«Время расставания»

278

Описание

Юная француженка Валентина выходит замуж за наследника меховой империи не по любви; она ищет утешения в объятиях любовника, не осознавая, насколько дорог ей муж. Она поймет это только после его смерти. Гордая и независимая, Валентина, пережив войну, трагедии, происшедшие с близкими, поймет, что нельзя быть счастливой, не даря счастья родным людям.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Время расставания (fb2) - Время расставания (пер. Юлия Ю. Котова) 2689K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Тереза Ревэй

ТЕРЕЗА РЕВЭЙ Время расставания

Предисловие

Исторический роман — произведение, требующее от автора особой щепетильности и внимательности, потому что от этого зависят не только судьбы вымышленных героев, но и правда о событиях, изменить ход которых уже нельзя. Французская писательница Тереза Ревэй, будучи автором произведений, переведенных на многие языки, входит в число лучших писателей, специализирующихся на серьезных исторических романах. Писательница родилась в Париже в 1965 году, получила филологическое образование и занималась переводами с языков англо-саксонской и германской группы. Но истинным призванием Терезы Ревэй стал мир литературы. Из-под ее пера вышли романы «Твоя К.» и «Жду. Люблю. Целую», с восторгом встреченные читателями на родине писательницы и за рубежом.

В 2006 году благодаря книге «Ливия Гранди, или Дыхание судьбы» Тереза Ревэй стала финалисткой литературной премии «Deux-Magots». Удивительная способность соединять историю и вымысел сделала ее популярным автором у широкой читательской аудитории, независимо от пола и возраста.

Представленный вашему вниманию роман «Время расставания» был опубликован издательством «Белфонд» в 2002 году и теперь переведен на русский язык. Это увлекательное произведение о жизни французской династии торговцев мехами. Большой исторический период, описанный в романе, — это долгие и трудные пятьдесят лет после Первой мировой войны. Вы погрузитесь в водоворот трагических событий, на которые был так щедр XX век.

Повествование начинается со свадьбы двух наследников знатных родов. Подчинившись воле отца, Валентина Депрель выходит замуж за Андре Фонтеруа. Однако ни заботливый муж, ни обеспеченная жизнь, ни даже рождение детей не смогли согреть сердце молодой женщины. Вся ее жизнь становится поиском и ожиданием настоящего чувства, протестом и вызовом светскому обществу, преодолением собственных страхов. Неужели фортуна не припасла для нее подарков?..

Наряду с основной в романе развиваются параллельные сюжетные линии. Судьба разбросала героев от Ленинграда до Парижа, от Сибири до Лейпцига. Подобно слайдам диафильма, постоянно сменяются картинки событий. Минуту назад автор знакомила нас с удивительным миром моды во Франции и, кажется, воздух наполнился ароматом дорогих духов и шуршанием вечерних платьев знатных дам, и вот уже перед нами бескрайняя тайга с ее суровыми законами жизни. Страница-другая — и мы невольные свидетели прихода к власти Гитлера, первые бомбардировки эхом звучат в ушах — разгорается Вторая мировая… Главу за главой проживаем мы с героями их жизни, проходим через ад сражений, потери близких людей в ожидании той заветной весны 1945-го и возрождения.

Тереза Ревэй дарит читателю уникальную возможность не просто стать свидетелем событий, а совершить путешествие во времени и пространстве, вдохнуть атмосферу прошлых лет и вместе с героями романа преодолеть все испытания, уготованные им судьбой.

Приятного чтения!

Моему отцу посвящается

Часть первая

Я просто не умею быть счастливой

Непрошеная, ранящая мысль. Сердце болезненно сжалось. Эта мысль оглушала. Бывает ли так, что достаточно одного мгновения, случайного озарения — и счастье покидает тебя? Что делать, чтобы вновь обрести беззаботную радость детства?

Валентина подумала о своем брате, о соучастнике всяческих проказ, товарище, с которым они вместе проводили долгие летние дни, ходили на рыбалку, пили свежий лимонад в кондитерской в Шалоне. Эдуард с редким терпением учил ее лазить по деревьям и играть в шахматы, учил всем тем мальчишеским забавам, участием в которых она так гордилась. Он был на десять лет старше ее, он был ее убежищем, ее крепостью, хранителем ее тайн. Она боготворила его, невзирая на то что подросток порой дразнил свою младшую сестренку, но не обидно, по-доброму. Он как будто догадывался о той хрупкости, что скрывалась под маской, которую надевала храбрая на словах, маленькая одинокая девочка.

Гул голосов, взрывы смеха обрушились на нее внезапно, как волна прилива. На какое-то время она выпала из реальности, оказалась так далеко от этой шумной парижской гостиной, украшенной пирамидами из желтых и белых цветов. Нервным жестом молодая женщина провела рукой по юбке из жемчужной парчи, откинула кружевную вуаль и сделала шаг назад, как будто намереваясь убежать.

Андре озабоченно посмотрел на нее. Он стоял очень прямо, почти по стойке «смирно», облаченный в строгий свадебный фрак. Каждый раз, когда он смотрел на нее, его милое лицо теряло серьезность, а карие глаза озаряла безмятежная радость. Валентина же пребывала в душевном смятении и искренне завидовала веселящимся — увы, она радости не ощущала.

«Что я наделала?» — испуганно подумала девушка, с ужасом осознавая, что совершенно не знает этого человека. Он был другом ее брата — это единственное, в чем она не сомневалась.

Семья Фонтеруа, как и ее собственная семья, владела землями в Бургундии, близ Шалон-сюр-Сон. Еще до войны, теплыми летними вечерами, ее отец и Эдуард ездили ужинать к Фонтеруа. Так как в Монвалоне не было детей ее возраста, Валентину никогда с собой не брали. В воображении девочки дом Фонтеруа представлялся волшебным местом, куда отправляются только в нарядных платьях и лишь на заходе солнца. Эдуард обещал, что когда сестра подрастет, он возьмет ее туда и они будут танцевать при свете луны и пить шампанское с пузырьками, щекочущими нос. Он не сдержал своего обещания. Он не вернулся с войны.

Валентина послала Андре успокаивающую улыбку. Нервный смех вызвал спазм в горле. Все идет как нельзя лучше, не правда ли? Да и могло ли быть иначе? Она уже произнесла свадебные клятвы, и сотня приглашенных дам в вечерних туалетах и мужчин в накрахмаленных манишках терпеливо ждали своей очереди поздравить ее. Однако невеста хотела лишь одного: швырнуть куда-нибудь букет из флердоранжа, сорвать вуаль и убежать в паутину парижских улиц, туда, где мелкий, но неумолимый дождь превращал в размытые пятна уличные фонари и поливал машины, выстроившиеся в ряд перед особняком.

Андре попытался взять ее за руку. Валентина прошептала невнятные извинения и пообещала вернуться через несколько минут. Она выбежала из огромного зала, миновала один коридор, затем другой. После помолвки девушка не раз приезжала в дом будущего свекра, но она все равно ощущала себя здесь потерянной, чужой. С правой стороны располагалась застекленная дверь, выходящая в сад. Холодный воздух принес облегчение. Валентина положила обе руки на ограждение террасы. Зернистый камень оставил у нее на ладонях причудливый рисунок.

Это абсурдно! Откуда эта тревога? Несколькими годами ранее у нее потемнело в глазах, когда отец попросил ее подойти к нему. Он стоял в гостиной у окна с телеграммой в руке. Мужчина без слов протянул послание дочери. Она пробежала глазами несколько строчек, в которых сообщалось о смерти брата, и ее виски как будто тисками сжало. Она тщательно разорвала листок бумаги и разбросала кусочки по ковру. Валентина не пролила ни единой слезинки ни в тот день, ни когда им отдавали личные вещи Эдуарда: три фотографии, испачканные кровью, нож и перстень с фамильным гербом. С тех пор она всегда носила на шее на нитке эту тяжелую драгоценность.

Заблудившись в собственных воспоминаниях, Валентина машинально дотронулась до кольца, которое образовывало маленький бугорок на ее свадебном платье. Во время примерок портниха протестовала: «Мадемуазель, складки на ткани… Только взгляните, как они портят силуэт, ломают линии…» Она перевела взгляд светлых глаз на маленькую взволнованную женщину. «При Шмен де Дам[1] тоже были сломаны все линии, мадам». И кольцо осталось на месте, подвешенное на хлопковой нити, которую Валентина меняла, когда она истиралась.

Отныне она должна была носить еще одно кольцо. Золотой ободок, на котором ювелир выгравировал надпись «Андре, 1921». Кольцо украшал изумруд продолговатой формы.

— Она открыта, знаете ли.

Валентина вздрогнула. Какой-то мужчина, прислонившись к затененной стене и скрестив руки на груди, внимательно наблюдал за ней.

— Простите?

— Эта калитка, там, в глубине сада, на которую вы смотрите, — она открыта. Я только что видел, как ею пользовался дворецкий.

— Я не понимаю…

— Вот уже несколько минут, как я наблюдаю за вами. Вы напоминаете животное, попавшее в ловушку. Однако свобода близко, буквально в двух шагах от вас. Если, конечно, свобода существует. И если у вас хватит мужества.

Он направился к молодой женщине, и теперь, на свету, она смогла разглядеть его худощавое лицо. Тонкий нос, серые полупрозрачные глаза, обладающие каким-то магнетизмом, темные волосы, более длинные, чем это было принято. Незнакомец был одет в ярко-фиолетовый костюм на шелковой подкладке, на белом жилете поблескивала золотая цепочка карманных часов. Никогда раньше Валентина не видела этого мужчину; она даже не могла припомнить, чтобы он был среди гостей, которых она встречала у входа. Его высокомерная улыбка возмутила ее. Девушке не нравилось, когда незнакомые люди пытались разгадать ее мысли. Ее взгляд стал суровым.

— Вы извините меня, месье, но я не улавливаю сути того, что вы мне говорите.

Затем, с бьющимся сердцем, она резко развернулась на каблуках.

В коридоре, проходя мимо зеркала, Валентина проверила, не выдает ли ее лицо той сумятицы, что царила у нее в голове. Гладкое стекло отразило изящную, казалось, почти невесомую молодую женщину с темными волосами, собранными раковиной на затылке, ее огромные удлиненные глаза, отливающие зеленью, взгляд, подернутый льдом. Прямой нос, красиво очерченные розовые губы. «Ты — копия матери», — сказал ей несколькими часами ранее взволнованный отец. Но откуда она могла знать, как выглядела ее мама? Она умерла при родах, и на протяжении всего детства Валентина воспринимала ее отсутствие как величайшую несправедливость.

— Мадемуазель Валентина Депрель… мадам Андре Фонтеруа… — тихо прошептала она.

Одна и та же особа. Валентина казалась себе совершенно чужой.

Свечи таяли, оплывая сталактитами белого воска по тонким подсвечникам, служившим украшением столов. Серебряные столовые приборы сияли на камчатых скатертях. Ужин продолжался, и напряженность спала, гости почувствовали себя непринужденнее: плечи мужчин опустились, женщины ленивыми движениями обмахивались веерами. Первоначальное возбуждение уступило место вальяжной расслабленности, чему способствовали бургундские вина, шампанское и отменные блюда.

Валентина едва прикоснулась к еде. Порой она ловила внимательный взгляд отца, который, казалось, догадывался о скрываемой ею тревоге. Ощущал ли он себя виноватым? Ведь именно он устроил этот брак. Однако молодая женщина не сердилась на отца.

Когда он упомянул имя Андре Фонтеруа, она с удивлением отметила, что не испытала никаких чувств, кроме странной усталости. «Семья, процветающая с восемнадцатого века, это что-то да значит!» — подчеркнул отец с тем озабоченным видом, который стал напускать на себя с тех пор, как его дочь из покорного ребенка превратилась в молодую женщину с бездонными глазами. «Мужчины стали редким товаром», — добавил он, полагая, что целые полчища одиноких девиц сражаются друг с другом за право обладать уцелевшими на полях сражений.

«К чему бороться?» — думала Валентина. В конце войны она оставила холмы и леса, светлые домишки деревень и горькие воспоминания и уехала жить в Париж. В столице у нее сложилось впечатление, что в этом мире все возможно, если только знать, с чего начать. Она записалась на курсы истории искусства, но занятия быстро наскучили ей.

Однажды, когда девушка приехала погостить в Бургундию, отец заговорил о ее будущем. Его беспокоило охватившее дочь безразличие. Целыми днями Валентина пропадала на виноградниках соседей, вырядившись в старые брюки, которые заправляла в сапоги. Голову она покрывала косынкой. Боль в пояснице, исцарапанные руки, сломанные ногти. Отец расхваливал достоинства Андре, рассказывал о мужестве, проявленном им на войне, о его наградах, о его перспективах, о том, что он возглавит семейное дело, унаследует процветающую парижскую фирму, торгующую мехами. Какая элегантная дама не знает адрес Дома, расположенного на бульваре Капуцинов, всего в двух шагах от Оперы и от церкви Мадлен? Валентина слушала родителя весьма рассеянно. Была ли тому причиной ее безмерная усталость? В двадцать лет она чувствовала себя старухой.

Внезапно она поднялась, прервав излияния отца. «Я согласна, папа», — прошептала она. Валентине уже приходилось встречаться с Андре Фонтеруа, как в Бургундии, так и в Париже. Это был сдержанный мужчина, не лишенный привлекательности. Среди претендентов на ее руку и сердце девушке не нравился никто. А Эдуард, он одобрил бы этот союз?

Валентина улыбнулась отцу, которого ее улыбка, кажется, успокоила. В этот момент ее свекор поднялся со своего места. Один за другим гости повернули головы в его сторону.

— Мои дорогие друзья, не волнуйтесь, я буду краток! — прозвучал приятный тенор Огюстена Фонтеруа, и все разговоры стихли. — Я хотел бы сказать вам, дорогая Валентина, что мы горды и счастливы тем фактом, что вы вошли в нашу семью. И конечно же, в этот вечер мне бы хотелось произнести самые теплые слова в адрес моего дорогого друга Рене Депреля. Кто бы мог подумать, когда мы только познакомились, что однажды у нас появятся общие внуки! — Отец Валентины улыбнулся и поднял бокал. — Мы не раз беседовали, Рене, о нашей жизни, о будущем, о том, сколь значительную роль в наших судьбах играют для вас — финансы, для меня — торговля мехами. Однажды вы сказали мне, что меховщик — это не профессия, это — призвание, страсть. Те из моих коллег, что оказали мне честь и сегодня вечером пришли в этот дом, не станут с вами спорить. — Раздались аплодисменты, смешки. — Мех — это страсть, вы правы, и у нас есть особая, удивительная миссия, о которой можно только мечтать. Мы посвятили нашу жизнь женской красоте. — Огюстен сделал паузу и улыбнулся Валентине. — Мое дорогое дитя, Дом Фонтеруа не мог не вдохновиться блеском вашей красоты и вашим изяществом. А потому позвольте мне преподнести в качестве свадебного подарка вот это манто, которое я разработал специально для вас и назвал его «Валентина»!

Двое слуг распахнули створки двери. В комнату вошла молодая женщина, закутанная в длинное черное бархатное пальто, декорированное драгоценными камнями. Ее личико окаймлял воротник из белоснежной лисы, тем же мехом были отделаны рукава манто. Восхищенные гости встретили восторженными возгласами это творение современного дизайнерского искусства, изысканное сочетание сияющей белизны и переливающегося черного цвета.

Огюстен взял руку невестки и поцеловал ее. Тронутая его вниманием, Валентина одарила свекра ослепительной улыбкой, которая всегда поражала ее собеседников: столь разителен был контраст меж ее отстраненным взглядом, ее серьезным видом и этой лучезарной улыбкой.

Андре поднялся и в свою очередь поблагодарил отца. Он выглядел удивленным, даже взволнованным. По всей видимости, изготовление пальто хранилось в величайшей тайне. Хотя Андре не уступал отцу в росте и комплекции и был намного моложе родителя, он казался почти хрупким рядом с этим статным мужчиной с седыми волосами и кустистыми бровями. В тот момент, когда Андре что-то негромко говорил Огюстену, тот отеческим жестом положил руку на плечо сына. Валентина подумала, что, должно быть, нелегко жить и работать в тени столь выдающейся личности.

Ужин подходил к концу, и гости начали подниматься из-за стола. Валентина не знала большую часть приглашенных на свадьбу, в основном это были друзья Фонтеруа. Она поискала глазами свою лучшую подругу и, услышав ее смех, обернулась.

После долгих раздумий и колебаний Одиль все-таки осмелилась надеть вечернее платье из красного крепа, расшитого жемчугом, — и не ошиблась в выборе. Она боялась, что красный цвет будет диссонировать с ее рыжей шевелюрой, но на самом деле Одиль походила на сияющий факел, поражала яркой красотой. Взбудораженная молодая женщина уронила веер. Ее сосед тотчас наклонился за ним. Поднимаясь, он встретился взглядом с Валентиной. Это был незнакомец с террасы, на его лице все так же играла высокомерная улыбка, но при этом серые глаза заговорщически блестели. Он подал веер Одили, не отрывая взгляда от Валентины. Юная невеста вздрогнула.

Согласно обычаю, новобрачные должны были первыми покинуть место торжества. Одиль крепко сжала подругу в объятиях, как будто та отправлялась на край света. Несколько раздраженная, Валентина вывернулась из ее цепких рук. Мужчина стоял все там же, неподвижный. Он отвесил невесте легкий насмешливый поклон. Тут к Валентине, радостно щебеча, ринулась какая-то почтенная матрона. Молодая женщина позволила расцеловать себя в обе щеки. Когда она вновь поискала глазами незнакомца, он уже исчез.

Андре взял жену за руку. Дождь уже прекратился. На чистом небе сияли звезды. Когда молодожены спускались по ступеням особняка, их осыпали рисом и лепестками роз. Валентина, смеясь, опустила голову. Они направились к «испано»[2]. Едва супружеская чета уселась, автомобиль сорвался с места. Друзья долго махали отъезжающим, они собирались протанцевать до самого рассвета.

Андре не отпускал руку Валентины. Не решаясь нарушить молчание, молодая женщина следила за всадником, мчавшимся по аллее, идущей параллельно шоссе. Она думала, что заставило скакать его вот так, глубокой ночью, в компании лишь верного коня?

В это время шофер увеличил скорость, и Валентина опустила стекло, чтобы вдохнуть влажный солоноватый воздух Парижа. Ветер покалывал ее лоб и щеки. Когда они подъехали к площади Звезды, она ощутила внезапный приступ веселья.

Пьер Венелль стоял в одиночестве около входной двери особняка, прислонившись к каменной колонне. Прошло уже несколько долгих минут, как автомобиль исчез из вида.

«Я ненавижу их», — подумал мужчина. И злоба, которую он всегда испытывал, думая о Фонтеруа, затопила его душу.

С годами он научился контролировать эмоции, справляться с болью. Он дал себе зарок не торопиться, и знал, что его час еще придет. Но даже он, человек, который мало чему удивлялся, был поражен красотой новоиспеченной госпожи Фонтеруа. Кто бы мог подумать, что Андре способен подцепить подобную женщину? Теперь к его злости примешивалась и зависть.

В церкви он внимательно изучил молодую женщину, стоявшую на коленях перед алтарем на бархатной скамеечке для молитв. Набожно сложенные руки, опущенные веки. Молилась ли она? Молятся ли девушки в этом возрасте, девушки с нежной шейкой, с изящными ушками, с губами, созданными для вкушения запретных плодов?

До начала свадебного обеда он развлекался тем, что следил за Валентиной, наблюдал, как она укрылась на террасе, словно загнанная лань. Она была будто комок нервов. Пьер обладал способностью чувствовать такие моменты, моменты крайней неустойчивости, когда весы готовы качнуться в любую сторону. Достаточно одного слова, взгляда, чтобы побудить человека совершить непоправимый шаг. Однажды — это было давно — он решил воспользоваться таким хрупким мгновением, дабы насладиться абсолютной властью. Пьер произнес речь, обращаясь к несчастному молодому человеку, который полагал Венелля своим другом. Этот молодой человек был совершенно потерян, он испытывал безответное чувство к некой девушке, которая не обращала на него никакого внимания, и это было глупостью. Реакция жертвы оказалась не совсем такой, какой ожидал Пьер: пистолетная пуля разнесла череп, разбрызгав мозг влюбленного по стенам комнаты. Узнав страшную новость, Пьер понял, что, играя с душами людей, следует быть осторожным, но при этом он не испытал ни малейшего сожаления: смерть давно не потрясала его.

У Валентины Фонтеруа был тот же потерянный взгляд. Пьер догадался, сколь она уязвима, как хочет выскользнуть из петли, которая уже сжимала ее горло. Но, вопреки смятению чувств, молодая женщина боролась. В ответ на его слова она посмотрела на него с заносчивой дерзостью, которая спасает в самые страшные мгновения жизни. О, Пьер не раз сталкивался с такой дерзостью, да и он сам часто бывал дерзок.

Во время претенциозной речи престарелого Фонтеруа Венелль не спускал глаз с молодоженов. Удовлетворенный вид Андре раздражал, высокомерное безразличие его супруги — пленяло. «Однажды ты станешь моею», — подумал он чуть позже, встретившись взглядом с невестой. Ее точеное личико побледнело.

— Почему вы стоите здесь совсем один, в темноте? — раздался веселый голос. — На улице ужасный холод.

Пьер в последний раз вдохнул дым сигары, а затем бросил ее и раздавил каблуком.

— Я ждал вас.

— Тогда пойдем танцевать! — приказным тоном бросила Одиль.

— Я не танцую.

— Какая досада! Я терпеть не могу мужчин, которые со столь важным видом отказываются от развлечений.

— Есть много других способов развлечься.

Растерявшаяся Одиль почувствовала, что ее сердце забилось чаще. Она не осмеливалась дразнить нового знакомого, как она поступила бы с любым из молодых людей, ухаживающих за ней. Никогда раньше она не встречала такого странного, равнодушно-ледяного взгляда, который при этом был удивительно притягательным. Одиль поклялась себе не поддаваться мужским чарам, но во время ужина, когда она встречала взгляд светлых глаз Пьера Венелля, она чувствовала себя обнаженной.

— Я знаю одно симпатичное местечко, где можно выпить последний бокал вина.

— Я… я, право, не уверена…

— Не стоит изображать невинное дитя. Сегодня я уже отведал свежей плоти, что так необходимо для моего рациона. Но, если вас это не успокаивает, можете взять с собой наперсницу.

— Я уже достаточно взрослая, чтобы делать то, что захочу, и наперсница мне не нужна, — ответила задетая за живое Одиль. — Ждите меня здесь, я заберу свое пальто.

В ванной комнате, усевшись перед туалетным столиком из лакированного дерева, Валентина расчесывала волосы. Отблески света играли в зеркалах трюмо.

Она не боялась предстоящей ночи, лишь сожалела о том, что не пожелала лишиться девственности раньше, как Одиль, которая отпраздновала подписание мирного договора, похоронив свою невинность. Вследствие полученного воспитания, а также из-за природной лени Валентина не стала подыскивать себе первого любовника, отличающегося особой деликатностью, такого любовника, о котором она порой вспоминала бы, невзирая ни на что. Она не хотела испытать разочарование. Валентина не любила разочарований. На ее долю их и так выпало достаточно.

Первым, наиболее горьким разочарованием было то, что Валентина никогда не знала собственной матери. Девочка испытывала жгучую зависть, глядя на своих сверстников, к которым склонялись для поцелуя их мамы, напоминающие благоухающих фей. Однажды, после прогулки с гувернанткой, она зашла в кабинет отца и приблизилась к портрету дамы в голубом, висящему над камином. Именно тогда Валентина впервые уделила особое внимание этому большому полотну.

Незнакомка с задумчивой улыбкой смотрела куда-то в невидимую даль. Девочка тщательно изучила все детали портрета: тонкие перекрещенные руки в перчатках, изящество шеи подчеркнуто жемчужным ожерельем, черные волосы украшены цветами.

Потрясенная грациозной позой неизвестной дамы, Валентина задержала дыхание. Ей показалось, что никогда в жизни она не видела такого совершенства. Застыдившись своей юбки с пятнами от травы, ботинок, испачканных грязью, девочка спрятала руки с обгрызенными ногтями.

Эта безупречность, восхитившая Валентину в шесть лет, безупречность, которой она начала опасаться несколько позже, стала для девушки недостижимым образцом. Валентина, полагавшая, что ей так и не удалось стать эталоном женственности, позируя для портретов, предпочитала демонстрировать обнаженное тело. Таким образом она бросала вызов запретному совершенству.

Однажды девочка ощутила аромат одеколона брата. «Она ушла на Небеса, но она заботится о тебе. Как ангел-хранитель, понимаешь?» — прошептал Эдуард.

Он усадил сестренку на колени и принялся рассказывать все, что помнил об их матери. И так год за годом, без устали, он повторял одни и те же истории, которые превратились в волшебные сказки. Именно эти сказки рассказывала сама себе малышка Валентина, когда подступала темнота ночи.

Девочка избегала подобных разговоров с отцом. Этот дородный мужчина, рассеянно улыбающийся дочери, нежно гладивший ее по голове, прежде всего беспокоился о том, как учится Валентина. Всегда с иголочки одетый, в костюме из черной саржи, застегнутом на все пуговицы, в лакированных сапогах с серыми замшевыми голенищами, этот человек вызывал робость в детской душе.

Однажды в грозу Валентина проснулась посреди ночи. Она выскользнула из уютной постели и сбежала по лестнице. Плитки пола вестибюля леденили ступни. Она пересекла высокое темное помещение и устремилась к прямоугольнику света, падающему через приоткрытую дверь кабинета. Девочка пришла повидать своего «ангела», а увидела отца в рубашке с расстегнутым воротником. Скорчившись в кресле, мужчина рыдал. В тот вечер ей показалось, что мир рухнул. С бьющимся сердцем девочка на цыпочках вернулась в свою спальню. Впоследствии Валентина, сама не понимая почему, настороженно относилась к грозам, приоткрытым дверям и плачущим мужчинам.

К счастью, Эдуард смог развеять ее сомнения. Она верила: ничто не может сокрушить ее брата. Даже когда он отправился на войну, надев красивую форму — голубой китель и красные брюки, Валентина не испугалась. Герой ее детства станет героем Франции. Так и должно быть. Она читала и перечитывала его письма с фронта, письма с нацарапанными кое-как рисунками на полях.

Но его отсутствие угнетало. Дни стали длинными, а развлечения редкими. Два раза Эдуард приезжал в увольнение, и Валентине показалось, что он изменился, но она не стала задаваться вопросом почему. Она была чересчур занята собой, ей хотелось, чтобы ее кумир увидел, что она стала взрослой, превратилась в интересную девушку, поэтому не заметила, как печально улыбался Эдуард, глядя на младшую сестренку, играющую в хозяйку дома, на ее подобранные волосы и неестественные жесты.

Устав от праздности, Валентина отправилась в военный госпиталь, расположенный недалеко от их дома, — она решила предложить свою помощь. Монахиня с белой накидкой, покрывающей голову, провела девушку по палатам. Валентина медленно шла между кроватей, на которых лежали раненые. От запаха эфира и страданий першило в горле. Получалось, что все письма Эдуарда были сплошным враньем. Война нисколько не похожа на забавное, пусть и не совсем приятное приключение. Она поняла, что брат лгал, чтобы уберечь ее, и эта ложь и его доброта одновременно растрогали и взбесили девушку — Эдуард по-прежнему считал ее ребенком.

Теперь Валентина проводила вторую половину дня, читая вслух романы молодым ослепшим солдатам; она писала за них письма, делала им перевязку. Стиснув зубы, поборов отвращение, юная особа прикладывала хрупкую руку к лицам, покрытым волдырями, вслушивалась в сиплое дыхание солдат, которые порой даже не могли вспомнить собственное имя. Она представляла при этом брата, попавшего в похожий госпиталь, оставшегося один на один со своей бедой.

Щетка для волос выскользнула из пальцев и упала на пол. Валентина встала и завернула кран, чтобы вода перестала литься. На секунду она закрыла глаза. Наступит ли день, когда пройдет боль утраты?

Андре надел домашнюю куртку и затянул ее поясом. Затем он налил коньяка в бокал и уселся в глубокое кресло. Слава Богу, испытание закончено! Как он боялся свадебной церемонии, поздравлений, речей! Все эти волнения неизбежны, как обязательные коробки с подарками. Он предпочел бы скромную мессу в присутствии нескольких близких друзей, в маленькой средневековой часовне, где лишь чистота камня воплощала единственную духовность, которую он еще признавал, — духовность красоты.

Андре был человеком тишины, простым человеком, который не любил ни тернистых дорог, ни слишком коротких путей. Когда он был ребенком, многие считали его упрямым, даже ограниченным. С годами это упорство лишь усилилось. Так что раз уж Андре однажды, в считанные секунды, решил, что именно эта и никакая другая женщина должна стать его женой, он не смог бы отказаться от этой идеи.

Все случилось во время увольнения, когда Эдуард Депрель пригласил его на обед. «Я надеюсь, что это тебя не смутит, но с нами будет моя младшая сестренка». К удивлению Андре, маленькая девчушка с темными волосами, которую он помнил весьма смутно, превратилась в серьезную и строгую девушку. Молодому человеку она показалась столь красивой, что на протяжении всего обеда он не мог даже рта раскрыть, а Эдуард безустанно рассказывал всевозможные истории о фронтовой жизни. Конечно же, те истории, которые можно было пересказывать в присутствии Валентины. С того самого дня ее образ неотступно преследовал младшего Фонтеруа.

Андре поднялся, чтобы открыть окно. Квартира на авеню Мессии, с большими комнатами, наполненными воздухом, казалась еще не обжитой. Мебель в гостиной была расставлена как попало. Картины, выстроившиеся вдоль стен, ждали, чтобы их развесили на стенах. Лакированная ширма с инкрустацией из слоновой кости стояла в углу, напоминая закрытый веер.

Мужчина вышел на балкон. На другой стороне авеню некоторые окна еще были ярко освещены. Ветви деревьев были совершенно голыми — наступил январь. По улице, громыхая, проехал автомобиль.

Теперь, когда Валентина стала его женой и никто больше не мог у него ее отнять, Андре почувствовал себя опустошенным. Когда он просил ее руки и она, не колеблясь, согласилась, он был удивлен столь скорым ответом. Он знал, что Рене Депрель беседовал с дочерью об этом браке, но современные девушки не повиновались отцам.

После демобилизации Андре старался узнать о Валентине как можно больше. Он терпеливо ждал долгих два года, стараясь встречаться с ней на парижских приемах или во время ее кратких визитов в Монвалон. Конечно, он рисковал потерять ее, но интуиция подсказывала ему: если он поторопится, то получит отказ. Можно сказать, что он раскинул вокруг девушки целую шпионскую сеть, но вел себя столь сдержанно, что никто из их общих друзей не заподозрил Андре в интересе к Валентине. Но однажды вечером он не смог уснуть. Широко открыв глаза, мужчина смотрел в темноту, его сердце билось все быстрее и быстрее. Решающий момент наступил, и теперь все его будущее зависело от ее ответа. Сказать по правде, этот сдержанный человек, отличающийся скупыми жестами, был влюблен в Валентину Депрель, как мальчишка.

До сей поры Андре ни разу не влюблялся. Конечно, он любил свою профессию, но семейное дело не приносило ему полного удовлетворения, так как оно было неразрывно связано с именами его отца Огюстена, его дедушки и его предков. Их род можно было проследить вплоть до некоего Эмиля Фонтеруа, который в 1765 году стал первым, кто вошел в братство торговцев-скорняков-меховщиков и получил право носить кафтан из голубого бархата, подбитый рысьим мехом.

Вместо того чтобы чувствовать законную гордость от того, что он может продолжать славное дело изобретательных, талантливых и умелых людей, Андре порой ощущал смутный страх, ему казалось, что пристальные взгляды людей с портретов, развешенных в коридоре, ведущем к кабинету его отца, уничтожат, раздавят его.

Из глубин памяти всплывали воспоминания о том потрясении, какое он испытал, впервые пройдясь по этой «портретной галерее». Андре вспоминал нескончаемое шествие по коридору, свои собственные шаги и шаги няни, приглушенные густым ворсом ковра в красных узорах. Должно быть, ему было лет шесть или семь. Гнетущее чувство усиливалось тем, что впереди мальчика ждало неминуемое наказание. За дракой, во время которой Андре отдубасил младшего брата, последовал «вызов» к отцу. Но родитель ждал сына не дома, а в своей конторе. Так Андре в первый раз посетил внушительное здание на бульваре Капуцинов. Привилегия превратилась в кошмар. Под укоризненными взглядами предков, одних в париках, других — с жесткими крахмальными воротниками, «осужденный» приблизился к массивной двери. Он испытывал такой страх, что опасался обмочить штанишки, а это стало бы ужаснейшим унижением. Нянина рука в перчатке сдавливала его пальцы. Он очень любил свою «нянюшку», немку по национальности, но в тот день у нее было плохое настроение: сжатые губы, выпяченная грудь от возмущения.

Когда няня перед кабинетом отца отпустила руку мальчика, он почувствовал себя щепкой в открытом море. В давящей тишине, опустив взгляд на носки ботинок, Андре прочел басню Лафонтена, как будто магия чудесных зверей могла спасти его от этого ада.

Сейчас он не мог вспомнить ни единого слова, сказанного отцом, он даже не помнил самого наказания, которое было не слишком строгим, но на всю жизнь он запомнил давящее чувство, возникшее во время этого «суда предков». И когда он забывался коротким сном в тошнотворной грязи окопов, то порой просыпался в холодном поту, вспоминая о детской шалости, совершенной двадцать лет тому назад.

Распахнулась дверь в ванную комнату. Валентина сняла свадебное платье и облачилась в зеленую с черным атласную пижаму с широкими рукавами, украшенную вышитыми китайскими иероглифами. Она села в кресло, стоящее в круге света. Девушка казалась столь спокойной, столь совершенной, что Андре не осмелился нарушить очарование необыкновенного мгновения пустой болтовней.

Мужчина налил жене коньяк. Она взяла бокал обеими руками, как чашку горячего шоколада.

— Вы кажетесь печальной, — обеспокоенно заметил Андре.

— Капелька меланхолии, так, пустяки. — Она сбросила расшитые домашние туфли и скрестила длинные ноги. — Не расскажете ли немного о себе, Андре? Теперь, когда у нас с вами вся жизнь впереди…

Андре догадался, что Валентина просто храбрится. Он хотел бы ее успокоить, но опасался, как бы она не приняла его расположение за снисходительность. У новоиспеченного супруга складывалось впечатление, что он оказался лицом к лицу с диким животным, которое следует приручить. До сего момента он чувствовал себя вполне уверенно, но вот сейчас, под ее взглядом, смутился.

Валентина наклонилась, чтобы взять со стола мундштук. Когда он поднес огонек зажигалки, она дотронулась до его руки. Андре вздрогнул. С озабоченным видом Валентина выпустила к потолку струйку дыма.

— Надо как можно скорее прогнать из квартиры запах краски. Я полагаю, что каждый последующий вечер мы будет проводить в очередной комнате с сигарами и благовониями. Что вы об этом думаете?

— Вы курите сигары?

— Ну, иногда я беру в руки сигару, дабы шокировать друзей моего отца, но я клянусь вам: их вкус мне не нравится, — пошутила молодая женщина.

Андре улыбнулся. Проказливость, свойственная Валентине, была ему чужда. Он всегда был серьезным мальчиком. Благоразумным. Но, даже будучи ребенком, он никогда не искал компании себе подобных. В глубине души он любил мятежников, бунтарей, тех, кто стремится к солнцу и обжигает крылья. Таких, как Леон.

Андре с некоторым раздражением подумал, что воспоминания о брате всегда приходят неожиданно и в самый неподходящий момент.

Он припомнил, как если бы это было только вчера, пламенные речи, короткие рубленые фразы, женщин, покоренных лучезарной улыбкой брата. Леон презирал полутона и сомнение. Он не говорил, а утверждал; он всегда был прав. Он не жаждал общаться с теми, кто колеблется, сомневается. «Как же я порой ненавидел его! — подумал Андре, и его сердце болезненно сжалось. — И как я мечтал хоть немного походить на него…»

Именно Леон отвез Андре в дом терпимости, где их встретили девицы в белых носочках и черных туфельках. Именно Леон поддерживал голову брата, когда того рвало после первой попойки. Леон придумывал ложь за ложью, чтобы скрыть их шалости. Он был на год младше Андре, но во многом превзошел старшего брата. Он отличался буйным воображением, кипучей энергией, железной волей.

Именно он смог убедить отца в необходимости отправиться в Канаду, чтобы скупать там кожи и меха непосредственно у трапперов[3]. Леон провел долгую зиму на бескрайних полярных просторах, и по его возвращении Андре нашел брата изменившимся. Экспансивный мальчик, неистощимый болтун, теперь он вел себя так, будто скрывал какую-то тайну, но отказывался делиться ею. Это странное молчание больно ранило Андре.

Затем, после двух поездок в Москву, Леон решил, что опыт, приобретенный в Канаде, следует использовать и в Сибири. Всего за несколько месяцев он выучил русский язык, усердно занимаясь с частным педагогом. Но весной 1914 года политическая ситуация в Европе стала весьма нестабильной. И хотя никто не верил в то, что может начаться война, старый лис Огюстен почувствовал неладное и приказал сыну оставаться во Франции до тех пор, пока ситуация не улучшится.

«Я не собираюсь сидеть сложа руки, пока другие играют в солдатиков. Но в любом случае униформа, приказы, беспрекословное подчинение… Все это не для меня», — заявил Леон, прежде чем хлопнуть дверью. Больше его не видели.

Третьего августа, в день, когда Германия объявила войну Франции, Огюстен находился в Монвалоне. Он поднялся на второй этаж и заперся в комнате младшего сына. С той поры имя Леона ни разу не слетело с его губ.

Проходил месяц за месяцем. Все уже позабыли о патриотических песнях, цветы, которые прикрепляли к ружьям, увяли. Когда дождь пропитывал его солдатскую шинель, когда ноги скользили по размокшей глине, Андре частенько вспоминал о Леоне. Этот бунтовщик в очередной раз поступил по-своему. И Андре ощущал уколы зависти.

И Валентина, и ее муж молчали уже довольно долго. Казалось, что она тоже потерялась в воспоминаниях. Ему так хотелось узнать, о чем она думает. Как подойти к ней? Он давно грезил об этом миге, и вот теперь он боялся показаться неловким, боялся спугнуть ее.

Валентина подняла голову, выпрямила ноги.

— Пойдем, — сказала она, протягивая ему руку.

«Она ничего не боится», — подумал Андре.

Валентина придирчиво осмотрела себя в большом зеркале, расправила каждую складку платья.

«Мы женаты уже три месяца, а я о ней ничего не знаю», — подумал внезапно погрустневший Андре. Валентина относилась к мужу по-дружески доброжелательно, но при этом не желала открыться и оставалась все такой же загадочной незнакомкой. Иногда ночью, слушая ее ровное дыхание, Андре изучал ее лицо, надеясь обнаружить хоть какой-нибудь изъян — тогда она стала бы понятнее, ближе. Он хотел ее столь неистово, что сам удивлялся своей страсти, своему ненасытному желанию, пробуждаемому малейшим прикосновением к ее коже, ароматом ее тела.

Валентина нагнулась, чтобы нанести немного помады на губы и вдеть в уши серьги с алмазами и изумрудами. Низ ее платья из шелкового бархата ложился широкими фалдами, а на талии оно было перехвачено поясом с хрустальной пряжкой. Будучи истинным профессионалом, Андре сразу же узнал наряд от Жана Пату.

Он взглянул на свои часы. Чтобы добраться до театра, им потребуется двадцать минут. Как поступить: отложить неприятный разговор, который может перерасти в ссору, или все же попытаться переубедить ее?

— Я хотел тебя порадовать, предложив сопровождать меня в этой поездке. У нас не было свадебного путешествия, а я вынужден отправиться на эту весеннюю ярмарку. Спешу уверить тебя, что Лейпциг — очень интересный город. Я так же хотел бы представить тебе моего друга Карла Крюгера. Этот парень тебе понравится. Я не видел его со времен войны…

— Об этом не может быть и речи, — сухо возразила молодая женщина. — Ноги моей не будет в Германии. Нет, Люси, сейчас чересчур тепло для манто, подаренного мне свекром, — добавила она, обращаясь к горничной, которая как раз вошла в комнату, держа в руках манто. — Уберите его до следующей зимы. Лучше принесите мне мою бордовую накидку, отороченную лисьим мехом.

— Признаюсь, я не понимаю тебя, Валентина. Война окончена. Мы не можем больше делать вид, что Германии не существует.

Валентина повернулась к мужу. Ее лицо исказилось, взгляд испепелял.

— Я их ненавижу, этих бошей, ты слышишь меня?! Ненавижу! И если ты когда-нибудь решишь привести хоть кого-то из них к нам в дом, я плюну им в лицо!

Она вырвала накидку из рук Люси, которая смотрела на нее, вытаращив глаза. Никогда раньше Андре не видел свою жену столь взбешенной. Искривленные губы, трепещущие ноздри — она стала почти некрасивой.

— Послушай, я сожалею… Я не хотел…

Валентина сделала глубокий вдох. Нервно провела рукой по кольцу, невидимому под тканью платья.

— Они убили моего брата, — хрипло произнесла она. — И этого я им никогда не прощу. Если ты не можешь понять…

Молодая женщина вышла из комнаты. Андре слышал, как в коридоре Валентина сказала Люси, чтобы та не ждала их возвращения, что после театра они собираются поужинать в городе. Внезапно Андре почувствовал, как кровь ударила ему в голову. В его мозгу пронеслась череда бессвязных картин из тех времен, о которых он не хотел думать.

О! Ему была знакома ненависть, о которой говорила его жена. Эта ненависть передавалась из поколения в поколение, от отца к сыну, не минуя жен и матерей, которые забывали о том, что женщина должна быть слабой и нежной. Любовно взлелеянная ненависть, которая вспыхивает в людских сердцах снова и снова. Но тогда получается, что всю эту бойню учинили напрасно? Миллионы смертей, ровные ряды белых крестов, колонки имен и колонки цифр, за каждой из которой скрывался живой человек из плоти и крови, со своими страстями, желаниями, мелкими изменами, тревогами и светлыми надеждами… Неужели мало этих смертей?

Она обвинила его в том, что он ее не понимает. Как она посмела? Она никогда не вдыхала смрад трупов, смрад, который въедается и в кожу, и в душу. Она никогда не слышала визга снарядов, грохота минометов, свиста пуль. Она не выкапывала почерневшие останки, за которыми охотились оголодавшие крысы, никогда не наступала на размякшее тело товарища, поглощенное тиной. Она ничего не знала о страшной панике, которая сдавливает горло и завязывает узлом внутренности. Она не видела, как немцы и французы, завшивевшие, ожесточившиеся, бросали свое оружие, вылезали из окопов, чтобы поделиться сигаретами или газетой, в то время как в сотне метров от них их товарищи по оружию убивали друг друга. Она никогда не чувствовала ужасающей хватки войны, берущей за горло солдат, которые были всего лишь обычными людьми.

Он надеялся, что со временем эти воспоминания постепенно растают, как дым, но они не желали исчезать из его памяти. Он по-прежнему видел землю, озаренную лунным светом. Деревья, ручьи, поля, изгороди, дороги, фермы превратились в бесформенное серо-бурое пространство с глубокими воронками из-под снарядов, в которых собиралась зловонная вода… пространство, усеянное трупами, которые ни формой, ни цветом больше не напоминали людей. Человек изначально был осужден превратиться в пыль, тлен, но ведь не таким образом, не как заурядное животное, лишенное достоинства и чести!

Когда Андре прибыл на передовую, больше всего его поразил тот факт, что враг невидим. Вокруг лежали первые убитые товарищи, а никто так и не заметил ни одной остроконечной каски. И от этого бессилия, невозможности видеть противника его охватил холодный гнев. Конечно, впоследствии он встретил врага. Он даже заглянул ему в глаза — во время рукопашной, когда его штык вонзился в живот парня, которому едва исполнилось двадцать. А дальше он действовал, как его учили — а Андре всегда был добросовестным учеником. Он уперся ногой в еще трепещущую плоть, чтобы высвободить оружие и вновь броситься в атаку. Он делал шаг, слыша, как рядом шагает смерть. Он не думал ни о Франции, ни о славе, ни о смешанной с грязью крови врагов; он радел лишь о собственной шкуре и о жизнях тех людей, за которых отвечал. Он чувствовал, что готов на все ради спасения даже одной-единственной жизни, ведь каждая жизнь бесценна, и он не желал принимать анонимность смерти, которая косила всех подряд, не спрашивая имен.

Андре медленно провел ладонью по лицу, сминая щеки. Неужели даже на смертном одре он, будучи уже дряхлым стариком, окруженный своими родными и близкими, ощутит зловонный запах окопов, а на его губах все еще будет чувствоваться металлический привкус земли Вердена?

В антракте, когда Валентина ждала отошедшего на минуту Андре, кто-то дотронулся до ее плеча. Удивленная красавица обернулась. Ее разглядывала совершенно незнакомая женщина. У нее было одно из тех выразительных лиц, которые невозможно забыть: резкие черты, выпуклый лоб, хищный нос, ярко-алые губы, — лицо, которому не присуща гармония, но которое при этом поражает выражением внутренней силы.

— Мадам, мое имя Людмила Тихонова. Я — художник. Вот уже несколько недель меня преследует замысел новой картины. Я даже не знаю, как объяснить вам… Я постоянно что-то ищу… Не согласитесь ли вы позировать мне? Но я должна сразу предупредить вас: речь идет об обнаженной натуре.

Такая наглость шокировала Валентину. Она едва сдерживала гнев, резкая фраза уже готова была сорваться с губ. Но выражение лица художницы заставило молодую женщину сдержаться. Людмила Тихонова была необыкновенно бледна, ее черные глаза с обескураживающей жадностью изучали черты лица мадам Фонтеруа, при этом она с такой силой сжимала сумочку, расшитую жемчугом, что костяшки ее пальцев побелели. Нужна была особая смелость, чтобы смотреть вот таким образом на совершенно незнакомую даму, чтобы сделать столь странное предложение, и Валентина неожиданно ощутила, что такое пристальное внимание льстит ей. В эту минуту она увидела, как к ней сквозь толпу пробирается Андре с бокалами шампанского в обеих руках.

— Кто эта женщина, с которой ты говорила? Она так странно выглядит.

— Я не знаю. Она приняла меня за кого-то другого. Надо же! Вон Одиль, пойдем поздороваемся с ней.

Валентина не слышала ни единой фразы из последнего акта спектакля. В полумраке зрительного зала, вжавшись в кресло, она думала о Людмиле Тихоновой. Эта женщина с агрессивным ртом и сильно накрашенными глазами поражала какой-то первобытной дикостью, необузданностью. А в ее глазах полыхало отчаяние, которое влекло, как огонь.

Пальцы Андре коснулись руки Валентины. Она согласилась выйти замуж за Андре Фонтеруа, лелея смутную надежду, что этот мужчина, который, несмотря на молодость, казался стариком, сможет умерить ее тайные тревоги. Теперь у нее возникло ощущение, что Андре, верный и внимательный, присутствовал в ее жизни всегда, как тень. Однако порой Валентина испытывала нетерпение, странное томление, как будто по ее жилам струилась не кровь, а пламя.

На следующий день, ровно в одиннадцать часов утра, Валентина постучала в дверь мастерской на улице Кампань-Премьер, узенькой, но оживленной улице квартала Монпарнас. Художница, на которой был тюрбан и перепачканная рабочая блуза, держала в руках палитру. Она выглядела удивленной, как будто до последнего момента не была уверена, что Валентина не передумает.

Тихонова предложила гостье войти. От одуряющего запаха масляных красок и растворителей у молодой женщины запершило в горле. Часть стены мастерской была покрыта мозаикой. Рядом разместились фотографии и эскизы. В углу громоздились десятки полотен разных размеров. На этажерке стояла тарелка с четвертинкой яблока и кусочком сыра. На маленьком деревянном столе в полном беспорядке лежали рисунки и наброски.

Людмила попросила Валентину раздеться за ширмой. Там на вешалке Валентина обнаружила пеньюар. Она поднесла его край к лицу, вдохнула запах дешевых духов. Кому он принадлежал — Людмиле или одной из ее моделей? Было что-то бесстыдное в самой возможности надеть столь интимную деталь туалета другой женщины.

Людмила протянула Валентине руку, чтобы помочь ей подняться на узкий помост, на котором стоял соломенный стул. Сквозь стеклянный потолок в студию водопадом низвергался солнечный свет. Пеньюар был отброшен в угол. Жестом Людмила предложила модели сесть. Соломенное сиденье стула оказалось очень жестким.

Поглощенная своими мыслями, художница принялась выбирать позу модели. Каждый раз она отступала на несколько шагов, чтобы посмотреть на результат своих усилий. Одна рука на спинке стула, другая упала вдоль тела. Скрещенные ноги или чуть разведенные колени. Она действовала безо всякого стыда, пожалуй, даже грубовато. И Валентина позволила этой чужой женщине менять положение своих рук и ног, с отстраненностью и равнодушием изучать ее тело, как до этого художница изучала ее лицо. Наконец, удовлетворенная, Людмила приступила к работе.

Она сделала несколько набросков в блокноте, время от времени бросая взгляд на портретируемую. Лицо Тихоновой без макияжа имело землисто-серый оттенок. Иногда она, покусывая безжизненные губы, вырывала лист из блокнота, сминала его и бросала в корзину для бумаг.

Через какое-то время она закрепила натянутый на подрамник холст на мольберте и начала набрасывать композицию углем. Валентина, как околдованная, не могла оторвать от нее взгляд. Людмила гримасничала, наносила штрих за штрихом, затем вдруг останавливалась, потирала щеку и с неожиданной нежностью возобновляла работу.

Тишину нарушал лишь шум, доносившийся с улицы, и редкие шаги в коридоре. Валентина сидела неподвижно, и ей казалось, что и время тоже остановилось. Она больше не была замужней женщиной, достойной и уважаемой, но лишь хрупкой плотью, кровью, текущей по венам, сердцем и нервами, мышцами, затекшими от долгой неподвижности.

Спустя сорок пять минут Людмила отложила кисть.

— На сегодня достаточно, — сказала она и наклонилась, чтобы прикурить сигарету.

Валентина самостоятельно спустилась с возвышения и, обнаженная, проследовала за ширму, чтобы одеться. Затем она направилась к двери.

— Завтра в то же время? — спросила Валентина.

Людмила, сидевшая на табурете, выглядела совершенно опустошенной. Она лишь слабо кивнула. У художницы был отсутствующий взгляд. Валентина тихонько закрыла за собою дверь и спустилась по лестнице.

Молодая женщина быстрым шагом двинулась по улице, ошеломленная собственной отвагой. Валентина не могла объяснить себе этот безумный поступок. Она приняла предложение Людмилы Тихоновой, так как ей казалось, что она должна позировать для этой женщины, о которой ничего не знала и ничего не хотела знать. «Я сумасшедшая», — подумала она и улыбнулась.

В течение трех недель, каждый день, за исключением воскресенья, Валентина отправлялась в мастерскую. После окончания сеанса позирования она спрашивала: «Завтра?» — и Людмила кивала с таким сердитым видом, как будто боролась со всеми демонами ада.

Валентина чувствовала себя ничтожной, но в то же время неизменно испытывала гордость — без нее не было бы картины. Однако мука, плескавшаяся во взгляде художницы, производила на нее неизгладимое впечатление. Эта женщина не просто жила, она прожигала жизнь. Очень часто она казалась измотанной, но в ее зрачках сверкала черная искра. Валентина догадывалась о ее бессонных ночах, сомнительных связях, сражениях с тенями. Мадам Фонтеруа часто задавалась вопросом, хватило бы ей любопытства преодолеть запретные барьеры, если бы Людмила подтолкнула ее к этому, но художница лишь писала и писала. Ее упорство, ее увлеченность собственным творчеством были очень сильными, и порой Валентине казалось, что русская обнажает душу, как сама модель тело, и тогда молодая женщина задумывалась о тщетности собственного существования.

Живописные сеансы стали временем духовного единения, хотя женщины не обменивались ни словом. Валентине казалось, что эти часы, украденные у Андре, у друзей, у ее благополучной жизни, были наполнены такой страстью, что это не сравнилось бы даже с любовным романом.

Каждый день она раздевалась перед незнакомкой и освобождалась от собственного «я», чтобы лучше познать свою сущность. Ее дыхание замедлялось. Ее тело реагировало на любую мелочь: холодное дыхание сквозняка, проворный солнечный луч, капля пота, переливающаяся между грудями, как утренняя роса после грозы…

Однажды Людмила отложила мастихин.

— Картина закончена, — она вздохнула.

Валентина вздрогнула. Она испытывала смутную грусть, странную беспомощность. У нее возникло впечатление, что за эти три недели она повзрослела, освободилась от множества сомнений. Во время этих молчаливых сеансов она много размышляла. Восхищаясь энергией Людмилы, каждодневным сражением художницы с собственными демонами, Валентина ощутила, что где-то глубоко внутри нее пробуждается новая, незнакомая жажда жизни. Уязвимость ее обнаженного тела, выставленного напоказ, укрепила ее дух.

Валентина медленно встала; как обычно, затекшие ноги не слушались ее. Она в последний раз оделась. Когда молодая женщина была готова, она натянула перчатки, поправила шляпу с длинным пером.

— Я благодарна вам, мадам, за то, что вы уделили мне столько времени, — сказала художница, внимательно наблюдая за натурщицей. — Мне хотелось бы подарить вам что-нибудь… книгу, цветы?

— Не стоит. Это я должна благодарить вас.

— Я полагаю, вы желаете посмотреть полотно…

Людмила казалась раздраженной, но Валентина догадалась, что она просто волнуется. Пока художница разворачивала мольберт, Валентина внезапно вспомнила о портрете матери и осознала настоящую причину, заставившую ее принять дерзкий вызов. Сейчас она ощущала себя провинившимся ребенком, который совершил невообразимую глупость.

Взглянув на портрет, Валентина поднесла руку к горлу. «Я совершенно на нее не похожа», — растерянно подумала она, и у нее на глаза навернулись слезы. Никакой нежности и грации, никакой безмятежности и хрупкости, ни ангел, ни фея… Лишь чувственная женщина, сидящая на заурядном соломенном стуле, чье тело взрывается слепящей белизной на фоне ярко-красных обоев. Валентина не произнесла ни слова, раненная этой слишком откровенной наготой. Она была еще очень юна, чтобы понять магию картины, прочувствовать этот пленяющий контраст между беззащитностью взгляда и бесстыдством плоти.

Валентина отступила на шаг, повернула ручку двери и устремилась к лестнице.

Оставшись в одиночестве, Людмила сняла рабочую блузу, вытерла руки тряпкой, пропитанной скипидаром. Она уже собиралась уходить, когда, поддавшись внезапному порыву, вернулась к портрету. Обычно художница не любила давать названия своим творениям, но на сей раз не смогла устоять. Легким и размашистым почерком в правом нижнем углу холста она написала: «Нелюбимая».

Пьер Венелль не верил своим глазам. С пивной кружкой в руке он вышел из «Ротонды», чтобы убедиться в том, что глаза не обманули его. В юбке, открывающей тонкие лодыжки, Валентина Фонтеруа пересекала бульвар Распай. «Какого черта она делает в этом квартале?» — изумился мужчина. Опустив глаза, она шла прямо на него.

— Добрый день, — сказал Пьер.

Валентина с удивлением подняла голову. Узнав Венелля, она заалела, как юная девица.

— Пойдемте, выпьем по кружке пива.

— Вы всегда пьете пиво, стоя на тротуаре? — съязвила молодая женщина.

— Только когда я один. Теперь, когда нас уже двое, я могу присоединиться к простым смертным.

Пьер придержал дверь. Валентина колебалась, но позволила уговорить себя. Мужчина попросил официанта найти им столик, усадил свою спутницу на скамью и сам уселся напротив.

— Так как, кружечку пива? — спросил он.

— А почему бы и нет?

Валентина посмотрела на картины, которые заполонили все стены кафе.

— У художников достаточно часто не бывает ни единого франка в кармане. Вот хозяин кафе и позволяет им расплачиваться своими работами, — пояснил Венелль. — Он утверждает, что живопись оживляет стены.

Валентина подумала, что вряд ли эту странную, новаторскую живопись можно назвать декоративной и использовать для украшения зала.

— Вы часто бываете здесь? — поинтересовалась она, в то время как официант в длинном белом фартуке поставил перед ней кружку с пивом.

— Здесь я встречаюсь с друзьями-художниками, с теми, кто оставил Монмартр из-за наплыва туристов.

— Это любопытно. По вашему виду не скажешь, что вы дружите с богемой.

— То же самое можно сказать и о вас. Однако вы здесь.

Валентина опустила голову, сделала глоток.

— Но вы ведь не прячете своего любовника в этом квартале, столь удаленном от вашего дома? — пошутил Пьер, развлекаясь смущенным видом собеседницы.

— Вам никогда не говорили, что вы дерзки и плохо воспитаны?

— Частенько. Но я заметил, что женщинам это нравится.

— И в довершение всего, вы тщеславны.

— Расскажите мне о вашей подруге Одили.

— Ну, уж она смогла бы противостоять вашим гнусным нападкам. Однако она бывает очень вспыльчивой.

— Я полагаю, это из-за рыжих волос, — улыбнулся Венелль. — Рыжеволосые люди славятся несносным характером.

Развеселившаяся Валентина подумала, что именно от Одили она выслушала самое большое количество упреков в своей жизни.

Долгое время само понятие «дружба» оставалось тайной для Валентины. Она выросла за городом, с гувернанткой и домашним учителем. И если девочки из окрестных домов и стали ее товарками по играм, ни одна из них не превратилась в задушевную подругу. Из-за войны Валентина долгие годы не покидала Бургундию. В госпитале, где она ухаживала за ранеными, девушка не нашла нужного подхода, чтобы подружиться с другими медсестрами. Ее сочли высокомерной. Раздосадованная Валентина посвятила себя мужчинам. Она вообще предпочитала их компанию компании женщин. Пожалуй, ей доставляло удовольствие командовать сильной половиной человечества, особенно когда это были мужчины, лежащие на больничных койках, такие беззащитные и зависящие от нее.

По правде говоря, она так и не научилась доверять людям. Для того чтобы родилась настоящая, искренняя дружба, надо уметь рисковать и открывать свое сердце. А Валентина рисковать не любила. Во всяком случае, она не желала подвергать страданиям собственное сердце.

Одиль вошла в ее жизнь, как только Валентина обосновалась в квартире отца в Париже, а это случилось сразу после подписания мирного договора. Однажды, поднимаясь по лестнице, Валентина услышала чей-то тихий плач. Она прислушалась.

«Черт, черт и еще раз черт!» — раздался сердитый женский голос.

Заинтригованная девушка поднялась на четвертый этаж. На ступенях лестницы сидела юная незнакомка и рыдала. Валентина приблизилась. Может ли она помочь? Незнакомка подняла зареванное лицо с рыжими кудряшками, прилипшими к потному лбу «Я потеряла ключ, у меня украли сумку, и вообще, я люблю его!» Валентина присела рядом, оглушенная признаниями прелестной незнакомки, которая тут же бросилась в ее объятия и разрыдалась на ее груди. Валентина неловко погладила бедняжку по спине. «Но это так прекрасно, когда ты влюблена!» — прошептала она, подумав, что сказала банальность. «Он клялся мне, что любит, я отдала ему всю себя, и вот сегодня этот подлец сообщил мне, что между нами все кончено». Внезапно девушка успокоилась. «Это чудовище мне еще заплатит!» Валентина была покорена.

Она разглядывала Венелля, медленно потягивая пиво. Она знала, что Одиль время от времени видится с ним. Подруга уверяла, что очарована новым знакомым, хотя сама не может объяснить почему. Еще несколько месяцев тому назад Валентина не смогла бы сидеть вот так запросто, лицом к лицу, со столь странной, загадочной персоной. Она привыкла к тому, что внушает мужчинам уважение, а вот Пьер Венелль, похоже, насмехался над нею.

— Почему вы интересуетесь Одилью?

— Я познакомился с ней у вас на свадьбе. Это очень привлекательная молодая женщина. И так как, к сожалению, вы уже вышли замуж…

В его взгляде и правда проскользнуло сожаление, и это смутило Валентину, но затем в его глазах засияла привычная насмешка. Валентина раздраженно подумала, что он чересчур уверен в себе. И вообще, это так неприлично — волочиться за женщиной, которая лишь недавно вышла замуж!

— Сожалею, но я должна идти, — сообщила она сухим тоном. — Мой муж ждет меня к обеду.

— Ах, старина Андре… Он, как всегда, пунктуален, не правда ли? — усмехнулся Пьер.

— Вы давно с ним знакомы?

— Нет, — ответил Венелль, а про себя произнес: «Всю жизнь». — Я один из банкиров прославленного Дома. Я веду некоторые дела Фонтеруа, вот и все.

Валентина хотела уйти. У пива был отвратительный вкус. В шумном, прокуренном зале у нее разболелась голова. Молодая женщина чуть наклонилась вперед, ее лицо было очень напряженным.

— Одиль — моя лучшая подруга. И если вы заставите ее страдать, то берегитесь!

Светлые глаза Венелля искрились от смеха. Легким движением пальца он стер пену с верхней губы молодой женщины, затем поднес палец ко рту и лизнул его.

— Ну что, до скорой встречи?

Валентина еле сдержалась, чтобы не дать ему пощечину, но не стоило устраивать сцен на публике. Взбешенная, она толкнула столик так, что мужчине пришлось схватиться за почти полную пивную кружку, которая едва не опрокинулась. После этого красавица покинула «Ротонду», ни разу не обернувшись.

Андре вышел из своего кабинета, чтобы подняться на пятый этаж. С ним хотел встретиться управляющий ателье.

Здание на бульваре Капуцинов напоминало гудящий улей. Андре знал здесь каждый закуток: в подвале находились холодные комнаты, в которых хранили меха, а на первом этаже — торговые отделы с просторными примерочными; затем шли два этажа с кабинетами служащих, и, наконец, под крышей гнездились ателье, где, собственно говоря, и создавали новые изделия.

Андре почитал делом чести знать каждого из ста пятидесяти человек, работающих на Дом Фонтеруа в Париже. Однажды, когда он спустился, чтобы лично поприветствовать только что нанятую молоденькую продавщицу, отец посмеялся над ним. «Из-за всего этого кривляния ты теряешь время», — пробормотал Огюстен. Но жизнь в окопах оставила слишком глубокий след в душе Андре, и он чувствовал себя ответственным за каждого своего служащего. Именно он приказал открыть столовую для сотрудников фирмы и на каждое Рождество устраивал праздник, когда рабочие и служащие могли пропустить по стаканчику винца. Огюстен появлялся на таком празднике лишь для того, чтобы порадовать сына, Валентина и вовсе отказывалась посещать подобные мероприятия.

Поднявшись по одной из узких лестниц, Андре вошел в мастерскую.

— Добрый день, Ворм.

Ему навстречу поднялся мужчина с седеющими волосами и с гримасой боли на лице.

— Ваша спина все еще доставляет вам неприятности?

— Увы, господин Андре, я так и не оправился после очередного приступа люмбаго. И пришло же такое в голову — поднять сразу три свертка!

— Ну, зато ваша жена, думаю, довольна.

— И не говорите! — усмехнулся управляющий ателье. — Все воскресенье я провел дома, на диване.

— Вы хотели видеть меня?

— Да, господин Андре. Я хотел показать вам соболей из новой партии.

— Я знаю, что вы мне сейчас скажете, — вздохнул Андре, рассматривая удивительно тусклый мех. — Они не такие красивые, как обычно. Но что вы хотите — многие наши поставщики исчезли, контакты с русскими ограничены, сейчас не приходится выбирать. Я взял самое лучшее из того, что было.

— К счастью, есть еще канадская пушнина, она — великолепна, — оживившись, заметил Ворм. — Господин Леон был прав, когда наладил поставки из этой страны, заимел там своих агентов. Он всегда говорил: «Выгодно купленный качественный товар — залог успеха всего дела». О, прошу прощения, месье, я не хотел…

Мастер замялся, осознав, что совершил промах. Он работал на семейство Фонтеруа уже двадцать пять лет. Он видел, как выросли господин Андре и господин Леон, именно он обучал их азам профессии. Когда господин Леон исчез, старику показалось, что он потерял сына.

— Не расстраивайтесь, дорогой Ворм. В отличие от моего отца, я не считаю, что имя моего брата — некое табу.

— Если бы не эта проклятая война, можно было бы организовать поиски и, возможно, удалось бы найти его.

— Большевистская Россия — страна, отрезанная от всего мира. Наш магазин в Москве разграблен, все манто украдены. А сейчас даже в Сибири хозяйничают красные. Как вести поиски в стране, где бушует революция? Все мои усилия оказались напрасными. После того как господин Леон поссорился с отцом, о нем ничего не известно. Но я не отчаиваюсь, я очень надеюсь, что он жив.

Управляющий ателье покачал головой. Неподдельное горе господина Андре удручало его. Это было хорошо, даже слишком хорошо, порой говорил себе старик, что его хозяин расстраивается, когда приходится уволить даже простого рабочего. Однако нельзя быть чересчур добрым в этом мире, где выживают сильнейшие.

Андре закончил осмотр мехов.

— Скажите модельеру, чтобы он зашел ко мне. Мы должны подумать, что можно сделать из этих несчастных соболей. Они ведь обошлись нам в весьма кругленькую сумму.

С озабоченным видом Фонтеруа-младший покинул мастерскую Ворма. Спускаясь по лестнице, он чуть не сбил с ног какого-то молодого человека, поднимавшегося ему навстречу.

— Извините меня, — сказал Андре.

Молодой черноволосый мужчина прижался к стене, чтобы дать Фонтеруа пройти. Андре прошел мимо него, по-прежнему погруженный в свои мысли.

Ворм вышел в коридор. Он посмотрел на незнакомца, мнущего в руках старенькую фуражку. Его истрепавшаяся одежда была кое-где залатана, а белая рубашка знавала лучшие времена, но выглядел он, тем не менее, очень опрятным. «Еще один бедняга, который ищет работу, — подумал управляющий ателье. — И на француза он совсем не похож».

— Что вам угодно? — угрюмо поинтересовался Ворм.

— Добрый день, месье. Я ищу работу, месье.

Он действительно говорил с акцентом, но Ворм оценил воспитанность неизвестного, его, похоже, искреннюю почтительность. У незнакомца был открытый взгляд, а глаза удивительного — глубокого синего — цвета.

Управляющий толкнул дверь в свой кабинет, прихватив сверток с каракулем, лежащий на стуле, и жестом пригласил молодого человека садиться. Тот заколебался, затем осторожно уселся на краешек стула, готовый в любую минуту подняться.

— Ты разбираешься в нашем ремесле?

— Да, месье. Я из Кастории[4].

Ворм удивился.

— Так что же ты ищешь у нас? Я всегда полагал, что греки держатся друг друга.

Молодой человек покраснел, но глаз не опустил.

— Я предпочитаю искать работу в других местах, месье.

Управляющий с задумчивым видом теребил усы. Репутация греческих ремесленников была всем известна. Скорняки из Кастории, расположенной в горах Македонии, имели дело с мехом, начиная с десятого века. Ворм не сомневался, что этот молодой человек отлично знает свое дело, но он боялся возможных проблем. Быть изгнанником — это всегда нелегко. И если он поссорился со своими соотечественниками, то значит, у этого парня отвратительный характер или же он наделал массу глупостей.

— Мы не нуждаемся в работниках… — начал управляющий.

Молодой человек напрягся.

— Извините, месье, но это неправда. Очень много квалифицированных рабочих умерло. А сейчас дело вновь набирает обороты. Вы нуждаетесь в хороших работниках.

— Дело вновь набирает обороты! Какой ты шустрый! Запасы кроличьего меха и другой пушнины тают. А один из моих любимейших скорняков сбежал от меня! — прогремел Ворм.

— Это лишь временные трудности. Война закончилась, и женщины не станут ждать, они вновь захотят покупать новые вещи.

— Ты умеешь видеть будущее в хрустальных шарах или возомнил себя великим предпринимателем? — съязвил управляющий. — Откуда ты так хорошо знаешь французский?

— В моей школе был учитель французского языка, а затем я проработал шесть месяцев в Марселе. В порту.

Юноша помрачнел. «Скорее всего, у себя на родине он нашел подружку, которая дала ему от ворот поворот», — подумал Ворм.

— Работа в порту и скорняжество — это совершенно разные вещи.

— Да, месье. Именно поэтому я и приехал в Париж.

— И конечно же, рекомендательного письма у тебя нет?

— Нет, месье, но мои документы в полном порядке.

— Недоставало еще, чтобы они не были в порядке! — проворчал Ворм.

Он злился, потому что молодой человек ему нравился. Он мог взять его на испытательный срок. Хотя бы для того, чтобы досадить профсоюзу рабочих, который у него в печенках сидел со своими постоянными требованиями, касающимися заработной платы и режима работы. Странно, что они еще не требуют национализировать Дом, это было бы в их духе! Слава богу, что методы Советов хороши лишь для русских и здесь не приживаются.

— Послушай, я дам тебе шанс. Я полагаю, ты разбираешься в оверлоках?

— Как никто другой, месье, — гордо заявил незнакомец.

— Я думаю, ты знаешь, что у нас на машинах работают только женщины?

— Ничего страшного, месье.

— Тогда я возьму тебя на месяц, на испытательный срок. Потом посмотрим.

— Спасибо, месье. Вы не пожалеете!

— Я очень на это надеюсь. Начнешь завтра. В восемь часов. И не опаздывай!

Юноша вскочил, как подброшенный пружинами.

— Не опоздаю, месье. Спасибо, месье!

— Да, кстати, как тебя зовут? — спросил Ворм, доставая из кармана блузы карандаш и бумагу.

— Александр Манокис, месье.

Улыбка, осветившая лицо молодого грека, заставила вздрогнуть старого Даниеля Ворма. «Да он красив, как бог!» — подумал управляющий.

Выйдя на улицу, Александр испустил радостный крик и высоко подпрыгнул, потрясая кулаком. Прохожие с удивлением смотрели на молодого человека, но ему было наплевать на то, что его могут принять за сумасшедшего: работа! У него наконец-то появилась работа! Теперь ему оставалось лишь убедить квартирную хозяйку, чтобы она еще немного отсрочила платеж — до его первой зарплаты.

Чтобы сэкономить на билете на метро, Александр пошел пешком. Он двинулся к Вандомской площади, пересек парк Тюильри, миновал Королевский мост, на котором налетевший порыв ветра чуть не унес его фуражку. Добравшись до улицы Сен-Андре-де-Ар, юноша поднялся на седьмой этаж, где снимал тесную мансарду. У него был богатый выбор: улечься на кровать или сесть на стул. Обычно он выбирал кровать. Скрестив руки на затылке, молодой грек любовался небом, виднеющимся в маленьком окне.

Как только Александр ступил на перрон Лионского вокзала в Париже, он тут же решил, что отправится в квартал, где вот уже на протяжении пятнадцати лет селились семьи из Кастории. Этот квартал притягивал его, как магнит. Слишком гордый, чтобы искать чью-либо поддержку, — юноша поклялся, что всего добьется сам, без посторонней помощи, — он не желал ни общаться с соотечественниками, ни даже видеть их, но его согревала мысль, что они живут рядом, в соседних домах. После Марселя с его добродушными обитателями с напевной речью, живость парижан и их резкий говор до сих пор продолжали удивлять Александра.

— Скоро, скоро… — пропел он высоким голосом.

Он уже видел себя выходящим из лимузина у отеля «Вальдорф». Портье склоняется в почтительном поклоне… А вот он бродит по улицам Манхэттена, волосы развеваются на ветру, яркий свет, пробивающийся меж небоскребами, слепит глаза… У Александра Манокиса была лишь одна цель в жизни: Нью-Йорк. Чудесный городок Париж — только этап большого пути. Конечно, он не собирается задерживаться здесь надолго, но пока все попытки получить американскую визу заканчивались неудачей.

У него заурчало в животе. Возможно, если он перемоет посуду в ресторане на улице Мазарини, то сможет получить бесплатный ужин, ведь хозяйка заведения неравнодушна к симпатичному юноше. Когда он будет богат, ему больше не придется мыть ни одну тарелку!

Отец Александра вырвал бы себе последние волосы, если бы узнал, чем подрабатывает его сын после отъезда из Кастории. А быть может, и нет. Его отец давно уже не строил иллюзий насчет своего третьего сына, которого в конце концов выставил за дверь, приказав строптивому отпрыску не появляться до тех пор, пока он не пожелает повиноваться родительской воле. Именно тогда Александр в последний раз видел свой роскошный дом с резными деревянными потолками, с шелковыми коврами и массивными диванами. Он нисколько не сожалел об изобилии детских лет. Но когда Александр вспоминал изумрудные воды озера, сухой и душистый горный воздух Пинда, у него начинало щемить сердце. Иногда, по воскресеньям, просыпаясь от утренних колоколов Парижа, юноша думал, что он слышит перезвон десятка византийских церквей родного города, и в такие минуты молодой грек чувствовал себя потерянным.

Будь проклята злая судьба, что вынудила его взбунтоваться против отца и отправиться в чужие края! Александр проклинал всех: турок, насильно забравших в оттоманскую армию его старшего брата, о котором семья больше ничего не слышала; греков, убедивших среднего брата сражаться за освобождение Македонии. Он погиб с оружием в руках, так и не став свидетелем того, как в 1913 году Македония присоединилась к Греции. И наконец, он проклинал тирана отца, который хотел женить младшего-сына на девице из рода Козани. После того как Александр стал единственным наследником, старый грек решил навязать ему этот союз, призванный укрепить взаимоотношения двух всеми уважаемых семей торговцев. Но Александр не желал жениться. Ко всему прочему, девица Козани всегда насмехалась над ним, когда встречала на улице, где прогуливалась вместе со своими подругами. Юноша протестовал, но ничто не могло изменить решение отца. Слушая их споры, мать заламывала руки, а ее лицо становилось мертвенно-бледным. Чувствуя невообразимый стыд от того, что заставляет страдать эту женщину, на долю которой и так выпало немало горя, Александр, тем не менее, отказывался жертвовать собой. Его сердце навеки было отдано полуострову, врезающемуся в воды озера Орестиада, тенистым дубравам и ельникам, высокогорным плато, раскаленным добела летним солнцем и овеваемым морозными зимними ветрами. Меж тем ему только-только исполнилось восемнадцать лет, и перед ним лежал весь мир.

В тот день, когда его выгнали из дома, Александр отправился к своему другу Василию, чтобы сообщить ему, что собирается в Фессалоники. Василий не задал ни единого вопроса, лишь его рябое лицо просветлело от беззубой улыбки. Погонщик мулов отличался ценнейшим качеством: он был человеком слова, но не любил лишних разговоров.

Три долгих дня они пробирались по извилистым тропам. Преодолевали овраги, карабкались по отвесным склонам, спускались по пересохшим руслам рек, и камни катились из-под их ног и из-под копыт мулов. Вечерами, съев кролика, поджаренного на углях, и запив его несколькими стаканами кислого вина, дерущего горло, Александр, изнемогая от усталости, ложился на землю и слушал рассказы Василия о его жизни.

Еще подростком тот начал работать в кожевенных мастерских, куда привозили кожи из Сибири. Рабочие их сушили и просаливали, чтобы не завелись червяки. Но очень скоро тошнотворный запаха кож опротивел Василию и он стал погонщиком мулов. Он отлично знал все дороги, пересекающие Эпир[5]. Они спускались к Пирею или вели к Салоникам и другим портам залива Термаикос. Он свозил отовсюду отходы кожевенного производства, с которыми не умела работать большая часть скорняков: шеи, головы, хвосты и лапки. Уроженцы Кастории собирали из этих обрезков отличные меховые полотнища, пригодные для создания одежды. На протяжении веков торговцы разлетались из Кастории по Центральной Европе, как стайки воробьев, отправлялись к берегам Черного моря, в Германию, Францию, а с недавних пор даже в Америку. Но уехавшие никогда не рвали связи с родиной-матерью, с местом, где они выросли, и везде чувствовали себя как дома, благодаря тонкой паутинке, окутавшей весь мир. Только Александр выбрал одиночество.

В животе урчало все сильнее и сильнее, побуждая Александра подняться с постели. Он вышел и запер дверь на ключ.

Не успел Александр зайти в бистро, как ему навстречу устремилась из кухни сама хозяйка заведения, вытирая руки полотенцем и улыбаясь:

— Присядь, малыш, и поешь. Сегодня вечером много народа, и тебе придется трудиться допоздна.

Мимоходом она провела рукой по его затылку. Александр закрыл глаза, с тяжелым сердцем вспоминая иную руку, иной аромат. Он думал о молодой вдове из Кастории, которая открыла ему тайны любви и горько плакала, когда он пришел прощаться.

Валентина лежала прямо на полу в ванной комнате. Влажная кожа, трясущиеся руки и ноги. Ей хотелось умереть. И зачем только она съела вчера эти устрицы, ведь она не любит морепродукты! Молодая женщина приложила титанические усилия, чтобы подняться и взглянуть на себя в зеркало. Кошмар! Мертвенно-бледное лицо, темная синева вокруг глаз, тусклые, безжизненные волосы. И что это за странное пятно на лбу? Сегодня она проведет весь день в кровати. Даже если бы у нее и нашлись силы, она бы постыдилась показываться на людях в таком виде.

Валентина вновь легла в постель, вызвала горничную и попросила пригласить врача. Кроме того, ее не должны беспокоить ни под каким предлогом. Поднос с завтраком был беспощадно отправлен обратно в кухню.

— Мне кажется, что она скоро подарит нам малыша, — сказала Люси, ставя поднос на стол в буфетной.

Жан, дворецкий, перестал натирать столовое серебро.

— Почему ты так думаешь? — спросил он, приподняв брови.

— Она плохо себя чувствует, но еще не догадалась почему. Она полагает, что это отравление.

— О, месье будет доволен, — с улыбкой сказал дворецкий, рассматривая блюдо под светом.

— Он — вполне вероятно, но вот она?

— Что за глупости ты тут говоришь? — сердито пророкотала кухарка, которая все слышала через открытую дверь.

— Уж поверьте моему опыту, мадам относится к тем женщинам, у кого беременность протекает довольно мучительно. Ей не понравятся огромный живот и распухшие лодыжки. Не говоря уже о других неудобствах. Не каждый согласится пережить столь трудные месяцы.

— Ты все преувеличиваешь, — заявила кухарка. — У мадам доброе сердце. Она, конечно же, мечтает о ребенке. И в любом случае теперь у нее нет выбора. Просто необходимо, чтобы она подарила наследника господину Андре.

— Посмотрим, кто из нас прав, — бросила Люси, расставляя баночки с вареньем в шкафу. — Конечно, ты давно знаешь семью месье и питаешь особую слабость к мадам, потому что к тебе она никогда не придирается. А уж я могу сказать, что она отнюдь не так мила, как кажется. Когда она чем-то недовольна, никогда не смолчит. Я даже слышала, как она выговаривала месье. Разве я не права, Жан?

— Да, у мадам тот еще норов, с этим я согласен.

— В любом случае, она женщина, отличающаяся хорошими манерами, — заключила кухарка, поджав губы, после чего важно удалилась.

— Вот увидите, все решится в ближайшие недели. Это вам говорю я, истинная бретонка! — крикнула Люси, оставив за собой последнее слово.

С сухим щелчком врач захлопнул свой старенький саквояж.

— У вас нет ничего серьезного, мадам. Несколько месяцев терпения, никакого переутомления — и вы полностью излечитесь.

Его игривый тон раздражал молодую женщину.

— Я полагаю, вы хотите сказать, что я беременна.

— Совершенно верно, любезная мадам! Ну разве не прекрасная новость? Все пройдет наилучшим образом, не беспокойтесь. Я дам вам кое-что от ваших недомоганий, но лучше всего слушать природу, позволить ей делать свое дело.

Валентина сухо поблагодарила доктора и вызвала Люси, чтобы та его проводила. Затем она вернулась в постель и закрыла глаза.

Ребенок… Так скоро! Еще вчера она сама была маленькой девочкой. У нее пересохло в горле, кровь стучала в висках. Валентина думала о своей матери. Ей сейчас особенно не хватало ласковых рук дамы в голубом. Как бы она хотела прижаться к маме, услышать ее нежный смех, ее голос, заверяющий, что все будет хорошо, и не только во время беременности и при родах, но и во всей ее будущей жизни! Валентина так хотела в это верить, но на ум приходили горькие воспоминания.

«Как бы то ни было, тебе нечего сказать! Ты убила собственную мать…» Это случилось во время игры в горелки, Валентина слишком быстро бегала, и ее победоносный смех в конечном итоге разозлил подруг. Фраза, брошенная разобиженной девчушкой, ранила Валентину в самое сердце. Воцарилась тишина, предвещающая бурю. Ее обидчица стояла, уперев руки в бока, черные ботинки вросли в пыль, а за ней, как верная стража, сгрудились маленькие девочки, чьи глаза обвиняли. В долю секунды Валентина превратилась в самую гнусную преступницу. Она пыталась протестовать — тихо, шепотом. Безымянная улыбка жестокости: «Но это правда! Ведь она умерла, потому что ты родилась!» Небо покачнулось. Кажется, что от сияющего света лопнет голова. Восьмилетний ребенок колеблется. Обвинение чудовищно. И ведь никто ничего толком не знает, но зерно сомнения посеяно. Существует два выхода из положения: убежать или сражаться.

Валентина выбрала бегство. Она бежала, и слезы застилали глаза, ей было очень стыдно. Она так и не осмелилась узнать правду у своего брата. В глубине души девочка опасалась, что и Эдуард обвинит ее. А как она переживет гнев или печаль брата? Таким образом, она решила молчать, спрятав страшную тайну в глубины памяти.

Валентина робко поднесла руку к животу и почувствовала, как к горлу подступает тошнота. Она едва успела добежать до ванной: выпитый чай оказался в раковине. Опустошенная, униженная, молодая женщина провела дрожащими пальцами по потрескавшимся губам. Она не сможет пережить еще семь месяцев подобного ада!

Он вылил остатки виски в серебряный стакан, добавил лед и вновь обосновался в кресле. Было так тихо, что он слышал собственное дыхание. Вот уже целых два часа мужчина любовался приобретенной картиной. Удивительный подарок судьбы, что улыбается только настойчивым, тем, кто готов вставать на заре, чтобы разыскать недостающее произведение для своей коллекции, тем, кто регулярно посещает самые мрачные мастерские, беседует с художниками самого отталкивающего вида. Тем, у кого есть страсть, настоящая страсть. А страстью Пьера Венелля, вне всякого сомнения, была современная живопись.

Однажды мартовским вечером, еще до начала войны, он совершенно случайно зашел в кафе. Зашел, гонимый одиночеством, не обнаружив поблизости ни одного фиакра или свободного такси. Он был вынужден брести под мелким дождем, переходящим в мокрый снег, пряча сумку под пальто. Наконец, лязгая зубами от холода, Пьер решил укрыться в бистро. Не обращая внимания на неодобрительные взгляды хозяина заведения, он выпил большой бокал красного вина, проливая его на плиточный пол. Он злился на дождь, на самодовольного усатого хозяина, на всю жизнь в целом. Следует отметить, что Венелль злился почти всегда. В кармане лежала его первая зарплата. У него были неплохие перспективы в банке Фуркруа. Любой другой молодой человек в возрасте двадцати двух лет, сумевший пробиться в жизни лишь с помощью железной воли и самоотверженного труда, отмечал бы столь знаменательное событие с девушками и шампанским. А Пьер в полном одиночестве пил красное вино, примостившись у грязной барной стойки.

Громкие голоса заставили Венелля поднять голову. Такой же промокший, как и он сам, незнакомый мужчина рылся в карманах. Темные волосы прилипли к голове; бархатный костюм, стоптанные башмаки. Взбешенный хозяин требовал, чтобы посетитель заплатил по счету. По всей видимости, эта сцена разыгрывалась здесь не в первый раз. «Нет, мне не нужны твои каракули!» — гремел голос хозяина. У мужчины было круглое лицо, темные запавшие глаза. «Этот господин — мой гость», — внезапно произнес Пьер и бросил на стойку несколько мятых банкнот. Пару монет выпали из кармана на пол и затерялись в опилках. Хозяин большего и не требовал. Почти вся зарплата Венелля исчезла в выдвижном ящике кассы.

Через некоторое время Пьер оказался на улице вместе со своим новым приятелем, который хлопал его по спине, оглушительно хохотал и обещал в качестве благодарности подарить одно из своих творений. «Но сначала надо поужинать!» Так Пьер вновь оказался за столом, на сей раз в кафе на улице Кампань-Премьер, а перед ним дымилась lasagne al forno[6]. Много позже, когда один из биографов великого маэстро попросил Пьера поделиться своими воспоминаниями о Модильяни, перед мысленным взором Венелля всплыла та случайная встреча, ужин, сдобренный вином «Вальполичелла». Он показал журналисту свой собственный портрет, который художник написал, чтобы отблагодарить молодого банкира, пожертвовавшего ради искусства своей первой зарплатой.

Так он стал завсегдатаем кафе «У Розали». Пьер никогда бы не признался в этом, но он ходил туда, потому что тосковал по материнской нежности. Старая проницательная итальянка всегда сердечно принимала молчаливого молодого человека и заботилась о том, чтобы он съел все, что было в тарелке. Она шутливо бранила его и щипала за щеку. Именно здесь Венелль встречался с молодыми художниками, затем шел в их мастерские и покупал их картины на последние сбережения. Эти полотна он развешивал в своей комнате по очереди, ведь все сразу они не помещались на стенах.

Но, как и ожидалось, Венелль быстро продвигался по карьерной лестнице. Его острый ум, предприимчивость, интуиция и знание человеческих душ помогали ему подниматься с одной ступени на другую. Старый Фуркруа, банкир в третьем поколении, лично следил за успехами молодого служащего. После того как немцы отняли у него двух сыновей, банкир сделал Пьера Венелля своим протеже, а затем и наследником. После смерти Фуркруа Пьер переехал в просторную квартиру близ Марсова поля, где собранные им полотна наконец-то обрели достойные места на стенах.

Год назад, очарованный экспрессивной манерой письма Людмилы Тихоновой, он купил небольшую работу художницы «Пантера в джунглях». Среди изумрудной зелени листвы притаилось дикое, опасное животное, готовое к прыжку. В его желтых глазах читалась такая ненасытность, а мышцы налились такой силой, что Пьер сразу же был сражен сдержанной мощью композиции.

С тех пор раз в месяц Пьер посещал мастерскую русской художницы. Он отправился туда и вчера. Его внимание сразу же привлекла картина, закрытая грубой тканью. Людмила заявила, что это произведение она приготовила для Осеннего салона. Пьеру пришлось поклясться, что он никому не расскажет об этой работе, и лишь тогда Людмила смилостивилась и показала ее.

Венелль вздрогнул, увидев изображение обнаженной женщины, сидящей на соломенном стуле: левая нога бесстыдно отведена в сторону, на всеобщее обозрение выставлено самое сокровенное. Торжествующая плоть, неслыханная сила, грозная страсть, негласный приказ одарить лаской эти чудесные формы, впиться поцелуем в этот красный рот, и в конечном итоге овладеть этим совершенством. И взгляд, удивительный взгляд, без тени кокетства, безмятежная уверенность во власти собственного тела, и в то же время уязвимость, обреченность, страх из-за понимания, что подобное великолепие может принести лишь несчастья, болезнь и смерть.

Пьер поднял свой стакан, приветствуя стоящий перед ним холст. Решительно, «Нелюбимая» не переставала удивлять его.

— Я намереваюсь выйти за него замуж.

Одиль смаковала профитроли в шоколаде, нисколько не скрывая своего удовольствия. Андре и Валентина обменялись веселыми взглядами. Всю неделю Одиль сидела на строгой диете и лишь в воскресенье предавалась безудержному чревоугодию.

— Ты не находишь, что это решение несколько поспешно? — спросила Валентина, грызя сухое печенье с семенами кунжута.

Кухарка готовила целые подносы такого печенья. Порой, к глубокому огорчению Андре, его жена больше ничего не ела.

Они заканчивали обед в столовой на авеню Мессин. В холодном свете февральского дня овальный стол из эбенового дерева был едва различим. Валентина села спиной к буфету для того, чтобы не видеть своего отражения в зеркале, висящем над ним. Она плохо переносила беременность. По мере того как ее живот округлялся, молодая женщина все меньше узнавала себя. Отвратительные коричневатые пятна сделали еще безобразнее растянувшуюся кожу. Увеличившаяся грудь заставляла Валентину сгорать от стыда. Она ненавидела эту агрессивную женственность, которая сгладила угловатость, подчеркнув плавные линии и дряблые округлости. Иногда мадам Фонтеруа отказывалась от пищи лишь для того, чтобы почувствовать, что она все еще остается хозяйкой собственного тела, но оно с каждым днем все увеличивалось и увеличивалось, как будто поселившийся в нем чужак, испытывая особое злорадство, командовал ее организмом. Особое неудобство ей доставляла постоянная тошнота. Нехотя она обратилась к бабушкиным средствам, странным отварам, призванным успокоить бурю в желудке. Все напрасно. Она и так себя никогда не любила, а теперь просто возненавидела.

— Он интересный мужчина, — заговорил Андре, откинувшись на спинку стула. — Даже загадочный. Я знаком с ним уже несколько лет. И на меня он производит хорошее впечатление, наверно, благодаря своей серьезности.

Валентина украдкой взглянула на мужа. Серьезный Пьер Венелль? Скорее опасный. Она относилась к подобным людям с большим недоверием, как к чуме.

— Он слишком стар для тебя, — заявила она безапелляционным тоном, одновременно жестом отказываясь от предложенных фруктов в корзине.

— Ты шутишь? — воскликнула Одиль. — Ему всего тридцать пять лет! Он на четыре года старше Андре.

— Не сравнивай, это совершенно другое.

Андре расхохотался.

— Как же вы меня удивляете, женщины, вашей непостижимой логикой!

— Все дело в характере. Одиль нуждается в молодом мужчине, в ком-то, кто полон энергии, жизненных сил… Она просто не сможет выдержать, когда ей придется коротать долгие вечера с глазу на глаз с этим Венеллем, который будет смотреть куда-нибудь мимо нее.

Одиль съела последнюю ложку десерта, затем деликатно вытерла уголки губ салфеткой.

— Поскольку мы одни, я могу сказать, что вечера с Пьером трудно назвать долгими.

Прямота молодой женщины забавляла Андре. Валентина пожала плечами. Сейчас она ощущала себя китом, выброшенным на берег, и сама мысль, что кто-то может испытывать чувственные радости жизни, раздражала ее.

Они перешли в гостиную, чтобы выпить кофе. Валентина постаралась с максимальным комфортом обосноваться на диване. Андре принес ей несколько вышитых подушек, которые были разбросаны в творческом беспорядке по всей комнате, подложил пару из них жене под спину, а затем оставил подруг наедине.

— Теперь давай поговорим серьезно, Одиль. Уж не думаешь ли ты действительно выйти за него замуж?

— Он очаровал меня. Я никогда не встречала подобных мужчин. Он так решителен, так уверен в себе, но он ненавязчив, не авторитарен.

— И все же в конечном итоге ты будешь делать все, что он пожелает, — сыронизировала Валентина.

— Но я не могу сказать, что мне это не нравится. Я воспитывалась в очень необычной семье. Мой отец разорился, играя на бегах, моя мать посвятила все свое время поиску мужчины, который бы интересовался ею больше, чем четвероногими друзьями. Мы беспрестанно переезжали. Я росла, как дикий цветок. От меня сбежало неисчислимое множество гувернанток. Это просто чудо, что я не превратилась в этакий асоциальный элемент.

— Но мы любим тебя именно за твою непосредственность, Одиль. Потому что ты не такая, как все. И я боюсь, что человек типа Венелля задушит твою индивидуальность. Он наденет на тебя железный ошейник и заставит подчиняться самым нелепым правилам…

— Как ты можешь утверждать, что знаешь его? Я считала, что вы виделись всего один-единственный раз, во время твоей свадьбы.

— Однажды мы совершенно случайно встретились на улице и зашли в кафе. В любом случае, совсем не обязательно хорошо знать того или иного человека, чтобы составить мнение о нем. Первое впечатление часто оказывается самым верным, ты не находишь?

Нервной рукой Одиль поправила пояс, сплетенный ее портным, затем принялась мерить шагами комнату. Яркопурпурные шторы резко выделялись на фоне обоев с декоративным рисунком и мебели из светлого дерева. Валентина всегда ценила свободное пространство. Она ненавидела комнаты, перегруженные лишними деталями, комнаты, забитые бесполезными предметами, всевозможными вещицами, эдакими «детскими реликвиями», которые хранят вопреки здравому смыслу. «Я ничего не жду от прошлого», — сказала молодая женщина, когда подруга однажды спросила ее, почему Валентина ничего не взяла с собой из родительского дома.

Одиль восхитилась последним приобретением Валентины — элегантным бюро из эбенового дерева и слоновой кости.

— Как атлас, — заметила она, мимоходом проведя рукой по деревянной поверхности.

— Это Рульманн[7]. Я влюбилась в него с первого взгляда.

— А ты неплохо обосновалась, — прошептала Одиль, и в ее голосе прозвучала затаенная зависть. — Муж, прекрасная квартира, скоро появится ребенок… Я тоже хочу, чтобы у меня все это было, Валентина. Я не желаю воевать с мальчишкой моего возраста. Я хочу стабильности. Я хочу покоя…

Валентина безмерно удивилась, увидев, что в глазах подруги блестят слезы. Она даже и подумать не могла, что экспансивную Одиль что-то тревожит.

— В таком случае ты получишь мое благословение, — заявила она, улыбнувшись. — Но пожалуйста, не назначайте дату свадьбы, прежде чем я смогу появиться в приличном платье!

Одиль хлопнула в ладоши и расцеловала Валентину.

— Итак, завтра ты уезжаешь в Монвалон? — спросила девушка, наливая в чашку кофе.

— Увы, да. — Валентина вздохнула. — В Шалоне состоится конгресс, и мой свекор дает ужин для представителей профсоюзов. Он хочет, чтобы я присутствовала на приеме. Передай мне, пожалуйста, сахар, — попросила Валентина, скорчив недовольную гримасу, так как кофе показался ей слишком горьким. — Некоторые из этих господ чересчур озабочены сложившейся ситуацией, и месье Фонтеруа надеется, что мое присутствие помешает им вести разговоры лишь на эту тему. Я сказала Андре, что такая причина кажется мне абсурдной, но он утверждает, что в их профессии все зиждется на дружбе и доверии. Принимая гостей в кругу семьи, мой свекор налаживает нужные связи.

— Если он просит тебя присутствовать, значит, он считает, что это важно.

Валентина промолчала. Ее отнюдь не радовал тот факт, что ее используют в качестве «свадебного генерала», но ей говорили, что старый Огюстен Фонтеруа мог испепелить человека взглядом, и она не хотела испытывать это на себе. Однако она никогда бы не призналась в этом Одили!

— А ты не хочешь поехать со мной? — вдруг спросила она у подруги. — Ты еще не видела Монвалон. Это красивое местечко. И тебе пойдет на пользу, если ты проведешь несколько дней за городом.

Одиль вздрогнула.

— В самый разгар зимы! Нет уж, спасибо. И плюс ко всему, послезавтра Пьер хочет пойти в Оперу. — Она посмотрела на часы. — Бог мой, уже три часа! Я убегаю. До скорой встречи, моя дорогая, — прощебетала Одиль и наклонилась, чтобы поцеловать Валентину в щеку. — Дай мне знать, когда вернешься.

И она вылетела из гостиной, как будто ее преследовал сам сатана.

Спустя несколько дней Валентина, сидя в гостиной в своем доме в Монвалоне, отложила в сторону книгу, которую безуспешно пыталась одолеть. Гостиная была погружена в полумрак. На улице шел дождь. Вода струилась по кафельным плитам. Капли барабанили по тачке садовника, оставленной прямо перед окном. Время только перевалило за полдень, но Валентине день казался нескончаемым.

Легкая боль в пояснице вынудила молодую женщину подняться. Во всем доме стояла тишина. Свекор и Андре еще утром уехали в Шалон и должны были вернуться лишь к ужину.

Валентина решила прилечь. Раз уж прогулку сегодня придется отменить, то лучше поспать. Она с трудом поднялась по лестнице на второй этаж. Уже подходя к своей спальне, Валентина почувствовала дуновение холодного ветерка. Окно, расположенное в дальнем конце коридора, было открыто. Она подошла к окну, чтобы закрыть его, и заметила, что на паркете образовалась весьма солидная лужа.

Никогда раньше она не удосуживалась дойти до этого конца коридора. Валентина полюбовалась висящим на стене небольшим пасторальным пейзажем, написанным маслом, а затем остановилась перед какой-то дверью. «Скорее всего, это гостевая комната, которой редко пользуются», — подумала она. Как ни странно, но ручка не поддавалась. Ни одну комнату в доме не запирали на ключ!

Из любопытства и из скуки Валентина, вернувшись в свою комнату, тотчас нажала на кнопку звонка, чтобы вызвать горничную.

— Да, мадам? — спросила круглолицая девушка. Она немного запыхалась, поднимаясь бегом на второй этаж.

— Надо протереть пол там, в коридоре, у окна. Иначе повредится паркет.

— Конечно, мадам, я сейчас же этим займусь.

— Скажите мне, Манон, у вас есть ключ от двери, расположенной в конце коридора? Это странно, но она заперта.

— Ах нет, мадам. Ключ от комнаты господина Леона есть только у месье. Мы никогда не заходим туда.

— Хорошо, спасибо, Манон.

Валентина закрыла дверь и зажгла лампы. Из-под чересчур темных абажуров лился скупой, неуютный свет. Молодая женщина прилегла на кровать и уже в полусне припомнила свой первый визит в Монвалон. Это случилось в самый разгар войны.

Из Шалона автомобиль отца ехал сразу за колясками и несколькими автомобилями, составляющими траурную процессию, которая возвращалась из собора Святого Винсента, где прошла похоронная месса по госпоже Фонтеруа.

Когда Валентина вышла из машины, она увидела, что ставни дома ее детской мечты закрыты, на дверях висит темный занавес, но светлый охристый камень с розовыми прожилками по-прежнему поражал своей элегантностью. Стоявшие перед домом люди обсуждали страшное событие: «Бедный, бедный Огюстен… Андре на фронте, и вот скончалась его обожаемая супруга… Она так и не смогла оправиться от потрясения из-за происшедшего с Леоном… Кто бы мог подумать, не правда ли? Это случилось прямо перед войной. Исчез, и никаких известий… По крайней мере, он мог бы вернуться, чтобы сражаться за родину… Это можно назвать трусостью, вы не находите? Чтобы не сказать подлостью…»

Валентина резко развернулась. Какая-та неприятная, жеманная особа в черной вуалетке, с затаенной улыбкой на губах, не могла не злословить даже в столь печальный час. «Возможно, он тоже умер! — с бьющимся сердцем выкрикнула тогда Валентина. — А если он еще жив, тем лучше для него. По крайней мере, он выжил в этой мясорубке!»

Все стоящие вокруг были неприятно поражены этой выходкой, но молчали, затаив дыхание. Отец до боли сжал руку дочери. «Ты совсем потеряла голову, Валентина? Извинись сию же минуту!»

Валентина опустила глаза и процедила сквозь зубы извинения. Она лишь недавно узнала о смерти Эдуарда и чувствовала щемящую боль в сердце. Леон был одним из друзей Эдуарда. Отзываясь плохо о нем, они чернили имя брата.

В последнее лето перед войной Эдуард приглашал к ним в дом своих друзей. Как-то раз, ближе к вечеру, брат с гостями отправились поиграть в теннис. Примостившись на ветке своего любимого дерева, укрывшись в его густой листве, Валентина наблюдала за их проделками. В корзинах для пикника молодые люди принесли с собой пироги с сыром и охлажденное белое вино. Растянувшись на траве, сцепив руки на затылке, Эдуард лениво следил за тем, как юная девушка маленьким перышком выводит узоры у него на лице. Время от времени, когда она щекотала ему ноздри, он чихал.

Справа, чуть в отдалении, еще одна девушка сидела, прислонившись спиной к дереву. Вдруг один из парней схватил ее соломенную шляпку. Она запротестовала, смеясь: «Прекрати, Леон!» — но юноша положил обе свои руки на ствол, заключив красавицу в объятия, как в тюрьму. Когда она попыталась, нагнувшись, выскользнуть и убежать, молодой человек поймал ее за талию, прижал к себе и поцеловал в губы. К великому удивлению Валентины, девушка покорно замерла в его объятиях.

Валентина была очарована храбростью этого дерзкого юноши. Его белая рубашка не была заправлена в брюки, рукава закатаны до локтей, воротник нараспашку. Никогда раньше она не видела столь небрежно одетых мужчин. Ее отец и Эдуард всегда были затянуты в жилеты и рубашки с крахмальными воротничками. Вокруг головы Валентины упорно кружила надоедливая оса, и она, боявшаяся всех насекомых, которые кусаются и жалятся, тут же попыталась слезть со своего «насеста». Валентина так спешила, что не удержалась и шлепнулась прямо на попу. «Это отучит тебя шпионить за нами», — пошутил Эдуард. Ее щеки пылали, на какое-то мгновение она возненавидела брата. Затем перед ней вырос Леон Фонтеруа с всклокоченными волосами. Она часто заморгала. Ей показалось, что от него исходит золотистое сияние, что светится его смуглая кожа, его светлые волосы, сияет насмешливая улыбка. «Он похож на солнце», — подумала она, пребывая в оцепенении. «Я просто обожаю, когда красивые девушки бросаются к моим ногам!» — заявил, смеясь, молодой человек. Она вскочила, проигнорировав протянутую руку, и удрала.

Налетевший шквал ветра швырнул в окно пригоршню дождя. Валентина вздрогнула. Продолжая дрожать, она достала из шкафа шаль.

Когда Леон исчез, ходили всякие отвратительные сплетни, но она считала абсурдным запирать комнату, как будто он был чумным. Однако Андре сразу же предупредил жену: отцу не нравится, когда кто-нибудь произносит имя его младшего сына. Она вновь подумала об этом молодом человеке, который возник перед ней в тот далекий летний день. Тогда он показался ей дерзким и насмешливым, но сейчас, став узницей брака и оставаясь равнодушной к мужу, ребенка которого она боялась рожать, Валентина осознала, что Леон был, прежде всего, свободным человеком.

Она должна войти в эту комнату! Как в лихорадке, Валентина вновь спустилась на первый этаж. Вестибюль был пуст. Ее свекор хранил ключи в ящике своего секретера. Однажды он попросил невестку принести ему ключи от погреба. Валентина поспешила в библиотеку и открыла ящик. Какой ужас, тут целых три связки! Ей потребуется целый час, чтобы найти нужный ключ. Внезапно молодая женщина заметила одинокий ключ с привязанной к нему лентой.

Ветер завывал в каминной трубе, а сырость пыталась проникнуть в дом в любую щель и даже сквозь толстые стены. Тайком, как воровка, Валентина поднялась на второй этаж.

Дверь открылась, даже не скрипнув. С сильно колотящимся сердцем Валентина закрыла ее и прислонилась к стене. Абсолютная темнота. На ощупь, пройдя вдоль стены, она нашла окно и отдернула шторы. Сумрачный свет надвигающегося вечера проник в просторную комнату: кровать, шкаф, комод, большой письменный стол. Мебель терпеливо ждала хозяина.

Валентина зажгла лампу, стоящую на ночном столике. На комоде выстроились потускневшие фотографии в серебряных рамках. Валентина стала рассматривать одну за другой. Вот празднично одетые родители мужа. Два маленьких мальчика в матросских костюмчиках, открытая улыбка одного, нисколько не стесняющегося недостающих зубов, и обеспокоенное выражение лица другого, уставившегося в объектив, готового сбежать в любой момент. И снова братья, на сей раз повзрослевшие, беззаботно облокотились на капот спортивной машины.

У Леона было удлиненное лицо, правильные черты, четко очерченный подбородок. Его запястья казались странно хрупкими, а кисти тонкими и выразительными. Он был выше и худее Андре, а его волосы выглядели более светлыми. На последней фотографии были запечатлены смеющиеся молодые люди. Они сидели на ступенях лестницы, все в летних костюмах, в руках — канотье. Леон расположился справа, его локоть лежал на плече соседа. Взволнованная Валентина узнала Эдуарда.

Она перевернула рамку, вынула фотографию. На обратной стороне снимка кто-то написал карандашом: «Рим, 1914». Валентина долго смотрела на эту надпись, прежде чем вернуть фотографию на прежнее место.

В ящике письменного стола она обнаружила перьевую ручку, бутылочку чернил, блокнот с рисунками. Уверенными штрихами Леон набросал портреты женщин и детей с раскосыми глазами и широкими скулами. Их круглые лица обрамлял мех капюшона. Вот встает на задние лапы огромный медведь, а вот мужчина рыбачит у проруби, проделанной в паковом льде. На последнем рисунке был изображен бородатый мужчина европейского типа, морщины, как звездочки, собрались в уголках его глаз. «МакБрайд, мой спаситель!» — подписал рисунок Леон.

В другом ящике вперемешку лежали письма. Валентина почувствовала, как запылали ее щеки. Какое она имеет право рыться в личных вещах деверя? Но почему-то молодая женщина была уверена, что, если бы на ее месте оказался Леон Фонтеруа, он действовал бы точно так же.

Она перебирала листы, исписанные фиолетовыми чернилами, — должно быть, когда-то их пропитали духами; короткие письма друзей; телеграмма, отправленная Андре из Лондона. И наконец она увидела то, что искала, сама того не осознавая: длинное письмо ее брата Эдуарда, датированное маем 1914 года.

Старина!

Я хотел поблагодарить тебя за наше тайное бегство в Рим. Какой удивительный город! Ты прав, итальянки прелестны, но ты мог бы уделить какое-то внимание и музеям. Порой и там случаются удивительные встречи.

Нет, я не думаю, что Маргарита является женщиной всей твоей жизни, что бы она там ни говорила. Я удивляюсь, что у тебя даже мелькнула мысль о женитьбе. С твоим характером слишком рано добровольно надевать поводок на шею. Он все равно порвется, когда ты уедешь на край света. Ты же не можешь обзаводиться женой в каждом порту!

Я желаю тебе успехов в твоей экспедиции в Сибирь. Я не могу судить о твоем русском языке, и, хотя ты и брал уроки, я все же надеюсь, что ты найдешь переводчика, иначе рискуешь обнаруживать в своей тарелке очень странные вещи или свяжешься бог знает с кем, с каким-нибудь пьяницей-траппером. Опасайся славянского обаяния и осуши до дна стакан водки за мое здоровье, когда приедешь в забытую всеми дыру, о которой ты мне рассказывал.

Жаль, что твои путешествия всегда длятся долгие месяцы. Не хочу показаться сентиментальным, но нам частенько тебя не хватает — Андре и, в особенности, мне. Я с нетерпением жду твоего возвращения. И пускай твои истории подарят нам еще не одну бессонную ночь.

Всего доброго, старина, и попутного ветра!

Твой друг Эдуард

Эдуард умер через три года после того, как написал это письмо. Вспомнил ли он в последние мгновения своей жизни о том путешествии в Рим? Думал ли о красивых девушках, старых сонных камнях Вечного города, друзьях, так любивших жизнь, о тех молодых людях, которых теперь можно увидеть лишь на забытой фотографии?

А Леон, он жив или мертв? Россия поглотила младшего Фонтеруа, как будто его никогда и не было. Валентина узнала от Андре, что Сибирь в шесть раз больше всей Европы — безграничное пространство на краю света.

В шкафу и комоде обнаружилось несколько костюмов, рубашки, шелковые платки. Испытывая смутный стыд, Валентина поднесла один из шейных платков к лицу, но если когда-то этот тщательно отглаженный и сложенный платок и источал аромат туалетной воды, то он уже давно испарился.

В последнем ящике она нашла пересохший табак, карманные часы с разбитым стеклом и кожаные перчатки, испещренные темными пятнами. Валентина примерила одну перчатку. Конечно же, она оказалась ей велика. Очень медленно молодая женщина сжала руку в кулак.

И в этот момент она услышала, как заскрипел гравий аллеи под колесами автомобиля. Валентина торопливо задернула шторы, погасила лампу и вновь заперла дверь пыльной, заброшенной комнаты. В кармане своей юбки она уносила письмо брата и пару кожаных перчаток, покрытых трещинами.

Андре потер колючие щеки. Он не брился уже сутки, с тех пор как у Валентины начались схватки. Входить в ее спальню ему было запрещено. Но даже если бы ему и разрешили, он бы ни за что на свете не захотел оказаться там. Акушерка, врач, Люси входили и выходили из комнаты с озабоченными лицами. Иногда они подходили, чтобы успокоить Андре. Люси ласковым жестом положила руку ему на плечо.

Было где-то около четырех утра, самое опасное время ночи, когда душа стремится к Богу, в которого Андре больше не верил.

Свою последнюю молитву он прочел под небом, рвущимся от залпов тяжелой артиллерии. Он прочел ее для мертвенно-бледных, дрожащих от ужаса, но упрямых мальчишек, которые собирались броситься в атаку на вражеские укрепления. Он прочел ее для глубоко верующего солдата, поцеловавшего перед наступлением свой нательный крест, для суеверного парнишки, который дважды плюнул на левую руку, для осужденного, который уже нес смерть в глубине своих зрачков. Он прочел ее для погибших товарищей, чьи тела смешались с глиной. Для ученика кондитера… как же его звали? Этот мальчишка рассказывал, как готовить ромовую бабу, миндальные пирожные, рассуждал о сортах сахара и о корице… Ему только что исполнилось восемнадцать. Перрен, маленький Перрен… Неузнаваемое лицо, желтоватые пузыри в углах губ, легкие, сожранные газом…

Его молитва — он прочитал ее за несколько секунд до начала атаки, оглушенный громом артиллерии. Эта молитва сложилась из смутных детских воспоминаний: церковные службы, запах ладана, ясли и Младенец Иисус, певчие, гладко причесанные, в начищенных ботинках, толстые, как рука, свечи, мощное звучание органа, рождественские колокола, набожность женщин, молитвы его матери, его тетушек. Это была пламенная, отчаянная молитва, молитва, еще исполненная надежд. Молитва, призванная успокоить мир, сошедший с ума. Молитва искреннего, доброго человека. Она была прекрасной. Она была последней.

И вот сейчас он спрашивал себя, выживет ли его жена во время родов. И тревога тисками сжимала его сердце. Не давала дышать. Неужели предначертано свыше, что Валентина должна пожертвовать жизнью ради жизни ребенка, как и ее мать? Что это — проклятие рода Депрель? Если, конечно, они не умрут оба, и мать, и младенец. Его взгляд затуманился.

«Кого я должен буду спасти в крайнем случае, месье?» — спросил врач. «Мою супругу», — ответил Андре, ни секунды не колеблясь. Кажется, его ответ не понравился старому врачу Обычно выбирают жизнь еще не рожденного младенца. «Мою жену», — упрямо отчеканил Андре. «Ту, которую я выбрал, ту, которую я люблю, пусть даже она и не любит меня».

В эти первые дни апреля было еще по-зимнему холодно. Ранним утром на дорогах искрился ледок, побуждая прохожих быть осторожнее. Но, несмотря на холод, окно в комнате было приоткрыто. Андре не мог подняться с кресла. Из-под двери сочился гибельный запах. Запах крови, пота, дезинфицирующих средств. Или, быть может, этот запах лишь мерещится ему? Никогда еще собственное тело не казалось Андре столь тяжелым. Он чувствовал себя бесполезным, нелепым. Он чувствовал себя виновным.

И никакого шума на улице. Свет фонарей растворялся в туманной дымке. Лишь потрескивание паркета. Создавалось впечатление, что дерево вздыхает. Молчанию души вторило молчание ночи. И именно в этот час молчания и появилась на свет Камилла.

Андре понимал, что его отец стареет. С некоторых пор Огюстен стал медленнее двигаться и порой долго смотрел в никуда.

— Я устал, — обронил он.

Андре почувствовал, что леденеет. Никогда раньше он не слышал, чтобы отец признавался в своей слабости.

— Я растратил последние силы, пытаясь предотвратить раскол синдиката, и я потерпел неудачу. Впредь, — саркастическим тоном продолжил Огюстен, — у нас будет не только Объединение предпринимателей, в которое входят все французские меховщики и скорняки, к чьему мнению прислушивались даже во время составления Версальского договора, но и новый профессиональный союз. Они, видите ли, рассматривают нашу профессию под иным углом. Они даже предлагают основать Профессиональное училище меховщиков, как будто имеющиеся курсы уже не годятся.

«А ведь они не во всем не правы», — подумал Андре. В отличие от отца, он поддерживал некоторые требования «диссидентов», как их презрительно называл Огюстен. Андре одобрял их стремление совершенствовать методы обучения и облегчить жизнь ветеранов.

Огюстена также безмерно раздражали демонстрации, проходящие в Париже, — таким образом рабочие отстаивали свои права. Этот человек долга полагал подобные действия бесполезными и даже опасными, считал пустой тратой времени эту борьбу за права всех и вся! «Можно подумать, что мы в Лейпциге», — сердито бормотал он, завидев красные стяги. Во время одной из своих поездок в Германию, уже после перемирия, старый Фонтеруа был шокирован жестокостью уличных боев между спартакистами[8] и отрядами кайзеровской армии. С тех пор Огюстен заявлял всем и каждому, что красная гангрена, которую распространяют эти отвратительные Советы, уже поразила и страны Запада.

Огюстен Фонтеруа раскурил сигару. Его взгляд оставался острым, хотя под глазами набухли мешки.

— Я приближаюсь к своему восьмидесятилетнему рубежу, Андре. Спрос на нашу продукцию только увеличивается. Взгляни, вот последние данные из нашего магазина в Нью-Йорке, — добавил он, протягивая сыну листок бумаги. — Замечу, что они более чем удовлетворительные, но я больше не хочу заниматься проблемами импорта пушнины, размышлять о таможенных пошлинах и об инфляции франка. Теперь, когда ты женился и у тебя вскоре появится наследник, ты можешь стать во главе нашего семейного дела.

— У меня уже есть наследник.

— Да, Камилла, но она девочка. Очень скоро Валентина родит тебе сына. Впрочем, тебе следует поторопиться. Для такого Дома, как наш, проблема наследования чрезвычайно важна. Появление мальчика успокоит всех.

Андре встал и подошел к окну. Он украдкой провел пальцем под воротником рубашки, будто ему не хватало воздуха. Молодой мужчина всегда находил этот кабинет чересчур угнетающим. Это была самая неуютная комната во всем здании на бульваре Капуцинов. Андре, отодвинув штору, смотрел, как во внутреннем дворике шофер полирует капот автомобиля. Как всегда в присутствии отца, Фонтеруа-младший испытывал чувство сильнейшего раздражения, смешанного с гневом и любовью.

— Вы уже окончательно решили?

— Да. Ты ведь прекрасно знаешь, что я никогда не бросаю слов на ветер. Пришло время передать бразды правления в твои руки. Ты справишься. Ведь это я занимался твоим образованием.

Андре почувствовал тяжесть в затылке. Будущий глава Дома задался вопросом, почему он не испытывает никакой радости. Любой другой наследник на его месте был бы счастлив, что наконец сможет освободиться от опеки авторитарного родителя.

Он повернулся к отцу. Опущенные плечи, руки покоятся на столе, заваленном документами. Огюстен вжался в кресло. На фоне массивного письменного стола из красного дерева с бронзовым декором, ламп с орлами, зеленых штор и нотариальной библиотеки, которая занимала большую часть стены, он походил на старого уставшего медведя. И хотя комната была весьма просторной, Андре снова показалось, что он задыхается в ней. «Валентине бы она не понравилась, — подумал он. — Она бы сказала, что здесь больше века ничего не менялось».

— Вы объявите о своем решении на ближайшем совете администрации?

— Конечно. Также я должен уведомить наши отделения в Лондоне и Нью-Йорке. Но я не хочу делать никаких пространных заявлений, ты понял? Я ухожу — и все. А вы изберете меня каким-нибудь почетным президентом или что-то в этом роде.

«В этом я не сомневался, — подумал Андре, пряча улыбку. — Таким образом, он сможет быть в курсе всех дел. Одни преимущества и никакой ответственности».

— Теперь ты можешь идти, — закончил разговор Огюстен, надевая пенсне. — Это все, что я хотел тебе сказать.

Андре закрыл за собой дверь. Он медленно шел по длинному коридору, провожаемый взглядами предков. Огюстен предложил сыну занять его кабинет, но Андре под благовидным предлогом отказался. Оставаясь в своем кабинете, он, по крайней мере, не так остро воспринимал неизбежность судьбы, предначертанной ему еще при рождении.

«А если бы у тебя был выбор, ты бы пошел иным путем?» — спросил себя Андре. Больше всего в своей профессии Андре любил чувственную роскошь материала, с которым они работали. Вот уже более полувека меха использовали как ткань. Из них шили самые модные наряды. Зимой и летом модельеры украшали мехом платья, костюмы, воротники и рукава пальто. Женщины мечтали о меховых пелеринах на шелковой подкладке, о пушистых муфтах, об аппликациях из меха. Когда та или иная клиентка примеряла жакет из каракульчи или короткую накидку из горностая и Андре видел, как сияют ее глаза, он по-настоящему был счастлив. «По всей видимости, я создан именно для этой профессии», — со вздохом решил он.

— Месье? — Когда Андре вернулся в свой кабинет, в дверном проеме тут же возник силуэт его секретарши. — Одна дама просит уделить ей несколько минут.

Тонкое лицо Мадлен, как обычно, оставалось бесстрастным. Вот уже три года она работала у Андре, и он все еще удивлялся, как столь молодой женщине удается соединять в себе качества, более свойственные особам преклонных лет: скромность, самоотверженность, преданность и даже, пожалуй, стоицизм.

— Кто она?

— Госпожа Пьер Венелль.

— Ах, Одиль! Скажите ей, пусть поднимается.

Мадлен исчезла. Через несколько мгновений в комнату ворвалась Одиль в облаке аромата изысканных духов, наряженная в шелковую тунику табачного цвета, перехваченную поясом на бедрах. На плечи была наброшена накидка, гармонирующая с костюмом.

— Надеюсь, я не побеспокоила вас? Но мне совершенно необходимо сказать вам одну вещь: ваши витрины — это катастрофа, мой бедный друг. Просто удивительно, что, увидев их, покупатели еще заходят в ваш магазин.

— Добрый день, Одиль, — поприветствовал лучшую подругу жены Андре, давно привыкший к ее экстравагантной манере общения. — Садитесь, пожалуйста. Могу ли я предложить вам что-нибудь выпить?

— Нет, спасибо. Я просто шла мимо, но когда увидела пальто, нацепленные на эти гротескные манекены… Послушайте, Андре, они недостойны вас. Нельзя стоять на месте, следует меняться вместе с эпохой. Для магазина витрины — это самое важное. А вы довольствуетесь тем, что расставили на заднем плане какие-то ужасные ширмы и распяли на деревянных колышках ваши многострадальные манто. Это же смешно! Вам необходимо поработать над декорациями, как в театре, вы должны готовиться к каждому новому сезону, учитывать все современные тенденции… Вы должны рассказывать истории, создавать иллюзию движения… Да что я в этом понимаю?

Красавица прервала поток слов, чтобы перевести дух.

Хотя отец не раз критиковал Андре за излишнюю беспечность, молодой предприниматель обладал живым и цепким умом. Он всегда был готов согласиться с хорошей идеей и, будучи достаточно скромным, не обижался на критику.

— Давайте сойдем вниз, я покажу вам, — предложила Одиль, направляясь к двери.

— В этом нет надобности, я отлично знаю, что выставлено в моих витринах, но я признаю, что вы правы. В последнее время мы уделяли им мало внимания. Я даже не знаю, кто ответственен за их оформление.

— Это большая ошибка, дорогой мой. Ваши конкуренты более расторопны. Вам следует проехаться по городу. Но теперь я оставлю вас. Вы, наверное, завалены работой.

— А вы не хотите заняться этим, Одиль? — внезапно предложил Андре. — Валентина говорила мне, что вы хотели развлечься. Я доверю вам оформление витрин к Рождеству. Что вы об этом скажете?

Одиль на минутку задумалась, а потом насмешливо взглянула на собеседника из-под ресниц:

— И какое вознаграждение вы мне предлагаете за столь неоценимую услугу?

— Не беспокойтесь, — рассмеялся мужчина. — Я щедрый и справедливый хозяин.

— В таком случае договорились! Я все продумаю и приду к вам через несколько дней. Но я хочу получить карт-бланш, вы не против?

— Только не забудьте спросить разрешения у Пьера, — напомнил Андре, когда посетительница уже направилась к двери.

— Вы шутите! Женщины давно уже не подчиняются своим мужьям, не так ли, мадемуазель? — с ослепительной улыбкой поинтересовалась Одиль у Мадлен.

— Вполне вероятно, мадам, — ответила обескураженная секретарша, но Одиль уже исчезла.

— Я узнала, что ты взял на работу Одиль, — сказала мужу Валентина в тот же вечер, когда они садились ужинать.

Андре развернул салфетку и положил ее на колени.

— Это не совсем так. Я предложил ей оформить витрины к Рождеству. Эта идея показалась ей забавной.

Валентина налила себе крем-супа с кресс-салатом.

— Но она никогда не занималась ничем подобным.

— Ну и что? Вы проводите столько времени на выставках декоративного искусства. Она может придумать что-нибудь интересное. Если у нее получится, то, возможно, я поручу ей оформлять наш стенд для ближайшей международной выставки.

Ему показалось, что Валентина нахмурилась.

— Что-то не так?

Она не ответила, уткнувшись носом в свою тарелку. Андре воздержался от того, чтобы шутя спросить, уж не ревнует ли она. У него выдался очень трудный день, и он не хотел подвергаться нападкам раздраженной жены.

После рождения Камиллы прошло уже шесть месяцев, и Андре казалось, что Валентина все больше и больше отдаляется от него. Чтобы оправиться после родов, ей потребовалось несколько недель, трудных недель, но теперь врачей уже не тревожило состояние ее здоровья. Порой молодая женщина целыми днями не выходила из дома, порой ее одолевала страсть к приобретению новых вещей, и тогда она посещала одного модельера за другим. В такой период она настаивала на каждодневных походах в театр, в Оперу или на ужине в ресторане. Андре не знал, как доставить удовольствие жене: он находил ее бледной, похудевшей, нервной.

Валентина предложила мужу съездить на неделю в Рим, ведь им не удалось выделить время на свадебное путешествие, и мужчина был счастлив вновь посетить Италию. Но Валентина проводила почти все дни возле церкви Тринита-деи-Монти: молчаливая и задумчивая, с отсутствующим взглядом она пила кофе на террасе у подножия Испанской лестницы. В конечном итоге Андре стал находить этот ритуал весьма скучным.

— Как себя чувствует сегодня Камилла? — спросил Фонтеруа.

Валентина с удивлением взглянула на мужа.

— Я полагаю, что хорошо. Почему ты спрашиваешь?

— Я просто подумал о ней, вот и все.

Так как с самого начала было ясно, что Валентина не потерпит у себя в доме гувернантку-немку, Андре убедил супругу пригласить няню из Эльзаса, объяснив молодой матери, что эти женщины пользуются репутацией превосходных воспитательниц. В семье Фонтеруа существовала традиция с самого раннего детства обучать малышей немецкому языку: это знание должно было пригодиться во время деловых поездок по Восточной Европе, и Андре не понимал, почему должен лишить этой привилегии свою дочь.

Он знал, что Жанна Лисбах, эльзаска с ясным взглядом и седеющими волосами, собранными в пучок, с высоты своих сорока пяти лет и метра шестьдесяти роста сразу же осознала: мадам — одна из тех женщин, с которыми следует обращаться как со взрывчатыми веществами для знаменитых фейерверков Лисбаха — терпеливо, осторожно и тактично.

— Мой отец решил отойти от дел, — внезапно сообщил Андре.

— Тем лучше для тебя.

— Почему ты так говоришь? — Его смутила такая реакция жены.

— Я люблю свекра, но он имеет неприятную привычку всеми командовать, распоряжаться чужими судьбами. Без него тебе будет спокойнее.

И прежде чем вновь опустить глаза, Валентина бросила на мужа взгляд исподлобья. Он понял, о чем она думала. Несколько недель тому назад она уже упрекала мужа в том, что он не проявляет силы воли и настойчивости. «Неужели она считает меня полным ничтожеством?» — грустно подумал Андре.

Больше он не произнес ни слова, глубоко опечаленный тем, что жена не понимает его. Мужчина не мог раскрыть ей свои особо тревожащие душу секреты, не мог рассказать, что порой ему кажется, будто он попал в ловушку, и именно из-за этого он просыпается ночью весь в холодном поту, с учащенно бьющимся сердцем. Он просто боялся напугать ее, причинить ей боль, поделившись своими страхами и сомнениями. Она была чересчур хрупкой, чересчур впечатлительной, с переменчивыми настроениями, капризами молодой женщины. Он боялся лишиться той робкой нежности, которой она его порой одаривала в моменты их близости, когда их тела сливались в редком и оттого особенно ценимом единении. И в такие секунды одиночество отступало.

Александр заканчивал сшивать на оверлоке две бобровые шкурки. Его ловкость вызывала восхищение всей мастерской. Комнату наполняло монотонное жужжание машинок «Excelsior».

В последние недели перед Рождеством в мастерской все трудились без отдыха. «Лучше бы я стал книготорговцем или управляющим кафе, — бушевал Ворм. — Эта работа не зависит от капризов сезона!» И работники улыбались: все знали, что в семье Ворм профессия скорняка передавалась от отца сыну, и так на протяжении четырех поколений. Управляющий мастерской любил это дело со всей пылкостью своей души.

Вот уже несколько лет Александр работал на Дом Фонтеруа. В течение года он выполнял самые различные обязанности — в зависимости от сезона. Все началось вскоре после его поступления на работу, когда заболел ответственный за сортировку шкурок, причем заболел в тот самый момент, когда из Лейпцига и Канады пришли огромные партии пушнины. Казалось, что Ворм сойдет с ума. Он должен был знать точную длину и плотность каждого куска меха. Ведь для того, чтобы создать цельное, гармоничное изделие, его нужно собрать из подходящих друг другу частей. Александр предложил свою помощь. Его умение оценивать меха восхитило управляющего мастерской, который с тех пор поручал сортировку соболей и горностаев только Александру. Молодой работник, бросив лишь один взгляд, учитывая тонкие цветовые нюансы, лаская мех рукой, чтобы прочувствовать структуру волоса, мог моментально рассортировать пушнину для закройщиков.

А необыкновенное умение работать на оверлоке делало его просто незаменимым в самую горячую пору года. Каждый декабрь клиенты буквально опустошали магазин, один заказ поступал за другим.

Александр чихнул и убрал ногу с педали. Мелкие пушинки подшерстка бобра щекотали его ноздри, заставляли слезиться глаза, а отдельные окрашенные волоски липли к пальцам. Молодой мужчина обернулся к настенным часам. У него осталось всего десять минут, чтобы спуститься на первый этаж и принести три манто и накидку, которые госпожа Венелль потребовала для оформления витрины. На этот раз ее дизайнерское решение будет строиться на геометрических формах, вырезанных из картона. Также она собирается использовать двигающихся марионеток. С тех пор как Одиль начала заниматься сезонным оформлением витрин Дома Фонтеруа, она приобрела некоторую известность. Прохожие останавливались, восхищенно разглядывали причудливые композиции за стеклом, а некоторые из них даже возвращались сюда на «воскресную экскурсию». В журнале «Vogue» ее витрины хвалили за особую оригинальность: искусственный снег, распыляемый с помощью вентилятора, золотые рыбки, попугаи, падающая каскадами вода, макет уголка африканской саванны… Порой фантазия госпожи Венелль уносилась столь далеко от меха как такового, что Александр задавался вопросом, зачем они вообще выставляют в этих витринах свой товар.

Он провел расческой по непослушным волосам, завязал галстук и застегнул белую блузу. Все необходимые вещи он достал из холодной комнаты еще в середине дня, и теперь они лежали в кладовке, расположенной около лестницы. Заметив, что дверь кладовки открыта, удивленный мужчина зажег свет. Он увидел маленькую спящую девочку: большой палец около рта, длинные черные ресницы бросают тень на щеки. Девчушка свернулась в клубочек на соболиной шубе, рукав которой прижимала к груди, как куклу.

Александр на цыпочках подошел к малышке. У нее была очень бледная кожа и розовые скулы. Маленький нос, очаровательный рот. Ее шапочка соскользнула, приоткрыв густые темно-каштановые волосы, отливающие красным деревом. Мужчина присел на корточки и коснулся пальцем ее щеки.

— Добрый день, принцесса, — прошептал он, думая о своей маленькой сестре, которую не видел уже очень давно.

Ребенок проснулся, и Александр был поражен его ясным взором. Он готовился увидеть темные, под цвет волос, глаза, и удивился этому переливающемуся зеленому сиянию. Она закуталась в шубу, как будто пыталась защититься.

— Не пугайся, — выдохнул он. — Меня зовут Александр. А тебя?

— Камилла.

— А что ты тут делаешь?

— Я пришла посмотреть на новую витрину моей крестной матери.

— Но витрины находятся на первом этаже. А здесь — шестой. Как ты поднялась сюда, совсем одна?

— Я искала папу. Но я не смогла его найти.

— А кто он, твой папа?

— Он — мой папа.

— Это я уже понял, но как его зовут?

— Папа, — заявила девчушка, нахмурив брови, видимо злясь на столь непонятливого незнакомца.

Александр улыбнулся.

— Хорошо, а твоя мама, ее имя ты знаешь?

— Валентина.

— Да, мы не слишком продвинулись, — сказал Александр. — Мне кажется, что тебе лучше спуститься вниз, скорее всего, тебя ищут. Не хочешь ли ты пойти вместе со мной? Я должен отнести эти шубы.

Девочка одним движением вскочила на ноги. Александр перекинул все три шубы через одну руку. К счастью, соболиный мех был легким, как пух. Он уже собирался взять накидку, когда девочка вложила свою руку в его и широко улыбнулась, продемонстрировав дырку от недостающего зуба.

— Пойдемте, принцесса, — произнес развеселившийся Александр.

Как только они вошли в большой зал на первом этаже, к ним устремилась невысокая толстуха.

— Мадемуазель Камилла! Где вы были? Я из-за вас чуть не поседела!

— Ты и так уже вся седая, Нана, — возразила девочка, тогда как ее гувернантка энергично отряхивала пыль с короткого пальтишка из красного бархата.

— А, вот ты где, Камилла! Мы ищем тебя уже целый час. А ведь я просила тебя не отходить от Жанны. Почему ты никогда не слушаешься?

Худенькая женщина, одетая в темно-серый костюм с воротником-шалькой и рукавами, отделанными горностаем, сердито смотрела на девочку. Затем она повернулась к Александру, который по-прежнему держал в руках манто.

Под войлочной шляпкой без полей, надвинутой почти на самые брови, он увидел сияющие глаза. Тонкий нос, красные губы, полупрозрачная кожа — вне всякого сомнения, это была мать малышки. Мужчина не мог сдвинуться с места, сраженный ее красотой. Ему было достаточно одного взгляда, чтобы отметить истинную элегантность этой женщины, ее изящные лодыжки в шелковых чулках, тонкие руки, затянутые в перчатки, нежную кожу, оттененную жемчужным ожерельем. Она была высокой, почти с него ростом.

— Это вы нашли ее, месье? — спросила незнакомка.

— Папа! — воскликнула маленькая Камилла и бросилась в объятия Андре Фонтеруа, который подхватил ее на руки.

— Послушай, дорогая моя, ты сильно нас напугала! Не следует исчезать так неожиданно. Где ты была?

— Я искала тебя, но здесь так много лестниц, и я так утомилась, что прилегла поспать. Это Александр меня разбудил.

Смущенный Александр почувствовал, что на него обратились взгляды всех присутствующих.

— Девочка… Я нашел ее на шестом этаже, вместе с шубами, — сообщил он, как будто извиняясь.

— Ну что же, теперь надо торопиться, — нетерпеливо заявила Одиль Венелль, появившись из витрины, расположенной слева от входной двери. — Я всегда знала, что моя крестница слишком умна, чтобы уйти из магазина. Идите сюда, молодой человек, мне необходима ваша помощь.

Успокоенный тем, что больше не является центром внимания, Александр поспешил повиноваться приказу. Госпожа Венелль объяснила ему, как следует накинуть манто на плечи воскового манекена, облаченного в разноцветные платки. Но она тут же передумала, заставила Александра убрать манекен и повесить соболиную шубу на прозрачную вешалку, прикрепленную невидимой нитью к потолочной балке. Таким образом манто как бы парило в воздухе среди всевозможных картонных кубов.

Александр собирал булавки, рассыпанные по полу, когда услышал тоненький голосок:

— До свидания.

Мужчина развернулся на каблуках и оказался лицом к лицу с Камиллой.

— До свидания, мадемуазель. Я был счастлив познакомиться с вами.

Повинуясь внезапному порыву, девчушка обхватила его руками за шею и поцеловала в щеку.

— Ты можешь продолжать называть меня принцессой, если хочешь, — с хитрым видом заявила маленькая проказница.

Она стрелой вылетела из витрины, чтобы присоединиться к своей гувернантке, ожидающей ее у двери.

Затем к нему подошла Валентина Фонтеруа. Александр медленно поднялся.

— Спасибо вам за то, что вернули нам дочь, месье, — очень серьезно сказала она.

— Да что вы, не стоит благодарности, мадам… Она очень красивая.

«Но не такая красивая, как ее мать», — подумал Александр.

— Красивая, но капризная. Как все дети в ее возрасте.

— Моя мама утверждала, что в этом возрасте моя младшая сестра делала еще больше глупостей, чем мы, ее сыновья.

— Вот видите, всем нам, матерям, не очень везет…

Она смотрела на него несколько секунд, которые показались Александру вечностью, а затем с улыбкой удалилась.

Сквозь стекло витрины он видел, как она села в длинный черный автомобиль. Шофер в серой форме захлопнул за ней дверцу и устроился на переднем сиденье. Когда машина отъехала, Александр почувствовал себя брошенным, как будто корабль ушел в море, оставив его на пристани.

В машине Камилла ни секунды не оставалась на месте.

— Когда я буду большой, моя голова достанет до потолка, — заявила она.

— Сядь, — строго сказала Валентина.

Девочка повиновалась. Усевшись между двумя женщинами, она хотела взять мать за руку, но Валентина переплела пальцы на коленях и стала смотреть в окно. Так, молча, они доехали до авеню Мессии.

Валентина испытала шок. Когда молодой человек медленно поднимался с корточек, не отрывая от нее глаз, она чувствовала, что каменеет. «Бог мой, как же он красив!» — подумала она. Какой абсурд! Она не верила в любовь с первого взгляда и прочие глупости. Но безупречность его черт, изящная линия носа, яркие голубые глаза…

Раз за разом она прокручивала в голове каждое мгновение их встречи. Когда он вошел в комнату с шубами на руке, она не разглядела черт его лица. В белой блузе он походил на любого другого служащего ее мужа. Она слушала, как Одиль отдавала ему распоряжения, но в тот момент думала о чем-то своем, а затем, внезапно увидев его, она испытала чувство, как будто солнечный луч разрывает грозовые облака, и ее сердце остановилось. Она разговаривала с незнакомцем, а сама мечтала погладить его по щеке, ощутить его кожу под своими пальцами, поцеловать его губы. Валентина вздрогнула: она теряет голову!

— Перестань напевать, Камилла! — раздраженно бросила молодая женщина.

Девочка замолчала, мрачнея лицом.

Пьер Венелль поднимался по ступеням Оперы, его жена держала его под руку. Он крайне неохотно согласился сопровождать Одиль на «Бал мехов», благотворительный праздник, организованный во дворце Гарнье[9], чтобы пополнить фонды, предназначенные для обучения молодежи. Пьер никогда не любил пышных празднеств. Толпа его раздражала, а шикарные действа подобных вечеров, обычных для парижской жизни, оставляли равнодушным. Слава богу, на сей раз хотя бы не требовалось маскарадных костюмов! Он просто ненавидел все эти переодевания.

Осенью 1928 года у банкира появилось множество других забот. Не так давно Пьер вернулся из поездки в Нью-Йорк. Биржу лихорадило, его клиенты просили об огромных кредитах: они намеревались скупать дешевеющие акции, мечтая обогатиться. Но это неистовство не коснулось парижанина. Старый банкир Фуркруа, назвав его своим наследником, дал Пьеру последний совет: «Не забывайте, мой дорогой Венелль, что в тех бочках меда, которые вам предлагают банкиры, всегда найдется хоть одна ложка дегтя. Помните об этом, и тогда у вас будет шанс выпутаться из самой трудной ситуации». Это шутливое наставление навсегда врезалось в память Венелля. Будучи мнительным по натуре, Пьер никогда не принимал серьезных решений, не прислушиваясь к внутреннему голосу. И вот сейчас этот голос нашептывал, что колосс Уолл-стрита опирается на глиняные ноги.

— Это просто великолепно, ты не находишь? — прошептала ему на ухо Одиль.

Пьер пробежал взглядом по оголенным спинам дам, их облегающим платьям из переливающегося крепа, отметив высокие разрезы, открывающие ноги при ходьбе.

— Я говорю об оформлении, — уточнила супруга. — А если ты будешь продолжать смотреть на моих соперниц с такой жадностью, то я затею флирт с ребятами из парижской жандармерии, которые стоят на лестнице!

— Еще бы! Ведь униформа, как ничто другое, привлекает женщин, — пошутил Венелль и поднес руку Одили к своим губам.

В последнее мгновение он перевернул ее кисть и поцеловал внутреннюю сторону хрупкого запястья. Молодая женщина опустила глаза. Даже после нескольких лет брака Пьер по-прежнему мог смутить ее, как юную лицеистку. Она не сожалела о том, что вышла за него замуж, хотя иногда задавалась вопросом, что же он в ней нашел.

— Я просто тебя люблю, — прошептал мужчина, как будто смог прочесть ее мысли.

— Я не верю, что ты вообще умеешь любить, — внезапно очень серьезно возразила Одиль и, вновь вернувшись к веселому тону, добавила: — Давай поторопимся, сейчас начнется дефиле. А мы еще должны найти Андре и Валентину.

Проницательность жены не переставала развлекать Венелля. Пьер женился на Одили, покоренный ее взрывным характером и тем, что она постоянно говорила, — это позволяло ему молчать, — а еще потому, что он устал возвращаться каждый вечер в совершенно пустую квартиру. Она была веселой, пылкой, порой ее одолевали приступы гнева, она любила смеяться, порхать и пить шампанское. Она занималась любовью, как будто танцевала чарльстон, — безудержно. «Быть может, я действительно люблю ее?» — изумленно подумал Пьер, когда она потянула его к ложе, зарезервированной за Фонтеруа.

С удивительной грацией Валентина поднялась с кресла и повернулась, чтобы расцеловать Одиль, затем она, как обычно, настороженно взглянула на Пьера. Этим вечером на мадам Фонтеруа было красное муаровое платье, декорированное узором из стразов в виде солнца. Ее лоб обхватывала повязка, усеянная блестками, которые подчеркивали сияние лучистых глаз. И Пьер понял, что «Нелюбимой» достаточно лишь пальцем шевельнуть, подать лишь один-единственный знак, и он бросит все, чтобы последовать за этой женщиной, приводящей его в отчаяние.

Во время дефиле Венелль сверлил взглядом затылок Валентины, изучал линию ее плеч. В полутени зала ее перламутровая кожа казалась светящейся. Когда она склоняла голову, чтобы сказать что-то на ухо Одили, шаль, обшитая шелковой бахромой, соскальзывала, обнажая ее предплечье, и на ее шее танцевали причудливые тени, а когда она поднимала руку, чтобы поправить темный локон над ухом, Пьер с трудом сдерживался, чтобы не схватить ее за тонкое запястье и не поцеловать жилку, бьющуюся у локтя.

Приятный женский голос сообщал номер и название каждого мехового изделия, появлявшегося на подиуме. Эта коллекция мехов вызывала в памяти образы исчезнувшей императорской России. Андре, сидящий рядом с Пьером, ерзал на своем кресле.

— Может быть, вы хотите, чтобы мы ненадолго вышли? — шепотом предложил Пьер. — Я чувствую, что вам не сидится.

Андре чуть заметно улыбнулся.

— Мои коллеги могут не понять моего отсутствия… Ну и пусть!

Мужчины поднялись и постарались как можно незаметнее покинуть ложу. В коридоре Андре достал свой портсигар и предложил сигареты Венеллю, который, в свою очередь, чиркнул зажигалкой. Андре выдохнул струйку дыма.

— Что-то не ладится? — спросил Пьер. — Я не хочу показаться нескромным, но вы кажетесь озабоченным.

— Пустяки, ничего серьезного. Здание на бульваре Капуцинов, примыкающее к Дому Фонтеруа, продается. А мне просто необходимы дополнительные площади для создания новых мастерских по растяжке мехов. Но владелец соседнего дома запросил немыслимую цену, ведь он знает, насколько я заинтересован в покупке.

— Что вы называете растяжкой?

— Особую технику обработки коротких и широких шкурок, например таких, как норка или куница, и превращение их в длинные узкие полосы, из которых в дальнейшем легко выкроить элементы декора одежды. Это очень тонкая работа, для которой используют острые бритвы. Рабочие должны действовать крайне уверенно, одно неловкое движение — и материал испорчен. Но я утомляю вас своими рассказами, все это скучно.

— Ничуть. В том, что касается нюансов вашей профессии, я совершенный профан, но я восхищаюсь результатами работы мастеров. Однако давайте вернемся к вашим финансовым проблемам. Дом Фонтеруа — акционерное общество. Если вы выйдете на биржу, то сможете умножить свой капитал, продавая там акции.

— Биржа? — Андре недоверчиво приподнял брови. — Мне казалось, что она предназначена скорее для промышленников, разве нет?

— Вы заблуждаетесь. Там можно обнаружить присутствие капиталов самых разнообразных предприятий. Вам следует изучить этот вопрос, я вам настоятельно советую. Вы могли бы подъехать в мою контору, чтобы побеседовать на эту тему.

В этот момент в зале раздались аплодисменты.

— Приближается время ужина, — улыбнулся Пьер. — А я голоден как волк. Мне просто необходимо подкрепить свои силы, ведь Одиль непременно захочет протанцевать всю ночь. Она неутомима, но у нее есть ужасная привычка — находиться слишком близко к оркестру.

Двери лож открывались одна за другой, выпуская оживленную публику. Андре улыбнулся, увидев, что к нему приближается один из его лучших друзей. Гурман и кутила Макс Гольдман, награжденный крестом «За военные заслуги», в свое время унаследовал один из наиболее крупных Домов Франции, торгующих пушниной.

Светловолосый, светлоглазый, отлично сложенный, Макс всегда был дамским любимцем. Даже Валентина как-то призналась Андре, что находит его друга весьма привлекательным, но для Макса существовала лишь одна женщина — его юная девятнадцатилетняя супруга Юдифь, немного грустный взгляд которой выдавал ее застенчивость. Макс был на голову выше жены, и сразу же бросалось в глаза, что она считает его скалой, способной закрыть от любой бури.

— Я влюблен до безумия, старина, — прошептал Макс Андре. — Это невероятно — как брак меняет мужчин. Ты давно должен был убедить меня отважиться на этот шаг. Хотя я благодарю Небо за то, что дождался Юдифи. Не правда ли, она божественна? — заключил он, пожирая глазами жену, болтающую с Валентиной.

Они все вместе направились в зал, где были накрыты столы с закусками.

— Она прелестна, — согласился Андре. — И я рад за тебя, ты заслуживаешь это счастье.

— Разве можно знать, что мы заслужили на этой грешной земле, как хорошее, так и плохое? — вздохнул Макс. — Но мы, мне так кажется, уже пережили самое страшное, что ты думаешь об этом? Что может быть ужаснее, чем эта чудовищная, дьявольская война, которая коснулась нас всех? — На короткое мгновение его смеющееся лицо потемнело. — К счастью, все уже в прошлом. Ты только вообрази: теперь я играю на бирже и намереваюсь удвоить свое состояние. Первый раз в жизни я зарабатываю деньги, даже пальцем для этого не пошевелив.

— Решительно, вы все сговорились! Ты уже второй человек, кто заводит со мной разговор о бирже этим вечером. Надо полагать, я отстал от поезда.

— Еще ничего не потеряно. Я могу дать тебе адрес моего биржевого маклера. Это удивительный человек, у него особый нюх на деньги… Ах, вот и вы, бесподобная Валентина! — воскликнул Макс, целуя руку жене друга. — Как всегда неотразимы!

— Оставьте вашу лесть при себе, мой дорогой. Я отлично знаю, что ваше сердце занято. Для вас существует лишь одна-единственная женщина в мире, разве я не права? — сказала Валентина, с улыбкой глядя на краснеющую Юдифь, чья головка была увенчана тюрбаном с перьями.

Макс осторожно взял жену за руку, как будто желая защитить ее.

— Я принадлежу Юдифи душой и телом, но вы, как солнце, никогда не перестанете ослеплять меня.

Валентина заметила насмешливую гримасу Пьера Венелля, но решила не обращать на него внимания и принялась расспрашивать Юдифь о ее свадебном путешествии на Капри. Молодая женщина что-то тихо бормотала в ответ, и Валентина была вынуждена наклониться к ней, чтобы лучше слышать.

После ужина разыгрывали призы вещевой лотереи. Юная Юдифь Гольдман чуть не умерла от смущения, когда ей пришлось подняться на сцену на глазах у всех присутствующих, чтобы получить выигранную шаль ручной работы.

— А вот вас бы ничто не испугало, — прошептал Пьер Венелль, поворачиваясь к Валентине. — Порой я задаюсь вопросом: вы вообще когда-нибудь испытываете страх?

— Лишь дураки ничего не боятся. Вы принимаете меня за дурочку? — ответила Валентина. — Нет? Тогда знайте, что я приберегаю свои страхи для более важных вещей и никогда не переживаю из-за мелочей. Именно поэтому я не боюсь вас, милейший.

Она оттолкнула стул, взяла расшитую бисером вечернюю сумочку и встала. Гордо поднятая голова, изящная походка — Валентина пересекла зал и подошла к мужу, не обращая никакого внимания на восхищенные взгляды, которыми ее одаривали мужчины.

Чуть позже, во время танца, Валентина неожиданно спросила Андре:

— А когда состоится рождественский бал для служащих?

— На будущей неделе, но почему ты спрашиваешь?

— В этом году твой отец не сможет присутствовать на нем, вот я и подумала, что могла бы сопровождать тебя.

Удивленный Андре задумался, с чего это вдруг Валентина решила доставить ему удовольствие. Никогда ранее она не посещала подобные мероприятия — всегда находила повод, чтобы отказаться. Но Андре был слишком счастлив и не стал задавать вопросы вслух.

— Ты будешь самой желанной гостьей. Бал состоится во вторник вечером, в семь часов.

Валентина лишь качнула головой. Она испытывала угрызения совести: это был единственный способ вновь увидеть Александра Манокиса, и она ненавидела себя за все эти увертки.

Образ молодого человека преследовал госпожу Фонтеруа денно и нощно. Она всячески пыталась стереть из своей памяти даже малейшее воспоминание о нем. Как такое случилось, что этот незнакомец очаровал ее? Как мог завладеть ее помыслами мужчина, не принадлежащий к ее кругу? Она просыпалась посреди ночи, охваченная томительным волнением, и размеренное, спокойное дыхание мужа мешало ей снова заснуть. Ее не столько угнетала мысль, что она предает Андре, как то, что она больше не может властвовать над собой. И вот несколько дней тому назад, ранним утром, лежа на постели в темноте, с широко открытыми глазами, она решила, что ей следует снова увидеть Манокиса. Она была убеждена: эта одержимость — всего лишь временное помешательство.

Держа в руке бокал с шампанским, Александр болтал с Мадлен, секретаршей хозяина. Ему нравилась эта светловолосая скромная девушка, после смерти родителей воспитывающая младших братьев и сестру. Однажды в воскресенье он даже пригласил ее в кино, но Мадлен держалась скованно, так что грек почувствовал себя не в своей тарелке.

Большой зал здания на бульваре Капуцинов был переполнен. Люстры с подвесками отражались в зеркалах, обрамленных золочеными рамами. На стойках, покрытых белыми скатертями, возвышались подносы с птифурами[10], шампанским и фруктовыми соками.

Когда Александр впервые пришел на рождественский бал, устроенный фирмой, то был удивлен, увидев, что хозяин не поскупился. Раньше он никогда не слышал, чтобы служащим вместо дешевого игристого вина подавали настоящее шампанское. Ворм объяснил, что, уж коли Фонтеруа устраивал праздник для своих рабочих и служащих, он старался делать это по самому высшему разряду, как и для любых других почетных гостей. Так что восхищенный Александр впервые в жизни выпил настоящее шампанское и закусил хрустящим печеньем с сыром, которое таяло во рту.

Все работники Дома Фонтеруа приоделись по случаю праздника. В зале не было видно ни одной белой блузы. По комнате прогуливались несколько манекенщиц, восхищающих всех своими удлиненными лицами русских аристократов, тонкими выщипанными бровями и ярко-алыми губами.

— Добрый вечер, Мадлен, — раздался нежный голос за спиной у Александра.

Мужчина повернулся. Ему и его собеседнице улыбалась госпожа Фонтеруа.

— А вот и спаситель моей дочери! — весело добавила Валентина. — Как поживаете?

— Хорошо, очень хорошо, — пробормотал мужчина, не зная, как себя вести: то ли отвесить поклон, щелкнув каблуками, то ли пожать ей руку.

Мадлен извинилась и ушла: Ворм с другого конца зала знаком подозвал ее к себе. Оставшись наедине с Валентиной Фонтеруа, Александр внезапно почувствовал, что ему стало невыносимо жарко.

— У вас нет бокала, мадам. Могу ли я принести вам что-нибудь?

— Не беспокойтесь. Рано или поздно мимо нас пройдет официант с подносом. Мне сказали, что вы грек. Как давно вы работаете на моего мужа?

Александр, запинаясь, начал рассказывать, затем, припоминая свои юные годы, стал говорить увереннее, к нему вернулись веселость и обходительность. Молодой человек удивлялся, почему собеседница так внимательно его слушает. Чем простой работник мог заинтересовать светскую даму? Одной рукой она играла длинным ожерельем, и бусины позвякивали у нее меж пальцами. Казалось, красавица не обращала никакого внимания на царившее вокруг оживление и была полностью поглощена его рассказами о Кастории, о ее домах, о мастерских, расположенных на первых этажах в помещениях без окон, о балконах и открытых террасах, обращенных к небу, о крышах с византийской черепицей, о рыбацкой гавани, расцвеченной яркими лодками, о далеких красноватых горах, о глубоких лощинах, об аромате вереска… Внезапно у Александра возникло ощущение, что он вновь вдыхает этот пьянящий запах.

Время от времени Валентина задавала ему какой-нибудь вопрос. По мере того как молодой человек описывал свой родной город, его плечи расправлялись. Он больше не был мелким служащим, греком в изгнании, проживающим в крошечной двухкомнатной квартирке на шумной парижской улице, — Александр ощущал себя истинным потомком старинной патрицианской семьи из Македонии. Не без гордости он подумал, что в другом городе, в другое время он смог бы поухаживать за этой сильфидой, облаченной в красное платье из муслина, и что, вполне вероятно, она даже соизволила бы найти его привлекательным.

Александр не заметил, как в большом зале воцарилась тишина. Валентина коснулась ладонью его плеча и прошептала:

— Я полагаю, что мой муж собирается произнести речь.

Андре Фонтеруа взял слово и начал с того, что поблагодарил всех присутствующих за верность его фирме Валентина чуть подняла голову и потянулась к Александру. Яркий свет отразился в ее длинных серьгах, ее губы задели щеку Александра. Она что-то шептала ему на ухо, но он не мог понять что. Мужчина вдыхал аромат ее чудесных духов — они пахли розами и пряностями, — ощущал тепло ее груди всего в нескольких сантиметрах от своей руки, и его тело напряглось, в то время как голова стала совсем пустой, в ней будто что-то гудело.

Казалось, Валентина догадалась о его смятении — она бросила на мужчину шаловливый взгляд. Ее лицо изменилось в одно мгновение. Александр не смог удержаться и ответил на задорную улыбку красавицы, при этом его охватило безумное желание схватить за руку эту дерзкую девчонку и сломя голову убежать, оставив в прошлом строгую и серьезную парижанку, которая еще недавно столь внимательно слушала его рассказ.

«Я хочу его, — думала Валентина, у которой перехватило дыхание. — Я хочу заняться с ним любовью прямо здесь, прямо сейчас!»

Никогда еще она не испытывала столь яростного желания. Она больше не управляла своими чувствами: ни своим нетерпением, ни своей страстью, ни той чудесной и болезненной тяжестью, что ощутила внизу живота. И она все повторяла про себя, как литанию: «Ты сошла с ума… Ты смешна… Ты потеряла всякий стыд…»

Она ругала себя самыми последними словами… И не такой уж он красавец — нос с легкой горбинкой, густые черные брови, слишком тонкая верхняя губа. Отчаявшись, Валентина пыталась найти хоть какие-нибудь изъяны, которые могли бы оттолкнуть ее от этого незнакомца. Впрочем, Александр не был незнакомцем. Они оказались соединены какой-то странной, сверхъестественной силой, невероятной смесью изнеможения и гнева, иссушающего пыла и грозной слабости, той силой, что, за неимением более точного слова, назвали «желание».

Внезапно в зале раздались бурные аплодисменты. Валентина вздрогнула. Она бросила потерянный взгляд на Андре, который закончил свою речь, но тут же ее глаза вновь обратились на Александра. Она поняла, что попала в ловушку: она нуждалась в муже для того, чтобы существовать, но этот мужчина, который стоял рядом с ней, был ей необходим для того, чтобы просто жить.

Лейпциг, 1930

— Sehr Gut![11] — сказала Ева Крюгер с довольной улыбкой.

Мальчик поднял на нее влюбленные глаза, соскользнул с банкетки и собрал учебники, сложенные на стуле.

— До следующей недели, фрау Крюгер! — выкрикнул он, прижав фуражку к сердцу, а затем выбежал за дверь: мальчику не терпелось поскорее окунуться в ранний солнечный вечер.

Ева захлопнула партитуру. Старание детей и искренняя радость, испытываемая ими, когда она их хвалила, не переставали удивлять женщину. Она привыкла, что ее сын Петер был совершенно равнодушен к музыке, и пианистке казалось немыслимым, чтобы мальчики его возраста получали удовольствие, разучивая фуги Баха или выполняя рубато[12] в произведениях Шопена. Однако после того, как в газете появилось объявление об уроках, родители звонили не переставая, чтобы записать своего ребенка. «Ева Крюгер, концертирующий пианист, дает уроки фортепьяно детям в возрасте от шести до двенадцати лет». Она даже могла позволить себе роскошь выбирать учеников, отказываясь от тех, кто ее раздражал.

Служанка подала чай. Ева устроилась в любимом кресле, стоящем справа от камина. Ее пепельный кот Оффенбах подошел и потерся о ноги хозяйки. Женщина с удовольствием вдохнула изысканный аромат, исходящий от чая в фарфоровой чашке.

Из-за экономического кризиса Карл был вынужден согласиться на то, чтобы она начала давать частные уроки. Ее супруг упрекал себя за это: он испытывал горечь, полагая, что не выполняет долг главы семьи. Карл предпочитал, чтобы его жена продолжала посвящать себя творчеству, а не тратить время на учеников. Еве также пришлось добиваться места в консерватории, хотя она не ладила с директором. Теперь три раза в неделю, немного растерянная, она появлялась в стенах самой старой музыкальной академии Германии.

Ева раздраженно тряхнула головой: никакие заботы не должны отвлекать ее в эти полчаса безмятежного покоя. Перед концертами исполнительнице также требовалась небольшая передышка, во время которой никто не имел права ее беспокоить. Находясь в одиночестве в своей артистической уборной или в номере отеля, она закрывала глаза и позволяла музыке полностью захватить ее. Она погружалась в волшебный внутренний мир, куда научилась ускользать еще в детские годы. В этой уютной вселенной, вне суровой реальности, она представляла цвета и звуки, меняющиеся согласно ее настроению и той партитуре, по которой она должна была играть. Когда она была еще совсем маленькой девочкой, ее родители заинтересовались этими странными трансовыми состояниями дочери. Мать даже отвела Еву к врачу. Тот прописал девочке свежий воздух и занятия физкультурой, но Ева могла погрузиться в себя даже посреди шумного школьного двора, если ей того хотелось. В зрелом возрасте она обнаружила, что это ее внутреннее убежище позволяет ей легче переносить самые болезненные удары судьбы.

Закрытые глаза, расслабленные руки: женщина сконцентрировалась на одном-единственном теплом цвете. Ярко-желтый. Она представила, как солнечный свет заполняет ее голову, шею, грудь. К этому цвету она добавила нежный звук хрустальных колокольчиков. Пикантный аромат чая придал картине необходимую завершенность.

По непонятной причине это благостное состояние воскресило в ее памяти первую встречу с Карлом.

Тогда он пришел после концерта вместе с друзьями выразить ей свое восхищение. В тот вечер она чувствовала себя раздраженной. Преисполненная страсти, она била по клавишам из слоновой кости, как будто хотела наказать их за что-то. Позднее, все еще охваченная лихорадочным возбуждением, с пылающим взором, она отмела комплименты самых высокопоставленных лиц города небрежным жестом руки. Какой-то светловолосый молодой человек в серой униформе подошел и склонился перед нею. Когда он коснулся ее руки, по телу Евы пробежала теплая волна. Смущенная, она резко отпрянула. Он замер, немного волнуясь, не понимая, что случилось. Она виновато улыбнулась. Мужчина объяснил, что находится в увольнении, но уже скоро должен вернуться в расположение части у реки Сомма. Во Францию, уточнил он. «Я знаю, где находится Сомма», — язвительно заявила она, но затем смущенно добавила, ругая себя за излишнюю резкость: «Там очень страшно?» Печальная улыбка искривила губы молодого офицера: «Там много хуже». И по его строгому взгляду она поняла, что он не хочет говорить о войне.

Не желая оставаться в одиночестве, Ева согласилась поужинать с новым знакомым и его товарищами в ресторане, стены которого были обшиты темным деревом, а потолок декорирован фресками и надписями, выполненными в готическом стиле. Это были цитаты из «Фауста». Из-за блокады, организованной союзными державами, выбор блюд в ресторане оказался весьма скудным. Карл потребовал, чтобы они говорили исключительно о радостных вещах, и в течение нескольких часов молодые люди чокались и шутили, словно будущее принадлежало только им. В этой дружеской атмосфере растворилась даже та особенная смесь запахов, что пропитала город после начала военных действий, — испорченного сала, керосина и дешевых духов, — к которой примешивался едкий запах страха.

Больше года они переписывались. Когда Карла ранили, Ева поехала в госпиталь. Она раздавала автографы, играла для инвалидов и монахинь на старом расстроенном фортепьяно. В конце войны, после освобождения из лагеря военнопленных, Карл попросил ее руки. Исполнительница-виртуоз не колебалась ни секунды. В тот день все окружавшие ее цвета были особенно нежными.

— Mutti![13] — позвал настойчивый голос.

Ева вздрогнула, подняла глаза. В этот момент дверь в комнату с грохотом открылась. Сын влетел в гостиную.

— Mutti! — снова выкрикнул мальчик, и Ева восхитилась этим криком, уверенностью, слышавшейся в нем: мама действительно оказалась там, где малыш и ожидал. Неслыханная, дерзкая уверенность, свойственная лишь детству.

Кулаки на бедрах, взъерошенная шевелюра, яркий голубой взгляд, взрывающийся сотнями светящихся искр, — ее сын стоял в солнечном ореоле, и сердце Евы сжалось от любви. Иногда она смотрела на него, как будто видела впервые. Неужели этот мальчик, лучащийся здоровьем и энергией, ребенок с телом без единого изъяна, действительно был ее сыном? Сыном той, которая уже и не надеялась родить ребенка. Той, которая до него потеряла двоих малышей и еще троих в течение десяти лет после его рождения. Той, которая мечтала стать матерью многочисленного семейства. Он единственный выжил в этом безжалостном животе, убившем всех остальных младенцев. Дитя света, крепкий, сильный, подвижный ребенок, который помогал забывать горе, разрывающее сердце, когда ее собственное тело предавало ее. Любящий Карл умолял жену прекратить эти опасные и отчаянные попытки. Но Ева готова была отдать все — даже музыку и свой талант — за право рожать детей. Потому что фрау Крюгер не сомневалась: высшее счастье, данное женщине, — это качать на руках своего младенца.

— Mutti! — в последний раз крикнул сын, прежде чем стрелой вылететь из комнаты.

Ева переплела пальцы с короткими ногтями, поднесла руку к губам и укусила ее.

Это ее вина. Быть может, если бы она вышла замуж, когда была совсем молодой, ее тело оказалось бы плодовитее? Но женщина не могла пойти на союз, основанный не на любви. Музыка приучила пианистку во всем стремиться к идеалу, она считала, что любовь, скрепляющая сердца мужчины и женщины, должна быть высшей гармонией, какой только можно достичь на земле.

Убаюканная иллюзиями, упрямая и серьезная, Ева позволила времени крутить свое колесо. Конечно, у нее были любовники, дарящие удовольствие, но удовлетворения она не испытывала никогда. Чувственный язык тел был лишен чего-то необычайно важного; простые движения, не осененные дыханием души. Когда пришел первый успех, появилась известность, нарисованный ею образ отца ее детей стал далеким и размытым. Она поняла, что была наивной идеалисткой, и попыталась не стать циничной. Так продолжалось до тех пор, пока она не встретила Карла, молодого военного, который был на пять лет моложе ее.

Когда они занялись любовью первый раз, ей было стыдно. Ева потребовала погасить лампу. Собственное нагое тело казалось женщине бесстыжим, удивительно неповоротливым, в то время как все члены ее любовника отличались особой твердостью и беспощадностью. Его бедренные кости, локти, колени — все это было каким-то острым, все, в том числе и набухший член. Тело, иссушенное годами боев, ранами и болезнями, испанкой, вконец истощившей его. Возможно, именно потому что ему удалось выбраться живым из окопов, Карл не позволил какому-то несчастному микробу лишить его жизни. И вот это сухое, нервное тело произвело на Еву весьма странное впечатление, она не обнаружила в нем никакой мягкости, никакой слабости. Когда мужчина проник в нее, она задержала дыхание. Растерянная женщина чувствовала себя совершенно ненужной, чужой в этих объятиях. Ею овладело безумное желание ударить любовника, избавиться от этих раздражающих «доспехов», лишавших возможности двигаться. Она позволила Карлу получить удовольствие, достигнуть пика наслаждения, уверенная, что больше никогда не согласится на свидание с ним. Ее мысли были уже далеко, в другом месте, в другом городе, ведь у нее не было своей гавани, лишь безликие комнаты отелей — пианистка предпочитала их частным домам, где ее одиночество становилось слишком заметным. Ева вздрогнула от неожиданности, когда почувствовала, как по ее шее заструились слезы любовника, она даже коснулась рукой щеки мужчины, чтобы убедиться, что это не капли пота. Никогда раньше она не видела, чтобы кто-нибудь плакал так тихо, без всхлипов, почти не дыша… лишь приоткрытый рот и пелена теплых соленых слез. Оробев, Ева обняла мужчину и положила его голову себе на грудь. Затем она легла на него, вдавив свои грудь, живот, бедра в его жилистое тело, как будто хотела поглотить его. Казалось, она стремилась погасить боль его разума весом своего тела.

Минуты тянулись одна за другой. Еве хотелось утешить Карла, но она не находила слов. Ее сила заключалась отнюдь не в словах. В моменты сильнейшего волнения музыкантша обращалась к музыке. Вот и теперь она молча оплела Карла руками и баюкала его в своих объятиях. Он не попытался ни извиниться, ни объясниться. Он просто уснул. После пробуждения мужчина принялся ласкать тело любовницы, и Ева поняла: эти нежные и хрупкие руки способны творить красоту, ничего подобного которой она не встречала.

Несколькими неделями позже они сочетались браком в Лейпциге. Ева переселилась в старинный особняк на Катариненштрассе, доставшийся Карлу от родителей. Она перевезла туда свое пианино, свои чемоданы и своего кота. Первые дни, чувствуя себя гостьей в этом огромном доме, Ева бродила между камином, тахтой с шелковой обивкой и овальными столиками, расположившимися у основания колонн. Она гладила настенные гобелены, комнатные растения, фарфоровые статуэтки, слушала, как бьют настенные часы. Она опасалась, что не сможет привыкнуть к Саксонии, которую совсем не знала: ее мать была венгеркой, а отец родился в Вене. Родители встретились на берегах Адриатики, в Триесте, городе, овеваемом буйными ветрами, опаленном солнцем и пропитанном солеными брызгами, в городе, где ранним туманным утром перезвон корабельных колоколов оповещал об отплытии судов. Возможно, именно поэтому Лейпциг все же понравился Еве — он тоже был перекрестком многих дорог.

В Триесте семья девочки жила недалеко от вокзала, где под парами стояли поезда, отправляющиеся в Будапешт или Москву. Карьера пианистки привела ее в Вену, затем она гастролировала по всей Европе: от Португалии до Англии, от Франции до России. Но в глубине сердца она хранила тайную, неистребимую любовь — любовь к Триесту, городу, навсегда укравшему ее душу. И вот ради любви Ева согласилась распаковать свои чемоданы.

Вначале новоиспеченная фрау Крюгер отнеслась к Лейпцигу с недоверием, ведь здесь не было ни моря, ни реки, которые уносили бы все печали. Город показался Еве серым, несмотря на зелень лип и коричневатый цвет домов. Здания, похожие на стены угрюмых колодцев, были лишены всякой легкости, а бесконечные дворы напоминали о куклах-матрешках. Покачиваясь на рельсах, пространство бороздили многочисленные трамваи, но, в отличие от Лиссабона, где желтые вагончики весело поднимались и спускались по улицам, подчиняясь лишь капризам вдохновения, строгие вагоны Лейпцига двигались исключительно по прямой.

С тяжелым сердцем Ева быстро шагала по незнакомым улицам, не понимая, сумеет ли привыкнуть к новому городу, приручить его. С неба посыпались крупные снежные хлопья. Молодая женщина укрылась в Gasthaus[14]. Вокруг одного из столов расселись спорящие о чем-то рабочие. На стульях валялись листовки и газеты. Пивная пена стремилась сбежать из кружек. Мужчины призывали к демонстрациям, забастовкам. Кулаки обрушивались на стол. В углу притаились красные знамена. За соседним столиком обосновались печатники в рабочих блузах, испачканных краской. Перед тем как отправиться на работу, они раскурили трубки. Сквозняк поднимал штору, висевшую у входной двери. Двое мужчин в темных костюмах, с накрахмаленными воротничками рубашек, бросили свои старые портфели и приютились за еще одним столом, зябко потирая руки. У них был необычный гортанный говор, который Ева не смогла узнать.

Пианистка закрыла глаза. Она чувствовала себя опустошенной. Война проиграна. Революция набирает обороты. Но в этом задымленном, шумном зале она поняла, откуда черпает энтузиазм и веру ее муж. Удивительная жизненная сила и энергия города воодушевляла этих мужчин и женщин, привлекала и очаровывала иностранцев. И Еве показалось, что она слишком вялая, слишком сонная для этого города, в котором обрел свой последний приют Иоганн Себастьян Бах и увидел свет Вагнер. Ей следовало привыкать к новому, чуждому духу, к этому городу, который нисколько не походил на эмоциональный Триест, но в котором можно было услышать, как бьется сердце самой Земли.

Ева закончила укладывать волосы. Она вонзила в пучок последнюю шпильку, украсила шею длинным жемчужным ожерельем и с удовольствием посмотрела на плоды своих усилий.

Фрау Крюгер нервничала. Карл так часто рассказывал ей о своем французском друге, который приехал всего на несколько дней, чтобы принять участие в Международной выставке охоты и меха. Карл знал француза очень давно. Они познакомились во время приема в Новой ратуше, который мэр устроил для видных жителей города, а также именитых гостей, приехавших на ярмарку, проходившую два раза в год: весной и осенью. Беседуя, молодые люди выяснили, что они оба начали трудиться с двадцати лет: Карл — в издательском доме отца, а Андре Фонтеруа, как говорили скорняки, «на Брюле».

Ева почти каждый день приходила на улицу Брюль, пересекающуюся с той улицей, на которой стоял их дом. Она развлекалась, наблюдая за оживлением, царящим на улице скорняков, смотрела, как сваливают в подвалы тюки с пушниной, откуда ее отправляют на сортировку. В окрестных домах разместились сотни небольших лавочек и мастерских. Эту красочную улицу, полную жизни, можно было назвать одним из «нервов» города, ведь здесь языки всей Центральной Европы смешивались в одну радостную какофонию. Еве казалось, что здесь она почти дома. Когда женщина шла по этой улице, старый еврей с венгерскими корнями, наряженный в национальный кафтан, каждый раз склонялся перед ней в низком поклоне и отвешивал галантный комплимент, на который Ева всегда отвечала остроумной шуткой. Она завязала дружбу с супругой торговца и давала уроки игры на фортепьяно их сыну. Карл удивлялся той легкости, с какой Ева общалась с людьми самых разных слоев общества. Иногда, когда она перечисляла ему друзей, приглашенных на обед, Крюгер думал, что его почтенные родители перевернулись бы в своих гробах, если бы узнали, сколь разношерстая компания собирается в их столовой.

В первые послевоенные месяцы, когда советы рабочих и солдат водружали на зданиях красные стяги, а город рвали между собой консерваторы, спартакисты и народные комиссары, когда забастовки сменялись кровавыми репрессиями, Ева и Карл частенько спорили о необходимости революции. Ева ратовала за идеи свободы и равенства, относилась с недоверием к жандармским порядкам, которые устанавливали, как ей казалось, тупые солдафоны. Карл пытался доказать жене, что она мыслит чересчур прямолинейно. Он называл ее романтиком, наивной душой. «Революция не делается в белых перчатках, — твердил он. — Не забывай, ты будешь одной из первых, кому перережут горло». Ева яростно отстаивала равенство женщин, приветствовала закон, предоставляющий им избирательное право. Карл лишь бессильно пожимал плечами.

Этим вечером она решила подать лишь легкий ужин. Слава французской кухни порождала смятение в душе хозяйки дома. Ева искренне сожалела, что Андре Фонтеруа приехал без супруги, немка хотела бы поболтать с ней о новинках парижской моды. Сумела ли Франция сохранить ту беззаботность, что так нравилась Еве еще до войны? Пианистке вдруг захотелось снова увидеть Париж, погулять по набережным Сены. Хотелось вдохнуть аромат только что испеченных круассанов и дымящегося кофе с молоком, увидеть стройных девушек с тонкими талиями и их бойких кавалеров.

Ева поправила несколько подушек в гостиной. Она скучала и поэтому села за пианино и сыграла несколько веселых пьес. В этот момент в комнату вошла служанка с графином вина в руке. Ева принялась наигрывать одну из любимых песен девушки, в которой говорилось о неверном женихе. Герда не заставила себя просить: ее красивый голос выводил историю о злоключениях влюбленной пары. Увлекшись, женщины закончили исполнение в едином лирическом порыве: Герда удержала высокую чистую ноту, в то время как Ева украсила концовку песни музыкальным пассажем собственного изобретения.

— Браво!

В проеме двери, выходящей в вестибюль, стоял мужчина и аплодировал. Герда зарделась до корней волос, сделала реверанс и убежала вместе с графином. Ева, улыбаясь, поднялась со стула.

— Простите меня, месье, я не слышала, как вы вошли, — сказала она, идя к гостю.

— Пожалуйста, называйте меня Андре. Вы встретили меня самым чудесным образом! И у вас в доме есть молодая, но замечательная певица. Я уже не буду говорить о вашем таланте, мадам, слава о нем давно преодолела все границы.

Иностранец говорил на немецком с легким французским акцентом. Мужчина склонился, чтобы поцеловать руку хозяйки дома.

— Вы любите музыку… Андре?

— Да, но, к несчастью, я не смогу вам подпеть. Я пою так, словно дребезжит кастрюля.

— Я открою вам страшный секрет… — рассмеялась Ева, — я тоже. Карл не с вами?

— У него остались еще какие-то дела на фирме. Он высадил меня у дома и велел сказать вам, что к ужину будет.

Ева вздохнула.

— Ему сейчас нелегко. У него так много забот! Я беспокоюсь за него.

— Наступила эпоха потрясений. Все мы зависим от ужасающего кризиса. Когда я думаю о том, что все началось с банкротства венского банка… Кто мог предположить, что это всего лишь первое звено в трагической цепи событий, приведших к катастрофе?

— Германия пребывает в состоянии кризиса с конца войны, но я полагала, что, в отличие от нас, Францию кризис почти не затронул.

— Да, сейчас положение у нас в стране не столь печально, но я настроен не слишком оптимистично.

— О, я совсем забыла о своих обязанностях! — внезапно воскликнула Ева. — Садитесь, пожалуйста. Хотите чего-нибудь выпить? Или, быть может, вы желаете, чтобы вам показали вашу комнату?

Андре положил шляпу и перчатки на полочку.

— Не могу отказать себе в удовольствии отведать рейнского вина. Я надеюсь, великолепный винный погреб Карла не пострадал?

— Конечно, и он достанет для вас самое отменное вино. Всякий раз, открывая бутылочку бургундского, он рассказывает о своем французском друге, поэтому у меня сложилось впечатление, что я знаю вас уже много лет.

Андре улыбнулся. Он взял бокал, протянутый ему собеседницей.

— Карл — настоящий друг. Я всегда рад встрече с ним.

Они уселись лицом друг к другу. Оффенбах вскочил на колени хозяйке.

Ева изучала круглое лицо гостя, его крепкие щеки, подбородок, который, на ее вкус, был чересчур срезан. У него были великолепные волосы, теплого карамельного оттенка, отливающие бронзой. За круглой роговой оправой очков прятались светло-коричневые глаза. Умный взгляд. Андре был одет строго, но элегантно: костюм из серой фланели, широкие брюки. Он не выглядел слишком высоким, но двигался с трогательной неуклюжестью, как будто боролся с собственной застенчивостью. В его сильных руках хрустальный бокал казался очень хрупким.

— Итак, вы пробудете у нас несколько дней.

— Я надеюсь, что не побеспокою вас. Я мог бы остановиться в отеле, но Карл так настаивал… Признаюсь, я просто горел желанием познакомиться с вами. Во время моих предыдущих визитов вас всегда не оказывалось в городе.

— Несколько лет тому назад Карл захотел, чтобы я возобновила гастрольные турне. Возможно, он опасался, что я стану скучной домоседкой, настоящей немецкой Hausfrau[15], — пошутила она.

Ева лгала. Карл опасался, что она, замкнувшись в четырех стенах, погрузится в страшную, черную меланхолию. После очередного выкидыша женщина две недели не выходила из дома и почти ничего не ела, она даже отказывалась видеть Петера, которому исполнилось три года и который, плача, звал мать. И вот как-то вечером Карл схватил жену за плечи и с силой встряхнул. Она не имеет права погибнуть! Это было бы предательством, чудовищной несправедливостью! Она нужна им живой. У них есть сын, чудесный ребенок. Преступление отказываться от жизни, если Бог наградил тебя таким талантом. Срывающимся от бешенства голосом он кричал ей прямо в лицо, он весь дрожал от ярости и страха. Когда он отпустил ее, Ева осела на пол — ноги отказались ей служить. Съежившись, она спрятала лицо в ладонях, ее длинные волосы разметались по полу, женщина вдыхала отвратительный, едкий запах своего пота. Карл опустился на колени, обнял ее, попросил прощения. «Если ты не начнешь играть, Ева, ты умрешь… Петер потеряет мать, а я — женщину, которую люблю».

На следующий день она написала своему агенту, с которым не общалась уже долгие годы. Он тотчас ответил. Он уже отчаялся, не надеясь увидеть ее снова… Она была именно тем музыкантом, которого он искал. Может ли госпожа Крюгер приехать в Берлин, чтобы записать пластинку?

— Карл — настоящий друг, это правда, — прошептала Ева. — Знаете ли, он спас мне жизнь.

Андре удивился ее значительному, почти пафосному тону. Это ее обычная манера изъясняться или же то, о чем она говорит, действительно для нее очень важно? Эта женщина поражала Фонтеруа. Ее трудно было назвать красивой, особенно в этом скромном наряде. У нее было обычное лицо, бледно-голубые глаза, светлые волосы, собранные в пучок на затылке. Родинка над верхней губой. Ее внешности недоставало утонченности. Она не была женщиной, на которую оборачиваются на улице. Однако глядя на то, как она играет, Андре почувствовал в Еве удивительную силу, которая заинтриговала его. Сейчас она рассеянно гладила кота. Животное мурлыкало, то выпуская, то втягивая когти.

Фонтеруа понял, что весьма невежливо так открыто изучать свою собеседницу. Смутившись, мужчина отвел глаза.

— Ваша супруга не сопровождает вас в поездке? — внезапно спросила Ева, выходя из своей задумчивости.

— Увы, она была вынуждена остаться в Париже.

— Я очень хотела бы познакомиться с ней. Возможно, как-нибудь Карл и я повидаемся с ней во Франции?

— Разумеется. Вы придете к нам на ужин. Валентина… как бы это сказать? Она будет в восторге, узнав о встрече с вами.

Ева заметила его неловкость.

— У вас есть дети?

— Да, дочь Камилла… Ей восемь лет.

Его лицо прояснилось, как небо после грозы. Это растрогало Еву. Обычно мужчины так не реагируют при упоминании о своих детях, особенно если речь идет о дочери.

Служанка постучала в дверь. Ева попросила девушку сопроводить гостя в его спальню и распорядилась подать ужин в половине восьмого. Если Карл, конечно, соизволит появиться, добавила Ева шутливым тоном.

В течение трех последующих дней Андре в обществе постоянного представителя Дома Фонтеруа в Лейпциге самым внимательным образом осмотрел экспозиции во всех пяти павильонах выставки. Среди тысячи различных образцов пушнины, прибывших почти из двадцати стран мира, Андре обнаружил множество шкур, которых он никогда в жизни не видел. Он тщательно отобрал партии для закупок, уделяя внимание лишь самому качественному товару. Однако партии товара были небольшими: после «черного четверга» на Уолл-стрит объем продаж меховых изделий значительно сократился.

Треть всей пушнины, продаваемой в мире, проходила через Лейпциг. На таких вот больших ярмарках, вскипавших космополитическими толпами, Андре начинал ощущать, что принадлежит к одной огромной семье — семье меховщиков и скорняков, где никто не обращает внимания на национальность и исповедуемую религию, а традиции и секреты передаются от отца к сыну, свивая непрерывную нить веков. Когда-то у достопочтенного еврейского торговца пушниной его дед купил шкурки белого кролика, предназначенные для меховых накидок каноников. А у лощильщика из Лейпцига его отец Огюстен ознакомился со столь тонкой выделкой материала, что решил по его методу изготавливать меховые шарфы, которые клиентки просто рвали из рук.

Рядом с Фонтеруа два старика тихо беседовали о достоинствах меха сурка — серо-рыжего, с серебристой остью. Андре догадался, что они были выходцами из семей, бежавших во время погромов из деревень Польши, Галиции или Литвы. Он подумал, что их предки прежде всего взяли с собой в дорогу свои уникальные знания, свое вечное ремесло, тяжелое, но такое прекрасное, что о нем можно было говорить как об истинном искусстве.

Он также заметил нескольких представителей русского рынка. После революции торговые связи с Советским Союзом сильно осложнились. В этой стране запретили свободное предпринимательство, и теперь экспортом пушнины занималась государственная организация. На следующий год в Ленинграде готовился крупнейший пушной аукцион. «Следует ли туда ехать?» — подумал Андре, уступая дорогу мужчине в тюрбане.

Ближе к вечеру Андре покинул гостеприимный дом Крюгеров и отправился на Марктплац, где возвышалась бывшая Ратуша с нависающей над ней причудливой колокольней. Золотистый свет сумерек согревал охру длинного ренессансного фасада и заставлял сиять порфир карнизов. Андре присоединился к своим французским коллегам, которые беседовали под аркадами галереи. В ожидании банкета они пребывали в отличном настроении. Лейпциг имел репутацию города, где гостям предлагали самую изысканную еду.

Андре описал своим собратьям по ремеслу первый банкет, на котором ему пришлось присутствовать вместе с отцом. Тогда он, семнадцатилетний парень, впервые посетил гостеприимный Лейпциг.

Верный средневековым обычаям, первый советник корпорации скорняков по окончании ярмарки устроил в честь своих коллег великолепный ужин. Андре, страдающий из-за жмущего шею крахмального воротничка, с изумлением рассматривал стены, украшенные шкурами тигров, волков и белых медведей. На банкетном столе, декорированном цветами, доставленными с самой Ривьеры, в огромных серебряных вазах красовались горы засахаренных фруктов. Андре усадили между поставщиком императорского двора России, Лелиановым, и японцем Ямамото.

Устрицы, стерлядь а-ля тартар, черная икра с Волги предшествовали триумфальной подаче супа. Чтобы сохранить дивный вкус блюда, суп-крем из раков, приправленный арманьяком, подавался прямо в котле. Раздался вздох восхищения. Затем бесстрастный дворецкий предложил присутствующим пражскую ветчину в мадере, мясо бекаса, запеченное с можжевельником, гусиный паштет с румяной корочкой из Страсбурга, мясной пирог с трюфелями из Перигора, жареных цыплят по-гамбургски. Отменные красные вина и лафиты переливались в резных хрустальных бокалах. Воротник давил все сильнее и сильнее, пуговицы угрожающе трещали, обещая оторваться, и Андре с грустью наблюдал, как подносят гусят по-курляндски, ножку косули с черничным джемом, заднюю часть кабанчика с черносливом. Аккуратно сложив руки на коленях, Ямамото о чем-то думал, а может, просто дремал. На лицах сорока гостей читались либо блаженство, либо страдание.

В четыре часа утра миланец, сеньор Форкони, упал лицом в шербет. Андре и его отец тотчас воспользовались этим, чтобы вернуться в отель, утверждая, что им просто необходимо доставить туда итальянца. По их прибытии консьерж поспешил кликнуть двух коридорных, которые отнесли все еще спящего сеньора в его комнату. Затем консьерж осведомился о качестве ужина. «Раковый суп… настоящее чудо… О нем еще долго будут говорить на Брюле…» — процедил Огюстен, в то время как Андре безуспешно пытался подавить зевоту.

— И уже на следующий день после этого небывалого испытания я ехал на поезде в Париж. Я возвращался к моим любимым занятиям и задавался вопросом, уж не пригрезилось ли мне все это пиршество, — закончил, смеясь, Андре.

— Давайте надеяться, что нас и сегодня побалуют, как в тот далекий вечер, — пошутил подошедший Макс Гольдман.

Входя в зал, украшенный флагами и портретами государственных деятелей в полный рост, Андре заметил, что его друг выглядит озабоченным.

— У тебя проблемы? — поинтересовался Фонтеруа.

Макс обреченно пожал плечами.

— Я потерял целое состояние, старина. Но, по крайней мере, я не влез в долги ради спекуляций на бирже, иначе сейчас мне бы оставалось лишь пустить себе пулю в лоб. Но все, что было… улетучилось… Я был вынужден обратиться к тестю за помощью. Вот такое унижение!

Пытаясь подбодрить друга, Андре похлопал его по плечу.

— А вот мне подфартило. Пьер Венелль убедил меня, что наш Дом просто обязан появиться на бирже, чтобы умножить капитал, но когда я сказал об этом отцу, он мне заявил, что при его жизни имя Фонтеруа никогда не будет там фигурировать. «Биржа хороша для спекулянтов и дельцов… А мы… мы — честные люди, и наши деньги — плод нашего труда», — сказал Андре, пародируя отца. — Ты же знаешь, что он обожает напыщенные фразы. Но на сей раз я благодарен ему. Я вложил лишь свои деньги, и они, подобно твоим, испарились, как дым. Но стоит посмотреть вокруг, чтобы понять, что я просто счастливчик.

Оба собеседника, посерьезнев, вспоминали о банкротствах некоторых из своих друзей. С началом кризиса клиентура меховщиков сильно сократилась, и мелкие предприятия вешали замки на двери своих мастерских. Дом Фонтеруа тоже пострадал: административный совет потребовал сокращения рабочих мест.

Андре равнодушно взирал на великолепно сервированный стол. Он взял полдюжины аппетитных устриц и сел рядом с Максом.

— Ты на диете? — поинтересовался Гольдман.

— Завтра утром я должен выступить перед комиссией с докладом по итогам изучения рынка. Я не хочу стать посмешищем для публики.

— Я приду послушать.

— Вот уж спасибо! Я тебя знаю. После моего доклада ты начнешь задавать самые каверзные вопросы. Ты ведь так поступил два года тому назад, не припоминаешь?

— Я буду образцом кротости, клянусь, — пообещал Макс, закладывая салфетку за вырез жилета. — За ваше здоровье, друзья, и долгой жизни нашим саксонским коллегам, хозяевам этого праздника! — воскликнул он, поднимая бокал.

Дождь шел весь день. Андре не мог припомнить столь безрадостной весны. К счастью, ближе к вечеру прояснилось и бледный свет солнца упал на нежную зелень первой листвы и нетронутые газоны парков.

Маленькая фигурка семенила рядом, с самым серьезным видом слизывая шоколадное мороженое. Визит в зоопарк превзошел все ожидания. Петер продемонстрировал гостю львов, шимпанзе, гору с медведями. Они дважды зашли в обитель змей, куда Еву, по всей видимости, заманить не удавалось. Мальчик не обошел своим вниманием и планетарий.

Когда Андре вернулся после деловой встречи, он обнаружил маленького Петера играющим с оловянными солдатиками. Француз предложил малышу прогуляться, и мальчик, прыгая от радости, принялся расхваливать достоинства зоопарка. Гувернантка, довольная тем, что может распорядиться второй половиной дня по своему усмотрению, объяснила Андре, как добраться до зоопарка.

Ребенок оказался очаровательным. Невзирая на безукоризненные манеры, он был обаятельным и жизнерадостным, и Андре не раз ловил себя на том, что весело хохочет над шутками мальчика. И вот теперь они шли, как два старых товарища, по «умытым» улицам города. Андре только что доел рожок фисташкового мороженого и вытирал пальцы платком. Он думал о том, какой бы подарок привезти из поездки Камилле. Возможно, юный Петер предложит что-то оригинальное?

Когда они вышли на площадь, на которой возвышалась церковь Святого Матиаса, Андре остановился, как громом пораженный. В ту же секунду он схватил Петера за плечо. Площадь перегородили полицейские, вооруженные автоматами. С двух разных сторон напирали толпы орущих и ругающихся людей. Одни размахивали красными флагами, другие были одеты в коричневые рубашки национал-социалистов. Ненависть, захлестнувшая площадь, стала почти осязаемой. Случайные прохожие крались вдоль стен, торопясь как можно скорее покинуть опасное место. Где-то вдалеке Андре услышал знакомую мелодию: приближающаяся колонна пела «Марсельезу».

Маленькая ручка, липкая от мороженого, проскользнула в ладонь Андре.

— Я полагаю, что нам лучше вернуться, Петер, — тихо произнес Фонтеруа.

— Что это такое, месье? — спросил мальчик, изо всех сил стараясь скрыть дрожь в голосе.

— Я полагаю, это наше будущее, малыш, — с трудом выдавил из себя Андре и повлек Петера прочь. Недоеденное мороженое таяло на мостовой.

— Сегодня я это почувствовал, Карл. Просто учуял. И поверь мне, это воняло! Как в окопах. Ты должен понять меня, ведь ты там тоже был.

Карл смотрел, как его друг меряет шагами гостиную: Андре был чересчур взволнован, чтобы сидеть. Он вспомнил их первую встречу, которая произошла более двадцати лет тому назад. Уже в то время Андре скрывал внутренний огонь за маской холодной вежливости. Чтобы «пробить» эту защитную оболочку молодого человека, потребовалась долгая ночь и очень много пива. На следующее утро родилась дружба, то спонтанное чувство, которое нельзя объяснить словами, когда один лишь взгляд, одно движение, скрытый намек превращает людей в единый организм, делает их сопричастными друг другу.

Карл любил выискивать трещины, способные уничтожить, казалось бы, нерушимый монолит, именно поэтому он сразу заподозрил, что юный Андре Фонтеруа, такой прямой, такой правильный, в своем отутюженном костюме напоминающий примерного ученика, полон сюрпризов и полутонов. Крюгер всегда с недоверием относился к первым впечатлениям, дедовским поучениям и якобы очевидным фактам. Он вырос в буржуазной семье, исповедующей протестантство. С раннего детства родители внушали мальчику, сколь важно само понятие «долг», сколь высокой должна быть мораль и сколь твердыми принципы. И Карл искренне верил в это вплоть до того дня, когда увидел, как его отец развлекается в прачечной со служанкой. Именно тогда он понял, что вещи никогда не бывают такими, какими вам их показывают. С тех пор он не воспринимал догмы.

Это было одной из причин, почему сразу после войны он ссорился с Евой, дискутируя о русской революции. Его жена верила в красивую утопию, в истинность простых решений. Будучи хорошим издателем, Карл знал силу слова и притягательность простых лозунгов: миллионы немецких солдат бросались на вражеские штыки с криком «Да здравствует кайзер!». Им никто не объяснил, что за этой волшебной фразой скрывается смерть и кровь.

— Что ты скажешь обо всем этом, Карл? — потерял терпение Андре.

— Меня не удивляет то, что ты увидел сегодня. В апреле здесь собирались целые толпы молодых коммунистов. Были столкновения и жертвы. В сентябре у нас состоятся выборы. Мы получим возможность бросить наши бюллетени в урны! Ситуация слишком сложна.

Карл помолчал, набивая трубку.

— Несколько лет тому назад, весной 1921 года, я был в Мюнхене. На ужине у одного из представителей городских властей меня познакомили с неким Адольфом Гитлером. В то время группировки völkisch[16] росли как грибы после дождя. Все они проповедовали нечто однотипное. Война проиграна, денег нет, над нашими головами навис дамоклов меч репараций. Этот мужчина много говорил. У него был сильный австрийский акцент, но его речь отличалась точностью формулировок. Тогда я подумал, что это один из тех многочисленных активистов, которые через определенное время канут в безвестность. А затем я прочел оба тома его книги.

— Какой книги?

— «Mein Kampf»[17]. Из всех моих родных и близких я один открыл эту книгу. Ее художественный стиль оставляет желать лучшего, но произведение поражает своей искренностью.

— И исходящей от него угрозой, — прервала мужа Ева, только что вошедшая в гостиную. — Петер наконец заснул. Ваши послеполуденные приключения выбили его из колеи.

— О чем ты хотел рассказать мне, Карл? — возобновил разговор Андре.

Крюгер внезапно поднялся, его лицо стало крайне серьезным.

— Партия национал-социалистов насчитывает двести тысяч членов. За последний год, после появления плана Юнга[18], было подано двадцать тысяч заявлений о приеме в партию. Растянуть выплаты репараций на пятьдесят лет… Это абсурдно! После начала биржевого кризиса в нашей стране более двадцати процентов безработных. Люди хотят есть, и они напуганы. Гитлер во всем винит Версальский диктат[19], он утверждает, что все наши несчастья именно из-за него, и я не могу сказать, что он полностью не прав. Но он близок к тому, чтобы получить власть, и я опасаюсь, что у него хватит на это и средств, и ловкости.

Карл замолчал, и комната погрузилась в тишину. С кухни раздавались взрывы смеха. Андре посмотрел на своих друзей.

— И что тогда будет?

Карл вздохнул.

— Я благодарю Небо за то, что Петеру всего десять лет. И за то, что мы не евреи.

— Но какая тут связь?

Карл огорченно взмахнул рукой.

— Эти коричневорубашечники напоминают мне религиозных фанатиков. Они обращаются к тому иррациональному, что живет в каждом из нас, и превращают его в орудие пропаганды. Их конек — разоблачение евреев, которые, по их мнению, виновны во всех неприятностях, обрушившихся на Германию. Я вижу, как эти тлетворные теории проникают даже в университетские круги. Мы публикуем множество диссертаций и знаем, что в прошлом году, во время университетских выборов, нацистский Studentenbund[20] во многих городах получил большинство голосов. Некоторые рукописи, которые мне передают для публикации, просто поражают. В конечном итоге все слои населения проникаются их идеологией.

Пришла Герда и сообщила, что ужин подан.

— Но в Лейпциге сильная и влиятельная еврейская община, — возразил Андре. — Она будет протестовать.

— Со времен средневековья этот город является перекрестком многих торговых путей. Сюда приезжают торговцы со всей Европы. Евреи платят налог на проживание, огромные пошлины на собственные товары и даже на самих себя… Еще недавно они были вынуждены получать разрешение на право жениться… Ты знаешь лучше меня: лишь перспектива торговать пушниной побудила их обосноваться здесь. Прошло всего шестьдесят лет с тех пор, как в Саксонии отменили ограничения, касающиеся евреев. Их положение весьма шатко.

— Но этот Адольф Гитлер такая забавная фигура! — воскликнул Андре. — Ему никто не доверяет.

— Ты заблуждаешься, этот человек наделен умом и интуицией. Когда он вещает от имени слабых, он чем-то напоминает святошу-мученика. С прошлого года у нас в состав муниципального совета входят три представителя партии национал-социалистов, и поверь мне, ни одного из них я бы не пригласил к себе в гости.

Во время ужина, с обоюдного согласия, они обсуждали более приятные вещи.

Позднее, когда Андре вспоминал столовую с красными бархатными шторами и стенами, обтянутыми тканью, призрачный свет свечей, красавицу Герду, подающую лосося со щавелем, ее светлые волосы, уложенные короной, позвякивание жемчужного ожерелья Евы, смех Карла, разливающего шабли, он думал о том, что испытал в тот вечер бесподобное чувство умиротворенности и что нега и уют, окружавшие его, заглушили самые темные предчувствия.

Валентина плеснула себе в бокал коньяка и выпила одним глотком. Ощутив жжение в горле, она пришла в себя. После встречи, состоявшейся во второй половине дня в банке Фуркруа, она словно окаменела.

Несколькими днями ранее у ее отца случился сердечный приступ. Узнав эту новость, Валентина задрожала и ощутила непреодолимое желание тут же мчаться в отчий дом, никого не предупредив, лишь бы не дать оборваться той тонкой ниточке, что связывала ее с ушедшим детством.

И вот нотариус сообщил ей, что Рене Депрель скончался, причем перед смертью он был полностью разорен вследствие рискованных денежных инвестиций. Дом в Бургундии заложен. Сжав кулаки, Валентина слушала, не моргая, но в это же время ее сердце билось столь сильно, что молодой женщине приходилось напрягаться, чтобы расслышать, о чем бормочет этот маленький сгорбленный человечек. Слава богу, Андре уехал в Нью-Йорк! Ей была ненавистна сама мысль, что он мог находиться рядом, здесь, в этом строгом кабинете, где от всего веяло порядком и кропотливым трудом. Мысль, что ее муж предложил бы уплатить долги ее отца, ужасала.

Когда нотариус сообщил молодой женщине имя человека, который сможет рассказать ей подробнее, как следует действовать дальше, Валентина испытала приступ дурноты: всем занимался некий господин Пьер Венелль из банка Фуркруа. Пьер никогда не говорил, что ведет какие-то дела с Рене Депрелем. Думая о том, что ей следует связаться с Венеллем, Валентина чувствовала себя все хуже и хуже, но все же она взяла себя в руки и позвонила Пьеру, который попросил мадам Фонтеруа приехать к нему в контору.

Измученная, с темными кругами под глазами, молодая женщина подъехала к банку и попросила шофера остановиться у входа в здание.

В коридорах банка свет был рассеянным, а толстые ковры заглушали шаги.

Пьер поцеловал Валентину в щеку, прошептал слова соболезнования и предложил ей кресло. Строгая комната, украшенная лишь двумя полотнами в серых тонах, на которых были изображены крыши Парижа, показалась красавице леденящей душу. На письменном столе банкира не лежало ни единой бумажки, а лишь возвышалась лампа в виде кобры. Очевидно, эта деталь интерьера была призвана озадачить посетителя. Валентина указала на это хозяину кабинета.

— Я люблю удивлять, — промолвил он с улыбкой. — Мне всегда казалось, что банк должен чем-то походить на Чистилище или даже на Рай.

— Глядя на красно-золотой декор ваших коридоров, можно сказать, что он скорее напоминает дом свиданий, — возразила она, и мужчина расхохотался.

Он рассказал Валентине о том, сколь катастрофическим оказалось финансовое положение ее отца. Чтобы расплатиться с долгами, ей придется распродавать имущество, но у нее есть право отказаться от наследства. Сраженная Валентина тотчас подумала о портрете дамы в голубом. Как она может отказаться от него? Разве что принять участие в аукционе и выкупить картину… Она представила секретер отца, комоды, столовое серебро… и все это продается с молотка! На мгновение ее охватил такой стыд, что женщина закрыла глаза.

— Это вы довели моего отца до банкротства! — заявила она. — Я могу призвать вас к ответственности…

— Послушайте, Валентина, ваш отец был банкиром, как и я. И он никогда не следовал моим советам.

Валентина сжала пальцами виски.

— Мне нужно время, я должна все обдумать.

— Разумеется, вам следует посоветоваться с Андре, в следующий раз приходите вместе с ним.

Взбешенная его снисходительным тоном, женщина гордо вскинула подбородок.

— Странно, вы женились на моей лучшей подруге, но каждый раз, когда я вас вижу, я не могу сдержаться и нахожу вас все более невыносимым.

— А я вас все более соблазнительной… — прошептал Пьер.

Валентина резко поднялась и смерила собеседника презрительным взглядом:

— Слушая вас, задаешься вопросом, занимались ли родители вашим воспитанием?

Осознав, что совершил промах, Венелль побледнел.

Валентина покинула банк и вернулась на авеню Мессии. Но она не пробыла дома и двух минут.

«Я больше так не могу!» — внезапно подумала красавица. Она вышла в вестибюль и сняла с вешалки пальто.

— Мама? — раздался детский голосок.

С рисунком в руке к матери подошла Камилла.

— Мне надо уйти, Камилла. Увидимся завтра.

И Валентина захлопнула за собой дверь.

Несколькими минутами позже в помещение вошла Жанна Лисбах, она хотела убедиться, что девочка нашла свою мать. Гувернантка обнаружила Камиллу в самом темном углу вестибюля, малышка мяла в руках свой чудесный рисунок. Жанна взяла девочку за руку и отвела в ее комнату.

— Ваша мама не может уделить вам внимания, Liebling[21]. Вы отдадите ей ваш рисунок позднее. В данный момент она очень занята…

Валентина, закутавшись в манто с лисьим воротником, сидела около окна в бистро на углу улицы Мазарини. Бокал на ее столике был пуст, но посетительницу никто не беспокоил. Взгляды клиентов скользили по ее опущенным плечам, по черному бархатному тюрбану, подчеркивающему белизну гладкого лба. Время от времени она протирала рукой запотевшее оконное стекло. В восемь часов вечера Валентина увидела, что Александр толкнул входную дверь своего дома. Госпожа Фонтеруа расплатилась по счету и пересекла улицу. Сильный шквал ветра ударил ей в лицо. Она подумала, что отныне декабрь навсегда будет для нее месяцем смерти отца и что праздник Рождества, которого она и так ждала с опаской, окажется еще более тягостным.

Валентина поднялась на второй этаж и постучала в неокрашенную дверь. Она знала, что выглядит отвратительно. Тушь потекла с ресниц, губная помада размазалась, но впервые в жизни ей было наплевать на свою внешность. Ее неотступно преследовало видение: отец, лежащий в гробу, а в голове вертелась совершенно абсурдная мысль, что ему, должно быть, очень холодно там, в семейном склепе. Рене Депреля похоронили рядом с супругой, под мраморной плитой, напоминающей о том, что их сын погиб в боях за Францию. В какой-то момент Валентина позавидовала умершим родственникам — они там все вместе, а она осталась совершенно одна.

Александр открыл дверь. Воротник его белой рубашки был расстегнут, мужчина только что умылся, и капли холодной воды сияли в его волосах. Увидев любимую, он посветлел лицом, но затем заметил, что женщина шатается. В испуге Александр подхватил Валентину на руки, захлопнув дверь ногой. Она лязгала зубами. Не говоря ни слова, он снял с гостьи шляпку, пальто, перчатки. Валентина оставалась безучастной ко всему. Молодой грек растирал ее замерзшие руки, целовал белые щеки, безжизненные губы. Она не протестовала, когда он раздел ее, положил на кровать и покрыл поцелуями.

Валентина вслушивалась в ощущения своего тела, которое стало постепенно оттаивать, откликаться на ласковые прикосновения губ и рук любовника. Ее растрогала его нежность, то, что он так бережно обращался с ней, как будто благодарил за то, что она, находясь в таком состоянии, пришла именно к нему.

Она подумала о муже, о шрамах, оставленных войной на его теле, о легких припухлостях на его правом боку, которые она хотела бы стереть, как стирают мел с классной доски. Когда она занималась любовью с Александром, то часто вспоминала Андре, находясь же в объятиях супруга, всегда думала об Александре. Она удивлялась этой двуличности, этой непристойности собственного мышления: Валентина была убеждена, что неверные жены должны, по крайней мере, соблюдать хоть какие-то приличия и не смешивать интимную супружескую жизнь и утехи с любовником.

Она вдыхала запах его кожи, вонзала ногти в его плечи, ее губы раскрывались в беззвучном крике. Женщина полностью отдалась всепоглощающему желанию, сила которого ее пугала. Они одновременно достигли пика наслаждения. Затем он лег рядом с ней. Время от времени их тела сотрясала дрожь, как эхо удовольствия, и они лишь сильнее прижимались друг к другу, переплетая ноги и пытаясь восстановить дыхание.

Александр открыл глаза. Он ощутил даже некоторую гордость, когда увидел, что Валентина успокоилась. Мужчина хотел заговорить, но его любовница приложила пальчик к его губам, а затем исчезла за ширмой, скрывавшей умывальник.

Несколькими минутами позже она уже была одета, лицо припудрено, губы накрашены. Грациозным движением, с крайне серьезным выражением лица, она поправила чулок, и Александр подумал, что никогда не видел ничего более волнующе волшебного, чем эта полоска кожи, проглядывающая между подвязкой и шелком чулка.

Валентина вернулась к постели, где ее любовник, опершись о спинку кровати и прикрыв бедра простыней, курил сигарету.

— Мой отец умер. Он был по уши в долгах. Я вынуждена продать все, что ему принадлежало, чтобы расплатиться с кредиторами.

Она налила себе стакан воды и медленно выпила его, запрокинув голову. Александр не знал, что ответить. Чем она опечалена больше: смертью отца или потерей наследства? В ее голосе слышался скрытый упрек, а это означало, что его любимая в гневе.

У него заныло сердце. Как это сложно — вечно выискивать за маской высокомерной женщины юную девушку, которую можно было узнать лишь по задорному смеху или лукавому взгляду.

Молодой грек вспомнил, как зимним вечером, двумя годами ранее, он, выходя из здания на бульваре Капуцинов, увидел ее — такую уверенную и серьезную. Автомобиль остановился у тротуара. Валентина была за рулем. «Садитесь, я довезу вас», — приказным тоном бросила она. Мужчина не колебался ни секунды. После их встречи на праздновании Рождества он принял неизбежное. В молчании они пересекли Сену.

Она припарковалась недалеко от его дома. Они долго и пристально изучали лица друг друга. Она погладила его рукой по щеке. В мужчине внезапно взыграла гордость, и он схватил красавицу за запястье: «А если я откажусь? Если отправлю вас домой, к семье, к вашему мужу и вашей дочери? Вы не боитесь показаться смешной?» — «Вы хотите меня, а я хочу вас. Так к чему все усложнять?» Ее хладнокровие раздражало, и он впился в ее губы злым поцелуем.

Они занялись любовью, будто сражались, как заклятые враги. Прежде чем расстаться, они поклялись, что забудут об этом бессмысленном поступке, но она вернулась через несколько недель, а он втайне мечтал об этом. Время от времени они продолжали встречаться, притворяясь, что могут в любой момент прекратить эту связь, которая дарила им горький привкус незавершенности.

— Я намерен покинуть Дом Фонтеруа, — внезапно сообщил Александр, и по тому, как она вскинула голову, мужчина понял, что смог удивить свою любовницу.

— Ты с ума сошел! Почему?

Он пожал плечами. Александр и сам не мог объяснить, как родилось столь неожиданное решение, но теперь, будучи озвученным, оно стало казаться очевидным.

— Я и так потерял уже много времени. Когда я уезжал из Кастории, я не собирался становиться наемным служащим. Я всегда мечтал открыть собственное дело. Но, очевидно, мой отец был прав: я чрезмерно ленив.

— Ты принимаешь столь серьезное решение совершенно спонтанно, к тому же в разгар экономического кризиса! Когда все газеты кричат о банкротствах и о самоубийствах…

— Экономический кризис — чем-то сродни революции, его следует предвидеть и уметь им воспользоваться, — безапелляционно заявил молодой человек.

Валентина изобразила улыбку.

— И революция, и кризис приносят лишь нищету и голод, — сказала она, натягивая перчатки. — Я бы настоятельно порекомендовала тебе сохранить свое рабочее место и свою зарплату. В Доме Фонтеруа ты в безопасности.

Александр с трудом подавил приступ гнева. Решительно, она предпочитает видеть его тихим и зависимым!

— Ладно, я пойду, — рассеянно бросила она. — До скорого.

В тот момент, когда Валентина взялась за ручку двери, он спрыгнул с постели и схватил брюки.

— Вот именно! Ты неплохо провела время с любовником, а теперь, когда чувствуешь себя лучше, когда ты успокоилась, ты вновь уходишь — до следующего раза. Мне это надоело, Валентина! Я больше не желаю быть бедным, несчастным парнем, который всегда в твоем распоряжении, который только и ждет, когда мадам соизволит вспомнить о его существовании!

Валентина медленно повернулась. Лишь изогнутая бровь свидетельствовала о том горьком изумлении, которое она испытала.

— Я тебе никогда ничего не обещала, — осторожно промолвила она. — Мы с тобой сразу договорились, что будем видеться, когда захотим.

— Да, но сколько раз за эти два года мы встречались по моей инициативе? Ни разу! Да и как я мог бы сообщить тебе? Встретив твоего мужа на лестнице? Позвонив вам домой? «Добрый день, месье, могу я поговорить с вашей супругой? Я хотел бы увидеться с ней сегодня вечером, где-нибудь около девяти, если это, конечно, вам удобно». Ты распоряжаешься людьми по своему усмотрению, Валентина. Ты полагаешь, что мужчины всегда должны ждать тебя. Но за кого ты себя принимаешь?

— А на что ты надеялся? — сухо прервала Валентина монолог любовника. — Ты хочешь, чтобы я бросила мужа? Хочешь, чтобы я пришла жить вот сюда, к тебе?

И она высокомерно обвела взглядом порванные обои, потрепанные шторы и стол, поцарапанный складным ножом еще при предыдущем арендаторе… Этот взгляд ранил Александра сильнее, чем самые резкие слова отца.

— Уходи отсюда! — крикнул он, сжав кулаки, и развернулся к ней спиной.

Валентина дрожала, как от холода. Александр никогда не устраивал ей сцен, неужели он, почувствовав ее уязвимость, решил воспользоваться этим? Да, она всегда полностью контролировала их связь, и не только потому, что они принадлежали двум разным мирам, а ее мир был миром власти и денег, но потому что она никогда бы не согласилась отдаться человеку, над которым бы не господствовала. Однако Валентина нуждалась в Александре, она не находила этому объяснений, но факт оставался фактом.

Иногда, во время официальных ужинов, Валентина рассматривала знакомых мужа, как будто это были забавные зверюшки. Ей казалось, что эти респектабельные дамы и их благородные мужья являются образчиками той старой Франции, которая давно исчезла вместе с корсетами, вытесненными нарядами Пуаре[22], и честными политиками. Эти люди утверждали, что возмущены трюкачествами Французского банка, политикой Эдуарда Эррио, которая привела к инфляции. Разоблачение этого политика привело к падению правительства и буквально шокировало Андре.

Валентина не ощущала духовного родства с этими людьми. Им она предпочитала щеголя Макса Гольдмана, взрывную Одиль Венелль или оригиналку Людмилу Тихонову, хотя госпожа Фонтеруа больше не осмелилась встретиться с художницей, чье имя теперь частенько мелькало на страницах газет. Валентина восхищалась лишь теми людьми, кто следовал порывам собственного сердца. Такие понятия, как «долг» и «строгость», утомляли ее до невозможности, и когда Валентина слушала, как ораторствует ее свекор, она еле сдерживала зевоту.

Ее связь с Александром отвечала ее инстинктивной потребности играть с огнем. С течением лет Валентина поняла, что ей нравится риск, но молодая женщина была достаточно умна, чтобы сознавать, что она способна лишь на очень робкие проявления бунта. Так, она могла появиться на приеме в весьма дерзком платье из последней коллекции, играть на бегах или завести любовника, работающего на ее мужа… Но чтобы развестись и жить, подобно ее любимым героиням из романов Виктора Маргеритта, которые отказывались от искусственного рая и воспитывали детей в любви, Валентина слишком любила комфорт.

Она придумала для себя особый образ: женщина безукоризненной элегантности, которая навязывает всем окружающим свои решения и свои капризы. Единственным человеком, которому Валентина могла бы довериться, была Одиль, но даже с лучшей подругой госпожа Фонтеруа всегда держалась настороже, прекрасно понимая, что влюбленная супруга ничего не скрывает от мужа.

Мысль о Пьере Бенелле вернула Валентину на землю. В ту же секунду весь этот спор с Александром показался ей глупым и детским. Они были любовниками, ну так что? Зачем же все портить? Иногда, опьяненный мимолетным наслаждением, он шептал ей «я люблю тебя» и строил планы на будущее, но красавица всегда делала вид, что не слышит.

— Я боюсь, что между нами возникло недопонимание, — спокойно сказала Валентина. — Я не могу обещать тебе большего, Александр. Если тебя это не устраивает, то нам лучше не видеться.

Когда молодая женщина открывала дверь, ее сердце забилось сильнее. Она не могла поверить, что они расстанутся вот так, без серьезной причины. Почему его перестали устраивать правила игры? Она думала о тех днях, когда все ее мысли были лишь об Александре, когда она посвящала ему каждое мгновение своей жизни, когда она мечтала оказаться в его объятиях. Валентина внезапно ощутила, что ее бьет крупная дрожь.

Мужчина пристально смотрел в окно. А Валентина смотрела на его длинные ноги, тонкую талию, прямую спину; она с трудом подавила желание подойти к нему и прижаться щекой к его плечу. Все бесполезно. Они найдут другой повод, чтобы расстаться. Александр все еще полон иллюзий. Та любовь, о которой он говорил, не выдержит испытания временем. Она затвердеет, затем пойдет трещинами и разлетится на мелкие осколки сожаления, острые, как стекло.

Валентина хотела найти слова, чтобы сказать любовнику, как она сожалеет, что не собиралась причинить ему боль. Внезапно молодая женщина почувствовала, что готова разрыдаться, но так как она ни за что на свете не призналась бы в собственной слабости, она толкнула дверь, и та закрылась за ней с сухим щелчком.

Иваново, 1930

Напрасно Сергей пытался удержать последние обрывки утренних грез — сон неумолимо ускользал от него. Он вслушивался в звон тарелок, которые мама расставляла на столе: холодное мясо, яйца и лук. Скоро он почувствует дыхание матери на своей щеке и ощутит, как она чертит крест у него на лбу — так она поступала каждое воскресенье. Этот жест теперь считался контрреволюционным, но Анна Федоровна не желала от него отказываться. Сережа, как обычно, сделает вид, что спит. Этот воскресный утренний ритуал доставлял мальчику огромное удовольствие, но он стыдился в этом признаться.

Однако этим утром он не мог скрыть своего возбуждения: ведь сегодня было не обычное воскресенье, сегодня он отпразднует свое двенадцатилетие и станет гордым обладателем охотничьего карабина.

Мама легонько коснулась плеча сына рукой.

— Вставай, Сережа, — прошептала она.

Мальчик поднял руки, чтобы обнять ее за шею, и тут же застеснялся этого инстинктивного детского жеста. «Это в последний раз, — пообещал он себе. — Отныне я — мужчина!»

Несколькими минутами позже, одетый в штаны из грубой ткани и праздничную рубаху с вышивкой, он занял свое обычное место на деревянной скамье, удивляясь тому, что отец уже ушел. Мать поставила перед сыном чашку теплого молока, положила кусок хлеба, а сама села спиной к печке и налила себе травяного чая. Прежде чем приступить к завтраку, женщина ненадолго закрыла глаза. Сергей знал, что она молится.

Несколько лет тому назад мальчик проснулся глубокой ночью и услышал, как его родители негромко ссорились. Немного обеспокоенный, он напряг слух. Его мать и отец отличались спокойным нравом, они были людьми веселыми и незлобивыми. Правда, отца лучше было не тревожить в те моменты, когда у него случался очередной приступ мигрени. Друзья отца ему завидовали, потому что мужчина почти никогда не пьянел. Сергей полагал себя счастливчиком. Он мог лишь догадываться, как страдает несчастный Володя, чей отец Николай пил по-черному и нещадно избивал сына.

В ту ночь мальчик, услышав голос отца, сначала не узнал его — столь тревожным он показался Сергею. Мужчина говорил о том, что времена изменились, что красные захватили власть по всей стране и даже в Сибири, и что хочет того его жена или нет, но официально Бога больше не существует. Она должна забыть все обычаи царского режима, причем речь идет о ее собственной жизни и о благополучии всей семьи. Испуганный ребенок почувствовал отчаяние и смятение отца, но убедить в чем-либо Анну Федоровну было задачей не из легких. Она и так возмущалась, что большевики прогнали попа из близлежащей деревни.

«Варвары… Безбожники с руками, обагренными кровью», — цедила она сквозь зубы, когда говорила о чужаках с красными звездами на фуражках, чужаках, которые приезжали, чтобы рассказать о светлом будущем. «Я дочь казачьего офицера, моего отца еще при царе осудили на десять лет каторжных работ, а затем приговорили к ссылке за то, что он боролся за независимость Сибири. Я не позволю запугать себя каким-то мужланам, большая часть из которых даже рождена не в наших краях!»

Приподнявшись, Сергей немного отодвинул занавеску, отгораживающую его кровать. Протирая заспанные глаза, мальчик смотрел на отца, который схватил мать за руку и умолял ее поверить, что она не всесильна. Сережа не услышал конца разговора, но на следующее утро он увидел, что из красного угла избы исчезли многочисленные образа и маленькая, никогда не тухнущая лампадка.

Но Анна Федоровна продолжала украдкой молиться, и Сергей посмеивался над ее фантазиями. В конце концов, суеверия все еще царили в умах местных жителей, а его мать никому не причиняла зла. Но что-то мешало мальчику заговорить на эту тему, как и о том, насколько странно порой ведет себя его отец: целует матери руку, встает, чтобы подать ей стул, или учит сына хорошим манерам и правильному поведению за столом. Иногда подросток думал, что в их просторном и теплом доме с белыми занавесками на окнах существует совершенно особый мир, резко отличающийся от того, что находится за стенами дома.

Тихонько пел медный самовар. Сережа намазал черный хлеб черничным вареньем. С улыбкой на губах он представлял, какой прекрасный день его ожидает. Отец обещал, что возьмет мальчика проверить силки, а затем они все соберутся на ужин у Старшого. И праздничный ужин будет достоин торжественного события: щи со свининой, лосось, жареный гусь и пирожки. Затем они будут петь и танцевать, а хорошенькая Маруся, внучка Старшого, вручит ему обещанный подарок. Вот уже целую неделю Сергей тщетно пытался выведать у девочки, что же она ему приготовила. От нетерпения его сердце забилось быстрее.

За дверью раздалось какое-то шуршание. Мальчик и его мать одинаковым движением вскинули головы. С тех пор как в окрестных деревнях появились красногвардейцы, перевязанные крест-накрест патронташными лентами, с красными повязками на рукавах, любой нежданный шум настораживал. Да что говорить, из-за событий минувших веков сибиряки привыкли быть бдительными. Живя на этой суровой земле, они научились относиться с недоверием к беглым каторжникам, к медведям и волкам, к зыбким болотам, к непролазным чащам, к долгим зимним ночам — а зима здесь длилась почти шесть месяцев, — к летним грозам, после которых случались опустошительные пожары, к безжалостной природе, к брожению умов, к капризам царя и Божьему гневу. Отнеслись они с недоверием и к большевикам.

Но узнав знакомый силуэт в тулупе, и мать, и сын успокоились. Сергей смотрел на отца, который положил на лавку какой-то сверток и стал медленно снимать верхнюю одежду. Он почти благоговейно повесил на вешалку тулуп, затем снял шапку, рукавицы и жилет на меху. Затем он стащил с ног высокие валенки и очень аккуратно поставил их на место. Отец всегда все делал необыкновенно тщательно, что было немаловажно в этих краях, где зимой температура иногда падала до пятидесяти градусов мороза. В подобных условиях каждое правило обретало особенный смысл. Близко общаясь с отцом, Сергей перенял от него качества, необходимые для любого охотника, — точность и терпение. Именно поэтому сейчас он спокойно ждал, когда мужчина закончит убирать вещи. Когда охотник приблизился к столу, немного прихрамывая на правую ногу, Сергей встал.

— С днем рождения, мой мальчик! — воскликнул Иван Михайлович, и в его густой светлой бороде блеснули замерзшие сосульки.

Мужчина протянул сыну длинный предмет, завернутый в коричневую ткань. С пылающими щеками Сергей торопливо развернул материю и в немом восхищении уставился на блестящий ствол и деревянный приклад, на котором были вырезаны его инициалы.

— Будь достоин этого оружия, Сережа. Уважай природу, людей и животных, как я тебя учил.

Подросток поднял глаза и, как маленький ребенок, каким он, в сущности, еще был, бросился в объятия отца.

Иван Михайлович сел на скамейку и вытянул больную ногу, ожидая, пока Анна подаст ему чай. «С рождения Сергея прошло уже двенадцать лет…» — подумал он. Как же быстро летит время! Здесь, в Сибири, и время, и пространство воспринимаются совершенно по-особенному, не так, как в других местах. В этих пустынных краях иногда надо пройти сотню километров, чтобы поздороваться с другом, и неделями проверять ловушки и силки. Расстояния и часы измеряются лишь санным путем. Здесь никто не следит за календарем.

Жизнь в Сибири отличалась требовательностью, часто была неблагодарна, и нередко Иван Михайлович довольствовался уже тем, что дожил с вечера до утра и с утра до вечера.

Ему случалось уходить надолго, чтобы проверить самые дальние ловушки. Порой, оставаясь один на один с тайгой, охраняемой могучими елями и лиственницами, посеребренными инеем, охотник чувствовал странное головокружение, сбивающее с ног опьянение, и тогда он останавливался, задыхающийся от усталости, с часто бьющимся сердцем, дрожащими руками. Он сгибался пополам, раздавленный одиночеством и монотонностью пейзажа, ощущая свою ничтожность и незначительность на фоне этого бескрайнего величия. Иван Михайлович с трудом брал себя в руки, заставляя отступать непрошеную панику. Прежде всего, и он всегда об этом помнил, нельзя было потеть: слишком разогревшись в лютый мороз, можно было и концы отдать. Мужчина восстанавливал дыхание, дрожь стихала, и тогда он потихоньку распрямлялся.

Приходя в себя, он, как зачарованный, любовался режущей голубизной зимнего неба, сиянием снега, и с наслаждением вдыхал обжигающий морозный воздух. Он учился не бояться холода. В такие минуты Иван Михайлович чувствовал себя как никогда живым — живым человеком в этом царстве света и льда.

В маленькой охотничьей хижине он старательно разделывал туши животных, обрабатывал шкуры, откладывал съедобные части. Жизнь его семьи и других обитателей хутора зависела от его ловкости и от ловкости его товарищей, промышлявших в округе, на территориях, закрепленных за ними руководством райцентра.

Иногда в голове охотника всплывали смутные воспоминания о другой жизни, те воспоминания, которые вернулись к нему не сразу, а лишь постепенно, после того как пятнадцать лет тому назад он несколько месяцев провел между жизнью и смертью. В то время Анна заботилась об Иване Михайловиче, ничего не зная о нем. «Я считала это моим христианским долгом», — призналась она ему, когда, выздоровев, мужчина спросил о причинах подобной самоотверженности.

В тот страшный период он не мог вспомнить ничего, он не помнил даже собственного имени и потому лежал, погрузившись в абсолютное молчание. Молодая незнакомка подносила к его губам ложку за ложкой — кормила щами, толченым картофелем, черникой с сахаром.

Порой раненый открывал глаза, и ему казалось, что он сходит с ума, — ведь он потерял все жизненные ориентиры. Но женщина всегда была рядом: пряла шерсть, листала книгу, беседовала с соседом, принесшим свежие новости. Вечером она устраивалась на скамье у стены, и если Иван Михайлович начинал стонать, тотчас вставала и подходила к нему.

Вначале боль была столь сильной, что он то и дело терял сознание. Анна готовила отвар из горьких растений, который погружал его измученное тело в благословленный сон, лишенный сновидений, сон, из которого ему не хотелось возвращаться.

Сломанная в нескольких местах правая нога, переломанные ребра, раны на лице, торсе, руках… глубокая рана на голове… Позднее Анна рассказала ему, что ужаснулась, когда увидела кровавое месиво вместо тела, когда его принесли соседи. «Ты был скорее мертв, чем жив! Я даже отругала их, спрашивая, зачем они привезли тебя. Плюс ко всему тебя так растрясло в тарантасе, что уже одна эта тряска могла тебя прикончить! Но они ответили мне, что если бы ты отдал Богу душу по дороге, то они похоронили бы тебя на обочине, но каким-то чудом ты выжил. И в этом они усмотрели Десницу Божью». И Анна рассмеялась — лукаво, заразительно, так, что перехватывало горло, — заставляя улыбаться всех окружающих. Да, он выжил, но его выздоровление шло медленно, к тому же он полностью потерял память. Когда Иван Михайлович смог наконец подняться, на улице уже хозяйничала зима. Тогда Анна рассказала ему о том трагическом происшествии.

Его обнаружили в конце августа в поезде, на который напали беглые каторжники. Ивановские охотники возвращались с ежегодной ярмарки, проходившей в Нижнем Новгороде. У всех было отличное настроение: охотникам удалось сбыть всю пушнину, причем по хорошей цене. Крупные лошади шли рысью, тянув за собой телеги, груженные походными печками, кастрюлями, посудой, ящиками с порохом и патронами и, конечно же, разноцветными тканями и чеканными серебряными украшениями для любимых жен.

Внезапно их верные спутницы лайки — эти выносливые собаки с примесью волчьей крови, умелые охотники на белок и соболей, — принялись угрожающе рычать. Люди, решившие, что где-то поблизости притаились волки, похватали ружья.

За кедрами охотники обнаружили остановившийся поезд, множество трупов, валявшихся вокруг, а также развороченные чемоданы. Сжав оружие в руках, они прошли по вагонам в надежде обнаружить хоть кого-нибудь выжившего. Ком подступал к горлу, когда мужчины смотрели на лужи крови и гниющие останки: стоявшая жара ускорила разложение тел. Охотники были потрясены жестокостью людей, устроивших эту резню, они ошалели от жужжания блестящих жирных мух, слетевшихся на запах крови и нечистот. Мухи не улетали даже при приближении охотников.

С трудом справляясь с приступами тошноты, мужчины смотрели на полураздетые тела пассажирок, на их порванные кофточки и задранные юбки, обнажающие окровавленные бедра. Белизна ног некоторых мертвых женщин казалась чем-то невыносимо неприличным. Только Старшой, бормоча сквозь зубы молитвы и ругательства, отважился подойти к мертвецам, чтобы закрыть им веки. Товарищи торопили его с отъездом, но мужчина внимательно вглядывался в лица жертв и внезапно заметил, что один раненый еще дышит.

Этот человек лежал в коридоре вагона первого класса. У него украли все ценные вещи, документы, портфель, часы и даже запонки. Красная лента на шее свидетельствовала о том, что кто-то сорвал с него медаль.

Старшой принялся давать указания. Охотники подняли окровавленное тело и перенесли его на телегу. Затем, щелкая языками, они созвали собак и в глубоком молчании поехали прочь, торопясь оставить это гибельное место, провонявшееся смертью. Скоро в поисках пропавшего поезда прибудут представители местных властей, а охотникам ни к чему были ненужные вопросы. Они знали, что многие люди из руководства отличаются жадностью, мелочностью и некомпетентностью и могут доставить массу хлопот простым людям, на которых смотрят свысока. Но не бросать же умирать незнакомого барина! Они просто обязаны были попытаться его спасти. Конечно, никто даже не заикнулся о том, чтобы задержаться и вырыть могилы для несчастных погибших: охотники боялись, что если их застанут за этим занятием, то обвинят в грабеже и разбое, но вот увезти с собой раненого…

Вот так десять дней спустя Анна Федоровна получила этот страшный «подарок» — умирающего мужчину, который каким-то чудом не скончался при перевозке. Молодая вдова всплеснула руками, однако, не раздумывая, принялась хлопотать вокруг пострадавшего. Она промыла и перевязала загноившиеся раны, а затем призвала на помощь все свои знания и умения знахарки, чтобы вернуть незнакомца к жизни.

Слушая рассказ Анны, Иван, будто наяву, ощущал запах пороха и крови, слышал крики насилуемых женщин, хрипы умирающих. Он смутно припоминал озверевших грабителей, одетых в бесформенные темно-серые робы… круглые шапочки каторжников на бритых головах. Что это было: кошмар, порожденный рассказами Анны, или же жестокая реальность?

Одна неделя сменяла другую, и спасенный мужчина постепенно окреп и даже начал принимать участие в повседневной жизни Иваново. Незнакомец удивил жителей хутора своими повадками бывалого охотника. Он умело снимал шкуру с тушки, ловко очищал ее от жира, натягивал на раму для сушки. Довольные тем, что у них появился новый помощник, охотники даже доверили Ивану обработку необычайно ценных шкурок бобров, чей мех казался почти черным.

Анна привыкла к присутствию этого молчаливого человека с замашками барина, но всегда удивлялась, когда он ловко справлялся с самой грязной работой — не хуже простого охотника. Мужчина отрастил бороду и, облачившись в одежду, подаренную новыми товарищами, и сам стал походить на исконных сибиряков. Незнакомец продолжал молчать, но каждый знал, что он понимает русский язык, так как реагирует на слова хуторян.

Однажды ночью, через шесть месяцев после того как раненый появился в поселке, Анна проснулась, сначала не сообразив, что же вырвало ее из глубокого сна. Мужчина громко стонал, по всей видимости, он находился во власти кошмаров. Женщина накинула кацавейку и зажгла керосиновую лампу. От печи шло мягкое тепло. Лампадка в красном углу освещала безмятежный лик Богородицы с Младенцем.

Потное, мертвенно-бледное лицо, сжатые кулаки — мужчина метался в постели, выкрикивая какие-то непонятные фразы. Чтобы разбудить спящего, Анна положила руку ему на плечо. Но спасенный стал отбиваться, как будто защищал свою жизнь, и ударил ее кулаком по лицу. Женщина упала навзничь, ударившись об стол. Взбешенная, она вскочила на ноги, думая о том, что завтра у нее на лице будет красоваться отменный синяк.

«Хватит, успокойтесь!» — тщетно кричала Анна: кошмар не желал отпускать свою жертву. Тогда она навалилась на больного всем телом, одновременно пытаясь увернуться от ударов его кулаков. Мужчина продолжал отбиваться, но его силы таяли. «Проснитесь!» — требовала она, а спящий бился головой о подушку. Анна гладила его лицо, и понемногу бедняга успокоился, но стонать не прекратил. «Я тут, я рядом, не бойтесь ничего», — шептала вдова. Наивная! Зачем она ему теперь, когда он почти выздоровел? Где-то в другом месте у него была своя жизнь, возможно, жена и дети, которые беспокоятся из-за его отсутствия. Он должен отправиться к ним, как только станут проходимыми дороги.

Но от одной только мысли, что он может уехать, Анну охватила тоска. Ее муж умер два года назад: как-то весной на него напал оголодавший медведь. Для сибиряков подобная кончина считалась весьма почетной. Но Анна потеряла человека, которого любила. С тех пор она жила одна в избе, построенной мужем. Она лечила людей, обитавших на хуторе, и тех, кто приходил из отдаленных деревень, — ее репутация умелой знахарки распространилась на многие версты вокруг. С ней расплачивались провизией, мехами, тканями. Анна разбиралась в целебных свойствах растений, готовила настои из крапивы, ревеня и пижмы, использовала и медикаменты, которые ей два раза в год привозили из города.

Когда похоронили ее мужа, Старшой спросил у Анны, не собирается ли она перебраться в город. Он полагал, что жизнь в тайге слишком сурова для одинокой женщины. Но Анна отказалась покинуть небольшое селение, состоящее всего из нескольких дворов, то место, где она в течение пяти лет была счастлива с Павлом Алексеевым. От их хутора было две недели хода до Ивделя, где заканчивалась железнодорожная ветка, а затем еще два дня поездом до Перми. Анна любила бродить в городе по улицам, заходить в магазины, но она чувствовала себя там чужой.

После свадьбы Павел Алексеев свозил ее в Санкт-Петербург. Белыми летними ночами они гуляли вдоль набережных Невы. Сибирячка восхищалась элегантными женщинами, одетыми в шелка и кружева, великолепными зданиями с коваными балконами и высокими окнами, широкими проспектами, по которым, дребезжа, сновали электрические трамваи. Ее забавляла столичная суета, но уже через неделю, утомленная этой суетной жизнью, она была рада вернуться домой.

Ее отец, казачий офицер, один из потомков тех крестьян-воителей, которые никогда не знали крепостной зависимости и охраняли границы Империи, был осужден на каторжные работы, а затем отправлен на поселение в Сибирь. Его жена последовала за ним. После освобождения отца они обосновались в деревне, где этот образованный человек сам заботился о воспитании своих троих детей. Вечерами он рассказывал им историю края, красочно описывая покорение Сибири Ермаком, что произошло еще во времена царствования Ивана Грозного. Он говорил о том, как казаки сокрушили орды татар, открыв дорогу русским купцам, посланным предприимчивыми Строгановыми, стремящимися завладеть запасами соли, золота, серебра, железа и мехов, которыми была богата эта необъятная земля.

Заблудившаяся в воспоминаниях, Анна не сразу поняла, что незнакомец выбрался из своего кошмара. Она вздрогнула, осознав, что на нее устремлен внимательный взгляд голубых глаз. Растерявшаяся женщина устыдилась того, что лежит поверх мужчины, и быстро извинилась: «Я очень сожалею, но вы видели дурной сон». Он коснулся рукой ее опухшей щеки, в его глазах читался немой вопрос. «Это пустяки, — запинаясь, пробормотала Анна. — Вы не нарочно». И тогда он прошептал испуганно, срывающимся голосом: «Я… сожалею…» «Так вы можете разговаривать! А я-то думала, что вы немой. Кто вы? Как вас зовут?» «Я не знаю», — тихо сказал мужчина. «Не беспокойтесь, вы вспомните позже, я в этом уверена», — заверила его Анна, смущенная тоской, прозвучавшей в голосе мужчины.

Мужчина рассматривал темные миндалевидные глаза своей спасительницы, выступающие скулы, выпуклый лоб, на котором тонкой полоской выделялся шрам, полученный еще в детстве. Это ветка березы хлестнула малышку Анну по лицу, когда она бегала по лесу. Незнакомец погладил непокорную прядь волос, выбившуюся из косы, а когда Анна захотела встать, притянул ее к себе.

В ту ночь они стали любовниками. На следующий день он попросил ее руки. Анна решила, что ее возлюбленный сошел с ума, но он настаивал: она спасла ему жизнь, и он не допустит ее позора. В течение долгих недель вдова отказывала мужчине, ссылаясь на то, что, возможно, ее гость уже женат, — ведь он не знает этого наверняка, — уверяя, что она больше не хочет замуж. «А если ты забеременеешь?» — «Это невозможно, я прожила с мужем пять лет, но у нас так и не было детей».

Маленькая Таня родилась третьего ноября. Гордый отец взял малютку на руки сразу после рождения, его сердце сжималось от радости и любви к этой крохе. Точно так же он держал ее на руках тремя с половиною годами позже, когда девочка из последних сил боролась с болезнью и ее маленькое тело сотрясала жестокая лихорадка.

Ни отвары, приготовленные матерью, ни купания в ледяной реке с отцом, призванные сбить жар, не спасли ребенка. Ее черные глазки стали мутными. «Папа, позволь мне уйти», — попросила она.

Ошалевший от удушающей жары, спертого воздуха, напоенного жужжанием слепней и комаров, с мертвой дочерью на руках, обезумевший от боли и гнева, Леон Фонтеруа понял, что никогда не покинет сибирскую землю, в которой отныне будет покоиться его ребенок.

Анна оказалась права: память постепенно возвращалась к нему, и эти озарения сопровождались страшной головной болью. Звуки, запахи, события сменяли друг друга, словно в калейдоскопе, и в его голове, как по волшебству, восстанавливались целые отрывки его прежней жизни.

Этими драгоценными воспоминаниями Леон поделился лишь с Анной и Старшим. Так молодая женщина с облегчением узнала, что ее возлюбленный не женат. Мужчина частично обрел былую жизнерадостность, но с памятью вернулись и тревоги. Что сталось с его родителями, Андре? Вне всякого сомнения, они думают, что он умер. Европу сотрясала страшная война, и Леон стыдился, что не смог принять участия в военных действиях. «Ты не в том состоянии, чтобы сражаться, — заявил Старшой. — Твой долг — находиться рядом с женой и дочерью. Ты нужен нам здесь, теперь, когда ты стал настоящим охотником».

Покалеченная нога, приступы нестерпимой головной боли, накатывающие в самые неподходящие моменты, — Леон прекрасно понимал, что он неспособен участвовать в боях. Он смирился. Старшой посоветовал французу взять имя одинокого охотника, который только что скончался: ему было приблизительно столько же лет, что и Леону. Все четыре семьи, жившие на хуторе, знали, что спасенный взял себе имя их товарища, но никто, за исключением Анны, Старшого и здоровяка Григория Ильича, ставшего другом и доверенным лицом младшего Фонтеруа, даже и не догадывался, что к чужаку вернулась память. И эту тайну, как и многие другие тайны мира, поглотили туманы тайги. Год за годом Иван Михайлович Волков вытеснял Леона Фонтеруа, который постепенно и сам забыл, кем он был на самом деле. После смерти дочери он, так стремившийся вернуть свои воспоминания, предпочел стать другим человеком, мужем Анны и отцом Сергея, который родился в декабре 1918 года. Последнее событие еще больше привязало Ивана Михайловича к этой далекой земле. Со временем, глядя в зеркало, бывший Леон Фонтеруа видел именно то, что хотел: высокого охотника-сибиряка с голубыми глазами и светлой густой бородой.

Однажды в сопровождении своих друзей Иван отправился в ближайшую деревню, находящуюся в четырех днях пути от их хутора, чтобы сделать необходимые покупки. На площади у церкви они столкнулись с народным комиссаром, посланником нового большевистского правительства.

Мужчина в круглых очках и рваной гимнастерке уже видеть не мог облака мошкары и проклинаемых им невежественных крестьян. Плюс ко всему его терзала сильнейшая боль в желудке, и комиссар не испытывал никакого желания организовывать очередные выборы вожака местной партийной ячейки. Он мечтал лишь об одном: поскорее вернуться в город, раздобыть бутылку водки и пригласить в гости сговорчивую девицу — в общем, вновь обрести блага цивилизации. Именно поэтому большевик доверился своему инстинкту. Так как Иван Михайлович возвышался почти на голову над своими угрюмыми сотоварищами, а его взгляд отличался незамутненной чистотой, комиссар назначил француза руководителем партийной ячейки, в которую должны были войти жители пяти хуторов, разбросанных по непроходимой тайге. Представитель власти вручил Ивану Михайловичу красную звезду, которую следовало пришить к фуражке, и одобряюще похлопал его по плечу, приказав явиться на партийное собрание, которое должно было состояться через две недели в ближнем городке. Хотя можно ли было назвать городом это забытое всеми местечко? Затем, под бесстрастными взглядами враждебно настроенных жителей деревни, комиссар собрал свои бумаги, отдал последние распоряжения и скрылся в облаках пыли, поднятых его военным автомобилем.

Обитатели тайги отнеслись с большим недоверием к рассказам о недавней революции, которая ввергла страну в кровавый хаос. Пока еще работал телеграф, поступали сообщения о массовых убийствах крестьян, дезертиров, бастующих рабочих. Поговаривали о полностью разграбленных деревнях, расстрелянных казаках, сосланных женщинах и детях. В Перми расстреляли рабочих-контрреволюционеров, выступивших против злоупотреблений местной ЧК — безжалостной политической полиции. Крестьяне умирали от голода, им приходилось отдавать государству почти все свои запасы продовольствия. Узнав очередную новость, охотники с озабоченными лицами возвращались в свои хутора.

Как-то вечером Старшой созвал хуторян. Будущее всем казалось безрадостным. Следовало предусмотреть худшее развитие событий. Так были сооружены тайные склады с запасами провианта, оружия и пороха. Они располагались в непролазных чащобах и на озерных островках, к ним вели невидимые для чужого глаза тропы, проходящие через густой кустарник. Большевистская Россия с ее абсурдными требованиями и авторитарной властью казалась сибирякам еще страшнее царской империи.

Немного позже, уже после полудня, Иван Михайлович остановился у небольшого кладбища. Снег полностью скрыл могилы. Нельзя было догадаться, где находится маленький памятник, который мужчина соорудил собственноручно более десяти лет тому назад. Надпись на памятнике гласила:

Татьяна Ивановна Волкова

3 ноября 1915 — 22 июня 1919

Было начало пятого, но на улице уже стемнело. Небо лучилось звездами. Хрустальный свет заливал темную стену деревьев и трубы заснеженных изб, из которых вился седой дымок. Его ждали у Старшого. Вздохнув, Иван Михайлович поправил ружье на плече и машинально потер себе нос и щеки, чтобы разогнать кровь. Он не должен больше задерживаться. Сергей, наверное, умирает от нетерпения, мечтая посмотреть подарки. Решительно развернувшись, охотник направился к подворью Старшого. От снега были расчищены лишь дверь избы и одно из окон. Неяркий свет танцевал за стеклом, разукрашенным морозными узорами. Прежде чем войти, Иван Михайлович постучал в дверь.

Старшой поднялся, чтобы поприветствовать гостя. Это был суровый мужчина шестидесяти лет с пронизывающим взглядом. Он подождал, пока Иван Михайлович освободится от тулупа и шапки из медвежьего меха, а затем наградил вошедшего дружеским тычком.

— Ты можешь гордиться своим сыном, дружище!

Иван бросил лукавый взгляд на Сергея, который болтал в углу со своей лучшей подругой Марусей. Охотник поприветствовал сына Старшого, крепко сбитого весельчака, которому не было равных в игре в карты, а также его робкую супругу и их двоих юных сыновей. Затем он повернулся к Григорию Ильичу, охотнику, который помог французу, когда тот оправился от ран, узнать этот суровый край.

На протяжении нескольких недель эти двое мужчин стояли лагерем среди кедров и берез, разогревая на костре настой из коры, прежде чем отправиться охотиться на лося или на тетерева. Именно Григорий изготовил для друга его первую рогатину — одно из основных охотничьих орудий сибиряков. Они добывали водоплавающую птицу, скользя по чистым водам озера на длинной лодке, которую раскачивал ветерок, живущий в ветвях серебристых ив. Вокруг хлопали крыльями дикие голуби, дрозды и снегири. А когда наступила зима и все привычные метки — раздвоенное дерево, заросли кустарника или приметная скала — исчезли под толстым слоем снега, Григорий научил Ивана находить дорогу по звездам.

Лицо, заросшее густой бородой, широкие кисти, изукрашенные шрамами, сильные пальцы, способные создавать удивительные поделки из тончайшей бересты… Григорий привязался к иностранцу, который, как и он сам, не любил пустой болтовни. К тому же Иван Михайлович отлично разбирался в охоте. Он отличался наблюдательностью, терпением и сноровкой, которая приходит лишь с опытом.

Григорий крепко обнял приятеля. Он лишь недавно вернулся из трехнедельной поездки. Мужчина отвез пушнину в Ивдель и узнал там последние новости. Иван сел на лавку, сложив руки на коленях. Ему поднесли водки. Григорий предпочитал пить крепкую настойку на грибах, которую Иван находил непригодной для употребления.

Старшой зажал в зубах свою короткую трубку.

— Если верить Григорию, то новости неважные, — пророкотал он. — Они вновь взялись за крестьян, как и десять лет тому назад. Говорят, что на вокзалах стоят поезда, переполненные женщинами, детьми и стариками.

— Почему? — удивился Иван.

— Они всех выслали, — понизив голос, пояснил Григорий. — Их обвиняют в том, что они богатые крестьяне, которые мешают коллективизации земель… Но я хочу тебе сказать, что они были не так уж и богаты, эти кулаки. Все это просто безобразие… Их привезли к нам, ничего не предусмотрев. У них нет ни еды, ни каких-либо средств к существованию. Они умирают от голода и холода. Кажется, — мужчина стал говорить еще тише, чтобы его не услышали женщины и дети, — некоторые из них дошли до того, что едят мертвецов.

Старшой с мрачным видом вынул трубку изо рта и почесал седую бороду.

— Мы, сибиряки, не похожи на этих людей из Москвы или Петрограда.

Улыбка тронула губы Ивана: Старшой категорически отказывался называть город Ленинградом, полагая, что «товарищ Ленин» был пособником дьявола и что чем меньше поминаешь вслух нечистого, тем реже он на тебя обращает внимание.

— У нас здесь нет никакой нужды перераспределять землю, — продолжал Старшой, — здесь ее больше, чем нам требуется. И нам не надо захватывать барские дворцы, потому что у нас их просто нет. Все, чего мы хотим, — это чтобы нам позволили жить в мире, так, как мы привыкли. Вот возьмем отца Анны. Он был сослан за то, что ратовал за независимое правительство, за лучшее управление, за университеты для наших детей. Даже наши крестьяне отличаются от крестьян других земель: большая часть из них владеет пятнадцатью десятинами земли, парой лошадей или двумя-тремя захудалыми коровами. Мы всегда сами о себе заботились. Мой старший сын уехал, чтобы сражаться в Сибирской армии. Моя жена сама нашила ему зелено-белые ленты на фуражку и на рукав. А красные его убили. Но и белые были ничуть не лучше: люди Колчака тоже убивали невинных, уж ты можешь мне поверить. И вот теперь творится то же самое.

Трое мужчин замолчали, наблюдая за подростками, которые подшучивали друг над другом. Сергей с гордым видом держал на коленях карабин.

Старшой ударил кулаком в дно бутыли, выбив из нее пробку. Иван одним махом опустошил свой стакан и не стал возражать, когда налили по новой.

Праздничный ужин закончился. Сергей и Маруся закружились под звуки веселой мелодии. Григорий играл на балалайке, а Старшой — на гармони. Платок не мог удержать густые волосы девочки, и они разлетались в разные стороны. Ее щеки разрумянились и цветом стали напоминать ее же красный фартук. Глядя, как ловко пляшет подруга, Сергей старался изо всех сил. Анна хлопала в ладоши и смеялась.

Прошлое казалось Ивану бесконечно далеким, как будто он прожил две различные жизни, и граница между ними пролегла в день нападения на поезд, которое могло бы стать для Леона Фонтеруа фатальным.

Будучи ребенком, он никогда не мог усидеть на месте, и эта непоседливость сильно раздражала отца. Леон задыхался в стенах отчего дома. Андре — вот кто был образцом послушания. Семья нуждалась в таких людях, как Андре, людях, почтительно относящихся к традициям, способных выстоять в буре и передать доставшееся им наследство потомкам. Леон частенько подшучивал над старшим братом, но втайне завидовал его невозмутимости, последовательности. Он скрывал под маской бесцеремонности свою страсть к переменам, жажду деятельности; молодой человек отлично знал, что многие считают его безответственным и даже бессовестным. Позже он понял, что безответственность может причинить боль другим людям.

Впервые он это ясно осознал, когда находился на севере Канады. Там его провожатый, иссушенный солнцем и ветром, любитель сигар и Бодлера, научил Фонтеруа основным профессиональным навыкам.

МакБрайд спас ему жизнь, в то время как сам Леон вел себя, как неразумный щенок, совершая всевозможные глупости, которые вполне могли привести к смерти. Именно канадский траппер научил француза терпению, чего не удалось сделать ни одному из его школьных учителей. Именно он сумел привить молодому Фонтеруа такие качества, как умеренность, собранность и скромность. Рядом с МакБрайдом, человеком, скупым на похвалы, Леон понемногу освободился от своих замашек аристократа и от привычек исконного горожанина. Чтобы усвоить урок, ему было достаточно застрявшей в ловушке руки, погасшего по его вине костра, тогда как все спички отсырели, полуобмороженных, белых и нечувствительных пальцев ног лишь из-за того, что он чересчур сильно затянул ремни своих снегоступов. Урок был суров, но, выучив его, Леон изменился раз и навсегда.

Вернувшись в Париж, он нашел столицу излишне тесной. Костюмы, сшитые на заказ, и жеманство девушек раздражали его. В его воображении рождался образ далекой Сибири, непохожей на другие края. Ему захотелось познакомиться с неизведанной страной, и он рвался в Россию, в Сибирь, не столько ради процветания Дома Фонтеруа, сколько для того, чтобы осознать, кто он такой, потому что тот новый человек, что появился в Канаде, не мог развиваться дальше рядом с теми, кто знал его еще ребенком. Когда отец запретил Леону уезжать, он ослушался: зов Севера был слишком силен. Но судьба распорядилась таким образом, что он стал узником собственного тела, калекой, на долгие месяцы прикованным к постели. Его жизнь изменилась самым кардинальным образом.

Часом позже они отправились домой. Силуэты застывших деревьев напоминали фигуры фантастических животных. Где-то рядом треснула заледеневшая ветка, и этот треск прозвучал в ночи ружейным выстрелом. Сергей шел впереди, сжимая в руках карабин и подарок Маруси: праздничную рубаху, которую девочка сама для него вышила. Григорий гордо вручил сыну друга телескоп, который раздобыл в городе.

«Какое будущее ждет моего сына? — внезапно подумал Иван. — Станет ли он охотником, как я? Должен ли я сказать ему, откуда приехал, поведать о том, что существует совершенно иной мир, непохожий на этот, где он мог бы вести иную жизнь? Есть ли у меня право лишать его этой возможности?»

Как будто услышав мысли мужа, Анна Федоровна взяла его за руку. Она была истинной таежной женщиной — упрямой, волевой, уверенной в себе. Женщиной, полной сил. Если бы Фонтеруа вынудил ее последовать за ним в Париж, она бы там просто зачахла. А отнять у нее Сергея Иван Михайлович никогда бы не смог.

Провидение подарило ему жену и сына, друзей, новое «я». Так зачем же грезить о чем-то ином? Все сложилось, как сложилось, и это было правильно.

Шел дождь. Над городом нависла свинцовая туча. Газоны парка Монсо пахли сырой землей. Робко раскрывающиеся почки и первые зеленые листики говорили о начале весны.

Александр сидел на скамейке с облупившейся краской, уронив голову на руки. Он не обращал никакого внимания на гувернанток, толкающих детские коляски. Завидев сидящего мужчину, женщины поспешно удалялись, как будто опасаясь, что его тоска может оказаться заразной.

Внезапно он резко поднялся и решительно двинулся прочь из парка. Вот уже три месяца от Валентины не было никаких вестей. Он должен ее увидеть, должен поговорить с ней, убедиться, что она действительно существует, что все это не было сном, что он страдает не из-за неосуществимой иллюзии.

Александр миновал высокую позолоченную ограду парка и спустился к авеню Мессии. Ему навстречу попадались прохожие, спешащие укрыться от непогоды. Молодой грек остановился перед внушительным, богатым зданием, поднял голову. Мелкий дождь заставлял мужчину постоянно моргать. Каждый этаж украшали балконы из камня или кованого железа. Весь дом сиял огнями. Она была где-то там, в его недрах. Одна. Александр знал, что хозяин уехал.

Он приблизился к воротам, позвонил.

— Вы к кому? — спросила консьержка, маленькая худенькая женщина, которую с трудом можно было различить в коконе из многочисленных шерстяных шалей.

— К месье Фонтеруа.

— Третий этаж, направо.

Александр толкнул стеклянную дверь и поднялся по лестнице. Его шаги заглушал толстый ковер. Сквозь витражные стекла со стилизованными цветами лился сумеречный свет. Оказавшись на третьем этаже, мужчина позвонил в дверь.

— Месье, что вам угодно? — справился дворецкий, открывая незнакомцу.

— Мадам дома?

— Вы по какому вопросу, месье?

— Меня зовут Александр Манокис. Мадам ждет меня, — соврал грек.

— Пожалуйста, входите, месье. Я узнаю, сможет ли мадам вас принять.

В вестибюле Александр снял фуражку. На квадраты чернобелого мрамора упали несколько капель дождя. Три белые орхидеи стояли на журнальном столике. Мужчина подумал, что всегда ненавидел вылощенную и ядовитую чувственность этих цветов.

— Соблаговолите пройти в гостиную, месье, — прошелестел дворецкий, приглашая гостя в просторную комнату, окна которой выходили на проспект с блестящими от дождя деревьями.

Несмотря на то что горело несколько ламп, гостиная была погружена в полумрак. На панелях лакированной ширмы в отблесках неяркого света порхали экзотические птицы. Взвинченный до предела, Александр поежился. Как же ему не хватало солнца и тепла! Порой молодому греку казалось, что он никогда не согреется.

Распахнулась правая дверь. В комнату вошла Валентина. Она тщательно закрыла за собой дверь и оперлась на нее, как будто боялась двинуться вперед.

— Чего ты хочешь? — резко бросила она.

Александр с трудом узнавал лицо возлюбленной, но он почувствовал, что она нервничает. Женщина была одета в муслиновую рубашку из красного шелка и узкую серую юбку годе, которая подчеркивала изящные линии ее длинных ног. Молодой человек не проронил ни слова. Валентина со вздохом оторвалась от двери и направилась к нежданному гостю. На ее руке позвякивали браслеты.

— Чего ты хочешь? — вновь спросила она, вздернув подбородок. — Зачем ты пришел ко мне домой?

Нет, ее лицо не изменилось, но она не была прежней. Шаловливую хрупкую девушку, которая показалась Александру такой же потерянной, как и он сам, вытеснила чужая неприятная женщина. И это его любовница? Та, которая отдалась ему с таким бесстыдством и решимостью? И Александр вдруг, не без печали, осознал, что они занимались любовью, лишенной истинной нежности. А также он понял, что не относится к тем мужчинам, которые довольствуются в отношениях с женщинами лишь плотскими утехами.

— Я хотел видеть тебя. Ты не появлялась целых три месяца.

— Я подумала, что нам больше нечего сказать друг другу.

Она подошла к окну. Дождь усилился. Время близилось к вечеру, и над городом клубился легкий туман.

Валентина вздрогнула, когда он положил ей руки на плечи, а затем отпрянула от него. У нее было очень напряженное лицо, казалось, она вот-вот начнет кусаться.

— Прекрати, Александр. Ты, конечно, знаешь, что мой муж уехал. Я ненавижу эти игры. Скажи мне, чего ты хочешь, а затем — уходи.

Его губы искривились в горькой улыбке.

— Ты безжалостна.

— И вновь высокопарные фразы! — бросила она раздраженно, всплеснув руками. — Это так просто — приклеивать ярлыки на мгновения как удовольствия, так и драмы. Я ни к чему не принуждала тебя, ничего у тебя не взяла, ничего не украла. В чем ты меня обвиняешь?

— А почему ты чувствуешь себя виноватой? — отозвался он.

Красавица открыла обе створки бара и рассеянно взглянула на стоящие там стаканы и графины, затем вновь повернулась к собеседнику. На низком столике лежал серебряный портсигар. Валентина наклонилась, чтобы взять сигарету. Огонь зажигалки высветил изящную линию ее носа. Женщина с облегчением выдохнула облачко дыма.

— Мне и в голову не приходило, что ты воспримешь все это с таким трагизмом.

— Два года, Валентина. Мы любили друг друга в течение двух лет… если только… В твоем случае речь не идет о любви, не правда ли? У тебя не было никаких чувств ко мне.

Она не ответила. Как сказать ему правду? Она была покорена красотой его тела и его энергией. В самом начале их связи был такой момент, когда она потеряла из-за него сон. И та сила чувств, что Валентина испытывала к этому мужчине, испугала ее. Она поклялась, что никогда больше не позволит себе поддаться подобной слабости, и она не могла простить Александру ту власть, что он обрел над нею.

Молодая женщина села на диван, положив ногу на ногу С тех пор как Валентина узнала, что ждет ребенка от своего любовника, она поняла, что ситуация стала слишком опасной. Александр никогда не должен узнать об этом. Красавица опасалась реакции импульсивного грека: он был идеалистом, и это известие потрясло бы его. Как знать, предпочтет ли он отступить, или же, наоборот, сочтет, что отныне у него появились новые права и обязанности? А Валентина никогда бы не рискнула разрушить свою жизнь с Андре. Значит, она должна раз и навсегда порвать с любовником. В ее голосе прозвучали нотки отчаяния:

— Александр, это был особый период в нашей жизни, мы сошли с уготованного нам пути. Ты должен согласиться с этим. Ты молод, ты женишься, и у тебя будет семья. Нью-Йорк — ты все еще думаешь о нем? Почему бы тебе не обратиться к моему мужу, возможно, он смог бы подыскать тебе там работу?

Она должна была подумать об этом раньше! Валентине стало стыдно. Было очевидно, что Александр страдает, но она не могла позволить себе размякнуть. Взгляд мужчины задержался на прекрасном лице возлюбленной. Она чувствовала, как участился ее пульс. «Черт побери!» — мысленно выругалась Валентина, взбешенная тем, что этот человек ей по-прежнему небезразличен.

— Ты никогда ни в ком не нуждалась, Валентина? — спросил Александр. — Правда, ни в ком?

Она знала, что он говорит не о физической потребности, но о привязанности, порождаемой любовью, привязанности, которая парализует, подчиняет и при этом воспринимается как дар свыше. Любить вот так, до полного самоотречения?

— Надо полагать, в некотором смысле я ущербна, — прошептала она.

Подобное признание удивило Александра. Именно эта способность Валентины приводила его в отчаяние: она позволяла видеть мельчайшие изъяны своей души, но никогда не разрешала исследовать их. Каждый раз, когда он думал, что узнал о ней нечто новое, она тут же замыкалась, оставляя своего собеседника в полной растерянности.

— Если бы ты не была замужем и если бы я был богат… как ты думаешь, тогда мы могли бы?..

Он кусал губы, страдая от унижения. Внезапно Александр возненавидел эту ледяную красавицу. Он осознал: она что-то безнадежно сломала в его жизни и в будущем любую женщину он будет сравнивать с Валентиной Фонтеруа, и никогда ни одна из них не сможет сравниться с этой бесстрастной француженкой.

Почему его никто не предупредил о том, что в этом мире существуют подобные женщины? О них следует рассказывать подросткам еще в школе, объяснять, что к ним необходимо относиться с недоверием, что яд такой женщины может проникнуть в душу и погубить вас. Рядом с ними все остальные опасности выглядят смешными.

А еще Александр злился на Валентину за то, что она пробудила в нем страхи, о которых он и не подозревал. Чего он боялся? Разве он не должен был убедить ее, вынудить признать их любовь? Мужчина почувствовал, как в нем крепнет желание все изменить, оно все нарастает, высится, как штормовой вал, и вновь опадает. Зачем? Достаточно было взглянуть на бесстрастное лицо Валентины, сидящей на диване, на ее плотно сжатые губы, на напряженную прямую спину. Александр понял, что безоружен, разбит, ведь он имел глупость полюбить ее, и он будет любить ее всегда, до последнего вздоха.

— Мне очень жаль, — выдохнула Валентина.

— А мне нет, — нервно бросил грек. — Я готов потратить всю свою жизнь на то, чтобы заставить тебя чувствовать, любить, но я боюсь, что мне это никогда не удастся. Ты погубишь меня, медленно, но верно, как губишь своего мужа. В тебе есть нечто ужасное, Валентина…

— Замолчи! — крикнула она.

Валентина встала и принялась мерить шагами комнату.

— Ты наделяешь меня той властью, какой у меня нет. Я — всего лишь женщина, одна из многих, женщина со своими желаниями, мечтами, слабостями… Все мы из кожи вон лезем, чтобы устроить наши мелкие и жалкие судьбы. Что ты напридумывал себе, Александр? Ты помещаешь человека на пьедестал и пишешь с заглавной буквы каждое слово, означающее чувство: Любовь, Страсть, Верность, Честь… Ха! — Женщина разразилась саркастическим смехом. — Я никогда не верила в эти высшие ценности, о которых нам прожужжали все уши. Ты забыл — в каждом яблоке есть свой червяк? Мир полон жадных, безразличных и эгоистичных людей. Никого никогда не любили за его душу. Давай будем искренними, хотя бы один раз. Каждый из нас стремится получить деньги, власть, наслаждения… Только ни у кого недостает мужества признаться в этом. Я не люблю своего мужа, но я довольна такой жизнью и не знаю, смогла бы существовать без него. Что же касается тебя, то, надо признать, некоторое время ты был мне просто необходим. И я тебя никогда не забуду. Наши отношения стали частью меня. Но я не хочу жить с тобой. У нас нет ничего общего, и сейчас я говорю не о деньгах или социальном статусе. Ты мог бы быть в десять раз богаче Андре, но я бы не осталась с тобой.

Молодая женщина восстановила дыхание. Она так хотела, чтобы он понял!

— Ты слишком хорош для меня, Александр, — продолжила Валентина уже более спокойно. — Как бы это правильнее сказать… В тебе нет ни капельки тьмы. А Андре, он, в определенном смысле, умер в окопах Вердена. Даже когда он хохочет, какая-то часть его души страдает. Он из тех, кто никогда не будет счастлив целиком и полностью, и порой я задаюсь вопросом, а был ли он вообще когда-нибудь счастлив? Мне потребовались годы, чтобы понять его, и, возможно, я так никогда и не поняла бы его, если бы не встретила тебя… такого оптимистического, удивительно невинного… Я не люблю Андре, но я научилась понимать его молчание. А это уже немало. Быть может, это главное.

Валентина прервалась и посмотрела на любовника. Она говорила, испытывая сильнейшее волнение, пытаясь объяснить то, что она лишь смутно ощущала и что поняла только сейчас. Она осознала, что дорожит Андре больше, чем думала, без него она бы чувствовала себя потерянной.

Александр не отрывал от нее глаз. Он злился из-за того, что она принимает его за столь наивного парня, и страдал, понимая, что Фонтеруа, этот обманутый супруг, которого он презирал, оказался так важен для Валентины. Внезапно Александр открыл для себя, что женщина может изменять мужчине, при этом не предавая его.

— В таком случае мне остается только уйти, — сказал он. — Завтра я уволюсь и покину Дом Фонтеруа. Возможно, я уеду из Парижа, я еще не решил. Что касается Америки, боюсь, что в связи с кризисом у меня нет никаких шансов получить визу.

Мужчина направился к двери. Валентина стояла посреди комнаты, хрупкая и прямая, вытянув руки по швам. Ее лихорадочный взгляд застыл на бывшем любовнике.

Александр остановился рядом с любимой и поднял руку, чтобы погладить ее по щеке. Погладить, как сделала она два года тому назад в автомобиле, припаркованном у его дома. Но если жест Валентины был преисполнен непреодолимого желания, той безумной надежды, которую дарит ложное предчувствие любви, то жест Александра был рожден отчаянием. Он почувствовал, как холодны его пальцы, и его рука замерла в нескольких сантиметрах от лица любимой.

Молодой грек вдыхал аромат ее духов, ощущал жар ее тела, которое он столько раз ласкал, которое подчинял себе, подводя к мгновениям наслаждения, отмеченным его проникновением… Разве не она сама предоставила ему свое великолепное тело, но так и не допустила до своего сердца? Он должен довольствоваться тем, что добился успеха там, где потерпел неудачу ее муж. Александр не смог удержаться и ощутил прилив чисто мужской гордости, гордости собственника, но к этому примешивался вкус одиночества, столь страшного абсолютного одиночества, что у молодого человека перехватило дыхание.

Она не моргала, ее изумрудно-зеленые глаза смотрели прямо на него. И Александр уронил руку.

В вестибюле он схватил пальто и фуражку, лежащие на скамейке, с трудом открыл дверь, устремился к лестнице и ринулся вниз, перескакивая через ступеньки. Оказавшись на улице, Александр побежал.

Лейпциг, 1933

— Почему я не могу поступать, как все остальные? — спросил Петер, умоляюще глядя на родителей. — Они все стали членами этой организации. Лишь Хадерер да я, мы единственные, кто не состоит в ее рядах. И как, скажите, я при этом выгляжу?

На последнем слове его голос сорвался. Прошло уже несколько недель, как начал ломаться голос сына, но Ева каждый раз вздрагивала, когда слышала прорезающиеся мужские нотки в хрустальном тембре ребенка.

Они обедали в «Погребке Ауэрбаха»[23], в теплом зале, обшитом деревянными панелями и украшенном потемневшими от времени фресками. Рядом с нарядными столами красовалась огромная бочка вина. Ева очень любила это место, где во время войны она впервые поужинала с Карлом и его друзьями, но сегодня женщина находила эту обстановку гнетущей.

После 30 января, с тех пор как Гинденбург[24] назначил Гитлера канцлером Рейха, у Евы возникло ощущение, что ее страну медленно сжимают страшные тиски. В ежедневных газетах и на радио множились страстные речи, призывающие к террору, направленному против социалистов и евреев. «Leipziger Volkszeitung», газета, которую она любила листать за чашечкой кофе, сидя в кафе «У Ханнеса» после занятий в консерватории, была запрещена. Люди боялись друг друга и изъяснялись лишь намеками. Многие опасались, что и телефоны прослушиваются. Было от чего стать параноиком.

Ева взглянула на двух дам, суровых, как само правосудие; головы обеих венчали черные шляпки, вышедшие из моды. Их мужья, поглощая пиво, напыщенно рассуждали о деле поджигателей Рейхстага, которое рассматривалось осенью в Верховном суде. «Вне всякого сомнения, в последние месяцы эти люди бойкотируют еврейские магазины», — раздраженно подумала фрау Крюгер.

Официантка принесла посетительнице бокал красного вина. Потянувшись за ним, Ева заметила, что у нее дрожит рука. «Какая неприятность! Мне потребуется много времени, чтобы сконцентрироваться перед вечерним концертом», — разозлилась она. Ее раздражение лишь усилилось, когда она вспомнила о том, что дирижер и многие музыканты оркестра «Гевандхауза»[25] были высланы из страны, а произведения Мендельсона, Стравинского и Малера вычеркнуты из репертуара. Лишь недавно закрылся двухмесячный фестиваль, посвященный Вагнеру. «Я ненавижу Вагнера», — сжимая губы, подумала Ева.

Опустив глаза на стакан с лимонадом, Петер сделал тот недовольно-надутый вид, который обычно напускал на себя, когда родители ему что-нибудь запрещали. Его короткий светлый чуб, который мальчик так тщательно укладывал перед зеркалом, взбунтовался и упал на лоб. В кармане Петера покоилась его любимая книга: «Der Hitlerjunge Quex»[26], которую он взял в школьной библиотеке, к великому огорчению матери, предпочитавшей захватывающие романы Карла Мая о приключениях Виннету и Верной Руки. Ева сердито и с изумлением отмечала капризы сына. «Он заслуживает порки, — решила она, — но, боюсь, тогда меня арестуют за то, что я осмелилась поднять руку на “будущее” Германии!»

Она встретилась взглядом с Карлом. Мужчина был демонстративно равнодушен, но фрау Крюгер была уверена, что, как и она сама, ее супруг не знает, как помешать Петеру вступить в Союз гитлеровской молодежи. Подобный запрет не только ставил подростка, которому скоро исполнится четырнадцать лет, в очень сложное положение, но и мог привлечь ненужное внимание ко всей семье. А Карл знал, что он и так находится под наблюдением.

Все началось в марте, когда люди из СА[27] ворвались в его бюро, как и во многие другие издательские дома Рейха.

По широкой деревянной лестнице загрохотали сапоги, и дверь распахнулась так резко, что это заставило вздрогнуть девушку, сидящую в приемной. Раздались короткие лающие приказы, и вот уже пятеро мужчин опрокидывают стопки книг, открывают ящики, просматривают документы, отбирая контракты с еврейскими писателями… Один из солдат достал из кармана и развернул плакат, предназначенный для университетов, и стал трясти им перед лицом Карла, который с нарочитой медлительностью надел очки и лишь затем приступил к чтению: «Когда еврей пишет на немецком языке, он лжет. Все книги евреев, издающиеся на немецком языке, должны быть снабжены уведомлением о том, что они переведены с иврита».

Это были продуманные акции по устрашению населения, срежиссированные умелой рукой человека, привыкшего организовывать массовые сборища с факелами, патриотическими песнями и фанатичными призывами.

И пока испуганные сотрудницы жались в углах комнаты, кутаясь в свои шерстяные кофточки, Карл впервые в жизни ощутил настоящую ненависть. Он был взбешен из-за ощущения собственного бессилия, от осознания того, что с ним обращаются, как с преступником, а он вынужден беспристрастно взирать на этих бандитов.

Затянутый в коричневую рубашку, с одним-единственным погоном на правом плече, выпятив колесом грудь с портупеей, мужчина повернулся к одному из литературных редакторов: «Яков Клаузнер — это вы?» Молодой редактор вздрогнул, как будто его ударило током. «Нет, это — он!» — выкрикнул работник издательского дома, указывая на своего коллегу, расположившегося в другом конце комнаты. И Карл понял, что отныне так и будет: трусы начнут указывать пальцем на более слабых, пока сами не станут обвиняемыми.

Штурмовик обратился к Карлу: «Ваш служащий — еврей, и вы это знаете». «Его мать — арийка», — спокойно уточнил Карл. «Достаточно двадцати пяти процентов еврейской крови, чтобы считать человека artfremd[28]». «Простите меня, — извинился Карл, — но я — литератор. Я никогда не дружил с цифрами».

В комнате воцарилась мертвая тишина. Нацист подошел к Крюгеру. Ощущая, как колотится сердце, Карл стоял напротив мужчины, чья плоская фуражка была украшена золотым гербом. Штурмбанфюрер уставился на издателя своими светлыми глазами. «Я ненавижу ваш злокозненный ум, Крюгер. Еще одно слово, одно-единственное, — и я вас арестую!» Очень медленно мужчина разорвал контракты, которые до этих пор держал в руках, и швырнул обрывки в лицо Карлу. Затем он созвал своих людей, и все они удалились, с силой хлопнув дверью, оставив после себя развороченные шкафы и мертвенно-бледные лица.

Одна из сотрудниц потеряла сознание и с очаровательной грацией осела на пол. Карл стряхнул клочки бумаги, прилипшие к его пиджаку. «Клаузнер, будьте так добры, займитесь фройляйн Розой. У нее такие слабые нервы!»

Карл сделал глоток свежего пива. Несколькими днями ранее, когда они возвращались с Евой из театра, он стал свидетелем страшной сцены, которая навсегда отпечаталась в его памяти. Фанатики в коричневых рубашках и студенты в пестрых костюмах, свидетельствующих об их принадлежности к тому или иному факультету, размахивали факелами и выкрикивали имена запрещенных авторов — Генрих Манн, Зигмунд Фрейд, Эрих Мария Ремарк… А затем стали бросать их книги в пламя костра, от которого поднимались снопы искр. Внук и сын издателей, человек, родившийся в городе, где первая книга была напечатана через тридцать пять лет после изобретения Гуттенбергом печатного станка, Карл был так потрясен этим аутодафе, что Еве пришлось удерживать его за руку, чтобы он не кинулся на палачей с кулаками. Всю ночь Крюгер не мог сомкнуть глаз.

На следующий день состоялось ежегодное собрание издателей и печатников. Министр пропаганды Йозеф Геббельс взошел на кафедру, ловко скрывая хромоту — у него была искривлена нога, и Карл с недоумением выслушал приказ об уничтожении «вредных книг».

— Нам следует разрешить ему, — прошептал Карл, глядя на Еву.

— Я знаю, — ответила совершенно раздавленная фрау Крюгер.

— Что, правда?! — воскликнул Петер, и его лицо обрело былую жизнерадостность. — Я могу записаться в гитлерюгенд, как и мои товарищи? Я знаю, что они ходят в походы и разбивают лагерь на природе…

Ева наклонилась вперед и с силой сжала пальцы сына. На лице подростка появилась болезненная гримаса.

— Послушай, Петер, ты — мой единственный сын, и я тебя люблю больше всех на свете. Когда ты родился, я испытала небывалое счастье. Ради твоего отца и тебя я готова пройти все круги ада, но выслушай меня внимательно, потому что больше я не стану повторять: если когда-нибудь ты предашь, пускай даже один-единственный раз, те идеалы, на которых мы воспитывали тебя, если ты забудешь о таких ценностях, как терпимость и человечность, ты мне больше не сын, а я тебе не мать. Я объяснила достаточно понятно?

Юный Петер застыл как громом пораженный. Он не узнавал эту напряженную женщину с жестким взглядом. Куда делась его ласковая мамочка, которая заботилась о нем, когда он болел, радовалась его успехам в школе и успокаивала, когда у него случались поражения? Внезапно мальчик со страхом обнаружил, что его мать может существовать без него, сама по себе. Что она может судить его и счесть виновным.

Ева так сильно сжимала пальцы сына, что ему стало очень больно, но это не имело значения — никогда раньше Петер не испытывал подобного озарения. Если он может разочаровать ее, значит, он может и заставить мать гордиться собой. Следовательно, речь идет о борьбе, как тогда, на школьном дворе, когда этот зверь Фишер ударил его. Отныне любовь матери не будет доставаться ему даром, придется сражаться, чтобы заслужить ее. Это откровение озарило его душу, как вспышка молнии, поколебало его детские убеждения и высветило всю низость и величие человеческой сущности.

— Я вижу, ты понял, — прошептала Ева, выпуская пальцы мальчика и хлопая его по руке. — Впрочем, я в этом не сомневалась.

Фрау Крюгер улыбнулась, и это была ее первая искренняя улыбка за долгие месяцы.

После обеда они отправились на прогулку. Карл протянул Еве руку. Петер шагал чуть в отдалении, погруженный в свои мысли.

Они вышли на просторную площадь Аугустусплац, на которой возвышались прекрасные здания, в том числе и здание Оперы. Раздался лязг тормозов, и трамвай, остановившись, выпустил из своего чрева толпу пассажиров.

— Возможно, ты была излишне сурова с ним, — пробормотал Карл.

— Я была искренней, — возразила Ева. — На Петера оказывают дурное влияние, и я этого не приветствую. Все нормальные молодежные организации распущены. На последнем родительском собрании некоторые из пришедших вскидывали руки в гитлеровском приветствии. Ты бы видел мое лицо и лицо учителя истории! К сожалению, я не умею скрывать свои чувства.

— Но в преддверии смены правительства нам следует научиться притворяться. К счастью, в стране уже зреет протест… Взгляни на нашего бургомистра. Гёрделер[29] выставил стражу у Ратуши, чтобы помешать поднять над нею нацистский флаг.

— Ты всегда был оптимистом, Карл, но на сей раз, боюсь, ты ошибаешься.

Она подняла голову и окинула взглядом кариатиды и стройные колонны университета.

— Я с горечью думаю о том, что они создали комиссию для национализации старейшей школы Германии! Они все уничтожают: газеты, своих противников, образование… Взгляни, вот что нас ждет, — и женщина указала на ребенка в коротких штанишках, весело бегущего за мячом, разукрашенным свастикой.

— Англия и Франция не допустят этого.

— И что, по-твоему, они сделают? — с иронией в голосе поинтересовалась Ева. — Объявят войну? Да они еще от предыдущей не оправились. К тому же их устраивает сильная Германия, сдерживающая проникновение большевизма.

— Коммунизм ничем не лучше нацизма, это я уже тебе говорил. Две тоталитарные системы, которые отрицают свободное волеизъявление и такое понятие, как индивидуальность.

Какое-то время Ева молчала.

— Я не понимаю, как могут люди быть настолько слепыми.

— Люди не всегда слепы, — хмуро заметил Карл. — Чаще всего они алчны и трусливы. А это много хуже.

Шестьсот мест концертного зала «Гевандхауз» постепенно заполнялись публикой, повсюду раздавалось шуршание длинных платьев и тихое гудение голосов. Среди черных фраков Карл заметил и выделяющуюся коричневую форму нацистов. Мимо него, весело переговариваясь, прошли две дамы. На корсажах их платьев переливались и сияли драгоценными камнями золотые свастики. «Хоть бы Ева их не заметила!» — обеспокоенно подумал Крюгер.

Всю вторую половину дня его жена старалась успокоиться после обеда с Петером. Сразу по возвращении домой мальчик поднялся к себе в комнату. Прежде чем отправиться на концерт, Ева зашла к сыну, чтобы поцеловать его. Карл опасался новой перепалки, но жена вернулась в гостиную, улыбаясь, и мужчина почувствовал себя успокоенным. Петер вступит в ряды гитлерюгенда, но при этом останется верным родителям, по крайней мере он поклялся в этом матери. Карл от всего сердца на это надеялся, но опасался того давления, что будет оказано — он в этом не сомневался — на подростка. Как можно противостоять этому в таком юном возрасте, когда тебе вдалбливают, что ты принадлежишь к господствующей расе? Петер должен проявить необыкновенную твердость духа, чтобы не поддаться привлекательным призывам. А Карл не мог не сомневаться в том, что его сын настолько стоек и умен, хоть и испытывал стыд.

Баритон, которому Ева аккомпанировала во время первого отделения концерта, поблагодарил публику поклоном. Мужчина казался столь же предупредительным, как и молодой Клаузнер. Карл спрашивал себя, как сложится судьба литературного редактора, который этим утром сообщил своему патрону, что намерен эмигрировать в Палестину.

«Вы уверены в своем решении, Клаузнер? — обеспокоенно спросил Карл. — Вы же там никого не знаете. Как вы собираетесь жить?» Залившись краской, молодой человек посмотрел на своего работодателя. «Как-нибудь устроюсь, господин Крюгер. У меня нет выбора. Моя жена потеряла работу, а она была учительницей. Если так будет продолжаться и дальше, мы не сможем зарабатывать деньги, как же мы тогда прокормим наших двоих детей?» «Но, в конце концов, Клаузнер, я не хочу вас увольнять!» — возразил Карл. Молодой человек печально улыбнулся: «Простите мне мою дерзость, патрон, но наступит момент, когда вы не сможете ничего поделать». Карл побледнел: в свои двадцать восемь лет этот блестящий дипломированный специалист по литературе, наделенный недюжинным умом, раньше всегда прислушивался к советам Крюгера. Клаузнер снял очки и потер покрасневшую переносицу. «Мои родители отказываются нас сопровождать. Мой отец был награжден железным крестом, как и Адольф Гитлер. Странная иронии судьбы, не правда ли? Он думает, что награда защитит его, и все время повторяет, что чувствует себя немцем. Он полагает, что гонения не коснутся немецких евреев, что все эти призывы относятся лишь к представителям нации, живущим на востоке». Молодой человек протер очки платком. «Он наивен и горд, но существует мизерный шанс, что моей матери удастся его переубедить. Тогда они присоединятся к нам. Если того захочет Бог…» Карл поднялся, собираясь пожать редактору руку, затем, вспомнив их первую встречу, когда Клаузнер, нервничая и бледнея, пришел, чтобы получить работу корректора, схватил молодого человека за плечи и крепко обнял. Разве сможет выжить этот мужчина, чувствующий себя комфортно лишь среди книг и рукописей, в разваливающейся стране, где все так зыбко?

— Герр Крюгер? — раздался приятный голос у него за спиной.

Карл узнал Лизелотту Ган, девушку, которой Ева вот уже десять лет давала уроки игры на фортепьяно. Любуясь тонким силуэтом в длинном желтом шелковом платье, мужчина с улыбкой сказал:

— Вы очаровательны, Лизелотта. Вы стали настоящей… настоящей…

— Девушкой? — рассмеялась его собеседница, продемонстрировав прелестную ямочку на левой щеке. — Прощайте, косы! Время пришло. У меня нет никакого желания становиться старой девой.

— Ну, это мне кажется весьма маловероятным. Вы одна?

— Нет, я пришла вместе с родителями, но потеряла их из виду. Однако они не замедлят появиться, — добавила она с шаловливой улыбкой.

Ее отец был влиятельным меховщиком. Карл познакомился с ним тремя годами ранее, когда сопровождал Андре Фонтеруа на Выставку охоты и мехов. Эталон элегантности, долговязый и искренний, Рудольф Ган питал страсть к литературе, и Карл провел несколько вечеров, изучая первые издания книг в его библиотеке. Еще издатель ощущал себя большим должником перед меховщиком: именно Ган финансировал строительство нового современного госпиталя, первой еврейской клиники в Саксонии, в которой хирург спас Петера, сделав ему непростую операцию по удалению аппендикса.

— Ну, вот и они! — прошептала Лизелотта, заметив родителей. — Пойду-ка я еще немного погуляю.

Рудольф Ган поздно женился, его избранница была намного младше его, и теперь он холил и лелеял двоих своих детей, но кто мог его осудить за это? Ведь и Ева испытывала к своему сыну небывалую нежность. Супруга сильно удивила Карла тем, что столь резко отчитала бедного Петера. Карл не ожидал, что она может быть настолько суровой, но, похоже, Ева переживала, видя, что ее малыш превращается в молодого человека, и с нежностью и тревогой следила за этим превращением.

Через час меланхоличная прелесть романсов Шуберта полностью подчинила себе слушателей. Баритон был прекрасным исполнителем, одним из самых знаменитых певцов Германии, а блистательная, выверенная игра Евы отличалась удивительной динамичностью и самым чудесным образом передавала композиционную строгость «Зимнего пути».

Однако Карл, сидящий во втором ряду, никак не мог расслабиться, он буквально «затылком чувствовал» тревожную тишину концертного зала, как будто в ней таилась незримая угроза.

Волнение нарастало, и вскоре Карл ощутил, что задыхается. У него на лбу выступили крупные капли пота. Мужчина промокнул их платком. Он не имеет права поддаться панике! Нельзя, чтобы прожитые годы оставили о себе лишь дурное воспоминание.

Карл сидел слишком близко от сцены, и ему было неловко покинуть свое кресло, побеспокоить соседей и, возможно, помешать выступлению виртуозов. И тогда, чтобы пережить страшное одиночество и беспросветную тоску, навеянные этой слишком очеловеченной музыкой, он сосредоточил свой взгляд на жене, черпая в ее светлом образе ту силу, которую растерял в окопах близ Соммы ночью, пропитанной дождем и свинцом.

Ева отдавала с трепетом внимающим слушателям самую ценную, самую сокровенную часть себя, отдавала столь легко и искренне, что Карл почувствовал укол ревности. Длинное черное кружевное платье, две броши с бриллиантами, приколотые с двух сторон скромного декольте… Она обнажала душу, и в какой-то момент Карл подумал, что никогда раньше его жена не была столь прекрасна.

Вожжи хлопнули по крупам небольших резвых лошадок, которые шли нестройной рысью. Копыта коней и колеса телеги поднимали на лесной дороге облака белой пыли.

Григорий Ильич открыл флягу, сделал глоток и предложил Сергею. Перехватив вожжи одной рукой, паренек поднес горлышко к губам. Крепкий напиток ожег горло. Четырнадцатилетний подросток сделал над собой усилие, чтобы не скривиться, и вытер пот, заливавший глаза.

Они выехали на рассвете. И вот теперь жаркое солнце беспощадно пекло обнаженную голову Сергея. Григорий категорически отказывался снимать меховую шапку, он лишь сбил ее на затылок. Колеса подпрыгивали на кочках. Весь последний час Григорий жаловался на боль в спине.

— Скоро приедем, — сообщил Сергей, чтобы подбодрить спутника.

— Да что ты говоришь! Уж пора бы! — проворчал мужчина. — Повезло твоему отцу, что я согласился его заменить.

— Но ты ведь отлично знаешь, что из-за больной ноги он плохо переносит дальнюю дорогу.

— Лучше скажи, что он просто хотел порыбачить вместе со Старшим.

Григорий почесал бороду. Сергей улыбнулся. Он знал, что Григорий Ильич за друга даст себя на кусочки изрубить. Дружба связала их навеки. «Как Марусю и меня», — подумал мальчик. При мысли, что с началом лета его чувства к Марусе изменились, перестали быть просто дружескими, Сергей нахмурился. Когда он видел, как она идет, босоногая, в легком платье, с рыжими волосами, разметавшимися по плечам, подростка охватывало странное волнение и он испытывал непреодолимое желание задать стрекоча. Если девочка дразнила его, то Сергей становился красным как маков цвет. Взбешенный, он отворачивался, так как считал, что его смущение всем бросается в глаза, и делался еще более мрачным.

Григорий посоветовал парню придержать лошадей. Они рисковали пропустить развилку дороги, где им следовало взять левее. Сергей послушался и посмотрел на лошадей, встряхивавших гривами, чтобы отогнать тучи мошкары, которые налетели, как только кони пошли помедленнее.

Григорий сплюнул.

— Еще немного, и будем на месте.

Сергей остановил лошадей на поляне. Многовековые кедры источали терпкий смолистый аромат. Слышно было лишь бряцание конской сбруи, да шум ветра в кронах деревьев. Ни одна птица не пела. Парнишка спрыгнул на землю.

— Отличное место, как ты думаешь? — обратился он к спутнику, осматриваясь вокруг.

Сергей наклонился, чтобы сорвать горсть черники, которую он тут же отправил в рот. Григорий пожал плечами.

— В любом случае, им надо обжиться здесь до наступления зимы. Давай-ка поторопимся, они мне за неделю порядком надоели. Только и делают, что едят да пачкают.

Специалист по животноводству с лицом, заостренным, как звериная мордочка, дал им кучу рекомендаций, которым необходимо было следовать, прежде чем выпустить ценных хищников на волю. Зверьков нельзя пугать, их надо кормить несколько раз в день. Оба охотника чуть не умерли со скуки. Они мечтали лишь о возвращении домой.

Работы было невпроворот, ценилась каждая пара рук. Сергей знал, что его мать каждое утро поднимается с рассветом, чтобы набрать грибов, дикого лука, крапивы, черники или черной смородины. Проворная Маруся первой взбиралась на дерево, чтобы натрясти кедровых шишек с вкусными орешками. Следовало приглядывать за посевами конопли и ржи, так же как за морковью и репой. Некоторые посевы были расположены далеко от хутора, и, чтобы дойти до них, требовался не один час. Все было продумано и учтено, ведь от летней страды зависела жизнь общины в течение суровых зимних месяцев.

С тех пор как большевики навязали охотникам твердые цены на пушнину, уже нельзя было рассчитывать на торговлю. Отныне все меха следовало сдавать председателю колхоза в Ивделе. Доход упал почти вдвое, и хуторяне больше не могли покупать необходимые им товары. Но привыкшие к трудностям сибиряки научились использовать любые ресурсы тайги. Запасы инструментов, оружия, домашней утвари и семян, созданные десять лет тому назад благодаря мудрости Старшого, по-прежнему оставались их самой охраняемой тайной. Сколько крестьян было расстреляно из-за того, что спрятали несколько жалких колосков хлеба, чтобы накормить семью?

Сергей сдернул кусок домотканого полотна и достал первую клетку. На темно-коричневой мордочке зверька опасливо поблескивали два маленьких черных глаза.

— Эй, не бойся, дружище, сейчас ты получишь свободу, — прошептал мальчик.

— Ты разговариваешь с животными! — расхохотался Григорий, держа по клетке в каждой руке.

— Хотел бы я посмотреть, как бы ты себя чувствовал на их месте! — откликнулся Сергей, ставя клетку у подножия дерева. — Всю жизнь ты живешь в покое и довольстве на звероферме, тебя кормят и поят, и вот однажды ты понимаешь, что тебя отпускают на волю… Я не удивлюсь, если их сожрут уже через четверть часа.

— Это невозможно, мой дорогой, это запрещено Госпланом, — сыронизировал Григорий. — Не забывай, что сейчас мы держим в своих руках «черное золото» страны. Эти бесподобные животные оказались на грани исчезновения. А сейчас соболя вновь размножаются. Когда я думаю о том, что мои предки выплачивали налоги царскому правительству шкурами вот этих красивых зверьков, мне становится тошно.

Григорий махнул рукой перед лицом, чтобы отогнать мошкару.

— Проклятая страна! — процедил он. — Ее можно терпеть только зимой.

— Ты говоришь об этом каждое лето, Григорий Ильич.

— И я прав! Я не переношу этот удушающий зной, когда тебя поедом едят чертовы насекомые и ты постоянно боишься пожара, который уничтожает все на своем пути.

Мужчина вытащил из кармана немного табака, скатал его в шарик и сунул в рот.

— Вот видишь, чтобы успокоиться, я даже вынужден жевать табак, — угрюмо сообщил он.

— Ну что, выпускаем? — спросил Сергей, который уже начал терять терпение.

— Давай, командуй!

Охотники поочередно открыли восемь клеток. В течение нескольких секунд не наблюдалось никакого движения, затем пары соболей высунули за проволочную сетку свои трепещущие носы, втянули запахи тайги и, словно стрелы, устремились в лесную чащу.

— Все-таки хорошее дело мы сделали, — удовлетворенно сказал Сергей, складывая пустые клетки на телегу. — Лишь бы они дали потомство!

— Очень на это надеюсь, — подхватил Григорий, который облегчался у дерева. — Если эти «господа» не будут довольны результатом, то они вполне могут обвинить нас в саботаже и донести в ГПУ.

— Ну, им будет трудно сослать нас, мы и так уже на месте, — пошутил Сергей.

С мрачным видом Григорий застегнул штаны, затем уселся рядом со своим молодым другом.

— Не заблуждайся, парень. У них длинные руки, а Сибирь большая. Я частенько слушаю сплетни и пересуды и могу тебе сказать, что существует ад, о котором ты даже и не подозреваешь.

Сергей пронзительно свистнул, и лошади тронулись.

Подросток был задумчив. В Ивделе, где им вручили соболей, охотники видели колонну ссыльных, бредущих, опустив голову и сгорбившись. Охранники гнали их в лагерь, расположенный приблизительно в двадцати километрах от города.

— Ты видел этих людей в городе? — спросил Сергей.

— Угу. Кажется, это цыгане из Москвы, которым отказали в выдаче паспорта. А если у тебя нет паспорта, ты не имеешь права оставаться в городе. Это отличный способ избавиться от людей дворянского происхождения и других нежелательных лиц, в частности от иностранцев. Ты знаешь, я полагаю, твой отец правильно делает, что никуда не ездит: в этой стране самое лучшее, что ты можешь сделать, — это заставить всех позабыть о тебе. В этом смысле нам повезло. Мы живем в такой глуши, что никто о нас и не вспоминает. Местный партийный секретарь довольствуется тем, что иногда ездит по деревням, стараясь объехать самые отдаленные хутора. Думается мне, наше поселение даже на картах не обозначено. Во всяком случае, как только ляжет первый снег, они не смогут до нас добраться, даже если захотят.

И мужчина задорно тряхнул головой.

— Давай, парень, погоняй к дому. Осталось всего три дня пути. Я, как конь, уже чую конюшню!

Три месяца спустя, после короткой и красочной осени, природа, как обычно, разразилась первой метелью, и вскоре зима вступила в свои права.

Сергей заканчивал долбить в земле довольно глубокую яму. Он намеревался установить приманку, чтобы завлечь зверя в ловушку.

— Ты приладил приманку слишком низко, Сергей, — заметил отец. — Ее надо еще приподнять над ловушкой, иначе зверь засомневается и не подойдет к яме.

Сергей последовал его совету. Когда он поднял глаза, ища одобрения отца, Иван Михайлович удовлетворенно кивнул.

Мальчик поднялся, вдыхая сухой морозный воздух. Не говоря ни единого слова, отец положил руку на плечо сына. Сергей замер. Они оба, насторожившись, какое-то время не двигались с места. Лица, охваченные шапками-ушанками из волчьего меха, на котором поблескивал иней, казалось, заледенели, а сами люди превратились в статуи. Они умели оставаться неподвижными очень долго.

Наконец Иван Михайлович чуть повернул голову. С годами его ярко-голубые глаза выцвели и стали почти серыми, как будто их цвет навсегда смягчила белизна снега. Сейчас в этих глазах отражалось бледное зимнее небо. На бровях и бороде мужчины от дыхания образовались маленькие сосульки. Едва заметным движением подбородка Иван указал сыну на то место, где, по его мнению, скрывался чужак. Подросток проследил за взглядом отца, но ничего не заметил.

Ничего… Все тот же незамутненный зимний пейзаж: ветви деревьев согнулись под тяжестью снега, пологий склон холма и кочковатая земля скрыты под толщей снежного покрова.

Тогда Сергей постарался, как учил его отец, сконцентрироваться на малейшем подрагивании, на любой «фальшивой ноте», которая могла бы выдать хищника, пришедшего сюда в поисках добычи. Он уже заприметил следы лисицы, которая пробежала несколькими часами ранее.

В такие секунды в любом коренном сибиряке просыпается инстинкт первобытного охотника, и он больше не прислушивается к голосу рассудка. Он начинает чувствовать и действовать, как животное. Очень часто в кустах мог затаиться некто опасный, а вовсе не та добыча, которую ты ждал. Быть может, отец почуял волка, незаметного, терпеливого волка, притаившегося в засаде и уже готовящегося к прыжку?

Долгими зимними вечерами Григорий Ильич часто рассказывал о своей встрече с тигром. Каждый раз эта история обрастала фантастическими подробностями, заставляющими думать, что Григорий преувеличивает, к тому же все знали, что тигры живут за тысячи километров от их поселения. Но с самого детства на Сергея всегда производил впечатление этот рассказ о противостоянии человека и огромной дикой кошки.

По его телу пробежала волна дрожи, но подросток старался сохранять спокойствие. Однако он еще не научился управлять своими страхами. Охотники не раз потешались над Сергеем, утверждая, что для живущего в лесах он наделен слишком буйным воображением. Мальчик не раз преждевременно стрелял из ружья во время охоты, а также частенько вскакивал посреди ночи, разбуженный кошмаром, — ему снилось, что на него напал медведь. Сережа знал, что первый муж его матери погиб от когтей хищника. Его тело, разорванное на части, обнаружили на берегу реки. «Это закон сильнейшего, так уж устроено в природе, — говаривал Григорий, который был истинным фаталистом. — Так заведено и между людьми».

Сергей слышал, как пульсирует кровь у него в ушах. Он никак не мог сконцентрироваться. Больше всего ему хотелось броситься наутек, закричать, чтобы нарушить это гнетущее молчание. Спокойный взгляд отца остановился на лице мальчика. Потрескавшиеся губы беззвучно прошептали: «Дыши…»

И лишь тогда подросток понял, что задерживал дыхание. Устыдившись, он принялся убеждать себя, что тяжелый липкий страх можно победить, подчинить, надо всего лишь взять себя в руки, оценить опасность, придать ей необходимый вид и размер, как будто формируешь круглый и гладкий снежок, который легко умещается на ладони.

Глядя прямо в глаза отцу, Сергей начал сражение с собственным страхом, за которым стояли все его навязчивые идеи, все детские тревоги и юношеские сомнения. Он схватил страх под уздцы, и тот, в свою очередь, испугавшись, стал отступать, понемногу покидать тело подростка, которое взял в заложники. Вместо себя страх оставил необыкновенную ясность ума, удивительную легкость. Сердце Сережи стало биться ровнее. Мышцы шеи и рук расслабились.

Где-то справа, краем глаза, он увидел, как движется какая-то тень.

— Это рысь, — чуть слышно прошептал он. — Но я хочу, чтобы она осталась в живых, — добавил он очень серьезно.

— Почему? — выдохнул отец.

— Потому что она научила меня справляться с собственным страхом.

Иван Михайлович просветлел лицом. Как же изменился его сын! Отныне он стал взрослым. Из-под меховой шапки на охотника доверчиво смотрели темные глаза сына. Иван Михайлович отметил бледность его щек, подбородок, который в последнее время стал более твердым.

— Я уважаю твой выбор, Сережа.

С небывалой нежностью охотник прижал сына к груди, прижал не как ребенка, но как мужчину.

Александр поправил накидку на манекене «Stockman»[30] и отступил на шаг, чтобы получше рассмотреть изделие. Изысканный мех горностая требовал особого внимания, но мужчина был удовлетворен удавшимся декоративным орнаментом. Тут и там прикрепленные черные хвостики подчеркивали белизну накидки.

Разом навалилась усталость. Меховщик потер глаза непослушными пальцами, а затем осторожно, как старик, уселся на табурет и взглянул на часы: три часа ночи. У него было ощущение, что руки одеревенели, а в поясницу вбили те гвозди, которыми он прикреплял шкуры к раме, но, как бы то ни было, его последнее манто для выставки закончено. Ради завтрашнего дня он рискнул всем: скудными сбережениями, сырьем, выданным ему в кредит предприятием Гольдмана, и своими последними надеждами.

— Если я ее не получу, то повешусь! — проворчал Александр.

Он должен был любой ценой получить золотую медаль.

Взгляд мужчины задержался на фотографии, висящей на стене над оверлоком. «Ослепительная госпожа Андре Фонтеруа по прибытии на бал», — гласила подпись под изображением. Газетная бумага приобрела желтоватый оттенок, но Валентина оставалась блистательной: гордая посадка головы подчеркнута лисьим воротником.

Когда Александр увидел эту фотографию на странице светской хроники, сначала он в бешенстве скомкал газету, а часом позже извлек ее из корзины для бумаг и тщательно разгладил ладонью. Валентина — она должна всегда находиться у него перед глазами. Грек не хотел забывать, как она заставила его страдать, и каждый день клялся себе в том, что однажды создаст манто столь же прекрасное, как и творение Огюстена Фонтеруа, которое тот разработал для своей невестки.

Александр закурил сигарету и примостился у открытого окна. Никакой шум не нарушал глубокую тишину ночи.

Всего через несколько часов, июньским днем 1937 года, он разыграет свою последнюю карту. Манто из лисы, накидка из горностая, болеро из шиншиллы и каракулевый жакет с норковым воротником — все эти изделия будут представлены на Всемирной выставке искусств и техники, проходящей в Париже. Завтра в просторном «Павильоне элегантности», где выставляются экспонаты меховой промышленности, их увидит и публика, и жюри класса 57. И если в его карьере не начнется новый виток, Александр поклялся, что бросит свое ремесло. Он редко ощущал себя таким беспомощным.

Когда шестью годами ранее молодой грек оставил Дом Фонтеруа, он превратил одну из двух комнат своей маленькой квартиры в мастерскую. Он установил в ней раму на козлах, манекен и оверлок, купленный в кредит. Но очень скоро чувство гордости от того, что он смог уйти, притупилось и юноша понял, что одной гордостью сыт не будешь. Он перебивался случайными заработками на дому, работал со шкурами, которые ему приносили скорняки, шил изделия по их моделям и возвращал почти готовую продукцию, которая требовала лишь небольшой отделки.

Оказавшийся в трудной ситуации, Александр был вынужден обратиться к своим соотечественникам, с которыми не хотел иметь дела после приезда в Париж. Греки были столь добры, что не стали задавать нескромные вопросы этому несчастному блудному сыну. Но он старался избегать сочувствующих взглядов их жен. Эти женщины обладали проворными пальцами фей и шили подкладки для пальто, одновременно следя за детьми, которые делали домашние задания, примостившись на углу стола. Гречанки находили Александра слишком бледным и печальным. Когда в воскресенье его приглашали на семейный обед, он чаще всего отклонял это предложение, опасаясь, что растрогается в теплой семейной атмосфере. Ему оставалось лишь его одиночество, и Александр цеплялся за него, пытаясь собрать воедино осколки гордости.

Какими же долгими казались ему зимние дни! Он работал по десять часов в сутки, вымачивал кожи, растягивал их на рамах в соответствии с предоставленными мерками, ловкими пальцами крепил зажимы. Сгорбившись над оверлоком, Александр прореживал щипчиками частый волос каракуля, затем сшивал меховые полосы, работая с точностью часовщика. Порой его взгляд останавливался на маленькой металлической табличке: «Excelsior. New York, NY». И тогда грек с горькой иронией думал, что теперь лишь марка оверлока напоминает ему о детской мечте.

Больше всего Александр боялся тех ужасающих периодов, когда в его мастерской не оставалось ни единого мешка со шкурами. В такие дни голые стены комнат сжимались, как будто хотели его раздавить. Чувствуя, как подводит от голода живот, мужчина мечтал только об одном: сорвать сургучные печати с веревок на свертке с десятками шкурок кролика или бобра, разложить их на столе и приступить к кропотливому труду.

Валентина была права: уйти с работы с отличной заработной платой в то время, как одно банкротство следовало за другим, оказалось верхом неосмотрительности. Но в минуты самых тяжелых сомнений Александр успокаивал себя мыслью, что ни один экономический кризис не может длиться вечно.

Когда деловая жизнь города вновь оживилась, молодой грек отправился на предприятие Гольдмана, где ему согласились предоставить шкуры в кредит. Затем один торговец, знакомый его друзей, предложил выставить у себя в лавке меховое пальто, сшитое Александром.

Следует отметить, что у меховщиков и ювелиров данное слово считалось чем-то незыблемым. Нарушить слово означало профессиональную смерть. Было достаточно одной рекомендации, чтобы вам предоставили бесценный шанс, как достаточно и одной ошибки, чтобы перед вами безжалостно захлопнули все двери.

Не без волнения Александр принес домой пакет с кроличьими шкурками. Впервые он собирался сшить манто, модель которого разработал сам. Положив драгоценный груз на стол, он сделал глубокий вдох. Стоит ему перерезать бечевку — и он уже не сможет вернуть мех Гольдману. Выйдет пальто удачным или нет, продастся оно или нет, за шкурки придется платить. Вероломный внутренний голос нашептывал: «Еще есть время отказаться. Верни их! Бечевка нетронута. И ты ничего не будешь им должен».

Затачивая о камень скорняжный нож, Александр вспоминал путь по горам Македонии, пройденный им вместе с Василием, погонщиком мулов. В тот день, когда он покинул Касторию с узелком на плече, он унес с собой лишь этот маленький нож с очень острым лезвием, нож в стареньком кожаном футляре, который он спрятал глубоко в карман. Этот нож ему подарил на двенадцатилетие его дедушка, именно тогда Александр начал обучаться скорняжному ремеслу, и этот инструмент хранил как зеницу ока.

«У тебя никогда ничего не получится! Ты годен лишь на то, чтобы строить планы!» Голос взбешенного отца, прозвучавший словно наяву, вывел мужчину из задумчивости. И Александр резким движением перерезал бечевку.

Пальто продалось через два дня. Молодой скорняк возвратил долг предприятию Гольдмана и вернулся домой в приподнятом настроении, неся в руках сверток со шкурками черного каракуля.

Именно Макс Гольдман надоумил Александра принять участие в выставке. Однажды, придя к меховщику, молодой грек услышал, с каким энтузиазмом обсуждается феерическое оформление «Павильона элегантности». Когда настало время возвращаться домой, Александр уже мечтал лишь об одном: побороться за золотую медаль.

Эта мысль лишила его сна, порой он вскакивал посреди ночи и отправлялся бродить по улицам города. Эскизы будущих творений множились у него в голове, но когда меховщик переносил их на бумагу, они казались ему ужасными.

Как-то холодным мартовским вечером, когда небо наконец очистилось от туч, ноги принесли Александра к холму Шайо. Выставка должна была открыться через два месяца, и грек был удивлен, обнаружив огромную строительную площадку, где в грязи утопали косые изгороди. Гнилая черепица и влажные кучи земли напоминали о февральских разливах.

Топая ногами, чтобы согреться, мужчина без тени насмешки думал о том, что возведение павильонов французских провинций безнадежно запаздывает, как и он сам. Лишь один мрачный силуэт высился посреди этого океана развалин, и его остов освещался вспышками газовых резаков.

«Нет, вы только посмотрите на это!» — пробормотал кто-то за спиной у Александра. Фуражка, надвинутая на самые глаза, окурок, прилипший к губе — незнакомый старик указал подбородком на немецкий павильон. «Кажется, его проектировал сам Гитлер. Они вкалывают, как проклятые, день и ночь, и даже по воскресеньям. Мы с товарищами хотели им помешать, но эти фашисты упертые, как ослы. Если так будет продолжаться и дальше, то в день открытия выставки из всех павильонов будет готов только немецкий, а компанию ему составит старушка Эйфелева башня». И на лице незнакомца появилась пренебрежительная усмешка.

На следующий день Александр отправился к Максу Гольдману. Меховщик выслушал его очень внимательно, а затем снял трубку телефона. Двумя днями позже Александр предстал перед отборочной комиссией, с тоской обнаружив, что одним из трех ее членов был не кто иной, как Андре Фонтеруа.

Позднее он узнал от Гольдмана, что именно голос Андре Фонтеруа стал решающим. Благодаря бывшему патрону он получил право представить свои изделия на коллективном стенде.

Если он получит эту золотую медаль, то в его мастерской появятся новые клиенты. В таком случае он будет вынужден переехать в более просторные помещения и нанять служащих. Ему также потребуется наладить взаимоотношения с Касторией. Именно там можно найти квалифицированную и дешевую рабочую силу. Он мог бы посылать на родину отходы от шкур лисы, скунса и выдры, чтобы его соотечественники изготавливали из них «полосы» меха, из которых Александр шил бы не очень дорогие шубки.

Идея о необходимости поездки в родной город тревожила молодого грека. Недавно он получил письмо, в котором сообщалось о кончине отца. Пробегая взглядом по строчкам, написанным аккуратным почерком матери, он чувствовал одновременно и раздражение, и тихую грусть. Почему отец поступил по отношению к нему столь бескомпромиссно? Зачем он спровоцировал этот никому не нужный разрыв?

Их отношения всегда были непростыми. Патриарх семьи Манокис желал, чтобы его младший сын воплотил в жизнь все его надежды и чаяния, и Александр не выдержал столь тяжкого груза. Казалось, единственному оставшемуся в живых брату достались не только все положительные качества старших, но и все их грехи. Тени погибших братьев не оставляли Александра все его детство, и он никак не мог объяснить отцу, что он совершенно иной человек и у него свои тревоги и мечты. Ему хотели навязать чужую судьбу, лишить свободы выбора. Они расстались с гневом в сердцах, а жизнь не дала им времени на примирение.

Стремясь хоть как-то почтить память отца, Александр направился на улицу Лаферьер в православную церковь Святого Константина. Из полумрака небольшого помещения с лепными украшениями, пропахшего ладаном, проступали изображения святых в золотых окладах. Перед иконой Божьей Матери с Младенцем молодой грек зажег тонкую желтую свечу. Он осенил себя крестом и упал на колени, и в этот момент понял, что ни одна молитва не приходит ему на ум. И тогда Александр осознал, что так и не простил отца. Та связь, что существовала меж ними, была с горьким привкусом: недостаточно умереть, чтобы заставить полюбить себя.

Теперь, поскольку оба его старших брата умерли, Александр стал главой семьи, но он вернулся домой не увенчанный славой, как надеялся в день своего отъезда. Все пошло не так, как было задумано. Вместо того чтобы открыть собственный магазин мехов на одной из улиц Нью-Йорка, жениться и стать отцом семейства, молодой грек ютился в крошечной двухкомнатной квартирке в мрачном квартале Парижа, работал лишь для того, чтобы выжить, а встреченная им потрясающая женщина продолжала преследовать его в ночных кошмарах.

После разрыва с Валентиной он встречался с несколькими девушками, которые доставляли ему удовольствие, но так и не принесли утешения: его сердце не дрогнуло. Валентина Фонтеруа не дала ему возможности узнать важную тайну, что помогла бы построить длительные отношения с женщиной. Что необходимо для создания семьи: надежда, доверие? Иногда во время прогулки по берегу Марны, когда Александр, повернувшись к своей очередной прелестной спутнице, рассматривал ее красивое лицо, он вдруг осознавал, что не помнит, как зовут эту девушку. И в такие моменты он испытывал страшное разочарование.

Узкие проходы извивались в воздушной белизне изысканного декора и подчинялись ритму, который задавали скульптурные работы, созданные полетом фантазии Робера Кутюрье. Среди этого феерического леса перед посетителями то тут, то там возникали меховые изделия, подсвеченные самым удивительным образом.

Камилла медленно шла по проходам. Она уже давно потеряла из виду мать, но предпочитала и дальше бродить в одиночестве. Она встретится с мамой позднее у стенда Дома Фонтеруа. Над этим стендом потрудилась крестная мать Камиллы, стремясь представить творения Дома в самом выгодном свете.

На повороте девушка остановилась в изумлении перед необыкновенной накидкой, выполненной из шкурок горностая в мозаичной технике. Раздосадованная тем, что не может рассмотреть этот шедевр поближе, Камилла колебалась всего лишь секунду, а затем перелезла через ограждения и приблизилась к восковому манекену. Очарованная, она опустилась на колени, чтобы внимательно рассмотреть, как выглядит с изнанки край изделия.

— Добрый день, мадемуазель, — произнес чей-то серьезный голос.

Девушка проворно вскочила и откинула назад непослушные волосы, которые не могла удержать тонкая лента.

— Простите меня, я не хотела… Но отделка столь удивительна…

На нее уставились насмешливые голубые глаза. Камилла почувствовала, как заливается краской.

— А это болеро из шиншиллы, вертикальные полосы меха… Это совершенно новые веяния моды…

Александр был заинтригован. Девушка изучала его работы очень внимательно, как настоящий знаток, ее чуткие пальцы ощупывали одежду в поисках недостатков. Казалось, она забыла о его присутствии. Мужчина с улыбкой подумал, что обычно женщины гладят мех по ворсу, незнакомка же комкала его, пытаясь прощупать основу.

— Отличная идея — обшить изделие галуном, проредить волос и тем самым подчеркнуть силуэт… И стыки швов почти незаметны… Эти лисы куплены у Гольдмана, не правда ли? В этом сезоне они особенно пушистые. Они удивительны!

— Это вы удивительны, мадемуазель. Я никогда не встречал столь юных особ, обладающих такими глубокими познаниями. И особенно если эта молодая особа…

Запутавшись, Александр смутился и замолчал.

— Вы хотите сказать — девушка? — подсказала незнакомка. Ее глаза смеялись. — Но я всегда питала страсть к мехам! Порой я думаю, что это сродни лихорадке. Если не считать того, что от этой болезни не вылечиваются.

— Мне льстит, что вы столь высоко оценили мои работы, — вновь заговорил грек и поклонился. — Позвольте представиться. Александр Манокис.

Глаза девушки округлились от удивления.

— А я не узнала вас, месье Манокис. Хотя и вы не узнали меня. Правда, я чуть-чуть подросла… Камилла Фонтеруа. Вы меня помните?

— Бог мой, мадемуазель! Сколько же лет прошло с тех пор, как я потревожил волшебный сон принцессы?

Александр заметил, что девушка старается держаться прямо, но все равно немного сутулится, как будто ей хочется свернуться клубком. В ней еще чувствовалась подростковая неуклюжесть, некая неуверенность в собственном теле. Александр вспомнил, какое мужество надо иметь в этом возрасте, чтобы ходить, расправив плечи.

Камилла была худенькой и довольно высокой девушкой. Она унаследовала ясный взгляд Валентины, ее большой чувственный рот, свидетельствующий о страстности его обладательницы в будущем. Но в целом черты ее лица были не столь гармоничными и изысканными, как у матери. Упрямый выпуклый лоб, крупный нос — все это говорило о сильном характере. И Камилле не хватало дерзости Валентины. Девушка казалась напряженной, как будто постоянно ждала подвоха от окружающих. «Надо же, а ты несчастлива! — с удивлением подумал Александр. — Но ты не признаешься в этом ни за что на свете».

— Вы подойдете к нашему стенду? — спросила Камилла. — Он расположен по второму проходу, с правой стороны.

— Я не знаю… Я не должен отлучаться, — запинаясь, пробормотал Александр.

— В таком случае я еще вернусь к вам. До скорой встречи. И, махнув рукой, она нырнула в непрерывный поток посетителей.

Валентина увидела, как Камилла протиснулась к отцу. Госпожа Фонтеруа потеряла девушку из виду сразу же, как только они вошли в павильон. Она раздраженно нахмурила брови. К пятнадцати годам дочь в совершенстве освоила искусство выводить ее из себя.

Камилла что-то говорила, весьма неженственно размахивая руками, а Андре и Макс Гольдман весело хохотали над ее словами. «И что такого она может им рассказывать?» — подумала Валентина и, как обычно, удивилась, видя, что другие люди перешучиваются с Камиллой. Когда они оставались наедине, дочь всегда выглядела замкнутой, почти озлобленной, настроенной на ссору. Она не выражала своих чувств открыто, но ее вечно дурное настроение, создававшее неприятную, давящую атмосферу, очень раздражало Валентину, потому что она не могла понять свою дочь.

Маленькая ручка скользнула по ее бедру. Инстинктивным жестом женщина погладила по голове прижавшегося к ней сына.

— Мы пойдем погулять, мама? — жалобно спросил Максанс.

— Я могу пройтись с ним, мадам, — тотчас предложила гувернантка.

— Не стоит, Жанна, — ответила Валентина. — У меня у самой есть желание прогуляться и размять ноги.

И она поспешила уйти, пока ее не заметили муж или дочь.

Держа Максанса за руку, чтобы он не потерялся в толпе, молодая женщина двигалась в поисках выхода. Это просто преступление — оставаться в помещении в такую прекрасную погоду! Валентина даже не стала смотреть на выставленные меха: ее раздражало то, что все придают этому такое значение.

С некоторых пор ее не переставал удивлять интерес Камиллы к профессии отца. Как только у девочки выдавалась свободная минутка, она тут же мчалась на бульвар Капуцинов. Она отказалась учиться игре на фортепьяно, хотя занятия должны были проходить у них дома во второй половине дня по субботам. Казалось, девочка была счастлива лишь тогда, когда находилась в окружении этих отвратительных шкурок, которые из-за наличия морды и лапок очень напоминали несчастного зверька. Это было столь же абсурдно, как манера старых жеманниц, оборачивая свои плечи лисицей, укладывать мордочку мертвого животного на выпяченную грудь. По мнению Валентины, мех можно носить лишь таким образом, чтобы ничто не напоминало о том, что некогда он был частью живого существа.

Когда Валентина нос к носу столкнулась с НИМ, она столь сильно сжала руку Максанса, что ребенок протестующе дернулся. «Я должна была предвидеть, что он будет здесь», — упрекнула себя госпожа Фонтеруа.

Александр опустил глаза на ребенка. Он увидел симпатичную мордашку, черную шапку волос и глаза пронзительного голубого цвета, которые сердито смотрели на незнакомого взрослого.

— Мы уже собирались уходить, — пробормотала Валентина.

— Это одна из ваших пренеприятнейших привычек, мадам, — насмешливо заметил грек, не решаясь при ребенке обращаться к своей бывшей любовнице на «ты».

Валентина уже начала разворачиваться, когда Александр взял ее за руку.

— Пустите меня!.. — вымолвила она, тяжело дыша.

Он растерял всю свою насмешливость и теперь пожирал женщину глазами.

— Как дела? — прошептал Александр.

— Прекрасно, все отлично, спасибо.

Теперь она не решалась уйти, околдованная этим мужчиной. Она вспоминала, какую страсть испытывала к нему и какой страх пережила, когда поняла, что уже не управляет своими чувствами, не может влиять на развитие событий. В свое время Александр заставил ее осознать, что она не удовлетворена своей жизнью, и это могло привести к трагедии.

Вскоре после рождения Максанса Валентина завела себе нового любовника: она хотела убедиться, что Александр был всего лишь одним из череды обычных мужчин. Они занимались любовью один-единственный раз, сняв для этого номер в отеле, и Валентина имитировала удовольствие, чтобы как можно скорее закончилась эта пытка. В ванной, глядя на себя в зеркало, молодая женщина сочла себя некрасивой. Она думала об Александре, о тех приступах головокружения, в которых мешались счастье и страх и которые она обычно испытывала после близости, и тогда поняла, что была влюблена не в тело, но в самого человека.

— Мама, мы идем? — потерял терпение малыш.

Александр вновь опустил глаза. Это было какое-то волшебство. У него не было опыта общения с детьми, он не знал, что такое семейная идиллия, но, глядя на этого маленького мальчика в матросском костюмчике, ощущал, что знает его всю жизнь.

— Почему ты скрыла от меня? — потерянно прошептал он, не понимая, что же заставило его задать подобный вопрос.

Но когда Валентина побледнела, Манокис понял, что его догадка оказалась верна.

— Я не понимаю, о чем вы говорите… Я сожалею, но мне надо идти…

— Ведь он от меня, не правда ли? — тихо, но настойчиво произнес Александр.

— Вы сумасшедший. Я не позволю вам…

Они говорили почти шепотом, но, несмотря на шум голосов, отлично понимали друг друга.

— Я хочу знать правду. Я имею на это право.

Лицо Валентины окаменело, губы превратились в две жесткие линии.

— Ты не имеешь никаких прав, никаких, ясно тебе? — процедила она сквозь зубы.

Затем госпожа Фонтеруа повернулась спиной к бывшему любовнику и потянула за собой сына.

Их сына, Александр не сомневался в этом. Но как заставить Валентину признаться? Мужчина был удивлен, что испытывает столь сильное волнение при одной только мысли, что этот маленький мальчик — его сын. Он смотрел на нежный затылок, на белый воротник матросского костюма, и Александру захотелось побежать, догнать ребенка. Потеряв малыша из виду, он почувствовал себя обделенным, лишенным чего-то необыкновенно важного, чем он никогда не обладал.

С выскакивающим из груди сердцем, с дрожащими коленками, Валентина локтями расчищала себе дорогу к выходу. На улице ее ослепило яркое солнце. Максанс устремился к красочным ярмарочным аттракционам.

Каким образом Александр догадался? Конечно, Максанс похож на него, но не настолько явно. Валентина протянула монетку молодому человеку, который следил за каруселью, и помогла сыну оседлать деревянную лошадку. Она велела мальчику держаться крепко.

Под звуки веселой музыки карусель закружилась. А если Александр попытается с ней встретиться? Если будет настаивать на своем? «Что бы ни случилось, я ему ничего не скажу!» — поклялась себе госпожа Фонтеруа.

Детские крики, широко разинутые рты малышей, опьяненных скоростью, — все это проносилось мимо с невероятной быстротой. Валентина поискала Максанса глазами, но не нашла. Ее сын мчался на этой обезумевшей карусели, а она не могла его различить! Женщина почувствовала, что ею овладевает беспричинная паника. Налетевшее облако пыли заставило встревоженную мать закашляться и отвернуться.

Ее взгляд тотчас наткнулся на два огромных строения, возвышающихся одно напротив другого[31], как два чудовищных памятника высокомерию. Казалось, что они бросают друг другу вызов. Перед советским павильоном огромные мужчина и женщина с бугрящимися мускулами противостояли воображаемому ветру, воздев к небу, как оружие, серп и молот. Напротив них, по другую сторону фонтана, высился постамент с бесстрастно взирающим орлом со свастикой, а у подножия похвалялись непобедимой мощью своих торсов скульптуры в стиле Арно Брекера. Валентине показалось, что гигантские статуи сейчас раздавят ее, уничтожат, как уничтожала в 1914 году своих поверженных врагов Германия. Бравурная мелодия била по барабанным перепонкам. Женщина отступила и зажала уши руками.

— Мама! Мама! — позвал обеспокоенный голосок.

Кто-то дернул ее за платье. Очень медленно Валентина открыла глаза.

— Ты заболела, мама?

— Нет, нет, любимый. У меня немного закружилась голова, и только. Тебе понравилось кататься на карусели? Отлично. Теперь мы найдем твоего отца и скажем ему, что возвращаемся домой.

— Уже? Но с той стороны моста еще так много развлечений!

— Никаких капризов, я прошу тебя, Максанс, — нервно выкрикнула Валентина.

— Но мама, ты обещала мне…

Пьер Венелль заканчивал обедать. Немецкий торговец, специализирующийся на предметах искусства, пригласил банкира в берлинский ресторан «Horcher», расположенный на последнем этаже немецкого павильона.

Толстощекий и добродушный Курт Мюльхайм, носивший в петлице партийный значок, любовался видом на эспланаду Трокадеро. В своем павильоне, сконструированном из цемента и стали, нацисты выставили лишь самые лучшие экспонаты, надеясь продемонстрировать всему миру деловые качества, мощь и совершенство Рейха. Пьер Венелль не нашел к чему придраться. Обед оказался исключительным, а предложения немца выглядели чрезвычайно заманчивыми.

«Рейх хочет избавиться от произведений искусства, которые он считает недостойными великой нации, — заявил торговец. — Вы — известный коллекционер. Я думаю, что смогу предложить несколько полотен, которые вас заинтересуют». «Они из немецких музеев?» — поинтересовался Пьер. «В основном», — на секунду задумавшись, ответил Мюльхайм. «И эта продажа, она законна?» — «Абсолютно. Эту сделку поощряют самые высокие государственные инстанции».

Пьер знал, что среди клиентов Мюльхайма есть и члены правительства национал-социалистов. Поговаривали, что Адольф Гитлер, этот неудавшийся художник, отдавал предпочтение старым мастерам и немецкому искусству девятнадцатого века. Художественные пристрастия этих неисправимых милитаристов весьма забавляли Пьера.

«Однако это весьма опрометчиво — избавиться вот так, одним махом, от целого пласта немецкой культуры», — заметил банкир. «Фюрер желает, чтобы искусство было доступно всем слоям населения. А одним из недостатков современного искусства как раз является то, что его весьма трудно понять». — «Ну, это касается лишь тех, кто не хочет думать». Мюльхайм выглядел обиженным. «У нас тоже есть знатоки и любители современного искусства. Даже среди членов партии. Но сейчас они хотят выглядеть… поскромнее». Пьер натянуто улыбнулся, весьма удивленный тем фактом, что Курт Мюльхайм так истово защищает нацистов, и затем пригласил немца назавтра к себе на обед. В маленьких черных глазках торговца тотчас же зажегся алчный огонек.

С сигарой в руке Пьер направлялся к «Павильону элегантности», намереваясь разыскать там Одиль, когда увидел Валентину, склонившуюся к весьма опечаленному сыну.

— Послушайте, не следует разочаровывать такого прелестного мальчика. А ведь он уже готов расплакаться! Позвольте, я оплачу ему билет на карусель.

Валентина была мрачной, но она поразила Пьера тем, что встретила его широкой улыбкой.

— Добрый день, Пьер. Что вы здесь делаете?

— У меня была встреча в немецком павильоне.

— Какая странная фантазия! И чему была посвящена эта встреча?

— Нацисты не любят современное искусство. А я, напротив, коллекционирую такие произведения. Так что у нас нашлись общие интересы. Два билета для мальчика, — сказал он, протягивая деньги служителю.

С радостным криком Максанс взобрался на деревянную лошадку в яблоках.

— Они проклинают «вырождающееся» искусство и изымают из своих музеев картины, «позорящие» нацию, — иронично заметила Валентина. — О, дорогой мой, не стоит смотреть на меня столь удивленно. Как вы знаете, я читаю газеты. И я в курсе того, что происходит на другом берегу Рейна. Меня это нисколько не удивляет. Немцы — варвары. Они уже жгут книги, скоро начнут жечь картины и, весьма вероятно, в конечном итоге станут жечь неугодных им людей.

— Вам не кажется, что вы преувеличиваете?

— Справедливости ради следует отметить, что эти не намного лучше, — Валентина кивнула в сторону советского павильона. — На переговорах в Москве они поладили, это о чем-то говорит. Я беспокоюсь не за них, а за нас. Они уже сталкивались в Испании. Поставьте мордой к морде двух злобных псов, и они в конце концов сожрут друг друга. Гитлер хочет войны. Надо быть слепым, чтобы не видеть этого.

Пьер с удивлением разглядывал собеседницу. Он впервые видел ее настолько серьезной. Для того, кто привык говорить о пустяках, Валентина проявила редкую проницательность. Но он не должен обманываться ее внешней беззаботностью. Светская дама, которая в двадцать один год рискнула позировать обнаженной для картины такой бунтовщицы, как Людмила Тихонова, не могла быть обычной женщиной.

«Нелюбимая» заинтриговала Пьера, как только он увидел картину. По неизвестной причине добродетельная невеста с украшенной флердоранжем прической раздражала Венелля; но, копнув глубже, мужчина обнаружил, что под маской красивой избалованной девицы скрывается мятежный разум.

Валентина не любила мужа своей ближайшей подруги, и, вне всякого сомнения, именно эта антипатия толкала ее вести себя весьма вызывающе во время их встреч. Пьер сожалел об этом. Было ли это с ее стороны бессознательное стремление удерживать его на расстоянии? Была ли Валентина тем единственным человеком, которому он мог бы открыть свое сердце?

В уголках ее глаз наметились первые морщины; Пьеру казалось, что после смерти отца Валентина изменилась, стала серьезнее, строже. Банкир знал: для того чтобы вернуть все долги, ей пришлось продать дом в Бургундии. Должно быть, она сильно страдала. Но кого оставляет равнодушным смерть родителей? Она вынуждает нас находить новые жизненные ориентиры, иногда заставляет начать все заново.

Он и сам испытал это горе, причем еще в десятилетнем возрасте. Тогда он вошел в темную комнату с закрытыми ставнями и, продвигаясь на ощупь, наткнулся на какой-то странный предмет, который стал раскачиваться, как маятник. На его крик прибежала мама. Она щелкнула выключателем и испустила страшный вопль.

Пьер так и не смог забыть этот крик, исполненный боли и непонимания. Его мать уже давно покоится на кладбище в пригороде Парижа, навсегда разлученная с мужем, который не получил права на христианское погребение: самоубийц никогда не хоронят рядом с порядочными людьми. Однако этот нечеловеческий вопль все еще звучит в ушах Венелля.

А тогда мальчик вскарабкался на скамейку и перерезал веревку, привязанную к потолочной балке. Вес мертвого тела потянул его вниз, и испуганный Пьер, рыдая, упал прямо на живот мертвого отца, и труп издал странный всхлип, как будто почувствовал боль. Затем мальчик дотащил покойного до постели, уложил его на матрас. Откуда взялась у него сила, что была необходима для переноса безжизненного тела? Позднее Венелль не раз задавался этим вопросом. Но он хотел, чтобы его отец и после смерти выглядел достойно, и потому скрестил на груди его холодные руки. Увы, его старания не помогли — нельзя было скрыть перекошенное лицо с вывалившимся распухшим языком. Усевшись в ногах самоубийцы, ребенок так и просидел до прибытия врача, ни разу не шевельнувшись и не проронив ни единой слезинки. Он повторял одну лишь фразу, повторял, как молитву: «Я отомщу за тебя, папа, я клянусь».

С тяжелым сердцем Пьер думал о том, что Фонтеруа так и не заплатили за то, что уволили скромного бухгалтера, обвиненного в ошибке, которую он не совершал. Никто даже не удосужился выслушать его объяснения. Мужчина, безжалостно вышвырнутый на улицу, не смог найти работу. Что стоили его слова против слов всем известного Огюстена Фонтеруа?

Один месяц следовал за другим. Семья часто переезжала, каждый раз оставляя в покинутой квартире мебель и всякие безделушки, но, увы, не воспоминания. Маленький Пьер с радостью бы избавился от них, назойливых и горьких. Он мечтал забыть все: серую рубашку, которою надевал, отправляясь в школу для мальчиков, что находилась на улице Коленкур; лестницу Монмартра, по которой сбегал, не различая ступеней; сверток с пирожными, который по воскресеньям приносили из кондитерской; духи матери, пахнущие фиалкой; спокойный сон отца, его пенсне… Он пытался привыкнуть к новому, безрадостному существованию, а эти воспоминания о счастливых днях только мучили его, и именно тогда он понял, что память избирательна.

Наступил день, когда его отец больше не смог выносить вида растрескавшейся кожи на руках жены, работавшей теперь прачкой, и внимательного взгляда сына, который, не отдавая себе в этом отчета, осуждал родителя за то, что тот не способен накормить их, одеть и защитить.

И бывший бухгалтер решил покончить с опостылевшим существованием. Пьер до этого никогда не задумывался о смерти, но с того дня перестал ее бояться. Во время войны, на фронте, он даже заигрывал с «дамой с косой». Его мужество, а вернее, равнодушие, принесло ему медали и почет, а также уважение командиров. Но в глубине души Пьер презирал все это.

Сидя рядом с трупом отца, он просто забыл, что такое страх. Много позже сама жизнь напомнила ему, что человек, не ведающий страха, — не совсем человек.

Подпрыгивая на ходу, к ним вернулся Максанс, и Валентина внезапно заметила, что Пьер стал странно бледным и молчаливым. Его правая рука дрожала. Он уронил едва начатую сигару. Обескураженная женщина спросила Венелля, не хочет ли он вместе с ней поискать Андре и Одиль. Не говоря ни слова, Пьер предложил даме руку, и Валентина не смогла отказаться.

Курт Мюльхайм внимательно разглядывал картины, развешенные на белых стенах просторной гостиной Венеллей; окна комнаты выходили на Марсово поле. Он чувствовал себя посетителем в музее. Сцепив руки за спиной, немец раскачивался с носка на пятку перед красными и коричневыми треугольниками Кандинского.

С чуть насмешливой улыбкой Одиль наблюдала за гостем, нечувствительная к его приторному обаянию с привкусом угодливости. Торговцы художественными произведениями — а Пьер достаточно часто приглашал их домой — всегда беседовали с женщинами как с потенциальными клиентами, причем источали ровно столько лести, сколько заслуживали банковские счета этих дам и их социальное положение.

Эти же люди преследовали ее все детские годы. Сколько раз приходили они в дом родителей после того, как отец Одили в очередной раз проигрался на бегах, чтобы с пренебрежительным видом оценить ту или иную вещицу! Торговцы никогда не уходили с пустыми руками. После их визитов отец начинал говорить еще громче, как будто таким образом можно было скрыть свободное пространство на стенах и пригасить обвинительные взгляды супруги.

Когда молодая женщина вышла замуж за Пьера, по иронии судьбы эти люди вновь вернулись в ее жизнь. И хотя теперь они держались не высокомерно, а подобострастно, в их присутствии Одиль чувствовала себя не в своей тарелке и потому особо не интересовалась сделками мужа. В банке Пьер хранил несколько полотен, которые его жена никогда не видела. К счастью, равнодушие супруги не сердило Венелля.

— Выпьете чашечку кофе, месье Мюльхайм? — спросила Одиль, вставая с дивана.

Мужчина щелкнул каблуками.

— С удовольствием, мадам. Я восхищен вашей коллекцией. Не могу сказать, что люблю этот период, но я знаю одного или двух человек, которые были бы потрясены, увидев ваши картины.

— Эта коллекция не моя, а моего мужа, — уточнила Одиль.

— Давай будем честны, Одиль, я не повешу ничего, что тебе не нравилось бы, — запротестовал Пьер.

— Ну, этого еще недоставало, дорогой!

— Мне особенно понравилась пантера Людмилы Тихоновой, — сказал Мюльхайм. — Один из моих берлинских клиентов пылкий поклонник ее искусства. С начала ее карьеры он пристально следит за развитием ее творчества, главным образом интересуется ее женскими портретами. У вас есть другие полотна, принадлежащие кисти Тихоновой?

— У тебя в банке есть еще одна ее работа, не так ли, Пьер? — вступила в разговор Одиль, которая уже начала терять терпение.

У нее была назначена встреча с Камиллой: они собирались сходить в кино. Бросив украдкой взгляд на часы, молодая женщина, подняв глаза, наткнулась на ледяной взгляд мужа.

— Я сказала какую-то глупость? — смущенно пробормотала она.

Курт Мюльхайм навострил уши.

— Нет, что ты, дорогая, — сухо ответил Пьер. — Но портрет, который я приобрел, отнюдь не одно из лучших творений Тихоновой. Не хотите ли сигару к кофе, мой друг? — обратился хозяин дома к гостю.

Разговор был закончен, но Пьер не сомневался, что Мюльхайм запомнил его реакцию на слова жены. Разве можно поверить в то, что коллекционер, обладающий отменным вкусом, станет держать у себя посредственную работу мастера? Тем более что Людмила Тихонова славилась безжалостным отношением к своим картинам. Ее агенты утверждали, что художница больше разрушает, чем создает. Пьер с раздражением подумал о том, что Одиль могла бы и промолчать. Настоящий хищник, прислушивающийся к своим инстинктам, торговец рано или поздно воспользуется этой оговоркой.

Во второй половине дня, ближе к вечеру, Андре и Камилла покинули Дом Фонтеруа и двинулись по бульвару Капуцинов по направлению к Опере. В «Кафе мира» у них была назначена встреча с Карлом и Петером Крюгерами, прибывшими на Всемирную выставку.

Когда Андре попросил Валентину принять Крюгеров дома, его супруга отказалась, сославшись на то, что уезжает в Монвалон. Фонтеруа не стал настаивать. Валентина собрала чемоданы, разместила Максанса в машине и покинула столицу на все лето. Камилла получила разрешение остаться в Париже до конца июля.

После отъезда Валентины их квартира стала казаться пустынной. Обычно Камилла еще утром уезжала вместе с отцом к нему в контору, где и проводила большую часть дня.

В тот день Андре слушал рассказ дочери о ее поездке с Даниелем Вормом к аппретурщику[32], работающему в пригороде Парижа. Рассказывая, девушка морщила нос, как будто до сих пор вдыхала тошнотворные запахи хлора и танина.

— Я сделала все возможное для того, чтобы они раскрыли мне состав своей смеси. Напрасно!

Ее отец улыбнулся.

— Ты знаешь, каждый аппретурщик ревностно хранит в тайне свои составы. Я припоминаю, как в 1914 году злился твой дед, и все потому, что должен был обходиться без аппретурщика из Лейпцига, которому не было равных, когда заходила речь о придании блеска меху куницы. Он заявил мне тогда безапелляционным тоном: «Французские химики не хуже немецких. Мы найдем более действенные составы!» Но с чего вдруг тебя интересуют подобные вещи? Ты вроде не химик и не кожевник, насколько я знаю?

— А я любопытная, — ответила Камилла, слегка пожав плечами.

Она размышляла несколько секунд.

— Ты знаешь, папа… Я сожалею о том, что не узнала дедушку как следует. Всегда, идя к нему, я боялась, что он меня отругает. С ним нелегко было общаться, но после него осталась пустота.

Андре подумал, что его дочь очень точно выразила те чувства, что он испытывал после смерти отца, случившейся десятью годами ранее. Андре тоже хотел бы узнать его «как следует».

Огюстена Фонтеруа трудно было назвать милым старичком. Через несколько месяцев после ухода со своего поста он уехал в Монвалон. Добровольная отставка еще больше ожесточила его. Лишь одна Валентина могла развеселить свекра. Однажды его обнаружили лежащим на полу лицом вниз. Он напоминал срубленный дуб. Огюстена Фонтеруа нашли в комнате младшего сына, чье имя он отказывался произносить, кого называл дезертиром, предателем интересов семьи, но, тем не менее, к которому он пришел, чтобы испустить свой последний вздох.

К великому удивлению всех и каждого, комната Леона сияла чистотой. Ни одной пылинки на мебели. Серебряные рамки фотографий начищены до блеска, как и перед войной. Маленькие каминные часы заведены. «Месье Огюстен сам прибирался в этой комнате, но я не знаю, когда он это делал», — прошептала Манон. «Конечно же, ночью», — тихо ответила Валентина таким странным тоном, что Андре с изумлением посмотрел на жену. «Бедный месье Огюстен! — снова заговорила Манон, комкая в руках носовой платок. — Как же ему не хватало месье Леона! К счастью, теперь они встретились на Небесах!»

Андре неожиданно почувствовал себя преданным. Всю свою жизнь он был человеком долга. Он трудился рядом с отцом, затем возглавил Дом Фонтеруа, и при этом Андре никогда не сетовал на судьбу. А Леон делал лишь то, что приходило ему в голову. Эгоистичный искатель приключений, ему были чужды такие понятия, как самоотверженность и добросовестность.

Карл сидел за одним из низких столиков в «Кафе мира», рядом с ним на стуле лежало его канотье. Друзья крепко пожали друг другу руки.

— Я хочу представить тебе мою дочь Камиллу, — с гордостью произнес Андре, забавляясь тем, что девушка явно смутилась, увидев перед собой мужчину с голым черепом и в костюме в клетку.

— Добрый день, мадемуазель, — Карл поклонился.

— А где же твой сын?

— Он пошел купить газету… Да вот он!

Андре увидел, что к ним приближается светловолосый молодой человек с открытым лицом и приветливой улыбкой.

— Бог мой, да вы уже стали настоящим мужчиной! — воскликнул Фонтеруа, разглядывая Петера, который был почти на голову выше француза. — Ну надо же! А во время нашей последней встречи мы ходили с вами в зоопарк.

— И ели мороженое, — смеясь, добавил Петер. — Я до сих пор с удовольствием вспоминаю о том походе. Вы отличались завидным терпением. Мне кажется, я уговорил вас не один раз посетить террариум.

Камилла глаз не могла оторвать от Петера Крюгера, но при этом не осмеливалась рассматривать его слишком пристально, боясь показаться нескромной. Девушка с досадой отметила, что ее щеки зарделись, и она неожиданно позавидовала своей матери — непроницаемая маска никогда не выдавала волнения Валентины. И хотя порой Камилла страдала из-за этого равнодушия, она поняла, что при определенных обстоятельствах оно может оказаться хорошей защитой.

Когда их представляли друг другу, Камилла отважилась посмотреть на молодого человека, не опуская глаз, и у нее сложилось впечатление, что она выиграла сражение с самой собой. Не без гордости девушка отметила, что юноша смотрел на нее со всей серьезностью. Значит, она больше не является особой, недостойной внимания!

Мужчины заказали по кружке пива и мятную воду для Камиллы. Заказ у них принимал какой-то измученный парень в подтяжках. Заметив, что Карл и Петер удивлены столь странным обслуживанием, Андре объяснил им, что рестораторы вовлечены в серьезный конфликт, речь идет о сорокачасовой рабочей неделе, против этого выступают профсоюзы. Владельцы отелей, ресторанов и кафе настаивают на своем, члены Всеобщей конфедерации труда призывают к забастовке.

— У нас такого произойти не могло бы, — со вздохом сказал Карл. — Ситуация в стране становится все более тяжелой.

— Я тоже этим обеспокоен, — признался Андре. — Во время моего последнего визита в Лейпциг я заметил, что много меховых Домов исчезли или сменили владельцев. Когда я прогуливался по Брюлю, квартал казался вымершим. Мои коллеги пояснили мне, что все это из-за законов о чистоте арийской нации. И ваш бургомистр ушел в отставку, не правда ли? А ведь, если верить Еве, он был выдающейся личностью.

— Некоторые отчаянные люди пытаются противостоять массовому безумию, но их усилия тщетны. Карл Гёрделер ушел со своего поста еще прошлой зимой, после того как нацисты, воспользовавшись его отсутствием, уничтожили статую Мендельсона. Для него это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения. А что ты хочешь? — Немец вздохнул. — То тут, то там вспыхивают волнения — оппозиция протестует, но большая часть народа кажется загипнотизированной. Им бросили на съедение евреев, теперь пугают большевистской угрозой. Ева помогает с бумагами тем, кто хочет уехать, но эти бедняги могут увезти с собой лишь крошечную сумму, им просто будет не за что обустроиться за границей.

Официант принес заказ и тут же бегом удалился.

— Петеру сейчас очень тяжело, — прошептал Карл так, чтобы сын не услышал его. — Он вступил в гитлерюгенд, но мальчик в смятении, потому что мать с детства внушала Петеру высокие идеи о свободе и независимости. Поверь мне, этот Бальдур фон Ширах[33] знает, как вбить в головы молодых людей нужные идеалы! Ты бы видел, как они маршируют в своих коричневых рубашках и черных брюках под монотонный рокот барабанов. Все как один — атлеты, призванные стать героями. Их руководители восхваляют смерть ради идеи, воспламеняют энтузиазмом юные сердца, твердят о жертвенности. В глазах нацистов молодежь — драгоценный металл, который ничего не стоит, если его не использовать для дела.

— А что думает Петер о своем будущем?

— У него нет выбора. В восемнадцать лет он пойдет на военную службу, а так как мой сын не желает быть рядовым солдатом, он не собирается ждать призыва — хочет стать офицером. Тем временем он должен исполнить свою Arbeitsdienst[34]. В течение шести месяцев он будет строить автострады или осушать болота, — уточнил Карл, и в его глазах зажегся насмешливый огонек. — Большая часть молодых людей в восторге от подобной солидарности. Там все едины: дети рабочих или крестьян, студенты и представители буржуазии. Ева в бешенстве. Она полагает, что нельзя тратить годы впустую, играя в бойскаутов. Но, увы, все так сложно…

Внезапно друзья услышали крики. За стеклом промелькнуло несколько размытых силуэтов, затем двери кафе с грохотом распахнулись и какие-то люди, как смерч, ворвались внутрь.

— Все вон! — взвыл их вожак, на шее которого был повязан красный платок.

Нарушители порядка, вооруженные сифонами, принялись поливать посетителей кафе водой, опрокидывать столики и швырять стулья в зеркала. Официанты пытались противостоять налетчикам, а публика, вопя, кинулась на улицу.

Камилла видела, что Петер сначала отшатнулся в сторону, а затем бросился на нее, чтобы защитить собой. Девушка оказалась лежащей на скамейке, уткнувшись лицом в грудь молодого немца.

— Осторожно, осколки! — крикнул Петер.

И действительно, на них посыпались осколки зеркала. Какая-то женщина издала истерический вопль.

Камилла теперь не видела, что происходит вокруг. Она вдыхала запах Петера, а его белая рубашка приклеилась к ее губам. Почти раздавленная весом молодого человека, мадемуазель Фонтеруа затаила дыхание, подумав, что ей никогда не было так хорошо.

Снаружи раздался визг колес останавливающихся полицейских автобусов. Стражи порядка окружили кафе, а затем принялись ударами дубинок разгонять погромщиков. Некоторые из них укрылись в метро, других, менее удачливых, затолкали в полицейские фургоны.

— Все нормально? Вы не ранены? — обеспокоенно спросил Петер.

Камилла чувствовала его дыхание на своей щеке. Его галстук сбился набок. Девушка внимательно изучала лицо своего спасителя. Что-то блеснуло у него в волосах. Камилла осторожно извлекла из непослушных светлых прядей осколок стекла, а затем, решив, что упускать такой случай было бы преступлением, поцеловала Петера в губы.

«Что на меня нашло? — тотчас подумала девушка, смущенная собственной отвагой. — Он примет меня за ненормальную!»

— Спасибо, — прошептала она, чувствуя, как пылают ее щеки.

Округлив глаза от удивления, юноша смотрел на Камиллу. Затем он широко улыбнулся.

— Мне это доставило удовольствие, мадемуазель. Но, я полагаю, это была благодарность за услугу.

Он поднялся и протянул руку, чтобы помочь девушке сесть.

Камилла огляделась. Ее глазам предстало жуткое зрелище: опрокинутые столы, разбитые зеркала и посуда. Прижимая к виску пропитанный кровью лоскут, в проходе сидел официант. Полицейский допрашивал свидетелей. Женщина, судя по всему американка, продолжала издавать нечленораздельные звуки, а мужчина, очевидно муж, напрасно пытался ее успокоить.

Отец Камиллы и Карл Крюгер, оба весьма помятые, спросили, все ли у нее в порядке. Она успокоила мужчин. Камилла была немного не в себе, но не из-за нападения забастовщиков, а потому что переступила запретный рубеж: она осмелилась поцеловать юношу. Но он не выказал никакого недовольства!

Девушку захлестнула волна веселья, она поняла, что сегодня закончился сложный период ее существования и что с чувством неудовлетворенности покончено. Из врага ее тело превратилось в союзника. Мир больше не сходился клином на родителях — ни на безропотном и замкнутом отце, ни на матери, которая с одинаковой изворотливостью избегала как порывов нежности, так и вспышек гнева. Эта женщина умела столь ловко уклоняться от своих основных обязанностей, что про себя Камилла чаще называла ее «Валентина», а не «мама». И вот наконец она свободна и принадлежит лишь самой себе!

Сияя, девушка отряхнула осколки стекла, прилипшие к юбке. Когда они покидали «Кафе мира», у них под ногами хрустели кусочки зеркал, но они намеревались где-нибудь продолжить разговор.

На улице Петер взял девушку под локоток.

Лежа на животе, неподвижный, словно камень, Сергей наблюдал за тем, как заключенные с бритыми черепами валили лес под безразличными взглядами охранников, вооруженных ружьями.

Размеренный стук топоров, впивающихся в стволы деревьев, привлек внимание юноши, когда он углубился в лес. Сергей, крадучись, приблизился к поляне, а последние метры зарослей и вовсе прополз на животе.

У некоторых заключенных верхняя часть торса была оголена, а болтающиеся на бедрах штаны поддерживала простая веревка. Они были худыми, настолько худыми, что Сергей мог пересчитать их ребра. Некоторые мужчины грузили бревна на телеги. На спине и на груди их бесформенных роб выделялись написанные черным регистрационные номера.

Это был один из тех «временных лагерей», которые возникали весной по всей тайге, чтобы несколькими неделями позже исчезнуть, оставив после себя прогалину в лесу, бесполезные изгороди и колючую проволоку, которая безмерно злила Григория, потому что могла ранить животных.

Сергей возвращался из Ивделя, где у него состоялся неприятный разговор с региональным партийным руководителем, и теперь юноша пребывал в отвратительном состоянии духа.

Мужчина с кустистыми бровями сунул Сергею под нос приходную книгу и принялся тыкать грязным пальцем в колонки цифр. Он заявил, что крайне недоволен тем, что несколькими неделями ранее в Ивдель доставили слишком мало шкур. «Теперь вам следует быть порасторопнее. Я готов спорить, что большую часть зимы вы торчите в теплых избах, ловя блох». Сергей вспомнил наставления матери, которая велела ему держать язык за зубами и никогда не грубить этим мелким чиновникам, раздувшимся от самоуверенности, как бычий пузырь. Лучше проглотить свою гордость, чтобы иметь возможность спокойно вернуться домой. А дерзкий ответ может и до тюрьмы довести. Но в восемнадцать лет так трудно держать себя в руках!

Молодой человек решил изобразить из себя дурачка, он покачал головой и пообещал: «Да, товарищ секретарь, следующей зимой мы будем вести себя совершенно по-другому». — «И постарайтесь добыть мне соболей! Вот уже несколько лет я не видел в списках сданной добычи этого меха». Сергей даже не моргал. Было бы глупостью напомнить этому невеже, что охота на соболя запрещена, а специалисты пытаются вновь заселить местные леса этими зверьками. Мужчина пренебрежительным жестом выпроводил молодого охотника: «Не топчись здесь, у меня есть дела поважнее, чем заниматься с идиотами типа тебя!»

Сергей купил несколько газет, которые тщательно сложил в свою котомку, предварительно просмотрев заголовки статей. Сталин продолжал обезглавливать Красную армию. «Правда» писала о том, что маршал Тухачевский, один из самых одаренных военачальников страны, приговорен к смертной казни как изменник Родины и шпион.

Вспомнив о встрече с партийным уполномоченным, Сергей вновь пустился через лес, в душе соглашаясь со старым Григорием Ильичом: «Да здравствует зима — тогда нас наконец оставят в покое!»

Сергей уворачивался от колючих веток, которые могли порвать одежду. Чаща вновь сомкнулась за ним. Почувствовав себя в безопасности, юноша выпрямился и быстрым шагом направился к реке.

Когда он добрался до воды, его собака так обрадовалась хозяину, как будто не видела его много дней. Сергей вытащил спрятанную лодку, заваленную лапником. Лайка не заставила себя уговаривать и прыгнула в лодку. Она улеглась на своем излюбленном месте, на носу суденышка, положив морду между лапами, выставив вперед чуткие уши. Молодой человек, в свою очередь, забрался в долбленку, положил к ногам карабин и взялся за короткие весла.

Двумя часами позже он все еще продолжал рьяно грести. Узкая лодка неслышно рассекала ленивые волны реки. По берегам мелькали серебристые березы.

Сергей ни о чем не думал, просто наслаждался чистым воздухом, ветром, ласкающим волосы. Каждый раз, возвращаясь из Ивделя, он испытывал это пьянящее чувство полноты жизни. Однако уже через несколько месяцев юношу вновь одолевало любопытство и ему хотелось взглянуть на «внешний мир». Маруся, в отличие от своего друга, была очарована большим городом, куда она ездила погостить к родственникам. Сначала такой ее настрой больно ранил Сергея. Разве ей не достаточно для счастья обитателей хутора — родных, родителей, в конце концов, самого юноши? И что такого необыкновенного в этом кино? «Там все живое, ты понимаешь, Сережа? Здесь мне просто нечего делать!» — со слезами на глазах заявила девушка. И он осознал, что его подруга не отстанет от родителей до тех пор, пока они не позволят ей покинуть родные места.

Итак, жажда перемен, овладевшая Марусей, обязывала и Сергея задуматься о своем будущем. Девушка хотела забыть о том образе жизни, который вполне удовлетворял молодого человека, и он испытывал смутный стыд из-за того, что не разделяет ее стремления к переменам.

Сергей почувствовал, что проголодался. Заметив песчаную косу, выступающую из зарослей камышей, охотник направил к ней лодку. Собака с радостными тявканьем спрыгнула в воду, а затем скрылась за прибрежными деревьями.

Сергей набрал хвороста, разжег костер и бросил в него охапку мха, чтобы дым разогнал комаров. После этого он уселся на берегу, озаренном золотистым вечерним светом, и стал разматывать леску на удочке.

Старшой обвел внимательным взглядом друзей, пришедших к нему за советом. Анна Федоровна имела вид мрачный, угнетенный: поджатые губы, хмурый взгляд. Внешне невозмутимый Иван Михайлович смотрел куда-то вдаль, но по его напряженной спине Старшой догадался, что охотника мучили сомнения.

Им предстояло принять нелегкое решение. Вот уже много лет всех троих объединяла одна тайна. И теперь Иван пытался убедить жену, что им необходимо посвятить в эту тайну и сына: мальчик должен узнать о происхождении отца. Но Анна и слышать об этом не желала: зачем подвергать Сергея ненужному риску?

И вот супруги явились к Старшому, чтобы он помог разрешить их спор. Каким бы ни было его решение, они подчинятся ему. Надо заметить, что у женщины было некоторое преимущество перед мужем: оба, Старшой и Анна, были сибиряками.

Пожилой мужчина познакомился с родителями Анны, когда они обосновались в небольшом местечке близ Ивделя: именно сюда после нескольких лет каторги был сослан на поселение ее отец, казачий офицер. Когда Анна вышла замуж, Старшой позволил молодоженам поселиться на хуторе. Именно у него на плече, несколькими годами позже, рыдала безутешная вдова, получившая для погребения растерзанное тело супруга. А затем Старшой вновь изменил ее судьбу, поручив Анне ухаживать за иноземцем, которого охотники подобрали в весьма плачевном состоянии в поезде, разграбленном беглыми каторжниками.

Старшой догадывался, что Анна из-за страха за сына, что свойственно всем матерям, не хочет, чтобы Сергей оставил свой дом и отправился на поиски родни по отцовской линии. Зов неизведанного слишком силен, и молодой человек не сможет долго ему сопротивляться. А ведь Анна уже решила, что Сергей женится на Марусе и что они — дай-то Бог! — подарят ей нескольких внуков, которых она сможет нянчить. Сама того не осознавая, сибирячка боялась, что ее сын, увидев совершенно иной мир, не найдет больше в сердце места для матери. Женщина сохранила девичью стройность, но в ее темных волосах уже появились седые пряди. Анна Федоровна хотела состариться в мире и покое.

Иван в свою очередь терзался сильнейшими сомнениями. Верный жене Анне, француз согласился не раскрывать сыну правду, но в последнее время он стал быстрее уставать, да и нога доставляла все больше мучений. Отныне дальними ловушками занимался только Сергей. С возрастом Иван Михайлович не утратил деликатность, свойственную людям Запада.

«Прежде всего я должен думать о мальчике, — решил про себя Старшой. — Жизнь Анны и Ивана уже состоялась. А Сергей… Перед ним еще вся жизнь».

Пожилой мужчина вспомнил свою внучку Марусю, ее волосы цвета пламени. Это был бы прекрасный союз — Сергея и Маруси, дети у них родились бы здоровыми и сильными. Но Старшой подозревал, что Маруся относится к Сергею как к брату. Впрочем, ее родители уже не знали, как справляться со строптивой дочерью. Девушка непрерывно твердила о жизни в Перми, ей хотелось переехать к дяде и тете, а не томиться в избе на хуторе, отрезанном от всего мира. Она еще верила, что все мечты сбудутся, и не сомневалась, что получит разрешение на переезд. Девушка грезила о комсомоле, уже видела себя в красной косынке, шагающей рядом с двоюродными сестрами, во все горло распевающей песни во славу товарища Сталина, гениального Кормчего, любимого Учителя и непогрешимого Вождя. И любящий дед не мог сердиться на внучку. Такой уж у нее характер.

Старшой поднялся и, хромая, подошел к окну. В наступающих сумерках танцевали первые снежинки. Очень скоро их хутор вновь будет отрезан от мира. Собран отличный урожай, бочонки наполнены запасами продовольствия и запечатаны.

Пожилой мужчина зажег две керосиновые лампы, и ласковый свет заиграл на боках пузатого медного самовара.

— Я согласен с Анной Федоровной, — сказал Старшой, глядя в глаза напрягшемуся Ивану. — Сейчас, — продолжил он, поднимая руку, — если Сергей узнает, что ты француз, что у тебя на родине осталась семья, что вы лгали ему в течение стольких лет…

— Это не было ложью! — запротестовала Анна.

— Позволь мне закончить, я прошу тебя, Анна, — сухо оборвал ее Старшой. — Узнав все это, он скорее всего захочет уехать, чтобы разыскать семью отца и увидеть мир, о котором пока ничего не знает. Но сейчас не то положение в стране, и ты, как и я, это прекрасно понимаешь, Иван Михайлович, — вздохнул сибиряк. — Они хватают всех, кто хоть как-то связан с иностранцами. Любой может быть обвинен в шпионаже. Из последних новостей мы узнаем, что волны арестов следуют одна за другой. Пожалуй, местные народные комиссары еще кровожаднее, чем Николай Ежов. Они расстреливают и отправляют в ссылку всех без разбору. Если они будут продолжать в том же духе, то им и Сибири не хватит! И ты хочешь подвергнуть его риску, позволив отправиться через всю страну неизвестно куда?

— Но что заставляет вас думать, что он захочет уйти? — попытался защититься Иван.

— A почему твой сын должен отличаться от тебя? — воскликнула расстроенная Анна. — Ты не раз рассказывал мне, что в его возрасте у тебя просто пятки чесались, и ты только и мечтал о дальних странах. Даже если сейчас он кажется счастливым в родных для него местах, жажда нового будет разъедать его душу, как язва.

— Ну а уж если власти узнают, что на самом деле ты вовсе не Иван Михайлович Волков, что ты живешь по фальшивым документам и что ты — француз… — начал было Старшой, но остановился в нерешительности. Затем мужчина собрался с духом и жестко закончил: — В лучшем случае твоя жена и твой сын окажутся в лагере. Что касается тебя, то тебя расстреляют на месте. Слишком уж заманчивая возможность — ликвидировать шпиона, который так давно окопался в стране.

— Но это абсурдно! — воскликнул Иван, вскочив и принявшись мерить шагами комнату. — Я никогда никому не причинял зла, не сделал ничего плохого. В чем они могут меня обвинить?

Анна и пожилой мужчина обменялись взглядами. После двадцати лет, проведенных в Советском Союзе, Иван по-прежнему отказывался верить в то, что здесь никого не интересуют реальные факты. Он сохранил совершенно особенные понятия о человечности и справедливости, и его друзья улыбались, не без затаенной зависти, когда он начинал рассуждать о демократии и о правах человека. Неужели Леон Фонтеруа так и не понял, что человек на самом деле далек от совершенства?

— Если уж хотел уехать, то надо было делать это раньше, Иван Михайлович, — тихим голосом сказал Старшой. — Теперь поздно.

Иван в отчаянии сжал кулаки.

— Да я не о себе думаю, а о Сереже! — умоляющим тоном произнес он. — Сын должен иметь свободу выбора.

Старшой достал из кармана короткую трубку и зажал ее зубами. Его обветренное лицо с глубокими морщинами, напоминающими шрамы, было весьма озабоченным.

Анна долго молчала, сердцем ощущая боль мужа. Затем она встала и подошла к любимому.

— Ты этого хочешь, Леон Фонтеруа, — выдохнула она, — ну что же, пусть будет так…

Иван заметил, что весь дрожит от волнения. Он обнял Анну. Сжимая ее в объятиях, он припомнил долгие месяцы страданий, самоотверженность этой женщины, которая спасла ему жизнь, рождение Тани, задорный смех дочери…

Он думал об Анне, такой серьезной и терпеливой, передающей свои знания их сыну, учащей его читать, побуждающей размышлять, оттачивать свой ум. Учительница из Ивделя снабжала его жену книгами. Иногда он ощущал свою незначительность, глядя на то, как бьется его супруга, чтобы вырастить Сергея воспитанным, образованным человеком. То, что ему казалось столь очевидным в молодости, — книги и знания всегда находились у него под рукой — в тайге обретало совершенно иной смысл. «Мы живем вдали от людей, но это не значит, что мы должны забыть о знаниях», — как-то раз сказала мужу Анна. В этом была особая гордость: потомки тех, кого сослали в ту или иную эпоху в эти края, люди, которые должны были по замыслу властей потерять не только свободу, но и человеческий облик, достоинство и душу, стремились остаться людьми.

Какое он имеет право позволить Сергею уехать? Он чувствовал, что его решимость рушится, как будто нескончаемая, ужасная, но околдовывающая зима исподволь подтачивает ее, как будто переживания и чаяния человека западного мира навсегда растворяются в этих бескрайних просторах, где ни время, ни пространство не измеряются в масштабе обычного человека.

Иван взял в руки лицо жены и утонул в омуте ее черных глаз, в которых блестели слезы.

— Ты дала ему жизнь, Анна. И только тебе решать, сказать ему правду или нет, и ты это сделаешь, если сочтешь, что Сереже так будет лучше. А что касается всего остального, то все обойдется, моя родная, все будет хорошо…

Истерзанная зноем деревенская природа застыла в ожидании вечернего бриза. Марево в раскаленном воздухе размывало контуры холмов на горизонте. Лишь неутомимые пчелы, не переставая, собирали пыльцу с роз и гортензий.

Улегшись на софе в гостиной, Камилла заплела волосы в тяжелую косу и приколола ее на затылке в надежде даровать хоть немного прохлады шее. Где взять сил, чтобы пойти искупаться в реке? С полузакрытыми глазами она наблюдала за Валентиной, которая листала августовский номер журнала «Vogue». Мать расположилась в кресле, положив босые ноги на журнальный столик.

Вот уже несколько дней девушка чувствовала себя почти умиротворенной. Никогда раньше она не испытывала подобного чувства единения с матерью. После приезда Камиллы в Монвалон они множество раз отправлялись на кабриолете в Шалон, чтобы погулять по городу. Проезжая по извилистым дорогам через виноградники и леса, они постоянно смеялись по любому пустяку, счастливые лишь от одной возможности ощущать ветер на лицах, ласковое тепло на обнаженных руках. Камилла смаковала эти моменты и радовалась, что мама наконец-то принадлежит лишь ей одной.

Во время таких вылазок они парковали свой «ситроен» у подножия собора и бродили по залитым солнцем набережным Соны. Однажды мать подарила Камилле маленькую картину с изображением бургиньонской деревни, которую антиквар тщательно завернул в коричневую бумагу. Пройдя еще пару кварталов, они вошли в кафе-кондитерскую, где заказали марципаны и шербет из черной смородины.

С очень серьезным видом Валентина сняла перчатки и осмотрела лепнину, раскрашенную под мрамор, повешенные под наклоном зеркала. «Когда-то давно меня приводил сюда мой брат», — прошептала она и, заметив удивление дочери, принялась рассказывать об Эдуарде.

Впервые Валентина была столь откровенна с Камиллой, которая с горечью поняла, сколь глубока печаль матери. Девушка попыталась представить будущую госпожу Фонтеруа в юном возрасте, постоянно тревожащуюся за обожаемого брата, который сражался на фронте.

«Я хотела бы его узнать», — чуть слышно произнесла девушка. Мать долго смотрела на дочь, но Камилле показалось, что ее взгляд направлен куда-то в прошлое, и она затаила дыхание. Затем взволнованная Валентина улыбнулась дочери нежной, застенчивой улыбкой и сказала: «Он бы очень тебя любил, я уверена в этом». Сердце девушки болезненно сжалось, и она спросила себя: погибнув на Шмен де Дам, дядя Эдуард не унес ли с собой в могилу всю нежность матери?

Камилла тяжело вздохнула.

— Что случилось? — спросила мать.

— Мне скучно.

— Это нормально для твоего возраста.

— А ты, ты никогда не скучаешь?

— Скучаю, и часто. Но с годами мы постепенно учимся не придавать этому значения.

— Я не понимаю, как могут скучать взрослые, ведь они имеют возможность делать все, что душа пожелает, — раздраженно заметила Камилла, обмахиваясь, как веером, рисунком Максанса. — Вот ты, например, всегда можешь пойти вечером потанцевать, можешь отправиться в кругосветное путешествие, если тебе это придет в голову!

— А что я буду делать с вами, если мне придет такая блажь — поехать в кругосветное путешествие?

— Конечно, ты возьмешь нас с собой!

— О, это будет не то.

— Почему? — смутилась Камилла. — Мы будем тебе мешать?

— Ты говорила о свободе. Как можно быть действительно свободной, если постоянно думаешь о ком-нибудь другом? Каждый из нас стремился бы отправиться только туда, куда пожелает именно он. Возникли бы споры. Нам пришлось бы искать компромиссы.

— Какая разница, если мы любим друг друга?

— Но это не было бы настоящей свободой.

— Если тебя послушать, так, чтобы стать свободной, надо быть совершенно независимой, но это невозможно, — заявила Камилла безапелляционным тоном.

Мечтательный взгляд Валентины затерялся неизвестно где.

Камилла испытывала сильнейшее раздражение. Пожалуй, мать дала ей понять, что она скучает в кругу семьи, и девушка нашла такое признание отвратительным. Валентина как женщина должна быть всем довольна. Как она может считать мужа и детей помехой? А если бы однажды ее мать решила, что больше не желает ощущать себя узницей? Если бы она решила уехать?

У Камиллы внезапно возникло безумное желание броситься к матери и задушить ее — в объятиях. Но девушка довольствовалась тем, что пожирала Валентину глазами. Изящное тело расслабилось в кресле, короткие черные волосы, бледные щеки, мечтательный рот, тонкие руки, колени, очерченные легкой тканью платья, босые ноги с розовыми ногтями… Камилле хотелось обнять ее и… укусить. Еще пару минут назад она была совершенно спокойна, а вот теперь вся дрожала, испытывая беспокойство и раздражение, которые внушала ей мать. Эти чувства пугали Камиллу и порой не давали ей уснуть.

«Ты никогда не сжимала меня в объятиях!» — мысленно упрекнула мать взбешенная девушка.

Конечно, иногда Валентина имитировала объятие, но у Камиллы всегда складывалось впечатление, что ее мать делает это лишь по обязанности. Лаская дочь, женщина была отстраненной, скованной, неловкой, она никогда не отдавалась своим чувствам и старалась поскорее убрать руки. Девушка поняла, что, находясь рядом с Валентиной, никогда не была убеждена в материнской любви, как будто в глубине души она опасалась, что однажды утром, открыв глаза, обнаружит, что мама навсегда исчезла.

Где-то в начале аллеи, ведущей к дому, заурчал двигатель автомобиля. Удивленные Валентина и Камилла подняли головы. Они никого не ждали. В этот день, в воскресенье, во второй половине дня все слуги были отпущены, Андре отдыхал в спальне после обеда, а Максанс играл в своей комнате.

Колеса зашуршали по гравию, и машина остановилась перед входом. Валентина вскочила и направилась в вестибюль.

— Мама, а обувь! — воскликнула Камилла в ужасе от одной только мысли, что ее мать с босыми ногами откроет дверь.

— Это просто глупо! Ты так зависишь от условностей! — вздохнула Валентина, вернувшись в комнату для того, чтобы надеть сандалии.

Камилла нахмурилась. У ее матери был особый дар заставлять размышлять о совершенно немыслимых вещах. И если бы все ограничивалось такими пустяками, как встреча бог знает кого босой!

Кто-то настойчиво жал на кнопку звонка. Валентина открыла.

На пороге стоял молодой человек в фетровой шляпе.

Его светлые волосы были тщательно зачесаны назад. Бежевые брюки, спортивный пиджак помялись, но казалось, что юноша не ощущает жары. За его спиной темноволосая девушка в сером костюме помогала выбраться из такси маленькому мальчику. Увидев Валентину с Камиллой, юная особа застыла, сжав руку ребенка. Валентина еще никогда не видела настолько испуганного человека.

— Петер! — воскликнула Камилла, проскользнув мимо матери.

— Guten Tag[35], Камилла, — улыбнулся молодой человек. — Мадам Фонтеруа, как я понимаю? — добавил он на французском языке.

— Вы правильно поняли, месье, — холодно ответила Валентина, и у нее появилось странное и неприятное предчувствие, что она стоит на пороге перемен. — С кем имею честь говорить?

— Это Петер Крюгер, — пояснила оживившаяся Камилла.

Петер склонил голову и легонько щелкнул каблуками. Валентина сжалась, как от удара.

— Я прошу прощения за столь неожиданное вторжение, мадам, но ваш консьерж в Париже сказал нам, что вы за городом. К счастью, я смог узнать ваш адрес на почте. Мы сели в первый же поезд. О, я же должен расплатиться с вами, месье, — вспомнил наконец юноша и, порывшись в кармане, протянул банкноту водителю такси.

Валентина была оглушена. Камилла приблизилась к девушке с испуганным лицом.

— Добрый день, меня зовут Камилла. А вас?

— Лизелотта Ган, — прошептала незнакомка. — А это мой брат Генрих.

Она говорила по-французски неуверенно, но правильно.

Малыш прижался к сестре. Улыбнувшись, Камилла присела на корточки.

— Guten Tag, Генрих, — сказала она. — Mein kleiner Bruder ist ungefähr so alt wie du[36].

— Камилла! — сухо одернула девушку мать. — Я прошу тебя говорить по-французски.

— Я лишь хотела успокоить мальчика, — откликнулась Камилла. — Я сказала, что Максанс его ровесник.

— Могу ли я узнать причину вашего визита, месье? — поинтересовалась Валентина.

Петер выглядел смущенным.

— А я не мог бы объяснить ее вам, войдя в дом, мадам?

У Валентины было только одно желание: сказать молодому человеку, чтобы он садился в такси и уезжал. Но разве может она ничего не сказать Андре о его визите? Женщина была потрясена бесстыдством этого юноши. Явиться вот так, без предупреждения! Это было верхом невоспитанности.

— Так как вы поставили меня перед фактом… — с раздражением начала она.

— Мама! — выкрикнула Камилла. — Я полагаю, что ей плохо!

Она еле успела раскрыть руки, чтобы подхватить потерявшую сознание Лизелотту Ган.

Несколькими часами позже, стоя у окна, Валентина смотрела на перья облаков, разбросанные по небу. В листве деревьев суетились зяблики. Она думала о гроздьях винограда, созревающих на лозе. Этим вечером грозы не должно быть.

Мадам Фонтеруа повернулась и посмотрела на Лизелотту, которая маленькими глоточками пила из бокала меркюре[37]. Ее брат, молчаливый как рыба, сидел рядом с сестрой, чинно сложив руки на коленях. Максанс следил за ним как зачарованный. «Он в восторге от того, что обрел товарища для игр», — подумала Валентина. Ее сын уже спрашивал, могут ли они спать в одной комнате.

Петер стоял около камина. Вокруг его глаз залегли синие тени. Он курил сигарету и казался крайне усталым. Андре подошел к юноше и утешающе потрепал его по плечу.

— Завтра утром я отвезу вас в Париж. Не волнуйтесь, вы успеете на ночной поезд.

— У французских железных дорог отменная репутация в Европе: поезда всегда следуют строго по расписанию, — заметил Петер и натянуто улыбнулся. — Я переживаю лишь потому, что получил краткосрочную увольнительную, и уже сегодня вечером меня ждут в казарме. Сопровождая Лизелотту и Генриха до вашего дома, я уже потерял целые сутки, но я не мог бросить их одних.

В этот момент дверь в гостиную распахнулась.

— Комнаты готовы, — сообщила сияющая Камилла. — Если вы хотите, я могу вам их показать прямо сейчас.

— Следуйте за вашим гидом, — пошутил Андре. — У вас есть время привести себя в порядок и освежиться, Лизелотта. Ужин будет подан через час.

Гости последовали за Камиллой. Андре подошел к жене.

— Я сожалею, что они причинили тебе беспокойство. Их присутствие угнетает тебя, но я отлично знаю Рудольфа Гана. Если он рискнул вывезти детей из Германии, значит, дела там совсем плохи, очевидно, последние действия правительства просто не оставили ему выбора. Петер объяснил нам, что их отъезд был спешным. Если бы меня предупредили заранее об их прибытии, то я ждал бы детей в Париже и…

— Что бы ты смог сделать, Андре? Сейчас август. Ты не нашел бы никого, кто принял бы их в Париже. — Ее взгляд потерялся где-то вдалеке, несколько мгновений женщина молчала. — Несчастные… Ты представляешь себе, теперь нацисты требуют, чтобы евреи оформляли специальные идентификационные карточки… Они запрещают врачам иметь практику… Все эти издевательства, притеснения длятся уже долгие годы… Я читала об этом в газетах, но я не представляла… Бедные дети, они так напуганы!

Она медленно повернулась к мужу. Лицо Валентины побледнело, ее глаза лихорадочно блестели.

— Он правильно сделал, что привез их к нам. Здесь они будут в безопасности.

Валентина подумала о том далеком дне, когда, двадцатью годами ранее, узнала, что ее брат был убит во время наступления на Шмен де Дам. Тогда никто не нашел нужных слов, чтобы облегчить горе девушки. В те дни погибало слишком много солдат, чтобы обращать внимание на душевное смятение какой-то юной особы. Гибли целые семьи, порой на поле битвы оставались отец и несколько сыновей. Но неразделенная боль много больнее.

Валентина потеряла аппетит. Жизнь приобрела вкус пепла, все цвета стали серыми. Однако юная медсестра продолжала исправно появляться в госпитале и часами просиживала у изголовья раненых солдат. Многие из них просто молчали, чувствуя себя счастливыми от одной только мысли, что Валентина дежурит у их постели, другие, напротив, хотели выговориться, и Валентина с бесконечным терпением выслушивала их жалобы и страхи.

Во время бессонных ночей, когда глаза жгло от усталости, она слушала долгие исповеди и лучше понимала страдания брата. Боль от утраты превратилась в жесточайшую, невероятную и яростную ненависть. Она ненавидела немцев за то, что они убили Эдуарда, но много сильнее она ненавидела их за то, что они занесли в ее страну этот отвратительный, унизительный страх, о котором говорили солдаты. Очень тихо, почти шепотом, испытывая стыд, раненые рассказывали о страхе перед смертью, ведь им всегда внушали, что мужчина должен стойко встречать смерть, а у многих из них не хватило на это сил.

Андре медленно привлек жену к груди. Она позволила заключить себя в объятия, прижалась щекой к плечу мужа и закрыла глаза. Он вдохнул аромат ее волос, провел ладонью по макушке и почувствовал, как руки Валентины оплели его талию.

В тот вечер Валентина впервые принимала немцев под крышей своего дома. Андре понимал, что она ощущала себя опустошенной и уязвимой. Горечь, которая вот уже много лет, как доспехи, защищала ее, дала трещину. Андре хотел сказать ей, что понимает ее, что безмерно любит, но вновь промолчал. Он не говорил ей этих слов со дня их свадьбы.

Дрожь сотрясла тело Валентины. Андре лишь сильнее прижал жену к себе. Он подумал о том, что многие просто посмеялись бы над ее смятением. В конце концов, что тут особенного? Она дала приют двум молодым иудеям, изгнанным из родной страны, но в глазах Валентины религия не имела никакого значения. Лизелотта и Генрих Ган прежде всего были немцами, так же, как и Петер Крюгер. И ее поступок был сродни подвигу.

Камилла переворачивалась с боку на бок, но сон не приходил. Взбешенная, девушка откинула одеяло и зажгла ночник. Было уже за полночь! Ни малейшего дуновения ветерка не ощущалось в комнате, хотя окно было открыто. Она так и не искупалась в реке. Приезд Петера и беженцев внес сумятицу в обычный распорядок второй половины дня.

Она согнула ноги, скрытые длинной ночной рубашкой из белого хлопка, и обхватила колени руками. Он еще привлекательнее, чем ей казалось. За год Петер раздался в плечах, черты его лица стали более тонкими, что придавало юноше серьезный вид. «Вот уж точно, шесть месяцев махать лопатой — тут кто угодно изменится», — с иронией подумала Камилла.

Во время ужина Петер не без юмора рассказывал об исполнении трудовой повинности, девятичасовых рабочих днях, о том, как он таскал камни и толкал тачки на строительстве очередной дороги, и все во славу Германии.

«Тем не менее вы записались в армию», — обвинительным тоном заметила Валентина, и это были ее первые слова за ужином. «Увы, мадам, у меня не было выбора, — сказал Петер. — Но я не член партии национал-социалистов и уж тем более не состою в вермахте. Именно поэтому я не обязан отдавать гитлеровский салют». «Но, как мне кажется, вам придется принести клятву фюреру?» — не унималась хозяйка дома, гневно сверкая очами.

Лизелотта и маленький Генрих оставались бесстрастными, они ели, опустив глаза в тарелки. Камилла искренне жалела девушку, попавшую в столь сложную ситуацию.

Она представляла себя беженкой, вынужденной уехать в Германию вместе с ворчливым Максансом и остановиться у непонятных иностранцев. Говорили, что люди бросали все: дом, семьи, друзей, работу… Камилла передернула плечами от ужаса.

Решительно, ей так и не удастся заснуть. Девушка спрыгнула с постели, сорвала с себя ночную рубашку и схватила темно-синее хлопковое платье в мелкий цветочек. Это было ее любимое платье, «платье для отдыха», и Камилла продолжала его носить, хотя оно стало уже слишком коротким и слишком тесным в груди. Мама несколько раз пыталась выбросить любимый наряд, но Камилла стойко сопротивлялась этим попыткам.

Она взяла полотенце, сандалии и тихонько открыла дверь. На лестнице девушка переступила через третью ступеньку, которая сильно скрипела, и несколькими минутами позже уже мчалась по тропинке, которая пересекала фруктовый сад и вела к реке.

Щедрая луна заливала местность, рисуя фантастические тени у подножия деревьев и вокруг кустарника. Камилла привыкла к ночным купаниям. «Ты — дочь зимы», — любил подтрунивать над ней отец, когда дочь жаловалась, что от жары ее начинает тошнить.

Летом река не была глубокой. Луна серебрила ленивые воды, и блики света танцевали на ее поверхности. Камилла бросила полотенце на плоский камень. Вот досада! Она забыла купальник! Девушка колебалась всего лишь мгновение, а затем расстегнула платье, которое скользнуло по ногам на прибрежную гальку.

Свежесть воды заставила Камиллу поморщиться, но она смело вошла в реку. Некоторое время, чтобы согреться, девушка плыла кролем, а затем легла на спину, раскинув руки, и принялась созерцать звезды, приколотые к черному бархату небес.

Десятью минутами позже она начала дрожать и решила, что пора возвращаться. Перед тем как выйти из воды, Камилла окинула взглядом берег и заметила чей-то силуэт. Ее сердце чуть не выскочило из груди. Мужчина поднял руку, и она узнала Петера. Обнаженный торс, брюки закатаны до колен.

— Что вы тут делаете?! — возмутилась Камилла.

— По всей видимости, то же самое, что и вы, — явно веселясь, ответил юноша и помахал полотенцем.

— Я вижу… В таком случае вы должны отойти немного подальше. Здесь — мое место.

— Ах, я понимаю, частная собственность…

— Вот и нет! — злясь, бросила Камилла. — Просто вода холодная, а мне хотелось бы выйти.

— Так что же вам мешает?

Девушка почувствовала, как раскраснелись ее щеки.

— Я… я забыла купальник.

— Мой Бог, какой стыд! — пошутил Петер. — Я вам обещаю, что закрою глаза.

— Вы клянетесь?

— Честью будущего офицера вермахта.

И молодой человек театральным жестом прикрыл глаза ладонью.

— Моя мать сказала бы, что у немецкого солдата нет чести, — заметила Камилла, глядя с подозрением на собеседника.

Она вышла из воды, прикрывая руками грудь.

— Эй, нахал, вы держите мое полотенце, отдайте его мне сию минуту!

— А что я получу взамен?

— Ничего. За кого вы себя принимаете?

Девушка схватила платье и поспешила его надеть, но ткань упрямо не желала натягиваться на мокрую кожу.

— Ну вот, мне больше не нужно полотенце, — сообщила Камилла, нервно расправляя платье. — Вы можете оставить его себе.

Она отжала длинные волосы, затем расчесала их пальцами.

— Что такое? — раздраженно спросила Камилла. — Почему вы так на меня смотрите?

— Я вспоминаю нашу первую встречу, ту, в прошлом году. Вы изменились.

Камилла, ощущая, как часто бьется сердце, сама стала изучать черты его лица.

— Вы тоже.

Платье липло к влажному телу, и девушка заметила, что она застегнула его кое-как.

— Я полагаю, что мне пора возвращаться, — потерянно прошептала она.

— Вы уверены в этом?

Она ни в чем не была уверена. После той встречи в «Кафе мира», отмеченной осколками зеркал, она почти каждый день думала об этом привлекательном парне. Хотя какой он парень — молодой мужчина. Камилла догадывалась, что произвела на него впечатление, и это не могло ей не льстить.

Камилла больше не узнавала себя. Она всегда принимала решение почти мгновенно, а теперь колебалась: уйти или остаться? Ей хотелось узнать их гостя поближе, но она смущалась, боялась довериться инстинктам, опасалась показаться нелепой.

Она отметила, что Петер не двигается, как будто не хочет подтолкнуть ее уйти. Девушке чудилось, что молодой человек читает ее мысли. Ей казалось, что таким образом он проявляет к молодой француженке особое уважение. Если верить ее школьным подругам, то существует два типа парней. Одни полагают, что им все дозволено, другие не осмеливаются сделать первый шаг, и еще неизвестно, что хуже. Но Петер нисколько не походил на тех юношей, о которых ей рассказывали подруги. Он был настоящим мужчиной, без красных прыщей на лице, как у некоторых бедняг, без липкой потеющей кожи и неловких жестов. Его движения отличались точностью и уверенностью, а его лицо, будто высеченное из мрамора, и прямой взгляд кружили Камилле голову. «Возможно, он такой, потому что немец», — подумала Камилла.

Когда он приблизился к ней и осторожно притянул к себе, как будто боясь, что она может убежать, девушка посмотрела на его губы, тянущиеся к ее губам, и внезапно вспомнила о матери. Она совершала двойное преступление: во-первых, преступала ту запретную невидимую границу, что отделяла девицу от женщины, а во-вторых, она чувствовала непреодолимое влечение к врагу.

Камилла лежала рядом с Петером, наполовину обнаженная — платье сбилось на бедра, и ласкала его торс.

Она без страха позволила юноше расстегнуть все пуговицы на ее платье. Когда пальцы Петера коснулись ее груди, сердце девушки забилось быстрее. Сначала Камилла не осмеливалась прикасаться к нему, уступив инициативу молодому человеку, но когда он встал на колени и принялся трепетно целовать ее грудь, девушку охватили столь сильные эмоции, что она запустила пальцы ему в волосы и крепко прижала его голову к своей груди.

Платье соскользнуло с ее плеч и задержалось на бедрах, слишком маленькое, слишком узкое платье. Каждая его складка напоминала о минувших летних днях, которые отныне казались такими же далекими, как катание на лодке по реке, беганье по полям, сражения в стогах сена, сбор винограда, проходивший радостно или в тревоге, в зависимости от капризов небес… Все это было так далеко, но итогом всего этого стала теплая благоухающая августовская ночь и сильное тело молодого мужчины.

Ей казалось, что она сразу выбрала его, что лишь он, только он и никто другой мог быть ее первым. Она выбрала его, потому что Петер казался совершенно не похожим на других, потому что она восхищалась той силой, что исходила от него. Она вспомнила об одиноких ночах, когда грезила о будущем, но никакой фильм, никакой роман даже не мог навести ее на мысль, что мужчина может удивительным образом сочетать в себе силу и мягкость.

— Я сожалею, Камилла. Я не должен был этого делать…

Девушка прижала палец к его губам.

— Не надо все портить, прошу тебя. Я не жалею ни о чем. Ни капельки.

— Ты такая спокойная, а я места себе от стыда не нахожу, — продолжал потрясенный молодой человек. — Я не знаю, что на меня нашло. Я приметил эту речку сразу после приезда, и вот решил искупаться. А затем я увидел тебя.

— Если бы я начала сопротивляться, ты бы позволил мне уйти?

— Конечно! — оскорбился юноша.

— Тогда из-за чего ты переживаешь? Мы не сделали ничего плохого. Мы друг другу понравились и занялись любовью. Все правильно.

— Но тебе только шестнадцать лет, Камилла! Я — гость твоего отца… У меня такое чувство, будто я его предал… Нам следует пожениться. Это единственный выход в данной ситуации. Да, именно так, мы поженимся…

Камилла уловила панику в голосе Петера. Его наивность раздражала девушку. И что на него нашло? Немец казался ей таким уравновешенным, таким уверенным в себе, и вот теперь он вел себя просто абсурдно.

Она вспылила:

— Остановись, Петер! Ни о какой свадьбе даже речи идти не может! Ты бы еще о детях заговорил!

— Вот именно! А если ты забеременеешь?

— Что за глупые мысли! В любом случае, никто не беременеет после первого раза. По крайней мере, я так думаю, — сказала Камилла, и голос у нее дрогнул. — О, не будь таким пессимистом!

— Но я всегда думал, что каждая девушка мечтает выйти замуж.

— Так и есть, но я просто не представляю себе, как сообщу родителям за завтраком, что собираюсь под венец. Моя мать мне даже в кино одной ходить не позволяет. Бог мой! Если она узнает, что ты и я… Я тогда света белого не взвижу!

— Вы с ней не ладите, я прав?

Камилла перевернулась на спину и прижалась головой к плечу Петера. Она вновь смотрела на звезды.

— Я не знаю. Мы с ней так непохожи… Но я не хочу походить на нее! Иногда я задаюсь вопросом: если бы мы не были матерью и дочерью, могли бы мы стать друзьями? Но это так глупо! Мать не должна быть подругой, мать — это мать, и точка. Но меня раздражает, что моя мама не умеет дружить. Особенно это касается меня. С Максансом все по-другому.

— А твой отец, что бы он сказал, если бы узнал, что мы?..

— Бедняга, он бы смертельно расстроился, а я ни за что на свете не хотела бы огорчать его. Я запрещаю тебе что-либо говорить ему, ты слышишь?

Внезапно она приподнялась и принялась лихорадочно приводить себя в порядок.

— То, что произошло этим вечером, принадлежит только тебе и мне, и я хочу, чтобы это осталось между нами до тех пор, пока… до тех пор, пока…

— Пока что?

— Да не знаю я что! — в бешенстве выкрикнула Камилла и вскочила. — До тех пор, пока мы снова не увидимся. Ты мог бы приехать к нам на каникулы. — Девушка смотрела на своего возлюбленного, который лежал, опершись на локти и подняв к ней лицо. — Или я приеду вместе с папой в Лейпциг, чтобы повидать тебя. Он обещал мне, что возьмет меня на ярмарку. Ты не находишь, что это отличная идея?

И Камилла лучезарно улыбнулась.

Петер вспомнил, что говорил его отец во время последней весенней ярмарки, состоявшейся всего несколько месяцев тому назад. «Внутренний рынок на подъеме, — озабоченно сказал тогда Карл. — На ярмарке столько немцев! Но вот иностранцы не спешат к нам в гости, и все из — за разглагольствований герра Геббельса. Все это не может не тревожить и заставляет задуматься о будущем».

Внезапно Петер похолодел от дурного предчувствия. Он вдруг подумал, что никогда больше не увидит Камиллу, но навсегда сохранит в своем сердце память об этой молодой француженке, которая стоит сейчас перед ним, уперев руки в бока, такая красивая и беззаботная, такая женственная в этом детском платье, с губами, распухшими от поцелуев.

Его грусть рассеялась, и юноша не смог удержаться от улыбки. Сами того не замечая, они улыбались друг другу, как два капризных ребенка.

Раздираемый противоречивыми чувствами, молодой немец неожиданно ощутил страшный голод, как будто он не ел целых сто лет, а за одну сигарету он готов был отдать все золото мира. Петер осознал, что нарушил одно из негласных правил гитлерюгенда: молодым людям настоятельно не рекомендовалось заниматься любовью до двадцати одного года, то есть до того возраста, когда можно было вступить в брак. Потому что вся их жизнь, даже жизнь личная, глубоко интимная, должна быть посвящена фюреру и величию Рейха.

Теперь он понял, почему плотские отношения юношества казались нацистам чем-то подозрительным и почему партийцы регламентировали каждую минуту досуга своих подопечных, делали все, чтобы они не могли поддаться соблазну. Действительно, что могло быть более волнующим, захватывающим, чем то, что он пережил здесь с Камиллой? И что бы с ним ни случилось в будущем, он всегда будет признателен этой девушке за то, что она сделала его мужчиной. И прежде всего, свободным мужчиной.

Петер тоже поднялся. Пьяный от счастья, он схватил обеими руками девушку за талию и принялся кружить ее. Камилла, положив руки на плечи молодого человека, откинула голову и расхохоталась.

Они обнялись в последний раз, приблизив лицо к лицу, их жесты казались то неловкими, то грациозными, они были гибкими и невесомыми, смеющимися и восхищенными. Они были хозяевами мира, будущее принадлежало лишь им двоим, и жизнь была чудесна.

— Ты видишь, это совсем нетрудно, — сказал Максанс, демонстрируя Генриху, как насаживать на крючок дождевого червя. — Хочешь попробовать?

Мальчик протянул удочку новому другу, но Генрих покачал головой.

— Я предпочитаю… смотреть на вас, — неуверенно пролепетал он по-французски.

— «Смотреть на тебя», — поправил его Максанс. — На «вы» друг к другу обращаются только старики.

Максанс уселся на траве рядом с Генрихом, зажал удочку между коленями и вытащил из кармана кусочек шоколада, завернутый в фольгу. Не говоря ни слова, он разломил его на две половинки и протянул одну своему новому товарищу.

Мальчики молча грызли шоколад и следили за поплавком. Над водой танцевали зеленые и голубые стрекозы. Меж деревьев виднелись пасущиеся на лугу лошади. Животные лениво отгоняли хвостами, взмахи которых напоминали метроном, надоевшую мошкару.

Максанс еще не привык к обществу юного немца и потому держался немного скованно. Генрих, пожалуй, был намного разумнее всех его школьных друзей, он казался послушным, даже покорным, как будто все время опасался совершить ошибку. По завершении импровизированного пикника Генрих тщательно собрал все промасленные бумажки и бутылки из-под лимонада и сложил их в рюкзак.

Мама объяснила Максансу, что маленький мальчик очень переживает из-за того, что ему пришлось спешно покинуть Германию, что он скучает по родителям и никак не может понять, почему они не приезжают. Максанс тоже не понимал, как можно обходиться без мамы, как можно уехать от нее против своей воли.

Маленький Фонтеруа толкнул Генриха локтем.

— Не беспокойся, — пробормотал он с набитым шоколадом ртом, — я уверен, что все наладится и ты сможешь вернуться домой. Ты просто должен думать, что приехал к нам на каникулы. Ведь каникулы — это не так страшно?

Генрих повернул к французу маленькое бледное личико. Теперь он вытащил из кармана лакомство.

— Нет, каникулы — это не так страшно, — подтвердил он и робко улыбнулся. — Es ist schön hier…[38]

— «Schön» — это значит «красивый», не правда ли? — уточнил Максанс, нахмурив брови. — Моя гувернантка часто разговаривает со мной на немецком языке, но меня это бесит, потому что я ничего не понимаю. Придумал! — воскликнул он. — Ты научишь меня нескольким фразам на немецком, мой отец будет страшно доволен. Согласен?

Генрих с самым серьезным видом кивнул.

Камилла чувствовала, как румянец заливает ее лицо. Она теперь не могла препираться с родителями, но она приняла решение и не собиралась отступать. Самой большой проблемой была мать. С раннего детства Камилле приходилось бороться за право делать то, что не нравилось Валентине. Немного повзрослев, она в совершенстве освоила искусство добиваться желаемого. Она умела отказаться от второстепенных задач, чтобы достичь основной цели.

Валентина бросила раздраженный взгляд на мужа, сидящего во главе стола.

— Как тебе могло в голову прийти, что твоя дочь станет ученицей скорняка! — воскликнула она. — Ты хочешь превратить ее в простую работницу?

— Да нет, мама! — вспыхнула Камилла. — Я всего лишь хочу поступить в Профессиональное меховое училище. За четыре года я получу знания, необходимые любому меховщику. Я не могу довольствоваться тем, что вижу, глядя через плечо Даниеля Ворма. Я должна идти своим путем и получить профессию!

— Абсурд! Ты получила отличное воспитание. Если ты захочешь, сможешь сдать экзамены на степень бакалавра, а затем найдешь достойного мужа, создашь семью и займешься воспитанием детей.

— Отличная перспектива на будущее! — проворчала Камилла. — Знаешь ли, в наши дни многие женщины работают. Например, моя крестная занимается оформлением витрин для Дома Фонтеруа.

— Одиль — исключение. Ее муж терпит ее чудачества. Но я знаю многих мужчин, которые не одобрили бы такое поведение. — Неожиданно Камилле показалось, что в голосе матери прозвучала затаенная зависть. — Как ты не можешь понять? — возмутилась Валентина и поставила точку в разговоре: — Ты еще совсем ребенок.

Дрожащей рукой Камилла сложила салфетку и положила ее рядом с тарелкой. Она потеряла аппетит. Девушка сдерживалась, чтобы не закричать: «Я такая же женщина, как и ты! Я занималась любовью, причем делала это с одним из тех немцев, которых ты так ненавидишь!»

Она закусила губу. Как бы ей хотелось увидеть реакцию матери! Иногда Камилла испытывала жгучее желание причинить ей боль. Став женщиной, она полагала, что теперь они имеют равные права, но понимала, что Валентина никогда не признает этого. Однако она не могла себе позволить выкрикнуть правду. Юная француженка испытывала стыд от одной только мысли, что это ранит отца. Она не хотела превратить мгновения любви с Петером в орудие низкой мести, в мелочный способ досадить матери.

— Андре, ты не хочешь высказать свое мнение? — не унималась Валентина. — Объяснить дочери, что ее идея нелепа.

Андре внимательно слушал обеих. Они никогда не сумеют договориться, несмотря на то что похожи друг на друга… Упрямые, непримиримые, неуловимые. Мужчине, который влюбится в Камиллу, придется ох как несладко! Но, в отличие от Валентины, у их дочери была настоящая страсть, и Андре полагал, что не стоит препятствовать девочке, потому что никто не знает, как может сложиться жизнь. Вдруг судьба припасла для Камиллы подлых мужчин и несчастную любовь? Тогда она всегда сможет найти утешение в работе с мехом. Да и международное положение оставляет желать лучшего. С горечью Андре думал о новой войне. «Последняя война», как ее наивно окрестили люди, сотрясла устои общества. Кто знает, возможно, в будущем, к всеобщему несчастью, человеческое безумие вновь подтолкнет страны к катастрофе? Возможно, наступит день, когда Камилла будет счастлива тем, что обладает бесценным умением. А во врожденном таланте дочери Андре не сомневался.

Заботливый отец опасался лишь одного: как отнесется будущий муж Камиллы к ее увлечению меховым мастерством. Обычно мужчины не приветствуют женскую независимость. И еще, как к этому отнесется Максанс, когда вырастет и будет готов приступить к работе? Ведь именно он является наследником Фонтеруа, и именно ему предстоит занять место отца, возглавив прославленный Дом.

Взгляд Андре встретился с умоляющим взглядом Камиллы. Дочь была для него близким человеком, дочь — но не жена. В ней он черпал нежность и любовь, которые напрасно искал у Валентины. Они с женой заключили что-то вроде молчаливого соглашения — Валентина терпела Андре в своей жизни, и он был обязан довольствоваться этим. Уже во время их свадьбы мужчина не строил никаких иллюзий, а с течением лет он и вовсе смирился с тем, что любит за двоих.

— Андре! Скажи хоть что-нибудь, в конце концов! — потеряла терпение Валентина.

— Нет ничего постыдного в том, что Камилла будет посещать занятия в училище. Там весьма серьезная программа. И конечно же, она никогда не будет ни работницей, ни даже мастером-скорняком, но если она хочет работать на Дом Фонтеруа, просто необходимо, чтобы она изучила все нюансы профессии. Это верно, что она станет исключением. Никто из девушек, осваивающих ремесло закройщиц, не заканчивает профессиональное училище и не посещает лекции, но я лично знаю директора. Он сделает исключение для Камиллы.

— Но что подумают наши друзья? — возмутилась Валентина.

— Думаю, они будут утверждать, что это весьма экстравагантно, в духе Фонтеруа, но они не найдут в подобном поступке ничего плохого. Я предлагаю тебе компромисс, Камилла. Мы возьмем тебя на работу — ученицей, а один раз в неделю ты будешь посещать лекции в училище на улице Турнель. Когда мы сочтем, что ты вполне готова, закончишь обучение у одного из моих коллег.

— Я вижу, что вы, как обычно, нашли общий язык, — заявила Валентина, с раздражением отметив, что лицо дочери расплывается в довольной улыбке. — Ну что же, делайте, что считаете нужным! Для Камиллы всегда было важно лишь ее собственное мнение!

Расстроившись окончательно, женщина поднялась и вышла из комнаты.

Камилла заметила, что дрожащая Лизелотта вся сжалась на стуле, как будто намеревалась спрятаться под столом.

— Мне очень жаль, — извинилась девушка, накрывая своей ладонью руку гостьи, чтобы подбодрить ее. — Мама часто драматизирует ситуацию, но это все пустяки. Пройдет всего пару часов, и все будет, как прежде. Зато я получила то, что хотела!

Андре налил себе в бокал вина.

— Да уж, жизнь с тобой никогда не будет спокойной, дорогая моя. Порой я задаюсь вопросом, а не устраиваешь ли ты все это нарочно, просто для того, чтобы позлить свою мать?

Камилла сделала большие глаза:

— Как ты можешь говорить подобные вещи, папа? Я мечтаю освоить профессию меховщика. Ты же знаешь, что это действительно так.

— Я не сомневаюсь в этом. Я наблюдаю за тобой с детских лет. Ты унаследовала фамильную страсть. Единственная проблема заключается в том, что ты — девушка.

— Папа, но мы же не в Средние века живем! — возмутилась Камилла. — Смею тебе напомнить, что вот уже несколько сотен лет, как женщины даже обрели душу!

Андре расхохотался.

— А вы, Лизелотта, чем бы вы хотели заниматься в дальнейшем? — спросил хозяин дома.

Молодая немка колебалась.

— Все, о чем я мечтала, теперь кажется мне невозможным. Я надеялась стать пианисткой, как госпожа Крюгер. Я начала заниматься с ней еще в шесть лет. Эта женщина — чудо, и она сказала мне, что у меня талант. — Ее глаза загорелись, а затем вновь погасли. — Но теперь я уже ничего не знаю. Я должна дождаться приезда родителей. Они хотят, чтобы мы уехали в Англию. Возможно, там я смогу поступить в лондонскую консерваторию.

— Но пока они не приехали, тебе следует заниматься и в Париже, — безапелляционно постановила Камилла. — Конечно, твои родители не задержатся с приездом, но к чему терять время? Во всяком случае, ты можешь брать частные уроки.

— Дело в том, что у меня нет денег, чтобы оплачивать занятия, — пробормотала Лизелотта. — Вы были так добры, что приютили нас, Генриха и меня. Мне бы так хотелось отблагодарить вас за это…

— Послушайте, Лизелотта, вы наши гости, — прервал девушку Андре. — Камилла права. Вы должны брать уроки игры на фортепьяно. Они помогут вам отвлечься. Я подумаю, что можно сделать. Если в консерваторию вас устроить не удастся, мы найдем вам частного педагога. Возможно, стоит поговорить с той достойной женщиной, с которой в свое время отказалась заниматься Камилла?

Камилла состроила забавную гримасу.

Обе девушки встали из-за стола. Камилла собиралась отвезти всех на сбор урожая. Она рассчитывала на то, что отличное настроение виноградарей передастся и их гостям и маленький Генрих наконец улыбнется, а Лизелотта, хотя бы на время праздника, забудет о своих тревогах.

Часть вторая

Камилла никак не могла сосредоточиться. Ее пальцы дрожали. В мастерской Профессионального мехового училища, расположенного на улице Турнель, все казалось прежним — все те же длинные рабочие столы из темного дуба, большие окна, только лица окружающих девушку молодых людей были слишком серьезными. Один парень нервно кашлянул.

Преподаватель технологии, любимый педагог Камиллы, смотрел через высокое окно на голубое сентябрьское небо, сияющее над серыми облупившимися фасадами домов. Раздался короткий стук в дверь, и на пороге появился директор училища — на щеках лихорадочный румянец, глаза за толстыми стеклами очков подозрительно блестят.

— Месье, — начал вошедший срывающимся голосом, — и мадемуазель, — добавил он специально для Камиллы, — как вы знаете, вчера в пять часов после полудня Франция объявила войну Германии. Нашу страну вновь ждет суровое испытание, но мы должны быть достойны наших храбрых солдат, которые отстоят нашу прекрасную родину. Многие из наших преподавателей уже мобилизованы, за ними последуют другие. Училище будет закрыто, пока все не вернется на круги своя. Мы вам сообщим дату возобновления занятий. Мне остается добавить лишь одно, — и, выпятив грудь, директор крикнул: — Да здравствует Франция!

— Да здравствует Франция! — в едином порыве отозвались ученики.

Только Камилла молчала. И пока ученики складывали свои вещи и переговаривались тихими голосами, она сидела, как парализованная, посреди огромного помещения.

Очень скоро из всех учащихся в мастерской осталась только она одна. Преподаватель продолжал смотреть в окно, он так и не пошевелился.

— Камилла! — позвал настойчивый голос. — Камилла!

Камилла обернулась. У двери стояла Сабина и делала приятельнице знаки рукой. Эта девушка посещала лекции тростильщиков.

— Давай быстрее, чего ты ждешь?

Камилла расстегнула рабочую блузу, подхватила сумку и сделала шаг по направлению к преподавателю.

— Месье? — обеспокоенно окликнула она его.

Затем она подумала: возможно, педагог не хочет, чтобы его беспокоили. Она подошла к Сабине, и та схватила Камиллу за руку и повлекла ее к лестнице.

— Безумие какое-то, ты не находишь? — воскликнула Сабина, ее глаза горели от возбуждения, смешанного со страхом. — Хотя это было неизбежно. Когда они напали на Польшу, сразу все стало ясно…

Дверь училища захлопнулась за подругами. Камилла услышала, как консьерж задвинул засов. На улице стояли растерянные ученики, они болтали друг с другом и курили, как будто хотели насладиться мгновениями этой смущающей, весьма неожиданной свободы. Девушки устремились по направлению к улице Сен-Антуан.

Сабина трещала без умолку, но Камилла не слушала приятельницу. Она думала о Петере. Отныне немцы были не только народом, который ненавидела ее мать, — в то время как отец поддерживал с ними дружеские и деловые отношения, — они стали Врагами. Врагами из плоти и крови.

— Я их ненавижу! — пробормотала Камилла сквозь зубы.

— Я тоже! — воскликнула Сабина. — Вот увидишь, эти грязные боши не смогут пройти дальше линии Мажино.

— Я не всех немцев ненавижу, а только нацистов. Это они развязали войну.

— Но ведь немцы и нацисты — это одно и то же, ты сама подумай. Ах, вот и мой автобус… Я должна попрощаться с тобой, Камилла. До свидания!

Сабина запрыгнула на подножку автобуса, замедлившего ход.

«Лучше держать свои мысли при себе», — подумала Камилла. Разве она могла объяснить Сабине, что не стоит равнять всех немцев под одну гребенку? Даже ее мать не желала этого понимать. Камилла вспомнила о родителях Лизелотты и Генриха, которые так и не сумели присоединиться к детям.

В прошлом, 1938, году, осенью, через три месяца после неожиданного появления детей Ганов в Монвалоне, Андре получил письмо от Карла Крюгера, в котором тот возмущенно описывал драму, разыгравшуюся в ночь с 9 на 10 ноября.

В отместку за убийство молодым евреем немецкого дипломата Эрнста фон Рата, работающего в Париже, в Лейпциге и других городах Германии подожгли синагоги[39]. На Аугустусплац полыхнули крупнейшие магазины моды Бамбергера и Герца, пламя и густой черный дым вырывались из окон, но пожарные так и не приехали. Осколки сотен витрин магазинчиков еврейских торговцев дождем хлынули на тротуары. На стенах домов появились звезды Давида и оскорбительные надписи, выведенные желтой краской. Некоторых жителей города загнали в речушку, протекающую в зоопарке, и по 242 наущению СА толпа освистала несчастных. В последующие дни были арестованы сотни евреев, и в их число попал отец Лизелотты и Генриха.

Вопреки мольбам мужа, молодая госпожа Ган категорически отказалась оставить супруга и присоединиться к своим детям. Зная, что они в безопасности, она заявила, что уедет только с Рудольфом. Но меховщик, очень ответственно относившийся к своим обязанностям президента ассоциации взаимопомощи, медлил с отъездом. В конечном итоге он был брошен в лагерь Бухенвальд.

…Отныне к евреям применяют весьма суровые меры, — писал Карл в своем длинном письме. — Они не имеют права свободно передвигаться по городу. У них конфискуют товары и вынуждают платить государству огромные налоги.

Не так давно Еву вызвали в гестапо. Там ее предостерегли: арийцы, помогающие евреям, будут караться как пособники преступников. К счастью, Ева удержалась от колкостей и ей позволили вернуться домой. Она надеется, что Рудольфа вскоре освободят, ведь он уже немолод. Его жена тоже на это надеется. Непосредственно перед погромами они получили разрешение на выезд из страны и на въезд в Англию.

Дорогой Андре, сможешь ли ты присмотреть за детьми, пока они ждут приезда родителей? Если ты сочтешь это необходимым, можешь отправить их в Лондон, где проживает их дядя. Слава Богу, британское правительство не требует получать въездные визы на детей.

Надеюсь вскоре увидеть вас в Лейпциге, Камиллу и тебя, как мы и договаривались. Вырази мое глубочайшее уважение своей супруге, и поверь, я остаюсь твоим самым преданным другом.

Карл

Но Камилла так и не поехала в Лейпциг вместе с отцом. И не только потому, что Валентина категорически возражала против этой поездки: Андре и сам отказался от путешествия и предпочел сопровождать Лизелотту и Генриха в Лондон.

Мимо девушки прогрохотал грузовик, полный мешков с песком. Очнувшись от раздумий, Камилла удивилась спокойствию, царившему на улицах города. Сосредоточенные прохожие, погруженные в мрачные мысли, торопливо шагали по тротуарам. Мужчины с седыми волосами прикололи награды на грудь. У многих женщин были тяжелые веки — следы первой ночной тревоги, которая разбудила их около четырех часов, в те серые предутренние мгновения, когда ночь еще не отступила, передавая дню свои права. Все были потрясены, узнав об объявлении войны, хотя многие давно предвидели подобное развитие событий.

Камилла прошла мимо мужчины с озабоченным лицом, на руке которого выделялась ярко-желтая повязка. Вот уже несколько дней по радио объясняли, что такие повязки носят добровольцы пассивной обороны.

Навстречу девушке вылетел маленький продавец газет в клетчатой кепке и чуть не сбил ее с ног:

— Скоро на Берлин обрушатся бомбы! Немцы в ужасе! — завопил он зычным голосом, который никак не вязался с его щуплой фигуркой.

Внезапно Камилла почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы злости и досады. Она сжала кулаки. Да какое они имеют право ломать ее жизнь?! Только недавно начался второй учебный год! Она все предусмотрела, все спланировала: четыре года учебы, получение диплома о профессиональной подготовке и официальное трудоустройство в Дом Фонтеруа. И вот из-за этих проклятых военных все летит в тартарары! Ох уж эти мужчины и их милитаристские амбиции! А еще этот коварный страх, который преследует ее и заставляет испытывать стыд.

Камилла сунула руку в карман за платком. Не найдя его, она вытерла нос рукавом и решительно направилась к входу в метро.

Через двадцать минут она уже была на площади у Оперы. Некоторые станции подземки были закрыты, и привычный путь занял меньше времени. Девушка не хотела возвращаться домой, где мать рассказывала каждому, кто хотел ее слушать, что она была права, что немцев следовало поставить на место, когда они заняли Рейнскую демилитаризованную зону, что нельзя было доверять этому гнусному герру Гитлеру и что Даладье и Чемберлен поступили весьма безответственно, подписав мюнхенское соглашение…

Но больше всего Камиллу волновало душевное состояние отца. Тяжело переживший последствия войны 1914 года, Андре не мог поверить, что двадцать пять лет спустя весь этот ужас может повториться.

В течение последних недель тучи сгущались, и девушка не раз наблюдала, как болезненно искажалось лицо Андре при чтении газет. Иногда, бессмысленно уставившись вдаль, он удрученно покачивал головой. Камилла успокаивала себя мыслью, что папа слишком стар и его не могут мобилизовать, но после объявления войны она опасалась его реакции.

Когда она подошла к Дому Фонтеруа, портье в ливрее распахнул перед посетительницей высокую стеклянную дверь — он не узнал Камиллу. Вместо беспрестанно улыбающегося во весь рот Мориса обязанности портье исполнял пожилой мужчина с седыми волосами. «О господи! В скором времени я буду окружена только женщинами, детьми и стариками!» — подумала девушка.

Сверкающие люстры заливали светом помещения, где находились редкие клиентки, пришедшие на примерку. Женщины переговаривались тихими голосами. У Камиллы не хватило терпения дождаться лифта, и она бросилась бежать по лестнице, перескакивая через ступени.

В глубине длинного коридора с красным ковром на полу и портретами предков на стенах, выстроившихся, как на параде, виднелась дверь из темного дуба, ведущая в кабинет отца. Дверь в комнату секретаря, обычно открытая, оказалась запертой. На втором этаже здания владычествовала тревожная тишина.

— Папа! — позвала Камилла, и ее сердце сжалось от необъяснимого страха.

Девушка побежала, коса била ее по спине. Не постучав, она с грохотом распахнула дверь.

Отец удивленно поднял голову. Сидящие в креслах Даниель Ворм, управляющий мастерской, и Филипп Агено, один из администраторов фирмы, повернулись, чтобы взглянуть на вошедшего.

— Извините… — запинаясь, пробормотала Камилла, чувствуя, как краска заливает лицо. — Мне очень жаль… Я думала, что здесь никого…

— Входи, Камилла, — сказал отец. — Я предполагаю, что ты была в училище.

— Да. Директор велел нам расходиться по домам. Он пока не знает, когда возобновятся занятия.

Девушка закрыла за собой дверь. Ей было жарко, она умирала от жажды. Отец жестом указал на кувшин с водой и предложил дочери сесть.

— Ну что же, давайте продолжим наш разговор о защите магазина, — предложил он. — Нам потребуются фанерные щиты и рулоны бумаги, чтобы предохранить стекла. Следует также предусмотреть затемнение окон на случай, если введут комендантский час.

— Мы получили крупный заказ от отеля Риц, — заговорил Даниель Ворм и посмотрел в раскрытую тетрадь, лежащую на коленях. — Им требуется двадцать двойных покрывал для бомбоубежища. Я не удивлюсь, если узнаю, что спальные мешки они заказали в Доме Гермес[40].

Филипп Агено провел рукой по лысому черепу. Камилле не нравилось его довольное лицо и рот с вывернутыми губами, блестящими, как внутренняя часть раковины.

— Вот увидите, — начал он ироничным тоном, — французская элегантность останется неизменной даже под немецкими бомбами.

— Париж не будут бомбить, — возмущенно заявил Даниель Ворм. — Наши солдаты не столь бездарны, как эти несчастные поляки. Они смогут дать отпор захватчикам.

На лице Агено явственно читалось сомнение, и, чтобы не допустить перепалки между мужчинами, Андре поднял руку в успокаивающем жесте.

— Давайте будем надеяться на лучшее, Ворм. Я позвонил в министерство, чтобы предложить меховые куртки-«канадки» для наших солдат. Они пришлют нам список того, что им необходимо.

— А коллекция? — забеспокоился Даниель Ворм. — Та, что мы продемонстрировали прессе в прошлом месяце? Неужели нам придется отказаться от нее?

— Жительницы Северной и Южной Америк не отменяли своих заказов. Хотя, боюсь, у француженок появятся другие заботы. Но, что бы ни случилось, будем приспосабливаться. Мы не закрылись в 1914 году, не закроемся и теперь. На нас лежит большая ответственность, мы должны помнить о наших работницах и тех рабочих и служащих, которых не призвали в армию, — уверенно закончил Андре.

Камилла изо всех сил сжала ладонями стакан с водой. Она почувствовала себя увереннее. Девушка очень боялась, что отец решит закрыть фирму в ожидании лучших времен. Представляя себе огромное здание на бульваре Капуцинов брошенным, как корабль, севший на мель, Камилла Фонтеруа испытывала ужас.

Даниель Ворм и Филипп Агено покинули кабинет. В присутствии своих служащих Андре излучал собранность и решительность, но как только дверь за ними захлопнулась, его плечи поникли.

Камилла обогнула массивный стол из красного дерева и позолоченной бронзы, на котором лежали груды документов, эскизов моделей, цветные карандаши и черные фломастеры. Краем глаза она заметила набросок манто с капюшоном.

Девушка оперлась о подлокотник кресла и обвила рукой плечи отца. Она не могла найти нужных слов. Ей хотелось успокоить родного человека, пообещать ему, что все будет хорошо, что она всегда поддержит его, но Камилла не хотела походить на жеманную особу, произносящую эффектные фразы. В свои семнадцать лет она чувствовала себя уже состоявшимся, уверенным в себе человеком, но она знала, что в глазах родителей навсегда останется беспомощным и неопытным ребенком. Однако Камилла не сомневалась, что главное в жизни не возраст, а характер, и именно он помогает преодолевать любые невзгоды. Камилла встречала взрослых людей, таких как Одиль Венелль, которые оставались вечными детьми, но также была знакома с десятилетними мальчиками, например с Генрихом Ганом, в чьих глазах плескалась вся мудрость мира.

— Здесь не хватает карманов, — вдруг прошептала девушка, глядя на эскиз. — Женщинам просто необходимы большие карманы, чтобы класть в них всевозможные вещицы. Сама не знаю почему, но когда что-то не ладится, всегда возникает необходимость в карманах.

Камилла наклонилась к столу, взяла карандаш и поправила рисунок.

— Вот видишь, так много лучше, — произнесла она неуверенно, внезапно застеснявшись своей смелости.

Но в эту секунду девушка почувствовала, как вновь распрямились плечи отца.

— Пока не возобновятся твои занятия, я полагаю, было бы неплохо, если бы ты поработала со мной.

Мужчина улыбался, но Камилла с самым серьезным видом кивнула.

— Я боюсь, папа, — очень тихо сказала она.

Лицо Андре вновь обрело тот восковой оттенок, который так страшилась увидеть его дочь.

— Мне очень жаль, Камилла. Мы сделали все возможное, чтобы помешать этому безумию, чтобы все не началось снова…

— Но ведь в этот раз все будет по-другому, не правда ли? В наши дни все происходит так стремительно! Ведь не может быть, чтобы война продлилась целых четыре года, как в дни твоей молодости!

Ее голос срывался, и это очень не нравилось Камилле. Сердясь на себя, она пересекла комнату и села в кресло, обтянутое оливковой кожей, которое не так давно занимал Ворм. Положив руки на документы, Андре устало смотрел на дочь.

— Что ты хочешь, чтобы я сказал тебе? Что французская армия превосходит вермахт? Что немцев призовут к порядку, пригласят за стол переговоров, и мы все вопросы решим чинно и мирно, как цивилизованные люди? Моя единственная надежда зиждилась на том, что Гитлер вынужден опасаться русских. Но коммунисты сумели договориться с нацистами. С тех пор как они подписали этот договор о ненападении, возможно любое развитие событий.

Теперь Андре смотрел куда-то вдаль.

— Самое невыносимое — это звук… Свист и непрерывное жужжание пуль… А затем вой снарядов, который сначала поднимает тебя на ноги, а затем, оглушая, бросает на землю… Кровь и смрад трупов… И теснота. Тело занимает столько места, о нем следует безостановочно заботиться, насыщать, согревать… Невозможно думать о чем-то еще…

Тревога углубила вертикальные морщины, залегшие в уголках рта мужчины. Голос Андре срывался, казалось, что ему нечем дышать.

— В нескольких метрах от меня лежала рука. Только рука, как будто растущая из земли. Серая, мертвая рука. Потом она стала преследовать меня, как наваждение… Утром, вечером я видел лишь эту руку. Она была видна даже в мутных вспышках разрывающихся снарядов, и я не мог удержаться и постоянно думал о том бедном малом, которого разорвало на части, от чьего тела остался лишь этот обрубок, эта проклятая рука. Однажды я взял ружье и избавился от этой руки. Одним-единственным выстрелом. И никто не стал меня упрекать. У нас у каждого были свои маленькие причуды. Они как укус насекомого, который вызывает такой зуд, что ты просто с ума сходишь…

Камилла вцепилась пальцами в подлокотники кресла. Страдание отца разрывало сердце. Впервые ее родитель позволил дочери увидеть тех демонов, что преследовали его долгие годы. С одной стороны, Камилла гордилась оказанным доверием; с другой — была обеспокоена тем, что отныне отец воспринимает ее не как ребенка, но как молодую женщину.

Она восстановила дыхание. Уж если с ней разговаривают, как со взрослой, то и она может поделиться с отцом той тревогой, что мучила ее последние дни.

— Я хотела бы поговорить с тобой на весьма деликатную тему… — начала Камилла смущенно. — С тобой, папа, я могу это обсудить. — Она колебалась несколько мгновений. — Я беспокоюсь за Петера, — наконец произнесла девушка с некоторым вызовом.

Казалось, Андре с трудом выкарабкивался из пучины своих страхов. Он глубоко вздохнул.

— Сдается мне, он в пехоте.

— В бронетанковых войсках, — поправила отца Камилла. — В танке ведь не так рискованно, разве нет?

Андре поднял голову, чтобы лучше видеть дочь. Непокорные пряди волос, выбившиеся из косы, были словно ореол вокруг ее головы. Взгляд зеленых глаз буквально поедал его. Она поднесла руку ко рту и принялась методично обгрызать ногти. «Бог мой, да она влюблена!» — испуганно подумал мужчина. Внезапно дочь предстала перед Фонтеруа в ином свете. Какое будущее ожидало Камиллу, его любимую девочку, которая сидела перед ним с таким непроницаемым лицом? Андре не хотел, чтобы она страдала. В этот момент мужчина готов был все отдать, чтобы оградить своего ребенка от войны и от любой другой беды, которая могла с нею приключиться.

— Бронемашины… — повторил он. — Действительно, они выглядят очень грозными. Но мне казалось, что Петер еще учится в военном училище. Он так молод…

— Ему девятнадцать. Он — аспирант[41].

— Послушай, Камилла, — Андре говорил решительно, при этом он выпрямился. — Я от всего сердца надеюсь, что с ним ничего не случится. Но, как бы то ни было, твоя дружба с этим юношей должна оставаться тайной. Петер — немецкий офицер, а немцы — наши враги. Наша страна находится в состоянии войны. Отныне Петер принадлежит другому миру. Ты поняла меня?

Склонившись над столом, Андре наблюдал за мертвенно-бледным лицом дочери, на котором читались замешательство и печаль. Долго, очень долго они смотрели друг на друга, не произнося ни слова.

Камилла не осмеливалась заговорить первой. Она боялась, что разрыдается, и это совершенно не соответствовало образу уверенной в себе взрослой девушки, а именно такой она себе представлялась всего несколькими минутами ранее.

Ее нижняя губа задрожала. Затем медленно, но решительно девушка кивнула. Франция в состоянии войны, Германия — враг. Да, все верно.

— Давайте поторопимся, месье Манокис, — потеряла терпение клиентка. — Я должна поскорее вернуться домой, чтобы сложить чемоданы. Я больше ни минуты не желаю оставаться в этом городе, куда в любой момент могут войти немецкие войска.

Услышав ее пронзительный голос, доносившийся из примерочной в мастерскую, Александр поймал взгляд своей швеи-мотористки, которая до этого внимательно рассматривала жакеты из каракульчи, принесенные двумя клиентками для переделки. Сара подняла глаза к небу.

— Такие пораженческие настроения! — пробормотала молодая женщина. — Прошло всего несколько недель с момента объявления войны, а она уже видит врага в Париже.

Александр скупо улыбнулся. Он обогнул рабочий стол, где с помощью мела обводил выкройку, и снял с деревянного манекена манто из куницы, сшитое для мадам де Клермон.

В июле, когда она пришла выбирать шкурки для будущего изделия, мастер попросил клиентку подписать каждую из них. Светская львица не знала, зачем это делается, и подумала, что молодой грек просто хочет ей польстить. На самом деле Александр как чумы боялся этих высокомерных и капризных клиенток. Двумя годами ранее одна из них заявила, что ее шуба изготовлена не из тех шкурок, которые она изначально отобрала, и что у этого меха не столь изысканный оттенок. Александр, который лишь недавно открыл собственное дело, был ошарашен подобным утверждением и не осмелился возражать. Ему пришлось сшить новый туалет, а первое манто весь сезон пролежало у него в мастерской. С тех пор он решил принимать все меры предосторожности: в случае недовольства клиенток меховщик всегда мог снять подкладку и доказать своенравной дамочке, что использовал именно те шкурки, которые она выбрала.

Александр проверил длину рукавов, осмотрел все изделие и убедился, что мех струится, как и было задумано. Так как мадам де Клермон имела угловатую фигуру и матовый цвет кожи, мастер выбрал для модели ее манто узкие рукава и строгий воротник; в сочетании с прямыми линиями силуэта все это должно было подчеркнуть несколько драматическую внешность дамы.

Нахмурив брови, мадам де Клермон долго вертелась перед высоким зеркалом, а затем объявила, что довольна работой.

— Я бы хотела заказать вам какой-нибудь вечерний туалет, — добавила она. — Для Ривьеры. Вы ведь сможете прислать мне его в Ниццу, не правда ли?

— Разумеется, мадам. Что вы думаете об ондатровом палантине?

Женщина состроила недовольную гримасу.

— Неужели вы не можете придумать что-нибудь более оригинальное?

Александр задумался.

— Конечно, сам по себе каракуль не слишком оригинален, но если поиграть с его удивительными оттенками… Я уже вижу вас в каракулевом болеро на туалете с длинными рукавами.

— Какая прекрасная идея! — воскликнула взбудораженная клиентка. — У меня как раз есть новое платье из вишневого шелка, отделанное пайетками по вырезу декольте. Это было бы идеальное сочетание.

— Я сделаю для вас эскиз, мадам, и вышлю его в Ниццу. А вы сообщите мне, что о нем думаете.

— Отлично, но как мы подберем необходимый цвет меха?

— Возможно, ваш модельер мог бы прислать мне образец ткани платья?

— Блестящее решение! Вы найдете выход из любого положения, месье Манокис. Я полагаю, что на сегодня мы закончили, не правда ли? Тогда я убегаю… Мне еще надо так много всего сделать, прежде чем я наконец сяду в поезд.

Женщина подхватила противогаз, который носила в изящном бежевом футляре, гармонировавшем с ее костюмом. Александр открыл даме дверь и поклонился. На лестничной площадке она обернулась.

— А вы, вы не уезжаете? — внезапно с любопытством спросила мадам де Клермон.

— Не думаю, мадам. Я не могу оставить свою мастерскую, и потом, от меня зависят мои работницы.

— Возможно, вы правы. Скорее всего, ничего и не случится. Все будет хорошо, и тогда я снова смогу вернуться в Париж. Я сообщу вам о своих планах. До свидания, месье Манокис.

— До свидания, мадам.

Он наблюдал за тем, как клиентка спустилась по лестнице, затем пересекла мощеный двор и скрылась под сводом арки, ведущей на улицу Тревиз. Прежде чем вернуться в мастерскую, мужчина протер рукавом белой рабочей блузы медную табличку, на которой было выгравировано прописными буквами: «Александр Манокис, надомный мастер, меха».

Перед тем как вернуться к работе, меховщик решил воспользоваться небольшой передышкой. Неприметная дверь соединяла мастерскую с его квартирой. Мужчина отправился в кухню, где зажег газ. Он снял с этажерки оловянный кофейник, насыпал в него молотого кофе, влил маленькую чашку воды и водрузил все это на огонь, слушая, как успокаивающе урчит закипающий напиток. Затем, в последнюю секунду, он плеснул в кофейник немного воды и перелил кофе в чашку. Мастер не стал предлагать напиток Саре. Молодая полька пробовала греческий кофе и нашла его ароматным, но слишком крепким.

Через несколько минут он вернулся в мастерскую, где Сара болтала с Одеттой, его второй работницей, которая только что вернулась — она отвезла на авеню Боске меховую накидку из шиншиллы. Александр был несказанно рад такой удачной сделке. Продажа дорогостоящего изделия оказалась весьма кстати, она позволяла меховщику спокойно прожить несколько следующих месяцев.

Когда Александр услышал по радио об объявлении войны, сначала он испытал облегчение. По крайней мере, теперь все стало на свои места! Невыносимое ожидание закончилось. Враг обрел лицо. Оставалось только выйти навстречу этому врагу и сразиться с ним.

Его взгляд упал на старую фотографию Валентины, висевшую на стене. Осталась ли его бывшая возлюбленная в Париже или предпочла укрыться в провинции, как госпожа де Клермон? В конце августа из города эвакуировали значительное количество детей. Маленькому Максансу уже исполнилось десять лет. Быть может, Валентина увезла его в Монвалон? Это было бы разумным решением.

Застучал оверлок Сары. Чтобы укротить жесткий волос каракуля, молодая полька то и дело смачивала водой пальцы левой руки, поэтому она не использовала зажим, что позволяло девушке экономить время. Когда Александр впервые увидел такую технику, он был в восторге. Мастер, в свою очередь, рассказал работнице о методе греков, которые, для того чтобы ускорить сшивание полос меха с длинным ворсом, дышат на меховую ость.

Одетта повернула ручку громкости радио. Строгий голос давал советы населению: напоминал о том, что ночью следует затенять окна и всегда держать под рукой противогазы. Несмотря на присутствие двух молодых женщин, Александру комната казалась почему-то пустой. Его закройщик был мобилизован 27 августа. Манокис проводил молодого человека на Восточный вокзал. Они выпили по кружке пива за стойкой в бистро, расположенном прямо напротив здания вокзала. Их окружали мужчины с угрюмыми лицами, явно смирившиеся со своей участью, но, тем не менее, продолжающие ворчать. У их ног стояли маленькие чемоданы, а в их кошельках лежали тщательно сложенные подорожные документы.

«Два года», — с горечью подумал Александр. Два года изнурительного труда после награды, полученной на Всемирной выставке. Два года трудиться, чтобы привлечь клиентуру, увидеть хвалебные отзывы в журналах мод и получить признание коллег. Знаменитые актрисы и молодые дамы из высшего света, забыв о респектабельных авеню, рискнули отправиться на оживленные улицы IX округа, чтобы попасть к Александру Манокису. Неужели война сведет на нет все его усилия?

Среди клиенток Александра были также торговки средней руки и секретарши. Их привлекали доступные цены на шубки из сибирской белки и каракулевые манто, которые мастер создавал собственноручно, работая с обрезками, импортированными из Кастории. Теперь, когда ему удалось погасить все долги, он уже принялся подсчитывать будущие прибыли. Сезон начался чрезвычайно удачно, и грек даже подумывал взять ученика, и вдруг все закончилось.

Александра одолевали сомнения, ему казалось, что его подхватило бурное течение реки и он не может выплыть. Что же он должен делать? Вступить в иностранный батальон? Дождаться директивы правительства? Продолжать работать, чтобы помочь продержаться двум своим работницам? Но будут ли у него заказы? Женщины покупают меха в военное время?

Меховщик взял себя в руки: мрачные мысли до добра не доведут. Во второй половине дня он должен посетить Палату профсоюзов. Там он и получит всю необходимую информацию.

Он снял телефонную трубку и позвонил на предприятие Гольдмана.

— Добрый день, это Александр Манокис. А, это вы, Деламбр! Мне необходимо штук пятнадцать каракулевых шкурок для болеро, вы знаете, мне нужен совершенно особенный тон, напоминающий цвет увядшей розы… Разумеется, я пошлю вам образец, и я перезвоню после того, как вы его получите. Поставка будет не так скоро, как обычно? Да, я понимаю… Это не важно, моя клиентка только что уехала в Ниццу. — Он улыбнулся. — Да, я тоже надеюсь увидеть вас вечером на собрании Профсоюзной палаты. До свидания.

Шли месяцы, и Александр как-то привык к неестественной апатии, охватившей Париж. Многие мужчины были мобилизованы, и это множило ежедневные заботы. Война была объявлена, но ничего не происходило. Польша капитулировала после трех недель сопротивления, Советы совершенно неожиданно напали на Финляндию, но бои, о которых писали в газетах, казались чем-то далеким и почти нереальным. В магазинах и ресторанах клиенты жаловались на нехватку тех или иных продуктов, что казалось им странным. Александр выпивал стаканчик-другой в своем любимом кафе на углу улицы Рише, слушая, как его товарищи у стойки насмехались над немцами или во всеуслышание заявляли, что Гитлер болен и собирается подать в отставку.

Затем все мгновенно изменилось.

Камилла вся извелась. После полудня она не могла усидеть на месте. Через открытое окно в комнату лились потоки июльского солнца. И ни единого дуновения ветерка!

Девушка закончила пересчитывать катушки ниток, занесла цифру в журнал и с сухим хлопком закрыла его. У нее в голове стоял беспрерывный звон. Камилла провела рукой по влажному лбу. Весь день она была вынуждена составлять скучные реестры: сначала пересчитывала иглы для оверлоков и швейных машин, затем перешла к рулонам перкалина — гладкой разноцветной подкладочной ткани из хлопка или шелка, которую пришивают к меху мелкими аккуратными стежками — так, чтобы изделие не деформировалось. После подкладочного материала с фирменным знаком Дома наступила очередь рулонов отделочной тесьмы, которая использовалась для обработки рукавов, манжет и воротников. Кто бы мог подумать, что в этом здании столько шкафов и ящиков! Камилла предпочла бы помогать Даниелю Ворму и его служащим проводить учет на складе пушнины, но управляющий мастерской, к великому разочарованию девушки, велел ей заняться фурнитурой.

Тогда Камилла решила украсть полчаса рабочего времени. Если об этом узнают, отец будет крайне недоволен. Ну и пусть! Взяв ее ученицей в фирму, Андре сразу же предупредил Камиллу, что ждет от нее лишь усердия и серьезных успехов. Никаких поблажек для дочери хозяина! Камилла с уважением отнеслась к этому решению отца, но ведь на то они и правила, чтобы их время от времени нарушать? Особенно тяжело стало с тех пор, как летние дни удлинились — немцы передвинули на час время во Франции, чтобы и здесь жить по берлинскому времени. И такие длинные дни побуждали скорее к прогулкам, чем к работе.

Ополоснув лицо прохладной водой, Камилла спустилась по потайной лестнице на первый этаж. В просторном холле немецкий офицер в черных сапогах, с фуражкой в руке беседовал с мадам Женевьевой, старшей продавщицей магазина, которая, водрузив на нос очки, искривила губы так, как будто только что съела целый лимон.

После того как войска оккупантов триумфально вошли в столицу, военные набросились на магазины: шелковые чулки, белье, платья, духи, драгоценности, обувь, меха… Они находили французские товары восхитительными и достойными их невест и жен, оставшихся на другом берегу Рейна. Продажи Дома Фонтеруа резко возросли, но Андре не выказывал никакого удовлетворения по этому поводу. «С этой их маркой, самым беззастенчивым образом приравненной к двадцати франкам, это — грабеж и мошенничество!» — бушевал Фонтеруа. К тому же он был озабочен перебоями с поставкой пушнины.

Камилла нахмурила брови. Решительно, она никогда не смирится с этим. Поражение оставило горький привкус. Самое неприятное заключалось в том, что девушка отлично понимала разговоры солдат, которые думали, что то, о чем они говорят, остается для окружающих тайной. Когда они отпускали насмешливые или скабрезные замечания, Камилла до крови кусала губы, чтобы удержаться от резкого ответа.

Девушка проскользнула к входной двери, стараясь, чтобы ее не заметил офицер. Выйдя на улицу, она направилась к Мадлен. Камилла шла, не поднимая глаз, чтобы не видеть красных знамен с черной свастикой, которые уныло свисали с фронтона особняка, стоящего напротив Дома Фонтеруа. Они заполонили весь Париж и развевались даже на дворце Бурбонов и на Эйфелевой башне. Что уж говорить об учреждениях и отелях — куда бы ни был направлен взгляд, он всюду натыкался на знамена нацистов. Камилле казалось, что у нее украли родной город. Готические надписи на указателях, расставленных на перекрестках, заставляли девушку испытывать жгучий стыд. Как и у большей части парижан, ее взгляд стал блуждающим: он старался избегать вражеских штандартов, фигур солдат в серо-зеленых униформах. А эти вояки прогуливались по молчаливым площадям и длинным проспектам с фотоаппаратами через плечо, любуясь завоеванной столицей. Долгие месяцы обманчивого спокойствия, шестинедельный блицкриг — и вот город пал к ногам захватчиков, как перезревший плод.

Что касается матери, то для нее была невыносима сама мысль увидеть парад немцев-победителей на Елисейских полях. Валентина осталась в городе после объявления войны, она была убеждена, что французская армия сможет сдержать агрессоров, что храбрецы-поляки, несмотря на то что проявили себя героями, просто не были способны оказать достойное сопротивление захватчикам. Увы, через несколько месяцев, узнав об оккупации Нидерландов, Бельгии и Люксембурга, Валентина признала очевидное: ничто не способно остановить разрушительную военную машину вермахта.

В середине мая Валентина приняла решение уехать в Монвалон. «Я хочу, чтобы ты поехала со мной», — сообщила она Камилле, пакуя чемоданы. «Я не могу бросить здесь папу одного, — заявила дочь. — Он никогда в этом не признается, но он нуждается в одной из нас, и раз ты уезжаешь…» Девушка не закончила фразу. Валентина распрямилась, смахнула со лба непослушную прядь волос: «Ты намекаешь на то, что я оставляю твоего отца одного, но я прежде всего должна побеспокоиться о Максансе. Он — ребенок. И мы должны обеспечить его безопасность». «Ну вот и отлично, так как я уже не ребенок, я останусь с папой», — сказала Камилла. Мать как-то странно посмотрела на дочь. «Порой я задаюсь вопросом: а ты когда-нибудь была ребенком?» — прошептала она, прежде чем застегнуть последний чемодан.

По прибытии в Монвалон Валентина сумела дозвониться в Париж. Камилла, которая уже третий день ожидала хоть каких-нибудь вестей от матери, кинулась к телефону.

Но она едва узнала маму. Хриплым, срывающимся голосом Валентина рассказала об ужасной поездке, о переполненных дорогах, по которым текла нескончаемая река ревущих легковых автомобилей и грузовичков. Их кузова были забиты всевозможным скарбом, поверх которого сидели женщины с младенцами; там же громоздились матрасы, кастрюли, потрясенные старики, кожаные чемоданы, перетянутые ремнями, клетки с курами, велосипеды и шляпные коробки. На дорогах царил неописуемый хаос, трагический и патетический одновременно.

Затем, все еще дрожа от страха, мама описала атаки «Штук»[42], которые пикировали с пронзительным воем на плотные колонны беженцев и расстреливали несчастных людей, вынужденных покинуть родные места. «Я видела одного старика, совсем седого, он выскочил на середину шоссе и пытался стрелять по кабинам пилотов из старенького карабина». Что это было — рыдание? Камилла все сильнее прижимала трубку к уху. «Но с тобой все в порядке, мама?» Еще никогда ее невозмутимая мать не была столь потрясенной и растерянной, и девушку это ранило в самое сердце. «Я прошу тебя быть крайне осторожной, ты меня слышишь, дорогая? Я не думала, что это будет так ужасно». Камилла закрыла глаза, во рту у нее пересохло, она уловила в голосе встревоженной матери неожиданную всепоглощающую нежность.

Теперь, когда их разъединила демаркационная линия, у Камиллы создалось впечатление, что тот невидимый барьер, что всегда разделял мать и дочь, внезапно материализовался и стал непреодолимой преградой. Больше они не могли общаться. Письма и телеграммы были под запретом, телефонная линия не работала. Чтобы увидеться с матерью, Камилла должна была отправиться на улицу Колизе и получить Ausweis[43] от немецких служб. А эти разрешения давали крайне неохотно и лишь в том случае, если причину власти считали действительно серьезной. Но то, что казалось по-настоящему серьезным французам, для немцев не имело никакого значения. Так что сложностей хватало.

Теперь, когда она больше не могла присоединиться к Валентине, Камилла обнаружила, что ей просто необходимо было о многом поведать матери. Вечерами она брала старые школьные тетради Максанса и с обескураживающей непринужденностью писала длинные письма маме. Не имея возможности отослать эти письма, девушка аккуратно складывала их в ящик, и ее мать, ставшая недоступной по вине оккупантов, сделалась для нее очень близким человеком.

Погруженная в собственные мысли, Камилла и не заметила, как столкнулась с кем-то на тротуаре.

— Камилла?

Девушка остановилась как громом пораженная. У нее в ушах возник странный шум, а кровь отхлынула от лица.

— О господи, Петер! — пробормотала она. — Но что ты тут делаешь?

Уже задавая этот вопрос, она поняла всю его абсурдность.

— Сегодня я в увольнении. Мое подразделение расквартировано в южной части Парижа. Я очень хотел встретиться с тобой.

Застывшая Камилла пожирала глазами молодого военного, раздираемая противоречивыми чувствами: она была рада видеть его невредимым, иметь возможность любоваться его улыбкой, мечтательной нежностью его голубых глаз; но тревога охватила ее, как только она обратила внимание на его униформу, сдвинутую на лоб пилотку.

Они не виделись целых два года. Когда-то девушка была покорена его силой, но теперь идеальное сложение немца скорее раздражало ее. Петер был слишком большим, даже внушительным. Ей казалось, что он занимает весь тротуар, и она не смогла удержаться — отступила на шаг.

— Мы могли бы где-нибудь посидеть? — немного смущенно спросил юноша.

— Послушай, я… я не знаю.

Она бросила обеспокоенный взгляд на спешащих мимо прохожих, которые не обращали на них никакого внимания. Ее сердце колотилось, как сумасшедшее, ладони рук вспотели.

— Мне жаль, Камилла, — извиняющимся тоном сказал Петер, снял пилотку и провел рукой по коротким волосам. — Я понимаю, что ситуация весьма щекотливая. Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня возникли неприятности. Возможно, будет лучше, если я уйду… Я счастлив снова увидеть тебя.

И молодой человек, понурив голову, развернулся.

— Подожди! — выкрикнула Камилла, удерживая Петера, но как только ее ладонь коснулась сукна униформы, она отдернула руку, будто обожглась. — Давай выпьем чаю в «Трех кварталах», — поспешно предложила юная француженка.

И она решительным шагом двинулась вперед, вынуждая Петера поторопиться, чтобы не отстать от нее. «О чем я буду с ним говорить? — спрашивала себя девушка. — И вдруг нас кто-нибудь увидит вместе?»

Время от времени она косилась на своего спутника. Петер смотрел прямо перед собой, нервно покусывая губы. «Я занималась с ним любовью», — растерянно думала Камилла. Их ласки, их смех на берегу реки — все это затерялось в прошлом, которое сейчас казалось почти нереальным.

В кафе-кондитерской они уселись за низкий столик, который был наполовину скрыт от остального зала густыми живыми растениями.

— Почему ты пришел в форме? — недовольно спросила она.

— У нас нет выбора, мы обязаны ходить в форме.

— Чтобы внушить уважение и страх побежденным, не правда ли? — Камилла не скрывала горькой иронии.

— Это не я объявил войну, Камилла, — печально заметил молодой человек.

Девушка почувствовала себя чересчур язвительной и, как бы извиняясь, пожала плечами.

Подошла официантка в белом кружевном фартуке, чтобы принять заказ. Так как Камилла была немного растеряна, Петер попросил два лимонада и два куска пирога с клубникой. Девушка вжалась в стул, они никак не могла избавиться от ощущения, что глаза всех присутствующих направлены только на них.

— Как поживают родители? — осведомился Петер.

— Хорошо. Моя мама в Монвалоне вместе с Максансом. Отец, конечно же, остался в Париже.

— А ты что-нибудь знаешь о Лизелотте и Генрихе?

Лишь сейчас Камилла вспомнила, что именно благодаря Петеру дети Ганов сумели выехать из Лейпцига. Ощутив некоторое облегчение, она перестала ерзать на стуле.

— Они живут у своей тети в Лондоне. Если верить последним новостям, то неплохо. А что ты знаешь об их родителях?

— Их отец по-прежнему находится в концентрационном лагере. Госпожа Ган проживает в гетто. Все это… так тяжело.

Теперь взгляд Петера затерялся в пустоте. Он вспомнил о последнем письме, полученном от матери. Ева рассказывала сыну, что на Аугустусплац свалено трофейное оружие, захваченное у французов. Фрау Крюгер оказывала правительству «пассивное сопротивление», не желая участвовать ни в каких концертах и соглашаясь лишь на частные уроки на дому. Подобное решение заставляло хмурить брови дирекцию «Гевандхауза».

— Петер?

Немец взял себя в руки и посмотрел на Камиллу. Девушка побледнела.

— Прости меня, я отвлекся.

— Почему ты носишь на своем воротнике изображение черепа? — выдохнула Камилла, при этом ее глаза неестественно округлились.

— Это отличительный знак бронетанковых войск, — объяснил немного удивленный юноша. — Старинная эмблема, ее использовали еще в элитном полку прусских гусар. Но почему ты спрашиваешь?

— Она… выглядит столь зловеще! — ответила Камилла, следя за тем, как официантка расставляет тарелки и бокалы.

— Это совершенно особенный символ, не похожий ни на какой другой. Он свидетельствует о нашем мужестве и презрении к смерти. К несчастью, эту же эмблему позаимствовали войска СС. Но мы не имеем ничего общего с этими типами, ты можешь мне верить, — добавил он тихо, но твердо.

— Вы все из одной и той же армии, — раздраженно бросила Камилла. — И про вас про всех можно сказать, что вы не щадите никого.

Презрительный тон Камиллы больно задел Петера. К тому же ему не нравилось ощущать себя на скамье подсудимых.

— Война никогда не была увеселительной прогулкой. Ты полагаешь, что слова вашей «Марсельезы» менее кровожадны?

За эту критику молодой человек был удостоен весьма недоброго взгляда.

— Я осмелюсь тебе напомнить, что вы — агрессоры.

Петер не знал, что возразить, и его плечи поникли.

— Прости меня. Я не хотел сделать тебе больно. Вся эта ситуация кажется мне просто невероятной.

Немец огляделся. В основном посетителями кафе были дамы в возрасте, которые старательно прятали глаза, чтобы не встретиться взглядом с оккупантом. За столиком возле окна, из которого открывался прекрасный вид на высокие колонны церкви Мадлен, незнакомый пехотинец шутил с молодой женщиной в серой форме. Они непринужденно болтали, как будто находились в Берлине, Гамбурге или Лейпциге, и их заботил только один вопрос: как провести чудесный летний вечер. В эту секунду Петер вспомнил инструкцию начальства: «Избегать контактов с местным населением». Но юноша плевать хотел на всевозможные предписания. Его желание увидеть Камиллу было столь велико, что он забыл обо всем. Однако теперь, когда они встретились, он чувствовал себя скованным, запутавшимся.

Обнаженные икры, элегантное платье в горошек, позволяющее угадать очертания сформировавшейся груди, золотая цепочка на шее — девушка оказалась еще прелестней, чем та, что запечатлелась в его памяти. Петеру хотелось сказать ей, что она прекрасна и что он никогда не забывал ту ночь на берегу реки. Тогда он был почему-то уверен, что больше никогда не увидит свою возлюбленную, и, в каком-то смысле, оказался прав. Беззаботность, восторженность, надежда — все это безвозвратно исчезло. Теперь, встретившись лицом к лицу, они понимали, что уже не были прежними.

Сердце Петера сжалось: он был слишком чувствительной натурой и не мог не заметить смятения Камиллы, но и был не в силах что-либо изменить. Эта униформа — он никогда не стремился надеть ее. Он не мечтал войти победителем в Париж, хотя именно об этом грезили многие его товарищи, ослепленные успехами их танковых дивизий. Он не хотел быть непобедимым. Петеру исполнилось двадцать лет, и он страстно желал поцеловать такие манящие губы девушки, сидящей перед ним, вдохнуть аромат ее тела, услышать ее смех.

— Лично я делаю различие между такими людьми, как твои родители и ты сам, и другими немцами, — тихо продолжила Камилла. — Но это свойственно далеко не всем.

— Твоя мать…

— Моя мать заявила, что останется в провинции до тех пор, пока мостовую Парижа будет топтать хотя бы один немецкий солдат. Когда она услышала о мирном договоре, подписанном маршалом Петеном[44], она самым натуральным образом заболела.

— А ты, Камилла, — внезапно понизил голос Петер. — Как ты живешь?

Он с такой нежностью смотрел на девушку, что та растрогалась. Она вспомнила ужин в Монвалоне, когда их немецкий гость рассмешил всех присутствующих, с юмором описывая, что он будет делать в течение шести месяцев Arbeitsdienst. Она вспомнила также, с какой бережностью, как трепетно он занимался с ней любовью. Он был таким благородным, таким внимательным! Он тогда очень испугался за нее. Глядя на выразительное лицо Петера, читая в его глазах затаенное желание, девушка поняла, что ее возлюбленный тоже ничего не забыл.

— Я учусь ремеслу, которое всегда любила. Я счастлива.

— Ты вспоминаешь обо мне хоть иногда?

— Ну, разве что иногда, — кокетливо ответила девушка. — Но теперь все так изменилось! Ты ведь понимаешь, о чем я? — добавила Камилла и вдруг с ужасом поняла, что не может связать этого молодого военного с тем Петером, воспоминания о котором хранила в своем сердце.

Юноша кивнул, у него был очень подавленный вид.

Молодые люди доели пирог в полном молчании. С тех пор для Камиллы пирог с клубникой приобрел вкус золы, впредь она не могла взять в рот даже кусочек этого лакомства, не вспомнив о тех тягостных минутах молчания. Девушка думала о том, что она предпочла бы больше никогда не видеть Петера, чем встретить его в этой мрачной форме с надраенными пуговицами и отвратительными знаками на воротнике.

Когда к ним подошла официантка, чтобы рассчитаться, Камилле почудилось, что в ее взгляде она заметила презрение. Юная наследница Дома Фонтеруа вздрогнула. Она страдала от того, что не могла оправдаться, не могла объяснить, что Петер отличался от немецких солдафонов, наводнивших город.

Оба совершенно растерянные, они вновь оказались на улице. Дул легкий ветерок, даря в конце дня долгожданную прохладу. Парижане закончили работу и спешили по домам.

Камилла не хотела садиться в метро. Сама мысль о том, что придется протискиваться в вагон, стоять сдавленной разгоряченными телами, вызывала у нее дурноту. Девушке хотелось, чтобы Петер сам догадался уйти, прервать это свидание, которое сделало ее раздражительной и несчастной. Но он стоял рядом, не зная, куда деть руки, и у нее не хватило духа попросить его уйти: ведь Камилла отлично понимала, что, в сущности, ее друг ни в чем не виноват.

— Давай немного пройдемся. Мы можем прогуляться по Елисейским полям до площади Согласия.

Они шли в тени деревьев по дорожкам, вьющимся меж газонами сада. Мягкое вечернее солнце золотило листву. Несколько садовников занимались посадками растений.

Петер начал рассказывать о своих родителях, об их неприязненном отношении к нацистам, о матери, которую часто приходилось призывать к осторожности, потому что она имела обыкновение высказывать при посторонних то, что можно было доверить только самым близким людям. В голосе Петера Камилла уловила волнение и нежность, и это тронуло ее до глубины души.

— Но если их так не устраивает фашистский режим, почему они не уехали в другую страну?

— Ты полагаешь, что это легко — взять и все бросить? — откликнулся юноша и почувствовал, что начинает злиться. — Мой отец унаследовал крупное издательство, которое существует уже больше века. У него есть обязанности, он должен думать о рабочих и служащих. Все мои предки похоронены в Лейпциге. Моя мать поселилась в городе лишь после замужества, а вообще она любит кочевую жизнь. Но у них там квартира, работа, друзья… Нельзя отказаться от прошлого, просто щелкнув пальцами. Вот ты, ты бы оставила Париж, прихватив с собой всего два чемодана, не зная, как и на что будешь жить в другом месте? Неужели ты не понимаешь, как много значит город, который ты любишь, твои истоки, твоя родина?..

Внезапно молодой немец ощутил такое бешенство, что начал дрожать. Эта неожиданная агрессивность удивила Камиллу и задела ее за живое.

— Родина, родина! От вас, немцев, только это и слышишь! Она вас здорово отравила, эта ваша замечательная Vaterlandl[45]. Твоим родителям следовало уехать, и тебе вместе с ними. Порой лучше пожертвовать всем, но спасти свою честь.

Петер остановился как вкопанный.

— По какому праву ты говоришь мне подобные вещи, Камилла? — процедил он сквозь зубы. — Я никогда не думал, что ты настолько нетерпимая.

Девушка поняла, что жестоко оскорбила спутника.

— Прости меня, — запинаясь, пробормотала она. — Возможно, я кажусь тебе чересчур наивной.

— Ха! Наше поколение недолго будет оставаться наивным, — бросил, горько усмехнувшись, юноша.

Внезапно Петер почувствовал себя опустошенным. Эта встреча с Камиллой лишь показала молодому человеку, что что-то в его жизни пошло не так. В глазах всего мира аспирант Петер Крюгер был блистательным завоевателем этой столицы, притворяющейся спящей провинциалкой. Флаги со свастикой, закрытые ставни, комендантский час, молчаливые улицы, указатели на немецком языке, — неожиданно Петер ощутил всю скорбь и тихую ненависть побежденных.

Он больше не мог терпеть обвинительных взглядов Камиллы. Он подумал, что ошибся, приняв решение разыскать свою возлюбленную, он увидел в ней печаль, поразившую его своей жестокостью.

— Не обижайся на меня, Камилла, но я должен тебя оставить… — нервно извинился Петер. — Ты ведь сможешь добраться одна, не так ли?

Девушка выглядела удивленной, почти раздраженной.

— Конечно смогу, я ведь у себя дома! — почти выкрикнула она.

— Ты совершенно права, и именно в этом заключается вся проблема, не так ли?

Петер последний раз взглянул на юную француженку, как будто хотел навсегда запомнить ее лицо, затем развернулся на каблуках и чуть ли не побежал по улице.

С часто бьющимся сердцем Камилла сделала шаг за ним, но на сей раз она не стала удерживать любимого. Она так и осталась стоять, глядя на то, как он удаляется, исчезает за поворотом. У нее возникло ощущение, что вместе с Петером уходит какая-то часть ее беззаботной молодости.

Андре заметил, что у него при дыхании изо рта вырываются маленькие клубы пара. Это явление, вполне естественное для открытого пространства, показалось мужчине чрезвычайно нелепым в его пустом кабинете на бульваре Капуцинов.

Он откинул плед, прикрывающий колени, поднялся из-за стола, зябко кутаясь в меховое пальто, и направился к печке, которую велел установить в комнате. У него еще оставалось несколько драгоценных брикетов угля, но мужчина, поразмыслив, решил, что температура в кабинете пока терпима и не стоит тратить запас топлива.

Андре посмотрел в окно. Ночью выпал снег. Серое небо нависло над городом и теперь, как тяжелая свинцовая крышка, пыталось накрыть дома, укутанные снежным покрывалом. На белом ковре, выстлавшем двор, выделялись темные следы, оставленные консьержкой из соседнего здания.

Фонтеруа надеялся, что Камилла не простудится, стоя в очереди в мясную лавку. В последнее время, независимо от наличия продовольственных талонов, мясо стало редкостью, но девушка, как и большая часть домашних хозяек города, намеревалась использовать этот шанс. Их старая кухарка Марта страдала от ревматизма и не могла долго оставаться на ногах. Андре видел, как уходила Камилла: шапка, натянутая почти на глаза, теплые лыжные штаны, грубые ботинки и меховые перчатки. Он беспокоился: девочка выглядела изможденной. Время от времени мужчина водил Камиллу пообедать в ресторан, который предлагал постоянным клиентам «укрепляющие» блюда. Два раза в месяц владелец ресторана получал посылки от родственников из Нормандии, а его сын был учеником в Доме Фонтеруа. Но, тем не менее, Камилла продолжала худеть.

Накануне, сраженные холодом, они окончательно покинули столовую, хотя до последнего старались не изменять заведенным правилам. Любой отказ от привычных вещей, каким бы незначительным он ни казался, был еще одной победой оккупантов. Именно поэтому они цеплялись за пустяковые ритуалы, которые теперь обрели в их глазах особую значимость.

Прихватив тарелки с фасолевым супом, отец и дочь укрылись в спальне Максанса. После наступления холодов именно эта комната стала их убежищем. Они поставили в ней два удобных кресла, электрический радиатор, принесли пледы из шерсти ламы и радио. Каждый вечер под непроницаемым взглядом старой деревянной лошадки, притаившейся в углу, ровно в четверть девятого они слушали передачи Би-би-си на французском языке.

Андре тревожился, потому что находил Камиллу подавленной. Он спрашивал себя: возможно, дочери не хватает Валентины?

Быть может, он должен попытаться получить пропуск и отправить дочь в свободную зону? Как бы Андре хотел посоветоваться с женой! Но после введения межзональных почтовых карточек их общение было сведено к минимуму. Камилла регулярно отправляла матери отпечатанные карточки, вычеркивая формальные фразы, которые нисколько не соответствовали сложившейся ситуации. Валентина, в свою очередь, исхитрилась сообщить родным, что не намерена использовать эти гнусные розовые или желтые печатные бланки, которые заставляли ее думать, что она неграмотная. Либо она писала весьма вольные послания, либо не писала вообще. Только Максанс регулярно, каждые две недели, подписывал карточки, порой сопровождая казенный текст некоторыми новостями, разумеется, всегда хорошими.

Когда Андре думал о жене, которую не видел с предыдущей весны, он чувствовал себя брошенным. Конечно, там, в свободной зоне, и она, и Максанс находятся в полной безопасности, утешал себя Фонтеруа, но при этом каждую ночь он мечтал увидеть Валентину. Никогда ранее они не расставались так надолго, и только сейчас Андре до конца понял, как ему ее не хватает. Преданному супругу казалось, что вместе с Валентиной исчезла какая-то часть его самого. Он был зависим от ее решений и ее настроений, порой непредсказуемых, раздражающих, но которые так напоминали Андре о его брате Леоне.

В детстве Андре рос в тени младшего брата. Неистовая энергия Леона, который всегда был на первых ролях, позволяла Андре держаться в стороне. И это делало его счастливым. Робкий неуклюжий мальчик чувствовал себя комфортно, лишь когда на него не обращали внимания. И в некотором смысле задор его младшего брата позволял Андре оставаться самим собой.

Все вокруг считали, что наследником Фонтеруа должен стать тот, кто был наиболее разумным и послушным. Андре был тем человеком, на которого всегда можно положиться. И ничего другого от него и не требовалось, потому что всеобщее внимание приковывал к себе Леон: это он давил на административный совет, ослеплял девушек, очаровывал друзей. Но Андре никогда не испытывал к нему ни малейшей зависти. Напротив, он был даже признателен брату. Затем, когда Леон исчез, Андре пришлось выйти на первый план, и ему казалось, что он лишился надежных доспехов. Влюбившись в Валентину, молодой Фонтеруа неосознанно выбрал ту девушку, которая возместила бы ему недостаток красоты и блеска, за которыми он смог бы укрыться.

Андре никогда бы не осмелился признаться в этом жене, но он испытывал смутное беспокойство, видя, что она потихоньку стареет. Он замечал каждую новую морщинку, появившуюся в уголке глаза. Под влиянием прожитых лет и родов ее тело понемногу изменялось. И теперь, когда Андре обнимал любимую, он старался черпать утешение в этой новой мягкости.

Андре приложил усилие, чтобы изгнать Валентину из своих мыслей и сконцентрироваться на работе.

После подписания мирного договора немцы захватили все, и государственные и коммерческие, экономические структуры страны. Был создан оргкомитет, контролирующий запасы французской пушнины, — прежде всего это был мех кроликов, который больше всего интересовал немецкие власти. Впервые в своей профессиональной деятельности Андре был вынужден подчиняться неким требованиям, независимо от того, хотелось ему этого или нет. Так, часть одежды Дома Фонтеруа была конфискована и исчезла в направлении Рейха.

В дверь кабинета постучали. Андре улыбнулся, увидев в дверном проеме силуэт Макса Гольдмана.

— Макс! Каким ветром? — воскликнул он, вставая.

Его друг был особенно элегантен: двубортный темный костюм, бежевое кашемировое пальто с воротником-шалькой из норки. В руках он держал перчатки из кожи пекари и фетровую шляпу. Густые светлые волосы тщательно зачесаны назад. Должно быть, он шел очень быстро, потому что скулы у него порозовели, но на его лице не было и тени улыбки.

Макс достал из кармана какую-то бумагу и положил ее перед Андре, резко прихлопнув документ рукой. Это было удостоверение личности, на котором крупными красными буквами значилось: «Еврей».

— Бог мой! — прошептал Андре, вновь опускаясь в кресло и чувствуя, как стынет кровь в жилах.

В октябре немцы издали постановление, согласно которому каждый еврей должен был явиться в комиссариат. Даниель Ворм предупредил своего патрона, что будет отсутствовать 19-го утром, так как в этот день принимали людей с фамилиями, начинающимися с последних букв латинского алфавита. Встретив на следующий день управляющего мастерской, Андре был поражен, увидев его удрученное лицо. Ворм рассказал, что в течение часа он стоял в очереди, а затем некий французский чиновник, очень грозный на вид, но стыдливо отводящий глаза, внес в специальный регистр данные о Даниеле, его жене, его невестке и сыне, который находился в заключении в концлагере в Германии.

Андре посмотрел на друга. Каменное лицо, отсутствующий взгляд; Макс стоял почти по стойке «смирно». Казалось, что ему даже трудно дышать.

Андре решительно поднялся, открыл шкафчик и достал бутылку коньяка. Он налил коньяк в два бокала, которые мужчины опустошили большими глотками. После чего хозяин кабинета вновь потянулся за бутылкой.

Несмотря на холод, царивший в комнате, Макс, расположившись в кресле, позволил пальто соскользнуть со своих плеч. Андре ощутил странное облегчение. Его друг немного расслабился, гнев и страдание, заставлявшие его держаться неестественно прямо, на время отступили, теперь на него было не так больно смотреть.

— Они поставили во главе предприятия Гольдмана временного администратора, — наконец глухим голосом сообщил Макс. — Мой бедный дедушка, наверное, в гробу перевернулся! Он уехал из Польши и сумел создать процветающее предприятие, и все потому, что был умен и трудолюбив! Пример для своих коллег — вот что о нем говорили… Он любил рассказывать, что наши предки были торговцами, возившими пушнину из Риги или Новгорода в Лейпциг. Проходили века, они переживали погромы и гонения. И вот мой дед решил поселиться в стране, где чтут права человека. Он хотел избавить своих потомков от несправедливых притеснений.

Плечи Макса поникли. Он нервно провел рукой по волосам. Поперек его лба над самыми бровями залегла глубокая морщина.

— Мою фирму следует сделать арийской, ну, ты сам понимаешь. Надо найти людей, которых наши новые хозяева сочтут достойными. Эти владельцы не должны иметь ничего общего с представителями нечистой, порочной, преступной расы, ответственной за все несчастья родной страны…

— Прекрати, Макс, я умоляю тебя, остановись! — взмолился Андре.

Макс глубоко вздохнул.

— Еврей-владелец может назвать имя покупателя-арийца, который готов заплатить приемлемую цену. Я хотел бы, чтобы этим арийцем стал ты, Андре.

Андре остолбенел. Макс зажег сигарету и нервно затянулся.

— Послушай, старина, — продолжил он, — последние месяцы я живу, как в аду. Сначала я думал, что возможны исключения. Когда я был вынужден вывесить табличку «Еврейское предприятие» у двери моей фирмы, я упомянул под ней о моих наградах, чтобы эти мерзавцы не забыли, что во время последней войны я рисковал жизнью ради Франции. Я проливал кровь за эту страну! Мне велели убрать эти никому не нужные уточнения. Теперь у меня больше нет выбора, но я хотел бы, чтобы о моем предприятии заботился друг, заслуживающий доверия, а не неизвестный мне человек, который развалит все дело.

«А есть ли у меня финансовые возможности поглотить предприятие Гольдмана?» — спросил сам себя взволнованный Андре. И администрация еще должна одобрить предложение. Многие коллеги по цеху заинтересованы в приобретении прибыльной фирмы. В любой области человеческой деятельности существуют люди, которые без зазрения совести готовы воспользоваться подвернувшимся случаем, нажиться на чужом несчастье. Уже не одно предприятие стало легкой добычей для таких дельцов, главная заслуга которых в том, что они принадлежат к «арийской расе».

— Конечно, Макс, если я могу оказать тебе эту услугу… Но я сразу хочу внести ясность в наши коммерческие отношения. Смена владельца — временная мера, вызванная исключительными обстоятельствами. Наступит день, и предприятие Гольдмана будет возвращено законному владельцу.

Печальная улыбка осветила лицо Макса.

— Сначала нам потребуется победить этих проклятых фрицев.

— Не в первый раз нам сражаться с ними, старина.

Макс скептически покачал головой.

— Как ты отнесешься к тому, чтобы отослать Юдифь и ваших мальчиков к Валентине? — продолжил Андре. — Ты же знаешь, Монвалон находится в свободной зоне. К тому же там климат полезнее для здоровья детей.

Максанс был ненамного старше обоих мальчиков Макса, и у младшего сына Гольдмана были слабые легкие.

Макс встал с кресла, его лицо было очень напряженным.

— Я даже думать не хочу, что события могут принять столь печальный оборот. Моя мать уехала в Ниццу, к кузине. Но мой тесть — старый больной человек, а Юдифь никогда не согласится бежать из Парижа, оставив родителей на произвол судьбы.

— И все-таки ты должен поговорить с ней, — настаивал Андре. — Мы оба знаем, что многие еврейские семьи уехали из страны еще до объявления войны. В последние годы, приезжая в Лейпциг, я не раз видел последствия нацистского антисемитизма. Я не верю, что несчастного Рудольфа Гана выпустят из Бухенвальда.

Макс встал и взял перчатки.

— Я все это знаю, но у нас не может произойти ничего подобного. Мы — французы. Петен никогда не опустится до такой низости. И потом, не забывай, что у меня есть удостоверение ветерана боевых действий. Пошли, я приглашаю тебя на обед, — с наигранной жизнерадостностью воскликнул Гольдман. — Нам надо как следует отпраздновать это дельце, не так ли? Ведь не каждый день я продаю семейную фирму!

Андре ощутил смутную тревогу, вспомнив свой последний визит в Лейпциг, состоявшийся в 1938 году. Пустынный Брюль, лишившийся большей части своих обитателей. Он жалел о том, что не обладает упорством Валентины, уж она бы точно сумела уговорить Макса ни секунды не медля оставить Париж, увезти Юдифь с детьми. Но Фонтеруа не осмелился настаивать. Макс был взрослым, ответственным человеком, он бы ни за что на свете не стал подвергать даже малейшему риску свою семью.

На первом этаже магазина немецкие офицеры покупали подарки к Рождеству. Андре поклонился актрисе, с которой был давно знаком. Она рассматривала жакет, подбитый рыжеватым мехом гуанако[46]. Раньше Андре получал огромное удовольствие, прогуливаясь по своему магазину и общаясь с клиентами. Но с тех пор как его вотчина была захвачена этими вездесущими бошами, Фонтеруа торопливым шагом пересекал торговый зал, как будто у него не было ни единой свободной минуты. В этот раз он чувствовал себя особенно напряженным: Макс, кипевший от праведного гнева, мог взорваться в любую секунду.

Андре мечтал оказаться на свежем воздухе до того, как к нему подойдет кто-нибудь из продавщиц, которые завели неприятную привычку обращаться к хозяину, когда не могли понять, чего хочет клиент. Андре уже говорил им, что не желает использовать язык Гёте при столь удручающих обстоятельствах, но озабоченные девушки смотрели на него глазами, полными слез, и Фонтеруа был вынужден прибегать к своему немецкому.

Андре и Макс, выйдя на улицу, подняли воротники пальто, поправили шляпы и быстрым шагом двинулись по направлению к Опере.

Кто-то настойчиво колотил в дверь. Еще не вполне проснувшийся Александр взглянул на часы: половина шестого утра! Кто это может быть, чего они хотят? Хмурясь, мужчина поднялся с постели, набросил халат и, не найдя тапочки, так, босиком, и направился к входной двери.

— Они перебудят весь дом, — пробормотал он, сражаясь с запором.

Яркий свет, заливавший лестничную клетку, заставил мужчину часто заморгать. Только теперь он осознал, что на его лестничной площадке нет ни единой души, а шум раздается с четвертого этажа. Удивленный грек пересек площадку и отклонился назад, опираясь на перила, чтобы лучше видеть. Двое агентов полиции, в плащах и кепи, ломились в дверь соседей сверху.

— Откройте, полиция! — суровым тоном повторял один из них.

Александр услышал, что соседи, подчинившись требованиям представителей закона, открыли дверь.

— Либерман, Жозеф?

Хозяин квартиры кивнул.

— Следуйте за нами.

Несколькими минутами позже Александр увидел мертвенно-бледного Жозефа Либермана, спускавшегося по лестнице в сопровождении обоих полицейских. Эта группа миновала остолбеневшего Манокиса. Он часто обменивался незначительными фразами с портным, и сейчас был потрясен, увидев этого всегда чрезвычайно опрятного человека с темной утренней щетиной на щеках, со спутанными волосами. Бедняге даже не позволили как следует зашнуровать ботинки. На последней ступеньке Либерман, наступив на шнурок, споткнулся и был вынужден присесть на корточки у входа, чтобы завязать шнурки.

Все произошло так быстро, что в какой-то момент Александр подумал: уж не пригрезилась ли ему эта сцена? Меховщик вернулся в квартиру, устремился к окну, выходящему на улицу, и открыл ставни. Бледный рассвет 20 августа 1941 года с трудом высвечивал темные фасады зданий. Изумленный мужчина смотрел, как из соседних домов выводят других арестованных. Их заталкивали в автобус, стоявший в конце улицы, которую перегородили агенты французской полиции. Рядом, на тротуарах, стояли немецкие солдаты в круглых касках.

Александр внезапно вспомнил о госпоже Либерман и ее дочери. Он вновь кинулся на лестничную площадку, взлетел по ступеням и бросился к квартире портного, чтобы утешить родных несчастного.

— Они опять увозят евреев, прибывших из других стран, как тогда, в мае, — пролепетала Эстер Либерман, сжимая на груди полы халатика. Ее лицо опухло от слез. — Они сказали, что отвезут его в Дранси. Вы знаете, где это, месье Манокис?

Огорченный Александр отрицательно покачал головой. Женщина зарыдала с удвоенной силой. Маленькая девочка прижималась к ногам матери, засунув палец в рот.

— Послушайте, я сейчас приготовлю какое-нибудь горячее питье, — предложил Александр. — У меня еще остались запасы настоящего кофе. Никуда не уходите, я сейчас вернусь…

«Вот дурак! — упрекнул себя грек, направляясь в свою квартиру. — Куда, по-твоему, может уйти эта несчастная женщина?»

Он лихорадочно натянул ботинки, порылся в ящиках и нашел драгоценные кофейные зерна, хранившиеся в керамическом горшочке.

Через час, когда молодая женщина немного воспрянула духом, Манокис вернулся к себе.

В начале весны несколько тысяч евреев, родившихся не во Франции, были вызваны в префектуру. Их вывозили в лагеря, расположенные в Луаре. Однако Александр впервые оказался свидетелем жестокой и гнусной облавы.

Французские полицейские при поддержке подразделений оккупантов врывались на заре в дома людей, которые не совершили никакого преступления и даже правонарушения. Александр никак не мог забыть искаженное лицо Эстер Либерман, растерянный взгляд ее дочери. Он вспомнил о своих многочисленных коллегах, которых, начиная с октября, коснулись отвратительные мероприятия, направленные против евреев.

Весь квартал пестрел желтыми листами бумаги, на которых было написано «Jüdisches Geschäft» — «Еврейское предприятие»; они, как сорняки, заполонили округу сразу после начала оккупации. Немецкие постановления обсуждали на лестничных клетках, в бистро, у входов в магазины. И хотя тревога сжимала сердце, люди продолжали верить французскому государству.

Позднее, в то же утро, Александр тщательно пережевывал сероватый хлеб, стараясь не уронить ни единой крошки, и рассеянно листал газету «Le Matin»[47]. Статьи подвергали цензуре, и они почти не представляли интереса. Когда прозвучал звонок, мужчина вздрогнул, как будто совершал преступление.

Открыв дверь, он обнаружил свою служащую Сару в сопровождении худого молодого человека, кусающего губы.

— Прошу прощения за беспокойство, месье, — сказала девушка и с мольбой взглянула на меховщика. — Могла бы я поговорить с вами?

— Разумеется, входите, прошу вас.

Александр закрыл дверь, и все они прошли в мастерскую.

— Я хочу представить вам, месье, моего брата Симона. Месье, не мог бы он сегодня переночевать у вас дома? — На глазах у Сары выступили слезы. — Мы ужасно боимся, вы понимаете… Сегодня утром они арестовали моего отца, а вот Симон… Случилось чудо, он провел ночь у друзей, так как не успел на последний поезд метро. Но моя мама и я, мы уверены, что они станут его искать, ведь он тоже в списке. Мы не знаем, к кому обратиться, и тогда я подумала о вас…

Сара, похоже, была в предобморочном состоянии. Эта девушка работала у Александра уже два года. Она попала к нему совершенно случайно, когда Манокис только-только перебрался на улицу Тревиз. Ее дядя был скорняком, но семья с трудом сводила концы с концами. Заработок Сары стал хорошим подспорьем для семьи. Александр был покорен ее живостью и непосредственностью. Жизнерадостная юная швея обладала пальцами волшебницы и никогда не отказывалась от работы.

Когда большая часть клиенток оставила столицу, Александр опасался худшего, но совершенно неожиданно у него появилась другая, малоизвестная и более шумная клиентура, у которой не было никаких проблем с деньгами. Когда одна из таких женщин с обесцвеченными волосами и ярко накрашенными губами впервые предстала перед Манокисом и, ничтоже сумняшеся, вытащила из сумки пачку банкнот, мастер не знал, как реагировать. Должен ли он был пересчитать купюры, как делал это в банке, или же попросить сделать это клиентку? Проходили недели, а его блокнот для заказов постоянно пополнялся новыми записями. Из-за тяжелого экономического положения в распоряжении скорняка имелись в основном шкурки кроликов, и ему требовалось все его воображение, чтобы создавать эскизы пальто, которые бы не походили одно на другое. Он молился и скрещивал пальцы, чтобы к нему не слишком часто являлись клиенты, приносящие с собой изысканные меха, по всей видимости купленные на черном рынке. Работая с такой пушниной, меховщик нервничал.

— Вы станете для меня дорогим гостем, Симон, — улыбаясь, сказал Александр. — Можете оставаться сколько захотите.

— Спасибо, месье! — воскликнула Сара.

— Большое спасибо, месье, — подхватил ее брат, его лицо просветлело, и на нем заиграла робкая улыбка.

Александр сел на табурет.

— Вы хотели еще о чем-то спросить меня, Сара? — участливо осведомился он.

Девушка покраснела и взглянула на брата, который подбодрил ее кивком головы.

— Дело в том… Я не хотела бы показаться назойливой, но моя мать и я, мы мечтаем о том, чтобы Симон уехал в свободную зону… А проблема заключается в том, что мы никого там не знаем, и у нас совсем немного денег… И вот я спросила себя, быть может, вы знакомы с кем-то, кто мог бы на некоторое время приютить…

— Лично я хотел бы отправиться в Испанию, месье, — уточнил молодой человек, и его глаза загорелись. — Оттуда можно было бы переправиться в Англию. Я хочу присоединиться к де Голлю, к тем, кто сражается против немцев.

— А сколько вам лет, Симон? — спросил Александр.

— Девятнадцать, месье.

— Тебе только что исполнилось восемнадцать, — поправила юношу сестра.

— Ну и что? — бросил он раздраженно. — Я уже достаточно взрослый, чтобы бороться с бошами…

— И лишиться головы…

Брат и сестра гневно уставились друг на друга. Александр понял, что этот спор давнишний.

— Ладно, ладно, не ссорьтесь, — попытался успокоить их Манокис. — Вы смелый человек, Симон, но вся проблема в том, что я не знаю никого…

Мастер растерянно осмотрелся, продолжая напряженно думать. Он прекрасно знал, что демаркационную линию можно пересечь без особого труда. В их районе шепотом рассказывали о проводниках, помогающих беженцам, о семьях, готовых приютить несчастных… Александр вдруг подумал о старине Василии, погонщике мулов из Кастории, который вел его по горам Македонии до Фессалоников. Любой человек, покидавший свою страну окольными путями, непроходимыми тропами, должен испытывать тот же страх, ту же неуверенность и те же приступы немного нервного веселья, сменяющегося глубокой подавленностью, что испытал когда-то и сам грек.

Но здесь у Александра не было друзей и даже знакомых, способных помочь юному Симону… Совершенно неожиданно его взгляд упал на старую газетную вырезку, висящую над оверлоком.

— Подождите-ка, — вставая, бросил Александр.

Он подошел к фотографии, которая стала настолько привычной частью интерьера комнаты, что он уже перестал ее замечать. Снимок был покрыт коричневыми пятнышками, бумага пожелтела.

— Я знаю одну особу, у которой есть дом в свободной зоне. Во всяком случае, я думаю, что ее дом находится именно там… Возможно, она могла бы нам помочь.

Внезапно его лицо прояснилось. Казалось, что порыв свежего ветра ворвался в комнату и унес тревогу и напряжение, которые пропитали квартиру после утренней облавы. Александр снял с вешалки шляпу и водрузил ее себе на голову.

— Симон, оставайся здесь и никуда не высовывайся. Сара, покажи ему мои владения. Спать он может на диване в гостиной. В мое отсутствие никому не открывайте. К счастью, сейчас мертвый сезон. Вас никто не побеспокоит. Я скоро вернусь.

Бодрым шагом, с улыбкой на губах, Манокис вышел из квартиры.

— Кто это? — поинтересовался Симон, с любопытством глядя на фотографию на стене.

Сара сняла маленькую черную шляпку, украшенную вишневой лентой, и положила ее на стол.

— Это мадам Фонтеруа. Месье Манокис, прежде чем завести собственное дело, несколько лет работал в Доме Фонтеруа. Он сказал, что хранит эту фотографию, потому что его вдохновляет покрой манто. Среди профессионалов эта модель очень известна, ее называют «Валентина». Но если тебя интересует мое мнение, то я полагаю, что когда-то он был влюблен в нее. Надо отметить, женщина красивая… Ладно, пойдем. Я покажу тебе, где ты будешь спать.

Через час Александр остановился перед витриной Дома Фонтеруа. Три несчастных деревянных манекена, наряженных в одежду из бумаги и с поднятыми руками, расположились по кругу, как будто сошлись в немыслимом хороводе. По всей видимости, Одиль Венелль больше не заботилась о витринах Дома.

Много лет тому назад он стоял за стеклом этой витрины и смотрел, как Валентина выходит из магазина и садится в свою машину. «Бог мой, как она была прекрасна!» — подумал Александр с горечью и почувствовал, как оживает старая боль. А ведь молодой грек надеялся, что «излечился» от Валентины Фонтеруа. Он разозлился было на Сару, заставившую его воскресить воспоминания, которые он похоронил, как ему казалось, уже много лет тому назад.

Покидая девушку и ее брата, Александр намеревался отправиться на авеню Мессии, но по дороге растерял весь запас смелости. Кем он себя возомнил? Кто он такой, чтобы позвонить в дверь дома Валентины и попросить ее принять у себя в Монвалоне совершенно незнакомого молодого польского еврея? В лучшем случае она рассмеется ему в лицо. В худшем — он подвергнет ее опасности. Какое право он имеет просить ее об этой услуге?

Запутавшись в собственных мыслях, Александр спустился в метро — это была станция «Опера» — и вновь задался вопросом: а не лучше ли ему вернуться в свой квартал? В его любимом кафе, на углу улиц Рише и Фабур-Пуассоньер, кто-нибудь мог предоставить ему необходимую информацию.

Стоял прекрасный день. Некоторые женщины в легких платьях катались на велосипедах, и при движении их бедра обнажались. Другие женщины, увенчав свои головы шляпками с вуалетками или фантазийными шляпами с матерчатыми цветами, стучали по тротуарам деревянными подошвами ботиночек, напоминая экзотических неповоротливых птичек. Солдаты в серо-зеленой форме, сидящие на террасах кафе, внимательно наблюдали за этим спектаклем, стараясь не упустить ни единой детали. Через некоторое время Александр вновь оказался перед Домом Фонтеруа, который притягивал его, как магнит.

Спрятав руки за спиной, мужчина сердито смотрел на стеклянные двери и спрашивал себя, осмелится ли он побеспокоить своего бывшего хозяина. Александру всегда казалось, что Андре Фонтеруа порядочный человек. Поговаривали, что он не один раз отказывался от того, чтобы стать временным администратором того или иного мехового Дома, принадлежащего евреям и «нуждающегося» в хозяине-арийце. Он приобрел лишь предприятие Гольдмана, но, зная о дружбе, связывающей Андре Фонтеруа и Макса Гольдмана, Александр не сомневался, что его бывший патрон просто искусно исполнял роль «свадебного генерала».

Перед дверью магазина остановилось велотакси. Из него выбралась долговязая дама, наряженная в платье, которое было ей к лицу; шляпка с перьями венчала платиновые кудри. Она устремилась к магазину. Александр последовал за этой особой. Тотчас же к нему подошла молодая продавщица.

— Чем я могу вам помочь, месье? — вежливо поинтересовалась она.

— Я хотел бы видеть мадемуазель Камиллу Фонтеруа.

— Конечно, месье. Как о вас доложить?

— Александр Манокис. Мы знакомы с мадемуазель Камиллой.

— Будьте так любезны, подождите минутку, месье.

Продолжая улыбаться, девушка удалилась.

Александр подумал, что сегодня ему везет. Почему он решил спросить именно Камиллу? Быть может, к этому его подтолкнуло смутное воспоминание о чересчур серьезном для своего возраста ребенке, о девочке-подростке, которая со знанием дела восхищалась его дизайнерскими творениями? Валентина казалась ему недоступной, Андре Фонтеруа он почти не знал, оставалась лишь юная Камилла.

Сначала Александр ее не узнал. Решительным шагом девушка подошла к нежданному гостю. На ней было темно-синее летнее платье с воротником и короткими рукавами, окаймленными пронзительно-белым пике. Она оказалась высокой, худенькой, но ее коса прилежной школьницы и округлые щеки еще напоминали о недавнем отрочестве. Не изменился и ее прямой, ясный взгляд. В нем по-прежнему светился пытливый ум и плескалось странное одиночество.

— Месье Манокис? Я счастлива вновь видеть вас. Как поживаете?

— Мадемуазель Камилла, — начал мужчина и запнулся. — Я сожалею, что мне пришлось вас побеспокоить.

— Ничего страшного. Но давайте поднимемся на второй этаж. Там спокойнее.

Девушка подхватила Александра под руку и повлекла его к лестнице.

В маленькой полупустой комнатке на втором этаже Камилла предложила гостю что-нибудь выпить. Он охотно согласился на стакан воды и уселся на стул, в то время как Камилла, отодвинув в сторону коробки, наполненные булавками, катушками ниток, кусками шелковой тесьмы, споротой со старых пальто, взгромоздилась на стол.

— Я полагаю, что мы с вами родственные души, — пошутила она, проследив за взглядом Александра. — Вы, наверное, тоже используете для работы все, что под руку подвернется, даже аксессуары времен наших бабушек.

— К несчастью, в наши дни всем приходится это делать. Я не хочу ходить вокруг да около, мадемуазель, — добавил мужчина, понижая голос. — Я намеревался обратиться с просьбой к вашей матери, но я не осмелился беспокоить ее.

— Моей матери нет в Париже. Она живет в Бургундии, в свободной зоне.

Александр с облегчением улыбнулся.

— Значит, я не ошибся, предполагая, что ваш загородный дом находится именно на той стороне. Дело в том… как бы вам объяснить? Одна из моих работниц хотела бы переправить своего младшего брата в свободную зону. Вся проблема заключается в том, что ему негде остановиться. Мой вопрос может показаться вам шокирующим, но не могла бы ваша мать…

Камилла скрестила руки на груди, нахмурила брови.

— Я надеюсь, что вам удастся осуществить задуманное, месье, — очень сухо произнесла девушка.

Александр вскочил, краска залила его лицо.

— Простите меня, мадемуазель. Я никоим образом не хотел вас огорчить. Если вы позволите, я уйду…

— Сядьте, — приказала Камилла.

Она встала, чтобы закрыть дверь, и осталась стоять, прислонившись к ней спиной, как бы собираясь с силами. У Александра возникло чувство, что он уже видел эту позу, пожалуй, именно так повела себя когда-то ее мать. И то же самое выражение лица, одновременно озабоченное и раздраженное, было у Валентины, когда он пришел к ней на авеню Мессии и женщина сообщила ему, своему любовнику, что между ними все кончено.

— Мы едва знакомы, месье. Что может стать подтверждением ваших добрых намерений?

«Ничего, — подумал Александр. — И даже то, что я безумно любил вашу мать, а также то, что я, скорее всего, являюсь отцом вашего брата Максанса…»

— Увы, ничего, мадемуазель. — Манокис бессильно развел руками. — Я могу быть доносчиком, одним из провокаторов гестапо. У меня нет никаких доказательств моей непричастности к гнусностям, творимых немцами. Самое лучшее, что я могу сделать, — это уйти.

Камилла продолжала стоять молча, склонив голову к плечу Затем она, как показалось Манокису, решила, что он заслуживает ее доверия.

— Я хотела бы встретиться с вашими подопечными.

— То есть… Они у меня, в мастерской… После утренних арестов парень боится идти домой.

— Ну что же, тогда я отправлюсь к вам. Уже очень давно я хотела посетить знаменитую мастерскую Манокиса, о которой рассказывалось в «Revue de la fourrure»[48].

Александр почувствовал себя польщенным.

— Когда вы хотите прийти?

— Ну… прямо сейчас, — заявила девушка, подхватывая шотландскую сумочку и белые матерчатые перчатки.

Несколько ошарашенный, Александр поспешил на улицу вслед за Камиллой. Они прошли мимо витрины, которую грек рассматривал до того, как вошел в здание.

— Решительно, не тот эффект… — пробормотала его спутница.

— Простите?

— Я про руки манекенов. Я подняла их в надежде, что это будет похоже на букву «V», то есть на знак победы, но кажется, что они просто сдаются, завидев направленное на них оружие.

Александр расхохотался.

Валентина терпеливо ждала, укрывшись за шторой окна в гостиной. Она слушала, как птицы щебечут в листве. Этим сентябрьским вечером ветер весело качал ветки деревьев, с которых стайками слетали листья. Тихий, мирный вечер. Лето не сдавалось, не отступало, оно притаилось среди желтых цветков ломоносов и сиреневых — безвременника. Чуть дальше, на фоне зеленой изгороди, пурпурными брызгами взрывались остролистые астры. Однако отныне садовник был занят в основном огородом. Посреди цветника проклюнулась сорная трава, газон нуждался в стрижке.

Услышав, как Максанс бежит по коридору второго этажа, Валентина вздрогнула. Когда она, чувствуя себя одинокой или потерянной, думала о своем сыне, всегда ощущала смутную тревогу. Скитаясь по дорогам страны в период массового бегства, глядя на поселения, подвергшиеся бомбардировке, мадам Фонтеруа испытывала приступы дурноты. Она постоянно задавалась вопросом, удастся ли ей спасти своего ребенка, защитить его, дотянуть до той поры, когда он станет взрослым и сможет сам позаботиться о себе. В тот день отрезок дороги, который ей оставалось пройти, казался Валентине бесконечным.

В свои десять лет Максанс все еще нуждался в ее ласках, обожал нежиться в ее объятиях, любил, когда его целуют, любил ощущать ее руку на своих волосах. Камилла никогда не выказывала подобной потребности в нежности. Девочка всегда смотрела на мать так, как будто оценивала, судила ее. Сын же, напротив, всячески давал понять, как ему необходима Валентина. В этом он походил на Андре, и порой молодая женщина спрашивала себя, была ли она достойна надежд ее мужа и ее ребенка. Ей казалось, что ее дочь, как это свойственно женщинам, более проницательна.

Когда Мишель Онбрэ явился к ней с визитом пару дней тому назад, они прошлись по саду. Мужчина без обиняков сообщил Валентине, что у него налажена связь с Парижем. Он спросил, не согласится ли она принять у себя в доме молодого польского еврея, у которого нет знакомых в свободной зоне. В ту минуту женщина подумала о Лизелотте и Генрихе Ган. До объявления войны она полагала, что в Англии они находятся в полной безопасности. Сейчас же, когда Валентина слушала по Би-би-си репортаж об очередной бомбардировке британской столицы, она скрещивала пальцы и молила Бога, чтобы с детьми ничего не случилось.

Размышляя над предложением Онбрэ, мадам Фонтеруа некоторое время молчала, ощущая, что все ее чувства обострились. Залаяла собака. Женщина вдыхала одурманивающий аромат последних роз, сырой земли и прелой листвы. Ей почудилось, что Онбрэ дышит чересчур громко. Она просто «кожей чувствовала» его беспокойство, нетерпение, которые он пытался скрыть. В эти смутные, опасные времена рождались совершенно неожиданные связи, люди, которые никогда бы не встретились в обычной жизни, становились друзьями и соратниками.

Валентина с изумлением подумала о том, какими неожиданными бывают повороты судьбы. Вам задают вопрос, и от вашего ответа, положительного или отрицательного, от ответа, продиктованного ленью, смущением или же убеждениями, зависит ваше будущее.

Растерянная женщина чувствовала, что, возможно, ответив сейчас положительно, она изменит линию своей судьбы. Она уже осознавала, что все не закончится одним этим беженцем. За ним последуют другие. Ее дом расположен просто идеально — на выходе из деревни. Дальний угол сада соседствует с лесом. С правой стороны, за узкой дорогой, на склоне холма раскинулся виноградник.

Сама Валентина выросла недалеко от этого места, всего в десятке километров по прямой. Она хорошо знала все дороги и долины в округе, была знакома с фермерами и виноградарями, и даже с некоторыми сельскими полицейскими. Многие здешние старики помнили Валентину еще ребенком. Это были нерушимые узы, на крепость которых порой не влияет даже факт рождения в том или ином краю.

Юной девушкой она бежала из родных мест, бежала от тяжелых воспоминаний. Позднее дом ее детства был продан, чтобы погасить долги отца. После смерти свекра Андре настоял, чтобы она стала хозяйкой их дома в Монвалоне. Тогда Валентина велела снять пыльные зеленые шторы, висевшие в гостиной, и убрать массивную мебель из красного дерева. А когда в комнате, где еще пахло свежей краской, прямо над камином занял свое место портрет дамы в голубом, Валентине показалось, что она избавилась от тяжкого груза, что дом из теплого белого камня, жилище из ее сказочных детских грез, наконец-то раскрыл свои объятия мадам Фонтеруа.

Месье Онбрэ ждал ее ответа, вытирая шею платком в клетку, а Валентина думала о брате, о том, что долго носила траур по нему. Сейчас она была старше, чем Эдуард в день своей смерти. Из младшей она превратилась в старшую. Однако она навсегда останется маленькой сестричкой высокого мальчика со светлыми кудрями, которому так и не сказала «я тебя люблю» — ведь эти слова предназначались для возлюбленных.

Онбрэ, которому надоело ждать, прочистил горло и повел плечами под слишком узким пиджаком. Мужчине не повезло: демаркационная линия прошла прямо через его владения. «Бывает и хуже, — однажды пошутил фермер, когда Валентина пришла к нему, чтобы купить масла и яиц. — Я слышал, что в одной деревне кладбище находится за демаркационной линией. Вы только представьте, сколько документов нужно предоставить фрицам, чтобы организовать похороны!» И они вместе захохотали.

Онбрэ был весьма известной фигурой в округе. Валентина встречалась с ним еще до войны — на ярмарке дичи в Шалоне. Это был один из тех редких случаев, когда она согласилась сопровождать Андре: молодая женщина не выносила резкого запаха, источаемого шкурами лис, циветт, барсуков и кроликов, выставленных в витринах.

«Дело в том… вы ведь уже давали приют беженцам… — забормотал Онбрэ, воспринявший столь длительное молчание за отказ. — Вот мы и подумали, что, возможно… К тому же за этих просит грек», — заявил мужчина, как будто выкладывая последний козырь. «Грек?!» — изумилась Валентина, подумав, уж не сошел ли Онбрэ с ума.

Затем она улыбнулась той загадочной улыбкой, которая обычно пленяла мужчин. Онбрэ задержал дыхание. Мадам Фонтеруа производила на него неизгладимое впечатление. Она вызывала желание снять фуражку и поклониться, хотя фермер был убежденным республиканцем и обычно благородные господа не пробуждали в нем трепета. Мужчина вспомнил слова жены: «Она — дама, и этим все сказано! А в наши дни настоящую даму на улице не встретишь».

«Конечно, я с радостью приму этого беднягу, — прошептала Валентина. — Когда вы собираетесь его привести?»

И вот она ждала молодого беженца.

«Грек», — вспомнила красавица, и на ее губах заиграла чуть заметная улыбка. Разве могла она предвидеть, что Александр Манокис вновь ворвется в ее жизнь, да еще при столь необычных обстоятельствах?

Почему Александр вспомнил о ней? Казалось, он протягивает ей руку сквозь годы и расстояния. Как будто говорит: «Я прощаю тебя». Непривычно взволнованная, Валентина вздрогнула, когда услышала, как прошелестели по гравию колеса велосипеда.

Она открыла застекленную дверь. Онбрэ прислонил велосипед к стене дома. Рядом с ним стоял худой молодой человек с сумкой через плечо. У него был потерянный и скорбный вид.

— Пойдемте с нами, Онбрэ, выпьем по стаканчику вина, — предложила Валентина. — Вы это заслужили. А что касается вас, молодой человек, то добро пожаловать в Монвалон.

Резкими, нервными движениями Камилла прикалывала кроличью шкурку к рабочему столу. Девушка была в отвратительном настроении. И не дай бог кому-нибудь сделать ей замечание этим утром!

Впервые в жизни она поссорилась с отцом. Когда она узнала, что он получил заказ от Wehrmacht Beschaffungsamt[49] на изготовление кроличьих жилетов для немецких войск, девушка уперла руки в бока и с вызовом сказала: «Об этом не может быть и речи, папа. Мы не станем одевать вражеские войска».

Андре раздраженно взглянул на дочь сквозь стекла очков. «Ты шутишь, Камилла?»

«Нисколько. Мы должны отказаться от этого заказа. Это дело принципа».

«Мы не можем от него отказаться. Речь идет не о просьбе любезного клиента, размахивающего банкнотами, но о приказе властей. К тому же эта работа позволит нам сохранить места для еврейских рабочих. Ты ведь отлично знаешь, что немцы делают исключение, когда речь заходит о скорняках, — этих евреев не депортируют. Мне случалось бывать в России зимой! Немцы нуждаются в теплой одежде для своих солдат, которые воюют на Восточном фронте, поэтому они обращаются к квалифицированным специалистам в оккупированных странах». — «Но это позор! Это… это пособничество захватчикам! А если бы мы владели оружейным заводом, ты стал бы производить бомбы для наших врагов?»

Взбешенный отец стукнул кулаком по столу. «Достаточно, Камилла! Я не намерен выслушивать нравоучения от собственной дочери. Ты слишком наивна. Отказаться от этого заказа — значит подвергнуть опасности весь Дом Фонтеруа, рисковать жизнями наших рабочих, а еще это значит привлечь внимание Пауля Холлендера, Роже Бине и один бог ведает кого еще!»

«Нас будут сравнивать с некоторыми нашими конкурентами, у которых нет ни совести, ни чести, — с теми, кто сотрудничает с немцами. Про нас будут говорить ужасные вещи, ты это знаешь не хуже, чем я. А уж если об этом узнает мама, она никогда больше с тобой и разговаривать не станет».

Гнев исказил лицо отца, его губы побелели. «Сию секунду выйди вон из моего кабинета, Камилла! Когда успокоишься, ты вернешься и извинишься за свою дерзость».

Девушка засунула руки в карманы белой рабочей блузы, резко развернулась на каблуках, но дверью хлопнуть не посмела.

Оказавшись на шестом этаже, она со злостью пнула раму, к которой были прикреплены шкурки кроликов. Служащие компании посмотрели на нее с изумлением.

«Мадемуазель Камилла, я не знаю, что на вас нашло, но у вас есть работа, которую вы должны выполнить еще до полудня: вам следует заняться шкурками», — холодно произнес Даниель Ворм, который только что вошел в мастерскую.

Камилла подняла глаза на этого пожилого человека с волосами, убеленными сединой, на человека, которого она всегда воспринимала как доброго дядюшку, взглянула на желтую шестиконечную звезду, которую он стал носить на груди после 7 июня, и почувствовала, что еще немного — и она разрыдается.

Кусая нижнюю губу, девушка схватила шкурки. Ну что ж, тогда она не будет стараться! Она нарочно отберет кроличий мех самого плохого качества. Таким образом, жилеты быстрее износятся и эти чертовы немцы подохнут от холода!

Она провела пальцами по ворсу, оценивая его толщину и плотность, затем с помощью кисти смочила первую шкурку и начала прикалывать ее к столу. Вскоре эта весьма монотонная работа поглотила ее целиком.

— Мадемуазель Камилла! — раздался голос от двери. — Вас просят к телефону.

— Ай! — воскликнула девушка, прищемив щипцами мизинец.

«Решительно, сегодня не мой день», — подумала Камилла, засунув в рот поврежденный палец, который раздувался на глазах.

Она спустилась по лестнице, громко стуча деревянными подошвами по ступеням. В кабинете на четвертом этаже девушка взяла трубку.

— Камилла Фонтеруа. Кто у аппарата?

— Это мадам Вуазен, консьержка мадам и месье Гольдман, — раздался в трубке голос запыхавшейся женщины. — Вы должны приехать, мадемуазель, я вас умоляю… Их всех только что забрала полиция, даже маленького Мориса. Полицейский отдал мне ключи от квартиры, чтобы я проверила, выключены ли газ и электричество… Вы только подумайте! Французские полицейские… Господи, какое горе! У мадам Гольдман было всего десять минут на то, чтобы собрать чемодан. Мой Бог, она всегда была такой скромной… Когда они уехали, я поднялась… Алло, мадемуазель, вы меня слышите?

Потрясенная Камилла не могла вымолвить ни слова. Невозможно было представить, что подобная трагедия произойдет с Максом и Юдифью.

— Да, мадам Вуазен, я вас слышу.

— Как я вам уже сказала, я поднялась к ним. И на кухне нашла маленького Самюэля, в ящике для щеток. Он плакал, потому-то я его и услышала. Это чудо, вы знаете… Я совершенно растеряна. Я с превеликим трудом уговорила малыша спуститься ко мне в привратницкую. Он спрятался за креслом и вот уже два часа не выходит оттуда. Пожалуйста, мадемуазель, приезжайте поскорее, я не знаю, что делать…

— Я уже выхожу, мадам Вуазен. Ничего не предпринимайте. Я сейчас буду!

В спешке снимая блузу, Камилла оторвала от нее пуговицу. Она бросила рабочую одежду на кресло и схватила сумку.

— Бог мой, Бог мой… — как литанию, повторяла шепотом девушка.

Она вновь спустилась на второй этаж, поспешно прошла коридор с красным ковром, постучала и, не дожидаясь ответа, вошла в кабинет отца.

Андре говорил по телефону. Он сурово посмотрел на дочь и взмахнул рукой, призывая ее к молчанию. Девушка подошла к столу, взяла бумагу и карандаш. «Они арестовали Макса и Юдифь. Консьержка нашла Самюэля. Я еду за ним».

Отец пытался вести разговор, очевидно, чрезвычайно важный, и одновременно прочесть то, что нацарапала дочь. Камилла увидела, как он побледнел. Андре сделал девушке знак поторопиться.

— Конечно, Herr Obersturmbannführer, — самым любезным тоном заверил собеседника Андре.

На этот раз Камилла, покидая кабинет, позаботилась о том, чтобы дверь хлопнула как можно громче.

Камилла чувствовала покалывание в правой руке, но Самюэль наконец заснул, и она боялась пошевелиться, опасаясь разбудить мальчика. Она слушала ровное дыхание пятилетнего ребенка, смотрела на его длинные черные ресницы, отбрасывающие тени на щечки. Его лоб все еще был горячим, а светлые пряди волос прилипли к влажной коже. Сначала Камилла попыталась заставить малыша съесть несколько ложек овощного пюре, но оставила это занятие, когда большая часть пюре оказалась на пижаме Самюэля.

Когда девушка обнаружила мальчика, укрывшегося за креслом госпожи Вуазен, ее поразили огромные темные глаза. Казалось, мальчик не узнал Камиллу.

«Самюэль, это я, Камилла, — прошептала она. — Ты помнишь меня, не правда ли? Я — друг твоих родителей. Помнишь, несколько месяцев тому назад вместе с твоей мамой мы гуляли в Тюильри? Ты должен вспомнить, — настаивала Камилла, глядя на испуганного ребенка, съежившегося, как раненое животное. — Это было в воскресенье. Стояла отличная погода. Я уговорила твою маму пойти прогуляться со мной. Я не хотела, чтобы она стыдилась звезды, которую носила на груди. Твой брат Морис пошел вместе с нами. В свои девять лет он уже получил «право» на свою собственную звезду. Твоя мама очень боялась, но так как никто не выказал враждебности, через некоторое время она обрела былую уверенность. А ты, мой родной, спросил, почему у тебя нет такой звезды. Ты был недоволен и принялся капризничать. И тогда твоя мама сказала, что ты получишь звезду на день рождения, на свое шестилетие. Если бы ты только знал, какой это страшный подарок!..»

Камилла опустилась на колени, взяла горячую ручку мальчика, продолжая тихо-тихо говорить. Минуты казались ей вечностью. Сидя за плюшевым креслом с кружевной салфеткой на изголовье, прижатая к буфету, девушка вдыхала запах капустного супа и пожилой женщины и чувствовала, как он царапает ей горло. Два кролика наблюдали за ее действиями из сетчатой загородки. Камилле казалось, что сердце вот-вот выскочит у нее из груди. Она была убеждена, что с минуты на минуту жандармы вернутся, вспомнив, что не арестовали еще одного Гольдмана. Почему схватили Макса и Юдифь? Кто-то донес на них? Но кто? По какой причине? Как, каким чудом они сумели спрятать Самюэля?

Глядя на обезумевшего от ужаса мальчугана, чувствуя под пальцами сухую и горячую кожу его руки, в какой-то момент Камилла задалась вопросом, а правильное ли решение приняла Юдифь, спрятав малыша?

Наконец ребенок вынул палец изо рта. «Мама сказала, чтобы я не шумел и не шевелился. Когда она вернется?»

Камилла немного успокоилась: Самюэль узнал ее. Девушка улыбнулась. «Очень скоро. Ее увезли, чтобы проверить документы. Но пока твои родители не вернулись, я бы хотела, чтобы ты пошел со мной».

Самюэль, нахмурившись, покачал головой. «Я не могу. Мама запретила. И потом, если я уйду, родители не будут знать, где меня найти».

«Им расскажет об этом мадам Вуазен, не так ли, мадам?» Консьержка энергично закивала. «Вот видишь, тебе не стоит беспокоиться. Во всяком случае, твои родители — большие друзья моих. У меня дома даже есть их фотографии. Я покажу тебе. Ну что, теперь ты хочешь поехать со мной?»

Весь остаток дня Камилла провела, пытаясь развлечь Самюэля с помощью игрушек Максанса. Отец вернулся ближе к вечеру и сообщил, что Гольдманов увезли в Дранси. Он пообещал на следующий день попытаться узнать хоть что-нибудь об арестованных.

Видя, что ребенок крепко уснул, Камилла встала с кресла. Она положила мальчика на кровать Максанса и укутала его одеялом. Затем девушка погладила его по голове, приговаривая детскую считалку, которую помнила до сих пор.

Камилла ощутила чье-то присутствие за спиной. Отец казался измотанным. Печаль нарисовала новые морщины на его лице. Андре чувствовал себя виновным. Он должен был убедить Макса покинуть оккупированную зону. Какого черта его друг не уехал, пока еще не было поздно? Но на руках у Юдифи остался умирающий отец, и она отказывалась даже говорить об отъезде, уверенная в том, что с ними ничего не может случиться. А Макс разделял ее уверенность. Когда Андре поведал другу о своих тревогах, тот отчеканил, что Юдифь родилась во Франции, что ее родители переехали в эту страну из Австрии до рождения дочери и что он сам по рождению — француз.

Андре надеялся, что Макса не тронут, и отнюдь не как ветерана войны, но как высококвалифицированного профессионала. Но после того как предприятие Гольдмана оказалось в чужих руках, официально Макс больше не принадлежал к корпорации меховщиков. Андре испытывал отвратительное чувство: ему казалось, что он украл у друга последний шанс ускользнуть от неминуемой опасности. Фонтеруа твердил себе: все это бредни! Так или иначе, Макс был вынужден продать свою фирму. К тому же он не был скорняком — Гольдман за всю свою жизнь не сшил ни единой шубы, — и потому немцы не выдали бы ему столь необходимого Ausweis, который они выдавали рабочим, в чьих услугах нуждались. Правда, когда дело касалось выбора отменной пушнины, Максу не было равных. Порой чутье друга заставляло Андре вспоминать о старом, почти слепом меховщике из Лейпцига, который на ощупь мог определить цвет той или иной шкурки. Но, в любом случае, Андре никогда даже представить себе не мог, что немцы арестуют Юдифь и детей!

Камилла выпрямилась. Оставив дверь в детскую открытой, отец и дочь вернулись в гостиную. Подавленные, они уселись друг напротив друга. Камилле казалось, что их утренний спор, словно маленький твердый снежок, холодил ее сердце. Как мог отец согласиться сотрудничать с этими чудовищами, которые врывались в дома невинных жертв, поднимали бедняг прямо с постелей и отправляли их в лагеря для интернированных, прежде чем выслать куда-то на Восток, где их будущее виделось даже не туманным, а зловещим?

— Малыша следует отправить в свободную зону, — бесцветным голосом произнес Андре. — У нас он не будет в безопасности.

— Его нельзя отправлять одного. Он слишком маленький. Ни один проводник не согласится сопровождать пятилетнего ребенка. Будет лучше, если я отвезу его сама.

— Да, но куда ты его отвезешь? — воскликнул Андре, вскакивая с места.

— Ну конечно же, к маме. Он не первый беженец, кого она приютила.

— Прости?

Мужчина так резко повернул голову, что очки соскользнули ему на нос. Он явно был ошарашен.

— Иногда люди, пересекшие демаркационную линию, на некоторое время останавливаются в Монвалоне, — пояснила несколько смущенная Камилла.

— И как давно это началось? — поинтересовался Андре, которому казалось, что он рухнул с небес на землю.

— Более года назад. После прошлогодних августовских погромов.

Андре внезапно почувствовал, как судорога сводит его живот. Бог мой, Валентина осознает всю опасность, которой подвергается? Холодок пробежал вдоль позвоночника мужчины.

— Мне никто ничего не говорил. И с чего все началось?

Камилла неожиданно подумала, не слишком ли она разоткровенничалась? До сих пор она старалась избегать подобных разговоров с отцом, девушка пыталась защитить его, оградить от тревог. Она знала, что Александр сумел наладить контакт с ее матерью, что бегство молодого Симона прошло без происшествий. Она также знала, что другие скорняки еврейской национальности последовали тем же путем, что в окрестностях Шалон-сюр-Сон существует несколько точек, где можно нелегально пересечь демаркационную линию, и что те, кто раньше встречался на ярмарке дичи — скорняки, меховщики, крестьяне и виноградари, — теперь, бывает, сталкиваются нос к носу в туманных сумерках, среди деревьев и виноградных лоз.

Не единожды рабочие Дома Фонтеруа приходили к Камилле за помощью, прося за своих близких или за самих себя. Девушка отводила их к Александру. Затем они следовали проторенным путем, о котором Камилла знала лишь то, что конечным пунктом назначения является дом ее матери.

Юная мадемуазель Фонтеруа ни секунды не сомневалась в своем отце, но теперь было такое время, когда произносить что-либо вслух становилось крайне рискованно, любой новый человек, введенный в курс дела, представлял потенциальную опасность. Она уже пожалела о том, что не смогла сдержать свой язык и не придумала какую-нибудь отговорку относительно переправки Самюэля. Но в любом случае оставлять ребенка у добрейшей мадам Вуазен было бы неосмотрительно, а лгать отцу девушка не желала.

— Все это лишь стечение обстоятельств. Дом находится в свободной зоне.

— Но кто-то же все это придумал? — настаивал Андре. — Ведь не твоя же мать наладила цепочку?

— Нет. Однажды ко мне пришел Александр Манокис. Он хотел просить маму, чтобы она дала приют брату его работницы, затем молодой человек должен был отправиться в Испанию. Александр знал, что у нас есть дом близ Шалона. Так вот все и закрутилось…

Андре встал и принялся мерить шагами комнату. Он ничего не понимал. Валентина, Манокис… Почему? Как? Что навело грека на мысль просить помощи у его жены? Разве они знали друг друга? Все казалось просто абсурдным!

— А ты, в чем конкретно заключается твоя роль, Камилла?

— О, моя роль весьма скромна. Я называю имя Александра тем, кто обращается ко мне. Не беспокойся, мною не заинтересуется гестапо! — пошутила девушка.

— Но мне бы все-таки хотелось, чтобы учитывалось и мое мнение! Я намерен отправиться к этому Манокису и сказать ему пару слов. Когда-то я помог ему, и вот как он благодарит меня за мою доброту: втягивает в какие-то сомнительные приключения мою жену и мою дочь, подвергает опасности их жизни! Тебе когда-нибудь случалось читать, что написано на плакатах, развешенных по всему городу? На них написано, что любой человек, являющийся пособником врагов оккупационных сил, будет расстрелян. Ты никогда не просматривала списки расстрелянных заложников?

Камилла пожала плечами.

— У нас нет выбора, папа. Мы не можем отказаться помогать людям, попавшим в беду. Большая часть из них — наши коллеги или друзья. Вспомни о Максе и Юдифи… Если бы они тебя послушались, то сейчас бы находились в безопасности.

Андре провел рукой по лицу. Прежде всего, он хотел успокоиться. Фонтеруа доверял Валентине: она никогда не позволит немцам поймать себя. Страх уступил место восхищению.

— Твоя мать, по крайней мере, живет в свободной зоне. Но ты… Я не хочу, чтобы ты подвергалась опасности… Я тебе запрещаю, ты меня слышишь? Если с тобой что-нибудь случится…

— Со мной ничего не случится, папа. И давай больше не будем говорить об этом, я прошу тебя. — Камилла взглянула на часы и поднялась. — Пришло время слушать Лондон. Конечно, эти ужасные радиопомехи могут разбудить маленького Самюэля, но что поделаешь.

Александр закончил составлять бумагу: «Я, нижеподписавшийся, Александр Манокис, скорняк, мастер-надомник, свидетельствую, что месье Генри Леви, проживающий в доме 38 по улице Отельвиль в Париже, работает на моем предприятии и выпускает продукцию, необходимую немецким властям». Грек подписал документ и протянул его мужчине, который стоял перед мастером навытяжку.

— Лишь бы никому не пришло в голову проверить мое предприятие, — пошутил он. — Вы — мой тридцать второй рабочий. Скоро я смогу соперничать с Домом Фонтеруа.

Бледная улыбка осветила изможденное лицо Генри Леви. Он старательно сложил лист бумаги и убрал его в свой бумажник, где уже лежали удостоверение личности, продовольственная карточка, военный билет, карточка о демобилизации… Старый, покрытый трещинами бумажник раздулся от такого количества документов.

В маленькой комнате бок о бок трудилось шесть человек. Генри Леви, по профессии дантист, впервые видел мастерскую скорняка. Какая-то женщина склонилась над неким механизмом, напоминающим швейную машинку. Две другие, не поднимая глаз, работали за странными устройствами округлой формы, пропуская полоски меха между двумя дисками и постоянно поправляя и подтягивая их специальными щипцами. На шкафах громоздились старые картонные коробки, на которых виднелись неразборчивые надписи: «Куски каракуля с тугим завитком», «Головы и лапы каракуля», «Рысь». Подросток тщательно расчесывал густой черный мех, высматривая дефекты. Мужчина раскладывал бумажную выкройку поверх шкурок, приколотых к рабочему столу, а темноволосая девушка старательно спарывала подкладку старого, изъеденного молью жакета. Когда она подняла голову и улыбнулась посетителю, Леви почувствовал, что у него еще осталось достаточно разума, чтобы счесть ее красивой.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил гостю Александр. — Я вынужден продолжить работу, но вы, если пожелаете, можете остаться, чтобы передохнуть.

Генри Леви устроился на маленьком позолоченном стуле, стоящем в соседней комнате. Вне всякого сомнения, именно здесь, перед огромным зеркалом на одной ноге, примеряли свои манто взыскательные клиентки. Мужчина положил фуражку на колени. Накануне во время облавы была арестована его двоюродная сестра и ее семилетние сыновья-близнецы. Его кузен был интернирован в лагерь в Компьен уже несколько месяцев тому назад. Когда Леви прибыл к сестре, он обнаружил на ее двери печати полиции. Дантист оперся о стену с грязными обоями и разразился рыданиями. Он чувствовал, как с каждым днем петля все туже затягивается вокруг его горла.

Самым страшным было ожидание. Нескончаемые, пустые дни казались годами. Ему постоянно приходилось убегать от фрицев, он пускался наутек, лишь завидя кепи жандарма. Перед ним, как перед прокаженным, захлопнулись двери кафе, кинотеатров и музеев, теперь он не мог зайти туда, чтобы согреться или просто скоротать время. К счастью, ноябрь 1942 года был не столь холодным, как ноябрь года предыдущего. Вот уже несколько недель, как дантист не ночевал более двух ночей подряд в одном и том же месте. Время от времени он заходил перекусить в столовую на улице Беранже или в столовую на улице Рише. Именно там он и услышал об Александре Манокисе.

Когда-то давно, в прошлой жизни, у него были доверявшие ему пациенты, престижная работа в госпитале и невеста. Он строил планы на будущее, мечтал о женитьбе, выбрал имена для своих еще не рожденных детей, надеялся стать владельцем небольшой квартиры. Теперь жизнь тридцатилетнего мужчины свелась к ежедневному сражению с голодом, холодом и отчаянием. Леви закрыл глаза. Прежде он страдал бессонницей, но теперь научился засыпать в самых невероятных местах. А эта маленькая гостиная с красными изношенными бархатными шторами на окнах, с гравюрами, изображающими новинки моды, показалась несчастному беглецу тихой гаванью, надежным убежищем. Убаюканный мурлыканьем швейных машин и шелестом голосов, доносящихся из мастерской, мужчина уронил голову на грудь.

Александр бросил взгляд в дверной проем, чтобы убедиться, что незнакомец еще не ушел. Он замер, увидев, что месье Леви спит крепким сном. Манокис охотно предложил бы бедняге провести ночь в его мастерской, но этим вечером он ждал важного посетителя. Молодая женщина, связная — Александр знал лишь ее имя, — должна была привести «гостя» в восемь часов. Александр не имел права рисковать, оставляя в квартире посторонних. «Я спрошу у него, не сможет ли он вернуться на следующей неделе», — решил меховщик.

С недавних пор он постоянно ощущал подавленность. Тот жест доброй воли, попытка помочь брату Сары, превратилась в каждодневную обязанность. От всего этого порой кругом шла голова. Слух о том, что грек связан с проводниками, помогающими попасть в свободную зону, распространился мгновенно, и к Манокису потянулись друзья друзей и знакомые знакомых, жаждущие выбраться из оккупированного Парижа. Их лица были разными: суровыми и открытыми, помятыми, измученными или румяными, с выступающими скулами или высокими лбами и твердой линией рта, — но у всех у них был один и тот же взгляд. Лихорадочный, испуганный взгляд загнанного животного. Именно этот взгляд преследовал Александра даже во сне.

В кошмарах Манокис видел себя на тихом пляже, на берегу моря, под хрустальным сводом небес — в своем детстве. Легкий бриз доносил до него ароматы вереска и диких цветов с холмов Македонии. Затем на горизонте начинал клубиться робкий туман, в то время как прозрачная вода уходила из-под его ног, как будто океан делал глубокий вдох. Потом откуда-то возникала огромная волна, которая мчалась, как табун обезумевших лошадей. Она закрывала весь горизонт, превращалась в высокую серую стену, и в ней ощущалась жестокая, грозная мощь. Александр не мог сдвинуться с места и в ужасе смотрел, как приближается эта громадина, готовая поглотить его. Он чувствовал себя парализованным, бессильным, одиноким, неспособным пошевелиться и даже просто закричать. Когда гребень волны уже был готов обрушиться на него, Манокис внезапно просыпался. Его сердце бешено колотилось, и весь остаток ночи грек не мог заснуть.

«Гость» из Лондона был самым обычным человеком, то есть ни на кого не похожим. Темно-русые волосы, светлые глаза, покрасневшие веки, тяжеловатый подбородок: приветливое, незапоминающееся лицо. Он носил темный костюм, голубую рубашку, галстук со скромным рисунком. Мужчина тепло пожал руку Александра, когда тот открыл ему дверь.

Квартира на улице Тревиз служила одновременно перевалочным пунктом и почтовым ящиком. Уже во второй раз Александр принимал у себя офицера из подразделения генерала де Голля, но все еще чувствовал себя неуверенно. Вопросы жгли ему язык: союзнические войска, как скоро они собираются высадиться в Северной Африке? Что происходит на самом деле в Советском Союзе? Русские действительно продолжают сопротивляться? В глубине души Александра зарождался глухой гнев: «О чем думают союзники? Как они полагают, сколько еще мы сможем продержаться?»

Но Александр не задал ни одного вопроса — ему мешали не столько врожденная скромность и правила вежливости, сколько твердая уверенность в том, что услышанные им ответы не будут определенными. Манокис также сделал вид, что не замечает маленького чемодана, поставленного за рулоны бумаги, в котором, скорее всего, под сменой белья находился портативный передатчик. Они ограничились разговорами о погоде и нехватке продуктов. По просьбе Манокиса мужчина, который назвался Фрэнсисом, охотно рассказывал об Англии. Такие разговоры становились для Александра некой отдушиной. В его уме эта свободная страна, расположенная на противоположном берегу Ла-Манша, приобрела почти сверхъестественную значимость.

Наконец наступил момент включить в мастерской радио. Александр закрыл двери, которые вели в прихожую и примерочную. В мастерской не топили. Днем, чтобы не замерзнуть, хватало тепла человеческих тел, девушки во время работы даже снимали митенки. Сейчас же посланник де Голля закутался в пальто и обмотал шарф вокруг шеи. Устроившись на табурете, он улыбнулся и предложил Александру сигарету.

Раздался треск и свист — это были помехи, создаваемые немцами, затем наступившую тишину нарушил знакомый успокаивающий голос: «В эфире Лондон, вы прослушаете наш пятый выпуск последних известий на французском языке».

Сталинград, 1942

Сергей с трудом освободился от объятий тяжелого липкого сна. Он медленно открыл глаза и облизнул пересохшие губы. Вот уже много недель на них сохранялся привкус пыли, но молодой человек привык к нему. Сергей лежал прямо на земляном полу, на грубом одеяле, и ему казалось, что он весит целую тонну. Его тело протестовало, не желало выходить из дремотного оцепенения.

Рядом с Сергеем лежал Владимир, походивший на надгробную статую тем, что одна его рука вся была обмотана грязными бинтами. Грязь собралась в морщинах его лица, и даже черные усы стали серыми от пыли.

Сергей приподнялся на локте. Тотчас руку пронзила сильнейшая боль. Чтобы не разбудить пятерых товарищей, он задушил готовый вырваться стон, а затем усмехнулся своей щепетильности, свойственной юной девице: неужели какой-то жалкий стон мог побеспокоить обессиленных мужчин? Нет, разбудить их смогла бы только канонада многочисленных «катюш», реактивных орудий, расположенных на западном берегу Волги.

Сергей прислушался. Где-то вдалеке раздавался глухой рокот, напоминающий раскаты грома, но стены и пол блиндажа не дрожали. В небе, над головами бойцов, кружили «музыканты» генерала Паулюса, но в данный момент они не атаковали. На каждой из машин был нарисован черный зверь, и Сергей люто ненавидел эти самолеты, проклятые «юнкерсы», которые пикировали с адским воем сирен, заставлявшим стынуть кровь в жилах. Бомбардировщики-штурмовики порождали в душе юноши отвратительное чувство бессилия.

Впервые Сергей увидел их ранним сентябрьским утром, и тогда самолеты показались ему похожими на орлов. Две тысячи бойцов 284-й Сибирской стрелковой дивизии под командованием полковника Батюка форсировали Волгу на разномастных суденышках, а над ними кружили звери апокалипсиса, сотканные из огня и железа, с крыльями с черно-белыми крестами.

Сморщившись от боли, Сергей поднялся и перешагнул через Володю. Керосиновая лампа разливала вокруг себя мутный свет. В левой части блиндажа на походной печурке булькал большой котел. Юноша поднял крышку и потянул носом. Запах разварившегося картофеля защекотал ему ноздри. Сергей зачерпнул половником жидкость, в которой плавали волокна мяса неясного происхождения, и плеснул ее в свой походный котелок. Он вспомнил, что недалеко от их укрытия видел труп расчлененной лошади. Молодой солдат пододвинул деревянный ящик, достал из кармана пару сухарей и уселся за стол.

Прежде чем спуститься в блиндаж отдохнуть, Сергей поднял глаза к свинцовому небу. С утра туман окутал покрытые изморозью руины Сталинграда, превратив их в фантастические, призрачные громадины. Молодой человек чувствовал неизбежное приближение зимы, настоящей русской зимы, и не мог не радоваться этому.

Вот уже несколько недель по Волге плыло мелкое ледяное крошево, что значительно затрудняло переправу. Начались перебои со снабжением. Октябрь в этом году выдался теплым, он проливался вероломными дождями, которые проникали под воротники и превращали землю в скользкую грязь, затрудняющую передвижение. На родине Сергея, в Сибири, уже несколько недель, как лег снег. И вот наконец зима добралась и до Волги, до великой русской реки, которая замерзала одной из последних в стране. Когда лед станет прочным, в снабжении продовольствием и боеприпасами вновь не будет перебоев.

Безвкусный, пресный суп тем не менее согрел Сергея. Юноша спросил себя, проснутся ли его боевые товарищи сами, или же ему придется исполнять роль школьного наставника, будить друзей и выслушивать их сонное ворчание и упреки.

Солдаты спят совсем как мальчишки, подумалось Сергею при виде их расслабленных лиц и разбросанных в разные стороны рук. Интересно, как сложилась судьба Андрюши, маленького пятилетнего сироты с ямочкой на подбородке? Этот мальчуган на несколько дней, прежде чем его отправили в тыл, стал талисманом их взвода. Выжил ли он при переправе через реку? И что станет со всеми этими детьми, чьи родители обрели вечный покой среди руин опустошенного города?

Владимир всхрапнул, как кабан, и проснулся. Тяжело ступая, он подошел к столу и уселся на единственный уцелевший стул. Мужчина принялся разматывать повязку на руке. Сергей отвел глаза. Вид обожженной плоти Владимира не добавлял аппетита.

— Ну что, заживает?

— Пусть попробует не зажить! — проворчал плотник с Урала. — Вот кто бы смог мне помочь, так эта моя женка, у нее золотые руки, и она отлично выхаживает больных.

— Тебе бы к врачу попасть.

— Еще чего! Рисковать собственной шкурой, добираясь до медсанчасти? И только для того, чтобы какой-нибудь дурак отправил меня в тыл? Только переправы через Волгу мне сейчас и не хватает! Вроде бы не смердит, значит, не гангрена, а иначе…

С довольной улыбкой, обнажившей испорченные зубы, мужчина достал из кармана пакетик с белым порошком, надорвал его зубами, присыпал рану, а затем вновь забинтовал руку.

Сергей оттолкнул пустой котелок, старательно спрятал ложку за голенище и вытянул ноги. У него еще осталось достаточно махорки, чтобы свернуть целых три самокрутки, и юноша подумал, не позволить ли себе роскошь выкурить одну из них прямо сейчас. В последнее время табака не хватало, а Сергей, к вящей радости товарищей, вполне обходился без ежедневных ста граммов водки, предпочитая ей крепкую затяжку. Только табак был способен отбить вкус пыли.

По ступеням, ведущим в блиндаж, простучали сапоги.

— А на улице начинает подмораживать, товарищи! — радостно сообщил худой юноша в болтающейся на нем слишком большой гимнастерке.

Виктор положил автомат на ящик с боеприпасами, потер руки, как будто отпустил удачную шутку, и посмотрел на Сергея обожающим взглядом, что последнего весьма и весьма смутило. Однако Сережа был вынужден смириться с этим чрезмерным восхищением, как и другие стрелки элитного подразделения полковника Батюка, слава о подвигах которых долетала до самых отдаленных уголков Советского Союза.

Через десять дней после прибытия на фронт Сергей уже «снял» свою сороковую жертву, за что и получил медаль «За отвагу». Месяцем позже он был награжден орденом «Красного знамени», и его фотография появилась в одной из газет. Юный Витя мечтал во всем походить на своего героя, но, несмотря на уроки стрельбы, которые Сергей давал ему в редкие минуты передышек, бывший рабочий-механик не стал отличным стрелком, хотя и был одним из лучших разведчиков.

— Ну и что нам там фрицы готовят? — ворчливо поинтересовался Владимир, не очень ладивший с Виктором.

Неоправданный оптимизм молодого человека, чьи круглая голова и тощее туловище весьма походили на булавку портного, раздражал и Сергея, но он старался быть снисходительным. Иногда ему даже нравилась веселость товарища, особенно когда солдаты VI армии вермахта то и дело атаковали. Но Виктор прибыл в этот ад всего десять дней тому назад, а Володя и Сергей были теми редкими «счастливчиками», кто защищал развалины Сталинграда уже почти два месяца.

От шестидесяти человек, которые изначально составляли их ударную группу, осталось всего восемь. Первые потери понесли сразу же после высадки на правый берег реки; ослепленные густым жирным дымом, поднимавшимся от горящей нефти, ребята были скошены автоматными очередями немецкой пехоты, расположившейся в сотне метров от берега Волги.

Подкрепление не заставило себя ждать, но к тому времени уже много солдат стали жертвами бомбардировок Люфтваффе[50], были разорваны на части гранатами или шквальным пулеметным огнем, раздавлены в окопах гусеницами танков, сожжены огнеметами, уничтожены в рукопашных, которые завязывались на каждом этаже зданий, на каждой лестничной клетке, за каждым углом. Трупы разлагались на месте, потому что ни у кого не было времени их хоронить. Покрытых пылью и каменной крошкой, павших солдат было не видно на мостовых города. К ним добавлялись и бойцы, которых хладнокровно расстреливали при попытке панического бегства бдительные политруки. Не каждому хватит смелости смотреть в разверзшийся ад… Но Сталин заявил, что советские солдаты больше не отдадут ни пяди родной земли, что ни один из них не сделает ни шагу назад, и особенно это касалось тех, кто вел бой в бывшем Царицыне, переименованном в 1925 году в честь вождя всех народов, после победы над генералами Белой армии.

Когда Сергей сильно уставал, он не мог отличить один район города от другого. Юноша вспоминал, как, спасаясь от огня немецкой артиллерии, а также пулеметчиков, засевших на водонапорных башнях, он сразу же после высадки на берег нырнул в окопы, испещрившие Мамаев курган. Затем он участвовал в сражении, развернувшемся среди развалин литейных цехов завода «Красный Октябрь». После этого молодой снайпер провел целых три дня в полном одиночестве, не получая никаких припасов: Сергей боялся обнаружить свое укрытие, откуда вел прицельный огонь по офицерам вражеской армии, засевшим вместе со своими людьми и минометами за мешками с песком. Советские военные никогда не говорили об отступлении, но сколько раз Сергею приходилось оставлять то или иное здание, чтобы через несколько дней вернуться туда и увидеть новую гору трупов!

Порой его находил нарочный генерала Чуйкова и называл точную цель, которую необходимо было уничтожить, или же просил перебросить Сергея и его товарищей в горячую точку: страх, который внушали снайперы элитного подразделения, часто обращал противника в паническое бегство — достаточно было убить одного из их командиров. Но чаще всего сибиряк сам выбирал идеальное место для засады, например за досками или за нагромождением ржавого металла, и застывал, прижав к щеке приклад винтовки с оптическим прицелом. Потихоньку обживаясь в укрытии, он использовал для маскировки воронки от снарядов, нагромождения кирпичей и железных балок, которые устилали окрестности, и терпеливо ждал, когда появится голова фрица, желательно офицера.

И тогда минуты превращались в годы. Чтобы скоротать время, Сережа пытался представить себе город таким, каким ему его описывали боевые товарищи: каменные дома, с презрением взирающие на покосившиеся деревянные домишки, пристани с баржами, белые здания фабрик, просторные заводские цеха из бетона, выросшие здесь, как и по всему Советскому Союзу за предвоенные годы, трамваи и магазины, павильоны и парки, где летом так любили прогуливаться девчонки-хохотушки.

Однажды в квартире, развороченной бомбой, Сергей обнаружил красный галстук юного пионера. Он стряхнул пыль с мятой ткани и подумал о Марусе, которая мечтала стать горожанкой, как и ее двоюродные сестры. Девушка не могла противиться очарованию города. Сергей же не привык к большим городам, а тот Сталинград, что предстал его взору, скорее напоминал видения ада.

Требовались стальные нервы, чтобы, не моргнув глазом, слушать, как рвутся снаряд за снарядом, как скрежещут гусеницы танков, ощущать, как дрожит земля при приближении бронированных машин, а с потрескавшегося потолка осыпается на плечи сухая штукатурка. Но еще в другой жизни, далекой и оттого необычайно дорогой, на таежных просторах Сергей научился терпению и спокойствию охотника. И здесь, среди дымящихся развалин, в этой фантасмагорической вселенной из желтой и белой пыли, среди трупов людей и лошадей, среди груд камней и деревянных балок, среди взметнувшихся к небу оружейных дул и полуразрушенных труб, четко выделяющихся на фоне белых облаков, сибиряк не утратил сноровку. Когда очередная жертва наконец появлялась на перекрестье его оптического прицела, молодой боец с невероятной плавностью и без дрожи в руках жал на курок.

Юный Витя снял шапку-ушанку, почесал голову и наклонился, чтобы перемотать портянки, после чего вновь принялся ходить по блиндажу. Сергей с улыбкой наблюдал за тем, как в эти минуты передышки тело парня сотрясает нервная дрожь. Казалось, что его руки и голова беспрестанно двигаются в странном танце, и он не может ни на секунду остановить это движение. Однако когда они пошли на боевое задание, худенький Виктор с ловкостью эквилибриста взобрался на самый верх полуразрушенного здания и обратился в каменное изваяние, подражая своему кумиру Волкову. Он мог оставаться неподвижным в течение долгих часов, прячась среди руин и изучая передвижение немецких войск, чтобы о них сообщили артиллерии, базирующейся на левом берегу Волги.

Володя принялся грызть семечки.

— Да сядь ты, наконец, кровопивец! — рявкнул он. — У меня от тебя голова кругом.

Виктор повиновался.

— С этой твоей повязкой тебя можно принять за товарища Чуйкова! — усмехнулся Витя.

Владимир бросил в сторону юноши недобрый взгляд.

— В отличие от всеми нами любимого генерала Василия Ивановича, я страдаю не от гнойной экземы, а от ожогов, заруби себе на носу, молокосос! Он бинтует пальцы, потому что они у него чешутся, а у меня руки чешутся лишь от желания свернуть тебе шею!

Лежащие мужчины начали один за другим подниматься. Люди вставали, ворча. У них были суровые лица с печатью усталости, красные от недосыпания глаза. Сергей знал, что внешне ничем не отличается от своих товарищей и что его мама до смерти перепугалась бы, если бы увидела посеревшее лицо обожаемого сына.

Когда месяц тому назад Сергей писал письмо матери, он долго сидел в раздумье над чистым листом бумаги. Ему не только было сложно подобрать слова, чтобы описать свои ощущения, он ни на секунду не забывал, что все письма солдат Красной армии подвергаются самой суровой цензуре со стороны политотдела. У Сергея складывалось впечатление, что у него за плечом стоит строгий школьный учитель. Когда он учился в школе, этого ощущения было достаточно, чтобы мальчик становился будто парализованным.

Дорогая мамочка, у меня все хорошо. Я часто думаю о вас всех. Мои товарищи и я, мы изо всех сил сражаемся с врагами, чтобы быть достойными Родины-Матери. Скажи папе, что я не забываю дышать. Он поймет! Скажи Григорию, что мой друг Владимир частенько заставляет меня вспоминать о нем. Они оба очень упорные, что один, что другой. Всем сердцем с тобой. Обнимаю тебя, моя драгоценная мамочка.

Сергей

Так как конвертов на фронте было не найти, молодой человек тщательно сложил лист в треугольник и передал его солдату, который в тот день был ответственным за почту. Последнее письмо, полученное от матери, он хранил в кармане гимнастерки. Время от времени Сережа перечитывал дорогое послание, и ему казалось, что он чувствует запахи родной избы, ощущает материнскую нежность, видит удивительную улыбку отца и незамутненную снежную белизну сибирских просторов.

Из задумчивости Сергея вывел скрип ржавых петель.

— Надо же, к нам гости! — пробормотал Володя, почесывая живот: вши пробирались и под гимнастерку.

Вбежавший молодой солдат споткнулся на последней ступеньке, подвернул ногу и шлепнулся на зад. У него было столь ошеломленное лицо, что мужчины, находящиеся в блиндаже, разразились хохотом. Смеясь до слез, они хлопали себя по бедрам. Сергей, откинув голову, тоже хохотал во все горло.

Нарочный с пылающими щеками поднялся с пола и отряхнулся.

— У меня приказ для лейтенанта Волкова от генерала Чуйкова, — сообщил все еще смущенный вестовой и стал навытяжку перед Сергеем.

Сергей взял протянутый пакет.

— А ну-ка дайте ему выпить! — приказал лейтенант.

Бойцы повиновались, не выказав никакого недовольства. За уровнем водки в бутылке следили крайне строго, но никто не мог отказать в стакане спиртного вестовому. Их, как и связистов, поддерживающих в рабочем состоянии телефонную линию, немцы отстреливали, как кроликов, и нарочные, отправляясь с очередным поручением, каждый раз рисковали жизнью.

Протягивая гостю стакан, Володя дружески хлопнул парня по спине, ведь тот смог добраться до них под непрерывным пулеметным и минометным огнем от командного поста, разбитого рядом с заводом «Красный Октябрь». У него были впалые щеки, курносый мальчишеский нос, и Сергей готов был поклясться, что вестовой еще ни разу не держал в руках бритву.

Зашифрованный приказ был кратким: его люди и он сам должны были дислоцироваться на подступах к Мамаеву кургану. Вот уже целую неделю там велись кровопролитные бои, бойцы защищали каждый окоп, каждое укрепление. К приказу был присовокуплен лист, вырванный из блокнота: «На добрую память лейтенанту Волкову. Победа будет за нами!» Подпись была неразборчивой, но Сергей сразу же узнал почерк Никиты Сергеевича Хрущева.

Они познакомились совершенно случайно. В тот день, теснимые немецкими автоматчиками, солдаты внезапно вышли на танки противника. Бронемашины были так близко, что Сергей мог разглядеть сквозь узкие бойницы лица врагов. Горстка советских бойцов оказалась в весьма затруднительном положении. Один из них начал паниковать, и политрук, посланный лично Иосифом Виссарионовичем на Сталинградский фронт, был вынужден пригрозить ему револьвером.

Сергей лег на спину, достал из кармана клочок газеты, насыпал на него махорки, свернул самокрутку и раскурил ее. Удивленные его спокойствием, солдаты молча смотрели на лейтенанта. В любом случае, при столь оглушительном грохоте расслышать друг друга можно было, только жутко вопя. Сделав несколько затяжек, Сергей жестом призвал окружающих к спокойствию.

После этого он пополз вдоль стены и метров через десять укрылся в какой-то нише. Затем, доверяясь инстинкту, сибиряк вскочил и одним махом пересек открытое пространство, которое еще недавно было лестничным пролетом школы. Оказавшись на другой стороне, он отодвинул от пулемета труп солдата и занял его место. Тем временем немецкие автоматчики, уверенные в том, что они уничтожили эту огневую точку, выдвинулись на улицу, и Сергей полил их из пулемета свинцом, позволив товарищам выбраться из ловушки.

Вечером, когда Сергей отдыхал в бункере, Хрущев лично пришел поблагодарить молодого человека. Они сели в сторонке. Комиссар стал расспрашивать лейтенанта, откуда тот родом, женат ли, есть ли у него дети. Узнав, что Сергей не является членом партии, Хрущев изумленно поднял брови. «Я сам займусь этим вопросом!» — недовольно проворчал он. Сергей понял, о чем думал комиссар: когда убивали не партийца, его семью не всегда сразу оповещали о смерти родного человека. Вступить в партию означало в случае чего не оставить своих близких в неведении.

Затем они разговорились о рыбной ловле, каждый похвастался своим лучшим уловом, а затем выпили за победу в Великой Отечественной войне. Хрущев не сказал этого прямо, но Сергей понял: тот считал, что лейтенант спас ему жизнь, и был благодарен за это.

После той неожиданной встречи в сентябре Сергей время от времени получал дружеские послания от Хрущева. Комиссар лично вручил Волкову партийный билет с фотографией в военной форме.

Сергей перечитал в последний раз приказ Чуйкова и бросил его в огонь.

Его люди молча смотрели на действия командира, ожидая, когда тот объяснит им, куда они направляются. Разглядывая их доверчивые, но серьезные лица, молодой лейтенант снова остро ощущал, как нелегок груз ответственности. Иногда из-за необходимости командовать, принимать решения у него голова шла кругом.

А ведь еще и года не прошло с тех пор, как Сережа Волков покинул затерянный в тайге хутор Иваново и записался добровольцем в армию. Григорий проводил его до Ивделя, где юноша сел в поезд, направляющийся в Пермь. Он ехал в вагоне с другими призывниками, которые долго горланили песни, а затем уснули, положив под голову свои пожитки. На вокзалах состав со скрипом останавливался, и порой железнодорожники прицепляли к нему дополнительный вагон с продовольствием или боеприпасами, предназначенными для фронта.

В Перми Сергею выдали форму и направили в Красноуфимск. По дороге юноша с удивлением видел новые, только что построенные заводы, которые день и ночь выпускали боевую технику. Казалось, вся страна поднялась, чтобы дать отпор фашистским захватчикам. Женщины, дети, старики — все безостановочно работали, и каждый, как мог, старался помочь Родине-Матери.

После нескольких дней подготовки Сергей, восхитивший всех военачальников своими талантами стрелка, был отправлен за сотни километров на берега Волги, куда он добирался на поездах, грузовиках, а иногда и пешком, пока однажды, солнечным утром, не оказался у великой реки.

Здесь он попал под командование полковника Батюка, худого мужчины с черными волосами. Этого самого командира, отличающегося стойкостью и отвагой, Сергей однажды вечером нес на спине до самого укрытия: Батюк страдал тяжелым заболеванием сосудов и порой не мог ходить. Командир тщательно скрывал этот недуг от своих солдат.

Так вот и получилось, что в свои двадцать четыре года лейтенант, получивший не одну боевую награду, стал командовать людьми, готовыми следовать за ним даже в пекло. Сергей не раз задавался вопросом, почему они доверяют ему, что они нашли в нем, простом, скромном охотнике из Сибири?

Как всегда, прежде чем отправиться в бой, Сергей очень тщательно проверил все свое снаряжение. Он застегнул гимнастерку на все пуговицы, нацепил портупею, отряхнул от пыли пилотку. Сначала Володя подшучивал над лейтенантом, но Сергей оставался верен своим привычкам настоящего охотника. В Сибири, когда противостоишь опасностям и лютому холоду, нельзя рассчитывать на удачу. Конечно, в тайге водилась совсем другая дичь, но Сергей нуждался в привычных ритуалах, и, в конечном итоге, его боевые товарищи, глядя на то, как он готовится к очередной операции, понемногу успокаивались — эти, казалось, обыденные жесты напоминали магический обряд, способный защитить от смерти.

Сергей пригладил волосы и еще раз поправил пилотку. Объясняя людям, что их ждет, он пополнил запас гранат в вещмешке, спрятал в карман одну из плиток шоколада, принесенных молодым солдатом из штаба, а затем взял свою снайперскую винтовку, которую тщательно смазал, перед тем как лечь отдохнуть.

Он терпеливо ждал, пока соберутся его люди, затем в последний раз взглянул на часы. Вот уже несколько минут Сергей испытывал то особенное, будоражащее душу чувство, этакую смесь ожидания неизвестного и уверенности, абсолютного спокойствия, которое он всегда переживал перед тем, как столкнуться с диким зверем, которого преследовал не один день. В нем говорил инстинкт, какое-то шестое чувство, и если бы Сергея спросили, то он не смог бы объяснить, почему у него появилось предчувствие, что грядущий день станет решающим, судьбоносным.

Часы лейтенанта Сергея Ивановича Волкова показывали ровно пять часов утра 19 ноября 1942 года[51].

Иван Михайлович проснулся, как от удара. Он открыл глаза и уставился в темноту. Никакого шума, за исключением пыхтения чайника на плите и спокойного дыхания жены.

Мужчина с трудом поднялся с постели и накинул телогрейку. Впервые он сожалел, что наступила зима. Внезапно изба показалась ему тесной. Пожилой мужчина хотел выйти, взглянуть на небо, почувствовать ровное биение пульса тайги, раскинувшейся на сотни километров вокруг, но у него не было сил даже одеться, не то что расчищать снег, которого накануне навалило изрядно.

Смирившись, Иван Михайлович зажег свечу, налил в кружку горячей воды из чайника и бросил туда щепотку чайной заварки. Он прислонился спиной к печи, вытянув больную ногу, которая в этот день ныла больше обычного.

Что же пробудило его ото сна? Накануне вечером Анна приготовила мужу отвар, который помогал ему заснуть, если тело доставляло слишком много мучений. Со временем головная боль, появившаяся после несчастного случая и отравлявшая первые годы жизни Леона Фонтеруа в Сибири, постепенно прошла, став лишь дурным воспоминанием. Но в последнее время давнишняя рана решила напомнить о себе.

Анна что-то проворчала во сне и перевернулась на другой бок. Ее хрупкая фигура была почти полностью скрыта под меховым покрывалом, и лишь нога в шерстяном носке упрямо выглядывала наружу. «Если я ее не высуну, то буду чувствовать себя, как в тюрьме», — пояснила Анна, когда супруг указал ей на эту странную привычку Мужчина ласково улыбнулся. У Анны Федоровны всегда и на все находился ответ, даже после больше чем двадцати пяти лет брака она умела удивить своего супруга.

Охотник маленькими глотками, с небывалым удовольствием пил крепкий чай. Он долго не мог привыкнуть к его терпкому, горчащему вкусу, но когда привык, полюбил, как и многие другие до этого чуждые ему вещи. Отныне мужчина не мог обходиться без этого бодрящего напитка.

Дом тихо разговаривал с хозяином. Под весом снежной шубы вздыхало старое дерево, потрескивал лед на оконных стеклах. Иван подумал о том, как удивительно и прекрасно то, что человек может быть счастлив в столь негостеприимном мире. Возможно, секрет подобного счастья крылся в уважительном отношении к дикой природе, которая, в свою очередь, приняла и полюбила этих суровых людей. Здесь царили свои законы, их было немного, но все они неукоснительно соблюдались. Эти законы обозначали границы, которые не следовало переступать, но они не мешали чувствовать себя по-настоящему свободным.

Бывший Леон Фонтеруа никогда не жалел о том, что женился на женщине, которая спасла ему жизнь, и остался на сибирской земле, где был похоронен его первый ребенок. Когда-то давно он долго и мучительно размышлял над своим поступком, порой его сердце охватывала тревога, и мужчина задавался вопросом, а не стало ли это его решение извращенной формой самоубийства? Поселиться в столь чуждом ему мире! Когда младший Фонтеруа принял решение обосноваться в Сибири, ему было столько же лет, сколько теперь его сыну. «Я был тогда мальчишкой», — подумал Иван Михайлович, и у него защемило сердце.

Впервые он остался один на один с собой на безграничных просторах Канады. Во время молчаливых ночей, с первых дней охоты, исполненных терпения, одиночества и ожидания, в сопровождении лишь верного проводника, Леон Фонтеруа научился размышлять. Он думал о своем детстве, о тех привилегиях, что были даны ему с самого рождения, о любви матери, о том, что люди восхищались им лишь потому, что он умел красиво говорить и пускать пыль в глаза, хотя сам он испытывал при этом смутное беспокойство, желание изменить свою жизнь. Он взбунтовался, взбунтовался, как избалованный ребенок, сошел с уготованной ему дороги и стал меняться. Да, его по-прежнему раздирали противоречия, он всегда был готов шутить и смеяться, ослеплять девушек и соблазнять женщин, но он уже не был прежним.

И лишь в этой избе, в ее деревянных стенах, наблюдая за плавными жестами молодой вдовы, пораженный ее трогательным совершенством, он понял, что, даже став взрослым, рисковал навсегда остаться обаятельным и лицемерным, соблазнительным и причиняющим боль ребенком. Судьба поставила его перед выбором. Он мог стать другим Леоном Фонтеруа — лишенным масок и ухищрений. Но такой человек должен был существовать в совершенно ином мире, отличном от того, в котором он родился. В этом мире, где все измерялось иными мерками, его фамилия больше не была значимой, здесь важно было, что ты за человек, что у тебя на душе.

Утверждать, что этот выбор дался Ивану Михайловичу легко и безболезненно, означало солгать. Полностью отказаться от себя прежнего, от многолетних привычек трудно, очень трудно, и на это может решиться лишь очень отважный человек… Но если вы внезапно осознали, что вам присуще недостойное или ничтожное, что вам еще остается делать?

Мужчина, сидящий в избе, заваленной снегом, крепко обхватил кружку с чаем своими длинными тонкими пальцами. Сергей унаследовал его руки. «Руки художника», — восхищалась Анна, когда сын был еще маленьким. Уязвленный мальчик намеренно пачкал их в грязи, как будто надеялся, что от этого его пальцы станут могучими и узловатыми, как у Старшого или Григория Ильича.

И вот теперь его сын был далеко, за сотни километров от дома. Он сражался за город, названный Сталинградом, за город, который несколько месяцев тому назад мало кто мог отыскать на карте.

Когда Леон Фонтеруа только прибыл в Россию, этот город носил другое имя, но если города этой страны переименовали, то люди остались прежними. Здесь, как и раньше, были господа и униженные просители, хозяева и слуги. Правила игры изменились, но карты сдавались все те же.

Когда Адольф Гитлер 22 июня 1941 года бросил свои войска на Советский Союз, он и не подозревал, что русские будут сражаться с таким упорством, до последнего вздоха. Наполеон тоже не предполагал этого, подумалось Ивану Михайловичу, но у народов этой огромной империи в крови сама бесконечность.

Обращаясь к народу, товарищ Сталин вернулся к тону своих предшественников, русских царей, истребленных большевиками, к тону духовенства, вынужденного бежать от революции. «Братья и сестры!» — восклицал он, а в это время Анна молилась перед иконами, а их сын собирался отправиться на фронт, чтобы защищать Родину.

Иван слегка повернул голову и взглянул на маленькую красную лампадку, ровно горящую в углу комнаты.

«В окрестностях Сталинграда продолжаются ожесточенные бои… Гитлеровцы атакуют героических защитников города… Многие столкновения переходят в рукопашные бои…» — говорилось в одной из последних сводок Совинформбюро.

Иван ничего не знал о войне. Он не мог вообразить грохот минометов, шквальный огонь пулеметов, разрывы снарядов. Он разбирался лишь в звуках тайги, видел, как со страшным треском сталкиваются друг с другом огромные ледяные глыбы, плывущие по реке, знал, как хрустит ломающаяся на морозе ветка, как скрипят лыжи, как почти бесшумно падает с еловых лап пушистый снег, как шелестят крылья кряквы, начинающей полет, как стонет больное животное. Но в этот смутный предрассветный час мужчина ощущал на губах вкус пыли, а в его ушах сиренами выли «Юнкерсы».

— Господи, Всевышний, защити моего сына, — шептал он. — Если тебе нужен один из нас, то пусть это буду я… Моя жизнь в обмен на его…

Арбуз… Черные зерна, красная и сочная плоть — сахарный; сладкий, как сожаление, сок течет по подбородку… Он представлял себе арбуз так ясно, что, казалось, может его материализовать силой своего воображения.

Петер вспоминал о том, как в летний полдень где-то в степи, раздавленные жарой, под раскаленным добела бескрайним небом, они объедались дынями и арбузами.

Они выбрались из танка — водитель, радист, стрелок и он сам, вытерли грязные лица, на которых пот, как слезы, рисовал светлые полоски. Пыль, всюду желтая пыль, забивающая поры. Они кашляли, плевались, чтобы освободить от нее легкие.

Маленький брошенный фруктовый сад показался им чудесным местом. Они наелись фруктов и растянулись в тени дерева, убаюканные стрекотанием кузнечиков. Бронетанковая колонна остановилась из-за нехватки горючего. Они двигались чересчур быстро, оставив далеко позади себя, слишком далеко, в облаках пыли, поднятых гусеницами, грузовики с припасами и несчастных пехотинцев, которые недовольно ворчали, сетуя на тяжелое снаряжение и солнцепек. Бронетехника частенько выходила из строя, но, тем не менее, танкисты уже видели Россию павшей к их ногам и радостными возгласами встречали немецкие самолеты, которые приветственно покачивали крыльями.

Они упивались днями славы, гордились головокружительным прорывом… Но затем в этой бесподобной военной машине что-то разладилось и неприятные сюрпризы посыпались один за другим.

Казалось, на них наложили проклятие. Эта непонятная огромная страна день ото дня становилась все больше: равнины, поля, степи и снова равнины, и так насколько хватало глаз. Степь напоминала море, на линии горизонта она сливалась с небом, и когда уже начинало казаться, что вот-вот ты достигнешь ее края, он вновь ускользал. Невзирая на то что русские отступали, а пленных брали сотнями тысяч, несмотря на победы под Смоленском и Киевом, эти проклятые неуловимые советские солдаты продолжали сопротивляться, увлекая армию вермахта все дальше и дальше, вглубь страны. «Империя Иванов» оказалась безграничной. Некоторые солдаты шепотом говорили о колдовстве.

Когда наступила осень, дожди превратили дороги в океаны грязи, в которых бронемашины вязли, как в болоте. Мокрая глина с громким чавканьем с трудом отпускала сапоги бойцов. Злясь на распутицу, Петер дошел до того, что мечтал о снеге, надеясь, что хоть зимой эта чертова земля наконец-то затвердеет.

Впоследствии, зимой 1941 года, молодой человек часто вспоминал о своей наивности. При двадцати пяти градусах мороза двигатели танков замерзали, орудия заклинивало. Порой солдатам приходилось мочиться на пулеметы, чтобы хоть таким способом отогреть их. Но враги, казалось, лишь черпали силы в этом ужасающем холоде, в пронзительных ветрах, режущих кожу, как лезвие бритвы.

В бой вступили прибывшие из Сибири батальоны лыжников, облаченных в белые маскхалаты и поэтому невидимые среди снегов. Лишь счастливый случай и крайняя осторожность позволяли немецким солдатам спасать свою шкуру. Петер уже не мог смотреть, как вокруг гибнут его боевые товарищи. А ведь им твердили, что эти славяне-большевики являются низшей, неполноценной расой! Именно поэтому их сопротивление особенно раздражало, более того — унижало.

Осколком снаряда Петер был ранен в бедро. Оказавшись в полевом госпитале, он чудом, лишь благодаря самоотверженности санитара, избежал гангрены — ноги у него были обморожены.

Молодой человек тяжело вздохнул. Он лежал в бункере, положив скрещенные руки под голову У него оставался еще час отдыха, но Петер даже не пытался уснуть. С тех пор как начались бои в пригородах Сталинграда, немец стал бояться ночи. В темноте русские превращались в настоящих чертей, они стремились захватить противника врасплох, спящим. Как и его товарищи, после наступления сумерек Петер постоянно прислушивался, особо опасаясь гудения моторов вражеских самолетов — они специально на некоторое время зависали над целью и, лишь измотав врага томительным ожиданием, начинали сбрасывать бомбы.

Как-то раз — теперь юноше казалось, что это было безумно давно, — он получил двадцатидневную увольнительную и поехал домой. Но Петер не почувствовал никакого удовольствия от посещения Лейпцига. Трясясь в дребезжащем трамвае, он ощущал себя чужаком в родном городе. Он никак не мог забыть фронт. Отныне война стала частью его самого. И хотя он был награжден железным крестом второй степени за отвагу, хотя получил «зимнюю медаль» — утешительный приз тем, кто пережил жестокие месяцы русской зимы 1941 года, молодой танкист не испытывал ничего, кроме усталости и отвращения.

Однако когда его дивизия была переброшена из Франции на Восточный фронт, в отличие от своих товарищей, Петер испытал облегчение. Ему было невыносимо оставаться в стране Камиллы и знать, что он не может ни увидеть девушку, ни поговорить с ней. Меж ними выросла непреодолимая стена. Сначала Петер цеплялся за надежду, что война вскоре закончится и они снова встретятся, но эта мечта разбилась, когда он столкнулся с реальностью войны на Востоке.

В глубине души Петер разделял мнение отца: конец неизбежен, но он будет ужасен, и ничто никогда уже не станет прежним. Сидя в гостиной дома на Катариненштрассе с тщательно задернутыми шторами — в городе был введен комендантский час, Карл намеками дал понять Петеру, что он думает об этой войне. Пока отец с сыном беседовали, Ева пыталась соорудить ужин, достойный того, чтобы отпраздновать приезд ее мальчика. Во всяком случае, бутылка игристого вина была как следует охлаждена. Для этого было достаточно оставить ее на один час на балконе.

Петер нашел своих родителей похудевшими и напряженными. Одежда висела на матери мешком, а отец превратился в пожилого господина с седыми волосами. После ужина, которому Петер искренне старался отдать должное, хотя жидкий суп почти не имел вкуса, он попросил маму сыграть для него ноктюрн Шопена. Женщина играла уже минут десять, когда в дверь постучали. Родители тотчас застыли, обменявшись встревоженными взглядами. Петер смутился: он совершенно забыл это чувство подавленности и страха, с которым они жили уже не один год. Его близкие относились с недоверием ко всему миру: к консьержке, к соседке, к неизвестному прохожему, который слишком медленно проходил мимо входной двери. Они опасались доносов — ведь всегда мог найтись негодяй, готовый на все ради благосклонности властей. Никто не разбирался, виновен ты или нет, адская машина «возмездия» тут же набирала обороты.

Взбешенный, Петер резко поднялся. Он уже пожалел о том, что, приехав домой, тут же снял форму офицера вермахта. Молодой человек распахнул дверь, заранее выпятив грудь. Пусть они только посмеют прийти сюда, эти негодяи из гестапо или фанатики из СС, чьи «художества» он видел в деревнях Польши и Украины! Пусть только посмеют побеспокоить его родителей!

За дверью Петер обнаружил темноволосую, хрупкую и нерешительную молодую женщину, которая кутала плечи в красную шерстяную шаль.

Захваченный врасплох, Петер смущенно молчал.

«Простите меня за беспокойство, но я услышала пианино. Фрау Крюгер так давно не играла… Вас это не слишком стеснит, если я тоже послушаю музыку?»

Петер смотрел на незнакомку, и ему казалось, что она говорит на иностранном языке. У нее была тонкая шея, изящный нос, выщипанные в ниточку брови и завораживающие, темные как ночь глаза.

«Это невестка нашей соседки, живущей на втором этаже, — объяснила мать. — Входите, фрау, мы всегда рады вам».

Молодая женщина проскользнула в гостиную. Она чуть не задела Петера, и ему почудилось, что от нее пахнет цветами.

«Ее муж был убит шесть месяцев тому назад, — прошептала Ева. — Она танцовщица кордебалета. Она переехала к родителям покойного супруга, потому что не может оставаться одна».

Петер медленно закрыл входную дверь. Гостью звали Розмари, ей уже исполнилось двадцать лет. Они занялись любовью на следующий вечер и встречались каждый день до самого его отъезда. Они не давали друг другу никаких обещаний, в Германии Третьего рейха обещания стали роскошью.

— Они хотят, чтобы мы здесь сдохли, — внезапно раздался хриплый голос рядом с Петером. — Нужно сматываться отсюда, пока у нас еще есть время.

Петер понял, что Ганс, ефрейтор из Дрездена, проснулся в весьма мрачном настроении. Петер откинул свое одеяло. Следовало увести Ганса подальше от спящих солдат. Его нытье не должно достичь ушей доносчика, который был бы особенно доволен тем, что смог изобличить в «пораженческих настроениях» вышестоящего военного. По такому обвинению могли вынести смертный приговор.

Ганс безропотно последовал за другом в убежище, где низкий потолок мешал им стоять в полный рост. Петер поставил керосиновую лампу на землю. Танкисты уселись на деревянные ящики и закурили.

— Я прав, и ты это знаешь, — вернулся к прерванному разговору Ганс. — Нам не дадут уйти отсюда живыми. Ни Иваны, ни наши.

— После пробуждения ты всегда пребываешь в мрачном настроении, — отметил Петер, стараясь успокоить товарища. — Скоро ты почувствуешь себя лучше.

Дрожащее пламя лампы бросало причудливые тени на кирпичные стены, обложенные мешками с песком. На лице Ганса появилась болезненная улыбка. Его пальцы, черные от машинного масла, слегка дрожали, а многодневная щетина делала его лицо еще более растерянным.

— Ты помнишь, Петер, как мы в первый раз увидели Волгу? Мы стояли на башнях танков. Перед нами расстилалась эта легендарная река. А за ней — бескрайние степи. В тот день я подумал, что фюрер действительно гений. Мне казалось, что мое сердце лопнет от гордости. Что мы на самом деле можем завоевать весь мир. Что мы непобедимы.

— Однако к этому времени многие из наших товарищей уже были убиты. Мы не смогли взять Москву.

— Да, я знаю… В тот момент ощущение власти ослепило меня, вскружило голову. В тот момент мне казалось, что нет ничего невозможного.

Петер покачал головой. Такую же восторженность он испытал, когда их корпус пересек советскую границу. Он думал, что наконец-то они станут сражаться за справедливую цель — освободят народы от ярма евреев-большевиков. Сомнения пришли позже.

— Они собираются пожертвовать нами, старина, — пробормотал Ганс прерывающимся голосом. — Нас передавят, как крыс, в этом проклятом городе, который продолжает сопротивляться, хотя от него остались одни развалины…

Ефрейтор замолчал, прижавшись головой к своему автомату, который он задумчиво поглаживал. От грязи и пота светлые волосы Ганса слиплись в тусклые всклокоченные пряди. На его затылке виднелись темно-красные шрамы — он был ранен в голову.

«Мы все такие разные, — думал Петер, — но кто из нас сможет похвастаться тем, что никогда не испытывал страх?»

— Вот увидишь, если они когда-нибудь окажутся у нас, то разрушат наши города, отомстят нашим женам и детям…

— Да заткнись ты, Ганс! — вспылил Петер. — Ты не имеешь права так думать. Лично я хочу жить! Мы выиграем войну…

Ганс цинично рассмеялся.

— Ну, что же, давай попробуем, старина, но ты знаешь, что я прав. Они все нас предали. И фюрер, который обещал вывести нас из этого проклятого места, и Бог, который тоже оставил нас.

Петер сделал последнюю затяжку, поймал вошь в складке своих штанов и тщательно раздавил ее окурком. Он, как и Ганс, был настроен пессимистично, но, в отличие от своего друга, не осмеливался говорить об этом открыто.

— Ну, все-таки за последнюю неделю нам удалось отвоевать некий плацдарм, — пробормотал он.

Одиннадцатого ноября 6-я армия начала очередное наступление. Немцы вновь вышли к Волге между заводами «Красный Октябрь» и «Баррикады». Таким образом, они разделили на две части 62-ю армию русских.

— А, ты говоришь об этом прорыве! — иронично отозвался Ганс.

Петер пожал плечами. Мрачное настроение друга передалось и ему. Раздраженный Крюгер встал с ящика, согнувшись, дошел до отверстия, выходящего в помещение, где он спал. Офицер собрал всевозможную одежду, которая теперь была его обмундированием. Конечно, такой «наряд» не соответствовал уставу, но еще прошлой зимой Петер осознал, что нельзя брезговать ничем, защищаясь от русских морозов. Как и все остальные, он с некоторых пор грабил трупы.

Молодой человек натянул подбитую мехом куртку, которая принадлежала павшему советскому бойцу, взял перчатки и шерстяной шлем солдата, погибшего накануне, а на плечи накинул свою шинель.

Он был голоден, и пораженческие рассуждения Ганса еще больше разозлили его. Петер не желал думать об этой войне. Все, что имело смысл, — это ежедневное задание, которое выдавалось офицерам, отправляющимся на передовую. Петер уже просто не мог вспоминать о тех ужасах, которые видел собственными глазами, не мог думать о слухах, что циркулировали среди офицеров. Речь шла о массовых убийствах мирного населения: евреев, женщин, детей, стариков, которых сгоняли к братским могилам и там безжалостно расстреливали кровожадные шакалы Einsatzgruppen[52]. Узнав об этом, Петер отправился к командиру батальона. С застывшим лицом майор выслушал доклад своего подчиненного, постукивая пальцами по карте, разложенной на столе. «Вы — офицер вермахта, вы должны исполнять свой долг. И точка. Действия командующих Waffen-SS не имеют к нам никакого отношения». Петер щелкнул каблуками и удалился.

Обо всем этом он не мог говорить со своими родителями. Возможно, молодой человек опасался увидеть в глазах матери тот тайный и горький стыд, что сам он испытывал в глубине души.

Внезапно Петер вспомнил, с какой настойчивостью требовал от своих родителей разрешить ему вступить в гитлерюгенд. Его мать всегда противопоставляла высокие моральные устои тем поучениям, что мальчик выслушивал от своих наставников на собраниях этой молодежной организации. А уж Ева умела заставить себя слушать, как она признавалась, улыбаясь. Теперь Петер сожалел о том, что так и не поблагодарил маму за ее уроки.

Офицер преодолел десять ступеней и вышел на свежий воздух. Пригнув голову, чтобы избежать пули русского снайпера, Петер укрылся за стеной, которая каким-то чудом осталась неразрушенной.

Шел снег. Колючий северный ветер проникал даже сквозь каменные стены. Вдалеке вспыхивали сигнальные ракеты, время от времени раздавался треск пулемета. Последние несколько заводских труб не устояли под натиском Люфтваффе, проводивших бомбардировку на прошлой неделе. Фасады, зияющие выбитыми окнами, как призраки, вырастали из серого тумана. Занимался рассвет. Петер вдыхал запах горелого дерева, серы и покореженного металла, этот запах окутывал город уже много дней. Одно утешало: зимой не так воняли трупы.

Немец засунул руки в карманы и стал топать ногами, чтобы согреться. Он с нетерпением ждал нового приказа. Из собственного опыта молодой человек знал, что все сомнения и страхи рассеиваются, как только окунаешься в кипучую деятельность. Каждая пораженная цель поднимала боевой дух. Самый страшный враг солдата на войне — это ожидание. На фронте часто приходится много думать и ждать.

В тот момент, когда Петер посмотрел на часы, — а по берлинскому времени было двадцать минут шестого — начинался новый день, 19 ноября, — неожиданно раздался ужасающий грохот. На другом берегу запели «катюши».

Земля под ногами дрожала, небо стало светлым, как в полдень: казалось, что вся артиллерия русских начала стрелять одновременно.

С заложенными ушами и часто бьющимся сердцем Петер кинулся к бронемашинам, хорошо видимым в зеленых и белых отсветах сигнальных ракет. Боковым зрением он заметил механиков, суетящихся вокруг танков. Неожиданно рядом с ним возник Ганс.

— Это контрнаступление! — проорал тот, схватив друга за руку.

— Ты что, рехнулся? О чем ты говоришь?

— Мы в ловушке!

И хотя вокруг них бушевал огонь апокалипсиса, Петер застыл на месте, пораженный ужасом, ясно читавшимся в голубых глазах товарища. В эту секунду лицо Ганса, искаженное страхом, походило на лица всех тех парней, которых Петер встречал в течение трех лет, с тех пор как война перестала быть предметом, который преподают в аудиториях, которому обучают на тренировочных площадках в офицерских училищах. Он сталкивался с отважными бойцами, настоящими героями, и с людьми слабыми, терявшими голову под шквальным огнем артиллерии. Кто-то из них, рыдая, звал маму, кто-то жаждал смерти, потому что теперь это был единственный достойный способ покинуть бренный мир, кажущийся таким чужим.

Петер крепко прижал к себе Ганса — ему показалось, что из горла друга вырвалось сдавленное рыдание.

Тут к Петеру подлетел нарочный и протянул ему листок с очередным приказом. Петер кинулся к первому танку, покидающему укрытие.

Но он не успел до него добежать. На углу улицы появилось бронированное советское чудовище, танк Т-34, и дуло могучего 76-миллиметрового орудия нацелилось прямо на немецкого офицера. Петер понял: все кончено. У них не было времени для маневра, к тому же их пушки не смогут остановить русские танки в толстой броне.

И когда мощная взрывная волна подкинула танкиста в воздух, когда его тело рвали на части осколки и пулеметная очередь, он успел в последний раз подумать о юной француженке в слишком коротком платье, открывающем длинные стройные ноги, которая стояла, горделиво подбоченясь, на берегу реки теплой летней ночью и улыбалась ему нежно и задорно.

Ожидание затягивалось. Поезд стоял на вокзале в Шалоне уже более получаса. Валентина сидела у окна в купе, которое она делила с мужчинами, уткнувшимися в свои газеты. Она видела длинную очередь пассажиров, которые предъявляли немецкому офицеру удостоверения личности, введенные в 1943 году. Валентина стала одной из первых, кто занял свое место в вагоне.

Четырьмя месяцами ранее, 11 ноября, ссылаясь на необходимость отразить попытку англо-американских войск высадиться на берег Прованса, немцы вошли в свободную зону. А с первого марта демаркационная линия совсем «истончилась», что позволило письмам и людям передвигаться более свободно. Валентина горько усмехнулась. Разве можно говорить о свободе, пока по французской земле ходит хотя бы один немец! К счастью, ветер наконец-то переменился! Сотни тысяч фрицев погибли под Сталинградом — непобедимый вермахт потерпел свое первое крупное поражение. Германия объявила трехдневный национальный траур. С тех пор Валентина поверила, что победа — всего лишь вопрос времени, но, увы, терпение никогда не было ее сильной стороной.

Несколькими днями ранее в Монвалон заехал Онбрэ. Ему было необходимо переправить в Париж какие-то зашифрованные документы. Он долго со смущенным видом мял в руках фуражку, и Валентина поняла, что мужчина не осмеливается просить ее об этой услуге. Но мадам Фонтеруа не колебалась: конечно же, она поедет в Париж! Онбрэ объяснил ей, что она должна найти бистро «Прибытие», расположенное напротив вокзала. Женщина зашила документы под подкладку пальто.

Получив прикрепительный талон на один из поездов, что оказалось не слишком легким делом, так как в кассах был наплыв пассажиров, Валентина поручила Максанса заботам кухарки, и та пообещала, что будет следить за тем, чтобы мальчик каждый день ходил в школу.

Несмотря на то что учебный год начался, ее двенадцатилетний сын предпочитал «заниматься» на свежем воздухе в компании товарища, который разделял его безудержную страсть к строительству шалашей на деревьях. Как ни странно, Максанс любил природу. Он мог целыми часами пропадать в лесу в поисках раненых птиц, которых заботливо выхаживал, или же собирать листья для гербария. Когда Валентина отчитывала сына за невнимательность на уроках, Максанс смотрел на нее, широко раскрыв невинные голубые глаза, а его лицо становилось непроницаемым, как створки устрицы, и мадам Фонтеруа понимала, что теряет власть над мальчиком.

Раздалось хлопанье дверей, начальник станции отдал короткий приказ, и поезд медленно покинул Шалон-сюр-Сон. Валентина почувствовала, как участился ее пульс. В Париже ее никто не ждал. Она никого не предупредила о своем неожиданном приезде. Она напоминала самой себе бутылку, брошенную в море.

Через несколько часов, после необъяснимых остановок в чистом поле, поезд прибыл на станцию назначения.

Толпа пассажиров хлынула в вестибюль вокзала, голубая стеклянная крыша которого, преломлявшая свет, наводила на мысль о гигантском аквариуме. Мужчины толкались, изнуренные женщины тянули за собой плачущих детей. Молоденькие худые носильщики подстерегали клиентов. Они снимались с места, как стая воробьев, стоило им заметить путешественника с багажом. Немецкие солдаты, сгруппировавшись по двое или по трое, с безразличным видом наблюдали за этой суматохой.

Но стоявшие в конце перрона трое мужчин в плащах внимательно рассматривали прибывших пассажиров. Онбрэ говорил о них Валентине. Этих людей прозвали «физиономистами». Это были агенты гестапо и французской полиции, обладающие феноменальной зрительной памятью. Агенты держали в голове фотографии почти всех патриотов. Вот почему Онбрэ пришел к ней за помощью. Валентина никому не была известна, так что они не должны были остановить ее.

Чувствуя, что нервы натянуты как струны, глядя прямо перед собой, Валентина миновала опасных мужчин, крепко сжимая в руке маленький чемоданчик. Ей казалось, что все вокруг слышат, как шуршат документы за подкладкой ее пальто! Но она без осложнений покинула здание вокзала и вышла на улицу, где наконец смогла перевести дух.

Небо было серым. Только что прошел дождь. Мокрые тротуары блестели, а велосипедисты старательно объезжали лужи. Валентине почудилось, что город изменился. С этими хмурыми растрескавшимися фасадами он стал походить на старую, со всем смирившуюся женщину.

Заметив запотевшую витрину кафе «Прибытие», Валентина пересекла улицу. В прокуренном зале у стойки расположилось несколько мужчин, пришедших сюда пропустить по стаканчику. Какая-то пара, склонив друг к другу головы, шепталась за низким столиком в углу. Следуя инструкциям Онбрэ, Валентина подошла к хозяину заведения, вытиравшему стаканы.

— В это время в Дижоне весьма унылая погода, — сказала она ему.

Мрачный взгляд пожилого человека стал пронзительным. Он покачал головой и ворчливо произнес:

— Здесь не лучше.

Мадам Фонтеруа спустилась в туалет. Затхлый запах канализации пропитал воздух в подвале. Валентина вытащила документы и положила их между страницами «Petit Parisien»[53], лежащей под умывальником. Когда она взглянула в зеркало, то увидела бледную женщину с нервно поджатыми губами и глубокими складками у рта. Валентина заставила себя улыбнуться.

Когда она вновь оказалась на улице, нервное напряжение постепенно спало, уступив место усталости. Опустошенная женщина не нашла в себе сил тотчас отправиться на авеню Мессин и увидеться с Андре и Камиллой. Ей бы пришлось что-то объяснять, рассказывать, что нового в Монвалоне. А Валентине хотелось поговорить о чем-нибудь отвлеченном, не важно о чем, но только не о войне, не о бошах или о том, что очередной молодой человек хочет скрыться от Службы трудовой повинности.

Мадам Фонтеруа устроилась на сиденье желтого такси-велосипеда и продиктовала адрес Одили Венелль. Весьма маловероятно, что ее лучшая подруга окажется дома, и все же… Валентина вдруг ощутила безумное желание снова увидеть молодую женщину, послушать, как она с восторгом болтает о всяких пустяках.

Валентине все это время недоставало Одили. Она получила от парижанки несколько межзональных карточек, в которых не содержалось ничего интересного. Тринадцать напечатанных строчек, дополненных одной-двумя фразами Одили, не могли заменить ей отсутствующую подругу. В начале своего добровольного изгнания в Монвалоне, когда Валентина вела одинокий, почти монашеский образ жизни, она не раз ловила себя на мысли, что не понимает, как Одиль может находиться в Париже. Что с ней сталось? Рыжеволосая красавица по-прежнему подвержена приступам гнева? Раздражается ли она, видя вражеских солдат в ресторанах или на террасах кафе, выказывает ли им свое презрение?

Когда Валентина вышла из такси у подъезда здания на Марсовом поле, она испытала невероятное облегчение.

Валентина разглядывала лучшую подругу, пытаясь понять, изменилась ли она. Ее волосы, собранные на затылке, все так же полыхали ярко-рыжим, хотя, вполне возможно, уже не совсем натуральным цветом. Одиль встретила гостью радостным криком, сжала в объятиях, как будто намеревалась задушить, а затем увлекла в гостиную.

Очутившись там, Валентина почему-то почувствовала неловкость. Здесь все было по-прежнему: коллекция картин Пьера, кресла из светлого дуба, но яркий свет ламп казался слишком резким; его блики играли на стальных остовах стульев и на металлических рамах ширм.

Быть может, ее встревожила излишняя суетливость приятельницы? Одиль нервно поводила руками, постоянно дергалась, как будто ей за шиворот насыпали толченого стекла. Ее лицо было напряженным.

Хозяйка дома достала бутылку коньяка, протянула бокал Валентине, второй поднесла к губам.

— За нашу встречу, моя дорогая! — бросила она с мимолетной улыбкой. — Я просто поверить не могу, что это ты, собственной персоной, сидишь здесь, у меня. Ты ведь уверяла, что не вернешься в Париж, пока последний немец не получит пинком под зад!

— Представь себе, я не видела Андре почти год. Он приезжал на несколько дней в Монвалон лишь прошлой весной.

— И тебе недостает твоего драгоценного супруга? — с иронией спросила Одиль.

Валентина удивилась этой интонации в ее голосе. Одним большим глотком Одиль опустошила бокал и наклонилась, чтобы налить еще. Горлышко бутылки звякнуло о край бокала.

— Время от времени я вижусь с ними, с Андре и Камиллой. Несколько раз мы ходили в театр. Моя крестница хорошеет с каждым днем. Только ей надо сделать стрижку, но она отказывается. Малышка упряма, как осел, но я люблю девушек с характером. Ведь это крайне важно для женщины, ты не находишь?

Валентина смотрела, как ее подруга подходит к дивану. Перед тем как сесть, она сделала странный пируэт.

— Как дела у Пьера?

Одиль, испустив глубокий вздох, откинула голову на спинку дивана с обивкой из ярко-фиолетового сатина. Она долго молчала, и Валентина уловила в вытянутом, расслабленном теле подруги некую отрешенность от всего мира.

— Пьер… Я так и не смогла родить ему ребенка, ну, ты знаешь. Возможно, если бы не это, все сложилось бы по-другому. А ведь я очень старалась! Посещала всевозможных профессоров, поражающих своим серьезным видом: «Немного терпения, мадам. У природы есть резоны, которые наш разум, увы, не может постичь…» — насмешливо передразнила Одиль. — Признаюсь, порой я даже завидовала тебе.

Она подняла голову и внимательно посмотрела на Валентину.

— Ты все еще можешь взять приемного ребенка, — заметила Валентина, ощутив прилив раздражения. — Сейчас так много сирот.

— Маленький еврей, ты об этом? — У Одили из горла вырвался горький смешок. — Хотела бы я видеть лицо Пьера, когда в наш дом войдет крошечная «звезда». И ты думаешь, что он с гордостью представит его своим друзьям в безупречно сидящих мундирах, в великолепных, начищенных до блеска сапогах, друзьям, которые не сомневаются в том, что они являются людьми первого сорта?

Валентина вздрогнула и, в свою очередь, сделала большой глоток коньяка. Она слишком быстро проглотила его и закашлялась. Затем женщина открыла портсигар, лежащий на низком столике.

— Я могу взять одну?

— Ты можешь брать все, что захочешь, — Одиль небрежно обвела комнату рукой. — Можешь выбрать любое вино или заказать кухарке любое блюдо. Мы ни в чем не испытываем недостатка.

Взгляд Валентины стал суровым.

— И это тебя не смущает? — резко бросила она.

Одиль пожала плечами.

— Тебе этого не понять. Ты там отлично устроилась, в своей деревне.

Валентина почему-то не стала протестовать. Она была обескуражена: квартира была слишком светлой, а подруга превратилась в совершенно незнакомого ей человека. В полной тишине раздался звук зажигаемой спички. Снаружи вновь полил дождь. Капли барабанили по оконным стеклам. На город уже упали сумерки, но за окном еще угадывались хрупкие силуэты деревьев. На земле не валялось ни одной веточки. Прохожие собирали их украдкой, они даже отрывали от стволов кусочки коры, чтобы лишнюю минуту погреться у огня.

Одиль полностью погрузилась в свои мысли. Она могла больше ничего не рассказывать о делах мужа. У Пьера Венелля все шло отлично. Вероятно, много лучше, чем до войны. Валентина чувствовала, что все внутри у нее леденеет. Она никогда не любила этого человека, но терпела его присутствие и пыталась найти в нем хоть что-то хорошее, потому что Пьер женился на ее лучшей подруге. Отныне он внушал мадам Фонтеруа только презрение, Одиль же вызывала у нее жалость.

Через приоткрытую дверь столовой Валентина увидела, как двое слуг в полосатых жилетах суетятся вокруг стола, расставляя бокалы и тарелки. Они о чем-то тихо переговаривались.

— Думаю, мне пора, — сказала Валентина, вставая.

Ее подруга тоже поднялась. Теперь они стояли рядом. Валентина заметила, что лицо Одили какое-то одутловатое. На губах лишь бледный след карминовой помады. Казалось, что Валентина смотрит на рыжеволосую женщину сквозь мокрое стекло, и она пожалела, что не может протереть его рукой, чтобы смахнуть с лица близкого ей человека печаль и горечь.

— Мы могли бы увидеться послезавтра, — предложила Одиль. — В посольстве Германии состоится небольшой прием. Если хочешь, Пьер достанет тебе приглашение.

— Я не думаю, что это хорошая идея, — прошептала Валентина, вспоминая о распоротой подкладке пальто. — На самом деле просто плохая.

На улице уже совсем стемнело, и фары одинокой машины тонули в тумане. Несколько робких лучиков света сумели пробиться сквозь светомаскировку на окнах. Поежившись, Валентина подняла воротник пальто и поискала глазами такси. Осознав, что ее попытки остановить машину тщетны, она направилась к входу в метро. Она пробила билет и прошла на платформу. Вокруг нее стояли люди в мокрой одежде, от которой исходили неприятные испарения. И у мужчин, и у женщин были одинаково усталые лица. Плакат на стене призывал французских рабочих записываться добровольцами. Трое немецких солдат с рюкзаками на спине беседовали весьма оживленно. Решительно, шага нельзя сделать, чтобы на них не наткнуться!

Валентина чувствовала смятение. Она не нашла у Одили столь необходимую ей моральную поддержку. В ее воспоминаниях подруга оставалась радостной и беззаботной. Валентина никогда бы не могла подумать, что обнаружит жену Пьера Венелля сломленной. Женщина испытывала одновременно растерянность и гнев, как будто Одиль сыграла с ней злую шутку Как она смогла позволить перетянуть себя в лагерь врага? Какое же большое влияние, оказывается, имеет Пьер на жену! Почему Одиль не сопротивлялась? Потрясенная, Валентина подавила приступ тошноты.

«Я не могу поехать домой, — подумала она, — только не сейчас». Но тогда у кого же ей искать прибежища? Взгляд Валентины задержался на плане Парижа. Надписи на немецком языке вызвали у нее дрожь. Она провела пальцем по линии метро, ведущей к IX округу.

Спустя какое-то время она стояла, подняв голову, и рассматривала почерневший, но элегантный фасад здания на улице Тревиз. Валентина впервые оказалась рядом с новым жилищем Александра. Женщина даже не была уверена в том, что он до сих пор здесь живет. Еще до войны она прочитала в газете статью, посвященную модельеру-меховщику Манокису, и тогда его адрес отпечатался у нее в мозгу.

Валентина пересекла молчаливую улицу. Квартал казался пустынным, каким-то «недоверчивым»: лавочки с закрытыми витринами, слепые, темные окна и тени, скользящие вдоль стен. На одном из домов чья-то рука неразборчиво нацарапала: «Сталинград».

Мадам Фонтеруа позвонила в дверь. Консьержка, остроносая, со строго сведенными бровями, указала гостье на второй этаж и проводила ее подозрительным взглядом. Изнуренная, немного испуганная, Валентина поднималась по деревянной лестнице, машинально переставляя ноги. Теперь ее маленький чемоданчик весил целую тонну. Ноги у нее подкашивались, и женщина вспомнила, что ела лишь накануне вечером. Перед тем как ехать на вокзал, она смогла проглотить только маленькую чашечку напитка из обжаренных ячменных зерен, который заменял ей кофе.

Пытаясь собраться с силами, Валентина прижалась лбом к двери. Тусклая медная табличка гласила: «Александр Манокис, надомный мастер, меха». Что она здесь делает? Что скажет ему? Он примет ее за сумасшедшую. Впрочем, после столь изнурительного дня она, скорее всего, действительно походит на умалишенную. Валентина поправила тюрбан из черного бархата, отряхнула пальто и пожалела о том, что у нее нет с собой зеркала.

За дверью послышались шаги. Все это просто абсурдно! Будет лучше, если она пойдет домой. Женщина уже начала поворачиваться, когда услышала, как щелкнул замок. Дверь приоткрылась, пропуская луч света, заливший лестничную площадку. Валентина повернулась спиной к выходящему мужчине. «Он меня не узнает», — подумала бывшая возлюбленная Александра и с часто бьющимся сердцем устремилась к лестнице.

— Валентина?

Она остановилась, услышав его низкий голос, и ощутила, как напряжены ее плечи и шея.

— Валентина, это ты?

Твердая рука схватила ее за запястье, чтобы не дать нежданной гостье убежать, и Валентина медленно повернулась к Александру Манокису. На нем было пальто. По всей видимости, мужчина собирался уходить. У Валентины создалось впечатление, что он стал мощнее. Плечи у него стали шире, черты лица казались более резкими, а в черных волосах засеребрились седые пряди, придающие греку особый шарм. Темно-голубые глаза, внимательно разглядывающие ее, заставили Валентину вспомнить о голубых глазах Максанса, но этот взгляд был тусклым, тяжелым.

Некоторое время Александр напряженно молчал, а потом прошептал:

— Что ты здесь делаешь?

— Не знаю, — искренне ответила она. — Возможно, я просто хотела увидеть загадочного «грека»?

И Валентина игриво улыбнулась.

Не говоря ни единого слова, Александр увлек гостью в квартиру и захлопнул дверь. Одним движением плеч он сбросил пальто, затем снял с Валентины тюрбан, перчатки, отсыревшее пальто, пропитавшееся запахом тумана. Он целовал ее щеки, губы. Женщина хотела было запротестовать и уперлась руками в его грудь. Но Александр был так настойчив, так увлечен, так опьянен ароматом ее бархатистой кожи, шелком волос, впадинкой на шее, ее плечами, руками… Он действовал нежно, но настойчиво и уверенно. Валентина была потрясена его пылом, его отчаянием, ей льстила мысль, что она настолько желанна. Как убежать от этого половодья чувств, что затопили душу ее бывшего любовника и ярко отразились на его лице? Как оттолкнуть эти нежные руки, прикосновения которых прежде были столь желанными? В ту секунду меж ними не осталось места для стыдливости и приличий. Валентина вернулась в Париж, не предупредив ни мужа, ни дочь, и теперь она отдавалась любовнику, которого не видела долгие годы, и не испытывала ни малейшего стыда. Александр нуждался в ней, как она нуждалась в нем. Да, через час или через два они расстанутся, возможно, это произойдет утром, они расстанутся в любом случае, но, что бы ни случилось, в их сердцах всегда будет жить тот негасимый огонь, что толкнул их в объятия друг друга при первой же встрече.

В комнате было холодно. Александр созерцал потолок. Голова Валентины покоилась на его плече. Он обнимал ее рукой за талию.

Ни единый звук не нарушал звенящую тишину, воцарившуюся в спальне, ни потрескивание паркета, ни шум машины, ни гул огня в печке. Казалось, что они находятся в склепе.

Когда на лестничной клетке Александр увидел Валентину, когда разглядел ее похудевшее, бледное лицо, он понял, что ни на секунду не прекращал ждать возвращения любимой. Он испытал такую всепоглощающую радость, что ощущение стало болезненным.

— Спасибо за юного Симона, — неожиданно сказал грек.

— Я надеюсь, что в дальнейшем его путешествие прошло без приключений. — Валентина вздохнула. — Я общаюсь с людьми всего один или два дня, а затем они уезжают, и я почти никогда не знаю, что случается с ними потом. Однажды один английский летчик прислал мне весточку из Лондона. Я была счастлива, как будто подарок получила.

Рука Александра сжала ее талию чуть крепче.

— Это становится все более и более опасным, Валентина. Возможно, тебе следует остановиться, ведь немцы заняли всю территорию страны.

— Это невозможно. Люди нуждаются в нас.

Манокис вздохнул.

— Я знаю, но все же…

— Иногда у меня складывается впечатление, что я больше не могу, что все эти несчастья отравляют нас, как гнойные язвы тело. И тогда я задаюсь вопросом, а сможем ли мы хоть когда-нибудь обрести былую беззаботность? Самое трудное… — Валентина на несколько мгновений замолкла, а затем продолжила: — Самое трудное — это видеть глаза детей. У меня в доме живет маленький Самюэль Гольдман, ты знаешь, это младший сын Макса и Юдифи. В прошлом году мне привез его Андре, снабдив мальчика фальшивыми документами. Ему всего шесть лет, а он вынужден привыкать к новому имени и к своей новой истории. Этот ребенок все время ждет возвращения своих родителей. Он очень мало говорит. Может часами сидеть, не двигаясь. Иногда, играя, он останавливается и замирает, как будто ему кажется, что он провинился. У меня такое впечатление, что он чувствует себя виноватым в том, что развлекается, в то время как его брат и родители исчезли. Когда начался новый учебный год, я даже опасалась отдавать его в деревенскую школу, я боялась, что другие дети будут жестоко с ним обращаться, но Андре решил, что так будет лучше. Во всяком случае, Максанс заботится о нем…

Она внезапно замолчала. Александр напрягся.

— Как он там? — с напускным равнодушием поинтересовался Александр.

Валентина спросила себя, должна ли она и сейчас отрицать, что именно Александр является отцом ребенка. Но с тех пор, как молодая женщина ступила на тайные тропинки этой нескончаемой войны, она изменилась. Отныне недомолвки казались ей чем-то неправильным, даже неприличным. Александр имел право знать, что его сын умный, веселый и ласковый мальчик. Зачем ей скрывать, что она любит Максанса так сильно, что порой сама страшится силы этой любви?

— У него все хорошо. Это чудесный ребенок. Ты мог бы гордиться им.

Мужчина напрягся. Он так крепко прижал любимую к себе, что ей стало трудно дышать.

— Послушай, возможно, позднее, когда война закончится, я найду способ… познакомить тебя с ним… Конечно, никому не открывая правды, ты ведь понимаешь…

Валентина разозлилась на то, что запинается, как девочка, и замолчала. Быстрым движением Александр зажег ночник, встал и собрал одежду, разбросанную по полу.

— Скоро девять. Я провожу тебя до дома. Поторопись, я должен вернуться до начала комендантского часа, — сказал грек срывающимся голосом.

Валентина, дрожа то ли от холода, то ли от волнения, повиновалась. Неловкими пальцами она натянула чулки, затем надела блузу и костюм. В кухне женщина ополоснула лицо холодной водой. Она чувствовала себя некрасивой и уставшей.

Мадам Фонтеруа вышла к Александру, который курил в мастерской. Внимание Валентины привлекла фотография, вырезанная из газеты и приколотая к стене. Возлюбленная Maнокиса подошла ближе. Ее сфотографировали после бала, в тот день на ней было знаменитое манто «Валентина». Растрогавшись, женщина тронула снимок пальцем. С тех пор прошло уже десять лет, а ей казалось, что целый век. «Как же я была тогда молода!» — подумала Валентина с некоторой гордостью.

В метро они почти не разговаривали. Валентина размышляла о том, что она, должно быть, походит на всех этих женщин с помятыми лицами, которые ехали с ней в вагоне. Внезапно она представила Одиль, которая пила шампанское и флиртовала с немецкими офицерами, гостями ее мужа, и в душе патриотки зародился глухой гнев. Она была не права, покинув Париж так надолго. Валентина лишилась привычных ориентиров. Почему она с такой легкостью приняла решение отправиться в Монвалон? Разве намного рискованней танцевать с дьяволом, чем бежать от него?

У подъезда дома на авеню Мессии Александр вручил любимой ее чемоданчик. Они расстались без слов. Мужчина сокрушенно покачал головой, резко развернулся на каблуках и пошел по улице, засунув руки в карманы и подняв воротник пальто.

Андре пытался слушать своего управляющего мастерской, но у него складывалось впечатление, что Даниель Ворм говорит на иностранном языке.

Лицо управляющего мастерской приобрело восковой оттенок, смотрел он затравленно. Из-за нервного тика дергалось правое веко. Тремя днями ранее Ворм был задержан и интернирован в Дранси, но затем его освободили вместе с другими скорняками, чью работу немцы сочли полезной для Рейха. Мужчина был поражен жуткими условиями содержания заключенных, перенаселенными комнатами, грязью, нищетой и голодом, которые царили в лагере, окруженном колючей проволокой. На вышках стояли охранники-французы.

А еще Ворм видел, как проходит депортация. Каждую неделю, начиная с февраля, подчиняясь неумолимому ритму, тысяча человек в сопровождении конвоя уезжала в неизвестном направлении, не имея возможности захватить с собой даже самые необходимые вещи, лишенные всех своих драгоценностей, денег и, самое главное, собственного достоинства. Мужчины, обритые наголо, дети с табличками на шеях…

— Я не понимаю, зачем они увозят малышей и стариков, — шептал Ворм. Он говорил так тихо, что Андре пришлось наклонить голову, чтобы слышать своего сотрудника. — Зачем увозят больных, пожилых женщин, таких как моя бедная супруга… Разве дети могут работать в лагерях? Я действительно не понимаю, господин Андре. Первый конвой отбыл почти год назад, приблизительно в это же время, в конце марта. Но никто не прислал весточку… Все эти люди, которых отправили на Восток…

Последовала долгая пауза. Андре ощутил ком в горле. Было слышно, как хлопнула дверь в коридоре.

— У вас действительно нет никаких новостей от жены?

Лицо Ворма исказилось еще сильнее. Он нервно провел рукой по редким седым волосам.

— Увы, нет, месье. Я узнал, что она была депортирована месяц тому назад, вместе с моей невесткой. Я надеюсь, что Эстер сможет позаботиться о ней… Мой сын находится в заключении в Германии. Если он узнает о случившемся, это его убьет…

Глядя на лицо управляющего, искаженное страхом и болью, Андре вспомнил о тех солдатах, с которыми он познакомился в окопах Вердена. Однако на сей раз это больше не была лишь «война мужчин», дьявольское сражение велось и против женщин и детей.

— Мне удалось кое-что узнать о чете Гольдманов.

— И что же? — воскликнул Андре, в его глазах вспыхнула надежда.

— Они тоже были депортированы. Отправлены с одним из конвоев. Кажется, месье Гольдмана не было в списках или же его должны были отправить в другой день. Но он пошел к коменданту лагеря и потребовал, что его выслали вместе с женой и сыном. Он устроил громкий скандал. Он не хотел, чтобы они уехали без него.

— Господи Всевышний! — прошептал потрясенный Андре.

Телефонный аппарат задребезжал от пронзительного звонка. Андре подошел к телефону, долго и внимательно слушал, затем положил трубку так осторожно, как будто боялся ее разбить.

— Это моя жена, — сообщил он бесцветным голосом. — Александра Манокиса арестовало гестапо.

Ева Крюгер толкнула дверь своей квартиры. Она задыхалась, как будто после долгого бега. Ее силы убывали день ото дня. Она положила пустую продуктовую сумку прямо у двери, сняла шляпку, но оставила меховые перчатки, пальто и шерстяной шарф. Женщина вошла в гостиную, которой давно не пользовались: в комнате стоял ледяной холод, невзирая на то что Карл утеплил окна с помощью бархатных гардин. Она села в кресло, но свет не зажгла.

С того самого момента, как 3 февраля ведомство Геббельса под торжественные звуки «Пятой симфонии» Бетховена сообщило по радио о поражении немецких войск под Сталинградом, Ева медленно угасала.

«Высшее командование вермахта сообщает, что сражение под Сталинградом завершилось… Жертва, принесенная VI армией, была не напрасна… Воины погибли, чтобы могла жить великая Германия». В память о героических бойцах фельдмаршала Паулюса фюрер велел объявить национальный траур.

С начала ноября они не получили ни единой весточки от Петера. Карл не знал, как успокоить супругу. Порой ей казалось, что она сходит с ума. Ева спала лишь урывками, просыпалась, как от удара, и не могла отличить день от ночи. Теперь она стала бояться темноты. Врач прописал женщине успокоительные капли, но ее сон не нормализовался, а стал лишь более зыбким. Еве чудилось, что ее тело засасывает болото. Язык едва помещался у нее во рту. Иногда она даже двух слов связать не могла.

Однако каждый день фрау Крюгер доползала до завода, где сортировала детали снарядов для минометов. Матери семейств, профессора, артисты, старики — все были мобилизованы на работу на тридцать военных заводов, расположенных вокруг города. На этих же заводах заставляли трудиться иностранцев. Сначала Еве, отлично владеющей итальянским и французским, удавалось обмениваться с беднягами несколькими фразами на их родном языке. Она читала в их взглядах удивление, а затем в их глазах загорались счастливые огоньки, как будто немка проливала целебный бальзам на израненные сердца пленных. Но с февраля фрау Крюгер стала избегать общения с ними и больше не поднимала глаз от рук, почерневших от пыли и грязи. На улице, завидев колонну военнопленных, возвращающихся в бараки, Ева отворачивалась. Хуже всех выглядели русские. Истощенные, постоянно голодные, они бросались к мусорным бакам, чтобы найти там остатки еды. Пианистка равнодушно смотрела на это, она затворилась в своем отчаянии, и никто, даже Карл, не мог вызвать у нее никаких эмоций.

Слушая передачи иностранных радиостанций, чета Крюгеров огораживала радио многочисленными подушками, чтобы не услышали соседи: разоблачение влекло немедленную депортацию. Би-би-си сообщало о девяноста одной тысяче пленных, захваченных под Сталинградом, и о более чем ста сорока тысячах погибших с немецкой стороны. Всего лишь несколько десятков человек смогли вырваться из адского котла до того, как город был взят советскими войсками.

Ева также слушала коммюнике Wehrmacht Bericht[54]. А когда ей удавалось послушать звуковые послания пленных, транслируемые на волнах «Радио Москвы», потрясенная мукой, звучащей в голосах этих молодых людей, которых гнали в Сибирь, фрау Крюгер задавалась вопросом: не слишком ли это эгоистично — желать, чтобы Петер оказался заключенным, а не погибшим?

Вот Карл повернул ключ в замке. Ева слышала, как он положил вещи у входа.

— Я нашел настоящий чай, дорогая, — жизнерадостным тоном сообщил он жене. — Тот, что ты любишь. Невероятно, не правда ли?

Мужчина зашел в кухню, затем в спальню. Ева знала, что супруг ищет ее. Она устало закрыла глаза. Любовь Карла угнетала. Она не могла больше выносить ни его обеспокоенного взгляда, ни его удручающей заботы. Однажды, когда женщина ощутила полную безысходность, когда существование в этом мире казалось ей бессмысленным, муж буквально вытащил ее. Тогда Карл смог найти слова, которые помогли Еве обрести силу духа. Но теперь все изменилось. Безутешная мать ждала лишь того дня, когда высшее командование сухопутных войск опубликует имена всех солдат, погибших под Сталинградом. Когда она окончательно уверится в том, что больше не увидит сына, она тоже покинет эту бренную землю.

— Почему ты сидишь в темноте? — спросил Карл, наконец обнаружив супругу.

Он зажег лампу. Среди белых чехлов, покрывающих мебель, на фоне огромного кресла она казалась такой маленькой и хрупкой! Когда Ева подняла на Карла абсолютно пустой взгляд, привычная тревога сжала его сердце. После их женитьбы он уже сталкивался с депрессиями Евы. После того как у нее случались выкидыши, Крюгер частенько присутствовал на репетициях оркестра, и тогда он убедился, что многие артисты обладают очень ранимой душой и способны на внезапные вспышки гнева. Страдания Евы причиняли Карлу почти физическую боль.

Он больше не чувствовал в себе той силы, что могла бы поддержать ее, вернуть к жизни. Он и сам был на пределе, шокированный тем неистовством, с каким Германия неслась к пропасти, подстегиваемая лаем одержимых нацистов. Мир сошел с ума, никто не мог остановить эту адскую машину, а скорбь Евы стала почти осязаемой. В какой-то момент Карл устыдился своих мыслей и решил, что недостоин той любви, что подарило ему Небо, любви, которую он испытывает к этой худенькой бледной женщине в поношенном пальто. Если бы он приложил больше усилий, то сейчас бы слушал, как она играет Шопена, и видел бы счастливое выражение на ее нежном лице.

Впервые в жизни Карл сложил оружие, он больше не мог вести непрестанную борьбу, сражаясь за свое издательство, выплачивая зарплату служащим, добывая пропитание, подбадривая Еву, молясь о том, чтобы их сына спасло чудо. В то, что это возможно, Крюгер больше не верил. Скоро его тоже призовут в армию, а затем призовут и мужчин, убеленных сединами. Когда вся молодежь Германии будет уничтожена, солдат станут ковать из стариков, калек и детей. И так до тех пор, пока не останется ни единого человека, кто сможет тянуть руку и кричать «Heil Hitler!».

Не говоря ни слова, Карл погасил лампу и закрыл за собой дверь, оставив Еву в одиночестве.

Когда Карл шел через прихожую в кухню, он остановился и прислушался. Затем мужчина на цыпочках приблизился к входной двери. Ему показалось, что он слышит рыдания. Встревожившись, Крюгер открыл дверь.

Молодая танцовщица, живущая на втором этаже вместе с родителями мужа, испуганно посмотрела на соседа. В руке она держала маленький черный чемодан, другой сжимала концы шарфа, которым повязала голову.

— Благой Иисусе! Розмари, что с вами случилось? Входите, присядьте. Мне кажется, вы сейчас упадете в обморок.

Карл помог молодой женщине сесть на стул в прихожей.

— Скажите мне, что произошло?

— Я сожалею, что побеспокоила вас, герр Крюгер, — пролепетала она, продолжая. — Но родители мужа выставили меня за дверь, и теперь я не знаю, куда идти…

— Послушайте, но это просто абсурд! Почему они так поступили?

Очень медленно Розмари опустила глаза и поднесла руку к животу. Карл проследил за ее взглядом. Когда бедняжка расстегнула пальто, мужчина увидел, что она беременна. Однако она осталась худой, как гвоздь, и ее живот был совсем маленьким. Скорее всего, именно поэтому ей удавалось до сих пор скрывать свое положение. Крюгер представил себе реакцию родителей мужа Розмари: обнаружить, что их невестка «недурно проводит время», и это после того, как их сын героически погиб на фронте! Это было странно, но во время войны многие люди начисто лишились такого чувства, как сострадание. Немецкие женщины были обязаны оставаться стойкими, верными супругами и образцовыми матерями. И сейчас, в отличие от мирного времени, мало кто не был бы шокирован, узнав, что юная, двадцатилетняя вдова солдата отдалась малознакомому мужчине.

— Простите меня… Простите… — повторяла совсем потерянная Розмари.

— Вы можете остаться у нас. Я уверен, что моя жена позволит вам пожить в комнате нашего сына.

Именно в этот момент Карл почувствовал присутствие Евы. Он задержал дыхание, не осмеливаясь повернуться. Мужчина боялся реакции супруги. Ева проскользнула к Розмари, медленно опустилась на колени и взяла руки молодой женщины.

— Это ведь ребенок Петера, не так ли, Розмари?

Их юная соседка перестала плакать. В ее глазах промелькнул страх, как будто она опасалась, что ее накажут. Она кивнула.

Карл переводил взгляд с одной женщины на другую. Последний раз Петер был в увольнении в октябре. Молодые люди понравились друг другу, они частенько ходили куда-нибудь поужинать. Крюгер радовался, что его сын нашел себе столь прелестную спутницу, не сомневаясь, что она скрасит дни его короткого отпуска.

Ева с трудом поднялась с колен. Она покачнулась от слабости, и Карл поддержал ее. Затем она склонилась к Розмари и поцеловала ее в лоб.

Валентина мерила шагами приемную банка Фуркруа. Секретарша сообщила ей, что господин директор отсутствует, но мадам Фонтеруа заявила, что она будет ждать. Она позвонила Одиль, и подруга заверила Валентину, что Пьер, как обычно, уехал на работу и будет дома лишь к ужину. Валентина не сомневалась, что Венелль появится в банке.

«Я буду бегать за ним до тех пор, пока не найду! — поклялась она. — Даже если для этого мне придется отправиться к этим бошам, с которыми он так любит обстряпывать свои делишки!»

Арест Александра поверг ее в ужас. Всего несколько часов назад в дом на авеню Мессин постучала незнакомая молодая женщина. Сара Эйснер работала у меховщика швеей. Этим утром, придя на работу в мастерскую, она узнала от консьержки, что на рассвете люди из гестапо явились за месье Манокисом. Консьержка видела, как его в наручниках затолкали в черный «ситроен», припаркованный у подъезда, офицеры в длинных кожаных плащах.

Стараясь справиться с паникой, которая не давала дышать, Валентина усадила перепуганную молодую женщину. Она налила гостье рюмку рома и попыталась найти успокаивающие слова. Конечно же, все это нелепая ошибка. Обыкновенная проверка личности. Серьезный взгляд, в котором можно было уловить и горькую иронию, заставил Валентину отвести глаза. Сару было трудно обмануть, да и ее тоже. Они обе опасались самого худшего.

Сара рассказала мадам Фонтеруа, что агенты полиции перевернули всю квартиру вверх дном. Складывалось впечатление, что по комнатам пронесся торнадо. Слава Богу, они не нашли ничего компрометирующего: ни листовок, ни фальшивых документов, ни радиопередатчика, они даже не опечатали квартиру.

Валентина проводила Сару до выхода. На пороге молодая женщина обеспокоенно обернулась.

— А вы сами, мадам?

Валентина подавила дрожь. Не надо даже думать об этом. Только не об этом! Враг чуял запах страха так же остро, как его чувствуют животные.

Сразу после ухода Сары Валентина подумала о Пьере Бенелле. Он был единственным человеком, который мог ей помочь. Разве он не вхож в гостиные оккупантов? Тот же Андре намекал ей на это, когда она пересказала ему свой разговор с Одилью. Быть может, Венелль знает кого-нибудь из высшего начальства, кто бы отдал приказ освободить Александра. Нельзя было оставлять грека в руках палачей.

Великий Боже, неужели кто-то донес на Александра? Знают ли немцы о том, что он связан с проводниками, переправляющими людей в свободную зону? Что он принимал у себя в квартире радистов, агентов Лондона? Вспомнив самые жуткие слухи, которые ходили о гестапо, о том, что происходило в зданиях на бульваре Ланн или на авеню Фош, Валентина решила действовать немедля.

Резко открылась дверь, и Валентина вздрогнула.

— Добрый день, Валентина, — самым любезным тоном поприветствовал ее Пьер Венелль. — Мне сказали, что вы ждете меня уже более часа. Мне льстит одна лишь мысль…

Но Валентина не могла терять драгоценное время на обмен любезностями.

— Добрый день, Пьер. Я пришла просить вас об одолжении.

— Вот как! Но мы не виделись много лет. Сначала расскажите мне немного о себе, моя дорогая. Как ваши дела?

Мужчина приблизился к гостье, чтобы поцеловать ей руку, которую она протянула ему после некоторого колебания. Затем Венелль сел в кресло и положил ногу на ногу. «Надо же, а он совсем не изменился», — раздраженно подумала Валентина. Все то же неотразимое обаяние, проницательный взгляд, волосы, соль с перцем, зачесаны назад. Белая рубашка и темный костюм с широкими лацканами, на рукавах тускло поблескивают золотые запонки.

— У меня все прекрасно. Я живу в Монвалоне с сыном. Мне кажется, что сегодня Париж — не то место, где можно воспитывать детей.

— Не вижу особых причин для беспокойства. Сейчас в городе спокойно.

— Давайте обойдемся без шуточек, думаю, так будет лучше. Сегодня утром гестапо арестовало одного бывшего сотрудника моего мужа. Разумеется, это недоразумение. Я хотела бы, чтобы вы назвали мне имя человека, который помог бы освободить нашего знакомого.

Венелль внимательно наблюдал за Валентиной. Но она спокойно выдержала его насмешливый взгляд.

— Вы по-прежнему непредсказуемы, Валентина. Почему вы хлопочете за этого человека? Бывший сотрудник Андре, говорите вы. Скорняк, который даже не работает на прославленный Дом Фонтеруа? Все это выглядит несколько странно, не так ли?

— Манокис талантливый мастер. Я восхищаюсь его работами. Одиль, как и многие дамы из высшего света и известные актрисы, до войны была его клиенткой. Нельзя позволить арестовать безо всякой причины столь одаренного человека.

— Ах! Элегантная дама, которая беспокоится о своих портных, — усмехнулся Пьер. — Вы изменили вашей любимой фирме, расположенной на бульваре Капуцинов? Вы боитесь, что, вернувшись в столицу, будете испытывать нехватку в меховых манто? Да, знаете ли, сегодня мех стал редким товаром. Но существует черный рынок. Там можно найти любые изделия, если, конечно, знать, к кому обратиться. Одиль подскажет вам, где вы сможете приобрести вещи самого высокого качества…

— В отличие от вас, я не собираюсь принимать участие в празднествах, в то время как моя страна находится в руках немощного старика и ее топчут сапоги варваров!

Валентина внезапно замолчала. Она злилась из-за того, что Пьер Венелль считает ее безмозглой ветреницей, но при этом опасалась, что зашла чересчур далеко. Какой же предлог ей придумать, чтобы заставить мужа подруги помочь Александру? Ведь не признаваться же Пьеру, что Манокис был ее любовником! Но, с другой стороны, пусть лучше он заподозрит ее в неверности, чем поймет, что Александр участвовал в движении Сопротивления.

— Вы молчите, Валентина? Раньше вы были разговорчивее.

— А вы мне казались не столь невыносимым, Пьер… Во имя нашей дружбы, я умоляю вас помочь мне.

Она хотела, чтобы собеседник услышал, как дрожит ее голос.

Пьер прищурил глаза и с плохо скрываемым вожделением окинул взглядом хрупкую фигуру женщины.

— А что я получу взамен?

Увидев, что его собеседница задохнулась от возмущения, мужчина расхохотался.

— Ну-ну, это всего лишь шутка! Я никогда не опущусь до шантажа, это было бы дурным вкусом. Назовите мне еще раз имя вашего протеже, я подумаю, что можно сделать. Но у гестапо свои законы. Я ничего не могу вам обещать.

Венелль занес имя Александра в записную книжку и пожелал Валентине хорошего дня. Ни в чем не уверенная, мадам Фонтеруа ушла из банка еще более обеспокоенной, чем явилась сюда.

После ухода Валентины Пьер Венелль долго сидел в одиночестве. В своем темно-синем пальто с лисьим воротником, в темном бархатном тюрбане, украшенном маленьким пером, державшаяся необыкновенно прямо, эта женщина поражала красотой. Казалось, время не властно над этими дивными чертами точеного лица, этой тонкой талией, длинными ногами. Однако красавица была очень напряжена, губы сжаты из-за беспокойства. Никогда ранее Пьер не видел в глазах Валентины столько тревоги, боли, которые даже вытеснили обычное презрение. «Она стала более человечной», — с изумлением подумал банкир.

Итак, безупречная Валентина Фонтеруа спустилась с небес… Вне всякого сомнения, арестованный мужчина был ее любовником. Пьер голову дал бы на отсечение, что это именно так. Интересно, как бы повел себя ее муж, узнав об этом? Этот несчастный преданный супруг, безнадежно влюбленный в свою жену, которая всегда помыкала им. Если бы Валентина принадлежала ему, Пьеру Венеллю, он никогда не стал бы окружать ее молчаливым поклонением, как это сделал Андре. Эта женщина до сих пор будила в Пьере самые безудержные желания.

Он и прежде страстно желал Валентину, мечтал сделать своей любовницей, но при этом был не прочь таким образом досадить ее мужу, которого Венелль презирал за слабость. Банкир думал, что это будет отличный способ отомстить проклятым Фонтеруа, которые довели до самоубийства его отца. Пьер с удовольствием представлял себе гнев, растерянность и боль Андре, узнавшего о том, что его жена наставляет ему рога с сыном несчастного бухгалтера, с презренным нуворишем. Но Одиль нарушила все его планы. Ее гортанный смех, резкие перепады настроения, ее великодушие… Она сумела изгнать из его головы самые темные мысли, отравлявшие существование Венелля. Вопреки своей воле Пьер привязался к этой женщине с пышными рыжими волосами, к женщине, напоминавшей ему непостижимых героинь произведений Густава Климта[55].

Банкир помнил тот день, когда узнал о смерти старого Огюстена Фонтеруа. Эта новость оставила у него во рту привкус горечи, ведь он не выполнил клятву, данную у тела родителя. Но если он так и не смог отомстить Фонтеруа, то сумел высоко подняться по социальной лестнице, и это восхождение стало его блистательным реваншем. Отлично понимая, что нет смысла мстить несчастному Андре, который в год самоубийства отца был еще ребенком, Пьер, тем не менее, чувствовал угрызения совести, но и странное успокоение, как будто с его плеч упал тяжелый груз.

Пьер покинул гостиную, где принимал Валентину, и вернулся в свой кабинет. Там он достал из кармана ключ и открыл дверь комнаты, куда приглашал лишь самых привилегированных клиентов банка. Именно здесь он повесил три лучшие картины из своей коллекции. На почетном месте, прямо над камином, висела «Нелюбимая», очаровавшая зрителей своей завораживающей наготой. Каждое утро Пьер приходил полюбоваться на это удивительное живописное творение.

Мужчина достал из ящика последний номер «Gazette des beaux-arts»[56]. Он пролистал журнал и нашел свою пометку, сделанную несколькими днями ранее. Торговец предметами изобразительного искусства Курт Мюльхайм сообщал, что начиная с седьмого марта его можно найти в отеле «Риц». Венелль снял телефонную трубку и попросил секретаршу соединить его с отелем.

Ожидая соединения, он закурил сигарету и прислонился к косяку межкомнатной двери. Как завороженный, мужчина смотрел на обнаженное тело юной Валентины Фонтеруа.

Несколькими минутами позже задребезжал телефонный звонок.

— Как дела, мой дорогой друг? — раздался в трубке бас Мюльхайма. — Вы по-прежнему довольны вашим Отто Диксом?[57]

— Я в восхищении, — ответил Венелль, вспоминая картину, которую он купил у Мюльхайма по баснословной цене.

— Ну, тогда я счастлив. Что еще могу сделать для вас?

— Когда-то вы мне говорили, что один из ваших клиентов интересуется творчеством Людмилы Тихоновой, — начал Пьер и тут же почувствовал, как изменилось настроение торговца. — Он все еще в Париже?

Мюльхайм ответил не сразу. Его жизнерадостность уступила место осторожности.

— Я полагаю, что да, — неуверенно ответил он. — А почему вы спрашиваете?

— Я знаю, что у вас феноменальная память, и потому думаю, что вы, конечно же, помните наш разговор, который состоялся несколько лет тому назад. Речь шла о портрете.

— Да, я что-то припоминаю.

— Если я правильно понял, ваш клиент занимает достаточно высокий пост в структуре СС.

— Как вы узнали, о ком шла речь? — в голосе Мюльхайма зазвенели панические нотки.

Венелль позволил себе улыбку.

— Ваши коллеги менее сдержанны, мой дорогой. В свое время художница не скрывала от публики, что именно я стал владельцем «Нелюбимой». Я сумел увести эту картину из-под носа всех коллекционеров еще до Осеннего салона, на котором работа имела оглушительный успех. Уже до войны мне не раз предлагали продать холст. И нашептали на ухо некое имя. Но я хотел бы вести дела только с вами, а также узнать, по-прежнему ли Standartenführer Эппинг занимает свой пост в Париже и не изменились ли его живописные пристрастия.

Мюльхайм кашлянул.

— Это не телефонный разговор. Вы не хотели бы пообедать со мной? В час, в отеле «Риц». Вас устроит?

— Разумеется. Я буду счастлив вновь повидать вас. До встречи.

Пьер Венелль положил трубку. Мужчина задавался вопросом, не потерял ли он разум. Отдать «Нелюбимую» за освобождение неизвестного ему человека! Безумие!

В зеркале, висящем напротив кабинета, Венелль увидел собственное отражение. Его глаза блестели. Наконец-то он поймал неприступную Валентину Фонтеруа! Она станет его должницей. Навечно!

Три дня спустя Валентина вновь оказалась в доме Венеллей. Женщина так нервничала, что не могла унять легкую дрожь в руках, когда подносила бокал с шампанским к губам.

Вокруг нее прохаживались дамы в темных вечерних платьях, расшитых блестками, от Марселя Роша[58] или Скиапарелли. Валентина рассеянно слушала, как они рассуждают о спектакле «Антигона» Кокто, об игре света и теней, используемой как элемент декорации. Видя их веселость и беззаботность, она вновь ощутила презрение и неприязнь. Одиль уже сообщила подруге, что никогда еще парижская светская жизнь не переживала такого расцвета, как в первые два года оккупации.

Валентина остановила свой выбор на длинном платье, сшитом еще до войны из строгого шелкового фиолетового крепа. «Почти траурное», — подумала красавица, примеряя наряд.

Она долго изводила Пьера телефонными звонками, но не узнала ничего определенного, зато получила приглашение, равнозначное приказу, явиться на этот ужин. Валентина поняла, что мужчина решил воспользоваться властью, которую он наконец обрел над нею.

Когда она спросила Андре, знает ли он кого-нибудь, кто мог бы посодействовать освобождению Александра, супруг сокрушенно помотал головой. Расстроенная из-за того, что пришлось обращаться к мужу за помощью, Валентина, избегая его взгляда, ловко уклонилась от вопросов Андре, сильно преуменьшив свою роль в движении Сопротивления. Камилла, закутавшись в шаль, бродила по квартире, как привидение. Она была обескуражена и растеряна, в конце концов поняв, что беда в любой момент может прийти к ним в дом.

Наконец Валентина увидела входящего в гостиную Пьера. Он поприветствовал гостей, извинился за задержку, коснулся губами щеки Одиль. Так как Валентина держалась в стороне, хозяин дома несколько мгновений искал ее глазами. Когда он подошел, мадам Фонтеруа задержала дыхание. Что он ей скажет? «Господи, помоги мне!» — взмолилась женщина, чувствуя, что силы покидают ее.

— Я полагаю, что эта маленькая неприятность скоро уладится, — сообщил Венелль.

У Валентины закружилась голова. Она закрыла глаза и почувствовала, как Венелль сжал ее руку.

— Вы побледнели, Валентина. Быть может, вы хотите присесть?

Она помотала головой.

— Нет… спасибо, — с трудом пробормотала женщина. — Вы нашли кого-то, кто сможет его освободить?

— Вполне возможно. Но придется заплатить весьма высокую цену.

— То есть?

Пьер взял бокал с подноса, который держал подошедший официант.

— Каждому человеку приходится просить о такой услуге, о которой просят только раз или, в крайнем случае, два раза в жизни. И потому следует крайне осмотрительно распоряжаться своими козырями. Оказалось, что у меня есть связи, благодаря которым я вышел на этих господ из СС. И один-единственный козырь. И когда я его использую, то останусь ни с чем. И как знать, не буду ли я в дальнейшем сожалеть о том, что столь рано разыграл свою сильную карту?

Пьер пристально посмотрел на Валентину. Она едва дышала.

— Стоит ли мне рисковать ради неизвестного мужчины? Что он сможет сделать для меня за эту услугу? — выдохнул Венелль.

Возможность шантажировать вдохновляла его.

— Итак, вы никогда ничего не делаете даром? — не смогла удержаться от иронии Валентина.

— Я не верю в бескорыстную доброту представителей рода человеческого. Каждый из нас всегда ищет какую-то выгоду. Даже тот, кто сеет вокруг себя одно лишь добро, очень надеется в конечном итоге попасть в рай. Нет, я не верю в бескорыстность людей. Я таких никогда не встречал.

— А вот я встречала. Более того, в последние годы я сталкивалась с ними достаточно часто. И они не перестают восхищать меня. Это относится и к тому человеку, о котором я хлопочу.

— Надо же, оказывается, ваш любовник — герой! — усмехнулся Пьер.

Уязвленная мадам Фонтеруа испепелила собеседника взглядом.

— Я вам не позволю…

— Нет, Валентина, — неожиданно тихо и зло протянул мужчина. — Вы позволите мне все ради того, чтобы спасти его. И если бы я попросил вас провести со мной ночь, вы бы согласились, не правда ли? Вы пошли бы на это, я уверен.

Холодок пробежал вдоль позвоночника красавицы. Она видела, что Венелль испытывает огромное удовольствие, унижая ее, заставляя страдать.

— Но ваше тело я слишком хорошо знаю, — продолжил он с насмешливой улыбкой. — Я восхищаюсь его великолепием. И опасаюсь, что реальность разочарует меня.

Валентина, ничего не понимая, смотрела на хозяина дома. Может, он свихнулся?

— Тогда вам был двадцать один год, ну же, вспомните… Мы встретились с вами на Монпарнасе. Вы не сказали мне, что делали в этом квартале, так далеко от вашего дома, но мне улыбнулась удача, и я сам все узнал.

Глаза Валентины округлились. Господи, так вот о чем идет речь! Должно быть, он купил картину Людмилы Тихоновой. А ведь она совсем забыла о ней. Мадам Фонтеруа испытала огромное облегчение.

— Бог мой, Пьер, вы напугали меня…

— Вам теперь это безразлично, не так ли? Правда, с тех пор много всего произошло. Но в то время это было немалой дерзостью! Я восхищался вашей отвагой.

Валентина не смогла удержаться от улыбки. Какая ирония судьбы! Ее портрет, написанный Людмилой Тихоновой, через много лет поможет освободить Александра из нацистских застенков. Просто невероятно!

— Если бы я могла это предусмотреть, то стала бы позировать обнаженной для всех художников и фотографов Монпарнаса, чтобы в ваших руках оказалось как можно больше козырей.

Она лукаво улыбнулась. Мадам Фонтеруа вновь обрела обычную уверенность в себе. «Решительно, она неотразима», — подумал Пьер, а в его глазах заплясали веселые огоньки.

— Вы ведь с тех пор не видели картину, не правда ли?

— Нет, только в мастерской у Людмилы. Я даже не могу сказать, почему вдруг решила позировать для нее.

— Вы чувствовали себя пленницей. Вы были дерзкой, безрассудной, но этого было мало, чтобы получить свободу. Вам нужен был муж, прекрасная квартира, положение. Если бы вы последовали за мной тогда, в день вашей свадьбы, я бы предложил вам совершенно другую жизнь.

Валентина медленно поднесла к губам бокал с шампанским.

— Ну да, у вас никогда не было ни прекрасной квартиры, ни свадьбы, ни положения, — усмехнулась красавица, обводя подбородком комнату.

— О, у меня все это появилось совершенно случайно. Я никогда не стремился к этому. И не стремлюсь.

— Тогда к чему весь этот маскарад? Наберитесь смелости и будьте самим собой.

Мужчина наклонился к собеседнице и прошептал ей на ухо:

— Слишком поздно. Я уже выбрал свой лагерь.

— А я свой.

— Досадно. Я всегда полагал, что вместе мы могли бы горы своротить.

Валентина опустила голову.

— Вы не в моем вкусе, Пьер.

— Однако ради вас, быть может, я тоже стал бы героем. Вместо того чтобы…

Во взгляде его серых глаз Валентина прочла скрытое сожаление, и это смутило ее. Пьер всегда вызывал у молодой женщины лишь неприязнь, и она внезапно задалась вопросом: а что толкнуло его на сотрудничество с фашистами? Стремление к власти? Желание выиграть? Уж точно не трусость. Ведь в далеком 1914 году он храбро сражался. «Что он скрывает?» — спросила себя заинтригованная Валентина, но внезапно ее внимание привлек новый гость, вошедший в гостиную.

Мужчина отличался отменной, истинно германской, светлой шевелюрой — признак высшей расы у нацистов. Глядя на него, Валентина не могла сдержать дрожь. Правильные черты лица, голубые глаза, высокий рост, статная фигура… И хотя вновь прибывший был в штатском, его легко можно было представить в черной форме СС. Гость улыбнулся и наклонился, чтобы поцеловать руку Одили. Безупречные манеры.

— А они хороши, не так ли? — прошелестел голос Пьера. — Дьявольское очарование. Ненадежные, коварные, но такие притягательные! Вот спаситель вашего протеже, Валентина. Будьте с ним полюбезнее. За столом вы будете сидеть рядом. Он питает непреодолимую страсть к творчеству Тихоновой. Думаю, когда-то они были любовниками, в ту пору австрийский ефрейтор еще не посеял семена раздора, а мы все были молодыми и полными иллюзий. В его коллекции не хватает центрального полотна. Он ищет его более двадцати лет. И именно я владею этой картиной. Он узнал об этом сегодня утром и был приглашен на ужин. Только взгляните, как он взбудоражен…

Мужчина смотрел по сторонам. Вне всякого сомнения, он искал хозяина дома. Одиль указала гостю на Пьера, который стоял в другом конце комнаты.

— Не говорите ему, что это я, Пьер, умоляю вас! — затравленно прошептала Валентина, глядя на решительно приближающегося ненавистного нациста. Ей казалось, что, завладев ее портретом, он сможет завладеть и ее душой.

Александр приподнялся на локтях и отполз в угол камеры. Темные царапины на стенах, облупившаяся штукатурка. Лампочка, укрепленная на потолке, заливала помещение пронзительным светом. Мужчина вновь съежился, баюкая правую покалеченную руку. Когда они начали дробить ему пальцы молотком, Александр подумал, что больше не сможет сопротивляться. Когда-то он был пугливым ребенком. Физическая боль — он не умел ее переносить.

Его левый глаз больше не открывался, а кровь оставляла во рту отвратительный металлический привкус. Он с трудом дышал, и при каждом вдохе ему казалось, что в грудь вонзаются кинжалы. «Они сломали мне все ребра, сволочи!» — подумал грек, проваливаясь в беспамятство.

Они подняли его на рассвете, затолкнули в машину. Слыша, как колотится его сердце, Манокис размышлял о том, что знает всего три имени. Это Мишель Онбрэ, бургундский фермер, руководитель подпольной организации, это Пьеретта, молоденькая связная, которая приводила к нему людей из Лондона и передавала поддельные документы, но он не знал ни ее адреса, ни фамилии. И конечно же, это Валентина.

От одной мысли, что он может предать Валентину, у Александра стыла кровь в жилах. Мужчина слышал, что некоторые отважные люди кончали жизнь самоубийством, чтобы не выдать имена своих товарищей. Следует ли ему поступить так же? А если ему не представится такая возможность? Зажатый на заднем сиденье черного автомобиля, который несся по безлюдным улицам Парижа, меховщик понял, что он впервые столкнулся с реальной угрозой жизни. И ему, как никогда, захотелось жить.

Когда они прибыли на авеню Фош, его отвели в комнату без окон и усадили на стул. Александр уже не чувствовал пальцев рук. Слишком тесные наручники нарушили циркуляцию крови. Через десять минут в помещении появился мужчина в сером костюме. Он уселся за стол, на котором стоял массивный черный телефон, и оглядел арестованного. Его лицо казалось приветливым. Гестаповец вежливо представился греку, как будто они находились на светском рауте, и Александр понял, что он не сможет тягаться с этими изуверами.

Очень осторожно Манокис оперся затылком о стену. Малейшее движение требовало неимоверных усилий. Болезненная судорога время от времени пробегала по всему телу.

Тогда Александр просидел на стуле несколько часов. Ему не давали ни есть, ни пить, но выводили в туалет. Когда тюремщики сняли с него наручники, онемевшие запястья заныли от боли. В какой-то момент панический страх уступил место странному оцепенению. Человек в сером костюме уходил и возвращался, по-прежнему любезно улыбаясь. Александр разыгрывал невиновного, утверждал, что его арестовали по ошибке.

Когда Манокис уже потерял всякое представление о времени, на него обрушился первый удар, который опрокинул мужчину на пол. Из разбитого носа потекла кровь, голова грохнулась о плитку. Сильнейший пинок ногой в живот вынудил Александра закричать. Они схватили его за ворот рубашки и заставили подняться.

Постепенно грек осознал, что от боли можно абстрагироваться. Для того чтобы противостоять ей, надо всего лишь отделить сознание от тела, от этого жалкого и немощного куска плоти, и тогда можно снести все — побои, пощечины, плевки.

Но когда двое мучителей зажали его руки, а третий разбил мизинец молотком, подпольщик признался, что помогал евреям покидать столицу, но заявил, что не знает, кто изготовлял фальшивые документы.

После того как Александр первый раз потерял сознание, а затем пришел в себя, он назвал имя Пьеретты, ведь по одному имени они никогда не смогут найти девушку. Но оказалось, что его мучители уже давно все знали о связной. С садистским удовольствием они сообщили допрашиваемому, что ее полное имя Пьеретта Ланже, что ей двадцать лет, что она изучает историю в Сорбонне и проживает вместе с матерью на улице Мартель. Александр с ужасом представил себе девушку в руках этих палачей и нашел в себе силы не назвать имен Онбрэ и Валентины. Во всяком случае, пока. Теперь, когда он знал, что его ждет, он не был уверен в том, что сможет быть таким же стойким на втором допросе.

В соседней комнате раздался звук льющейся воды и смех. Затем прозвучал женский крик, полный страха и боли.

Александр не смог сдержать дрожь. Соленые слезы полились из его правого глаза и обожгли разбитые губы.

Камилла прислонила велосипед к решетке, огораживающей двор на улице Тревиз, и поспешила к лестнице. Она несколько раз надавила на кнопку звонка. Сара открыла дверь.

— Как он?

— Приходил врач, — прошептала молодая женщина. — Он сказал, что все не так плохо, но месье Александр не должен двигаться, по крайней мере, несколько дней.

— Я хочу взглянуть на него.

— Я не думаю…

— Что-то не так? — резковато осведомилась Камилла, обходя Сару и направляясь к спальне, где лежал спасенный.

Девушка подумала, что служащая Манокиса просто не хочет, чтобы она видела Александра. Камилла знала, что его пытали, но она должна была убедиться, что ее знакомый все еще жив.

После ареста Александра, все эти четыре дня, ее не оставлял животный страх. Она закрылась в своей комнате и отказывалась покидать дом. Камилла ругала себя за трусость. Но эти монстры из гестапо арестовали хорошо знакомого ей человека! Речь шла не о напечатанных в списках расстрелянных фамилиях чужих людей. Впервые весь этот ужас непосредственно коснулся ее, и юная француженка ощущала себя растерянной.

Перед тем как войти, Камилла постучала в дверь. Шторы в комнате были задернуты, и в спальне царил полумрак. В ноздри ударил резкий запах лекарств. На столике, стоящем у изголовья кровати, горела лампа с опаловым абажуром. Присев на край матраса, над больным склонилась какая-то женщина, но когда Камилла вошла в комнату, она даже не повернулась.

— Принесите мне еще тазик с водой, Сара, — попросила она тихо. — Мне кажется, что компресс приносит ему облегчение.

— Мама! — воскликнула Камилла.

Валентина обернулась.

— Что ты тут делаешь? — выдохнула явно раздосадованная мадам Фонтеруа.

— Папа сказал мне, что Александра освободили… Я хотела узнать, как он…

Камилла была смущена. Она знала, что ее мать что-то связывает с Александром Манокисом, ведь именно к ней грек когда-то обратился за помощью, но она никак не ожидала увидеть Валентину у постели подпольщика, да еще с таким странным выражением лица. На нем читалась не только озабоченность.

— Как он?

Ничего не говоря, Валентина встала и отошла в сторону.

— Бог мой!.. — пробормотала Камилла.

Лицо Александра невозможно было узнать: один сплошной синяк и корка запекшейся крови, едва различимые щелки глаз, распухшая челюсть, разбитые губы. Плотная повязка на торсе. На белой простыне обездвиженные перебинтованные руки.

Камилла прижала к губам дрожащие пальцы. Потрясенная, она с трудом сдерживала рыдания, хотя ее глаза оставались сухими.

— Будьте так любезны, позаботьтесь о моей дочери — она вот-вот упадет в обморок, — попросила Валентина появившуюся на пороге Сару, которая принесла тазик с теплой водой.

Мадам Фонтеруа смочила в воде полотенце и очень осторожно положила его на лоб Александра. Сара приобняла Камиллу за плечи и увлекла ее в кухню.

Камилла не могла как следует вдохнуть. В ушах у нее шумело, перед глазами плыли темные пятна. Видя, что девушка сейчас потеряет сознание или ее стошнит, Сара схватила бумажную выкройку, свернула ее кульком и поднесла ко рту Камиллы.

— Дышите, мадемуазель… Дышите!

Наконец-то Камилла смогла вдохнуть и тут же залилась слезами. Сара крепко обняла юную особу.

— Ну-ну, мадемуазель… Все наладится… Вы очень впечатлительны. Поплачьте, и вам станет лучше. Он вернулся к нам, месье Александр. И это чудо… Доктор обещал, что он поправится…

Камилла вытерла глаза салфеткой, лежащей на столе. Сара плеснула в стакан какой-то настойки.

— Выпейте! Самое лучшее лекарство от нервов, которое я знаю.

С робкой улыбкой Камилла подчинилась. Крепкий напиток заставил ее закашляться.

— Пожалуй, я тоже выпью стаканчик, — сказала подошедшая Валентина и села напротив дочери.

Она взяла стакан, который ей протянула Сара, и залпом опустошила его. Затем она сунула руку в карман своей шерстяной кофты и достала оттуда зажигалку и пачку сигарет.

— Пусть Бог благословит Одиль! Благодаря ей мы никогда не останемся без сигарет. Тебе лучше? — спросила Валентина у дочери.

Камилла кивнула. Почему рядом с матерью она всегда чувствовала себя такой беспомощной, даже в столь драматической ситуации?

После возвращения Валентины в Париж девушке стало казаться, что она вернулась в детство. Камилла надеялась, что совместные действия, направленные против немецких оккупантов, сблизят их. Она гордилась собой, рассказывая матери, как помогала людям выбраться из города, посылая несчастных к Александру. Конечно, это не так много, другие люди оказались более отважными… Отец места себе не находил от беспокойства, а мама восприняла рассказ дочери как нечто вполне естественное.

И вот теперь, в этой кухне с чугунной печью, глядя на грязные тарелки, громоздящиеся в раковине, на маленький помятый оловянный кофейник, примостившийся на этажерке, Камилла внезапно ощутила, что напротив нее сидит совершенно чужая, незнакомая ей женщина.

Ни пудры, ни помады; выступающие скулы, блеклый цвет лица, две скорбные вертикальные складки, пересекающие лоб до переносицы. Строгая линия выщипанных бровей лишь подчеркивала ясный взгляд холодных глаз. Уверенной рукой мадам Фонтеруа завела за ухо прядь черных волос, упавшую на щеку.

— Завтра мы увезем его из города, — тихо сказала Валентина. — Доктор опасается, что при перемещении мы можем повредить ему легкое, говорит, что его пока нельзя трогать. Но я не стану ждать. Здесь слишком опасно.

— Но ведь его отпустили, значит, больше нет никакого риска.

— Мое бедное дитя, неужели ты веришь словам каких-то бошей? — усмехнулась Валентина. — Хотя, если вспомнить, что к одному из них ты когда-то испытывала нежные чувства…

Камилла побледнела, задохнулась. Она вспомнила о всех тех моментах в своей жизни, когда мать вот так же отталкивала ее своей отвратительной холодностью. Мадам Фонтеруа никогда не бывала нежной с дочерью. И даже если порой с губ Валентины и срывались ласковые слова, то как Камилла могла верить им, постоянно сталкиваясь с этой ледяной отчужденностью? Слова любви матери стоили приблизительно столько же, сколько обещания проклятых бошей, которых Валентина так ненавидела.

С лихорадочным взглядом, испытывая душевное смятение, Камилла оттолкнула стул, оставляя царапины на плитках пола.

— Как ты можешь говорить такие гнусные вещи? — процедила девушка сквозь зубы. — Петер был очень хорошим человеком. Да, он мне понравился, это правда, и я нисколечко этого не стыжусь. Мы даже занимались любовью, представь себе… Мне тогда только исполнилось шестнадцать лет. Это случилось в Монвалоне, в то лето, когда он привез к нам Лизелотту и Генриха. А ведь он сильно рисковал, помогая детям покинуть Германию! Этот грязный бош, как ты любишь выражаться!

Щеки девушки горели. Она вся дрожала.

— Мы занимались любовью прямо на берегу реки… и ты знаешь, о чем я подумала, когда он обнял меня? Я подумала: мама была бы в ярости, если бы узнала о том, что я отдаюсь немцу… Потом я жалела об этом поступке, злилась на себя, ведь я использовала Петера, чтобы отомстить тебе. Он, я в этом уверена, он влюбился в меня. Он был искренен. В то время как я всего лишь хотела наказать тебя… — Камилла сжала кулаки. — Потому что ты никогда меня не любила.

Ее голос сорвался. На мертвенно-бледном лице глаза Камиллы пылали. Она посмотрела на мать и встретила бесстрастный взгляд ее зеленых глаз.

Тогда, чувствуя, что у нее сердце вот-вот выскочит из груди, Камилла резко развернулась и выбежала из квартиры. По лестнице простучали деревянные подошвы ее туфель.

Сара все слышала. Взволнованная молодая женщина закрыла входную дверь и вернулась в кухню.

— Мадам, быть может, стоит пойти за ней? Девочка так расстроилась…

Валентина зажгла новую сигарету.

— У нее такой возраст: кровь играет, настроение постоянно меняется. Не волнуйтесь, моя дорогая Сара, скоро она придет в себя, и мы выберем подходящий момент, чтобы объясниться. А сейчас у нас есть более серьезные заботы. Надо подготовить месье Манокиса к переезду. Я вот все спрашиваю себя, возможно, вам следует уехать вместе с ним? На Восточном фронте немцы отступают. Советская армия победит, это уже очевидно. Очень скоро рабочих-скорняков будут вывозить, как и всех остальных евреев. Пострадают даже те, кого не депортировали до сих пор. Вам надо уехать, последовать за вашим братом Симоном. Ждать больше нельзя.

Сара кивнула. Мадам Фонтеруа говорила с такой уверенностью, что ей было трудно возражать. К тому же она была права. Облавы на евреев в Париже не прекращались, и это пугало молодую работницу, как и содержание тех редких писем, что она получала от отца, интернированного в Дранси. Не единожды Сара ездила за город, чтобы передать посылку папе. Она не теряла надежды увидеть знакомую фигуру за колючей проволокой и потому раз за разом присоединялась к другим женщинам, которые выходили из метро на станции Жоре, чтобы пересесть там в автобус. Ей приходилось выстаивать огромные очереди: ведь в машину допускались всего две еврейки. Но с тех пор как отца выслали в Польшу, семья не получила от него ни единой весточки. Сара хотела верить в то, что ее папе не пришлось слишком страдать от тяжелой работы.

С глубоким вздохом Валентина тщательно раздавила в пепельнице окурок. Она потерла глаза и направилась к Александру.

Яростная реакция Камиллы застала ее врасплох. Валентина ругала себя за те дурацкие фразы, но она была в шоковом состоянии, в которое впала, увидев искалеченного Александра. Неожиданное появление Камиллы еще больше вывело женщину из равновесия. И испугало ее. Валентина не хотела, чтобы Камилла подвергалась даже малейшему риску. Разве не достаточно того, что она сама рискует? Положение становилось все более и более опасным. Истории, которые ей рассказывали, приводили в ужас.

«Неужели я действительно плохая мать?» — спросила себя озадаченная Валентина. Хорошо, что Камилла нашла в себе мужество оказать ей сопротивление и высказать всю горькую правду в лицо. У нее сильный характер, Одиль не ошиблась. «Во многом она похожа на меня», — с удивлением думала Валентина. Возможно, ее дочь права. Она никогда не умела любить так, как того хотела Камилла, но ее девочка должна знать, что мама уважает ее.

Несколькими днями ранее в Neues Theater[59] на Аугустусплац давали «Валькирию» Рихарда Вагнера. «Это знамение», — с горечью подумала Ева. Именно эта музыка достойна возвестить конец великого Рейха, который должен был просуществовать тысячу лет.

В подвале, ставшем бомбоубежищем, две газовые лампы заливали призрачным светом перекошенные от ужаса лица людей. Напряженные плечи, наклоненные головы, — все ждали низкого гула бомбардировщиков, прилетающих со стороны Англии.

Здесь у каждого было свое место. Сначала Ева удивлялась тому, что люди пытаются отстоять некие иллюзорные права в этом тесном пространстве с потолком, по которому тянутся трубы канализации и отопления, в пространстве, где царят плесень и страх.

Так, старая фрау Шребер, не обнаружив своего складного стула справа от лестницы, около винных полок, от которых осталась одна лишь сетка, потому что все бутылки были давно опустошены, а деревянные планки использованы на дрова, впадала в истерику, обвиняя большевиков, евреев и франкмасонов в том, что они украли ее место. Сумасшедшая старуха до сих пор водружала на грязную серую блузу брошь в виде нацистской свастики. Ева давно отказывалась перемолвиться с ней хотя бы словом. «Именно из-за таких женщин, как она, эта страна будет уничтожена, — говорила фрау Крюгер Розмари. — Это их избирательные бюллетени в урнах позволили Гитлеру взять власть в свои руки!»

Первые бомбы упали на Лейпциг в октябре. На следующий день Ева и Карл отправились посмотреть на дымящиеся развалины первой пострадавшей саксонской церкви. «Отныне мы знаем, чего нам ждать», — прошептал мужчина, созерцая руины.

В ту ночь, около трех часов, их разбудил пронзительный вой сирен. Ева и Карл действовали, как автоматы. Они легли спать полностью одетые, но не потому что боялись воздушной тревоги, а потому что с начала декабря в городе стояли сибирские морозы. Таким образом, супругам надо было только натянуть пальто, тяжелые ботинки и прихватить маленький чемодан со всем необходимым, который уже давно все время стоял рядом с входной дверью. Розмари вышла из своей комнаты: на щеке след от складки на наволочке, на руках крошка Соня, закутанная в одеяло. Прежде чем спуститься в подвал, Ева приподняла край шторы в гостиной. Над крышами в чернильно-черном небе метались лучи прожекторов.

В полной тишине они зажгли карманный фонарик и присоединились к обитателям дома, которые терпеливо ждали перед дверью погребка. Как обычно, старуха Шребер устремилась в бомбоубежище первой, за ней последовали родители мужа Розмари, которые продолжали относиться к молодой женщине с враждебной холодностью и вовсе не замечали ее ребенка. Ева и с ними уже давно не заговаривала.

— Они приближаются… — прошептал кто-то, и вдали послышался раскатистый грохот взрыва.

Малышка Соня захныкала. Розмари принялась ее качать, напевая колыбельную.

Прислонившись к стене, Ева повернула голову к Карлу. Герр Крюгер спустился в укрытие последним, тщательно закрыв за собою дверь. В этот момент, глядя на его усталое лицо, Ева испытала небывалый порыв любви. «Спасибо тебе, Господи, что ты послал мне такого необыкновенного мужа!» — подумала Ева, беря супруга за руку.

— Их цель — заводы на западе и на востоке города, — уверенно заявил мужской голос. — Нам следует опасаться лишь шальных бомб.

Казалось, что Розмари приободрилась.

— Все будет хорошо, моя дорогая, — шептала она ребенку, касаясь губами его лба. — Не бойся ничего, Mutti здесь, она тебя защитит.

Ева любовалась умиротворенным личиком внучки, которой уже исполнилось пять месяцев. Она родилась второго июля, прекрасным солнечным днем. Когда акушерка протянула ей крошечное тельце, Ева чуть не задохнулась от счастья. Она испытала чувство глубочайшего покоя. На сей раз она стала свидетельницей чуда рождения. Беременность Розмари проходила тяжело. Последний месяц истощенная молодая женщина почти не вставала с кровати. Ева и Карл суетились вокруг нее, стараясь раздобыть для беременной хоть сколько-нибудь сносной еды. Супруги Крюгеры отказывались от своей скудной доли мяса и картофеля, чудом доставали овощи и фрукты. И порой Ева не могла скрыть своего раздражения, когда Розмари начинало тошнить, стоило ей проглотить несколько кусочков еды.

Все понимали, что роды будут нелегкими. «У нее такие узкие бедра!» — проворчала акушерка, как только вошла в комнату. Ева уже приготовила горячую воду и чистое белье. Больше всего она боялась, что и мать, и дитя умрут в страшных страданиях. Они не смогли достать ни морфия, ни других обезболивающих средств. Но Соня явилась на свет, словно ангел во плоти. Даже акушерка заявила, что она редко присутствовала при столь благополучных родах. И хотя худенькое личико Розмари приобрело синеватый оттенок, оно сияло счастьем.

Первый разрыв бомбы заставил задрожать землю и вызвал испуганный крик у Розмари. Затем разверзся ад.

Взрывы следовали один за другим. Стены и потолок сотрясались от безжалостных ударов. В глубине подвала лопнула водопроводная труба. Крики ужаса не могли перекрыть страшный грохот. Еву швырнуло на пол, ей казалось, что она слышит, как кто-то кричит: «На помощь!» Что-то тяжелое упало женщине на спину, так что у нее перехватило дыхание. У фрау Крюгер потемнело в глазах. «Я умираю, — подумала она. — Я умру, так и не увидев, как вырастет Соня».

— Ева! Ева!

Ева приложила усилие, чтобы подняться, но ее придавило телом какого-то бедняги. Густая вязкая жидкость заливала шею женщины. Охваченная паникой, пианистка мечтала лишь об одном — избавиться от ужасного груза, который не давал ей дышать. Рыча, она принялась высвобождаться, и в конце концов ей удалось повернуться на бок и сбросить с себя истекающее кровью тело.

Это был их сосед с шестого этажа, уважаемый профессор литературы. Когда Ева встречалась с ним, они всегда обменивались несколькими фразами. Несчастный мужчина страдал от клаустрофобии и потому получил разрешение сидеть на ступенях лестницы, ведущей к выходу из подвала, — так у него создавалась иллюзия, что он в любой момент может выйти на улицу. Подняв глаза, Ева увидела вместо двери зияющий пролом. Скорее всего, дверь выбило взрывной волной, которая и отбросила беднягу метров на пять вглубь подвала. Внезапно фрау Крюгер вздрогнула, как от удара.

— Розмари, где ты? — крикнула она, оглядывая подвал.

Ева почти ничего не видела. Одна из газовых ламп погасла, другая тускло освещала пространство вокруг себя. Снаружи доносился рев моторов. Через отдушину, выходящую на улицу, женщина заметила отблески пожаров. Едкий запах заставил ее закашляться.

В буре наступило затишье. Земля перестала дрожать. Нетвердой поступью Ева двинулась по подвалу. Наконец она наткнулась на Розмари, которая, съежившись, собственным телом закрывала Соню.

— Розмари! Ответь мне! — воскликнула Ева, хватая молодую женщину за плечи.

— Со мной все нормально… С малышкой тоже.

— Слава Богу! Карл? Карл, где ты?

Вокруг раздавались только стоны и рыдания. Люди со страхом спрашивали, что произошло. Фрау Крюгер схватила лампу и только тогда обнаружила Карла, прислонившегося к стене; его голова склонилась на грудь. Ева опустилась на колени и подняла голову мужа за подбородок. Тоненькая струйка крови текла по виску мужчины, но он еще дышал.

— Карл, очнись!

— Возьмите, в моей фляге осталась вода, — сказала Розмари.

Ева нашла в кармане платок, смочила его и приложила к лицу мужа. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем Карл открыл глаза и мутным взором окинул подвал.

В проеме двери появилась чья-то фигура. Мужчина, размахивающий ветрозащитной лампой, прокричал:

— У вас есть еще место?

— Для трех или четырех человек, — ответила Ева.

Мужчина повернулся и сделал знак рукой. В подвал проскользнула женщина с двумя детьми лет по десять. Они сбежали по ступеням и укрылись в углу, на который им указала Ева. Белки глаз сверкали на черных от сажи лицах. Их одежда была покрыта копотью.

— Там, в конце улицы, обрушились дома, — хриплым голосом сообщила женщина. — Аугустусплац лежит в развалинах. Бомбы задели и университет. У нас начался пожар. Мы решили рискнуть и покинули наше убежище, чтобы поискать другое…

— Я никогда не видел столь страшного зрелища, — продолжил ее рассказ мужчина. — От пламени пожаров светло, как среди бела дня. Все горит, дома рушатся один за другим. Это называется ковровая бомбардировка. На шоссе расплываются зеленоватые вязкие лужи… Скорее всего, это фосфор… — Мужчина зашелся в мучительном приступе кашля. — Ах, негодяи! Вот что делают с городами!

Пораженная, Ева заметила, что на незнакомце коричневая форма СА. Его обезумевшая от ужаса жена прижимала к себе детей. Ева ощутила, как в ее душе панику сменяет бешенство. Фрау Крюгер дрожала с головы до ног: она оказалась в этом ужасном подвале вместе с трупом, со старухой-нацисткой, стенающей в своем углу, с членом СА, совершившим немало подлостей, со своей пятимесячной плачущей внучкой, а также с мужем, который с трудом приходил в себя.

— Бог мой, они возвращаются! — внезапно раздался испуганный голос.

И снова послышался низкий гул. Опять раздались взрывы, на сей раз в стороне, но их разрушительная сила явно была не меньшей. Лейпциг был приговорен. Наступил час расплаты.

Ева устроилась между Карлом и Розмари. Она сжала руку Карла, обняла за плечи Розмари, которая согнулась над девочкой, чтобы защитить ее, и повернула лицо к сполохам пламени, которые были видны через щель неплотно закрытой отдушины.

Фрау Крюгер спрашивала себя, удастся ли им выжить. В какой-то момент она вспомнила, как готовилась к концертам, и решила отвлечься, отгородиться от этого сумрачного мира, который превратил ее в узницу.

Мысленно она перенеслась в родной город, который не видела уже долгие годы, к спокойным голубым водам Адриатики, к прекрасным охровым и розовым фасадам Borgo Teresiano[60], к оживленным набережным, где по воскресеньям, после мессы, дружно прогуливаются целые семьи. В небе кружат чайки. Еве даже казалось, что она слышит гудки кораблей. Перед ее взором мелькали радостные лица детей, опьяненных морским воздухом и ароматами солнечного Триеста.

Париж, май 1946

Максанс Фонтеруа тщательно закрыл дверь и закрепил ручку стулом. С недовольной гримасой он ослабил узел на галстуке. Затем юноша сел на подоконник, достал из кармана пачку «Лаки Страйк» и чиркнул спичкой. Откинув голову назад, он вдохнул ароматный дым и посмотрел на прямоугольник голубого неба, виднеющийся между домами, выходящими фасадами на авеню Мессии.

Конец войны Максанс пережил, как наказание. Конечно, счастье, что бошей разбили, но победа предвещала юноше разлуку. Он должен был оставить Монвалон, деревья, виноградники, ручьи и лужайки и вернуться в душные классы парижского лицея, отказаться от свободы, которой наслаждался долгих пять лет — срок, кажущийся вечностью, когда тебе еще только исполнится пятнадцать, — и вновь подчиниться правилам мира асфальта, оказавшись в сумрачной серой столице. Больше всего ему не хватало его пса, дворняжки, лишившейся части уха. Мальчик нашел ее повизгивающей от боли — собака попала лапой в капкан браконьера.

Стоило Максансу ступить на парижскую мостовую, как он физически почувствовал себя неважно. Роскошные комнаты на авеню Мессии с мебелью из ценных пород дерева, с высокими потолками с лепниной сразу же показались ему чужими. Его старые игрушки не принадлежали тому молодому человеку, в которого он превратился. Разглядывая книги, выстроившиеся на полке над кроватью, просматривая тетради с рисунками, Максанс чувствовал себя так, как будто вторгся в личную жизнь ребенка, которого не знал. Неужели он играл с этой деревянной лошадкой? Руководил сражениями оловянных солдатиков из гвардии Наполеона? Несколько растерянный, Максанс сложил все эти книги и игрушки в картонную коробку — мать велела отнести их в детский приют.

Из гостиной долетали взрывы смеха. Его мать только что получила награду за участие в движении Сопротивления, и вот теперь к ним пришли друзья, чтобы отпраздновать это событие.

Во время церемонии Максанс страдал от жары в своем шерстяном костюме. Он невнимательно слушал поздравительные речи, глядя то на яства, расставленные на буфете, то на отца, у которого было помятое и уставшее лицо.

Отец… Юноша так и не привык к нему. Для Максанса он остался незнакомцем, редко появляющимся в Монвалоне. Ласковое поглаживание по щеке, доброжелательный взгляд — вот и все проявления отцовской любви. Внешне спокойный человек, он не позволял себе никаких резкостей… Максанс не мог его понять.

То ли дело мама — натура сложная, многогранная, деятельная, вся из углов и колючек, с которыми юноша привык сражаться. Настроение у Валентины было столь же переменчивым, как и небо над холодными морями: то серый сумеречный свет, то яркие солнечные лучи, быстро прогоняющие короткие, но яростные ливни. Как ни странно, молодой человек отлично понимал свою мать, мадам Фонтеруа, хотя она и казалась непостижимой. Да, он страдал от ее раздражительности, нетерпения, от ее решений и приказов, которые хлестали почище кнута, но Максанс был уверен, что после бури его всегда согреет ее нежность и любовь.

Дым от сигареты попадал в ноздри и обжигал носоглотку Юноша думал о своем разговоре с одним из гостей. Во время приема к нему подошел Александр Манокис, и когда мужчина поднес к губам бокал белого вина, Максанс заметил на его руке сетку из тонких белесых шрамов.

В 1943 году Манокис провел десять дней в Монвалоне. Его привезли из Парижа поздно вечером, мужчина был сильно покалечен гестаповцами. Мама попросила сына не шуметь возле комнаты, куда поместили неизвестного, потому что тот нуждался в отдыхе. В спальню гостя носили подносы с едой, иногда бинты для повязок и настойку йода. Не раз после наступления темноты к Александру приходил врач из деревни. Затем Манокис исчез столь же таинственным образом, как и появился, но Максанс этому не удивился. Во время войны у них в доме постоянно останавливались какие-то неизвестные люди. Об этом никогда не говорили — ни между собой, ни, тем более, с посторонними. И никто из этих «гостей» не оставался надолго, за исключением Самюэля, которого вплоть до Освобождения звали Жюльеном. «Слава Богу, и этому удалось ускользнуть из лап фашистов!» — часто повторяла его мать.

Тонкие черты лица и черные с проседью волосы придавали Манокису вид величественный, как у истинного дворянина. Под густыми черными бровями прятался внимательный и умный взгляд голубых глаз. В характере Александра угадывалось бесконечное терпение, и это пришлось по душе Максансу. У грека был глубокий чарующий голос, и даже маленького Самюэля околдовали его истории.

Во время праздника Манокис был необыкновенно предупредителен с Самюэлем. Он слушал мальчика, как будто тот рассказывал о самых необыкновенных вещах в мире. Затем грек подошел к Максансу, и подросток почувствовал себя польщенным, потому что этот серьезный мужчина обращался с ним, как со взрослым, расспрашивал о лицее и планах на будущее. Обычно, когда юноша беседовал со старшим, фальшивое, неестественное выражение его лица вызывало у него раздражение и желание ответить, что всю последующую жизнь он намеревается шляться по свету и волочиться за девочками, ну, не обязательно в таком порядке. Беседуя с Манокисом, Максанс не осмелился повторить грубоватую шутку. И он сам удивился своему ответу:

— Я собираюсь стать фотографом…

К своему глубокому огорчению, произнеся это, Максанс покраснел. Какого черта он это сказал? Но, бросая признание, как вызов, юноша внезапно осознал, как сложится его дальнейшая судьба. И это знание заставило его задохнуться.

До этого момента будущее представлялось юному Фонтеруа весьма туманным. Еще два года лицея, затем экзамены на степень бакалавра. Максанс был уверен лишь в одном, хотя никому не рассказывал об этом: для нормальной жизни ему были необходимы природа, небо, пространство.

Быть может, его откровение объяснялось тем волнением, что он испытал накануне. После занятий, как это случалось довольно часто, Максанс отправился погулять в район Сен-Жермен-де-Пре. Это было единственное место в Париже, которое молодой человек находил сносным, возможно, потому, что улицы вокруг церкви, а также плетеные стулья на террасах «Кафе Флоры» и «Двух маго»[61] напоминали ему о провинции. У юноши здесь даже появились друзья, например старый продавец фиалок в строгом костюме-тройке. Обычно мужчина располагался на бульваре Сен-Жермен и, завидев Максанса, громогласно приветствовал его: «Добрый день, малыш!» Младшего Фонтеруа, как магнит, притягивали бары со стенами цвета шоколада. Иногда из открывшейся двери одного из них доносился низкий голос трубы — там играли джаз. Он представлял себе подвалы в сигаретном дыму, блондинок в черных свитерах, льнувших к плечам писателей с лихорадочно горящими глазами. Как перелетные птицы, которые, следуя зову природы, собираются в стаи, так и сюда слетались стайки девушек и юношей. Они выпрыгивали из автомобилей-торпедо, перекликались со своими знакомыми, назначали встречи. Очарованный их живостью, слишком робкий, чтобы присоединяться к отдыхающим молодым людям, которые не удостаивали его и взгляда, Максанс завидовал их беззаботности и возвращался домой, чтобы послушать на дребезжащем патефоне американские пластинки, с трудом раздобытые в магазине.

Накануне, когда Максанс прогуливался по улице Бак, какой-то прохожий толкнул его, и юноша уткнулся носом в витрину галереи, где были выставлены фотографии женщин. Поборов робость, младший Фонтеруа открыл дверь и провел больше получаса, созерцая игру света и тени, делающую тела на снимках выразительными.

В глубине галереи обнаружился маленький зал, в котором были представлены фотографии обнаженных моделей. Максанс был сильно смущен, но не столько видом интимных частей женских тел, тяжелых и крошечных грудей, крутых бедер, корсетов и сетчатых чулок, которые лишь подчеркивали роскошь плоти, сколько смелостью и даже бесстыдством фотографа.

Девушка, дежурившая в галерее, не обращала внимания на посетителя, и он мог глазеть в свое удовольствие. Молодая особа курила сигарету, чрезвычайно увлеченная книгой, страницы которой она разрезала тонким ножом. Наконец, совершенно оглушенный, Максанс вновь очутился на улице. Оказывается, поблизости всегда таилась совершенно иная реальность, некая скрытая жизнь, удивительно поэтичная, которую следовало ловить на лету и, только остановив мгновение, запечатлеть неверную, мимолетную красоту.

Все это юноша, путаясь и краснея, попытался изложить Александру Манокису, изумляясь, почему он вообще выплескивает столь новые для него ощущения малознакомому человеку, ведь он сам еще не до конца разобрался в своих чувствах. Но, как ни странно, рассказывая о своем открытии Манокису, молодой человек обретал уверенность, ведь мужчина слушал его очень внимательно и заинтересованно. Он не перебивал рассказчика, задавал вопросы лишь по существу, и понемногу Максанс расслабился и даже позволил себе улыбнуться.

К сожалению, его мать прервала их разговор, увлекая Манокиса с собой, намереваясь представить ему дядю Самюэля, прибывшего из Нью-Йорка, чтобы забрать племянника. Когда Максанс узнал, что Самюэль вскоре их покинет, он опечалился, но, учитывая, что родители и старший брат мальчика погибли в Аушвице, казалось правильным, что его дядя по отцовский линии решил взять сироту в свою семью. Перед отъездом из Монвалона оба подростка надрезали свои запястья перочинным ножом, смешали кровь и поклялись в вечной дружбе.

Максансу больше так и не удалось поговорить с Манокисом, но, прежде чем уйти, грек подошел к юноше, чтобы сказать, что он всегда будет желанным гостем в меховой мастерской на улице Тревиз. Максанс растерянно кивнул. Он уже думал о другом. Вскоре младший Фонтеруа укрылся в своей спальне.

Молодой человек раздавил окурок о подоконник и щелчком отправил его во двор. В этот момент в дверь постучали.

— Максанс? — окликнула сына Валентина. — Я бы хотела, чтобы ты вышел и попрощался с гостями.

Максанс со вздохом поднялся, энергично подергал створку окна, впуская в комнату поток свежего воздуха, чтобы мать не почувствовала запаха сигареты.

— Может, ты поторопишься?

— Уже иду! — бросил юноша, закатывая глаза.

В этот момент он позавидовал Камилле, которая два дня назад уехала на весеннюю ярмарку в Лейпциг. Раздобыть необходимые документы для поездки в зону, оккупированную советскими войсками, было нелегко, но девушка категорически отказалась отменить поездку. Максанс спрашивал себя, а не специально ли его сестра подыскала столь благовидный предлог, чтобы не участвовать в торжестве? Быть может, война и закончилась, но молчаливое сражение, которое вели его мать и сестра, продолжалось.

Валентина открыла дверь и была вынуждена поднять глаза, чтобы взглянуть на сына. Женщина никак не могла привыкнуть к тому, что мальчик стал выше ее. Он уже почти догнал Андре, но обещал вырасти еще на голову.

Когда Валентина увидела, что Александр подошел к Максансу, она с трудом подавила недовольство. «Почему я позволила Андре уговорить себя?» — раздраженно подумала она. Когда муж стал настаивать на том, чтобы Александра пригласили на торжество по поводу награждения, Валентина не осмелилась перечить. В годы оккупации ситуация как-то сгладилась, но теперь, когда жизнь вновь вошла в привычную колею, к мадам Фонтеруа вернулись довоенные тревоги. Она очень боялась, что Андре все поймет, увидев Александра и Максанса рядом. Неужели можно не обратить внимания на одинаковый овал их лиц, на густые волосы у обоих, а главное, на один и тот же пронзительный взгляд голубых, почти синих глаз? Но Андре оказался невнимательным, а Александру она безраздельно доверяла. Он никогда не откроет их тайну.

Валентина догадалась, что ее сын курил, но постаралась сдержать улыбку. Самые страшные секреты детей этого возраста весьма легко разгадать. Непонимание приходит позднее, и тогда дети отдаляются, становятся чужими. Она надеялась, что такое никогда не произойдет с ней и ее сыном. Мадам Фонтеруа до сих пор испытывала к Максансу необычайную привязанность, которая когда-то так испугала молодую женщину. Впервые после смерти брата она настолько сильно привязалась к кому-то, но она знала, что скоро наступит день, когда должна будет отпустить Максанса от себя, чтобы совсем не потерять сына. Эта мысль всегда возникала у Валентины внезапно, когда она не ждала ее, вот как сейчас, когда женщина стояла в коридоре их парижской квартиры, с приколотой к лацкану костюма медалью, только что получив поздравления от друзей и знакомых. Вместо того чтобы черпать силы в восхищении окружавших ее людей, она чувствовала себя как никогда уязвимой.

Максанс присоединился к матери, и они вернулись в гостиную.

С гладко причесанными волосами, в строгом сером костюме с черными лацканами, Одиль внимательно слушала, что ей говорил Андре. Глядя на свою подругу, Валентина не могла не думать о тех тайных бедах, что постигли их обеих. Во время войны Одиль пристрастилась к спиртному, так как не могла мириться с тем, что ее супруг сотрудничает с оккупантами, но при этом молодая женщина не нашла в себе сил бросить Венелля. «Почему я осталась с ним? — спросила она у Валентины после Освобождения, и в ее взгляде промелькнула растерянность. — Это любовь или обыкновенная лень?»

Те, кто хорошо знали эту энергичную, уверенную в себе женщину, могли бы подумать, что она первой должна была бы вступить в ряды движения Сопротивления, но Одиль оставалась пассивной, ее будто парализовало. И это в то время, когда многие другие женщины, робкие и сдержанные, выказывали незаурядное мужество, понимая, что им грозят депортация, пытки и даже расстрел. Судьба — капризная дама, и не всегда те, от кого в минуты опасности ждут героизма, его проявляют.

Пьера Венелля судили и приговорили к двум годам тюремного заключения. На процессе Валентина свидетельствовала в пользу обвиняемого, рассказав о том, как Пьер воспользовался своими связями с оккупантами для того, чтобы освободить из лап гестапо Александра Манокиса. Одиль каждую неделю навещала супруга в тюрьме. Чтобы избавиться от неприятных воспоминаний, она продала квартиру на Марсовом поле. Андре предложил подруге жены вновь работать на Дом Фонтеруа, но прежнего рвения у нее не было. Очевидно, в душе Одили сломалась какая-то пружина, и Валентина не могла не испытывать к подруге чувства сострадания, смешанного с раздражением. Мадам Фонтеруа никогда не была терпима к людям, покорившимся своей судьбе.

Валентина подошла к Андре, который беседовал с дядей Самюэля. Как и Максанс, она была опечалена тем, что мальчик уже завтра покинет их и отправится в Америку. Но так будет лучше: уехав из Европы, где погибли его родители, ребенок, возможно, обретет покой. В новой, незнакомой стране он начнет заново строить свою жизнь.

Самюэль робко улыбнулся мадам Фонтеруа.

— Вы приедете меня навестить, обещаете? — с некоторым беспокойством спросил мальчик.

— Конечно! Я всегда хотела посмотреть Нью-Йорк.

Затянутый в бежевую форму американской армии, с планками наград на груди, Юлиус Гольдман положил руку на плечо племянника.

— Вы всегда будете для нас самыми дорогими гостями. Наш дом открыт для вас. Всегда.

Их взгляды встретились. Они оба думали о Максе и Юдифи. Валентина не смогла сдержать дрожь. Теперь, когда люди узнали страшную правду, увидели фотографии концлагерей, исхудавшие тела заключенных, растерянные лица немногих выживших в этом аду, их восприятие мира изменилось. Валентина благословляла Небо за то, что Камилла в тот далекий день нашла маленького Самюэля, за то, что Андре сумел переправить его за демаркационную линию, и за то, что сама она смогла прятать малыша так долго и уберечь его от всяких неприятностей до Освобождения. Этот разумный ребенок со светлыми волосами и таким же серьезным взглядом, как и у юного Генриха Гана, которому удалось пережить все бомбардировки Лондона, в то время как его сестра Лизелотта добровольно отправилась на фронт медсестрой и была убита во время блицкрига, стал символом продолжающейся жизни. Потому что нельзя останавливаться, замирать на месте, как это сделала во время войны Одиль. Потому что, остановившись, проигрываешь.

Валентина склонилась к Самюэлю и крепко сжала его в объятиях.

— Максанс и я, мы приедем к тебе через год, во время летних каникул, я тебе это обещаю.

Успокоенный ребенок оплел руками талию Валентины и прижался головой к ее груди.

Стоя на маленькой безымянной площади Лейпцига, Камилла никак не могла унять кашель, раздирающий легкие. Пыль, поднимаемая при уборке строительного мусора, вздымалась клубами в вылинявшее послеполуденное небо. Девушка достала из кармана платок и вытерла губы. Вокруг нее, куда бы она ни взглянула, громоздились разрушенные здания, груды камней и обожженных балок.

Приехав в город несколькими часами ранее, француженка была шокирована царившей здесь опустошенностью. Она остановилась в «Elster», отеле, расположенном недалеко от Центрального вокзала, который отец описывал ей с неподдельным восхищением. Ажурное здание с огромным залом ожидания и десятком платформ, один из самых больших вокзалов Европы, построенный еще в начале века. Сейчас там суетились люди в фуражках, они наполняли строительным мусором вагонетки, прицепленные к небольшим паровозам. Несколько изящных арок все еще тянулись к небу, но они уже не поддерживали ни крышу, ни стеклянные витражи. После одной из бомбардировок здесь из-под балок и камней извлекли более двухсот трупов.

Лейпциг пережил тринадцать налетов. Английские и американские бомбардировщики сбросили на город десятки тысяч фосфорных бомб, тонны зажигательных и осколочных снарядов. Многие здания были стерты с лица земли. Крыша знаменитого «Гевандхауза», где отец Камиллы слушал игру Евы Крюгер, обвалилась, и лишь одна бледная статуя маячила, как призрак, в глубине разрушенного зала.

Вручая Камилле бесценный каталог с именами участников ярмарки, портье из «Elster» поведал девушке, что восемьдесят из ста выставочных павильонов были уничтожены. «Но люди все равно едут», — добавил он, выпячивая грудь, и улыбка озарила его сморщенное лицо. На эту первую послевоенную весеннюю ярмарку ждали посетителей со всей Германии, сюда уже прибыли представители шестнадцати стран мира.

Шагая по улицам, Камилла поражалась тому, сколь велики масштабы разрухи. Конечно, в городе кое-где строительные леса оплели здания железной сеткой, была разобрана часть руин, но в целом картина складывалась фантастически-нереальная.

И хотя это был первый визит девушки в Лейпциг, ей казалось, что она бродит среди обломков своего детства. Вот здесь, на Брюле, ее дедушка Огюстен покупал приглянувшиеся ему шкуры, вот здесь ее отец принимал участие в памятном банкете в Altes Rathaus[62], но прежде всего это был родной город Петера, о котором он рассказал ей с таким пылом, когда Камилла спросила у него, почему его родители не покинули нацистскую Германию.

Камилла захватила с собой старенький Baedeker[63] своего отца, но этот путеводитель в красном переплете ей не пригодился. Некоторые улицы города вовсе исчезли. Следуя указаниям на деревянных щитах, стоящих на перекрестках, француженка сумела разыскать Катариненштрассе. Она испытала небывалое облегчение, увидев издалека, что дом Крюгеров все еще стоит, но, подойдя ближе, девушка поняла, что элегантный фасад представлял собой что-то вроде театральной декорации. Все квартиры всех этажей обрушились одна на другую. В окне первого этажа ветер трепал разорванную штору.

В смятении чувств Камилла бросилась прочь. Пройдя несколько улиц, она обнаружила иммиграционный центр и стала в длинную очередь, состоящую из немцев, которые терпеливо ждали возможности подойти к одному из двух окошек. Очередь двигалась со скоростью улитки. Каждый человек рассказывал служащему всю историю своей жизни. Десятки тысяч семей разбросало по стране, многие попали в разные лагеря. Освобожденные военнопленные, выжившие в концентрационных лагерях, беженцы с Востока — население целой страны продолжало бродить в поисках близких по Германии, разделенной между союзниками. Их лица посерели от усталости. Камилла почувствовала себя совершенно чужой среди этих людей с пустыми взглядами. Только дети без всякого стыда разглядывали француженку, и их жадное внимание окончательно вывело Камиллу из равновесия.

Она должна была послушать отца. Какое бессмысленное решение — приехать сюда вскоре после войны, и это с учетом того, что город занят советскими войсками! Дом Фонтеруа получил достаточное количество пушнины от своих канадских поставщиков, а также приобрел меха на аукционах Лондона и Нью-Йорка. Пройдут годы, прежде чем ярмарка в Лейпциге обретет свой былой размах. «А что касается этих русских, то ни в чем нельзя быть уверенным…» — буркнул Андре, нахмурив брови. Но Камилла настояла на своем. И не столько из-за ярмарки, сколько из-за Петера. С тех пор как они распрощались в парке близ Елисейских полей, она больше ничего не слышала о своем немецком друге. Они расстались, поссорившись, отравленные войной, за которую они не несли никакой ответственности. Их детская влюбленность не выдержала испытаний, и Камилла до сих пор чувствовала свою вину за то, что в тот день повела себя столь резко.

Ее решение было твердым. И в конце концов отец лишь пожал плечами: его дочери исполнилось двадцать четыре года, она была уже взрослой.

Потерявшись в своих мыслях, Камилла медленно продвигалась вперед, но когда наконец подошла ее очередь, служащий захлопнул дверцу окошка: «Мы закрываемся. Приходите завтра». Девушка запротестовала, за что была удостоена злобных взглядов окружающих. Видя, что другие посетители покорно покидают иммиграционный центр, француженка не нашла в себе сил настаивать. Выйдя на улицу, она вновь задохнулась от пыли.

Справившись с очередным приступом кашля, Камилла восстановила дыхание. На город опускались сумерки. Облака, подкрашенные розовым цветом, клубились в бледном вечернем небе. Прохожие торопились по домам. Они проскальзывали мимо Камиллы, не обращая на нее никакого внимания. Где-то вдалеке еще раздавались одиночные удары кирок.

Девушка вновь двинулась в путь, полагая, что движется к отелю. Перед магазином выстроилась очередь — здесь были женщины, сжимавшие в руках свои продовольственные карточки. На чудом сохранившейся улице какой-то старик, сердито клацая, захлопнул ставни на окнах.

Пройдя еще немного, Камилла пересекла широкий проспект и наткнулась на обгоревшие фасады домов. Здесь, прямо посреди шоссе, горели костры, от которых шел белесый дым. В выбитых окнах соседних строений можно было разглядеть призрачный свет спиртовых ламп, тускло светящиеся переносные печки. Тут же у окон примостились дети в коротких штанишках, казалось, они стояли на страже своих разоренных жилищ.

Небо потемнело. На мрачном синем фоне выделялись скелеты каминных труб и обрушившихся крыш. Зияющие окна напоминали пустые глазницы. Нечеткими силуэтами громоздились полуразрушенные стены. Внезапно Камилла почувствовала, как чья-то сильная рука толкнула ее в спину, в то время как другой нападавший вырвал сумку из рук девушки. С криком она упала на мостовую. Послышался шум торопливых шагов, и улица вновь погрузилась в тишину.

Камилла поднялась, осмотрела содранные и кровоточащие ладони, дохромала до скамьи и села. Правое колено горело. Девушка огляделась и поняла, что заблудилась.

Измотанная, униженная, взбешенная, она разрыдалась.

— Fräulein? — раздался через несколько минут чей-то голос. — Fräulein, bitte…[64]

Камилла открыла глаза и увидела пару покрытых пылью военных сапог. Тыльной стороной ладони она вытерла текущие слезы. Над ней возвышался советский военный, погоны и пуговицы на его форменном кителе тускло поблескивали в темноте. Мужчина озабоченно смотрел на девушку. Сердце Камиллы рвануло из груди.

Ей рассказывали всевозможные ужасы о русских солдатах: насильники, солдафоны, не имеющие понятия о чести. Любая женщина становилась их добычей. Валентина утверждала, что понимает их. Победители бесчинствовали во все времена, а русские имели полное право отомстить за те зверства, что совершали немцы на их территориях. Даже отец советовал Камилле опасаться русских.

Девушка дернулась, попыталась подняться, но у нее вырвался крик боли. Мужчина отступил на шаг и сделал успокаивающий жест рукой.

— Nicht Angst haben…[65] — пробормотал он на плохом немецком.

— А я и не боюсь, — отозвалась Камилла на французском языке, но тут же поняла свою оплошность и с гулко бьющимся сердцем повторила на немецком языке: — Ich habe keine Angst.

На лице солдата появилось удивленное выражение.

— Вы француженка, мадемуазель? — спросил он по-французски, с сильным акцентом.

Камилла была так удивлена, услышав родной язык, что принялась говорить без умолку:

— Да. Это ужасно… У меня украли сумку, там были все документы… Господи…

Паника сжала ей горло. Она находилась во власти советского военного, без документов, в чужом городе, где у нее теперь не было ни одного знакомого.

— Вы ранены? — спросил мужчина, глядя на ее руки и колено.

— Это пустяки…

— Пожалуйста, подождите минутку.

Военный повернулся, в несколько шагов пересек улицу и вошел в дом без двери. Он действительно вскоре вернулся, осторожно неся в руках эмалированный тазик. Затем мужчина опустился на скамейку рядом с Камиллой и погрузил в воду свой платок.

— Он… чистый. — На лице русского заиграла довольная улыбка, он явно радовался тому, что смог подобрать нужное слово.

Камилла протянула мужчине ободранную руку, и тот ее очень бережно вытер. Когда ткань коснулась раны, девушка невольно поморщилась.

— Вы очень хорошо говорите по-французски, — мягко сказала она, пока незнакомец занимался ее другой рукой.

— О, это язык поэтов, не так ли? Я выучил его, когда был еще маленьким, а учителем был мой отец. Я очень люблю говорить по-французски, но мне не часто выпадает такая возможность, и я многое забыл.

Сбитая с толку, Камилла покачала головой. Мужчина склонился, чтобы промокнуть ее колено, которое кровоточило сильнее, чем ладони.

— Понадобятся спирт и бинт. Где вы живете?

— В отеле «Elster», около вокзала. Я потерялась…

— Следует немедленно заявить о пропаже документов. Я провожу вас. Вы можете идти?

— Полагаю, что да.

Военный протянул руку, чтобы помочь француженке подняться, и неожиданно залился смехом, а потом шутливым тоном спросил:

— Вы танцуете, мадемуазель?

Камилла улыбнулась. Было слишком темно, чтобы определить цвет волос незнакомца, но девушке показалось, что они темно-русые: шатен с карими глазами. Когда она встала, то поняла, что мужчина намного выше ее. Широкие плечи, портупея, подчеркивающая крепкий торс, — от него веяло надежной мощью. Камилла подумала, что, быть может, такой эффект достигается благодаря форме.

— Позвольте мне представится. Сергей Иванович.

— Камилла Фонтеруа, — пробормотала девушка.

— Очень рад знакомству, мадемуазель Фонтеруа. Сейчас мы отправимся в полицию, а затем я провожу вас до отеля.

На следующий день Камилла проснулась от стука в дверь. Она поднялась и поморщилась, почувствовав, как болят ободранные колено и ладони. Девушка с трудом повернула ключ в замке.

На пороге стоял портье и смотрел на Камиллу, как суровый школьный учитель.

— Уже полдень, Fräulein Фонтеруа. Вам передали это послание. Русский солдат. А офицер ждал в машине.

Портье протянул девушке конверт. Она подумала, что, скорее всего, ее приняли за советскую шпионку.

— Спасибо. Принесите, пожалуйста, кофе или чай. То, что у вас есть.

— У нас есть из чего выбрать, мадемуазель, — смущенно произнес служащий отеля.

— Тогда кофе, крепкий черный кофе.

И Камилла закрыла дверь перед носом портье, убежденная в том, что ей принесут заменитель кофе с ненатуральным вкусом.

Она налила воды в умывальник и, ополоснув лицо, кое-как вытерла его полотенцем. Затем Камилла отдернула шторы. Прекрасный вчерашний день превратился в воспоминание. На улице моросил мелкий серый дождь. Француженка вздрогнула. Под этим унылым дождем город казался еще более зловещим.

Усевшись на кровать, Камилла распечатала конверт, на котором красивым почерком было выведено ее имя. Внутри оказалась официальная бумага с печатями, выданная советскими властями, которая удостоверяла ее личность и где подтверждалось, что она стала жертвой ограбления. Затем девушка развернула обыкновенный тетрадный лист, который также обнаружился в конверте. «Ева Крюгер, Петерштрассе, 40. С дружеским приветом». Подпись неразборчива. Камилла улыбнулась, вспомнив о вчерашнем необычном вечере.

После короткого визита в комиссариат — увидев девушку под руку с советским офицером, полицейские оставили все свои дела, чтобы заняться пострадавшей, — Сергей отправился провожать Камиллу до отеля. Полицейские даже перевязали француженке колено. Она продолжала прихрамывать, но отказалась от предложения отвезти ее на машине. Быть может, потому, что хотела побыть еще немного с русским офицером?

На улице, ведущей к Аугустусплац, мужчина внезапно поинтересовался, не хочет ли его спутница есть. Камилла призналась, что голодна. Тогда Сергей попросил девушку подождать несколько минут, а сам скрылся за воротами соседнего дома. Мадемуазель Фонтеруа неожиданно почувствовала себя брошенной. Вскоре молодой военный появился: в руках он нес пакеты с горячими сосисками и жареной картошкой, черный хлеб и бутылку водки. Камилла не поверила своим глазам. Тогда ее новый знакомый объяснил, что Лейпциг стал раем для подпольных торговцев и что достаточно знать нужные адреса, чтобы раздобыть отменную еду.

Улицы стали более оживленными, прохожие бросали на пару подозрительные взгляды.

— У меня появляется странная привычка — прогуливаться там, где не надо, с военными, которых не любят, — прошептала Камилла.

Она тут же пожалела о своей дерзости, но Сергей улыбнулся и попросил объяснить, что она имела в виду. Они сели на ступени разрушенного университета. Девушка сделала несколько глотков водки и начала говорить. Она говорила обо всем подряд, перескакивая с одного на другое, мешая в одну кучу Дом Фонтеруа, годы обучения, любовь к профессии, развалины Брюля, Лизелотту и Генриха Ган, свою встречу с Петером в Париже во время войны, их ссору. Камилла сказала, что испытывает настоятельную потребность разыскать Крюгеров, потому что больше не может выносить эту неизвестность, незаконченность их истории мешает ей существовать. Иногда у нее на глаза наворачивались слезы, и тогда Камилла спрашивала себя: неужели это просто спиртное, выпитое на пустой желудок, развязало ей язык? Но она не могла сдержаться и продолжала говорить, говорить…

Сергей терпеливо слушал, порой просил объяснить то или иное слово, которое он не понял. Когда девушка наконец замолчала, ее ужин уже остыл, а собеседник смотрел на нее непроницаемым взглядом.

Затем Сергей достал из нагрудного кармана пачку папирос, а Камилла заставила себя поесть, хотя совершенно потеряла аппетит. Но девушка боялась, что она просто не сможет подняться, если ничем не закусит выпитую водку.

Потом наступил черед Сергея, который повел свой рассказ неспешно и обстоятельно. И если Камиллу лихорадило и она говорила торопливо и сбивчиво, а ее голос порой срывался, то голос русского военного завораживал своей теплотой и низкими бархатными нотами. Он никуда не спешил, тщательно подбирал слова, как будто у них впереди была вся жизнь. Чувствовалось, что Сергей с удовольствием вспоминает язык, выученный в детстве. Он не торопился закончить свое повествование, уделял особое внимание деталям, растягивая время, смакуя каждый эпизод, каждую фразу. И когда весенняя ночь приняла в свои объятия развалины города скорняков, молодая наследница парижского мехового Дома с изумлением узнала, что этот молодой улыбающийся мужчина был самым настоящим сибирским траппером.

Все еще погруженная в свои мысли, Камилла тщательно сложила лист, на котором Сергей написал ей адрес Крюгеров. Как офицеру удалось его найти? Конечно, Ева Крюгер была известной пианисткой, наверно, это помогло в поисках. Но почему он вообще взялся за это дело, ведь она ни о чем не просила Сергея? Камилла ощутила необычное волнение. Накануне они выкурили по нескольку папирос, допили бутылку водки, а затем он проводил девушку до отеля. Она смутно помнила, как поднялась в номер, разделась и рухнула на кровать.

Через час Камилла, в своем темно-сером костюме, который она с трудом отчистила от грязи, двинулась по направлению к Петерштрассе. Дождь прекратился, а пыль превратилась в грязь.

Вооруженные лопатами и мастерками, — а кто и вовсе лишь при помощи рук, — мужчины и даже женщины с волосами, спрятанными под косынками, разбирали развалины, закладывали новые фундаменты, строили.

В газете «Leipziger Zeitung» Камилла прочла, что несколькими днями ранее, первого мая, на Аугустусплац собрались двести тысяч человек, и вот этот огромный хор принялся петь; управлял ими седовласый профессор музыки, которому чудом удалось выжить в концентрационном лагере. «Где они черпают силу, чтобы начать все с ноля?» — подумала Камилла. Она представила себе города, изувеченные войной, — Ковентри, Сталинград… Если бы она жила в одном из них, у нее было бы лишь одно желание: побыстрее собрать чемоданы и сбежать неважно куда, но только подальше от этих развалин.

Скорее всего до войны это здание было очень нарядным. Под грязью и сажей угадывались очертания кариатид и резные ограждения балконов. Девушка вошла в подъезд. Табличка гласила, что Крюгеры проживают на третьем этаже.

Подойдя к нужной ей двери, француженка сделала глубокий вдох, чтобы набраться мужества, и только тогда нажала на кнопку звонка. Тотчас за дверью заплакал ребенок. Девушка почувствовала, что ее рассматривают в глазок. Ее ладони стали влажными, а сердце забилось, как сумасшедшее. Щелкнул замок.

— Ja?

Дверь открыла женщина в старой мужской кофте с растянувшимися карманами, в белой блузке и прямой юбке, доходившей до середины икры. Седые волосы удерживала повязка. У нее было любезное лицо, по-старчески отвисшие щеки, но живой, выразительный взгляд.

— Мадам Ева Крюгер? Я — Камилла Фонтеруа, дочь Андре.

Ева в изумлении распахнула глаза.

— Господи Боже! — прошептала она по-французски. — Входите, входите, мадемуазель, прошу вас.

Камилла вошла в маленькую темную прихожую. Ева закрыла входную дверь и пригласила девушку пройти в гостиную, окно которой выходило на улицу. Оно было открыто, и в комнату долетал треск и грохот — поблизости сносили дом.

Девушка знала, что это не та квартира, в которой вырос Петер. Здесь ничто не напоминало о нем, казалось, что разрозненная мебель, стоявшая в гостиной, не имела души. Камилла взглянула на буфет, на котором громоздились тарелки и стопка партитур, и тщетно поискала глазами рояль, о котором ей столько рассказывал отец.

Ева усадила гостью, а затем достала бутылку шнапса и два стакана.

— Мы храним ее для особых случаев, — с улыбкой сообщила она. — Как поживает ваш отец?

— Хорошо, благодарю вас. Он поручил мне столько всего вам рассказать!

— Ах, дорогой Андре… Мы с ним виделись в другой жизни…

Как ни странно, но в ее голосе не ощущались ни подавленность, ни покорность судьбе — лишь легкая ирония. Камилла ожидала встретить женщину столь же опустошенную, «разрушенную», как и ее город. Но Ева Крюгер, в своей бесформенной одежде, без следов косметики на лице, излучала удивительную жизненную энергию.

— Простите меня, — продолжила девушка, — но я хотела бы знать, есть ли у вас новости от Петера.

И в этот момент лицо Евы исказилось от боли. Ее тело сотрясла дрожь. Яркая искра жизни тут же погасла, как огонек свечи, задутый сквозняком.

— Я сожалею, — с трудом выговорила Камилла и сильнее сжала в руке стакан.

На улице раздавались отрывистые приказы. Ева встала, чтобы закрыть окно, и застыла перед занавеской.

— Он пал под Сталинградом, — срывающимся голосом сказала женщина и сжала кулаки в карманах кофты. — Я каждый день повторяю себе, что он не попал в плен, что его не отправили в лагерь в Сибирь… Я повторяю себе, что он избежал самого страшного, не страдал от голода и холода в последние месяцы войны, когда немецкие войска попали в ловушку русских. Я повторяю себе, что он в своей жизни был счастлив… По крайней мере, мне хочется так думать. Я безостановочно повторяю все это, чтобы думать о нем, а не о себе, не о том, чего я лишилась, потеряв сына…

Она вернулась к столу, залпом опустошила стакан, и ее лицо немного расслабилось. Камилла ничего не говорила, только качала головой. Ей казалось, что она понимает фрау Крюгер. Если бы эта женщина зациклилась на своем горе, она бы не выжила. Камилла подумала о своей матери. Как бы реагировала Валентина, если бы ей сообщили о смерти Максанса? Каких бы богов она проклинала?

Печаль окрасила лицо Евы в пепельный цвет. Первый раз в жизни Камилла видела, чтобы страдание так изменило лицо человека. Ева будто лишилась возраста. Согбенные плечи, дрожащие пальцы; тело, скованное болью, съежилось, уменьшилось. Это было одновременно волнующе и страшно. «Как можно жить, терзаясь такой мукой?» — спросила себя потрясенная Камилла.

Теперь девушка почувствовала безмерную пустоту в груди, силы оставили ее. Она получила ответ, за которым пришла: Петер умер. Конечно, она догадывалась об этом, но хотела верить в невозможное. Почему же она так мечтала увидеть его снова? Зачем пересекла Европу, лежащую в руинах, стремясь встретиться с Петером? Ведь она не любила его. Камилла давно поняла, что никогда не была влюблена в молодого немца, это был душевный порыв в ответ на его чувства. Можно ли назвать такое поведение эгоистичным? Петер наполнил ее жизнь светом. Тем далеким летним вечером юноша сумел нарушить сладостно-горькое одиночество, которое до этого момента никогда не покидало шестнадцатилетнюю мадемуазель Фонтеруа. Петер казался Камилле неким залогом ее непрочного счастья, и рядом с ним она надеялась вновь ощутить тот мимолетный восторг, возможно, чтобы обрести покой, поверить в собственные силы. Она также хотела попросить у друга прощения за то, что обидела его, хотела коснуться его руки или щеки, чтобы хоть на секунду ощутить под пальцами жар его тела.

Здесь, в гостиной квартиры родителей Петера, став немым свидетелем бесконечного страдания его матери, Камилла со стыдом осознала, что хотела увидеть Петера для того, чтобы еще раз воспользоваться им, прекрасно понимая, что после этого вновь уйдет, покинет молодого немца.

Снаружи протяжно скрипели деревянные балки зданий: так стонут дубы, когда их рубят. Тело девушки оцепенело, она чувствовала, как кровь стучит в висках. Камилла закрыла глаза и потерла лоб. Ей казалось, что она недели, месяцы добиралась до этого сюрреалистического города, где обманчивые фасады домов скрывали зияющие провалы, а на створках дверей и окон ветер трепал листы бумаги с неразборчивыми фамилиями потерявшихся родных.

Камилла вздрогнула, когда из соседней комнаты послышался пронзительный детский крик. Лицо Евы ожило. В ее потухшем взгляде вновь загорелось пламя жизни, она распрямилась.

— Пожалуйста, простите меня, я должна на минутку отойти. Это моя внучка. Наступило время ее кормить, а скоро могут отключить газ.

Женщина вышла, оставив дверь открытой.

Камилла словно окаменела. Петер был единственным сыном в семье… Девушка поднялась и пошла на голос Евы, которая притворно-суровым тоном просила ребенка успокоиться.

Окна кухни выходили на задний двор. За деревянным столом, придвинутым к стене, сидела темноволосая девочка приблизительно двухлетнего возраста и что-то напевала, ритмично ударяя ложкой по столешнице. Когда она заметила Камиллу, то замолчала, внимательно рассматривая незнакомку огромными карими глазами.

— Входите, Камилла. Вы позволите мне называть вас Камиллой? — спросила Ева, продолжая разогревать суп на плите. — Это Соня, дочка Петера… — Фрау Крюгер повернулась к Камилле, держа кастрюльку в руке. — О, как вы побледнели! Садитесь скорее…

Механическим жестом Камилла пододвинула стул. Девочка с темно-каштановыми хвостиками на голове не отводила от нее глаз. У нее был курносый нос, четко очерченные губы, очень светлая кожа и строгий взгляд, как и у всех детей этого города. Она недоверчиво рассматривала Камиллу, затем, очевидно решив, что незнакомка заслуживает доверия, лукаво улыбнулась. И только тогда Камилла поняла, почему Ева Крюгер еще не покинула сей бренный мир. Лучистая улыбка, осветившая лицо девчушки, была улыбкой ее отца. Соня получила ее в наследство от Петера — сверкающую, солнечную, неотразимую.

Камилла почувствовала, как тепло вновь возвращается в ее казавшееся заледеневшим тело. Она склонилась над столом, робко протянула к ребенку руку, как будто бы опасалась его спугнуть, и коснулась пальцами ручки малышки.

— Guten Tag, Соня… Меня зовут Камилла. Я была другом твоего папы…

Прислонившись спиной к стене, Сергей наблюдал за входной дверью отеля «Elster». День выдался хмурым. Мелкие капли дождя подпрыгивали на асфальте и, сливаясь, булькали в водостоке. Мужчина поднял воротник своего форменного плаща и спокойно закурил папиросу.

С тех пор как утром Сергей отправил Камилле Фонтеруа конверт с адресом семьи, которую она разыскивала, он не переставал думать о молодой француженке. Она не походила ни на одну из девушек, которых он знал. Было в ней нечто необъяснимое, что пленило, очаровало Сергея, еще когда он обрабатывал ее царапины. Он ощущал ее ужас, растерянность, но Камилла сумела обуздать страх еще до того, как приняла его предложение прогуляться по этому разрушенному городу.

Позднее, на ступенях университета, он должен был сосредоточиться, чтобы понимать, о чем она рассказывает, но иногда Сергей терял нить разговора и довольствовался тем, что мог любоваться густыми, непокорными волосами девушки, уложенными в небрежный пучок, ее выразительным лицом с чувственными губами, ладной фигуркой, обтянутой строгим серым костюмом, который так и не смог превратить ее в степенную даму.

Мужчина пытался понять, что же его так заинтриговало в новой знакомой. Какая-то внутренняя свобода, пожалуй. Особая горячность? А может, ее открытый взгляд, внутренний свет? Она разглядывала его с детской непосредственностью, и Сергей почувствовал себя так, будто глотнул родниковой воды.

После окончания войны у сибиряка часто возникало ощущение, что он задыхается. Его окружали недоверие и подозрительность: немцы смотрели с опаской на советских солдат, оккупировавших большую часть их страны. Но самым страшным были напряженность и настороженность в отношениях между своими, русскими. Коммунистический режим приучил граждан подозревать всех и каждого.

По натуре своей Сергей был одиночкой, он не был выскочкой, и поэтому начальство ему доверяло. Защищенный статусом Героя Советского Союза, он довольствовался тем, что отстраненно наблюдал за происходящим. К нему относились с уважением, но Волков взвешивал каждое свое слово, даже общаясь с товарищами. Порой солдаты просили его рассказать о Сталинграде. Сергей не мог их разочаровывать и говорил, что предпочел бы забыть о тех героических днях, о славе, замешанной на крови. Молодой сибиряк знал, что немилость начальства подобна молнии — бьет без предупреждения и чаще всего вслепую.

Впервые после того, как Сергей покинул Иваново, он осмелился говорить о том, что было у него на сердце. Возможно, так он мог беседовать еще лишь с Володей. И мужчина изумился тому, что испытывает настоятельную потребность поделиться с этой иностранкой воспоминаниями о родном крае и о своем детстве. А затем столь неожиданное совпадение… Они оба хохотали до слез, представив, что шкурки горностая или сибирской белки, тщательно обработанные Сергеем, а затем отправленные «Союзпушниной» на Лейпцигскую ярмарку, вполне мог купить отец Камиллы и отослать их на бульвар Капуцинов в Париже, в мастерские Дома Фонтеруа.

Неисповедимы пути Господни! Но если подумать, разве так уж удивительно то, что они встретились именно в этом городе, объединяющем людей той сферы деятельности, к которой они оба имели непосредственное отношение?

Приехав в Лейпциг в начале июля, Сергей сразу же отправился побродить по Брюлю. В квартале скорняков он увидел всего десяток неразрушенных зданий. Еврейские торговцы исчезли, некоторые из них смогли эмигрировать, остальные… Остальные… Говорили, что после войны в Брюль возвратился один-единственный еврей. Один.

Военный сделал последнюю затяжку и раздавил окурок каблуком. Сунув руки в карманы, он пересек улицу.

Сергею необходимо было увидеть Камиллу, снова поговорить на таком знакомом языке, который он, казалось, всегда знал. Сибиряк вспоминал уроки французского, которые давал ему отец долгими зимними вечерами под пыхтение чайника на печке; мама в это время вышивала узоры на рубахе. Магический язык, тайну которого мальчик делил только со своими родителями, превращал их в сообщников. Он никогда не задавался вопросом, где мог выучить французский простой сибирский охотник. Родители знают все, это хорошо известно каждому ребенку. Его отец говорил на французском языке, мать знала язык растений. И Сергей выучил их оба.

Перед стеклянной дверью отеля мужчину охватило сомнение. Что он ей скажет? Куда пригласит? Сергей не хотел, чтобы товарищи видели его с иностранкой.

К двери подошла большая группа приезжих. После открытия ярмарки немцы и жители других стран стекались в город тысячами. Сергей обрадовался, увидев эту толпу: в ней легко было затеряться.

Молодой человек снял фуражку и провел рукой по волосам. Он явно нервничал. Сергей не знал, согласится ли Камилла Фонтеруа встретиться с ним, да и не понимал, зачем ему самому это нужно.

Портье бесстрастно взглянул на гостя, застыв по стойке «смирно». Сергей спросил у него, где он может найти мадемуазель Фонтеруа, и мужчина указал на дверь ресторана.

Сергей направился к этой двери, которая вела в мрачное, плохо освещенное помещение, где не горела каждая вторая лампочка. Было около половины седьмого. Камилла оказалась единственной клиенткой заведения: она сидела справа от входа за небольшим круглым столом. Девушка изучала меню, которое ей, по всей видимости, только что принес официант. Судя по недовольной гримасе, можно было догадаться, что француженка не в восторге от выбора блюд.

Внезапно Камилла подняла голову, как будто почувствовав, что за ней наблюдают. Она узнала Сергея, но не удивилась, она выглядела скорее раздраженной и обеспокоенной. Девушка тщательно сложила салфетку, положила ее рядом с тарелкой и встала.

Сергей терпеливо ждал, пока она возьмет свое пальто. Портье вручил мужчине зонт. Выйдя на улицу, они пошли вперед, не обменявшись ни единым словом. Черная фетровая шляпка затеняла лицо Камиллы, а на губах не было и тени улыбки. Сергей держал зонт, вторую руку он сунул в карман.

Они увидели нескольких рабочих, которые, очевидно, закончили работу в шахте — мужчины, умываясь холодной водой, энергично терли лица, как будто бы пытались смыть бурую угольную пыль, которая въелась в их кожу.

Камилла и Сергей прогуливались без какой-то конкретной цели. Они были едва знакомы, но при этом не чувствовали себя стесненно или неловко. Они нисколько не походили на те парочки, которые, прогуливаясь, стараются как бы случайно коснуться друг друга, как и на тех, кто намеренно держит дистанцию. Они шли ровным, уверенным шагом, довольно быстро, но все потому, что похолодало и было очень сыро. Они пересекали улицы, уступали дорогу трамваям, двигались вдоль изгородей, дружно обходя выбоины в асфальте, но при этом ни разу не толкнули друг друга, не задели ни рукой, ни плечом.

— Спасибо за адрес, — наконец сказала Камилла.

— Вы узнали то, что хотели?

— Да. Можно и так сказать.

На одном из перекрестков на мужчину и женщину налетел сильный порыв ветра. Зонтик, выворачиваясь наизнанку, рвался из рук. Раздались раскаты грома, и совершенно неожиданно на них обрушился настоящий ливень. Сергей схватил Камиллу за руку, и они бросились бежать.

Вскоре молодые люди укрылись под портиком дома с зияющими дырами вместо окон. Камилла поморщилась, почувствовав, как капли дождя стекают по шее за воротник. Потоки воды низвергались на тротуары, омывали стены домов. Казалось, что рассерженное небо, напитавшееся влагой, вымещало свой гнев на земле. На маленькой площади с фонтаном кроны тополей гнулись под натиском бури. Молнии чертили огненные линии на темном небосклоне.

Камилла принялась считать секунды, чтобы узнать, в скольких километрах от них находится эпицентр грозы. Она всегда так поступала, а научилась этому, еще будучи ребенком.

Сергей что-то сказал девушке, но раскат грома заглушил его голос. Камилла вздрогнула и попыталась прочесть по губам.

— Что вы говорите?

Шум дождя становился все сильнее. Мужчина склонился к своей спутнице, как бы для того, чтобы прошептать слова ей на ухо, и его губы задели щеку Камиллы. Она подняла глаза. Сергей внимательно смотрел на нее. Француженка чувствовала, как он напряжен. Чего он ждет? На что надеется?

В призрачном свете сумерек девушка, в свою очередь, стала изучать лицо своего нового знакомого. Чистый лоб, слегка удлиненная форма глаз, прямой нос, благородная линия рта. Он снял свою смешную, слишком широкую фуражку. Его густые волосы намокли, лицо тоже было мокрым.

Никогда ранее Камилла не ощущала столь остро каждую частичку своего тела, как в ту секунду. Ее сердце выскакивало из груди, не давая дышать. Ей казалось, что в ее венах течет чужая кровь, пьянящая, дурманящая. Бедра, ноги, руки, затылок, губы больше не принадлежали ей. Грудь напряглась под кофточкой, Камилла вся горела от желания ощутить прикосновение рук стоящего рядом мужчины, почувствовать его ласковые влажные губы на своей коже. Она нуждалась в его объятиях, его поцелуях, нуждалась прямо сейчас, пока не наступил момент отрезвления и она не стала прислушиваться к голосу рассудка.

Сергей положил руку на затылок Камиллы, нащупал шпильки в мокром пучке и вытащил их. Мужчина, увидев, как освобожденные волосы заструились по спине француженки, улыбнулся. Он запустил пальцы в эту непокорную гриву, и они стали пленниками капризных прядей. Другой рукой Сергей оплел талию Камиллы, привлек молодую женщину к себе.

Камилла поднесла руки к лицу сибиряка, очертила пальцами чувственные губы, прямой нос, подбородок. Это напоминало движения скульптора или слепца. Казалось, что она ставит на него свою печать, заявляет о своем праве владеть его телом, его душой, которая в этот момент устремилась к ней.

Внезапно Камилле стало страшно. Нет, теперь она не боялась грозного советского офицера, тот страх прошел в первые минуты их встречи. Француженка понимала, что рядом с Сергеем ей нечего бояться. Она испугалась силы своего желания. Она боялась самой себя, той тайной и сокрушительной ярости, которая поглотила все ее чувства и вскружила голову.

Позже, в спальне у одной из тех квартирных хозяек Лейпцига, что из поколения в поколение сдавали во время ярмарок комнаты случайным посетителям, в спальне с несвежими обоями, кроватью с латунными спинками и жесткими простынями, пропитанными запахами желтого мыла и сырости, они любили друг друга, любили страстно, самозабвенно, не веря в настигшее их чудо. А в открытое окно комнаты из сада заглядывала тихая ночь, наполненная щебетанием нетерпеливых птиц и ароматами влажной земли.

Часть третья

Париж, 1953

Камилла посмотрела на часы. Почти половина одиннадцатого! «Если она не поторопится, тем хуже для нее — я пойду одна!» — с досадой подумала молодая женщина. Ее взгляд скользнул вдоль авеню Монтень, залитой теплым июльским солнцем, в надежде заметить пламенеющую шевелюру крестной, но Одиль Венелль никогда не славилась своей пунктуальностью.

Даже легкое дуновение ветерка не тревожило листву каштанов. Опоздавшие гости спешили к бежевому навесу, на котором было начертано имя Кристиана Диора. Показ осенне-зимней коллекции должен был начаться с минуты на минуту. Среди клиентов и друзей месье Диора царило радостное возбуждение. Какой новый стиль предложит им этот гениальный художник в наступающем сезоне, как выглядят модели новой линии одежды, получившей название «Vivante»?[66] Журналисты, пишущие о моде, наточили карандаши и распахнули глаза. В очередной раз Высокая французская мода, как умелый дирижер, укажет всему миру, какому силуэту в женской одежде следует отдать предпочтение.

— Камилла!

Молодая женщина обернулась и увидела крестную, выходящую из такси.

— Извини меня! — воскликнула запыхавшаяся Одиль и расцеловала крестницу в обе щеки. — Пойдем скорее… Нам надо найти места. В противном случае придется сидеть на ступенях лестницы.

Портье в белых перчатках услужливо распахнул перед дамами дверь. Они протиснулись сквозь ряды женщин, чьи соломенные шляпки были надвинуты почти до бровей — модницы соревновались друг с другом в элегантности. Камилла узнала видную блондинку Элен Лазарефф, основательницу и бессменную руководительницу журнала «Elle», так же как и вездесущую Кармель Сноу, редактора «Harper’s Bazaar», которая несколькими годами ранее дала новому революционному стилю Диора емкое название «new-look»[67].

И вот наконец шуршание юбок стихло и в этой священной тишине ведущая принялась объявлять номера моделей и их названия на французском и английском языках. Манекенщицы выпархивали из-за тяжелого занавеса из серого атласа, как экзотические бабочки из кокона, и дефелировали по длинному подиуму.

Сидя прямо у сцены, на ступенях лестницы, — крестная нашла себе место в другом конце зала, — Камилла с интересом следила за разворачивающимся спектаклем, стараясь не упустить ни единой детали.

— Они стали еще короче, — прошептал ей на ухо незнакомый мужской голос. — Он приподнял юбки на сорок сантиметров от пола. К вящей радости мужчин. Я восхищен его смелостью.

Камилла оторвалась от созерцания гордого и экзотического силуэта Аллы, которая кружила по подиуму под бурные аплодисменты публики, и наткнулась на смеющийся взгляд зеленых глаз своего соседа. Темные волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб, подчеркивали прямой нос. Ее собеседник был обладателем американского акцента и массивной челюсти голливудских актеров. Камилла удивилась своей рассеянности: сесть рядом с таким видным мужчиной и не обратить на него никакого внимания.

— Возможно, вы восхищаетесь той властью, что обладает Диор над людьми? Он может удлинять или укорачивать юбки, женщины подчиняются ему с закрытыми глазами…

— Вы не заставите меня поверить, что относитесь к тем женщинам, которые слепо подчиняются мужчинам, мадемуазель Фонтеруа. Даже если этот мужчина — гениальный дизайнер.

— Мы знакомы? — поразилась девушка. Она была уверена, что никогда бы не забыла этого молодого человека.

— Да, мы познакомились в Нью-Йорке, в прошлом году. На торгах Компании Гудзонова залива[68].

Камилла тщетно напрягала свою память.

Во время аукционов, когда цены на меха росли, молодая женщина всегда была собрана и серьезна. На нее ложился тяжелый груз ответственности, ведь ей следовало предвосхитить модные тенденции грядущей зимы. В закупки вкладывались умопомрачительные суммы, и любое ошибочное суждение, неправильный выбор могли привести к огромным финансовым потерям. На торгах, проводимых крупными компаниями, в частности могущественной Компанией Гудзонова залива, Камилла сталкивалась с самыми влиятельными меховщиками планеты, которые заключали контракты на сотни тысяч долларов. Они богатели за счет разницы цен закупок и продаж мехов в своих странах, где скорняки часто перекупали у них ходовой товар.

В начале века Дом Фонтеруа был одной из тех редких фирм, которая занималась и торговлей сырьем, и изготовлением меховых изделий. Но в последние годы их собственные точки закупок мехов в Канаде, организованные еще деятельным Леоном Фонтеруа, фактически не функционировали, и торговля пушниной на бульваре Капуцинов сошла на нет. Камилла выступила против такого решения совета директоров. Девушка полагала, что административная верхушка фирмы чересчур нерешительна, но ее отец прислушался к рекомендациям некоего Филиппа Агено, управляющего, который с цифрами в руках доказал, что посреднические точки становятся все менее рентабельными. Отныне было решено сосредоточиться не на торговле пушниной, а на увеличении производства готовых меховых изделий. Андре полностью согласился с решением большинства.

— Прошу меня извинить, — заговорила после паузы Камилла, — но я не могу вспомнить…

— Тсс! — прошипел кто-то сзади.

Мужчина, изображая отчаяние, поднял глаза к небу, как ученик, пойманный учителем за неподобающим занятием, и Камилла не смогла сдержать смех. Они стали внимательно следить за дефиле, и вскоре девушка забыла обо всем, очарованная серым платьем с короткими рукавами, обшитыми черным шнуром, со спрятанными за каймой, идущей от декольте, пуговицами. Это платье, строгое, даже простое, самым необыкновенным образом подчеркивало индивидуальность молоденькой жизнерадостной манекенщицы с темными волосами.

Камилла подумала о том, что эта юная особа, почти девочка, сможет идеально воплотить дух современности, который сама мадемуазель Фонтеруа задумала привнести в коллекцию их Дома. «Я просто обязана добиться того, чтобы она снималась для нашей рекламной кампании», — решила молодая женщина. В ее голове уже рождались эскизы будущих нарядов. Камилла больше не обращала внимания на детали воздушных вечерних туалетов, мелькающих у нее перед глазами, она сосредоточилась на цвете — розовые, сиреневые оттенки и внезапная вспышка ярко-малинового — как фейерверк. Необходимо, чтобы в женской одежде царила гармония, а для этого меховые изделия должны стать менее серьезными, менее претенциозными, одним словом, они должны стать более дерзкими.

Чья-то ладонь коснулась ее плеча.

— Если не будете хлопать, наживете себе врагов, — сказал сосед девушки.

Очнувшись от своих грез, Камилла поняла, что дефиле уже закончилось. Особых оваций удостоилась юная брюнетка, окутанная облаком тюля и белого атласа.

— Вы случайно не знаете, как зовут эту манекенщицу? — спросила Камилла. — Я ее никогда раньше не видела.

— Мне кажется, Виктуар. Ее нашел месье Диор.

Камилла достала из сумочки листок бумаги и карандаш, чтобы нацарапать имя юной красавицы.

— Я просто обязана ее заполучить, — пробормотала мадемуазель Фонтеруа.

Публика вставала со своих мест, отодвигая роскошные золоченые стулья и кресла, декорированные медальонами.

Ноги Камиллы затекли, и ей пришлось схватиться за край подиума, чтобы не упасть. В этой сутолоке мужчина оказался прижатым к своей новой знакомой. Он был высоким, плотным, с широкими плечами. Камилла вдохнула терпкий аромат его одеколона, в котором явственно чувствовались нотки ветивера.

— А я просто обязан пригласить вас пообедать, — весело произнес незнакомец.

— Но, в конце концов, месье, я даже не знаю, как вас зовут! — запротестовала девушка, не понимая, нравится ей или нет такой напор.

— Виктор Брук, — назвался мужчина, приложив руку к сердцу.

Камилла распахнула глаза.

— Тот самый Виктор Брук?.. Я полагала, вы старше.

— Спасибо за комплимент, — еще больше развеселился американец, наслаждаясь замешательством собеседницы, и взял ее за руку. — Теперь мы можем идти?

— Подождите, я должна найти мою крестную. Мы пришли вместе.

Мужчина в нетерпении остановился на ступенях лестницы.

— И где она?

Камилла поискала крестную глазами. Стоя в деревянной нише у большого зеркала, Одиль смеялась, болтая с Жаном Кокто.

— Вон там… Вон та женщина с рыжими волосами, в темно-синем костюме.

— Она не выглядит брошенной, в то время как я, несчастный американец, буду чувствовать себя покинутым, если вы уйдете. Ну что, мы идем?

Совершенно ошеломленная, Камилла только и успела помахать рукой своей крестной, поскольку ее новый знакомый настойчиво повлек девушку за собой.

Мадемуазель Фонтеруа была заинтригована. Наконец-то она встретилась с этим загадочным мужчиной! В среде меховщиков Виктор Брук слыл фигурой одиозной. В свое время он высадился в составе американских войск на берег Нормандии, после войны он вернулся к делам, проявляя чудеса смекалки и поражая окружающих. Его называли мастером блефа, человеком отважным, а главное, обладающим удивительной интуицией. Свой последний «подвиг» Брук совершил всего лишь несколько месяцев тому назад. Торговые отношения между Советским Союзом и Америкой были разорваны, и большой груз пушнины, следующий из Сибири в Нью-Йорк, застрял в каком-то крошечном населенном пункте в США. У русских был выбор: вернуть груз в Россию, что казалось делом весьма затруднительным, или же продать товар на месте. В вагонах поезда, перевозившего груз пушнины, не было рефрижераторов, шкурки начали портиться, и тогда в игру вступил Виктор Брук, моментально пронюхавший о случившемся. Огромное состояние позволило меховщику скупить содержимое всех тридцати вагонов, причем американец платил за шкурку всего по одному доллару, тогда как она стоила минимум тридцать пять. Затем оборотистый торговец сложил весь приобретенный товар в холодильные камеры своей компании, чтобы выбросить их на рынок в самый благоприятный момент.

К подъезду модного дома тянулась вереница автомобилей с шоферами. Американец предложил Камилле сесть в черный «гочкис», чтобы отправиться к Липпу[69].

Пока машина ехала по мосту через Сену и въезжала на бульвар Сен-Жермен, Камилла исподтишка наблюдала за своим спутником. Обаятельный сердцеед, Виктор Брук обладал внешностью типичного американца, гордящегося тем, что его страна выиграла войну, и ни на секунду не сомневающегося в моральном и экономическом превосходстве Америки. После освобождения такие парни завоевали сердца европейцев, так же, как покорили Европу их жвачки, нейлон и джаз. И вот сейчас, через несколько лет после окончания войны, ими продолжали восхищаться, не без некоторой затаенной зависти.

— И чего ради вы меня похитили?

— Ради вашей красоты.

Камилла подняла глаза к небу. В тридцать один год она уже не была наивной девочкой, краснеющей от подобного рода комплиментов.

— Я так понимаю, это суть ваших помыслов, не правда ли?

— К чему врать? Если хотите, я могу упомянуть ваш ум, а в его наличии я нисколько не сомневаюсь, поскольку знаю, что вы управляете фирмой наравне с вашим отцом. Могу сказать, что всегда восхищался Домом Фонтеруа, который соперничает с моим бутиком на 7-й авеню. Я предпочитаю быть откровенным, Камилла, вы ведь позволите мне называть вас Камиллой? Я нахожу вас очень красивой и хотел бы познакомиться с вами поближе.

Девушка не смогла сдержать улыбку. Как можно противостоять столь блистательному мужчине, который пожирает тебя глазами и засыпает комплиментами? Она решила получить максимальное удовольствие от этого незапланированного обеда и откинулась на сиденье из искусственной кожи. Камилла радовалась, что этим утром надела свое любимое желтое шелковое платье с черным поясом, которое выгодно оттеняло цвет ее лица и подчеркивало стройность фигуры.

Под расписанными сводами, в окружении многочисленных зеркал заведения Липпа, Виктор Брук с обескураживающей откровенностью жителя Нового Света рассказал своей спутнице о себе самом и о своей семье. Камилла узнала, что предок Виктора был выходцем из Армении, отправившимся в Америку во второй половине восемнадцатого века. Свое состояние он нажил на торговле пушниной. В то время шкуры выдры, бобра и норки индейцы отдавали в обмен на ножи или кастрюли, продать же эти меха в Европе можно было за огромные деньги. За одно ружье аборигены Америки предлагали две шкуры бобра, за одеяло — восемь, а за топор — три.

— Это было опасным ремеслом, — увлеченно рассказывал Виктор. — Утверждают, что в те времена лишь меховщики да миссионеры осмеливались забираться в те места, куда до них не ступала нога белого человека.

Натура предприимчивая и деятельная, предок Виктора зафрахтовал быстроходные суда, чтобы поставлять пушнину в Китай и на Дальний Восток, а в 1830 году, став миллионером, он взял себе американскую фамилию и принялся скупать под застройку землю в Нью-Йорке.

— Но, следуя семейным традициям, в каждом поколении нашей фамилии всегда один из наследников занимается торговлей мехами, и на сей раз это выпало на мою долю, — заключил Виктор и сделал знак официанту, чтобы тот принес им еще одну бутылку «Лафит-Ротшильда». — Но расскажите мне о себе, Камилла. Мне говорили, что у Дома Фонтеруа тоже богатая история.

Чуть позднее, сидя в своем кабинете, Камилла с задумчивым видом вертела в руках визитную карточку нового знакомого. Виктор уезжал обратно в Америку этим вечером, и, провожая молодую женщину к дому на бульваре Капуцинов, он пообещал ей, что они скоро увидятся. «Теперь, когда мы стали друзьями, это ведь неминуемо, не так ли, Камилла?»

Мадемуазель Фонтеруа ощущала легкое головокружение от выпитого вина и напора этого мужчины. Со вздохом она вложила карточку в толстый ежегодник «Winckelmann», в котором значились имена всех меховщиков. Во время встречи с Виктором Камилле казалось, что от него исходит та жизненная энергия, что так поражала ее при каждом посещении Нью-Йорка. Виктор Брук походил на свой родной город, он унаследовал от него порывистость ветра с ароматом соленых брызг и сверкание стеклянных фасадов домов. Однако, представляя его открытое и смеющееся лицо, Камилла вспомнила, как потемнели глаза мужчины, когда он рассказывал о войне, о тех парнях, что погибали на его глазах, когда они рвались к отвесным скалам Нормандии под взрывы мин и стрекот пулеметов. «В тот день я пообещал себе наслаждаться каждым мгновением жизни, если мне удастся выбраться из этой переделки», — сказал он девушке перед тем, как одарить ее очередной лучезарной улыбкой. И Камилла не могла не спросить себя, испытал ли ее новый знакомый некий душевный надлом, напоминающий те мрачные провалы, что, как зияющие раны, разделяют сияющие небоскребы.

Валентина задернула занавески, чтобы яркий солнечный свет этого сентябрьского утра не ранил уставшие глаза Андре. Смерть — странная штука: вы так стремитесь к свету, а он причиняет вам боль.

Женщина вернулась к кровати мужа и склонилась к нему. Дыхание ровное. После укола врача, призванного облегчить страдания, Андре уснул. Смерть — нелепа; ты умираешь, засыпая, чтобы восстановить силы, а надо бодрствовать, дорожить каждым часом и каждым мгновением, тем самым продлевая себе жизнь.

Валентина устала, она могла бы попросить кухарку приготовить ей чаю, который она пила бы, грызя сухарик и листая газету, но мадам Фонтеруа предпочла опуститься в кресло, где она провела всю ночь, охраняя сон того, с кем ей вскоре предстояло проститься. Она никогда не говорила мужу, что любит его, но даже не осмеливалась думать о том, что будет с ней, когда его не станет.

Камилла оглядела себя в зеркале. Осунувшееся лицо, синева под глазами. Нервной рукой она провела по щекам пуховкой с пудрой, подкрасила губы помадой. Женщина с досадой отметила, что все ее усилия напрасны — макияж лишь подчеркнул мертвенную бледность лица.

Через несколько минут она предстанет перед административным советом и сообщит этим господам ту новость, о которой уже давно перешептываются по углам, но которая с этого дня становится официальной: Андре Фонтеруа умирает.

Камилла еще раз критически оглядела себя. Баска бежевого костюма плотно прилегала к бедрам. Молодая женщина проверила, не порвались ли чулки. Ее шею украшали простые жемчужные бусы, а на лацкане пиджака блестел трилистник с изумрудами и бриллиантовым сердцем, эту брошь от Ван Клифа ей подарил на тридцатилетие отец.

«Я предпочел бы, чтобы драгоценности тебе дарил твой супруг, а не престарелый отец», — прошептал Андре на ухо дочери. Камилла знала: папа страдает из-за того, что она до сих пор не замужем. «Лучше любящий отец, чем назойливый муж!» — ответила молодая женщина, но не смогла одурачить месье Фонтеруа своей бравадой. Его печаль смущала ее. Андре никак не мог понять, почему наследница отталкивает всех претендентов на ее руку, отвергая кого яростно, кого лениво, кого вежливо — в зависимости от настойчивости женихов. С комом в горле Камилла думала о том, что уже слишком поздно объяснять отцу причины такого поведения.

Но как отнесся бы отец к ее связи с мужчиной, которого она видит лишь изредка? Покидая Лейпциг, Камилла даже не подозревала, что вновь увидит Сергея. Два года она носила в душе тайну, причиняющую боль. Ни один из мужчин, проявлявших в ней интерес, не пробудил в ней того захватывающего чувства, что она испытала к молодому лейтенанту-сибиряку, волею судьбы оказавшемуся в разрушенной Германии. Один казался ей чересчур обыкновенным, со своим предложением руки и сердца и надеждой обзавестись потомством, другой — слишком странным, взбалмошным, со своими пристрастиями к развлечениям и мелкими интересами, и все они были лишены загадочной основательности этого русского.

Случилось так, что она оказалась в Ленинграде, на первом послевоенном аукционе пушнины, организованном русскими. Январским утром в бывшем царском дворце с потолками, потемневшими от времени, и стенами, украшенными помпезными портретами Сталина, молодая женщина с восторгом разглядывала шелковистый мех рыси, белый с черными пятнами. Она поражалась небывалой мягкости этой шкуры, которую намеревалась приобрести. Внезапно чья-то ладонь легла на ее руку. Взбешенная, Камилла — а ей редко выпадала возможность полюбоваться столь роскошным мехом — подняла голову, думая о том, что кто-то хочет увести у нее шкуру, которую она уже видела на плечах американской актрисы, жены миллионера. На Сергее под белым халатом теперь была не военная форма. Девушка неожиданно испытала такой прилив радости, что у нее перехватило дыхание. Но мужчина крепко сжал пальцы француженки, как будто пытаясь предупредить ее о чем-то. Камилла так и застыла под его строгим взглядом, в котором читался призыв к молчанию. В Советском Союзе никто не обладал правом свободно высказывать свои мысли и передвигаться, даже видный работник «Союзпушнины».

Сергею пришлось проявить чудеса изобретательности, чтобы встретиться с Камиллой наедине, в этом ему помогли трескучий мороз и темнота, которая окутывала город уже во второй половине дня. Во мрак погружались строгие набережные Невы, купола и мосты, бронзовые кони и атланты, поддерживающие портики дворцов. Их встреча была большим риском, так как советским гражданам не разрешались никакие контакты с иностранцами. Но Сергей, обладающий удивительным талантом охотника, который всегда помогал ему маскироваться, сливаться с природой, смог совершить невозможное и оторваться от соглядатаев, приставленных к молодой француженке. Он отвел Камиллу к верным друзьям, в коммунальную квартиру, в которой проживало несколько семей.

Камилла сочла всю эту игру в шпионов странной, но волнующей. Даже когда Сергей говорил ей о том, что они подвергаются опасности, ускользая от бдительного ока людей из органов, девушка не ощутила страха. Ей казалось, что их любовь, зародившаяся среди военных руин, не могла расцвести в условиях спокойной, мирной обыденности.

В тот вечер каждая их ласка отличалась особой нежностью. В комнате с низким потолком, после того как из нее вышли бабушка с внуками, в комнате с допотопной печкой, от которой исходил удушающий жар, они любили друг друга прямо на диване, где обитатели квартиры спали, и их влажная кожа касалась бархата обивки, а в это время мороз рисовал на стеклах дивные узоры.

Камилла испытывала некоторый стыд от того, что отдавалась своему любовнику в квартире совершенно незнакомых людей. Ей казалось, что ее поведение не безгрешно, но разве она могла устоять? Позднее они ужинали вместе со всеми, рассевшись вокруг круглого стола, и колено Сергея касалось колена Камиллы. Француженка попробовала красного цвета капусту, заправленную уксусом, солью и растительным маслом, суп с крупчаткой и черный хлеб. Никто не смотрел на нее осуждающе. В глазах женщин вспыхивали искорки романтических воспоминаний, а глаза мужчин лучились плохо скрываемым задором.

На следующий день на аукционе, окруженная толпой представителей колхозов, торговых посредников, экспертов и меховщиков, Камилла повышала цену, намереваясь закупить для своего Дома меха куницы, рыжей, почти алой, камчатской лисы, сияющий серый ширазский каракуль, который напоминал ей зимнее небо России. Камилла знала, что в зале, где проходят торги, присутствует Сергей, и от этого чувствовала себя счастливой.

Влюбленные договорились встретиться через два месяца на ярмарке в Лейпциге, куда они оба могли отправиться совершенно официально. В начале марта в городе стоял такой плотный туман, что на улицах из транспорта остались одни лишь трамваи. Сергей с Камиллой, воспользовавшись этим необычным погодным явлением, держась за руки, гуляли по призрачным улицам, где мерцающий свет уличных фонарей тонул в густой, ватной пелене. Молодые люди, смеясь, говорили, что им помогают сами небеса: в этом непроглядном тумане за ними не мог уследить ни один шпик.

Проходили месяцы и годы. Железный занавес разделил Европу на две части, и Лейпциг стал узником, спрятанным за колючей проволокой с вышками. Скорняки и меховщики покинули Брюль, избрав своей новой обителью Ниддаштрассе во Франкфурте, но Сергей и Камилла нашли возможность остаться верными городу, в котором они познакомились. Как это ни парадоксально, но русский и француженка, невзирая на прослушивание телефонных разговоров и людей в плащах, которые неотступно следовали за иностранцами в ГДР, стране со строгими правилами, именно здесь ощущали необыкновенную свободу.

Но между встречами дни тянулись так медленно, что казались нескончаемыми. Нельзя было ни обмениваться письмами, ни перезваниваться. Порой, оставаясь в одиночестве в своей квартире на улице Кабон, в двух шагах от Дома Фонтеруа, слушая шум большого города, залетающий в открытые окна, Камилла становилась добычей глухого отчаяния. У их любви не было будущего, не было той обманчивой надежности, что так согревала сердца влюбленных пар, которые Камилла часто встречала. Все, что связывало их с Сергеем, — это некое молчаливое согласие, негласный договор, который они заключили раз и навсегда. Но они жили лишь своей хрупкой любовью, родившейся среди бурь Европы, разорванной на части.

Смирился бы отец с этой бессмысленной страстью, ведущей в тупик? А Валентина? Она бы ужаснулась. Если бы не позавидовала…

Камилла в последний раз оглядела себя — как будто перед сражением! Женщина была настроена решительно, но ее сердце снедала тоска. Стоит ей сделать официальное заявление, и выражение лиц пяти управляющих компанией неуловимо изменится. Она сразу же почувствует недоверие. Конечно, из уважения к ее еще живому отцу они постараются не выдать своих чувств и намерений, особенно этот гнусный Филипп Агено, но их сомнения станут почти осязаемы.

Молодая женщина сжала кулаки. Она могла позволить себе выглядеть уставшей, но не сдавшейся, отчаявшейся. С того самого момента, как доктор Фурукс сокрушенно покачал головой, внимательно осмотрев отца, Камилла постоянно мерзла. Решительным жестом она захлопнула свою сумочку.

Идя по коридору третьего этажа, девушка оказалась перед открытой дверью.

— Я не знаю, — раздался рокочущий голос мужчины, беседующего по телефону. — Патрону все хуже и хуже.

Жан Дютей заменил Даниеля Ворма, когда тот вышел на пенсию. Новый управляющий мастерской был уроженцем Вогезов, он отличался решительностью, а его взгляд из-под черных бровей был прямым и честным. Сын животновода, разводящего лисиц, он еще юношей оставил родную деревню, расположенную близ Бальвёрша, чтобы найти работу скорняка в столице. Поступив учеником в Дом Фонтеруа, мужчина быстро продвигался по служебной лестнице: его талант и строгие манеры были по достоинству оценены начальством. Именно Камилла убедила отца назначить Жана на место Ворма. Андре колебался — Дютей казался ему слишком молодым, но Камилла настояла на своем. «Надо двигаться вперед, папа. У нас не так много времени. Нам следует окружить себя людьми, мыслящими смело и по-новому, теми, кто органично вписался в современную эпоху. В противном случае все наши клиенты уйдут к Кристиану Диору и его компаньонам!»

Отец уступил, но не потому что Камилла его убедила, а потому что он с каждым днем становился все слабее. Андре казался уставшим и потерянным. Он никак не мог приспособиться к круговерти послевоенных лет. Когда Камилла говорила ему о духах и всевозможных аксессуарах, о дефиле и рекламе, она видела, что мысли отца витают где-то далеко.

К нему приходили друзья-меховщики, переждавшие войну в Лондоне или Нью-Йорке, но Андре чувствовал на душе лишь пустоту, образовавшуюся после страшной гибели его лучшего друга. Трагическая судьба Макса Гольдмана потрясла Фонтеруа до глубины души. Он не мог простить себе, что не уговорил Макса вовремя бежать из страны. Эта мысль преследовала Андре, стала наваждением. Когда он говорил об этом с Камиллой, она пыталась успокоить отца, но при этом понимала, что Андре страдает не только потому, что никак не может оправиться после убийства нацистами Макса и Юдифи, а потому что уже второй раз за свою жизнь стал свидетелем конца целой эпохи. И на сей раз Фонтеруа не сумел найти в себе достаточно сил, чтобы приспособиться к духу времени.

Не имея возможности ему помочь, Камилла с жалостью смотрела на обожаемого отца, мечтая прогнать его тоску, которая одновременно и пугала ее, и раздражала. «Не стоит взваливать на свои плечи все грехи этого мира, папа!» — порой, отчаявшись, кричала она. Но что могла противопоставить молодая женщина этой агонии разума? Однажды Андре поделился с дочерью своими страхами, сказал, что до сих пор испытывает шок после пережитого в окопах, что этот кошмар с тех пор преследует его. «Как странно, ты не находишь? Почему я все время думаю только о той, предыдущей войне?» И Камилла поняла, что душевную рану Андре получил в юношеские годы, очень давно, и она, любящая дочь, при всем желании не может облегчить боль отца. Единственным, кто, вероятно, мог бы спасти отца от пожирающей его черной меланхолии, была Валентина, и Камилла даже порой ревновала мать, обладающую такой огромной властью. Но Валентина не смогла найти нужных слов. «А искала ли она их?» — как-то подумала взбешенная Камилла.

Молодая женщина прислонилась к стене, будто для того, чтобы перевести дух. В этот момент в коридор вышел Дютей.

— О, мадемуазель!.. Я вас не видел. Как чувствует себя патрон сегодня утром?

Камилла не могла произнести даже слова.

— Мне так жаль, мадемуазель, — вздохнул Дютей, и его широкие плечи поникли. — Месье, ваш отец, необыкновенно хороший человек. Это правда.

— Спасибо, — глухим голосом ответила Камилла.

Она посмотрела на часы.

— Я собрала административный совет, чтобы сообщить, что мой отец умирает. Затем я вернусь на авеню Мессии и буду ждать.

Она замолчала, боясь, что у нее начнут стучать зубы. В дальнем конце коридора раздавались радостные голоса работниц, которые поднимались на последний этаж, чтобы приступить к работе. Камилла была признательна Дютею за его молчание, за то, что он разделяет ее горе и не пытается утешить ее пустыми словами.

Наконец мадемуазель Фонтеруа, собрав все свое мужество, оторвалась от стены. Все еще взволнованная, она обернулась к управляющему:

— Как вы считаете, Дютей, у меня получится?

С серьезным видом мужчина окинул собеседницу взглядом.

— Все будет хорошо, мадемуазель Камилла. Я не сомневаюсь в этом.

Женщина робко улыбнулась, затем развернулась, намереваясь спуститься на второй этаж.

Она медленно шла по коридору с портретами предков на стенах. Когда отца не станет, его портрет займет свое почетное место в этой длинной галерее с красной ковровой дорожкой на полу. Чтобы набраться мужества, Камилла посмотрела на портрет своего дедушки Огюстена. Она хорошо помнила этого упрямца, в котором, будучи еще малышкой, почувствовала ранимую душу. Неужели он так и не оправился после исчезновения младшего сына, которого, как все утверждали, старик почитал наиболее способным, наиболее дерзким из своих детей? Справа от портрета Огюстена висело изображение Леона Фонтеруа: лукавое лицо, светлые волосы — казалось, что дядя внимательно смотрит на племянницу. У каждой семьи имеется своя тайна, а тайна Леона так и не была раскрыта. Только после смерти Огюстена портрет его блудного сына наконец был повешен в этом длинном коридоре. На этом настоял Андре. Он также заставил открыть пустующую комнату Леона в доме в Монвалоне, ту комнату, которая так привлекала маленькую Камиллу своей таинственностью, когда девочка проводила каникулы в имении.

Порой отец рассказывал дочери о своем брате, об этом искателе приключений, который не побоялся суровой зимы и отправился на север Канады, чтобы встретиться с охотниками-следопытами и эскимосами. Услышав в голосе родного ей человека затаенные нотки зависти и тоски, Камилла поняла, что Леон унаследовал от отца тот вкус к жизни, которого так не хватало Андре. Леон был для него образцом и той опорой, в которой отец нуждался, чтобы иметь возможность быть беззаботным. С тех пор как в 1914 году Леон исчез, земля уходила из-под ног его старшего брата.

Да, отец был человеком редких волевых качеств, он взвалил на свои плечи всю ответственность за процветание Дома. Но теперь он исчерпал свои силы. Он умирал в столь раннем возрасте, потому что у него так и не нашлось времени задаться вопросом: а чего он на самом деле хотел от этой жизни? Андре Фонтеруа исполнил свой долг и пожертвовал собой ради Дома Фонтеруа. С ним рядом не оказалось никого, кто разделил бы этот груз. Его счастьем, но не соратницей, стала Валентина, которая была единственной, кто даже сейчас заставлял блестеть его глаза, глаза умирающего. Андре искренне любил детей, главным образом дочь, но и она не могла заполнить пустоту, образовавшуюся после пропажи брата. Леон был тем единственным человеком, кто мог бы успокоить Андре, дать ему возможность дышать полной грудью. «В каком-то смысле, — думала Камилла, — Леон предал отца».

В конце коридора тускло сияли бронзовые ручки закрытой двери кабинета Андре Фонтеруа. Девушка отвела от них взгляд и решительно вошла в комнату, предназначенную для собраний административного совета. Пятеро мужчин встали. Камилла заняла свое обычное место, справа от потертого кожаного кресла отца, которое на этот раз пустовало. Хрустальная люстра искрилась в солнечном свете, который потоками лился через окно.

Камилла жестом предложила собравшимся сесть. На этот раз никто из управляющих не принес никаких документов. Они сидели, положив руки на стол из красного дерева. Часы на камине пробили девять.

— Месье, — начала Камилла, моля Бога о том, чтобы ее голос не дрогнул, не выдал ее смятения. — Наше собрание будет коротким. Я уполномочена сообщить вам то, что вы в принципе уже знаете. Моему отцу становится все хуже и хуже. Врачи уже не оставляют нам надежды. Однако мы должны решать текущие вопросы.

Филипп Агено, лысый, с тонкими губами, оставался бесстрастным, пряча взгляд за толстыми стеклами очков в роговой оправе. Камилла непроизвольно напряглась. По непонятной причине она никогда не любила этого человека. Она просила отца избавиться от него, но Андре отказался. «Когда речь идет о ценном сотруднике, мы не можем руководствоваться своими эмоциями, Камилла. Им нет места в бизнесе». Но Камилла полагала, что в отношении Филиппа Агено она не руководствовалась эмоциями, ее антипатия основывалась на недоверии. Агено был из тех, кто радуется несчастью соседа и готов воспользоваться чужой бедой. Возможно, это он и делал во время войны, но столь умело, что никто ни в чем не смог его упрекнуть. «Этот человек из числа тех, кто очень вовремя взял в дом маленького еврея, — думала мадемуазель Фонтеруа. — Практичные особы пошли на это, чтобы им снизили пошлины при покупке мастерских, оставшихся без хозяев».

Управляющий в летах, Марис Андриё, прочистил горло.

— Поверьте, мадемуазель, мы искренне сочувствуем вашему горю. Это тяжелый период для всего Дома Фонтеруа.

Раздался одобрительный шепоток.

— А что, действительно нет никакой надежды? — уточнил Агено.

— Увы, нет. Это всего лишь вопрос времени.

— Нам будет очень не хватать месье, вашего отца. К счастью, очень скоро к нам присоединится ваш брат. Преемственность обеспечена. Традиции Дома Фонтеруа будут сохранены.

Видя, что все пятеро мужчин дружно закивали, Камилла вздрогнула. Именно этого она и опасалась: они видели в Максансе будущего хозяина, ниспосланного им судьбой. Их закосневшие мозги были забиты принципами, которые ее предки навязали этому Дому как непреложные «скрижали закона». Они не могли даже представить себе женщину «за штурвалом корабля», тем более что в семье имелся наследник-мужчина!

Когда несколько лет тому назад Камилла поняла, что ее юный брат, которого она все еще считала ребенком, может стать ее соперником, девушка провела бессонную ночь. Она очень любила Максанса, ценила его живой, непосредственный ум, его дерзость, но никогда не представляла, что он будет участвовать в профессиональном союзе отца и дочери, так их сближавшем. Максанс — это сражения подушками, шалаши на деревьях, прирученный хорек, спрятанный под полою пальто, но, прежде всего, это область интересов Валентины.

Будучи подростком, Максанс никогда не выказывал ни малейшего интереса к тому, что происходит на бульваре Капуцинов. Камилла видела его в мастерских всего один раз. Они с Дютеем как раз осматривали мех чернобурой лисы, предназначенный для болеро. Юноша иронически изогнул бровь и бросил, вызвав всеобщее удивление: «Бедные звери!»

В возрасте Максанса сама Камилла уже имела пятилетний опыт работы в фирме. Как только закончилось ее обучение, она тут же поступила на службу в Дом Фонтеруа. Именно тогда отец выделил ей крошечный, чуть больше кладовки, кабинет, расположенный рядом с кабинетом Даниеля Ворма.

А еще молодая женщина вспомнила о шиншилловом пальто с рукавом «летучая мышь», которое она сконструировала для богатой бразильской клиентки. Целый месяц девушка вручную сшивала непрочные шкурки, боясь повредить изделие, а затем с замиранием сердца показала свою работу Ворму. В тот момент в ателье стояла такая тишина, что было слышно, как муха пролетает. В конце концов круглое лицо в ореоле седых волос озарилось улыбкой. «Ваш дедушка, без сомнения, согласился бы со мной, мадемуазель Камилла. Думаю, вы родились с ножом для меха в руке», — сказал управляющий мастерской. Вокруг Камиллы фейерверком затрещали аплодисменты. А у девушки навернулись слезы на глаза. В их профессии это была одна из наивысших похвал, а для женщины она и вовсе казалась бесценной.

А Максанс ничего не понимал в семейном деле. Когда он насмехался над сестрой, над ее упорством, ее тревогами, ее гордостью, которую она ощущала каждое утро, проходя сквозь высокие двери здания на бульваре Капуцинов, Камилла выходила из себя и обвиняла брата в том, что он бездельник, неспособный заниматься ничем серьезным. Вот чем он занимается? Записался в университет, где ни разу не появился, денно и нощно шляется по парижским улицам, таская на плече фотоаппарат и сумку с двумя хромированными объективами. Несчастный, никчемный бродяга! «Да, бродяга, вернее, бродячий артист, останавливающий мгновение», — возражал Максанс и швырял в сестру подушку.

Когда она переехала с авеню Мессии на улицу Камбон, в маленькую квартирку на четвертом этаже, брат захватил комнату девушки, закрыл в ней окна, превратив спальню в фотолабораторию. Там он мог пропадать часами, проявляя негативы и разрезая пленку. «Здесь ужасно воняет!» — заявила однажды Камилла, втягивая носом острый запах реактивов. «Не так отвратительно, как воняют твои мертвые звери!» — не остался в долгу Максанс.

Несколько недель тому назад, тревожась о будущем фирмы, Камилла высказала свои опасения отцу. Максанс не желает осваивать профессию семьи. Ничто в ней его не привлекает. Он не скрывает своего отвращения к шкурам зверей, ему совершенно не интересно, какие из них можно создать вещи. Нацепив парусиновые брюки и потертую бархатную куртку, он являет собой насмешку над парижской элегантностью. Камилла понимала, что он находится в поиске, но что может найти человек с таким лихорадочным взглядом?

«Он ненавидит нашу профессию, папа! Он никогда не будет с нами работать. Ты можешь это понять?» Андре выглядел удрученным, в его взгляде Камилла уловила затаенную печаль. Неужели он так мало ее ценит? Ведь это она должна стать его наследницей, она, всей душой преданная их делу! «Однако его отец скорняк. Эта профессия должна быть у него в крови», — прошептал Андре, потерявшийся в собственных мыслях.

Камилла застыла от неожиданности. Что за странная фраза? Ее сердце колотилось так сильно, что девушка больше ничего не слышала. Андре, придя в себя, резко поднялся. Он наконец понял, что сказал лишнее, то, что не имел права говорить. Покраснев, месье Фонтеруа пробормотал, что ему необходимо встретиться с Дютеем. Его явное смущение лишь подтвердило подозрения Камиллы. Но молодая женщина не осмелилась заговорить с отцом на столь деликатную тему. Все, что ей оставалось, — это, опустив руки, поедать Андре взглядом, в то время как тот поспешно покидал кабинет. С тех пор эта фраза не выходила у нее из головы.

Ее брат Максанс сын другого мужчины?! Как давно отец знает об этом? Как он догадался? Внезапно у нее в памяти всплыли все детские обиды. Почему Андре всегда выказывал себя столь терпимым по отношению к Максансу? То, что он так любил сына, казалось Камилле несправедливым. Максанс не имел права на эту любовь, да он и не нуждался в ней, потому что ему досталась вся любовь и нежность Валентины.

Кто был любовником матери? Теперь Камилла еще меньше доверяла Валентине и постоянно искала в чертах Максанса сходство с кем-то из знакомых мужчин.

Но несколькими неделями позже у отца случился сердечный приступ, после этого все другие проблемы стали казаться ничтожными.

Камилла поняла, что Максанс никогда не сядет за этот овальный стол. Рано или поздно отец их оставит, и тогда административная верхушка будет вынуждена согласиться с тем, что лишь она одна может возглавить фирму.

Камилла положила руки на стол.

— Новый день — новые заботы, месье, — закончила мадемуазель Фонтеруа сухо. — А сейчас прошу меня извинить, я должна вернуться домой, чтобы быть рядом с отцом.

Все поднялись. Покидая кабинет, Камилла затылком чувствовала тяжелые взгляды управляющих.

Когда Сергей Иванович Волков подошел к Дому Фонтеруа, расположенному на бульваре Капуцинов, он обнаружил закрытую дверь. Ленты из черного крепа окаймляли дверной проем. На белом картоне, повешенном на уровне глаз, черные буквы складывались в следующие строчки: «В связи с кончиной господина Андре Фонтеруа, во второй половине дня, после трех часов, на время похорон Дом Фонтеруа будет закрыт».

Мужчина, пытаясь хоть что-нибудь рассмотреть, приблизил лицо к стеклу, прикрывая руками глаза. Люстры в вестибюле горели, но помещение было совершенно безлюдным, как будто затерялось во времени. Должно быть, все продавщицы тоже отправились на похороны.

— Если вы хотите поприсутствовать на службе, то это недалеко, всего в двух шагах, в церкви Мадлен.

Сергей обернулся. Полная женщина в белом фартуке примостилась рядом с тележкой, наполненной букетами цветов. Она смотрела на незнакомца, уперев руки в бока. В ее взгляде читалось откровенное любопытство парижанки и та дерзость, которая не переставала удивлять Сергея с самого утра, с того момента, как он ступил на землю Франции.

— А вы не местный! — насмешливо бросила торговка.

— Как вы догадались, мадам? — весело поинтересовался Волков.

Женщина постучала себя по носу.

— У меня отличный нюх, мой добрый месье. Вот уже тридцать лет я меряю шагами этот квартал, катя перед собой тележку с цветами, и всегда могу отличить иностранцев. Но в вас нет этой нелепости американцев, — добавила торговка, насупив брови, и Сергей почувствовал себя неуютно, понимая, что его наряд недостаточно элегантный. — Так все-таки, откуда вы родом?

— Из Советского Союза.

— Вот так штука! — воскликнула толстуха, округлив глаза. — Давненько я не видела настоящего русского. Ладно, идите, некогда мне тут с вами болтать.

И она вцепилась в тележку.

— Подождите, мадам. Вы сказали, что служба проходит в церкви Мадлен. А это где?

— Немного дальше, по правую сторону. Большая церковь с колоннами.

— Сколько стоят эти белые цветы? — спросил Сергей, роясь в карманах в поисках мелких купюр.

— Если вы хотите проститься с месье Андре, то я вам их отдам даром. Он всегда покупал у меня цветы, когда видел мою тележку.

И торговка сунула Сергею букет. Мужчина поблагодарил и широким шагом направился в том направлении, которое ему указала торговка.

Нервничая, Волков шел, глядя прямо перед собой, и порой задевал плечом прогуливающихся прохожих. Парижане громко выражали недовольство, Сергей бормотал извинения. Он чувствовал себя оглушенным этим ярким живым городом, который видел впервые, и Камилла представлялась ему тихой гаванью, до которой он должен был добраться как можно скорее.

Эта непредвиденная поездка выбила Сергея из колеи. Две недели тому назад его вызвали в кабинет директора. Как обычно, Константин Петрович Дубровин потягивал трубку, озабоченно хмурил низкий лоб, шмыгал крупным носом. Густые черные волосы, коренастая фигура… Казалось, этот человек был создан для того, чтобы противостоять всем житейским невзгодам, помня, что жизнь может оборваться в любой момент. В Советском Союзе никто не был застрахован от доноса. Чаще всего на основании бездоказательных обвинений скорый суд приговаривал вас к путешествию в вагоне для перевозки скота и десятилетиям заключения в лагерях, расположенных в наименее гостеприимной части Сибири.

Однажды вечером, выпив лишнего, Дубровин разоткровенничался со своим любимым сотрудником: «Ты знаешь, Сергей Иванович, все эти “малые народы Севера”, буряты с Байкала, якуты из Восточной Сибири или те же ханты и манси, которые всю жизнь спокойно разводили северных оленей и поклонялись медведям, прежде выплачивали царю дань соболями. Русские колонизаторы брали в заложники их сыновей и шаманов, чтобы не сомневаться в том, что подать будет доставлена вовремя. Сегодня весь русский народ стал заложником, и ясак[70], выплаченный отцу народов, был оброком из слез и крови». Сергей слушал молча. За менее дерзкие высказывания любого гражданина могли отправить на верную смерть в угольные шахты Казахстана или в ад Колымы, где, согласно поговорке, «зима длится двенадцать месяцев, а все остальное время — лето».

В тот же день, устроившись в кресле за своим письменным столом, покрытым зеленым сукном, Дубровин вызвал Сергея и предложил ему сесть.

— Ты едешь в Париж, товарищ Волков, — сообщил он без всякой подготовки, сверкнув темными веселыми глазами. — Сталин умер, но его дело живет. Наш великий вождь неосмотрительно пообещал в прошлом году жене иранского шаха роскошный подарок. Черное золото одной страны против черного золота другой. Наши самые роскошные соболя в обмен на нефтяную концессию. Это наше будущее… Тебе поручается передать драгоценный дар в один из крупнейших парижских Домов моды, выбранный иранцами для пошива манто.

— Но почему посылают именно меня?

Вновь разжигая трубку, Дубровин объяснил подчиненному, что вообще-то он должен был сам отправиться в эту командировку, но как раз сейчас не может уехать. Между ним и его главным соперником идет борьба за руководство «Союзпушниной». Дубровин имел обширные связи и почти не сомневался в том, что ему удастся оттяпать этот кусок, но он не хотел рисковать получить удар в спину.

— К тому же я ненавижу самолеты. Никого не удивит, если я попрошу, чтобы ты заменил меня, ведь ты протеже самого товарища Хрущева, не так ли?

— Не совсем так, — уклончиво ответил Сергей, отлично понимая, что не стоит позволять приклеивать к себе ярлыки, потому что какие-либо отношения с тем или иным политическим деятелем завтра могут обернуться против вас.

— Я ценю твою осторожность, Сергей Иванович, но, поверь моему опыту, твой покровитель занял ключевой пост в стране, теперь он новый секретарь партии. Отныне он контролирует все региональные комитеты, и даже сам Центральный комитет. Правительство разоблачило преступления и правонарушения, совершенные в предыдущие годы, распустило сталинский секретариат, объявило амнистию… Конечно, у них просто нет выбора: обстановка в России столь драматическая, что они обязаны принять меры.

Сергей удивленно покачал головой. Он доверял Дубровину. Оба его сына пали, защищая Ленинград от вторжения гитлеровских войск, а его жена и дочь умерли в этом городе от голода. В глазах Дубровина Сергей стал символом их трудной победы над фашистскими захватчиками, Константин Петрович считал его своим сыном по духу. К большинству героев-фронтовиков их соотечественники относились чуть ли не с религиозным благоговением. Раз в год Сергей, отличающийся преданностью боевому командиру, навещал на подмосковной даче генерала Чуйкова. И он искренне полагал, что расположение главнокомандующего Группой советских войск в Германии — защита много надежнее, чем дружба с таким политиком, как Никита Хрущев.

Однако Сергей страшился поездки во вражескую капиталистическую страну. Путешествие на Запад было сродни метке раскаленным железом. «Сезам» открывался лишь перед редкими счастливчиками, при этом мало кто ездил за границу в одиночку, а в группе всегда оказывался человек из спецслужб. Почувствовав его тревогу, Дубровин улыбнулся: «А ты скажи себе, что у нас ничего не изменилось со времен Екатерины Великой, — пошутил он. — В 1785 году государыня позволяла выезжать за границу лишь представителям дворянства. Считай, что ты стал аристократом, Сергей Иванович». Но когда был получен загранпаспорт с визой, надежда увидеть Камиллу смела все опасения Сергея.

Молодой человек вышел на просторную площадь и увидел внушительное здание церкви с античной колоннадой. По всей видимости, церковный обряд закончился. Из дверей церкви показались шесть мужчин в черных костюмах, на плечах они несли гроб. Два священника в расшитых ризах придерживали створки двери. Звучали низкие аккорды органа.

Молодые женщины с покрасневшими глазами жались друг к другу, напоминая стайку пугливых воробьев, в руках они комкали мокрые носовые платки. За ними следовало несколько мужчин с серьезными лицами и шляпами в руках. У подножия лестницы ждал катафалк. Вынесли венки, перевитые фиолетовыми лентами с золотыми буквами. Прохожие за оградой останавливались, мужчины снимали шляпы, женщины крестились.

Сразу за гробом шла женщина в глубоком трауре. Черная вуаль закрывала ее лицо. Слева от нее шагал юноша с темными волосами и ярко-голубыми глазами, взгляд которых был устремлен вдаль. В какой-то момент он предложил спутнице руку, но она не стала опираться на нее.

Затем Сергей наконец заметил ее. На Камилле была мантилья из черного кружева, но ее лицо было открыто взглядам толпы… Такое великолепное и растерянное лицо. Молодая женщина остановилась на верхней ступеньке лестницы, чуть в стороне от всех, и следила взглядом за гробом отца, который медленно плыл по этим бесконечным ступеням.

«Она заморила себя голодом, — подумал Сергей, и его сердце сжалось. — Она оголодала без любви и нежности». И у него возникло непреодолимое желание утолить этот голод, который отметил каждую черточку лица мадемуазель Фонтеруа.

В ту же секунду Камилла, как будто что-то почувствовав, оторвала взгляд от гроба отца и посмотрела прямо на Сергея. Увидев его, она побледнела. Обеспокоенный, мужчина устремился к лестнице, взбежал по ней, перепрыгивая через ступени, подошел к Камилле и схватил ее за руку. Она чуть заметно покачнулась, но продолжала пожирать взглядом любимого.

— Что ты здесь делаешь? — прошептала она.

— Я хотел устроить тебе сюрприз. Я сожалею… Я не знал… Возьми, это для тебя. Вернее, для твоего отца…

Камилла взяла букет белых анютиных глазок. Сергей сжимал его так сильно, что многие стебли сломались.

— Я… я даже поверить не могу, что ты здесь…

— Я тоже. Меня послали вместо другого человека. Безумие какое-то, не правда ли? Я приехал сегодня утром…

Внезапно Сергей замолчал, понимая, что его речь весьма бессвязна. Камилла не слушала его, но глаз от его лица не отводила. По тому болезненному напряжению, что сковало тело молодой женщины, Сергей догадался, что она на грани обморока. Он восхитился ее мужеством, ее чувством собственного достоинства. Мужчина ощутил безумное желание схватить любимую за руку и увезти ее на край света, провести по затерянным тропинкам, ведущим к его родной деревне. Никакая печаль не могла противостоять колдовской силе его родного края, безмятежной бесконечности небес, необъятным просторам. В легендах рассказывалось, что однажды Господь Бог так там замерз, что разжал кулаки, из которых посыпались груды золота и драгоценных камней.

Внезапно Волков осознал, что все присутствующие с любопытством смотрят на них. Пристальные взгляды мужчин и женщин, выходящих из церкви, смутили Сергея. Западный мир оглушал советского гражданина, как звонкая пощечина. Обилие газет и журналов в киосках, заполненные всевозможными товарами полки магазинов, вызывающая безмятежность горожан… Аромат свободы кружил Сергею голову. Однако в любом обществе есть свои устои, свои ритуалы, и Камилла почувствовала себя их заложницей — она была обязана уважать нравы и обычаи парижской буржуазии.

— Завтра, Камилла, — прошептал Сергей по-русски. — Я приду к тебе домой завтра вечером, в девять часов.

Затем, опустив голову, он сбежал по ступеням.

Час спустя Камилла стояла в гостиной квартиры на авеню Мессин. Вокруг нее кружили два десятка человек с очень серьезными лицами и растерянными улыбками. Они были необыкновенно участливы, тем самым стремясь продемонстрировать всю глубину собственного горя. Лицо Камиллы было застывшим. Молодая женщина предполагала, что она готова к уходу отца, но теперь, когда его не стало, мадемуазель Фонтеруа чувствовала себя щепкой, которую несет бурное течение.

Стоя у окна, она безуспешно пыталась сконцентрироваться на том, что ей говорила крестная со своим обычным напором, но Камилла лишь видела, как двигаются ее красные губы, при этом она не понимала ни слова. Чуть дальше расположился Пьер Венелль, обводивший насмешливым взглядом собравшихся. Похоже, тюремное заключение не слишком повлияло на него. Банкир по-прежнему выказывал живейший интерес к жизни, и это позволяло предположить, что его состояние нисколько не пострадало, а может, и приумножилось. Камилла старалась избегать Пьера. Девушка не смогла простить Венеллю его предательства во время войны, но, как ни странно, она завидовала его бесстрастности, его умению обратить все в шутку. Если воспринимать жизнь слишком серьезно, то она порой становится невыносимой.

Камилла вздохнула с облегчением, когда крестная, поцеловав ее в щеку, удалилась. Несколько растерянная, мадемуазель Фонтеруа поискала глазами мать.

Он склонился к Валентине, озабоченный и предупредительный. А та, обычно такая прямая, будто одеревеневшая, мягко, едва заметно тянулась к нему. Они беседовали вполголоса. На нем был темный элегантный костюм с двубортным пиджаком, на лацкане которого поблескивал орден Почетного легиона, на руке — траурная повязка. В его тонких изящных пальцах дымилась сигарета, в другой руке он держал хрупкий бокал с водой. Именно в этот момент Камилла поняла, что Александр Манокис и есть отец ее брата.

Разом все стало на свои места, теперь было ясно, почему во время войны, когда она, придя на улицу Тревиз справиться о здоровье Александра, обнаружила у изголовья кровати подпольщика свою мать, заботливую и обеспокоенную. Увидев дочь, Валентина вспылила, но тогда Камилла не поняла почему. Значит, мать вытащила Александра из когтей гестапо, спасла его и выходила отнюдь не из дружеских побуждений, не в силу душевной доброты. Нет, она действовала с решительностью влюбленной женщины.

«И папа это знал, — подумала Камилла. — Но когда он догадался? Сильно ли страдал? Как она осмелилась пригласить в дом своего любовника сейчас, сразу после того как папа умер?»

Обида сделала ее несправедливой. Манокис стал значимой фигурой в парижской меховой индустрии. Каждый знал, что свои первые шаги после приезда в Париж он делал в Доме Фонтеруа и что именно Андре предоставил греку возможность выиграть золотую медаль на выставке 1937 года. Эта победа стала поворотным пунктом в карьере Александра. Также каждый знал, что Валентина спасла жизнь Манокису во время войны. Все удивились бы его отсутствию.

В глубине салона Максанс что-то обсуждал с Одилью. Юноша размахивал руками, его глаза горели. Несомненно, как обычно, рассуждает о фотографии. Камилла сравнила отца и сына. Теперь, когда она знала правду, их сходство бросалось в глаза. Молодая женщина ощутила сильное раздражение. Она очень хорошо относилась к Александру Манокису. Находила его интересным, восхищалась его талантом, но представить его с матерью… Впредь она не сможет ему симпатизировать. Камилла с горечью подумала, что ее мать уничтожила ее дружбу с греком.

Перед глазами танцевали черные точки. Внезапно молодой женщине показалось, что она задыхается. Она проскользнула мимо друзей семьи, которые тщетно пытались удержать девушку, чтобы выразить ей свои соболезнования. В вестибюле Камилла схватила сумку и перчатки и выскочила из квартиры. Лишь узкая юбка и тонкие высокие каблуки помешали ей побежать сломя голову.

Пьер Венелль отметил поспешный уход Камиллы. Было видно невооруженным глазом, что молодая женщина потрясена смертью отца. Запавшие щеки, бледный цвет лица, лихорадочные жесты: Камилла постоянно теребила нервною рукой драгоценную брошь, приколотую к лацкану пиджака. Ее светлые глаза, так напоминающие прекрасные глаза ее матери, потемнели, как небо перед бурей.

Что касается его самого, то Пьер тщательно скрывал свои чувства. Странным было то, что смерть Андре опечалила его, выбила из колеи, и банкир пенял себе за эту слабость. Мужчина повернулся, чтобы взглянуть на Валентину, и на его лице появилась ироническая улыбка. Ему тоже следует умереть, поскольку только тогда он перестанет ощущать волнение при виде этой прекрасной женщины. Затянутая в черный костюм, она походила на персонажа «китайских теней»[71], именно тенью прошла по жизни Венелля эта красавица.

Пьер вспомнил тот день, когда Валентина пришла просить спасти ее любовника. Чутье не подвело неприступную красавицу. Конечно, она знала о его отношениях с немцами, но она даже не подозревала о «Нелюбимой». И мадам Фонтеруа вынудила банкира броситься на помощь человеку, которого следовало бы оставить гнить в застенках гестапо только потому, что он сумел преуспеть там, где сам Венелль потерпел полный крах. Раз за разом мужчина задавался вопросом, с чего это вдруг он проявил несвойственное ему великодушие? Ведь Валентина ничего не обещала ему взамен. Нет, она, несомненно, обладала удивительной силой воздействия. Мадам Фонтеруа была одной из тех женщин, чьим пленником ты остаешься только потому, что сами они не принадлежат никому.

— Я должен сказать вам спасибо, — раздался глубокий грудной голос у него за спиной. Пьер вздрогнул — на него серьезно смотрел какой-то мужчина.

— Прошу прощения?

Незнакомец протянул руку.

— Манокис. Несколько лет тому назад вы помогли мне выпутаться из одной крайне неприятной ситуации. До сегодняшнего дня я не имел возможности поблагодарить вас.

Пожимая руку собеседнику, Пьер припомнил, что он действительно никогда раньше не встречал Александра Манокиса. «Как странно, — подумал он, — а мне казалось, что я его знаю». Отныне у любовника Валентины появилось лицо. Это раздражало, потому что, обретя плоть, Манокис стал банальным.

— Не вижу в этом ничего страшного, — раздраженно ответил Пьер.

— Вы — возможно. Но я…

Александр улыбнулся, однако его глаза остались холодными. Затем он откланялся, не сказав более ни слова. Пьер смотрел, как грек покидает гостиную.

А вот ей не потребовалось ничего говорить — Венелль вдохнул аромат духов и догадался, что у его плеча стоит Валентина.

— Я часто спрашиваю себя, что с ней сталось, — тихо сказал он.

— С кем? — спросила Валентина.

— С «Нелюбимой». Она украшает чью-нибудь гостиную в Гамбурге, Франкфурте или Мюнхене и ею любуются несколько жалких любителей пива с тупыми взглядами?..

— Мне думалось, что вы относитесь с меньшим презрением к этим несчастным немцам.

— А я полагал, что боши — ваши смертные враги. Прежде одна только мысль о них вызывала у вас приступ бешенства и ненависти.

Валентина задумалась.

— Я их по-прежнему не люблю, но я больше не ненавижу. С тех пор как они лишились души, они вызывают у меня жалость… А это еще хуже.

— Надо же, вы больше не видите жизнь лишь в чернобелом цвете. С одной стороны — добрые, с другой — злые. Вы стали мудрее, Валентина?

— Нет, Пьер, я стала вдовой.

К ним приблизился какой-то мужчина, чтобы выразить свои соболезнования, за ним следовала женщина в темном платье и вуалетке. Валентину незаметно оттеснили в другой конец комнаты. «Так она все-таки любила его, — подумал Пьер. — Она любила Андре, кто бы мог подумать!»

На следующий день, поздним утром, нотариус огласил завещание. Из нотариальной конторы Камилла отправилась на обед на авеню Мессии. Максанс извинился, сославшись на дела, и вышел. Было очевидно, что юноша не хочет участвовать в трапезе в компании матери и сестры. Атмосфера в доме накалилась. Камилла была зла не на шутку.

Уже оказавшись в могиле, отец преподнес дочери неприятный сюрприз. Согласно завещанию оба его ребенка наследовали Дом Фонтеруа в равных долях, но Камилла могла управлять делами до тех пор, пока Максанс не определится с выбором профессии. Слушая монотонный голос нотариуса, молодая женщина не могла избавиться от ощущения, что ее предали. Почему отец не выделил ей большую долю в предприятии, которой она могла распорядиться по собственному усмотрению? Тогда бы у нее были развязаны руки и она могла бы управлять фирмой, как сочла бы нужным. Отец не доверял ей? К чему было уравнивать в правах своих детей? Это несправедливо! Максанс не только не интересовался делами Дома, он даже не был сыном Андре. «Ах да, он носит фамилию Фонтеруа!» — шептал чей-то вероломный голосок в голове Камиллы.

Во время обеда обе женщины чувствовали себя скованно и говорили о пустяках тем фальшиво-жизнерадостным тоном, который они использовали с тех пор, как Камилла стала взрослой. В глубине души Валентина надеялась, что со временем их отношения станут более доверительными, но былые ссоры и непонимание продолжали отравлять встречи матери и дочери.

— Кстати, кто был этот мужчина, который подошел к тебе после мессы? — неожиданно спросила Валентина, направляясь в гостиную.

Накануне, спустившись по ступеням церкви в сопровождении Максанса, мадам Фонтеруа удивилась, не обнаружив рядом с собой Камиллы. Обернувшись, она увидела, что ее дочь стоит на верхней площадке лестницы с букетом белых цветов и беседует с каким-то мужчиной, нервно сжимающим руку девушки. Мадам Фонтеруа успела хорошо рассмотреть статную фигуру мужчины, который был почти на голову выше Камиллы, прежде чем тот растворился в толпе.

Камилла наблюдала за тем, как мать разливает кофе по фарфоровым чашечкам. Когда она была маленькой девочкой, то разбила две такие чашечки, опрокинув поднос. У нее до сих пор стоял в ушах раздраженный голос отца: «Камилла, я ведь просил тебя не бегать в гостиной!» Молодой женщине показалось, что она вновь чувствует аромат сирени, витавший в тот день в этой комнате. После смерти отца каждая мелочь, каждый предмет в доме еще долго будут напоминать ей об усопшем. Это просто невыносимо — каждый раз поддаваться эмоциям. Камилла боялась, что больше никогда не обретет душевного равновесия.

— Камилла! — в голосе матери зазвенело раздражение. — Этот мужчина, кто он?

— Я встретила его после войны в Лейпциге, а вновь мы увиделись во время моей первой поездки в Ленинград. Он ответственный сотрудник «Союзпушнины», так называется их объединение меховщиков. Подростком он был траппером в Сибири. Во время войны героически сражался под Сталинградом. В России он — герой.

— Гражданин Советского Союза! — удивилась Валентина, и в ее голосе прозвучало плохо скрываемое презрение. — Возможно, шпион, засланный на Запад.

Сталин умер в марте, шестью месяцами ранее, но Валентина не строила никаких иллюзий по поводу того, что коммунистический режим позволит своим гражданам стать свободнее. В статьях, которые она читала в газетах, рассказывалось о культе личности, о красных флагах с серпом и молотом, о том, как покорная и восторженная толпа размахивала этими стягами перед своими вождями, и Советский Союз в сознании Валентины стал ассоциироваться с Третьим рейхом.

— Давай не будем говорить о политике, мама.

— И как же зовут твоего выдающегося незнакомца? — спросила мадам Фонтеруа, протягивая чашечку дочери.

Камилла положила в нее сахар.

— Сергей Иванович Волков.

Пораженная тоном дочери, Валентина вгляделась в ее лицо. А Камилла ощутила удивительное спокойствие. Она полностью сосредоточилась на маленькой ложке, которой размешивала сахар, раздражающе бряцая ею о хрупкие стенки фарфоровой чашечки. Молодая женщина не поднимала глаз.

Валентина рассматривала красные губы, изысканно подведенные глаза, темные стрелки бровей, волосы, собранные на затылке атласным бантом. «И когда только она успела стать взрослой женщиной?» — озадаченно подумала Валентина. Обе представительницы Дома Фонтеруа были одеты в элегантные черные костюмы с длинными сигарообразными юбками, шею и одной и другой украшал жемчуг: длинные бусы у Валентины, причудливое колье — у Камиллы. «Наверное, мы похожи на двух ворон, сидящих на проводах», — решила Валентина и с трудом сдержала нервный смешок.

— По всей видимости, ты неплохо его знаешь. На каком языке вы разговариваете?

— Чаще всего на французском, но иногда и на русском.

— Ты выучила русский язык?

— Да. Я посещаю курсы. Но Сергей отлично владеет нашим родным языком.

«Откуда этот молодой человек, живущий в Советском Союзе, знает французский?» — удивилась Валентина. Она бы еще поняла, если бы речь шла об отпрыске дворянской семьи, чудом избежавшем расстрела и ссылки, но сибиряк? Эта загадочная земля за Уралом вызывала в памяти мадам Фонтеруа какие-то обрывочные воспоминания о Транссибирской магистрали, о городах Омск и Томск, так похожих по звучанию, и о Михаиле Строгове, которому выжгли глаза[72].

Валентина также смутно припомнила, что одного из служащих Дома Фонтеруа большевики повесили во время революции.

Ну и, конечно, Леон, который исчез где-то в Сибири, так далеко, что не было никакой возможности отправиться на его поиски. Так странно! Незнакомец из России внезапно появляется на паперти церкви Мадлен, а на следующий день нотариус, читая завещание Андре, упоминает своего младшего брата. «Ввиду отсутствия моего брата Леона, пропавшего в России еще до Первой мировой войны, о котором все близкие никогда не прекращали скорбеть, я завещаю двоим моим детям в равных долях семейное предприятие…» Валентине показалось, что в этой далекой Сибири было нечто от Атлантиды и что оттуда нельзя было ждать ничего хорошего.

— Увидев, как ты пожирала его глазами, я невольно задалась вопросом, насколько серьезны ваши отношения. Тебе следовало бы подыскать себе мужа, родить детей, Камилла. Время имеет неприятную особенность — с годами оно мчится все быстрее и быстрее. Ты уже не так молода и сама это знаешь.

Камилла напряглась, охваченная гневом. Как же ее утомило это вечное сражение с матерью! Ребенком она боролась за ее внимание, девушкой — за право учиться, и, наконец, повзрослев, стала сражаться за возможность быть правой рукой отца. Валентина всегда лишь порицала дочь. Все, что делала Камилла, казалось матери неправильным.

— Почему с тобой всегда так сложно, мама?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты никогда не пыталась понять, что я чувствую. Всю мою жизнь, с самого детства, ты удерживаешь меня на расстоянии, как будто я совершенно чужой человек, занесенный в этот дом каким-то злым роком. Ты воспринимаешь меня как нечто лишнее, обременительное. Все, что касается меня, тебя раздражает, ты не понимаешь, что и почему я делаю. И ты даже не даешь себе труда попытаться понять.

Мать внимательно смотрела на дочь, брови на ее совершенном лице удивленно поднялись. Камилла вздрогнула, осознавая, что рядом с матерью всегда ощущала холод.

— Ты преувеличиваешь. Как всегда. Я не думаю, что…

— И папу тоже, ты ведь его тоже никогда не любила, не так ли? А он тебя обожал. Он был слишком добрым и слишком слабым. Мужчина, покоренный тобою, — легкая добыча.

Шокированная ее обвинительным тоном, Валентина сурово взглянула на дочь.

— Прошу тебя, Камилла. Я не идол, на меня не надо молиться. И я не пожираю мужчин.

— Действительно? А отец Максанса?

Мать побледнела.

— Что ты имеешь в виду? — спросила мадам Фонтеруа внезапно осипшим голосом, медленно ставя чашечку на стол.

— Максанс ведь не Фонтеруа, не правда ли?

Немигающие светлые глаза. Чуть приподнятый подбородок, трепещущие ноздри.

— Ты потеряла голову, моя бедная девочка.

Камилла горько рассмеялась. Резким движением она встала с кресла и подошла к приоткрытому окну. Порыв ветра подхватил несколько каштановых листьев, окрашенных в рыжеватые тона. Солнце согревало лицо, но молодая женщина чувствовала себя все такой же заледеневшей.

— Он сын Александра Манокиса, ведь так? Я должна была догадаться об этом раньше, еще во время войны, но я была слишком юной, совсем слепой. Порой я спрашиваю себя: ты меня никогда не любила, потому что я — дочь своего отца, а не плод супружеской измены?

— Камилла, я запрещаю тебе!..

Камилла развернулась, как будто готовясь к нападению. Ее мать также поднялась, такая прямая, такая неприступная в своем черном костюме.

— Не беспокойся, мама, — насмешливо произнесла Камилла, испытывая злорадство при виде смущения матери. — Подобные вещи часто случаются в добропорядочных семьях. Измена, незаконнорожденный ребенок… Все это так обыденно, разве нет? Даже папа знал правду. Только один Бог ведает, как ему удалось узнать, впрочем… Но я надеюсь, что ты неплохо развлеклась…

Валентина в несколько шагов пересекла комнату и оказалась около дочери. Раздалась звонкая пощечина. Камилла почувствовала, что у нее из уха вылетела серьга. Молодая женщина медленно подняла глаза на мать. Она не доставит ей удовольствия — не поднесет руку к пылающей щеке.

— Я забуду этот разговор, Камилла, — прошипела Валентина. — Я спишу его на волнения последних дней. Еще у нотариуса я заметила, что решение твоего отца оставить Дом в равных долях тебе и твоему брату сильно задело тебя. Ревность исказила черты твоего лица. Ты полагаешь, что на тебя возложена особая миссия относительно Дома Фонтеруа. Ты принципиальна и усердна, но тебя одолевают страсти, и берегись, Камилла, это говорю тебе я, твоя мать: любая страсть опасна. Ты можешь проиграть. И из-за тебя проиграют и другие люди.

Камилла не двигалась. Нервная дрожь сотрясала ее тело. У нее промелькнула абсурдная мысль, что если бы она протянула руку к матери, если бы коснулась ее, то Валентина разлетелась бы на тысячу кусочков, как хрупкое зеркало.

Потрясенная происшедшим, молодая женщина медленно нагнулась, чтобы найти сережку. Впервые в жизни она спрашивала себя, а не лучше ли все бросить? Стоя на коленях у ног матери и ища упавшую сережку, она чувствовала себя несчастной, опозоренной. Она почти ничего не видела. В глазах стояли слезы. Она не заплачет, не доставит ей подобной радости! Серьга нашлась возле штор. Ее замок был сломан. Когда Камилла поднялась с колен, матери уже не было в комнате.

«Мне нужно уйти отсюда», — подумала Камилла. Ее сердце сжалось, во рту ощущалась горечь. Она взяла свою черную меховую накидку, лежащую на стуле. Затем вышла из гостиной, пересекла вестибюль и закрыла за собой входную дверь.

В библиотеке, примыкавшей к гостиной, дверь которой оставалась приоткрытой, прислонившись к стене, как пойманный в ловушку вор, стоял, сжимая кулаки, Максанс.

К концу дня, когда сумерки сгустили тени, Валентина наконец вышла из оцепенения, в которое погрузилась после ссоры с Камиллой.

Она осторожно поднялась с кресла, как будто любой слишком резкий жест мог ее ранить, и зажгла лампу в своей комнате. Квартира казалась спящей. Слуги уже ушли. Ватная тишина, отсутствие скрипа половиц, стука каблуков по полу, — все это напоминало ночной кошмар, из которого вырываешься с трудом. Ах, эти сны с привкусом смерти!

После ухода Андре Валентина чувствовала себя потерянной. Ее жесты стали медленными, механическими. Ночью она вытягивалась на боку, сжав кулаки, будто защищаясь. Она засыпала лишь на рассвете, и ее мучили странные запутанные видения. Ее тело упрямо отказывалось плакать, и она ждала эти слезы, как иссушенная земля ждет благословенный дождь.

Ярость Камиллы потрясла женщину. Валентина никогда бы не подумала, что неприязнь дочери может быть столь сильной. Категоричность была одной из самых неприятных черт Камиллы. Когда ее что-то волновало, она не могла управлять своими эмоциями и сразу нападала. Более рассудительный человек прежде все обдумал бы, учел бы все нюансы, которые частенько ускользали от молодой женщины. Но ее спасала интуиция, почти животное чутье, которое обычно уберегало Камиллу от непоправимых ошибок. Возможно, это было единственное качество, которое она унаследовала от матери.

Их отношения никогда не были простыми. Между ними не возникло ни сближающего понимания, ни щемящей нежности, которые вручаются вам, как подарок. Они всегда шагали не в ногу. Прежде Валентину раздражало то, что Камилла всегда ждала от нее проявлений материнской любви. Эта требовательность душила ее, ведь Валентина отлично понимала, что не может дать того, чего хочет дочь. Взгляд Камиллы, в котором всегда читался упрек, рождал в душе женщины ощущение ущербности. Она часто была вынуждена отводить глаза, и это ее бесило. Однако Валентина даже не пыталась понять, в чем она не права. Если бы тогда, давно, кто-нибудь попытался указать красавице на ее ошибки, она рассмеялась бы в ответ. Разве дети — это так важно? Они существуют. Им подарили жизнь. Ну и пусть себе живут, как могут.

Возможно, она была тогда слишком юна, чтобы ответить на молчаливый зов дочери? Слишком эгоистична или слишком изнежена? Валентина не желала прилагать никаких усилий, не желала слушать, пытаться понять. Позже, когда мадам Фонтеруа начала восхищаться упорством дочери, тем рвением, с каким малышка отстаивала свой выбор, она не смогла найти нужных слов, а Камилла, со своей стороны, слишком торопилась стать взрослой.

Вот Андре, тот сразу же подыскал ключик к сердцу Камиллы. Он принимал все причуды маленькой девочки, ее приступы гнева в подростковом возрасте. Время от времени Валентина заставала их вдвоем, отца и дочь: вот они сидят рядышком на берегу реки в Монвалоне, а вот они в гостиной в Париже; Камилла сбросила ботиночки и свернулась клубочком на диване, чтобы побеседовать с Андре после воскресного обеда. Укрывшись в своей спальне, Валентина слушала тихий шелест голосов, иногда нарушаемый взрывами смеха, и с удивлением обнаруживала, что ее дочь может быть ласковой и доверчивой, спокойной и трогательной. Андре был терпелив и умел проявить свою любовь, и дочь вознаграждала его беспредельной нежностью, душевной привязанностью, чему Валентина втайне завидовала, потому что была этого лишена.

Камилла тяжело переживала смерть отца, но она ошибалась, полагая, что ее мать не испытывает страданий.

Ночью у Валентины появлялось ощущение, что ее кости рвутся прочь из тела, что они сейчас разорвут кожу на локтях и коленях. Порой она смотрела в зеркало и удивлялась тому, что не видит зияющих ран. Она слишком поздно поняла, как много значил Андре в ее жизни. Неусыпная бдительность, надежная защита, спокойный взгляд, тело, раздобревшее с возрастом. После того как мужа не стало, у мадам Фонтеруа иногда неожиданно кружилась голова — лишенная его безупречной любви, она потеряла равновесие.

Женщина, которая всегда шла по жизни уверенной поступью бессердечной красавицы, внезапно ощутила себя подвергающимся опасности канатоходцем. Ее горе было безмерным. И вот Камилла бросает это страшное обвинение: Андре знал, что Максанс не его сын. Разве это возможно? Почему он ничего не сказал, не намекнул, что знает? Валентина всегда полагала, что раскаяние ей чуждо, но теперь чувство вины разрывало ей сердце. Представляя, как страдал Андре, вдова с трудом сдерживала стон.

Она даже начала завидовать Камилле, потому что боль дочери была чиста, лишена сожаления и, следовательно, когда-нибудь могла стихнуть. Камилла нашла время сказать отцу, что она любит его, Андре год за годом имел мужество слушать ее признания.

Возможно, именно этого умения и не хватало Валентине, умения принимать любовь других людей? Когда ты соглашаешься впустить в себя чью-то любовь, ты также должен открыть двери сомнениям, печалям и горестям, ты должен проявить себя достойным оказанного доверия. А Валентина страшилась ответственности. Она отказывалась принимать любовь Андре, страшась разочаровать его. Ей просто не хватало уверенности в себе. Неужели для того, чтобы позволить другим дарить вам любовь, следует научиться любить саму себя?

Последние часы жизни Андре она держала руку мужа в своих руках и чувствовала жаркое биение жизни под кожей, усеянной коричневыми пятнами. Когда Андре скончался, тихо, с той стыдливостью и скромностью, которые были свойственны ему всегда, Валентина медленно коснулась лбом его ладони, понимая, что ей всегда не хватало мужества. Мужества, которое не имело отношения к физическим или интеллектуальным качествам, — ей не хватало душевного мужества.

Она вышла в коридор и направилась к комнате Максанса. Тишина была такой давящей, такой отчаянной, что Валентина испытывала необходимость поговорить хоть с кем-нибудь, убедиться, что она еще жива. Женщина постучалась в дверь. Никакого ответа.

Охваченная неясной тревогой, Валентина повернула ручку и зажгла свет. В комнате царил безупречный порядок. Ровные стопки книг на рабочем столе, пластинки, сложенные у патефона, одежда, повешенная на спинку стула. Валентина вдыхала запах сына: смесь одеколона, табака и аромата его кожи. Ее сердце сжалось. Мадам Фонтеруа сделала несколько шагов. Обеспокоенная. Нерешительная. На ночном столике у подножия лампы белел конверт, он был специально оставлен на видном месте, и это выглядело несколько театрально, драматично.

— Бог мой!.. — прошептала Валентина.

Она присела на край постели. Лихорадочными движениями разорвала конверт, на котором значилось ее имя, и развернула лист белой бумаги.

Мама, я уезжаю в Нью-Йорк по заданию «Paris Match». Собираюсь там делать репортажи. Я не сообщил тебе эту новость в разговоре, потому что не мог видеть в этот момент твое лицо. Прости мне мою трусость, но я должен ехать. Я знаю, что выбрал неудачное время, но я не могу поступить иначе. Я дам тебе знать, когда устроюсь. Если что случится, у тебя есть Камилла. Она сильнее нас обоих, вместе взятых.

Максанс

Листок выскользнул из ее пальцев.

Несколькими месяцами ранее, во время празднования Дня 14 июля[73], произошли столкновения, в результате которых погибли семь человек. Максанс, гуляя по городу, случайно оказался в тех местах. Напечатав фотографии, он тут же отправился в «Match» — редакция журнала располагалась близ Елисейских полей. Главный редактор, Роже Терон, счел фоторепортаж Максанса безупречным.

Валентина чувствовала себя совершенно разбитой. Максанс уехал. Но разве можно сердиться на него за это? Ему исполнился двадцать один год, и он сделал свой выбор. Теперь Камилла успокоится. Ее брат отмежевался от Дома Фонтеруа. У Валентины вырвался нервный смешок. Господи, она, которой всегда было плевать на этот проклятый меховой Дом, она мечтала, чтобы Максанса увлекло это дело столь же сильно, как и его сестру, и тогда бы он каждое утро отправлялся на бульвар Капуцинов, всю жизнь был бы у нее на глазах!

Валентине казалось, что в ее венах течет пылающая лава. Внезапно зазвонил телефон. Женщина бросилась к двери, чуть не опрокинув небольшой столик, и схватила черную трубку аппарата.

— Алло, кто на проводе?

— Валентина? Это я, Александр. Я хотел узнать, как у тебя дела.

Камилла не стала зажигать свет. Здесь царила непроницаемая тишина. Умиротворяющая мощь здания на бульваре Капуцинов пронизывала все этажи, проникала сквозь пол, поднималась по ногам и наполняла тело живительной энергией и покоем.

Этот дом Камилла знала как свои пять пальцев. От холодильных камер в подвалах до зала приемки и отправки грузов, от архивов до мастерских, где закройщики работали со шкурами, от сверкающего салона с роскошными хрустальными люстрами до строгой «галереи предков». Она легко могла передвигаться по зданию с закрытыми глазами.

Через высокие окна в помещение лилось лунное сияние, освещая рабочие столы. Швейные машины и оверлоки отбрасывали округлые, успокаивающие тени на стены. Все табуреты выстроились в один ряд. Вот аккуратно сложенные меховые накидки, заказанные клиентками к празднику Всех Святых. Темным сукном были прикрыты шкурки, приколотые к столам, чтобы уберечь капризный материал даже от лунного света, не менее опасного для них, чем лучи солнца.

Дом Фонтеруа стал для Камиллы надежным убежищем с того самого дня, как она уснула здесь в маленькой кладовке, расположенной справа от мастерской, на груде шуб из соболя и покрывал из меха дикой ламы. В тот далекий день она носилась по коридорам и лестницам, проскальзывая, как тень, в кабинеты и залы. Да, она потерялась, но ничуть не испугалась, ни на единое мгновение.

Больше всего Камилла любила отбирать меха. Она испытывала легкое беспокойство, когда видела перед собой множество шкурок, на первый взгляд похожих, но на самом деле таких разных. По мере того как она представляла себе новую модель, отбирала из первоначального хаоса цветов и структур необходимый ей материал, в ее душе рождалась небывалая радость: ведь она сумеет явить миру гармонию меха! Так музыкант соединяет звучания отдельных инструментов, чтобы сотворить симфонию. Когда молодая женщина брала в руку лезвие, она старалась все делать уверенно, чтобы не повредить шкуру, минимизировать отходы. Она всегда трудилась молча, с трепетом, как будто бы материал был живым существом, обладающим духовной красотой. Теперь Камилла жалела, что ее новые обязанности, ответственный пост почти не оставляли ей времени на создание меховых изделий.

После смерти отца молодая женщина ощущала столь сильную усталость, что у нее было только одно желание: спать, спать и спать. Она вспоминала о тяжелых моментах своей жизни, когда Андре подбадривал ее одним взглядом, словом, улыбкой. Она вспоминала, как загорались его глаза, когда он видел ее. Она ни разу не усомнилась в любви отца, но отныне человека, который мог бы ее защитить, у нее не было. От испытываемой боли Камилла закрыла глаза. Куда подевался неисчерпаемый задор маленькой бесстрашной девочки? Став взрослой женщиной, она завидовала ее любопытству, ее беззаботности, ее уверенности.

Камилла, идя по мастерской, коснулась швейной машинки. Миновав стойки с висящими на них заготовками, она наткнулась на табурет, на котором громоздилась кипа краф-бумаги. Мадемуазель Фонтеруа почувствовала себя большой и неуклюжей, как будто раздавленной весом тайного унижения, теми переживаниями, что терзали ее столь беспощадно.

Она медленно подняла руку и дотронулась до щеки. Камилла проклинала себя за то, что до сих пор так привязана к матери, что любое замечание Валентины заставляет ее страдать. Она хотела бы, проснувшись однажды утром, ощутить себя свободной от этой переполняющей ее любви, любви, от которой Валентина так упрямо отказывалась. Она хотела бы излечиться от собственной матери.

«Быть может, когда-нибудь наступит время и ты станешь действительно взрослой», — сказала себе мысленно молодая женщина.

На лестнице раздались шаги.

— Мадемуазель Камилла, вы здесь?

Камилла сделала глубокий вдох.

— Да, Дютей.

В проеме двери появился силуэт управляющего мастерской.

— Я беспокоился. Свет в вашем кабинете давно погас, но ночной сторож сказал мне, что не видел, как вы уходили.

— Мне надо было немного побыть одной.

— Конечно.

Камилла повернулась к управляющему. Лунный свет серебрился на его белом халате.

— А для вас не слишком поздно, Дютей? Сейчас, при свете луны, вы немного напоминаете привидение.

Мужчина улыбнулся — его успокоило то, что мадемуазель Фонтеруа шутит.

— Я стараюсь не уходить, пока вы здесь, мадемуазель Камилла. Иногда хорошо побыть одному, но все-таки лучше, когда поблизости кто-то есть.

Камилла кивнула. Она подошла к мужчине и сжала его руку.

Уже оказавшись на лестнице, глава Дома Фонтеруа почувствовала, как тиски немного отпускают ее сердце. Где-то били часы. Хрустальный перезвон разносился по темным коридорам. В ушах Камиллы возник суровый голос матери: «Ты уже не так молода, и сама это знаешь…» Она улыбнулась: часы пробили девять, значит, Сергей уже ждет ее.

— До завтра, Дютей, — сказала Камилла, быстрым шагом пересекая вестибюль.

Один из ночных сторожей дежурил у двери, решетка которой еще не была опущена.

— Доброй ночи, мадемуазель Камилла, — промолвил он, приподнимая фуражку.

— Доброй ночи, Морис, — ответила молодая женщина и шагнула на тротуар, освещенный ярким светом фар проезжающих машин.

Сергей вышел из спальни и, как и был, босиком направился в гостиную. Камилла спала, вытянувшись на кровати.

Квартира представляла собой анфиладу комнат. Коридор с обоями в тонкую полоску вел к кухне, окна которой выходили на задний двор. Мужчина налил себе стакан свежей воды и вернулся в гостиную.

Часть стены была декорирована тонкими колоннами, которые задавали четкий ритм книжным полкам, уходящим к потолку. В комнате царил уютный беспорядок. Наброски пальто и шуб лежали на металлическом письменном столе, отделанном кожей, у подножия соломенного кресла валялись дамские журналы. Рассеянный свет, исходивший от торшеров на бронзовых ножках, отражался в большом зеркале, а в углу прятался удивительный светильник из кованого железа. Сергей испытывал странное смущение.

Он погладил пальцем холодную поверхность серебряного сундучка, соседствующего с необычными перламутровыми ракушками. Особую атмосферу покоя в комнате создавали бледно-зеленые шторы и бирюзовый персидский ковер. Каждый предмет, каждый цветовой оттенок были строго продуманными. Это внимание к деталям поражало Сергея.

Дома у него не было ничего подобного. В Ленинграде он жил в коммуналке, деля еще с тремя семьями кухню, ванную и уборную. Но Волков предпочитал обитать в историческом сердце города вместе с соседями, чем перебраться в район безликих советских новостроек. Его комната отличалась спартанской строгостью и функциональностью. Запросы сибиряка были невелики. Шесть месяцев в году Сергей разъезжал по регионам Сибири, посещал крупнейшие животноводческие фермы, на которых разводили норок или соболей, курировал центры сортировки мехов, встречался с охотниками, объединенными в кооперативы.

В маленьких деревянных хижинах, затерянных в непроходимых лесах, он пил горький чай, обжигающий горло, а разговор шел об охотничьих тропах и ловчих собаках. Сергей легко находил общий язык с гордыми, упорными и умелыми людьми. На санях и в поездах Волков избороздил весь этот суровый край и понял, что целой жизни мало, чтобы постичь его во всем разнообразии. Но и в хвойной тайге близ Якутии, и в горах у волшебного озера Байкал, и в тундре, продуваемой арктическими ветрами, он чувствовал себя как дома.

Однако после встречи с Камиллой в душе у Сергея поселилось совершенно особенное чувство, подобное свету лампадки, что освещал иконы в избе родителей, чувство, которое вопреки всему связало его с молодой женщиной, спавшей в соседней комнате. Вдали от нее его жизнь приобрела горько-сладкий привкус тоски.

Сергей подошел к окну и сдвинул край шторы. По узкой улице скользили автомобили. Справа располагался отель «Риц», из которого выходили поздние посетители. Они громко переговаривались, мужчины курили сигары, шутили с дамами в туфлях на высоких каблуках, с изысканными прическами, накрашенными ноготками и обнаженными плечами, прикрытыми небрежно наброшенными манто.

Теперь, после смерти отца, Камилла возьмет в свои руки бразды правления — будет руководить Домом Фонтеруа. До недавнего времени Сергей не представлял значимости фирмы, обосновавшейся во внушительном здании на бульваре Капуцинов. Камилла рассказала любовнику о своем брате Максансе, который устранился от участия в семейном бизнесе. У молодого человека были свои интересы в жизни, он не желал следовать традициям семьи.

«Останься со мной, прошу тебя… Останься…» — тихо попросила Камилла Сергея. Темнота, окутавшая комнату, мешала мужчине увидеть выражение лица любимой, но он почувствовал, как напряглось в его объятиях ее тело, и понял, что Камилла боится признаться в собственной слабости. Сергей был бесконечно терпелив с ней и понимал, насколько Камилла сейчас хрупка и беззащитна, как потрясена смертью отца. При этом сибиряк осознавал, какие горизонты открываются перед ним.

Почему он не подумал об этом сразу по прибытии? Оказавшись на земле Франции, почему он не сказал себе, что может и не возвращаться? Если власти позволили ему так легко в одиночку выехать из Советского Союза, значит, они не сомневались в его возвращении. Дубровин тоже не сомневался. Получается, что начальник Сергея знал своего подчиненного лучше, чем он сам?

Сергей был опьянен западным миром, его свободой и капиталистическим размахом. Он не спал уже сутки. Странное возбуждение мешало ему оставаться на месте. Мужчина исходил весь город: от собора Парижской Богоматери с кружевными башнями к металлическому ажуру Эйфелевой башни, от лестниц Монмартра до Дома Инвалидов, чья строгость и элегантность поразили его в самое сердце. Как же надо было любить родину, чтобы построить для своих раненых солдат столь великолепное здание!

Раздался визг тормозов: на улице остановился автомобиль с откидным верхом. На заднем сиденье во все горло хохотали девушки в кофточках, дерзко обтягивающих пышные груди. Парень, сидящий за рулем, издал ликующий вопль, и машина снова сорвалась с места.

Сергей прикрыл штору. До рейса на Москву оставалось всего несколько часов. Уже на следующий день вечером он сядет в Транссибирский экспресс.

Мужчина представил себе зал ожидания Ярославского вокзала, в котором томятся соотечественники в неудобной одежде, у их ног лежат многочисленные тюки. Как только путешественники рассядутся в вагонах, они достанут черный хлеб, сыр и холодную рыбу, разложат шахматные доски и карты. Комсомольцы-добровольцы, молодые люди, отправляющиеся работать на коммунистические стройки, будут шутить, толкая друг друга локтями, пряча под козырьками фуражек глаза, в которых затаился непрошеный страх. Необходимо немало мужества, чтобы шагнуть навстречу тому, что их ждет по ту сторону Уральских гор. Прежде чем сесть в поезд, некоторые суеверные пассажиры пару минут постоят молча на перроне.

Утром поезд остановится на вокзале в Молотове. Почувствовав смутную тоску, Сергей встанет и склонится к окну. Если бы он ехал в Иваново, то именно здесь делал бы пересадку, чтобы преодолеть еще сотни километров на северо-восток. Каждый раз, отправляясь в Сибирь, Волков не мог сдержать нетерпения. Когда долины и пологие холмы Западной России сменялись обрывистыми склонами гор, отделяющих Европу от Азии, бывшего охотника всегда охватывало волнение. Несколько ненцев с черными раскосыми глазами сойдут на перрон, а поезд вновь тронется в путь. Милиционер в серой форме пойдет за кипятком в конец вагона, а Сергей опять займет свое место и будет терпеливо ждать, пока за окнами вагона промелькнут пять тысяч километров, отделяющие Москву от Иркутска.

Как он может отказаться от этой жизни? Сергей не питал никаких иллюзий относительно политического строя своей страны. Как и большинство сибиряков, по своей природе мятежных одиночек, он просто терпел коммунистов, но не забывал о стремлении своего деда по материнской линии отстоять независимость края, уравнять его в правах с европейской частью России. Такой патриотизм многих людей привел в лагеря. Сибирь представлялась Волкову великаном, спящим на плече Западной России, а хищные и жадные завоеватели грабили его, отбирали богатства. Край каторжан и ссыльных стал краем великих коммунистических строек, но и сейчас из него выкачивали нефть, золото, руду. Гордые реки дыбились плотинами. При этом, невзирая на все нанесенные раны, девственные земли Сибири помогали сохранить живущим здесь странную, почти мистическую веру в будущее, потому что именно в этих местах сосредоточилась сама суть свободы.

На следующей неделе Сергея ждали в огромном Баргузинском заповеднике, основанном в начале века для сохранения ценных соболей, этих неоспоримых королей меха. Их шелковистая, переливающаяся шубка была легкой, как дыхание. Тысячи и тысячи гектаров земли, где господствуют кедры и березы, где бродят бурые медведи, северные олени, лоси. Листва в сентябре там становится золотисто-багряной, а небо — прозрачным. Сразу по прибытии Сергей отправится на берег Байкала и будет любоваться неподвижной, околдовывающей бирюзой воды. Если только в день приезда не разыграется одна из тех осенних бурь, что предвещает приближение зимней стужи, сковывающей озеро льдом, бурь, когда вздымаются пенные волны. Но какое бы время года ни стояло на дворе, когда Сергей Иванович видел священное озеро, а за ним синие горы, он, молчаливый и собранный, останавливался и возносил молитву Богу.

Если бы он решил остаться с Камиллой, то навсегда лишился бы родной страны, так как советский режим запрещал своим гражданам свободно передвигаться по миру, а значит, Сергей утратил бы половину своей души. В данный момент изгнание казалось ему немыслимым. Он никогда не обрел бы счастья с Камиллой во французской столице. И пусть здесь так много магазинов, ресторанов и театров, пусть свет заливает черные и серые фасады домов, а люди, не испытывая гнетущего страха, ездят куда хотят, не оформляя для этого бесчисленные разрешения, — процедура, отравляющая жизнь советских граждан, — отрезанный от своих близких, от всего, что ему дорого, что бы он делал с этой свободой?

— Ты уедешь, я не ошиблась? — раздался мелодичный голос любимой.

Сергей повернулся. Она стояла в дверном проеме. Ночная рубашка с полукруглым вырезом подчеркивала прелестную грудь. Свет ночника, льющийся из соседней комнаты, просвечивал сквозь шелк цвета слоновой кости и обрисовывал стройные ноги. Ее темные волосы рассыпались по плечам, лицо без косметики казалось обнаженным.

«Вероятно, это проявление трусости», — подумал Сергей, и у него защемило сердце.

— Так надо, — пробормотал он. — Все это нелегко для меня, ты понимаешь? Я не могу поступить таким вот образом… Все бросить…

Камилла слегка пожала плечами, как будто хотела показать, что все это для нее не имеет особого значения и она сожалеет, что вообще заговорила на данную тему. Но Сергей видел, что его слова задели ее.

— Когда я был ребенком, меня многому научили, — продолжал мужчина. — Я научился терпеть холод, перебарывать страх, жить в единении с природой, уважая ее. Я это воспринял так, будто мне вручили нечто ценное, тайны и знания, которые я должен сберечь. Но придет время, когда я должен буду передать свой опыт дальше. Как факел… Как верность… Если я отрекусь от всего этого, то потеряю часть самого себя.

Молодая женщина прикурила сигарету от малахитовой зажигалки. Сергей подумал о том, что советские девушки не курят.

— Ты думаешь о своих будущих детях? — спросила Камилла, не глядя ему в глаза.

— Я не знаю, возможно…

Впервые Сергей осознал, что Камилла никогда не говорила о возможности родить ребенка, в отличие от большинства женщин, с которыми он был знаком. Сибиряк спросил себя, в нем ли причина такого молчания, или это некая попытка обмануть призрачное будущее.

— Я все понимаю, — рассеянно произнесла Камилла.

— А ты, ты бы поехала со мной? Оставила бы Францию, если бы я попросил тебя об этом? — поинтересовался Сергей, задетый ее непринужденным тоном.

Молодая женщина села на диван, поджав ноги, и задумалась. Затем она вскинула подбородок.

— Францию я бы оставила хоть завтра, чтобы последовать за тобой. Дом Фонтеруа — никогда.

Неожиданно для себя Волков почувствовал, что начинает раздражаться.

— Ты видишь, все действительно не так просто, — пробормотал он.

Почему он чувствует себя обиженным? Может, потому, что он душу наизнанку вывернул, а Камилла оставалась отстраненной, почти чужой. Сергей нервничал, злился. Возможно, сказалась усталость. Он уже сожалел о том, что разыскал любимую. Лейпциг и Ленинград, эти изувеченные города, видели, как родилась и крепла их любовь, а вот легкомысленный и капризный Париж делал ее непрочной.

Камилла отвела глаза. Она корила себя за то, что проявила слабость и попросила его остаться. Молодая женщина чувствовала себя уязвимой. Смерть отца, ссора с матерью выбили ее из колеи, и теперь гнев и злость мешали ей здраво рассуждать.

Несколькими часами ранее, в тишине бульвара Капуцинов она приняла решение дистанцироваться от матери, чтобы меньше страдать. «Как бы я хотела уехать с ним!» — с горечью подумала молодая женщина. Но разве можно даже на секунду представить, что она покинет Дом Фонтеруа? Чтобы забыть все сомнения, существовать в гармонии с самой собой, Камилле было необходимо дело, основанное ее предками, она должна была слышать стрекот оверлоков, оживленные голоса служащих, должна была находиться в постоянных поисках новых форм красоты. Как и Сергей, она знала, что такое верность, но еще она знала, что такое необходимость.

Взгляд Камиллы остановился на рисунках модельера, которого она только что наняла на работу. Рене Кардо исполнилось двадцать три года, он носил мушкетерские усы, обладал безудержным воображением и характером дивы. Для следующей коллекции он предложил классический редингот на подкладке из бежевой нутрии, норковые накидки для ужина в ресторане, жакеты из черной выдры, отделанные лисой, а также удивительные куртки в технике пэчворк. В поисках новых цветов и фактур он посетил наилучших кожевников и аппретурщиков Парижа, Милана и Нью-Йорка. Его творческая мастерская на бульваре Капуцинов поражала художественным беспорядком — повсюду лежали документы, книги по искусству, фотографии и отрезы тканей. Никто, кроме Камиллы, не имел права входить туда без его разрешения.

Молодая женщина встала и подошла к письменному столу.

— Посмотри! — жизнерадостным тоном предложила она. — Вот во что должны превратиться все те меха, которые мы закупили у вас в Ленинграде.

Сергей казался серьезным, но и печальным. Камилла протянула ему рисунки как величайший дар. Несколько мгновений молодые люди молча смотрели друг на друга. Затем Сергей послал Камилле ответную улыбку, и они расположились на диване, потеснее прижавшись друг к другу.

— Интересно, когда вы снова предложите соболей для продажи? — спросила Камилла, в то время как Сергей изучал рисунки. — Когда я думаю о том, что заказ для супруги иранского шаха будет выполнять не Дом, я просто лопаюсь от зависти! Став монополистами по поставкам соболей, вы озолотились. Цены на них просто непомерны.

— Соболя охраняются столь же тщательно, как секреты производства атомной бомбы, — пошутил Сергей. — Чтобы не допустить их разведения в других странах, экспорт живых зверьков запрещен. Мы бережем наших соболей, как зеницу ока, но не волнуйтесь, мадемуазель Фонтеруа, в скором времени мы вам их предложим. «Баргузины» столь прекрасны, что дух захватывает. Потребовалось время и терпение, чтобы вырастить такую красоту.

— Это как в любви, Сергей Иванович, — вздохнула Камилла. — Для нее требуется время и терпение.

Анна Федоровна была так счастлива, что не переставала улыбаться, и ее щеки разрумянились, как наливные яблоки. Пожилая женщина не могла налюбоваться на сына. В последние годы его посещения стали редкостью.

Она вспомнила, как Сергей уезжал в первый раз, двенадцати лет тому назад. Тогда, в 1941-м, он отправился сражаться с фашистскими захватчиками. В тот далекий день она запретила себе плакать. Анна не знала, увидит ли сына живым, и потому хотела, чтобы он запомнил ее сильной, несломленной. Позднее Сергей не раз говорил матери спасибо за то, что она избавила его от нелегкого испытания: очень тяжело смотреть, как льются мамины слезы. Гордость была одной из отличительных черт характера Анны Федоровны. Она стоически ждала сына все долгие годы войны. Каждый раз, когда в Иваново появлялся охотник, привозивший почту из города, сибирячка надеялась, что пришло письмо от Сергея, и страшилась получить похоронку.

С каждым годом пожилой женщине было все труднее отпускать сына из отчего дома. Теперь ее пугала не его, но собственная смерть. Она так редко видела Сережу, что материнская любовь переполняла душу. Как жаль, что он не женился на Марусе и не зажил размеренной жизнью! Маруся тоже покинула хутор. Молодая женщина обосновалась в Перми, которая теперь называлась Молотов, в честь министра иностранных дел в правительстве Сталина. Маруся вышла замуж за рабочего-электрика; время от времени она писала родителям, сообщала им новости о своей жизни, о том, как растут две ее дочери. Анна со вздохом подумала, что ее мечтам не суждено было осуществиться.

Сергей появился неожиданно, как по волшебству, где-то в середине дня. Избу так завалило снегом, что редким гостям приходилось кричать в печную трубу, чтобы хозяева услышали, пока те не проделали в снегу проход к двери. Иван, дремавший у печи, услышав чей-то крик, изумленно распахнул глаза. Они с Анной никого не ждали. Муж с женой переглянулись: вот неизвестный доберется по снежному коридору до входной двери, и тогда они узнают, кто к ним пришел. Увидев сына, Анна вскрикнула от радости.

Сергей поставил лыжи, скинул тулуп, перетянутый в поясе солдатским ремнем, снял лисью ушанку, серебрившуюся инеем, и крепко обнял маму. Пожилая женщина не отпрянула, даже когда кристаллы снега, затерявшиеся в бороде сына, растаяв, потекли по ее шее.

Сев спиной к печи, Сергей с аппетитом съел тарелку щей; Анна готовила их по собственному, особому рецепту и никому не открывала его секрет. Молодой мужчина бросил в рот последний кусочек ржаного хлеба и от удовольствия зажмурил глаза. Как же все-таки чудесно вернуться домой, усесться за стол вместе с родными людьми и вкусно поесть!

— Тебе понравилось, Сережа? — спросила Анна Федоровна, забирая тарелку.

— Ты же видишь, мамочка, я съел все до последнего кусочка.

Женщина нежно провела рукой по щеке сына. Он поймал ее руку и поцеловал в ладонь, заставив мать покраснеть.

— Ну вот, теперь наконец мы можем послушать рассказ о твоих последних приключениях, — сказал отец, зажигая трубку.

Сергей улыбнулся. Родители дали ему возможность немного отдохнуть с дороги и пообедать, но теперь, как и положено, приступили к «допросу».

— Быть может, ты в кого-нибудь влюбился? — спросила мать, поставив на стол тарелку с сушками.

Иван тяжело вздохнул и поднял глаза к потолку.

— Оставь его в покое, Анна Федоровна! Ты всегда спрашиваешь его об одном и том же, а дела сердечные касаются только самого Сергея.

— А вот и нет! — возразила Анна. — Я хочу перед смертью понянчить внуков. Вот если бы он женился на Марусе, как мы об этом мечтали, Старшой и я…

— Что ты нас всех хоронишь, Аннушка! Твои травяные настои позволят тебе дожить до ста лет… Не слушай свою старую мать, Сергей, расскажи нам лучше о Байкале. Как там поживают баргузинские соболя?

Сергей посмотрел на мать, которая с недовольным видом скрестила руки на груди. Как же она постарела! Седина припорошила снегом темные волосы, заплетенные в две косы, уложенные на затылке. Шрам на лбу, полученный в детстве, потерялся среди морщин, избороздивших ее обветренную кожу.

— У нас с Марусей все равно ничего не получилось бы, мама, — тихо произнес Сергей. — Я признаю, когда-то она мне очень нравилась, но тогда я был еще слишком юным и ничего не знал о любви.

— А что ты знаешь о ней сейчас? Ведь у тебя до сих пор ни с одной девушкой не было достаточно долгих отношений, — сказала Анна. — Маруся была бы тебе отличной женой. Конечно, у нее крутой нрав, но, с другой стороны, женщина должна иметь характер. Эта девушка нашей породы. Она понимает нашу жизнь. Я ведь только о твоем счастье забочусь, Сережа, мне не нравится, что ты так одинок. В этом нет ничего хорошего.

Во взгляде Сергея проскользнула мимолетная грусть.

— Я не одинок… Ну, как бы сказать поточнее…

— Ну наконец-то! — воскликнула Анна. — И кто она? Где вы познакомились?

Молодой человек вздохнул — он понял, что выдал себя.

Теперь мать будет мучить его до тех пор, пока не узнает правду.

— В Лейпциге, после войны.

— Так она нерусская! Мой Бог, только не говори, что она немка…

— Я все расскажу, но прежде позвольте мне достать подарки, — вставая, сказал Сергей. — У меня есть для вас сюрприз.

Из своей дорожной сумки молодой сибиряк извлек несколько сигар, которые он протянул отцу, затем вынул коробку шоколада и яркую цветастую шаль для матери, купленную на базаре в Иркутске. И вот наконец с торжественным видом он достал из недр сумки бутылку коньяка.

— Привезен из самой Франции, из Парижа, — гордо заявил Сергей, доставая из буфета три рюмки.

Он повернулся к родителям, надеясь увидеть их удивленные и обрадованные лица. К великому изумлению Сергея, отец и мать выглядели потрясенными. Анна очень медленно опустилась на лавку. Отец вынул трубку изо рта и вытянул руку, чтобы потрогать бутылку. Его длинные пальцы ласкали этикетку. Свет двух керосиновых ламп, стоящих на столе, переливался янтарными искрами в ароматной жидкости.

— Что-то не так? — спросил Сергей. — У вас такие странные лица! Я хотел сделать вам приятное.

— Ты был в Париже? — поинтересовалась Анна.

— Невероятно, не правда ли? Я провел там два дня. Константин Петрович поручил мне доставить во Францию шкуры соболей.

Взгляд Анны был прикован к мужу. Иван Михайлович казался невозмутимым. Одной рукой он поглаживал бороду. Волосы мужчины до сих были столь же густыми, как и в молодости, но их яркий золотистый оттенок как будто бы вылинял, как и пронзительно-голубой цвет глаз. Ивану Михайловичу исполнилось шестьдесят два года, и его тронутые сединой волосы и светлый взгляд наводили на мысль о посеребренных инеем березах и опаловых красках зимы. Он оставался худым и подтянутым, совсем не таким могучим, как большинство его друзей. Иван ходил уже с трудом — бедро постоянно болело. Летом он пользовался тростью, зимой ему помогали лыжные палки.

Сергей взял бутылку.

— Я не знаю, что…

— Лучше расскажи нам об этой девушке, — с улыбкой прервала сына мать, стремясь загладить возникшую неловкость.

— Она француженка.

Глаза Анны расширились.

Расстроенный Сергей разлил коньяк. Несколько капель упали на белую скатерть. Уверенным жестом он протянул родителям их рюмки.

— Вот видишь, папа, уроки французского, которые ты давал мне в детстве, не прошли даром. Я все вспомнил.

— И как ее зовут? — спросила Анна, пытаясь взять себя в руки.

Несколько секунд Сергей колебался. Ему было непривычно произносить имя Камиллы в этой избе, где он родился, как будто от этого их связь становилась реальнее, переставала напоминать сон.

— Камилла Фонтеруа. Да, она нерусская, это правда, но она принадлежит к династии французских меховщиков, и это как-то сближает ее с нами, вы не находите?

Анна Федоровна выронила рюмку из рук, и она разлетелась на сотню осколков, ударившись о деревянный пол.

— Мама! — расстроенно воскликнул Сергей. — И это после всех моих мучений, стараний довезти бутылку в целости и сохранности…

Пожилая женщина, прижав руку ко рту, пыталась успокоиться. Ничего не понимающий Сергей повернулся к отцу, который поднял рюмку, посмотрел на янтарную жидкость, а затем выпил ее одним махом, как обычную водку.

— Налей-ка мне еще немного, мой мальчик, — сказал он. — Ночь будет длинной.

Не меньше тридцати градусов мороза — чудесное зимнее утро, именно такое, как любил Сергей. Он отказался осесть в Ленинграде или Москве, стать чиновником и пользоваться материальными благами, которые давали партийные должности, именно ради таких вот прекрасных моментов.

К хрустальному небосводу, режущему глаза синевой, как мачты, вытянулись гордые сосны, застывшие под грузом снега. Немного левее, за склоном холма, клубился серебристый туман, поднимающийся от реки: лед еще не окончательно сковал быстрые воды.

Широкие лыжи мягко поскрипывали. По привычке Сергей зорко смотрел по сторонам, пытаясь заметить звериные следы, но снежная пелена оставалась девственно чистой. Вокруг охотника, насколько хватало глаз, простиралась белая равнина, напоминающая искрящееся море с застывшими волнами. Однако Сергей тщетно искал успокоения в этом зимнем пейзаже, который обычно помогал мужчине обрести душевный покой.

В свои тридцать четыре года он был уверен, что его истоки здесь, у подножия этих вековых деревьев, на берегах ручьев и рек, среди величественных холмов и просторных долин, выметенных северными ветрами, прилетающими из самой Арктики. Отныне он ни в чем не был уверен. Ему не принадлежала даже его собственная фамилия.

Сергей остановился, его сердце сжалось от боли. Он обязан победить свою растерянность, должен перестать потеть и не давать жаркой крови приливать к щекам, заливая их пунцовым румянцем. Но как взять себя в руки после услышанного? Накануне отец вкратце рассказал ему о семье, будто возникшей из небытия. Камилла оказалась… его двоюродной сестрой, дочерью его дяди Андре, на похоронах которого он присутствовал. В его душе бушевала буря. Сибиряк представил, как на поезд нападают беглые каторжники, как погибают все, кроме одного; представил его спасение, а затем медленное выздоровление, попытку научиться жить заново.

Он понимал его желание скрыться, уйти от мира, который не всегда ласков с тобой. В этом француз Леон Фонтеруа походил на многих коренных сибиряков.

Но Сергей никак не мог осознать тот факт, что он лишь наполовину русский, что в его жилах течет кровь многочисленных французских предков… Ему казалось, что он попал в ловчий капкан и не может из него выбраться. Родители обманули его, позволили родиться уверенности, которая, как оказалось, зиждилась на лжи. Сергей не знал, что его больше смущало: двуличность родителей или необходимость открыть правду женщине, которую он любил.

Внезапно справа раздался резкий удар крыльев. За ним последовал сухой ружейный выстрел, и Сергей увидел, как на снег упала белая с черными точками тушка рябчика. Мужчина смотрел, как отец подошел к добыче и засунул ее в свой ягдташ. Затем Иван Михайлович медленно, но решительно двинулся к сыну, за ним по лыжне бежала собака.

— Добрый день, сын. Этим утром ты ушел так рано!

— Мне было необходимо прогуляться.

Иван покачал головой.

— Но все же почему вы так поступили, папа?

— Я уже говорил, Сережа. Прежде всего мы хотели защитить тебя. Мы сомневались, не знали, стоит ли говорить тебе правду, ведь политическая ситуация была такой непростой, нестабильной. Ты мог выдать себя, даже просто играя с друзьями. И еще мама опасалась твоей реакции. Она полагала, что ты бросишь нас и отправишься во Францию. Она была убеждена, что наши края не в состоянии соперничать с Западом, что ты не сможешь противиться зову предков. Но Анна отлично понимала, что советская система никогда не позволит тебе вернуться. Я признаю, это решение было несколько эгоистичным, но мы боялись тебя потерять.

Лайка недовольно тявкнула, навострила маленькие уши и умчалась за белкой, которая укрылась на дереве. Рыжий зверек скакал по веткам, и с них осыпался пушистый снег.

— Я никак не могу осознать все это, — приглушенным голосом сказал Сергей, — мне кажется, что моя жизнь сделала слишком крутой поворот.

— Не преувеличивай, — горячо возразил отец. — Это моя жизнь круто изменилась. Когда-то давно я оказался на перепутье дорог, столкнулся с болезненным, трудным выбором. Я любил свою семью, особенно брата Андре, — грустно добавил Иван Михайлович. — Я был младше, но мне всегда казалось, что я должен его защищать.

— Как ты можешь говорить, что любил их? — возмутился Сергей. — Они ведь не знали, что с тобой случилось, жив ты или умер. Возможно, ты подверг их самой страшной муке.

— Но я умер, Сергей! — воскликнул отец. — Мои раны были практически смертельными. Потребовалось немало месяцев, чтобы ко мне вернулась память, и вот когда она вернулась, я понял, что Леона Фонтеруа, человека, ехавшего в том злосчастном поезде, больше не существует. Я не узнавал себя в нем. В сущности, он мне никогда и не нравился. Слишком надменный и самодовольный, а главное, невероятно болтливый. А я научился молчать… Что было бы для них страшнее? Осознать, что их сын, брат отринул устои семьи, выбрал совершенно иную жизнь, предал все, чем они дорожили, — социальное положение, материальные блага… Ты думаешь, они бы им гордились? Они считали меня мертвым и, быть может, говорили себе, что моя последняя мысль была обращена именно к ним.

Сергей не двигался.

— А что я скажу ей? — чуть слышно прошептал он.

— Правду. Ту правду, что мы так долго скрывали от тебя. Если она наделена всеми теми качествами, о которых ты нам рассказывал, она поймет.

— Но мы брат и сестра, папа, двоюродные брат и сестра.

— Ну и что? Вы ведь не родные. Это может беспокоить твою мать, но не меня. Могу заверить тебя, что кровь ее предков столь сильна, что у вас никогда не родится ущербный ребенок, — полушутя сказал он. — Если вы, конечно, когда-нибудь решите завести детей… Вы думали о совместной жизни?

— Я не знаю, — вздохнул Сергей. — Я уже ничего не знаю.

— Пусть пройдет какое-то время, мой мальчик. Но ты, так же как и я, должен будешь выбрать между этой жизнью…

Иван Михайлович запнулся и обвел взглядом девственно-чистый молчаливый пейзаж, который окружал их.

— Именно это я выбрал, — прошептал он. — Лишь здесь я мог быть самим собой. Я понял это очень давно, когда был много моложе тебя, и сегодня я не сомневаюсь в правильности своего выбора. Но, возможно, твоя судьба сложится иначе. И только ты сможешь, следуя зову сердца, души и совести, решить, как тебе поступить. Но каким бы ни был твой выбор, выбрать тебе все же придется.

Постепенно холод начал пробирать кости пожилого человека. Он знаком предложил Сергею вернуться и свистнул, подзывая собаку, которая бегала где-то в лесу. На поляне тут же появился шар серо-белого меха.

На обратном пути Иван время от времени останавливался, чтобы проверить незаметные постороннему глазу ловушки. Сергей замедлил шаг, приноравливаясь к неровному шагу отца.

Мужчина наблюдал за уверенными жестами отца, смотрел, как он, бывалый охотник, легонько сдувает снег с ловушки, внимательно изучает следы, оставленные копытом или когтистой лапой, и по ним определяет возраст и пол животного, а главное, направление, в котором удалился зверь. Сергей пытался представить этого же человека в темном элегантном костюме, шелковом галстуке, каждый день в назначенное время появляющегося в огромном здании на бульваре Капуцинов. Это было невозможно вообразить. Леон Фонтеруа ничем не походил на Ивана Михайловича Волкова, человека с обветрившимся лицом, вылинявшими глазами и седой бородой. Несколько мгновений Сергей смотрел на своего отца как на незнакомца и понял, не без укола зависти, что тот нашел свою правду.

Француза выдавали лишь руки. Когда в тепле избы Леон Фонтеруа снимал рукавицы, бросались в глаза его длинные тонкие пальцы, казавшиеся слишком хрупкими для сибирского охотника, и даже узловатые суставы не скрывали их изящества. «Руки артиста», — смеялся когда-то Григорий Ильич. «Руки парижанина», — подумал Сергей.

В просторных залах Дворца пушнины в Ленинграде царило оживление. Острый мускусный запах необработанных кож нисколько не смущал сотню покупателей, которые общались друг с другом, прохаживаясь под сводчатыми потолками. На некоторых стенах виднелись светлые пятна — на этих местах висели когда-то портреты Сталина. И пусть его пронзительный взгляд уже перестал преследовать советских людей, этот человек все еще вызывал у них чувство страха, смешанное с восхищением.

На январские торги в Ленинград Камилла привезла много меньше денег, чем в предыдущие годы. Рене Кардо решил сделать ставку на норку, а русские норки уступали по качеству канадским. Соответственно, в этом сезоне Дом Фонтеруа выделил больше средств для торгов Компании Гудзонова залива. «Норка — это будущее», — повторял Кардо. Именно в ней женщины усматривают символ доступной роскоши и восхождения по социальной лестнице. К тому же мех норки отличался утонченными оттенками, и хотя такие шкурки часто портились при растяжке, Кардо посоветовал Камилле отдать предпочтение изысканным белому и бежевому меху.

Камилла терпеливо ждала, пока освободится место у стола, на котором были представлены сибирские белки. Рядом с ней двое мужчин беседовали на русском языке об указе, подписанном годом ранее и направленном на спасение снежного барса, которому угрожало полное уничтожение. Советский Союз обязывался защищать как зверей, проживающих на его территориях, так и тех животных, которые забредали из Китая.

Когда мужчины отошли, Камилла заняла их место и принялась изучать партию пушнины, которую она намеревалась закупить; при этом молодая женщина делала пометки в каталоге, где были указаны размеры и цвета шкурок. Кардо хотел заполучить светло-серые, те, что поступали из района Оби, но мадемуазель Фонтеруа самым тщательным образом осмотрела сине-серые шкурки с берегов Енисея и темно-серые с берегов Амура. Она задавалась вопросом, не слишком ли зациклился ее ведущий модельер на определенной цветовой гамме. «Белый — это цвет богатых людей, — заявлял он. — Когда изделие пачкается, они его выбрасывают!»

— Я должен поговорить с тобой, — прошептал ей на ухо чей-то голос.

Говорили по-русски. Камилла вздрогнула, почувствовав дыхание на шее, и подняла лучившиеся счастьем глаза.

Приехав в Ленинград, она еще не встречалась с Сергеем. Но, увидев серьезное лицо и обеспокоенный взгляд, она поняла, что случилось что-то непредвиденное. Ее сердце чуть не выскочило из груди. У него неприятности и это как-то связано с политикой? Молодая женщина почувствовала страх.

— Что-то не так? — выдохнула она.

— В шесть вечера в твоем отеле.

Камилла хотела задержать любимого, спросить его, почему он так взволнован, но Сергей взглядом призвал ее к молчанию и двинулся по залу, время от времени останавливаясь, чтобы поприветствовать рукопожатием того или иного брокера или меховщика.

Пока не закончился аукцион, Камилла оставалась рассеянной. Она совершенно случайно оказалась у стенда с каракульчой, которую не собиралась покупать, так как этот мех уже стал выходить из моды. В конечном итоге она все же приобрела шкурки сибирской белки, невзирая на то что упрямый меховщик из Милана яростно торговался. Все это время мадемуазель Фонтеруа постоянно думала о Сергее и о предстоящем разговоре.

Возвращаясь в отель вместе со своими коллегами, с трудом отделавшись от настырных провожающих, Камилла думала о том, что Сергею придется задействовать всю свою смекалку, чтобы обмануть бдительность дежурного по этажу и вывести ее из отеля. Она дрожала от холода. Впервые в этом городе темнота показалась ей угрожающей. Эти нескончаемые зимние дни подавляли Камиллу.

Шел снег. Он шел уже несколько часов, а быть может, и дней. Камилле казалось, что снег идет целую вечность.

Стоя у окна, она смотрела на белые хлопья, которые продолжали падать десятками, тысячами, с неумолимой регулярностью. Улицы были пустынными, над замершими каналами горбились мосты. Всего за несколько минут следы, оставленные парой прохожих, окончательно исчезли под снегом. А быть может, эти две фигуры в длинных пальто ей только привиделись? В своих высоких шапках они выделялись на фоне фасада соседнего здания, как гротескные марионетки с непропорционально большими головами.

«Ты — дочь зимы», — сказал ей как-то отец. Камилла всегда любила снег, и еще никогда эта белая пелена не приводила ее в отчаяние.

— Скажи хоть что-нибудь, Камилла, пожалуйста, — попросил Сергей.

— Что ты хочешь, чтобы я сказала?

— Я тоже был поражен, как и ты. Тебе это известно.

Наконец, как будто нехотя, она повернулась и обвела взглядом комнату, в которую он ее привез. «Мы идем в квартиру одного врача», — рассеянно пояснил Сергей, пока они поднимались по лестнице. На диване громоздились вышитые подушки. Семейные фотографии, чахлые растения и красивый гобелен в теплых тонах составляли все оформление гостиной. Они были одни. Хозяин улетучился, как только открыл им дверь. Камилла не переставала восхищаться общительностью и открытостью советских людей, с которыми она познакомилась благодаря Сергею, а также их умению исчезать, если надо было оказать услугу другу.

Сергей, сидящий в кресле, казался подавленным. В руке он держал стакан с водкой. Камилла предпочла выпить чашку черного сладкого чая.

Она смотрела на любимого человека, но не узнавала его. С того момента как он сообщил ей, что приходится сыном Леону Фонтеруа, Камилла пыталась узнать семейные черты, каких не замечала в нем до сих пор. Что она знала о своем дяде Леоне? На портрете, повешенном в «галерее предков», был изображен светловолосый, поджарый, с виду беспечный молодой человек с насмешливым взглядом, одетый в темный костюм и белую накрахмаленную рубашку с отложным воротничком. Этот белый цвет особенно подчеркивал яркую синеву его глаз. Почему-то Камилла всегда полагала, что Леон Фонтеруа надел этот строгий костюм исключительно по просьбе художника.

Она не усматривала никакого сходства. Сергей был крепче, а его волосы много темнее. Быть может, нечто общее в форме подбородка или носа? «Получается, что он твой двоюродный брат», — жужжал в ее мозгу чей-то навязчивый противный голос. Француженке чудилось, что она играет в некую странную игру, игру, основанную на обмане, во время которой следует с недоверием относиться к внешности собеседника. Может ли быть один человек одновременно кем-то еще?

«Но это мужчина, которого ты любишь!» — твердил тот же неприятный голос, как бы стараясь убедить ее в этом. Камилла поднесла руку к горлу. Ей казалось, что у ее ног разверзлась непреодолимая пропасть и Сергей теперь был где-то далеко, на той стороне пропасти.

— И как давно ты об этом узнал? — глухо спросила она.

— Около месяца назад. Я был у них в декабре.

Охваченная внезапным нетерпением, молодая женщина принялась ходить взад-вперед по комнате.

— Мне необходимо его увидеть. Я должна с ним поговорить.

— Увы, я охотно отвез бы тебя к родителям, но Сибирь для иностранцев закрыта.

— Я думала, что все эти ограничения сняли после смерти Сталина.

— Это нельзя изменить за один день, Камилла. Вероятно, ты сможешь попасть в Иркутск…

— Зачем мне ехать в Иркутск? — вышла из себя Камилла. — Неужели тебе не удастся получить необходимые документы? Я всегда полагала, что у тебя есть связи среди высокопоставленных членов партии. Для чего нужно твое звание героя, если ты не в состоянии извлечь из него никакой выгоды?

— Не стоит говорить со мной подобным тоном, Камилла.

— Но я должна его увидеть, ты меня слышишь? — настаивала молодая женщина, сжав кулаки. — Я должна сесть напротив него и спросить, почему он так поступил, почему бросил семью, никому ничего не объяснил.

— Сначала это была не его вина. А затем революция, война…

— Если очень хотеть, то всегда можно что-нибудь придумать. Он был вполне удовлетворен той ничтожной жизнью, которую вел в Сибири, вполне безопасной жизнью, а в это время вся Европа была охвачена огнем, лилась кровь, и мой отец сражался в окопах. А твой отец просто дезертир! Вот кто он такой!

Сергей вскочил.

— Как ты можешь говорить подобные вещи? Ты обвиняешь отца, но не даешь ему возможности оправдаться.

— Если бы я с ним встретилась, то сказала бы все это ему прямо в лицо, уж не сомневайся! Потеряв брата, мой отец всю жизнь страдал. Он нуждался в своем брате. Все эти годы он вел Дом Фонтеруа сквозь бури и шторма, и ему было бы чуть легче, если бы Леон Фонтеруа соизволил взять на себя хоть капельку ответственности.

— И вот ты возомнила себя высшим судией, истиной в последней инстанции, — с иронией заметил Сергей. — Я думал, что ты более милосердна, Камилла. Возможно, мой отец и виноват, но он больше виноват передо мной, и ничто не дает тебе права обвинять его. Сама судьба распорядилась так, что он приехал в Сибирь, встретил мою мать. Там он создал семью, похоронил ребенка… Он просто построил совершенно новую жизнь, вот и все.

Камилла раздраженно всплеснула руками.

— Жизнью не управляет слепой рок, Сергей. Вы, русские, все поголовно фаталисты, вы всегда верите в то, что кирпич сваливается на голову не просто так. Не существует всевидящего Бога, который назначает каждому человеку свою особенную судьбу, отмеряя определенное количество добра и зла! Каждый из нас — творец своего счастья. Мы можем стать тем, кем захотим. Твой отец сделал свой выбор, находясь в здравом уме. А значит, я имею право его обвинять.

— Возможно, мы и фаталисты, но мы не наделены невероятным высокомерием уроженцев Запада! Послушать тебя, так весь мир должен маршировать в ногу, выпятив грудь, целиком и полностью убежденный в своей правоте и верности выбранного направления. И пусть побережется каждый, кто станет у них на пути! Почему ты не оставляешь места для сомнений, Камилла? Места для страдания? И чего ты боишься, ведь это страх делает тебя столь жестокой? — уже тише спросил Сергей.

Камилла почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица. Сергей сказал правду, ту горькую правду, которую она старалась не замечать. Да, она боялась… Она боялась, что Леон Фонтеруа внезапно покинет свою тайгу и появится, как джинн из бутылки, столь же неумолимый, как снег, идущий этой ночью. Он появится и потребует свою долю Дома Фонтеруа, законную долю, потому что он — прямой наследник их общих предков.

Быть может, он потребует ее не для себя, а для своего сына.

Молодая женщина попятилась. Но ведь этот разгневанный мужчина, по характеру замкнутый, он ведь любит ее, не правда ли? Почему он вдруг показался ей опасным?

Злясь на себя из-за своей растерянности, Камилла подумала о том, что смерть отца все еще причиняет ей сильную боль и что она не простит дядю, который «сложил оружие» и бросил брата. Молодой женщине нужен был виновник всех ее несчастий, и Леон Фонтеруа идеально подходил на эту роль.

— И что теперь собирается делать твой отец, теперь, после того как он открыл ларец Пандоры? — Камилла усмехнулась, стараясь не показать, какой хаос у нее в голове.

Сергей казался удивленным.

— Ничего. А что он, по-твоему, должен делать?

Француженка горько усмехнулась.

— Как ты наивен! Неужели ты веришь, что он не лелеет надежду получить хоть что-нибудь? Он сделал первый шаг. Я тебя уверяю, что через некоторое время он выползет из своего убежища и заявит право на наследство. Но ему еще придется за него побороться, да и тебе тоже! Я так просто не сдамся!

Постепенно изумление на лице Сергея сменяла сильная неприязнь. И Камилла с ужасом поняла, что ошиблась, что подобная идея никогда не приходила в голову Сергея. Молодая женщина осознала, что зашла слишком далеко.

Ее виски будто тиски сжали. Она задыхалась в этой жаркой комнате с двойными окнами. Она готова была все отдать, лишь бы открыть форточку, эту маленькую спасительную отдушину, чтобы позволить проникнуть в гостиную свежему воздуху.

Ослепленный гневом и разочарованием, которые породила в его душе странная реакция Камиллы, Сергей не мог двинуться с места. Этот разговор он сотни раз прокручивал в своей голове. Он боялся того, что Камилла будет шокирована, узнав, что они принадлежат к одной семье, опасался слишком бурных эмоций, слез, он даже надеялся на то, что она обрадуется. После того как сибиряк привык к новым знаниям, он хотел поближе познакомиться с теми людьми, о которых она ему столько рассказывала, с людьми, которые были и его родственниками. Валентина и Максанс… Его тетка и двоюродный брат… Но Сергей даже представить себе не мог, что его любимая поведет себя столь агрессивно, как будто он намеревается что-то украсть у нее.

Он чувствовал себя преданным, преданным женщиной, которую так сильно любил, но, как оказалось, так мало знал.

— Я думаю, нам больше не о чем говорить. Я провожу тебя до гостиницы, — сказал Сергей бесцветным голосом и повернулся спиной к собеседнице.

Когда Сергей вышел в прихожую за пальто, Камилла почувствовала, как дрожат ее руки. Она хотела попросить у него прощения, но, взглянув на лицо Сергея, прочитала на нем такой гнев и отвращение, что слова застряли в горле молодой женщины.

Уже через несколько минут они оказались на безлюдной ледяной улице. Крупные хлопья снега все еще падали с неба, стирая их следы.

Камилла подняла глаза к темному небу, откуда падал этот жуткий беспощадный снег. И внезапно, впервые за долгие годы, она подумала о Петере, воспоминания о котором жили лишь в отдаленных уголках ее памяти. Когда-то он тоже столкнулся с безжалостной русской зимой и, скорее всего, тоже ощутил, пусть и совсем по другим причинам, жуткое одиночество и страх, сжимающие сердце.

Париж, 1956

Настойчивый шум все никак не смолкал, и в конце концов Камилла проснулась. Кто-то настойчиво жал на кнопку звонка у входной двери.

Она еще чувствовала себя скованной сном, тем томным оцепенением, которое рождает в душе ощущение, будто бы ты спелый плод, обласканный солнцем. Женщина освободилась от руки, которая мертвым грузом давила на грудь, и выскользнула из постели. Мадемуазель Фонтеруа встала и оглянулась.

Несколько секунд Камилла разглядывала массивную фигуру Виктора Брука. Как будто почувствовав взгляд любовницы, он перевернулся на другой бок, шумно вздохнул и вновь уснул. Он вытянулся на кровати, закинув руку за голову, и его широкая грудь ритмично поднималась и опускалась при каждом вдохе. Он спал, являя собой великолепного насытившегося самца. Пока Камилла смотрела на мужчину, в ее теле зародилась легкая дрожь. В комнате плавал опьяняющий стойкий запах пота и удовлетворенных желаний.

Вновь зазвучал настырный звонок. Раздраженная Камилла перешагнула через разбросанную по полу одежду, схватила халат, висящий на вешалке в ванной.

Было всего лишь шесть часов вечера, но в начале ноября на улице уже стемнело. Вскоре они усядутся на красные бархатные сиденья «Petit Riche»[74], одного из любимых парижских ресторанов Виктора. Затем пересекут Сену и окажутся на Монпарнасе, где посетят танцплощадку «Eléphant Blanc»[75]. Но и свежие устрицы, и прохладное шабли, и любезность метрдотеля в ночном кафе — «Какое удовольствие снова видеть вас, месье», — а также трубачи и ударник оркестра, звон стаканов со скотчем — все это было лишь пустяковыми развлечениями, призванными заполнить время до тех пор, пока они наконец не вернутся глубокой ночью в комнату с задернутыми шторами.

Как обычно, их жесты будут подчинены лихорадочному нетерпению, будут грубоватыми, отвергающими ложную стыдливость, так как оба любовника стремились к наслаждению с такой горячностью, как будто от него зависела вся их жизнь. Они оба искали забвения в этих объятиях и улыбках.

— Уже открываю! — проворчала Камилла и потянула засов.

И тотчас отпрянула, стянув обеими руками полы халата.

— Мама, что ты здесь делаешь? — спросила Камилла, почему-то почувствовав себя виноватой оттого, что вышла растрепанной, полуголой, оттого, что недавно отдавалась своему любовнику, хотя еще не наступила ночь.

— Я пыталась дозвониться тебе всю вторую половину дня, — раздраженно упрекнула ее Валентина. — На работе мне сказали, что ты не вернулась после обеда, дома твой телефон тоже не отвечал.

Камилла вспомнила, что Виктор, когда они около четырех часов вернулись домой, отключил телефон. Молодая женщина, смеясь, сказала любовнику, что она наконец поняла, как приятно прогуливать школу.

Растерявшаяся молодая женщина почувствовала, как заливаются краской ее щеки. Что делать? Предложить матери войти? Но она не хотела видеть ее у себя, тем более сейчас. К редким визитам Валентины надо было «постепенно созревать», нужны были свежие цветы у входа, чистые пепельницы, ровно лежащие подушки, навощенный паркет. По какому праву она беспокоит ее, являясь без предупреждения?

Камилла не видела мать уже четыре месяца. Они встречались на Рождество и на дни рождения. И тогда даже Камилла не осмеливалась отказаться от праздничных ритуалов, она боялась окончательного разрыва с матерью. Если они встречались в ресторане, на модных дефиле, то вежливо приветствовали друг друга, стараясь не проявить излишнего недружелюбия. И каждый раз Камилле казалось, что злые шипы впиваются ей в сердце.

— Чего ты хочешь? — недовольно бросила Камилла.

— Я могу войти или ты так занята, что я должна присесть на лестничной площадке?

Камилла неохотно сделала шаг назад. Она сразу же отметила элегантность лисьего жакета матери и узнала почерк Александра Манокиса. Валентина бросила жакет на спинку кресла и нервно стянула перчатки. Камилла затянула потуже пояс халатика и прошлась по гостиной, чтобы зажечь лампы. Она успокоилась, увидев, что дверь, ведущая в спальню, закрыта. Должно быть, Виктор проснулся.

Когда Валентина повернулась лицом к дочери, молодая женщина заметила, как бледна мать. Брови, очерченные карандашом, а под ними блуждающий лихорадочный взгляд.

— Максанса арестовали, — выдохнула Валентина.

Каждый раз, когда Камилла слышала о брате, она испытывала странное чувство, в котором были и раздражение, и разочарование, и зависть. Она не понимала, почему после смерти их отца ни разу не получила от брата ни единой весточки. За три года ни письма, ни телефонного звонка. Казалось, что для него она умерла. Максанс игнорировал письма сестры, которые та посылала в Нью-Йорк по адресу, продиктованному матерью. Камилла знала, что раз в год юноша приезжает в Париж, чтобы повидать Валентину, но он ни разу не навестил сестру. Со временем Камилла перестала думать о брате.

Тогда, после смерти отца, мама сообщила ей, что Максанс уехал в Америку, уехал внезапно, никого не предупредив. Камилла вспоминала, что, узнав эту новость, испытала трусливую радость: по крайней мере, он не будет вмешиваться в дела фирмы. Сначала молодой человек работал фоторепортером на «Paris Match», но затем, желая сам выбирать темы репортажей, — «Потому что он от рождения чересчур независимый», — утверждала Валентина. «Правильней сказать, недисциплинированный», — думала Камилла, — Максанс обратился в агентство «Magnum», которое стало заниматься его правами на воспроизведение снимков, в то время как фотограф оставался единоличным владельцем негативов. «Негативы — это самое главное для фотографа, ты понимаешь? Это — его достояние», — объяснила Валентина дочери. Камилла тогда молча пожала плечами.

Некоторое время спустя после разрыва с Сергеем она открыла номер американского журнала «Life», в котором был представлен большой материал о Советском Союзе эпохи Никиты Хрущева. Под репортажем стояло имя Максанса Фонтеруа. На своих фотографиях он запечатлел никому не известных людей с мрачными лицами, искаженными усталостью. Художник добился особого драматизма, фотографируя этих людей на фоне помпезного московского метро, поражающего своей роскошью, длинными эскалаторами, спускающимися в недра земли, мозаичными потолками и мраморными лабиринтами переходов. Чтобы подчеркнуть хрупкость человеческого естества, Максанс сыграл на контрастах черного и белого, на четкой симметрии колонн, на реализме скульптур, украшающих станции метро. Так появились захватывающие снимки влюбленной пары, старого пьянчужки… До этого момента Камилла всегда сравнивала фотографов с ворами, крадущими мгновения чужой жизни. Взглянув на работы брата, она поняла, что талантливый фотограф раскрывает зрителю душу портретируемого.

— Арестовали? — повторила Камилла. — И что он натворил?

— Он в Будапеште.

Камилла посмотрела на мать округлившимися глазами.

— Ты вообще не читаешь газет? — все сильнее раздражаясь, спросила Валентина. — Ты должна была бы знать, что венгры восстали против советских оккупантов. Вполне очевидно, что СССР это пришлось не по нраву. В страну вошли танки, призванные подавить мятеж.

— Конечно, я в курсе того, что происходит в Будапеште с 23 октября, мама, — возразила Камилла, также чувствуя, что закипает. Ее бесило, что мать находит любой повод, чтобы указать дочери на ее ошибки. — Я знаю, что Максанс отправился в Венгрию, намереваясь вести репортажи с места событий. Я видела его фотографии.

Она вспомнила снимок, на котором люди низвергали статую Сталина, лицо ребенка, покрытое копотью, и его широкую улыбку, открывающую сломанный зуб.

— Но я думала, русские покинули столицу Венгрии.

— Да, но они вернулись. Сотни танков вошли в Будапешт. Посмотри…

Валентина взяла газету «Mond», которую принесла с собой, и показала разворот. Заголовок сразу же привлек к себе внимание: «Венгерское восстание подавлено». Во взгляде Валентины читалось беспокойство. Она нервно теребила затейливые жемчужные бусы. В своем твидовом костюме, подчеркивающем хрупкость фигуры, она казалась очень ранимой.

— Ко мне приходил один из его друзей-журналистов. Он сообщил, что Максанса арестовали два или три дня тому назад.

— Сядь, — сказала Камилла. Она никак не могла решить, предложить ли гостье что-нибудь выпить: молодая женщина не хотела, чтобы Валентина задержалась у нее. — Почему ты так за него волнуешься? Он — журналист, и у него французский паспорт. Ему ничего не грозит.

— Твоя слепая вера в порядочность коммунистов наивна. Там никто не гарантирован от тюрьмы. Человека можно обвинить в чем угодно, например объявить его шпионом, и особенно это относится к мальчишкам с горячей кровью, таким, как твой брат, который никогда не позволит себе бездействовать. В этом он похож на тебя — столь же импульсивен. Я пришла просить тебя обратиться к твоему русскому другу. Он должен вмешаться и вытащить Максанса из тюрьмы.

Камилла застыла. Это невозможно! Как она может просить Сергея хлопотать за его двоюродного брата? Тогда всплывет тайна его рождения. Она станет известна Максансу… В конечном итоге все будут в курсе дела. Камилла уже слышала, как перешептываются служащие в стенах Дома Фонтеруа. И каждый будет задаваться вопросом, почему она никому ничего не сказала.

— Сергей Волков ни военный, ни политический деятель. Что он, по-твоему, должен сделать? Тебе лучше обратиться на набережную Орсэ.

— В подобных делах официальные пути никуда не приводят. Тебя встретят среди золоченых панелей, оглушат лестью и поддельным сочувствием, но при этом даже пальцем не шевельнут. С тоталитарными режимами следует сражаться их же оружием: надо быть такими же лживыми, как и они.

Голос Валентины дрожал.

— Возможно, ты не понимаешь, Камилла, но речь идет о жизни твоего брата. Он был дружен с противниками коммунистического режима. Однажды ко мне пришел мужчина… Я предложила ему продовольствие и одеяла. А он попросил меня достать оружие… Быть может, за свободу Максанса придется заплатить. Это как во времена нацистов. Если ты не хочешь звонить этому Волкову сама, то скажи мне, как его найти, и я попытаюсь связаться с ним.

Камилла содрогнулась от одной только мысли, что ее мать и Сергей могут встретиться.

— Нет, я займусь этим… Я обещаю тебе… Завтра же утром, первым делом…

— Я благодарю тебя. Держи меня в курсе.

Валентина взяла свой жакет и набросила его на плечи. Камилла проводила гостью до дверей. Их щеки соприкоснулись в пародии на поцелуй. Когда Камилла вдохнула пудровый аромат духов матери, в ее памяти тут же всплыли детские годы, наполненные молчаливой грустью. Женщина, всегда верная одним духам, несла в их облаке все воспоминания о своей жизни. Кто-то мог обрести в них утешение, кто-то испытывал тоску, кто-то — горечь.

На лестничной площадке Валентина еще раз повернулась. Лента из черного атласа удерживала короткие волосы цвета гагата, выставляя на всеобщее обозрение массивные золотые кольца в ушах.

— Я рассчитываю на тебя, Камилла. Не разочаруй меня.

Ее взгляд был суров.

Почувствовав ком в горле, Камилла кивнула и тихо закрыла дверь. Нет, она не разочарует мать. Всю жизнь она только то и делала, что старалась ей понравиться.

Проводив мать, Камилла ощутила, что вся заледенела. Она укрылась пледом, лежащим на диване, и обняла колени руками. Вот уже три года она ничего не знала о Сергее. После их ссоры молодая женщина больше не бывала в России. Отныне поездки в Ленинград и подборка шкурок были поручены Дютею. Она не ездила и в Лейпциг. Ей больше нечего было там делать. Эта глава ее жизни была дописана и страница перевернута, хотя эти события сильно повлияли на нее.

Теперь, глядя на себя в зеркало, молодая женщина обнаруживала в нем более циничную и несговорчивую Камиллу Фонтеруа. Ясный взгляд стал отрешенным, скулы затвердели, горбинка носа казалась более заметной. Лишившись иллюзий влюбленной женщины, она утратила и былую мягкость черт лица — последний отголосок детства.

Камилла уволила Филиппа Агено, администратора, которого так ценил отец, и сбила спесь с Рене Кардо. Модельер после вспышек гнева и хлопанья дверью все же согласился остаться в фирме, ведь Камилла платила ему астрономические суммы. Между владелицей Дома и художником установился хрупкий мир.

Отныне мадемуазель Фонтеруа сама принимала решения по всем вопросам. Цвет подкладки и форма пуговиц, тенденции новой коллекции, меню в столовой для служащих — все находилось в ведении Камиллы. Чтобы получить свободные денежные средства, она продала часть складских помещений и, по примеру других модельеров, запустила линию духов. Она обратилась к химикам-парфюмерам, известным во всем мире. «Представьте себе: зима, — рассказывала она директору лаборатории, мужчине с белой бородой, который принял мадемуазель Фонтеруа у себя в кабинете, — влюбленная страстная женщина, ценящая жизнь. Она обожает роскошь, путешествия, запах кожи, мехов, драгоценностей. Это соблазнительница…» Парфюмер несколько мгновений молча, по-отечески, смотрел на посетительницу, чем-то напомнив ей доброго дедушку, а затем сказал: «Быть может, ей не следует быть столь напористой, а, мадемуазель? В ней должна хоть немного ощущаться хрупкость. Иначе ее не за что будет любить». Через несколько недель он предложил Камилле восточный аромат с ярко выраженными нотами янтаря и ванили. Кардо назвал духи «Непокорная» и тут же разработал коллекцию плащей с капюшонами и коротких пальто для современных спортивных женщин.

Тремя годами ранее, после возвращения из Ленинграда, Камилла так и не смогла открыть матери правду о Леоне. Для этого ей надо было рассказать о Сергее, о характере их отношений, то есть бросить сибиряка на съедение хищнице. У нее просто не было сил рассказывать об их любви. Проходили месяцы, и это молчание все больше и больше угнетало ее. Чтобы забыться, Камилла с головой окунулась в работу и позволила Виктору Бруку занять определенное место в своей жизни.

Когда она проходила по «галерее предков», то старалась не смотреть на портрет дяди. Мадемуазель Фонтеруа потребовала, чтобы портрет отца повесили на противоположную стену, а не рядом с изображением брата. Таким образом, чтобы посмотреть на Андре, Камилла поворачивалась спиной к Леону. Именно так он поступил по отношению к их семье более сорока лет тому назад.

Виктор просунул голову в дверь комнаты.

— Она ушла? — шепотом спросил он.

— Да, — сухо ответила Камилла.

Мужчина вошел в гостиную, вокруг его бедер было повязано полотенце.

— Я надеюсь, ничего серьезного? — поинтересовался он, закуривая сигарету.

— Нет.

— Ну и отлично. Я приму ванну, и мы можем поехать поужинать.

Похоже, его успокоило то, что не придется выслушивать ненужные признания. У него не было для этого ни времени, ни желания. Именно равнодушие и привлекло в нем Камиллу. Через месяц после разрыва с Сергеем ей в кабинет принесли букет великолепных красных роз с вложенной визитной карточкой: «Я снова в Париже. Ужинаем сегодня вечером у Лаперуза».

Они не любили друг друга. У Виктора были и другие любовницы, в других городах мира. Камилла не испытывала ревности, ее утомили эмоции, которые управляли всей ее предыдущей жизнью. Благодаря Виктору молодая женщина обнаружила, что тела людей могут существовать отдельно от их душ. Никаких привязанностей и требований. Между ними не было ни капли лжи. Его жадные руки обвивали ее, и все тревоги рассеивались. Она, в свою очередь, изобретала ласки, которые никогда бы не позволила себе с Сергеем, потому что уважала его, а не только любила. С Виктором Камилла не боялась никаких экспериментов. Ей нечего было терять. Она пользовалась мужчиной, бесстыдно исследовала его тело, удовлетворяя аппетиты своей собственной плоти. Когда Виктор на несколько дней, а иногда и на неделю приезжал в Париж, Камилла спала лишь урывками. Когда он уезжал, она не испытывала ни облегчения, ни сожаления. Его высокомерие ее раздражало, его фантастическая расточительность развлекала. Он умел угодить ей, а француженка на большее и не претендовала.

Валентина спускалась по лестнице, держась руками за перила. Камилла так отдалилась от нее! Прежде, изнывая под тяжестью слишком требовательной любви, она злилась на дочь. «Я не приспособлена к этому, я не могу терпеть эту диктатуру чувств», — думала она. Сегодня, когда постаревшая красавица готова была слушать, она поняла, что между ней и Камиллой возникла пропасть непонимания и одиночества, и каждое ее слово, каждый взгляд лишь ранили, причиняли боль. Их отношениям не хватало естественности, простоты, сиюминутности. Для того чтобы достичь хоть какого-то взаимопонимания, обе должны были измениться, но каждая из женщин играла свою роль, не желая выйти из образа.

На улице похолодало. Прохожие торопились поскорее оказаться в помещении. Дрожа от холода, Валентина двинулась по улице Камбон по направлению к бульвару Капуцинов.

Ярко горящие окна Дома Фонтеруа отражались в лужах на тротуаре. К вечеру пошел дождь. Казалось, даже асфальт источает сырость. Из магазина, перешучиваясь, вышли две клиентки, за ними шел шофер, нагруженный пакетами. Их беззаботность раздражала Валентину, ее постоянно преследовало видение: Максанс, арестованный в столице Венгрии, подвергшейся артобстрелу. Мадам Фонтеруа слышала, как какой-то журналист цитировал Имре Надя, премьер-министра коалиционного правительства: «Сегодня на рассвете советские войска атаковали Будапешт, имея очевидное намерение свергнуть законное демократическое правительство… Я хочу сообщить об этом всему венгерскому народу и всей мировой общественности…»

Валентина ничего не знала о Венгрии. Она заинтересовалась этой страной, только когда увидела первые фотографии Максанса, опубликованные в газетах в конце октября. Молодой человек, срывающий красную звезду; толпа, сжигающая советские флаги на баррикадах; митинги перед зданием Парламента, которое странным образом походило на здание английского Парламента. Как обычно, Максанс предпочитал фотографировать совершенно незнакомых людей, делая акцент на экспрессии лиц. Валентина ничего не знала об этой стране, но суровые взгляды людей, как и взгляды, лучащиеся надеждой, показались ей знакомыми. Когда немцы заняли Францию, она испытывала ту же непреодолимую жажду свободы.

Максанс был где-то там, в этом городе, где уже погибли сотни человек. Валентина ускорила шаг.

На площади Оперы мадам Фонтеруа толкнула дверь «Кафе мира». Он сидел на самом краешке табурета, в любую секунду готовый вскочить. Как только он увидел Валентину, тут же поднялся. Под его голубыми глазами залегли тени, щеки прорезали горькие складки. Он подошел к женщине, взял ее за руку и усадил за один из низких столиков.

Тотчас рядом с ними возник официант в длинном белом фартуке.

— Мартини, экстра драй, — глухим голосом заказала Валентина.

— Ну что, что она сказала? — спросил Александр.

— Она обещала помочь. Она свяжется со своим русским приятелем.

— Ты уверена в этом?

— Она дала мне слово.

Александр покачал головой. С тех пор как Валентина позвонила ему, чтобы сообщить, что Максанс арестован при весьма трагических обстоятельствах, грек не находил себе места от волнения. Сама мысль, что его сын страдает, а он не может ему помочь, сводила Манокиса с ума. Он также мучился от мысли, что его ребенок может погибнуть, так и не узнав толком своего родного отца.

Валентина маленькими глотками пила свой мартини. Ее колени прижимались к коленям Александра. Она долго колебалась, прежде чем позвонить бывшему любовнику, но в конце концов решилась — узнав страшную новость, Валентина почувствовала себя безмерно одинокой.

Она изучала серьезное лицо собеседника, думая о том, что Александр все так же красив. Почему он так и не женился? Грек по-прежнему жил на улице Тревиз, но теперь его магазин и мастерская занимали видное место на улице Фобур-Сен-Оноре. Валентина вспомнила, как встретила молодого честолюбивого грека около тридцати лет тому назад. Все же он добился успеха. Его талант, его упорство, его мужество — именно благодаря этим качествам Александр стал настоящим мастером. В свои пятьдесят четыре года Манокис, стройный и элегантный, все еще притягивал взгляды женщин. «А я родила ему сына», — подумала мадам Фонтеруа.

— Андре все знал, — внезапно сказала она.

Александр, ничего не понимая, смотрел на свою спутницу.

— Я о Максансе. Это мне Камилла сообщила.

— Но как он догадался? — удивился мужчина, нахмурив брови.

Валентина пожала плечами.

— Даже не знаю. Мне он об этом никогда ничего не говорил.

— Возможно, Камилла ошибается.

— Хотелось бы верить… — Она опустила глаза и только тогда добавила с задумчивым видом: — А ты знаешь, как назвала мой портрет Людмила Тихонова?

— Нет. Ты мне никогда не говорила.

— «Нелюбимая»… А вот мне кажется, что это скорее я никогда не умела любить.

Александр молчал, оставаясь крайне серьезным. Взволнованная Валентина кусала губы. Манокис не попытался ее переубедить. Прежде она бы не приняла даже молчаливой критики, возмутилась бы, оскорбилась. Но сегодня она была благодарна Александру за его честность.

Нервным жестом грек коснулся газеты, лежащей перед ним. Валентина видела, что он страдает. Когда она накрыла его ладонь своей, мужчина схватил ее пальцы.

— Я тебе завидую, Валентина, — прошептал он. — Ты никогда ничего не боишься.

Женщина горько усмехнулась.

— Я… Меня терзают такие страхи, какие вам и не снились.

Вскоре они ушли, оставив на сиденье стула вечернюю газету. Журналист перевел с английского последнее сообщение свободной венгерской прессы, поступившее на все западные телетайпы: «Русские слишком близко… До свидания, друзья… Спасите наши души…»

Стоя в прихожей, Соня Крюгер приложила ухо к закрытой двери, ведущей в гостиную. Тишина. Должно быть, бабушка вновь впала в этот непонятный транс, как и всегда перед концертом. Когда же она, наконец, выйдет? Девочка хотела, чтобы Ева помогла ей с прической.

Соня провела руками по своему темно-синему платью, вновь восхитившись нежностью бархата. Ей исполнилось тринадцать лет, и она впервые надела «взрослое» платье, а также тонкие чулки и туфли на каблуках. Девочка чувствовала себя неловко и была немного испугана. Она подошла к зеркалу, висевшему рядом с вешалкой. Худенькое треугольное личико с выступающими скулами, огромные темные глаза, полные грусти. Ее часто упрекали в чрезмерной меланхолии. Но что она могла поделать? Конечно, она мало улыбалась, стесняясь неровных зубов, а вокруг ее глаз залегали синеватые тени. Когда Соня особенно уставала, то казалось, что ей поставили синяки под глазами, а в последнее время она постоянно чувствовала себя уставшей. «Все потому, что ты растешь, — утверждала бабушка. — Для роста требуется много энергии».

Соня действительно стремительно росла, вытягивалась, как лиана в джунглях. Если верить дедушке, то она все больше и больше походила на Розмари, на маму, которую она совсем не знала. Тонкая, с длинной грациозной шеей, с гордой посадкой головы и хрупкими суставами, Соня и в самом деле была точной копией женщины, чьи фотографии хранились в ее коробке для сокровищ. Иногда вечером, когда дедушка и бабушка уже крепко спали, а самой Соне не давала уснуть странная глухая тоска, девочка доставала коробку из тайника под кроватью и веером раскладывала на матраце десяток фотографий. Затем она брала их одну за другой, за самый уголок, боясь повредить, и внимательно изучала каждый снимок, как будто это было тайное послание, которое молодая темноволосая женщина оставила для дочери.

Она не знала не только мать, но и отца. В школе, где она училась, таких детей было много. В основном ее товарищи потеряли на войне отцов, некоторые, как и она сама, были круглыми сиротами, но никто никогда не говорил об этом. Прошлое было похоронено, мертвые покоились, облаченные в непроницаемое молчание, а живые просто пытались выжить. Соня знала лишь, что ее мать была смертельно ранена во время уличных боев, когда русские войска входили в Лейпциг. «Твоя мать была необыкновенно хорошим человеком, как и твой отец», — говорила ей Ева, и лицо женщины окаменевало. Очевидно, эти воспоминания вызывали в душе бабушки сильнейшую боль. «Не стоит говорить о печальных вещах. Им бы это не понравилось». Но это молчание камнем лежало на сердце Сони.

Дверь гостиной распахнулась.

— Ты можешь войти, Соня. Твое нетерпение ощущается даже через закрытую дверь, — пошутила бабушка, высунув голову в прихожую.

Соня поспешила повиноваться.

— Для двадцать пятого ноября сегодня отличная погода, несмотря на холод, — заметила Ева, открывая шторы. — Тем лучше! Мои бедные суставы ненавидят сырость. Решительно, я начинаю стареть.

Она протянула руки к печке, чтобы согреть их. Соня нахмурила брови: наряд не шел бабушке. Новая белая блузка из синтетической ткани оставляла желать лучшего; что касается черной юбки, то она ниспадала до самого пола, делая фигуру застывшей. Соня сердилась на себя: ведь она обещала бабушке сшить новое платье к концерту, но слишком поздно взялась за работу, и Ева настояла на том, чтобы сначала внучка закончила шить свой наряд. С бархатом работать было сложнее, чем думала Соня.

— Ты очаровательна, моя дорогая, — улыбаясь, сказала Ева.

— Ты так думаешь? — взволнованно спросила Соня.

— Конечно. Иди сюда, я тебя причешу.

Девочка подошла к бабушке и повернулась к ней спиной. Она была уже на несколько сантиметров выше пожилой женщины.

— Бабушка, ты нервничаешь? — спросила Соня, отдаваясь во власть ласковых рук, заплетающих косу.

— Нет.

— Почему?

— Вот уже более тридцати лет я принимаю участие в концертах оркестра «Гевандхауза». Так что его юбилей, сто семьдесят пять лет, для меня прежде всего — это выступление. В любом случае, — добавила она совсем тихо, — после всех пережитых ужасов войны можно сказать, что страх оставил меня. Мне кажется, что этого чувства я лишилась раз и навсегда.

Соня примолкла, смущенная серьезным тоном бабушки. Фрау Крюгер так редко говорила о том трагическом времени!

— Как бы я хотела, чтобы страх покинул и меня тоже, — прошептала девочка.

Ева взяла внучку за плечо и развернула к себе лицом. Затем она охватила ладонями ее лицо.

— Не говори так, моя маленькая. Страх необходим для того, чтобы противостоять этой жизни. Страх дает нам силу. Я не боюсь за себя, это правда, но я беспокоюсь о тебе. Когда я думаю о твоем будущем, я опасаюсь, что ты не будешь счастлива. Иногда ты бываешь такой… молчаливой.

Соня внимательно смотрела на любимое лицо, тонкую, поблекшую кожу щек, коротко стриженные седые волосы, морщины, избороздившие лоб, внимательные голубые глаза. Ее бабушка подарила ей все, что необходимо в жизни: любовь, ласку, мудрость, утешение. Она укачивала малышку в своих объятиях, когда девочке снились кошмары, именно она ухаживала за внучкой, когда та болела пневмонией, когда каждый вдох давался с трудом, а легкие казались подушечкой, утыканной иголками. Тогда Соня была вынуждена провести в постели почти два месяца. Чтобы хоть как-то развлечься, девочка принялась шить из лоскутков платья для своей куклы. Выздоровев, она не оставила рукоделие, а начала шить для себя, делая выкройки из старых газет.

— Я тебя люблю, Oma[76], ты ведь знаешь это, — выдохнула Соня.

Улыбка осветила лицо пианистки.

— Конечно знаю, дорогая. И я тоже тебя люблю.

Звяканье ключа в замке входной двери заставило их повернуть головы.

— А, наконец-то! Вот и твой дедушка! Надо же, он не опоздал.

Этот веселый тон, как будто бы призванный скрыть то, что на душе, заставил Соню улыбнуться. Карл Крюгер был всегда точен, как часы. Он сказал, что приедет за ними в шесть, и, подтверждая его пунктуальность, раздался бой настенных часов.

Карл вошел в гостиную — на голове меховая шапка, поношенное тяжелое зимнее пальто болтается на худой фигуре.

— Ну что, дамы, вы готовы? Карета вас ждет.

— Хотела бы я взглянуть на карету! — проворчала Ева. — Увы, в этом городе давным-давно нет карет.

Лицо Карла тут же помрачнело. Когда Ева заговаривала о тяжелых условиях их жизни, пусть и в шутливом тоне, Крюгер всегда чувствовал себя виноватым. Может быть, когда в город пришли советские войска, им следовало бежать из Лейпцига, как поступили многие их друзья, врачи и профессора, которые ушли вместе с американцами, бросив все свои вещи. Тогда Карл колебался, и его нерешительность оказалась фатальной. Мужчина даже представить себе не мог, что он покинет родной город, издательство, которое досталось ему от предков, тогда как впереди его ждала неизвестность. Однако большая часть издательского квартала лежала в руинах, и миллионы книг обратились в дым. Теперь их семью обеспечивала Ева, прославленная пианистка. Как ни странно, но фрау Крюгер не просила мужа уезжать. Поняла ли она, что он мог почувствовать себя дезертиром? А затем разыгралась драма с Розмари, о которой в семье никогда не говорили, потому что Ева не хотела, чтобы Соня узнала правду.

Это случилось зимой 1946 года. Стоял сильный мороз. Угля не хватало, они не могли толком нагреть квартиру, а рацион домочадцев, крошечной трехлетней девочки и двух безработных женщин — был урезан до минимума. Картофель, хранившийся в погребе, замерз и стал несъедобным. На улицах среди сугробов чернели остовы обожженных стен.

В тот вечер, когда любая женщина старалась вернуться домой до наступления темноты, чтобы не столкнуться с мародерствующими русскими солдатами, Розмари отправилась на поиски еды. Ева слегла, так как сильно простудилась. Несмотря на то что она была укрыта несколькими одеялами, целый день ее трясла лихорадка, и молодая танцовщица не решилась отлучиться, когда было еще светло.

Карл возвращался с работы уставший и подавленный. Взятая им сетка для продуктов осталась пустой. Он зашел в магазин, чтобы купить положенные пятьдесят граммов мяса, но ему сообщили, что продовольствие не завезли вовсе. Когда мужчина свернул на свою улицу, к нему бросился растерянный сосед. «Герр Крюгер, идете скорее, случилось несчастье!» Сердце Карла чуть не выскочило из груди — он подумал, что умерла Ева. Крюгер кинулся бежать. «Нет, нет, сюда!» — закричал сосед и потянул Карла за рукав. Он увлек издателя к широкому проходу, соединяющему две улицы.

Розмари лежала на земле: глубокая рана на виске, разбитые губы, распухшая челюсть. Кто-то из прохожих кое-как запахнул полы ее пальто, чтобы прикрыть окровавленную грудь. Юбку тоже попытались натянуть на бедра, чтобы придать изувеченному телу хоть немного достоинства. Молодую женщину изнасиловали и забили насмерть двое солдат в форме Красной армии. Какая-то пожилая дама все видела из окна своей комнаты, расположенной на первом этаже.

Карл опустился на колени рядом с матерью своей внучки. Потрясенный ужасом, застывшим в глазах молодой женщины, он протянул к ней дрожащую руку, не осмеливаясь коснуться этого зверски изувеченного тела, будто боялся причинить ему лишнюю боль.

«Это плата за наши преступления… Моя десятилетняя племянница… И ее мать тоже… Прямо на глазах у моего брата… Он пустил себе пулю в лоб», — прошептал бесцветным голосом какой-то мужчина, стоящий рядом.

Карл с трудом подавил приступ гнева. Эти ужасные истории, их знал каждый. Советские военные оказались безжалостными. Русские офицеры не могли контролировать своих солдат, ослепленных ненавистью и жаждой мести.

Очень осторожно Карл просунул руки под колени и спину Розмари и с трудом поднял тело погибшей. Нет, она не была тяжелой, но сам Карл сильно ослаб. «Позвольте мне помочь вам», — предложил незнакомый мужчина. «Нет! — возразил Карл. — Я сам». Он не хотел, чтобы чужой человек касался Розмари, она и так уже достаточно настрадалась, к тому же Крюгер ничего не знал об этом мужчине. Один Бог ведал, что тот творил во время войны.

По дороге к дому издатель несколько раз останавливался, чтобы перевести дыхание. Он положил Розмари на диван в гостиной, накрыл простыней и отправился вызывать полицию.

«После этой драмы я должен был увезти их, — думал Карл, глядя на Соню. — Но Ева была так больна, и с малышкой на руках я не знал, как это сделать».

Дом на Катариненштрассе был разрушен, и они переехали в квартиру, которую через какое-то время у них конфисковали новые власти. Отныне семья Крюгеров проживала в здании из серого камня, в здании, лишенном души и удаленном от центра города. Но, по крайней мере, у Сони была собственная комната.

Издательство Карла национализировали, печатные станки конфисковали и отправили в Советский Союз. Сумев доказать, что он не занимал никаких важных постов в нацистской администрации, Карл поступил на службу, став ответственным за выпуск серийных книг. Он с энтузиазмом взялся за издание детективов и научной фантастики — такие книги находили широкий отклик у публики, стремящейся к новым ощущениям. Лишь подборка советской литературы не имела должного успеха, к великому огорчению русских, ответственных за культуру.

— Что ты собираешься играть сегодня вечером? — спросил Карл, помогая Еве надеть пальто и глядя, как Соня поправляет берет.

— Как обычно, Шопена. — В голосе пожилой женщины звучала ирония. — Почему-то они отказались от предложенной мною «Венгерской рапсодии» Листа.

После войны советские чиновники навязали немцам культурную цензуру. «Что ж, мы к этому уже привыкли, — сказала тогда Ева. — Меняются только программы». За музыкантами оркестра и солистами пристально наблюдали. Советская администрация требовала «демократического» репертуара, рекомендуя Чайковского, Мендельсона или Шостаковича, критикуя вкус немецкой публики, чересчур привязанной к романтичной музыке Шуберта или Моцарта. Ева остановилась на Шопене, который нравился и оккупантам, и публике.

Карл погасил свет и тщательно закрыл за ними дверь. Каблуки Сони и Евы застучали по цементной лестнице. Внезапная резкая боль кольнула грудь; почувствовав головокружение, мужчина закрыл глаза и прислонился к дверному косяку. Как сквозь вату он слышал хрустальный голос внучки, рассказывающей какую-то историю. Положив руку на сердце, Карл ждал, когда боль разожмет свои тиски.

«Мне срочно нужно к врачу», — подумал Крюгер, когда приступ прошел, оставив во рту неприятный привкус желчи. Он уже не первый раз испытывал эту тянущую боль, но не желал обращать на нее внимание. После окопов Соммы им несколько месяцев занимались врачи, и после этого Карл стал избегать их, как чумы.

Карл промокнул лоб платком, молясь, чтобы Ева ничего не заметила. Он не хотел расстраивать ее перед концертом. «Я поговорю с ней об этом завтра», — поклялся себе издатель, тем более что боль прошла.

— Карл, ты идешь? — потеряла терпение Ева. — Мы опоздаем.

В просторном зале, ослепленный слишком ярким светом люстр, Карл часто заморгал. Публика рассаживалась по рядам красных кресел. Музыканты настраивали инструменты, которые издавали жалобные звуки. С порозовевшими щеками, оживленная Соня перегнулась через подлокотник кресла.

— Я волнуюсь за бабушку, — прошептала она сидящему рядом деду. — Я не знаю, как она это делает… Перед всеми этими людьми… А если что-нибудь вдруг забудешь? Это ужасно!

Карл улыбнулся.

— Я знаю твою бабушку много лет, дорогая, у нее никогда не было провалов в памяти. Как только она садится за пианино и начинает играть, весь мир для нее исчезает. Даже мы. Остается только она сама и ее музыка. Иногда у меня складывается впечатление, что она беседует с ангелами.

Успокоенная Соня просмотрела программку.

— Как ты думаешь, что она делает в данный момент? — спросила девочка.

— Она сердится, потому что концерт начнется с пятнадцатиминутным опозданием.

Внезапно Карл вцепился в подлокотники своего кресла. Свет в зале мерцал. Рубашка Карла промокла от пота.

— Ора[77], что случилось?

Карлу показалось, что он задыхается. Железные обручи сковали грудь. Мужчина закусил губу. «Я не должен пугать Соню», — подумал он, и волна боли вроде бы отступила.

— Пустяки, — сказал герр Крюгер, с трудом выговаривая слова. — Пустяковое недомогание… Я на пару минут выйду на воздух…

— Я пойду с тобой.

— Нет. Пожалуйста, сиди на месте… Я ненадолго…

Сжав зубы, Карл с трудом поднялся. Каждый мускул его тела дрожал. Он оперся на спинку кресла в переднем ряду. Какое счастье, что они сидят в начале ряда! У двери он повернулся, чтобы улыбнуться Соне и успокоить ее жестом руки. Тишина окутала зал, затем раздались аплодисменты: на сцену вышла Ева. Карл наблюдал за тем, как его жена решительным шагом направляется к роялю. «Можно подумать, что она идет сражаться», — подумал Карл, прежде чем тихо закрыл за собой дверь, стараясь никого не побеспокоить.

Круговой коридор был пуст. Мужчина ослабил узел галстука. Ему необходим глоток свежего воздуха, он сразу же почувствует себя лучше.

Но боль вернулась, резкая злая боль. Ноги больше не слушались. Перед глазами плясали черные точки. Карл сполз по стене на пол.

Через закрытую дверь до него донеслись первые такты ноктюрна Шопена.

Камилла принялась медленно считать до десяти. В отличие от отца и деда, она не могла оставаться спокойной, слушая капризы клиенток. «Возможно, потому что я — женщина, — подумала Камилла и попыталась улыбнуться. — Полновесная оплеуха, и она сразу бы пришла в себя».

Миссис Лори Нойманн было лет двадцать, ее отличали пышные платиновые волосы, вечно недовольная гримаса и фантастический банковский счет, открытый ее мужем, который не знал, как еще убедить эту райскую птицу сочетаться с ним законным браком.

Уперев кулаки в бока, красавица разглядывала себя в зеркале одной из примерочных магазина на бульваре Капуцинов. У молодой продавщицы, суетившейся вокруг посетительницы уже битый час, в глазах стояли слезы. Клиентка вновь оттолкнула манто.

— No, по, по! — воскликнула миссис Нойманн, топая ногой.

Камилла недоуменно подняла брови и бросила взгляд на Сюзанну. Старшая продавщица, предвосхищая события, безропотно уступила место мадемуазель Фонтеруа. Ее маленькие позолоченные очки, висящие на цепочке, подскакивали в такт бурно вздымавшейся от возмущения груди. Она бы не стала беспокоить начальницу, но эта клиентка вывела из себя весь персонал и явно потеряла контроль над своими эмоциями. Порой появление высокого начальства помогало пригасить бушующие страсти.

— Если мадам объяснит мне, в чем проблема, возможно, я смогу ей помочь, — сладким голосом начала Камилла.

— It’s horrible! Это ужасно! — с сильнейшим акцентом воскликнула Лори Нойманн. — Я кажусь… толстой. Ваши продавщицы идиотки… Они ничего не понимают.

Одним движением плеча она сбросила на ковер шубу из лисы.

— Достаточно, Сюзанна! — холодно распорядилась Камилла, увидев, как к ним устремляется старшая продавщица.

Она пересекла комнату и наклонилась, чтобы поднять шубу. Существовало две вещи, которые мадемуазель Фонтеруа не собиралась терпеть: когда оскорбляют ее служащих и когда пренебрегают ее творениями.

— Боюсь, Дом Фонтеруа недостаточно хорош для вас, мадам, — сердито заявила она. — Вы, несомненно, найдете другой парижский Дом моды, который удовлетворит ваши вкусы. Сюзанна, — добавила она, поворачиваясь к заметно побледневшей старшей продавщице. — Презентуйте мадам флакон наших духов, а затем проводите ее к выходу. Я уверена, что у нее очень плотный график, а мы ведь не хотим отнимать у нее время, не так ли? До свидания, мадам.

Перекинув шубу через руку, Камилла вышла из салона.

«Как будто мне больше нечего делать», — злилась она, пересекая просторный холл и прислушиваясь к обрывкам разговоров. Какой-то мужчина подбирал меховую накидку — он хотел подарить ее супруге; темноволосая молодая женщина примеряла чалму из белой норки, болтая с подругой, которая в этот момент нанесла немного духов «Непокорная» на тыльную сторону кисти.

— Для отдыха в горах мы можем предложить мадам спортивную бобровую куртку, — мило щебетала одна из продавщиц.

Входные двери открылись, пропуская внутрь графиню де Борн в строгом сером костюме с лисьим воротником. Ее гордый фамильный нос столь же уверенно разрезал воздух, как нос корабля воду; за хозяйкой следовали две горничные, нагруженные белыми пакетами.

— Ах, мадемуазель Фонтеруа, какая радость видеть вас! — воскликнула знатная дама. — Так как я никак не могу запомнить цвета моих платьев, я решила, что самое простое — это взять несколько штук с собой, чтобы подобрать соответствующие манто.

— Мы могли бы приехать к вам домой, мадам, — улыбнулась Камилла.

Она очень любила Жозефину де Борн, отличавшуюся незаурядным умом и отменным вкусом.

— Да я все принесла. А еще я привела к вам мою дочь. Ей нужна какая-нибудь вещица для вечерних выходов, — и графиня указала на юную блондинку, которая смущенно прятала руки в карманы короткого пальто с капюшоном. — Но вы держите в руках нечто бесподобное. Мне просто необходимо примерить это творение… Давайте не будем терять время…

— Пройдите сюда, госпожа графиня, — пригласила внезапно появившаяся, как по волшебству, Сюзанна.

Маленькое войско последовало за старшей продавщицей, а к Камилле подошла ее секретарша.

— Мадемуазель, телефонный звонок, — прошептала она с заговорщическим видом на ухо начальнице. — Из Ленинграда. Вас ждут…

— Держите! — воскликнула Камилла, бросая манто на руки секретарши, и устремилась к лестнице. Эвелина не отставала от мадемуазель Фонтеруа.

У Камиллы сердце выскакивало из груди. Двумя неделями ранее она оставила секретарю «Союзпушнины» послание для Сергея. Она сообщила, что у нее есть некие проблемы с поставками и что ей просто необходимо поговорить об этом лично с месье Волковым. Секретарша, умилившись тому, что француженка неплохо изъясняется по-русски, пообещала, что она постарается разыскать Сергея Ивановича как можно быстрее, однако в настоящий момент его нет в Ленинграде, а точная дата его возвращения неизвестна.

Камилла почти пробежала по «галерее предков» и толкнула дверь своего кабинета. Когда Эвелина соединила мадемуазель Фонтеруа с абонентом, та сделала секретарше знак закрыть дверь. Она сконцентрировалась на том, чтобы, как просил ее Сергей, не называть никаких фамилий и имен. Волков предупреждал свою любовницу, что, если она когда-нибудь будет звонить ему в СССР, то должна быть максимально осторожна.

— Это ты? — спросила Камилла.

— Да.

Она закрыла глаза, испытывая немыслимое облегчение.

— Ты разыскивала меня, — продолжил мужчина. — Я думаю, что проблемы вовсе не с пушниной. Что-то случилось?

— Ты можешь говорить?

— Да.

— Речь идет о моем брате. Он — журналист. Он был арестован в Будапеште приблизительно три недели тому назад, во время восстания. У нас нет от него никаких вестей. Мы думаем, что это страшное недоразумение, ты понимаешь меня? Моя мама спрашивала, не мог бы ты нам помочь.

— Но почему она подумала обо мне? Она что, в курсе событий?

Камилла молчала, нервно теребя телефонный провод. Как отнесется Сергей к ее словам? То, что она ничего не рассказала о Леоне своим родным, оскорбит его или, что еще хуже, разозлит?

— Нет.

Теперь молчали на другом конце линии. Камилла нагнула голову, прижала пальцы к вискам.

— Ты меня слышишь? — спросила она, опасаясь, что Сергей может повесить трубку. Женщина закрыла глаза и напрягла слух, пытаясь услышать его дыхание. В трубке раздавалось легкое дребезжание.

— Не вижу, чем бы я мог тебе помочь. Я не имею никакого отношения к венграм.

— Но у тебя есть связи… Ты, конечно же, знаешь тех, кто мог бы навести справки и освободить Максанса. Ты должен нам помочь, я прошу тебя… Моя мать с ума сходит… — добавила Камилла, раздражаясь от того, что ей приходится выступать в роли просительницы.

Молчание Максанса теперь беспокоило его сестру так же, как и мать. Газеты публиковали фотографии зданий, подвергшихся бомбардировке, танков, разрушенных баррикад. Говорили о сотнях убитых, тысячах раненых. В Париже стихийная демонстрация протеста прошла мимо Дома Фонтеруа в сторону церкви Мадлен.

— Я прошу тебя… Он — твой двоюродный брат.

— Я подумаю, чем смогу помочь, — сухо сказал Сергей. — Но ничего не обещаю.

— Спасибо…

Камилла кусала губы. Что еще сказать ему? Вопросы роились у нее в голове. Что происходило с ним после того, как они расстались? Он все так же разрывается между Ленинградом и Сибирью? Он изменился? Еще никогда молодая женщина не чувствовала себя настолько нерешительной.

— Я даже не спросила, как у тебя дела, — наконец робко произнесла она.

— Все хорошо. А у тебя?

— И у меня все хорошо.

«С ума сойти, как же мы легко врем, когда становимся взрослыми!» — подумала Камилла.

— Я буду держать тебя в курсе событий. Если у меня появятся новости, сразу же сообщу. До свидания.

— Сергей, я…

Но связь уже прервалась.

Камилла медленно положила трубку, она только теперь отметила, что во время разговора стояла. Мадемуазель Фонтеруа села в кресло, она была совершенно опустошенной, как будто ей пришлось принять тяжелый бой. Все ее тело сотрясала нервная дрожь. Впервые за долгие годы Камилла услышала серьезный и спокойный голос Сергея и тут же поняла, как остро ей его не хватает. Женщина даже задохнулась от душевной боли.

Сергей раздраженно постукивал пальцами по столу, его взгляд был прикован к массивному телефонному аппарату, который возвышался на зеленом сукне, как некий доисторический монстр. Как только он получил послание от Камиллы, он тут же догадался, что случилось нечто серьезное, и удивился своей реакции.

Сначала его захлестнул страх, он даже не думал, что может так бояться за нее, а после того как эмоции поутихли, Сергей испытал неприятное чувство беспокойства и бессилия. Не было ли это неопровержимым доказательством того, что он не забыл Камиллу Фонтеруа и что молодая особа, с которой он встречался последние восемнадцать месяцев, ничего для него не значила?

В какой-то момент мужчине даже пришлось напрячься, чтобы вспомнить черты лица своей новой подруги: короткие черные волосы, челка, скрывающая лоб, — девушка находила его чересчур выпуклым, — миндалевидные глаза, полные губы, подчеркнутые слишком яркой губной помадой: отечественные магазины не предлагали своим покупательницам приглушенных оттенков. Студентка-третьекурсница, Ольга Андреевна обучалась театральному искусству, любила Пушкина, немые фильмы Протазанова, джазовую музыку, которую она слушала по «Голосу Америки», и шоколадные конфеты. Она также утверждала, что любит Сергея Ивановича.

Как он может помочь Максансу Фонтеруа? Подавление Венгерского восстания стало больной темой в стране. Большей части советских людей казалось, что братья-коммунисты их предали, а ведь венгры были обязаны русским победой над фашистами! Молодой француз завел весьма опасные связи. Чьи руки были настолько длинными, что могли бы дотянуться до тюрьмы в Будапеште? Слишком деликатное дело, и урегулировать его можно было лишь на высшем уровне.

В феврале, во время работы XX Съезда партии, Никита Хрущев, собрав за закрытыми дверями делегатов-коммунистов СССР, впервые после смерти Сталина осудил культ личности умершего вождя, а также назвал ошибки и преступления грузина. Тем самым он открыл ларец Пандоры. Восстания вспыхивали одно за другим. Берлин, Варшава… Их поддержал Будапешт… «Это как весеннее половодье, — думал Сергей. — Когда реки постепенно освобождаются от сковывающего их ледяного панциря».

Но Волков лучше других знал, как тяжело сломать адский механизм коммунистической бюрократии. Многие шепотом упоминали о толстенных подшивках документов, которые пропадали самым загадочным образом, а затем стали непонятным образом исчезать отдельные люди. Сергей криво усмехнулся.

В этой замечательной системе, стремящейся построить рай на земле, человек становился лишь незначительным винтиком гигантской машины. Сибиряк поднялся и принялся мерить шагами свой просторный кабинет на Московском проспекте. Уже стемнело. Он видел за окном вспышки фар машин, снующих по улице. Была некая странная ирония в этом очередном повороте судьбы, который позволит ему познакомиться наконец со своей французской семьей. Если Сергей поможет двоюродному брату, то все семейство Фонтеруа будет обязано сибиряку до конца жизни! Камилла выказала невиданное смирение, обратившись к нему за помощью. Даже по телефону он почувствовал, как она взвинчена. И теперь Сергей испытывал некое злорадное удовлетворение, омраченное тайной грустью. Молодая женщина как будто облачилась в доспехи неприступности, которые одновременно защищали ее и делали такой недоступно-далекой.

Ему придется обращаться к старинным товарищам-фронтовикам, чьей молчаливой и строгой дружбой он всегда дорожил. В стране, где за долгие десятилетия все научились постоянно оглядываться через плечо, а в каждом знакомом подозревать стукача, тайного сотрудника КГБ, настоящая дружба ценилась совершенно по-особому, она была как чудо, как спасение. Единожды зародившись, она сохранялась навсегда. Что касается самого Сергея, то его дружеские связи ковались в черной пыли Сталинграда, и потому он мог обратиться к своим старым друзьям практически с любой просьбой. Но до сего дня Сергей никогда ничего не просил. И вот теперь, чтобы получить сведения о молодом французе, затерявшемся где-то в тюремных подвалах венгерской столицы, охваченной огнем, он пойдет настолько высоко, насколько это возможно, — он пойдет в Кремль к первым лицам государства.

Зима явилась в Париж, как нежданная гостья. По улицам гулял холодный ветер. Замерзшие прохожие грызли горячие каштаны, а дети поднимали глаза к серому небу: они надеялись увидеть снег.

Максанс исхудал. После того как он вернулся во Францию, веки у него оставались покрасневшими. Джинсы болтались на слишком худых ногах. Молодой человек постоянно сутулился, как будто пытался свернуться клубком, отстраниться от всего. Он то и дело кашлял, и при этом у него в груди что-то неприятно скрипело и булькало. Ему не следовало курить, но он упрямо сделал несколько затяжек, прежде чем погасить окурок «Gauloises» в пепельнице.

Максанс откинулся на спинку кресла в кабинете сестры, сцепил руки за головой и мрачно посмотрел на ряды специальной литературы и нотариальных документов. Рабочий стол Камиллы был завален всевозможными бумагами, блокнотами с пометками и рисунками. Стаканы раздулись от множества цветных карандашей. Максанс никогда бы не подумал, что его сестра может допустить такой беспорядок в своем кабинете. Напротив него на вешалке висел просторный белый чехол, в котором, должно быть, пряталось пальто или куртка. Стены комнаты выглядели странно голыми — почти никаких украшений! Единственным исключением были зеркало и маленькая картина, написанная маслом: лирический пейзаж освещался лампой из позолоченной бронзы. Молодому человеку показалось, что он узнал холмы Монвалона. Лежавший на полу персидский ковер с выцветшими узорами весьма поистрепался. Господь всемогущий, как же Максанс ненавидел это место!

Когда он подошел к автоматически открывающимся дверям, портье устремился навстречу этому человеку в выцветшей армейской куртке, человеку, напоминающему восставший из могилы труп, с всклокоченными темными волосами и многодневной щетиной, намереваясь не дать незнакомцу войти в здание. Максанс был вынужден назвать свое имя. Смущенный портье позволил члену семьи Фонтеруа войти. В холле, пока Максанс шел к лестнице, ведущей на второй этаж, его сопровождали взгляды продавщиц, похожих на испуганных ланей, но он не обратил на них никакого внимания.

Секретарша Камиллы бормотала нечто маловразумительное: мадемуазель в мастерских, но она спустится тотчас же. Максанс заявил, что подождет сестру в ее кабинете. Молодая женщина, одетая с иголочки, в туфельках на высоких каблуках, так подходящих к ее строгому костюму, не осмелилась ему возразить.

Когда он был маленьким мальчиком, мать часто привозила его на бульвар Капуцинов, полагая, что это доставляет ему удовольствие. Он и сейчас отлично помнил, какой инстинктивный ужас внушали ему шкуры мертвых зверей, разложенные ровными рядами в отделе пушнины, как трупы в морге. А эта подруга его матери, которая чересчур громко и много говорила, подруга, которая сжала его в объятиях столь сильно, что он уткнулся лицом в мордочку лисы со стеклянными шариками вместо глаз. Тогда, будучи пятилетним ребенком, Максанс мог позволить себе физическое сопротивление, и он отбивался с такой силой, что Валентина была вынуждена извиняться.

А позже, в Монвалоне, был козленок, повешенный на крюке, несчастное животное со вспоротым брюхом, откуда вываливались кишки и капала кровь, которую тут же принялась лакать какая-то собака, дрожа от восторга. Максанс не успел убежать. Его вырвало прямо там, в подвале, на собственные ботинки, и он до сих пор отлично помнил отвратительный запах сырого мяса. Местный егерь ничего не сказал, но его усы сердито встопорщились. А вот его сын не упустил возможности посмеяться над изнеженным приезжим. На следующий день Максансу пришлось помахать кулаками во дворе школы, чтобы защитить пошатнувшуюся репутацию парижан.

Он всегда отказывался от посещения Ярмарки дичи в Шалоне, не желая смотреть на шкуры циветт, барсуков, ласок или других животных, гордо выставленных на прилавках. Зимой, лежа на диване в гостиной, с блокнотом для эскизов на коленях, и слушая, как где-то вдалеке раздается лай собак, звонкое пение рожков и ружейные выстрелы, он не испытывал ни малейшего желания присоединиться к охотникам. После того как охота удалялась от их дома, мальчик выходил, чтобы осмотреть деревья. Он надевал старую охотничью куртку с пуговицами, украшенными головами лисы и кабана, но ее многочисленные карманы служили для того, чтобы перенести птицу, выпавшую из гнезда, или же спрятать раненого хорька, которого Максанс затем терпеливо выкармливал молоком, смачивая им платок.

Став подростком, он обнаружил, что существует совершенно иной вид охоты. Теперь он не расставался с фотоаппаратом «Лейка» и охотился за людьми, за их тревогами, разочарованиями и мимолетными радостями.

Он уехал в Венгрию в сентябре. Заинтригованный этой страной Брассаи[78], Андре Кертеша[79] и Робера Капы[80], он надеялся увидеть ту смесь поэзии и реализма, что обнаружили там величайшие фотографы его времени, чей взгляд на мир был устремлен через призму нежности, затуманен ностальгией. И вот однажды вечером в прокуренном кафе Пешта, заполненном болтливыми и взбалмошными студентами, под портретами венгерского поэта Шандора Петефи, он встретил Эржи.

Воспоминания о днях, проведенных репортером в тюрьме, были какими-то расплывчатыми. Раненный в плечо, растерянный, Максанс все время лежал на койке, он существовал, как в полусне. В тот момент он мог чувствовать лишь боль. Его сосед по камере безуспешно пытался накормить француза отвратительной тюремной баландой, и она стекала по подбородку на рубашку.

Но он отлично помнил баррикады, которые помогал возводить из кирпичей, камней мостовых и бревен, он также помнил трупы, устилающие улицы, помнил, как ветер уносил обрывки газет и листы бумаги с требованиями повстанцев. Он вспоминал взрыв энтузиазма студентов, когда те поняли, что к ним присоединились солдаты полковника Малетера, видел как наяву Эржи с трофейным автоматом за плечом. Она носила его с гордостью, как будто умела им пользоваться. Помнил ее берет, скрывающий непокорные темные кудри, ее улыбку — улыбку на все лицо. У нее все было чрезмерным: рот, нос, глаза. Ее страсть, ее азарт. В течение нескольких дней после ухода русских венгры были хозяевами мира. И он тоже.

Эржи то и дело обнимала Максанса, такая импульсивная и влюбленная, а он покрывал ее лицо поцелуями. Француз вспоминал ее горячие губы, ее нежную щеку, прижавшуюся к его щеке, мягкость ее груди под серым пальто.

Венгрия была независимой целых два дня, и Максанс старался запечатлеть гордость своих молодых друзей, размахивающих разорванными флагами, из которых они вырвали красные звезды. В Париже редакции дрались за его фоторепортажи.

Сон закончился на заре 4 ноября, когда гусеницы советских танков проутюжили улицы города, а с военных самолетов обстреляли крыши домов. Они сопротивлялись яростно, отчаянно — так могут сражаться лишь те, кто утратил надежду, а в это время снаряды падали на Будапешт, наводя ужас на мирное население.

Ружья против танков: дуэль была абсурдна и безнадежна. Максанс схватил Эржи за руку, и они побежали под обстрелом по улицам, стараясь прижиматься к изувеченным фасадам домов. На углу проспекта чернел остов трамвая; в воздухе витал запах пороха и обгоревшего дерева.

Пуля попала Эржи в голову, разворотив половину лица. Забрызганный кровью и мозгами, Максанс закричал от ужаса. Какой-то испуганный рабочий, выкрикивая непонятные французу слова, пытался увлечь молодого человека за собой. Но фоторепортер решительно оттолкнул мужчину, и тот кинулся догонять своих товарищей. Максанс попробовал поднять девушку, но его рука из-за раны в плечо отказывалась повиноваться. Тогда он схватил Эржи под мышки и потащил, рыдая, потому что она потеряла одну туфлю, потому что ее чулки оказались порванными, потому что это инертное тело, которое он так любил и которое теперь стало таким тяжелым, было недостойно ее. Он спрятался в подъезде, дверь которого вышибло взрывом. Прижав тело девушки к груди, он машинально укачивал его, обезумевший от боли и ярости.

Там молодого человека и обнаружили. У него отняли Эржи, и Максанс потерял сознание. В тюрьме он оставался аморфным, ко всему равнодушным, неспособным ни есть, ни реагировать на людей. Его пытались допросить в комнате с грязнобежевыми стенами, говорили что-то о шпионаже, но вскоре они поняли, что француз не в состоянии отвечать.

А потом за ним пришли и вывели его из камеры. Его заставили принять душ, выдали чистую рубашку, сунули в руку его фуражку и документы, но главное, вернули «Лейку», завернутую в шарф. Так серым ветреным утром, дрожа от лихорадки, он оказался на улице, где пахло снегом и поражением.

Мужчина в пальто из плотной бежевой ткани, с поднятым воротником, в фетровой шляпе, надвинутой на глаза, ждал Максанса около машины. Он раздавил каблуком окурок и пошел навстречу фотокорреспонденту. «Пойдемте со мной», — бросил он на французском языке.

В тот момент Максанс внезапно очнулся от оцепенения, охватившего его после смерти Эржи. Безразличие уступило место протесту. Молодой человек отступил на шаг, прижал фотоаппарат к груди, ощупывая его нервными пальцами. «Почему я должен идти с вами? Чего вы от меня хотите? Я вас не знаю». Лицо незнакомца с правильными чертами даже не дрогнуло, взгляд темных глаз остался невозмутимым. Он излучал уверенность и властность, которая и вызвала у Максанса инстинктивный протест. Заметив смятение француза, неизвестный добавил: «Со мной вы будете в полной безопасности. Меня зовут Сергей Иванович, и я ваш двоюродный брат. А теперь пойдемте».

Дверь кабинета распахнулась, и в комнату ворвалась Камилла.

— Максанс! — воскликнула она.

Младший Фонтеруа с любопытством смотрел на вошедшую. Куда девалась его старшая сестра с безумными кудряшками? Белый рабочий халат, затянутый поясом на талии, волосы уложены в строгую прическу, оживленную атласной лентой, жемчужные серьги в ушах. Румянец, заливший щеки, смягчал ее строгое лицо и свидетельствовал о некотором смущении. По всей видимости, Камилла не знала, как должна себя вести: обнять блудного брата или сделать ему выговор за то, что он уселся в ее «королевское» кресло и положил ноги на угол стола.

Естественным жестом Максанс поставил ноги на пол, стряхнул со штанин пыль от журнала, разогнулся и легко встал.

— Привет, старушка, — бросил он равнодушно.

— Что ты тут делаешь? Я хочу сказать… Когда ты приехал в Париж? Я знаю, что тебя освободили всего несколько дней тому назад.

— Я вернулся сегодня утром и, как видишь, поспешил к тебе с визитом.

Его глаза потемнели, губы сжались. Казалось, Максанс насмехался над нею.

— Я польщена, — сухо заявила Камилла. — Особенно если учесть, что ты не подавал никаких признаков жизни целых три года.

Молодой человек покачал головой, полез в карман в поисках пачки сигарет. Сестра выглядела недовольной, но Максанс понял, что она глубоко обижена.

Камилла обогнула стол и вновь завладела своим «троном». Чтобы прийти в себя, она принялась перекладывать лежащие перед ней документы. Максанс улыбнулся: кой-то раз в жизни его сестра была сбита с толку.

— Я пришел поблагодарить тебя. Если верить моему спасителю, — с иронией добавил фоторепортер, — то своей свободой я обязан именно тебе.

Неловким движением Камилла опрокинула стаканчик с карандашами. «Черт побери! Я так и не сумела взять себя в руки, — подумала она раздраженно». Женщина старательно избегала прямого взгляда брата.

— Ты видел Сергея?

— Да. Он ждал меня у ворот тюрьмы, истинный ангел-хранитель. Затем он отвез меня в отель, где ухаживал за мной целых три дня, пока я не оправился и не набрался сил для того, чтобы вернуться в одиночку в Париж.

Приступ кашля заставил Максанса согнуться пополам. Камилла нахмурила брови, она не знала, как ей вести себя.

— По всей видимости, ты так и не вылечился. Вид у тебя просто ужасный.

Молодой мужчина пожал плечами. За окнами начали загораться уличные фонари. Максанс с замиранием сердца размышлял о том, как ему справиться с этими сумерками, а затем с медленным наступлением темноты. Он думал о черно-белых фотографиях Брассаи, который так любил бродить по ночному Парижу, об одиноких кошках и терпеливо поджидающих клиентов проститутках, стоящих у решеток закрытого парка. Прежде и для него ночь была сообщницей, манящей обещаниями. Теперь он испытывал смутную тревогу от одной только мысли, что ему придется окунуться во тьму. Максанс осознал, что оставил свою юность среди растерзанных снов Будапешта.

— Я рада, что ты на свободе, — неожиданно прошептала растроганная Камилла.

Все ее высокомерие куда-то испарилось. Тушь на ресницах немного размазалась, у линии рта и в уголках глаз наметились первые морщинки — эти знаки печали. «А ведь я и правда совершенно не знаю ее, — подумал Максанс. — Мы выросли совсем чужими людьми, как будто судьба разлучила нас еще во младенчестве».

— Я встретил там девушку, — внезапно заговорил он сразу же севшим голосом. — Ее звали Эржи. Ей было двадцать два года. Она умерла у меня на руках.

Прикуривая сигарету, Максанс заметил, что руки его дрожат, и поспешил отвернуться. Он не мог сказать сестре, что Эржи была единственной женщиной, которую он действительно любил, не мог описать, как они встретились, словно всегда ждали лишь друг друга. Камилла посмеется над ним, она не поверит в эту ослепляющую любовь с первого взгляда. А Эржи и он уже все решили. Теперь, когда Венгрия стала свободной, они отправятся путешествовать и увидят весь мир. «Эта свобода для нас, — говорила она с этим своим милым акцентом, — как воздух, как ветер или любовь. Без свободы нельзя жить, ты должен понять меня». Прежде чем Максанс познакомился с Эржи и с ее друзьями, он действительно не понимал, что такое свобода.

Внезапно молодой человек обнаружил, что по его щекам катятся слезы, и почувствовал за спиной какое-то движение. Сестра обняла его. И он принял ее объятия, испытывая и смущение, и облегчение. Он был благодарен Камилле за ее молчание.

Прижимая к себе худое тело Максанса, Камилла с ужасом поняла, что чувствует его ребра сквозь грубый черный свитер с высоким воротом. Она ругала себя за то, что не может найти слов, способных подбодрить братишку, но ее горло будто судорогой свело. Горе Максанса, как она хорошо понимала его! Она знала и эту бездонную пропасть отчаяния, и это головокружение, и зубовный скрежет, который, кажется, поднимается из самой глубины твоего естества. Она разделяла боль младшего брата, и в то же время у нее возникало абсурдное чувство, что она предала его, поскольку не смогла предупредить, защитить.

Наконец молодой человек пришел в себя и мягко отстранил сестру.

— Я сожалею, — выдохнул он, ища платок. — Мне неловко, все это недостойно, ты не находишь?

— Ты собираешься остаться в Париже или намерен вернуться в Нью-Йорк?

— Я думаю, что на какое-то время останусь на родине. Мне нужно о многом подумать. За последние годы было слишком много такого, чего я старался не замечать. Там, в Будапеште, все произошло так быстро. Я встретил женщину, которая верила в меня, рассчитывала на меня, а затем ее не стало. Странное ощущение. Будто тебя внезапно вырвали из привычной среды. Все то, что казалось тебе важным, стало смешным, незначительным. И еще этот двоюродный брат, возникший из ниоткуда, как по мановению волшебной палочки.

— Он тебе все рассказал?

— Да. У нас было время поговорить. Сначала я не мог поверить. Все эти приключения Леона… и эта цепь совпадений, ваша случайная встреча в Лейпциге после войны…

Камилла обхватила себя руками, как будто замерзла. Она ощущала себя такой ранимой, незащищенной. Любовь к Сергею она так долго прятала глубоко в душе, подальше от чужих глаз, что женщине казалось почти неприличным говорить о ней вслух.

— Он рассказал тебе о нас?

Максанс улыбнулся.

— Он не сказал ничего конкретного, это крайне сдержанный человек. Но слов и не потребовалось. Я все понял по его молчанию.

Камилла опустила глаза. Максанс некоторое время молчал.

— Вы любили друг друга, не правда ли?

Она не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Тело Камиллы напряглось. Мадемуазель Фонтеруа делала все возможное, чтобы вновь начать дышать. С тех пор как она поговорила с Сергеем, попросила его о помощи, он являлся к ней постоянно, днем и ночью, во сне и в самые неподходящие моменты, например во время административного совета, разговора с Кардо или визита к меховщику. Когда-то давно, в первые месяцы после их разрыва, Камилла приложила все усилия, чтобы забыть своего русского возлюбленного, она запретила себе даже думать о нем, но каждый раз, когда молодая женщина видела этикетку «Союзпушнины» или слышала разговоры о России, Сергей неотвратимо возвращался к ней, как возвращается волна прилива. Именно поэтому ей был так необходим Виктор Брук. Легкость и бесцеремонность американца олицетворяли лишь настоящее, текущее мгновение, в котором не оставалось места для воспоминаний.

Камилла почувствовала пронзительный взгляд Максанса. Он терпеливо ждал, хотя, без сомнения, ему было любопытно, осмелится ли его сестра сказать правду. В их семье считалось непристойным говорить о своих чувствах. Приличные люди так не поступают. Можно лишь намекнуть, позволить догадаться о некой привязанности или более сильных чувствах, но не упоминать о них вслух.

Мадемуазель Фонтеруа наконец сделала глубокий вдох и посмотрела брату прямо в глаза.

— Да, я любила его. В течение нескольких лет. Но затем мы расстались.

— Почему?

«Почему? — подумала Камилла. — Потому что наша любовь была невозможна. Потому что у каждого из нас было то, что являлось всем смыслом нашего существования, у него — Сибирь, у меня — Дом».

— Потому что нам не хватило доверия.

«Она все еще любит его», — с удивлением подумал Максанс, глядя на мертвенно-бледное лицо сестры. Но он был так потрясен происшедшим в Будапеште, что не нашел в себе сил проявить сострадание.

У него кружилась голова. Ему хотелось вернуться на авеню Мессии и растянуться на своей теперь уже слишком узкой кровати, кровати маленького мальчика, позволить матери приласкать себя. Следовало восстановить силы и лишь затем уже думать о поиске жилья в этом городе. Пока он не мог вернуться в Нью-Йорк. Америка пугала его. Максанс нуждался в Европе, нуждался в ней, как в старой, потрепанной, но привычной куртке, в каждой складочке которой прячутся воспоминания, в каждом шве — своя боль.

Его взгляд стал блуждающим.

— Я полагаю, что пришло время встретиться с отцом.

Камилла сжалась, как от удара, ее пальцы вцепились в тетрадь, лежащую на столе.

— Что ты хочешь этим сказать?

Максанс резко поднял голову.

— Не притворяйся невинной овечкой. Ты отлично знаешь, о чем я говорю. В тот день, когда мы ходили к нотариусу после смерти папы, я слышал ваш разговор с матерью в гостиной. Ты выражалась вполне ясно и определенно. Как обычно.

Камилла, глазом не моргнув, выслушала упрек, но непроизвольно вздрогнула. Тот ужасный разговор с матерью она никогда не забудет. Она произнесла гнусные, оскорбительные слова. После этого пропасть непонимания меж ними только увеличилась.

Так вот почему уехал Максанс! Его должно было шокировать ее презрение, тот яд, что пропитал ее слова, когда она говорила об Александре и их связи с матерью. Тогда брат был еще слишком молод, чтобы понять, что она запуталась, что ее переполняли эмоции, как его сегодня. Горе заставило Камиллу забыть обо всем, она уже не могла контролировать свой гнев. Сначала она потеряла отца, затем человека, которого любила. А потом и ее младший брат ускользнул от нее. Камиллу Фонтеруа все дорогие ей мужчины покинули.

И тогда она узнала, каким тяжким может быть одиночество — одиночество, струящееся в твоих венах, перехватывающее горло посреди ночи, даже когда любовник ласкает твое тело, одиночество, которое заставляет задыхаться средь бела дня, когда все лица и улыбки воспринимаются тобой, как пощечина.

Это черно-белое одиночество… Она научилась обуздывать его, заставила отступить. Камилла стала беспощадной к себе. Разве у нее перед глазами не было отличного примера? Все эти годы мать учила ее быть жесткой, даже жестокой. И вот мадемуазель Фонтеруа заставляла себя вставать по утрам, выходить на улицу, идти по направлению к бульвару, пересекать шоссе, когда машины бросались на нее. Она заставляла себя есть, хотя каждый кусок застревал в горле. Она сопротивлялась, потому что ей было хорошо знакомо чувство долга, потому что Дом Фонтеруа стал единственной причиной, побуждающей ее жить. И Камилла даже начала испытывать некую гордость.

Но теперь, глядя на Максанса, надевающего куртку и повязывающего шарф вокруг шеи так, будто он пытался задушить свою боль, мадемуазель Фонтеруа осознала, что ее усилия были тщетными.

— Твой отец — очень хороший человек, — сказала она. — Достойный человек. Он будет счастлив наконец получить возможность узнать тебя.

На короткое мгновение взгляд Максанса вновь обрел детскую невинность, а его голубые глаза зажглись светом надежды.

В глубине магазина вполголоса болтали две продавщицы. После полудня в салоне не появилось ни одной клиентки. Наступил май, и дни стали длинными, ясными и солнечными. Легкий весенний ветерок предвещал чудесный вечер.

Александр, сидящий за рабочим столом, поднял глаза от бухгалтерских книг и снял овальные очки. Он решил, что обеих молодых женщин отпустит на полчаса раньше. Обрадованные служащие торопливо накинули кардиганы поверх легких кофточек и, смеясь, окунулись в суету улицы Фобур-Сен-Оноре.

Александр бродил по пустынному магазину, осматривая изделия из норки, поправляя кашемировые шали на манекенах. Случайный солнечный луч скользнул по сероватому паркету и исчез. Заложив руки за спину, Манокис приблизился к витрине и стал наблюдать за прохожими. Вот медленно проехал кабриолет. Сидевшая за рулем молодая женщина с платком на голове лениво разглядывала витрины. За нею пристроилось такси: недовольный шофер сердито нажал на клаксон. Невозмутимая дамочка продолжала двигаться по улице со скоростью улитки. Глядя на нее, Александр не смог удержаться от улыбки.

Именно в эту секунду грек заметил мужчину, прислонившегося к стене здания напротив. Без видимой причины сердце Александра забилось быстрее. Молодой человек был худощавым, пожалуй, довольно высоким. Он казался напряженным и даже раздраженным, как будто ждал кого-то, кто сильно опаздывал.

Александр жадно разглядывал черные волосы, куртку, бежевые брюки, голубую рубашку с расстегнутым воротником. Вне всякого сомнения, это — он.

Когда Манокис увидел его в первый раз, тот был еще шестилетним ребенком в матросском костюмчике; мальчик вцепился в руку матери, идущей по павильону Элегантности Всемирной выставки. Именно в тот день, опустив глаза и увидев лицо малыша, Александр понял, что Максанс Фонтеруа — его сын. Позже, уже после войны, когда Максанс был еще подростком, Манокис разговаривал с ним на торжестве в доме Валентины, и его сердце сжималось от боли, потому что он не мог открыть сыну правду. И вот сегодня, увидев этого чуть сутулого мужчину, Александр ощутил ту же радость, смешанную со страхом и тревогой. Максанс пришел. Он сам выбрал день и час, как дуэлянт.

Как он узнал правду? Кто выдал ему тайну? Валентина отказывалась это сделать. «Сейчас неподходящий момент, — сказала она, когда Максанс только-только вернулся из Будапешта. — Он слишком потрясен тем, что пришлось пережить там. Дай ему немного времени». И мадам Фонтеруа рассказала бывшему любовнику о молодой венгерке, убитой пулей, попавшей в голову. Александр запасся терпением. Господи, что же должен был испытать его сын!

Он часто представлял этот момент, надеялся на встречу и одновременно боялся ее. Однако грек никогда не думал, что будет чувствовать себя настолько оробевшим, растерянным. Как ему поступить? Пересечь улицу и подойти к долгожданному гостю? Ждать, когда он подойдет сам? Но вдруг Максанс передумает и уйдет, так и не поговорив со своим настоящим отцом? Как не дать ему уйти? Броситься следом, схватить за рукав, умолять?

Манокис подошел к двери и застыл на пороге магазина. Их взгляды встретились. Взгляд Максанса казался беспощадным. Александр задержал дыхание. Меж ними мелькали прохожие, медленно проезжали автомобили, но Александр видел лишь своего сына, сына, которого он так долго ждал, сына Валентины, женщины, которую он любил уже много лет, более четверти века, почти вечность.

Наконец Максанс принял решение. С беспечным видом он пересек улицу, не обращая внимания на машины: молодой человек даже положил руку на капот «Симки-Аронд», которая была вынуждена затормозить, чтобы пропустить пешехода. Он двигался с грацией матери, но в то же время это была совершенно особенная, мужская грация — его движения были полны сдержанной силы.

Мужчины продолжали молча смотреть друг на друга, оба по-прежнему держались настороже. Было видно, что Александр вызывает у Максанса некоторое недоверие. Манокис подумал, что лучше уж недоверие, чем враждебность. Но что он скажет сыну, который уже вырос и стал мужчиной?

Он отступил на шаг. Не говоря ни слова, Максанс последовал за греком внутрь магазина. Александр тотчас закрыл дверь и повернул ключ, будто опасался, что гость ускользнет от него.

Максанс прошелся по залу, посмотрел на лепной потолок, окинул взглядом зеркала и люстру с подвесками. Он не мог оставаться на месте. Ему потребовалось шесть месяцев, чтобы решиться прийти сюда.

Молодой человек десятки раз проходил мимо магазина грека-меховщика. Он сфотографировал его витрины, как и здание на улице Тревиз. Прячась за прямоугольником видоискателя, он запечатлел и малознакомого ему отца, 24x36 — безжалостная точность. Он фотографировал Александра, когда тот выходил утром из дома, — на лице следы недавнего сна, фотографировал на террасе кафе читающим газету, среди шумной толпы, направляющейся к метро в конце дня.

В квартире, расположенной под самой крышей, в квартире, которую он снял недалеко от Люксембургского сада, проявляя снимки в темной комнатушке, он поздравил себя с тем, что его план удался. Однако, глядя на негативы, Максанс понял, что нервозность подвела его. Многие кадры вышли расплывчатыми, изображение было чересчур зернистым. Фотографии неопытного любителя. Когда снимки были готовы, он налил себе скотча. Максанс не думал, что будет испытывать столь сильное волнение, изучая черную с проседью шевелюру, крупный нос, руки в тонких белесых шрамах. Молодой человек надеялся, что, заключив отца в двумерное пространство фотографий, он обретет над ним власть. Увы, Александр остался неуловимым.

И вот вчера он не смог нажать на кнопку спускового механизма фотоаппарата. Он держал камеру в ладонях, как раньше держал раненых птиц. Максанс смотрел, как выходит из такси мать, как она звонит во входную дверь дома на улице Тревиз. И когда массивная дверь захлопнулась за хрупкой женской фигуркой, молодой репортер почувствовал себя вором и трусом.

«Решительно, они просто преследуют меня», — думал Максанс, глядя на роскошные шубы и манто. Он сожалел, что Александр Манокис, как и Андре Фонтеруа, был скорняком. Ему был чужд их мир, показавшийся бесполезно жестоким. Чтобы предстать во всей своей полноте, красота женщины не нуждалась в мертвых зверях. Женская красота была чудом сама по себе.

— Я хочу поблагодарить вас, — сказал Александр.

Максанс обернулся к отцу, злясь на себя за участившийся пульс.

— За что? — бросил он резко, даже грубовато, вскинув подбородок.

— За ваше мужество, которого мне не хватило. За то, что вы сделали первый шаг.

Александр успокоился. Теперь все было не важно, он видел своего сына и говорил с ним. Отныне с ним не может случиться ничего плохого.

— Выпьете со мной чашечку кофе? — и добавил, улыбнувшись: — Греческого кофе?

Максанс пожал плечами, но Александр уже исчез в маленькой комнате в задней части магазина. «Надо же, — думал пораженный Максанс, — получается, что я наполовину грек!» И чтобы обрести уверенность, молодой человек коснулся кончиками пальцев лежащей в кармане куртки такой родной фотокамеры «Лейка».

Париж, 1964

Камилла перевернула стриженую норку и стала внимательно изучать мех. «Можно принять это за замшу», — подумала она. Куртка была легкой, как дыхание, изысканные бежевые полутона подчеркивали строгие геометрические линии. С широкой улыбкой владелица Дома Фонтеруа подняла глаза на Рене Кардо.

— Вы — гений, Кардо! — воскликнула она.

И хотя модельер уже давно не сомневался в своем таланте, было видно, что комплимент доставил ему удовольствие. Мужчина горделиво подкрутил свои тонкие черные усики.

— В наши дни клиентки хотят цвета и праздника, мадемуазель, — заявил Кардо, указывая на усеивающие его кабинет образцы мехов, окрашенные в зеленый, красный и голубой цвета. — Они отказываются от устаревших манто своих бабушек. Им больше не нужны меха, призванные подчеркнуть их социальный статус, но в которых они умирают от жары. Она желают окунуться в сладострастную роскошь, спровоцировать желание и, конечно же, удивить. И поэтому ради них мы с вами должны стать волшебниками.

Кардо обращался к лучшим аппретурщикам, сам подбирал цветовую гамму, соединял отдельные тона в симфонию цвета. Он создавал удивительную меховую мозаику, уделял огромное внимание положению каждой ворсинки, и поэтому при движении его уникальные творения из пушнины менялись, переливались, усиливая визуальное воздействие на зрителя. В своих безудержных фантазиях художник грезил о новых современных меховых творениях, которые удивляли бы своей беззаботностью. Иногда управляющий мастерской изумленно поднимал брови, считая, что экстравагантные задумки Кардо искажали саму суть материала. «Это мех или что-то иное? Эта норка меньше всего похожа на норку!» — ворчал Дютей. Отныне Дом Фонтеруа по настоянию Камиллы предлагал своим клиентам и одежду из кожи.

Молодая сотрудница принесла три манто, сшитые в лоскутной технике из меха волка и лисы: эти изделия в ближайшее время должны были появиться на обложке модного журнала. Сегодня утром их следовало отвезти к фотографу. Камилла осмотрела манто, тщательно упаковала их в чехлы из ткани цвета слоновой кости, украшенной красными буквами «F», затем спустилась в свой кабинет.

Ее секретарша Эвелина уже разобрала и подготовила почту мадемуазель Фонтеруа. Камилла попросила принести кофе. Одно письмо, очевидно личное, осталось нераспечатанным. В наружном конверте находился еще один, белый конверт, на котором ничего не было написано. Заинтригованная женщина вскрыла письмо и пробежала его глазами. Уверенный почерк с легким наклоном.

Дорогая Камилла!

Годы проходят… Мы так давно с вами не виделись, и я надеюсь, что у вас все хорошо.

Я решилась написать вам это письмо, чтобы рассказать, как поживает моя внучка Соня. Сейчас ей двадцать один год, она начала серьезно заниматься рисованием. Она очень талантливая девочка и увлекается шитьем. Она мечтает о карьере в индустрии моды. Я часто думаю о вас, о той дружбе, которая связывала вас с Сониным отцом. Они украли жизнь Петера, но я молю Небеса, чтобы у его дочери все сложилось иначе.

Искренне ваша,

Ева

«Бог мой! Она хочет, чтобы я помогла Соне выбраться из Восточной Германии!» — подумала Камилла.

Не надо было обладать даром ясновидения, чтобы прочесть эту просьбу между строк. Почерк, которым было написано письмо, отличался от почерка на конверте с печатью Мюнхена. Скорее всего, Ева Крюгер доверила надежному человеку отправить письмо из Федеративной Республики Германии, чтобы избежать цензуры. Но даже в этом случае пианистка не осмелилась писать открыто, а намек на Петера объяснял смысл послания.

Камилла не была в Лейпциге уже четыре года. В последний раз она отправилась на первый послевоенный аукцион пушнины, организованный местными властями. Торги в Лондоне, Нью-Йорке, Монреале или Ленинграде в полной мере обеспечивали потребности Дома в материалах, но молодая женщина хотела побывать в этом немецком городе, верная своему прошлому. Дом Фонтеруа и Брюль связывала долгая история любви. Камилла пробыла в Лейпциге всего два дня: шкурки, привезенные из стран Восточной Европы, разочаровали француженку, а из-за слишком волнующих воспоминаний она не решилась встретиться с кем-либо помимо коллег.

Виктор настаивал на том, что будет сопровождать любовницу в этой поездке: он хотел посмотреть город. Но Камилла решительно воспротивилась его намерениям. Она не желала видеть Брука в Лейпциге. Сама мысль о его появлении в городе казалась ей нелепой, даже неприличной. Лейпциг — это Петер, Лейпциг — это ее встреча с Сергеем после войны. В этом городе она оставила частицу самой себя. А такой человек, как Виктор, с его беззаботностью, костюмами от Чифонелли, с его ироничным взглядом, разве он мог понять ее переживания? В тот день они впервые поссорились.

Уже несколько лет Камилла читала статьи, рассказывающие о почти непреодолимой границе, что пролегла между двумя Германиями, о риске, которому подвергались «беглецы из Демократической Республики», стремящиеся попасть на Запад. Как и большинство жителей Европы, Камилла три года тому назад была шокирована, узнав о возведении Берлинской стены. Максанс тут же отправился на место событий. Он сделал снимки мужчин и женщин, выпрыгивающих из окон зданий, солдата восточного блока, вопреки своему долгу бросающегося на колючую проволоку в последнем отчаянном порыве. Сфотографировал он и подростка, лежащего у подножия стены, подростка, избитого военными за страшное преступление — стремление к свободе.

Погрузившись в свои мысли, Камилла налила себе кофе, добавила сахар. Она испытывала легкое головокружение, как если бы письмо Евы Крюгер заставило ее прервать бесконечный бег по кругу. Прошлое неумолимо напомнило о себе. Дочь Петера… Камилла представила не по годам развитую девчушку с черными волосами, которая с подозрением взирала на гостью, сидя за столом в крошечной кухне. Разве у нее не было матери, семьи, чтобы помочь ей? Почему Ева обратилась именно к ней?

Охваченная раздражением, Камилла сбросила слишком узкие туфли и принялась мерить шагами комнату. Ей всегда лучше думалось, когда она была босой.

Ева хотела устроить судьбу внучки. По-человечески это вполне понятно, но осознавала ли она, как это опасно? Те из восточных немцев, что повернулись спиной к коммунистическому «раю», приравнивались к преступникам и рисковали не только свободой, но и жизнью. У восточногерманских солдат, у пограничников был приказ стрелять в нарушителей границы, и они, не задумываясь, выполняли его.

Раздражение уступило место беспокойству. Перечитав письмо, Камилла поняла, что просто обязана помочь Соне. Как можно отмахнуться от этого крика о помощи? Мадемуазель Фонтеруа казалось, что она попала в ловушку. Петер умер, и она так и не успела поговорить с ним по душам. Камилла еще долго ругала себя за это, печалилась из-за того, что их дружба и влюбленность не устояли под напором обстоятельств. Если она поможет дочери Петера выбраться из страны, где та чувствует себя узницей, то наконец исполнит свой долг перед погибшим. Но, черт возьми, как она это сделает?

Камилла села в кресло, отодвинула чашку и попыталась привести в порядок бумаги, разбросанные по всему столу. И тут взгляд женщины упал на буклет, который она получила несколькими днями ранее. Весенняя Лейпцигская ярмарка откроет двери посетителям двадцать восьмого февраля, в этом году она приурочена к восьмисотлетию города, прославившегося своими международными ярмарками, а в наступающем году Дом Фонтеруа будет праздновать двухсотлетие своего основания. Так что есть повод достойно отметить оба эти события.

«Дефиле! — неожиданно сообразила Камилла. — Мы устроим в Лейпциге грандиозное дефиле, так мы отдадим дань старейшему городу меховщиков и напомним, что наша фирма всегда была одним из самых уважаемых клиентов на всех торгах. Тогда мы, воспользовавшись случаем, сможем вывезти Соню». Затея была рискованной, возможно, даже неосуществимой, но попытаться стоило.

Камилла нервничала. Она одна не сможет организовать Сонин побег. Ей нужен чей-то совет, помощь доверенного лица, у которого есть опыт пребывания в странах, находящихся по ту сторону «железного занавеса». Помощь человека, который ей кое-чем обязан.

Мадемуазель Фонтеруа потянулась к телефонной трубке, одновременно взглянув на часы: девять утра. Конечно, Максанс будет беситься, что его разбудили в столь ранний час, но что поделаешь.

Соня Крюгер миновала новый неоклассический фасад главпочтамта и пересекла Карл-Маркс-плац. Снег скрипел под сапогами, в руках она сжимала папку с рисунками. Вокруг нее многочисленные прохожие спешили поскорей добраться до места работы, чтобы укрыться от пронзительного северного ветра, который дул в Лейпциге в начале марта.

Девушка тоже шла очень быстро, как будто по ее следам неслась стая волков. При этом Соня спрашивала себя: от чего она задыхается — от быстрой ходьбы или от страха?

Ей казалось, что за ней ведется слежка. Теплое пальто, вязаная шапочка на голове, варежки и шарф, скрывающий половину лица. Соня чувствовала, как пот струится по ее лбу. «Только не оглядывайся, — нашептывал ей внутренний голос. — Если они увидят, как ты оглядываешься, то сразу решат, что тебе есть что скрывать».

Эта постоянная подозрительность была неотъемлемой чертой режима, который юная особа так ненавидела. В ГДР каждый ощущал себя виновным, независимо от того, невинен ли ты как младенец, или замыслил что-нибудь противозаконное, как Соня этим утром. Любой мог быть тайным сотрудником Штази[81] — торговка газетами, привратник, почтальон и даже старый пьянчужка, проживающий на их лестничной площадке. Политическая полиция без зазрения совести вербовала доносчиков, щедро вознаграждая их услуги. Любой человек, не желавший слепо повиноваться диктату Социалистической единой партии, тут же попадал под подозрение.

В школе, между уроками русского языка и марксизма-ленинизма, их учили, что юный пионер, достойный этого звания, должен следить за своими родителями и немедленно разоблачить их, если те станут участниками капиталистического заговора. Вечером, оказавшись в постели, Соня зашлась горькими рыданиями, она даже не знала, почему плачет: то ли потому, что у нее не было родителей, то ли потому, что ее вынуждали следить за любимыми дедушкой и бабушкой, как будто они были предателями родины. Совершенно сбитая с толку, девочка не понимала, кому можно доверять. Ева, которая пришла проверить, спит ли внучка, нашла Соню в слезах. Бабушка успокоила малышку, объяснила, что она не должна никого и ничего бояться и что никто ей не желает зла. На следующий день у них состоялся долгий разговор, во время которого фрау Крюгер пункт за пунктом разобрала требования учителя, напомнив внучке, что той следует молчать и относиться с недоверием ко всем чужим людям.

Шквал ветра ударил Соне в лицо. В глазах стояли слезы, девушка повернулась, чтобы вытереть их платком, и, воспользовавшись случаем, осмотрелась. На первый взгляд никто ею не интересовался. Меж трамваев сновали маленькие «трабанты» с запотевшими стеклами, через выхлопные трубы машины выплевывали клубы черного дыма. Мимо, крепко прижавшись друг к другу, прошли двое студентов, какая-то женщина тянула за руку маленького мальчика, а гид-переводчик расхваливал акустику Новой оперы перед группкой иностранных меломанов. В эти дни в городе было больше приезжих, чем жителей, и Соне не следовало волноваться по поводу слежки. После открытия ярмарки в Лейпциге не осталось ни одной свободной комнаты, ни в отелях, ни у квартирных хозяек. «Бедненькая, ты совсем с ума сошла!» — сказала себе девушка и, прежде чем вновь тронуться в путь, попыталась восстановить дыхание.

Все было продумано до мелочей. Делегация Дома Фонтеруа вот уже три дня проживала в отеле «Астория», одном из самых фешенебельных в городе, расположенном недалеко от Центрального вокзала. Десяток манекенщиц и около пятнадцати служащих сопровождали Камиллу и Максанса Фонтеруа, прибывших в город, чтобы отпраздновать годовщину города ярмарок и годовщину их мехового дома. В три часа пополудни должно было состояться престижное дефиле, а уже на следующий день вся делегация возвращалась в Париж. Десять тысяч участников выставки и более чем полмиллиона посетителей — город бурлил, как полный доверху котел. Идеальная возможность для молодой женщины, снабженной поддельным паспортом и визой, затеряться среди многочисленной французской делегации.

Когда бабушка впервые заговорила о возможности покинуть страну, в сердце Сони зародилась надежда, но она решительно отказалась. «Я не могу оставить тебя!» — воскликнула девушка. Но бабушка, обладающая удивительным терпением и упорством, продолжала день за днем убеждать внучку. Соня должна уехать первой, Ева присоединится к ней позднее. Она уже стара, власти не сделают ей ничего плохого, они только рады будут избавиться от уже очень немолодой гражданки.

«Теперь моему отъезду может помешать только одно, — думала Соня, глядя на медленно кружащиеся хлопья, — снег». Администрация города могла закрыть аэропорт. Никогда еще в Саксонии не случалось столь сильного снегопада. Мэр города говорил о приближающейся катастрофе; полиция и армия были привлечены к расчистке улиц. Жители Лейпцига делали все возможное, чтобы гости могли свободно передвигаться по городу. «Раз они так заняты уборкой, им будет не до меня», — успокаивала себя Соня.

Девушка панически боялась, что ее остановят на границе, схватят и бросят в тюрьму. Ночью ей снились полицейские собаки и пограничники. Солдаты выкрикивали отрывочные приказы и целились в нее из автоматов. Одна из Сониных подруг-студенток была приговорена к двум годам тюрьмы за попытку бегства из Демократической Республики. Но после долгих колебаний Соня все-таки решилась: она хотела быть свободной, путешествовать по миру, рисовать то, что захочет. В этой серой и мрачной стране, окруженной колючей проволокой, ощерившейся пулеметами на вышках, юная фройляйн Крюгер чувствовала себя узницей. «Этим ты похожа на меня, — говорила бабушка, и в ее голосе проскальзывали ностальгические нотки. — В молодости я путешествовала по всей Европе. У меня даже дома своего не было, я жила в отелях». Порой Соня злилась на бабушку за то, что та открыла ей глаза. Быть может, Соне жилось бы много спокойнее, если бы она ничего не знала и была довольна новым режимом, который намеревался осчастливить весь немецкий народ.

Но Ева всегда была честна с внучкой, даже если правда причиняла боль. «Тогда почему же ты прекратила путешествовать, если тебе это так нравилось?» — с излишней резкостью как-то поинтересовалась Соня. «Потому что я встретила твоего дедушку». И на лице пожилой дамы расцвела девичья улыбка.

В Брюль Соня явилась с получасовым опозданием. Девушка надеялась, что Максанс Фонтеруа не станет на нее сердиться за это. Она ничего не знала о молодом человеке, кроме того, что он работал фоторепортером, что с ним следует говорить на французском и что он должен объяснить своей новой знакомой, что ей делать на следующее утро.

Соня толкнула дверь «Kaffeehaus», отодвинула плотную штору, которая сдерживала порывы ветра, и вошла в оживленный зал. Ее тотчас окутала волна приятного тепла, пахнущая ароматными жареными зернами кофе и свежими булочками. В зале оказалось очень много народу. Складывалось впечатление, что в поисках тепла сюда набился весь город. Несколько растерянная, Соня оглядывалась по сторонам, одновременно сражаясь со своими варежками и шарфом.

— Быть может, я смогу вам помочь? — прошептал кто-то серьезным тоном.

Соня вздрогнула и резко повернулась. Мужчина был на голову выше немки; строгое открытое лицо, ярко-голубые глаза и внушающая доверие улыбка. На Максансе были серый свитер с высоким воротом и старые вельветовые брюки. «Он меня совершенно не смущает», — подумала успокоившаяся девушка. Молодой человек взял из рук Сони большую папку с рисунками, по которой он должен был узнать фройляйн Крюгер, и повел ее к столику, спрятавшемуся за вешалкой с верхней одеждой посетителей. Он помог Соне снять пальто, а затем уселся напротив нее, загородив от всего остального зала.

— Что вам заказать? — спросил Максанс.

— Кофе со сливками, пожалуйста.

Француз сделал знак официантке в белом фартучке. У нее было такое сморщенное уставшее лицо, как будто рабочий день уже заканчивался, а не только начался. На ломаном немецком мужчина заказал кофе и булочки.

— Я сожалею, что опоздала, — извинилась Соня. — Но мой трамвай увяз в снегу.

Максанс окинул собеседницу изучающим взглядом, и она почувствовала себя неловко.

— Ничего страшного, — успокоил он ее, широко улыбнувшись. — У меня нет никаких дел, и вообще я приехал в Лейпциг исключительно ради вас. Так что я целиком и полностью в вашем распоряжении.

Француз наклонился вперед, будто для того, чтобы сообщить спутнице нечто очень личное, и Соня вдохнула аромат его одеколона с нотками жасмина, который показался ей чудесным, но нелепым в этом жарком помещении.

— И поверьте мне, я просто счастлив, честное слово! — тихо произнес Максанс.

Соня почувствовала, что заливается краской.

Максанс смотрел на девушку, опустившую глаза; она переплела и так сильно сжала пальцы, что их суставы побелели. Ее лицо было мечтой любого фотографа: немного резковатые, но правильные черты, черные ресницы, тонкий нос, четко очерченный рот, губы чуть потрескались от холода. Никакого намека на косметику, что подчеркивало удивительную нежность бледных запавших щек. Волосы, тщательно зачесанные назад, открывали хрупкую шею.

Молодому человеку захотелось успокоить это воздушное создание, сказать ей, что все будет хорошо, что уже скоро она окажется в безопасности во Франции. Фальшивые документы Максанс сумел раздобыть с помощью журналиста из Западного Берлина, который свел француза с людьми, помогающими беглецам с Востока. Ему невероятно повезло: все необходимые документы уже были подготовлены для другой молодой женщины, которая в последний момент передумала уезжать из страны.

— Вам нечего бояться, — прошептал он.

Соня подняла на него огромные темные глаза. На этот раз ее взгляд заставил Максанса задохнуться. Смесь иронии, грусти, беспокойства и бесконечной решимости. Впервые со столь же сильным и волевым характером репортер столкнулся, познакомившись с молодой венгеркой, в которую без памяти влюбился. Даже толком не зная Соню, он мог с уверенностью сказать, что их характеры похожи, только Эржи была более страстной, более яростной. Эржи не ведала сомнений и страха, она была убеждена, что их дело восторжествует, и потому ее внезапная гибель казалась Максансу чем-то неправильным.

С тех пор француз не мог полюбить по-настоящему ни одну женщину и потому в качестве подружек выбирал себе легкомысленных и пустоголовых парижанок, которых интересовали лишь Hi-Fi и сапоги от Курреж[82]. Слушая порой их визгливые, жеманные голоса, Максанс думал о том, что его душа выгорела, как земля во время засухи.

Ему потребовались месяцы, чтобы найти в себе силы покинуть Париж. Но однажды, не предупредив заранее, к нему тихонько вернулись былая любознательность и жажда нового, и его опять повлекло на край света в поисках неизвестных людей, которых он мог бы назвать своими братьями.

Максанс порывисто положил ладонь на Сонины руки. Они оказались совсем холодными. Очень медленно мужчина разогнул ее озябшие пальцы и принялся тереть их между своими ладонями. Юная немка, не ожидавшая этого, смутилась, но все же позволила этому почти незнакомому мужчине согреть ей руки.

Камилла в задумчивости сидела на ступенях, ведущих на подиум. Дефиле должно было вот-вот начаться. В отеле «Астория» между огромным холлом и рестораном, который оккупировали служащие Дома Фонтеруа, превратив его в улей, была установлена маленькая приставная лестница. Умело расставленные ширмы из сурового полотна отделяли длинный освещенный помост от шумной комнаты, где суетились примерщицы.

Манекенщицы с полупрозрачной кожей и бледными губами заканчивали подкрашивать веки, чтобы усилить акцент на глазах с накладными ресницами из ворса куницы. Парикмахер носился от одной девушки к другой, обрызгивал их волосы лаком, выверял положение каждого локона. Рене Кардо бушевал, потому что кто-то повесил не на ту вешалку куртку из стриженой норки с соболиным воротником.

— Я попросил бы вас слушать только меня, дамы! — крикнул он, покраснев от возмущения, и воздел руки к небу. — Мадам Ивонна, куда вы опять подевались?

Модельер поискал взглядом заведующую ателье, а та, стоя на коленях, пыталась застегнуть замшевые сапоги на ногах истеричной блондинки, которая жаловалась, что это не ее размер обуви.

— Кто стащил мое трико? — взвизгнула другая девушка, широко распахивая и без того огромные глаза.

За ширмами, украшенными знаменитой стилизованной красной буквой «F», раздавались голоса уже собравшихся гостей. Камилла вертела в руках талисман Лейпцигской ярмарки — странного маленького голубого человечка из дерева, который курил трубку, а в другой руке держал сумку. Его круглая физиономия, увенчанная шляпой с двумя буквами «М», лучилась весельем.

— Ты принесешь нам удачу, договорились? — прошептала мадемуазель Фонтеруа.

Рядом кто-то кашлянул. Чувствуя себя немного глупо, Камилла подняла голову. За ней, усмехаясь, наблюдал брат.

— Ну что, теперь мы беседуем с неодушевленными предметами? — спросил Максанс, садясь рядом, и рассмеялся.

— По крайней мере, они никогда не говорят глупостей. Как прошло утро?

— Мы побывали у памятника Битвы народов[83]. Чудовищное сооружение. Напоминает огромную погребальную урну.

— Ты говоришь так, потому что ты шовинист и потому что сражение под Лейпцигом стало первым крупнейшим поражением Наполеона.

— Однако он до последнего верил в победу, даже в 1813 году, когда его армия отступала из России. Ты думаешь, менее двухсот тысяч французов против трехсот тысяч немцев, австрийцев, русских и шведов — это так легко? Гекатомба…[84] Вся Европа объединилась против нас…

— Лучше расскажи мне о Соне, — прервала Максанса сестра, зная его пристрастие к наполеоновским войнам, которое зародилось еще в детские годы. Брат мог часами рассуждать об этой войне. — Вы встретились, как и было предусмотрено?

— Да, впрочем, с тех пор мы и не расставались. Я даже привел ее с собой.

— Ты с ума сошел! Было же решено, что она присоединится к нам только в последнюю минуту.

— Но почему? — Максанс пожал плечами. — Если она познакомится с нами поближе уже сегодня, то завтра будет держаться естественнее. Кроме того, она хотела увидеть дефиле.

— Где она?

— Вон там, около двери.

Камилла проследила за его взглядом. Темноволосая худенькая высокая девушка со строгим пучком на затылке напоминала балерину. На ней были красный обтягивающий пуловер, черная юбка и тяжелые, грубые кожаные сапоги. Соня растерянно взирала на суматоху, царящую вокруг, и явно не понимала, куда она попала.

«Это дочь Петера! — подумала Камилла, удивляясь своему волнению. — Бог мой, как быстро летят годы! Отец Сони в ее возрасте уже погиб».

— Она очаровательна, — прошептала потрясенная Камилла.

— Ты тоже так считаешь?

Уловив мечтательность в голосе брата, мадемуазель Фонтеруа повернулась к Максансу. Он не отводил глаз от Сони.

— Сейчас же наденьте рыжую лису! — внезапно гаркнул Рене Кардо.

— Еще рано, месье, — запротестовала молодая манекенщица, надув губки. — Здесь можно задохнуться от жары.

— Если вам так жарко, любезная девица, то вы можете убираться вон, возможно, это несколько остудит вашу голову.

Манекенщица тут же надела манто, а Кардо отошел на несколько шагов, чтобы понять, действительно ли к этому наряду необходима шапка, как это было предусмотрено эскизом. Дефиле должно было начаться через две минуты. Волнение усиливалось. Столы ломились от косметики: розовые и персиковые румяна, голубоватые и перламутровые тени для век. Перчатки, сапоги и туфли были свалены у вешалок. Несмотря на то что это был показ верхней одежды, Камилла и Кардо уделяли внимание каждой мелочи. «Элегантность — это совокупность деталей», — заявил модельер. Для любого дефиле или фотосъемки он тщательно подбирал даже подкладку платьев.

Камилла поднялась и рискнула заглянуть в зал. Ужасные зеленые пластиковые стулья — только такие удалось найти в необходимом количестве — все были заняты. Каждой гостье у входа вручали пробник духов «Непокорная».

Камилла разослала пригласительные билеты первым лицам городской администрации, которые пришли в сопровождении своих жен, организаторам торжеств, меховщикам с Брюля, а также иностранным участникам ярмарки. Но она также пригласила никому не известных студентов, парикмахеров, портных, чиновников госучреждений… Она понимала, что для каждого из гостей ее показ — знаменательное событие, ведь они так редко имели возможность соприкоснуться с западной модой. Еву Камилла решила не приглашать, дабы не привлекать ненужного внимания.

Владелица знаменитого Дома ощущала сильное волнение. Любопытно, но она так не волновалась даже во время показов, проходивших раз в год на бульваре Капуцинов. Многие из присутствующих ждали начала дефиле чуть ли не с религиозным благоговением. Большинство женщин были чересчур ярко накрашены — веки агрессивного голубого цвета не давали возможности рассмотреть цвет глаз; плохо сидящие платья нелепо обтягивали тяжелые бедра, отвратительные толстые чулки, грубая обувь. Мужчины — все, как один, в безликих серых костюмах. Но они пришли на ее показ, и Камилла не могла не оправдать ожидания немцев. Благодаря таланту Кардо, их новая линия одежды из кожи и замши «омолодила» лицо Дома Фонтеруа, чье имя через двести лет после его основания постоянно мелькало на страницах модных журналов, — его модели одежды очаровывали как американских, так и французских редакторов смелым соединением фактур и цветов, особой фантазийностью.

«Ты бы гордился мной, папа», — подумала взволнованная Камилла.

— Я полагаю, что самое время, мадемуазель, — шепнула ей на ухо мадам Ивонна.

Маленькая пухлая заведующая ателье была жизнерадостной и деятельной дамой, она говорила на напевном диалекте Юга Франции. Ее не могли выбить из колеи ни внезапные скачки настроения Кардо, ни капризы манекенщиц, ни фальшивые документы для молодой немки.

Камилла на мгновение закрыла глаза, сжала в кулачке голубой талисман, а затем повернулась к своей небольшой команде. Раздались первые такты рок-н-ролла, — эта динамичная музыка символизировала безостановочное развитие знаменитого Дома. Первая манекенщица терпеливо ждала своего выхода, стоя у подножия лесенки. На ней были трикотажное платье мини, дополненное высокими замшевыми сапогами, и замшевая куртка, подбитая стриженой норкой. Камилла широко улыбнулась.

— Мы сделали все от нас зависящее. Теперь ваша очередь, девушки. Развлекитесь!

Стены сотрясались от аплодисментов. Манекенщицы бегом спускались с подиума, чтобы уже через несколько секунд вновь появиться на сцене. Их глаза задорно блестели — они редко встречали столь теплый прием. Кардо продолжал суетиться, требовал, чтобы одна из девушек во время дефиле приспустила с плеч бобровую куртку, уже в который раз поправлял на манекенщице сиреневую лисью накидку с подкладкой из тафты, дополняющую вечернее кисейное платье.

Вдруг одна из манекенщиц пропустила одну из ступенек лестницы, оступилась, грохнулась на пол, схватилась за лодыжку и разрыдалась. Тотчас к ней устремились Максанс и Кардо. Бедняжка даже стать на ногу не могла.

— Следует перенести ее в кресло, — заявила мадам Ивонна. — Должно быть, она вывихнула ногу.

Максанс поднял молодую женщину, отнес ее вглубь комнаты, где Камилла уже освободила кресло.

— Боже милостивый! Кто же будет представлять «Валентину»?! — воскликнул Кардо, заламывая руки. — Это моя единственная манекенщица-брюнетка, все остальные — светловолосые… А мне нужна брюнетка!

— Послушайте, Кардо, это глупо, — урезонивала его Камилла. — Подойдет любая манекенщица.

Кардо бросил на мадемуазель Фонтеруа недобрый взгляд.

— «Валентина» закрывает дефиле. Это манто, разработанное для вашей матери, для брюнетки. На блондинке оно будет пресным.

Раздраженная Камилла не знала, как можно разрешить эту проблему, которая, на ее взгляд, и проблемой-то не была. Кардо вертелся по комнате, как волчок. Неожиданно на него снизошло вдохновение. Он подскочил к Соне, которая стояла не двигаясь с самого начала дефиле.

— Вот! Вот та девушка, которая мне нужна! — заявил он, хватая Соню за руку. — У нее отличная фигура. Надо лишь залачить волосы, а еще лучше использовать немного брильянтина. Антуан, может, каким-нибудь чудом у вас завалялась баночка брильянтина? Мадам Ивонна, наденьте на нее платье, приготовленное для Дианы. Нанесите немного губной помады, глаза не трогайте — у нас нет времени.

— Но, месье, я не могу… — растерялась Соня.

— Вы говорите по-французски! Прекрасно! Слушайте меня, это просто, как дважды два. Вы выходите на подиум, останавливаетесь, затем идете до конца помоста, опять останавливаетесь, несколько секунд так стоите и возвращаетесь. Играйте с публикой, держитесь высокомерной. Ну, пошли, пошли, следует поторопиться… Не бойтесь, мадемуазель, вас понесет манто… Это творение двадцатых годов, очень знаменитое, просто бесподобное. Его называют «Валентина».

Камилла хотела запротестовать, но Максанс удержал сестру:

— Пускай попробует. Что в этом плохого?

— Но она привлечет внимание… Кто-нибудь может ее узнать, и тогда наш план сорвется… — прошипела взбешенная женщина.

— Послушай, давай обойдемся без паранойи! Слышишь, как аплодируют? Это настоящий праздник. И потом, никто не будет смотреть на Соню, все будут смотреть на «Валентину».

Камилла смирилась и позволила своим помощникам действовать. Кто-то вызвал врача, чтобы он осмотрел сильно распухшую лодыжку Дианы.

К Соне потянулось множество рук. Пока ее раздевали, девушка, вспоминая о шелковом белье манекенщиц, со стыдом думала о своих сероватых бюстгальтере и трусиках. Но казалось, никто не обратил на них внимания. На нее натянули длинные белые перчатки, надели жемчужное вечернее платье, которое показалось Соне удивительно тяжелым, вышитые лодочки. Кисточка визажиста коснулась носа и скул. Облако пудры заставило девушку раскашляться. Кто-то обвел ей губы контурным карандашом, а потом нанес красную помаду Парикмахер нанес несколько капель брильянтина на волосы Сони, что сделало их совсем гладкими. Маленькая улыбчивая женщина обрызгала немку духами. Затем ей подали вечернее манто. Драгоценные камни сверкали в складках темного бархата, контрастирующего с огромным белым воротником. Кардо помог Соне облачиться в этот роскошный туалет. В комнате воцарилось молчание. Сильно нервничая, девушка обернулась, чтобы посмотреться в зеркало.

Из зеркала на нее смотрела огромными темными глаза незнакомка, перенесшаяся сюда из двадцатых годов: черные, блестящие от брильянтина волосы, бледное лицо с красными губами, ореол переливающегося воротника.

«Этой незнакомке никто не сможет причинить зла», — с восхищением подумала Соня. Она осторожно подняла белый лисий воротник.

— Вот так, именно так… — прошептал Кардо, который, как и все присутствующие, был поражен метаморфозой, происшедшей с девушкой.

Максанс подошел к Соне и взял ее за руку, чтобы помочь подняться по лесенке.

— Вы ослепительны! — выдохнул он. — Это манто было создано ко дню свадьбы моей матери. Но вам оно поразительно идет. Публика будет потрясена.

Соня преодолела три ступени. Музыка за ширмами умолкла. Затем женский голос нарушил тишину ожидания.

— Дамы и господа, закрывая дефиле, приуроченное к двухсотлетию основания Дома Фонтеруа, мы хотим предложить вашему вниманию одно из самых прекрасных творений нашей фирмы. Бархатное манто, отделанное белым мехом, было создано в 1921 году. Meine Damen und Herren: «Валентина».

Соня проскользнула между ширмами и остановилась, как ей велел низенький усатый мужчина в белом халате. Ослепленная лучами прожекторов, она закрыла глаза. Раздались восторженные возгласы, затем гром аплодисментов.

Успокоившись, она пошла вперед скользящей элегантной походкой. Молодая немка подумала, что никогда ранее не чувствовала себя столь уверенно, как в роскошном манто матери Максанса Фонтеруа: в нем она была готова идти даже на край света.

На следующее утро, пока манекенщицы садились в такси, которое должно было отвезти их в аэропорт, Камилла безуспешно искала глазами Максанса. Ее брат отправился на соседнюю улицу, чтобы встретить там Соню и сесть с ней в машину вместе с мадам Ивонной. Управляющая ателье, с несколько натянутой улыбкой, пыталась навести порядок в рядах своего маленького войска. Груды чемоданов и коробок заполонили вестибюль отеля. Диана с перевязанной лодыжкой с трудом ковыляла, опираясь на неудобные костыли, привлекая к себе взгляды всех присутствующих, что в принципе было неплохо.

В высокой лисьей шапке, с кашемировым шарфом, намотанным вокруг шеи, Камилла в нерешительности топталась перед отелем.

Внезапно на углу улицы появился Максанс. Снег припорошил его русскую шапку-ушанку и толстую зимнюю куртку.

— Ее там нет, — расстроенно сообщил он, потирая покрасневший от холода нос.

— Что ты хочешь этим сказать? — нервно выкрикнула Камилла. — Вчера вечером мы обо всем договорились. Почему она опаздывает?

— Спокойствие! Я знаю не больше твоего.

— А если ее арестовали? Надо позвонить Еве. И к черту осторожность!

— Надо же, вон она! — сказал Максанс, глядя через плечо сестры.

Соня бежала, поскальзываясь на обледеневшем тротуаре. Черные волосы, выбившиеся из-под шапочки, трепал ветер. Камилла и Максанс тотчас поспешили ей навстречу.

— Я не могу ехать с вами! — воскликнула девушка, сморщившись и пытаясь восстановить дыхание. — Мне очень жаль, но сегодня ночью бабушку забрали в больницу. У нее случился сердечный приступ. Я должна быть рядом с ней.

— Но с ней все будет в порядке, Соня, — сказала Камилла, схватив руки девушки в свои. — У вас есть паспорт и виза, отмеченная сегодняшним днем. Все было так тщательно спланировано, вы не можете отложить поездку. Ева не хотела бы этого, я уверена. Мы сделаем все возможное, чтобы узнать о состоянии вашей бабушки, у нее будет все необходимое. Мы передадим ей деньги. Я смогу вернуться… И, возможно, Максанс тоже…

Черные круги под глазами девушки говорили о том, как она измучена. Тонкий нос с горбинкой выделялся на худеньком лице, ее веки отекли: Соня была готова разрыдаться.

— Это невозможно. Я не могу оставить ее вот так… Она нуждается во мне… Я должна остаться с нею, вы понимаете?

Ее взгляд метался от Максанса к Камилле, в нем была мольба понять. Максанс обнял девушку и прижал ее к груди.

— Конечно, мы понимаем, — ласково прошептал он.

Соня подавила рыдание.

— Мне так жаль… Вы столько сделали для меня… Но я не могу оставить ее одну в больнице. Я хочу как можно быстрее забрать ее домой, а кроме меня, за ней некому ухаживать.

Камилла засунула кулаки поглубже в карманы и подняла набухшие слезами глаза к небу. Покрытый снегом подъемный кран покачивался и поскрипывал на ветру. «Неужели этот город всегда будет разрастаться?» — подумала Камилла с бессильной злобой. Сколько она ни приезжала в Лейпциг, здесь всегда строили все новые и новые здания.

Как она ненавидела это чувство бессилия! Нервное напряжение все нарастало, разливалось под кожей, и теперь тело француженки напоминало натянутую, готовую сорваться тетиву. Горе Сони обезоруживало, Камилла будто вновь стала маленькой девочкой, стремящейся завоевать любовь матери. Перед ней опять выросла непреодолимая стена. Женщина могла кричать, бушевать, молотить по ней кулаками, ногами, бросаться на нее всем телом — стена оставалась незыблемой. В своем деле у нее был хоть какой-то шанс победить, наверно, поэтому она и стала столь грозной начальницей.

«Если бы я смогла, то увезла бы их обеих, и Соню и Еву, — сказала себе взбешенная Камилла. — Это гнусное варварство — задерживать людей против их воли!»

— Мы найдем другой способ, клянусь тебе, Соня, — заявил Максанс. — Мы тебя не забудем, я даю тебе слово.

Соня вновь позволила заключить себя в объятия. Потрясенная девушка испытывала беспокойство за бабушку и жгучее разочарование от одной только мысли, что все надежды оказались тщетными, у нее было ощущение, что ее сердце вот-вот разорвется. Она не идиотка, так что отлично понимала: другого случая бежать может и не представиться. Надо будет ждать месяцы, возможно, годы, столь же удачного стечения обстоятельств. Конечно, она могла попытаться найти надежного проводника, рискнуть преодолеть границу, спрятавшись в машине, или пересечь пешком все эти зоны, напичканные сторожевыми башнями с пулеметами, но это было крайне опасно.

Но прежде всего — Ева; глухой стук падающего тела, землистое лицо, прерывистое дыхание, сильные пальцы пианистки, которые в одночасье стали такими хрупкими и беспомощными, углубившиеся морщины. Кроме Евы, у Сони никого больше не было во всем этом огромном мире, Ева — это открытые объятия, это надежное плечо и нежный, успокаивающий голос, проникнутый великой любовью.

Соня оторвала себя от Максанса.

— Я должна идти… Простите меня… И спасибо, спасибо за все…

Камилла смотрела, как, развернувшись на каблуках, убегает юная немка, как она скользит на обледенелом тротуаре с грацией эквилибристки.

— Соня! — крикнула Камилла.

Ее лицо побледнело, у нее появилось страшное чувство, что она предала всех: Еву, Петера, его дочь.

— Сейчас мы ничего не сможем сделать, — сказал Максанс, схватив сестру за руку и удерживая ее. — Мы должны позволить ей уйти, но я найду способ вытащить ее отсюда. Я тебе обещаю.

— Это слишком несправедливо! — воскликнула не желавшая сдаваться Камилла.

— Я знаю, — голос репортера был пронизан грустью. — В Будапеште я тоже столкнулся с несправедливостью.

Камилла, вернувшись в Париж, постоянно была раздраженной и мрачной. Мадемуазель Фонтеруа не могла забыть Соню. И бедная Ева, она поправилась или ее уже нет на этом свете?

Малейший раздражитель вызывал у Камиллы приступ яростного гнева. Служащие проскальзывали мимо нее, по возможности избегая контакта. Когда Камилла входила в мастерскую, швеи-мотористки молча склонялись к оверлокам, как провинившиеся школьницы. Дютей тревожил хозяйку лишь по самым важным вопросам, и даже Кардо держался на расстоянии, ожидая лучших времен.

Утром, в одиннадцать часов, Эвелина постучалась в дверь кабинета Камиллы. Войдя, она направилась к столику, стоящему между окнами, и поставила на него букет желтых роз — его раз в неделю заказывали у флориста.

Камилла даже глаз не подняла от доклада, который составляла для ближайшего заседания Профсоюзной палаты.

— Месье Брук хотел бы знать, сможете ли вы принять его, мадемуазель.

— Виктор? — удивилась Камилла, откладывая авторучку. — Я не знала, что он в Париже. Пригласите его, Эвелина.

В дверях появился Виктор. На нем был костюм из серой фланели, рубашка в тонкую полоску и темный шелковый галстук. Камилла поднялась, чтобы поцеловать гостя.

— Ты не предупредил меня, что будешь в Париже.

Любовник показался женщине каким-то странным. Строгое лицо, ни тени улыбки. Он поцеловал Камиллу в щеку.

— Что-то случилось? — спросила она.

— Я собираюсь жениться.

Сердце подскочило у нее в груди. «Главное — не показывать, что меня это трогает!» — приказала себе мадемуазель Фонтеруа, чувствуя, что у нее начало дергаться веко. Горло сжалось, и Камилла обошла письменный стол, как будто намереваясь спрятаться за ним.

— Мои поздравления! — насмешливо бросила она.

— Пожалуйста, Камилла, не стоит притворяться. Я отлично понимаю, что ты чувствуешь. Но настало время завести семью. Я и так уже припозднился с этим. — Виктор поморщился. — Прости, я не это хотел сказать.

Камилла небрежно махнула рукой, показывая, что его слова ее ничуть не задели.

— Не стоит приписывать мне тех чувств, которых я не испытываю. Я лишь немного удивлена. Несколько неожиданная новость, не так ли?

— Ну, это не совсем так, — сказал американец, садясь. — Я подумываю об этом уже несколько лет, и я всегда знал, что ты бы не вышла за меня замуж, даже если бы я просил твоей руки.

Камилла холодно взглянула на любовника.

— Теперь твоя очередь выслушать искренние признания, Виктор. Наша связь была бесподобной, мы оба этим пользовались, но после некоторых размышлений ты решил, что я слишком стара, чтобы иметь детей. Я держу пари, что твоя счастливая избранница — красивая блондинка двадцати двух лет, с чудесным характером и отличной родословной, явно уроженка восточного штата. — Камилла усмехнулась, увидев выражение лица своего любовника. — Именно такая супруга тебе нужна. Она будет организовывать приемы и вечеринки в вашей роскошной двухэтажной квартире близ Центрального парка, подарит тебе троих прелестных ребятишек, и ты будешь наслаждаться этим супружеским раем до тех пор, пока он тебе не наскучит. Но я уверена, что наступит момент, когда ты заведешь скромную, но эффектную любовницу.

— Не будь такой злой, Камилла. Это тебе не идет. Мужчина любит женщину не только за то, что она рожает ему детей.

— Не только, но когда намереваются обзаводиться семьей, то прежде всего думают именно о детях.

Женщина наблюдала за тем, как Виктор достал из кармана золотой портсигар, который она подарила ему. Как обычно, Брук сначала три раза стукнул сигаретой по крышке портсигара и лишь затем прикурил. В каждом его жесте ощущалась удивительная беззаботность, которая в свое время и прельстила Камиллу. Француженка спросила себя, изменятся ли его привычки холостяка после свадьбы. Вернет ли он обратно подарки, полученные от любовниц, или же сделает вид, что потерял их, или же просто будет продолжать их использовать?

— Проблема заключается отнюдь не в детях, не в их наличии, проблема в нас самих, — перехватил Виктор нить разговора. — Ты утверждаешь, что тебя устраивала наша связь, но ты хоть раз задавалась вопросом, как к этому относился я? Тебе нужен был любовник, но прежде всего любовник не обременительный. Ты никогда не подпускала меня к себе, держала на расстоянии, я ничего не знал о твоих радостях и печалях. Сначала мне это скорее нравилось, не могу не согласиться. Но время шло, и каждый раз, когда я пытался приблизиться к тебе, ты ускользала. Я купил в Париже квартиру, надеясь, что мы станем жить в ней вдвоем. Но ты ни разу не осталась там на всю ночь. Ты никогда не соглашалась сопровождать меня в поездках по миру, ты не позволила мне поехать с тобой в Лейпциг. Я существовал только в строго определенное время, в строго определенных местах: в Париже и Нью-Йорке, куда тебя заносило попутным ветром два раза в год. Мне жаль, Камилла, но все это мне надоело.

Камилла, вцепившись руками в подлокотники кресла, не сводила глаз с собеседника. Она хотела казаться невозмутимой, но знала, что ее лицо в одночасье постарело. Она была потрясена откровениями этого мужчины, мужчины, которого всегда считала легкомысленным, но который внезапно обнажил перед ней свою ранимую душу. Вечная улыбка, сияющая в глазах Виктора, вдруг погасла. Развалившись в кресле, он будто потяжелел, даже стал грузным, словно невидимая боль давила на него. Она-то всегда думала, что он забавляется этой жизнью, играет людьми, что не хочет ни к кому привязываться, не хочет иметь серьезных связей. Получается, она ошиблась? Неужели она приписала Виктору собственные желания и стремления? Выходит, его беззаботность была всего лишь защитной маской, проявлением сдержанности или застенчивости? «Если быть до конца честной, то я даже не попыталась узнать его получше», — призналась себе Камилла. Она была сбита с толку, растеряна.

— Ты никогда меня не любила, Камилла, — продолжал Брук. — Это не так-то легко принять, особенно человеку столь гордому, как я. Но меня спасло то, что я понял это сразу же. Я, признаться, испытывал горечь, сожаление. С того момента я никогда не стремился получить от тебя ничего большего, чем страсть.

— А твоя прелестная невеста, она тебя любит?

— Да.

— А ты, ты ее любишь?

Мужчина выдержал паузу, нагнулся, для того чтобы загасить окурок в пепельнице, стоящей на письменном столе, и наконец сказал:

— Конечно.

Камилла слабо улыбнулась.

— Конечно…

Он наблюдал за своей бывшей возлюбленной со странной смесью любопытства и понимания.

— Я всегда спрашивал себя, от чего ты бежишь, Камилла? Что тебя настолько путает, что не дает нормально жить?

Камилла вскочила. Виктор коснулся отзывающихся болью струн ее души, самых сокровенных тайн, того, что питало ее тревоги и кошмары, того, что напоминало ей опасную ловушку и с чем она боролась всю свою жизнь. И вот мужчина, которого она всегда считала легкомысленным и непостоянным, будто сдернул тяжелый занавес с окон, и яркий солнечный свет растревожил и без того ноющую израненную душу.

Непроизвольно она поджала губы, вскинула подбородок и сжала кулаки.

Глядя на эту молчавшую женщину, которая буравила его тяжелым грозовым взором, Виктор Брук понял, что не дождется ответа на свой вопрос. Не раз, занимаясь с ней любовью, мужчина думал о том, что Камилла находится где-то вне своего тела. О чем она грезила? Где витала? И еще он подумал о том, что никогда не чувствовал себя таким одиноким, как рядом с этой роскошной француженкой.

Виктор тоже поднялся. Его внимание привлек букет роз — он будто светился. В этом просторном, пожалуй, мужском кабинете, рядом с роскошью красного дерева, оливкового атласа и старой кожи он показался мужчине неуместным.

Нет, не ему признается в своей слабости Камилла Фонтеруа. В последний раз американец пожалел об этом.

— Мы, конечно же, еще увидимся, Камилла.

Она поняла, что Виктор признал себя побежденным.

— Во время торгов Компании Гудзонова залива, — сухо сказала женщина.

— И ты поздороваешься со мной?

— Только в том случае, если на каждую годовщину вашей свадьбы ты станешь дарить своей супруге по манто от Дома Фонтеруа.

Он улыбнулся, и его глаза вновь стали лучистыми.

— Это я вам обещаю, мадемуазель Фонтеруа.

— Ну что же, мне не удалось заполучить тебя в качестве мужа, зато ты станешь одним из виднейших клиентов нашего Дома. А это уже неплохо.

Камилла чувствовала, что ее окаменевшее тело стало потихоньку оживать.

— Ты будешь счастлив, Виктор, я уверена в этом. Ты просто рожден для счастья. И это мне нравилось в тебе больше всего.

— Счастья можно добиться, как и всего остального. Ты это знаешь.

— А мне кажется, что это высшая милость, которая дается от рождения, причем дается не всем, например, как красота или ум. Но, по крайней мере, я поняла, что не следует тратить свою жизнь в погоне за тем, что от тебя ускользает.

Камилле не хотелось, чтобы Виктор дотрагивался до нее. Она мечтала об одном: чтобы он поскорее ушел, потому что женщина не знала, как долго еще сможет сохранять достоинство.

Ничего больше не добавив, Виктор кивнул, а затем покинул комнату, плотно прикрыв за собой дверь.

Пару секунд Камилла оставалась неподвижной, слушая монотонное тиканье часов. Затем она направилась к книжному шкафу, чтобы взять какое-то досье, но ноги больше не желали держать ее. Она тяжело осела на ковер, вытянула ноги. Она была потрясена не тем, что любовник покинул ее, а тем, что не испытывала ничего, вообще ничего — ни сожаления, ни печали, ни чувства утраты.

«Я монстр? — спросила себя Камилла, склоняясь лбом к коленям. — Монстр, неспособный любить?»

И вот, сидя в ватной тишине своего кабинета, прислонившись спиной к старым полкам, заставленным книгами, папками с рисунками и блокнотами, внезапно ставшими такими бесполезными, Камилла ощущала, как где-то глубоко внутри зарождается темный и злой страх с ядовитыми щупальцами, страх маленькой девочки, убежденной в том, что, если мама никогда ее не любила, значит, она не достойна любви, а также права назваться матерью.

Иваново, май 1968

Сергей облокотился о деревянную изгородь, очерчивающую границы маленького хуторского кладбища. Рядом с ним сидела лайка отца, послушно выполняя команду хозяина. Собака шумно дышала, вывалив язык.

На землю опускались светлые сумерки, загадочные и прозрачные сумерки короткого сибирского лета. Среди мхов и папоротников подлеска, в тепле прелых иголок пробивались к солнцу новые елочки, вырастали свежие побеги, полные живительных природных соков. Теплый воздух полнился пряными ароматами смолы. Вдалеке слышался веселый смех ребятишек, купающихся в речке. Собака не отрывала глаз от хозяина, который стоял всего в нескольких метрах от них, перед могилой Анны Федоровны.

Над избами вился дымок, полупрозрачные струйки тянулись к безоблачному небу — ночи в это время были еще холодными и в домах иногда протапливали печи. Лайка тявкнула, встряхнулась и снова замерла. Сергей смотрел, как отец медленно снимает с головы шапку, затем неторопливым шагом, опираясь на палку, возвращается к сыну.

— Надо же, а я был так уверен, что это она меня похоронит, — вздохнул Иван Михайлович.

— Я знаю, папа. Порой жизнь зло шутит с нами.

— Пойдем, мой мальчик, пора возвращаться. Если мы не поторопимся, комарье нас сожрет заживо.

И они направились к дому, собака бежала по пятам. За оградой несколько якутских лошадок помахивали длинными хвостами.

— Что ты теперь будешь делать?

Отец остановился и посмотрел сыну в глаза.

— У меня нет никакого желания уезжать, если тебя это интересует. Как ты думаешь, смогу я привыкнуть к иной жизни, отказаться от всего того, что мне дорого, что выбрал более полувека назад? Там, — Иван Михайлович ткнул своей трубкой в неизвестном направлении, куда-то за изумрудную зелень елей и кедров, — мир отлично существует и без меня. И это правильно.

Он вновь заковылял к дому. Сергеи замедлил шаг, приспосабливаясь к шагу отца. В каждый свой приезд мужчина замечал, что отец передвигается все хуже, все медленнее. Он был отличным охотником и не утратил былого умения, но теперь Сергею казалось, что многое Иван делал чересчур неторопливо. Ему всегда приходилось смирять свое нетерпение, когда отец ел или раскуривал трубку. Ночью Сергей прислушивался к хриплому, порой прерывистому дыханию пожилого сибиряка. «Так слушаешь дыхание новорожденного, — думал он. — Все, что находится на грани нашего мира и мира иного, видится таким непрочным и пугающим».

Внезапно эмоции захлестнули Сергея. В феврале умерла его мать, ее жизнь унесла пневмония. Он приехал так быстро, как только смог. Вот уже много лет он жил вдали от родителей, навещая их один-два раза в год, но, несмотря на это, уход матери породил странную пустоту в его душе.

Сергей думал о том, что и отец может в любой момент уйти, а он будет где-то далеко. Правильно ли он поступил, что выбрал эту бродячую жизнь? Не лучше ли было вернуться после войны в родную деревню? Обосноваться в краю, чьей кровью и плотью он всегда оставался? И в таком случае, вполне возможно, сейчас бы его дети плескались в студеной реке, бегали по грибы и ягоды.

Он чувствовал себя изнуренным, как будто пробежал сто километров. Оказавшись в избе, Сергей рухнул в кресло-качалку матери. Отец стянул шапку, поставил палку у двери, а сам сел на лавку у стены и прочистил горло. С возрастом его голос стал сиплым.

— Это хорошо, что ты приехал, Сережа. Но ты здесь уже десять дней, и мне кажется, что пора бы тебе и возвращаться.

— Ты гонишь меня? Ты не рад меня видеть? Обычно ты жалуешься на то, что я приезжаю на короткий срок. Я уже начал спрашивать себя, а не провести ли мне зиму на хуторе, вместе с односельчанами?

Иван улыбнулся.

— Я всегда рад тебя видеть, мой мальчик. Но не стоит оставаться на хуторе из-за своих дурных предчувствий.

Ощущая некоторое раздражение, Сергей поднялся и достал из серванта бутылку водки. С течением лет деревянная мебель покрылась матовым налетом. На этажерке выстроились серебряные стаканчики тонкой чеканки. Мужчина плеснул в два стакана водки и сел рядом с отцом — это место он любил с раннего детства. Солнечный лучик проскользнул сквозь белые кружевные шторы, облизал пузатый бок самовара и залюбовался яркими цветами постельного покрывала. В красном углу выделялось строгое лицо Богоматери и светлый лик Младенца.

За околицей слышались голоса — трое мальчуганов, перешучиваясь, спешили по домам. Постепенно их звонкие голоса удалялись. Иван опустошил свой стакан, затем положил на стол огрубевшие руки, покрытые темными старческими пятнами. Сергей знал, что пальцы отца почти потеряли чувствительность, и это была одна из причин того, что бывший Леон Фонтеруа делал все так медленно и методично. Теперь многие привычные жесты требовали от него сосредоточенности. Чтобы так жить, требовалось особое смирение.

— Ты так и не смог ее забыть? — неожиданно спросил Иван Михайлович.

Сергей поморщился. Обычно подобные вопросы любила задавать покойная мать, но ему удавалось Отшучиваться. Теперь ее не стало, а он так и не подарил маме долгожданных внуков.

— Я не хочу говорить на эту тему, — проворчал он.

— Я никогда не вмешивался в твои дела, Сергей. Особенно после того, как тебе стало известно, что я столько лет скрывал от тебя правду о твоем происхождении. Я считал, что не имею права давать тебе советы. Тогда ты просто мог повернуться ко мне спиной, отказаться общаться со мной. Но ты великодушный сын. И я благодарен тебе за это.

Смущенный Сергей снова налил себе водки в стакан. Он не стал предлагать отцу выпить еще, так как знал, что его родитель почти не употребляет крепких напитков. Сергею показалось, что у него в ушах звучит насмешливый голос Григория Ильича: «Сразу чувствуется французская кровь, Иван Михайлович!» Сергей улыбнулся отцу, который с веселым видом покачал головой: они явно одновременно вспомнили о Григории.

— Ну так что же с ней стало, с моей племянницей Камиллой?

— Я не знаю! Но могу предположить, что она железной рукой управляет Домом Фонтеруа. Это единственное, что ее по-настоящему интересует. Он тоже оставил на тебе клеймо?

— О ком ты?

— О Доме Фонтеруа. И всем том, что входит в это понятие.

Иван задумался.

— Полагаю, что нет. Когда мы были совсем маленькими, твой дядя Андре и я, нам внушали, что Дом — это наше наследие и наша святая обязанность. Он был как некий волшебный костюм, который был для нас еще слишком велик, но в котором мы должны были расти, вплоть до того дня, пока он не станет нам впору. Сначала я делал все возможное, чтобы поскорее вырасти, но чудесный костюм продолжал болтаться в плечах и мешать при ходьбе. И вот однажды насмешница-судьба забросила меня сюда. Вероятно, это меня и спасло.

Пожилой мужчина закашлялся и постучал себя кулаком по груди.

— Если верить тому, что ты мне рассказал, Андре дорос до этого волшебного костюма, а тот взял и в конечном итоге задушил его. И об этом я искренне сожалею. Я хочу, чтобы ты сказал это Камилле, когда увидишь ее.

Сергей, с силой оттолкнувшись от стола, вскочил.

— Я не увижу ее, папа! Она живет в Париже. А я мотаюсь между Сибирью и Ленинградом. В любом случае, между Камиллой и мной все давно кончено.

Иван Михайлович так сильно стукнул ладонями по столу, что Сергей подскочил на месте и обернулся. Он увидел покрасневшие скулы, посветлевшие глаза, мечущие молнии. Отец гневно потряс пальцем.

— Вот уже много лет ты отказываешься принять правду, Сергей. Вы поссорились. Когда ты рассказал ей, к какой семье принадлежишь, она отреагировала, как ребенок. Камилле показалось, что ее благополучию грозит опасность. Конечно, она была не права, но ты дал ей возможность извиниться перед тобой? Я знаю, поездки на Запад под запретом. Но в некотором смысле тебе это на руку, не так ли? Если бы ты жил в Лондоне или Риме, разве ты попытался бы встретиться с ней? Вот уж не думаю. Для этого ты слишком горд.

Внезапно Иван схватил бутылку, налил водки в стакан и залпом выпил.

— Все эти женщины, что появлялись в твоей жизни после нее, что с ними стало? Ты рассказывал о какой-то актрисе… Тамаре, Ирине… Я не помню… Твоя мать часами расхваливала ее достоинства. Она так верила, что ты наконец нашел избранницу своего сердца.

— Ольга Андреевна, — тихо поправил отца Сергей.

Что с ней стало? Он вспомнил об их последней ссоре, о тарелке, которую Ольга попыталась швырнуть ему в голову, как будто это была сцена из театральной пьесы.

— Все верно, а до нее были другие. Но все твои любовные истории оказались недолговечными. И неужели ты никогда не задавался вопросом почему? Черт возьми, Сергей, когда ты наберешься смелости и посмотришь в глаза женщине, которую любишь?

Говоря все это, Иван привстал. Закончив последнюю фразу, пожилой мужчина упал на скамью, с трудом дыша. Худая грудь тяжело вздымалась под вышитой рубахой.

— Вот и все, что я хотел сказать, — закончил он осипшим голосом. — И не будем больше к этому возвращаться.

Иван Михайлович провел ладонью по седой бороде.

— Мы приглашены на ужин к соседям. Нам пора собираться. Принеси-ка мне немного воды, зеркало и расческу. А то я похож на огородное пугало.

Сергей стоял в нерешительности. Уже очень давно он не видел отца в таком гневе. Иван Михайлович обычно был тихим, улыбчивым человеком. Счастливым человеком. Конечно, когда Сергей был маленьким, ему не раз попадало от отца за всевозможные глупости и шалости, которые могли причинить вред не только ему самому, но и его близким, но все отцовские приступы ярости напоминали летние грозы — они были бурными, но короткими. Быть может, потому что отец сердился крайне редко и всегда оказывался прав, Сергей старался усвоить преподанный ему урок. Теперь Иван Михайлович одряхлел и сморщился, как старое таежное дерево, да и Сергей давно не был ребенком, но и сейчас гнев отца вызвал в его душе целую бурю эмоций.

— Поторопись, а то я тут корни пущу! — проворчал Иван.

И Сергей поспешил подчиниться. Внезапно он почувствовал, что голоден, как волк.

Лейпциг, 30 мая 1968

Растянувшись на стеганом покрывале в цветочек, заложив руки за голову, Максанс изучал потолок комнаты. Он слышал, как в коридоре ходит квартирная хозяйка, которая, как казалось, всю свою жизнь пробе́гала из кухни в гостиную, из гостиной в кухню. Окно было открыто настежь, но запах капустного супа не выветривался — им пропитались стены этой старой затхлой квартиры.

Максанс предпочел остановиться на квартире, принадлежащей коренному жителю страны. Теперь, когда Лейпциг стал городом конференций, его отели были переполнены врачами, учеными или экономистами, вырядившимися в кричащие галстуки и тесные костюмы. У всех у них было услужливое выражение лица проворного коммивояжера. Иногда можно было столкнуться с группой атлетов, приехавших на очередное спортивное соревнование; на их спортивных акриловых куртках гордо красовалось название родной страны. У квартирной хозяйки, женщины пожилой и тактичной, Максанс лучше чувствовал, как бьется пульс этого города.

Легкий ветерок трепал занавеску в аляповатых красных цветах. Приехав в город, Максанс, оставив на съемной квартире сумку, тут же отправился по адресу, где проживала Ева Крюгер. Он обнаружил послевоенное здание, напоминающее казарму. Несмотря на голубизну небес и несколько нарциссов, растущих на чахлом газоне, махина поражала своим уродством. Выезжая за «железный занавес», Максанс старался отводить глаза от этих отвратительных мастодонтов из железа и бетона, заполонивших окраины восточных городов.

В вестибюле с грязно-бежевой штукатуркой, которая отваливалась большими кусками, он изучил надписи на десятке почтовых ящиков, но фамилии Крюгер не обнаружил. Когда он стал расспрашивать о Соне и Еве, какая-то женщина с обесцвеченными волосами, с ребенком на руках, пожала плечами и с подозрением взглянула на незнакомца. Но, увидев его расстроенное лицо, она сжалилась и нацарапала на листке бумаги адрес социальной службы, где он мог получить необходимые сведения. Когда он пришел в указанную контору, она была уже закрыта.

Репортер поставил ноги на пол и рывком поднялся с кровати. Было уже десять утра, и ему лучше поторопиться, если он не хочет вновь оказаться у закрытых дверей. Решительно, такой режим работы не для него.

Максанс накинул джинсовую куртку, сунул в карман заветную «Лейку» и направился к квартирной хозяйке, чтобы сказать ей, что уходит на весь день. В кухне, в тапочках и фартуке, женщина готовила любимый овощной суп жителей Лейпцига — со спаржей, сморчками и раками.

Оказавшись на улице, Максанс изучил карту и двинулся по направлению к Карл-Маркс-плац. Одна из улиц была перегорожена полицейским кордоном, вынудившим его изменить маршрут. В воздухе ощущался неприятный вкус пыли, но погода была настолько хорошей, что француз преисполнился оптимизма.

Он не вернется, пока не найдет Соню. Та организация, куда Максанс первый раз обратился за помощью, намереваясь вывезти девушку из страны, вскоре была ликвидирована, и ему пришлось предпринять несколько неудачных попыток в течение месяцев, переросших в годы, чтобы разыскать в Западной Германии еще одну организацию, помогающую беженцам, которую француз счел достаточно серьезной и надежной, чтобы довериться ей. Теперь ему оставалось убедить Соню.

Шагая по улицам, Максанс думал о том, что Лейпциг — город контрастов. Меж двух потрескавшихся фасадов внезапно открывалось взору новое современное здание. Чуть дальше улочка с покосившимися, осевшими домиками выходила на площадь с постройками, на которых еще не высохла штукатурка. Грубые шрамы войны то тут, то там напоминали о страшных событиях минувших дней и приводили в замешательство. Но все равно город удивлял гостей странной гармонией — гармонией лица, которое нельзя назвать ни красивым, ни уродливым, но которое притягивает взгляд и не забывается.

Выйдя на просторную площадь, Карл-Маркс-плац, Максанс с изумлением обнаружил на ней молчаливую толпу мужчин и женщин со строгими лицами. Репортер тут же достал свой фотоаппарат, который всегда держал под рукой.

Он начал протискиваться сквозь плотные ряды, которые, пропуская мужчину, снова смыкались за его спиной. И вот Максанс остановился как вкопанный. Впереди, в десяти метрах, выстроилась цепочка полицейских и военных в касках.

Никто не обращал внимания на иностранца. Все смотрели на огромный собор, образец пламенеющей готики. Его фасад украшала витражная роза, заостренная колокольня была устремлена к небу. Максанс достал из кармана путеводитель и украдкой заглянул в него: рядом с университетом располагалась базилика Паулинеркирхе.

По толпе пробежала рябь волнения, и горожане на метр приблизились к полицейскому кордону. Странное напряжение объединяло всех этих мужчин и женщин разных возрастов, они не говорили друг с другом, но явно пришли сюда, подчиняясь единому порыву, и испытывали одни и те же эмоции, почти материализовавшиеся. Толпа, имеющая свой особый пульс, подчиняющийся загадочным и переменчивым законам, всегда напоминала Максансу океан. В начале мая он фотографировал парижских студентов, распевающих «Интернационал», размахивающих красными флагами и кружащих вокруг Сорбонны, напоминая ночных мотыльков, слепо летящих на огонь. Их энтузиазм оставил фоторепортера равнодушным. Свои крылья Максанс сжег, сражаясь за иные идеалы.

Разве он мог это забыть? Сотни тысяч студентов вышли на площадь к Парламенту Будапешта в тот далекий октябрьский день 1965 года, протестуя яростно и шумно, выказывая всю свою неприязнь к правительству и Советскому Союзу, требуя свободы и независимости. Они были счастливы, опьянены надеждой. До первого выстрела, до первого трупа.

А вот жители Лейпцига молчали. Они ничего не требовали. Но при этом от их грозного молчания по спине пробегал неприятный холодок. В их бездействии чувствовалась суровая решимость, беспощадная, неумолимая, она напоминала о силе, что медленно, терпеливо собирается в кулак, готовый обрушиться на головы врагов со всей злобой, всей горькой памятью, всеми грехами и всеми искуплениями.

Внезапно с дерева, растущего перед церковью, сорвалась стайка птиц, громко хлопая крыльями. Действуя совершенно рефлекторно, Максанс вскинул «Лейку», три раза щелкнул затвором фотоаппарата, запечатлев птиц, церковь, напряженную толпу.

Его сосед справа, молодой парень лет двадцати, с коротко стриженными белыми волосами и светлыми глазами, бросил на него испепеляющий взгляд.

— Journalist… Französisch[85]… — прошептал Максанс, надеясь, что полиция ничего не заметила.

Лицо незнакомца стало менее напряженным. Он горько улыбнулся.

— Смотрите внимательнее на Паулинеркирхе, — тихо сказал юноша, и Максанс был удивлен, услышав французский язык. — Смотрите внимательно, — настойчиво повторил взволнованный молодой человек. — Вы присутствуете при варварском акте разрушения. Эта церковь была построена в конце пятнадцатого века, в ней проповедовал сам Мартин Лютер. Одна из самых прекрасных базилик нашего города, великолепное произведение искусства и исторический памятник с гробницами прославленных людей. Памятник, которому исполнилось пятьсот лет. Церковь пережила бомбардировки американцев и англичан. Но ей не пережить социализма, господствующего в Германской Демократической Республике.

От горькой иронии, звучавшей в голосе незнакомца, Максансу стало не по себе. Юноша взглянул на часы.

— Еще несколько секунд. Немецкая точность сработает и сегодня.

По толпе вновь прокатилась волна тихого ропота, напряжение нарастало. Раздались приглушенные рыдания женщин. Жаркая кровь стучала в висках Максанса, но его руки не дрожали.

Француз чуть повернул голову влево и увидел ее. Ее профиль отличался все той же чистотой, которая запала ему в душу. Она обрезала свои длинные темные волосы, и теперь они едва доходили до воротника черной кофты. Она стояла очень прямо, как будто готовясь броситься в бой, и кусала губы.

— Соня! — крикнул Максанс, но в эту секунду взрыв разорвал неподвижный воздух.

Взрывная волна заставила фотографа содрогнуться всем телом. Но его рука уже жала и жала на кнопку спускового механизма — он снимал треугольный фасад церкви, который со страшным грохотом оседал, складывался в необъятном облаке серо-белой пыли. Раздались яростные крики: «Убийцы! Вандалы!» Максанс поискал глазами Соню, но она исчезла в тумане из пепла и строительной пыли.

— Соня! — проревел Максанс перед тем, как зайтись в приступе удушающего кашля.

Кто-то схватил его за руку.

— Идемте со мной! Надо отойти подальше. Никто не ожидал, что будет столь плотное облако пыли. Идемте!

Фонтеруа принялся освобождаться от хватки соседа, который пытался его увести. Соня! Он должен ее найти. Возможно, она ранена… Но его легкие разрывались от кашля, глаза слезились, и Максанс сдался, позволив молодому человеку увлечь себя подальше от места взрыва. В какой-то момент француз споткнулся и чуть не упал, но юноша подхватил его крепкой рукой.

Через некоторое время Максанс обнаружил себя стоящим у стены какого-то дома, на лице у него был влажный носовой платок. Постепенно возвращалась способность дышать.

— Уже лучше? — спросил незнакомец, на его щеке виднелись следы крови.

Максанс несколько раз сплюнул, чтобы освободить рот и горло от вязкой пыли. Когда он наконец смог говорить, его голос звучал глухо.

— Я должен вернуться… Я видел там девушку, друга… Мне просто необходимо вернуться…

— Это ничего не даст. Полиция оттесняет людей с площади. Вам лучше пойти к ней домой и подождать там.

— Но я не знаю ее адреса, не знаю, где она живет…

— В таком случае вам лучше пойти со мной. Я работаю в мэрии. Мы найдем ее, не волнуйтесь.

Несколько ошарашенный, Максанс вновь позволил себя увести.

— Откуда вы так хорошо знаете французский язык?

Молодой человек улыбнулся и потер щеку.

— В нашей семье все говорят на французском. Мои предки приехали из Монбельяра[86]. Мы все потомки гугенотов. Меня зовут Фридрих Дюрбах. А вас?

Втянув шею в плечи, Соня смотрела на дымящиеся руины Паулинеркирхе. Прибывшие пожарные следили за тем, чтобы не начался пожар. Обломки камня, деревянные балки; в воздухе плавал запах пыли и гари, наполняя душу горечью.

Глухой гнев заставлял девушку дрожать, как в лихорадке. «Какое счастье, что ты этого не видишь, бабушка», — подумала Соня. В день концерта Ева любила посещать эту старинную доминиканскую церковь, она уверяла, что черпает здесь вдохновение.

И вот они разрушили эту хорошо сохранившуюся церковь — жемчужину Лейпцига, разрушили, невзирая на протесты жителей города, архитекторов и некоторых политиков. Восемь лет они боролись за то, чтобы ее не принесли в жертву урбанизации, столь милой сердцам членов Политбюро. На улицах возникали спонтанные манифестации, собирали подписи. Ева подписала бесчисленное количество петиций — все напрасно.

Бессмысленное и жестокое разрушение. Отголоски взрыва звучали в ушах Сони похоронным звоном. Ей казалось, что умерла частичка ее самой.

Ее бабушка скончалась шесть месяцев тому назад. Чтобы ухаживать за Евой, Соне пришлось бросить занятия рисунком. В течение полутора лет она зарабатывала как портниха-надомница. Недостатка в клиентуре не было, но после смерти Евы девушка переехала, и вот теперь она почти не могла находиться в давящих стенах маленькой квартирки, которую делила со студенткой консерватории. Недавно в Брюле открылся новый большой магазин, и Соня устроилась туда продавщицей. Она должна была выйти на работу в «Blechbüchse» в понедельник. Заведующая секцией одежды провела девушку по магазину. «Это самый современный универмаг в стране», — с гордостью сообщила она новой сотруднице, как будто была его владелицей.

— Здесь незачем больше оставаться, — прошептал чей-то голос.

Соне показалось, что ее разбудили после долгого сна. Седые волосы, тонкие губы — незнакомая женщина печально покачала головой.

— Все кончено. Будет лучше, если мы уйдем, иначе нас возьмут на заметку.

Перед тем как уйти, она коснулась Сониной руки.

— Я в два раза старше вас, милая девочка, и вы можете мне поверить: придет день, и мы не позволим им так поступать.

После этих слов дама повернулась и быстрым шагом удалилась в направлении «Гевандхауза». Порыв ветра, принесший едкую гарь, заставил Соню зайтись в приступе болезненного кашля. Для восстановления сил и духа ей был необходим кофе. Молоденькая немка тоже развернулась, решив пойти в «Kaffeehaus», туда, где она впервые увидела Максанса Фонтеруа. За прошедшие три года она получила от него несколько писем, очень дорогих для нее, но с весьма расплывчатым содержанием — из-за цензуры. Итак, мужчина остался верен своему слову, он не забыл о ней.

Как всегда, когда Соня чувствовала себя подавленной, она постаралась думать о том незабываемом дне, о черно-белом манто, носившем имя женщины, которая выходила замуж, и напоминало ожившую мечту, обещание счастья.

«Не бойтесь, мадемуазель, вас понесет манто…»

Улыбнувшись, Соня Крюгер распрямила плечи и под голубым весенним небом Лейпцига, с воображаемой «Валентиной» на плечах, гордо пошла по городу, как когда-то шла по подиуму на показе Дома Фонтеруа, по тому подиуму, который мог привести ее на край света.

Александр покинул зеленые воды озера Орестиада, светящееся небо Македонии, оставил за спиной коричный аромат родного дома, чтобы вернуться в бурлящий Париж, встретивший гудками автомобилей и затхлым запахом отработанного бензина.

Сразу после окончания меховой ярмарки во Франкфурте Манокис отправился в Касторию — именно поэтому он не видел, как «вспыхнула» столица. Александр не переставал злиться: из-за забастовок не функционировали ни вокзалы, ни аэропорты, и мужчина уже целый месяц был заперт в Греции. Меховщик два раза в день звонил в свой магазин и в конце концов распорядился его закрыть. Метро не работало, и многие из сотрудников, проживающие в пригородах, не могли добраться до магазина и мастерской. Не спешили в магазин и клиенты. По словам Валентины, богатые кварталы были объяты смертельным ужасом, их обитатели не отходили от радиоприемников и с тоской смотрели на серо-голубые облачка, которые время от времени поднимались над Латинским кварталом.

Валентину события последнего месяца скорее развлекали. «Никто не может сказать, чем все это закончится, — рассказывала она по телефону Александру, который искренне беспокоился о дорогой ему женщине. — Но следует признать, что все происходящее достаточно жестоко. Студенты швыряют булыжники, полиция избивает их дубинками… Полицейских сравнивают с эсесовцами, но кто сталкивался с подлинными представителями этой организации, как ты и я…»

Наконец Александру удалось вернуться, и вот он шел по улице Фобур-Сен-Оноре, размышляя об американских клиентах, которые предпочитали не появляться в столице Франции во время волнений, думал он и о том, что ему, возможно, придется поднять на десять процентов зарплату своим работникам, после того как они вернутся в мастерские.

С мрачным видом Манокис толкнул дверь соседствующей с его магазином крупной художественной галереи, владельцем которой был Жан Пьер Тюдьё, эстет и щеголь. Он, всегда одетый с иголочки, встретил Александра в весьма растрепанном виде. Рукава его рубашки были закатаны.

— Надо же, пропащая душа! — воскликнул галерейщик, увидев Александра. — Тебе все-таки удалось запрыгнуть на корабль, который терпит бедствие!

Мужчины пожали друг другу руки.

— Не без труда, — признался Александр, с изумлением разглядывая беспорядок, царивший в зале.

Вдоль стен выстроились ряды картин в чехлах. На полу валялась крафт-бумага, картон и длинные куски бечевки, напоминающие притаившихся змей.

— Ты переезжаешь?

— Отличная идея! — в отчаянии воскликнул Тюдьё. — Де Голль говорит о хаосе, и он не ошибается. Если Франция станет коммунистической, я уеду в тот же час, и тебе посоветую последовать моему примеру.

Александр покачал головой.

— Тогда почему такой кавардак?

— Еще до того, как в этой стране все стало с ног на голову, я решил устроить выставку Людмилы Тихоновой, и ее вернисаж был назначен на ближайшую субботу. Мне удалось собрать все картины мастера, но мои служащие исчезли в неизвестном направлении, и вот я остался совершенно один, а мне еще надо все это развесить, — и огорченный мужчина обвел комнату рукой. — Не посоветуешь, как мне поступить?

Совершенно обессиленный Жан Пьер рухнул в кресло и вытер лоб платком.

— Приглашения разосланы месяц назад, открытие послезавтра. Это катастрофа, старина, настоящая катастрофа!

— Ты полагаешь, что кто-нибудь придет на вернисаж?

— Я на это надеюсь! Я не позволю каким-то там революционерам портить мне жизнь, я и так потерял слишком много денег в связи с этими событиями.

— Я помогу тебе. Вдвоем мы управимся быстрее.

— А ты сможешь? — Тюдьё воспрянул духом.

— Мой магазин закрыт уже десять дней. Ничего с ним не случится, если не открою еще и сегодня. И потом, ты был так любезен, согласившись приглядывать за моим бутиком во время моего отсутствия. Я буду рад помочь тебе.

Тюдьё вскочил.

— Ты спасешь мне жизнь! Отлично, начнем с полотен небольшого формата. Это самое незначительное. У тебя есть молоток?

Через час Александр был так же измотан, как и его друг, но большая часть картин заняли свои места на стенах. Несколько натюрмортов и серия поразительных портретов. Тюдьё суетился, перевешивал холсты с места на место, чтобы найти лучший ракурс для каждого, и Александр уже не вникал, что на них изображено: все сливалось перед его глазами в калейдоскоп из глубоких зеленых, насыщенно-синих и мрачных серых тонов.

— Ну вот, нам осталось повесить всего одну работу, но это — гвоздь программы, — объявил запыхавшийся Тюдьё, когда Александр принялся помогать другу высвобождать холст из нескольких слоев бумаги. — Знаешь, такая странная история. Еще в 1921 году это полотно должно было выставляться на Осеннем салоне, но его купили до начала выставки. Затем неожиданная новость: исчезло, пропало. Поговаривали, что это главное произведение Людмилы Тихоновой, истинный шедевр. А так как его никто не видел, в среде коллекционеров оно стало легендой. Пожалуй, пока поставим его вот сюда. Спасибо.

Жан Пьер вздохнул и потер поясницу.

— И вот год назад я был приглашен в качестве эксперта наследниками одного немецкого индустриального магната, который скончался в своем замке на Луаре. И что ты думаешь? В его гостиной я увидел «Нелюбимую». Сначала я подумал, что брежу, но нет, это действительно был пропавший портрет. Невероятно, не правда ли?

Александр нагнулся, чтобы помочь Жан Пьеру снять последний слой бумаги. Услышав название картины, он застыл. Тихонова… Конечно, как же он сразу не сообразил? Он развесил десяток полотен одной из самых известных русских художниц тридцатых-сороковых годов. В последние двадцать лет она несколько вышла из моды. Но во время войны эта женщина, сама того не подозревая, спасла ему жизнь.

Внезапно воспоминания о прошлом захлестнули Александра. С часто бьющимся сердцем он отступил на несколько шагов и присел на деревянный ящик. Только сейчас Манокис заметил, что сложил ладони в молитвенном жесте. Суставы его кистей нещадно болели. Как и двадцать лет тому назад, он чувствовал привкус крови во рту, ощущал страшные удары по почкам и затылку, вновь видел молоток, занесенный над его многострадальными пальцами. А когда греку уже стало казаться, что он добрался до болевого пика, он ужаснулся, заметив бур дантиста, который приближался к его открытому рту, чтобы вонзиться в челюстную кость.

Александр больше не мог дышать, по его спине струился холодный пот. Он ничего не видел и не слышал, все его внимание было приковано к картине, высвобождающейся из скрывающей ее бумаги, к картине, которая спасла его, потому что нацистский офицер мечтал заполучить этот шедевр для своей коллекции и поэтому распорядился отпустить на волю никому не известного участника движения Сопротивления.

Валентина позировала обнаженной. Она сидела на соломенном стуле, бедра раздвинуты, выставляя на всеобщее обозрение голубоватые вены; полупрозрачная кожа шеи, груди; красные губы, набухшие от желания. И взгляд, Бог мой, какой взгляд!.. Сияние зеленой воды, надменность, скрывающая неуверенность. Молодая женщина, которая не знает себя, чье единственное оружие — совершенство тела.

— Александр, что случилось? О! Ты себя хорошо чувствуешь?

Манокис постепенно приходил в себя. Жан Пьер тряс друга за плечо.

— Держи, я налил тебе коньяка. Ты стал белым как полотно. Что на тебя нашло?

— Сколько ты хочешь за эту картину? — глухим голосом спросил Александр.

— За «Нелюбимую»? — изумился Жан Пьер. — Почему ты спрашиваешь? Ты собираешься ее купить?

Александр залпом опустошил бокал, и его лицо вновь приобрело нормальный цвет.

— Так сколько? — продолжал настаивать мужчина.

Грек поднялся, и Жан Пьер протянул руку, чтобы поддержать его. Но Александр оттолкнул протянутую руку, взял лежащий на стуле пиджак и достал из внутреннего кармана чековую книжку. Затем он уселся за стол друга, снял колпачок с черной с золотом перьевой ручки, которая лежала на стопке бумаги для писем, и когда по-прежнему ничего не понимающий Жан Пьер назвал цифру, начал писать.

— Что ты делаешь?

— Ты отлично видишь — я покупаю «Нелюбимую».

Манокис подписал чек и протянул его другу, и тот, потрясенный, посмотрел на указанную там сумму.

— Покупаешь? Вот так, ни с того ни с сего? А ты не будешь потом жалеть? Сумма-то весьма внушительная.

Улыбка тронула губы Александра.

— Возможно, когда-нибудь я тебе все объясню. А пока я хотел бы, чтобы ты убрал портрет из экспозиции. Он больше не продается, а я намерен сегодня вечером кое-кого удивить.

— Поразительно то, что каждый раз, когда кто-нибудь хочет выставить «Нелюбимую», она уплывает, как песок меж пальцев, — проворчал Жан Пьер. — Я знаю несколько человек, которые будут страшно разочарованы.

Но, упаковывая картину, Жан Пьер Тюдьё не мог скрыть своей радости. После месяца застоя дела его галереи вновь налаживались. Покупка «Нелюбимой» — добрый знак.

Александр пытался представить лицо Валентины, когда она увидит полотно. Сегодня вечером он ждал ее к себе на ужин. Как она себя поведет: опешит, смутится, разволнуется?

Вне всякого сомнения, они будут говорить о прошлом, о Пьере Венелле, который умер несколько лет тому назад, об Одили, которая вновь вышла замуж и теперь проводит время, путешествуя. Они вспомнят Андре, он — с уважением, она — с нежностью. У нее будет мечтательный, загадочный взгляд, и Александр подумает, что она так же прекрасна, как при их первой встрече, которая произошла сорок лет тому назад, когда молодая женщина в сером костюме, отделанном горностаем, в шляпке, надвинутой на глаза, вошла в его жизнь, чтобы остаться навсегда.

В тот же самый момент Валентина находилась неподалеку, она поднималась по улице Камбон, направляясь к дому, в котором жила ее дочь. Еще издалека она увидела, что ставни на окнах комнаты Камиллы закрыты.

Валентина колебалась, ей не нравилось, что она так нервничает. Вот уже десять минут она мерила шагами улицу, как праздношатающаяся дамочка. «Это абсурдно, в конце концов, она все же твоя дочь!» — сказала себе Валентина, осознавая, что Камилла всегда смущала ее. В отличие от Андре, мадам Фонтеруа никогда не знала, как реагировать на проявления бескомпромиссного, волевого характера дочери, к тому же Валентина не любила чувствовать себя виноватой, не любила, когда ее осуждали.

Максанс позвонил ей вчера из аэропорта. Он улетал в Лейпциг и волновался за Камиллу. Он не смог застать ее на работе, где мадемуазель Фонтеруа не появлялась уже целых четыре дня, а когда фоторепортер звонил сестре домой, ее телефон не отвечал. «У нее не все ладно, мама. У меня нет времени заниматься всем этим, потому что я отправляюсь на поиски Сони, но если бы ты смогла…» Максанс не закончил фразу, отлично зная, сколь сложны отношения матери и дочери.

Этой ночью Валентине не удалось уснуть. Она ворочалась на кровати, как будто у нее был приступ тропической лихорадки, которая, однажды завладев телом, уже не отпускает его и, стихнув, возвращается вновь через месяц или через год, заставляя человека страдать, гореть в огне, как грешник, лишенный рая.

Она то металась от жара, то дрожала от холода, то отбрасывала одеяло, то съеживалась под ним, а к трем часам ночи, совсем отчаявшись, встала с постели и зажгла все лампы в комнате.

Вот уже многие годы Валентина с Камиллой сталкивались, как два корабля в ночи. Полное непонимание, ранящие фразы. Ими управляли ревность, гордость, самолюбие, эгоизм, и все это заставляло забыть о любви. Порой, глядя на отстраненную красоту дочери, на ее безупречную элегантность, Валентине хотелось схватить Камиллу за руку, увести ее в темную маленькую комнату и прошептать все те слова, которые она никогда никому не говорила. Иногда мадам Фонтеруа сожалела, что она не посторонний для Камиллы человек, тогда у нее появилась бы возможность познакомиться с дочерью заново и начать все с чистого листа.

«Но почему? — спрашивала себя Валентина, а мрак давил ей на виски. — Почему я так и не смогла сказать, что люблю ее?»

Но сейчас, находясь во власти ночи, когда пот выступал на лбу, а тело сводила судорога, женщина наконец признала очевидное: она никогда не любила Камиллу так, как нормальная мать любит свое дитя. Она никогда не чувствовала внезапных порывов нежности, никогда не стремилась защищать, она не переживала тех эмоций, которые движут любой матерью, заставляя сворачивать горы и останавливать реки. По отношению к Камилле Валентина не испытывала той всепоглощающей страсти, что испытала сразу же после рождения Максанса, когда только протянула руки навстречу новорожденному, вдохнула его запах, ласково провела ладонью по нежному темному пуху, покрывающему хрупкий череп.

С самого своего рождения Камилла пробуждала в душе мадам Фонтеруа странные чувства. Смесь опасения, нетерпения и беспомощности. Молодая женщина не понимала, почему так происходит. И тогда, в свои двадцать два года, она выбрала единственный, как ей показалось, возможный выход: бегство.

Валентина доверила младенца гувернантке, славной Жанне Лисбах, которая стала на страже у детской комнаты, а сама мадам Фонтеруа сбежала, сбежала от крошечной девочки со светлым взглядом, так похожим на ее собственный. Затем она сбежала от подростка, такого сложного, неуступчивого, требовательного… О, какого требовательного! Потом она сбежала от молодой женщины, очень одаренной и уверенной в себе.

Но сегодня, в Париже, охваченном лихорадкой, в Париже, где раздавался металлический скрежет дорожных знаков, вырываемых из каменных мостовых, следовало прекратить это бессмысленное бегство.

И вот она стояла у дома дочери. Валентине потребовалось собрать все свое мужество, чтобы прийти сюда, потому что когда имеешь дело с Камиллой, надо быть готовой к любым сложностям. И сейчас не Валентина Фонтеруа поднимала глаза к закрытым ставням квартиры, но юная Валентина Депрель — та, что собирала спелые гроздья винограда, та, что обливала водой из шланга своего старшего брата, та, что грезила о волшебном празднике в чудесном саду, и та, что искала успокоения рядом с портретом дамы в голубом. Та, кому жизнь, быть может, пообещала слишком много, когда она была еще ребенком.

Валентина убедилась в том, что ее бежевый льняной костюм сидит на ней безупречно, пригладила короткие черные волосы, отливающие красным деревом, — цвет, выбранный ее парикмахером, чтобы смягчить слишком суровые черты лица, — и решительно пересекла улицу, намереваясь встретиться с дочерью.

Камилла накрыла голову подушкой, чтобы приглушить невыносимый звук звонка у входной двери, разрывающего такую уютную тишину. Влажная и теплая темнота спальни, задернутые шторы: она не вставала с кровати уже целых три дня, поддавшись слабости, элементарной трусости, которые тисками сжимали сердце.

Опять этот настойчивый звонок! А ведь она предупредила Эвелину, что будет отсутствовать несколько дней — ничего серьезного, обычное пищевое отравление, но ей необходим отдых; ей, которая никогда не брала отпуск, которая покидала Дом Фонтеруа лишь для деловых поездок. Камилла отключила телефон и закрыла дверь на все замки.

Ее не прекращала преследовать одна и та же картина: разбитые витрины, опадающие на тротуар дождем осколков стекла, оскорбительные надписи на стенах, начертанные красной краской из баллончиков: «Сволочи!»

Двумя месяцами ранее, в один из мартовских дней, к ней в кабинет на бульваре Капуцинов без стука влетела Эвелина, потрясая радиоприемником, который держала в руках. Журналисты сообщали, что сотни манифестантов осадили банк «American Express», расположенный рядом с Домом Фонтеруа, на углу улицы Обер. Камилла тут же спустилась в торговый зал, где застала Дютея и Кардо с вытянутыми лицами. «Куда смотрит полиция!» — воскликнул Кардо, заламывая руки. Всего два дня тому назад в представительстве другой крупной американской компании прогремел взрыв.

На улице раздавались вопли манифестантов, пробегающих мимо Дома Фонтеруа. Справа от входной двери пылал «роллс-ройс». Внезапно несколько человек в джинсах и зеленых куртках, с волосами, разметавшимися по плечам, отделились от основной массы бунтовщиков и устремились с железными прутами наперевес к витринам Дома. Продавщицы пронзительно завизжали. Камилла приказала им подняться на второй этаж. Спрятав лица за платками, а глаза за очками для плавания, неизвестные, рыча от ярости, принялись крушить стекла витрин. Какая-то молоденькая девица с длинными рыжими волосами влетела в зал. Ее худенькое тело сотрясалось от ненависти и гнева, она приблизилась к Камилле и швырнула ей в лицо листовку. «Сволочи!» — выкрикнула девушка перед тем, как выбежать из магазина. Дютей потянул Камиллу за руку. «Вам тоже следует подняться на второй этаж, мадемуазель. Никто не знает, что они еще могут выкинуть. Они атаковали Фошона». «Об этом не может быть и речи!» — крикнула Камилла, дрожа от ярости.

Затем, так же быстро, как и пришла, гроза отступила. После того как на улице появились стройные ряды полицейских, манифестантов поглотили пасти метро. Потрясенная Камилла осталась стоять посреди разгромленного зала магазина Дома Фонтеруа, напоминавшего поле битвы. Стены витрин измазаны краской, духи текут из разбитых флаконов на перчатки и шейные платки. Головы манекенов оторваны, и среди осколков стекла валяются роскошные манто.

Нехорошее предчувствие заставило Камиллу содрогнуться. «Это только начало», — подумала она, стараясь унять дрожь в руках. Через несколько секунд мадемуазель Фонтеруа кинулась в туалетную комнату, где ее вырвало.

А потом наступил нескончаемый месяц май, город застыл в томительном ожидании неизвестного. С тех пор как Камилла заняла пост главы Дома Фонтеруа, она еще никогда не чувствовала себя такой растерянной. Она лишилась сна. Ей казалось, что она разлагается, трескается, потихоньку распадается на части.

Когда по радио сообщили, что никто не знает, где в данный момент находится генерал де Голль, Камилла выключила приемник и спряталась под одеяло. Старый политик был прав, и она должна последовать его примеру и на некоторое время исчезнуть. Измотанная, падающая от усталости женщина больше не могла сопротивляться.

Пронзительный звонок продолжал досаждать ей. Нехотя Камилла выбралась из постели. Свет, заливающий гостиную, заставил ее зажмуриться — было больно глазам. Нетвердой походкой мадемуазель Фонтеруа добралась до входной двери. Камилла не могла вспомнить, когда в последний раз ела.

— Кто там? — поинтересовалась она сиплым голосом.

— Это я, Камилла. Открой мне, пожалуйста.

Удивительно, но вместо того чтобы ощутить злость и горечь, которые охватывали женщину каждый раз, когда она слышала голос матери, Камилла с трудом подавила рыдание. Она долго не могла справиться с замком, но наконец распахнула дверь. Когда Валентина увидела дочь, ее лицо исказилось.

— Что тебе надо? — грубо спросила Камилла, внезапно застыдившись своей растрепанной шевелюры, изможденного лица, мятой шелковой пижамы.

Валентина не ответила. Казалось, она просто не могла говорить. Затем мадам Фонтеруа решительно шагнула вперед, открыла объятия и прижала дочь к груди.

Камилла попыталась оттолкнуть мать. «Чего она от меня хочет?» — раздраженно подумала она. Камилла была смущена, чувствовала себя не в своей тарелке. Эта нежданная нежность оскорбляла ее, пугала, она сотрясала устои, меняла привычный мир. Но Валентина все крепче и крепче прижимала дочь к себе, гладя ее по волосам. У нее оказались такие сильные руки, им просто невозможно было противиться, и обессиленная Камилла закрыла глаза, позволив матери убаюкать себя.

Они сидели на диване в гостиной. Камилла опустила шторы, чтобы прогнать из комнаты режущий глаза солнечный свет. Валентина приготовила в кухне чай, принесла тарелку сухого печенья. Она была до глубины души поражена худобой дочери, ее ввалившимися щеками, пустым взглядом. «Должно быть, я слишком долго ждала, — волновалась мадам Фонтеруа. — Я должна была прийти сразу же, но я не осмеливалась». Затем женщина поправила себя: «Я должна была прийти много лет тому назад».

Камилла сидела, поджав ноги, держа в руках дымящуюся чашку с чаем. Валентина видела, как время от времени тело дочери сотрясает нервная дрожь.

— Ты не можешь продолжать вести себя подобным образом, — прошептала Валентина. — Ты истощена. В конечном итоге ты заболеешь. Максанс сказал мне, что ты потрясена последними событиями в городе.

— Это очень мило с его стороны — волноваться обо мне, но я не понимаю, почему он вмешивается в мои дела. Я его ни о чем не просила.

— Именно в этом и заключается твоя проблема — в том, что ты никогда ни у кого ничего не просишь. Но сейчас тебе лучше спрятать гордость в карман.

Камилла слишком устала, чтобы протестовать. И потом, она побаивалась матери. Она всегда ее боялась, потому что Валентина стала первой, кто научил ее понимать смысл слова «страдание».

— И как долго ты собираешь жить вот так? — вернулась к теме разговора Валентина, но на сей раз ее голос звучал много мягче.

Камилла сосредоточилась на том, чтобы поставить чашку с чаем на низкий столик и при этом не перевернуть ее.

— Я не понимаю, к чему ты клонишь, мама. Возможно, будет лучше, если ты уйдешь. В данный момент я себя плохо чувствую.

— Не повторяй ошибок своего отца, Камилла. Не стоит жертвовать своей жизнью ради Дома Фонтеруа. То, что произошло на днях, сильно ранило тебя. Тебе кажется, что эти люди напали непосредственно на тебя, но Дом Фонтеруа — всего лишь некая материальная сущность…

— А вот и нет! У него есть душа, у этого Дома…

— Но он не сможет обнять тебя, когда тебе будет грустно, не скажет тебе, что любит… Ты все отдала этому Дому, и вот сегодня ты осталась одна. Да, ты сама хотела этого, но, возможно, ты наконец поймешь, что не настолько сильна, чтобы прожить без других людей. Когда вы с Виктором Бруком разорвали отношения, он приходил ко мне. Он рассказал мне о вас, о своих несбывшихся надеждах. Он объяснил, что между вами всегда возвышалась непреодолимая стена.

Валентина замолчала. У нее защемило сердце, потому что она увидела, как, буквально на глазах, сморщивается лицо ее дочери. Нервным жестом Камилла завела за ухо непослушную прядь волос. Трясущиеся руки, обгрызенные ногти. Она никогда бы не позволила говорить с собой в подобном тоне, если бы не была так истощена, так уязвима. И Валентина ощутила себя почти виноватой в слабости ее девочки.

— Все дело в Сергее, не так ли? — тихо спросила Валентина. — В Сергее Ивановиче Волкове, сыне Леона. В твоем кузене.

Камилла резко вскинула голову. На ее виске билась голубоватая жилка.

— Откуда ты узнала? Кто тебе сказал?

— Максанс.

— Ну да, конечно! — саркастически усмехнулась мадемуазель Фонтеруа. — Меж вами нет секретов, полное согласие! Вы всегда все друг другу рассказываете.

— Я долго скрывала от него, кто его настоящий отец. Он долго не говорил мне, что знает это. Но твой брат более снисходительный, чем ты.

— У тебя всегда найдется для него оправдание. Для меня — никогда!

Валентина страдала, глядя на то, как ее дочь съежилась на диване, раздавленная болью и гневом. Мадам Фонтеруа надо было так много сказать Камилле, но за несколько минут невозможно вычеркнуть долгие годы непонимания. И сейчас, впервые в жизни, Валентина должна была думать не о себе, а о Камилле.

— Однажды я постараюсь все тебе объяснить. Это имеет очень глубокие корни и, вероятно, связано с моей матерью, которую я никогда не знала, потому что она умерла в момент моего рождения.

Смущенная женщина покрутила обручальное кольцо на пальце и собралась с силами, чтобы продолжить.

— Маленькой девочкой ты совсем не походила на того ребенка, которого я себе навоображала! Я была такой юной. И такой эгоистичной. А еще несчастной. Порой я бывала несправедлива к тебе, и сегодня я это признаю. Ты была моей дочерью, но всегда оставалась такой чужой. Я не понимала тебя. По правде говоря, я просто боялась тебя… В то время у меня не хватило терпения, чтобы попытаться понять тебя, узнать получше. В этом моя ошибка. И я сожалею о ней.

Камилле было холодно. Она старалась не смотреть на мать, потому что ощущала себя слишком хрупкой и уязвимой. Она не желала ее слушать. Ее глаза горели, ей хотелось расплакаться, но она не могла доставить матери подобного удовольствия. Да и вообще, остались ли у нее слезы? Эти неприятные минуты пройдут, забудутся, как сон. Но если мать опять откроет ей свои объятия, это будет слишком тяжело. Придется все переосмысливать, согласиться с тем, что вся построенная ею жизнь имеет один существенный недостаток. Недостаток любви.

Голос Валентины заставлял Камиллу задыхаться.

— Не все потеряно, Камилла. Ты должна поехать к нему. Даже если тебя ждет поражение, ты все равно должна найти время и поехать.

«Время! — насмешливо повторила про себя Камилла. — А вот времени у меня и нет… Дом нуждается во мне… Я не могу его оставить…»

— Нет незаменимых людей, — продолжала Валентина, будто прочитав мысли дочери. — Послушай меня, ты всегда была предана этому Дому, ты все отдала ему: свою любовь, свою энергию… Но ведь существуешь и ты сама! Не лишай себя возможности быть счастливой. Не кутайся в это одиночество. Ты должна вспомнить о той юной девочке, которая всегда была готова бороться за свою любовь. Я восхищалась ею, хотя в ту пору не знала, как выразить свое восхищение. Сегодня ты должна сражаться ради нее… Она достойна счастья… Я прошу тебя, Камилла, не предавай ее, как предала я!

«Спокойно, спокойно. Неужели она никогда не перестанет причинять мне боль?» — спросила себя Камилла, сжав кулаки.

— Твой отец… Я так и не нашла сил сказать, какие чувства к нему испытываю. А ведь он страдал, я в этом уверена. И ему не хватало не твоего дяди Леона, ему всегда не хватало меня. Я поняла, как сильно люблю Андре, лишь когда его не стало. Я не позволю тебе допустить ту же ошибку. Поверь мне, Камилла, настало время разыскать мужчину, которого ты любишь.

Камилла подняла на Валентину глаза, внимательно посмотрела на нее. Никогда раньше она не видела этого света, этой нежности, и в ту же секунду женщина ощутила, что вновь может дышать. Постепенно, глядя в эти спокойные, сияющие глаза, Камилла обрела новую веру. Все стало ясным и простым, она снова поверила в будущее. Мадемуазель Фонтеруа поняла, что все эти годы требовала от матери невозможной любви. Между ними существовало нечто иное: уважение, восхищение, нежность, которые она не смогла разглядеть. А ведь это не так мало! Она перестала дрожать и почувствовала силу в руках. Она больше не была маленькой девочкой, живущей надеждой, что мать обнажит перед ней душу, она стала взрослой женщиной, которая пережила бури и которой теперь просто надо было набраться сил, чтобы продолжить свой путь. И эти силы ей дарила мать.

— А если он уже устроил свою жизнь? — спросила Камилла срывающимся голосом. — Скорее всего, уже слишком поздно что-либо предпринимать.

— Мы этого не знаем, дорогая, но тебе следует рискнуть, — заключила Валентина.

Мадам Фонтеруа улыбнулась.

— Я не удивлюсь, если узнаю, что он все еще ждет тебя. Ты не из тех женщин, о которых можно забыть, если уж они вошли в твою жизнь.

Черный «ситроен» остановился перед входом в Дом Фонтеруа. Портье поспешил открыть дверцу. Валентина вышла из машины и подняла голову, чтобы взглянуть на фасад здания. Витрины сияли в июньском солнце.

На женщине был красный костюм от Шанель, остроносые туфли на высоких каблуках и любимое жемчужное колье. Она решительным шагом направилась к стеклянной двери, которая распахнулась, пропуская ее. В зале молоденькие продавщицы застыли за прилавками, глядя, как проходит мадам Фонтеруа.

Ей предложили вызвать лифт, но Валентина не захотела воспользоваться им и направилась к лестнице.

Оказавшись в «галерее предков», она медленно двинулась по красному ковру. Женщина впервые так внимательно рассматривала портреты предков ее дочери, и нашла, что большей частью они скучны. Ее взгляд остановился на свекре. Огюстен воинственно свел брови; все тот же неистовый взор, который был ей знаком, когда она еще была юной невестой. Напротив проказливо улыбался Леон. Он сыграл с этими старыми занудами весьма забавную шутку! Валентина надеялась, что он был счастлив, живя на краю света. «Если бы я была моложе, обязательно навестила бы его», — подумала Валентина, представив, как был бы потрясен Александр, если бы она сообщила ему, что собирается сесть на Транссибирский экспресс, чтобы отправиться на встречу с братом мужа. Максанс унаследовал от дяди этот его авантюризм. Ему все-таки удалось вывезти Соню Крюгер из Восточной Германии, и Валентина приютила девушку у себя на авеню Мессин.

Затем мадам Фонтеруа остановилась перед портретом Андре. Он нежно и терпеливо смотрел на жену. Однажды этот помпезный коридор со стенами, обтянутыми красным бархатом, украсит и изображение ее дочери. Камилла станет первой женщиной, которая займет достойное место в этой галерее Фонтеруа. Внезапно Валентина ощутила гордость за свою дочь.

Дверь открылась.

— Добрый день, мадам, — поздоровалась секретарша Камиллы. — Месье ждут вас.

Валентина улыбнулась Эвелине и вслед за ней вошла в большой зал заседаний административного совета. Как сначала показалось Валентине, у стола из красного дерева сгрудились строгие темные костюмы, которые оттеняли рубашки безупречной белизны. Женщина приблизилась к креслу, которое сначала занимал Андре, а затем Камилла, и положила руки на его спинку.

Мадам Фонтеруа обвела присутствующих спокойным взглядом. Администраторы выглядели как… администраторы. В глубине комнаты восседал серьезный, как Папа, управляющий мастерской Дютей, а вот Рене Кардо, блистательного модельера, явно забавляло происходящее.

— Месье, как вы уже знаете, моя дочь Камилла уехала на несколько месяцев. На время своего отсутствия она передала бразды правления Домом месье Эрмону.

Мужчина с седой шевелюрой, высоким лбом и сломанным носом, который придавал его лицу особую выразительность, склонил голову.

— Вы также знаете, что, согласно традиции семейства Фонтеруа, за делами Дома всегда должен следить кто-то из членов этой достойной фамилии. Именно поэтому моя дочь наделила меня всеми своими полномочиями и попросила присутствовать на административных советах. Но не стоит волноваться, я не собираюсь затевать никаких дворцовых переворотов, — с улыбкой закончила Валентина.

Администраторы вернули ей эту улыбку. Эрмон отодвинул для дамы кресло, и Валентина села. Она медленно сняла перчатки и подумала о Камилле. Говорят, что там, в Ленинграде, летом белые ночи, в тишине которых стираются все тени.

Дютей и Кардо стали безликими. Восемь мужчин в сером сели. Валентина бросила тоскливый взгляд на квадрат голубого неба в окне. «Мой Бог, — насмешливо заговорила она сама с собой, — и это я, я, которая всегда так не любила школу, вынуждена сесть за парту, в моем-то возрасте!»

Подавив улыбку, Валентина сосредоточилась на мужчинах, которые внимательно наблюдали за ней. Стоящие на камине часы принялись отбивать время.

— Месье, девять часов, я вас слушаю.

Благодарности

Я хочу поблагодарить всех тех, кто познакомил меня с удивительным миром меха, в частности: Жоржа Констана и Фредерика Кескинидеса, которые уделили мне столько своего времени, а также Поля Бевьера, Роже Жерко, Жан Марка Рейнера, Эдгара Вермона.

Мои особые благодарности всем историкам и писателям, чьи произведения помогли мне в написании моего романа, и среди прочих мне хочется упомянуть Анри Амуру, Мишеля Бесньера, Оливье Делонде, Мартина Гюльдеманна, Августа фон Кагенека, Теодора Крёгера, Андея Макина, Виктора Ревийона, Мажелону Туссен-Сама, Доминика Вейона. Я надеюсь, что смогла достойно использовать их ценнейшую информацию.

Большое спасибо моим родителям, Кристине Барбаст, за понимание и терпение.

И наконец, от Pavilhao Chines до Duchi d’Aosta, спасибо А.

— «Нелюбимая»… А вот мне кажется, что это скорее я никогда не умела любить.

Александр молчал, оставаясь крайне серьезным. Взволнованная Валентина кусала губы. Манокис не попытался ее переубедить. Прежде она бы не приняла даже молчаливой критики, возмутилась бы, оскорбилась. Но сегодня она была благодарна Александру за его честность.

Нервным жестом грек коснулся газеты, лежащей перед ним. Валентина видела, что он страдает. Когда она накрыла его ладонь своей, мужчина схватил ее пальцы.

— Я тебе завидую, Валентина, — прошептал он. — Ты никогда ничего не боишься.

Женщина горько усмехнулась.

— Я… Меня терзают такие страхи, какие вам и не снились.

ISBN 978-966-14-0775-5

ISBN 978-5-9910-1151-8

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Сражение при Шмен де Дам (в русских источниках принято называть «наступление Нивеля» или «бойня Нивеля») — крупнейшее сражение Первой мировой войны, стратегическая наступательная операция англо-французских войск, во время которой французская армия потерпела поражение и понесла существенные потери. (Здесь и далее примеч. пер.)

(обратно)

2

Имеется в виду автомобиль «Испано-Сюиза».

(обратно)

3

Охотники на пушных зверей в Северной Америке.

(обратно)

4

Город на северо-западе Греции, в Западной Македонии. Один из старейших центров скорняжного мастерства.

(обратно)

5

Округ на северо-западе Греции.

(обратно)

6

Лазанья в духовке — знаменитое блюдо итальянской кухни.

(обратно)

7

Эмиль-Жак Рульманн (1879–1933) — один из ведущих художников стиля ар-деко в области интерьера и мебели.

(обратно)

8

Члены «Союза Спартака» — организации германских левых социал-демократов.

(обратно)

9

Здание парижской оперы часто называют по имени создателя этого здания — архитектора Шарля Гарнье.

(обратно)

10

Ассорти из различного маленького печенья (или пирожных), которое чаще готовится из одинакового теста, но отличается оформлением и добавками.

(обратно)

11

Очень хорошо (нем.).

(обратно)

12

Рубато — музыкальный термин, обозначающий свободное в ритмическом отношении (не строго в такт) исполнение; обычно связано с ускорениями и замедлениями темпа.

(обратно)

13

Мама (нем.).

(обратно)

14

Гостиница (нем.).

(обратно)

15

Домашняя хозяйка (нем.).

(обратно)

16

Народные, национальные (нем.).

(обратно)

17

Дословно «Моя борьба» (нем.) — книга Адольфа Гитлера, сочетающая в себе элементы автобиографии и идеи национал-социализма.

(обратно)

18

Второй репарационный план, заменивший план Дауэса. Разработан для Германии комитетом финансовых экспертов ряда стран во главе с американским банкиром О. Юнгом.

(обратно)

19

Выражение, часто используемое нацистскими лидерами для обозначения несправедливых, с их точки зрения, условий Версальского договора 1919 года.

(обратно)

20

Студенческий союз (нем.).

(обратно)

21

Любимая (нем.).

(обратно)

22

Поль Пуаре — знаменитый французский модельер, один из создателей «свободного стиля» в одежде, ратовал за отмену корсетов.

(обратно)

23

Самый известный и один из самых старых ресторанов Лейпцига.

(обратно)

24

Пауль фон Гинденбург — германский военный и государственный деятель, с 1925 года рейхспрезидент Германии.

(обратно)

25

Концертный зал в Лейпциге, построенный на месте Дома гильдии ткачей (отсюда название). В нем базировался знаменитый Лейпцигский оркестр.

(обратно)

26

«Квекс из гитлерюгенда» — книга, описывающая судьбу мальчика, вступившего против воли отца-коммуниста в гитлерюгенд.

(обратно)

27

Штурмовые отряды — «Sturmabteilung», сокращенно SA, военизированные формирования НСДАП.

(обратно)

28

«Чуждый расе» — нацистское определение людей, не принадлежащих к «господствующей расе».

(обратно)

29

Карл Фридрих Гёрделер — германский политический деятель, обер-бургомистр Лейпцига, один из руководителей антигитлеровского заговора.

(обратно)

30

В середине 20-х годов под влиянием пуризма Коко Шанель, а также скульптурных экспериментов Модильяни и Бранкузи появляются авангардные манекены с абстрактными головами и лицами, напоминающими строгими линиями африканские маски. Фирма «Siegel & Stockman» представила такие манекены на Выставке декоративных искусств в Париже.

(обратно)

31

Речь идет о советском и немецком павильонах, крупнейших на выставке. Советский представлял собой галерею длиной 150 м. Спроектированное Б. Иофаном здание было облицовано самаркандским мрамором и увенчано знаменитой 24-метровой скульптурой рабочего и колхозницы, созданной по проекту В. И. Мухиной. Вход украшали барельефы скульптора И. М. Чайкова, гербы СССР и 11 союзных республик. Немецкий павильон, по замыслу А. Шпеера, был построен в форме римской цифры III. У подножия башни павильона была установлена скульптурная группа Й. Торака «Товарищество», а верх венчал герб Третьего рейха — орел со свастикой.

(обратно)

32

Рабочий, занимающийся одной из заключительных операций по обработке кож. Аппретирование — пропитка текстильных материалов или кож различными веществами — «аппретами» (крахмал, клей, синтетические смолы и т. д.).

(обратно)

33

Бальдур Бенедикт фон Ширах — немецкий партийный деятель, лидер немецкой молодежи, руководитель гитлерюгенда.

(обратно)

34

Обязательная трудовая повинность (нем.).

(обратно)

35

Добрый день (нем.).

(обратно)

36

Мой младший брат приблизительно одного возраста с тобой (нем.).

(обратно)

37

Сорт бургундского вина.

(обратно)

38

Здесь красиво (нем.).

(обратно)

39

7 ноября 1938 года Рат был застрелен пришедшим в посольство 17-летним евреем Гершелем Гриншпаном. Убийство Рата стало поводом для начала «Хрустальной ночи», или «Ночи разбитых витрин» — первой массовой акции физического насилия по отношению к евреям на территории Третьего рейха.

(обратно)

40

Один из самых старых и знаменитых Домов французской Высокой моды.

(обратно)

41

Воинское звание.

(обратно)

42

«Stuka», «Штука» (от нем. «Sturzkampfflugzeug» — «пикирующий боевой самолет), «Юнкерс Ю-87» — одномоторный двухместный пикирующий бомбардировщик и штурмовик.

(обратно)

43

Документ, пропуск (нем.).

(обратно)

44

Анри Филипп Петен — французский военный и государственный деятель. В июне 1940 после разгрома Франции Петен возглавил коллаборационистское правительство (режим Виши). Он управлял южной частью Франции, в то время как северная была оккупирована немцами.

(обратно)

45

Отчизна, отечество, родина (нем.).

(обратно)

46

Дикая лама.

(обратно)

47

«Утро» (фр.).

(обратно)

48

Дословно «Обозрение мехов» (фр.).

(обратно)

49

Заготовительный отдел вермахта (нем.).

(обратно)

50

Люфтваффе (от нем. «Luftwaffe» — досл. «воздушное оружие») название военно-воздушных сил Третьего рейха.

(обратно)

51

19 ноября 1942 года началось контрнаступление советских войск под Сталинградом.

(обратно)

52

Оперативные группы (нем.).

(обратно)

53

«Petit Parisien» — «Маленький парижанин» — одна из самых значимых французских газет Третьей республики (фр.).

(обратно)

54

«Сводки вермахта» (нем.).

(обратно)

55

Густав Климт (1862–1918) — австрийский живописец, один из самых ярких представителей стиля модерн.

(обратно)

56

«Обозрение изобразительных искусств» (фр.).

(обратно)

57

Отто Дикс (1891–1969) — немецкий художник и график.

(обратно)

58

Марсель Роша (1902–1955) — французский дизайнер, модельер, парфюмер.

(обратно)

59

Новый театр (нем.).

(обратно)

60

Борго Терезиано — район Триеста с элегантными неоклассическими зданиями.

(обратно)

61

Два знаменитых парижских кафе. В первом проходили «Парижские вечера» Гийома Аполлинера. Название второго кафе «Два маго», или «Два магота», связано с находящимися там фигурами китайских торговцев. Маго (от фр. «magot») — гротескная статуэтка, урод, образина.

(обратно)

62

Старая ратуша (нем.).

(обратно)

63

Путеводитель, изданный фирмой «К. Бедекер».

(обратно)

64

Фройляйн, пожалуйста… (нем.).

(обратно)

65

Не надо испытывать страха… (нем.).

(обратно)

66

«Ligne Vivante» («Живая линия» (фр.) — новая коллекция одежды, запущенная Кристианом Диором в 1953 году.

(обратно)

67

«Новый образ» — знаменитая коллекция женской одежды, запущенная Кристианом Диором в 1947 году, эту линию отличал романтический, женственный силуэт нарядов.

(обратно)

68

Компания Гудзонова залива (Hudsons Вау Company, НВС) — самая старая торговая корпорация Северной Америки. Основана в 1670 году, изначально специализировалась на торговле пушниной.

(обратно)

69

Леонард Липп в 1880 году открыл кафе-брассери (фр. «brasserie» — «пивоварня» — тип французских кафе) на бульваре Сен-Жермен. Кафе «Брассери Липпа» стало крайне популярно в среде писателей, художников, артистов, политических деятелей.

(обратно)

70

Ясак — на языке монгольских и тюркских племен обозначает дань, уплачиваемую обыкновенно натурой, главным образом пушниной.

(обратно)

71

В Европу театр теней из Китая привезли французские миссионеры (1767 г.). Со временем «ombres chinoises» — «китайские тени» (фр.) прижились, приобрели местный колорит и стали «ombres françaises» — «французскими тенями» (фр.).

(обратно)

72

Имеется в виду герой приключенческого романа Жюля Верна «Михаил Строгов: курьер царя». Строгов попал в плен к татарам, и его ослепили, приняв за шпиона.

(обратно)

73

День взятия Бастилии.

(обратно)

74

«Маленький богач» (фр.).

(обратно)

75

«Белый слон» (фр.).

(обратно)

76

Бабушка (нем.).

(обратно)

77

Дедушка (нем.).

(обратно)

78

Брассаи (Брассай) (настоящее имя Дьюла Халаш, 1899–1984) — венгерский и французский фотограф, один из лидеров фотоискусства XX в., мастер экспрессивно-поэтической «прямой съемки».

(обратно)

79

Андре Кертеш (1894–1985) — американский фотограф венгерского происхождения, чье творчество оказало сильное влияние на развитие репортажной фотографии.

(обратно)

80

Робер Капа (настоящее имя Эндре Эрнё Фридман, 1913–1954) — знаменитый фоторепортер еврейского происхождения, родившийся в Венгрии. Непревзойденный мастер социальной фотографии.

(обратно)

81

Штази — неофициальное сокращенное название Министерства государственной безопасности (нем. Ministerium für Staatssicherheit), ГДР. Образовано в апреле 1950 г.

(обратно)

82

Андре Курреж (р. 1923) — знаменитый французский кутюрье.

(обратно)

83

Битва под Лейпцигом, или Битва народов (16–19 октября 1813 г.) — крупнейшее сражение Наполеоновских войн, в котором принимали участие войска Франции, России, Пруссии, Австрии и Швеции.

(обратно)

84

В Древней Греции — торжественное жертвоприношение из ста быков; впоследствии гекатомбой называлось всякое значительное общественное жертвоприношение. В переносном смысле — огромные жертвы.

(обратно)

85

Журналист… Французский… (нем.).

(обратно)

86

Монбельяр — округ во Франции, один из округов в регионе Франш-Конте.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Часть первая
  •   Я просто не умею быть счастливой
  •   Лейпциг, 1930
  •   Иваново, 1930
  •   Лейпциг, 1933
  • Часть вторая
  •   Сталинград, 1942
  •   Париж, май 1946
  • Часть третья
  •   Париж, 1953
  •   Париж, 1956
  •   Париж, 1964
  •   Иваново, май 1968
  •   Лейпциг, 30 мая 1968
  • Благодарности Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Время расставания», Тереза Ревэй

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!