Майя Шаповалова Алексей Зернов Граница Таежный роман Солдаты
ГЛАВА 1
Молодая любопытная рысь высунула морду из-за толстого ствола разлапистой ели и внимательно, почти не двигаясь, лишь изредка подрагивая жесткими, как леска, усами, следила за странным существом, передвигавшимся на задних лапах.
Сначала рысь решила, что через ельник пробирается медведь. Но нет, это был не медведь — медведей она встречала часто. Медведь не мог так долго передвигаться на задних лапах.
Рысь не знала, что существо это — человек. Потому что человека она видела первый раз в своей жизни.
Человеком этим был сержант Советской Армии Братеев.
Он пробирался через частый ельник, раздвигая зеленые колючие лапы, которые не могли сильно помешать его продвижению вперед, но раздражали изрядно. Иногда Братеев останавливался и вертел головой, стараясь отогнать мысль, что все-таки сбился с пути, хотя шел он вроде бы точно по отметинам.
Фанза возникла перед ним так неожиданно, что Братеев, не склонный к романтическому восприятию мира, вдруг вспомнил детское: «Избушка, избушка, встань ко мне передом…»
Некоторое время, напрягая зрение и слух, он разглядывал домик издалека, пока не убедился, что в фанзе никого нет. Братеев вышел из укрытия, подошел поближе и осторожно толкнул щелястую, покрытую темными сырыми пятнами дверь. Тихо скрипнув, она открылась на удивление легко, и сержант шагнул внутрь.
Свет с трудом проникал сквозь маленькое оконце, и Братееву пришлось на несколько секунд задержаться на пороге, чтобы глаза привыкли к полумраку. Он втянул носом воздух и ощутил странный запах. Воняло не то плесенью, не то просто сыростью.
Братеев огляделся. В углу громоздились какие-то коробки и деревянные ящики с намалеванными иероглифами, поверх ящиков валялась старая рыболовная сеть. Со стены на все это хозяйство взирал бумажный портрет председателя Мао.
Братеев снял рыболовную сеть и заглянул в верхний ящик. Пусто. Он отбросил ящик в сторону и в следующем обнаружил проржавевшие железяки, хранившиеся, очевидно, не один десяток лет.
Поправив автомат, чтобы не мешался, сержант начал один за другим снимать ящики, составляя их рядом в той же последовательности. В ящиках хранилось барахло: какие-то тряпки, рыболовные снасти, бережно завернутая в промасленную бумагу чугунная сковорода, алюминиевые миски, старое коричневое одеяло явно солдатского образца, рваная, засаленная куртка, произведенная, как следовало из надписи на этикетке, фабрикой «Великая стена».
Последний ящик, крашенный синей масляной краской, был заколочен. Братеев попытался приоткрыть крышку, но она не поддавалась. Беззлобно матюгнувшись, сержант пнул ящик ногой. Потом немного подумал и вновь принялся снимать один за другим ящики, пока не добрался до нижнего, в котором хранились железки. Там, среди изъеденных ржавчиной гаек и болтов, он нашел обломок напильника.
Братеев просунул обломок в щель между ящиком и крышкой и надавил; вылезающие из своих нор гвозди тошнотворно заскрипели. Отбросив напильник, сержант отодрал крышку и заглянул внутрь.
В ящике плотно, будто сельдь в консервной банке, лежали серебристые рыбины, обернутые полиэтиленовой пленкой.
Братеев достал одну рыбину, развернул пленку и понюхал: рыба была свежей, только немного припахивала тиной. Сержант осторожно, чтобы не выскользнула из рук, перевернул ее и увидел, что распоротое брюхо аккуратно зашито суровой нитью.
Это Братееву крайне не понравилось. Кто-то недавно, может, всего пару часов назад — рыба-то совсем свежая! — приходил сюда, чтобы спрятать здесь свой улов. От кого? Да и что за способ такой — в пленке рыба протухнет куда как быстрее. А ведь ее не просто спрятали — ящик заколотили, завалили сверху барахлом…
Братеев достал нож, вспорол нити, и на руку ему вывалился прозрачный пакетик, наполненный белым сыпучим веществом. Братеев взрезал пакетик и поднес лезвие ножа к лицу: порошок почти не имел запаха, к тому же в фанзе теперь пахло рыбой. Сержант сунул палец в порошок, лизнул и, скривившись, сплюнул.
Братеев никогда в жизни не сталкивался с наркотиками. Но инструктаж, как всякий пограничник, проходил, и потому долго ломать голову над тем, что за начинка спрятана в рыбьем брюхе, ему не пришлось. Другой вопрос: кому принадлежит все это хозяйство? Вот уж правда «избушка, избушка, встань ко мне передом»! Наркотики — в рыбе, сама рыба — в ящике, а ящик — в фанзе. То, что ящик принесли сюда китайцы, сомнений не вызывало. А вот кто должен его забрать? Надо все же заставить капитана во всем этом разобраться.
Вспомнив про Голощекина, Братеев заторопился. Он завернул рыбину в целлофан и сунул ее в ящик. Приладил крышку так, чтобы гвозди оказались на прежнем месте, и несколько раз ударил по ней кулаком. Затем поставил ящики с барахлом и бросил сверху рыболовную сеть, а просыпавшийся на пол порошок растер подошвой сапога. Если китайцы вернутся, чтобы проверить свое добро, они не должны ничего заподозрить.
Снаружи донесся клекот вспугнутой птицы. Братеев приоткрыл дверь и выглянул — вдалеке, по холму, заросшему низким жестким кустарником, спускались трое. Сержант услышал быструю мяукающую речь — китайцы возвращались. Прикрыв дверь, он огляделся напоследок и вылез в окно. Бесшумно преодолев сотню метров, оказался в спасительном ельнике и уже оттуда увидел, как китайцы заходят в фанзу. Он подождал немного. Нет — ни возни, ни громких, возбужденных голосов. Значит, ничего не заметили, значит, он, Братеев, все сделал как надо.
Его многое настораживало. И явная суета вокруг фанзы, и столь же явное нежелание капитана обращать на это внимание. Ну у капитана, ясное дело, других забот хватает. Времени разбираться с подозрительностью сержанта Братеева у него нет. И всю обратную дорогу от леса до территории части Братеев размышлял, стоит ли доложить капитану о том, что происходит в фанзе, или, может, подождать, понаблюдать еще какое-то время.
Голощекина он увидел возле КПП — тот быстро шагал в сторону леса. Братеев подскочил к нему, молодцевато щелкнул каблуками, козырнул:
— Товарищ капитан! Сержант Братеев по вашему приказанию прибыл!
Остановившись, Голощекин кивнул и зашагал дальше.
— Пойдем пройдемся, — бросил он на ходу.
Они вышли к прилеску и сбавили темп. Голощекин пошел не спеша, будто и впрямь решил прогуляться в компании сержанта. Но Братеев знал, что капитан на пустые прогулки время тратить не будет.
— Догадываешься, зачем я тебя позвал, Братеев? — наконец спросил Голощекин.
— Догадываюсь, товарищ капитан.
— Что происходит, сержант?
Интересный вопрос. Что происходит? Где происходит, с кем? Понимай как хочешь. Дело не в вопросе, главное — интонация, требовательная, подавляющая волю к сопротивлению, обозначающая превосходство того, кто спросил. Мол, я в курсе, что происходит нечто, а ты обязан мне объяснить, что именно.
Правда, в данном случае Братеев отлично знал, о чем пойдет речь. И также знал, что капитан не нуждается ни в каких объяснениях. Все и так ясно.
Братеев сглотнул.
— Да происходит что-то, — ответил он и замялся. — Что-то не так.
Голощекин резко обернулся:
— Что не так? Китайцы беспокоят? — Он пристально посмотрел на сержанта.
— Нет, с китайской стороны все тихо, — соврал Братеев.
— С китайской стороны… — усмехнулся Голощекин. — Вы, сержант, еще параграфами устава разговаривать начните. Мол, во вверенном мне подразделении… за время несения службы… Ну так что происходит?
— В команде нелады, товарищ капитан. «Деды» с тоски совсем озверели. А Васютин… сами знаете, стрелялся. Такое дело.
Голощекин сузил глаза:
— С тоски, говорите? Они что, сюда развлекаться приехали? Они несут службу на государственной границе! Охраняют рубежи нашей родины! С тоски… Вы хоть отдаете себе отчет в том, что произошло?
— Я думал…
— Он думал! Процесс, который происходит в вашей черепной коробке, сержант, называется иначе. Не знаю, как именно, но слово «думать» здесь неуместно. Дедовщину развели!
— Не без этого, товарищ капитан, — уныло согласился Братеев. — Только Васютин этот — он и впрямь боец никудышный.
— Плевать мне на Васютина! — рявкнул Голощекин. — Васютин там или кто другой — мне без разницы. А то, что он боец никудышный, так вы, сержант, может, слыхали поговорку: «Каков поп, таков и приход»? Нет, не слыхали?
— Слыхал, — вздохнул Братеев. — А что ж теперь делать?
— Что делать?! Сухари сушить! Солдата мог потерять! Ух, врезал бы я тебе! Ты мне веришь, воин? А может, ты дисциплинарным батальоном интересуешься? Так я легко удовлетворю твое любопытство, Братеев. Застегнуть пуговицу воротничка! Стоять смирно!
Вероятно, в какой-то момент Братееву действительно показалось, что они с капитаном беседуют по душам. И потому такого поворота событий сержант явно не ожидал. Он вытянулся по стойке «смирно» и часто-часто заморгал белесыми ресницами.
Голощекин усмехнулся.
Рядовой Васютин, сопляк и рохля, не выдержав бесконечных, причем далеко не безобидных подковырок «дедов», дошел до ручки. Стрелял он фигово и, естественно, промахнулся. На Васютина капитану действительно было наплевать — тут он не соврал. Но подобное ЧП, во-первых, бросало тень на безупречную репутацию Голощекина, во-вторых, могло повлечь за собой служебное расследование, что означало комиссии, проверки и прочую головную боль. А меньше всего капитан был заинтересован сейчас в том, чтобы в гарнизон нагрянули надутые чины и начали совать нос не в свое дело.
Но истинная причина его раздражения крылась не в поступке дурака Васютина. Голощекина раздражал Братеев. Похоже, он недооценивал сержанта. Глядя в его простецкое, крутолобое лицо, капитан пытался понять, знает стервец что-нибудь про фанзу, и если знает, то почему молчит. Наверняка что-то знает или хотя бы подозревает: дважды Братеев пытался завести на эту тему разговор, и дважды Голощекин уходил от ответа.
Капитан неожиданно улыбнулся — широко, добродушно.
— Вольно! — сказал он и по-приятельски хлопнул Братеева по плечу: — Ничего, казак, держись! Атаманом будешь. С ребятами я сам поговорю. Проведу, так сказать, воспитательную акцию. Но чтобы впредь о подобных делах я узнавал первым! Понял меня, сержант? Что бы ни случилось, понял?
Братеев кивнул. Сейчас было самое время рассказать капитану про фанзу, про нафаршированную белым порошком рыбу… Но Голощекин уже развернулся, бросив на ходу:
— Свободны, сержант. Возвращайтесь в часть.
— Есть, возвращаться в часть! — козырнул Братеев.
Голощекин проводил его взглядом. Сержант шел осторожно, ступая почти неслышно — ни одна ветка ни хрустнула под его сапогами. Молодец сержант! В тайге только так и можно ходить не выдавая своего присутствия, даря вероятному противнику, будь то зверь или человек, иллюзорную возможность почувствовать себя в безопасности.
Голощекин шел к фанзе. Точнее, собирался идти. Теперь — нет, теперь — нельзя. Хотя он должен был проверить, на месте ли товар, чтобы потом, желательно сегодня же к вечеру, дать отмашку своему человеку в Сторожевом. Но капитан не хотел рисковать. Он только сейчас понял, что именно насторожило его в разговоре с Братеевым, насторожило с самого начала. Не сам разговор, нет. Рука. Сержант козырнул, и Голощекин заметил, что ребро его ладони ободрано и вымазано какой-то рыжей дрянью — не то кирпичной пылью, не то ржавчиной.
Нет, Голощекин не будет рисковать. Особенно теперь, когда осталось совсем немного. Как там было в анекдоте про избушку лесника? Степочкин рассказывал, все ржали… Нашли в лесу партизанский дневник, а там написано: «Понедельник. Сегодня мы заняли избушку лесника. Пришли немцы и выгнали нас. Был бой. Вторник. Мы выгнали немцев из избушки лесника. Среда. Пришли немцы и выгнали нас. Четверг. Мы заняли избушку лесника. Пришли немцы. Был бой. Пятница. Пришел лесник и всех выгнал». Вот он, Голощекин, как тот лесник. И последнее слово должно остаться за ним.
Рядовой Суютдинов играл с волчонком. Дымчато-серый, пушистый, похожий, скорее, на лайку, чем на детеныша злобного и опасного зверя, волчонок и вел себя как собака: поскули вал, вертел хвостом, преданно заглядывая в глаза человеку. Такой же человек недавно убил его мать, но волчонок не знал об этом. Как не знал и того, что люди не способны научить его премудростям сложной, но вольной жизни.
Рыжеев читал письмо. Содержания письма можно было и не знать — каждая прочитанная солдатом строчка отражалась у него на лице: то брови удивленно ползли вверх, то губы растягивались в улыбке, то Рыжеев вдруг мрачнел, но тут же вновь, вскинув брови, улыбался.
Жигулин чистил автомат. Он, как и Рыжеев, получил письмо, но, в отличие от сослуживца, порадоваться не мог. Мать писала, что отец совсем плох, почти не встает, боли страшные… Ждет не дождется, когда сын домой приедет, повидать хочет напоследок.
Степочкин, растянувшись на траве и прикрыв глаза, напевал себе что-то под нос. Он очень надеялся задремать. Во-первых, Степочкин просто любил поспать, а во-вторых, время, затраченное на сон, пусть незаметно и не очень существенно, но все же приближало заветный дембель. Однако дремота, как назло, не приходила, свободное время пропадало зря, и Степочкин, открыв глаза, лениво наблюдал за волчонком.
— Эй, Суютдинов, — позвал Степочкин. — Ты чего к животному привязался?
— Ты спать собрался, Степочкин? — ответил вопросом на вопрос Суютдинов. — Вот и спи. — Он потрепал волчонка за длинные уши, звереныш извернулся и щелкнул зубами, приглашая к игре. — Если в нем не воспитывать злость, из него вырастет хомяк, а не волк. А ведь ему потом придется самому себе в тайге пропитание добывать.
— А чего ему в тайге делать? — спросил Рыжеев, оторвавшись от чтения письма. — Ты, Суютдинов, его с собой в Ташкент забери. Вместо овчарки. Вон вы как сроднились. А чего? Приедете такие все из себя красивые — бравый пограничник Суютдинов и его верный пес. Будешь своей девчонке рассказывать, сколько вы с ним нарушителей задержали. Есть у тебя девчонка?
— Не твое дело, — огрызнулся Суютдинов. — Он поискал взглядом в траве, нашел подходящую палку, помахал ею у волчонка перед носом и закинул далеко в лес: — Ищи!
Волчонок завилял хвостом, посмотрел, куда упала палка, отвернулся и зевнул.
— А ну беги! — прикрикнул Суютдинов.
Волчонок, разморенный жарой, развалился рядом с ним и, положив морду на лапы, изредка стриг воздух ушами.
— Ну ты лентяй! — захохотал Суютдинов.
Степочкин приподнялся на локте.
— А чего ты такой радостный, Рыжеев? Чего-нибудь хорошее пишут?
— А что, заметно?
— Еще как.
— От кого письмо-то?
— От мамы. Пишет, что братан старший жениться собрался. Мечтаю, пишет, и на твоей свадьбе погулять.
— А ты что, жениться собираешься?
— Не-е-е. — Рыжеев потянулся. — Я еще годика три погуляю… Потом дом поставлю, рядом с отцовским. На шофера устроюсь… Заработаю на мотоцикл. Лучше бы, конечно, на «Яву», но можно и «Панонию» взять… С другой стороны, на «Яве» с «Панонией» только девчонок по асфальту возить. А как только песок попадется — все, глуши мотор. Может, лучше взять, как у всех ребят, «Урал»?.. Ладно, там видно будет…
— А мне вот жениться надо, — подал голос Суютдинов. — Отец пишет, красивая у меня будет жена.
— Не понял. — Рыжеев сложил письмо и засунул его в карман гимнастерки. — Что значит «отец пишет»? Ты-то сам что, не видел ее?
— Может, видел. А может, нет… Я отцу доверяю.
— Чудно у вас, — сделал вывод Рыжеев.
— Слушай, ты! — обиделся Суютдинов. — Я же ваши порядки не обсуждаю.
— Да ладно тебе, — примирительно сказал Рыжеев. — Чего ты завелся? Прям потомок Чингисхана. Я просто так сказал. Мне вообще, если хочешь знать, узбечки нравятся. Симпатичные… В халатиках. Хохочут все время… У нас в классе узбечка училась, Ойгуль, Гуля. С косичками. У нее этих косичек штук, наверное, двадцать было.
— А у нас в школе училась негритянка, — неожиданно оживился Степочкин.
— Врешь! — с завистью выдохнул Рыжеев.
— Правда, правда. Наполовину. Мамка — русская, а папка был негр. Князь какой-то африканский. Они из Москвы приехали. Ну в смысле без папки, конечно. Он на фестивале молодежи и студентов был, а потом обратно к себе в Африку уехал. А девчонка уже без него родилась. Над ними там, в Москве, смеялись очень, дразнили. Мол, черный ребенок и все такое…
— Прямо как в «Цирке», — буркнул Жигулин.
— Почему — как в цирке? — удивился Рыжеев.
— Как в фильме «Цирк», — пояснил Степочкин. — Точно-точно. А Амина эта — ее так звали — красивая, между прочим, была. И совсем не черная, просто смуглая. И тоже косички заплетала. У нее такие волосы были, как проволока, и косички эти вверх торчали, как рожки.
— А у нас девчонки тюбетейки надевают, — мечтательно произнес Суютдинов. — Красиво. Вот женюсь, и у меня дочки будут. У меня много детей будет, человек восемь. У нас в Узбекистане большие семьи.
— А мне Катька пишет каждый день, — разоткровенничался Степочкин. — Ждет меня. Мы до армии с ней ходили. Я думал, так… Все ходят, ну и мы… А сейчас решил: приду из армии — женюсь.
— Коляныч, а ты? — Рыжеев толкнул Жигулина в бок. — Чего отмалчиваешься? Ты сейчас свой автомат до дыр протрешь. Девчонка у тебя есть?
— Отстань, — веско сказал Жигулин.
— Ох, и ни хрена ж себе! — возмутился Рыжеев. — Тоже мне фу-ты ну-ты. Подумаешь! Мы про себя рассказываем, а этот…
— Да оставь ты его в покое. Он утром письмо получил из дома. У него отец при смерти, — объяснил Степочкин.
— А-а, — протянул Рыжеев. — Ну извини, я ж не знал.
К ним подошел рядовой Умаров. Увидев его, волчонок вскочил и с рычанием бросился ему под ноги.
— Брысь! — процедил Умаров. — Капитан вызывает. Пошли. Степочкин, вставай давай.
Волчонок, урча и повизгивая, пытался поймать носок умаровского сапога.
— Да отвяжись ты! — прикрикнул на него Умаров и дернул ногой. — Злой как черт.
— Не злой он, играет, — сказал Суютдинов, за шкирку оттаскивая волчонка.
— Я не про щенка, я про капитана, — мрачно пояснил Умаров.
Степочкин кряхтя поднялся, отряхнул штаны. Рыжеев тоже встал, потягиваясь и зевая.
— Тебе отдельное приглашение нужно? — спросил Умаров Жигулина.
— Дай автомат собрать.
Умаров достал папиросу, закурил.
— А чего капитану надо? — спросил Степочкин. — О, вот он сам сюда идет.
Умаров бросил папиросу на землю, раздавил сапогом. Рыжеев нахлобучил пилотку, Жигулин отложил собранный автомат.
— Почему автомат чистишь не в оружейке? — спросил Голощекин.
Солдаты вытянулись по стойке «смирно», и только волчонок, сперва вскочив, припал на брюхо, настороженно поводя носом и слегка скалясь.
— Виноват, товарищ капитан! — буркнул Жигулин.
Голощекин поддел сапогом волчонка под брюхо и отбросил в сторону. Волчонок зарычал, поднялся, но остался на месте. Чутье подсказывало ему, что с этим человеком не стоит затевать никаких игр.
Суютдинов покосился на волчонка и сделал едва заметный подзывающий жест. Зверь тут же подбежал и забился ему под ноги.
— Прямо кружок юннатов, а не взвод, — насмешливо произнес Голощекин. — Ну что, соколики, отдыхаем? За жизнь беседуем? Девушек вспоминаем? Мечтаем, так сказать, о мирных буднях?
Он медленно шел вдоль вытянувшихся в струну солдат, пристально всматриваясь в лица. Разговор их Голощекин слушал, стоя у приоткрытого окна казармы. Слушал и ждал, пока неспешная, ленивая беседа, составляющая одну из главных радостей солдатской жизни, наберет ход, нальется соком, как спелая ягода. Вот тогда самое время ее давить.
— Где пилотка, Степочкин?
Степочкин завертел головой, пытаясь взглядом отыскать пилотку. Нашел, рванулся было поднять.
— Отставить!
Голощекин остановился возле Рыжеева:
— Сколько осталось до конца службы?
— Год и два месяца, товарищ капитан!
Голощекин резко повернулся к Суютдинову:
— А тебе?
— Так вместе же с ним призывались, — буркнул тот. — Столько же, товарищ капитан.
Голощекин подошел к Степочкину:
— Ты родом откуда?
— Из местных я. Отсюда, товарищ капитан.
— Повезло тебе, значит, — вдруг оживился Голощекин. — Немногие солдаты могут этим похвастаться.
— Так точно, товарищ капитан! — ответил сбитый с толку Степочкин. Почему ему повезло, он так и не понял. Ему показалось, что Голощекин собирается спросить еще о чем-то, но капитан уже подошел к Рыжееву, остановился, вздохнул.
— Не будет у тебя дома, Рыжеев, — вдруг сказал Голощекин. — Видишь, какое дело… Ни рядом с отцовским, ни вдали от него. У тебя вообще со своим домом вряд ли чего получится. С казенным только. Восемь лет в бараке просидишь. За колючей проволокой. Разве что с лесоповала бревна повезешь. О «Яве» и «Панонии» я и не говорю. Забудь.
У Рыжеева вытянулось лицо. Капитан сейчас был похож на старую темноликую цыганку, чей гортанный торопливый голос вещает всякие ужасы про ближайшее и отдаленное будущее.
— А у тебя, — продолжал тем временем Голощекин, пристально глядя в узкие глаза Суютдинова, — в тюрьме вместо красавицы узбечки будет амбал вот с такой… — Голощекин запнулся и уточнил, не поленившись показать, — …мордой! Не будет у тебя ни семьи, ни восьмерых детей. И косички своих дочек ты никогда не увидишь.
Суютдинов попытался сохранить достоинство.
— Почему это? — хмуро спросил он.
— Так ведь не будет у тебя детей, Суютдинов. Ни сыновей, ни дочек. Откуда ж косички? — Капитан пожал плечами, словно удивляясь непонятливости рядового, и улыбнулся виновато: мол, извини, старик, за правду.
— Да почему ж не будет-то, товарищ капитан?
Голощекин вмиг согнал улыбку с лица и отчеканил, отделяя слова друг от друга:
— А потому. Что. От амбала. Дочки. Не родятся. — Он повернулся к Жигулину и сказал проникновенно: — Отца без тебя похоронят. Не дождется тебя батя.
Жигулин побледнел.
— Но это, Жигулин, полбеды, — продолжал Голощекин печально. — Беда в том, что это ты будешь виноват в его смерти. Нет, конечно, не прямо, но косвенно. И все, все будут об этом знать.
— Товарищ капитан… — Голос у Жигулина задрожал.
— Что — товарищ капитан? Не выдержит отец, когда узнает, что сына в тюрьму посадили. Помрет в тот же день. А так, глядишь, и дождался бы, погодил помирать-то. Так что, Жигулин, как ни крути, а ты в его смерти виноват будешь. Знаешь, каково потом всю жизнь с таким грузом?
— За что вы так, товарищ капитан? — тихо спросил Жигулин.
Голощекин не ответил. Лицо его было печально: вот ведь напасть какая, вроде парень-то хороший, а собственного отца в гроб вогнал. Неожиданно капитан поднял голову и задумчиво посмотрел на Степочкина. Потом задумчивость сменилась откровенной жалостью, и капитан вздохнул:
— Все идет к тому, что не дождется тебя невеста, рядовой Степочкин. He-а, не дождется… Выйдет замуж за прыщавого соседа. Ты этого, конечно, не переживешь и сбежишь из тюрьмы. А тебя поймают. И добавят еще три года. Восемь плюс три — одиннадцать. За одиннадцать лет, что ты проведешь на нарах, твоя невеста успеет три раза замуж выйти. Изменится, конечно, сильно твоя Катерина… Но не так сильно, как ты, Степочкин. Так что, когда вернешься, худой и страшный, она тебя не узнает, мимо пройдет.
Степочкин подавленно молчал.
— Да за что нас в тюрьму-то? — спросил Умаров, решив не дожидаться, пока капитан распишет мрачными красками и его будущее.
— Как — за что? — Голощекин изумленно выпучил глаза. — А вы разве не поняли? Ну, я-то вас за умных держал, думал — сообразите. Ладно, тогда прямым текстом скажу. За Васютина вы сядете, бойцы! За человека, которому из-за вас жизнь опротивела! За человека, который предпочел грудь себе пулей разворотить, чтоб не жить в таком унижении!
Он отвернулся. Достал папиросы, закурил. Теперь следовало помолчать. Пусть осознают, проникнутся. Минут пять им хватит. Голощекин посмотрел на здание казармы: там, возле приоткрытого окна, стоял сержант Братеев. Заметив взгляд капитана, Братеев улыбнулся и кивнул.
— Так это что? — почти прошептал Степочкин. — Нас это чего теперь — всех в тюрьму?
— На восемь лет, — кивнул капитан. — А может, и больше. Как там решат.
— Мы, что ли, его заставили стреляться? — пробормотал Рыжеев. — Сам он.
— Ну да, — ухмыльнулся Голощекин. — Сам. От скуки, наверно. Чем бы, думал, заняться? Дай, думал, постреляюсь, авось повеселее будет. Вы тут про девчонок травите, про мотоцикл — какой лучше взять, а ему, Васютину, сейчас ой как весело! Значит, так. — Капитан строго оглядел солдат. — На похороны его родители приедут…
— Какие похороны? — уже откровенно перепугавшись, воскликнул Степочкин. — Он что, разве помер?
— Нет еще. Но может умереть в любую минуту. Марина Андреевна говорит, состояние критическое.
— А что же теперь делать? — растерянно спросил Жигулин.
Вот и все. Можно подписывать акт о безоговорочной капитуляции.
Голощекин сделал еще несколько глубоких затяжек, чтобы подчеркнуть обуревающие его раздумья, неспешно затушил окурок о ствол старой сосны, бросил на землю и еще некоторое время давил подошвой сапога.
— Ладно, — произнес он наконец. — Подумаем, что можно сделать. Жалко мне вас, бойцы. Почти два года вместе оттрубили. — Капитан оглядел солдат. — Ну чего приуныли? Все у вас будет: и жены — умницы-красавицы, и дочки с косичками. Рыжеев построит свой дом, мотоцикл себе купит. У Жигулина отец, будем надеяться, поправится. Но! — Он поднял указательный палец. — Последний раз вас отмазываю! Чтоб больше никаких ЧП, ясно? С Мариной поговорю, перед полковником за вас слово замолвлю. Ох и зол же на вас полковник! Ладно. С Васютиным тоже поговорю. Выкарабкается — простит вас. Он парень хороший, Васютин-то, не злопамятный. Боец из него никудышный, знаю. Ну так вы ему помогите. Все понятно? — Голощекин хлопнул Рыжеева по плечу: — Ну чего стоишь как накрахмаленный? Вольно!
Капитан нагнулся и почесал волчонка за ушами. Тот отпрянул, еще теснее прижавшись к ногам Суютдинова.
— Пугливый какой, — сказал Голощекин. — Пропадет.
Он направился к казарме.
— Товарищ капитан! — окликнул его Степочкин. — Разрешите обратиться?
— Ну? — Голощекин обернулся.
— А как же я?
— В каком смысле?
— Ну… Как приговор читать, так там я вместе со всеми. А как оправдывать — вы про меня ни слова.
— Серьезно? — Голощекин деланно удивился. — Действительно, получается так… Что ж мне с тобой делать? Надо как-то исправлять положение, да, Степочкин? — Он отвернулся и крикнул: — Сержант! Зови гостей!
ГЛАВА 2
Когда Степочкин еще учился в школе, к ним в город приехала съемочная группа. Снимали кино про войну. Главную роль играла известная артистка, и Степочкин вместе с другими ребятами после занятий бегал смотреть на съемки. Артистка играла партизанку — на ней все время был какой-то старый балахон, волосы она собирала в пучок и оттого казалась намного старше, чем на афише кинотеатра — там уже вторую неделю шел фильм с ее участием. А потом Степочкин увидел ее на улице. Она шла в компании двух мужчин и женщины, на ней было ярко-синее короткое пальто с широкими, как у клоуна, рукавами и большими пуговицами. Светлые волосы, замысловато уложенные высокой башенкой, покрывала совершенно прозрачная голубоватая косынка с золотыми искорками. Степочкин тогда испытал странное ощущение: он стоял на знакомой улице, видел знакомые дома, но все это вдруг стало каким-то нереальным, будто декорации к фильму.
Вот и сейчас, глядя на крыльцо казармы, он испытывал нечто подобное. Он видел улыбавшегося во весь рот сержанта Братеева, видел девушку в нарядном ситцевом платье, но никак не мог заставить себя поверить, что все это происходит в действительности.
Девушка улыбалась. Улыбалась ему, Степочкину. Спустилась с крыльца, взглянула на капитана.
— Катя?.. — ошарашенно произнес Степочкин. Он тоже посмотрел на Голощекина. — Разрешите, товарищ капитан?
Кивнув, Голощекин отступил назад. Степочкин рванул с места, в три прыжка достиг крыльца казармы, сграбастал девушку и, прижав ее к себе, замер. Он вдыхал запах ее волос, ощущал тепло ее тела, чувствовал, как колотится от волнения ее сердце, и все же не мог до конца поверить в реальность происходящего.
Голощекин, стараясь сдержать усмешку, смотрел на счастливую парочку. Как мало человеку надо для счастья. Тепло, крыша над головой, любимое существо рядом. И это счастье? Смешно. Хотя почему смешно? Это фундамент счастья, на котором каждый в меру своих способностей возводит собственный дом. Но кто по молодости думает об этом? О том, сколько в том доме будет этажей, и чем наполнить комнаты, и что за еда будет вариться в семейном котле.
Неожиданно Голощекин почувствовал себя старым. Это в его-то тридцать семь! Но он уже давно начал строить фундамент своего счастья, еще в то время, когда ему было столько же, сколько сейчас Степочкину. Все эти годы он упорно строил, используя любые подходящие средства, не брезгуя ничем и ни от чего не отказываясь. И сейчас он был близок к завершению — дохлая рыба, в выпотрошенном брюхе которой лежали пакетики с белым порошком, должна была стать последним слоем. А дальше… Дальше начнется новая жизнь.
Степочкин по-прежнему не выпускал девушку из объятий.
— Совесть есть у тебя, Степочкин? — громко спросил Голощекин. — Твои товарищи должны получать положительные эмоции. А ты сейчас вызываешь у них чувство зависти. Это — эмоция отрицательная. Давай, Братеев, командуй.
— Нале-во! За мной! Шагом! Арш! — выкрикнул Братеев.
Степочкин с трудом оторвался от своей Кати и, посекундно оглядываясь, спотыкаясь, пошел за остальными.
За казармой, на небольшой полянке, окруженной молодыми сосенками, стояло некое подобие стола — на козлах лежала длинная широкая доска, покрытая белоснежным, вышитым крестиками полотенцем. По одну сторону стола расставлены были разномастные табуретки, вдоль другой тянулась, уложенная на пару низких чурбаков, еще одна доска. В торце высились спинки двух стульев.
Полная моложавая женщина расставляла посуду: тарелки с бегущей по краям золотистой извилистой каймой, высокие красные бокалы с затейливым вензелем, мельхиоровые вилки и ножи. Из гигантской сумки, стоявшей прямо на траве, на стол перекочевывали стеклянные банки, в которых были плотно уложены изжелта-красные соленые помидоры и маленькие пупырчатые огурцы; неровный круг домашнего сыра, два огромных румяных каравая, тугой узелок из промасленной полотняной салфетки. Женщина развязала салфетку, и на стол обрушилась горка жареных пирожков.
Катя подошла к женщине, и сразу стало заметно, как они похожи. Вдвоем они быстро разобрали сумку, и стол украсился обливной керамической миской, до краев наполненной ядреными солеными грибками, огромной тарелкой с тончайшими ломтиками розоватого сала и круглым подносом, на котором лежали аккуратные золотистые куры. Ровно, будто солдаты на плацу, стояли в ряд бутылки с лимонадом «Дюшес».
— Здрасте, тетя Тоня, — обалдело произнес Степочкин.
— Антонина Матвеевна, Катина мама, — представил женщину Голощекин. — Прошу любить и жаловать.
— Ни фига себе! — сглотнув слюну, произнес Рыжеев и присвистнул. — Повезет же кому-то с тещей.
— Повезет, повезет, — оживленно подхватил Голощекин, потирая руки. — Между прочим, есть такое африканское племя, где мужчина, собравшийся жениться, выбирает себе первым делом не жену, а тещу. А поскольку там полигамия, то теща ему полагается не одна, а несколько… Ну, прошу к столу.
Рассаживались весело, шумно. Катю и Степочкина посадили во главе стола — на стулья. Антонина Матвеевна смотрела на солдат ласково, по-матерински. Ее полные руки проворно летали над столом — она раскладывала по тарелкам пирожки, резала каравай, по-деревенски прижимая его к себе, открывала бутылки с лимонадом.
— Ну чего уставились, бойцы? — весело спросил Голощекин. — Жрать-то охота?
— Есть такое дело, товарищ капитан, — улыбнулся Рыжеев.
— Тогда чего ждем? — Он оглядел солдат и понимающе развел руками. — Увы, соколы! Закусь, сам вижу, не под лимонад. Ну ничего не попишешь… Суютдинов! Про волчонка не забудь.
— Есть, не забыть про волчонка, товарищ капитан!
Антонина Матвеевна калила каждому из большого темно-зеленого армейского бачка густого домашнего борща, положила сметаны, посыпала мелко порубленным луком и наконец присела, подперев щеку пухлой рукой.
— Ешьте, сынки, ешьте, — приговаривала она, улыбаясь.
Волчонок вертелся под столом и требовательно повизгивал. Суютдинов оторвал от одной из кур ногу и вопросительно посмотрел на капитана. Голощекин кивнул, и Суютдинов бросил ногу волчонку. Тот поймал ее на лету, сразу отбежал в сторону, улегся на траву и с урчанием принялся рвать добычу зубами.
Голощекин смотрел на Степочкина. Слаб человек, слаб. Вот ведь — любимая девушка рядом, а он борщ жрет, глаз от тарелки не поднимает. В принципе его можно понять: после «шрапнели» и волокнистой тушенки такое гастрономическое великолепие кого хочешь с ума сведет. Тут и собственное имя забудешь.
Сама Катя сидела прямо, к еде не притрагивалась, лишь изредка поднимала бокал, смешно оттопырив мизинец, и делала глоток. Вид у нее был торжественный и совершенно счастливый — ни дать ни взять невеста за свадебным столом. Красивая девочка, простая и правильная.
Голощекин налил себе полный бокал и поднялся.
— Ну что, бойцы, заморили червячка? — спросил он. — Тогда временно отставить есть! — Он подождал, пока дружное чавканье стихнет, и продолжил: — Сегодня мы собрались за этим столом не просто так. Рядовой Степочкин! Катюша! Объявляю вас женихом и невестой! Отныне ты, Катюша, всем нам сестра, а мы — твои братья. Ты, Катерина, должна дождаться солдата. Так что сегодня мы собрались, чтобы отметить зарождение новой семьи. Не рождение, а зарождение. А уж потом мы сядем за настоящий свадебный стол. Правильно я говорю, Антонина Матвеевна? — Голощекин поднял бокал. — Предлагаю выпить за невесту и жениха. Ура!
— Ура! — дружно заорали солдаты.
— А теперь… — Голощекин подмигнул. — Катюша! Рядовой Степочкин! А ну покажите этим раздолбаям, как нужно любить друг друга!
— Да ладно вам, товарищ капитан, — смущенно пробормотал Степочкин, утирая розовые свекольные усы.
— Это приказ! — весело рявкнул Голощекин. — Горько!
Степочкин поднялся, потянул за собой Катю, и она, стыдливо опустив глаза, встала. Они неловко обнялись и поцеловались.
— Нет, так дело не пойдет, — возмутился капитан. — Ну-ка не халтурьте! Бойцы, начинаем считать!
Степочкин стрельнул глазами в сторону будущей тещи, потом привлек Катю к себе и прижался ртом к ее губам, уже не слыша дружного счета и одобрительных возгласов своих сослуживцев.
О приезде Катерины, невесты Степочкина, Голощекин узнал еще неделю назад, и застолье, вроде бы импровизированное, было на самом деле согласовано с начальством и разрешено официально. Однако известие капитан придержал. Во-первых, чтобы парень в предвкушении встречи не расслаблялся. Во-вторых, Голощекин считал, что владение информацией — любой, даже такой незначительной, всегда дает определенные преимущества. Главное — вовремя ею воспользоваться. Вот сегодня он все сделал правильно. Показал ребятишкам, кто им отец родной, кто за них готов и в огонь, и в воду, и к черту на рога. Дал понять, кто их из ада вытащил. Намекнул, от кого все зависит. Заодно человечность проявил, Степочкина уважил. Они этот день надолго запомнят.
Между прочим, обещая заступничество, Голощекин ничуть не рисовался. Он был более чем уверен, что васютинскому делу хода не дадут. При любом раскладе. Да если и дадут, то большие начальственные головы все равно на плечах останутся, а вот маленькие, вроде головы лейтенанта Ивана Столбова, — полетят. Сложит Иванушка-дурачок свою буйную головушку, и никакие горючие слезы Марины Прекрасной его не поднимут.
И такой вариант Голощекина вполне устраивал.
Столбов ему мешал. И не потому, что большое, открытое для любви Ванюшино сердце вдруг дало сбой при виде славной докторши Марины Андреевны, в девичестве Бариновой. И не потому, что сама милая девушка Марина Андреевна, в замужестве, между прочим, Голощекина, откликнулась на этот неровный стук. Ну она доктор, это профессия у нее такая — болезных-сердешных опекать. Но даже в самой простой формуле счастья, пригодной для самых простых людей, вроде Степочкина, всегда были постоянные величины: любимый человек — верный, преданный, дом, дети. А тут оказалось, что у него, Никиты Голощекина, главная-то постоянная величина — изменчивая. Ох, изменчивая, сука! И не знаешь, что делать: то ли сказать Столбову спасибо, что невольно предостерег, то ли побороться еще за свою постоянную величину. За константу свою. У кого там — у Дюма, что ли? — Констанция? Любимая женщина д’Артаньяна, жена трактирщика. Что там с ней приключилось? Нехорошее что-то. Надо бы Марине книжку в библиотеке взять, пусть почитает, подумает.
Голощекин открыл дверь казармы и столкнулся с Братеевым.
— Что не спите, сержант? Отбой давно.
— Не спится, товарищ капитан.
— А ребята как?
— Дрыхнут. — Братеев улыбнулся. — Без задних ног. Рыжеев весь вечер животом маялся. Переел, наверно.
— Ну пойдем перекурим?
Голощекин сбежал с крыльца и, завернув за угол, вышел на полянку. Козлы и доски уже убрали, а чурбаки остались. Капитан присел на один из них, вынул из кармана пачку папирос, протянул Братееву. Тот качнул головой, достал свои. Гордый. Ну-ну.
— Довольны бойцы? — спросил Голощекин.
— Еще бы. Красивая невеста у Степочкина, правда?
— Красивая, — согласился капитан. — Он затянулся и выдохнул. — А у тебя, Братеев, невеста есть?
— Нету, товарищ капитан. Батя говорит, сперва на ноги встать надо, а потом уж семью заводить. Я тоже так думаю.
— Это, конечно, правильно, — усмехнулся Голощекин. — Ну а если любовь? А, сержант? Любовь — штука такая: нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь. Слышал, Утесов поет?
— Слышал, — кивнул Братеев. — Но я так считаю: если любовь настоящая, она со временем только крепче станет.
— Со временем, сержант, вино крепче становится. И то хранить его надо в особых условиях, чтоб не скисло.
Братеев промолчал. Он был с капитаном не согласен, но спорить не стал. И руководствовался при этом отнюдь не вопросами субординации. Голощекин, конечно, был старше по званию, но главное — он вообще был старше, и Братееву казалось, что сейчас капитан разговаривает с ним просто с позиции человека больше прожившего, а следовательно, лучше в жизни разбирающегося. И может быть, этот доверительный, почти отеческий тон, а может, брошенная капитаном фраза про особые условия хранения вдруг заставили сержанта вспомнить про свою утреннюю находку.
— Товарищ капитан, — нерешительно начал Братеев, — я вот насчет фанзы хотел…
— Слушай-слушай, — перебил его Голощекин. — Я тут одну историю вспомнил. Про любовь. Знал я генерала одного. Сын у него был, хороший парень, училище военное закончил, пошел, так сказать, по стопам. А после училища заявил: хочу жениться. Влюбился, значит. Отец был против. Первым делом, говорит, как в песне поется, самолеты, ну а девушки, а девушки потом. Парень уперся, хотя отцовское слово для него всегда было — закон. Генерал — кулаком по столу. И загнал его на ракетный полигон в такой Талдыпердищенск, что туда, кроме как на верблюдах, не доберешься. Там, конечно, знали, чей он сын, и еще удивлялись: неужто папаша не мог поприличнее устроить? И однажды так случилось, что из-за парня этого буквально накануне испытаний новой установки сорвалось что-то. А комиссия из Москвы уже выехала, и возглавлял ее тот самый генерал. Приехал он, ему докладывают: так, мол, и так, придется испытания отложить. Генерал: почему это? А ему: ну сынок ваш там маху дал, вы только не волнуйтесь, товарищ генерал, он вообще-то у нас на самом лучшем счету, до сих пор никаких нареканий, дисциплинированный, ответственный, отличный семьянин, жена такая славная… Генерал где стоял, там и сел. Какая жена, откуда? Как это, говорят, откуда? С ним и приехала, уже прибавления ждут… Генерал пришел в себя и как гаркнет: под трибунал мерзавца! Все его успокаивают: за что же, товарищ генерал? Ну сплоховал он, конечно, с кем не бывает, исправим сейчас. А генерал свое: не мог он сплоховать, больно умный. Вызвал сына к себе. Признавайся, поганец, нарочно напортачил? Знал небось, что я с комиссией должен приехать? Короче, так: за намеренный срыв испытаний ответишь по полной программе, а сейчас веди с женой знакомить. Хочу, говорит, посмотреть, из-за кого мой сын трибунала не испугался… Во как, сержант. Вот парень, да?
— Да-а, — протянул Братеев. — Товарищ капитан, а насчет ребят… Ну из-за которых Васютин… Вы же не всерьез про тюрьму говорили? Пугали только?
Лицо Голощекина вдруг закаменело.
— Так ты что же, сержант, — тихо спросил он, — думаешь, я им просто страшилки рассказывал?
— Нет, товарищ капитан. Я, наоборот, хотел сказать: здорово вы с ними поговорили, правильно…
— Может, ты думаешь, — не слушая, продолжал Голощекин, — что я их, как говорят блатные, на понт брал? Нет, Братеев, я им правду сказал. Трибунал им за такие дела светит. Их вина. И твоя, между прочим, тоже. Ты старше по званию, — значит, твой это недогляд. Как обычно бывает? Шкет какой-нибудь в окошко соседкино мячом засандалит, а отвечать кому? Родителям. Потому что какой с пацаненка несмышленого спрос?
Братеев растерянно молчал. Насчет разговора с солдатами — хорошо, мол, побеседовал с ними капитан, проняло их по-настоящему — он сказал совершенно искренне. Хотя слышал не все, зато видел, как вытянулись у них лица, когда Голощекин расписывал им далеко не прекрасное будущее. И только теперь понял, что капитан-то, похоже, не врал и сам он, Братеев, наверное, сейчас выглядит не лучше тех пятерых.
— Так что ты, сержант, зря думаешь, будто я на них страху нагонял. И про тебя запросто сказать могут: дедовщину развел Братеев, бдительность потерял. Вот так-то.
— Не потерял я, — мрачно произнес Братеев и, в который уже раз решившись, выпалил: — Надо бы за фанзой последить, товарищ капитан. Неладно там.
— Что неладно? — вздохнув, спросил Голощекин. — Чего ты с этой фанзой как с писаной торбой носишься?
— Ящик там, товарищ капитан. А в ящике — рыба…
— Ну и что?
— Потрошеная рыба. А внутри у нее — белый порошок.
— Ну и что? — повторил Голощекин. — Может, это соль.
— Нет, — возразил Братеев. — Да и кто так рыбу солит — изнутри?
Он все еще не определил ту меру откровенности, которую мог себе позволить, разговаривая с капитаном.
— А бес его знает! — махнул рукой Голощекин. — Может, кержаки к зиме готовятся. Что за рыба-то?
Братеев пожал плечами:
— Похоже на хариуса.
— Тогда точно — кто-то из местных. Во народ, а? Нет чтобы у себя, все норовят на чужую территорию залезть. Все вокруг колхозное, все вокруг мое… А рыбу, сержант, изнутри тоже солят. Вот Марина моя, она, когда курицу на банке делает, изнутри ее солью и чесноком натирает. Пробовал курицу на банке? Берешь курицу…
— Не соль это, товарищ капитан…
— Не, ты слушай-слушай, — перебил его Голощекин. — Берешь, значит, курицу, натираешь изнутри чесночком, солью, в литровую банку наливаешь воды и сажаешь курицу прямо жопой на банку. И в духовку. И тогда она внутри получается…
— Я пробовал, — с отчаянием произнес Братеев.
— А говоришь, не пробовал, — укоризненно сказал Голощекин.
— Я про порошок, который в рыбе. Не соль это.
Голощекин достал еще одну папиросу, закурил. Братеев ждал, с надеждой вглядываясь в лицо капитана и часто моргая от напряжения.
— А у меня приятель был, — сказал Голощекин, — очень пиво уважал. Так он воблу сушил прямо в городской квартире, в столовой. Натягивал веревку с рыбой между двумя этажерками, над батареей, возле окна. Тут тебе и тепло, и вентиляция… Жена у него продуктовой базой заведовала, дом, сам понимаешь, полная чаша. Она в Париж по турпутевке ездила, навезла барахла, забила этажерки сервизами всякими. Бранилась: сдалась тебе эта вобла, вонь какая на всю квартиру! Что я, рыбки приличной не достану — балычка там, копчушки хорошей, балтийской. — Голощекин подмигнул. — Ну разве ж объяснишь бабе, что пиво с воблой — это не стакан с закуской, это — процесс. Пока об стол ею хряснешь, шкуру снимешь, пузырь плавательный вытащишь… Он, приятель мой, пузыри эти на свечке коптил. Вонь, между нами говоря, и правда жуткая… — Капитан даже передернулся и тут же заметил: — Но вкусно. Короче, однажды решил он по пиву вдарить. Расстелил газетку на столе, чтоб жена не заругалась, что намусорил, налил в кружку пива, подошел к веревке, выбрал рыбку посуше и поикрястей… А он здоровый был мужик, пузатый, вроде замполита нашего. Ну то ли оступился, то ли еще что, только качнуло его, и он всей своей тушей на веревку с рыбой и рухнул. Веревке хоть бы хны, прочная оказалась, а этажерки, к которым она привязана была, — хлобысь на пол! Вместе со всеми французскими сервизами. Представляешь? Жена на развод подала… Смешно, да?
— Смешно, — мрачно сказал Братеев.
Он уже давно все понял: не хочет капитан говорить про фанзу. Почему — другой вопрос. Но не хочет, убалтывает, байки травит. И отеческий тон его, и правильные вроде бы слова — тоже для отвода глаз. Ну не хочет — и черт с ним! Братеев сам во всем разберется.
Голощекин бросил окурок в траву, придавил сапогом, поднялся и хлопнул сержанта по плечу.
— А насчет фанзы, сержант, завтра поговорим. Может, правда, китайцы шалят. А может, чего похуже. Ладно, бывай. — Он поправил ремень и пошел вперед, но оглянулся, бросил: — А что бдительность проявил — хвалю.
Он завернул за угол, вышел на асфальтированную дорожку и направился к аллее, освещенной яркими фонарями.
Завтра нужно будет идти к фанзе. Нужно и можно. Иначе этот твердолобый сержант начнет задаваться ненужными вопросами. Следовательно, захочет получить на них ответы. И, чего доброго, полезет выяснять к другим. А этого допускать нельзя.
Никита Голощекин уважал людей, которые готовы были идти до конца, не бросали дела на полдороге. Уважал, потому что сам был таким. И если бы не имел к тому, что происходило в фанзе, самого непосредственного отношения, то был бы рад иметь такого союзника, как сержант.
Жаль, не выйдет. Ну что ж, хороший противник — это тоже неплохо. Чем достойнее противник, тем слаще вкус победы.
Капитан легко взбежал на крыльцо своего дома, зашел и задержался на лестничной площадке, прислушиваясь. За дверью квартиры было тихо. Никита вскинул руку, посмотрел на часы — почти двенадцать. Значит, Марина либо уже спит, либо осталась дежурить возле Васютина.
Капитан тихо открыл дверь, вошел и заглянул в спальню. Кровать была застелена, покрывало лежало без единой складки, подушки взбиты, уголки их торчали на одном уровне.
Аккуратистка наша. Отличница боевой и половой подготовки, мать твою.
Голощекин сжал кулаки.
Ладно, Мариша, девочка моя сладкая, подруга моя верная, время у тебя еще есть. Может, одумаешься, охолонешь. Дружку твоему, Иванушке-дурачку, сейчас несладко придется. А я подсоблю, не сомневайся. И загонят Ваню за тридевять земель. Да ты не плачь, красна девица, он все ж таки полковнику нашему племяш, родная, значит, кровиночка. Так что буйную головушку он там, конечно, не сложит, хотя жаль. А ты, может, поубиваешься, посохнешь да и успокоишься. Вот и проверим, прав ли Братеев, что любовь от времени только крепче становится.
Голощекин присел на кровать, стащил сапоги и вытянулся, закинув руки за голову. Закрыл глаза и тяжело вздохнул. Постель пахла Мариной.
Никита вскочил. Будь она проклята! Никогда он ее не простит, никогда! Даже если она собственными руками задушит своего любовника и плюнет в его подлые мертвые глаза. Потому что любовник тут ни при чем. Кто такой Столбов? Мальчишка сопливый. Как Марина сказала, когда увидела его в первый раз? «Какой милый мальчик!» Вот тебе и мальчик-с-пальчик. Жил-был мальчик, сунул пальчик…
Голощекин услышал, как открывается входная дверь.
Марина вошла в столовую, на ходу расстегивая пуговицы тонкой шерстяной кофточки. Нижняя пуговица оторвалась и с тихим металлическим стуком упала на пол. Марина подняла ее, выпрямилась и увидела мужа, стоявшего на пороге спальни.
— Привет, — сказала она. Голос у нее был усталый. — Я думала, ты спишь давно.
Голощекин подошел к ней, обнял, поцеловал в висок.
— Что так поздно? — спросил он. — Я стал волноваться. Уже ехать за тобой хотел.
Марина высвободилась из его рук, отошла и опустилась на стул.
— Что? — Никита нахмурился. — Васютин?..
Он не договорил. Если Васютину хана, дела плохи. Его, Никитины, дела.
Марина покачала головой:
— Выкарабкается твой Васютин. Я просто устала.
Голощекин с облегчением вздохнул, и Марина услышала этот вздох.
— А ты что, переживал за него? — спросила она.
— Ну а как ты думаешь? — Никита опустился на колени и снял с жены одну туфлю, потом взялся за другую.
— Я думаю, что нет. Хотя, повернись все по-другому, тебя бы по головке не погладили. Так что, наверное, переживал. За себя.
Никита встал с коленей и, стоя вот так, посмотрел сверху вниз на Марину, на ее поникшие плечи, на идеально ровный пробор, разделявший светлые пушистые волосы. Он чувствовал, как в нем растет, распирая, грозя вырваться наружу, горячая, точно лава, ярость.
Зачем она нарывается? Хочет семейного скандала? Чтобы хлопнуть дверью и убежать в ночь, а потом прислать за вещами? Вряд ли. Она же не дура, она знает Голощекина лучше других. Какой скандал, какие побегушки в ночи? Пустое это, некуда вам бежать, Марина Андреевна. Муж и жена — одна сатана, две половинки одного целого. А от себя не убежишь.
Никита вдруг поднял руку, и Марина отшатнулась. В глазах ее плеснул испуг.
— Ты что, дурочка? — удивился Голощекин. Он погладил жену по голове, отвел со лба пушистую прядку, задержал ладонь на нежной коже.
Марина вдруг схватила его руку, прижала к своей щеке и тут же порывисто встала.
— Извини меня, — сказала она тихо. — Я правда, устала. Ты ложись, я скоро.
— Да я подожду. Ты не голодная? Хочешь, я приготовлю что-нибудь?
— Нет, спасибо. Аннушка пирожки приносила, целый кулек, мы перекусили.
Марина вышла из комнаты, скрылась в ванной, и Голощекин услышал, как льется вода, — сначала мощно, шумно ударяя в эмалированное чугунное дно, затем — тише, шелестя, будто осенний мелкий дождь.
Она не отмоется.
Никита готов был ее простить. Он мог бы простить ей все: неприбранную постель, пересоленный суп и недоваренную картошку, пыль на комоде и паутину по углам. Он мог простить ей молчаливые вечера, поздние возвращения домой, когда она предпочитала лишний час трепа с этими бабами, закадычными своими подружками, с которыми ей, похоже, было интереснее, чем с ним.
Он простил бы ей даже измену. Глупую — по дури, по пьяни, от тоски, от желания доказать что-то самой себе. Когда он взял ее в первый раз, он был уверен, что она успела подарить себя этому очкастому теленку, с которым собиралась в ЗАГС. Точнее, он просто об этом не думал, как не думает коллекционер, приобретая наконец вожделенную вещь, что ею уже обладал кто-то, трогал, мял в руках, наслаждался…
Он только потом понял, что он — первый владелец. Понял и всегда помнил.
Он не мог простить одного — предательства. То, что было у нее со Столбовым, — не блажь и не тоска. То, что было у нее со Столбовым, называется иначе. Голощекин знал — как. И потому не мог простить.
Его уже предала одна женщина — его собственная мать. Предала, навсегда отняв у него, маленького, глупого, такое чувство, как любовь. И вообще все чувства, оставив одни инстинкты. Она бросила его, потому что инстинкт самки, ищущей надежного самца, оказался сильнее материнского инстинкта. Ибо в мире, который подчиняется не чувствам, а инстинктам, детеныш не смысл жизни, а цель. Природа требует продолжения рода, и два самца сходятся в поединке, выясняя, кто имеет на это право. А самка стоит в стороне и, мерно пощипывая траву, подрагивая от нетерпения хвостом, ждет победителя. И уйдет с ним, чтобы зачать новую жизнь — еще одну, две, пять, бросив едва подросших детенышей на произвол судьбы. Выживет сильнейший, а не выживет, — значит, не имел права на жизнь.
Он, Голощекин, выжил. Он доказал свое право детеныша на жизнь, а теперь обязан доказать свое право самца.
Никита поднес ладонь к глазам. Он не хотел ударить Марину. Он мог поднять руку на женщину, и делал это не однажды. Но Марину он ударить не мог. Он не должен ее бить.
Он должен ее сломать.
Шорох водяных струй смолк. Голощекин вышел из столовой и рванул дверь ванной.
ГЛАВА 3
Лейтенант Столбов стремительно шел по коридору медсанчасти. Топот сапог отдавался гулким эхом, но этот блуждающий звук, способный вызвать переполох в обычной, гражданской больнице, никого не побеспокоил.
Иван открыл выкрашенную белой матовой краской дверь и заглянул в кабинет. Марина сидела за столом, торопливо заполняя чью-то пухлую медицинскую карту.
— Марина… — начал Столбов и прикусил язык: из-за двери вышла санитарка Аннушка. — Марина Андреевна, — поправился Иван, — можно к вам?
Марина кивнула.
— Ты чего взмыленный такой? — спросила Аннушка. — Горит, что ли, где?
— Горит, — улыбнувшись, ответил ей Иван.
Недаром говорят: любовь не пожар, а загорится — не потушишь. Внутри у Столбова бушевал огонь, но огонь не жгущий, а согревающий. И он знал, что отблеск этого пламени пляшет в его в глазах, и увидел, как вспыхнула Марина.
— Я пришел узнать, как чувствует себя рядовой Васютин, — нарочито официально произнес Столбов, покосившись на санитарку.
— Оклемался ваш Васютин, — улыбнулась Марина.
— Можно к нему?
— Зачем?
— Поговорить хотел.
— О чем?
— Ну так, вообще. Поддержать парня нужно.
— Раньше надо было думать, — сурово произнесла Марина. — Вообще-то не положено.
— Я понимаю, что не положено, но я вас очень прошу, Марина Андреевна.
— Да пусти ты его, Мариша, — сказала Аннушка. — Глядишь, и самострел наш быстрей на поправку пойдет, когда узнает, что за него товарищи волнуются.
— Ладно, пойдемте.
Марина встала и вышла из кабинета. Санитарка подмигнула Ивану.
— Ух! — прошептала она. — Прям Штирлиц в юбке.
Марина шла по безлюдному коридору, слушая шаги за своей спиной и приказывая себе не оглядываться. Остановилась возле двери в палату, взялась за ручку и только тогда посмотрела на Ивана.
Столбов, кинув быстрый взгляд по сторонам, потянулся к ней — Марина отстранилась и приложила палец к губам. Ей ужасно хотелось коснуться Ивана, пусть на мгновение, но ощутить хоть какое-то единение. Но нельзя. Ничего нельзя. Можно только разговаривать — глазами.
«Я так рад тебя видеть. Я скучал по тебе».
«И я скучала».
«Я пришел к тебе».
«Я знаю».
«Я люблю тебя».
«И я люблю тебя».
«А можно?..»
«Нельзя».
Вздохнув, Марина покачала головой, приоткрыла дверь и заглянула в палату: Васютин лежал, безучастно уставившись в потолок.
— Лейтенант, больному нужен покой, — сказала она строго. — У вас только десять минут. Не задерживайтесь. — Она посторонилась, пропуская Ивана. — Я зайду проверю.
Столбов постоял нерешительно возле двери, слушая стук Марининых каблуков, потом зашел в палату и остановился возле кровати. Обмотанный бинтами, Васютин по-прежнему смотрел в потолок. На сгибе локтя пластырем была закреплена игла; трубка от нее тянулась к капельнице, в которой торчал перевернутый пробкой вниз стеклянный флакон с прозрачной жидкостью. Столбов подвинул стул, присел.
— Как чувствуешь себя? — спросил он.
Не ответив, Васютин отвернулся.
Иван почесал в затылке, потом произнес бодро:
— Марина Андреевна сказала, дела у тебя идут на поправку. Жить, как говорится, будешь.
— Не буду, — прошептал Васютин. — Не хочу… Сил больше нету терпеть…
— Вот еще, — пробормотал Иван обескураженно. — Ты это, того… Что за разговор такой? Тебе сколько лет, Васютин?
— Двадцать.
— Ну вот. Значит, тебе еще лет эдак пятьдесят как минимум мучиться придется. И если ты сейчас слабину дашь, как потом жить будешь?
— Не буду, — прошелестел Васютин. Он прикрыл глаза, и ресницы выпустили, не сдержав, прозрачную слезу. Слеза медленно покатилась по щеке, оставляя мокрую дорожку.
— Да ладно тебе, Васютин, — расстроенно произнес Иван. — Все путем. Ты, главное, поправляйся, А потом…
— А что потом? — эхом отозвался Васютин.
— Суп с котом! — Столбов вдруг разозлился. — Ты чего нюни распустил? Все при тебе — руки, ноги, голова. Молодой, здоровый… — Он запнулся. — В смысле — будешь здоровый. Обижали тебя, смеялись над тобой? Накажут их…
— Не надо. — Васютин повернулся, сморгнул слезы. — Я же сам… решил…
— Ну еще бы не сам, — буркнул Иван. — Хотя зря, между прочим, разрешения не спросил.
— У кого?
— У родителей, например. Написал бы им: так, мол, и так, дорогие мама и папа, как вы смотрите на то, чтобы я застрелился? И посмотрел бы, что бы они тебе ответили.
— Шутите? — вздохнул Васютин.
— Шучу, конечно. Слушай, Васютин, а девушка у тебя есть?
— Нет.
— Будет! — уверенно сказал Иван. — Встретишь ты девушку, хорошую, красивую, полюбишь ее, а она — тебя. Потом ты женишься на ней, она детей тебе родит. А потом… Потом спросит у тебя дочка: «Что ты делал, папка, когда был молодой?» А ты ей скажешь: «Я, дочка, когда был молодой, застрелился».
Васютин распахнул глаза и недоумевающе посмотрел на Столбова.
— Как же она спросит? Ведь меня не будет?
— Дошло наконец? — усмехнулся Иван и сказал серьезно, даже жестко: — Ты не себя хотел убить, Васютин. Ты всех своих детей хотел убить. Понимаешь? И теперь, когда какая-нибудь дурацкая мысль забредет в твою голову, ты об этом помни.
— А вам-то все это зачем, товарищ лейтенант? — спросил Васютин. — Я части, наверное, сильно навредил?
— Да что ты, Васютин! — едко сказал Столбов. — Помог даже! «Это что, та самая часть, где рядовые стреляются? — спрашивают сейчас друг у друга генералы. — Надо ее как-нибудь поощрить. А Васютину орден дать — за проявленные мужество и отвагу!» — Он вздохнул. — Навредил, конечно. Себе, в первую очередь.
Васютин слабо улыбнулся.
— А вы ко мне зашли по приказу? Или по собственной инициативе?
— Ты где вырос, Васютин? — вопросом на вопрос ответил Иван.
— В деревне. А что?
— Так, ничего. А то я подумал, может, в канцелярии. «По собственной инициативе», — передразнил его Столбов. — Да, я по собственной. Потому что в том, что с тобой случилось, и моя вина есть. Ну и вообще.
— Да что вы, товарищ лейтенант, вы тут совсем ни при чем.
— При чем, Васютин, при чем. — Иван вздохнул и поднялся. — Ладно, ты давай поправляйся. И подумай, пожалуйста, как дальше жить будешь. Жить, понимаешь?
Васютин прикрыл глаза и опять отвернулся к стене.
— Я буду думать, товарищ лейтенант, — тихо сказал он. — Я много буду думать.
— Вот и молодец. Ну бывай!
Столбов поставил стул на место и направился к двери. Но открыть не успел — в палату ворвался, потрясая пустой пробиркой, замполит Сердюк. На Сердюке была полосатая пижама и шлепанцы. Пижамная куртка едва сходилась на его необъятном животе. Вид у майора, которого Столбов привык видеть исключительно в форме, был настолько ошеломительным, что Иван растерялся.
Воинственно размахивая пробиркой, замполит приблизился к лейтенанту.
— Вы что себе позволяете, Столбов?! — загремел он, но, покосившись на Васютина, понизил голос и закричал уже шепотом, отчего гневный начальственный тон немедленно сменился скандальной интонацией разбуженного громкой музыкой соседа. — У нас в полку солдаты стреляются! Дожили! Дослужились! Я двадцать лет в войсках, а такого не помню!
В палату вошли Марина и Аннушка.
— Больной, — строго сказала Марина, — вы не имеете права здесь находиться.
— Позор! — не обращая на нее внимания, продолжал обличать Столбова Сердюк. — Не умеешь руководить людьми — уходи из армии! На завод или там на скрипке пиликать — мне все равно. Но чтобы вести за собой бойцов, талант нужен, товарищ лейтенант!
— Видите ли, товарищ замполит… — начал Иван, но замполит не дал ему возможности оправдаться.
— Прекрасно вижу! Вижу разгильдяя, опозорившего часть! У вас, Столбов, вообще работа с личным составом всегда была не на уровне. Политинформация хромала! Ну ничего, — он угрожающе потряс пробиркой, — дайте мне только отсюда выйти! Вы у меня все вместе «Правду» будете наизусть учить! Е-же-днев-но! — по слогам произнес Сердюк и обратился к Васютину: — А вы почему ко мне не пришли, не объяснили все толком? Что это за детский сад такой — стреляться?!
Марина прыснула, и Сердюк мгновенно повернулся к ней.
— Ничего смешного, Марина Андреевна, — сурово сказал он.
— А я и не смеюсь. — Марина вздернула подбородок. — Товарищ майор, вы закончили? Тогда покиньте, пожалуйста, палату. Анна Павловна, уведите больного. Анализы на посев взяли?
— Взяли, — кивнула санитарка. — Два раза.
— У товарища майора подозрение на дизентерию. Тут на анализах экономить нельзя. Больной Сердюк, пройдите на процедуру.
Аннушка потянула замполита за полосатый рукав:
— Пойдем, холера моя горемычная.
Замполит как-то сразу сник. Бросив на Столбова последний разгневанный взгляд, он покорно побрел за санитаркой.
Попрощавшись с Васютиным, Иван вместе с Мариной направился к ней в кабинет. Марина открыла дверь, и Столбов, шагнув следом, тут же схватил ее, притянул к себе и зарылся лицом в ее волосы. Он слышал шаги в коридоре, слышал, как гремит ведром санитарка, и понимал, что в любой момент кто-нибудь может зайти в кабинет, хотя бы попытаться. Иван привалился спиной к двери, держал ее, чтобы не могли открыть, и вдыхал запах легких пушистых волос.
Марина замерла на несколько мгновений, потом вырвалась и быстро прошла к своему столу, встав за ним, будто за неким ограждающим ее от Столбова забором.
— Ты с ума сошел! — шепотом воскликнула она. — Разве можно здесь, при всех…
— Так нет же никого, — улыбнулся Иван. — Аннушка в коридоре, Сердюк анализ пошел сдавать, Васютин тоже вряд ли придет… Мариш, я соскучился.
— Я тоже соскучилась. Но ты, пожалуйста, уходи.
— Ты не хочешь меня видеть? — с тревогой спросил Иван.
— Не болтай глупостей. Ты прекрасно знаешь, что хочу. Но мы должны сделать все, чтобы никто о наших отношениях даже не заподозрил.
— К тебе сюда ходит вся часть, — возразил Иван. — По-твоему, я должен что-нибудь заподозрить?
— Ты хочешь меня обидеть? — Марина поджала губы.
— Нет. Просто я имел в виду, что каждый понимает в меру своей испорченности. — Столбов ухмыльнулся. — Может, кто-то думает, что я хожу сюда из-за Аннушки.
Марина улыбнулась:
— Болтун! Все, Иван, уходи. У меня много дел.
— Не уйду, — с серьезным упрямством объявил Столбов. Он отлепился от двери и, пройдя несколько шагов, остановился возле покрытой рыжей клеенкой медицинской кушетки. — Я болен. Имею я право заболеть? — Он улегся на кушетку и прикрыл глаза. — А ты врач. Вот и лечи меня.
Вздохнув, Марина вышла из-за стола и присела рядом с ним на край. Иван обнял ее, не открывая глаз.
— Мариш, когда мы отсюда уедем? — спросил он.
— Скоро. Ваня, перестань меня обнимать.
— Сейчас, еще секундочку… Я с полковником поговорю, он поймет.
— И что?
— Устроит перевод в другую часть.
— Вот сперва поговори, а потом будем думать. — Марина попыталась оторвать от себя руки Ивана, но он, обманно поддавшись, вдруг накрыл ее кисть своей ладонью.
— А кто говорил, что готов ехать со мной на край света? — спросил он.
— Мы и так с тобой на краю света, — вздохнула Марина. — Ванюша, пусти.
Столбов убрал руки и открыл глаза:
— Марин, мне надоело вот так…
— Как — так?
— Украдкой. — Иван вслушался в это слово и повторил: — Украдкой, вот именно. Как будто я что-то украл.
Марина пожала плечами:
— Я тебя не держу.
Дверь кабинета открылась, и вошла Аннушка со шваброй наперевес. Увидев лежащего на кушетке Столбова, спросила изумленно:
— Ты чего это, захворал? Вроде только что здоров был.
— Угу. — Иван поморщился и приложил руку ко лбу. — Голова закружилась.
— Ну-ну. — Аннушка опустила швабру и завозила тряпкой по полу.
Марина встала и вернулась к спасительному столу.
— Лейтенант Столбов, вы можете идти, — подчеркнуто сухо сказала она. — Давление у вас немного пониженное, но это не катастрофа. — Она придвинула к себе карту и вновь торопливо застрочила.
Иван не двигался.
— Ну чего разлегся? — фыркнула Аннушка. — На пляже, что ли?
Столбов поднялся и медленно пошел к двери.
— Иди там аккуратней, не наследи, — предупредила его санитарка. — Я только что коридор помыла. — Она подождала, пока за Столбовым закроется дверь и звук его шагов станет тише, и пристально посмотрела на Марину:
— Правда заболел?
— Давление низковато.
— Ах ты батюшки! — сокрушенно воскликнула санитарка. — Горе-то какое!
Марина наконец оторвалась от своей писанины и с удивлением взглянула на Аннушку.
— Занемог, бедный, — нараспев продолжала та, — занедужил. Воспаление хитрости у него, сердешного. — Она недобро усмехнулась. — Вот что, Марина, не мое, конечно, дело, а только нехорошо это.
— Вы о чем, Анна Павловна? — спросила Марина и вдруг заметила, как дрожат пальцы, сжимавшие ручку. Она бросила ручку на стол, и та, плюнув чернильными брызгами, скатилась на пол.
— А то ты не знаешь. — Аннушка наклонилась и подняла ручку. — Вон из рук все валится. Ты же мужняя жена. Что, надоел тебе Никита? Молоденьких огурчиков захотелось?
Марина почувствовала, что заливается краской. Никто, кроме подруг, еще не касался этой темы, и она даже не думала почему, беспечно надеясь, что ее отношения с Иваном надежно скрыты от посторонних любопытных глаз.
— Вон покраснела как, — осуждающе продолжала Аннушка, — хоть борщ из тебя вари. Ну ладно, раз краснеешь, — значит, совесть есть.
Марина встала и подошла к окну. Перед зданием санчасти было пусто, только два мохнатых щенка, неуклюже сцепившись, катались в пыли. Марина заставила себя повернуться и посмотреть на санитарку.
— Анна Павловна, — сказала она, стараясь, чтобы голос не звучал слишком напряженно, — мне не хотелось бы, чтобы моя личная жизнь становилась темой для наших разговоров. Хорошо?
— Да мне-то что? — Аннушка дернула плечом. — Живи как знаешь. Только я тебе одно скажу. Никто тебя силком с Никитой твоим в ЗАГС, наверно, не тащил. Девка ты красивая, небось парни штабелями складывались. Но ты его выбрала. Значит, нашла в нем что-то такое особенное, чего в других не было. Вот ты и подумай: разве ж это особенное куда-нибудь делось? Может, ты просто сама замечать перестала? — Аннушка вновь взялась за швабру.
Марина молча смотрела, как она шлепает тряпкой по полу, как открывает дверь, выходит, волоча за собой швабру… И только когда дверь закрылась, Марина позволила себе расслабленно вздохнуть.
Анна Павловна не осуждала ее. Как не осуждали Гатя и Альбина, ближайшие Маринины подруги. Они желали ей добра, они беспокоились за нее, выражая свою озабоченность как умели: Альбина — отрешенно-спокойно, Галя — насмешливо, Анна Павловна — с присущей ей грубоватостью.
Они не любили Никиту. Никитой можно было восхищаться, его можно было побаиваться, ненавидеть, уважать. Но любить? Никита — сложный человек, а сложных людей всегда любить трудно. Тяжело, утомительно.
Утомительно. Вот именно. Она устала. Устала гадать, в каком настроении будет муж, когда она вернется домой. И даже угадав, она знала: это — сейчас, а через минуту все может быть по-другому. Она устала искать в его словах и поступках второй, скрытый, смысл. А он всегда был, этот скрытый смысл, некий намек, подтекст. Она устала отыскивать этот подтекст и прятать собственные мысли.
Никита — сильный человек. И Марина чувствовала, как эта сила, казавшаяся ей прежде защищающей, успокоительной, теперь давит на нее, гнет, ломает.
Она его больше не любит. «Любовь» — слишком общее слово. Она бывает прозрачной, как хрустальный ларец: все красиво, звонко и — хрупко. А бывает прочной, как малахитовая шкатулка, куда приятно складывать драгоценные вещи: сияющую радость, восторг обладания, гордость от сознания своей необходимости другому человеку. Но чаще всего это кованый сундук, в котором копятся и радость, и восторг, и боль, и обиды — все вперемешку, слоями. То ощущение надежности и покоя, которое Марина испытывала всякий раз, когда впадала в сладкое сонное забытье после бурных ласк, было вполне объяснимо — уж она-то, врач, это понимала — с точки зрения физиологии. А вот с точки зрения души…
Какая, к черту, душа? Какая у души может быть точка зрения? И что вообще такое — душа? Сгусток другого мира, в который не верят материалисты? Кудрявое облачко с крылышками, как рисуют на картинках?
Когда тебе плохо, когда ты испытываешь вроде бы беспричинное беспокойство, переживаешь и мечешься, это тоже объяснимо. Мозг дает определенные импульсы, и человек не находит себе места, не может заснуть, и курит у окна, и ходит из угла в угол, и про него говорят: душа болит.
Осознав факт беременности, Марина испытала радость, смешанную с ужасом. Потому что не знала, чей это ребенок — того человека, который стал ей таким родным и близким, или того, кто еще не стал окончательно чужим. Говорят, в подобной ситуации женщина все же чувствует, кто отец ребенка. Марина — не чувствовала. Она не сказала ни тому, ни другому. Рано или поздно они оба узнают. Что она им скажет?
Марина приложила ладонь к животу. Там, внутри, существовала новая жизнь, не заметная со стороны и никак себя пока не проявлявшая — Марину не тошнило по утрам, ей не хотелось ни соленого, ни кислого. И ничего у нее не болело. Кроме души.
Марина услышала шум подъезжающей машины и, повернувшись к окну, увидела, как возле крыльца тормозит, вспугнув заигравшихся щенков, пыльный «УАЗ». Дверца открылась, и на землю легко спрыгнул Голощекин. Никита заметил в окне Марину, приветственно помахал ей, и она испуганно отдернула руку от живота, словно боялась себя выдать.
Голощекин вошел в кабинет и остановился на пороге.
— Привет, — сказал он. — Не ждала? — И тут же спросил озабоченно: — А ты чего бледная такая? Или свет так падает?
— Бледная? — Марина пожала плечами и попыталась улыбнуться. — Наверное, потому что не выспалась.
Никита приблизился к ней, поцеловал в лоб:
— Хочешь, договорюсь, чтобы тебя подменили?
— Не надо. Я лучше сегодня пораньше лягу. — Марина села за стол, пододвинула к себе карточку. — Ты просто так зашел?
— Да хотел узнать, как там самоубивец наш. По дороге в палату заглянул — вроде спит.
— Он справится. Не переживай.
— Я в коридоре Аннушку встретил, она сказала — Столбов заходил навестить. — Голощекин внимательно посмотрел на жену и уточнил: — Васютина в смысле.
— Я знаю, — спокойно сказала Марина.
— Нет, ты все-таки бледная. Душно у вас тут, проветрить бы надо. — Голощекин открыл окно и выглянул во двор. — Ты сейчас очень занята?
— А что?
— Может, погуляем минут десять? Смотри, красотища какая на улице! Теплынь…
Марина отрицательно покачала головой:
— Мне нужно историю болезни заполнить.
— Пойдем, пойдем. — Голощекин направился к двери, приоткрыл. — Пройдемся, поговорим. Нам ведь есть о чем поговорить?
Марина нерешительно выбралась из-за стола и, не глядя на мужа, вышла в коридор.
— Анна Павловна! — окликнула она санитарку. — Я отлучусь ненадолго. Если что — позовите, я буду рядом.
Никита шагал быстро, и Марина, едва поспевая за ним, пыталась понять, о чем он собирается с ней говорить. В том, что это будет не просто прогулка на свежем воздухе, Марина не сомневалась ни секунды.
Голощекин неожиданно остановился и резко повернулся к жене. Неодобрительно поцокал языком.
— И дышишь ты тяжело, — сказал он. — Марина, с тобой все в порядке? Может, не стоит тебе в таком состоянии столько работать? Давай поговорю с начальством, пусть найдут еще одного врача — на подмену.
Марину окатило холодной ознобной волной. Он знает. Откуда? Никто не мог ему сказать, никто. Девчонки не в счет — они и под пытками не выдадут Голощекину ее тайну. А он все равно знает. Потому что он всегда про нее все знает, чувствует каким-то шестым, восьмым, десятым своим чувством.
— Ты напрасно за меня беспокоишься, — сказала Марина. — Я здорова. Просто устала.
— Ну смотри.
Голощекин достал папиросу и закурил. Сизое вонючее облако понесло ветром прямо на Марину, и Никита старательно замахал рукой, отгоняя от ее лица дым. И это демонстративное движение вместе с дымом развеяло последние Маринины сомнения.
— О чем ты хотел со мной поговорить? — спросила она.
— О Столбове. — Никита затянулся и, повернув голову, выдохнул дым в сторону, но взгляд его при этом остался нацелен на Марину. — Неприятности у него, знаешь?
— Неприятности? Какие, по службе?
— Ну не личные же, — усмехнулся Никита. — С личной жизнью у него вроде бы все нормально… Из-за дурака этого, Васютина, неприятности. Хотели дело замять, но, видать, не получится. Дисбат ему светит. В лучшем случае.
— Почему именно ему?
— А кому же, Борзову, что ли? Ты же знаешь полковника: когда дело службы касается, он на свои симпатии наплюет тридцать раз. А тут родственные связи, племянник. Тем более не станет выгораживать, чтобы в предвзятости не обвинили.
— Я все равно не понимаю, почему вдруг самым виноватым оказался Столбов, — нахмурившись, сказала Марина. — А этим, которые над Васютиным издевались, что, вообще ничего не будет?
— Да с ними все ясно, они свое получат, — отмахнулся Голощекин. — Слушай, Марин, давай поможем Ваньке, а? Не чужой ведь он нам. Не чужой, верно?
Марина молчала.
— В дисбате несладко, — продолжал Никита, — жалко парня. Как бы сам за пистолет не схватился.
— О чем ты говоришь?! — воскликнула Марина.
— Да это я так, образно. А ты чего, испугалась? Ну, извини, не хотел. — Голощекин погладил ее по плечу. — Вот видишь, ты тоже за него переживаешь. Ну и помоги ему.
— А что я-то могу сделать?
— Кто будет писать заключение?
— Я, разумеется.
— Вот и напиши как-нибудь поаккуратней. Ну как-нибудь обтекаемо, что ли, я не знаю.
— Послушай, — хмуро сказала Марина, — у Васютина была огнестрельная рана, кровопотеря огромная, он чуть не умер. Как я могу написать об этом обтекаемо? Существует медицинская терминология, вполне конкретная. Так что, насколько я понимаю, единственный способ не допустить расследования — это вообще ни о чем не упоминать. Дескать, у рядового Васютина дырка в груди была от рождения. Такая врожденная патология… Никита, мне очень жаль лейтенанта Столбова, но лично я ничем не могу ему помочь. И боюсь, вам не удастся замять этот случай. Хотя бы потому, что майор Ворон наверняка уже сообщил куда следует и кому следует.
— А как же «сам погибай, а товарища выручай»? — с нарочитым осуждением в голосе спросил Голощекин.
— Он твой товарищ, а не мой, — возразила Марина. — И вообще, Никита, ты меня извини, но, по-моему, вы все ищете крайнего. А между тем есть конкретные виновники. Вот их и надо наказать обязательно. — Она посмотрела мужу в глаза и добавила: — Если тебя действительно волнует судьба Столбова, ты должен сделать все, чтобы он не пострадал. — Марина взглянула на часы. — Прости, но у меня больше нет времени.
Они вернулись к зданию санчасти, и уже Марина шла впереди, а Голощекин — следом. Остановились возле машины, Голощекин открыл дверь.
— А если хочешь знать, — сказала Марина, — я бы на месте командования представила Столбова к награде.
— За что же это? — удивился Никита.
— За то, что он своих солдат как следует стрелять не научил. Вот не промахнулся бы Васютин, и всем бы вам сейчас ой как плохо пришлось!
Голощекин расхохотался:
— Ну и язва ты! — И, внезапно оборвав смех, схватил Марину за плечи, притянул к себе и резко оттолкнул. — Принципиальная у меня жена. Уважаю, — сказал он. — Ладно, я что-нибудь придумаю.
Марина криво усмехнулась и, повернувшись, отошла от машины.
Никита забрался на сиденье и захлопнул дверь. Высунулся в окно и крикнул:
— Я ради тебя на все готов! — Он завел мотор, и выхлопная труба выстрелила Марине в спину.
ГЛАВА 4
Подруги обычно встречались в доме у Гали Жгут. Лешка, ее муж, был парнем веселым, компанейским. К тому же в связи с полной непригодностью к военной службе, точнее, полнейшим нежеланием эту службу нести, он столько времени проводил на губе, что девичник у Гали можно было устраивать хоть каждую неделю.
Но сегодня они выбрали баню. И сейчас, уже после парилки, все трое, обернутые простынями, обессиленно сидели на лавке в просторном предбаннике, медленно остывая и наслаждаясь сонным ощущением покоя.
Баня, добротный кряжистый сруб, стояла на самом берегу реки, но ни сил, ни желания бросаться в холодную, не успевшую еще прогреться за несколько утренних часов воду ни у кого, похоже, не было.
На большом, сколоченном из желтоватых сосновых досок столе, на белоснежном вафельном полотенце стояли три кобальтовые чашки с золотым ободком, стопка тарелок, банка с клубничным вареньем, плетенная из соломки конфетница, доверху наполненная круглыми блестящими пряниками, четвертинка водки и небольшое блюдо, на котором лежали тонкие аккуратные квадратики сыра и розовые полукружья колбасы. В керамической обливной плошке в прозрачном маринаде плавали крошечные грибки.
Галя сладко потянулась и сняла с плеча прилипший березовый листок.
— Хорошо-то как, — сказала она. — Надо в следующий раз Алешку сюда привести.
— Мы не возражаем, — сонно пробормотала Марина. — Пусть банщиком у нас поработает.
— Дурила, — обиделась Галя. — Просто я подумала, может, вся дурь в парной из него выйдет.
— Девочки, — подала голос Альбина, — я в раю… Почему, когда мне очень хорошо, я хочу умереть?
— А можно без загробной тематики? — возмущенно воскликнула Галя. — Ну что, окунемся?
— Попозже, — лениво отозвалась Марина.
— Ну попозже так попозже. Тогда за стол?
Она встала, подняла с пола объемную хозяйственную сумку, вытащила оттуда полотняный сверток и, осторожно развернув, достала три изящные рюмочки на тонких ножках.
— Какая ты хозяйственная, Галя, — с уважением произнесла Альбина. — Чашки принесла, рюмочки… Не поленилась.
— Ну не из чашек же водку пить.
— Девочки, если я когда-нибудь рискну пригласить вас к себе, я тоже все сделаю красиво, — сказала Альбина. — Вот увидите.
— Да ладно, мы не рвемся, — усмехнулась Галя. — И еще неизвестно, кому больше рисковать придется — тебе или нам. Слушай, Аля, хочешь я тебя готовить научу?
— Зачем? — искренне удивилась Альбина.
— Ну будешь мужа вкусно кормить. Глядишь, твой особист и подобреет.
Альбина покачала головой:
— Он не подобреет. Он раздобреет. Марина, вот ты медик, скажи: правда, что когда человек много ест, у него растет желудок? И есть хочется все больше и больше?
— Правда, — серьезно ответила Марина. — Сколько твой Ворон за завтраком съедает?
— Два яйца. И на ужин два.
— Ну вот. А ты попробуй давать ему по четыре штуки — утром и вечером.
— Зачем?
— Как бы тебе объяснить? — Марина сделала вид, что задумалась. — Понимаешь, при длительном употреблении в организме будет вырабатываться устойчивое привыкание к компонентам, содержащимся в яйце, и он, организм то есть, начнет требовать сначала по четыре штуки, а потом уже и по восемь…
— Разве можно есть столько яиц? — изумленно спросила Альбина.
— Можно, даже нужно, — кивнула Марина, стараясь не смотреть на Галю, которая давилась от смеха. — Правда, чтобы обеспечить возрастающие потребности своего организма, твоему Вячеславу придется уйти в отставку, перебраться в какую-нибудь деревню, купить домик, развести кур. Свежий воздух, тишина, природа… Через полгода ты своего мужа просто не узнаешь.
— Шутишь, — разочарованно протянула Альбина.
Галя, не выдержав, расхохоталась.
— Ладно, девчонки, садитесь. — Она вытащила из сумки вилки и чайные ложки.
Альбина грациозно поднялась с лавки. Простыня туго, наподобие сари, была обмотана вокруг ее узкого тела.
— Ты сейчас похожа на индианку, — заметила Галя и вскинула руки, изобразив некое танцевальное па. — Осталось только пятно на лбу нарисовать.
— Не пятно, а тику, — поправила ее Альбина. — И ты неправильно танцуешь.
— А ты, конечно, знаешь, как правильно.
— Знаю, — кивнула Альбина. — Когда я училась в школе, мне очень нравился фильм «Бродяга», я его раз десять смотрела. Помнишь, с Раджем Капуром? У бабули в сундуке лежал большой отрез крепдешина, из которого она почему-то ничего не шила. Я в него заворачивалась, рисовала губной помадой на лбу тику и танцевала, как та девушка из фильма. — Она вздохнула. — А однажды, когда у нас были гости, этот проклятый крепдешин с меня свалился. Ужас.
Альбина села за стол, взяла чашку, повертела в руках.
— Красивая, — сказала она. — Откуда?
— Из Ленинграда, — ответила Галя. — У Лешки же там вся родня. — Она расставила тарелки. — Марин, садись.
Марина нехотя поднялась с лавки и потуже затянула спадающую простыню. Галя неодобрительно покачала головой:
— Худющая ты стала, Маринка.
— А мне кажется, ей идет, — возразила Альбина.
Галя сорвала козырек с бутылки, наполнила две рюмки.
— Марин, тебе наливать? Символически? — Она щедро плеснула в третью рюмочку водки.
— Куда ты мне столько? — ахнула Марина. — Добро переводишь.
— Мы за тебя допьем, — успокоила ее Галя и подмигнула. — А не хватит — еще сбегаем.
Она подцепила вилкой ломтик колбасы и положила Марине на тарелку. Взяла керамическую плошку.
— Грибы будешь?
— Буду, — усмехаясь, ответила Марина. — Ты за мной ухаживаешь как за больной.
— Пожалуйста, могу не ухаживать, если тебе это неприятно.
Галя поставила плошку на стол, села и подняла рюмку.
— Я предлагаю выпить за этот прекрасный день, — сказала она. — За то, чтобы мы могли иногда сидеть вот так, не думая ни о чем, не решая никаких сложных проблем, а просто наслаждаясь жизнью.
Альбина прищурилась, словно что-то вспоминая, и произнесла нараспев:
— Если жизнь твоя нынче, как чаша, полна, не спеши отказаться от чаши вика. Все богатства судьба тебе дарит сегодня. Завтра, может случиться, ударит она… Омар Хайям.
— Страница пятнадцатая, вторая строка сверху, — закончила Галя. — Ну, поехали!
Они с Альбиной выпили. Марина поднесла рюмку к губам и поставила на место.
— А ты? — спросила Альбина.
— Мне что-то не хочется.
— Обязательно надо выпить. Нехорошо, когда полная рюмка стоит нетронутой. А то как будто на поминках.
— Опять ты за свое? — возмутилась Галя. — Дай поесть по-человечески. Грибочков вон лучше возьми.
Альбина выудила ложкой гриб, положила себе на тарелку и принялась гонять его вилкой, пытаясь подцепить.
— Скользкий, — сказала она. — Галя, а что это за грибы? Шампиньоны?
— Поганки. Не бойся, не отравишься. Это маслята.
Альбине наконец удалось поймать гриб, проколов вилкой шляпку. Она положила его в рот и, закрыв глаза, прожевала. Открыла глаза и кивнула:
— Вкусно. — Нацелившись вилкой на блюдо с колбасой и сыром, она спросила: — А колбаска какая — «Докторская»?
— Ты прям как мои малявки в саду, — сказала Галя и произнесла, коверкая слова: — «Теть Галь, а почему колбаса «Доктолская»? Ее, что ли, из доктолов делают?»
— Кажется, ты собиралась научить меня готовить. Поэтому я интересуюсь.
— А, тогда конечно, — оживилась Галя. — Вот, например, колбаса…
— Я все знаю, что ты скажешь, — вздохнула Альбина. — Берешь сумку, идешь в магазин, покупаешь колбасу и ешь ее в компании доктора. Доктор у нас есть. — Она с жалостью посмотрела на Марину. — Марина, ты чего нос повесила? Улыбнись.
Марина через силу улыбнулась.
Она бы с радостью поддержала дурашливую болтовню, но ее мутило — от жара, ползущего из парилки, от едкого запаха водки и маринада. В голове шумело, и голоса подруг пробивались, будто сквозь вату. Марина встала и, покачнувшись, ухватилась за край стола.
— Что, плохо тебе? — озабоченно спросила Галя.
— Голова закружилась… Я полежу.
Марина добрела до лавки и легла, вытянувшись и прижимая руки к животу.
— Не стоило тебе париться, — сказала Галя.
— Да, наверное. — Марина прикрыла глаза. — Девочки, очень заметно?
— Совсем незаметно, — ответила Галя. — Пока. Но скоро, сама понимаешь, будет еще как заметно.
— Ну и пусть.
— Не боишься?
— Чего мне бояться?
— Да так. Поселок маленький. Ну что у нас тут происходит? — Галя приложила ладонь к уху и вскинула брови, изобразив любопытную старушку. — Какие у нас новости?
— Кошка окотилась, — подыграла ей Альбина. — Собака ощенилась.
— Капитану Голощекину жена изменяет, — продолжила Галя.
— К лейтенанту Столбову на свидания бегает, — подхватила Альбина. И добавила со вздохом: — Счастливая…
— Не врите. — Марина открыла глаза. — Никто ничего не знает.
Галя подошла к ней, присела рядом, погладила по руке:
— От людей ничего не скроешь.
Марина оттолкнула ее руку и отвернулась к стене.
— Чей? — спросила Галя.
— Не знаю, — глухо сказала Марина.
Галя растерянно молчала. Пожалуй, впервые она не нашлась что сказать. Да и что тут скажешь? Галя готова была помочь Марине чем угодно: пожалеть, выслушать, дать совет, приютить. Но она хорошо знала свою подругу и потому знала, что Марина не примет помощи. И самое главное — в такой ситуации никакая помощь со стороны не спасет.
— Уезжайте с Иваном отсюда. Бегите, — неожиданно произнесла Альбина.
— Куда? — спросила Марина. — Некуда нам бежать. Никита меня где угодно найдет. И вернет обратно.
— А может, он не будет тебя искать? Какой смысл возвращать жену, которая не любит?
— Смысл в том, чтобы ее вернуть, — сказала Галя. — Нет, бежать нельзя. Если даже он простит Маринку, а это вряд ли, то Столбов уж точно за все заплатит.
— И они будут стреляться на дуэли, — произнесла Альбина почти мечтательно.
— Не мели ерунды! — рассердилась Галя. Она бросила на Альбину многозначительный взгляд и покрутила пальцем у виска: мол, видишь, человеку и так плохо, а ты еще масла в огонь подливаешь. — Стреляться, они, конечно, не будут…
— Так ведь стрелялись уже, — возразила Альбина.
— Дурака они валяли. Да что Никита, сумасшедший, что ли? Нет, он просто Ивану жизнь испортит. Можно подумать, ты не знаешь, как это делается. Капнет начальству, найдет повод придраться по службе — и привет, кончилась Ванина карьера. — Галя погладила Марину по голове: — Мариш, ты ведь знаешь, как я тебя люблю. Хочешь умный совет? Бросай Ивана. Ради него самого.
Марина повернулась и села на лавке, привалившись спиной к стене.
— Одна говорит: беги. Другая — брось…
— Да пойми ты, глупая, — возбужденно заговорила Галя, — так для вас обоих лучше будет! Ну что ты хочешь, чтобы твоего Столбова загнали в какую-нибудь тмутаракань, где он через полгода с тоски сопьется?
— Как Жгут, — уточнила Альбина.
— А ты моего Жгута не трогай! — возмутилась Галя. — Если на то пошло, так уж лучше спиваться, чем день и ночь стучать, как твой Ворон.
Альбина вздохнула:
— Что правда, то правда. Прости.
Марина поднялась:
— Ладно, девочки, не хватало еще, чтобы вы из-за меня перессорились. — Она прошлепала босыми ногами по полу и села за стол. — Галя, иди сюда. Чай будем пить.
— Тебе уже лучше?
Марина улыбнулась:
— Мне легче. Спасибо вам, девочки.
— На миру и смерть красна, — заметила Альбина и испуганно прикрыла ладонью рот. — Галя, извини. Не знаю, как это у меня вырвалось.
Марина шла, опустив плечи и волоча ноги, будто древняя старуха. Солнце, еще полчаса назад заливавшее светом и теплом землю, вдруг исчезло, провалившись в огромное серое облако.
Не дойдя десяток метров до дома, Марина остановилась. Прилив бодрости, который она испытала, окунувшись в студеную воду реки, уходил, уступая место слабости. Такое теперь случалось часто, и ничего с собой поделать Марина не могла. Возможно, это было следствием ее состояния, но она, как ни противно было в этом себе признаваться, понимала, что просто не хочет идти домой.
Заставив себя преодолеть несколько ступеней, Марина вошла в подъезд и открыла дверь квартиры.
В доме стояла тишина. Солнце так и не решилось вернуться, и в квартире было темно, как вечером. Марина поставила на пол сумку с банными принадлежностями, зашла в комнату и не глядя хлопнула по стене в том месте, где был выключатель. Свет вспыхнул, она услышала странный шуршащий звук, повернула голову и, сдавленно крикнув, в ужасе отшатнулась.
На рогатой вешалке, рядом с махровым халатом, висела, намотавшись на крючки, небольшая пятнистая змея.
Из глубины комнаты шагнул Никита.
— Ты что? — озабоченно спросил он. — Испугалась, что ли? — Он погладил змею и снял с вешалки. — Испуга-алась, — протянул он снисходительно, как взрослый, которого смешит необоснованный детский страх.
Марина с трудом взяла себя в руки.
— Зачем… Зачем ты принес в дом эту гадость? — хрипло спросила она. — Немедленно убери ее отсюда.
— Не нравится? — Никита изобразил недоумение. — Да ты посмотри, какая она красивая! — Он поднес змею прямо к самому Марининому лицу, и Марина, вновь отшатнувшись, едва не упала. — Какое у нее изящное, гибкое тело! Совсем как у тебя.
— Никита, пожалуйста, — почти умоляюще пробормотала Марина.
Голощекин с искренним наслаждением любовался змеей, одной рукой зажав хвост, а другой придерживая возле головы. Узкие змеиные глаза в упор смотрели на Марину.
— А я думал, ты любишь змей. Хотел приятное тебе сделать, — огорченно произнес Никита. — А оно вон как… Да чего ты боишься? Это же полоз, он не ядовитый. И молодой еще, видишь — вырасти не успел. Взрослые — они длинные, метра два.
Марина попятилась в коридор и, спотыкаясь, прошла на кухню. Голощекин шел следом, по-прежнему держа полоза в руках.
— А еще шипит! Слышишь? Ш-ш-ш… Думает, что хитрая, что все ее боятся, — продолжал он. — Не понимает, глупая, что всегда найдется тот, кто хитрее.
— Никита, убери эту мерзость, — устало произнесла Марина. — Меня сейчас стошнит.
Она уже пришла в себя. Испуг сменился гадливостью. И Марина не знала, кто ей сейчас больше противен: безобидный, в общем-то, полоз или собственный муж.
Она привыкла искать в поступках и словах Никиты второй смысл и потому, разобравшись, быстро поняла, зачем он притащил в квартиру эту рептилию. Вот, хотел он сказать, смотри: я знаю, дорогая, что в моем доме завелась змея. Она извивается и шипит, собираясь напасть на меня и причинить мне боль. Она думает, что я ничего не вижу, что она хитрая и умная, только я-то и умнее, и хитрее. Я вот держу ее за глотку, и ничего она мне сделать не сможет. Яду не хватит. Да и нет его, яду-то, так что зря она трепыхается и устрашающе разевает пасть.
Голощекин вышел из кухни и вскоре вернулся, уже без змеи.
— Куда ты ее дел? — спросила Марина.
— Выбросил, как ты хотела. В окно.
— Зачем же в окно? Здесь же дети ходят, испугается кто-нибудь.
— Она уползет. И потом, от нее пользы больше, чем вреда. Она мышей ест. — Голощекин открыл холодильник, вытащил кусок колбасы, отсек ножом половину и впился зубами, жадно заглатывая.
Марина исподлобья смотрела, как он ест. Удав. Он — удав. А она… Ну, какая из нее змея? Она — кролик. Жалкий, трясущийся, обреченный.
— Вот уж не думал, что ты так змей боишься, — с набитым ртом проговорил Никита. — Мариш, ты ведь у нас медик.
— Я же не ветеринар.
— Да я не про то. У медицины какая эмблема, помнишь? Змея с чашкой. Я и подумал…
— Ну все, хватит об этом. Что ты пустую колбасу ешь? Пообедай по-человечески.
— Некогда. — Никита проглотил последний кусок. — Дел полно. Так что я тебя сейчас брошу. Отдохнешь без меня. Ты ведь устаешь последнее время. То одно, то другое. То один, то другой. Не так, так эдак.
Марина промолчала.
Никита поцеловал ее в лоб:
— Ну я пошел. Проводишь?
Они вышли в коридор, и Никита заметил сумку.
— А ты где была-то? — спросил он.
— В бане. Мы с девочками давно собирались. А тут так удачно — у Гали выходной, нас с Альбиной Аннушка отпустила. Васютину уже лучше, остальные — не тяжелые. Она справится. Да я сейчас переоденусь и пойду на работу. Так что отдыхать мне без тебя некогда. — Марина улыбнулась.
Никита еще раз поцеловал ее и открыл дверь.
— Не скуча-ай, — протянул он игриво.
Марина закрыла за ним дверь и, подобрав сумку, побрела в комнату. Вытащила комок мокрого полотенца, измятую влажную простыню и, зайдя в ванную, повесила сушиться на веревке. Посмотрелась в зеркало и застыла, разглядывая свое осунувшееся, бледное лицо с запавшими глазами. Больные глаза, нехорошие. Зеркало души, отражающее то, что в этой душе творится.
Марина вернулась в комнату и начала переодеваться. Достала из шкафа черную шелковую юбку, натянула через голову, застегнула пуговицу на поясе — юбка, скользнув, съехала на бедра. Права Галя — отощала, дальше некуда. Надо пуговицу переставить.
Марина взяла с комода жестяную коробку, в которой хранились иголки и нитки, размотала белую катушку и вдруг остановилась. Зачем переставлять пуговицу? Скоро эта юбка будет мала. Скоро живот начнет расти, округляясь и выдавая Маринин грех. Почему грех? Она ведь замужем. Да потому, что никто, и в первую очередь Никита, не поверит, что это плод супружеской любви.
Господи, что же ей делать? Она не сможет так дальше жить — с мужем, которого не любит и, больше того, боится. Она не сможет жить без Ивана. И, что бы там ни было, она не сможет убить в себе это существо, не похожее пока еще на человека, но живое и уже вошедшее в ее жизнь.
Полная беспомощность. Полная безнадежность. Полный бред.
В санчасти ее встретила Альбина.
— Марина, — сказала она, — ты стала похожа на фарфоровую куклу. У тебя огромные глаза, белое лицо и нездоровый румянец пятнами. Как будто краска облупилась.
— Я знаю. — Марина надела халат.
— Зачем ты пришла? Мы с Анной Павлов ной без тебя справимся. Иди домой.
— Мне здесь легче.
Марина открыла воду в раковине и принялась намыливать руки.
— Все в порядке? — спросила она. — Никаких происшествий?
Альбина покачала головой:
— Васютин спит. Сердюк орет.
— Пора его выписывать. Сейчас посмотрю, анализ пришел.
— Галя просила тебе передать, что, если ты подержишь замполита еще неделю, они с Лешкой будут тебе по гроб жизни благодарны.
Марина усмехнулась.
— Правда, она сама так сказала: по гроб жизни. А то, говорит, Сердюк выйдет — и Лешку опять на губу посадят.
— Его и так посадят. — Марина нашла бланк с результатом анализа. — Ну вот. Нет у него никакой дизентерии. Можно выписывать.
Она придвинула к себе историю болезни майора Сердюка, открыла, пролистала страницы. Вытащила из бутылочки с клеем кисть, мазнула листок с анализом и прижала его к чистой странице.
— Марина, я все думаю про вас с Иваном… — начала Альбина.
— Ну и что же ты думаешь?
— Я думаю, Галя правильно говорит. Вам нужно расстаться, хотя бы на время. Я знаю, ты будешь очень страдать. Но потом у тебя родится ребенок — и тебе просто некогда будет думать про плохое. И может быть, все пройдет. И Никита тебя простит.
— При условии, что это его ребенок, — жестко сказала Марина. — О чем можно будет узнать, только когда он хоть немного подрастет и станет на кого-то похож.
— Все равно. Никита успеет привыкнуть. Некоторые женщины, говорят, специально рожают ребенка, чтобы спасти семью.
— Совет матери-героини. — Марина захлопнула историю болезни. — Аля, почему ты не рожаешь Ворону детей?
— Совсем недавно то же самое меня спрашивала Анна Павловна.
— Да? Ну и что ты ей ответила?
— То же, что могу ответить и тебе. Это не для меня.
— Неправда. Не обманывай себя. Просто ты не хочешь рожать ребенка от человека, которого не любишь. Я не понимаю, что заставило тебя выйти за Вячеслава замуж, но ясно же, что не любовь. Разве не так?
— А что тебя заставило выйти за Никиту?
— Не что, а кто. Ты же знаешь, я за другого человека замуж собиралась, Никита меня просто силком прямо из ЗАГСа увез. А потом я в него влюбилась. По-настоящему. Он просто не дал мне времени опомниться. А теперь, когда я знаю, что ошиблась, у меня нет возможности что-либо исправить. Оттого что я брошу Ивана, наши с Никитой отношения не станут лучше. И ребенок здесь ни при чем.
Альбина зябко передернула плечами.
— Марина, а может, тебе просто уехать? К родителям, например. Объяснить Никите, что ты все время плохо себя чувствуешь, что хочешь спокойно пожить в городе своего детства. А там родишь и будешь потихоньку растить своего младенчика. Как мать-одиночка.
— А жить мне на что в городе своего детства? Родителям на шею сесть? — Интересно, — Марина на мгновение оживилась, — если есть орден «Мать-героиня», почему нету ордена «Мать-одиночка»? — Она вздохнула. — Все равно Никита рано или поздно меня оттуда заберет.
В кабинет, с треском распахнув дверь, втиснулся замполит Сердюк.
— Марина Андреевна, — загудел он, — сколько ж можно? Что у них в лаборатории, один человек работает?
— Пришел ваш анализ, товарищ майор. Еще утром. Дизентерии у вас нет. Выписку я сейчас подготовлю, и вы пойдете домой.
Сердюк просиял. Пышные усы его загнулись вверх, глаза спрятались в складках, однако тень озабоченности несколько пригасила эту сияющую улыбку.
— А кушать теперь все можно? — спросил замполит.
— Можно. Но старайтесь себя ограничивать. У вас и так вес избыточный.
Марина вдруг вспомнила, как стояла в офицерской столовой, отчаянно упрашивая Сердюка разрешить ей взять машину — отправить в город тяжелобольного старика. Майор невозмутимо слушал ее доводы, отпиливая тупым ножом толстые розовые ломти сала…
— И я вам настоятельно рекомендую ограничить потребление жиров, — сказала она, нахмурившись, чтобы выглядеть как можно серьезней.
— Каких жиров? — подозрительно спросил Сердюк.
— Копченостей, соленостей. Пожалейте вашу печень.
— Соленостей? — переспросил Сердюк с испугом. — Что, и сало нельзя?
Вид у замполита был такой несчастный, что Марина улыбнулась.
— Можно, — сжалилась она. — Но в умеренных количествах.
Сердюк с облегчением вздохнул и вышел из кабинета, боком протиснувшись в дверь.
— Какие у тебя жестокие шутки, Марина, — сказала Альбина. — А если бы его удар хватил?
— Ничего, я бы его вылечила. Так… — Марина придвинула к себе стопку бумаги. — Надо выписку сделать.
Она раскрыла историю болезни и, подумав немного, начала писать.
Альбина достала из стенного шкафа портативный магнитофон с двумя катушками — пустой и полной — и большие черные наушники. Включила вилку в розетку, воткнула штекер наушников в гнездо, закрепила ленту в пустой катушке и, нажав клавишу, села на покрытую клеенкой кушетку. Из наушников донесся металлический звук мелодии. Альбина нацепила их на голову и прикрыла глаза.
Марина, задумавшись, грызла кончик ручки и смотрела на подругу.
Альбину, в отличие от Гали, обожающей своего непутевого мужа, нельзя было назвать счастливой женщиной. Начальник особого отдела Вячеслав Львович Ворон, невысокий, лысоватый, немолодой, с бесцветным лицом и таким же бесцветным голосом, был последним человеком, с которым такой женщине, как Альбина, стоило связывать свою судьбу. Она должна была стать женой артиста, или художника, или музыканта — нервного и ранимого, способного увлечь и увлечься, не признающего порядка и не желающего знать о существовании всяких неинтересных бытовых проблем, решая их просто — с помощью домработницы — или не решая вовсе. Потому что скучная повседневность не была бы смыслом жизни.
И все же она приехала сюда, сменив столичную суету на затишье здешних мест, большие концертные залы — на маленький гарнизонный клуб, просторную сцену — на тесную комнатку в медсанчасти, аптеку, которой она заведовала, исполняя свою работу аккуратно, но равнодушно.
Но Альбине легче. С ней ее бабушка, бабуля, Татьяна Львовна, заменившая ей мать. Такая же неземная, не от мира сего, как и внучка. Может, это у них наследственное?
Неважно. Важно то, что рядом с Альбиной есть близкая душа. А Марина одна. И ей некуда бежать. В родной город? Никто там не будет ей рад. Это оттуда она сбежала, чтобы избавиться от власти человека, которого любила с тех пор, сколько себя помнила, но для которого ее любовь всегда была равна подчинению. Как, впрочем, и любовь ее матери.
Отец Марину не простил. Она читала об этом между строк в осторожных, полных тоски и одиночества маминых письмах. Конечно, мама ее примет. А вот отец…
Сделав выписку, Марина встала. Подойдя к Альбине, сказала громко:
— Пойду посмотрю, как там наш Васютин. Если что — позовешь.
Альбина кивнула.
Слушая, как майор громогласно требует, чтобы Аннушка принесла его одежду, Марина прошла по коридору и заглянула в палату, где лежал рядовой Васютин.
Он не спал. Увидев Марину, сделал попытку приподняться, поморщился от боли и опустил голову обратно на подушку.
Марина подошла к его кровати, присела на край:
— Как себя чувствуешь?
— Хорошо. — Голос звучал слабо, но, слава богу, не отрешенно. И глаза были ясными. — А вы? У вас лицо такое усталое. Возитесь тут со мной…
— Работа у меня такая. — Марина улыбнулась и, взяв его руку, пощупала пульс. — Ну что, все идет как надо. Можешь начинать вставать. Только потихоньку, а то голова от слабости закружится. Надоело, наверное, лежать?
— Надоело, — согласился Васютин. — И побриться надо.
Бриться ему, честно говоря, было совершенно необязательно — щеки покрывал мальчишеский пушок, только на остром подбородке кое-где торчали редкие щетинки.
— Ну тогда точно поправляешься, — сказала Марина. — Один старый врач говорил: я всегда знаю, когда женщина начинает выздоравливать, — когда она просит принести ей в палату зеркальце и губную помаду. Раз тебе небезразлично, как ты выглядишь, — значит, дела идут на поправку. Я скажу Аннушке, чтобы бритву тебе принесла.
— Спасибо, Марина Андреевна… — Васютин замялся. — Я вам очень благодарен. Вы мне жизнь спасли. И товарищу капитану я благодарен. Когда на меня волк в тайге напал, товарищ капитан меня спас. Он вам не рассказывал?
— Рассказывал.
— Я этого никогда не забуду.
— Ну спасибо. Всегда приятно знать, что кто-то тебя добрым словом вспомнит. — Марина поднялась, поправила упавший край одеяла. — Когда надумаешь встать, позови Анну Павловну. Она тебе поможет. Договорились?
Васютин кивнул.
— Знаете, Марина Андреевна, я никогда не думал, что на свете столько хороших людей, — вдруг сказал он.
— Зря, между прочим. Если бы по-другому думал, ничего бы такого с тобой не случилось.
— Вот и лейтенант Столбов меня ругал. Помните, он приходил? Он ведь сам пришел, никто ему не приказывал. И мы с ним так хорошо поговорили… Он тоже очень хороший человек.
— Хороший, я не спорю. Ну все, мне пора.
Марина открыла дверь.
— Он вас очень любит, — сказал Васютин, и Марина застыла на месте. — Я про товарища капитана. Помните, когда уголовники из лагеря сбежали, а вы с лейтенантом Столбовым раненого старика в городскую больницу повезли? Помните?
Марина машинально кивнула и обернулась.
— Товарищ капитан так переживал! — продолжал Васютин. — На себя был не похож. Бросился вас разыскивать… А я как раз хотел ему сказать спасибо — ну за волка, что товарищ капитан не дал ему на меня напасть. А товарищ капитан торопился очень, и я не успел толком… И потом как-то возможности не было. Так что вы ему передайте, ладно?
Испуг, мгновенно скрутивший Марину, медленно отступил, и она заставила себя улыбнуться:
— Я передам.
Выходя из палаты, она столкнулась с замполитом. На Сердюке была форма — в этом его, ослабевшего от поноса, привели в медсанчасть. Сердюк с хрустом надкусывал огромное зеленое яблоко, утирая текущий по подбородку сок.
— До свидания, Марина Андреевна, — сказал он, торопливо дожевывая кусок. — Спасибо, как говорится, за ваш доблестный труд. Скоро увидимся.
— Желательно не здесь, — дежурно отшутилась Марина.
Сердюк замахал рукой: мол, сам не хочу — и, продолжая грызть яблоко, направился к двери.
ГЛАВА 5
На солнечный диск одна за другой наползали плотные серые тучи, и тяжелое, свинцовое небо словно опустилось ниже. Яркие цвета поблекли, тени исчезли, и воздух сгустился, как всегда бывает перед дождем.
Солдаты под командованием Голощекина, растянувшись цепью, шли по тайге. Остановившись в сотне метров от фанзы, среди частого ельника, который надежно укрывал их со всех сторон, они принялись ждать.
Капитан понимал, что дальше отмахиваться от назойливых приставаний Братеева нельзя. Не просто нельзя — опасно. Твердолобый сержант все равно не успокоится и, чего доброго, полезет со своими подозрениями к начальству. А этого Голощекин допустить не мог.
Он точно знал, что товар из фанзы уже забрали. Более того, он знал, когда придет следующая партия. Сегодня было самое время доказать исполнительному сержанту, что он ошибся.
Братеев приник к окулярам бинокля, покрутил юстировочное колесо, настраивая.
Китайская речь — быстрая, мяукающая — раздалась со стороны фанзы неожиданно. Голощекин мысленно выругался. Он тоже вскинул бинокль и, всмотревшись, увидел двух китайцев, подходивших к домику. Переговариваясь на ходу, они тащили большой и, судя по всему, тяжелый ящик.
Идиоты, подумал Голощекин, придурки узкоглазые. Никакой конспирации, прут напролом, будто тут им Шанхай, а не приграничная зона.
— Вот они, товарищ капитан! — не отрываясь от бинокля, возбужденно прошептал Братеев.
— Да вижу, — буркнул Голощекин.
С трудом разворачиваясь в узком дверном проеме, китайцы затаскивали тяжелый ящик внутрь. Он застрял, и мяукающая речь зазвучала громче и раздраженней.
Голощекин медлил. Если он даст им время уйти, сержант заподозрит неладное и насторожится еще больше. Нельзя ждать, нельзя. А с другой стороны…
Китайцы втащили наконец ящик и прикрыли дверь. Голоса их стали тише.
Капитан сделал знак рукой: приготовиться! Выждал немного и дал отмашку: пошли! Короткими перебежками они двинулись вперед. Ельник кончился, и Голощекин показал Рыжееву: заходи справа, Степочкину: заходи слева, Жигулину: оставайся в засаде.
Голоса китайцев вдруг смолкли.
Умаров вопросительно посмотрел на капитана, потом на дверь фанзы. Голощекин отрицательно покачал головой. Прислушался. Наконец махнул рукой и громко крикнул:
— Пошли!
С треском давя сапогами сухие упавшие сучья, солдаты ринулись к фанзе.
Умаров с разбегу вышиб дверь и, вскинув автомат, рявкнул:
— Стоять! Руки вверх!
Следом за Умаровым в фанзу влетел Братеев. Пробитое в противоположной стене окно было распахнуто настежь. Сержант высунулся по пояс и увидел, как китайцы карабкаются вверх по заросшему низким кустарником склону.
— Уходят, гады! — выкрикнул он и метнулся к двери.
— Отставить! — скомандовал Голощекин.
Братеев остановился:
— Но почему, товарищ капитан? — Он с отчаянием посмотрел на Голощекина и сник. — Есть, отставить, — хмуро сказал он.
Сержант понимал, что облажался. Он должен был помнить про это чертово окно, он сам в прошлый раз воспользовался им точно так же.
Голощекин подошел к Братееву, хлопнул его по плечу:
— Чего приуныл, сержант? Черт с ними! Пусть думают, что мы их не разглядели. Они еще вернутся, так что взять их мы всегда успеем. Ящик-то здесь. — Капитан кивнул солдатам: — Открывайте, ребята!
Умаров и Степочкин, подцепив штык-ножами крышку, принялись отдирать ее от ящика.
Про ящик расстроенный неудачей Братеев как-то забыл и теперь с нетерпением смотрел, как вылезают из своих гнезд гвозди, как летит в сторону крышка…
В ящике, плотно уложенные и аккуратно завернутые в полиэтиленовую пленку, лежали серебристые рыбины. Оттолкнув солдат, Братеев схватил одну из рыбин и сорвал прозрачную пленку.
— Ну что, сержант? — Голощекин отобрал у него добычу. — Хорошая рыбка. Хариус. — Он поднес рыбу к лицу, принюхался. — И свежая совсем… Слушай, может, тебе приснилось все, а?
Братеев вытащил другую рыбину и растерянно повертел ее в руках. Никакого порошка. И брюшки целые. Обычная снулая рыба.
— Да нет же, товарищ капитан, — пробормотал он, — там порошок был. Я своими глазами видел… — Он досадливо бросил рыбину обратно в ящик.
Голощекин широко улыбнулся и опять хлопнул Братеева по плечу:
— И на старуху бывает проруха, сержант. А за проявленную бдительность объявляю благодарность. — Он повернулся к солдатам: — Ладно, как говорится, с паршивой овцы чего?
— Хоть шерсти клок, товарищ капитан, — преданно подсказал Степочкин.
— Правильно, — подмигнул ему капитан. — Забирайте рыбу. Отдадите на кухню, там приготовят. — Он вдруг натолкнулся на упрямый взгляд Братеева. — Что, сержант? Чего-нибудь не так?
— Предупредили их, товарищ капитан. Они видели, что я здесь был и по ящикам рылся. А этот — для отвода глаз. Ну зачем им обычный улов в этой фанзе держать? Что, у себя места не хватает?
— Сержант, я понимаю, что лучше перебдеть, чем недобдеть. — Голощекин уже не улыбался. — Осечка вышла. В следующий раз, когда померещится, сплюнь трижды. Вот так, — он смачно сплюнул на пол. — Мы за призраками не гоняемся, ясно?
Особист Ворон сидел в кабинете полковника Борзова и барабанил пальцами по столешнице.
— Что молчишь, Вячеслав Львович? — спросил Борзов.
— Не знаю, с чего начать, — тихо произнес Ворон.
— Мы с тобой, Вячеслав Львович, не первый день знакомы, — мрачно заметил Борзов. — Для разнообразия можешь, конечно, начать с конца, хотя ты прекрасно знаешь, что я предпочитаю с начала.
Ворон бросил на полковника быстрый взгляд и тут же отвел глаза. Дело, по которому он пришел, было достаточно деликатным, но только потому, что в какой-то мере касалось лично Борзова. К полковнику особист не испытывал ни особенной симпатии, ни особенной антипатии — точно так же, как и ко всем остальным. Впрочем, симпатии вообще он не испытывал ни к кому, а о своих антипатиях предпочитал докладывать в других инстанциях. Но не считаться с полковником он не мог, потому демонстрировал сейчас некое замешательство.
Но Борзов отлично знал особиста, и эта фальшивая нерешительность его не обманула.
— О Столбове хочешь поговорить? — спросил полковник. — Виноват, знаю. Накажем.
— Не жалко? Он ведь не чужой вам.
— Жалко у пчелы в заднице, — жестко ответил Борзов. — Жалко, конечно. Но я его сюда не из жалости брал, так что отвечать будет по всей строгости. Только ты не крути, ты мне честно скажи: что, под трибунал хочешь его подвести?
Ворон молчал. Он отлично понимал, что на трибунал тут не наскребешь. В конце концов, не Столбов же Васютину дуло к груди приставил. В таком деле виноватого найти трудно. А начнут искать — неизвестно еще, чья голова полетит. Но Столбова надо убирать.
Накануне к особисту зашел Голощекин, и они проговорили почти час. Капитан ни разу не упомянул о том, о чем знали все: его жена Марина крутит роман с лейтенантом. Отношения свои эти двое, понятное дело, скрывали, но разве скроешь что-нибудь в таком маленьком городке? Ворон смотрел на адюльтер сквозь пальцы — как ни странно, у него были для этого личные причины. В свое время он и сам вылетел из удобного кресла на Лубянке не без помощи особы женского пола, даже двух — свихнувшейся на религиозной почве старухи и ее внучки, в которую Вячеслава Львовича, ведущего бабкино дело, угораздило влюбиться. Об этом, как надеялся Ворон, в полку никто не знал, но он не сомневался, что в нужном месте проступок его хорошо помнят. Потому докладывать о моральном разложении в гарнизоне особисту было, как ни круги, невыгодно.
И притом Вячеслав Львович ни на секунду не забывал, что всегда может найтись доброжелатель, который поспешит через его голову уведомить кого следует о происходящем. Так что ситуацию надо было разруливать в любом случае. А случай как раз подходящий.
Голощекин не сказал впрямую, но ясно дал понять: Столбов должен исчезнуть. И хотя никакой конкретики не прозвучало, Вячеслав Львович все понял правильно.
Борзов поднялся из-за стола, подошел к окну и некоторое время стоял, задумчиво глядя на иссеченное недавним дождем стекло.
— Значит, передаем дело в военную прокуратуру? — наконец спросил он. — Разжалуют в рядовые. Мало нам Жгута…
— Жгуту вообще место в дисциплинарном батальоне, — сухо заметил Ворон.
— Может быть. Только ведь Столбов не Жгут. — Полковник повернулся. — Ну вот скажи, Вячеслав Львович, положа руку на сердце: разве плохой Столбов боец?
— Я не понимаю таких категорий: плохой или хороший, — бесстрастно ответил Ворон. — Я понимаю только так: справляется человек со своими обязанностями или нет. Столбов командует взводом. Следовательно, отвечает за дисциплину. Один из его солдат совершил попытку самоубийства. Значит, воспитательная работа запущена. Кто в этом виноват? Командир. В данном случае — лейтенант Столбов. Логично?
— Логично, — согласился Борзов. — Но я тебе вот что скажу, хотя и знаю, что ты мне на это ответишь. Что, один Столбов виноват? А Голощекин? А мы с тобой, наконец?
— Я понимаю, Степан Ильич… — медленно начал Ворон, но полковник перебил его:
— Я же сказал: знаю, что ты мне ответишь. Что Иван — мой племянник и я изо всех сил буду искать для него оправдание. А я тебе еще раз говорю: не потому я за него заступаюсь. Просто считаю: Столбов — хороший боец, а хорошими бойцами, товарищ майор, не разбрасываются. Да, он виноват. Да, наказать надо. Но в меру. А ну как посадят? И все — нет парня.
— Я согласен, что из лейтенанта Столбова мог бы получиться со временем неплохой офицер, — тем же бесцветным голосом произнес особист.
— Ну вот! — обрадованно воскликнул Борзов. — И я про то же!
— А вы знаете, что лейтенант ухаживает за женой капитана Голощекина? Не без взаимности, между прочим.
— Ерунда! — махнул рукой полковник. — Бабьи сплетни.
— Возможно. И все-таки…
— Не возможно, а точно. Марина Андреевна — серьезная женщина, прекрасный врач… Да ну, Вячеслав Львович, болтовня это все. Стыдно слушать.
Но в голосе его прозвучало некоторое сомнение, и Ворон, мгновенно уловив это, сказал тихо:
— Дыма без огня не бывает. К тому же это еще один минус для лейтенанта, не находите?
— Не нахожу, — буркнул полковник. — И не верю. Если у Никиты какие-то претензии к жене, пусть сам с ней разбирается… Слушай, Вячеслав Львович, я, конечно, просить тебя не могу…
— Но приказать можете. — Ворон дернул щекой, обозначив улыбку.
— В данном случае и приказать не могу. Ты, главное, пойми меня правильно. Давай не будем пороть горячку.
Ворон поджал губы. Разговор перешел в нужное русло, и теперь следовало не дать ему свернуть в сторону.
— Может, отправить лейтенанта на Береговую? — спросил он задумчиво.
Застава Береговая, расположенная в ста пятидесяти километрах от Сторожевого, пользовалась дурной славой. Места там были совсем уж гиблые, гнус жрал до костей, да и в смысле быта дела обстояли куда хуже.
— Месяца на три, — продолжал особист. — Условия там, конечно, нерайские…
— Мягко говоря, — не удержался полковник. — Там в казармах воды по щиколотку.
— Не Крым, согласен. Но ведь и Столбов на курорт не вправе рассчитывать. А другого выхода я не вижу, Степан Ильич.
— Ладно, все лучше, чем под трибунал. — Борзов вздохнул. — Главное — парня не потерять. Он молодой, сдюжит.
Полковник вернулся за свой стол, сел и устало потер затылок. Потом прихлопнул ладонями по столу, словно закрывая некую невидимую папку с делом Столбова.
— Так, — произнес он уже совсем другим тоном. — Когда к нам дети из подшефной школы приезжают?
— На следующей неделе, — не удивившись тому, как быстро Борзов переключился на другую тему, ответил Ворон. — Все подготовлено, заявка на подарки в Военторге. Через пару дней подвезут.
— Ну и отлично.
— Клуб ваш Жгут подготовит?
— Наш Жгут, — поправил полковник, — подготовит. Сердюк из санчасти выписался, я скажу ему, чтобы проследил.
— Разве он уже вышел на службу? Я его сегодня не видел.
— Завтра выйдет. — Борзов усмехнулся. — Если опять не обожрется. Наталья его с детьми к родителям уехала, оставила ему полный холодильник, вот он небось и дорвался.
Ворон поднялся.
— Автобус за детьми посылать?
— Что? А, нет, не надо. Они на своем приедут.
Ворон кивнул. Ни клуб, ни автобус никак не входили в круг его обязанностей, но нелишне было подчеркнуть, что он в курсе всех предстоящих мероприятий.
Борзов снял трубку с телефонного аппарата и тут же повесил обратно.
— Вячеслав Львович, — сказал он смущенно, — спасибо тебе.
— Не за что.
Ворон вышел из кабинета, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Степан Ильич вновь поднял трубку, набрал несколько цифр.
— Столбова найдите мне, — сказал он. — Я у себя.
Лейтенант Столбов быстро шагал к зданию штаба. Проходя мимо медсанчасти, он притормозил и только огромным усилием воли заставил себя идти дальше. Он не видел Марину второй день и, не допуская мысли, что она может его избегать, беспокоился. Последнее время Марина выглядела плохо, Ну не плохо — для Ивана она всегда была самой красивой и желанной, но черты ее лица заострились, и сияние глаз поблекло. Причиной этому, скорее всего, была усталость, однако Иван опасался другого.
Он настолько свыкся с мыслью, что Марина принадлежит ему на веки вечные, настолько привык, просыпаясь по утрам, чувствовать в груди веселый, бушующий огонь, что в пылу совершенно не вспоминал об одной вещи. А именно о том, что вообще-то у Марины есть муж. И не просто муж, а капитан Никита Голощекин, его, Столбова, друг и командир. То есть вполне конкретный муж, с которым Иван встречался каждый день и которому каждый день пожимал руку, ни разу не дав себе труда остановиться и задуматься: а что, собственно, я делаю?
Во-первых, он предает своего друга, нарушая тем самым кодекс офицерской чести. Ладно, у него есть оправдание — сама Марина. Ведь она любит его, а не Никиту. Такое бывает, ничего страшного. Миллионы людей сходятся, расходятся, ищут свою половину, ошибаются, исправляют ошибку или не исправляют — кому как удастся. Слабое оправдание, но все-таки.
Во-вторых, он ставит Марину в ужасное положение, вынуждая ее постоянно лгать мужу и держать себя в руках, чтобы ни словом, ни взглядом, ни жестом не выдать своего отношения к Ивану. Ему-то самому намного легче — он редко остается с Никитой один на один.
И, в-третьих, он делает Марину объектом нездорового любопытства, а ее жизнь — темой сплетен.
Но ни о чем таком Столбов не думал, лишь испытывая всякий раз при встрече с Никитой некоторую неловкость. Конечно, в конце концов им придется объясниться. И будет по-мужски, если Иван первым начнет этот тягостный для них обоих разговор. Марина уверяла, что сама обо всем расскажет мужу, как только представится подходящий случай. Но Иван с трудом мог вообразить, каким должен быть этот случай, и оттого сомневался.
Теперь он забеспокоился всерьез. А если Марина все-таки рискнула признаться мужу? Что сделает Никита?
Сердце у Ивана забухало, отдаваясь в голове тупой ритмичной болью, и он замедлил шаг.
Что сделает Никита, узнав о неверности жены? Почему-то раньше Столбову казалось, что Голощекин воспримет это известие если не спокойно, то, по крайней мере, достойно — без истерик. Впрочем, морду Ивану может и набить. Ну и черт с ней, с мордой. Главное, чтобы не пострадала Марина.
Иван подошел к штабу. Все сильнее бухало сердце, гоняя по жилам кровь, и Столбов почувствовал, как начинают гореть лицо и уши. Он свернул за угол здания и остановился, стараясь унять бешеные толчки в груди.
Он представил себя на месте капитана. Вот ему, Ивану, сказали, что Марина уходит к другому. И что, он молча уступит сопернику дорогу? Не попытается выяснить отношения, образумить, удержать? Да нет же! Он не даст ей уйти, он сделает все, чтобы ее вернуть, попробует доказать, что она ошибается… В любом случае не отпустит просто так.
И это он, Столбов, человек, по мнению окружающих, мягкий, даже слишком. Что тогда говорить про капитана?
Внезапно Иван понял: а ведь Никита давно все знает. Знает и молчит, то ли дожидаясь, пока Столбов сам попытается объясниться, то ли рассчитывая, что Марина со временем остынет. А раз так, надо решаться.
К двери борзовского кабинета Иван подходил, как ни странно, успокоенным и даже приободренным. Постучавшись, вошел и остановился на пороге.
— Вызывали, товарищ полковник?
— Вызывал. — Борзов оторвался от стопки листов, которые перелистывал, делая пометки карандашом, к взглянул на Столбова: — Под дождь, что ли, попал?
— Никак нет, — удивленно ответил Иван.
— А то лицо у тебя какое-то взмокшее. Ну что, садись, дружок. Разговор будет долгим.
Столбов насторожился. Обращение «дружок», столь несвойственное Борзову, могло означать две вещи: либо у полковника очень хорошее настроение, либо у него, Столбова, большие неприятности. Иван подвинул к столу стул, уселся и посмотрел на Степана Ильича: тот был мрачен и все время массировал ладонью затылок. Значит, хорошее настроение тут ни при чем. Остаются одни неприятности.
Иван вдруг испугался. Он понял, что разговаривать будут не полковник и лейтенант, не командир и подчиненный.
— Дядя Степа, — спросил он тревожно, — у меня дома все в порядке? Мама… мама здорова?
— Здорова, — буркнул полковник. — Жалуется только, что последнее время не пишешь совсем… Я тебя вот зачем звал. Поедешь на Береговую. Приказ я уже подписал.
— Но почему?
— По кочану. В командировку.
— А-а, — протянул Столбов успокоенно.
— На три месяца, — добавил полковник и вздохнул. — Вот тебе и «а».
— На три месяца? — ошеломленно переспросил Иван. — Это за что же мне такие привилегии?
— А ты не догадываешься? Солдат в твоем взводе стрелялся. Ты отвечаешь. Скажи спасибо, что от трибунала тебя отстоял.
— Ну спасибо, — горько усмехнулся Иван.
— Да пойми ты, дурья твоя башка, для тебя же так лучше будет. Пересидишь там, пока здесь все устаканится. Потом вернешься — никто ничего и не вспомнит. — Полковник пожевал губами, словно собираясь сказать еще что-то, но махнул рукой: — Все. Свободен.
Иван поднялся.
— Сядь! — неожиданно приказал Борзов.
Столбов покорно опустился на стул и уставился себе под ноги.
— Вот что, Ваня… Не люблю я нос в такие дела совать, но только болтают тут всякое… Словом, говорят, ты за докторшей, женой голощекинской, ухаживаешь. Это правда?
Иван поднял голову и, выдержав пристальный взгляд полковника, кивнул.
— Та-ак, — протянул Борзов, — хорошие дела. А я думал — врут.
— Я ее люблю, дядя Степа.
— Любишь?! Ах ты!.. — Полковник грохнул кулаком по столу. — Да ты что, Ваня, мозги в казарме забыл? Чего ты несешь? Любит он! Любовничек! Она замужняя женщина! Жена твоего товарища! Командира твоего жена!
— Ну что вы кричите, дядя Степа? Да, люблю. И она меня любит. — Столбов хотел улыбнуться, но почувствовал, что вместо улыбки вышла ухмылка, притом глупая.
— Чего скалишься? — загремел Борзов, но, взглянув на дверь, понизил голос: — Что, других баб мало, свободных? Нет, угораздило его в замужнюю влюбиться!
Иван разозлился:
— Дядя Степа, мне не двенадцать лет. И я за свои поступки отвечаю.
— Ага, сто двенадцать! Умный больно! — Борзов вдруг почувствовал безмерную усталость и сразу остыл. — Нет, Иван, — сказал он тихо, — последнее дело — чужую семью рушить. Не по-мужски это. Я тебя, конечно, понимаю, хоть и не оправдываю. Ты молодой, у тебя кровь играет. А Марина… Ну чем ей заняться? С работы — домой, из дома — на работу. Каждый день — одни и те же лица. Скучно. А тут ты со своими чувствами. Какое-никакое, а развлечение…
— Неправда! — возмутился Иван. — Она меня любит. И мы уедем отсюда — вдвоем. Как только возможность появится.
— Ну ты-то точно уедешь, — желчно произнес полковник. — По крайней мере на три месяца.
— Дядя Степа…
— Все! — рыкнул Борзов. — Разговор окончен. Шагом марш отсюда!
Иван вскочил и вылетел из кабинета, хлопнув на прощание дверью.
Борзов усмехнулся. Давай-давай, Ванька, выпусти пар! Степан Ильич сам задал разговору такой тон; не начальственный, а дружеский, родственный. И потому хлопанье дверью, совершенно недопустимое с точки зрения субординации, его не возмутило. Эх, молодо-зелено, не бито — не учено! Да разве ж им чего докажешь? Пока сами себе лоб не расшибут, никому верить не станут.
И хорошо, что Иван уедет. За три месяца поостынет, подумает. Потом в отпуск, домой — пусть там амуры крутит. Глядишь, встретит хорошую девушку, всерьез увлечется. Надо бы сестре написать, — может, присмотрит кого заранее.
И хотя Степан Ильич разговором с племянником был в целом доволен, какой-то мутный осадок остался, раздражая, мешая переключиться на другие дела.
Голощекин. Не дай бог узнает, что Ванька вокруг его жены круги нарезает! Убьет. Уничтожит. Со свету сживет.
Борзов считал Голощекина отличным офицером, образцом для подражания. Никаких нареканий по службе. Никаких дурных слабостей. И все же было в нем нечто настораживающее, отталкивающее. Что именно, полковник сформулировать не мог, но, общаясь с Никитой, каждый раз испытывал странное ощущение, будто тот многого недоговаривает. Два пишем, три в уме.
А Ваньку угораздило втюриться в его жену!
Но Марина-то, Марина! Тоже хороша. Хотя, может, она просто жалеет Ивана? Видит, что тот к ней неровно дышит, и боится обидеть откровенным отказом, дать от ворот поворот. Щадит его чувства. А дурачок наш все всерьез принимает, думает — любовь. Поговорить с ней, что ли, осторожненько так, чтобы не оскорбить невзначай? Пусть не морочит парню голову почем зря. И складывается все удачно: она его перед отъездом образумит, а он вдали от нее быстрей в руки себя возьмет.
А с другой стороны… Иван — парень горячий, как бы дров не наломал. Не выдержит еще, даст деру с Береговой, и тогда уж точно не миновать ему трибунала. Все навесят: и Васютина, и шашни с капитановой женой, и дезертирство.
Сколько их, таких горячих, сбегало, чтобы с возлюбленной своей объясниться! Получил, скажем, письмо из дома, а там: так, мол, и так, не дождалась тебя твоя девушка, с другим гуляет. Ну и все — кровь в голову, а дурная голова, как известно, ногам покоя не дает. И побежал-помчался, про последствия даже не думая.
Вот Никита, умный все-таки мужик! Пришел недавно посоветоваться. Орлы, говорит, мои совсем с тоски озверели. А тут невеста рядового Степочкина свидания просит. Разрешите, товарищ полковник? Пусть приедет. И другим ребятам легче будет — лишний раз убедятся, что помнят их любимые, не забывают, ждут… Ну разрешил, конечно.
А Иван, стервец! В какое положение меня поставил?! Я ж теперь вроде как соучастник. Поверенный в делах, мать его! Борзов тряхнул головой и охнул — от шеи по плечам прокатилась острая боль, отозвалась в спине. Вот свалюсь с радикулитом, пусть без меня расхлебывают. А я дома полежу, поплюю в потолок.
Он снял телефонную трубку, набрал домашний номер. Услышав голос жены, улыбнулся:
— Маша! Как дела?.. И у меня нормально. Только спина, по-моему, опять… Ну да ладно. Что у нас на ужин? Рыбки пожарь! Я сегодня вовремя приду, а то башка чего-то совсем не работает… Ну добро… Вовремя, говорю. Обещаю.
Борзов повесил трубку, со вздохом подвинул к себе бумаги, но, просидев с четверть часа, понял, что просто бездумно смотрит в одну точку. Он встал, с привычной досадой ощущая, как начинает ныть спина, и, закрыв кабинет на ключ, вышел на улицу.
Серое небо по-прежнему тяжело нависало над городком, но на дождь больше не расщедрилось. В воздухе остро пахло молодой травой. Вдохнув поглубже, полковник немного прошел вперед по асфальтированной дорожке, затем свернул налево и вскоре оказался около клуба — одноэтажного вытянутого строения из красного кирпича.
В приоткрытом окне грохотала какая-то дикая музыка. Крякнув, Борзов зашел внутрь и, быстро миновав длинный коридор, остановился возле кабинета завклубом. Толкнул дверь и остолбенело застыл на пороге.
Завклубом, старший лейтенант Алексей Жгут, сидел развалившись на стуле. Ноги его в давно не чищенных сапогах покоились на столе, прямо поверх разбросанных методичек, инструкций и брошюр. В одной руке у Алексея дымилась папироса, а другой он размахивал в такт какофонии, ревущей из динамика магнитофона.
Увидев полковника, Жгут дернулся, пытаясь встать.
— Что вы, что вы, сидите! — елейным голосом произнес Борзов и добавил ядовито: — Можете даже положить на стол все четыре ноги.
Алексею удалось наконец вскочить и вытянуться по стойке «смирно».
— Что за вид, старший лейтенант Жгут?! — сурово спросил Борзов. — Вы что, у тещи на блинах? Вы на службе, между прочим.
— Так точно! — отчеканил Жгут. Он скосил глаза на орущий магнитофон и, стараясь не менять положения тела, протянул руку, чтобы выключить.
В кабинете воцарилась блаженная тишина.
— Ну и что вы тут слушаете? — поинтересовался Борзов.
— «Роллинг стоунз», товарищ полковник.
— Кошачий концерт какой-то. Вам что, нравится такая музыка?
— Никак нет, товарищ полковник.
— А зачем тогда слушаете?
— Чтобы быть в курсе, товарищ полковник. Чтобы, значит, ограждать других от тлетворного, так сказать, влияния Запада. — Жгут вытаращил глаза, демонстрируя готовность ограждать и не пущать.
— Вольно, — поморщился Борзов. Он оглядел кабинет: фуражка Жгута покрывала гипсовую лысину вождя мирового пролетариата. Сделав вид, что ничего не заметил, полковник спросил: — Алексей, вы знаете, что на следующей неделе к нам приезжают дети из подшефной школы?
— Знаю, товарищ полковник.
— Программу концерта готовите?
— Думаю.
— Ну и что надумали?
— Спектакль будем ставить. Инсценировку сказки «Три поросенка».
— Какие «Три поросенка»?
— Не знаете? — удивился Жгут. — Ну как же! — Он пропел: — Нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк…
— Вы что, с ума сошли? — воскликнул полковник. — Это же большие дети, пионеры. Да им ваши «Три поросенка» небось надоели, когда они еще на горшках сидели.
— А мы ее осовременим, товарищ полковник! Сказку то есть. — Лицо Жгута просияло от нахлынувшего вдохновения. — Сюжетные коллизии останутся, конечно, прежними, а идеологическое наполнение будет новым. На поросят наденем галстуки…
— Что?! — побагровел полковник. — Вы соображаете, что говорите?
— Вы меня не так поняли, — спохватился Жгут. — Обычные галстуки, не пионерские. Чтобы показать, что поросята уже взрослые… Исполнителей ищем. Двоих уже нашли, а третий… Товарищ полковник, как вы думаете: может, кто-то из командного состава согласится?
— Чего — согласится? — не понял Борзов.
— Принять участие в мероприятии. Я ж говорю, у нас третьего поросенка не хватает. А товарищ замполит, например, запросто мог бы сыграть. Ему и в образ вживаться не надо.
— Вы что себе позволяете? — рассвирепел полковник. — Значит, так. Программы у вас, как я погляжу, никакой нет. Чтобы к завтрашнему утру была готова, ясно? И чтобы товарищ замполит лично — слышите, лично! — ее просмотрел и утвердил. И поставил свою подпись. Иначе я буду считать, что с обязанностями своими вы не справились. Получите выговор. Понятно?
— Понятно, — вздохнул Жгут.
— И не вздумайте подпись подделать. Я проверю. А если замполит не подпишет — я вас… я вам… — Полковник усмехнулся. — Я вам серого волка без грима изображу! Такой спектакль устрою — мало не покажется.
ГЛАВА 6
Галя Жгут раскрыла чемоданчик-чехол, обклеенный изнутри синей байкой, и бережно убрала электрическую швейную машинку. Новенькая «Тула» была Лешкиным подарком к Галиному дню рождения. До этого дня, правда, оставалось еще три месяца, но разве мог Жгут утерпеть?
Он спрятал машинку под кроватью, будучи, очевидно, уверенным, что туда Гале лазить незачем; как и всякому мужчине, ему не приходило в голову, что жена иногда выметает из-под кровати пыль. Так что уже на следующий день, наткнувшись веником на неожиданную преграду, Галя извлекла чемоданчик и, щелкнув блестящими замочками, открыла его. На нежно-салатовом металлическом корпусе машины лежала толстая книжица инструкции. Галя вытащила ее — из книжицы выпал тетрадный листок, на котором Лешкиным размашистым почерком было написано: «Галчонок! Жми на педаль — мы едем в прекрасное будущее! Я тебя люблю. Твой непутевый муж». Педаль — такая же нежно-салатовая, как и сама машина, находилась в специальном отделении; в другом отделении, в пластмассовой коробке с прозрачной крышкой, хранились всякие приспособления: шпульки, иголки, разнообразные лапки и даже крошечная масленка с длинным изогнутым жальцем.
С трудом удержавшись от желания немедленно опробовать машинку в деле, Галя спрятала листок обратно, положила инструкцию на место и, закрыв чемоданчик, сунула его обратно под кровать. Она твердо решила не говорить Алексею о находке, но уже вечером тот не выдержал сам. Долго комкал в руках рубашку, нарочито громко вздыхал и в конце концов объявил, что рукав разорвался по шву. Галя взяла рубашку — нитки явно было распороты.
Не желая лишать мужа удовольствия, Галя включилась в игру. Достала из шкафа сплетенную из разноцветной проволоки корзинку, где хранила иголки и нитки, и принялась сокрушаться по поводу отсутствия швейной машины. Вот, мол, была бы у меня такая машина, да не простая, а электрическая, я бы этот рукав за минуту починила, и вообще — сколько всего красивого можно сшить, вон Марина Голощекина по выкройкам из «Работницы» такие платья мастерит — закачаешься.
Слушая эти причитания, Лешка постепенно раздувался от важности и, в конце концов не выдержав, нырнул под кровать за подарком. Вылезая, он зацепился за торчавший из рамы обойный гвоздик и уже по-настоящему разодрал рукав…
Галя улыбнулась, вспоминая.
Лешка любил делать подарки. Но, как известно, подарок любимой женщине и подарок жене — это разные вещи. Любимой женщине обычно дарят духи, украшения, фарфоровые статуэтки, красочные альбомы типа «Знакомство с Эрмитажем» и тому подобные предметы и вещицы, дорогие и не очень, но в большинстве своем абсолютно бесполезные с хозяйственной точки зрения. Законной же супруге хочется подарить кастрюлю-скороварку, скатерть с салфетками, новые сапоги (все равно пришлось бы покупать к зиме), а красочный, но бесполезный альбом про Эрмитаж, как правило, заменяется «Книгой о вкусной и здоровой пище», не менее красочной и не менее бесполезной — в силу отсутствия в магазине необходимых продуктов.
Роман Гали с Алексеем Жгутом, тогда еще капитаном (в старлеи его разжаловали позже), был таким коротким, что она не успела получить в подарок ни духов, ни статуэток, ни альбомов. Правда, Лешка по-настоящему сводил ее в Эрмитаж, но это было после женитьбы, перед самым отъездом в Сторожевой. В Эрмитаже ее так потрясла мумия лошади, лежавшая в стеклянном коробе, что все остальные впечатления просто стерлись, и даже в поезде Галя три ночи подряд не могла толком заснуть: стоило приоткрыть глаза, как взгляд упирался в дно верхней полки — и в памяти тут же появлялась эта дохлая, иссушенная тысячелетиями лошадь с остатками гривы…
И все-таки Лешка умел делать подарки, либо сочетая приятное с полезным, либо чередуя. Однажды на Новый год подарил целую коробку болгарских консервированных персиков — двенадцать банок…
Галя закрыла чемоданчик и поставила швейную машину в угол. Расстелила на столе старое одеяло, включила утюг. Сняла со спинки стула темно-синюю юбку — еще не подшитую, без пояса, с белыми крупными стежками наметки. Цепляя ногтем узелки, выдернула белую нитку, разложила юбку на одеяле и принялась разглаживать швы. Материал — тонкая шерсть — оказался, по счастью, не очень сыпучим, но Галя с опозданием пожалела, что сперва не обметала края. Век живи — век учись.
Ничего, подумала Галя, научусь. Ее ловкие пальцы прекрасно умели держать иглу, складывать бумажные фигурки, плести корзинки и коробочки из проволоки в разноцветной оплетке, сворачивать из полотняной салфетки куколок с ручками-ножками, лепить из пластилина зверюшек. Малышня из детского сада, где Галя работала воспитательницей, называли ее за это Тетя Галя Золотая Ручка, не ведая, само собой, о существовании некой Соньки с таким же прозвищем. А вот Лешка знал и очень веселился.
Но многого Лешка не знал. Галя не рассказывала ему о своей прошлой жизни, навсегда отделив ту жизнь от нынешней, запретив себе вспоминать. Она не боялась Лешкиного осуждения, наоборот, подозревала, что своим рассказом невольно спровоцирует его на очередной дурацкий подвиг.
Даже появление вот этой швейной машинки, доставившей ей абсолютно искреннюю радость, все же омрачалось смутными подозрениями. Галя не задавалась вопросом, где Жгут ухитрился купить такую дефицитную вещь. У Лешки было полным-полно приятелей, имеющих отношение к снабжению. Но вот на какие шиши он приобрел это последнее нежно-салатовое чудо техники? Галя догадывалась, хотя доказать не могла. Если б могла — решительно отказалась бы от такого подарка.
Лешка играл. В примитивное «очко», игру, которая, если не шельмовать, не требует ни ума, ни актерских способностей, ни хорошей памяти — ничего, кроме везения. И Лешке, как ни странно, часто везло. Сам он, смущенно посмеиваясь над Галиным возмущением, утверждал, что дуракам везет, что вот, дескать, говорят: не повезло в карты, повезет в любви, а ему, видишь ты, фартит и в том и в другом.
Галя боролась с Лешкиной пагубной страстью всеми возможными способами: выбрасывала карты, прятала обнаруженные заначки, демонстративно отказывалась от выигранных денег, спалив однажды довольно приличную сумму, на которую Жгут собирался купить новый холодильник. Она всячески подчеркивала, что не желает видеть в доме ни таких денег, ни вещей, на них купленных. Она упрашивала и угрожала, но толку от ее просьб и угроз не было никакого. Заначка выдавалась с легкостью, по первому же требованию, а Лешка играл в долг, будучи уверенным, что отыграется. Шальных денег он больше в дом не приносил, а некоторые незапланированные приобретения, вроде нового и явно дорогого столового сервиза, обставлял по всем правилам актерского мастерства: прямой взгляд честных глаз, широкая улыбка и мгновенная смертельная обида в ответ на подозрительный вопрос жены о происхождении «шишей».
Ладно. Пока он играл по маленькой и со своими, это хотя бы не грозило крупными неприятностями. Но Галя боялась, что однажды, оказавшись, например, в городе, он нарвется на гастролирующих профессионалов и, окрыленный своей верой в мифическую удачу, влипнет по-крупному. И вот тогда… Об этом Гале было даже подумать страшно. Поскольку что будет тогда, она знала, как ни удивительно, больше Лешкиного.
Галя отпарила швы, выключила утюг и с ужасом обнаружила, что провозилась с юбкой больше двух часов. Сейчас придет голодный Жгут, а ужина нет. Галя метнулась в кухню и открыла дверцу холодильника — старый агрегат взвыл и затрясся, не желая делиться холодом.
В морозилке еще оставались пельмени, кусок говядины и толстая сарделька. Ну, с говядиной, понятно, возиться некогда. Пельмени можно полить сметаной, посыпать мелко порезанным зеленым лучком — почти праздничное блюдо. А сардельку что? Правильно, отварить — и все дела.
Галя принесла из комнаты кулинарную книгу, раскрыла — на цветной вклейке изящная длиннозубая вилка кокетливо нацелилась в бок румяной толстой сардельке, возлежащей на островке из консервированного горошка. Аппетитно.
В прихожей хлопнула дверь. Галя отложила книгу и, выйдя навстречу мужу, ткнула его пальцем в живот.
— Пельмени или сардельку? — с шутливой угрозой в голосе спросила она, как спрашивают: кошелек или жизнь?
Жгут поцеловал жену, и она, прижавшись к нему, тут же виновато заглянула в глаза:
— Ты голодный очень, да? У тебя в животе урчит. Леш, ты прости, я тут зашилась совсем… Сейчас приготовлю что-нибудь.
Жгут прошел в комнату и, увидев разложенное на столе одеяло, утюг, портновские ножницы, крикнул:
— Ты зашилась в каком смысле? В смысле — шила?
— В смысле закрутилась, — ответила Галя из кухни. — Переодевайся и можешь садиться за стол.
Она бросила в кипящую воду сардельку, открыла банку с горошком, высыпала его в маленькую кастрюльку и, положив туда кусок сливочного масла, зажгла конфорку. Выдвинула ящик кухонной тумбы и принялась рыться там, гремя ложками и ножами.
Когда переодевшийся Жгут вышел из спальни, на столе его уже дожидалась тарелка, на которой толстая румяная сарделька истекала соком, подставив бок странной трехзубой вилке из светлого металла. Рядом с сарделькой расположился островок нежно-зеленого горошка и влажная песчаная отмель густой горчицы. Помимо тарелки на столе стояли стакан и бутылка «Жигулевского».
— Вот это, я понимаю, натюрморт! — восхитился Алексей, усаживаясь за стол.
Он налил в стакан пива, сделал большой глоток и, вонзив вилку в сардельку, с наслаждением впился зубами в тугую розовую мякоть. Галя, подперев щеку рукой, с не меньшим удовольствием смотрела, как он ест.
— Слушай, а откуда у нас эта вилка? — расправившись с сарделькой, удивленно спросил Жгут.
Прыснув, Галя вышла на кухню и вернулась, держа в руке плоскую картонную коробочку, оклеенную бархатистой бумагой. В углублениях лежало пять точно таких же трехзубых вилок. Жгут взял у жены коробочку и, перевернув, обнаружил прилепленную ко дну бумажку.
— «Набор вилок кокотных», — прочитал он почти по складам. — Что значит «кокотных»? Для кокоток, что ли?
Галя расхохоталась.
— Для кокотниц, балда! Это кастрюльки крошечные, в которых грибы со сметаной делают, — пояснила она. — Я просто увидела похожую вилку на картинке, ну и вспомнила, что мне кто-то когда-то такие подарил.
Жгут повертел в руке вилку с легкомысленным названием и отложил в сторону.
— Знаешь, Гал, дай мне нормальную, какими мы всегда пользуемся. У меня тут горошек еще остался…
— Ты что, обиделся?
— Нет, просто есть неудобно. — Он долил остатки пива в стакан и подмигнул жене. — А кокотные эти девчонкам дашь, когда в гости придут.
Покончив с ужином, Алексей растянулся на диване и погрузился в блаженную полудремоту, слушая умиротворяющий шум бегущей из крана воды, звон тарелок и бормотание радиоприемника. По оконному стеклу забарабанили капли дождя, и под эту тихую дробь Алексей уснул, не слыша стихающих звуков и не чувствуя колючего прикосновения шерстяного пледа, которым его укрывает Галя.
Он проснулся, когда ночь уже плотно зашторила с улицы окна. Потянувшись, Алексей отбросил плед, подошел к окну и, раскрыв настежь обе створки, высунулся по пояс наружу. Запах влаги спросонья показался ему резким, как спирт, и оттого пьянящим. Небольшая лужица под окном отражала мерцающий свет фонаря, спрятанного среди темно-зеленых листьев молодого тополя.
Из ванной вышла Галя — на ней был легкий халат, одетый поверх ночной сорочки. Увидев, что муж проснулся, она включила в столовой торшер и, подойдя, встала рядом.
— Дождь прошел, — сказал Жгут, выпрямляясь.
Галя обняла мужа, потерлась щекой о его плечо и заглянула ему в глаза.
— Пойдем спать? — спросила она.
— Пойдем. — Жгут поцеловал ее и начал закрывать окно. — Слушай, Галчонок, а может, лучше погуляем, а? — неожиданно предложил он.
— Лешка, ты что, смеешься? Полпервого уже!
— Да ты посмотри, какая ночь! — вдохновенно воскликнул Жгут. — Дождь прошел! Все такое… новое! Пойдем, хоть на полчаса!
— Я уже рубашку ночную надела, — пробормотала Галя. — И сыро там…
— Ничего, плащ накинь — кто тебя увидит?
Галя покорно влезла в боты и надела плащ, застегнув на всякий случай все пуговицы. Жгут снял с вешалки старую штормовку и открыл дверь.
Оказавшись на улице, Галя зябко передернула плечами. Лешка обнял ее, и они медленно пошли по асфальтированной дорожке.
Галя ни за что не согласилась бы на эту позднюю прогулку — она устала и хотела спать, но ей вдруг показалось, что для Лешки отчего-то очень важно выйти в омытую дождем ночь, пройтись по черному блестящему асфальту и, может быть, поговорить, а может, наоборот, помолчать…
Галя посмотрела вверх: иссиня-черное небо было усыпано яркими блестками звезд, будто дорогое вечернее платье. Такое небо бывает на юге, и Галя неожиданно ощутила едва различимый запах моря — теплого южного моря, которое она так любила.
Лешке полагался отпуск, но полковник Борзов возмущенный очередной выходкой Жгута, грозился лишить его возможности отдохнуть вне гарнизона. Неужели правда лишит?
Галя вздохнула, но не решилась спросить об этом мужа. Алексей по-прежнему молчал, медленно шагая по улице и задумчиво глядя под ноги.
— Как попарились? — наконец заговорил он.
— Замечательно. — Галя улыбнулась. — Я сбросила пару килограммов и десять лет.
— Может, мне как-нибудь пойти? Я бы тоже лет десять сбросил.
— Тебе бы и пять кило сбросить не помешало. — Галя похлопала мужа по животу. — Девчонки смеются: пусть, говорят, Жгут у нас банщиком поработает.
— Ну вот видишь! Наши желания совпадают. Так что я с радостью.
— Бессовестный! — воскликнула Галя. — Слушай, Лешка, как на море хочется!
— Скоро поедем. Поваляемся на песочке, по-пла-а-аваем, — протянул Жгут мечтательно. — Вина молодого попьем, цыплятами табака побалуемся… Можем мы себе позволить роскошную жизнь или нет?
— Роскошную — вряд ли.
— Да можем! — беспечно отмахнулся Жгут.
Галя внезапно остановилась и дернула мужа за рукав.
— Леша, поклянись… — начала она требовательно.
— Клянусь! — тут же сказал Жгут.
— Подожди. Поклянись, что мы поедем только — слышишь? — только на отпускные деньги!
— Конечно, только на отпускные, — легко согласился Алексей, старательно отводя глаза. — На какие ж еще?
Но Галя обхватила ладонями его лицо и заставила смотреть прямо.
— Поклянись! — повторила она.
— Ну клянусь, — пробормотал Жгут.
— А глаза чего прячешь? Хочешь сказать, что больше не играешь?
— Не играю. Да и если б играл, я ж все в дом, как примерный муж. И потом, мне везет, ты же знаешь. Я вот хоть раз проигрался в пух и прах? Ну скажи: проигрался?
— Пока еще нет. Но я, как примерная жена, не хочу, чтобы ты влип в какую-нибудь историю. Потому что везение — штука непостоянная. И когда тебе вместо туза придет пиковая дама…
— Три карты, три карты! — пропел Жгут. — Что наша жи-изнь? Игра-а-а! Да ладно тебе, Галчонок, что ты, в самом деле! Запилила меня совсем.
— Я тебя не пилю. Просто помни: каждый раз, когда ты садишься играть, ты ставишь на карту нашу с тобой жизнь.
Алексей чмокнул жену в нос:
— Я тебе обещаю. Не волнуйся.
Жгут недаром отводил глаза: позавчера он мотался в город и в чайной познакомился с двумя мужичками, в ожидании поезда коротавшими время за копеечной игрой. Удача и на сей раз не повернулась к Лешке спиной; выиграл он, правда, немного — тридцать рублей с мелочью. Мелочь истратил, а три красненькие десятки лежали теперь внутри тугого рулончика из купюр различного достоинства. Сам рулончик был надежно спрятан в спальне, а точнее, в полой трубке дверной ручки, сжатой сверху и снизу металлическими болтами…
Галя взяла мужа под руку, и они вновь побрели, шлепая по лужам. Тихий плеск воды вернул Гале хорошее настроение.
— Так что, Лешенька, позагораем, покупаемся, и это действительно будет роскошная жизнь. Слушай, а Борзов точно сменил гнев на милость? — рискнула спросить она.
— Да куда он денется? Охота ему мою рожу лишний раз видеть! Да и забыл он все давно. — Жгут помрачнел и добавил ворчливо: — Если только, конечно, ему опять шлея под хвост не попадет.
— А ты что, опять натворил что-нибудь?
— Нет еще. Он сегодня в клуб заходил. К нам дети из города приезжают, так он спрашивал, готова ли у меня программа для шефского концерта. Велел составить и у замполита подписать. А Сердюк подпишет, как же!
— Так он же в санчасти лежит. Скажи, что не хочешь беспокоить больного.
— Вышел он уже. Я его сегодня в саду видел.
— У нас в саду? — удивилась Галя.
— Да в своем саду, возле дома. Он там лопатой ковырял чего-то. Сало, наверное, перепрятывал. — Алексей с надеждой взглянул на жену. — Гал, придумай чего-нибудь! Ты же у нас педагог. Тебе лучше знать, что детям понравится.
— Дети-то большие?
— А фиг их знает. Пионеры.
Галя задумалась, потом покачала головой, будто отказываясь от промелькнувшей мысли.
— Нет, не годится, — сказала она.
— Что не годится?
— Да мы в саду с малышами сказку ставим…
— «Три поросенка»? — с подозрением спросил Жгут.
— «Волк и семеро козлят». Пионерам это неинтересно.
— Неинтересно, согласился Алексей. — Слушай, а сколько у вас человек в группе?
— Пятнадцать, а что?
— Тогда почему такая несправедливость? Один волк плюс семеро козлят, итого — восемь. Ну коза еще эта, с молоком… Девять. А остальные что, не участвуют? Им же обидно, наверно?
— Леш, да ты у нас, оказывается, сам педагог! — с насмешливым удивлением проговорила Галя. — Но ты не волнуйся, у нас все участвуют, потому что мы козлят побольше сделали.
— Целое стадо, что ли?
— Вот не буду тебе помогать, — обиделась Галя. — И никакое не стадо. Просто у семерых козлят есть товарищи. Они и приходят на помощь. У нас сказка о дружбе и взаимовыручке. Понятно? А если серьезно, то я могу поговорить с заведующей, чтобы она разрешила перед твоими пионерами сыграть. Потому что старшие дети очень любят, когда перед ними малышня выступает. Они тогда чувствуют себя совсем взрослыми.
— Что бы я без тебя делал! — восхитился Жгут.
Галя пожала плечами:
— Пропал бы, наверное.
— Как пить дать пропал! А если бы вы с девчонками еще и спели…
— Ага, и сплясали. Тебе, Лешка, палец протянешь — ты всю руку готов откусить. Нет, петь мы не будем. Можем с детьми стихи какие-нибудь разучить… В общем, я подумаю. — Галя зевнула. — Алеш, давай домой пойдем, завтра вставать чуть свет.
Они повернули обратно и пошли, взявшись за руки, как будто сами были примерными воспитанниками детского сада.
— А хочешь, я твоей подруге Глинского из Москвы выпишу? — вновь заговорил Жгут.
— Не подлизывайся, — отозвалась Галя. — Мы все равно петь не будем. А пластинок твоего Глинского у Альбины и так полный шкаф.
— Я его живьем выпишу, — льстиво продолжал Жгут.
— Все равно.
Алексей безнадежно вздохнул:
— Вы случайно не поссорились?
— Как мы могли поссориться, если сегодня вместе в баню ходили? Просто Марина себя неважно чувствует… — Галя поджала губы, сообразив, что чуть не сболтнула лишнее. Она настороженно покосилась на мужа и добавила на всякий случай: — Простыла, наверное.
— Это она по Столбову сохнет, — ухмыльнулся Жгут.
Галя выдернула руку из мужниной ладони и сердито сказала:
— Как тебе не стыдно!
— А что такого? — удивился Алексей. — Я ж ее не осуждаю.
— Тогда зачем глупости говоришь?
— Да все знают, что у них… — Жгут неопределенно помахал рукой, будто надеясь поймать подходящее слово, — …роман. Ты мне и сама, между прочим, говорила.
— Неправда! — возмутилась Галя. — Я сказала только, что Столбов смотрит на Марину влюбленными глазами. Он — на нее. А не она — на него.
— Галчонок, — примирительно произнес Жгут, — я пошутил. Ну неудачно, согласен. Потому что если бы твоя подруга Никите рога наставляла с Ванькой, то мы бы с тобой давно уже за ее могилкой ухаживали.
— Лешка, прекрати! Ужас какой!
— А я тут при чем? — Жгут пожал плечами. — Я тихий и безвредный. А вот Никита… Ну Марину-то он, конечно, не тронет, а на месте Ваньки я бы поостерегся.
— Почему? — пристально глядя на Алексея, спросила Галя.
— Как это почему? Ну сама посуди: кому понравится, что за его женой ухлестывают?
— Я понимаю, что никому. Я не об этом. Вот вы с Голощекиным друзья… Ведь друзья?
— Приятели.
— Ну хорошо, пусть приятели. Как ты считаешь, он способен навредить Ивану? По-настоящему навредить?
Некоторое время Жгут молчал, размышляя.
— А ты как думаешь? — наконец спросил он.
— Я Голощекина не люблю. Поэтому не могу быть объективной.
Жгут еще немного подумал и признался:
— Не знаю я, Гал, честно. Он вроде бы неплохой мужик, свойский, начальника из себя не корчит… В долг попросишь — даст и не спросит, когда вернешь…
— И часто ты у него в долг берешь?
— Я? Ни разу. Я от других знаю… И в истории этой с Васютиным он всю вину, считай, на себя взял, чтобы ребятам жизнь не калечить. Вздрючил их, но не сдал. И правильно сделал. Они ж не нарочно, а так, по дурости… Словом, нормальный он мужик. Но… Как бы это объяснить? В общем, иногда, когда с ним разговариваешь, вдруг начинает казаться, что он тебя за дурака держит. Ты его об одном спрашиваешь, а он тебе совершенно о другом говорит. И не потому, что не понимает, чего ты от него хочешь, а наоборот, будто специально пытается тебя с толку сбить…
Жгут поскреб затылок. Как он относится к Никите? Ну приятельствуют. Ну пили сколько раз вместе — и вдвоем, и, так сказать, семьями, поскольку жены дружат. А с кем Жгут не пил? Даже с Сердюком, который для него только при исполнении «товарищ майор», а дома — Петро и на «ты». И если бы отношение Алексея к Голощекину проверяли ответом на известный вопрос: «А пошел бы ты с ним в разведку?» — он бы не задумываясь сказал, что да, пошел бы. Потому что для иного ответа должна существовать какая-то причина. А ее не было.
Будет ли Никита Ваньке мстить? Да черт его знает! Тут ведь такая ситуация, что, как ни крути, нападающий — Столбов. Лично он, Жгут, не стал бы спокойно смотреть, если б Ванька, например, к Гале начал клеиться. Нет, куражиться и на посмешище выставлять он бы тоже не стал, врезал бы по сопатке пару раз — и все дела. Но вот как Голощекин поступит?
Они подошли к дому и остановились. Жгут вытащил из кармана брюк мятую пачку папирос и, отобрав попрямее, чиркнул спичкой. С удовольствием затянулся и, прищурившись, посмотрел на тлеющий в темноте огонек.
— Я, Галчонок, наверное, плохо в людях разбираюсь, — сказал он. — И вообще, чужая душа — потемки. Но если твоя подруга беспокоится за Столбова… — Увидев, что Галя протестующе всплеснула руками, Алексей замотал головой: — Погоди, я сейчас серьезно говорю… Так вот, если она действительно беспокоится, что Никита способен Столбову нагадить, пусть пошлет Ваньку подальше — для его же пользы. И чем скорее, тем лучше, пока все не полетело, как снежный ком с горы. Тогда уж Голощекина точно не остановишь.
Галя опустила голову и, наступив в лужу, принялась гонять ботами воду. Господи, знал бы Лешка! Какой там снежный ком, скоро лавина пойдет, огромная, неуправляемая, смертоносная…
— Ты, Галчонок, только не подумай, что это я тебя нарочно пугаю, — сказал Жгут. — Из мужской солидарности с Никитой. Дескать, застращаю жену, она — подругу, а Голощекин мне потом спасибо скажет.
— Я так не думаю. Я же сама тебя спросила. — Галя подняла голову. — Но я все равно боюсь — и за Марину, и за Ивана. Леш, а правда, что Голощекин волка загрыз?
— Сам не видел, врать не буду. Но ребята говорят, что правда.
— У него и оскал волчий, — пробормотала Галя. — И смотрит он всегда исподлобья, а глаза такие…
— Да брось ты себя накручивать! Нормальный оскал, просто зубы крупные. И глаза у него… — Жгут засмеялся. — Хочешь, анекдот расскажу? Выступает перед пионерами старый большевик. Я, говорит, ребятки, Ленина видел…
— Тише ты! — шикнула Галя.
— Да тут нет никого, — успокоил ее Алексей, выбросил окурок и продолжал: — Стою, говорит, как-то, Смольный охраняю. И тут из дверей выходит Ленин и булочку ест. А времена были голодные… Я и попросил: «Владимир Ильич, дайте кусочек!» А он мне говорит: «Фиг вам, даагой товаищ!» А глаза добрые-добрые…
Галя прыснула, но тут же ощутимо стукнула мужа по плечу. Жгут поймал ее руку, стиснул и прижал к своей груди.
— Да ну их всех, Галчонок! — сказал он и воскликнул патетически: — Слышишь ли ты, как бьется мое сердце? Оно рвется к тебе, и стук его подобен грохоту молота страсти…
— Оно рвется спать, и стук его подобен тиканью будильника, — возразила Галя. — Пойдем, Лешик.
Жгут обхватил жену, поднял, но тут же поставил обратно на мокрый асфальт.
— Что, тяжело с непривычки? — ехидно спросила Галя.
— Да нет. Я просто подумал: может, мне анекдот про глаза добрые-добрые пионерам рассказать? Номер такой: воспоминания очевидца. Посыплю волосы мукой, бороду приклею из ваты — у меня в клубе с Нового года валяется…
Галя погладила мужа по голове, провела ладонью по щеке и спросила, ласково и немного грустно:
— Леш, тебе сколько лет?
— А что? — насторожился Жгут.
— Ничего. Просто ты как мальчишка. Тебе самому в пионеры надо. — Она шутливо отсалютовала: — Будь готов!
— Всегда готов! — рявкнул Жгут.
Он подхватил Галю на руки и побежал к подъезду.
ГЛАВА 7
Ольга Петровна Чижова, кутаясь в теплую вязаную кофту, наброшенную на плечи, устало водила кончиком шариковой ручки по кривым чернильным строкам. Окно в комнате было приоткрыто, и, конечно, надо бы встать и закрыть, но комната маленькая и душная. А Ольга знала, что стоит ей угреться, как она немедленно уснет — прямо тут, за столом. Ольга посмотрела на старые хозяйские ходики с давно ушедшей на заслуженный отдых кукушкой, вздохнула, по-детски протерла глаза кулаками и взяла следующую тетрадь.
Она задала своему 5 «Б» сочинение на тему «Что такое подвиг?» и теперь, читая шестнадцатую — нет, семнадцатую уже — работу, начинала жалеть, что выбрала именно эту тему, а не последовала совету методического пособия, рекомендующего более конкретные предметы для обсуждения.
Ольге казалось, что она читает одно и то же сочинение, переписанное разными почерками и с разным количеством орфографических и грамматических ошибок. Все упоминали войну, пионеров-героев, Александра Матросова, Зою Космодемьянскую. Все считали, что подвиг — это героический поступок, который совершают мужественные люди в невероятно сложных условиях. Так определял, понятие «подвиг» толковый словарь. Это было, конечно, правильно и… неправильно.
Почему-то никто не вспомнил, как в позапрошлом году Алена Скворцова, маленькая и юркая, словно кошка, умудрилась вскарабкаться на самый верх старой городской водокачки, а потом не смогла оттуда слезть. И Витя Измайлов, девятиклассник, снял ее оттуда, с трудом отодрав ее сведенные страхом пальцы от ржавой перекладины железной лестницы. Когда он наконец спустился, вбитые в изъеденную временем кладку крюки, державшие лестницу, выскочили из стены, и кусок металлической махины длиной метров пять рухнул на землю.
Никто об этом не вспомнил, включая саму Алену.
Никто не написал о том, о чем совсем недавно говорил весь город. Когда из заключения бежали матерые преступники, их задержали девушка-докторша и молодой офицер, отвозившие в больницу раненного бандитами старика.
И почему-то никто не написал о том, что рядом, в нескольких десятках километров отсюда, проходит государственная граница, которую охраняют смелые и мужественные люди. Люди, каждый день, каждый час рискующие своей жизнью ради того, чтобы спокойно жили другие.
Ольга просила ребят написать не то, о чем они читали в книжках или слышали на торжественных линейках. Она хотела, чтобы они высказали собственные мысли. Их сочинения не были неискренними, но за каждой фразой Ольга слышала звук пионерского горна, а ей хотелось слышать стук их сердец.
Ольга работала в этой школе три года, приехав сюда по распределению. Родители очень переживали, что она уезжает так далеко. Но Ольга считала, что сеять разумное, доброе, вечное необязательно в комфортных условиях большого города.
Однако Александра Ивановна, или, как называли ее за глаза преподаватели, баба Шура, директорствующая в школе еще с тех времен, когда здесь был поселок городского типа, сразу объяснила Ольге, что сеять разумное, доброе, вечное надлежит в строгом соответствии с инструкциями и положениями облоно. И бдительно следила, чтобы молодой специалист не увлекался всякими там экспериментами.
Первая же Ольгина попытка разобраться с тем, что творится в вихрастых детских головенках, была пресечена в самом зародыше. Планы занятий, которые сдала Ольга, подверглись существенной корректировке, а список книг для внеклассного чтения был изменен до неузнаваемости. Таким образом, Ольга лишилась, например, возможности поговорить с ребятами о том, что мы ответственны за тех, кого приручили, — «Маленький принц» стоял в этом списке первым.
И классное руководство ей доверили не сразу. Сперва баба Шура приглядывалась — насколько новенькая способна найти контакт с детьми, завоевать у них авторитет и, следовательно, держать их в определенном подчинении. Приглядевшись, поняла, что доверить, пожалуй, можно. Малышня с продленки Ольгу обожала, и баба Шура лично наблюдала, как две пичуги чуть не поссорились на прогулке, выясняя, кому из них держать молодую учительницу за правую руку, а кому — за левую. «Это моя рука, — сердилась одна. — Твоя — вон та, с часами!» Ольга поступила разумно: сняла часы… И ребята постарше к ней тянулись: после ее уроков толпа из класса не валила, едва только школьный сторож касался кнопки звонка.
Ольга знала, что баба Шура пристально следит за ней. Это, конечно, создавало определенные сложности — Ольга все время должна была помнить о неких незримых рамках, выходить за которые не полагалось. Более того, приходилось при составлении планов самой же эти рамки и указывать.
Например, вчера у них был классный час, посвященный предстоящей поездке к шефам — в часть под командованием полковника Степана Ильича Борзова. Ребята очень ждали этой поездки, но Ольге почему-то казалось, что ими движет даже не любопытство, а желание развлечься. Экскурсия на местный хлебозавод запомнилась им исключительно благодаря свежим сдобным булочкам, которыми там щедро угощали. Они по-прежнему кидались в столовой кусками хлеба, ни разу не вспомнив тонкую мучную пыль, висевшую в цехе, духоту и красные лица работниц. Им так и не пришло в голову, что каждый небрежно брошенный в столовой ломоть замешан не только на муке, воде, дрожжах и прочих необходимых для выпечки ингредиентах, но и на труде усталых женщин, работающих посменно, чтобы к утру на завтрак у ребятишек была свежая сдобная булочка.
К этому классному часу Ольга долго готовилась. Конечно, можно было рассказать о сложных советско-китайских отношениях, о нелегкой и опасной службе пограничников. Но, поразмыслив, Ольга решила, что об этом им расскажут сами шефы, а у нее — другая задача.
Она вошла в кабинет, подождала, пока ребята успокоятся, и спросила:
— Кто скажет мне, как называется тема нашего сегодняшнего классного часа?
Молчание. Вова Коньков ткнул в спину сидевшую перед ним отличницу Лену Симагину, председателя совета отряда. Лена дернула плечом.
— Хорошо, — сказала Ольга. — Подсказываю: на следующей неделе мы едем к нашим шефам.
Одобрительный гул прокатился по классу.
— Итак?
Лена решительно подняла руку и встала.
— Сегодня мы будем говорить о нелегкой, полной опасностей службе пограничников! — по-военному четко доложила она.
Спрятав усмешку, Ольга покачала головой:
— Нет, Лена. Садись. Сегодня, ребята, мы поговорим о том, что такое подвиг.
По классу вновь прокатился гул — теперь уже недовольный. Ольга подняла руку, призывая к тишине.
— Кто скажет мне, что такое подвиг? Можете не вставать.
Какое-то время они молчали.
— Подвиг — это во время войны, — наконец робко произнесла Алена Скворцова.
— Так. Еще?
— Это когда с гранатой на фашистский танк! — выкрикнул с последней парты Максим Козлов. — Бджиу! — Он изобразил взрыв.
— Еще?
— Это когда тебя пытают, а ты молчишь, — сказала Таня Соколенко.
— Как Петруничев у доски! — выкрикнул Козлов, и все засмеялись.
Им было весело. Они знали про войну только по книжкам и кинофильмам. К счастью. Для них война была частью истории, к тому же той частью, которую они еще не проходили. Скоро, в праздник Победы, они будут возлагать цветы к мемориальной доске на городской площади, а потом побегут домой или пойдут гонять во дворе мяч, так ни разу и не посмотрев на скорбное лицо пожилой женщины, чья фамилия высечена золотом на мемориальной доске. Кто это — ее сын, муж, брат? Они не спросят.
Ольга оборвала веселье, постучав карандашом по своему столу. Класс успокаивался медленно. Она видела, как они косятся на окно, за которым вовсю сияет солнце, как нетерпеливо ерзают за партами, готовые в любую минуту сорваться с места.
Классный час всегда был для них скучной формальностью, нудной нагрузкой. Их можно понять — они считали, что могут потратить эти сорок пять минут с большей пользой. Но Ольга так не считала.
— Кто еще хочет сказать? — спросила она, зная точно, что никто. — Так, хорошо. Значит, подвиг — это во время войны, с гранатой на фашистов? Бджиу! — У нее тоже получилось изобразить взрыв. — Ну а в мирное время?
Класс молчал.
— Жаль, — сказала Ольга. — Я думала, вы достаточно взрослые люди, чтобы ответить на этот вопрос. Тогда сделаем так: к завтрашнему дню вы напишете сочинение на тему: «Что такое подвиг?». Не надо много, страницы на две. Предупреждаю: орфографические ошибки буду исправлять, но оценку поставлю за содержание. Ясно?
Козлов вскочил, приготовившись бежать из класса.
— Максим, урок еще не кончился, — строго произнесла Ольга. — У меня есть идея. Давайте подготовим для наших шефов концерт. Я знаю, что они расскажут и покажут вам много интересного, но и мы не должны ударить в грязь лицом. Какие будут предложения?
— Можно спеть, — сказал кто-то.
— Можно.
— А стихи прочитать? — спросила Алена.
— Можно. Какие ты хочешь?
Алена встала и с выражением начала:
— Зима. Крестьянин, торжествуя… — Ее тонкий голос растворился в дружном хохоте.
Не выдержав, Ольга тоже рассмеялась.
— Нет, Алена, не надо про зиму. Весна на дворе. Давай так: мы с тобой после уроков посоветуемся, какие стихи подобрать, а потом ты сходишь в библиотеку.
Алена кивнула, и Ольга с тайной радостью отметила, как загорелись ее глаза.
— А можно мы с Лехой акробатический этюд покажем? — спросил Коньков.
— А можно я…
— А мне можно…
Открыв тетрадь, свою собственную, которую она не обязана была показывать бабе Шуре, Ольга едва успевала записывать.
Прозвенел звонок.
— Времени у нас не так уж много, — сказала Ольга, — наверное, все подготовить мы не успеем… — Она заметила на лицах ребят разочарование и закончила: — Но будем стараться. Урок окончен. Можете идти.
Алена Скворцова подошла к ней:
— Ольга Петровна, вы обещали про книжку сказать.
Ольга задумалась, решая, что лучше посоветовать — испытанную классику или стихи современного поэта — Евтушенко, Рождественского, Винокурова… Классика была проверенной и одобренной — облоно и лично бабой Шурой. А фамилии Евтушенко или Рождественского ни в одном списке рекомендованной для внеклассного чтения литературы не было. Следовательно, и книг их наверняка не было в школьной библиотеке.
Даже городская библиотека была бедной. Зная, что ребята бредят приключениями неуловимых мстителей, Ольга хотела прочитать «Красных дьяволят» Бляхера — для своего собственного развития. Услышав фамилию автора, библиотекарша выпучила глаза и, кажется, даже обиделась…
Значит, классику?
Ольга выбрала Рождественского. Сборника у нее не было, но сохранилась подшивка «Юности» за последние три года. А Рождественский там печатался часто.
Она пообещала Алене принести номер журнала со стихами и отпустила ее. Как только та вышла, за дверью раздались возбужденные девчачьи голоса…
Ольга раскрыла сочинение Вовы Конькова. Трам-пам-пам, «мужество», трам-пам-пам, «героизм», «во время Великой Отечественной войны», «амбразура»…
Они не виноваты. Они просто еще не понимают, что скрыто за этими словами. Они просто повторяют то, о чем им говорят на линейках, по радио и с телеэкрана.
Ольга и сама в их возрасте не понимала. Ее отец сильно хромал — левая нога не сгибалась в колене, и Ольга знала, что это — с войны. Отец прошел всю войну, но у него было мало наград, и его не приглашали выступать в школе, где Ольга училась. Однажды она спросила: «Папа, почему у тебя так мало медалей? Разве ты не герой?» Он засмеялся: «Ну какой я герой? Я просто воевал».
Ольга не понимала, почему в его записной книжке чьи-то фамилии заключены в черную прямоугольную рамку. И почему со временем этих рамок становится все больше. Она несколько раз видела, как отец, подойдя к звонившему телефону и сняв трубку, вдруг мрачнел, спрашивал коротко: «Когда?» и говорил, что приедет. А вечером они с мамой сидели в большой комнате, и отец, пьющий только по праздникам, хмуро смотрел на полный стакан. И тогда Ольга сквозь сон слышала слово «война».
Его однополчане умирали от рак, не дожив отпущенных природой лет, умирали после войны, умирали из-за войны, в мирные солнечные дни. Он ездил их хоронить, а когда возвращался, Ольге начинало казаться, что он хромает сильнее обычного.
И однажды она поняла. Ее отец не считал себя героем. Он просто воевал. Он просто защищал свою землю, свою будущую жену и будущую дочь, он защищал будущее своей прекрасной страны. Потому что это был его долг.
И с тех пор, когда Ольга слышала торжественные слова про подвиг советского народа в Великой Отечественной войне, она точно знала: этот подвиг совершил и ее отец.
Теперь ей очень хотелось, чтобы ее ребята тоже поняли это. Чтобы они, прежде чем открыть тетрадь, расспросили своих родителей, дедушек и бабушек. Чтобы потом, приехав в гарнизон, они не просто таращились с любопытством по сторонам, а понимали: здесь служат люди, чья профессия — защищать Родину. Сегодня, в мирное время.
И что сегодня, в мирное время, каждый день, каждый час кто-то совершает свой подвиг — работая в шахте, на заводе, водя поезда и самолеты, стоя у операционного стола и выпекая сдобные булочки.
Ольга поставила Конькову «четыре», как, впрочем, и всем остальным, и взяла тетрадь Петруничева.
Сережа был, по определению всех педагогов, «твердым» троечником. Выходя к доске, он действительно чаще всего молчал, хотя Ольга подозревала, что эта его немота объясняется не столько отсутствием знаний, сколько стеснительностью: письменные работы были вполне удовлетворительными. Но упрямое молчание у доски вызывало у преподавателей раздражение; в результате, получая за устные ответы двойки, а за письменные — четверки, он был «твердым» троечником.
Ольга открыла тетрадь и, найдя заголовок «Сочинение. Что такое подвиг?», начала читать.
«Я считаю, что подвиг — это поступок, который человек совершает ради других, не думая о себе. И еще я считаю, что совсем необязательно, чтобы тебя потом все считали героем. Подвиг — это когда человек делает что-то очень важное для всех, просто потому что не может поступить иначе. У нас в стране много людей, которые очень много работают, чтобы наша страна была красивой и счастливой. И если всем этим людям поставить памятники, как настоящим героям, то на улицах просто не хватит места. И еще я думаю, что на подвиг способен каждый человек, просто он об этом не знает».
Ошибок в сочинении было довольно много, и стиль оставлял желать лучшего, но Ольга, не раздумывая, поставила Петруничеву пятерку.
Вышедшая на пенсию кукушка в хозяйских ходиках вдруг решила вспомнить молодость и, со скрипом приоткрыв свою дверку, дважды хрипло сказала «ку-ку». Ольга встала, закрыла наконец окно и бухнулась на кровать. Но тут же заставила себя подняться и сняла с полки последние, двенадцатые, номера «Юности», где печаталось содержание журнала за год.
Она обещала Алене найти стихи и должна была сдержать свое слово.
Рита, Маргарита Николаевна, математичка, Ольгина ближайшая подруга, Ольгу не понимала и не одобряла. Она была руководителем параллельного 5 «А» и надеялась, что именно ее класс поедет в гарнизон. Узнав, что честь представлять школу выпала не ее ученикам, она расстроилась и тут же принялась пилить Ольгу, которая поделилась с ней своей идеей устроить шефам концерт.
— Тебе делать нечего? — спросила она. — Дай детям вздохнуть. Нужен шефам твой концерт!
— А почему ты думаешь, что не нужен? — удивилась Ольга.
— Потому что им галочку в отчете поставить надо, и больше ничего. Они лучше дома с собственными детьми лишний час проведут, чем с чужими. Ты с бабой Шурой-то посоветовалась?
— Нет, — призналась Ольга. — И, если честно, не хочу.
— Ну и получишь по первое число. Инициатива наказуема, разве ты не знаешь?
— А ты меня продашь?
— Не продам, — оскорбилась Рита. — Мне просто тебя жалко.
Рита работала в школе уже шестой год; к тому же она была старше Ольги. Конечно, внеклассные мероприятия поощрялись — и не только на словах. Но Рита решительно не понимала, зачем забивать себе голову дополнительными проблемами, когда существует утвержденный бабой Шурой план этих самых мероприятий. В майском плане значились День физкультурника, сбор макулатуры, военная игра «Зарница», шашечный турнир, поездка к шефам. Был там и концерт, но один — в День Победы школьный хор должен выступить перед ветеранами.
К тому же Рита на собственном опыте хорошо знала, что баба Шура терпеть не может инициативных. Год назад Рита стала кандидатом в члены партии и на первом же собрании выступила с предложением организовать шахматный кружок. Партсобрание в школе, как и в любой другой организации, было, по сути, производственным совещанием, в данном случае — заседанием педсовета. Баба Шура горячо поддержала молодого кандидата; в результате на Риту повесили шахматный кружок, в который записалось три человека, а также возложили ответственность за еженедельное проведение политинформации. Кружок прекратил работу уже через месяц, а политинформация осталась, и вот уже год, как каждый понедельник Рите приходилось прочитывать ворох газет, а на следующий день тащиться на работу на сорок минут раньше.
— Испортишь детям все развлечение, — сказала Рита.
— Вот и хорошо. Я как раз не хочу, чтобы они ехали туда зеваками. Я хочу, чтобы они подготовились. Мои мальчишки, между прочим, не так уж не скоро тоже пойдут в армию. Пусть потом вспомнят эту поездку. Я даже думаю, может, попросить девочек испечь какие-нибудь пирожки? Мамы им помогут.
— С ума сошла?! — воскликнула Рита. — Это сколько ж пирожков надо на целый гарнизон? Сразу видно, что ты человек бессемейный.
— Нас пригласили в гости, а в гости с пустыми руками не ходят.
Рита поняла, что спорить с Ольгой бесполезно, и они расстались, так ни в чем и не убедив друг друга.
ГЛАВА 8
Капитан Голощекин, абсолютно голый, стоял посреди пустой казармы в огромном тазу и, пофыркивая, обливался ледяной водой из ведра с инвентарным номерком, черпая ее большой алюминиевой кружкой. В окно било яркое утреннее солнце, и поджарое, мускулистое тело капитана влажно блестело, будто умытая дождем бронзовая скульптура.
Дверь приоткрылась, и на пороге возник рядовой Васютин. Увидев голого капитана, он остолбенело вытаращился, моргая белесыми ресницами, и остановился, не решаясь войти. Вид у Васютина после санчасти был изможденный: узкое, бледное лицо осунулось еще больше, и даже уши, казалось, оттопыривались сильнее.
Голощекин заметил рядового, но водных процедур не прекратил. Зачерпнув кружкой воду, вылил на шею и принялся хлопать себя по плечам и под мышками, крякая и ухая от удовольствия.
— Кого я вижу! — наконец воскликнул он. — Рядовой Васютин! А я-то думал доктор Голощекина тебя еще месяц на больничной койке промаринует. — Капитан сдернул со спинки стула большое полотенце. — Нет, вы только посмотрите на этого образцового бойца! Он еще по стеночке ходит, а уже первым делом стремится продолжить службу! Молодец! Хвалю. — Голощекин принялся растираться. — Ну чего застрял в дверях-то? Заходи, рассказывай.
Васютин нерешительно вошел.
— Что рассказывать, товарищ капитан? — уныло спросил он.
— Как это — что? Рассказывай, кто тебя надоумил счеты с жизнью свести. И как вообще такая идиотская мысль в твою башку залетела.
Васютин опустил голову.
— Чего молчишь?
Оставляя на выскобленном полу мокрые отпечатки ступней, Голощекин прошлепал босиком к солдатской койке, на которой лежала его одежда. Васютин исподлобья следил за ним, не в силах отвести взгляда от бледных голощекинских ягодиц. Было в наготе капитана что-то унижающее, оскорбительное. Одно дело, например, в баке, где нет ни чинов, ни званий, где все равны, и другое дело — вот так, когда в помещении только двое и ты одет, а другой сверкает голой задницей. Такое впечатление, будто тебя и за человека-то не считают.
Голощекин натянул штаны и, повернувшись, произнес наставительно:
— Стреляться, рядовой, нельзя. А также топиться, вешаться и травиться. Солдат не может лишать себя жизни. Он должен беречь ее. Потому что его жизнь принадлежит Родине. Ты, Васютин, не имеешь права портить имущество Родины. Это преступление. Ты меня понял?
— Понял, — кивнул Васютин.
— Ну то-то.
Васютин сделал еще несколько шагов, приближаясь к Голощекину, и, набрав побольше воздуху, выдохнул:
— Переведите меня отсюда, товарищ капитан!
— Вот те на! — Голощекин надел китель и, застегивая пуговицы, осуждающе покачал головой: — А говоришь — понял. — Он подвинул к себе стул и уселся, широко расставив ноги и упираясь кулаками в колени. — Значит, не понял ты ни черта, рядовой. Что толку тебя переводить? В другой части твою историю все равно узнают, и будет тебе только хуже. Потому что ты слабак.
— А что ж тогда делать? — Васютин умоляюще посмотрел на капитана. Одетый, Голощекин вновь приобрел в его глазах статус спасителя. — Не могу я здесь! Они звери.
Капитан усмехнулся.
— А человек вообще зверь, — сказал он. — Царь зверей. Нет, конечно, не каждый. И амебы есть, и черви бесхребетные, и жуки навозные. Но ты-то, Васютин, не хочешь, наверное, червем быть? Склизким, мерзким, так что любой на тебя наступить норовит, чтобы раздавить. Не хочешь ведь?
— Не хочу, — испуганно ответил Васютин.
— Тогда чего ж ты ноешь? — Голощекин встал и зычно произнес: — Выше голову, боец! Именно сейчас, именно здесь ты должен взять судьбу за хвост и заставить ее изменить свое отношение к тебе! — Он подошел к Васютину и хлопнул его по плечу с такой силой, что неокрепший еще рядовой едва не упал. Голощекин удержал его за рукав гимнастерки. — Я тебе помогу. Вместе мы справимся.
Васютин недоверчиво посмотрел на капитана:
— А если вы уедете?
— Куда, Васютин?
— Ну в отпуск там или переведут вас…
Голощекин шумно вздохнул и сказал подчеркнуто спокойно:
— До твоего дембеля я, рядовой, никуда уезжать не собираюсь. Как, кстати, и после него. И вообще, если бы да кабы, во рту росли бы грибы! — Голощекин ухмыльнулся и пропел, отбивая такт босой пяткой: — Не надо печа-алиться, вся жизнь впереди! Вся жизнь впереди! Надейся и жди!.. Это про тебя песня, про всех нас. Знаешь такую?
Васютин шмыгнул носом.
— Русськая сольдата плачет? — спросил Голощекин, дурашливо коверкая слова. — Плохая сольдата. Слабая сольдата. Слабая родина у них — мы ее завоюем. Вот что скажут про тебя враги-китайцы. — Внезапно капитан заорал: — Не сметь позорить Родину!
От неожиданности Васютин дернулся и вытянулся по стойке «смирно».
— Есть, не сметь позорить! — тонким голосом выкрикнул он.
Голощекин широко улыбнулся и подмигнул:
— Тогда шагом марш!
Васютин попятился к двери, задел ногой таз, расплескав воду на пол, поскользнулся и упал. Но тут же вскочил и бросился к выходу, то и дело оборачиваясь.
Голощекин держал на лице улыбку до тех пор, пока дверь не закрылась, и лишь тогда лицо его вытянулось, закаменело. Кто ж таких кулей в армию берет? Да еще в пограничные войска! Выдали бы ему белый билет, и всем было бы спокойно. Так нет же, трать теперь на него время, на заготовку эту, из которой все равно некондиционная болванка получится. Стрелялся он, видите ли. Звери, понимаешь ли, вокруг кровожадные. Так не забывай об этом! А он думает, что, если слабину покажет, на спину упадет лапами кверху, выставит голое розовое брюхо, так пожалеют его, бедного. Хрен с два! Только быстрее затопчут.
Голощекин надел сапоги, застегнул портупею и, выйдя из казармы, направился на спортплощадку.
Умаров вертел на турнике солнце. Капитан дождался, пока он спрыгнет, и, поймав его взгляд, коротко мотнул головой, подзывая.
Умаров подошел, козырнул.
— Вольно, — сказал Голощекин. — Васютин из санчасти выписался.
— Да знаю.
— Ну и какие мысли на этот счет?
Умаров пожал плечами:
— Никаких.
— Вот и плохо, — заметил Голощекин. — Вам еще служить вместе.
Умаров молчал, насупленно сдвинув брови.
— Контакт надо наладить, — продолжал Голощекин.
— Что нам теперь, извиняться перед ним? — Умаров вызывающе посмотрел на капитана.
— Извиняться будешь перед девушкой, когда в танце ногу ей отдавишь. А Васютину помочь надо, поддержать. Пока его от физических нагрузок освободили, а как придет в себя, возьмитесь за него, подтяните. Ясно?
— Ясно, товарищ капитан, — хмуро сказал Умаров.
— Свободен.
Голощекин проследил, как Умаров подходит к Рыжееву, как к ним приближаются, несмотря на суровый окрик сержанта Братеева, другие «деды».
Так, с этим вопросом разобрались. Васютина они больше не тронут. И не потому, что осознали — в это капитан не верил, а потому, что он, Голощекин, так приказал, прежде четко дав им понять: благополучный для них исход в данном деле целиком и полностью зависит только от него.
Столбов уедет. Пока его не будет, надо успеть обработать Марину. Объяснить ей, что ссылка на Береговую — цветочки, временная мера, увертюра, так сказать. А потом оркестр грянет вовсю! Ух, грянет! Забьют барабаны, загрохочут литавры, загудят трубы, и под эту музыку проводим мы Столбова… ну если не в последний путь, то очень далеко и, главное, надолго. Хотя это уже неважно.
Голощекин Васютину врал — он не собирался торчать здесь еще два года. Ему оставалось совсем немного, всего несколько решительных шагов — и тогда он сам уедет, исчезнет, навсегда покинув этот гиблый городишко, а потом и эту гиблую страну с ее идиотскими законами. Неправда, что закон дуракам не писан; на дураков-то они и рассчитаны. Только дурак может чувствовать себя счастливым, выбирая из двух зол меньшее. Только дурак может покорно гнить в лагерях, а потом, сидя на воле в точно таком же бараке, радоваться, что не сгнил окончательно; горланить на демонстрациях бодрые песни и тянуть шеи, чтобы получше рассмотреть на трибуне вождей, а потом дома осипшим голосом рассказывать про них анекдоты. И только дурак может верить, что всеобщее равенство — залог мировой гармонии. И в то, что выживает честнейший, а не сильнейший.
К спортплощадке шаркающей походкой направлялся Васютин. Видно было, что каждый шаг дается ему с трудом не столько физически, сколько морально. Васютин с опаской остановился на самом краю и, затравленно озираясь, замер.
Его заметили. Подошел Братеев, хлопнул по плечу. Лицо Васютина исказила пугливая улыбка и тут же пропала: он увидел своих мучителей.
Степочкин первым протянул руку. Васютин недоверчиво посмотрел на нее, затем робко протянул свою. Рыжеев несильно толкнул его кулаком в плечо, Умаров хлопнул по спине, Жигулин сказал что-то, и все, включая Васютина, рассмеялись.
Голощекин некоторое время наблюдал за ними, потом развернулся и пошел — четким строевым шагом, как и подобает образцовому советскому офицеру.
Пропыленный «уазик» стоял возле штаба. Голощекин сел в машину, завел мотор и, миновав ворота КПП, выехал на грунтовую дорогу.
Он посмотрел на часы — полдень. Скоро обед, потом строевая подготовка, потом — политзанятия. Времени у него, следовательно, навалом.
Голощекин собирался в фанзу. Никого из своих там быть не должно. А даже если появятся, Никита вполне правдоподобно объяснит свой интерес недавними подозрениями сержанта Братеева. Не самый лучший выход, конечно, — зачем лишний раз засвечивать фанзу, но по-другому не получится.
Он свернул с грунтовки на проселочную дорогу, проехал еще с километр и затормозил. Выключив мотор, легко спрыгнул на землю и, раздвигая крученые, высохшие плети таежных лиан, углубился в лес. Миновал частый ельник и, остановившись на краю, внимательно осмотрелся.
Фанза сиротливо стояла на поляне. За ней, чуть дальше, возвышался широкий пологий склон, заросший низким колючим кустарником. Если подняться по нему, а затем спуститься, то можно отыскать хитрую тропку, которой обычно и пользовались курьеры-китайцы. Когда-нибудь по этой тропке придется пройти ему самому.
Голощекин выбрался из укрытия и, подойдя к фанзе, открыл сырую дощатую дверь. Внутри воняло плесенью — окошко в противоположной стене было закрыто. Ящики по-прежнему громоздились один на другом, и капитан, вглядевшись, безошибочно выбрал второй снизу. Составив лишние на пол, достал нужный, подцепил штык-ножом крышку — серебристые рыбьи тельца были, как обычно, упакованы в полиэтилен. Голощекин вытащил одну рыбину, освободил от пленки и аккуратно вспорол суровую нить, скреплявшую края разрезанного и выпотрошенного брюшка. Извлек пакетик с белым порошком, достал из кармана небольшой холщовый мешок и переложил туда пакетик.
Следующий час он занимался тем, что вспарывал нитки и перекладывал пакетики с порошком из рыбьего нутра в холщовый мешок. В фанзе уже вовсю пахло рыбой.
Покончив с этим занятием, Голощекин завернул рыбу обратно в пленку — как и положено, каждую по отдельности, — закрыл ящик и поставил его третьим снизу; те, кто придут проверять, сразу поймут, что товар забрали.
Холщовый мешок он расправил, придав ему плоскую форму, и спрятал в планшет. Огляделся и вышел, осторожно прикрыв склизкую дверь.
У него оставалось еще два часа — надо съездить к Папе, а если его нет — дождаться или найти, чтобы передать ему холщовый мешок.
Голощекин выбрался на дорогу, сел в «уазик» и поехал в город.
Папа работал начальником автобазы. Хлебная, что ни говори, должность, но и она не позволяла жить так, как Папа мог бы себе позволить. Тогда зачем ему все это? Нет, конечно, времена меняются, и кажется, что жить и вправду стало еще лучше, еще веселее. Собственник легковушки и кособокой дачки с огородом уже вызывает у людей не подозрение, а зависть. Но это — предел мечтаний, последняя черта, граница. Все, что выходит за пределы, подлежит осуждению и наказанию. Поскольку известно: честно заработанных денег хватает только на то, чтобы запасаться от случая к случаю дефицитным харчем и столь же дефицитной туалетной бумагой. Неужели эти — там, наверху, в своих серых каракулевых шапках — всерьез думают, что народ работает не за страх, а за совесть? И на благо общества? Нет, народ работает на сортир, потому что хватает ему только на то, чтобы пожрать и подтереться.
Вот и Папа. Сколько он успел наварить? Хватит, наверное, и детям, и внукам. Но смогут ли и они воспользоваться его добром? Здесь — вряд ли. Да и что с такими деньгами тут делать? Прожрать, пропить? Так не влезет же столько. Тогда остается ждать, надеясь, что хоть правнуки получат возможность без оглядки распоряжаться ими с умом.
Вот именно — с умом.
Что дает ощущение власти? Ощущение власти дает ощущение собственной силы. И наоборот. Но Голощекин не мыслил столь примитивно. Между властью и силой нельзя ставить знак равенства. Власть, которая зиждется на принципе «Пусть ненавидят, лишь бы боялись», — глупая власть, ненадежная. Помимо силы должен быть ум. Это здесь говорят: сила есть — ума не надо. Здесь, в этой стране, где от ума всегда было одно горе.
Голощекин плевать хотел на гипотетических правнуков. Он не собирался ждать так долго. И не собирался, как Кощей, трястись над своими сокровищами где-нибудь в подземелье. Он хотел пользоваться всем этим открыто, он жаждал наслаждаться чужой завистью, а не бояться ее.
Ему не нравилась страна, в которой такая власть — ум, честь и совесть эпохи. Ну с умом все понятно, а честь и совесть не накормят. Ум, сила, деньги — вот что такое настоящая власть. И поскольку эпоху сменить он не может, надо менять страну.
Голощекин ударил по тормозам, и «уазик», дернувшись, остановился. Повернув голову, капитан всмотрелся в почти сплошную стену, состоящую из сучковатых еловых стволов. Он сам сперва не понял, почему затормозил, и только спустя мгновение, стиснув челюсти, вспомнил: недавно за этой стеной, в сырой темноте леса, его Марина, задыхаясь в объятиях смазливого лейтенанта, вынесла себе приговор.
Голощекин сплюнул в открытое окно и рванул с места.
Ворота автобазы были распахнуты настежь. Тяжелый грузовик с натужным ревом разворачивался, пытаясь вписаться задом в свободное пространство. Голощекин переждал окончания рискованного маневра, загнал «уазик» на территорию и, выключив мотор, направился к гаражам. Папу он не заметил, хотя тот чаще крутился здесь, чем сидел у себя в конторе.
Увидев знакомого паренька-слесаря, капитан подошел, широко улыбнулся и протянул руку, здороваясь. Паренек смущенно вытер промасленную ладонь о штаны, пожал Голощекину руку.
— Масло вроде подтекает, посмотришь? — спросил капитан.
Паренек кивнул, но как-то неуверенно, и глазами показал на здание конторы. Голощекин насторожился.
Из двухэтажного здания, выкрашенного в дикий грязно-розовый цвет, вышел Папа в сопровождении двух представительного вида мужиков.
Сердце у капитана пропустило один удар.
— Начальство какое-то из области приехало, — пояснил паренек. — Все проверяют чего-то… Петрович злой как черт. А у него дочка замуж выходит, и так забот полон рот.
Голощекин шумно выдохнул.
Представительные мужики забрались в сверкающий «газик», и Папа, как гостеприимный хозяин, проводил выезжающую за ворота машину. Потом вернулся, бросил короткий мрачный взгляд в сторону Голощекина и направился к конторе.
— Дочка, говоришь, замуж выходит? — весело спросил капитан. — Ну пойду поздравлю… Петрович! — крикнул он. — Погоди.
Папа обернулся. Голощекин быстро прошагал по двору, придерживая болтающийся на боку планшет.
— Значит, на свадьбе скоро погуляем? — громко произнес Голощекин, хлопнув Папу по плечу. — Ну поздравляю! С тебя причитается.
Папа ухмыльнулся и так же громко ответил:
— Ну заходи, раз причитается. — Он открыл дверь и придержал, пропуская гостя в темноватый тамбур.
Они миновали узкий коридор с многочисленными дверями, за которыми играло радио, стучала пишущая машинка и бубнил что-то мужской голос, а высокий девичий захлебывался от смеха. Папа открыл обитую дерматином дверь, и Голощекин оказался в небольшой комнатке с забранным решеткой окном, выходящим на стену гаража.
Папа тяжело опустился на стул, налил из графина в стакан мутноватую воду и, выдвинув ящик стола, достал пузырек. Шлепая губами, натряс в стакан тридцать капель и залпом выпил.
— Ну дела-а! — изумленно протянул Голощекин. — Перебрал, что ли, на радостях? Мотор с похмелья отказывает?
— «С похмелья», — ворчливо передразнил его Папа. — Тут и не напьешься толком. — Он хмуро посмотрел на Голощекина. — Пасут меня, кажись.
— Эти? — Голощекин неопределенно мотнул головой на дверь, подразумевая двух представительных мужиков.
— А-а, — махнул рукой Папа, — да нет. Это проверяющие из области.
— Уверен?
— Уверен.
— Тогда с чего ты взял, что пасут?
— Вот тут, — Папа похлопал себя по груди, — неспокойно. Надо лавочку сворачивать, капитан. Всех башлей все равно не загребешь, а на наш век уже хватит.
— На твой, может, и хватит, — жестко произнес Голощекин. — А у меня, как сказал поэт, планов громадье.
— Ну и загремишь ты со своим громадьем, — буркнул Папа и ткнул большим пальцем себе за спину, в зарешеченное окно. — Будешь лет пятнадцать в крестики-нолики играть. В лучшем случае. А то и вовсе лоб зеленкой намажут. — Он убрал пузырек в стол и плеснул в стакан воды. Стекло звякнуло — рука у Папы дрожала. — Принес?
Голощекин вытащил из планшета холщовый мешок и протянул Папе. Тот раскрыл, выудил один пакетик и взвесил его на ладони, прикидывая вес.
— Сколько? — спросил он.
— Тридцать.
Папа прищурился, теперь, очевидно, прикидывая стоимость товара, и удовлетворенно кивнул. Спрятал пакетик обратно в мешок, потом полез к себе за пазуху и достал ключ, висевший на шее на тонком шнурке. Стащил шнурок с шеи и, захватив со стола мешок, нагнулся куда-то под стол. Там он долго возился, гремя ключом о металл, и наконец выпрямился. В руках у него ничего не было, не считая ключа.
— А деньги? — спросил Голощекин.
— Потом.
— Почему? — Голощекин зло прищурился.
— Я сказал — потом! — отрезал Папа. — По полной рассчитаемся. Значит, так. Сделаем перерыв — это раз. Я пока пообсмотрюсь. И нужны люди — это два. Ты мне их обеспечишь.
— Какие еще люди? — спросил Голощекин, несколько растерявшись.
— Твои люди. Тобою найденные и тобою же натасканные.
— Зачем?
— А сам не сечешь?
Голощекин промолчал, маскируя замешательство задумчивостью. Он вытащил папиросу, но курить не стал, а только постукивал мундштуком по расслоившейся фанерной поверхности допотопного канцелярского стола.
Сказать Папе про Братеева или нет? Про то, что сукин сын своими руками щупал пакеты с товаром и даже, по собственному признанию, сунул свой любопытный нос в порошок? Лучше, пожалуй, сказать, хотя количество пакетов не было неизменным, и то, что в предыдущей партии одного не хватало, можно объяснить. Чем? Случайностью, например. Или своей оплошностью — повредил, когда распарывал нить.
Поколебавшись, Голощекин решил смолчать. Папа паникует — это ясно. Вон ручонки дрожат, топтуны мерещатся. А если не мерещатся? Тогда на кой хрен еще людей привлекать — лишние свидетели только.
— На кой тебе мои люди? — заговорил он. — Меньше народу — больше кислороду. Я чист, меня никто не пасет. В фанзу я лишний раз не суюсь.
— А рыбу зачем тогда китайцы туда таскали? Целую рыбу, с потрохами?
Знает все, сволочь. Узкоглазые сдали. Или сам проверял? Вряд ли. Голощекин сжал зубы.
— А затем, — прошипел он, — что я, между прочим, не один по тайге гуляю. И если кто-то из моих молодцов заметит, как возле фанзы китайцы крутятся, он будет знать, что угнетенные желтолицые товарищи хранят здесь безобидный улов. Я показательный поход устроил.
Говоря все это, Голощекин внимательно следил за Папой. Папа был не из тех, на кого можно давить. Но и он, Голощекин, не из тех, кому можно отдавать приказы, не сомневаясь в их бездумном исполнении. На службе — да, в жизни — нет. Зачем Папе нужны еще люди? Чтобы, удлинив, запутать цепь, по которой движется товар? Бред, для этого голощекинские люди не годятся. Чтобы дать возможность самому капитану лишний раз не светиться возле фанзы? А с чего бы вдруг такая забота? Перестал доверять? Так новые люди в этом смысле еще опаснее…
Голощекин наконец закурил и произнес спокойно, разгоняя сизый дым рукой:
— Знаешь что, Петрович, давай-ка все сначала. Перерыв хочешь сделать? Согласен. Попляши на дочкиной свадьбе, передохни, осмотрись. Мне тоже передышка нужна. А что касается людей… Ты ведь абы с кем дела иметь не будешь…
— Само собой, — буркнул Папа.
— Ну, стало быть, надо приглядеться, прощупать.
— А то, можно подумать, ты своих людей не знаешь, — криво усмехнулся Папа.
— Знаю, — улыбнулся Голощекин. — Но ведь и ты со мной не первый день знаком, а не доверя-а-аешь, — протянул он, улыбаясь все шире, однако взгляд его оставался холодным и цепким. — Короче, обмозгую. — Он встал. — Водка есть у тебя?
— Что тебе тут, магазин? — буркнул Папа, но все же поднялся и, открыв шкаф, достал початую бутылку. — Ты ж за рулем.
— А чего я у тебя столько времени проторчал?
— Тоже верно. — Папа хмыкнул. — Конспиратор, мать твою.
Голощекин налил на два пальца, выпил, налил снова и протянул Папе:
— Глотни.
Папа хлебнул и, сморщившись, со стуком поставил стакан на стол.
— За кого дочка-то замуж выходит? — спросил Голощекин.
— Не твое дело. Иди давай. Когда понадобишься — дам знать.
Выйдя из конторы, Голощекин направился к гаражам. Его «уазик» стоял на прежнем месте. Паренька, того, что обещал посмотреть машину, не было. Капитан заглянул в один из гаражей — на смотровой яме стояла старая Папина «Победа». Силен мужик, подумал Голощекин, а мог бы «Волгу» купить. Боится.
Боится он, вот что. А у страха глаза велики. И не пасет его никто, и люди ему не нужны — просто крыша с испугу едет.
— Товарищ капитан! — окликнули его.
Голощекин обернулся — слесарь подходил, вытирая ветошью руки.
— Не течет у вас масло, я проверил. И шланг в порядке.
— Ну, значит, показалось. — Голощекин вытащил из кармана трояк и протянул пареньку.
— Да ладно вам, я ж не сделал ничего, — запротестовал тот.
— Бери-бери. — Капитан сунул деньги в карман его промасленного комбинезона и просил, заговорщически подмигивая: — Слушай, не очень от меня разит? — Он с силой выдохнул пареньку в лицо.
— Есть немного. — Паренек засмеялся. — Ну за такое дело не грех стаканчик пропустить… Петрович, бедный, с этой свадьбой совсем озверел. Продуктов не достать, носится целыми днями, в область гонял…
Они обменялись рукопожатием, и Голощекин, забравшись в машину, выехал за ворота.
Нет, Папа не дурак. И не так уж, судя по всему, напуган. В область гонял, продуктами затоваривался… Может, он нашел способ расширить сеть? Тогда понятно, зачем ему нужны люди.
А хитер, сволочь! «Сворачиваем лавочку», «всех башлей не загребешь»… Всех — нет, а еще — можно. И нужно.
Неожиданно для себя Голощекин понял, что то, к чему он стремился столько лет, та цель, ради которой он шагал по скользкому, гудящему от натяжения канату над громадной пропастью, ежедневно, ежечасно рискуя свалиться и сломать себе шею, — эта цель со временем, становясь ближе, становилась все более абстрактной. Он увлекся этой игрой, в которой соблюдал правила, установленные не им, и придумывал новые, свои, которые соблюдали уже другие. И чем больше он увлекался, тем реже вспоминал о том, что у игры будет конец. И что тогда? Игра закончилась, банк пуст, свет погас, карманы набиты — а дальше? А дальше надо придумывать новую игру, потому что уже невозможно жить, не чувствуя волнующего тока крови, не мобилизуя постоянно мозги и волю, просто идти, не просчитывая, не выверяя каждый шаг и не боясь сверзиться в бездонную пропасть.
В конце концов, еще неизвестно, по каким правилам ему придется жить дальше. Здесь он на своем поле, и сам он здесь свой; время еще есть. Нет, уходить ему рано, исчезнуть он всегда успеет. Как там говорил Владимир Ильич: «Вчера было рано, завтра будет поздно. Сегодня!» Главное, не пропустить это «сегодня»…
Оказавшись на территории части, Голощекин подъехал к штабу и развернулся. В зеркало заднего вида заметил, как из двери медсанчасти вышла Марина. Она остановилась на крыльце и, подняв голову вверх, посмотрела на небо, словно проверяя, не пойдет ли дождь. Потом опустила голову и спрятала лицо в ладонях; светлые пушистые пряди волос качнулись вперед.
Что, Марина Андреевна, тяжело? И мне тяжело. Тебе есть что скрывать, и я не безгрешен, каюсь. Но мне, голуба моя, все-таки тяжелее. Потому как ты только передо мной ваньку валяешь, а я — перед всеми вами. Видишь, сколько общего у нас? Оба ваньку валяем. Во-о-от, а ты говоришь…
Голощекин осклабился.
Марина отняла от лица руки, повернулась и скрылась за дверью. Голощекин выключил мотор и, насвистывая, выбрался из машины.
ГЛАВА 9
У солда-а-ата выходной!Сапоги по асфальту хлоп-хлоп.
Пу-у-уговицы в ряд!Хлоп-хлоп.
Ярче со-о-олнечного дня!Самая популярная теперь строевая песня от Бреста до Владивостока.
Зо-о-олотом горят!Взвод под командованием сержанта Братеева бодро печатал шаг на плацу. День и впрямь был солнечным, блестели, отражая яркий свет, и пуговицы, и пряжки, и надраенные сапоги.
Марина Голощекина шла по дорожке, с улыбкой поглядывая на взвод. Грохот сапог, утюжащих асфальт, стал для нее таким же привычным, как для других — пение птиц или шум моторов. Она редко думала о том, что когда-нибудь этот звук исчезнет из ее жизни, но ведь такое однажды обязательно случится, и Марина не знала, хорошо это или плохо.
Любые перемены, даже к лучшему, волнительны и не всегда проходят гладко: переезжаешь ли ты в другой город, или передвигаешь мебель в квартире после ремонта, или выходишь на новую работу. Потому что другой город, пусть он больше и краше, какое-то время будет для тебя чужим; и шкаф, двадцать лет простоявший возле окна, после ремонта кажется в комнате лишним; и новая интересная работа хоть и выгодна по сравнению с прежней с финансовой точки зрения, но более ответственна и, значит, отнимает много времени и сил.
Ей придется поговорить с Никитой. Это надо сделать не ради Ивана и даже не ради себя. Это надо сделать ради будущего ребенка, который с самого первого дня должен чувствовать только любовь и тепло. Марина знала, что полюбит ребенка, даже если отец его — Никита, но знала также, что не сможет жить во лжи.
Никита непредсказуем, и это тоже нужно учесть. Он способен на насилие, потому что победа любой ценой — девиз всей его жизни. И потери его не беспокоят. Единственное, чего он не может себе позволить, — потерять контроль над ситуацией, власть над жизнью.
Марина в сотый, наверное, раз пыталась мысленно начать этот трудный разговор.
«Никита, нам надо серьезно поговорить». — «О чем, моя хорошая?» — «О нас с тобой. О нашей будущей жизни».
Нет, не годится. Уболтает. Будущая жизнь, скажет, Маринка, прекрасна. Газеты читаешь? Вот в следующей пятилетке трудящиеся массы… Ну и так далее.
«Никита, я тебе изменила. С Иваном. Отпусти нас». — «Да кто его держит?» — «А со мной как?» — «А ты, птичка моя, останешься. Ну изменила, бывает. Понравилось тебе? Надо у Ваньки спросить, чего он там такое умеет…»
Гадость. Но Никита способен именно так повернуть разговор.
«Никита, я тебя больше не люблю». — «Ничего, моя радость, стерпится — слюбится».
Или сказать ему про ребенка? Честно сказать: не знаю, чей он. Зачем тебе такая семья: разлюбившая жена и чужой ребенок?
Но Никита найдет ответ. А не найдет, так придумает. Господи, что же делать? Может, и правда сбежать? Куда глаза глядят, наобум? Вернет. По закону она останется его женой со всеми своими обязанностями. И какой смысл куда-либо бежать, если там не будет Ивана? А без Ивана нет смысла ни бежать, ни жить.
Нет, надо решаться. Надо сказать Никите, что она его больше не любит. Что ждет ребенка от другого мужчины. Что Никита должен позволить ей уйти, иначе жизнь их превратится в ад. Что она уважает его и понимает свою вину. Что он достоин быть любимым, но сердцу не прикажешь, оно приказам не подчиняется, и с этим ничего нельзя сделать…
Марина почувствовала приступ дурноты и остановилась. Ее стало подташнивать по утрам, и она, закрывшись в ванной, на полную открывала кран, чтобы шум льющейся воды заглушал ее сдавленный кашель.
Сколько она еще сможет скрывать? Смешно надеяться, что Никита с его почти звериной интуицией будет оставаться в неведении, пока живот не начнет предательски расти и округляться. Тем более что, как назло, сама Марина все больше худела.
Или позволить Ивану поговорить с мужем? Тогда надо сказать Столбову про ребенка. Марина вдруг со страхом подумала, что вообще-то Иван вправе задать ей точно такой же вопрос: а чей это ребенок? Может, ты, Марина, в какой-то момент решила, что хватит с тебя вранья и метаний? Пусть будет полноценная здоровая семья; глядишь, Никита и не заметит ничего, одурев от счастливой мысли о предстоящем отцовстве? Я знаю, Марина, что ты свою любовь между двумя мужиками делить не станешь. Любовь — нет, а вот тело… Ведь ты ему жена, и от супружеских обязанностей тебя никто не освобождал. И сам я, своими собственными глазами видел, как ты, закусив губу, бесстыдно отдавалась ему в березняке под покровом ночи, думая, что никого, кроме вас, нет, или не думая вовсе, целиком погруженная в сладкий дурман напористых ласк нелюбимого, как ты утверждаешь, мужчины.
Вот так он ей скажет, и будет тысячу раз прав.
Марина медленно пошла дальше.
Винить в такой ситуации она могла только себя. За безволие и трусость, за готовность идти на компромисс — с Никитой, с Иваном, с самой собой, наконец. Но Иван понимает компромисс как ее нежелание одним ударом разрубить запутанный узел отношений, а Никита… Для Никиты компромисс — проявление слабости, а слабость вызывает желание демонстрировать силу дальше.
Никита хорошо изучил все ее слабости. Она не может уехать домой, к родителям, потому что не будет мириться с диктатом отца и не захочет своим неповиновением осложнить жизнь матери.
Никита не знает только одного: что она — сильная. И что женщинам известна сотня способов удержать возле себя мужчину. Можно восхищаться его умом, слушать, какой вздор он несет, и делать счастливое лицо — счастливое от сознания своей близости к этому мудрому человеку. Можно готовить ему изысканные блюда, говорить нежные слова, соглашаться с любым, самым неудобоваримым предложением, не замечать вредных привычек и закрывать глаза на то, что лично тебе глубоко неприятно. И при всем при этом жить своей собственной жизнью, позволяя себе маленькие радости, вроде легкого флирта или даже чего-то посерьезнее; но счастливое лицо, закрытые глаза к открытый от восторга рот всякий раз заставят мужчину думать, что он — единственный и незаменимый, обожаемый и невероятно необходимый.
Вопрос в том, зачем это нужно. Ну мало ли… Чтобы сохранить семью. Разведенная женщина вызывает ненужное любопытство окружающих. Или чтобы не потерять финансовой стабильности, которую обеспечивает хорошо зарабатывающий муж. Или чтобы иметь запасной аэродром.
Но Марине не нужны были от Никиты ни деньги, ни документальное подтверждение того, что она приличная замужняя женщина, ни клятвенных уверений, что ее всегда будут ждать — независимо от обстоятельств.
Вся ее беда заключалась в том, что она просто не хотела, не могла находиться рядом с этим мужчиной.
Она сильная. И она употребит свою силу не на то, чтобы удержать нелюбимого человека, а на то, чтобы выдержать его гнев, его презрение.
Итак, решено. Сегодня она обо всем скажет мужу. Завтра — Ивану. А потом…
— Взвод! Смирна! Стой, раз-два! — скомандовал Братеев.
В едином порыве взвод повернул головы и, грохнув сапогами, остановился. Полковник Борзов шел через плац. Он поспешно отдал честь и рассеянно сказал:
— Вольно. Продолжайте занятия.
Борзов заметил Марину еще издалека. Она медленно брела по дорожке, погруженная в собственные мысли, и теперь, заслышав приветствие солдат, подняла голову.
— Марина Андреевна! — окликнул ее Борзов. Он пересек плац и направился ей навстречу.
Остановившись, Марина огляделась, словно не понимая, откуда исходит позвавший ее голос. Увидев полковника, улыбнулась, и милое лицо ее сразу посветлело. Она подождала, пока Борзов подойдет, и улыбнулась еще раз, но теперь, вблизи, полковнику показалось, что улыбка у нее вымученная, неестественная, словно бы Марина боялась, что кто-то прочтет ее горькие мысли, и спешила заранее избежать лишних вопросов.
— Здравствуйте, Степан Ильич, — произнесла она приветливо.
Полковник пошел рядом, невольно подстраиваясь под ее неспешный шаг, а не под четкий ритм строевой ходьбы взвода.
Он собирался спросить у Марины две вещи: первое — написала ли она заключение по поводу Васютина, и второе — правда ли, что у них с Ванькой какие-то особенные отношения. И та, и другая темы были скользкими, и Борзов полночи провел без сна, прикидывая, как бы поделикатнее к ним подступиться. Он перебрал различные варианты интонаций — от суровой, «солдафонской», до доверительно-отеческой. По большому счету, он имел право получить ответы на все свои вопросы — и попытка самоубийства Васютина, и аморальное поведение Столбова целиком и полностью лежали на его совести как командира части. А Марина Голощекина имела отношение и к тому, и к другому инциденту. И если к первому — опосредованное, то ко второму — самое непосредственное.
К тому же полковник понимал, что, по сути, потребует от Марины дикости: солгать в первом случае и сказать правду — во втором. От этого зависело очень многое, и Борзов просто не представлял, как справиться с такой нелегкой задачей. Куда как проще рявкнуть: а ну, девка, говори правду — крутишь с Ванькой? Не крутишь? A-а, глаза отводишь! Значит, врешь. А теперь давай так: стрелялся Васютин? Стрелялся, говоришь? А вот тут правда мне не нужна, мне тут хитрая ложь требуется, чтобы начальство отвязалось, не приставало с инспекциями да проверками.
Сейчас, идя рядом с Мариной, полковник совершенно не знал, как начать разговор. Марина шла молча, продолжая улыбаться: то ли понимала затруднение полковника, то ли действительно прятала под этой рассеянной улыбкой свои невеселые думы. Так они и шли, не проронив ни слова, как невольные попутчики, которых соединила единственная дорога.
Молчание затягивалось, становилось просто глупым. Полковник кашлянул — получилось неестественно. Проклиная себя за нерешительность, Борзов наконец заговорил:
— Марина Андреевна, хорошо, что я вас увидел. Вы в санчасть? Ну и мне туда же. — Он уже не думал о том, что шел навстречу, то есть как раз в противоположную сторону. — В смысле — в штаб.
— А, в штаб, — вежливо откликнулась Марина. — А то я подумала, не заболели ли вы.
— Да что мне сделается! — Борзов махнул рукой. — Я, как старый пень, стою себе потихоньку… Спина вот иногда побаливает, так Мария Васильевна меня народными средствами лечит. Она у меня прямо знахарь.
— Вам надо обследование пройти, — серьезно сказала Марина. — Хотя, конечно, у нас тут, к сожалению, нет необходимой аппаратуры… — Она остановилась и внимательно посмотрела на полковника. — Но вы же, Степан Ильич, наверное, не об этом со мной хотели поговорить?
— Не об этом, — кивнул Борзов. — Марин, ты… это… — Он замялся и поправился: — В смысле, Марина Андреевна, вы… Черт! Даже не знаю, с чего начать.
— Тогда давайте начну я, — предложила Марина. — Вы хотели спросить меня, что я написала в заключении о пребывании на больничной койке рядового Васютина. Правильно?
— Правильно.
— Ну так вот. Я дала заключение, что у рядового Васютина бытовая травма.
— Бытовая, — эхом повторил Борзов.
— Да, бытовая. Что вполне соответствует действительности, потому что пуля едва задела плечо. А это значит, что имело место неосторожное обращение с огнестрельным оружием.
Борзов почувствовал, как с души свалился камень — большая серая глыба, столько времени давившая на сердце. Полковник распрямил плечи, и Марина, должно быть, заметила этот жест. Она опять улыбнулась:
— Вы не беспокойтесь, Степан Ильич, я же все понимаю. Расследование, комиссии, проверки… Неприятности никому не нужны. Никита мне все объяснил. Он сказал, что в подобном происшествии трудно найти конкретных виновников, а раз так — пострадает слишком много людей. Пока там разберутся, что к чему…
— Никита, значит, объяснил? — озадаченно переспросил Борзов.
Марина кивнула.
— И еще он сказал, что, скорее всего, всю вину взвалят на лейтенанта Столбова и, следовательно, он пострадает больше других. И что, хотя он не виноват, вы не станете его выгораживать, поскольку он ваш племянник. Извините за прямоту.
— Извиняю, — пробормотал Борзов.
— Никита сказал, — продолжала Марина, — что заключение о бытовом характере травмы необходимо, чтобы была возможность не наказывать лейтенанта Столбова слишком строго. — Марина взглянула полковнику в глаза. — Я могу надеяться, что в рапорте о происшествии фамилия Столбова не будет упомянута?
Борзов молчал. Он не ожидал от Голощекина такой прыти. Смотри-ка, обработал жену почище особиста! Базу подвел. Торговался. Ты нашему полковнику — бумажку липовую, а он мне за это, за то, что я за племянничка его радею, тоже чего-нибудь полезное. Услуга за услугу.
Полковник почувствовал невероятный стыд. И не потому, что его уличили в желании подтасовать факты, а потому, что эта женщина оказалась храбрее его. И еще он понял, что Ванькина убежденность в ответном чувстве молодой докторши, похоже, основана не на пустых фантазиях.
— Так как? — спросила Марина.
Во взгляде ее билась такая отчаянная надежда, что Борзов отвел глаза.
— Понятно, — тихо сказала Марина. — Ну и что ему будет?
— Он уедет из гарнизона, — хрипло выговорил Степан Ильич, — на три месяца. Штрафная командировка на Береговую. — Он развел руками. — Извини. Понимаю, что не курорт, но это вообще самое большее, что я мог для него сделать. Могло быть и хуже.
Марина выдержала. Взгляд ее потух, погас, будто она разом выключила все чувства.
— Ну что ж поделать, — сказала она ровным, лишенным каких-либо эмоций голосом. — Значит, судьба. — Она едва заметно вздохнула. — Я могу идти?
— Погоди. — Борзов удержал ее за руку. — Марина… Марина Андреевна, спасибо вам.
— Не за что. — Она вдруг улыбнулась. — А то, что лейтенант Столбов на какое-то время уедет из гарнизона, даже хорошо, правда?
— Ну не знаю, — ошеломленно произнес Борзов.
— Зато я знаю. Я все знаю, Степан Ильич. В том числе и о тех разговорах, которые про нас с лейтенантом Столбовым ходят.
Полковник пожалел, что не умеет владеть лицом. Сколько раз Маша ему говорила: «Степа, никогда не пытайся хитрить или врать. Все твои мысли написаны у тебя на лбу». Именно так, написаны — крупным, четким почерком.
— Ну так уж и ходят, — смущенно возразил Марине Борзов. — Просто… Мы все тут как одна семья. Как на острове, понимаете, о чем я? А люди-то остаются людьми… Хоть в столицах, хоть в лесу, хоть на острове. Мужчин вот футбол волнует, женщины посплетничать любят…
— Вы меня успокаиваете? — спросила Марина.
— Да нет, — пожал плечами Борзов, — пытаюсь объяснить. Не обращайте внимания на сплетни, Марина Андреевна.
— Даже если это не сплетни? Что же вы, Степан Ильич, не спросите меня: вот скажи, Марина, это правда?
Борзов сдался. В конце концов и об этом он хотел с ней поговорить. И опять она его оказалась сильнее, взяла на себя смелость избавить его от необходимости затрагивать столь деликатную тему.
— Ну скажи, Марина, это правда?
— Правда, Степан Ильич. У меня с лейтенантом Столбовым особые отношения. Не такие, как, скажем, с Алексеем Жгутом, хотя Леша — мой друг. Я понятно объясняю?
— Куда уж понятнее, — мрачно сказал Борзов.
— Иван — мой ровесник. У нас много общего. Нам интересно друг с другом. Это казенные слова, но я говорю правду. А все остальное не имеет значения.
— Ну вот и я о том же! — с облегчением воскликнул полковник. — Мало ли там кому что покажется. Людям только дай волю языками почесать! Иван — парень молодой, напридумывал себе черт-те чего, глаза разгорелись…
— Он ничего не придумывал, Степан Ильич, — возразила Марина. — Мы действительно общаемся… — она запнулась, — …общались достаточно тесно.
Брови у полковника взметнулись вверх.
— Достаточно тесно?..
Марина быстро закивала.
— Да-да, вы все правильно поняли. Но есть одно обстоятельство… Точнее, теперь даже два… Короче говоря, то, что Иван надолго уезжает, пойдет нам обоим на пользу. Да и не только нам.
Неожиданно для самого себя Борзов обнял Марину, и она послушно прижалась к его плечу. Полковник погладил ее пушистые волосы и пробубнил:
— Ничего, ничего. Перемелется — мука будет.
Он опустил руки, Марина выпрямилась, и они пошли дальше, снова молча. Все было сказано, все вопросы заданы, все ответы получены.
Борзов досадливо жевал губу. Дурак старый, забрался в душу к девчонке, натоптал сапожищами. А ведь она по-настоящему страдает, хотя и не показывает виду. Вон как скисла, когда узнала, что Ваньку на три месяца в штрафную командировку отправляют. Ну ничего, сама же сказала: обоим на пользу.
Он покосился на свою спутницу — Марина смотрела прямо перед собой, но взгляд у нее был невидящим, обращенным не вперед, в пространство, а куда-то внутрь.
Грохот солдатских сапог на плацу становился все тише и тише. Марина остановилась — они почти подошли к зданию медсанчасти. Борзов потоптался на месте, решая, что лучше — просто попрощаться и уйти или все-таки приободрить. Марина заговорила первой:
— Да, Степан Ильич, чуть не забыла. Можете меня поздравить. Я жду ребенка.
Борзов ахнул.
— Мы ждем ребенка, — уточнила Марина.
Мысли полковника заметались. Как же это? Да что же это? Кто — мы? Мы с Никитой? Или — мы с Иваном? Господи, радость-то какая! Беда-то какая…
— Мы с Никитой ждем ребенка, — еще раз уточнила Марина.
— В смысле… То есть вы и Никита… Фу! — выдохнул Борзов, отдуваясь, и, сняв фуражку, вытер рукавом вспотевший лоб. Потом надел фуражку и схватил Марину за руку: — Поздравляю! От души поздравляю! — Он тряс ее руку, пока Марина деликатно не высвободила ладонь. — А Никита?..
— Нет, Никита не знает. Это мой маленький секрет. Не проговоритесь, пожалуйста.
— Ну что ты… что вы… Вот хорошо-то как!
— Пусть это будет для него сюрпризом. Я сама ему скажу. Сегодня же вечером. А Ивану лучше совсем ничего не знать. Он… он будет огорчен. — Марина вымученно улыбнулась и шутливо вскинула к виску два пальца. — Разрешите идти, товарищ полковник?
— Разрешаю. — Борзов улыбнулся в ответ. — Удачи вам, Марина Андреевна. Вам и вашей семье.
Марина развернулась и быстро пошла к медсанчасти, ни разу не оглянувшись. Борзов подождал, пока за ней закроется дверь, и зашагал к штабу.
Альбина открыла кабинет своим ключом. Ее удивило, что подруги еще нет — обычно пунктуальная Марина приходила на работу ровно в половине девятого, а сейчас шел уже десятый час. Альбина сняла легкую шерстяную кофточку — по утрам еще бывало прохладно — и, открыв стенной шкаф, надела белый халат.
В ее обязанности заведующей аптекой входила проверка наличия лекарственных препаратов в кабинете и процедурной, а также составление списков, по которым недостающие или требуемые лекарства выписывались из города.
С этой задачей она справилась быстро и теперь бездумно смотрела в окно. Ей было скучно. Но не в том смысле, что нечем заняться. Ей было скучно жить — в этом скучном городишке, со скучным мужем.
И раньше жизнь не баловала ее бесконечными радостями. Родители погибли, а бабуля, заменившая ей и мать и отца, была озабочена в основном тем, как прокормить и приодеть. Она могла научить Альбину правильно держать осанку, пользоваться рыбным ножом и грамотно изъясняться. Она знала бесконечное количество пасьянсов, перечитала горы романов — русских и иностранных, она многое помнила и многое могла рассказать, кроме того, о чем хотела бы забыть. Она была ровесницей века, и вся деятельная часть отпущенных ей лет прошла в стародавние времена. Поэтому в их доме время будто остановилось, как старые напольные часы, которые уже никто не брался чинить.
Но все же в прежней Альбининой жизни были краски и звуки, школьные друзья и однокурсники из музыкального училища, музеи, театры и концертные залы. И старинное фортепиано с медными канделябрами и пожелтевшими клавишами из слоновой кости. На этом инструменте маленькая Аля играла первые незамысловатые пьески, сидя на табурете, подрощенном тремя томами Брокгауза и Ефрона…
С тех пор как она вышла замуж за Вячеслава Львовича Ворона, мир потерял краски и звуки, стал бесцветным и монотонным. Дни сливались в одну сплошную серую бесконечность, и это однообразие нагоняло невероятную скуку, которую нечем было заглушить.
Альбина увидела в окно, как невдалеке идет Марина, а рядом с ней — полковник Борзов. Вот они остановились, Марина что-то сказала, и Степан Ильич вдруг энергично затряс ей руку, похоже, поздравляя с чем-то. Неужели Голощекину присвоили очередное звание? Марина и Борзов еще немного поговорили, а потом Марина направилась к медсанчасти, и вскоре ее шаги зазвучали в коридоре.
Дверь открылась.
— Здравствуй, Марина, — сказала Альбина. — Ты сегодня не очень торопилась.
— Меня тошнило все утро. — Марина надела халат и вымыла руки. — Кто-нибудь приходил по мою душу? — спросила она, снимая с крючка полотенце.
Альбина отрицательно покачала головой:
— Ни одна душа.
— Это хорошо. — Марина села за стол и придвинула к себе список. — А, ты уже сделала… Молодец.
— Ты просмотри, может, я что-то упустила.
Марина пробежала глазами список, кивнула удовлетворенно:
— Все правильно. — Она оттолкнула листок.
— О чем вы так мило беседовали с полковником? — спросила Альбина, присаживаясь на медицинскую кушетку.
— О жизни.
— Понятно. — Альбина вздохнула. — Не хочешь рассказывать.
— Не хочу, — хмуро ответила Марина.
— А почему он с таким энтузиазмом пожимал тебе руку? Или вы всегда так горячо прощаетесь?
— Он меня поздравлял.
— С чем? С тем, что Голощекин теперь будет майором?
— Нет. С тем, что я буду матерью, — сказала Марина сухо и закрыла лицо руками.
— Ты что, все ему рассказала? — не удивившись такому поступку, спросила Альбина. — Зачем?
— Затем, что скоро и так все узнают.
Альбина с жалостью смотрела на подругу, на ее маленькие сильные руки с тонким обручальным кольцом. Бедная Марина! Она совсем запуталась, она мечется, бросается из одной крайности в другую. То — никому не скажу, то — пожалуйста, товарищ полковник, вот вам все мои секреты.
— А Никита уже знает? — спросила Альбина.
Не отнимая рук от лица, Марина замотала головой:
— Но ему я тоже скажу.
— А Ивану?
— Нет.
— Ты что-то для себя решила, да?
Марина кивнула и шмыгнула носом.
— Может быть, ты правильно делаешь, — сказала Альбина. — Во всяком случае, тебе рано или поздно придется что-то решать.
Марина опустила руки. Глаза ее покраснели и влажно блестели, на бледных скулах загорелись лихорадочные красные пятна.
— Марина, — Альбина встала и, подойдя к подруге, положила руку ей на плечо, — ты не должна плакать. Тебе надо беречь нервы. Все, что ни делается, — к лучшему.
Альбина почувствовала, как задрожало под ее пальцами острое плечо. Сотрясаясь от беззвучных рыданий, Марина опять закрыла лицо руками. Она давилась плачем, раскачиваясь на стуле, — вот так горько, почти молча, монотонно раскачиваясь из стороны в сторону, страдают только от действительно огромного горя.
Альбина налила в стакан воды из-под крана и, с трудом отодрав Маринины руки от лица, поднесла стакан к ее губам. Икая и стуча зубами, Марина сделала глоток-другой и благодарно кивнула.
— Не хочешь рассказать? — спросила Альбина. — Если не хочешь — не надо. Но, может, тебе станет легче? Платочек дать?
Марина опять кивнула, и Альбина протянула ей сложенный вчетверо носовой платок. Марина вытерла глаза, размазав по щекам тушь, и скомкала платок в кулаке.
— Он уезжает, — сказала она глухо.
— Кто?
— Иван. Его отправляют в штрафную командировку. Из-за Васютина.
— Ну и что?
— На три месяца. Понимаешь?
— Три месяца не три года. Что ты так расстроилась?
— Ты не понимаешь. — Марина всхлипнула. — Это Никита все устроил. Сначала уговорил меня написать такое заключение, чтобы истории с Васютиным не дали ходу, а потом свалил всю вину на Столбова.
— Это Борзов тебе сказал?
— Нет. Но я точно знаю. Права была Галя — Никита ему жизнь испортит. Не успокоится, пока не сломает. — Марина стукнула кулаком по столу: — А я-то, дура, думала, что с Никитой можно договориться. Хотела объяснить ему все, попросить, чтобы отпустил… — Слезы текли у нее по щекам, и Марина вытирала их кулаком, забыв про зажатый в нем платочек. — Ну что мне теперь делать?
— Не знаю, — честно сказала Альбина. — Но ты-то, наверное, знаешь?
— Я скажу Ивану, что останусь с Никитой. Что я поняла свою ошибку. Что Никита меня любит, и я не хочу причинять ему боль.
— Он тебе не поверит.
— Пусть. Зато останется цел.
— Ты сможешь дальше жить с Никитой, зная, что он сломал тебе жизнь?
— А иначе я вообще не смогу жить дальше, зная, что он сломает жизнь Ивану.
Марина судорожно, взахлеб, вздохнула и наконец разжала кулак. Разгладила на столе мятый, перепачканный тушью платок и, закусив губу, посмотрела на Альбину.
— Умойся холодной водой, — деловито сказала та. — Не надо, чтобы тебя видели заплаканной.
Марина покорно встала и, подойдя к раковине, открыла кран. Набрав пригоршню воды, плеснула в лицо, промыла глаза и посмотрелась в маленькое мутноватое зеркало, висевшее над раковиной. Опухшие веки, красные пятна на впалых щеках, взмокшая прядь волос надо лбом… Марина отвернулась.
Она ненавидела себя. Она собиралась причинить боль любимому человеку. Но ведь когда врач назначает пациенту болезненные процедуры, он делает это во благо, а не во вред. Хотя, наверное, пациенту от этого не легче. Он только потом поймет, во имя чего страдал.
Если поймет.
ГЛАВА 10
Старшина Скиба занимался с новобранцами физподготовкой.
Новобранцы были стриженые, нескладные и все, как один, в новеньких голубых майках — такие выдают солдатам в самом начале службы. Молодые испуганные лица, настороженные глаза. Опасливо косятся не только по сторонам, но и друг на друга, — видно, пока не успели толком перезнакомиться.
Испуг их был понятен. Еще на гражданке знакомые, успевшие отслужить свое, застращали их рассказами о дедовщине, царящей в армии. Многое было преувеличением, рожденным желанием прихвастнуть, — дескать, видишь, через какие ужасы прошел! И эти, неопытные, уже боялись — заранее. Хотя, если честно, правильно делали: ничего хорошего первый год службы им не сулил.
В данный момент они с тоской взирали на то, как старшина Скиба пытается заставить рядового Оноприенко подтянуться на перекладине.
Оноприенко багровел, пот лился ручьями по щекастому лицу и пухлой безволосой груди; он старался изо всех сил, извиваясь, как гигантский червяк, но усилия его были совершенно бесполезны.
— Ну, и долго ты меня будешь мучить, Оноприенко? — спросил Скиба. — Ладно, — пожалел он земляка, — падай вниз. Отдыхай.
Оноприенко тяжело рухнул на землю и, шумно сопя, смотрел на старшину.
— Ну что скажешь в свое оправдание? — поинтересовался Скиба.
— Никаких сил больше нема, товарищ старшина, — просипел Оноприенко.
— Ах, сил у тебя нема! — Скиба усмехнулся. — Куль ты, Оноприенко! Натуральный куль! Мне сказать с чем или сам догадаешься? Значит, показываю в последний раз! Следи за моими действиями, боец!
Скиба поплевал на ладони, ловко и даже с некоторой показной ленцой подпрыгнул, уцепился за перекладину, подтянулся раз десять, сделал подъем переворотом как в одну, так и в другую стороны, снова подтянулся и уселся на перекладину. Хотел даже крутануть солнышко, но решил, что для молодого пополнения это будет уже слишком. Легко спрыгнул на землю. По взглядам новобранцев понял: смотрят с завистью, видят, что он даже не запыхался.
— Понял, Оноприенко? Чтоб кулям из осеннего призыва уже сам все это демонстрировал! — веско завершил свое показательное выступление Скиба и посмотрел на новобранцев. — Всех, между прочим, касается. Давай, Оноприенко, работай!
Оноприенко уныло посмотрел на небо, видя перед собой ненавистную перекладину, потом, подражая старшине, поплевал на ладони, но переборщил — пришлось вытирать руки о штаны. По рядам новобранцев пробежал смешок. Оноприенко подпрыгнул, невольно крякнув, и повис, дрыгая ногами. Лицо его вновь побагровело.
— Не сучи ногами, боец! — весело крикнул Скиба. — Что ты извиваешься, как гусеница? Все равно бабочкой не станешь!
Новобранцы грохнули.
Наблюдавший издалека за этой сценой лейтенант Столбов тоже усмехнулся. Болтавшийся на перекладине солдат и впрямь походил на исполинскую гусеницу, которая пытается освободиться от прежней оболочки, чтобы стать бабочкой.
И тут же Столбов одернул себя. А ведь он сейчас видел то, за что со временем, вполне вероятно, такой же, как он, лейтенант загремит в штрафную командировку. Ну разве что Оноприенко, в отличие от Васютина, спасет его вес и немаленький рост. Крупные люди реже вызывают у других желание глумиться. А вот кто-нибудь из тех, кто сейчас ржет, отчасти чтобы заглушить собственный страх, отчасти чтобы угодить старшине, запросто может оказаться на васютинском месте.
В принципе справиться с дедовщиной несложно. Просто этого надо действительно хотеть и добиваться. Если бы взводы составлялись по призывам, новобранцы вышли бы из-под круглосуточного контроля дедов. Но проблема в том и состоит, что это зачастую совершенно невыгодно младшим офицерам и прапорщикам, поскольку для них главное — переложить собственные обязанности на чужие плечи, обеспечив без особых усилий порядок в казарме и железное выполнение правил…
Вспомнив о предстоящей командировке, Столбов помрачнел. Нет, он не забывал об этом, лишь отвлекся ненадолго, наблюдая за неповоротливым Оноприенко. До отъезда оставалось всего ничего, но Столбов твердо решил не рисовать черными красками свое ближайшее будущее. Да, он знал, что служба на Береговой не сахар. Но он заранее настроился, что едет туда служить, а не отбывать наказание. А вот когда он вернется…
Сейчас с дядей Степой говорить бесполезно — он зол и расстроен. Столбов его понимал и, поостыв, уже не обижался. Направляясь к дядьке в часть, он знал, что ни на какие поблажки рассчитывать не вправе. И никогда не рассчитывал. Но поговорить с Борзовым он должен — не как с родственником, а как с человеком, как с мужчиной. Конечно, дядя Степа, столько лет проживший со своей Машей, которая моталась за ним по гарнизонам, ни разу не возразив, не пожаловавшись на усталость и бытовую неустроенность, вряд ли одобрит поведение Марины. Ну еще бы — жена офицера должна быть образцом добродетели. Но так уж случилось. Что ж теперь, судить ее показательным судом?
Нет, Иван не позволит ее судить и даже осуждать. Она и так страдает. Из-за него, Ивана, а еще из-за того, что обманывает мужа. И Никита будет страдать, когда узнает от посторонних об измене жены. Зачем же им всем так мучиться? Зачем лгать друг другу?
Столбов посмотрел на спортплощадку. Новобранцы бестолково толклись, пытаясь встать в строй.
— Взвод! — скомандовал Скиба, похоже так и не добившийся сегодня особых успехов. — Построились в колонну по два! В казарму шагом… арш!
Новобранцы послушно затопали сапогами. Старшина вразвалку пошел чуть поодаль.
— Значит, пять минут на перекур, бойцы! — зычно выкрикнул он. — Потом все готовятся к праздничному построению! Чистят сапоги и причесываются!
Обритые наголо новобранцы засмеялись.
— Отставить смех! — гаркнул старшина, довольный, впрочем, своей шуткой.
Столбов тоже пошел. Ему оставалось пройти какую-то сотню метров, но он не торопился, стараясь собраться с мыслями.
Он шел к Марине. Он не разговаривал с ней уже несколько дней — только видел издалека. Она еще больше похудела и выглядела совсем больной. И двигалась она, как автомат, не замечая вокруг ничего, погруженная в себя, в свои переживания.
Иван не знал, известно ли ей про командировку. Наверное, нет, иначе она нашла бы возможность встретиться с ним. Все-таки не на неделю расстаются. Хотя что такое три месяца — всего-то девяносто два дня. Всего-то?
Столбов завернул за угол и по узкой дорожке направился к Марининому дому. Сегодня она взяла отгул — санитарка Анна Павловна сообщила об этом с каким-то неудовольствием, будто Марина только и делала, что прогуливала работу. Столбов хотел спросить, чем этот отгул вызван — не болезнью ли, но промолчал. Зачем лишний раз подчеркивать свой интерес к Марине?
Он зашел в подъезд, поднялся по лестнице и позвонил, на долю секунды вдруг испугавшись, что ему откроет Никита. Привет, друг Ваня, зачем пожаловал? Ко мне или к супруге моей?.. Столбов представил ухмыляющуюся физиономию Голощекина и стиснул зубы. К тебе, Никита. И к твоей жене. Поговорить нам надо…
Звонок прокатился по квартире, но дверь никто не открыл. Столбов подождал немного и начал медленно спускаться вниз. Он не уйдет. Встанет возле подъезда и будет ждать, пока не дождется.
Выйдя на улицу, Иван огляделся, прикидывая, где бы устроиться, но тут его осенило: он обошел дом и оказался в небольшом дворике. Между двумя пихтами была натянута провисшая бельевая веревка, и под ней стояла Марина в линялой футболке и шортах. В тазу возле ее ног высилась гора скрученного мокрого белья. Женщина наклонилась, взяла синюю тряпку и, отжав еще раз, повесила ее на веревку. Расправила аккуратно, наклонилась за следующей.
Увидев Марину, Иван остановился. Сердце его заколотилось так сильно, что перехватило горло. Он смотрел, как она развешивает белье, и, странное дело, чувствовал не радость, а ужасную тоску. Девяносто два дня. Вечность. Тоска сменилась отчаянием, а потом и жгучей ревностью. Она вешала белье своего мужа — футболки, гимнастерки, рубашки… Полотенце, которым он вытирался после вечернего душа. Простыню, на которой они спали вдвоем…
Столбов тихо застонал, но Марина не услышала. Приподнявшись на цыпочки, она перекинула через веревку светлое короткое платье. Этого платья Иван на ней никогда не видел.
Марина выпрямилась и положила руку на поясницу. Откинулась немного назад и заметила Столбова.
— Марина, — позвал ее Иван.
Она молча смотрела, как он идет к ней, протянув руки для объятий, а когда Иван подошел, отступила на шаг. Мокрая простыня больно хлестнула по щеке.
— Ты не рада меня видеть? — удивленно спросил Столбов. — Я уже несколько дней пытаюсь с тобой встретиться… Что-нибудь случилось?
— У меня? — Марина пожала плечами. — Нет, ничего.
Голос ее звучал не просто устало — он был равнодушным и каким-то безжизненным. Столбов вдруг почувствовал обиду, притом незаслуженную.
— А я уезжаю! — выпалил он.
Марина вздохнула:
— Я знаю.
— Знаешь? — Иван прищурился. — А почему тогда прячешься от меня?
— Я не прячусь. Вот она я.
— И ты ничего не хочешь мне сказать?
— А что ты хочешь услышать от меня, Ваня? — Марина посмотрела на него так, словно не понимала, о чем можно с ним говорить.
— Может, я зря пришел? — разозлился Иван. — Может, мне стоило уехать не попрощавшись? Подумаешь, каких-то три месяца! Три месяца! — заорал он. — Девяносто два дня! Ты понимаешь?
— Не кричи, пожалуйста, — попросила Марина. — И не говори ерунды. Конечно, ты правильно сделал, что зашел проститься. До свидания, Иван. Желаю тебе удачи.
— Ах, удачи?! — вскинулся Столбов. — Знаешь, Марина, давай начистоту! Я видел, что ты меня избегаешь, только не понимал почему. Думал, Никиту боишься. Но я, Марина, не слепой, я давно заметил, что ты изменилась. Решил, показалось… А теперь вижу — нет, не показалось…
Марина слушала его, закусив губу.
— Ну что ты молчишь? — продолжал распаляться Столбов. — Тебе совсем нечего мне сказать?
— Желаю тебе счастливой дороги.
— И все?
— Нет, не все. Я знаю — там очень трудно. Почти как ссылка. Но ты ведь сильный! Ты ведь выдержишь, правда?
Столбов немного успокоился. Эти слова говорила прежняя Марина — ласковая, любящая, заботливая. Но голос ее оставался холодным. Иван с горечью произнес:
— Ты говоришь… как чужая… Марина! Что случилось? Почему ты не хочешь меня видеть?.. Не молчи, пожалуйста! Мариша, ты… Ты будешь меня ждать? Только три месяца… Всего девяносто два дня…
Марина молчала.
Иван пристально посмотрел ей в глаза и, развернувшись, бросил через плечо:
— Счастливо оставаться, Марин.
Он остервенело пнул таз с голощекинским бельем и быстро зашагал, почти побежал по двору.
— Подожди, Ваня!
Столбов остановился. Марина не двигалась с места, по-прежнему стоя за широкой простыней. Помедлив, Иван вернулся.
— Скажи, что ты думаешь про Никиту? — спросила Марина.
— Зачем? Какая разница, что я про него думаю?
— Большая разница. Забудь, что он мой муж. Просто скажи, какой он: хороший, плохой, добрый, жестокий?
— Тебе это важно?
— Важно. Иначе я бы не спрашивала.
— Хорошо. — Иван помедлил. — Я думаю, что Никита — сложный человек. В нем много всего намешано. Он может быть и добрым, и жестоким, и… Марин, мне сложно говорить.
— Но ведь он твой друг.
— Да, он мой друг. И что? Марина, ты не смеешься надо мной?
Марина покачала головой и спросила:
— А вот скажи, Никита хороший офицер?
— Да, хороший, — со злостью произнес Иван. — И не просто хороший, он отличный офицер. Только знаешь что! Единственное, чего ему не хватает, — это хорошей войны. В мирное время он почти бесполезен. А вот если бы была война, тогда уж…
— Тогда что?
— Тогда бы он развернулся! Бросил бы всех солдат на штурм или на вражеские амбразуры! Всех до единого! И оставил бы их лежать на поле боя. А в итоге бы, конечно, победил. И сделал бы стремительную и блистательную карьеру… — Иван уже не мог остановиться. — Так что ты имеешь все шансы стать генеральшей.
Марина взяла из таза еще одну тряпку. Встряхнула, повесила на веревку. Синие сатиновые трусы.
— Теперь ты все понял, Ваня?
Столбов растерянно молчал. Он ничего не понял. Какая, в самом деле, разница, что он думает про Никиту? И вообще, при чем здесь Никита? Это Марине надо решать свою судьбу, ей и Ивану. А хороший ли Голощекин офицер, пусть думает командование.
С ненавистью посмотрев на сатиновые трусы, Столбов процедил сквозь зубы:
— Я уеду. Меня не будет три месяца. За это время ты, конечно, можешь ни разу обо мне не вспомнить, но я почему-то в этом сомневаюсь. У тебя что-то случилось — ты не хочешь говорить что, ну и не надо. Я только об одном тебя прошу: не позволяй обстоятельствам сломать тебя. Мы оба слишком многое пережили, чтобы в конечном счете расстаться из-за каких-то там неведомых причин.
— Значит, ты ничего не понял, Иван, — вздохнула Марина. — Никита — твой друг. Я его жена. Мы с тобой оба перед ним виноваты. Ты сам сказал, что он сложный человек. Теперь понимаешь?
— Он сложный! — раздув ноздри, прошипел Иван. — А я, стало быть, простой. Как грабли. Мы, значит, перед ним виноваты. Мы должны с его чувствами считаться. Правильно?
— Правильно, — сказала Марина. — И не надо так страшно раздувать ноздри. Я тебя не боюсь. — Она попыталась улыбнуться.
— Ну еще бы! — вскипел Столбов. — Чего тебе меня бояться? Ты Никиту боишься. Боишься, что он презирать тебя будет! — Иван уже почти кричал. — Что рогами своими забодает! — Столбов приставил к голове указательные пальцы и замычал: — Му-у!
— Уходи. — Марина подняла с земли таз. — Прощай, Иван.
Она развернулась и пошла к дому. Столбов смотрел на ее тоненькую фигурку в старенькой, выцветшей футболке, на худые лопатки, на маленькие розовые пятки в хлопающих по земле домашних шлепанцах, и чувствовал, как горячие слезы обиды, отчаяния и жалости выедают глаза. Он зажмурился.
Марина медленно шла, с трудом удерживая трясущейся рукой тяжелый эмалированный таз. Ванечка, дорогой, родненький мой! Ну догони меня! Пожалуйста! Схвати за руку, поверни к себе, обними! Скажи, что ты меня любишь, что тебе плевать на моего мужа, пусть он хоть сто раз отличный офицер. Скажи, что ты защитишь меня. Я ведь совсем не сильная, я слабая, я разрыдаюсь на твоей груди, выплачусь, а потом мы вместе подумаем, как нам жить дальше. Какие девяносто два дня? Я и двух дней без тебя не проживу!
— Марина!
Она остановилась, выронив таз. Обернулась — Иван стоял на месте. Лицо его было злым и обиженным.
— Ты потом будешь жалеть, — сказал он мрачно.
Марина отрицательно покачала головой:
— Я хочу стать генеральшей.
Она подняла таз и ушла.
Столбов постоял немного, потом сдернул с веревки голощекинские трусы и, бросив их на землю, принялся топтать сапогами. Потом отшвырнул их в сторону и быстро пересек двор.
Марины уже не было. Столбов посмотрел на закрытую дверь подъезда. Нет, не надо туда идти. Бесполезно.
Он обидел Марину. Не просто обидел — оскорбил. Упрекнул ее в измене мужу. Дурак! Это он-то, который так долго ее добивался — и добился! И теперь сам же и обвинил в этом. Безжалостный и безмозглый кретин! Нашел с кем воевать! С издерганной, измученной по его вине женщиной. Ну конечно, лейтенант Столбов, это вам не Голощекин…
Тяжелая рука легла на его плечо, и Иван дернулся. Никита, приветливо улыбаясь, смотрел на него. Потом улыбка медленно погасла, сменившись выражением озабоченности и даже участия.
— Ты чего такой, Вань? — спросил Голощекин. — Случилось чего? — Не дождавшись ответа, он понимающе закивал. — Супруга моя, что ли, бортанула? Не переживай. Она последние дни не в духе. Наверное, женское что-то. — Он подмигнул.
— Я ее не видел, — буркнул Иван.
— Не успел? — Голощекин сокрушенно поцокал языком. — Ну ничего. Еще увидишь. Сейчас поднимемся, чайку попьем… А может, это?.. — Он выразительно щелкнул себя по горлу. — На дорожку, так сказать. Ты ведь уезжаешь?
— Уезжаю, — хмуро сказал Столбов. — Ты, извини, Никит, у меня еще дел полно. Так что я пойду. Спасибо за приглашение.
— Да пожалуйста. — Голощекин усмехнулся. — Слушай, мне тут поговорить с тобой надо, посоветоваться. Как с другом. — Он повертел головой. — Пойдем, что ли, покурим? Я ненадолго.
— Ну пойдем, — согласился Иван.
Никита еще раз огляделся и направился за угол, во двор. Столбов неохотно поплелся следом.
— Гляди-ка, мое барахлишко! — воскликнул Голощекин, увидев развешанное на веревке белье. — Повезло мне с женой, Ваня. Хозяйственная — ужас! Ни пылинки, ни соринки, целыми днями моет, чистит, стирает. Прямо енот-полоскун…
Он достал папиросы, протянул пачку Ивану. Тот вытащил одну, прикурил и без всякого удовольствия затянулся.
Столбов не любил, когда Никита начинал юродствовать. А сейчас он юродствовал: говорил врастяжку, глуповато улыбался, строил из себя дурачка. Это всегда означало одно: у Никиты что-то на уме, что-то такое, что он хочет скрыть, обманув собеседника туповатым видом и беззаботной скороговоркой. Но глаза его при этом оставались зоркими; вот и теперь он, не мигая, смотрел на Ивана, стараясь ничего не упустить, все подметить.
— Надолго едешь? — спросил Никита.
— На три месяца. Можно подумать, ты не знаешь. — Иван, не докурив, выбросил папиросу.
— Да откуда же? — удивился Голощекин. — Это ж не я приказ подписывал. Я что? Меня Борзов вызвал, сказал: так, мол, и так, Ворон крови жаждет…
— А чего это я вдруг самым виноватым оказался? — спросил Столбов. — Орлы твои — Степочкин там, Умаров и прочие — легким испугом отделались, а меня — в штрафную. Я без претензий, — добавил он, спохватившись. — Просто интересно.
— Интересно, Ваня, налево за углом, — жестко сказал Голощекин. — Трибунал тебе светил, понял? А Борзов тебя у Ворона отбил, из когтей вырвал. И я, если хочешь знать, за тебя словечко замолвил. Потому как мог ты, друг мой ситный, не на три месяца на Береговую податься, а погонам своим ручкой помахать. — Голощекин для наглядности несколько раз сложил-раскрыл ладонь. — Но ты же не Леха Жгут, для тебя, я так понимаю, военная карьера не абстрактное понятие. Так что скажи спасибо и не ной… А уж чем ты там Ворону насолил, это я не знаю. Слушай, может, ты за бабой его приволокнулся? За Мэрилин Монро этой вымороченной? — Голощекин ткнул Ивана в бок кулаком. — А, Вань? Ну колись давай. Приволокнулся, да? Ты у нас шалу-у-ун!
— Да ладно тебе, Никита, — пробормотал Столбов. — Скажешь тоже.
— Шучу я, шучу. Я знаю, она тебе не нравится. — Он расхохотался, и Столбов неуверенно улыбнулся в ответ. — Тебе Маринка моя нравится, — неожиданно оборвав смех, вдруг сказал Голощекин.
Иван от растерянности не нашелся что возразить.
— Ой, а это что такое? — Голощекин заметил на земле свои перепачканные трусы, нагнулся, брезгливо поднял их двумя пальцами и сунул Ивану в лицо. Тот отшатнулся. — Ну надо же! — удрученно воскликнул Никита. — Мои подштанники кто-то с веревки скинул. Детишки, наверное, озоруют.
Голощекин отбросил трусы и вытер пальцы о галифе.
Столбов отвернулся. Больше всего ему хотелось уйти. Он не понимал, зачем Никита зазвал его сюда для какого-то якобы важного разговора, хотя смутное подозрение, что это все неспроста, шевельнулось где-то в глубине души.
— Детишки, говорю, озоруют, — повторил Голощекин. — Я, Вань, чего хотел с тобой посоветоваться-то. Маринка моя захандрила. Ну сам понимаешь, я на службе, много внимания уделить ей не могу. А она придет с работы и тоскует. Ну и возраст, конечно, такой… Самое время… Как считаешь?
— Чего — как я считаю? — спросил сбитый с толку Иван.
— A-а, ну это… — Никита засмеялся. — Я не сказал, да? Я спрашиваю, как ты считаешь, может, пора ей ребенка завести?
Ивану показалось, что его ударили в солнечное сплетение. Дыхание вдруг остановилось, а в глазах зарябили разноцветные полосы.
— Самое время, говорю, — продолжал Голощекин. — Как думаешь? Ва-а-ань, — протянул он насмешливо, — ты меня слышишь?
Столбов очухался.
— Слышу, — сказал он, стараясь говорить спокойно, не задыхаясь. — А что ты со мной советуешься? Это ваше с Мариной дело.
— Ну само собой. Но ты же мне друг. Я ж не буду с кем попало о таких делах разговаривать. Я знаешь чего думаю? Я думаю, может, она уже того, а? В смысле, подзалетела? Видел, какая тощая стала? А, ну да, ты ж ее не видел давно. Тощая, Вань, и бледная как смерть. И не дает мне уже целую неделю…
Столбов передернулся. Больше он не в силах этого выносить.
— Я пойду, Никит. Извини, — сказал он быстро и опрометью бросился из двора.
Голощекин, осклабившись, посмотрел ему в спину.
Ишь, подошвы сверкают! Девяносто два дня… Девяносто два года ты мою Марину не увидишь! И она тебя — столько же. А была б моя воля, вообще бы ты ни одну бабу в жизни своей не увидел. Но — нельзя. А жаль.
Голощекин потянулся, зевнул и, задрав голову, посмотрел на свои окна. Они были закрыты. Никита усмехнулся. Прячется. Стыдно людям в глаза смотреть. Это хорошо. Стыд, как и страх, — полезные вещи, если уметь ими пользоваться. Совестливый человек всегда уязвим. Там, где иной не будет лишний раз задумываться, совершая какой-либо поступок, совестливый человек сам себя остановит: батюшки, что ж я делаю-то? Да как мне не стыдно? Ай-ай-ай!
А Маринка совестливая. Как прилично воспитанная болонка. Не удержалась, нагадила в доме и переживает. Взять бы ее за шкирман, ткнуть носом в лужу — это кто сделал? И тыкать, тыкать, пока не захлебнется…
Голощекин заскрипел зубами, но тут же взял себя в руки. Он не мог позволить ярости завладеть собой настолько, чтобы натворить глупостей. Марина свое получит, уже получила частично. А Никита еще добавит, но потом. Хорошего понемножку.
Он обогнул дом и зашел в подъезд.
В квартире было тихо. Голощекин заглянул в комнату — Марина спала, вытянувшись на кровати и положив на живот тонкую руку. Никита всмотрелся: веки опухли, нос покраснел. Плакала. Узнала, что милый друг улетает в дальние края, и разрыдалась.
Внезапно Голощекин ощутил нечто, похожее на ревность. Обычную ревность, не замешанную на гневе и оскорбленном самолюбии собственника, у которого из-под носа увели принадлежащую ему вещь. Он сам удивился этому чувству. Он ревновал свою предательницу жену как обыкновенный рогатый муж.
Сняв сапоги, Никита подошел к кровати и опустился на колени. Маринины веки с голубоватыми прожилками подрагивали, ресницы слиплись от слез и потекшей туши, и две темные дорожки тянулись по щекам к подбородку. Марина всхлипнула во сне, потом застонала — тихо и жалобно.
— Мариша, — шепотом позвал ее Никита.
Она не проснулась.
Голощекин протянул руку и погладил ее по волосам. Волосы были пушистыми и живыми, и Никита вдруг испытал невероятное желание зарыться в них лицом и задохнуться, чтобы этот запах — тонкий запах чистоты, едва уловимых легких духов, весеннего солнца — был последним, что он чувствует на этой земле.
Марина пошевелилась и открыла глаза. Сперва в них отразилось сонное непонимание, затем блеснул страх, а потом они погасли, потускнели.
— Разбудил тебя? Прости, — сказал Никита. Он продолжал гладить ее по волосам, осторожно перебирая светлые шелковистые прядки, пропуская их между пальцами.
— Я не слышала, как ты вошел, — хрипло произнесла Марина и откашлялась. — Ты… ты насовсем или опять уйдешь?
— Я насовсем, — сказал Никита. — Он убрал руку и поднялся с коленей. — И я никуда не уйду. Не бойся.
Он присел рядом на край постели. Марина не отодвинулась. Она по-прежнему держала руку на животе, и Голощекин погладил ее тонкую кисть. Обручальное кольцо скользнуло под его пальцами, и Марина это заметила.
— Велико стало, — произнесла она и виновато улыбнулась. — Но ты же не любишь толстых, правда?
— Мне все равно, — сказал Голощекин.
— Разве?
— Мне все равно, — повторил он, — какая ты — худая или толстая. Я люблю тебя.
Он наклонился, чтобы обнять Марину, и она потянулась ему навстречу, обхватила за шею, ткнулась носом в щеку, и Никита почувствовал, как обжигают его лицо горячие слезы раскаяния.
ГЛАВА 11
Ярко-синие звезды на черном небе понемногу бледнели и гасли. Вдалеке, за ельником, верхушки деревьев начинали светлеть, будто покрываясь едва заметной розоватой пленкой.
Еще одна ночь закончилась.
На КПП, в будке, спали двое «дедов» — Рыжеев и Жигулин. А первогодок Петреску с автоматом на плече мрачно мерил землю шагами под раздающийся из окна аккомпанемент похрапывания старших товарищей. У Петреску были печальные цыганские глаза, обрамленные густыми черными ресницами. В нем и вправду текла цыганская кровь, но свойственная его далеким предкам страсть к кочевому образу жизни была совершенно чужда самому Петреску.
А вот мысли его сейчас витали очень далеко от советско-китайской границы. Они унеслись в молдавское селение Унгены, откуда он был родом. А поскольку службу молодой солдат нес, можно сказать, за троих, то и времени на разного рода размышления у Петреску, казалось, было в три раза больше.
Но, даже обладая такими запасами времени и прошагав под звездным небом всю ночь, Петреску так и не смог понять, какой невероятной должна быть та сила, что вырвала его на два года из дома и перенесла на другой конец земли…
Из тумана вынырнул армейский «ЗИЛ», и начавший было клевать носом Петреску встрепенулся. Может, померещилось? Он протер глаза: нет, грузовик приближался. У молдаванина были четкие инструкции от «дедов»: в подобных ситуациях немедленно их будить. Он крепко вцепился в автомат, раскрыл рот, но с перепугу забыл, какую команду должен подать. «Тревога!»? «Подъем!»? «В ружье!»?
— Грузовик! — истошно закричал Петреску.
В тот же миг Рыжеев и Жигулин наглядно продемонстрировали ему навыки, полученные за годы армейской службы. Двумя пулями они выскочили на улицу, на ходу застегиваясь, навешивая автоматы и нахлобучивая пилотки.
— И правда грузовик, — вглядевшись, сообщил Рыжееву Жигулин и повернулся к молдаванину: — Значит, так, Петреску. Мухой летишь в казармы, предупредишь дневальных. Если дрыхнут — буди. Скажешь — похоже, проверяющие прибыли… Может, из Минобороны…
— Ты что, серьезно? Насчет проверяющих? — окончательно проснулся Рыжеев.
— А я откуда знаю? — буркнул Жигулин. — Я не понял, — повернулся он к Петреску, — ты еще здесь?
Тот стремительно умчался.
Рыжеев с Жигулиным, дожидаясь грузовика, постарались принять бравые плакатные позы.
«ЗИЛ» тормознул в нескольких метрах от ворот, застыв на фоне восходящего солнца. Из кабины выпрыгнул шофер, быстро обошел машину, откинул борт кузова.
Первым на землю спрыгнул долговязый сержант в очках, за ним — парень лет двадцати с лишним в дорогом спортивном костюме и с огромным рюкзаком из блестящей ткани. Сержант поддержал парня за локоть.
Жигулин и Рыжеев переглянулись.
— Ну, — парень пожал руку сержанту, потом — шоферу, — спасибо, что довезли. Дальше я сам.
Он закинул рюкзак на плечо и направился к солдатам. Подойдя, сверкнул улыбкой и протянул руку:
— Здорово, мужики!
Вновь переглянувшись, Рыжеев и Жигулин по очереди пожали протянутую ладонь.
— Где тут у нас казарма? Вы только объясните, а я уж сам найду. А то вам, наверное, нельзя пост оставлять? Враг не дремлет! Правильно я говорю?
Рыжеев обменялся взглядом с Жигулиным и незаметно для вновь прибывшего покрутил пальцем возле виска. Он уже понял, кто это такой, и отчаянно семафорил глазами Жигулину.
Еще неделю назад посыльный из штаба по секрету сообщил «дедам», что там со дня на день ждут нового бойца, чьего-то сынка. Теперь этот сынок стоял перед ними, лучезарно улыбаясь во все тридцать два зуба, будто прибыл не на службу, а на турбазу. Рыжееву ужасно хотелось поставить зарвавшегося новобранца на место, но, если честно, он побаивался: на его памяти это был первый боец, прибывший на службу на персональном грузовике.
— Значит, так, — откашлявшись, произнес Рыжеев, — казарменный городок наискосок и направо.
— Ты в какую казарму? — спросил Жигулин.
— Понятия не имею, — пожал плечами парень. — Ладно, там разберусь. Пока, мужики.
Он поправил на плече рюкзак и, насвистывая, направился на территорию части.
В казарме лопоухий дневальный, привалившись к тумбочке, читал роман Юлиана Семенова. Он перевернул страницу, но, услышав звук открываемой двери, с ловкостью иллюзиониста спрятал увесистый том в ящик и вскочил. Вскочил и прикорнувший за развешанными шинелями сержант Братеев. Оба они — и Братеев, и дневальный — с недоумением смотрели на незнакомого парня в спортивном костюме и со спортивным же рюкзаком на плече.
— Здравствуйте, — вежливо приветствовал их незнакомец. — Где я могу найти полковника Борзова, не подскажете?
— А маршал Гречко тебе не нужен? — спросил дневальный. — А то мы сбегаем.
Братеев испепелил его взглядом и ответил парню с возмутительной, с точки зрения дневального, доброжелательностью:
— Полковника Борзова вы можете найти в штабе. Но скорее всего, он еще спит. Так что придется подождать.
— Да я могу вообще к нему не ходить, — пожал плечами парень. — Это мне на городском сборном пункте какой-то подполковник велел по прибытии явиться к Борзову.
— Значит, придется идти.
Парень вздохнул.
— Где у вас тут курят? — спросил он, вытаскивая из кармана спортивной куртки аккуратную серую пачку сигарет и вежливо протягивая ее Братееву. Тот покачал головой, отказываясь.
— У нас не курят! — выпалил дневальный, уязвленный тем, что его не угостили сигаретой, явно заграничной. И тут же прикусил язык — незнакомец протянул ему пачку. Дневальный вытащил сигарету и милостиво разрешил: — На улице смоли.
Парень снял с плеча рюкзак:
— Я поставлю тут, не возражаете? — И, опустив рюкзак на пол, вышел на улицу.
— Ну ни фига себе! — тихо воскликнул дневальный. — Может, нам еще вещи его посторожить?
— Ты чего разорался? — лениво спросил Братеев. — Это Шугаев.
— Какой еще Шугаев?
— Такой! — разозлился сержант. — У которого отец какая-то там шишка. Ну за него, говорили, генерал один просил. А ты — «маршала Гречко сейчас позовем», «у нас не курят»… Не видишь разве, что он не соображает, куда попал.
Лопоухий дневальный поскреб в затылке и пнул рюкзак.
— Шишкин сын! — проворчал он, впрочем уже беззлобно, и полез в тумбочку за книгой.
Полковник Борзов с досадой пристукнул кулаком по столу. Маразматик старый! Он мысленно чертыхнулся. Забыл, совершенно забыл. И, даже увидев возле штаба странную долговязую фигуру в тренировочном костюме, не вспомнил. Удивился — да, но не вспомнил.
Разговор с генералом состоялся месяц назад. К тому же в тот момент Борзов спал и видел третий сон, так что первые минуты, слушая в трубке жизнерадостный голос Лося, он потратил на то, чтобы стряхнуть с себя остатки сна.
— Извини, если разбудил, — энергично рокотал генерал.
— Да я не сплю, — соврал Степан Ильич. — Работаю.
С Владленом Петровичем Лосем, генералом из штаба округа, Борзов старался поддерживать хорошие отношения. И не потому, что Лось ему нравился. Это только несведущему человеку могло показаться, что генерал добродушен и даже мягкотел. Опытные вояки вроде Борзова прекрасно знали, что в действительности генерал подозрителен, мстителен и беспричинно гневлив. Фамилию Лося произносили с опаской далеко за пределами округа.
— Ну как успехи части в боевой и политической подготовке? — весело прогудел генерал.
— Отлично, Владлен Петрович, — бодро ответил полковник. Тут по законам военного этикета следовало добавить в голос каплю шутливой обиды. — Мы, кстати, раз в месяц подаем рапорт в штаб.
— Да видел я твой рапорт, Степан Ильич, видел, — сказал генерал, — не сомневайся. Я вообще-то не по этому поводу звоню. — Лось сделал паузу. — Ты мне вот скажи: я тебя часто о чем-нибудь прошу? — В интонации, с которой он это произнес, заранее угадывался ответ.
— Не припомню, товарищ генерал, — быстро сказал Борзов. — В смысле — не припомню, чтобы вы когда-нибудь о чем-то просили.
На самом деле Лось обожал нагружать подчиненных заданиями и поручениями, заставляя людей, по его собственному выражению, «почесаться». Просьбы генерала всегда были неудобны, а иногда даже трудновыполнимы.
— Ну, а теперь вот прошу. — Лось притворно вздохнул, давая понять, как ему не хочется отрывать полковника от дел. — Есть такой руководитель газовым месторождением Шугаев. Слыхал?
— Конечно, товарищ генерал, — не моргнув глазом, соврал полковник, пытаясь догадаться, о чем сейчас попросит Лось. Собственно, он уже почти догадался.
— Ну немудрено, тут на его газовом месторождении вся область держится. Короче, младший сын Шугаева, Родион, в том году закончил Московский университет, и пришло время ему выполнять священный долг… Во-о-от…
Ничего другого Борзов услышать и не ожидал. Ему жутко не хотелось связываться с избалованным сынком высокого чиновника, но он понимал, что не откажет Лосю.
— А здоровье у парнишки, надо сказать, не ах, — продолжал гудеть генерал. — Слабое, короче говоря, здоровье.
Ага, слабое, усмехнулся Борзов мысленно. Небось морда как сковорода. И спросил необдуманно:
— А чего ж его тогда от армии не освободят?
— Как это — освободят? — загремел Лось. — А священный долг перед Родиной?
— Я все понял, Владлен Петрович, — поспешно произнес полковник. — Вы этого парня ко мне в часть направить хотите?
— С военкомом договоренность есть, — сухо сказал генерал. — Когда примешь?
Борзов с тоской посмотрел на настенные часы — без пяти двенадцать.
— Да хоть сейчас, товарищ генерал, — ответил он.
— Ладно тебе острить, — буркнул Лось. — Ну, значит, я могу спать спокойно?
— Можете, Владлен Петрович, — вздохнул Борзов. — Как вы говорите: Шугаев Родион?
— Именно так, — подтвердил генерал. — Да, и учти: со здоровьем у парня действительно нелады. Так что ты подыщи для него нормальную должность, Степан Ильич. Библиотекарем там или писарем в штабе… Идет?
— Есть, Владлен Петрович! — по-военному отчеканил Борзов.
Он повесил трубку и до утра считал баранов, пытаясь уснуть…
Сейчас полковник смотрел на высокого, хорошо сложенного парня, стоявшего перед ним с этим своим дурацким рюкзаком, и ругал себя последними словами за забывчивость. Насчет слабого здоровья генерал, конечно, загнул, но Борзов дал ему слово, а свое слово Степан Ильич привык держать.
— Да ты садись, — сказал он парню, и тот послушно опустился на стул, зажав рюкзак ногами, обутыми в хорошие, явно ненашенские кеды. — Будешь служить в бухгалтерии, Родион. Документы отдашь в секретариат. Что там у тебя со здоровьем?
— Нормально все, — удивленно ответил Шугаев.
— Да я вижу, — со вздохом произнес Борзов.
— А нельзя мне со всеми? — неожиданно спросил Родион, показывая за окно, где взвод Братеева маршировал в столовую.
Полковник изумленно уставился на новобранца. Похоже, этот папенькин сынок не понимает, что такое настоящая служба. Возись с ним теперь.
— Нельзя, — сказал Борзов строго. — Поверь моему опыту. Потом сам же мне спасибо скажешь.
— Ну ладно, — уныло согласился Родион.
— И вот что, давай-ка сюда свои бумажки, я сам их просмотрю.
Шугаев развязал объемистый рюкзак и, покопавшись, выудил наконец большой конверт. Протянул Борзову.
— Что у тебя там? — спросил полковник, кивая на рюкзак. — Запас провианта на месяц? — Он раскрыл конверт и надел очки.
— Вещи и книги, — ответил Родион. — Можно я закурю?
Поколебавшись, Борзов кивнул. Родион достал серую пачку с надписью «БТ» и, вытащив сигарету, со вкусом затянулся, пуская дым в потолок.
Полковник искоса наблюдал за ним. Выпендривается. А может, и нет. Привык просто, что все ему позволено.
Зазвонил телефон.
— Борзов! — раздраженно рявкнул в трубку полковник.
— Давно не слышались, Степан Ильич, — раздался голос генерала Лося.
«За ставленничка своего беспокоится, хрен моржовый», — неуважительно подумал Борзов, однако бодро отрапортовал:
— Значит, докладываю, Владлен Петрович. Передо мной сидит призывник Шугаев, без пяти минут рядовой…
— Ну и гони его в жопу, — с неожиданной злостью произнес Лось.
— Не понял, товарищ генерал, — удивился Борзов, покосившись на Родиона.
— А чего тут понимать? Эти деятели на городском сборном пункте все перепутали, чтоб им!.. Короче, это не тот Шугаев, сын того Шугаева. Это вообще никому не известный Шугаев. И тоже, представь себе, Родион.
— Да, ситуация, — задумчиво произнес Борзов. — А где тот, настоящий? Его-то куда заслали?
— К такой-то матери! — заорал Лось. — Короче, я даю отбой.
— А с этим что мне делать? — спросил полковник.
— А чего хочешь, — буркнул генерал и повесил трубку.
Борзов помассировал затылок. Родион, отвернувшись, пускал дым, норовя обкурить портрет Карла Маркса, висевший на стене над канцелярским шкафом.
Еще один Жгут на мою голову, подумал Борзов и усмехнулся. Ладно, этот хоть служить рвется. Он положил наконец трубку на рычаг и неожиданно заорал:
— Подъем! Смирно!
Родион испуганно вскочил и замер, кося глазом то на полковника, то на обжигающий пальцы окурок. Дым валил у него из ноздрей, точно у Конька-Горбунка с картинки из детской книжки.
— Значит, так, Шугаев, — произнес Борзов. — Вы поступаете в распоряжение командира второй роты майора Соломатина.
— А как же бухгалтерия?
— Перебьетесь. — Полковник хмыкнул. — После принятия присяги вы станете рядовым Советской Армии. Приучайтесь задавать поменьше вопросов, Шугаев. Завтра приступите к выполнению своих обязанностей. Все ясно? Свободен.
— Да, но…
— Кругом!
— Я только хотел…
— Марш! — гаркнул Борзов.
Подхватив рюкзак, Родион пулей выскочил из кабинета. Полковник привстал и посмотрел в окно: парень растерянно озирался, не зная, куда идти. Степан Ильич снял телефонную трубку и набрал номер.
— Дежурный? Полковник Борзов. Передай во вторую роту, что у них пополнение. Пусть подойдут к штабу заберут. — Он выслушал ответ и удовлетворенно кивнул: — Добро.
Солнце вспыхнуло золотыми огоньками на начищенных медалях.
По всему заасфальтированному квадрату плаца выстроились, поджимая друг друга, роты. В центре плаца было установлено Боевое Красное Знамя части. Около него по стойке «смирно» застыли знаменосцы из числа старослужащих. Рядом стояли офицеры штаба и командование полка.
Полковник Борзов, как и все присутствующие, надел парадную форму. Ряд орденов и медалей, украшавших его грудь, оказался гораздо длиннее, чем у всех остальных. Конечно, боевых наград там было не так уж и много, больше юбилейных. И все-таки выше всех висели медали и за Будапешт, и за Берлин, и за Прагу… Медали свои Борзов надевал редко, по праздникам, но носил с достоинством.
Лейтенант Столбов, вытянувшись по стойке «смирно», украдкой рассматривал солдат. Налитых силой «дедов» легко было отличить от новобранцев с тонкими, по-мальчишечьи вытянутыми шеями.
После разговора с Голощекиным Столбов никак не мог успокоиться. Он с трудом заставлял себя держаться соответственно торжественной обстановке, и потому разглядывание солдат было ему просто необходимо — в качестве отвлекающего средства.
Вот интересно, думал Иван, вчерашние новобранцы, отслужив год срочной службы и получив традиционные двенадцать ударов черпаком по ягодицам, точно по мановению волшебной палочки, буквально за одну ночь превращались в старослужащих: начинали разговаривать в два раза медленнее, ходить вразвалку и становились больше ровно на размер.
Столбов подметил это довольно давно и причин подобной метаморфозы не понимал. Но одно лейтенант знал точно: это нормальный армейский закон, следовать которому придется всему рядовому составу: от грузинского крестьянина до студента московского университета…
— Товарищи солдаты и офицеры! — громко произнес полковник Борзов, прервав размышления Ивана. — Поздравляю вас с Первомайским праздником! Наш полк стоит на страже восточных рубежей нашей родины! Это огромная ответственность, возложенная на нас партией и правительством! И мы это доверие оправдаем!
Борзова внимательно слушали не только солдаты и офицеры, но и женщины, толпой сбившиеся на краю плаца: офицерские жены, работницы столовой, бухгалтерии. Многие привели с собой нарядно одетых детей. Это только добавило мероприятию значительности.
— Положение на советско-китайской границе сегодня непростое, — продолжил Борзов и нахмурился. — Провокации следуют одна за другой. Но Родина свято верит в нас! И мы не допустим развязывания третьей мировой войны! Мы сделаем все, чтобы наша огромная могучая держава, наши друзья по Варшавскому договору, жили в мире и согласии! Вот и сейчас, в этот праздничный день, наши доблестные воины несут свою нелегкую вахту по охране государственной границы…
Рядом с Марией Васильевной Борзовой стояла Марина. Она не отрываясь смотрела на лейтенанта Столбова, но он упрямо отводил взгляд, а потом, не выдержав, ответил. Они долго смотрели друг на друга, глаза в глаза, пока Марина не отвернулась.
— Уверен, — вышел в своей речи на финишную прямую полковник, — что вы не пожалеете сил, чтобы умножить славные традиции нашего полка! Еще раз с праздником вас! Ура, товарищи!
— Ура-а-а! — раскатисто загрохотало в ответ.
— Смирно! — раздался голос над построением.
Хозяин голоса оставался невидимым, но в том и не было особой необходимости. Колонны солдат тщательно подровнялись.
— К торжественному маршу!..
Офицеры и оркестр вышли вперед.
— Поротно!..
Строй щелкнул каблуками.
— Равнение направо!..
Колонны повернулись в сторону движения.
— Шагом марш!!!
И все потонуло в бравурных звуках духового оркестра, звучащих почему-то всегда немного грустно…
Рота за ротой шли мимо трибуны. Солдаты, гордо задрав подбородки, звонко печатали шаг. Наверное, у специалистов по строевой подготовке их парадный проход вызвал бы массу нареканий. Но специалистов по строевой подготовке в таежном гарнизоне не было.
Женщины смотрели на солдат с волнением и гордостью и улыбались. И сразу становилось понятно: это зрелище — марширующие мужчины — не надоест, не разочарует их никогда.
Рота Столбова поравнялась с Мариной, и она, не удержавшись, еще раз взглянула на четкий профиль любимого лица. Иван старательно печатал шаг, не замечая или делая вид, что не замечает ее. Марина опустила голову. Все правильно, они уже попрощались, и лишние взгляды ни к чему.
Она выбралась из толпы женщин и пошла на работу. Замечательный праздник — прекрасный теплый Первомай. Воздушные шарики, мороженое с вафлей, на которой, если повезет, можно прочитать собственное имя, густой малиновый сироп, нехотя уступающий напору шипящей газировки… Красные бумажные флажки на гладко обструганных деревянных палочках, хриплый репродуктор, из которого звучат лозунги вперемежку с песнями из кинофильмов «Цирк» и «Светлый путь»… Как давно это было! Она, маленькая, сидит на плечах у отца и размахивает флажком. Ей хочется петь и смеяться. У нее впереди целая жизнь, огромная, счастливая, мирная.
Теперь праздник у других. А у нее, как пишут в газетах, суровые трудовые будни. Нет, не трудовые. Трудные, так точнее. Ей трудно. Ей больше не хочется петь и смеяться. Ее тошнит и качает от слабости.
Это пройдет. Еще месяц, от силы полтора и она начнет поправляться. Ей придется есть, чтобы питать развивающуюся внутри нее жизнь. Придется высыпаться, чтобы не травмировать нервную систему. Придется каждый вечер ложиться в постель рядом с мужчиной, которого она не может полюбить, ложиться, а потом долго лежать без сна, думая о мужчине, которого она любит…
Теплый ветер с шуршанием толкал по асфальту красный надувной шарик. Марина улыбнулась. Догнала его, схватила за сморщенный хвостик и подняла. И пошла дальше, размахивая шариком.
На ее улице еще будет праздник.
ГЛАВА 12
Гарнизонный клуб преобразился. Ряды стульев убрали, а на освободившемся пространстве расставили столы. Каждый стол был покрыт белоснежной накрахмаленной скатертью. В вазочках торчали букетики полевых цветов, перевязанные красными ленточками. Тарелки были казенными, но настоящими, фаянсовыми, с золотым ободком по краю. На тарелках красиво лежали шпроты, сыр, колбаса, булочки, тонко порезанная буженина; салаты разноцветными горками высились в стеклянных мисках. Женское население городка трудилось, создавая все это великолепие, с самого утра. Женщинам очень хотелось устроить своим мужчинам настоящий праздник. Жизнь в городке была немного однообразной, и они соскучились по празднику, и ждали его.
Дождались.
Местный парикмахер Чегодаев, обычно сидящий без работы в своем закутке, сегодня от усталости едва не засыпал за праздничным столом.
Женщины расцвели необыкновенно. Замысловатые прически. Светлые платья — шелковые, кримпленовые. Туфли на шпильках. Улыбки. Звонкий смех. Они ждали этого праздника и собирались веселиться на полную катушку.
Водки на столах было мало, зато много было болгарского вина «Тырново».
Мужчины, заразившись праздничным оживлением дам, подтянулись, подсобрались, стараясь вести себя галантно, говорить веско, а пить мало.
Вечер набирал обороты. Слегка разгоряченные вином, офицеры уже не в первый раз выходили на улицу покурить. Иногда оттуда доносились взрывы хохота: завклубом Жгут, довольный тем, что праздник идет как надо (в чем, несомненно, была и заслуга Алексея), рассказывал новый анекдот. Некоторые женщины тоже выходили покурить, но держались отдельно и вели свои разговоры.
Замполит Сердюк, попавший с корабля, а точнее, с судна прямо на бал, сидел за одним столиком с четой Борзовых. Мария Васильевна заботливо подкладывала ему на тарелку то салат, то ломтик ветчины, и майор старался не думать, что с ним потом будет. На нем красовалась парадная форма; надевал ее замполит крайне редко и теперь страдал: парадка была ему мала размера на два.
Борзов пребывал в хорошем настроении. Спина не болела, происшествий за последние дни не было никаких, генерал Лось больше не беспокоил. Старший лейтенант Жгут руководил праздником, точно заправский массовик-затейник. Может, теперь он и впрямь на своем месте? Глядишь, и получится у него что-нибудь…
Марина Голощекина сидела вместе с Галей. Марина пришла одна — капитан был занят на ночных стрельбах. Служба есть служба, и ночных стрельб никто не отменял. Впрочем, капитан не очень любил мероприятия вроде сегодняшнего.
Поначалу Марина тоже собиралась отказаться. Отдежурив в медсанчасти, она вернулась домой, прилегла, но вскоре тишина в доме стала давить на нее. Это была какая-то особенная тишина, отделяющая Марину от остального мира. За окном шла жизнь, полная праздничных звуков: детского смеха, музыки, возбужденных голосов. И она не выдержала — привела себя в порядок, надела короткое приталенное платье; пока еще можно, пока еще есть талия и ноги тоже ничего.
Поначалу праздник не затронул ее, но Галя изо всех сил старалась ее расшевелить, и постепенно Марину охватило такое же радостное оживление. Она весело болтала с женой Борзова, сидевшей за соседним столиком, и делала нарочито строгое лицо, когда замполит Сердюк, искоса за ней наблюдавший, брал с тарелки очередной запретный кусок.
Иван в компании других офицеров сидел неподалеку. За их столиком шел бурный разговор, но Иван, принимавший в нем самое живое участие, не отрываясь постоянно смотрел на Марину. Стоило ей чуть повернуть голову, и она сразу наталкивалась на его вопрошающий пристальный взгляд.
Духовой оркестр заиграл вальс. Жгут выскочил на середину зала и объявил:
— А теперь — танцы! Танцуют все!
Однако желающих пока не нашлось. И только Столбов вдруг поднялся, залпом выпил стакан вина и направился к столику, за которым сидела Марина. Щеголевато щелкнув каблуками, поклонился:
— Можно пригласить генеральшу на танец?
Марина опустила голову и произнесла раздельно:
— Генеральши. С лейтенантами. Не танцуют.
— Понятно, — пробормотал Иван. — Ведь я уезжаю… Да?.. И офицер я, по-видимому, никудышный… раз меня наказали… Попросту наказали… Конечно, зачем тебе такой?..
Марина опустила голову. Ей было невыносимо стыдно за свой надменный тон — фальшивый, неискренний, вымученный. Но она приказывала себе: не поддавайся, не смотри на него, не отвечай, он скоро уйдет, уедет, осталось совсем немного, терпи.
Столбов неловко топтался на месте, стараясь не замечать обеспокоенного лица Гали Жгут. Потом вдруг схватил Марину за руку, выдернул из-за стола и, не обращая внимания на чужие любопытные взгляды, побежал, увлекая ее за собой в центр зала. Прижал к себе, вцепившись в ткань платья, закружил в вальсе, сбиваясь с ритма и рискуя оттоптать сопротивлявшейся партнерше ноги. Это больше походило на борьбу, чем на танец, и Марина, морщась от боли, тревожно оглядывалась по сторонам.
— Ваня, перестань, — попросила она. — Отпусти меня. Мне больно.
Она попыталась вырвать руку, но Иван держал крепко, и Марина покорилась его силе. Не хватало еще скандала! Скандала, о котором потом будут долго вспоминать, смакуя подробности. Скандала, о котором обязательно расскажут Никите.
Иван кружил ее по залу, и перед Мариной мелькнуло испуганное Галино лицо, недоуменный взгляд Марии Васильевны Борзовой, хмурый полковник, притихшая за Ваниным столом офицерская компания.
— Иван, отпусти! Так нельзя… На глазах у всех… Все видят… все понимают…
Они были единственной танцующей парой, они привлекали внимание. Оркестр гремел, Иван все больнее сжимал ее руку, все теснее прижимал к себе.
— Мне плевать на всех! — выкрикнул Иван. — Кто такие все? Есть только ты и я! Марина! Скажи, что ты пошутила. Ведь ты меня любишь! Любишь?
— Не люблю.
— Неправда! Зачем ты мне врешь? Что с тобой случилось, Марина? За что ты меня так?
— Не люблю! — закричала Марина. — Слышишь? Не люблю!
Она вырвалась из его рук и опрометью помчалась к выходу. Столбов в нерешительности застыл, невидяще глядя перед собой. Оркестр смолк и тут же заиграл снова, Иван очнулся и бросился следом за Мариной, но в дверях налетел на Жгута. Алексей, успевший уже изрядно поднабраться, ввалился в зал и пустился вприсядку, хватая Ивана за руку:
— Давай, Ваня, давай! Танцуют все!
Он вцепился Столбову в ногу, дернул, и Иван едва не упал. Сам Жгут неловко завалился на бок, и Столбов, перепрыгнув через него, выскочил в коридор.
У самого выхода курила веселая компания офицеров.
— Столбов по этой части мастер! — сказал один из них, капитан в заляпанном мундире. — Молодой, да ранний.
— Не говори, — поддержал его второй. — Но и Борзов не дурак. Голощекина — в тайгу, а Столбова, говорят, хотят на курсы отправить, в Москву.
— Иди ты!
— Ну!
— Откуда знаешь?
— Знаю.
— Правильно, правильно, — заговорил третий. — Пусть там теперь еще чьих-нибудь жен оприходует!
— Ну а чего? Раз у него так хорошо получается. Не пропадать же таланту. Ясно теперь, что нужно для того, чтобы в Москву попасть? — спросил капитан.
— Что?
— Надо чаще лазить на чужих жен. Звездочки не только головой зарабатывают, но и…
Договорить он не успел — сокрушительный удар в челюсть свалил его с ног. Капитан вылетел в открытую дверь и скатился по ступеням на землю. Поднялся и с красными от ненависти глазами бросился на Ивана, но встретил еще один удар и опять рухнул.
Ему на подмогу высыпала вся компания. Они навалились на Столбова, он хрипел и матерился, пытаясь отбиваться и устоять на ногах, но силы были слишком неравными. Его опрокинули на землю и били уже ногами.
Посчитав себя отомщенным, капитан оттащил приятелей и смачно плюнул на распростертое тело.
— Нажрался, сволочь, — сказал он, — моча в голову вдарила. Ну полежи, авось отпустит.
Они ушли, и Столбов, качаясь, поднялся. Ноги его противно дрожали, ребра ныли. Иван нашел в траве фуражку, отряхнул ее и присел на ступеньки, безвольно мотая головой.
Дверь вновь открылась, и на крыльцо выбежал Жгут. Увидев сидящего на ступеньках Ивана, он остановился.
— Остываешь? — спросил он. — Слушай, Ваньк, у меня в кабинете кое-какая закусочка, ну и под нее — соответственно. Ты как?
Столбов молчал, и Жгут, приглядевшись к нему, тихо присвистнул. Потом присел рядом, вытащил папиросы, закурил.
— Вот теперь можно считать, что отметили Первомай по полной программе… Что за гулянка без драки? Лично я доволен.
Иван повернул голову, посмотрел на Жгута и, с трудом скривив распухшие кровоточащие губы, улыбнулся.
— Кто тебя? — спросил Жгут.
Столбов не ответил.
— А знаешь, Вань, — затянувшись, сказал Алексей, — ты, конечно, извини за прямоту, но это даже хорошо, что тебе по репе насовали. Я б и сам дал, только повода придумать не мог.
— Спасибо, — усмехнулся Иван и закашлялся. — За что же это?
— А чтоб дурь из башки выбить. Оно тебе надо — с Голощекиным связываться? Нет, я понимаю, любовь и все такое…
— Не понимаешь.
— Да нет, старик, понимаю. Знаешь, почему у нас с Галкой все так хорошо? Потому что она меня любит. По-настоящему. И только меня.
— Марина меня любит.
— Уверен? Она готова все бросить и бежать за тобой без оглядки? Наплевать на Никиту, да? Тогда чего ж она не торопится? Нет, ты не подумай чего… Маринка — нормальная баба, хорошая, но — чужая.
— Она его боится, — сказал Иван. — И за меня боится.
— И правильно делает, — кивнул Жгут. — Мы тут с Галкой про вас говорили. Ну ты же понимаешь, они с Мариной подруги, Галчонок за нее переживает, так что мы не просто так языками чесали от нечего делать…
— Все всё знают, — проговорил Столбов с горечью. — Все в курсе моей личной жизни.
— А ты чего ждал? — спросил Жгут. — Да на тебя в Маринкином присутствии только посмотреть — и все сразу понятно. Я еще удивляюсь, как Никита ничего не просек.
— Просек он все. — Иван встряхнул головой. — Дай закурить.
Жгут протянул ему папиросы.
— Ну тогда, Ваня, сливай воду, — сказал он. — Жить, конечно, будешь, но инвалидом.
— Да тысячи людей разводятся! — возразил Столбов. — И ничего, все живы-здоровы.
— Ну, значит, будешь исключением. Да пойми ты, чудак-человек, я тебя что, уговариваю от Марины отказаться? Да я за вас всей душой. Любите себе друг друга и будьте, как говорится, счастливы. Но только не морочьте Никите голову. А то как получается: Марина с тобой вась-вась, потом с мужем вась-вась…
— Прекрати! — Иван застонал.
— А ты что думал? Он ей муж, законный. — Жгут помолчал. — Знаешь, Ванька, может, я и не должен тебе это говорить… Ну, в общем, я у Галки не первый был. Но я ей честно сказал: меня это не касается. Главное — что ты меня любишь. Только меня. И мне ничего больше не надо. Но если ты вдруг… ну мало ли что в жизни бывает… если ты вдруг встретишь человека, который покажется тебе… Короче, лучше сама сразу мне скажи. Потому что если я узнаю об этом от кого-то другого… Убивать не буду, но буду презирать всю жизнь. И она это, Вань, знает. Мы друг другу доверяем, понимаешь? Поэтому у нас все хорошо.
Столбов нахлобучил на голову фуражку и встал.
— Ты когда уезжаешь? — спросил Жгут.
— Завтра.
— Ну вот и езжай. А Марина пусть подумает. Разлука, Ваня, — самый верный способ проверить чувства на прочность.
Жгут хлопнул Столбова по плечу. Иван спустился со ступеней, обернулся.
— Леш, — сказал он, — если ты вдруг ее сегодня увидишь… Ну, может, она к Гале зайдет… В общем, скажи ей, что я уже уехал.
— Скажу, — пообещал Жгут. — Ну, ни пуха тебе, старик!
— К черту, — ответил Иван. Он пошел, слегка пошатываясь, бормоча на ходу: — К черту все, к черту…
Жгут вернулся в клуб.
В коридоре красный от возмущения полковник Борзов отчитывал капитана и его компанию:
— Безобразие! Что за вид? Вы что, забыли, где находитесь?! Вам что тут, пивная? Десять суток ареста!
Столь же красный капитан в перепачканном мундире стоял навытяжку, бессмысленно тараща пьяные оловянные глаза. Его приятели, пытаясь держаться по стойке «смирно», тем не менее отворачивались, чтобы дышать в сторону.
Полковник заметил Алексея.
— Старший лейтенант Жгут! — гневно произнес он. — Выношу вам устное порицание за плохую организацию праздничного вечера. Свободны.
Жгут кивнул и протиснулся в зал.
Оркестр играл попурри из самых модных мелодий, и в центре зала топали, вертелись, хлопали в ладоши уже несколько десятков человек. Было невыносимо душно, пахло дикой смесью духов, пота, вина.
Алексей поискал взглядом Галю — она сидела за столиком Борзовых и, отчаянно жестикулируя, разговаривала с Марией Васильевной. Жгут пробрался сквозь пляшущую толпу, исполнив по дороге несколько танцевальных движений на грани приличия, за что был награжден восторженным ревом и свистом.
Увидев мужа, Галя встала и направилась к нему. Алексей подхватил ее, потащил в танцующий круг, но она решительно вырвалась и прокричала:
— Ты Марину не видел?
Жгут замотал головой.
— Я хочу к ней сходить!
Жгут опять замотал головой.
— Почему?
Жгут показал на свои уши и, деликатно растолкав народ, за руку потащил Галю к выходу. Выглянул за дверь — полковника и офицеров уже не было.
Алексей провел Галю по коридору и отпер дверь в кабинет:
— Садись!
Он подвинул жене стул, прикрыл дверь и достал из шкафа начатую бутылку саперави. Поднял стакан, посмотрел его на просвет и, налив вина, протянул Гале:
— С праздником тебя, жена! С великим праздником всех трудящихся! Желаю тебе…
— Перестань паясничать, — перебила его Галя.
— Галчонок! — искательно улыбнулся Жгут. — Сегодня праздник. Давай веселиться! Неужели мы не можем хотя бы один день пожить в свое удовольствие, не решая запутанные личные проблемы твоих подруг?
— Не можем, — сказала Галя. — Так ты видел ее или нет?
— Я Столбова видел. — Жгут глотнул из бутылки. — Я ему все сказал.
— Что — все?
— Ну как ты меня просила. Чтобы он оставил твою подругу в покое и дал ей возможность самой разобраться со своими симпатиями.
— Ну и дурак! — рассердилась Галя. — Она ребенка ждет.
Жгут сделал еще один глоток и поперхнулся.
— Что-о? Ах вон оно что-о-о… — протянул он обескураженно. — И от кого же?
Поколебавшись секунду, Галя ответила убежденно:
— От Ивана, Только ты, Лешка, не говори никому. Особенно Никите.
— Ну щас побежал! Да, дела. А Ванька тоже не знает? Хотя, знал бы, сказал мне. Он, Галчонок, и впрямь с ума сходит. Драку затеял… Гал, а знаешь что! Сегодня не будем об этом, а завтра с утра разберемся на трезвую голову. Давай лучше потанцуем, винца еще попьем…
— Да не могу я плясать, когда ее там, может, Никита убивает! — воскликнула Галя.
— Ну тогда пойдем, — сдался Жгут. — Все равно свидетели потребуются. Только мне потом вернуться надо будет к концу.
Галя поставила стакан на стол и встала.
В дверь тихо постучали.
— Подождите! — дурашливым тонким голосом выкрикнул Жгут. — Я голая!
Галя метнула в него убийственный взгляд и открыла дверь. На пороге стоял смущенный полковник Борзов.
— Заходите, Степан Ильич, — пригласила Галя. — Лешка дурака валяет.
Полковник покосился на бутылку в руке у Жгута, но промолчал.
— Спасибо вам, Галина, — сказал Борзов. — Я всем женщинам хотел сказать спасибо, но там такой грохот стоит, все пляшут… Не до меня, в общем. Ладно, потом скажу. Все замечательно было, вкусно, красиво…
— Вот всегда так! — заметил Жгут. — Я, можно сказать, все организовал, одних шариков воздушных штук сто надул — чуть сам не лопнул. А мне — порицание.
— Да это я так, сгоряча, — сказал Борзов. — Извини. Молодец, Алексей, все здорово получилось.
Жгут гордо выпятил грудь и зычно гаркнул:
— Служу Советскому Союзу!
— Служи, Леша, служи, — усмехнулся Борзов. — Все равно деваться тебе некуда… Ну я пойду. Я, собственно, и заходил, чтобы тебе, Алексей, спасибо сказать.
— Видишь, какой у тебя муж? — спросил Жгут, когда Борзов ушел. — Полковник лично приходит объявить мне благодарность. Так что ты должна мной гордиться!
— Я горжусь, — серьезно ответила Галя.
Степан Ильич вернулся в зал. Народу поубавилось — вечер шел к завершению. Оркестр умолк, и теперь из стоявших на сцене колонок лилась тихая музыка. Свет притушили, и несколько пар медленно кружились, не мешая друг другу. Мария Васильевна сидела за столиком и с улыбкой смотрела на танцующих. Увидев мужа, помахала ему рукой.
Степан Ильич подошел, сел рядом.
— Ну что, по домам? — спросила Мария Васильевна. — Нагулялись, наелись, навеселились… Хочешь салатику? Тут еще осталось.
— Да ты что! — отмахнулся полковник. — Я и так уже по швам трещу.
Прищурившись, он смотрел в зал и вдруг встал, коротко кивнул и протянул жене руку:
— Позвольте пригласить вас на танец!
Мария Васильевна улыбнулась, легко поднялась, и они присоединились к танцующим парам. Степан Ильич сперва старомодно держался на расстоянии, неловко обнимая жену, потом, повертев по сторонам головой, прижал к себе, уткнувшись носом в седую, сладко пахнущую макушку. Мария Васильевна ласково поглаживала мужа по спине.
— У тебя волосы пахнут клубникой, — сказал Степан Ильич.
Мария Васильевна тихо засмеялась:
— Не клубникой, а земляникой. Мылом земляничным.
Они танцевали, пока не смолкла музыка — кончилась пластинка.
Полковник проводил жену к столику, Мария Васильевна взяла свою сумочку, и они вышли из клуба в звездную ночь, полную стрекота цикад.
— Хорошо-то как! — произнесла Мария Васильевна, беря мужа под руку и спускаясь по ступеням. — Спасибо тебе, Степа. А я-то думала, ты меня не пригласишь. Постесняешься.
— Чего мне стесняться? Я ж не с чужой женой танцевал, со своей.
— А с чужой бы не стал?
— Не стал. Да на черта мне чужая?
— А я с Алешей Жгутом танцевала, — призналась Мария Васильевна.
Борзов остановился:
— Когда ж ты успела?
— А пока ты там распекал кого-то, — беззаботно ответила Мария Васильевна. — Знаешь, Степа, у него очень славная жена. Я думаю, если б не она, ты бы со своим Жгутом никогда не справился.
— Ну конечно, — усмехнулся полковник. — Что бы мы, вояки, без вас, женщин, делали?
— А зря смеешься, между прочим. Вы бы, вояки, без нас, женщин, только бы вояками и были. А рядом с нами вы — мужчины, мужья, отцы.
— Тоже верно, — согласился Степан Ильич. — Жаль только, не все женщины это понимают. — Он помолчал. — О чем вы с Мариной Голощекиной секретничали?
Мария Васильевна внимательно посмотрела на мужа и спросила:
— А тебе зачем знать? О своем, о женском. О вас, вояках.
— Про Ваньку небось?
— И про Ваньку тоже. Про то, что вы, товарищ полковник, несправедливо его наказали. И про Никиту говорили. Про то, что он прекрасный муж. А скоро станет и прекрасным отцом.
— Сказала, значит, не выдержала?
— А ты что же, знал? — удивилась Мария Васильевна.
— Знал, — вздохнул полковник. — И очень за нее порадовался. А сегодня смотрел, как Ванька наш чудит, и что-то мне все это не понравилось.
— Ты, Степа, несправедлив к Ивану.
— Маша! — сурово произнес Борзов.
— Да, несправедлив. И не кричи, пожалуйста. Если он твой племянник, это еще не значит, что ты к нему должен относиться строже, чем к другим.
— А ты Антонину помнишь, Таньки нашей учительницу?
— Ну?
— У нее в классе сын учился. И она ему всегда отметки занижала. Ответил на пятерку — получил четверку, на четверку — тройку. Ну и так далее. Я его однажды спросил, не обидно ему? А он мне знаешь что сказал? А чего, говорит, дядя Степа, мне на мамку обижаться? Она же знает, что я на пятерку выучил.
— Так-то оно так, — согласилась Мария Васильевна. — А вот Иван-то знает, что он у тебя в отличниках ходит? Каково ему там, в этой вашей командировке будет?
— На обиженных воду возят, — фыркнул Степан Ильич. Разговор этот начинал его раздражать. Но он сдержал себя, сказал мягко: — Хотя, может, ты и права. Я подумаю.
Ему не хотелось портить Маше праздник, не хотелось, чтобы этот удивительный вечер закончился грустной, а уж тем более воинственной нотой. И он действительно чувствовал смутную вину перед Иваном. И какой-то неприятный осадок от беседы с Вороном, беседы, во время которой и была решена участь лейтенанта Столбова. Степан Ильич никак не мог отделаться от ощущения, что его, полковника Борзова, обвели вокруг пальца, подтасовав факты, втянули в отвратительный водоворот круговой поруки. Особист взъелся на Ивана — ладно, Ворон он и есть Ворон, все добычу выискивает для своих рапортов. Да, Борзов попросил его не перегибать палку, именно попросил — по дружбе, так сказать. А потом побежал к Марине Голощекиной — просить написать бумажку, что дурак Васютин по неосторожности чуть не застрелился. А что сказала тогда Марина? Что Никита ей уже все объяснил. Ну Никита, понятное дело, свою задницу всегда сбережет, ему такая бумажка тоже пригодится…
В общем, все одной веревкой повязаны, а он, Борзов, во главе этой связки идет. Или не он? А кто тогда? Ну неважно. Только вот как интересно: Ивана убрали с глаз долой, и всем сразу стало хорошо: дело васютинское на тормозах спустили, Голощекин сухим из воды выбрался, Марина Андреевна за ум взялась, ребенка ждет…
Полковник тяжело вздохнул. Разберись тут попробуй.
— Устал, Степа? — спросила Мария Васильевна.
— Немного. — Полковник приобнял ее за плечи. — Это я от танцев — с непривычки. Хорошо еще, что музыка спокойная была, а то сейчас модно трясучки эти. Видела сегодня, чего молодежь вытворяла? Как будто им в одно место провод электрический воткнули. Не люблю, когда так дергаются.
Мария Васильевна засмеялась:
— Просто мы с тобой уже старые, Степа. Вот нам и завидно.
Степан Ильич чмокнул ее в висок.
— Мы с тобой не старые, — сказал он, — мы с тобой много прожившие люди. — Он ласково провел ладонью по ее щеке. — Хорошо прожившие.
ГЛАВА 13
Марина уже больше часа сидела во дворе своего дома. У нее не было сил даже на то, чтобы заплакать. И не хватало воли, чтобы встать и пойти домой.
…Выскочив из клуба, она бросилась в слабо освещенную аллею и бежала, задыхаясь, по дорожке, бежала, не зная, зачем и куда.
Перед ней до сих пор мелькали лица, мужские и женские, удивленные взгляды, кривые усмешки. За их с Иваном безумным танцем наблюдал весь гарнизон. Если об этом Никите не расскажут сегодня, то уж завтра — непременно.
Какая дикость! Зачем Иван это сделал? Устроил бесплатный спектакль для уважаемой публики. Зачем прилюдно требовал от нее каких-то признаний? Она ему уже все сказала.
Мимо, по мостовой, промаршировал взвод. Марину проводили любопытными взглядами.
— Во чешет, — с уважением сказал кто-то.
Марина примчалась к своему дому. Трясущейся рукой потянулась за сумочкой и вспомнила, что забыла ее в клубе. Жадно глотая теплый воздух, она подняла голову — в окнах их квартиры горел свет. Марина сделал еще шаг и поняла, что не может пойти домой. Физически не может, мозг просто не давал такой команды ногам.
Марина свернула за угол и побрела по двору. Опустилась на скамейку и, обхватив себя руками, застыла.
И сидела так уже больше часа, собираясь с силами. Но сил не было. И мозг по-прежнему не давал команды ногам.
Паралич. Полный паралич воли.
Ты должна встать и пойти. А не можешь идти, тогда падай и ползи, волоча за собой непослушные ноги. Приползи домой, покайся, признайся, что у тебя будет ребенок, проси пощады, умоляй, рыдай, бейся лбом об пол, тычься лицом в начищенные до зеркального блеска сапоги…
Но Марина знала, что не сделает так. Никиту нельзя разжалобить, чужая беспомощность и беззащитность для него — в радость. Он будет наслаждаться ею, точно хмельным напитком, пьянея от сознания собственной власти.
Он дома. Он никуда еще не ушел или уходил, но успел вернуться. Второе хуже. Тогда им придется остаться наедине надолго, до самого утра. Она скажет ему про ребенка. Расскажет про скандал в клубе. Объяснит, что понимает всю степень своей вины. И попросит у него прощения. Да, только так. Ни слез, ни заламываний рук, ни горьких причитаний не будет.
Марина отклеилась от скамейки и встала. Сделала шаг-другой — ноги были свинцовыми, но шли. Она добрела до подъезда, и тут ее окликнули — молодой, незнакомый голос. Марина вздрогнула и обернулась. Невысокий солдатик выскочил из темноты в круг света.
— Марина Андреевна!.. Уф!.. — Он отдышался. — Еле вас нашел. Вы в клубе забыли, просили вам передать. — Он протягивал ей сумочку, осторожно, двумя пальцами, держа ее за тонкий ремешок.
— Спасибо, — сказала Марина. — Вас как зовут?
— Рядовой Лапкин! — вытянулся солдатик. — Разрешите идти?
Улыбнувшись, Марина кивнула. Солдатик убежал. Смешной парень, и фамилия у него смешная.
Она добралась до своей квартиры и долго копалась в сумочке, пытаясь нащупать ключи и прислушиваясь к звукам за дверью. Это стало уже привычным — приходить к себе домой, как тать в ночи, воровато озираясь и стараясь не греметь отмычками. Как сказал Иван: «Я не хочу вот так, украдкой… Будто я что-то краду».
Марина открыла дверь и вошла в прихожую.
— Никита! Ты дома? — крикнула она.
Ей никто не ответил. И внезапно весь кошмар положения, в котором она оказалась, все напряжение последних недель навалилось на нее, пустило сердце в галоп, окатило обжигающим от холода ужасом. Марина бросила сумку на пол и заметалась по тесной прихожей. Обдирая руки, задвинула на двери тугой засов, лихорадочно огляделась. Спрятаться, раствориться, исчезнуть без следа! Пусть остановится время, пусть мир летит в пропасть, пусть никто о ней не вспомнит, не найдет, не станет искать.
Она обессиленно сползла вдоль стены на пол и, уронив голову на руки, зарыдала. Это был даже не плач, а сухой, сдавленный кашель, разрывающий грудь и саднящий горло. Слезы текли неудержимо, промочив рукава насквозь.
Никита вышел из комнаты — спокойный, ничему не удивляющийся, присел рядом с Мариной на корточки, оторвал ее руки от зареванного лица, повернул к себе:
— Что с тобой? Тебя кто-то обидел?
Продолжая вздрагивать от плача, Марина слепо посмотрела на мужа — в глазах его было участие, но отстраненное, словно он разговаривал с незнакомой женщиной, случайно наткнувшись на нее где-нибудь на улице.
— Нет… ничего… все в порядке… — запинаясь, произнесла она. — Просто я… Просто я шла одна по аллее, а там темно… Я испугалась…
— Ну вот, я так и думал, — сказал Никита. — Нельзя тебе ходить одной. Ночью. По темной аллее. — Голос его звучал назидательно — с такой интонацией взрослый объясняет неразумному дитяте, что нельзя играть со спичками. — Зачем же ты одна пошла? У тебя есть муж. Ты не забыла, что я у тебя есть?
Марина всхлипнула.
— Тебе плохо? — спросил Никита. Теперь в его голосе звучала преувеличенная забота. — Ты совсем бледная. Нет, ты у меня, Марина, все-таки… трепетная. Так это называется, да? — Никита улыбнулся, придвинулся теснее и вдруг задышал тяжело, засопел. — Ты скучала по мне? А я по тебе очень скучал. — Он властно положил руку ей на грудь, сжал пальцы. — Я хочу тебя…
Марина отшатнулась и едва не упала. Опираясь ладонью на пол, неуклюже встала.
— Прости, пожалуйста. Я не могу… Я очень устала и хочу спать. И пить…
Она прошла в комнату, взяла со стола кувшин и принялась жадно пить прямо из горлышка. Вода лилась у нее по подбородку, стекала в вырез платья.
Никита остановился у нее за спиной:
— Смешная ты. На вечере, что ли, не напилась? Или хозяйственники на лимонад не раскошелились? — Он приобнял Марину и положил ей руки на живот. — А он ножками скоро бить начнет?
Марина поперхнулась водой и чуть не уронила кувшин.
— Ножками? — переспросила она потрясенно. — Бить? Не скоро… — Она опустила кувшин на стол и спросила тихо: — Откуда ты знаешь?
— Как — откуда? — изумился Никита. — Моя жена беременная — и я не знаю? Я же твой муж, любимая. Я всегда все знаю. Все. Всегда. Знаю. И в первую очередь — про тебя…
Марина высвободилась из его объятий — он не удерживал. Обойдя стол, она встала напротив и взглянула мужу в лицо:
— Ты рад?
Никита не ответил.
— Я спросила: ты рад, Никита?
Голощекин молчал. Прищурившись, он смотрел на Марину, но она выдержала этот взгляд, сказала твердо:
— Я хочу этого ребенка. Ты слышишь? Очень хочу. Я знаю, что ты сомневаешься. Но, пожалуйста, поверь мне. Я хочу, чтобы у нас была настоящая семья… Если будет девочка, назовем ее Машей. Красивое имя, правда? Мария…
— Правда, — в тон ей ответил Голощекин. — А если мальчик — Иван. Согласна?
Марина замерла.
— Красивое русское имя, — сказал Никита. — Сильное. Здоровое, как корень дуба. Ты все правильно говоришь… Настоящая семья. Ты, я… и Иван. Здорово!
— Я пойду спать, — сказала Марина, но Голощекин, перегнувшись через стол, схватил ее за руку, больно стиснул железными пальцами запястье, то самое, которое сжимал Иван, волоча ее за собой по залу.
— Хорошая у меня жена, — неожиданно произнес Голощекин. — Верная. Когда я там, в тайге, задницу рву, я знаю — у меня надежный тыл. Дома меня ждет моя Марина. Да? Тоскует, думает про меня… Может, даже всплакнет иногда… И когда я думаю об этом, меня начинает мучить совесть: ну как же я оставил ее одну, бедную девочку?
Он отпустил ее запястье, быстро подошел и взял рукой за подбородок, заглянул в глаза:
— Ты знаешь, что такое совесть, Марина?
— Перестань меня мучить. Пожалуйста. Ну что ты от меня хочешь?
Голощекин толкнул ее подбородок и убрал руку.
— Знаешь, в чем твое счастье? — спросил он.
Марина отвернулась.
— В том, что я не могу тебя убить… сейчас. А знаешь, в чем твое несчастье? Я не могу тебя убить… сейчас.
На улице, поторапливая, просигналила машина. Голощекин подошел к рогатой вешалке, сиял фуражку.
— Приятных сновидений, любимая! — сказал он. — Береги ребенка — не ложись на живот. Обещаешь?
— Обещаю, — выдавила из себя Марина.
— Я буду думать о тебе, — пропел Никита и, подойдя, взасос поцеловал в шею. Потом вышел, чуть громче обычного хлопнув дверью.
Марина продолжала стоять. Кожу на шее, в том месте, куда поцеловал Никита, жгло. Марина приложила пальцы и тут же отдернула, посмотрев на них с испугом: ей показалось, что сейчас она увидит кровь.
Я схожу с ума, подумала она. Голова моя похожа на огромную кипящую кастрюлю; мысли варятся, плавятся мозги, крышка подпрыгивает, обжигающие брызги вырываются из-под нее. Но еще немного — и все это выкипит, а потом начнет подгорать, и все внутри покроется твердой черной коркой.
Марина была уверена, что Голощекин сейчас вернется. Вернется под каким-нибудь предлогом, а на самом деле — чтобы насладиться подавленным видом своей жертвы. Но за окном хлопнула дверь машины, и вскоре звук мотора стал тише. Марина опустилась в кресло и закрыла глаза.
Уехал. Не вернулся. Да и зачем ему возвращаться? Ему уже неинтересно смотреть, как она страдает, он пресытился этим зрелищем, его больше не радуют ни ее унижение, ни ее покорность.
Значит, так они и будут жить. Он — презирая, она — принимая это как должное.
Так много лет живет ее мать. Не смея сказать лишнего слова, вынужденная соглашаться с тем, с чем не согласна. Во имя чего? Марина никогда об этом не задумывалась. Отца было за что любить, и сама Марина любила его отчаянно, пока вдруг не поняла, что ему мало одной лишь любви, что ему нужно постоянно чувствовать свое превосходство, свою исключительную необходимость. И любое несогласие или неповиновение воспринималось им как предательство интересов семьи.
Неужели мать так любила его, что готова была целиком раствориться только в его проблемах, стать его тенью, бледной копией? Она была красивой женщиной, веселой и домовитой и немного бесшабашной. Могла на отложенные на черный день деньги накупить дорогих конфет — какой-нибудь грильяж в шоколаде, просто так, чтобы попить вечером чаю. Когда еще он придет, этот черный день! Жить надо сегодня, пока светло… Могла вдруг вытащить из старого сундука хороший отрез, которого с лихвой хватило бы ей на платье, и всю ночь просидеть за швейной машиной, а утром повесить дочке на спинку стула новенькое отутюженное платьице с юбкой солнце, рукавами фонариком и пышным бантом. Могла неожиданно, без всякого повода, затеять сложный многослойный пирог с пятью начинками — и где только доставала продукты для этих начинок? А потом сидела и, улыбаясь, смотрела, как муж и дочь уплетают кусок за куском, посыпая стол крошками и подхватывая на лету вывалившийся комок прокрученного с яйцом вареного мяса.
Но такие неожиданности с годами случались все реже. Мать стала бережливой, если не сказать — скуповатой, она поблекла и располнела, и просторный ситцевый халат долго зиял прорехой под мышкой, прежде чем мать бралась за иголку. Она больше не смеялась без причины. Она по-прежнему много готовила и сытно кормила, но это были дежурные скучные блюда.
И она больше никогда не предлагала собраться за общим столом. Ели порознь, в разное время — она безропотно разогревала, подавала, убирала посуду.
Ожила мать только однажды — когда Марина сказала, что собирается замуж. Не за Никиту, за своего однокурсника Юру, высокого, полноватого, в очках. Отец его не любил, презрительно называл «профессором», но против Марининого замужества возражать не стал. Марина только теперь начинала понимать, что ему попросту было наплевать — он не видел в Юре конкурента, способного разрушить его непререкаемый авторитет.
Что он дал матери? Дом, ощущение надежности — очень важное для женщины. А что потребовал взамен? Ничего особенного — просто отказаться от собственного «я». Нет, он не требовал прямо, стуча кулаком по столу и покрикивая. Но, наткнувшись на непонимание или возражение, не добившись того, чего хотел, он замыкался, мрачнел, подолгу, до ночи, просиживал в своей сараюшке, которую выстроил в глубине двора, утром уходил на работу, возвращаясь, снова шел в сарай — и так день за днем, неделя, две, месяц. В доме как будто все время собиралась гроза — было душно, темно, раскалывалась голова и звенело в ушах.
И мать не выдерживала: начинала лебезить, просительно заглядывать в глаза — и тогда он медленно оттаивал, и тучи рассеивались, и гроза проходила стороной.
А что дал Марине Никита? Дом? У них нет своего дома, у них казенная квартира. Ощущение надежности? Да, конечно. Рядом с ним Марина чувствовала себя владелицей прекрасного замка с высокими стрельчатыми окнами, витражные стекла которых пропускали теплый красочный свет. Можно было выйти на затейливый балкончик, а можно — в сад, благоухающий розами… Как она пропустила момент, когда вокруг замка появился глубокий ров, наполненный стоячей водой? Когда заложили высокие окна, оставив лишь узкие бойницы, укрепили стены и сломали балкон? Когда замок превратился в темницу?
Никита не ограничивал ее свободу, он просто все время напоминал, что она не хозяйка этого замка, она — его часть, и если Никита захочет, он будет перестраивать это здание так, как ему удобно.
Когда-то он дал ей почти самое главное — возможность почувствовать себя женщиной. Теперь отнимал самое главное — возможность чувствовать себя человеком. Человеком, который имеет право на ошибки, на выбор, на сомнения и убеждения.
Марина открыла глаза и огляделась. Здесь, в этой комнате, она проведет еще несколько лет. Потом, быть может, они переедут — в другой дом, в другой городок. Но все останется по-прежнему.
Что ж, она готова. Единственное, что она еще должна успеть сделать, — сказать Ивану правду. Пока не поздно, пока Марина — еще прежняя Марина, а не та, какой он увидит ее через девяносто два дня.
Марина вышла из дома и направилась в сторону казармы. Сперва она шла медленно, потом побежала — почти той же дорогой.
Кто-то негромко произнес ее имя. Вздрогнув испуганно, она остановилась. Голос был незнакомым, глухим. Конечно, воинская часть воинской частью, но мало ли что придет в голову вчерашним курсантам после вечера с вином «Тырново»?
Из темноты, отлепившись от ствола пихты, вышел Жгут. Он был пьян и явно расстроен, причем расстроен больше, чем пьян.
— Марин, подожди… Не ходи туда. — Он потоптался на месте, собираясь с духом. — Иван уехал.
— Как — уехал?! — потрясенно спросила Марина. — Когда?
— Полчаса назад, — соврал Жгут.
Марина повернулась и побрела обратно. Жгут догнал ее, схватил за плечи, и она ткнулась лицом в его плечо, оцарапав лоб о звездочки на погонах.
Лейтенант Столбов затянул вещмешок. Все, собрался. Только бритву завтра туда кинет — и вперед, на Береговую. На три месяца. Да хоть на три года! Ему теперь все равно. Он сожмет сердце в кулак, стиснет зубы и скомандует своим мыслям: «Р-разойтись!»
Ребра уже не так ныли, но разбитая губа продолжала саднить, а под левым глазом разливался, багровея, приличный синяк. Самый подходящий вид для Береговой.
Иван бросил вещмешок на койку и вышел на улицу. Городок еще не спал — где-то слышался смех, но далекий, тихий, играла музыка. Длинный, суматошный праздничный день догорал, будто свеча на именинном пироге. Иван достал папиросы, чиркнул спичкой — она вспыхнула и тут же погасла. Он чиркнул снова и, пряча огонек в ладони, прикурил. Затягиваться было больно. Бросив папиросу, он затоптал ее и сел на траву.
Легко сказать — сожму сердце в кулак, скомандую «смирно». Поди сожми — оно колотится еще сильнее, протестуя.
Иван полез за пазуху и вытащил тонкую ученическую тетрадь. Прошелестел страницами, оторвал заднюю часть обложки, одну сторону которой занимала торжественная клятва пионера, а другую покрывал его собственный угловатый почерк.
Как праздник в детстве, именины, Встречаю я глаза твои. О боже, дай мне только силы Желать и ждать твоей любви. Лишь мимолетный взмах руки — одно движенье — Не твой, но ты передо мной. Всю жизнь я следовал бы тенью, Как робкий паж, покорно за тобой. Прости, обидел если вдруг. Себя заранее корю. Пожалуйста, пойми меня: Люблю тебя, люблю, люблю.Прости, Марина. Столбов сложил вчетверо оторванную обложку и сунул ее в карман. Достал спички и поджег тетрадь — она горела долго, обугливаясь с одного края, и в этом синеватом пламени исчезали, корчась, неровные строчки его признаний.
Тетрадь догорела, посыпались в траву хрупкие серые хлопья. Иван встал и растер их подошвой сапога в прах.
Мария Васильевна Борзова налила в чашку заварки, добавила кипятку и, открыв сахарницу, насыпала две ложечки.
— Третью клади, — сказал Степан Ильич. Он сидел за столом в пижаме и просматривал «Правду», развернув газету на всю ширину.
— Я три и положила.
— Две, — невозмутимо возразил полковник. — Ложка только два раза звякнула.
Мария Васильевна шумно вздохнула и звякнула ложкой о сахарницу.
Степан Ильич сложил газету, снял очки и потер переносицу. Подвинул к себе чашку, подул, сделал глоток.
— Маша! — строго сказал он. — Не хитри!
— Варенья вон лучше возьми, — не смутившись, предложила Мария Васильевна. — Там все-таки витамины.
— Витамины… — проворчал полковник. — Ну ладно, давай варенье. Клубничное осталось?
— Осталось, по-моему. — Мария Васильевна открыла дверцу буфета, но тут раздался звонок в дверь.
— Кого это еще черти принесли в такое время? — сердито произнес Борзов, привстал и сразу подобрался, распрямил плечи.
Поздние звонки обычно не сулили ничего хорошего. А сегодня могло быть что угодно — народ разгулялся, и кое-кто не в силах был остановиться. И вроде водка присутствовала на вечере чисто символически — по наперстку на брата, а пьяных все равно оказалось довольно много. Сухим вином так не упьешься, ну, конечно, если не литрами его употреблять.
Мария Васильевна вышла в коридор и открыла дверь. Степан Ильич услышал ее испуганный возглас и тоже вышел, мучаясь самыми нехорошими предчувствиями.
На пороге истуканом застыл Иван.
— Да зайди же, — уговаривала его Мария Васильевна. — Мы не ложились еще.
Столбов несмело вошел и опять застыл. Мария Васильевна решительно оттеснила его в сторону, закрыла дверь и включила в коридоре свет. Полковник крякнул. Вид у племянника был еще тот: глаз подбит, на лбу и скуле ссадины, на распухшей губе запеклась кровь.
— Ну и с кем ты так хорошо на посошок посидел? — нахмурившись, спросил Степан Ильич.
— Ни с кем не сидел. Упал.
— И аккурат на чей-то кулак напоролся, — ядовито уточнил полковник.
— Дядя Степа… — Иван посмотрел на Борзова, и полковник понял, что тот не пьян.
— «Дядя Степа», — передразнил его Борзов. — Кто не знает дядю Степу? Дядю Степу знают все! Ну проходи, чего встал? Чайку попьем.
Мария Васильевна легонько подтолкнула Ивана в спину. Он прошел в комнату и, не дожидаясь приглашения, сел, положив на стол руки и сцепив пальцы. Правый кулак его был ободран. Мария Васильевна принесла еще одну чашку, поставила на стол банку клубничного варенья и ушла на кухню подогреть чайник.
Степан Ильич молча ждал.
— Дядя Степа, — сказал Иван, — я завтра уеду…
— Да ну? — деланно удивился Борзов. — Далеко?
Иван криво улыбнулся:
— Я, наверное, как набитый дурак выгляжу?
— Как побитый дурак, — поправил его полковник.
— Я уеду. А когда вернусь, можно мне отсюда в другую часть перевестись?
— Вещи собрал? — не ответив, спросил Степан Ильич.
— Ну собрал.
— Молодец. Голову не забудь взять. Значит, так, лейтенант Столбов. Завтра, согласно моему приказу, отправишься на заставу Береговая, в штрафную командировку, на срок девяносто два календарных дня. Вернешься — поговорим.
Мария Васильевна принесла чайник, поставила на стол. Полковник хмуро покосился на нее, и она опять вышла, но на пороге обернулась, показала глазами на Ивана и погладила себя по голове.
— Ничего, Ваня, все нормально, — сказал Степан Ильич. — Думаешь, я из-за женщин не психовал? Психовал. И Машу ревновал, хотя она мне и повода-то никогда не давала. И если б она несвободна была, но рвалась ко мне всей душой, я бы ее отбил не задумываясь. И совесть бы меня не мучила… Ты вот вернешься и совсем по-другому на все посмотришь. Поверь мне, старику. Ну а уж будет совсем невмоготу — найдем выход. Ты только сейчас себя не накручивай, подожди малость, остынь… А то устроил в клубе показательное выступление, Марину свою подвел… кулаками размахивал… — Степан Ильич усмехнулся. — С кем подрался-то?
— С подлецами.
— Ну понятно, что не с хорошими людьми. Давай, Иван, не раскисай, все образуется. Договорились?
Столбов уныло кивнул.
— Ну и ладно. Ты чайку-то попей, остынет. И варенье бери. Любишь варенье? Степан Ильич пододвинул к нему банку. — Мамка твоя, когда маленькая была, варенье мела литрами. А ей много не разрешали, потому что она сразу чесаться начинала. Так она что делала: слопает втихаря полбанки, а потом — хрясь об пол! И бежит со слезами к матери, к бабушке твоей то есть: «Мамочка, прости меня! Я случайно банку с вареньем уронила!»
Иван улыбнулся.
— Дядя Степа, вы маме не говорите про командировку. Она нервничать будет.
— Не скажу. — Степан Ильич побарабанил пальцами по столу, раздумывая, потом откашлялся. — Ты вот что, Иван… Ты на меня не серчай за Береговую. Приказ я отменить не могу, но на душе у меня кошки скребут. Не знаю почему. Какое-то такое ощущение, будто я тебя сдал.
— Спасибо, дядя Степа. Спасибо, что сказали. Не переживайте, я справлюсь. — Он достал из кармана сложенную вчетверо тетрадную обложку. — У меня к вам просьба, к вам и к тете Маше: передайте это, пожалуйста, Марине.
Борзов поскреб затылок: просьба племянника ему не очень нравилась, но отказать сейчас парню он не мог, не имел права. Тот пришел к ним с Машей как к близким людям, в их дом, где, несмотря на все табели о рангах, его всегда ждало участие.
— Маша! — крикнул Степан Ильич. — Есть у нас конверт? Можно без марки.
Мария Васильевна принесла конверт, на котором был нарисован голубь, державший в клюве прутик с листочками. Борзов взял у Ивана письмо, сунул его в конверт и, лизнув края, заклеил.
— На всякий пожарный, — пояснил полковник. — На! — Он вручил конверт жене. — Хватит дома сидеть, почтальоном поработаешь.
Мария Васильевна кивнула и потрепала Ивана по волосам.
Столбов поднялся. Степан Ильич проводил его до двери, протянул руку, крепко пожал.
— Держись, сынок! — сказал он. — Я в тебя очень верю.
ГЛАВА 14
Когда говорят, что военная форма украшает мужчину и делает его значительным, речь идет, конечно, об офицерской форме. Поскольку простая солдатская форма ничего значительного мужскому облику не прибавляет, несмотря на титанические усилия, затрачиваемые бойцами всех родов войск для ее улучшения.
В солдатской военной форме даже самый писаный красавец теряет свою привлекательность и начинает вызывать сочувствие. Именно поэтому в войсках идет неустанная, круглосуточная работа по выбеливанию хэбэ, по отпариванию шинелей, по начистке шапок гуталином и приданию им формы кирпичика, а также по полированию до зеркального блеска блях солдатских ремней.
Радикальных изменений это, конечно, не влечет, но по крайней мере приносит хозяину формы моральное удовлетворение.
Не следует, однако, забывать о такой вещи, как Воинский устав, где все эти модернизации, вообще-то говоря, запрещены, а также о том, что реформированием собственной формы в армии занимаются только «деды». Никто не позволит новобранцу («духу», «салаге», «шнурку», «слону») тронуть в своей форме хотя бы ниточку…
Поэтому, когда взвод во главе с Братеевым, грохоча стульями, поднялся со своих мест, можно было легко определить, для кого из солдат служба еще только начинается, а для кого она близится к завершению.
На молодых форма висела мешком и пузырилась, на старослужащих же была пригнана в точном соответствии с фигурой и эстетическими вкусами конкретного «деда».
— Садитесь, — сказал майор Сердюк недовольным тоном: он не одобрял подобных вольностей, которые позволяли себе «деды». В другое время он непременно сделал бы на этот счет замечание, но он пропустил по болезни уже два занятия, и теперь надлежало пропущенное наверстать.
— Последний раз мы встречались с вами две недели назад, — начал замполит. — А между тем в мире продолжают происходить различные события… Что вы там пишете, Лубинскас?
Ефрейтор Лубинскас поспешно прикрыл выдранный из газеты кроссворд тетрадью с художественно выполненной надписью «Политинформация» на обложке и, вскочив, доложил:
— Конспектирую, товарищ майор! — Бросив взгляд на закрытую тетрадь, он повторил: — «…различные события». Точка.
— Одобряю ваше рвение, — недоверчиво сопя, сказал замполит. — Только не рановато ли? Я еще ничего существенного не сказал. Дождитесь хотя бы вводной части, Лубинскас.
— Есть, дождаться окончания вводной части, товарищ майор!
Ефрейтор сел и уставился на Сердюка, приоткрыв рот, словно собирался в буквальном смысле ловить каждое слово, выпорхнувшее из-под усов замполита.
Стараясь не смотреть на открывшего рот ефрейтора, Сердюк закончил вводную часть, смысл которой заключался в изложении плана предстоящего занятия.
— Надеюсь, вы основательно подготовились, — сказал замполит, хотя в голосе его не слышалось особенной надежды. — Рыжеев?
Рыжеев с видом смертника поднялся со своего места.
— Расскажите нам, какие основные события произошли в политической жизни страны за истекший период.
— За истекший? — переспросил Рыжеев, оттягивая неприятный момент ответа. — Ну это… Никсон прилетел.
Замполит побагровел:
— Правильно, Рыжеев, прилетел. И улетел. Причем довольно давно. Может быть, вы нам еще про освоение целины расскажете?
Рыжеев молчал. Про освоение целины он тоже ничего знал.
— Возмутительно! — воскликнул майор. — Не за горами ваша демобилизация, а вы до сих пор не уяснили себе, насколько важно быть в курсе происходящих событий и уметь их анализировать! — Сказав «анализировать», Сердюк слегка поморщился: с недавних пор слово «анализ» стало вызывать у него неприятные ассоциации. — Садитесь.
Майор оглядел класс и с раздражением отметил, что ефрейтор Лубинскас по-прежнему сидит с открытым ртом. Поймав взгляд замполита, ефрейтор, почти успевший вписать в клеточки название промысловой рыбы из шести букв, быстро застрочил в тетради.
— Что вы там опять пишете, Лубинскас? — спросил Сердюк.
Он подошел к ефрейтору и с удивительным для своей комплекции проворством схватил тетрадь. Лубинскас звонко хлопнул по столу ладонью, накрыв кроссворд.
— Что такое? — нахмурился замполит.
— Комар, товарищ майор! — пояснил ефрейтор.
Продолжая хмуриться, Сердюк посмотрел на тетрадь, но художественно исполненная надпись на обложке немного его успокоила. Майор пролистал несколько страниц и с изумлением обнаружил свои лекции, запечатленные на желтоватой разлинованной бумаге. Некоторые места и даже отдельные слова были обведены аккуратными овалами и подчеркнуты.
— Ну что ж, — наконец произнес замполит, — похвально.
Лубинскас скромно опустил глаза, стараясь незаметно для майора убрать со стола злополучный кроссворд. Тетрадью своей ефрейтор и впрямь гордился и очень дорожил. Она была заполнена и оформлена одним из «духов», за что ефрейтор освободил его на время от всех казарменных работ и подарил почти полную пачку «Стюардессы».
— Похвально, Лубинскас, — повторил майор. — Сразу видно серьезного и вдумчивого бойца. — Он потряс в воздухе тетрадью. — Такой боец не растеряется в любой ситуации! Вот спроси его, например, — Сердюк раскрыл тетрадь и, быстро пролистав, снова захлопнул, — о политической ситуации, скажем, в… Ну, скажем, в Камбодже, и он, не задумываясь, ответит. И ответит правильно. Потому что уделяет своей политической грамотности постоянное внимание. — Майор выжидательно посмотрел на Лубинскаса. — Ну?
— Что? — упавшим голосом спросил тот.
— Расскажите нам о ситуации в Камбодже.
В учебном классе повисла такая тишина, что стали слышны голоса поваров в расположенной невдалеке гарнизонной столовой и даже, казалось, бульканье в котлах.
— Ну-у-у! — разочарованно протянул замполит.
— А можно мне, товарищ майор? — вдруг спросил Рыжеев.
Сердюк подозрительно посмотрел на него и кивнул, усмехнувшись в усы.
— Значит, так, — вскочив с места, деловито затараторил Рыжеев. — В тысяча девятьсот пятьдесят первом году была образована народно-революционная партия Камбоджи, возглавившая борьбу народа за национальное и социальное освобождение страны от диктата Франции. Дипломатические отношения между Советским Союзом и Камбоджей были установлены в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году. После смерти короля Нородома Сурамарита главой Камбоджи стал Нородом Сианук. Но в семидесятом году, — Рыжеев тяжко вздохнул, — в стране произошел государственный переворот. Лидером пномпеньского режима, — в голосе рядового явственно послышались презрительные ноты, — стал генерал Лон Нол…
Сердюк был потрясен. Он, как недавно Лубинскас, открыл рот, почти с восхищением глядя на бойца, которого всегда считал одним из самых тупых.
— Спасибо, Рыжеев, — сипло сказал замполит и прокашлялся. — Садитесь.
Но Рыжеев продолжал стоять.
— Это еще не все, — возразил он. — Вскоре началась американская агрессия в Камбоджу. — Голос его гневно задрожал. — Под надуманным предлогом крупные подразделения американо-сайгонских войск вторглись на территорию страны. Однако! — Рыжеев поднял указательный палец. — Под давлением прогрессивного общественного мнения в США и других странах и опасаясь Национального единого фронта Камбоджи…
— Все. Молодец. Садись, — перебил его Сердюк, у которого уже начинало звенеть в ушах.
— Совершенно очевидно, — не слушая и саркастически улыбаясь, продолжал Рыжеев, — что империалистическая военщина, лицемерно прикрываясь миролюбием, рассчитывала на десятки тысяч войск марионеточного сайгонского режима. О поддержке освободительного движения Лаоса и Камбоджи, которое вносит выдающийся вклад в дело мира и национальной независимости народов…
— Садитесь, говорю! — зарычал майор.
— …говорилось в Заявлении Политического консультативного комитета государств — участников Варшавского договора, — закончил Рыжеев и отдышался. — А про проводимую реакционными кругами США политику «вьетнамизации» рассказать?
— Не надо! — отрезал замполит. — На сегодня все свободны.
Рыжеев сел и торжествующим взглядом обвел притихших товарищей.
Накануне у Рыжеева взбунтовался желудок. Бунт выражался в отказе выполнять некоторые свои функции, и Рыжееву пришлось битый час просидеть в сортире. Там он обнаружил косо оторванную газетную страницу, которую изучил вдоль и поперек. Чтение облегчало его страдания.
Страница была вырвана из «Правды», и большую часть газетного листа занимала одна-единственная статья.
Статья называлась «Камбоджа сегодня».
Замполит Сердюк аккуратно повесил в шкаф мундир и облачился в синий тренировочный костюм. Костюм этот от постоянной носки растянулся, и потому майор его очень любил. Из-за своей комплекции он никогда не расстраивался, но в костюме, который в отличие от мундира не жал и не давил, чувствовал себя более уютно.
Был теплый майский вечер, еще не темный, но уже поблекший, и Сердюк некоторое время размышлял, чем ему заняться в первую очередь: сперва поужинать, а потом уж покопаться в своем саду или наоборот. Поразмыслив, он пришел к выводу, что вполне может позволить себе сначала поесть, а работы в саду вообще перенести на завтра.
Он прошел на кухню и открыл холодильник. Запасы провианта неумолимо таяли. Что-то из приготовленного Натальей пришлось выбросить: пока майор валялся в медсанчасти, студень, рыба под маринадом, куриное рагу с черносливом и прочие вкусные и питательные блюда попросту стухли. Наталья уезжала на неделю, но задержалась, и Сердюк с тоской думал о том, сколько ему придется еще питаться в столовой, где, конечно, кормят сытно, но неинтересно.
В доме, где он жил с женой и двумя своими обожаемыми близнецами, имелся подпол, заставленный разнокалиберными банками с соленьями и вареньями, а также другими многочисленными припасами, сделанными заботливой Натальей. Но Сердюк помнил предостережения Марины Андреевны и потому даже думать себе запрещал о том, чтобы спуститься в подпол.
В конец концов майор позволил себе небольшой компромисс. Он извлек из холодильника и поставил на стол трехлитровую банку, где под тонкой пленкой плесени в мутном рассоле колыхались маленькие пупырчатые огурчики, достал из морозилки кирпичик розоватого сала, а из корзинки — буханку черного хлеба. Выудил из банки три крепких огурчика, отрезал тонкий ломтик сала и, поколебавшись, еще раз открыл холодильник. В ячейке на дверце стояла бутылка водки, настоянной на жгучем красном перце.
Соорудив себе бутерброд, Сердюк наполнил маленькую рюмку и с удовлетворением посмотрел на стол. Скромный холостяцкий ужин в полном соответствии с предписанием врача. Ведь Марина Андреевна не запрещала есть, она советовала лишь соблюдать меру…
В дверь позвонили. С тоской посмотрев на бутерброд, Сердюк пошел открывать.
На пороге стоял старший лейтенант Жгут.
— Здравия желаю, товарищ майор! — козырнул Алексей. — Извините за поздний визит. Разрешите войти?
— Заходи, — кивнул Сердюк. — Ноги только вытри. Не в казарму пришел.
Алексей ступил в прихожую и громко затопал сапогами. В приоткрытую дверь кухни он увидел стол, покрытый вышитой скатертью, розовеющий шмат сала и прозрачную бутылку, на дне которой плавал огненно-красный перчик. Жгут сглотнул. Есть ему не хотелось, но натюрморт был соблазнительным.
— Как самочувствие? — спросил он и сделал несколько шагов по направлению к кухне.
Вообще-то состояние сердюковского здоровья Жгута не очень волновало, но к недавней болезни замполита он имел некоторое отношение, и потому совесть его все-таки мучила.
Сердюк по-прежнему стоял, загораживая проход, и, похоже, не собирался предлагать Жгуту разделить с ним ужин. Притворно вздохнув, майор сказал:
— На диете сижу.
— Ну-ну, — ухмыльнулся Алексей. — Смотри не раздави.
Сердюк набычился.
— А ты чего моим здоровьем интересуешься? — с подозрением спросил он.
— Да так, — Алексей пожал плечами, — из вежливости. Проходил вот мимо, дай, думаю, зайду спрошу.
— Мог бы и в штаб зайти. Да, кстати, почему вас, товарищ старший лейтенант, не было на политзанятиях?
— Работал, — многозначительно произнес Жгут.
— Ты? — Сердюк усмехнулся. — И над чем же?
— Так вот я чего и зашел… — Жгут полез в карман и вытащил сложенный вчетверо листок. Аккуратно развернул его, расправил. — Петро, может, мы сядем где-нибудь? — спросил он. — А то вдруг мне записывать придется?
— Ну пойдем сядем, — согласился Сердюк и направился к двери в комнату.
Проход на кухню оказался свободен, и Жгут, быстро войдя, без приглашения плюхнулся на стул. С показным равнодушием отодвинул от себя тарелку с солеными огурцами, успев втянуть ноздрями острый пряный запах, и положил на стол листок с напечатанным на машинке текстом.
Сердюк, нахмурившись, сел напротив. Пить с Лешкой он не хотел. Во-первых, он был не в том настроении, а во-вторых, совместное распитие спиртных напитков со страшим лейтенантом Жгутом ни к чему хорошему привести не могло.
— Да ты ешь, — сказал Алексей, продолжая утюжить ладонями листок.
— Успею, — нетерпеливо откликнулся Сердюк и на всякий случай переставил бутылку поближе к себе, с опозданием сообразив, что поступил крайне необдуманно.
— Водку сам делал? — немедленно спросил Жгут.
— Еще скажи — сам гнал, — пробурчал Сердюк. — Наталка настаивала.
— Ну откуда ж я знаю? — простодушно сказал Жгут. — Может, это по каким-нибудь вашим рецептам. Горилка какая-нибудь. — Он неожиданно перегнулся через стол, сцапал рюмку и одним махом опрокинул содержимое в рот. — Ух! — передернулся Жгут. — Забирает! — Он взял огурец и принялся с хрустом жевать, потом сделал некий пилящий жест, будто что-то резал. — Слушай, Петро, хлеба, что ли, дай!
Сердюк понял, что скромный холостяцкий ужин грозит плавно перерасти в пьянку и лучше самому взять контроль над ситуацией, пока этого не сделал Жгут. Майор поставил на стол вторую рюмку, нарезал хлеба и сала и вытащил из банки еще несколько огурцов.
Алексей заметно повеселел.
— А Наталья твоя когда вернется? — спросил он. — Я бы у нее рецепт взял. Отличная водка получается. — Он налил себе еще и, спохватившись, предложил хозяину: — Будешь?
— Наливай, — махнул рукой Сердюк.
— Ну давай за наши Вооруженные Силы! — Жгут со звоном стукнул своей рюмкой о рюмку замполита.
— Давай, — усмехнулся Сердюк и выпил. — Только тебе это все равно не поможет. Не военный ты человек.
— Не военный, — согласился Жгут. — Но за Вооруженные Силы готов выпить не один литр… Слушай, Петро, а ты родной язык свой помнишь?
— Помню, — с достоинством сказал Сердюк.
— А скажи чего-нибудь, — попросил Алексей.
— Обойдешься. Что я тебе, радиоприемник?
— Ну тогда скажи, правда, что по-украински «мотоцикл доехал до фотостудии» будет «мотопэр допэр до мордоляпу»?
Сердюк покраснел от гнева.
— Кто это тебе такую чушь сказал?! — загремел он. — Мы многонациональная страна, и народы, ее населяющие, обязаны с уважением относиться…
— Да ладно тебе, Петро, — примирительно сказал Жгут, разливая по рюмкам, — ты ж не на политзанятиях.
— …с уважением относиться к представителям других национальностей и республик! — закончил Сердюк.
Жгут ухмыльнулся.
— И ничего в этом смешного нет! — свирепо произнес замполит.
— Конечно нет, — сказал Алексей. — Я тут вспомнил… Мне еще говорили, что «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» будет «Голодранцы усих краев, гоп в едину кучу!»
Сердюк так грохнул по столу кулаком, что в банке подпрыгнули огурцы.
— Все-все-все, — быстро сказал Жгут. — Просто во мне гибнет филолог.
Майор пристально посмотрел на него и неожиданно успокоился.
— Человек в тебе гибнет, Леша, — сказал он и вздохнул. — Тебе сколько уже? Тридцать пять? Ну считай, почти сорок. Мои пацаны и то серьезнее. И зачем ты вообще в армию пошел? Тебе в цирк надо, клоуном. Да и то не возьмут. Там тоже работать надо.
— А я, по-твоему, баклуши бью?
— А что ж ты делаешь? Дурака валяешь. Вот Борзов тебя жалеет, все надеется, что толк из тебя выйдет. Лично я так считаю: если у человека голова на плечах есть, из него толк в любом деле выйдет. А раз не выходит…
— Скучно мне, Петро, — сказал Жгут. — Ну, чего я буду землю носом рыть, если мне это не надо? В клубе еще туда-сюда, а все остальное…
— А ты пробовал?
— Пробовал. Но мне строем ходить не нравится. И не потому, что я такой уж индивидуалист, я просто не хочу. И толку от меня на этой вот границе никакого, сам знаю. Так чего ж меня тут держат? Комиссовали бы — и дело с концом. А потом, скажи по совести: вот меня на губу за каждую провинность сажают, и что? Добились чего-нибудь? То-то.
Сердюк молчал. К Жгуту он всегда испытывал противоречивые чувства. С одной стороны, Жгут был возмутителем спокойствия, олицетворением беспорядка, с другой — общительным и в общем-то нормальным парнем, про которого никто, за исключением, может быть, Ворона, не мог сказать ничего плохого.
Но в армии нет такого деления — просто на плохих и хороших. Тут, сам того не зная, Сердюк поддерживал Ворона. В армии есть плохие и хорошие солдаты и офицеры. И если ты плохой солдат или офицер, в армии тебе не место. Так что майор был в какой-то степени согласен с Алексеем. Его можно продержать на губе хоть до пенсии — все равно не переделать…
Жгут был человеком компанейским, к нему многие тянулись, и с должностью своей новой — что правда, то правда — он справлялся вполне сносно. Но хорошим офицером он не станет никогда. Просто потому что не хочет.
— Знаешь, почему тебя все время на губу сажают? — спросил Сердюк. — Чтобы ты других не портил. Дурной пример заразителен. Лично я гнал бы тебя, к чертовой матери, но я таких вопросов не решаю.
— А жаль, — печально сказал Жгут.
Он подцепил ломтик сала и отправил в рот. Пальцы были жирными, Алексей машинально вытер их о листок бумаги и чертыхнулся.
— Да, Петро, чуть не забыл. К нам тут пионеры из города приезжают, так Борзов велел у тебя программу концерта утвердить. Я кое-чего прикинул — вроде неплохо получается. Так что ты подпиши, а я потом по ходу дела, может, еще чего-нибудь придумаю.
Он подвинул листок к майору и бросил ему заранее приготовленную авторучку.
Сердюк взял листок, снял с ручки колпачок и, примерившись, собрался расписаться, но передумал и начал читать. Глаза его бегали из стороны в стороны, следя за строчками, а брови медленно ползли вверх.
Жгут беспокойно заерзал.
— Да охота тебе время тратить! — сказал он как можно равнодушнее. — Подписывай давай.
Майор беззвучно шевелил губами, ноздри его раздувались. Потом он забубнил, произнося написанное вслух, и наконец заорал в полный голос:
— «Козлята и стадо товарищей»?! Что значит «стадо товарищей»?
— Это значит много козлят, — пояснил Жгут. — Да, согласен, неудачно сформулировано. Подкорректируем.
Сердюк возмущенно потряс листком, а затем яростно разорвал его в клочки.
— Это, — просипел он, соскребая клочки со скатерти и тыча ими Жгуту под нос, — это политическая провокация, товарищ старший лейтенант! Направленная против меня.
— Это, — рассердился Жгут, — сценарий спектакля с участием детей дошкольного возраста для детей младшего школьного возраста, товарищ майор! Вы не на слова обращайте внимания, а на суть.
— Я тебе дам — на суть! — заорал замполит. — Вон отсюда! Ничего не подпишу!
— Ну и не надо! — Жгут поднялся. — Знаешь, Петро, за что я не люблю армию? За то, что здесь приказы не обсуждаются. Какими бы глупыми они ни были. Потому что здесь главное — форма, а не содержание. Будь здоров!
Сердюк услышал, как хлопнула дверь. Гневливо сопя, он сгреб со стола обрывки бумаги и выбросил их в мусорное ведро. Стоя, плеснул на дно рюмки остатки перцовки, выпил и сел.
Синева за окном сгустилась. В комнате громко тикал будильник, пытаясь разогнать тишину. Замполит с тоской посмотрел на отрывной календарь, висевший в простенке между кухонными полками. Наталка с пацанами уехала еще в апреле…
И такая ужасающая тишина стояла в доме, что Сердюк откашлялся и тихо запел:
— Дывлюсь я на нибо, та думку гадаю: чому я не сокил, чому не лятаю?..
Он пел, перевирая слова, потому что родным его языком давно стал русский, а украинский он подзабыл.
ГЛАВА 15
— Вся надежда, ребята, на самих себя, — сказал Коньков. — Нам такое нужно придумать, чтобы все ахнули.
Они втроем — Вовка Коньков, Лешка Сарычев и Алик Агапов — сидели в школьном дворе. Последним уроком была физкультура — занимались на улице. А что — погода хорошая, тепло. Побегали, поскакали, погоняли мяч. После урока подошли к физруку.
— Игорь Палыч, мы к шефам едем, — сказал Коньков. — Ольга Петровна велела номера для концерта подготовить — ну там стихи выучить, песни. А мы с Сарычевым решили акробатический этюд показать.
— Ты, Коньков, только акробатический утюг показать можешь, — фыркнул физрук. — Ты подтянуться-то толком не в состоянии, болтаешься, как сосиска на вилке. Так что лучше стихи почитай.
Коньков обиделся и ушел. После уроков они с Сарычевым немного поупражнялись во дворе — нет, все не то. Руки вверх, руки вниз, шаг вперед — остановись… Скучно, неинтересно. Разве удивишь солдат, которые каждый день с нарушителями границы дерутся, простой физзарядкой?
— Думать надо, — сказал Коньков.
— Ну думай, — уступил другу эту привилегию Лешка. — Или давай вон у Агапова спросим, он умный. Эй, Агапов, поди сюда! — крикнул он.
Но и Алик Агапов не смог ничего придумать, хотя очень старался: ему ужасно хотелось, чтобы Коньков и Сарычев приняли его в свою компанию.
— Может, вниз головой пройтись? — робко предложил Алик, поправляя очки. — Представляете: выходим мы втроем на руках… Что, не ахнут? Какая сила и мощь!
— Да, пожалуй, ахнут, — согласился Коньков. — Особенно когда тебя увидят. На ногах, скажут, уже не держится. Живая, скажут, мощь. Нет, не годится. И потом вот еще…
Он задрал на Алике рубашку и ткнул его пальцем в живот. Потом задрал рубашку на Сарычеве и тоже ткнул.
— И чего? — спросил Алик.
— Смотреть противно, — презрительно сказал Вовка.
Агапов с недоумением взглянул на свой живот. Нормальный живот, только впалый.
— Белый! — с отвращением произнес Вовка. — Как у лягушки.
Сарычев изловчился и задрал рубашку на самом Вовке. Торжествующе посмотрел на друга:
— У тебя тоже белый.
— А я не спорю, — согласился Вовка. — Только когда мы такие выйдем, всем сразу станет ясно, что мы на самом деле за спортсмены.
— А мы виноваты? — пожал плечами Лешка.
Они не были виноваты. Они с радостью стали бы смуглыми, как настоящие спортсмены. Летом-то они загорят до черноты, но сейчас, в начале мая, солнце хотя и начинало светить раньше и светило, не жалея сил, но не больно-то грело. Во всяком случае, о том, чтобы за неделю покрыться загаром, можно было и не мечтать.
— Вы как хотите, а я — все! — Вовка решительно снял рубашку и стащил футболку.
Из окна учительской высунулась Ольга Петровна.
— Вова! — крикнула она. — Коньков! Ты зачем разделся? Ты что, простудиться хочешь?
— Мне жарко, — сказал Коньков и стал обмахиваться футболкой.
— Значит, уже простудился. Оденься немедленно!
— И правда, чего дурака валяешь? — спросил Сарычев. — У тебя вон мурашки по спине бегают.
— И шея посинела, — не без удовольствия сообщил Алик.
Вздохнув, Коньков надел футболку и рубашку, но схитрил: задрал на спине, чтобы голая осталась. Ольга Петровна еще раз выглянула в окно и успокоилась — Вовкин маневр она не заметила. Коньков повернулся спиной к солнцу.
— Все равно не загоришь, спорим? — сказал Сарычев.
— Темнота, — пренебрежительно отозвался Вовка. — На Северном полюсе люди и то загорают, когда солнце. Скажи, Алик?
Агапов не знал, так ли это, но на всякий случай кивнул.
— А пошли на речку! — предложил Сарычев. — Там и позагорать нормально можно.
Они отправились на безымянную речку, которая протекала на окраине города. Речка была не очень глубокой и довольно узкой — поплескаться еще можно, а плавать — никакого удовольствия.
Побросав портфели, они разделись до трусов и разлеглись на песке, раскинули руки-ноги. Песок был довольно теплым, но ветер с речки приносил ознобный холодок. Алик Агапов, стараясь не стучать зубами, потихоньку подтягивал к себе форменный пиджак.
— Эх ты, — заметив это, укорил его Вовка. — Слабак. Зря мы с тобой связались.
Сам он приспособился быстро: загорал, поворачиваясь спиной к солнцу, а когда замерзал — подставлял солнцу живот.
— Так и окоченеть недолго, — не выдержал наконец Сарычев и, вскочив, начал бегать кругами, хлопая себя по бокам и плечам. Потом побежал к реке.
— Куда это он делся? — спросил минут через пять Вовка. — Пойти, что ли, посмотреть?
Он с напускной ленцой поднялся, но, едва встав ноги, припустил бегом к воде. В этом месте река петляла, и Коньков за поворотом, под обрывом, не сразу увидел приятеля. А когда увидел, обернулся, позвал Алика, который подскакивал на месте, подтягивая синие спортивные трусы.
Под обрывом дымилось кострище; наверное, рыбаки оставили с ночи — рыба в реке водилась, мелкая правда. Сарычев стоял возле кострища на коленях, раздувал угли, подбрасывал щепки. Пока приятели спускались с обрыва, он развел настоящий костер. По дороге Коньков прихватил здоровенную корягу — ее тоже бросили в огонь, и стало совсем хорошо.
Жмурясь от удовольствия, Вовка поворачивался к огню то спиной, то боком.
— Вот это вещь, — сказал он. — Теперь и позагорать можно.
Согревшись, они вновь начали обсуждать, чем бы удивить пограничников.
— Лешка здоровый, — сказал Вовка. — Можно на него влезть и разные фигуры делать. Собственно, мы так и собирались. Но вдвоем неинтересно, а вот втроем…
— Мы так не договаривались, чтобы я двоих держал! — возмутился Сарычев. — И вообще, почему я?
Пламя в костре стреляло искрами, здоровенная коряга никак не хотела прогорать, только обугливалась. Глядя на нее, Алик вдруг спросил:
— А помните, к нам цирк приезжал?
— Ну? — спросил Вовка.
— Акробатов на доске помните? Один на доске стоит, второй на другой конец доски прыгает, и этот, первый, — фьюить! — к третьему на плечи.
— Точно! — обрадованно воскликнул Лешка. — И по дороге он еще сальто крутил.
— А мы что, в часть прямо со своей доской поедем? — спросил Вовка, недовольный тем, что такая блестящая идея пришла не в его голову.
— Акробаты всегда со своими приспособлениями повсюду ездят. А мы чем хуже? — возразил Алик.
На следующий день после уроков они выпросили у завхоза доску поровнее и принесли ее на берег реки. Нашли подходящий камень-валун, положили на него доску.
— Значит, так, — сказал Вовка. — Алик у нас самый легкий. Я буду на доску прыгать, Алик полетит и к тебе на плечи приземлится.
— Он очки потеряет, — возразил Сарычев.
— Ты без очков увидишь, куда лететь? — спросил Вовка.
— Увижу, — беспечно ответил Алик. Сняв очки, он отнес их подальше, положил на песок и, вернувшись, встал на доску. — Только я сальто крутить не умею, — предупредил он.
— Ладно, — милостиво разрешил Вовка, — обойдемся без сальто.
Он разбежался и прыгнул на доску.
Вообще-то получилось здорово. Вовка упал, зато Алик взлетел, как птица. Только полетел почему-то не к Лешке, а совсем в другую сторону — в сторону реки. Плюхнулся, вынырнул, поплыл. Выбрался на берег на четвереньках. Вода стекала с него ручьями, он дрожал и как-то странно гоготал, словно гусь:
— Га-га-га…
— Ты чего? — испуганно спросил Лешка.
Алик помотал головой и опять загоготал:
— Га-га-га… — Наконец он поднялся на ноги и произнес почти отчетливо: — Га-га-гады!
— Мы же не нарочно, — оправдываясь, сказал Лешка.
Но Вовка испортил все дело.
— Сам виноват, — заявил он. — А еще говорил, что без очков увидишь, куда лететь.
— Ну я и видел, и что? — закричал Алик.
— Ну и это… Рулил бы в нужную сторону.
Алик показал Вовке фигу:
— А ты вот это видел? Сам теперь летай.
— Ну и полечу, — сказал Вовка.
Он встал на доску и подождал, пока Алик выжмет трусы. Наконец тот подошел, спросил деловито:
— Готов?
— Готов! — выкрикнул Вовка.
Алик разбежался и прыгнул. Взмахнув руками, Вовка взмыл в воздух и полетел. Красиво полетел, а самое главное — в нужную сторону. Но слегка не рассчитал и въехал коленом прямо Сарычеву в лицо. Тот взвыл и упал. Вовка пролетел еще немного и тоже упал. Потом оба вскочили, и Лешка набросился на друга с кулаками.
Чтобы не перессориться, от этого номера решили отказаться. Но Алику, несмотря на удачное приземление, точнее, приводнение, так понравилось летать, что он с ходу придумал другой. Вовка и Лешка держались за руки, скрестив их так, чтобы получилось нечто вроде сиденья, Алик вскарабкивался на это сиденье, вставал на него и командовал: «Ап!» Его подбрасывали в воздух, он переворачивался и падал животом на это сиденье.
Получилось, конечно, не сразу. Поначалу Алик очень сильно в воздухе ногами дрыгал, свалился Конькову на голову и, пытаясь удержаться, чуть не оторвал ему ухо. Коньков хотел ему двинуть, но сдержался. А потом все наладилось.
— Может, сальто попробуешь крутить? — спросил Коньков.
Но Алик не рискнул, да и времени оставалось мало.
— Давай я попробую, — предложил Лешка.
Коньков и Алик согласились, о чем быстро пожалели. Сарычев оказался чугун чугуном, чуть руки им из плеч не повыдергивал.
— Ладно, — сказал Вовка, — без сальто обойдемся.
До поездки оставалось всего ничего, к тому же скоро надо было показывать номер Ольге Петровне. Но на следующий день Коньков пришел в класс, шмыгая носом и подкашливая.
— Говорила я тебе, что простудишься! — воскликнула Ольга Петровна. — Если заболеешь и никуда не поедешь, винить будешь только себя. — Она нахмурилась, но было видно, что она расстроена.
— Я не заболел, — решил успокоить ее Коньков. — Это у меня предстартовая лихорадка. От волнения. Такое у всех настоящих спортсменов бывает. Скажи, Агапов?
Алик кивнул и громко чихнул, чуть не ударившись лбом об парту.
— Ну вот, — окончательно расстроилась Ольга Петровна. — Вы что, сговорились?
На перемене Сарычев подошел к другу и спросил с затаенной надеждой:
— Ну что? Будем сегодня репетировать?
— Будем, — твердо ответил Коньков. — Только давайте здесь, во дворе.
Дождавшись, пока большинство ребят разойдется по домам — чтобы не мешали, троица начала репетировать. Коньков и Сарычев скрестили руки, Алик полез на них, без конца шмыгая носом.
— Ап! — скомандовал он.
Коньков разогнулся, как стальная пружина, и подтолкнул Алика вверх. И в этот момент Сарычев, оглушительно чихнув, присел до земли. Алик взмыл в воздух боком и стал переворачиваться. Он дрыгал ногами — видимо, рулил, как советовал ему Лешка, — и продолжал переворачиваться. В общем, он сделал такое сальто, о каком они все только мечтали.
— Ап! — выкрикнул он.
Его снова подбросили. На этот раз сальто не получилось, и Алик, промахнувшись, уселся Конькову и Сарычеву на руки, как на стул. Но спортивный азарт настолько захватил его, что он уже не мог остановиться.
— Ап! — заорал он, взлетел, перевернулся вверх ногами и, падая, попытался ухватиться за Вовкину шею.
Коньков отскочил, и Алик упал на землю, вцепившись Сарычеву в ногу. Он держался за его штанину, и Лешка все никак не мог его отцепить. Наконец Алик отцепился сам, поднялся и гордо сказал:
— Вот теперь все точно ахнут!
Во двор выбежала Ольга Петровна. Бросилась к Алику:
— Не ушибся? — Убедившись, что все в порядке, руки-ноги у Агапова целы, она вздохнула. — Господи, мальчики, если б я знала, что вы такое… — она сделала большие глаза, — такой номер готовите, я бы ни за что не разрешила.
— Не понравилось? — испугался Алик.
— Очень понравилось. Только, во-первых, не разболейтесь, пожалуйста, и, во-вторых, будьте осторожнее. А то мне Александра Ивановна, — она подмигнула, — такой акробатический этюд покажет!
— Эх, жалко, что загореть не удалось! — сказал Коньков, когда Ольга Петровна ушла.
— А не мыться не пробовал? — спросил Сарычев. — Я, когда после костра домой пришел, посмотрелся в зеркало — вроде загорел. А потом умылся — снова белый стал. Может, нам опять костер развести и не мыться до отъезда? А потом кто разберет — загорели мы или прокоптились…
— Или просто грязные, — усмехнувшись, закончил Коньков и шмыгнул носом. — Не заболеть бы, правда что.
Василий Колесников с детства мечтал стать летчиком. Но не взяли — медкомиссия не пропустила. Поразмыслив, он решил, что, раз уж не может бороздить воздушное пространство, то будет колесить по земному. Пошутил: фамилия обязывает. И начал шоферить. А тут — война. Отвоевал — и опять за баранку. На целину подался. Водил все: и самосвалы, и тяжелые грузовики; начальство на объекты возил. Потом вернулся сюда, домой, семью перевез, устроился на автобазу. Мотался по области; на пару со своим сменщиком Володей водил единственный рейсовый автобус, маршрут которого пролегал по кольцу. А летом вывозил на каникулы школьников в пионерский лагерь, расположенный в двадцати километрах от города, на берегу Уссури.
А когда у школы свой транспорт появился — грузовичок списанный, Колесников туда и работать перешел. Грузовичок в хвост и гриву гонял — за продуктами для школьной столовой ездил, а ремонт затеяли — за стройматериалами.
Свои ребята у Василия выросли, так он с чужими с удовольствием возился. И они к нему тянулись, канючили все время, чтоб дядя Вася порулить дал. Он тем, кому постарше, разрешал, хоть баба Шура и ругалась. Понимал — мальчишкам это надо, сам когда-то таким был. А те, кто помладше, за честь считали, если дядя Вася их с собой в соседний совхоз брал. Ну еще бы — с ветерком-то прокатиться кому не охота?
Ребята после уроков рядом вертелись, инструмент подавали, собак из-под машины гоняли, которые вечно норовили туда залезть и мешали. Чаще других Вовка и Лешка приходили да и Алик. Все расспрашивали, что да как. Василий объяснял. Иногда про войну им рассказывал.
Грузовичок последнее время на честном слове работал, Колесников ворчал, что машину эту давно на запчасти разобрать пора. Алик, башковитый малый, обрадовался:
— Вот хорошо! — и размечтался: — Нам камеры отдадите…
— Зачем это? — спросил Василий.
— А с ними плавать здорово. Как в лодке.
Василий усмехнулся:
— Какая ж это лодка, если дна в ней нет? Сидишь в дырке с водой.
Но Вовка — он у них заводилой был — чуть не каждый день стал прибегать и с надеждой на дядю Васю посматривать. Вот и пойми их — вроде и порулить хочется, а ждут не дождутся, когда машина сломается.
Но однажды машина и вправду сломалась. Василий под ней полдня провалялся, потом вылез и сказал, вытирая руки черной, замасленной тряпкой:
— Все! Отъездила старушка.
Эти тут как тут. Вовка гаечный ключ схватил, приготовился, стервец, колеса откручивать. Василий рассердился по-настоящему.
— Чего делаешь-то? — прикрикнул он. — Я вот сейчас голову тебе откручу!
— Так сами же сказали — отъездила старушка, — обиделся Вовка. — Чего тогда добру пропадать?
— Сцепление у нее полетело, — вздохнул Василий.
— Как — полетело? — удивился Лешка.
Василий растопырил руки и помахал, будто крыльями:
— Вот так…
Про сцепление он им объяснял уже — ну как умел: мол, деталь такая, вроде тарелки с пружинами. Без нее колеса не вертятся.
Баба Шура, узнав про поломку, сказала строго:
— Делай что хочешь, Василий! Продукты в столовой заканчиваются, чем детей кормить будем? Звони на автобазу.
Колесников кивнул. Хорошо ей говорить, а он на автобазе у знакомых слесарей уже и камеру одалживал, и два поршня. И не отдал до сих пор.
Василий вышел во двор, а там пацаны прыгают. Колесников подошел к ним:
— Ну что, готовы помочь?
— Колеса откручивать? — с надеждой спросил Вовка.
— На автобазу со мной съездить, — усмехнулся Василий.
Глаза у ребят загорелись, но Вовка решительно сказал:
— Не, дядя Вася, не можем мы. Репетиция у нас.
Колесников расстроился. Ну на самом деле не столько расстроился, сколько изобразил огорчение. Сказал, вздохнув погромче:
— Ну бросайте товарища в беде. Как «дядя Вася, дай баранку покрутить», так вы первые, а как помочь — не допросишься. На фронте таких, как вы, дезертирами называли.
Стыдно им стало. Головы опустили, ботинками землю ковыряют.
— Ладно, — наконец решил Вовка, — пошли.
— Я вас чего прошу-то, — начал объяснять Колесников. — У меня на автобазе знакомых много. Но я там уже столько деталей одолжил, что в глаза людям смотреть совестно. Особенно слесарю одному, Николаю. Он здоровый такой, усатый, его ни с кем не спутаешь… Так я чего хочу. Чтобы вы раньше меня в гараж зашли, ну вроде как на разведку. Если Николай там — предупредите.
Колесников увидел, что глаза у мальчишек опять разгорелись, и хмыкнул.
Пока шли к автобазе, Василий им про войну рассказывал. Не любил он о войне говорить — сколько товарищей погибло, тяжело вспоминать. Но ребята спрашивают — как не ответить?
— А вы правда «языка» брали? — спросил Лешка.
— Брал, — сказал Василий.
— А как?
— Ну как… Увидел фрица — он под деревом сидел, на губной гармошке играл, я подкрался, крикнул: «Руки вверх!» — и все дела.
— Это он сперва вам «Хенде хох!» крикнул, а уж вы потом его скрутили и в плен взяли, — вежливо поправил Алик.
— Да ты-то откуда знаешь? — удивился Василий.
— А я сзади вас сидел, — пояснил Алик.
Вовка с Лешкой прямо со смеху покатились:
— Где ты сидел-то?
— В кино, — невозмутимо ответил Алик. — Я этот фильм три раза видел.
— «В кино», — передразнил его Василий и усмехнулся: — И не в кино вовсе. Ну какой там фриц был — длинный, носатый такой?
— Нет, — растерянно пробормотал Алик. — Маленький и толстый.
— Ну вот, — удовлетворенно сказал Колесников. — А ты говоришь — кино…
Подошли к воротам автобазы. Василий на всякий случай кепку на глаза надвинул, повертел головой — Николая нигде не видно. Подтолкнул ребят к гаражу:
— Ну-ка сходите проверьте!
Они зашли в гараж, вернулись.
— Нет там никакого дядьки с усами, — уверенно сообщил Вовка.
— Ладно, — сказал Василий. — Тогда я пойду, а вы тут покараульте.
И в гараж зашел. Договорился со знакомым шофером, объяснил все. Тот неохотно, но согласился помочь.
— А чего к Петровичу не сходишь? — спросил он.
— Да ну его, — отмахнулся Колесников.
Петровича, начальника автобазы, Василий не любил. Темный какой-то человек, с душком. Сколько лет Колесников тут отработал, а ушел — вздохнул.
Василий подождал, пока шофер за сцеплением сходит, спасибо сказал, поклялся отдать, как только завхоз школьный новое достанет, и вышел. Поискал ребят глазами — нет нигде. Хороши часовые! Собрался уже искать, тут-то его Николай и окликнул:
— Здоров, Василий!
Колесников вздрогнул и схватился за грудь.
— Давно не виделись, — басил Николай. — Чего не заходишь?
Тут мальчишки подошли. Увидели, что Василий с усатым дядькой разговаривает, приблизились осторожно.
— Дядя Вася, у вас что, сердце болит? — спросил Алик.
— Болит, — сказал Колесников и даже охнул.
— Да ты что, Василий? — изумился Николай. — А всегда здоров был, как бык! — И стукнул Колесникова по плечу.
Василий все руки к груди прижимал, а когда слесарь его по плечу-то хлопнул, согнулся прямо.
— Не видите, у человека грудь болит? — напустился на усатого слесаря Лешка.
— Ишь заступники! — рассмеялся Николай. — Ну ладно, Вася, будь здоров, не кашляй. — Он собрался уже в гараж зайти, но остановился: — А ты чего приходил-то? Пионеров на экскурсию водил? — Слесарь прищурился. — Или опять машина сломалась?
— Да что ты! — сказал Василий и ребятам глаза страшные сделал: мол, не продайте. — Как часы работает.
— Ну добре, — сказал слесарь. — А то, если чего, говори, не стесняйся. Поможем. — И ушел.
За воротами автобазы Вовка спросил:
— Дядя Вася, может, нам вас в больницу отвести? Раз сердце болит…
Василий головой покачал, распрямился и полез за пазуху. Достал оттуда тарелку с пружинами, встряхнул — пружинки зазвенели весело, зазвякали.
— А зачем вы притворялись тогда? — обиженно спросил Вовка. — И чего вы так этого Николая боялись? Он вон сам помочь предложил.
— И поможет, — сказал Василий. — Мне еще автобус чинить. — Он строго посмотрел на мальчишек. — И кто это вам сказал, что я Николая боюсь? Да я сто лет его знаю.
— А нас зачем тогда с собой брали?
— Проверить хотел, — Колесников подмигнул, — можно ли с вами в разведку ходить?
— И как — можно? — спросил Алик.
Василий кивнул:
— Учительнице вашей скажу — не подкачали ребята, молодцы!
— Тогда ладно, — примирительно сказал Вовка, и было видно, что он доволен. — Ну что, пошли?
ГЛАВА 16
Голощекин неслышно открыл дверь фанзы — Папа вскинул голову и, щелчком отбросив окурок в сторону, в упор посмотрел на капитана. У Папы были рысьи глаза — широко расставленные, узкие; в полумраке фанзы они сверкнули хищным желтым огнем.
— Почему я должен тебя ждать? — недовольно спросил Папа.
Голощекин нахмурился. Здесь он был на своей территории, и Папино недовольство сразу вызвало ответное глухое раздражение.
— Занят был, — коротко сказал Никита.
Судя по количеству окурков, валявшихся возле Папиных ног, обутых в высокие болотные сапоги, он не столь долго ждал, сколько нервничал. Но Голощекин много думал о последнем разговоре и пришел к выводу, что дела у Папы идут не так уж плохо. И в прошлый раз он, хитрая сволочь, больше пугал Голощекина, чем на самом деле был обеспокоен.
Никита просчитал несколько вариантов с тем, чтобы в результате добиться одного: Папа должен понять, что без него, Голощекина, он теперь не справится. Капитан прикинул, какие фамилии назвать, чтобы намекнуть Папе о своих связях. Подумал о кандидатурах людей, которых можно было бы подключить к делу. В принципе он подготовился к разговору, а главное — к тому, чтобы в случае чего повернуть его в нужное русло. И теперь выжидал, пока Папа начнет первым.
Но тот молчал. Достал еще одну папиросу, прикурил и, пуская сизый, вонючий дым, по-прежнему с рысьим прищуром смотрел на капитана.
Голощекин заколебался: что-то было не так, и, судя по всему, Папа ждет каких-то объяснений. Ладно, прикинемся слегка виноватым — такой вариант Никита тоже предусмотрел.
— Ты тут спрашивал, зачем китайцы рыбу без начинки сюда носили… — начал он медленно, словно сомневаясь: говорить — не говорить. — Короче, вертится тут паренек один… Вопросов пока не задает, но вижу — взял на заметку.
— Почему сразу не сказал? — вскинулся Папа.
— А зачем зря шухер поднимать? Ну вертится. Я ему наглядно продемонстрировал, что в фанзе ничего интересного нет. При всех продемонстрировал. Парень самолюбивый, лишний раз дураком выглядеть на захочет, так что вряд ли теперь побежит рапорт подавать.
— Что значит — вряд ли? То есть вряд ли, но все-таки может? — У Папы нервно дернулась щека.
— Может, — невозмутимо ответил Голощекин.
— Ах ты сукин сын! — Папа привстал, сжав кулаки. — Да ты понимаешь, что говоришь?! Значит, засветил фанзу?!
— Чего орешь? — спокойно спросил Никита. — Я сказал «может». Но я ж, наверное, для того тебе и нужен, чтоб ты спал спокойно. Я хоть раз провалил дело? Хоть одну посылку тебе не доставил?
— Кабы провалил, не со мной бы здесь сейчас языком трепал, — желчно заметил Папа. — Ладно. Что думаешь делать?
Голощекин присел на один из ящиков, тоже вытащил папиросы и закурил. Теперь, когда он кое в чем признался, следовало дать понять, что именно от него зависит, как события буду разворачиваться дальше. Так что они с Папой могут опять разговаривать на равных.
— С парнем я потолковал и еще потолкую. Он упрямый, как ишак, но, говорю же, дураком выглядеть не захочет, самолюбие не позволит. На этом и сыграем.
— Психолог хренов, — сказал Папа, сделав ударение на последнее «о».
— А ты думал, — усмехнулся Никита. — И к тому же он в первую голову ко мне должен обратиться. Так что у меня все под контролем. Я б вообще тебе говорить об этом не стал, а то ты последнее время пуганый какой-то, но ты же небось не только от меня новости узнаёшь… — Голощекин сделал паузу, но Папа ничего не сказал. Ну еще бы, не хочет сдавать своих стукачей. — Ведь не только от меня новости узнаёшь? — повторил он, добавив голосу несколько недоверчивую интонацию.
— Из передачи «Время» узнаю, — проворчал Папа, — как и весь советский народ. — Он снова сел и достал еще одну папиросу.
— Ты чего смолишь-то столько? — спросил Голощекин. — Так и свалиться недолго. Поберег бы здоровьишко.
— О своем побеспокойся, — огрызнулся Папа. — Людей мне присмотрел?
— Думаю.
— Некогда думать. У вас там что, все отличники боевой и строевой подготовки? Ангелы с крыльями? Зацепить некого?
Голощекин разозлился. Он действительно пока не мог назвать ни одной конкретной фамилии. В части были так называемые «второгодники» — пьющие, на все махнувшие рукой офицеры, но с ними связываться — себе дороже. Был завгар Шубин, немолодой мужик с вороватыми глазами, подторговывал самопальной водкой, скупая ее у местных. Но торговать вонючим пойлом — это одно, тут много ума не надо, а вот заниматься делом рискованным, требующим ежедневного напряжения мозгов, умения мгновенно сориентироваться в непредвиденной ситуации, — это совсем другое. «Деды» из столбовского взвода? Они капитану обязаны, что называется, по гроб жизни: только благодаря ему история с Васютиным не получила для них никакого продолжения. Но кто из «дедов»? Степочкин слишком простодушен, Умаров и Суютдинов, как люди восточные, чересчур своенравны: чуть что не по ним, глаза — в щелку, ноздри — в стороны. Нет, ненадежно, не знаешь, когда взбрыкнут. Рыжеев — дурак, Жигулин — ни рыба ни мясо… Да и дембель у них скоро, а пока обработаешь, пока натаскаешь…
Логичнее всего было бы перетянуть на свою сторону Братеева. Начать с того, что сержант, сам того не зная, влип в историю по самые свои торчащие лопухами уши. И башка у него варит, и в наблюдательности ему не откажешь. И упрямство его, если направить в нужную сторону, тоже не будет лишним. В другом закавыка. Чем зацепить по-крестьянски расчетливого парня, который, поди, на пятьдесят лет вперед всю свою жизнь представил? Парня, убежденного в том, что любовь со временем становится только крепче? Как объяснить ему, что думать о себе, любимом, о благе своем куда интереснее, чем беспокоиться о благе государства, которое на такого вот Братеева чхать хотело с высокой колокольни? Как привить ему азарт и страсть к риску?
— Чем зацепить? — спросил Голощекин. — Чтобы зацепить, зацепка нужна.
— Ты в слова-то со мной не играй, — неодобрительно сказал Папа. — Балагур. Не может того быть, чтобы у вас одни святые на плацу сапогами топали. Подбери пару-тройку человек, проверь на вшивость. Только осторожно. Ты меня понял?
— Чего ж тут не понять? Не бином Ньютона, — сказал Голощекин, не скрывая раздражения. Он не любил, когда его учили.
Папа это заметил, усмехнулся:
— А ты недовольную рожу-то не корчи. От того, насколько хорошо ты меня понял, очень многое зависит.
— Хочешь дело расширять? — спросил Голощекин.
— Допустим.
— А говорил — пасут тебя, пересидеть, мол, хочешь.
— Обмозговать надо было, — уклончиво ответил Папа.
— Обмозговал?
Папа кивнул:
— Я нашел еще два канала — надежные люди, большие связи. И есть чем этих людей держать. А ты скоро отсюда свалишь. Мне что, все по новой начинать?
Голощекин лихорадочно соображал. Он действительно не собирался сидеть здесь долго, осень — крайний срок. У него было несколько вариантов отхода — и все требовали дополнительной проработки. Он постоянно об этом думал, но, чем больше думал, тем больше склонялся к мысли, что — рано. Над ним пока не каплет, а дополнительные Папины каналы означают, что провернуть можно еще не одно дело.
Одно ясно: он Папе нужен, Папа боится его потерять. Ну еще бы: привык иметь дело со шпаной вроде Бурого и Карлика, а шпана ненадежна: и милиция за ними присматривает, и сами они, если что, сдадут не задумываясь. А кто заподозрит капитана Голощекина, образцового советского офицера? То-то.
— Я пока никуда не собираюсь, — сказал Голощекин. — А если доверять перестал — так и скажи.
Папа не ответил. Он встал и, пройдясь по фанзе, остановился возле окна. Посмотрел на пологий склон, затем повернулся. Лицо его было жестким.
— И все-таки ты меня не понял. Я не одолжение прошу мне сделать, я тебе четко сказал: найди мне человека. Ты, капитан, у себя в армии приказы не обсуждаешь? Ну а у меня своя армия. И мои приказы тоже нечего обсуждать. В этой армии я — маршал, ясно?
Он захлопнул рот, точно капкан, и две жесткие складки залегли вокруг тонких губ. И Голощекин, пожалуй, впервые подумал, какой властью, должно быть, обладает вот этот невысокий, лысоватый человек с рысьими глазами, работающий начальником небольшой автобазы в маленьком городишке, где каждый как на ладони. Какую силу воли надо иметь, чтобы при такой власти ездить на дребезжащей от старости «Победе», жить в крохотной квартирке и вкалывать с утра до ночи на работе ради двадцати рублей премиальных. Какая жажда жизни — не этой, убогой, а той, ради которой все и затевалось.
И хотя Голощекин не переносил, когда с ним разговаривали подобным тоном, он взглянул на Папу с невольным уважением.
— Вот теперь вижу, что понял, — с удовлетворением заметил Папа. — И учти: если б я тебе доверять перестал, по-настоящему перестал, ты бы лишнего дня не прожил. Сам понимаешь, не в домино играем. Я другого боюсь, Никита. Больно ты разогнался. Не умеешь вовремя по тормозам вдарить. Или не умеешь, или не хочешь. А когда тормоза отказывают, это последнее дело. Несет тебя, капитан. Смотри не врежься. Вмажешься — другие за тобой следом полетят. Так что притормози.
Голощекин осклабился.
— Хочешь сказать, мне на заслуженный отдых пора? Чтобы я, значит, преемников сам себе подготовил, а потом тебе на тарелочке принес? Вот, мол, Петрович, знакомься: новое поколение, мною обученное, опыт передал, вахту сдал, молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет. Так, да?
— Заткнись! — со злостью бросил Папа. — Да, так. И принесешь, и опыт передашь. Я за тебя твою работу делать не собираюсь. Но наводку дать могу. Слушать готов или тебе время нужно, чтоб остыть?
Голощекин вдруг успокоился. А хрен с ним, пусть мелет. Все равно он, Никита, ему сейчас нужен. Потом — разберемся.
Голощекин улыбнулся — широко, добродушно и даже немного виновато.
— Ладно, Петрович, — сказал он. — Давай говори.
— У вас есть такой старший лейтенант Жгут. Алексей Жгут. Кажется, он теперь завклубом.
— Леха? — изумился Голощекин. — А он тут при чем?
— При том, что он мне по многим причинам интересен. Вот с ним и поработай.
Голощекин растерялся. Осведомленность Папы относительно того, кто в гарнизоне заведует клубом, его не удивила. Но вот выбор — Леха Жгут! — просто потряс.
— Ты, часом, ничего не перепутал? — осторожно спросил Никита. — Ты хоть знаешь, кто это такой?
— Хороший офицер, — сказал Папа.
Голощекин расхохотался.
— Хороший офицер?! Подвели тебя стукачи твои, Петрович, ой подвели-и! Да ненадежней Жгута у нас только дворняги брехливые! Да и те хоть лают, если насторожить. А Жгут — раздолбай последний… Ну ты даешь!
Папа подождал, пока Голощекин отсмеется, и произнес тихо, почти вкрадчиво:
— Когда я говорю — хороший офицер, я знаю, о чем говорю. Он для нас — хороший офицер, а не для твоего долбаного командования.
— Да чем я его зацеплю? Пьет в меру. С бабами хихикает только для виду — жену свою обожает. На службу ему плевать — выгонят, так ему ж и лучше. — Голощекин пожал плечами и взглянул на Папу. — Может, ты знаешь, чего я не знаю?
— Играет он.
— Ну и что? И потом, разве это игра? Так, балуется по копейке. С кем у нас играть-то?
— А в городе?
— Ну, во-первых, он в городе не так уж часто бывает, во-вторых, везет ему, собаке. И потом, я Жгута знаю. У него, конечно, деньги в кармане не держатся, но если б он задолжал кому по-крупному, я бы знал.
— Почему?
— Да потому что он ко мне бы первому и прибежал! — усмехнулся Никита.
Папа нехорошо прищурился:
— А ты что же, вроде ростовщика? Всех хрустами ссужаешь?
— Не всех. Но Лехе бы дал, если б попросил.
— Вот и сделай так, чтобы попросил, — сказал Папа. — Пораскинь мозгами. И еще. Жену он, говоришь, обожает? На этом тоже можно сыграть. Жена у него красавица…
— И чего? Отбить? А потом пообещать вернуть? Так сказать, услуга за услугу? Я тебе, Леха, жену отдам, а ты мне отработаешь…
— Кончай веселиться, — оборвал его Папа. — Любимая жена — это его слабое место. И страсть к картишкам. Отсюда к пляши. Хоть вприсядку.
Папа застегнул брезентовую куртку, поднял с пола кепку и шагнул к двери.
— Все, пора мне, — сказал он.
Голощекин встал. Папа поравнялся с ним и, нахлобучивая кепку, произнес:
— У многих, капитан, любимая жена — слабое место.
Голощекин задохнулся.
— Не суйся! — хрипло выдавил он. — Не твое собачье дело!
— Мое, — жестко сказал Папа. — Так что тебе еще со своей мадам разобраться надо.
Голощекин схватил Папу за отвороты куртки и рванул на себя. Тот не сопротивлялся, но глаза его сузились, он моргнул, и Никите вдруг послышался тихий щелчок — будто сработала фотокамера. Голощекин выпустил из пальцев брезент и примирительно похлопал Папу по рукаву:
— Извини, Петрович.
Папа спокойно поправил куртку и поплотнее надвинул кепку.
— Вот потому я и говорил, что боюсь, — сказал он. — Отказывают у тебя тормоза, Никита.
Он вышел из фанзы. Голощекин встал у окна — коренастая фигура в высоких болотных сапогах и брезентухе виднелась у подножия склона. Никита решил немного переждать.
Если б Голощекину было ведомо чувство страха, стоило, пожалуй, испугаться. Тихий щелчок сработавшей фотокамеры, послышавшийся ему, означал одно: Папа этот разговор запомнил. Нехорошо запомнил — как подтверждение своих сомнений. Но Никита не знал, что такое страх. А вот что такое осторожность, знал. Следует впредь быть осторожнее.
Любимая жена — слабое место. Голощекин сжал кулаки. Да, любимая, подлая, предавшая, изменившая — и все равно любимая. Он ничего не мог с собой сделать. Он готов был ее убить, если б не знал, что за это придется отвечать. Он не представлял, как сможет жить с ней дальше, и не представлял, как сможет жить дальше без нее.
Странно, но он ни разу не подумал о том, что в ее чреве может быть его ребенок. Он просто не верил ей, а потому не верил и в такую возможность, хотя она была, маловероятная, практически ничтожная, и все-таки… Но даже если б он заставил себя поверить сейчас, потом он жалел бы об этом.
С Мариной придется расставаться. Не теперь, позже. Ее беременность нужна ему, пока он не решил, надолго ли еще застрянет здесь. Если с Папой не удастся наладить отношения, пусть катится к дьяволу. Голощекин уедет в другое место и там начнет дело сам. И тогда растущий Маринин живот его прикроет. Никита подаст рапорт: так, мол, и так, жена беременная, нуждаюсь в переводе; он нажмет необходимые кнопки, использует все свои связи и без потерь, не вызывая никаких подозрений, уберется отсюда. А уж тогда решит, что делать с Мариной.
Голощекин вновь посмотрел в окно — коренастая фигура в брезентовой куртке мелькнула на вершине холма и пропала. Можно идти. Он оглядел фанзу, носком сапога сгреб в кучку окурки, задвинул их за ящик и вышел.
Вокруг было тихо. Никита направился к частому ельнику, раздвинул колючие лапы — они сомкнулись за ним, отрезая от поляны, на которой стояла фанза.
Значит, Жгут. Голощекин пошел вперед, привычно вслушиваясь в звуки. Леха Жгут, у которого две слабости — карты и любимая жена. Но если у него, Никиты, в сложившейся ситуации жена действительно была слабым местом, то у Жгута — вряд ли. Лешкина Галина не наставляла ему рога с сопливым лейтенантом. Не была брюхата невесть от кого, заставляя своего благоверного исходить злобной ревностью и терзаться неизвестностью. Она целыми днями подтирала детсадовские задницы, а в свободное от работы время варила мужу борщи, дожидаясь его возвращения с губы. Пенелопа доморощенная.
Голощекин не мог представить себе, как можно к ней подступиться. Она его не боялась. Более того, испытывала к нему явную неприязнь, и на семейные посиделки со своими закадычными подружками соглашалась, очевидно, только для того, чтобы не обидеть Марину. Если Голощекин подкатится к ней с недвусмысленным предложением, она просто пошлет его. И дело тут не в его неумении обольстить женщину — Голощекин мог уговорить любую, и неудач на этом поприще не терпел ни разу. Но умение уговорить любую женщину заключается, в частности, в том, чтобы верно и сразу определить, выражаясь по-папиному, слабое место. А у Галины слабое место одно — Жгут.
Так что круг замыкается. Ну еще бы! Муж и жена — одна сатана, два сапога пара и так далее.
Ладно, тогда Жгут. До денег он нежаден — это плохо. Но деньги ему нужны — это хорошо. А кому они не нужны? Вопрос только в том — сколько. Это зависит как от потребностей, так и от элементарного воображения. Если у человека предел мечтаний — кособокая изба в три окна, бутылка по субботам и свиная колбаса по праздникам, тогда, конечно, ничего не попишешь. Но если у него есть хоть капля воображения, из этой капли достаточно легко сделать небольшой, весело журчащий ручеек.
У Жгута воображение есть. И цель у него есть — убраться отсюда, к чертовой матери. Просто так его не комиссуют, даже мечтать незачем. Но можно пообещать. Можно намекнуть на связи в штабе округа, а то и выше. Объяснить, что задаром, разумеется, никто персоной Жгута заниматься не будет, только за интерес. Притом интерес немаленький. На копеечных ставках не разбогатеешь, значит, надо подсуетиться в каком-нибудь другом деле.
И, пока он будет думать, прямо сразу же, по горячему, начинать ковать. Жена у тебя красивая баба, молодая, разве ей здесь место? Она на тебя не надышится, а что ты ей взамен? Казенную квартиру, швейную машину? Да разве ж это все, чего она достойна? Ну посуди: ей, молодой, красивой, в самострок одеваться, в отпуск который год на Амур ездить с удочкой? А ведь ты, Лешка, мог бы ей царскую жизнь обеспечить! Как? Ну если очень хочешь, научу…
Можно еще и на пафосе сыграть. Ты, Леш, армию любишь? А чего так? Армия — вещь нужная, она государство наше защищает. Родное наше государство, богатое хлебами к талантами. Вот у тебя, Леш, талант. Тебе бы артистом, на сцену, а ты на губе сидишь. Получается, не думает о тебе государство. Ну так ты сам о себе подумай. На фига тебе так трепетно относиться к законам, этим государством, которое тебя не ценит, придуманным? А чего я сам-то? А я, Леш, работу свою люблю. Я армию люблю. И твоих талантов у меня нет. Так что мне просто деваться некуда…
Можно даже немного на жалость подавить, в откровенность удариться. Видишь, чего у нас с Маринкой происходит? А все почему? Потому что я ей не дал того, чего она достойна. И она во мне, видать, разочаровалась. А Столбов — молодой, перспективный, дядька ему пропасть не даст, двинет дальше по службе, не успеешь оглянуться — Ванька наш в полковники выбьется, потом — в генералы… Береги жену, Леша, цени ее. Женщины любят, когда их ценят. Вслушайся. Слово «цена» слышишь?..
Жгут не такой дурак, каким многие его считают. И как только Никита начнет ходить вокруг да около, он быстро сообразит, что его втягивают в некую, скажем так, авантюру. Это и хорошо, и плохо. Он человек увлекающийся, авантюра для него — средство удовлетворить свою страсть к азарту. Плюс. Но, как всякий увлекающийся человек, он не может вовремя остановиться. Нет у него тех самых тормозов, про которые говорил Папа. Но у Голощекина силен инстинкт самосохранения, а у Жгута — нет. Минус. Для дела — минус.
Голощекин чуть свернул в сторону, обогнув суковатый поваленный ствол, преградивший дорогу. Остановился и пнул ствол сапогом.
Нет, тут с наскоку нельзя. Тут требуется расчет, чтобы ни один ход противника не стал неожиданностью. Папа подождет. В конце концов, это в его же интересах. А пока можно попробовать прощупать Жгута.
Никита усмехнулся. Или пощупать его жену.
Жгута он нашел в клубе. Алексей сидел за столом и, обхватив голову руками, думал. Напряженная работа мысли явственно отражалась у него на лице: взгляд был хмур, брови сведены к переносице, и глубокая морщина прорезала лоб.
Голощекин вошел не постучавшись — Жгут поднял глаза, но позы не изменил. Никита хмыкнул.
— Леш, знаешь анекдот? Студенту-медику профессор на экзамене показывает мозг и просит определить, кому он принадлежал: пол, возраст, профессия и так далее. Студент смотрит и говорит: «Это был мужчина средних лет, военный». Профессор спрашивает: «Почему вы решили, что военный?» Студент: «Потому что всего одна извилина». Профессор берет зачетку и ставит ему «хорошо». «А почему не «отлично»? Разве я неправильно ответил?» — «Не совсем. Это, батенька, не извилина, а след от фуражки»… Это я к тому, Леш, что у тебя на лбу не то извилина проступила, не то след от фуражки отпечатался.
— Вот чего на нашу армию клевещут? — мрачно спросил Жгут, но морщина разгладилась.
— Враги клевещут, — весело отозвался Голощекин. — В ЦРУ анекдоты сочиняют про доблестные наши войска… Ты чего страдал-то?
Алексей вздохнул:
— Вот скажи, Никит, почему на меня все валится, а? Ладно, я не самый образцовый офицер, не спорю. Но за что мне такое наказание? Одно к одному лепится и лепится… Борзов пригрозил в отпуск здесь оставить, я потом и кровью весь клуб полил, вечер этот устраивал, мир-труд-май, думал — искупил вину, Галку порадую. Борзов лично спасибо сказал…
— Ну? И что не так?
— А теперь Сердюк мне программу концерта для подшефной школы не утверждает. А Борзов сказал: замполит не утвердит — буду считать, что работа не сделана. То есть все равно отпуск к черту летит… — Жгут со злостью смахнул со стола красную, с золотым тиснением книжку — материалы съезда. — Чтоб этим пионерам пусто было! Чтоб их вот так, как меня, без каникул оставили!
— А что Сердюку не нравится?
— Все ему не нравится. Рожа моя ему не нравится.
Голощекин фыркнул:
— Ну, главное, чтобы твоя рожа твоей жене нравилась.
— Это верно. Только, боюсь, когда она поймет, что мы в отпуск точно на море не попадем, ей моя рожа тоже разонравится.
— Переживаешь?
— А то. Ты б не переживал, если б своей жене разонравился? — Жгут вдруг понял, что сморозил глупость, и от замешательства тут же сморозил еще одну: — Извини, Никита, вырвалось как-то.
Голощекин стерпел. Растянув губы в улыбку, он ответил как можно спокойнее:
— И я бы переживал, Леха. И переживаю.
У Жгута хватило ума деликатно промолчать.
Никита зацепил ногой стул, подтащил его поближе к столу и уселся. Сняв фуражку, пригладил волосы, вложив в этот жест по максимуму — усталость, горечь, безнадежность. Исподлобья быстро взглянул на Алексея — тот смотрел с сочувствием, даже с жалостью.
— Вот такие дела, Леша, — печально произнес Голощекин. — Ну ничего, мы справимся. С кем не бывает. Хотя, если честно, я был уверен, что с нами такого никогда не случится. Люблю я ее, Лешка. Понимаешь?
Жгут кивнул.
— И ведь знаю, что сам во всем виноват. — Никита прерывисто вздохнул. — Береги жену, Леша. Не огорчай ее. Хочешь, я с Борзовым поговорю? Давай-давай, он мужик отходчивый и к тебе, по-моему, нормально относится… А могу с Сердюком поговорить. Подумаешь, концерт для школьников! А тут семья из-за этого концерта рухнуть может. Ты куда Галю отвезти хотел — на юг? Дикарем поедете? Хочешь, путевку вам устрою? У меня люди знакомые есть в санаторно-курортном управлении. Дороговато, конечно, выйдет, зато так отдохнете — сто лет вспоминать будете… А если денег не хватит, так ты не тушуйся, скажи. Я одолжу. Я, Леш, скопил малость, думал тоже с Маринкой куда-нибудь махнуть, а оно вон как получилось.
Глаза у Жгута загорелись — это Никита заметил сразу и теперь ждал, как пойдет разговор.
— Так, может, вам правда уехать куда-нибудь? — осторожно спросил Жгут. — Говорят, перемена места в таких ситуациях благотворно влияет на… — Он увидел, что Голощекин качает головой, и смущенно умолк. Выждав немного из вежливости, сказал: — Ну поговори с Борзовым. И насчет путевок поговори. Денег у меня хватит, я заначил.
Алексей явно повеселел. Сочувствие другу, который грустил по поводу семейных сложностей, легко уступило место размышлениям о способе решения собственных проблем.
— Сегодня и поговорю, — пообещал Голощекин. — Ты когда собирался — в августе?
— Да мне все равно, — пожат плечами Жгут. — Главное, чтоб море еще теплое было. Никит, спасибо тебе, век не забуду.
— Услуга за услугу, идет?
— Да хоть две. А что нужно?
— Скажи своей Галине, что я за вас обоих просить буду. А то она, похоже, меня монстром каким-то считает. Из-за Маринки, наверное.
— Да брось ты, Никита! — беспечно воскликнул Жгут. — Ну она, конечно, за Марину переживает — подруга все-таки… Нет, я скажу, скажу обязательно.
— Ладно. — Голощекин встал. — У тебя точно денег хватит?
— Да хватит. Ну а не хватит, я найду способ пополнить, так сказать, закрома родины.
— Может, меня научишь?
— Тебя? — удивленно спросил Жгут. — А тебе-то зачем? То есть я хотел сказать, ты вроде и так не бедствуешь.
— Не бедствую, — согласился Голощекин. — Но ты мне покажи дурака, которому бы лишние деньги помешали.
Жгут ухмыльнулся.
— Насчет дурака не знаю, а вот дурищу могу. Галка моя, например.
— Что, ей деньги не нужны? Не верь, Лешка. Бабам всегда деньги нужны — на шмотки, на цацки всякие, на чулочки-лифчики…
— Так и я говорю, — обрадованно согласился Жгут. — А она: мне ничего не надо, не играй, ты когда-нибудь влетишь на кругленькую сумму… — Он махнул рукой и пожаловался: — Однажды такую кучу денег спалила!
— Как — спалила?
— Натурально. Спичку поднесла — и новый холодильник коту под хвост. Миллионерша сумасшедшая.
Голощекин пожевал губами, будто что-то прикидывая, сказал задумчиво:
— Мне тут работенку одну подкинули. Сам не справлюсь, помощник нужен. Ты как?
— Как пионер. Готов к труду и обороне. К труду даже больше. А что за работа?
— Потом поговорим. — Голощекин открыл дверь, сказал, обернувшись: — Галине привет.
Он прошел по коридору и, оказавшись на улице, бодро зашагал к штабу.
Папа не ошибся — у Жгута действительно было два слабых места.
ГЛАВА 17
По извилистой лесной дороге ехал старый автобус, и тени кедров весело скакали по его облупленным бортам.
В автобусе ехал 5 «Б». Ольга Петровна Чижова с удовлетворением смотрела на новенькие красные пилотки, тщательно отглаженные галстуки, накрахмаленные рубашки.
— Споем, ребята? — предложила Ольга и начала первой: — Здравствуй, милая картошка…
— …тошка-тошка, — вразнобой подхватили высокие голоса.
Накануне Ольгу вызвала к себе баба Шура. Как раз заканчивалась последняя репетиция — Коньков и Сарычев, исполняя акробатический этюд, что-то не рассчитали и рухнули, с грохотом повалив парту. Хорошо, головы не расшибли. Ольга отправила всех по домам и уже собиралась уйти сама, но в коридоре ее поймала директриса и пригласила пройти к ней в кабинет.
Ольга шла следом, глядя, как баба Шура идет вперевалку, с трудом переставляя короткие, оплывшие в щиколотках ноги в грубых, почти мужских ботинках, и думала о том, что, если та начнет возникать, она, Ольга, просто откажется ехать. Хотя как откажется? А ребята? Она не может их обмануть. Значит, будем выкручиваться.
Зайдя в кабинет, баба Щура уселась за свой стол и жестом предложила сесть Ольге.
— Ну что, Ольга Петровна, готовитесь? — спросила она. — Стишки разучиваете, живые пирамиды строите?
Рита накапала, подумала Ольга. Ну что за характер! И ведь не со зла, а чтобы уберечь подругу от неприятностей. Медвежья услуга.
— Готовимся, Александра Ивановна, — ответила она. — Ребята очень ждут этой поездки. И хотят приехать к пограничникам, что называется, не с пустыми руками.
Директриса усмехнулась:
— А чего посоветоваться не зашла? Думала, я не разрешу? — Она взяла из лежавшей на столе пачки «Беломора» папиросу и, чиркнув спичкой, закурила. Подержала спичку на весу, пока та не догорела, и бросила ее в пепельницу. — Ты домой собираешься? — неожиданно спросила она. — Я имею в виду, к себе домой, насовсем? По распределению ты свое уже отработала.
У Ольги неприятно защекотало в кончиках пальцев. Не хватало еще, чтобы ее вытурили, уволив задним числом, прямо накануне поездки, за месяц до конца учебного года.
— Я к тому спрашиваю, — продолжала баба Шура, — что, если ты пока никуда не собираешься, надо бы вместе работать, а не партизанщиной заниматься. Чего молчишь?
— Я не молчу, — пролепетала Ольга, — я слушаю.
— Ну слушай-слушай. Я Степану Ильичу позвонила — там готовятся вас встретить по полной программе: концерт, чай, детям подарки закупили. Ну само собой, все покажут, обо всем расскажут… — Баба Шура пристально посмотрела на Ольгу: — Не подведите. Я завхозу сказала — он новые пилотки закупил, зайди к нему возьми. — Она воткнула окурок в пепельницу. — Иди. Как вернетесь — позвони мне домой. — Баба Шура выдрала из перекидного календаря листок и написала номер. — И в следующий раз приходи. Может, я тоже чего посоветую.
Ольга встала, чувствуя, как горят у нее щеки.
— Стихи какие будете читать? — спросила директриса. — Пушкина небось? «Мороз и солнце — день чудесный»?
— Хотели, — призналась Ольга. — Но… Я подумала… Мы решили выучить отрывок из «Реквиема» Роберта Рождественского, — выпалила она. — Александра Ивановна, почему у нас в библиотеке нет ни одного сборника современных поэтов? А в городской — все на руках. Я еле в журнале нашла.
— У меня бы спросила, я б принесла, — буркнула директриса и, наткнувшись на недоверчивый Ольгин взгляд, усмехнулась: — А ты, конечно, думала, баба Шура ничего, кроме инструкций, не читает? Я, Ольга Петровна, порядок люблю. И не люблю самодеятельности — в плохом смысле слова. У меня, извини, опыт все-таки кое-какой имеется. И в мои обязанности входит в том числе и вас, молодых, прикрывать в случае чего. Так что я инструкции почитаю, как мать родную. Потому что мать плохого не посоветует, а посоветует — пусть себя и виноватит. Борзову привет передавай — от меня лично и от всего нашего коллектива.
Ольга вышла из кабинета и помчалась, нет, полетела к завхозу за новыми пилотками. Настроение у нее было отличным.
Ребята старались не зря. Новые пилотки, отглаженные галстуки и накрахмаленные рубашки заставили их подтянуться, и даже в автобус они садились не гуртом, толкаясь и отпихивая друг друга, а степенно, будто сознавая торжественность предстоящего мероприятия.
Автобус был старым, тряским, а Ольга к тому же сидела прямо над колесом, и, когда свернули на грунтовку, ей стало казаться, что ее тело принимает в работе машины самое непосредственное участие.
Она бережно держала на коленях большую сумку, из которой одуряюще пахло сдобой — девчонки, под чутким руководством одной из мам, испекли здоровенный каравай, украшенный вылепленными из теста колосьями. В другой сумке, которую приходилось удерживать, зажав ногами, лежала папка с рисунками, поздравительный адрес от имени школы и личный Ольгин фотоаппарат «Зенит» — ребята хотели сфотографироваться с пограничниками. Ольга уже сделала несколько кадров — возле автобуса, перед посадкой.
Песня про картошку закончилась, и класс, не дожидаясь Ольгиной команды, весело начал другую, схожую по тематике: «картошка-тошка-тошка» сменилась на «Антошка, Антошка, иди копать картошку».
Какие они еще маленькие, вдруг подумала Ольга. Они еще любят мультики, девчонки в куклы играют, мальчишки — в войну. А Ольга от них требует четкости мыслей и индивидуальности суждений… И правильно требует. Чем быстрее они начнут — не взрослеть, нет, но осознавать, что жизнь — это не только игра, что в ней кроме кукол и мультиков должна быть ответственность за свои слова, тем легче им будет потом…
Шофер Колесников вел автобус аккуратно и, хотя проехать по этой дороге мог с закрытыми глазами, не гнал, понимая, что везет самый ценный груз — детей.
— А можно мне возле водителя постоять? — спросил мальчишеский голос, когда закончилась очередная песня.
— Нельзя, Максим. Ты будешь мешать, — ответила учительница. — Сядь на место.
— Да пусть постоит, — разрешил Колесников. — Только тихо.
За плечом немедленно возник худенький парнишка. Колесников скосил глаза — мальчик с восхищением смотрел на приборную панель, на баранку, оплетенную черной кожей.
— Я тоже хочу! — выкрикнул кто-то.
— А можно мне порулить? — спросил мальчик.
— Нет, брат, — усмехнулся Колесников, — нельзя. В другой раз. Сам понимаешь, не мешки с картошкой везем.
Парнишка казался немного разочарованным, но продолжал стоять, по-прежнему с восхищением глядя то на убегающую под колеса автобуса дорогу, то на баранку. Его оттеснил другой:
— Хватит, ты уже постоял, теперь моя очередь!
— Так, — беспокойно прикрикнула Ольга, — всем сесть на место!
Парнишки с неохотой подчинились. Колесников подумал, что училка, пожалуй, больно строга, — конечно, ребятишкам интересно, особенно мальчикам. Он на секунду отвлекся от дороги и крикнул, стараясь перекрыть рев мотора:
— Ребята, хотите завтра поучимся водить?
Восторженный рев перекрыл и шум мотора, и еще какой-то неясный звук. Колесников не сразу уловил этот звук. Взглянул на дорогу и обомлел — прямо на него мчался на бешеной скорости мотоцикл с одним седоком. Колесников рванул баранку, пытаясь избежать столкновения, но и мотоцикл вильнул в сторону. Раздался скрежет металла, мотоциклиста выбило из седла — он пролетел метров двадцать и упал прямо на поросший папоротником пригорок. Автобус занесло, он попал правыми колесами в глубокую колею, накренился и перевернулся. Посыпались стекла, отвратительно запахло горелой резиной и бензином.
Двери оказались внизу. Днище начинало разгораться.
Взвод под командованием Братеева шел по лесу, совершая обычный обход. Грохот, раздавшийся со стороны дороги, заставил сержанта остановиться. Он повернулся и посмотрел на идущего позади Умарова:
— Слышал?
Умаров кивнул.
— На дороге что-то, — сказал он.
— За мной! — скомандовал Братеев.
Ломая ветки, они прорывались сквозь лес. Бежать далеко им не пришлось. Сперва они увидели лежавшую на траве фигуру с неестественно вывернутыми руками. Искореженный мотоцикл валялся в стороне. Но самое ужасное было не это. На обочине дороги лежал перевернутый «ПАЗ» — днище его полыхало, распространяя едкую бензиновую вонь.
— Сейчас рванет, — испуганно воскликнул Степочкин.
— Наблюдательный, — процедил Братеев. — А то мы не видим. Елки-палки! — Он хлопнул себя по колену. — Там дети!
Он рванул с места и помчался к автобусу. За ним, не дожидаясь команды, побежали остальные.
Сержант вскарабкался наверх, и сердце его, и без того стучавшее молотом, заколотилось еще быстрее. За чудом уцелевшими стеклами они увидели, словно в чудовищном аквариуме, искаженные ужасом детские лица. Голосов не было слышно — они сливались в общий жуткий плач, похожий на вой. Молодая женщина, наверное учительница, с окровавленным лицом, на котором горели безумные глаза, тщетно пыталась дотянуться до окна.
— Делай как я! — рявкнул Братеев и, склонившись над окном, стал стучать в стекло, привлекая внимание женщины.
Она наконец опомнилась, умоляюще посмотрела на сержанта. Тот прикрыл лицо руками, показав: вот так надо делать, чтобы не пораниться осколками. Женщина таращилась на него, и глаза ее вновь стали безумными от страха.
— Уйдите от стекол! Порежетесь! — заорал Умаров, не зная наверняка, слышат его в салоне или нет. — Уходите! — Он замахал руками.
Словно исполняя какой-то дикий ритуальный танец, солдаты махали руками, закрывали и открывали ладонями лица, пытаясь объяснить. Наконец до учительницы дошло. Она поспешно кивнула и, обратившись к детям, заговорила, сперва прикрывая лицо руками, а затем отчаянно жестикулируя.
Дети начали перебираться на другую сторону, забились между сиденьями, закрыли лица — кое-кто даже отвернулся. Убедившись, что они более или менее защитились, Братеев размахнулся и вышиб прикладом окно. Оно треснуло, но не разбилось, а стало крошиться. Братеев долбанул еще раз, и огромные смертоносные осколки полетели вниз.
Солдаты колотили прикладами по окнам, освобождая проемы от осколков. Плач становился все громче, беспомощный, жалобный плач.
Дым густел, языки пламени плясали на днище автобуса, выскакивая и прячась.
— Товарищ сержант! — закричал Жигулин. — Надо огонь тушить! Рванет сейчас!
— А что ты от меня хочешь?! — разозлился Братеев. — Детей надо быстрее вытаскивать!
Он и Умаров сквозь оконный проем запрыгнули в салон «ПАЗа» и по очереди стали передавать детей наверх, Рыжееву, Степочкину и Жигулину. Те ссаживали их вниз, на протянутые руки остальных солдат.
Детей вытащили быстро. Оказавшись на приличном расстоянии от чадящей ловушки, они немного успокоились и теперь, раскрыв рты, смотрели, как вытаскивают их учительницу.
Братеев протянул Ольге руку. Она уцепилась за него, но вдруг обмякла. Глаза ее закатились, и она упала между сиденьями.
— В обморок хлопнулась, — сказал Умаров. — Давай так тащить.
Они приподняли Ольгу и почти на весу поволокли ее к другой стороне, к спасительным окнам. Под ногами с ужасающим звуком крошилось стекло. Обливаясь потом, который жег глаза, Братеев подхватил Ольгу на руки, но она обвисла, словно тряпичная кукла.
— Держи ее за ноги! — заорал сержант Умарову.
Тот вцепился в Ольгины ноги, обдирая пальцы об острые каблуки, Братеев перехватил ее и подтолкнул вверх, к окну. Там ее принял свесившийся вниз Рыжеев — подхватив Ольгу под мышки, он рванул ее на себя и выволок сквозь оконный проем на крышу. Вместе с Жигулиным они передали ее на руки стоявшим на земле солдатам, и те потащили обмякшее тело к спасительному лесу, туда, где, икая и всхлипывая, стояли Ольгины ученики.
Братеев метнулся к водителю — тот лежал на боку. Лицо его было залито кровью, в волосах застряли осколки стекла.
— Жив? — спросил Умаров.
Братеев пытался нащупать на шее водителя пульс, но руки у сержанта дрожали от напряжения.
— Потом разберемся, — решил он. — Помогай!
Вдвоем с Умаровым они вытащили шофера в салон и почти так же, как до того учительницу, переправили наверх. Затем выбрались сами и, спрыгнув на землю, помчались к лесу.
И в этот момент огромный оранжевый шлейф взметнулся к небу, охватил автобус, и чудовищный взрыв сотряс воздух. Взрывной волной подхватило остатки мотоцикла, отбросило в сторону, будто пустую консервную банку.
Дети завороженно смотрели на пылающий автобус. Ольга застонала и, открыв глаза, непонимающе огляделась. Пришла в себя окончательно и, тут же вспомнив все, закрыла лицо руками. Алена Скворцова подошла к ней, погладила по голове, будто маленькую, и Ольга, всхлипнув, схватила ее, прижала к себе, уткнулась в худенькое детское плечо.
Братеев устало опустился на траву, спросил одного из солдат:
— Раненые среди детей есть?
— Нет, товарищ сержант. Только напутанные все очень.
Братеев достал рацию.
— Центральный! Центральный! Авария на двенадцатом километре! Автобус с детьми перевернулся. Среди детей пострадавших нет, но шофер серьезно ранен. — Он выслушал в ответ хриплое карканье. — Сейчас подъедут, — сказал он остальным.
Огонь уже вовсю исполнял свой дикий танец, выбрасывая всполохи жаркого оранжевого света; он плевался тысячами искр, кривлялся и показывал длинные желтые языки.
— Все подарки наши сгорели, — вдруг произнесла одна из девочек. — И каравай тоже. — Она как-то не по-детски вздохнула.
— Вот так, дети, — наставительно сказал Рыжеев. — Вот что бывает, когда играешь со спичками.
Ольга улыбнулась, но улыбка эта больше напоминала судорогу. Она понимала, что самое страшное позади, что все дети целы и что они очень скоро, даже раньше, чем заживут царапины, будут рассказывать об этом кошмарном происшествии с горящими от возбуждения глазами. Но все равно Ольга не могла успокоиться. Она винила в случившемся себя — недосмотрела, позволила мальчишкам отвлечь водителя от дороги.
— Что с шофером? — спросила Ольга, обращаясь к Братееву.
Тот пожал плечами:
— Вроде жив. А вот мотоциклист — вряд ли. Сейчас «скорая» подъедет.
И тут же, словно по его команде, на дороге с одной стороны показались идущие друг за другом две машины «скорой», а с другой — гарнизонный автобус. Врач, немолодой усатый дядька, быстро осмотрел детей, позвал медсестру — та принесла медицинский чемоданчик, обработала ссадины и порезы зеленкой, большие забинтовала, мелкие заклеила пластырем. Промыла Ольге лицо перекисью, намазала какой-то вонючей клейкой жидкостью рассеченную бровь. Солдаты вытащили из машин носилки, погрузили шофера и мотоциклиста. «Скорые» уехали.
Ольга подошла к Братееву.
— Собирайте детей, — сказал он, — мы сейчас отправим вас обратно в город.
Ольга посмотрела на его погоны — звездочек не было, только лычки, но Ольга в знаках отличия вообще не разбиралась, потому обратилась наобум:
— Товарищ майор, а можно мы все-таки поедем к вам? Ребята так ждали, так готовились…
Братеев, произведенный этой славной девушкой в майоры, улыбнулся, сказал как можно мягче:
— Это не я решаю.
— А кто?
Братеев пожал плечами:
— Если хотите, я могу связаться с полковником Борзовым. Вы уверены, что дети в состоянии ехать сейчас в гарнизон?
Ольга оглянулась на своих учеников — они стояли притихшие, внимательно прислушиваясь к разговору.
— Ребята, поднимите руки, кто хочет вернуться домой, — произнесла она громко. — Автобус ждет.
Никто руку не поднял.
— Видите? — сказала Ольга.
Братеев связался по рации с дежурным, попросил разыскать Борзова. Выслушал ответ, повернулся к Ольге:
— Полковник вас ждет. И еще просили узнать, что сказать родителям детей. Об аварии в городе скоро станет известно, и они будут волноваться.
— Скажите, что все живы и здоровы.
Братеев вновь включил рацию. Ольга подо шла к ребятам.
— Ольга Петровна, — спросил Козлов, — а шофер не умер? Я ведь не хотел… я не мешал… — Губы у него задрожали.
— Ты не виноват, — твердо сказала Ольга. — Просто так сложились обстоятельства.
Мальчишка шмыгнул носом, но было видно, что груз вины, давивший на него все это время, стал немного легче.
— Ребята, мы все-таки поедем к нашим… — Ольга хотела привычно сказать «шефам», но, вовремя устыдившись этого казенного слова, исправилась: — К нашим друзьям. Собирайтесь возле передней двери автобуса. Поднимайтесь по одному.
Ребята сгрудились возле автобуса — Ольга заметила, что многие поглядывают на него с опаской и никто не решается зайти первым. Тогда она поднялась сама, протянула руку:
— Ну, смелее!
По одному они поднимались наверх, бочком протискивались между сиденьями и занимали места. Когда все наконец расселись, Ольга выглянула из автобуса:
— А вы не поедете? — спросила она Братеева.
— Нет. — Он немного подумал. — Умаров, Жигулин! Будете сопровождать детей до территории части!
Жигулин вытянулся в струну и, выкатив глаза, рявкнул:
— Есть, сопровождать детей до территории части, товарищ майор!
Братеев покраснел — подслушивали, значит, черти. Он исподтишка показал Жигулину кулак.
Автобус остановился возле здания штаба, и Степан Ильич поспешно вышел встречать делегацию. Первой на землю спрыгнула молоденькая учительница — Ольга, кажется, ему говорили, да он забыл из-за всей этой истории. Степан Ильич протянул ей руку:
— Полковник Борзов. Ну, с приездом вас.
Ольга робко ответила на рукопожатие, и Борзов порывисто притянул ее к себе, похлопал по спине легонько, пробормотал:
— Ну все, дочка, все. Главное дети не пострадали.
— Товарищ полковник! — Ольга старалась говорить по-военному четко, но в носу предательски свербело, и она боялась, что опять разревется. — Степан Ильич! Ваши солдаты — настоящие герои! Особенно майор… Ой! — Ольга испуганно прикрыла рот рукой. — Я даже не спросила, как его фамилия.
— Какой майор? — изумился полковник.
— Такой светленький, молодой совсем…
— С большими ушами, — подсказал высунувшийся из двери автобуса Козлов. — Братеев его фамилия, я слышал.
Борзов усмехнулся:
— Братеев, говоришь? Нет, Ольга… Ольга, да? Нет, Ольга, он не майор, он сержант. Но майором будет обязательно… Ну где твои бойцы?
Ребята высыпали из автобуса.
— Раненые есть? — с напускной серьезностью спросил Борзов.
— Никак нет! — в подражание Жигулину выкатив глаза, крикнул Козлов.
Полковник поджал губы, чтобы не расхохотаться.
— Как фамилия, боец?
— Козлов.
— Молодец, Козлов. Только ты глаза-то так не пучь! Вольно. Встань в строй.
Гордо печатая шаг, Козлов вернулся к одноклассникам и свысока посмотрел на своих дружков — Конькова и Сарычева.
Жигулин подмигнул Умарову и тихо сказал:
— Из этого пацана настоящий «дед» со временем выйдет.
Была ночь, но военный городок не спал. Не переставая обсуждать происшествие, на полигоне готовились к ночным стрельбам. Ребята, успевшие в отличие от взрослых позабыть об аварии, с нетерпением ждали зрелища.
— А поэтому матч состоится в любую погоду, — сказал полковник. — Патронов не жалеть, — добавил он, улыбаясь.
Ночной полигон был похож на морской порт. Капитанскими рубками кораблей светились застекленные домики пультов управления. Настоящим линкором с сигнальными огнями возвышалась центральная вышка.
Оттуда, с центральной вышки, понеслись в ночь сигналы трубы. И тут же, словно катера и лодки в море, медленно, а потом все быстрее и быстрее, двинулись мишени. Началась стрельба с ночными прицелами. Целый ряд отделений вел стрельбу из положения лежа, и 5 «Б» с восторгом узнавал в некоторых автоматчиках своих спасителей.
В сумерках трассирующие пули прочерчивали разноцветные пунктирные линии. Они летели к освещенным мишеням, и ночное небо становилось похожим на гигантскую звездную карту.
Ребята с восторгом наблюдали за фантастическим зрелищем, окончательно позабыв о пережитой днем трагедии…
— А это, между прочим, совсем немало, бойцы, — подвел итог ночных стрельб полковник.
Ребят, к их восторгу, разместили в настоящих казармах. Мальчишки больше всего волновались, что не успеют утром уложиться в отведенное на сборы время, однако им хватило пяти минут, чтобы провалиться в сон. Ольге поставили раскладушку у девочек; она подождала, пока те угомонятся, и на цыпочках вышла в коридор. Огляделась, вспоминая, где дверь, и наконец выбралась на улицу.
Она сроду не курила, но сейчас понимала людей, которые в трудную минуту хватаются за спасительную соломинку папиросы. Только теперь, когда все ужасы прошедшего дня, растворившись в потоке новых впечатлений, стали казаться далекими, Ольга испытала настоящий страх — за детей, за себя. Она представила лицо бабы Шуры и даже услышала ее голос: «Ну что, Ольга Петровна, и чем кончилась твоя самодеятельность?»
— Ну что, Ольга? — произнес голос за спиной.
Ольга вздрогнула от неожиданности и обернулась. Полковник Борзов смущенно кашлянул.
— Напугал тебя? Извини. Чего не спишь? Все переживаешь?
Ольга кивнула.
— А ребята дово-о-ольны, — протянул Борзов, и было видно, что сам он тоже доволен. — Ну, наши орлы старались в грязь лицом не ударить.
— Я своим ученикам дала задание написать сочинение про подвиг, — медленно произнесла Ольга. — И они написали какие-то дежурные фразы. А мне хотелось, чтобы они… ну через себя это пропустили. — Она передернулась и покачала головой, удивляясь собственным мыслям. — Я понимаю, это звучит ужасно… кощунственно даже, но мне кажется, то, что сегодня произошло, заставит их задуматься по-настоящему… Степан Ильич, а солдат, которые нас спасли… — Ольга хотела спросить «наградят», но это звучало не так торжественно, и она, даже несколько подтянувшись и расправив плечи, закончила: —…представят к награде? Они ведь герои.
— Других не держим, — скромно сказал полковник. — Наградят, наградят, не волнуйся. Они и вправду молодцы. — Борзов подавил зевок. — Ну что, отбой? Завтра дадим твоим ребятам концерт — девушки наши старались, детишки, потом пир закатим… Или, может, им каши солдатской дать, а? Настоящей, из общего котла? Ну хоть попробовать. Как, поддерживаешь? Остальное-то — само собой, конфеты там, чай, подарки им вручим.
— Правильно, — согласилась Ольга. — Степан Ильич, вам Александра Ивановна, директор наш, просила привет передать. От себя лично и от всего нашего коллектива.
— Шура… — Полковник улыбнулся. — Спасибо. Хороший она человек, я давно ее знаю. С мужем когда-то ее вместе служили… — Глаза Борзова на миг затуманились. — Умер он рано, и единственный сын их на фронте погиб. Так что для Шуры школа — дом родной, потому как в своем-то доме ее не ждет никто… А тебя она очень хвалит, между прочим. — Степан Ильич погрозил Ольге пальцем: — Только я тебе ничего не говорил, ладно?
— Ладно. — Ольга кивнула. — Разрешите идти, товарищ полковник?
— Разрешаю.
Ольга крутанулась и тут же увязла высокими каблуками в земле.
— Эх ты, боец! — усмехнулся полковник. — Разве на таких ходулях повоюешь?
ГЛАВА 18
Голощекин перехватил Жгута, когда тот направлялся в клуб.
— Привет! — Никита пошел рядом, с трудом приноравливаясь к ленивой, вразвалку, походке Алексея.
Было раннее утро — ясное, теплое, и Жгут не торопился. Он выспался и хорошо позавтракал, слушая, как Галя взахлеб рассказывает о вчерашней аварии.
— Как твое стадо товарищей — готово? Копытами бьет от нетерпения? — спросил Голощекин.
— С Сердюком, что ли, говорил? — изумился Жгут. — Уже?
— Я ж тебе обещал. Так что дерзай, Леха, не посрами часть перед пионерами… А с Борзовым я позже переговорю, он сейчас детей в столовую повел.
— Да ладно тебе, Никита, — смутился Жгут, — не суетись. Я ж не завтра в отпуск иду.
— Тут главное знать, идешь или нет. И чем скорее, тем лучше. Я правильно понял?
— Так точно, товарищ капитан.
— Ну вот. Ладно, пока. — Голощекин сделал вид, что уходит, притормозил даже, но не остановился. — Да, Леш, чуть не забыл. Помнишь, мы в вчера с тобой насчет работенки одной говорили? Так ты поможешь?
— А что нужно?
— Ну тут такое дело… — Никита замедлил шаг. — Давай в сторонку, что ли, отойдем, перекурим.
Они сошли с асфальтированной дорожки и встали под старым тополем с обрезанной кроной — две толстые ветви торчали вверх, словно рогатка, обросшая маленькими клейкими листочками.
— Тут такое дело, — продолжал Голощекин. — Попросили меня кое-кому кое-что передать — пару-тройку раз, не больше. Понимаешь, о чем я?
Жгут помотал головой.
— Не-а, — честно признался он. — Ты поясней не можешь говорить? А то «кое-кому» «кое-куда»…
— Золотишко, — кратко сказал Голощекин.
Жгут подавился табачным дымом.
— К-какое золотишко? — Он зачем-то огляделся по сторонам и спросил почти шепотом: — Краденое, что ли? Нет, Никит, мне это не нравится…
— Да погоди ты, — отмахнулся Голощекин. — Почему ж краденое? Я что, по-твоему, барыга? Это так, песочек. Мужики на приисках моют, а заработки там — кот наплакал, мышка накакала. Ну, откладывают кое-что — жить-то потом надо. И понемногу переправляют. Ну скажи, Леш, — Голощекин заглянул Жгуту в глаза, но тот старался отвести взгляд, уставился в землю, изучая сапоги, вычищенные по случаю предстоящего концерта, — скажи, это что, справедливо — они государству миллионы намывают, а оно им — хрен без масла? Справедливо?
— Ну… Ну нет, — выдавил из себя Жгут.
В принципе он действительно так считал, но рассуждения Никиты его почему-то пугали. Не тот человек капитан Голощекин. Анекдоты травить про генерального секретаря и его сподвижников — это пожалуйста, все травят. И высшее командование называть старыми пердунами тоже не возбраняется. Но задушевные разговоры про справедливость — это не голощекинский конек.
— Так что вся работа — взять у одного человечка мешочек с песком, а другому человечку передать. И все дела. И отвалят за эти дела хорошие деньги. — Никита заговорщически понизил голос. — Очень хорошие, — уточнил он. — Поделим по-братски, жен своих в теплые края свозим, полюбуемся, как они, стройные, загорелые, в купальничках, на пляже ножками своими изящными песочек взрыхляют… А, Леш? Как ты на все это смотришь?
Жгут поднял глаза:
— Хорошо смотрю, только…
— Ну, значит, я на тебя рассчитываю? — перебил его Голощекин и уже отвел руку, растопырил пальцы. — Давай пять-то!
— Я, Никит, на купальнички хорошо смотрю, — пояснил Жгут. — Но мне чего-то не хочется за это зрелище потом самому песочек на карьере своими изящными ножками взрыхлять. А также ручками, лопатами и кайлом.
— Чудак ты, Леха! — Голощекин включил самую простодушную, самую наивную из своих улыбок. — На букву «м». Разве ж я буду свою шею под статью подставлять? Дело верное, люди — тоже. Не обманут. Мы им больше нужны, чем они нам, правильно?
— Ну может быть, — неохотно согласился Жгут. — Только я за это все равно не возьмусь. Прости, Никита, спасибо, конечно, за доверие, можешь считать меня трусом, но ты уж давай сам как-нибудь.
— Нет, один я не справлюсь. — Голощекин уныло возвел глаза к небу. — Ладно, Леш, тогда забудем этот разговор. Идет?
— Идет, — с облегчением кивнул Жгут.
Они выбрались снова на асфальт и зашагали рядом. Голощекин не рискнул просто уйти, он Жгута насторожил, но дожимать не имело смысла. Имело смысл свести все если не к шутке — это прозвучит фальшиво, то хотя бы закончить так, чтобы у Жгута не осталось повода потом с беспокойством вспоминать про голощекинское предложение.
— А знаешь, Лешка, — задумчиво произнес Никита, — я вот, пока тебя убеждал, сам засомневался. Может, и правда, я чего-то недопонял? Хрен их знает, что это за золотишко. Я-то как рассуждал: помогу мужикам, ну небескорыстно, конечно. А вот с тобой потрепался и вижу: дурак я.
Они подошли к ютубу.
— Зайдешь? — спросил Жгут.
Голощекин взглянул на свои командирские и отрицательно покачал головой:
— Не могу. Попозже загляну. Ну привет!
Они пожали друг другу руки, и Никита быстро зашагал в обратную сторону.
Ладно, подумал он, номер не прошел. Труханул Леха, забздел форменным образом. Социальная справедливость его, видишь ли, волнует, но страх за собственную шкуру сильнее. И даже ради Галки своей он не рискнет. Ну, значит, либо она — не такое уж слабое его место, либо она так его обожает, что готова состариться в этом гиблом краю. Типичная советская жена. С милым рай и в шалаше. И — как там? В ветхом шушуне.
Неудача Голощекина не очень расстроила. Это была, так сказать, проба пера. Черновой набросок. Попытка прощупать, определить степень надежности — раз, алчности — два. И то и другое — на троечку.
Значит, зайдем с другого боку и пощупаем там. Авось там больнее.
Марина вернулась в кабинет после обхода. Ну обход — это сильно сказано: на тот момент в палатах медсанчасти находился только один больной — рядовой Оноприенко, тот самый, что, по выражению его земляка Скибы, был похож на гусеницу, пытавшуюся стать бабочкой. Усиленные занятия на спортплощадке не прошли для рядового даром: он свалился с перекладины и сломал ногу. И теперь жалел только об одном: что он не сороконожка. Тогда бы он мог ломать по очереди все сорок своих конечностей, а там, глядишь, и дембель.
Услышав ее шаги, Альбина закрыла комнатку, в которой размещалась аптека, и вошла следом. Остановилась возле двери, глядя, как Марина с отсутствующим лицом машинально перебирает на столе стопку карточек.
— Помочь? — Не дождавшись ответа, Альбина сказала: — Марина, тебе надо встряхнуться. Ты похожа на Летучего голландца. Тебя качает, как на волнах, и ты такая же… вымершая.
Марина оставила в покое карточки.
— Во сколько начинается концерт? — спросила она.
— В три. Ты что, хочешь пойти?
Марина пожала плечами:
— Не знаю. Я уже сама не знаю, чего я хочу, чего не хочу. И чего за меня хотят другие.
— Это депрессия, — авторитетно заявила Альбина, — связанная с твоей беременностью.
— Много ты понимаешь. У меня действительно опустились руки, но ребенок тут ни при чем. Просто я все никак не могу привыкнуть, что закончилась какая-то часть моей жизни…
Марина произнесла это так отстраненно, будто закончилась не какая-то часть ее жизни, а вообще вся жизнь; обычно ее голосу было не свойственно подобное отсутствие красок.
— У тебя похоронное настроение, — сказала Альбина.
Марина невесело улыбнулась:
— Кто бы говорил. А вообще — спасибо за участие. Хотя когда меня жалеют, я себя чувствую совсем беспомощной.
— Ты сильная, и ты справишься, — возразила Альбина. — И я тебя не жалею, а поддерживаю. Ну как футбольная болельщица, что ли. Вот правильно: я за тебя болею. — Альбина коснулась пальцами висков, словно у нее действительно раскалывается голова. — И я не понимаю, почему у тебя опустились руки. Ты, наоборот, должна чувствовать прилив сил. Скоро родится младенчик. Мы все будем тебе помогать — и я, и бабуля, и Галя… А кто там у него папа, по-моему, не имеет значения.
— Сын полка, — горько сказала Марина.
— Ну и что? Самое главное, что это будет твой младенчик. И жить ты будешь ради него… Знаешь, когда я приняла решение стать женой Вячеслава, я сделала это ради бабули. Потому что от него зависело, как и сколько еще она проживет.
— Ужас какой! — тихо воскликнула Марина.
— Ничего не ужас. Он же меня не заставлял. Я сама так решила. Конечно, я совсем не таким представляла своего будущего мужа. Но… Но ведь мы живем. Я живу ради бабули. А Слава… Он ведь понимал, что из-за нас у него могут быть неприятности по службе. И все-таки пошел на это — ради меня.
— Вы «Реченьку» будете петь? — вдруг спросила Марина.
Альбина кивнула, ничуть не удивившись неожиданному вопросу.
Марина встряхнула головой.
— Как я выгляжу? На Бабу-ягу не очень похожа? Детей не напугаю?
Марина открыла сумочку с косметикой и, вытащив зеркальце, принялась подводить тонким карандашиком глаза.
— Ты что, собираешься с нами петь? — спросила Альбина.
— А куда ж вы без меня? Сейчас вот только здоровье на лице нарисую, и пойдем.
Дверь распахнулась, и в кабинет стремительно вошла Галя. Глаза ее возбужденно сияли.
— Девчонки! — воскликнула она. — Знаете новость? Я развожусь с Лешкой.
Марина выронила карандаш, он покатился по столу к самому краю и упал. Галя ловко поймала его на лету.
— Правда-правда, — сказала она. — Но это еще не все! Аль, ты лучше сядь, а то свалишься… Я развожусь с Лешкой и выхожу замуж за Голощекина. Он за моего Жгута ходил Сердюка просить, а потом Борзова. И Степан Ильич разрешил нам уехать в отпуск на море. Представляете, какой благородный человек?
— Кто? — спокойно спросила Альбина. — Степан Ильич?
— Да Голощекин же! А самое главное, он сказал… Умереть — не встать!.. Он сказал, что делает это исключительно ради меня. — Галя торжествующе посмотрела на подруг. — Ну, и как вам это? Марин, ты не возражаешь?
Марина, усмехнувшись, покачала головой.
— А ты сегодня хорошо выглядишь, — заметила Галя. — Может, пойдешь на концерт?
— Она петь с нами собирается, — сказала Альбина.
— Ну и молодец. Лешка обрадуется. Ладно, побегу за своей малышней. Они так волнуются, что правда как стадо козлят — прыгают, толкаются и визжат дурными голосами… Аль, не в службу, а в дружбу: можешь нам быстренько рожки сделать? У нас одной пары не хватает. Возьми ваты, обмотай бинтиком, а резинка у меня есть… Ну до встречи.
Она умчалась.
Марина закончила краситься. Встав, подошла к окну — Галя бежала по улице, и юбка ее легкого, в крупных цветах, платья раздувалась парусом.
— Надо было Гале тоже выдать белый халат, — сказала Марина. — И тогда у нас получилось бы трио сестер милосердия.
Концерт подходил к концу. Зрительный зал клуба был переполнен. Из-за кулис доносился визг Галиных подопечных — они все никак не могли выйти из образа. Сержант Братеев стоял возле стены и, не отрываясь, смотрел на Ольгу: она что-то тихо выговаривала одному из ребят. Полковник Борзов хотел сесть подальше, чтобы не мешать детям смотреть, но ребята его поймали, взяли в плен и с почетом усадили в первом ряду.
Гости выступили не хуже хозяев. Номера были разномастными — песни, танцы, акробатический этюд, который, несмотря на многочисленные репетиции, закончился все-таки кучей-малой. Но когда на сцену вышла маленькая, худенькая девочка и неожиданно по-взрослому серьезно прочитала удивительные по своей силе стихи, Степан Ильич почувствовал, как защипало в глазах.
И бессмертные гимны, прощальные гимны над бессонной планетой плывут величаво… Пусть не все герои — те, кто погибли, — павшим вечная слава! Вечная слава!.. Вспомним всех поименно, горем вспомним своим… Это нужно — не мертвым! Это надо — живым!Борзов покосился на сидевшую рядом Ольгу — она смотрела на свою ученицу не просто с одобрением — с гордостью. Повезло ребятам с учительницей, подумал полковник.
После концерта собрались возле штаба, куда должен был подъехать автобус. Степан Ильич пожал каждому из ребят руку — пальцы у них были липкими от конфет.
Жгут по просьбе мальчишек демонстрировал приемы рукопашного боя.
На лавочке сидели двое — вихрастый мальчик в чистой, но плохо выглаженной рубашке и девочка с вымазанными зеленкой коленками. Оба беспечно болтали ногами и о чем-то разговаривали.
Марина прошла мимо и остановилась, глядя на них. А ведь когда-нибудь и ее сын будет таким же взрослым вихрастым мальчиком в пионерском галстуке. Она впервые подумала о своем ребенке вот так конкретно. На кого он будет похож? А, неважно. На нее, Марину.
Или это будет девочка? Девочка с густой светлой гривкой, которую можно заплетать в тугие пушистые косички. Что чувствует мать, расчесывая тонкие шелковистые прядки своей дочери? Марина не знала, но вдруг поняла, что ей не терпится это узнать.
Подъехал автобус. Ребята долго и шумно рассаживались, споря из-за мест возле окна.
Попрощавшись с полковником, Ольга огляделась, отыскивая взглядом Братеева. Он стоял вместе со своими солдатами. Поймал Ольгин взгляд и подошел.
— До свидания. — Она протянула Братееву руку. — Спасибо вам… — Ольга улыбнулась, — …товарищ майор. Приезжайте к нам в гости.
Покраснев, Братеев пожал протянутую руку и вытянулся по стойке «смирно».
— Есть, приехать к вам в гости… — он засмеялся, — товарищ генерал!
Ольга тоже рассмеялась и неожиданно для себя самой чмокнула сержанта в пунцовую от смущения щеку под одобрительные возгласы солдат и своих учеников.
Внимание!
Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.
После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.
Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.
Комментарии к книге «Граница. Таежный роман. Солдаты», Майя Шаповалова
Всего 0 комментариев