«Судьба попугая»

3136

Описание

«Судьба попугая» — вторая книга фантастической трилогии А.Куркова «География одиночного выстрела». На страницах романа живут, героически сражаются и преодолевают тяготы военного времени знакомые уже читателю персонажи — народный контролер Добрынин, ангел,урку-емец Ваплахов и попугай-декламатор Кузьма. Все так же летает по фантастической Советской стране пуля и никак не может найти героя или праведника, смерть которого прекратит все войны на земле.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Глава 1

Люди привыкли ценить и уважать себе подобных. Не в смысле — людей, а именно таких же людей, таких же умных, таких же сытых и образованных. Дальше, за пределами этой схожести оканчивается обычно и ценность человека в глазах другого, и уважение к нему. И так, под колючим солнцем или мягким снегом, продолжает герой ценить героя, и с доброй завистью читает он в утренней газете, как простой слесарь по дороге на завод вытаскивает из пожара трех детей и успевает даже вынести из горящего дома тумбочку и немного посуды, чтобы было из чего погорельцам кушать и куда эту посуду складывать. Читает герой и про солдата, вытащившего из проруби девочку, а потом еще разок нырнувшего и доставшего со дна водоема девочкины коньки, из-за страсти к которым она и провалилась под лед. И вот этот обмен героической газетной информацией, он и кровь героям будоражит, и ряды их пополняет огромным количеством людей, уже давно готовых совершить геройство. Теперь, пропитавшись этим духом, они и по улицам ходить будут, оглядываясь, осматриваясь в поисках знака беды, зова на помощь.

Эти люди, конечно, самый ценный человеческий материал страны. Пускай они иногда не образованы и даже порой доверчивы, как домашние животные. Но именно они наполняют народ духом и этот же дух держат высоко, на весу, как знамя или герб, за которым готовы отправиться победным маршем миллионы.

Но люди — это еще не вся страна, не весь народ. Народ, он состоит не только из разумного человеческого материала, подзабывшего инстинкты и повадки. Народ в своем трудовом смысле состоит и из помощников людей — из коров и лошадей, овец и собак, охраняющих не только домашний скот, но и порядок и законность на темных улочках спящего села. Собаки порой лучше любого милиционера или воспитателя колонии уберегут неуверенного начинающего преступника от роковой ошибки. Их лай — как строгое и последнее предупреждение.

Незаметные в городе труженики полей — кони — на себе подняли все наше сельское хозяйство. Да, есть трактора, тысячи железных машин с тяжелыми круглыми колесами. Бороздят они поля и на севере, и на юге страны. Но коней больше, и конь человеку ближе, чем машина. Конь как бы с трудовой душой. И судьбы у коней бывают и яркие, и трагические, и героические, особенно во время войны. А какая судьба у трактора? Сделали — работал. Ломался — чинили. Железка — она и есть железка. Сколько бы тракторист ни гладил бок своей машины, она ему в ответ не фыркнет дружелюбно. А конь, или та же собака, они с человеком в давней связи состоят и без человека, как без регулярной еды, жить не могут. Животные и люди — одинаковые созидатели новой жизни, а порой и одинаковые герои! И каждый из них за свой поступок равной теплой благодарности заслуживает. Они вместе по нашей жизни идут и делят между собой трудности и победы. И не только, конечно, абсолютно домашние животные, такие, как коровы, кони и собаки. Есть животные не менее героические, но более редких видов. И здесь уже само примыкание такого животного к нашей жизни — само по себе подвиг и геройство. Ведь речь идет не о цирке, а о сложной, порой жестокой действительности, ради улучшения которой и трудятся рядом с человеком различные .представители животного мира.

Наступит время — и о них, об этих представителях животного мира, будет написана отдельная книга, как о пионерах-героях. И каждый подвиг, каждое геройство такого животного записано в ней будет отдельной главой. И будет наверняка в этой книге одна большая глава, посвященная попугаю Кузьме, у которого из отдельных прошлых и будущих подвигов сложится яркая героическая биография. Есть у нас в богатом русском языке одно слово которое сразу поднимает такую биографию на невидимый пьедестал, так, что сразу все смотрят вверх. И это слово — СУДЬБА. Есть в нем и огонь, вырывающийся из доменной печи, и движение скоростного товарного поезда по далекой сибирской магистрали, и марш рабочих, легко несущих на своих плечах тяжелые отбойные молотки. Есть в этом слове и смелость полета. И слово это уравнивает между собой всех достойных — и людей, и животных.

Глава 2

С утра дул сильный ветер, и Добрынин по дороге на аэродром сомневался, что ему удастся в этот день вылететь из Москвы.

— Что же это вам отпуск не дали?! — удивлялся сидевший рядом Виктор Степанович. — Нехорошо это… при такой ответственной работе…

Добрынин пожал плечами. Уставшим он себя не чувствовал. Спать действительно хотелось — служебная жена, Мария Игнатьевна, не дала ему заснуть, всю ночь обнимала его, целовала…

Выехали за город. По одну сторону дороги тянулся серый забор, за ним высились, корпуса какого-то завода.

Подъехали к одноэтажному полосатому домику с ветроопределителем и антеннами на крыше.

На аэродроме было тихо.

Добрынин сразу узнал «свой» бомбардировщик.

Знакомый летчик поднялся из-за стола, радостно улыбаясь.

— Доброе утро! — сказал он, протягивая руку. — Что, назад полетим?

Добрынин кивнул.

При виде этого жизнерадостного военного пилота настроение сразу поднялось, спать расхотелось, захотелось бодрствовать в полную силу.

— Чайку? — предложил пилот.

— Ага! — ответил Добрынин, присаживаясь за стол.

— Ну я, Пал Алексаныч, поеду тогда… — стоя в дверях, заговорил Виктор Степанович. — Дел много. До встречи, в общем!

Добрынин заглянул в свою котомку, и какая-то мысль шевельнулась в его памяти, словно звоночек зазвенел, напоминая о чем-то забытом.

Народный контролер задумался.

Эх, был бы он сейчас там, внизу, в Кремле, где стоит странный стул и механика, помогающая вспомнить даже то, что не было известно!

От досады ударил себя по лбу ладонью, и тут же этот звоночек прозвенел громче, и вспомнил народный контролер, что обещал он привезти командиру Иващукину что-нибудь к чаю.

Вспомнил и огорчился, так как ничего не купил и даже ни разу в магазин не зашел.

За окном домика остановилась черная легковая машина.

«Виктор Степанович вернулся?» — бросив внимательный взгляд, подумал Добрынин.

Дверь открылась.

— Ну, успел, слава Богу! — раздался знакомый голос. Добрынин поднял голову и увидел широко улыбающегося Волчанова.

Старший лейтенант подошел к столу. Присел на свободный стул, как раз между народным контролером и пилотом. Сам налил себе чаю из чайника, положив свой портфель на колени.

— Как здоровье? — поинтересовался Добрынин.

— Да уже лучше, — Волчанов кивнул. — Прошлую ночь даже спал спокойно. Да, хорошо, что вспомнил! — сказал он и полез в свой портфель. — Это для тебя, в дорогу…

И на столе перед Добрыниным появились три пачки печенья «Октябрь» и бумажный сверток.

— Это бутерброды, — объяснил, показывая на сверток взглядом, старший лейтенант. — Лететь-то, наверно, долго будешь… А и вот еще, от товарища Тверина тебе!

Народный контролер взял из рук Волчанова книгу «Детям о Ленине». Второй том. Раскрыл. На форзаце увидел надпись: «Дорогому товарищу Добрынину от товарища Тверина».

На душе стало тепло и тихо.

— Я тоже здесь книг накупил! — вступил вдруг в разговор летчик и показал жестом в угол комнатки, где лежали три большие, перетянутые бечевкой, пачки книг.

Волчанов заинтересовался.

— А что это за книги? — спросил он летчика.

— Стихи в основном… — ответил тот. — Наш командир стихи очень любит, да и я тоже. В общем вся часть стихи читать любит. Мы иногда вечера стихов устраиваем и читаем их вслух…

— Хорошее дело! — одобрил Волчанов. — Я тоже библиотеку собираю дома. У меня одна книга есть, автор сам подарил. Стихи. Бемьян Дебный. У нас в Кремле живет. Коммунист хороший, но человек очень плохой.

— Дебный?! — переспросил летчик. — Читал! Он про взятие Перекопа много писал.

Добрынин постарался запомнить фамилию поэта, чтобы при случае ознакомиться с его стихами.

Допили чай. Волчанов проводил летчика и народного контролера до самолета, помахал им рукой и, когда уже заревели моторы, вернулся к машине, ожидавшей его у полосатого домика.

Грязно-зеленый бомбардировщик начал разгон и через минуту уже поднимался над землей.

Добрынин смотрел в иллюминатор. Осталась позади и внизу эта полосатая будка аэродрома, где он десять минут назад пил чай. Осталась позади и внизу Москва. Стало грустно. Будто бы снова он уезжал из дому, не зная, вернется ли туда снова когда-нибудь. Будто остались позади родные, близкие… Жалость к самому себе пробудилась вдруг в народном контролере, и почувствовал он, как наворачиваются на глаза слезы.

Объединились в его сознании деревня Крошкино и Москва в одно большое нечто, с чем связаны лучшие его воспоминания и мысли, и вот уже слышится ему из прошлого лай любимого пса Дмитрия, теперь уже покойного, взлетающий над ночной Москвой. И словно бы сама деревня Крошкино находится в центре Москвы, потому как выйдя из Кремля и дав волю воображению, видит он родную избу и жену Маняшу, стоящую на пороге, и детей его, уже чуть-чуть подросших. Видит и успокаивается, потому что здесь они, рядом, и в любое время он заскочить к ним может, в любую свободную минутку…

А бомбардировщик шумит моторами, свистит винтами, и дрожит металл под ногами Добрынина, дрожат стены летающей машины, и от этого еще больше грустнеет народный контролер, чувствуя и понимая, как мало от него сейчас зависит, какой маленький он посреди неба и снова приходит на ум строчка из стихов: «Единица — ноль». И теперь, в небе, в самолете, дрожащем и шумном, соглашается Добрынин с этой строчкой, потому что на самом деле: что он один может сделать? Летчик может, но и летчик не всесилен, потому что если поломается что-то в машине — лететь им вместе вниз! Но нет страха в Добрынине, есть только кратковременная грусть, и настолько она кратковременна, что уже буквально через полчаса, заново задумавшись, отвергает народный контролер правоту стихотворной строчки, отвергает и свою грусть, как чуждое и бесполезное чувство. Отвергает все, с чем он теперь не согласен. И начинает ждать. Начинает ждать приземления на далеком Севере, где ждет его друг, спаситель и помощник Дмитрий Ваплахов, где командир Иващукин всегда готов прийти на помощь, где так много предстоит работы перед тем, как сможет он доложить товарищу Тверину, что жизнь на советском Севере проверена и все несправедливости исправлены.

А самолет забирался все выше и выше и таранил одинокие облака, встречавшиеся на его пути. Добрынин, отвлекшись от мыслей и чувств, читал первый рассказ из второго тома книжки, подаренной ему товарищем Твериным. Рассказ назывался «Секретная просьба» и говорилось в нем о том, что Владимир Ильич Ленин не любил получать подарки. С интересом узнал народный контролер, что каждый день вождю по почте приходили десятки, а то и сотни посылок с подарками от рабочих, крестьян и солдат.

Увлекшись чтением, не обращал больше народный контролер внимания на шум и дребезжание металла.

В рассказе говорилось о том, как однажды получил Ленин от белорусских ткачей письмо, в котором сообщалось, что они, ткачи эти, собираются выслать вождю отрез ткани на костюм. Почитал Ленин письмо, вызвал Бонч-Бруевича и сказал ему, что живут на Руси до сих пор старые вредные традиции, по которым в дореволюционное время высылали крестьяне помещикам и наместникам разные подарки. А посему, чтобы с традициями этими бороться, сказал Ленин Бонч-Бруевичу взять бумагу и ручку и записать со слов вождя письмо для белорусских ткачей. В письме этом поблагодарил Ленин ткачей за доброе к нему отношение, но попросил отреза ткани не присылать, а также передать всем ткачам и другим рабочим и жителям этого белорусского городка, что он, Ленин, очень не любит подарков. Отослал Бонч-Бруевич письмо. Получили его белорусские ткачи, прочитали всем собранием, головами покивали, мол, поняли. И, как просил Ленин в письме, стали всем они сообщать его «тайную просьбу», как он сам ее назвал, чтобы подарков ему не присылали. Случился в это время в городке солдат местный, приехавший к семье в отпуск из своего отряда, что за Уралом стоял. Услышал и он тайную просьбу вождя, а когда вернулся в отряд, то всем солдатам и офицерам ее передал, и очень кстати, потому как они в это время как раз посылку вождю собирали. Поняли они, что не нужна вождю их посылка, и забыли об этом деле, однако о просьбе вождя помнили и скоро, демобилизовавшись и вернувшись в родные города и села, разнесли они эту просьбу по самым заветным закоулкам России. Так постепенно почти вся страна узнала о тайной ленинской просьбе. Однако и сейчас в различных далеких местах о ней еще не слыхали или, может быть, только-только узнали, а может быть, только завтра приедет туда человек, который расскажет о ней. Другое дело с заграницей случилось. Не попала туда эта просьба, не слышали о ней заграничные интернационалисты, и идут по сей день из-за рубежа посылки и письма вождю, идут вагонами. Всё присылают ему соратники: и книги, и еду, и одежду. И ничего им об этом не пишет Ленин, потому что за границей свои законы и традиции и нужно их уважать. Как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят!…

Дочитал Добрынин рассказ, перевел дух и задумался. И мысли в его голове закружились интересные и неожиданные. «Интересно, а товарищ Тверин подарки любит?» — подумал народный контролер. И тут же мысленно переключился на себя самого, и понял он, что получать подарки ему очень нравится, но, к сожалению, об этом никто не знает. И после этой мысли полез Добрынин в вещмешок, чтобы посмотреть на подаренный ему товарищем Твериным револьвер. Потом пощупал печенье — подарок в дорогу от товарища Волчанова, потом нащупал еще что-то плоское в вещмешке. Вытащил, посмотрел — и слезы в глазах появились. Держал он в руках паспорт коня Григория. Тяжело стало враз на душе, воспоминания нахлынули. А ведь конь тоже подаренным был.

Смутилось все в голове Добрынина, замерли мысли, пережидая его волнение. Дрожащей рукой засунул народный контролер книжицу паспорта погибшего на Севере коня во внутренний карман зеленого кителя.

Заглянул в иллюминатор, стараясь отвлечься от печали. Внизу все еще зеленела земля, пересеченная, как разрезанная на части, дорогами и рельсами. Не спеша ехал куда-то товарняк, дымила труба паровоза. А навстречу ползла длинная череда красных цистерн с двойной паровозной сцепкой впереди.

«Кровь повезли!» — думал Добрынин. А ведь есть там и кровь его товарищей: Тверина и Волчанова… А его, добрынинской, крови нет.

И удивился в мыслях народный контролер, что никто его не просил кровь сдать.

Уселся Добрынин на своем сиденье поудобнее. Отвлекся от иллюминатора. И тут же слезами в глаза новые воспоминания — он на белом коне Григории с мотоциклетным эскортом по Москве… На коленях все еще лежит второй том книжки «Детям о Ленине». «А он животных любил?» — подумал народный контролер, снова раскрывая книгу. Полистал, останавливая взгляд на картинках, и вдруг — «Ленин и кошки» — картина художника Файнберга, иллюстрация к стр. 56. Полегчало враз на душе у народного контролера. Рассмотрел он картинку повнимательней, посчитал, сколько кошек изображено. Пять вышло: одна на коленях у вождя, две на той же скамейке рядом, одна на земле о штанину Ленина трется и еще одна притаилась в самом углу картинки, под кустом сирени справа от скамейки.

— Страница пятьдесят шесть… — повторил, запоминая, народный контролер.

Сейчас читать ему не хотелось. Хотелось вздремнуть. Но впереди долгий полет. Немного поспит, очухается и тогда уже этот рассказ обязательно прочитает. Обязательно.

Самолет летел параллельно земле выверенным курсом.

Летчик, осознавая свое мастерство, молча гордился собой и думал: а замечает ли его пассажир, как гладко скользит по небесной ткани тяжелая военная машина?

Пассажир дремал. Ему виделись звезды, огромные рубиновые звезды, такие же, как кремлевские, только высоко в небе. И светили они оттуда ярче, чем солнце.

Время тянулось неспешно.

У летчика в желудке заурчало — он посмотрел на часы.

Полдень.

Долог путь на Север. Широка страна.

Поздно вечером, ощутив содрогания тяжелой боевой машины, Добрынин проснулся. И услышал, как летчик говорит с землей. Летчик говорил громко, а в ответ слышалось шипение, треск и едва прорывающийся через все эти помехи голос.

— Три костра! — кричал летчик. — Со стороны просекии один в самой просеке, чтобы я линию вывел!..

Из этого разговора понял Добрынин, что уже подлетают они к месту назначения. За окошком иллюминатора было совершенно темно, но прямо над головой народного контролера горела неярким светом одинокая лампочка.

Добрынин снова открыл книгу, лежавшую у него на коленях.

«Ленин и кошки», — прочитал Добрынин название рассказа.

Буквы были маленькие, тонкие и дрожали в этом сумраке, словно вот-вот собирались выпасть из книжки.

Он поднес книжку к лицу, прочитал: «Ленин очень любил кошек».

Глаза заболели и, огорчившись из-за невозможности читать, Добрынин закрыл книгу до лучшего светлого времени.

При приземлении тяжелый бомбардировщик снесло на снегу с невидимой полосы, и он едва не задел левым крылом мощные стволы кедров, росшие плотной стеной по обе стороны просеки-полосы.

Воздух северной ночи был холоден и густ. Снег скрипел сладко, напоминая о детстве.

Оставив самолет на полосе, летчик и Добрынин медленно шли в сторону трех недалеких костров, огонь которых был примечательно красным, словно горело там некое специальное топливо.

Когда подошли ближе, народный контролер разглядел, что в общем-то это и не костры были, а бочки из-под керосина.

Летчик повел носом в сторону гари и сказал: «Мазут!».

Навстречу спешили несколько человек. В сумраке ночи, слегка подсвеченном снегом, они казались бесформенными темными пятнами, пока не подошли на расстояние вытянутой руки.

— Ну, брат, с возвращением! — прогремел над снегом голос командира Иващукина.

Добрынин, сжимавший в одной руке вещмешок, ощутил, как мощные руки обняли его, и теплее ему стало, будто холод ушел под напором этих мощных рук.

— С приездом! Товарищ Добрынин! Ай, хорошо, вернулся совсем! — радовался стоявший рядом с командиром Дмитрий Ваплахов, последний урку-емец.

Народного контролера охватило радостное волнение. Он шагнул вперед. Попытался обнять сразу двух своих друзей, но руки оказались короткими, тем более что оба встречавших были одеты в толстенные тулупы.

Зайдя в штаб и отряхнув снег с одежды и обуви, они прошли в жилую часть, где обитал командир Иващукин. В комнате стоял квадратный стол, несколько стульев, одно незвестно как попавшее сюда кресло-качалка и железная сетчатая кровать с круглыми набалдашниками на ребрах спинок.

Стол был празднично накрыт.

Пилот, зайдя в комнату последним, ахнул, глянув на ряды бутылок, консервы —и высокую стопку шоколадных плиток, входивших обычно в боевой рацион танкистов и летчиков.

— Приказываю сесть! — рявкнул Иващукин, и голос его зазвенел в комнате радостно и задорно.

Все побросали тулупы на кровать. Уселись вокруг стола.

— Ну вот мы и снова вместе! — уже сидя, негромко, по-домашнему выдохнул командир.

Потом покосился на двух солдат, пришедших вместе с ними, — они стояли в своих тулупах и напряженно смотрели на стол.

— Сержант Варнабин и рядовой Саблин! Приказываю получить у прапорщика бутылку питьевого спирта и торжественно отметить в узком солдатском кругу возвращение товарища Добрынина.

— Слушаюсь! — рявкнули сержант и рядовой и, развернувшись кругом, вышли из комнаты.

— Налить! — продолжал свою линию Иващукин. — После первой не запивать и не закусывать!

Приказы за столом исполнялись четко и беспрекословно. После первого же стакана спирта Добрынин обрел новое видение. Черты и линии предметов и людей, окружавших его, стали расплываться и рассеиваться. Стол приобрел овальную форму, избавившись неизвестным образом от своих прямых углов. Бутылки наклонились, и, испугавшись, что они сейчас сами по себе упадут, Добрынин протянул руку к ближайшей, чтобы удержать ее.

Предупредительный урку-емец, совершенно трезвый после уже второго стакана, не понял намерений народного контролера и, попросту взяв ту самую бутылку в руку, наполнил пустой стакан Добрынина.

Добрынин кивнул.

Что было потом, он не помнил. Но, судя по всему, ничего особенного не произошло. Во всяком случае, проснулся он на койке в солдатской комнате-казарме, хорошо укутанный в три одеяла и сверху накрытый шинелью. Проснулся, посмотрел все еще замутненным взглядом по сторонам.

Рядом кто-то храпел, накрывшись с головой.

Народный контролер сунул руку под койку и к своей радости нащупал там вещмешок.

Вставать не хотелось. Не глядя, он вытащил из вещмешка книжку, раскрыл ее на пятьдесят шестой странице, сам удивившись собственной хорошей памяти, и стал читать.

«Ленин и кошки.

Ленин очень любил кошек. В Горках, где он лечился после ранения, было очень много бродячих кошек. Питались они обычно в кухне санатория. Мало перепадало им. Чаще всего какая-нибудь сердобольная повариха украдкой подбрасывала одной или другой кошке рыбий хвостик или куриные потроха. Но главный повар санатория кошек не любил и очень плохо к ним относился. Думал он, что с медицинской точки зрения вредно иметь в санатории бродячих кошек, и поэтому вызвал специальную бригаду из Москвы по отлову бродячих животных.

Приехала однажды в полдень в санаторий специальная машина — черный крытый грузовик. Вышли оттуда четыре здоровых мужика с большими сачками в руках. И стали они по санаторию бегать и кошек ловить.

А Ленин в это время на своей любимой скамейке в санаторном скверике сидел и кошек гладил. Подбегает к этой скамейке вдруг мужик с сачком и хвать одну рыжую кошку что чуть в стороне на солнышке лежала. Задергалось заизвивалось бедное животное в сетке сачка, а мужик стоит довольный и, наверно, жалеет, что сачок такой маленький, что только одну кошку за один раз поймать можно.

Тут Ленин и говорит ему:

— Чему радуетесь, товарищ? Дети есть? Живете в Москве? С какого года в партии?

Потупил свой взгляд в землю мужик — ведь знал он, кто сидит перед ним.

— Я, — говорит, — радуюсь оттого, что приношу пользу людям.

А глаза не поднимает.

— А что за польза? Давно ли этим занимаетесь? Сколько в день кошек ловите?

— Так ведь бешеных много среди бродячих животных. Детей покусать могут, а дети потом помрут. Нехорошо… — отвечал мужик.

А Ленин слушает да все черную кошку гладит.

— Я счас, я быстро вернусь… — проговорил мужик и побежал с пойманной кошкой к машине.

Через минуту действительно вернулся с пустым сачком.

Пока бегал, Ленин черную кошку шлепнул легонько, чтобы убежала она. Однако рядом еще три кошки на солнышке лежали.

Накрыл мужик сачком следующую, поднял ее над землей.

— Красивое животное, — сказал мужик с сожалением. — Но у меня работа такая.

— Работать надо от души! — сказал Ленин, поднимаясь со скамейки. — Вот вам ваша работа нравится?

— А чего?! — пожал плечами мужик. — Главное, чтоб польза была. Я деньги не за так получаю…

— Вот-вот, правильно! — похвалил вождь. — Главное, чтоб польза была.

И, сказав это, пошел Ленин в глубину скверика.

А мужик все стоял и смотрел вслед вождю, усиленно думая над его словами. Пока думал — оставшиеся две кошки, осознав опасность, скрылись в кустах и таким образом остались живы.

Вот такая история произошла в подмосковном санатории «Горки».

(Записано со слов поварихи Е.М.Пустовойт.)» Рассказ несколько озадачил Добрынина, но сам он понимал, что после всякого пьянства голова работает медленно и хуже обычного. Однако, поразмыслив некоторое время над содержанием, он усмотрел хитрость в поведении вождя, благодаря которой не все кошки были отловлены в санатории «Горки». И после этого как бы просветление наступило для народного контролера: понял он, что, с одной стороны, Ленин порядок уважает и поддерживает, раз не остановил он этого мужика в самом начале, а, с другой стороны, вождь и животных любит, что проявилось в его последующем поведении. «Стало быть, — подумал Добрынин, — можно иногда проявлять смекалку и при этом не нарушать заведенного порядка…» Последняя мысль была как бы умнее самого народного контролера, и он ей очень удивился, одновременно и понимая ее, и недопонимая.

Откуда-то раздался грохот. Потом кто-то громко закряхтел, выматерился кратко и затих.

Добрынин вылез из-под одеял и обнаружил, что спал совершенно одетым.

В казарме было нежарко.

По старой памяти нашел Добрынин столовую, селза деревянный стол.

Из окошка выдачи пищи высунулась удивленная физиономия солдата с Востока.

— Кушать, да? — спросил он.

— Да, — ответил Добрынин, протирая не умытые со сна глаза.

— Каша, мясо, да? — снова спросил солдат.

— Ага.

— Мясо медведь, — объяснил солдат-повар. — Кости нэт осколки снаряд есть. Кушать осторожно надо…

Добрынин кивал, Ожидая, когда уже что-нибудь появится перед ним на столе.

Минут через пять появилось обещанное. Перловая каша прохладная, но с прожилками застывшего жира. И мясо, бурое, еще теплое.

— А пить? — спросил Добрынин.

— Чай нэт. Командир забрал. Вода в ведро! Завтрак оказался не аппетитным, но сытным. Поднявшись после того, как тарелка стала совсем пустой, за исключением железных снарядных осколков, вытащенных из мяса, народный контролер пошел искать полковника Иващукина.

Вместе с сытостью пришло к Добрынину желание работать, и работать немедленно.

Иващукина нашел в его комнате-кабинете. Полковник сидел за столом, углубившись в книгу.

Добрынин кашлянул, привлекая внимание.

— А-а! — Иващукин поднял глаза на народного контролера. — Как самочувствие? Проспался?

— Да, в общем-то…

— А позавтракать?

— Спасибо, я уже… Я думаю, надо работать ехать…

— А куда теперь? — поинтересовался полковник. Добрынин пожал плечами.

— Главное, чтобы было что проверять… может, завод какой или фабрика?!

— Ну, этого тут поблизости нету… — Иващукин задумался на минутку, и вдруг его осенило: — Слушай, а давай заготовку пушнины проверишь?

— Давай! — согласился Добрынин.

— Отлично! — улыбнулся командир части. — Поедешь в Бокайгол, там и радиостанция есть, радист Петров сидит. Если что — можешь через него с нами связаться.

— А как я туда доеду?

— Ну, брат, что мы тебя не отвезем, что ли, — развел Руками полковник. — А танк у нас для чего?

Добрынин окончательно успокоился.

— Давай я тебе на карте покажу! — сказал, поднимаясь из-за стола, Иващукин. Карта висела на стене.

— Вот, смотри, здесь мы! — Иващукин ткнул толстым пальцем в красную точку, вокруг которой разливалось сплошное салатное пятно. — А вот тут Бокайгол!

Добрынин, следивший за пальцем полковника, удивился расстоянию, но промолчал.

— Ближе только Хулайба, но ты уже там был! — развел руками Иващукин.

Народный контролер кивнул.

Через полчаса заправленный под завязку танк стоял перед входом в домикштаб. Рядом с боевой машиной переступал с ноги на ногу солдатик-танкист.

Урку-емец сердечно прощался с военными друзьями. Даже прапорщик, самый угрюмый и нелюдимый среди местных военных, и тот пришел обнять Дмитрия Ваплахова.

Добрынин зашел в комнату-казарму забрать свой вещмешок.

Вышел во двор. Глотнул морозного воздуха и потопал к танку, на ходу застегивая подаренный Иващукиным кожух.

Подошли туда и полковник с двумя солдатами, несшими ящик бутылок питьевого спирта.

— Че это? — спросил Добрынин.

— Это Дмитрия хозяйство! — ответил полковник. — Это он честно в карты выиграл! Пригодится в дороге!

Прощание было кратким.

Затащив ящик бутылок в танк, солдаты выбрались наружу, потом в люк спустился Ваплахов, Добрынин и солдат-танкист. Загудела тяжелая машина и поехала, оставив позади военный городок и его обитателей.

Первое время ехали молча. Урку-емец пребывал в грустном настроении — видимо, не хотелось ему покидать военный городок и новых друзей.

Добрынин думал о громадности Родины. О том, что сердце Родины Москва — намного теплее далекого Севера.

Вскоре ему надоело молчать и, вытащив из вещмешка мандат на имя Ваплахова, он протянул документ Дмитрию.

Дмитрий, прочитав свой мандат, просиял.

— Я теперь тоже русским могу быть?!

— Почему? — Добрынин удивился.

— Ну раз я — помощник русского человека Добрынина то я могу тоже русским быть?! — повторил свой невнятный полувопрос-полуутверждение урку-емец.

— Зачем тебе русским быть? Ты же урку-емец!

Слова народного контролера дошли до Дмитрия, и он задумался.

Танк ехал по давно прорубленной в тайге просеке-дороге, оставляя за собой на снегу две полосы гусеничных следов.

Добрынину захотелось пить — после вчерашнего застолья в горле была такая сушь, что предложи сейчас кто-нибудь народному контролеру литр компота — за раз выпил бы, одним глотком!

— Что-нибудь выпить есть тут? — наклонившись поближе к танкисту, спросил Добрынин.

— А-а? — переспросил солдат, не разобрав в гулком шуме едущего танка слова народного контролера.

— Пить! Пить! — повторил Добрынин и показал обернувшемуся танкисту свой открытый рот, добавив смысла жестом правой руки.

Танкист показал на ящик питьевого спирта.

— Нет! — крикнул Добрынин. — Другое! Вода есть?

Танкист отрицательно замотал головой.

Вздохнув тяжело, Добрынин вытащил из ящика одну бутылку. Открыл, приложился и тут же, после первого глотка, скривил лицо до неузнаваемости из-за отвратности вкуса этого напитка.

Танк вдруг остановился, и стало тихо.

— Что там? — спросил Добрынин, увидев, что танкист прилип к щели обозрения.

Солдат пожал плечами и полез в люк.

Добрынин, отставив бутылку, заглянул в обзорную щель. Перед танком белоснежную просеку-дорогу пересекала широкая полоса следов.

— Стадо какое-то прошло? — пожал плечами Добрынин. — Стоит из-за этого останавливаться!

Ваплахов тоже заглянул в щель. Присмотрелся и тут же полез в люк.

Добрынин, не захотев оставаться в танке один, тоже выбрался на морозное безветрие. Хрустнул снег под ногами.

Подошли они к этой протоптанной дороге.

И тут народный контролер отвлекся от неприятного спиртового вкуса во рту — перед ним на снегу были видны следы десятков человеческих ног, совершенно босых, с отпечатками пальцев.

Дмитрий присел на корточки и уставился на следы напряженным взглядом.

Солдат-танкист просто стоял с открытым ртом.

Добрынин нахмурил брови, пытаясь найти какое-нибудь объяснение увиденному, но это ему не удавалось.

Ваплахов поднялся, пристально посмотрел в ту сторону, куда вели десятки следов, и медленно пошел туда.

— Ты куда? — спросил Добрынин.

— Посмотреть надо, — ответил, не оборачиваясь, Дмитрий.

Пройдя метров сто — сто пятьдесят, Ваплахов остановился и снова присел на корточки, что-то разглядывая. Добрынин и танкист подошли к нему.

— Дерьмо, — сказал солдат-танкист сам себе, увидев, что Ваплахов действительно разглядывает темно-коричневую кучку, лежащую в центре небольшого круга бурой земли, вынырнувшей из-под растаявшего снега.

— Дня три назад прошли! — сказал Ваплахов. «Тоже мне следопыт! — подумал Добрынин. — Много ты по этому узнать можешь!» Танкист пожал плечами. Он тоже с сомнением подумал о возможности определять что-нибудь по оставленному кем-то дерьму.

— Это мой народ, — проговорил дрожащим голосом Дмитрий. — Урку-емцы…

— Что живы? — недопонял Добрынин. Ваплахов, поднявшись на ноги, кивнул.

— Только они могут голыми ногами ходить… Надо проверить… Один должен быть в унтах! — вспомнив, проговорил он. — Если есть следы от унт, значит они!

Танкист и народный контролер зашарили глазами по истоптанному снегу.

— Да не, — выдохнул с паром солдат. — Тут все босиком! У-ух, в такой морозище голыми пятками по снегу!

Добрынин молча просматривал следы и вдруг отчетливо увидел более мягкий след обутой ноги.

— Есть! — крикнул он стоявшему недалеко Ваплахову. — Есть один!

Дмитрий подошел, осмотрел след.

— Точно они, — сказал он через минуту. Но радости в его голосе не было.

— Что, может, поедем следом? Поищем? — предложил Добрынин.

Дмитрий молчал.

— Никак нельзя! — вставил свое мнение танкист. — Карты нет, горючего не хватит. Надо в Бокайгол ехать!

Снова забрались в танк. Разрушилась безветренная тишина, загудела боевая машина и поползла дальше по просеке-дороге, передавив в двух местах широкую полосу человеческих следов.

— Слушай, а чего они босиком? — перекрывая гулкий шум двигателя, спросил Добрынин у Дмитрия.

— Старая легенда, — отвечал Ваплахов. — Урку-емцы — не северный народ. Они пришли с юга счастье искать. Урку-емцы всегда счастье ищут. А народ может идти счастье искать только голыми ногами. На охоту — можно унты одеть, а счастье искать — только голыми. Значит, опять ушли счастье искать…

— А что, уже ходили? — спросил Добрынин. Дмитрий тяжело вздохнул.

— Ходили, когда я еще не родился. Туда, к Хулайбе пришли…

Добрынин снова взял в руки початую бутылку спирта. Протянул урку-емцу. Тот отхлебнул легко, даже не скривившись. Вернул бутылку народному контролеру. Добрынин тоже отхлебнул.

«Странный какой-то народ!подумал он, опуская бутылку обратно в ящик. — Босиком по снегу счастье искать?» — И замотал недоуменно головой.

Спирт катился вниз, в самое нутро народного контролера, согревая все на своем пути. Приятно жгло горло.

Солдат-танкист оглянулся, посмотрел просительно на народного контролера, и контролер все понял. Он снова взял эту бутылку спирта — там уже оставалось чутьчуть — и протянул танкисту. Танкист приложился и опустил пустую бутылку на железный пол машины.

Добрынин почувствовал, как тепло разливается по его ногам, заполняет вены и снова поднимается вверх. Сладкая тяжесть придавила его к неудобному сиденью. Он прикрыл глаза, и гул боевой машины стал вдруг тише.

Перед закрытыми глазами проклюнулось как бы кинематографическое изображение, легкая музыка перемешалась со звуком ветра. Слабенькая метелица понесла снежок по улицам деревни Крошкино. И увидел в этом сне Добрынин себя самого, идущего домой.

Вот идет он по улице и вдруг слышит: «Убило! — кричит кто-то. — Председателя убило!» Повернул тогда Добрынин к председательскому дому, приблизился, а там уже толпа вокруг чего-то собралась, а на месте дома одни обломки. Вдруг со стороны обломков красноармеец идет и говорит громко так, чтобы все слышали: «Вот оно! Вот!» И поднимает обеими руками черный камень величиной с хорошую человеческую голову.

А в это время кто-то со спины Добрынину шепчет:

«С Рождеством, Пал Саныч, с Рождеством вас!» Оборачивается Добрынин, а там совсем неизвестный ему товарищ в черной кожанке.

— Я атеист! — шепотом отвечает ему Добрынин.

— А это мы вас, товарищ Добрынин, проверяем! — говорит этот человек.

И тут же видит Добрынин, что нечто непонятное происходит с его проверяющим. Начинает он весь дрожать и прозрачнеть, пока совсем не растворяется в этой слабенькой метелице.

А Добрынин смотрит по сторонам и его взглядом ищет.

И видит, что тот же товарищ в кожанке склонился над убитым председателем, лежащим на снегу.

И показалось Добрынину, что разговаривают они. Председатель как бы последние распоряжения отдает. А товарищ в кожанке слушает и кивает.

И тут скучно стало Добрынину. Вспомнил, что в кармане тулупа у него леденцы для своих деток, а в кармане штанов — гребешок для жены. А тут толпа неизвестно из-за чего. Председателя, кричали, убило, а он с кем-то разговаривает. Плюнул мысленно Добрынин и пошел к своей избе.

Пришел, поцеловал жену Маняшу и деток, раздал им подарки.

— А чего сегодня-то? — удивилась жена. — До Нового года еще неделя почитай!

— А и впрямь — чего сегодня?! — подумал вслух Добрынин.

Подумал-подумал, да и отобрал подарки назад.

— Через пять дней получите! — строго ответил он плачущим малышам, успевшим только в ручках леденцы подержать.

Вышел после этого во двор, постоять возле любимого пса Митьки, а уже вечер, и метель по-настоящему метет, с завываниями. Подошел к собачьей конуре, постучал по ее деревянной крыше, а оттуда Митька голос подает — вме-1 сте с метелью воет. Так стало хорошо на душе у Добрынина, так тепло, спокойно и радостно, что слезы на глазах появились, то ли от ветра со снегом, то ли от чувств. И захотелось самому повыть, чтобы чувствовал пес Митька хозяйскую поддержку. И хоть понимал Добрынин, что у собак дела собачьи, а у людей — человечьи, но не было ему стыдно, тем более что метель такая, покрывало снежное на ветру развевается, а не метель! Взял он и завыл от души. А Митька черную морду из будки высунул, посмотрел на хозяина хорошим добрым взглядом и снова — у-у-у-у-у-у-уууууууу, а Добрынин тоже — у-у-уууу. Так они и выли в этой снежной круговерти…

— Эй, товарищ Добрынин! Товарищ Добрынин! — затормошил кто-то спящего народного контролера за плечо.

Открыл глаза контролер, а на него солдат с испугом смотрит.

— Вам плохо? — спрашивает.

— Нет, хорошо… — отвечает Добрынин.

— Вы кричали во сне… — лепечет солдат. — Может, выпьете еще, успокаивает, я по себе знаю… спирт — она штука такая, и нервы лечит.

— А что я кричал? — поинтересовался Добрынин.

— У-У-УУУУУ — повторил солдат. — Как метель завывает или поезд идет. Добрынин кивнул.

— А мы что, приехали уже? — спросил он вдруг, сообразив, что танк стоит на месте и тихо вокруг.

— Ага, — ответил солдат.

Добрынин обернулся на Ваплахова посмотреть, но Дмитрий спал, весь изогнувшись на неудобном сиденьи. Спал крепко и даже не сопел.

— Так что, вылезать будем? — спросил Добрынин.

— Я счас, — заговорил солдат. — Я только схожу к радисту Петрову, чтобы отрадировал он командиру, что мы доехали, и спрошу, где вы жить будете, так что отвезу вас потом на место, а потом уже назад. Давайте вместе еще бутылочку… — последнюю фразу солдатик-танкист произнес совсем негромко, почти шепотом.

— Да-а-авай… — просопел, не открывая глаза, Вапла-хов. — Народ мой помянем…

— Э-гэ… — удивился вслух Добрынин. — Где это он уже поминать научился?

— Эт пока вас не было… в городке поминки справляли… третий год, как отряд с соседнего военгородка пропал… — ответил солдат.

— Как пропал?

— Кто его знает. Зима суровая была, а они на радиосвязь не выходят. Весной после пурги поехали посмотреть — городок целый, а людей нет, и вещей нет… Пусто совсем… Больше их и не видели нигде… Да и кто их увидит, если вокруг никто не живет… Ну ладно, я полез, а вы подождите…

Танкист просунул свое щуплое тело в люк, и только подошвы его сапог мелькнули над головой Добрынина.

Ваплахов проснулся, протер глаза. Взял одну бутылку, открыл. Пригубил немного. Протянул ее Добрынину.

Народному контролеру пить не хотелось.

Он встал во весь рост, просунул голову в люк — посмотрел по сторонам.

Танк стоял перед домиком, над которым примерзший к древку красной сосулькой висел обледенелый флаг.

Тишина была звонкой, какая бывает только при выдающемся морозе, но мороза Добрынин не ощутил.

Дверь в домике с флагом открылась. Вышел солдат, за ним следом человек в военной форме, глаза узкие, лицо круглое, а нос приплюснутый.

Выбрался Добрынин наружу, загудела броня под его ногами, пока не спрыгнул он на снежок. Подошел к дому, протянул руку военному.

— Народный контролер Добрынин, — представился он.

— Радист Петров! — ответил узкоглазый военный.

С сомнением посмотрел на него Добрынин. Не подходила ему эдакая чисто русская фамилия.

Радист, чувствуя недоверие, вытащил из кармана гимнастерки документ и протянул его народному контролеру.

Документ был квадратный, а в левом нижнем углу крепилась фотография узкоглазого. И на чистом русском языке далее следовала запись: «Военный радист Петров Константин Самойлович». Потом подписи каких-то начальников, а перед одной из подписей — краткое: «командарм…» «Самойлович? Петров? — подумал, все еще немного сомневаясь, Добрынин. — А может быть! Написано же — Петров!» Таким образом, сам справившись со своими сомнениями, протянул Добрынин Петрову руку.

— Ну, с приездом, заходите! — улыбнулся военный радист, открывая деревянную дверь.

«А улыбка все равно не русская!» — подумал на ходу народный контролер, но тут же подавил эту мысль — документ говорит, что он русский, значит русский.

— Вы один? — остановившись у бочки-буржуйки, спросил Петров Добрынина.

— Нет, с помощником, — ответил контролер.

— Ну, думаю, что вам здесь будет удобно. В этой комнате поживете. Я в соседней живу, здесь за стенкой. А помощник ваш где?

— В танке, — сказал Добрынин.

— Я его сейчас позову! — сказал стоявший в дверях смекалистый солдат и выбежал из домика.

Через пару минут в дверях появился Ваплахов, державший в руках ящик бутылок питьевого спирта.

Радист Петров пристально осмотрел вошедшего, потом сделал шаг вперед и обменялся с ним рукопожатием.

— Располагайтесь, а я пока сообщу полковнику Иващукину, что вы доехали, — сказал он и вышел из комнаты.

Комнатка была небольшая, но теплая, хорошо протопленная. Под стенами стояли две железные кровати, кроме этого тут же был небольшой овальный столик, три стула, карта Советского Союза во всю стену, на узком подокон-нике единственного окошка комнаты стоял горшок с землей, но без цветка.

Осмотревшись, Добрынин уселся на кровать, опустив вещмешок на деревянный, крашенный в коричневый цвет, пол.

Дмитрий поставил ящик на стол и тоже присел, но только на стул, рядом.

Вид у него был усталый и нерадостный.

— Ты чего такой? — спросил у него Добрынин.

— Голова болит, — простонал урку-емец. В комнату заглянул солдат-танкист, отдал честь и, сообщив, что уезжает обратно в городок, ушел.

За окошком загудел двигатель бронированной машины. Деревянный пол шевельнулся под сидевшими.

— Петров — не русский человек, — проговорил вдруг Дмитрий, исподлобья устало глянув на своего начальника.

— Я документ читал, — сказал на это Добрынин. — Там написано, что русский… Да и какая разница? Ваплахов не ответил. Был он необычайно бледен. Зашел с чайником в руках радист Петров. Поставил чайник на стол, достал из-под кровати три кружки.

— Порядок, — сказал он. — Привет от Иващукина.

— Спасибо, — проговорил Добрынин.

— А что, товарищу плохо? — Петров кивнул в сторону Ваплахова. — Может, ему головку подлечить надо? Стаканчики есть.

Добрынин пересел с кровати за стол, отодвинул от себя ящик с бутылками.

— А мы его на пол, чтоб пространство было! — весело проговорил Петров, перемещая ящик вниз. — Или сначала, до чая?.. А?

Со стороны Ваплахова никакого сопротивления этому предложению не поступило. Добрынин тоже промолчал, и тогда Петров, достав из ящика полную бутылку, разлил ее всю по кружкам.

— Ну, с приездом! — рявкнул он, резко по-русски выдохнул воздух и серьезно приложился к своей кружке.

«Русский!» — подумал народный контролер, внимательно следя за радистом.

Потом сам повторил тот же прием, но не пошел спирт одним глотком, поперхнулся Добрынин, и хорошо, что радист с силой его по спине двинул — сразу отпустило.

— Чайку, чайку быстрее! — приговаривал Петров, подливая чая.

Ваплахов пил спирт медленно, каждый раз словно пригубливая, но когда он опустил кружку на стол — она оказалась пустой.

Петров озадаченно посмотрел на урку-емца, и что-то недоброе шевельнулось во взгляде его узких, словно навечно прищуренных глаз.

Очухавшись, народный контролер перешел на чай и разговоры.

Прежде всего спросил о заготовке пушнины.

— Документы на складе, — ответил на это Петров. — Пушнина там же, а охотники со своим начальством уехали дней десять назад и раньше чем через неделю не будут.

После этого Петров объяснил, что шкурки проверяются поштучно и каждая имеет свой номер, написанный химическим карандашом с внутренней стороны, и что по этому номеру можно определить, кто заготовил эту шкурку и когда это было.

Подумав немного, сказал Добрынин, что его главная задача — это проверить качество и количество, а кто заготовил и когда это было — его не интересует как народного контролера.

Ваплахов вторую кружку пить не стал, хоть радист и налил ему.

Плохо было урку-емцу, с трудом он держал на шее голову, которая все клонилась и клонилась на левое плечо.

— А вы, товарищ радист, стихи любите? — спросил .вдруг изрядно опьяневший Добрынин.

— Нет, — ответил Петров. — Не люблю. Технику люблю и радио, а стихи нет…

Что-то щелкнуло в голове у народного контролера, и он как бы протрезвел немного. Неожиданным был ответ радиста. А так хотелось Добрынину в этот момент хорошие стихи послушать…

Встал он, шатаясь, из-за стола, вытащил из-под кровати вещмешок и стал в нем рыться, желая книжку подаренную найти, но нащупал вместо этого пачки печенья. Вытащил, поглядел на них изумленно и тут же себя по лбу шлепнул: это ж он Иващукину хотел отдать! , — О, у вас к чаю есть! — обрадовался Петров. — Давайте, давайте все на стол!

Нехотя опустил Добрынин на стол печенье «Октябрь».

Снова пили чай, разговор не вязался. Петров все предлагал еще одну бутылку спирта раздавить, но Ваплахов уже спал, уронив голову на стол, а Добрынин молча отказывался едва заметным покачиванием головы.

В конце концов, допив чай, Петров встал и, буркнув что-то на прощанье, вышел.

С большим трудом перетащил народный контролер своего помощника на кровать, а потом и сам улегся.

На следующее утро, проснувшись, Добрынин порадовался своему богатырскому здоровью, ведь голова не болела и, как это ни странно, не возникло у контролера желания похмелиться. Ваплахов же наоборот, чувствовал себя ужасно. Он тоже проснулся, присел на кровати, но никак не мог подняться, таюкак пол ему казался очень неустойчивым.

В конце концов Добрынин пожалел его, налил полстакана спирта, после чего Дмитрий пришел к состоянию собственного равновесия и встал на ноги.

Аппетита не было. Но Добрынину страшно хотелось работать, и он разбудил спавшего за стенкой в другой комнате радиста Петрова.

Петров был искренне удивлен, что двое приезжих хотят сразу же приступить к работе, тем более, что один из них, Дмитрий Ваплахов, отличался голубым оттенком кожи лица и каким-то странным, направленным вовнутрь глаз, взглядом. Однако понял он, что контролер упрям и серьезен в своих намерениях.

И вышли они втроем на улицу. Какая это была улица — это уже другой вопрос, ведь в городке насчитывалось только шесть построек, из которых самая большая оказалась складом заготовленных шкурок.

Рыжие кожухи были очень теплыми, но и Дмитрий, и Добрынин ощущали, как мороз кусает щеки и нос.

В складе была такая же температура, как и на улице.

— Вот тут книги учета! — радист Петров дотронулся до пачки гроссбухов, лежавших на письменном столе у самой двери. Дальше все пространство было завалено шкурками, лежали и висели они в связках, но некоторые валялись на полу и сами по себе, имея вид жалкий и ощипанный.

— Ну, тут уже сами разберетесь, — то ли спросил, то ли просто сказал Петров.

Добрынин кивнул.

Ваплахов не мог кивнуть — казалось ему, что если он наклонит голову вперед — исчезнет равновесие, позволяющёе ему ходить и стоять на месте, и полетит его тело вниз, вперед, вслед за перевесившей неустойчивое равновесие головой.

Света внутри не было, но два окна и открытые настежь двери позволяли рассмотреть все.

Петров ушел.

Добрынин осторожно открыл верхний гроссбух и будто бы отпрянул, испугавшись бесконечных цифр, заполнивших первую страницу этой книги учета.

Ваплахов подошел ближе к своему начальнику, остановился сбоку и тоже глянул на страницу. В глазах зарябило, запрыгало, и он зажмурился.

— Ладно! — вдруг выдохнул Добрынин и, усевшись на стул, окунулся с головой в первую страницу гроссбуха.

Было тихо и безветренно.

Ваплахову стало как-то не по себе, и он, шатаясь, вышел на открытый мороз, оставив народного контролера в задумчивом одиночестве.

А Добрынин тем временем, уже листая покрытые рябью цифр страницы, становился все серьезнее и серьезнее и уже начинал понемногу понимать смысл учета. На последней странице он внимательно изучил четыре столбика цифр и окончательно убедился в своей догадливости: над столбиками корявым почерком были написаны полуслова «бел.», «черн.» и «разн.», а затем, над последним красовалось полное, известное Добрынину по колхозному прошлому слово «итого».

Картина прояснилась, теперь надо было считать шкурки, но эта перспектива была не особенно радостна для народного контролера, уже чувствовавшего усталость собственной мысли. Голова все ниже и ниже наклонялась над последней исписанной цифрами страницей гроссбуха, пока попросту не легла на бумагу, и глаза сами по себе закрылись.

Но спал контролер недолго. Сперва проснулось решительное желание работать, а следом уже и глаза вновь открылись и, слегка сердясь на самого себя, встал Добрынин из-за стола, выглянул на улицу в поисках помощника своего, и, не найдя Ваплахова, вернулся внутрь и начал снимать со стенных крючков и с крючков потолочных связки белой пушнины. Снимал их и бросал на пол у стола, где не было так намусорено, как в других местах.

Когда все белые шкурки уже лежали на полу, присел он на корточки, и, вздохнув, принялся за счет. Собирал он их по десять, поднимался, делал шаг к столу и в том же гроссбухе на чистой странице делал карандашом палочку-отметку. Потом снова приседал и принимался за следующий десяток. Время шло незаметно. Пальцы в суставах немного побаливали и, конечно, руки уже чуть полиловели из-за мороза, но не обращал на это внимания Добрынин. На чистом листе гроссбуха палочки-отметки выстраивались в длинные линии, и, глядя на них, контролер радовался и как бы впадал в азарт еще больший, так как чувствовал он, что идет дело хорошо.

Когда все белые шкурки, в связках и так просто в россыпи, перекочевали в новую кучку, снова поднялся Добрынин на ноги. В пояснице что-то скрипнуло, но он с довольной и чуть усталой улыбкой на лице подошел к столу, присел на стул и стал считать палочки. Сначала хотел просто сосчитать их, но как только доходил он до конца первой строчки, сразу же забывал, сколько этих палочек было. И тогда он стал их перечеркивать карандашом по десять штук. Теперь дело пошло быстрее, и под конец осталось у него семь штук незачеркнутых, трех шкурок до последнего десятка не хватило. Он оглянулся, думая, что высмотрит три штучки где-нибудь, но не увидел и принялся считать десятки.

В конце концов вывел он не без труда присутствующее количество белых шкурок — 387 их было. Потом посмотрел на предыдущую страницу гроссбуха — там значилось в наличии 354 белых шкурки. «Главное, чтобы не было меньше!» — подумал Добрынин.

Отдохнув немного, принялся контролер за черные. Тут уж совсем быстро счет пошел, тем более что черных шкурок было намного меньше.

154 их оказалось, и соответственно записал это число Добрынин на чистую страницу гроссбуха. Потом заглянул в предыдущую запись — там числилось 153.

После этого, решив освободить пол от пересчитанных шкурок, повесил Добрынин белые и черные шкурки на крючки, а те, что просто валялись по полу, не будучи увязанными в связки, затолкал ногой в дальний угол.

Теперь оставалось пересчитать «разн.», что, конечно, означало «разные» шкурки. Были они действительно разные и в цвете, и в размерах, и пришел Добрынин к выводу, что принадлежат они, кроме всего прочего, разным животным. Были тут и бурые, и серые шкурки, и огромная коричневая — должно быть, медвежья, и еще какие-то странные. Считать их было нелегко, но, слава Богу, места они занимали мало, а значит немного их было.

Пальцы загибались быстро; первый десяток — палочка, второй десяток — вторая палочка следом, третий десяток — еще одна…

Переложив большую, тоже, похоже, медвежью шкуру на кучу уже пересчитанных шкур, заметил Добрынин под ней стопку желтоватых шкурок правильной прямоугольной формы, связанную кожаным шнурком. Взял в руки, желая просто пересчитать, не развязывая, однако увидел на отогнувшемся внутреннем уголке одной из них какието знаки. Удивился и, развязав шнурок, вытащил эту шкурку, развернул к себе внутренней стороной и обомлел — перед ним на пергаменте старой кожи ровненько строчка за строчкой чернели непонятные чужие письмена — то ли буквы, то ли знаки какие-то. Взял контролер другие шкурки из этой стопки — и они, как страницы из одной книги, все были этими письменами исписаны. Забыл Добрынин о счете, поднялся с корточек, положил эти страницы-шкурки на стол и задумался. Задумался о грамотности, о большой сложности, какую сам испытал, при изучении письменных букв русской азбуки, когда после работы занимался по вечерам в сельской школе с другими односельчанами на курсах по ликвидации безграмотности.

А время шло. Несмотря на холод, возникло желание съесть чего-нибудь.

Добрынин решил сперва дождаться возвращения помощника, а потом уже вернуться в свое временное жилище.

Чтобы не сидеть без дела, закончил он счет всех шкурок и сравнил полученное количество с предыдущей записью в гроссбухе. Все было в порядке.

Но Ваплахов не появлялся.

Добрынин поплотнее запахнул свой рыжий кожух и затянул на поясе ремень, после чего вышел на мороз и огляделся по сторонам.

Уже немного темнело, видимо, наступал заполярный вечер, но народный контролер сумел разглядеть вдали возвращающегося неизвестно откуда Ваплахова. Подождал, пока тот подошел. Потом спросил:

— Где тебя носит?

Ваплахов выглядел взволнованно. Хмель, казалось, покинул его голову, и краски лица были свежи.

— Я с одной старухой местной говорил, — сказал он. — Не русский Петров! Она знает.

— Откуда она знает? — удивленно спросил Добрынин.

— Говорит — добрый очень, часто еду дарит…

— Ну ты, брат, даешь! — возмутился контролер. — Что ж, по-твоему, русский человек — злой?! А ведь сам хотел русским стать!

— Хотел… — урку-емец кивнул. — Но старуха сказала, были здесь раньше русские — ничего не дарили, все забирали… говорили «бурайсы!» и забирали…

Добрынин нахмурился. Стало ему неприятно на душе и в мыслях. Вспомнил, что и он это слово говорил на северном базаре — так его комсомолец Цыбульник научил… Хотя нет уже такого комсомольца на русской земле.

— Ладно, — неопределенно промычал контролер. — Тут я что-то странное нашел. Посмотреть надо. И зашел Добрынин в открытые двери склада. Внутри было темнее, чем снаружи, и понял контролер, что ничего не смогут они разобрать в таких сумерках.

— Вот что, — сказал он. — Возьмем эти шкуры туда, там при свете и поглядишь!

Захватив наново перевязанную кожаным шнурком пачку шкурок, закрыл Добрынин дверь склада, и потопали они по скрипящему старому снегу к главному строению города Бокайгол.

В окнах этого строения горел свет, горел необычайно ярким желтым огнем. И доносилось откуда-то негромкое, но постоянное жужжание.

— Ну как там? — встретил их вопросом радист Петров. Он стоял в передней комнате в странном цветастом халате, доходившем до щиколоток. В доме было тепло, видимо, протопил он недавно обе печки-буржуйки.

— Все в порядке, — ответил ему Добрынин, сбрасывая кожух из-за неожиданной теплоты.

— У нас всегда все в порядке, — улыбнулся Петров. — Чай еще горячий, есть будете?

Добрынин решительно кивнул.

Минут через пять они уже сидели за столом и ужинали. Добрынин с заметным удовольствием размазывал жирное желтое масло по толстому ломтю черного хлеба, присаливал, потом откусывал кусок побольше и запивал сладким чаем. Тут же на столе лежала соленая рыба, незнакомая народному контролеру и отличавшаяся красным цветом мяса. Петров, видимо, уже сытый, ничего не ел, только чай пил. Ваплахов жевал кусок красной рыбы и тоже пил чай, время от времени бросая напряженные взгляды на радиста.

— Теперь можете отдохнуть несколько дней! — говорил, попивая чай, Петров.

— Ночь наступает, а ночи здесь длинные, знаете, наверно. Хотя эта ночь покороче будет… дней семь-восемь…

— А что это жужжит там? — спросил вдруг Добрынин, показывая глазами за стенку дома.

— А-а, динамо-машина! Электричество дает для радиостанции и для света. Да я выключу ее минут через пять. Зачем нам свет ночью?

Допив свой чай, Петров пожелал контролеру и его помощнику спокойной ночи и вышел.

— Ну, ты… посмотри, что тут написано! — Добрынин вскочил из-за стола и, вытащив из-под кровати стопку прямоугольных шкурок с непонятными письменами, протянул ее Ваплахову. Дмитрий развязал шнурок, взял в руки верхнюю «страницу». Рот его приоткрылся, лицо приобрело задумчивое выражение.

— Ну что там? — торопил его Добрынин.

— Очень трудно, — замотал головой урку-емец. — Это по-старинному написано… Надо этот язык вспомнить.

— Ну так вспоминай! — попросил народный контролер, лицо которого в этот момент выражало крайнюю степень нетерпения.

— Не могу так быстро.

— А ты себя по лбу ударь! — посоветовал Добрынин. — Очень помогает!

Урку-емец посмотрел на своего начальника, потом взял и на самом деле стукнул себя по лбу довольно сильно, отчего сам же и зажмурился.

Снова посмотрел на «страницу».

Глаза его раскрылись шире, и улыбка появилась на лице.

— Вспомнил? — спросил Добрынин.

— Одно слово вспомнил, вот оно! — Ваплахов ткнул пальцем в какой-то значок на кожаной странице. — Это значит «тайная подземная дорога»…

— Еще раз ударь! По лбу! — сказал ему Добрынин. Ваплахов сосредоточился, отвел правую руку подальше и что было силы еще раз двинул себя самого.

И тут лампочка Ильича потеряла свою яркость, стала тухнуть, и в конце концов осталась видимой в темноте только рдеющая спираль ее, а также багровые, уже перегоревшие угли в бочке-буржуйке.

— Спокойной ночи! — долетел до них из другой комнаты голос радиста Петрова.

— Спокойной ночи! — ответил ему негромко огорченный Добрынин.

Когда глаза немного привыкли к темноте, поискал он взглядом светильник или свечу, но не нашел. Урку-емец тоже попробовал что-то сделать — поднес письмена к бочке-буржуйке, но угли не давали света, так что прочитать, что там дальше было написано, оказалось делом невозможным.

На всякий случай Добрынин забрал у Ваплахова шкурки, положил их в свой вещмешок, который тут же засунул обратно под кровать. Улегся, скрипнув пружинами. Спать не хотелось.

Ваплахов же наоборот, как только лег на кровать — почувствовал себя уютно и спокойно. Глаза закрылись.

Добрынину не спалось. Мысли его бегали как в лихорадке от одного предмета к другому, возвращаясь время от времени к этим загадочным письменам. Думал он также и о радисте Петрове, про которого местная старуха сказала, что «не русский он, потому что добрый очень». Обиделся контролер за русскую нацию. Откуда, думал он, эта старуха знать может, насколько добрые русские люди? И тут же подумал, что надо пойти к ней в гости и подарить ей что-нибудь, чтоб не говорила она больше подобных гадостей про русский народ.

Было Тихо в комнате. Только Ваплахов иногда во сне переворачивался с боку на бок, что-то бормоча себе под нос.

Опустил ноги на пол Добрынин, встал, прошелся по комнате, прислушиваясь, не трещат ли под его ногами деревянные доски пола. Нет, не трещали они. Было тихо.

Остановился у бочки-буржуйки, присел на корточки, глянул на потухшие угли. Нашел тут же палочку, растормошил золу, и вынырнул оттуда еще живой багровый уголек. Металл бочки был теплый.

Время тянулось медленно. Медленно, но беспрерывно. Все больше его оставалось в прошлом, перекатываясь туда прожитыми часами, днями, неделями. Сколько уже времени прошло с тех пор, как покинул он свой дом, свою деревню? Год? Два?

Добрынин не помнил. Он не следил за временем, будучи полностью поглощенным мыслями о своей работе и самой работой, которая влекла его теперь больше, чем когда-то семья.

Заоконную ночную тишину прорезал вдруг непонятный звук.

Добрынин обернулся к окошку — там было по-прежнему темно.

Скрипнул железной сеткой Ваплахов, снова переворачиваясь с боку на бок.

Добрынин вернулся взглядом к багровому угольку, но тут снова неясный шум донесся с улицы, и, почувствовав тревогу, народный контролер поднялся на ноги.

Он вышел в прихожую дома, приоткрыл дверь и выглянул во двор.

Тут же яркое пятно света приковало к себе его взгляд. Какой-то мощный луч бил прямо в открытую дверь пушного склада, и в этом луче сновали какие-то люди.

Сердце народного контролера забилось часто, волнение охватило его, и поспешным движением руки он закрыл дверь, вернулся в комнату и разбудил Ваплахова.

— Вставай! Вставай! — говорил он. — Там склад грабят! Пока урку-емец поднимался, Добрынин достал из вещмешка револьвер, одел кожух и затянул его на себе ремнем.

— Что стоишь! — рявкнул Добрынин на урку-емца. — Пошли!

Стараясь ступать как можно тише, они вышли на мороз.

— Может, Петрова разбудить? — остановившись, сам себя шепотом спросил Добрынин, но тут же сам себе ответил: — А что, сами не справимся?

Они пошли к яркому лучу света, бившему прямо в открытую дверь склада.

Приблизившись к месту, остановились.

Добрынин лихорадочно думал, что делать теперь: достать револьвер и всех арестовать или что-то другое? Но что другое? Что еще можно делать в такой ситуации?

— Иди, буди Петрова! Пусть возьмет ружье и идет ко мне, а я их пока арестую! — сказал наконец Ваплахову, и побежал Ваплахов назад к дому.

А Добрынин тем временем с револьвером в руке смело пошел к складу.

Однако ничего не происходило, в том смысле, что никто не заметил народного контролера. Несколько человек по-прежнему сновали на склад и обратно, и видно было теперь, что выносят они оттуда шкурки и грузят на какую-то невидимую в темноте машину, которая, кстати, и освещала своими фарами вход и внутренности склада.

Постояв совсем рядом с лучом, Добрынин набрал побольше воздуха в легкие и крикнул что было сил:

— Стой! Стрелять буду! Вы арестованы!

Люди остановились, стали оглядываться, и ясно было, что не видят они, кто это кричал. Подошел к ним, стоящим в луче, еще один человек, что-то прошептал, вышел из луча, и тут же появился в темноте еще один луч, но слабый и тоненький — от ручного фонарика. И запрыгал этот луч по сторонам, пока не остановился на лице Добрынина.

— Стрелять буду! — крикнул Добрынин и зажмурился, хоть и слабый был лучик, но в такой темноте слишком ярким оказался он для глаз.

Двое мужчин подошли к Добрынину.

Их узкие глаза пристально и недружелюбно посмотрели на него. Потом один сказал что-то другому на нерусском языке, и понял Добрынин всю глупость своего положения: конечно, они не поняли его приказа, они не поняли, что он их арестовывает, а значит, он и не может их арестовать.

И пока он думал об этом, сильная рука выхватила у него револьвер, и тут же двое узкоглазых мужчин отошли в сторону, и он остался один, один и без оружия.

«Что делать? Что делать?» — лихорадочно думал он.

Но было уже поздно об этом думать. Чьи-то сильные руки схватили его сзади за плечи, вывернули руки за спину, и он почувствовал, как затягивается на запястьях шершавая толстая веревка. Все это происходило в тишине, и люди, связывавшие его, тоже молчали и молча делали свое дело.

Еще оставалась надежда на Ваплахова и Петрова, если вернутся они вовремя с ружьем, но было тихо, и, казалось, никто не спешил на помощь народному контролеру.

Человек с фонариком подошел ближе и остановился рядом с Добрыниным; вместе с этим человеком к контролеру подошел еще один, пониже ростом, такой же узкоглазый. И этот малорослый вдруг дотронулся указательным пальцем до подбородка Добрынина и сказал:

— Дай документы, оружие!

«Сволочи!» — подумал Добрынин и насупился как бык, решив не разговаривать с ними вообще.

Малорослый, который был, по-видимому, переводчиком, полез своими руками народному контролеру за пазуху и стал шарить по карманам. Вытащил паспорт покойного коня Григория и какую-то мелочь. Мелочь бросил на снег, а паспорт раскрыл. Луч фонарика сполз на раскрытый документ, после чего малорослый что-то сказал на нерусском языке рядом стоящему человеку.

Дальше произошло нечто странное. Человек с фонариком рассердился, стал кричать на малорослого, потом достал пистолет и пристрелил переводчика. Тот ойкнул и повалился на белый снег.

Оглушенный выстрелом, Добрынин сам не заметил, как снова оказался один в темноте. Человек с фонариком куда-то ушел. Фары невидимой машины продолжали освещать вход в склад, но людей больше не было видно.

Хлопнула дверь в доме, и, обернувшись, Добрынин разглядел несколько человеческих фигур, шедших в его направлении. Обрадовался, думая, что это Петров и урку-емец спешат на выручку.

Однако уже через две-три минуты ожидание сменилось отчаянием.

— Петров — не русский человек! — выкрикнул, подойдя поближе, Ваплахов, и тут же он покачнулся и бухнулся лицом в снег.

— Помалкивай! — крикнул радист, и контролер сразу узнал его голос.

Ваплахов поднялся как-то неуклюже, и, присмотревшись, Добрынин понял, что и у его помощника связаны руки.

«Предательство!» — подумал он.

Через минуту Ваплахов стоял рядом с народным контролером.

— Я говорил, что он не русский! — негромко бормотал урку-емец, — а русский человек Добрынин не верил…

Подошел радист «Петров».

Вдруг в тишине прозвучал женский голос, сказавший что-то на нерусском языке.

И тут же «Петров» ответил в темноту на том же нерусском языке. И отошел в сторону.

— Что будем делать? — шепотом спросил Добрынин у своего помощника.

— Убежать надо, — ответил Ваплахов.

— А куда? — спросил народный контролер. На этот вопрос урку-емец ответить не успел. Снова возник рядом луч фонарика, осветил лицо Добрынина и тут же перепрыгнул на лицо урку-емца. Подошли трое: человек с фонариком, «Петров» и узкоглазая девушка.

Добрынину захотелось сказать что-то гневное, чтобы показать им свое отношение, но на ум ничего не приходило, кроме простых ругательств.

— Товарищ Добрынин, нехорошо получилось! — оправдывающимся тоном произнес вдруг радист «Петров». — Я думал, что вы спали…

Зло взяло народного контролера.

— Сука! — рявкнул он в глаза радисту. — Родину продал!

Радист помрачнел.

— Моя родина — Япония, — сказал он. — И я ее так же люблю, как вы — Советский Союз… Мы не враги. Мы — японские революционеры.

— Революционеры шкурки не воруют! — глядя прямо в глаза радисту, заявил Добрынин.

«Петров» тяжело вздохнул.

— Вам просто ничего не говорили… В Кремле об этом знают… — сбивчиво пытался говорить он. — У нас договор такой с Кремлем: мы берем пушнину в Японию, продаем, а на деньги покупаем оружие для будущей революции… Вот товарищ Такаэ — у нас старший, и он будет руководить восстанием. — «Петров» указал жестом на человека с фонариком.

Такаэ поклонился.

Почувствовав, что опасность миновала, Добрынин немного расслабился.

— А товарищ Тверин знает об этом? — спросил он, все еще сомневаясь в правдивости слов «Петрова».

— А кто это? — спросил радист.

— Ну… его старая фамилия — Калинин…

— А-а, нет, Калинин не знает, — ответил «Петров». — Старовойтов знает, Бережницкий знает, Петренко…

— А кто это? — удивился Добрынин, услышав неизвестные ему фамилии.

— Члены Политбюро и ЦК.

— А Волчанов знает? — строго спросил Добрынин.

— А кто это? — в свою очередь спросил радист.

— Кремлевский чекист…

— Должен знать, — радист кивнул головой. — Вам не холодно?

— Холодно, — ответил Добрынин.

— Тогда пойдемте все в дом, погреемся! Вернулись в дом, где уже сидели около буржуйки несколько японцев. Радист развязал руки урку-емцу и Добрынину. Потом назвал всех японцев по имени, включая и девушку, которая при свете оказалась очень красивой, словно бы пришла из какой-то восточной сказки.

Добрынин долго смотрел на нее. «Петров» объяснил, что она дочь одного из министров и готова сражаться против своего отца, чтобы принести свет и счастье народу .Японии. Звали ее Наоми. В ответ на взгляды Добрынина она прятала глаза, но не прятала стеснительную улыбку своего милого личика.

— А меня зовут Хироми Иосимура, — под конец отвлек внимание контролера радист «Петров».

Добрынин кивнул.

Урку-емец присел у буржуйки и растирал синие от мороза и веревки запястья.

Руководитель восстания, которого звали Такаэ, что-то объявил всем на японском языке, и лица присутствовавших озарились улыбками.

— Сейчас будем пить саке за будущее Японии, — перевел Хироми-»Петров».

— А что такое «саке»? — поинтересовался Добрынин.

— Это теплая водка, — объяснил радист.

Добрынина передернуло.

Заметив это, Хироми сказал, что саке — национальный японский напиток и если Добрынин откажется — японские революционеры могут обидеться.

Добрынин тяжело вздохнул и кивнул Хироми. Вспомнился очень кстати рассказ о том, как Ленин был в гостях на Севере, рассказ об очень невкусном национальном супе. «Ленин мог, а я не могу?!» — сердито подумал Добрынин. И решил пить столько, сколько ему дадут.

Японцы мирно разговаривали о чем-то своем. Девушка по имени Наоми молчала, иногда бросая стеснительные взгляды на Добрынина. Народному контролеру было уже жарко из-за ее взглядов и своих мыслей о ней. Он скинул кожух, расстегнул две верхние пуговицы на гимнастерке, но все —равно было жарко, и чтобы отвлечься, он попробовал подумать о чем-нибудь другом. И тут вспомнил, как главный японец пристрелил малорослого переводчика. Найдя глазами Хироми-»Петрова», Добрынин спросил его, за что убили переводчика. Перебросившись несколькими фразами с Такаэ, Хироми повернулся к контролеру и объяснил, что переводчика убили за неправильный перевод. За то, что он сказал, будто Добрынина зовут конь Григорий и что родился он в кремлевских конюшнях. И еще добавил Хироми, что они давно уже подозревали переводчика в неточном переводе.

Добрынин задумался. В общем-то, понял он, зазря они убили своего переводчика, ведь действительно в гимнастерке у него был паспорт покойного коня. Но решил Добрынин не говорить им об этом, чтобы не огорчать и не портить общее настроение, радостно-спокойное, которое уже захватило и его.

На печке-буржуйке стоял железный жбан. Хироми взял его в руки и, раздав всем по кружке, стал разливать саке.

Когда очередь дошла до Добрынина, народный контролер напрягся и, подождав, пока Хироми налил ему полкружки, залпом выпил национальный японский напиток.

Конвульсия пробежала по его внутренностям, и как-то сразу бросило в жар. На лбу выступил холодный пот. Добрынину показалось, что все на него смотрят, и он сжался в комок, словно испуганный ежик.

Однако никто, кроме Наоми, на него не смотрел, но и она смотрела доброжелательно, словно сочувствовала.

Время шло. Было еще три тоста за будущее Японии. Потом Хироми подошел и присел на корточки рядом с контролером.

— Мы сейчас уезжаем! — сказал он.

— Куда? На чем? — удивился уже захмелевший контролер.

— Домой, в Японию. На аэросанях, а там на море нас рыбацкая шхуна ждет… Вернемся через месяц…

— Удачи! — едва шевеля усталым языком, произнес Добрынин.

И вдруг в его захмелевшем, замутненном разуме стрелой пронеслась тревожная мысль: «Они уезжают, а я остаюсь! Один, не считая урку-емца, в этом диком краю!» И сразу отрезвев немного, схватил Добрынин радиста за руку, притянул к себе и зашептал:

— А мы, товарищ Петров?.. Мы куда?..

Радист дотронулся до плеча народного контролера.

— Я — не Петров, я Хироми Иосимура… но я ваш товарищ, не беспокойтесь! Местные жители дадут вам собачью упряжку и скажут, как выбраться к ближайшему городку!.. А нам пора! До свидания!

Ваплахов, будучи трезвым из-за того, что не пил саке, встал и проводил японских товарищей до аэросаней и даже подождал на морозе, пока завели они двигатель и умчались в северную ночь.

Вернувшись в дом, он заботливо перетащил лежавшего на полу начальника на кровать, накрыл его одеялом, а сам подбросил дров в бочку-буржуйку. Достал из ящика, стоявшего в углу комнаты, бутылку питьевого спирта.

Гулкий звук забившегося в металлической буржуйке огня заполнил комнату. Но Добрынин спал крепко.

Ваплахов уселся поудобнее у бочки-буржуйки, налил себе полкружки спирта, пригубил и задумался.

Заоконная ночь снова была тихой. Мысли перескочили с японцев на его собственный народ, который ушел куда-то по снегу в поисках счастья. Он вспомнил десятки и десятки следов босых ног на снегу, он вспомнил свое странное ощущение при виде этих следов. Нет, он не обрадовался тогда, поняв окончательно, что его народ жив, он не обрадовался, но, конечно, и не огорчился. Он почувствовал себя ненужным. Если бы он шел с ними — тогда другое дело. Трудности зимнего пути его наверняка не испугали бы, знай он, что идут они все вместе одной семьей к лучшему будущему. И тут же другая дерзкая мысль прозвучала в его голове: «А тебе нравилось быть человеком-народом! Тебе нравилось думать, что ты последний живой урку-емец, что ты единственный!» Дмитрий пригубил еще.

И почувствовал, как слезы побежали по щекам.

У него еще недавно была мечта — стать русским, стать частью этого большого сильного народа. Он думал, что как только станет русским — сразу прибавится у него и силы, и мысли, и решительности. Но несмотря на всю доброту русских людей, они не разрешили ему стать русским, они не разрешили ему лететь с Добрыниным в Москву. Они взяли его на охоту, научили его играть в карты, хорошо кормили и поили его. Но на той же охоте они убили медведя, убили его неправильно и жестоко, тем самым нарушив вечные традиции взаимоотношений человека и природы. И из этого понял Ваплахов, что русские далеки от природы, далеки от леса, они не знают правил жизни, известных всем северным народам.

Добрынин застонал в пьяном сне, перевернулся с боку на бок, и одеяло, которым укрыл его урку-емец, соскользнуло на пол.

Ваплахов встал, поднял одеяло и снова накрыл им народного контролера.

«Хороший человек!» — подумал он о Добрынине.

Динамо-машина, стоявшая на улице за стеной дома, вдруг закашляла и затихла, и сразу после этого лампочка Ильича погасла, опустив на обитателей этой комнаты темноту, слегка подсвеченную уже уставшим пламенем, облизывавшим обгоревшие головни в печке-буржуйке.

Глава 3

Вечер выдался сухой, и это очень радовало Банова. Он еще раз вышел в коридор и поторопил уборщицу Петровну, напомнив, что ее дома ждут внуки.

— Ой, да такой пол тут грязный! — вздохнув, сказала она. — А в той классной комнате, так вообще — столетник покраснел как вареный рак!

— Что? — переспросил Банов, посмотрев на Петровну пристально.

— Столетник покраснел! — сказала старушка. — Плохой, наверно!

Банов заглянул в классную комнату и действительно увидел на подоконнике высокий ярко-красный столетник. Посмотрев на него в недоумении, директор школы вернулся в коридор и сказал Петровне:

— Слышь? Отнеси его в медкабинет и поставь там на окно!

Полчаса спустя Банов с радостью попрощался с Петровной. Закрыл школу. Потом вернулся в кабинет и позвонил Карповичу.

— Слышь, приходи ко мне сейчас! — сказал ему Банов. — Погода сухая, чаю выпьем. Ты высоту любишь?

— Да.

— На крышу выйдем. Оттуда много видно!

— Ну хорошо, — сказал Карпович. — Через полчасика буду.

Не теряя времени, Банов поставил чайник на примус. Проверил, есть ли сахар. Достал кружки.

Часы показывали без четверти шесть. Небо было безоблачным и обещало звезды.

Банов встретил старого боевого товарища внизу. Закрыл за ним двери. На минутку зашли в кабинет за чайником, сахаром и кружками. Потом полезли на крышу.

Устроились на любимом месте Банова, там, где он сиживал с Кларой Ройд — на самой верхотуре.

— Ну как там у тебя? — спросил директор школы.

— Ничего. — без особого энтузиазма ответил Карпович. — Только с поэтом поругался.

— С каким поэтом?

— С кремлевским поэтом. Живет у нас один, татарин, наверно: Бемьян Дебный…

— А чего поругался?

— Да ну! — Карпович махнул рукой. — Мелочь! По инструкции я должен весь рукописный мусор, собранный в Кремле, относить в мусорник НКВД, ну я и сделал, как положено, какая мне разница, что это за мусор! А этот Бемьян стихи свои растерял, говорит, они на подоконнике были, и их ветер вниз сдул. Ну так я и сказал ему, что пусть сам идет в чекистский мусорник и ищет, а он, сволочь, говорит, чтоб я сам туда шел и искал… Хрена ему!

— Правильно! — одобрил Банов. — Нечего! На крыше было прохладно. Дул довольно сильный ветер, однако чистое безоблачное небо отливало глубокой синевой и кое-где уже проступали первые золотистые звезды.

Банов страшно любил такие сухие осенние вечера на крыше, и чем прохладнее и ветренее было, тем всегда вкуснее казался чай, и вместе с чайным теплом организм в такие моменты наполнялся непривычной, но очень приятной бодростью и силой. Эта сила как бы распирала Банова изнутри, и жадно смотрел он вниз, на вечерние пустынные переулки, смотрел по-охотничьи зорко, словно выглядывал врагов.

— Хороший чай, — отхлебнув из кружки, сказал Карпович.

Банов кивнул.

— Я всегда чай пью, — неопределенно, словно в никуда, сказал он. — Да, слышь, как там Кремлевский Мечтатель?

— Нормально. Я его сегодня утром видел. Сидит, греется на солнышке и мечтает вслух. Хотел его послушать, но не было времени…

Банов посмотрел на Карповича и понял, что он немного завидует этому человеку. Еще бы! С какой легкостью, словно бы о самых простых и обычных вещах, говорит он о том, что только сегодня утром видел Кремлевского Мечтателя, которого все давно считают умершим! Сколько тайн ему доступно!

— Вася! — снова заговорил Банов. — А можно как-нибудь сделать, чтобы и я его увидел? Хотя бы минутку на него посмотреть!

Карпович задумался.

Банов смотрел на него с напряженным ожиданием во взгляде.

— Есть у меня один земляк в охране, — произнес Карпович. — Попробую поговорить. Завтра он с утра, кажись… Завтра и поговорю, а ты мне вечерком позвони!

Следующим вечером Банов позвонил Карповичу.

— Попробуем! — сказал старый боевой товарищ, и директор школы обрадовался.

— Давай через два дня, в понедельник, в девять утра на Красной площади у Лобного места!

— Хорошо! — ответил Банов. — Я обязательно буду.

В понедельник, уже в восемь утра Банов прогуливался вокруг Лобного места. Еще в субботу он предупредил завуча Кушнеренко, что в понедельник пойдет в Кремль и может там немного задержаться. Кушнеренко, конечно, был поражен.

Людей в этот час на Красной площади почти не было. Воздух отличался утренней свежестью, да и вообще день обещал быть умеренно теплым и солнечным.

В полдевятого к директору школы подошел милиционер. Поинтересовался, что Банов делает на Красной площади.

— Товарища жду, он в девять придет, — ответил Банов.

— А что потом будете делать? — допытывался милиционер.

— Потом в Кремль пойдем.

Милиционер уважительно кивнул, потом ткнул рукой на Лобное место и сказал:

— А здесь вот головы рубили! — и, сожалеюще покачав головой, ушел на свой пост, как раз между Лобным местом и воротами.

К девяти со стороны ворот показался очень опрятно одетый человек, и, к своему удивлению, Банов узнал в этом человеке Карповича.

— Приветствую! — Карпович, подходя, махнул рукой. — Давно ждешь?

— Нет, — ответил Банов. — А что ты так одет?

На Карповиче был темно-синий костюм, причем пиджак сидел очень хорошо, как на члене Политбюро, а вот брюки чуть провисали, видно, были сшиты на человека раза в полтора толще Карповича.

— Да знаешь, выдали… все-таки Кремль… У нас электрик на час приедет, чтоб на столб залезть, починить провод — и то на этот час костюм выдадут! Здесь же много иностранцев бывает, члены ЦК…

Банов слушал и кивал. Конечно, было бы наверняка странно увидеть в Кремле обычно одетого невзрачного дворника с метлой!

— У меня и портфель есть кожаный! — добавил Карпович.

— А портфель зачем?

— Для рукописного мусора. Ну ладно, пошли! И они, пройдя мимо постового милиционера, который приветливо им улыбнулся, вошли в кремлевские ворота.

— Ты только делай вид, что ты здесь работаешь! — попросил Карпович.

— А как это?

— Смотри себе под ноги, не разглядывай ничего… и улыбайся!

Банов кивнул и начал улыбаться себе под ноги. Минуты четыре они шли по узкой бетонированной дорожке под стеной в сторону реки. Потом свернули к низенькому строению, спрятанному за голубыми елочками. Зашли в открытые двери.

Внутри пахло сыростью. Лампочка не горела.

— Подожди здесь! — попросил Карпович и скрылся в сырой темноте.

Минут пять его не было.

У Банова неприятно запершило в горле. Он чихнул и тут же услышал, как эхо, подхватившее звук, понесло его куда-то далеко-далеко. Стало страшно.

Минуты через две все стихло. Потом послышались шаги.

— Порядок! — произнес остановившийся возле Банова Карпович. — Как раз сейчас земляк заступает, так что можем медленно двигаться.

Карпович шагал в темноте твердо, словно знал каждый сантиметр этой странной подземной дорожки.

— А здесь можно свет включить? — поинтересовался Банов.

— Можно. Я обычно включаю, но… вдруг кто-то навстречу идет — тебя увидит, тогда нам несдобровать. Осторожно, сейчас ступеньки будут!

Банов остановился, перевел дух и сделал осторожный шажок вперед. Нашел первую ступеньку и начал спускаться. Карпович был уже где-то внизу.

Рядом вдруг раздался грохот, и земля под ногами Банова задрожала. Он присел от неожиданности и дотронулся ладонями до мокрого бетона ступенек.

— Карпович! — позвал он сдавленным голосом.

— Что? — донеслось из темноты.

— Что это за грохот?

— Подземный поезд испытывают! Метро называется. Скоро можно будет под всей Москвой ездить. Снова стало тихо. Под ногами у Банова хлюпнула вода.

— Уже близко! — сказал Карпович. — Сейчас почтовый лифт будет, на нем спустимся!

Из темноты проклюнулись четыре красные лампочки, и на их тускловатом фоне появилась фигура Карповича.

Банов подошел и тоже остановился.

Карпович следил за стрелками своих карманных часов, приставив их к одной из лампочек.

— Сейчас должно щелкнуть! — загадочно произнес он. Где-то сверху действительно что-то щелкнуло, и тут же послышалось нарастающее жужжание.

— Ну?! — напряженно выдохнул Карпович. — Приготовься!

Небольшая, полтора метра на метр, освещенная коробка почтового лифта медленно ползла вниз. Ее яркий свет осветил вдруг Карповича, Банова, весь темный коридор, которым они шли.

— Давай! — скомандовал внезапно Карпович и, открыв дверцу, прыгнул в эту коробку, на лету сворачиваясь калачиком.

Банов тоже прыгнул, но не успел свернуться — да просто и не подумал об этом — и тут же больно ударился головой о железную стенку коробки. Пока тер шишку на голове, почувствовал, что ноги его как-то сами по себе поднимаются.

— Прижми колени к себе! — крикнул Карпович, и тут же сам приподнялся и с силой дернул ноги Банова на себя.

Банова прошиб холодный пот, когда он увидел, что буквально через секунду то пространство, где только что были его ноги, исчезло, а вместо него появилась бетонная стена, и зазор между ней и кабиной почтового лифта был такой мизерный, что иногда они соприкасались, и неприятный скрежет заставлял морщиться.

Банов, немного успокоившись, обратил внимание, что сидят они с Карповичем на письмах и посылках.

— Там ничего не разобьется? — спросил он старого боевого товарища, указав взглядом на небольшие пакеты, которые уже выглядели довольно помятыми.

— Нет!

Директор подвинулся, устроился на боку и подложил себе под голову один из пакетов. Внутри было что-то мягкое. Он лежал, поджав ноги, и смотрел на россыпь писем, пакетов и посылок. На каждом из отправлений стоял приблизительно один и тот же адрес, написанный разными руками, но почти все почерки казались детскими, хотя Банов знал, что если безграмотный старик вдруг научится писать, то и его почерк будет похож на детский. На всех отправлениях стояло: «Москва, Кремль», а дальнейшее выглядело разнообразнее. Тут было и «Вождю мирового пролетариата», и «Ильичу», и «Владимиру Ильичу», и что-то странное, не совсем по-русски написанное, но потом чьей-то рукой перечеркнутое и той же рукой — «В. И. Ленину». Были и явно заграничные письма с красивыми марками и штемпелями.

— И что? Каждый день столько писем? — спросил Банов.

— Иногда раза в два больше, — ответил Карпович. — А бывают дни, когда только посылки.

Банов кивнул. Лежать было все-таки неудобно, и согнутый позвоночник уже ныл. Хотелось чаю.

— Долго еще? — спросил Банов. Карпович посмотрел на свои часы.

— Двенадцать минут, — ответил он.

— Это что, так глубоко?! — удивился директор школы.

— А ты думал!

Банов в удивлении покачал головой. От нечего делать взял в руки одно письмо, посмотрел на обратный адрес:

«Вологда, 5-й тупик Второго Интернационала, Волощук Григорий Степанович».

— И он что, все это читает? — спросил Банов.

— Конечно! Он всегда с нетерпением почты ждет. Бывает, лифт поломается, застрянет тут на денек, почта опоздает, так он потом неделю сам не свой, ворчит, нервничает.

Банова передернуло. Он представил себе, что лифт вот сейчас застрянет и будут они тут сидеть под землей неизвестно сколько дней!

Но лифт медленно полз вниз.

— Сколько еще ехать? — нетерпеливо спросил Банов.

— Три минуты, — ответил Карпович. — Ты, главное, молчи там, что бы ни происходило. Так просто не говори. Земляк на контроле знает, а остальные будут думать, что ты мой помощник. Добро?

Банов кивнул.

Наконец почтовый лифт въехал в пространство большой комнаты. Сразу стало легче дышать. В комнате было светло.

Карпович дернул ручку дверцы на себя, и дверца открылась.

Выбравшись из лифта, Банов разогнулся, выровнял спину. Посмотрел по сторонам и увидел две двери.

Карпович пытался разгладить ладонями помятые в лифте брюки. Лицо его выражало неудовольствие.

— А-а, ладно! — он махнул рукой.

Потом подошел к стене и нажал черную кнопку, над которой было написано: «Вызов».

В комнату вошел пожилой мужчина в темно-синем костюме, таком же, какой был и на Карповиче.

— Земляк! — шепнул Карпович Банову. Мужчина подошел, за руку поздоровался с кремлевским дворником, пристально посмотрел на директора школы, но потом кивнул ему вполне дружелюбно.

— Опись? — спросил он у Карповича. Тот достал из внутреннего кармана пиджака свернутую в несколько раз бумажку, протянул земляку.

— Давайте считать! — сказал земляк. — Сначала посылки!

Банов понял свою задачу и подавал из почтового лифта посылки Карповичу, который в свою очередь складывал их на полу у ног земляка. А земляк их считал.

— Семнадцать, — произнес земляк, когда все посылки лежали уже перед ним. Потом он заглянул в бумажку и удовлетворенно кивнул. — Бандеролей нет. Давай письма.

С письмами дело затянулось. Банов отсчитывал по десять штук, передавал их Карповичу, который тоже проверял счет и передавал их дальше в руки земляку. Земляк их тоже пересчитывал и складывал аккуратно стопочками на полу.

Процедура заняла не меньше получаса.

— Двести девятнадцать… — произнес земляк, пересчитав последнюю стопочку. Заглянул в бумажку: — Двести двадцать!

И тут же вопросительно уставился на Карповича.

Карпович обернулся на Банова.

Банов нагнулся, заглянул внимательно в коробку почтового лифта, но там было пусто. Молчание длилось минуты три.

Земляк, пожевав в раздумье губы, отошел к стене, открыл маленькую дверцу и снял трубку с находившегося в нише телефона.

— Алло! Дайте верх!произнес он отрывисто в трубку. — Алло! Верх! Симыч? Ты? Проверь погрузочную площадку лифта. Одно письмо отсутствует… Жду…

После этого «жду «молчание продолжилось.

Банову стало холодно; возникли нехорошие предчувствия, и он тяжело вздохнул.

Карпович обкусывал ноготь большого пальца правой руки.

Земляк вдруг прижал трубку плотнее к уху, и лицо его словно налилось краской — видно, молчание на том конце провода прекратилось.

Он просто слушал и кивал головой, словно это было видно там наверху, и вот в какой-то момент громкий вздох облегчения вырвался из его легких, он посмотрел усталым взглядом на Карповича и, едва улыбнувшись, кивнул ему.

Напряжение отпустило Банова.

— Нормально, — сказал земляк, опустив трубку на аппарат и защелкнув дверцу телефонной ниши. — Волчанов взял одно письмо! Сволочь! — последнее слово земляк прошептал, видимо, для себя. — Хоть бы в описи отметил! Берите мешки и шагайте!

Банов не знал, где взять мешки. Он посмотрел по сторонам, но ничего не увидел, однако Карпович уже открывал встроенный в стену шкаф и вытащил оттуда два полотняных мешка.

В один положили посылки, в другой — письма.

— Пошли! — сказал Карпович и, забросив мешок с посылками на плечо, направился к левой двери.

За дверью начинался длинный, хорошо освещенный коридор.

Они прошли мимо двух или трех дверей, свернули налево, опустились вниз по ступенькам. Впереди снова были двери.

— Сейчас зайдем, — прошептал Карпович. — Кивнешь постовому, говорить буду я.

За дверью стоял человек лет тридцати пяти, уже седой, худощавый, в военной форме, но без петлиц. Он настороженно глянул на двоих вошедших.

— Почта! — сказал Карпович и чуть повернулся, чтобы виден был мешок с посылками.

Постовой сделал шаг к Карповичу, потрогал рукой мешок — пощупал посылки. Потом шагнул к Банову.

— Там письма, — произнес Карпович, глядя в спину постовому военному. Военный кивнул.

— Давай! — позвал Карпович Банова, и они подошли к другим дверям, за которыми светило солнце.

Банов ошарашенно посмотрел вверх на небо, на солнце. Потом обернулся на здание, из которого они только что вышли, — обычный двухэтажный домик, стены покрашены в мирный зеленый цвет.

— Не удивляйся! — прошипел Карпович, искоса наблюдая за своим старым боевым товарищем. — На нас смотрят!

Банов взял себя в руки, но все-таки покосился по сторонам, стараясь увидеть, кто на них смотрит. Но никого не увидел.

— Пошли! — прошептал Карпович, и они ступили на тропинку, обычную луговую тропинку, хорошо протоптанную, извилистую, напоминающую что-то из детства.

Палило солнце, на лугу среди зелени желтели пятна одуванчиков. Впереди показалась березовая роща.

— Это что, все под землей? — прошептал Банов шедшему впереди Карповичу.

— Под Кремлем! — тоже шепотом ответил он. За березовой рощей показалась старая дубрава, чуть дальше росли молодые ели.

Под ближним к тропинке дубом Банов заметил большущий белый гриб. Захотелось подойти, срезать, но директор школы быстро подавил свои желания. Он с интересом смотрел вперед.

Тропинка вывела к узенькой речушке, через которую был переброшен деревянный мостик. Дальше начинались заросли орешника.

Хоть и нельзя было назвать мешок с письмами тяжелым, но руки у Банова уже онемели.

— Далеко еще? — спросил он шепотом. Карпович молча мотнул головой, мол, нет, недалеко. Проходя через орешник, Банов заметил неподвижно стоящих в кустарнике двух военных постовых. Впереди показались невысокие холмы.

— Почти пришли! — прошептал Карпович.

Они поднялись на вершину первого холма. Пространство, открывающееся с этой высоты, было удивительно красивым и в своей красоте неправдоподобным. Банов не верил своим глазам: голубые горизонты, с одной стороны — молодой лес, с другой — луга, холмы. И тут на другом склоне холма он увидел шалашик и рядом с шалашиком он увидел человека, лицо которого показалось страшно знакомым.

«Не может быть! — подумал Банов. — Не может этого быть!» Когда он услышал от Карповича о том, что Кремлевский Мечтатель жив, было как-то легко верить словам старого боевого товарища. Да и слово «жив» звучало просто и понятно, но тут, теперь, когда он своими глазами видел сидевшего на солнышке у шалашика Кремлевского Мечтателя, одетого в коричневый костюм, точнее в брюки и жилетку от коричневого костюма, под жилеткой была голубая рубашка с расстегнутым воротом, — все это казалось чем-то невероятным, не говоря уже об этом мучительном спуске в почтовом лифте. Как все это объяснить, Банов не знал.

— Давай подойдем, отдадим почту! — прошептал Карпович.

Идти следом за Карповичем к Кремлевскому Мечтателю Банову было боязно. «Как же это он жив?!» — терзался мыслью директор школы.

Остановились у шалашика. Банов выглянул из-за плеча Карповича и встретился взглядом с Кремлевским Мечтателем. Сразу захотелось снова спрятаться за коренастую фигуру Карповича, но взгляд, добрый прищуренный взгляд Кремлевского Мечтателя словно приковал Банова к себе, и он застыл, глядя в глаза человеку, которого знал весь мир.

— А, почта?! — радостно произнес Кремлевский Мечтатель. — Ну-ка, посмотрим!

Карпович опустил перед ним мешок с посылками. Банов подошел, бережно опустил свой мешок рядышком.

— А газеты? Газеты есть сегодня? — поинтересовался Кремлевский Мечтатель.

— Не передавали, — с сожалением произнес Карпович.

— Ну ладно, — кивнул Мечтатель. — Вы сейчас наверх?

— Да, — ответил Карпович.

— Возьмите, я тут пару писем написал… Карпович взял из рук Кремлевского Мечтателя несколько конвертов.

— А вы, — Кремлевский Мечтатель пристально посмотрел на Банова. — Я вас раньше не видел?! Вы…

— Мой помощник!.. — скороговоркой пояснил Карпович.

— А-а, — кивнул Мечтатель. — Ну ладно!

— До свидания, — попрощался с Мечтателем Карпович.

— Да, да. До свидания, голубчики! — произнес, не поднимаясь с теплой, прогретой солнцем земли, Кремлевский Мечтатель.

Банов развернулся и зашагал в обратном направлении, но тут же услышал за спиной недовольный шепот Карповича:

— Куда? Куда пошел! Стой!

Директор школы остановился и обернулся.

Карпович показывал рукой совсем в другую сторону. Банов был в недоумении, ему казалось, что он запомнил дорогу, по которой они пришли сюда.

— Мы пойдем другим путем! — настойчиво прошептал Карпович и еще раз малозаметным жестом показал направление.

Банову ничего не оставалось, как идти следом за старым боевым товарищем.

Впереди лежал холм примерно такой же высоты, как и тот, на склоне которого жил Кремлевский Мечтатель.

Дворник и директор школы спустились вниз, осторожно переступили через узкое топкое место, разделявшее основания холмов — видно, там протекал маленький ручей. Поднялись на вершину следующего холма.

— Садись! — приказал Карпович и сам присел на корточки.

Банов сел на траву.

— Вот здесь побудем пока, — сказал Карпович. — Отсюда хорошо видно.

— Что видно? — переспросил Банов.

Вместо ответа Карпович достал из кармана брюк большой полевой бинокль, поднес его к глазам, покрутил, наводя резкость.

— Так вот почему у него штаны так провисали! — понял Банов, посмотрев на массивные окуляры полевого бинокля.

— Держи! — Карпович протянул бинокль товарищу.

Банов посмотрел в него и тут же отвел в сторону от глаз — было слишком непривычно это многократное увеличение предметов, а тем более — внезапно приблизившееся лицо человека, жившего на склоне соседнего холма.

Передохнув, Банов еще раз посмотрел в бинокль, будучи уже спокойнее и, если можно так сказать, уравновешеннее. Он увидел, как Кремлевский Мечтатель читает письма, шевеля губами и многообразно улыбаясь, то с хитрецой, то подетски искренне и радостно. Читал он быстро, просто просматривая одно письмо за другим. Вспомнил тут Банов, что кто-то из очень старых большевиков, выступавших в его школе, рассказывал детям, что вождь только посмотрит на страницу и тут же ее может пересказать, причем на нескольких языках.

«Значит, правда!» — подумал Банов и тут же заметил, как лицо Кремлевского Мечтателя стало чрезвычайно серьезным.

Казалось, Кремлевский Мечтатель прочитал то письмо несколько раз, прежде чем отложил его в сторону, достал ручку, чернильницу и бумагу и стал что-то быстро строчить.

«Ответ!» — догадался Банов.

Дописав, Кремлевский Мечтатель успокоился, почитал еще десятка два писем, остальные, видимо, оставил на потом. Принялся за посылки. Распечатал одну и вытащил из посылочного ящика какую-то ткань, стал ее щупать пальцами, гладить ее.

— Сейчас плакать будет! — сказал вдруг Карпович.

Банов непонимающе глянул на своего товарища, но тот махнул рукой.

— Смотри-смотри, не отвлекайся! — сказал он.

Банов снова поднес бинокль к глазам.

Кремлевский Мечтатель поднялся на ноги, ткань в его руках развернулась и оказалась пиджаком. Он попробовал одеть его, но пиджак был огромного размера и доходил до колен, Мечтатель нагнулся, взял в руки брюки от костюма, и тут Банов заметил, как по щекам Кремлевского Мечтателя побежали слезы. Он не стал примерять брюки, и так было видно; что сшиты они на человека, который должен быть раза в два выше, чем Мечтатель. Но разве такие бывают?!

— Плачет? — спросил Карпович.

Банов кивнул, продолжая наблюдать.

Кремлевский Мечтатель распечатал другие посылки, и, что удивительно, в каждой из них было по костюму, по хорошему, добротному, но очень большому костюму.

Мечтатель попробовал примерить еще пару пиджаков, но особого смысла в этом не было. Размером эти пиджаки больше напоминали длинное осеннее пальто.

Мечтатель плакал.

Банов смотрел на него и чувствовал жалость к этому человеку.

— Через пять минут будет дождь! — предупредил Карпович, посмотрев на часы.

— Откуда ты знаешь? — удивился Банов.

— Так положено. Здесь всегда в полвторого дождь, — объяснил Карпович. — Сейчас ему привезут обед, а когда пойдет дождь, он спрячется в шалаш и будет кушать.

Банов снова навел бинокль на Кремлевского Мечтателя.

Из-за шалашика показался солдат с трехэтажным обеденным судком в руке. Он поздоровался с Кремлевским Мечтателем, занес судок в шалашик. Вернулся к Мечтателю и стал собирать с травы брошенные костюмы, складывать их в полотняный мешок. Собрав костюмы, он положил в тот же мешок уже прочитанные письма. Потом оглянулся по сторонам, проверяя, не наблюдает ли за ним кто-нибудь, и, никого не увидев, протянул Кремлевскому Мечтателю руку на прощанье.

Мечтатель перестал плакать, поднялся, что-то сказал солдату и пожал его руку.

Солдат забросил мешок на плечо и, счастливо улыбаясь, скрылся за шалашиком.

Первые капли дождя упали на землю.

Банов увидел, как Кремлевский Мечтатель озабоченно глянул вверх, на недавно синее небо. Поднялся и забежал в свое жилище.

Капли зачастили. Одна упала прямо на нос директору школы.

— Пошли! — заторопился Карпович. — Хватит на сегодня.

— А можно будет еще прийти? — спросил Банов, возвращая товарищу бинокль.

— Посмотрим, как будет… — ответил Карпович.

Минут пятнадцать они шли под дождем по траве, пока не вышли на уже знакомую тропинку, которая вывела их обратно к двухэтажному зданию.

— А почему этот солдат забрал у него письма? — спросил Банов.

— Так положено, — ответил Карпович. — Все письма потом идут в Институт марксизма-ленинизма и там вроде как изучаются, ведь это не простые письма!

Банов понимающе кивнул.

Зашли в уже знакомое здание. И тут же за дверью нос к носу столкнулись с военным постовым.

Постовой безразлично глянул на них и ни слова не сказал.

Снова прошли коридором и в конце концов оказались в той самой комнате, куда они попали, выбравшись из почтового лифта.

В комнате было пусто, видно, смена земляка Карповича окончилась.

Снова забрались в почтовый лифт. Карпович защелкнул дверцу и нажал какуюто кнопку внутри.

Лифт медленно пополз вверх.

— Через двадцать семь минут будем выпрыгивать! — предупредил Карпович, посмотрев на свои часы.

Время тянулось невыносимо медленно. Свет от мощной лампочки, висевшей в лифте, резал глаза.

Банов пытался сесть так, чтобы быть к лампочке спиной, но это не получалось.

— Через минуту прыгаем! — предупредил Карпович.

В узкий колодец шахты лифта ворвался вдруг поток затхлого воздуха.

Карпович рванул дверцу на себя и тут же, оттолкнувшись ногами от задней стенки, выкатился в темное пятно начинающегося подземного коридора. Банов едва успел прыгнуть за ним. Еще лежа на холодном бетоне возле шахты, он обернулся. Лифта уже не было видно, только уши услышали удаляющееся жужжание.

Карпович вывел Банова наверх и даже проводил до ворот, где они попрощались.

— Звони! — сказал напоследок старый боевой товарищ.

Директор школы еще минут пять стоял, приходя в себя. Усталость огромной тяжестью навалилась на его плечи. Хотелось где-нибудь присесть и отдохнуть, но надо было идти, надо было возвращаться в школу.

И Банов пошел.

Через пять минут он наткнулся на плотную очередь в Мавзолей.

Остановился, внимательно посмотрел на лица стоявших в этой очереди людей и задумался. Задумался глубоко и решил, что обязательно надо ему тоже попасть туда, в Мавзолей, чтобы своими глазами увидеть…

Пошел искать конец очереди. Минут через двадцать нашел и стал за крайним гражданином, одетым в серое драповое пальто. И тут вспомнил о школе.

— Гражданин! — обратился Банов к впереди стоящему мужчине. — Вы не знаете, сколько тут стоять надо? Мужчина в сером драповом пальто обернулся.

— Если все будет нормально, то завтра к вечеру попадем, — сказал он.

— Значит, до завтра надо стоять?! — вырвалось у удивленного директора школы.

Мужчина заинтересованно глянул на Банова.

— А вы что, в первый раз сюда пришли? — спросил он и тут же, не дожидаясь ответа, продолжил: — Давайте договоримся! Будем стоять вместе по системе дежурств. Я сегодня до полуночи, потом вы до семи утра, потом снова я до трех…

— Хорошо, — Банов кивнул. — Так я могу сейчас идти, значит?

— Да, — подтвердил мужчина. — Но к двенадцати вы должны вернуться. Очередь к тому времени продвинется, найдете меня возле третьего или второго столба, вон там, возле поворота…

Банов посмотрел в нужном направлении, увидел, где очередь поворачивала за угол, отсчитал три столба и, запомнив примерное место встречи, кивнул.

В школе никого, кроме Петровны, не было. Петровна домывала полы первого этажа. Сегодня она была очень довольна своей работой. Никто ее не подгонял, никто не выпроваживал ее из школы, и она успела вымыть не только полы, но и подоконники, что ей удавалось чрезвычайно редко.

— Здравствуйте, Василь Васильич! — улыбнулась она, увидев в дверях Банова.

— Как здоровьице?

— Хорошо, хорошо, — сказал Банов. — Вы уж не задерживайтесь, внуки, небось, ждут?!

— Иду, иду уже! — Петровна закивала седой головой. Банов постоял над ней минуты три, пока она не собрала свои вещи и не вышла на улицу.

Щелкнул замок — двери в школу были закрыты, — и Банов, сунув длинный ключ в карман брюк, поднялся на второй этаж.

На столе в кабинете лежала телефонограмма из Наркомпроса.

«Передал дежурный Бутенко, принял завуч Кушнеренко», — прочитал Банов. Поставил чайник, сел за стол и взял телефонограмму в руки.

«19 октября в 11.00 утра быть в Кремлевском Дворце Съездов. При себе иметь несколько сдвоенных листов бумаги, ручку, бутерброды для перерыва. Состоится собрание директоров школ Москвы и Московской области, после чего все директора будут писать сочинение на тему : „Что изменилось в СССР за последние десять лет“.

— А что изменилось? — спросил сам себя Банов, дочитав телефонограмму.

Пока он искал ответ на вопрос, заболела голова. Потом вскипел чайник.

К двенадцати надо не забыть вернуться в очередь. Банов снял телефонную трубку, накрутил номер Ройдов.

— Алло? — прозвучал женский голос на другом конце провода.

— Алло, Клара?

— Да. Товарищ Банов? Где вы пропадали?

— Много работы… Очень много работы… — ответил директор школы. — Как Роберт?

— Хорошо, товарищ Банов. Можно, я к вам сейчас приду? На улице сухо…

Банов тяжело вздохнул. Ему хотелось побыть одному, но, кажется, это было уже нереально.

— Приходите! — сказал он.

Через полчаса Банов и Клара сидели на крыше и пили чай.

Уже вечерело.

— Вы такой взволнованный сегодня! — проницательно заметила Клара. — Что-то произошло?

— Да, — начал было говорить Банов, но тут же замолк, поняв, что не имеет права рассказывать об увиденном, особенно женщине. Но все-таки хотелось как-то поделиться новостью, и он осторожно, почти шепотом сказал: — Клара, он жив!

— Кто? — спросила Клара.

— Он… Кремлевский Мечтатель… ну, который жил, жив и будет жить…

Глаза Клары широко раскрылись.

— Как?! — воскликнула она.

— Я только прошу вас никому об этом не говорить… Я сам его видел сегодня… в бинокль…

Что-то заклокотало в горле Банова, словно он захлебнулся словами.

— Где вы его видели?

Директор школы только отрицательно замотал головой, не добавив к сказанному ни единого слова.

Допили чай и уже спускались через слуховое окошко, когда Банову стало неприятно, показалось, что он обидел Клару, и тогда в темноте чердака он обнял ее, прижал к себе и произнес:

— Может быть, мы вместе пойдем к нему…

Когда Клара ушла, Банов глянул на часы. Было около одиннадцати.

Через час надо было быть в очереди.

Мужчину в сером драповом пальто он нашел без труда. Очередь к полуночи продвинулась почти до поворота.

Усталость. Усталость. Усталость.

Банову хотелось спать, слипались глаза.

— Я вам утром чаю принесу, — пообещал мужчина в драповом пальто. — У меня термос есть!

Банов запомнил свое место — впереди теперь стоял старик с длинной черной бородой, позади — несколько крестьян.

«Попробую дремать стоя», — решил директор школы. Хорошо, что ночью очередь не двигалась. В конце концов Банов взял пример с крестьян, тех, что были за ним, и тоже, как они, уселся прямо на тротуар, прижав к себе колени, обнял их и так вот задремал. Когда очнулся, услышал за спиной разговор.

— А если это он? — говорил кто-то из крестьян. — Как узнаешь?

— Та не, оно видно должно быть… Я с собой старую газету взял!

— Покажь!

— Не, она далеко, чего зря вытаскивать?

Банов обернулся, и тут же крестьяне замолкли, уставившись на него с опаской.

Наступало утро. Сумрак начинал рассеиваться. Но фонари еще горели.

Директор школы посмотрел на часы, висевшие на ближнем столбе.

Двадцать минут седьмого.

Через сорок минут должен прийти мужчина в сером драповом пальто и принести чаю.

Сорок минут пролетели быстро. На самом деле мужчина пришел даже раньше, без пяти семь. И принес он не только чай, но и бутерброд с салом, так что Банов смог и позавтракать.

— Ну идите, отдохните! — говорил мужчина жующему соседу по очереди. — А к трем подходите, может, к тому времени совсем близко будем, тогда вместе постоим!

Около пяти часов пополудни Банов уже вплотную приблизился ко входу в Мавзолей. Крестьяне, стоявшие за ним, напряженно молчали. Это немного радовало директора школы, уставшего от их бестолковых споров, в которых чаще всего звучали две фразы: «Он!» и «Не он!».

Мужчина в драповом пальто, стоявший впереди, тоже молчал. Где-то в полчетвертого ему стало плохо, и кто-то из соседей по очереди поделился с ним сердечными таблетками. Теперь он вроде чувствовал себя получше, но был страшно бледен.

Очередь двигалась едва заметно, но движение это отличалось постоянством.

Вот уже и мраморный порог. И ступенька.

Банов горел от нетерпения увидеть вождя.

Крестьяне за спиной снова зашушукались, но тут их кто-то одернул.

Медленно поворачивала очередь направо. Вот еще полторы ступни, и он увидит… Но нет, там был еще один поворот.

Наконец Банов увидел его. Он лежал под стеклом, желтый, словно сделанный из церковного парафина.

Медленно плывя мимо, директор школы нагнулся к лежащему под стеклом и внимательно посмотрел на его лицо. Что-то там показалось подозрительным Банову, и он успел еще раз пониже нагнуться — и действительно, показалось ему, что увидел он едва заметные трещинки, какие случаются иногда на старых глиняных горшках.

— Ненастоящий! — прошептал сам себе Банов, и тут же словно полная тишина окружила его.

Он испуганно оглянулся — крестьяне, замерев и выпучив глаза, смотрели на него. Банов посмотрел вперед, но мужчина в драповом пальто, а впереди него и вся очередь, уже выходили из этой комнаты, а значит они не услышали по небрежности произнесенное слово.

— Ненастоящий? — шепотом переспросил один из крестьян, показывая взглядом на лежащего под стеклом.

Отступать было некуда, да и был Банов уверен в своей правоте.

— Нет, — подтвердил он шепотом. — Ненастоящий.

Лица крестьян просветлели. Угрюмость и напряжение исчезли, один из них даже улыбнулся.

Банов поспешил догонять очередь.

Крестьяне отстали.

Мужчину в сером драповом пальто он догнал уже на булыжнике Красной площади. Собственно, очереди там уже и не было, люди, выходя из Мавзолея, как бы сосредоточивались на себе и расходились, рассыпались, и каждый шел в одиночестве, думая о чем-то сокровенном, или, может быть, это только так казалось.

Банов тоже шел в одиночестве, шел медленно, и в голове его крутилось одноединственное слово: «НЕ-НА-СТО-Я-ЩИЙ!…» Дней пять спустя наступил серый рассвет. К этому времени у Добрынина и урку-емца кончились дрова и осталась только одна бутылка спирта.

Несколько дней полной темноты оказались серьезным испытанием для народного контролера. Сначала он пытался что-то сделать, трощил оставшиеся дрова, желая вновь изобрести древнюю лучину, но ничего не получалось, а щепки сгорали во мгновение ока и ничего, кроме самих себя, не освещали. Запустить динамо-машину ни Добрынин, ни Ваплахов даже не пытались, были они в технике людьми темными и оба чувствовали смешанные страх и уважение по отношению к любой механике, а тем более к такой, которая рождала электричество.

Но вот засерело за окном, рассеялась темнота, и в холодной тишине дома, согреваемые только выигранным в карты у военных спиртом, обрадовались контролер и урку-емец, и оба подошли к окну.

— Ну вот, выжили-таки, — вздохнув, сказал осипшим голосом Добрынин.Теперь можно и в дорогу собираться.

Ваплахов кивнул.

— К старухе пойдем? — спросил Добрынин, припомнив одновременно, что говорила эта старуха о русском народе.

— Надо пойти, — наконец нарушил молчание Ваплахов. — Собак даст.

— Ну хорошо, — произнес народный контролер, как бы успокаивая самого себя. И тут же задумался он о том, что надо бы старухе что-то подарить от имени русского народа. Но как ни задумывался, а ничего придумать не мог. Полез он в свой вещмешок, нашел там пачку обрезанных кожаных страниц с древними письменами, книжки, но ничего такого, что сгодилось бы для подарка, оттуда не выудил.

— Я к этому загляну! — сказал неопределенно Добрынин и пошел в комнату радиста «Петрова».

Комната была раза в два меньше той, в которой они жили. На специальном столике громоздились странные железные аппараты, составлявшие радиостанцию. Тут же справа стоял комодик, а в углу — тумбочка. Вместо кровати в комнате на полу валялся матрас, возле которого чернела перегоревшими углями бочка-буржуйка.

«Скромно жил японец!» — подумал Добрынин. Заглянул в комод и тут же обрадовался, заметив разные мешочки с провизией.

— Эй, Дмитрий, глянь сюда! — крикнул он погромче, чтобы урку-емец в соседней комнате мог его услышать.

Урку-емец, зайдя в комнату и оценив содержимое комодика, улыбнулся многозначительно.

— Как ты думаешь, если это вот старухе подарить, она обрадуется? — спросил Добрынин.

— Как не обрадоваться! — урку-емец кивнул. — Каждый человек обрадуется!

— Я о каждом не говорю, — перебил его народный контролер. — Я о той старухе, у которой собак возьмем.

— Обрадуется, обрадуется, — Ваплахов снова закивал.

— Ну так давай, выбери, что нам с собой взять, а остальное ей отдадим! — приказал Добрынин и ушел в большую комнату.

В большой комнате народный контролер уселся на свою кровать, посмотрел на морозные оконные узоры. Задумался.

Путаные мысли перебивали друг друга в его голове и вообще вели себя как дети, так что захотел было даже Добрынин прикрикнуть на них, чтоб умолкли. Вот опять предстояла ему дорога и опять неизвестно куда. Что оставит он здесь позади себя? Что толку от того, что проверил он количество заготовленной пушнины, если пушнина эта поехала в чужую страну? Почему о том, что здесь происходит, должен знать товарищ Волчанов и какие-то неизвестные члены Политбюро, но это же самое неизвестно товарищу Тверину? Почему тот же Волчанов, приехав проводить его на аэродром, ничего не сказал ему о японских революционерах? Вопросы сыпались на Добрынина, и, казалось, мысли его больше не подчиняются голове и не пытаются помочь народному контролеру разобраться с происходящим. А тут еще некстати вспомнилось ему прошлое пребывание в Хулайбе, вспомнился коммунист-оборотень Кривицкий, которого судили национальным якутским судом. За что судили? За исчезновение урку-емцев, за то, что по ночам японцам отдавал заготовленную пушнину… Уж не этим ли самым японцам отдавал он соболей? Неужели зря его принесли в жертву? Но как же быть с двумя погибшими контролерами, навечно оставшимися в полупрозрачном льду? «Нет, — думал Добрынин, — не был он невиновным…» Но тут же какая-то другая мысль перебивала предыдущую и твердила шепотом: «Был, был.., а контролеры сами случайно погибли!» Мотнул народный контролер головой, разгоняя утомительные мысли. Поднялся с кровати, взял вещмешок и вышел.

Заглянул в комнатку «Петрова».

— Ну че ты копаешься? — спросил уставшим голосом у помощника Ваплахова.

Урку-емец оглянулся. Вид у него был растерянным.

— Все хорошее, лучше с собой бы взять! — сказал он.

— Не будь кулаком! — неодобрительно покачал головой Добрынин. — Все люди братья, надо делиться!

А сам внутренне согласился с урку-емцем. Но обида за русскую нацию была сильнее, и он твердо решил подарить этой старухе как можно больше, и чтобы знала она, что это ей русский человек подарил.

— Пополам все подели! — приказал он урку-емцу.

Ваплахов тяжело вздохнул.

Через несколько минут две одинаково тяжелые тряпичные военные сумки с провизией были готовы и завязаны.

— Ну что, пошли? — спросил Добрынин.

Забросил одну сумку Добрынин себе на плечо вместе с вещмешком.

Вторую взял урку-емец.

Вышли на мороз.

— А там… одна бутылка спирта оставалась?! — взволнованно сказал вдруг Ваплахов.

— Взял я, взял! — успокоил его народный контролер. Свежий снег скрипел под ногами. Был он неглубоким и очень мягким, так что ноги плавно тонули в нем, пока не натыкались на плотную корку старого снега.

— Далеко к ней? — спросил шедший позади урку-емца Добрынин.

— Нет, — ответил тот, не оборачиваясь. — Ее чум чуть за городом.

Шли, должно быть, час. Сперва увидели поднявшихся и замахавших хвостами пушистых собак, потом разглядели и чум, сшитый из оленьих шкур и оттого издалека невидимый и сливающийся со снегом.

— Чудные собаки! — сказал сам себе Добрынин. — Не лают!

— А чего им лаять? Пасть откроет — холодно во рту станет! — объяснил Ваплахов.

— А мой Митька в любую погоду лаял, — припомнил вслух Добрынин. — Как только чужой где покажется — сразу лает так, что все соседи просыпаются… А эти ваши собаки воют? — спросил вдруг народный контролер.

— Бывает, — ответил Дмитрий. — Но редко очень. Чего им выть-то? Тут жизнь хорошая, кормят их хорошо, рыбой сушеной, мясом…

Добрынин уже не слушал помощника. Он шел позади — след в след — шел и грустил. Так хотелось сейчас нормальный собачий лай услышать — чтоб хоть секунду почувствовать себя дома, в деревне, чтобы отвлечься от этого дикого края, где происходят странные непонятные вещи, а ему приходится в них разбираться.

Из чума вышла старушка. В шубе колоколом, расшитой какими-то украшениями. Вышла, остановилась и трубку закурила, поджидая, пока приблизятся к ней мужчины.

Оставалось, может, шагов десять до чума, когда Ваплахов остановился, поклонился слегка и что-то сказал ей на нерусском языке. Она ему ответила и вернулась в чум.

Внутри было сумрачно, и только маленький костер на буром полу своим пламенем освещал скудную обстановку северного жилища.

— Тут вот подарок, — заговорил Добрынин, снимая с плеча тяжелую военную сумку. — От русского народа!

Старушка смотрела на народного контролера не мигая и не меняя серьезное застывшее выражение лица.

— Она по-русски понимает? — спросил Добрынин, повернувшись к помощнику.

— Говорит, что нет, но, может, и понимает! Они — народ умный!

— Ну так дай ей это и объясни, что я сказал! — повторил Добрынин, протягивая сумку урку-емцу.

Ваплахов взял сумку, опустил ее на пол чума около костра и что-то сказал старухе на ее языке. Она едва заметно улыбнулась, потом что-то спросила.

— Она спрашивает: это не от Петрова подарок? — перевел урку-емец.

Добрынин внутренне чертыхнулся.

— Скажи ей, что это от русского народа! Урку-емец кивнул и перевел ей слова народного контролера.

Старуха вдруг огорчилась и посмотрела на народного контролера с очевидной жалостью во взгляде.

— Чего это она? — озадачился Добрынин. Запричитала она что-то, потом перебил ее Ваплахов и, проговорив длинное-длинное предложение, перевел дух и, обернувшись к начальнику, сказал:

— Она подумала, что ты последний русский, раз ты от народа ей это даришь!

— Тьфу ты! — усмехнулся Добрынин. — Придумала же! Ну ладно, бери у нее собак и спроси, как в ближайший город добраться.

— Разговаривал урку-емец с хозяйкой чума долго. Добрынину даже надоело ждать. Он нетерпеливо переминался с ноги на ногу. И вдруг пришла К нему мысль интересная и не такая занудливая, как предыдущие. А что, подумал он, если показать ей эти знаки на шкурках? Может, она поймет, о чем там написано.

Дождавшись конца разговора, он вытащил из вещмешка шкурки, передал их урку-емцу и объяснил свою мысль.

Урку-емец показал шкурки старухе. Она уселась с ними у костра. Пристально стала рассматривать знаки.

В возникшей тишине лишь шипение пламени звучало, подтверждая продолжающуюся жизнь.

Старуха беззвучно шевелила губами, и Добрынину показалось, что она молча читает эти старинные письмена. Хотелось сразу же спросить ее, но народный контролер решил подождать.

Наконец она оторвала взгляд от замысловатых черных знаков на пожелтевшей коже. Посмотрела на костер, потом встала.

— Ну? Что там? — спросил Добрынин, забыв, что старуха не говорит порусски.

Тут же урку-емец проговорил что-то, видимо, переводя вопрос начальника.

Старуха, вздохнув тяжело, произнесла несколько фраз, делая между ними задумчивые паузы.

Добрынин теперь уперся взглядом в своего помощника, ожидая от него перевода.

— Это трудно сказать по-русски… — смущенно заговорил Ваплахов. — Там как бы письменная карта к какому-то месту…

— К какому месту? — оживленно спросил народный контролер.

— Она сказала, что понимает, к какому месту, но не скажет.

Обидно стало Добрынину после этих слов. Он ей от имени русского народа подарок сделал, а она не хочет им рассказать, что на старинных кожаных листках написано. Такая вот благодарность! И захотел Добрынин отобрать назад у нее подарок русского народа, раз нет у нее никакого уважения к ним. Захотел, но тут же подумал, что некрасиво это, так как после такого дела она еще больше гадостей про русских будет говорить. Быстро перегорела обида.

«Сказки все это! — подумал народный контролер. — Черт с ней!» Взяв молча из ее рук рукописные шкурки, перевязал Добрынин их снова кожаным шнурком, положил в свой вещмешок и, оглянувшись на помощника, сказал:

— Бери у нее собак и поехали! Нечего нам тут больше делать!

Минут пять спустя вышли они втроем на мороз. Старуха, остановившись, раскурила свою потухшую было трубку, потом спокойно объяснила что-то Ваплахову и указала рукой куда-то вдаль.

Потом помогла вытащить из-под свежего снега длинные деревянные сани.

Народный контролер пересчитал собак в упряжке. Было их семь.

Оглянулся на Ваплахова — тот стоял один. Старуха куда-то исчезла.

— Где она? — спросил Добрынин.

— Хочет подарок сделать, — кратко ответил урку-емец.

— Русскому народу? — поинтересовался народный контролер.

— Нет, нам, — ответил Ваплахов. — Говорит — дорога может быть трудной!

Добрынин хотел еще что-то спросить, но тут увидел старуху. Она вышла из чума — в руках у нее был большущий сверток, перетянутый кожаной полоской.

— Что это? — спросил народный контролер урку-емца.

— Оленьи шкуры, чтобы теплее было ехать! — объяснил Дмитрий.

— А-а, хорошо, — Добрынин кивнул. — Скажи ей спасибо!

Попрощавшись со старухой и устроившись поудобнее на санях, Добрынин и Ваплахов тронулись в путь.

Сани скользили легко и плавно. Собачки дружно бежали в упряжке, и казалось, что совсем нетрудно им тянуть в общем-то нелегкую поклажу.

— Они дорогу знают! — довольно произнес Ваплахов, то ли похваливая пушистых лаек, то ли просто сообщая об этом своему начальнику.

Солнце над ними было тускло-белое и большое. Оно не грело и не светило.

— Сколько нам ехать? — спросил народный контролер.

— Дня два будет, если пурга не заметет, — рассудительно ответил урку-емец.

— Старуха говорила, что совсем недавно пурга была, так что, может, проскочим.

Лес вокруг отступал, и на смену ему приходило какое-то странное редколесье. Одинокие деревья вдруг возникали посреди снежного поля, и были эти деревья сильные и высокие с крепкими толстыми ветвями. На ветвях лежал снег.

Добрынин смотрел по сторонам в поисках разнообразия, но все вокруг было одинаково и знакомо.

Через некоторое время народный контролер почувствовал пронизывающий все тело холод. Он пожаловался урку-емцу.

Дмитрий остановил собак, дернув поводья и крикнув что-то непонятное. Потом развязал подаренные старухой оленьи шкуры и помог Добрынину закутаться в них так, что незащищенными оставались только глаза и часть лба.

Мороз сразу отступил.

Снова побежали резвые собачки.

День был длинным и, как казалось Добрынину, бесконечным.

Вдруг урку-емец снова прикрикнул на собачек, и они повернули вправо.

Добрынин занервничал, посмотрел по сторонам, но ничего особенного не увидел.

— Мы куда? — спросил он урку-емца.

— Счас, на минутку! — проговорил, полуобернувшись, Ваплахов. — Там ЭкваПырись, поклониться надо!

Присмотревшись вперед по ходу саней, народный контролер увидел небольшой холм, а на нем один столбик с набалдашником.

Подъехали. Урку-емец встал с саней, подошел к столбику, поклонился и запричитал что-то на своем языке.

Добрынину не хотелось разматываться, сбрасывать с себя эти теплые оленьи шкуры. Он только присмотрелся к столбику, узнал сверху голову вождя и окончательно успокоился.

— Че ты ему говоришь-то? — спросил.

— Спасибо за то, что народ мой жив! — объяснил уже закончивший кланяться урку-емец.

— А дорогу дальше ты найдешь?

— Собаки знают! — ответил Ваплахов. — Мы только чуть-чуть в сторону отъехали.

Сани скользили легко и плавно. Только полозья выдавливали иногда из снега какой-то свистящий звук, негромкий и нерезкий.

— А ты знаешь, что Эква-Пырись очень животных любил? — спросил вдруг Добрынин.

— Эква-Пырись всех любит! — охотно поддержал беседу Дмитрий. — Медведей любит, людей любит, моржей и рыбу любит…

— И кошек любит! — добавил Добрынин.

— А кошки — это кто?

— Звери такие домашние…

— Молоко дают? — поинтересовался урку-емец.

— Нет.

— Пушнину?

— Ну, в общем, они… да… пушистые такие… Ваплахов, не оборачиваясь, кивнул.

— А знаешь, как по-русски Эква-Пырись будет? — спросил оживившийся народный контролер.

— Как?

— Ленин! — ответил Добрынин.

— Так коротко?

— Да-а. — Добрынин кивнул. — Большой человек был! И скромный, не жадный совсем…

— Откуда так много про Эква-Пырися знаешь? — удивился урку-емец.

— У меня две книги о нем есть.

— Дашь почитать? — спросил Ваплахов.

— Дам, — ответил Добрынин.

Сани скользили легко и плавно. Все реже встречались на пути одинокие деревья. Чаще по. обе стороны белела снежная пустыня, бесконечная и безжизненная.

Однако народный контролер чувствовал себя хорошо. Оленьи шкуры не пропускали холод, и только брови и глаза ощущали его колючее присутствие.

— А еще Ленин, Эква-Пырись по-вашему, подарки получать не любил, — припомнил вслух Добрынин.

Ему хотелось говорить. Дорога впереди была длинная. А скрип полозьев уже порядком надоел народному контролеру.

Урку-емец с интересом выслушал рассказ Добрынина о том, что Эква-Пырись не любил получать подарки.

А день все продолжался, и белое солнце, казалось, висело неподвижно на своем месте, словно вмерзло оно в небо, как те два народных контролера — в лед.

Добрынину уже хотелось чего-нибудь съесть, однако тут же он представил, что для этого придется размотаться, вытащить из-под оленьих шкур руки. Вздохнув, он решил подождать еще немного.

Еще одно сильное одинокое дерево пронеслось мимо саней и осталось позади, посреди снежной пустыни.

Урку-емец запел негромко свою национальную песню.

Песня Добрынину не понравилась, была она какой-то заунывной, да и непонятной совсем.

Хотел было он запеть русскую песню, про замерзающего ямщика, но передумал, так как для этого надо было открывать рот, а значит можно было простудиться.

Так и мчались сани под монотонное пение урку-емца Ваплахова.

И вдруг он замолчал.

Как-то уже привыкший к этой бесконечной урку-емецкой песне, Добрынин удивился и заерзал на санях, пытаясь привлечь внимание помощника.

Ваплахов, однако, сам обернулся, и лицо его выразило озадаченность.

— Там русский танк! — сказал он, показывая рукой вперед.

Собаки бежали по-прежнему дружно.

Сначала Добрынин увидел впереди и чуть справа большое одинокое дерево, а потом, через минуту, наверное, — зеленый русский танк с родной красной звездой на броне кабины.

— Заблудился, наверно! — предположил урку-емец.

Он заставил собак повернуть прямо к танку. Когда сани остановились рядом с боевой машиной, стало чрезвычайно тихо.

Собаки улеглись в снег, и только одна из них, белая лайка, повернула свою морду и, высунув красный язык на морозный воздух, смотрела напряженно на двух людей. Дмитрий помог Добрынину вылезти из оленьих шкур, потом положил их одна на другую мехом вниз и, скатав в рулон, перевязал кожаной полоской.

Народный контролер сразу почувствовал себя незащищенным перед северным диким климатом. Рыжий кожух — подарок полковника Иващукина — грел, конечно, но ногам, обутым в валенки, было холодно.

Дмитрий Ваплахов постучал по кабине — металл гулко прошумел и затих. Никто не ответил на стук.

— Полезь, в люк загляни! — приказал помощнику Добрынин.

Урку-емец вскарабкался на кабину, потянул на себя едва приоткрытый люк и заглянул вниз.

— Плохо! — сказал он, скривив губы.

— Что там? — спросил народный контролер, предчувствуя что-то недоброе.

— Замерзли совсем, — упавшим голосом ответил Ваплахов.

Добрынин тоже залез на броню, заглянул в люк, и комок стал в горле — внизу, внутри танка он увидел трех военных: один лежал на спине, неуклюже подогнув ноги под себя, раскрытые глаза были мутными, как речной лед;

двое других сидели скрючившись, уронив головы к коленям. От этих трех неподвижных фигур повеяло холодом смерти.

Замер Добрынин, глядя вниз. Рядом на корточках сидел Ваплахов. Сидел и тоже молчал.

Тишина сгущалась вокруг них, становилась все глубже и глубже, отвердевала, обволакивала их слух белой стеною, и становилось Добрынину страшно.

Пять человек в этой бесконечной белой пустыне — трое мертвых и двое живых. А вокруг тишина, одно дерево, сильное, ветвистое, но как бы тоже мертвое, заснувшее на время холода; собаки, но что с них возьмешь — выпусти их сейчас — разбегутся и погибнут поодиночке, если, конечно, не доберутся назад к старухе. Солнце, неподвижное, ледяное. Присутствие жизни среди этих снегов казалось чемто чужим, случайным, каким-то временным недоразумением.

И Добрынин это чувствовал. Именно чувствовал, а не думал об этом: мысли его, тоже испугавшись, замерли, и такая же зловещая тишина заняла их место в голове. По спине пробежали мурашки.

— Похоронить надо… — проговорил он негромко. — По-человечески… Здесь где-нибудь военный склад есть? Урку-емец отрицательно мотнул головой.

— Как же тогда? — скорее сам себя, чем помощника, спросил Добрынин.

— Дерево там, — тоже негромко ответил Ваплахов и сам обернулся, чтобы посмотреть на это одинокое дерево. Народный контролер тоже бросил на него взгляд.

— Под деревом?! — спросил он, выказывая недоумение.

— Нет, — проговорил Дмитрий. — По-человечески надо… как мы делаем… замотать в оленью шкуру и повесить за ноги на сильных ветках.

Добрынин посмотрел на урку-емца странным горьким взглядом.

— Это по-человечески? — с сомнением спросил он.

— Если оставить на земле — звери или Ояси съест, а так никто не тронет, — объяснил Ваплахов. — У нас так всегда делали…

Добрынин помолчал, думая и внутренне рассуждая. В конце концов согласился он с урку-емцем, посчитав, что как ни крути, а иначе похоронить их не получится.

Оба спустились в кабину.

Надо было как-то вытащить погибших наружу, но сделать это оказалось непросто. Взявшись вдвоем, Добрынин и Ваплахов подняли лежавшего на полу кабины военного — мертвая тяжесть его тела заставила народного контролера напрячь все мускулы. Однако усилие было тщетным. Вытолкнуть его как бревно через люк наружу Добрынин и Ваплахов не смогли из-за подогнутых ног погибшего. Люк оказался узковатым.

Снова опустили его на пол. Добрынин, поворачиваясь, задел сидевшего мертвого солдата, и тот тоже повалился боком на железный пол, гулко зазвеневший от удара.

Не по себе стало народному контролеру. Руки задрожали, бешено застучало сердце. И опять повеяло холодом смерти, таким обычным в этих местах холодом, холодом, окаменившим трех военных, сделавшим их более мертвыми, чем мертвые могут быть.

— Ноги выпрямить надо! — негромко сказал урку-емец, наклонившись над трупом.

Они приподняли замерзшее тело и снова опустили его на пол лицом вниз.

Дальше говорили глазами — произносить слова не хотелось.

Урку-емец опустился на корточки, потом коленями придавил спину погибшего, а Добрынин, тяжело вздохнув, взялся руками за сапоги лежавшего и потянул их на себя. Одна нога, неестественно скрипнув, подалась и почти полностью разогнулась. Взявшись обеими руками за вторую, народный контролер рванул ее на себя что было силы. Страшный звук, словно ветка дерева переломилась, прозвучал в кабине, и народный контролер скривился, отшатываясь от лежавшего тела.

Теперь труп лежал ровно.

Передохнув минутку, снова подняли его Добрынин и Ваплахов и вытолкнули наружу. Потом вылезли, перенесли на снег и вернулись в кабину.

С двумя солдатами, оставшимися в танке, им пришлось помучиться больше часа.

В конце концов, выпрямив скованные морозом тела, вытащили они солдат из танка и положили рядом с санями, рядом с их товарищем.

А солнце неподвижно, замутненным молочно-белым взглядом безучастно смотрело вниз.

Собаки спокойно лежали в снегу, словно мороз их не касался.

Урку-емец размотал оленьи шкуры, вытащил три штуки и расстелил их в ряд. После этого вдвоем они положили каждого погибшего на отдельную шкуру. Урку-емец достал нож и, взяв с саней еще одну шкуру, нарезал из нее полосок.

Потом он сам, без помощи Добрынина, четкими движениями, словно уже не раз это делал, плотно замотал погибших в оленьи шкуры, затянув каждого кожаными полосками в плечах и в щиколотках. Потом выбрал еще три полоски покрепче и привязал их в несколько узлов к закрученным в оленьи шкуры ногам погибших.

После этого посмотрел на Добрынина. Тот все понял.

Перенесли они всех троих под одинокое дерево. Урку-емец забрался на нижнюю толстую ветку, подняли первого и положили его поперек, после чего и народный контролер вскарабкался на ту же ветку. Потом Добрынин, с трудом держа равновесие, стоял на нижней ветке, обнимая и удерживая за плечи перевернутое кверху ногами и закрученное в оленью шкуру тело одного из солдат. Урку-емец, забравшийся выше, завязывал свободный конец кожаной полоской вокруг сильной, толщиной в две человеческие руки, ветки.

— Все! — наконец выдохнул Ваплахов, и Добрынин опустил тело.

Большой «сверток», кожей наружу и мехом внутрь; этот мягкий, может быть, даже уютный «гроб», закачался немного.

Народный контролер глянул вниз, посмотрел на лежавшие на земле два других «свертка». Он даже не знал, кто из военных где. Хотя и так он не знал их, он не встречал их раньше. Мог только сказать, что первый вытащенный из танка военный был постарше, а два других — совсем мальчишки, один русый и, наверно, русский, а второй, чернявый, был, должно быть, откуда-то с Кавказа. Он даже не посмотрел — были ли у них документы! Они так и останутся безымянными…

Урку-емец уже спрыгнул вниз и ждал народного контролера, чтобы повторить еще два раза то, что они уже сделали.

Оставшиеся два «свертка» повесили на другой стороне дерева, на разных ветвях.

Последний раз спустившись вниз, остановились.

Добрынин осторожно и как-то боязно дотронулся взглядом до каждого «похороненного». Хотелось что-то сказать на прощанье, однако картина была странной, если не сказать — нелепой и, прошептав: «Пусть земля будет вам пухом…», народный контролер отвернулся, сдерживая в глазах слезы, и медленно, слушая скрип снега под своими ногами, пошел к саням.

«Какая земля! — думал он, вспоминая только что произнесенные шепотом слова прощания. — Какой пух… снег тут только…» И вдруг он, услышал монотонное пение. Обернулся.

Дмитрий Ваплахов, стоя перед деревом-кладбищем, пел какую-то грустную урку-емецкую песню. Пел негромко, с надрывом. И припомнил народный контролер, как совсем давно, когда ему было, может быть, лет пять, умер его прадед, и тогда дед и бабушка позвали из соседнего села воплениц и плакальщиц, и старухи эти целый день завывали у гроба пожелтевшего бородатого прадеда, а он, совсем мальчишка тогда, прислушивался к ним из другой комнаты, но никак не мог разобрать слов.

Остановился Добрынин и прислушался к песне урку-емца. Чужой язык был ему непонятен, но слова и звуки он разбирал легко и чувствовал в них скорбь и грусть, и большое горе.

— Энд вар пын, — пел-причитал Ваплахов, — Сарын кун девит, Борайсат ундур бан тевим, Парсан тын урул ган нивот, Паран дун сыктын бан тевим. Эква-Пырь ырват кан нарын, Пар сайрат эндо харан тэн Вар тэбун ниран бат ыран Борайсат ундур бан тевим…

Глава 4

Приблизилась весна, и тепло первым делом растопило снег на холме в Новых Палестинах, оставив его, однако, на полях вокруг, из-за чего сам холм стал похож на горб природы.

Прошедшая зима не отличалась суровостью. Хватило новопалестинянам и съестных припасов, и запасенных дров. Да и оставалось всего этого еще вдоволь, хотя до нового урожая надо было еще дожить.

С первыми солнечными лучами во дворе главного коровника стал появляться горбун-счетовод. Он выходил вместе с табуреткой и толстенной тетрадью, которая была, пожалуй, единственным, но полным сборником записей, касающихся жизни Новых Палестин. Там же отвел он специальную страницу для записи новорожденных и первым же делом записал своего сына, которого назвал Василием. Василию вот-вот должно было исполниться полгода. Он уже окреп, набрал вес и очень часто улыбался, щуря маленькие хитрые глазки. Был он, как и папа, горбунком, но горбик его пока едва различался на тоненькой спинке. Однако дело это ни маму, ни самого счетовода не огорчало, а счетоводу это, казалось, даже дало больше уверенности в правоте собственных мыслей, которыми он иногда по вечерам, сидя за столом у натопленной печки, делился с товарищами. Любил он говорить, что у глухих рождаются глухие, у слепых — слепые, а у горбатых — горбатые, а иначе, мол, и не было б среди людей таких вот физических различий. До рождения Василия с ним всегда спорили, не соглашаясь и требуя доказательств, а уже после рождения слушали его молча и ни в чем не переча.

После Василия родилось еще двое детей: мальчик и девочка. Они тоже были аккуратно записаны следом за Василием. Ну а теперь, когда дело шло к весне, беременными уже ходило баб пятнадцать, а то и больше.

Но не это занимало голову счетовода, сидевшего на табурете под первыми солнечными лучами. Думал он о грядущем посеве, о новых постройках сараев и о других планах, придумав и выполнив которые, он облегчил бы и улучшил жизнь в Новых Палестинах.

Архипка-Степан хоть и продолжал пользоваться почетом и уважением земляков, однако участия серьезного в жизни коммуны не принимал, оставаясь больше свадебным генералом или же просто фигурой исторической, виновником, так сказать, прихода всех на этот холм. Жить-то он жил как все, только работал поменьше, потому как никто его не упрекал, да и не просил делать что-либо определенное, так что трудился он больше из потребности к действию, чем из потребности к результатам оного. Был он в душе весьма благодарен счетоводу, добровольно и с охотой принявшего на себя всю ношу ответственности за настоящее и будущее их новопалестинского народа.

Приблизилась весна, и, греясь в первых солнечных лучах, вспоминал ангел, выйдя из коровника, свою прошлую райскую жизнь. Вспоминал и сравнивал ее с жизнью нынешней, с жизнью среди людей. И находил он в этих двух сравниваемых жизнях много общего, только не внешне общего, а внутренне. И все же жизнь в Новых Палестинах казалась ему более полной что ли, ведь была это именно жизнь, состоящая из действий, мыслей и чувств, а не тихое райское блаженство, которым упивались его прежние братья и сестры. И сама природа была здесь разнообразно красивой и как бы первозданной, ведь не бродили рядом косули или олени, которых можно было погладить в любой момент, не садились на плечи сладкоголосые птицы. Все было проще и грубее, и ежедневное карканье кружащегося над Новыми Палестинами воронья казалось такой же полноценной музыкой, как редкое весеннее пенье жаворонков. Ну а разнообразие человеческих характеров, окружавших ангела? Разве мог он когда-нибудь раньше подумать, что именно эта невидимая паутина разноярких лучей, рождающихся в душах новопалестинян, сможет «оплести» его, вовлечь в несложные, но и непростые взаимоотношения с людьми. Да и сами люди, впрочем, во многом оставались загадкой для него, и особенно удивляло то, что знали они давно о живущем среди них ангеле, знали они и о том, что попал он к ним из самого Рая, однако никакого интереса у них это не вызывало, и только изредка кто-нибудь из новопалестинян, чаще женщин или же подвыпивших мужиков, подходил к нему с вопросом или двумя. Но и вопросы эти были однообразны. Чаще всего спрашивали: «А Бог есть?» и, получив утвердительный ответ, иногда ставили ангела в тупик просьбою рассказать, каков он. Бог, из себя, носит ли он бороду, какого цвета глаза и прочие приметы. Не видевший никогда Бога ангел всякий раз пытался объяснить новопалестинянам различие меж Богом и человеком, но задававшие вопрос расходились неудовлетворенными, не дослушав ангела до конца. Может, они, как и красноармейцы, просто считали ангела чокнутым, но и здесь существовала загадка для самого ангела. Не мог он понять, почему эти люди считают чокнутых и сумасшедших ближе к Богу, чем обычных здоровых людей. Вот и последний раз, когда подходил к нему выпивший бригадир строителей в своем грязном с прошлой осени ватнике, подходил и расспрашивал о конструкции домов, в которых ангелы живут, и, получив ответ об отсутствии всякого строительства в Раю, ругнулся негромко, обозвал ангела «придурком», а потом, подняв глаза кверху, попросил у Бога прощения и, похлопав ангела по плечу, ушел, пошатываясь, к себе в коровник.

Вспоминая о прошедшей зиме, не мог ангел не думать и о Кате. Не только потому, что питал к ней самые теплые чувства. Зима в Новых Палестинах, как и в любом другом селе, была временем покоя и отдыха, и всякая деятельность там в это холодное время, за редким исключением, застывала до весны. И вот тут, в Новых Палестинах, этим редким исключением были два человека — Захар-печник, беспрерывно коптивший приносимое и привозимое ему со всей округи мясо, и учительница Катя, тормошившая крестьян, не дававшая им бездельничать и пьянствовать. Чуть ли не силком приводила она в свой «класс» в иной день до тридцати взрослых, не считая восьмерых детей, и занималась там с ними не только грамотой написания букв и слов, но и общими полезными идеями. Приходил туда иногда и ангел, приходил добровольно и садился на последней лавке от доски, чтобы удобнее было ему наблюдать за этой светловолосой девушкой. Уроки у нее проходили живо, но очень часто ангел пребывал в смущении из-за того, что многие написанные под ее диктовку на доске предложения и фразы имели неприятный и неправильный смысл. Сильное душевное переживание испытывал ангел всякий раз, когда какая-нибудь крестьянка или красноармеец выводили на доске круглыми неуверенными буквами: «крестьяне жгут дом помещика», «бога нет». Из-за последней фразы дело дошло даже до ссоры между ангелом и Катей, и вовсе не потому, что ангел воспротивился смыслу этой фразы. Был он уже достаточно научен разными спорами и понимал, что простыми словами Катю не переубедишь. Просто в тот раз, когда вся доска была исписана похожими фразами, Катя попросила отыскать и указать другим сделанные при написании ошибки. Тут-то ангел и поднял руку, как простой ученик. И, видимо, совсем другого ожидала внезапно обрадовавшаяся ненадолго учительница, попросив его встать и указать, какую ошибку он заметил. Ангел, ясное дело, встал и сказал всем, что во фразе «бога нет» слово Бог должно писаться с большой заглавной буквы. После этого в «классе» наступило длительное молчание и больше никто руки не поднимал. Катя, придя в себя, разгорячилась и чуть не перешла на крик, убеждая всех своих молчавших учеников, что с большой буквы пишутся только названия городов и сел, а кроме этого имена и фамилии людей, особенно вождей революции и героев. Про Бога же, сказала она, и говорить глупо, так как его просто нет, что очевидно из той самой фразы, с которой весь спор и начался. А потому и нет смысла писать это слово с большой буквы. Собственно, был это не спор, а так — просто неприятный момент и для ангела, и для Кати. И прошло, должно быть, не меньше месяца, прежде чем отношения между ними снова как бы улучшились.

Но все это время приходил ангел в «класс», садился на последней лавке и иногда с неподдельным интересом слушал некоторые уроки, особенно когда Катя рассказывала о восстании Спартака и о других странах, которых она сама, конечно, не видела. Нравилось ангелу и то, что агитировала учительница своих учеников за искоренение пьянства, краж и прочих грехов. Было это, несомненно, делом правильным и нужным, потому как пили в Новых Палестинах зимой ежедневно, и только чудом обошлось без «зимородков» — так здесь называли замерзших насмерть. И в этом «чуде» была велика заслуга Кати, организовавшей с крестьянками ежевечерний обход Новых Палестин, во время которого они разыскивали прикорнувших на снегу подвыпивших мужиков и оттаскивали их общими усилиями в ближайший коровник, где и оставляли до утра у протопленной печки.

Приблизилась весна, и снег на полях уже начал темнеть, готовясь просочиться в землю и оживить любое брошенное в нее семя.

Глава 5

Война шла уже больше полугода, но Марку, ездившему в составе фронтовой артистической бригады, казалось, что прошло гораздо больше времени с тех пор, как местами выступлений стали лесные поляны, площадки у окопов и блиндажей, штабы фронтов и соединений. Он уже забыл, когда они с Кузьмой выступали соло. Теперь, да уже не теперь, а с самого начала войны, изменилось все. Изменился подход к выбору репертуара — и здесь произошло самое удивительное — товарищ Урлухов из ЦК прислушался к мнению Марка и согласился с ним. А согласился в том, что для выступлений в перерывах между боями, в госпиталях, в учебных ротах гораздо уместнее произведения сатирические, вызывающие улыбку и создающие хорошее бодрое настроение. Так Марк и Кузьма вернулись к тому, с чего начинали, — к легкой сатире и задорной поэзии. Тогда же товарищ Урлухов познакомил Марка с поэтом Твардовским. Знакомство было кратким, но важным для репертуара Кузьмы — и теперь попугай был королем любого бригадного концерта, сообщая от имени Василия Теркина о своих подвигах, мыслях и мнениях.

Состав артистической бригады часто менялся. Появлялись и откомандировывались куплетисты, певцы и певицы, артисты оригинального жанра. Были среди них люди талантливые, были посредственные, но солдаты — публика благодарная, и радовало их все, что бы им ни показывали на импровизированной прифронтовой сцене.

Концерт, ужин, улыбки повара и солдат, иногда ночлег в сыроватой землянке, обязательные сто грамм — как тут к ним не привыкнуть — и снова полуторка, ухабистые дороги, разрывы «слепых» снарядов и взлетающие иногда по ночам ракеты.

Весна растапливала снега. Иногда приходилось спрыгивать в грязь и дружно толкать полуторку вперед.

А Кузьма тем временем сидел в кузове, в клетке, покрытой плотным чехлом из шинельного сукна — такой подарок сделал однажды Марку и птице знакомый интендант после одного из первых концертов. Очень полезный подарок.

И снова дорога. На этот раз приехали в штаб полка. До фронта километров тридцать. Выгрузились. Бригада снова была малочисленной: двое талантливых и любимых солдатами куплетистов с Украины — один длинный, как жердь, второй наоборот — так и хотелось Марку сказать: «с шуруп размером», исполнительница русских народных песен, старожил бригады Петя Фомин с дрессированным пуделем и сам Марк с попугаем-декламатором.

До ужина оставалось часа два, и дежурный по штабу, малорослый капитан с густыми бровями, приказал вещи оставить в штабной каптерке, а самим подготовиться.

Думали, что выступление состоится после еды, однако ошиблись.

Штабисты хотели ужинать уже в хорошем настроении.

Здание сельской школы, занятое под штаб, оказалось довольно удобным, и, немного разогревшись, артисты прошли в бывший красный уголок. Обсуждать было нечего. Очередность почти никогда не менялась: сначала народные песни о Родине, о березках, потом куплетисты, Петя Фомин со своими вопросами пуделю: «А ну-ка, сколько дней фрицам жить осталось?» — а пудель на это: «гав-гав!» «Правильно, — смеется Петя. — А нам сколько осталось?» «У-у-у-у-ууууу!» — воет пудель. А затем уже Кузьма с Теркиным.

Собрались штабисты быстро, заняли два первых ряда, а за ними еще рядов семь пустует. Из открытой двери — солдат-на-побегушках выглядывает. И дежурный капитан тут же, в первом ряду. Сидят, ждут.

Выступление шло гладко. Как и положено, народные песни вызвали на лицах офицеров теплую тоску, мысли о доме.

Последним вышел Марк с попугаем на плече. Офицеры уже улыбки с лиц убрать не могут. А птица читает старательно, с вывертом, словно понимает: какие интонации смешнее получаются!

…Стали спиртом растирать. Растирали, растирали… Вдруг он молвит как во сне:

— Доктор, доктор, а нельзя ли изнутри погреться мне…

И уже смеются офицеры — вот-вот губы у них треснут.

Ужинали все вместе в штабной столовой. За одним длинным деревянным столом. Снова спирт, пшенная каша, в которой непонятно чего больше — каши или масла. Мясо — не тушенка, а самая настоящая свинина!

— Ну, — поднимает кружку со спиртом усатый майор. — За победу!

Рядом с Марком сидит певица Буялова. Нюхает спирт и кривится.

Марк знает, что будет дальше. Все выпьют, и ее заставят выпить — попробуй не выпить за победу советского оружия! Потом, после каши, ее упросят спеть, потом всем артистам по очереди придется еще раз выступить. Под конец ужина шофер их полуторки, как всегда, упьется и свалится со стула — и призванные на помощь солдаты уволокут его куда-то до утра отсыпаться…

— Ну а теперь пусть попугай твой че-нибудь отмочит! — смотрит на Марка толстенький старший лейтенант. — Пускай какую-нибудь херню брякнет!

Марк всегда огорчается, когда такие слова слышит.

— Товарищ офицер, — говорит он, оглядываясь в смущении на Буялову. — Не надо ругаться…

— А сколько твоему попугаю лет? — спрашивает почему-то старший лейтенант.

— Лет шестьдесят, наверно, — отвечает Марк Иванов.

— Ну так не младенец, пора б ему уже и знать такие выражения, мать твою!..

Буялова терпеливо тычет взгляд в пустую миску — кашу она давно съела, и от добавки не отказалась бы, да забыли предложить.

— Ты научи его, я тебе как офицер штаба говорю! — мутными глазами старший лейтенант водит от Марка к попугаю, все еще сидящему на плече, и назад, к Марку. — Солдаты мат любят, здесь, сам понимаешь, каждый день смерти в лицо… как тут не материться, мать твою…

Спали не раздевшись в бывшей классной комнате, но на кроватях с матрацами. Накрывались одеялами вперемешку с шинелями, одолженными у каптера.

Утром шофер дядя Ваня, помятый, синий со спирту, снова за рулем.

И снова дорога, теперь на фронтовую.

Затишье, окопы, чумазые лица, грязные гимнастерки — словно в окопной грязи и ночуют солдаты. Вылезли, выползли, собрались они на поляне. Командир — лейтенант. Щеки впалые, небрит. Нижняя губа выпирает, словно разбита была.

Снова концерт. Буялова, не предупредив, «Мой костер» запела. Потом уже про березки, про родную деревеньку.

Сидят солдатики, и молодые, и старые. Сидят грустные, задумчивые.

Потом куплетисты-украинцы. Все, как обычно. Смех, обниматься спешат, не отойди вовремя — качать начнут!

И под конец — Кузьма…

— …А скажи, простая штука Есть у вас?

— Какая?

— Вошь.

И макая в сало коркой,

Продолжая ровно есть,

Улыбнулся вроде Теркин

И сказал: «Частично есть…»

— Товарищ артист! Товарищ артист! — прямо подпрыгнул один солдат, чернявый, лет сорока. — Вы же были у нас! Выступали!

А другие солдаты смеются, хлопают.

Марк смотрит на вскочившего.

— Где? — спрашивает, думая, что перебросили этого солдата с одного участка фронта, где они уже побывали, на этот, — В Тамбове! На обувной фабрике «Гигант»! — крикнул солдат.

Марк на мгновение замер. Тамбов? Да, года три назад были там! Да и ведь до сих пор на нем ботинки, подаренные партсеком и трудящимися этой фабрики после его выступления. Сказать солдату об этом? Вот обрадуется, что я их фабрику помню!

— Да, да, конечно, — Марк закивал. — Помню тамбовский «Гигант».

Обед из полевой кухни — снова каша, но почти без масла. Зато чай с сахаром. Спирта на обед не дали, и дальше шофер дядя Ваня вел полуторку ровно, хотя на ухабах ее все равно подбрасывало, а вместе с ней и артистов, сидевших в кузове, и клетку с попугаем, которую Марк иногда держал в руках, а иногда ставил на днище возле ног.

Ехать недалеко. Километров двадцать. Там еще один концерт. И заночуют там же, в какой-нибудь землянке.

А снега тают, на дорогах грязь. Черные «тамбовские» ботинки Марка уже давно стали коричневыми из-за налипшей дорожной глины.

Длинного куплетиста во время одного ухаба сильно ударило спиной о деревянный борт. Теперь сидит — охает. Низенький, «шурупчик», как его Марк про себя называл, дремлет, несмотря ни на что. Буялова молча сидит, тоже не жалуется.

Когда приехали — уже темнело. Командир роты — пожилой капитан — решил закрыться от врагов местным холмом и чтоб артисты выступили перед бойцами при свете костра.

Все шло нормально. Бойцы собрались в тесный полукруг.

— Сколько фрицам дней осталось? — спрашивает Петя Фомин.

— Гав-гав! — отвечает пудель. Солдаты хохочут.

— А нам сколько?

— У-У-УУУУУУ! .

— Ну, Кузьма, готовься! — шепчет в открытую дверцу «зачехленной» клетки Марк, и изо рта его валит пар — далеко еще до настоящей весны.

Вышли куплетисты. Прошлись хорошо по Гитлеру, метко по-крестьянски, а еще с украинским акцентом — совсем смешно получилось.

Упросили их солдаты еще что-нибудь «сбацать». Теперь очередь была за Кузьмой. Марк вытащил его из клетки. Посадил на плечо, на правое — черт с ним. После войны попробует переучить.

И вдруг нарастающий свист, вспышка огня, грохот. Какая-то сила валит Марка, бросает его в сторону, и какое-то время летит он глазами вверх над темной землей, зажав в руке попугая. Летит и с размаху ударяется спиной о землю. Все немеет, и только где-то в груди становится жарко, а ног нет, и руки не чувствуются. И дышать трудно.

— Артиста! Артиста ранило! — затихая, откуда-то издалека доносится до ушей Марка чей-то голос. — Эй! Сюда!..

И шум, весь живой шум, окружающий природу, голоса, треск костра, все, что обычно звучит в воздухе, начинает отодвигаться от Марка, удаляться, и вот уже все звуки выходят, как какой-нибудь человек, из той темной комнаты, в которой он лежит. Выходят, как человек, и закрывают за собой дверь. И остается Марк один. А вокруг темно и тихо.

Глава 6

За окном падал первый снег. На подоконнике закипал чайник. А Банов сидел за столом и уже второй час перечитывал новый приказ Наркомпроса. Приказ был страшно многословным и имел к тому же малопонятное название. «Приказ о расширении внедрения добровольного интернатного положения для детей школьного возраста на всей территории СССР». Текст приказа, занимавший восемь страниц мелкого шрифта, был даже путанее, чем название, но смысл его после нескольких прочтений наконец начинал доходить до директора школы. Наркомпрос приказывал проводить среди учащихся регулярную агитацию с целью убедить их в необходимости поступления в суворовские и кулибинские училища. Пояснялось, что согласие родителей при поступлении в училища не требуется и что поступившие (а это значило — все желающие, так как прием в училища проходил без экзаменов) переезжают для продолжения учебы в другие города, где им предоставляется полное государственное обеспечение, включающее еженедельный просмотр кинофильмов, регулярные экскурсии, трехразовое питание и прочее.

Вызвав завуча, Банов приказал ему собрать после уроков всех учителей и прочитать им приказ.

Когда завуч ушел, Банов наконец заварил чай и отвлекся от работы.

Зазвонил телефон.

— Алло! Товарищ Банов! — прозвучал в трубке голос Клары. — Вы просили позвонить сегодня…

— А сегодня какой день? — рассеянно спросил Банов.

— Четверг, — произнесла Клара, и в голосе ее прозвучало удивление.

— А-а! Забыл! Извини, много работы, — заговорил он. — Да, я же хотел, чтобы мы в музей пошли сегодня…

— А когда сегодня?

— Музей до шести, — говорил Банов. — Давай часика в три встретимся…

— Мне подойти в школу?

— Нет, не надо. Лучше где-то в самом центре… может, на Красной площади?

— А где именно? — допытывалась Клара, и Банов понимал, что она права, ведь Красная площадь огромна.

— Возле Лобного места, хорошо? — предложил директор школы.

— Хорошо. В три часа у Лобного места. Положив трубку, Банов снова вызвал завуча Кушне-ренко.

— У нас на когда записано посещение Мавзолея?

— Конец апреля, — ответил завуч.

— Вычеркни! — строго сказал директор школы. Кушнеренко подозрительно покосился на Банова.

— Вычеркни! — повторил Банов. — И запиши на этот день экскурсию на ВДНХ. Понял?

Без десяти три Банов уже стоял у Лобного места. Немногочисленные экскурсанты и гости столицы бродили по Красной площади, а дальше медленно текла бесконечная человеческая река, впадавшая в Мавзолей. Рядом никого не было, никто из гостей столицы не интересовался Лобным местом.

К Банову подошел постовой милиционер.

— Что делаете? — как-то странно, но вежливо спросил он.

— Товарища жду, — ответил Банов.

— А потом что делать будете?

— Пойдем в музей, — сказал директор школы.

— У меня завтра выходной, — отвлеченно произнес милиционер. — Я тоже, наверное, в музей пойду. Я еще ни разу не был в музее.

Банов посмотрел на милиционера слегка удивленно.

— А здесь вот головы рубили! — сказал, вздохнув, милиционер и указал рукой на Лобное место. — Мы живем в счастливое время! — добавил он и, развернувшись, пошел на свой пост.

Клара пришла вовремя.

В музее было много крестьян. Они вплотную рассматривали фотографии и документы, личные вещи вождя, другие предметы, выставленные для осмотра. В первом зале, в углу за барьерчиком, стояло кресло-качалка.

Клара уже знала о том, что Банов спускался под Кремль. Директор школы всетаки решил ей рассказать об увиденном, истребовав сначала честное партийное слово, что она никому ни слова не скажет.

В музее они вместе изучали фотографии, переходя из одного зала в другой. Последние сомнения рассеивались у Банова, когда он смотрел на фотографические отпечатки Кремлевского Мечтателя. Это действительно был он!

Волнение Банова передавалось Кларе, она иногда замирала у очередной фотографии, глядя себе под ноги и думая о чем-то другом, и в такие моменты Банов подходил сзади и бережно брал ее под руку, чтобы она отвлеклась от волновавших ее мыслей.

Так они осмотрели залы первого этажа, потом второго и поднялись на третий.

Здесь, на третьем этаже, были представлены подарки Ильичу от разных народов. Конечно, далеко не все подарки были выставлены для посетителей — об этом сразу предупредила Банова и Клару старушка, сидевшая в первом зале.

Интерес Банова приугас. Они довольно быстро прошли через зал, заполненный блюдами и вазами, зал фарфора, прошли через зал ковров с изображением местных видов и самого вождя, прошли и через зал подарков от северных народов — здесь был миниатюрный Кремль, сработанный из моржовой кости, и много других работ. И вот перед ними открылся «зал подарков от рабочих-ткачей». Здесь Банов остановился.

Под стеклом на стенах висели красивые, качественные костюмы, и под каждым из них виден был ярлык. Все костюмы были огромного размера.

Банов подошел к ближнему, наклонился и прочитал на ярлыке «Подарок от фабрики „Червона швачка“, г. Львов».

Вспомнились директору школы слезы Кремлевского Мечтателя.

Подошла Клара, обняла Банова, прижалась к нему.

— Я все-таки не понимаю, — шептал Банов. — Почему они такие большие? Ведь он — маленький!

Клара тоже задумалась над этим, но ответа не нашла.

— Я же видел, как он их распечатывал, хотел померять, плакал…

Кларе очень хотелось успокоить Банова. Она видела, что он искренне переживает за Кремлевского Мечтателя.

— Знаешь, — зашептала она через минуту. — А давай купим ему нормальный, маленький костюм, и пошлем?!

Банов обернулся. Посмотрел на Клару с любовью и восхищением. Такая простая и в то же время необычная идея! Почему он до этого не додумался? Видно, только женщина своим заботливым умом может придумать, как облегчить страдания другого человека.

Банов наклонился и поцеловал Клару в губы.

И тут же кто-то сзади дернул его за плечо.

Он обернулся.

Перед ним стояла низенькая, метра полтора ростом, старушка в старом синем жакетике и грубой зеленой юбке.

— Вы в музее, граждане! — строго сказала она. — Не забывайте этого!

После музея они пошли в ГУМ. Сразу нашли отдел мужской одежды.

— Могу ли я вам чем-нибудь помочь? — спросил неожиданно появившийся перед ними молодой продавец.

— Да, — сказала Клара. — Нам нужен костюм небольшого размера…

— На вас? — спросил продавец Банова.

— Нет… — смутился тот. — Для нашего товарища… Хотим сделать подарок…

Продавец понимающе кивал и слушал.

— Он примерно вот такого роста, — Банов поднял ладонь, одновременно меряя глазами расстояние от ладони до пола. — Даже чуть ниже…

— Первый рост! — выпалил продавец, тоже измерив это расстояние опытным взглядом. — А какая полнота? Худой?

— Вот так где-то, — неуверенно показал двумя ладонями Банов.

— Сорок шестой, — сказал продавец. — Какой цвет? Банов вопросительно глянул на Клару.

— Что-нибудь уютное, — проговорила она. — Домашний цвет… Может, темнозеленый или нежно-синий.

— Да, и обязательно с жилеткой, — добавил Банов. — У вас есть жилетки, чтобы там много карманчиков было?

— Конечно! — гордо произнес продавец. — Пожалуйста, следуйте за мной.

Продавец привел их в другой отдел, где в несколько рядов висели сотни разных костюмов.

«Надо бы и мне костюм купить», — подумал Банов, но тут же сообразил, что на два костюма у него денег не хватит.

— Сорок шестой первый рост… — продекламировал продавец, остановившись у длинной секции костюмов нужного размера.

Клара потрогала материю одного костюма.

— Чистая шерсть! — сказал ей продавец. Потом он прошелся серьезным взглядом по висевшим костюмам. Вытащил один, потом второй, потом третий.

Положил их на стоявший рядом стол.

— Ну вот, — сказал он довольным голосом. — Пожалуйста! Нежно-зеленый, немнущийся… вот этот мнущийся, темно-синий… а вот это самый модный сейчас цвет — бежевый.

Клара подошла поближе.

Банову все три костюма нравились, но какой из них лучше — он не знал.

— Может, бежевый? — спросила Клара.

Банов пожал плечами. Потом подумал, что Кларе должно быть виднее, какой костюм лучше. Она все-таки женщина.

— Да, — сказал Банов. — Давай бежевый! С аккуратным свертком они вышли на улицу и остановились.

— А на почте примут? — спросила Клара.

— Должны, — не совсем уверенно произнес Банов. — Там же были посылки и письма…

— Давай на Главпочтамт пойдем, там обязательно примут! — предложила Клара.

На Главпочтамте им пришлось простоять в очереди около получаса.

Банов за это время прямо на свертке написал адрес:

«Москва. Кремль. Ильичу.» и с нетерпением ожидал, не скажет ли чего-нибудь почтовая служащая, принимающая посылки.

Наконец подошла их очередь, и директор школы протолкнул сверток в окошко.

— Ильич — это имя или фамилия? — спросила приемщица посылок.

— Фамилия, — отрывисто бросил Банов и тут же сообразил, что сказал не то, однако приемщица больше вопросов не задавала, и Банов решил молчать.

— Напишите обратный адрес! — женщина, работавшая за окошком, просунула сверток обратно.

Банов достал ручку, быстро нацарапал свой адрес и вернул ей сверток.

— Сорок копеек, — сказала она.

— Так много? — вслух удивился Банов. — Вы не ошиблись?

— Нет, не ошиблась! — резко ответила женщина. — Я здесь уже десять лет работаю!

Банов торопливо расплатился.

На улице он глубоко вздохнул и снова посмотрел на Клару с любовью во взгляде. Он представлял, как обрадуется Кремлевский Мечтатель, когда неожиданно для себя найдет в одной из посылок костюм подходящего размера. Он представлял себе, как он оденет его, посмотрит на себя — а интересно, есть ли у него зеркало в шалашике? — во всяком случае посмотрит на брюки, на пиджак, на жилетку… Да! Он будет наверняка счастлив и даже не догадается, что это счастье подарила ему женщина. Женщина по имени Клара Ройд. Это останется для него тайной…

И тут же Банов задумался о том, что каждый день рождаются сотни, а может быть, даже тысячи тайн, и существуют они как бы отдельно от людей и даже после их смерти, и только некоторые из них оказываются случайно разгаданными, а все остальные будто повисают, растворяются в воздухе, и люди дышат ими, даже не зная об этом, люди вдыхают, и выдыхают их, но почти все тайны остаются тайнами на века.

Давно позади осталось одинокое дерево-кладбище, застывшее среди неподвижных снегов.

Бежали молчаливые лайки-собачки, и полозья саней негромко поскрипывали, оставляя за собой на белой бумаге снега две полоски, неширокие и неглубокие.

Дмитрий Ваплахов сидел впереди, а позади него, закутанный в оленьи шкуры, оставшиеся после похорон, дремал народный контролер.

Еще одно дерево пронеслось мимо и осталось по левую сторону от саней.

А впереди лежала неразличимая граница снега и такого же выбеленного неба.

Ваплахову хотелось есть, и, чтобы отвлечься от ощущения голода, задумался он о своем пропавшем народе. Задумался и стал сравнивать свой народ с русским, чтобы найти что-нибудь такое, чем гордиться можно перед русскими. Но, конечно, не вслух гордиться, а так, в мыслях. Ведь сказал недавно русский человек Добрынин, что надо гордиться своим народом. Но как ни сравнивал Дмитрий, а никакой особой разницы между русскими и урку-емцами не видел. То есть разница была, но не особенная и не важная. Оба народа были умные, красивые… Вот только урку-емцев, конечно, слишком мало, и нет у них ни городов, ни домов. Бродят они по земле, счастье ищут уже который год… И тут вместо ощущения гордости пришло к Ваплахову чувство стыда. Понял он, что русские давно уже не ходят, живут себе в домах, а значит счастье свое они нашли. А раз нашли они счастье, а урку-емцы все еще ищут, значит все-таки русские умнее. И неприятно стало Дмитрию. Вернулся он мыслями к еде, чтобы отвлечься от урку-емцев. Вернулся, облизнулся на морозе, представив себе что-то съедобное. И тут увидел слева дымок, столбиком уходивший в небо. Поднимался дымок из-за холма, и обрадовался ему урку-емец. Стеганул собачек, подтянул левой рукой поводок, чтобы поворачивали они туда. «Охотники, наверно, — подумал он. — Или военные…» И тут же решил, что военные лучше охотников, добрее, и поесть больше дадут, и как бы душа у них пошире. Русские, одним словом. Охотники же тоже люди хорошие, могут и накормить, и спать уложить, но все это без радости, без улыбки… А Дмитрию улыбки очень нравились, но както так получалось, что только русские в его жизни улыбались широко и многозубо. Даже его сородичи так не умели. «Может, оттого, что у русских рты больше?» — подумал Дмитрий.

А собачки уже вынесли сани на вершину холма, и увидел Ваплахов внизу в ложбинке странный длинненький домик, из трубы которого летел в небо дымок, и какие-то темные квадраты вокруг, словно снег был специально счищен с земли. И еще какие-то вещи, непонятные и плохо различимые с этого расстояния: словно священные столбы были вкопаны в землю через равное количество шагов, а между ними что-то натянуто, то ли веревка, то ли связанные между собой кожаные полоски.

— Ары-арысь! — прикрикнул на лаек Дмитрий, и побежали они во всю прыть вниз с холма, к человеческому жилищу, наполненному теплом.

А Добрынин все дремал. Ему было тепло и сладко. И хотелось ему как в детстве сунуть в рот большой палец правой руки. Но хорошо укутал его урку-емец, и руками, сцепленными в замок на животе, даже пошевелить было трудно.

Проехав мимо столбов, остановились сани у длинненького домика. Ваплахов, оглянувшись на дремлющего начальника, поднялся на ноги, подошел к высокому деревянному порогу, отсчитал шесть ступенек и стукнул в двери один раз, но сильно. Пока ждал, взгляд его скользнул вниз, и обратил он внимание на то, что домик этот стоял на столбах и довольно высоко над землей, что также удивило урку-емца.

Дверь открылась, и в ее проеме замерло бородатое лицо мужика лет пятидесяти, выражавшее удивление.

— Кто там? — прокричал сиплый голос внутри домика, и этот бородатый мужик, обернувшись, как-то заторможенно ответил, словно не веря собственным словам:

«Люди…»

Потом он перевел взгляд на урку-емца и заметил сани, стоявшие внизу.

— Дмитрий, развяжи! — донесся до Ваплахова голос народного контролера.

— А?! Счас! — ответил урку-емец и, быстро спустившись, на глазах у все еще стоявшего в дверном проеме бородача раскутал своего начальника.

Зашли в домик.

Внутри действительно было тепло и уютно, хотя уют этот был особым, как бы походным и временным. Под деревянными стенками домика стояли железные раскладные лежанки, а на них множество оленьих шкур, старых, со спутанной клочковатой шерстью. Посредине — большой деревянный ящик-куб с какими-то надписями, вокруг несколько маленьких, а рядом четырехлапый чугунный квадрат печки — три конфорки, а на месте четвертой — жестяная труба, уходящая сквозь потолок наверх.

Добрынин обвел взглядом четверых обитателей домика, обернулся, разглядывая их пожитки, и тут его глаза засветились радостью — в углу на отдельном ящике стояла железная коробка радиостанции, такая же, какая была в комнате японца «Петрова».

— Да вы садитесь, вот тут у печурки, погрейтесь! — предложил народному контролеру и его помощнику бородач, что открыл им двери.

Они уже познакомились, и теперь, присаживаясь на ящик у печурки, Добрынин повторял в мыслях как кого звать.

Бородача, а он тут был главным, звали Иван Калачев, Хромого мужика, который к тому же был совершенно лысым, — Петр Дуев; молодого, хотя вряд ли он был уж таким молодым, просто помоложе остальных, — Степан Храмов. «И чего он с такой фамилией живет? — подумал Добрынин. — Поменял бы уже!» Четвертый, русявый и пухленький, был украинцем, а звали его Юрий Горошко.

«Ну, вроде запомнил», — успокоил себя мыслью народный контролер.

Оказались эти люди не военными, однако и не охотниками. Это, конечно, удивило урку-емца, но виду он не подал. Только постарался запомнить получше новое слово «геологи», хотя еще не понял, что оно означает.

— Степ, ставь мяса! — как-то по-дружески отвлек хромой Дуев своего товарища от каких-то мыслей.

Храмов кивнул, взял ведро, вышел из домика и очень скоро вернулся, после чего поставил ведро прямо на печку.

— Ну вот так мы тут и живем… — развел руками Калачев.

Урку-емец привстал и посмотрел на черные куски мяса в ведре.

«Медведь?» — с подозрением подумал он и снова опустился на ящик.

— И давно вы здесь? — спросил Добрынин начальника геологической экспедиции.

— Да уже годика два должно быть, — ответил тот. — Вот ждем, как к нам железную дорогу построят, тогда уже и уедем.

— А-а, — промычал Добрынин. — Это хорошо. Из Москвы строят?

— Нет, тут поближе, из Томска, наверное…

— Томск? — переспросил народный контролер. Такого города он не знал.

— Да, это тысяч восемь верст отсюдапояснил начальник экспедиции.

— Ну, а чем вы здесь занимаетесь? — задал давно вертевшийся на языке вопрос народный контролер.

Мужики переглянулись и с некоторой опаской, по-новому глянули на Добрынина.

— Это ведь гостайна, — как бы извиняясь произнес Калачев. — Нельзя говорить.

— Ну, а в Кремлей-то об этом знают? — поинтересовался народный контролер.

— Конечно, знают! — подтвердил начальник геологов.

— Ну ладно, — не удовлетворив свой интерес, Добрынин вздохнул.

— К столу, робяты, будемо есть! — веселым голосом позвал Горошко. — Хто сегодня на раздаче?

— Да ты ж сам! — сказал ему Храмов. — Шо, забыл?!

— А, ну раз так! — и Горошко полез под лежанку, вытащил стопку жестяных мисок и ложки, расставил их на двух больших ящиках, заменявших стол, потом наклонился над ведром с мясом, понюхал исходящий пар, пожевал губами, принимая должное решение, и сказал:

— Готово!

Мясо порезали двумя длинными ножами на куски, и каждому досталось довольно много.

— Соль! — сказал Калачев, недовольно глядя на стол.

— А, забув! — Горошко снова нагнулся к лежанке и достал оттуда жестянку с солью. — О, вот она!

Добрынин держал в руках ложку и думал — как же ею есть мясо?

Наконец он поймал взгляд начальника и робко спросил:

— А вилки нет?

Калачев отрицательно помотал головой.

— Вилка хороша при ненужном обилии пищи, а у нас этого нет, — сказал он. — А вообще мы мясо руками едим, а ложка только для соли.

Подождав, пока мясо поостынет, народный контролер взял кусок в руку, откусил немного и принялся его разжевывать, что оказалось не таким уж легким делом.

— Это медведь? — спросил, держа в руке кусок мяса, но еще не приступив к его поеданию, Дмитрий Ваплахов.

— Нет, — жуя, кратко ответил Горошко.

Ели долго и при этом молчали.

Все больше вопросов возникало у Добрынина. Болели от непривычного напряжения десна и зубы. И становилось жарко, из-за чего народный контролер, опустив недоеденный кусок мяса в миску, встал и снял с себя кожух — теперь он стал ненужным.

Когда доели вареное мясо, вместо чая, к удивлению Добрынина, пили мясной отвар, добавив в него соли. Выпил и он предложенную кружку, и вроде даже понравился ему этот отвар. И десны сразу болеть перестали.

— Ну вот, — протянул, упершись локтями в ящик-стол, начальник экспедиции.

— А вы так и не сказали, куда едете?

— Вообще-то мне в Москву надо бы… — не совсем уверенно произнес Добрынин. — Доложить об одном деле… Я ведь — народный контролер…

Последняя фразавызвала в домике тишину, в которой глаза всех четырех геологов уперлись в сказавшего с новым уважением.

— А как же вы до Москвы? — после паузы спросил Калачев.

— Может, с этим поездом, что к вам идет? — предположил контролер.

— Ну, пока железную проложат, может и год, и два пройти, — сказал на это геолог Храмов.

— А военные здесь рядом есть? — спросил урку-емец.

— Рядом нет, — замотал головой Горошко. — Но связь с ними по рации имеем!

Добрынин задумался. В домике было тихо. И даже в раскаленной печке не слышалось шума огня.

— А мы тут по дороге трех военных похоронили! — сказал вдруг народный контролер.

Геологи проявили интерес к услышанному, и рассказал им Добрынин подробно о происшедшем.

— Надо радировать военным, — сказал Калачев, глядя в упор на Горошко. — Давай, радист, связывайся!

Горошко взял ящичек, на котором сидел за столом, оттащил его к радиостанции и там же на нем устроился. Закрутил какие-то ручки, надел на голову наушники и тут же поднял вверх указательный палец правой руки — чтоб не шумели за спиной.

Потом правая рука его опустилась на клавишу-кнопку, и зазвенел в домике прерывистый писк морзянки.

Через некоторое время Горошко схватил лежащий рядом карандаш и стал записывать точки и черточки в специальной тетради. Вскоре он отвлекся, обернулся и спросил у народного контролера:

— А как ваша фамилия будет, чтоб в Москву передать?

— Добрынин.

Радист кивнул, и снова запипикала морзянка. Наконец Горошко снял наушники, вздохнул тяжело, прогоняя напряжение, и медленно развернулся, оставшись сидеть на ящике, только теперь уже спиной к радиостанции.

— Ну что там? — спросил Калачев.

— Передал все. Про военных и танк они не знают. Не их это танк. Ихний танк, говорят, на месте уже год, потому что поломан. А вообще у них все в порядке, только попросили ваши документы проверить!

Последние слова сопроводил Горошко переводом взгляда на Добрынина, отчего народному контролеру стало обидно — что же это, считанные люди в этой глуши живут, и то такое недоверие!

Достал свой мандат из кармана гимнастерки, протянул его радисту и сказал урку-емцу, чтоб тот свой тоже показал.

— Давайте я посмотрю! — предложил начальник экспедиции, протягивая длинную сильную руку.

Прочитав внимательно оба мандата, он сжал губы, возвратил документы и както странно покачал головой.

— Мне что, мне приказали вот, я поэтому и проверил!.. — заговорил он, и в голосе прозвучало, видимо, несвойственное Калачеву смущение. — Это вам товарищ Тверин мандаты подписывал? Вы его знаете?

— Друзья мы с ним, — признался Добрынин, понимая, что все в порядке. — Когда я в Москву приезжаю, то вместе в Кремле чай пьем.

— Да, я еще спросил про транспорт, — встрял, чтобы договорить, радист Горошко. — Самолета у них нет, и, говорят, до поезда отсюда никак не добраться…

— Та чего, — вдруг махнул рукой хромой Дуев. — Поживите здесь, скоро уж железку проведут, может, через месяц, может, через два, ведь так тебе, Ваня, сказали?

Калачев кивнул.

— Ну месяц-два… можно… — подумал вслух народный контролер. — Только у вас на собачек мяса хватит? Все четверо как-то странно улыбнулись.

— У нас тут кроме мяса и соли вообще никакой еды нет, — признался начальник экспедиции. — Но зато мяса — на полстраны хватит!

— Ваня, может, угостим-то гостей? — недвусмысленно предложил своему начальнику хромой Дуев, проведя рукой по лысине. — Чего уж, ведь месяц-два с нами жить будут, свои ж, русские!

Ваплахов хотел было возразить, что не русский он, а урку-емец, и даже думал было произнести это слово с гордостью, но все-таки промолчал. Не решился отвлечь их на ненужный разговор. А тут ожидалось какое-то «согревание» как выражался знакомый прапорщик в части полковника Иващукина. И хоть было Дмитрию не холодно, но от такого «согревания» он не отказался бы.

— Ну что ж, я и сам думал… — признался Калачев. — Просто было как-то неудобно предложить, ведь товарищ Добрынин — народный контролер…

— Да что там, — теперь уже махнул рукой народный контролер. — Что мы, не люди?..

Храмов из-под своей лежанки достал большую, литров на шесть, кастрюлю с крышкой и осторожно поставил ее на стол-ящик.

Он снял крышку — и тут же завитал по комнате запах странный, кисловатогорький. Видимо, из-за излишне разогретой печки содержимое кастрюли стало испаряться.

— Из мяса гоним, — объяснил радист Горошко. — Больше нема из чего. Но получается. Вкус, конешно, такой… не совсем.

Храмов наполнил кружки.

— Давайте за нашу Родину! — предложил начальник экспедиции. — Все-таки если б не она… если б революции октябрьской не было — ходил бы я — как и отец мой, и дед мой — в батраках!..

Мясной самогон был тепловат. Но пился легко, и уже пошло его приятное тепло в ноги. Ваплахов сразу покраснел, заулыбался беспричинно. Потом потер ладонью о ладонь и, обратившись к сидящему рядом Дуеву, спросил:

— А что, много русских в таких домиках живет? Дуев задумался, оглядел внутренности вагончика. Потом ответил:

— Много… может, миллион, может, больше. Добрынин почесал затылок, потом свою негустую бороду — хотелось снова спросить Калачева, чем же все-таки их экспедиция занимается; но коли это гостайна… хотя так хочется узнать, так любопытство подпирает…

«Нехорошо как-то, — выпив, думал Калачев. — Не обиделся ли? Что ж это в самом-то деле — русские у русских документы проверяют?! Ну был бы якутом, тогда ясное дело — показывай бумагу, а так…» — А почему домик на ножках? — спросил Дмитрий Ваплахов.

— Чтоб снегом не засыпало. Метет тут у нас часто, так что если б не на столбах, то по крышу бы заметало, а так только по верхнюю ступеньку может…

Ваплахов кивнул и снова подумал: умно-то как придумали!

— Я, может, собачкам мяса отнесу? — спросил Добрынин, глянув на начальника экспедиции.

— Да, там в ведре еще осталось, как раз теплое… — ответил Калачев. — Собачки теплое любят!

Добрынин снова натянул кожух, шапку-ушанку напялил, рукавицы. Взял ведро и вышел из домика.

Лайки лежали себе на снегу спокойно, словно ко всему они были готовы: и к морозу, и к отсутствию пищи.

— Ну вот, я вас сейчас… — улыбнулся, приговаривая, народный контролер. — Мяска…

Сначала скрипнули под его ногами ступеньки деревянного порога, потом снежок.

Присел на корточки перед лайкой — вожаком упряжки.

— Вот кусочек! — положил перед нею на снег не кусочек, а скорее кусок темного, еще теплого мяса.

Лайка оживилась, схватила мясо зубами. Стала жевать.

— У меня тоже собака была, — задумчиво, глядя на жующую лайку, заговорил Добрынин. — Митькой звали. Тоже большой пес, сильный, звонкий. Помер. Теперь осталась жена, дети… Далеко.

Другие лайки, казалось, тоже слушали народного контролера, шевелили ушами, поглядывали то на жующего мясо вожака, то на человека, сидевшего на корточках перед ним.

— А меня сюда вот занесло… — говорил Добрынин и тут же подумал: «А не пьяный ли я случайно, чего это я перед псами говорю?» А потом мысленно махнул рукой и снова, глядя в умные глаза большой сильной лайки, заговорил народный контролер голосом грустным и жалобным: — А жизнь идет… и так хочется много для Родины сделать, а не получается… Потому что Родина очень большая, и вот отсюда сразу не выбраться — только через месяц-два поезд придет, когда рельсы построят… А значит месяц-два я пользу Родине не смогу приносить. А Родина на меня надеется, Родина мне доверяет… Обещали Маняше вместо сдохшего Митьки другого пса … А Митька…

Защипало у Добрынина в глазах из-за появившихся на морозе слез.

— А Митька… — повторил он с грустью. В ведре лежало еще четыре больших куска мяса. Ножа не было, а значит поделить мясо на количество собак народный контролер не мог. Взял и бросил куски так, чтобы упали они каждый между двух лаек. И удивительное дело: не вскочили собаки, не набросились жадно на мясо, не стали из-за него рычать и злиться, а спокойно и даже дружески вгрызались по две собачьи пасти в один кусок, отхватывали, сколько получалось, и жевали, не издавая при этом ни звука.

Тепло мясного самогона, придав терпкую вялость движениям рук и ног, дошло до головы. Но это не помешало Добрынину оценить насколько эти собаки умнее псов из его далекого села, которые тут же устроили бы кровавую потасовку, и в конце концов все мясо досталось бы одной собаке, наверное, Тузу — псу помощника колхозного бригадира Хоменки. Хотя старый был Туз, постарше Митьки. Так что тоже, небось, сдох уже…

— Повыли бы, что ли! — негромко проговорил Добрынин, чувствуя сопротивляемость опьяневшего языка.

Калачев попросил Степу Храмова наполнить кружки еще раз.

— А почему дом длинный, а не круглый? — все еще донимал Дуева вопросами любознательный урку-емец.

— Ты что, не русский что ли? — не выдержал подвыпивший хромой.

— Нет, не русский, — признался Дмитрий и как-то напрягся весь, не зная, чего ему теперь ожидать от собеседника.

— А-а, — удивительно спокойно протянул Дуев. — Чего дом длинный, говоришь? Это ж ведь в общем-то не дом, а вагончик. Понимаешь, как там тебя зовут…

— Дмитрий, — подсказал урку-емец.

— Дмитрий? И не русский? Еврей, что ли?

— Нет…

— Ну ладно, подожди, видишь — пить будем!

— Тебе, Дуев, можно и пропустить! — строго посмотрел на товарища Калачев.

— Кто тебе позволил с помощником народного контролера так разговаривать?!

— А я что? — жалобно встрепенулся Дуев. — Я что? Я вежливо… Пьян, конечно, немного. Но все, эту пропускаю…

Потом Дуев вздохнул тяжело, провел ладонью правой руки по лысине — была у него такая привычка — и снова глянул на урку-емца.

— Да, — заговорил Дуев. — Товарищ Дмитрий, это вагончик, чтоб можно было снизу колеса подставить и перевезти его на другое место… Понимаешь?

Ваплахов кивнул. Вторую кружку он тоже решил пропустить. Остальные выпили. В этот раз без тоста. По причине занятости каждого собственными мыслями.

Храмов думал о поезде, который скоро сюда приедет и заберет их куданибудь, может быть, домой, в Рязань, может, просто в другое, но более теплое место.

Горошко крякнул, выпив мясной самогон одним длинным глотком. И вспомнил почему-то родную станицу Лабинскую, что на северном русском Кавказе.

«Что-то задержался народный контролер, — подумал и заерзал на ящике Калачев. — Еще плохо станет — замерзнет, а меня за это!..» Начальник экспедиции встал, подошел к единственному окошку, выходившему как раз «во двор» вагончика. Но замутненное морозом стекло преградило путь взгляду Калачева. Тогда он сожалеюще щелкнул языком и нехотя посмотрел на дверь — выходить сейчас из этого теплого уюта на мороз желания не было.

— А чем печку топите? — спрашивал Ваплахов.

— Химией топим, — терпеливо отвечал Дуев, уже чувствовавший приближение головной боли.

— Чем? — не понял урку-емец.

— Это трудно объяснить, — покачал головой хромой. — Короче, без дров топится: берутся два химических вещества, смешиваются, и из-за этого возникает огромной силы тепло. Понятно?

Дмитрий отрицательно замотал головой.

— Знаешь, товарищ Дмитрий, — Дуев даже улыбнулся. — Давай я твоему начальнику расскажу, а он тебе потом объяснит. Понимаешь, у меня чего-то голова болит…

— Хорошо, — согласился Ваплахов.

На «дворе» тем временем возник какой-то протяжный звук, донесшийся сквозь стены и до обитателей вагончика. Калачев встревоженно посмотрел на дверь. Остальные тоже замерли, прислушиваясь. Звук был знакомым, но давно забытым. Каким-то не местным он был. Но, конечно, это был русский звук, и защемило у каждого, кроме урку-емца, в груди, не по себе стало каждому. Калачев не выдержал, набросил свой олений тулуп и, приоткрыв дверь, выглянул.

И увидел, впервые в своей жизни увидел воющих лаек, а перед ними — сидящего на снегу народного контролера, всем своим видом выражавшего и большую тоску по прошлому, и какое-то непонятное счастье.

«Лайки, и воют?» — мысленно задался вопросом начальник экспедиции.

Выйдя на деревянный порог, он прикрыл за собой дверь, чтобы не уходило из вагончика тепло. Спустился к саням, присел на корточки рядом с Добрыниным.

— Первый раз слышу вой лаек на Севере! — признался он народному контролеру. — Людей воющих слыхал.

Какая-то странная догадка промелькнула в голове у Калачева. Догадка о том, что как-то связан вой лаек с присутствием тут народного контролера. Но как связан? И вообще, что это за глупые мысли? Тряхнул Калачев головою и снова посмотрел на народного контролера.

— У меня Митька был, — заговорил, не сводя глаз с воющих собачек, Добрынин. — Пес мой. Недавно сдох. Мы как раз с товарищем Твериным в Кремле чай пили, и тогда мне он сообщает: «У твоих дома все хорошо, только пес сдох…» Сказал, что приказал нового доставить моей жене… А что это значит?

Калачев, почувствовав приятно тоскливую нотку момента, пожал плечами.

— Это значит, что если я приеду домой — этот пес меня во двор не пустит! — проговорил негромко Добрынин.

А собаки выли, одна другую подхватывая. Но все-таки вой этот был слабоватым. Чем-то отличался он от воя русских собак.

И Калачев задумался об этом, глянул в небо. И тут же все понял — небо здесь было низким, белым, одноцветным, и ничего на нем не было — ни луны, ни звезд. Хотя на этом небе он действительно не видел упомянутых светил. О причине этого он не думал, но, конечно, происходило так из-за мороза. А раз не было луны, то и собакам, вообще-то, не на что было по-настоящему выть. Хотя опять же, не на что, а они ведь сейчас воют!

Добрынин немного успокоился, пришел в себя. Посмотрел и на сидящего рядом на корточках Калачева.

Снова захотелось задать вопрос, ответ на который являлся государственной тайной. Но сдержался Добрынин. Да и не было у него уверенности, что язык сможет правильно проговорить все слова.

А Калачева тем временем охватил внутренний холод, и чувствовал он себя прескверно, хотя мороз был тут ни при чем. Знал начальник экспедиции, что большая вина на нем лежит и что совсем скоро отвечать ему придется по всей строгости большевистского закона. Уже несколько месяцев отмахивался он от неприятных мыслей, но теперь, когда волею случая оказался рядом народный контролер Советской страны, нестерпимо тяжело стало Калачеву. Понимал он, что прощения ему не будет, но все равно хотелось хоть чуточку облегчить свою совесть. И решил он признаться в содеянном товарищу Добрынину. Кто знает: может, и действительно не только полегчает от этого, но и какое послабление в будущем наказании наступит?

Покосился Калачев на народного контролера.

А тот смотрел себе грустным взглядом на воющих собачек и время от времени покачивал головою.

— Товарищ Добрынин, — заговорил наконец начальник экспедиции. — Хочу признаться вам… нехорошее тут дело…

И тут смелость и решительность покинули Калачева.

А Добрынин уже повернулся и смотрел ему в глаза совсем не пьяным, а очень даже серьезным взглядом, и видно было, что готов он выслушать Калачева до конца.

И показалось даже, что собаки потише завывать стали, и их не очень-то дружный хор стал распадаться и растворяться в побеждающей любые звуки тишине.

— Я Москву обманул! — выпалил одним духом начальник экспедиции.

Рот Добрынина приоткрылся. Недоумение и удивление слились в одно выражение взгляда, и уперся этот взгляд прямо в Калачева, пронизывая его насквозь.

Хмель стал уходить из тела и головы народного контролера.

— Как же это? — спросил он. — Как это ты смог, товарищ Калачев, Москву обмануть?

Начальник экспедиции склонил виновато голову. Уже жалел он о своем признании, но отступать было поздно. Да еще и надежда жила, надежда на облегчение.

— Нас ведь забросили сюда и забыли, — заговорил Калачев. — Запасы кончались, а новых нам не присылали. Глушь здесь. А задание у нас было — золото найти для страны… Я знал, что к обнаруженным золотоносным местам решено было прокладывать железные ветки кратчайшим способом. Вот и решил я отправить радиограмму, что мы, мол, нашли выходы золотосодержащих руд на поверхность земли. Ну, чтоб сюда провели ветку и увезли нас отсюда… Мы же сами никак не выбрались бы…

— Так-так-так, — начал понимать отрезвевший Добрынин. — А золото?

— Да откуда здесь золото? Здесь же мерзлота в низинах. Мы тут ничего, кроме вмерзших в землю мамонтов, не нашли. Так, товарищ Добрынин, и…

— А что это — мамонты? — перебил главного геолога народный контролер.

— Доисторические слоны… Мясо мы вот сейчас ели… Ему миллион лет.

— Кому? — вскинулся Добрынин.

— Мясу, которое мы ели… Здесь, в земле, кроме этого мяса, ничего нет!

Добрынин прислушался к своему желудку, как-то помутилось у него сознание от такой новости.

— Не умрем? — спросил он неожиданно прорвавшимся жалобным тоном, полным испуга за свою жизнь.

— Мы уже полгода его едим. Не умерли, — признался Калачев. — Вот без него, конечно б, ведь есть больше нечего! Вы же поймите, если бы я не соврал, то и вы бы здесь погибли, и мы… эти ближние военные, они ж вообще черт знает где! Я только прошу вас, когда они приедут, сказать, что я вам признался…

Испуг у Добрынина прошел. Понял он, что организм жив и работает нормально. Вернулся побеспокоенный здравый рассудок.

— Надо и им признаться! — сказал он негромко.

— Как?! — вырвалось у Калачева, и собаки окончательно притихли. — Они ж тогда перестанут строить дорогу! А может, они уже рядом?!.

— Ты, товарищ Калачев, коммунист? —строго спросил контролер.

— Да, конечно…

— А я — нет! — говорил Добрынин. — Значит, ты должен учить меня честности, а не я тебя! Надо сказать им правду…

Калачев тяжело вздохнул. Ничего хорошего из его признания не вышло — это он уже понял. А что делать теперь — не знал.

— Да не могу я… — скороговоркой выпалил он, поднялся и, ощущая дрожь в руках и внутреннюю дрожь раздражительности, пошел в вагончик.

Добрынин тоже поднялся на ноги и вошел в домик следом.

Ваплахов спал на железной раскладной лежанке, бережно укрытый несколькими оленьими шкурами, хотя в вагончике холодно не было. За ящиком-столом дремал хромой Дуев. А Горошко и Храмов пьяными голосами играли в города.

— Молотов! — говорил Храмов.

— Ворошиловград! — отвечал Горошко.

— Дыбинск!

— Коммунарск!

— Куйбышев…

— Кончайте! — перебил игру мрачный Калачев.

— Чего? — Горошко поднял на главного геолога удивленный взгляд.

— Ваш начальник Москву обманул! — ответил на «чего» Горошки народный контролер. — Садись к станции, сознаваться будем!

Пораженный радист впялился в Калачева, но тот стоял, прикусив нижнюю губу, и на его красивом мужественном лице лежала печать отрешенности и капитулянтства.

— Садиться? — спросил Горошко у Калачева враз протрезвевшим голосом.

Добрынин тем временем наклонился к лежанке, на которой сопел во сне Дмитрий Ваплахов, вытащил из-под нее вещмешок, а из него револьвер — подарок Тверина. Выпрямился с оружием в руках и твердо сказал:

— Давай-давай! Ищи Москву! — и кивнул на радиостанцию.

— Ищи, — сказал негромко, кивнув, сам Калачев. Шатаясь, Горошко потащил ящик-стул к стоявшей в углу станции. Уселся там, дрожащими руками одел наушники, защелкал выключателями, закрутил ручками.

— Мы же тебя как брата приняли! — с горечью произнес Калачев, не поворачивая головы к Добрынину.

Степа Храмов слушал происходящее спокойно, а потом как бы сам себе шепотом произнес:

— Обманывать нехорошо… Добрынин глянул на него с одобрением. Запипикала морзянка в комнате — Горошко, настроившись, запускал в радиомир свои позывные. Контролер слушал это пипиканье с подозрением, как бы понимая, что за каждым звуком — буква или слово, которые он на слух не понимает.

— Есть! — вдруг завопил радист, словно сам не ожидал так быстро связаться со столицей Родины.

Потом обернулся к народному контролеру и уже холоднее спросил:

— Ну? Шо передавать?

— Передавай! — все еще сжимая револьвер в руке, направив его дуло в пол. заговорил Добрынин. — Сознаемся в том, что обманули нашу Родину. Никакого золота тут нет, а есть одно лишь мясо…

Горошко превращал слова народного контролера в точки-тире и отправляла в невидимые миры.

— …к тому же очень старое. Поэтому просим перестать строить железную дорогу…

— Да как же? — встрепенулся вдруг Степан Храмов. — Ведь замерзнем насмерть! Товарищ контролер!

— Давай-давай! — прикрикнул Добрынин на остановившегося было радиста. — Просим перестать строить дорогу и не разбазаривать зря народные средства…

— Стойте! — крикнул вдруг Горошко. — Прием! И, схватив огрызок карандаша, стал заполнять однообразными знаками страницы специальной большой тетради для приема радиограмм. Заполнив, стал снова что-то передавать, но уже не со слов Добрынина, а вообще неизвестно с чьих слов. Потом снова был прием…

— Ты что им передаешь? — через несколько минут возмутился Добрынин.

— Да они тут про мясо спрашивают: какое и сколько… — походя бросил контролеру радист, не отвлекаясь от работы.

Минут десять спустя он обернулся, посмотрел на народного контролера помягче, спросил:

— Еще шо-нибудь передать?

— Да, передай привет товарищу Тверину от народного контролера Добрынина.

Радист передал. Потом стянул ленивым жестом с головы наушники и, подавшись вперед, прямо лег на радиостанцию, то ли от усталости, то ли от пьяного своего со стояния.

— Ну что? — спросил контролер. — Что сказали? Радист зашевелился, с трудом выровнял спину. Обернулся с какой-то пьяновато-счастливой полуулыбкой на лице.

— Будут строить дорогу! — сказал и вздохнул. — Они ее не строили, а сейчас будут!..

— Почему? — удивился молчавший до этого Калачев.

— Родине мясо надо, а не золото! Золота, сказали, до хрена, а мяса — нет!

В наступившем после этого молчании только сопение спящего Ваплахова подтверждало наличие жизни в домике-вагончике.

У Добрынина настроение заметно испортилось. Оттого, что не мог понять он: зачем Родине нужно старое мясо? Опустил народный контролер револьвер на стол, и сам за этот ящик-стол уселся, упершись в его поверхность локтями.

Калачев тоже уселся за ящик-стол. Видно было, что и ему далеко не все ясно. Горошко, подремав несколько минут, полуприлегши на радиостанцию, тоже подтянулся со своим ящиком-стулом к начальнику.

Так вся компания снова оказалась за столом, и только Ваплахов, лежа, отсутствовал по уважительной и легко объяснимой причине.

Дуев вдруг храпанул, и когда его Горошко потрепал по плечу, оторвал голову от стола и обвел всех мутноватым взглядом. Он ведь не знал, что происходило в вагончике, пока он сидя спал.

— Начальник! — промычал он. — Может, еще по полкружки?

— Угу, — кивнул Калачев. — Степа, достань ему… да и остальным!..

Разлил Степа по кружкам еще мясного самогона. Выпили. Но сумрачное настроение владело всеми. Тихо было за ящиком-столом. Тихо и невесело. Добрынин переживал, что пришлось ему первый раз в своей жизни угрожать оружием вообще-то хорошим людям, можно сказать героически живущим в северных местах. И хотя понимал он, что правда была на его стороне, тем более, что защита Родины, а с нею и Москвы, от обмана входила и в его обязанности народного контролера. Да и какой бы он был контролер, если б не поступил так, как поступил?! Но в то же время сидеть теперь рядом с этими людьми, после всего происшедшего было неудобно. Дуев, выпив, снова заснул.

Калачев уткнул взгляд в кружку и серьезно о чем-то думал. И только на лице радиста Горошко не было никакой печали и никакой озабоченности. Лицо его было покрасневшим и естественно радостным, чего нельзя было сказать о Храмове.

— Но все равно, теперь-то они железку построят! — как-то тяжело выдавил из себя Степан. — Теперь точно построят…

Калачев задумчиво посмотрел на Храмова, кивнул — больше сам себе, как бы подтверждая свои мысли. Потом поднял взгляд на народного контролера, и услышал Добрынин его вздох. Снова не по себе стало Добрынину.

— Прав ты был!.. — выговорил Калачев, упершись взглядом в глаза народного контролера. — Без твоей принципиальности — нам бы смерть… А ведь у меня тоже револь-. вер есть… И я его чуть не вынул.

Набежали на его лоб после этих слов морщины. Нахмурился он и снова взгляд на кружку опустил. Нелегко давался разговор.

Ваплахов заерзал во сне на лежанке. И от этого ерзанья упали на пол две или три оленьих шкуры.

Степа Храмов поднялся, снова накрыл заботливо урку-емца.

Оказался, благодаря своему сну, Ваплахов в самом удобном положении. Ничего он не знал о случившемся, а потому все глянули в его сторону с теплотой.

— Мне товарищ Тверин уже две книги подарил, — заговорил Добрынин после очередной паузы. — Они как бы детские, но не совсем. Он так и сказал, что из них многому научиться можно…

— А как называются? — спросил Калачев, который был даже рад поговорить о чем-нибудь, но только не об истории с обманом Москвы.

— Они все называются «Детям о Ленине» только там в разных книгах разные рассказы. Поучительные очень. Я недавно там короткий рассказец прочел… Тоже как бы про честность…

Калачев снова вздохнул тяжело, восприняв слово «честность» как обвинение в свой адрес.

— А шо? — икнув, сказал Горошко. — Прочти!.. Добрынин вытащил вещмешок, положил туда свое именное оружие, а оттуда вытащил книгу. Сел за ящик-стол, полистал, отыскивая нужную страницу.

— Ага, вот он! — сказал, найдя. — Прочитать?

Геологи кивнули.

— Называется «Как наказал Ленин обидчика крестьянского». «Был у Ленина товарищ-друг, что ни есть первейший — разверстки комиссар. И вот сказали Ленину, что друг его этот обирает мужиков да живет несправедливо, добро народное не бережет. Призвал его Ленин и говорит:

«Друг ты мой, верно это?» А тот молчит, голову опустил. А Ленин ему: «Мужика теснить ты права не имеешь. Потому мужик — большая сила в государстве, от него и хлеб идет. Значит, как друга своего, я наказать тебя должен примерно». Поцеловал тут Ленин друга-то, попрощался с ним, отвернулся и велел расстрелять его. Вот он, Ленин какой. Справедливость любил».

Дочитав, обвел Добрынин взглядом сидевших за столом. Все, даже радист Горошко, имели вид задумчивый и серьезный. Все над услышанным думали.

— Хороший рассказ, — произнес, кивая, Калачев. — Правильный. И ты, товарищ Добрынин, конечно, правильно сделал все, по-ленински. Теперь вместе будем поезда ждать.

Добрынин кивнул. Чувствовал он, что вовремя ему этот рассказ вспомнился, и прочитал он его вовремя. Получилось, будто сам Ленин его защитил. Напряжение спало.

Дуев снова начал было похрапывать, но Горошко живо его растолкал.

— А там еще какой-нибудь рассказ есть? — спросил вдруг Степа Храмов.

— Тут много разных, — ответил Добрынин, листая книгу. — Тогда прочтите еще что-нибудь! — попросил Степа. Добрынин посмотрел вопросительно на Калачева, желая знать, хочет ли начальник экспедиции еще один рассказ услышать.

Калачев дружественно кивнул, и тогда народный контролер обратил свой взгляд на страницы, думая, какой бы рассказ прочитать, чтобы польза от него была двойная, чтобы он и поучительным был, и полезным для зарождающейся дружбы между народным контролером Добрыниным и геологами экспедиции.

Глава 7

Когда из сплошного тумана проступили линии, контуры, белые стены и спинки соседних кроватей госпитальной палаты, Марк Иванов понял, что это уже не сон и не бред. Он понял, что жив. И даже повернул голову набок: увидел раненых бойцов. У кого-то забинтована голова, у другого — руки, лежащие поверх одеяла.

Захотелось что-то сказать, но изо рта вырвалось невразумительное мычание.

— Таня! Танюша! — крикнул тут боец с соседней койки. — Артист очнулся! Иди сюда!

Таня, худенькая медсестра в белом застиранном халате, наклонилась, улыбаясь. Всмотрелась в открытые глаза Марка.

Он Опять попробовал что-то сказать. Напрягся. И снова стало невыносимо жарко, и черты милого девичьего лица, наклонившегося к нему, стали расплываться и растворяться во вновь собирающемся перед его глазами тумане.

— Вам еще рано говорить, товарищ Иванов! Вы еще очень слабы!

И голос ее затих, втянулся в туман.

Два дня спустя сознание дернулось к Марку и в этот раз, казалось, надолго.

Он долго смотрел в потолок, привыкая к белому цвету, потом покосил глазами вправо и влево.

— Сестра-а-а… — с трудом прошептал он. И снова тот самый сосед, у которого дело шло на поправку, услышал и закричал: «Таня! Таня! Артист очнулся!» Снова она прибежала, наклонялась над ним, щупала пульс.

— Кузьма… — шептал ей Марк. — Где Кузьма? Где он? И почувствовав, что снова становится ему жарко, Марк замолчал и попробовал расслабиться.

Получилось. Сознание он не потерял. Смотрел в потолок, считал трещинки.

— Он этого Кузьку две недели в бреду звал! — говорил сосед по палате новеньким легко раненым. — А Кузьмы-то, наверно, и нет уже. Один вот тут же до него лежал и в бреду Машу звал. Потом выяснилось, что вся семья живьем сгорела в поезде — в эвакуацию ехали и под бомбежку попали…

Голоса раненых бойцов то становились громче, и Марк разбирал каждое слово, то отдалялись, и тогда уже звучали глухо, как из подвала, и редко какое слово было разборчивым для ушей Марка.

Приходил врач, приставлял ухо к груди Марка, слушал что-то сквозь многослойные бинты, которые уже несколько дней не меняли.

И снова, почувствовав в себе немного силы, Марк косил взглядом по сторонам и шептал — и шепот его звучал уже громче, чем раньше: «Кузьма! Где Кузьма?» Прибежала Танюша. Наклонилась над ним, успокаивала.

— Придет ваш Кузьма, обязательно придет! — приговаривала она.

А сама, встречаясь взглядом с каким-нибудь раненым бойцом, тяжело вздыхала.

— Не человек он… — шептал Марк. — Кузьма — не человек…

— А кто?! — удивилась Таня.

— …o-..у…ай… — с трудом выдохнул раненый, уже утомившийся, ощущая приближение головной боли.

— Кто? — Таня наклонилась к самому рту.

— Попу-гай… — постарался почетче произнести Марк.

В глазах Тани сверкнул огонек догадки, и она улыбнулась.

Марк заметил этот огонек и с надеждою смотрел ей в глаза. Даже вытащил руку из-под одеяла, потянулся к ней бледными желтоватыми пальцами.

— Где он? — прошептал уже из последних сил.

— Он такой синий и зеленый? — спросила сестра. Марк кивнул глазами.

— Его начальник госпиталя выхаживает… — сказала Таня.

Сил на продолжение разговора у Марка не осталось, и он уставился в потолок, уцепился взглядом за кривые линии трещин и трещинок.

На следующий день, когда Таня снова была в палате, Марк продолжил разговор.

— Позовите начальника госпиталя! — попросил сестру Марк.

Она позвала.

Начальник госпиталя, подполковник, военврач, седой и красивый, с благородным лицом, приставил к изголовью Марка табурет, уселся.

— Что с ним? — спросил Марк.

— Повреждена печень, — ответил подполковник. — Я не ветврач, но что могу — делаю. Видно, во время взрыва вы его сдавили сильно. Вас же вместе привезли… Ну и осколком ему досталось — крыло пробито…

— Сообщите, пожалуйста, в Москву… в ЦК… товарищу Урлухову, что мы здесь… — попросил Марк.

— Хорошо, — пообещал подполковник. Пару дней спустя Танюша привела в палату старенькую бабушку в круглых толстых очках.

— Вот, товарищи бойцы, — привлекла она внимание всех. — Евфросинья Федоровна пришла к нам от артели инвалидов «Красный Октябрь».

Солдаты оживились. Смотрели с ожиданием на две прикрытые корзинки, которые старушка крепко держала в руках. Думали, что продуктов им перепадет.

Но бабушка не спешила раскрывать корзинки. Она рассказала бойцам, что на фронтах воюют ее десять внуков и что двое из них уже награждены боевыми медалями.

А потом она, оставив одну корзину у входа на полу, подошла к каждой койке и подарила бойцам по паре вязаных варежек.

— Чтобы вам теплее было немца бить! — приговаривала она.

Таня потом повела ее в следующую палату. Бойцы успокоились. Кто, как Марк, смотрел в потолок, кто писал письмо своим. Было тихо в палате.

И вдруг пришел начальник госпиталя.

Он взял табурет и снова подсел к изголовью койки Марка Иванова.

— Есть ответ из Москвы, — сказал он, сдержанно улыбаясь. — От товарища Урлухова. Вам желают скорейшего выздоровления, а Кузьму приказывают отвезти в Москву в центрветлечебницу…

Марк опешил.

— А я? Я один останусь? — зашептал он сбивчиво и взволнованно.

— Нет, вы тоже скоро поедете, в тыловом госпитале вас будут долечивать, легкое выправлять…

— Я не могу… — прошептал Марк, и на глазах его появились слезы. — Мы с Кузьмой уже тринадцать лет вместе… Он умрет без меня… Не увозите его…

— Но вы же сами просили сообщить в ЦК! — подполковник посерьезнел. — Я исполнил обещание, а теперь мне надо исполнять приказ…

— Отправьте меня вместе с ним в Москву! — попросил полушепотом-полухрипом Марк.

— Умоляю!.. Подполковник молчал. Молчал и думал.

— Как я вас могу отправить? Вы даже не майор, чтобы вас в Москве лечили! Вы понимаете?

Марк смотрел в потолок, и по его щекам катились слезы.

— Знаете что, — попробовал успокоить его начальник госпиталя. — Я попробую что-нибудь придумать, но не обещаю… Если б вы выздоровели — могли бы сопровождать раненую птицу… А так… Я подумаю…

Тяжело вздохнув, подполковник поднялся и вышел из палаты.

Глава 8

В начале лета, когда посевные работы были окончены и жизнь в Новых Палестинах чуть замедлилась, Катя снова стала по вечерам собирать новопалестинян в «классе», располагавшемся в дальнем углу главного коровника, и учить их общей грамотности. Снова дети и взрослые писали на доске всякие слова и фразы, а утомившись, слушали и запоминали различные полезные знания.

На первый летний урок пришел и ангел. Пришел, уселся на последней от доски лавке и стал наблюдать, как Катя подливала в лампы керосин, а потом развешивала их на вбитые в стены крючья, чтобы больше света было.

Первый урок начался в тот раз с опозданием, да и то, кроме детей, ангела и горбуна-счетовода, пришли только женщины. Мужиков не было, но и Катя не ходила их звать, зная, что уставшему мужику знания не нужны.

Тянулись длинные летние дни.

Между делом, присматривая за растущим урожаем, новопалестиняне жили в свое удовольствие. Купались в реке, рыбачили, ходили в лес за ягодами и на охоту, и только под вечер некоторые из них отправлялись в главный коровник на очередной урок.

Но вот однажды, в конце июня, пришедшие на урок новопалестиняне застали Катю в слезах. Успокоив ее и расспросив, узнали они, что в этот день кто-то украл у Кати книжку иностранного писателя Жюля Верна о будущем. Урока, конечно, не было, а к вечеру все жители уже знали о происшедшем.

Счетовод, как только услышал о краже, тотчас схватил свою толстую тетрадь и прибежал к Кате. Разузнал у нее, какого размера и цвета была украденная книжка и о чем в ней говорилось. Сказал заодно, что такие книжки нужно хранить серьезнее, в сундучке или в тайном месте. Но в то же время стал он вслух размышлять о том, как обнаружить вора и вернуть украденное. Однако размышления его ограничились в конце концов предложением подождать, пока вор эту книжку сам не вытащит и не станет ее читать, а для этого нужно сделать вид, будто о краже все забыли. С таким предложением, правда, никто из присутствовавших не согласился.

— Надо проверить вещи всех грамотных! — сказала веснушчатая беременная баба, всегда сидевшая на уроках впереди. — Авось у кого-то из них найдется покража-то!

— А сколько у нас тут грамотных, а? — ехидно спросила ее другая женщина. — Вот — счетовод, ангел да и, почитай, все! Ну, бригадир еще, может, знает ченибудь…

Счетовод тут же встрепенулся, повел женщин осмотреть его вещи, благо были они в этом же коровнике. Через несколько минут все они вернулись к Кате в ее «классный» угол и продолжили там думать вслух.

Пришедший чуть позже ангел, послушав разговоры, спросил вдруг: а не осталось ли каких-нибудь следов от вора? Катя задумалась, припоминая, и тут взгляд ее просветлел.

— Ага, — она кивнула. — Он мне на тетрадку наступил!

— Че ж ты молчала? — всплеснул руками счетовод. — А ну покажи!

Катя наклонилась и подняла из-под стола чуть примятую тетрадку. Раскрыла ее, и всем даже при тускловатом свете керосиновой лампы виден стал отпечаток босой ноги с косой белой полосой на пятке.

— А кто у нас счас босой ходит? — спросил счетовод.

— Да почти все ходят! — ответила ему беременная баба. — Кому ж охота обувку впустую летом стаптывать?

— И то верно, — сказал счетовод и вздохнул.

А ангел тем временем взял тетрадку с отпечатком ноги и к лампе подошел.

— Да брось ты, — сказал ему грустно горбун-счетовод. — Много ты по пятке узнаешь!

— Кажется, хромой это был, — не слушая счетовода, произнес ангел, — шрам это на пятке. Может, вспомните, кто у нас здесь хромой?

Женщины напряглись, задумались, припоминая.

— Нет. Чтоб совсем хромой, так только красноармеец один был, но он еще зимой исчез куда-то, — заговорила беременная, — а еще одно время Глашкин Петр хромал, как на косу наступил да ногу порезал…

— Ногу порезал? — переспросил счетовод радостно. — А где он тут спит?

— Не тут, они с Глашкой в третьем коровнике за второй печкой, — сказала молодуха в белой косынке.

— Пошли, покажешь! — приказал ей счетовод. Книжку нашли минут через десять — лежала она под тюфяком, набитым сеном, на лавке этого самого Петра.

— Ну вот, — счетовод обвел свидетелей обнаружения книги довольным взглядом, — теперь надо всем сказать и суд произвести, чтоб наказать вора примерно! Так ведь?

Тишину раннего летнего вечера нарушил призывный глухой звон била, по которому несколько раз ударил тяжелым молотом сам горбун-счетовод.

Народ собирался недолго.

— У нас тут сегодня кража была! — объявил пришедшим к билу новопалестинянам счетовод. — У учительницы книжку про будущее украли…

Тут он сделал паузу и услышал, как зашептались, завозмущались собравшиеся.

— …и вот я хотел спросить вас, что надо с вором сделать, когда найдем его? А? — закончил свою мысль счетовод.

— Да чего, в тюрьму его! — выкрикнул какой-то мужик.

— Поколотить хорошенько, чтоб не встал…

— Руки пообрубать!..

— Ну, тюрьмы у нас тут нету, — сказал в ответ на выкрики счетовод. — А поколотить, так для этого суд не нужен. Надо так наказать, чтоб было это наказание, a нe драка какая! Так, чтоб и сам он понял, и другим не повадно было… Вот, может, кто знает, какие еще наказания есть в природе? А? Может, учительница? — и счетовод бросил взгляд на заплаканное лицо Кати, стоявшей рядом.

Катя вытерла рукой слезы, шагнула вперед и заговорила:

— Вот раньше, при царе, чуть что — на каторгу или в тюрьму, а если против царя боролся, то в ссылку, в Сибирь… А еще до этого закон совсем другой был: украл первый разправую руку отрубают, второй раз — левую. д потом уже ноги…

— Так и надо! — выкрикнул кто-то из толпы новопалестинян. —Руки пообрубать — и все тут!

— Да, отрубить ему правую! — закричала одна из баб. — Нашли-то хоть, кто украл? Счетовод не ответил.

— Так что, как решим? Голосовать будем? — спросил он. Собравшиеся согласно зашумели. — Кто за отрубание правой руки вору, поднимите руки! — сказал счетовод.

Тут столько рук поднялось, что ясно стало счетоводу — других предложений не будет.

— Да что вы, — крикнул пораженный ангел подавшись вперед всем телом. — Как же это — руку рубить?

— Да погоди ты, — перебил его бригадир. — Лучше скажите: нашли вы этого вора уже или сейчас вместе искать будем?

— Нашли, — ответил счетовод. Все притихли, насторожились.

— Петр Глашкин украл.

— Господи! — прокричала какая-то женщина и рухнула на землю без чувств.

— Это Глашка, — прошептал кто-то рядом с ангелом.

— А сам он где? — спросил вслух кто-то.

— А тут он, вот! — и новопалестиняне вытолкнули вперед малорослого мужичка, который, оказавшись в середине круга, потупил взгляд в землю и застыл так.

— Зачем книжку-то украл? — строго спросил его счетовод.

— Читать хотел, — ответил Петр, не поднимая головы.

— А ты, что ли, читать умеешь? — выкрикнул кто-то из толпы.

— Умею, — пробубнил вор.

— И писать тоже?

— И писать…

— Да врет он все! — сказала низенькая круглая баба. — На самокрутки хотел, небось, книжку разодрать…

Пока раздавались выкрики, ангел подошел к учительнице.

— Катя, — сказал он. — Нельзя же, чтобы руку ему отрубили! Может, он на самом деле только почитать эту книжку хотел?

— А мы сейчас проверим, — специально громко, чтобы все слышали, произнесла Катя. — Если грамотный и без ошибок на доске писать может, то прощу его!

— О, это дело! — оживился счетовод, находивший расследование занятием интересным и поучительным. — Пошли все!

Отвели Петра в «класс», Катя зажгла керосиновые лампы. Дала вору мел.

— Ну, пиши, — Сказала.

Петр вроде как приготовился. Поднял правую руку с зажатым в пальцах мелом, стал бочком, исподлобья на учительницу глядя, словно ждал, что ему писать скажут.

— Мы не рабы, рабы не мы, — медленно и четко произнесла Катя.

Петр стоял неподвижно, снова опустив свой взгляд.

— Ну что же ты! — поторопил его счетовод. Петр дотронулся мелом до доски и, видно, так сильно надавил, что рассыпался мел в его руке.

— Соврал! — вздохнул кто-то.

Петр отвернулся от всех, став лицом к доске. Стоял и молчал. Только узкие плечи его содрогались.

— Ну что? — спросил всех счетовод.

— Что-что, — пробасил какой-то мужик. — Рубить, да и все тут! Вор ведь, ясное дело!

И тут сам счетовод ощутил в себе некую жалость к этому малорослому, видно, никудышному мужичонке, который и для кражи ничего лучшего не нашел, чем какую-то книжку, и отовраться от обвинения не сумел. Смотрел счетовод на его дрожащие плечи, на хлипкую спину. Смотрел, и неприятно ему становилось на душе. Ну, думал он, будь это здоровый какой детина из строителей или красноармейцев, и укради этот детина копченый окорок или что из вещей — тогда б обе руки не жалко было отрубить! А этот-то со спины ребенок ребенком!

— Братья! — зазвучал тут голос ангела. — Что же мы сделаем, если руку отрубим! Ведь он, может, и не будет воровать больше, честнее станет, а рука наново не отрастет…

— Да, — охотно поддержал тут ангела счетовод. — Может, чуть по-другому наказать, чтоб не так жалко его было? Простить его — не простим, это ясно. Но, может, как-то по-другому, чтобы не рубить ему правую руку?

Замолчал счетовод и задумался, разыскивая мысленно другие наказания. И тут встретился он взглядом с Архипкой-Степаном, и показалось счетоводу, что знает Архипка, как поступить.

— Ну вот пусть Архипка скажет! — проговорил счетовод, и десятки глаз уставились на Архипку.

А он пожевал губами, посмотрел на все еще стоявшего , ко всем спиной вора, и сказал:

— Да, может, не правую отрубить? Правой-то человек работает и ест. Может, лучше левую?

— Ну да! — сказал бригадир, — Конечно, лучше левую, а то что ж — останется он с левой рукой, а он ведь не левша! Кто за?

Снова поднялось множество рук, и бригадир, которому, видимо, уже надоело это долгое расследование, схватил вора за локоть и потащил его к выходу из коровника.

— Помогите! — попросил он мужиков. — Оттащим его к зимней кухне, накажем — и все! Чтоб неповадно было.

Бледный, как сентябрьская луна, вор быстро переставлял свои короткие ноги, покорно отдавшись на милость тащивших его за локти мужиков.

Солнце уже зашло, но темнота еще не загустела. Мужики остановились у большого пня, на котором кололи дрова и разрубали мясные туши.

Подождали, пока подошли остальные. Однако не было среди окруживших пень ни ангела, ни учительницы, ни доброй половины других новопалестинян.

— Давай! — скомандовал бригадиру счетовод, державший под мышкой свою толстую тетрадь. — Кто наказывать будет?

— Я могу! — самопредложился бригадир, закатывая рукава своего вечно грязного ватника.

— Да ты сними его, удобней будет для размаха! — посоветовал бригадиру ктото из строителей.

— И так хорошо, уж очень я к нему привык! — ответил бригадир, поднимая с земли у пня топор-колун. — Ну че, пускай руку ложит!

— Слышь ты, руку ложи! — повторил прямо в ухо Петру стоявший рядом с ним мужик.

Петр медленно наклонился к пню, осмотрел выпученным взглядом его поверхность, потом оперся о нее левой ладонью.

— Ну че ты так встал? — бригадир начинал сердиться, уже надоела ему эта канитель.

Петр присел, положил левую руку на пень и уставился на нее.

— Не смотри, дурак! — крикнул на него бригадир. Петр отвернулся.

— Ну че? — бригадир посмотрел на счетовода, сжимая топорище обеими руками.

— В общем, мы тебя примерно наказываем за воровство, понятно? — произнес счетовод. Петр молчал.

— Тебе понятно? — угрожающе наклонился к вору бригадир.

— Да… — едва слышно пробормотал он.

— Давай! — счетовод махнул рукой бригадиру, и тот, размахнувшись, опустил топор на пень.

Страшной силы крик раздался, и вор, подпрыгнув высоко вверх, побежал, хрипя и выкрикивая что-то, к склону холма. Он бежал и размахивал руками: правой и недорубленной левой, болтавшейся на жилах, и все кричал, кричал что-то бессвязное…

— Что ж ты недорубил! — нарушил напряженное молчание счетовод.

— Да топор… тупой совсем… хоть наточить надобно было… — оправдывался бригадир. — Че стали! — заорал он вдруг на стоявших рядом мужиков. — Ловите его, дорубить надо!

Мужики сорвались с места, рассыпались по склону, выискивая недонаказанного вора больше по его крику, чем глазами.

Догнали, принесли Петра снова на холм, к пню.

— Подровняй руку! — попросил бригадир одного мужика.

Тот подвинул недорубленную ниже локтя руку так, чтоб бригадиру удобнее было.

— Тут и размаха не нужно, — сказал счетовод.

— Ага, — кивнул бригадир, наклоняясь пониже к руке. Он сам еще раз поправил ее, посмотрел, где там были недорубленные жилы, и легко дорубил их. Потом спихнул руку с пня.

Петр свалился на землю и лежал тихо-тихо, как покойник.

— Оттащите его к Захару, пусть культю прижгет, а ток утру кровью изойдет весь! — сказал счетовод мужикам. Мужики подхватили его и ушли.

— Ну все, я спать! — сказал бригадир, воткнул топор в пень и зашагал к главному коровнику.

Счетовод заметил, что остался у пня один. Задумался о чем-то. Услышал вдруг скрип двери — видно, мужики уже дошли до коптильни Захара.

Присел на краешек пня и посмотрел в небо. Темнота уже загустела, и только звезды в ней были видны. Яркие и тусклые, большие и маленькие; они шевелились, блестели, прыгали с неба и неслись сюда, вниз, на эту землю, но, не долетая, на полпути гасли и исчезали из виду.

«Вот оно как! — удивленно думал счетовод. — Это ж, наверно, и мрут они там на небе? Надо будет учительницу спросить… Больно интересно оно… Может, если оттуда с неба смотреть, мы тоже светимся, пока живые, а как помрем — так и потухнем, и не видно нас…» А ночная темнота все густела, и уже ничего, кроме звезд, не видно было счетоводу, и сидел он там на пне, окруженный загадочным застывшим, замолчавшим до утра миром. Сидел и думал.

Глава 9

Шло время. Заполярное лето едва ли отличалось от зимы. На дворе было попрежнему холодно, а внутри вагончика — так же тепло, даже жарковато иногда.

Добрынин и Ваплахов крепко сдружились с четырьмя геологами. Стали вроде как одной семьей. У каждого уже было свое постоянное место за ящиком-столом, своя ложка с выцарапанной на ручке фамилией, своя кружка.

Так и жили в ожидании будущего поезда. Ели странное мясо, пили не менее странный мясной самогон. Грелись у печки, придуманной гениальными советскими химиками специально для дикого неуютного Севера. Уже и Ваплахов знал, что тепло в печке зарождается оттого, что бросают туда два вещества: одно землянистого цвета, а второе — желтоватое, а потом наливают воды и сразу закрывают всыпновливное отверстие, а там уже бурлит, шипит, и в вагончике становится невероятно жарко.

Месяц за месяцем тянулось это ожидание.

Уже и собак стало на одну меньше — загрызли по необъяснимой причине лайки своего упряжного вожака. И несколько метелей страшной силы сотрясали вагончик. Все было за это время. Все было, только железную дорогу пока к ним не проложили.

Иногда, когда заканчивалось сложенное под деревянным порогом мясо, все шестеро тепло одевались, брали с собой кирки, широкие топоры и шли расчищать большой квадрат, где легче всего было вырубить из ледника куски застывших мамонтов. Работали недолго и за каких-нибудь час-полтора успевали запастись недели на три вперед.

Иногда радировали в Москву, чтоб узнать день недели и новости железнодорожного строительства. Новости всегда были утешительными и оставляли надежду.

И вот однажды, а был это вторник, радиостанция сама запищала, подавая радисту какой-то сигнал. Горошко подскочил, уселся на свой ящик-табурет и, схватив огрызок карандаша, принялся записывать сообщение. Все остальные сидели в напряжении, ожидая новостей. Точки-тире столбиками укладывались на странице большой тетради, но, кроме радиста, никому и ничего они не говорили. Наконец Горошко опустил наушники на железный ящичек радиостанции, еще раз прочитал радиограмму и обернулся к товарищам.

— Рельсоукладочный поезд, а за ним и состав вышли уже на какую-то прямую, ну, которая к нам ведет. Теперь надо каждый вечер в семь пускать строго вверх ракету любого цвета для ориенти… орнеити…

— Ориентирования — подсказал Калачев.

— Ага! — Горошко кивнул, глянув на страницу. — Приказ начать серьезную заготовку мяса для отправки… Что там еще…

Радист взял тетрадь с радиограммой в руки.

— Товарищу Добрынину большой кремлевский привет и поздравления с сыном… спрашивают как назвать? Мария Игнатьевна чувствует себя хорошо… началась война… приказ не допускать паники и быть готовыми…

— Война? — пораженно повторил вслед за радистом народный контролер. — С кем?

— С врагами, наверно, — более спокойным голосом ответил Калачев. — Чего там, победим! А тебя с сыном поздравляем!

— С сыном? — переспросил все еще задумчивый Добрынин. — Спасибо…

— Ты что, не рад? — удивился начальник экспедиции. Добрынин молчал. Он думал о Марии Игнатьевне, о портрете военного у нее в спальне, о том, что не меньше года прошло с последней их встречи. И тут — сын?! Хотя, сразу же подумал народный контролер, ведь Мария Игнатьевна ему не такая же жена, как Маняша. Мария Игнатьевна — жена служебная, а значит сын ее является как бы служебным сыном Добрынина… Хотя… Запутался в своих размышлениях народный контролер совсем. А тут еще Маняша с детьми вспомнилась. А ведь о них никакой весточки не передали, словно и нет их вовсе…

— Ну все равно лучше, чем девка! — Горошко пожал плечами, не будучи способным понять причину нерадостности товарища. — С сыном и хлопот не будет, шо с ним за хлопоты?!

— А как назвать, решил? — спросил тут хромой Дуев, усевшись за стол и поглаживая свою лысину.

— Нет, еще не решил, — ответил Добрынин.

— Хорошо назвать надо! — подсказал Дмитрий Ваплахов. — Чтоб потом сыну понравилось.

Добрынин смотрел на урку-емца со сдержанным недоумением во взгляде.

— Так ведь вместе и можем обсудить! — предложил Степа Храмов. — Праздник все-таки у человека! Не каждый год сын рождается!

— Правильно! — подхватил Дуев. — Это дело надо отметить серьезно.

— И сразу имя дадим и в Москву отрадируем! — внес свою лепту в разговор радист Горошко.

— А чего? — Калачев тоже присел за ящик-стол. — И Родине солдаты нужны. Врагов ведь много. К этой войне вырасти не поспеет, а к следующей в самый раз! Защитник, как-никак!

На столе появились кружки, кастрюля с мутновато-коричневой жидкостью. На печку поставили ведро с мясом. Забросили в ведро пригоршню соли.

— Ну, за сына! — поднял кружку главный геолог. Выпили. Крякнули.

— Может, Иващукиным назвать? — полуспросил-полупредложил урку-емец.

— Так это ж фамилия! — удивленно воскликнул Храмов.

— Ну больно красивая! — Ваплахов улыбнулся сладко-сладко, даже глаза у него от улыбки сузились. — У нас сразу и имя, и фамилию дают…

— Фамилия у него ясная — Добрынин! — проговорил Дуев. — А вот имени пока нет…

«Да какой же он Добрынин к чертовой матери, — думал народный контролер. — Хотя у Марии Игнатьевны теперь тоже фамилия Добрынина…» — Ну что молчишь, виновник происшествия? — развеселился после; первой кружки Калачев. — Сделал дело, надо и назвать! Может, Федор — так моего деда звали…

«При чем тут твой дед к моему ребенку? — подумал Добрынин и тут же: — Да какой же это мой? А?» — Ваней назови! — советовал Горошко. — Ласковое русское имя.

Выпили еще по кружке, и это только подзадорило друзей. Стали они наперебой имена предлагать. А Добрынин рассердился. Сначала молчал, а потом вскочил, крикнул:

«Да пошли вы все!» и, накинув олений кожух, выбежал на двор к собачкам.

Дальше пили без него. Обидеться никто не обиделся, но о самом виновнике застолья временно забыли.

А он уселся на корточки перед лежавшими в снегу лайками и жаловался им, просил совета, просил повыть немного. Но лайки молчали. Уж так много он рассказал собачкам о своей жизни, а им ничего. Загрустил Добрынин, загрустил и коня вспомнил. Того, что ему товарищ Калинин подарил, еще перед тем, как он Твериным стал. Где-то в вещмешке еще его конский паспорт лежит. Где-то лежит… И стало Добрынину до слез погибшего коня жалко. И хоть давно уже это было, а теперь как по-новому вспомнилось, так подробно и ясно. И холодец тот вспомнился, который заместитель Кривицкого, шаман местный сварил…

«А, — мысленно махнул рукой Добрынин. — Назову его Григорием! Чем плохое имя? Хорошее. А когда вырастет — подарю ему конский паспорт, да расскажу, какая у меня тяжелая жизнь была…» Решив окончательно, что имя у сына будет — Григорий, вернулся Добрынин в вагончик и сел на свое место.

Ваплахов уже лежал на своей лежанке, усталый и пьяненький. Рядом за столом, склонив голову к недоеденному мясу, посапывал Дуев, который тоже хмелел необычайно легко и быстро. Остальные жевали мясо.

— Ну шо, решил? — поинтересовался, выковыривая что-то лишнее из зубов, радист Горошко.

— Да, — спокойно ответил контролер. — Григорием назову.

— Хорошее имя, — согласительно произнес Калачев. Храмов кивнул, выражая свое одобрение.

— Может, сразу отрадируем? — предложил радист.

— Завтра, — сказал Добрынин. — Чего спешить… Вытащил Добрынин после этого разговорчика себе мяса из ведра. Порезал его и тоже жевать принялся.

— Больше мяса не будешь? — спросил Добрынина Горошко.

— Не-е? — ответил тот.

— Тогда я это собакам отнесу! — сказал радист и, прихватив ведро, вышел.

Глава 10

После первого снега целую неделю шли дожди.

Банов просиживал дни в кабинете за «Педагогической поэмой» Макаренко. «Поэма» казалась ему скучноватой, но он терпеливо, страницу за страницей прочитывал, выискивая и запоминая полезные мысли.

Иногда он отвлекался от книги и думал. Думал о том, что ему надо купить новый костюм, хотя в то же время что-то внутри протестовало по этому поводу. Уж очень привык он к зеленому сукну гимнастерки и хотя последнее время все чаще одевал вместо гимнастерки черный простого покроя пиджак, это никак не влияло на его привязанность к зеленому цвету, цвету, связывавшему его настоящее с военным прошлым.

Мысли Банова текли свободно, они легко перескакивали с предмета на предмет.

Двери в кабинет на мгновение приоткрылись, и директор школы увидел заглянувшего и тут же исчезнувшего за дверью завуча Кушнеренко.

В последнее время завуч вел себя странновато и подозрительно.

Вчера он спросил, почему Банов не слушает радио.

Два дня назад очень интересовался, о чем Банов писал в своем сочинении в Кремлевском Дворце Съездов. Банов ему кратко ответил, назвав тему сочинения, но Кушнеренко, как показалось директору школы, остался недоволен. Что он хотел узнать? И зачем? Да и если бы даже Банов пересказал ему свое сочинение, он все равно, наверно, был бы недоволен. Ведь сочинение получилось ку-цое, всего полторы странички.

Банов вспомнил те несколько часов, проведенных в огромном зале Кремлевского Дворца Съездов. Было тихо, и только ручки поскрипывали.

Там собралось не меньше тысячи директоров школ, все в костюмах, все с портфелями. И интересно, что когда объявили перерыв, все директора, а может быть и не все, а только те, которые сидели рядом, достали совершенно одинаковые бутерброды с докторской колбасой.

Банов усмехнулся.

Отложил книгу.

Посмотрел на часы.

Позвонил Карповичу.

За окном снова лил дождь,

— Ну как там дела? — спросил Банов Карповича.

— Там? — переспросил Карпович, понимая, что имеет в виду его товарищ. — Там все хорошо.

— Ты не узнавал… насчет того, чтобы я с Кларой пошел туда?

— В четверг можно, — прошептал Карпович. — Встретимся там же в девять. Возьми с собой портфель для солидности. И она тоже пусть возьмет. Понял?

— Да, — ответил Банов.

— Ну, до встречи.

В четверг, придя первым к Лобному месту, Банов снова увидел недалеко от себя знакомого постового милиционера. Милиционер, казалось, тоже узнал Банова и подошел.

— Товарища ждем? — спросил он приветливо.

— Ага, — ответил Банов.

— А потом куда? В музей?

— Нет, — ответил Банов и опустил взгляд на свой портфель. — В Кремль…

Милиционер тоже посмотрел на коричневый портфель Банова.

Директор школы почувствовал себя неудобно. Портфель был довольно старый, но утром Банов провел полчаса, стараясь обновить его посредством коричневого крема для обуви. И теперь туфли и портфель Банова казались как бы родственными, словно были составной частью какого-то необычного костюма.

Милиционер, видимо, догадался насчет портфеля. Он дотронулся до него пальцем, потом понюхал палец и улыбнулся.

— Хорошая идея! — сказал он одобрительно. — Ая так и не попал еще в музей…

Банов решил поддержать разговор, тем более, что милиционер ему нравился, был он, по всей видимости, простым парнем, простым и сердечным.

— Не было времени? — спросил Банов.

— Был один выходной… — произнес милиционер. — Но мне поручили новогодние поздравления писать…

— Так еще рано! — удивился Банов.

— Лучше заранее… Мне ведь сто сорок поздравлений написать надо.

— Так много друзей? — Банов улыбнулся.

— Нет, — ответил милиционер. — Поздравления от нашего отдела другим отделам. Несложно, но много времени забирает.

Банов понимающе кивнул.

Подошла Клара — в руках красный кожаный портфель, с виду новенький.

Милиционер вежливо откланялся и вернулся на свой пост.

Вскоре появился Карпович в своем рабочем темно-синем костюме.

Втроем они вошли в Кремль. Быстро и деловито простучали каблуки Клары по бетонированной дорожке вдоль внутренней стороны Кремлевской стены. Банов и Карпович шагали беззвучно, но рядом.

Вот уже и знакомое приземистое зданьице за голубы, ми елочками. Открытые настежь двери.

— Придется пешком спускаться, — сказал Карпович, остановившись уже внутри зданьица. — Лифт поломался, да и все равно втроем туда никак не забраться.

Пройдя коридором и свернув налево, все трое окунулись в полную темноту.

Сырой воздух щекотал ноздри.

Клара чихнула, и гулкое эхо побежало куда-то вниз, по невидимым коридорам и ступенькам.

Дорога вниз заняла около часа. Глаза Банова привыкли к темноте, он даже различал фигуры шедших впереди Клары и Карповича.

В конце концов ступеньки закончились.

Карпович открыл какие-то двери. За ними был свет.

Пустая комната. На стенах — плакаты о бдительности и о любви к Родине. Еще одна дверь с надписью: «Предъяви пропуск!» Банов вопросительно глянул на Карповича.

— Там сейчас никого нет, — успокоил его Карпович. — Пошли!

За дверью светило солнце. Клара, выйдя на Порог, зажмурилась.

Банов поглядел вокруг — красота, словно вечное лето. Зелень, деревья, одуванчики…

К холму, на котором жил Кремлевский Мечтатель, они вышли в этот раз быстрее и, как показалось Банову, другой тропинкой.

— Стойте! — прошептал Карпович и поднес указательный палец к губам.

Банов прислушался. Где-то недалеко звучал одинокий человеческий голос.

— …ивые дети… гулять… солнечным… — долетали до Банова обрывки слов.

— Мечтает! — многозначительно прошептал Карпович. — Ну, ни пуха ни пера. Я здесь буду! Только вы недолго!

Банов кивнул и взял Клару за руку. Они пошли на голос.

Кремлевский Мечтатель совсем не удивился, увидев их.

Банов хотел было поздороваться, но, увидев на Мечтателе знакомый бежевый костюм, так обрадовался, что забыл обо всем.

— Добрый день! — сказала Клара, приветливо улыбаясь.

Было видно, что она очень волнуется.

— Здравствуйте-здравствуйте! — не вставая с травы, ответил Мечтатель. — Вы откуда? Присаживайтесь! Чаю хотите?

Ошарашенный Банов растерялся, но Клара наоборот, взяла себя в руки. Присела.

— Мы из Москвы, — сказала она.

— Очень хорошо! — сказал Кремлевский Мечтатель и потер ладонью о ладонь. — Ну как там?

— Хорошо, — кивнул Банов.

— А будет еще лучше! — Кремлевский Мечтатель поднял указательный палец правой руки вверх и словно нарисовал им в воздухе восклицательный знак. — Вы знаете, какая жизнь скоро будет?!

— Нет… — прошептал Банов.

Клара сидела в оцепенении, приоткрыв рот.

— Будет прекрасная жизнь! И не только в Москве! Я думаю, что и в Петрограде будет, и в Самаре! Везде будет! — вдохновенно говорил Кремлевский Мечтатель. — Для детей будут построены, да уже строятся, я знаю, красивые дворцы из стекла и дерева. Они так и будут называться:

Дворцы детства! Дети будут приезжать туда и играть в разные игры, там же их будут учить грамоте и музыке! Простых школ скоро не будет! Простые школы не в состоянии воспитать нового человека! Ведь так?

Банов машинально кивнул, а Кремлевский Мечтатель, улыбнувшись на кивок, продолжил.

— Вот вы какой национальности? — обратился он к Кларе.

— Из немцев… — ответила она.

— Вот не будет скоро такой национальности! И вообще никаких национальностей не будет! Будут все друг другу братья и сестры, и людей можно будет разделить на три группы: мужчины, женщины и дети… И тогда многие из предрассудков уйдут в прошлое. Мне вот как-то старик один с Урала написал, что он евреев не любит, а я спросил тут — есть ли евреи на Урале, и мне сказали, что нет там евреев! А как можно не любить того, кого нет? Заблуждения все, вековые заблуждения! Я вот сам прекрасно понимаю, откуда такие заблуждения берутся! Например, не понравился мне украинский хлеб, знаете, он такой черный! Не понравился, и вот, если я ограниченный и неграмотный, я и скажу, что я украинцев не люблю, у них и хлеб невкусный! Я сам это на себе испытал, когда в гостях у одной поморской семьи был на Севере. Они мне на обед суп дали, ну… невкуснее я ничего не ел, однако я ничего не сказал и добавку съел… Меня потом три дня крутило, вот тут болело, — он показал на живот, — и если б я был неграмотный, я бы и сказал, что не люблю я этих поморов, но я ведь грамотный!..

— Из всех искусств самым важным будет кино… — продолжал мечтать хозяин шалашика. — Мы из всего будем делать кино, каждый шаг каждого человека будет снят на кинопленку…

Банов задремал. Путь вниз был нелегок, и он здорово устал.

— А что будет с аэропланами? — спросила вдруг Клара.

— Аэропланы?! — воодушевленно переспросил Кремлевский Мечтатель. — Аэропланов будет очень много. У каждого колхоза будет свой аэроплан, на котором агрономы и простые крестьяне будут летать и проверять, как всходят их посевы. Я тут получил письмо от летчика пару дней назад…

Банов спал. Ему снилась зима, дети на санках катаются с горки. Из труб приземистых избушек в морозное небо летит дымок. Красноармейцы, сложив ружья шалашиком, строят поперек сельской улицы снежную крепость. А по другой улице два бородатых человека в кожанках несут елку, а за ними идут еще двое красноармейцев с ружьями в руках.

— …Дети тоже будут летать на аэропланах. Их будут учить этому с шести лет, а через три года каждый советский ребенок получит по велосипеду и совершенно бесплатно. За счет школьных профсоюзов…

Во сне Банов крался следом за мужчинами, несшими елку.

— Здесь! — один из них показал рукой на старую дряхлую избу с соломенной крышей, покрытой толстым слоем снега.

Они зашли во двор, постучали в низенькую дверь. Открыла старушка, голова ее была замотана в три или четыре старых платка.

— Здесь живет Пелагея Ершова? — строго спросил один из мужчин в кожанках.

— Я это, сынок, — ответила старушка.

— С Новым годом вас! — сказал мужчина. — Вам, как вдове и матери погибших на фронтах гражданской войны сыновей, полагается бесплатная елка!

— Ой, спасибо, сынки, заходьте, заходьте! Сняв шапки-ушанки, двое с елкой зашли в сени. Красноармейцы остались во дворе.

Банов притаился около соседнего дома и смотрел. Красноармейцы закурили самокрутки.

— Холодно же, однако! — сказал, переступая с ноги на ногу, один.

— Глядь! Глядь! — ткнул вдруг рукой в небо второй. — Летит! Ложись!

Нарастающий свист испугал Банова, и он тоже бросился на снег.

Раздался грохот, треск, человеческий крик.

— …и поэтому советские люди будут бессмертны, а это привлечет к нам много зарубежных союзников, — продолжал мечтать хозяин шалашика. — Это средство, конечно, будет даваться не всем, а лишь тем, кто самоотверженно трудился на благо Родины по достижении ими пенсионного возраста, который к тому времени сократится до 44 лет у мужчин и 35 у женщин. И таким образом, выйдя на пенсию, советские люди обретут бессмертие и смогут заниматься садоводством и огородничеством. У вас есть огород?

— Нет, — ответила Клара.

— Ничего, — успокоил ее Кремлевский Мечтатель. — Будет!

…Когда грохот стих, наступила гнетущая тишина, но тут же распахнулись двери и двое в кожанках выбежали во двор, испуганно озираясь, — один даже сжимал в руке наган.

Банов приподнял голову и посмотрел туда, откуда минуту назад донесся грохот. Метрах в ста от себя он увидел обломки добротного бревенчатого дома, буквально еще несколько минут назад стоявшего там. Подбежали к развалинам и двое красноармейцев, стали помогать двум в кожанках разбирать возникший завал.

— Давай! Давай! — командовал кто-то из них. — Вот-вот, нога! Ага! Бревно подвинь! Так! Ну, пошли!

И все четверо взяли кого-то на руки и, отнеся в сторону, положили тело на снег.

— Надо еще посмотреть! — скомандовал мужчина в кожанке.

Нашли еще кого-то. Банову не было видно — живы ли извлеченные из-под развалин или нет.

— А что это было? — спросил один в кожанке.

— Такая штука… — начал объяснять красноармеец. — Черная, как камень…

— Да, вроде камня!.. — подтвердил второй красноармеец.

— Председателя колхоза убило! — закричала какая-то женщина, и потянулись к развалинам соседи и дети, столпились у двух тел, на снегу лежавших.

Банов, осмелев, тоже поднялся, подошел. Председатель и председательша были мертвы.

— Хорошо, дети на улице играли!.. — сказала какая-то женщина. — Ой, сиротки теперь… — тут же завыла она и закрыла лицо руками.

— Не надо, товарищи! — предупредил один в кожанке. — У нашей страны сирот нет! Мы их возьмем с собой, определим в суворовское училище…

— Так там же две дивчины и один хлопец! — прошамкал старик-сосед.

— Девочек — в кулибинское училище, хлопца — в суворовское! — подвел черту под разговором один в кожанке.

— О! Вот эта штука! — крикнул вдруг красноармеец, копавшийся в развалинах.

Все обернулись.

Красноармеец нес в руках большой, размером с человечью голову, черный камень.

— Тяжелый дюже!.. — подойдя к толпе, сказал красноармеец и дал кому-то подержать его для доказательства своих слов.

— …А у вас с собой случаем свежих газет нет? — спросил вдруг Мечтатель и посмотрел на Банова. — Товарищ! Товарищ? А?

Банов открыл глаза. В голове шумело, все-таки разве сидя поспишь?

— Газет свежих случаем нет? — спрашивал Мечтатель.

— Не, нет, не взял… — забормотал директор школы.

— Ну, а может, вы так новости знаете? Что там? Банов напряг память. Единственное, что он хорошо помнил, — это указ о переименовании товарища Калинина в товарища Тверина.

— Товарища Калинина в товарища Тверина переименовали… — проговорил Банов и задумался над другими новостями, пытаясь их вспомнить.

— Переименовали?.. — Кремлевского Мечтателя эта новость заинтересовала — А вы не знаете, голубчик, только его переименовали или кого-нибудь еще?

— Кажется, только его… — ответил Банов.

— А… а может быть, вы слышали… Может быть, меня тоже переименовали?

Банов напрягся.

— Да нет! — сказал он уважительно. — Нет, разве можно…

— Ну, может, просто об этом не сообщили… — продолжал Мечтатель. — Я вот стал письма получать, вроде как мне пишут, а на конверте «Москва, Кремль, ЭкваПырисю»… очень как-то не по-русски звучит, но письма —точно мне…

Банов не знал, что ответить.

— Может, это ошибка? — спросила Клара.

— Может, — сказал Мечтатель, но лицо его выражало в этот момент крайнюю озабоченность. — Очень много писем таких приходит! Я вот на одно отвечал и както машинально подписал тоже — Эква-Пырись… . — Может, это просто ваша фамилия так на иностранный язык переводится? — предположила Клара.

— А-а… — кивнул Кремлевский Мечтатель. — Да… наверно, перевод…

— У вас такой хороший костюм, — решив отвлечь Мечтателя от тяжелых мыслей, сказала Клара.

— Вам нравится? — обрадовался он. — Жилетка просто прекрасная, вы не поверите — одиннадцать карманчиков. Таких жилеток даже до революции не было!..

«Почему „даже“?» — подумал Банов, но ничего не сказал.

Вдруг послышался свист.

— Птичка? — поднял указательный палец вверх Мечтатель.

Банов напряг слух.

Снова прозвучал свист, уже погромче, и тут же откуда-то из-за шалашика донеслось чье-то мурлыканье.

Банов вскочил на ноги. Так напряженно глянул на Клару, что и она поднялась.

— Бежим! — шепотом крикнул директор школы и понесся первый туда, где они расстались с Карповичем, на другую сторону холма.

Забежав за горб, Банов упал на землю.

Клара, запыхавшись, присела рядом.

Отдышавшись, они подползли к самому верхнему краю холма и выглянули оттуда.

Перед Мечтателем стоял солдатик с трехэтажным обеденным судком. Он что-то рассказывал старику, а тот в ответ улыбался. Потом, оглянувшись по сторонам, солдатик пожал Мечтателю руку и как-то по-приятельски похлопал его по плечу.

Ошарашенная Клара посмотрела на Банова.

— Как так можно? — спросила она. Банов пожал плечами. На землю упали первые капли дождя. Кремлевский Мечтатель с трехэтажным судком в руке забежал в свой шалашик.

Банов и Клара поднялись, пошли искать Карповича.

Глава 11

Вечером над новопалестинским холмом снова жужжали самолеты, пролетая высоко, большими стаями, направляясь вслед за уходящим солнцем. Первое время все жители задирали головы вверх, в удивлении провожая взглядами этих невиданных здесь прежде железных птиц с красными звездами на крыльях. Но на третий день интерес к пролетавшим самолетам пропал и особого внимания на них больше не обращали.

Жизнь продолжалась, поля вокруг Новых Палестин зеленели. Текла спокойно речка, на берегу которой дымила ежедневно своей трубой коптильня Захара, где, кроме самого коптильщика, жил теперь и однорукий Петр. Захар выходил его да так и оставил у себя, и теперь этот малорослый мужичок, весь исполненный благодарности и любви к Захару, всячески пытался помогать ему и быть полезным, хватаясь за любое дело, для исполнения какого одной правой руки было достаточно. Благо, таких дел в коптильне хватало, и Захар быстро ощутил, как с появлением помощника заспорилась его работа.

Теперь они вдвоем за несколько минут могли еще в горячей коптильной камере печки поснимать уже закопченное мясо и навесить на чугунные крючья свежее. А по вечерам сидели они за деревянным столом у окна и пили всякие отвары, наслаждаясь иногда больше обоюдным молчанием, чем малозначительными разговорами.

В домике всегда было тепло и сухо, и пахло всегда удивительно приятно и аппетитно, не говоря уже о том, что ели они отдельно от коммуны и никаких упреков за это не имели.

Перед сном Петр обычно выходил к речке ополоснуться. Однажды, когда затихли уже самолеты, выйдя на берег, Петр услышал голоса и притаился. Был он мужичком стеснительным и избегал всяких ненужных встреч с людьми, особенно после того, как вместо руки заимел длинный, но бесполезный обрубок.

Притаился он, присел на траву у воды и, когда глаза чуть привыкли к еще не совсем загустевшей темноте, рассмотрел в речке двух купающихся — были это горбун-счетовод и его жена, приятная круглолицая баба. Разговора у них меж собой не было, а только ахи, охи и покряхтывания. И вдруг счетовод спросил: «Слышь, а Василек там не простудится?» «А чего, — ответила жена, — тепло ведь, и ветра нет».

«Подожду, пока уйдут, а потом уже и сам окунусь», — решил Петр и лег на спину, чтобы в звезды заглянуть, но тут голова его на что-то мягкое опустилась, и тотчас точно в самое его ухо детский плач-крик ворвался. Вскочил он на ноги с испугу.

— Иди, — донесся голос счетовода. — Слышь, проснулся!

Петр, не оглянувшись на проснувшегося малыша, на цыпочках вернулся в домик-коптильню — только дверь скрипнула, когда он вошел.

Захар уже лежал на своей лавке, накрывшись длинным куском полотна, принесенным ему в уплату кем-то из ближнего колхоза.

— Ну, искупался? — спросил он.

— Нет, — ответил Петр. — Там люди…

— Тогда спи…

Петр лег на свою лавку, стоявшую под другой стеной. Лег на спину. Задумался. Вспомнил Глашу, бросившую его сразу же после суда и ни разу с тех пор им не интересовавшуюся. Видел он ее пару раз за последнее время, и то издалека. Ходила она беременной, и от этого стало Петру на душе грустно — родится ведь какой-нибудь ребенок, а люди ему скажут потом, что отец у него вор был… А какой он вор9 Ему просто курить хотелось…

Размышления Петра нарушил стук в двери. Он приподнялся на локтях.

— Открой, — хрипло сказал Захар. — За закуской, наверно, пришли. Дашь им кролика перекоптившегося, что в кладовке сразу за дверью висит, им-то все равно…

— Сейчас! — сказал Петр, увидев две человеческие фигуры в темном проеме.

Нашел кролика, вернулся к дверям, протянул пришедшим.

— Да нет, мы так просто… — прозвучал голос счетовода. — Мы поговорить…

Захар, услышав это, сел на лавке, удивленно глядя в сторону дверей.

— Там ветер, так думал, что лучше горбунка в тепло пока… — добавил счетовод.

Петр посторонился, и гости вошли.

Захар зажег керосин в лампе, снова подцепил ее к потолку над столом.

Все расселись. Жена счетовода держала малыша на руках, но когда села — опустила его на колени.

— Мы купались тут… — сказал счетовод. — Вот решили зайти, а то еще никогда не заходили…

Захар молча встал из-за стола, сходил в кладовую и принес оттуда накромсанный окорок. Положил на стол.

— Хлеба вот нет, — сказал с сожалением.

— А, ничего! — махнул рукой счетовод, принюхиваясь к окороку.

— Ешьте-ешьте! — сказал Захар.

Пожевали мяса, жена счетовода даже спящему Васильку пыталась кусочек в рот положить.

Потом Захар поставил медный чайник малинового отвара на печку подогреться.

Разговорились потихоньку.

— Ты там не очень обиду держишь? — спросил осторожно счетовод у Петра.

— Нет,сказал Петр.

— Вот подождал бы чуть до будущего, все б хорошо вышло, — говорил горбун.

— Ведь в будущем у всех все будет и воровать никакого смысла, ведь все равно что у себя красть, понимаешь… А там, в будущем, и книжек у каждого будет на самокрутки сколько хочешь и даже больше, чтоб можно было их на что-нибудь менять, понимаешь?..

Петр кивнул. Обиды он действительно не держал, не в его характере это было. О руке потерянной жалел, но знал, ; что сам в случившемся виноват, а потому и не роптал.

Потом заговорили о звездах. Счетовод высказал свои сокровенные мысли.

— Да, — согласился с ним Захар. — Я сам видал, как они сюда падают. Видно, хочется им сюда, звездам этим…

— Видно, хочется, — повторил, кивая головой, счетовод. — Может, плохо им там? Чего б еще они прыгали с неба?!

Отвар из листьев дикой малины приятно подслащивал язык.

Захар нарезал еще копченой свинины. Проснулся и поплакал немного ребенок.

Баба успокоила горбунка, и он снова засопел мирно, окунувшись в свои детские сны.

— Я вот думаю, что мы тоже, если с неба посмотреть, светимся, — продолжал счетовод. — Пока живем — светимся, а как помрем — тухнем… Ну, как и они… Ведь мы тоже сюда сперва как бы сбежали, а по дороге, помните, поубивало скольких камнями… А?

Захар молча кивнул, припоминая ту страшную ночь.

— Ты малыша вон в полотно укутай да на лавку положи, — сказал бабе коптильщик, отвлекшись от тяжелых воспоминаний. — Пускай руки отдохнут…

Сидели они так до утра, и не возникало у них ни малейшего желания спать. Разговор, и отвар, и окорок — все было приятным, и, ощущая эту приятность, прониклись сидевшие за столом люди теплотой и интересом друг к другу. И разошлись только под утро, когда расползлась ночная темнота по невидимым закоулкам. Вышел Петр проводить счетовода с его женой и ребенком. Капли росы на траве блестели, а над речкой, словно отражение ее русла, висела, колыхаясь, тропинка тумана.

Провел Петр гостей к подножию холма и там простился с ними.

Пожал счетовод Петру руку и потопал вверх. За ним следом — жена его с ребенком на руках.

Петр постоял немного и назад пошел.

А счетовод, уже ощущая на плечах тяжесть бессонной ночи, шел и думал. Думал о том, что если б тогда не пожалел он Петра, то пришлось бы ему в это утро на прощанье левую руку жать. А как ее жать-то?

И, размышляя об этом, покрутил счетовод ладонями перед собой, пытаясь вообразить себе такое рукопожатие.

Глава 12

Уже начали иссякать сигнальные ракеты, а был их целый ящик, когда Храмов неожиданно, после очередного выстрела в небо, вбежал в вагончик и закричал радостно:

— Они рядом! Там ракета была! Они совсем рядом!

— Какого цвета ракета? — спросил Калачев.

— Зеленая! — выпалил Храмов.

— А ты какую пустил? — поинтересовался Дуев.

— Красную!

— Хорошо, — довольно произнес-выдохнул народный контролер. — Хорошо, что красной их встретили! Очень хорошо.

Порадовавшись, собрались все, оделись в тулупы и кожухи. Шапки напялили, рукавицы. И вышли.

Собаки, увидев так много людей, выходящих из вагончика, заволновались. Вскочили, замахали хвостами.

Спустившись с порога, остановились шестеро мужчин. Замерли.

И услышали что-то. Различимы были какие-то еще далекие механические звуки в сером воздухе этого неопределенного заполярного времени суток.

— Слышали? Слышали? — вскинул руку хромой Дуев, желая привлечь к себе внимание. — Слышали? Рельс ложили! Я знаю! Я в детстве слышал, как рельсы ложат!

Добрынин прислушался повнимательней. Шум какой-то присутствовал в воздухе, но разделить его на разные звуки он не смог бы.

Ваплахов кашлянул, и тут же на него глянули с осуждением. Урку-емец тотчас закрыл рот рукавицей и отвернулся.

— Домой скоро поедем! — мечтательно произнес Степа Храмов.

— Холодно… — негромко сказал Калачев.

Добрынин наклонился к ближайшей лайке и погладил ее.

— Вот видишь, — проговорил он негромко, чтобы товарищи его не расслышали.

— Дождались мы! Дождались…

Первым в вагончик возвратился Горошко. За ним потянулись и остальные, а последним Храмов зашел, помедлив на дворе еще немного, то ли мечтая, то ли звуки слушая.

Уже в вагончике Калачев приказал Горошко связаться с Москвою и доложить обо всем.

На кручение ручек и настройку ушло не меньше часа, но наконец связь была установлена и между столицей Советской страны и заброшенной неизвестно где экспедицией протянулась невидимая линия из точек и тире.

И шли они в обоих направлениях. И записывал их в вагончике Юра Горошко, а где-то там в Кремле принимал сообщения безымянный правительственный радист.

— Просят дать состав экспедиции для награждения орденами! — обернувшись, крикнул Горошко Калачеву.

— Ну так давай! Фамилий, что ли, не знаешь?

— Всех давать? — переспросил радист и взглядом покосил на урку-емца.

Калачев понял сомнения Горошки, но оборвал его довольно резко:

— Все шесть фамилий.

Радист передал. Снял наушники.

— Завтра они сами на связь выйдут! — сказал, не оборачиваясь.

На следующий день, а назвать его днем можно было только потому, что все проснулись и встали, а не по природному определению, запищала радиостанция, призывая к себе радиста. Было это как раз после завтрака, от которого последнее время один только урку-емец отказывался.

Подбежал Горошко, схватил наушники, уселся на свой ящик-табурет. В руке — карандаш, перед ним — раскрытая тетрадь. Может, с минуту ждал напряженно, а потом зашуршала бумага под карандашом.

Вроде бы и ясно уже было, о чем сообщат в этот день, но все равно с нетерпением ожидали новостей пятеро мужчин, сидевших в вагончике и следивших за шестым, единственным из них, владевшим таинственным радиоязыком.

— Ну все… — наконец выдохнул он и, оставив наушники на радиостанции, с тетрадью в руках развернулся на своем ящичке и посмотрел на Калачева со сдержанной радостью во взгляде.

— Ну что там, говори! — приказал Калачев.

— Приказ Правительства Союза Советских Социалистических Республик, — начал читать свои точки-тире радист Горошко. — За героизм, связанный с риском для жизни, и за успешное выполнение задания Родины группа геологов в составе четырех человек: Ивана Калачева, Петра Дуева, Юрия Горошко, Степана Храмова, а также группа народных контролеров в составе двух человек: Павла Добрынина и Дмитрия Ваплахова награждаются орденами Ленина. Также каждому присваивается звание «Заслуженный геолог СССР». А кроме этого, группе геологов в составе Ивана Калачева, Петра Дуева и Степана Храмова присуждается Государственная премия первой степени за проведение ряда научных экспериментов с целью выяснения питательных качеств мяса, а также разработки методов сверхдлительного хранения мясных и рыбных продуктов. Москва. Кремль. Товарищ Тверин.

Тут Горошко сделал паузу, во время которой сам еще разок пробежал радиограмму взглядом, уже не совсем радостным.

— Все, что ли? — спросил Дуев.

— Да нет! — ответил Горошко, присматриваясь к радиограмме. — Кажется, тут в одном месте мою фамилию пропустили…

— Потом разберешься, дальше читай?приказал Калачев.

— …Где это… а вот… Личный состав геологической экспедиции после завершения задания поступает в распоряжение заместителя начальника по политчасти поезда рельсоукладчика, тов. Брузе, который передаст товарищу Калачеву пакет с дальнейшими указаниями… Большой привет товарищу Добрынину от товарища Тверина. Мария Игнатьевна согласна назвать сына Григорием. Метрическое свидетельство выдано в торжественной обстановке. Сообщите об окончании прокладывания железнодорожной ветки. Все…

— Ну что, — после несколькоминутной паузы заговорил Калачев. — Поздравляю всех присутствующих… орденоносцев! — тут начальник экспедиции улыбнулся честно и широко и обвел всех взглядом. — А также, конечно, поздравляю вас с присвоением звания «Заслуженный геолог СССР» с вручением соответствующего знака… Хотя я теперь уже дважды Заслуженный геолог… И, конечно, себя, товарища Дуева и товарища Храмова поздравляю с принуждением Государственной премии первой степени…

— А там же мою фамилию пропустили… — сбивчиво и обиженно заговорил Горошко. — Я же член экспедиции с самого начала… и это мясо с самого начала с вами ел…

— Ну, во-первых, товарищ Горошко, мясо ты ел не с самого начала, а только на четвертый день, — обратился к радисту Калачев. — А кроме того, в штате экспедиции ты являешься радистом, а не геологом: Так что никакой обиды у тебя быть не должно! Вот товарищ Добрынин тоже мясо ел, а премии не получил и, я думаю, не обижается! Так ведь, товарищ контролер?

Вопрос застал Добрынина чуточку врасплох. Он-то как раз и думал о том, что рисковали жизнью все вместе, а премию дали только троим. Но были у него и более рассудительные мысли. Все-таки ордена дали всем, и звания присвоили всем. Ну а то, что премию дали только геологам — так ведь и ,мясо это геологи нашли, а не он, Добрынин. И Горошко тоже вряд ли мясо искал…

— Да нет, чего обижаться! — сказал Добрынин подчеркнуто твердым голосом. — Раз так сделали, значит порядок такой, и в этом есть справедливость… Наградили ведь всех по-человечески…

Дальше Добрынин не знал, что говорить. И поэтому замолчал.

Горошко сидел поникший, глядя в пол.

Сразу же разонравился радист Добрынину. «Жадный он!» — понял народный контролер и тут же мысленно похвалил своего помощника Ваплахова, который вообще никогда ни на что не обижался, ничего не требовал и даже сейчас постеснялся выразить свою радость в связи с награждением. Обернулся Добрынин к урку-емцу. Пожал ему руку. «Поздравляю!» — сказал. Видно было, что Ваплахов очень тронут сообщением, да и чутким отношением своего начальника и друзей-геологов. На его бледном лице появилась немного уставшая, нездоровая улыбка. Был он все еще болен, но даже на болезнь свою не жаловался.

Вскоре состоялась долгожданная встреча поезда. Выполз он словно из ниоткуда и последние рельсы доложил на мерзлоту прямо в нескольких метрах от вагончика геологов.

Поезд-рельсоукладчик составлен был из крановой платформы, самого паровоза, двух теплушек и нескольких платформ с готовыми к укладке рельсами. Начальник поезда, товарищ Тауфенбах, был немцем.

Как только прокладка последней дистанции была окончена, он приказал всем собраться в первой теплушке, в которой жило и работало начальство поезда, а также стояла радиостанция. Там накрыли широкий письменный стол. Кружки, соленая рыба, питьевой спирт и прочее появилось там чрезвычайно быстро, можно сказать — на глазах у изумленных заслуженных геологов. Единственным неудобством было то, что за столом приходилось стоять — табуреток не хватало, и для ощущения полного равенства их просто составили в угол теплушки: одну на другую.

Тауфенбах, человек низкорослый и, должно быть, худой, несмотря на удивительно полнившую его кожаную летную куртку, потрогал пальцами правой руки свою рыжую щеточку усиков и дал право на первый тост товарищу Калачеву.

— Ну… за ваш приезд! — кратко объявил начальник экспедиции.

Стукнулись друг о друга жестяные кружки. Заулыбались суровые красивые лица мужчин, большинство из которых были бородачами, кроме, пожалуй, только гладко выбритого Тауфенбаха и его заместителя по политчасти товарища Брузе.

Добрынин, глотнув спирта, почувствовал вливающуюся в него бодрость и надежду. Подхватив после глотка пальцами кусок соленой рыбы, он жадно запихнул его в рот и принялся жевать вместе с косточками, которые впивались в десну, застревали между зубов. Но, чувствуя эти неприятные уколы, народный контролер только еще сильнее работал челюстями и с любовью и добрым любопытством разглядывал лица стоявших здесь за столом незнакомых пока людей. Своеобразная жадность на новые лица возникла в нем за время длительного житья в компании геологов, но узнал Добрынин о ее существовании только сейчас, после прихода поезда, который обозначал продолжение жизни, а значит и продолжение служения своей великой Родине, в чем весь смысл жизни народного контролера и заключался.

Рабочих с поездом приехало человек двенадцать. Кроме Тауфенбаха и его заместителя, стоял здесь за столом и еще один явно не рабочий человек: в очках, постриженный ежиком, уже немного отросшим, тонкогубый и тонконосый. Как узнал Добрынин чуть позже, звали этого человека профессор Сикальский, был он москвич, а к ним с поездом был послан для проведения проверки сопротивляемости ископаемого мяса протуханию, так как узнать это было чрезвычайно важно для организации правильной его транспортировки и выбора маршрута.

Прошло, может быть, только полчаса, а из шумного застольного многоголосья Добрынин уже знал, что далекого предка товарища Тауфенбаха вывез из Германии в Россию кто-то из свиты Петра Первого, что Сикальскому прямо в этом поезде несколько дней назад исполнилось 45 лет, что почти месяц назад, прокладывая рельсы еще по сибирской земле, обнаружили рабочие поезда странное детское кладбище, где были похоронены, а точнее — только присыпаны снегом, мальчишки в военной форме с буквами «СУ» на нарукавных нашивках. Узнал он из этого многословного букета разговоров, перебиваемого время от времени быстрыми, как вдох, тостами, и много другого. И все было народному контролеру интересно: и «новости полей», и то, что война продолжается и Красная Армия на всех фронтах специально отступает, заманивая врагов в гиблые места, как уже случилось когдато с армией Наполеона, и то, что особо полезной оказалась кровь, недавно собранная у населения во время всесоюзной кампании.

Отвлекшись, больше из-за усталости ушей, чем от потери интереса, народный контролер заметил, что в углу теплушки на расставленных под стенкой табуретах сидят и дремлют некоторые участники праздника, в том числе и Дмитрий Ваплахов. Там же заметил Добрынин и еще одну пустующую пока табуретку. Потихоньку отошел народный контролер от стола и опустился на нее. Прильнул спиной к стене — в оленьем кожухе было тепло и уютно, хотя и воздух в теплушке тоже был теплым, ведь стояла здесь такая же печурка — изобретение советских химиков, печурка, не нуждавшаяся ни в дровах, ни в угле. Заползло в его душу ощущение настоящего счастья. И заснул народный контролер.

И увидел сон, в котором падали какие-то черные камни на белый снег. Падали и прожигали этот снег с шипением, и уходили куда-то в землю. Долго длился каменный дождь, и привыкли к этому жившие рядом люди. И привыкли к тому, что иногда эти черные камни попадали в дома и убивали кого-то из жителей.

После того, как все проснулись, в этой же теплушке начальника поезда провели общее торжественное собрание, на котором звучали в общем-то те же самые тосты, что и прошлым вечером, только в этот раз никто спирт не пил. Под овацию рабочих товарищ Брузе вручил товарищу Калачеву пакет из Москвы. Потом говорил профессор Сикальский, то и дело поправляя съезжавшие с тонкого носа очки. Говорил он о важности поставленной перед ними задачи, о бережливости, об особой ответственности, самоотверженности и большом доверии. Из его пересыпанного неживыми словами выступления понял Добрынин, что и геологи, и рабочие остаются здесь «вплоть до особого распоряжения Кремля». Что «должны они приложить все усилия» к «максимальному извлечению ископаемого мяса из ледникового грунта» и заготовить его из расчета на уже находящийся в дороге специальный товарный состав, который повезет это мясо в столицу, на фронт и в другие города. Уже комплектуются, говорил Сикальский, такие товарные составы, и будут приходить они за мясом регулярно, но все равно у рабочих «будет достаточно времени» для заготовки мяса к «каждому очередному» составу, так как дорога построена одноколейная, и пока груженый состав вернется на узловую станцию, а новый подойдет — пройдет не меньше восьми дней.

Нераскрытый пакет из Кремля дрожал в руках у Калачева, слушавшего Сикальского очень внимательно. Все больше и больше узнавая о будущем со слов профессора, он бледнел, губы его кривились, взгляд был потухшим и глубоко несчастным. То же можно было сказать и о трех других геологах. А радист Горошко, сидевший на том же табурете, на котором он и заснул вчера, вытирал слезы, сбегавшие на пухловатые розовые щеки.

После собрания геологи пошли к своему вагончику. Следом направились и Добрынин с помощником.

Уселись за ящиком-столом. Калачев только тут, в своем вагончике, раскрыл пакет, сорвав с него сургучную печать и бросив ее под ноги. Молча прочитал.

— Ну что? — полушепотом спросил Дуев.

— То же самое, что и профессор говорил… — пробубнил себе под носКалачев. — Даже больше…

— А про нас там ничего?.. — спросил Добрынин. Начальник экспедиции отрицательно качнул головой.

— Прочти! — попросил Горошко, видимо, все еще на что-то хорошее надеявшийся. — Может, там пропустили что-то важное… Может, вот их фамилии случайно пропустили! — он кивнул на народного контролера и урку-емца.

Калачев вздохнул, поднес поближе к глазам листы с отпечатанным на машинке текстом. Прочитал.

Сообщалось там не только об организации добычи и погрузки мяса. Сообщалось в этом письме о нанесении места на служебные и секретные карты, а также о том, что в дальнейшем во всех документах, письмах и радиопозывных место следует называть «Прииск Мясной». Очевидных пропусков фамилий обнаружено не было, и вообще упоминались там только геологи, а о народном контроле ни слова не говорилось, чему, может быть первый раз в жизни, Добрынин был очень рад. Не хотелось ему оставаться в этих местах. Душа плакала, скучала по России, по зелени, по нормальным восходам и заходам солнца, по лающим и воющим собакам.

В дверь вагончика постучали. Вошли Тауфенбах и Брузе.

Сухо и по-деловому составили они вместе с Калачевым план работы на следующие три дня. Основным пунктом в этом плане стояла организация быта прибывших с поездом и остающихся на прииске Мясном рабочих. Для этого следовало с помощью крановой платформы установить одну из двух теплушек рядом с вагончиком геологов, учитывая при этом все особенности местности и климата. А значило это, что предстояло поставить теплушку на столбы и приделать к ней деревянный порог. После этого поезд-рельсоукладчик уедет, а примерно через восемь дней после этого на прииск придет первый товарняк под мясо. Обсудили еще несколько мелких вопросов и на этом закончили. Выходя из вагончика, товарищ Тауфенбах вызвал на минутку народного контролера.

— Вам большой привет из Кремля! — сказал он, глядя снизу вверх на Добрынина.

— От товарища Тверина?

— Нет, от товарища Волчанова. Он вам посылочку передал. Пойдемте, заберете!

Вдвоем они догнали Брузе, зашли в теплушку начальника.

Пока Добрынин потирал руки у печки, Тауфенбах достал откуда-то и положил на свой письменный стол небольшой посылочный ящичек.

— Вот, товарищ Добрынин. Это вам, — сказал он. Народный контролер подошел. Ящичек не имел верхней крышки — ее заменял плотный слой газет, однако все было мастерски упаковано и перевязано крепкой бечевкой.

Добрынин развязал узел бечевки. Вытащил газеты. Под ними лежал сдвоенный тетрадный лист, исписанный крупным неровным почерком, а уже под ним были плотно, впритирку уложены пачки чая и знакомого Добрынину печенья «На посту».

Первым делом народный контролер стал читать письмо. «Здравствуй, дорогой товарищ Добрынин! — писалось там.С радостью узнал о твоем местонахождении и поэтому приказал передать тебе эту посылочку. Извини, что там только чай и печенье. Хотел положить еще сахар, но мне снова не выдали его — уже второй месяц пью чай с вареньем. Знаешь, какое время сейчас — война у нас здесь, и поэтому мы всё, что можем, отправляем на фронт. В Москве тепло. Идут дожди. Я тут с кремлевским поэтом поругался — с Бемьяном Дебным. Сволочь он такая! Сколько гадостей делает — и все ему с рук сходит. Еще обещал на меня пожаловаться. Кто знает — приедешь сюда, а меня, может, уже и не будет — расстреляют из-за этого говна. Были еще неприятности недавно из-за замыкания в электрической сети. Получил строгий выговор. Потому что во время проверки на преданность — помнишь ПНП? — сгорела обмотка на аппарате и случайно током убило трех членов Политбюро. Думал — посадят, но обошлось. Хотя выговор все равно дали. Работать невозможно. Каждую минуту подрасстрелом хожу — аппараты для ПНП и ПСВ не чинят, запчастей нет, а в день приходится проверять на них по сорок-шестьдесят полковников и генералов, что на фронт едут, не считая всяких там разведчиков. В общем, видишь, как мне приходится… А тут еще пока маршал Луганский в санатории был — его конь сдох. Мне приказали найти такого же, чтобы к его возвращению. По ночам ездил по кавалерийским полкам. Еле нашли, и то повезло. Успели привезти его в кремлевские конюшни. Сейчас этот маршал уже приехал — хорошо, что ничего не заметил, а то кто его знает. Тауфенбаху я сказал, чтобы ты с ним в Москву вернулся. Поздравляю тебя с рождением сына Григория! Тверин болеет, но не лечится. Сидит сутками у себя в кабинете. Ему комендант Кремля забыл чай занести, так я пожалел старика, отнес ему пачку своего. Жалко его все-таки. Не любит его никто… Ну ладно, давай! Будешь в Москве — зайди обязательно, чай будем пить с колбасой. С приветом, Волчанов».

Дочитав письмо, Добрынин сложил его вчетверо и сунул в карман кожуха. Взял посылку под мышку и собрался было выходить, как туг окликнул его товарищ Тауфенбах:

— Вы что, уже? Можете оставить посылку здесь пика, а то там ваши геологи быстро все выпотрошат!

На минутку задумавшись, народный контролер снова опустил посылку на стол.

— Товарищ Волчанов просил забрать вас отсюда, — продолжил начальник поезда-рельсоукладчика. — Так что перенесите вещц сюда, завтра уже поедем.

Добрынин почесал затылок. Вещей-то у него один вещмешок.

— А вы до Москвы? — спросил он Тауфенбаха.

— Нет, — ответил тот. — До узловой. А там вы на что-нибудь пересядете … Поможем, не беспокойтесь!

В конце концов, еще немного поразмыслив, решил Добрынин все, кроме двух пачек печенья и двух пачек чая, оставить геологам. Вытащил эти четыре пачки, попросил товарища Тауфенбаха положить их куда-нибудь, а сам с посылочкой под мышкой вышел на мороз.

Геологи чаю и печенью обрадовались. Даже радист Горошко улыбнулся народному контролеру. Сразу же чай сделали. Напоили урку-емца, которому стало уже немного лучше. Сами сели за стол-ящик, дули на чай, жевали сладкие квадратики печенья; на каждом квадратике выделялся немного выпуклый красноармеец с винтовкой.

Тишина, сопровождавшая это чаепитие, не была тягостной. Все напоминало прощание, и в сущности чаепитие это и было прощанием. Прощанием Добрынина с товарищем Калачевым и его друзьями, прощанием народного контролера с длинным отрезком своей жизни, оставшимся в прошлом. Прощанием с так и неполюбившимися Добрынину холодами, снегами, морозами. О том, что будет, Добрынин не думал.

Дуев заикнулся было о мясном самогоне, но никто его не поддержал, и торжественная суровость момента нарушена не была.

Молчала и радиостанция.

Добрынин почувствовал, как в глазах собираются слезы. Быстро протер глаза пальцами. «Нельзя! — подумал. — Настоящий коммунист, он ведь ничего не чувствует. Так, кажется, Волчанов говорил?» И тут же подумал Добрынин, что не коммунист он еще. И не только потому, что не член партии, а потому еще, что не может ничего не чувствовать, не может быть таким, как камень, который бьешь молотом, а он молчит и только осколки летят.

Грустно стало народному контролеру от этих мыслей. И снова почувствовал он, как слезы в глазах собираются. Но утирать их не стал.

Глава 13

Прекрасны советские люди. А особенно прекрасны они во время большой беды. И кажется порою, что чем больше беды, чем больше несчастий валится на советский народ, тем лучше, тем добрее он становится. Но народ — это что-то большое, невидимое, ощущаемое только в транспарантах и лозунгах, а люди, они живые, они готовы всякий час прийти на помощь, поддержать, сделать для тебя, совсем незнакомого, все, чтобы стал ты счастливым.

Так думал Марк Иванов, лежа в палате Центрветлечеб-ницы рядом с дорогим, милым и уже даже боевым товарищем своим — Кузьмою.

Палата была невелика. Кроме Кузьмы и его хозяина, на небольших кроватках лежали две больные собаки, одна пушистая сибирская кошка и в специальной кровати-клетке — белая белка. Что у них были за болезни — Марк не знал, не их же самих об этом спрашивать.

Был артист еще довольно слаб, но несомненное улучшение его здоровья наступило, и сознания он больше не терял.

Лежал, поворачивался уже с боку на бок, иногда встречаясь взглядом с соседями по палате. Думал, все еще поражался, как легко удалось исполнить задуманное. И не его, Иванова, была в этом заслуга, а вышло все так благодаря удивительной доброте людей. И того подполковника, начальника госпиталя, и даже товарища Урлухова из ЦК, который не пожалел времени на телефонные разговоры с массой людей, от которых зависело разрешение Марку долечиваться в ветлечебнице вместе с Кузьмой. И здесь, в самой ветлечебнице, все сотрудники беспокоились о здоровье и настроении единственного в их заведении человека. И именно здесь на ум Марку приходили знакомые слова: «Человек — это звучит гордо».

Дверь в палату открылась, и бочком-бочком вошла старушка-нянечка Анна Владимировна, с самого первого дня взявшаяся опекать Марка. Вот и в этот раз она взяла табуретик, уселась у кровати раненого артиста, посмотрела на него добрыми глазами.

— Вот яблочко принесла тебе, касатик! — сказала. — Ты сегодня как? Три дня тому, как привезли тебя, побледнее сегодняшнего был…

— Хорошо уже… — негромко ответил Марк.

— Есть для тебя новость хорошая, — старушка улыбнулась хитровато, словно держала за спиной письмо для него. — Сказать?

— Да, — попросил Марк.

— Группу яды тябе определили… — подержала паузу и продолжила: — Теперя ты у нас «хищник». Сто тридцать граммов мяса сырого в день…

— Так я ж не могу сырого…озабоченно выговорил Марк.

— А я, старая, для чего? — снова улыбнулась Анна Владимировна. — У меня тут в кладовочке керогаз есть, я яго тябе жарить буду и вместе кушать станем… А то ж, понимаешь, трудно было Ефрему Миронычу. Он два дня маялся, говорит: «Запишем его крупным рогатым, так что — овсом кормить, што ли?!» Но вот нашелся, как тебе получше устроить.

Поболтав, старушка ушла, перед этим бегло осмотрев собак, кошку и белку.

Марк повернулся на бок, чтоб лучше ему был виден Кузьма.

Лежал он на столике в маленькой, как бы игрушечной кроватке, забинтованный весь, кроме шеи и головы.

— Кузьма! — позвал негромко Марк. — Кузьма! Птица покосилась на своего хозяина. Открыла клюв, подержала его так, открытым, с минутку, потом закрыла и отвернулась.

Марк улыбнулся.

— Кузьма, говори! — попросил он.

Давно уже не произносил Марк эту фразу, и сейчас ему показалось, что и интонация не та, и голос у него вроде изменился. Теперь Кузьма, может быть, и читать ничего не будет. А может, из-за ранения у него все его удивительные способности пропали?

Кузьма молчал.

— Кузьма! — снова позвал Марк, прислушиваясь к собственному голосу. — Кузьма, Теркина прочитай!

Попугай снова покосился на хозяина, но клюв не открыл.

Марк заволновался и почувствовал, как ему становится жарко и уже не хватает воздуха для дыхания.

Полежал, посмотрел в потолок, успокоился и снова на бок повернулся. Решил сам почитать птице.

Вспомнил откуда-то с середины и стал декламировать:

Драка-драка, не игрушка!

Хоть огнем горит лицо,

Но и немец красной юшкой

Разукрашен как яйцо…

Сделал короткую паузу. Вдох… и дальше:

Вот он — в полвершке — противник…

И тут Марка приятно приподняло что-то, он бросил взгляд на Кузьму — клюв его был раскрыт и двигался. Марк приглушил свой голос и продолжал:

Носом к носу. Теснота.

Так и было: Кузьма тоже произносил стихи, и этому Марк страшно обрадовался.

До чего же он противный —

Дух у немца изо рта, — сказали они оба, глядя друг на друга.

Прочитали еще несколько строф вместе.

Марк внутренне ликовал.

Потом снова лежал на спине, глядя в потолок.

Пришли две старушки, увезли собаку, ту, что лежала под стенкой. Увезли на операцию. Собака как-то жалостливо посмотрела на Марка.

Анна Владимировна приходила с первой мясной поджаркой.

— Почему так мало получилось? — удивленно спросил Марк, глядя на два коричневых подгоревших кусочка, лежавших на странноватом глубоком блюдце с синими буквами «ЦКВЛ».

— Ужарилось, голубчик, да и я кусочек съела… Мясо оказалось подгорелым, но Марк все равно был довольный.

— Я уж так плакала тогда, так плакала! — рассказывала Анна Владимировна, как совсем недавно в соседней палате помирала лошадь маршала Луганского. — И врачи тут дежурили, несколько дней, бедные, домой ночевать не ходили… Не спасли…

Поохала старушка, поохала и снова ушла куда-то. А час спустя в палату женщина заявилась в белом халате, накинутом на длинное зеленое пальто. Увидела Марка, рот открыла. Выбежала.

— Почему там человек? — донесся ее возмущенный голос из коридора.

В ответ невнятно прозвучал мужской голос. Марк напрягся, прислушался.

— Он не заразный? — спросила в коридоре эта женщина. И следующий ответ Марк не расслышал, но женщина снова вошла в палату, была она уже спокойнее. Прошла к кроватке с кошкой. Придвинула табурет и села.

— Ну как ты, — говорила, поглаживая ее. — Пальмирочка, мы все так соскучились по тебе, и Гарик, и Петя, и Машенька! Доктор сказал, что через пять дней тебя уже можно будет забрать!..

Потом она достала из черной блестящей сумочки сверток, развернула и стала кормить кошку тоненько нарезанными кусочками хорошо прокопченной колбасы. Запах колбасы тут же заполнил всю палату.

Марк сглотнул слюну, отвернулся и снова уставился в потолок.

Собака, лежавшая с другой стороны, заерзала.

Марк покосился на нее. Кажется, это была настоящая кавказская овчарка. Двумя широкими ремнями она была «прикована» к кроватке и лежала мордой к Марку, а значит видела и женщину, и кошку, и колбасу.

«Бедный пес!» — подумал Марк.

Женщина, не сказав Марку ни слова и даже не посмотрев на него, ушла.

Марк подумал про кошку плохо. Он всегда их недолюбливал, этих «домашних пушистых животных».

Снова заглянула Анна Владимировна, видно, выдалась свободная минутка.

Задержалась у собаки.

— Никто тебя не проведывает, Раульчик! — ласково проворковала она. — Хозяин на фронте, а хозяйка путается, поди, с кем-то, ей што! Это хозяин тебя любит, а эта… профундыть ее… ай, бедная собачка!..

Пес смотрел на старушку тепло и слезливо, как на мать. Пожалев его, Анна Владимировна присела у кровати Марка.

— Ну как тябе? Через часик мясца принясу, хорошо? Как птичка твоя? — и повернулась к Кузьме. — Смешной такой! Не припомню, чтоб у нас такие вот цветные лечились! Ястреб, помнится, лежал тут, сова лежала, а вот таких не было…

Когда через час старушка опять появилась в палате с блюдцем, на котором лежало несколько маленьких кусочков поджаренного мяса, Марк спал. Ему снился фронт, снились выступления их концертной бригады.

Старушка присела на табурет у его кровати. Положила блюдце себе на колени. Подождала пару минут.

Потом глянула на попугая и не спеша съела принесенное мясо.

Глава 14

До узловой станции поезд-рельсоукладчик ехал не меньше четырех суток. Остановились только один раз — в том месте, где в снегу среди сильных кедров, росших здесь на почтительном расстоянии друг от друга, были похоронены, а точнее — присыпаны снегом — мальчишки в военной форме.

— Сосчитать их надо! — сказал, спрыгнув с теплушки, Тауфенбах.

Все шестеро — машинист с помощником, Тауфенбах с Брузе, Добрынин, и Ваплахов — выбрались из поезда и топтали снег, переходя от одного белого холмика к другому, иногда разрывая его в одном месте, чтобы проверить: могила это или просто занесенный на зиму снегом муравейник.

Посчитали. Вышло сорок два мальчика.

Когда состав уже тронулся, Тауфенбах, Отогрев руки у химической печкибуржуйки, сел за стол и, достав из кармана толстую автоматическую чернильную ручку, написал небольшой — в два листа — отчет об обследовании неизвестного кладбища.

— Такое дело, — сказал он Добрынину, поставив жирную точку. — Учет — очень важная вещь, а в этом случае — особенно. Может оказаться преступлением — и тогда мы — единственные свидетели. Я и вас здесь запишу на всякий случай.

— Конечно, — согласился Добрынин. — И товарища Ваплахова тоже запишите!

На узловой станции Тауфенбах отвел народного контролера и урку-емца в здание железнодорожной коммуны. Казалось, это было единственное жилое здание в этом месте. Дальше, за ним и по обе стороны от него, тянулись длинные складские помещения, а вся земля вокруг, как еловыми иголками, была покрыта рельсами, сходящимися, расходящимися, вливающимися друг в друга. Приходилось смотреть под ноги буквально при каждом шаге.

Комендант железнодорожной коммуны, хромой коротун в коротком овчинном тулупе, прочитав мандаты народного контролера и его помощника, отвел их на второй этаж в небольшую комнатку, где стояло пять застеленных по-военному кроватей; у изголовья каждой была тумбочка.

— Здесь пока поживете, — сказал комендант. — Это у нас для ответственных работников покой. Кушать будете внизу, там общая столовая. Еда подается в семь тридцать, два и семь часов. У вас свои ложки есть?

Добрынин отрицательно мотнул головой.

— Ничего, я вам достану! — пообещал комендант и вышел из «покоя».

Добрынин выбрал кровать у окошка. Дмитрий присел на соседнюю.

— Ну вот, — довольно произнес Добрынин. — Здесь и тепло, и кормят. Дождемся поезда на Москву и поедем…

— И я поеду? — с плохо скрываемым радостным предчувствием спросил Ваплахов.

— Да, — твердо ответил народный контролер. — Это на самолете тогда не разрешили, а на поезде все ездят… В дверь постучали. Добрынин и Ваплахов переглянулись слегка удивленно.

— Чего там? — спросил народный контролер. Снова зашел комендант. Принес две ложки, две кружки и кусок наждачной бумаги.

— Вот, достал, — сказал он, протягивая все народному контролеру. — Ложки чуть поржавели — зачистите их, а то как-то…

Добрынин понимающе кивнул.

— Обед скоро, не опаздывайте! У нас кормят, ох, как хорошо!

Дверь снова закрылась. Оставшись вдвоем, Добрынин и Ваплахов поделили наждачную бумагу пополам и принялись очищать ложки от ржавчины, довольно глубоко въевшейся в железо.

Обед действительно показался Добрынину праздником. Горячая пшенная каша обжигала рот, но медленно есть народный контролер почему-то не мог. Ржавая ручка ложки неприятно шершавила пальцы — до обеда Добрынин успел очистить от ржавчины только черпалку. Дмитрий же наоборот — очистил только ручку и теперь вместе с кашей у него на зубах похрустывала иногда и рыжая крошка ржавчины.

Запив кашу сладким чаем, Добрынин и Ваплахов пошли искать товарища Тауфенбаха, чтобы хоть что-нибудь узнать. Переходя через несчетное количество рельсов, то и дело спотыкаясь о шпалы, народный контролер со своим помощником чуть не попали под самостоятельно катившийся грузовой вагон. Едва успев выскочить из-под него, они отдышались и дальше пошли с еще большей осторожностью.

Тауфенбаха нашли в его теплушке — состав рельсоукладчика стоял на старом месте.

— Дней через десять будет поезд на Москву, — сообщил им немец.А пока можете спокойно здесь отогреваться. Мы с Брузе снова ветку строить отправляемся. Завтра с железнодорожной коммуны всех новых рабочих забираем, так что теперь несколько дней вся каша на кухне — ваша.

— А куда строить будете? — поинтересовался Добрынин.

— По прямой на север, в сторону Туруханска. Там экспедиция много рыбы обнаружила: река совсем замерзла до дна, а вместе с ней — и рыба. Передали, что на кубометр замерзшей реки до пуда рыбы. Преувеличивают, наверно, но приказали срочно ветку строить…

Добрынин понимающе кивнул.

— А рыбу как везти будете? — спросил Ваплахов.

— Это Сикальский, когда с прииска Мясного вернется, решать будет. Наверно, в вырезанном льду повезут. Это ж не наша задача. Мы только одноколейку прокладываем, да и то все эти одноколейки — временные…

— Как временные? — удивился Добрынин.

— Они ж без укрепления, просто по поверхности земли или по мерзлоте. Чтото там случится или, скажем, потеплеет и земля осядет — рельс лопнет, значит, ремонт нужен… Ну на год-два хватит их…

— А как нам узнать — который поезд на Москву пойдет? — спросил народный контролер.

— Комендант вам скажет, он в курсе.

Дверь в теплушку открылась, и вошел товарищ Брузе, высокий, краснощекий с мороза. На лице — сплошное неудовольствие.

— Что там? — встретил его вопросом Тауфенбах.

— Некачественную бригаду нам сколотили… — сдержанно ответил товарищ Брузе. — Десять бывших хлопкоробов из края басмачей и трое русских пьяниц. Да, и еще один разжалованный полковник…

— Поставишь его бригадиром! — подсказал Тауфенбах. Брузе кивнул.

— Ну, мы пойдем! — Добрынин поднялся из-за стола, не желая своим присутствием отвлекать хозяев теплушки от дела.

После горячего вкусного ужина в их «покой» пришел комендант. Здесь уже они додумались познакомиться. Звали коменданта Федор Косолобов. Оказался он на редкость разговорчивым человеком и за разговорами с ним просидели они до полуночи. Будучи все еще жадным до новостей советской жизни, Добрынин задавал вопрос за вопросом, а Косолобов с удивительным энтузиазмом отвечал, а между делом еще успевал пошутить или прибаутку сказать, от которой народный контролер до колик в животе смеялся. Иногда смеялся и Ваплахов, но намного реже. Так, например, если шутка коменданта была про баб, то урку-емец ее понимал, а вот когда там два красноармейца напились и вместо приговоренных к расстрелу саботажников расстреляли группу ударников, собравшихся для фотографирования на «доску почета», а фотограф, приехавший из райцентра, сфотографировал саботажников — так тут почему-то Ваплахову смешно не было.

— Ну а станция эта как называется? — продолжал спрашивать Добрынин.

— ВУС-542, — отвечал Косолобов. — Это сокращение такое — временная узловая станция…

— А почему временная? — допытывался народный контролер.

— А рельс плохой, потому и временная. Тут нам передавали, что война к концу идет, а значит решено было по всей Германии и в тех странах, что за нее были, все рельсы скрутить, привезти сюда и тут их поставить, а они, после победы, если захотят — пускай у нас наш рельс покупают или на продукты выменивают!..

Добрынин слушал и удивлялся, удивлялся и слушал.

— Я щас чаю принесу! — комендант подскочил и выбежал из «покоя». Видно, испугался, что гости захотят уже спать ложиться, а так, пока они вместе чай будут пить, так и еще поговорят о чем-нибудь.

Так и случилось. Легли Добрынин с Ваплаховым уже под утро и, ясное дело, завтрак проспали. Поднялись только к обеду.

В столовой железнодорожной коммуны они оказались единственными едоками. Баба, просовывавшая миски с кашей в узенькое «окошко выдачи пищи», даже удивилась, когда услышала требование выдать две порции.

— А вы че, не уехали? — спросила она, пытаясь рассмотреть посетителей.

— Нет, — кратко ответил ей Добрынин. — Мы поезд на Москву ждем!

— А, Разноглазого!.. — сказала она. — Ясно… Присев за столик и вытащив из кармана свою уже полностью очищенную от ржавчины ложку, Добрынин вспомнил, что сказала повариха. Вспомнил и подумал, что Разноглазый — это, должно быть, фамилия машиниста.

Тут в столовой появился еще один мужичок — плотный, усатый, с широким, как клинок лопаты, лицом. Он взял свою миску каши и, не спрашивая, сел к ним за стол.

Добрынин ждал, что мужик заговорит, но тот, не обращая внимания на соседей по столу, быстро проглотил свою кашу и ушел.

Позже от коменданта Косолобова Добрынин узнал, что мужик, который к ним подсаживался, — радист, и к тому же контуженый и не совсем нормальный. Иногда он пишет письма своему давно умершему деду и передает их по рации всем подряд. Три раза его уже приказывали уволить, но другого радиста не присылают.

«А еще, — сказал Косолобов, — он не разговаривает. Когда война началась, он, чтобы на фронт не забрали, сам себе язык откусил. А его все равно забрали, но все-таки повезло. Эшелон, в котором его на фронт везли, враги разбомбили. Почти все погибли, а его только контузило. Вот теперь здесь и сидит да эти свои письма пишет».

На следующий день, когда Добрынин и Ваплахов спустились на первый этаж в столовую, радист уже обедал. Народный контролер и урку-емец взяли свои миски у поварихи и молча уселись к нему за стол. Так Добрынин решил, думая этим показать как бы свое уважение и в тоже время самоуважение. Снова молча пообедали они и разошлись.

Через какой-то час в их «покой» заглянул комендант.

— Ну, как поели? — спросил он приветливо. — Надо, надо полежать часокдругой после обеда. Чтоб вы тут себя как в санатории чувствовали.

Поболтав еще минут пять ни о чем, он вдруг высказал просьбу к Добрынину. Просьба заключалась в том, чтобы наутро провести контроль работы поварихи коммуны, так как Косолобову показалось, что из каши исчезло масло.

Во время завтрака, как раз когда повариха просунула в окошко две миски, в ее помещение вошли комендант и Добрынин с мандатом. Ваплахов стоял в столовой, прикрывая «окошко раздачи». Прочитав мандат народного контролера и узнав в чем дело, баба расплакалась, стала божиться, что больше этого не допустит, а когда комендант упомянул о суровых приговорах военного времени, повариха повалилась на пол, вытащила из-под какого-то ящика батон масла весом в полпуда, отдала его в руки коменданта и снова рухнула, обхватив Косолобова за колени и неся всякую жалостливую чепуху про голодных детей, про домогательства радиста и про безногого деда, которого она каждый день в уборную выносит.

Грустно стало слушать эти вопли да причитания Добрынину. Взял он и вышел, оставив коменданта с маслом и с бабой самому дальше разбираться.

Через несколько минут вышел оттуда и Косолобов. Подошел к окошку, нетерпеливо стукнул по нему. И тут же на глазах у мужчин миски с кашей выползли обратно, но теперь в каждой миске таяло по большому — грамм в пятьдесят — куску желтого масла.

Завтракали с чувством победы, словно настоящую битву выиграли.

— А с ней что делать будешь? — спросил перед последней ложкой каши Добрынин.

— А что с ней сделаешь? — пожал плечами комендант. — Она ж баба!

Добрынин кивнул.

Ваплахов не понял, но задумываться не стал. Ему тоже очень нравилась горячая каша, ну а каша с маслом казалась ему каким-то чудом, знаком того, что Эква-Пырись им помогает. И поэтому, ощущая приятное нежное тепло во рту, думал Ваплахов о вечно живом Эква-Пырисе, о его мудрости и доброте.

Через несколько дней в их «покой» после обеда вошли комендант и пожилой широкоплечий мужик в высоких черных валенках, ватных штанах и толстенной ватной куртке.

— Вот, знакомьтесь, — заговорил Косолобов. — Это товарищ Куриловец. С ним до Москвы поедете…

Народный контролер и урку-емец поздоровались с Куриловцем, пожали ему руку.

И тут Добрынин понял, что мужик этот действительно разноглазый. Кроме того, что он был косой, так еще и глаза имел разного цвета: один зеленоватый, а второй карий.

— Ну, тогда вечером отправляемся, — сказал разноглазый Куриловец. — Мне нельзя долго стоять.

— Ну, мы пойдем поедим, а я вас потом на состав отведу! — пообещал Косолобов, и они вышли.

Обрадовавшись, Добрынин уложил свои вещи в вещмешок, потом взял лежавшую на тумбочке вторую книжку «Детям о Ленине», думал тоже сунуть ее туда, но помедлил, раскрыл на том месте, до которого прочитал, уселся снова на кровать и придвинулся к окну спиной, чтобы свет хорошо на раскрытые страницы падал.

— Я еще полежу? — полуспросил Ваплахов.

— Да, поспи, я тебя разбужу, когда надо! А сам решил прочитать очередной рассказ. Рассказ назывался «Первое сомнение». Затаил Добрынин дыхание и стал читать:

«Дело было недалеко от деревни Кокошкино, куда приехала на лето отдохнуть семья Ульяновых. Лето стояло теплое, пронизанное пением кузнечиков и других насекомых, прогретое добрыми солнечными лучами. Жили Ульяновы в большом деревянном доме с резными наличниками. На втором этаже спали дети, на первом — родители. Дни летели быстро. Счастливое детство было наполнено играми, прогулками, купанием и рыбной ловлей. Но все чаще юный Володя Ульянов задумывался о вещах более серьезных, чем игры: о законах природы, о жизни людей. Любил он иногда, убежав тайком из дому от своих братьев и сестер, гулять по живописным окрестностям деревни, а особенно нравилось ему ходить вдоль железной дороги, по которой время от времени проносились, наполняя воздух гудками и терпким запахом угольного дыма, сильные черные паровозы, тянувшие за собой то пассажирские вагоны, то товарный или военный состав. Так и в этот День Володя, убежав из дому, прогуливался вдоль железнодорожного полотна. Одет он был в матросску и в синие, штанишки.. Шел он так, размышляя, и вдруг видит — в одном месте рельс на стыке отошел, и отошел он вершка на три в сторону. Понял тут Володя, что если пройдет тут поезд, то обязательно авария случится. Решил он тогда стоять здесь и ждать, чтобы аварии не было — хорошо, что дорога в этом месте была прямая и никаких поворотов, из-за которых мог бы неожиданно выскочить поезд, не было. Ждал Володя, может быть, с полчаса и вдруг слышит знакомый гудок. Стал он прямо между рельсов, снял с плеч матроску и стал ею махать. А паровоз приближается. Но тут машинист увидел мальчика на рельсах, остановил поезд, завизжали железные колеса. А из окон пассажирских вагонов люди выглядывают, думают: „Почему в лесу остановились?“ Вышел машинист к Володе. Показал ему мальчик, в чем дело, а сам думает: „Вызовут, наверно, сейчас бригаду и чинить дорогу будут“. А машинист руки о синюю форму свою вытер, осмотрел место со всех сторон, вернулся в кабину и принес оттуда большую железную кувалду. Размахнулся — и как ударит по отошедшему в сторону рельсу, потом еще раз как ударит! Минут пять бил он кувалдой, но все равно рельс полностью не выровнялся. Наклонился тогда машинист, пальцем померил трещину, потом на колеса железные посмотрел. „А-а, проедем как-нибудь!“ — сказал он и, махнув рукой, полез в кабину паровоза. Дал протяжный гудок, и заскрежетали колесные суставы. А Володя смотрел на проезжающий поезд и думал: „Хлипкая у нас империя. И народ — сильный, но дурной!“ Вдруг видит он, что последний вагон поезда какой-то особый и с охраной, а из окошка этого вагона смотрит на мальчика старый усатый царский генерал. Смотрит и улыбается, а потом даже рукой помахал. Помахал и Володя ему в ответ, но взгляд у мальчика был строгим и серьезным. И не дано было узнать царскому генералу, что за мальчика он увидел из окна своего вагона и о чем этот мальчик, видя генерала, думал».

Глава 15

Хороши советские люди. А особенно хороши они осенью, когда на не захваченных врагом полях снимается богатый урожай зерновых, которого должно хватить и солдатам, и генералам, и простым эвакуированным. И ведь хватит! Обязательно хватит!

Так думал Марк Иванов, сидя на кухне своей московской служебной квартиры.

Перед ним остывала чашка свежезаваренного чая, за ней стояла пустая сахарница, дальше — пустая клетка попугая, а сам Кузьма сидел на ней сверху, уцепившись крепкими лапками за купольную паутину проволоки.

За окном темнела сырая ночь.

Хотелось есть и не хотелось пить.

Но на столе стояла лишь чашка чая. Остывала. Уже и пар от нее не поднимался.

Марк пригубил и перевел взгляд на припотевшее со стороны улицы окно.

Все. Теперь они с Кузьмой здоровы и снова могут выполнять задания Родины. Правда, неизвестно еще, куда их пошлют. Будут ли они снова ездить в составе боевых концертных бригад по фронтам или же пошлют их в обратную сторону — поддерживать дух тыла?

Марк снова глотнул уже остывшего, едва теплого чая и глянул на Кузьму.

Птица имела вид грустный: красивый клюв опущен, в глазках-пуговках нет привычного огня, нет жажды жизни. Зажившее крыло не прижимается полностью к телу.

«Ничего, — мысленно сказал Марк попугаю. — Мы еще повоюем, Кузьма! Мы еще повоюем!» Верил ли он сам в эти мысли! Нет. Скорее это была обычная патетика, которой каждый советский человек напитывается из газет и потом всю жизнь несет в себе, думая, что это и есть воля к победе и прочие боевые качества. А может, все и наоборот…

Последние дни и ночи были туманными.

Марк Иванов и Кузьма не выходили на улицу и держали форточки закрытыми — надо было беречь здоровье, и Марк, прекрасно понимая это, берег его за двоих.

На днях позвонит товарищ Урлухов из ЦК и сообщит Марку свое решение: куда им ехать. А так не хочется уезжать осенью!

Может, бумаги, написанные врачом Центрветлечебницы, в которых описывалось здоровье обоих: Кузьмы и Марка, может, эти бумаги, лежащие теперь у Урлухова, облегчат в ближайшем их жизнь?

Марк мечтал. Мечта была простая, но слишком довоенная.

Хотелось в Крым, в санаторий «Украина» где фасад админздания украшен белоснежными статуями тружеников и тружениц. Как там было хорошо!

Урлухов позвонил на следующий день после полудня.

— Как самочувствие, товарищ артист? — спросил он. Марку очень хотелось пожаловаться, но чувствовал он себя в общем-то неплохо.

— Вы знаете, товарищ Урлухов, то, что вы прислали нам, уже кончилось. Со вчерашнего дня на одном чае сидим… И без сахара…

— Война, товарищ Иванов, война ведь! — ответил начальник. — Сытых сейчас нет и еще долго не будет!

— Но, товарищ Урлухов, Кузьме надо силы восстанавливать! Он две строфы прочитать еще может как-нибудь с трудом, а потом задыхается… Ему бы крупы какой-нибудь. Товарищ Урлухов!

— У вас же кило пшена было еще два дня назад — выразил удивление товарищ Урлухов.

— Съел… — негромко признался Марк, жалостно глядя на телефонную трубку.

— Что вы там шепчете? Что с крупой?

— Съел! — чуть громче произнес Марк и в то же время чуть отодвинул трубку ото рта.

— Стыдно должно быть, товарищ артист. Птицу больную объедаете, а уже сколько лет вместе выступали!

Марку действительно стало стыдно. Он покосился на Кузьму, но тот сидел на внешнем куполе клетки. И не двигался, молчал.

— Товарищ Урлухов, — умоляюще попросил Марк. — Ну последний раз… Пусть ему привезут, клянусь — не съем больше ни одного зернышка…

— Ладно. Не клянитесь! — Урлухов на другом конце провода тяжело вздохнул.

— Я чего вам звоню? Я же звоню сказать. Еще недельку отдохните, а потом на Урал! Там на заводах выступать будете в пересменку. Люди по шестнадцать часов работают, понимаете?

Марк молча кивнул.

Глава 16

Уже неделю, как в Новых Палестинах шел снег; снег беспрерывный огромными хлопьями сыпался с неба, и все было им покрыто, даже если б кто залез на крыши человеческих коровников, то и там этого снега было б по колено. Люди сидели у печей, греясь и просто пережидая зиму, которая только-только началась. Все было к этой зиме готово — и для скота корм, и для людей пища, и дрова. И поэтому довольное спокойствие царило в Новых Палестинах.

Женщины кормили грудью младенцев, сидя на своих лавках. Одни из мужиков играли в камешки на щелбаны, другие в карты, третьи потихоньку попивали самогон, заедая прихваченным с завтрака хлебом и мясом.

Детишки, те, что были повзрослее, выглядывали в окна, прорезанные в стенах коровника поздней осенью. Стекло, привезенное из ближнего колхоза в обмен на копченое мясо, было мутновато, но мальчишкам и девчонкам все равно было интересно смотреть через него на двор.

Ближе к выходу из главного коровника пристроились бригадир и еще два мужика. От нечего делать и из добрых побуждений они мастерили салазки, постукивая молотками и повизгивая рубанками на длинном грубо сколоченном верстаке.

В коровник заглянула укутанная в пуховый платок баба. Крикнула:

— Глаша! Ты тут?

— Дверь закрой! — заорал на нее бригадир, подняв голову от верстака. — Давай или сюда, или туда!

Баба испуганно зашла и прихлопнула за собой дверь.

— Глаша! — снова выкрикнула она.

— Че тебе? — ответил женский голос.

— Давай на кухню, Степанида заболела!

— А, иду! — спокойно сказала Глаша. И снова стало тихо, только шум столярного инструмента иногда звучал.

— Снег кончился! — крикнул через пару часов Федька, самый старший из новопалестинских пацанов, было ему уже лет тринадцать. — Аида кататься!

И орда детей высыпала из коровника, потащив за собой все стоявшие под ближней к двери стенкой салазки. И дверь оставили открытой, на что бригадир чертыхнулся и саморучно ее закрыл, да еще на щеколду, чтоб не просто было им в коровник вернуться.

Понеслись салазки с холма.

А вокруг такая красота виднелась. Поля — сплошная белая скатерть без конца и края, а по другую сторону холма — синяя змея замерзшей речки и бело-зеленый лес, стоящий царственно и неподвижно.

Весело, раздольно детям было. Уже у всех, пожалуй, снег за шиворотом таял, и кричали они, и смеялись. Как вдруг Степка-маленький стал серьезным и, ткнув рукой в поля, сказал:

— Глядите, че это там!

Присмотрелись детишки и увидели черную точку, медленно-медленно двигавшуюся навстречу Новым Палестинам.

— Медведь? — предположил кто-то.

— Я сбегаю бате скажу! —крикнул Федька и понесся по снегу к главному коровнику.

А дверь закрыта. Барабанил в нее Федька минут пять, а бригадир стоял внутри и посмеивался. Потом открыл-таки.

— Ну че, замерз? — спросил бригадир.

— Не-а, а там вроде медведь сюда идет! — выпалил Федька, развернулся и назад во двор выбежал.

— Пойду погляжу, — бригадир застегнул верхнюю пуговицу на ватнике и напялил на голову ушанку.

Подойдя к детишкам, разглядел он эту черную точку, но что оно такое было — не понял. Однако любопытство у него появилось, и стоял он на снегу — хоть ноги в валенках мерзли без движения. Наконец точка увеличилась, и различил бригадир в этой точке человека с каким-то ящиком. Дух у него перехватило, и пошел он скорым шагом, не ощущая подмороженных ног, назад в коровник.

Через минут десять высыпал из коровника народ, и уже из двух других стали выходить посмотреть, что за суета во дворе зимой.

И виден уже был всем человек, несший какой-то ящичек. Тяжело ему было идти. И какая-то баба всплеснула руками: «Ой, не дойдет, бедненький!» — Чего не дойдет? — зло перебил ее счетовод. А ранний зимний вечер уже опускался, и опускался быстро. И хоть снег оставался белым на всю ночь, но все над ним темнело и делалось почти невидимым.

Когда еще не стало совсем темно, люди вдруг ахнули, увидев, как упал тот человек на снег, потом с трудом поднялся и снова, глубоко проваливаясь в белый покров земли, пошел вперед.

— Помочь ему надо, вот что! — сказал счетовод.

— А как ему поможешь? — спросил один из крестьян.

— Ну как, навстречу пойти да помочь, — пояснил горбун.

— А кто пойдет? Ты, что ли, пойдешь? — съехидничал крестьянин.

— Нет, я не пойду, — спокойно сказал счетовод.

Пока они говорили так, бабы снова ахнули — опять человек этот на снегу растянулся.

И тут бригадир, крикнув что-то мальчишкам, побежал вниз с холма, а за ним несколько пацанов с салазками.

А темнота уже достигла снега, и не видали стоявшие на холме ни бригадира, ни мальчишек, ни этого шедшего к ним человека. Однако стояли они на холоде — кого-то держало любопытство, других — волнение за людей.

Полчаса спустя внизу у подножья холма появился бригадир с пацанами. Несколько строителей сбежали к ним вниз, и уже все вместе притащили они на салазках в Новые Палестины и этого примерзшего человека, и черный чемодан.

— В коровник его, к печке, отогреть надо, пока жив! — командовал бригадир.

Полночи растирали замерзшего самогоном, и даже когда очухался он, растирать не перестали.

— Дорвались бабы до мужика! — бросил, глядя на них, бригадир, тоже стоя у печки, но с другой ее стороны.

Под утро все заснули, разойдясь по своим лавкам и укрыв предварительно согревшегося уже пришельца огромным тулупом.

Первыми проснулись дети и, осмотрев хорошенько похрапывающего во сне пришельца, принялись за ящичек-чемодан, который он с собой принес.

Щелкнули замками и ахнули, увидев в этом ящике настоящую гармонь. Тут же старший, Федька, знавший, что это такое, вытащил ее из футляра и растянул меха. Раздался хрипловатый безрадостный звук, и дети испуганно оглянулись, проверяя: не разбудили ли они кого-нибудь. Но все в коровнике спали, и тогда Федька опустил осторожно инструмент на пол возле спящего незнакомца. А сам отошел к ближнему окну.

За окном снова шел снег, и от этого зябко вдруг стало пацану. Вернулся он к печке, у которой незнакомец спал, открыл дверцу и только рдевшие угли увидел. Тогда бросил он туда еще дров, тут же рядом сложенных, закрыл дверцу, но так и остался сидеть в этом теплом месте.

Скрипнула дверь — пришла баба с кухни, прошлась между лавками, разбудила еще двух баб, и вместе они ушли из коровника.

Затем проснулся ангел. Подошел к ближней печке, подбросил дров и тоже, как Федька, погреться присел.

Завтракали во втором человеческом коровнике. Пришелец, дуя на горячую овсянку, с любопытством рассматривал помещение.

— И это вот так вы живете? — спросил он у сидевшего рядом бригадира.

— Ага, — ответил тот. — Хорошо живем, ты лучше о себе расскажи: кто такой, откуда?

Все за столом притихли, ожидая рассказа. Горбун-счетовод даже ложку с кашей обратно в миску опустил.

— А што рассказывать? — пожал плечами пришелец. — Зовут меня Демид Полуботкин, жил в Москве, потом прислали в колхозный дворец культуры тут недалеко, в село Нижняя Колода. Ну а оттуда я сбежал…

— А чего тебя туда прислали? — спросил один из мужиков.

— Культуру укреплять.

— А чем ее, эту, укрепляют?

— Ну чем, песнями, плясками…

— Так ты, што ли, и поешь?! — радостно воскликнул бригадир. — А?

— И пою, — горделиво произнес Демид Полуботкин.

— Так споешь, может, чего после завтрака? — спросил счетовод.

— Не-е, — мотнул головой Демид. — Для этого особый настрой нужен, радость должна внутри быть… это ж не копать.

Бригадир кивнул.

Счетовод нахмурился.

— Ну а про жизнь в Москве рассказать можешь? — спросил какой-то мужик.

— Могу, — сказал Демид.

— Вот што тогда, — заговорил бригадир. — Надо, шоб все слышали… Давай это в классе расскажешь, а?

Демид согласился, и тогда бригадир после завтрака объявил всем, что вечером в классе про Москву расскажут.

Прошелся потом Демид по Новым Палестинам, с интересом рассматривая строения и жителей, а когда уже возвращался в главный коровник, где ему лавку определили, столкнулся лицом к лицу с хорошенькой светловолосой девушкой, одетой в валенки и большого размера тулуп, и без всякой шапки.

— Это вы из Москвы? — спросила она, смущенно улыбаясь.

— Я, — ответил Полуботкин.

— Катя, учительница. — Девушка протянула руку.

— Дема. — Улыбнулся Полуботкин.

— Вы сегодня будете про Москву рассказывать?

— Ага. — Дема кивнул. — Буду.

— Это хорошо, — сказала Катя и, еще раз мило улыбнувшись, отошла, оставив Полуботкина в некотором недоумении.

Отошла она, потом обернулась и проводила его взглядом, пока в человеческий коровник он не вошел.

«Смешной какой! — подумала Катя. — И животик такой кругленький, что аж выпирает! Кушать, должно быть, любит!» Вечером Полуботкин рассказывал про жизнь в Москве. Про конных милицейских, про магазины, про кино.

Народу собралось очень много. Слушали его внимательно, затаив дыхание, и только иногда кто-нибудь из малокультурных мужиков перебивал рассказ простым вопросом, стараясь уяснить, на что похожи вещи, про какие Полуботкин рассказывает.

— А че это — кино? — прозвучал негромкий вопрос.

— Кино — это такая иллюзия, как жизнь, только в жизни все происходит один раз, а кино можно много раз смотреть…

— А че это — иллюзия?

— Подожди, — теперь уже Полуботкин осадил вопрошающего. — Вот, к примеру, фотографии знаете? Некоторые кивнули.

— Ну а это так же, только движение снимает. Ясно? Конечно, было это не ясно, но сам рассказ нравился новопалестинянам больше, чем разные объяснения.

Узнали новопалестиняне от Демида и про Кремль, и про Кремлевского Мечтателя, и о том, что москвичи утром и вечером руки моют и в каждой квартире есть туалет… Бабы, услышав это, завздыхали. Тут бригадир перебил рассказ, заявив, что гость устал и пора женщинам на вечернюю дойку идти.

А когда разошлись новопалестиняне, подошел бригадир к Демиду и сказал ему:

— Ты б тоже че-нибудь плохое про Москву рассказывал, а то сидят, рты пораззевали, слюну пускают!

— Да как же можно, про Москву и плохое? — искренне удивился Полуботкин. — Это же сердце Родины!

— А чего ж тебя оттуда выслали?

— Не выслали, а послали… Потому, что в Москве слишком много культуры, а в других местах, особенно в селах, ее вообще нет.

Бригадир почесал за ухом, подумал. Потом сказал:

— Так вот возьми лучче и спой, чем сказки рассказывать!

— Будет настрой такой, тогда и спою, — сердито ответил Полуботкин. — А не будет настроя, так…

Бригадир, будучи явно в неприятном настроении, развернулся и, больше ни слова Полуботкину не сказав, ушел.

Шли дни. Полуботкин прижился в Новых Палестинах, спал, ел и больше ничего не делал, даже уже и про Москву не рассказывал. Говорил, что настроя нет. Лежала у него под лавкой без дела гармонь в футляре. И сам он часто лежал, глядя в потолок и наслаждаясь теплом помещения.

Подошел к нему однажды счетовод. Присел на лавку и сказал строго:

— Ты уже почитай неделю бесполезно живешь здесь…

— Как бесполезно? — спросил слегка удивленный Демид.

— Пользы от тебя никакой, только ешь и спишь. Вон и живот у тебя круглый, хоть сам ты и не жирный.

— Ты мой живот не трогай! — рассердился Полуботкин. — Он у меня специально такой, чтоб, когда пою, больше мощи было.

— Ну, мне твой живот не нужен, — горбун махнул рукой. — Мне нужно, шоб ты пользу приносил. Отрабатывать еду надо-то…

Демид задумался.

— А што же мне делать? — спросил он серьезно, понимая, что нехорошо всетаки так на всем готовом сидеть и ни хрена не делать.

— Ну, отработать тебе трудно будет, может, лучше отпоешь? За каждый день по песне, добро?

Эта мысль у Полуботкина протеста не вызвала. А тут еще счетовод наклонился к нему и спросил шепотом:

— Ты, часом, адресок Кремлевского Мечтателя не знаешь? Мы тут решили ему письмецо написать и немного копченого мяса послать.

— А что, у вас почта есть?

— Да нет, мы так, с оказией пошлем, через ближнее село. Наш коптильщик для них мясо коптит, вот через него и договоримся.

— Ну, знаю адрес, — кивнул Полуботкин, — могу и конверт надписать.

— А петь когда будешь?

— Настрой нужен… — помягче произнес Демид и тут же увидел в глазах у счетовода столько недоверия к собственной личности, что даже в горле запершило.

— Но скоро уже будет… вот на днях…

— Ты давай, не томи! — сказал на прощанье счетовод и ушел.

За обедом Полуботкин сказал бригадиру, что уже готов им в Новых Палестинах культуру песней укреплять, только место ему нужно такое, чтобы простора много было и эхо хорошее рождалось.

Бригадир, походив по холму, поскрипев снегом, определил такое место — у пня, что возле зимней кухни стоял для расколки дров и разрубки мясных туш. Был там и простор, потому как вид открывался и на заснеженные поля, и на другую сторону холма, где у речки стояла коптильня, а чуть дальше лес начинался.

Показал бригадир место Полуботкину, и согласились они, что место хорошее и петь Полуботкин будет на следующий день после обеда. На том и разошлись.

А тем временем счетовод с Захаром сидели в коптильне за столом и письмо Кремлевскому Мечтателю придумывали, а Катя, бывшая тут же, аккуратно его на бумагу записывала.

В письме этом рассказывали они о Новых Палестинах, о том, как живут и что едят. Писали, что жизнью своею довольны, и спрашивали совета, как и что в их жизни улучшить можно. И еще добавили в конце, что теперь у них в Новых Палестинах и культура есть, а завтра они будут песни слушать.

Потом склеили из бумаги конверт, вложили туда письмо и отнесли его Полуботкину адрес надписать.

Демид охотно вывел на конверте собственным карандашом: «Москва, Кремль, Кремлевскому Мечтателю».

Следующий день был солнечным и безветренным. Снег искрился и поскрипывал под ногами новопалестинян. Из трубы коптильни в небо уходил ровненький столбик дыма.

После обеда сытые и счастливые люди подтягивались к зимней кухне, возле которой должны были прозвучать обещанные Полуботкиным песни.

Вскоре появился и сам Полуботкин. Опустил на снег футляр с гармонью, забрался на пень, окинул окрестности взглядом, и сразу появилось в его лице чтото орлиное. Насмотревшись вдоволь по сторонам, он слез, вытащил гармонь, пробежался пальцами по ее кнопкам, извлекая из инструмента музыку. Потом присел на пень и задумался.

Народ все еще подходил, но бригадир, стоя рядом, переступал с ноги на ногу, выказывая нетерпение.

— Ну, давай уже! — сказал он, подойдя к Демиду. Полуботкин с гармонью в руках взобрался на пень.

— Русские песни! — объявил он.

Ангел, пришедший одним из первых, выискивал взглядом Катю, но постоянно натыкался на безразлично-неживого Архипку-Степана.

— Ну, я начинаю! — предупредил Полуботкин, глубоко вздохнул и рванул гармонь в стороны.

Музыка покатилась широкой волной вниз с холма.

— Раскинулось море широко… — загремел над Новыми Палестинами голос Демида, и все чуть ни присели от неслыханной прежде мощи. — …и ветер гуляет вдали… товарищ, плывем мы далеко, подале от нашей земли…

Новопалестиняне, завороженные, стояли не шевелясь. А песня неслась в поля, кружилась, как невидимая метель, и ощущали люди, словно внутри у них что-то просыпается, что-то бесстрашное и непобедимое. И кто-то из них, подумав: «А вдруг это душа?» украдкой на ангела глянул. А ангел, тоже завороженный, стоял и смотрел на Катю. И Катя смотрела на него. И так хорошо им было, укутанным в эту мощную песню, так радостно, словно для них двоих эта песня звучала.

«Перекую я его, — с твердой уверенностью подумала Катя. — Моим будет навсегда!» «Милая, — думал ангел, — сколько добра в твоих глазах светится, сколько тепла!..» А музыка гармони, сплетаясь с песнею, превращалась в ветер, ощутить который можно было только человеческой душою. И не наклонял этот ветер ровненький столбик дыма, что из трубы коптильни поднимался, не стряхивал этот ветер снег с сосновых крон стоявшего за речкой леса.

Горбун-счетовод, будто любовью переполненный, смотрел и ласкал взглядом сына своего Василька, дремавшего на руках у жены.

А Демид Полуботкин уже запел новую песню.

Славное море — священный Байкал, славный корабль — омулевая бочка…

И еще громче звучал его голос, поднимавшийся высоко-высоко над холмом.

Вышел на эту песню из коптильни Захар, вышел и стал, рот разинув, а следом и Петр выглянул из-за открытой настежь двери.

Архипка-Степан посмотрел туда, вниз, на Захара и Петра.

Думалось ему о том, что это он, беглый колхозник, крестьянин и внук крепостного, привел людей к счастью, сюда вот, на этот холм. И люди теперь здесь жили и этой жизни радовались и ей же удивлялись.

И тут заметил он, что из-за ближних к холму стволов сосен вышли не вместе, а порознь несколько бородатых мужиков в тулупах, перевязанных веревкой. А за веревкой, как за ремнем, топоры и ножи у них торчали. Вышли эти мужики и остановились — тоже песню слушали.

«Лесорубы или разбойники, — подумал про них Архипка-Степан, но подумал без подозрения, а с любовью. — А кто б они ни были, все одно русские люди, и душа у них русская, иначе не вышли б они на песню из лесу».

Допев вторую песню, решил Демид передохнуть. На пень сел.

Мужики, что из лесу вышли, подождали чуток другой песни и, не дождавшись, снова в лес ушли. И не вместе, а порознь, словно и не знали они друг друга.

Глава 17

После недели дождей снова пошел снег.

Банов сидел за столом, пил чай с медом и просматривал новые инструкции, присланные с курьером Нарком-проса.

В дверь постучали.

Зашел учитель Можайкин.

— Товарищ директор, — сказал он. — Вот… это моя мама собирала, очень помогает при простуде.

Банов кивнул.

Учитель положил пакет с травами на стол директора и вышел.

Тут же раздался телефонный звонок, и директор снял трубку.

— Алло…ап-ппкх…алло… — прокричал он. — Что? Какие данные?

Звонили из Наркомпроса, просили прислать данные на учащихся, решивших поступать в кулибинские и суворовские училища.

— Хорошо, — сказал в трубку Банов, поняв, в чем дело. — Подготовлю!

Вызвав завуча, директор поинтересовался, где эти данные, и выяснилось, что они уже два дня лежат на его директорском столе под кипой других бумаг, отчетов и учительских рапортов.

Отпустив Кушнеренко, Банов просмотрел списки учащихся.

— Всего сто пятьдесят два, — прошептал он сам себе. — Негусто.

И тут взгляд его упал на знакомую фамилию.

«Роберт Ройд, 7-Б класс. Суворовское училище», — прочитал он и задумался.

Снова скрутил Банова приступ кашля, горло раздирало до боли, и директор налил себе еще одну кружку чая, разболтал в ней две столовые ложки меда, глотнул.

На минутку полегчало.

Вспомнился Банову прошлый четверг, когда они с Кларой замечтались на подкремлевском холме и едва избежали неприятностей. Два часа они искали нужную тропинку под проливным дождем. Карпович куда-то пропал, но им каким-то чудом удалось выйти к знакомому зеленому двухэтажному дому, найти нужную дверь, и после бесконечных лестниц и темных коридоров они в конце концов оказались наверху. Совершенно мокрые, они чуть ли не бегом покинули Кремль и через двадцать минут поднялись к Кларе.

Отдышались. Клара переоделась и нашла кое-что из одежды покойного брата, чтобы и Банов мог переодеться.

Потом они выпили по сто граммов водки против простуды, но это не помогло. Уже на следующее утро Банов захрипел и стал кашлять.

Но не это было самое обидное. Больше всего огорчало Банова, что он забыл внизу на холме свой коричневый портфель. В портфеле лежали какие-то школьные бумаги, но что именно — Банов не помнил. Однако понимал, что как только кто-то обнаружит портфель, у директора начнутся очень серьезные неприятности.

Кларе он об этом ничего не говорил. Пытался дозвониться до Карповича, но там никто не брал трубку. Это тоже было подозрительно, ведь после исчезновения Карповича Банов больше не слышал и не видел своего боевого товарища.

С трудом дождавшись окончания учебного дня, он даже не разрешил Петровне вымыть полы. Закрыл дверь. Поднялся на второй этаж и позвонил Кларе.

— Клара? Алло? — говорил он. — Знаешь, Роберт хочет в суворовское.

Клара не удивилась. Она уже знала об этом.

— Пускай идет, он уже взрослый, — ответила она. — Ты вечером придешь? Я тебе горчичники поставлю…

— Хорошо, — сказал Банов и, попрощавшись, положил трубку на аппарат.

К вечеру погода разбушевалась, и снег повалил плотными белыми охапками.

Банов шел по темному переулку, придерживая руками полы своего пальто, сшитого из старой шинели. Оно было застегнуто на одну пуговицу — остальные уже потерялись.

Клара ждала его. На плите стояли горячие щи.

— А Роберт где? — поинтересовался Банов.

— В драмкружке.

— А что они там репетируют? — спросил Банов.

— Что-то про атеизм… — ответила Клара. Сели ужинать.

— В Европе забастовки, — сообщила вдруг Клара. По радио передали.

Банов не ответил. Рот был забит щами, да и не очень-то его интересовало, что происходит в Европе.

— Роберт уезжает в пятницу, — проговорила Клара минут через пять. — В Якутск. Там будет жить и учиться. Переезжай сюда жить… Комната Шкарницкого теперь пустая. Можешь занять.

Банов задумался. После горячих щей в горле было приятно и тепло.

Подумав, он кивнул.

Клара сдержанно улыбнулась. Встала, подошла к плите. Проверила, сварилась ли картошка.

— Еще чуть-чуть, — сказала она, обернувшись. — Да, ты знаешь, что я нашла?

— Что?

— Вот, смотри! — и Клара взяла с кухонной полки книгу, протянула ее Банову.

«Национальная кухня русских поморов», — прочитал Банов на обложке и вопросительно посмотрел на Клару.

— Помнишь, в четверг он нам рассказывал про невкусный суп, который ему дали поморы?

Банов напряг память. Сознаться, что он продремал почти весь разговор, не хотелось. На всякий случай Банов кивнул.

— Вот, я нашла этот суп. Скорее всего, это он, — Клара раскрыла книгу в том месте; где была закладка. — Послушай: возьмите четыре глаза моржа, много соли, печень и почки лосося, вскипятите два литра воды…

«У моржа же только два глаза», — подумал Банов.

— Ты не слушаешь? — спросила Клара.

— Да нет, слушаю, — проговорил Банов. Клара посмотрела на него пристально.

— Картошка, наверно, готова уже! — сказала она и, закрыв книгу, повернулась к плите.

После ужина Клара облепила Банову шею и грудь горчичниками.

Стало жарко Банову. Он прилег на софу и заснул.

Глава 18

Поезд, которым командовал разноглазый товарищ Куриловец. показался Добрынину несколько странным. Состоял он только из паровоза, дополнительного тендера и теплушки, разделенной внутри на две неравные части: маленькое служебное четырехкоечное купе со столиком, окном и химической печкой-буржуйкой, и грузовой отсек, по деревянному полу которого с грохотом и треском катались от стенки к стенке несколько разноразмерных бочек. Когда состав останавливался — бочки тоже переставали двигаться, и в теплушке наступала божественная тишина.

Первые несколько часов дороги народный контролер молчал и терпел грохот бочек, думая, что не пройдет много времени, прежде чем «разноглазый» заметит, что бочки не укреплены. Однако, пораженный спокойствием товарища Куриловца, Добрынин все-таки не утерпел и сделал тому замечание. Тут же и урку-емец, видимо, тоже утомившийся из-за этого шума, посмотрел на начальника с поддержкой и одобрением.

Однако четкий и вразумительный ответ «разноглазого» озадачил и огорчил народного контролера. Куриловец пояснил, что эти бочки катаются по полу уже с полгода, и сколько им еще кататься — неизвестно, так как груз этот правительственный, то есть в бочках «укатывается» порт-вейновое вино для руководителей страны.

— А зачем его в поезде катать? — не удержался от вопроса народный контролер.

— А так его укрепляют по-научному. Каждая бочка должна не меньше двух тысяч километров проехать, а лучше — еще больше. Тогда вкус у вина изменяется в лучшую сторону…

Поняли тогда Добрынин и урку-емец, что придется им этот шум всю дорогу слушать. Поняли и огорчились.

Однако через день-два привыкли и ехали дальше, уже не обращая на движение бочек никакого внимания.

Иногда поезд останавливался — чаще всего в обеденное время, когда «разноглазый» мастерски куховарил на химической печке, приготовляя горячие похлебки из серой муки, воды и сушеной рыбы. В такие моменты приходил на обед и машинист, однолетка и старинный товарищ Куриловца. Звали машиниста Вася Мурованный. Был он из той же деревни родом, что и «разноглазый», и особенно понравилось Добрынину то, что деревня их называлась Мурованные Куриловцы и среди жителей ее встречались только две фамилии: или Мурованный, или же Куриловец.

Собравшись за обедом, они охотно разговаривали, делясь прошлым и настоящим. Однако недели через две оказалось, что говорить им больше не о чем, и тогда Добрынин предложил вместо разговора перед едой читать вслух по рассказику из книги, подаренной ему товарищем Твериным. Машинист и «разноглазый» согласились, не говоря уже об урку-емце, который некоторые рассказы наизусть знал.

Чтобы все было по справедливости, Добрынин начал читать книгу снова с самого начала. Так и получалось: в день по рассказу, потом обед, а потом снова гудок паровоза, скрежет железных колес и постепенно заглушающий механические шумы состава грохот катающихся по полу бочек.

Однажды во время очередного обеда — а перед обедом в тот день Добрынин прочитал всем рассказ «Печник» — «разноглазый», как-то хитро переглянувшись с машинистом Мурованным, задал Добрынину пару вопросов о работе народного контролера, а потом вдруг предложил ему провести контроль «укатки» портвейнового вина. Сперва Добрынин смутился — как-никак это было вино для руководителей страны. Но тут «разноглазый» объяснил, что только путем проверки они смогут определить, «укаталось» ли вино или нет, и если оно уже «укаталось» — то можно прямиком без всяких дальнейших объездов в Москву ехать.

— Ты ж право имеешь такое! — доказывал за столом Куриловец. — У тебя ж в мандате што написано: проверять и контролировать все! Так?

— Ну да, — подумав, согласился народный контролер. — Но это же бочки открывать надо?

— Одну только, самую маленькую, — сказал Куриловец. — Вон ту, на которой написано «маршал Луганский».

— А это, что ли, его бочка? — испуганно спросил Добрынин.

— Ну как бы его, но он же совсем больной, пока доедем — его уже, поди, с воинскими почестями…

— После проверки бочку закрыть надо, и все! — подсказал вдруг Ваплахов и тут же ощутил на себе одобрительно восторженные взгляды «разноглазого» и машиниста.

— Во башка! — рот Мурованного растянулся до ушей в довольной улыбке. — И чего это Бог одному голову дает, а другому только руки?

Предложение урку-емца было принято. Тут же «разноглазый» подкатил маленькую бочку к купе и достал большую литровую кружку. Вместе с машинистом они аккуратно поставили бочку на стол, изрядно попотели, вытаскивая деревянную пробку из верхней крышки, потом опять же вдвоем приподняли бочку и наклонили так, что полившееся красное вино мгновенно заполнило кружку до краев и перелилось, образовав на столе небольшую лужицу.

— Да не держи ты так высоко! — недовольно крикнул «разноглазый».

Опустили бочку на пол.

Добрынин взял кружку в руки, поднес ко рту и вопросительно глянул на Куриловца.

— Давай-давай, пробуй, а потом скажешь — укаталось или нет! — сказал тот.

Добрынин вздохнул и сделал длинный глоток. Во рту сразу стало приятно и сладко.

— Ну што? — спросил машинист.

Добрынин, задумавшись на мгновение, сделал еще один глоток.

Потом спросил:

— А как его определить?

— Можно, я попробую? — попросил урку-емец. Народный контролер с радостью протянул вино своему помощнику, правда, вина там было едва ли полкружки. Ваплахов выпил все залпом и опустил кружку на стол, прямо в винную лужицу.

— Ну? — теперь спросил уже «разноглазый». Урку-емец пожал плечами.

— Вкусно очень, — сказал он. — И сладко даже! Наступило молчание, в котором Добрынин почувствовал себя как-то не так. Выходило, что он, народный контролер, не мог из-за отсутствия нужной образованности проверить «укатанность» вина. Стало ему неудобно и стыдно. Конечно, хотелось ему сказать, что вино, мол, уже «укаталось» и можно его прямиком в Москву вести. Но тут же думал Добрынин о том, что привезут они это вино в Кремль, а там маршал Луганский или еще ктонибудь спросит: «А почему вино не такое? Почему неукатанное?» А ему говорят: «Как же, народный контролер Добрынин проверял и сказал, что уже укаталось!». Мучился бы Добрынин еще долго своими мыслями да сомнениями, но тут его «разноглазый» выручил.

— А давайте, — говорит, — я его сам проверю. Не впервой уже!

Подняли машинист с Куриловцем бочку, наполнили снова кружку. Настроился «разноглазый», посерьезнел, взял кружку и осушил в три глотка. Потом опустил ее на стол, а сам внутренне задумался, и только сомкнутые губы его шевелились.

— Ну чего? — спросил машинист.

— Кажется, еще немного не хватает… Надо еще покатать…

— Да?! — удивился машинист.

— Да ты сам попробуй! — предложил «разноглазый» машинисту.

Снова налили они полную кружку. Выпил ее машинист, тоже губами почмокал, головой покачал.

— Еще месяц как пить дать катать надо, — сказал. Заткнули они после этого пробку обратно в нужное место, побили по ней крепко железнодорожным башмаком, и откатил после этого «разноглазый» бочку в грузовую часть теплушки.

— Я спать буду! — спокойно и радостно заявил вдруг, позевывая, Дмитрий Ваплахов. Потом поднялся на свою верхнюю койку и залег там беззвучно, как мертвый.

Минут через пять машинист и Куриловец тоже решили прилечь.

И только Добрынин остался бодрствовать, сидя за столом, на котором краснела винная лужица.

Он смотрел в окошко, за которым в полной тишине неподвижно стояла зимняя природа. Смотрел и думал о том, что пройдет какой-то месяц, укатается это вино, и въедут они в Москву, где снова увидит он дорогих его сердцу товарищей: Тверина, Волчанова и, конечно, Марию Игнатьевну и дворника Василия, и сына Григория тоже, хоть и не его это сын.

Мысли постепенно стали видимыми, как настоящий кинематограф, и не заметил народный контролер, как заснул, не заметил, как положил свои руки прямо в разлитое на столике вино, а голову опустил сверху на руки. И из их спальни донесся до Добрынина, дремавшего за столом в кабинете своей служебной квартиры, неприятный и резкий плач младенца.

Глава 19

Время катилось медленно, как разбитый военный «газик» по ухабистым тыловым дорогам.

Вечерело. Было пронизывающе сыро.

Марк Иванов, закутавшийся в шинель, прижимал к себе зачехленную клетку с Кузьмой и вместе с ней подпрыгивал на пружинистом заднем сиденье машины. Рядом с ним подпрыгивал на ухабах товарищ Парлахов — «приставник» от ЦК. Приставил его к артисту товарищ Урлухов. Сказал, что для охраны и помощи, но теперь, после первых пяти выступлений в этих бессрочных «тыльных» гастролях, Иванов уже точно знал, для чего рядом с ним постоянно находится этот немногословный и неулыбчивый человек.

Перед первым же выступлением «приставник» предупредил артиста, что теперь перед въездом на каждый оборонный завод или объект придется Марку одевать с его помощью наглазную повязку, чтобы случайно не увидел он то, что ему, как человеку постороннему, видеть не положено. И с тех пор началось: еще забора заводского не видно, а «приставник» Парлахов уже натягивает на глаза Иванову черную тряпичную повязку и дальше сопровождает его уже как слепого — под руку по лестницам, под руку на сцену или просто на невидимую площадку, где Кузьме определили читать. Все под руку аж до очередного случайного транспорта, который повезет их в следующее место, где самоотверженно трудятся бойцы невидимого тыла.

В этот раз с транспортом им повезло: прокурор спецколлегии, оказавшийся на том же объекте, предложил отвезти их в Соликамск. Прокурор ехал со своим шофером, молодым парнем очень угрюмого вида. Расстояние от Молотова до Соликамска было неблизким, но об этом Марк не задумывался. Он был счастлив, что мог видеть своих попутчиков, что мог заглядывать через стекло дверцы на сгущающуюся вокруг машины темень. Глаза Марка так устали от повязки, что теперь даже темень казалась излишне яркой и вызывала неприятную резь. Но жаловаться было некому и незачем. Все-таки война.

«Газик» выдавил колесами треск из досок деревянного моста.

Марк оживился, прильнул-прижался носом к стеклу дверцы.

Где-то далеко мелькали огоньки, и их едва заметное отражение дрожало на далекой воде.

— Что за речка? — спросил Марк, уткнувшись взглядом в спину шофера.

— Косьва, — ответил прокурор. — Далеко еще. Мост и речка остались далеко позади, и только ночь их сопровождала, не отвлекаясь ни на мгновение.

«Приставник» Парлахов уже похрапывал и даже на ухабах не просыпался. Сидевший впереди прокурор, может быть, и не спал, но был он как-то внутренне сосредоточен и, наверно, даже не обращал внимания на то, что его куда-то везут, что он едет по этой ночной разбитой дороге в далекий Соликамск.

Только шофер уверенно выкручивал баранку, объезжая на ходу особо глубокие рытвины. Иногда он дергал плечами и крутил головой, чтобы размять затекшую шею, Назад он не оборачивался.

Марк вздохнул огорченно — одиноко ему стало. Вздохнул и закрыл глаза. Только руки посильнее обняли зачехленную в хорошую шинельную ткань клетку со своим близким боевым товарищем, пожалуй, единственным родным существом.

В Соликамск приехали лишь на следующий день к вечеру. Попрощавшись с прокурором и шофером, и остались одни среди серого, почти невидимого в темноте города.

— Стой здесь и никуда не отходи! — приказал Марку «приставник» и нырнул в темень.

Марк стоял и медленно коченел, все так же прижимая к груди зачехленную клетку.

— Как ты там, Кузьма? — дрожащим голосом спросил он. Из клетки никакого шума не доносилось, и это встревожило Иванова. Подумал он было расчехлить клетку и заглянуть туда — жив ли его товарищ, но тут же сообразил артист, что это вдвойне опасно для попугая, и не стал этого делать.

Не стал, а все-таки нервничал, сам замерзая. Боялся, что найдут они какойнибудь ночлег, там расчехлит он клетку — а Кузьма мертвый!

— Ну пошли! — прозвучал рядом голос «приставника» Парлахова.

— Куда? — спросил Марк.

— Сорок пятый рабочий барак энского завода, понятно?

— Да. — Марк кивнул и, высмотрев в темноте Соликамска фигуру «приставника», пошел за ним следом.

Барак был деревянный и имел два шатких этажа. Гниловатая лестница так трещала под ногами, будто вот-вот готова была провалиться.

Старушка, которая со свечой вела их в служебную комнатёнку на втором этаже, приговаривала на ходу: «Только там окна фанерой забиты, голубчики… фанерой забиты, так што ногами лучче к фанере, к окнам… а не то просквозит…» Поставив свечу на табурет, старушка ушла. Марк первым делом проверил, жив ли попугай. Оказалось, что жив. На радостях Иванов даже не обратил внимания на отсырелость набитого соломой матраца. Залег на него, не раздеваясь, прямо в шинели, и стал ждать сна.

Утром проснулся от какого-то шума, доносившегося с улицы.

Парлахова не было. Протерев глаза рукой, Марк полез в вещмешок, достал оттуда кулек со смешанным зерном и мерный пятидесятиграммовый стаканчик, зачерпнул им зерна и высыпал в кормушку клетки.

Кузьма с печалью во взгляде посмотрел на свой паек военного времени. Потом глянул и на хозяина.

Марку почему-то стало стыдно, хоть никакой вины в этот момент перед птицей не имел. Зачерпнул еще полстаканчика, добавил Кузьме и вышел из комнатенки на поиски воды.

Пока нашел старушку и взял у нее кружку ледяной воды, прошло минут пятнадцать.

«Приставник» уже сидел на своей лавке, покрытой таким же набитым соломою матрацом. Сидел и, видимо, ждал Марка.

— Концерт в пересменку, в час дня, — сказал он. — Позавтракать разрешили в рабочей столовой в тринадцатом бараке…

Марк обрадовался, услышав о завтраке. Обычно приходилось обходиться одним обедом.

— …но там будут завтракать три засекреченных инженера, так что придется повязку одеть… — закончил свое сообщение Парлахов.

Иванов тяжело вздохнул — есть с завязанными глазами ему еще не приходилось. Но есть хотелось.

Оставив птицу в комнатенке, Парлахов и Иванов отправились на поиски тринадцатого барака. Искать долго не пришлось. Перед тем, как войти в одноэтажное деревянное зданьице, «приставник» натянул на глаза Марку повязку.

— Что-нибудь видно? — спросил он.

— Правый немножко видит… — признался Иванов.

— Вверх видит или вниз?

— Вниз.

Парлахов подтянул повязку книзу.

— А теперь? — спросил он.

— Теперь ничего не видно.

— Ну, цепляйся и пошли! — скомандовал «приставник».

По привычке Марк взял Парлахова под руку.

— Ступенька! — предупреждал «приставник» по дороге в рабочую столовую. — Осторожно, порожек! Так. Я тебя сейчас посажу вот… тут опускайся. Да опускайся же!

Марк медленно приседал, желая как можно быстрее наткнуться задницей на табурет. Наконец наткнулся. Расслабился.

— А что там на завтрак? — спросил он.

Но никто ему не ответил. Видно, Парлахов уже пошел к окошку выдачи пищи.

Посидев минуту без движения, прислушиваясь к внутренней жизни рабочей столовой, Марк стянул с рук перчатки, засунул их в карманы шинели и потер ладони одну о другую, вызывая в коже ощущение тепла.

Где-то рядом звякнула железная миска. Марк встрепенулся, снова замер.

Какой-то шум слышался в этом помещении, но никаких разговоров, даже никакого шепота!

— Ну вот и я! — очутился рядом голос «приставника» Парлахова.

Прямо перед Ивановым тяжеловато грохнула наполненная чем-то миска.

— Правую руку вытащи! — попросил Парлахов. Марк подчинился.

— Что там? — негромко спросил артист.

— Пшенка на комбижире! — ответил, присаживаясь, Парлахов.

— А чай будет?

— Так я же принес! — слегка раздраженно сказал «приставник».

Левой рукой Марк нащупал миску, подравнял ее по линии своего лица и придвинул поближе к краю стола. Стал кушать. Каша была горячей и поэтому вкусной.

— Тут много людей? — спросил через минутку Марк. Парлахов покрутил головой и после паузы ответил:

— Восемнадцать.

Марк кивнул. Съел еще три ложки каши.

— И женщины есть? — снова спросил Парлахова.

— Все женщины, — ответил тот.

— Так что, этих засекреченных нет тут?

— Вроде нет.

— Так, может, я повязку сниму?

— Нельзя! — строго сказал Парлахов. — А вдруг они зайдут и ты их увидишь?

— Да… — согласился с доводом Марк и снова занялся кашей.

Потом медленно поводил левой рукой над столом, разыскивая чай. Нашел. Отпил. И так хорошо ему стало.

— Давай Кузьме немножко теплой каши возьмем? — предложил он «приставнику».

— Бери! — сказал тот.

— А во что?

— А хоть в руку! — бросил Парлахов.

Марк быстро допил чай.

Потом тяжело вздохнул. Залез правой рукой в миску с недоеденной еще горячей кашей, зачерпнул полную ладонь и застыл так, думая.

— Помоги, а? — снова обратился к «приставнику».

— Че помочь?

— Перчатку на правую руку надеть, чтоб каша не остыла… в правом кармане перчатка.

С грехом пополам натянул Парлахов на правую руку перчатку. Хорошо еще, что перчатки Марку выдали размера на три больше, и рука в ней поместилась свободно, и каша в ладони не рассыпалась.

Вышли на улицу. Там уже «приставник» снял с глаз Марка повязку, и вернулись они в свой сорок пятый барак.

Кузьма, казалось, был очень рад теплой пшенке. Клевал ее с аппетитом и удовольствием. Марк сидел рядом и наблюдал за любимой птицей, вместе с ней радуясь.

Потом немного порепетировали и двинулись в сторону энского завода.

Как только за деревянной серой улицей показался такой же деревянный серый забор, Парлахов натянул на глаза Марку повязку, Марк взял своего «приставника» под руку, и пошли они уже медленнее.

Со стороны для незнающего, в чем дело, человека эти двое показались бы странной парочкой: оба в шинелях, но один с завязанными глазами и с зачехленной клеткой в левой руке. Но со стороны никого не было. Улица была пустынна и тиха.

— Осторожно, ступенька и порожек! — предупредил «приставник», разворачивая Марка вслед за собою налево.

Это была проходная. Марк слышал, как Парлахов докладывал какому-то военному об их прибытии, разворачивал свои и Марка документы. Потом снова двинулись, уже по территории энского завода. Тут уж каждую минуту Марк слышал: «Ступенька, лестница, ступенька вниз…» Наконец остановились.

— Где мы? — поинтересовался шепотом Иванов.

— В помещении завода, — сухо ответил Парлахов. — Дай клетку! — через минуту уже другим, более оживленным голосом приказал «приставник».

Еще через пару минут Марк ощутил на своем правом плече цепкие лапки Кузьмы.

— Что, уже? — прошептал вопрос Марк.

— Через пару минут. Еще не все собрались! — спокойно прошептал ему в ответ Парлахов.

Марк замер и ждал. Уже привычная, но такая неприятная темнота его наглазной повязки заставила закрыть глаза. Где он сейчас стоит? Кто на него смотрит? Что он здесь такое? Может, и прав был тот толстяк в Крыму, в санатории «Украина», который потом вместе со статуей разбился? Что он тогда говорил? Что Марк паразит? Что на птице паразитирует?

— Дорогие и самоотверженные товарищи труженики энского завода! — отвлек Марка от тяжелых размышлений голос Парлахова. — Родина помнит о вас. Родина знает о вашем героизме! И вот сейчас, в эти минуты пересменки перед вами выступит московский артист Иванов с попугаем Кузьмой. Пусть это короткое выступление поможет вам на минуту забыть о тяготах и лишениях и вспомнить о ваших близких, о тех из них, кто защищает нашу великую страну от немецкофашистского врага!

Марк сосредоточился, не открывая глаз. Выждал паузу. Потом произнес достаточно громко: «Ну, Кузьма, говори!» Микрофона здесь, конечно, не было, но по громкости голоса Кузьмы Марк понял, что помещение это небольшое.

На улице полночь. Свеча догорает. Высокие звезды видны, — декламировал Кузьма. — Ты пишешь письмо мне моя дорогая, В пылающий адрес войны… Как долго ты пишешь его, дорогая, Окончишь, и примешься вновь…

Марк улыбнулся. Выступление началось нормально. Еще ни разу в жизни Кузьма не подвел его, но все равно перед каждым концертом Иванов чувствовал волнение: все-таки действительно сильно зависел он от птицы, от этой красивой умной птицы…

А Кузьма тем временем без запинки продолжал:

…Зато я уверен — к переднему краю прорвется такая любовь…

Давно мы из дома. Огни наших комнат За дымом войны не видны.

Но тот, кого любят, но тот, кого помнят, Как дома и в дыме войны…

Тут Марк услышал женские всхлипы и сам как-то мгновенно проникся слезной теплотой этого стихотворения. В голове пронеслось: «Молодец, Уткин, хороший поэт!..» И враз эта мысль улетучилась, оставив ничего не видящего артиста наедине с женскими всхлипами. На душе стало тяжелеть и на глаза набежали слезы. С левого глаза одна сорвалась и покатилась медленно по впалой, не бритой сегодня щеке, задерживаясь на редких щетинках. Дернулась рука — сама хотела стереть слезу с лица, но концертная дисциплинированность, как врожденный инстинкт, не допустила этого.

И забыл Марк про эту застрявшую в щетинках слезу. Задумался о том, что ему никто не пишет, и в общем-то некому о нем думать, некому писать ему письма.

И вспомнилась Марку милая белобрысая девчонка — раздатчица пищи в столовой работников столичного водопровода. Может, она его любила? Может, думала о нем? Ведь неспроста насыпала ему всегда большие порции, чем другим?

А Кузьма продолжал:

И как-нибудь вечером вместе с тобою, К плечу прижимаясь плечом, Мы сядем и письма, как летопись боя Как хронику чувств, перечтем…

Попугай замолчал, но Марк этого не. заметил. Марк был где-то глубоко внутри себя.

Чья-то рука затормошила его левое плечо, вызывая его «наружу».

— Чей стих? Слышишь? Чей стих, скажи! — теплый шепот Парлахова ударился в левое ухо.

— А-а? —очнулся Марк, и тут же, поняв свою оплошность, кашлянул, прочищая голос, и объявил: — Вы прослушали стихотворение Иосифа Уткина «Ты пишешь…» В помещении застучали о деревянный настил пола передвигаемые табуретки и стулья. Короткий концерт окончился. Теперь невидимые Марку слушатели и слушательницы уходили к станкам энского завода.

— Давай его сюда! — приговаривал «приставник» Парлахов, снимая Кузьму с правого плеча артиста и засовывая обратно в клетку.

А Марк снова был где-то глубоко внутри себя. Думалось ему о том, что ради десятиминутного выступления ехали они больше суток сюда, а теперь будут ехать куда-то дальше… Но ясно было Марку — стоило ехать и сюда, и в другие места, где они уже побывали или побывают. И даже если пересменка где-нибудь продлится всего пять минут и Кузьма успеет прочитать за это время только полстихотворения — все равно надо это делать: прозвучавшие и оставшиеся в звуковой памяти Марка Иванова женские всхлипывания были безоговорочным доказательством этому. Пусть эти женщины любят, пусть помнят о своих любимых и думают о них, как, может быть, когда-нибудь одна красивая женщина будет думать и всхлипывать о нем, Марке Иванове, тоже постоянно находящемся вдалеке. Вдалеке от Москвы, а иногда и от себя самого…

Глава 20

В каком месте поезд «разноглазого» нырнул под землю — Добрынин не заметил. Потом еще несколько часов ехали они в полной гулкой темноте, прежде чем состав остановился на ярко освещенной электрическими лампочками платформе.

Павел Александрович Добрынин сидел в своем рабочем кабинете и вспоминал прошедший день, странный и немного непонятный какими-то мелочами, обратившими на себя внимание народного контролера.

— Чай пить будешь, Павлуша? — раздался из-за двери голос Марии Игнатьевны.

— Позже! — ответил Добрынин.

Прямо перед ним на столе стоял черный телефонный аппарат. Левой рукой Добрынин сдвинул его на край стола.

Вспомнил, что встречал его худенький остроносый человек, очень бледный, с орденом на гимнастерке, в военной форме, в хорошо начищенных сапогах. Под землей было тепло. В тот момент народный контролер припомнил ответраба Виктора Степановича и тут же спросил у встречавшего, где он сейчас. Встречавший пожал плечами. Он никогда не слышал про Виктора Степановича. Потом из теплушки вышел Ваплахов, и встречавший, увидев урку-емца, опешил. Отбежал куда-то на несколько минут, вернулся, проявляя нервозность. Спросил у Ваплахова разрешение на въезд в столицу. Снова отбежал, поняв, что такого разрешения у Дмитрия нет. Снова вернулся и только после этого, немного поуспокоившись, повел их куда-то темными коридорами, едва освещенными дежурными красными лампами. Отходя от поезда, они слышали, как снова скрежетнули железные суставы колес, толкая дальше, куда-то вперед, состав, в котором оставались Мурованный и «разноглазый» Куриловец. Вышли они в конце концов из неприметного одноэтажного здания на территории Кремля, здания, выглядевшего, как подсобный, но добротно сложенный из красного кирпича сарайчик. У домика стояла черная машина с шофером. Открыв дверцу машины для Добрынина, встречавший не пустил туда урку-емца, буркнув, что тот поедет на другой машине. С тех пор никто не звонил Павлу Александровичу в служебную квартиру, никто не приходил с пакетом или приказом.

Дворник Василий, дежуривший внизу, сразу же узнал народного контролера, бросился его обнимать.

Марии Игнатьевны еще не было. Сбросив не по погоде жаркий кожух, разувшись, Добрынин обошел все углы большой квартиры. Он не мог сосчитать, сколько времени прошло с его последнего приезда в Москву. Но в квартире все было без изменений. Только в спальне стояла деревянная детская коляска. Под ней на полу лежали погремушки — разноцветные жестяные шарики, раскрашенные в яркие цвета. Тут же на стуле лежала пачка выстиранных пеленок и прочей детской одежды.

У изголовья широкой кровати, с той стороны, где спала Мария Игнатьевна, на трюмо все так же стоял в рамочке портрет красивого летчика. Только теперь две полоски черной ткани опускались по краям портрета.

Когда Мария Игнатьевна вернулась домой — Добрынин спал в своем кабинете, склонив голову на письменный стол. С большим трудом и с помощью служебной жены перебрался он в спальню, разделся и улегся уже на кровати.

Проснулся рано утром — Мария Игнатьевна еще спала — проснулся, долго смотрел на красивое лицо своей служебной жены. Думал о летчике, который, должно быть, погиб смертью храбрых. Жалко было Марию Игнатьевну. Очень жалко. И совсем непривычными для себя жестами, пытаясь быть мягким и осторожным, протянул к ней Павел Александрович руки, дотронулся огрубевшими пальцами до теплой гладкой кожи плеч, привлек ее к себе, прижал, словно впитывая в себя тепло ее тела под ватным одеялом. А она не проснулась, только прошептала что-то ласковое, и прильнула головой к его груди.

— Павлуша! — снова раздался из-за двери голос служебной жены. — Уже одиннадцать, а ты еще не завтракал… и чая не хочешь! Ты болен?

— Нет, — кратко ответил Добрынин.

— Можно, я к тебе зайду? — спросила Мария Игнатьевна.

И, не дожидаясь ответа, приоткрыла двери и вошла. В длинном сером махровом халате.

— Что с тобой, Павлуша? — по ее лицу было видно, что она действительно взволнована.

— Да вот… не звонят… — пробубнил Павел Александрович. — Дмитрия вчера куда-то забрали, не дали со мной в машину сесть…

— А почему ты раздетый, ты же простудишься, Павлуша! А сам ты звонил им?

— Кому? — озадаченно спросил Добрынин. — Нет, не звонил… я не знаю как…

— Ну давай вместе позвоним! — Мария Игнатьевна подошла, опустилась на корточки и обняла народного контролера, сидевшего в одних черных трусах. — Давай вместе позвоним!

Она достала с полки книжку-справочник, полистала. Сняла трубку, набрала номер.

— Алло, алло! — говорила она. — Первый коммутатор? Да? Соедините с товарищем Твериным… народный контролер Добрынин Павел Александрович… секундочку… Павлуша, возьми трубку!

Добрынин прижал черную прохладную трубку к уху.

Там что-то пикнуло, потом затрещало, и вдруг во внезапно возникшей тишине зазвучал знакомый родной голос.

— Добрынин? — спрашивал голос.

— Да! — радостно воскликнул народный контролер. — Да, это я, товарищ Тверин.

— Ну, здравствуй, Паша! Ты в Москве?

— Да. Вчера приехал!

— Странно, а мне не сказали… Собирайся, я пошлю машину и чай поставлю!

— Жду! — прошептал в трубку опьяненный неожиданной радостью Добрынин.

— Вот видишь! — Мария Игнатьевна улыбнулась, разделяя радость служебного мужа. — Теперь мы можем позавтракать?

Добрынин кивнул.

Служебная жена позвонила вниз, заказала завтрак.

— А Григорий где? — спросил Павел, натягивая галифе.

— У няни пока, вечером принесут, — ответила Мария Игнатьевна. — Потерпи чуток, увидишь!

Завтракали на кухне.

За окном шуршал дождь.

Часы кукукнули одиннадцать раз.

Поели. Выпили чаю.

А машина все не приезжала.

Между делом решил Добрынин свою котомку разобрать, разложил все на полу. Задумчиво переводил взгляд с «кожаной» книги на книги о Ленине, на почти пустой мешочек с двумя надкушенными сухарями, уже, конечно, не едой, а памятью.

А время шло. Снова кукукнули часы в кухне.

Перестал шуршать дождь за окнами.

И вот наконец раздался долгожданный звонок в двери.

Военный шофер молча козырнул, и Добрынин все понял. Обулся, накинул кожух и, забыв попрощаться с Марией Игнатьевной, вышел.

Вот уже и знакомый коридор Кремля, знакомый конский запах, но все чисто вокруг. Шофер проводил Добрынина до высоких дверей, у которых стоял на охране красноармеец с автоматом. Солдат уже знал о Добрынине и тут же ввел его внутрь, а сам снова вышел, прикрыв за собою двери.

Все здесь было по-старому.

За столом в шинели сидел, скрючившись над какой-то бумагой, сам хозяин кабинета, хозяин Кремля и всей Советской страны.

Он поднял голову на скрип двери и, увидев вошедшего народного контролера, встал.

«Боже! Какой старый, худой!» — подумалось Добрынину.

Шинель на товарище Тверине болталась, как на вешалке. Небритые щеки, впалые, бледные. Клинышек бородки, то ли седой, то ли какой-то посеревший, был смят в левую сторону.

— Ну, здравствуй, Паша!

Голос звучал застуженно, немного хрипловато, и только интонации были те же, что и раньше. Добрынин быстро подошел, пожал руку.

— Холодно у меня здесь, — сказал товарищ Тверин. — Ну ничего, вот тульские оружейники мне электрический чайник подарили, теперь не надо никого беспокоить. Час назад я его включил еще немного — и закипит. Ну рассказывай!..

Не снимая кожуха, народный контролер начал свой рассказ. Начал с самого начала, с «японской» истории, с мехов, с «Петрова».

Товарищ Тверин слушал внимательно, не перебивая, пока не закипел чайник. Потом сделали короткий перерыв, хозяин кабинета достал стаканы, необычного вида подстаканники, синюю жестянку с чаем.

— Подстаканники нравятся? — спросил Тверин, заметив пристальное внимание Добрынина. — Бойцы с Южного фронта прислали. Из гильз танковых снарядов сделаны! Талантливый у нас народ!..

Заварили чай. Разлили по стаканам. К чаю товарищ Тверин вытащил из ящика своего стола тарелочку с какими-то сушеными фруктами.

— Бери, Паша! — сказал он. — Это казахи прислали. Бери и дальше рассказывай!

Так, попивая чай и разжевывая сухие фрукты, продолжил Добрынин свой рассказ. Рассказал про «кожаную» книгу, про танк с замерзшими танкистами, про жизнь в геологической экспедиции.

Потом замолчал. Странным показалось, что вот прожил он где-то на Севере столько времени, может, два года, может, больше, а все, что с ним присходило, за какие-то сорок минут рассказал. Но потом спохватился народный контролер, вспомнил, что про поезд «разноглазого» еще ни слова не сказал. И тут же решил про вино не говорить. Лишь вкратце о том, как доехали. Вдруг про помощника своего вспомнил. Разволновался, рассказал об урку-емце товарищу Тверину, Тверин долго молчал, размышляя.

— Глупо ты сделал, Паша! — наконец выдохнул он. — Мы и в мирное время никого без специального пропуска в Москву не пускаем, а ты так в военное время сделал… По нему что, сразу видно, что он не русский?

— Нет, не сразу… — упавшим голосом ответил Добрынин.

— Ну, знаешь, сам я тут сделать ничего не могу, но давай попробуем кое-что другое…

Добрынин с готовностью кивнул.

Тверин поднялся из-за стола, выглянул из кабинета и сказал что-то охранявшему его красноармейцу. Вернулся за стол.

— Сейчас придет один солдат… — пожевав землистыми губами, сказал товарищ Тверин. — Может, он что придумает… Только ты ему сам все расскажи.

Минут пять после этого длилось в кабинете молчание. Наконец, в кабинет без стука зашел красноармеец. Лицо его показалось Добрынину знакомым. Словно он его уже видел, и даже разговаривал с этим человеком.

Тверин пригласил солдата сесть за приставной столик как раз напротив народного контролера.

Рассказал Добрынин красноармейцу, в чем дело. Тот задумался, попросил описать еще раз встречавшего их военного. Потом сказал:

— Ну шо, опробую, но тохда надо будет продухтами платить…

Добрынин кивнул.

— Пошел я… —оказал красноармеец и свободной походкой вышел из кабинета.

— Сделает! — кивнув вслед ушедшему солдату, сказал товарищ Тверин. — Он тут недавно тещу мою спас… вот только жену не смог выручить, а так он много может…

— А это не он раньше милиционером был? — припомнил наконец народный контролер.

— Был, был тут на входе…

Теперь Добрынину стало ясно, что именно этот человек отбирал у него когдато котомку с топором и сухарями, и он же, наверно, пытался тогда съесть сухари.

В дверь постучали.

Вошли двое других красноармейцев: у одного в руках раскрытая большая тетрадь, у другого — бидончик с ручкой.

— Вот, товарищ Тверин, распишитесь в получении. — вежливо произнес красноармеец с тетрадью. — Это за август и сентябрь.

Тверин надел очки, наклонился к положенной перед ним на столе тетради, прочитал, что там было написано, потом расписался.

Красноармейцы ушли, оставив закрытый крышкой бидончик на приставном столике перед носом у Добрынина.

— Ну вот, — оживленно проговорил Тверин. — Еще чаю выпьем, а потом и вина можно! Портвейн марочный! Дай-ка сверю — все ли правильно?

Вытащив из высокой стопки бумаг блокнот депутата, хозяин кабинета полистал его, отыскивая нужное, потом, найдя, еще раз наклонился к собственному мелкому почерку.

Снял очки. Закрыл блокнот.

— Так и есть! — сказал немного огорченно. — За июнь-июль не приносили! Зазвонил телефон.

— Да! — сказал в трубку товарищ Тверин. — Заседание Совета Обороны? Хорошо, приду! Положил трубку, глянул на часы.

— Ну что, часик у нас еще есть, Паша!

По второму стакану чая уже не пили. Просто в заварочный осадок разлили из бидончика красного вина. Подстаканники Тверин убрал.

— Давай за победу! — предложил он.

Выпив, Добрынин узнал вкус. Это было то самое вино, которое они вместе с «разноглазым» Куриловцем укатывали.

— Из чего они его сейчас делают? — недоуменно произнес товарищ Тверин, не выпив и полстакана. Снова помолчал немного.

— А старший лейтенант Волчанов тут сейчас, в Кремле? — нарушил молчание народный контролер.

— Тут, тут он, — товарищ Тверин вздохнул. — Только он теперь младший лейтенант. Разжаловали… — Я тебе не говорил, — сделав паузу, продолжил хозяин кабинета. — В общем, спасибо моей болезни, что сейчас я живой…

Добрынин посмотрел на Тверина с испугом и непониманием.

— Проверка тут у нас очередная на преданность была. Как обычно, график составили, каждый знал, когда кому идти… Мне как раз идти надо было, а тут печень прихватило, и я позвонил, сказал, что через пару дней пройду это ПНП, а вместо меня другие пошли… И вот троих там убило… электричеством убило. Сказали, что замыкание… Хорошо, хоть под шумок удалось пропустить ПНП вообще в тот раз, теперь только через три месяца… Вот за это замыкание Волчанова и разжаловали…

Рассказывая, товарищ Тверин разволновался. Взял в руку стакан с недопитым вином — вино чуть не расплескалось. Выпил.

— Надоело… — едва уловил ухом Добрынин прошептанное с выдохом слово.

— Хочешь его увидеть? — очнувшись через пару минут, спросил Тверин.

— Да.

— Что-то я еще хотел тебе сказать? — Тверин глянул в белый потолок. — Тут еще в кабинете муравьи завелись. Приходится сахар в две банки упаковывать… Да! Тут два письма тебе от семьи. Разрешили выдать тебе для чтения, чтобы в курсе был…

Из той же высокой стопки бумаги вытянул товарищ Тверин тонкую синюю папочку, развязал тесемки и подал народному контролеру разглаженные листы письма. А сам тут же вышел.

В первом письме Маняша рассказывала о тяжелой, полной слез и обид жизни в сибирской эвакуации. Жила она там с детьми в доме сосланного украинского кулака. Писала, что сама кулацкая семья каждый день ест картошку, а им только картофельные очистки перепадают, из которых Маняща детям похлебку варит. В селе этом никто их, эвакуированных, не любит. Даже называют их нарочно «выковыренными» чтоб им обиднее было. Дочитал Добрынин первое письмо, и сердце в комок сжалось. А тут еще при внимательном взгляде на исписанный чернилами листок заметил народный контролер, что некоторые чернильные буквы как бы «поплыли» и в тех местах проступили будто высохшие капли.

«Слезы!» — понял Добрынин и сжал до боли зубы.

Взялся за второе письмо — и тут отлегло на душе. Писала во втором письме Маняша, что на ее жалобу приехал в село военный проверяющий, быстро во всем разобрался, приказал кулацкую семью, у которой Маняша с детьми жила, сослать еще дальше, на какие-то необитаемые речные острова, а все их хозяйство вместе с погребом, заполненным картошкой и соленьями, и козой отдал ей, Маня-ше. И теперь живут они с детьми хорошо и сытно, и соседи обзывать их «выковыренными» перестали, ходят теперь к ним на чай и гостинцы детям приносят, испугались, видать!

С удовольствием дочитал Добрынин второе письмо, совсем успокоился и даже обрадовался. Все-таки Родина любит его и ценит, и о семье его заботится. А значит надо еще больше для Родины делать, еще больше любить ее.

Товарищ Тверин все не возвращался. А за окном уже темнело.

Решил народный контролер попробовать самому отыскать своего друга и товарища Волчанова. Для смелости, да и для успокоения взбудораженных мыслей налил он себе в стакан еще вина из бидончика, выпил и пошел к двери.

Уже выйдя в коридор, Добрынин столкнулся с возвращавшимся товарищем Твериным.

— Уходишь? — спросил Тверин.

— Да вот… хотел Волчанова увидеть…

— Товарищ солдат, — обратился тут Тверин к охранявшему его кабинет красноармейцу с автоматом. — Проводите товарища Добрынина к товарищу Волчанову, а то еще заблудится!

— Слушаюсь! — рявкнул солдат, и тут же гулкое коридорное эхо разнесло слово-выстрел в звуковые клочья.

— Да, Паша! — остановил Добрынина голос товарища Тверина. — Война скоро кончится! Только что решено было победить в апреле-мае будущего года! Позвони мне завтра!

— Хорошо, — пообещал народный контролер. Волчанов, увидев Добрынина в дверях кабинета, просиял, вскочил из-за стола, вышел навстречу.

И они обнялись, как друзья, не видевшие друг друга долгие годы.

— Посылку получил? — сразу же спросил младший лейтенант.

— Да, и посылку, и письмо… товарищ Волчанов…

— Ну ты что, — младший лейтенант сделал шаг назад. — Какой я тебе товарищ, я же друг твой! Или забыл, как мы тогда договорились? Я.Тимоха! А ты — Паша! Вспомнил?

И тут же Тимофей Волчанов рассмеялся, заметив, что его деланная строгость была Добрыниным воспринята всерьез.

— Голодный? — спросил младший лейтенант.

— Ну… чай я уже пил с товарищем Твериным.

— Ага, — Тимофей кивнул. — Значит ничего не ел! Старик никого не кормит! Ну, погоди!..

И Волчанов вышел в коридор, что-то кому-то сказал и вернулся.

— Счас сделают! А ты пока садись, рассказывай, что делал, кого видел!

Только начав рассказывать, понял народный контролер, что отяжелел его язык после вина. Трудно было проговаривать слова, особенно длинные. Но, к своей радости, заметил Добрынин, что даже если и выговорит только полслова — все равно Тимофей кивает, мол, понял. На рассказе про японцев Волчанов перебил Павла.

— Не вышло… — сказал он грустно. — Ни хрена не вышло… Поторопились они, вот их всех арестовали и казнили…

— Как казнили? — удивился народный контролер.

— Головы всем отрубили…

— И той японке? — с испугом в голосе спросил Павел.

— И ей… — Тимофей кивнул.

— Что ж они, сволочи… бабе… голову рубить? — голос Добрынина притих. — Не могли по-человечески? Ну расстреляли бы или повесили… А голову зачем?..

— Да ладно, — Волчанов махнул рукой. — Что плакать-то? Я сам, когда узнал, честное чекистское — плакал. Такая уже у меня и мечта была, чтобы вот жила рядом с нами Японская Советская Социалистическая республика… А теперь… война помешала… если б…

В кабинет без стука вошел солдат с железным подносом. Поставил поднос на стол. На подносе чайник, два стакана в подстаканниках, тарелка с бутербродами: с сыром и колбасой.

— Ну все, успокойся! — сказал Волчанов. — Им не поможешь, а нам еще жить и работать!.. Память мы их увековечим. Будут теперь и улицы, и переулки, и корабли… Давай поедим!

Вино размягчало Добрынина изнутри. Даже жевать бутерброды было ему трудно, но вкусный сладкий чай помогал поглощению пищи, смывая единым потоком все застревавшие во рту крошки в желудок.

Разговор время от времени возобновлялся, и в эти моменты Павел старался как можно короче пересказать последние события из своей жизни и работы.

— Дашь мне ту «кожаную» книгу посмотреть? А? — попросил в один момент Волчанов. Добрынин пообещал. Снова жевали, запивали чаем, вставляли в паузы слова.

— Да, ты орден свой получил? — вспомнил вдруг младший лейтенант.

Павел отрицательно мотнул головой.

— Ну, я старику напомню! Забыл он, наверно. Завтра будешь здесь?

— Ага.

— Сына уже видел?

— Нет еще, — ответил Павел.

— Счастливый ты человек, Паща! — младший лейтенант заулыбался широко и зубасто. — С первого раза и сын! А я вот так детей люблю, а не получилось, не повезло…

— Что, нету?

Волчанов скорбно мотнул головой.

— Своего покажешь? — спросил он.

— Давай. Сегодня можно. Няня должна вечером принести.

— Уже вечер! — сказал Волчанов, поглядев на свои часы. — Скоро восемь.

— Да? — Добрынин удивился скоротечности времени. — Так, может, ко мне пойдем, Гришутку увидишь.

— Можно. — Тимофей кивнул. — Мне сегодня уже все, ничего делать не надо. А на случай ЧП — дежурный есть.

— У меня там и переночевать есть где, — продолжал приглашать народный контролер уже согласившегося на поездку младшего лейтенанта.

Вышли. Темное низкое небо, тяжелое и беззвездное, висело над Кремлем и над всей столицей. Было покойно и мирно в этой темноте, и только откуда-то слева доносились два мужских голоса и треск костра, да виднелся искристый красный огонек.

Волчанов тотчас повернулся в сторону голосов, прислушался.

— Вот сволочь! — прбговорил он негромко. — Опять!

— Что там? — спросил припьяневший, но все еще бодрящийся народный контролер.

— Пошли, покажу!

Пройдя метров двести, Волчанов и Добрынин остановились за росшими тут в большом количестве елями. Замерли, пока глаза привыкали к тому, что высвечивали блики пламени.

Двое мужчин возились у костра, вырывавшегося из большой железной бочки, метрах в семи от младшего лейтенанта и народного контролера.

— Дай еще солярки! — прозвучал грубый голос одного из них.

Зазвучала льющаяся в жестяное ведро жидкость. Потом один поднял ведро и вылил солярку в бочку. Искры и пламя тут же подпрыгнули, на мгновение разогнав над собою темноту. В этой вспышке Добрынин разглядел немного одного из них: был он крепко сбитый, почти квадратный мужик в кожаной куртке с широким небритым лицом и «щеточными» усиками.

— Кто это? — спросил шепотом Павел.

— Говорил тебе, надо авиатоплива выписать! — вклинился тут грубый голос из-за елей. — А теперь что, до утра тут торчать?

— Сволочи! — так же шепотом ответил Волчанов. — Поэт кремлевский Бемьян и его дружок, комендант Смальцев…

— А что они там делают? — поинтересовался Павел. — Греются?

— Хе-э, — громко выдохнул младший лейтенант. — Женщин приговоренных жгут… А может, и не приговоренных, их же никто не проверяет, сук!

— Как это — женщин?! — уже в который раз за этот день опешил Добрынин.

— А так… — выдохнул Тимофей.

— Живых, что ли?

— Нет, сначала расстреливают…

— Ну что? — снова долетел из-за елей грубый мужской голос.

— Что-что, надо еще солярку нести! — ответил второй, сиплый и постарше.

— Ну и иди! — проворчал первый.

Добрынин почувствовал, как в животе что-то неприятно забурлило и на язык вылилась неприятная горечь. Он закрыл рот ладонью правой руки и сделал шаг назад.

— Ты чего? — спросил Тимофей. Павел что-то промычал.

— Пошли, что ли? — спросил шепотом Волчанов.

Контролер кивнул.

У Спасских ворот на выезде стоял военный «газик». Прильнув спиной к закрытой дверце, курил солдат-шофер.

— Ты дежурный? — спросил его строгим голосом Волчанов.

— Так точно! — отрубил солдат, бросив папиросу под ноги.

— Поехали! — скомандовал младший лейтенант. — Садись! — сказал он, повернувшись уже к Добрынину. Сели. Поехали.

— Приедешь сюда завтра в восемь ноль-ноль! Ясно? — приказал Волчанов шоферу.

Тот козырнул и уехал.

В животе у Добрынина восстановился мир, и даже вино из его головы немного выветрилось.

Поднялись они на третий этаж. Добрынин позвонил.

Открыла Мария Игнатьевна.

Разделись, прошли.

Добрынин мысленно хмыкнул, заметив, что его служебная жена поздоровалась с Тимофеем, как со старым знакомым.

— Он уже спит! — предупредила она перед дверьми в спальню. — Потише!

Зашли. Мария Игнатьевна включила торшер, струивший мягкий свет. И все втроем склонились над деревянной коляской, где мирно спал маленький мальчонка, совсем еще младенец.

— Сколько ему? — шепотом спросил Волчанов, глаза его горели необыкновенной добротой.

— Пять с половиной месяцев, — ответила хозяйка.

— Смотри, а волосики уже вьются! — восторженно шептал младший лейтенант.

Добрынин тоже посмотрел на волосики, привлеченный восторгом Тимофея. Действительно, хоть и были эти волосики жидковатыми и редкими, но уже курчавились, вились, словно не мальчик это был, а девчонка.

— А глаза какого цвета? — спросил Волчанов.

— Зеленоватые, — прошептала счастливая мама.

— Завидую я вам! — снова с восторгом шепнул Тимофей, посмотрев сначала на Марию Игнатьевну, а потом на Добрынина. — Ну вы, главное, не останавливайтесь на этом. А иначе ж кому жить при построенном социализме?

Мария Игнатьевна смущенно кивнула. Павел промолчал.

— Вы кушать хотите? — спросила мужчин хозяйка.

— Нет, вы мне лучше постелите уже, — попросил Волчанов. — Я давно не ночевал в семейном уюте. Тут у вас такое все домашнее.

Постелили Тимофею на софе в гостиной. Разделся он по-армейски быстро и сразу лег.

Часов в шесть утра Добрынина разбудил настойчивый звонок в дверь.

В одних черных трусах Павел прошел через гостиную, заметив, что Волчанов спит крепким сном, накрывшись одеялом с головою. Открыл дверь.

В проеме стояли двое — красноармеец, бывший когда-то милиционером, и Ваплахов, имевший замученный опухший вид и густую седину в волосах.

— Ну шо, —не поздоровавшись, заговорил красноармеец. — Вышло! Давай продухты и забирай его! Хорошо, шо живой!

С трудом соображая, Добрынин поплелся на кухню и, не доходя, открыл дверь в кладовку, где лежали какие-то съестные припасы. К счастью, в кладовке на широких деревянных полках стояли ряды тушенки и прочих консервов. Тут же висели сумки и котомки для хозяйственных нужд. Выбрав одну поменьше размером, Павел стал ссыпать в нее тушенку, варенье, консервированный жир. Когда рука ощутила тяжесть, Добрынин решил, что хватит. И вынес котомку красноармейцу. Тот тоже оценил тяжесть продуктов. Вытащил на всякий случай одну банку — свиную тушенку, облизнулся и, сказав: «Ну щасливо!» потопал вниз по лестнице.

— Заходи! — сказал Добрынин, глядя на помощника. Прошли они на кухню.

— Очень есть хочу! — признался уставшим голосом Дмитрий.

Добрынин зажег газ, поставил чайник. Открыл банку мясных консервов, достал ложку и, воткнув ее в мясо, сунул банку Ваплахову.

Урку-емец стал жадно есть и тут же поперхнулся.

— Ты где был? — спросил Добрынин.

Ваплахов не ответил. Только многозначительно покачал головой.

Консервы он съел быстро, минут за десять. Вскипел чайник.

— Спрятать меня надо… — проговорил Дмитрий. — Увидят — убьют.

— Кто?

И на этот раз урку-емец многозначительно промолчал.

— Я не могу говорить, — попробовал объяснить он, глотая слишком горячий чай. — Они мне сначала сказали, что если живым останусь — должен молчать, и тогда, если доживу до восьмидесяти лет, разрешат жить в Москве, квартиру дадут и пенсию…

Осатанело выпучив глаза, Добрынин смотрел на своего помощника и уже подозревал, что тот просто сошел с ума.

— Да ты толком можешь мне объяснить, что? — уже не спросил, а потребовал народный контролер.

Внизу вдруг засигналила машина. Добрынин встрепенулся.

— Это за Волчановым приехали! — сказал он.

— Спрячь меня! — попросил испуганный урку-емец.

— Иди в кладовку! — скомандовал Павел. — И сиди там тихо, чтоб никто не слыхал! — добавил он, уже закрыв за урку-емцем дверь на защелку.

На кухню зашел удивительно бодрый Тимофей.

— Машина что-то рановато, — проговорил он, поглядев на кухонные часы с кукушкой. — О! У тебя уже и чай готов?

Сел Тимофей на место, где только что сидел урку-емец. Налил себе в чашку Дмитрия чая. Пригубил.

Добрынин налил и себе вторую чашку.

— Чего так рано встаешь? — спросил Тимофей. — Утро, что ли, любишь?

— Ага, люблю, — Павел кивнул.

— Ну что, со мной в Кремль поедешь? — предложил младший лейтенант.

— Да я не знаю еще…

— Давай, поехали, они ж за тобой машину не пошлют, а по улицам сейчас опасно!

Добрынин поддался настойчивости друга.

Мария Игнатьевна спала, но Павел решил ее не будить. Быстренько оделись и уехали.

В Кремле Волчанов провел Павла до кабинета Тверина.

— Э-э, — сказал он, уже отойдя на несколько шагов. — Забыл у тебя «кожаную» книгу взять! Если не увидимся, попроси жену мне ее передать. Хорошо?

Павел кивнул.

Автоматчика в этот раз у двери кабинета Тверина не было.

Добрынин постучал и толкнул дверь.

За столом сосредоточенно что-то писал хозяин кабинета. Он улыбнулся, увидев контролера.

— Заходи! Заходи, Паша! Добрынин подошел, сел.

— Ну что там у тебя, порядок с помощником?

— Да.

— Удивительный у нас в стране народ! — непонятно к чему произнес товарищ Тверин. — Да, я же забыл тебе орден дать…

Хозяин кабинета полез в верхний ящик стола, достал оттуда книжечку красного цвета и коробочку с орденом.

Привстал, протянул руку. Сказал: «Поздравляю!» После рукопожатия снова сели.

— Помощнику твоему сейчас нельзя орден Дать…сожалеюще покачал головой Тверин. — Потом наградим, не потеряется! Да, вот еще тебе от меня, специально хранил!

И Тверин протянул народному контролеру третью книжку «Детям о Ленине». Эта книжка была намного толще двух предыдущих, и это порадовало Павла.

— Знаешь, надо вам уезжать потихоньку из Москвы, — Тверин перешел на серьезные интонации. — Работы для тебя, да и для помощника твоего в стране много. Надо строго пройтись по секретным военным заводам. Как ты? А после войны отдохнешь! А?

— Я что? — не очень твердо произнес Добрынин. — Я готов.

— Ну вот и хорошо. — Тверин вздохнул. — Да, тут Мария Игнатьевна звонила, просила помочь одежду тебе купить. Так все уже готово.

Добрынин аж привстал, услышав об этом.

— Ты садись, садись! — махнул рукой Тверин; — И нечего стесняться, народный контролер такой страны не может быть оборванным! Вот, возьми этот лист, и тебя отведут на склад, где все получишь.

— А потом? — спросил ошарашенный Добрынин.

— Потом отвезут тебя домой, ночью поедешь на аэродром.

— С Ваплаховым? — перебил Тверина взволнованный контролер.

— Да, да, с помощником, только скажи ему, что он теперь русский, а никакой не этот… емец или немец. А все остальное будет у тебя в пакете, получишь его при приземлении. Понятно?

— Да, — отрывисто и обреченно ответил Добрынин.

— Ну, Паша, дай я тебя поцелую! — Тверин снова встал над столом. — Может, в последний раз видимся… Болен я очень, и стар уже.

Обнялись они крепко и стояли так минут пять. Первым, устав, ослабил объятия Добрынин.

В этот раз в коридоре стоял красноармеец. Он, видимо, уже знал, куда надо было вести товарища Добрынина. Прошли они пол-Кремля, прежде чем оказались в невысоком складском помещении, где мальчишка, солдат выдал Добрынину согласно списку две пары галифе и пару черных штанов, две гимнастерки, одну белую рубашку, один зеленый галстук, строгий черный пиджак на пяти пуговицах, новенькие блестящие свиные сапоги, высокие на меху ботинки с двумя комплектами черных шнурков, темное тяжелое пальто, длинный до пят кожаный плащ невероятной ширины, шарф, рукавицы и перчатки, коричневый портфель с ключиками от замка, три пары серых портянок и две пары толстых зеленых носков, две меховые черные шапки и одну шляпу темно-синего цвета. Все это солдат помог уложить в два больших военных вещмешка, сделанных из прочного брезента. После этого красноармеец и Добрынин оттащили эти вещмешки к Спасским воротам, где уже стояла в ожидании дежурная военная машина.

— Там вам шофер поможет! — сказал, уходя, красноармеец.

Шофер на это кивнул.

Он действительно помог затащить все на третий этаж и, оставив вещмешки в коридоре, ушел.

Было еще рано. Мария Игнатьевна куда-то ушла. И Гришутки дома не было.

Добрынин из-за недосыпа чувствовал себя усталым решил прилечь на часокдругой.

Заснул легко. В гостиной, на софе, где ночевал Волчанов.

Простыни были уже убраны, но теплое ватное одеяло ще лежало сложенным на софе.

За окнами было тихо.

И, воспользовавшись этой тишиной, в голову народного контролера вкрался сон. В этом сне кровожадные японцы рубили головы японским девушкам, и тут же другие японцы относили отрубленные головы и обезглавленные женские тела в сторону, к большим железным бочкам. И бросали их в эти бочки. А из некоторых бочек уже вырывалось пламя. И от одной бочки к другой мельтешили с ведрами солярки кремлевский поэт Бемьян и комендант Смальцев…

Заерзал Добрынин во сне. Слетело ватное одеяло на юл. Но сон продолжался, и вот уже увидел он среди японцев свою жену Маняшу, держащую крепко за руку сына Летьку, уже почти взрослого, чернявого толстогубого, ростом с мать, пацана. Но смотрели на мать с сыном японцы уважительно. Тут привели много русских, выстроили в шеренгу и что-то спросили через переводчика у Маняши. Прошла Маняша вдоль шеренги и указала пальцем на несколько человек, которых тут же вывели и обезглавили. «А! — понял во сне Добрынин. — Это те сосланные кулаки, которые над Маняшей в эвакуации издевались!» А потом отрубили японцы головы и всем остальным из этой шеренги. И палач был очень уставший, недовольно водил пальцами по затупившемуся острию широкого топора…

Проснулся Павел Александрович от головной боли. За окном уже было темно. Встал, включил свет.

Из кухни донеслось кукуканье часов.

Сходил умыться.

Вспомнил о Ваплахове. Открыл дверь в кладовку.

— Дмитрий? Ты здесь?

— Да, — ответил слабым голосом урку-емец.

— Ну выходи!

Уселись на кухне за стол. Добрынин поставил чай, открыл еще одну банку консервов, поделил пополам.

— Ну так что там у тебя? — спросил помощника. Тот все еще молчал.

— Да никому я не скажу! — пообещал народный контролер. — Не бойся!

— У вас тут портретные ряды ЦК есть? — наконец выговорил Ваплахов.

— Должны быть… Поискать?

Дмитрий кивнул.

Добрынин пошел в кабинет, порыскал взглядом по полкам и тут, в углу кабинета, увидел полусвернутый плакат. Развернул — на него глянули десятки маленьких фотографических портретов, над которыми большими красными буквами было написано «Центральный Комитет ВКП(б)». Свернул, отнес плакат на кухню, передал Дмитрию.

Ваплахов дрожащими руками расправил плакат на столе.

— Ну? — спрашивал уже немного раздраженный упрямством Дмитрия Добрынин, у которого к тому же никак не проходила головная боль.

— Это мой народ… — почти шепотом произнес Ваплахов.

— Чего? — недопонял народный контролер, попристальнее вглядываясь в глаза своего помощника.

— Это мой народ… — повторил Ваплахов так же негромко.

Минуты две Добрынин молчал, пытаясь понять сказанное Дмитрием.

— Это урку-емцы… — прошептал Дмитрий, видя, что Добрынин находится в остолбеневшем состоянии.

— Как? Все? — вырвалось у Павла. Дмитрий кивнул. Потом выдохнул: «Все!» Добрынин привстал, наклонился пониже к фотографическим рядам, приглядываясь, потом постарался незаметно сравнить их с Ваплаховым. Конечно, было у них всех что-то общее.

Добрынин снова сел. Почему-то ему стало страшно. Кипел чайник, но его никто не выключал.

— Ты же говорил, что они ушли счастье искать, — наконец произнес народный контролер.

— Да, — ответил Дмитрий. — Они сказали, что уже нашли.Z Снова воцарилось на кухне молчание. И только чайник шипел и фыркал, и пар валил в высокий потолок, теряясь в нем, но насыщая воздух кухни теплой сыростью.

— И Тверин? — спросил вдруг Добрынин.

— Нет, он не урку-емец… — сказал Дмитрий. — Но он никому не мешает там…

Снова возникло молчание. Добрынин наконец снял чайник с плиты. Заварил чаю. Свернул плакат портретных рядов ЦК и отнес его обратно в кабинет.

Часы откуковали восемь раз.

— Что-то Марии Игнатьевны нет, — каким-то упавшим голосом проговорил Павел Александрович.

Дмитрий промолчал.

Так прошло два или три часа. Потом прошло еще какое-то время, и на улице под домом остановился автомобиль.

Позвонили в дверь.

Пришел шофер. Сказал, что надо ехать на аэродром. Взял один из вещмешков с одеждой и потащил его вниз к машине.

Добрынин снова сходил в кабинет, собрал свою котомку. Вытащил, правда, оттуда «кожаную» книгу, положил ее на стол и тут же нацарапал карандашом на листке бумаги: «Прошу передать Волчанову». Оставив записку на книге, взял котомку, выключил свет и вышел.

Пока ехали по безлюдной Москве — закапал дождь. По лобовому стеклу автомобиля ползали две щеточки, размазывая капли воды.

Добрынин сидел рядом с шофером. Дмитрий втиснулся сзади, подвинув занимавшие большую часть сиденья мешки с одеждой.

Дорога оказалась длинной.

Когда наконец приехали, остановившись у знакомой Добрынину полосатой будки, погода испортилась совсем: завывал ветер, где-то гремел гром, хотя молний видно не было, вода лилась с неба сплошным потоком.

Оставив вещи в автомобиле, все перебежали в будку. Там немного отогрелись. Летчик и комендант аэродрома налили им не только чаю, но и спирта.

Разговор не вязался. Сидели молча. Чего-то ждали: должно быть, улучшения погоды.

Добрынин думал, приедет ли проводить его Волчанов, как в прошлый раз.

Ветер утих под утро.

— Ну, пошли! — напутствовал их комендант аэродрома. — Можно лететь!

Глава 21

Шел дождь. Мелкий, неприятный и липкий. Марк Иванов не видел его — в одной руке держа зачехленную клетку, а другой уцепившись за Парлахова, он двигался по территории неизвестного завода к месту выступления.

Парлахов был в плохом настроении и в этот раз не предупреждал артиста о невидимых из-за повязки на глазах преградах, и поэтому Марк то и дело спотыкался и повисал на своем приставнике. Приставник, однако, быстро сообразил, что, не предупреждая артиста о лужах и ступеньках, усложняет жизнь самому себе. После этого оставшуюся невидимую часть пути Марк преодолел без неприятных ощущений.

— Пришли! — сообщил Парлахов негромко. В помещении звучало дыхание присутствовавших. Попугай Кузьма с помощью приставника перекочевал из клетки на правое плечо Марка.

— Давай, начинай! — прошептал в ухо Парлахов.

— Говори, Кузьма! — скомандовал птице Марк.

Горит свечи огарочек, — начал попугай.

Гремит недальний бой.

Налей, дружок по чарочке,

По нашей фронтовой.

Не тратя время попусту,

По-дружески да попросту

Поговорим с тобой.

Давно мы дома не были…

Пересменка закончилась минут через пять. По деревянному полу протопали несколько десятков пар ног. Кто-то отозвал Парлахова на минутку. Марк стоял в нерешительности. Болел живот, и хотелось присесть. Ныло правое плечо, уставшее от цепких лап Кузьмы.

Марк решил нащупать какой-нибудь стул и осторожно, вытянув руки вперед, пошел. Попытался нахмурить лоб, чтобы повязка немного приподнялась, но не получилось — видно, крепко ее завязал Парлахов.

Сделал еще один шаг — и тут же мир перевернулся и цветные искры рассыпались вокруг.

Кто-то подскочил. Подхватил Марка под локоть, хотел помочь ему подняться на ноги. И Марк попробовал, но боль в правой ноге была такой сильной, что он вскрикнул и снова осел на пол.

Через час он лежал на кушетке в домике сторожа энского сахарозавода, где им с Парлаховым разрешили остановиться на два дня.

Местный фельдшер, осмотрев ногу, сказал:

— Как пить дать трещина! Надо в госпиталь.

— Обязательно? — спросил Марк. Фельдшер пожал плечами.

— А Кузьму можно с собой?

— Куда с собой?

— В госпиталь.

— Нет, — встрял в разговор Парлахов. — Чего ему там делать?

После последовавшей паузы Марк твердо заявил, что в госпиталь не хочет.

Фельдшер помолчал, почесал свой сизоватый нос и ушел, еще раз напоследок пожав плечами.

Марку было плохо. Болела нога.

— Ну, я пойду пообедаю! — приставник поднялся со своей койки, бросив на артиста неприязненный взгляд.

— А я? — спросил Марк.

Парлахов вздохнул — в нем проснулась вдруг где-то глубоко в душе затаенная доброта.

— Ладно, принесу, — сказал он.

Хлопнула дверь. Кузьма, сидевший в клетке, повернул свой нос в сторону ушедшего приставника, потом глянул на хозяина.

Марк понял — птица проголодалась. До клетки, стоявшей на полу, было два шага, до мешочка с зерном — может быть, шаг или меньше. Хорошо хоть в поилке еще вода есть, подумал артист.

А Кузьма не сводил своих пуговок-глаз с хозяина, словно ждал чего-то.

Марк пошевелился и тут же ойкнул от нахлынувшей боли.

Кузьма переступил с лапы на лапу и отвернулся.

Когда боль немного притупилась, Марк снова посмотрел на некормленную птицу.

«Нет, я не паразит, — подумал он. — Я о Кузьме забочусь, переживаю за него…» И еще раз пристально отмерив взглядом расстояние от себя до мешочка с зерном, вытянул руку вперед, сцепил покрепче зубы и скатился с кушетки. Упал на пол уже без сознания — захлебнулся болью.

Глава 22

С приходом весны снова по вечерам потянулись над Новыми Палестинами вслед за солнцем десятки самолетов.

Шла посевная, и народ трудился в полях до поздней ночи, ни на что не обращая внимания. Почти каждый день на подмогу новопалестинянам приезжали на тракторах механизаторы из ближнего колхоза. А после работы все поднимались на холм, где под засеянным звездами небом стояли уже накрытые столы. Ужинали, а потом там же слушали народные песни и всякие радостные мелодии, которые наигрывал на гармони Демид Полуботкин. Уже поздно ночью механизаторы возвращались к оставленным под холмом тракторам, заводили их и уезжали в родной колхоз. А новопалестиняне шли спать — ночи были короткими, а уставшие мускулы требовали серьезного отдыха.

Демид Полуботкин ложился попозже — в поле ему идти не надо было. Любил он посидеть в полном ночном одиночестве, подумать, решить, что завтра детям рассказывать, ведь работал он теперь учителем музыки и песни и вместе с Катей воспитывал будущее поколение новопалестинян.

Ангел тоже любил ночью в одиночестве посидеть, о Кате подумать.

Иногда сидели они вдвоем с Демидом. Сидели и говорили о разном. Почувствовав к Демиду доверие, рассказал ему как-то ангел о своих чувствах к учительнице.

— Что ж ты все в себе держишь? — удивился Демид. — Назначь ей свидание да и объяснись, мужик ты или не мужик!

— А как назначить?

— Ну, условься, скажем, у реки с ней встретиться после ужина, когда все спать пойдут… Там и объяснись, в любви признайся! — сказал Полуботкин, снисходительно улыбаясь.

Несколько дней после этого обдумывал ангел слова Демида. И всякий раз возникало у него внутри смущение, ведь любил он Катю не человеческой, а ангельской любовью, но тут же ловил ангел себя на мысли, что было в его любви и много человеческого — видно, дала о себе знать жизнь среди людей. И обнять ему Катю хотелось, и поцеловать, и по светлым волосам погладить. И вот решился он в конце концов и, улучив момент, когда Катя одна возле зимней кухни стояла, подошел он к ней и сказал:

— Может, погуляем вечером у реки? — и тут же покраснел ангел, весь изнутри от стыда горя, смутился.

Заметила это Катя, усмехнулась.

— Ну давай, —сказала игриво. — Когда, после ужина?

Ангел кивнул.

— Хорошо, — сказала Катя. — После ужина на берегу, там где коптильня.

Было уже темно и тихо, когда ангел спустился с холма к речке.

Кати еще не было, и он присел на берегу, глядя на спокойную воду, в которой звезды дрожали. Мир вокруг был тих, как спящий младенец. Неслышно присела вдруг рядом с ангелом Катя, на красивом личике — лукавая улыбка.

— Ну вот, — прошептала она. — Я пришла…

Ангел молчал и смотрел на нее.

— Знаешь, — заметив его смущение, сказала шепотом Катя. — Бригадир сказал, что летом они школу построят за зимней кухней. Два класса с окнами…

— Хорошо… — ангел закивал. — Детей уже много… И тут же грешная мысль возникла в его голове: «А может ли ангел отцом ребенка стать?» И, не отвечая на эту мысль, ангел прогнал ее.

— Один класс для общей грамотности, а второй — для музыки будет, — продолжала Катя.

Вдруг ангел услышал, как кто-то поет в темноте. Негромко, но очень красиво. Он дотронулся нежно до Катиной руки, прерывая ее рассказ.

Учительница замолчала, думая, что ангел хочет сказать ей что-то важное, но в возникшей тишине тоже услышала тоненький красивый голосок.

Кто-то пел «Ивушку».

— Красиво! — прошептал ангел.

— Это Вася-горбунок, счетовода сын, — узнала поющего Катя. — Он ведь любимый ученик Демида.

После этих слов сидели Катя и ангел молча, слушая поющего в темноте мальчика. И когда затих он — еще минут пять сидели они, ожидая следующей песни.

— Ушел… — проговорил наконец ангел.

В речке что-то всплеснулось — видно, рыба прыгнула из воды. Катя вздрогнула и подвинулась ближе к ангелу.

Они снова смотрели друг на друга, и такое близкое между ними расстояние пьянило их обоих.

— Хочешь меня поцеловать? — спросила шепотом Катя. Ангел ощутил дрожь в руках. Странный сладкий испуг овладел им.

— Да… — тихо-тихо проговорил он. Катя еще ближе наклонилась к нему.

— Скажи «Бога нет» — и тогда поцелуешь меня…

Услышанные слова обожгли ангела, как огонь. Он застыл, глядя широко раскрытыми глазами на подавшуюся вперед всем телом, зажмурившуюся Катю. Страшно ему стало от такой близости, и, превозмогая собственное желание окаменеть на месте, он отодвинулся от девушки.

Она открыла глаза, посмотрела на ангела с удивленным непониманием. Поднялась быстро на ноги и, ни слова не сказав, пошла быстрыми шагами прочь, пропала в ночной темноте.

Ангелу хотелось плакать. Он смотрел на небо, оглядывался по сторонам — чудились ему чьи-то шаги рядом.

В эту ночь не нравилось ему одиночество. Он встал, еще раз оглянулся и остановил свой взгляд на тускловатом огоньке в окошке коптильни.

— Не спят еще? — удивился ангел.

И потянула его неведомая сила к этому домику, одиноко стоящему у речки. Показалось, что там найдет он сейчас и тепло, и утешение.

Подошел к окошку, но из-за коротенькой занавесочки и увидел только стол и руку чью-то, державшую кружку.

— А чего ты радости не понимаешь? — донесся из домика голос горбунасчетовода. — Чего ее понимать? Ее в себе ощутить надо, штоб как в животе колики…

— Не могу я, — ответил счетоводу чей-то голос. — Мне все в жизни — тоска, я и рад бы по-другому…

— Нет в тебе, Петр, мечты! — твердо сказал третий голос. — Тебя переделать надо, а не то рано помрешь!

Ангел присел под окном, заинтересованный услышанным разговором.

— А как переделать? Вон уже одну руку переделали! — обиженно проговорил Петр.

— Ты бы хоть на звезды по ночам смотрел, и то б польза была, — прозвучал голос счетовода.

— На звезды? — переспросил Петр.

— Ну да, — сказал счетовод.

Ангел задрал голову и глянул в небо. Звезды в нем мельтешили, как мошки у вечерней свечи. И вдруг одна из ярких звезд сорвалась вниз и, описав длинную дугу, потухла.

«Вот так и я, — подумал ангел. — Только ведь я долетел сюда! Долетел!» — и спокойнее стало ему, утешился он этой мыслью и прилег на траву под окошком коптильни, слушая продолжавшийся там разговор, как сладкую материнскую колыбельную.

Глава 23

Промелькнула московская зима, растаяла. Сбежала ручейками с Ленинских гор. Собралась в лужи, впиталась в землю. И началась весна, наполненная радостными детскими голосами, короткими, по колено, платьицами и юбками, новомодными женскими прическами.

Банов с нетерпением ожидал весенних каникул, которые и ему обещали свободную неделю. Очень хотелось ему вывезти куда-нибудь Клару, куда-нибудь подальше от Москвы. Казалось Банову, что чахнет Клара в этом большом и красивом городе. Поработав секретарем у живущего нынче в Москве таджикского поэта-акына, Клара нашла себе другое место — в архиве Государственной исторической библиотеки. Первые дни возвращалась из архива радостная и восторженная, с горящими мыслью глазами. Но постепенно потух ее взгляд, побледнело лицо. И стал Банов подозревать, что перемена эта явилась результатом опасной книжной пыли, на самом деле состоящей из распыленного, растворенного в воздухе книжного грибка, то есть самой настоящей бактерии. Прочитал он об этом грибке в научном журнале и с тех пор не мог забыть. Уже переехав жить к Кларе, перевезя свои книги и вещи, он раз в неделю проходился мокрой тряпкой по обложкам и корешкам всех имевшихся в его небольшой библиотеке книжек. И видел на лице Клары Ройд как бы доказательство правоты той научной статьи.

И вот время каникул пришло. Проведя собрание с учителями, Банов вместе с завучем Кушнеренко опечатали все классы и кабинеты, а в самом конце опечатали и его директорский кабинет. После этого попрощались и пожелали друг другу здорового отдыха.

Тем же вечером купил Банов два билета на поезд «Москва-Ленинград» .

А по дороге домой зашел в «Рюмочную». Хоть и не имел привычки пить, а зашел почему-то. Зашел, взял рюмку водки. Отошел в уголок и задумался. Мысли его были нервные, дрожащие от внутреннего напряжения.

«Где же ты, друг-Карпович? — думал Банов. — Что с тобой? И что там внизу с моим портфелем? Нашли его или нет? Наверно, нет, ведь если б нашли — уже вызвали бы меня кое-куда…» — Эй, товарищ! — прошептал кто-то рядом. Банов оторвал взгляд от стойки с пустыми рюмками, обернулся. Увидел перед собой низкорослого заросшего серой щетиной мужичка.

— Товарищ, — снова заговорил мужик, поймав взгляд Банова. — Дай на рюмочку, а то война будет — и выпить не успеешь!..

Банов порылся в кармане сшитого из шинели пальто, вслепую вытащил пригоршню мелочи и высыпал ее в протянутую по-нищенски ладонь мужичка.

Тот что-то хрюкнул, наверно слова благодарности, и поспешил к прилавку, где скучала без дела дородная рыжеволосая «рюмочница».

«Война? — подумал Банов, вспомнив сказанное мужичком. — Может быть… Может быть…» — и тяжело вздохнул.

Глава 24

Поднималось над гордой страною весеннее солнце, охватывало своими крепкими лучами города и села, поля и леса. Пробуждало трудовую жизнь во всех ее формах. И плыли прогретые солнцем потоки людей на заводы и стройки, на фермы и на собрания. А солнце поднималось и как бы звало за собой вослед, указывало всем путь, призывало стремиться вверх, к лучшему, светлому будущему. И устремляли люди вверх свои взгляды и мысли. Смотрели на солнце и думали о светлом. И не видели, как, устремившись тоже к солнцу, поднималась над землей уставшая от бесконечного полета пуля, поднималась уже в тысячный или десятитысячный раз, чтобы лететь и с высоты выискивать героя, не найдя и не убив которого она не могла остановиться, не могла прекратить свой утомительный и жестокий полет. Сколько раз уже ошибалась она, устремляясь вниз, к человеку, показавшемуся ей тем единственным, способным своей смертью предотвратить множество других смертей. Но всякий раз, пройдя навылет и оставив позади на земле переставшее дышать тело, понимала пуля, что снова ошиблась и что не был убитый ею человек ни героем, ни праведником. И снова синели перед нею бескрайние небесные просторы, а под нею лежали такие же просторы, только земные. А над гордой страной поднималось весеннее солнце, и пуля, поднимавшаяся вслед за ним, смотрела на землю, готовая в любую минуту сорваться вниз, чтобы со свистом понестись навстречу следующему человеку, показавшемуся ей достойным той смерти, которую она с собой несла. Показались внизу строящиеся высотные опоры для линий электропередач. И увидела пуля высотника-монтажника, бесстрашно работающего на самой верхушке огромной металлической конструкции опоры. «Может бить, это он!» — подумала пуля и, собрав всю свою энергию/понеслась вниз, навстречу неизвестному избраннику.

Глава 25

Утро было не по-весеннему хмурое. Тяжелые черные тучи висели низко над землей, и было просто удивительно, что дождь еще не шел.

Комендант рабочего барака Санабаев, одноногий инвалид, любивший беспричинно материться, стукнул деревянной ногой в фанерную дверь и крикнул: «Чай!» Добрынин встал с койки, потянулся и подошел к маленькому окошку. Потом обернулся. Ваплахов все еще лежал, глядя на серый в водяных подтеках потолок.

— Что, чай не хочешь? — спросил народный контролер.

— Хочу.

Одевшись, они спустились со второго этажа в рабочую столовую. Налили себе по кружке и уселись за скособоченным длинным деревянным столом. За этим же столом с другой стороны сидели, фукая на чай, три пожилые женщины и малорослый старик — рабочие цеха противогазов энского завода. Старика Добрынин знал. Звали его Степан Степаныч; каждое утро он приносил в комнату контроля десять противогазов — по два из каждой партии.

— Степаныч, — окликнул старика Добрынин. — Ты бы нам пару мальчишек в подмогу дал, а то ведь не успеем норму контроля сделать!

— Дам, Павлуша, дам, — пообещал старик. — Только не сегодня. Завтра дам.

Добрынин вздохнул и уставился в свою кружку. Наступивший день обещал снова быть длинным и трудным.

Полчаса спустя Добрынин и Ваплахов, расписавшись в заводской книге прихода и ухода, зашли к себе в контролерскую и переоделись в черные суконные комбинезоны. Добрынин открыл вентиль, подававший газ в испытательную камеру. Потом присел за столик.

Контролерская комната отличалась особенной теснотой, являя собою всего лишь коридорчик от входной до тяжелой железной двери с резиновыми уплотнителями по краям; за этой второй дверью в тусклом свете слабосильной лампочки, свет которой едва «разгонял» горчичный газ, и проводили свои рабочие дни народный контролер со своим помощником, выскальзывая оттуда лишь на несколько минут четыре раза в день, чтобы снять испытанный противогаз, вытереть грязным вафельным полотенцем пот с лица, вдохнуть немного нормального воздуха и, одев новый противогаз, снова вернуться на деревянную лавку испытательной камеры.

Степаныч запаздывал, и, чтобы не терять времени зря, Добрынин решил заранее заполнить отчет о выполненной дневной норме. Открыл гроссбух, заложенный на нужной странице огрызком химического карандаша. Записал норму себе и уркуемцу, поставил обычное время окончания работы — десять вечера — и расписался.

Тут как раз Степаныч противогазы принес. Добрынин и Ваплахов без лишних слов взяли по одному, проверили резиновые швы, натянули шлем-маски и, кивнув старику, прошли в испытательную камеру.

Степаныч глянул на карманные часы, потом придавил своим слабым весом железные двери, пока они не вошли в специальные пазы. Проверил вентиль и ушел в свой цех.

В тусклом свете испытательной камеры урку-емец и Добрынин уселись на лавку.

Теперь надо было отвлечься от трудностей дыхания, и поэтому каждый задумался о чем-то своем.

Около трех, когда Добрынин и Ваплахов заканчивали испытывать третью пару противогазов, в железную дверь постучали.

Контролер с помощником вышли в коридорчик, стащили с себя шлем-маски и, немного очухавшись и вдохнув полные легкие воздуха, увидели перед собой Акимова, партсека завода.

— Перекур! — объявил он с улыбкой на лице. — Сегодня у нас тут мероприятие в пересменку… Пошли!

В красном уголке завода уже сидели пятнадцать-двадцать женщин в ожидании мероприятия. Степаныч тем временем заталкивал тяжелую дубовую трибуну в левый угол сцены, освобождая место.

— Садитесь, — Акимов кивнул на первый ряд. — Сейчас еще работники кухни подойдут…

Когда работники кухни подошли и уселись рядом с контролерами в первом ряду, партсек Акимов вышел на сцену.

— Дорогие товарищи! — сказал он. — Сегодня у нас в гостях московский артист Марк Иванов с говорящим попугаем. Пожалуйста, поприветствуем гостей!

Под недружные аплодисменты в помещение красного уголка вошли двое в чем-то похожих друг на друга мужчин. У одного из них черной повязкой были завязаны глаза, в руке он держал зачехленную клетку. Шел он, уцепившись рукой за своего напарника, и при этом сильно хромал. Второй мужчина заботливо предупреждал хромого и невидящего о ступеньках и поворотах. Наконец они остановились на сцене. Тут зрячий вытащил из клетки большого попугая, посадил его на плечо напарника, что-то шепнул ему и отошел.

— Господи! — охнула негромко женщина во втором ряду. — Что из людей война делает!..

— Ну, читай! — скомандовал человек с повязкой на глазах.

Попугай посмотрел на собравшихся зрителей, покрутил клювом из стороны в сторону, потом задрал клюв к потолку, словно припоминал что-то, и так, глядя в потолок, стал декламировать.

… Озаряемый войной,

Я пишу тебе одной,

И бумага для письма

Необычная весьма…

Внезапно попугай замолчал, опустил взгляд на зрителей и, выдержав паузу, продолжил:

… У меня над головой

Вал проходит огневой.

Я пишу, а этот вал

Все сметает наповал…

— Вот это да… — прошептал пораженный Добрынин. — Ты видишь?

Ошарашенный не меньше Добрынина, Ваплахов кивнул.

— А они давно из Москвы? — Добрынин наклонился к сидевшему по другую сторону от него партсеку.

— Нет, наверно…

— Слушай, Акимов, а может, пригласим их на бутылочку, вместе с попугаем? А? Партсек задумался.

— Они же вдвоем придут… — произнес он.

— Ну да, — Добрынин кивнул. — Артист и птица.

— Не-е, с ними еще инструктор от ЦК, который его на сцену выводил.

— Ну и что? — недоуменно спросил Добрынин.

— Может, он не пьет?

— Давай на чай позовем, а там посмотрим, — предложил народный контролер.

— Ну ладно, — согласился партсек. — Я сам им скажу. А птица продолжала от души читать, и многие женщины уже всхлипывали и утирали слезы.

— Слушай, Акимов, — снова наклонился Добрынин к партсеку. — А он что, слепой?

— Нет, нельзя ему завод видеть, понимаешь. Мы ж секретные…

— А-а-а… — Добрынин кивнул.

Тем же вечером в маленькой избенке, реквизированной у семьи дезертира и переданной партсеку, собрались за одним столом Добрынин и Ваплахов, Акимов и Парла-хов, и, конечно, Марк Иванов с Кузьмой. У Иванова снова были завязаны глаза. Он сидел как-то настороженно и неподвижно, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому произнесенному невидимыми собеседниками слову.

Первым делом познакомились.

Потом Добрынин шепотом спросил у Акимова: а нельзя ли артисту хотя бы тут глаза развязать, все-таки не завод уже? Акимов вывел Парлахова на минутку в сени, а когда вернулся, прошептал контролеру:

— Нельзя, мы ж с тобой тоже секретные, а Родина артистам не доверяет.

— Ну, раз порядок такой!.. — Добрынин понимающе развел руками.

Помогавшая партсеку по хозяйству бабка Пилипчук добавила в печку дров, вытерла тряпкой большой овальный стол и поставила напротив каждого по стакану.

— Может, пока чая нет… немного согреемся? — осторожно предложил Акимов.

— Конечно, можно, — обрадовался Парлахов.

— У нас тут чистый, оптический! — похвастался партсек, вытаскивая из-под старомодного трюмо трехлитровку, наполненную спиртом.

Выпили по полстакана, и сразу теплее стало в избенке.

Ваплахов взъерошил свои густые седые волосы и как-то весело оглянулся вокруг — вспомнились ему военные полковника Иващукина, научившие его играть в карты, вспомнились сердечно и с благодарностью.

Добрынин тоже расслабился после объемного глотка, друга своего Волчанова вспомнил.

— Я ж разносолы поставить забыл, а у меня тут от дезертирской семьи целый погреб остался… Я счас… Оля! Оля, где ты?

Прибежала бабка Пилипчук, напуганная и суетливая. Быстро поняла, в чем дело, и снова убежала. А через несколько минут гости уже хватали пальцами маленькие хрустящие, на зубах малосольные огурчики и упругие моченые яблоки.

— Ну, товарищ Иванов, давайте по второму! — предложил Акимов, наполняя стаканы.

Марк кивнул. Что-то мешало ему говорить, какая-то боязнь.

— А что же вы огурчики не берете? — нависал над артистом партсек. — Съедят же!

И тут Акимов понял, что не видит артист огурчиков, и яблок не видит. И тогда, съежившись от жалости к этому маленькому хромому человеку, Акимов взял руку артиста и опустил ее ладонью на блюдо с разносолами. Марк нащупал один большенький огурец и поднес его ко рту. Во второй руке он держал стакан со спиртом.

Выпили за победу.

Тут вспомнили про попугая. Вытащил его Парлахов из клетки, посадил на плечо артисту.

— Пусть чего-нибудь прочитает! — облизывая губы и уставившись на птицу, сказал Акимов и стал ждать.

— Говори, Кузьма! — чуть обернувшись вправо, произнес Марк.

… Клубы дыма, танки, самолеты,

Сломанные надвое мосты,

Конские хвосты, штыки пехоты,

Взрывов ярко-красные кусты.

Людоед бежит во все лопатки,

Снайпер с елки целится в него,

Войско чужестранцев в беспорядке, Солнце видит наше торжество…

— Красивые русские стихи! — сладко произнес урку-емец. — Очень хороши! Такие добрые, чистые…

— А ты, что ль, не русский? — настороженно посмотрел на Ваплахова партсек.

Мгновенно протрезвев, урку-емец бросил жалостный взгляд на Добрынина.

— Отец у него не русский, а мать русская… — быстро сообразив, в чем дело, проговорил народный контролер.

— А отец кто по нации? — не унимался Акимов. Урку-емец весь сжался, вспомнился ему ужас, который пережил он в Кремле. Неужели это может повториться?

— С Севера отец… эвенк, кажется… Я его и не видел никогда… — пробормотал Ваплахов.

— Я однажды с эвенком познакомился! — неожиданно громко сказал Марк Иванов. — В Азербайджане было. Смешной такой… Маленький, узкоглазый. Он мне свою песню пел…

Теперь все внимательно слушали артиста, которого словно прорвало, видно, выпил он достаточно для того, чтобы смело разговаривать, не видя своих собеседников.

— И что, на своем языке песню пел? — поинтересовался Акимов.

— Да. На эвенкийском. Красивая тоже песня была, душевная. Ничего не понятно, но так все по-человечески звучало. Я даже думал Кузьму этой песне обучить, но трудное это дело…

— И правильно, — вставил Парлахов. — Зачем птице нерусская песня?! Кто ее поймет? А так вот люди стихи слушают, плачут, переживают. А что толку, если б сегодня, скажем, попугай какие-нибудь эвенкийские стихи прочитал… или там урку-емецкие? А?

Ваплахов снова весь напрягся, украдкой посмотрев на Парлахова. Страшно стало урку-емцу, снова Москва вспомнилась. Глянул он и на Добрынина. Был ему теперь этот русскийчеловек роднее отца.

— Слушай, Митрий, —обратился партсек к Ваплахову. — А ты спой какую эвенскую песню, если помнишь? А?Голос Акимова был в этот раз вполне дружелюбен.

И решил Дмитрий припомнить что-нибудь. Из эвенских любил он песню про раненого медведя, но песня эта была довольно грустная.

— Ну давай! — поторопил Акимов. Ваплахов запел. Негромко и с чувством. Парлахов пригнул голову и пристально смотрел в глаза урку-емцу. Страх промелькнул в его глазах, и урку-емец это заметил.

Собравшиеся за столом замерли, слушая песню. Марк на ощупь снял попугая с плеча и опустил его на стол перед собою.

Попугай тоже смотрел на урку-емца. Когда Ваплахов допел, над столом зависла тишина. Длилась она несколько минут, пока кто-то не вздохнул тяжело.

— А о чем хоть это ты пел? —спросил Акимов.

— Это про раненого медведя… — объяснил урку-емец. — Однажды охотник ранил медведя и отпустил его. Раненный медведь вернулся к себе в берлогу, облизал своих медвежат и умер. А его дух Осуи той же ночью пришел к дому охотника и раскрыл окна и двери. К утру и охотник, и его жена, и двое детей замерзли. После этого дух Осуи успокоился и ушел в долину Байтын…

— Страшная песня… — проговорил Марк Иванов. — Просто страшная!

И мотнул головою, словно прогоняя видение.

— И места страшные, — добавил Добрынин. — Я там был… Сколько там наших замерзло… Жутко вспоминать.

Снова сумрачное молчание повисло над столом, но в этот раз тишину нарушила бабка Пилипчук.

— Че, чай нести? — крикнула она от печи.

— Давай! — скомандовал ей партсек, — Да-а… — выдохнул тяжело Парлахов. — А ведь действительно, сколько наша Родина сыновей потеряла! Лучшие люди… Ай…

Напряжение снова разрядила бабка Пилипчук. Не слушая, о чем за столом говорят, она суетливо поставила напротив каждого по железной кружке и стала обходить всех по очереди с блестящим медным чайником.

Попугай, увидев пар над кружкой своего хозяина, подошел к кружке и прильнул к ней боком. Видимо, захотел погреться.

Глава 26

Майский дождь лил за окном, а директор школы Банов сидел в своем кабинете и пил чай. Пил чай и просматривал принесенную на утверждение завучем Кушнеренко внеклассную программу школы. Взгляд пробегал по сухим рубленым строчкам: «посещение кинотеатра», «посещение музея», «встреча с первым колхозником» и тому подобное. Вдруг одна строчка привлекла к себе внимание директора.

— «Посещение Мавзолея», — прочитал Банов, и губы его скривились.

Отложил программу и задумался. Кремлевского Мечтателя вспомнил, пропавшего друга своего — Карповича — вспомнил, и об оставленном на холме внизу портфеле вспомнилось ему тоже. Заиграл пальцами по столу, занервничал.

На окно посмотрел. Потом на календарь на стене.

Глотнул из кружки под остывшего чаю.

Какая-то сила переворачивала его мысли и заставляла одну и ту же мысль теребить ум по нескольку раз.

«Надо спуститься за портфелем! — заунывно повторяла эта мысль. — Может, там и Карповича найдешь! Может, он там остался…» Чтобы как-то совладать с собой и с мыслями своими стукнул Банов кулаком по столу, посмотрел на часы и встал решительно из-за стола.

Набросил темно-синий плащ-палатку и, никому ничего не говоря, не расписавшись на внеклассной программе, вышел из кабинета.

Дождь лил беспрестанно, по-ударному.

В Даевом переулке было безлюдно, и даже машины не ездили. Но когда вышел Банов на Сретенку, то там уже и люди появились, и машины. Пришлось идти, прижимаясь к стенкам домов, чтобы брызги и грязь, летевшие из-под колес машин, не попадали на плащ-палатку.

Какая сила его вела? Куда? Он словно и не понимал этого, быстро шагая по мокрым тротуарам, не глядя под ноги и не обращая внимания на усилившийся дождь.

Вышел на Красную площадь. Даже будто и не вышел, а вынесло его невидимым потоком к Лобному месту, где Банов на мгновение остановился возле знакомого постового милиционера, поздоровался с ним кивком головы и, даже ни слова не сказав и не успев услышать задуманный милиционером вопрос, понесся Банов дальше к кремлевским воротам, провожаемый удивленным и чуть-чуть обиженным взглядом милиционера, переживавшего в этот момент настоящий голод по простому человеческому разговору.

Нашел знакомое приземистое одноэтажное зданьице, спрятавшееся за голубыми кремлевскими елками, зашел в открытые двери и, не встретив никого по пути, стал спускаться по ступенькам узкого подземного туннеля, по которому только два раза до этого и проходил.

Остановился на секунду у шахты почтового лифта. Было тихо. Видно, лифт в этот момент не работал.

И пошел Банов дальше вниз по ступенькам.

Полчаса шел.

Наконец, открыв двери, оказался в знакомой просторной комнате без мебели, разве что один стул стоял в комнате, а на стенах плакаты висели.

Открыл еще одни двери и оказался на пороге низенького одноэтажного домикаблизнеца, такого же, какой прятался за елками в Кремле.

Светило солнце. Пели птицы. И от порога веером разбегались по траве хорошо протоптанные тропинки. А впереди зеленел лес, и высились по бокам лысоватые холмы, и то ли заяц, то ли другой зверь бежал по траве, подпрыгивая.

Дух захватило у Банова. Застыл он на пороге и дыхание затаил, тишину слушая. И та невидимая и неведомая сила, примчавшая его сюда, всю дорогу толкавшая в спину, исчезла вдруг, и он снова был самим собой. Вот от этого, должно быть, и появился в нем некий испуг.

«Что делать?» — спросила его собственная беспомощная мысль.

— Что делать? — заторможенно повторил он шепотом и огляделся по сторонам.

Откуда-то донесся чей-то голос, и Банов отбежал за угол дома и притаился там.

— Что делать? — повторил он снова.

Зачем он сюда примчался? За портфелем? Да. А еще хотел Карповича найти. А что делать теперь?

По одной из тропинок к дому лениво шли двое солдат. У одного в руке была корзинка.

— Белые, говорил! — усмехнувшись, говорил тот, что шел с пустыми руками. — Где там белые? Грузди да подосиновики!

— Ну а чем плохи грузди и подосиновики? — спрашивал второй. — Ты маринованные грузди ел когда?

— Ну ел…

Они поднялись на порог и вошли в дом. Снова стало тихо и спокойно в природе. Только на душе у Банова было муторно. Мысли кололись, как еловые иголки. Банов поеживался.

— Ладно, — решил он наконец. — Пойду отыщу портфель и попробую назад, наверх подняться.

И мягкими шагами пошел Банов по той тропинке, которой, как казалось ему, шли они вместе с Карповичем и Кларой в гости к Кремлевскому Мечтателю. Где-то там же, недалеко от его шалашика на соседнем холме он и оставил свой коричневый портфель.

А узенькая тропинка виляла и вела дальше сквозь орешник, вниз по холму, мимо овражка, по деревянному мостку через речушку и дальше, пока Банов вдруг не остановился, увидев меж еловых ветвей шалашик и самого Кремлевского Мечтателя в том же выбранном Кларой костюме, разводившего костер.

Медленно приблизился Банов к шалашику. Все под ноги глядел, чтобы не наступить на какую-нибудь случайную ветку — не хотел он испугать старика. Но старик слух имел хороший, и когда остановился Банов за шалашиком, думая, что удалось ему незамеченным приблизиться, Кремлевский Мечтатель крикнул отчего-то веселым голосом:

— Ну что вы там, голубчик, прячетесь? Думаете старого конспиратора провести? Не выйдет! Выходите!

Банов сразу обмяк как-то, вышел из-за шалашика. К только что занявшемуся огнем костерку подошел.

Старик сидел на небольшой колоде у самого костра.

— Вы садитесь, голубчик, садитесь! —пригласил он. Банов постелил на траву плащ-палатку и уселся. А Кремлевский Мечтатель разглядывал пришлого пристально.

Потом сказал:

— А я вас, случаем, не знаю?

— Да мы тут были как-то с товарищем Кларой, — признался Банов.

— А! Как же, помню-помню! — пуще прежнего обрадовался старик. — Ну а сейчас как вас сюда занесло? Банов смотрел на разгоравшийся костер.

— Я тут в прошлый раз портфель оставил… дождь шел, вот пришлось убегать… И забыл его. А еще товарищ мой пропал… Тот, который нас сюда приводил…

Лицо Кремлевского Мечтателя стало задумчивым. Он поднялся, сходил в шалашик и вернулся с бановским коричневым портфелем.

— Этот, что ли? — спросил он.

Банов аж поднялся на ноги — так удивился.

— Да, — сказал он. — Этот. Там еще бумаги школьные были…

— Бумаги, голубчик, я сжег, — признался Кремлевский Мечтатель. — А портфель, вы уж извините, присвоил. Мне он очень даже пригодился, я в нем корреспонденцию храню… Вы не против?

Банов пожал плечами.

— Нет, пожалуйста, — сказал через минуту. — Я ведь собственно не за портфелем спустился. Мне больше узнать хочется, куда мой друг Карпович пропал…

Где-то рядом раздался треск веток, и Банов испуганно оглянулся.

Старик вытащил из карманчика жилетки часы на цепочке, раскрыл их.

— Обед солдат несет, — сказал Банову. — Вы пока в шалаше спрячьтесь!

Банов забежал в шалаш и притаился там, прильнув глазом к щелочке, сквозь которую и старик был виден, и костер.

На полянку вышел солдат с трехэтажным обеденным судком.

— Добрый день! — сказал солдат старику. — Как здоровье?

— Спасибо, неплохо, — ответил Кремлевский Мечтатель, принимая от солдата судок. — Ты, голубчик, случайно ничего не слышал: тут, говорят, один человек потерялся… по фамилии Карпович… А?

И посмотрел старик на солдата пристально, сощурившись.

Солдат задумался, на небо глянул, словно припоминая что-то.

— Искали здесь одного месяцев пять назад, — кивая, сказал солдат. — Вроде не нашли… Курьер был временный… А больше вроде никто не пропадал.

— Ты мне, кстати говоря, лимон принес? — спросил Кремлевский Мечтатель.

— Ой, чуть не забыл, конечно принес! — солдат вытащил из кармана галифе крупный желтый лимон и передал старику.

— Спасибо! Спасибо, голубчик! — старик обрадовался. Когда солдат ушел, Банов выбрался из шалаша к костру. Старик вытащил из внутреннего кармана пиджака две ложки: столовую и чайную. Чайную передал Банову.

— Давайте пообедаем, голубчик. Проголодались, должно быть?

На первое был борщ. Хлебали они его из одной мисочки. Старик большой ложкой захватывал всю гущу и куски мяса, а Банову только жижа доставалась, потому что все остальное просто вываливалось из чайной ложки.

Ели молча.

Когда принялись за второе — узбекский плов, — старик повеселел. Надо сказать, что и Банов повеселел, потому что с пловом совладать чайной ложкой было полегче: тут ему и рис доставался, и мясо.

— Ну а что ж вы дальше делать будете? — спросил, жуя плов, Кремлевский Мечтатель.

— Наверх пойду… — сказал неуверенно Банов, хотя конкретно еще не представлял себе, как все это осуществить, ведь понятно было ему, что только чудом не попался он, спускаясь на Подкремлевские луга. А второй раз чуда даже дураки не ожидают.

— Оставайтесь, — сказал вдруг старик. — Что вам наверху делать?

Банов посмотрел на старика удивленно.

— Да еще попадетесь вдруг… — продолжил Кремлевский Мечтатель. — Вас как звать-то?

— Василь Васильевич Банов.

— Ну вот, Василий Васильевич, чего вам там наверху делать? Оставайтесь! Говорить будем, мечтать. Может, какие-нибудь тезисы вместе напишем?

Банов пожал плечами.

— У меня там товарищ Клара осталась… — сказал он.

— Ну у меня там тоже много, знаете, товарищей осталось… Это ничего…

На третье достался им густой клюквенный кисель.

Хлебали они его ложками: старик — столовой, а Банов — чайной.

А сверху светило солнце. По голубому яркому небу летали птицы, а одна из них — жаворонок — поднялась высоко-высоко, выше других, и запела там так красиво, что заслушались старик и Банов.

— Видишь, красота здесь какая, — сказал потом Кремлевский Мечтатель. — Просто не жизнь, а рай! Оставайся!

Банов, размягченный песней жаворонка, кивнул.

Глава 27

Весна задышала сухими майскими ветрами. Прогремели над Новыми Палестинами две грозы, и снова стало сухо. Однако зелень полей не тускнела, и речка, бежавшая между холмом и лесом, не усыхала, а значит, в тех местах, откуда бежала она, дожди шли и все с природою было в порядке.

Новопалестиняне трудились от восхода солнца и до заката. Пили теперь меньше, потому как некогда было. И только бригадир строителей, так и не снявший после окончания зимы свой грязный ватник, ходил всегда под хмельком, хотя и деловитою походкою.

Горбун-счетовод тоже делом был занят. Зажав толстую бухгалтерскую тетрадь под мышкой, а огрызок карандаша в руке, приходил он то на поле, то в коровий коровник, то к строителям, ровнявшим лопатами площадку за зимней кухней для будущей школы. Приходил и переписывал в тетрадь, как кого по имени или прозвищу звать. А на вопросы любопытных объяснял, что пытается он таким образом понять убыль рабочей силы, которой еще год назад было больше, а теперь, несмотря на рождение детей и их ежедневный рост, стало меньше.

Все в Новых Палестинах были заняты делом, и только ангел был занят мыслями. Мыслил он о многом, и когда становилось ему уже невмоготу от этих мыслей — шел то в коровник, предлагая свою помощь, то к строителям. В коровнике ему вместо работы давали обычно парного молока, ну а строители, в отличие от доярок, нашли ангелу занятие — всякие-расстояния на поверхности холма шагами мерять. Так и ходил ангел мерными шагами то от одного воткнутого в землю колка к другому, то наоборот. А потом уже, перепроверив по три раза количество шагов, подходил к бригадиру или же, если того не было, к любому строителю и говорил, сколько этих самых шагов вышло.

Так и шло жизненное время в Новых Палестинах. Дни, несмотря на свою долготу, проходили быстро, и всякий раз после затухания дня приходил на холм и его окрестности глубоко-синий вечер, зажигал звезды и воодушевлял всех или на сон, или на плавные разговоры.

Вот и еще один день выдохнул солнечный свет и прилег на землю, накрывшись темно-синим в ярких звездочках одеялом.

Ангел, видя вокруг себя замирающее движение, тоже было к лавке своей пошел. Но тут вернулись мысли, и притом самые беспокойные из них — об учительнице Кате. И вышел тогда ангел из человеческого коровника, в котором жил. Вышел на холм, прошелся по нему и остановился у склона; посмотрел вниз, где у загадочно поблескивавшей речки тускловато светилось окошко в домике Захарапечника.

Вспомнился ангелу услышанный там же, под этим окошком разговор. Посмотрел он на звезды, полюбовался ими да и пошел вниз по тропинке, ведущей к домику коптильщика.

Подошел к окну, замер, прислушиваясь. И услышал приглушенные голоса. И неважно было ангелу — о чем там говорят, не пытался он разобрать слова, которыми обменивались двое беседующих. Просто хотелось войти в домик, сесть за стол и дождаться, пока спросят они о его мыслях.

Постучал в дверь.

Разговор замер, притаился. Но послышались тяжелые шаги. Громыхнула железная щеколда, и дверь отворилась.

— Ангел? — несколько удивленно произнес, присматриваясь к гостю, Захар. — Чего, есть хочешь?

— Нет. Я так.

— Ну заходи…

И вот желание ангела исполнилось. И сидел он за тем же столом, а рядом сидели однорукий Петр и Захар. Сидели и почему-то молчали, поглядывая на ангела.

Наконец Захар вздохнул тяжело и сказал:

— Вчера Демид Полуботкин приходил. Говорит: давай я тебе спою, а ты мне окорок! А я ему: разве ж можно песню на окорок?

— Да-а, — кивнул, соглашаясь с Захаром, Петр. Ангел озадаченно глянул на коптильщика.

Захар, заметив этот взгляд, обернулся к Ангелу и пояснил:

— Понимаешь, — говорил он. — Горбун ему нормы установил, чтобы польза от него шла. Так прямо в свою тетрадь и записал: дневная норма — детей музыке учить и пять песен спеть. Ну вот он чего-то и подумал, что если он больше песен споет, то жить лучше других будет…

— А у тебя тоже норма записана? — спросил задумчиво Петр у Захара.

— Записана, сам видал. Там так: дневная норма — коптить мясо…

— А сколько мяса коптить не записано? — все еще допытывался однорукий Петр.

— Не-е, раз дневная норма, значит целый день коптить…

Ангелу разговор этот был не совсем интересен, и он уставился на висевшую на крюке под потолком масляную лампу, светившую тускловато, но настойчиво.

Вокруг лампы вился какой-то мотылек.

— Вишь, — сказал, тоже глянув на лампу, Захар. — К свету хочется!

Приятный теплый запах копченого мяса закружился в воздухе.

Петр заерзал на своем табурете, закрутил головой.

— Кажись, готово! — сказал.

— Готово-то готово, — проговорил, подымаясь, Захар.

Тут и Петр поднялся, и ушли они из-за стола суетливо. И где-то совсем рядом за стенкой звучали их голоса и вздохи; йотом что-то упало, и Захар выругался. В ответ умиротворяюще прозвучал голос Петра.

Ангел сидел один за столом. Мысли ушли. На душе было легко, но не радостно.

Минут через пять вернулись Захар и Петр. Захар поставил на середину стола миску с куском копченого мяса и рядом положил три ножа с деревянными ручками.

— Такого вкусного еще не выходило! — сказал он с гордостью. — Все от дерева, конечно. Какое дерево положишь; если оно со вкусом, то вкус этот при сгорании в мясо переходит. А тут я еще листьев дикой малины добавил…

И он, взяв один из ножей, потыкал сначала кусок мяса, а потом резанул по нему так, что ломоть от него отрезался и из миски упал на стол. Захар взял его крепкими толстыми пальцами и стал сосредоточенно есть.

Глава 28

Зауральская весна набирала силу. Во время переездов из одного тылового городка в другой Марк Иванов любовался зеленью, лесными и полевыми цветами, радовался, слыша пенье жаворонков и просто крики диких птиц. А по ночам, часто просыпаясь от скрежетанья матрасной сетки, он замирал, затаив дыхание, слушал тишину, иногда нарушаемую природными шумами: ветром, дождем или невидимым зверем. В некоторых рабочих общежитиях или просто в хатах, где они. ночевали, водились мыши, и там Марк прислушивался ночами к их перебежкам и попискиванию. Как-то свыкся он со своей тяжелой жизнью, свыкся с наглазной повязкой из темной материи.

Уже пятый год шла война. Пятый год они с Кузьмой мотались по ее дорогам. Правда, после ранения дороги были уже не военными, а тыловыми, но легче от этого не стало.

Вот и этой майской ночью Марк лежал в маленькой комнатенке третьего этажа рабочего общежития какого-то завода. Рядом храпел приставник Парлахов, на столе в своей клетке спал попугай Кузьма. А Марк лежал, затаившись, и слушал тишину. Он лежал под окном, и страшно хотелось ему приподняться и посмотреть в это небольшое окошко, но боялся Марк скрипа матрасной сетки, боялся разбудить попугая, которому тоже необходим отдых, боялся разбудить и Парлахова.

Тишина была прозрачной и хрустальной. А еще она была теплой и даже, как казалось артисту, ласковой. И слушая ее, он вспоминал детство и просто довоенные годы. Вспоминал все хорошее и даже не очень хорошее. Вспоминал, как ехал однажды в поезде в купе, пропитанном сырой нефтью. Тогда, а было это до войны, Марк был просто в отчаянии из-за этой разлитой нефти. А сейчас все вспоминалось легко и даже вызывало ностальгическую улыбку.

Парлахов заерзал, захрапел громче, а потом минут через пять затих и уже только посапывал.

Марк, воспользовавшись шумом, приподнялся на кровати и приник к окну. Вверху он увидел темно-синее небо, пропитанное золотыми разводами звезд. Марк попробовал рассмотреть отдельные звезды, но это ему не удалось —заболели глаза, и он закрыл их на минутку, уцепившись руками в дощатый подоконник. Потом снова открыл и посмотрел вверх, на небо. Опять были видны золотые разводы звездных скоплений, но самих звезд Марк не видел.

«Что-то с глазами, — подумал Марк. — Надо будет после войны пойти к врачу…» Он опустился на кровать. Попробовал заснуть.

А в это время с заоконного неба сорвалась одна звезда, и долго летела она вниз к земле, пока не ударилась об нее где-то далеко от этого зауральского городка. Ударилась и рассыпалась, встряхнув при этом раскинувшийся рядом лес и разбудив пристроившуюся за лесом деревню. Залаяли собаки в деревне. Кто-то с горящей свечкой в руке вышел на порог. Но было снова тихо, и ночь продолжалась.

Утром солнечный луч упал ярким желтым пятном на деревянный пол их комнатки. Начинался новый день.

После завтрака в столовой общежития Марк с попугаем и Парлаховым пошли на энский завод, расположенный за городком.

Пели птицы, и дыхание ветра было теплым.

Над крышами серых домов кружили вороны и голуби-сизари.

И Кузьма, сидя в своей клетке, покачивавшейся над землею, радостно крутил головой по сторонам, видя вокруг не шинельное сукно чехла, а настоящую живую жизнь.

Показался забор, и Марк послушно надел повязку. Взял Парлахова под руку.

Скрипнули ворота. Марк услышал, как Парлахов спросил у сторожа-охранника, как пройти в красный уголок.

Привычные «слепые» повороты, ступеньки. И вот уже невидимая сцена. Когти Кузьмы впиваются в правое плечо, а Парлахов шепчет:

— Еще минутку надо подождать! И Марк ждет.

— Давай! — снова шепотом командует приставник.

— Говори, Кузьма! — повернув голову направо, передает команду Марк.

Упал на пашне у высотки, — декламирует Кузьма,Суровый мальчик из Москвы, и тихо сдвинулась пилотка с пробитой пулей головы. Не глядя на беззвездный купол И чуя веянье конца…

И вдруг кто-то врывается в не видимый Марку красный уголок. Хлопок двери, и истошный крик, непонятно, мужской или женский: «Товарищи! Победа! Победа, товарищи!» И невидимая аудитория вскакивает, опрокидывая стулья. Шум.

Ошеломленный Марк, не обращая внимания на продолжающего декламировать попугая, поднимает руки и Одержит их перед лицом, не зная, что с ними делать. Внутри у него мечется какой-то бешено-радостный зверь, а он не знает, как его выпустить. И вот руки сами срывают с глаз повязку, и он, внезапно ослепленный кумачовыми стенами красного уголка, жмурится, закрывает глаза ладонями, а потом медленно-медленно отводит ладони.

В красном уголке пусто. Только стоят и лежат на боку , оставленные слушателями деревянные стулья и табуретки. На стенах — плакаты, заполненные плачущими матерями и строголикими защитниками Родины.

Марк, прихрамывая, сходит со сцены и читает эти воззвания, читает каждое слово, написанное над и под ними. Как давно он ничего не читал. И даже удивительно, что после этих лет войны, только что для него закончившейся, он сможет снова жить нормально, без повязки на глазах, сможет читать книги и газеты. А вот и воззвание к бойцам тыла… Марк вдруг спиною почувствовал чей-то взгляд и обернулся.

На него в упор из дверного проема смотрел Парлахов. Кто-то промелькнул за спиной приставника, и быстрые шаги бегущего по коридору человека постепенно затихли. Поюм загудел заводской гудок.

— Победа! — негромко сказал Марк, улыбаясь и глядя на Парлахова.

Парлахов молчал. Потом он тяжело вздохнул и спросил:

— Кто вам разрешил снять повязку? Марк оглянулся по сторонам, пытаясь найти эту повязку, но ее нигде не было видно.

— Вы понимаете, что вы на оборонном заводе?

— Но ведь победа… — беспомощно проговорил Марк. Назад шли медленно. Марк осознавал свою вину, но в то же время погода чрезвычайно радовала его, и он щурился на солнце, на ходу посматривая на Парлахова. Парлахов же был насуплен.

Войдя в городок, они вернулись в свою комнатку.

— Я должен буду доложить о происшедшем, — сухо сказал приставник, улегшись одетым на свою койку. — Вы понимаете, что это значит?

— Может, не надо, ведь сегодня победа! — проговорил Марк.

Парлахов тоже задумался в этот момент о победе. Что она принесет? Радость обычной жизни? И тогда можно будет возвратиться в Москву, в родной ЦК, где ждет его интересная работа. Хорошо бы поскорее!

Потом он посмотрел на Марка. Посмотрел уже без недовольства, а скорее с сочувствием.

«Может, действительно не надо докладывать? — подумал Парлахов. — Может, никто и не видел этого?»

Глава 29

За окном бушевала майская гроза. Молнии распугивали ночную темноту, нависшую над небольшим тыловым городком, спавшим чутко и тревожно.

Одинокий «газик» военного патруля разбрызгивал лужи на мощеных улицах.

Солдат-шоферзевал, а следом за ним каждый раз зевал сидевший рядом младший лейтенант.

— Тормози! — приказал младший лейтенант. — Постоим немного… Если засну — разбудишь через полчаса.

Младший лейтенант отвернулся от шофера и попробовал задремать. Но тут снова загремел гром, а потом где-то / недалеко, ярко вспыхнув, уткнулась в землю молния.

Младший лейтенант открыл глаза и увидел огонек свечи в окне дома напротив. , — Ваня, — сказал он, — бери автомат, пойдем проверим. Здесь кому-то не спится.

Офицер заглянул в окно, и тут же азарт в его глазах угас: не увидел он там ничего подозрительного. Просто сидел за столом пожилой мужчина и при горящей свече жевал хлеб, каждый раз макая его в солонку.

Снова загремел гром, и младший лейтенант, с опаской глянув на небо, постучал в окошко.

Мужчина поднял голову, поднес свечу к самому стеклу, потом кивнул.

Скрипнув, отворилась дверь.

Уже в комнате мужчина попросил военных не шуметь, указав рукой на спящего на кровати под стенкой человека.

Втроем они уселись за тот же стол. Мужчина отрезал военным по куску хлеба, и теперь они жевали хлеб втроем, по очереди макая его в солонку.

— Не спится? — наконец тихо спросил младший лейтенант.

— Бессонница, — мужчина кивнул.

— А как звать? — спросил младший лейтенант. — Павел Добрынин.

— Я — Федор Егоров, а это, — офицер кивнул на солдата, — Женя Солдаткин.

Съели еще по куску хлеба. Молча, глядя только на горящую свечу.

— Полпятого, — прошептал офицер. — Нам пора. Они встали, пожали Павлу руку и ушли. Народный контролер задул свечу, но так и остался сидеть за столом.

Гроза поутихла, перебравшись куда-то за город. За окном вспыхивали далекие молнии, и гром уже не вызывал дребезжания стекол.

Скоро наступит рассвет и надо будет будить Дмитрия, чтобы успеть к первой раздаче пищи в рабочей столовой шинельных мастерских.

Утром на чистом безоблачном небе светило солнце. Павел и Дмитрий шли в рабочую столовую. Городок уже проснулся. Навстречу контролерам шли с ночной смены уставшие, готовые тут же на дороге свалиться и уснуть женщины.

Павел проводил их сочувствующим взглядом.

— Знаешь, — сказал он помощнику, — если б не бессонница, я бы сказал, что это отдых, а не работа.

Дмитрий пожал плечами и тут же ощутил легкую боль в мускулах.

— Да, — сказал он. — Это, конечно, не то, что противогазы проверять…

Павел уловил в интонации Дмитрия явное несогласие, но промолчал.

В столовой уже стояла очередь к окошку раздачи.

Наевшись, народный контролер и Ваплахов направились к шинельным мастерским, расположенным в здании школы.

Солнце палило вовсю. Трава, прибитая к земле ночной грозой, поднималась. Чирикали воробьи, и что-то бурчали, сидя на крышах домов, худые голуби.

В отведенном для контроля помещении было сыро и прохладно, поэтому Добрынин первым делом раскрыл настежь оба окна, впустив внутрь солнечные лучи. Ваплахов тем временем сходил за готовой продукцией. Вернувшись, он бросил на деревянный пол две связки сшитых минувшей ночью шинелей.

— Много там еще? — спросил Добрынин.

— Пять таких.

— Ну что ж, — вздохнул Добрынин. — За работу. Дмитрий вытащил из стоявшей под окном тумбочки несколько ножниц и ножей. Взял с подоконника точильный брусок, подточил инструменты.

Павел развязал первую связку. Развернул верхнюю шинель, осмотрел ее внимательно, потом надел, попробовал просунуть руки в карманы, и тут же лицо его приобрело обычное рабочее выражение — выражение неудовлетворенности. Правый карман был зашит. Сняв шинель, Добрынин подал ее Дмитрию, кратко произнеся: «Правый!».

Ваплахов уже держал в руке ножницы. Усевшись на табурет, он стал распарывать строчку, а Павел уже осматривал вторую шинель.

— Это не брак, — сказал вдруг Дмитрий. — Посмотри! Добрынин поднял голову и увидел в руках у помощника пачку папирос.

— Тут еще и записка есть, — добавил Ваплахов.

— Что там?

— «Незнакомому герою от Тани Селивановой», — прочитал Ваплахов.

— Положи это все на тумбочку, потом разберемся, — распорядился народный контролер и просунул руки в рукава второй шинели.

К обеду они проверили три связки шинелей, по десять штук в каждой. Четыре шинели были отбракованы и лежали в дальнем углу. На тумбочке красовались несколько пачек папирос, тут же рядом были «сопроводительные» записки.

На обед дали густые щи и перловую кашу.

Добрынин в считанные минуты все съел и теперь не спеша попивал кисель, рассматривая обедавших работниц шинельных мастерских.

Ваплахов ел медленно, внимательно поглядывая на своего товарища и начальника. Доев щи, он сказал:

— Я думаю, что ее здесь нет.

— Почему? — удивился Добрынин.

— Если она работала ночью, то сейчас — спит.

— Да, — Добрынин кивнул. — Действительно. А как ты догадался, что я о ней сейчас думал? Урку-емец улыбнулся.

— Мы народ умный, — сказал он, и во взгляде его засветилась вдруг упрямая гордость.

— Умный то умный, — охладил его Добрынин. — Да только где бы ты был, если б я тебя за продукты не спас?

Ваплахов потупился, и всякая веселость и гордость исчезли с его лица.

— Ладно, — сказал Добрынин и допил одним глотком кисель. — Ты не думай, я без тебя давно бы бесполезно в северном льду торчал. А так мы с тобой живы… и вместе…

Урку-емец кивнул, и на его лицо вернулась смущенная улыбка.

— А что ты ей скажешь? — спросил он народного контролера.

Добрынин задумался.

— Ругать ее нельзя, — размышлял он вслух. — Это же она ради победы делает… Но пусть хоть карманы не зашивает… Хотя, если не зашить, эти вороватые интенданты папиросы себе заберут, а значит не попадут они по назначению, незнакомому герою… Да…

— Трудно? — спросил Ваплахов.

— Трудно…

Вернувшись, они снова занялись работой. Добрынин определял, а Ваплахов потом распарывал ненужные лишние строчки. Уже не раз острые ножи и ножницы соскальзывали и оставляли свои следы на пальцах и ладонях урку-емца. Но он терпеливо молчал. Молчал и делал свое дело, как весь советский народ, думая только о победе и немного об этой девушке, Тане Селивановой, так бескорыстно тратившей свои копейки на папиросы для неизвестных солдат.

Работу закончили около одиннадцати вечера. На улице было уже темно. Закрыли окна.

У Добрынина болели суставы рук и плечи, у Ваплахова — пальцы.

Молча дошли до определенного им домика, состоящего только из одной комнаты с одним окном и короткого коридора. Выпили чаю.

— Я спать буду. — Ваплахов поднялся из-за стола и вопросительно посмотрел на Добрынина. — Опять не хочешь?

— Вот война закончится, — мечтательно произнес Добрынин. — Я приеду в Москву, попью чая с товарищем Твериным и потом поеду к себе спать. И буду спать несколько дней, наверно…

— Ну спокойной ночи. — Под Ваплаховым скрипнула кровать. — Ты б хоть полежал…

Павел не ответил. Он придвинул к себе солонку, проверил, есть ли там еще соль. Потом достал из-под стола холщовый мешочек, вытащил из него заплесневелый кусок хлеба. Достал нож и обрезал всю плесень, после чего отрезал ломоть, а остальной хлеб положил обратно.

В комнатке стояла тишина. Видно, Ваплахов уже заснул.

Добрынин встал и на цыпочках подошел к своей кровати, нагнулся, вытащил из лежавшего там вещмешка подаренную товарищем Твериным книжку и так же аккуратно вернулся за стол. Придвинул горящую свечу поближе.

Зашуршали страницы книги, и вдруг Добрынин сосредоточился, перестал листать. Он перевернул несколько страниц назад и наклонился пониже, внимательно рассматривая картинку-иллюстрацию к очередному рассказу.

Рассказ назывался «Ленин и Тверин», а над названием находился цветной портрет этих двух замечательных людей. Добрынин присмотрелся сперва к портрету товарища Тверина. Был он на портрете еще молоденьким пареньком, совсем безбородым и безусым, в клетчатом пиджачке и косоворотке. А рядом с ним стоял товарищ Ленин в коричневом костюме с жилеткой. Тверин был кучеряв, а Ленин — лыс.

Павел припомнил последнюю встречу с товарищем Твериным, припомнил, как плохо он выглядел: бледный, впалые щеки, скособоченная бородка-клинышек и эта огромного размера болтающаяся на нем шинель…

«Ему нужна шинель размером поменьше!» — внезапно подумал Добрынин.

И, думая о Тверине, он смотрел на огонек свечи, который уже двоился в его глазах. Смотрел на этот огонек и кусал хлеб, забывая макнуть его в соль.

Вдруг оцепенение прошло. Он положил хлеб на стол возле солонки и посмотрел на открытую книгу. Захотелось читать, да и всамделишное любопытство возникло в народном контролере. Все-таки он лично знал и, может быть, даже дружил с одним из героев этого рассказа. И, о удивительная жизнь, его товарищ в свое время дружил с товарищем Лениным. «Если б Ленин был жив, — подумал Добрынин, — то я, должно быть, с ним тоже был бы знаком…» И от этой мысли мурашки побежали по спине народного контролера.

Он отогнал все мысли и стал читать, закрывая рот ладонью правой руки, чтобы его собственное дыхание не мешало свече освещать слова и буквы этого рассказа:

«Жили-были два товарища. Одного звали Ленин, а другого — Тверин. Оба были умные и красивые, и из хороших семей. Поехали они однажды на каникулы в Германию. А дело еще до Первой мировой было. Поездили они там, посмотрели. И заметил там товарищ Тверин несправедливость, заметил и Ленину ее показал. И тут же предложил исправить эту германскую несправедливость. Но Ленин был рассудителен. „Нет, — сказал он. — Сначала наводят порядок дома, а уже потом на улице!“ Так два товарища и решили. И вернулись они раньше времени домой в Россию, чтобы все обдумать. Тогда они и договорились меж собой, что если один из них умрет или погибнет, то другой обязательно дело до конца доведет. Так и случилось. Умер товарищ Ленин от вражеской пули, а товарищ Тверин своего обещания не забыл и уже много лет доводит дело до конца».

Дочитав, Добрынин понял обе мысли этого рассказа. Значит, первым делом надо любое дело до конца доводить, а второе — это про порядок в доме и на улице. Вспомнилось Добрынину, что и отец его любил говаривать: «Конец — делу венец».

И Добрынин закрыл книгу, сдвинул ее на край стола, а сам макнул недоеденный ломоть хлеба в солонку и задумчиво стал жевать.

Ночь продолжалась. Была она сухой и тихой.

Ваплахов чуть слышно посапывал.

«Интересно, какие мысли бродят в этой седой голове?» — подумал народный контролер.

Потом задул свечу и остался сидеть за столом в полной темноте, слушая далекого чужого сверчка.

На следующий день в столовой за обедом Добрынин и Ваплахов увидели Таню Селиванову. Они уже допивали компот, когда в столовую заглянула совсем маленькая девчушка лет десяти и прокричала тоненьким голоском: «Таню Селиванову к начальнику!» Тут же из-за ближнего к двери столика поднялась высокая полноватая девушка с короткими рыжими волосами. Синий рабочий комбинезон был ей очень к лицу.

— Иду! — сказала она уже исчезнувшей за дверью девчонке.

Добрынин и Ваплахов переглянулись.

Этим вечером они закончили работу раньше — одновременно с первой сменой. Завернув все выуженные из карманов пачки папирос в бумагу, они вышли и стали у рабочего входа в шинельные мастерские. Долго ждать не пришлось. Таня Селиванова вышла одной из первых. Вместо синего рабочего комбинезона на ней был нарядный сиреневый сарафан.

— Товарищ Селиванова! — окликнул ее Добрынин. Девушка остановилась, вопросительно посмотрела на примелькавшегося ей в мастерских незнакомого мужчину.

— Я — народный контролер Добрынин, а это мой помощник — товарищ Ваплахов. Девушка занервничала.

— Вы не беспокойтесь, мы бы хотели поговорить с вами, — уже помягче произнес Добрынин.

— У меня что, брак? — спросила Таня испуганно.

— Ну, не то чтобы совсем брак, — Добрынин вздохнул. — Но… пойдемте к нам, поговорим!

Разные мысли посещали Танину головку, пока шли они по улице. В какой-то момент даже захотелось броситься в проходной двор и бежать, бежать как можно дальше. Но все Оказалось не так, как она ожидала.

Придя в маленький домик, эти двое мужчин первым делом посадили ее за стол, а сами стали суетливо вытаскивать кружки, зажигать керогаз, ставить на него чайник.

И уж совсем испуг и неприятные ожидания прошли, когда товарищ Ваплахов, казалось, еще молодой, но уже совершенно седой, приятный мужчина, вдруг ей подмигнул, пока Добрынин, опустившись на корточки перед своей кроватью, рылся в вещмешке.

Наконец все трое сидели за столом. Вода вскипела, и чай заварили прямо в кружках. Добрынин протянул руку, переставил жестянку с сахаром-рафинадом с подоконника на стол. Потом встал, взял с тумбочки бумажный сверток и протянул его девушке.

Она развернула сверток, и краска смущения залила ее щеки.

— Ничего страшного, — проговорил Добрынин, поглядывая на Таню. — Мы понимаем, что все это ради победы…

Девушка молчала, потупив взор.

— Но дело в том, что мы не можем отправить на фронт шинели с зашитыми карманами… — словно оправдываясь, сказал Добрынин. — Мы ничего никому не сказали, просто хотели поговорить с тобой, Таня…

— Правда, не сказали? — Таня подняла взгляд на Добрынина. — И Сазонова ничего не знает?

— Никто ничего не знает, — вставил Ваплахов.

— И, может быть, не узнает, — добавил Добрынин. — Но для этого надо перестать зашивать карманы. Девушка загрустила.

— Таня, — мягко заговорил Добрынин. — Давай посылать папиросы почтой, а записки можешь просто вкладывать в карманы — их никто не вытащит…

— Правда? — спросила Таня и посмотрела на Ваплахова.

Ваплахов кивнул.

— А кому посылать папиросы, ведь надо писать адрес… — задумчиво произнесла она.

— О, это нетрудно, — усмехнулся Добрынин. — Надо сделать пакет и написать на нем: «Полевая почта, фронт, лучшему солдату», а там уже знают, кто у них лучший солдат.

— Да, но тогда все папиросы достанутся одному? — сказала Таня.

— Да, но если каждая девушка сделает так, как ты, — заговорил тут Ваплахов, — то у всех героев на фронте будет курево!

— Да, ты бы могла написать на пакете свой обратный адрес, может, этот солдат напишет тебе с фронта… —добавил Добрынин.

Никогда еще Таня Селиванова не чувствовала себя так хорошо, как в этот вечер, сидя за столом с двумя почти незнакомыми товарищами, угощавшими ее чаем с сахаром. Никогда еще у нее не было так радостно на душе от понимания собственного значения в жизни страны! Она пила чай, улыбалась, посмеивалась, когда симпатичный седоволосый человек рассказывал ей о каком-то странном босоногом северном народе, думая, что он просто хочет рассмешить ее. Но на самом деле в это время она уже видела и знала, что надо будет сделать завтра. Она видела, как в обеденный перерыв соберутся они все вместе, вся их бригада, и тогда она объявит о своем почине, о том, что каждая советская девушка, работающая в тылу, должна хотя бы раз в неделю отослать папиросы на фронт лучшему солдату. И если все девушки Советской страны сделают это, то советские солдаты, ощутив такую заботу и женскую нежность, враз победят врага.

Уже темнело, когда Добрынин, проводив Таню в ее общежитие, возвращался к себе.

На улице никого не было, и только стук его ботинок о камни булыжной мостовой вызывал тревожное эхо.

Вдруг откуда-то донесся собачий вой, и Добрынин остановился, мгновенно потеряв нить своих размышлений, в которые его погрузила встреча с этой милой рыжей девушкой.

Вой затих, потом затихло эхо, и снова наступила неприятная, вызывающая дрожь тишина. Добрынин, на какую-то секунду окунувшийся в прошлое, уже собирался продолжить свой путь, как вой повторился и удержал народного контролера на месте.

— Дмитрий, мой пес… — прошептал, опускаясь на корточки, Добрынин.

Ему было так приятно слышать вой незнакомой собаки. Никакой другой звук, никакие другие слова не могли вызвать в нем столько чувств, столько тепла воспоминаний, воспоминаний о его домике в селе Крошкино,. о Маняше, о детях… Боже мой, сколько лет прошло! Где они теперь? В тех двух письмах, которые показывал ему в Москве Тверин, не было ни слова о любви, о том, что они скучают без него. Почему? Неужели они привыкли к его отсутствию, к тому, что он ушел навсегда, чтобы исполнять свой долг перед Родиной? Господи, думал Добрынин, вон и урку-емец совсем седой теперь, а ведь он моложе меня!

А собака все выла и выла, и городское эхо помогало ей.

Добрынин посмотрел вверх, на небо. Там были звезды и луна. Такие же звезды, какие светили по ночам с неба, раскинувшегося над Крошкино. И точно такая же луна там, на небе, висела.

Вскоре прозвучал выстрел, и вой затих. Добрынин испуганно поднялся, посмотрел по сторонам. Какой-то еще звук доносился из недр городка. Это ездила по темным безлюдным улицам патрульная машина.

На следующий день Добрынину и Ваплахову работалось легко и приятно. Они между делом несколько раз вспомнили милую девушку Таню, а потом народный контролер поделился с помощником планами послать одну шинель товарищу Тверину.

— Да, в Москве зимы суровые, — кивнул на это Ваплахов и слегка побледнел, вспомнив столицу.

— Только давай в один карман положим папиросы, — продолжал Добрынин, — а во второй — пачку печенья «На посту». Он это печенье любит.

— А где его взять?

— Ага! — усмехнулся Добрынин. — Я еще в Соликамске купил, в буфете.

За обедом он поговорил с товарищем Сазоновой — аккуратной до строгости старушкой, работавшей раньше директором местной школы. Идею она поддержала, особенно когда услышала, что в Кремле плохо топят зимой и у товарища Тверина шинель слишком большого размера.

— Только обязательно напишите там обратный адрес наших мастерских, — сказала она.

Вечером, выбрав шинель подобротнее, Ваплахов и Добрынин зашили в ее карманы папиросы и пачку печенья, потом связали ее плотно, запаковали в серую бумагу и написали на пакете: «Москва, Кремль, товарищу Тверину». Потом внизу, под адресом, провели черту и поставили обратный адрес шинельных мастерских.

Старичок-приемщик на почте крутил носом, пока ему не подсунули под самые толстолинзные очки обозначенный на пакете адрес.

Прочитав, он встрепенулся, стал извиняться и тут же засел за телефон, чтобы выяснить, как можно побыстрее эту посылку в Москву отправить.

— Вы идите, — проговорил он мимо трубки Добрынину и Ваплахову. — Вам завтра на работу, а я все сделаю… Обещаю!

Счастливые, урку-емец и Добрынин вернулись в свой домик.

Добрынин, вместе со счастьем ощутивший внезапно сильный прилив усталости, разулся и лег на свою кровать. Лег на спину и тут же захрапел.

Ваплахов пронаблюдал это, словно какое-то чудо. Подошел на цыпочках к своей кровати. Разделся и, придерживая руками край сетки под матрацом — чтоб не дребезжала, тоже лег.

Он и не знал, ложась, что через несколько минут увидит замечательный сон про товарища Тверина.

Ночью, когда Добрынин и Ваплахов крепко спали, раздался негромкий, но настойчивый стук в окно.

Добрынин поднялся, потер глаза, зажег свечу и, выйдя в коридор, открыл дверь на улицу.

Перед ним стояли двое военных: солдат и офицер. Их лица были знакомы народному контролеру. Но голова после резкого пробуждения гудела, и соображать ему было трудновато.

Младший лейтенант, глядя на припухшего со сна Добрынина, улыбался.

— Вы извините, что разбудили, — проговорил он. — Просто хотелось поделиться радостью… Полчаса назад пришло сообщение о победе…

— О победе? — переспросил Добрынин удивленно. Значит, мы победили!..

Улыбка появилась на его заспанном лице.

— Неплохо было бы отметить… — снова заговорил офицер.

И он поиграл зеленой флягой, которую держал в правой руке. Во фляге, переливаясь, забулькала жидкость.

Минут через десять они уже сидели за столом вместе с разбуженным Ваплаховым. Кроме фляги спирта военные принесли полбуханки хлеба.

Посередине стола горела свеча, и отражение ее огонька в оконном стекле как бы добавляло освещения.

Разлили спирт по кружкам, нарезали хлеба, Добрынин добавил в солонку соли.

— Ну, за победу! — сказал младший лейтенант. Выпили. Заели хлебом с солью.

— Теперь начнется совсем другая жизнь, да, Солдаткин? — младший лейтенант посмотрел на своего солдата-шофера.

— Так точно, — ответил солдат.

— Вернешься домой, женишься, нарожает тебе жена кучу детей, и никакой больше войны, один созидательный труд, да? — все еще глядя на Солдаткина, спросил офицер.

— Так точно, — ответил тот.

— А у вас есть дети? — офицер перевел взгляд на Добрынина.

— Есть, — народный контролер кивнул. — Двое… нет, трое теперь… Дарьюшка, Петька и Григорий.

— За их счастливое будущее! — снова подняв кружку, сказал офицер. Выпили.

— А у вас есть дети? — пожевав хлеба, офицер обратился к Ваплахову.

— Нет.

— А у меня двое, — сообщил младший лейтенант. — В эвакуации сейчас, в Сибири… Но скоро я их увижу!

Урку-емец задумался, и стало ему печально, ведь задумался он о том, что у этого молодого офицера есть двое детей, а у него, уже седого, но еще полного сил мужчины, ни одного.

Добрынин тем временем уже окончательно проснулся и еще не совсем захмелел, и поэтому мыслил серьезно, несмотря на крепость спирта.

— А у вас в части радиостанция есть? — спросил он офицера.

— Конечно, — ответил тот.

— И с Москвой связаться можно?

— Можно. Только надо разрешение майора Андросова.

— Раз война кончилась, мне надо в Кремль радиограмму послать, чтобы меня в Москву отозвали…

— Это нетрудно, — офицер махнул рукой. — Вот посидим еще немного и поедем вместе в часть, там все сделают.

Выпили по третьей.

— Я, когда домой вернусь, — заговорил солдат, — первым делом на работу устроюсь, в автопарк…

Ваплахов глянул на Солдаткина с некоторым осуждением.

— Первым делом жениться надо, — сказал он, однако не намереваясь вступать по этому поводу в горячий спор.

— Нет, — не согласился солдат. — Первым делом надо в автопарк устроиться. Я так люблю запах бензина, масла машинного…

И солдат поднес к лицу и понюхал собственную руку. На лице у него было выражение настоящего счастья.

Офицер посмотрел на подчиненного снисходительно.

— Подрастет — поумнеет, — сказал он и разлил по кружкам остатки спирта.

— Ну, на коня, и поедем!

Вскоре они уже ехали в «газике» по ночным безлюдным улицам. За рулем сидел младший лейтенант. Рядом с ним — Добрынин. Солдат-шофер спал на заднем сиденье, бормоча что-то сквозь сон.

Ваплахов остался в домике. Военных он любил, но в эту ночь захотелось ему побыть одному, посидеть за столом перед горящей свечой, как это делал народный контролер, подумать.

Часть находилась в пяти километрах от городка.

Майор Андросов, оказалось, знал о существовании Добрынина, как знал он о каждом гражданском мужчине, находившемся в момент войны на подконтрольной ему территории тыла. С интересом прочитал он мандат народного контролера, потом попросил написать текст радиозапроса в Москву. А когда текст был готов, майор самолично отнес его радисту и, вернувшись, предложил Добрынину отдохнуть, дожидаясь ответа. Однако спать народному контролеру не хотелось. Тогда майор предложил ему посидеть в их библиотеке, почитать что-нибудь.

Добрынин охотно согласился.

На полках он обнаружил книги только двух видов: военно-политическая литература и стихи. Настроение было приподнято-пьяным, и руки сами потянулись к сборникам стихотворений. Просматривая эти тонкие, зачитанные до дыр книжицы, Добрынин иногда останавливался и читал вслух одно или два стихотворения. Потом ставил сборник на место и доставал следующий. Так в руках у него показалась книжечка, имя автора которой сразу насторожило память: «Бемьян Дебный. Как 14-я дивизия в рай шла».

Где-то Добрынин слышал это имя, но где? «Коммунист хороший, но человек очень плохой…» — донесся откуда-то из глубин добрынинской памяти знакомый голос.

А Дмитрий Ваплахов сидел перед оплывающей желтым воском свечой, смотрел на огонек и бормотал на своем родном урку-емецком языке:

Бар кан тар Уйкымун юсут, Сарбын таг Ус импан атын…

Вдруг что-то ударилось в окно, и стекло задребезжало так громко, что перепуганный Ваплахов задул свечу и присел на корточки, затаив дыхание.

На лбу выступил холодный пот. Он вспомнил, как в самолете, когда летели они из Москвы, просил его Добрынин больше никогда, даже самому с собой, не разговаривать на своем языке, чтобы больше ни у кого не возникло сомнения в том, что он, Дмитрий, русский. Неужели он забыл об этом предупреждении? Или мало ему было седины, в одну кремлевскую ночь состарившей его на тридцать лет?

Нет, думал Ваплахов, все я помню… Это ночная тишина, победа и мысли о Тане Селивановой, вот из-за чего проявил я опаснейшую оплошность. Снова прислушался, но было тихо. На корточках прокравшись по коридору к двери, Дмитрий приложил ухо к дереву, но ничего не услышал. Тихо, придерживая пальцами, снял дверной крючок и чуть подтолкнул дверь правым плечом. Дверь приоткрылась.

На улице уже привыкшими к темноте глазами Ваплахов никого не увидел. Только что-то мелкое лежало под окном. Видимо, предмет, которым кто-то бросил. Но зачем? Чтобы испугать его? Или чтобы напомнить о светомаскировке, которую они с Добрыниным практически никогда не соблюдали.

Ваплахов взял предмет в руки. Это была мертвая птичка.

Дмитрий облегченно вздохнул и поднялся на ноги, все еще держа ее в руках. Оглянулся по сторонам. Потом отошел от домика к одиноко росшему на другой стороне улицы тополю и опустил холодный мягкий комок на землю.

И тут вспомнил он, что над любым умершим существом надо прочитать юлусу — напутствие, иначе душа умершего зверя или птицы не вернет тело природе, и превратится мертвое тело в камень, преградив траве или дереву путь к солнцу.

Зашептал Дмитрий юлусу, на ходу переводя ее на русский и от этого то и дело запинаясь — не хватало в русском языке слов, чтобы звучала юлуса так же высоко и проникновенно, как звучала бы она на урку-емецком:

— Выйди-вылети, став ветерком и опустив уже ненужные крылья. Забери с собой память о земле и небе. Взлети туда, где Эква-Пырись кормит синих птиц небесной пшеницей. Поклонись ему верхними облаками и скажи, что внизу уже ночь, и спят медвежата в берлоге, спят мох и трава под снегом, и не знают они про то, что звук, веселивший небо, уже не имеет тела.

Так и не дождавшись Добрынина, лег Ваплахов спать.

Добрынин появился только под утро — его привез тот же «газик», только теперь за рулем был уже немного проспавшийся рядовой Солдаткин.

Добрынин был бледен и угрюм. Он положил на стол маленькую книжицу стихов поэта Бемьяна Дебного, подаренную ему по его же просьбе майором Андросовым; достал из кармана сложенную вчетверо бумагу, развернул и разровнял ее ребром ладони и, опустив перед собой на стол, уставился в ее скудные холодные строки.

Ваплахов, разбуженный таким громким возвращением, подошел и заглянул через плечо начальника.

Луч солнца только-только заползал на эту бумагу.

Дмитрий прочитал: «Радиограмма. Город NX872 в/ч АЮГ 117/43 для нар. контр. П. А. Добрынина. В приезде в Москву нет необходимости, приказываю Добрынину и Ваплахову до 13 мая с. г. перебазироваться в город N УК 4236 на объект ФНР-115 для последующего контроля продукции. Поздравляю с победой. Кремль, уполномоченный по делам народ, контролеров Свинягин».

— А что это за город? — спросил Ваплахов.

— Сарск, — сказал Добрынин и тяжело вздохнул. — Пятьсот километров отсюда.

Тяжело было народному контролеру. И не только оттого, что не едет он в Москву, несмотря на победу. Больше всего огорчил его сухой канцелярский стиль радиограммы — никогда он не чувствовал себя настолько бессильным и униженным. Откуда появился этот Свинягин? Почему он передал ответ, если Добрынин посылал радиограмму Тверину?

Добрынин сидел за столом напротив окна, сидел и, сцепив зубы, переживал, не обращая внимания на улыбки проходивших по улице девушек, спешивших на утренний —митинг, посвященный победе.

Ваплахов отошел, сел на кровать. Он, конечно, сочувствовал Добрынину, но одновременно был и рад случившемуся: в Москву ему не хотелось, да и нельзя было ехать, а так они опять будут вместе работать на благо Родины. Единственное, что огорчало его, — предстоящий отъезд. И даже не сам отъезд, а то, что Таня Селиванова останется здесь, а он уедет. Расставание огорчало его, и Ваплахов тотчас решил пойти и найти Таню. И сказать ей что-нибудь. Он не знал, что надо будет ей сказать. Он никогда не говорил вот так с девушками. Со старухами на Севере говорил и умел говорить, а вот так просто с русскими девушками…

Ваплахов встал — скрипнула кроватная сетка. Добрынин обернулся.

— Я на митинг схожу, — сказал урку-емец.

— Сходи. — Добрынин кивнул. — Попрощайся там… Вечером уезжаем.

— Вечером? А в радиограмме сказано: до тринадцатого мая.

— Прямой дороги нет. Военные довезут нас до Соляных шахт. Оттуда еще три дня пути.

Ваплахов скривил губы. Теперь и ему стало грустно. Он бросился в коридор и выбежал на улицу.

Митинг уже начался, и откуда-то издалека доносились исковерканные громкоговорителем слова радости и счастья.

Глава 30

Непривычное сухое лето продолжалось, но поля вокруг Новых Палестин не желтели, а оставались зелеными, . что поначалу удивляло многих. Ведь даже речка немного измельчала из-за этой суши. Но потом, когда ни Архипка-Степан, ни горбун-счетовод не смогли объяснить новопалестинянам-причину этого явления, высказала свои мысли Катя. Сказала она просто и понятно, что вся вода, какая на землю падает, просачивается на разные глубины и что природа таким образом запас себе создает, не понимая, что на самом-то деле запас этот делается для жизни людей. И вот когда сушь наступает, то каким-то научным образом земля выталкивает из своих глубин запасенную воду и как бы поднимает ее под самую собственную поверхность, как если бы человек, нашедший на земле птицу, поднял бы ее на ладони к небу. И вода эта просачивается обратно в землю, только не так, как после дождя, а совсем наоборот — снизу вверх, к корням. И вот поэтому, несмотря на сушь, растет и зеленеет их будущий урожай.

Ангел тоже слышал это объяснение и долго потом об этом думал. Внутреннего устройства земли он не знал, всегда полагая, что твердь однообразна и вся состоит из живородящей земли, которая дает силу всему, пустившему в нее корни. Однако заметил он, что очень легко верится ему в истинность объяснений Кати, и сам же он этой легкости испугался, ведь выходило, что сама природа печется обо всем, и словно нет над всей природой, над всей Вселенной Бога, потому что не нужен он.

Сидел ангел на склоне холма, смотрел, как зарисовывает опускающийся летний вечер лес, домик коптильщика и речку, зарисовывает каким-то серым цветом, тусклит. Сидел и о земле думал.

И вдруг зажглась в домике у реки свеча, и ее огонек в окошке отразился. Сразу ангелу будто холодно стало — поежился. Может, просто ветерок с реки подул, а может, оттого, что там, у Захара и Петра в домике, было тепло изза постоянно горевшей печки-коптильни.

Поднялся ангел и вниз по тропинке пошел. Уже много раз ходил он туда, и сидели они иногда всю ночь за столом. Иногда свечу зажигали, иногда масляную лампу, что на крюке под потолком висела. И говорили, говорили. Порой ангел там и ночевал.

И не то чтобы было ему совсем неинтересно среди обычных новопалестинян, живших кучно и совместно в человеческих коровниках, но говорить с ними не хотелось, да и они сами с ним, ангелом, не говорили. Они строили свою жизнь, летом готовились к зиме, а зимой ждали лета. И только Катя да горбун-счетовод каждый по-своему заботились о будущем и думали о разных улучшениях.

— О, — сказал Захар-печник, открыв дверь и увидев на пороге дома ангела. — Хорошо, что пришел, а то мы тут с Петром поругались чуток… Заходи!

Петр сидел на табурете за столом, сидел ссутулившись . и глядел перед собой на трещину в широкой столешнице, глядел так, словно хотел протолкнуть свой взгляд сквозь эту трещину и дальше. Расселись.

Ангел сразу уютно себя почувствовал. Тепло окутало его, и дышалось здесь иначе, сладковатый запах оседал даже на языке, из-за чего создавался странный обман желудка: казалось, что запах становился как бы запомнившимся вкусом съеденной пищи.

— А мы тут… чуть до крика не дошло, — снова, уже усевшись на свой табурет, заговорил Захар. — Хорошо, что ты пришел, а то ж вдвоем только мечтать хорошо, а серьезно не поговоришь!

— А о чем вы поспорили? — спросил ангел.

— Про любовь, — сказал Захар. — Я вот говорю, что любовь — это как бы все, ну жизнь, радость, тепло. А он, — и Захар кивнул на однорукого, — только об одном! Говорит, что любовь из-за баб возникает! Понимаешь?

Ангел кивнул и задумался.

— Я вот, скажем, — добавил Захар, — печи класть люблю, так при чем здесь бабы?. Знаешь, когда придумаешь такой дымоход с завитушками, потом построишь его и вдруг видишь, что все получилось, и тяга есть, и прогрев… Вот с чем такое чувство сравнить? А?

Петр вздохнул тяжело, покосился обиженно на Захара. Снова вздохнул.

— Ну чте у тебя в жизни от баб было? — обернулся Захар к Петру. — Что там Глашка твоя? У ней уже три красноармейца после тебя было! Какая ж это любовь! Это ж предательство сплошное. То ли дело печь — хорошая печь пятьдесят, а может, и сто лет простоит, если к ней по-человечески, с любовью. А выпал вдруг кирпич — взял, вставил его обратно, починил, и она дальше топит…

Ангел хоть и не хотел, а о Кате задумался. И хоть ясно было ему, что вроде бы и не было здесь между ними никакого предательства, ведь и общего у них было всего-то чуток — какое-то невидимое душевное тепло, взгляды да разговоры, ну еще один вечер у реки, который как бы и черту подвел. Не то, что у Глашки с Петром — у них ведь даже ребенок есть.

— Ну что ты молчишь! — нетерпеливо выговорил Захар. — Или тоже о бабах думаешь? Разве вышло у тебя с училкой, а? А она теперь вот с гармонистом вместе поет по вечерам, тут, у речки…

Ангел, услышав это, оторопел. Неужели, подумал он, все видели его переживания, неужели кто-то говорил о нем и о Кате?

— Вот были бы все люди как звезды — чистые, тогда б уже и спорить не надо было, — не дождавшись от ангела участия в разговоре, произнес Захар. — Как в небо поглядишь — каждая на своем месте, и никаких там шевелений, чтоб одна звезда сначала к одной, а потом вдруг к другой! Вниз — это да, сорвалась и шурух! Это может быть и с горя. А так нет1 Всякая на своем месте, и вот из-за такого постоянства любовь и возникает, а у нас тут что? И строго посмотрел Захар на однорукого Петра. Слова коптильщика о звездах сразу отвлекли мысли ангела. И задумался он уже о другом, задумался о постоянстве и верности, которых за все пережитые годы на этой земле еще не встречал. Хотя то тут, то там возникала то верность, то привязанность, а может быть, и любовь, но все это казалось чем-то временным.

«А горбун-счетовод?» — сам себе вдруг возразил мысленно ангел.

Но тут же и этому возражению сам же мысленно и возразил, ведь видел он счетовода почти постоянно с его сыном-горбунком Васей, а лица его жены припомнить не мог, и не мог припомнить также, когда он их всех втроем в последний раз видел.

Петр вдруг поднял голову, повел носом, принюхиваясь.

И Захар тут же насторожился, отвлекся от звезд, засевших в его мыслях. Привстал.

— Кажись, готово, — сказал и, отодвинув табурет, вышел из-за стола.

Петр тоже встал и следом за Захаром пошел. Остался ангел один за столом. Где-то рядом, за стенкой, слышались приглушенные звуки работы и разговоров.

А на столе горела свеча. Воск у нее был грязно-желтый;

Видно, плавился он плохо, поэтому и огонек был слабым.

Ангел пальцем отковырнул немного воска вокруг фитилька, и маленькое пламя засветилось веселее и ярче.

Глава 31

Поезд приближался к Москве. Позади оставались сотни километров, два десятка выступлений в честь Великой Победы. Позади оставалась война.

Пыхтел паровоз, тянувший за собой всего лишь три вагона. Въезд в Москву из тыла без особого разрешения был еще запрещен, и, может быть, поэтому в одном из трех вагонов находилось всего лишь два пассажира: Марк Иванов и Парлахов. Ехал в этом вагоне, конечно, и попугай. Вагон был постройки начала тридцатых, купейный. Все было хорошо, только не было проводника, и за кипятком приходилось ходить в соседний вагон, где трое военных перевозили в Москву чье-то тело.

Вернувшись в очередной раз из соседнего вагона с полным чайником кипятка, Марк опустился на свою полку и задумчиво вздохнул.

— Я тоже как-то раз влюбился… — признался он Парлахову, продолжая начатый еще три дня назад разговор. — Может, я и сейчас влюблен… Она такая красивая. Работала раздатчицей в столовой Московского водопровода. Надо будет пойти туда, когда приедем…

— Счастливый ты человек, Марк! — сказал Парлахов. — Может, ты еще женишься на ней… А я, наверно, никогда не женюсь…

— Почему?

— Подписку давал, когда шел работать в ЦК. Можно, конечно, писать рапорт, чтобы разрешили, но как-то неудобно… Сейчас в стране столько работы будет, а я свои личные дела, скажут, ставлю выше государственных… Не знаю…

На вокзале комендант проверил документы у прибывших и отпустил их в город. Спасибо инструктору Урлухову из ЦК — вовремя он все организовал. Перед тем, как попрощаться, Марк и Парлахов обменялись телефонами. Парлахов пообещал позвонить на днях и пригласить Марка с Кузьмою в гости, все-таки всю войну вместе прошли.

От вокзала Марк шел пешком. Он видел, как Парлахова забрала машина, но в обиде не был — жил он недалеко, полчасика пешком — и дома.

На улицах, заполненных пешеходами, слышался немецкий говор. Марк, каждый раз услышал иностранное слово, озирался испуганно. Открыв ключом дверь в свою квартиру, он чрезвычайно обрадовался, найдя все в целости и сохранности, но под довольно толстым слоем пыли. В квартире было сумрачно из-за несколько лет не мытых окон. Оставив клетку с Кузьмой на столе в кухне, Марк наполнил таз водой — из кранов шла только холодная, но ведь шла! — взял тряпку и направился первым делом в комнату мыть окна.

Потом он вытер пыль и уселся в кресло. Окна были открыты, и спертый дух закрытого помещения выветривался быстро.

На улице перекрикивались по-немецки.

Потом сверху, с неба, донеслось рокотание низко летящего самолета.

Что-то подсказывало Марку, что послевоенная жизнь будет отличаться от довоенной.

Некоторое время спустя он набрал телефон Урлухова.

— Алло? Урлухов слушает! — прозвенел на другом конце провода такой знакомый голос. — Говорите!

— Добрый день… Это Марк Иванов звонит…

— А-а! С приездом! Как Кузьма?

— В порядке… Мы только сегодня приехали… Спасибо за помощь!

— Как у Кузьмы после ранения? Как крылышко?

— Хорошо все… Я за ним ухаживаю… Вы знаете, товарищ Урлухов, я только что в квартиру вернулся, то есть мы с Кузьмой… Тут нечего есть, а я не знаю как теперь…

— А-а, вот вы о чем, товарищ Иванов. Не беспокойтесь, я вам кое-что пришлю с шофером, в смысле пришлю, что найдем на первый день, и карточки пришлю на хлеб и на другое… на двоих, конечно…

— Спасибо огромное, товарищ Урлухов. Большое спасибо!

— Вы немножко отдохните, скоро важный концерт с вашим участием, но я об этом вам еще сообщу. А пока отдыхайте и если что — звоните!

Марк хотел как-нибудь повежливее попрощаться, но с другого конца провода уже неслись ему навстречу короткие гудки. Опустил трубку на рычажки черного блестящего аппарата. Устало улыбнулся.

Было приятно, что есть рядом люди, готовые прийти на помощь.

И вспомнил Марк, как он был недоволен, когда узнал, что у него появился инструктор. Инструктор из ЦК, который организовывал его выступления с Кузьмой по всей Советской стране. А как он возмущался, когда первый раз услышал, что попугаю придется вместо юмора и сатиры учить серьезный репертуар! И вот теперь жизнь окончательно показала, как он был не прав. Что бы они с Кузьмой делали со. стишками про растратчиков и аферистов во время войны? Кому нужны были бы эти стишки на фронте или в тылу?

Неожиданно прозвучал дверной звонок. Приехал шофер Урлухова, привез авоську с едою и уже оформленные хлебные и другие карточки. Вручил все это на пороге Марку и, кивнув, побежал вниз по лестнице.

В авоське обнаружились крупа, рис, чай, сахар, кофейный суррогат, соль, спички и банка тушенки с иностранной наклейкой.

Еще раз мысленно поблагодарив товарища Урлухова, Марк зажег газовую плиту, поставил чайник.

Убирая в кухонный шкаф-пенал привезенные продукты, он вдруг обратил внимание на надпись, сделанную карандашом на бумажном кулечке с пшенной крупой. Поднес кулечек поближе к глазам — и тут же глаза заболели. Подержал их закрытыми, потом все-таки прочитал написанное, подойдя к окну: «Сурбын там кар ман гум бастан сырват». Буквы были совершенно русскими, но слова не имели никакого смысла, и у Марка появилась мысль, что перед ним какая-то шифровка. Напрягши свою память, он вспомнил все, что знал о шпионах и о борьбе с ними, и понял он, что надо идти в НКВД и рассказать там об этом. Но идти туда не хотелось. И Марк задумался: как бы исполнить свой гражданский долг, минуя посещение НКВД? Может, послать по почте?

Вскипел чайник. Заварив себе кружку, Марк пошел в комнату и снова опустился в кресло. И подумал, что неплохо было бы посоветоваться с кем-нибудь. Чай был слишком горячим, и, опустив кружку на пол, Марк подошел к столу и набрал по телефону номер Парлахова. К счастью, Парлахов был дома.

— Товарищ Парлахов! — взволнованно заговорил Марк. — Вы не могли бы ко мне подъехать… очень важно…

— Что-то случилось? — испуганно спросил Парлахов.

— Ну… в общем, почти…

Приехал он через два часа. Зашел, огляделся по сторонам.

— Ну что? — спросил сразу.

— Да вот мне еду передали, а на кульке надпись… русскими буквами, но не по-русски, — и Марк протянул кулек своему бывшему приставнику.

Тот внимательно пробежал глазами надпись, подумал минутку и улыбнулся.

— Ребенок, наверно, баловался, — сказал Парлахов. — Дети, знаешь, любят слова выдумывать, особенно когда учатся писать. Видишь, какие буквы неровные, да еще карандашом…

— Да?! — с некоторой долей неуверенности переспросил Марк.

— Ну если хочешь, давай я возьму его и покажу кому надо! — предложил Парлахов.

— Да, это лучше… на всякий случай! — обрадовался предложению Марк. — Чтоб уже наверняка знать… а то ведь…

— Ну ладно, ладно, — успокоил артиста Парлахов. —Пересыпь пшено куданибудь.

Когда Парлахов ушел, Марк вздохнул облегченно и подошел к открытому окну. На улице уже вечерело. На крышах каркали вороны.

Воздух был свеж и приятно влажен. Марк накормил попугая и задумался о будущем.

Глава 32

По вечерам жара в Сарске спадала, и многие жители выходили прогуляться по берегу Оки. Молодежь и дети купались, с разбегу бросаясь в реку. Люди старшего поколения прогуливались не спеша, отдыхая от дневной жары.

Добрынин и Ваплахов тоже любили вечерком прогуляться по берегу. Изучив жизнь городка, они переняли лучшее и подстроились под ритм этой жизни. Если приходилось выходить на улицу днем — одевали на голову клееные бумажные пилотки, сделанные руками учеников Сарской средней школы. Эти пилотки вместе со спецодеждой вручил им директор фабрики надувной резины, где они теперь трудились, выполняя поручение Родины и Кремля. Работа была несложная, но очень ответственная. Фабрика, кроме детских игрушек, выпускала много надувных изделий для нужд пропагандистов. Однако особое значение имела продукция для пионерскооктябрятских парадов и демонстраций, и именно на контроль качества этой продукции поставил директор фабрики товарищ. Фомичев народного контролера Добрынина и его помощника Ваплахова. На следующий после приезда день директор лично показал им всю фабрику, вручил ключи от недавно пристроенной к цеху комнаты народного контроля, объяснил их новые обязанности, а потом сам провел их в фабричную столовую.

Поселили их в общежитии, в комнате на третьем этаже с видом на Оку. Там же от толстой комендантши они получили новенький железный чайник, две кружки и набор столовых приборов на двоих на случай самоличного приготовления пищи в кухне общежития.

Жизнь для Добрынина и Ваплахова началась в Сарске деловито. Так она и продолжалась потом. Но была эта жизнь легче и приятнее, чем та, военная. Каждый день что-то менялось к лучшему. Воскресенье снова стало выходным днем. Снова заработал профком фабрики, и тут же появились результаты его работы: в столовой увеличились порции.

Медленно текла мимо городка Ока-река. Каждый день исправно светило солнце, а ночью, кокетливо изменяя свою форму, прогуливался по небу месяц. Природа жила своей обычной жизнью, и только люди, объединив свои усилия, возрождали разоренную войной страну, возрождали будни и праздники, города и села, заводы и виноградники.

В конце июля директор фабрики товарищ Фомичев зашел в комнату народного контроля.

Добрынин и Ваплахов как раз заканчивали проверять партию надувных красноармейцев. Для математического упрощения каждая партия изделий состояла из ста единиц, и поэтому количество отбракованных единиц сразу становилось процентом брака. Эту вроде бы простую вещь придумал Ваплахов, но идея так понравилась директору, что он назвал Ваплахова рационализатором, вручил ему грамоту, а идею внедрил по всей фабрике.

— Ну, каков процент брака? — спросил директор, бросив взгляд на нескольких вяло лежавших на столе сдутых красноармейцев.

— Семнадцать, — ответил Добрынин.

— Многовато… — директор покачал головой. Потом бросил задумчивый взгляд на Дмитрия и сказал: — Ты бы, товарищ Ваплахов, придумал что-нибудь…

После ухода директора контролеры успели проверить еще двадцать семь красноармейцев. Двадцать два выдержали испытание, а пять начали сдуваться, и тогда Добрынин и Ваплахов, определив места выхода воздуха, обвели их красным восковым мелком.

— Знаешь, — сказал, переодеваясь в обычную одежду, урку-емец, — а ведь мы можем брак уменьшить.

— Как?

— Если они нам принесут резиновый клей, мы сами будем заклеивать найденные дырки, и тогда брака вообще не будет.

Добрынин задумался.

— Давай заедем сейчас к Фомичеву, скажем об этом, — наконец предложил он.

Директор сидел у себя в кабинете и сравнивал последние показатели с намеченным ранее планом.

Услышав о новом предложении Ваплахова, он обрадовался и тут же, к удивлению Добрынина и Ваплахова, достал из сейфа графин и стаканы.

— Конечно, — говорил он, разливая из графина по стаканам прозрачную жидкость. — Я прикажу, чтобы у вас каждый день был на столе свежий резиновый клей. Вы же знаете, как им клеить. Просто нанести мазок на поврежденное место, и клей сразу застынет… Это так просто! Почему я об этом сам не догадался?

Добрынин задал и себе этот вопрос. Но ответа не нашел. Такого ответа, который бы ему понравился. Было похоже, что урку-емец действительно умнее. Но это, в общем-то, не очень огорчало;

Добрынин взял в руки стакан, поднес ко рту — запах водки ударил в нос.

— Подожди! — остановил его директор фабрики. — Это по другому поводу.

Добрынин опустил стакан на стол, и в глазах у него появилось недоумение.

— Я, собственно, поэтому и зашел сегодня к вам, но потом решил не отвлекать от работы… Но раз вы сами пришли… — директор вытащил из ящика стола несколько листов бумаги. — Тут пришли новые инструкции насчет народных контролеров. Вот, прочитайте.

Добрынин принял из рук Фомичева документ и стал читать. И чем дальше он читал, тем бледнее становилось его лицо.

В документе говорилось, что все народные контролеры Советской страны подчиняются теперь только уполномоченному товарищу Свинягину, однако зарплату получают по месту работы, должность помощника народного контролера отменяется, и все помощники становятся теперь полноценными народными контролерами. Выходить на связь с Кремлем они могут только в экстренных случаях, в остальное же время они должны работать в том месте, куда они прикомандированы до особых распоряжений. Дальше были описаны другие изменения в жизни народных контролеров, но это было для Добрынина уже слишком, и он передал документ Ваплахову.

— Ты что, огорчился? — удивился Фомичев. — Это же к лучшему!

— Почему к лучшему? — спросил Добрынин.

— Все, что происходит, — к лучшему, — ответил Фомичев.

Добрынин почувствовал вдруг, что возмущение, возникшее в нем в момент чтения документа, куда-то уходит. И не то чтобы покорность приходит вместо возмущения, а какое-то другое, более здоровое чувство. И тогда он развел руками и, глядя на Фомичева, сказал:

— Ну, раз порядок теперь такой…

Фомичев поднял свой стакан.

— Давайте за перемены к лучшему!

Выпили, однако закусить было нечем, и тогда они занюхали своими руками. Руки, конечно, пахли тальком и резиной.

— Завтра же зайдете в отдел кадров, заполните личные листки, и я определю зарплату, — сказал Фомичев. — Нельзя же, действительно, и дальше работать бесплатно!

Ваплахов кивнул.

Добрынин подумал о деньгах, и стало ему как-то неприятно в душе. Еще никогда ему не нужны были деньги. Хватало иногда показать свой мандат, и он получал то немногое, в чем ощущал необходимость. И вот теперь, столько лет спустя, ему предлагают деньги за то, что он верно служит Родине. Захотелось народному контролеру сказать что-то резкое и громкое.

— Как же это — за деньги? — спросил он.

— Там же написано, — директор кивнул на документ, лежавший на столе, — что мандатное распределение продуктов и товаров с 1 августа сего года прекращается…

Эта новость для Добрынина была настоящим ударом. Он опустился на стул для посетителей и тяжело вздохнул.

— Все будет хорошо, вот увидите! — пообещал Фомичев. — Со мной тоже так было, когда я получил приказ перейти с должности начальника железнодорожного депо на должность директора этой фабрики. Я, честно говоря, чуть не плакал. Но вот видите, я здесь, и все в порядке…

С работы Добрынин и Ваплахов возвращались дальним путем по берегу реки. Тропинка бежала метрах в десяти от воды. Заходившее солнце краснело на глазах, ветерок, дувший с реки, был приятно влажен.

— Теперь ты тоже народный контролер, такой, как я, — задумчиво говорил Ваплахову Добрынин. — Поздравляю…

Ваплахову документ с самого начала понравился, и настроение его было отличным от настроения старого друга и товарища Добрынина. Но, понимая состояние своего друга, Дмитрия хотел как-то ободрить Павла, хотел сказать ему что-нибудь приятное.

— Знаешь, — заговорил урку-емец, — а давай в реке искупаемся.

Добрынин остановился и внимательно посмотрел на Ваплахова.

— А ты плавать умеешь? — спросил он.

— Нет. Но ты ведь умеешь?

— Я? Я умею… Ну давай, — согласился Добрынин. Последовавшие затем дни содержанием работы не отличались от предыдущих, но в саму жизнь народного контролера Добрынина ворвалось нечто новое. Это новое началось с зарплаты в 450 рублей, полученной у кассира фабрики. Деньги Добрынин положил в вещмешок, не придав им большого значения и не видя причины их использовать. Ваплахов же, наоборот, в тот же день сходил в магазин, купил себе пиджак и кепку. Через пару дней в комнату народного контроля пришел директор Фомичев с крупной брюнеткой, оказавшейся председателем профкома. Эта брюнетка, а звали ее Серафима Ильинична, приняла народных контролеров в профсоюз и попросила сразу же заплатить членские взносы. У Добрынина с собой денег не было, и за него заплатил Ваплахов. После этого директор поздравил своих друзей со вступлением в Советские профсоюзы, пожелал им побед и ушел следом за брюнеткой, даже не спросив о проценте брака.

А процент брака тем временем уменьшился почти до нуля. Дырки и дырочки контролеры заклеивали сами и теперь отбраковывали только те изделия, «спасти» которые было невозможно. Чаще всего это были красноармейцы и рабочие с непроклеенными швами.

По вечерам народные контролеры все чаще ужинали в общежитии — пищу готовил урку-емец, и была она вкуснее столовской еды. А вскоре фабричная столовая вообще прекратила готовить ужины, потому что жизнь улучшилась и люди стали более самостоятельными.

В том, что жизнь улучшилась, у Добрынина тоже уже не возникало сомнений. Особенно после того, как Ваплахов убедил его зайти в новый гастроном. Увиденное там изобилие просто потрясло Добрынина. А когда среди этого нагромождения съедобных товаров увидел народный контролер пачку печенья «На посту» — комок подкатил к горлу и нахлынули воспоминания о, казалось бы, совсем недалеком, но таком трудном и героическом прошлом. «Неужели, — думал Добрынин, — все трудности и тяготы позади? Неужели больше не будет лишений?» И думал он об этом с чувством тоски, ведь небывалый героизм прошлых лет на его глазах становился частью истории, а у подрастающей молодежи после окончания войны практически не оставалось трудностей, преодолевая которые можно было победить природу и добиться невозможного. Жизнь становилась все больше и больше размеренной и монотонной. Снова на один час сократился рабочий день и возникли новые проблемы: что делать летними теплыми вечерами? Урку-емец быстро находил ответы на подобные вопросы, но Добрынину даже думать об отдыхе было трудно, и только воспоминания о Севере успокаивали его. Мысли о прошлом становились снотворным, а само прошлое возвращалось иногда по ночам в виде длинных, полных трудностей снов. И тогда, после таких снов, Добрынин просыпался удивительно бодрый и жизнерадостный, и работал он в такие дни не щадя ни себя, ни урку-емца. И вместо обычных ста — ста пятидесяти красноармейцев и других фигур надували они иногда до трехсот и засыпали рано с резким резиновым привкусом во рту.

В конце августа на фабрике играли свадьбу. Свадьба была внутреннего характера — жених и невеста работали вместе в цехе надувных шариков.

Фабричную столовую для этого события так разукрасили, что у гостей со стороны просто дух захватило. С потолка свисали гирлянды надувных шаров, а вдоль стен выстроились ряды надутых и привлекательно-ярких красноармейцев, крестьян, тракторов и коров, летчиков и танкистов. Можно было подумать, что празднуется не свадьба, а какой-нибудь важный юбилей фабрики.

Когда гости расселись на свои места, слово взял товарищ Фомичев. Он рассказал много хорошего про молодоженов и от фабрики подарил им проигрыватель для пластинок, а профком вручил молодым детскую коляску, и сразу же загремело над столами многократное «горько!».

На следующий после свадьбы день Ваплахов вместо обеда сходил в ближний магазин канцелярских товаров и купил там чернил и бумаги.

Добрынин заметил, что урку-емец с утра пребывал в странном приподнятом настроении, но никаких вопросов ему не задавал, тем более что рот постоянно был занят работой, а в редкие минуты передышки больше хотелось сделать несколько глубоких вдохов, чем вести разговор.

Однако вечером все прояснилось.

Ваплахов, вместо того чтобы готовить ужин, сразу после возвращения с фабрики сел за стол и стал что-то писать.

— Что это ты пишешь? — спросил Добрынин.

— Письмо.

— А кому?

Тут Ваплахов внимательно посмотрел на старого товарища, и увидел в его взгляде Добрынин много тепла и доброты.

— Тане Селивановой, — мягко произнес урку-емец. Добрынин задумался. Почему-то с давних времен решил он, что писать письма — это женское занятие, а мужчины должны слать радиограммы. И вот теперь, видя перед собой пишущего письмо мужчину, он понял, что был в своих мыслях не прав. И вспомнилось ему письмо, полученное вместе с посылкой от товарища Волчанова. Попробовал он вспомнить: писал ли письма товарищ Ленин? В недавно прочитанных рассказах о письмах ничего не было.

— А о чем пишешь? — спросил Добрынин, отвлекшись от своих мыслей.

Ваплахов дописал какое-то слово и, опустив ручку в чернильницу, сказал:

— О нашем труде пишу, о фабрике…

— И обо мне?

— Да, конечно. И о вчерашней свадьбе хочу написать, — при этих словах в голосе урку-емца появилась нотка надежды и мечты.

Добрынин кивнул.

— Тебе она нравится? — спросил он прямо.

— Да, — сказал Ваплахов.

— Хорошая девушка, — одобрительно произнес Добрынин. — Патриотка. Может, женишься? ! Урку-емец не то чтобы смутился, но промолчал. Не знал он, как ответить на эти слова. Конечно, вчерашняя свадьба ему понравилась, и он завидовал жениху, представляя себя на его месте. Но на месте невесты виделась ему только рыжеволосая Таня Селиванова в сиреневом сарафанчике, плотно облегающем ее сильную фигуру.

— А у тебя еще ручка есть? — спросил вдруг Добрынин.

— Есть.

— И бумага?

— И бумага.

— Дай, — кратко попросил Добрынин. — Я, наверно, тоже письмо напишу.

— Кому? — едва заметно улыбаясь, спросил урку-емец.

— Да… товарищу Тверину хочу написать, — признался Добрынин.

В этот вечер они так и не поужинали. До самой темноты сидели они за столом друг против друга и скрипели перьями ручек, останавливаясь, обдумывая каждое слово, каждое предложение.

Это занятие так захватило Добрынина, что в какой-то момент показалось ему, будто он разговаривает с товарищем Твериным, будто на каждый написанный вопрос он слышит ответ, сказанный таким знакомым, таким близким, чуть хрипловатым и уставшим голосом.

В этом письме Добрынин наставил столько вопросительных знаков, что их хватило бы для двух личных листков по учету кадров. Спрашивал он товарища Тверина и о здоровье, и о жизни в Кремле, и о товарище Волчанове. Но самое сокровенное, самое важное написал он в конце письма после долгих колебаний и внутренних сомнений. Попросил он товарища Тверина, если это возможно, отправить его работать на более трудный и ответственный участок. И уже в самом конце письма, перед прощальным письменным рукопожатием, поинтересовался Добрынин своей семьей и детьми. Однако поинтересовался кратко, чтобы не подумал товарищ Тверин, что личное Добрынину важнее государственного.

Пока писал он свое письмо, урку-емец склеил из бумаги два конверта. Один из них надписал , а второй пододвинул к Добрынину.

Ночью Добрынин плохо спал, все время думая о письме и о том, что подумает Тверин, получив и прочитав его.

Однако утром по дороге на фабрику Ваплахов и Добрынин зашли в почтовый участок и отдали письма в нужное окошко, заплатив за их пересылку.

Работали они в этот день без лишнего напряжения, и, может быть, поэтому урку-емец обратил внимание на одну подозрительную деталь — у многих красноармейцев при надувании воздух начинал выходить из двух дырочек, оказавшихся прямо в середине голубых нарисованных зрачков.

— Кажется, кто-то им глаза прокалывает, — сказал Ваплахов.

Добрынин, присмотревшись, согласился с подозрениями Ваплахова.

— Давай проверим процент такого брака, — предложил он. — А после обеда доложим Фомичеву. Надо ведь что-то делать.

Ваплахов согласился. Если дырочки находились в очевидно случайных частях тела надувных фигур, контролеры заклеивали их. Но если брак оказывался в глазах изделий, то эти изделия откладывались в сторону.

До обеда было обнаружено семнадцать красноармейцев с дырочками в глазах.

— Это проколы! — пришел окончательно к выводу Добрынин. — Здесь действует вредитель.

Взволнованные, взяв с собой отбракованные изделия, контролеры первым делом пошли к Фомичеву. Рассказали ему о своих выводах.

Директор тоже разволновался не на шутку. Он попросил дать ему до вечера время подумать, но вечером, сказал он, необходимо будет собраться и что-то решить.

К окончанию рабочего дня количество красноармейцев с проколотыми глазами выросло до сорока. И, что интересно, вредитель не трогал ни надувных рабочих, ни крестьян, и никакие другие изделия, а только красноармейцев.

Добрынин, очень любивший и уважавший военных, был очень возбужден.

— Ты видишь, — говорил он. — Кто-то там в цеху ненавидит Советскую Армию! Но кто? Там ведь одни женщины!

Ваплахов тяжело вздохнул. Происходящее действительно казалось загадкой, ведь не могли же женщины ненавидеть Красную Армию, они вообще к ней никакого отношения не имели и даже наоборот, зная, что в этой армии служили или служат их мужья и сыновья, они должны были питать к ней самые теплые чувства. А вот так мог поступать только человек, не имеющий и не желающий иметь ничего общего с армией, или же просто явный враг. Хотя, конечно, был этот враг пока не явным, еще предстояло его отыскать и показать всем.

Вечером, после работы, контролеры зашли в кабинет директора. Фомичев запер дверь изнутри, и они сели за стол.

— Я позвонил в первый отдел, сейчас оттуда придет майор Соколов, — сказал директор.

Через пару минут действительно открылась не видимая за шторкой дверь, и, отодвинув штору, из этой потайной двери вышел симпатичный молодой — лет тридцати пяти — светловолосый мужчина в штатском. Он поздоровался, подставил к столу стул и уселся рядом с Добрыниным.

Директор вопросительно посмотрел на него.

— Я подумал о том, что вы мне сказали, — сказал майор Соколов, — и считаю, что это не саботаж и, в принципе, не настоящее вредительство.

— А что же такое настоящее вредительство? — спросил Фомичев.

— Настоящее, — ответил майор, — это когда взрывается шахта или поезд сходит с рельс.

Добрынин с некоторым недоверием глянул на молодого майора.

— А что же это такое тогда? — спросил он.

— Пока не знаю, — майор пожал плечами. — Но думаю, что здесь что-то личное. Может быть, у кого-то на фронте погиб родной человек и вследствие этого произошло нарушение психики, или, проще говоря, человек, я имею в виду — женщина, сошел с ума в слабой форме…

— Так что же нам делать? — спросил директор фабрики. Майор помолчал, раздумывая. Потом достал из кармана листок бумаги, взял из стоявшего на столе стакана карандаш и начал записывать что-то.

Через несколько минут он протянул исписанный мелким почерком листок Фомичеву.

— Это план и очередность действий, — сказал он. — Я это возьму под свой контроль, но, честно говоря, у меня есть дела поважнее. Так что, может, ктонибудь из вас, — он посмотрел на контролеров, — выполнит намеченные на листке мероприятия?

Добрынин почувствовал доверие Родины — это почти забытое чувство заставило его выпрямиться и расправить плечи.

— Я возьмусь! — решительно сказал он, боясь, как бы Ваплахов не опередил его.

Но Ваплахов был совершенно спокоен и, похоже, даже рад, что Добрынин взял это дело на себя.

Майор, оставив свой номер телефона, ушел. Фомичев протянул листок с намеченными майором мерами Добрынину. Он тоже был рад готовности народного контролера выполнить поручение.

— Если будут трудности или проблемы — обязательно сообщи! — сказал он.

Добрынин прочитал на листке:

1. В отделе кадров взять список работниц цеха надувных фигур.

2. Там же проверить их личные листки и характеристики.

3. Выписать их адреса, опросить соседей. Проверить, погиб ли кто-нибудь из близких на фронте.

4. Расспросить подруг и соседей о поведении в быту — обратить внимание на признаки сумасшествия или психической неустойчивости — особенно: участие в скандалах, в ссорах, мстительность в быту (подсыпание соли в компот и др.).

Дочитав, Добрынин удивленно мотнул головой.

— Вот это да! — выдохнул он. — Так все четко за две минуты! Молодец майор.

Фомичев тоже почувствовал гордость за молодого майора и за то, что служит этот майор на его фабрике. Однако к гордости примешалось какое-то еще чувство, чувство неудовлетворенности — ведь все на фабрике беспрекословно подчинялись ему, директору Фомичеву, все, кроме майора Соколова.

— Ну ладно, — вздохнув, сказал директор. — Значит, завтра с утра ты, товарищ Добрынин, в отдел кадров, а ты, товарищ Ваплахов, попробуй за двоих поработать, а? В долгу не останусь, ты меня знаешь.

Ваплахов кивнул.

С утра моросил дождик. Добрынин работал в отделе кадров. Начальник отдела Софронтов, бывший буденовец, потерявший в борьбе с врагами правую руку, охотно помогал народному контролеру. Сначала они вдвоем составили список работниц цеха — было их числом двадцать восемь. Потом отобрали личные дела этих работниц и, разделив их пополам, занялись проверкой характеристик и других документов.

Перед обедом позвонил Фомичев.

— Ну что там? — спросил он поднявшего трубку Добрынина.

— Выполняем второй пункт, — отрапортовал Добрынин. — У всех, кроме двоих работниц, кто-то погиб на фронте. Сейчас характеристики читаем.

— Давайте-давайте! — сказал Фомичев. — Я приказал профкому, чтобы обед вам прямо в отдел принесли.

Через пятнадцать-минут в отдел кадров действительно принесли два судка с обедом.

Освободив часть стола, Добрынин и Софронтов сели кушать. На первое был борщ. На второе — гречневая каша.

Добрынин с интересом наблюдал, как кадровяк ловко управлялся с едой, пользуясь лишь левой рукой. Ел Софронтов быстрее народного контролера и, казалось, с большим аппетитом.

— Знаешь, — сказал он, закончив с борщом. — Не привык я к таким врагам… Я люблю в открытую. Ты — враг, значит, ты выходишь и впрямую говоришь: «Я — враг». Тогда честно выходит, как в бою. А вот эти вредители, саботажники… Сколько, я помню, переловили их в тридцатых! И все такие трусливые…

— А майор Соколов говорит, что просто кто-то из работниц как бы с ума сошел и поэтому так делает, — сказал Добрынин.

— Майор Соколов, майор Соколов… — Софронтов вздохнул, пододвинул к себе железную миску с кашей. — Когда с ума сходят — глаза красноармейцам не прокалывают. Да и сумасшедшего сразу видно, он и одевается не так, как все, и разговаривает не так и не о том. Здесь, ясное дело, враг. И, что удивительно, женщина-враг. Такая может и мужу во сне глаза проколоть… А чего, тут на фабрике поучится на надувных красноармейцах, а потом, гляди, и…

— Слушай, Софронтов, — перебил кадровика Добрынин. — А у кого из этих работниц муж есть?

Софронтов на мгновение перестал жевать кашу.

— Да ни у кого, — ответил он, подумав. — Альперина, потом эта, Суслова и Дарья… как ее… Цесарская — они вдовы, а остальные еще не замужние…

— Значит, это не для того, чтобы мужу глаза выколоть… — сделал вывод народный контролер.

— Да это я для примера сказал, ведь там, где нет смелости, — всегда хитрость есть. Может, и здесь хитрость есть, а мы о ней еще не знаем…

Добрынин задумался.

— Я вот тоже из-за вражеской хитрости без руки остался. В бою бы они меня хрен порубили! — продолжил Софронтов.

— А как это они тебя? — заинтересовался контролер.

— Ну, я рубака был известный. Так эти белые объявили как бы награду за мою правую руку — килограмм золотом и коня. И вот когда после лихой атаки мы выпили в одном отвоеванном селе и легли спать, ночью один из наших, Козяев Ванька, взял у меня, спящего, саблю и моей родной саблей мне же руку отрубил! Сволочь! Забрал и саблю, и руку и прямиком к белым за своим золотом и конем. Ну, они, конечно, хрен ему дали, а не золота. Напоили его, накормили, дали пакет, сказали, что секретный, и велели скакать в Катериновку в ихний штаб, а там по этому пакету ему уже и награду дадут, какую обещали. Поскакал он в Катериновку, а там — наши. Взяли они его с пакетом, а в пакете написано — мол, предъявитель сего действительно отрубил правую руку у первого врага белой армии Софронтова. Ну, наши поставили его, конечно, к стенке и расстреляли. Во, видишь, какую хитрость они сыграли. И со мной, и с этим Козяевым… Но сейчас таких врагов нет, сейчас мелкота одна.

Пообедав, они закончили с личными делами и решили на месте, в цехе, посмотреть, кто из работниц мог бы заниматься вредительством.

На всякий случай договорились держать в секрете цель посещения цеха, и если кто-нибудь спросит, то отвечать, что ходят они по всем цехам, выбирая из них лучший для награждения переходным красным знаменем. Предупредили об этом директора фабрики.

В цеху стоял легкий туман. Пахло резиной и тальком. Жужжали, гудели и ударяли обо что-то станки и машины. Дрожал под ногами деревянный пол.

Добрынин осмотрелся по сторонам.

К ним подошла женщина лет сорока в синем комбинезоне.

— Я дежурная по восьмому цеху, — оттянув ото рта респиратор, сказала она.

— Покажите, пожалуйста, товарищу контролеру производственный процесс, — вежливо попросил ее Софронтов. — Пора уже и ему ознакомиться, узнать, как производятся изделия, которые он проверяет.

— Пожалуйста, — женщина пригласила Добрынина жестом следовать за ней.

Респиратор она опустила на шею, и он повис там на резинке как украшение.

Подведя Добрынина к большой громоздкой машине, она стала объяснять:

— Вот это — рулоноразматыватель. Мы получаем двуслойную резину в рулонах, каждый весит больше тонны. Получив такой рулон, мы насаживаем его на стальную штангу, поднимаем на эту машину и штангу вставляем в шестереночные пазы…

— Как поднимаете? — перебил ее удивленный Добрынин. — Сами, что ли?

— Иногда сами, иногда просим из другого цеха помочь. — Женщина пожала плечами. — Нас же здесь больше двадцати… И вот когда штанга вошла в пазы — можно включать электрический мотор, и он будет медленно разматывать резину, вот посмотрите.

Они подошли ближе. Добрынин даже наклонился и только тогда увидел действительно медленно вращающийся серый рулон огромного размера.

— И вот резина, разматываясь, подтягивается сюда, к разделочному столу. Йто, конечно, не техническое название, это мы так говорим. И вот когда край резины дошел до края стола, — Даша, Даша, подойди сюда, — вот эта Даша резаком отрезает кусок, и теперь этот кусок называется заготовкой.

Из-за талькового тумана Добрынин не мог рассмотреть Дашу, тем более что кроме респиратора на ней были еще очки.

Он обратил внимание на механический резак, один конец лезвия которого был намертво прикреплен к углу этого стола.

— Ну вот, — продолжала дежурная по цеху. — Заготовка подается на прессрезак… давайте я вам покажу! Даша, дай заготовку!

Даша, словно привидение, вынырнула из тумана, подав дежурной довольно большой прямоугольник резины. Дежурная уложила резину на такого же размера поверхность с бортиками по краям.

— Видите, как плотно легла? — хвастливо спросила женщина.

Добрынин кивнул.

— А теперь надо нажать вот эту кнопку, — ее рука ушла в белый туман, и Добрынин не смог проследить и уж тем более заметить эту кнопку.

Раздался гул, и на поверхность откуда-то сверху упало что-то огромное и тяжелое. Добрынин отшатнулся. Дежурная хихикнула.

— Это пресс-резак, — с улыбкой сказала она. — Сейчас он поднимется, и я вам расскажу дальше.

Пресс-резак действительно тут же стал медленно подниматься и ушел куда-то вверх.

— Теперь вместо одного куска резины у нас восемь двойных форм, и здесь уже больше работы. Девочки, эй!

Добрынин заметил, как возникла в этот момент суета. Несколько женщин в респираторах подбежали к пресс-резаку, каждая взяла по готовой форме, и они снова исчезли из виду в тальковом тумане, но доносились из этого тумана различные трудовые звуки и просто слова разговоров.

Во рту Добрынина вкус резины стал настолько резким, что он не выдержал и сплюнул под ноги на деревянный пол.

Женщина понимающе посмотрела на него.

— Я сейчас на минутку вентилятор включу, — сказала она и отошла.

В цеху все задрожало, загудело, и Добрынин испуганно глянул по сторонам, надеясь увидеть Софронтова, но кадровика не было видно, как, впрочем, и самого цеха из-за этого тумана видно не было. Но тут народный контролер ощутил рядом сильное движение воздуха, словно ветер ворвался в помещение. Туман стал рваться, крошиться и в конце концов ушел.

Добрынин видел, как дежурная отошла от рубильника, висевшего на стене рядом с дверью в цех. Теперь видимость была полнейшая.

Контролер оглянулся на разматыватель, потом, задрав голову, осмотрел пресс-резак и принялся рассматривать работниц.

Работницы тем временем стояли словно в очереди, каждая держала в руках одну двойную форму. Выстроились они перед небольшого размера станком.

— Пойдемте, товарищ контролер, — повела Добрынина женщина к этой трудовой очереди. — Это пресс-штамп. Сюда кладется вырезанная форма. Глаша, ты положила, да?

— Да, — тоненьким голосом, оттянув респиратор, ответила Глаша.

— И вот теперь нажимаем вот эту красную кнопку, — она нажала, и сверху рухнул пресс небольшого размера и тут же пополз обратно вверх.

Дежурная аккуратно палочками взяла двойную форму, и в этот момент Добрынин увидел, что перед ним был уже не просто кусок резины непонятной формы, а перед ним был красноармеец в зеленой шинели и буденовке, с розовым лицом и синими глазами, сжимавший в руке коричневую винтовку.

— И вот теперь последняя фаза, — дежурная с плоским резиновым красноармейцем в руках направилась к длинному узкому столу в конец цеха.

Добрынин заспешил следом.

На этом столе лежали припорошенные тальком листы фанеры. Рядом с каждым листом аккуратно лежали клизмы, ножницы и ножи с короткими острыми лезвиями и круглыми деревянными ручками.

Дежурная опустила резинового красноармейца на фанеру, взяла в руки клизму, отошла к ведру, стоявшему на керогазе.

— Здесь у нас резиновый клей, — объяснила она Добрынину, оглянувшись.

Вернулась к столу, перебрасывая клизму из одной руки в другую — видно, была клизма очень горячей. Надела толстые рукавицы и, уже спокойно взяв клизму, стала проводить ею «резиновую» линию по краям фигуры. Закончив, повернулась к Добрынину.

— Ну вот, после этого клей подсыхает минут пять, и потом мы производим дополнительную вдувку талька.

Добрынин отвлекся от производственного процесса, хотя все увиденное было ему чрезвычайно интересно и внушало огромную уверенность в будущем и гордость. Задумался он теперь о проколотых глазах и понял, что проколоть их можно было только после того, как фигура вышла из пресс-штампа, то есть после того, как на резине появлялись глаза. А это значило, что искать надо было именно среди тех работниц, которые работают на этом станке или же проклеивают фигуры на длинном столе.

— Товарищ контролер, — прозвучал рядом приятный голос дежурной по цеху. — Посмотрите! Добрынин обернулся.

Женщина держала в руках уже проклеенного красноармейца.

— Вот здесь, — она показала на кончик ружейного дула, — остается отверстие для надувания. Пробочки делают в другом цеху, они здесь в коробке. И вот, когда клей просох, мы берем готовое изделие, подставляем его отверстием к этому дышлу…

Дежурная нанизала фигуру на тоненькую трубочку, прикрученную плашмя к краю стола. Потом нажала ногой на педаль под столом, и красноармеец мгновенно взбух, надувшись.

Добрынин от неожиданности сделал шаг назад.

— Там, под столом, — говорила женщина, — дозатор талька, смеситель и углерод под давлением. И теперь изделие готово.

Уже на выходе из цеха Добрынин остановился на секунду, пристально осмотрел занятых работой женщин и, кивнув сам себе в ответ на какую-то мысль, вышел.

Этим же вечером, когда рабочие ушли, Добрынин и Софронтов решили внимательно осмотреть цех. В цеху было довольно чисто, и воздух был прозрачным, что удивило Добрынина.

Внимательно осмотрев все углы и поверхности цеха, Добрынин и Софронтов тем не менее ничего подозрительного не нашли.

Вернулись в отдел кадров. Заварили чаю и задумались.

— Во всяком случае, ты прав в том, что те, кто работают на разматывателе и пресс-резаке, прокалывать не могли, — сказал кадровик. — Давай их сразу вычеркнем из списка.

И, вытащив список из стола, Софронтов пробежал глазами фамилии и, взяв карандаш, стал вычеркивать, называя фамилии, с которых было снято подозрение:

— Солодова… Кормухина… Володина… Кошкина… Белопольская… Шехерева и… Щербак… да и вот Липкина тоже… Остается двадцать… Учитывая характеристики и личные дела, я думаю, надо проверить первым делом Кузнецову, Матросову и Морозову… видишь, они из верующих семей, хоть и комсомолки.

Пока пили чай, народного контролера пронзила мысль.

— Слушай, — сказал он, опустив только что поднятую кружку обратно на стол.

— А давай этих работниц по четыре до обеда и по четыре после обеда командируем в другие цеха…

Софронтов прищурил глаза и непонимающе пожал плечами.

— Зачем? — спросил он.

— Ваплахов будет проверять качество, и если в какой-то день до или после обеда у всех красноармейцев будут целые глаза, значит вредительница была в этой четверке, которая была в это время в другом цеху.

— Ну ты хитрец! — одобрительно сказал Софронтов. — А такой простой с виду! Только надо директору сказать. Они позвонили директору, но его в кабинете не было.

— Слушай, а может, майору позвоним? — предложил Добрынин.

Майор Соколов был у себя. План ему очень понравился, и он попросил к утру сделать для него копию списка подозреваемых.

Вернувшись к себе в общежитие, Добрынин проинструктировал сонного уркуемца насчет следующих нескольких дней.

Спал он ночью крепко и хорошо, в отличие от Ваплахова, отработавшего смену за двоих и даже во сне отхаркивавшего вкус резины изо рта. Однако это не помогало, и он ворочался с боку на бок, то просыпаясь, то впадая в неустойчивую дрему, которая всякий раз заканчивалась приступом тошноты.

Утром приказом директора фабрики первую по списку четверку командировали в цех надувных шариков.

Томительное ожидание овладело Добрыниным, и хоть понимал он, что мог бы сейчас пойти в комнату контроля и, помогая Ваплахову, ждать там, но что-то держало его, не выпуская из отдела кадров, ставшего на несколько дней штабом расследования.

Перед самым обедом он все-таки заглянул в комнату контроля.

— Ну как? — спросил он.

— Есть проколы, — ответилурку-емец, вытирая со лба пот.

Добрынин кивнул и вернулся в отдел кадров. Там же они и пообедали, благодаря заботе директора. После обеда Софронтов вычеркнул фамилии первой четверки из списка подозреваемых.

Наступило время для командирования второй четверки. Вечером список подозреваемых сократился еще на четыре фамилии.

Оставалось только ждать, и двое пожилых мужчин, взявшие на себя ответственное задание, терпеливо ждали, зная, что в конце концов победа будет на их стороне.

В конце следующего рабочего дня урку-емец, несмотря на огромную усталость, счастливо улыбнулся зашедшему Добрынину.

— После «беда проколов не было, — сказал он. Добрынин был счастлив. Он обнял Ваплахова и побежал в отдел кадров. Тут же доложили они с Софронтовым и Фомичеву, и майору Соколову о том, что подозреваемых осталось четверо.

— Что ж, — довольным голосом сказал Соколов. — Значит, дальше будет так — две из четырех командируются утром, другие две работницы — после обеда. Вечером доложите.

Дело шло к концу. Круг смыкался вокруг вредительницы, и, понимая, что после окончания этого дела жизнь снова станет монотонной и грустноватой, Добрынин потерял свой азарт. Еще день-два, думал он, и снова они вдвоем с Ваплаховым по восемь часов в день будут надувать красноармейцев, рабочих и крестьян, и если это продолжится, то вкус резины и талька останется во рту до конца жизни.

День спустя подозреваемых оставалось только две: Матросова и Заболоцкая. Поздно вечером, сидя в отделе кадров, Добрынин еще раз просматривал их личные дела, читал характеристики, проверял ведомости по уплате проф-взносов, а также взносов в другие общественные организации. Нет, думал Добрынин, это не Заболоцкая. Заболоцкая — честный и ответственный работник. Пять почетных грамот, две фотографии в «Сарской правде», значок ударника. Оставалась Матросова, двадцатилетняя комсомолка, выросшая в семье баптистов, малообщительная, иногда заносчивая, два раза ушедшая с общефабричного собрания, без наград и не пользующаяся уважением товарищей. Чём больше думал о ней Добрынин, тем сильнее была его уверенность, что именно она — самый настоящий вредитель. И ясно становилось Добрынину, что неправ майор Соколов, считая, что только сумасшедшие могут прокалывать глаза резиновым красноармейцам. Нет, думал народный контролер, если бы работала Матросова на танковом заводе, то вред от нее был бы намного серьезнее, а если бы она была медсестрой в военном госпитале?.. На последний вопрос Добрынин испугался даже мысленно ответить. Хотя, вспомнив о таких людях, как Софронтов, понял народный контролер, что ни на танковый завод, ни в военный госпиталь человека с такой характеристикой не взяли бы.

В пятницу круг вокруг Матросовой окончательно замкнулся. Подозрения Добрынина подтвердились еще раз, когда одна из работниц, ничего не зная о происшедшем, сообщила, что Матросова носит с собой на работу шило. Конечно, эта бдительная работница думала о чем-то более страшном, хотя вряд ли убийство может быть страшнее ненависти к Красной Армии.

Поздно вечером в пятницу в здании фабрики одиноко светилось одно окно — в кабинете директора Фомичева.

Посередине кабинета стояла все еще в синем комбинезоне краснолицая заплаканная Зоя Матросова, в общем-то красивая девушка, стройная, с каштановыми волосами, спускающимися на плечи.

Фомичев сидел за своим столом. Рядом сидели майор Соколов, Добрынин и начальник отдела кадров Софронтов. Пустой правый рукав пиджака Софронтова бесформенно лежал, опустившись на колено, и кадровик попросил Добрынина сунуть рукав в наружный карман.

— Ну что, начнем, товарищи! — сказал майор Соколов. — Расскажите, Зоя, как вы стали на путь вредительства.

Матросова хотела что-то сказать, но снова разрыдалась, закрыв лицо руками и вздрагивая.

— Вы же взрослый человек, возьмите себя в руки, — сказал, скривив губы, майор.

Девушка немного успокоилась и подняла пугливый взгляд на смотревших на нее мужчин.

— Давно вы этим занимаетесь? — спросил майор Соколов.

Она отрицательно мотнула головой.

— Почему вы не любите Красную Армию?

— Я люблю Красную Армию… — едва слышно прошептала Зоя.

Добрынин смотрел на нее и не чувствовал к ней никакой вражды — такой хрупкой и безвредной казалась она.

— Но если вы любите Красную Армию, то зачем прокалывали глаза красноармейцам? — допытывался майор Соколов.

— Он меня бросил… — с трудом выдавила из себя Зоя, и в ее глазах снова заблестели слезы.

— Кто? Когда? — спокойно спрашивал Соколов. Добрынин слушал его голос и по-доброму завидовал спокойствию и хладнокровию майора.

— Сеня… Семен…

— Как фамилия?

— Гаркавый… — сказала Зоя, и слезы уже полились по ее щекам.

Майор налил в стакан воды из графина, поднес ей, подождал, пока она глотнула немного, потом вернулся на место.

— Дальше рассказывайте!

Софронтов оживленно ерзал на стуле, тоже с интересом наблюдая как за Матросовой, так и за майором. И из-за этого ерзанья правый пустой рукав пиджака снова вылез из наружного кармана.

— Слышь, Добрынин, — зашептал он.

Народный контролер обернулся, понял сразу, в чем дело, и засунул рукав обратно.

— Он сказал, что распишемся десятого, а не сказал, что отпуск у него до шестого… и уехал…

Снова слезы покатились по красивому личику девушки-вредительницы.

— Значит, — старался помочь ей майор, — Семен Гаркавый приехал в отпуск… краткосрочный отпуск?

— Да.

— Из армии? — уточнил майор.

— Да.

— Приехал в краткосрочный отпуск из армии, пообещал жениться, но обманул и уехал назад. Да? Зоя кивнула.

— И из-за того, что вас обманул красноармеец, вы стали плохо относиться ко всей армии, да? Зоя замотала головой.

— Нет, — прошептала она. — Я не знаю, что со мной было…

— Вы его любили? — спросил майор. Зоя кивнула.

— А сейчас, сейчас тоже любите?

Зоя снова кивнула, но с небольшим опозданием.

— Ну в общем ясно, — майор Соколов посмотрел на остальных. — Как я и говорил — личные причины.

— А что же делать будем? — немного нервничая, спросил Фомичев.

Майор задумался.

— У меня ребенок от него будет! — вдруг проговорила Зоя и снова зарыдала.

— Мда-а, — выдохнул майор.

Добрынину стало жалко девушку. Видел он, что хоть и вредительница она, но не настоящий враг. И тут же злость в нем возникла, злость на этого красноармейца, соблазнившего и бросившего такую красивую хрупкую девушку. И захотелось Добрынину сказать что-то о своих чувствах.

— Я думаю, — заговорил народный контролер, — что виноват здесь этот Семен… Опозорил он Красную Армию…

— Сейчас-сейчас, — остановил его майор. — Товарищ Добрынин, я в общем-то с вами согласен, но нам надо решить, что делать. Ладно, Зоя, — обернулся майор к девушке. — Идите в общежитие и будьте у себя в комнате все время. Вы можете понадобиться.

Девушка ушла.

— Ну что, — майор обвел взглядом оставшихся в кабинете мужчин. — Давайте решать. Я сперва свое мнение скажу. Зоя Матросова — не закоренелый преступник. Вред она, конечно, нанесла, и за это придется отвечать. Но как представитель НКВД я должен добиваться максимальной справедливости. И поэтому предлагаю нам вынести такое решение: через военкомат вызвать гражданина Гаркавого в краткосрочную командировку сюда, заставить расписаться с обманутой им девушкой, а после этого уже определить вину и меру наказания гражданки Матросовой.

Добрынин улыбнулся.

— Я это тоже думал, — сказал он.

— Согласен, — сказал Софронтов.

— Ну что ж, — Фомичев почесал затылок. — А до этого времени? Пустить ее обратно в цех или уволить?

— Пусть работает, — сказал майор. — Она больше не будет, я уверен.

Через два дня в Сарск приехал рядовой Гаркавый в сопровождении прапорщика.

Ничего не знавшую о решении майора Соколова Зою вызвали из цеха и приказали идти в городской ЗАГС. Туда же привезли на машине Семена Гаркавого. Солдат, зайдя в комнату регистрации браков и увидев там Зою, остолбенел и несколько минут не мигая смотрел на девушку.

— Ну что ты? — сказал Добрынин, подойдя к нему сзади и дотронувшись до плеча. — Не бойся.

В комнате были только свои: директор фабрики, Софронтов, майор Соколов и Добрынин. Добрынин и Соколов расписались вместо свидетелей в книге регистрации браков.

После этого вместе с солдатом Гаркавым и его прапорщиком вернулись на фабрику, где засели в кабинете Фомичева.

Только теперь услышал рядовой Гаркавый, к чему привело его предательство любимой девушки. Несколько раз он краснел, слушая майора Соколова. Зоя была спокойнее. Самые страшные минуты остались позади, и теперь она, уже замужняя женщина, взявшая мужнину фамилию, думала о будущем и о тех немногих испытаниях, которые предстояло ей преодолеть на пути к нормальному семейному счастью.

— Завтра будет суд, — под конец сказал майор Соколов. — К счастью, именно гражданский суд, а не военный трибунал. И каким бы ни было наказание, я прошу вас, гражданин и гражданка Гаркавые, отнестись к этому спокойно и рассудительно. Впереди у вас еще длинная жизнь.

Суд был недолгим, но справедливым. Рядовой Гаркавый осознал свою вину и просил, чтобы наказали его, а не Зою. Однако суд принял другое решение: узнав, что рядовому срочной службы Семену Гаркавому оставалось служить еще четыре года, суд приговорил Зою Гаркавую к четырем годам заключения, чтобы не пришлось им ждать друг друга дольше, чем следует. Многие присутствовавшие на суде плакали, а особенно плакали женщины, когда после вынесения приговора молодоженам разрешили попрощаться.

Зоя и Семен долго обнимали друг друга. И тоже плакали. И никто не торопил их и не отрывал насильно друг от друга, хотя стоял в двух шагах прапорщик, который должен был отвезти рядового Гаркавого обратно в часть, а с другой стороны терпеливо ждали Зою два солдата войск НКВД и шофер.

Уже после суда, когда почти все разошлись, но Добрынин и Ваплахов, взволнованные и задумчивые, все еще сидели в зале, к ним подошел майор Соколов.

— Вы знаете, — сказал он, — а я в них верю. Думаю, за следующие четыре года они многое поймут, и дальше у них будет счастливая жизнь.

Добрынин, сглотнув комок в горле, кивнул. Ваплахов был где-то глубоко внутри себя — он вспоминал суд над лжекоммунистом Кривицким и думал о том, что жизнь действительно становится добрее и лучше.

Глава 33

Трудно было Банову первые дни привыкать к свой новой подкремлевской жизни. Все вроде было хорошо. И еды им хватало на двоих с Кремлевским Мечтателем. Спал он со стариком в одном шалашике, но старик крепко храпел, и храп этот будил Банова каждую ночь. И тогда выходил Банов из шалаша, смотрел на звезды и думал о Москве. О школе своей думал, о Кларе. Страшно делалось ему, когда понимал он, что в каком-то смысле предал он и школу со своими учениками, и любимую женщину, бывшую для него не только женщиной, но и самым близким по мировоззрению товарищем. Переживал он сильно, даже появлялись капитулянтские мысли, предлагавшие ему пойти сдаться, рассказать все и ждать справедливого решения своей участи. Но, будучи человеком неглупым, понимал Банов, что справедливое решение его участи может привести и к двадцати годам тюрьмы, и к расстрелу. И поэтому, хоть и выслушивал он такие мысли терпеливо, но их советам не следовал. Стал уже думать, как бы улучшить свой подкремлевский быт. Первым делом, конечно, собирался поставить себе отдельный шалаш недалеко от шалашика Кремлевского Мечтателя. Уже и место выбрал между трех елок — малозаметное со стороны и вполне надежное. Натаскал туда веток, но до самого шалаша дело еще не дошло. Много оказалось работы у Банова — старик его сразу секретарем своим определил, ну а Банов даже рад был такому доверию.

По-прежнему каждый день приносил курьер два мешка: один с письмами, второй — с посылками и бандеролями. Старик теперь распечатывал только посылки и бандероли, а письма Банову поручил. Попросил, чтобы самые интересные письма Банов откладывал, а обычные и неинтересные клал обратно в мешок, чтобы отдать курьеру на следующий день для последующей доставки их в Институт марксизмаленинизма.

Так и просиживал Банов с завтрака до обеда и с обеда до ужина над бесконечными письмами. Интересных писем было мало, но все-таки были. Кто-то из далекой сибирской глубинки не соглашался с «Апрельскими тезисами», написанными Кремлевским Мечтателем много лет назад, и писал свои аргументы. Кто-то предлагал свои собственные мысли для будущих работ Кремлевского Мечтателя. Многие письма начинались со слов «Дорогой Эква-Пырись!». Прочитав первое такое письмо, в котором писавший просил «Эква-Пырися» «послать ему удачную охоту», Банов вспомнил, что когда-то Кремлевский Мечтатель спрашивал его насчет этого странного имени. Помнил Банов и то, что решили они в тот раз, что так переводится на какой-то язык имя Кремлевского Мечтателя. Должно быть, так оно и было.

По вечерам пили чай с лимоном и мечтали. Мечтал, конечно, Кремлевский Мечтатель, а Банов только слушал его, то и дело проваливаясь в дрему, и кивал, соглашаясь со всеми планами и мечтами старика.

Через некоторое время старик поручил Банову самому отвечать на интересные письма, а ему уже ответы показывать и на подпись давать.

Вот тогда-то и заметил Банов, что подписывает старик письма именем «ЭкваПырись». Видно, понравился ему этот перевод его имени.

Так и шло время. Лето подходило к концу. Но птицы по-прежнему пели и на юг улетать не собирались. Может быть потому, что не было на Подкремлевских лугах ни юга, ни севера. Все стороны света были здесь равны, как и полагается им быть в мире всеобщего равенства. Только по штемпелям на посылках и письмах узнавал Банов, какой примерно месяц идет наверху. И по штемпелям определил он, что заканчивается лето и дело к осени идет.

И все было хорошо, только одно не нравилось бывшему директору школы: не нравилось ему каждый раз прятаться, когда солдат еду старику нес.

Уже обещал Кремлевский Мечтатель поговорить с солдатом, рассказать парню о Банове. Был уверен старик, что солдат Банова не выдаст.

— Он хороший, — говорил старик. — Он меня про конспирацию расспрашивал, чай и лимоны приносит. Скоро попрошу его газеты приносить…

Но время шло, а старик все не говорил солдату, и приходилось Банову прятаться и, лежа где-нибудь под елкой, дожидаться ухода этого солдата.

Глава 34

Под ярким летним солнцем все росло, цвело и зеленело. Пели птицы, прогревалась речная вода, и рыбы, любившие прохладу, ложились на илистое дно. Когда доходило до жары — жизнь замирала, замирала до вечера, до охлаждающих сумерек. И тогда уже приходила свежесть. И даже пуле легче было продолжать свой бесконечный полет, хотя в наступавшей темноте шансы найти героя уменьшались до нуля, но пуля все равно летела неспешно и невысоко, присматриваясь к каждому горящему окну в селах и городках, над которыми проходил ее полет. Но не было за этими окнами никакого движения, способного привлечь внимание пули, и летела она дальше, все ниже и ниже опускаясь к земле. Годы зеленили ее бока, окислившиеся из-за постоянных дождей и влажности воздуха, и была бы она счастлива остановиться и зарыться навсегда в мягкую податливую землю, но для этого сперва надо было найти героя и остаться в нем. И летела она в поисках героя, которого, может быть, и не было на этой земле, ведь полет длился уже лет тридцать, а то и больше, позади остались миллионы километров, тысячи убитых по ошибке негероев, «обманувших» пулю то ли орденами и медалями на груди, то ли своим необычным поведением. И продолжался ее полет, насколько целеустремленный, настолько и безрадостный.

Глава 35

Казалось, что война закончилась только вчера, но нормальная жизнь с каждым днем набирала обороты, и Марк Иванов снова колесил по поднимавшейся из пепла стране, выступая с Кузьмой на заводах и стройках, на свинофермах и токах. Заезжая время от времени на день-другой в Москву, он все так же слышал немецкую речь на улицах, но больше этому не удивлялся. Товарищ Урлухов давно объяснил артисту, что бывшие оккупанты теперь строят то, что разрушили, и на самом деле города поднимались из руин прямо на глазах.

Правда, глаза у Марка Иванова за военное время ослабли, и теперь он носил очки с толстенными линзами. Но одевал он их, только когда надо было что-то прочитать, а в другое время старался обходиться оставшимся зрением, которого хватало разве что на силуэты проходивших мимо людей.

Проносились по дороге в прошлое дни, недели и месяцы. Отсчитывали стыки рельс поезда. Иногда, во время сырой погоды, давало о себе знать раненное во время войны легкое. В черных жидковато-курчавых волосах появилась проседь. Но Марк не унывал, понимая, что назад в детство дороги нет, и радуясь тому, что до старости осталось еще лет пятнадцать.

Местный медлительный поезд вез Марка с Кузьмой в дальнее Подмосковье, в Первые Кагановичи. Там, в районном Доме культуры, проходил в эти дни Всесоюзный съезд кролиководов, и на сегодня был намечен большой вечер мастеров искусств, среди которых должен был выступить и Марк с Кузьмой. Урлухов предупредил, что намеченный концерт будет очень серьезный, и посоветовал повторить с попугаем что-нибудь из классической Ленинианы.

Марк глянул на Кузьму, сидевшего в клетке. Потом перевел взгляд на мутноватое окно. На улице моросил дождь.

В Первых Кагановичах Марк быстро нашел Дом культуры, который правильнее было бы назвать Дворцом культуры, потому что здание это было самым большим и современным в сером и невзрачном городке. Дежуривший на входе мальчик отвел Марка в комнату для артистов, где можно было причесаться, привести себя в порядок и немного отдохнуть в ожидании своей очереди.

Кроме Марка в комнате находилась мощногрудая певица лет сорока — известная исполнительница русских народных песен. Больше никого пока не было.

Марк поставил клетку с Кузьмой на гримерный столик, а сам уселся в удобное глубокое кресло.

Кузьма с интересом рассматривал свое отражение в зеркале, поворачиваясь к отражению то левым, то правым глазом.

Открылась дверь, и в комнату влился поток детей во главе с маленькой мальчикоподобной женщиной.

— Плащи сложите в угол! — скомандовала она своим подопечным.

Марк безразлично наблюдал за детьми.

Маленькая женщина неожиданно остановилась перед ним и протянула свою ручку.

— Художественный руководитель детского хора «Красная звездочка» Татьяна Иванова.

— Марк Иванов, артист, — отрекомендовался в свою очередь Марк, мягко пожав ручку женщины.

— Однофамильцы! — улыбнулась она и пошла знакомиться с певицей, стоявшей теперь у окна и смотревшей на моросивший за окном дождь.

«Завтра выходной, — думал Марк, — можно будет в кино пойти… и надо наконец зайти в столовую водопровода, может, пригласить куда-нибудь ту девушку?» Неожиданно какой-то треск отвлек Марка, он обернулся и, к ужасу своему, увидел упавшую на пол клетку и в ней распластавшего сине-зеленые крылья Кузьму.

Марк вскочил, поднял скособоченную от удара клетку и вытащил оттуда попугая.

— Надо думать, куда свои вещи ставить, — нравоучительно прозвучал тоненький голос руководительницы хора. — Гримерный столик не для этого!

— Да вы, вы… — нервно заговорил Марк, прижимая Кузьму к груди. — Вы — бездушный человек!..

Маленькая женщина отвлеклась от зеркала и бросила на своего однофамильца презрительный взгляд.

Дверь открылась, и кто-то прокричал: «Хор на сцену!» Женщина не спеша поднялась и вышла, а за ней следом выплыл в коридор выводок мальчиков в одинаковых синих костюмчиках с пионерскими галстуками и девочек в такого же цвета платьях.

Марк сидел на стуле и дрожал.

— Да все с ним в порядке, вы посмотрите, как он головой крутит! — попробовала успокоить артиста певица.

Марк осмотрел попугая — вид у птицы был слегка возбужденный, но в общем-то действительно нормальный. Только клетка пострадала от падения, но что стоило Марку выровнять проволочный каркас? Мелочь, такие «аварии» бывали у Марка уже не раз.

Успокоившись, Марк сам сел за гримерный столик, глянул на себя в зеркало и задумался.

— Вы бы красные пятна на лице запудрили! — посоветовала народная певица.

Марк послушался совета, тем более что открытая пудреница и синяя глазурованная вазочка, заполненная ватой, стояли прямо перед ним. Оторвав немного ваты и обмакнув ее в пудру, он прошелся по красным пятнам.

— Ну кто так делает? — мягко сказала певица. — Давайте я вас приведу в порядок.

Она подошла, взяла из его рук ватку с пудрой и ласковыми движениями подгримировала Марка.

Тут дверь открылась, и ее вызвали на сцену.

Марк хотел побыть в одиночестве, но это ему не удалось. Из коридора уже доносился топот детских ног. Чтобы не испортить себе настроение окончательно, Марк взял попугая и пошел к сцене.

Наконец наступила его очередь выступать. Уже выйдя из-за кулис и остановившись перед микрофоном, Марк бросил взгляд в зал и ощутил приятное волнение: перед ним сидели сотни людей, многие из них были орденоносцы. А в первом ряду по самой середине сидел человек, лицо которого Марк видел только на портретах и в газетах. Это был товарищ Тверин, руководитель страны, победившей фашизм.

— Ну, говори! — прошептал Кузьме Марк. Кузьма помедлил несколько секунд, напугав этим артиста. Потом заговорил, задекламировал. Сотни пар глаз смотрели на него.

— Грудой дел, суматохой явлений день отошел, постепенно стемнев. Двое в партии. — Я и Ленин — фотографией на белой стене.

Что-то дернулось внутри у Марка. Чувствуя, как немеют руки и плечи, он суматошно пытался понять, что произошло. И тут, когда он наконец понял, — его затошнило. Да, попугай перепутал одно слово в стихотворении, одно, но какое! Что он сказал? Он сказал: «Двое в партии — я и Ленин…» «Господи, — подумал Марк. — Неужели это все?» Но боковым зрением Марк видел, что все зрители были спокойны и с интересом слушали дальше. Они, видимо, не заметили ошибки.

— Вы прослушали стихотворение «Разговор с товарищем Лениным» Владимира Маяковского, — дрожащим голосом объявил Марк и, не обращая внимания на аплодисменты, не кланяясь зрителям, похромал за кулисы.

В комнате для артистов уже никого не было.

Марк одевал плащ и с ужасом думал об этой глупой ошибке.

Это, наверно, из-за падения на пол, решил он.

Всунув Кузьму в скособоченную клетку, Марк вышел из комнаты.

Его и Кузьму арестовали на платформе Первых Кагановичей, когда до прихода местного поезда оставалось три минуты.

Глава 36

Осень в Сарске наступила внезапно, словно по указу. Казалось, в один день пожелтели листья деревьев, тучи опустились ниже и начали поливать город неприятным холодным дождем.

Добрынин и Ваплахов почти бегом, под одним зонтиком добрались до фабрики. В комнате контроля переоделись в синие комбинезоны и принялись за монотонную привычную работу. План по красноармейцам к концу сентября был перевыполнен, но пришло неожиданное распоряжение выпустить для октябрьско-поинерской демонстрации три тысячи надувных матросов. Чтобы успеть вовремя, восьмой цех работал в полторы смены, и контролеры с трудом поспевали проверять продукцию.

За обедом в фабричной столовой к ним подсел начальник отдела кадров Софронтов.

— Из Красноярской тюрьмы пришла благодарность директору за Зою Матросову, — сказал он. — Она там на носочной фабрике работает и план перевыполняет.

Добрынин был рад услышать эту новость.

— Да, — сказал он. — Кто из нас в юности не ошибался? — и тут же, задумавшись, добавил: — Я, правда, кажется, не ошибался, — но тут вспомнились ему японские революционеры и вся история с коммунистом Кривицким, сожженным на костре. — А может, и ошибался… но уже не в юности…

— Да и я ошибался, — махнул единственной рукой Софронтов. — А ты, Дмитрий, ошибался?

Ваплахов остановил возле рта ложку со щами.

— Сильно нет, не помню, — сказал он. — Нет, наверно.

В общежитие контролеры возвращались поздно и тоже под дождем.

— Здесь снег будет? — спрашивал по дороге урку-емец.

— Будет, будет, — вздыхал уставший Добрынин. — А что, соскучился?

— Да, — признался Ваплахов. — Очень соскучился. Помнишь, как он под ногами скрипит: хрып-хрып, хрып-хрып… Я к такому длинному лету не привык…

В общежитии их встретила комендантша.

— Я тут уже час вас жду, — заговорила она. — Очень важная бандероль пришла… из Москвы. Я расписалась в получении, а вас все нет… и так боялась, она у меня в сейфе с ключами, сейчас принесу…

И побежала по коридору к своей комнате. Нагнала их уже на третьем этаже. Добрынин как раз открывал двери.

— Вот, товарищ Добрынин! — запыхавшись, проговорила она, вручая контролеру большой бумажный пакет.

Уже в комнате Добрынин устало посмотрел при свете слабосильной лампочки, свисавшей с потолка, на пакет, и тут его словно подкосило. Он оглянулся — до стула возле стола было ближе, чем до кровати, и он сел за стол, опустив перед собой бандероль.

— Это что? — спросил его урку-емец, снимавший ботинки, сидя на своей кровати.

— От товарища Тверина… — негромко, все еще не веря своим глазам, сказал Добрынин.

Зашелестела жесткая упаковочная бумага. Добрынин разворачивал бандероль аккуратно, будто собирался еще раз использовать ее упаковку.

Наконец добрался до вложения: в бандероли оказалась книга и письмо. Руки сами потянулись к письму.

«Дорогой Паша!

Очень хорошо, что ты написал мне! Я все пытался узнать, где ты сейчас, но никто здесь этого не знал. Огромное спасибо за шинель и печенье. Шинель мне подошла как раз, и я свою старую, которая была мне слишком велика, попросил отдать в детский дом. Новостей у меня много — поэтому каждый день болит голова и из-за плохой памяти многое забываю. В Москве сейчас очень много немцев, и я, иногда выходя из Кремля, вижу их. Очень слабый и истощенный народ — почти скелеты. Просто удивительно, что мы так долго с ними воевали — должно быть, военные просчеты виноваты. В Кремле жизнь стала тише и спокойнее — умер наконец наш поэт Бемьян Дебный. Правда, последние годы он, кажется, ничего не писал, не знаю, что он делал вообще последние годы. Вчера я подписал приказ о расширении строительства автозавода в Москве. Вообще в стране сейчас много строек. Много в стране и бандитизма, и в Москве тоже. Просто изуверства какие-то — находят почти полностью обглоданных людей — только мужчин и очень часто боевых офицеров. Посылаю тебе «Книгу про Ленина», это третий том, он должен был выйти еще до войны, но не успели. Узнавал про твоих. Мария Игнатьевна жива и здорова, Григорий, твой старший сын, уже школьник, а младшенькая Маша у нас, в кремлевских яслях. Я ее как-то видел, конфетку дал…» — Какая младшенькая? — вырвалось у Добрынина. — Какая Маша?

Озадаченный, он вернул свой взгляд на письмо, отыскал последнее прочитанное предложение и продолжил:

«… Твой друг Волчанов — уже полковник, но со мной не здоровается. Не знаю, чем я его обидел. Просьбу твою о переводе в другое место передал товарищу Свинягину — он теперь отвечает за народных контролеров. Я его очень просил помочь тебе. Большой привет Ваплахову. Будешь в Кремле — обязательно заходи. Жму руку. Твой Тверин».

Дочитав письмо, Добрынин глубоко задумался. Удивляло его, что в письме не было ни строчки о Маняще, Пете и Дарьюшке. Но ведь Тверин сам письменно признался, что с памятью у него плохо — значит, забыл он о первой семье Добрынина.

— Что пишет? — спросил, присаживаясь за стол, Ваплахов.

— Тебе привет передает.

— Покажи! — не поверил Ваплахов. Добрынин показал часть письма с приветом для Ваплахова.

Урку-емец был счастлив.

— Пишет, что в Москве много немцев, поэт умер, начали строить автозавод, шинель ему подошла… правда, он только печенье с ней получил. О папиросах не написал — украли, наверно. Что тут еще? Убийства страшные в Москве… — и тут Добрынин вспомнил, как погиб комсомолец Цыбульник, и обглоданного коня Григория вспомнил он.

Было много общего между описанными в письме убийствами и смертью Цыбульника.

— Митя, — Добрынин посмотрел на Ваплахова задумчиво. — Помнишь, какой-то злой дух убил и обглодал комсомольца Цыбульника… и только это оставил, штуку…

Ваплахов кивнул.

— Что это было?

— Злой дух Ояси, — ответил урку-емец.

— А какой он из себя?

— Низенький, кажется, зеленый, — вспоминал Ваплахов. — Голова сверху плоская и наверху ямочка, а в ней вода… Это ведь болотный дух…

— Дай бумагу и ручку, — попросил Добрынин. Он быстро написал короткое письмо с описанием внешности духа Ояси и упомянул о смерти коня Григория и комсомольца Цыбульника. Запечатал письмо в конверт.

— Может, поможет им? — сказал он.

— А книга? — спросил Ваплахов.

— Про Ленина, третий том. — Добрынин взял книгу в руки бережно и с любовью.

Раскрыл начало. Потом поднял взгляд на Ваплахова.

— Прочитать тебе вслух? — спросил он.

— Давай чай сделаем и тогда прочитаешь! — предложил урку-емец.

Добрынин согласился. Вскипятили они на примусе чайник.

За окном шелестел дождь.

— «Смешной случай в Разливе», — прочитал вслух Добрынин название рассказа и поднял взгляд на Дмитрия.

Дмитрий слушал внимательно, и тогда Добрынин принялся читать сам рассказ:

«Дело было осенью. Верные друзья донесли Ленину, что агенты охранки ходят вокруг дома, в котором он снимал комнату. Приближалось время арестов, и Ленин понял, что надо было уходить из Петрограда. Он переоделся умным крестьянином, надел подаренный Кларой Цеткин парик, положил в чемодан красивую лампу, бутыль керосина, ружье на случай охоты и революционные брошюры. Потом взял чемодан и вышел на улицу. Агенты охранки, ходившие вокруг дома, не обратили никакого внимания на крестьянина с чемоданом. Отойдя от дома на полквартала, Ленин нанял извозчика, и вывез его извозчик за Выборгскую заставу. Оттуда уже Ленин пошел пешком, избегая деревень и хуторов. Несколько дней шел он по полям, лесам и тропинкам и наконец пришел в Разлив. Построил там себе шалаш из еловых веток и стал в нем жить, скрываясь от охранки. Днем прятался в шалашике, а вечерами зажигал керосиновую лампу, выходил с ней на полянку и читал там революционные брошюры.

Однажды, читая Каутского, услышал он в кустарнике шорох. Быстро сбегал в шалашик за ружьем, а потом крикнул в сторону шороха: «Выходи, кто там есть, а не то выстрелю!» Думал он сперва, что это лисица или заяц, но из кустарника на полянку вышли темные лесные мужики. Было их трое: два постарше и один совсем молодой и безусый. Подошли они покорно к лампе. «Токо ты не стреляй!» — попросил один из старших.

«Хорошо,сказал Ленин. — Не выстрелю. Но скажите, зачем пришли?» «Да мы уже раза три приходили, — заговорил другой старший. — Видим — в лесу ночью свет горит и какой-то человек читает что-то. Ну, думаем, если ночью читает, а не днем при солнце, значит, что-то запрещенное у него в книге… Вот мы и хотели спросить, что там, в книге, написано. Может, правда какая?» Улыбнулся Ленин, а сам думает: «Настоящие это мужики или агенты переодетые?» Было в то время по России много агентов, и одевались они как хотели: и рабочими, и крестьянами, и железнодорожными служащими. «Дай-ка, — думает Ленин, — я проверю их!» «В этих книгах написано, как воду поджигать», — сказал мужикам Ленин. «А зачем ее поджигать?» — спросил молодой безусый мужик и тут же получил по затылку от старшего мужика, стоявшего с левой стороны. А тот мужик, что с правой стороны стоял, спрашивает:

«А как ее поджигать?» Снова улыбнулся Ленин. Именно этот вопрос ему и хотелось услышать. Сходил он в шалашик и принес бутыль керосина. «Вот, — сказал он. — Надо взять бутыль воды, налить немного на землю, взять спички…» Тут Ленин достал из кармана штанов спички и зажег разлитый керосин. Керосин вспыхнул синим пламенем. «Вот так, — сказал Ленин. — Хотите, могу озеро поджечь!» Увидев пламя, испугались мужики до смерти. Перекрестились, попятились, шепча: «Черт, черт это!» И как рванули они в лес — только пятки замелькали.

Настоящие мужики — понял Ленин и как начал смеяться. И долго еще он смеялся и над мужиками, и над своей подозрительностью. Смеялся и даже представить себе не мог, что пройдет несколько лет, и двое из этих мужиков станут народными комиссарами, а младший — самым молодым в Красной Армии командармом».

Заслушавшись, Ваплахов забыл про чай.

— Интересно, — сказал он потом. — Ленин — это ведь Эква-Пырись? Да?

— Да, — Добрынин кивнул. — По-вашему — Эква-Пырись, а по-русски — Ленин. Ну а смысл ты понял? Урку-емец задумался.

— Кажется, да, — сказал он. — Смысл здесь такой, что не надо быть подозрительным?

Добрынин улыбнулся.

Он только хотел сказать что-то Ваплахову, как в дверь неожиданно постучали. Был это майор Соколов.

— Извините, что поздно, — сказал он, заходя в комнату. — Тут радиограмма пришла из Кремля…

У Добрынина при этих словах радостно защемило в груди, он даже затаил дыхание, чтобы лучше услышать, что скажет дальше майор.

— В общем, приказ откомандировать вас в Краснореченск. Машину пришлют завтра утром, так я и пришел сказать, чтобы было время собраться, — сказал майор и, сделав шаг к двери, обернулся и добавил: — Но мы завтра еще увидимся, попрощаемся. До завтра!

Майор Соколов ушел, а контролеры берегли тишину, словно звучали все еще в ней слова приятного известия.

Наконец урку-емец эту тишину нарушил.

— Так какой там смысл, в рассказе? — спросил он.

— Смысл? — повторил Добрынин, возвращаясь к предыдущим мыслям. — Смысл в том, что каждый темный мужик может неожиданно оказаться, ну, как бы в правительстве… или в армии. Ясно?

— Ясно, — сказал Ваплахов.

Глава 37

Легкий пушистый снег покрывал Подкремлевские луга, но холодно не было. Светило солнце, и порхали с елки на елку красногрудые снегири.

Ровно в полдевятого, проскрипев до блеска начищенными сапогами по снегу, останавливался у костра солдат с трехэтажным судком. Здоровался со стариком и с Бановым, присаживался к огоньку и, пока Банов с Кремлевским Мечтателем завтракали, рассказывал им всякие новости и задавал старику разные вопросы.

Звали солдата Васей, так что оказался он тезкой Банову и очень этому обрадовался. А когда узнал, что во время Гражданской войны был Банов пулеметчиком — зауважал его не меньше, чем старика.

Так и проходило время, не спеша, размеренно, за едой, за чтением и написанием писем, за разговорами.

Но не забывал Банов о Кларе. О школе уже забыл, а о Кларе никак не мог, да и не хотел. Каждый вечер думал о ней, ложась на подстилку из сухой травы в своем шалашике и накрываясь тайком принесенной сверху шинелью — подарком солдата Васи.

И вот однажды за чтением писем пришла к Банову интересная мысль.

«А что, если написать Кларе от имени Кремлевского Мечтателя и намекнуть в письме, что он, Банов, тут, на подкремлевских лугах?» — подумал он.

И так ему эта мысль понравилась, что после обеда, устроившись поудобнее в своем шалаше, взял он доску, которую использовал вместо стола, взял бумагу и карандаш и написал письмо:

«Уважаемая товарищ Ройд.

Спасибо за интересные мысли. Я и сам думал недавно о школах, о суворовских и кулибинских училищах. Думаю, что дело это интересное и полезное. Вы написали, что недавно прыгали с парашютом с самолета с вашим товарищем. Привет ему передавайте! С уважением,» Оставив место для подписи Кремлевского Мечтателя, Банов перечитал письмо. Намек насчет прыжка с парашютом казался ему довольно ясным. Главное, конечно, чтобы додумалась она, что это он, Банов, ей письмо написал, а не Эква-Пырись. Заготовил Банов и конверт. Написал на нем ее адрес, а с обратной стороны поставил: «Москва, Кремль. Эква-Пырисю».

Вечером после ужина, но перед чаепитием у костра, расписался старик под всеми письмами. Уложил Банов письма в конверты, заклеил их и, положив в холщовый почтовый мешок, оставил у входа в шалаш Кремлевского Мечтателя.

Потом сидели они у костра и грелись. А Банов все о Кларе думал и все сомневался: догадается она обо всем по письму или нет?

Глава 38

Осень в Новых Палестинах началась с дождей и полной растерянности новопалестинян: в одну ночь, никому ничего не сказав, ушли все строители, оставив на холме недостроенную школу. Ушли вместе с инструментом и даже унесли подготовленные для школы доски и деревянные балки-перекрытия. На следующее утро было запланировано собрание, подготовленное горбуном-счетоводом, вместе с речью о планах на будущее. Конечно, собрание не состоялось, и огорченный счетовод спрятал свое аккуратно написанное выступление под набитый травою матрац на своей лавке. Говорить о планах на будущее в то время, когда все строители удрали, было бы просто глупо, ведь в планах то и дело проскальзывало: «построить», «оборудовать», «починить».

Так началась осень. Шли дожди. Учительница Катя снова перебралась со своими учениками в человеческий коровник. Жизнь продолжалась.

Крестьяне несколько раз сходили в ближайший колхоз и договорились с колхозниками о помощи с техникой. Урожай пшеницы был хорошим, да и картошка, посаженная за речкой, тоже уродилась крупная и рассыпчатая. Оставалось собрать пшеницу, смолоть ее в ближнем колхозе — и готов запас муки до следующего урожая.

Затопили уже и печи в человеческих коровниках — все-таки надвигалась осень, а за нею приближалась к Новым Палестинам зима, обещавшая, по народным приметам, быть суровой и холодной.

В общем, если б не исчезновение строителей вместе со своим бригадиром в вечно грязном ватнике, жизнь на холме можно было бы назвать обычной и обыденной.

Ангел все так же маялся, ведь относились к нему с мягкостью неприятного свойства, будто был он ребенком или же от рождения больным. Так он и бродил днями, то помогая дояркам выносить из коровьего коровника молоко, то спускаясь с холма к лесу за хворостом для кухни. А по вечерам, когда сумерки окутывали окрестности Новых Палестин, снова спускался ангел к речке и шел к домику Захарапечника, шел легко и радостно, глядя на неяркий огонек свечи в его окне. Знал он, что сидят там сейчас за столом Захар и его помощник — однорукий Петр. Сидят и беседуют о разном, спорят, ругаются, мечтают. И, как думал ангел, ждут его, чтобы рассудил он их в случае очередного несогласия. Предвкушение долгого сидения за этим столом, таких же долгих разговоров под запах копченого мяса радовало ангела, и никак не мог он решить: что влечет его туда больше? То ли уважение, которое чувствовал он со стороны обоих обитателей домика, то ли сами разговоры, так не похожие на все другие разговоры в Новых Палестинах, то ли вкусное копченое мясо, мягкое и ароматное, почти само по себе растворяющееся во рту? И не мог он никак этого решить.

Вот и в этот раз, так и не решив, что заставляло его спешить к этому огоньку в окошке, он постучал в двери.

— А-а! — обрадовался Захар, увидев ангела. — Давай быстрее, а то заждались уже!

— Да я воду носил, — объяснил свой поздноватый приход ангел, заходя в дом.

— А то б для каши на завтрак не хватило.

Ангел сел на свое место за столом, и сразу успокоение возникло на душе, будто пришел он домой после суеты рабочего дня. Поймал на себе добрый взгляд Петра.

— Есть, поди, хочешь? — спросил однорукий.

— Чего спрашивать? — оборвал Захар. — Конечно, хочет! Он же не так, как мы, работает. Вишь, и под дождем за дровами, за водой! Мы то что, тут, в тепле, при еде всякой, при мясе…

Говоря это, он выставил на стол миски, ножи, три ломтя хлеба. Потом принес копченого мяса, и сразу у ангела закружилась голова от этого сладковатого дымного запаха. — вспомнил он, что с утра не ел.

— Новость слыхал? — жуя, спрашивал Захар. — Строители наши объявились. В Катериновке, эт часа три пешком отсюдова. Переманили их. Теперь там сельсовет строют.

— Нехай строют! — буркнул Петр. — Что эт за строители, которых так легко переманить можно! Ненадежные…

— Это да… — вздохнул Захар.

— А что, там, в Катериновке, жизнь лучше? — спросил ангел, отрезая себе очередной кусок мяса.

— Может, и не лучше, но проще, — ответил Захар. — Им там для всей бригады дом дали, понаобещали чего-то…

— А к нам сегодня Полуботкин Демид приходил. — сообщил Петр.

— Опять мясо в обмен на песни хотел? — спросил ангел.

— Не-е, поговорить заходил.

— Да, странный он какой-то, — сказал Захар. — Петь ему, говорит, надоело. Хочет настоящим делом заняться, да только, говорит, ничего пока другого не умеет.

— А я что-то давно его песен не слышал, — признался ангел.

— Да никто их не слышал с лета, — сказал Захар.Может, он от любви страдает? Училка ведь его того, бросила. А может, и вообще у него с ней ничего не вышло?!

Вспомнил тут ангел о Кате, и враз грустно ему стало. Видно, заметил это Захар, понял свою ошибку и решил ее исправить.

— Ну а мясо как сегодня? — спросил он, глядя ангелу в глаза.

— Хорошее, — сказал ангел.

— А ты погоди чуток, я сейчас другого принесу! — Захар вышел из-за стола. Вернулся с другим куском. Сам нарезал от него ломтиков и роздал их Петру и ангелу. Ангел взял кусочек, понюхал его, положил в рот.

— Да, пределов хорошему нет! — твердо сказал однорукий, жуя копченое мясо.

— Ага, — сказал Захар. — Это индейка. Колхозники вчера принесли за работу. Видишь, какое сладенькое получилось!

Ангел кивнул. «Да, — грустно думал он, — пределов хорошему нет». Только думал он это не про мясо, а про жизнь и все ее стороны, обыденные и праздничные.

Глава 39

За густо зарешеченным окном светило солнце и пели птицы. А внутри, в чистенькой, но сырой камере, было прохладно и тихо.

Марк Иванов лежал на нарах, глядел в потолок и вспоминал короткое судебное заседание, после которого они, с Кузьмой очутились здесь, в большом зауральском тюремном городке, в этой камере с больнично-белыми оштукатуренными стенами и потолком.

Он уже не грустил. Это первые несколько месяцев прошли тревожно и нервно. А потом тюремная жизнь стала понятной и не такой уж ужасной. Появились даже знакомые из сидящих рядом уголовников, а один из них, молодой ловкий парень, которого все называли Юрец, стал другом. В общем-то настоящим другом. Собственно, именно он и улучшил жизнь Марка и Кузьмы, он объяснил Марку, как и что надо делать, чтобы выжить. Артист попробовал, и действительно получилось. Для начала Кузьме пришлось выучить наизусть несколько зэковских баллад. Кузьма выучил их быстро и охотно — это Марку они совершенно не нравились, если не сказать больше. Потом Юрец стал приводить в камеру к Марку своих друзейуголовников, которые с радостью слушали Кузьму, хлопали, матерились и оставляли в камере чай, мыло, хлеб и все, что они каким-то образом добывали, так что не только Марку от этого легче жилось, но и самому Кузьме что-то перепадало. Так шли дни, так тянулся баснословный срок — двадцать пять лет! За птицу Марк переживал меньше, чем за себя: все-таки попугаи и по триста лет живут, а вот люди, они такие скоросмертные…

За зарешеченным окошком зазвучала музыка — видно, начальник тюрьмы приказал поставить свою любимую пластинку с записью какого-то хора.

«За что посадили?» — спросил однажды Юрец.

«За слово…» — признался Марк.

«За какое?»

«Да Кузьма на концерте ляпнул вместо „двое в комнате“ — „двое в партии — я и Ленин“.

«Политика…» — как-то излишне серьезно выдохнул тогда Юрец.

А суд, приговоривший их, был таким коротким! И адвокат, казалось, больше пытался защитить попугая, чем Марка, хотя именно попугай и навлек на них беду. Обвинитель, правда, адвоката не слушал. Он сказал, что преступление совершает субъект, а кто этот субъект — человек, птица или козел — неважно. Важно только наличие преступления.

Кузьма, сидевший в старой, много раз перечиненной клетке, кашлянул.

Марк встал с нар, передвинул клетку с Кузьмой так, чтобы она стояла в единственном попадавшем в камеру луче солнца, и снова вернулся на нары.

В камерной двери щелкнул замок, отъехала, взвизгнув, невидимая внешняя задвижка, и в проеме показался Юрец. Худой, остроносый, когда на его лице появлялась тонкогубая улыбка, он выглядел совсем подростком.

— Привет! — сказал он, зайдя в камеру. — Тут один новые стихи написал, нехай попка выучит!

— Так тут и поэты сидят? — удивился Марк, увидев в руках у Юрца тонкую школьную тетрадь, свернутую в трубочку.

— Тут все — поэты.

Уже раскрыв тетрадь и предварительно разглядев ее, Марк пробежал глазами первый стих и ничего в нем не понял: буквы будто русские, а смысла никакого. Вспомнил Марк, как после войны Урлухов прислал ему еды и на бумажном пакете с пшеном тоже какой-то ребенок похожую бессмыслицу писал.

— А что это? — спросил Марк.

— Стих, что, не видно?

Марк еще раз прочитал написанное и пожал плечами.

— Ну ты и штымп! — покачал головою Юрец. — Что, по-свойски не кумекаешь?

— Не кумекаю… — признался Марк.

— Ладно, объясню, — сказал Юрец. — Селедка — это галстук, кимарка — это вот нары, тарачки — папиросы, тумак — это вроде тебя человек, хевра — это хорошая компания, штевкал — это жрал… Понятно?

Марк скривился, снял с носа тяжелые очки.

— Что, стих не нравится? — в тонком голосе Юрца зазвучали угрожающие нотки. Марк тяжело вздохнул.

— Думаю, что для попугая, это немного трудно… он такого еще не учил никогда.

— Ну так он еще в тюрьме не был, а раз сейчас в тюрьме — пусть учит, а то я его!..

— Ну хорошо… — согласился Марк. Юрец ушел, закрыв за собою железную дверь на замок. Марк просматривал тетрадку стихов, и взгляд его за толстыми линзами очков тускнел.

— Свалехался Ваня в рыжую хавырку… — прочитал Марк вслух начало одного стиха.

Закрыл тетрадку и снял очки.

Солнечный луч тем временем сполз с клетки, стоявшей на каменном полу, и стал понемногу забираться своей весенней желтизной на гладкие доски нар. Кузьма снова кашлянул. Марк отвлекся от воровских стихов и, подняв клетку, поставил ее снова в солнечный луч.

— Вот, Кузьма, — грустным голосом сказал он, — видишь, что учить придется? Штевкать — жрать — кушать… Да, штевкать хочется… А, Кузьма, хочется пшена поштев-кать? 0-о-ой! Ну давай учить, слушай: «Свалехался Ваня в рыжую хавырку, дурку разкоцал, шоб селедку купить…» О! Смотри, Кузьма, одно русское слово нашлось — купить! Неужели они что-то покупают? Ну, давай сначала:

«Свалехался Ваня в рыжую хавырку…» Через какое-то время, когда солнце уже заползло на белую оштукатуренную стену, в железной двери открылась кормушка, и в ней показалось улыбчивобезобразное лицо беззубого Хропуна, заключенного, которому доверяли возить по тюремным коридорам бачок с едой.

— Ну ты, артист, миску давай! — сказал он. Марк схватил железную миску, подбежал к двери. Хропун забрал ее и вернул уже наполненной какой-то рыжеватой жижей.

— На двоих! — шамкнул он. — Кружку!

Кормушка захлопнулась.

Марк глотнул из жестяной кружки морковного отвара — во рту сразу стало тепло и приятно. Потом, переложив несколько ложек жижи прямо в кормушку клетки, принялся за ужин.

Жижа показалась Марку слишком горячей, и он решил обождать. Из клетки донесся серьезный шорох — Марк посмотрел и увидел, как жадно набросился Кузьма на еду.

— Приятного аппетита! — горько усмехнулся Марк. Птица не ответила.

Глава 40

Краснореченск был городом одного завода. Завод был режимным, а потому и город отсутствовал на географических картах. Но в почтовых справочниках он присутствовал, правда, не под своим настоящим именем. Там он назывался — Балабинск-18. И шли в город Балабинск-18 письма и посылки, шли и попадали в Краснореченск, но не было в этом никакого беспорядка или безобразия.

Добрынин и Ваплахов, когда приехали в город прошлой осенью, встречены были радушно. Поселили их в отдельной квартире со своим туалетом и умывальником и с отдельной кухней. В первый же день они прогулялись по Краснореченску, осмотрелись, и оба заметили, что воздух в городе какой-то особенный. Воздух действительно был сладковатым и немного пьянящим, но все это объяснилось уже на следующий день, когда приставленный к ним работник завода провел вступительную экскурсию. Только тогда они узнали полное название завода: ордена Трудового Красного Знамени и ордена Победы Краснореченский спиртозавод имени Кирова. С большим интересом ходили они по просторным трехэтажным цехам и, насколько могли, изучали трудный путь от пшеничного зерна до живительной прозрачной влаги. Потом побывали они в музее спиртозавода, где молодая женщина — смотрительница музея — провела их по комнатам, заполненным экспонатами, фотографиями и документами. Музей оказался действительно интересным, да и женщина отнеслась к ним с максимальным вниманием. Очень просто и доходчиво рассказала она о значении спирта до революции и теперь, об истории развития спиртовой промышленности, о многочисленных способах применения спирта. Больше всего был поражен Добрынин, узнав, что больше половины произведенного в стране спирта используется для технических нужд, а совсем не для приготовления водки. Отдельная комната музея была посвящена вкладу завода в дело победы советского народа над немецкофашистскими захватчиками. Здесь под стеклами лежали самодельные фронтовые стаканчики, сработанные из гильз и из дерева, из глины и из просмоленного х/б. На стене красными буквами выписаны были строки из не известного Добрынину стихотворения: «ФРОНТОВЫЕ СТО ГРАММ, НАМ БЕЗ ВАС НЕ ПОДНЯТЬСЯ В АТАКУ!» В общем город сразу понравился народным контролерам.

— Так а что же мы тут контролировать будем? — с усмешкой спросил Добрынин Ваплахова в тот же день вечером, когда сидели они в своей квартире и отдыхали после экскурсии по заводу и заводскому музею.

— Водку? — предположил урку-емец. — Или спирт?.. Оба молча улыбнулись.

Однако их новые обязанности оказались намного серьезнее, чем они ожидали.

Директор спиртозавода Лимонов, бывший летчик-полярник, на следующий же день вызвал народных контролеров к себе и сказал:

— На нашем заводе самое главное — дисциплина. И этим я прошу вас заняться. После окончания войны работники расслабились со всеми вытекающими отсюда последствиями, и с этим надо немедленно бороться.

Директор Лимонов своей крупностью и медлительностью в движениях напоминал медведя. Одет он был всегда одинаково: в темно-зеленые брюки и в коричневую кожанную куртку. Когда он сидел в кабинете — то куртка была расстегнута, а когда выходил — застегивал ее.

Под конец короткого разговора он вручил контролерам по копии инструкций по безопасности труда на спиртозаводах СССР.

— Прочтите и запомните, а лучше перепишите! — сказал он. — И за каждое нарушение — к ногтю! Плевать, кто нарушил — уборщица или начальник цеха. Ясно?

Вечерний город подсвечивал синее небо, и даже не верилось, что уже глубокая осень.

Так началась их жизнь и работа в Краснореченске.

Потом началась зима, и Добрынин с первой получки купил себе пальто с каракулевым воротником. Может быть, он и не купил бы себе это пальто, если б случайно не совпали день получки и приезд в Краснореченск ОРСовского поездаунивермага. Да и Ваплахов, любивший добротно и тепло одеваться, уже все уши прожужжал Павлу Добрынину о том, что чем лучше человек одевается, тем больше его уважают. А Добрынин любил уважение и знал, что он его заслуживает.

И на самом деле работники спиртозавода, казалось, уже уважали народных контролеров, а некоторые даже побаивались. Ведь не давали Добрынин и Ваплахов спуску нарушителям дисциплины и инструкции. А уж если ловили они кого-нибудь с папиросой во рту на территории завода — плохо приходилось тому работнику. Человек пять уже уволили, а сколько человек лишились премий и грамот — сосчитать трудно.

По воскресеньям народные контролеры ходили в кино или в клуб. А один раз даже зашли они на танцы, но, конечно, не умея танцевать, просто посмотрели на этот праздник, чувствуя добрую зависть к новой советской молодежи.

Приближалась весна. План постоянно перевыполнялся. Дисциплина поддерживалась надежно, и поэтому царил на заводе порядок.

Царил порядок и в квартире народных контролеров. Кроме бытового порядка, за который отвечал Ваплахов, присутствовал там и порядок политический. Ощутив внезапно возникшую стабильность жизни, Добрынин заказал заводскому столяру книжные полки, а когда полки были готовы — стал покупать книги. По субботам после работы Добрынин проводил для своего старинного друга Ваплахова политинформацию, заканчивавшуюся каждый раз чтением нового рассказа из третьей книги про Ленина.

Заходил к ним пару раз и директор спиртозавода Лимонов. С удовольствием он рассказывал про свой полярный жизненный опыт, а потом слушал рассказы Добрынина о пережитых им трудностях. Ваплахов обычно молчал и только иногда добавлял в рассказы Добрынина забытые им детали.

Шла обычная, спокойная трудовая жизнь. Полностью освоившись в новых условиях, Добрынин и Ваплахов взяли под контроль не только дисциплину, но и некоторые особенно важные производственные процессы, а особенно еженедельную перекачку спирта из огромных — метров пять в глубину — стальных чанов в подаваемые прямо на территорию завода железнодорожные цистерны. До появления на заводе контролеров при этой перекачке терялось, разливалось по земле и асфальту до двухсот литров спирта, но как только появились Добрынин и Ваплахов — и здесь наступил полный порядок, и пролитый спирт можно было пересчитать по каплям.

Пришло время контролерам фотографироваться на Доску почета. Фотограф пришел прямо на спиртозавод. Вместе с ним пришел корреспондент местной газеты. Корреспондента Добрынин и Ваплахов уже знали — он не раз писал заметки об их работе. После короткого разговора в кабинете народного контроля фотограф потер ладони и принялся за дело. Сначала он усадил за стол Добрынина, минут десять мучил его просьбами чуть наклонить голову, чуть улыбнуться, чуть приподнять подбородок и брови. Наконец отщелкав несколько кадров будущего портрета, он взялся за Ваплахова.

— У вас очень интересное лицо! — сказал фотограф, профессионально присматриваясь. — Очень интересное. Ваплахов почувствовал в груди волнение. Хорошо, что Добрынин, понимая волнение друга, вставил неожиданно:

— Красивое русское лицо, а какие седые волосы! Тут и фотограф переключил свое внимание на пышную седину Ваплахова.

— Да, — сказал он. — Такой типаж! Прямо получится портрет генерала!

Под конец контролеры даже заприятельствовали с фотографом и упросили его сделать по нескольку маленьких фоток лично для них.

Уже на следующий день фотограф принес контролерам по пять фотографий почтового размера.

Вечером Добрынин и Ваплахов вернулись с завода и, поужинав, решили послать кому-нибудь свои фотографии. Ваплахов написал сердечное письмо Тане Селивановой. Он так и не получил ответа на свое первое письмо, но была в нем уверенность, что написала ему Таня. Просто не нашло письмо Ваплахова, уже два раза после шинельных мастерских поменявшего адрес. Вложил он в конверт свою фотографию, на оборотной стороне которой вывел аккуратно «Милой Тане с любовью». Прошлый раз он бы постеснялся написать вот так в открытую о своих чувствах. Но расстояние, а точнее, та географическая даль, что пролегла между ними, как бы сделала его смелее и решительнее.

Добрынин написал два письма. Одно длинное и тоже сердечное написал он товарищу Тверину, вложил туда фотографию с соответственной дружеской подписью. А вот над вторым письмом просидел Павел Добрынин до полуночи. Сначала вывел на купленном на почте конверте адрес: «Деревня Крошкино, Маняше Добрыниной». Потом написал: «Дорогая Маняша». И тут слова у Добрынина кончились, как кончается молоко в молочном киоске рядом с проходной спиртозавода — было и вдруг бах! — и кончилось! И дальше сидел он с ручкой в руках, смотрел на белый лист бумаги и ощущал в себе какую-то онемелость и пустоту. В конце концов выдавил пером на бумаге еще несколько слов: «Посылаю тебе фотопортрет. Покажи его детям. Привет, с любовью Паша».

Остались у Добрынина в запасе еще три фотографии, но знал он заранее, что пошлет одну из них старому другу Волчанову, а еще одну через майора Соколова перешлет хорошей девушке Зое Матросовой в тюрьму, где она теперь исправляется. И напишет он ей с другой стороны фотографии много пожеланий счастья и светлого будущего, которое ее непременно ждет.

У Ваплахова оставалось четыре фотографии, но знал он, что когда-нибудь они пригодятся, а одну из них — самую лучшую — он подарит своему другу Добрынину.

Глава 41

Две недели спустя сидел Банов у костра и читал только что полученные письма.

С другой стороны костра старик распечатывал бандероли и посылки и то и дело охал или айкал. Был он в отличном настроении и поэтому каждые две-три минуты отвлекал Банова от писем, призывая его внимание к очередному присланному ему подарку.

Когда Банов в пятый или шестой раз посмотрел на «присланное» Кремлевскому Мечтателю, то увидел у старика в руках большой кусок копченого мяса.

— Это на вечер, к чаю! — сказал, широко улыбаясь, Кремлевский Мечтатель. — От татар Приволжья! Хорошие татары какие! А?

Банов кивнул и взялся за следующее письмо.

«Уважаемый товарищ Эква-Пырись, — читал он. — Спасибо за письмо. С парашютом прыгала я уже давно, но товарищ мой, с которым я прыгала, пропал без вести, и поэтому ваш привет ему передать не могу. Я долго болела и поэтому не помню, о чем я писала вам в предыдущем письме. Извините, пожалуйста.

С уважением, Клара Ройд».

— Дура, — тяжело прошептал Банов и вздохнул. — Ничего не поняла!

Опустил руки на колени. Посмотрел тоскливо на огонь, облизывавший еловые ветки с уже обгоревшими иголками.

— Товарищ Банов, гляньте-ка! — снова прозвучал голос Кремлевского Мечтателя. — Гляньте-ка сюда! Банов нехотя поднял глаза.

На этот раз в руках старик держал толстую книгу. Банов прочитал: Лев Шейнин, «Записки следователя».

— У вас когда-нибудь следователь был? — спросил старик.

— Нет, не было.

— А у меня был, и не один, надо сказать! Прекрасный народ — эти следователи. Образованные, умные… А мы их все равно провели в семнадцатом…

Банов не слушал рассказ Кремлевского Мечтателя. Он составлял в уме следующее письмо Кларе, более ясное и понятное, такое, чтобы с первых же строчек поняла она, что это он, Банов, ей письмо написал, а не этот неугомонный оптимист и мечтатель.

И потихоньку, слово к слову склеивалось в воображении Банова это новое письмо. И склеилось. Осталось его только на бумагу перенести.

— Гляньте, Василий Васильевич, — опять призывал Кремлевский Мечтатель. — Книга-то с автографом, от автора в подарок! От этого Шейнина. Надо будет прочитать и письмо ему написать… Слышите, товарищ Банов? Прочитаете книгу? А?

— Хорошо, — сказал бывший директор школы. — Прочитаю.

— И потом письмо ему напишите, только правду. Понравится книжка — так ему и напишите от моего имени, а если не понравится — то и это напишите. Пускай правда глаза режет! Не люблю я этих писателей, интеллигентиков мягкотелых!

Банов кивал и снова думал о письме.

Вскоре Кремлевский Мечтатель замолчал и принялся за очередную посылку.

Стало тихо у костра, и Банов, отложив пачку полученных сегодня писем, пристроил себе на колени доску, взял бумагу и карандаш и стал писать письмо Кларе. Простое, понятное письмо, по которому она сразу обо всем догадается!

Глава 42

После утреннего эрзац-кофе Марка Иванова неожиданно забрали к начальнику тюрьмы, с которым артисту еще не приходилось встречаться.

Идя перед надзирателем, Марк немного нервничал, зная от зэков, что характер у начальника тюрьмы буйный и что разговаривает он больше руками, чем языком. Однако, когда многочисленные коридоры и повороты остались позади, а перед ним открылась высокая дубовая дверь — за нею встретил Марка дружелюбной улыбкой человек, которого, казалось, боялись здесь все.

— Там подождешь! — буркнул он надзирателю и самолично закрыл за Марком двери.

Усевшись на привинченный к полу табурет и подождав, пока начальник займет свое место за широченным письменным столом, Марк огляделся и, к своему удивлению, встретился взглядом с мальчиком лет семи-восьми, сидевшим в углу кабинета за неизвестно откуда здесь появившейся школьной партой.

— Это мой сын, Володя! — сказал, заметив удивление арестанта, начальник тюрьмы. — Кстати, если еще не знаете, моя фамилия — Крученый.

Марк едва заметно улыбнулся — еще б ему не знать его фамилию, если каждый зэк к месту и не к месту вспоминает ее.

— Жалобы есть? — спросил Крученый. — Может, кормят плохо или там сыро в камере?

— Нет, — сказал Марк. — Все хорошо. Только для попугая чуть холодновато…

— Ну, знаете, товарищ Иванов, наша тюрьма была достроена для людей, а не для попугаев. Может, какой-нибудь отрез сукна дать… этому вашему сокамернику… только чего ему…

— Нет, было бы хорошо! — осмелел тут Марк. — Я б ему сшил что-нибудь…

— Ладно, — начальник кивнул. — Скажу, чтоб дали… А теперь давайте к делу, тут у нас концерт силами тюремной самодеятельности планируется провести. Гости придут, как вы насчет выступления?

Марк, услышав предложение, сразу и обрадовался, и испугался. Испугался потому, что Кузьма выучил уже добрых два десятка воровских стихов, которые со сцены никак читать нельзя было.

— Если б репертуар новый сделать… — промямлил Марк, просяще глядя в глаза Крученого. — Если б в библиотеке посидеть…

— Посидеть в библиотеке можно, она — не стоячий карцер! — пошутил начальник и сам же рассмеялся. — Хорошо, отведут тебя после обеда в библиотеку, но смотри ж, не подведи! Вот и Володя придет послушать, да, Володя?

Мальчик послушно кивнул.

Марк снова задержал на мальчике взгляд, не понимая, что может делать в тюрьме сын начальника этой тюрьмы.

Словно угадав мысли арестанта, Крученый неожиданно тяжело вздохнул и сказал:

— Вот, не с кем пацана дома оставить… хорошо еще, что дочку жена с собой на службу берет, а то если б и дочку сюда… — и начальник тюрьмы покачал головой.

Марк сочувственно закивал.

Подумалось ему почему-то, что у Крученого жена — учительница, и чтобы проверить правоту своей догадки и чувствуя, что начальник в хорошем настроении, артист спросил его об этом.

— Нет, — спокойно ответил Крученый. — Жена в тюрьме работает, только не в этой, а в женской. На соседней улице. А вообще-то она раньше в детских яслях воспитательницей была.

— Ну, воспитатель — это тоже учитель, — как-то неожиданно смело для самого себя заявил арестант.

И тут же поймал на себе немного напряженный взгляд Крученого. Мурашки побежали по спине, и Марк понял, что пора назад, в камеру.

Вернувшись «домой», артист посидел на нарах, размышляя о репертуаре для будущего концерта и находясь в ожидании послеобеденного времени, когда отведут его в тюремную библиотеку.

Библиотека помещалась в бывшей десятиместной камере, но благодаря вольнонаемной библиотекарше имела уютный и мирный вид. Оштукатуренные стены были закрыты картами страны и плакатами, призывающими к труду и к миру во всем мире. Стеллажи с книгами стояли на некотором удалении друг от друга перпендикулярно боковым стенам. А посередине библиотеки на длинном, сбитом из вагонки столе лежали подшивки газет и журналов. Столик библиотекарши находился рядом со входом в левом углу.

Когда надзиратель ввел Марка в это помещение, библиотекарша встала из-за стола. Марк поздоровался.

— Добрый день, — ответила она. Надзиратель, задержавшись на минутку — он, оказывается, заказывал здесь книгу американского писателя Фенимора Купера, забрал свой заказ, расписался в карточке и кивнул Марку.

— Я там, за дверью почитаю! — сказал он и вышел.

Марк остался наедине с женщиной, и от этого все в нем оцепенело.

Женщину звали Валентина Ефремовна. Ей недавно исполнилось тридцать пять лет. Одета она была в строгий серый костюм: узкая длинная юбка и жакет.

— Мне товарищ Крученый сказал о вас, — приветливо проговорила она. — Вы посмотрите там, на полках, а я пока чаю сделаю. Мне как раз перед вашим приходом чайник кипятку принесли…

Марк, как заколдованный, двинулся к полкам и стал водить глазами по корешкам книг. А сам внимательно прислушивался к шорохам, доносившимся из-за спины, оттуда, где находилась эта приятная невысокая женщина.

Между делом вытащил томик Асеева. Пролистал, натыкаясь на знакомые и ему, и Кузьме стихотворения.

— Ну вот, чай готов, подходите! — прозвучал голосок Валентины Ефремовны.

К чаю библиотекарша вытащила из ящика письменного стола пачку печенья.

Чай был настоящим. Марк жадно прихлебывал из жестяной кружки, обжигаясь и почему-то спеша.

— Товарищ Крученый — хороший человек, — говорила женщина. — Он же заслуженный стеклодув СССР. Тут его многие не любят, а зря. И дома у него не все в порядке — дочечка, Оля ее зовут, болеет постоянно. Я уже говорила ему, чтоб в какой-нибудь южный интернат отправили, и то б лучше было…

Марк слушал не очень внимательно. Щипал обожженный чаем язык. Но в животе было тепло и приятно, и только глаза уже устали любоваться этой домашней симпатичной женщиной. И тогда Марк снял тяжелые очки, положил их на стол и моргнул пару раз, расслабляя веки.

— У вас такое плохое зрение! — с сочувствием сказала Валентина Ефремовна.

— Да, после войны… — Марк тяжело вздохнул.

Валентина Ефремовна понимающе кивнула.

В камеру Марк возвращался с двумя стопками книг. Одну стопку нес сам, а вторую надзиратель. Среди книг была не только поэзия. Воспользовавшись моментом, Марк прихватил из библиотеки и несколько приключенческих романов про шпионов и пограничников, а также избранные речи товарища Тверина.

Уже в камере, забирая от надзирателя вторую стопку, Марк не удержался и радостно улыбнулся. От этой счастливой улыбки даже надзиратель расслабился и, проникшись доверием к своему подопечному, сказал на прощанье: «Вот Фенимор Купер — это писатель! Это как Горький, только про Америку!» И ушел. Рассказав Кузьме про чаепитие в библиотеке, Марк прилег отдохнуть, но отдохнуть не успел. Пришел Юрец с длинноруким стариком. Старик принес сверток, и Марк понял, что сейчас надо будет выступать. Вытащил попугая из клетки, посадил на плечо.

Услышав, как Кузьма читает зэковские баллады, старик открыл рот, и сидевший напротив него Марк ощутил в воздухе что-то неприятное.

За «концерт» старик заплатил хорошеньким куском сала, но минут через пятнадцать после их ухода Юрец вернулся и отрезал от этого куска половину себе.

Солнце уже заползло на нары. Марк, пододвинув клетку с Кузьмой к солнечному лучу, сам тоже устроился поудобнее и раскрыл книгу речей товарища Тверина.

Глава 43

Красный Первомай Краснореченск встречал новыми трудовыми победами. Закончилось строительство второго цеха по производству питьевого спирта. Добрынин и Ваплахов получили по премии и по медали «За доблестный труд». Добрынин на всю премию купил книг, а Ваплахов — облигаций государственного займа.

Утром первого мая они пришли на завод, чтобы влиться в колонну демонстрантов, но неожиданно их вызвал директор Лимонов. Он сообщил народным контролерам, что отныне их место во время всех государственных праздников — на торжественной трибуне. Туда они и отправились.

Стоять на торжественной трибуне в ожидании начала демонстрации было почетно и приятно. Рядом, переступая с ноги на ногу, стояли ответрабы Краснореченского горкома и горисполкома, стояли в парадной военной форме полковники, подполковники и два генерала.

Заиграл военный духовой оркестр.

Добрынин и Ваплахов, как и другие, стоявшие на трибуне, повернули свои головы в ту сторону, откуда должны были прийти первомайские колонны демонстрантов.

Широкая центральная улица, носившая название Профсоюзная, была пока пуста, но звуки духового оркестра, метавшиеся над улицей и над площадью, в которую эта улица вливалась, настолько все оживляли, что казалось — мимо маршируют, старательно чеканя шаг о булыжную мостовую, невидимые колонны рабочих и работниц славного города Краснореченска.

Добрынин закрыл глаза и сразу ощутил на веках тепло утреннего весеннего солнца.

Ваплахов тоже щурил глаза. Легкий ветерок шевелил его седые волосы. На душе было спокойно и радостно. На душе был праздник, и Ваплахов думал о том, что точно такой праздник сейчас, наверно, на душе у Тани Селивановой. И не страшно, что она еще не написала ему. Главное — это то, что он ей написал, и ей теперь известны его мысли и чувства. И есть у Тани Селивановой его фотография. Может быть, сейчас эта фотография в строгой рамочке стоит на тумбочке у изголовья ее кровати, а, может. быть, она хранит его портрет на своем рабочем месте в шинельных мастерских.

Над горизонтом Профсоюзной улицы появились сначала флаги и транспаранты, а затем уже показались и люди, празднично одетые, широко улыбающиеся, кричащие «Ура!».

Добрынин, Ваплахов и другие, стоявшие на трибуне, радостно махали руками проходившим мимо демонстрантам и так же широко и радостно улыбались, встречаясь взглядами со знакомыми и незнакомыми краснореченцами.

Потом прошла колонна пионеров. Оркестр на время замолк, и сотни ребячьих голосов запели: «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры — дети рабочих…» Добрынин смотрел на этих мальчуганов и девчонок и завидовал им от всего сердца.

У него не было такого счастливого детства. Мальчишкой он пай коров у местного помещика. Пасс рассвета А до позднего вечера и, если б не революция, пас бы их и сейчас.

За колонной пионеров следовала октябрятская колонна. Впереди шагали юные барабанщики, выдавая звонкую дробь. Над колонной колыхались надувные шарики, красноармейцы, рабочие и матросы.

Добрынин, увидев надувные резиновые фигуры, обернулся к Дмитрию Ваплахову. Улыбка озаряла его лицо. Он думал о Сарске, о том, сколько сил они с урку-емцем отдали фабрике надувной резины! И вот теперь они видели очевидную пользу своего недавнего труда.

Ваплахов тоже обернулся к Добрынину. Их глаза и улыбки встретились. И столько всего возникло в этом прогретом солнцем майском воздухе, столько всего возникло между ними, двумя старыми друзьями, что каждый из них, вдохнув полные легкие, ничего сказать не мог — ведь не выговоришь на одном дыхании все чувства, копившиеся в душе долгие годы, начиная с их знакомства на дальнем, полном опасностей. Севере! И если б не это знакомство — не увидел бы Добрынин нынешний Первомай.

Обняли друг друга Добрынин и Ваплахов под недоумевающими взглядами ничего не знающих ответственных работников и военных командиров города Красноре-ченска.

А октябрята остановились перед почетной трибуной, повернулись лицом к красному полотнищу с портретом Ленина, развевающемуся за спинами стоявших на трибуне людей.

Зазвенела на площади октябрятская речевка, и вдруг, словно внезапно оторвавшись, одновременно взлетели над трибуной надувные шарики, а вместе с ними и надувные красноармейцы; рабочие и матросы. Взлетели высоко, выше крыш трехэтажных домов. И все поднимались и поднимались под самый небосвод, пока не подхватил их там ветер, пока не закрутил он их, не разбросал по всему городскому небу.

И смотрели вверх, следя за ними, десятки и сотни глаз — и детских, и взрослых. И оба генерала, прикрывая ладонью глаза от солнца, смотрели вверх, и один из полковников, приставив к глазам бинокль, и два народных контролера, для которых все эти взлетевшие в небо надувные изделия значили гораздо больше, чем для других.

* * *

Несколько дней спустя от прямого попадания молнии загорелся и до тла выгорел заводской детский сад. Случилось это ночью, а уже рано утром, около пяти часов, Добрынина и Ваплахова срочно вызвали в горком.

Все те, кто, улыбаясь и махая руками, стояли недавно на почетной трибуне, сидели теперь за длинным полированным столом, зевая и потягиваясь. Вопрос был серьезный, и решить его надо было быстро, до начала рабочего дня. Собравшиеся соображали с трудом.

— Учтите, — сказал секретарь горкома, — пока не решим, куда девать детей на время постройки нового сада, отсюда не выйдем!

К семи утра заседание окончилось. Решено было разрешить работницам брать детей с собой на работу. На спиртозаводе для этого решили отвести один угол в ленинской комнате и приставить туда в качестве воспитательницы одну из молодых работниц завода. С детьми военных проблем не было — уже ночью солдаты начали ставить на территории части палатки, а один сержант вызвался временно присматривать за детьми офицеров и прапорщиков. Оставались неустроенными дети работников торговли и обслуживания, но они и так чаще бывали на работе у своих родителей, чем в детсаду.

Не выспавшись, Добрынин и Ваплахов пришли на завод и очень скоро поняли, что в ближайшее время им придется работать с двойной отдачей.

Уже с самого утра, как только все дети были собраны в ленинской комнате, примыкавшей к главному цеху, дисциплина на заводе не просто упала, а рухнула. Работницы каждые полчаса пытались на пять минут бросить свои рабочие места, чтобы сбегать в главный цех и заглянуть в ленкомнату, проверить, как там их сын или дочка.

Перед обедом директор Лимонов, вызвав народных контролеров, приказал им запретить всякие хождения в цехах и всех нарушителей дисциплины брать на заметку для дальнейших наказаний.

Добрынин стал на одном входе в главный цех, Ваплахов — на втором. Женщины плакали, умоляли их впустить посмотреть на свое чадо. И хоть трудно было контролерам терпеть женские слезы, но стояли они твердо и никого не впускали.

Главный цех отличался огромными размерами. В нем поднимались на пятиметровую высоту стальные чаны, заполненные еще не перелитым в цистерны спиртом. Десятки мостков, лестниц и подвесных переходов сплетались под потолком в черную металлическую паутину, по которой то и дело сновали люди в черных комбинезонах, останавливаясь у вентилей и показателей давления протянутых параллельно мосткам труб.

Время медленно подтянулось к вечеру, и когда ровно в пять Добрынин и Ваплахов отошли от дверей, в главный цех хлынул поток мам, спешивших первыми добежать до ленкомнаты, чтобы, забрав своих детей, отправиться домой.

Вечером народные контролеры варили вермишель и говорили о жизни. Оба были уставшие, хотя усталость эта не была физической. Усталость была нервного характера.

— Ты свою фотографию служебной жене послал? — спрашивал Ваплахов.

— Нет, — отвечал Добрынин.

— А почему?

На этот вопрос Павел Добрынин ответить не мог. Не знал он: почему не послал Марии Игнатьевне свою фотографию. Было в их с Марьей Игнатьевной отношениях что-то странное, что-то ставившее его служебную жену как бы главнее и важнее его. Но кроме этого смутные мысли возникали в голове народного контролера, когда думал он о своем служебном сыне Григории, да и вот еще об упомянутой в письме товарища Тверина «младшенькой Маше». «Как же это может быть, — думал Добрынин, — чтобы мои дети рождались без моего участия?» Однако после этих сомнений приходили мысли о порядке, не о том порядке, который можно навести в комнате или на кухне, а о заведенном порядке. И вспоминал тогда Добрынин, что и о рождении Григория сообщили ему радиограммой из Кремля-а значит наверняка знали они, что это его сын. И вот о «младшенькой Маше» сам Тверин написал, а значит и сомнений не должно возникать у него, Добрынина. Ведь сомневаться — значило не верить товарищу Тверину, а это все равно, что Родину предать. Так думал Добрынин.

Дмитрий Ваплахов, видя, что товарищ окунулся с головой в мыслительный процесс, больше вопросов не задавал.

Вскоре вермишель сварилась, и народные контролеры сели ужинать.

Следующий рабочий день начался так же, как и предыдущий. Снова прибегали работницы, снова слезливо упрашивали контролеров впустить их на минутку: кто-то хотел сыночку конфетку отнести, кто-то беспокоился о своей дочурке.

Добрынин стоял на дверях непоколебимо. Стоял и думал о том, что отцы этих детей намного тверже и дисциплинированней — ведь ни один из них не пытался проникнуть в ленкомнату.

Ваплахов стоял на вторых дверях, думал о Тане Селивановой. Вдруг услышал он откуда-то сверху детский смех. Задрал голову, посмотрел на раскинувшиеся под потолком подвесные переходы и вдруг увидел, как промелькнула там, на высоте, детская фигурка.

— Э-э-эй! — крикнул Ваплахов, желая привлечь внимание кого-нибудь из находившихся наверху рабочих, но крик его долетел до высокого потолка, раздробился на гулкое эхо и затих. И никто не посмотрел оттуда вниз, никто не побежал вниз по лестницам.

«Неужели там никого нет?» — подумал урку-емец.

Он понимал, что нельзя просто так оставить свои пост, но в то же время все большее волнение охватывало его, когда думал он об этом ребенке, гуляющем там, куда даже сам Ваплахов ни разу из-за боязни высоты не поднимался.

И тут в тишине главного цеха раздался звонкий, как бьющееся стекло, детский крик.

Ваплахов дернулся, закрыл охраняемую дверь на задвижку и побежал к ближайшей лестнице.

Железные ступеньки скрипели под его ногами.

Крик повторился, и было в нем столько страха и отчаяния, что урку-емец, не думая о собственной безопасности, бросился по шатким подвесным мосткам туда, где кричал этот ребенок.

Гул железной паутины мостков и лестниц, заколыхавшейся под ногами Ваплахова, заполнил весь цех. И самому ему было уже страшно бежать, но все равно звучал в этом сплошном гуле едва различимый детский крик, и Ваплахов спешил, спешил на помощь.

В какой-то момент он услышал плеск воды, совсем рядом. И, остановившись на мгновение, оглянулся по сторонам. Потом подбежал к угловому чану и увидел там, среди подходившего к самым стальным бортам спирта, мальчишку в матросском костюмчике, размахивавшего ручонками и кричавшего что было силенок. Он болтался в самой середине огромного чана, и ясно было, что не дотянуться ему до ближнего бортика.

Ваплахов с ужасом представил себе ребенка, опускающегося на ясно видимое дно этого глубокого чана, представил себе его бледную перепуганную насмерть мать. Подумал: а если б это был мой ребенок?

И какая-то сила заставила Ваплахова разбежаться и, перепрыгнув через невысокие перила, упасть в этот заполненный спиртом чан. Инерцией его вынесло прямо к мальчишке, и, собрав всю свою силу, Ваплахов схватил его руками и толкнул, вперед, к ближнему стальному бортику. Волна, возникшая после падения Ваплахова в спирт, помогла мальчишке дотянуться ручонками до бортика.

Ваплахов неумело размахивал руками, пытаясь подплыть к мальчишке. От запаха спирта щипало в носу. Жгло в глазах. Болтаясь в этой жидкости, урку-емец дотянулся до мальчишки, схватив его за маленькую обутую в сандалик ступню. Потом из последних сил рывком бросил эту руку вперед и увидел, как ребенок наполовину вылетел из спирта и, перевалившись через низенький стальной бортик чана, приземлился на железные мостки.

«Ну все», — облегченно подумал обессиленный Ваплахов, и тут неведомая сила потянула его вниз.

Он испуганно оглянулся по сторонам, попробовал дотянуться до ближнего бортика рукой, но не смог. И тогда он закричал, закричал что было сил. И крик его, подхваченный гулким железным эхом, обрушился на весь цех.

Гудели под ногами бегущих подвесные мостки и лестницы. Бежали на крик рабочие в черных комбинезонах. Бежал за ними следом оставивший свой пост Павел Добрынин, ничего не подозревающий о случившемся. Бежал на помощь кому-то неизвестному — так он думал.

Остановившись у углового чана, рабочие увидели на мостках лежавшего без чувств мальчишку в матросском костюмчике. Один из рабочих заглянул в чан и тут же отшатнулся. Он что-то пытался сказать товарищам, но слова застряли в его глотке, и только бессвязное бормотание вырвалось наружу.

Внизу, на пятиметровой глубине, лежал, раскинув руки Дмитрий Ваплахов. Его открытые глаза спокойно смотрели вверх, на железный потолок цеха.

Подбежал запыхавшийся Добрынин. Первым делом увидел мальчишку, присел около него на минутку — приложил руку к груди — рука услышала биение сердца.

Потом заглянул через плечи рабочих в чан, и тут судорога пробежала по его телу.

— Что же вы! — закричал он стоявшим неподвижно рабочим. — Что же вы?!

Потом, отпихнув их, бросился в чан. Донырнул до дна и, подняв утонувшего товарища, выплыл на поверхность. Дотянулся до бортика и почувствовал, как силы оставляют его, как жжет в глазах спирт. Но тут подхватили его и Ваплахова сильные руки рабочих. Вытащили их на мостки.

Очнулся Добрынин в палате заводской больницы. Рядом хлопотала медсестра, готовясь сделать ему укол.

Все еще болели глаза и в ушах стоял звон.

— Как там Дмитрий? — спросил он медсестру.

Она оглянулась, закусила нижнюю губку. Молча едва заметно мотнула головой.

Добрынин все понял. Отвернулся, смотрел на белый потолок. Тяжесть опускалась ему на грудь. Опускалась медленно, но беспрерывно, и, пытаясь остановить ее, Добрынин поднял вверх руки, защищая себя. Но тяжесть была сильнее, и руки не могли остановить ее. Все ниже и ниже опускались они, пока не упали бессильно на кровать. Сперло дыхание, белый потолок опустился прямо на открытые глаза, и страшная боль, возникшая, казалось, в самих зрачках, волнами побежала по всему телу. Тело дернулось, подпрыгнула левая рука и тут же снова бессильно опустилась.

Медсестра схватила ее, эту бессильную руку, быстро протерла спиртом внутреннюю сторону локтевого сгиба и вонзила в синюю набухшую вену иголку шприца. Руки у медсестры дрожали.

Потолок стал медленно подниматься над Добрыниным. Он пошевелился, посмотрел на наклонившуюся над ним медсестру, увидел ее шевелящиеся губы, но ничего не услышал — что-то давило на уши.

Медсестра, молоденькая девчушка в белом халате, отошла к окошку и выглянула на улицу. На улице моросил дождь.

Когда она вернулась к койке больного — тот уже спал, лежа на спине и приподняв подбородок. Медсестра поправила одеяло, подтянув его повыше, и села рядом на табуретку. Ей тоже хотелось спать, но дежурство только начиналось.

А по улице, под моросящим дождем, шел в сторону больницы директор завода Лимонов. В пухлом коричневом портфеле он нес яблоки для народного контролера.

Оглавление

.
  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15
  • Глава 16
  • Глава 17
  • Глава 18
  • Глава 19
  • Глава 20
  • Глава 21
  • Глава 22
  • Глава 23
  • Глава 24
  • Глава 25
  • Глава 26
  • Глава 27
  • Глава 28
  • Глава 29
  • Глава 30
  • Глава 31
  • Глава 32
  • Глава 33
  • Глава 34
  • Глава 35
  • Глава 36
  • Глава 37
  • Глава 38
  • Глава 39
  • Глава 40
  • Глава 41
  • Глава 42
  • Глава 43

    Комментарии к книге «Судьба попугая», Андрей Курков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства