Фамилия моя Лестер, мой отец, генерал-майор Уин Лестер, прославленный артиллерийский командир, скончался пять лет тому назад от какой-то редкой болезни печени, которой его наградил зловредный индийский климат. Годом позже после исключительно блестящей учебы в университете вернулся домой мой единственный брат Френсис, одержимый идеей зажить отшельником и лучше всех на свете постичь дух и букву закона. Брат питал редкое безразличие ко всему, что именуется радостями жизни. И хотя мужчина он был интересный, много красивее обычного, и умел поддержать разговор с любезностью и остроумием светского повесы, он с первого же дня решительно отгородился от общений любого рода, накрепко запершись в своей просторной комнате, преследуя свою заветную цель — сделаться блестящим законоведом. Поначалу он назначил себе десять часов чтения в день, и с первого луча света, забрезжившего на востоке, до наступления вечера сидел взаперти со своими книгами, отрываясь от них лишь ради получасового ленча, который проглатывал с лихорадочной быстротой, почти не замечая моего присутствия, да ежедневной короткой прогулки в сумерках. Такое самоистязание казалось мне губительным, и я всячески пыталась отвлечь брата от заумных учебников, но его рвение не убывало, скорее наоборот, часы его ежедневных занятий только увеличивались. Я серьезно поговорила с ним и предложила изредка давать себе передышку — хоть денек побездельничать, полистать пиратский или шпионский роман, но он лишь расхохотался, заявив, что когда испытывает охоту развлечься, читает о феодальной собственности. Когда же я заикнулась о театрах и загородных уик-эндах, он высмеял меня, как последнюю идиотку. Признаюсь, первое время он выглядел хорошо и, похоже, не был изнурен своими занятиями, но я знала, что такое противоестественное напряжение в конце концов скажется. И я не ошиблась. Вскоре в глазах у него появился беспокойный блеск, вид стал на редкость утомленный, и наконец он сознался, что не совсем здоров, что его беспокоит головокружение и что по ночам он то и дело просыпается в холодном поту от страшных сновидений.
«Но я слежу за собой, — сказал он. — Можешь не волноваться, вчера я целых полдня ничего не делал. Развалился в том удобном кресле, что ты мне дала, и черкал на бумаге всякую чепуху. Нет-нет, я не переутомился. Через недельку-другую все будет в порядке, вот увидишь».
Несмотря на все его заверения, ему становилось все хуже и хуже. Он появлялся в гостиной подавленный, с ужасно сморщившимся лицом, и натужно старался казаться молодцом, когда ловил на себе мой взгляд. Я видела в том дурное предзнаменование и часто замирала от испуга при виде его дрожащих рук и судорог лицевого нерва. Я заставила его проверить свое здоровье и, скрепя сердце, он пригласил нашего старого семейного врача.
Так и сяк повертев пациента, доктор Хэбердин обнадежил меня:
— Ничего серьезного в общем-то нет. Конечно, читает ваш брат многовато, ест торопливо, с еще большей спешкой вновь налегает на книги — все это, естественно, повлекло за собой кое-какие неполадки с пищеварением и перегрузку нервной системы. Ничуть не сомневаюсь, мисс Лестер, мы с этим справимся. Я выписал ему рецепт. Средство испытанное, так что никаких оснований для беспокойства нет.
Брат настоял на том, чтобы рецепт отнесли в аптеку, что располагалась неподалеку от нашего дома. Это была чудная старомодная лавка: в убранстве ее не было того расчетливого кокетства и продуманного блеска современных аптек, в которых от выставленного на прилавках и полках товара просто глаза разбегаются, но Френсис питал привязанность к старику-фармацевту и верил в непогрешимую точность приготовляемых им лекарств. Предписанное доктором средство было прислано в срок, брат стал послушно принимать его после ленча и ужина. Это был безобидный с виду порошок, который надо было понемножку всыпать в стакан с холодной водой и размешивать до тех пор, пока он не растворялся полностью, не придавая при этом ни запаха, ни цвета воде. Сначала казалось, что он идет Френсису на пользу: следы измождения исчезли с его лица, и он вновь обрел жизнерадостность, неизменно присущую ему в школьные годы. Он весело обсуждал происходящие в нем перемены и признавался, что право не стоит того, чтобы уделять ему столько времени и сил.
— Слишком много часов я убивал на науки — говорил он со смехом. — Думаю, ты вовремя спасла меня. Подожди, я еще стану лорд-канцлером, но нельзя же забывать и о жизни. Но ничего, скоро мы устроим себе праздник: поедем в Париж, будем развлекаться и держаться подальше от Национальной библиотеки.
Эта идея привела меня в восторг.
— Когда же мы едем? — спросила я. — Если понадобится, я буду готова послезавтра.
— Не спеши! Я и Лондона-то толком не знаю, а человек должен сначала вкусить всю толику удовольствий, которую ему может предоставить родина. Отправимся через недельку или две, а ты пока постарайся освежить в памяти французский. Я знаю только французское законодательство, которое нам, боюсь, не понадобится.
Мы как раз покончили с ужином, и брат осушил предписанный стакан лекарства с таким видом, будто это была заздравная чаша, наполненная коллекционным вином.
— А какое оно на вкус, твое лекарство? — осведомилась я.
— Лично я не отличил бы его от воды, — ответил он, поднимаясь из-за стола и принимаясь расхаживать по комнате, как бы не зная, куда себя деть.
— Кофе будем пить в гостиной? — спросила я. — Или тебе хочется покурить?
— Да нет, я, пожалуй, пройдусь. Гляди, какой закат — словно громадный город полыхает в огне, а внизу, меж темных домов, дождем струится кровь. Да, пойду-ка я на улицу. Может быть, я скоро вернусь, но на всякий случай все-таки возьму с собой ключи, так что доброй ночи, дорогая, если больше сегодня не увидимся.
Дверь за братом захлопнулась с веселым треском. Я смотрела, как он легко шагает вниз по улице, размахивая тросточкой, и мысленно благодарила доктора Хэбердина за его порошок.
Брат, судя по всему, вернулся очень поздно, однако, несмотря на это, утром выглядел очень оживленным.
— Я шел без всякой цели, не думая, куда иду, — рассказывал он, — наслаждаясь свежестью воздуха и радуясь толчее оживленных кварталов. И тут, в самом сердце этой сутолоки, я встретил старого университетского приятеля Орфорда. С ним-то мы и провели остаток вечера. Я снова ощутил, что значит быть молодым, и к тому же мужчиной! Обнаружил, что в жилах у меня, как и у многих других мужчин, течет горячая кровь! Мы с Орфордом условились увидеться сегодня вечером: устроить в ресторане небольшую пирушку. Да, погуляю недельку-другую, послушаю полночный звон колоколов, а потом отправимся вместе с тобой в путешествие.
Таково было превращение, случившееся с моим братом: за считанные дни он стал жадным до удовольствий, бесшабашным, неугомонным гулякой, завсегдатаем злачных мест и ценителем умопомрачительных современных танцев. Он взрослел у меня на глазах и больше ни словом не обмолвился о Париже, поскольку явно обрел свой рай в Лондоне. Я радовалась, но одновременно и недоумевала: что-то в его веселости меня настораживало, хотя ясно сформулировать своих подозрений я не могла. Постепенно назревал перелом — брат каждый раз возвращался под утро, но о своих развлечениях рассказывать мне перестал. Однажды, когда мы сидели за завтраком, я глянула ему в глаза и увидела перед собой незнакомца.
— О, Френсис! — закричала я. — О, Френсис, Френсис, что же ты наделал?! — Мои слова потонули в бурных рыданиях, и, заливаясь слезами, я выбежала из комнаты. Ничего не понимая, я вдруг поняла все. Какая-то сложная игра ассоциаций заставила меня вспомнить тот вечер, когда брат впервые высунул нос из дому в неурочный час: закатное небо вновь полыхало у меня перед глазами, а по нему неслись облака, похожие на пожираемый огнем город и проливали на землю кровавый дождь. Немного успокоившись и убедив себя, что, в конце концов, никакого особого вреда брату нанесено не было, я решила, что вечером заставлю его назначить день отъезда в Париж. После ужина брат выпил лекарство, которое продолжал принимать, и некоторое время мы непринужденно беседовали на какие-то ничего не значащие темы. Я уже совсем было собралась завести нужный разговор, как вдруг все слова выскочили у меня из головы, и леденящая, невыносимая тяжесть легла мне на сердце и стала душить невыразимым ужасом, как забиваемая над живым человеком крышка гроба.
Мы ужинали без свечей. Комната постепенно погружалась во мрак, который, накопившись в достаточном количестве в дальних углах, медленно расползался по стенам. Пытаясь сообразить, что нужно сказать Френсису, я задержалась взглядом на одном из окон — и тут небо сверкнуло, засияло, как в тот достопамятный вечер, и в проеме двух темных громад-домов появилось ужасающего великолепия зарево: то пульсировали багрянцем облака, разверзшаяся неведомо где бездна изрыгала огонь, сизые тучи беспорядочно наползали одна на другую, где-то вдали полыхали языки зловещего пламени, а внизу все было словно залито кровью. Я перевела глаза на брата, сидевшего ко мне лицом, и попыталась обратиться к нему, но слова застыли у меня на устах, ибо я увидела его руку, лежавшую на столе. Между большим и указательным пальцами сжатого кулака виднелась отметина — пятнышко размером в шестипенсовик, по цвету напоминавшее глубокий кровоподтек. Каким-то шестым чувством я поняла, что это не синяк. О, если б человеческая плоть могла гореть огнем, а огонь быть черным, как смоль, то примерно так бы это и выглядело! От этого зрелища жуткий страх зашевелился в моей душе, и только краешком ускользавшего сознания я уловила мысль: это клеймо. На мгновение надо мною померкли краски неба, а когда я очнулась, брата в комнате не было, и тут же я услыхала, как внизу хлопнула входная дверь.
Было уже поздно, но все же я надела шляпку и отправилась к доктору Хэбердину. В большой приемной, тускло освещенной единственной свечой, которую доктор принес с собой, я, заикаясь, срывающимся голосом рассказала ему все, начиная с того дня, когда брат стал принимать лекарство, и кончая увиденной полчаса назад отметиной.
Когда я закончила, доктор с минуту глядел на меня с видом величайшего сострадания.
— Дорогая мисс Лестер, — сказал он, — вы, очевидно, очень волновались за брата и беспокоились о нем. Это правда?
— Да, — ответила я. — Последние две недели я была Сама не своя.
— Как раз к этому я и клоню… Вы, конечно, знаете, какая это загадочная штука — воображение?
— Понимаю, что вы имеете в виду. Но это не обман чувств! Все, о чем я вам рассказала, я видела собственными глазами.
— Да-да, конечно. Но вас зачаровал этот необычный закат, который мы все наблюдали сегодня вечером. Этим все и объясняется. Я уверен, что завтра все предстанет в своем истинном свете. И помните, я всегда готов оказать вам любую услугу. Не стесняйтесь, заходите, посылайте за мной, коли придется туго.
Слова эти меня мало утешили, и я ушла подавленная, исполненная смятения и страха, не ведая, что предпринять.
Встретившись с братом на следующий день, я сразу же с замиранием сердца заметила, что правая рука, та самая, на которой я явственно видела пятно, похожее на выжженное черным огнем клеймо, перевязана носовым платком.
— Что у тебя с рукой, Френсис? — спросила я твердым голосом.
— Ничего особенного. Порезал вечером палец, кровь долго не останавливалась, вот и перехватил, как умел.
— Давай я перевяжу как следует?
— Нет, благодарю, дорогая, сойдет и так. Пора бы и завтракать. Я очень проголодался.
Мы сели за стол. Я внимательно наблюдала за братом. Он почти ничего не ел и не пил. Всякий раз, как ему казалось, что я не смотрю в его сторону, он сбрасывал еду со своей тарелки собаке. У него был совершенно дикий, блуждающий взгляд, и в голове у меня промелькнула мысль, что этот взгляд вряд ли можно назвать человеческим. Я была твердо убеждена, что виденное накануне, каким бы невероятным оно ни казалось, не иллюзия, не обман расстроенных чувств, а потому после завтрака вновь отправилась к доктору.
Он недоуменно покачал головой и пустился в расспросы:
— Так вы говорите, он до сих пор принимает лекарство? Но зачем? Насколько я понимаю, все симптомы, на которые он жаловался, давно исчезли. Так зачем же пить лекарство, если он здоров? А кстати, где вам его готовили? У Сэйса? Я давно уже не посылаю к нему пациентов — старик стал не очень внимателен. Давайте вместе зайдем к аптекарю, мне хотелось бы с ним переговорить.
Мы отправились в аптеку. Сэйс, уважавший доктора Хэбердина, готов был дать любые объяснения.
— В течение нескольких недель по моему предписанию вы посылали вот это мистеру Лестеру, — сказал доктор, протягивая старику листок бумаги.
Аптекарю не сразу удалось водрузить на нос очки с толстыми стеклами.
— О да, — кивнул он. — Лекарство довольно редкое. У меня оставался кое-какой запас, но он почти иссяк. Надо бы заказать еще…
— Будьте так любезны, покажите лекарство, — попросил Хэбердин. Аптекарь подал ему стеклянный флакон. Доктор вынул пробку, понюхал содержимое и как-то странно посмотрел на старика.
— Откуда вы его получили? — спросил он. — И вообще, что это такое? Одно могу сказать наверняка: это не то, что я прописывал. Да-да, вижу, наклейка правильная, но лекарство, говорю вам, совсем не то.
— Оно у меня очень давно, — не на шутку переполошился старик. — А получил я его обычным путем, от Бербеджа. Его прописывают нечасто, так оно несколько лет впустую простояло у меня на полке. Видите, как мало осталось.
— Отдайте-ка это мне, — сказал Хэбердин. — Боюсь, тут что-то не так.
Мы молча вышли из аптеки. Доктор осторожно прижимал к себе завернутый в бумагу флакон.
— Доктор Хэбердин, — заговорила я, когда мы отошли от аптеки, — доктор Хэбердин…
— Да? — спросил он, глядя сквозь меня отсутствующим взглядом.
— Я хочу, чтобы вы были откровенны со мной. Скажите, что принимал мой брат дважды в день на протяжении последнего месяца?
— Откровенно говоря, мисс Лестер, я и сам пока не знаю. Поговорим об этом у меня дома.
Не проронив больше ни слова, мы быстро добрались до квартиры Хэбердина. Доктор попросил меня присесть, а сам начал кружить по комнате с не на шутку встревоженным лицом.
— Что ж, — сказал он, — все это очень и очень странно. Я просто теряюсь в догадках. Даже если отбросить все то, что вы мне наговорили вчера вечером и сегодня утром, факт остается фактом: мистер Лестер пропитал свой организм лекарством, мне совершенно неизвестным. Попробуем установить, что это за препарат.
Он развернул обертку, осторожно наклонил флакон, высыпал несколько белых крупинок на листок бумаги и впился взглядом в порошок.
— Гм, — сказал он, — похоже на сульфат хинина, но… Но понюхайте его.
Я склонилась над протянутым флаконом. Запах был странный, тошнотворно тягучий и дурманящий, как у анестезирующего вещества.
— Разберемся, — сказал Хэбердин. — У меня есть друг, посвятивший всю свою жизнь химии. А потом уж будем решать. Нет-нет, о том, другом — ни слова. Слышать об этом не желаю, да и вам советую выбросить из головы.
В тот вечер брат не ушел, как обычно, из дома.
— Хватит, порезвился, — сказал он со странным смешком.
— Возвращаюсь к прежним привычкам. Небольшая порция права — лучший отдых после такой мощной дозы удовольствий, — он криво ухмыльнулся и быстро поднялся к себе. Рука у него по-прежнему была перевязана.
Спустя несколько дней к нам наведался доктор Хэбердин.
— Новостей у меня пока нет, — сказал он. — Чемберс в отъезде, так что о лекарстве я знаю не больше, чем вы. Но мне хотелось бы повидать мистера Лестера, если он дома.
— Он у себя, — сказала я. — Передать ему, чтобы спустился?
— Нет-нет, я сам поднимусь к нему. Мы немного побеседуем. Думается, мы беспокоимся понапрасну, ведь чем бы ни был этот белый порошок, он, в конце концов, пошел вашему брату на пользу.
Доктор поднялся наверх. Мне было слышно, как он постучал, открыл и закрыл за собой дверь. Битый час я просидела в тишине, которая с каждой минутой становилась все тягостнее — стрелки часов, как сонные, еле ползли по циферблату. Затем наверху вновь хлопнула дверь, и на лестнице показался доктор. Пройдя через холл, он замешкался перед дверью в гостиную. Я через силу сделала глубокий вздох и увидела в маленьком зеркале, как побелело мое лицо. Доктор вошел — и ухватился одной рукой за стул, чтобы не упасть. В глазах у него застыл невыразимый ужас, верхняя губа дрожала, как у загнанной лошади, и прежде чем заговорить, он долго мычал нечто невразумительное.
— Я видел этого человека, — начал он сдавленным шепотом. — Я провел в его компании целый час. О, Господи! И после этого я еще жив и, может быть, даже в своем уме! Я всю жизнь имел дело со смертью и копошился в тлеющих останках бренного сосуда души. Но это! О, только не это! — Он замахал руками, как бы отгоняя от себя непрошенные видения.
— Не посылайте больше за мной, мисс Лестер, — сказал он, чуть-чуть успокоившись. — В этом доме я не могу больше ничего сделать. До свидания.
Когда я глядела, как доктор неверной походкой спускается по ступенькам и бредет по тротуару в направлении своего дома, мне казалось, что он состарился на целых десять лет.
Брат из комнаты не выходил, только крикнул изменившимся до неузнаваемости голосом, что очень занят и хочет, чтобы еду ему оставляли под дверью. Я отдала соответствующие распоряжения слугам. С того дня та и без того условная вещь, которую мы называем временем, совсем перестала существовать для меня. Я жила в неизбывном страхе, механически распоряжаясь по хозяйству и общаясь со слугами только в случае крайней необходимости. Иногда выходила на улицу, бродила час-другой и возвращалась домой; но где бы я ни была в тот или иной момент, душа моя постоянно караулила у запертой двери той комнаты наверху. Я с содроганием ждала того момента, когда она наконец отворится.
Где-то недели через две после визита доктора Хэбердина я возвращалась после прогулки домой, несколько посвежев и успокоившись. Разлитая в воздухе приятная свежесть, пышная листва, зеленым облаком плывшая по площади, аромат цветов заворожили меня. Я почувствовала себя не такой уж несчастной и пошла быстрее. Прежде чем перейти улицу перед нашим домом, я задержалась на минутку на тротуаре, пропуская экипаж, и случайно посмотрела вверх, на наши окна. В тот же миг в ушах у меня зашумел, закружил холодный поток, сердце подпрыгнуло и провалилось в бездонную яму, безликий, безымянный страх сковал меня. Клубы черного дыма спустились на меня из долины теней и мрака, и я слепо вытянула руки вперед в поисках опоры, ибо булыжная мостовая подо мной встала дыбом, закачалась, заходила ходуном и медленно поплыла из-под ног. Потому что когда я посмотрела на окно комнаты брата, скрывавшая его занавеска на секунду отдернулась, и прямо на меня глянула некая невообразимая тварь. Нет, я не разобрала ни лица, ни фигуры — просто нечто живое вперило в меня два огненных глаза, вокруг которых колыхалось нечто столь же бесформенное, как и мой страх. Меня трясло, как в лихорадке, мучительная тошнота, вызванная невыразимым страхом и отвращением, рванулась к горлу, и минут пять я стояла, как вкопанная, не в силах пошевельнуть и пальцем. Очутившись, наконец, дома, я взлетела по лестнице и закричала:
— Френсис! Френсис! Во имя всего святого, отзовись! Что за жуткое существо у тебя в комнате? Выгони его, выгони немедля!
Я услышала шаркающие, медленные, неловкие шаги, за которыми последовало сдавленное клокотание, постепенно оформившееся в голос — надломленный, придушенный, произносивший слова, которые едва можно было разобрать.
— Здесь никого нет, — донеслось до моего слуха. — Умоляю, не беспокой меня. Я сегодня не совсем здоров.
Испуганная, беспомощная, я сошла вниз. Сделать я ничего не могла. Френсис солгал мне, поскольку я отчетливо видела то существо в окне — тут я не могла обмануться. Внезапно меня озарило еще одно жуткое воспоминание: когда я еще только поднимала голову вверх, занавеска на окне уже поехала в сторону. Я мельком увидела отдергивающий ее предмет и сразу же поняла, что этому жуткому образу суждено навеки запечатлеться в моем сознании. То была не рука, занавеску сжимали не пальцы — черная культя отводила ее. Размытый силуэт и неуклюжесть звериной лапы врезались мне в память за мгновение до того, как черная волна ужаса окатила меня, и я стала проваливаться в преисподнюю. Рассудок мой изнемогал при мысли о том, что это чудище обитает в комнате брата, и я вновь пошла к его двери. Бессчетное количество раз звала я его, но ответа так и не дождалась.
В тот вечер ко мне подошел слуга и шепотом сообщил, что вот уже три дня еда у двери остается нетронутой. Он добавил, что неоднократно стучал, но ему не ответили — изнутри доносилось лишь уже знакомое мне шарканье ног. День шел за днем, еда по-прежнему относилась к двери братовой комнаты и по-прежнему оставалась нетронутой, а я все не могла до него достучаться. Слуги начали роптать — оказалось, что они также напуганы, как и я. Кухарка рассказала, что поначалу, когда брат только заперся у себя, она слышала, как он выходит по ночам и бродит по дому, а однажды даже хлопала входная дверь, но вот уже несколько ночей она не слышала ни звука.
Наконец наступила развязка. Это случилось как-то в сумерки — я сидела одна в сгущавшемся полумраке, когда отчаянный вопль прорезал тишину. На лестнице послышался дробный топот ног. В комнату ворвалась бледная, трясущаяся от страха служанка и во весь опор кинулась ко мне.
— О, мисс Хелен! — зашептала она, — Господи помилуй, мисс Хелен, что же это такое творится? Вы только посмотрите, мисс, посмотрите на мою руку!
Я подвела служанку к окну и увидела на ее руке мокрое черное пятно.
— Не понимаю, — сказала я. — Объясните, в чем дело?
— Я как раз убиралась в вашей комнате, — начала она.
— Перестилаю я постель — и вдруг мне что-то как упадет на руку, мокрое такое. Я глянула вверх, а потолок весь черный, и с него капает…
Я в ужасе посмотрела на нее и закусила губу.
— Идемте, — сказала я. — Прихватите свечу.
Спальня моя была как раз под комнатой брата. Я вошла туда с отчаянной дрожью в сердце. Взглянув на потолок, я увидела пятно, черное, мокрое, набухшее вязкими каплями. Под ним, на постели, растекалась лужа гнусной жижи, постепенно впитывавшаяся в белоснежное белье.
Я побежала наверх и громко постучала.
— О, Френсис, Френсис, мой дорогой брат! — закричала я. — Что случилось с тобой?
Я прислушалась — какое-то хлюпанье, похожий на клокотанье воды шум и больше ничего. Я позвала громче — ответа не было.
Хоть доктор Хэбердин и предупредил, что не хочет больше меня видеть, я все же отправилась к нему. Заливаясь слезами, я рассказала обо всем, что случилось. Доктор выслушал меня с посуровевшим и опечаленным лицом.
— Ради памяти покойного батюшки, — сказал он наконец, — я пойду с вами, хотя сделать ничего не смогу.
Мы вышли на темные, тихие, измученные зноем и многодневной засухой улицы. Когда мы проходили под фонарями, я всякий раз посматривала на доктора — лицо у него было бледное, а руки заметно дрожали.
Без промедления мы поднялись наверх. Я держала лампу, а доктор решительным голосом взывал:
— Мистер Лестер, вы меня слышите? Я настаиваю на встрече с вами. Отзовитесь!
Ответа не последовало, но мы явственно услышали загадочное клокотанье.
— Мистер Лестер, я жду. Отворите дверь сейчас же или я ее выломаю.
И в третий раз он обратился к брату, и голосу его гулким эхом вторили стены:
— Мистер Лестер! В последний раз приказываю вам отпереть дверь.
— Мы только попусту тратим время, — сказал доктор после мучительной паузы. — Будьте любезны, принесите мне кочергу или что-нибудь в этом роде.
Я побежала в кладовку, где хранился всякий хлам, и нашла нечто похожее на тяжелый тесак, который вполне мог подойти доктору, решившему попробовать себя в роли взломщика.
— Очень хорошо, — сказал он. — Это именно то, что нужно. Предупреждаю вас, мистер Лестер, — громко крикнул он в замочную скважину, — сейчас я вломлюсь к вам в комнату.
Раздался громкий скрежет, хруст, на пол полетели щепки. Внезапно дверь распахнулась, и на мгновение мы в ужасе застыли на пороге, внимая страшному, пронзительному воплю — то был не голос человека, а рев чудовища, извергавшего нечленораздельные звуки и угрожавшего нам из темноты.
— Держите крепче лампу, — сказал доктор.
Мы вошли в комнату.
— Вот он! — сказал доктор Хэбердин, переводя дыхание.
— Глядите, вон в том углу.
Я взглянула в указанном направлении, и словно раскаленный добела нож вонзился мне в сердце. На полу колыхалось черное, вязкое, вонючее месиво. Оно гнилостно разлагалось, таяло и пульсировало, клокоча жирными гнилостными пузырями, как кипящая смола. Горящие точки глаз светили изнутри наподобие раскаленных угольков, шевелились и вытягивались остатки губ, какие-то бесформенные отростки вздымались вверх неубедительным подобием рук. Доктор шагнул вперед, поднял железный прут и принялся яростно молотить им по распростертой у его ног отвратительной массе до тех пор, пока горевшие внутри ее угольки не погасли. Потом я потеряла сознание.
* * *
Недели через две, когда я несколько пришла в себя, меня навестил доктор Хэбердин.
— Я продал свою практику, — сказал он, — и завтра отправляюсь в дальнее путешествие. Не знаю, вернусь ли я когда-нибудь в Англию. Скорее всего, куплю клочок земли где-нибудь в Калифорнии и обоснуюсь там до конца жизни. Я принес вам пакет, можете вскрыть и прочесть, если у вас найдутся силы сделать это. В нем отчет доктора Чемберса о составе того препарата, который я передал ему. До свиданья, мисс Лестер, точнее — прощайте навсегда!
Когда он ушел, я вскрыла конверт и в считанные минуты проглотила написанное. Вот эта рукопись, а с нею и чудовищная разгадка пережитого мною кошмара:
«Дорогой Хэбердин, — начиналось письмо, — я непростительно затянул с ответом на ваш вопрос о составе белого вещества, присланного вами. Сказать по правде, я долго сомневался и выбирал тактику, коей мне следует придерживаться — ведь в естественных науках, как и в теологии, есть свои догматы, свои принимаемые на веру истины. К тому же я знал, что правда будет оскорбительна для принципов — а если говорить по правде, то предубеждений, — которые когда-то были дороги и мне. Тем не менее, я решился не лукавить с вами, но вначале должен сделать небольшое отступление личного характера.
Вы, Хэбердин, знали меня много лет как ученого и как человека. Мы с вами частенько толковали о нашей профессии и не раз размышляли о безнадежной бездне, открывающейся перед тем, кто силится проникнуть в истину нетрадиционными способами, в обход проторенных путей. Я помню пренебрежение, с коим вы говорили об ученых, которые тайком балуются чем-то невидимым и позволяют себе туманно намекать, будто разум и органы чувств могут, в конце концов, и не быть извечными, единственными инструментами познания, определяющими пределы, за которые пока не проникало ни одно человеческое существо. Мы от души смеялись — и, думается, совершенно справедливо, над новомодной оккультной чепухой, прикрывающейся различными именами, будь то месмеризм, спиритуализм, материализация или теософия, над сбродом мошенников, поднаторевших на жалких фокусах и убогих трюках с вызываниями худосочных духов. И все же, несмотря на все сказанное, я должен признаться в том, что никогда не был оголтелым материалистом, если, конечно, употреблять это слово в его обычном значении. Минуло много лет с тех пор, как я, отчаянный скептик, убедился в том, что старая, непоколебимая материалистическая теория в корне неверна. Признание это, возможно, и не поразит вас так больно, как поразило бы двадцать лет тому назад, поскольку вы, я думаю, не могли не заметить, что выдвигаемые современными учеными новейшие гипотезы содержат робкие догадки о трансцендентальном и что самые именитые нынешние химики и биологи, не колеблясь, подписались бы под dictum[1] старого учителя „Omnia exeunt in mysterium“[2], обозначающем в моем понимании то, что всякая область человеческого знания, будучи прослеженной до своих истоков, до первооснов, упирается в непостижимое. Не буду докучать вам подробным рассказом о мучительных шагах, приведших меня к таким выводам; скажу лишь, что кое-какие опыты поколебали тогдашнюю мою точку зрения, а весь последующий ход мысли, потревоженной пустяковыми, казалось бы, обстоятельствами, завел меня достаточно далеко. Былые представления о Вселенной рассыпались, как карточный домик, и я в растерянности стоял перед разверзшимися безднами мироздания… Ныне я знаю: пределы разума, которые казались неодолимыми, обрекая нас веки вечные биться в узких сетях рационализма, всего лишь тончайший покров, что рассеивается перед жаждущим истинного опыта и улетучивается, как сон, как утренний туман, как юные забавы… Знаю, вы никогда не стояли на позициях воинствующего материализма, никогда не тяготели к вселенскому нигилизму — от этой вопиющей абсурдности вас удерживал простой здравый смысл — однако все, сказанное здесь, уверен, покажется вам нелепым и противным вашему собственному умонастроению. Тем не менее, Хэбердин, все, что я здесь говорю, правда — только не подумайте, что я имею в виду плоскую „научную истину“, удостоверенную опытом, ибо Вселенная куда более совершенна и страшна, нежели мы подозреваем. Вселенная как таковая, друг мой, есть величайшее таинство, совокупность мистических и сокровенных сил и энергий. Человек, солнце, звезды, цветок в поле, кристалл в пробирке — все подчинено великому таинству мироздания.
Вас, Хэбердин, наверняка интересует, к чему я все это несу. Небольшое разъяснение тут действительно необходимо. Видите ли, все, казавшееся нам прежде невероятным и абсурдным, при перемене точки зрения становится вполне возможным. Мы должны другими глазами взглянуть на древние легенды и поверья, принять за правду то, что впоследствии превратилось в волшебную сказку. Право же, не такое уж это невыполнимое требование. Современная наука делает послабление в свойственной ей лицемерной манере: в ведовство верить нельзя, а в гипнотизм можно, привидения нынче не в почете, зато о телепатии толкуют на. всяком научном углу. Хочешь быть суеверным, будь им, подбери только своему суеверию латинское имя…
Итак, перехожу к делу. Вы, Хэбердин, прислали мне закупоренный и запечатанный сосуд, содержащий небольшое количество хлопьевидного белого порошка, полученного у аптекаря, который отпускал его в качестве лекарства одному из ваших пациентов. Не удивительно, что порошок этот не поддался вашим попыткам разложить его на составляющие. Вещество это было известно сотни лет тому назад, причем очень немногим. Я никак не ожидал, что оно обнаружится в лавке современного фармацевта. Не вижу причин для сомнений в правдивости аптекаря — пузырек, очевидно, попал к нему очень давно. Тут вступает в действие то, что мы называем стечением обстоятельств. Все эти годы соль во флаконе подвергалась определенным перепадам температуры, по всей видимости, от 40 до 80° по Фаренгейту. Эти-то перепады, повторявшиеся из года в год с неравномерными промежутками, с различной интенсивностью и продолжительностью, и стали причиной реакции столь сложной и тонкой, что я не уверен, можно ли с помощью самых современных приспособлений, при самом тщательном контроле за процессом добиться подобного результата. Присланный вами порошок представляет из себя тот самый состав, из которого в древности приготавливали вино шабаша, Vinum Sabbati.
Вы, безусловно, читали о шабашах ведьм и от души смеялись над сказками, внушавшими страх нашим предкам, — анекдотическими историями о черном коте, помеле, порче, насланной на корову какой-нибудь старухи или на быка какого-нибудь старика. Я часто думал: как хорошо, что люди верят таким безобидным пародиям! Ведь они на редкость удачно скрывают многое из того, о чем обывателю лучше не знать. Но если вы удосужитесь прочитать приложение к монографии Пейна Найта, то обнаружите, что истинный шабаш — это нечто совсем иное (при этом автор, из милосердия к читателю, не опубликовал всего, что знает). Истинный шабаш — это жестокий обряд бесчеловечного ведовства, существовавший задолго до появления в Европе арийцев. Мужчин и женщин, выманенных из дома под благовидным предлогом, встречали существа, прекрасно освоившие роль — а это была именно роль! — самого дьявола, и отводили в отдаленное уединенное место, известное только посвященным. Это могла быть пещера в скалистом, иссушенном ветрами холме или же чаща дремучего леса. Там и происходил шабаш. Там, в самый глухой час ночи, приготавливалось вино шабаша, сей Грааль зла, и подносился новообращенным. Те вкушали дьявольское причастие, и рядом с каждым, отведавшим его, вдруг оказывался спутник — чарующий неземным соблазном образ, суливший блаженство поизысканнее и поострее фантазий самого сладкого сна. Трудно писать о подобных вещах, и главным образом потому, что сей прельстительный образ — отнюдь не галлюцинация, а, как ото ни ужасно, часть самого человека. Силой нескольких крупиц белого порошка, брошенных в стакан воды, размыкалась жизненная субстанция, триединая ипостась человека распадалась, и ползучий гад, чутко дремлющий внутри каждого из нас, становился осязаемым, самостоятельным, облеченным плотью существом. А потом, в полночный час, заново разыгрывалось действо первого грехопадения, глухо упоминаемое в мифах о райском древе. Называлось оно nuptiae Sabbati[3]».
Ниже следовала приписка доктора Хэбердина:
«Все вышеизложенное, к несчастью, чистая правда. Брат ваш во всем мне признался в то утро, когда я заходил к нему в комнату. Сразу обратив внимание на перевязанную руку, я заставил показать ее. То, что я увидел, вызвало у меня, врача с многолетним опытом, такое отвращение, что мне едва не стало дурно; история же, которую я вынужден был выслушать, оказалась столь невообразимо пугающа, что некоторое время я, кажется, был близок к помешательству. После этого я усомнился в благости Предвечного. А кто не усомнится, коли природе дозволяется играть такими возможностями!.. Если бы вы собственными глазами не видели развязки, я бы сказал: не верьте всему этому. Мне остается жить считанные недели, вы же молоды и можете все забыть. Вы должны забыть.
Джозеф Хэбердин, доктор медицины».По прошествии двух или трех месяцев я услышала, что доктор Хэбердин скончался в море вскоре после того, как его корабль отплыл от берегов Англии.
Примечания
1
Изречением (лат.).
(обратно)2
Все свершается в тайне (лат.).
(обратно)3
Бракосочетание шабаша (лат.).
(обратно) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Белый порошок», Артур Ллевелин Мэйчен
Всего 0 комментариев