«Бабочка и василиск»

169

Описание

Сборник ранних произведений Юлия Буркина



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Бабочка и василиск (fb2) - Бабочка и василиск 1137K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Юлий Сергеевич Буркин

Юлий Буркин Бабочка и василиск

Вика в электрическом мире

«…Но кто знал, что он провод,

Пока не включили ток?..»

Борис Гребенщиков.

«… — За искренний союз Моцарта и Сальери.

— Постой!..»

А. С. Пушкин.

«… а любовь часто оборачивается печалью, но становится от этого еще прекрасней. — Эльф помолчал…»

Д. Р. Р. Толкиен

Предисловие составителя

Композиция нижеследующего текста невнимательному читателю может показаться нелогичной, даже сумбурной. На самом же деле, построение повествования подчинено строгой логике, позволяющей во всей, по возможности, полноте использовать те материалы (в большей части письменные и в меньшей — устные), владельцем которых я являюсь.

В качестве «пролога» я поместил устный рассказ моего старинного приятеля Андрея Летова о том, как впервые увидел он Павла Игнатовича Годи и познакомился с ним. Далее я публикую отрывки из дневников Летова и Вики, которые передал мне сам Андрей. (Если бы и рассказ о знакомстве с Годи присутствовал в дневнике Летова, я, естественно, предпочел бы воспользоваться первоисточником, однако дневник начат им позднее, отчего мне и пришлось положиться на собственную память.)

Должен предупредить, что, называя рукопись Летова «дневником», я несколько отступаю от истины. На самом же деле это — хронологически невыстроенные, разрозненные текстовые наброски, скорее — «записки», нежели дневник. Опустив большую его часть, в данную публикацию я включил лишь те его фрагменты, которые имеют отношение к П. И. Годи и к драматическим событиям, в развязке которых непосредственное участие принял я сам.

«Дневник Вики», напротив, является «собственно дневником». Это — скрупулезно, в строгой хронологии запечатленные на бумаге события, происходившие в небогатой ими жизни девушки. Вряд ли кого-то мог бы заинтересовать этот непритязательный документ (многие девушки — от 14 до 19, примерно, лет ведут дневники), если бы не тот факт, что Вика, автор его, была одним из основных действующих лиц пресловутой драматической, если не сказать жуткой истории.

С одной стороны, чтобы не утомлять читателя некоторой, присущей «Дневнику Вики» монотонностью, с другой — чтобы проследить самому и дать читателю полнее ощутить, как неосознанно, но неотвратимо сближаясь, героями одной развязки неожиданно становятся изначально столь далекие друг от друга авторы «двух дневников», главы рукописей я решил давать поочередно, композиционно их переплетая.

Конец повествования по структуре симметричен началу: в «эпилоге» я, вновь по памяти, с уст самого Летова передаю то, что сам он уже не успел записать, а в «послесловии составителя» рассказываю о тех событиях, свидетелем и участником которых стал уже лично я.

Как видите, структура достаточно стройна. Что же касается правдивости содержания, то в полной мере я гарантирую ее лишь в послесловии. В остальных частях читатель сам волен определить степень своего доверия авторам «двух дневников».

Кому-то может показаться невероятным сам факт существования дневников: действительно, ведение подобного документа — занятие в наше время не слишком популярное. Но на эту предполагаемую претензию отвечу так: именно наличие дневников и прояснило для меня (хотя, считаю, и в недостаточной степени), сущность происшедшего. Именно они и стали причиной появления данного текста. Если бы я сначала ВЫБРАЛ персонажей, а уж затем выяснилось, что они еще и ведут дневники, это, пожалуй, действительно было бы невероятно. Но случилось наоборот: две эти тетрадки долго без дела болтались в моем столе, время от времени я разглядывал и перелистывал их, но лишь недавно сумел достаточно глубоко прочувствовать, скорее мистическую, нежели реальную связь, существующую между ними, окончательно выстроил для себя цепь событий, описанных в них (как бы с разных сторон) и ощутил настоятельную потребность поведать о ней широкому кругу.

Пролог

Летов спешил, хотя и сознавал прекрасно, что спешить смысла нет. Вся эта неделя была кошмаром, и те четверть часа, которые он мог выгадать сейчас своей поспешностью, не меняли ровным счетом ничего. Но удержать себя было трудно.

Тот, кто дал ему адрес, говорил, что, не суля никаких гарантий, Годи берет деньги вперед. Но помогает он гораздо чаще, чем признает свое бессилие, и, зная это, люди раскошеливаются, особо не артачась. Летова гнало вперед воспоминание: остекленевшие дикие глаза, с которыми Милочка кинулась на него сегодняшним утром.

Теплый вечер ласкал кожу, притупляя сосущий вакуум внутри. На мосту некие придурки пытались обманом выманить рыбу на сушу. Почти все встречные — пары. Этот факт слегка расслабил Летова и навел его на досужие профессионально-языковедческие размышления.

«Коллектив, — думал он, — делает человека бесполым. Это отражено и в грамматике. Вот фраза: «Шла пара — он и она», во множественном числе она превращается в полнейшую чушь: «Шли пары — они и они»… Это рассуждение в свою очередь заставило его задуматься о своем коллективе. И он еще раз убедился в верности своего тезиса. Взять ту же Милочку. Он работает с ней больше года, но всегда относился к ней как к исполнительному, «удобному в обращении» БЕСПОЛОМУ (хоть и милому) существу. И лишь неделю назад, будучи гостем на ее именинах, он понял, почему ее имя не смогло превратиться в банальное «Людочка».

Он вспомнил тепло ее кожи, ощущаемое во время танца пальцами сквозь материю платья. Вспомнил мечтательный свет звезд, отраженный в саду ее глазами… Но тут же он вспомнил и продолжение — сегодняшнюю ее истерику с царапаньем ногтями его щек и совершенно сумасшедшими воплями… И вновь ускорил шаг.

Розовый особняк. Ощущая набухающее волнение, Летов поднялся по лестнице и, увидев на двери металлическую пластину с надписью: «Павел Игнатович Годи, психотерапевт», не почувствовал облегчения, а напротив, разволновался еще сильнее. И позвонил.

Но в этот миг — миг между решением нажать на кнопку звонка и самим звонком — уместилась маленькая синяя вечность.

— Войдите, — раздался из-за двери низкий, хорошо поставленный голос, — открыто.

Летов повернул ручку и шагнул внутрь.

Годи оказался высоким худощавым пожилым мужчиной с копной длинных седых волос. В его внешности — и в этих клоунских космах, и в смуглости морщинистой кожи, а в особенности — в густоте неожиданно черных бровей — во всем ощущалась некая дешевая театральность, и Летова охватило смутное недоверие, какое он испытывал к приезжим циркачам, а из местных — к поэтам, членам разнокалиберных литобъединений. Для полной неубедительности Годи не хватало только банта на шее или колпака звездочета на голове.

— Не стесняйтесь, сударь, — продолжил хозяин все тем же полным дешевого пафоса голосом, — и простите за то, что не включаю в коридоре свет: этого не любит Джино. — И он погладил нечто бесформенное, но явно живое, тут только замеченное Летовым на плече хозяина.

Летов пригляделся и с брезгливым чувством уяснил, что Джино — летучая мышь. И вот эта, в общем-то, тоже дешево-театральная деталь, которая, казалось бы, должна была укрепить в его душе отношение к Годи, как к водевильному прохвосту, отчего-то, напротив, неожиданно убедила Летова в подлинности сверхъестественных способностей стоящего перед ним человека. Возможно потому, что где-то он читал: летучие мыши В ПРИНЦИПЕ НЕ ПОДДАЮТСЯ дрессировке; а может быть, потому, что маленькая сморщенная рожица Джино была уж очень злобной и хитрой.

— Добрый вечер… — начал было Летов, но Годи взмахом ладони остановил его:

— Не спешите, друг мой, не спешите. О делах не говорят с порога. Если позволите, я приготовлю кофе. За чашечкой и поведаете о целях своего визита. — (Позже Андрей ни разу не видел, чтобы Годи был столь любезен с посетителем и пришел к выводу, что тот с самого начала выделил его из общей массы.)

Не найдя возражений, Летов молча прошел в сумеречную комнату со стенами, увешанными экзотическими трофеями и в ожидании удалившегося на кухню хозяина увяз в древнем, ненормальной мягкости, кресле.

Годи вернулся с дымящимся подносом, расположился напротив, указательным пальцем левой руки почесал Джино под крылом и, пристально глядя Летову в глаза, произнес требующее продолжения слово: «Итак…»

— Я работаю в университете, — начал тот, — на кафедре общей филологии. — Годи покачал головой так, словно эта информация имела для него колоссальное значение. — У нас есть машинистка — Людмила Краснова — довольно милая женщина, живет одна с четырехлетним сыном. Мы иногда шутим друг с другом и для смеху корчим из себя влюбленных, но на самом деле отношения у нас с ней чисто дружеские. У нас с ней никогда ничего не было… и не собиралось.

— Кофе стынет, — внезапно сообщил, перебив его, Годи.

— Спасибо, — Летов взял чашечку, и, отхлебнув, продолжил: — И вот угораздило меня пойти к ней на именины. Это было четырнадцатого августа, то есть, неделю назад. Она пригласила всю кафедру. Попили, поели, потанцевали… Один раз Милочка попросила меня проводить ее в сад: захотела покурить, но не хотела чтобы курящей ее видел сын. Мы выходили с ней минут на пятнадцать. И все. Честное слово!

— Я пока что и не пытаюсь уличить вас во лжи.

— Да, простите. Мне слишком часто за последние дни приходилось доказывать… Так вот. Именины были в пятницу, а в понедельник утром Милочка подошла ко мне и говорит: «Андрюша, ты разберись со своей подругой — она у тебя слишком ревнивая». Я, конечно, не понял ничего и попросил объяснить, о чем, собственно, речь. Оказывается, в воскресенье вечером Милочке позвонила какая-то женщина и пыталась завязать с ней душевный разговор на тему: «Оставьте в покое моего Андрюшу, у нас с ним серьезно, а вы — лезете…»

Я сначала подумал, Милочка шутит. Но она уверяла, что все так и было, и я решил, что пошутил кто-то другой — с нами обоими. Потому что ни с кем у меня ничего серьезного сейчас нет. Но Милочка мне, по-моему, не поверила.

А позавчера приходит — и сразу ко мне: «Твоя подруга уже достала. Истеричка какая-то. Плачет, умоляет с тобой порвать…» Тут я уже ничего не понимал. Глупая шутка неприятно затягивалась.

В среду и в четверг ничего подобного не повторялось. Но в пятницу Милочка влетела на кафедру с красными от бессонницы глазами, сходу подскочила ко мне и принялась хлестать по щекам. Я пытался уклониться, но она вцепилась мне в волосы. Короче, устроила настоящий скандал…

Неожиданно, когда прозвучало слово «скандал», встрепенулся Джино, хлопая и шурша крыльями, покинул плечо хозяина, достиг незажженной люстры, уцепился когтями за одну из ее изогнутых металлических трубок с плафоном и, в оцепенении, повис вниз головой.

Опасливо поглядывая на него, Летов продолжил свой рассказ:

— А после выяснилось вот что. В четверг вечером Милочке снова позвонили. На этот раз моя самозваная «подруга» уже не просила ее оставить меня и не рыдала в трубку. Вместо того она спокойно и решительно заявила: «Я жду от Андрея ребенка. Но он избегает меня и продолжает встречаться с вами А раз это так далеко у вас зашло, значит, я должна буду сделать аборт. Выходит, вы убиваете моего ребенка. Тогда и я убью вашего; вот что я решила. Мне терять нечего. А не убью, так изуродую: я ему в лицо серной кислотой плесну, у меня ее на работе много. Слава богу, вы меня не знаете, так что, когда я вас с сыном на улице подкараулю, вы и глазом моргнуть не успеете». И бросила трубку.

Милочка промаялась всю ночь, не успокаиваясь ни на минуту, несмотря на выпитый флакон валерьянки. Какие только картины не лезли ей в голову. В конце концов, она остановилась на мысли, что все это из-за меня, это я что-то плету своей подруге-истеричке, а сам при этом делаю вид, что вовсе ни при чем. С этой мыслью, на грани нервного срыва, она и отправилась на работу. И кинулась на меня, только увидев.

— А вы действительно ни при чем?

— Да говорю же, я и понятия не имею, кто ей звонит!

— Хорошо. Больше вам нечего добавить?

— К сожалению, есть…

И Летов поведал о том, как после обеда его вызвал к себе завкафедрой и «посоветовал» покинуть университет «по собственному желанию». Сколько он не пытался убедить шефа в том, что во всей этой истории нет не малейшей его вины, тот только «понимающе» поддакивал, а после «советовал» снова…

— И вы написали заявление?

— Пока нет. Но ничего другого мне не остается.

— А вы так дорожите своим местом?

— Место-то не ахти. Лаборант. Но мне — удобно: я готовлюсь к защите… Да и люди там до последнего времени мне нравились. Сейчас, правда, от меня как от чумного шарахаются: все ведь, наверное, как и Милочка, думают, что я, из любви к психологическому садизму, специально капаю на мозги какой-то беременной истеричке своими несуществующими сексуальными победами…

— А на самом деле?.. — наклонился Годи ближе к Летову, а висящий поодаль Джино резко открыл глаза и, выпучив их, тоже уставился на него.

Тот вспылил:

— Вот что! Я пришел, чтобы вы мне помогли, а не устраивали допрос. Если вы не верите, то мне тут делать нечего.

Джино захлопнул веки. Годи откинулся обратно на спинку кресла. И сказал, усмехнувшись:

— Полно, сударь, не горячитесь. Помочь я вам постараюсь. Правда, я пока еще не знаю, смогу ли я это сделать. — С этими словами он встал. — Кстати, сколько вы намерены мне заплатить?

Летову показалось, что вопрос поставлен несколько некорректно, да и обида еще не прошла, и ответил поэтому уклончиво и слегка вызывающе:

— А сколько бы вы хотели получить? И за что?

— Не пристало вам торговаться. — Годи с притворной сердитостью сдвинул брови. — Не будь вы типичным порождением нынешней пресной эпохи, я потребовал бы от вас удовлетворения за то лишь, что на мой вопрос вы посмели дерзко ответить вопросом…

Пока он высказывал все это, Летов уже вытянул из внутреннего кармана конверт с приготовленной суммой и протянул его ораторствующему. Тот моментально осекся, пересчитал баксы, удовлетворенно кивнул и, бросив: «Ждите», удалился в соседнюю комнату.

Андрей недоуменно смотрел ему вслед. «Чего ждать-то? — думал он. — Сказал бы когда подойти — завтра или через неделю…» Но мысль эта даже не успела еще оформиться, как Годи вернулся в комнату и уселся обратно в кресло.

— Минина Вера Степановна все это устроила, — сообщил он. — Известный вам преподаватель фонетики. Зла она к вам не питает, а преследует сугубо практическую цель. Осенью у нее из армии приходит сын; аттестат у него слабый, да и вообще — оболтус; а поступать надо. Собирается на рабфак, а значит — надо где-то работать. Вот она и хочет пристроить его на кафедру; и присмотр будет, и шансы возрастут: через год все его будут держать за «своего» и вряд ли станут валивать на экзаменах. Вот она и освобождает для него место.

… Летов был так ошарашен, что ушел даже не попрощавшись. Просто встал, молча проследовал в коридор, натянул кроссовки и вышел за дверь. Ошарашен он был не столько подлостью Веры Степановны (хотя и этим — тоже), сколько тем, как быстро и исчерпывающе все объяснил Годи. Откуда он вообще знает о существовании Мининой?!

Летов брел по ночной улице, чувствуя себя, пожалуй, еще более подавленным, чем до визита к Годи. А перед внутренним взором его стояли ехидно вытаращенные глазки летучего мыша Джино.

ПРИМЕЧАНИЕ СОСТАВИТЕЛЯ. Приведенный выше эпизод Андрей описал мне достаточно подробно. Однако между ним и тем, что запечатлено в дневнике, есть немалое белое пятно, которое Андрей не заполнил устным рассказом. Но я и без того знаю, что происходило далее и кратко вам это изложу.

Андрей убедился в абсолютной верности того, что сказал ему Годи. И вновь обратился к нему за помощью: как-то нужно было выходить из создавшейся тупиковой ситуации. В результате мудрого вмешательства последнего, Летов остался на кафедре. Однако содеянное Павлом Игнатовичем так поразило его воображение, что из любопытства он стал частенько захаживать к Годи, мало помалу становясь сначала верным его поклонником, а затем — помощником и другом. (Хотя, последнее определение, пожалуй, страдает чрезмерной эмоциональной окрашенностью.)

Дальнейшее повествование для удобства читателя разбито мною на три равных по объему части.

Часть 1

Дневник Вики

26 декабря.

Этот Новый год будет самым дебильным Новым годом в моей жизни. Надо же было мне заболеть! Все из-за Вадика с его долбанной любовью. Простояли в моем подъезде часа, наверное, четыре. Даже не целовались. Не знаю, что бы я сделала, если бы он полез. Дала бы по морде или нет? Но все равно он — придурок, а не парень. Читал свои стихи. Стихи плохие, это я почувствовала. Но все равно было приятно. Особенно от того, что почти все он сочинял специально для меня. И еще он рассказывал про своего лучшего друга, который от любви разогнался на мотоцикле и со всей скорости врезался в стену дома. Разбился, конечно, насмерть. Не знаю, врет Вадик или правду говорит. Больше похоже, что врет. Точнее — «фантазирует». А может быть, и нет. Не знаю. Только в подъезде было довольно холодно, и хоть я и стояла, прижавшись спиной к батарее, все-таки простыла. И вот теперь лежу на животе, как камбала. (Мама поставила банки, и спина у меня теперь будет вся в пятнах). Лежу и маюсь от безделья. Вот даже дневник взялась писать. Я уже сто лет мечтала вести дневник, но каждый раз казалось, что начинать уже поздно.

Пришла мама, стала снимать банки, я отвлеклась, а потом перечитала, что написала и убедилась, какая я глупая. Начала с Нового года, а кончила банками. С Новым годом вот что: наш класс уже месяц готовится шикарно его встретить — на лыжно-туристической базе в Ново-Белово (отец Верки Богатовой сделал нам коллективную путевку на пять дней). 29-го туда поедет весь класс, а вернется — 2-го января следующего года. А я телевизор буду, как дура, смотреть. С папочкой и мамочкой.

Главное, я чувствую: буду здорова 31-го или даже 30-го, как корова (хотела написать «здорова как бык», но подумала, что про девушку так писать странно, вот и получился детсадовский стишок: «Здорова, как корова»). Но, во-первых, одну меня мама не отпустит, а во-вторых — правильно сделает, потому что добраться туда можно только на своей машине. Наших-то автобус повезет (с фирмы, где Веркин папа работает). Конечно, если бы я наехала на отца, он бы, может быть, и договорился, чтобы меня кто-нибудь отвез, но только я заикнулась об этом, мать сразу: «Куда ты собралась, ты же на ногах еле стоишь!..»

И вот лежу я на животе (то банки, то горчичники, с ума можно сойти), а мне все звонят и сочувствуют. И Вадик, козел, позвонил: «Ой, как жалко, что тебя не будет…» Молчал бы уж. Если такой влюбленный, мог бы тоже не ездить. Из солидарности. Хотела я ему это сказать, но передумала. Зато знаю теперь окончательно, какой он козел.

Почти весь класс звонил. Ведь у нас в классе — я, Верка и Инка — самые симпатичные девчонки, и без нас скучно, особенно парням. К тому же мы и самые «компанейские». Плохо только, что у нас с Инкой сейчас немного отношения испортились, опять же из-за Вадика. Он мне на фиг не нужен, а она от него без ума. А он на нее — ноль внимания. И бегает за мной. Я ей честно все это объясняю (про то, что он мне на фиг не нужен), а она не верит и ревнует.

Тоже позвонила мне и давай сокрушаться, что я не еду. А я прямо слышу, как она рада: Вадик — в полном ее распоряжении. Вадика-то мне не жалко, а вот то, что она не искренне меня жалеет, обидно. Сколько лет дружили.

Все. Устала писать.

Из дневника Летова

Годи хвастлив. Порой — невыносимо. Причем, пользуется он тем, что проверить его невозможно. Во всяком случае, так мне кажется. Когда он в приподнятом расположении духа, он с удовольствием рассказывает разные небылицы. Самое обидное, что у меня нет никаких серьезных оснований утверждать, что это действительно НЕБЫЛИЦЫ. Ведь ни разу не ловил я его не то что на лжи, на малой неточности. А так хотелось бы. Ведь почти всегда итог его рассказов — унижение, низвержение, втаптывание в грязь самых любимых вами понятий и имен. При этом сам он словно бы к тому и не стремится, рассказ его вроде бы никого не порочит. Но потом вы почему-то просто уже не ощущаете былого благоговения по поводу очередного, подвернувшегося ему под руку, вашего кумира.

Подобное же действие «автоматической дискредитации» оказывал занятный прием, которому научил меня мой одноклассник (мы учились тогда в третьем или в четвертом классе) Саня по прозвищу «Кривой» (от фамилии Кривошеин). Я тогда сильно робел, выходя к доске, буквально терял дар речи, даже если и был прилично подготовлен. В результате — «стаи лебедей» (как выражался наш завуч). Так вот, Кривой посоветовал мне: «Ты перед тем, как выйти к доске, представь училку, как она в сортире на унитазе сидит, и все сразу пройдет». И что вы думаете? Метод действовал без осечек.

Вернемся к Годи. Однажды я взахлеб повествовал ему о достоинствах полифонического метода Достоевского (Федор Михайлович — мой хлеб насущный и моя искренняя любовь; он — тема моей незащищенной пока кандидатской). Годи слушал с интересом, то хмурясь, то неожиданно возбуждаясь и похахатывая, потирая друг о друга узловатые бледные кисти рук. А когда я добрался до «Идиота», своего конька, он перебил меня нелепым заявлением:

— А ведь страшнее тезиса «красота мир спасет», человек, пожалуй, ничего не придумал.

Я как-то сразу осекся, а он, выдержав по-актерски эффектную паузу, продолжил — монотонно, полуприкрыв веки и покачиваясь:

— Третья мировая война, унеся 200 миллионов жизней, неожиданно явилась толчком для возрождения всеобщего оптимизма: ядерное оружие так и не было применено. Здравый смысл победил, несмотря на царившую, казалось, бесконтрольную истерию. Только три атомных гриба за два года интенсивнейшей бойни — это вселяло надежду. Обескровленное человечество, зализывая раны, вновь принялось за созидательный труд.

Но разум царил лишь каких-то семь коротких лет, названных позднее «Большим затишьем». Территориальные притязания государств Ислама делали обстановку в мире все более напряженной. И напряжение это однажды лопнуло. То, что случилось, уже не называлось войной. Историки более поздних времен назвали это Великим Крахом. То, от чего человечество удерживало себя столько сложнейших десятилетий, свершилось за какие-то четыре дня. Весь смертоносный ядерный потенциал земного шара за четверо суток был выпущен на волю и превратил планету в бесплодную выжженную глыбу.

Сохранилось не более миллиона человеческих особей, мечущихся в кошмаре радиоактивной пустыни, одичавших, гибнущих от голода и холода ядерной зимы. Минул срок, и «новые варвары» принялись объединяться в племена и создавать некую пародию на былое великое общество. Перед уцелевшими встала задача: возродить человека, как вид, заселить те участки Земли, на которых хоть как-то можно жить, вернуть хоть что-то из уничтоженной цивилизации.

И задача эта сдвинула приоритеты. Главным стало — увеличение народонаселения, демографический рост. Но на каждого нормального (во всяком случае — внешне) новорожденного приходилось 2–3 мутанта, врожденных урода. И вот тогда на жалких мощах усопшего человечества и возникло то, что позднее было названо «Миром Достоевского»… Второй после размножения жизненной установкой обитателей этого мира стало уничтожение детей с отклонениями. А как их определить? Многие мутанты не менее, а порой даже более жизнеспособны, нежели «нормальные» особи. Каковы критерии «нормальности»? Тогда и вспомнили люди определение КРАСОТЫ, как рациональности, то есть правильности. И беспощадно стали истребляться «некрасивые» люди.

Мало-помалу сложилась довольно жесткая структура: правила новым народом супружеская чета «прекрасных». Основной их обязанностью было — осмотр маленьких людей — от пяти — до семилетнего возраста — и вынесение беспристрастного вердикта: «красив» (будет жить) или «некрасив» (будет уничтожен). Убитые «некрасивые» дети пожирались, ибо каннибализм стал нормой жизни столь бедного органикой Мира Достоевского.

Минуло несколько сотен лет, прежде чем тезис «красота мир спасет» не перестал быть единственным законом. Земля (за исключением покрытых застывшей радиоактивной лавой, окончательно пришедших в негодность участков) более или менее равномерно заселилась «красивыми людьми». Но печать каннибализма, прагматизма, жестокости и возведения в идеал правильности формы вне зависимости от содержания останется клеймом на многие тысячелетия. Человечество уже никогда не станет способно произвести и воспринять такие понятия, как «гуманность», «снисхождение», «сострадание» и т. п. И никогда не перестанет оно поклоняться «пророку красоты» Федору Достоевскому…

Так закончил свой рассказ Годи.

— Позвольте, — возмутился я, — он-то ведь совсем другое имел в виду! Красота по Достоевскому — это доброта…

— Вы уверены? Но почему же тогда он так и не выразился: «Доброта мир спасет»? Не спорьте с гением, сударь. Лично я преклоняюсь перед его прозорливостью. В конце концов, он оказался прав: именно красота, как наиболее рациональная ФОРМА и спасла мир. Вернее, спасет, ведь для вас это — будущее. Да и слава Богу.

Я не нашелся что возразить и долго еще после этого разговора не мог заставить себя снять с полки ту или иную книгу Федора Михайловича. Итак, Достоевский — идейный вдохновитель массового убийства и пожирания детей, возведенного в мировую политику… Черт бы побрал этого Годи!

Дневник Вики

2 января.

Я уж думала, никогда этот дневник продолжать не буду. О чем писать-то? Но прошла всего неделя, а столько всего случилось, что я снова взялась за ручку.

31-го я подыхала от скуки, потому что все уехали в Ново-Белово, а я, как последняя дура, осталась с родичами. И вот, где-то часов в пять я объявила маме, что пойду на улицу, посмотреть на новогодний город. Она немного поворчала, что я еще кашляла ночью, но я потеплее оделась и все-таки вышла.

Было тоскливо. Мне даже стало казаться, что это я ревную Вадика к Инке. Но я поразмыслила и поняла, что вовсе нет: это просто от скуки. Ведь если бы я была с ними за городом, я наоборот, даже хотела бы, чтобы они были вместе. Раз уж он ей так нравится. А я бы просто пела песни, заигрывала с остальными мальчиками и все такое (хотя — с кем там заигрывать?..). Вина, кстати, запасли много, хотя родители знают только про три бутылки шампанского. А там водки только семь бутылок, и две бутылки коньяка. А вина — бутылок двадцать: целый месяц копили.

Люди носились по улице, как сумасшедшие, — с огромными сумками и коробками тортов. А некоторые даже с елками. Папа елку еще позавчера поставил. Он тут заикнулся про то, что надоело каждый год елку покупать, лучше купить искусственную, но я ему закатила маленький скандальчик (что попало — терпеть не могу искусственные елки), и он, как миленький, притащил настоящую, пушистую такую, пихточку.

Уже много на улицах было пьяных — тех, кто начал Новый год отмечать с утра, а то и со вчерашнего дня. Я пошла в парк и прокатилась с горки. Получилось довольно грустно. Там были только малыши с родителями.

Пьяным парням я старалась на глаза не попадаться, чтобы не приставали. Хоть меня мама с папой и считают совсем маленькой, но ко мне довольно часто пристают взрослые парни.

Зашла в магазин «Золотая долина» и выпила в кофетерии стакан сливового сока.

Там, в магазине, я и заметила, что на меня пристально смотрит какой-то взрослый мужчина — лет тридцати. Он стоял в очереди в кассу. Только под Новый год бывает столько очередей. Мне не понравилось, как он на меня смотрит, и я пошла на улицу, на остановку. Села в маршрутку и вдруг снова почувствовала, на себе взгляд. Оказывается, этот парень (или мужчина, я не знаю, как правильно говорить о человеке в таком возрасте) тоже сел в этоу самую маршрутку. Я вышла на своей остановке, он вышел тоже и пошел за мной. Я немного испугалась (уже начало темнеть) и пошла быстрее. Когда я уже добралась до своего подъезда, он окликнул меня: «Девушка!»

Тут-то я уже ничего не боялась: если бы он сделал что-нибудь, я бы так заорала, что весь бы дом высыпал, и папа бы ему дал… Поэтому я остановилась. Он подошел ближе. «Пожалуйста, не убегайте, постойте», — сказал он. «Что вам надо?», — спросила я. «Понимаете, — ответил он, — мне показалось, что вам одиноко. Мне тоже одиноко, и я захотел поговорить с вами». «Ну, говорите», — сказала я, по-моему, довольно глупо, как будто скомандовала. Он засмеялся, и тут только я как следует его рассмотрела. Он не был похож ни на хулигана, ни на какого-нибудь ненормального. Некрасивый, лицо какое-то странное, вытянутое. Но что-то приятное, доброе в нем есть.

«Понимаете, — продолжал он, — вышло так, что мне придется сегодня встречать Новый год одному. И я подумал, может быть вы оттого такая грустная, что и у вас такая ситуация?». «Это вам показалось», — соврала я (или не соврала, я же все-таки буду с папой и мамой). «Тогда извините. Если так, я рад за вас. А то я хотел предложить вам встретить Новый год вместе». Я скорчила такую рожу, что он снова засмеялся и сказал: «Еще раз извините, теперь-то я вижу, что вы совсем маленькая девочка. Я часто ошибаюсь, когда пытаюсь определить возраст женщины. Если бы я сразу понял, какая вы маленькая, я бы не стал к вам приставать». Он сказал это и по идее должен был бы сразу повернуться и уйти. Но он все стоял молча, и я тоже стояла и понимала, что он мне почему-то нравится. Или меня заело, что я кажусь ему маленькой?

Мы еще постояли так немного, и он говорит: «Раз уж так вышло, я все-таки еще раз предлагаю вам встретить Новый год со мной. Даю честное слово, что ничего плохого себе не позволю». «Нет, не могу», — ответила я, хотя мне вдруг ужасно захотелось согласиться. Но что-то меня удержало — то ли страх, то ли мысль о том, как я объясню маме, куда я вдруг исчезла. Или ощущение, что все-таки это как-то неправильно — встречать Новый год с незнакомым взрослым мужчиной. «Что ж, ладно, — он с улыбкой покачал головой, — может быть, оно и к лучшему», — повернулся и пошел. Потом вдруг остановился, обернулся и, вернувшись ко мне, достал из кармана бумажник, а оттуда визитную карточку: «Вот, если вдруг передумаете, звоните. Не сегодня, так в любой другой день». И двинулся обратно к остановке. А я вошла в подъезд.

Все, мама зовет обедать. О том, что было дальше, допишу в следующий раз.

Из дневника Летова

Другой случай был для меня менее болезнен, нежели развенчание Федора Михайловича. Уж и не помню, с какой стати, мы затеяли разговор о Юрии Гагарине. Да, вспомнил! В тот вечер Годи, как он это делал иногда, резанул себя лезвием по запястью левой руки и кормил Джино своей теплой кровью. Меня от этого зрелища слегка подташнивало (особенно от выражения, которое возникало на рожице Джино, когда он высовывал свой жадный, свернутый в трубочку язычок), и я, чтобы отвлечься, включил старинный, практически не используемый хозяином, телевизор. Шла какая-то настольгическая передача, и в исполнении забытой ныне звезды сов. эстрады Юрия Гуляева звучала песня: «Знаете, каким он парнем был?..» И меня потянуло на философию.

— Правда, — начал я, — как странно. Глупейшая история, по-моему. Первым из всех людей побывать в космосе, чтобы разбиться на банальном самолетике…

Годи смахнул Джино, отер руку смоченной в спирте ваткой и, накинув сорочку, заявил:

— Да, человек неописуемой смелости, доброты и честности. Но в космос он не летал.

Я встал на дыбы:

— Какая ерунда! Какую только ерунду не придумают журналисты, когда нечего писать. Встречал я эти бредни. Бредни и есть. Ни на грош им не верю.

— Да и я тоже. Пишут, например, что не было полета. Это — откровенная выдумка. Но, сочиняя сенсационную утку, кто-то чуть не попал в десятку.

— Чушь. Есть простейшие логические доказательства того, что полет был. Во-первых, сигналы «Союза» принимали все радиостанциями мира, во-вторых, сразу за Гагариным в космос отправились другие… Выходит, вообще никто не летал?

— Я и говорю — полет был. Я же сказал, «ПОЧТИ в десятку». Полет был. Но Гагарина в корабле не было. Сейчас вы все поймете.

Он уселся в кресло и поведал:

— Холодная война между СССР и США была в разгаре. Одним из ключевых ее направлений стала «космическая гонка» — соревнование двух сверхдержав в том, чей гражданин первым совершит пилотируемый полет. У нас (в смысле, в СССР) все шло нормально. Но когда космический корабль был уже практически готов и оставалось лишь смонтировать оборудование жизнеобеспечения пилота, из неофициальных, но достоверных источников стало известно, что запуск американского космонавта будет произведен через двадцать дней. Советские конструкторы сознавали, что даже при самом максимальном напряжении сил в этот срок им не уложиться. А ведь первенство значило много больше, чем даже сам полет. От этого зависело и дальнейшее финансирование космических исследований правительством. И вот тогда-то гениальный конструктор Королев и принял неожиданное решение, о котором знали только четверо: он, двое его ближайших помощников и Гагарин.

Во-первых, в ракете срочно был смонтирован и установлен прибор (чудо тогдашней радиотехники) — комбинация радиопередатчика, реле времени и магнитофона. Именно он и подавал сигналы из космоса, которые принимал весь мир. Он даже «отвечал на вопросы» если тот, кто задавал их, после вопроса подавал особый ключевой сигнал, включавший систему. Вопросы были, само собой, подобраны заранее, а ответы — записаны на пленку. Во-вторых, был отснят знаменитый киноролик с гагаринским «Поехали!» И, в-третьих, была проведена серьезная психологическая обработка пилота.

В день старта Гагарин, облаченный в скафандр, действительно сел в космический корабль. Там, сбросив с себя тяжелую одежду, дождался условленной секунды, включил радиоприбор и выбрался из люка. Именно в этот миг, действуя по сценарию, Королев заявил членам правительственной комиссии, что сейчас будет производиться заправка двигателей, и в течении семи-десяти минут ничего интересного происходить не будет. Подведя их к развешанным на стенах бункера схемам и картам, он принялся рассказывать о будущем полете.

Гагарин спрыгнул на землю Байконура, добежал до топливного автозаправщика, забрался в пустую кабину и, натянув приготовленную там спецовку, повел машину прочь.

Вот, собственно, и вся история. Потом капсула с космонавтом была с самолета сброшена на землю.

Годи замолчал.

(Позднее рассказанное им я изложил одному своему знакомому, который понимает в технике больше, чем я (Андрей имеет в виду меня (прим. составителя)), и тот подтвердил, что технические возможности к проведению подобной операции в 61-м году уже существовали.)

Наш с Годи разговор в тот раз закончился так:

— Только не думайте, что я пытаюсь принизить героизм ученых и космонавта, — заверил он. — Напротив, второй пилотируемый полет показал, что, имей конструкторы запас времени, хотя бы два-три месяца, состоялся бы и прошел удачно и первый полет. Собственно, и обманом-то это не назовешь.

— А Гагарин, как же он?..

— О, Юрий Алексеевич — фигура крупная и трагическая, достойная пера Шекспира. Вначале он с удовольствием принимал славу и почести, так как давно был готов к ним. Он как-то даже и не чувствовал себя авантюристом. Но с каждым днем все чаще мучили его и угрызения совести, и горечь от того, что, по иронии рока, ему не пришлось совершить того героического поступка, который он должен был, мог и жаждал совершить. Что он ворует по праву ему принадлежащее. Это порождало в его сознании ощущение эфемерности всего окружающего. Он не боялся разоблачения, нет. Совершая предписанный Королевым поступок, он знал, что делает это во благо Родины: мы должны были стать первыми. Но кто он теперь? Герой? Космонавт? Или обманщик? Или вор собственной славы?.. Юрий Алексеевич был человеком редкостной чистоты души. Оттого-то вся эта история и закончилась для него сперва чередой запоев, а затем и самоубийством. Я преклоняюсь перед этим человеком.

И снова, как и тогда, с Достоевским, Годи заявил, что он, мол, преклоняется… Я же вновь ощущал, что еще один мой кумир лопнул подобно мыльному пузырю.

Дневник Вики

10 января.

Перечитала написанное раньше и поразилась: как быстро мчится время. Я уже привыкла, что у меня есть Виктор, и мне кажется, что я знаю его сто лет. И мысли, которые были у меня всего десять дней назад, кажутся сейчас глупым детским лепетом. И даже как-то смешно переносить их на бумагу. И все-таки, раз уж я так решила, попытаюсь. И начну с того места, где остановилась в прошлый раз.

Когда я пришла домой, мама готовила пельмени, и я стала ей помогать. Сама я готовить не люблю, но люблю помогать маме, потому что тогда-то я точно знаю, что все будет вкусно, и я не зря мучаюсь. Мы провозились часов до семи, а потом накрыли на стол и уселись смотреть телевизор. Смотрели и провожали старый год: папа наливал по десять капель коньяку.

Настроение было напрочь неновогоднее, к тому же по телеку шел какой-то эстрадный концерт — чушь собачья — совсем не интересный. Потом сварились пельмени, и только мы успели их съесть, как на экране появился президент и стал нас поздравлять. Папа схватил бутылку шампанского, а я закричала: «Потряси, потряси, хочу, чтобы стрельнуло!» Но он иногда бывает упрямым, как баран: так осторожно вынул пробку, что даже не зашипело. Куранты начали бить полночь. Мы чокнулись и выпили. Тут только я немного почувствовала праздник.

А минут через двадцать мама и говорит: «Ну ладно, вы как хотите, а я пошла спать». «Я тоже, пожалуй», — говорит отец. «Спать?! В новогоднюю ночь?!» — я чуть не заорала от возмущения, но тут заметила, как они друг на друга глянули, вроде бы мельком, и до меня доехало сразу, что совсем не спать они пошли. И я сказала только, чтобы они не догадались, что я догадалась: «Засони», — и стала дальше смотреть концерт.

А когда они ушли, мне стало себя ужасно жалко: у всех кто-то есть, только у меня совсем никого нету. В новогоднюю ночь сидеть одной-одинешенькой и пялиться в ящик. Я что Пугачеву не видела? Повеситься можно. Наверное, я во всем мире одна такая одинокая и несчастная. Захотелось поговорить хоть с кем-то. И тогда я вспомнила про картонную карточку в кармане куртки. Я вышла в прихожую, достала эту карточку и прочла: «Ведерников Виктор Алексеевич, адвокат». И номера телефонов — домашнего и рабочего.

Я тогда еще не знала (хотя, наверное, знала, только забыла), что адвокат — это тот, кто защищает, и мне стало немного неприятно, что мой новый знакомый как-то связан с судом, значит — с милицией, там, с тюрьмой (так я решила), с чем-то неприятным. Но я все-таки набрала его домашний номер.

Трубку сняли сразу: «Да?» А я еще не успела придумать, что буду говорить, потому довольно долго молчала, и на том конце провода молчали тоже. Наконец, я сказала, не найдя ничего умнее: «С Новым годом», и он сразу ответил: «Спасибо… Вы — та девушка, с которой мы сегодня познакомились? Из маршрутки». «Да. Я подумала, что вам, наверное, сейчас очень одиноко». «Вы — добрая девушка». «А вы правда — один?» «Правда. Если я сейчас подъеду к вашему дому, вы выйдете?» «Нет, нет, не надо. Я же сказала». «Я подумал, может, вы передумали…» «Нет». «Тогда, извините. Как вас хотя бы звать?» «Вика». «Вика?! Не может быть». «Как это, не может быть, если меня так и зовут?» «Да, да, это я сам с собой…»

И вот примерно в этом же духе (совсем ни о чем) мы проболтали с ним минут сорок (я, кажется, становлюсь писательницей: конечно же, я не могла запомнить весь этот диалог и сейчас сочинила его находу; но примерно так все и было). В конце концов мы договорились до того, что я пообещала позвонить ему завтра. Да, а на вопрос «почему вы один?» он ответил: «Это длинная история. И довольно скучная».

Я позвонила ему 1-го в четыре часа, и мы договорились встретиться на остановке, на той самой — около «Золотой долины».

Я узнала его сразу. Длинное некрасивое лицо. Некрасивое, пока он не начал говорить. Я даже успела слегка разочароваться: в моей памяти он был все-таки чуть-чуть посимпатичнее, но стоило ему произнести несколько слов, и все изменилось. (Позже еще много дней повторялось то же самое: когда я его не видела, он помнился мне чуть ли не красавцем, при встрече я просто-таки злилась на него за то, что он такой страшный; но стоило нам немного поговорить, и я начинала смотреть на него какими-то другими глазами; вижу, что страшный, но… красивый.)

Короче, я узнала его сразу. И он меня тоже.

— Ко мне в гости? — спросил он.

— А это безопасно? — ответила я вопросом на вопрос, и мне очень понравилось, как у меня это лихо и по-взрослому вышло. Но он этого не оценил, а даже наоборот — усмехнулся, как над потешным детским словечком и ответил нарочито торжественно:

— Даю слово.

И стал ловить машину.

Мы молча проехали до района теплоцентрали. Почти молча. Он изредка задавал мне короткие вопросы, типа: «В каком классе учишься?», «Боишься меня?» или «Давай, на «ты»?», а я односложно отвечала «да» или «нет». Я понимала, что выгляжу туповатой ПТУшнницей, но, сказать по правде, я на самом деле так боялась, что не слишком-то и желала производить на него впечатление. Вообще, не знаю, зачем я с ним поехала. От скуки и от любопытства я могу сотворить что угодно. Во всяком случае, это не «любовь с первого взгляда». Мне нравятся мальчики совсем другого типа.

«Мальчики!..» Нашла мальчика!..

Это была двухкомнатная квартира, обставленная не слишком бедно, но и не сказать, чтобы роскошно. Виктор (мы с ним перешли-таки на «ты») пошел на кухню, минут двадцать там покопался, а потом вернулся с какой-то досточкой вместо подноса, на которой стояли тарелочки с ветчиной, маслинами, салатом из помидоров и неполная бутылка шампанского.

— Глупо было вчера в одиночку пить, — кивнул он на бутылку.

— Как-то странно… — начала я, но он мягко меня оборвал:

— Давай договоримся. Ты не должна меня бояться. Ничего плохого я тебе не сделаю, я же обещал. Во всяком случае, сегодня — точно (при этом он так посмотрел на меня, что я сразу подумала: «Сегодня, может, он ничего и не сделает, но больше мне к нему приходить нельзя»). А раз тебе не надо меня бояться, то не стоит и говорить, что ты не пьешь шампанского или, что ты сказала маме, что через час будешь дома. Расслабься.

Все. Устала писать, даже рука занемела. Ну ладно, допишу хотя бы про этот вечер, чтобы потом не мучаться. Короче, все было нормально. Мы с ним болтали без перерыва. Он знает кучу анекдотов, разных шуток-прибауток, и я хохотала до упаду. И приятно было, что, когда говорила я, он очень серьезно меня выслушивал, и вообще вел себя наравне.

И все-таки мы с ним целовались. Но так смешно. После каждого раза он очень долго извинялся и оправдывался, а я говорила, что «еще раз и я обижусь, и уйду». А потом и на самом деле мне уже стало пора домой, а то мама начала бы волноваться, и я сказала ему об этом, и он не стал возражать и помог мне одеть куртку. (Мне никто еще не помогал так; мальчики иногда пробуют, но у них это как-то глупо выходит, а вот когда ОН держал куртку, а я всовывала руки в рукава, я сразу почувствовала себя настоящей дамой). Он снова поймал тачку и отвез меня к самому дому. Договорились созвониться.

Все. Потом еще много чего произошло, но я в другой раз напишу, а то рука сейчас отвалится точно.

Из дневника Летова

Однажды Годи поразил меня своей просто средневековой жестокостью, не слишком тщательно обряженной в одежды логики и закона.

В тот день я пришел к нему часов в восемь. Он торопливо открыл и бросил:

— Посидите в гостиной, сударь, я занят важным делом и буду рад, если вы станете моим зрителем, а, возможно, и помощником.

Я почувствовал себя польщенным, а от того — неуверенным:

— Буду рад служить вам, но смогу ли я?..

— Коль скоро «будете рады», никаких «но» и быть не может. Сидите здесь, наблюдайте за всем, что произойдет, а когда я вас попрошу — поможете мне. Вот, пока — книжку почитайте, — сунул он мне под нос какой-то полусгнивший фолиант и вернулся в мастерскую. Усевшись на кушетку, я открыл то, что он порекомендовал мне для чтения и понял, что при всем желании не смогу развлечься таким образом: я не читаю на санскрите. Когда Годи выкидывает подобные штучки, невозможно сказать уверенно, действительно он столь невнимателен или это шутка.

Из мастерской доносились громкие неприятные звуки — скрип, пронзительный писк мокрой тряпки о стекло, булькающе-сосущее чавканье…

Годи выглянул из-за двери. «Скучаете? — спросил он. — Вот вам Джино — общайтесь». — И вниз головой повесил Джино на люстру. Тот вперился в меня недобрым немигающим взглядом и превратил рот в тончайшую презрительную нить. Я, не выдержав, отвел глаза.

И тут в мастерской раздался оглушительный грохот, и из щели между косяком и дверью мастерской повалил густой сизый дым, пахнущий жженым волосом. Я вскочил, но Годи, словно увидев это, крикнул из-за двери:

— Все нормально. Сидите.

Я опустился обратно на кушетку, но тут же снова вскочил, потому что из мастерской, пошатываясь, вышел абсолютно голый Годи и, дойдя до кресла, упал в него. Голый Годи озирался.

В этот момент из мастерской выскочил второй Годи, одетый, и, обогнув кресло, сел напротив своего двойника. Он был возбужден, холерическая улыбочка блуждала на его губах. Голый перестал озираться, остановив взгляд на одетом.

— Я… это, мне… — мямлил он, указывая дрожащим пальцем перед собой. — Зачем? — неожиданно вполне членораздельно спросил он, и я увидел, как глаза его наполнились влагой. — Зачем? За-за… — Повторил он, и слезы щедрыми струйками покатились по его щекам.

Годи одетый (я буду называть его просто Годи, так как к тому времени уже разобрался, что как раз он — настоящий, а второй, голый, — двойник) резко оборвал его вопросом:

— Как тебя звать?

Тот, хлюпая носом, утер лицо ладонью.

— Па-па… Я — Па-вел, — произнес он по слогам, но тут же твердо повторил: — Я — Павел.

— Ты Павел, — покивал головой Годи. — А отчество твое?

— Павел Игнатович, — неуверенно ответил двойник.

— Так-так, сказал Годи, усмехаясь. — А живешь ты, стало быть, здесь?

— Да, — кивнул двойник слегка затравленно, — я — здесь. А вы? Вы живете где? Здесь? И вы?.. — Он, кажется пришел в замешательство. Но вдруг в его затянутых доселе туманной пеленой глазах стало появляться вполне осмысленное выражение.

— Ах да, опыт, — сказал он. — Я сделал опыт…

Годи резко поднялся, обошел голого, остановился у него за спиной, быстрым движением вынул из-под полы сюртука длинный кинжал (раньше я видел его на стене гостиной и, трогая лезвие, поражался его остроте), держа двумя руками, занес его над головой двойника и что есть силы ударил острием в шею, загнав кинжал по рукоять.

Двойник захрипел, изо рта его брызнула кровавая пена, и, корчась в судорогах, он рухнул на пол.

— Ну вот, молодой человек, — как ни в чем не бывало обратился Годи ко мне, — сейчас мне без вашей помощи не обойтись.

Меня же охватил ужас, и к горлу подкатила тошнота. Мне хотелось бежать прочь из этой страшной комнаты. Но ноги не слушались, и я не мог даже подняться.

А голый человек, только что, как бык на бойне, заколотый Годи, еще корчился на полу.

— Ну же, сударь, — повторил убийца, словно не понимая причины моего волнения, — быстрее, сделайте одолжение, помогите мне занести тело в мастерскую. А то, чего доброго, зайдет кто-нибудь, неправильно поймет…

И я повиновался. Мы отволокли затихшую жертву в мастерскую и положили на верстак, застланный клеенкой. Годи включил дисковую пилу и я понял, что он намерен расчленить тело. Я не мог, да и не желал присутствовать при этом; выйдя в гостиную, я попытался открыть входную дверь, но она не поддалась (видно, в замке есть какой-то секрет). А для того, чтобы позвать Годи на помощь, мне надо было вернуться в мастерскую, я же не мог этого сделать: мне с лихвой хватало звуков.

Не в силах придумать что-либо более подходящее и, вновь почувствовав дурноту, я рухнул на ту самую кушетку, с которой наблюдал описанную отвратительную сцену.

По гудению воздуха в трубе, я понял, что Годи растопил свою маленькую домну и, по-видимому, сжигает сейчас части раскромсанного тела. Потом в мастерской журчала вода. И вскоре он вышел — переодетый в чистое, умытый и причесанный. Он сначала мельком глянул на меня, затем пригляделся более внимательно, а потом сказал с досадой в голосе:

— Ох, простите, сударь. Я кажется не учел утонченности вашей психики и нарушил какие-то ваши этические установки?

— Зачем вы его убили?

— А зачем вам два Годи? — искренне удивился он.

— Тогда зачем вы его создали? — настаивал я.

— Чтобы убедиться, что могу это. Нормальный эксперимент.

— Чудовищный, жестокий эксперимент.

— Вовсе нет. Три часа назад этого существа на свете не существовало, и вот его снова нет. Я не нарушил равновесия мировых сил, а значит, не нарушил и никаких запретов. Я убил? Кого? Да его и не было никогда.

— Не надо было его создавать. Но уж если так случилось, следовало оставить его.

— Чтобы назавтра он начал претендовать на мой дом, на мое имущество, на мое имя, в конце концов?

— Но ведь это ВЫ создали его.

— Э-э, милейший, да я вижу, вы ничего не поняли. Это же был Годи. Павел Игнатович — собственной персоной, без подделки, без халтуры. Это был Я — от и до. Каждая молекула, каждая мысль совпадала с моими. А уж себя я знаю. Единственной возможностью избежать крупных неприятностей было воспользоваться его слабостью и растерянностью. Уж поверьте. Еще немного, стоило ему прийти в себя, одеться, и уже никто из нас двоих (а о вас я и не говорю) не смог бы уверенно сказать, кто кого создал. Да даже если бы мы и оставили ему какую-то помету, в своих мыслях, по природе своей, он бы все равно был самым настоящим Годи, я, повторяю, в работе не халтурю. К сожалению, доселе в мире существовал один я. Я к этому привык, да и мир — тоже. Если бы я мог, я создал бы под своего двойника еще один мир, но это, к сожалению, мне не по силам. Пока. Значит, одного из нас следовало уничтожить.

— Но раз вы сами говорите, что ваш двойник не был муляжом, куклой, фантомом или чем-то еще, а был самым настоящим человеком — вами, выходит вы все-таки не просто уничтожили плод эксперимента, а совершили именно убийство.

— САМОУБИЙСТВО, молодой человек, не путайте. — Тут он вскочил с кресла и заявил: — И все! И хватит об этом! Еще раз прошу извинения за то, что не учел вашей хрупкой нервной конституции. Давайте же прекратим наш бессмысленный спор и выпьем по чашечке кофе.

И я снова подчинился ему. Но долго еще нет-нет, да и вспоминался мне сползающий с кресла на пол окровавленный голый человек с вонзенным в шею кинжалом.

В тот вечер я все-таки задал Годи еще один вопрос по тому же поводу: «И все-таки, неужели вы создали его только из любопытства?» «Я должен был убедиться в том, что я это могу. Но главное, отныне я не считаю себя в долгу перед ним, — Годи указал пальцем вверх. — Он создал меня. Я уничтожил себя. Я-оставшийся принадлежу отныне только себе».

Позже я не раз убеждался в способности Годи быть и добрым, и бескорыстным. Но я всегда помнил, что доброта для него — не естественный душевный порыв, хоть и принятый им, хоть и выполняемый им честно, но все же навязанный ему извне, закон. Если он мог обойти его не нарушая, он спокойно делал это, и описанный выше случай служит прекрасной тому иллюстрацией.

Дневник Вики

2 марта.

Не знаю почему, вдруг захотелось сюда что-нибудь записать. Я уже поняла, что нормально вести дневник все равно не буду — не хватит терпения. Но сначала думала, что вообще брошу это дело, а теперь решила: пусть лежит, захочется — запишу что-нибудь. Все равно потом будет легче вспомнить, что было в промежутках между записями, чем если бы их вообще не было.

Сегодня в школе до меня докопалась Инка с вопросом, где это я пропадаю целыми днями. И я все рассказала ей про Виктора. Ведь трудно все держать в себе. Она никак не могла поверить, что между нами до сих пор ничего не произошло, думала, я стесняюсь, и все наезжала на меня, мол, да ладно ты, начала, так ВСЕ рассказывай. Но я врать не стала. Хотя мне и самой странно.

Я очень привязалась к нему. Я езжу в его контору каждый день. Оказывается, под Новый год у него потому было пусто дома, что жена в ноябре возила куда-то дочку, на лечение, что ли, и там застряла. Но теперь-то — все на месте. Сразу мысль: вот же негодяй, стоило жене отлучиться… но я так понимаю, что ему и с ней — одиноко.

Я знаю, что все это нехорошо, но в то же время, мы ведь ничего плохого не делаем. Мне просто нравится разговаривать с ним, слушать его. Он все понимает. Хотя иногда бывает ужасно вредным. К тому же мне стали интересны его адвокатские дела, и я, наверное, буду поступать на юридический.

Его сослуживцы уже привыкли, что я там все время торчу, считается, что я готовлюсь к поступлению. Во всяком случае, никто ни на что не намекает. Когда все уходят, мы остаемся одни и ведем разговоры обо всем на свете и еще целуемся. Почему-то я не стесняюсь его ни в чем, вот, например, на днях пожаловалась ему, что у меня растет грудь — буквально каждый день становится побольше. А он усмехнулся и сказал: «Мне бы твои проблемы». Это как раз один из тех случаев, когда он меня бесит.

Я не расспрашиваю его о семье, но, как мне кажется, там у него все в порядке, и ничего серьезного он со мной не затевает. Хотя, по-моему, ему не интересно дома… Я вообще не понимаю его.

И вот обо всем этом я и рассказала Инке. А она говорит: «Чего тут непонятного? Трахнуть он тебя хочет, вот и все». Я отвечаю: «Чего же тогда не трахает? Даже не пытается. Сто раз уже мог бы». «Боится, наверное, — говорит она, — еще подашь в суд, что он тебя изнасиловал. Кто тебя знает. Или как там еще про несовершеннолетних?..» «Растление малолетних, — припомнила я из уголовного кодекса (моей настольной теперь книги). — Нет, это отпадает, он знает, что я в суд не подам». «То есть, в принципе, ты уже готова?» — говорит она ехидно. «Да ничего я не готова! — Возмутилась я. — Но если я сама не захочу, ничего не будет. Ну, а если уж случится, значит, я этого хотела, тогда и дергаться не буду. Но пока я ничего такого НЕ ХО-ЧУ». «ПОКА, — усмехнувшись, передразнила Инка — И сколько будет длиться твое «пока»? ««Ну, не знаю, долго, наверное…» «Не юли, — сказала она сурово, — все ясно, как день, — (любит она корчить из себя этакую «роковую женщину»), — никаких «пока»; ты УЖЕ готова».

Я даже разозлилась: «Да я же говорю, он сто раз мог сделать со мной все, что угодно…» «И на сто первый — сделает. Он просто еще не уверен, что ты уже ГОТОВА. Ты надеюсь, еще не говорила ему, что вовсе не обидишься? Ты ему нравишься, но ты маленькая, и он не хочет тебя отпугнуть». «И что же, он ждет, пока я вырасту?» «Наверное, он и сам не знает, чего ждет. Только если ты вовремя не порвешь с ним, рано или поздно он все-равно не удержится, да и трахнет тебя». «Дура ты», — говорю я. «Сама дура», — ответила она, и мы немного подулись друг на друга. Но потом я все-таки первая ее спросила: «Слушай, а ты-то откуда так в этих делах разбираешься?» «У меня, — говорит она, — опыт. Побольше чем у тебя, во всяком случае».

Ой мама! Умру от смеха. Опыт у нее… Сотня женских романов, которые они с ее матерью друг у друга из рук рвут, и шуры-муры с Вадиком — вот и весь опыт.

И все-таки, у нее как-то яснее все выходит, чем у меня. А у меня — сплошной туман. Чего я хочу? Чего не хочу? Чего хочет он? Что можно, а что — нельзя? Что хорошо, что плохо?.. Я только знаю точно, что мне нравится быть рядом с ним, и ничего дурного мы не делаем.

И все-таки я уже два раза давала себе слово к нему больше не приезжать, но потом все как-то само получается: думаю, да ладно, съезжу, ничего страшного; скучно же. Но буду вести себя строго. А когда приезжаю, только в кабинет к нему захожу, рот — до ушей, ничего не могу с собой поделать.

Короче, не знаю!..

Но главное, я в него НЕ ВЛЮБИЛАСЬ. Это точно.

Ладно. Посмотрим, что будет дальше. Уроки надо делать.

Из дневника Летова

На днях Годи немного рассказал мне о себе. Хотел записать сразу, да все руки не дохрдили, а сегодня, когда я более или менее свободен, оказалось, что история его в моем сознании уже оформилась в нечто похожее на беллетристический рассказ.

… Родился Павел Игнатович в подмосковном селе Косицине, испокон века в котором жили невесть откуда взявшиеся тут молдаване. Факт, что обладатель аристократических манер и чуть ли не дворянского лоска (хоть то и другое и кажется несколько наигранным) Годи — родился в маленькой деревушке, сперва несказанно поразил меня. Но позднее я понял в чем дело: мать его происходила из древнего молдавского княжеского рода. Хоть жизнь и поставила ее на самую нижнюю социальную ступеньку, а отсутствие мужа вынудило выполнять самую тяжелую работу, все же она нет-нет, да и напоминала сыну о его исключительной родословной.

Но куда же делся его отец? Кем он был? Вопрос этот мучил его с детства, а единственный ответ который он находил был слишком уж несуразным:

— Марсианин твой отец, Паша, — отвечала ему мать, когда приходил он со двора до слез задразненный соседской шпаной. И для убедительности по слогам произносила: И-но-пла-не-тя-нин.

— Знаем мы этих «интиплитян»-то, — хмыкал, подслушивающий, по обыкновению, соседский дед Ион. — Интиплитяне-то те в акурат семь лет назад тута телятник ставили…

И если мать в это время стряпала пельмени, то била она деда скалкой, если стирала — чихвостила его мокрой тряпкой. Но особенно нехорошо было Иону, если в это время увесистой кленовой толкушкой она толкла картошку.

… Повзрослев немного, Паша понял, что легенду эту мать не столько для него, сколько для себя выдумала. Наверное, для того, чтобы хоть как-то оправдаться за свое падение «из князей в грязь». А он, хоть и жалел ее, а все же, случалось, не сдержавшись, обрывал ее Ионовыми словами (дед-то к тому времени помер уже), когда снова заводила она эту свою песенку об инопланетянах, отвечая на вопрос, удерживаться от которого он все никак не мог научиться.

По молодости ничего дворянского Павел в себе не чувствовал (так же как и инопланетного): обычный деревенский парень. И лишь повзрослев, принялся тщательно культивировать в себе аристократические наклонности. Но это — много лет спустя…

Кличку «интиплитянин» в армии не знали, и там Павлу жилось проще. Но сама служба дурацкая была — в комендантской роте: шагистика и наведение порядка в штабе. В Косицино родное Павел жить не вернулся. Погулял только, наряд свой дембельский показал («глянь-ка, вишь, интиплитянин-то павлином каким вырядился…»), собрал манатки и — в город. «Учиться, мать, буду, — сказал, — человеком стану».

… И действительно — выучился. И начал тихую холостяцкую жизнь рядового инженера некрупного мясного комбината. И не вспомнил бы никогда о невероятных материных россказнях, не случись с ним следующая оказия.

Однажды, в пятницу, в конце дня, производя осмотр холодильной установки, он необычно долго задержался в камере, зайдя далеко, к самой морозилке, за висящие туши. А мастер Копышев, уходя, просто-таки забыл, что Павел еще тут, и захлопнул дверь.

Его насквозь заледеневшее тело Копышев нашел в понедельник утром. Скрючившись, сидело оно у самого входа в камеру. Пытаться обнаружить признаки жизни было просто глупо. И тело сразу свезли в морг.

… Сторож анатомического корпуса мединститута, где и находился морг, услышал ночью удары в дверь изнутри. Был он, во-первых, не робкого десятка, во-вторых, к постоянной близости трупов привык и ничуть их не боялся, в-третьих, знал, что всякое бывает и не раз слышал рассказы о том, как живых людей принимали за мертвых. Поэтому — не запаниковал, а отпер дверь, и в коридор вывалился привезенный давеча замороженный.

Около трех месяцев провалялся Павел Годи в военном госпитале (куда его почему-то определили) с двусторонней пневмонией и обморожением конечностей. Но он был жив! И это было невероятно для окружающих. Для него же еще более невероятным было то, что произошло с его сознанием в те часы, когда тело, превращенное в ледышку, валялось сначала на полу хладокамеры, потом — на столе морга.

… Устав стучаться в дверь и придя к выводу, что это — бесполезно, он подтащил ко входу подходящую по размеру тушу, сел на нее и закрыл глаза. Смерть, пританцовывая от холода, стояла наготове за его спиной. Но это была обыкновенная рядовая смерть, и она не ожидала от клиента последовавшей неприличной выходки.

Он спал. Во сне он начал умирать. И тут что-то подсказало ему, что можно этого и не делать. Нужно только «рвануться»… И даже не изо всех сил, а просто неким особым образом — со специальным «поворотом»; и не прямо, а под определенным «углом» — рвануться разумом из тела, по-особенному «выгнувшись»… Нет, все термины прошлой жизни выглядят тут нелепо. Но он ЗНАЛ, КАК все это нужно делать. И он выгнулся разумом, дернулся под подсказанным интуицией углом… Смерть, отвесив челюсть, выронила косу, а дух Павла Годи вместо того, чтобы, как положено, отправиться к праотцам, подскочил к дверям холодильной камеры и, встав ребром, без особого труда протиснулся наружу в полумикронный зазор.

… Как он себя ОЩУЩАЛ? (И это слово тоже неупотребимо в данном случае; ощущать по-настоящему можно только посредством органов чувств, он же весь сейчас был, собственно, одно ощущение, чувство.) Спрашивать у него, что он сейчас чувствует — было бы столь же нелепо, как о количестве вагонов в электровозе интересоваться у электричества. Но он ЗНАЛ, что сейчас он — прозрачная, очень тонкая субстанция, имеющая форму отображения человеческой фигуры на плоскость. И в данный момент он мчался по ночным проулкам, точно зная, где искать человека, который должен вызволить его тело из белых объятий холода.

И он добрался до квартиры мастера, и он взбежал по лестнице и всосался в дверную щель, и… понял, сколь бессилен в попытках обратить на себя внимание людей из плоти и крови. Он не мог совершить ничего, что вызвало бы шум — что-то уронить, чем-то ударить, ибо руки его без сопротивления проходили сквозь любой материальный предмет; он не мог произнести слова или закричать, он не мог разбудить мастера…

Он впал было в отчаяние, но внезапно ощутил способность внедриться в разум спящего и сделал это, но тут же испуганно вернулся, обнаружив, что сознание спящего, как болото, всасывает его и растворяет в себе, превращая в свой частный ночной кошмар.

… Так метался он в отчаянии из угла в угол комнаты, порой, с разгону, просачиваясь наружу сквозь щели в оконной раме. И все же иного пути не было, и он изредка, собираясь с силами, осторожно входил то в сознание мастера Копышева (Владимира Васильевича), то — в сознание его супруги Зинаиды Васильевны…

Часов в пять утра, измученная худыми снами, она проснулась с пересохшим небом, с головной болью и испариной по всему грузному телу. «Вова, — толкнула она в бок мужа, а тот застонал, — Вова, что это с нами?» Тот проснулся и сразу вспомнил жуть, которую видел только что: будто бы он, случайно запертый, умирает в холодильной комнате.

И тут, как ударило, понял, вспомнил: Павел! И торопливо принялся натягивать носки.

… Годи, выписавшись из госпиталя, сразу же отправился в родное Косицино. Впервые с давних послеармейских времен. Он был плохим сыном.

Он решил выяснить твердо: кем же был его отец?! Откуда у него такие странные способности?

Но, как объяснили ему сельчане, мать его уже полгода, как скончалась.

Дневник Вики

6 марта.

Записалась на аэробику. Там есть девчонки — гибкие, как резиновые. Я рядом с ними чувствую себя коровой. Хотя я, в общем-то, в классе считаюсь стройной. Я бы хотела научиться двигаться, как наша тренерша: у нее при каждом шаге как будто волны по всему телу прокатываются. Это называется «грация». Во мне, по-моему, ее нет совсем.

Я знаю, что я — симпатичная, но я четко понимаю, что это все от молодости, это совсем не женская красота. Женская красота складывается из осанки, походки, фигуры, умения одеваться и умения краситься. Пройдет лет десять, и если у меня всего этого не появится, вся моя красота исчезнет. А я хочу быть красивой долго.

Докопалась до Виктора: красивая я или нет. Он сказал, что очень красивая. Я тогда спрашиваю: «А если бы я была некрасивой, ты бы дружил со мной?» Он фыркнул: «Дружил…» Никак не могу привыкнуть к твоим тинейджерским словечкам. А некрасивой ты быть не могла». «Как это не могла? Еще как могла бы!» «Это была бы уже не ты». «Выходит, самое главное во мне — внешность?» «Как раз наоборот», — возразил он, а дальше выдал такую теорию, что мне даже понравилось. По его словам, выходит, что внешняя красота — выражение внутренней. Я хотела поднять его на смех: что ты мне, как на уроке литературы рассказываешь: «Не красота лица Наташи привлекала Пьера, а красота ее русской души…». Но он остановил меня: «Все не так, — говорит. — Я не отрицаю, что внешняя красота — это очень много. Почти все. ПОЧТИ. Вот тебе пример: человек, пока он жив и когда умер, — совсем разное, а ведь все в нем осталось такое же, до атома. Что такое жизнь, никто не знает, и вещественно она никак не выражается, собственно, она — «ничто», нечто неосязаемое. А без этого «ничто» человек — не человек. И с красотой — то же. Есть обаяние, это вроде бы — ничто, но без него красота мертвая. Оно может быть даже сильнее красоты. И, мне кажется, оно — отражение на внешности внутреннего содержания. У тебя, например, все органично: внешнее четко соответствует внутреннему».

Называется «вешать на уши лапшу», и я прекрасно это понимаю. Но все равно млею.

Кстати, он пригласил меня вместе отметить 8-е марта. Вдвоем. Сказала об этом Инке, она говорит: «Давай, давай, сходи. Там-то он тебя и трахнет…» «Трахнет, трахнет…» — как попугай заладила. Хотя, если честно, мне и самой показалось, что когда он меня приглашал, вид у него какой-то виноватый был. Он как будто на что-то решился, но и сам чувствует, что это нехорошо. А я все равно согласилась. В конце концов, я же знаю, что ничего он мне не сделает. Он добрый. Конечно, когда мужчина хочет женщину, он становится диким, я знаю. Но не станет же он меня насиловать, выворачивать руки и т. п. А значит, малейшее мое сопротивление его обломает. Да до этого и не дойдет. Он сам не захочет портить отношения.

Вообще-то, я не так уж и дорожу своей девственностью: тоже мне, сокровище. Но страшно. А главное, мне ничего этого совсем не хочется. Тогда — чего ради? А если уж это случится (все равно же случится), я бы хотела, чтобы была большая любовь. А у нас? У нас — симпатия. Быть его любовницей я не собираюсь. А о браке не идет и речи: он женат, у него дочка; больная, к тому же (ноги не ходят). Название болезни я не помню, помню только, что, во-первых, она наследственная, у кого-то из родни Виктора было то ж е самое, а, во-вторых, врачи обещали, что при хорошем уходе и лечении годам к четырнадцати-пятнадцати все пройдет. Так может ли он ее оставить? А значит, какой может быть брак? Да мне еще и самой рано.

Короче, даже не знаю, правильно ли я сделала, что пообещала прийти (он дал мне какой-то адрес). Но, по-моему, все будет хорошо.

Если бы мама нашла эти мои записи, она бы, наверное, сошла с ума.

Из дневника Летова

… Да, что-то не слишком беллетристический (как было обещано) вышел рассказ. Ладно. Дальше дело было так.

Поверив в свое неземное происхождение и исключительность, Годи стал пытаться вновь совершить нечто столь же немыслимое, но ничего у него не выходило. Тогда-то и решил он изучить и освоить практически все, что известно людям в экстрасенсорике, магии, переселение душ, другими словами, в области сверхъестественного.

Вряд ли существовал когда-либо на свете более истовый самоучка, нежели он. Ведь, буквально изнуряя себя, Годи, в отличии от обычного школяра, знал точно, что он УЖЕ обладает некими сверхъестественными способностями.

Он штудировал йогу, он изучал наследие Рерихов, он добыл неопубликованные записки Вольфа Мессинга, он читал трактаты кришнаитов, он встречался со всеми доморощенными и приезжими шарлатанами, он пытался переводить древние кабалистические знаки, изображения которых удалось переснять с микрокопий в научной библиотеке… И он безбожно экспериментировал на себе. Однажды, отчаявшись, он решил повторить причину (как он ее для себя вычислил) того самого своего перевоплощения — медленное умирание и уверенность в неминуемости смерти. Забравшись в горячую ванну, он лезвием вскрыл себе вены. Однако, потеряв сознание, он провалился в глухую черноту, не обещавшую мистических откровений. Чудо же явилось в иной и неожиданной ипостаси: в обличье соседей снизу. Он не выключил в ванне воду, та побежала через край и затопила нижний этаж. Соседи, устав звонить и стучать, решили, что хозяина нет и дверь выломали. Его спасли.

В другой раз, начитавшись англоязычной демонической литературы, он в течении пяти дней питался исключительно собственной кровью, сливая ее в стакан из вновь перерезанной вены и произнося предписанные грязные заклинания. Но он так и не научился от этого, как обещала подлая книга, моментально и безошибочно определять дату время и причину будущей смерти своего собеседника.

Что-то не давалось ему. Что-то не давалось. Давались только откровенные фокусы, не имеющие ничего общего с паранормальными способностями или мистикой. И в них он напрактиковался так, что, не имея никаких иных стремлений, но имея необходимость чем-то зарабатывать на жизнь, стал артистом труппы захудалого провинциального цирка. Почти десять лет пилил он ящики с гетерами и, совершая глупые пасы, превращал в куриц носовые платки… Но параллельно, параллельно он продолжал с упорством обреченного изучать СВЕРХЪЕСТЕСТВЕННОСТЬ.

Возможно, это помогло ему. А может быть, кто знает, наоборот, помешало тому что свершилось, свершиться еще раньше. Как бы то ни было, но однажды ночью сновидение явило ему пылающую изумрудно-зеленую пятиконечную звезду с белым, напоминающим стилизованную букву «M», знаком в центре; и он услышал удивительную нечеловеческую музыку вечности, и некий голос (а может быть и не голос) на этом фоне объяснил ему: то, что он видит — эмблема его высшего наставника, с которым отныне будет он находиться в постоянной и непрерывной телепатической связи…

Годи стал контактером. Но днем связь его была односторонней: некто смотрит вместе с ним его глазами, но они не общаются. Это происходит ночью. И тогда он узнает все новое и новое о мире (точнее — о мирах) и о себе. Иногда мне кажется, что покровительство высших сил несколько тяготит его, он ведь безумно горд. Но ни разу он не высказал этого впрямую.

Присев у камина с чашечкой кофе, Годи порой рассказывает мне о своих путешествиях во Вселенной. Признаться, поначалу мне казалось, что все это он попросту сочиняет. Наверное оттого, что начал он с рассказов наиболее парадоксальных, подавая их в слегка ироничной манере и не сразу объяснив, откуда он излагаемое почерпнул.

Так поведал он мне о некоей расе разумных человекоподобных существ, эволюция которых пошла по своеобразному пути. Как известно, старение и смерть от старости — необходимый атрибут земной жизни, ибо смена поколений дает возможность существовать все новым и новым индивидам. В том мире, о котором рассказал мне Годи, смерть также является необходимым атрибутом, но механизм его воплощения несколько иной. Просто все в этом мире, от низших земноводных до высших гуманоидов, в определенный срок кончают жизни самоубийством. Смерть родного и тут — большое горе для близких, но никто и помыслить не может о том, что можно было бы не убивать себя: самоубийство в определенный срок такой же древний и мощный инстинкт, как инстинкт самосохранения и продолжения рода.

Что показалось мне наиболее занятным, так это рассказ Годи о том, как тут относятся к тем, кто не желает-таки (это случается крайне редко) убивать себя. Их считают серьезно больными. И лечат. Умертвить насильственным путем их никто не пытается: негуманно убивать больного. Такие больные проживают три, четыре, а то и пять обычных сроков жизни, не старея и пребывая в отличной физической форме. Но нет на свете существ несчастнее их: они чувствуют себя изгоями, позорящими свой род. В конце концов, терзаемые этим чувством, они выполняют-таки свой естественный долг.

Другой его рассказ был о трехполых существах с третьей планеты звезды WDL-362. Будучи крайне эмоциональными, они создали бездну произведений литературы и иных видов искусств о несчастных влюбленных, не сумевших найти третьего партнера одинаково пламенно желаемого первым и вторым. Или желаемого ими обоими, но влюбленного лишь в одного из двух. Вариантов тут масса, и то, что у нас называется «классическим треугольником», на WDL-362 заменяет несколько разнообразных многоугольников.

Рассказал мне Годи и о некоей планете-мозге, точнее, планете-мозжечке — единственной планете желтого карлика Сигма. Так случилось, что жизнь, развившись тут, пошла экстенсивным путем, и вершиной эволюции стало нечто подобное лемовскому Солярису. Однако параллельно с развитием мыслительной способности у этой планеты-мозга развивалась и способность управления гравитационной силой. И вот, в какой-то момент планете стала грозить гибель от случившегося на ее светиле протуберанца. Мощнейшим напряжением интеллектуальных способностей и способностей управления гравитацией, планета-мозг сумела изменить свою траекторию и избегнуть гибели. Но Сигма, остывая, становилась все более и более непредсказуемой, вспышки и пучки жесткой радиации, опасной для всего живого, случались все чаще, и планете все чаще приходилось заниматься «увертыванием» от этих губительных явлений. И вот уже более миллиона лет мозг, который мог бы стать величайшим разумом Вселенной, специализируется лишь в управлении собственным движением, то есть превратился в гигантский и довольно глупый мозжечок.

Все эти небылицы Годи я повторяю для того, чтобы стало понятно, почему я сперва относился к ним скептически. Но позже Годи раскрыл мне природу своих знаний и стал рассказывать мне о своих ночных путешествиях серьезнее и подробнее.

Вернемся к его истории. Он оставил цирк и теперь зарабатывает на жизнь частной практикой. Имея необходимость поддерживать свое бренное тело, он не брезгует ни слежкой, ни частным сыском, ни даже шантажом.

Историю же его преданного друга, вампира Джино я изложу в следующий раз.

Дневник Вики

11 марта.

Мама точно умрет, если прочтет мои записи. Это точно. Наверное, я больше не буду вести этот дурацкий дневник. Засуну куда-нибудь подальше, чтобы никто не нашел. А лет через пять найду и прочитаю. Посмеюсь, может быть.

Наверное, я больше никогда не пойду к Виктору. Я не ожидала, что он такой.

Инка приставала, чтобы я рассказала, как все было восьмого, но я наврала, будто не ходила. Вот так.

Часть 2

Дневник Вики

5 октября.

Собиралась достать эту тетрадку не раньше чем лет через пять. Но столько не выдержала. Мне хватило каких-то полгода для того, чтобы понять: все что происходит — к лучшему. Мне бы, конечно, не хотелось, чтобы обо всем узнала мама, но, в общем-то, и в этом страшного ничего бы не было. Все маленькие девочки однажды вырастают. И мамы это знают по собственному опыту. А то, что я связалась с женатым человеком… Не я первая, не я последняя. Думаю, когда-нибудь это кончится, и у меня будет кто-то другой, кого мне не нужно будет ни с кем делить. Но сейчас, если честно, я совсем не хочу, чтобы это кончалось.

Теперь мне четко понятно, что я обманывала себя, когда писала, что не люблю Виктора. А что же это такое, если день кажется бессмысленным и пустым, когда рядом нет этого человека? Если в принципе не можешь на него сердиться, что бы он не делал. Если слоняешься по пустой квартире, изнывая от безделья, пока вдруг не приходит решение: нужно ехать к нему! (Как будто сразу не было ясно чем все кончится.) И ты едешь; и уже в пути чувствуешь, как с души сходит тяжесть, и мир оскрашивается в разные цвета… Конечно же я люблю его.

А он?

Наверное, если бы я была для него просто девочка, с которой можно переспать, он не тратил бы на меня столько времени; я ведь чувствую, как рад он любой возможности побыть со мной, и не обязательно в постели. Когда я готовилась к вступительным экзаменам, он целыми днями гонял меня по билетам, а по ходу, для наглядности, рассказывал кое-что из собственной, довольно богатой, практики.

Как только я поступила, на кафедре сразу стало известно (уж и не знаю откуда) о том, что он (его тут хорошо знают: во-первых, он тут учился, во-вторых, иногда, как почасовик читает лекции) помогает мне. Раньше это называлось «покровительство».

«Его превосходительство Любил домашних птиц И брал под покровительство Хорошеньких девиц…»

Я долго хохотала, когда вычитала эту песенку в «Мастере и Маргарите». Все-таки я чувствую себя одновременно и очень счастливой, и очень несчастной. Ну, а что уж чувствует «его превосходительство» — тайна покрытая мраком.

А вообще-то я села за дневник вовсе не для того, чтобы поплакаться, а для того, чтобы рассказать об одной истории, которая на днях с нами приключилась.

Мы встречаемся на квартире его друга. Тот живет один, и с утра до 18.00 у него дома пусто. С двух я учусь. Поэтому единственное возможное время встречь — с утра до двух. Виктор что-то сочиняет на работе, но зато потом задерживается часов до десяти. Странно это, конечно, когда девушка почти ежедневно встречается с мужчиной строго с 9.00 до 13.00, но, в конце концов, ко всему можно привыкнуть. «Секс с утра и до обеда», — определил это как-то Виктор в порыве ернической шутливости, которую я, кстати, не выношу, и добавил, — неплохое название для рок-н-ролла».

И вот однажды, когда мы уже собирались уходить, он наводил порядок в комнате (каждый раз мы переворачиваем все вверх тормашками, даже не знаю, как это выходит), а я — подкрашивалась, он сказал мне:

— Вик, знаешь, вчера у меня был очень занятный клиент.

— Что же в нем особенного?

— История, по-моему, очень похожая на нашу. Школьница и ее учитель. Встречаются уже несколько месяцев. И вдруг — она подает заявление в суд, что он силой склонил ее к сожительству. А ей нет шестнадцати.

Я даже краситься перестала. Это ж, выходит, все было как у нас, а потом что-то изменилось, и она устроила такую подлость… Я спросила:

— Сколько ему светит?

— В самом лучшем случае — от пяти до восьми. Строгача.

— За что, интересно, можно так возненавидеть человека, которого ты еще вчера любила?..

— В заявлении у нее сказано, что он принуждал ее с самого начала, запугивал, потом — шантажировал.

— Ерунда! — сказала я уверенно. — Не захотела бы, ничего бы не было. По себе знаю. Ты должен его защитить. Она — предательница. Прикинь, я бы взяла и подала на тебя в суд. Ты ДОЛЖЕН спасти его. А ее нужно наказать. За подлость.

— Я не уверен на сто процентов в том, что все именно так, как ты это себе представляешь. Но защищать своего клиента мой долг. И мне, пожалуй, удобнее… Нет, не то слово… «Эффективнее», — вот. Я эффективнее буду выполнять свою задачу, если приму за основу твою версию (он иногда достает меня подчеркнутой правильностью своей речи): он — влюбленный взрослый человек, она — легкомысленная обиженная чем-то юная дрянь, которая просто не понимает, какую страшную подлость совершает.

Наверное оттого, что он сам сначала сказал, что это «история очень похожая на нашу», меня неприятно кольнуло выражение «обиженная юная дрянь», и я, как бы защищаясь, предположила:

— А может ее заставили? Родители, например, когда узнали.

— А тебя могли бы заставить?

— Ну, а она, например, очень слабохарактерная.

— Если уж она такая слабая, что ее могли заставить написать подобное заявление, то и к сожительству ее могли принудить на самом деле.

— Это все-таки не одно и то же.

— Точно, — усмехнулся он, и мы замолчали на некоторое время. Я докрасилась и, когда мы уже выходили, спросила:

— Ну и как же ты все-таки поступишь?

— Постараюсь поглубже вникнуть в дело. Буду рад, если твоя точка зрения окажется верной. Тогда мне будет легче работать.

— А как ее звать, эту девушку?

— Наташа. Наташа Одинцова.

— Жалко. Звали бы ее «Люда» или, там, «Зина»…

— Это что-то новое, — опять усмехнулся он, — ты считаешь, что Люды и Зины более склонны к разврату и подлости, нежели Наташи?

— Нет, конечно. Но все-таки…

— Знаешь, что? Я, пожалуй, возьму тебя на процесс. Хочешь?

— По-моему, это довольно противно.

— Твоя будущая работа.

— Это не скоро… Хотя, если учесть, что у них почти, как у нас, мне вообще-то интересно.

— Да? — он с шутливой подозрительно нахмурился, — что-то мне это не очень нравится… — И мы засмеялись вместе. (Не знаю, ясно ли, в чем тут юмор. Но мы-то друг друга с полуслова понимаем. Вышло, будто я тоже собираюсь подать в суд и вот решила набраться опыта.)

Подошли к остановке, с которой я всегда сажусь, когда еду от него в универ. На улице — осень. Тепло и печально. Появился троллейбус, и когда я уже двинулась к нему, Виктор задержал меня на секунду за руку и сказал:

— Я люблю тебя.

— И я тебя, — ответила я.

И это правда.

Из дневника Летова

С Джино мы как-то сразу не полюбили друг друга. В принципе против летучих мышей я ничего не имею. Но ответное чувство вызвала ярко выраженная его неприязнь ко мне. Собственно, не очень-то мне понятно, чем я приглянулся его хозяину. Ведь, несмотря на некоторую свою опереточность, он крайне нелюдим и к особому афишированию своей личности не склонен. Я не мог показаться ему близким по убеждениям человеком, это уж точно. Наверное, нет такой темы, в трактовке которой мы не стояли бы с ним на полярных позициях.

Мою тягу к нему понять легко: он — экстраординарная личность, уникум и оригинал, общение с коим и изучение коего вряд ли могут наскучить. Я же самый банальный человечешко, мастер бессловесных ролей, специалист в никчемном предмете. Однако я часто не без гордости замечал, что Годи как будто даже НУЖДАЕТСЯ в моем обществе.

Что касается Джино, Годи объяснил мне, что летучая мышь, черный кот, ворон и филин — традиционные атрибуты европейского мага. И разъяснил почему: эти животные (и ряд других, в том числе — коты любых других мастей, но — традиция есть традиция) способны служить магу как бы «мониторами». При надобности сознание мага раздваивается и находится одновременно и там, где пребывает он сам, и там, где его двойник-зверушка. Или, если необходимо оперативно управлять телом двойника, переходит в него полностью.

Именно летучая мышь привлекла Павла Игнатовича более всего, во-первых, оттого, что это животное ночное, во вторых, способное летать (но эти качества характерны и для совы), в третьих же (и это самое главное), обладает ультразвуковым слухом и инфракрасным зрением, которые у человека отсутствуют.

Свела же Годи с его будущим перепончатокрылым приятелем слепая случайность. Поначалу он завел себе именно черного кота. Звали того Сидором и служил он хозяину верой и правдой почти год. Был он котом очень талантливым и очень самостоятельным, терпел же тяготу время от времени подчинять свою волю чужой, осознавая в том необходимость: хозяин кормил. Лишь однажды, когда Годи случайно вошел в его сознание в тот момент, когда он занимался соседской серой кошкой, Сидор вознегодовал и, спрыгнув с кошки, оскорбленный бросился куда глаза глядят. Годи потерял его из виду: невероятным напряжением воли кот напрочь блокировал свое сознание от чужого внедрения. Вернулся он так же неожиданно, как и пропал: сам ворвался в разум хозяина — как всегда веселый и жизнерадостный. И об инциденте не вспоминал.

А кошка исчезла.

Годи подозревал, что Сидор, мучимый ревностью, придушил свою нежную подругу, но проверить сие было невозможно: в сознании Сидора появился небольшой участок, заблокированный напрочь, раз и навсегда. Сидор был поистине талантливым котом.

С того момента Годи и Сидор оставались друзьями до самого дня трагической гибели последнего.

Случилась она так. Цирковая труппа, в которой тогда еще прозябал Годи (буквально последние деньки) отправилась на гастроли в Крым. Остановившись в третьесортной гостинице и показывая вечерами бездарные фокусы толпе отдыхающих, сам Годи отдыхал душой во время длительных пеших загородных прогулок, начинал которые он в пять утра, а возвращался как раз к началу представления.

Натыкаясь на пещеры, коих в горных окрестностях Крыма великое множество, Годи, конечно же, не отказывал себе в удовольствии обследовать их, посылая вперед, как бы на разведку, Сидора, который прекрасно видел в темноте (правда, вовсе не различая цветов), а сам медленно двигался вслед, полагаясь на зрительную память.

И вот в один из таких походов они обнаружили очередной роскошный ход в скалу, и Сидор, не дожидаясь команды, кинулся вперед.

Осторожно (и все же стремительно) мчался Сидор по сводчатым каменным переходам. Глядя его глазами, Годи в кромешной тьме продвигался вслед. Вот Сидор обогнул небольшое подземное озерко, вот прополз под толстым сталактитом, но, убедившись, что ход продолжается и понимая, что хозяину не протиснуться в такую узкую щель, вернулся и нашел другой путь. Он пробежал вниз и немного наискось влево по каменным ступеням, отметив, что они производят впечатление искусственных. И тут в ноздри ему ударил отвратительный запах явно биологического происхождения… и все померкло в глазах Годи.

Он встал как вкопанный. Телепатическая связь с Сидором прекратилась. Возвращаться или продолжать движение вслепую? Выделить астральное тело и отправить его на разведку? Без специальной инъекции это потребовало бы слишком большого напряжения сил. Но он должен, как минимум, найти кота.

Недолго поколебавшись, Годи достал из кармана спички и, периодически чиркая ими, двинулся вперед. Он добрался до минуту назад встреченного Сидором озерка. А вот и огромный сталактит с узкой щелью под ним; он обошел его так, как подсказывала ему память и стал спускаться по ступенькам. Чиркнув спичкой в очередной раз, Годи увидел перед собой распростертое тельце своего любимца-Сидора, наполовину накрытое безобразным сморщенным существом. И тут же с удивительной легкостью он вошел в сознание этого существа.

Позже Годи понял, в чем тут дело. Как прирученный дрессировщиком зверь сравнительно легко подчиняется и новому хозяину, так и животное, кому-то уже служившее «монитором», легко принимается за эту роль вновь. Еще позже Годи уяснил, что непосредственно данная особь монитором никогда не была. Но много веков назад некий могущественный маг, имени которого сегодня не вспомнит уже никто, сделал эту способность генетически передаваемой у целого племени, населявшего пещеру, превратив его членов в стражей свои хсокровищ.

Первое, что почувствовал Годи, войдя в сознание неведомого существа — приторно-соленый вкус кошачьей крови. Он заставил нетопыря оторваться от лакомства, но было поздно, бедняга Сидор был уже мертв. Глазами летучей мыши Годи огляделся вокруг. И удивительная картина открылась ему: маленькая пещерка была уставлена громоздящимися друг на друге сундуками. Годи видел их окутанными туманным светящимся зеленым ореолом, и он понял, что это — эффект пресловутого инфракрасного зрения.

Скомандовав новому слуге подлететь вплотную к самому большому сундуку, он увидел на крышке пространную надпись выполненную на древнеиндийском, начинающуюся фразой: «Прочти, иначе потеряешь все!»

Годи не составило труда перевести всю надпись:

«Прочти, иначе потеряешь все! О достойнейший сын человека и женщины. Ты первый и последний из смертных добрался до великих моих богатств. Ты можешь владеть ими. Но я, старый человек, хочу, чтобы сокровища мои достались наследнику смышленому и скромному. А посему наложил на них заклятие. Ты должен взять себе ровно столько, сколько необходимо тебе для полного довольства, счастья и благоденствия. Столько или меньше. Если это будет одна монета, ты вынесешь монету, если все мое богатство, вынесешь его все. Но если ты возьмешь хотя бы чуть больше необходимого тебе, все — и то, что ты оставишь, и что будет в твоих руках — все превратится в глиняные черепки. Если же после этого ты вновь попытаешься вернуться сюда, ты погибнешь страшной смертью. Выбери верное решение. Дерзай.»

Годи открыл сундук и у него захватило дух. Такого количества драгоценных камней одновременно — алмазов, рубинов, изумрудов и сапфиров — он не видел никогда. Первым его порывом было — потуже набить самоцветами карманы куртки. Но он тут же остановил себя: что толку в глиняных черепках, если даже их и полные карманы?

Он принялся перебирать драгоценности, любуясь мастерством ювелиров древности, украсивших изумительных размеров камни в серебряные, золотые и платиновые узорные оправы.

Он понял, что открывать другие сундуки уже не имеет смысла. В то же время он понял, что пользуясь чуждым зрением он никогда не сумеет должным образом оценить то, что попало ему в руки. И все же не восхититься алмазом в кулак величиной, покрытым тонкой платиновой сетью с крупными ячейками, он не мог. И он понял, что будет несчастлив, если ему придется оставить это чудо здесь. А в завещании сказано, что он должен взять столько (или меньше), сколько нужно ему для счастья… Он сунул камень в карман, в другой — горсть других камешков и, прихватив с собой нового, перепончатокрылого, слугу, двинулся к выходу.

Выйдя на свет, он с замиранием сердца сунул в карман руку и нащупал гладкую поверхность. Однако, гладкая поверхность может быть и у покрытой глазурью глины. Он вынул из кармана его содержимое и облегченно вздохнул: в руке его, словно смеясь от радости, что наконец-то видит свет, играл всеми цветами радуги божественной красоты алмаз.

Вот и вся история. Годи продал несколько маленьких камешков, приобретя на вырученные деньги средних размеров особняк, что и позволило ему, комфортабельно устроившись, заниматься частной практикой. Нетопыря же он, в честь любимого напитка, окрестил экзотическим именем «Джино» и стал очень дружен с ним, хотя нет-нет да и вспоминал с сожалением вороного красавца Сидора.

На мои просьбы показать гигантский алмаз, Годи ответил, что собирается использовать его в магических целях, а в этом случае ничей взгляд не должен касаться камня до самого дня колдовства.

Годи и Джино привязались друг к другу. Я уже говорил, что не раз ощущал привязанность Годи и ко мне. А вот Джино и я друг друга просто-таки возненавидели. «Свойство транзитивности» действует только в математике.

Дневник Вики

28 октября.

Сегодня мы впервые серьезно поссорились. Разругались так, что я не знаю, как будем мириться. Все из-за этой Наташи Одинцовой.

Виктор взял меня на суд. Длился он больше недели. Я отпросилась с занятий, точнее, Виктор сделал бумагу от своей конторы («ходатайство» или что-то вроде того), что я участвую в процессе в качестве «независимого наблюдателя»; а у нас на юрфаке такие вещи уважают.

Ну вот. В первый же день определилась со своими симпатиями и антипатиями. Подсудимый — Николай Леонидович Мережко (учитель химии) мне ужасно не понравился. У него большой бритый череп, желтовато-бледная кожа и маленькие черные, как угольки глазки, которые все время как будто бы спят, завернувшись в белесый туман, но иногда бросают то туда, то сюда очень острые недобрые взгляды. Потерпевшая — Наташа Одинцова — особой симпатии тоже поначалу не вызвала, так как была насторожена и натянута, как струна. Но уже к концу первого заседания мне стало ясно, что я на ее стороне.

Она из тех дурнушек, которые нравятся мужчинам еще больше, чем красавицы. Черты ее лица совершенно неправильные… Даже не это главное. Главное, она рыжая, вся — с ног до головы. Кожа белая в редких крупных веснушках, которая явно никогда не загорает. А глаза большие и зеленые. И неплохая фигура. И просто огромная для пятнадцатилетней девчонки грудь. И она так ходит, что, по-моему, любому нормальному мужчине должно становиться не по себе. Все, как на шарнирах. Я потом узнала, что она занимается бальными танцами.

Было заметно, как сильно она волнуется или даже боится. По ее словам выходило, что Мережко не оказывал ей никаких знаков внимания до того самого дня, когда велел остаться после уроков для разбора выполненной ею лабораторной. Когда они остались вдвоем, она не успела даже насторожиться (хотя и заметила, что он возбужден), как он выглянул в коридор, запер дверь и без всяких разговоров повалил ее на стол. Ей не было больно, так как она уже не была девственницей (короткая любовь с партнером по танцам), но было ужасно противно и страшно.

Она пыталась сопротивляться, вырывалась, но не кричала — удерживала мысль о позоре. Но Мережко был значительно сильнее и опытнее ее. И она только плакала и кусала руки, пока он ставил ее то так, то эдак. А потом, одевшись, просто сполоснул ей лицо водой над раковиной, снова выглянул в коридор и сказал: «Можешь идти». После этого он два-три раза в неделю приказывал ей остаться. В первый раз она не послушалась его, но он поймал ее на следующий день в школьном коридоре и с казал, что если она не останется сегодня, обо всем, что между ними произошло, будут знать мальчики ее класса. С подробностями. Она понимала, что в огласке не заинтересован прежде всего он сам, но страх был сильнее логики, и она покорилась. А вскоре эта тошнотворная близость стала для нее привычной.

Потом она «залетела», и Мережко отправил ее на аборт. Родителям она наврала, что поживет у подруги (у той, якобы, уехали домашние, и ей одной страшно) и легла в больницу. А там, оказалось, работала знакомая матери. Ниточка потянулась, и все выплыло наружу. Тогда-то оскорбленные родители и решили, что она должна подать в суд.

Мережко их связи не отрицал. Но его версия выглядела совсем иначе. Он изложил романтическую историю любви пожилого уже человека к юной девушке, которая, к великому изумлению, страху и радости ответила ему взаимностью. Он располагал к себе суд (да, признаться, и меня) тем, что говорил о Наташе только хорошее и лишь однажды упрекнул ее в слабости, в следствии которой она, по его мнению, и поддалась давлению родни, считающей их связь порочной и неестественной. «Но может ли быть любовь порочной?» — обращался он к суду, и последний, не привыкший к подобной лирике на процессе, размякал и даже шмыгал носами. Что и говорить, даже я, при всей моей антипатии к Мережко на этот его риторический вопрос склонна была ответить: «Нет, не может». Иначе, кем я должна считать себя?

Наташа не отрицала, что изредка подсудимый делал ей дорогие (по масштабу школьницы) подарки, часто дарил цветы, пару раз выручал ее в каких-то сложных школьных ситуациях, фотографировал (он ведет школьный фотокружок) и дарил потом отличные снимки. Короче, был как будто бы не безразличен…

Но я не верила! Я видела, он — безжалостный мерзкий паук, она — перепуганная измученная колибри. (Бумага простит мне такие слащавые обороты.) Ну, а подарки… Не исключено, что Мережко предвидел, что когда-нибудь ему, возможно, придется нести ответ, и подарки будут для него чем-то вроде алиби.

Каждый день после судебного заседания мы до хрипоты спорили с Виктором о том, кто же все-таки в этом деле прав, а кто виноват, и какой участи достоин учитель Мережко. Кто он — старый развратник и насильник или обманутый влюбленный человек, чье чувство тем более достойно уважения, что рождено оно в сердце далеко не юношеском?

В качестве последнего аргумента я заявляла: «Но ты ведь сам помнишь, что я говорила тебе до суда: «Ты должен его защитить», а теперь, когда я посмотрела на них своими глазами, я уверена, что жертва не он, а она». На это Виктор отвечал: «То что ты изменила свое мнение, довод слабый. Естественно, шестнадцатилетней смазливой девочке легче выглядеть невинной жертвой, чем лысому учителю химии. Но это — обманчивость внешности…»

И все-таки он колебался и сам. Колебался до самого конца. Мы не поссорились бы с ним, если бы я знала, что он твердо уверен в невиновности своего подзащитного. Но я знала, что это вовсе не так, потому-то и обозлилась, когда, явно лицемеря (для меня — явно), он в последний день выступил перед судом с великолепной «от и до» выверенной и страстной речью. Он говорил о поздней, но искренней любви, о легкомысленности юности, о ханжестве семейного круга, и выходило, что Мережко не только ни в чем не виноват, но как раз он-то и обманут жестоко в своих самых лучших чувствах. И звучало это очень, очень убедительно. «Изнасилование? — спрашивал он сам себя и тут же отвечал, — а как же тогда фотографии?.. Или приводил какую-нибудь интимнейшую мелочь из их истории, способную умилить кого угодно. Но самым гадким было то, что почти все мелочи эти он брал из НАШЕЙ истории…

— Как ты посмел? — накинулась я на него, когда суд удалился на совещание.

— Это мой профессиональный долг, — огрызнулся он.

— Защищать подлеца?

— Я вовсе не уверен в последнем.

— Но ведь ты не уверен и в обратном!

— Это не освобождает меня от выполнения своего долга.

— Но средства?! Что, все средства хороши?

— Да.

— В том числе и предательство?

— О чем ты?

— Ты меня предал, понимаешь? — бросила я, еле сдерживаясь от того, чтобы не разрыдаться. — И не звони мне, понял? Пока! — И вылетела в коридор.

Я живу без него вот уже четвертый день.

А сегодня в трамвае мне попался билетик — тринадцать-тринадцать. И я не знаю — то ли он счастливый, то ли наоборот — очень несчастливый.

Из дневника Летова

Я уже записывал рассказ Годи о трехполой расе. Сегодня днем, приняв и проводив четверых посетителей, он попросил меня объяснить остальным ожидающим, что до завтра приема не будет, и уже через полчаса мы сидели в креслах у камина, и Годи, вороша кочергой угли за решеткой, начал сам:

— Да, Андрей. При всем многообразии, при всей кажущейся исключительности, в основе своей человеческие судьбы удивительно похожи. Одни и те же ситуации, словно одни и те же цветные стеклышки в калейдоскопе, складываются в узоры, кажущиеся непритязательному взгляду неповторимыми в своем роде. Но — лишь НЕПРИТЯЗАТЕЛЬНОМУ взгляду…

— Они действительно неповторимы, — возразил я, — любое разнообразие изначально основывается на однообразии. В конце концов, весь мир состоит из одних и тех же элементарных частиц…

— Да я, в общем-то, не против, — согласился он, — я о другом. О том, что жизни и судьбы, в сущности, повторяют друг друга…

— Известно, что все грандиозное здание мировой литературы зиждется всего лишь на двенадцати «блуждающих сюжетах»…

— Если вы, любезнейший, не прекратите, пытаясь блеснуть своей эрудицией, перебивать меня, — сказал Годи твердо, — я тотчас же науськаю на вас Джино.

Упомянутое перепончатокрылое висевшее в данный момент вниз головой, уцепившись коготками за люстру, чуть позади и справа от меня, бросило на меня мимолетный, но пронзительный взгляд и издало сосуще-хлюпающий звук.

Я предпочел промолчать, а Годи, выждав долгую паузу и удостоверившись, что я готов слушать не перебивая, объяснил собственное раздражение:

— Признаться, я никак не мог четко сформулировать мысль, которую собирался высказать, топтался вокруг да около, а вы еще сбиваете меня своими нелепыми замечаниями. Я просто хотел сказать, что все человеческие драмы проистекают от желания каждого жить в комфорте — как физическом, так и душевном.

Я было уже открыл рот, чтобы напомнить ему формулу Ницше «миром правят голод, любовь и страх смерти», но, глянув на Джино, удержался и промолчал. А Годи, до конца переждав смену выражений на моем лице, удовлетворенно кивнул и продолжал: — Причем наибольшее количество сочетаний, или, как вы выразились, «сюжетов», порождает именно любовь.

Я знал, как долго подбирается он к сути и, почувствовав, что после всей этой болтовни он собирается рассказать что-то интересное, набрался терпения.

— Так вот, — сказал он, — там, где у нас, существ двуполых, любовный треугольник, у существ трехполых возникают различные многоугольники — (Помню, он уже говорил это.) — На днях мне вновь случилось побывать на третьей WDL-302, где обитают именно такие существа, и познакомиться с изумительным поэтическим произведением. Его-то и хочу я вам поведать.

И он поведал. К сожалению, рассказ его длился так долго и звучал так захватывающе, что я почти ничего не запомнил и не смог бы воспроизвести. Но под конец я попросил его продиктовать мне хотя бы название и записал его. Вот оно.

«Романтическая баллада о страстной любви небогатого А-полого существа Соин к В-полому существу Мержэ, имеющему знатных зажиточных родителей и к неизвестному ему С-полому существу, прелестный красочный портрет коего оно выменяло на рынке за связку цаевых плодов; в то время, как Мерже так же было влюблено в то же С-полое, ибо на портрете было изображено Дезу — дитя городских правителей, с коими родители Мерже были изрядно дружны. Дезу же страстно любило других А — и В-полых, а о Соин, которое является главным персонажем сей баллады, о его существовании и любовях ни Дезу, ни Мерже даже не догадывались, что и привело к гибели всех троих, послужившей горьким назиданием прочим юным А-, В— и С-полым».

Впрочем, основной интерес в рассказе вызывали не столько нежные чувства его героев, сколько захватывающие приключения. Что же касается чувств, то вряд ли их сумеет искренне разделить двуполый. Посудите сами, проявила бы интерес к чтению «Тристана и Изольды» или «Ромео и Джульетты», размножающаяся делением разумная амеба, существуй такая на свете? (Кстати, она существует.)

Дневник Вики

30 октября.

Пришла домой с занятий, а мама с радостным интересом сообщила мне: «Тебе кто-то звонил». Ясно, что мужчина, иначе с чего бы она так разволновалась. У меня ёкнуло сердце. Он. Спрашиваю: «Кто?» «Какой-то мальчик. По-моему, довольно взрослый». Бедная мама довольна: наконец-то у ее скромной дочки появился «ухажер»… «И что сказал?» «Что позвонит еще». И вот теперь я стараюсь поменьше выходить из дома, только за молоком в магазин сбегала и все. И от безделья сделала вот эту бессмысленную запись. Тоже мне, событие — позвонил.

… А сейчас я уже лежу в постели и записываю то, что произошло потом. Он и правда позвонил снова и сказал, что хочет встретиться со мной. Я спросила: «А это нужно?» Он ответил: «Да. Очень». «Ну ладно, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал безразлично, и нетерпение и радость, которые я испытывала, не окрасили его, — где и когда?» «Так, — сказал он, — сейчас — половина седьмого. можешь через час быть около «Спутника»? (Это — кинотеатр, недалеко от моего дома.) Я ответила, что буду.

Немного опоздала, но он не упрекнул меня. Вел себя как ни в чем ни бывало. Заявил:

— Мы идем на «Тутси».

Это древняя кинокомедия, которую он мне уже раза два пересказывал.

— Разве мы помирились? — спросила я.

— Да, — ответил он так, словно мы решили это вместе. — Ты была права. Извини меня. Я и с самого начала это понимал, но не знал как поступить. И мне оставалось только одно — делать свою работу. А ты мне, извини, все капала и капала на мозги, а предложить что-то конструктивное тоже не могла. Вот я и злился. Но теперь-то я все придумал. После кино расскажу. Давай, бегом, я уже билеты взял, опоздаем.

У меня отлегло от сердца. Принципы — принципами, а все-таки наша ссора угнетала меня больше, чем… как бы это лучше выразиться?.. Чем причина этой ссоры… Нет, чем его лицемерие — вот так будет точнее. Да — его лицемерие на суде. Все-таки это я еще могу пережить, а вот совсем без него… Ну ладно.

Мы нахохотались вволю. Хоффман — это класс! Ну вот. А когда мы вышли из кино, он «перешел к сути вопроса»:

— Короче, можешь считать меня придурком, но я решил провести следствие.

— Как ты это себе представляешь? Если, конечно, у Мережко это не первый случай, тогда еще можно какие-нибудь концы найти. А если — первый? Как ты сейчас-то проверишь, принуждал он Наташу или не принуждал?..

— Правильно. Потому-то я и пойду к одному человеку. Он все точно скажет.

— Он что — колдун?

— Почти. Он — экстрасенс.

— Ой, не верю я в эти дела.

— Да я и сам не верю. Но несколько моих клиентов обращались к нему, чтобы выяснить те или иные подробности, которые просто невозможно было выяснить. И он им помог. А потом убеждались: все точно. Правда, это не бесплатно.

— Дорого?

— Дорого.

— А не жалко денег? Ведь может случится, он подтвердит, что ты помог оправдать преступника. То есть, ты же деньги заплатишь, и ты же будешь виноват.

— Все это так. Но, думаю, я сумею остаться в выигрыше. Главное — знать правду.

— И как ты представляешь себе этот выигрыш?

— Престиж. Такими делами, как это адвокаты и делают себе имя.

— Ну и когда ты идешь? — спросила я (мы к этому моменту разговора уже поравнялись с моим домом).

— Завтра. Пойдешь со мной? — Он глянул на меня испытующе. А потом уже попросил: — Пойдем. Интересно, наверное, будет…

Ну и я, конечно, согласилась

Из дневника Летова

Этим вечером мы втроем сидели у камина и отдыхали. Годи в халате с блуждающей на лице иронической усмешкой читал «Сказки о силе» Карлоса Кастанеды и попивал кофе, держа чашку в забинтованной левой руке (кормил Джино). Джино висел над хозяином, зацепившись лапками за рукоять каминной заслонки, и то сыто жмурился, то вдруг неожиданно голодно зыркал в мою сторону. А я курил и проглядывал свои записи, поправляя неточности и стилистические погрешности.

Годи отвлекся:

— Этот его Карлитос — форменный болван, вы не находите?

Годи отлично знает, что Кастанеду я не читал (а точнее — до сегодняшнего вечера даже и не ведал о существовании такового), но его особенно радует возможность хотя бы иногда подчеркнуть, что мое филологическое образование для него — пустой звук. Не дождавшись от меня ответа, он продолжил:

— По его мнению, стоит подвергнуть себя воздействию психотропнных галлюциногенных веществ, к примеру — сока кактуса пейота (индейцы племени яки называют его «мескалито»), и вы оказываетесь в некоем параллельном пространстве; а ваши галлюцинации — суть явь. Как вам это нравится?

— А не вы ли рассказывали мне о параллельных мирах? Я знаю одного человека, который уверяет, что владеет и научными данными подтверждающими их существование (по-видимому, Андрей имеет в виду меня (прим. составителя)).

— О да, они, естественно, существуют. Но число их все же не может подчиняться прихоти наркоманов. Ведь миры, в которые они попадают, никогда не повторяются. Представьте, если бы все жители Земли испробовали бы на себе мескалито. А если бы они повторяли эту процедуру ежедневно? Миры множились бы с астрономической скоростью. В конце-концов, не мешает порою вспомнить афоризм старика-Эйнштейна: «Господь хитроумен, но не злонамерен». Вряд ли он стал бы создавать ежедневно по миру на каждого несчастного.

Но не успел я что-либо возразить (а логика его мне показалась сомнительной), как Годи неожиданно вскочил с кресла:

— Так. Мне нужно срочно переодеться. Сейчас у нас будут интересные гости. Пожалуйста, встретьте их.

Через несколько минут в дверь действительно позвонили. Я провел в гостиную посетителей — мужчину моего, примерно, возраста и его юную спутницу. Они настороженно озирались, а при виде Джино глаза девушки округлились от удивления. Очень красивые глаза.

Годи вошел в гостиную. Не для каждого вновь прибывшего надевает он этот свой роскошный восточный халат.

— Чем могу служить?

Молодой человек поднялся с дивана, на который я усадил гостей и, назвавшись Виктором, поведал свою историю, суть которой состоит в том, что он адвокат и на днях выиграл сложное дело, а вот теперь подозревает, что помог оправдаться преступнику и негодяю.

Годи внимательно выслушал его, затем попросил извинения и на пять-шесть минут удалился в лабораторию.

Терпеть не могу, когда, видя на телеэкране, например, эстрадного певца в сопровождении молоденькой девушки, обыватель начинает гадать, спит ли он с ней. Или даже более того — не имея на то никаких объективных данных, кроме собственной похоти, с пеной у рта готов доказывать, что, мол, обязательно спит. Но, глядя на Виктора и его девушку, я не мог отделаться от назойливого интереса в этом роде. Извиняет меня, пожалуй, лишь то, что девушка мне очень понравилась, и мне захотелось познакомиться с ней поближе. Но стоило ли?

Они же почти не обращали на меня внимания, и я услышал отрывок их разговора — несколько, произнесенных вполголоса, фраз (они ведь понятия не имели, что слышимое присутствующим тут Джино, может быть услышано и Годи).

— Чувствую отчетливый запах шарлатанства, — заявил мужчина.

— Может, смоемся, пока не поздно? — предложила девушка.

— Да ладно. Послушаем, что скажет.

— А платить?

— Сначала послушаем, а там посмотрим, стоит или нет.

— И если не стоит, ты так и скажешь: «Извините, но мы вам не верим»?

— Там посмотрим. Вообще-то мне говорили, что сам он…

Он не договорил (догадываюсь, он хотел сказать о том, что сам Годи не называет цену и не настаивает на оплате; однако, это — заблуждение), так как хозяин вновь вышел к ним. Я сразу заметил перемену в нем. Прошло каких-то несколько минут, а он словно бы осунулся и даже постарел. Исчезла его вечная манежная улыбочка.

— Итак, сударь, — начал он, — предвижу, что вы не послушаетесь моего совета. И все же советую, очень советую вам выбросить из головы все, что связано с вашим давешним подзащитным. Будущее вероятностно, и вы имеете реальный шанс уйти от крупных неприятностей…

Мужчина и девушка еле заметно переглянулись. Но Годи заметил это и отреагировал:

— Я не собираюсь уклоняться от ответа. Более того, я не возьму с вас денег, даже если вы попытаетесь всучить их силой.

Я был поражен: всегда считал, что Годи и бескорыстие — понятия несовместные. Услышав последнюю его фразу, мужчина сделал протестующий жест, но Павел Игнатович остановил его, говоря:

— Не надо. Это не благотворительность. У меня есть целый ряд причин. Во-первых, вы не преследуете личных корыстных интересов. Во-вторых, ничего хорошего вам мои сведения не сулят. А, в-третьих, этот ваш визит ко мне — не последний.

Ох уж эти его пространные вступления. Я-то к ним привык, у посетителей же лица становились все более и более недоверчивыми. Но я видел, что он не блефует, а напротив, чем-то серьезно взволнован. Мужчина вновь попытался что-то сказать, но Годи опять остановил его взмахом руки.

— Ладно, к делу. Хочу дать вам время подумать, и потому не объясняю вам всего, открою лишь одно ключевое слово: «фотолаборатория». И еще. Не ввязывайте в это хотя бы девушку.

Провожая гостей к выходу, я, схитрив, заявил им, что мне необходимо занести в картотеку (мифическую, естественно) их координаты. Они, не колеблясь продиктовали свои адреса и телефоны. То, что говорил мужчина я, конечно же, пропустил мимо ушей, только делая вид, что записываю, адрес же и телефон девушки занес себе в записную книжку. Когда я вернулся в комнату, Годи сказал мне, иронически улыбаясь:

— Да не бойтесь, не бойтесь вы. В этот раз ничего с вашей Викой не случится.

Проклятый телепат.

Дневник Вики

2 ноября.

Меня до сих пор трясет, хотя все уже и позади. Великий маг и волшебник, к которому привел меня Виктор, вел себя довольно странно, все ходил вокруг да около, а под конец, не взяв денег, назвал «ключевое», как он выразился, слово — «фотолаборатория». Ни мне, ни Виктору оно ничего не говорило, и ушли мы с ощущением, что нас просто одурачили. И только, когда мы уже прощались с ним возле моего подъезда, до меня вдруг дошло:

— Подожди-ка, — воскликнула я, — а ведь Мережко ведет школьный фотокружок!

По тому, как отреагировал Виктор, мне стало ясно, что об этой связи он догадался еще раньше меня, но специально ничего мне не говорил, послушался совета «не вмешивать девушку».

— Вот что, Вика, — начал он, — давай договоримся…

— Ну уж нет! — перебила я его, — с какой это стати!? Мало ли что сказал этот тип. Тоже мне «Годи Великий и Ужасный». Почему мы должны верить ему? И вообще, ты мной командовать никакого права не имеешь.

— Насчет того, почему мы должны ему верить. Мы ему про фотокружок не рассказывали. Откуда он тогда взял это слово — «фотолаборатория»? Совпадение? Вряд ли. Значит, он умеет что-то такое угадывать. Ну а насчет «командовать» — я не командую, а забочусь о тебе…

— Но ты-то будешь этим заниматься?

— Ну и что?

— Значит, ты этого Годи не собираешься слушаться, а почему я должна?

— Ты не должна. Но так будет лучше для меня. Я ведь за тебя отвечаю.

— А я за тебя, — сказала я с вызовом, хотя уже и перестала сердиться.

— Ладно, — улыбнулся он, давай все это решим завтра.

Но я уже успела кое-что придумать и соврала ему:

— Давай уж тогда послезавтра. А то мы утром сдаем кросс по физкультуре.

— То есть, мы завтра вообще не встретимся?

— Выходит, что так.

— Жалко. Ладно, тогда позвони мне вечером. Только обязательно.

Я не стала спрашивать, «зачем», потому что он на такие вопросы обижается. Скажет: «А что, тебе лишний раз со мной поговорить — неприятно?» и насупится. Как ребенок. Как будто не понимает, как мне бывает плохо, когда к телефону подходит не он, а его жена, и мне приходится бросать трубку, потом перезванивать?.. Но я не собираюсь это ему объяснять. К тому же у меня почему-то было такое ощущение, будто он даже обрадовался тому, что мы завтра не встречаемся. Уж не знаю почему.

А на самом деле утром я, как задумала, отправилась в школу Наташи Одинцовой. Я без труда выяснила в каком классе она учится и по расписанию узнала, что сейчас у нее урок геометрии в кабинете № 12. Я стояла у подоконника напротив двери кабинета и почему-то ужасно боялась, что по коридору пройдет Мережко, он ведь видел меня на суде и мог узнать. Точнее, не боялась, а стеснялась. Чего бояться-то? Что он мне сделает? Это я тогда так думала.

Мне понравилось, что Наташа после всей этой истории не ушла из своей школы (другая могла бы вообще в другой город уехать), и что, выходя из класса, она гордо держала голову, болтала с мальчиками и смеялась.

Она сразу узнала меня, что-то сказала своим, отделилась от толпы и подошла. Лицо у нее сразу стало напряженным и неприязненным:

— Ну?

— Есть разговор.

— А кто ты такая?

— Я учусь на юрфаке. Практикантка.

— А! Ну-ну. Видела я ваш суд.

— Наташа, в том-то и дело, что мне показалось, процесс шел неверно. Но, чтобы обжаловать решение, мне нужна твоя помощь.

— Ну уж нет. Все. Больше я в эти игры не играю.

— Подумай.

— И думать тут нечего. Делай что хочешь, но меня не трогай. Хватит.

Я поняла, что уговаривать ее бесполезно и спросила:

— Но ты можешь хотя бы ответить на несколько моих вопросов?

Она глянула на часы.

— Ну давай. Сейчас у нас информатика. На нее можно и не ходить.

— Где мы можем спокойно поговорить?

— Пошли.

Она провела меня по лестнице на верхний этаж, потом — выше, и мы очутились перед дверью, закрытой на висячий замок. Но оказалось, замок этот — чисто декоративный. Наташа легко сняла его, и мы прошли на школьный чердак. Она достала сигареты и закурила.

— Ну, — обратилась она ко мне, — давай свои вопросы.

— Ты после суда Мережко видела?

— Нет. Он уволился и тут не появлялся.

— Так. Где находится его фотолаборатория?

Она вздрогнула и посмотрела мне в лицо своими зелеными кошачьими глазами:

— А это зачем?

— Ты обещала отвечать.

Она помолчала. Потом объяснила свое волнение:

— Я следователю не говорила. Он меня не только одетой снимал. Голой — тоже. По-разному. Я сейчас этих фотографий больше всего боюсь.

— Тем более. Я постараюсь забрать их. Вместе с негативами. И тебе отдам.

— Хорошо. А тебе-то они зачем?

— Мне они не нужны. Но у него в лаборатории есть что-то еще…

Наташа снова испуганно глянула на меня:

— Что? — спросила она и, поперхнувшись дымом, закашлялась. Я поднялась и распахнула у нас над головой чердачное окно. При этом ощутила почему-то сильное удовлетворение, как будто сделала что-то очень важное и нужное. Просто удивительной силы самодовольство.

— Что там у него? — переспросила Наташа, прокашлявшись.

Я честно ответила:

— Пока не знаю.

— Как тебя звать?

— Вика.

— Слушай, Вика, не связывайся с ним.

— Почему? Ты что-то знаешь?

— Ничего я не знаю! — она нервно передернула плечами. — Не связывайся, и все.

— Ну, это мое дело.

Она молча разглядывала меня, потом затянулась в последний раз и, потушив недокуренную и до половины сигарету, сказала:

— Ты мне вообще-то нравишься… А он — страшный человек. Ты что, думаешь, я такая трусиха, что все это столько времени терпела и молчала? Совсем нет. Но ЕГО я боюсь до смерти. Он не совсем нормальный, что ли… Он вообще не человек…

— С чего ты взяла?

— Понимаешь, когда он… Когда мы… Короче, когда он меня трахал, у меня было такое ощущение, будто ему нужно что-то совсем другое. Что-то большее. А он никак не мог этого получить и злился на меня…

— Так чего он хотел?

— Я сама не понимаю.

— Может, он просто не кончает? Может, он больной?

— Да нет, тут у него все в порядке. Но ему этого было мало. Знаешь, как если мороженное ешь в стаканчике, но самый кайф это когда потом стаканчик об асфальт хлопаешь…

Мне надоел этот бестолковый, как я тогда посчитала, разговор, и я вернулась к прежнему:

— Где фотолаборатория, и как в нее попасть?

— На первом этаже, возле раздевалки. Попасть в нее просто: ключ у гардеробщицы.

— А она даст?

— Мне — даст. Я же в кружок записана. Там у нее на столе список под стеклом.

— Пойдем сейчас.

— Пошли.

Мы уже спускались по лестнице, когда я вдруг снова ощутила это странное чувство — острое удовлетворение, и тут же поняла не менее странную его причину: отчего-то так обрадовало меня то, что Наташа забыла запереть дверь на чердак и даже не прикрыла ее. Но заморачиваться этим я не стала.

Оказалось, в лаборатории работают сейчас какие-то мальчишки-кружковцы. Тогда, по моей просьбе, Наташа сказала тете Наде (гардеробщице), что придет туда заниматься часов в восемь, и та пообещала дать ей ключ, но не больше, чем на час: в девять она запирает пустую школу.

Я решила остаться в лаборатории до утра — искать разгадку к тайне лысого влюбленного Мережко, которую, если верить Годи, там можно было найти. Тем паче, больших неудобств я там ощутить не должна: Наташа на мои вопросы ответила, что там есть диван и есть телефон. Все, что мне нужно.

Ну, а дальше все шло как по маслу: я двинула на занятия, а к восьми подошла к школе, где меня ждала Наташа. Она взяла ключ, отперла лабораторию и, выждав момент, когда тетя Надя отлучилась на уборку верхних этажей (по совместительству та еще и техничка), выскочила на улицу и провела туда меня.

Я сразу позвонила маме и сказала, что остаюсь ночевать у Инки. Потом позвонила Инке и попросила, чтобы она, если мама позвонит, сказала, что я у нее, но уже сплю. После этого позвонила Виктору (чтобы не беспокоился) и минут десять мы проворковали с ним. Я рассказывала ему, что сильно сегодня устала, что решила пораньше лечь спать, что уже лежу в постели. Потом по его нескромной просьбе подробно описала ночную рубашку, якобы на мне надетую, а так же и ее содержимое, переглядываясь и перемигиваясь с Наташей.

Тщательно обследовать лабораторию я решила ночью, когда тетя Надя уже ляжет баиньки. Хорошо, что тут все изолировано от света, и если включить электричество, это невозможно заметить ни с улицы, ни из коридора. А пока что я устроилась поспать на диванчик («Меня мутит от одного его вида», — призналась Наташа). Она погасила свет, пообещав зайти за мной рано утром, заперла дверь снаружи и пошла отдавать ключ.

А я, свернувшись калачиком, сладко уснула. Обожаю спать на новом месте.

Проснулась я от противного громкого скрежета. Вокруг стояла такая темнотища, что я даже не сразу въехала, открыла я глаза или нет. Потом я сообразила, где нахожусь и тут же похолодела от охватившего меня ужаса. Я поняла, что означает этот скрежет: кто-то пытается взломать дверь.

И вот на этом страшном месте я остановлюсь, потому что очень устала писать. По-моему, я еще не делала в дневнике такой длинной записи, а про то, что было дальше еще писать и писать. Самое жуткое еще впереди. Так что сейчас я ложусь спать, а завтра с утра сразу сяду и продолжу.

Из дневника Летова

Годи озадачил меня странным вопросом:

— Андрей, вы в детстве, когда мороженное ели, любили стаканчиком об асфальт хлопать?

— В детстве это все любят.

— Мне, понимаете ли, трудно судить. Детство я провел в деревне, а там нас мороженным особо не баловали. А вот скажите, если вам мороженное не нравилось, вы стаканчиком хлопали с тем же удовольствием или с меньшим? Или с большим?

Я не нашелся, что ответить, да он и не ждал моего ответа. Вообще сегодня он был как-то по-особому возбужден и суетлив, словно в предвкушении большого приключения. Ни с того, ни с сего начал вдруг объяснять принцип предвидения, употребляя заведомо непонятные мне термины, типа «хроновекторная сумма сил», «точка сборки» или «базовый факт отсутствия»… В конце концов я не выдержал и довольно желчно заявил ему, что его поведение меня раздражает. «Ладно, не горячитесь, юноша, — ответил он, ничуть не обидевшись. — Я вовсе не склонен с вами ссориться. Сегодня вы особенно нужны мне». Эти слова слегка польстили мне, и я уже не мог злиться на него с той же силой.

— Значит, так, — продолжил он. — Ваша задача сегодня крайне проста, но без вас мне не обойтись. Сегодня вы пробудете у меня как можно дольше, и даже, если понадобится, останетесь ночевать. Наступит такой момент, когда я неожиданно потеряю сознание. Тогда вы обязаны будете срочно распахнуть двери кабинета и входные двери. А после — последите за моим телом, чтобы оно покоилось в безопасной и удобной позе. Двери не закрывайте. Вот, собственно, и все.

— Невеликая роль.

— Зато очень ответственная.

— А смысл?

— Покорнейше прошу пока не расспрашивать меня ни о чем, обещаю вам объяснить все в ближайшее время. Скажу только, что делается это на благо последней вашей симпатии.

Господи ты боже мой! Ни слова в простоте. Все чаще испытываю я раздражение в отношении моего необычного товарища. Ну, да нечасто он обращается ко мне с просьбами.

— Хотя, может быть, все и обойдется, — добавил он, — и мне не придется утруждать себя и вас. Но все же будьте наготове.

Мы бодрствовали часов до двух ночи, сидя у камина, попивая кофе с коньяком и играя в шахматы с неизменным моим неуспехом. В ходе игры Годи завел очередную свою космическую байку. На этот раз — о расе разумных человекоподобных практически бессмертных существ, способных в экстремальной ситуации концентрировать свой разум в небольшом объеме, напоминающем семечко растения, и выстреливать его из специального органа на несколько сот метров.

Семечко это имеет тонюсенькие ножки и ползает в поисках плодородной почвы (если сразу не попало на таковую). В подходящем месте оно прорастает, и через два-два с половиной месяца погибшее существо возрождается. «Кстати, — пояснил Годи, — существо-матрица вовсе не обязательно погибает, но если оно ухитряется выкрутиться, оно уже не настаивает на своих правах (таков инстинкт): новый, только что проросший, индивид, считается истинным, старый же становится его рабом.

Годи не успел ответить на мой праздный вопрос, не плодят ли они таким образом рабов специально, так как с ним случилось то, чего мы и ждали (не обошлось): закатив глаза, он обмяк и, уронив кресло, повалился на бок. Я еле успел ухватить его за рукав и изменить направление падения тела, иначе он неминуемо угодил бы головой в камин. На лице его блуждала идиотская улыбка.

Распластав тело на ковре, я, как было велено, кинулся к дверям, распахнул их, сбежал по ступенькам вниз и открыл входную дверь. Темная тень у меня над головой с шелестом вырвалась на улицу в сырую тьму. Я не сразу сообразил, кто это.

Дневник Вики

3 ноября.

Ну вот. Сегодня происшедшее мне кажется даже страшнее, чем вчера. Вчера я была как бы слегка отупевшая. Ладно. Поехали по порядку.

Когда я услышала, что кто-то пытается взломать дверь, я перепугалась до смерти. Единственный выход — куда-то спрятаться. Но куда тут спрячешься, если вокруг — тьма, хоть глаз выколи.

А взломщик в этот момент, судя по звуку, что-то перепиливал.

Я слезла на пол и на четвереньках отползла вбок, пытаясь забраться за диван. Но там, вплотную к дивану, стоял еще какой-то предмет. На ощупь его поверхность показалась мне знакомой. На ощупь и… на звук: он еле слышно гудел и слегка вибрировал. Холодильник. Мамочка! В холодильниках — подсветка. Хоть бы работала!

Я нащупала ручку дверцы и осторожно потянула на себя. Она подалась и загорелся страшный кроваво-красный свет. Но я быстро сообразила, что лампочку покрасили, чтобы можно было открывать холодильник во время печати снимки — красный свет не засвечивает фотобумагу. Свет был тусклым и в его лучах комната была еле видна. И все же я смогла найти место, где можно было рассчитывать остаться незамеченной: под специальным столом со сливом.

Прикрыв дверцу холодильника, я вслепую проползла к столу, забралась под него и, втиснувшись между стенкой и трубой слива, замерла. В этот миг наступила тишина, а потом под сильным ударом дверь лаборатории распахнулась. Щелкнул выключатель и, мигнув, загорелись люминесцентные лампы.

Я видела человека только чуть выше колен. Было впечатление, что он что-то ищет, мечась из угла в угол, а у меня от страха так молотило сердце, и в висках бился пульс, что, казалось, я сейчас лопну.

Прошло не больше двух минут с того момента, как я заползла под стол, но я уже поняла, что более неудобную позу я, пожалуй, не могла бы придумать и специально — боком, зажатая стеной и трубой, перегнутая как не знаю что. Терпеть я смогла еще секунд двадцать, но потом, несмотря на страх, попыталась хоть как-то изменить положение. И, конечно же, задела ногой какую-то чертову склянку. Их тут было расставлено по полу видимо-невидимо.

Склянка с диким, как мне показалось, грохотом упала на бок. Я чуть не закричала с перепугу. Человек отпрыгнул к противоположной стене и резко присел на корточки, заглядывая под стол, где я корячилась.

Сначала внимание мое привлекли огромные острые ножницы в его правой руке, которые он, наверное, только что схватил со стола. Но потом я перевела взгляд на его лицо…

Это был Виктор.

— Какого дьявола?! — заорал он. — Что ты тут делаешь?!

— А ты? — пискнула я, а затем с кряхтением выползла на середину комнаты.

— Ясно, — сразу успокоился он, — я должен был это предвидеть. Хорошо. Давай искать вместе.

— Что искать-то?

— А я откуда знаю.

— Класс, — иронизировала я, хотя и понимала, что это нечестно: сама-то я точно так же приперлась сюда неизвестно зачем. Но уж больно я неприглядно выглядела, когда он меня нашел, и это меня злило. А он уже потрошил лабораторию, и я присоединилась к нему.

Но ничего хоть мало-мальски похожего на ключ к делу Мережко мы не обнаружили. Зато я хоть чуть-чуть выместила на Викторе свою взвинченность: обсмеяла его метод проникновения — грубый взлом. Но, оказалось, и он не так прост: решился на это дело, только выяснив, что тетя Надя сегодня ночью с дежурства смылась домой к приехавшей в гости родне, и школа — абсолютно пуста. Окончательно Виктор взял реванш догадкой:

— Должен быть тайник.

И мы принялись обследовать: он — стены, я — пол. И тайник обнаружила я! Точнее, мы вместе, но это я предложила сдвинуть с места тот самый холодильник. Под ним линолеум был надрезан, так, что можно было отогнуть квадрат. Если бы я специально не искала и не приглядывалась, я никогда бы не заметила этого.

Отогнув линолеум, мы вынули куски пропиленных половых реек, и из образовавшегося проема достали небольшой серый ящичек-сейф.

— Ну давай, взломщик, — подбодрила я. Меня опять лихорадило, но уже не от страха, а от любопытства.

— Э, нет, — сказал Виктор, — эту штуку могут открыть только спецы-криминалисты. Возьмем с собой.

Он нагнулся и взялся за края ящика. А я в этот момент услышала легкий скрип со стороны двери и оглянулась. И окаменела. На пороге, улыбаясь мертвящей улыбкой, стоял Мережко.

— Добрый вечер, милые мои, — сказал он, и из его сжатого кулака со щелчком выскочило лезвие.

Мережко сделал шаг вперед и плотно прикрыл за собой дверь. В этом его движении было столько уверенности и опыта, что мне стало совсем дурно. Виктор, разогнувшись, плавно взял со стола все те же дурацкие ножницы. Но насколько это бессмысленно стало ясно уже через минуту, когда Мережко, упруго прыгнув, одним движением выбил эти ножницы из его рук, а другим — повалил его на пол.

Еще миг, и он сидел верхом на Викторе, у него на животе. Лезвие ножа нависло над горлом. Виктор обеими руками удерживал его руку, но силы были явно неравными, и миллиметр за миллиметром смертоносный клинок приближался к горлу.

— Что ж ты… Адвокат? — Мережко явно забавлялся ситуацией: свободную руку он, словно в дуэльной стойке, демонстративно поднял над головой. — Ты ж меня защищать должен…

Стыдно признаться, но я не бросилась на помощь, не попыталась ударить его сзади каким-нибудь тяжелым предметом. Я просто окаменела от ужаса. И вышла из оцепенения, лишь услышав какое-то шебуршание в коридоре. В надежде на помощь я кинулась туда и распахнула дверь.

Серая тень метнулась мимо меня к борющимся. С истошным криком Мережко, выпустив из рук нож, упал на бок. Он барахтался на полу, а на лице его, крепко вцепившись коготками, сидела здоровая летучая мышь.

Виктор вскочил на ноги и крикнул: «Помоги мне!» Через мгновение мы уже вязали Мережко руки и ноги проводами, оторванными от приборов. Он выл и извивался. Из-под когтей летучей мыши сочилась кровь.

— Это Годи нам помог! — бросил Виктор. Но это я и сама уже поняла.

Обшарив карманы Мережко, он нашел там связку ключей и принялся за ящик.

Миг, и крышка открыта.

Мы вынули оттуда семь одинаковых стопочек, завернутых в полиэтиленовые пакеты и перетянутых крест-накрест черными резиночками. Виктор распаковал один. Это были фотографии. Он разложил их на столе.

На всех снимках была запечатлена одна и та же милая девушка. На первом снимке — сияющая, за партой. На втором — на природе, в полный рост. Потом — с десяток ее снимков обнаженной, в самых откровенных позах… А что изображено на последнем снимке, я даже не сразу поняла.

А потом поняла. Это были части тела. Ноги, руки, голова… Отдельно. На этом самом столе.

Чуть ли не теряя сознание, я перевела взгляд на предыдущий снимок. На нем девушка, хоть и была обнажена, но лежала в самой целомудренной позе. И только сейчас я увидела, что в груди ее — нож.

Пол поплыл у меня из-под ног, еле сдерживая тошноту, я села на стул и закрыла глаза. Я слышала шорох, с которым Виктор распаковывал пачку за пачкой и его осипший голос:

— То же самое. Только девушка другая… И здесь — то же… И здесь… А вот и Наташа.

Я встрепенулась:

— Дай!

— Нет-нет, — он протянул мне пачку, — живая.

Я бросила снимки на пол и, поддавшись накатившей волне ярости, закричала:

— Убей его!

Мы одновременно бросились к Мережко. Но это было только тело. На его изуродованном лице, сыто облизываясь, сидела летучая мышь. Может быть это фантазия, но мне показалось, что она стала чуть ли не вдвое больше прежнего размера. Поглядев на нас умными хитрыми глазками, она еще раз облизнулась и лениво приникла к рваной дыре в горле Мережко.

— Всё! Бегом отсюда! — скомандовал Виктор и поволок меня из комнаты. Я еле перебирала ногами.

… Он привел меня к какому-то своему другу, и мы до утра пили то чай, то водку, то валерьянку. Меня колотило. Виктор успокаивал меня, но я видела, что ему и самому не по себе. Еще бы. Мы обсуждали происшедшее так и эдак и решили рано утром поймать перед школой Наташу и серьезно поговорить, чтобы она держала язык за зубами. Еще я спросила: «А наши отпечатки пальцев?» Виктор ответил: «Ты слишком хорошо думаешь о наших ментах. Это тебе не Лос-Анджелес». Потом я позвонила Годи — поблагодарить. И он сказал, что с Наташей он меры примет. А после того, что произошло я ему верю.

… Все. Все. Все. Мне невыносимо было даже вспоминать это, а не то, что уж писать. Но раз я веду дневник, не могла я этого не записать. Да, это ужасная история. Но она — пожалуй самое заметное происшествие в моей жизни.

У меня такое ощущение, что после всего этого я не дам к себе притронуться ни одному мужчине.

Из дневника Летова

Джино вернулся часов в пять утра. И тут же Годи пришел в себя. Блаженно потягиваясь и разминая затекшие члены, он изысканно меня поблагодарил, а на мою просьбу рассказать, в чем же все-таки суть, ответил, что это, мол, не его тайна, чем страшно меня разозлил. «Единственное, что я могу сказать — все закончилось как нельзя лучше. Порок, так сказать, наказан, — закончил он, явно ерничая, — а добродетель восторжествовала. Хотите кофе?»

В это время зазвонил телефон. Годи снял трубку:

— Да?.. Да что вы, не за что. Мне и самому это доставило удовольствие, так что мы — квиты. Его? Джино. Хорошо, передам. А чердак? Про чердак вы забыли? Вот если бы вы в последний момент не открыли дверь… Откуда знаю? Ну, это уже мои маленькие хитрости. Нет, неприятностей не будет. Про ключ гардеробщица забудет. Наташа? Тоже забудет. Ну, сударыня, вы меня недооцениваете. Спите спокойно. Да не за что, не за что… Я же сказал, мне было приятно и самому… И ему привет? Обязательно, обязательно… Хорошо… До встречи.

И он, положив трубку, обернулся ко мне:

— Звонила ваша симпатия. И вам, между прочим, привет передавала. Она действительно мила. Даже очень мила. — Он как-то нехорошо усмехнулся и закончил: — Боюсь, даже СЛИШКОМ мила.

Часть 3

Дневник Вики

11 ноября.

Я проснулась оттого, что почувствовала, как мне щекочут чем-то тоненьким в носу. Это, конечно, мог быть только Виктор, но ведь я спала и не могла этого понимать. Я одновременно чихнула и проснулась, а он засмеялся и говорит: «Вставай, соня. Кофе стынет». Но сам же не дал мне встать, а залез под одеяло и сказал только «Какая ты теплая…» Он вообще всегда набрасывается на меня как зверь, когда видит, как я просыпаюсь. Но это бывает так редко. Ведь для этого нужно быть вместе всю ночь.

Я не знаю, что он наврал жене в этот раз и не собираюсь узнавать. Но спать с ним у себя дома, в моей постели было очень странно. Вчера он вообще казался здесь ОГРОМНЫМ И НЕУМЕСТНЫМ. А сегодня уже ничего, привыкла.

Тут он от того, что родичи на целых две недели уехали к деду под Красноярск, а я впервые со дня нашего знакомства осталась в квартире одна. И мы с ним по этому случаю устроили небольшую оргию — с бутылкой коньяка и купленными на остановке шашлыками.

Это была одна из самых классных оргий, потому что мы были не просто вместе, не просто в постели, не просто пили и любили друг друга, а еще и НИКУДА НЕ СПЕШИЛИ.

Виктор пичкает меня своими любимыми книгами типа Писемского или Борхеса, а если я во что-то не въезжаю, устраивает «литературно-аналитические» беседы, и я прямо чувствую, как за несколько месяцев знакомства с ним изменился не только мой лексикон, но даже, по-моему, мой стиль мышления.

Но это вчера он не спешил, а сегодня, кто его знает. Я никогда не могу полностью расслабиться, потому что так и слышу — «Вик, мне сейчас нужно бежать…» — извиняющимся голосом. Хоть я и понимаю, что он по-другому не может, что он не виноват, но у меня все равно сразу портится настроение, как будто я смотрела фильм, а на самом интересном месте телек сломался. Как-то я попросила: «Ты уж лучше сразу говори мне, во сколько уйдешь, чтобы я была готова», но когда при встрече он с постной рожей стал начинать разговор фразой типа: «Салют. Я — до четырех пятнадцати…», настроение у меня стало портиться не в конце, как раньше, а с самого начала.

Ну ладно, я отвлеклась.

И вот он залез ко мне под одеяло и был очень ласковым и творил черт знает что, откуда только у него фантазия, а я не могла полностью уйти в это, все вертелась мысль, спешит он сейчас или нет… А потом, когда мы уже отдыхали, он мне вдруг и заявляет:

— Между прочим, Вика, в данный момент я нахожусь в трехдневной командировке, и в запасе у нас с тобой еще два дня.

Я опять не знала — радоваться мне или плакать… Но потом тряхнула головой и улыбнулась ему так, как, я знаю, ему нравится. Потому что я все-таки неисправимая оптимистка и во всем всегда нахожу плюсы, которые уничтожают минусы. Вот так.

А «его превосходительство» этих скачков в моем настроении и не заметил. Он вообще, по-моему, ничего не замечает. Или предпочитает не замечать. Ну и правильно: все равно ведь ничего он тут изменить не может (или не хочет?), а раз так, то лучше и не говорить, и не думать. Мы ведь и без того вместе проводим в день часа по два-три, не больше, так не хватало еще и это время заполнять тоскливыми разговорами на тему полной беспросветности и бесперспективности. Вообще-то это не моя, а его мысль, но тут я с ним согласна.

Часто мне хочется просто прекратить все это и постараться забыть навсегда. Но разве это возможно?

Хотя вот на днях я встретила на улице Наташу Одинцову, а она взглядом по мне скользнула и мимо прошла, не поздоровавшись. Я ее окликнула, она остановилась, смотрит на меня недоуменно. Потом узнала все-таки, «А, — говорит, — вспомнила тебя: ты на суде была. Ну? Что нужно?» То есть, она начисто забыла и наш разговор, и то как меня в фотолабораторию привела… А ведь Годи так и пообещал. И я, чтобы проверить, спросила: «Извини, Наташа, Мережко уволился из вашей школы или работает?» А она голову вскинула и так злорадно, что мне даже страшно стало, отвечает: «Убили его». «Как? — спрашиваю, — Кто?» «А я-то откуда знаю. Убили и все. Нашлись добрые люди». — Сказала и дальше пошла.

Я потом это все Виктору рассказала, он говорит: «Да, что и говорить, Годи — мастер. «Не дай господь нам быть его врагом…» (это — строчка из какой-то песни Гребенщикова, к которому Виктор неравнодушен).

Кстати, в данный момент он отправился на кухню подогревать нам кофе и, судя по звукам, уронил там все, что только может упасть. А я вот вытащила из-под подушки дневник и строчу, пока он хозяйничает. Потом появится: голый, в руках — по чашечке, рот до ушей. Дурак дураком. Но я очень его люблю.

Черт! Вот он как раз и появился. Закругляюсь.

Из дневника Летова

Сегодня Годи прочел мне маленькую лекцию о прививках. Вообще-то в последнее время я стараюсь избегать этих его лекций. Раньше мне были интересны его россказни об иных мирах, но потом я задумался: столь ли важна для меня эта информация? Если учесть то, что я никогда не смогу проверить ее истинность, то, что никто и никогда не сможет ею воспользоваться в каких либо определенных целях и то, что миров, по-видимому, бесконечное множество, а значит, возможно существование любого, какой только можно вообразить, то слушать все истории — дело бессмысленное и даже неинтересное. Эдакий «информационный онанизм».

Но лекцию о прививках я все-таки выслушал. Оттого, что начал он ее с неожиданного упоминания о девушке, недавней нашей гостье.

Годи встретил меня сегодня крайне радушно, усадил в кресло и, выставив на столик бутылку отличного болгарского вина «Тъмянка», заявил:

— Что ж, отметим начало моего пути к победе…

— То есть?

— Сегодня брошенное в душу Вики зерно дало первые всходы.

Услышав это имя из уст Годи, произнесенное так, словно оно постоянно мелькает в наших разговорах, я даже вздрогнул.

— Какое зерно?

— О-о, это, сударь, пока что — тайна. Но так трудно удержаться и не похвастаться, если ты чего-то действительно достиг. Хотя это и громко сказано. Пока что это не достижение, а попавшая в морскую раковину песчинка, которой только предстоит превратиться в драгоценный перл. Дас-с. Но не стоит и преуменьшать значение происшедшего. Это лишь прививка, но знавал я и целую цивилизацию, поставившую себе целью именно посредством прививки спасать все прочие миры.

Я не смог удержаться от проявления интереса, а Годи, заметив его, с воодушевлением изложил следующее.

Оказывается, подавляющее большинство высокоразвитых цивилизаций вселенной крайне миролюбиво. Настолько, что даже и представить себе не может, что коварством, жестокостью, беспричинной всепоглощающей злобой могут отличаться не только дикари, но и обладатели совершенных наук и технологий. Идея того, что по-настоящему умный человек не может быть недобрым столь глубоко внедрена в психологию целых рас, что «интеллигенты планетарного масштаба» становятся напрочь беспомощными перед хамством и даже прямой агрессией. Высокоразвитые милитаристские цивилизации редки, но, благодаря непротивлению окружающих, они способны тиранить и даже уничтожать миры намного большие и сильные, чем сами.

И вот, дабы подобных случаев было как можно меньше, некий кочующий в космосе народ, называющий себя «дрод-допперами» (сеятелями осторожности) перелетает от звезды к звезде, от одной планеты к другой и, ознакомившись с возможностями ее обитателей, наносит сокрушительный, но не смертельный термоядерный удар. Зароненные таким образом в мировоззрение очередной цивилизации страх перед пришельцами и недоверие к ним делает «добрячков» бдительными, даже мнительными, что впоследствии нередко спасает их от неминуемой (до того) гибели.

— Позвольте, — спросил я, выслушав всю эту околесицу, — а при чем тут, простите, Вика?

— А, — оживился Годи, — с ней история немного другая. Ей инъекция сделана не для создания стойкого иммунитета, а наоборот, для того, чтобы болезнь прогрессировала.

— Какая болезнь? — спросил я, по-моему даже угрожающе.

— Эта болезнь — сомнение. Эта болезнь — идея ПОКОЯ во что бы то ни стало. Эта болезнь — жажда забвения. Зерно посажено. И есть первые всходы.

Дневник Вики

14 ноября.

К чему угодно я была готова, только не к этому. Меня словно ударили. Я даже соображаю сейчас плохо. Вообще-то я не слишком чувствительная, и, в принципе, то, что он может меня разлюбить или я его, для меня — не великое открытие. Но что он станет обманывать меня!.. А главное — зачем?!! Никаких обязательств у нас друг перед другом нет. Были бы мы женаты, тогда понятно: чувства прошли, а долг остался, тем более если дети. И тогда мужчина начинает жить двойной жизнью — чтобы исправно выполнять свои обязанности перед семьей, не быть подлецом и оставаться в то же время мужчиной. С нами ведь так и было. Мне, во всяком случае, так казалось. Но ведь в этом случае обманывают только одну сторону — ей же во благо: чтобы не бросать, заботиться и т. п. А он… Я ни-че-го не понимаю.

Все было так. Мы жили эти дни, как я хотела бы прожить всю жизнь. И я даже забывала, что все равно придется расстаться. И нам не хотелось ни смотреть телевизор, ни читать. Вообще, не знаю, но мне не надоедает просто лежать с ним. ПРОСТО ЛЕЖАТЬ. Что-то говорить или слушать его тихие слова.

Ну и вот. А сегодня утром он сказал: «Мне пора». И, наверное, впервые за последнее время от этих слов мое настроение не испортилось. Впервые я чувствовала, что мне не будет нехватать его довольно долго.

— Пора, так пора, — сказала я. Он стал одеваться, а я вдруг вспомнила, что сегодня Инка с Вадиком отправляется в театр. На «Коварство и любовь». Она звонила и звала меня дня два назад. Тогда я ответила, что не знаю, смогу ли пойти, да не очень-то я и рвалась, а сейчас, из вредности наверное, мне ужасно захотелось пойти и именно с Виктором. Мы с ним часто бываем в кино, в «долби-диджитал», на концертах, но театр — это уже как-то «по-настоящему».

Я знала, что он ответит мне отрицательно, ведь он не был дома целых три дня, и все же спросила: «Ты знаешь, что театр на Таганке приехал?» «Да, слышал», — ответил он, застегивая рукава рубашки. «Пойдем сегодня на «Коварство и любовь»? Он остановился, как-то странно глянул на меня и спросил: «А почему именно сегодня?» «Инка идет» (они знакомы с ней пока что только заочно, по моим рассказам). «Нет, знаешь, — сказал он, — у меня сегодня вечером очень важная встреча. Извини, но такие вещи нужно планировать заранее».

Неприятно было, но что уж тут поделаешь. В сущности, он был прав. И я не стала обижаться. Все-таки мы и так были вместе очень долго, а чем дольше мы вместе, тем сильнее я станавлюсь ЕГО.

Без него я конечно никуда идти не собиралась, и сказала ему об этом, и мы стали прощаться. Но не так-то это просто.

В конце концов он все-таки ушел. А был уже почти час дня. Я встала, включила телек, побродила по квартире. Посмотрела на себя в зеркало и пришла в ужас. Я же за эти дни ни разу не красилась и даже не причесывалась толком. Тем более, на улицу выходить не пришлось. А зачем? Мама мне столько припасов оставила, как будто они на полгода уехали. Короче, выглядела я ужасно. Тогда я сделала зарядку, включила плойку и залезла под душ. Контрастный. А когда вышла, принялась наводить марафет.

И закончила я это дело часов в пять. И теперь видела в зеркале не заспанную клушу, а очень даже миленькую девушку: и волосы — мягкими завитками, и губки — пухленькие, как будто так и хотят целоваться, и глазки блестят… Ой-ой-ой, короче. Мне всегда поражает, как холодно и расчетливо может женщина (я, во всяком случае) оценивать свои внешность и свои в связи с этим возможности по части охмурения мужчин. Но, с другой стороны, становясь симпатичной, я и внутри как-то меняюсь.

Но я отвлеклась. Похоже, я специально тяну время, так мне не хочется писать о главном. Но буду последовательна.

Так я себе понравилась, что стало ужасно обидно, что все это для пустой комнаты. И так, расстраиваясь понемногу, я одела еще и самое свое любимое платье, французское, от которого Виктор, точнее, от меня в нем, просто обалдевает. И вот тогда я расстроилась окончательно.

А тут позвонил телефон. Я кинулась к нему, но звонила Инка. «Привет, — говорит, — ну, ты идешь или нет?» И я сразу решила: «Да, — говорю, — только одна». «Одна?..» — протянула она разочарованно, и я догадалась, почему она так усиленно меня приглашала.

Совсем со своим Вадиком от ревности сдвинулась. Она хотела, чтобы он посмотрел на меня с Виктором. Увидел бы и сразу понял, что с таким дядей я не просто так гуляю. И стал бы меня презирать. Или не знаю еще что. Дура, короче. Но я ее, вообще-то, понимаю. Поэтому сказала:

— Слушай, Инка, кончай ты, а? Не нужен мне твой Вадик, не ссы. — (Это, конечно, ужасно, что девушка так выражается, но ведь на самом-то деле мы между собой и не такие словечки употребляем. И все равно, написала, а слово это на бумаге как-то «не смотрится».

— А я и не ссу, — отвечает она, без энтузиазма, правда.

— Ну не может Виктор сегодня. А мне хочется. Я что виновата? Я и собралась уже. Давай, как раньше, будем просто друзьями, все трое.

Она помолчала, потом говорит:

— Ладно. Минут через двадцать мы за тобой зайдем.

Но они чего-то прокопались и зашли за мной только-только перед началом, так что я уже бегала по квартире, рвала и метала. И мы схватили тачку, но все равно еле успели купить мне лишний билетик (за тройную цену — Таганка для нашего города — событие) и влетели в зал, когда уже начали гасить свет.

Спектакль был роскошный: Алла Демидова, Золотухин, Смехов — весь букет. Правда Фердинанда и Луизу играли молодые и неизвестные, но тоже очень талантливые актеры, и уже к концу первого действия у меня с глаз поплыла краска.

Но глаза мои высохли сразу, как только в антракте мы вышли в вестибюль с буфетом. Перед стойкой стоял Виктор и, жуя пирожное, с увлечением разговаривал о чем-то… С женой! Я сразу ее узнала. Он мне ее описывал. И еще я заметила, что свободная его рука, на столике, лежит на ее руке.

Мне нужно было сделать вид, что я не вижу его, но вместо этого я встала перед ними как вкопанная. Стою и глазею. Он заметил меня не сразу, но тоже повел себя не так, как следовало бы: замолчал, перестал жевать и испуганно, по-моему, смотрел на меня. И тут я совершила совсем уже идиотский поступок. Отведя от него взгляд, я увидела Вадика (он стоял посередине — между мной и Инкой). И я вдруг обняла его и поцеловала. В губы, взасос. Краем глаза я видела Инку. Она побелела, как бумага и демонстративно от нас отвернулась. Я Вадика отпустила, а он смотрел на меня совершенно ошалевшим взглядом. Я что-то пробормотала вроде «извини» и, не оглядываясь, прошла вниз по лестнице — в гардероб.

Но сначала я в туалет зашла. А через минуту туда влетела Инка. Оказалось, что она молодец — въехала, что к чему. Она стала трясти меня за плечи (наверное, у меня вид был такой, будто я собралась падать в обморок) и говорить: «Да хватит тебе, что особенного, ты же всегда знала, что он женат». Вот здесь она ничего не понимает. И она сказала еще: «Ты бы на него посмотрела… и на нее…» Но тут я вырвалась и пошла одеваться.

Вот так.

Короче, «Коварство и любовь» провинциального розлива.

Из дневника Летова

Мы сидели и играли с Годи в шахматы. Вдруг он откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. И стало видно, какой он старый и усталый.

Мне было не ясно, то ли он просто отдыхает, то ли вновь впал в медитативное состояние, посещая духом иные миры. Кто его знает. Я просто сидел и ждал, хотя меня это и злило. Я всегда нервничаю, когда с ним играю, ведь выигрывает обычно он.

Но вот он открыл глаза, провел по лицу ладонью, улыбнулся и сказал:

— Почва изрядно удобрена.

Я, естественно, сразу вспомнил нашу давешнюю беседу и догадался, что речь опять идет о Вике.

— Павел Игнатович, — обратился я к нему раздраженно, — секретничать считается неприличным даже в обществе нескольких человек, а уж говорить загадками, находясь с собеседником с глазу на глаз, и вовсе бестактно.

Он откровенно презрительно усмехнулся и ответил:

— Простите юноша, я беседовал сам с собой.

— Бросьте, я же понимаю, о чем идет речь. В прошлый раз вы говорили, что зерно посажено, теперь, что удобрена почва. Как это — удобрена? Чем?!

— К сожалению, вправе только намекнуть. Чем удобрено? Стечением обстоятельств, если хотите.

— Да уж, — возмутился я, — намек более чем прозрачный.

— Все, что могу, милейший, — невозмутимо парировал он.

— Скажите хотя бы, это снова имеет отношение к Вике?

— Ну вот, — ответил он, — а прикидывались дурачком. Ладно, хватит. Вам, между прочим, шах, любезнейший.

И все. Больше я не добился от него ни слова на эту тему. Он положительно невыносим.

Дневник Вики

16 ноября.

Два дня ходила я, как пришибленная. В первый день распечатала отцовскую бутылку водки-»НЗ» и потихоньку ее вытянула. Я не люблю, когда мне плохо! Я не умею гордиться тем, что способна переносить боль. Нет, я хочу избавиться от боли. Я делаю все, чтобы только ее не было.

И к концу дня я сумела захмелеть и отупеть настолько, что почувствовала себя почти хорошо. В одной комнате у меня орал телевизор (… Полковнику никто…»), в другой — магнитофон («… Ситуация «Help», Ситуация «SOS»…»), а я шарахалась то туда, то сюда, иногда, приоткрыв дверь балкона, курила, иногда пыталась читать книжку.

Несколько раз звонил телефон, но я не брала трубку. Причем ухитрялась даже не вздрагивать, не гнать от себя мысль — «это он, это он!..», а только приподнимала брови и напевала сама себе вслух: «Телефончик звонит, телефончик…» и продолжала как ни в чем не бывало слоняться по ЭТОЙ ЧЕРТОВОЙ КВАРТИРЕ.

Правда, в последнее время я, кажется, вошла во вкус половой жизни (ну и переходики у меня!). Раньше, как в пословице — «аппетит приходил во время еды», а теперь у меня иногда желание появляется само по себе (без всяких причин или с причинами). А ведь только с одним человеком ассоциируется у меня это чувство. Оно-то и выводило меня все-таки из равновесия эти два дня. А еще — мысль о задержке месячных. Похоже, я залетела. А ему об этом сказать не успела. Не для того, чтобы разжалобить, а для того, чтобы он помог мне. Не рожать же! Куда-то надо пойти, обратиться к какому-то врачу… А он все-таки старше и опытнее меня. Теперь придется все самой. Я как-то растерялась. И страшно. И не дай бог затянуть: надо, чтобы ничего не узнала мама…

Я и сейчас ему ничего не сказала.

Да, сейчас он тут, рядом со мной, спит как младенец. Никаких угрызений совести. Класс! Завидую. А я вот все не могу заснуть. И пишу.

Вообще, почему я пишу? Зачем я веду этот дневник? Стало уже привычкой. Даже необходимостью. Наверное, так мне проще понять, что со мной происходит. Пока я пишу, все раскладывается по полочкам.

И вот сейчас я подробно изложу, как он снова оказался со мной. И пойму наконец, рада я этому или нет.

Так вот. Брожу я так, мешком пустым стукнутая, из комнаты в комнату, подвывая то магнитофону, то телевизору, как вдруг — звонок в дверь. Подошла, открыла. Зрас-сьте! Он. «Как живой». «Его превосходительство любил домашних птиц…».

— А-а, — говорю я, — заходите, заходите, Виктор Алексеевич, милости просим. Чем обязаны?

Я думала, он скажет что-нибудь типа «не паясничай…» Или сходу начнет наезжать на меня: «С кем ты целовалась?!» Это было бы на него похоже. Но вместо этого он сказал:

— Прости меня.

Я слегка опешила, хотя сразу не остыла, конечно, и решила: «Сейчас он продолжит: «Я все тебе объясню…», а я тогда отвечу: «Ничего мне объяснять не надо…». Но и этого ничего не случилось. Он снова повторил:

— Прости.

И мы стояли, молча глядя друг на друга, а потом он повернулся и пошел вниз по лестнице. И тогда я позвала его:

— Постой.

… Короче, вечером после этой дурацкой сцены в театре у него состоялся очень крутой разговор с женой. Как я поняла, никогда раньше у них не было такой серьезной ссоры. В театре она видела, что девушка (я, то бишь) устраивает демонстрацию с поцелуем специально для ее мужа и дома спросила скорее шутливо, чем ревниво: «Что это за девица рисовалась перед тобой?» Он мог наврать с три короба. В конце концов, любая женщина склонна в подобной ситуации позволить обмануть себя, во имя сохранения мира и уюта. Но он не поддержал этой игры и выложил все, как есть. Не знаю, чего он этим добивался. Если хотел совесть свою очистить, то после этого он должен был вымаливать у нее прощение. А вместо того — собрался и ушел.

Прошлую ночь он провел у товарища — в кухне на раскладушке. Ко мне не пошел из гордости, хотя и знал, что я все еще одна, без родителей. А сегодня все-таки явился.

Может быть, он всерьез собрался уйти от нее? Тоже что-то непохоже. Во всяком случае, он никаких намеков на это не делает. К тому же я ведь уже знаю историю с его дочерью. Он не только любит ее, но еще и чувствует себя в какой-то мере виноватым в ее болезни (по его линии наследственность), и вряд ли у него хватит сил бросить ее. А если хватит, буду ли я рада, что он такой «сильный»? И станет ли он счастливым? Или он хочет часть груза переложить на меня? Выдержу ли я? Останется ли он прежним, не будет ли в своем поступке винить меня — осознанно или неосознанно. Буду ли я продолжать любить человека вечно мучимого угрызениями совести? А вдруг он не сумеет сделать выбор и будет бегать туда-сюда? Короче, вопрос цепляется за вопрос. А есть ведь еще и чисто бытовые проблемы. Где жить? На что? Как ко всему этому отнесется мама? Отец-то промолчит, а вот мама… Вопросы не дают мне уснуть. А он… Это называется, «забылся сном праведника».

Но объясниться нам все-таки пришлось. Не могла я просто так забыть, как он мне врал.

— А как я должен был себя вести? — восклицал он риторически. — Что касается моего вранья, то я просто не хотел тебя расстраивать. Перед «отъездом в командировку» я пообещал ей этот поход в театр, и билеты были уже куплены…

— Ладно, но ты… Ты говорил мне, что у вас с ней нет ничего общего, а я видела…

— Если я играю роль мужа, я должен играть ее до конца. А что я при этом чувствую, это никого не касается…

— Это подло.

— Но так ей лучше. К тому же кто, если не я, выслушает ее? Кто хотя бы сводит в театр или в кино? Кто? Передо мной она ни в чем не виновата…

— А это подло по отношению ко мне. Зачем же тогда тебе я? Зачем все это?..

— Затем, что мне-то, мне хорошо только с тобой…

— А как быть мне? Об этом ты подумал?

После паузы Виктор ответил, понизив голос:

— Брось меня. Скажи, что не хочешь меня видеть. Мне будет больно, но я пойму тебя. Зачем тебе все эти сложности? Только сделай это САМА. А я отвечаю за себя, только за себя. В этом деле.

— Каждый за себя?

— В этом деле, — повторил он.

— И тогда ты вернешься к ней?

— Не знаю. Возможно. Только ведь если мне и раньше было тяжело, то теперь, когда она все знает, будет вдвойне.

— Значит, ты ушел совсем?

— Тоже не знаю. — Он начал слегка раскачиваться, как это делают при зубной боли. — Я хотел бы ответить тебе утвердительно, но для этого я должен быть уверен в себе. А я не уверен. Представь, каково это будет, если ты изо дня в день будешь ощущать, что я мучаюсь сознанием вины. И ты будешь тоже считать себя в какой-то степени виноватой в этом…

— Так будет?

— Да не знаю я, не знаю…

— И как же ты хочешь жить дальше?

— Не задумываясь о будущем. У меня есть сегодняшний день. Ты со мной. Женька (так зовут его дочь) еще ничего не знает. Ты и она — люди, которых я люблю больше всего на свете. И сегодня с вами все в порядке. Значит, сегодняшний день можно считать счастливым.

— А завтрашний?

— Думать о нем нет смысла. Все равно я ничего не придумаю.

— Выходит, как страус — головой в песок?

— Выходит. Но другого пути я не вижу.

— А как же она?..

— Моя жена? Да, мысль о том, как больно я сделал ей — мучает. Но — может, это самооправдание, а может и правда, только я очень надеюсь, что когда пройдет шок, она поймет, что и она тяготилась мной, что так будет лучше для нас обоих.

— Ты слишком много хочешь от женщины.

— Я ее знаю…

— Я тебя совсем не понимаю, — искренне возмутилась я, — совсем! На твоем месте я бы никогда не поступила так. Ты хочешь быть добрым со всеми, а на деле — со всеми злой. Не понимаю я тебя, не понимаю.

Он утвердительно качнул головой и сокрушенно, без тени бравады, произнес:

— Я тоже.

Из дневника Летова

— Вы никогда не обращали внимания, Андрей, на то, что именно слабейшее на деле часто оказывается сильнейшим? — спросил Годи.

Высказывание это показалось мне одновременно и туманным, и банальным. В этом, в общем-то, он весь. Не единожды убеждался я и в банальности, и в беспринципности, и в аморальности этого человека, в полной несовместимости наших взглядов на жизнь, и все-таки я прихожу и прихожу сюда. «Зачем?» — думал я, а Годи, как обычно не замечал, или не хотел замечать, эмоций собеседника и продолжал:

— Пример — элементарные частицы. Атомная энергия — феномен феноменов. Мы привыкли к этому явлению, а ведь, вдумайтесь, энергия, для получения которой раньше было необходимо сжечь тонны угля, скрывается в каждом атоме этого самого угля, в частичке, невидимой даже под микроскопом…

Как же он меня достал! Я не выдержал:

— Павел Игнатович, физика — не ваша стихия…

— О да, это верно. Собственно, не о том я хочу сказать, а о силе человеческих эмоций.

Я фыркнул.

— Напрасно иронизируете, мой друг. Вы даже и представить себе не можете, что такое биоэнергетика. Вам, к примеру, не приходило в голову, что жизнь — это энергия? Нет? А между тем, именно так дело и обстоит. Но, как вы, думаю, знаете, чтобы оживить труп, не хватит энергии и целой электростанции… И дело не только в том, что энергия нужна не электрическая, а иная, особая; но и количественно необходимая величина ее много выше…

— Ну и? — мне не терпелось побыстрее «закруглить» этот нелепый разговор.

— Энергия жизни это одно. Но есть и другое — энергия любви.

— О, боги… — я только что не застонал. (Доктор Ватсон все чаще убеждается в невежестве и бестолковости некогда боготворимого им Шерлока Холмса.)

— Имеется в виду не та сила, — Годи скорчил постную физиономию и напыщенно провозгласил, — «с которой тянутся друг к другу сердца Ромео и Джульетты», я говорю о силе в чисто физическом, даже прикладном, значении этого слова. Это колоссальная энергия. И я должен ею владеть. Более грубая энергия уже подвластна мне: жизнь я умею и уничтожать, и создавать.

— Ну, уничтожать-то — искусство невеликое.

— Согласен. Но механизм именно таков. Если вы умеете зажигать звезды — вы властелин вселенной, если же пока не можете, стоит хотя бы попробовать научиться гасить их. И сегодня я сделаю первый шаг к всевластью…

Говоря это, Годи отпер привинченный к полу небольшой насыпной сейф, который доселе никогда при мне не вскрывал, и вынул единственное, но значительное его содержимое — оправленный в платину алмаз. Я не мог отвести глаз от этого искрящегося чуда. Годи много раз повторял мне, что только в тот день, когда состоится какое-то грандиозное магическое действо с участием этого камня, он сможет показать его мне. Выходит, время настало.

В этот-то миг и раздался звонок во входную дверь.

Дневник Вики

21 ноября.

Мы не были счастливы те дни, которые Виктор жил у меня. Я видела, что он мучается, хоть и старается вести себя нарочито весело. А вот какой разговор состоялся между нами вчера. Не первый подобный разговор, но закончился он впервые так определенно.

Виктор рассказывал:

— Раньше было как? У меня была семья. Со своими сложностями и особенностями, но крепкая. Я был хорошим отцом и мужем, а то, чего мне не хватало, с избытком восполняла ты. Это была почти идеальная гармония: семья и ты держались в моем сознании в равновесии. И все было в порядке. Для меня. Но потом… Все труднее было врать и изворачиваться дома, все тягостнее становились расставания с тобой.

— Я не специально, — начала было я оправдываться, прекрасно сознавая, что не в чем мне оправдываться, и он остановил меня:

— Я знаю. Ты ведь не закатывала мне сцен. Просто мы проникали друг в друга все глубже, и все труднее становилось эти корни рвать. Но ведь и ТАМ — тоже мои корни.

— И что ты предлагаешь?

— Пока ничего.

— Тогда выслушай меня. Я знаю, что ты ни в чем не виноват. Я знаю, что ты мучаешься не меньше моего. Но почти все время меня неотступно преследует мысль, что ты предаешь меня, что ты используешь меня, что ты издеваешься надо мной для собственной забавы…

Виктор перебил меня:

— Это не так! Ты и сама понимаешь, что это не так. Но сейчас я кое-что объясню тебе. Что сам я понял совсем недавно. В нас глубоко заложен этот инстинкт — поиска идеальной пары. Человека, с которым ты будешь счастлив и дашь счастье ему. И этот инстинкт совершенно не реагирует на то, богат ты или беден, женат или холост, красив или уродлив. То есть бывает так, что ты находишь свою идеальную пару тогда, когда внешние условия уже не позволяют вам быть счастливыми. Хотя исконно, генетически, если хочешь, вы созданы друг для друга. И вот тогда то огромное, что возникает между людьми, приобретает знак минус.

— Я поняла, о чем ты. Чем сильнее мы будем любить друг друга, тем больше будем страдать.

— Пожалуй. Но я не говорю, что — обязательно. Это только мои опасения.

— Нет, не только. Это правда. Я ведь чувствую, как становится все хуже и хуже. Самое лучшее, что могло быть, уже было, а впереди — какая-то безвкусная серая каша из разбитых надежд и косых взглядов, из неустроенности и мучений совести…

— Но что же делать?

— Это ТЫ спрашиваешь У МЕНЯ?

— А ты думаешь, перед лицом судьбы мужчины менее беззащитны?

— Не знаю. Но я не могу с тобой расстаться по своей воле.

— И я. Наверное лучше было бы, если бы мы не встретились тогда. Но случилось так, как случилось, и ничего уже не изменить. Ты не обижаешься на то, что я говорю?

— Нет. Я думаю точно так же. Но и расстаться — еще больней.

— Да. Вот если бы мы могли вдруг одновременно разлюбить друг друга. Но это невозможно.

Мы долго молчали. И вдруг меня осенило:

— Невозможно?.. Я что-то придумала.

Из дневника Летова

— Откройте, — кивнул мне Годи, я послушался и через минуту провел в гостиную ту самую девушку — Вику — и ее спутника. Годи вышел из кабинета навстречу им.

— Вы готовы? — спросил он так, словно они давно договорились о встрече (а может быть так оно и было?). Гости сначала удивленно уставились на него, но вскоре как будто бы что-то поняли. Закусив губу, Вика дважды кивнула головой.

— И вы идете на это добровольно?

— Да, — ответил мужчина за обоих.

— И вы никогда не обвините меня в том, что я принудил…

— Глупости, — перебил его мужчина.

— Что ж, следуйте за мной. — И Годи отворил дверь кабинета.

Гигантский алмаз в узорной платиновой оправе стоял на столике посередине.

— Присаживайтесь, — указал Годи на плетеные стулья, и гости послушались.

— А деньги?.. — начал было мужчина (кажется, его звать Виктор), но Годи сразу же остановил его:

— Уж простите за банальную сентиментальность, но любовь действительно не продается и не покупается. И обратный процесс также должен протекать без налета корысти. Это — одно из обязательных условий чистоты эксперимента. Видите ли, ваше желание можно было бы исполнить и простым, так сказать, «бытовым» способом — немного гипноза, немного нелицеприятных сведений о партнере, о его побуждениях… Я мог бы заставить вас даже забыть имена друг друга. Но лично меня интересует СИНТЕЗ, чистый синтез. — Годи несло. Если уж он начал говорить, остановить его трудно. — Я учусь создавать чувства. А для начала — создавать их отсутствие, как бы не звучало это нелепо…

Я внимательно вглядывался в их лица. Сочетание растерянности и решимости. Мужчина, услышав слова «создавать их отсутствие», положил ладонь на руку девушке. Она не убрала руку и даже улыбнулась ему, но я видел, что улыбка эта далась ей непросто. А Годи все говорил:

— Представьте: мне нужно создать зернышко пшеницы. Можно, конечно, его купить, но моя задача — именно СОЗДАТЬ. Однако и в этом случае есть два варианта: первый — вырастить, сколько угодно; но это путь крестьянина, на самом деле зернышко создает не он а природа, он лишь отслеживает его рост, обеспечивает условия. А вот второй путь — путь истины: сотворить из ничего…

Мужчина нетерпеливо перебил его:

— Простите, но ваши мотивы нас совершенно не волнуют. Вы можете это сделать? Вы будете это делать?

— Да-да, — осекся Годи. — Смотрите на кристалл и не отрывайте от него взгляд, что бы ни случилось. — Затем он обратился ко мне (я стоял на пороге кабинета): — Войдите и закройте за собой дверь.

Я послушался, а он добавил:

— И свет потушите.

Кабинет погрузился во тьму, и Годи тихо сказал:

— Не отрывайте глаз от того места, где только что видели кристалл. И молчите.

Тягостная тишина после этих его слов стояла минуты четыре, а затем раздались негромкие слова заклинания. Полная белиберда, но в той обстановке эти звуки казались внушительными и наполненными если не смысла, то, во всяком случае, силы. Я точно запомнил первую фразу, так как она рефреном повторялась несколько раз: «Шомба-шомба авилла йомба, жави-рави авилла ромба…» Говорил он долго, и минут через двадцать я заметил, как во тьме начало угадываться какое-то неяркое свечение. Точнее — два чуть мерцающих пятна. Они становились все отчетливее, и стало заметно, что они переливаются легкими оттенками разных цветов — светло-розовый, чуть зеленоватый, бело-голубой… Свечение набирало силу, и уже было видно, что это — как бы разноцветные оболочки вокруг голов девушки и мужчины.

Годи бормотал все громче и громче, радужные волны сфер-пузырей становились все ярче и насыщеннее, вращаясь вокруг голов все стремительнее. А волосы их шевелились, будто от ветра, и в них с потрескиванием роились искры, словно бы электрические, но тоже — разноцветные.

В комнате уже настолько посветлело, что я смог разглядеть и Годи. Он произносил свои нелепые слова, наложив на лицо узловатые кисти рук с растопыренными пальцами.

Радужное вращение приняло бешеный темп, но цвета, вопреки законам физики, не смешались, превращаясь в белый, а, несмотря ни на что, существовали раздельно.

И в тот миг, когда я услышал, как заклекотал и заскребся в дверь за моей спиной Джино, прямо из глаз девушки и мужчины брызнули в кристалл пучки тоненьких ярких, словно лазерные, но не прямых, а ломаных нитей. Цвета их быстро менялись, и всполохи синего, зеленого, красного пламени мигали теперь прямо внутри кристалла. И очень быстро свечение вокруг голов потускнело, как бы перетекая по этим нитям в алмаз, а вскоре сиял один он — до боли в глазах интенсивно и удивительно красиво.

Годи нагнулся и вынул из-под столика предмет, которого раньше я не видел никогда — что-то вроде отражателя прожектора или чаши, зеркальной внутри — и установил его на столике. Затем осторожно взял сияющий сумасшедшим светом камень и положил его внутрь этого приспособления. Сделав это, он отступил на шаг и, вновь наложив руки на лицо, опять быстро и неразборчиво забормотал.

И почти сразу раздался страшный, оглушающий треск, столб света молнией ударил из камня в потолок и, одновременно с тем, как потемнело в комнате, ярко полыхнуло за окном.

И наступила тьма.

Тьма и ватная тишина.

… — Включите свет, — голос Годи был еле слышен.

Я нажал на кнопку. Тускло и неприятно замерцала лампа. Отчего-то тревожно защемило сердце. Я глянул на потолок, ожидая увидеть там большое обугленное отверстие. Но он был абсолютно цел и чист. Я посмотрел на Годи. Он потемнел и словно бы высох. Лицо — изможденная маска. И в то же время взгляд его горел торжеством.

А Вика и Виктор посмотрели друг на друга… И одновременно отвели глаза. Мужчина встал первым:

— Спасибо, — кивнул он Годи. — У вас получилось.

— Не за что, не за что, — усмехнулся тот.

Все вместе мы прошли в гостиную.

— Я провожу тебя (?), — полувопросительно произнес мужчина, обращаясь к Вике.

— Не стоит, — ответила она.

— Я провожу тебя, — упрямо повторил он.

— Нет, — раздраженно сказала она, — НЕТ.

— Как знаешь, — произнес он, — мне показалось, с облегчением.

И, попрощавшись с нами, они двинулись вниз по лестнице.

Я закрыл дверь и обернулся к Годи. Он зябко потер ладони и, дружески улыбаясь, обратился ко мне:

— Каково, сударь?! Поздравьте!

А я понял, что очень, очень хочу его убить.

Дневник Вики

27 ноября (последний день последнего месяца последнего года).

Ну вот и все. То есть, совсем — все. Нет больше не тревог, не сомнений. Жалею ли я о том, что случилось, о том, что мы с собой сделали? Нет. Потому что я НЕ ПОМНЮ, как все было. И я знаю, почему. Потому что это такое чувство, которое понимаешь только тогда, когда оно есть в тебе. Недаром в детстве каждая из моих влюбленностей (в учителя, в актера или в мальчика из старшего класса) казалась первой, единственной и наконец-то НАСТОЯЩЕЙ. Когда это проходит, помнить и понимать уже невозможно.

Только на этот раз уж слишком большая часть моей души превратилась в пепел. Слишком большая гора упала с плеч. Стало СЛИШКОМ легко. Так легко, что ничего уже не держит меня здесь.

Глупо, наверное, думать сейчас об этом, но все-таки хорошо, что я еще не чувствую того, кто во мне. Что еще не научилась понимать, что он есть. Наверное, если бы это случилось, уходить мне было бы еще труднее. Я бы жалела его больше, чем себя.

А маму и папу жалко.

Этот дневник… Собственно, этот дневник — НАША с Виктором летопись. Я хотела бы, чтобы к нему он и попал. Просто, как память. И чтобы он знал, что все, абсолютно все, что с нами было, было хорошо. И даже сейчас я не чувствую отчаяния или боли, или чего-то в этом роде. Есть только покой и уверенность в том, что именно покой мне и нужен.

Я придумаю, как сделать, чтобы эта тетрадь попала к тебе, Виктор. И вот несколько главных фраз, которые я пишу тебе на прощание:

— Мы сделали все правильно, так, как и должны были. Не вздумай корить себя.

— Не жалей меня, я уверена, лучшее, что могла я узнать в жизни, я узнала благодаря тебе.

— Не вини себя в моей гибели, ты тут не при чем: ты для меня сейчас — абсолютно чужой (как и я для тебя — чужая, ведь так?)

— Все-таки, не забывай меня. Мне хочется, чтобы хоть кто-то обо мне помнил, без любви и без горечи, просто ПОМНИЛ.

Прощай.

Эпилог

Годи был расстроен. Он вышагивал из угла в угол, размахивая руками и бормоча. При этом к Летову он не обращался, а говорил словно бы сам с собой:

— Никогда еще я не был так близок… Думал уже, что сумел избавиться от неусыпного ока… Тогда я был бы поистине всемогущ. Кто может обвинить меня в том, что, мол, это желание — противоестественно? Я кому-то причинил вред? Нет, мое желание благородно!.. И вдруг какие-то две букашки, два глупых червяка, две влюбленные улитки («красивый образ», — отметил про себя Летов отстраненно) бросают вызов… Нет, они не бросают вызов, они просто-напросто суют меня носом в откровенное мое бессилие…

Летов не выдержал:

— Да что случилось-то? Чего вы так распаляетесь? Замысел ваш — отвратителен и противоестественен, но он удался, я сам видел…

— Э, нет! Ничего вы не видели. Я тоже думал, что все получилось. Но проклятый разум не дает покоя и, анализируя, обнаруживает собственные ошибки. Я знаю теперь, что произойдет дальше. Я понял, как они обставят меня. Я уничтожил их любовь, то есть, создал ОТСУТСТВИЕ ЛЮБВИ. Но нечаянно я оставил-таки им лазейку: они уничтожат себя, а вместе с собой — и созданное мной отсутствие любви. А значит — возродят ее. Простая арифметика: минус на минус дает плюс. И то, что они создадут, будет уже абсолютно неподвластно моей воле, ведь это будет любовь без носителей, то есть ЛЮБОВЬ В ЧИСТОМ ВИДЕ.

— Какая-то уродская, вывихнутая логика.

— Тем не менее это так. Я, видите ли, «алгеброй гармонию поверил». Я не очень-то эмоционален, и, пожалуй, вовсе не сентиментален, в отличие от вас. Но я знаю ЗАКОНЫ, которым подчинены ваши чувства. И уж, пожалуйста, поверьте мне: эти законы не менее точны и недвусмысленны, чем законы физики или геометрии… Я так устал от покровительства ЭТИХ, — большим пальцем Годи указал вверх. — А ведь они не умнее меня. Просто они владеют СИЛОЙ, а у меня ее нет. Но я был уже так близко…

— Вы что, — перебил его Летов, до которого только сейчас стал доходить весь смысл сказанного Годи, — хотите сказать, что они покончат жизнь самоубийством?

— Именно, сударь. Именно-с. Они сделают это. И, словно пощечина мне, они сделают это НЕ СГОВАРИВАЯСЬ. Им, видите ли, без этой их любви, по их же просьбе, заметьте, уничтоженной, вдруг обоим незачем стало жить. Забавно?

Летов почувствовал, как ненависть к этому существу, которое нынче он не рискнул бы даже назвать человеком, волной нахлынула на него и охватила целиком. Но он не хотел, чтобы его волнение было замечено и, подавив его, спросил все же слегка дрожащим голосом:

— Они уже… Вы знаете точно, что они…?

— Нет, точно я не знаю. Но интуиция и логика еще никогда не подводили меня.

— И нельзя попытаться их… Им помешать?

Годи встрепенулся:

— Браво! А мне и в голову не пришло. А ведь это — реальный выход. Я должен помешать им. Конечно, моим поражением является уже само их решение. Но если я сумею их удержать, они скорее всего привыкнут к нынешнему своему состоянию. И этого будет достаточно для моей победы: мои чары будут действовать до тех пор, пока я жив. И созданное мной ОТСУТСТВИЕ ЛЮБВИ будет продолжать существовать, как подтверждение моей силы. Но в таком случае нужно быстрее, — засуетился он, — я должен успеть…

Он быстро прошел в лабораторию, а выйдя из нее, обратился к Летову:

— Вот что, молодой человек. Я вновь прошу вас все о том же одолжении: последите, пожалуйста, за моим телом. Вернуться я думаю скоро, но все же…

— Извольте, — ответил тот с нарочитым безразличием. Но Годи так спешил, что не обратил внимания на эту фальшь и, отпирая дверь, продолжал:

— Тогда пожалуйста, делайте все в точности так же, как в прошлый раз: посмотрите за телом и не закрывайте двери до моего возвращения.

Летов согласно кивнул.

— Ну вот и славно, — удовлетворенно ухмыльнулся Годи, от его меланхолии не осталось и следа. Как и многие незаурядные личности, силой разума способные преодолевать века и тысячелетия, он оказался беспомощным в понимании одной единственной души одного единственного близкого человека. — В конце концов, я ведь и для вас стараюсь: попытаюсь спасти от гибели девушку, которой вы, мой друг, слегка увлечены… Но сперва к Виктору, он ближе… Что же, давайте сядем на дорожку.

Годи опустился в кресло.

— Кстати, — продолжал он, все так же ухмыляясь, — а ведь место-то в ее сердце нынче свободно. И не без моей, заметьте, помощи. Так что, если успею… Цените…

Не сознавая опасности, он было открыл уже рот, чтобы произнести еще какую-то опереточную пошлость, но внезапно обмяк и мешковато сполз на пол. Висящий все это время под потолком сонный Джино вздрогнул, отцепился от люстры и, расправив крылья, устремился к выходу.

Летов поднялся, взял тело Годи под мышки и усадил его обратно в кресло. Сел напротив и с минуту внимательно вглядывался в обрюзгшее лицо, еще хранившее тень давешней ухмылки. Затем он поднялся и совершил действие прямо противоположное обещанному — тщательно запер входную и комнатную двери.

После этого он вновь подхватил тело Годи и перетащил его на этот раз на стол, положив на спину так, что голова осталась без опоры.

Затем он вынул из ножен со стены коллекционную кривую самурайскую саблю, осторожно потрогал лезвие клинка, отступил на шаг и, тщательно прицелившись точно в середину вздыбившегося кадыка, одним ударом отсек ненавистную гордую голову, с глухим стуком упавшую на пол.

— Дурак, — произнес Летов, ни к кому не обращаясь и, осторожно переступив ползущий к порогу ручеек крови, уселся обратно в кресло.

* * *

… Минут десять сидел Летов почти без движения, поражаясь собственному спокойствию и наблюдая, как лужа возле порога становится все больше и больше. «Похоже на финал «Идиота», — тупо подумал он. Потом сам себя поправил: — Однако я — не князь Мышкин и даже не Рогожин. А Годи — не Настасья Филипповна. Это уж точно…» Но вскоре оцепенение прошло, он вспомнил о цели своего поступка, схватил записную книжку и бросился к телефону. Координаты у него были только Вики, к тому же именно ее судьба волновала его по-настоящему. Он набрал номер, но услышал лишь короткие гудки. Занято?

Положив трубку, он, чтобы хоть чем-то занять время ожидания, «навел порядок» — брезгливыми пальцами поднял за волосы отсеченную голову с пола и, положив ее сверху на тело, на живот, накрыл все это сдернутым с дивана пледом.

«Не общение ли с Годи сделало меня столь хладнокровным? — подумал он, но тут же опроверг себя сам — нет, дело не в этом. А в том, что я знал: души в этом теле сейчас нет, то есть фактически оно — труп». И еще одна странная мысль посетила его: «Это уже второй труп Годи, который я здесь вижу».

Выждав несколько минут, Андрей набрал номер еще раз. И вновь услышал в трубке только гудки.

Терпеть дальше он уже не мог. Накинув куртку, он выскочил на улицу и поймал мотор.

… Кодовый замок подъезда оказался незаперт… Он взбежал, запыхавшись, на площадку и остановился возле двери. Негромкая, незнакомая Андрею музыка звучала из-за нее. Решившись, он позвонил. После мелодичного «динь-дон-н-н», новых звуков из-за двери не последовало. Мурашки пробежали по телу: все-таки опоздал?.. Он уже прикидывал, сумеет ли выломать дверь, когда замок щелкнул.

Вика стояла на пороге в махровом халатике. Летов впервые видел ее одетой по-домашнему и понял, что такая она нравится ему еще больше. Сердце его ощутимо забилось. А Вика стояла и смотрела на него, странным взглядом.

— Здравствуйте, — выдавил он из себя. Она кивнула и, отступив, жестом пригласила его войти.

Шагнув за порог, он тотчас спросил:

— Джино у вас был? Только что.

Вика удивленно вскинула брови и отрицательно покачала головой.

И тут, не совладав с собой, Летов схватил ее за руку и заговорил быстро и сбивчиво:

— Не делайте этого. Я прошу вас… Я обещаю: все это пройдет. Потерпите хотя бы день-два. Ну, пожалуйста, — в его взволнованном голосе зазвучали слезливые нотки: — Вы должны жить. Вы сделали глупость, но не должны так жестоко за это расплачиваться… Вы НЕ МОЖЕТЕ УМЕРЕТЬ…

— Отчего же, — произнесла она в ответ блеклым голосом, — очень даже могу.

— Тогда я прошу, просто прошу вас: дайте мне один день, и я все сумею изменить…

— Что вы можете изменить?.. — вопрос этот прозвучал как риторический, но она тут же спросила его уже по-настоящему: — Вас Годи прислал?

«Нет!» — хотел крикнуть Летов в ответ, но внезапно догадался, что авторитет мага велик для нее и решил воспользоваться этим:

— Да! — соврал он. — Это Годи просит вас!

— Но почему? Он ведь умеет читать мысли. Тогда он должен был понять, что так мне будет лучше.

— И все же он настаивает: повремените хотя бы день.

— Ну хорошо, — безразлично кивнула она. — В общем-то, я никуда особенно не спешу. Мне все равно — днем больше, днем меньше… Только отпустите, мне больно…

Летов и не заметил, как машинально сжимал свои пальцы на eе запястье все крепче и крепче. Он отпустил ее руку и хотел было уже попрощаться, но она остановила его:

— Подождите. Вы можете выполнить мою просьбу?

— Да, — кивнул он утвердительно.

— Тогда вот что, — она зашла в комнату и тотчас вернулась оттуда с тетрадкой в руке, — пожалуйста, передайте это Виктору.

— Я не знаю его адреса.

— По-моему, вы записывали. Ну хорошо, сейчас, — она взяла с телефонного столика ручку и сделала запись на обложке тетради. — Вот. Пожалуйста. И не обязательно сегодня или завтра… Когда угодно.

Летову подумалось, что по идее, взяв этот адрес, он должен бы сейчас бежать на помощь к Виктору. Но тут же подумал и о том, что раз Джино еще не было здесь, значит, он там. А так как Годи всегда с успехом осуществляет задуманное, то за Виктора беспокоиться не стоит. И тут, осознав, что в любой момент Джино с душой Годи может появиться здесь, Летов заторопился: — Хорошо. Но вы твердо обещаете ничего сегодня не делать?

— Ладно, перестаньте, я же сказала. День или два для меня ничего не решают.

Андрей сложил тетрадку вдвое и сунул ее в карман.

— Я позвоню вам! — выпалил он напоследок. Вика невесело усмехнулась:

— Позвоните и скажете: «Можете умирать?..»

… Уже на полпути обратно Летову стало страшно, и он подумал, что для выполнения задуманного ему нужен кто-то еще. Он резко изменил курс и направился к своему старому приятелю, с которым, правда, со дня знакомства с Годи, он почти не общался…

Послесловие составителя

В этот-то вечер я и коснулся впервые описанной выше истории. Даже более того, стал ее действительным участником.

Ввалившись в мою квартиру, Андрей сразу же потребовал, чтобы я помог ему, как он выразился, «в одном деле». «Это срочно, — говорил он, — я все расскажу по дороге». В действительности же по дороге он почти не разговаривал, а только подгонял меня: едва не весь путь мы проделали бегом.

Свой сумбурный рассказ он завел уже в сумрачном доме, куда привел меня (когда мы вошли, я чуть не вляпался в омерзительную темную лужу у порога), а для большей достоверности сунул мне в руки свои записи и другую тетрадку, которую назвал «дневником Вики», хотя в неровном свете камина я, конечно же, ничего не смог бы прочесть (включить же свет Андрей наотрез, и даже как-то истерично, отказался). Так и сидели мы около получаса у огня, вооруженные по настоянию Андрея снятыми со стены саблями, и я с естественным неубывающим недоверием слушал его. Говорил он бессвязно, торопливо, постоянно возвращаясь к тому, что мы должны убить какую-то летучую мышь. Признаться, я заподозрил его в психическом нездоровьи, и когда он, решивший, видно, что уже достаточно подготовил меня, для убедительности сдернул покрывало с обезглавленного трупа на столе, я, машинально продолжая сжимать в левой руке тетрадки, а в правой — саблю, вскочил с кресла и сделал попытку уйти.

— Стой! — закричал тогда Летов жутко, и, опередив меня, встал между мной и приоткрытой дверью. Он взмахнул саблей: — Или ты мне поможешь, или я убью тебя!

Я не фехтовал никогда в жизни, и его угроза показалась мне более чем реальной. Я остановился в нерешительности, и тут что-то темное вынырнуло из проема двери у Летова за спиной и накрыло его голову бесформенным колпаком.

Выронив саблю, Андрей захрипел и ухватился руками за это темное шевелящееся месиво. И тогда я увидел, что это — и впрямь огромная летучая мышь, как раз такая, о какой он и рассказывал только что, называя ее «Джино».

Андрей метнулся вперед, в мою сторону, но поскользнулся в луже крови и рухнул мне под ноги. Я боялся ударить по зверьку-кровопийце саблей, ведь тогда я неминуемо раскроил бы шею и Андрею. Я был растерян и напуган… Андрей же тем временем перекатился со спины на живот, а затем, дернувшись несколько раз, замер. «Мертв!» — мысль эта пронзила меня. И я испугался, что неминуемо стану следующей жертвой. И, теперь уже не боясь ранить человека, ударил зверя саблей, разрубив его тельце пополам. Затихшие останки Джино отлипли от кровавой каши, в которую превратилось лицо Летова, и в тот же миг угловым зрением я заметил какое-то шевеление позади.

Я обернулся и увидел, что мертвое обезглавленное тело на столе корчится словно в повторной агонии. Лежавшая до того на его животе голова упала на пол и покатилась в мою сторону. Она остановилась в шаге от меня, и я увидел, как шевелятся, силясь что-то мне сказать, бескровные синие губы.

Чувствуя, что мои волосы шевелятся, я, как парализованный, не мог сделать ни шага. Но вот всякое движение в комнате прекратилось. В тот же миг способность передвигать ногами вернулась ко мне, и я, отбросив саблю, кинулся к двери.

Вдруг, когда я уже выскочил из этого страшного дома и бежал по улице, машинально прижимая к груди данные мне Андреем тетради, небо над городом ярко осветилось. Я остановился, поднял голову. И удивительное зрелище предстало моему взору. Из точки в зените, расходясь в стороны, стремительно протянулись к земле ломаные нити семи разноцветных молний.

И ударил гром, такой, словно не стылый ноябрь стоял сейчас на дворе, а конец мая или начало июня.

Радужные молнии потухли, и на миг в том месте, где они сходились в вершину своеобразной пирамиды, вспыхнула и тут же остыла изумрудно-зеленая пятиконечная звезда с белым, напоминающим стилизованную букву «М» знаком в центре.

И мир погрузился во тьму.

* * *

Охваченный трепетом, по темным улочкам я торопливо добрался до своего подъезда. Теперь, уверившись в том, что невероятный рассказ Андрея вовсе не был лишен смысла, я пожалел, что невнимательно слушал его. Желая развеять царящий в голове сумбур, я принялся тут же, в подъезде листать случайно оставшиеся у меня тетрадки, но разрозненные фразы из них только еще сильнее путали меня.

На обложке одной из тетрадок я заметил адрес, начертанный аккуратным почти детским почерком. И, несмотря на более чем поздний час, я (оттого, наверное, что находился в откровенном состоянии аффекта) решил немедленно отправиться по этому адресу, надеясь, что там мне разъяснят хоть что-нибудь (благо идти туда от моего дома быстрым шагом было минут сорок).

… Я стоял перед дверью и представлял, как разбуженные моим звонком хозяева будут выслушивать мой нелепые вопросы… Может быть все-таки не пороть горячку? Я поднялся на пролет выше, сел на подоконник и хотел закурить, как вдруг та самая дверь отворилась и на лестницу вышел молодой мужчина. Из этой квартиры и именно сейчас. Это не могло быть простым совпадением. И я пошел за ним.

То отставая, то приближаясь на расстояние десяти-пятнадцати шагов (в течении почти часа), мне удалось, оставаясь незамеченным, сопроводить его до серого пятиэтажного здания в другом конце города, к которому он, по всей видимости, и спешил. Он уже хотел войти в дверь подъезда этого дома, когда его окликнула девушка, сидящая на скамейке во дворе: «Виктор!»

Мне не составило труда спрятаться за деревом позади скамейки, и я слышал весь их разговор.

Он (неприветливым настороженным голосом): Давно ждешь?

Она: Минут пятнадцать…

Он: Я разбудил тебя?

Она: Нет, когда ты позвонил, я еще и не собиралась ложиться.

Он: Почему?

Она: Я думала о тебе.

Он: А я… — (в голосе его послышалось недоверие и в то же время облегчение) — я думал о тебе.

Она: Но почему?! Ведь мы… ведь это подействовало…

Он: Нет. Точнее, сначала — да, но потом… Тебе, наверное, будет неприятно это слышать, но я не могу не сказать: я еще никогда так сильно не любил тебя.

Она (с испугом и радостью): Со мной — то же самое…

Он (торопливо): После того, как мы были у Годи, я совсем не любил тебя… А потом произошли такие невероятные вещи… Ты не поверишь, я хотел повеситься. Я раньше думал, что вешаются только алкоголики или дураки. Но вот… И сейчас я бы уже давным-давно был мертвым, если бы не Джино… Та же летучая мышь Годи, которая выручила нас тогда.

Она: Я поняла.

Он: Ты не замерзла?

Она: Нет! Не отвлекайся!

Он: Так вот, он влетел в открытое окно и минуты четыре грыз веревку…

Она: А ко мне Годи прислал своего помощника, и если бы не это… Я уже распаковала четыре стандарта демидрола.

Они замолчали и молчали, словно завороженные, несколько минут, а потом мужчина сказал:

— Я, кажется, понял. Годи спас нас. Он знал, что мы ошибаемся и сначала не дал нам погибнуть, а потом вернул… то что отнял… по нашей же просьбе.

— По нашей же просьбе, — эхом повторила она, а потом спросила, сдерживая волнение: — А ты, ты считаешь, мы ошибались или нет?

— Мы не только ошибались, мы были просто идиотами… Мы должны жить.

И тут, словно поверив ему наконец, она уткнулась лицом ему в грудь и заплакала навзрыд. И через всхлипывания и звуки поцелуев я разобрал еще, как она спросила:

— Но как, как мы будем жить?.. И горечь, и радость слышались в этом ее вопросе.

Я не стал ждать ответа, (тогда мне еще не была по-настоящему интересна судьба этих людей). Но внезапно в душе моей воцарился покой.

По дороге домой я обнаружил, что вся моя одежда залита кровью (слава Богу, меня никто не видел). Но даже это открытие и связанные с ним воспоминания не сумели подавить того неожиданного радостного ощущения, которое овладело мной. И тут только дошла до меня волшебная красота удивительного небесного явления, свидетелем которого я стал. И еще: интуитивно я понял, что между этой красотой и сутью подслушанного только что диалога есть неведомая мне связь.

Это было достаточно странно, и я бы не мог, наверное, успокоиться окончательно, не разобравшись во всем серьезно. Но у меня были тетради и надежда с их помощью восстановить ход происшедшего.

И, как видите, я сделал это.

* * *

Лишь одно осталось мне неясным. Погиб ли Годи в полном смысле этого слова? А из этого общего вопроса вытекают вопросы и более частного характера. Что означал виденный мною огненный небесный знак? Что земной путь Павла Игнатовича завершился или, например, что космический наставник Годи лишает его своего покровительства — за непомерную гордыню и попытку соперничества?.. Или это некая, отправленная в космос, сила вернулась таким образом на Землю?..

Где ныне дух Годи? Уничтожен? Витает в иных мирах? Бестелесным и невидимым астральным телом мечется среди нас?

А может быть, Годи — тот черный кот, что повадился в последнее время чуть ли не каждый день, хитро косясь, перебегать мне дорогу прямо возле моего подъезда?

Или Павел Игнатович и в самом деле имел неземную родословную, и ныне дух его нашел прибежище в некоем инопланетном раю?

Боюсь, никогда уже не найти мне ответы на все эти вопросы. Но, во всяком случае, за весь истекший с той памятной ночи период ни разу Годи не дал мне почувствовать (а ведь роковую в его судьбе роль сыграл именно я) собственного присутствия — ни осязаемо, ни хотя бы в сновидениях. А потому я делаю вывод, что он или все-таки окончательно уничтожен (и к этому мнению я склоняюсь в большей степени), или по нынешним своим физическим свойствам недоступен нашим органам чувств. То есть в любом случае ДЛЯ НАС его практически нет.

Пожалуй, уже сейчас я мог бы вновь пойти по написанному на обложке тетради адресу, чтобы узнать сегодняшнюю судьбу Вики и Виктора. Но стоит ли? Хотя, признаюсь, мне и было интересно прослеживать все перипетии развития этой истории, наблюдать порывы и поступки каждого из ее персонажей, все же центром ее, по моему искреннему убеждению, был Павел Игнатович Годи. А значит, история эта закончилась.

Командировочка

Шеф сказал: «Надо, Слава», и я поехал. Сперва поездом, потом на попутке, потом — пешком через озябший лесок по тропинке, показанной мне водилой: «Вроде бы там, говорят, институт какой-то…» Ну, а над названием учреждения мы посмеялись вместе. Решили, опечатка в командировочном…

1

Квадратные ворота из листового железа заперты, но в полутьме я разобрал кнопку на косяке. Или звонок не работает, или проводка тянется куда-то далеко, только я ничего не услышал. Нажал еще раз, подержал на всякий случай подольше и стал ждать. Минуты через три скрипнуло, и передо мной образовалось маленькое окошечко наподобие тех, что бывают в кассах.

— Сюда давай, — раздался сиплый голос. — Паспорт давай. И командировочный давай.

Пальцы с кривыми желтыми ногтями приняли документы.

— Порядок. Иди, давай.

Железные створки, натужно завывая, отползли в сторону. Я шагнул в проем, и ворота за моей спиной закрылись. Из будочки КПП кряхтя выполз мой сипатый собеседник, тщедушного сложения старец, и заковылял по вытоптанной в снегу тропинке к приземистому строению в глубине двора. Я поспешил за ним.

— Пойдем-пойдем, — сипел старец, не оборачиваясь, — тута тебе хорошо будет. Дома-то, небось, не очень с тобой церемонются, а тута, у нас хорошо тебе будет. Пойдем, давай.

«Черт, — подумал я, — как в дом престарелых ведет. Или в монастырь».

— Папаша! — крикнул я ему в затылок, — как это переводится — «НИИ ДУРА»? А?

— А ты не ори, давай, — резко остановился мой проводник, — НИИ ДУРА — это институт дураков, значит. Дураков тута исследуют. И тебя, вот, исследовать будут.

Он заковылял дальше, бормоча: «Это для умных — в стекле да в бетоне, а для дураков и так сойдет…» А я подумал, шутник, мол, дедуся, но почувствовал себя как-то не совсем уютно.

Мы подошли к бараку, и дед постучал. Из тесных сеней пахнуло казармой. Дед пропустил меня вперед, я хотел спросить его про паспорт, но дверь захлопнулась, и я остался один на один с новым, но не менее тоскливым персонажем — женщиной с кислым одиноким лицом.

— Ходют, ходют, когда хочут, ночь бы хоть вздохнуть дали, — неприязненно проворчала она и провела меня в холл с хилым фикусом в горшке.

Женщина открыла древний шкаф, покопалась в нем и сунула мне серую застиранную наволочку, две серые застиранные простыни, два серых застиранных вафельных полотенца и печатку мыла без обертки. Она отметила в толстой потрепанной книге, чего сколько дала «шт.», вписала туда же мою фамилию, велела поставить автограф и коротко проинструктировала:

— В конце коридора, налево.

— Там уже кто-нибудь есть? — спросил я, решив, что меня ожидает гостиничный номер, самый что ни на есть плохонький, вероятно.

— Есть, — саркастически подтвердила она и предупредила таким тоном, что я сразу почувствовал себя глубоко порочной натурой: — Простыни на портянки не рвать, взымлем в пятикратном размере.

Я поплелся по коридору, открыл дверь в конце его и остановился в нерешительности. Вдоль тускло освещенной комнаты тянулись ряды двухъярусных сеточных коек.

— Мужики! — раздался писклявый голос сверху, — еще один дурак прибыл! Привет, дурак!

— Пусть лучше сразу вешается, — отозвался другой голос, и целый хор загоготал так, словно шутка была действительно удачной.

Что за черт? Кто все эти люди? Правда, однажды в Екатиренбурге, когда мест в нормальных гостиницах не оказалось, мне уже приходилось ночевать в подобной ночлежке, носящей гордое название «Дом колхозника», хотя и колхозов-то уже давно нет. Но там люди хотя бы не хамили, старались друг другу не мешать…

— Хлопец, — позвали слева, — подь сюда, тут возле меня место свободное имеется.

— Не ходи к нему, симпатичный, — снова встрял писклявый, — не ходи, он голубой.

Вокруг опять заржали, а я, стиснув зубы, прошел к пустой кровати, бросил под нее чемодан и, под шутки и прибаутки, разложил постель. Потом, стараясь не глядеть по сторонам, разделся, лег и закрыл глаза. Все в голове перепуталось. Я вдруг снова почувствовал себя восемнадцатилетним «салабоном», только-только прибывшим в войска. Но утро вечера мудренее. Институт дураков, значит. Ну, спасибо тебе, начальничек, спасибо. Я тебе это припомню еще, козел.

И вот с такой приятной мыслью я погрузился в сон. Снилась Элька. Как всегда.

Уши терзает консервно-баночный трезвон. Потом — тишина. Потом, — «Подъем!!!» — гремит командирский голос. Не сразу понимаю, где нахожусь. Сажусь на койке. Напротив добродушно усмехается немолодой уже полный усатый дядька. Потянувшись, он подмигивает мне:

— Вставай, проклятием заклейменный, жор стынет, — и подал мне руку, знакомясь: — Юра.

— Слава, — ответил я на рукопожатие. — Я не понял, это армия что ли? Сборы?

— Еще никто ничего не знает. Я сам позавчера только приехал. И остальные хлопцы — вчера-позавчера. А что это такое, что тут делать будем — шут его знает. Одно только успели выяснить, что все мы из разных, ныне захудалых, НИИ.

— Хоть старший-то тут есть кто?

— Я старший. По возрасту. И по званию: я майор в отставке, то есть, в запасе.

Информация, конечно, исчерпывающая. Я не нашелся, что сказать, протянул только «ну-ну» и стал одеваться. А майор в запасе Юра зыкнул тем самым командирским голосом, который меня разбудил:

— Выходи строиться на завтрак!

Столовая оказалась на удивление цивильной. Только окна — с решетками. Как и все здесь окна. И люди при дневном свете выглядели вовсе не «казарменными хулиганами», а «очень даже вполне», как выражается Элька.

На вопрос «куда платить?» вместо ответа румяная повариха крикнула вглубь кухни русско-народным голосом:

— Варвара, слышь?! Тут дурак-то один, платить куда, спрашивает! — и залилась глумливым мелодичным смехом. Невидимая из зала Варвара вторила ей — сперва в унисон, потом — в терцию, а потом и сама высказалась:

— Видать, думает, в ресторан угодил!..

И тут уж они впали в такое безудержное веселье, что я поспешил ретироваться. На «дурака» я не обиделся, я уже понял, что слово это не является здесь определением уровня интеллекта, а уж тем более — ругательством. Служит оно здесь, скорее, неким профессиональным термином или обозначением некоего социального статуса; вроде как «студент» или «военный». К таким словечкам быстро привыкаешь и перестаешь их замечать. Один мой бывший одноклассник, врач-психиатр, рассказывал, как совершенно измотанный он забрел после работы в магазин, подошел к небольшой очереди у прилавка отдела, торгующего спиртным, и спросил: «Больной, вы крайний?»

За один со мной столик сели Юра и еще двое. Один — типичный сельский учитель — патологически вежливый сухонький мужчина в очках, в потертом коричневом костюме, в вязаном жилете и галстуке. «Борис Яковлевич Рипкин, — представился он, — сотрудник кардиологического центра». Другой — гривастый и широкий, с толстыми губами, толстым носом и маленькими бездонными голубыми глазками. Обтерев о штаны пальцы-колбаски, он поочередно протянул нам руку, сообщая: «Жора — ядерщик. Ядерщик — Жора».

Познакомились. Разговорились.

— Итак, Слава — электричество, Жора — ядерная физика, Юрий Николаевич — хладоустановки и мои «сердечные дела». Какая связь? — размышлял вслух Борис Яковлевич, — что общего? Почему мы все оказались здесь? Чья это нелепая выходка?

— И чего они обзываются? — подхватил Жора. — Заладили: дураки, дураки… Я же и стукнуть могу. Сами дураки.

— Лично я не собираюсь искать ответы на эти вопросы, — заявил я, — просто, сегодня же поеду домой.

Мои сотрапезники переглянулись, смущенно посмеиваясь, так, словно я ляпнул что-то уж очень неприличное. Майор Юра Похлопал меня по плечу:

— Ты что ж, не бачил ничего?

— А что я должен был «бачить»?

— А часовых. И колючую проволоку.

Вот тебе и раз.

— Вы это серьезно?

— Нет, что вы, милейший, мы тут все шутники собрались, — язвительно сказал Борис Яковлевич. — А вот они там, на вышках, шутить, по-моему, не собираются.

— Что же вы не возмущаетесь, не требуете разъяснений?

— У кого?

— Ну… не знаю. Вот, хотя бы у нее, — кивнул я на повариху.

— Баба, она — дура, — веско сказал Жора, — она знать ничего не знает. И не хочет. У нее пропуск есть, часовые на нее и не смотрят. А сама она ни черта не знает.

— Бред собачий, — я отодвинул недоеденный от расстройства шницель. И тут в дверях появился высокий, худощавый, абсолютно лысый человек. Где-то я его видел раньше. Был он одет в ковбойку, в брезентовые штаны, а на ремне висела кобура. И он сразу стал центром внимания. Обведя помещение своими ярко-зелеными глазами, какие бывают у очень рыжих людей (а он может быть и был рыжим, пока не стал лысым?) он объявил:

— Господа ученые. Думаю, все вы жаждете узнать, куда и зачем вы прибыли. — И, выдержав эффектную паузу, закончил: — Следуйте за мной.

… — Звать меня Григорий Ефимович, фамилия — Зонов, — представился лысый супермен, когда мы неровной шеренгой выстроились вдоль стены коридора. — Прошу запомнить, Григорий Ефимович Зонов, — повторил он. — Я — заведующий нового отделения АН РФ — «Института души и разума», сокращенно — НИИ ДУРА. Я — такой же ученый, как и вы…

— То-то, начальник, у тебя пушка на боку, — ехидно выкрикнул уже знакомый мне писклявый голос, и строй загалдел.

— Тише! — гаркнул майор Юра, — давайте сперва выслушаем.

Зонов терпеливо дождался тишины.

— Понимаю, вы возмущены. Но считаться со мной вам придется. Сообщить вам я могу немного. Но это тот минимум, который вы знать обязаны. На сегодняшний день вы — участники крупномасштабного эксперимента. Для чистоты его вы не должны знать ни сути его, ни цели, ни сроков проведения. Но сроки эти согласованы с вашим начальством.

Вот где я его видел! У шефа, месяц назад. Еще удивился, чего они так смущенно притихли, когда я заглянул. Заговорщики, блин! Выходит, шеф-то меня элементарно в рабство продал!

— Но позвольте! — вскричал Борис Яковлевич. — Рано или поздно мы ведь все-таки выйдем отсюда. Надеюсь, вы нас не собираетесь «того»? «Для чистоты эксперимента»? — испугавшись собственной смелости, он смутился, снял очки и принялся полой пиджака протирать их стекла. Но, взгромоздив их на нос, опять обрел уверенность: — И когда мы освободимся, вам придется ответить за эту глупую выходку!

— А может быть, снова тридцать седьмой? — негромко высказал предположение кто-то. — Отдемократились?

Зонов усмехнулся и провел ладонью по лысине, словно поправляя несуществующую прическу.

— Не стоит гадать, — посоветовал он. — В настоящее время вы свободны в своих действиях и передвижении. В пределах территории полигона института, где вы сейчас и находитесь. Питание — трехразовое, бесплатное, смена белья — в банный день, по пятницам. Почтовый ящик во дворе возле двери. Но предупреждаю, письма должны носить только сугубо личный характер. Конверты не заклеивать. Заклеенные будем жечь. Все. Разговор считаю законченным.

Не обращая внимания на наше возмущение, он направился к выходу. Но на полдороге остановился:

— Да, бумага и писчие принадлежности — у коменданта. И конверты. В неограниченном количестве. Ему же, если кто-то пожелает работать, подавайте заявки на необходимое вам оборудование, приборы, материалы и литературу. Вот только компьютеры в сеть подключены не будут. Во избежание утечки информации.

— Работать?.. — выкрикнул кто-то. — Издеваетесь?!

Зонов пожал плечами:

— Мое дело — предложить: фирма у нас богатая.

… Когда он ушел, майор Юра, завалившись на койку, заявил:

— Короче, вы, хлопцы, как хотите, а мне это даже нравится. Если с начальством все согласовано, то и думать тут не о чем. Отдохну хоть. Платят мне в институте с гулькин нос, все нормальные люди оттуда сбежали уже. Я пенсию зарабатываю, ато бы тоже сбежал. Холодильники мои не сгниют без меня. На то они и холодильники.

— Нет, позвольте — кипятился Рипкин, — мы что же — бараны или крысы подопытные?! Нас, выходит, можно вот так запросто взять и в клетку запереть? Да, конечно, все мы тут люди, посвятившие жизнь науке. Но не в том, простите, смысле…

— «Богатая фирма…», — передразнил Жора. — Мне, к примеру, ускоритель нужен. А он один стоит раз в сто больше всей этой конторы вшивой.

— О чем вы говорите, мужики? — вмешался я. — Бунтовать надо, шуметь.

— Погодь, — перебил Юра. — У тебя на сколько дней командировка?

— Написано — двенадцать.

— Вот и поживи тут спокойно эти двенадцать дней, а уж там посмотрим, что к чему.

— Да с какой стати?

— А вот с какой, — он постучал себя по правому бедру, намекая на пистолет Зонова.

— Бросьте, это же маскарад, — возразил я. — Или, в крайнем случае, газовик.

— А ты проверь, — посоветовал Жора, глядя на меня невинными глазками молодого кабана. И после паузы добавил: — Институт-то дураков. А кто их, дураков, знает?

— Дуракам закон не писан, — развил мысль Юра, — на дураков не обижаются. Дурак дурака видит из далека.

— Дураками-то по всему мы выходим, — заметил Борис Яковлевич.

— Вот что, — предложил я, — давайте познакомимся со всеми, попробуем подумать сообща.

— Это верно, — сел на кровати Жора, — глядишь, вместе чего-нибудь и сообразим. Кстати, анекдот. Два зека в камере сидят. Скучно. Один другому говорит: «Давай сказки сочинять. Я, например, начинаю, а ты, например, продолжаешь». «Давай», — отвечает второй. «Ну, слушай: посадил дед репу… Продолжай». «А Репа вышел и деда удавил».

Посмеялись. Очень к месту анекдот. И ко времени.

… Все тридцать с лишним человек сгрудились в одном конце спального помещения: кто стоял, кто сидел на табуретках и нижних ярусах коек, кто свешивался с верхних.

— Хлопцы, — начал майор Юра, — так вышло, что меня вы все уже знаете. А если кто не знает, то меня звать Юра. Есть предложение обсудить ситуацию сообща. Давайте говорить по одному, не перебивая. И давайте представляться. Так и познакомимся.

— Можно я? — поднялся одетый в кожаный пиджак и вельветовые штаны щуплый человечек. Я сразу узнал его по голосу — тот самый писклявый шутник. — Мы все хотим знать, зачем мы здесь, так?

— Верно, — вылез Жора, — от нас чего-то хотят, нужно понять чего, сделать, и — «гуляй, Вася».

«Быстро ж нас обломали», — сказал кто-то за моей спиной, и все загомонили.

— Тихо, тихо, хлопцы, — обуздал нас Юра, — дайте сказать человеку, мы ж так до завтра ничего не решим. — Он обернулся к писклявому. — Вы назовитесь, кстати.

— Александр Александрович. Сан-Саныч. Химик. Точнее биохимик. Заведующий лабораторией. — Он был похож на киноактера Бронислава Брундукова, только тот всегда алкоголиков играет, Сан-Саныч же выглядел вполне благообразно. — Я считаю так: мы находимся в идиотской ситуации. А значит, и причина должна быть совершенно идиотской. Например, мой директор отправляет меня в командировки чаще всего не для дела, а исключительно чтоб от меня отдохнуть. Я же его замучил. Может быть тут все такие же проныры, как я? Если да, то кое-что тогда вырисовалось бы. Только как это выяснить?

— Проще пареной репы, — заявил Борис Яковлевич. — Поднимите руки те, кто считает себя неугодным своему начальству. — Сказав это, он поправил очки и первым демонстративно вытянул руку. За ним руки подняли практически все.

— Ну вот, — удовлетворенно кивнул Сан-Саныч, — компания у нас подобралась прелестная. Значит, так. Сюда сослали «лишних людей» и будут смотреть, какой это даст экономический эффект. Так сказать, экспериментальное подтверждение эффективности сокращения штатов.

— Ерунда, — встал рыжий небритый мужчина. И сел.

— Обоснуйте! — задиристо выкрикнул Сан-Саныч. Рыжий снова встал:

— Во-первых, кому это сейчас надо, когда практически вся хозяйственная деятельность находится в частном секторе? Во-вторых, захотят, сократят и без всяких эксперементов. Наконец, в-третьих, как подсчитать экономический эффект, если мы все работаем в разных местах, в разных отраслях, да еще и не производим никакой конкретной продукции? Да при нашей-то системе. Невозможно. Как специалист заявляю. Я экономист. Павленко, — представился под конец выступавший и снова сел.

— А по-моему, мы торопимся, — свесился сверху голубоглазый парень лет двадцати пяти. — Никуда они не денутся. Сегодня-завтра придется им самим нам все объяснить.

— И что же вы предлагаете? Ждать милости от природы? Долго ждать придется! Меня, простите, зовут Борис Яковлевич. — Рипкин водрузил на нос очки и, скрестив руки на груди, сердито огляделся.

— Есть версия, — распевно прозвучал голос сверху.

Стараясь не сесть кому-нибудь на шею, вниз сполз полный моложавый брюнет и втиснулся в ряд сидящих на койке.

— Я занимаюсь социологией. Мне кажется, все это, — он по-балетному плавно обвел рукой спальное помещение, — грубый, но занятный социологический эксперимент. Именно социологический. Есть такое понятие — «психология коллектива». Один из объектов исследования — так называемые «замкнутые группы». Они встречаются часто — в армии, на кораблях, в местах заключения, в экспедициях… Каков механизм возникновения таких феноменов поведения, как солдатская «дедовщина» или тюремное «паханство»? Каким образом происходит расслоение на лидеров и аутсайдеров? Чем обусловлен характер взаимоотношений — общей культурой, образованием, степенью свободы? Или условиями быта? Очень интересно понаблюдать, как поведет себя группа лишенных свободы, если это не балбесы призывного возраста, а зрелые интеллигентные люди. Я думаю, нам нужно ожидать самых неожиданных изменений параметров. Например, ухудшится качество питания до полной несъедобности, какой будет коллективная реакция? Заставят трудиться, как отреагируем?.. Все это, повторяю, очень занятно.

— Ну, вы же волки, социологи, — сказал Жора с ударрением в слове «волки» на последнем слоге и сплюнул в сердцах.

— Как вы, в таком случае, объясните что здесь собраны сплошь «неугодные начальству?» — агрессивно возопил Сан-Саныч, не желавший расставаться со своей версией.

— Это-то как раз ясно, — принял огонь на себя майор Юра. — Во-первых, у нас чуть не каждый чувствует себя «неугодным начальству». Мы и стране-то не угодны, судя по зарплате. А во-вторых, наши начальники просто спихнули «что поплоше», когда их попросили кого-нибудь «выделить».

— И что же из всего этого следует? — не выдержал я.

— Следует жить, — засмеялся Юра, — шить сарафаны и легкие платья из ситца…

… — Допустим вы и правы. Примем, так сказать, за основу вашу версию, — подчеркнуто официально говорил Борис Яковлевич. — В таком случае, как специалист вы, по-видимому, можете определить хотя бы приблизительно и продолжительность этого опыта?

— От двух-трех месяцев до полугода.

Все смолкли, переваривая сообщение. А потом также одновременно взревели. При этом Жора подкрался вплотную к социологу и кричал ему прямо в ухо: «Ну, вы ж волки, ну, волки!..», а тот самый голубоглазый парень, который только что советовал нам не торопиться, шумел теперь больше всех: «Да как же, — кричал он, — да что же?! У меня ж жена на седьмом месяце!..»

— Тихо! — зыкнул Юра, и народ послушно примолк. — Ты вот что, мил-человек, разъясни: а как они про нас все узнавать будут?

— Трудно сказать. Не исключено, что нас подслушивают и записывают.

— А телекамеры?

— Туфта, — вмешался Жора, — контора-то нищая.

— С чего вы взяли? — возразил социолог. — Очень может быть, что весь этот казарменный антураж — лишь необходимое условие для эксперимента. Лично я склонен думать, что эта контора, напротив, очень богата. Более того, я склонен думать, что она пользуется покровительством самых высших инстанций, иначе вряд ли кто-нибудь решился бы пойти на такие, явно идущие вразрез с законом, действия.

— Ну, волки, волки, — все не унимался Жора…

— Это невиданное попрание прав человека, — яростно взъерошил редкие волосы Борис Яковлевич. — И вы слышали: письма — только в открытых конвертах!

Я предложил:

— Давайте для начала, заявим свой протест руководству этого дурацкого института.

— Толку-то? — буркнул Жора.

— Ну, не знаю. Вдруг подействует.

— Дело Славик глаголит, — вдруг поддержал меня Юра. — Нужно попробовать. Чтоб бумага, и чтоб все подписались. А уж если по-хорошему не выйдет, тогда уж мы…

— Не надо! — прервал его рыжий экономист. — Нас ведь могут подслушивать.

— Верно, — задумчиво погладил усы Юра. — А давайте-ка, хлопцы, микрофоны пошукаем.

Мы разбрелись по помещению, кое-кто закурил, но Юра решительно пресек это дело и выставил курящих в коридор — «не положено». Мы ползали под кроватями, тщательно обнюхивая каждую щелочку между половыми рейками, забирались на спинки второго яруса, осматривая потолок, развинтили светильники и электрические розетки. Но так и не нашли ничего мало-мальски предосудительного. И все же, самые важные сообщения (если таковые будут иметь место) условились передавать друг другу письменно.

Собравшись снова, принялись за составление петиции Зонову. Мы долго и бесплодно спорили, пока нас не прервал звонок на обед. И в столовой за каждым столиком продолжались бурные дебаты, в итоге которых выяснилось, что все эту петицию представляют по-разному. Решили так: пусть каждый желающий напишет свой вариант и зачтет его, затем голосованием выберем лучший, коллективно доработаем его, и все подпишемся.

Весь процесс этот занял добрых два послеобеденных часа. Все-таки не случайно создалось у меня мнение о Рипкине, как о самом въедливом среди нас мужике, именно его вариант оказался самым лаконичным, самым полным и, в то же время, не слишком уж оскорбительным (чего не скажешь о большинстве остальных:

«Мы, группа научных сотрудников, обманом собранные в помещение т. н. НИИ ДУРА, считаем действия названного учреждения антинаучными, антигуманными, противозаконными, противоречащими основам Конституции РФ, международному законодательству о правах человека. Мы выражаем свой протест и официально заявляем: если в течении трех суток все мы, без исключения, не будем освобождены, при первой же возможности мы добьемся возбуждения против руководства названного института уголовного дела, а по окончании следствия — суровейших наказаний в отношении его сотрудников. Кроме того, по истечении трехдневного срока с момента передачи данного документа сотрудникам НИИ ДУРА, мы снимаем с себя всякую ответственность и не гарантируем им сохранность их жизней и здоровья».

Была в последней фразе сдержанная, но явно ощутимая угроза. И это всем понравилось. Каждый расписался под двумя экземплярами текста. Только слово «Собранные» в начале его заменили словом «заключенные».

А ночью мне приснилась армия — первые дни службы. «Дедами» там были Зонов и Борис Яковлевич. Они заставляли меня стирать носки, я отказывался, а они били меня. И когда я сломался, стал кричать, что согласен, они не слушали меня, а все били и били.

Я проснулся с ног до головы липкий от пота. Хоть я и понимал, что это только сон, тяжесть внутри осталась. И мысль: не нужно никаких телекамер, достаточно всего лишь одного «стукача».

Я еле заснул снова. И только тогда все стало на свои места. Приснилась Элька.

Зонов появился в расположении часов в двенадцать дня, и нота протеста была торжественно ему вручена. Он прочел, аккуратно сложил листок и сунул его во внутренний карман. На лице его не отразилось и тени какого-либо чувства.

Всеобщее состояние в течении трех дней можно выразить одним единственным словом — «томление». Мы окончательно перезнакомились друг с другом, наметились даже небольшие товарищеские компании. Мы маялись от безделья и до одури обкуривались в туалете; и, в то же время, ухитрялись не высыпаться, потому что до двух-трех ночи не умолкали анекдоты, житейские (в основном — армейские) байки и сопровождающий их хохот.

Наверное, каждый из нас минимум один раз попытался подойти поближе к КПП или хотя бы просто завести беседу с часовыми, носившими, кстати, погоны внутренних войск. Но те службу несли четко: неуставных «базаров» не допускали, только — «стой, кто идет?» и «стой, стрелять буду!» А однажды даже был произведен положенный предупредительный выстрел в воздух, после чего белый, как бумага, камикадзе-Жора пулей влетел в расположение, плюхнулся на табурет, сломал, прикуривая, несколько спичек, затянулся, наконец, и сказал: «Настоящий!..» (патрон? автомат? часовой?)

К концу третьего дня нас лихорадило. Должна же быть, в конце концов, хоть какая-нибудь реакция на наш опус. Ночью меня разбудил Жора и предложил вместе готовить побег, если в течении нескольких дней нас не отпустят по-хорошему. Я согласился. Но когда он вознамерился разбудить еще майора Юру и Бориса Яковлевича, я отговорил его. Юра по натуре своей — ярко выраженный реформист. Он будет только тормозить. Что же касается Рипкина, я просто не доверял ему. Да, без всяких к тому оснований. Но, вот, не доверял. Жора вяло поспорил со мной, но признал: чем меньше людей будет готовить побег, тем больше шансов на успех.

… На сей раз Зонов был одет в спортивный костюм и куртку. Но при кобуре.

— Так, — сказал он, вновь собрав нас в коридоре, — вижу, вы не слишком-то удручены отсутствием работы: ни одной заявки на оборудование. Впрочем, мне же меньше мороки.

— А мы о вас и заботимся, — съехидничал Сан-Саныч, — отец вы наш родной.

Но Зонов замечание проигнорировал.

— Вы наш протест начальству передали? — напористо спросил Борис Яковлевич.

— Не посчитал нужным, — бросил Зонов и пошел к выходу.

Мы ожидали чего угодно, только не этого. Не передал?! А на кой черт он нас сейчас строил?!

— Сволочь, — емко выразив общий порыв, послал ему вдогонку Жора.

— Возможно, — обернулся и пожал плечами Зонов. Потом поговорил о чем-то с заспанной комендантшей и удалился.

Страсти кипели весь день. Одни предлагали взять охрану штурмом, другие — подкупить дежурного на КПП, третьи — устроить лежачую забастовку… Пыл охладил Юра:

— Нужно хорошенько обсосать все варианты. Затея с протестом, например, лопнула. Теперь нужно бить только наверняка. А пока… — Он взял ручку и написал на листке:

«Давайте попробуем сорвать эксперимент. Беру на себя роль старшины. Будем дисциплинированны. Если надо, будем строиться, ходить в ногу и т. п. Если даже ничего не придумаем, через неделю-две они поймут, что никаких интересных вещей у нас не происходит, что исследовать нечего и отпустят нас».

Когда бумажка прошла по кругу, он спросил вслух:

— Кто «за»?

Сразу или помедлив, «за» проголосовали все.

— Кстати, анекдот, — влез Жора. — Офицер у своего друга-гражданского спрашивает: «Правда, что вы, гражданские, всех военных тупыми считаете?» Тот: «Да нет, что ты…» «А если честно? Я не обижусь». «Ну, если честно, то считаем». «Вот так, значит, — говорит офицер, — но если вы все на гражданке такие умные, что же вы строем-то не ходите?»

В эту ночь я не успел как следует досмотреть свой любимый сон, потому что меня опять разбудил Жора, и мы принялись разрабатывать план. Две недели — слишком долгий срок, да и он взят Юрой с потолка.

2

После ужина, выходя из столовой, мы чуть задержались и отозвали майора Юру в сторону.

— Земляк, — начал Жора, — ты нас на проверке не ищи, мы тут чуток задержимся. — Надо сказать, что два дня после общего «секретного соглашения» все вели себя образцово и ежевечерне строились на проверки (хотя, казалось бы, куда мы отсюда денемся?).

— Это почему это так? — насторожился Юра.

— Да мы тут договорились… — я кивнул в сторону протирающих столики поварих.

— Мужики мы, или кто? — напористо задал Жора риторический вопрос.

— А-а, — заулыбался Юра (у нас уже начали входить в обиход смачные эротические воспоминания и шуточки после отбоя), — это дело святое. Жалко, двое их, я бы и сам с вами остался, — он игриво подкрутил усы. — Ладно, ни пуха вам, хлопцы, ни пера. Расскажите после.

Оставшись одни, мы немного отступили в коридор, чтобы женщины не увидели нас раньше времени. Через пару минут они — румяная дородная, лет тридцати пяти Наташа (Жора при виде нее каждый раз мурлыкал: «Я свою Наталию узнаю по талии: там, где ширше талия, там моя Наталия») и сухопарая лошадь Варвара, покрикивая друг на друга, вошли в подсобку. Мы выждали еще немного, а услышав лязг железных тарелок, пробежали в ту же дверь и свернули в посудомойку.

— Вот что, бабаньки, — сказал Жора, — кхе-кхе, короче, это… раздевайтесь.

— Вы чего это, дураки, удумали? — всей своей талией грозно двинулась на нас Наталия. Жора растерянно попятился к двери. И все дело было бы загублено на корню, если бы я, убоявшись провала, не выхватил из умывальника огромный хлебный нож и не заорал, вспоминая на ходу все виденные когда-либо детективы:

— Стоять, шампунь блатная! Век воли не видать, порешу, как котят! — На том мой запас уголовных выражений иссяк, и «шампунь»-то непонятно как тут оказался. Тогда я добавил последнее известное мне «блатное» слово: — В натуре!

Но Наташе этого вполне хватило. Она остановилась и, торопливо расстегивая ворот блузки, нерешительно, с какой-то полувопросительной интонацией крикнула:

— Ой?..

А потом еще, с тем же выражением:

— Насилуют?!

— Размечталась, — буркнул осмелевший Жора, помогая ей стянуть блузку.

Я даже удивился, какими некрасивыми могут быть женские тела. Одно — жирное, бесформенное, другое — костлявое, угловатое, с обвисшими худыми грудями. Я стал смотреть в сторону и попытался представить мою стройную загорелую Эльку, но не смог. Однако, Жора, кажется, моих чувств не разделял. Собрав одежду в охапку, он потоптался нерешительно на месте и спросил меня:

— А может того… задержимся, а?

— Иди, иди, ядерщик ядреный, — подтолкнул я его к двери.

— Эх, — с нескрываемым сожалением вздохнул он, — вы уж нас, женщины, извините. — А за что извиняется — за грабеж или за раннее отбытие, одному Богу известно.

— Дураки, они и есть дураки, — сварливо крикнула нам вслед Варвара, а мы ножкой стула заперли дверь снаружи и принялись переоблачаться в женское.

В костюмах беглого Керенского мы без приключений добрались до КПП. Часовой, прохаживающийся неподалеку, даже не взглянул на нас. От волнения у меня образовалась очень неудобная слабость в коленках. Войдя в дверь, мы увидели вертушку и окошечко дежурного против нее. Я сунул туда найденный в кармане сарафана пропуск, заключенный в мутно-прозрачный пластиковый футляр. То же сделал и Жора. Пропуска были тут же возвращены нам, я толкнул вертушку, но она не поддалась. Спрашивать, в чем дело, я не смел, голос-то у меня отнюдь не женский. Но все разъяснилось само собой:

— Чего долбишься? — просипел вахтер. — Руки сюда давайте.

Я испуганно покосился на Жору. Тот выпучил глаза и пожал плечами. Так как я стоял первым, руку в окошко протянул я. И почувствовал, как к ладони прикасается что-то плоское и холодное.

— Э-э, кто ты? — спросил вахтер озадаченно. А потом удовлетворенно сообщил: — Тревога, значит.

Я выдернул ладонь и кинулся к двери его комнатки. Толкнул. Естественно, заперто. Ко мне подскочил Жора, тоже попробовал дверь рукой, а потом принялся всей своей массой с размаху биться в нее. И с четвертой попытки мы вломились в прокуренную каморку. Уже вовсю ревела сирена. Старик тряс ладонями над головой, бормоча: «Сдаюсь, сдаюсь, в плен бери, давай…» Жора дернул какой-то рубильник, и сирена смолкла. Я нажал на педаль под столом и защелкнул ее специальным замком; вертушка теперь должна быть свободной. Мы ринулись к выходу, но на пороге нос к носу столкнулись с двумя бравыми охранничками.

— Стой! — рявкнул один из них.

Смелость тут ни при чем, наоборот, именно от страха у меня полностью атрофировался инстинкт самосохранения. Я бросился в дверь, прямо на автомат.

Но в меня не стреляли. Зато я получил оглушительный удар прикладом в висок и моментально провалился в темноту.

… Наверное, только после того, как тебя побьют, по-настоящему осознаешь, что ты — в тюрьме. Не в общежитии, не в казарме, а именно в тюрьме. Кажется, я понял это первым.

Шел второй день объявленной мной голодовки.

Вчера, когда я перед строем заявил о своем решении Зонову, он сделал вид, что ему наплевать. Но я видел: именно СДЕЛАЛ ВИД. Рассчитывал, что я, столкнувшись с безразличием, откажусь от своего намерения. На самом же деле он начал нервничать, я заметил это. А сегодня майор Юра рассказал, что утром Зонов как бы мимоходом справлялся о моем самочувствии.

Давным-давно в какой-то книжке я вычитал, что голодая, нужно лежать, меньше двигаться — сохранять энергию. Я же, наоборот, без нужды суетился, слонялся по спальне, слушал анекдоты, пил чай (почти каждый взял в командировку пачку чая и кипятильник), курил, ругался, ложился и снова вставал. Не то что истощенным, просто голодным я себя почувствовать еще не успел. Только башка трещала, но это, наверное, от удара.

В нашем углу Жора со смаком описывал сцену раздевания поварих. Рассказ этот «по просьбам трудящихся» он повторял уже в четвертый или в пятый раз, но вновь и вновь успех имел место значительный. И с каждым разом повествование его обрастало все более интимными подробностями, а убогие прелести несчастных женщин расцветали все пышнее и пышнее.

Вообще, женщины стали главной и едва ли не единственной темой наших разговоров. Но сейчас ее на время потеснило обсуждение нашей попытки бегства, благо, нашлись и точки соприкосновения этих двух тем. Большинство относилось к нам сочувственно. Майор Юра пожурил нас «за недисциплинированность», но не очень строго: посчитал, что мы свое уже получили. Но один человек был настроен крайне агрессивно. Сан-Саныч. Мол, из-за вас теперь наши тюремщики усилят бдительность, пискляво митинговал он, «закрутят гайки», и достанется всем. Нечего было лезть в бутылку, нужно было обсудить план побега коллективно. Возможно, он и прав, только все равно обидно.

— Если еще кто дернется без спроса, темную устроим, — закончил он угрозой очередную тираду. — А этих пидеров (это нас с Жорой) простим на первый раз.

Вся моя нервозность вылилась во вспышку лютой ненависти к этому мозгляку.

— Слушай ты, умный, — взял я его за грудки, — пойдем-ка выйдем, поговорим.

— Пойдем, пойдем, — пискнул он воинственно.

— Бросьте, — попытался урезонить нас Юра, — не хватало нам еще промеж себя собачиться.

Но неожиданно бесстрашный Сан-Саныч сам поволок меня за рукав к дверному проему, бросив мужикам:

— С нами не ходите, сами разберемся.

В коридоре он вдруг тихо спросил:

— Ручка есть?

Я опешил и ручку ему дал. Он вынул блокнот и стал писать:

«Уверен, среди нас есть осведомитель. После ужина зайди в лабораторию № 1, есть дело. Если хочешь бежать, нечего переть напролом».

Он передал ручку мне.

«Что такое лаборатория № 1?»

Сан-Саныч вырвал из блокнота исписанный листок и сжег его, чиркнув зажигалкой.

— Пока вы с Жорой дурью маялись, — ехидно ответил он вслух на мой письменный вопрос, — мы подали Зонову заявки, и он их все выполнил. Лично я работаю уже третий день. Под лаборатории нам отдали пустые кладовки, вон, — он указал пальцем на три двери в конце коридора, в стороне противоположной столовой. — Ключ от первой — у меня. Все понял?

— Хорошо, — кивнул я.

Мы вернулись в спальню, демонстративно не глядя друг на друга, создавая видимость, что хоть до драки дело так и не дошло, но отныне мы — лютые враги.

На ужин я, естественно, не пошел. Уже начало сосать под ложечкой, и предательница-фантазия принялась подсказывать способы утолить голод так, чтобы никто об этом не узнал. Говорят, это особенность совести современного человека: она чиста, пока о твоем преступлении не узнают окружающие. Стоит преступлению открыться, как совесть начинает мучать тебя, не дает тебе спать… Вплоть до самоубийства. Но только если кто-то узнал.

Когда народ вернулся с ужина, я поднялся и на всякий случай подошел к койке Сан-Саныча. Пусто.

… Он открыл сразу, только я постучал.

— Заходи быстрее, — он запер за мной дверь. — Я тут один, и никто нас точно не подслушивает, я каждый миллиметр облазил.

Я огляделся. Небольшая комната была доверху забита колбами, ретортами и иными алхимическими принадлежностями. На верстаке в углу стоял компьютер и угнетающего вида приспособление в полуразобранном состоянии с несколькими, торчащими в разные стороны, металлическими прутьями впереди и змеевиком (пружиной? скрученным кабелем?) позади.

— Сколько вас тут занимается? — поинтересовался я.

— Пятеро. Но что другие делают, я не знаю, я и сам им не объясняю ничего. А тебе можно верить.

— Почему?

— Стукач бы первым в бега не подался. Да и разукрасили тебя больно хорошо. Своего бы так не стали.

Он подошел к столу и, внезапно смутившись, сказал:

— Вот, посмотри чего я здесь нахимичил… У меня давно уже эта мысль вертелась, но то времени не было, то препаратов нужных, то не везло просто, да и всегда что-нибудь поважнее находилось… — говоря это, он достал из-под стола кирпич и поставил на него две склянки — с прозрачной и мутно-зеленоватой жидкостями.

— Не самогон?

— Между прочим, я и сам удивляюсь, как Зонов такую возможность не учел: мы тут вполне можем наладить производство первача на широкую ногу, и хана бы всему ихнему эксперименту.

— А может, наоборот, это и был бы успех? Может, это как раз, и подтвердило бы какие-то его теоретические выкладки? Например, что в неволе интеллигенция спивается.

— Это-то мы и без него знаем. Вот, — Сан-Саныч открыл пробирку с прозрачной жидкостью и плеснул ее содержимым на кирпич. — Сейчас минутку подождем, и готово будет. Если хорошенько подумать, то куча перспектив. — Он разволновался. — Так, теперь дальше, — он открыл вторую пробирку и чуть-чуть капнул из нее. — Всё пока. Покурим.

Закурили. Я поглядывал на кирпич, но ничего сверхъестественного с ним не происходило. У меня появилось подозрение, что Сан-Саныч просто свихнулся от переживаний. Помешался. На кирпичах.

— Так, — он встал с табуретки, — ну-ка, потрогай.

— Не ядовито?

— Давай-давай.

— Я потрогал. Кирпич как кирпич.

— Посильней нажми.

Я нажал, но твердости не почувствовал. Пальцы вошли в рыжую субстанцию легко, как в мокрую глину.

— Ясно?

— Здорово! Только зачем?

— Трудно, наверное, быть глупым, — заявил Сан-Саныч. — Слушай сюда. Как основу я использовал самые обыкновенные бактерии гниения. Здесь, — он показал на пустую пробирку, — питательный раствор, он же и катализатор.

— Э-э, — я тщательно вытер руку о штаны, — а у меня пальцы не того?

— Не того, не бойся. И штаны — не того. Узкая специализация — строительные материалы — бетон, кирпич, кафель, шифер.

— А весь дом эти твои бактерии не сожрут?

— Даже не знаю, как тебе объяснить. Короче, они действуют строго там, где поверхности коснулся катализатор. Если я на стене толщиной в метр мазну пятнышко в сантиметр диаметром, они «выгрызут» отверстие длинной в метр, а диаметром — ровно сантиметр.

— Лихо. И как же ты за два дня вывел новый вид бактерий? Я был бы дураком, если бы поверил.

— За минуту у них сменяется сотни поколений. Так что, научившись влиять на отбор, можно и за час новый вид вывести.

Я прикинул возможности его изобретения и предположил:

— А ведь это оружие.

Сан-Саныч пренебрежительно махнул рукой:

— Брось. Что угодно можно заставить работать на войну. Я же не бомбу сделал. У этой штуки масса мирных применений. Да хотя бы дом старый снести. За полчаса можно. И без больших затрат. А в геологии… Оружие-то это как раз неудобное: надо чтобы людей убивало, а ценности сохранялись, как при взрыве нейтронной бомба. А тут все наоборот.

— Ну и когда приступим? — спросил я.

— К чему? — удивился Сан-Саныч.

— Когда начнем НИИ уничтожать?

— Не надо суетиться, Слава. У нас в руках теперь крупный козырь, ни к чему вскрывать его раньше времени.

… Я никак не мог уснуть. Попытался считать слонов, но они не считались. Считались только пельмени. На двести шестнадцатом я понял, что спать мне от такого счета расхотелось и вовсе. А захотелось есть. Еще сильнее.

Кому она нужна, моя голодовка? Но нет, это уже «дело чести». А пользы-то никакой. Как было бы здорово все-таки, если бы я ел, а никто вокруг об этом не знал… И тут меня просто подкинуло. Да ведь все элементарно! Как репа! Только такой дебил, как я, мог столько времени потратить на эту детсадовскую задачку. Перед глазами стояла готовая схема: бери детали и паяй.

Я даже забыл на минутку, где я и решил срочно позвонить Эльке. Она ни черта, конечно, не поймет, но зато честно порадуется со мной на пару. И хотя она будет далеко, на том конце провода, я буду знать, как смешно она морщит от удовольствия свою кнопку-нос. Во всяком случае, я сумею втолковать ей, что изобрел способ, как сделать ее талию еще тоньше.

Но я не дома. Тут никому ничего лучше не рассказывать. И все же…

Я встал, достал ручку и общую тетрадь, вышел в коридор, уселся там прямо на пол и принялся рисовать. А схемка-то выходит вовсе не такая простая, как мне показалось сначала. Но выполнимая. Даже в нынешних ублюдочных условиях. Мысли мои ощутимо подгонял так и не сосчитанный пельмень, следовавший за двести шестнадцатым.

Меня немного трясло от возбуждения. И зрение стало каким-то особенным: далекие предметы кажутся ближе, а тетрадка, на которой я выводил свои каракули, казалось, была очень далеко. И рука моя с авторучкой, соответственно, стала невообразимо длинной. Я с трудом ворочал этой рукой-бревном, зато голова работала с предельной ясностью. Единственное, чего я боялся, что не успею перенести на бумагу все, что пока так четко стоит перед внутренним взором.

Но не успел. Посмотрел напоследок схему, кое-что поправил и, убедившись, что завтра сумею все разобрать, пошел к постели. Но не дошел. Вернулся и принялся составлять список Зонову. В нем оказалось, ни много ни мало, триста двадцать два наименования. Три первых: паяльник, олово, канифоль; остальное — блоки и отдельные детали.

Закончив список, вернулся в комнату, лег и мгновенно, не раздевшись, уснул. Снилось, как всегда.

Когда четверо солдатиков под предводительством Зонова в самом начале обеда втащили в коридор ящик с приборами, инструментами и деталями, я в гордом одиночестве возлежал на койке и продолжал на собственной шкуре постигать мудрость старых революционеров; оказывается, вовсе не так уж трудно не двигаться, экономя энергию, нужно просто дойти до определенной кондиции. Вот двигаться тогда — сложнее.

Зонов подошел к кровати и спросил с таким видом, будто ответ его ничуть не интересует:

— Долго еще будете дурака валять?

— А вы?

— Чего вы добиваетесь?

— Освобождения. Вы знаете.

— Срок вашей командировки еще не истек.

— Это не командировка, это тюрьма.

— Если вы такой специалист по тюрьмам, вы должны знать и что такое принудительное питание.

— Ну тут-то вы загнули, — попытался я усмехнуться понаглее, но ухмылочка, по-моему, вышла какая-то скорбная, — не может у вас быть таких полномочий.

Зонов наклонился, и я заметил, что лысина его покрыта большими блеклыми веснушками. Прямо мне в ухо негромко, но отчетливо он сказал:

— Есть у меня такие полномочия. И другие — тоже. Если понадобится, я вас и убить могу.

Он резко выпрямился и пошел к двери.

Я ему поверил.

… В лаборатории № 2, где мы определились, было душно от плотной смеси табачного дыма и испарений канифоли. Жора чертыхался и ныл: «Хоть бы не темнил, сказал, чего делаем, а то ж ведь ни за грош здоровье гроблю…» Но я только подгонял его, как ленивого подмастерье, да повторял изредка: «Скорее соберем, скорее отсюда выберемся».

К четырем утра в общих чертах установка была готова. К этому моменту мы с Жорой остались одни. Ребята, возившиеся с синтезом шаровой молнии, ушли спать. Ушел и мрачный физиолог, ежечасно берущий у себя кровь из вены для каких-то мрачных анализов.

— Давай, посидим напоследок и начнем, — я сел на пол и, прислонившись спиной к стене, закрыл глаза. Под веками жгло, на щеки выкатилось по слезинке. Как я себя чувствовал? Так, как если бы я изобрел реактивный двигатель, наспех сляпал примитивную ракету, а затем без всяких испытаний, без Белок и Стрелок решил немедленно запустить себя на Луну.

Жора присел рядом на корточки и доверительно спросил:

— На дорожку сидим, да? Сразу домой или только через забор? — он явно решил, что мы соорудили, как минимум, средство нуль-транспортировки. Ох и разочаруется же он, бедолага.

Собрав остатки воли, я ремешками пристегнул клеммы к запястьям и к икрам, положил в рот пятак, припаянный в качестве электрода к концу изолированного провода, мысленно перекрестился и крутанул рукоятку реле времени.

Эти две с половиной минуты я и по сию пору вспоминаю, как одно из самых отвратительных событий моей жизни. Был бы я медиком, мне, возможно, было бы легче, ведь им со студенческой скамьи внушают, что нет на свете ничего благороднее, чем экспериментировать на собственном организме. Во имя и во славу. Но я-то — технарь. И чувство гордости не переполнило меня, когда я ощутил, что по всему моему телу растут зубы, и каждый из них изрядно ноет.

Гортань пересохла, в висках стучало, в ушах, пробиваясь через ватные пробки, гудел шмелиный рой… Я уже набрал в легкие воздуха, чтобы от души заорать, как все вдруг прекратилось, и я впал в эйфорию. Я был счастлив. И СЫТ.

Жора глядел на меня во все глаза. Глуповато хихикая, я привстал, потом снова сел. Потом опять встал и прошелся по лаборатории, боясь взлететь.

— Кажется, вышло, — сообщил я. — Все, Жора, конец войнам и революциям, я теперь, как Иисус, всех накормлю. Отныне человек сможет пополнять энергетический запас тела непосредственно из электрической сети.

— И как же нам это поможет выбраться отсюда? — подозрительно и даже чуть угрожающе спросил прагматик Жора, явно не просекая глобальности того, чему он стал свидетелем.

— Голодовка! — вскричал я, несколько переигрывая в убедительности. — Все та же голодовка! Мы устроим суперголодовку: мы не будем есть месяц, два, три, и рано или поздно нас отсюда выпустят.

— Тьфу ты! — рассердился Жора. — Знал бы, ни за что бы тебе не помогал. Вот уж точно, «сытый голодному не товарищ». Сдвинулся ты что ли на почве жратвы?

Я обиделся:

— Ты — очевидец рождения великого открытия. И в такую минуту болтаешь такую чушь.

— Ладно, Славик, — сказал он примирительно, почесав затылок. — Как-нибудь мы эту штуку приспособим. Слушай, — он озаренно уставился на меня, — а если частоту сменить или еще чего-нибудь, напряжение, например, может быть из электричества не только еда, но и питье может получиться? В смысле алкоголь. Вот тогда тебе благодарное человечество точно памятник поставит. Вернее, НАМ поставит.

Ну что ему — дураку — объяснишь?

3

Я понимал, что затея моя не выдерживает и самой мягкой критики. Но выбора не было. Теперь мы голодали втроем — я, Жора и Сан-Саныч. «Электропитание» не могло, конечно, полностью заметить нормальную пищу. Происходила только энергетическая поддержка организма, а чувствовал я себя все-равно неважно — болел желудок, часто кружилась голова. Но хоть как-то чувствовал.

Зонов заметно нервничал. Но к обещанному «принудительному кормлению» пока не прибегал. Майор Юра вел с нами душеспасительные беседы, сам же при этом с аппетитом ел, спал, блаженно похрапывая, отдыхал, короче, на всю катушку и ни на что не жаловался.

Население НИИ ДУРА тем временем разделилось на несколько стабильных «семеек», говоря языком «зоны», со своими укладами и своими тайнами. Я часто замечал, что когда подхожу к оживленно беседующей кучке «дураков», разговор их становится каким-то уж очень неопределенным. Или смолкает вовсе. Хотя я, вообще-то, был в несколько привилегированном положении — я был мучеником за общую идею освобождения.

Безделье — как сумерки: всех красит в серый цвет. Мне кажется, большинство «дураков» уже напрочь забыло, что они — интеллигенция. Перед сном Юра командирским голосом сообщал: «Вот еще день прошел!» И остальные, поддерживая старый солдатский ритуал, с энтузиазмом хором отвечали: «Ну и хуй с ним!» А однажды я проснулся, разбуженный приглушенными стонами. В конце комнаты слышалась какая-то возня. Я встал и, пошатываясь от слабости, двинулся туда. На полдороги меня остановил Рипкин. Он сидел на постели. Одетый. Явно «на шухере».

— Слава, — сказал он, — не надо вам туда. — И как всегда принялся яростно протирать очки.

— Что там?

— Там «темная». Поверьте, все по справедливости. Человек поступил нечестно по отношению ко всем нам. Вам туда идти не следует.

Я вернулся и лег. И вдруг понял: я совсем забыл, как жил раньше. В смысле, всю прошлую жизнь. Точнее, головой-то я все помнил, но так, словно видел кино. А нынешний тоскливый кошмар это и есть единственная реальная жизнь.

Еще немного, и я не сумею терпеть дальше. Увеличу по жориному совету напряжение. Раз в пятьдесят. Наемся…

Слава богу, ожидаемые изменения произошли на следующее же утро. После завтрака, куда вся наша троица, естественно, не ходила, Юра дал команду на построение. Мы продолжали лежать. Но Юра специально заглянул в расположение и попросил персонально:

— Хлопцы, ну будьте ж людьми, встаньте. Все-таки из-за вас ведь Зонов строит. Тем паче, вы-то, наверное, в последний раз постоите.

Заинтригованные, мы великодушно соизволили подчиниться.

Самое жалкое из нас зрелище, как ни странно, представлял не я, а Жора: он осунулся, обвисшими щеками и грустным взглядом стал походить на собаку-сенбернара и вроде бы даже немного позеленел. Прошлой ночью он разбудил меня и спросил так, словно речь шла о чем-то страшно важном: «Братан, знаешь, как меня в детстве дразнили?» «Ну?» — спросил я из вежливости. «Жора-обжора…» — сообщил он и, утерев слезы, вернулся на свое место.

Зонов стоял перед строем, откровенно держа руку на кобуре. И правильно. Озлобление в наших рядах достигло наивысшего накала.

— Господа ученые, — начал он.

— Граждане, — поправил кто-то.

— Дураки, — добавил другой.

— Что ж, — согласился Зонов, — если угодно. Граждане дураки. Я попросил вас собраться здесь для того, чтобы сделать важное сообщение.

Надежда ударила в виски слушающим, но Зонов продолжал совсем не о том, о чем хотелось бы всем услышать:

— Вы знаете, что трое ваших товарищей голодают. Их требование — немедленное освобождение из-под охраны. В интересах успешного ведения эксперимента я не могу выполнить это требование. Тем более, это значило бы провоцировать на подобные действия и остальных. Однако, их жизни в опасности. Я мог бы применить к ним жесткие меры, вплоть до принудительного кормления. Но вы знаете, что процедура эта болезненна и вредна. Есть более гуманный путь. Надеюсь на вашу поддержку. Трое голодающих будут переведены в госпитальное отделение, где о их жизни и здоровье квалифицированно позаботятся. Но с тем лишь условием, что ни один из вас не воспользуется тем же или подобным методом борьбы.

Погудев, народ ответил согласием.

— Собирайтесь, шахтеры кузбасские, — приказал нам Зонов, распустив строй. — Через час за вами придут.

Мы послушно принялись за сборы. Но в этот час уложилось еще одно событие, не рассказать о котором нельзя.

Я заторможенно складывал в чемодан свои шмутки, когда меня окликнул Борис Яковлевич. Чувство у меня к нему сложное. Я сделал вид, что не слышу. Но он подошел, присел на корточки прямо передо мной и спросил:

— Слава, у вас есть девушка?

«Тебе-то, ё-моё, какое дело?» — подумал я. Но ответил. Ответил честно — утвердительно.

— А вы любите ее?

Я был окончательно обескуражен, но собрался с духом и снова ответил честно:

— Очень.

— Тогда пойдемте быстрей, — потащил он меня за руку, — у вас может получиться.

В лаборатории № 1 двое бородатых ребят в джинсах (я давно их приметил, приятные ребята, но жутко законспирированные) колдовали над установкой, той самой, которую я во время своего первого визита сюда принял за модернизированный самогонный аппарат.

Перед установкой сидел тоже бородатый, но еще и рыжий экономист Павленко. Он сосредоточенно смотрел на нелепый металлический веник, торчащий из прибора ему в лицо, и напряженно шевелил губами.

— Мужики, — обратился Рипкин к нескольким мужчинам, сидящим, прислонясь к стене, поодаль, — позвольте Славе без очереди.

— Почему это? — зашумели ожидающие, — у нас тут ветеранам Бородинской битвы льгот не установлено. Пусть как все.

— Слышали же: через час он будет в изоляторе. А вы успеете еще.

— Ладно, фиг с ним, пусть идет, — сказал один. И остальные промолчали.

Один из бородачей (не знаю, может быть они и совсем разные по своим генетическим задаткам, но бороды, джинсы и худоба превратили их в однояйцевых близнецов) приблизился к Павленко и потряс его за плечо. Тот ошалело взглянул на него, потом на «веник», потом опять на него… Засмеялся, сказал: «Класс» и пошел к двери. Потом резко обернулся и попросил до истеричности проникновенно: «Еще немножко, а? Я там не успел…» «Все, все, — сурово ответили ему. — Следующий».

Борис Яковлевич подпихнул меня, я сел на табуретку и стал пялиться на «веник».

— Костя, — протянул мне руку бородач.

— Слава, — ответил я.

— Расслабься, Слава, — посоветовал он. — А смотришь правильно, сюда», — он стал делать что-то на пульте прибора, а я неожиданно испытал такую дикую тоску, такую щемящую, сладкую тоску…

Я ужасно давно не видел Эльку.

И вдруг я почувствовал, как соскучилась по мне она. Она сидит в «научке», перед ней учебник по термодинамике, но она не читает, а мысленно разговаривает со мной: «Славка-Сливка, — думает она, — куда же ты запропастился, обезьяна ты этакая? Я уже и запах твой забыла, еще немного, и я забуду, как я люблю тебя…» «А вот ты всегда пахнешь какой-нибудь косметикой, и только чуть-чуть — собой. Это очень вкусно» — подумал я. «Господи, мне кажется, ты сейчас где-то совсем рядом». «Пахнет обезьяной?» «Кажется, открою глаза, нет этой проклятой книги, этой проклятой библиотеки, а есть ты». «И мне тоже кажется, что протяну руку и коснусь тебя». «Но ведь я просто разговариваю с тобой про себя. Я все время разговариваю с тобой». «И ты всегда рядом». «Но не так, как сейчас. Мне кажется, я все про тебя знаю — где ты, как ты себя чувствуешь, как ты меня любишь, как тебе плохо… Ты почему такой худой, одни кости?..» «Все в порядке, я худею, чтобы зря время не терять». «Не лги, обезьяна. Знаешь, твоя мама болеет. Она вбила себе в голову…»

— Все, парень, — постучал меня по плечу Костя, — уступи место.

На ватных ногах я выбрался в коридор. Рипкин поддерживал меня под локоть и все спрашивал: «Получилось? Получилось?»

— Получилось, — выдавил я. — Это что, телепатия?

— Не у каждого получается. У меня, вот, например, не вышло.

— Это телепатия?

— А кто их знает. Так объясняют: «Любовь, — говорят, — это не элементарное чувство, как страх или радость. Это когда и страх и радость на двоих. Люди как бы настроены друг на друга, в унисон. И когда звучит один, другой резонирует». Влюбленные понимают друг друга с полуслова, с полувзгляда. Мы так к этому привыкли, что не считаем чем-то сверхъестественным. А у них вот такая теория. И прибор этот усиливает резонанс.

— Какая романтическая гипотеза — психополе любви, пронизывающее пространство… И все-таки я не понял, я разговаривал с ней? То есть, она слышала мои мысли?

— Они и сами не знают. Проверить-то нет возможности. Слава Богу, у нас тут между собой влюбленных еще не появилось. Но вообще-то Костя говорит, что связь скорее всего, одностороння. Между вами всегда есть слабая связь, и они на одном конце сигнал усилили. Как если люди говорят по телефону, и вдруг к одному из аппаратов подключили усилитель. У тебя — орет на всю улицу, а на другом конце ничего даже и не заметили.

Вот же черт, у меня даже ее фотографии с собой нет.

Под конвоем я, Жора и Сан-Саныч прошли вслед за Зоновым через дворик. Там в мерзлой земле копался один наш «дурак» — селекционер из института Вавилова. Мы подошли к небольшому двухэтажному каменному домику. Мы уже успели выяснить, что на первом его этаже находятся склады и живет Зонов, а на втором канцелярия, оружейная комната охраны и госпитальное отделение на шесть коек. Вслед нам брехали сторожевые псы, и Жора, плутовато ухмыльнувшись, пропел: «Собака лаяла на дядю-фраера, сама не знаяла, кого кусаяла…»

Всё. Доступа к моей системе электропитания больше нет. Если мы еще хоть пару дней поголодаем, не миновать нам дистрофии. Особенно мне, я же раньше начал. А можно и вовсе коньки отбросить. А это в наши планы не входит. Так что, когда Зонов на новом месте предложил нам обед, мы благосклонно ответили согласием. Но дали понять, что это — в первый и последний раз, как бы небольшая уступка в благодарность за заботу и честное ведение игры. Съели мы лишь по несколько ложек бульона и по кусочку хлеба. Но животами после этого маялись до самого отбоя.

А ночью состоялся «военный совет». Решили: ждать смысла нет, вряд ли что-то изменится к лучшему. Тем более, завтра должны появиться врачи, которые будут нас лечить, и задача усложнится. Нынешние условия — наиболее благоприятные.

И вот Сан-Саныч лезет под матрац и достает внесенные сюда контрабандой флакончики. По нашему плану, преодолеть предстоит минимум три стены — от нас в оружейку, из нее в коридор и, спустившись на первый этаж, из коридора в комнату Зонова. Поэтому Сан-Саныч экономен.

Он отрывает клочок от простыни, смачивает его одним раствором и рисует им на стене небольшой, в половину человеческого роста, прямоугольник. Затем повторяет операцию с другим раствором.

Сели на две-три минуты, и я затеял разговор:

— Заметили, все здесь чего-то изобретают? Интересно, почему?

— Со скуки, — проворчал Жора. — Если б только изобретали. Ты знаешь, что прошлой ночью Псих учудил?

«Психом» мы за глаза называли толстого носатого дядьку, сотрудника института то ли психиатрии, то ли психологии. В нашем засилье технарей он смотрелся белой вороной.

— Мужики рассказывают, — продолжал Жора, — засиделись вечером за преферансом, глядь, Психа нету, как ушел — не видели. Ладно. Только начали снова играть, глядь, Псих на месте. Спит. Разбудили его, где был? А он глазами хлопает, ничего понять не может. Тогда его спрашивают, снилось что? «Снилось, — гундосит, — что еще не родился…», представляете? Тогда ему рассказали, как он исчезал, и у него всю печаль, как рукой сняло: «Я, — говорит, — много лет работаю над реализацией сновидений, изучаю мексиканский оккультизм, заклинания многие знаю. И вот, похоже, во сне что-то правильно сказал, и всё вышло!» Мужики теперь дежурить будут, спать ему не давать. А то ведь мало ли что ему приснится — потоп или землетрясение. Или, что он-то как раз родился, а вот все остальные — нет.

— Если даже и приключится такая нелепость, — вмешался Сан-Саныч, — опыт показал, что в момент его пробуждения, все вернется на свои места.

— Ага, а если ему приснится, что мы не только не родились, но уже никогда и не родимся? — возразил Жора. — Или родимся, но не мы?

Призадумались. Сан-Саныч нарушил молчание глубокомысленным высказыванием:

— Надо бы его поставить на службу экономике страны. Пусть видит во сне необходимые вещи.

— Точно, — подхватил Жора, — А то ведь отечественная промышленность-то зачахла совсем. Пусть ему каждую ночь в больших количествах снятся русские компьютеры, покруче маккентошей, русские машины, надежнее шестисотых…

— Пусть уж ему сразу приснится, взамен нашего, благополучное общество, — мрачно перебил его Сан-Саныч. — А вместо нас — счастливые и благородные люди.

— Не пора? — кивнул я на стенку.

— Давно пора, — согласился он, подошел к стене и слегка толкнул в центр нарисованной им рамки. Неожиданно кусок стены не просто поддался, а плавно, как по маслу прошел внутрь и с грохотом рухнул по ту сторону. Матюгнувшись, Жора первым ринулся в образовавшийся проем.

Я успел лишь схватить автомат из пирамиды, Жора уже снял с предохранителя и передернул затвор, а Сан-Саныч только-только протиснулся в оружейку, когда властно и отчетливо прозвучал в наших ушах голос Зонова:

— Оружие бросить. Руки за голову.

Ствол его пистолета злобно обнюхивал нас.

Мы с Жорой подчинились.

— Я знал, шахтеры Кузбасса, что вы и здесь не угомонитесь, — процедил Зонов. Он стоял отгороженный от нас запертой дверью-решеткой.

— До какого, в конце концов, дьявола! — пискляво, но все-таки грозно вскричал Сан-Саныч, отряхивая кожаный пиджак от цементной пыли и будто бы не замечая направленного на него оружия. — Что вам от нас нужно?! Долго вы еще будете истязать нас?!

— Руки, руки, — напомнил Зонов. — Я не шучу.

Сан-Саныч нехотя поднял руки, но продолжал обличать:

— Если бы вы не скрывали, кому и зачем все это нужно, мы бы, возможно, еще терпели. Но так люди долго не могут! Они бунтовать начинают! Вы должны это понимать, вы ведь не очень глупый человек.

— Ни в ваших комплиментах, ни в ваших советах я не нуждаюсь. — Зонов вынул свободной рукой из кармана связку ключей и, продолжая держать нас на мушке, попытался открыть висячий замок. Было ясно, что он находится в затруднительном положении: он мог приказать нам вернуться через пролом в комнату, но тогда мы, во-первых, выпали бы из его поля зрения, во-вторых, доступ к оружию остался бы. Скорее всего, он открывает дверь для того, чтобы сработала сигнализация и прибежали охранники.

Замок звякнул о прутья решетки, Зонов приоткрыл дверь, и, как я и ожидал, где-то далеко, синхронно с замигавшей над дверью тревожной красной лампочкой, забился колеблющийся визг сирены. И в тот же миг за спиной Зонова я уловил какое-то движение. Он обернулся и увидел то, что за секунду до него успели разглядеть мы: толпу «дураков» во главе с майором Юрой. В руках Юра сжимал конец шланга, выходящего из громоздкого сооружения, которое держали за ручки четверо. Вокруг наконечника-раструба клубился дымок.

— Что это? — спросил Зонов, глядя на раструб дикими глазами.

— Дистанционный рефрижератор, — проинформировал Юра. — Для здоровья не опасно, в крайнем случае — легкая простуда. — Он деловито водил наконечником, словно поливая из него руки Зонова невидимой жидкостью.

Тот резко перевел ствол с нас на новоприбывших, но пистолет неожиданно выскользнул из его рук и глухо ударился об пол. Зонов поднес к глазам скрюченные пальцы и оторопело уставился на них.

— Поверхностное обморожение конечностей, — констатировал диагноз Юра.

Наверное, это было смешно, но нам было не до комизма ситуации. Я и Жора схватили брошенные автоматы, и это спасло всех нас, так как еще через пару секунд в корпус вломились пятеро охранников. Увидев шефа безоружным, они растерянно остановились.

— Бросили пушки, живо, — скомандовал Сан-Саныч, — а не то мы этого парня пристрелим к чертовой матери.

— Все, ребята, я проиграл, — нервно сказал Зонов охранникам, — делайте, что они говорят.

— У нас другие инструкции на этот случай, отозвался сержантик — пацан-пацаном.

— Какие, к матери, инструкции! — начал злиться Зонов, и его трудно было не понять. — Если вы немедленно не сдадите оружие…

Но тут он примолк, наблюдая неожиданную сцену. Юра, бормоча про себя «такие гарные хлопчики, а такие непонятливые», «поливал» охранников из своего шланга. Мы увидели, как бляхи на их ремнях покрылись инеем. Моментально побелели и автоматы. Майор Юра проворчал при этом: «Кто сказал, что автомат — не холодное оружие?» Воины стали испуганно отдергивать руки от обжигающего морозного металла. Сан-Саныч крикнул в этот момент: «Бросьте, ребята, уходите по-хорошему, без вас разберемся!» «Делайте, что они говорят», — повторил Зонов.

— А! Пошли вы! — вдруг обиженно воскликнул сержантик. — В гробу я видел такую службу! Хуже, чем в Чечне! — Все пятеро развернулись и, продолжая костерить на чем свет стоит армию, внутренние войска, институты, ученых, страну и жизнь вообще, побрели к лесенке.

На пресс-конференции (или допросе?) с Зоновым присутствовали все. Проходило это дело в столовой. Мы с Жорой держали его на прицелах, хотя он и сказал укоризненно: «Ну, хватит, мы же интеллигентные люди…» «Мы тут уже месяц бачим, какой вы интеллигент», — ответил майор Юра, неожиданно оказавшийся лидером засекреченного-пересекреченного подполья. Мы уже узнали: это чистейшей воды счастливое совпадение, что захват Зонова и побег подполье назначило именно на эту ночь.

Борис Яковлевич (поправляя очки): Итак, Зонов, по вашему собственному признанию, вы проиграли. Будьте же так любезны, проясните нам суть этой странной игры.

Зонов: Я не намерен ничего объяснять до тех пор, пока не перестану служить мишенью для ваших «голодающих».

Жора: Дядька, не капризничай, убьем ведь.

Майор Юра: Кто вами руководит?

Зонов: Все что здесь происходит — моя личная инициатива. Содействовать же мне дали согласия все учреждения, в которых вы работаете. После того, как я представил документы из Академии наук и заручился поддержкой Министерства обороны и ФСБ.

Борис Яковлевич: Ближе к делу. Зачем мы здесь?

Зонов (массируя обмороженные пальцы): Очень жалко расставаться с идеей, сулившей большие результаты. Второй раз мне уже не пробить всех инстанций.

Сан-Саныч (как всегда ехидно и пискляво): Григорий Ефимович, мы понимаем вас. Но помочь, увы, ничем не можем.

Зонов: Коротко. Идея моя состоит в том, что в наших научных учреждениях скопился огромный творческий потенциал, не имеющий практически никаких перспектив на реализацию. Я говорю о так называемых «неудачниках», чудаках, дурачках. Наука обескровлена. Кто-то ушел в бизнес, кто-то торгует на рынке. Остались лишь те, кто не желает или не может изменить себя. Но они никому не нужны. Исторически сложилось так, что воплотить свои идеи в жизнь может у нас лишь горстка ученых, так или иначе добившихся определенных высот…

Борис Яковлевич: И это логично. Ведь на высотах люди оказываются благодаря таланту, работоспособности.

Вокруг зашумели, заспорили, кто-то отреагировал горьким смешком. Зонов же покачал головой и стал говорить дальше:

— Самый подлый вид рабства — рабство, принимаемое с благодарностью. Как видите, ваши коллеги не согласны с вами. Опыт показывает, что в продвижении к «высотам» не менее, нежели талант, важны способности к плетению интриг, отсутствие принципов, связи, иногда случай, иногда внешность и многое другое. Я лично не вижу, как с этим бороться.

Жора: Выходит, все наши директора и профессора — подлецы и дураки? Так что ли?

Зонов: Нет, среди них встречаются порядочные и неглупые люди. Но это, скорее, исключение, чем правило. И на каждого такого приходится добрая сотня не менее талантливых мэнээсов, которые мэнээсами и останутся, мэнээсами и умрут. И уверен, любой из вас знает хотя бы одного спившегося гения. Но еще больше даже не тех, кто спивается, а тех, кто смиряется. Кто превращается в ноль. Дай им средства, возможности, людей, они все равно ничего уже не сделают. Они привыкли сознавать себя нолями в той системе, которая их к этому привела. Их таланты заблокированы сознанием собственного ничтожества. Это — вы.

— Ёлки! — стукнул себя по лбу носатый, нехарактерно для него оживившийся Псих. — И вы решили изъять нас из привычной среды, собрать вместе, дать все для работы и поддерживать в состоянии неопределенности, странности, непривычности. Дерзко!

Зонов: Но я не предполагал, что вы так скоро сумеете организовать «освободительное движение». Я с радостью наблюдал, что многие из вас принялись за работу, но по моим наблюдениям никто, кроме Юрия Николаевича не довел ее до конца. Да и это-то я узнал только что. Испытал на себе. (Он продолжал массировать обмороженные пальцы). А значит меня ждут неприятности.

Жора (с пролетарской иронией в голосе): А чего, мужики, может останемся здесь, а? Пожалеем дядю Зонова? — (И, повернувшись к Зонову.) — Идешь ты пляшешь вдоль забора и болт ворованный жуешь!..

Зонов (подчеркнуто сдержанно): Если бы вы и остались, теперь, без того психологического настроя, который я вам задавал, без ощущения экстремальности ситуации, вы бы работали здесь точно так же, как в своих полумертвых НИИ — безрезультатно.

Борис Яковлевич: Кто вам отстроил этот концлагерь?

Зонов: Это склады одного закрытого предприятия. Предприятие свернули, а здесь все пока осталось — забор, КПП, вышки… Больше меня, конечно, сюда не подпустят. У нас ведь только победителей не судят.

Сан-Саныч: Выходит, вы и сами — неудачник. Добро пожаловать в родную компанию.

Зонов: Да, это был мой единственный шанс. Авантюрный, но шанс. И я упустил его.

Сан-Саныч: Я не хотел бы хоть чем-нибудь помочь вам оправдать это ваше хулиганство, но не могу не заметить: рассчитали вы все правильно. Видели дыру в стене? А ведь мы ее не проламывали. Мы вытравили ее специальным веществом за какие-то две-три минуты. Мое изобретение, сделанное здесь, стоит дорого.

Майор Юра: А чего вы так пренебрежительно отзываетесь о моем рефрижераторе? Я на него полжизни угробил. Да за такой патент за рубежом глотки друг другу будут грызть.

Моложавый брюнет-социолог: Я был уверен, что ваш эксперимент носит чисто социологический характер и решил вести наблюдения параллельно. И вот у меня готова стройная теория поведения замкнутой группы интеллигентов. Не бог весть что, конечно, но эта теория поможет разобраться кое в каких исторических неясностях.

Я (не без гордости, которую пытаюсь спрятать за безразличием тона): Прибавьте мой преобразователь электрической энергии в физиологическую. Вы думали, мы голодаем, а мы электричеством питались!

Народ недоверчиво загудел, а Юра хмыкнул, поглаживая усы, дескать, недооценили «дураков», недооценили.

… Минут за двадцать мы выяснили, что за время нашего заключения в НИИ ДУРА обитателями его сделано двадцать два изобретения и проведено два серьезных теоретических исследования, не имеющих, правда, пока практических перспектив. Кроме того, исчезновения носатого Психа, которые, оказывается, имели место в действительности, а не были, как я думал раньше, сочиненной Жорой байкой, получили название «непосредственное влияние психики спящего на объективную реальность» и признаны зародышем фундаментального открытия.

Даже больше нас поражен был Зонов. «Как это могло случиться? Признаюсь, среди вас находится мой человек. Правда, он и сам не знал, что конкретно меня интересует, но он информировал обо всем, что у вас происходило, и он не мог пройти мимо…» Прервал Борис Яковлевич: «Не утруждайте себя откровениями, мы уже давно вычислили, кто ваш осведомитель и позаботились о том, чтобы утечки информации не было». Я вспомнил ту мерзкую ночь, стоны, Рипкина на «шухере»… «Темная». Интересно, все-таки, кто?

Майор Юра сменил тему, обратившись ко всем:

— Что будем делать, хлопцы? Казнить Зонова Григория Ефимовича или же миловать?

Жора, для которого все уже было ясно, удивился:

— Да вроде бы победителей и правда не судят. Он хоть и гад, а ведь вон сколько всего наизобретали. По всей стране, наверное, сейчас столько не изобретают. Одно обидно: почему я-то тут так ничего и не сделал?

— Наверное, Жора, ты не такой пропащий, как мы, — успокоил я его, — а вся эта система на совсем уж законченных бедолаг рассчитана. А про Зонова я согласен. Хоть меня здесь и били, хоть я и похудел здесь килограммов на двадцать…

Но тут со своего места сорвался Рипкин:

— Если мы оставим безнаказанной эту выходку, мы тем самым признаем право на насилие во имя благих целей. А это — иезуитство и фашизм. Мало ли что тут изобретено?! Это мы сделали, мы, а не он. А он издевался над нами, и больше ничего. Я не удивлюсь, если узнаю, что следующий эксперимент Зонова будет связан с пытками. Его деятельность антигуманна в корне. В войну тоже изобретают, но кому придет в голову оправдывать этим войну? Лично я даже предложил бы во имя гуманизма отречься ото всего здесь созданного.

— Бред, — сказал Зонов уверенно. — Ни один этого не сделает.

— Знаю, — Борис Яковлевич не удостоил его и взглядом. — И все-таки я призываю хотя бы к тому, чтобы не считать Зонова причастным к нашим изобретениям. Предлагаю не разглашать, а в случае разглашения, всячески опровергать слухи о том, что изобретения эти, якобы, сделаны в стенах НИИ ДУРА. В застенках, точнее.

Мы были несколько ошарашены таким оборотом. Возмутился Сан-Саныч:

— Борис Яковлевич, насчет того, что Зонов не должен уйти от справедливой кары, я с вами полностью солидарен, нельзя ему спускать. Но то, что предлагаете вы — такое же иезуитство: ради гуманизма все должны врать. Войну никто не оправдывает. Но если что-то во время войны создано, никто этого факта не скрывает. Факт есть факт.

Зонов поднял руку:

— Можно мне два слова?

Но того, что хотел сказать он, мы так и не узнали. Потому что эхом рассуждений о войне прогремел внезапный оглушительный взрыв. И вспышка. И звон стекла. И вонь гнилого чеснока. И моментальное, выворачивающее наизнанку удушье. Захлебываясь слезами и соплями, я успел увидеть, как с двух сторон — из двери в коридор и из двери в подсобку — в зал ввалилось с десяток слоноподобных монстров цвета хаки с черными палками в лапах. ОМОН.

Я корчился на кафельном полу, и моим единственным желанием было разорвать ворот рубахи, но тот не поддавался и душил, душил… Я и думать забыл об автомате, а когда очухался, его у меня уже не было.

ОМОНовцы в противогазах, орудуя резиновыми дубинками, выгнали нас в коридор, а оттуда — в спальное помещение. Вот они — «другие инструкции» пацана-сержантика.

… В горле першило, глаза хотелось тереть и тереть, все тело ныло от кашля, который не прекращался уже полчаса. Проклятый слезоточивый газ выветривался удручающе медленно. Никто, казалось, и не собирается объяснять нам происшедшее.

Зонов, разделивший на сей раз с нами участь арестанта, в промежутках между приступами кашля поведал нам, что и сам не имеет понятия, какие события ожидают нас далее. Ведь солдаты, оказывается, находятся в непосредственном подчинении МВД и в соподчинении ФСБ, официально оставаясь охраной секретного склада. А Зонов для них — начальник только в том, что касается внутреннего порядка. Все наиболее важные распоряжения они получают непосредственно из Москвы.

— Самое смешное, — закончил он, — что только высшему командованию известно истинное положение вещей. Материалы об этом эксперименте проходят в режиме «два ноля» — «совершенно секретно», и для всех промежуточных военных начальников вы — особая категория заключенных. В документе так и написано: «В целях государственной безопасности подвергнуть изоляции сроком на шесть месяцев».

— Сколько, сколько? — выпучил свои голубые глаза самый молодой из нас, — да у меня жена, может, сегодня рожает уже!

— Зонов, я вас убью, — решительно поднялся Рипкин, но его сумели усадить на место. Тогда он крикнул: — Это провокация! Все продумано! Это запасной вариант!

Зонов, кажется, наконец, впервые смутился.

— Уверяю вас, это не так. Я думаю, мне позволят пройти в кабинет, позвонить, и я все улажу. Эти дуболомы потому нас сюда и согнали, что растеряны. А когда они растеряны, они начинают метаться.

— Ох, Зонов ей богу, ваше будет счастье, если вы не врете, — сжал кулаки Юра. — Как мне хочется дать вам по роже. Но ничего, вы еще будете публично, перед всеми хлопцами, прощения просить.

Смирный наш майор-то, оказывается, крут. Представляю, как трудно ему было столько времени разыгрывать перед Зоновым его правую руку.

Зонов поднялся и, сдерживая ярость, с расстановкой произнес:

— Я не требую от вас извинения за эти слова, хотя и имею на это все основания. Я понимаю вас. Но и сам я не считаю нужным извиняться перед кем-либо за все то, что здесь произошло. Как не извиняется хирург за то что он вас режет. Вы еще будете благодарны мне. Что же касается последнего эпизода, то тут виной — единственно ваша самонадеянность. Вы сами себе навредили. Себе и мне.

— Да как вы смеете! — снова дернулся Борис Яковлевич. — Как вы смеете ставить людям в вину нежелание терпеть унижение?!

Но Зонов не слушал его. Он подошел к двери и принялся колотить в нее.

Ему открыли. Мы видели, как он, перекинувшись парой слов с сержантом, пошел, конвоируемый двумя охранниками, к выходу.

— Зря мы его отпустили, — огорчился Сан-Саныч, — надо было его заложником оставить.

— Лучше наложником, — хохотнул Жора. — Из него сейчас заложник, как из меня балерина: он тут больше не котируется.

Мы ждали полчаса, час… Потом расползлись по койкам.

«Если следовать логике Зонова, думалось мне, — то сейчас каждый из нас должен совершить по великому открытию. Да нет, теперь-то нас может спасти только одно, зато мощнейшее изобретение человечества — бюрократическая система…»

Следующий день прошел так, будто ночью ничего не случилось. Хотя нет, изменения были. Во-первых, мы встали только к обеду и обошлись без всяких построений. Во-вторых, двери в лаборатории были заперты на огромные амбарные замки. В-третьих, сначала в столовой, а потом и в расположении за нами постоянно наблюдал теперь молодчик с автоматом.

Мы были озлоблены, мы требовали немедленно выдать нам предателя-Зонова для расправы. Но охранник в разговор не вступал. А когда кто-нибудь подходил к нему ближе, он замахивался прикладом или передергивал затвор.

Флакончики с растворами были у Сан-Саныча при себе, и их содержимого вполне хватило бы на то, чтобы выбраться отсюда. Но при том режиме боевой готовности, в котором находилась сейчас охрана, повторять попытки бегства было небезопасно: нас, безоружных, перестреляли бы как котят. «В целях государственной безопасности».

На ужине мы принялись колотить тарелками по столам, скандируя: «Зо-но-ва, Зо-но-ва!» И моментально получили добрый «урок демократии»: группа солдат, орудуя, как и вчера, дубинками и прикладами, загнала нас назад в спальню.

Если вчера, во время «пресс-конференции» с Зоновым многие склонились в его сторону, сегодня, пережив новые унижения и побои, все окончательно согласились с Борисом Яковлевичем. Согласились с его яростью и желчью.

Он все-таки появился. Он появился только на следующее утро с дипломатом в руке.

— Все, — сказал он, — отправляетесь домой.

Тем, что именно эту фразу он произнес первой, он спас себя от десятка желающих прикончить его тут же, не сходя с места. Услышав эти слова, майор Юра вновь взял командование в свои руки и объявил построение. Как ни странно и теперь его послушались, видно, понимая: в последний раз.

— Значит, так, — сказал Зонов, похаживая перед строем, — еле сумел убедить Академию, что эксперимент успешно завершен задолго до планируемого срока. Но, сами понимаете, пока все согласовывались МВД и ФСБ, пока оттуда дали кодограммы нашим доблестным защитникам… Короче говоря, вас освобождают. Но, как я уже сказал, только потому, что налицо уже готовый результат. И сейчас каждый из вас, точнее те, кто не потерял здесь времени зря, напишут мне письменные заявления о том, что они здесь изобрели или открыли. Напишете, будете свободны, не напишите — не будете. Ясно?

Мы молчали.

— Что, еще посидеть хотите?

Мы молчали. Тишина длилась долго и становилась тягостной.

— Поймите меня правильно, — снова прервал ее Зонов. — Через два дня сюда прибудет правительственная комиссия. Чем я перед ней отчитаюсь за истраченную сумму, немаленькую, надо заметить?

Юра почесал затылок и сказал:

— Не лежит у меня душа это заявление писать. Что же получится? Что вы не просто молодец, а вдвойне молодец — такие результаты в такой короткий срок. Я вот что думаю: подождем-ка мы здесь эту комиссию. Жили месяц, еще два дня поживем.

— Ладно, — сказал Зонов, — видно не провести мне вас. С самого начала предполагал, что кто-нибудь заупрямится, но, чтобы все, это для меня — сюрприз. Вот, — он достал из дипломата небольшую стопочку бланков и пустил их по рукам.

— «Под руководством…» — фыркнул Борис Яковлевич.

— Вы можете подать на меня заявление в прокуратуру, а можете заполнить эту бумагу и отправить ее в институт, адрес на обороте, — сказал Зонов, — поступайте, как вам подскажет совесть. Я прошу только взять этот бланк, сохранить его и не рвать так демонстративно, как это делает сейчас Борис Яковлевич Рипкин, которому, кстати, и пожелай он, нечего туда вписать. Всё. А с комиссией я уж как-нибудь сам разберусь. Идите, собирайтесь.

… С сумками и портфелями в руках мы гурьбой валили через КПП. Вел нас Зонов с двумя солдатиками. Сначала я думал, они его от нас охраняют, но потом мне стало казаться, что наоборот: его-то они как раз и конвоируют.

Старик-сторож, пропуская нас, сердобольно сипел:

— Счастливенько доехать, дураки. Эх, дома-то вам, небось, трудно будет. Вертайтесь, давайте. Мы зла не помним. У нас-то тут с вами, как с людями…

— Дураки, свобода! — звонко прокричал на выходе Сан-Саныч.

А часовые так и продолжали расхаживать по периметру.

— Они что, и пустой барак охранять будут? — спросил я Зонова.

— Зависит от вас. Или месяца через три все здесь снесут, или я приведу сюда новую партию гениальных неудачников.

— А эти зачем? — кивнул я на его «сопровождающих».

— Всякая деспотия рано или поздно оборачивается против своих же создателей, — не без горечи усмехнулся Зонов. — Вас-то им отпустить приказано, а меня на всякий случай, наоборот, арестовать. До прибытия комиссии и окончания разбирательства.

— И когда оно закончится?

— Когда вы пришлете мне свои подтверждения.

— А вы уверены, что пришлем?

— Поживем, увидим.

— Рискованный вы человек, Зонов, рискованный, — встрял Жора и злорадно мне подмигнул.

Я внимательно посмотрел на воинов. Очень они были молодые и очень сердитые. Мы протопали через пустырь, вышли к лесу и двинулись по узенькой тропке, которая привела нас в конце концов к автостраде. Верный себе Жора продекламировал анекдот: «Штирлиц шел по лесу и увидел — голубые ели. Пригляделся — голубые еще и пили.»

«Вот и все, — подумалось мне, — кончилась моя командировочка».

— Вот и все, — словно прочел мои мысли Зонов. — Отсюда до вокзала ходит маршрутный автобус. Остановка, правда, далеко, но автобус всегда пустой, если помашете, возьмет. Всего доброго.

Он повернулся и двинулся назад к лесу, но остановился и оглянулся, услышав визг покрышек об асфальт. Это тормознула прямо перед нами желтая «Волга» — такси, примчавшееся со стороны вокзала. Тоненькая, изумительно красивая девушка, хлопнув дверью, легко побежала к нам.

Элька?!

— Элька! — крикнул я, и она тигренком прыгнула на меня, повисла, обхватив мою шею, — «Славка-Сливка — обезьяна…»

И мы стояли так, замерев, наверное, лет двести.

— Как ты меня нашла?

— Я не знаю. Я как будто вспомнила. Я сидела позавчера в библиотеке и как всегда про себя с тобой разговаривала. Потом задремала, а потом вдруг вспомнила, что ли. И где ты, и что с тобой… Я сразу на вокзал и сюда. Господи, да на кого ж ты похож, как ты похудел!.. А это — Зонов?

Он вздрогнул и окончательно обернулся, вскинув удивленно брови. Воины жадно разглядывали Эльку и, кажется, даже немного оттаяли.

— Эй, Костя! — крикнул я бородачу в джинсах с рюкзаком за спиной. — Слышишь? Была обратная связь! Была телепатия!

Но он, оказывается, уже и сам расслышал Элькины слова и обо всем догадался. Два бородача обнялись, по-братски стуча друг-друга ладонями по спинам. Потом Костя полез во внутренний карман куртки и окликнул все еще глядевшего на нас Зонова:

— Подождите, Григорий Ефимович, я сейчас…

Он достал из записной книжки сложенный вчетверо бланк, сел по-турецки прямо на холодную, чуть припорошенную снегом, землю и принялся, развернув, торопливо заполнять его. А Костин «брат-близнец» сперва нахмурился, потом пожал плечами, а потом плюнул, махнул рукой и полез в рюкзак.

— Эх, лирики, лирики, — осуждающе произнес Жора. — И изобретение-то у них какое-то лирическое.

А я подумал: «Завтра все, что здесь пережито, покажется забавным приключением. А прибор, мой гениальный прибор будет красоваться на столе у шефа, ребята будут хлопать меня по плечам, радуясь за меня и завидуя мне, и шеф скажет: «Ну, добре, добре…» Его назовут моим именем, и, наверное, я повезу его на какую-нибудь заграничную выставку. Пойдут контракты, договора… Куда я положил этот бланк?

Я осторожно поставил Эльку на ноги и сказал ей:

— Погоди-ка минутку…

Эпилог

Прошло уже почти два года и вся эта история, как я и предполагал, почти начисто выветрилась из моей головы. В памяти осталось только смешное и приятное. Таково, видно, свойство памяти. К тому же лично для меня итоги изложенных выше событий стали самыми положительными: во-первых, со дня возвращения в институт мои дела там резко поправились (сейчас я уже заведую лабораторией), во-вторых, мы с Элькой окончательно убедились, что жить друг без друга не можем, со всеми вытекающими из этого последствиями.

Все бы ничего, но с месяц назад в нашем институте я повстречал Зонова. Он выходил из директорской приемной. Он, естественно, не узнал меня, сам же я не горел желанием возобновлять знакомство. А вчера я вдруг обратил внимание на странное копошение людей и машин вокруг территории института, которое продолжается уже несколько дней: роется траншея, подвозятся бетонные плиты. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять: институт обносится забором. Очень серьезным забором. Кто знает, может быть и с колючей проволокой. Эти два события — встреча с Зоновым и строительство забора как-то неприятно срезонировали в моем сознании.

Я, конечно, понимаю, что превратить наш институт в еще один НИИ ДУРА невозможно, хотя бы потому, что здесь, в городе, живут его сотрудники, их семьи. Но кто знает, что этот тип выдумал в этот раз? Может быть, не стоило нам тогда поддаваться чисто человеческому порыву — радости обретения свободы и жалости к тому, кто ее лишается?

Бабочка и василиск

«Всякое искусство совершенно бесполезно».

Оскар Уальд

«Если нельзя, но очень хочется, то можно».

Народная мудрость

Пролог

Что касается невинной жертвы, то вся история эта закончилась так.

В самом конце ночи, почти под утро, зека по кличке Гриб проснулся от желания помочиться и сейчас жадно досмаливал подобранный возле параши отсыревший бычок. Он знал, что это — западло, но поделать с собой ничего не мог: курить хотелось невыносимо.

Гриб ходил в мужиках, ниже комитет решил его не опускать: свой хороший врач буграм — вещь вовсе не лишняя (этот-то, как-никак, с мировым именем), а пользоваться медицинскими услугами петуха им не позволила бы воровская честь. Вот и ходил Гриб в мужиках, хотя и видно было в нем за версту интеллигента, и другого бы, не столь ценного, за одну только лексику, за одни только «позвольте» и «отнюдь», втоптали бы в самую зловонную зоновскую грязь.

Но все равно хватало ему и побоев, и унижений. Как тут без этого? Особенно одно обстоятельство угнетало его: еще в СИЗО трое рецидивистов отбили ему почки, и теперь, случалось, он во сне делал под себя (если не успевал проснуться, вскочить и добежать до туалета, как сегодня). И, когда случалась с ним такая оказия, наутро он подвергался позорнейшей процедуре: его освобождали от работ и не позволяли вставать в строй на завтрак и обед, пока он не простирает тщательно белье и матрац и не просушит их, летом — на дворе, зимой в сушилке. А все это время каждый проходящий считал своим долгом плюнуть в него, дать зуботычину или обругать: «У, вонючка очкастая!..», «Зассанец!»…

И не раз уже гнал он от себя мысль о самоубийстве, а порою и не гнал, порою, напротив, упивался ею. Вот и сейчас, урвав ворованную затяжку, думал он о побеге в мир бездонной пустоты и находил в этом желанное успокоение.

Хрустнул под чьими-то подошвами разбитый кафель, и Гриб испуганно кинул охнарик в парашу. Но напрасно, он услышал, как зашумел кран, как вода потекла в умывальник, как вошедший звучно всосал струю, а затем из уборной вышел.

Но бычок был уже безнадежно погублен, и Гриб с досады хотел было отправиться досыпать, как вдруг через открытую форточку, сквозь ржавую решетку, в туалет влетела цветасто-бархатная бабочка «Павлиний глаз» («Vanessa io») и села прямо на рукав его грязно-черной робы. Странное чувство вызвала гостья в душе заключенного. Такое испытывал он в юности, когда очень красивая подружка старшей сестры — Лиля — строила ему глазки и тихонько говорила ему непристойные комплименты. Ему было тогда и приятно, и ясно, что на самом деле над ним просто потешаются, а более всего страшно, что легкая ирония сейчас перейдет в откровенную издевку. Смешанное чувство радости, страха и НЕУМЕСТНОСТИ. Нельзя было в его нынешнем пыльном, кирзовом, бушлатно-туалетном мире возникать этому, пусть даже и такому маленькому, летающему стеклышку калейдоскопического счастья.

— Эй, слышишь, — вполголоса обратился он к бабочке, — слышишь, нельзя тебе здесь…

Бабочка посмотрела на него строго и доверчиво, чихнула и ответила:

— А я и не собираюсь здесь долго задерживаться.

Только не понимал Гриб ни бабочкиного языка, ни бабочкиного чиха, ни бабочкиной мимики; а потому не понял он и того, что сказала она далее:

— Меня зовут Майя. Меня послали, чтобы ты посмотрел на меня и понял: скоро все это кончится, скоро ты будешь на воле.

И Гриб, глядя на персидские узоры ее крылышек, хоть и не услышал ничего, действительно понял: скоро все это кончится, скоро он будет на воле.

— Спасибо, — сказал он вполголоса, и бабочка, услышав его, выпорхнула через решетку форточки в ночь — в мокрое грозовое небо.

I

— Бумагу! Перо! Чернила! — скомандовал василиск, откинувшись на расшитые бисером китайские подушечки, и два его верных сиреневых тролля-прислужника — гномик Гомик и карлик Марксик, пробуксовав ножками на месте две-три секунды, кинулись вглубь пещеры.

Голодная гюрза обвила шею повелителя и чистила ему шею раздвоенным языком, выскребая из щелей меж ними кровавые волокна ужина.

— Полно, — молвил он, чтобы счастливая змейка, скользнув вниз по его гибкому алмазно-чешуйчатому торсу, обвилась сладострастно вкруг змееподобного же фаллоса, жадно припав к нему устами.

В шахтах глазниц Хозяина родились и тут же умерли две злые зарницы, и изумрудные стены, откликнувшись, послушно принялись источать неоновую зелень.

— Пиши, — кивнул василиск примчавшемуся уже сиреневому Марксику, пред коим гномик Гомик в тот же миг пал на четвереньки, имитируя с успехом письменный стол. Марксик поспешно распластал по его ребрам белый лист бумаги, водрузил на поясницу оправленный в платину человеческий череп-пепельницу, обмакнул в нее перо фламинго и, согбенный подобострастно, замер в ожидании.

Так стоял он, боясь шелохнуться, пока василиск, как всегда перед очередным письмом, бесцельно блуждал в грязных лабиринтах памяти. Богиня, Гриб и предательство, белизна палаты и целительный скальпель врага, ласковый детеныш и боль, адская боль, когда трескается, словно кора, одеревенелая кожа; скользкие стены колодца, бой с предшественником, вкус его плоти и коронование… И жажда, так и не утоленная жажда.

Наконец, он вышел из оцепенения, вздохнул со стоном, низким и глухим, и вынул из глаз маленькие сталактиты слез. Нужно было диктовать так, чтобы ТАМ не почувствовали, как далек он от внешнего мира. Что-то очень простое.

— Пиши, — повторил он. И карлик принялся поспешно, стараясь не упустить ни звука, фиксировать неясные ему сочетания слов.

«Здравствуй, Виталя, милый мой сынок. Прости, что пишу так редко, но это зависит не от меня: почту у нас забирают только один раз в месяц. Ничего, потом все сразу тебе расскажу, так будет даже интереснее. Ты пишешь, что учишься хорошо, без троек. Молодец. У меня тоже все в порядке. Ты пишешь, что мама читает мои письма, спрашиваешь, почему я пишу только тебе. Я ведь уже объяснял. Хотя, конечно, тебе трудно это понять. Мы поссорились с ней перед моим отъездом. Но когда я приеду, мы обязательно помиримся. Пока я не знаю, когда это будет. Очень много работы. Тут очень холодно, но очень интересно. Спрашиваешь, видел ли я белых медведей. Да, и вижу часто. И моржей, и пингвинов. Может быть даже я привезу тебе маленького пингвиненка. Только не спрашивай у мамы, почему мы поссорились, не приставай, я сам тебе когда-нибудь все…»

Он диктовал, диктовал, а параллельно в голове его мелькали картинки из далекого и недавнего прошлого. Он то чувствовал себя собой, то словно бы видел себя со стороны.

* * *

… — Безнадежен, — Грибов отложил в сторону историю болезни. — Просто безнадежен.

Мне, стоящему в коридоре и заглядывающему в щелку, стало не по себе.

— А если оперировать? — спросил незнакомый мне врач.

— Один шанс из тысячи. Даже не знаю, взялся бы я или нет. Разве что в качестве эксперимента. А без этого — максимум полгода. Жаль.

Откуда ж он, Грибов, мог знать, что я, во-первых, как раз сейчас забрел к нему в кардиоцентр, а, во-вторых, в курсе, что речь идет именно обо мне. Сестра (очень красивая, кстати) споткнулась возле двери кабинета, я помог собрать рассыпавшиеся листы и увидел, что это — моя история болезни.

Безнадежен. Что из этого следует? «Максимум полгода…» Жаль ему, видите ли. Это все, что он мог сказать по поводу моей близкой кончины. Экспериментатор!.. «Жаль…» А мне-то как жаль!

«Что можно успеть за полгода? — продолжал я раздумывать, двигаясь в сторону своей постылой конторы. — Прежде всего, наконец-то пошлю в жопу шефа. Шеф!.. Смех да и только. Индюк моченый, а не шеф. Что еще? Еще уйду от Ирины. А стоит ли? Полгода не срок… Стоит. Хоть последние полгода поживу без лжи. Почему же не мог раньше? Раньше была ответственность. За нее и за Витальку. А ныне судьба распорядилась так, что всякая ответственность автоматически теряет смысл».

И вдруг он представил себя мертвым. Он увидел свое не слишком симпатичное тело лежащим на столе морга. Совсем голое. Глаза полуоткрыты. Рот подвязан веревочкой. Кожа землисто-матовая. Всюду отечности и вздутия. Тело это и при жизни не блистало красотой, а теперь… Ёлки! Ведь все мы знаем, что умрем. Обычно осознание реальности смерти случается только в самой ранней юности, как раз тогда, когда жизнь полна запахов и прелести. Наверное, так природа поддерживает баланс.

Закололо сердце. Он сел на подвернувшуюся скамеечку. И моментально покрылся холодной испариной.

Нет, наоборот. Буду тихо ходить на работу, чтобы отвлечь себя от приближения, а когда слягу, Ирина будет ухаживать за мной. Кто-то ведь должен подать стакан воды… Какая пошлость! — «Стакан воды». Ну и пусть — пошлость. Кто-то все равно должен его подать.

Ему казалось что решение он принял твердо. И все-таки, когда шеф, в который уже раз принялся в тот день вправлять ему, как мальчику, мозги: «Учтите, если хотя бы еще один раз вы отлучитесь с работы без моего личного разрешения, будем беседовать с вами серьезно…» И все-таки, когда он услышал это, он наплевал на все свои твердые решения, встал, красный от злости, из-за стола и сказал заветное: «Пошел-ка ты в жопу, индюк!» И удалился, хлопнув дверью.

И таким легким стал этот день, что и ночью он легко сказал жене: «Я узнал, что проживу не более полугода. Врач сказал. Не сердись, но я хочу пожить немного один. Обдумать, как встретить это. Андрей, когда уезжал, отдал мне ключи от своей комнаты. Он вернется еще только через год, когда все уже будет кончено. Я поживу пока у него в общаге».

И она поняла его. Она плакала, уткнувшись носом в подушку, но поняла.

II

Издавна известно людям, что аспид в хитрой голове своей хранит драгоценный карбункул. Знают они и сколь велика ценность сего самоцвета, как с ювелирной, так и с фармацевтической точек зрения. Знают они и то, что карбункул у аспида можно взять лишь добром, выклянчить, если же применишь силу, поймаешь, убьешь, карбункул вмиг рассосется. Такова природа аспида и его карбункула.

Только одного не знают люди: зачем нужен карбункул самому аспиду. А это-то как раз самое главное и есть. Карбункул — хранитель, кристаллический аккумулятор энергии и ВРЕМЕНИ. Когда аспида хотят убить, решетка магического кристалла рассыпается, «рассасывается», высвобождая накопленное, и сознание владельца карбункула перемещается в любую точку пространства и времени, внедряясь в избранное тело, деля его отныне с родным этому телу сознанием. Таким образом камень спасает аспида от гибели. Потому-то он и дорожит им столь рьяно.

Прервав диктовку письма, не закончив даже очередного предложения, утомленный василиск потянулся и, щелкнув перстами, удалил прочь своих внезапно опостылевших ему лиловых троллей-прислужников. (Кстати, отчего они лиловые? Точнее — сиреневые? Оттого, что карлик Марксик, само собой, красный, а гномик Гомик, естественно, голубой. Будучи преданными друзьями, ради единообразия они избрали серединный колер.)

— Раав, — опустил василиск щели зрачков своих к юркой гюрзе, — Раав, в мир желаю.

Змейка скользнула вниз по ребристому хвосту Хозяина и исчезла, словно просочившись сквозь трещины в малахитовом полу. И призванные ею два древних аспида Тиранн и Захария уже через несколько секунд предстали пред Правителем. Он простер к ним когтистую десницу, и они послушно изрыгнули в нее два своих карбункула. Именно два камня дают возможность не только вселиться в любое живое существо любой эпохи, но и вернуться затем назад в собственное тело.

Тиранн и Захария молча поползли умирать вглубь лабиринта, ибо жизни их отныне не имели смысла, а василиск разверз пасть и поглотил сокровенные кристаллы.

Частые выходы в мир стали для него столь же привычными, как когда-то — ежевечерняя телепрограмма. Был он уже и Христофором Колумбом в час, когда тот впервые ступил на благословенную землю Америки, был и Владимиром Ульяновым (Лениным) в дни его торжества семнадцатого года, был и Вольфгангом Амадеем Моцартом на премьере «Волшебной флейты» и графом Калиостро… и Авиценной, и Чан Кайши, и индейцем Гаманху, и Гагариным, и Адольфом Гитлером в дни Триумфа… Он никогда не задумывался, кому и во что обходится это его развлечение. Он просто пользуется тем, что принадлежит ему по праву.

Кровь, власть, плотские наслаждения уже наскучили ему. Все чаще тянуло его к тонким ранимым натурам. Удовольствие он находил уже не в торжестве, не в радости, а скорее в резких контрастных переходах от одного состояния души к другому.

Волевым толчком он вывел себя в астрал и, в то время как тело его погрузилось в глубокую кому, вошел в своего избранника и заскользил по временной развертке его сознания, успевая лишь умом отмечать эмоциональные всплески (как реальные они воспринимаются только в «реальном времени», то есть при совпадении скоростей движения по времени обоих сознаний).

Общий эмоциональный фон его нынешнего избранника состоял в основном из скепсиса и раздраженности. Но иногда яркие вспышки — то радости, смешанной с удивлением, то черной апатии, то наркотической эйфории — пронзали его. Вот его захлестнули любовь, страх и боль, но эти чувства быстро уступили место тихой нежности и блаженному ощущению покоя. И такой фон устойчиво держался несколько минут подряд (в реальном времени — около пяти лет!). Потом — несколько взлетов и провалов, и вновь — ровная нежность.

«Ладно, стоп», — приказал себе василиск, и сейчас же краски, звуки, запахи вечернего города обрушились на него. Из лимузина, который остановился возле арки, он вышел чуть позже жены и сына — задержался, рассчитываясь с водителем, прошел мимо освещенной фонарями клумбы, через всю желтизну которой красными цветами было выведено слово «PEACE», мимо девушки, направившей на него объектив телекамеры (он привык, что изредка его вдруг узнают, вдруг вспоминают, просят дать интервью, объясняются в любви, требуют переспать… и вдруг снова напрочь забывают).

«Кажется, я счастлив, — подумал он. — Наконец-то меня оставили в покое; я могу печь хлеб». Он отчетливо увидел взором памяти, как его руки вынимают из печи свежую булку, как ломают ее, как подают ароматный горячий ломоть маленькому Шону и даже остановился, чтобы движение не сбивало удовольствия, которое он получал, представляя себе все это. Все то, что происходило с ним теперь каждое утро.

«Кажется, я счастлив. «Нет друзей, зато нет и врагов. Совершенно свободен…» Конец войне с влюбленными в меня. Конец страху перед собственной ограниченностью. Конец ужасу погружения в трясину… Оказалось, это вовсе не трясина. Оказалось, это и есть ЖИЗНЬ… «Жизнь — это то, что с тобой происходит, пока ты строишь совсем другие планы…» — даже в мыслях он не мог отделаться от строчек из своих старых или будущих песен. «Деньги? Музыка? Любовь? Слава? Всё — блеф. Есть я, есть Шон, есть свежий хлеб…» Эти мысли, смотанные в клубок, в одно мгновение промелькнули в голове, и он, потянувшись и с наслаждением вдохнув глоток грязного воздуха города, двинулся дальше.

«И все-таки я — шут. Шут — принц мира. Сумел и тут наврать себе. Мне вовсе не безразлично, что скажут о «Двойной фантазии» в Англии. Я никогда не уйду из той вселенной. Но я, кажется, научился не быть ее рабом. А значит, жизнь только начинается».

Он был уже в нескольких шагах от дверей «Дакоты», когда сбоку из полутьмы в свет окон вышел коренастый невысокий человек и окликнул его: «Мистер Леннон!»

Он обернулся. Фигура была знакомой. Где-то он уже видел этого человека. Совсем недавно… А тот присел на одно колено и что-то выставил перед собой, держа на вытянутых руках. Пистолет?

Джон не успел даже испугаться. Он успел только подумать, что паршиво это — БЕЗ НЕЁ, и, в то же время, слава богу, что ее нет рядом. А вообще-то, этого не может быть… И — грохот, рвущий перепонки.

Пять выстрелов в упор. Многотонной тяжестью рухнуло небо. Почему-то перед глазами — не детство, не толпы зрителей, не Йоко и даже не Шон, а акварельные картинки недавнего турне — Япония, Гонконг, Сингапур… И адская боль.

На минуту он потерял сознание, и на это короткое время пробитым телом полновластно завладел василиск. И он заставил это тело ползти к дверям.

Но вот сознание вернулось к Джону, и василиск моментально отступил назад, в тень. Джон полз, а в висках его стучало: «Печь хлеб. Печь хлеб». Испуганный портье в расшитой золотом ливрее выбежал навстречу. Джон понял, что убит и почувствовал обиду: почему предательская память не показывает ему ничего из того, что он любит?!

— В меня стреляли, — прохрипел он и впал в беспамятство. Но инородное, недавно вошедшее в него сознание продолжало фиксировать реальность. Правда, глаза тела были закрыты, но василиск слышал женский плач, слышал приближающуюся сирену и визг тормозов, чувствовал на своем лице торопливые поцелуи горячих мокрых губ, слышал усиливающийся шум толпы. Он почувствовал, как его подняли и понесли. Он услышал чей-то крик: «Вы хоть понимаете, что вы натворили?!» И спокойный ответ: «Да. Я убил Джона Леннона».

Кто-то пальцем приподнял телу веко, и василиск увидел небритое лицо врача, затем веко захлопнулось. Он блокировал болевые ощущения, так как электрические удары реанимационного прибора были невыносимы.

Минут через пятнадцать он услышал: «Всё. Воскрешать я не умею». И почувствовал запах табачного дыма.

III

Несколько мгновений два сгустка биоэнергии вместе неслись вверх по широкому темному тоннелю к ослепительному вечному свету в конце. Но вот у одного из них достало силы рвануться в сторону, нематериальная зеркальная пленка лопнула со звонким чмокающим звуком, и василиск, конвульсивно вздрогнув всем своим затекшим телом, издал оглушительный стон. Он открыл глаза и чуть приподнял голову. Тут же тройка гадюк-ехидн, ожидавших своего часа, кинулась к Хозяину и принялась разминать ему туловище и члены.

Василиск презирал гадюк-ехидн за свирепый и трусливый нрав, за мерзкий обычай беременеть через уста, а главное — за похотливость и стремление к совокуплению с самым гнусным из живых существ — зловредной морской муреной. Но никто другой не умеет делать массаж так, как делают его гадюки-ехидны, ведь они одни, будучи змеями, имеют в то же время гибкие и сильные конечности.

Придя в себя, василиск повторил свой недавний приказ: «Бумагу! Перо! Чернила!»

Письмо он закончил так: «Хорошо учись и слушайся маму. Любящий тебя папа. Северный полюс. Станция „Мирная“. 21.15».

Да, это, конечно, была удачная идея — внушить сыну мысль, что его отец — полярник. Это многое объясняло. А автором идеи был не он. Автором была Ирина. Видно, вспомнив о его странном, совсем не современном увлечении покорителями Арктики, она сразу, как только он ушел жить в общежитие, объяснила Витале, что «папа уехал в экспедицию». Точнее, не сразу, а почти сразу — когда узнала, что он там, в общежитии, не один.

Когда ворвалась в его дни и ночи женщина-стихия, женщина-дождь, женщина-радуга, женщина-гибель. Женщина по имени Майя.

… В первый раз она появилась у меня по поручению Грибова. Сперва, как она позже рассказывала, она пришла туда, где я жил еще недавно, и Ирина объяснила, как меня теперь можно найти. И она нашла меня и принялась уговаривать лечь на операцию. Она сказала, что Грибов все хорошенько обдумал, досконально изучил мою историю болезни и уверен в успехе. И ждет только моего согласия. Она не знала, что именно благодаря ей я в курсе действительного положения дел. Ведь она — та самая красивая сестричка, которая уронила мою карточку возле двери кабинета. Она, конечно, не запомнила меня. А я-то запомнил. Но сейчас обнаружил, что запомнил неправильно. Она не просто «красивая сестричка», она — богиня. Я слушал и слушал ее, и, хотя, не желая быть подопытным кроликом, твердо решил на уговоры ее не поддаваться, а спокойно дожидаться своей участи, больше всего в тот момент я боялся, что она прекратит эти уговоры. И уйдет.

— Отчего же он сам не явился? — Я действительно был слегка уязвлен: Колька Грибов не посчитал нужным прийти лично.

— Что вы, — изумилась Майя. — Николай Степанович (ай да Гриб!) так занят! Он в день спасает по несколько жизней. Если он будет ходить за каждым больным… Он просто права такого не имеет.

— Ну, я-то, положим, не «каждый».

— Потому-то он и послал меня, за другим бы вообще бегать не стали. Другие сами приходят и по году в очереди стоят. Вам очень-очень по-вез-ло…

— Чем дольше я разговариваю с вами, тем сильнее убеждаюсь, что мне и вправду повезло. Что я разговариваю с вами. Что вы здесь.

… И она приходила еще дважды. Теперь уже ЯКОБЫ по поручению. А потом — пришла и осталась. И помчались, звеня, цветные стеклянные ночи, цветные стеклянные утра, цветные стеклянные полдни и вечера. Стеклянные, потому что только витражные стекла вызывают то же ощущение ясности. И я уже простил судьбе, что жить мне осталось несколько месяцев, если все они будут такими.

… Больше всего он любил наблюдать за ней в момент пробуждения. Спящая, она была милым безмятежным ребенком с головой, укутанной в светлую пену волос. Он жарил яичницу, заваривал чай и намазывал на хлеб масло. Он ставил перед диваном табурет и превращал его в столик. Он опускался перед ней на колени и осторожно трогал ее волосы, иногда окунаясь в них носом, вдыхая запахи детского тела и парикмахерской. И вот ресницы вздрагивали, и дитя превращалось в прелестную юную женщину, благодарную и бескорыстную.

Она любила одевать его рубашки, и тогда ее грудь казалась маленькой, а ноги — такими длинными и такими пронзительно стройными, что чай успевал окончательно остыть, а яичница напрочь засохнуть.

Именно сознание приближающейся тьмы и делало бессмысленными какие-либо угрызения совести, оставляя ему чистый свет. Говорить они могли о чем угодно, только не о его болезни. Но мысль о ней всегда жила рядом.

Ему особенно нравилось, когда она снова и снова делилась своими ощущениями и мыслями их первого дня, первого вечера и первой ночи. Ему было интересно узнать каким неприятным, даже надменным и все-таки притягательным нашла она его. Он не спрашивал ее ни о чем, довольствуясь тем, что она решала рассказать сама. Зато она расспрашивала его много и подробно. И даже не пыталась скрыть, что интерес этот в большой степени — профессиональный. Интерес врача ко всему, что касается больного. Он прощал ей это хотя бы потому, что несколько раз именно ей приходилось возиться с ним во время приступов. Хотя его и подмывало поинтересоваться, не заносит ли она информацию о нем в историю болезни. Но он не решался этого сделать, страшась получить утвердительный ответ.

Да, сначала он был даже благодарен своему недругу за свободу и за встречу. Но день ото дня все рельефнее проступала скорбь скорого вынужденного расставания. Раньше оно не страшило его. Жаль было Витальку, но к мысли, что когда-нибудь самого его не будет, а сын останется, он привык уже давно; ему не жаль было покидать Любимое Дело, потому что работу свою он не любил; ему не жаль было решительно ничего, пока он не узнал Майю.

… Мы сидели возле окна и одновременно курили, пили кофе и играли в ямб, когда Майка вдруг сообщила индифферентным тоном:

— Между прочим, я тебя люблю.

— Да сколько же можно! — возмутился я, — ты мне это уже раз пятьдесят говорила! — цифра была реальной, плюс-минус два.

— Я тебя люблю, — повторила Майка, затянувшись, и слезинка упала прямо в кофе.

И я не выдержал. Я сказал:

— Ладно, завтра пойдем к Грибову.

Она шмыгнула носом и посмотрела на меня признательно и, как мне показалось, слегка торжествующе.

IV

Оригинальным Кривоногов не был и оригинальность не любил. Он, конечно, понимал, что оригинальность и ненормальность — не одно и то же. Но четкой границы не чувствовал. А потому предпочитал обходиться без оригинальности. Кривоногов уважал четкость. В большой степени неприязнь к оригинальности была связана и с тем, что по долгу службы ему постоянно приходилось иметь дело с необычными людьми и необычными событиями. Оригинальность интересовала его болезненно: он искал ее, чтобы пресечь.

Утром, проходя по своему участку, во дворе винно-водочного магазина он обнаружил спящую на скамейке-диванчике неопрятную, окончательно опустившуюся собаку, здоровенного ньюфаундленда. Ничуть не убоявшись размеров пса, он подошел к скамейке и ткнул кулаком в черный медвежий бок. Собака лениво шевельнула хвостом.

— Эй, — сказал Кривоногов, — чего разлеглась?

Собака подняла голову и тяжело с присвистом вздохнула. Кривоногов явственно почувствовал острую смесь чесночного запаха и перегара. «Сука, — подумал Кривоногов. — Или кобель».

— Вставай, — сказал он, — подъем.

Собака встала, осторожно, лапа за лапой спустилась со скамейки и, понурившись, села возле Кривоногова.

— Чего расселась? Пошли.

Собака послушно поднялась и вразвалочку двинулась чуть поодаль.

Капитан Селевич, непосредственный начальник Кривоногова, увидев в кабинете мохнатую, облепленную репьем собаку, удивился не особенно. Он доверял Кривоногову, хотя врожденное чувство субординации иной раз и вынуждало его вносить в речь с подчиненными чуть пренебрежительные нотки:

— Потерялся? — кивнул он на пса, развалившегося у зарешеченного окна.

— Леший ее разберет, — неопределенно ответил Кривоногов. — Пьяная она.

— Чего говоришь-то?.. — поднял брови капитан.

— А вы, товарищ капитан, сюда подойдите, во-во, и наклонитесь. Ну-ка, дыхни, — сказал он собаке.

— Х-хы, — послушалась та.

— Чуете?

— Вот же скотина, — поморщился Селевич, — вроде породы благородной, а туда же.

— Да это всегда так, — проявляя классовое сознание, сказал Кривоногов, достал папиросу и закурил.

— Что с ней делать-то? — вслух подумал Селевич и обернулся к Кривоногову. — Где ж тебя угораздило суку эту подцепит?

— А может она — кобель?

— Хрен редьки не слаще. Откуда она?

— Возле штучного кемарила.

— Факт антиобщественного поведения налицо. Может, штрафануть ее?

— Чего с нее возьмешь-то? Разве что с хозяина?

— Эй, — обратился Селевич к собаке, — хозяин у тебя есть?

Собака легла, вытянув подбородок на лапы.

— Вообще-то, хозяин-то здесь при чем? — философски заметил Кривоногов. — Не хозяин пил. Сама.

— Эй, ты, — наклонился Селевич над собакой, — штраф будешь платить?

Собака высунула язык и часто задышала.

— Стерва! — выругался в сердцах Кривоногов.

— Чего с ней цацкаться, давай в трезвяк ее, там разберутся!

— Не примут, — сказал более опытный в таких делах Кривоногов.

— Ты, пёс! — напористо сказал Селевич, — ты у нас допрыгаешься! На работу бумагу пошлем…

— Какая у нее работа, — попытался перебить начальника Кривоногов, но тот, не обращая внимания, закончил: — … вылетишь, как миленькая, сейчас с этим строго!

Собака икнула и закрыла глаза.

— Ну, сволочь, ты гляди-ка! — возмущенно и в то же время восторженно ударил себя ладонями по ляжкам Кривоногов. — Да мы ж тебя, мы ж тебя… посадим тебя! Через пятнадцать суток по-другому запоешь.

— Куда ты ее посадишь? — раздраженно перебил его остывающий уже начальник. С минуту они помолчали, затем, неприязненно покосившись на подчиненного, Селевич тихо сказал:

— Знаешь что, Кривоногов, гони-ка ты ее отсюда.

Кривоногов затушил папиросу о нижнюю плоскость подоконника, подошел вплотную к собаке и с нескрываемым сожалением несильно пихнул ее ногой. — «Пшел!»

Собака нехотя поднялась и поплелась к двери кабинета.

Выйдя из здания милиции, она зажмурилась от яркого весеннего дня, встряхнулась и прямо тут же перед дверью улеглась на мостовую. Затем она посмотрела вперед себя не по-собачьи мутными глазами, зевнула, обнажив почерневшие от никотина зубы, и проворчала:

— Похмелиться бы.

* * *

… Виталька притащил домой мохнатую полосатую гусеницу и показал ее матери:

— Правда похожа на тигра?

— Правда, — ответила Ирина. Два чувства боролись в ней: брезгливость и симпатия к этому полузверьку-полунасекомому. Победила брезгливость, поддержанная здравым смыслом и возможностью сослаться на милосердие: если гусеницу оставить в квартире, она погибнет. — Ты знаешь, что из этой гусеницы получится бабочка?

— Бабочка? — не поверил своим ушам Виталька.

— Да. Сначала гусеница превратится в куколку, а потом — в бабочку.

— Везет же, — сказал Виталька, — ползает, ползает и вдруг превращается в бабочку. А человек может во что-нибудь превратиться? Может быть человек — это гусеница чего-нибудь еще?

— Гусеница ангела, — усмехнулась Ирина. — Нет. Человек ни во что превратиться не может. А гусеницу вынеси во двор и посади на травку или на цветок. А то и она ни во что не превратится. Просто умрет и всё.

«А все-таки человек — гусеница ангела, — думал Виталька, выходя во двор. — Ведь откуда-то этих ангелов придумали. Наверное, кто-то видел их. Просто что-то в человеке сломалось, и он перестал превращаться. Гусеницы помнят, как это делается, а люди забыли.

Он осторожно посадил свою мохнатую пленницу на листик тополя и погладил мягонькую шерстку. А если ему подглядеть, как она будет превращаться в бабочку, может тогда и он вспомнил бы что-то?

V

Сегодня лиловые тролли Марксик и Гомик имели редкую возможность, а значит и желание веселиться. Сегодня Хозяину пришла пора менять кожу, а этот сложный и болезненный процесс носит сугубо интимный характер; вся прислуга была нынче свободна. Точнее, она просто обязана была исчезнуть из подземной обители Властелина на двое суток. И если кто замешкается, пусть пеняет на себя.

Лиловые лилипуты имели от василиска два задания. Первое — добравшись до ближайшего почтового ящика, сбросить туда конверт. Второе, более сложное, касалось некоей женщины и было им не совсем понятно, однако, все равно выполнено будет ТИТЛЯ В ТИТЛЮ. Можно было постараться побыстрее справиться с этими заданиями, а оставшееся время посвятить своим делам. Можно же было выполнять задания не торопясь и развлекаясь по ходу. Лилипуты выбрали второй вариант.

Наскоро позавтракав и торопливо пройдя путанным лабиринтом, к полудню они выбрались на свет. Их окружил пахучий сосновый бор. Отверстие, из которого они вышли, само собой заполнилось грунтом и в несколько секунд поросло травой. Карлик понюхал воздух своим подвижным туфелькой-носом и, хрипловато пискнув, — «Зюйд-зюйд-вест», — потащил своего собрата, сжимавшего обеими руками почтовый конверт, за собой. Вскоре они выбрались к автостраде.

… Федя Пчелкин любил деньги. Особенно же любил он наблюдать, как деньги порождают деньги. Дельце, которое он проворачивал сегодня, сулило немалый барыш, и Федя, сидя за рулем своей «семерки», мчавшейся по загородному шоссе, с удовольствием, отчаянно фальшивя, подсвистывал несшейся из колонок фирменной стереосистемы мелодии: «… Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой…» Федя любил жизнь. А деньги считал ее концентратом. И жизнь любила его.

Он был уже всего в нескольких километрах от города, когда увидел впереди спины двух топающих по обочине дороги малышей в классных сиреневых рубашечках заправленных в черные, с лямочками, брюки. Был Федя человеком не злым, мало того, он даже любил делать людям добро, если только это ничего ему не стоило. Тормознув возле карапузов, он распахнул дверцу и, высунувшись, позвал:

— Э! Карапузы! Подь сюда.

Карапузы продолжали топать, не обращая на него ни малейшего внимания. «Семерка» двинулась вровень с ними. Глазами Федя уже видел, что в «карапузах» что-то не так, но его жизнерадостная и консервативная натура не желала принимать это к сведению.

— Пионеры! — крикнул он, — мамку потеряли, что ли? Залазь, подкину.

Они резко остановились и медленно повернулись. Федя почувствовал, как оборвалось что-то в нижней части его живота и стремительно помчалось в недра Земли. ТАКИХ лиц он не видел еще никогда. И век бы ему их не видеть. Оба они были непропорционально вытянуты, так что расстояния от макушек до подбородков составляло чуть ли не четверть от всего роста. Лица были мертвенно бледны и безгубы. На обычных лицах такие носы-трамплинчики были бы даже забавны, но на этих — только усугубляли ощущение уродливой нереальности. Но самым неприятным были глаза. Выпуклые, словно пришитые к коже, яркие пуговки, не выражающие абсолютно ничего. У Гомика эти пуговки были сервизно-лазоревые, а у Марксика, понятное дело, аврорно-алые. Если кожа лица гномика была девственно чиста, то подбородок Марксика украшала реденькая бородка.

Федя Пчелкин отшатнулся от окна дверцы и хотел было уже дать газу, но внезапно почувствовал, как странное оцепенение серой жижей вливается в его тело.

Тролли не умели, как Хозяин, превращать людей в камни, но мелкими, необходимыми в быту приемами владели отменно. Сейчас они как бы переключили Федю на «автопилот», забрались в машину, а он сомнамбулически повел ее к городу. Одновременно тролли заставили своего пленника интенсивно пробежаться памятью по всей прожитой жизни и с интересом разглядывали то, что встречалось ей на пути.

А именно:

1. Мать отправила гулять с Федей старшего брата, а тот увлекся хоккеем и про Федю забыл. Федя уковылял за каток и, продавив ледок, провалился по колено в яму с водой. Морозное мокро пропитало пимы и одежду, Федя плачет и кричит: «Сиега, Сиега!..» Но Серега, естественно, не слышит его. Кто и как вытащил его из ямы, Федя не помнит.

2. Федя сидит дома один и от скуки рисует картинки. Вот он начал рисовать кошку. Но в контуры кошачьей морды зачем-то врисовывает человеческие черты. Выходит вот что:

Федя до смерти пугается собственного рисунка, и мать, вернувшись с работы, находит его забившимся под кровать. Его испуг совпадает с простудой (или как раз под кроватью-то его и прохватил сквозняк), и он бредит два дня подряд, повторяя: «Не хочу ушастого мальчишку. Убейте ушастого мальчишку…»

3. Федя в начальной школе. Он каждый день выпрашивает у матери по пятьдесят копеек, якобы на обед, на самом же деле для того, чтобы откупиться — отдать их по дороге в школу «взрослым мальчишкам», иначе они его побьют; так они, во всяком случае, говорят.

4. Федя с другом Семой сидят за первой партой и манипулируют под ней зеркальцем, пытаясь разглядеть, какого цвета у учительницы трусы и надеясь до одури, что оные и вовсе отсутствуют. На переменке он и Сема, запершись в кабинке туалета, занимаются онанизмом набрудершафт.

5. Старшеклассник Федя влюбился в свою одноклассницу Веру. Он не может без дрожи в коленках смотреть на ее белые колготки. Он и Вера одни в ее квартире (родители на работе) выпивают две бутылки портвейна. Она отключается, а он в невразумительном состоянии стягивает с нее вожделенные колготки, но ничего у него так и не получается, кроме скандала устроенного ее родителями, которые, придя вечером домой, застают их спящими в таком виде.

6. Федя нуждается в деньгах.

7. Федя сделал «белый билет» и учится на фотографа. И активно пожинает ранние плоды половой распущенности своих сокурсниц.

8. Федя лечится от триппера, уверенный, правда, что болезнь неизлечима, и скорая мучительная смерть неминуема. Однако триппер легко излечивается.

9. Появляется отчим с машиной, и Федя, сдав на права, занялся бизнесом: каждую неделю привозит из соседнего города по три-пять ящиков паленой водки, пятнашка за бутылку, и торгует ею на вокзале по двадцать три рубля…

Он вздрогнул, очнулся, и, ошарашено озираясь на своих непрошеных спутников, еще крепче вцепился в баранку. На миг свет в глазах померк от медведем навалившегося страха, и автомобиль завилял по дороге, угрожая аварией. Но вот он выровнялся, миновал пост ГАИ и въехал в город.

Переглянувшись, тролли улыбнулись и кивнули друг другу, а затем Федя услышал хрипловатый голос одного из них (хотя плотно сжатые губы не дрогнули ни у того, ни у другого, по жесткому тембру Федя интуитивно определил, что это — голос бородатого):

— Бояться или не бояться — несущественно. Ты подходишь.

Другой голос ласково, успокаивающе вторил:

— Станешь проводником нашим. Не бойся. Один вечер.

— Угу, — торопливо согласился Федя и склонился к баранке еще ниже.

VI

Это было довольно унизительно: я пришел к Грибову, а он не принял меня. Точнее, принял, но не он, а его старшая медсестра. Только через два дня, когда я уже сдал все необходимые анализы, когда с моей сердечной мышцы уже сняли графический портрет и в фас, и в профиль, он впервые переступил порог моей палаты.

Наверное, таков обычный порядок, но ведь я — это я, а Колька Грибов, он же Гриб, — мой когда-то самый большой школьный товарищ. И самый главный соперник. Во всем. И вечный победитель. Тоже во всем.

В начальных классах его превосходство я принимал как должное, только гордился, что у меня есть ТАКОЙ друг. Но чем старше я становился, тем труднее было переносить его снисходительно-покровительственную любовь ко мне. Все чаще возникало желание избавиться от его влияния, чтобы не убеждаться раз за разом в собственном ничтожестве.

Он превосходил меня во всем — в учебе, в спорте, в отношениях с девочками, в способности держаться в компании, в умении зарабатывать деньги, в одежде, в остроумии, да во всем! После десятого я собирался в медицинский, я с самого детства мечтал быть врачом. Но, узнав, что туда же идет и Колька (раньше он никогда мне об этом не говорил), я забрал документы из приемной комиссии. Ну какой смысл там учиться, если все равно нет никакой надежды добиться большего, чем он?

Это воспоминание, казалось бы такое далекое для его сегодняшнего состояния, мигнуло-таки болезненным всполохом в душе. Василиск издал утробный рык, перевернулся на другой бок, дотянулся до амфоры и жадно опорожнил ее, влив в утробу порцию душистой банановой водки.

Новая кожа приятно ныла и слегка чесалась. Она была еще неестественно яркой, а разводы под прозрачной чешуей, которым должно быть болотно-зеленого цвета, сейчас легкомысленно отливали светлой бирюзой. Цвет установится только дня через три. Но болеть и чесаться кожа перестанет уже к завтрашнему утру. Тогда-то лишь и вернутся все его слуги и рабы; пока же не позавидуешь тому, кто попадется на глаза Повелителю. Никто не должен видеть его в слабости, даже если та и кратка, и случается лишь один раз в году. В одиночестве, в минуты оправданной, законной болезненности, он может позволить себе углубиться в воспоминания и не прерывать себя без нужды.

… Третий день в кардиоцентре. Вот он, Гриб. Николай Степанович. Вошел, улыбается. Вид — цветущий. Улыбка — доброжелательная. Интонации в голосе — снисходительные(!):

— Свалился, Зяблик? Встанешь. У меня встанешь.

И вышел.

Этого-то я и боялся с самого начала. Боялся, что некогда зарубцевавшиеся раны невыносимой зависти начнут кровоточить сызнова. И эта дурацкая школьная кличка — «Зяблик»… Ну почему же он такой самодовольный? Или все ему в жизни дается? Или все у него — и работа, и жена, и друзья — всё ЛЮБИМОЕ?!!

Хотя зря я, наверное, прибедняюсь. Есть, наверное, что-то и у меня. Есть: волосатое сердце. Да, оно покрыто тоненькими-тоненькими волосками, которые тянутся к старым, как будто бы давно забытым друзьям, к дому моих родителей, к Витальке и Ирине. Ими опутан мой город, моя улица, дорогие мне книги — Достоевский и Сэлинджер, Стругацкие и Гарсия Маркес, дорогая мне музыка — «Щелкунчик» и «Битлз», Армстронг и «Аквариум»… Часто эти волоски рвались, иногда — выдергивались вместе с клочьями ткани. Не оттого-то ли тебе и понадобилась сегодня эта операция, о мое бедное больное волосатое сердце?

А вот и новая ниточка — к Майе — самая робкая, самая тонкая, почти призрачная, но она же и самая дорогая…

И он стал думать о НЕЙ. Каким ласковым словом назвать ее? Он постарался представить ее, словно она тут, рядом. И почувствовал ее легкость и нежность, ее свежесть и хрупкость… и слово само пришло: «бабочка».

— Бабочка, — тихо сказал он вслух, и ему дико захотелось немедленно произнести это слово ей…

В этот-то миг и заглянул снова, возвращаясь с обхода, Грибов:

— Ну что, Зяблик, послезавтра на стол. А я уж побаивался, что не явишься. Спасибо Майечке Дашевской. Через месяц отсюда выйдешь, как огурчик. — Он говорил о ней пренебрежительно и с хозяйским знанием предмета. — Ее благодари. Она у меня мастер. Она не то, что в больницу, в гроб кого хочешь затащит.

— Она что же, выходит, по твоему приказу… — он хотел сказать дальше «ко мне приходила», но запнулся от накатившей ярости, а после короткой паузы, с остервенением раздирая паутину сердца, продолжил: — … трахалась со мной? — он почти не видел собеседника, золотистая предобморочная пелена застилала глаза.

— Ну, ей и приказывать не надо, она это дело любит. Просто сказал, чтобы привела, и все. — Грибов словно не понимал (да он и в действительности не понимал), какие жуткие наносит раны тому самому сердцу, которое собрался лечить.

— А зачем я тебе сдался?!

— Как это, «зачем»? Мы же люди не чужие. Не могу же я спокойно глядеть, как Зяблик загибается. Ну, ладно, пока. У меня еще дел масса. До послезавтра.

Он не услышал, выходя, как благодарный пациент сказал сквозь зубы: «Благодетель…»

Благодетель. А она — благодетельница. Ничего не пожалела, лишь бы привести его сюда. Спасибо тебе, «Бабочка»!.. Да только лучше б я сдох, честное слово. Лучше б сдох.

VII

Она выглянула из дупла. Солнышко ярко светило в прозрачной голубизне. Она улыбнулась, расправила крылышки и — впервые в своей жизни — полетела. Она сразу, только появившись на свет, поняла, что рождена для счастья. Для счастья и любви. Все, что касалось труда, добывания пищи, прочей рутины, все это выпало на долю гусеницы. А ее, бабочки, задача — порхать, любить и продолжать род.

Радуясь каждому вздоху, каждому мигу бытия, она направилась туда, где, как ей подсказывало чутье, чище воздух, слаще благоухание цветов, гуще трава — за город.

А в городе в это время происходило черт знает что. События, которые совершились там в этот день, уж очень не вписывались в его (города) официальную историю, а потому, отраженные в тех или иных разрозненных свидетельствах, так и не были никем собраны воедино, не были трактованы, как явления одного порядка. Да и то, трудно было заметить связь между всеми нижеследующими фактами, если не знать главного: инициаторами их всех явились одни и те же персонажи.

Началось с окраины. Сразу на въезде в город располагается местный зверинец. Там-то и случилась первая нелепость дня: прямо на глазах оторопевших зрителей из обезьяны произошел человек. Далее странные явления наблюдались все ближе и ближе к центру. Как то:

— из районного отделения вывалило человек тридцать работников милиции и принялось приставать к перепуганным прохожим с просьбами их поберечь;

— с близлежащего завода металлоконструкций высыпали все имевшие там место пролетарии, обмотанные изготовлявшимися на этом предприятии цепями, и принялись усердно эти цепи терять;

— все триста работников облсовпрофа, находясь в данный момент на обеде в столовой, одновременно поперхнулись и прекратили есть, вспомнив, что они сегодня, да и вообще давно уже, не работали…

— К обкому! — скомандовал карлик.

В тот момент, когда федина семерка добралась до центральной площади и подъехала к самому солидному в городе зданию из бетона и стекла, почти все его обитатели уже выстроились в очередь перед дверьми отдела кадров, зажав в руках бумажки примерно одинакового содержания: «Прошу уволить меня по собственному желанию в связи с полной ненадобностью и желанием начать перестройку с себя».

А в следующий момент, когда Марксик, Гомик и досмерти перетрусивший Федя, поднявшись по массивным ступеням, миновали стеклянные врата сего важного учреждения, памятник вождя пролетариата в его борьбе с человечеством, возвышающийся в центре площади, сделал шаг — от великого до смешного — и, рухнув с постамента, разлетелся на мельчайшие кусочки.

Человек в толстых роговых очках, не тронутый всеобщим психозом и не имеющий даже понятия о нем, вздрогнул, встал из-за стола и приблизился к окну. Но в полной мере осознать значимость происшедшего не успел, так как звук открываемой двери кабинета заставил его обернуться. На пороге стояла странная, если не сказать, невероятная троица.

— Вы — главный секретарь? — пискляво просипел Марксик.

— Первый, — поправил Первый.

— Прима, — нараспев присовокупил гномик.

— Вы кто такие? — опомнился Первый, — выйдите из кабинета немедленно.

Троица не шелохнулась.

— Я сейчас милиционера вызову, — перешел он на фальцет и потянулся к телефону. Но тут Гномик, прищурившись, внимательно посмотрел на аппарат, и тот, вспыхнув голубым огнем, превратился в черный комок оплавившейся пластмассы. Первый отпрянул от стола и, схватив с него папку с золотым тиснением «на подпись», побежал-было к двери, но тут случилось невероятное: его шкаф с полными собраниями сочинений классиков, такой, казалось бы, родной, качнувшись, высунул из-под себя ножку, выросшую до полуметра, и подставил ее Первому.

Первый, запнувшись, упал, но ухитрился резво вскочить и, не выпуская из рук папку, попытался бежать снова. Внезапно, вспыхнув тем же голубым и холодным, что и телефон, огнем, с его белоснежной рубашки, оставив только угольный след, исчезли подтяжки, и сгорели пуговицы на брюках. Последние, естественно, спали, и Первый, запутавшись в материи, снова, но на этот раз грузно, рухнул на пол. Бумаги из папки веером рассыпались по паркету.

Карлик спокойно сказал:

— Запишите. Не забыть чтоб. Наказ. Приказ.

Первый, стоя на четвереньках, поспешно дотянулся до стола, схватил «Паркер» и приготовился писать на обороте какого-то документа, бормоча: «Если народ требует, то завсегда, завсегда. Народ, он завсегда требует…»

— Пиши. Кардиоцентр. Майя Дашевская. Квартира в течении месяца. Не будет, пеняй на себя.

— Если народу квартира нужна, — бормотал Первый, вновь и вновь с ужасом поглядывая на высовывающуюся из под шкафа нелепую ножку, — так мы ее завсегда…

Но его уже не слушали. Троица вышла. Первый выждал с полминуты, потом осторожно высунул голову в коридор. Никого. Придерживая штаны, он кинулся в соседний кабинет, схватил телефон и, набирая номер милиции, глянул в окно. Вокруг обломков памятника собралась толпа. Его ужасные посетители садились в ноль-седьмые жигули серого цвета. Он успел прочесть номер машины и тут же продиктовал его дежурному отделения.

… Чего Федя не ожидал, так это столь безудержного веселья, которое разразилось в его машине. Тролли, обнявшись, смотрели друг другу в глаза и смеялись, смеялись на разные голоса. Федя ведь не знал, что его поработители-лилипуты телепатически обмениваются впечатлениями от удачного денька.

Вечерело. Уже вблизи окраины на хвост Фединой семерке сели ГАИшники (якобы).

— Поднажми. — Хором сказали Марксик и Гомик. И Федя поднажал. А когда они сказали, — «Стоп», — он остановился. Они вышли в том самом месте обочины дороги, где и были Федей подобраны.

— Спасибо, — сказали они ему и, похожие на двух пингвинов, двинулись вперед.

Но не пингвинов, а двух, бегущих вдоль дороги здоровенных черепах, увидели милиционеры, выскочив из своей машины. Как же так, ведь только что на этом самом месте они видели две приземистые человеческие фигуры?!

Федя Пчелкин страшно боялся, что его заберут, но машина ГАИшников (якобы) почему-то промчалась мимо него, как бы его и не заметив. Федя достал из бардачка «L&M», сунул сигарету в рот, полез в карман за спичками и обнаружил там стандартно заклеенную пачку сотенных банкнот. Это была скромная плата за работу проводником.

Денег было много, но не очень — десять тысяч. Зато позже Федя обнаружил, что деньги эти имеют магические свойства. Они были неразменными, если Федя покупал на них что-то необходимое — еду, одежду, или делал на эти деньги подарок кому-то; то есть в этом случае деньги возвращались обратно в его карман. Но если он решал купить на них что-либо «с целью наживы», деньги уже не возвращались.

Так навсегда исчез фарцовщик-Федя, а на его месте появился известный вскоре на всю страну Федя-меценат и Федя-благотворитель. Сколько художников, музыкантов, да просто красивых девушек поддержал Федя материально, без всякой к тому корысти! Бывало, Федя страдал, его тянуло к прошлому. Но сперва побеждала жадность (жалко же терять волшебные банкноты навсегда), и Федя продолжал жить честно, делая красивые подарки, а вскоре это железно вошло у него в привычку.

Но вернемся к нашим черепахам. Капитан милиции Селевич и лейтенант Кривоногов выпрыгнули из машины и, высвобождая из кобур пистолеты, кинулись к древним панцирным. Однако те оказались неожиданно резвы. Далеко высунув из роговых футляров свои змеиные головы, они галопом помчались от преследователей, изредка оглядываясь и хихикая.

Блюстители порядка бежали за черепахами, не задумываясь над абсурдностью происходящего. Селевич остановился, присел на колено, прицелился и трижды нажал на спусковой крючок. Пистолет трижды дал осечку. Селевич в сердцах сплюнул и побежал дальше.

В этот момент голенастые черепахи, обменявшись короткими взглядами, свернули в лес. Добежав до явно заранее приготовленного места между двух сосен, они принялись всеми восемью лапами рыть землю.

Кривоногов первый подскочил к образовавшейся норе и бессильно ругнулся. Из норы вылетали новые и новые комья земли. По тому, какая куча грунта уже была раскидана вокруг отверстия диаметром в 25–30 сантиметров, можно было судить, что нора уже имела не менее пяти метров глубины.

Кривоногов выхватил пистолет, направил его ствол вниз в нору и нажал на курок.

Подбежавший Селевич не стал останавливать его, хотя бы потому, что предчувствовал: и у его напарника пистолет даст осечку. Но ничего подобного. Грохнуло. Потом из ямы раздалось чье-то глумливое, — «ой-ой-ой», — и мелкое хихиканье. После чего комья земли стали вылетать еще обильнее.

И вот тут до двух доблестных милиционеров дошла, наконец, жуть происходящего. И только было они собрались броситься наутек от этого проклятого места, как из норы сверкнула магниево-белая вспышка и одновременно с этим вновь раздался звук похожий на крик «Ой!». И все замерло.

Совершенно потеряв головы, не разбирая дороги, милиционеры бросились в сторону шоссе…

Через пару часов группа курсантов школы милиции разрыла «шанцевым инструментом» черепашью нору. Глубиной она оказалась девять метров. А на хорошо утрамбованном земляном дне курсантами-ментами были обнаружены две одинаковые пирамидки пепла.

VIII

Хозяин слегка пожурил своих коротышек-слуг за излишнюю трату магической энергии, но только слегка, ведь они с блеском выполнили его поручения. Благодарности он не испытывал, можно ли быть благодарным рабу? И все же, чувство его было сродни благодарности. Особенно за квартиру. Именно из-за нее часто терзал его ночами один и тот же кошмар: ему снилось чисто человеческое чувство вины.

… Когда она вошла в его палату, он смотрел на нее молча, словно заледенев не только внутри, но и лицом.

— Здравствуй, — сказала она.

Он только кивнул, и молчание продолжилось, становясь все тягостней, набухало, болезненно пульсируя, и лопнуло, наконец, фразой, произнесенной им неестественно безразлично:

— Так значит тебя послали?

Она испуганно смотрела на него и молчала.

— Грибов тебя послал. И ты все врала мне. И ты докладывала ему каждый день, как продвигается дело. — Он чувствовал, как обида кровавой пеленой застилает ему глаза. Он чувствовал, что еще немного, и он сделает что-нибудь совсем уж дикое; ударит ее, например.

Упади она перед ним на колени, зарыдай, попроси прощения, скажи: «Я никогда не лгала тебе. Да, это он послал меня, но я полюбила тебя. И я ничего ему не докладывала», — только скажи она так, и он бы остыл, он бы плакал вместе с ней, а после — простил бы… Да только она уверена была, что прощать ее не за что, упрекать ее не в чем, и не будь она такой гордой, он бы, наверное, и не полюбил бы ее никогда. И ей был невыносим этот его тон, в котором не было и грамма сомнения в ее низости.

И все же она хотела объяснить ему все, хотела погасить его обиду. Но виниться и каяться она не умела, и она, после долгой-долгой паузы, сознательно начала с жестокой прозы:

— Мне было негде жить. Месяц назад я пришла к Грибову, в сотый раз спросила про квартиру. А он дал твой адрес и сказал: «Обещаю, квартира будет, приведи только на операцию этого человека»…

Дальше она хотела сказать ему о том, что увидев его, узнав его, поверив ему, она уже не думала ни о квартире, ни о Грибове, она просто любила. И потом, молчанием уговаривая его пойти на операцию, она не выполняла ничьего приказа, она думала только о том, что и она умрет, если не будет его… Но ничего этого она сказать не успела.

— Квартира?! — закричал он. — Тебя купили квартирой!.. Ты спала со мной за квартиру? Я ненавижу тебя! — У него сорвался голос, он как-то некстати жалобно всхлипнул, и отвернулся к стене. И снова она сумела удержать обиду в себе, и снова, перешагнув через себя, коснулась его плеча. Но он, не оборачиваясь, зло, больно сдернул ее руку своей рукой и брезгливо отер пальцы о больничную пижаму.

Она поднялась. Хотела что-то сказать, но только тряхнула головой и тихо, очень тихо, произнесла одно только короткое слово: «ВСЁ». И вышла из палаты.

Он лежал без движения около часа. Он хотел только одного — мести. Не ей, а тому, кто приказывал, снова, как в детстве, унижая своим пренебрежительным покровительством. Отомстить или умереть. Одно из двух. Принцип дуэли. И странная уродливая идея стала прорастать сквозь его ненависть. И вот уже через час весь механизм последующих действий четко стоял перед его мысленным взором. Механизм мести. Именно такой, какая и была ему нужна: если он умрет, вопрос исчерпан, если же он выживет, Грибов будет низложен, опозорен, оплеван.

Он встал, прошлепал в больничных тапочках по коридору этажа к тумбочке с телефоном, набрал номер и дождался, когда на том конце провода прекратились гудки, и хриплый пропитый голос Геннадия произнес: «Да?..»

Гендос — как раз тот человек, который ему нужен. Человек, способный на любую подлость (он понимал, что затевает именно подлость). Когда-то они с Гендосом были связаны увлечением литературой о покорителях Арктики. Потом Гендос запил. Потом — сел.

… Кстати, об Арктике. Пора начинать очередное письмо Витальке. Но сколько же можно врать? А зачем, собственно, врать? Он ведь хоть сейчас может побывать там.

— Раав, — рявкнул василиск, и услужливая молнийка-убийца моментально взлетела по его хвосту и спине к уху и пропела влюбленным шепотом:

— Слушаю, Хозяин.

— В мир желаю, — молвил он ритуальную фразу.

Раав исчезла, а через минуту перед ним стояли, дрожа от счастливого возбуждения (Повелитель выбрал их!) очередные жертвы его прихоти — аспиды Стахий и Савл, на свет рожденные многие веки назад. И вот уж уходят в аспидово царствие небесное души Стахия и Савла, а василиск, заглотив карбункулы, волевым толчком вывел себя в астрал, вверг дух свой в желанную эпоху, отыскал загаданное тело, ощутил «родное» этому телу сознание и помчался по темпорально-эмоциональной развертке этого сознания в сторону взросления, старения и биологической смерти.

Путь был довольно ровен, видно, владелец сознания был человеком сдержанных чувств и неярких эмоций. Но вот, сильный всплеск болезненно деформировал блуждающий дух, он остановился, вернулся к основанию этого всплеска и включился в реальность. Огромный, в несколько десятков метров высотой ледяной вал неумолимо приближался к трещавшему по швам кораблю, на палубе которого стоял он — Отто Юльевич Шмидт.

IX

С остекленевшими от ужаса глазами подбежал гидрограф Павел Хмызников:

— Все! Конец «Челюскинцу»! Нужно скорее сходить на лед, иначе всем каюк.

Шмидт знал, что это правда. Но уж очень не хотелось поступать так, как сказал именно Хмызников, которого Отто Юльевич подозревал в стукачестве.

— Не паникуйте, товарищ, — ответил он, — подождем еще пять-шесть минут, быть может, вал до корабля и не дотянет. — Отто Юльевич понимал, что слова эти звучат глупо, как женский каприз, что поступает он сейчас не самым разумным образом, восьмиметровый вал дотянет обязательно, и сейчас каждая минута на вес золота. Но уж очень не любил он энкаведешников.

Хмызников бросился вниз, наверное, в каюту, собрать все самое ценное. В это время раздался оглушительный треск, это из обшивки вылетели заклепки. Сзади возник штурман Борис Виноградов и сдавленно сообщил:

— Разорван левый борт у носового трюма.

Нет, в такой ситуации терять время — не просто глупый каприз, а преступление. И Шмидт дал команду:

— Тревога! Все ценное, все, что можно спасти — на лед!

Штурман кинулся выполнять приказание. Шмидт подумал: «Ему только и нужно было, чтобы я скомандовал, — душу его наполнили страх и отчаяние. — Какого черта?! С какой стати он считает, что я лучше его знаю, что сейчас нужно делать? Сейчас, когда на моих глазах рушится дело всей моей жизни, рушится жизнь. Могу ли я рассчитывать на то, чтобы меня в этот миг оставили в покое?… Нет, проклятие, не могу!»

Корабль тряхнуло, палуба накренилась, и тут с диким свистом наружу из недр корабля вырвался пар… Прорвало один из котлов. Шмидт бросился на корму. Выгрузка шла полным ходом. Капитан Воронин следил за состоянием льда: то тут, то там появлялись новые и новые трещины, они увеличивались, но, слава богу, пока не настолько, чтобы всерьез опасаться отделения льдины.

Люди распались на две группы: одни сбрасывали ящики с галетами и консервами, бочки с нефтью и керосином за борт, другие оттаскивали все это подальше от агонизирующего судна. Природа словно почувствовала, что власть, наконец, в ее руках и решила поизгаляться вдосталь. Всё — мороз, сумерки, пурга — всё одновременно с аварией навалилось на людей.

Шмидт заметил, что работа вроде бы вошла в определенный ритм и, выбрав момент, спешно спустился в свою каюту. Схватил портфель и, поочередно открывая ящики стола, набил его документами. «Тьфу ты, — пронеслось в голове, — на кой черт мне все эти бумажки? Разве я верю в то, что мы спасемся?» Он бросил портфель на пол, во все стороны полетели брызги, и Отто Юльевич тут только заметил, что стоит по щиколотку в воде. Тогда он забрался, не снимая сапог, на постель и, сорвав со стены портрет жены и сына Сигурда, сунул его запазуху под шубу.

Ругая себя за бездарно потраченное время, он выскочил из каюты, чтобы немедленно вернуться на палубу, и вдруг услышал детский плач. Сначала он не поверил своим ушам, потом кинулся заглядывать в каюты и в одной из них обнаружил Дору Васильеву, кормящую грудью маленькую Карину.

— Вон! — закричал Шмидт и, выхватив ребенка из рук матери, побежал по лестнице. Но Васильева быстро догнала его и, молча отобрав дочку, полезла наверх.

На корме матрос Гриша Дурасов огромным кухонным ножом колет плачущих свиней и тушки бросает на лед. Шмидт почувствовал, что ощущение реальности покидает его. Но вновь раздается душераздирающий скрежет. Кажется, пробит и правый борт. Погружение стало таким быстрым, что заметно стало, как за бортом поднимается лед.

Шмидт стряхнул с себя оцепенение и хриплым от волнения голосом скомандовал:

— Всем — покинуть судно!

Люди стали прыгать за борт. Шмидт отвернулся и, стараясь делать это незаметно (старый коммунист), трижды перекрестился.

Но вот на корабле, кажется, не осталось никого. Шмидт и Воронин последними спустились на лед. Именно тут корабль резко пошел ко дну, все сильнее накреняясь вперед. Кусок доски, оторвавшийся от трапа, сбил Воронина с ног, он рухнул в полынью, но был тут же вытащен товарищами. Шмидт без приключений обрел твердую почву под ногами и в этот миг увидел на корме невесть откуда взявшегося Бориса Могилевича с его извечной пижонской трубкой во рту. Фраер!

— Прыгай! — закричал ему Шмидт и закашлялся, сорвав голос.

Борис, не торопясь, приблизился к борту, картинно занес ногу… В этот момент корабль сильно тряхнуло, и Борис, поскользнувшись, упал. И в миг он был завален покатившимися по палубе бочками. Из-за треска и скрежета крика его слышно не было. Отто Юльевич сжал виски руками. Слезы, не успев выкатиться из глаз, превращались в сосульки. Хорошо, что никто сейчас не смотрит на него.

Грохот. Треск. Это ломаются металл и дерево. Корма обволакивается дымом и погружается в воду за три-четыре секунды.

— Дальше от судна! — кричит Воронин, — сейчас будет водоворот!

Действительно, вода вскипает белыми обломками льда, они кружатся и перевертываются с той же неопределенностью, какая царит в душе Шмидта.

— Отто Юльевич, — тихо сказал ему возникший сзади Хмызников, — думаю, первое, что в этой обстановке нужно сделать — собрать партийное собрание.

— Пошел-ка ты в задницу, товарищ гидрограф, — так же тихо ответил Шмидт, ощущая огромное наслаждение от того, что теперь-то ему не придется пресмыкаться перед этим сталинским выродком. Но ощущение триумфа вмиг покидает его, уступив место тяжелым мыслям о предстоящей борьбе за жизнь. Не отрывая взгляда от круговерти обломков там, где только что было судно, он шепчет одними губами, без звука: «Проклятая Арктика. Гадина. Как же я тебя ненавижу».

В этот-то момент его мозг и покинуло чужое сознание и через время и пространство помчалось к Хозяину.

X

… Запечатав очередное письмо Витальке, василиск возжелал наведаться в сокровищницу.

Чего тут только нет! Племя шелестящих кобр охраняет эти груды жемчугов и алмазов, изумрудов и сапфиров, эти прекрасные золотые статуи, выполненные мастерами древнего Перу и византийскую утварь из слоновой кости, инкрустированную самоцветами…

Хозяин, сопровождаемый рабами-лилипутами, проследовал через янтарную и малахитовую комнаты и вступил в радужный, бензиново переливающийся стенами, перламутровый зал.

Здесь по приказу сметливого сциталлиса-церемониймейстера под музыку цикад и гипнотическое пение дуэта двухголовой амфисбены сотня светлячков исполнила перед василиском бенгальский танец. Хозяин был растроган и отблагодарил артистов благосклонным кивком, чем привел их в неописуемый восторг. Но в монетном зале василиск вновь лишился приобретенной только что веселости: вид разнообразных денег снова воскресил в нем мучительные воспоминания.

… Гендос дежурил неподалеку от двери операционной. В другом конце коридора сидели на скамеечках три сотрудника милиции в белых халатах поверх штатской одежды. Гендоса в лицо они не знали, только слышали его голос по телефону. Но они, естественно, не знали, что это был голос именно этого человека, то ли родственника оперируемого, то ли его друга, расхаживавшего сейчас в тупичке больничного коридора.

Надпись «не входить, идет операция» светилась больше трех часов. Гендос хотел-было уже плюнуть на все и уйти, в конце концов, не так уж щедро ему заплачено, когда дверь отворилась и в сумрак коридора из залитой стерильным светом операционной вышел Грибов. Он остановился на пороге, снял белую шапочку и вытер лоснящийся лоб тыльной стороной ладони. Гендос торопливо приблизился к нему:

— Ну, что там, доктор?

По условиям договора, если бы Грибов ответил, что пациент умер (а вероятность такого исхода была много большая), Гендос изобразил бы на лице неуемную скорбь и ушел бы восвояси (в этом случае вся тысяча баксов досталась бы ему).

Но Грибов ответил:

— Все в порядке. Выкарабкался.

И далее Гендос действовал по сценарию.

— Спасибо, доктор, спасибо, — тряс он руку Грибова, наблюдая, как трое в конце коридора встают со скамейки и с нарочито отсутствующим видом направляются в их сторону. — Спасибо, доктор, — еще раз повторил Гендос и добавил, — а это — вам, — вкладывая в руку Грибова пухлый конверт.

Дальнейшее было предсказуемо, а потому легко рассчитано. Пока Грибов тупо рассматривал конверт, а затем открывал его, машинально, не успев еще отойти от мыслей об операции, разглядывал деньги (на глазах у уже поравнявшихся с ним и окруживших его милиционеров), Гендос успел сбежать по лестнице на первый этаж, промчаться через больничную столовую, кухню и выскочить из раскрытой настежь двери посудомойки на задний двор клиники. Десять шагов до забора, подтянуться, прыгнуть… И никто никогда не узнает, как заработал он свой гонорар.

А вторая половина скромных сбережений того, кто лежал сейчас в операционной тщательно пересчитывались одним из блюстителей порядка. (Да здравствует бесплатная советская медицина!) И сумма эта была занесена в протокол. И подписи свои в нем поставили понятые. В их числе и ошарашенная, отказывающаяся верить своим глазам ассистентка хирурга Майя Дашевская.

* * *

… Порхая с цветка на цветок, она приблизилась к сводчатому углублению в скале. Что ее дернуло влететь в пещеру? Любопытство? Кокетливое желание всюду сунуть усики, наперекор своему страху? Как бы там ни было, она влетела в пещеру и, само собой, вскоре заблудилась в мрачном каменном лабиринте.

Через два дня, выбиваясь из сил, чудом уйдя от стаи летучих мышей, она вылетела из темноты в ярко освещенную красочную залу. Огромный чешуйчатый ящер спал посередине ее. Бабочка, не долго думая, подлетела к нему и села ему на нос.

Василиск, потревоженный прикосновением, открыл глаза и обомлел. Бабочка. Словно послание из того мира, который он потерял навсегда. Он осторожно пересадил ее с носа на палец.

— Как тебя зовут? — спросил он, стараясь говорить как можно мягче.

— А что такое «зовут»?

— Как твое имя?

— У меня нет имени. Мне оно ни к чему. Помоги мне выбраться отсюда. Мне нужно любить, а кого я буду любить здесь? Помоги мне.

— Знаешь, это довольно сложно. Я не могу приказать сделать это своим слугам, потому что они обязаны будут убить тебя: находиться здесь могут только имеющие змеиные души. Закон этот выше даже моей великой власти.

— Тогда вынеси меня отсюда сам.

— Ладно. Но тебе придется потерпеть. Я нечасто выхожу на поверхность. Если я сделаю это до положенного срока, вассалы мои и слуги заподозрят неладное и выследят тебя. Я думаю, нам придется поступить так. До положенного срока, несколько недель, ты поживешь здесь. Я спрячу тебя. А потом, когда придет срок, я тайно вынесу тебя.

— Я вижу, несладко тебе тут живется, — взглянула она внимательно в его глаза.

— Власть обязывает, — уклончиво ответил василиск и, вытряхнув из янтарной шкатулки несколько ниток жемчуга, поставил ее перед бабочкой. — Пока ты будешь жить здесь.

— Здесь? — удивилась та, вспорхнула, села на дно шкатулки. Потом, примериваясь, сложила крылья и прилегла. — Ладно, — согласилась она. — А кого я пока буду любить? Я должна.

— Люби пока меня, — предложил василиск, и ему вдруг показалось, что его каменное сердце забилось в груди чуть сильнее.

— Тебя? — бабочка с сомнением оглядела гигантского ящера. Слезинки досады навернулись ей на глаза. Но, вздохнув, она мужественно согласилась. — Ладно. Буду любить тебя.

— Вот только, что ты будешь есть? — нахмурился василиск.

— Вообще-то, я могу совсем не есть. Я люблю попить нектар, полакомиться пыльцой, но это только для удовольствия. Добывала пищу и ела ее моя гусеница, мое дело — петь, танцевать и любить, а не думать о пище… Хотя, мне так нравится нектар… — снова вздохнула она.

— Знаешь что, — сделал вид василиск, что не слышал ее последних слов, — давай, я все же буду как-нибудь звать тебя. — (Идея уже пришла ему в голову).

— Как?

— Когда-то давно я любил одну женщину, и я хотел назвать ее бабочкой. Но не успел. Так давай же теперь я тебя, мою любимую бабочку, буду звать Майей, так, как звали ту женщину.

Бабочка призадумалась. Потом ответила:

— Хорошо. В этом имени есть что-то весеннее: май — Майя.

— Ну что ж, — сказал он, берясь за крышку шкатулки, — мне придется проститься с тобой. До завтра, Майя.

— До свидания, — покорно склонила голову бабочка, — возвращайся поскорее… любимый.

— Они оба не заметили, как тоненькая змейка, таившаяся доселе в расщелине между камней, поспешно юркнула прочь.

XI

Один в комнате общежития. В той самой комнате. Один. Он уже знал, что враг его повержен и сейчас, лишенный всего, даже свободы, находится в следственном изоляторе. Но вместо торжества или хотя бы облегчения он чувствовал что-то напоминающее скорее угрызения совести. И еще: он был один.

«Какая тоска. Какая скука. Боже ж ты мой, ну случилось бы хоть что-нибудь…» — так думал он засыпая, стараясь не обращать внимания на послеоперационную ноющую боль в груди. И судьба сжалилась над ним. Когда он проснулся, НЕЧТО случилось: всего его, с ног до головы, покрыли грибы. Такие, какие можно встретить в лесу на стволах деревьев.

Они были везде — на ногах, на руках, на животе, на груди, а один несимметрично торчал чуть левее середины лба. Он встал и босиком прошлепал к зеркалу. Вот это да!.. Он попробовал отломить один, слева подмышкой (он не давал ему опустить руку вдоль тела). Ощущение было такое, словно пытаешься отодрать от пальца ноготь. Из образовавшейся между телом и грибом щелки выступила капля розоватой полупрозрачной жидкости. Он потянул сильнее, и боль стала нестерпимой, а из щелки засочилась кровь. Пришлось отказаться от этой затеи, но подмышкой саднило до вечера.

До самого душного, самого невыносимо душного вечера в его жизни, во время которого он метался по комнате, не зная, что предпринять: выйти он в таком виде не мог, телефоны в общежитские кельи пока что не проводят… Оставалось одно — ждать неизвестно чего. А духота сгущалась и сгущалась.

И вот, за несколько минут до полуночи, грянул гром, и ливень застучал в подоконник. Ему стало немного полегче. И он почувствовал, что чертовски проголодался. Но все, что могло быть съедено, было съедено им еще в обед, в дверце маленького и пустого холодильника одиноко стояла бутылка коньяка. А, вобщем-то, это как раз то, что ему нужно.

Он сел на мокрый подоконник, так, чтобы ни один гриб ни за что не цеплялся, налил себе полстакана коньяку и залпом выпил его… И в этот миг грянул яростный раскат грома, такой, что, казалось, небо, не выдержав натяжения на пяльцах горизонта, лопается посередине. А еще через несколько секунд, когда стрелки часов окончательно сошлись на цифре 12, на темной противоположной окну стене вдруг вспыхнула, дрожа, яркая алая точка размером с копейку.

Она светилась сильнее и сильнее, подрагивая при этом все с большей и большей амплитудой. Она вроде бы как пыталась сорваться с места, а некая магнетическая сила удерживала ее. Но, в конце концов, она сорвалась-таки и побежала по стене, оставляя за собой алую пылающую надпись:

«Сказано так в книге Владыки сущего: и один раз лишь в тысячу лун явится тот скверный, кто употребит сердце свое на пагубу спасителя своего, и быть тому василиском мерзостным, и быть ему сожранным преемником своим».

Я почувствовал дикий животный ужас: значит, эти грибы не странная, страшная, но временная болезнь, а нечто длительное, что закончится вовсе не выздоровлением, а полным перерождением черт знает в кого.

«Действительно, — поздно осознал я, — что может быть подлее? Ведь я засадил в тюрьму того, кто спас мне жизнь! Ради чего? Из ревности? От ощущения униженного честолюбия. Но ведь и Майя хотела мне только добра. Да, я достоин лютого наказания. Я — чудовище».

И я крикнул в ночь:

— Я — чудовище!

Но мне ничуть не полегчало. Вспыхнула и мгновенно перегорела спираль небесной электролампочки, чуть озарив подмоченный мир. Тут я подумал: «Я — главный виновник. Я был ослеплен яростью. И я наказан. А Гендос? Он все понимал, но не остановил меня; куда там, напротив, он с радостью помог мне совершить подлость. Собака».

— Гендос — собака! — крикнул я, и мне согласно подмигнула очередная зарница. Знал ли я, что означают эти вспышки после моих слов? Что это — знак подтверждения и согласия некоего Владыки сущего. И в то утро, когда я обнаружил, что мои «грибы» становятся все тоньше и жестче, превращаясь в твердые, как сталь и блестящие, словно слюда, чешуйки, Гендос проснулся уже немножко собакой: по всему телу миллиметра на два высунулась щетина и показался кончик хвостика.

Обнаружив все это, Гендос хотел было вскрикнуть, но вместо того, скорее, слегка взвыл. И проснулся окончательно. Вскочил с постели и грохнулся на четвереньки: спина не желала принимать вертикальное положение. Держась за мебель, он заставил-таки себя выпрямиться. Его неудержимо влекло вниз, но он встал и даже попытался сделать шаг. И тут с грохотом рухнула полка, в которую он упирался. Он взвизгнул, испуганно отскочил от нее, упав снова на четвереньки и испытывая огромное облегчение от того, что больше не надо вставать. Поскуливая и теперь буквально на глазах (если бы было кому смотреть) обрастая густой черной шерстью, он кругами забегал по комнате, пока не нашел, наконец, дверь.

… Я — василиск. С шеи и до кончика хвоста я закован в доспехи из алмазных пластин, а голова моя покоится в футляре из платины. Я знаю, что я — властелин змеиного княжества, хозяин подземных богатств и носитель множества магических свойств. Я знаю, как мне попасть в свой дворец и взойти на блистательный трон мой. Я знаю свое единственное предназначение — повелевать. Эти знания возникли в моем мозгу так же неожиданно, самостоятельно и полно, как изменился я внешне. Я знаю, также, что, прибыв на место, я некоторое время буду увеличиваться в размерах, поедая останки своего предшественника, пока не достигну длины в тринадцать метров, после чего лишь мое перерождение закончится.

Я выскользнул за дверь на площадку, быстро сполз по лестнице вниз, вышел на мокрую ночную улицу и, с шелестом прижимаясь к холодному камню стен, изгибаясь под прямым углом на поворотах, двинулся по пустынным шоссе в заданном только что родившимся инстинктом направлении. Прохожая, пожилая женщина, вскрикнула и отшатнулась, увидев меня. Я скользнул по ней взглядом, и она превратилась в статую из хрупкого минерала. Статуя, потеряв равновесие, упала и разбилась на тысячу кусочков. Возле кучки щебня на тротуаре остался лежать раскрытый зонт.

… Подземный источник. Несколько суток вплавь в кромешной тьме. Бег по пещерным лабиринтам недр. Бой с огромным, но неповоротливым ящером. Победа. Восхождение на престол и пышная феерическая коронация. Все это заняло верхний слой его памяти. Но не смогло напрочь вытеснить память человека. Однако, с каждым днем все труднее ему становилось вспомнить, что уж такого привлекательного он находил раньше в том, чтобы быть мягким и теплым, как гейзерная жижа.

XII

Все стремительно менялось в жизни Майи Дашевской. Сначала — внезапная сумасшедшая любовь. Потом — отвратительная сцена обвинения ее в предательстве. Еще через день ее любимый (а сейчас, в то же время и ненавидимый) человек лежал на операционном столе со вскрытой, как консервная банка, грудной клеткой. А после операции — арест человека, которого она боготворила.

Чтобы не травмировать больного своим видом в послеоперационный период (да и самой ей было больно видеть его), чтобы осмыслить все происшедшее, Майя взяла отпуск и поехала домой, к маме. Поела «своих» овощей с огорода, позагорала на берегу речки. Буря в душе ее мало-помалу улеглась, и она все чаще корила себя за черствость и эгоизм, и решила, что, вернувшись, каких бы унижений ей это не стоило, заставит его понять и поверить, что она не предавала, не отрекалась, что она любит его. А уж потом пусть ОН вымаливает прощение у нее.

И, когда отпуск закончился, она дважды приходила в общежитие к его двери. И дважды дверь оставалась мертвой. И когда во второй раз участливая старушка-вахтер ехидно спросила: «Неужто и записки не оставил?» и добавила: «Его уж недели три как тута нету», она окончательно уверилась: он вернулся к семье. А значит, она, Майя, никогда больше, как бы ни было ей больно, не станет искать с ним встреч, пытаться что-то ему объяснить.

А сегодня ее по селекторной связи вызвали в кабинет шефа. В кабинете зам, округлив глаза, объявил, что звонили прямо ОТТУДА (он потыкал пальцем в потолок) и велели передать, чтобы она немедленно шла в горисполком получать ключ и ордер на квартиру.

Первое, что она почувствовала — горечь: та самая дурацкая квартира, из-за которой он возненавидел ее. Но горечь уступила любопытству, и она отправилась, куда было сказано.

В горисполкоме разговаривали с ней не просто вежливо, а с каким-то неприличным подобострастием. А уже через полтора часа она стояла на пороге своего нового жилища. Она не верила своим глазам: огромный коридор, три комнаты с высоченными потолками, балкон, лоджия, паркетный пол… На миг в голове мелькнуло, что здесь они, наверное, были бы еще счастливее, чем в его комнатушке, но она поспешила загнать эту мысль поглубже.

Есть и телефон. Который вдруг зазвонил. Майя вздрогнула и, схватив трубку, прижала ее к уху: «Алло, алло!» Наверное, кто-то звонит прежним хозяевам, решила она. В трубке молчали. Вдруг ей стало страшно в этом большом, пустом и таком еще чужом доме.

А в трубке молчали. Но она все не возвращала ее на аппарат, продолжая прислушиваться к чему-то. И тут она услышала: очень тихий и очень низкий, на пределе восприятия, рокот. Или ей показалось? Что на том конце провода из этого почти несуществующего рокота сложилось слово «ПРОСТИ».

… Ирину уже несколько раз посещали сотрудники милиции. Ведь он буквально пропал без вести. Как ни велика ее обида, все-таки он не был чужим ей человеком, и когда он исчез почти сразу после операции (о каждом его шаге после ухода из дома она знала получше его самого) в милицию она заявила сама. А потом стали приходить эти странные письма ниоткуда (слава богу, жив), которые Виталька складывал в свой ящик с игрушками, бережно хранил, а иногда просил Ирину перечитывать их вслух — то одно, то другое.

Она соглашалась неохотно, сознавая, что в письмах этих нет ни слова правды. Но все-таки читала. И для Витальки айсберги и эскимосы, китовые фонтаны и белые медведи стали буквально второй жизнью, возможно даже более реальной, чем та, которая видна окружающим.

… После обработки троицей рецидивистов в следственном изоляторе, Грибов безропотно подписал признание, которое выложил перед ним абсолютно уверенный в своей правоте (ведь взят арестованный был с поличным) следователь. Суд был показательным, выездным в аудитории главного корпуса медицинского института, переполненной врачами города, преподавателями и студентами. Выступали его сослуживцы и коллеги, говорили о том, что он — научное светило, что он — честнейший человек… Но улики были неопровержимы, а его чистосердечное признание красовалось на столе судьи. К тому же кому-то из местных властителей показалось, что «Дело Грибова» — отличная возможность приструнить зарвавшихся коррумпированных медиков…

Единственное, омрачившее плавный ход судебного процесса, событие: в зале, в момент зачтения приговора, объявился огромный черный пес, пробежал между рядами зрителей к кафедре, остановился, повернулся мордой ко всем и взвыл так тоскливо, так жутко и отчаянно, что похолодели сердца и у судейских, и у присяжных, и у остальных присутствующих. Прокурор поперхнулся и смолк на полуслове. Все замерло. А пес выл и выл, нагоняя на человеков смертную печаль.

Два молодцеватых служителя Фемиды, опасливо (вон, зубищи-то какие) приблизившись, вытолкали псину за дверь, развернулись, но, прежде чем успели войти обратно, услышали за спиной хриплый злой окрик: «Пидоры ментовские!» Они разом оглянулись, наслаждаясь предвкушением расправы над хулителем чести представителей власти, но никого, кроме пресловутой собаки, развалившейся на тротуаре, не увидели. Обескураженные, вернулись они к скамье подсудимых, и каждый из них решил, что оскорбительные словечки послышались только ему, а уточнять у другого каждый из них постеснялся.

И суд, успешно продолжившись, успешно завершился. Хотя и мелькнуло у прокурора впервые в жизни: «А не слишком ли мы строго?» И долго еще — у кого несколько часов, а у кого и несколько недель — держалось у всех, кто присутствовал в этом зале, странное, ничем, казалось бы, не обоснованное, ноющее чувство потери.

XIII

В который уже раз за последнее время василиск с легким забытым трепетом в груди, покоящей глыбу его каменного сердца, приоткрыл янтарную крышку шкатулки. Бабочка Майя вскочила, протерла глаза и, кокетливо сложив крылья, наклонила головку.

— Доброе утро, моя маленькая повелительница, — стараясь придать своему, обычно такому свирепому, рыку подобие мягкости, произнес василиск.

— Доброе утро, милый, — ответила бабочка и, вспорхнув, чмокнула ящера в один квадратный микрон его носа.

— А у меня для тебя сюрприз, — он отвинтил крышку хрустального флакона и, наклонив его, чуть-чуть прыснул на дно шкатулки.

— Ты что, с ума сошел! — топнув ножкой, закричала притворно возмущенная бабочка. — Ты решил меня утопить?! Здесь хватит нектара, чтобы споить всех бабочек мира! — Но, прильнув на миг к лужице на дне своей роскошной кельи и отпив немного, она сменила гнев на милость и протянула благодарно: — Какая прелесть! С какого это цветка?

— С цветка магнолии, радость моя. Он и не догадывался, что его странный заказ ничуть не удивил его верных рабов — ужей Причерноморья.

— Ой! Я слышала об этом цветке. Его нектар должен быть ужасно хмельным!

— Значит, ты сегодня будешь ужасно пьяная.

— Это плохо?

— Сегодня можно. Ведь сегодня ты здесь последний день. Завтра наступит срок моей ежемесячной прогулки, во время которой я демонстрирую свою мощь, превращая в камни животных и людей. Завтра я вынесу тебя отсюда…

— Я не хочу! — не дослушав его, крикнула бабочка, и слезы брызнули из-под ее шелковых ресниц. — Я хочу остаться с тобой навсегда, мой милый, мой любимый динозавр!

— Я не динозавр, — попытался он усмехнуться, но усмешка не получилась, и он незаметно смахнул с глаз сталактитики, — я — василиск. Мне, может быть, еще труднее расстаться с тобой, чем тебе со мной. Ведь я буду любить тебя вечно — таков срок моей жизни, а ты меня — лишь несколько недель — до своей естественной гибели. И я хочу вернуть тебя в мир как раз для того, чтобы ты успела полюбить кого-нибудь другого. Как ты думаешь, Майя, легко ли мне это?

— Я не смогу полюбить никого другого, — рыдала она.

— Пойми, — пророкотал он как можно ласковее, — срок твоей жизни — десяток недель, это миг по сравнению с моими веками. Ты — искорка, мелькнувшая в вечном мраке моего бытия. Днем раньше ты уйдешь или днем позже — не имеет никакого значения. Но я не прощу себе, если ты исчезнешь бесследно. Ты должна выполнить свое предназначение — оставить потомство. Пойми это, моя маленькая повелительница, пойми и смирись, как смирился я.

Она поникла, штилевыми парусами обвисли ее мокрые от слез крылья. Он, наклонившись, левым кончиком раздвоенного языка осторожно слизнул капельки нектара со дна шкатулки и, подув, осушил его.

— Почему ты все решаешь за меня?

— Я не решаю. Но я очень прошу.

— Ладно, — всхлипнула бабочка (тут только он заметил, что она и впрямь уже осторожно довольно сильно пьяна), — ладно, я подумаю. — И, устроившись удобнее на постеленном им неделю назад клочке бархата, сладко зевнула. Он улыбнулся, тихонько опустил крышку и, зажав драгоценную ношу в левой передней пятерне, на трех лапах тяжело пополз из сокровищницы в тронный зал. Тут-то, на выходе из тоннеля в святая святых подземного мира, и встретили Хозяина его верные слуги и вечные соглядатаи.

— Повелитель, — пискнул Гомик, — мы хотим воспользоваться Правом.

— Так-так-так, — хищно прищурился василиск и, недобро улыбаясь, оглядел столпившихся пресмыкающихся, не пожелавших пресмыкаться на этот раз. Он решил тянуть время и воспользоваться любым удачным поворотом событий. — А помните ли вы, неверные, что ждет вас всех, если вы воспользуетесь Правом напрасно?

— Да, Повелитель, — промурлыкала его юркая фаворитка, ревнивейшая из змей Раав, — мы знаем: если наши подозрения окажутся напрасными, ты сожрешь нас всех. Ни один и не попытается спасти свою жизнь. И ты наберешь себе новых слуг. И все-таки, любезный василиск, мы хотим воспользоваться своим Правом. Если тебе нечего бояться, зачем ты споришь? Или ты жалеешь нас? Тогда мы опять же правы: ты проявляешь презренную доброту.

— Карлик, — повернулся василиск к Марксику, — ты самый мудрый из них. Пойми сам и объясни им: не из страха, потому что мне нечего бояться, и не из жалости, потому что нет ей места во мне, хочу я остановить вас, — он старался говорить как можно убедительнее, — просто оттого, что я привык к вам, я доверяю вам, а главное — мне лень искать новых слуг. Отврати же их от соблазна.

— Повелитель, — рек карлик несколько смущенно, подергивая реденькую бородку, — мы уверены в своей правоте. К тому же страх смерти для нас — ничто в сравнении с позором служить МЯГКОТЕЛОМУ. Подчинись. А после, если так суждено — убей нас.

— Что ж, спрашивайте, — подогнув лапы, он грузно опустился на живот и незаметно спрятал под него шкатулку.

— Ответь, с кем ты разговариваешь, уединяясь, в последние дни?

— А если я отвечу «ни с кем»?

— Мы обыщем хранилища и сами найдем твою собеседницу. А после казним и ее, и тебя, подвергнув прежде жесточайшим и позорным пыткам. Дабы неповадно было существам с горячими сердцами являться в подземное княжество и выведывать его тайны.

— А если я сам отдам ее?

— Ты избавишь себя от пыток.

— А если я скажу: пытайте меня в два и в три раза более жестоко, только выпустите ее в свет, исполнится ли мое желание?

— Частично: мы будем пытать тебя, о Всемогущий, в два и в три раза более жестоко, но ее убьем все равно.

— Что ж, тогда я говорю вам: ищите. — Он положил тяжелую голову на пол и, полуприкрыв глаза, наблюдал, как, почтительно изгибаясь, проползли, под предводительством Марксика и Гомика, мимо него несколько десятков самых родовитых и грозных змей. Вскоре они убедятся в тщетности своих поисков и, подстегиваемые страхом смерти, решатся обыскать и его самого. Выход один.

Он наклонил голову, просунул пасть под живот, крепко сжал шкатулку в зубах и, оттолкнувшись, что есть силы, от земли, кинулся напролом через толпу впереди, ослабленную уходом самых сильных.

Змеи опутывали его с ног до головы, сплетаясь в сети и канаты, пытаясь остановить его во что бы то ни стало. Но он стряхивал и топтал их, метр за метром прорываясь вперед.

Он бежал по гулким туннелям, он шлепал по подземным речкам, он продирался через узкие щели, где потолок, заросший известняком почти сходился с полом. А разная нечисть, вчера еще бывшая его покорным народом, стекалась из боковых закоулков и преследовала его, отставая лишь на несколько шагов.

Оранжево-зеленые памы и узорчатые полозы, гигантские питоны и злобные гадюки-ехидны, сепсы, дипсы и мертвенноглазые эмморисы — ни один из вчерашних рабов не хотел лишиться удовольствия травить вчерашнего господина.

На одном из поворотов путь ему преградил Тифон — чудище с сотней змеиных голов; но по-настоящему он страшен только для земных жителей, для василиска же — не более, чем сотня обыкновенных змей. Мощным ударом когтистой лапы он вмял Тифона в стену пещеры, стена неожиданно обвалилась, и за ней обнаружился ход, идущий круто вверх.

Василиск, растопырив лапы, еле выбрался в ночь из узкой вертикальной норы на лесную поляну и, широко разинув пасть, с клекотанием и храпом пытаясь отдышаться душным предгрозовым воздухом, выронил шкатулку наземь. Та раскрылась и из нее выпорхнула заспанная бабочка. У них была от силы минута.

— Майя, быстрее лети отсюда. Я сумею защитить тебя от погони. Но выполни мои поручения: навести двух человек, которых я когда-то любил и ненавидел. — И он коротко объяснил ей, кого и где она должна найти, что и каким образом внушить. — Прощай же! — закончил он.

— Прощай, — ответила бабочка, сосредоточенно выслушав его, и, поцеловав один квадратный микрон его носа, исчезла во тьме.

Он был благодарен ей за то, что она не затянула сцены, осознав важность его поручений.

Василиск прислушался и уловил зловещий шелест тысяч приближающихся тел. Он знал, как остановить их. Впившись когтями себе в грудь, он рванул что есть силы. Одновременно с тем, как с треском лопнула его шкура, с треском же лопнуло молнией и небо, и хлынул дождь.

Ощерившись от невыносимой боли, василиск вынул из груди окровавленную глыбу своего сердца, успев удивиться, что от нее, такой, казалось бы безжизненной, тянутся, лопаясь, тонкие живые волоски, поднял передними лапами над головой и с размаху до половины вогнал ее в нору. Им не пробиться…

Грянул гром. «Шон!» — взвыл василиск и, перевернувшись на спину, изогнулся в агонии. Угасающий взгляд его, поймав пролетавшую мимо сову, нечаянно превратил ее в камень, и она, двигаясь по энерции, пушечным ядром ударилась о сосну. Посыпались шишки, он вздрогнул в последний раз и затих, прошептав: «Проклятая Арктика…»

Он уже не видел, как на холмике норы, дрожа, огоньком сигареты блеснула алая точка. Она становилась все ярче, дрожала все сильнее и, наконец, сорвавшись, побежала по холму, оставляя за собой огненную надпись:

«Сказано так в книге Владыки сущего: и раз лишь в миллион лун явится тот, кто очистится от скверны, употребив сердце свое на защиту далекого и слабого; и спадет с того шкура василиска мерзкого, и быть ему снова человеком.»

* * *

… От грозового грома проснулся Виталька, но проснулся почему-то не с испугом, а с радостным чувством на душе. Проснулся и увидел, что не спит и мама: лежит, улыбаясь в свете ночника, каким-то своим взрослым мыслям.

А на улице встрепенулся ото сна и огромный ньюфаундленд, ночующий сегодня из-за предчувствия дождя, под скамейкой возле ларька приема стеклопосуды. Проснулся и принялся безудержно чесаться. «Неужели блохи? Вот же напасть». Но сколько он не скребся, сколько не покусывал участочки кожи, злобных насекомых не обнаруживалось. Зато шерсть к его неописуемому удивлению, огромными клочьями падала на землю. «Лишай!» — ужаснулся Гендос, но, услышав очередной раскат грома, отчего-то вдруг успокоился и поддался накатившему внезапно щенячьему чувству ожидания чуда.

С тем же, только что не «щенячьим», ощущением проснулась в своей новой квартире и Майя Дашевская. И чудо не заставило себя долго ждать. Внимание ее привлек свет за окном, совершенно невероятный в этот час.

Поднявшись, нагая, босиком, она приблизилась к окну и с высоты своего третьего этажа увидела, что земля внизу усеяна какими-то разноцветными светящимися пятнами. Молнией треснуло небо, эхом пронесся раскат, и хлынул дождь. Майя распахнула окно, вдохнула грозовую свежесть, и брызги с подоконника оросили ее высокую ослепительную грудь. И тут с легким веселым испугом она увидела, что цветные пятна, поднимаясь, стали приближаться к ней. Боже мой, да ведь это цветы! Огромные, с блюдце величиной, бархатистые светящиеся неземные цветы — ярко желтые, рубиновые и лиловые.

Сантиметр за сантиметром подтягивались они к ее окну — невиданный букет на тонюсеньких бледно-зеленых напряженных стебельках. Они тянулись все выше, а стебельки становились все тоньше. Благоухая, цветы, все одновременно, поравнялись с ее окном, и стебельки их стали такими тонкими, что уже не выдерживали веса, надламывались, и прелестные соцветия, вспыхнув радужным фейерверком, разом рухнули вниз. И в этот миг в комнату, спасаясь от дождя, влетела бабочка, совсем не ночная — «Павлиний глаз»; влетела и села на протянутую ладонь.

Майя приблизила ее к глазам и рассмеялась, потому что ей показалось вдруг, что бабочка кокетливо, как светская соперница, поглядывает на нее. И Майя поняла, что еще немного, и она, пожалуй, тронется рассудком. «Ну и пусть, — мелькнула мысль, — ведь это будет счастливое сумасшествие». И тут она осознала то главное, что переполняет ее сейчас — ощущение НЕМИНУЕМОГО СЧАСТЬЯ.

Эпилог

На операционном столе лежал человек. Грибники, отправившиеся на промысел сразу после дождя, лившего всю ночь, нашли его в лесу возле большого серого валуна, поросшего тонкими волосками травы. Человек был гол худ небрит и истерзан; на груди его зияла рана, похожая на разошедшийся хирургический шов. Но самое удивительное было то, что человек этот был ЖИВ.

… Майя, задыхаясь, бежала по коридору больницы, на ходу натягивая белые стерильные нарукавники. Ее разбудил телефонный звонок: «Срочно на операцию!» Она еще не знала, кого увидит на столе. И все же нечто большее, чем служебный долг и клятва Гиппократа, гнало ее вперед.

А над склоненной головой хирурга, спасающего эту странную жизнь, самозабвенно делали НОВЫЕ жизни две невесть откуда взявшиеся тут бабочки «Vanessa io». Они то плакали, то смеялись, то в короткие, но многочисленные миги оргазма, что-то кричали друг другу и людям в белых халатах. Но люди не слышали их.

Королева полтергейста

Маша

1

Ей исполнилось тринадцать лет, когда мать вышла замуж во второй раз. До самой материной свадьбы Маша даже не видела человека, которому предстояло стать ее новым отцом, но намерение матери одобряла (жили они замкнуто, обилием друзей Похвастать не могли, но друг с другом нередко откровенничали, словно ровесницы).

Своего родного отца Маша помнила и любила, но за последние три года встречалась с ним только раз: он поймал ее по дороге из школы, они прокатились по городу на машине его старого приятеля — бородатого и лысого дяди Бори — и втроем посидели в кафе-мороженом.

Прикуривая сигарету от сигареты (хотя курить здесь, конечно же, не разрешалось), отец объяснил, почему не может теперь часто видеться с ней: со своей нынешней семьей он переехал в Петербург, где ему предложили возглавить кафедру античного права и пообещали жилье. Он попытался объяснить ей («ты уже большая и должна меня понять…»), что он не «бросил», не «предал» ее с мамой, а просто полюбил другую женщину и уже не мог без той. А с мамой у них жизнь давно не клеилась.

Маша знала, как трудно пришлось с ней родителям, и считала, что в их неурядицах есть доля и ее вины. И она прямо спросила об этом отца. Тот, усмехнувшись, ответил, что как раз наоборот: именно тогда они жили с матерью душа в душу, когда над жизнью и здоровьем Маши нависала страшная угроза. Ведь Маша при рождении получила серьезную черепно-мозговую травму и около двух минут находилась в состоянии клинической смерти. И чуть не до года два-три раза в неделю с ней случались припадки, внешне напоминавшие эпилептические.

Отец и мать возили ее на физиопроцедуры, делали ей предписанные инъекции, занимались с ней рекомендованной медиками гимнастикой, показывали светилам местной науки и бабкам-знахаркам. И приступы у Маши случались все реже и реже: раз в неделю, раз в месяц, в год… В последний раз это случилось с ней в пять лет, и сейчас еще она смутно помнила нахлынувшее тогда ощущение: пространство вокруг становится вязким, липким, как мед, а откуда-то изнутри монотонный голос начинает все громче и громче бормотать неизвестные, но страшные слова… Еще через два года врачи объявили, что недуг, по-видимому, побежден окончательно. Но вместе с ним кануло в бездну и все лучшее, что было когда-то между матерью и отцом.

Все это он рассказывал ей так, словно беседовал с совсем уже взрослым человеком. А прощаясь, попросил не говорить об их встрече дома: ведь мама до сих пор не простила его, да и, пожалуй, вряд ли когда-нибудь простит. Чего доброго, она рассердится и на Машу.

Дочь не осуждала его, но чувствовала все же, что, как бы ни мучило его сейчас сознание вины, он гораздо счастливее мамы. Поэтому-то, когда та, изо всех сил делая вид, что для нее это вовсе ничего не значит, как бы между прочим бросила, что некий замдиректора Степан Рудольфович к ней, кажется, неравнодушен. Маша с ходу заявила: «А ты выходи за него замуж», чем повергла мать в неописуемое смущение и оторопь.

Когда дар речи к матери вернулся, она устроила дочери средних размеров нагоняй за невыдержанность, однако устами младенца глаголет истина; не прошло и полугода, как носатый и краснолицый Степан Рудольфович возник на пороге их квартиры с белым свадебным цветочком в петлице.

В первый момент отчим Маше сильно не понравился. Ей даже казалось, что от него исходит густой запах вареного мяса. Причем чувствовала она этот «запах» не носом, а всем существом.

Но уже через месяц под воздействием его подчеркнутой вежливости, а в особенности благодаря недешевым подаркам инстинктивная неприязнь Маши к отчиму почти полностью растаяла, и она изредка уже могла заставить себя выдавить обращение «папа Степа».

Что изменилось в ее жизни? Изменения по ее собственной классификации были и хорошие и плохие.

Хорошие. У нее появились красивые новые тряпки, роликовые коньки, на которых она теперь по вечерам училась ездить, наконец — карманные деньги (не только, как раньше, на школьные обеды). Она увереннее стала себя чувствовать в классе и иногда во всеуслышание, но не без внутреннего содрогания, заявляла: «Вчера мы с ОТЦОМ ходили…» А главное — у нее появился избыток свободы; мать теперь не столь ревностно следила, куда она идет и когда возвращается, и, казалось, даже рада была, когда ее долго не было дома, то есть когда они с мужем могли побыть одни в своей тонкостенной квартирке.

Плохие изменения. Откровенные разговоры с мамой прекратились полностью. Теперь приходилось дома, где она привыкла вести себя как заблагорассудится, постоянно помнить о присутствии чужого человека, следить за речью и поступками (не расхаживать по квартире полуодетой, не вламываться без стука в мамину спальню и так далее).

И самое неприятное. Отныне она вынуждена была раз в неделю (в пятницу вечером) выслушивать долгие и нудные нравоучительные проповеди, до коих Степан Рудольфович после принятия нескольких бутылок пива был изрядный охотник.

Она не знала только, к какой категории — хороших или плохих изменений — отнести то, что сопровождало эти нотации. В пятницу после работы отчим, нетвердо держась на ногах, вваливался в квартиру, отдавал пальто и шапку подоспевшей жене, проходил в комнату, падал в кресло перед выключенным телевизором и неизменно требовательно звал: «Дочка!..» Маша старалась дотянуть до этого момента и не лечь спать, а значит — быть нормально одетой. Но случалось, что уже нельзя было не лечь в постель (а по молчаливому согласию между ней и матерью все шло так, словно обе они не ведали, что сейчас произойдет), и тогда она выходила в рубашке.

В любом случае он сгребал ее в охапку, затаскивал на колени и начинал монотонно объяснять ей, почему учиться следует обязательно хорошо или почему нужно слушаться маму и всемерно заботиться о ее здоровье. И потные ладони его при этом ползали по всему ее телу, невзначай заползая порой черт знает куда; и речь его при этом становилась особенно бессвязной и прерывистой, а и без того багровое лицо его делалось еще темнее.

Маша совсем не помнила отцовскую ласку, и она гнала от себя мысль, что все это не совсем естественно, обвиняя себя в излишней подозрительности и даже испорченности: ведь, наверное, все отцы так ведут себя с дочерьми. Гладит же она котенка и не задумывается, где можно, а где нельзя. Да и если это было бы чем-то плохим, мама, наверное, не потакала бы своему мужу. А она в такие минуты всегда уходила на кухню. И все-таки что-то тут было не так: Маша чувствовала это уже потому, как нервно и звонко гремит за стеной перемываемая матерью посуда.

Но однажды, в отсутствие мужа, мать в редком ныне порыве искренности, смущаясь, как первоклашка, поделилась с Машей новостью, которая заставила ее целые сутки вспоминать отчима только с благодарностью. Новость заключалась в том, что скоро у Маши появится маленький братик или сестренка.

Она умела сдерживать свои чувства и, чтобы не обидеть мать, а еще более оттого, что не знала, как в этом случае нужно себя вести, сделала вид, что, кроме легкой радости, известие это не вызвало в ее душе никакого отклика. На самом же деле она была потрясена. Она, конечно, давно уже знала, что в создании ребенка участвуют и женщина и мужчина, но единственный из данного посыла вывод, который она делала применительно к своей семье, это то, что с момента развода родителей ей нечего и надеяться заполучить сестренку или братишку. Она свыклась с этой мыслью, и сейчас ей как-то не приходило в голову, что повторное замужество матери что-то в таком раскладе вещей меняет.

В тот же день, улучив момент, она выскользнула из квартиры и, подгоняемая радостным возбуждением, помчалась в соседний подъезд — поделиться умопомрачительной новостью с лучшей подругой Алкой.

Весь вечер они наперебой болтали о предстоящем событии. Они перебирали в уме пеленки и распашонки, которые необходимо немедленно приобрести. Представляли, как по очереди будут гулять с лялькой в коляске, а проходящие мальчики будут думать, что перед ними — юные мамы, и от удивления по уши в них влюбляться. (Правда, у Алки шансов сойти за мамашу было маловато: тоненькие ручки, тоненькие ножки, плоская грудь и веснушчатое мальчишеское лицо. Зато Маша в свои неполные четырнадцать физически была развита очень неплохо и выглядела на все семнадцать, а то и восемнадцать. Но Маша великодушно поддерживала и Алкины честолюбивые мечты.) Они перелистали от корки до корки «Словарь имен» и после долгих споров и пререканий твердо решили, что ребенка, если это будет девочка, следует назвать или Кристиной, или Моникой, мальчика же — непременно Арнольдом. Хотя и возникали сомнения, захочет ли мама называть новорожденного столь диковинно.

Домой Маша вернулась в состоянии легкой эйфории. Она так глубоко погрузилась в свои розовые мечты, что не заметила необычную натянутую молчаливость, за ужином царящую между мамой и отчимом.

Сон никак не шел к ней, но когда минут через сорок после того, как она легла, в комнату заглянула мать, она сделала вид, что спит, и та, постояв немного возле ее кровати, погасила свет.

Маша всегда засыпала с зажженным светом, а просыпалась с погашенным; она знала, что каждую ночь мать заглядывает к ней, чтобы погасить его, но бодрствовала она в этот момент впервые. И впервые она поняла истинную причину этих ночных визитов: мать просто проверяет, спит ли она, чтобы вести себя в соседней комнате не стесняясь. Сразу после ее ухода за стенкой раздались ее и отчима громкие голоса. Звукоизоляция в квартире отсутствовала напрочь, и родители, по-видимому, позволяли себе жить своей тайной взрослой жизнью только после того, как удостоверялись, что Маша их уже не услышит.

Сопоставив эту догадку с сегодняшним признанием матери, Маша, затаив дыхание, прислушалась к тому, что происходит за стенкой, надеясь уловить что-нибудь интимное. Но то, что она услышала, вызвало лишь разочарование и негодование, хотя поняла она и не все.

— Но, Степа, — говорила мать со слезами в голосе, — я ведь уже не девочка, мне уже тридцать семь, и больше ЭТОГО уже может не случиться. А я так хочу еще хотя бы раз побыть молодой мамой.

Голос отчима гневно вещал:

— Да отдаешь ли ты себе отчет в том, что собираешься совершить?! Она, видите ли, хочет побыть «молодой мамой»! Если бы ты думала не только о себе, а о нас обоих, ты бы понимала, что этого сейчас нельзя ни в коем случае! Мы перебиваемся с копейки на копейку, у нас нет ни минуты свободного времени…

— Я как раз и думаю о нас обоих: если у нас будет общий ребенок, мы станем ближе…

— Общий ребенок! Выходит, ты сомневаешься в том, что я считаю Машеньку родной, да? Ну конечно, разве я, такой эгоист, такой черствый и бессердечный человек, могу считать своим ребенком твою дочь?.. А я, между прочим, очень даже привязался к ней!..

— Это-то я хорошо заметила, — отозвалась та.

— На что ты намекаешь таким ехидным тоном?! — вознагодовал Степан Рудольфович. — Ах, понятно… Ну конечно, мои чувства могут быть только самыми низкими, ведь это МОИ чувства!

— Ну прости меня… Это я от обиды, не подумав. Но что же мне делать? Что ты предлагаешь?

Отчим что-то коротко буркнул, после чего мать долго молчала, а затем Маша услышала ее сначала тихий, а потом перешедший в громкие рыдания плач. Наконец мать смогла говорить:

— Может ведь случиться, что после этого я уже не смогу иметь детей… Степушка, ну пожалуйста, только не это.

— Так нечестно, Галя, — напирал отчим. — Ты прекрасно знаешь, что это единственный выход, но вынуждаешь сказать об этом именно меня, а потом плачешь и выставляешь меня каким-то извергом. Я ведь просто хочу, чтобы всем нам было хорошо… Давай повременим еще хотя бы год. Ну скажи, например, как мы втиснемся здесь вчетвером?..

Слова и слезы текли рекой, и Маша, уже не прислушиваясь, плакала тоже, уткнувшись носом в подушку. Она не знала, чем кончится разговор, но чувствовала, что отчим, как всегда, одержит верх. И не будет у нее ни братика, ни сестренки. И она возненавидела отчима — за миг до того, как окончательно погрузиться в сон.

2

Но звонким весенним утром все кажется уже далеко не таким мрачным. Хоть в школе Маша и довольно грубо оборвала начатый было Алкой разговор на вчерашнюю тему, хоть она и переставала порой слышать, что говорят учителя, полностью отключаясь от окружающей действительности и уходя в свои невеселые мысли, все же большую часть времени она была оживленной и смешливой, как всегда. А когда на последней перемене она заметила, каким взглядом смотрит на нее давняя ее симпатия Леша Кислицин — атлетически сложенный темноглазый мальчик из одиннадцатого класса, настроение ее окончательно установилось, и казалось, ничто уже не может его испортить.

Но выяснилось — нет ничего проще. Для того, чтобы ее настроение вновь было сведено на нет, ей достаточно было, придя домой, взглянуть на припухшие от слез мамины глаза. Все время пытаясь отвести их в сторону, мама сказала:

— Дочка, завтра меня не будет дома. В субботу и в воскресенье — тоже. Я буду в больнице.

— Ты заболела? — спросила Маша с вызовом, проверяя, хватит ли у матери духу не соврать ей.

— Нет… то есть да. Поживите эти три дня без меня. В холодильнике две пачки пельменей, сметана и молоко. Если понадобятся деньги, возьми у папы Степы. И слушайся его. Если зайдет тетя Зина…

Не дослушав, Маша отвернулась, закусив, чтобы не расплакаться, губы, прошла в свою комнату и заперлась. Там, не раздеваясь, она плюхнулась на кровать и долго провалялась так без движения, но и без слез, пока не уснула, сама того не заметив.

Она проснулась под утро, стянула с себя одежду и, с блаженством ощущая прикосновение свежего белья к голой коже, вползла в прохладную постель. Но глаз уже больше не сомкнула, а лежала и думала, наблюдая в то же время, как в комнате становится все светлее.

Она думала о своей жизни, об отце, о том, как было бы хорошо, если бы тот никуда не уходил. Уж он-то не заставлял бы маму идти делать аборт. Она даже вздрогнула, произнеся про себя это слово. Она и не помнила, откуда знает его. Потом она подумала о Леше Кислицине, подумала, как бы вел себя он, если бы она сказала ему, что ждет ребенка. Уж, наверное, не так, как отчим. Ведь Леша хоть и культурист, но совсем не тупой, как другие «качки»; наоборот — и учится нормально, и на гитаре играет. И уж конечно, если полюбит ее, то ребенку будет только рад.

Тут она подумала, что скорее всего это не совсем нормальные мысли для тринадцатилетней девочки. Почти четырнадцатилетней, поправила она себя, слегка сама с собой кокетничая. И еще добавила мысленно: и очень даже симпатичной… Да, в классе она точно самая красивая. А может быть, даже в школе. И почти все мальчишки в нее влюблены. Потому что она вся в маму. Такие же синие (и чуть зеленоватые) глаза. Такие же светлые душистые густые волосы… Значит, она будет так же несчастна, как мама? Почему я была такой грубой с ней вчера? Ей ведь сейчас хуже всех, и она-то ни в чем не виновата.

За стенкой раздался звонок будильника и послышалась возня просыпающихся. Потом — плеск воды, шаги, приглушенные кухонные звуки. Потом раздался стук в дверь ее комнаты, и мамин голос: «Машенька, пора вставать».

Маша выпрыгнула из постели, распахнула дверь и повисла у мамы на шее, осыпая поцелуями ее лицо. «Ну что такое?» — смущенно отстранилась та. «Прости меня, мамочка, — шепнула Маша, — ты лучше всех, всех, всех», — и скользнула в ванную.

Потом был молчаливый завтрак, потом всем семейством они вышли из дома (Маша — в школу, мама со Степаном Рудольфовичем — в больницу).

А в школе случилась неприятность — сказался ее сегодняшний короткий сон: на Последнем уроке, химии, Маша уснула, уронив голову на руки, и заметившая это вредная молодая химичка по прозвищу Крокодил, ни в малейшей степени не опасаясь болезненно задеть самолюбие своей немаленькой уже ученицы, с ехидными замечаниями выставила ее за дверь.

Они всегда недолюбливали друг друга, и, видно, неказистая учительница была рада возможности отыграться, измываясь над симпатичной подопечной. «Ну, Крокодилище, ты меня еще вспомнишь, — сжав кулаки, шептала Маша по дороге домой, — я тебе устрою, — не зная, правда, что и когда она ей устроит, — ты у меня попляшешь еще!»

Дома было пусто и одиноко. Маша вскипятила воду и, приспособив перед собой на складной подставке для книг любимых «Трех мушкетеров», попила чаю с печеньем. Потом, не отрываясь от книжки, завалилась на кровать. Читая, на месте благородного Атоса она видела Лешу Кислицина, себя же представляла то королевой Анной, то Констанцией Бонасье, а то и Миледи — в зависимости от того, к какой из героинь она испытывала в данный момент наибольшую симпатию.

Вот тут-то, за чтением Дюма-отца, и настиг Машу миг, перевернувший всю ее жизнь, пустивший ее по новому руслу, в новом, неожиданном направлении. «Один из моих друзей… — читала она, — один из моих друзей, а не я, запомните хорошенько, — сказал Атос (Леша Кислицин) с мрачной улыбкой, — некий граф из той же провинции, что и я, то есть из Берри, знатный, как Дандоло или Монморанси, влюбился, когда ему было двадцать пять лет, в шестнадцатилетнюю девушку, прелестную, как сама любовь…» Так как девушкой этой в данный момент, несомненно, была Маша, прочтя эти строки, она зарделась от смущения… И тут раздался скрежет отпираемого замка, затем скрипнула дверь, и Маша узнала шаги отчима — такие, какие бывали у него вечерами по пятницам. А сегодня и была пятница, как она могла забыть об этом! И из глубины квартиры уже раздался традиционный зов:

— Дочка!

Маша вошла в мамину комнату. Степан Рудольфович, растопырив обтянутые мятыми коричневыми брюками ноги, сидел в кресле возле телевизора и смотрел на нее бесцветными пьяными глазами.

— Вот она, наша умница, — сказал он, елейно улыбаясь, — вот она наша красавица Ну, иди сюда, моя девочка, — он протянул руку и поймал ее за запястье, — иди к своему папочке.

И она, как и много раз прежде, очутилась у него на коленях. Но что-то в его голосе, в том, КАК он держал ее сегодня, было не таким, как всегда, и вызывало у нее инстинктивное чувство опасности. Что-то было не так… И тут Маша осознала, что впервые в это время дома нет мамы! И она ощутила, как ужас, пока непонятно еще перед чем, сковывает ее тело.

— Вот какие у нас волосики, — упоенно ворчал отчим, внедряя свою пятерню в шелковистую копну, — как у мамочки, как у мамочки. — Смешанный запах пива, перегара и табака тошнотворной волной вырывался из его рта вместе со словами. — Вот у нас какая кожица — мягкая, тонкая…

Его ладонь спустилась с ее головы, смачно прошлась по шее, обвив ее, забралась под кофточку на плече, выбралась оттуда и принялась торопливо и неловко расстегивать верхнюю пуговичку.

«Я же маленькая», — мелькнуло у Маши в голове. Она попыталась встать, но почувствовала, как правая рука отчима стальной хваткой стиснула ее ногу чуть выше колена.

— Степан Рудольфович! — выдавила она в смятении, но тот сквозь похотливую улыбку поспешно перебил ее, поправляя:

— «Папа Степа», Машенька, «папа Степа».

Она дернулась изо всех сил и услышала, как сыплются на пол оторванные пуговички блузки.

— Я все маме расскажу! — крикнула она, но крик получился какой-то приглушенный и неубедительный.

— Расскажи, расскажи, — возбужденно хохотнул отчим и, потянув лифчик вверх, освободил от его тесного плена небольшую еще, но упругую и красивую грудь.

И тут же его правая рука, быстро скользнув вверх по ее ноге, беззастенчиво забралась под юбку. Ничего, кроме страха и омерзения, не возникло в этот момент в Машиной душе. А чужая рука, продолжив свой бесстыдный путь, забралась под резинку ее плавочек и по-хозяйски влезла между ног… И вот тут-то Маша взвизгнула и впилась зубами в левую руку отчима, елозившую в этот миг по ее нагой груди.

Взвыв от боли, он рывком поднялся с кресла. Маша упала на пол, откатилась к двери и тут же, вскочив на ноги, кинулась в свою комнату. Выругавшись, отчим последовал за ней, но она успела захлопнуть дверь прямо перед его носом и задвинула легкий засов. Она не подумала о том, что такой запор не преграда для стокилограммовой туши «папы Степы», и первым ее инстинктивным порывом в мнимой безопасности было ПОЛУЧШЕ ОДЕТЬСЯ.

Она натянула лифчик на место и схватила со спинки стула толстый, связанный тетей Зиной свитер. В этот момент раздался первый грузный удар в дверь снаружи, а вторым ударом засов был высажен, и, когда голова Маши вынырнула из ворота свитера, перед ней, хрипло дыша, уже стоял похожий на разъяренного борова баг роволицый отчим.

Очень медленно, словно боясь спугнуть, он стал наступать на нее, расстегивая непослушный брючный ремень, она так же медленно попятилась назад, словно загипнотизированная, глядя в налитые кровью трещины глаз. И тут она наступила на ботинок с роликами, а тот выскользнул из-под ее ступни…

Маша, не удержав равновесия и неловко взмахнув руками, упала на спину и сильно ударилась о край батареи. И сейчас же странное ощущение завладело ее сознанием: ощущение полной невозможности всего происходящего. Всего этого на самом деле просто не может быть… А если окружающее все-таки существует реально, то здесь не может быть ее самой…

Всем существом она почувствовала, как страстно стремится ОТСУТСТВОВАТЬ здесь. И еще она почувствовала неожиданную уверенность, что, если она захочет этого еще хоть чуточку сильнее, так оно и будет. И она закричала: «Меня нет! Нет!» — глядя в вытаращенные белки глаз склонившегося над ней отчима. И обнаружила, что кричит она МЫСЛЕННО. И окружающее вдруг стало обретать некую призрачную плотность, воздух стал вязким, как мед, а откуда-то изнутри послышалось сначала неясное, а затем все более отчетливое, более громкое бормотание. Голос бубнил на неизвестном языке, но Маша знала: говорит он как раз о том, что ее нет сейчас в этом мире.

Свет вокруг начал меркнуть, но она успела подумать, что нечто подобное с ней уже случалось когда-то очень давно, и увидела сначала удивленное, а потом — насмерть перепуганное лицо отпрянувшего Степана Рудольфовича. И последняя вспышка: застывшие на половине восьмого стрелки стенных часов за спиной отчима. И Маша провалилась в небытие.

3

Она очнулась. Раскалывалась голова. На часах — без десяти восемь. Из-за стены раздавался громкий храп. Маша опасливо прислушалась к себе, и от мысли о том, что, по-видимому, произошло с нею, ее бросило сначала в жар, а затем — в дрожь. Она ощупала одежду, застежки… и убедилась, что НИЧЕГО ПЛОХОГО отчим с ней все-таки не сделал. Она осторожно поднялась и, боясь скрипнуть половицей, выбралась из комнаты к входной двери. Там захватила портфель и выскользнула на площадку.

С Алкой они нередко оставались ночевать друг у друга (так приятно часа два-три перед сном поболтать на «женские» темы), потому та ничуть не удивилась появлению Маши. Только спросила, отчего она так бледна и взволнованна, но удовлетворилась уклончивым ответом, что ничего страшного и что попозже все узнает. И принесла по Машиной просьбе две таблетки анальгина.

Потом Алкина мама жарила на кухне рыбу и готовила к ней картофельный гарнир, а Алка и Маша варганили торт «Поцелуй негра» по рецепту, списанному у одной девочки в школе. Втроем они с удовольствием болтали о чем попало, смеялись и, в общем, чувствовали себя настоящими хозяйками. Только один эпизод чуть было не омрачил их беседу — когда Алка хотела сообщить матери о скором прибавлении в Машином семействе. Стоило ей лишь заикнуться, мол, «между прочим, Машина мама…», как гостья под столом что есть силы саданула ей по ноге. Алка ойкнула и вскинула на подругу моментально наполнившиеся слезами глаза. Но Маша так заговорщицки подмигнула ей, что Алка прикусила язык, решив: тут кроется некая волнующая тайна, которая будет открыта ей позже, с глазу на глаз.

Потом они вместе поужинали — Алка, ее добрая рыжая мама, толстый папа, восьмилетний озорной братик Никита и Маша. Посмотрели по телевизору «лучшую двадцатку MTV» и отправились спать.

Маша уже придумала, что врать. Она рассказала, что из-за возраста и какого-то женского недуга врачи категорически запретили маме рожать, и ей пришлось лечь в больницу. Отчим очень переживает и сегодня с горя напился. Ей же с ним одним, тем паче пьяным, стало скучно, вот она и решила до маминого возвращения пожить у Алки.

В понедельник они вместе отправились в школу, вместе, отучившись, шли обратной дорогой и, лишь дойдя до дома, расстались.

Войдя в свой подъезд, Маша остановилась и прислонилась лбом к косяку. Улыбка, которую для Алки и других ребят она так долго удерживала на лице, теперь была не нужна. Маша двинулась вверх по лестнице. Но с каждой ступенькой все медленнее и медленнее… И вдруг услышала стук двери внизу. И — знакомые шаги! Она кинулась обратно и прижалась щекой к маминой груди. Конечно, она и вправду обрадовалась, увидев маму после трех дней разлуки. Но главное — исчез страх: теперь она может безбоязненно вернуться домой.

Мама ключом открыла дверь, и они вместе вошли в квартиру. Маша сразу же прошла в свою комнату, сбросила свитер, взяла в руки книжку, забралась на кровать и затаила дыхание. Она была бы рада никогда больше не видеть противной красной рожи Степана Рудольфовича. Но это ее дом, ее комната, ее мир. Она не могла не вернуться сюда. Возможно, следовало бы обо всем рассказать маме, но на это у нее, наверное, никогда не хватит решимости.

Маша пыталась читать, но в голову ей лезли невеселые мысли, и она по три-четыре раза перечитывала каждую строчку, прежде чем смысл ее доходил до сознания. А к неприятностям, надо сказать, добавилась и еще одна. На уроке Алка сообщила ей новость: ее Атос — Леша Кислицин — переходит в другую школу. А они даже ни разу еще не поговорили с ним, только переглядывались — почти год. Они оба ждали, когда кто-нибудь их познакомит или обстоятельства сами собой сблизят их. Но этого все не случалось и не случалось. А теперь уже, наверное, и не случится никогда.

… В дверь (на которой, кстати, Маша тут только разглядела новенький засовчик) заглянула мама и позвала:

— Дочура, идем есть.

— Что-то, мама, не хочется.

— Марш, без разговоров! — скомандовала мама с деланным весельем в голосе и исчезла.

Маша нехотя поднялась. Снова натянула свитер: ей хотелось быть как можно более одетой… И с содроганием двинулась на кухню, где уже восседал отчим.

Проскользнув мимо него. Маша села за стол напротив. Но он продолжал хлебать, даже и не взглянув на нее. А ее била мелкая дрожь. Мама села рядом с мужем.

— Что же вы пельмени не съели? — сокрушенно сказала она. — И чем только вы тут без меня питались? Выключи-ка печку, — обратилась она к Маше, которой легко было дотянуться до плиты, не вставая со стула.

Отчим странно посмотрел на жену. Маше показалось, он почему-то решил, что выключить плитку мама попросила его. А чтобы это сделать, ему пришлось бы обойти стол, и маме тоже тогда нужно было бы встать, чтобы пропустить его.

Не поднимаясь, Маша повернулась к плите, крутнула ручку выключателя, затем взяла левой рукой вскипевший большой эмалированный чайник, правой — маленький чайничек-заварник и понесла их над столом к расставленным мамой чашечкам. В первую очередь — к чашке отчима.

И тут Степан Рудольфович вдруг неестественно выпрямился, откинулся на спинку стула, выставил перед собой руки и, глядя на чайник дикими глазами, сдавленно, с бульканьем в горле прохрипел: «Не-е-ет!!!». И в звуке этом было столько неподдельного ужаса, что по коже у Маши пробежали мурашки. Мама испуганно глядела на мужа. А тот, судорожным движением отодвинув себя вместе со стулом от стола, приподнялся и, не отрывая взгляд от чайника, вдруг вытянул руку и что есть силы ударил ладонью по его глянцевому боку.

Чайник вылетел из Машиных рук, ударился о стол, и во все стороны брызнул кипяток, только чудом никого не ошпарив. Вскрикнув негодующе, — «Маша!» — мама отскочила от стола, но тут же сообразила, что Маша-то как раз ни при чем, и, обернувшись к мужу, произнесла сердито: «Ты что, Степа?!»

А тот, с округлившимися глазами, с покрытым крупными каплями пота лбом, вжался спиной в угол и делал то, что уж никак нельзя было бы от него ожидать: быстро и старательно КРЕСТИЛСЯ.

Маша, готовая от испуга и непонятности происходящего расплакаться, поставила заварник на стол и выбежала из кухни. Но почти сразу к ней в комнату вошла мать и спросила строго:

— Маша, что тут у вас произошло, пока я была в больнице?

— Ничего особенного, — соврала та, — может быть, что-нибудь случилось, когда меня не было? В субботу и в воскресенье я у Алки ночевала.

— Почему?

— Степан Рудольфович в пятницу напился, мне было скучно дома одной, и я ушла.

— Похоже, он пил без продыху все три дня. По-моему, это называется «белая горячка». Он все время твердит: «Чайник летает, чайник летает» — и больше ничего не может сказать.

И тут Маша вспомнила, как отчим за столом смотрел словно бы сквозь нее, как затем вел себя, и странная догадка посетила ее.

— Мам, знаешь, по-моему, он меня не видит, — высказала она свою мысль.

— Как это?

— Не видит — и все. Я взяла чайник, понесла, а ему казалось, что чайник летает сам собой, понимаешь?

— Как это можно — человека не видеть? Чепуха какая-то!..

— Сама знаю, что чепуха, но прикинь, чего он тогда так перепугался? Знаешь, как он смотрел на этот дурацкий чайник?..

— Ну-ка, пойдем, — потянула ее мама за рукав, — пойдем проверим…

Когда Маша вошла в комнату, Степан Рудольфович во все глаза глядел на нее. Выходит, догадка ее неверна. Но, пройдя внутрь, Маша убедилась, что смотрел он не на нее, а на открывшуюся дверь, потому что взгляд его не следил за вошедшей, а остался прикованным к проему, в котором показалась мать.

А Маша, вновь увидев его в том самом кресле, памятью кожи ощутила его липкие ладони, а затем цепочка ассоциаций вмиг привела ее к недавнему обмороку. И тогда отчим смотрел на нее точно тем же взглядом, что и сегодня на кухне. А еще ей вспомнилось то удивительное чувство исчезновения из реального мира… В это время очень ненатуральным голосом (плохая из нее актриса) мать спросила:

— Степушка, а где Маша?

— Я же тебе сказал уже, — раздраженно отозвался отчим, — не знаю я. У подруги какой-нибудь, наверное. Дочка, нечего сказать. Знает ведь, что ты сегодня выписываешься, так хоть бы заглянула, поздоровалась.

Маша почувствовала, как ее страх перед этим подлым человеком уступает место ненависти.

— А когда ты ее в последний раз видел? — продолжала экспериментировать мать.

— В пятницу. Эта сучка надерзила мне, я хотел было ее наказать, а она сбежала.

«Ах, вот как ты меня называешь, когда меня нет дома?! — подумала Маша и поймала на себе виноватый взгляд матери. — Я, значит, надерзила тебе? А ты, значит, меня воспитывал? Так это теперь называется? Гад!»

Она пришла в ярость. Она уже окончательно уверовала в то, что сверхъестественным образом стала для отчима невидимой. Уверовала в свою силу.

«Ну, сейчас я тебя проучу! Сейчас ты у меня узнаешь… — и от злости она даже вспомнила вычитанное недавно красивое словечко, — сейчас ты у меня узнаешь ПОЛТЕРГЕЙСТ… Папаша!»

Сделав шаг к отчиму, провожаемая взглядом онемевшей от удивления матери, она осторожно сняла с его ноги войлочный шлепанец и поводила им туда-сюда перед его носом. Степан, Рудольфович, вытаращив глаза, неотрывно следил за движением тапка. Шлепанцем Маша поводила, поводила, а потом с легким смешком несильно треснула им отчима по лбу.

— Уф! — тяжело выдохнул он при этом.

— Маша, — крикнула очнувшаяся мама, — немедленно прекрати!

— Это пусть он врать прекратит, — хладнокровно отозвалась та и свободной рукой сняла с телевизора вазу с давно завядшими цветами. — Пусть он тебе расскажет, зачем по всей квартире за мной гонялся.

С этими словами она аккуратно перевернула графин над головой отчима, выливая на него мутную застоявшуюся воду и вытряхивая высохшие лилии.

— Где она?! — взревел Степан Рудольфович, въезжая понемногу в ситуацию (он ведь слышал ее голос). — Почему я не вижу ее! И все равно, дрянь ты эдакая, я тебя поймаю! — с этими словами он дернулся вперед, широко расставив руки.

И он действительно поймал бы Машу, не отскочи она со всем, на какое была способна, проворством. Но он-то этого не знал и, услышав шум, резко дернулся в противоположную сторону.

— Играем в жмурки! — крикнула Маша весело, — ты голишь! — и запустила в отчима тапком.

Тот взревел и развернулся на сто восемьдесят градусов. Но Маша уже легко обежала его кругом и, оказавшись позади, отвесила ему смачного пинка.

— Я тебя убью, гаденыш! — рычал Степан Рудольфович, вертясь посреди комнаты.

А Маша, смеясь от восторга и подначивая его, прыгала вокруг, пока не бросила нечаянный взгляд на мать, о которой совсем забыла. В лице той было столько муки, столько обиды и мольбы, что все веселье у Маши как рукой сняло.

— Мамочка, он первый начал, — прошептала она, встав как вкопанная, а после встряхнула головой и, удрав из этой сумасшедшей комнаты, заперлась у себя.

Долго еще она слышала, как Степан Рудольфович сначала матерился, а потом оправдывался, как сперва убеждала его в чем-то, а затем отчитывала мать… А когда наступила тишина, в дверь легонько постучали. Маша открыла, и вошла мама.

Они совсем не говорили о том необычном, что стряслось с ними. Не это было главное. Они говорили об отчиме. «Степа — хороший человек, — сказала мама, но, встретившись с дочерью взглядом, поправилась, — ну, не то чтобы хороший… — и закончила: — Да даже если и совсем плохой… Я так устала быть одна… Сейчас я скажу ему, чтобы он уходил. Но он уверяет, что был пьян, не в себе, что раскаивается. И я чувствую, что прощу его».

Маша не возражала ей. Не то чтобы и она простила отчима, но она больше НЕ БОЯЛАСЬ его.

И они поплакали вместе — мама и дочка.

4

Психиатр сначала не верил ни единому их слову, потом, желая разоблачить мошенников, поставил несколько небольших опытов. И убедился: Степан Рудольфович, являясь психически нормальным и имея прекрасное зрение, Машу действительно не видит. То есть не реагирует на нее даже на рефлекторном уровне: когда она заслоняла собой свет, у него не расширялись зрачки. А если она своими ладонями полностью закрывала ему глаза, он продолжал «видеть» комнату. Но изображение как бы застывало и оставалось неизменным. Маша закрывает отчиму глаза ладонями, он кожей лица чувствует прикосновение ее рук, а комнату «видеть» продолжает. Но минут через двадцать — двадцать пять свет в глазах Степана Рудольфовича все же меркнет. В этот момент его зрение как бы улавливает ее присутствие, но только как непреодолимое препятствие для света: он не видит ничего.

Стоит ей отвести ладони, как вся она для него снова исчезает.

Исчезали ее лицо, ее руки и одежда, которая была на ней в тот роковой вечер. Стоило ей, например, снять свитер и остаться в кофточке, как отчим начинал видеть «полтергейст» — кофточку, болтающуюся между небом и землей. Но самое поразительное, что вскоре отчим переставал видеть и кофточку. Тень Маши — и ту он теперь не видел.

Врач заявил, что не берет на себя смелость делать какие-либо основательные выводы, а может лишь высказать ряд предположений. По-видимому, сказал он, мы являемся свидетелями мощного гипнотического воздействия. В мозг Степана Рудольфовича вложены информация об объекте и команда НЕ ЗАМЕЧАТЬ этого объекта. Как лягушка не замечает неподвижный предмет, а видит только движущийся. В Машином случае небывалая сила гипнотического воздействия, по-видимому, обусловлена теми необратимыми изменениями, которые произошли у нее в мозгу во время травмы при родах…

— Доктор, — вмешалась мать, — вы мне главное скажите: будет он ее видеть?

— Уверенно сказать не могу ничего. Возможно, со временем это и пройдет.

А Маша к тому времени уже успела разобраться в своих чувствах и понять, что происшедшее она считает вовсе не бедой, как взрослые, а напротив, благом. Отныне она сможет спокойно жить дома, полностью освобожденная от назойливого внимания отчима. Хорошо бы уметь становиться невидимой по желанию… Она спросила:

— Доктор, а специально я так смогу?

— Ну, уж на этот-то вопрос точно никто, кроме тебя самой, не ответит. Попробуй. Посмотришь, что получится.

— А что-нибудь еще я могу? Или только невидимкой становиться?

— Не знаю, не знаю. Пробуй. Кстати, — обратился он к матери с отчимом, — я не удивлюсь, если не приступ стал причиной огромной силы ее гипноза, — он кивнул на Машу, — а наоборот: приступ случился от перегрузки психики, от напряжения…

— Доктор, — снова перебила его мама, — а когда Машенька вырастет, изменится внешне…

— Вы хотите спросить, станет ли она тогда для вашего мужа видимой? Вряд ли. Его психика саморегулируется. Если изо дня в день он будет иметь Машу перед глазами, изменения на короткое время будут становиться видимыми, но вскоре снова будут исчезать. Вот если бы он не видел ее лет десять-пятнадцать, он бы забыл ее внешность, а она бы сильно изменилась за это время, то, возможно, она бы вновь стала полностью и навсегда видимой для него.

… Степан Рудольфович до смерти боялся невидимки в доме и сразу решил, что, лишь только помирится с женой, заставит ее отправить дочь куда-нибудь подальше. Минимум на те десять — пятнадцать лет, о которых говорил доктор.

Маша не догадывалась о намерениях отчима и, с радостным чувством явившись из больницы, завалилась спать, а на следующее утро с тем же светом в душе отправилась на занятия.

Химия. Самый ненавистный урок. В Машином дневнике было записано: «Подготовиться к лабораторной». Естественно, ни к какой лабораторной Маша не готовилась, и на урок она плелась крайне неохотно. По дороге на лесенке у нее появилась идея поэкспериментировать со своим новоприобретенным даром. Именно на химичке — Крокодиле.

Урок начался, дежурная раздала комплекты реактивов, и все, глядя на доску, где заранее были написаны формулы будущих реакций, принялись сливать жидкости в нужных пропорциях и подогревать полученные смеси на голубых язычках спиртовок.

Но один человек всего этого не делал. Маша. Она сидела без движения и, сосредоточенно глядя на учительницу, про себя повторяла: «Меня нет. Я не существую. Меня нет…» Она твердила это заклинание так упорно, что у нее слегка заболела голова. И ей уже стало казаться, что желание ее передалось учительнице, когда та, встретившись с ней взглядом, язвительно поинтересовалась:

— А тебе, деточка, особое приглашение требуется? У меня на лбу ничего не написано. И нечего строить такие невинные глазки, мальчикам их строй, а мне не глазки твои нужны, а знания.

Маша обиделась. Обиделась сильно. Ее пытаются опозорить, выставить перед ребятами посмешищем. Ярость горячей волной поднималась откуда-то снизу, заставляя чаще биться сердце, перехватывала дыхание, сжимала виски…

Ах, бедная, бедная женщина-мышка, бедное неказистое существо по кличке Крокодил (прозванное так не по нраву, а по внешнему сходству), оно еще и не ведало, что вовсе не всегда учителю удается безнаказанно поизмываться над смазливой ученицей и взять таким образом реванш за свое многолетнее одиночество.

— Иди-ка, девочка, к доске, — продолжала она, — покажи всему классу, на что ты способна.

Маша встала и, не опуская глаз, на негнущихся ногах двинулась к столу преподавателя. «Меня нет! Меня нет!» — кричала она мысленно, под аккомпанемент пульса в висках. И, не выдержав ее взгляда, учительница опустила глаза.

Маша поравнялась со столом и, боясь упасть от головокружения и оттого, что весь мир заволокло плотным розовым туманом, схватилась за крышку обеими руками. И отчетливый монотонный голос зазвучал в ней, протяжно и раскатисто выговаривая бессмысленные слова неземного, но уже знакомого ей по звучанию языка… Маша не потеряла сознания, когда все это резко прекратилось, и ясность восприятия быстро вернулась к ней.

В этот момент учительница подняла взгляд, но никого перед собой не увидела. «Дерзкая девчонка, — подумала она, — я вызываю ее к доске, а она имеет наглость, даже не пытаясь спросить разрешения, уйти из класса…»

И тут она увидела нечто такое, что запомнится ей на всю оставшуюся жизнь. Сами собой из подставки одна за другой принялись выскакивать пробирки и выливать свое содержимое в большую колбу.

Присев на краешек стула по причине самопроизвольного подгибания коленок, Крокодил, прикрыв, чтобы удержаться от крика, рот ладошкой, огромными от ужаса глазами следила за полетами пробирок и, рефлекторно прочитывая на их стенках химические знаки, выстраивала в уме формулы реакций, происходящих сейчас в колбе. Последняя из этих формул выглядела так:

2Н2 + О2 = 2Н2 + 136,74 ккал;

что означает: компоненты полученной в результате невероятных полетов колб смеси водорода и кислорода (называемой химиками «гремучим газом») в случае возгорания войдут в данную реакцию, и это вызовет выделение большого количества тепла. Говоря проще, рванет.

Словно подслушав ее мысли, со стола соскочил и взмыл в воздух спичечный коробок. Зависнув над столом, он открылся, и выползшая из него спичка шаркнула о коричневый бочок. «Ай!..» — тихонько прокричала Крокодил. Но было поздно. Она только и успела, что соскочить со стула и прижаться спиной к доске.

Маша, собственно, и хотела взрыва. Она была уверена, что если слить несколько веществ и поджечь полученную смесь, та обязательно взорвется. Как бы не права она ни была, на этот раз она таки угадала.

Взрыв потряс школу. Стекла из окон кабинета химии вылетели со звоном, слившимся с криками ребят и воем пожарной сигнализации. Отброшенная взрывной волной к первой парте, Маша терла обожженные руки и истерически хохотала. Химичка в глубоком обмороке сползала по стенке на пол. А из коридора доносился топот бегущих к месту происшествия людей.

… — Так и знай, — кричал на Машу рассерженный седой директор, — даром тебе эта выходка не пройдет! Так и передай своей мамочке!

— Но я не вижу ее, не вижу… — причитала химичка.

А не понимавший, что она имеет в виду, директор успокаивал ее:

— Ну ничего, ничего, это шок, это пройдет, все целы и невредимы, ничего не случилось.

… Для одноклассников Маша оставалась видимой, и они с наслаждением лицезрели разыгранный ею у доски спектакль. Теперь, провожаемая их восхищенными взглядами, Маша, подавленная мыслью о предстоящем тяжелом разговоре с матерью, шла по коридору второго этажа. И тут случилось то, ради чего она готова была бы пережить десяток подобных разговоров — ее догнал Леша Кислицин и САМ обратился к ней:

— Что тебе будет?

— Не знаю, — улыбнулась Маша и почувствовала, как улетучивается тяжесть с ее души. — Кажется, из школы выгонят.

— Ну и черт с ней, с этой школой, — сказал Леша, — ты и не жалей. Я, между прочим, тоже ухожу отсюда. Предки в новом микрорайоне хату получили. Обидно, конечно, в чужом классе школу заканчивать: последний звонок, все такое… Но с ребятами-то я буду встречаться. А учителя меня здешние достали — один понт, а знаний — ноль.

Он проводил ее до дома. Впервые мальчик провожал ее до дома. И сразу не какой-нибудь бросовый, а именно ее Атос. Они еще несколько минут проболтали возле ее подъезда, и она, словно на крыльях, взлетела на свой этаж, беспрестанно повторяя адрес лешиной новой квартиры, который он ей только что продиктовал, и номер телефона: 32-12-43. Дома все это было занесено в блокнот и любовно окружено маленькими рисованными розочками.

А вечером того же дня на семейном совете было бесповоротно решено отправить ее к отцу в Питер. Идею эту высказал отчим; мать прослезилась, не желая отпускать дочку так далеко, но ей на работу уже успели позвонить из гороно и предупредить, что после сегодняшнего ЧП в ЭТОЙ школе Маше уже не учиться. «Да и вообще, может быть, стоит обратить внимание на профессионально-технические училища? Так много отличных специальностей…» И иного способа наиболее безболезненно замять это дело не знала и она. С мыслью о скорой разлуке пришлось смириться. Тем более, что как бы ни было тяжело, но таким образом автоматически решался вопрос и об отношениях Степана Рудольфовича с падчерицей-невидимкой. А отношения эти обещали быть сложными.

Значит — в Петербург. В Питер!

Мери

1

Она сидела в углу тесного, но уютного кафе «Охта» на Тульской и, с наслаждением чередуя глоточки сдобренного коньяком кофе с затяжками сигареты, наблюдала в щелку между шторами суету автомобилей на Большеохтинском мосту. Вообще-то курила она немного, скорее баловалась, но после «дежурства» — после суток вынужденного аскетизма — грех было не закурить.

Здесь, в «Охте», вечерами паслась одна и та же, давно набившая ей оскомину публика, но так уж вышло, что в свое время именно тут она с неожиданной, выгодной для себя стороны узнала Якова, тут стала брать у него задания и получать заработанное.

Сейчас вместе с отцом, его второй женой — миловидной и очень тактичной брюнеткой Варварой Сергеевной — и парой трехгодовалых братьев-близняшек она жила в трехкомнатной квартире, совсем в другом конце города — на Васильевском. Но четыре года назад, когда она как снег свалилась отцу на голову, он в ожидании этой квартиры ютился в комнатке институтского общежития, окна которой выходили на Охтинское кладбище. Было тесно, и забегаловка эта — «Охта» — была ближайшим к ее жилищу «очагом культуры».

Полтора года, пока учеба в ее новой школе шла в первую смену, именно тут вечерами после занятий Маша и оставляла все присланные мамой деньги. И как же ей их не хватало! Но когда со второго полугодия девятого класса их перевели во вторую смену, она начала застревать в «Охте», до школы не доходя. На том ее учеба и закончилась. И денег стало не хватать еще сильнее.

— Хелло, Мери! — прервал ее воспоминания Яков, подсаживаясь и закуривая.

— Привет.

— Ну и чем же ты порадуешь меня сегодня? Надеюсь, как всегда — исчерпывающей информацией? — он положил свою ладонь на ее руку, но она демонстративно сбросила ее и ответила подчеркнуто бесстрастно:

— Значит, так. Снова ты меня подставил. Снова муж, жена и кто-то третий. Сколько раз я просила тебя: давай нормальные дела — шантаж, кровная месть, что угодно! Только избавь меня от семейных разборок. Ревнивые мужья и неверные жены! Меня колотит от слова «семья». Или ты мне не доверяешь? Я себе работу найду, будь спокоен…

— Ну что ты. Мери, что ты?.. Не заводись. Откуда я знал, что это дело раскрутится именно так? Клиент сообщил только о двух покушениях на него. О причинах он даже не догадывался, кто же мог предполагать?..

Яков прав. Собственно, она и без его разъяснений понимала, что банальность этого задания — не его вина. И вовсе не собиралась скандалить. Но его холеная мордочка и его фамильярность с ходу вывели ее из себя.

— Ладно, — махнула она рукой, — записывай.

Она продиктовала имя, фамилию и адрес человека, организующего покушения на ее клиента — Деева С. И. Она сообщила также, что человек этот — любовник Лизы, жены клиента. Она указала названия и адреса двух кафе, где обычно встречались любовники, сообщила день и час их ближайшей будущей встречи, пояснила, что, встретившись, они будут обсуждать план третьего и теперь уже обязательно УСПЕШНОГО покушения.

— Ай да Мери! — восторженно хлопнул себя по коленке Яков. — Ай да Маша — Пинкертон! Держи! — Он протянул ей вынутый из дипломата конверт с деньгами. Она, не пересчитывая, сунула его в сумочку, а Яков продолжал: — Когда же наконец ты расколешься? Ты же в курсе: я профессионал, я сыскное дело, как азбуку, знаю. Невозможно обычными методами выполнять самые сложные задания так быстро и качественно. Работаешь же ты за деньги. А за секрет я отвалю тебе сразу сто штук баксов. Сто пятьдесят. Без волокиты. Хочешь, даже авансом, я же тебе верю.

— А я тебе — нет. Потому что знаю тебя «от и до». Сейчас у тебя таких бабок нет даже близко. Мотор свой ты продавать не станешь, скорее мать продашь. Значит, займешь. А после — просто меня грохнешь, заберешь деньги и долг вернешь.

— За кого ты меня держишь?

— За того, кто ты и есть. Не отдашь ты эти деньги, сдохнешь скорее. А сейчас я тебе нужна, и ты меня не тронешь. Даже беречь будешь. — Они помолчали. — Да и не в этом даже дело, — продолжала она, смягчившись, — я же тебе тысячу раз повторяла: мой метод — единственная информация, которую я не продаю. «Ноу хау». Лучше вот что. Передай Дееву, что за повторную оплату я готова узнать с точностью до единого слова, о чем будут говорить его жена с дружком. А если утроит сумму, будет ему и охрана с полной гарантией безопасности.

— А не круто берешь?

— Не круто. Я его знаю. Для него это — мелочь, не деньги. Кстати, двадцать процентов — твои.

— Заметано.

Яков резко поднялся и, нарочито дружелюбно подмигнув ей, двинулся к выходу.

Ситуация, конечно, идиотская: ей приходится передавать клиенту условия через посредника, в то время как сама она уже почти неделю живет у этого самого клиента дома, следит за каждым его и его жены шагом, знает о нем такое, чего не знают даже самые близкие ему люди…

Правда, сам он, Деев Сергей Ильич, директор роскошного ресторана «Универсаль» на Невском, об этом даже и не подозревает. Ведь для него, его жены и даже для любовника его жены она невидима.

Как пришла она к этому странному бизнесу?

Три года назад Яков был заочником-студентом ее отца и частенько захаживал к ним — то зачет пересдать, то получить консультацию. Визиты его особенно участились с появлением Маши. Как это ни прискорбно, Яков попросту положил на нее глаз. Но дальше совместного просиживания вечеров в «Охте» дело у них не зашло, ведь к тому времени она уже основательно осознавала собственную исключительность и через это напрочь избавилась от естественного для подростка обилия комплексов. И голыми руками, к чему привык Яков, ее было не взять.

В одной из бесед в кафе, желая поразить ее воображение, он открыл, что, официально числясь секретарем адвокатской конторы, он параллельно занимается частным сыском, имеет небольшую, но надежную сеть агентов. А за поставку клиентов выплачивает вознаграждения юристам конторы, ведь те часто сталкиваются с желанием своих собеседников кого-либо выследить или что-либо нелегально выяснить.

Поразмыслив пару дней, Маша пришла к выводу, что это — место, где она наконец-то сможет применить свои способности. Ведь вопрос о том, как воспользоваться своим даром, уже давно мучил ее.

Она уже научилась становиться невидимой без того адского напряжения внутренних сил, которое требовалось ей прежде. Стоило ей лишь пожелать и внимательно посмотреть в глаза человеку, как тот начинал растерянно озираться по сторонам в поисках только что стоявшей перед ним девочки. Сама она, правда, чувствовала при этом сильное головокружение (после того, как словно что-то ударяло ей в лоб). И хотя через час-полтора неприятные ощущения проходили, она все же понимала, что пытаться воздействовать на двух человек подряд было бы опасно для здоровья, а то и жизни.

Сперва Маша думала, что ее дар дает ей неограниченную свободу, но вскоре убедилась, что это не так. Возможности ее жестко ограничивал целый ряд обстоятельств. Во-первых, она так и не научилась снимать «чары» со своей жертвы. Во-вторых, вещи, которые она потом брала в руки, хоть и недолго, но оставались видимыми. И, в-третьих, сам момент исчезновения был довольно заметным: ведь она не может, например, зайти в комнату сразу невидимкой, прежде она должна быть хорошенько рассмотрена…

И еще. Злоупотребляя своим даром, она рисковала наплодить слишком много не видящих ее людей. А ведь она намерена хоть изредка менять свои туалеты, носить что-то в руках. И то тут, то там кто-то будет видеть то идущие по улице штаны, то плывущую сетку с колбасой… Ей вовсе не импонировала роль человека, вечно находящегося в центре нездорового внимания, роль вечной причины уличных обмороков и истерик. Более того, она рисковала стать даже более заметной, чем любой обыкновенный человек. Что может быть проще: выследить в толпе колышущуюся пустую шубку и всадить в нее нож, если невидимка вам чем-то уж очень насолил?

Стоит ли рисковать? После долгих раздумий Маша пришла к выводу, что рисковать следует, но только для того, чтобы добыть МНОГО денег. Как? Маша без излишних терзаний совести принялась изобретать способы обогащения.

Первое, что приходит в голову — воровство. Например, подойти к кассиру магазина и, став невидимой, забрать деньги. Но это — гроши.

К тому же в этот магазин путь ей будет потом заказан. А главное, деньги-то, которые она будет брать, кассир будет видеть, и черт его знает, как он на это отреагирует.

Банк? Стать невидимой для ВСЕХ служащих и остаться на ночь? Понадобится много дней, ведь в один день более одного исчезновения она безболезненно делать не может. Но допустим, она сумеет добиться этого, что дальше?.. Опять те же проблемы.

Короче говоря, продумав все варианты, Маша пришла к выводу, что пригоден для нее только откровенный грабеж: взять предмет (сумочку, например) на глазах у владельца, а затем вместе с этим предметом исчезнуть. Но чем она будет отличаться от обыкновенного уличного срывателя шапок? Подкарауливать в укромных закоулках одиноких женщин? Даже крайне эластичная (по причине юности) совесть Маши до такого ублюдочного варианта не растягивалась.

И вот, когда Маша уже пришла было к обидному выводу, что с надеждой сделать бизнес следует расстаться, что дар ее пригодится ей лишь в экстремальных ситуациях, в качестве оборонительного приема, она и наткнулась на Якова. Что-что, а подсматривать и подслушивать она сейчас может, как никто другой. А платил Яков прилично. Он же, кстати, и окрестил ее на штатовский манер, и сейчас большинство знакомых звали ее Мери, и никак иначе.

Вскоре она дошла до такого мастерства, что по несколько дней кряду могла, ничем себя не обнаруживая, жить в квартире своего клиента. Сколько было таких квартир…

2

«Сегодня!» — вот мысль, а точнее — ощущение, возникшее в душе Сергея Ильича в миг пробуждения. А еще через мгновение ощущение это оформилось в четкое суждение: «Сегодня меня снова попытаются убить».

Он согласился на все условия Якова. Сумма, которую тот назвал, была много меньше того, во что сам Деев оценивал свою жизнь.

Вначале он был просто сражен сообщением, что инициатором покушений на него был не кто-нибудь из коллег-завистников или из прижатых им сутенеров, вынужденных ныне платить ему дань, а наоборот, единственный человек, которому поверял он все свои секреты — Лиза-Лизавета, жена родная, богоданная. Но в истинность этого сообщения он поверил сразу, так как моментально припомнились ему ее участившиеся вечерние прогулки к подружкам, ее уклончивые ответы на вопросы о тратах, ее странные холодные косые взгляды, случайно пойманные им на себе, ее безразличие в постели, которое он принимал чуть ли не с благодарностью, полагая, что оно плод ее понимания, как в последнее время он выматывается на работе.

Он знал, что, несмотря на свое ангельское личико, Лиза, когда она еще работала официанткой, славилась среди своих подруг-коллег особым талантом облапошивания посетителей, особым цинизмом, но считал это естественным профессиональным качеством, оно даже внушало только уважение, и не мешало ему любить ее. Да, любить. Иначе разве было бы ему так больно узнать о ее подлости?

Как-то он вернулся из командировки на несколько дней раньше, чем обещал. Лизы дома не было, он сварил себе кофе, съел пару бутербродов с паюсной икоркой и уже пошел было ополоснуться в ванную, когда в прихожей раздался звонок. Он открыл. На пороге стоял большой красивый брюнет в джинсовом костюме и с огромным букетом тюльпанов в руках. Лицо его показалось Дееву знакомым, но тогда он еще не вспомнил, откуда. Брюнет, увидев его, явно растерялся. После тягостной паузы он спросил, здесь ли живут Скворцовы, получил отрицательный ответ, извинился и ушел. А минут через десять в квартиру влетела запыхавшаяся Лиза. Мужу она, естественно, обрадовалась, порасспрашивала его о Москве, между делом поинтересовалась, давно ли он дома, не заходил ли кто. Сергей Ильич рассказал о брюнете, и Лиза заметила, что ни о каких Скворцовых в подъезде она не слышала. Пожурила Деева, мол, сколько тебе говорить, не открывай кому попало, в глазок посмотри: мало ли, ходят тут, присматриваются; нам, слава Богу, есть что терять… Поудивлялась на тему, как этот неизвестный смог попасть в подъезд, не зная кода замка… Теперь-то Деев точно знал, что брюнет тот и есть Лизин любовник.

«Георгий Зимаков» — услышав от Якова это имя, Сергей Ильич сразу вспомнил все. Он — известный в России фотограф, мастер обнаженной натуры. И года три назад он отмечал в «Универсале» свой сорокалетний юбилей, и именно Лиза (она тогда работала в ресторане последние деньки) обслуживала его столик. Выходит, все эти годы?..

Что и говорить, для специалиста по красоте женского тела Лиза — просто клад. Перед внутренним взором Деева проплыли так любимые им изгибы и округлости. Сила его влечения к этому телу и обида на женино коварство, перемножившись, привели его в неописуемое злое возбуждение. Он резко вскочил и почти бегом рванулся в ванную. Мери еле успела отпрыгнуть в сторону. Не так-то просто это — сутками торчать в чужой квартире незамеченной. Хорошо еще, что Деевы не грешат гостеприимством (опасаясь, видно, зависти и расспросов по поводу поразительной роскоши).

Чтобы стать для них невидимой, Мери пришлось повозиться. Сейчас она уже совершенно определенно чувствовала миг своего исчезновения, потому что именно он сопровождался ощущением легкого удара по надбровным дугам, после которого накатывали тошнота и головокружение. Пользуясь этим, она прибегла к уже не раз испытанному ею в других заданиях приему. Выследив, когда Лиза была дома одна. Мери погасила во всем подъезде свет, оставив горящей лишь лампочку на площадке Деевых. Затем позвонила в дверь. Лиза открыла. Мери обратилась к ней с каким-то пустым вопросом, давая при этом мысленную установку на исчезновение. А в момент «удара» быстро протянула руку, щелкнула выключателем и, с громким топотом сбежав по лестнице, хлопнула дверью подъезда.

Миг ее исчезновения для Лизы почти слился с мигом, когда лестничная площадка погрузилась во тьму. И вскоре она начисто забыла этот эпизод. А если бы ей напомнили, спросили, она бы рассказала о юной хулиганке, смахивающей на хиппи, в джинсах и свитере, с цветастым рюкзачком через плечо. Что хулиганка эта неизвестно зачем приходила и непонятно почему ушла. А чего-то сверхъестественного ей не запомнилось. Ее хитрый во всем, что касается денег, но не блещущий в иных сферах ум просто НЕ УСВОИЛ ничего такого.

И трюк этот Мери применяла дважды: во второй раз — с Сергеем Ильичом. Вообще-то подобных уловок в ее арсенале было накоплено несколько, и, пользуясь ими, она, при определенной подготовке, всегда могла стать невидимой, не вызвав шока у клиента.

… Но вот Сергей Ильич побрился, оделся, вынул из тайника в импортной стенке небольшую картонную коробку, а из нее — завернутый в промасленное полотенце «Макаров». Обтер его чистым носовым платком и, сунув в карман брюк, вышел.

Выждав немного, из надоевшей ей уже квартиры осторожно спустилась за ним и Мери. Торчать у Деевых она вынуждена была оттого, что, по ее сведениям, Лиза могла позвонить сегодня в любой момент, чтобы под каким-либо предлогом заставить мужа срочно ехать к матери на дачу. Где-то по дороге он и должен был погибнуть. Погода на улице стояла чисто питерская — промозгло-ветреная, и дежурить с утра до вечера на улице Мери не улыбалось. Тем более, что, находясь «на деле», она уж точно не могла себе позволить накинуть что-нибудь поверх своих вынужденно вечных джинсов и свитера. Она уже давно осознала, что, подобно мифическому царю Мидасу, который превращал в золото все, к чему прикасался, отчего едва не умер с голоду, она лишена возможности пользоваться своим богатством так, как хотелось бы: зарабатывая солидные деньги, она вынуждена одеваться в одно и то же тряпье. И это злило ее.

Сергей Ильич вывел свою темно-вишневую «Тойоту», а когда выбрался из нее, чтобы закрыть гараж, Мери скользнула в машину, перелезла на заднее сиденье и с удовольствием свернулась на нем калачиком — так, чтобы ее нельзя было заметить снаружи.

Деев боялся смерти. А жить он умел. Никто, кроме Лизы (а теперь еще и Мери), даже не догадывался об истинной величине его состояния, о том, что уже более семи лет немаленький ткацкий комбинат в подмосковном городе Иванове, сам того не подозревая, работает исключительно на его карман, что ему принадлежит львиная доля дохода двух контролируемых им питерских таксопарков… Но, как это ни парадоксально, наибольший доход приносил ему его родной ресторан — благодаря сети проституток и сутенеров, а еще более благодаря нелегальной, необлагаемой налогами ночной рулетке.

Остановившись перед «Универсалом», Сергей Ильич переложил пистолет из кармана в «бардачок» и вышел из машины. Мери осталась лежать: рано или поздно он вернется. Только бы без незапланированных пассажиров… Из ресторана он выскочил тут же. Интересно, что ему нагородила жена — сердечный приступ матери или возможность выгодной сделки? Или что-нибудь еще? Похоже, он напрочь забыл все предостережения Якова. А может быть, позвонил «доброжелатель», сообщивший, что Лиза Деева в данный момент с неким чернокудрым красавцем находится на даче матери, и он, предвкушая наслаждение мести, решил, что это нечто Лизой незапланированное?.. Все средства хороши, чтобы заманить мужа в ловушку.

Сергей Ильич проскочил с Невского на Литейный, почти не сбавляя скорости на поворотах. Мери, уже не опасаясь нежелательных глаз, села на сиденье. В районе Озерков она заметила, что идущая за ними бежевая «Волга» упорно повторяет все деевские фортели. Почуял «хвост» и Сергей Ильич. Он принялся петлять и кружить, покуда не избавился-таки от преследователя.

3

«Тойота» вошла в лесную зону, за которой раскинулся дачный участок. Но углубиться далеко Дееву не удалось: ему пришлось резко затормозить, чтобы не врезаться в стоящую поперек лесной дороги «Ниву». Он остановился метрах в десяти от нее, и Мери увидела в машине двоих — приятеля Лизы (для которого Мери уже давно была невидима) и невысокого крепыша в кожаной куртке, который сквозь окошко в дверце с завидной скоростью выбросил вперед руку с пистолетом…

— Ложись! — крикнула Мери и, обхватив Деева руками за шею, повалила на сиденье.

Неизвестно, чего тот испугался больше — пистолета или объятий невидимых рук, но рухнул без сопротивления, и пули, пробив лобовое стекло, просвистели над ними. Мери подняла голову и встретилась со стальным взглядом только что стрелявшего смуглолицего скуластого парня, сейчас торопливо выбиравшегося из «Нивы».

Тот замер, уставившись на Мери. Насчет девчонки уговора не было. Но это — свидетель. Что-то в ее глазах заставило его помедлить, буквально одну секунду. Но вот рука с пистолетом вновь взметнулась вверх… А Мери наконец почувствовала долгожданный толчок в лоб, услышала противный звон в ушах… И увидела в глазах киллера выражение недоумения и страха. На всякий случай она все же вновь пригнулась к сиденью. И не ошиблась: несколько выстрелов разнесли лобовое стекло и осыпали ее стеклянной крошкой.

В наступившей тишине она, ничуть не заботясь о рассудке директора ресторана, негромко приказала: «Лежите и не двигайтесь». После чего открыла дверцу и, выждав мгновение, выбралась наружу.

Не опуская пистолета и не отрывая взгляда от машины, наемник пружинящей походкой двинулся по дорожной грязи к «Тойоте». Мери, стараясь ступать на места посуше, чтобы незаметно было, как ее невидимые ступни проваливаются в жижу, выдавливая углубления, пошла ему навстречу. А поравнявшись с ним, вынула из кармана баллончик с нервно-паралитической начинкой, поднесла к самому его носу и затаив дыхание утопила кнопку. Крепыш отшатнулся, когда перед его глазами мелькнуло что-то цветное и яркое, но не успел даже вскрикнуть, как, нелепо взмахнув руками, рухнул в грязь. Мери подняла его пистолет и вместе с баллончиком сунула в рюкзачок. И тут услышала, как надрывно взревел двигатель «Нивы», подчиняясь воле насмерть перепуганного специалиста по обнаженному женскому телу.

В несколько прыжков Мери достигла машины и, выдернув баллончик обратно из рюкзачка, сунула его в окошко «Нивы». Двигатель рыкнул еще только один раз и затих. Водитель упал лицом на баранку, как чехлом, укрыв ее роскошной седеющей шевелюрой.

Деев не понял ничего. Прошло лишь три-четыре минуты, а оба врага повержены. Он догадался, что это действует обещанная Яковом защита. Но не понял как. Выждав немного, он осторожно вышел из машины и, недоуменно озираясь, двинулся к «Ниве». Он был так ошарашен всем происшедшим, включая объятия невидимки, что даже и не подумал прихватить с собой «Макаров». А позади его «Тойоты» появилась та самая преследовавшая их в городе бежевая «Волга».

«Худо», — поняла Мери и, бегом обогнув «Ниву», затаилась. Нацепить рюкзак на плечи она так и не успела, и сейчас он мешал ей. «Волга» тормознула, и из нее выскочили трое мужчин. От волнения Мери чуть не целиком высунулась из-за «Нивы». «Беги», — хотела крикнуть она Дееву, торчавшему посреди дороги глупой живой мишенью, но, побоявшись быть услышанной ребятами из «Волги», только мысленно продолжала повторять: «Беги, дурак, беги!..» А тот лишь обернулся на звук двигателя и стоял теперь выпрямившись, не делая, видно, в растерянности, даже попытки скрыться. Быть может, он уже всецело полагался на своего загадочного невидимого покровителя? Но покровитель был бессилен. Лишь волна жалости окатила Мери, но что она могла сделать? Деев не был ей симпатичен, но за последние дни она привязалась к нему, научилась его понимать, а главное — считала себя за него ответственной.

Но дичь настигнута. Охотники действовали слаженно и четко. Три пистолетных ствола одновременно уставились в нелепую фигуру на дороге, и выстрелы их слились воедино. Деев, словно дирижер перед оркестром собственных убийц, высоко взмахнул руками. Мери, увидев, как из его спины вылетают в ее сторону окровавленные клочья, почувствовала дурноту и отшатнулась за корпус машины.

Выстрелы смолкли. Мери, пересилив себя, выглянула. Двое уже оттаскивали тело, держа его за ноги, третий склонился над парализованным крепышом. Но вот он выпрямился и быстрым шагом двинулся к «Ниве». Играть в прятки было бессмысленно. Рано или поздно она будет обнаружена. Так лучше попытаться взять инициативу в свои руки. Мери выпрямилась во весь рост и шагнула из-за машины.

Убийца, оказавшийся усатым худощавым мужчиной, вздрогнул от неожиданности и, остановившись, вперил в нее цепкий взор угольно-черных глаз. Мери уже давала ему установку на невосприятие себя, чувствуя, правда, как от напряжения начинает раскалываться затылок.

Выйдя из оцепенения, усатый сделал еще шаг, и одновременно с этим Мери почувствовала сильный удар по надбровным дугам. Усатый остановился снова, и знакомое Мери выражение затравленности мелькнуло в его глазах-угольках.

— Эй, где ты? — негромко позвал он. Мери, сжимая ладонями лоб и чуть не плача от боли, отступила назад за «Ниву».

— С кем это ты там? — подошел один из тех, кто оттаскивал тело Деева, — лысеющий коротконогий дядька в форме десантника, висящей на нем мешком.

— Здесь только что была девчонка, слышь, Гога.

— Ты бредишь. Тебе они уже на каждом шагу чудятся.

— Вот тут она стояла. А потом — раз! — и исчезла.

«Если мне придется давать установку еще раз, я или сойду с ума, или умру. И уж точно — потеряю сознание», — подумала Мери, понимая в то же время, что никуда ей от этого не деться. Она прислонилась спиной к гладкой обшивке «Нивы» и без сил сползла вниз, усевшись прямо на грязную утрамбованную землю. Лысый ощутил шевеление за машиной и с неожиданным проворством прыгнул вперед, одновременно с этим выдергивая из-за пазухи пушку и выставляя ее перед собой. И увидел… перепуганную бледную взлохмаченную девушку, точнее — девочку, совсем еще ребенка, с полуоткрытым, словно от боли, скривившимся ртом, сжимающую руками голову.

Лысый Гога опустил пистолет, ухмыльнулся и причмокнул толстыми жадными губами:

— Куда ты смотришь. Копченый? Вот же она. И очень даже ничего…

Он протянул руку… и, побелев, отшатнулся: девчонка исчезла. Напрочь.

— Эй! — крикнул он третьему, — Киса, скорее сюда!

Мери была не в силах даже просто попытаться отползти. Знакомый страшный голос ее детства вместе с огненным пульсом в висках затараторил в ее ушах на неведомом, но угрожающем языке. Еще миг — и она потеряет сознание.

Сквозь зыбкую дымку она увидела, как рядом с двумя фигурами перед ней появилась еще одна. Они энергично переговаривались, но Мери не понимала слов, заглушаемых гулом в ушах, понимала только, что перед ней — опасность. Она попыталась дать установку и третьему появившемуся, но одна только мысль об этом расколола ее голову пополам, и окружающее заволокло розовой пеленой, сквозь которую человеческие фигуры просматривались лишь контурами. Нет, видимо, лучше не пытаться: три установки подряд — ее физический предел. Там, за границей этой пелены, притаилась смерть.

Но что-то ведь она должна сделать! Смерть и по эту сторону.

Ей казалось, она не сможет уже и просто шевельнуться, но руки, словно руки марионетки, руководимые незримыми канатиками, сами заползли в сумку и нащупали там рукоятку подобранного пистолета.

В тот миг, когда расплывчатая фигура, которую другие звали «Кисой», склонилась над ней. Мери выдернула пистолет и, держа его обеими руками, выставила перед собой. Но пальцы не слушались. Она изо всех пыталась преодолеть накатившую слабость, но курок не поддавался.

А склонившийся над ней человек, которого она тщетно пытается убить, что-то сказал. Что-то очень простое и до нелепости неуместное здесь. Он сказал…

Слабость победила, и пистолет, так и не выполнив своей задачи, упал на колени.

Так что же он сказал?

Мери почувствовала, как сильные руки бережно подхватили ее и куда-то понесли. И отчего-то ею овладела уверенность, что сейчас наконец можно себе позволить потерять сознание.

Так что же он сказал? Слова были такие:

«Маша? Ты?! Откуда?..»

И что это означает?

Последним усилием воли она заставила свой взгляд сфокусироваться на лице несущего ее мужчины. И мысли закружились в хороводе смятения. И прежде чем провалиться в небытие, она успела прошептать потрясенно и счастливо:

— Атос?!

4

И вовсе никакая она не Мери. И вовсе она не взбалмошный зверек, способный пролезть в любую щель, если только за это заплатят… Так ее назвали, такой ее сделали. Но кто назвал? Кто сделал? ЧУЖИЕ. А она промолчала и попыталась сыграть возможно искуснее выдуманную для нее роль. Так было проще. Ей не за кого было спрятаться, кроме собственных фантазий. Но фантазии легче воздуха, и они исчезают в небесах, стоит отпустить их лишь на миг. А на самом-то деле она всегда знала, вернее, чувствовала, что не для нее эта роль. На самом деле она — нежная и спокойная, ласковая и безмятежная, добрая и мечтательная.

В детстве, когда папа с мамой еще жили вместе, больше всего на свете ей нравилось болеть. Валяться в постели и чувствовать, как тебя любят. И чтобы мама сварила душистое какао, а папа почитал вслух «Карлсона». И вот впервые за тысячу лет ей снова выдалась такая возможность.

Она часами нежилась в белоснежных простынях, изредка, когда искорки мигрени жгли ей виски, закрывая глаза и постанывая. А Атос-Леша сидел перед ней на толстом плюшевом ковре и в десятый, пятнадцатый, двадцатый раз повторял ей удивительную историю их встречи, историю собственного превращения в князька питерской мафии, Робина Гуда на рубеже второго и третьего тысячелетий… Только чашку какао неизменно заменял бокал шампанского да ласки Леши не ограничивались отеческим поглаживанием послушных волос.

На второй день пребывания ее в этой небольшой, но комфортабельной квартире, успокаивая очередной приступ истерики, он как-то естественно скользнул к ней под одеяло, и у нее даже мысли не возникло прогнать его. И он легко взял ее — совсем без борьбы, почти без боли и крови. Так, словно она давным-давно готовилась к этой минуте, вся была настроена на нее. И подтверждением этому послужило еще и то, что с первого же раза Маша получила свою долю наслаждения. И ее головные боли пошли на убыль. И жизнь наполнилась каким-то новым, удивительно ярким содержанием.

Теперь ей уже казалось, что все время, сколько она живет в Ленинграде, она помнила и любила Лешу. На самом деле это было не совсем так. Точнее — совсем не так. Она действительно вспоминала иногда это имя — Леша Кислицин. Но образ, который связывался в ее душе с этим именем, не был Лешей Кислициным. Скорее это был идеальный образ некоего бестелесного существа, начисто лишенного каких бы то ни было пороков, зато с избытком наделенного всеми без исключения добродетелями. Он был ее отдушиной, ее соломинкой, той самой фантазией, которая хоть и легче воздуха, а бывает порой пусть мимолетным, но необходимым утешением.

В то же время Леша реальный настолько отдалился от нее, настолько мало ее интересовал, что она даже ни разу не удосужилась написать ему письмо или хотя бы позвонить по коду междугородки. А зачем?

Все, что ей было надо, — внутри нее. Реальность же, казалось ей, может только разочаровать.

В ее мечтах он — Атос — не на жизнь, а на смерть сражался с негодяями (коих повидала она в Питере великое множество), защищал слабых и обиженных… Встретившись с ним, она обнаружила, что все ею напридуманное соответствует действительности! Это было невероятно. Но разве что-то еще может быть невероятным, если они встретились в этом огромном городе?

Рассказ Атоса звучал захватывающе. О том, что Маша уехала в Питер, он узнал не сразу. Сначала, когда он несколько дней не встречал ее в школе, он не придал этому большого значения. Он знал, что после истории с химичкой она куда-то перевелась, а куда — решил выяснить позже. Потом, переехав на новую квартиру в другой район, перешел в другую школу и он сам. Новые лица, новые стены заставили его на время забыть обо всем.

Специально, чтобы узнать, где же теперь учится Маша, он пришел в их старую школу месяца через полтора. И тут только узнал об ее отъезде. И сразу решил: через несколько месяцев, окончив школу, он поедет в Петербург учиться. В университет, на юридический.

(В этом месте его рассказа Маша встрепенулась: «На юридический?! У меня же там папа работает!» «Античное право? Павел Иванович? Каждый раз, когда я слышал его фамилию, я вспоминал тебя. Я думал, вы однофамильцы. Я и представить не мог, что это твой отец…» «Я часто ходила к нему на работу. Значит, мы все время были где-то неподалеку друг от друга?..» «Выходит, так. А я искал тебя. Столько времени…»)

В июне, перед отъездом на вступительные экзамены, он дважды заходил к ней домой, чтобы узнать ее питерский адрес, и дважды никого не заставал. Уехал. А поступив, вновь вернулся домой — до начала занятий. В сентябре, отправляясь на учебу, опять зашел к ней. Открыл ему толстый, слегка «датый» дядька и на вопрос, где теперь живет Маша, ответил, что «не знает и знать не желает, где сейчас эта сучка». («Отчим, — подумала Маша, — гад».) Только под Новый год, приехав из Ленинграда на свои первые университетские каникулы и вновь, уже без всякой надежды, зайдя к ней, он застал дома мать Маши, которая дала ему наконец нынешний адрес дочери. Каково же было его разочарование, когда, вернувшись в Ленинград, он не нашел ее и по этому адресу.

— Все ясно. Мы тогда как раз только переехали, — догадалась Маша, — а маме я об этом написать еще не успела».

И он окончательно бросил поиски. С самого начала учебы он чувствовал, что здесь он чужой. Точнее, «бедный родственник». Родители и представить себе не могли, что если бы даже они высылали сыну до копеечки всю свою зарплату, он все равно не смог бы одеваться, как одевались многие его сокурсники, не смог бы, подобно им, проводить вечера в ресторанах, не смог бы избежать кошмара общественного транспорта… Конечно, он прекрасно сложен, очень силен и великолепно умеет драться… Прекрасно сложенный, очень сильный, великолепно умеющий драться плебей. Любой талант тут, если он не зачехлен в модную тряпку, выглядит не таким уж и ярким.

И все-таки именно его бросающееся в глаза атлетическое сложение помогло ему «выбиться в люди». Как-то в перерыве между лекциями к нему подкатила мужиковатая приблатненная пятикурсница по имени Вера и прокуренным кокетливым баском поинтересовалась, не желает ли он своими мышцами заработать десять «штук» за один вечер. (Видно, прослышала об его успехах в секции атлетов.) Естественно, он согласился. Десять тысячь рублей ему отнюдь не лишние… Но что он должен делать? Сопроводить одного человека от дома до аэропорта, только и всего.

Дело оказалось и правда недолгим и непыльным. Клиент — лет сорока грузин по имени Георгий. Напарник Леши — качок-пятикурсник по прозвищу Медведь. На занятиях секции Леша всегда замечал, что Медведь не такой, как все. Занимался он с ожесточением, грубо обрывал любые попытки других ребят сблизиться с ним, даже просто поболтать. Казалось, он пропитан ненавистью, как губка водой. Вот и за время операции они перекинулись друг с другом от силы двумя-тремя словами. Зато Георгий балагурил не прекращая: рассказывал о своих дочках, о жене, о грузинских девушках ввобще, о вине и настоящем хлебе и, конечно, о цветах, которыми он с товарищами торговал.

Задача Леши с Медведем была более чем проста — охранять Георгия и его объемистый чемодан-дипломат. И они прибыли в аэропорт без приключений. Когда был объявлен рейс, они втроем зашли в туалет и заперлись там.

— Вай, ребята, смотрите не шутите, — сказал им там Георгий, — если со мной что случится, хорошие люди вас из-под земли достанут. И прихлопнут ладошкой, как нежных мотыльков.

Говоря это, он набрал шифр на замке дипломата, тот раскрылся, и Леша увидел, что весь он заполнен плотно сложенными заклеенными пачками денег. Леша никогда не был жадным, но у него перехватило дыхание. Он просто прикинул, сколько пришлось бы вкалывать его родителям, чтобы скопить такую сумму. Выходило что-то около полутора тысяч лет. При условии, что из заработанного они не тратили бы ни копейки, а складывали бы все вот в такой чемоданчик.

Георгий отсчитал пятнадцать пачек (в дипломате при этом не убавилось ни на йоту) и подал их Медведю. Тот рассовал их по карманам, и они отправились в посадочный зал. На прощание Георгий позвал: «Эй, джигиты, приезжайте в Тбилиси, спросите Георгия Чаривадзе; у кого угодно спросите, любой меня для вас найдет; будем пить вино, петь песни и любить прекрасных девушек…»

— Хоть и жулик, наверное, а приятный мужик, правда? — поделился Леша впечатлением с Медведем, когда они, после того как самолет Георгия взлетел, выходили из здания аэровокзала. Но тот пропустил его слова мимо ушей, только квадратное его лицо стало еще более непроницаемым.

На остановке автобуса-«экспресса» Медведь сунул руку в карман, достал одну заклеенную пачку и отдал ее Леше. На перекрещивающейся бумажной ленте шариковой ручкой было написано: «10 тыс.» «Так?» — спросил Медведь. Леша кивнул, хотя все в нем и вскипело от обиды: он ведь видел, какую сумму дал Георгий. Он не стал дожидаться автобуса, а, просадив треть полученных денег на тачку, через час с лишним стоял перед дверью квартиры, которую с подружкой снимала Вера.

— Она мне и открыла. Я не стал темнить, а сразу выложил ей свои претензии: «Почему я получил десять, а Медведь — сто сорок тысяч? За одну работу!» Она тоже ничего не скрывала: «Нам троим причиталось по пятьдесят, такса такая, но раз ты на десять согласился, нам с Медведем по семьдесят вышло». — «Но я-то ведь не знал эту вашу таксу!» — «Это твои проблемы». — «Выходит, ты меня обманула?» — «Почему? Я что, тебе больше обещала? Нет. Я предложила, ты согласился, и свое получил. Где же тут обман? В следующий раз поторгуешься».

— И следующий раз был? — спросила Маша.

— Сейчас расскажу. В ту ночь я почти не спал. Ты знаешь, я не жадный. Но меня мучила мысль, что вот такие жулики, как Вера, Георгий и Медведь, имеют все, что пожелают, а мои родители, которые за всю жизнь не взяли чужой копейки, на пару хороших ботинок отцу копят целый год, а то и больше… И я — кончу универ, стану адвокатом и буду таким же нищим. Вот тут-то мне и пришла в голову мысль, что, будь мы с Медведем хорошими друзьями, взяли бы мы за жабры этого хлипкого Георгия в два счета. И никакие «хорошие люди» ничего бы нам не сделали — с такими бабками можно ничего не бояться. Кто нас нашел бы, тот сам бы и пожалел. «Грабь награбленное», — Ленин еще сказал.

— Ну и чем бы ты был лучше того жулика, которого обворовываешь?

— А вот чем. Я сразу решил не все, а только часть себе забирать, — чтобы не быть нищим и иметь все, что нужно для работы: оружие, транспорт… А остальную, большую часть денег, определять честным, но обездоленным людям: в детские дома, старикам, талантливым, но бедным музыкантам и художникам…

— Ужасно глупо. Но красиво. Именно так и должен был бы поступать Атос, которого я себе придумала. И что же дальше?

— Дальше. Дальше я собрал группу ребят-качков, которым я доверял как себе. Потом, правда, в группу вошли и опытные рецидивисты, без них было бы трудно. И мы через Веру стали напрашиваться на участие в разных, сперва мелких, операциях. Она оказалась опытной наводчицей с богатой сетью контактов. Через нее я многое узнал. Что называется, «проник в недра преступного мира». А потом мы начали проворачивать свои дела.

— И все-таки с точки зрения закона ты самый обыкновенный бандит. Так ведь?

Его глаза сузились, и он ответил с упрямыми нотками в голосе:

— Я пошел на юрфак, чтобы бороться за справедливость. Но понял, что наши законы созданы вовсе не для того. Но это не значит, что я должен отказаться от борьбы.

— И чего же справедливого в том, что вы убили Деева? По-моему, неплохой был дядька.

— Неплохой? А знаешь, как его дружки окрестили? Прорва. Это был гад, каких мало. Из «генералов». И заметь — никаких телохранителей. Это шушера разная за свою шкуру боится, а Прорва был спокоен. Ведь все у него делалось через посредников, они-то свои шеи и подставляли. И никто не догадывался, куда в конце концов стекаются деньги… Я очень рад, что мы его убили.

— Да, ты монстр. Между нами, монстрами, говоря, я все понимала, пока дело касалось денег. Но от Деева-то вы ни копейки не получили.

— Пока. Но мои люди сейчас следят за его Лизой, и рано или поздно она выведет нас к деньгам.

— Не проще ли было следить за ним самим?

— В том-то и дело, что за ним следить было совершенно бесполезно. А Лиза не так осторожна. К тому же и план-то этот у нас появился, когда она его «заказала».

— «Заказала»… И много у вас уже было заказчиков?

— Это первая «мокруха». И первое дело, связанное с действительно крупной суммой. До того все больше мелочь была.

— И кому вы уже помогли, кого спасли, кому давали деньги?

— Честно сказать, пока никому. Сами только-только на ноги встали. Вот машины купили, вооружились, хату сняли… Ты знаешь, сколько, к примеру, стоит несгораемый сейф, если ты не представитель официальной организации?.. Теперь-то я уже понял, что помогать людям, то есть делать то, ради чего я все это затеял, мы сможем лишь тогда, когда создадим по-настоящему крепкую организацию с очень солидной базой. То есть, когда научимся грабить самого главного и самого богатого жулика нашей страны.

— Кого это?

— Государство. И теперь-то мы сможем его грабить.

— Почему?

— Потому что нам поможешь ты.

— Не поняла.

— А что тут непонятного? Человек-невидимка — это чего-то да стоит, если он не одиночка, а член хорошо сбитой команды.

— Как ты узнал?

— Что может быть проще? Все трое моих людей, которые участвовали в последней операции, не видят тебя. Мы тут слегка поэкспериментировали, пока ты была без сознания. Вот. Теперь твоя очередь рассказывать.

Маша нахмурилась. Не понравилось ей все это. Если бы не то, что Леше она готова доверять беззаветно, она бы заподозрила, что ее пытаются использовать. Но поддавшись осторожным ласкам, после часа любви она все о себе ему рассказала. И закончила:

— Ладно, я буду вам помогать. Но у меня будет несколько условий. Вот первое: звать я тебя буду Атос.

Леша засмеялся, он ведь уже знал, что так она давно называет его про себя.

— Ладно, валяй. Вообще-то меня тут Кисой называют. Кислицин — Киса. Не очень уважительно, зато по-свойски. Ну, Атос так Атос. Но я тебя буду звать Марусей.

— Это еще почему?! — возмутилась она.

— В каждой порядочной банде должна быть своя Маруся. Даже еще лучше — Маруха…

— Ну уж нет! На Марусю я еще согласна.

— Порядок. Какие еще будут условия?

— Не все сразу, Атос. Я буду ставить условия по мере возникновения.

Он снова засмеялся:

— Каприз, возведенный в закон? Что ж, придется терпеть.

— Придется, Атосик. Да ты обязан терпеть мои капризы уже только потому, что любишь меня. Или не так?

— Так, так.

— И все-таки я никак не пойму, почему мы с тобой встретились? Питер — огромный город…

— Все просто. — Он перевернулся на живот. — Оба мы — провинциалы, оба — чужаки в большом городе. Оба обладаем силой: я — физической, ты — сверхъестественной. Нас обязательно должна была прибрать к рукам СИСТЕМА. А работая в одной системе, даже по разные ее стороны, мы неминуемо должны были встретиться.

— Не совсем тебя поняла, но я очень рада, честное слово.

— Я тоже.

… Домой она явилась через неделю. Она открыла дверь ключом. На звук из комнаты в коридор вышел отец. Вид у него был неважный.

— Где ты шляешься? — тихо спросил он, не глядя ей в глаза. — К тебе мама приехала.

Маша испугалась: если мама приехала несколько дней назад, что она подумала?

— Давно?

— Сегодня днем.

— И что ты ей сказал?

— Что ты куда-то с утра убежала. У нее отлегло от сердца.

— Спасибо, папа, — потерлась она щекой о его колючую щеку.

В этот момент из комнаты выглянула мать. И они бросились в объятия друг друга.

Маруся

1

Хоть и летнее, но промозглое питерское утро. Желтый газик с синей полосой посередине корпуса и с надписью «вневедомственная охрана» по этой полосе остановился перед обитой серой жестью дверью. Маленький мрачный человек по фамилии Ляхов, в милицейской форме, с кобурой на правом боку и объемистым кожаным портфелем в левой руке, выбрался наружу и, поправляя густые унылые усы, огляделся. Перед дверью стояла девочка в джинсовке, с цветастой сумкой-рюкзачком.

Что-то шевельнулось у Ляхова в душе — какая-то смутная тревожная ассоциация, но, зная себя как человека неоправданно мнительного, он не придал этому значения и бодро пошагал к двери. Поравнявшись с девушкой, он бросил:

— Иди-ка, девонька отсюдова, не мешайся под ногами.

— А вы, дяденька, инкассатор? — спросила та.

— Да, да, — раздраженно ответил Ляхов. — Топай, говорю, отсюдова.

Но та и не думала уходить. Склонив голову набок, она улыбнулась Ляхову безмятежной улыбкой и сказала проникновенно:

— Тогда я вас сейчас грабить буду.

И тут он вспомнил. Саня Вахромеев, у которого неделю назад без единого выстрела шпана два миллиона отняла, прежде чем его в СИЗО увели, все о какой-то девке в джинсах кричал. «Была, — кричал он, — и вдруг — нету!..» — Все думали — бредит. Или под психа косит, чтоб не посадили. А вот она — ДЕВКА.

Ляхов схватился за пистолет… Никого перед ним не было. Он стер пот со лба, вернулся и сел в машину.

— Ты чего? — спросил его напарник-водитель Колька — жирный, рыжий и конопатый.

— Да ничего. Так. Показалось.

— Крестись, — недоверчиво хохотнул Колька. — Ты давай быстрее, обед провозимся. Заболел, что ли? Слышь, давай я, а?

— Иди ты, — огрызнулся Ляхов, — у тебя и допуска нет. Случись что, кто отвечать будет?

Отерев еще раз испарину, он спросил осторожно:

— Коль, ты девку в джинсах видел?

— Хиппарьку, что ли? Вон там стояла.

— Ну, а потом?

— Что потом?

— Куда делась?

— Че ты тюльку гонишь? — надулся напарник и отвернулся. Ляхов вдруг схватил его за грудки, развернул, притянул к себе нос к носу и рявкнул: — Куда девка делась?

— Ты че, белены объелся?!

Но Ляхов рубаху не отпускал.

— Ты че, серьезно, что ли?.. Куда, куда… Вы чего-то с ней побакланили, она повернулась и вон туда, за угол зашла. А чего?

Ляхов отпустил рубаху.

— Ладно. Смотри внимательнее. Не нравится мне тут что-то. Пошел я.

— Ну, ты артист, — хохотнул жирный, облегченно поправляя воротник. Но Ляхов так глянул на него, что тот сразу осекся.

Инкассатор, озираясь и выставив зажатый в правой руке пистолет, кошачьей походкой достиг двери и позвонил. Дверь служебного входа в магазин Ювелирторга отворилась. Сигнализация сработала, но тут же была отключена изнутри тем, кто открыл. Ляхов скользнул внутрь.

И в этот момент рыжий Колька увидел ту самую «хиппарьку», выходящую из-за угла.

Уставившись на нее, он распахнул дверцу и выполз наружу. Он понял, что с ней что-то неладно, но не мог понять, ЧТО. А потому и не мог испугаться по-настоящему, и не знал, что следует предпринять.

Она остановилась в нескольких шагах от него, и с минуту они молча разглядывали друг друга. Потом лицо ее вдруг исказилось гримасой боли, и она вскинула руки к вискам. Конопатый Колька вздрогнул: на том месте, где она только что стояла, никого не было. (Два исчезновения за день — большая, конечно, нагрузка, но терпимая. Несколько часов головной боли окупятся с лихвой.) И тут дверь магазина отворилась и вышел Ляхов.

— Лях, сюда! — закричал ему остро почуявший надвигающуюся опасность Колька. — Бегом! Она была тут! И пропала! Скорей!

Ляхов мигом понял, о ком идет речь, побежал, но тут перед его носом мелькнуло что-то маленькое, разноцветное и яркое, а в легкие вошло сладостно-одуряющее… И он, еще крепче сжав ручку портфеля, воспарил в бездумную голубизну…

Его напарник увидел, как ноги Ляхова подкосились и он с размаху ударился головой об асфальт… Затем Колька, выдергивая из кобуры свой пистолет, увидел еще, как портфель, отделившись от тела Ляхова, взмыл примерно на метр над ним и словно бы растворился в воздухе, не оставив и следа. (Под свитер «хиппарьки» Маруси портфель втиснулся с трудом.)

Леша, наблюдавший всю эту сцену из окна дома напротив (дверь подъезда этого дома выходит на обратную сторону), увидел, как, пошатываясь, Маша странными зигзагами побежала в сторону ПРОТИВОПОЛОЖНУЮ той, где ее ждет машина. И свернула за угол, за тот, из-за которого только что вышла.

Жирный Колька набрался храбрости или, наоборот, окончательно ошалел от страха и сделал несколько выстрелов наугад, куда попало, благо, переулок был пуст. И полез в машину — к рации.

Сотовый в руках Атоса заверещал как раз в тот миг, когда он сам собирался делать вызов.

— Да! — крикнул он.

— Атос, — раздался искаженный радиосвязью голос Маши, — что мне сейчас делать?

— Куда тебя понесло, Маруся?!

— Я не знаю… Голова… Даже идти не могу.

— Оставайся там, где ты есть! Сейчас за тобой подъедут! Не волнуйся, все нормально. Потерпи. Помаши для Гоги телефоном.

Он отключился и набрал номер.

— Ее что-то до сих пор нет, — прозвучал в трубке голос Гоги, лучшего шофера в банде.

— Знаю. И не будет, — быстро ответил Леша. — Давай за ней в объезд. Понял куда?

— Понял.

— Давай быстрее, сейчас тут менты будут, а она, похоже, совсем расклеилась, не может передвигаться.

— Не суетись, Киса, все будет в ажуре.

— Возьмешь ее и за мной. Как договаривались.

— Порядок.

— И смотри не наедь на нее. Она, возможно, прямо на дороге сидит. Или лежит. Она тебе трубкой помашет. Гляди в оба.

Через несколько минут бежевая «Волга» с лысоватым и мешковатым Гогой в десантном комбинезоне за рулем уже удалялась от проклятого места, от того места, куда сейчас, воя сиренами, неслись милицейские машины. А на заднем сиденье Леша Кислицин, целуя, успокаивал плачущую Машу:

— Ну что ты, что ты, перестань. Теперь будем отдыхать, долго отдыхать. Мы имеем право хорошо отдохнуть.

— Атос, миленький, зачем ты так мучаешь меня, зачем нам столько денег, ведь их и так много?

— Денег много не бывает. Да ты ведь знаешь, сколько я уже по детским домам раскидал. Я же тебе показывал квитки.

— Но я не хочу быть героиней. Я хочу быть просто счастливой.

— А это возможно, если вокруг столько несчастных? Судьба наградила тебя даром, но она же и накажет тебя, если ты будешь пользоваться этим даром только во благо себе. Ты так много можешь сделать для других.

Новый приступ головной боли не дал ей ответить. Она затихла на миг, уткнувшись лицом ему в колени, а затем зарыдала еще сильнее, повторяя:

— Извини меня, пожалуйста, извини…

— Да что ты, перестань, за что я должен тебя извинять? — Он приподнял ее голову и стал поцелуями снимать с ее ресниц слезы.

— Я такая плохая, такая эгоистка… Но мне больно!

— Все, все, все, больше этого не будет. Отдыхаем! Да и не пройдет еще раз этот номер с инкассаторами. Ты видела, он же почуял что-то неладное, вот и вернулся в машину. А прошлые разы — только пооглядываются по сторонам и дальше топают.

— Потому-то мне и пришлось второго обрабатывать.

— Какого черта?! Мы же договорились, если что не так, операцию прекращаем!

— Мне было жалко уже потраченных сил. Обидно работать впустую. Да и азарт уже какой-то появился.

— Азарт… Ради чего причинять себе такую боль?

— Ты же сам только что говорил, что у меня дар, что должна, и все такое.

— Это я все верно говорил. Но нет на свете ничего, ради чего ты должна была бы ТАК мучаться.

— Да? — она улыбнулась сквозь слезы и похлопала по тугому кожаному боку портфеля. — А это?

— Это, конечно, хорошо. Но не такой же ценой! Твоя жизнь стоит в тысячу раз дороже. — Он помолчал. — Нет, больше этот трюк не пройдет. Нужно сочинять новый сценарий. С учетом того, что менты уже начали что-то соображать. Третий инкассатор за месяц… И банки тоже отпадают. Хватит двух. В третий-то раз они обязательно нас на чем-нибудь накроют.

— У нас ведь еще есть Лиза Деева, — напомнила Маша. — Пора взяться за нее. Ее-то мне уже не нужно обрабатывать.

— Там ты пока не нужна. Потом, если понадобишься, скажу. Отдыхай.

Боль немного отпустила ее, и она, сладко потянувшись, произнесла по слогам:

— Бу-дем от-ды-хать!

— Да, до вечера. А вечером — сюрприз. Бал в твою честь. Я откупил десять мест в «Универсале». На всех.

— Почему именно в «Универсале»? Это же ведь деевский кабак. Все-таки опять что-то связанное с работой?

— Никакой работы. Просто это действительно классный ресторан. Деева нет, Лиза там не показывается. Гулять будем.

— Бу-дем гу-лять! — тут она встрепенулась: — Слушай, а сейчас-то мне домой нужно. Я папе сказала, что буду к обеду. Он со мной о чем-то поговорить хотел. А морда загадочная, смех берет. Давайте меня домой.

— А куда мы тебя везем-то? — бросил через плечо Гога, для которого она с момента убийства Прорвы зрительно не существовала, что поражало его воображение и для поддержания достоинства в собственных глазах заставляло разговаривать с ней нарочито пренебрежительно, мол, эка невидаль — невидимка. — Домой и везем, Маруся…

2

… — Ой, да брось ты, папа! Ну ни в какую историю я не вляпалась. Осенью устроюсь на работу, пойду в шарагу доучиваться. — Она валялась на диване в своей комнате, одетая в выцветший, мамин еще халатик и беседовала с сидящим в кресле отцом. Благо, головная боль окончательно отступила.

— Как мне было стыдно перед Галиной. Ведь надо отдать должное твоей матери: она сумела преодолеть свой естественный материнский эгоизм и отправила тебя ко мне. Потому что была уверена, что здесь ты получишь лучшее образование, даже, что греха таить, лучшее воспитание. Ты ведь видела, она не питает иллюзий по поводу своего Степана Рудольфовича. Он не тот человек, который смог бы воспитать тебя по-настоящему. Возможно, он способен дать счастье твоей матери, чего не сумел я, но воспитать тебя — вряд ли. И вот Галина приехала, чтобы повидать тебя, порадоваться, как верно она поступила. И что же она увидела? Что я донельзя разбаловал тебя. Что ты нигде не учишься и нигде не работаешь. Что ты не приходишь ночевать домой…

«Боже мой, — думала Маша с нежностью, — милый мой папочка, как же все перепуталось в твоей умной голове. «Преодолела свой материнский эгоизм…» Да уж, она преодолела! Знал бы ты только, как, почему и ради чего она его преодолела…» Но тут же укорила себя за эти не очень-то лестные по отношению к матери мысли, вспомнив ее молящий о прощении взгляд на перроне вокзала. Этот взгляд — самое яркое воспоминание, оставшееся у Маши со дня ее приезда. Папа же продолжал с искусством прирожденного оратора:

— А особенно стыдно мне, что ведь это именно я воспитал в тебе способность быть внутренне абсолютно свободной. И не учел, что это нам, людям зрелым, свобода дается с трудом и никогда не заслоняит внутреннего контролера и цензора, которого в нас прочно вогнали в детстве. Мы можем только слегка обуздывать его. А в вас свобода входит легко, заполняя вакуум, она становится основой вашей натуры, но, не имея внутреннего оппонента, саморазвивается, буйно разрастается до полного анархизма. До омерзительно легкого отношения к жизни. Такое воспитание — как лекарство для здорового: больного оно лечит, а здорового может угробить напрочь.

— Папа, побереги красноречие для студентов. Что я натворила, чтобы так меня отчитывать? — и она тут же испугалась собственного вопроса, понимая, что ему ох как есть ЧТО ответить.

— Во-первых, как я уже отметил, ты не учишься и не работаешь. Во-вторых, как я также уже отмечал, ты не ночуешь дома. В-третьих, тебя постоянно спрашивают к телефону, заметь, спрашивают исключительно мужчины. И в-четвертых, наконец, у тебя появилось много денег.

Маша мысленно усмехнулась: «Много денег!..» Так он называет те несчастные несколько штук, которые вечно болтаются у нее в сумочке. Что бы он сказал, если бы знал, сколько денег прошло через ее руки за последние два месяца!

— Откуда они у тебя? Каким образом ты можешь позволить себе уже несколько недель подряд подкидывать нам с Варей «на хозяйство» сто — двести рублей, а пять — шесть тысяч?!

— Но я же занимаю место, создаю вам хлопоты, а у вас своих — море. Папа, не обижайся, но я все-таки квартирантка. И я должна платить за квартиру.

— Я пропускаю мимо ушей твое заявление о том, что ты, моя родная дочь, «квартирантка» в доме своего отца, списывая его на твою молодость и глупость. Ни я, ни Варя, по-моему, ни разу не давали тебе повода для подобного суждения.

Маша поняла, что и впрямь ляпнула глупость, — так оскорбить папу, а главное — всегда веселую и невозмутимую Варвару Сергеевну! Ее даже бросило в жар. А он продолжал:

— Я не говорю и о том, что для «квартплаты» это слишком большие суммы. Я принимаю как аксиому, что деньги лишними не бывают. («Час назад то же самое сказал Атос», — мелькнула у Маши мысль.) Но я хочу заострить внимание на том, что величина твоих ПОДАЧЕК в последнее время в несколько раз превышает наши с Варей совместные доходы. — («Дура! Дура же я! — кляла себя Маша. — Думала, так будет лучше, старалась не обращать внимания на их удивленные и настороженные переглядывания. Думала, это нечестно, когда у меня столько денег, что девать некуда, а они бьются за каждый рубль, хватают любые внеплановые часы лекций, подвизаются в репетиторах у тупых отпрысков новых русских…») — Да, я хочу заострить внимание на величине твоих подачек и вытекающем отсюда выводе об их природе. Несмотря на высокий уровень инфляции морали в нашем обществе, я, как отец, все же считаю вдвойне и даже втройне оскорбительными твои подачки, понимая, каким способом деньги эти заработаны.

Маша заглушила в себе поток покаянных мыслей и насторожилась.

— Да. Я сопоставил все факты и пришел к однозначному выводу о том, откуда у тебя эти деньги.

Маша похолодела. «Откуда?» — хотела она спросить. Но от волнения у нее начисто пропал голос, и она, как рыба, только бесшумно подвигала губами.

— И даже не пытайся разубедить меня в этом, — сказал отец и замолчал, словно говорить уже было нечего.

Она что-то прослушала в конце? Маша ничего не поняла. Она откашлялась и спросила сипло:

— В чем?

— Что «в чем»?

— В чем тебя не надо разубеждать?

— Ты сама знаешь.

— А ты скажи.

— Я не считаю возможным произносить это вслух. В моем доме.

— Папа, я правда не понимаю, лучше скажи, — попросила она жалобно.

— Лицемерка, — сквозь зубы бросил отец. — Что ж, если ты настаиваешь, я скажу. Как бы ни было мне больно. — И закончил с обличительным пафосом: — ТЫ ПРОДАЕШЬ СЕБЯ.

— В смысле?

— В прямом. Ты занимаешься проституцией. Ты валютная проститутка!

И тут только до нее дошло. И вся тяжесть с ее души ухнула в пропасть облегчения. И она, трясясь от беззвучного сначала смеха, поползла с дивана на пол… Наконец дар речи вернулся к ней:

— Батя! — закричала она, давясь хохотом. — Батя, ты гений! — Она окончательно свалилась с дивана и корчилась теперь на ковре. — Ой, — стонала она, — ой, я сейчас сдохну! Шерлок Холмс недорезанный! Мегрэ, блин!!!

— Не надо, не надо, — попытался своей чопорностью сбить приступ ее незапланированного веселья отец, — меня не проведешь… — Но не выдержал ее заразительного хохота и сам принялся потихоньку посмеиваться в бороду. Он все-таки знал свою дочь и почувствовал, что так круто сыграть она вряд ли сумела бы. А значит, самые мерзкие его подозрения не подтвердились. И это было славно. Он расслабился и даже в открытую стал смеяться вместе с ней.

А она, хохоча, забралась ему сперва на колени, а затем и вовсе уселась на него верхом.

— Батя! — кричала она, — отныне я буду ездить в «Интурист» на тебе! Я, понимаешь ли, день и ночь тружусь не покладая рук, или чего там не покладая, а папочка деньги лопатой гребет! Все! Теперь ты будешь моей тачкой: будешь возить меня к клиентам с доставкой на дом.

— Тьфу ты, — попытался скинуть ее с себя отец. — Ты уже не маленькая, ты мне шею сломаешь…

Шуточки ее казались ему неприличными и неуместными, но он ничего не мог поделать со своими губами, растянувшимися до ушей в счастливой улыбке. Наконец он сбросил-таки с себя дочь и как можно более серьезно спросил:

— Где же тогда ты берешь деньги? ТАКИЕ деньги. Потрудись ответить.

Маша перестала смеяться, превратила лицо в мрачную маску, подползла на четвереньках к его креслу, встала перед ним на колени и, уставившись ему в глаза, произнесла замогильным голосом:

— Папочка, я граблю банки. Прости.

— Балбеска! — он встал с кресла и двинулся к двери.

Но она все так же на четвереньках побежала за ним, продолжая замогильно:

— Папочка! Я граблю еще и сберегательные кассы. Порою — ювелирные магазины. Папочка, прости.

— Иди ты к черту, — стараясь не показать своего облегчения, сказал отец и закрыл у нее перед носом дверь своей комнаты.

Она вернулась к себе, залезла на диван и растянулась в изнеможении. «Классно, — думала она, — вот так сама собой разрядилась эта трудная ситуация. Хочешь, чтобы тебе не поверили, говори чистую правду». А ведь она боялась этого разговора со вчерашнего дня, когда отец с мрачной решительностью заявил, что жаждет с нею серьезно побеседовать, и назначил время. Классно. Но теперь ясно, что ничего нельзя пускать на самотек. Нужно срочно сочинить какую-то правдоподобную легенду, все для отца объясняющую. Сейчас-то он отстал, но скоро опять начнет мучаться вопросами. А хорошо было бы сочинить такую байку, чтобы и маме деньги посылать…

В это время в коридоре раздался звонок телефона. Она услышала, что отец снял трубку и говорит с кем-то. Потом он постучал в дверь ее комнаты. Раньше он всегда входил без стука.

— Да! — крикнула она.

— Какой-то мужчина спрашивает Марусю…

«Козлы! — зло подумала она. — Надо же было так все испортить. Почему было не позвонить по сотовому?» Но она тут же вспомнила, что сотовый отключен, ведь это — «предмет роскоши» и отец о нем не знает… Она спрыгнула с дивана и, проскочив мимо отца, взяла трубку:

— Ну?!

— Маруся, — раздался дурашливый голос лысого Гоги, — карета подана, добро пожаловать в кабак!

О, ёлки! Про кабак-то она и забыла.

— Ладно, сейчас спущусь. Жди.

Она бросила трубку, вернулась к себе, скинула халатик, облачилась в свой опостылевший джинсовый костюм, схватила рюкзак и, заглянув в комнату к отцу, сказала ему в спину:

— Папа, перестань. Я тебе все объясню. В том, что ты там себе напридумывал, нет ни капли правды. А сейчас мне надо бежать. У одного типа день рождения.

Но отец так и не обернулся.

Уже выходя из квартиры, она крикнула в пустоту коридора:

— Пока!»

Подождала. Но никто не откликнулся. Закусив губу, она хлопнула дверью и бегом полетела вниз по лестнице.

3

До «Универсаля» добирались весело. Так совпало, что заехали за ней как раз те самые трое (а всего в банде сейчас было десять человек), которые участвовали в операции по уничтожению Деева: Гога, невысокий скуластый сероглазый крепыш Вадик (раньше он был Лешиным одногруппником) и худой усатый вредный дядька — натуральный уголовник по кличке «Копченый». И для всех троих с памятных времен той операции Маша была невидима. И вот они усадили ее за руль (Атос уже месяц учит ее водить автомобиль) и умирали от жути и хохота, наблюдая за тем, как сами собой нажимаются педали сцепления и газа, вертится баранка и машина, в которой они сидят, несется БЕЗ ВОДИТЕЛЯ по вечернему Питеру…

Ресторан по сути своей и есть не что иное, как зона вечного праздника. Ну, а «Универсаль» просто лопался от самодовольства, ежедневно снова и снова празднуя великую радость избавления от мертвящего ига Сергея Ильича Деева, от его неусыпного ока, жесткой руки и неуемной алчности, за которую и был он прозван Прорвой.

Шальной ветер свободы витал в воздухе меж изящных хрустальных люстр. Доходило до того, что порой тот или иной официант у всех на глазах неожиданно опрокидывал стопарик коньячку и принимался лихо отплясывать с какой-нибудь особо сексапильной посетительницей. Раньше за такое дело он и с работы мог бы вылететь, а нынче это никого ничуть не возмущало, кроме, пожалуй, администраторши Софьи Львовны, которая при Дееве была его правой рукой, теперь же ощущала, как власть ускользает из ее цепких пальцев, и воспринимала это чуть ли не как Апокалипсис.

Атос и Маша нередко проводили вечера в ресторанах, но чаще — в небольших кафешках с национальными кухнями. Ей нравилось все это пробовать. И всегда они были только вдвоем. Сегодня же впервые гуляла ВСЯ банда. И лишь сев за стол, точнее за два сдвинутых столика, Маша из обширной речи Атоса узнала, что, собственно, послужило поводом для этого праздника.

— Итак, господа, — начал Атос, — вчера, еще не зная исхода сегодняшней операции, я взял на себя смелость заказать места в этом прекрасном зале. Потому что я верил в счастливый исход. Потому что удача продолжает сопутствовать нам. И я не ошибся. Все вы уже знаете, сколько мужества и сил потребовалось нашей Марусе, чтобы это случилось. И сегодня общий счет финансовых поступлений в кассу нашей фирмы достиг МИЛЛИОНА ДОЛЛАРОВ!

Присутствующие нестройно, но с энтузиазмом прокричали «Ура!» и зааплодировали. Но Атос, остановив их поднятием руки, продолжил:

— Все вы знаете, что основная цель нашей деятельности — благотворительность. И, вступая в дело, каждый из нас знал, что половина общей суммы наших доходов уйдет обездоленным людям. Оставшаяся же половина снова будет поделена пополам: одна часть уходит в оборот фирмы — на обеспечение всем необходимым, другая же — поровну делится между нами. То есть сумма личного дохода каждого из нас будет составлять лишь десятую часть от четверти общей суммы. И я счастлив объявить, что именно сегодня каждый из нас впервые получит свою долю — двадцать пять тысяч баксов!..

И снова Атосу пришлось останавливать взмахом руки восторженный гвалт.

— Отличные кейсы фирмы «Кодак» из натуральной, естественно, кожи, в которых лежат ваши деньги, — подарок фирмы. Так же, как и все расходы за сегодняшний банкет.

Тут Копченый открыл вынутый из багажника «Волги», в которой они приехали, и внесенный в зал чемодан. (В багажник машины встроен сейф; Маша знала, что код его замка — ее год рождения. Атос любит такие эффектные штучки.) Копченый достал из чемодана десять аккуратных добротных кейсов и передал их по рукам. В ручку каждого из них была вшита металлическая бирка с гравировкой. Маша получила свой кейс и прочла на бирке: «Любимой Марусе». «Это безумие, — подумала она, — сейчас за нашим столом в общей сложности четверть миллиона долларов. Все кончится или стрельбой, или чем-то еще хуже». Однако Атос быстро снял ее беспокойство.

— Желающие забрать свои деньги немедленно должны выпить с нами этот бокал и сейчас же покинуть ресторан. Остальные же сдадут свои кейсы обратно, они тотчас будут отвезены в контору и помещены в сейф. За сохранность я ручаюсь. Деньги будут вам выданы по первому же требованию. Я бы очень не хотел, чтобы кто-то сейчас покинул наш стол, но повторяю, это личное дело каждого… А выпить я предлагаю за нашу дорогую Марусю. И объявляю ее Королевой полтергейста!

Все встали, грохнули пробки, холодная искристая жидкость пролилась в бокалы. Выпили. После этого восемь кейсов вернулось в чемодан к Копченому, и тот под охраной двух вооруженных человек проследовал к выходу. Двое же (клички «Слон» и «Али-Баба»), извинившись, покинули ресторан со своими кейсами в руках. Правда, они обещали вернуться по возможности скорее.

Пока за столом оставалось пятеро, в основном царила настороженная тишина. Но вот вернулись те трое, что увезли деньги, и Копченый объявил: «Порядок». Все вздохнули с облегчением. Маша, расслабившись, заметила:

— Ну, ты, Атос, и пижон…

И — понеслось!

Текли реки текилы и джина «Тичер», коньяка «Наполеон» и еще десятков жидкостей, о которых Маша доселе и не слыхивала. Снова и снова пили «за Марусю», пили «за Кису», за град Петра, выпили даже за упокой души Деева, которому все они обязаны появлением Маруси… Отчетливо пахло травкой…

— Ты не боялся отпускать их с деньгами? — между делом спросила Маша Атоса.

— Они понимают, что заработают и больше. И еще — они боятся тебя.

Маша была слегка шокирована.

Потом они танцевали. Сперва танго, а потом и ламбаду, и жигу и фокстрот, и черт еще знает, что… При этом мужики, кроме Атоса, конечно, разбрелись по всему залу и вели жестокий целенаправленный «съем» самых красивых дамочек, независимо от наличия у тех кавалеров, а потом тащили их к своему столу и опаивали французскими винами вековой выдержки, обкармливали экзотическими деликатесами… И отпускали с Богом. «От нас не уйдет».

Но каждый считал своим долгом хотя бы один раз станцевать с Машей. Она была уже порядком пьяна, чувствовала себя на вершине блаженства от внимания и почитания девяти таких разных мужчин. Но особенно понравилось ей танцевать с Гогой, который ржал как сумасшедший, ведь он танцевал с невидимкой, и самому ему казалось, что он обнимает руками довольно приятный наошупь воздух.

То, что он осязал невидимое, смешило его особенно. Крича, к примеру, что-нибудь вроде: «А где наши титечки?! Титечки-то где?!», — он клал руку ей на грудь, закрывал глаза и отвечал сам себе успокоенно: «Вот они, наши титечки…» Затем руку убирал, глаза открывал и, выкатив их из орбит, говорил: «Тю-тю…» И смеялся он так заразительно, что Маша на эти его выходки не оскорблялась, а напротив, заливалась вместе с ним.

Потом явились Слон с Али-Бабой и ко всеобщему удовольствию включились в оргию.

Потом, танцуя с кем-то еще, она краем глаза и издалека видела, что к их столику подходила очень стройная и, кажется, очень красивая женщина с густыми короткими черными волосами — под Мирей Матье (или это парик?), и о чем-то недолго говорила с Атосом. Кого-то она Маше напомнила, на кого-то она была похожа, но на кого?.. Маша, вернувшись к столу, поинтересовалась у Атоса, кто это был, но тот ответил, что впервые ее видел: попросила прикурить.

Потом Маша в порыве хмельного умиления возжелала вдруг выпить на брудершафт с вредным дядькой Копченым, которого она почему-то немного побаивалась, и, подойдя, случайно подслушала обрывок его разговора с молодым и патологически жадным головорезом Али-Бабой.

— … Да с какой радости? Какая, к херам, благотворительность? — говорил Али-Баба. — Это же деньги в задницу! Сиротки какие-то, понимаешь…

Маша с рюмкой в руках стояла за его спиной, и он не видел ее. Копченый же не видел ее в принципе.

— Сынок, — отвечал он Али-Бабе презрительно, — работай ты в другом месте, все равно больше бы не имел, а здесь — риска нет. Меньше, чем за два месяца — двадцать пять тысяч зеленых, где ты видел? А с Марусей — еще и побольше будет. Это дело верное.

— А может, нет сироток-то? Может, все — Шахине в карман? («Это они меня так прозвали», — умилилась Маша.)

— Молчи, сука, — зашипел Копченый, — ты что, забыл? — И он понизил голос до шепота: — Нет Шахини, понял? Нету. «Не ясно, — подумала Маша, — как это — меня нету?»

А Копченый сказал снова в полный голос:

— А если и в карман, тебе-то что за забота? Чего ты в чужом кармане считаешь?

— Ей-то не жалко, заслужила. А вот Киса — Кис-Кис-Киса… Кто пахан? Он пахан? Это ж чистый шестой номер. Я таких давил, как клопов в щели на нарах…

— Тупой. Тупым тебя мама родила. Завалишь ты все. Это же театр. Без Кисы нет Маруси…

«Опять меня почему-то нет», — совсем запуталась Маша и влезла в разговор:

— Кто тут Марусю вспомнил?

Спорщики подпрыгнули от неожиданности, а она полезла к Копченому обниматься, хватая его за усы:

— Ну Копченый, ну почему ты меня не любишь? Все меня любят, а ты не любишь. Давай на брудершафт?

— С привидениями не пью, — огрызнулся тот, — уйди отсюда.

Но в конце концов разомлел и выпил-таки с ней «за дружбу».

Потом Атос забашлял музыкантам, и они вместо однообразной попсы заиграли битловское «Let It Be», и Маша с Атосом пошли танцевать и целоваться. И случился маленький, но забавный эксцесс. Неожиданно перед ними выросла большая, похожая благодаря габаритам и толстому слою белой пудры на памятник самой себе женщина и заявила:

— Немедленно покиньте наш ресторан. Как вы себя ведете? У нас — культурное учреждение. В театре вы себя так же ведете? Отправляйтесь домой и делайте там все, что вам угодно. К тому же женщин в штанах мы вообще сюда не допускаем. Тем более в таких старых и рваных.

Атос хотел ответить ей что-то резкое, но Маша стала нашептывать ему на ухо, он сперва запротестовал, но она настаивала, и он, засмеявшись, сказал: «Ну, ладно. Давай».

Затем обернулся к администраторше Софье Львовне (а это была именно она):

— Где вы видите женщину в штанах?

— А это что? — почти радостно возопила та, вперив в Машу толстый морщинистый палец с массивным перстнем. А Маша внимательно и пристально посмотрела ей в глаза. И Софья Львовна увидела, как пьяная девочка в старых джинсах тихонько растворилась в душном воздухе полутемного зала.

— Извините, — сказала Софья Львовна и с огромными, как блюдца, глазами решительным шагом прошла в свой кабинет. Чтобы запереться и просидеть там до конца вечера, уныло таращась в стену.

Апокалипсис продолжается. На кого ж ты нас покинул, Деев Сергей Ильич?..

… — Слушай, давай смоемся отсюда, — шепнул Атос Маше.

— Давай, — согласилась она.

Эта толстая тетка была у нее третьей за сегодняшний день, и, хоть с утренних инкассаторов прошло уже много времени, в ушах у нее звенело и побаливала голова. И она уже пожалела о своей выходке.

Чтобы заглушить головную боль, она, вернувшись с Лешей к столу, налила себе полный фужер коньяку. Леша пытался остановить ее, но не успел, и она залпом выпила.

Она не помнила, как Атос усадил ее в машину, как вез. И очнулась уже на хате, в ванне с прохладной водой. И она услышала неразборчивые голоса — Атоса и женский.

Кое-что она сумела разобрать: видимо, говорили прямо за дверью. Атос: «Нет, нет, ничего не выйдет. Она здесь…» Голос: «О! Я хочу посмотреть, как это в воде…» После чего дверь как будто чуть-чуть приоткрылась, но Маше уже было не до того: ее вдруг дико затошнило, и она наполовину вылезла из ванны, чтобы не превратить в помои воду, в которой сидит…

Появился Атос и долго и нежно приводил ее в норму. И она спросила: «Кто у тебя был?» «Никого». «Но я же слышала. И кто-то заглядывал сюда». «Тебе привиделось. Это глюки». И Маша поняла, что это действительно была галлюцинация.

Потом ее рвало еще и еще, и она плакала, а Атос ухаживал за ней. Потом он вытер ее огромным полотенцем и укутал в свой махровый корейский халат. Потом он заставил ее проглотить две таблетки аспирина и напоил крепким-прекрепким чаем, от которого во рту стало горько и вязко. И хоть ее и начало знобить, ей стало намного лучше. А потом он налил себе и ей по пятьдесят граммов коньяку. Она пить не могла, но Атос сказал, что нужно, и она, давясь, выпила. И вправду ей снова стало совсем хорошо, знобить перестало. И Атос включил тихую музыку.

От выпитого сегодня алкоголя и пережитой психической нагрузки все ее чувства были слегка притуплены, но несмотря на это, с ними случилась такая сумасшедшая, такая красивая ночь, после которой женщина может чувствовать себя счастливой целую неделю.

4

И она чувствовала себя счастливой целую неделю. К тому же после этой ночи было еще и утро, и была еще следующая ночь, а за ней — другая. Они отдыхали на всю катушку, но без напряжения, которое, случается, возникает у того, кто решает отдохнуть «на всю катушку». Они объехали все лучшие питерские рестораны, они гуляли по ночному городу и курили, кидая огоньки окурков в темную маслянистую Неву. Они взахлеб рассказывали друг другу о своих чувствах, делясь маленькими секретами собственной физиологии. А после проверяли все это на практике, занимаясь любовью в самых неожиданных местах, где, всегда врасплох, заставал их щекочущий магнетизм взаимного влечения.

Легко на душе у нее было еще и потому, что Атос, не особенно утруждаясь, решил ее проблему с отцом. Неизвестно где и за какую цену добыл он бумагу с солидной подписью и круглой печатью, в коей удостоверялось, что Маша является работником совместной франко-советской фирмы «Кристиан Диор в России».

Наиболее охотно люди верят самым беспочвенным и невероятным выдумкам.

— Шеф говорит, что мой папа — ювелир, — объявила она отцу, вручая бумагу; самое удивительное, что при этом она испытывала искреннюю гордость, — на моей внешности фирма зарабатывает миллионы. Ну и мне кое-что перепадает.

— Что только они находят в такой кобыле? — откликнулся отец, вертя в руках фирменный бланк. — Я так понимаю, что натурщица, или, как сейчас говорят, «модель», должна быть сексуальна. А ты?.. Клубника со сливками. — Но было видно, что ему приятно, да он и сам знал, что дочь у него красивая. — Тебя уже где-то печатали?

— Да, они гонорар только после этого платят.

— Ты бы хоть фото принесла, что ли. Или еще лучше результат — журнал или там плакат, что вы делаете-то?

— О, папочка, их еще и в России нету. И вообще в твоем возрасте такие вещи смотреть вредно.

— Ты что там — голая?!

— Нет. В пояске.

Услышав это, отец принял в воспитательных целях чопорный вид и прошествовал в свою комнату, а Маша кричала ему вслед:

— Да шучу я, шучу! Принесу я тебе фотографии, сам посмотришь!

«Так, так, так, — думала она, придется Атосу попыхтеть еще и с фотографиями…» И тут же вспомнила про фотографа — дружка Лизы Деевой. И подумала: «Какого черта Атос не позволяет мне поработать с ней?»

… В эти же дни она, не имея теоретического знания законов диалектики, на практике познала абсолютную верность, во всяком случае, одного из них: закона перехода количества в качество. Их с Атосом деньги перестали быть деньгами, а стали чем-то совершенно иным, как бы новым их ЛИЧНЫМ КАЧЕСТВОМ, превращающим их в полубогов или волшебников.

Когда у тебя в кармане мелочь, ты можешь выпить стакан газировки; когда штука — много стаканов… Но когда у тебя по карманам рассован миллион, которым ты не особо и дорожишь, для тебя нет закрытых дверей, нет дефицитных товаров, нет гаишников, нет проблем с комнатой «на часок» в любой гостинице, нет проблем с транспортом, нет проблем со связью… НЕТ ПРОБЛЕМ. И кажется уже, стоит лишь захотеть, как следует напрячься, и ты взмоешь в небо и полетишь без всяких глупых приспособлений.

… В субботу, часа в четыре, на журнальном столике у Атоса зазвонил телефон. Он, не одеваясь, перелез через Машу, взял трубу, что-то в ней услышал, бросил в нее — «Минуточку» — и прошлепал с ней за дверь комнаты. До того у него от Маши секретов не было, и она, слегка обидевшись, старалась не прислушиваться к бормотанию за стенкой. Но не могла не разобрать слово «бабки», произнесенное дважды, громко, отчетливо и, похоже, сердито.

Атос с телефоном вернулся в комнату. Выглядел он сумрачно.

— Черт, — сказал он, — срочное дело. Часа через полтора надо выезжать.

Она не стала спрашивать куда. Хотел бы, сказал бы сам. Но обиделась еще сильнее и отвернулась носом к стене.

— Ну перестань, — стал уговаривать он, забираясь в постель, — потом я тебе все расскажу. А пока это не моя тайна. — Говоря, он губами касался ее шеи, плеч, спины… И они пробарахтались в постели почти час, и на смену утолению приходила новая жажда, а на смену той — новая…

— Ты надолго? — крикнула Маша из ванной одевающемуся Атосу.

— Да. Мне сначала в контору надо заехать, взять кое-что, а потом уж по делам. Ты здесь будешь?

— Нет. Ты домой меня сможешь закинуть?

Он глянул на часы:

— Давай тогда бегом! — и хлопнул входной дверью.

Маша выскочила из ванны, наспех вытерлась, натянула паутиново-шелковые плавочки (не имея возможности разнообразить свой верхний туалет, она брала реванш на белье), ковбойку, джинсы, свитер, кроссовки, схватила рюкзчек (в нем — лишь почти пустой уже газовый баллончик, сотовый да деньги) и бегом скатилась вниз, где, сидя за рулем, ее ждал Атос.

Возле ближайшего цветочного ларька он тормознул, вышел на минуту и вернулся с огромным букетом роз. Он вручил ей цветы, чмокнул в щечку и продекламировал экспромт: «Ты не плачь, моя Маруся, я к тебе еще вернуся».

— Ты мне позвонишь завтра? — спросила она. Не потому, что сомневалась, а потому, что ей было приятно услышать утвердительный ответ. И она услышала его:

— Хорошо, часов в двенадцать.

«Что я буду делать до завтрашнего полудня?» — подумала она. Настроение у нее сейчас было хорошее, и омрачал его лишь этот вопрос — как убить сегодняшний вечер? Ведь она уже напрочь отвыкла жить без Атоса.

И вдруг появилась отличная идея.

— Атос, не надо меня домой, выруливай сразу в контору. А меня по дороге высадишь, я тебе скажу, где остановиться.

— Семь пятниц на неделе, — констатировал он. — Куда это ты намылилась?

— Я потом тебе все расскажу, — мстительно передразнила она его интонацию, — а пока это «не моя тайна».

Атос хмыкнул, а она добавила:

— Да, слушай, цветы придется оставить у тебя. Мне же с ними нельзя по улице ходить: вдруг кто-то из моих старых клиентов встретится. Представляешь: плывет по воздуху букет… Ну чего ты насупился? Мне самой жалко. Классные цветы. Спасибо тебе… Но не ехать же мне домой только из-за них.

— Ладно, — вздохнул Атос. — Хотя меня иногда и вышибает твой рационализм.

— Ничего, еще подаришь.

В этот момент они добрались до нужного ей перекрестка, остановились, попрощались, и Маша отправилась претворять в жизнь свою новую идею. Которая заключалась в том, чтобы посвятить сегодняшний свободный вечер слежке за Лизой Деевой. Сколько раз она говорила Атосу, что пора ей этим заняться, но он упрямо отнекивался, уверяя, что пока не время, что с самого начала, когда они затевали эту операцию, они не рассчитывали на помощь невидимки, и Слон с Вадиком не прекращают вполне сносную слежку за вдовушкой. А пускать на такие элементарные дела Марусю, которая за полчаса работы может приносить миллионы, — крайне непрактично. Если будет нужно, они непременно попросят ее о помощи, но пока в этом необходимости нет… И тому подобное.

Может быть, необходимости и нет, но Маша соскучилась по «тонкой» работе, когда, находясь в одной квартире с хозяевами, только скользя между ними, она ухитрялась сутками ничем себя не выдать. А ведь надо было как-то спать, есть, справлять естественные надобности.

… Вот и знакомая дверь. Маша нажала кнопку звонка и, дождавшись шагов (ура! дома!), поднялась на несколько ступенек вверх по лестнице, сняла кроссовки и сунула их в рюкзак. А достала оттуда подобранную по дороге консервную банку, которую приготовилась бросить вниз, в лестничный пролет. Что она и сделала в тот момент, когда Лиза открыла. Оглядевшись, укутанная в шелковое японское кимоно, фиолетовое с золотым огнедышащим драконом, Лиза шагнула от двери и заглянула вниз, в пролет: что гремело? И этого было достаточно, чтобы Маша скользнула в квартиру.

В спальне играла мягкая музыка — как бы делясь друг с другом самым сокровенным, вели неспешный диалог саксофон и гитара. На огромном экране телевизора, подключенного к видику, мерцали плавные сумеречные блики. Лиза сбросила кимоно и принялась за, похоже, прерванную звонком гимнастику. Маша уже не в первый раз залюбовалась линиями ее тела. Она и раньше ловила себя на том, что красивое женское тело впечатляет ее больше, чем мужское, но не видела в этом патологии: она ведь не испытывала при этом влечения, а наслаждалась чисто эстетически.

Невольно она принялась сравнивать Лизу с собой. Фигура у той была, конечно, более женственна: бедра шире, а талия — тоньше. Ноги — длинные, ровные и красивые. Но ногами могла похвастаться и Маша. Грудь хоть и не вздымалась так бойко, как у Маши, зато сохраняла правильные сферические формы, была больше и приковывала взгляд крупными темными сосками.

Закончив занятия и приняв душ, Лиза вновь накинула кимоно, присела возле огромного зеркала и принялась за макияж. «Вот и еще одно ее преимущество, — подумала Маша, инстинктивно пытаясь запомнить названия всех этих ослепительно красивых коробочек и флакончиков, — никогда я не научусь пользоваться косметикой так, как она… Да, но у меня есть то, что перевешивает все ее достоинства, — молодость, — успокоила она себя и тут же укорила: что за натура, почему это в любой женщине нужно обязательно видеть соперницу? Нам ведь с ней делить нечего».

Один из париков, покоящихся на болванках вдоль края зеркала, черный и густой, с короткой стрижкой, что-то напомнил Маше, но она не успела собраться с мыслями, потому что часы пробили шесть и тут же раздался звонок в дверь. «Кто это у нас такой пунктуальный? — подумала Маша с неприязнью. — Хорошо, если это ее фотограф. А если не он? Лучше спрятаться заранее». И она юркнула под обширную кровать четы Деевых, где в свое время ей пришлось коротать пару, надо заметить, абсолютно спокойных ночей.

— О, какие цветы! Ты, как всегда, на высоте, милый, — услышала она приближающийся голос Лизы.

Вот скрипнула дверь спальни. Они уже здесь, догадалась Маша, и тут сердце ее заколотилось так бешено, что она схватилась за грудь, словно не давая ему вырваться наружу. Потому что Лизе в ответ прозвучал голос… Голос АТОСА (!!!):

— Весь Питер объехал, чтобы найти самый лучший букет.

— Очень, очень мило с твоей стороны. Ну, что ты встал как истукан? Раздевайся. — И Маша увидела, как на пол к их ногам упало сначала кимоно, а затем — одежда Атоса. (Час назад она видела, как он надевал все это!) Она, чтобы не закричать от отчаяния и стыда, что есть силы впилась зубами себе в руку.

— Что-то нечастым гостем стал ты у меня, — продолжала Лиза нежно и в то же время недобро, — ты бы и сегодня не появился, если бы я не позвонила. Так?

— За два месяца мы сделали миллион баксов. Думаешь, у меня есть свободное время?..

— Не трепыхайся, Киса, — перебила его Лиза, — я все прекрасно понимаю. Как наша Маруся?

— Она все делает, как надо.

— И в постели?

— Мне обязательно ЭТО нужно обсуждать С ТОБОЙ? В конце концов, Шахиня, не я все это придумал.

— Куда уж тебе, Киса. Точно, это Я придумала. Только ты должен был влюбить в себя девчонку, а не наоборот. Вот что ты лежишь, как деревянный? Люби меня. Делай хоть что-нибудь. Делай! — угрожающе повторила она.

И он принялся ДЕЛАТЬ. Да так, что кровать чуть не прыгала по комнате. Лиза то блаженно стонала, то кричала во весь голос, а Маша, забившись в угол, тряслась от сдерживаемых рыданий и до крови кусала руки. Ей казалось, она сходит с ума. В то же время в единое четкое знание ПРАВДЫ соединилось в ее сознании множество фактов и неясностей: и почему Атос не давал ей следить за Лизой, и кто подходил к нему в ресторане (парик!), и кто заглядывал в ванную во время ее приступа дурноты…

Наконец они затихли, и Маша услышала томный Лизин голос:

— Вот это ты умеешь. Киса. Тут ты Бог.

— Паршиво у меня на душе…

— Видно, ты и вправду влюбился в эту дурочку.

— Она совсем не дурочка.

— Нужно быть полной идиоткой, чтобы поверить в эту нашу сказочку про благотворительность. Киса — Робин Гуд!.. Умора!

— Она просто добрая. Вот и верит в чужую доброту… Я ведь ее немного знал раньше.

— И еще большей идиоткой нужно быть, чтобы поверить, что ты, двадцатилетний сопляк — главарь банды.

— Она меня любит.

— Да, тут ты хорошо поработал. Но вот обратная картина мне вовсе не нравится. Только не думай, что я ревную. Если ты не будешь к ней равнодушен, тебе потом будет сложно убрать ее.

— Разве это обязательно?

— А тебе сильно хочется иметь врага-невидимку? Ты, наверное, плохо представляешь, на что способна обманутая женщина. Даже обыкновенная.

— Шахиня, давай отпустим ее с Богом. Сейчас. Ну, я прошу.

— Сейчас?! Кисонька, кто же отпускает курочку, которая только-только начала нести золотые яички?! Разве вы банки грабили? Выбрали КАССЫ в банках, а это не одно и то же. Вот когда наша Маруся доберется до настоящих денег, тогда я, может, успокоюсь. И тогда-то ты и уберешь ее. Понял?

— Да. Слушай, Шахиня, а я-то тебе зачем?

— А мне нравятся вот такие крепенькие мальчики. Как грибки. Груздочки. На базаре такими бабульки торгуют. Кстати, бабки-то где?

— В машине.

— Ох, кретин. Быстро сюда их!

Атос спрыгнул на пол и стал торопливо натягивать одежду. Маша чувствовала, как ее отчаяние превращается в ярость. Атос оделся и вышел из спальни. В тот же миг Маша выкатилась из-под кровати, догнала его у входной двери и позвала тихо:

— Ки-са! — впервые она назвала его так.

Он замер, медленно обернулся, и краска отхлынула от его щек. Она стояла перед ним растрепанная, с красными от слез глазами.

— Больше ты не Атос. Ты Киса.

— Я тебе все… — начал он хрипло, но осекся. — Я…

— С кем ты там?! — крикнула из спальни Лиза, но ответа не дождалась.

— Не надо. Не надо ничего объяснять, — зловеще произнесла Маша, отступая на шаг. — Я теперь все понимаю. И я тоже теперь не Маруся. И не Маша, и не Мери. Я теперь — МАРИЯ. Мария — Королева полтергейста! — И она, глядя в его глаза, лишь часть энергии направила в привычное русло. Боль тупо ударила ей в надбровные дуги, и глаза Леши Кислицина расширились от ужаса.

Первое, что она сделала, — выдернула из замочной скважины массивный ключ и сунула его в карман. С криком «Она здесь!». Киса влетел обратно в спальню.

— Кто? — встрепенулась Лиза и тут же все поняла, увидев, как ее симпатичный, небольшой, овальной формы аквариум с одной золотой рыбкой поднялся в воздух и стремительно помчался в ее сторону. Лиза успела отклониться, и он, ударившись о стену, разлетелся вдребезги. Рыбка в агонии забилась на простынях. Теперь в воздух взмыл видик и полетел в голову Кисы. Но и тот сумел увернуться, и японский аппарат въехал в большое сияющее зеркало, осыпавшееся на ковер грудой алмазных осколков.

И тут же из вазы выпорхнул букет — те самые розы, которые сегодня Атос дарил сидящей в его автомобиле Маше. Описав в воздухе сложную фигуру, букет подлетел к Кисе и принялся размеренно и смачно хлестать его по физиономии. А он, морщась и вытянув перед собой руки, ловил воздух возле букета. В этот момент, получив небольшую передышку, Лиза соскользнула с кровати на пол — прямо на стекла босыми ступнями, — подскочила к мебельной стенке, сунула куда-то руку и выдернула ее уже с маленьким пистолетом. (Муж и жена — одна сатана.) «Трах! Трах! — оглушительно прогремели выстрелы в сторону дерущегося букета, и буквально перед носом у Маши просвистели пули.

Она бросила цветы и моментально оценила обстановку. Лиза будет обстреливать пространство вокруг любого самопроизвольно движущегося предмета и рано или поздно в нее попадет. Можно, конечно, затаиться, а потом неожиданно всадить ей в горло острый предмет, но до такой степени озлобления она пока не дошла.

Газ! Она выдернула баллончик и, сунув его в лицо Лизе, нажала на клавишу. Но тот лишь коротко пшикнул и умолк. Пусто! Что-то она не рассчитала. А Лиза уже палила перед собой. Маша бросила баллончик и на цыпочках побежала к входной двери. Словно угадав ее намерения, Шахиня крикнула:

— Киса, дверь! Не выпускай ее!

Тот метнулся в коридор, но было поздно: дверь уже отворялась.

— Ложись! — крикнула Лиза Кисе, который теперь загораживал от нее дверной проем. И когда тот упал на пол, сделала несколько выстрелов в открытую дверь. Но по Лизиной команде упала и Маша, и пули просвистели у нее над головой. Она кубарем скатилась по лестнице, вылетела из подъезда, прыгнула в машину Кисы (благо, он давно подарил ей дубликаты ключей) и, со скрежетом вырулив со двора, помчалась прочь от этого места, где впервые в жизни она узнала цену предательству и унижению.

Слезы застилали ей глаза, и она почти не видела дороги. Однако, не замедляя скорости на поворотах и останавливаясь далеко не на каждом светофоре, нарушив, наверное, все известные правила движения, чудом никого не сбив и не подхватив гаишного «хвоста», она оказалась на какой-то окраине и, не вписавшись в поворот, вылетела на обочину. Промчавшись метров пятнадцать от дороги по пустырю, она, наконец, остановилась и хорошенько проплакалась.

Мало-помалу омывавшее ее грудь горячими волнами отчаяние затвердело и превратилось в жесткую корку, намертво сковавшую сердце. Она еще не осознала перемены в себе. Но глаза ее высохли. И она трезво прикинула в уме: оставаться тут, в этой машине, опасно. Возвращаться домой — тем более. «Деньги лишними не бывают», — вспомнила она фразу, оброненную как-то Атосом и повторенную в тот же день отцом.

Она вышла из машины, открыла багажник, а за ним, набрав код, бронированную крышку встроенного сейфа и с трудом извлекла оттуда точно такой же чемодан, какой Копченый заносил в ресторан. Она открыла его. Здесь на кейсы места не тратилось: все было плотно забито пачками стодолларовых бумажек. Она сунула одну пачку в карман, закрыла чемодан и, с трудом волоча его, двинулась в сторону магистрали.

Сигналя рукой проезжающим машинам, она стояла на обочине и сосредоточенно обдумывала все то, что с нею произошло. Вдруг в рюкзачке дал о себе знать сотовый, включенный на режим вибрации. Вынув его, Маша размахнулась было, но, передумав, просто отключила и сунула обратно. Вскоре ее — потрепанную, но симпатичную девочку с огромным чемоданом — подобрал веселый конопатый дядька на белом «Москвиче».

— Из дома, что ли, сбежала? — поинтересовался он.

— Да, — буркнула она и надолго замолчала.

Конопатый мужик что-то не переставая болтал, а она, сидя на заднем сиденье и держась за ручку чемодана, все думала и думала. И становилась все мрачнее. И кулаки ее сжались сами собой.

— Уничтожу! — неожиданно сказала она вслух.

— Что? — переспросил дядька. — Ничего, — огрызнулась она и, сунув ему хрустящую бумажку, скомандовала: — К гостинице «Центральная».

— А поселят? — усомнился дядька, с удовольствием засовывая баксы в карман. Но симпатичная мрачноватая девочка не удостоила его ответом.

Мария

1

— Кажется, мы сможем немного отдохнуть, — усмехнулась Лиза, поднося к губам бокал шерри, и впервые за последнее время голос ее был не железно-повелительным, а, как раньше, по-кошачьи мягким.

Они сидели в плетеных креслах на открытой веранде ялтинского ресторанчика «Лидия», и кремовые лучи из-под шелкового, абажура настольной лампы выхватывали их лица из полутьмы.

Атос-Киса не пожелал принять эту перемену в тоне госпожи как дар. Оставаясь, как и все это время, почтительным рабом, он ответил с интонацией нейтральной:

— Ничто не мешало нам отдохнуть и раньше.

То, что дар ее отвергнут, Шахиню слегка задело, и она заметила со злой иронией:

— Кто это у нас стал такой смелый? Неужели наш Киса? Тот самый Киса, который с выпученными от страха глазами метался по Питеру и готов был голым в Африку бежать, лишь бы не встретиться со своей мстительной девкой?..

— Я и не говорю, что не боюсь. Наоборот, я и сейчас боюсь. Если бы она захотела, она бы давно разделалась с нами. И когда мы брали контору, и когда выбирались из Питера, да когда угодно. А она нигде не мешала нам. Так почему ты именно сейчас почувствовала себя в безопасности?

— Почувствовала, и все. Слишком долго ничего не происходит. Она оставила нас в покое. А раньше мне все время казалось, что она стоит у меня за спиной.

— А мне и сейчас так кажется.

— Нервы, Киса, нервы. И нечистая совесть. Ты ведь сам сказал: если бы она захотела, она бы уже давно нас достала.

С минуту они сидели в тишине, и вдруг Атос поднял припухшие от бессонницы глаза и, устремив их в пустоту над головой Лизы, медленно и отчетливо произнес:

— Мария, если ты здесь, дай знать о себе. Казни или милуй, только не молчи, не мучай неизвестностью. Сделай что-нибудь. Пожалуйста.

Вновь напряженная тишина. И губ Шахини уже коснулась было презрительно-торжествующая улыбка, когда раздался легкий щелчок и воцарилась тьма.

Шахиня нащупала кнопку выключателя, и лампа вспыхнула снова. Но тут же кнопка плавно утопилась в подставку, и свет погас опять.

— Официант! — чужим, сиплым голосом крикнула Лиза. — Эй!

Официант подошел.

— Что это у вас со светом?

— Одну минуту. — Он нажал на выключатель, и лампа осветила искаженное ужасом лицо Лизы.

Но вот кнопка поползла вниз, щелчок, и снова сидящих окутала темнота.

— Прошу прощения, — вскинул брови официант, — по-видимому, лампа неисправна. Перейдете за другой стол?

— Нет, — ответил Атос. — Мы как раз собирались посидеть без света. — И в голосе его слышались одновременно и обреченность, и торжество.

— Подожди, — остановила Лиза собравшегося уйти официанта. — Ты видел сегодня девчонку в старых джинсах и свитере?

— Которая с вами пришла?

— С нами?.. Ах да. С нами. И где она сейчас?

— Не знаю. Вам виднее. А в чем дело?

— Да ни в чем. Гуляй.

Шахиня повернулась к Атосу:

— Почему же она ничего не сделала раньше?

— Не хотела, — усмехнулся Атос.

— А ты-то чему радуешься? Ведь ей нас убить — раз плюнуть. Эй ты! — зло крикнула она в темноту ялтинской ночи. — Чего тебе надо? Кису? — и продолжала уже спокойно: — Так забирай его. Я тебе его дарю. Добра-то…

Маша молча сидела на перилах веранды, и слезы катились по ее щекам. Если бы она знала сама, чего она хочет. Если бы знала!

— И Кису тебе не надо, — улыбнулась криво Шахиня. — Правильно. На кой он тебе? Трусливый, жадный, подлый. Он меня вот ненавидит, а спит со мной, потому что боится. Тебя он любил и предал… Это мне он нужен, потому что я такая же. А тебе он ни к чему.

— Прекрати, Лиза, — тихо сказал Атос, а затем повторил, но уже громче и с угрозой в голосе: — Прекрати. Или я тебя убью.

Маша перемахнула через перила — прямо на газон, шагнула к краю дороги и, утерев щеки ладонью, стала ловить такси.

— Не убьешь, Кисонька, струсишь, — уверенно парировала Шахиня. — Потому что ты слизняк. Во всем. Кроме постели. Надо отдать тебе должное.

Атос схватил со столика нож и замахнулся.

— Ну, давай, давай, ударь! Покажи ей, что ты еще умеешь.

Атос разжал ладонь. Нож выпал. Атос встал и, рванув в сердцах за край, опрокинул стол. И решительно направился к выходу.

Сидящие на веранде и даже в зале тянули шеи, чтобы разглядеть, откуда этот грохот и звон бьющейся посуды. Он стоял и в ушах Атоса. Но еще звонче — несущийся вдогонку победный смех Шахини.

Маша всего этого не видела и не слышала. Она уже ехала в сторону своего очередного временного жилища (сколько она их сменила!) и пыталась сосредоточиться, чтобы объяснить хотя бы себе самой, зачем она преследует Лизу и Атоса, чего ей от них надо.

Сначала, еще в Питере, наблюдая их поспешное бегство, во время которого они не забыли-таки прихватить с собой не только деевские сбережения, но и содержимое сейфа Кисиной банды, она была уверена, что собирается расправиться с ними и просто ждет момента поудачнее. Моменты случались, а она почему-то медлила. И ей стало казаться, что их смерти не дадут ей искомого удовлетворения, а получит она его, лишь превратив в ад их жизни, изредка обнаруживая свое присутствие, постоянно подтверждая свой неусыпный над ними контроль и время от времени совершая поступки, которые приводили бы их в отчаяние. Но вскоре она поняла, что и это почему-то ей неинтересно. И она наблюдала.

Наблюдала их странный союз ненавидящих друг друга людей. Наблюдала их мрачное веселье в кабаках. Наблюдала их брезгливую любовь в постелях гостиничных номеров (ей просто некуда было деться). Наблюдала.

… Перед сном она впервые за много дней открыла «Трех мушкетеров», книгу, которую, словно талисман, всюду таскала с собой. Но, наткнувшись на имя «Атос», захлопнула ее и, протянув руку к торшеру, выключила свет.

— Эй, милая, а кто за все это платить будет? — спросил пожилой краснолицый мужчина в черном костюме и белоснежной рубашке, указывая рукой на перевернутый стол. — Вашего кавалера мы остановить не успели.

Лиза не была бы Шахиней, если бы не умела извлечь выгоду из самой невыгодной ситуации.

— А он тут и ни при чем, — заявила она, — это девчонка какая-то сделала. Нечего в кабак кого попало пускать.

— Она врет, шеф, — вмешался стоящий рядом с краснолицым рослый смуглый парень. — Девчонка пришла с ними. Я сам видел. Только она почему-то не с ними сидела, а вот тут — на перилах. А потом спрыгнула и к Червонцу в тачку села. А стол парень уже после того перевернул.

На что-то подобное Лиза и надеялась. У нее загорелись глаза:

— Стоп, стоп. Сколько я вам должна, за все? — обратилась она к пожилому, а парню бросила: — А ты не уходи, дело есть. — И снова повернулась к краснолицему: — Ну?!

Тот, нимало не смутившись, назвал баснословную сумму, словно не столик был перевернут, а обвалилась к чертовой матери вся веранда. Но Лиза не спорила, а тут же сунула ему деньги — раза в два больше, чем он требовал, сопроводив этот жест фразой сквозь зубы: «Исчезни, чтобы духу твоего здесь не было». Что тот с удовольствием и сделал.

Столик был водворен на место, она и рослый парень сели друг против друга, и между ними завязался разговор.

— Значит, ты знаешь таксиста, с которым уехала девчонка?

— Может, сперва познакомимся? — парень с удовольствием ощупывал ее взглядом.

— Познакомимся, — она перехватила его взгляд. — И очень даже близко. Только не сейчас. Ты можешь быстро найти этого таксиста?

— Это будет дорого стоить.

— Узнаешь у него, куда он увез девчонку, и найдешь ее. За это — штука баксов. Пятьсот — сейчас, пятьсот — когда сделаешь. Согласен?

— По рукам, — ухмыльнулся тот. — Но плюс к тому — близко познакомиться.

— Вот мой телефон, — говорила она, рисуя цифры на клочке бумаги, — так зовут девчонку, — продолжала она писать, — приезжая. Возможно, остановилась в гостинице, может быть, даже под своим именем. А вот деньги, — она полезла в сумочку. — Сделаешь — звони, получишь остальное. Только быстрее.

— Я позвоню через час, — он поднялся и шагнул в сторону выхода. Но Лиза остановила его. Будучи хорошей физиогномисткой, она успела в момент передачи денег разглядеть алчный блеск в его глазах.

Он остановился:

— Ну, что еще?

— Получишь столько же, если найдешь человека, который девчонку УБЕРЕТ.

Он замешкался, потом сел обратно в кресло, и они обменялись долгими испытывающими взглядами.

— Ладно, — сказал он. — Сколько ты платишь? Если подойдет, я и сам возьмусь.

Лиза не склонна была торговаться и решила бить наверняка.

— Сто тысяч зеленых.

— Мы будем работать вдвоем. Выходит — двести.

«Двести тысяч долларов за сопливую девчонку!» — возмутилась Лиза в душе, но ковать железо следовало, пока горячо.

— Интересная у тебя арифметика, — покачала она головой, — а если вчетвером, то четыресто? Но я согласна.

— Жди звонка до утра.

— Но учти, делать все нужно неожиданно. Никакой борьбы, никаких похищений. Девчонка не простая.

— Ну-ка не темни. Чего в ней такого особенного?

— Вот этого я тебе говорить не буду. — Лиза опасалась, что, узнав о способности Маши становиться невидимой, наемники могут понять выгоду такого союзника и вступить с ней в сговор. — За двести тысяч я могу позволить себе такой каприз? А предупреждаю — для вашей же безопасности: делать все надо быстро и неожиданно, иначе ничего не выйдет и бабок тебе не видать. Если сделаете все так, как я сказала, получите их практически задаром. Если же замешкаетесь, нехорошей смертью можете умереть… И еще. — Страх притупился и окончательно уступил место холодному расчету. — Я должна иметь возможность сразу после этого осмотреть место, где она остановилась.

— Деньги?

— Какие у девчонки могут быть деньги?! — испугалась Лиза. — Сам посуди. Кое-какие бумаги. Нашей семьи касаются. Мы сестры.

— А я вот у мамочки один…

— Нечего зубы скалить. Поспеши-ка лучше.

— А зачем торопиться? Червонец ходит строго от кабака, маршрут у него такой. Так что мне нужно просто сидеть тут и ждать. С ним, кстати, и работать будем.

— Может, мне сразу с вами поехать? Хотя нет, кто знает, сколько вы ее искать будете, сколько дело делать… Ладно, сиди тут, жди своего Червонца. А я пошла спать. Найдете, позвонишь, скажешь куда, я сразу подъеду (в первый же день в Ялте они с Кисой купили для прогулок потрепанный «BMW»). Ясно?

— Жди звонка.

— У тебя паспорт с собой?

— Да. А это еще зачем?

— Дай-ка его мне — на всякий случай. Он поколебался, но, решив, что ничего рискованного в этом нет, достал паспорт из внутреннего кармана кожаного пиджака и подал его Лизе.

— Ну, все. — Она заглянула в паспорт. — Успехов тебе, Станислав Константинович Белый.

— Можно просто — Стас.

— Очень мило. Спокойной ночи, Стасик, — Лиза поднялась и, покачивая уникальными бедрами, двинулась к выходу.

2

— Да с какой стати ты собрался сразу звонить этой бабе?! — Червонец говорил тихо, но презрению и возмущению в его голосе не было границ.

Он и Стас стояли в фойе жилого корпуса пансионата «Жемчужная лагуна», слегка шокированные тем, что девчонка действительно записана под своим именем.

— Я же объяснял: она приезжает, мы делаем свое дело, зовем ее, получаем бабки и исчезаем…

— Белый, я дело говорю. Сначала девчонку потрясти надо. Может, и без мокрого обойдемся, а получим еще больше. Гадом буду, у нее или деньги, или золото. А то с какой бы стати нам за нее по стольнику отваливали?

— Там какие-то семейные веревки.

А ты и поверил?

С девчонкой что-то не то, я же говорил, все нужно делать очень быстро, иначе — облом.

— Это кто тебе сказал?

Стас убедился, что все его доводы выглядят несерьезно и решил дискуссию прекратить в приказном порядке:

— Вот что, Червонец. Если ты мокрухи испугался, вали отсюда.

Но и тот, почуяв, что разговорами ничего не добиться, сменил тактику:

— Да ладно ты, Белый, не заводись. Мое дело — предложить, твое — не согласиться. Хозяин-барин…

— Тогда я звоню, — Стас двинулся было к телефону администратора, но Червонец схватил его за рукав и зашептал на ухо:

— Погодь, Белый, мы тут и так засветились, иди на улицу из автомата позвони.

Не заметив подвоха, Стас кивнул и пошел к выходу. Но только дверь за ним закрылась, Червонец дернулся к лифту.

Седьмой этаж. Четные номера — по одной стороне, нечетные — по другой. Вот она: комната № 706. Червонец осторожно повернул ручку и надавил. Чем черт не шутит: записалась же она под своим именем, могла и дверь не запереть. Ан нет. Заперто. По ковровой дорожке, делающей шаги бесшумными, он добежал до стола дежурной по этажу.

За столом в мягком кресле спала женщина лет сорока пяти. Червонец осторожно вытянул верхний ящик. В пластине с пронумерованными отверстиями ключа от семьсот шестой не было. Значит, девчонка на месте. Он метнулся к открытому окну и выглянул. До балкона ее номера — рукой подать: третья дверь по коридору, третья дверь балкона. Но добраться невозможно. Стоп! Балконы длинные — общие для двух комнат, только перегородками разделены. Значит, на балкон семьсот шестой можно перелезть из семьсот восьмой. А от нее — ключ на месте! Он быстро вернулся к столу дежурной, осторожно вытянул ключ из отверстия и побежал по коридору.

Входя в комнату, он оглянулся. И увидел: из проема лифта вылетел Стас! Червонец захлопнул дверь, повернул ключ и бросился к балкону.

… Положив трубку сотового, Лиза толкнула Кису в бок:

— Вставай, милый, хватит отдыхать, пора и поработать.

— Как тебе не надоест? Твоя бы воля, ты бы из постели не вылазила.

— Вставай, вставай.

— Отстань.

— Совсем я тебя, Киса, разбаловала. То, что нормальный мужчина называет отдыхом, для тебя — великий труд. А этим словом, между прочим, иногда называют и что-нибудь другое. Сегодня, например, тебе предстоит покрутить баранку.

Он сел на кровати.

— Куда едем?

— Подкатим к одной гостинице, точнее — к пансионату. Постоишь, подождешь меня и — назад.

— А почему ночью? И почему ты не объясняешь мне суть дела? Это как-то связано… Связано С НЕЙ?

— Много будешь знать, Кисонька, скоро состаришься. Вставай быстрее да поменьше рассуждай.

… Стас, заметив Червонца, бросился к нему, но дверь захлопнулась перед носом. Червонец, цепляясь за перила, перелез через перегородку и, оказавшись на балконе семьсот шестого номера, вошел в открытую дверь.

Разметавшись в духоте южной ночи, сбросив одеяло, худенькая девочка в просторной полосатой пижаме лежала на постели, выхваченная из тьмы мягким светом луны.

Червонец, поглядывая в ее сторону, принялся методично обыскивать комнату: в столе — пусто, под кроватью — ничего, в рюкзачке — обычная женская мелочь, несколько пачек сторублевок (Червонец растолкал их по своим карманам), сотовый… В шкафу… Дверь платяного шкафа скрипнула, и Маша, проснувшись, увидела спину незнакомого человека, копающегося в ящиках.

В этот миг за дверью раздался очень тихий стук. Червонец кинулся к двери и так же тихо спросил:

— Белый?

Из-за двери ответили еще тише:

— Да. Открой, Червонец.

— Сначала обыщу комнату, потом, если не найду ничего, потрясу девчонку. А уж потом — делай что хочешь. А пока стой под дверью и жди.

— Она спит?

— Да, — ответил Червонец, но тут в комнате вспыхнул свет, он обернулся и увидел, что девочка сидит на постели и во все глаза его рассматривает. Он приложил палец к губам. Она кивнула и, дотянувшись до стула с одеждой, принялась натягивать ее прямо поверх пижамы. Червонец усмехнулся про себя: «Никто тебя насиловать не собирается». Тут из-за двери снова раздался тихий голос Стаса:

— Червонец, убей ее. Убей, пока не проснулась. Увидишь, твоя затея плохо кончится. Убей ее сразу, как договаривались…

— Стой и молчи! — рявкнул Червонец во весь голос. И, обернувшись к девчонке, сказал:

— Слышала? Нам хорошо заплатят, если мы тебя грохнем. Но я решил, что и пальцем тебя не трону, если ты сама мне все отдашь.

— Что? — Маша сунула ступни в кроссовки. Напрасно Червонец думал, что она одевается из страха. Напротив, она почти не испугалась, а холодно прикинула: если придется становиться для этого типа невидимой, есть смысл сначала одеться в стандартную «униформу». — Что я должна отдать? — повторила она, натягивая латанный-перелатанный свитер.

— Не знаю. Но так просто людей не убивают. Или деньги, или драгоценности. Лучше отдай сама. Ведь если я ничего не найду, я точно убью тебя, должен же я хоть что-то на тебе заработать.

При всем желании Маша не могла бы отдать ему деньги, чемодан с ними она втиснула в ячейку аэропортовской автоматической камеры хранения. Но и желания такого у нее появиться не могло: она уже оценила обстановку и поняла, что без особого труда сумеет избежать неприятностей.

«Значит, эти люди наняты кем-то, чтобы убить меня. Кем? Конечно, Шахиней. И Атосом? Нет, не может быть, он здесь ни при чем».

Червонец приблизился к ней:

— Ну что, будем говорить, или дяденька сделает тебе больно?..

Он протянул руку, намереваясь сдавить ей горло, но она отпрянула — ровно на столько, чтобы шершавые клещи его пальцев не достали ее. И исчезла.

Червонец тряхнул головой и уставился на то место, где она, держа в руках рюкзак и поджав колени к подбородку, сидела только что. Но увидел лишь, как неестественно, сама собой шевелится постель: образуются и распрямляются вмятины. Затем он увидел, как открылась балконная дверь… И на удивление быстро сообразил, в чем приблизительно дело.

— Белый! — закричал он взволнованно, подскочив к двери комнаты.

— Что там у тебя?!

— Встречай ее возле семьсот восьмой. Она умеет становиться невидимой. Убей ее сразу, пока видишь!

А сам бросился к двери балкона и запер ее изнутри, чтобы невидимка не могла вернуться.

Маша не слышала их короткого разговора. Потому, пройдя через соседнюю комнату (рюкзак она одела за спину, чтобы руки при лазанье по балкону были свободны), она совершенно безбоязненно повернула ключ и шагнула в коридор…

Стас прятался за дверью номера. Нож, направленный девушке между лопаток, вонзился в покоящихся в рюкзаке «Трех мушкетеров» и, пробив лишь обложку и несколько десятков страниц, даже не оцарапал ее. Но она испугалась и закричала. Белый, чертыхнувшись, выдернул нож и замахнулся для нового, на этот раз убийственного удара… И вдруг обнаружил, что наносить его некому.

Он замешкался лишь на миг, в голове его мелькнули слова Червонца — «она умеет становиться невидимой», и он изо всех сил ударил ножом в то место, где девчонка была только что. Свободно пройдя через пустоту, лезвие намертво застряло в косяке двери.

А Маша, добежав до площадки, влетела в лифт, который, на счастье, после Белого так и остался на седьмом этаже. Она нажала кнопку, и лишь тут ужас обуял ее. Она пыталась унять нервную дрожь, но тело не слушалось, и зубы стучали сами собой. Сбросив рюкзак, она вынула из него порезанную книгу и сначала поцеловала ее, а потом, листая испорченные страницы, заплакала и засмеялась одновременно. Ее спасли «Три мушкетера». И Атос — среди них.

В фойе она чуть нос к носу не столкнулась с Шахиней. И, не задумываясь, набросилась на нее. С наслаждением и остервенением принялась она рвать на Лизе одежду. Та попыталась увернуться, но нет, наверное, занятия менее благодарного, чем игра в кошки-мышки с невидимкой.

Великолепное вечернее платье Шахини было изодрано в клочья, и к тому моменту, когда в фойе вбежал вызванный дежурным администратором милиционер, она, лохматая, с исцарапанными плечами и лицом, рыча от бессильной ярости, дикой кошкой металась от стены к стене.

А Маша, выйдя на улицу, увидела стоящие перед входом «BMW». За рулем — Атос! «Он! Все-таки он!» — мысль эта занозой вонзилась ей в сердце. Но она заставила себя не чувствовать боли и двинулась к машине.

Она не знала, что собирается делать, но тут на глаза ей попались прислоненные к оградке газона возле урны орудия дворника — метла и железный совок с длинной рукоятью. Она схватила совок и, поравнявшись с машиной, ударила им по стеклу задней дверцы. Стекло вылетело со звоном. Она ударила еще раз и выбила стекло передней дверцы.

— Маша, постой, Маша! — закричал Атос.

И этот голос еще глубже вогнал занозу в ее душу. Стремясь убежать от боли, она кинулась прочь, безо всякой цели продолжая сжимать в руке массивную рукоять совка.

Атос, стараясь не упустить из виду летящую над асфальтом железяку, повернул ключ зажигания.

Пробежав метров пятьдесят, она услышала приближающийся звук двигателя. Она обернулась и что есть силы швырнула совок в лобовое стекло. Машина резко вильнула влево и въехала в красочную витрину «мини-маркета».

Но даже грохот и скрежет не смогли заставить Машу-Мери-Марусю-Марию оглянуться. Она бежала прочь. Прочь от этого ненавистного, подлого, любимого голоса. Прочь, чтобы никогда больше не слышать его.

3

Домой! К маме! Так окончательно решила она, помотавшись несколько дней по гостиничным номерам, где каждый шорох или поскрипывание заставляли ее покрываться холодной испариной.

Мысль о встрече со Степаном Рудольфовичем — злым гением ее детства, теперь не только не пугала ее, а напротив, забавляла. Толстый похотливый гопник. Уж теперь-то она сумеет заставить его уважать и ее, и маму.

«А вообще-то, — думала она, пристегнувшись к сиденью самолета и ожидая взлета, — вообще-то, сколько бы ни выпало на мою долю боли и разочарований, все-таки я, наверное, счастливая. Вряд ли хоть один из моих бывших одноклассников пережил и сотую долю того хорошего, что пережила я. Приключения, путешествия, маленькие веселые дебоши в питерских кабачках, любовь… Любовь?»

Так долго сдерживаемые слезы буквально брызнули из ее глаз. Седой мужчина лет сорока пяти, сидящий напротив, через проход салона и давно уже с интересом поглядывавший на юное, но очень выразительное девичье лицо, увидев слезы, наклонился в ее сторону и явно хотел что-то сказать, но Маша схватилась ладонями за виски, делая вид, что именно взлет самолета, который как раз в тот момент отрывался от земли, причина ее мук.

— Вам помочь?

— Нет, мне ничего не надо.

Она закрыла глаза и откинулась на спинку сидения.

… И все-таки не домой отправилась она прежде всего, а к давней своей подружке — Алке. Но перед тем как двинуть в город, она решила наконец-то переодеться. Прочь постылую «спецодежду»! Тут, в ее родном городке, можно не бояться, что кто-то увидит тряпки на невидимке. Только отчим да химичка, но вероятность встречи с последней минимальна, а от отчима она прятаться и не собирается.

То есть, выходит, тут она впервые в свое удовольствие сможет пользоваться своими деньгами? Раньше она и не думала об этом, прочно связывая свою жизнь с Питером. А ведь ей можно просто никогда не появляться там, в любом же другом месте она — самая, наверное, богатая девушка в стране, — в полной безопасности.

Эх, знали бы грузчики, бросая на багажный конвейер толстый и тяжелый кожаный чемодан, что в нем! Но Маша не привыкла беспокоиться за сохранность денег, ведь доставались они ей сравнительно легко. Если же в полной мере принять во внимание величину суммы, то можно сказать, что деньги достались ей даром.

Втиснув чемодан в автоматическую ячейку, она, оглядевшись по сторонам и убедившись, что за ней никто не наблюдает, расстегнула одну застежку, отогнула крышку и, вытащив из-под нее несколько пачек, сунула их в рюкзачок. И потом только, установив шифр, захлопнула дверцу камеры.

В автобусе ее неожиданно для нее самой охватило лихорадочное возбуждение: как-то встретят ее Алка, мама, старые знакомые, прежние друзья? Изменились ли они? Изменилась ли она? Если да, то как, в какую сторону?

В центре она зашла в магазин-салон «Фасон», почти пустой по причине бешеных цен, и под взглядами округлившихся глаз продавщиц купила итальянское велюровое вечернее платье салатно-бирюзового оттенка с золотой строчкой на груди, итальянские же туфельки на каблучке (не очень высоком, научиться ходить на шпильках у нее еще никогда не было повода) очень близкого к платью зеленоватого тона, черную бархатную чешскую сумочку, украшенную какими-то камешками, часики, парфюмерный набор, комплект нижнего белья и флакончик французских духов. «Боже мой, — думала она при этом, — как же все это покупают обычные женщины?» Подумала и купила еще один флакончик — в подарок маме. И еще один — Алке.

Она переоделась тут же — за ширмой и пошла было к выходу, но ее окликнула продавщица, яркая женщина лет тридцати пяти:

— Девочка! Позволь дать тебе один совет.

— Слушаю вас.

— Во-первых, не мешало бы тебе привести в порядок свою голову. То, что ты сейчас надела, и то, что творится у тебя на голове, — вещи несовместимые. Во-вторых, не сутулься, держи голову выше, ты красавица. Вот и все.

— Спасибо. Почему вы так добры ко мне?

— Ты очень необычная покупательница. Да, вот еще что: этот жуткий баул, — она показала рукой на сумку-рюкзак, в которую Маша сложила старую одежду, — можешь пока оставить у меня.

Маша зашла обратно за ширму, переложила деньги в бархатную сумочку, затем, еще раз поблагодарив продавщицу, обменялась с ней телефонами и, отдав ей свое потрепанное барахло, отправилась в салон красоты.

… Знакомый подъезд, знакомая лестница с деревянными перилами, знакомая дверь, знакомая кнопка звонка… Алка стояла на пороге точно такая же, какой ее запомнила Маша." Ничего в ней не изменилось. Хотя нет. Пожалуй, появилась в ее фигуре неяркая, но заметная женственность. Да, пожалуй, она даже стала привлекательной. Это при том, что сейчас она без макияжа, в растянутых на коленках спортивных штанах и полосатой футболке.

— Вам кого? — спросила она, во все глаза разглядывая молодую и роскошную красотку на своем пороге.

— Простите, — затеяла игру Маша, — мне правильно сказали адрес, тут ли живет девушка по имени Алла?

— Да, это я.

— Очень рада. Мне о вас рассказывали много хорошего.

— Кто, если не секрет?

— Помните ли вы девочку, которая до девятого класса училась с вами? Ее звали Маша.

— Ах, так это она вас прислала? — оживилась Алка и тут же прозрела: — Машка, ты?!

Они обнимались, смеясь и отступая на шаг, разглядывали друг друга… Алка покачала головой:

— Ёлки! Какая ты!..

— И ты тоже стала симпатичной.

— «Тоже», — передразнила Алка, — от скромности ты не погибнешь. А вообще-то правильно. Я всегда была пацанкой, пацанкой и осталась. Ну где ты, как ты? Где учишься или работаешь?

— А ты?

— Я — в политехе, на физмате, представляешь, занесло? А ты небось в университете?

— Я пока отдыхаю.

Возникшая после этих слов неловкая пауза затянулась, но Алка вовремя нашлась:

— Да что мы тут в дверях стоим? Проходи.

Алка для приличия поотказывалась от подарочных духов, но, конечно же, приняла их, и сейчас обе умирали от удовольствия: Алка — разглядывая и обнюхивая флакончик, Маша — наблюдая ее ребяческую радость.

— Знаешь, — призналась она, — а я ведь дома-то еще не была.

С трудом оторвав взгляд от подарка, Алка уставилась на Машу:

— Ты что, не с ними приехала?

— Нет. А почему…

— Да ведь они за тобой в Ленинград улетели!

— Куда?

— В Питер. В среду.

— Приплыли… — мрачно констатировала Маша. — Слушай, у меня даже ключа от квартиры нет.

— Ну и ладно. У меня поживешь. Куда они денутся? Через пару дней примчатся.

— Не уверена. Меня уже сто лет в Питере нет. Сейчас мама, небось, всю милицию там на уши поставила, по моргам мечется.

— А где ты была?

— Та-ак, — неопределенно протянула Маша вместо ответа. И вернулась к прежнему: — Что делать-то?

— Телеграмму дай.

Маша на минуту задумалась, потом согласилась:

— Придется. Но ведь потом, когда они домой примчатся, начнется… Отцу-то я записку оставила, что все в порядке, чтобы не искал, ему достаточно. А маме все объяснить придется.

— А что объяснять? Где ты была? Откуда у тебя все это? — она сделала неопределенный жест рукой.

— Ой, ну ты-то хоть не доставай, ладно? Я все тебе расскажу, только потом. А сейчас я хочу умыться, хочу есть, хочу отдохнуть и так далее.

— Правда, дура же я! — встрепенулась Алка. — Ты же с дороги. Иди в ванную, а я пока на кухне сварганю что-нибудь. А вообще-то, — она взглянула на часы, — сейчас мама с Никитой придет, она нас и покормит.

… Когда Маша проснулась, было уже девять вечера. Алкина мама снова хлопотала на кухне. В комнате стоял полумрак. За окном шелестели тополя.

«Как здесь хорошо, — подумала Маша, — даже не ожидала, что могу так соскучиться по своему городишке…»

В дверь заглянула Алка и, увидев, что глаза Маши открыты, обрадованно воскликнула:

— Ну, слава Богу, проснулась! А я уже думала, будить придется. Вставай бегом, умывайся и одевайся. Мы идем к моим в общагу.

— Куда? — не поняла Маша.

— В общежитие, к моим одногруппникам.

— Зачем?

— Пьянствовать! — радостно сообщила Алка. — У мальчика одного день рождения сегодня.

— А как на меня смотреть будут, я же чужая?..

— «Чужая», ну ты скажешь! Да у нас в группе одни мужики. Для них симпатичную девчонку привести в компанию — лучший подарок.

И действительно, Алкины одногруппники выказывали Маше такую бездну внимания, что она очень скоро стала чувствовать себя среди них, как рыба в воде. Правда, где-то в глубине души по своему житейскому опыту она ощущала себя много старше всех этих ребят — своих одногодок, но все равно ей было приятно. Пили водку, пиво и какую-то жуткую «клюковку». Закусывали каким-то странным салатом и консервами. Гремела музыка.

После часа брожения, смены кавалеров и собеседников ситуация стабилизировалась: от Маши уже не отходил плечистый светловолосый юноша по имени Сережа, почувствовавший к себе ее особую благосклонность. Он действительно понравился ей. Не настолько, конечно, как казалось ему, но все же, когда он, танцуя, нагло и одновременно застенчиво попытался ее поцеловать, она не отстранилась. Только перед глазами ее при этом стояло совсем другое лицо.

Пить таким образом — по-студенчески — большими дозами, мешая напитки и практически без закуски, Маша привычки не имела. Отчего и напилась в зюзю. Проснувшись среди ночи в Алкиной постели, томясь от подступавшей к горлу дурноты, она тщетно пыталась вспомнить, что было потом. Помнила какие-то разговоры по поводу того, что кончается спиртное… Но потом оно откуда-то появилось. Помнила, как Алка и Сережа, поддерживая с двух сторон, усаживали ее в такси…

4

— А теперь выкладывай все, — потребовала Алка, сев на стул перед кроватью.

— Что все? — лежа в постели, жалобно спросила Маша, мучимая абстинентным синдромом.

— Все, Мария, все, — продолжала наседать подруга, нахохлившись, как воробей. — И где ты была, если не в Питере, и чем занималась, и главное, откуда у тебя деньги? Ты хоть помнишь, что ты отчебучила вчера?

— Нет. А что я отчебучила?

— Когда стало нечего пить, парни решили скинуться. Стали собирать деньги — выворачивать карманы, у кого сотня, у кого две. И тут ты… — Она прервалась. — Ну что, вспомнила?

— Рассказывай, рассказывай, ничего я не помню, — нетерпеливо попросила Маша, хотя что-то она вспомнила: какое-то щемящее чувство жалости и братства и желание осчастливить…

— И тут ты начинаешь реветь так, что краска плывет по всему лицу и причитать: «Ребята, да какие же вы хорошие, как я всех вас люблю. Но как вы живете? У вас ведь совсем нет денег! Сейчас, сейчас…» И, открыв эту свою сумочку, начинаешь обходить всю нашу толпу и раздавать баксы — кому десять, кому пятьдесят, а кому и сто досталось. И ревешь при этом, как белуга.

Маша представила себе эту безобразную сцену и отвернулась носом к стене.

— А они? — спросила она в подушку.

— А они смотрят на деньги, ничего понять не могут. То ли протрезвели, то ли что, но веселье как-то притухло. Как в «Золотом теленке». Помнишь, там был момен похожий, когда Остап Бендер в поезде своим миллионом хвастался?

— Помню, — все так же мрачно отозвалась Маша. — Ну, и что дальше вчера было?

— Ну, тут я ввязалась, говорю, ребята, у Маши большое горе, у нее за бугром умер близкий человек. А это она только что получила наследство. А ты уже спала, тебя уже положили… Короче, деньги все вернули, запихали обратно в сумочку. Только немного взяли, сгоняли, купили пять бутылок водки.

— А, вот это помню.

— Еще бы… Да, а сколько у тебя всего денег было?

— Какая разница? Забери их себе.

— Слушай, — Алка наклонилась над ней и, взяв за плечи, повернула лицом, — как бы много денег у тебя ни было, все равно ты не миллионерша, как Остап…

— Миллионерша! Да! — Маша вырвалась и села на постели. — Ладно. Слушай. Я расскажу тебе.

… — Все сходится, — выдержав паузу после Машиного рассказа, подытожила Алка. — И деньги, и той случай на химии, над которым я долго потом ломала голову, и мобильник у тебя, как у новой русской…

Маша дотянулась до тумбочки, взяла с нее сумочку и достала сотовый, сама не зная зачем. Да и вообще, зачем он ей нужен тут?

— Хоть у меня и роуминг, но тут это — бесполезная игрушка, — сказала она. — Ведь никто тут моего номера не знает… — Она включила телефон, жидкокристаллический зеленый экранчик засветился… И вдруг телефон пунктирно запикал, оповещая о том, что принял текстовое сообщение в режиме пейджера. Есть у этой трубки такая функция. Маша уставилась на него, как на гремучую змею.

По экрану полз текст. Откуда он тут взялся?! От волнения Маша не разобрала ни слова. Текст был пугающе длинным, никогда еще не сбрасывали ей такое обширное сообщение. Словно боясь, что трубка сейчас взорвется. Маша осторожно положила ее на тумбочку и, отодвинувшись от нее на постели как можно дальше, уперлась лопатками в стену.

— Чего ты так испугалась? — шепотом спросила Алка, также неотрывно глядя на мобильник округлившимися от волнения глазами.

— Не знаю. Тут текст какой-то. В режиме пейджера. Длинный ужасно. А номера-то не знает никто…

— Это Леша! — воскликнула Алка. — Я уверена, это он!

— Выходит, он тоже здесь?

— Скорее всего! И он звонил тебе. Ведь он тебя любит. А когда не дозвонился, кинул этот текст. С компьютера, я знаю, так можно: без пейджингового оператора, любой длинны…

— Любит?! — воскликнула Маша, пропустив остальное мимо ушей. — Да ты что?! Да он предал меня. Он даже убить меня пытался…

— Ты ничего не поняла. Он любит тебя, — с этими словами Алка привстала со стула, дотянулась до тумбочки и, взяв трубу, подала ее Маше: — Читай, что там.

Маша, подавив дрожь в голосе, принялась читать:

«Здравствуй, Мария. Я почти уверен, что ты никогда не прочтешь того, что я сейчас пишу, и все-таки здравствуй. Я знаю, ты считаешь меня предателем. Но это не так. Точнее, не совсем так. Я люблю только тебя. Я не предатель. Но я трус. Я малодушный человек. Мне хватает мужества только на то, чтобы признаться в его отсутствии. И Лиза знает это. И знает, что ее-то я как раз и боюсь больше всего на свете. В банде я был самым молодым и неопытным. Это она затеяла весь этот спектакль — специально для тебя. И конечно же, когда я вдруг стал главарем, меня все возненавидели. Стоило ей шевельнуть пальцем, и меня растерзали бы на куски. И ей доставляло какое-то непостижимое удовольствие под страхом этого заставлять меня ложиться с ней в постель. И чем противнее мне это было, тем больше нравилось ей. Но я сумел бы с этим справиться. Я обязательно сумел бы все изменить. Но не сразу. Мы бы сбежали с тобой куда-нибудь. Вместе. А вышло — по отдельности. Когда ты застукала меня с Лизой, тебе могло показаться, что я ловлю тебя, пытаюсь убить. Это не так. Просто невидимка не воспринимается как человек, он воспринимается как явление, даже как стихийное бедствие, полтергейст. И ты защищаешься, чисто инстинктивно… И в другой раз, когда Шахиня решила тебя убить, я ничего не знал об этом. Она приказала довезти ее до пансионата и подождать. Вот и все. Но когда я узнал, что она снова покушалась на твою жизнь, я плюнул на все и ушел. Точнее — сбежал. Не хочу снова врать тебе. Сбежал самым трусливым образом. Домой. И даже не взял ни копейки. А ведь мы обчистили сейф банды. Копченый, кстати, не оставит этого так просто. Я думал, что застану тебя дома. Куда ты еще могла уехать? Дома у тебя никого не оказалось, сотовый отключен. Вот я и набил на компе это письмо, и оно будет непрерывно отправляться тебе… Вдруг ты все-таки заглянешь в родной городок, и кто знает, может быть, трубка будет при тебе, и номер будет тот же. Все это маловероятно. Даже, пожалуй, невозможно. Но другого способа связаться с тобой я не знаю. Это как записка в бутылке, брошенная в океан. У меня есть предчувствие, что жить мне осталось недолго. Я знаю Копченого, я знаю Шахиню. Иметь врагом хотя бы одного из них — достаточно, чтобы всерьез готовиться к смерти. А уж обоих… И учти: это касается и тебя. Они будут искать тебя, ведь ты увела у них деньги. Будь осторожна, берегись. Слава Богу, у тебя есть дар, который может спасти тебя. Но будь начеку. Прости меня, Мария. Прости за трусость. Хотя в той паутине, в которой я запутался, трудно было оставаться смельчаком. Но — прости. И не думай, что я пытаюсь оправдаться. Я знаю: оправдания мне нет. Я говорю все это только для того, чтобы предостеречь тебя. И еще для того, чтобы не так больно было тебе от мысли, что тебя ИСПОЛЬЗОВАЛИ. Нет. Я люблю тебя. Я был счастлив с тобой. И ты тоже была счастлива со мной. Ведь правда?»

Сквозь слезы Маша взглянула на Алку и увидела, что та плачет тоже.

— Я же говорила тебе, Машка. Какая же ты глупая и жестокая…

Мобильник запикал снова. Маша поспешно перелистнула на новое сообщение.

«Здравствуй, Мария. Я почти уверен, что ты никогда не прочтешь того, что я сейчас пишу, и все-таки здравствуй…»

Все верно, Атос ведь написал, что компьютер отправляет это сообщение непрерывно… Маша вскочила, схватила сумочку, вытряхнула ее содержимое на постель и нашла затрепанный блокнот:

— У меня должен быть записан его номер. Сейчас, сейчас… Вот он! 32-12-43. Номер и адрес. Вот!

Дрожащие руки не позволяли поменять на трубке режимы, но, в конце концов, Маше удалось это. Она набрала номер.

— Да? — отозвался немолодой женский голос, видимо, Лешиной мамы.

— Здравствуйте. Леша дома?

— Дома. А кто его спрашивает?

— Это его знакомая. Вы можете позвать его?

— Вы знаете, к нему только что пришли какие-то люди, и они вместе заперлись в комнате. Но я сейчас попробую…

— А вы не знаете, что это за люди?

— Нет, Леша сказал, что это ленинградские друзья. А его ленинградских друзей я не знаю. — По интонации чувствовалось, что «друзья» эти матери не понравились.

— Подождите! Пожалуйста, скажите, как выглядят эти люди?

— Если честно, они выглядят как настоящие бандиты.

Не дослушав. Маша бросила трубку и, бегом вернувшись в комнату, принялась лихорадочно одеваться.

— Куда? — спросила Алка.

— Они нашли его. Нужно выручать.

— Но что ты можешь?!

— Я могу ВСЕ!!!

— Я — с тобой.

… Когда такси въезжало в его двор, они увидели, как трое человек (Маша узнала их — Копченый, Слон и Али-Баба) выбежали из подъезда, сели в машину и та, с места взяв приличную скорость, промчалась мимо. У Маши мелькнула мысль о том, что вот ведь как странно устроена жизнь: она-то была уверена, что никогда больше не увидит этих людей, что отныне дни и ночи ее будут спокойны и размеренны; может быть, немного скучноваты, но так по-домашнему удобны. И вдруг — очередной поворот и очередная гонка.

Подруги через ступеньку пролетели три этажа. Маша нажала кнопку звонка. И тут из-за двери раздался женский крик. Леденящий душу крик отчаяния и безысходности.

Переглянувшись, они, не прекращая звонить, принялись что есть силы колотить в дверь. И дверь открылась. Не слишком старая, но уже совсем седая женщина с неуловимо знакомыми Маше чертами стояла на пороге, трясущейся рукой указывая на дверь комнаты в конце коридора.

Атос, с искаженным от боли лицом и закрытыми глазами, лежал спиной на ковре и обеими руками сжимал рукоятку ножа, вонзенного ему в живот. Было непонятно, жив он еще или нет. Маша упала перед ним на колени, подсунула левую руку ему под голову и попыталась приподнять ее. Он застонал и открыл глаза.

— «Скорую»! Скорее врачей! — закричала Алка.

— Я уже вызвала, — бесцветным голосом сообщила мать. — И «скорую», и милицию.

— Маша? — прохрипел Атос.

— Да, да! Это я, Леша, милый! Только ты не умирай, ладно? Сейчас придут врачи, они все умеют. Только не закрывай глаза! Я люблю тебя, слышишь? Я все тебе простила! Да я никогда и не сердилась по-настоящему! Я люблю тебя!

— Я совсем не вижу тебя. — Он говорил с трудом, делая долгие паузы между фразами. — И я ненавижу себя за то, что не могу тебя видеть… Если на свете есть Бог, он не допустит, чтобы я умер, так и не увидев тебя… В этом платье… Я ниразу не видел тебя в платье. Ты в нем, наверное, очень красивая. Я ненавижу себя…

— Не надо, не думай о плохом. Думай о том, что я люблю тебя…

Так говорили они, снова и снова повторяя слова любви, слова раскаяния и отчаяния. Атос то терял сознание, то вновь приходил в себя, но паузы эти становились все длиннее, а голос все слабее. Наконец, очнувшись в очередной раз, он еще раз повторил: «Видеть тебя…» — и впал в беспамятство окончательно. Маша плакала, рукой вытирая свои слезы с его лица…

— Позвольте!

Она обернулась и увидела белый халат. Доктор прощупал пульс, приложил ухо к сердцу, затем скомандовал санитарам: «Скорее, в машину!»

— Доктор, — спросила Алка, семеня за врачом, — он будет жить?

— Трудно сказать наверняка. У обычного человека шансов не было бы вовсе. Но этот юноша, судя по сложению, спортсмен, не будем терять надежды…

Кто-то тронул Машу за плечо. Маша, всё еще сидящая на полу, подняла голову и увидела неприятное, с цепкими глазами рябое лицо мужчины, склонившегося над ней.

— Моя фамилия — Зыков, зовут — Андрей Васильевич. Я следователь. Я хотел бы поговорить с вами.

— Здесь?

— Можно и здесь. Но лучше давайте уйдем отсюда.

Маша поднялась и двинулась за мужчиной. И тут, горячо дыша ей в ухо, зашептала Алка:

— Маша, исчезни! Ты же можешь! Зачем тебе следователь? Исчезни!

Маша остановилась. Обернулась к Алке, словно желая что-то сказать…

— Машка, — шептала Алка, когда они спускались по лестнице, — не глупи. Сейчас, может быть, первый случай, когда это действительно нужно. У тебя будет куча неприятностей. Исчезни!

Почему она не становится невидимой? Она и сама еще не успела осмыслить это. Хотя… Что принес ей ее «божественный дар»? Что, кроме боли? «Просто невидимка не воспринимается как человек, он воспринимается как явление, даже как стихийное бедствие…» — вспомнила Маша слова из послания Атоса. Она потеряла дом и друзей, она потеряла себя — ту, какой бы ей хотелось быть… Человек, которого она любит, предал ее. А сейчас, когда она смогла простить его, он умирает…

Когда-то она должна остановиться!

В бежевой «Волге», к которой подвел ее следователь, уже сидела Лешина мать. «Осень, — почему-то вдруг подумала Мария, — наступает осень». И тут же поняла, откуда взялась эта мысль: тополя шумели так, словно огромный невидимка, раздувая щеки, старался вырвать их с корнем.

Пятна грозы

А когда настало утро, Люди удивились: Неужели все, что было Называлось «НОЧЬ»?!

Ночь. А я сел-таки за стол, взял-таки ручку. Пишу-таки.

Почему я себе это позволил? Ведь начать писать — значит подвергнуть себя риску обнаружения, что ты, всю жизнь считавший себя нераскрывшимся талантом, на деле — вопиющая бездарность. Не бутон, а болтун. Так почему же?

На днях достал с полки томик О’Генри и к стыду своему и страху заметил, что не всегда понимаю его витиеватые и терпкие, запаха кофе с коньяком, словесные обороты. А когда-то я хмелел с полуслова.

И еще. Надеюсь на Формулу таланта, которую я вывел «методом тыка» (эмпирически).

В школе… в моей горячо любимой школе (позднее я еще скажу о ней пару слов) я твердо усвоил… нет, не могу откладывать и сейчас же, не отходя от кассы скажу эту самую пару слов.

Итак, школа.

Славилась она, как и быть должно, блестящим коллективом педагогов, ибо «Дух учебного заведения живет не в стенах и не на бумаге, а в сердцах и умах», и т. д., и т. п. (Ушинский К. Д.).

Примадоном (ведь есть же примадонны) у нас был Виктор Палыч — дюжий бугай с пшеничными «песняровскими» усами.

Нет, никогда не ратовал он за введение в советской школе практики телесных наказаний. Не был он поборником восстановления на Руси бурсацких традиций. Мало того, нетрудно даже представить его рыдающим над соответствующими очерками Помяловского; ведь человек Виктор Палыч, в сущности, был ранимый, просто феноменально ранимый.

А мы, ученики, поступали с ним бессердечно и непорядочно — шептались, списывали, играли в морской, воздушный и иные прочие бои, а порой флиртовали. И все на уроке.

И вот, он, такой, как было выше сказано, ранимый, был просто не в силах совладать с собой. Хотя позднее, наверное, жестоко страдал, угрызенный (вот так слово!) чуткой совестью малоросского интеллигента.

Короче, лупил он нас, как сидоровых коз.

Совершал он этот педагогический акт с чувством, с толком, с расстановкой и с глубочайшим знанием дела: то ли дорожа своей репутацией, то ли — нашими эстетическими чувствами, лупил он нас, не оставляя синяков.

Но, «и на старуху бывает проруха». Не знаю, как выглядит «проруха», и что, собственно, это такое, однако, на этот раз, сией загадочной Прорухой оказался я.

Мальчик я был задумчивый, часто влюблялся. Однажды на перемене мои незабвенные однокашники посадили меня по причине моей задумчивости в шкаф… нет, не заперли. Забили гвоздями.

Шкаф был пуст. Стоял он в классе единственно для поддержания солидности. Несмотря на это, я чувствовал себя в нем как-то не совсем уютно, суетился. Шкаф был пожилой, видавший всяческие виды, заслуживший уважение. Но юность редко бывает внимательна и благодарна, и я в те годы вовсе не являлся счастливым исключением. Всем сердцем и поджелудочной железой стремился я на волю. Да и в носу от пыли щекотало.

Перебрав в уме возможные варианты освобождения, я остановился на одном, сулящем, как мне казалось, наибольшую вероятность успеха.

Скорчившись так, что спина моя уперлась в заколоченные дверцы, а ноги — в заднюю стенку, я попытался резко выпрямиться, надеясь таким образом выдернуть или хотя бы расшатать упомянутые гвозди.

Эта моя попытка увенчалась, на удивление, легким успехом. Я выпрямился почти без сопротивления, но тут же ощутил, что куда-то стремительно падаю.

Откуда мне было знать, что никакой задней стенки у шкафа нет и в помине. Оказывается, я надавил ногами прямо в стену, к которой и был прислонен этот гроб без крышки.

Прошло уже почти пол урока, когда шкаф рухнул, чуть задев стоящего у доски Виктора Палыча.

Педагог затрепетал. Вытянув вперед волосатый перст возмездия, он уткнул его в Юрика Иноземцева, сидящего в добрых двух метрах от шкафа.

— Это ты его уронил!!! — изрек Виктор Палыч вопреки Очевидности. Он преподавал математику.

Не успел Юрик справедливо вознегодовать, как ранимый В. П. узрел в шкафу (ибо гроб был без крышки) оцепеневшего в немом ожидании меня.

Узрев меня, ранимый В. П. тоже оцепенел. Некоторое время за компанию с нами цепенел и весь класс.

И вот, после нескольких тягостных минут напряженной Неизвестности, Виктор Палыч разрядил обстановку. Тишина раскололась булькающим гортанным звуком. Поистине это был Крик Одинокого Петуха в Пустыне. В. П. сделал шаг, схватил меня поперек живота, пересек с этой драгоценной ношей класс и, остановившись перед дверью, размахнулся с явным намерением открыть ее моей головой.

Удар!!! Без результата. В. П. размахнулся вторично…

Мальчик я был застенчивый, часто влюблялся, но тут, знаете, не растерялся и нарушил торжественность церемонии своевременным воплем:

— Виктор Палыч, эта створка не открывается!..

В. П. с завидным хладнокровием делает шаг влево, перенеся таким образом прицел на другую створку, размахивается вновь…

Удар!!!

Я, юный, царственно грациозный, как белокрылый лайнер (самый лучший самолет), стремительно выплескиваюсь в пустой колодец коридора.

В полете я думаю о том, что мир наш — колыбель человечества, но не век же нам находится в своей колыбели (!); думаю я так же о смысле бытия и, благодаря экстремальности ситуации, успеваю прийти к кое-каким определенно ценным для науки выводам и обобщениям.

О многом еще успел я подумать, долго длился мой полет. Но однажды мне все же пришлось совершить вынужденную посадку. У втиснутых в шоколадные штиблеты ног директора школы.

По воле случая, как раз в это мгновение, он проходил мимо кабинета математики, и именно этот факт заставил меня — сыграть роль загадочной Прорухи, директора — скорбно поднять брови и перешагнуть через тело пресловутого меня, а ранимого Виктора Палыча — с мрачным треском вылететь из школы.

Однако я увлекся школьными воспоминаниями и отошел от сути. Поэтому об остальных школьных «кадрах» скажу вкратце, конспективно.

Преподаватель физики АНтонина АЛексеевна ИЗотова (кличка — АНАЛИЗ) была настоящим фанатиком предмета. Чуть ли не на каждом уроке, во время опытов с электроприборами, ее жестоко било током. Результаты, полученные в ходе опыта, обычно на два-три порядка расходились с результатами ее теоретических выкладок. Но она, ничуть не смущаясь, объясняла это «несовершенством школьного оборудования» и продолжала урок с таким победоносным видом, словно только что этим самым опытом развеяла все наши сомнения в правильности теории.

Надо отметить, что это постоянное добровольное мученичество наложило на ее характер определенную печать святости. Абсолютно не жалея себя, она в то же время весьма сочувственно относилась к нашим слабостям и плохие отметки ставила только в самых исключительных случаях. Так что не следует думать, что кличка, которой мы ее наградили, действительно соответствовала нашему к ней отношению. Ведь под словом «анализ» мы тогда понимали вовсе не научный метод исследования, а единственно содержимое тех спичечных коробков, которые нам было предписано раз в полугодие приносить школьному врачу. Нет, кличку мы прилепили чисто механически. Вообще-то, относились мы к ней неплохо; не скажу, чтоб любили, но, все-таки, неплохо. Позже я понял, что чувство, которое мы питали к ней, было инстинктивным детским сочувствием неудачнику.

Учительница истории Оленька обладала поразительной манерой говорить от лиц различных исторических деятелей соответственно разными голосами. Впервые это обнаружилось так.

На вводном уроке низенькая, обладающая роскошным бюстом, полная, но не грузная, как-то по особому стройная и свежая, она воркующим голоском пыталась втолковать нам, что есть наука история, как таковая. Минут пятнадцать она, краснея под нашими, заинтересованными отнюдь не наукой историей, как таковой, взглядами, щебетала эдак, когда, наконец, произнесла свою историческую фразу.

Воркуя:

— Еще Чернышевский в свое время говорил…

Неожиданно хриплым басом, каким, очевидно, по ее представлению, должен был вещать наш великий критик:

— Я С ДЕТСТВА ЛЮБИЛ ИСТОРИЮ.

— !..

То, что еще минуту назад было девятым «В» классом, мгновенно превратилось в утробно булькающую в пароксизме неистового хохота аморфную массу. Она медленно стекает под парты на пол и подергивается там в мучительных конвульсиях телячьего восторга.

Итог: Ольга Борисовна (как она представилась нам) — фьюить! — бесследно испарилась, а на ее месте скоропостижно образовалась некая Оленька, всерьез принимать которую никто из нас отныне не мог.

К чести ее будет сказано, что метаморфоза эта саму Оленьку, по-видимому, ничуть не огорчила. Вообще, она не только не умела сердиться, но не даже для вида не могла напустить на себя хотя бы чуточку строгости. Когда, например, Юрик накачал мне из зажигалки полный портфель газа, а потом чиркнул кремнем, Оленька сказала:

— Ребята, не балуйтесь, пожалуйста, со спичками.

И все. А ведь пламя было почти в человеческий рост, и нам с Юриком опалило ресницы и брови.

А один раз мы всем классом накупили в «Детском мире» таких баночек с раствором типа мыльного, чтобы пускать пузыри. Все было тщательно продумано, обговорено, и вот, назавтра мы все одновременно внезапно принялись пускать эти самые пузыри прямо посередине урока истории, так что кабинет стал похож на аквариум, в котором воду насыщают кислородом, изнутри.

Реакция учителя в подобной ситуации имеет самый широкий диапазон — от истерики бессилия до черного террора. Но с Оленькой было не так. Она повела себя совершенно неожиданно; она захлопала в ладоши и закричала восторженно: «Шарики, шарики!», после чего и благодаря чему прочно утвердилась среди нас в звании «своей».

А вот и еще один школьный монстр — Баба-Женя — преподаватель литературы. Исключительная ее черта — забавная привычка, читая вслух по книге художественную прозу, а, тем паче, стихи, стоять боком к вам и, прислонившись массивным, но элегантным задом к столу, раскачиваться в такт чтению. Стол, в свою очередь, безукоризненно подчиняясь третьему закону Ньютона и успешно превозмогая силу трения, миллиметр за миллиметром продвигался в сторону, противоположную той, в которую смотрело крайне одухотворенное лицо Бабы-Жени.

Случалось, стол проползал за урок и метр с лишним.

Дабы хоть чуть подсластить научный гранит, который мы усердно грызли на ее уроках, мы на перемене устанавливали стол посередине, мелом чертили на полу прямую линию, как бы заранее обозначая траекторию его будущего движения, а затем делили эту линию на сантиметры. Когда все было готово, мы держали пари — на сколько сантиметров Баба-Женя спихнет стол сегодня. Ставки, в основном, были небольшие, зато азарт — дай бог любому ипподрому.

Весь урок, затаив дыхание, наблюдали мы за торжественно-поступательным движением стола, урок проходил в напряженной тишине, что сама Баба-Женя склонна была расценивать, как бесспорный признак взаимопонимания и взаимоуважения.

Но такое положение вещей избаловало ее до предела: она не оставляла безнаказанным малейшее шевеление или шорох, считая, по-видимому, что пользуясь такой популярностью у учеников, имеет право на повышенную строгость. Даже директор, который частенько захаживал посидеть на ее уроки (где еще послушаешь такую тишину?), боялся кашлянуть на своей «камчатке».

Но однажды, в ледяной пустоте паузы, во время вдохновенной декламации «Евгения Онегина», когда Баба-Женя уже открыла было рот, чтобы вылить на нас очередной ушат чистых пушкинских строк, откуда-то снизу, со стороны двери, прозвучал тоненький-тоненький прозрачный писк.

От неожиданности рот Бабы-Жени, по-дверному клацнув, закрылся: «Как?! Кто посмел?! Раздавлю!!!» — писал ее удавий взгляд, медленно сползая по двери вниз.

Там, на пороге класса, словно на пороге жизни, как олицетворение чистоты и дружелюбия, сидел серо-голубой пушистый котенок. Этим своим писком он, видно, хотел выразить наполняющий его восторг познания огромного и прекрасного, так недавно открывшегося ему мира.

Но перестроиться Баба-Женя не успела. Низким дрожащим голосом, полным возмущения и в то же время удивления, она прорычала с каким-то свирепым присвистом:

— К Ы Ш Ш-ш-ш-ш!?!

Бедное животное в шоке повалилось на бок.

Три дня отпаивали мы котенка теплым молоком. Но долго еще после этого он жаловался на бессонницу, головные боли, страх перед открытым пространством.

Такую жестокость не можно оставлять безнаказанной, и мы решили «довести» Бабу-Женю. Сделать это оказалось не так-то просто. Она табунами выставляла нас из класса и вызывала целые батальоны родителей; более того, ничуть не стесняясь нашей старшеклассности, она ставила провинившихся в угол, точнее — в углы, так что мы вроде бы как занимали круговую оборону класса.

Мы поняли, что обычными методами не проймешь этого знатока изящной словесности с железными нервами и логикой ЭВМ. Мы поняли, что тут следует предпринять нечто такое, что не укладывалось бы в ее прямоугольной голове.

И вот, почти не надеясь на успех, мы на перемене перед ее уроком прикрутили к учительскому столу мясорубку и провернули через последнюю (до половины) мужской ботинок. Сорок четвертого размера. Та половина ботинка, которая осталась целой, высовывалась из алюминиевого жерла и, казалось, хранила в своих старческих морщинах немой укор поруганной невинности.

Когда со звонком Баба-Женя вошла в класс и приблизилась к столу, случилось невероятное: она покраснела, губы ее задергались и, тяжело опустившись на стул, она просидела неподвижно несколько минут, положив локти на стол и обхватив ладонями голову.

Мы тоже молчали. Все обиды улетучились, нам было и жалко ее, и стыдно даже, но никто не знал, что в таких случаях нужно сказать или сделать, чтобы это не выглядело фальшью.

А на следующий день урок литературы у нас вел уже другой учитель, но оказалось, что мы вовсе не рады этому. Ведь и прозвище-то мы ей дали не оскорбительное какое-нибудь, а, наоборот, почти родственное — «Баба-Женя».

Кстати, о прозвищах. Рекорд в этой области принадлежал биологичке, которую мы, надо сказать, недолюбливали за явное пренебрежение к собственному предмету. Прозвище ее мы никогда не сокращали, а всегда со смаком, не ленясь, произносили полностью — «Членистоногая Хламидомонада».

Ну, хватит о наших корифеях. Тем более, сдается мне, нечасто они ухитрялись чему-то меня научить. Вот, хотя бы, Виктор Палыч. Уж какие у него были крутые методы, а я в математике до сих пор ни бум-бум. Например, никак не могу взять в толк, почему это от перемножения двух отрицательных чисел получается положительное. Ну, три умножить на четыре — двенадцать. Это понятно: взяли три раза по четыре яблока, пересчитали — двенадцать. А если минус три на минус четыре, тогда как? Это ведь значит, что я отсутствие трех яблок не беру четыре раза. Так откуда же взялись все те же двенадцать?!

Но договорились: о школе больше ни слова. На чем я тогда остановился? Ага, речь шла о формуле таланта. А дело все в том, что в школе я сумел-таки усвоить: аксиома, правило, формула, другими словами, любая истина действительно истинна и неоспорима тогда и только тогда, когда обведена черной рамкой. Рамка — символ окончательности. Некрологи тому подтверждение.

Пусть не разводят руками мои будущие исследователи. Я не собираюсь отбирать у них хлеб. То, что я хочу сказать известно, наверное, каждому, кто имеет хоть маломальское отношение к творчеству. Бессознательно моей формулой пользуются бесчисленные поколения поэтов и художников. Просто никогда еще не была она выражена так четко и ясно. Но ведь и законы природы ученые не из головы придумывают и не из пальца высасывают. Законы природы существовали всегда, и мы пользуемся ими, не оплачивая патента; но открывшим закон считается тот, кто впервые сформулировал его.

Итак, вскрываю карты. Формула таланта:

Т = МхЛ

где М — мастерство художника,

а Л — его любовь.

Из этой формулы видно, что если нет мастерства (М = 0), нет и таланта (Т = 0); нет любви — эффект тот же. Вот эта математика мне ясна.

Меня лично в этой формуле радует, что при достаточно большом значении Л можно добиться и значительного Т, даже если М и хромает. Вот что меня радует.

Стоп.

Семь тактов паузы.

Информационное сообщение: все вышесказанное есть не что иное, как ЗОНД.

Ибо, если дойдя до этого места, ты заметишь, что тебе было нестерпимо скучно читать эту ересь, лучше завяжи сразу, дальше будет еще хуже (это по-твоему). Я не обижусь. Просто мы очень разные.

А ежели было все-таки чуть-чуть интересно, читай дальше и помедленнее, дальше будет, прямо скажем, просто удивительно хорошо (это по-нашему).

А о чем будет дальше?

О тебе.

О ком это «о тебе»?

Если я назову имя, все повествование будет для одного человека, а это меня не устраивает. Поэтому я решил дать тебе псевдоним. Я назову тебя «Элли». Да-да, по имени той самой девочки в серебряных башмачках. Я зная, в детстве тебе нравилась эта книга. А я так был просто влюблен в девочку, которая дружила со Львом, Страшилой и Железным Дровосеком.

Я не собираюсь описывать какие-то действительные события, когда-либо происходившие с тобой; вовсе нет, я, в сущности, их и не знаю. Мне важно передать ощущение тебя. Например, чтобы показать тепло твоей щеки, вовсе не нужно описывать щеку. Нужно рассказать о снежинке, которая превращается в слезу. Скорее, я буду писать о себе, но ведь мы звучим в унисон. А вымысел — плод моей фантазии — имеет не меньшее право на существование, нежели реальность. Ибо я — Бог своей книги. Мои права и возможности не ограничены. Хотя есть у меня и обязанности; за все нужно платить, даже если ты — Бог.

Прежде всего, я обязан создать мир полнокровный и законченный, а уж откуда черпать материал для его создания — снаружи или изнутри — это мое сугубо божественное дело.

А почему бы не писать «как люди»?

Это нетрудно объяснить.

Книга — это только план, чертеж, по которому читатель на своем станке художественного восприятия создает окончательный продукт — образ. Люди различны и станки их различны. Каждый понимает книгу по-своему. Но хороший инженер не станет рисовать деталь только в натуральном виде: с таким чертежом трудно работать. Нет, он даст свою деталь и в разрезах, и с увеличением отдельных особенно сложных узлов, и проведет дополнительные, на самом деле не существующие (!) линии. Ту же работу обязан проделать и писатель, если только он намеренно не затуманивает смысл, если он действительно хочет, чтобы его понимали так, как он хочет.

Экспрессионисты корежат деталь, чтобы показать ее суть. Прием достойный пятилетнего ребенка. Я в этом возрасте радио разломал — искал человечков.

Импрессионисты уже ближе подобрались к истине. Но, мне кажется, чуток перегнули палку: попробуй понять чертеж, если самой детали нет, а есть только дополнительные линии. Тут, чтоб понять, специально учиться надо.

А реалисты, наоборот, великолепно рисуют саму деталь — окружающий мир, но забывают, что необходимо уточнить свой рисунок (есть, конечно, приятные исключения, но мало). Какие-то особенные тропы, лексические средства, ассоциативные цепочки (как у Рембо), прустовские временные сдвиги (это как раз — разрез детали), джойсовский «поток сознания» и многое-многое другое. Это уже зависит от особенностей таланта. Если он есть.

Истина — на стыке мнений.

Мудрый я, однако, мужик. Надо отвлечься от всех этих мудрых дел и слегка передохнуть. Расскажу-ка я, к примеру, как я учился в музыкальном училище. Да-да, был такой факт в моей биографии.

Итак, музыкальное училище.

Как я уже отметил (и как вы уже заметили), в общеобразовательной школе меня научили немногому. А если быть точным, единственное (кроме черной рамки), в чем сумели твердо меня убедить мои незабвенные педагоги, это в том, что я абсолютно не пригоден ни к одному из известных человечеству общественно-полезных видов деятельности. Сознавая такую свою никчемность, с выбором профессии я решил пока повременить. Схожу, думаю, сначала в Армию, возмужаю там, конечно, а уж потом возьмусь за этот нелегкий выбор.

Но до призыва еще год, и я ломал голову, чем же занять себя на этот период, да так, чтобы и весело было, и вроде бы как «при деле». Сутками слонялся я по квартире, перебирая в уме известные мне профессии, отмечая для себя все их достоинства и недостатки.

Я искал занятие на год, но где-то глубоко жила надежда, что, может быть, обнаружится и нечто такое, что я мог бы назвать «делом всей жизни».

Я шел от противного, т. е. одну за другой браковал профессии, к которым ощущал свою полную непригодность.

Самое трудное было выбрать между оставшимися в итоге пожарником и парикмахером.

В пользу пожарника говорили два соображения: 1. Профессия эта мужественная и почетная; 2. За один год пожаров в нашем городе может и не случиться… но может и случиться — это главное соображение, которое говорило не в пользу пожарной перспективы.

Я мигом представил себя карабкающимся по раздвижной лестнице на девятый этаж, где, в клубах дыма и языках пламени, стоит на подоконнике маленькая-маленькая девочка, прижимающая к груди своего любимого потрепанного плюшевого медвежонка. Вот еще ступенька, еще… Вдруг — хлобысь! Я поскальзываюсь и с ревом падающей авиабомбы несусь вниз. Лечу и ругаюсь про себя: «Вот же кретин! Дернул меня черт в пожарники податься! Ладно б только себя, а то и девчонку погубил. А мог бы на моем месте быть кто-нибудь посильнее да половчее, кто и сам бы выжил, и ее бы спас. А он, идиот, в парикмахеры пошел! И не стыдно?..» Тр-р-рах! — об асфальт. Все. Решено. Иду в парикмахеры.

Однако, там тоже своя специфика: сбреешь кому по ошибке полголовы, он тебе той же бритвой и всю оттяпает. Всякий клиент бывает. Нет, так дело не пойдет. И мысль моя двинулась в ином русле. Я стал искать такую профессию, где ошибки наименее пагубно отражались бы на состоянии моего здоровья.

Сперва я наткнулся на речника-спасателя: если брак в работе допустил, то и обвинять уже некому. А если сам плюхнешься? Плавать-то я не умею. Но вдруг меня осенило — искусство! Если, к примеру, художник картину нарисует плохо, никто ж его по морде за это бить не будет, в крайнем случае поморщатся, да и все. А уж хорошо нарисует, так слава ему и почет во веки веков.

Но тут я наверное совсем посинел, потому что меня еще раз осенило: я ж во втором классе в хоре пел! Все: буду музыкантом. И я припомнил еще вот какую подробность: я в этом хоре-то и не пел вовсе, а только рот разевал. А мне все равно по пению весь год автоматически пятерки выставляли. Точно — буду музыкантом. Хоть год — до Армии.

И я двинул в музыкальное училище.

Позднее я узнал, что до 17-го года в этом здании располагался популярнейший в городе дом терпимости. Преобладание в училище слабого пола и определенная богемность явились предпосылками для того, чтобы дореволюционный дух витал там и ныне. Хотя, надо заметить, с тех пор он значительно помолодел, похорошел и повеселел.

Размеры классов были столь удручающе малы, что наводили на мысль о крайне высоком уровне спроса на услуги предшествовавшего училищу заведения. Экономить, как видно, приходилось буквально на каждом сантиметре полезной площади.

В одной из таких Папа-Карловских каморок и размещалась приемная комиссия. Я сразу сказал, что хочу играть или на барабане, или на скрипке. (Я до сих пор считаю, что в оркестре это — два самых достойных и бескомпромиссных инструмента.) Но председатель комиссии — полный пожилой и симпатичный еврей — поправил на носу пенсне, так, что ладонь его руки почти закрыла от меня хитроватую улыбку, и сказал, что отделения ударных инструментов, к сожалению, в училище пока что нет, а чтоб учиться на скрипке, нужно иметь свидетельство об окончании по этой специальности музыкальной школы, коего, он подозревает, у меня нет.

Меня так поразило это пенсне (раньше только в кино видел), что я забыл обидеться и признался, что и правда, музыкальной школы не кончал.

Тогда он сказал, что без школы принимают только на оркестровое отделение и перечислил десятка два названий инструментов. Я из них знал только кларнет и флейту. Я сразу выбрал флейту, мне и в самом деле нравится ее ангельски-шепелявый тембр. Но человек в пенсне сказал, что на флейту все места уже забиты. Тогда я назвал кларнет, но и тут оказался лишним. Я уже собрался уходить, но пенснист (пенснец? пенснюк? пенснарик?) сам пришел ко мне на помощь:

— Молодой человек, а как вы относитесь к фаготу? Это великолепный, и к тому же — редкий, инструмент. И впечатление вы производите индивида физически достаточно выносливого.

Очарованный оптическими прелестями я, по своему обыкновению, пропустил последнее замечание мимо ушей и спросил не совсем впопад:

— А их у вас много?

— Фаготов? — удивился пенсноносец.

— Нет, пенснов, — сказал я, не совсем уверенный в правильности окончания.

— Нет, у меня только один, — ответил он, как-то опасливо поглядывая на меня.

— Жалко, — сказал я, впадая в сомнамбулическое состояние, — а на что она похожа?

— Кто? — еще сильнее насторожившись, медленно произнес он. Но потом, после паузы, в течении которой я пытался найти в памяти только что им произнесенное, но тут же забытое мною слово, он понял-таки: — Ах, фагот?

— Да, — обрадовался я, — на что оно похоже? На кларнет похоже?.

Пенсновладелец на миг задумался, затем, почему-то слегка смущенно, промямлил следующее:

— Если вы, молодой человек, действительно хотите знать, то, о чем спрашиваете, то я скажу вам: и кларнет, и фагот представляют собой деревянные трубки с боковыми отверстиями; то есть, принципиальное, так сказать, сходство — наличествует. В смысле, что на кларнет фагот похож во всяком случае больше, нежели на маракасы или, положим, на геликон.

Решительео ничего не поняв, я, так же решительно, согласился.

Но в полной мере оценить дипломатический талант человека в пенсне я смог лишь после того, как получил инструмент на руки.

Оказалось, что фагот, действительно, как и кларнет — «деревянная трубка с отверстиями». Вот только покрупнее раз в пятьдесят. Тогда-то и припомнил я фразу о физической выносливости.

Звучание же этого инструмента (в моих, во всяком случае, руках) более всего напоминало гудок издыхающего парохода, капитан которого страдает одновременно манией преследования, несварением желудка и чесоткой.

Да, ловко я попался.

Но вскоре обнаружился и первый плюс: в пустой футляр из-под инструмента вмещается ровно восемь бутылок по 0,5 литра, да так плотно, что даже не брякают.

Кстати, на сдаче первого вступительного экзамена меня ждал сюрприз. Со мной вместе его сдавал мой школьный товарищ Юрик Иноземцев. Для меня это была большая неожиданность, так как в школе он, как, впрочем, и я, особыми музыкальными талантами не блистал. Оказалось, что путь, приведший его в эти стены, до мелочей совпадает с моим.

Второе достоинство фагота было открыто нами совместно уже в процессе его освоения. Оказалось, что инструмент этот не только великолепный и редкий, как мне рекомендовал его приемщик («стеклопосуды» — так и просится продолжить, но вы поняли, что я имею в виду председателя приемной комиссии, да, видно, неудачно выразился), но и ГРОМКИЙ. Очень. Нас с Юриком в училище прозвали «иерихонцами».

Когда мы являлись на самоподготовку, все кабинеты, как правило, были уже заняты прилежными скрипачами, пианистами и т. п. Они ухитрялись даже пиликать по двое-трое в одной комнате и ничуть не мешать друг другу.

Тогда мы доставали из шкафа фаготы и, чуток диссонируя, заводили мелодию жалобной белорусской народной песни: «Ты ж моя, ты ж моя перепелочка…»

С тем же успехом сей дуэт могла бы исполнить пара свихнувшихся электровозов.

Если судить по выражениям лиц, с которыми, словно выкуренные из улья пчелы, вылетали из своих келий будущие Паганини и Рихтеры, исполняли мы, действительно, очень жалобно.

С широко открытыми глазами стояли они вдоль стен, прижавшись к ним своими гениальными спинами, а мы мерно в ногу расхаживали из конца в конец коридора и пыжились в такт шагам: «Ты ж моя, ты ж моя ПЕРЕПЕ-О-ЛОЧКА!..»

В итоге, очень скоро как-то сам собой находился пустой кабинет. На этом, обычно, и заканчивались наши занятия на «родных» инструментах. Ибо вскоре, привлеченные нашей музыкой, в комнатушке появлялись пять-шесть местных «джазменов» с саксофонами флейтами и барабанами. Я хватался за контрабас, Юрка садился за фортепиано, и начинался «сейшн».

Играли мы с упоением и, между прочим, эта передающаяся в училище из поколение в поколение традиция «вечеров импровизации» многое давала нам — способность чувствовать партнера и не теряться ни при каких обстоятельствах.

Приведу пример. Однажды в курилку, прихрамывая, вошел баянист-третьекурсник по прозвищу «Джон Сильвер». (У него и вправду, как у стивенсоновского героя одна нога была протезная.) Он спросил, нет ли среди нас — первокурсников — бас-гитариста и «клавишника». Мы с Юриком сразу же отозвались.

— Порядок, — обрадовался Сильвер, — сегодня вечером «лабаем» на свадьбе. Вчетвером — по четвертаку на нос. В половине пятого за нами сюда автобус подгонят.

Мы страшно перепугались. Я — самоучка-контрабасист, Юрик такой же пианист, бас-гитару и электроклавишные мы, что называется, и не нюхали. Мы-то, когда откликались, думали, он нас хочет куда-то пригласить порепетировать. Но отступать было поздно. Отказаться от «халтуры» — позор на все училище.

Когда приехали на место, разгрузились, подключились, настроились и попробовали что-нибудь сыграть, Сильвер (в группе он был гитаристом и пел) пришел в ужас:

— Какого дьявола вы сюда приперлись?! — орал он, как настоящий пират, — вы ж двух нот связать не можете!

— Да ладно, Джон, чего теперь зря шуметь, — вступился за нас барабанщик — тоже третьекурсник, по кличке Колобок (так его прозвали за комплекцию и неспособность унывать), — надо только чтоб эти, — он кивнул в сторону гостей, — не догадались. Гармонию знаете? — спросил он нас.

Мы ответили утвердительно.

— Тогда так: слушайте сюда. Я буду вам кричать аккорды; а ты, Джон, играй себе и пой, не обращай на нас внимания.

До прибытия молодоженов было еще минут двадцать, и мы решили хоть что-то отрепетировать. Через пятнадцать минут у нас был готов свадебный марш — соло на одной струне исполнял Сильвер, мы аккомпанировали, а бедняга Мендельсон корчился в гробу.

Колобок сказал, мол, перед смертью не надышишься, и мы пошли перекурить в фойе.

Не успели мы выкурить по сигарете, как услышали крики снизу: «Едут, едут!»

Мы бросились к инструментам и встали в позы. В дверях появились жених и невеста. Их встречали хлебом-солью. Тут мы с ужасом обнаружили, что нет Сильвера.

Миленькая невеста под одобрительные крики гостей отхватила почти половину традиционного каравая (по примете — кто больше отъест, тот в семье верховодить будет), жених клюнул оставшееся, и они двинулись через зал к своему месту за столом.

Выпучив глаза, Колобок махнул рукой, и мы забубнили, загремели, загрохотали. Юрик попытался напеть мелодию марша в микрофон, чтобы хоть ясно было, что все это должно означать. Но, как я уже замечал, особыми талантами он не страдал. А страдал он гайморитом, и гости стали нехорошо на нас коситься.

Когда они расселись, мы побежали вниз искать Сильвера. Оказалось, его по ошибке заперла в туалете техничка. Она, видно была уверена, что в момент, когда заходят молодожены, никто там сидеть не будет, вот и закрыла, не проверив, дверь.

Сильвер тарабанил изнутри и чертыхался. С трудом мы отыскали техничку, и она, нас же ругая, мол, насорют, натопчут, а после — убирай за ними, дверь отперла.

Дальше, как ни странно, все пошло, как по маслу. Колобок орал аккорды. Мы, то в строчку, то не в строчку, импровизировали, Сильвер, вздрагивая иногда, сверкал на нас пиратскими зрачками, но таки пел, а гости, тоже порой вздрагивая, таки плясали.

Какой-то поклонник «Битлз» даже решился сделать нам заказ — «Yesterday». Мы исполнили. А что?.. Правда, ритм был какой-то дерганый, и гармония не совсем та. И размер другой, так что Сильверу в каждой строчке приходилось вставлять дополнительные слова. Но ему это не трудно было, так как он все слова на ходу сочинял. Потому что в школе он учил немецкий.

Когда мы закончили, гость подошел и заметил соболезнующе, что это, конечно, не «Yesterday», но, — добавил он, — песня все равно хорошая получилась. Мы были очень ему признательны.

На радостях Сильвер объявил перерыв, и мы уселись за стол. Мы с Юриком только ели — пить не стали: боялись. И так-то не понимаем, что играем. Но уж Колобок с Джоном на спиртное налегли основательно.

Когда мы вновь пошли к инструментам, выяснилось, что Сильвер едва стоит на своем протезе. Я было заикнулся, что надо смываться, пока гости не побили, но Колобок резонно заметил, что деньги-то нам еще не заплатили; а потом сказал Сильверу, подбадривая:

— Крепись, Джон.

И Джон запел.

— По проселочной дороге шел я молча, И была она пуста и холодна…

К припеву он уже совсем разошелся и, начав даже приплясывать, залихватски закричал:

— А-а-а…

Э-э-э…

Та-а-а…

Тут он хотел выдержать паузу и сделать глубокий вздох, но его вдруг качнуло, он неловко шагнул назад, споткнулся и плашмя грохнулся спиной на пол. Юрик стремительно выпрыгнул из-за клавишей, схватил стойку с микрофоном и, как хищнику кусок мяса на палке, сунул ее Сильверу под нос. И тот, лежа, ударив по струнам, как ни в чем ни бывало, закричал дальше:

— Свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала!..

Так он и допел эту песню. Гости, которые танцевали подальше, даже ничего и не заметили.

Потом мы, взяв Сильвера под мышки, поставили его на ноги, он похлопал Юрика по плечу и сказал отечески:

— А ты ничего. Может и получится из тебя музыкант.

Так что не теряться в сложной ситуации мы научились.

Но пророчество Сильвера не сбылось. Музыкантов из нас не вышло. Нам исполнилось по восемнадцать, и мы, проучившись всего год, ушли служить (это отдельная история). После же Армии мы уже не вернулись в училище, а снова вместе поступили в университет на филологический факультет. Но об этом — в другой раз.

Стоп.

Помедленнее. Я слишком надолго отхожу от сути.

Суть — ночь. Пару часов назад она неслышно опрокинулась на город, да так основательно прилипла к асфальту, что жители отчаялись справиться с ней. И, не мудрствуя лукаво, они гуськом отправились в спячку, дабы скоротать тем самым время до зари.

С первым криком петуха где-то там, на окраине, ночь сама начнет поспешно отдираться от земли, оставляя в колодцах меж домов черные рваные клочья луж. А потом, корчась, словно червяк на углях, она сморщится, вытянется и превратится в еле заметную линию горизонта. И в муках ее родится новый, окутанный маревом, день. И слезы ее хрустальной росой упадут на траву, чтобы та — серая, вечерняя, стала рассветной — изумрудной.

А пока — ночь. Ветер скребется в оконную раму и волнует молодые листики тополей, заставляя их, захмелевших от неясного, но сладостного ожидания, трепетать всем телом в неверном предгрозовом воздухе и стараться думать «о чем-нибудь другом».

Суровые, живущие в постоянных лишениях, сверчки, ни дня не знающие без ужасных, но непонятных нам глобальных катастроф, не имея ни малейшей, даже самой хрупкой, надежды, все передают и передают свое вечное «SOS».

Чтоб кого не напугать, прячутся в кустах жуткие-прежуткие привидения. Не их вина, что они такие безобразные: против натуры не попрешь. Не обижай их.

На чердаке вниз головой, как елочные игрушки, зависли летучие мыши. Они объясняют и показывают на макетах своим мышатам принцип действия, устройство и правила пользования ультразвуковым биолокатором.

А на крыше демонические черные коты играют в кошки-мышки с невидимками.

В доме горит одно окно.

Это я.

Пишу.

Люди засыпают как раз тогда, когда начинается самое интересное. Но коль скоро я — Бог, мне спать не положено. А положено мне созидать Вселенную. Центр, точка опоры которой — это ты, Элли.

Голубые, как небо, Мечты; оранжевая, как солнце, Радость; зеленая, как топь, Тоска; синяя, как птица Метерлинка, Надежда; фиолетовая, как запах сирени, Страсть; желтое, как пески маленького принца, Одиночество; алая, как его роза, Любовь. Все это так тщательно перемешано жизнью в моем сознании, что образовалась глыба чистейшей белизны. Арктическим айсбергом искрится она во мне. Лишь несколько серых пятнышек зависти, ревности и страха нарушают эту ледяную стерильность мрамора, из которого предстоит мне изваять тебя. Эти мушиные метки пробрались сюда контрабандой. Я не боюсь. не так они сильны. Они исчезнут с первыми же ударами.

И вот, в левую руку я беру резец моей фантазии, в правую — молот моей памяти. Взмах…

Тр-р-рах!.. — Неожиданная зарница судорогой сводит укрытую бархатной мантией ночь.

Все лишнее откалывается, как скорлупа с ядрышка, как глиняная форма с уже застывшей чугунной статуи.

Тр-р-рах!.. — молодая гроза ударила в праздничные литавры!

Осколки плавно, как в замедленном кино, опускаются на пол и превращаются в маленьких белых слоников. Те суетливо выстраиваются в колонну по одному и слоновитой походкой топают через комнату, опасливо обходя тапок в центре ее. Добравшись до шкафа, они протискиваются в щель между ним и стеной и исчезают там. За шкафом есть мышиная нора. Куда она ведет? Хотел бы я видеть выражение лица того незадачливого мыша, который первым узрит Безумное Шествие Белых Слоников.

Очередной взмах…

Тр-р-рах!.. — Гром грохочет уже непрерывно, сливаясь в неразборчивый гул. Словно Христос гоняет на гигантском мотоцикле. Невидимая во тьме туча, скрутившись жгутом в несколько раз, выжала, наконец, из себя первые желанные струйки влаги на потрескавшиеся от жажды губы земли. Молнии, запыхавшись, пытаются превратить ночь в день.

Электрический свет кажется чем-то пустым и глупым. Я щелкаю выключателем: мраморную, в рост человека, глыбу так, в постоянной игре беззастенчивых фотовспышек, видно даже лучше.

Я размахиваюсь снова… Р-р-раз!.. Мой удар совпадает с новым грозовым раскатом.

Падает на пол еще один обломок скорлупы и — наконец, наконец-то! — из каменной пены, чуждые ее ледяной холодности, рождаются первые знакомые черты.

И мрамор становится мягким и упругим.

И комок из нежности и тоски застревает у меня в горле.

Я знаю этот высокий прохладный лоб и этот, пока необычно белый, слой густых и жестких, как конская грива, волос. Я знаю, знаю этот рот, эти губы, эту улыбку, которая, как бы оправдываясь, говорит: «Да, вот в этой-то муке и заключается мое счастье».

Дальше. Дальше подбородок — круглый, обманчиво безвольный.

Дальше. Дальше шея. Именно она содержит в себе тот, возможно ощутимый только мной, заряд призывности, который распространяется на все черты и черточки.

Дальше. Дальше пока камень. Пульсирующие отблески молний на матовой искристой поверхности заставляют меня почувствовать его святое нетерпение. Нетерпение больного, силящегося поскорее встать на ноги. Нетерпение весенней почки. Нетерпение куколки мотылька.

Что ж, я помогу.

Взмах…

Р-р-раз!.. Сбрасывают с себя ледяные покрывала небытия смелые плечи, смелые руки и застенчивая маленькая грудь, соски которой еще не научились твердеть под чужой рукой.

Р-р-раз!..

И освобождается от плена живот, спина и крупные ягодицы.

Р-р-раз!.. Любопытный всполох ветра ткнулся мокрым носом в раму и распахнул ее настеж. Створки с размаху ударились о границы проема и надтреснуто звякнули голубым стеклянные колокольчики. В комнату заглянула тревожная свежесть.

А ты, моя маленькая Галатея, стоишь передо мной решительная и величественная в своей беззащитной наготе.

Вокруг нас, взявшись за руки, пляшут взбесившиеся блики зарницы и нелепые кляксы теней. Ветер включился в их хоровод и увлек за собой страницы рукописи со стола…

— Кхе, — раздается от окна.

Это еще что? Не хочу ничего! Не хочу отрывать от тебя взгляд.

— Пардон-с…

С плачем рвутся струны языческого экстаза. Я оборачиваюсь. На подоконнике — темное бесформенное пятно.

— Позвольте, — произносит оно, нерешительно деформируясь и образовавшейся откуда-то рукой указывая на люстру. Люстра послушно загорается неестественно тусклым неровным светом. А выключатель-то возле двери — метрах в трех от окна.

В слепом, неуместном своей банальностью, свете я разглядываю нежданного гостя.

Мужчина. Не старый. Но и молодым назвать — язык не повернется — наряд не располагает: бежевые панталоны, темно-синяя фрачная пара, в правой руке — трость, в левой — белые лайковые перчатки. Цилиндр. Под цилиндром — уши, между ними — толстый, почти без переносицы, нос, большие тусклые глаза и широкие сиреневые губы. Все остальное гладко выбрито. Роста — чуть ниже среднего.

Незнакомец стоит на подоконнике и странно улыбается, глядя как-то в упор мимо меня. С полминуты тянется неловкое молчание. Но вот он разжимает сухую узловатую кисть правой руки, как бы нечаянно роняя трость. Затем, театрально встрепенувшись, растопыривает руки и спрыгивает за тростью на пол. Наклонившись, роняет цилиндр и обнажает роскошную бугристую лысину. Долго и суетливо копошится, наконец, выпрямляется и первым нарушает затянувшуюся паузу:

— Да, сударь, погоды нынче, однако. Извольте видеть. — Он доверительно приблизился почти вплотную ко мне, так, что я разглядел бородавчатые капельки воды на землистом лице. — На какую-то секундочку приоткрыл иллюминатор. Не положено, конечно-с…

— Что неположено? — тупо переспросил я.

— Иллюминатор открывать.

— Какой иллюминатор?

— Вот, пожалуйте взглянуть, — он цепко ухватил меня за руку и потащил к окну.

Там, на уровне моего второго этажа висел отливающий серебристо-матовой ртутью металлический диск. Диаметром примерно с двухвагонный трамвай, а высотой — чуть больше человеческого роста. Он висел и еле заметно вращался вокруг собственной оси. Нас разделяло метров пять или шесть. Но видел я его достаточно четко — и закругляющуюся серую поверхность, и овальные, величиной с оконную форточку, светящиеся желтым, отверстия, и даже заклепки вокруг этих отверстий.

— Э-э-э… М-м-м… Э-эт-то ваше? — ляпнул я. Осел безмозглый. Это же КОНТАКТ!

— Как-с?.. А… Ну, в какой-то степени — да, — видя мое ошеломление пришелец заметно осмелел. — Собственно, значительной роли это не играет. У нас имеется ряд тем, которые, как мне кажется, более уместны в данной ситуации.

Издевается по-своему. Будто я каждый день бываю «в данной ситуации». Но я решил решил поддерживать его подчеркнуто вежливый тон. И судорожно копался в голове, надеясь в куче разнородного пестрого хлама отыскать подходящий словесный оборот. Наконец, выдохнул:

— Не смею спорить, — и, чуть помедлив, добавил. — Отнюдь.

Я взмок. А, плевать. Буду говорить по-человечески.

— А вы откуда?

— Весьма уместный вопрос, — как мне показалось, с оттенком иронии ответствовал (именно «ответствовал») пришелец. — Не думаю, что вам могут что-то объяснить названия планеты, звезды, созвездия, туманности, наконец, откуда я прибыл. Вы ведь, кажется, не астроном?

— Да. В смысле — нет. В смысле — не он, — совсем уже вяло выговорил я.

— С нетерпением ожидаю вопроса о цели нашего прибытия и о причинах, побудивших нас вступить в контакт именно с вами. — Незнакомец выдержал эффектную паузу. — И, не дождавшись, отвечаю. Сначала мне удобнее ответить на второй вопрос. Причины для вступления в связь именно с вами у нас нет ни малейшей. Вам просто повезло: нас подвел эффект Лима (хотя это, конечно, ничего вам не говорит). По расчетному превышению скорости света мы должны были появиться здесь ровно в полдень, а вышло, как видите, наоборот. Ваше окно было единственным освещенным объектом в радиусе полуверсты от точки нашего приземления. Однако, достаточно хорошо изучив представителей вашей нации и вашей эпохи, мы пришли к выводу, что в вопросе, нас интересующем, мы вполне можем положиться и на человека случайного. Ибо мимо собственной выгоды вы проходить не склонны.

О цели же нашего, если можно так выразиться, визита, я скажу несколько позже, после того, как будут соблюдены кое-какие формальности. Скажу только, что мы — представители некоей цивилизации, на сотни и тысячи лет опередившей в развитии вашу. Мы прибыли с предложением к вашим властям. Мы обещаем, в случае успешного исхода переговоров, навести столь необходимый вам порядок внутри государства, а на мировой арене вывести его на позиции ведущей в экономическом и политическом отношениях державы. Вы же в свою очередь… Простите, об этом — после. Предотвращая вопрос о том, как мы в столь сжатые сроки сориентировались в местной обстановке и психологии аборигенов (то есть — вас), поясняю: мы не впервые тут. У вас уже побывала наша разведгруппа свободного поиска. Она могла только наблюдать. Но материал собран достаточный, и с вышеизложенным предложением мы обращаемся не вдруг, а в результате глубочайшего и кропотливейшего анализа состояния внутренних дел России и положения ее внешних связей сегодня, на рубеже восемнадцатого и девятнадцатого столетий.

Я просто подпрыгнул:

— Так вот в чем дело! Я смотрю, как-то вы смешно одеты. У нас сейчас — конец двадцатого.

— Быть того не может! — встрепенулся пришелец. — Вы, наверное, просто сами не ведаете, в каком веке живете. Впрочем, это абсурд.

Он внимательно оглядел меня с головы до ног. Мне стало неуютно в своих старых потертых джинсах.

— Неужели ошибка так велика? — быстро заговорил он сам с собой. — Но ведь это значит — полный провал. — Он снова глянул на меня. — Какой, вы говорите, век?

— Конец двадцатого.

— Боже, боже! — сокрушенно бормоча, пришелец заметался по комнате. — Я провалил Задание. А это значит, что меня ждет Полная Замена Личности.

Тут он, как вкопанный, остановился посередине комнаты и нехорошо посмотрел на меня.

— То-то я гляжу, странно тут у вас. Подозрительно-с. Свет, вот. Говор… Не от Бога это все. Да и вот, право, штаны-то — латанные-перелатанные, комнатушка — не дворец, да-да, а какие вольности себе позволяете. — И его липкий холодный палец ткнулся в молочно-белую поверхность изваяния, оставив на левой груди жирное серое пятно.

Ах, ты, сукин сын!

Я молча сгреб его в охапку и поволок к окну.

— Пардон! — заверещал он. — Не хотел обидеть ваших чувств.

— Давай, вали отсюда!..

— Но Контакт… Прогресс…

— Я те щас законтачу! Искры посыплются. Ну?!

— Я сам, позвольте, я сам, — повизгивал пришелец суетливо карабкаясь на подоконник. Фалды его фрака раздвинулись, выставляя на свет божий готовые лопнуть от натяжения панталоны. И так он был жалок, что я не удержался и помог ему. Пинком. Неожиданно он оказался легким и упругим, как гуттаперчевый мячик.

— Адью! — крикнул я ему вдогонку, когда немного пришел в себя. Он к тому времени уже докувыркался до четвертого этажа. Там он завис на мгновение, а потом стал по-мультипликационному плавно снижаться, растопырив скрюченные руки и ноги. Вот он поравнялся с «тарелкой» и вдруг стал худеть на глазах. Нет, плющиться, будто воздух выпустили. Вот уже плоский, как собственная фотография, он принялся медленно, начиная с ног, втягиваться в узкую щель под иллюминатором, которую я раньше и не заметил. Наполовину исчезнув в недрах корабля, пришелец загнулся, как лист бумаги, вверх обращенным ко мне блином старушечьего лица и, недобро прищурившись, шевеля губами, погрозил мне плоским, как гвоздь из-под трамвая, пальцем. Ледяные проволочки протянулись по моей спине. Наконец он исчез окончательно, оставив в ночной тишине звук, похожий на поцелуй.

Свет в моей комнате мигнул и погас.

Тарелка мелко задрожала — так, что во всем доме задребезжали стекла, потом затарахтела, закудахтала, как «инвалидка», накренилась и завертелась-завертелась все быстрее, потом подскочила и со свистом ввинтилась в небо, оставляя за собой белый ехидный хвост.

Скатертью дорога. Своих полно.

Этажом выше что-то сердито стукнуло и сонный голос профессиональной соседки отогнал от трона тишину:

— Вот позвоню, куда следует! Разъездились тут. Дня им мало!..

— Мяу, — отозвался кто-то еще выше.

И тишина воцарилась.

А гроза-то кончилась. Почти кончилась. Я повернулся, шагнул от окна к выключателю… и на что-то наступил. На что-то мягкое. При свете оказалось — кусок колбасы. Полукопченой. У этого, наверное, из кармана выпал. Вот тебе и завтрак — межзвездный бутерброд. А это еще что?

Поднимаю. Розовый параллелепипед из какого-то пластика. Похож на кусок мыла. Но твердый. Повертел так и сяк. Ни швов, ни соединений, взгляд не на чем остановить. Встряхнул. О! С каждым взмахом руки из него вылетало по слогу:

— Ска… тью… га… их… лно.

Ну, все ясно. Я сунул предмет в карман. А что, собственно, ясно? А, ладно, потом разберусь. Не до того. Идут они все куда подальше. Мне дело надо делать.

И я вернулся на рабочее место.

Но нет. Что-то пропало. Ведь сейчас — самый ответственный момент: пора вдохнуть в тебя жизнь. А я даже просто сосредоточиться не могу. Разгон нужен. Вдохновение. Вот что; расскажу-ка я про университет, я же обещал. Расскажу. Для разгона.

Итак, университет.

После армии мы с Юриком поступили на филфак. Стоит отметить, что впечатления от сего храма науки и рассадника вольнодумия у меня остались самые положительные. Во всяком случае, весело было.

Хулиганили мы здесь уже не по-школярски, а по-новому, интеллигентно. Представьте себе, например, первую лекцию. Девушки, затаив дыхание, ждут, что скажет им стоящий у доски преподаватель — высокий, довольно молодой и обаятельный мужчина, обладатель строгого серого костюма и строгого умного лица.

Вот он откашливается и весомо произносит:

— Что ж, начнем. Прошу запомнить: фонетика — есть наука о звуках.

Несколько мгновений длится значительная пауза, и вдруг она прерывается не менее весомо произнесенной фразой:

— Я рад.

Лектор от неожиданности теряется, напряжение спадает, кое-где раздаются смешки, и десятки девичьих голов, украшенных в честь начала учебы изысканными прическами, поворачиваются на 180 градусов. У окна, закинув ногу на ногу и невинно ухмыляясь, сидит ваш покорный слуга.

А друг мой Юрик имел иную методу выбивания преподавателей из колеи. Стоило лектору заикнуться о каком-либо ученом или писателе, как с конца аудитории к нему спешила записка примерно следующего содержания: «А правда ли, что в нашем городе проживают близкие родственники этого выдающегося человека?»

Согласитесь, стыдно читать о ком-то лекцию и не знать, что в твоем родном городе живут его близкие родственники? И, не ожидающий подвоха лектор, начинает юлить и трепыхаться, мол, да, известно, что в 1908-м году двоюродный брат внучатого племянника жениной тетки сего замечательного человека был выслан в Сибирь и вполне вероятно… И т. д., и т. п…

А мы сидим и с умилением смакуем это трепыхание, как кошка глядит на вынутую из банке и брошенную ей на съедение осоловелую, но еще живую рыбеху.

Случалось, правда, что очередной лектор честно признавал свою некомпетентность в области генеалогии. Возможно, после этого он и чувствовал себя не совсем на высоте, зато мы, напротив, проникались уважением к такой беззащитной честности.

Кроме того, мы частенько писали стихи. Нет, настоящие стихи мы писали дома, в одиночестве, и никому не показывали. Я говорю не о настоящих, а о тех, что «для хохмы». Писали мы их, в основном, с Юриком на пару. А по завершении пускали их по рядам в форме «открытых писем», дабы повеселить сокурсников.

Вот, например, какое неожиданное отражение получила трагедия троянского ясновидца в «стихотворении», написанном на «античке»:

Лаокоон
Лаокоон кричал змее: «Но как же быть моей семье?!» А змей ответил: «Извиняй, Никак не быть. Ам-ням-ням-няй». А после, обернувшись хвостом И вытянувшись длинным ростом, С змеихой лежа на песке, Он в смертной пребывал тоске. «Лаокоон, — стенал он, — бедный, Погиб ты славно, как и жил, Я буду помнить образ светлый…» Сказал… и яйца отложил.

Как я уже сообщал, подобные произведения мы пускали по рядам, и дальнейшая судьба их нас не интересовала. Но дважды по чистой случайности эти послания, бумерангом, возвращались к нам. Таким образом, у меня имеется два блестящих примера творчества нашего поэтического дуэта.

Вот листок, в верхней части которого значится: «Басня». Далее следует:

Изюбр по фамилии Фрол Копеечку денег нашел…

Тут сие творение внезапно обрывается, но через пару пропущенных строк вновь обозначено: «Басня».

Летела над болотом моль, Навстречу ей — лягушка; И говорит она: «Изволь В мое, с пупочком, брюшко». Но отвечала гневно моль: «Доколь?!»

Это произведение авторы, видно, посчитали вполне законченным и потому, вновь пропустив две строки, продолжили откровения:

Оставь, не надо, все пустое Все суета, все — дым и блеф; Скажу тебе словцо простое, Скажу я, даже не вспотев. Бумажка кончилась, но мысли Конца не будет никогда. Что ж, дорогой мой, шишли мышли! Все остальное — ерунда.

К чести нашей будет сказано, что бумажка и в самом деле кончалась, так что в отсутствии жизненной правды нас не обвинишь.

Другой сохранившийся листок богаче по содержанию — одно четверостишие и два крупных «законченных» произведения. Причем над каждым обозначено, кому оно посвящено. Над четверостишием значилось: «Посвящается себе».

Вот и оно само:

Лысый от счастья, нежный, как кит, Вон он — в ненастье с криком летит. С розой в ноздре и с фужером в зубах, От часу час превращаясь во прах.

Второе посвящение не менее лаконично: «Посвящается тебе».

Буколика
А помнишь, было дело, Когда однажды нам Плескаться надоело И отдаваться смело Бушующим волнам? Мы вытерлись, оделись И молча по песку Пошли, на солнце греясь, И вдруг мне захотелось Сорвать с тебя лоскут. Тебе, несмелой, милой, Сказал, мол, скоро ночь. Ты улыбнулась криво, Хихикнула игриво И ускакала прочь.

Третье посвящение и до сей поры умиляет меня: «Посвящается всем малышам».

Как по облаку, по тучке Прыгали собаки — Кнопки, Шарики и Жучки, Бобики и Бяки. В гости к ним с веселым криком Подлетели раки; Им обрадовались дико Бедные собаки И приветственные знаки Ракам показали. Испугались дико раки, Р-р-раз! И ускакали.

В связи с рифмоплетством мне припомнилась история с плакатами в столовой. История эта такова. Однажды я собрался в универмаг за тетрадками. В автобусе мне на глаза попался плакат-листовка, приклеенный к стенке кабины. На плакате были изображены два мрачноватых типа разного роста. Тот, что поменьше, по-видимому, должен был изображать ребенка. Запечатлены они были в момент преодоления препятствия — полосатого бордюра между тротуаром и проезжей частью. Тот, что повыше, тянул невиданной длины отросток-руку прямо под колесо ближайшей машины к какому-то темному округлому предмету.»Ребенок» же как-то страшновато-неестественно загнул в прыжке голову и, размахивая, словно ветряная мельница, руками (тоже разной длины), устремил на «взрослого» пустой отрешенный взгляд.

От картинки веяло лекарственным духом инвалидного дома и тянуло могильным холодком. Подпись гласила:

Бежит за шляпой дядя, А ОН — на дядю глядя.

Плакат был выполнен на добротной лощеной бумаге сочными яркими красками. ОН прочно засел мне в душу.

Возвращаясь, я обнаружил на задней обложке купленной тетради стихотворение. Вот такое:

Хорошо по росе Прогуляться вдоль шоссе. Хорошо, но только НЕ — Не по правой стороне!

Вернувшись в общагу, я двинул в столовую и там, стоя в очереди, прочел над лотком с хлебом:

Хлеб — наше богатство, его береги, Хлеба к обеду в меру бери!

А чуть поодаль — еще:

Помни, как дважды два: Хлеб — всему голова!

Эти строки меня доконали. Оказывается, для кого-то то самое рифмоплетство, которым мы занимались от нечего делать, является профессией. Но ведь, чтобы такая «продукция» расходилась, на нее нужен спрос. Неужели тот, кто заказывает, не чувствует фальши?

И мне пришло в голову провести эксперимент. Про себя я назвал его «Операция ЧФ» (Чувство Фальши).

Я подошел к девице за кассой.

— Простите, девушка, кто у вас тут главный?

Девушка подняла широко открытые красивые, как у теленка, карие глаза.

— Как это?

— Ну, кто у вас тут директор, что ли, или начальник?..

— У нас — заведующая. Но ее сейчас нет. А зачем она вам?

— Я хотел узнать, откуда у вас эти плакаты, про хлеб.

— А, — протянула она и разочарованно махнула рукой, — года два назад в тресте дали.

— И вам они нравятся?

— А вы — кто?

— Я из газеты, — не моргнув и глазом, нахально соврал я.

— Да, очень, очень нужные плакаты, — неожиданно бойко стала «давать интервью» девушка, — нужные и интересные. Вот только жаль, маловато их.

— А вам нужно больше? Понимаете, наша газета проводит кампанию по привлечению молодых поэтов и художников к нуждам бытового обслуживания. Уже завтра можно было бы принести несколько новых плакатов. Ваша заведующая против не будет?

— Что вы; Галина Владимировна, наверное, только рада будет.

И действительно, Галина Владимировна обрадовалась, когда назавтра стены ее столовой украсили новые, еще пахнущие тушью, надписи. Первый из них поощряюще намекал:

Ты зачем сюда пришел? Ну-ка, кушай хорошо!

Второй энергично советовал:

Постоянно и неустанно Бери к пельменям сметану!

Далее следовал текст на злобу дня:

Воровать ложки Стыдно немножко.

Плакат на выходе сначала по-товарищески заботливо интересовался, а затем — удовлетворенно констатировал:

Уходящий товарищ, ты сыт? Зря спросил; это видно на вид. (Администрация.)*[1]

С тех пор регулярно, примерно раз в две недели, плакаты менялись, что заметно увеличило приток посетителей. Правда они больше глазели по сторонам, нежели ели.

К нашим перлам можно отнести следующие призывы:

Был Гамлета отец, стал — тень. Кушай рыбу каждый день! Стулья наши — общественные, Будь бережлив, давай. Стул-то, ведь он — как женщина, Ножку ему не ломай. Агрессией пухнет весь зарубеж. Время требует: «Ешь!!!»

А два плаката Галина Владимировна все ж таки забраковала. Ей показалось, что они скорей отпугнут покупателей, нежели привлекут. Первый из них предостерегал:

Есть пельмени с маслом Очень огнеопасно!

Необоснованность данного заявления заставила нас, скрепя сердце, согласиться с заведующей. Второй забракованный плакат этак ненавязчиво рекламировал:

Стоит довольно дешево Это странное крошево.

Мы с Юриком ничего предосудительного в этих словах не видели. Но Галина Владимировна категорически отказалась это вывешивать. Однако, проявив незаурядный такт, она выразила надежду, что молодые поэты обиду на нее не затаят и не оставят ее столовую без своего вдохновенного внимания. Операция ЧФ продолжалась.

Предметом нашей особой гордости стали следующие воззвания:

Один мой знакомый Глеб Кусками бросает хлеб. Не знает, наверное, Глеб, Как трудно дается хлеб.* От еды, спиртным запитой Никогда не будешь сытым. Пусть не лезут в глотку вам Распроклятые сто грамм!

А вот этот плакат Галина Владимировна сперва тоже не хотела вешать, но Юрик, заинтересованный, как автор, излил на нее целое море литературоведческого красноречия, и она, сраженная его эрудицией, покачнулась и сдалась. Теперь на стене красовалось:

Пальцем в солонку?! Стой!!! Что ты себе позволяешь? Мало ли где еще ты им ковыряешь?!*

Хотя реакция посетителей всегда была примерно одинаковой, наблюдать нам не надоедало, и мы, бывало, часами просиживали в столовой за каким-нибудь сиротским стаканом компота.

Особенно, почему-то (может быть Зигмунд Фрейд ответит?), нравилось нам, когда смеялась какя-нибудь симпатичная девушка. Но это-то как раз случалось крайне редко. Именно симпатичные девушки, как правило, без эмоций скользили взглядом по строчкам, затем поправляли что-нибудь в своем туалете и невозмутимо продолжали трапезу.

Славные были времена. Обо всей этой ерунде я мог бы рассказывать еще долго. Но уже светает. Я должен торопиться. Разошелся, вроде.

На всю тебя целиком уже стараюсь не смотреть. Хватит с меня благородных экстазов. Работать надо.

Так. Пятно. Вот же скотина по разуму. Интересно, что это — зависть или страх, или ревность, или что-то еще? А, без разницы. Одним цветом. Стараюсь оттереть резинкой. Не берет. Шкуркой-нулевкой. Без толку. Сколоть? Нет, подобные пятна «с мясом» способна откалывать только жизнь. В этом есть своя правда. Пятно не пристало бы так основательно, если бы это было чуждо твоей натуре. Видно, я тебя бессовестно идеализировал. Да, так всегда. Теперь, с этим пятном, даже больше похоже на правду. Можно раскрашивать.

В одну руку я беру горсть душистой лесной земляники, в другую — горсть продрогших утренних звезд и бросаю все это тебе в лицо. Краски сами находят себе подходящие места. Теперь румянец. Я отламываю маслянистый и розовый, как крем с пирожного, ломтик зари и размазываю его по всей мраморной поверхности. Так. Волосы. Отрываю кончик хвоста извивающейся в агонии ночи и натираю этой липкой пахучей субстанцией брови, ресницы, волосы.

Ну, вот. Я позволил себе в последний раз полюбоваться тобой. Сейчас ты такая, как на самом деле. Вот только пятна этого я никогда не замечал. Хотя, где я мог его заметить? Ну, пора.

Я закрываю глаза и пытаюсь услышать свое сердце. Вот оно — тихое такое «тук-тук, тук-тук». Теперь твое. Ага, вот оно! Бр-р, какое холодное. Знал бы кто, как не хочется. Но надо. И я прижимаю его к своему. Мурашки побежали по телу, и стало трудно дышать. Ничего, потерпим.

Теперь я уже отчетливо слышу стук своего сердца, но он стал реже и как-то надсаднее, еще бы, ведь теперь оно «раскачивает» и твое.

Это как искусственное дыхание. И вот, самостоятельная искорка затеплилась в этом маленьком ледяном комочке.»Тук-тук, тук-тук» — уже легче стучится моему, а еще через минуту уже оба сердца в унисон гремят в моих ушах добрым паровым молотом: «Тук-тук!!! Тук-тук!!!»

Я чувствую, как теплеет у тебя в груди, как высоко вздымается она в первом глубоком вздохе, как чуть приоткрывается рот, и дрожат, как во сне, готовые подняться веки.

И я, надеясь встретить твой первый лучистый взгляд, спешу проснуться, открыть глаза, окунуться в это отчаянное море…

Листки, листки, листки. Рукопись передо мной. Пустая комната. Тапок посередине. Пишу-таки. Ну-ну.

Все правильно, стоит только что-то закончить, как ты теряешь это, а, впридачу, и частицу себя. А ты теперь там, где ты есть на самом деле. Ты проснешься и с удивлением будешь вспоминать странный сон, будто тебя, совсем голую кто-то внимательно осматривает, ощупывает. Было больно. Ты встанешь и впервые в жизни станешь ТАК разглядывать всю себя в зеркале. Очень даже ничего. Вот только эта противная родинка на груди.

Ты оденешься, соберешь дипломат, и, пройдя через капустный ад студенческой столовой на первом этаже, выйдешь на улицу и вольешься в общий поток, текущий к учебному корпусу. Ты торопишься, Элли, и даже представить себе не можешь, что появилась на свет только сегодня ночью. Что впереди тебя ждет Желтая Кирпичная Дорога, которая ведет в Изумрудный город. И все твои желания исполнятся. Так будет, ведь я написал так. А я — Бог.

Итак, центр мира создан. Вертись, Вселенная!

Чтобы взбодриться, я резко поднимаюсь. Из кармана вылетает:

— Лось…

Запускаю руку и извлекаю оттуда прямоугольный розовый предмет. Встряхиваю несколько раз.

— … тись… ная!.. — отзывается он и замолкает, хоть затрясись. Ну, все ясно.

А что, собственно?

— Бом-м-м… — неожиданно раздается заблудившийся раскат грома, словно аукционный гонг.

Продано!

Примечания

1

Эти и другие, отмеченные звездочкой, строчки с согласия автора использованы Сергеем Лукьяненко в повести «Временная суета».

(обратно)

Оглавление

  • Вика в электрическом мире
  •   Предисловие составителя
  •   Пролог
  •   Часть 1
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •   Часть 2
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •   Часть 3
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •     Из дневника Летова
  •     Дневник Вики
  •   Эпилог
  •   Послесловие составителя
  • Командировочка
  •   1
  •   2
  •   3
  •   Эпилог
  • Бабочка и василиск
  •   Пролог
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   Эпилог
  • Королева полтергейста
  •   Маша
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Мери
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Маруся
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •   Мария
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  • Пятна грозы Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Бабочка и василиск», Юлий Сергеевич Буркин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!