Виктор Пелевин Relics. Раннее и неизданное
Психическая атака сонет
«Я вывожу страниц своих войска…»
В. Маяковский $$$$ $$ $$$$$ $$ $$$ $$$$$ $$$ $$$$$$ $$$$ $$$$ $ $$$$$$$$$$ $$ $$$$$$$$ $$ $$$$ $ $$$$$ $$$ $$$ $$$$$$ $$ $$$$$$ $$$$$$ $$ $$$$$ $$ $$$$ $$$ $$$$$$$ $$$$ $ $$$$$ $$ $$$$$$$$ $$$ $$$$ $$ $$$ $$$$$$ $$$ $$$$$$ $$ $$$$$ $$$$ $$ $$$$ $$$$$ $$$$$$ $$$$ $$$$$ $$$ $$$$ $$$$ $$$$$$$ $$ $$$$$ $$ $$$$$$ $$$$ $$$$$$ $$ $$$ $$$$$$$$ $$ $$$$$$$$ $$$ $ $$$$$$ $$$ $$$$$$ $$ $$$$$$ $$ $$ $$$$ $$$$$ $$$$$$ $$$ $$ $$$ $$$ $$$$ $$ $$$$$$ $$$ $$$$ $$$Петр Пустота
Колдун Игнат и люди
4 мая 1912 года к колдуну Игнату пришел в гости протоиерей Арсеникум. Пока Игнат хлопотал с самоваром и доставал пряники, гость сморкался у вешалки, долго снимал калоши, крестился и вздыхал. Потом он сел на краешек табурета, достал из-под рясы папку красного картона, раскрыл и развязно сказал Игнату:
— Глянь-ка, чего я понаписал!
— Интересно, — сказал Игнат, беря первый лист, — вслух читать?
— Что ты! — испуганно зашипел протоиерей. — Про себя!
Игнат стал читать:
…
ОТКРОВЕНИЕ СВ. ФЕОКТИСТА
«Люди! — сказал св. Феоктист, потрясая узловатым посохом. — Христос явился мне, истинно так. Он велел пойти к вам и извиниться. Ничего не вышло».
— Ха-ха-ха! — засмеялся Игнат, а сам подумал: «Неспроста это». Но виду не подал.
— А есть еще? — спросил он вместо этого.
— Ага!
Протоиерей дал Игнату новый листок и тот прочел:
…
КАК МИХАИЛ ИВАНЫЧ С УМА СОШЕЛ И УМЕР
«Куда бы я ни пошел, — подумал Михаил Иваныч, с удивлением садясь на диван, — везде обязательно оказывается хоть один сумасшедший. Но вот, наконец, я в одиночестве…»
«Да и потом, — продолжал Михаил Иваныч, с удивлением поворачиваясь к окну, — где бы я ни оказался, везде обязательно присутствовал хоть один мертвец. Но вот я один, слава богу…»
«Настало время, — сказал себе Михаил Иваныч, с удивлением открывая ставень, — подумать о главном…»
«Нет, точно, неспроста это», — решил Игнат, но виду опять не подал и вместо этого сказал:
— Интересно. Только не очень понятна главная мысль.
— Очень просто, — ответил протоиерей, нахально подмигивая, — дело в том, что смерти предшествует короткое помешательство. Ведь идея смерти непереносима.
«Нет, — подумал Игнат, — что-то он определенно крутит».
— А вот еще, — весело сказал протоиерей, и Игнат прочел:
…
РАССКАЗ О ТАРАКАНЕ ЖУ
Таракан Жу несгибаемо движется навстречу смерти. Вот лежит яд. Нужно остановиться и повернуть в сторону.
«Успел. Смерть впереди», — отмечает таракан Жу.
Вот льется кипяток. Нужно увернуться и убежать под стол.
«Успел. Смерть впереди», — отмечает таракан Жу.
Вот в небе появляется каблук и, вырастая, несется к земле. Увернуться уже нельзя.
«Смерть», — отмечает таракан Жу.
Игнат поднял голову. Вошли какие-то мужики в овчинах, пряча за спины ржавые большие топоры.
— Дверь отпер… Понятно. То-то я думал — долго ты раздеваешься, — сказал Игнат.
Протоиерей с достоинством расправил бороду.
— Чего вам надо, а? — строго спросил Игнат мужиков.
— Вот, — стесняясь и переминаясь с ноги на ногу, отвечали мужики, — убить тебя думаем. Всем миром решили. Мир завсегда колдунов убивает.
«Мир, мир… — с грустью подумал Игнат, растворяясь в воздухе, — мир сам давно убит своими собственными колдунами».
— Тьфу ты, — сплюнул протоиерей и перекрестился. — Опять не вышло…
— Так-то разве убьешь, — сказал кто-то из мужиков, сморкаясь в рукав. — Икону надоть.
СССР Тайшоу Чжуань
Китайская народная сказка
Как известно, наша Вселенная находится в чайнике некоего Люй Дунбиня, продающего всякую мелочь на базаре в Чаньани. Но вот что интересно: Чаньани уже несколько столетий как нет, Люй Дунбинь уже давно не сидит на тамошнем базаре, и его чайник давным-давно переплавлен или сплющился в лепешку под землей. Этому странному несоответствию — тому, что Вселенная еще существует, а ее вместилище уже погибло — можно, на мой взгляд, предложить только одно разумное объяснение: еще когда Люй Дунбинь дремал за своим прилавком на базаре, в его чайнике шли раскопки развалин бывшей Чаньани, зарастала травой его собственная могила, люди запускали в космос ракеты, выигрывали и проигрывали войны, строили телескопы и танкостроительные…
Стоп… Отсюда и начнем. Чжана Седьмого в детстве звали Красной Звездочкой. А потом он вырос и пошел работать в коммуну.
У крестьянина ведь какая жизнь? Известно какая. Вот и Чжан — приуныл и запил без удержу. Так, что даже потерял счет времени. Напившись с утра, он прятался в пустой рисовый амбар на своем дворе, чтобы не заметил председатель, Фу Юйши, по прозвищу Медный Энгельс. (Так его звали за большую политическую грамотность и физическую силу.) А прятался Чжан потому, что Медный Энгельс часто обвинял пьяных в каких-то непонятных вещах — в конформизме, перерождении — и заставлял их работать бесплатно. Спорить с ним боялись, потому что это он называл контрреволюционным выступлением и саботажем, а контрреволюционных саботажников положено было отправлять в город.
В то утро, как обычно, Чжан и все остальные валялись пьяные по своим амбарам, а Медный Энгельс ездил на ослике по пустынным улицам, ища, кого бы послать на работу. Чжану было совсем худо, он лежал животом на земле, накрыв голову пустым мешком из-под риса. По его лицу ползло несколько муравьев, а один даже заполз в ухо, но Чжан не мог пошевелить рукой, чтобы раздавить их, такое было похмелье. Вдруг издалека — от самого ямыня партии, где был репродуктор, — донеслись радиосигналы точного времени. Семь раз прогудел гонг, и тут…
Не то Чжану примерещилось, не то вправду: к амбару подъехала длинная черная машина. Даже непонятно было, как она прошла в ворота. Из нее вышли два толстых чиновника в темных одеждах, с квадратными ушами и значками в виде красных флажков, а в глубине машины остался еще один, с золотой звездой на груди и с усами, как у креветки. Он обмахивался красной папкой. Первые двое взмахнули рукавами и вошли в амбар. Чжан откинул с головы мешок и, ничего не понимая, уставился на гостей.
Один из них приблизился к Чжану, три раза поцеловал его в губы и сказал:
— Мы прибыли из далекой земли СССР. Наш Сын Хлеба много слышал о ваших талантах и справедливости и вот приглашает вас к себе.
Чжан и не слыхал никогда о такой стране. «Неужто, — подумал он, — Медный Энгельс на меня донос сделал, и это меня за саботаж забирают? Говорят, они при этом любят придуриваться…»
От страха Чжан аж вспотел.
— А вы сами-то кто? — спросил он.
— Мы — референты, — ответили незнакомцы, взяли Чжана за рубаху и штаны, кинули на заднее сиденье и сели по бокам. Чжан попробовал было вырваться, но так получил по ребрам, что сразу покорился. Шофер завел мотор, и машина тронулась.
Странная была поездка. Сначала вроде ехали по знакомой дороге, а потом вдруг свернули в лес и словно нырнули в какую-то яму. Машину тряхнуло, и Чжан зажмурился, а когда открыл глаза — увидел, что едет по широкому шоссе, по бокам которого стоят косые домики с антеннами, бродят коровы, и высятся плакаты с мясистыми лицами правителей древности и надписями, сделанными старинным головастиковым письмом. Все это как бы смыкалось над головой, и казалось, что дорога идет внутри огромной пустой трубы. «Как в стволе у пушки», — почему-то подумал Чжан.
Удивительно — всю жизнь он провел в своей деревне и даже не знал, что рядом есть такие места. Стало ясно, что они едут не в город, и Чжан успокоился.
Дорога оказалась долгой. Через пару часов Чжан стал клевать носом, а потом и вовсе заснул. Ему приснилось, что Медный Энгельс утерял партбилет и он, Чжан, назначен председателем коммуны вместо него и вот идет по безлюдной пыльной улице, ища, кого бы послать на работу. Подойдя к своему дому, он подумал: «А что, Чжан-то Седьмой небось лежит в амбаре пьяный… Дай-ка зайду посмотрю».
Вроде бы он помнил, что Чжан Седьмой — это он сам, и все равно — пришла в голову такая мысль. Чжан очень этому удивился — даже во сне, — но решил, что раз его сделали председателем, то перед этим он, наверное, изучил искусство партийной бдительности, и это он и есть.
Он дошел до амбара, приоткрыл дверь и видит: точно. Спит в углу, а на голове — мешок. «Ну подожди», — подумал Чжан, поднял с пола недопитую бутылку пива и вылил прямо на накрытый мешком затылок.
И тут вдруг над головой что-то загудело, завыло, застучало — Чжан замахал руками и проснулся.
Оказалось, это на крыше машины включили какую-то штуку, которая вертелась, мигала и выла. Теперь все машины и люди впереди стали уступать дорогу, а стражники с полосатыми жезлами — отдавать честь. Двое спутников Чжана даже покраснели от удовольствия.
Чжан опять задремал, а когда проснулся, было уже темно, машина стояла на красивой площади в незнакомом городе, и вокруг толпились люди; близко их, однако, не подпускал наряд стражников в черных шапках.
— Что же, надо бы к трудящимся выйти, — с улыбкой сказал Чжану один из спутников.
Чжан заметил, что чем дальше они отъезжали от его деревни, тем вежливее вели себя с ним эти двое.
— Где мы? — спросил Чжан.
— Это Пушкинская площадь города Москвы, — ответил референт и показал на тяжелую металлическую фигуру, отчетливо видную в лучах прожекторов рядом с блестящим и рассыпающимся в воздухе столбом воды; над памятником и фонтаном неслись по небу горящие слова и цифры.
Чжан вылез из машины. Несколько прожекторов осветили толпу, и он увидел над головами огромные плакаты:
«Привет товарищу Колбасному от трудящихся Москвы!»
Еще над толпой мелькали его собственные портреты на шестах. Чжан вдруг заметил, что без труда читает головастиковое письмо и даже не понимает, почему это его назвали головастиковым, но не успел этому удивиться, потому что к нему сквозь милицейский кордон протиснулась небольшая группа людей: две женщины в красных, до асфальта, сарафанах, с жестяными полукругами на головах, и двое мужчин в военной форме с укороченными балалайками. Чжан понял, что это и есть трудящиеся. Они несли перед собой что-то темное, маленькое и круглое, похожее на переднее колесо от трактора «Шанхай». Один из референтов прошептал Чжану на ухо, что это так называемый хлеб-соль. Слушаясь его же указаний, Чжан бросил в рот кусочек хлеба и поцеловал одну из девушек в нарумяненную щеку, поцарапав лоб о жестяной кокошник.
Тут грянул оркестр милиции, игравший на странной форме цинах и юях, и площадь закричала:
— У-ррр-аааа!!!
Правда, некоторые кричали, что надо бить каких-то жидов, но Чжан не знал местных обычаев и на всякий случай не стал про это расспрашивать.
— А кто такой товарищ Колбасный? — поинтересовался он, когда площадь осталась позади.
— Это вы теперь — товарищ Колбасный, — ответил референт.
— Почему это? — спросил Чжан.
— Так решил Сын Хлеба, — ответил референт. — В стране не хватает мяса, и наш повелитель полагает, что, если у его наместника будет такая фамилия, трудящиеся успокоятся.
— А что с прошлым наместником? — спросил Чжан.
— Прошлый наместник, — ответил референт, — похож был на свинью, его часто показывали по телевизору, и трудящиеся на время забывали, что мяса не хватает. Но потом Сын Хлеба узнал, что наместник скрывает, что ему давно отрубили голову, и пользуется услугами мага.
— А как же его тогда показывали по телевизору, если у него голова была отрублена? — спросил Чжан.
— Вот это и было самым обидным для трудящихся, — ответил референт и замолчал.
Чжан хотел было спросить, что было дальше и почему это референты все время называют людей трудящимися, но не решился — побоялся попасть впросак.
Скоро машина остановилась у большого кирпичного дома.
— Здесь вы будете жить, товарищ Колбасный, — сказал кто-то из референтов.
Чжана провели в квартиру, которая была убрана роскошно и дорого, но с первого взгляда вызвала у Чжана нехорошее чувство. Вроде бы и комнаты были просторные, и окна большие, и мебель красивая, но все это было каким-то ненастоящим, отдавало какой-то чертовщиной: хлопни, казалось, в ладоши посильнее, и все исчезнет.
Но тут референты сняли пиджаки, на столе появилась водка и мясные закуски, и через несколько минут Чжану сам черт стал не брат.
Потом референты засучили рукава, один из них взял гитару и заиграл, а другой запел приятным голосом:
— Мы — дети Галактики, Но самое главное, Мы — дети твои, дорогая Земля!Чжан не очень понял, чьи они дети, но они нравились ему все больше и больше. Они ловко жонглировали и кувыркались, а когда Чжан хлопал в ладоши, читали свободолюбивые стихи и пели красивые песни про то, как хорошо лежать ночью у костра и глядеть на звездное небо, про строгую мужскую дружбу и красоту молоденьких певичек. Еще была там одна песня про что-то непонятное, от чего у Чжана сжалось сердце.
Когда Чжан проснулся, было утро. Один из референтов тряс его за плечо. Чжану стало стыдно, когда он увидел, в каком виде спал, тем более что референты были свежими и умытыми.
— Прибыл Первый Заместитель! — сказал один из них.
Чжан увидел, что его латаная синяя куртка куда-то пропала; вместо нее на стуле висел серый пиджак с красным флажком на лацкане. Он стал торопливо одеваться и как раз кончил завязывать галстук, когда в комнату ввели невысокого человека в благородных сединах.
— Товарищ Колбасный! — возвестил он. — Основа колеса — спицы; основа порядка в Поднебесной — кадры; надежность колеса зависит от пустоты между спицами, а кадры решают все. Сын Хлеба слышал о вас как о благородном и просвещенном муже и хочет пожаловать вам высокую должность.
— Смею ли мечтать о такой чести? — отозвался Чжан, с трудом сдерживая икоту.
Первый Заместитель пригласил его за собой. Они спустились вниз, сели в черную машину и поехали по улице, которая называлась «Большая Бронная». И вот они оказались у дома вроде того, где Чжан провел ночь, только в несколько раз больше. Вокруг дома был большой парк.
Первый Заместитель пошел по узкой дорожке впереди; Чжан двинулся за ним, слушая, как спешащий сзади референт играет на маленькой флейте в форме авторучки.
Светила луна. По пруду плавали удивительной красоты черные лебеди, про которых Чжану сказали, что все они на самом деле заколдованные воины КГБ. За тополями и ивами прятались десантники, переодетые морской пехотой. В кустах залегла морская пехота, переодетая десантниками. А у самого входа в дом несколько старушек с лавки мужскими голосами велели им остановиться и лечь на землю, сложив руки на затылке.
Внутрь пустили только Первого Заместителя и Чжана. Они долго шли по каким-то коридорам и лестницам, на которых играли веселые нарядные дети, и наконец приблизились к высоким инкрустированным дверям, у которых на часах стояли два космонавта с огнеметами.
Чжан был перепуган и подавлен таким величием. Первый Заместитель открыл тяжелую дверь и сказал Чжану:
— Прошу.
Чжан услышал негромкую музыку и на цыпочках вошел внутрь. Он оказался в просторной светлой комнате, окна которой были распахнуты в небо, а в самом центре, за белым роялем[1], сидел Сын Хлеба, весь в хлебных колосьях и золотых звездах. Сразу было видно, что это человек необыкновенный. Рядом с ним стоял большой металлический шкаф, к которому он был присоединен несколькими шлангами; в шкафу что-то тихонько булькало. Сын Хлеба глядел на вошедших, но, казалось, не видел их; влетающий в окна ветер шевелил его седые волосы.
На самом деле он, конечно, все видел — через минуту он убрал руки с рояля, милостиво улыбнулся и сказал:
— С целью укрепления…
Говорил он невнятно и как бы задыхаясь, и Чжан понял только, что будет теперь очень важным чиновником. Потом состоялся обед. Так вкусно Чжан никогда еще не ел. Сам Сын Хлеба не положил себе в рот ни кусочка. Вместо этого референты открыли в шкафу дверцу, бросили туда несколько лопат икры и вылили бутылку пшеничного вина. Чжан никогда бы не подумал, что такое бывает. После обеда они с Первым Заместителем поблагодарили правителя СССР и вышли.
Его отвезли домой, а вечером состоялся торжественный концерт, где Чжана усадили в самом первом ряду. Концерт был величественным зрелищем. Все номера удивляли количеством участников и слаженностью их действий. Особенно Чжану понравился детский патриотический танец «Мой тяжелый пулемет» и «Песня о триединой задаче» в исполнении государственного хора. Вот только при исполнении этой песни на солиста навели зеленый прожектор, и лицо у него стало совсем трупным; но Чжан не знал всех местных обычаев. Поэтому он и не стал ни о чем спрашивать своих референтов.
Утром, проезжая по городу, Чжан увидел из окна машины длинные толпы народа. Референт объяснил, что все эти люди вышли проголосовать за Ивана Семеновича Колбасного — то есть за него, Чжана. А в свежей газете Чжан увидел свой портрет и биографию, где было сказано, что у него высшее образование и раньше он находился на дипломатической работе.
Вот так, в восемнадцатом году правления под девизом «Эффективность и качество», Чжан Седьмой стал важным чиновником в стране СССР.
Потянулась новая жизнь. Дел у Чжана не было никаких, никто ни о чем его не спрашивал и ничего от него не хотел. Иногда только его призывали в один из московских дворцов, где он молча сидел в президиуме во время исполнения какой-нибудь песни или танца; сначала он очень смущался, что на него глядит столько народа, а потом подсмотрел, как ведут себя другие, и стал поступать так же — закрывать пол-лица ладонью и вдумчиво кивать в самых неожиданных местах.
Появились у него лихие дружки: народные артисты, академики и генеральные директоры, умелые в боевых искусствах. Сам Чжан стал Победителем Социалистического Соревнования и Героем Социалистического Труда. С утра они всей компанией напивались и шли в Большой театр безобразничать с тамошними певичками и певцами — правда, если там гулял кто-нибудь более важный, чем Чжан, им приходилось поворачивать. Тогда они вваливались в какой-нибудь ресторан, и если простой народ или даже служилые люди видели на дверях табличку «Спецобслуживание», они сразу понимали, что там веселится Чжан со своей компанией, и обходили это место стороной.
Еще Чжан любил выезжать в ботанический сад любоваться цветами; тогда, чтобы не мешали простолюдины, сад оцепляли телохранители Чжана.
Трудящиеся очень уважали и боялись Чжана; они присылали ему тысячи писем, жалуясь на несправедливость и прося помочь в самых разных делах. Чжан иногда выдергивал из стопки какое-нибудь письмо наугад и помогал — из-за этого о нем шла добрая слава.
Что больше всего нравилось Чжану, так это не бесплатная кормежка и выпивка, не все его особняки и любовницы, а здешний народ, трудящиеся. Они были работящие и скромные, с пониманием; Чжан мог, например, давить их, сколько хотел, колесами своего огромного черного лимузина, и все, кому случалось быть при этом на улице, отворачивались, зная, что это не их дело, а для них главное — не опоздать на работу. А уж беззаветные были — прямо как муравьи. Чжан даже написал в главную газету статью: «С этим народом можно делать что угодно», и ее напечатали, чуть изменив заголовок: «С таким народом можно творить великие дела». Примерно это Чжан и хотел сказать.
Сын Хлеба очень любил Чжана. Часто вызывал его к себе и что-то бубнил, только Чжан не понимал ни слова. В шкафу что-то булькало и урчало, и Сын Хлеба с каждым днем выглядел все хуже. Чжану было очень его жаль, но помочь ему он никак не мог.
Однажды, когда Чжан отдыхал в своем подмосковном поместье, пришла весть о смерти Сына Хлеба. Чжан перепугался и подумал, что его теперь непременно схватят. Он хотел уже было удавиться, но слуги уговорили его повременить. И правда, ничего страшного не случилось. Наоборот, ему дали еще одну должность: теперь он возглавил всю рыбную ловлю в стране. Нескольких друзей Чжана арестовали, и установилось новое правление под девизом «Обновление истоков». В эти дни Чжан так перенервничал, что начисто забыл, откуда он родом, и сам стал верить, что находился раньше на дипломатической работе, а не пьянствовал дни и ночи напролет в маленькой глухой деревушке.
В восьмом году правления под девизом «Письма трудящихся» Чжан стал наместником Москвы. А в третьем году правления под девизом «Сияние истины» он женился, взяв за себя красавицу дочь несметно богатого академика; была она изящной, как куколка, прочла много книг и знала танцы и музыку. Вскоре она родила ему двух сыновей.
Шли годы, правитель сменял правителя, а Чжан все набирал силу. Постепенно вокруг него сплотилось много преданных чиновников и военных, и они стали тихонько поговаривать, что Чжану пора взять власть в свои руки. И вот однажды утром свершилось.
Теперь Чжан узнал тайну белого рояля. Главной обязанностью Сына Хлеба было сидеть за ним и наигрывать какую-нибудь несложную мелодию. Считалось, что при этом он задает исходную гармонию, в соответствии с которой строится все остальное управление страной. Правители, понял Чжан, различались между собой тем, какие мелодии они знали. Сам он хорошо помнил только «Собачий вальс» и большей частью наигрывал именно его. Однажды он попробовал сыграть «Лунную сонату», но несколько раз ошибся, и на следующий день на Крайнем Севере началось восстание племен, и на юге произошло землетрясение, при котором, слава Богу, никто не погиб. Зато с восстанием пришлось повозиться: мятежники под черными знаменами с желтым кругом посередине пять дней сражались с ударной десантной дивизией «Братья Карамазовы», пока не были перебиты все до одного.
С тех пор Чжан не рисковал и играл только «Собачий вальс» — зато его он мог исполнять как угодно: с закрытыми глазами, спиной к роялю и даже лежа на нем животом. В секретном ящике под роялем он нашел сборник мелодий, составленный правителями древности. По вечерам он часто листал его. Он узнал, например, что в тот самый день, когда правитель Хрущев исполнял мелодию «Полет шмеля», над страной был сбит вражий самолет. Ноты многих мелодий были замазаны черной краской, и уже нельзя было узнать, что играли правители тех лет.
Теперь Чжан стал самым могущественным человеком в стране. Девизом своего правления он выбрал слова: «Великое умиротворение». Жена Чжана строила новые дворцы, сыновья росли, народ процветал, но сам Чжан часто бывал печален. Хоть и не существовало удовольствия, которого он бы не испытал, но и многие заботы подтачивали его сердце. Он стал седеть и все хуже слышал левым ухом.
По вечерам Чжан переодевался интеллигентом и бродил по городу, слушая, что говорит народ. Во время своих прогулок стал он замечать, что, как он ни плутай, все равно выходит на одни и те же улицы. У них были какие-то странные названия: «Малая Бронная», «Большая Бронная» — эти, например, были в центре, а самая отдаленная улица, на которую однажды забрел Чжан, называлась «Шарикоподшипниковская».
Где-то дальше, говорили, был Пулеметный бульвар, а еще дальше — первый и второй Гусеничные проезды. Но там Чжан никогда не бывал. Переодевшись, он или пил в ресторанах у Пушкинской площади, или заезжал на улицу Радио к своей любовнице и вез ее в тайные продовольственные лавки на Трупной площади. (Так она на самом деле называлась, но чтобы не пугать трудящихся, на всех вывесках вместо буквы «п» была буква «б».) Любовница — молоденькая балерина — радовалась при этом, как девочка, и у Чжана становилось полегче на душе, а через минуту они уже оказывались на Большой Бронной.
И вот с некоторых пор такая странная замкнутость окружающего мира стала настораживать Чжана. Нет, были, конечно, и другие улицы и вроде бы даже другие города и провинции — но Чжан, как давний член высшего руководства, отлично знал, что они существуют в основном в пустых промежутках между теми улицами, на которые он все время выходил во время своих прогулок, и как бы для отвода глаз.
А Чжан, хоть и правил страной уже одиннадцать лет, все-таки был человек честный, и очень ему странно было произносить речи про какие-то поля и просторы, когда он помнил, что и большинства улиц в Москве, можно считать, на самом деле нету.
Однажды днем он собрал руководство и сказал:
— Товарищи! Ведь мы все знаем, что у нас в Москве только несколько улиц настоящих, а остальных почти не существует. А уж дальше, за Окружной дорогой, вообще непонятно что начинается. Зачем же тогда…
Не успел он договорить, как все вокруг закричали, вскочили с мест и сразу проголосовали за то, чтобы снять Чжана со всех постов. А как только это сделали, новый Сын Хлеба влез на стол и закричал:
— А ну, завязать ему рот и…
— Позвольте хоть проститься с женой и детьми! — взмолился Чжан.
Но его словно никто не слышал: связали по рукам и ногам, заткнули рот и бросили в машину.
Дальше все было как обычно — отвезли его в Китайский проезд, остановились прямо посреди дороги, открыли люк в асфальте и кинули туда вниз головой.
Чжан обо что-то ударился затылком и потерял сознание.
А когда открыл глаза — увидел, что лежит в своем амбаре на полу. Тут из-за стены дважды донесся далекий звук гонга, и женский голос сказал:
— Пекинское время девять часов…
Чжан провел рукой по лбу, вскочил и, шатаясь, выбежал на улицу. А тут из-за угла как раз выехал на ослике Медный Энгельс. Чжан сдуру побежал, и Медный Энгельс со звонким цоканьем поскакал за ним мимо молчащих домов с опущенными ставнями и запертыми воротами; на деревенской площади он настиг Чжана, обвинил его в чжунгофобии и послал на сортировку грибов моэр.
Вернувшись через три года домой, Чжан первым делом пошел осматривать амбар. С одной стороны его стена упиралась в забор, за которым была огромная куча мусора, копившегося на этом месте, сколько Чжан себя помнил. По ней ползали большие рыжие муравьи.
Чжан взял лопату и стал копать. Несколько раз воткнул ее в кучу, и она ударила о железо. Оказалось, что под мусором — японский танк, оставшийся со времен войны. Стоял он в таком месте, что с одной стороны был заслонен амбаром, а с другой — забором, и был скрыт от взглядов, так что Чжан мог спокойно раскапывать его, не боясь, что кто-то это увидит, тем более что все лежали по домам пьяные.
Когда Чжан открыл люк, ему в лицо пахнуло кислым запахом. Оказалось, что там большой муравейник. Еще в башне были останки танкиста.
Приглядевшись, Чжан стал кое-что узнавать. Возле казенника пушки на позеленевшей цепочке висела маленькая бронзовая фигурка-брелок. Рядом, под смотровой щелью, была лужица — туда во время дождей капала протекающая вода. Чжан узнал Пушкинскую площадь, памятник и фонтан. Мятая банка от американских консервов была рестораном «Макдональдс», а пробка от кока-колы — той самой рекламой, на которую Чжан подолгу, бывало, глядел, сжимая кулаки, из окна своего лимузина. Все это не так давно выбросили проезжавшие через деревню американские туристы.
Мертвый танкист почему-то был не в шлеме, а в съехавшей на ухо пилотке; так вот, кокарда на этой пилотке очень напоминала купол кинотеатра «Мир». А на остатках щек у трупа были длинные бакенбарды, по которым ползало много муравьев с личинками, — глянув на них, Чжан узнал два бульвара, сходившихся у Трупной площади. Узнал он и многие улицы: Большая Бронная — это была лобовая броня, а Малая Бронная — бортовая.
Из танка торчала ржавая антенна; Чжан догадался, что это Останкинская телебашня. Само Останкино было трупом стрелка-радиста. А водитель, видимо, спасся.
Взяв длинную палку, Чжан поковырял в муравейной куче и отыскал матку — там, где в Москве проходила Мантулинская улица и куда никогда никого не пускали. Отыскал Чжан и Жуковку, где были самые важные дачи, — это была большая жучья нора, в которой копошились толстые муравьи длиной в три цуня каждый. А окружная дорога — это был круг, на котором вращалась башня.
Чжан подумал, вспомнил, как его вязали и бросали головой вниз в колодец, и в нем проснулась не то злоба, не то обида; в общем, развел он хлорку в двух ведрах да и вылил ее в люк.
Потом он захлопнул люк и забросал танк землей и мусором, как было. И скоро совсем позабыл обо всей этой истории. У крестьянина ведь какая жизнь? Известно.
Чтобы его не обвинили в том, будто он оруженосец японского милитаризма, Чжан никогда никому не рассказывал, что у него возле дома японский танк.
Мне же эту историю он поведал через много лет, в поезде, где мы случайно встретились. Она показалась мне правдивой, и я решил ее записать.
Пусть все это послужит уроком для тех, кто хочет вознестись к власти; ведь если вся наша Вселенная находится в чайнике Люй Дунбиня, что же такое тогда страна, где побывал Чжан! Провел там лишь миг, а показалось — прошла жизнь. Прошел путь от пленника до правителя, а оказалось — переполз из одной норки в другую. Чудеса, да и только. Недаром товарищ Ли Чжао из Хуачжоуского крайкома партии сказал: «Знатность, богатство, высокий чин, могущество и власть, способные сокрушить государство, в глазах мудрого мужа немногим отличны от муравьиной кучи».
По-моему, это так же верно, как и то, что Китай на севере доходит до Ледовитого океана, а на западе — до Франкобритании.
Со Лу-Тан
Жизнь и приключения сарая номер XII
В начале было слово, и даже, наверное, не одно — но он ничего об этом не знал. В своей нулевой точке он находил пахнущие свежей смолой доски, которые лежали штабелем на мокрой траве и впитывали желтыми гранями солнце; находил гвозди в фанерном ящике, молотки, пилы и прочее, — представляя все это, он замечал, что скорей домысливает картину, чем видит ее. Слабое чувство себя появилось позже, когда внутри уже стояли велосипеды, а его правую сторону заняли полки в три яруса. По-настоящему он был тогда еще не Номером XII, а просто новой конфигурацией штабеля досок, но именно эти времена оставили в нем самый чистый и запомнившийся отпечаток: вокруг лежал необъяснимый мир, а он, казалось, в своем движении по нему остановился на какое-то время здесь, в этом месте.
Место, правда, было не из лучших — задворки пятиэтажки, возле огородов и помойки, — но стоило ли расстраиваться? Ведь не всю жизнь он здесь проведет. Задумайся он об этом, пришлось бы, конечно, ответить, что именно всю жизнь он здесь и проведет, как это вообще свойственно сараям, — но прелесть самого начала жизни заключается как раз в отсутствии таких размышлений: он просто стоял себе под солнцем, наслаждаясь ветром, летящим в щели, если тот дул от леса, или впадая в легкую депрессию, если ветер дул со стороны помойки; депрессия проходила, как только ветер менялся, не оставляя на его неоформившейся душе долговечных следов.
Однажды к нему приблизился голый по пояс мужчина в красных тренировочных штанах; в руках он держал кисть и здоровенную жестянку краски. Этот мужчина, которого сарай уже научился узнавать, отличался от всех остальных людей тем, что имел доступ внутрь, к велосипедам и полкам. Остановясь у стены, он обмакнул кисть в жестянку и провел по доскам ярко-багровую черту. Через час весь сарай багровел, как дым, в свое время восходивший, по некоторым сведениям, кругами к небу; это стало первой реальной вехой в его памяти — до нее на всем лежал налет потусторонности и счастья.
В ночь после окраски, получив черную римскую цифру — имя (на соседних сараях стояли обычные цифры), он просыхал, подставив луне покрытую толем крышу.
«Где я, — думал он, — кто я?»
Сверху было темное небо, потом он, а внутри стояли новенькие велосипеды; на них сквозь щель падал луч от лампы во дворе, и звонки на их рулях блестели загадочней звезд. Сверху на стене висел пластмассовый обруч, и Номер XII самыми тонкими из своих досок осознавал его как символ вечной загадки мироздания, представленной — это было так чудесно — и в его душе. На полках лежала всякая ерунда, придававшая разнообразие и неповторимость его внутреннему миру. На нитке, протянутой от стены к стене, сохли душица и укроп, напоминая о чем-то таком, чего с сараями просто не бывает, — тем не менее они именно напоминали, и ему иногда мерещилось, что раньше он был не сараем, а дачей или по меньшей мере гаражом.
Он ощутил себя и понял, что то, что ощущало — то есть он сам, — складывалось из множества меньших индивидуальностей: из неземных личностей машин для преодоления пространства, пахнувших резиной и сталью; из мистической интроспекции замкнутого на себе обруча; из писка душ разбросанной по полкам мелочи вроде гвоздей и гаек и из другого. В каждом из этих существований было бесконечно много оттенков, но все-таки любому соответствовало что-то главное для него — какое-то решающее чувство, и все они, сливаясь, образовывали новое единство, огражденное в пространстве свежевыкрашенными досками, но не ограниченное ничем; это и был он, Номер XII, и над ним в небе сквозь туман и тучи неслась полностью равноправная луна… С тех пор по-настоящему и началась его жизнь.
Скоро Номер XII понял, что больше всего ему нравится ощущение, источником или проводником которого были велосипеды. Иногда, в жаркий летний день, когда мир вокруг затихал, он тайно отождествлял себя то со складной «Камой», то со «Спутником» и испытывал два разных вида полного счастья.
В этом состоянии ничего не стоило оказаться километров за пятьдесят от своего настоящего местонахождения и катить, например, по безлюдному мосту над каналом в бетонных берегах или по сиреневой обочине нагретого шоссе, сворачивать в тоннели, образованные разросшимися вокруг узкой грунтовой дорожки кустами, чтобы, пропетляв по ним, выехать уже на другую дорогу, ведущую к лесу, через лес, через поле — прямо в оранжевое небо над горизонтом; можно было, наверное, ехать по ней до самого конца жизни, но этого не хотелось, потому что счастье приносила именно эта возможность. Можно было оказаться в городе, в каком-нибудь дворе, где из трещин асфальта росли какие-то длинные стебли, и провести там вечер — вообще, можно было почти все.
Когда он захотел поделиться некоторыми из своих переживаний с оккультно ориентированным гаражом, стоящим рядом, он услышал в ответ, что высшее счастье на самом деле только одно, и заключается в экстатическом единении с архетипом гаража, — как тут было рассказать собеседнику о двух разных видах совершенного счастья, одно из которых было складным, а другое зато имело три скорости?
— Что, и я тоже должен стараться почувствовать себя гаражом? — спросил он как-то.
— Другого пути нет, — отвечал гараж, — тебе это, конечно, вряд ли удастся до конца, но у тебя все же больше шансов, чем у конуры или табачного киоска.
— А если мне нравится чувствовать себя велосипедом? — высказал Номер XII свое сокровенное.
— Ну что же, чувствуй. Запретить не могу. Чувства низшего порядка для некоторых — предел, и ничего с этим не поделаешь, — сказал гараж.
— А чего это у тебя мелом на боку написано? — переменил тему Номер XII.
— Не твое дело, говно фанерное, — ответил гараж с неожиданной злобой.
Номер XII заговорил об этом, понятно, от обиды — кому не обидно, когда его чувства называют низшими? После этого случая ни о каком общении с гаражом не могло быть и речи, да Номер XII и не жалел. Однажды утром гараж снесли, и Номер XII остался в одиночестве.
Правда, с левой стороны к нему подходили два других сарая, но он старался даже не думать о них. Не из-за того, что они были несколько другой конструкции и окрашены в тусклый неопределенный цвет — с этим можно было бы смириться. Дело заключалось в другом: рядом, на первом этаже пятиэтажки, где жили хозяева Номера XII, находился большой овощной магазин, и эти сараи служили для него подсобными помещениями. В них хранилась морковь, картошка, свекла, огурцы — но определяющим все главное относительно Номера 13 и Номера 14 была, конечно, капуста в двух затянутых полиэтиленом огромных бочках. Номер XII часто видел их стянутые стальными обручами глубоководные тела, выкатывающиеся на ребре во двор в окружении свиты испитых рабочих. Тогда ему становилось страшно и он вспоминал одно из высказываний покойного гаража, которого он часто с грустью вспоминал: «От некоторых вещей в жизни надо попросту как можно скорее отвернуться», — вспоминал и сразу следовал ему. Темная труднопонимаемая жизнь соседей, их тухлые испарения и тупая жизнеспособность угрожали Номеру XII, потому что само существование этих приземистых построек отрицало все остальное и каждой каплей рассола в бочках заявляло, что Номер XII в этой вселенной совершенно не нужен; во всяком случае, так он расшифровывал исходившие от них волны осознания мира.
Но день кончался, свет мерк, Номер XII становился велосипедом, несущимся по пустынной автостраде, и вспоминать о дневных ужасах было просто смешно.
Была середина лета, когда звякнул замок, откинулась скоба запора и внутрь Номера XII вошли двое: хозяин и какая-то женщина. Она очень не понравилась Номеру XII, потому что непонятным образом напомнила ему все то, чего он не переносил. Не то чтобы от женщины пахло капустой и поэтому она производила такое впечатление — скорее наоборот, запах капусты содержал сведения об этой женщине; она как бы овеществляла собой идею квашения и воплощала ту угнетающую волю, которой Номера 13 и 14 были обязаны своим настоящим.
Номер XII задумался, а люди между тем говорили:
— Ну что, полки снять, и хорошо, хорошо…
— Сарай — первый сорт, — отзывался хозяин, выкатывая наружу велосипеды. — Не протекает, ничего. А цвет-то какой!
Выкатив велосипеды и прислонив их к стене, он начал беспорядочно собирать с полок все, что там лежало. Тогда Номеру XII стало не по себе.
Конечно, и раньше велосипеды часто исчезали на какой-то срок, и он умел закрывать возникавшую пустоту своей памятью — потом, когда велосипеды ставили на место, он удивлялся несовершенству созданных памятью образов по сравнению с действительной красотой велосипедов, запросто излучаемой ими в пространство, — так вот, пропав, велосипеды всегда возвращались, и эти недолгие расставания с главным в собственной душе сообщали жизни Номера XII прелесть непредсказуемости завтрашнего дня; но сейчас все было по-другому. Велосипеды забирали навсегда.
Он понял это по полному и бесцеремонному опустошению, которое производил в нем носитель красных штанов, — такое было впервые. Женщина в белом халате давно уже ушла, а хозяин еще копался, сгребая инструменты в сумку, снимая со стен жестянки и старые клееные камеры. Потом почти к двери подъехал грузовик, и оба велосипеда вслед за набитыми до отказа сумками покорно нырнули в его разверстый брезентовый зад.
Номер XII был пуст, а его дверь открыта настежь.
Но, несмотря ни на что, он продолжал быть самим собой. В нем продолжали жить души всего того, чего его лишила жизнь; и хоть они стали подобны теням, они по-прежнему сливались вместе, чтобы составить его, Номера XII, индивидуальность, вот только для сохранения индивидуальности требовалась вся сила воли, которую он мог собрать.
Утром он заметил в себе перемену — его не интересовал больше окружающий мир, а все, что его занимало, находилось в прошлом, перемещаясь кругами по памяти. Он знал, как это объяснить: хозяин, уезжая, забыл обруч, оставшийся единственной реальной частью его нынешней призрачной души, и поэтому Номер XII теперь сильно напоминал себе замкнутую окружность. Но у него не было сил как-то к этому отнестись и подумать: хорошо ли это? Плохо ли? Все заливала и обесцвечивала тоска. Так прошел месяц.
Однажды появились рабочие, вошли в беззащитно раскрытую дверь и за несколько минут выломали полки. Не успел Номер XII прочувствовать свое новое состояние, как волна ужаса обдала его, показав, кстати, сколько в нем еще оставалось жизненной силы, нужной, чтобы испытывать страх.
По двору к нему катили бочку. Именно к нему. Даже на самом дне ностальгии, когда ему казалось, что ничего хуже случившегося с ним не может и присниться, он не думал о такой возможности.
Бочка была страшной. Она была огромной и выпуклой, она была очень старой, и ее бока, пропитанные чем-то чудовищным, издавали вонь такого спектра, что даже привычные к изнанке жизни работяги, катившие ее на ребре, отворачивались и матерились. При этом Номер XII видел нечто незаметное рабочим: в бочке холодело внимание, и она мокрым подобием глаза воспринимала мир. Как ее вкатывали внутрь и крутили на полу, ставя в самый его центр, потерявший сознание Номер XII не видел.
Страдание увечит. Прошло два дня, и к Номеру XII стали понемногу возвращаться мысли и чувства. Теперь он был другим, и все в нем было по-другому. В самом центре его души, там, где когда-то покоились омытые ветром рамы велосипедов, теперь пульсировала живая смерть, сгущавшаяся в бочку, которая медленно существовала и думала; ее мысли теперь были и мыслями Номера XII. Он ощущал брожение гнилого рассола, и это в нем поднимались пузыри, чтобы лопнуть на поверхности, образовав лунку на слое плесени, это в нем перемещались под действием газа разбухшие трупные огурцы, и это в нем напрягались пропитанные слизью доски, стянутые ржавым железом. Все это было им.
Номера 13 и 14 теперь не пугали его, наоборот, между ними быстро установилось полубессознательное товарищество. Но прошлое не исчезло полностью — оно просто было оттеснено и смято. Поэтому новая жизнь Номера XII была двойной. С одной стороны, он участвовал во всем на равных правах с Номерами 13 и 14, а с другой, где-то в нем скрывались чувства. Сознание ужасной несправедливости того, что с ним произошло. Но центр тяжести его нового существа лежал, конечно, в бочке, которая издавала постоянное бульканье и потрескивание, пришедшее на смену воображаемому шелесту шин.
Номера 13 и 14 объясняли ему, что все случившееся — элементарный возрастной перелом.
— Вхождение в реальный мир с его заботами и тревогами всегда сопряжено с некоторыми трудностями, — говорил Номер 13, — совсем новые проблемы наполняют душу.
И добавлял ободряюще:
— Ничего, привыкнешь. Тяжело только сперва.
Четырнадцатый был сараем скорее философского склада (не в смысле хранилища), часто говорил о духовном и скоро убедил нового товарища, что если прекрасное заключено в гармонии («Это раз», — говорил он), а внутри — и это объективно — находятся огурцы или капуста («Это два»), то прекрасное в жизни заключено в достижении гармонии с содержимым бочки и в устранении всего, что этому препятствует. Под край его собственной бочки, чтоб не вытекало, был подложен старый философский словарь, который он часто цитировал; он же помогал ему объяснять Номеру XII, как надо жить. Все же Номер 14 до конца не доверял новичку, чувствуя в нем что-то такое, чего сам Номер XII в себе уже не замечал.
Постепенно Номер XII и вправду привык. Иногда он даже чувствовал специфическое вдохновение, новую волю к своей новой жизни. Но все-таки недоверие новых друзей было оправданным: несколько раз Номер XII ловил быстрый, как луч из замочной скважины, проблеск чего-то забытого и погружался тогда в сосредоточенное презрение к себе; чего уж говорить о других, которых он в эти минуты просто ненавидел.
Все это, конечно, подавлялось непобедимым мироощущением бочки с огурцами, и скоро Номер XII начинал недоумевать, чего это его так занесло. Постепенно он становился проще, и прошлое все реже тревожило его, потому что трудно стало догонять слишком мимолетные вспышки памяти. Зато бочка все чаще казалась залогом устойчивости и покоя, как балласт на корабле, и иногда Номер XII так и представлял себя: в виде теплохода, вплывающего в завтра.
Он стал чувствовать присущую своей бочке своеобразную доброту — но только с тех пор, как окончательно открыл ей что-то в себе. Огурцы теперь казались ему чем-то вроде детей.
Номера 13 и 14 были неплохими товарищами, и главное, в них он находил опору своему новому. Бывало, вечером они втроем молча классифицировали предметы мира, наполняя все вокруг общим пониманием, и когда какая-нибудь из недавно построенных рядом будок содрогалась, он думал, глядя на нее: «Глупость… Ничего, перебесится — поймет…» Несколько подобных трансформаций произошло на его глазах, и это подтвердило его правоту лишний раз. Испытывал он и ненависть — когда в мире появлялось что-то ненужное; слава Богу, так случалось редко. Шли дни и годы, и казалось, уже ничего не изменится.
Как-то летним вечером, оглядывая свое нутро, Номер XII натолкнулся на непонятный предмет: пластмассовый обруч, обросший паутиной. Сначала он не мог взять в толк, что это и зачем, и вдруг вспомнил: ведь столько было когда-то связано с этой штукой! Бочка в нем дремала, и какая-то другая его часть осторожно перебирала нити памяти, но все они были давно оборваны и никуда не приводили. Однако ведь было же что-то? Или не было? Сосредоточенно пытаясь понять, о чем это он не помнит, он на секунду перестал чувствовать бочку и как-то отделился от нее. В этот самый момент во двор въехал велосипед, и ездок без всякой причины дважды прозвонил звоночком на руле. И этого хватило — Номер XII вдруг все вспомнил.
Велосипед.
Шоссе.
Закат.
Мост над рекой.
Он вспомнил, кто он на самом деле, и стал наконец собой — действительно собой. Все, связанное с бочкой, отпало, как сухая корка; он почувствовал отвратительную вонь рассола и увидел своих вчерашних товарищей, Номеров 13 и 14, такими, какими они были. Но думать об этом не было времени — надо было спешить, потому что он знал, что проклятая бочка, если он не успеет сделать задуманного, опять подчинит его и сделает собой.
Бочка между тем проснулась, поняла, и Номер XII ощутил знакомую волну холодного отупения: раньше он думал, что это его отупение. Проснувшись, бочка стала заполнять его, и он ничем не мог ответить на это, кроме одного.
Под выступом крыши шли два электрических провода. Пока бочка приходила в себя и выясняла, в чем дело, он сделал единственное, что мог: изо всех сил надавил на них, использовав какую-то новую возможность, появившуюся у него от отчаяния. В следующий момент его смела непреодолимая сила, исшедшая из бочки с огурцами, и на время он просто перестал существовать. Но дело было сделано — провода коснулись друг друга, и на месте их встречи вспыхнуло лилово-белое пламя. Через секунду где-то выгорела пробка, и ток в проводах пропал, но по сухой доске вверх уже подымалась узкая ленточка дыма, потом появился огонь и, не встречая на своем пути препятствий, стал расти и подползать к крыше.
Номер XII очнулся после удара и понял, что бочка решила уничтожить его. Он сжал все свое существо в одной из верхних досок крыши и почувствовал, что бочка не одна — ей помогали Номера 13 и 14, которые думали о нем снаружи.
«Очевидно, — со странной отрешенностью подумал Номер XII, — для них сейчас происходит что-то вроде обуздания помешанного, а может, прорезавшегося врага, который так ловко притворялся своим…» Додумать не удалось, потому что бочка, всей своей гнилью навалившись на границу его существования, удвоила усилия. Он выдержал, но понял, что следующий удар будет для него последним, и приготовился к смерти. Однако шло время, а нового удара не было. Тогда он несколько расширил свои границы и почувствовал две вещи. Первой был страх, принадлежавший бочке, — такой же холодный и медленный, как все ее проявления. Второй вещью был огонь, полыхавший вокруг и уже подбиравшийся к одушевляемой Номером XII части потолка. Пылали стены, огненными слезами рыдал толь на крыше, а внизу горели пластмассовые бутылки с подсолнечным маслом. Некоторые из них лопались, рассол в бочке кипел, и она, несмотря на все свое могущество, погибала. Номер XII расширил себя по той части крыши, которая еще существовала, и вызвал в своей памяти день, когда его покрасили, а главное — ту ночь: он хотел умереть с этой мыслью. Сбоку уже горел Номер 13, и это было последним, что он заметил. Но смерть не шла, а когда его последнюю щепку охватил огонь, случилось неожиданное.
Директор семнадцатого овощного, та самая женщина, шла домой в поганом настроении. Вечером, часов в шесть, неожиданно загорелась подсобка, где стояли масло и огурцы. Масло разлилось, и огонь перекинулся на соседние сараи — в общем, выгорело все, что могло гореть. От двенадцатого сарая остались только ключи, а от тринадцатого и четырнадцатого — по несколько обгорелых досок.
Пока составляли акты и объяснялись с пожарными, стемнело, и идти было страшно, так как дорога была пустынной и деревья по бокам стояли, как бандиты. Директор остановилась и поглядела назад — не увязался ли кто следом. Вроде было пусто. Она сделала еще несколько шагов и оглянулась: кажется, вдали что-то мигало. На всякий случай она отошла в сторону, за дерево, и стала напряженно вглядываться в темноту, ожидая, пока ситуация прояснится.
В самой дальней видимой точке дороги появилось светящееся пятнышко. «Мотоцикл!» — подумала директор и крепче вжалась в дерево. Но шума мотора слышно не было. Светлое пятно приближалось, и стало видно, что оно не движется по дороге, а летит над ней. Еще секунда, и пятно превратилось в совершенно нереальную вещь — велосипед без велосипедиста, летящий на высоте трех или четырех метров. Странной была его конструкция — он выглядел как-то грубо, будто был сколочен из досок, — но самым странным было то, что он светился и мерцал, меняя цвета, становясь то прозрачным, то зажигаясь до нестерпимой яркости. Не помня себя, директор вышла на середину дороги, и велосипед явным образом отреагировал на ее появление. Он снизился, сбавил скорость и описал над головой одуревшей женщины несколько кругов, поднялся вверх, застыл на месте и строго, как флюгер, повернул над дорогой. Провисев так мгновение или два, он тронулся наконец с места, разогнался до невероятной скорости и превратился в сверкающую точку в небе. Потом она исчезла.
Придя в себя, директор заметила, что сидит на середине дороги. Она встала, отряхнулась и, совсем позабыв… Впрочем, Бог с ней.
Водонапорная башня
Водонапорная башня вполне может оказаться тем первым, с чего начнется все остальное, потому что предметы появляются тогда, когда становятся известны их названия, и происходящее за окном сразу приобретает смысл — солдаты заканчивают работу, выкладывая белым кирпичом цифру «1928» на толстой верхней части каменного цилиндра, и даже не догадываются, что кто-то следит за тем, что они делают, думая об этом почти без помощи слов, но очень серьезно: любая башня или даже труба сначала строится таким образом, будто должна подняться до самого неба, чем обязательно завершилось бы простое добавление новых кирпичных колец изо дня в день, если бы не решение строителей уйти, приводящее к тому, что какой-то кирпич обязательно становится последним, а я — единственным свидетелем остановки работ, потому что во всем доме напротив только я понимаю, что означают пустые леса, от вида которых возникает такое странное чувство, что взгляд сам собой переходит вправо, туда, где кончается деревянная коробка с землей, утыканной яблочными семечками, и обои чуть отстают от стены, приоткрывая другой слой обоев и желтый край газеты, еще дореволюционной, оставшейся с тех времен, когда бородатые господа в шляпах удивительной формы и с цепочками на жилетах, предчувствуя свой конец, пили шампанское среди раздетых женщин и измученных рабочих, а Ленин со Сталиным стояли у окна и читали первый номер «Правды», предвидя все на свете и, может быть, даже то, как когда-нибудь на свет появлюсь я и бесконечно длинным летним днем буду наклеивать полоски сиреневой папиросной бумаги на узкие фанерные крылья, сидя на теткиной кровати, глядя за окно и почти не обращая внимания на ее путаные рассказы о том, как в село вошли белые, потом красные, потом опять белые, а потом какие-то непонятные «наши», которых почему-то представляешь себе мужиками в малиновых рубашках каждый раз, когда видишь справа от пыльного крыла ее фотографию и пытаешься сообразить, что это на самом деле значит — взять и умереть, как она, и как можем умереть мы все, если не останемся вечно жить в своих делах по способу Антонины Порфирьевны, даже протирающей после этих слов свои очки, отчего возникает короткая пауза в ее многолетнем рассказе о так называемых материках, возвышающихся над серыми пространствами океанов, где даже самый большой в мире линкор покажется крохотным, как спичка, если вдруг поглядеть на него из неба, заполненного летящими в Канаду журавлями, боевой авиацией и черными пятнами, возникающими от долгого наблюдения за солнцем, медленно меняющим свой цвет при приближении к воображаемой точке, где оно, уже красное и огромное, оказывается только в июне, чтобы на несколько минут коснуться шкафа, осветить его верхнюю половину и превратить его во что тебе хочется, начиная от бастиона Великой Стены и кончая скалою где-то в Америке — смотря куда ты переносишь свою жизнь из этих мест, хрюкающих на тебя всеми своими свиньями, когда ты идешь по грязной улице со своей коллекцией спичечных коробков и размазываешь по лицу сопли пополам с кровью, а тебе вслед орут все те, кто уверенно чувствует себя среди этих косых заборов, обещая вломить тебе завтра еще разок так же безнаказанно, как сегодня, потому что жаловаться все равно некому, и для любого взрослого нет разницы между избивающими и избиваемыми детьми, раз те и другие в галстуках, с барабанами и горнами, оставив отцов допивать вонючее пиво, уходят в будущее даже тогда, когда просто стоят шеренгой перед пионерлагерными бараками и щурятся от бьющего в глаза света, глядя кто на ползущий вверх по шесту флаг, кто на кота, крадущегося по уже горячим жестяным листам на крыше столовой, чтобы спрыгнуть в кусты, где вечером делят собранные за день окурки, курят, спорят о конструкции женских внутренностей и заедают синий дым зубным порошком, вкус которого остается во рту еще долго после отбоя, запоминаясь как приложение к истории о синем ногте в котлете и чекистах, которые приехали слишком поздно только потому, что спустила шина, и пока в темном дворе меняют колесо, они сильно стучат в дверь, а потом уходят в такой спешке, что соседу приходится одеваться в коридоре, как раз напротив твоей замочной скважины, в которую он вполне мог бы напоследок ткнуть карандашом, раз до этого подсыпал битое стекло в сливочное масло и отравлял колодцы, чтобы ты пил из них тифозную воду и полгода лежал в кровати, глядя в окно и угадывая за пушистой завесой падающего снега очертания водонапорной башни, похожей на приставленного к городу часового, стерегущего твой покой и заодно тебя самого, чтобы ты случайно не скрылся в собственном будущем, воспользовавшись теплой весенней ночью, в которую появляется возможность, почти не касаясь земли, углубляться в черные заросли неизвестно откуда взявшегося леса и уже почти узнать то, к чему бежишь со всех ног перед тем, как проснуться и, поглядев на приоткрытую дверь, за которой слышны бодрые утренние голоса и свист примуса, подумать, что каждое утро к ней, как трап, придвигают забитый сундуками и комодами коридор, выход из которого ведет в тот единственный дневной мир, который тебе известен, и чем лучше ты с ним знаком, тем реже дверь твоей комнаты будет раскрываться куда-то еще, в места, названия которых ты не знаешь и не узнаешь никогда, потому что уже давно похож на человека, стоящего на подножке разгоняющегося трамвая и думающего, что чем быстрее тот едет, тем труднее будет спрыгнуть и пойти своей дорогой, пока слова «своя дорога» еще сохраняют некоторый смысл, а точнее — отблеск понятного когда-то смысла, иногда мелькающий в глазах стоящих рядом, но раз они все-таки едут дальше, то, наверно, на что-то надеются, а они думают то же самое, глядя на тебя, пока один разливает по чашкам водку, а другой пытается играть на гитаре, под которую так надежно затвердевает вокруг тот мир, который ты выбрал, не успев ни с чем его сравнить и поняв только, что все в нем случается крайне быстро, а время суровое и величественное, и хоть Утесов поет, что тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет, люди пропадают целыми оркестрами, так и не дошагав туда, куда они шли, и все-таки попав именно туда, в чем нет ничего удивительного, раз страна движется от одного крутого перелома к другому, еще более крутому, и все по линии партии, отточенной и прямой, как угол твоей комнаты, где стоит патефон с десятком пластинок, позволяющих тебе время от времени нелегально обнять утомленное солнце, вырезанное кем-то из последней на всю страну оранжевой картонки, и догадаться, что если уж ты простился с чем-то навсегда, то оно тоже простилось с тобой, и, обернувшись, ты увидишь на столе воблу на мятой «Правде», бутылочку пивка и больше ничего, потому что другого не положено на стол, и именно это, по всей видимости, и придется защищать, если завтра война, потому что никакая твоя защита не нужна ни качающейся за окном сирени, ни узкому лучу света, падающему на расщепляющее его стекло, за которым застыло красно-сине-желтое лицо Горького, большого приятеля нашей державы, так и не успевшего описать в своих книгах, как ты и такие как ты, в спортивных рубашках и белых кепках, с миллионов порогов улыбнутся ей и таким как она, в простых платьях из ситца в цветочках, и все сразу прояснится, потому что все печальное и непонятное имеет свойство проходить, а жизнь содержит именно тот смысл, который ты придаешь ей сам, с ясной целью впереди сидя за всенародными брошюрами, недосыпая и рискуя навсегда опоздать на работу и сесть в тюрьму, к глупым блатным, еще не понявшим, что в стране, где на деньгах нарисован вглядывающийся в тревожное небо летчик, быть богатым просто невозможно, потому что даже целая армия этих летчиков в кармане не заставят замолчать раскрытый клюв репродуктора, который так страшно слышать даже не из-за смысла долетающих слов, а из-за неожиданной догадки, что с тобой сейчас говорит диктор, фокусник, зарабатывающий себе на жизнь умением заставить тебя на несколько секунд поверить, будто к тебе обращается что-то огромное и могущественное, готовое позаботиться о тебе, когда на самом деле ты и такие как ты нужны этому огромному, чтобы заботиться о нем и защищать, закрывая это неживое и непонятное, даже не догадывающееся о собственном существовании, той единственной попыткой, которой на самом деле является и твоя жизнь, и жизнь за стриженым затылком, в который ты глядишь, стоя в длинной толпе перед призывным пунктом и теряя мелькнувшую на секунду мысль, узнав в человеке впереди бывшего одноклассника, опять оказавшегося твоим товарищем, которого надо хотя бы оттащить в сторону, чтобы он не лежал у перевернутого грузовика, ногами на дороге, а головой в еще довоенном подорожнике, и муравьи не ползли по его лицу, которое вспоминается тебе, когда над головами гудят невидимые самолеты или когда мимо по платформе ведут очень похожего на него окруженца в мирных калошах, полезшего сдуру искать начальство, а потом сдуру побежавшего от конвоя и свалившегося в трех метрах от последнего вагона, уносящего тебя навстречу зиме, лыжам ленинградской фабрики и карнавальному маскхалату, в котором ты встречаешь Новый год, глядя из сугробов на две красные ракеты, блестящие в прозрачном ночном небе, как елочные шары, пока ты думаешь о том, что оставленный на минуту в покое человек может вдруг оказаться так далеко от оставивших его в покое, что те найдут на его месте кого-то другого, уже совершенно не желающего углублять окоп, а пытающегося вместо этого повернуться к стене и заснуть, позабыв, что никакой стены возле его койки нет, а есть два узких прохода, как раз подходящих для того, чтобы заново учиться сгибать и разгибать ноги, а потом стоять, ходить и бегать за притормаживающими грузовиками, катящими навстречу летнему солнцу, погонам на плечах и походящему на веник с врезанной консервной банкой автомату, из которого ты ни разу не выстрелил за два года, потому что видел перед собой большей частью заваленную списками живых и мертвых поверхность то школьной парты, за которой когда-то сидел писавший фиолетовыми чернилами Чугунков Коля: «седьмой класс — дурак», то переделанного бильярда, сукно которого с такой скоростью впитывает вылившийся из опрокинутой гильзы бензин, что успеваешь поверить, что ты не опытный вредитель, как намекает взглядом товарищ Кожеуров, а просто сраный разгильдяй, твою мать, только тогда, когда уже неделю то на голодных детей, по-прежнему считающих его материалом для строительства снеговиков и крепостей, то на военкора, смотрящего на незнакомый город из-под черного эмалированного полукруга с таким видом, будто перед ним не несколько случайных трупов на мокрой обочине, а и впрямь заря победы с пограничными столбами, прочитав о которых во фронтовой газете, ты поймешь, что есть люди, старательно оформляющие местность, по которой ты в последний раз бежишь на пулемет, из-за чего им, наверно, приходится говорить между собой на особом языке, совсем как офицерам железнодорожных сил, обсуждающим какие-то кубометры и максимальное число вагонов теплым майским вечером на игрушечной железнодорожной станции, каких у нас просто не бывает, потому что по эту сторону границы все наоборот: что-то железнодорожное есть в детских игрушках, и люди делают свои дома чуть похожими на тюрьмы, чтобы не было особого смысла отправлять их в настоящую тюрьму, зато уж внутри этих самых домов они всей толпой беззаветно штурмуют верхние нары, и нет ничего удивительного, что женщина, которой ты четыре года отправлял письма, каждый раз стараясь целиком поместиться в бумажном треугольничке, недоумевает, как это ты не привез ей из Германии вагон барахла, а раздобыл там только часы в стальном корпусе и старый фотоаппарат, который ты вешаешь на стену комнаты, где родился и вырос, пробивая гвоздем новые обои с такими же розовыми узорами, какими скоро покроется все вокруг, хотя пока они появляются только на сетчатке левого глаза после третьего стакана водки, от запаха которой она морщится, потому что не понимает, что человек должен уметь забывать прошлое, если хочет и дальше идти по жизни, где надо улыбаться наглой женщине из отдела кадров, надевать медали на экзамен и приносить домой несколько веток сирени, напоминающей не то о довоенных чернилах, не то о вечном салюте всем живым, если они, конечно, еще есть в этом городе, лучше приспособленном для грузовиков, чем для людей, особенно крошечных, которые дико орут всю ночь, лежа в своих кроватках и глядя то на ползущие по потолку квадраты света, то на лицо матери, разрисованное помадой и тушью, купленной у каких-то сволочей перед вокзалом, прямо на площади, где скользят небывалые, как из сна, голубые «Победы», и весело горят огни на домах, подтверждая, что уже никогда не повторится то, что было раньше, или, если сказать то же самое по-другому, все оказалось позади, и от тебя осталось только то, на что ты надеваешь пиджак и брюки, когда идешь на работу, и переодеваешь в китайский лыжный костюм, приходя домой и плюхаясь в кровать рядом с крупнозадым человеком другого пола, настолько частым опытом многих, что даже есть специальное слово «жена» для описания того, что чувствуешь, видя завитые короткие волосы и вдыхая запах духов «Колхозница», пропитавший все до такой степени, что комната, где едят и дышат четверо человек, становится похожей на парикмахерскую в день погребения Сталина, отчаянного человека, оставившего вся государственные и партийные посты ради самой обыкновенной смерти, после которой вдруг выяснилось, что в любую гранитную задницу можно без труда вбить кукурузный початок, а это, кстати, можно было бы понять еще очень давно, если бы было время задуматься, но только его нет даже у детей, похожих со своими ранцами на маленьких космонавтов, высадившихся на этой безобразной планете в самое спокойное за всю ее историю время и уже создавших вокруг себя какой-то непонятный мир, о котором ты никогда ничего не узнаешь, так что умнее было бы повернуться к тем радостям, которые еще может дать жизнь, и пореже смотреть вниз из окна, потому что добровольная смерть — удел слабых, а удел сильных — недобровольная, а сейчас как раз приходит возраст расцвета, когда внизу тебя ждет кремовая машина со взлетающим над капотом оленем, здоровье в полном порядке, и со спины иногда еще долетают слова «молодой человек», потому что на затылке сохранились волосы, а кроме всего этого, ты очень нужен тем, кто дергает тебя за пальцы, называет папой и просит принести что-нибудь смешное с работы, где самое смешное — на бланках с грифом «секретно», а по коридорам ходят такие псы в костюмах, что надо все время самому рычать, чтобы тебя не съели по ошибке, или от чувства полноты жизни, которое надо все время показывать самому, чтобы тебе все время демонстрировали его в ответ, то есть надо улыбаться, отпускать усы, махать в жэке справками и так далее, и тогда, может быть, найдутся два или три идиота, которые придут к тебе в гости и скажут, что ты живешь как король, после чего ты сможешь представить себе, что чувствует король, десятый год бегая трусцой по обсаженной сиренью аллее и видя людей, которые будут жить после того, как он последует за недавно оставившей этот мир королевой, а чтобы он ни с чем не перепутал это чувство, у него есть дети, уже прикидывающие, как они разменяют квартиру, собранную по частям из освобождающихся комнат, как из кубиков с фрагментами рисунка, в надежде, что сойдется, а когда все сошлось, страшно даже посмотреть на это, потому что догадываешься, какой рисунок вышел, и тебе приходится отсекать уже гниющие части мира, чтобы в узком коридоре смысла глядеть в телевизор и гадать, чувствуют ли они то же самое, и если да, то зачем они тогда так тщательно растягивают вдоль своих лысин последние оставшиеся пряди и обнажают в улыбках пластмассовые зубы, которые им, как и тебе, придется положить на ночь в специальный раствор, пахнущий сиренью, и долго стоять над плексигласовым стаканом, силясь вспомнить, о чем же напоминает этот запах, но вместо этого вдруг наткнуться на мысль, что догадываешься сейчас о существовании жизни так же, как когда-то догадывался о существовании смерти, от чего становится до того страшно, что делаешь одновременно три вещи: закуриваешь сигарету, включаешь телевизор и открываешь недавно купленную книгу, где сказано, что прошел о Нем слух по всей Сирии, и приводили к Нему всех немощных, одержимых различными болезнями и припадками, и бесноватых, и лунатиков, и расслабленных, и Он исцелял их, и следовало за Ним множество народа из Галилеи и Десятиградия, и Иерусалима, и Иудеи, и из-за Иордана, откуда все громче доносится гневный голос арабского народа, обещающий кратковременные дожди и восемнадцать — двадцать градусов тепла — как раз то, что нужно для ритуального посещения дачи, где тебя встречают как неизбежное зло, и из окна которой ты видишь выросший прямо у стены гриб, похожий не то на человечка, не то на крохотную водонапорную башню, что, в сущности, одно и то же, если вспомнить, что человек — это почти что двухметровый столб воды, способный самостоятельно перемещаться по поверхности земного шара, двигаясь к железнодорожной станции сквозь сгущающиеся сумерки и прислушиваясь к долетающей откуда-то музыке, совершенно не подходящей для того, чтобы разместить в ней хоть одно свое чувство, и поэтому чужой и оскорбительной, но все-таки прекрасной, раз вокруг полно тех, кому это удается без всякого усилия с их стороны в те же дни, когда ты тайком, как другие пьют портвейн, крестишься в подъездах и лифтах, носишь откровенно предсмертное черное пальто и всерьез ищешь чего-то в приобретенной для смеху и интеллигентности книге, когда пытаешься дозвониться бывшим детям, чтобы услышать в трубке свой уверенный бодрый голос и лишний раз понять, что ты не нужен никому и ничему в мире, сужающемся с движением твоего взгляда по обоям навстречу просвету окна перед шторой, за которую ты держишься, надеясь, что на этот раз отпустит, если тебе удастся не поворачивать взгляд дальше вправо, потому что, когда человек начинает принимать треугольное слуховое окно на маленькой зеленой крыше за глаз, который глядел на него с рожденья, уже не имеет никакого значения ни то, как именно он упадет на пол, ни то, что последним увиденным им на свете предметом окажется водонапорная башня.
Миттельшпиль
Участок тротуара у «Националя» — последние десять метров Тверской улицы Горького — был обнесен деревянными столбиками, между которыми на холодном январском ветру раскачивалась веревка с мятыми красными флажками. Желающим спуститься в подземный переход приходилось сходить с тротуара и идти вдоль припаркованных машин, читая яркие оскорбления на непонятных языках, приклеенные к стеклам изнутри. Особенно обидной Люсе показалась надпись на огромном обтекаемом автобусе — «We show you Europe». Насчет «We» было ясно — это фирма, которой принадлежал автобус. А вот кто этот «you»? Люсе что-то подсказывало, что имеются в виду не желающие прокатиться иностранцы, а именно она, а этот залепленный снегом автобус — и есть Европа, одновременно близкая и совершенно недостижимая. Из-за Европы выглянула красная милицейская харя и ухмыльнулась настолько в такт Люсиным мыслям, что она рефлекторно повернула назад.
Поднявшись по ступенькам на площадку перед «Интуристом», она подошла к ларьку, где продавали кофе. Обычно перед ним топталась очередь минут на пять, но сегодня из-за мороза было пусто и даже плексигласовое оконце было закрыто. Люся постучала. Девушка, дремавшая возле гриля, встала, подошла к стойке и со знакомой ненавистью глянула на Люсину лисью шубу («пятнадцать кусков», как ее называли подруги), лисью шапку и на чуть тронутое дорогой косметикой лицо, глядевшее на нее из заснеженного темного мира.
— Кофе, пожалуйста, — сказала Люся.
Девушка сунула два кофейника в песок на плите, взяла рубль и спросила:
— Не холодно так, весь вечер на панели?
«Сука, а?» — подумала Люся, но в ответ ничего грубого не сказала, взяла кофе и отошла к столику.
Сегодня день был не очень удачный. Точнее сказать, совсем неудачный — возле «Националя» гужевались одни пьяные финны, и то, похоже, какие-то рыболовы. Мелькнул только седоватый худой француз с выпуклыми развратными глазами — но, прошмыгнув раза два мимо Люси, так ничего и не сказал, кинул на лед возле урны пустую пачку «Житан», сунул руки в карманы дубленки и исчез за углом. Мороз. Холодно было так, что даже шоферы, торгующие сигаретами, презервативами и пивом, перенесли свою особую экономическую зону с улицы в узкий тамбур «Националя», где шутливо переругивались с весельчаком швейцаром:
— Это ты раньше был в гэбухе полковник, а сейчас такое же говно, как все… Или ты, может, весь холл купил? У нас тоже права человека имеются…
Люся зашла к ним, купила за четвертной «Салем» у какого-то дедуни с разъеденным носом и вышла опять на мороз. Фирмб дрыхла по своим номерам или глядела в окна на мигающий разноцветными огнями замерзший город и совсем, похоже, не думала о Люсином нежном теле.
«Пойти, что ли, в «Москву»?»
Люся брезгливо поглядела на серый имперский фасад, украшенный двухметровыми синими снежинками на белых полотнищах — от ветра по ткани проходили волны, и снежинки казались огромными синими вшами, шевелящимися на холодной стене.
«Хотя там тоже тухло…»
У подъезда «Москвы» было действительно безрадостно: снег, завывание ветра — так и казалось, что из-за колонн сейчас выйдут ребята с простыми открытыми лицами, в шинелях, с овчарками на широких брезентовых ремнях. Внутри, в больших мраморных сенях, пьяная восточная компания пела какой-то древний боевой гимн, а с третьего этажа долетала другая музыка — ресторанная, блеющая:
— Воу-оу, ю-ин-зи-ами-нау…
Люся сдала шубу и шапку, поправила невесомый свитер с серебряными блестками и пошла на второй этаж. Хоть место было и гнилое, а все же именно здесь осенью Люся сняла немца на триста марок и два флакона «Пуассона» с распылителем. Лучше всего — это какой-нибудь пожилой коммивояжёр с полоской от обручального кольца на волосатом безымянном пальце — толстячок, уже обтяпавший свои дела с соввластью и ждущий теперь от дикой северной земли в меру сладкого и опасного приключения. Такой клиент не торчит на ступенях «Интуриста», а идет в угол потемнее, вроде «Москвы» или даже «Минска», от страха платит много, да и не заразный наверняка. А в запросах трогательно прост. Но встречается он редко и, главное, непредсказуемо — это как рыбу удить.
Люся взяла два коктейля, села за угловой столик в баре, щелкнула зажигалкой и дунула дорогим дымом в темный потолок. Вокруг было почти пусто. За столиком напротив сидели два морских офицера в черной форме — лысые, с гробовыми лицами. Перед каждым желтело по нетронутому стакану с коктейлем, а на полу под столиком стояла бутылка водки — они пили через длинную пластиковую трубочку, передавая ее друг другу таким же спокойным и точным движением, каким, наверно, нажимали кнопки и переключали тумблеры на пультах своего подводного ракетоносца.
Допью — и домой, подумала Люся.
Заглушая музыку с третьего этажа, заиграл магнитофон, и тут вдруг у Люси по спине прошла слабая судорога. Это была старая песня «Аббы» — что-то про трубача, луну и так далее. В восемьдесят четвертом — или восемьдесят пятом? — именно ее все лето крутил старенький катушечный «Маяк» в штабе стройотряда. Где ж это было? Астрахань? Или Саратов? Господи, со странным чувством подумала Люся, вот ведь забросила жизнь. Сказал бы кто тогда, даже в шутку — сразу бы в рожу получил. И главное, как-то все само собой вышло. Или не само?
— Па-а-звольте вас пригласить.
Люся подняла голову. Перед ней стоял черный морской офицер, без выражения глядел ей в лицо и чуть покачивал длинными руками, вытянутыми вдоль туловища.
— Куда? — не поняла Люся.
— На танец. Армия — это танец. Танец рождает свободу.
Люся открыла было рот, а потом неожиданно для самой себя кивнула головой и встала.
Черные руки, как замок на чемодане, сщелкнулись у нее за спиной, и офицер стал мелкими шагами ходить между столиков, увлекая Люсю за собой и норовя прижаться к ней своим черным кителем — это был даже не китель, а что-то вроде школьной курточки, только большой и с погонами. Перемещался офицер совершенно не в такт музыке. Видно, у него внутри играл свой маленький оркестр, исполнявший что-то медленное и надрывное. Из его рта веяло водкой — не перегаром, а именно холодным и чистым химическим запахом.
— Ты чего лысый-то? — спросила Люся, чуть отпихивая офицера от себя. — Ведь молодой еще.
— Семь лет в стальном гробу-у, — тихо пропел офицер, подняв на последнем слове голос почти до фальцета.
— Шутишь? — спросила Люся.
— В гробу-у, — протянул офицер и откровенно прижался к ней.
— А ты знаешь хоть, что такое свобода? — отталкивая его, спросила Люся. — Знаешь?
Офицер что-то промычал.
Музыка кончилась, и Люся, без всяких церемоний отделив его от себя, вернулась к столику и села. Коктейль был на вкус отвратительным; Люся отодвинула его и, чтобы чем-нибудь себя занять, раскрыла на коленях сумочку. Раздвинув страницы лежащего между пудреницей и зубной щеткой номера «Молодой гвардии» (зная, что этого журнала никто никогда не откроет, она прятала в нем валюту), она стала на ощупь считать зеленые пятерки, вызывая в памяти благородное лицо Линкольна и надпись со словами «legal tender», которые она переводила как «легальная нежность». Бумажек оставалось всего восемь, и Люся, вздохнув, решила попытать счастья на третьем этаже, чтобы не мучила потом совесть.
Дорогу наверх преграждал толстый бархатный шнур, перед которым толпились совки, желающие попасть в ресторан, а узкий остававшийся проход был заполнен сидящим на табурете старшим официантом в синей форме с какими-то желтыми нашивками. Люся кивнула ему, перешагнула шнур, поднялась в ресторан и свернула в кафельный закуток перед буфетом. Там как раз стоял знакомый официант Сережа и через пластмассовую воронку переливал остатки шампанского из множества бокалов в бутылку, уже перехваченную салфеткой и стоящую в ведерке.
— Привет, Сережа, — сказала Люся, — как сегодня?
Сережа улыбнулся и помахал ей рукой — он относился к Люсе с тем бескорыстным уважением и симпатией, с каким, наверно, знатный токарь думает субботним вечером о знакомом асе-фрезеровщике.
— Ерунда, Люсь. Два поляка драных и Кампучия с тяпками. Ты в пятницу приходи. Нефтяные арабы будут. Я тебя к самому потному посажу.
— Боюсь я эту Азию, — вздохнула Люся. — Я как-то с одним арабом работала — ты, Сергей, не поверишь. Он с собой в чемодане дамасскую саблю возит — она сворачивается, как этот… — Люся показала руками.
— Ремень, — подсказал Сергей.
— Нет, не ремень, а этот… Метр складной. Он без этой сабли возбудиться не может. Всю ночь ее из руки не выпускал, подушку пополам разрубил. Я к утру вся в пуху была. Хорошо, там ванная в номере…
Сережа посмеялся, подхватил поднос с шампанским и убежал в зал. Люся задержалась на секунду у мраморного ограждения, чтобы поглядеть на расписной потолок, — в его центре была огромная фреска, изображавшая, как Люся смутно догадывалась, сотворение мира, в котором она родилась и выросла и который за последние несколько лет уже успел куда-то исчезнуть: в центре огромными букетами расплывались огни салюта, а по углам стояли титаны — не то лыжники в тренировочных, не то студенты с тетрадями под мышкой, — Люся никогда не разглядывала их, потому что все ее внимание притягивали стрелы и звезды салюта, нарисованные какими-то давно забытыми цветами, теми самыми, которыми утро красит еще иногда стены старого Кремля: сиреневыми, розовыми и нежно-лиловыми, напоминающими о давно канувших в Лету жестяных карамельных коробках, зубном порошке и ветхих настенных календариках, оставшихся вместе с пачкой облигаций от забытой уже бабушки.
При виде этой росписи Люсе всегда становилось грустно; стало и сейчас. Здесь ее часто посещали мысли о бренности существования — а тут еще вспомнилась знакомая, Наташа, которая нашла себе в мужья пожилого негра и уже совсем было собрала чемоданы, но совершенно неожиданно вместо хлебной и теплой Зимбабве попала на мерзлое советское кладбище. Кто ее убил, было совершенно непонятно, но, видимо, это был какой-то маньяк, потому что во рту у нее нашли белую шахматную пешку.
Люся представила себе покрытый ледяной коркой сугроб, а в нем — свой труп с открытым ртом, из которого торчит белая пешка, и ей вдруг стало страшно оставаться в этом огромном, нечистом, орущем пьяными голосами и дребезжащем посудой здании.
Она быстро вышла из зала и пошла вниз, к гардеробу. Видно, что-то произошло с ее лицом — старший официант посмотрел на нее и сразу отвел удивленный взгляд в сторону. «Успокойся, дура, — велела себе Люся, — как с такими мыслями работать будешь? Никто тебя не убьет». Музыка из ресторана была слышна внизу даже лучше, чем на третьем этаже, — тише, но отчетливей.
— Воу-оу, — бог весть в какой раз провыл за сегодня певец, хлопнула дверь, и то же самое завыл ветер.
У подъезда стояла девушка в черном кожаном балахоне и зеленой шерстяной шапочке. Из ее кармана торчал номер «Молодой гвардии», и Люся поняла, что это коллега. Да и без журнала можно было догадаться.
— Дай сигарету, — попросила девушка.
Люся дала, и девушка закурила.
— Как там? — спросила она.
— Пустота, — ответила Люся, — пьяные матросы какие-то и совки. В «Интурист» пойти, что ли?
— Только что оттуда, — ответила девушка. — Там береза сидит, Аньку сегодня опять повязали. Ее кубинский генерал кокаином угостил, так ей, дуре, так стало радостно, что она официанту двадцать долларов сунула на чай. А официант идейный оказался, в Сальвадоре контуженный. Он ей говорит: попалась бы ты мне, сука, в джунглях, я б тебя сначала ребятам отдал для потехи, а потом — голой жопой в термитник. Я, говорит, кровь проливал, а ты страну позоришь.
— Еще подумать надо, кто страну позорит. А чего они обнаглели так? Опять на венских переговорах тупик?
— Да при чем тут переговоры? — сказала девушка. — Это что-то новое идет. Ты про Наташу слышала?
— Про какую? Которую убили, что ли? — стараясь, чтобы вопрос прозвучал небрежно, спросила Люся.
— Ну. Которую с пешкой во рту в сугроб бросили.
— Слышала. И что?
— А то, что позавчера у «Космоса» Таньку Поликарпову нашли. С ладьей.
— Таньку замочили? — похолодела Люся. — Неужто гэбэ? Или рэкет?
— Не знаю, не знаю, — задумчиво сказала девушка. — Не похоже. Валюту не взяли, сумку с продуктами — тоже. Только ладью положили в рот. Ну да ладно, чего об этом на ночь глядя…
Люся нервно полезла за сигаретой.
— Тебя как звать-то? — спросила она.
— Нелли, — ответила девушка, — а ты Люся, я знаю. Как раз Анька сегодня про тебя вспоминала.
Люся внимательно поглядела на собеседницу: ямочки на щеках, чуть вздернутый нос, подчернённые ресницы — Люсе казалось, что она уже видела где-то это лицо, видела много раз.
«Где же я ее встречала? — напряженно думала Люся. — Да уж и не контора ли?»
— Я вообще в «Космосе» работаю, — сказала Нелли, словно прочтя ее мысли, — только там неделю назад наряд на дверях сменили. А пока к новым подрулишь, состаришься. Они вчера француза не пускали, карточку в номере забыл. Он им кричит, чтоб в регистрационной книге посмотрели, а они — как столбы…
Люся вроде бы вспомнила.
— А я тебя в «Национале» видела, — неуверенно сказала она, — в баре. Платье у тебя классное.
— Какое?
— Коричневое с черным.
— А, — улыбнулась Нелли, — Ив Сен-Лоран.
— Врешь.
Нелли пожала плечами. Возникла неловкая пауза, и тут какой-то молодой человек, уже несколько минут тершийся рядом, сделал к ним шаг и фрикативно, с малоросским выговором, но очень отчетливо выговаривая слова, спросил:
— Эй, герлы, гринов не пихаете?
Люся брезгливо поглядела на его кроличью ушанку и куртку из плохой кожи, а потом только — на румяное лицо с рыжеватыми усиками и водянистыми глазами.
— Эх, береза, — сказала она, — навезли вас в Москву. Да ты хоть знаешь, как мы грины называем?
— Как? — покраснев поверх румянца, спросил молодой человек.
— Доллары. И мы не герлы никакие, а девушки. Скажи своему командиру, что ваши словари уже десять лет говно.
Молодой человек хотел что-то сказать, но его перебила Нелли:
— Не обижайся, Вась. Мы ведь тоже такими, как ты, когда-то были. На вот тебе пять долларов, выпей кофе в баре.
Люся вздрогнула.
— Зря ты его так, — сказала Нелли, когда молодой человек побито скрылся за квадратной колонной. — Это ж Вася, постовой из Внешэкономбанка. Его каждую неделю присылают курс узнавать.
— Ладно, — сказала Люся, — я домой порулила. Увидимся еще.
— Может, выпьем вместе?
Люся помотала головой и улыбнулась.
— Увидимся, — сказала она, — пока.
Дойдя с поднятой рукой аж до самого Манежа, Люся всерьез замерзла. Холодно было лицу и рукам, и, как всегда на морозе, тупо заныли груди. Она поймала себя на том, что морщится от боли, вспомнила о наметившейся на лбу морщинке и постаралась расслабить лицо, и через несколько минут боль отпустила.
Такси, не останавливаясь, пролетали мимо, издевательски подмигивая своими зелеными огоньками. Таксисты в основном торговали водкой и только изредка, для души, брали приглянувшихся им пассажиров, поэтому Люся даже и не поднимала руку навстречу салатовым «Волгам» — ждала частника. Один — очкарик в раздолбанном «Запорожце» — остановился, выслушал адрес и сухо спросил:
— Сколько?
— Четвертной.
Очкарик, не ответив, отрулил.
Люся все никак не могла отделаться от эха разговора на ступенях «Москвы». «Таньку замочили», — бессмысленно повторяла она про себя. Смысл этого словосочетания как-то не доходил до сознания. Становилось совсем холодно, и опять заныла грудь. Еще можно было успеть в метро, но потом пришлось бы полчаса брести по обледенелому проспекту имени какого-то звероящера — одной, в дорогой шубе, вздрагивая от пьяного хохота ветра в огромных бетонных арках. Она совсем уже было решила, что вечер кончится именно так, когда рядом вдруг остановился маленький зеленый автобус — «пазик» с двухбуквенным военным номером.
За рулем сидел офицер — тот самый танцор из ресторана, только теперь он был в черной шинели и надетой набекрень пилотке с большим жестяным гербом.
— Садись, — сказал из салона второй лысый и черный, — не бзди.
Люся заглянула в полутемный салон и с удивлением увидела Нелли, сидящую в вольной позе на боковом сиденье, возле моряка.
— Люся! — весело крикнула та. — Залазь. Морячки смирные. Мимо меня едут, а там — тебе куда?
— Крылатское, — сказала Люся.
— Тоже Крылатское?! Ну, подруга, мы, значит, соседи. Садись давай…
Второй раз за сегодня Люся поступила странно — вместо того чтобы послать всю компанию подальше, как сделала бы любая серьезная конвертируемая девушка, она, согнувшись, шагнула вверх по ступеням, и сразу же автобус сорвался с места, лихо развернулся и понесся мимо Большого театра, «Детского мира», мимо памятника знаменитому художнику и его огромной мастерской — в какие-то темные, завывающие улочки, перекрытые полуразвалившимися деревянными заборами, чернеющие провалами пустых окон.
— Я Вадим, — сказал второй лысый. — А это (он кивнул на сидящего за рулем) Валера.
— Валер-р-ра, — повторил тот, как бы вслушиваясь в непонятное слово.
— Хочешь водки? — спросил Вадим.
— Давай, — ответила Люся, — только через трубочку.
— Почему это через трубочку? — спросила Нелли.
— А они через трубочку пьют, — сказала Люся, принимая тонкий и мягкий конец трубочки и поднося его к губам.
Пить так водку было тяжело и неприятно, но все же занятней, чем из горлышка.
— Как вам, девочки, живется весело, — прошептал Вадим, — а мы…
— Не жалуемся, — сказала ему Нелли, — а мне, если можно, в стакан.
— Сделаем…
Люся вдруг заметила, что в автобусе тоже играет музыка — рядом с Валерой на чехле мотора лежал кассетник. Это были «Бэд бойз блю». Люся очень их любила — конечно, не саму музыку, а ее действие. Все вокруг постепенно становилось простым и, главное, уместным — темные внутренности автобуса, два поблескивающих военно-морских черепа, Нелли, покачивающая ногой в такт мелодии, мелькающие в окне дома, машины и люди. Начала действовать водка; неясная грусть пополам с отчетливым страхом, вынесенная Люсей из «Москвы», улетучилась. И обычная девичья, целомудренная в своей безнадежности мечта о загорелом и человечном американце овладела Люсиной душой, и так вдруг захотелось поверить поющему иностранцу, что у нас не будет сожалений и мы еще улетим отсюда в машине времени, хотя давно уже трясемся в поезде, идущем в никуда.
«A train to nowhere… A train to nowhere…»
Кассета кончилась.
Автобус выскочил на какую-то широкую дорогу, по краям которой стояли обледенелые деревья, и поехал за грузовиком с желтой табличкой «Люди» на заднем борту — в кузове тяжело громыхало что-то железное, и этот лязг словно разбудил Люсю.
— А мы куда катим-то? — вдруг спросила она, озаботившись тем, что места вокруг мелькали незнакомые и даже не очень московские.
— Ни-ч-ч-че-во, — громко сказал Валера за рулем, и обе девушки вздрогнули.
— Да понимаешь, заправиться надо, — оживленно сказал Вадим, — бензина до Крылатского не хватит.
— И далеко это? — спросила Люся.
— Да нет, есть тут рядом колонка, где за талоны…
Слово «талоны» окончательно успокоило Люсю.
— А мы, девочки, на флоте служим, — заговорил Вадим. — На гвардии подводном атомоходе «Тамбов». Это, можно сказать, такой большой подводный бронепоезд с дружным, как семья, экипажем. Да… Семь лет уже.
Он снял пилотку и провел ладонью по тускло блеснувшему черепу.
Автобус свернул на боковую дорогу — узкую, с какими-то бетонными дотами по бокам, — уже, кажется, вокруг был не город, а сельская местность; на небе, как глаза давешнего француза, выпукло горели холодные развратные звезды, и шум мотора показался вдруг странно тихим, а может, просто исчезло гудение ехавших вокруг грузовиков.
— Океан, — говорил Вадим, обнимая Нелли за плечи, — огромен. Во все стороны, куда ни посмотришь, уходит его бесконечный серый простор. Сверху — далекий звездный купол с плывущими облаками… Толща воды… Огромные подводные небеса, сначала светло-зеленые, потом — темно-синие, и так на сотни, тысячи километров. Гигантские киты, хищные акулы, таинственные существа глубин… И вот, представь, в этой безжалостной вселенной висит тоненькая скорлупка нашей подводной лодки, такая… такая, если вдуматься, крохотная… И горит желтой точкой иллюминатор в борту, а за ним — партсобрание, и Валера делает доклад. А вокруг — пойми! — океан… Древний великий океан…
— При-е-ха-ли, — сказал Валера.
Люся подняла голову и поглядела по сторонам. Автобус стоял на заснеженной равнине, метрах в тридцати от пустого шоссе. Двигатель заглох, и стало совсем тихо. За окном страшно мигали звезды и виднелся далекий лес. Люся вдруг удивилась, что вокруг довольно светло, хоть нет ни одного огонька, а потом подумала, что это, наверно, снег отражает рассеянный звездный свет. От выпитой водки было уютно и безопасно — мелькнула, правда, мысль, что происходит что-то не то, но сразу и исчезла.
— Чего приехали-то? Шутишь? — резким голосом спросила Нелли.
Вадим снял с ее плеча свою руку и теперь сидел, уткнувшись лицом в сложенные ладони, и тихо хихикал. Валера выскочил из кабины, и через секунду с выдохом раскрылась дверь в салон. С мороза влетели клубы пара; Валера медленно и как-то торжественно поднялся по ступеням. В полутьме выражение его лица было неопределимым, но в руке у него был пистолет «макаров», а под мышкой — большая ободранная шахматная доска. Не оборачиваясь, одним толчком левой руки он закрыл дверь, пискнувшую на морозе резиной, и махнул пистолетом Вадиму.
Люся соскользнула с лавки и, со страшной скоростью трезвея, попятилась в конец салона. Нелли тоже подалась назад, споткнулась обо что-то на полу и чуть не упала на Люсю, но все же удержалась на ногах.
Валера стоял на передней площадке, держась за наведенный на девушек пистолет, как за поручень. Вадим встал рядом, одной рукой вытащил пистолет, а другой взял у Валеры доску и высыпал из нее шахматы на кожух мотора. Потом он замер, будто забыв, что делать дальше. Валера тоже стоял неподвижно, и между двумя силуэтами, словно вырезанными из черного картона, старательно мигала на приборном щитке зеленая лампочка, сообщая создавшему ее разуму, что в сложном механизме автобуса все в порядке.
— Мальчики, — тихо и ласково сказала Нелли, — все сделаем, что захотите, только шахматы спрячьте…
«Шахматы!» — повторила про себя Люся, и до нее наконец дошло.
Слова Нелли словно включили моряков.
— При-е-ха-ли, — повторил Валера и взвел пистолет. Вадим поглядел на него и сделал то же.
— Давай, — сказал Валера, и Вадим, отвернувшись, положил свой «макаров» на кожух мотора и склонился над каким-то пакетом, лежащим возле горсти шахматных фигур. Люся не могла понять, что он делает, — Вадим чиркал спичками, заглядывал в какую-то бумажку и опять нагибался к затянутой коричневым дерматином поверхности, где у нормальных шоферов лежат пачки талонов, жестянка с мелочью и микрофон. Валера стоял неподвижно, и Люсе пришло в голову, что его вытянутая рука сильно устала.
Наконец Вадим закончил свои приготовления и сделал шаг в сторону.
На чехле мотора, превратившемся в странного вида алтарь, горели четыре толстые свечи. В центре образованного ими квадрата поблескивала раскрытая шахматная доска, на которой, далеко вклиниваясь друг в друга, стояли черная и белая армии; их ряды были уже довольно редки, и Люся, чьи чувства предельно обострил ужас, вдруг ощутила драматизм столкновения двух непримиримейших начал, представленных грубыми деревянными фигурками на клетчатом поле, — ощутила, несмотря на полное равнодушие к шахматам, которое она испытывала всю жизнь.
У края доски, занятого черными, стоял небольшой металлический человек, худой, в пиджаке, со втянутыми щеками и падающей на лоб стальной прядью. Он был сантиметров двадцати ростом, но казался странно огромным, а из-за подрагивающего пламени свечей — еще и живым, совершающим какие-то мелкие бессмысленные движения.
— Таз-з-зик, — сказал Валера, и Вадим достал откуда-то из кабины маленький эмалированный таз. Он поставил его на пол, выпрямился, и они опять замерли.
— Ребята, не надо, — услышала вдруг Люся свой незнакомый голос, услышала и поняла, что допустила ошибку, потому что две черные фигуры снова пришли в движение.
— Ты, — сказал Валера, указывая на Нелли.
Нелли вопросительно ткнула в себя большим пальцем, и двое в черном синхронно кивнули головами. Нелли пошла вперед, жалко покачивая французской сумочкой, ремешок которой она сжимала в кулаке. Дойдя до середины салона, она остановилась и оглянулась на Люсю. Люся ободряюще улыбнулась, чувствуя, как на ее глазах выступают слезы.
— Ты, — повторил Валера.
Нелли пошла дальше. Дойдя до двух черных фигур, она остановилась.
— Девушка, — казенным голосом сказал Вадим, — пожалуйста, сделайте ход белыми.
— Какой? — спросила Нелли. Она казалась спокойной и безучастной.
— На ваше усмотрение.
Нелли поглядела на доску и передвинула какую-то фигуру.
— Теперь, пожалуйста, встаньте на колени, — тем же тоном сказал Вадим.
Нелли опять оглянулась на Люсю, неправильно перекрестилась и медленно встала на колени, откинув край юбки. Валера спрятал пистолет и вытащил из кармана длинное шило.
— Наклонитесь над тазиком, — сказал Вадим.
— Таз-з-зик, — сказал Валера.
Нелли втянула голову в плечи.
— Я повторяю, наклонитесь над тазиком.
Люся зажмурилась.
— При-е-ха-ли, — сказал вдруг Валера.
Люся открыла глаза.
— При-е-ха-ли, — опуская руку с шилом, повторил Валера, — конь так не ходит.
— Да ведь это не важно, — успокаивающе проговорил Вадим, беря Валеру под руку, — совсем не важно…
— Не важно? Ты хочешь, чтобы он опять проиграл? Да? Они тебя тоже купили? — визгливо выкрикнул Валера.
— Успокойся, — сказал Вадим, — пожалуйста. Хочешь, она переходит?
— Он опять проиграет, — сказал Валера, — и опять из-за тебя, дура проклятая.
— Девушка, — напряженно сказал Вадим, — встаньте и сделайте нормальный ход.
Нелли поднялась с колен, поглядела на Валеру и увидала в его руке подрагивающее шило. Дальше все произошло очень быстро — Нелли, видимо, наконец поняла, что происходящее действительно происходит. Она схватила металлического человека за голову и с криком обрушила его кубический постамент на черную пилотку Валеры, который сразу же, будто по уговору, свалился в ступенчатую яму у передней двери.
Люся сжала ладонями уши, ожидая, что Вадим сейчас начнет стрелять из пистолета, но он вместо этого быстро сел на корточки и закрыл голову руками. Нелли еще раз взмахнула металлическим человеком, и Вадим взвыл от боли — удар пришелся по пальцам, — но не изменил позы. Нелли стукнула его еще раз, но он по-прежнему остался в неподвижности, только спрятал ушибленную кисть под пальцы здоровой и сказал тихо:
— Уй, сука.
Нелли замахнулась было в третий раз, но заметила пистолет, оставленный Вадимом возле шахматной доски, швырнула на пол металлическую фигуру, схватила пистолет и навела на закрытого от Люси металлической загородкой Валеру.
— Бросай оружие, — хриплым, мужским голосом сказала она. — А ну быстро!
За загородкой послышалось копошение, потом оттуда вылетел пистолет — Валера подбросил его почти к самому потолку — и стукнулся о пол. Нелли быстро подняла его и сказала:
— А теперь вылазь! Руки вверх!
Над перегородкой поднялись ладони в черных рукавах, а вслед за ними — лысый череп и внимательные глаза. Нелли стала медленно пятиться по салону и остановилась, дойдя до остолбеневшей Люси. Вадим все так же сидел на корточках, словно под штормовым ветром прижимая к голове черную пилотку. Валера взглянул на девушек, опустился на четвереньки и принялся собирать рассыпавшиеся по полу шахматные фигуры.
— Семь лет в стальном гробу-у, — тихо запел он.
Нелли из двух стволов выпалила в потолок, и Валера, дернувшись, вскочил на ноги и выбросил руки над головой. Вадим только глубже втянул голову в шинель.
— Какие сволочи, — сказала Люся, опасливо принимая дымящийся пистолет, и по ее щекам хлынули два черных ручья.
— Слушай, что я скажу, — зашипела Нелли двум черным офицерам, — ты не шевелись, а ты, — она повернула ствол к Валере, — садись за руль. И если ты хоть раз притормозишь не там, где надо, я тебе из этой волыны блямбу припаяю прямо в лысину, не сомневайся…
Жаргон правоохранительных органов подействовал на морячков мгновенно — над плечами Вадима осталось совсем немного лба и пилотки, остальное ушло в шинель, а Валера сел прямо на шахматную доску, повалив еще горящие свечи, и рывком перенес ноги в кабину. Затарахтел мотор, и автобус выполз на шоссе.
— Нелли, — вдруг сказала Люся, — скажи ему, чтоб он «Бэд бойз блю» поставил.
Нелли ничего не сказала, но Валера, видимо, услышал: заиграла музыка. Качающийся на корточках Вадим сначала несколько раз всхлипнул, а потом глубоко, всем животом, зарыдал и затрясся, перемещаясь от одного ряда сидений к другому. На каком-то перекрестке Валера повернулся и сказал ему:
— Что ж ты, падла, хнычешь… Весь флот позоришь…
Но Вадим продолжал рыдать, казалось, он ревел не из-за случившегося, а оплакивал что-то другое — словно бы потерянный в детстве альбом марок, о котором он вдруг вспомнил. Люсе стало его по-женски жаль, а потом ее рука наткнулась на так и лежавшую на сиденье бутылку с трубочкой в горлышке.
— Вот этот дом, — сказала Нелли, показывая на зеленую башню-шестнадцатиэтажку. — К подъезду, лысый… Открой дверь.
Дверь зашипела и открылась.
— В комендатуру нас сдадите? — спросил Валера. — Или как?
— Валите отсюда, гады, — сказала Нелли, — и чтоб… Я на ментов никогда не работала.
— Вот и я говорю, — рассудительно сказал Валера, — лучше всего — гражданское согласие. А пистолеты как?
Нелли задумалась.
— Видишь сугроб? — Она показала на снежную горку метрах в пяти от автобуса. — Мы их тебе из форточки выкинем. Нам лишняя статья не нужна, правда, Люсь?
Люся кивнула — она уже совсем успокоилась и теперь чувствовала себя маленькой героической пулеметчицей.
— Сидеть в автобусе еще пять минут, гады, поняли? — сказала Нелли, когда Люся была уже на улице. Выходя, Нелли подняла с пола металлическую фигуру и зажала ее под мышкой — Люся увидела, как Валера сжал кулаки у искаженного лица и издал тихий стон. Вадим так и сидел, закрыв голову руками.
До подъезда дошли пятясь — мотор автобуса негромко урчал, и за стеклами были видны два неподвижных черных силуэта.
— В лифт, быстрее, — бормотала Нелли. Люся вслед за ней вбежала на площадку к лифтам, но Нелли вдруг вернулась к газетному ящику, открыла его, вытащила свежий номер «Молодой гвардии» и кинулась назад. Как раз подошел лифт, и только когда его двери закрылись, Люся окончательно расслабилась.
«Ну и денек сегодня», — подумала она, косясь на торчащую из-под Неллиной руки небольшую голову.
— Очень испугалась? — спросила Нелли.
— Есть немного, — ответила Люся. — Они ж маньяки оба — грохнули б нас и в сугроб до весны. С пешками во рту. Слушай, так ведь это они Наташу с Танькой… Как же это мы их отпустили?
— А вот посмотри сюда, — сказала Нелли, открывая последнюю страницу журнала и поднося разворот к Люсиному лицу, — видишь, какой тираж?
— Ну и что?
— А то. В любом лесу есть свои санитары. Регулировка численности.
— Как-то ты уж очень цинично, — пробормотала Люся.
— А жизнь тоже циничная, — ответила Нелли.
Лифт остановился на одном из верхних этажей — на каком именно, Люся не заметила. Дверь квартиры была единственной на этаже без дерматиновой обивки — просто деревянная. Щелкнул замок.
— Заходи.
В квартире у Нелли был редкостный беспорядок. Дверь в единственную комнату была распахнута, и там горел свет — видно, Нелли не выключила его, уходя. Повсюду раскидана одежда; флаконы дорогих духов валялись на полу, как бутылки в жилье алкоголика; на ковре, между разбросанных журналов (большей частью «Вог», но была и пара «Ньюсуиков») щетинились окурками несколько пепельниц. На полу у стены стоял маленький японский телевизор, а рядом чернел огромный двухкассетник. У окна была небольшая книжная полка, и на ней стояло не меньше десяти разбухших «Молодых гвардий» — у Люси даже в лучшие времена никогда не скапливалось больше пяти, и она на секунду ощутила зависть. Пахло кислым; Люся сразу узнала этот запах, возникающий, когда разливают шампанское и лужа несколько дней испаряется, превращаясь во что-то вроде пятна клея.
Главное место в комнате занимала двуспальная кровать — такая громадная, что с первого взгляда даже не замечалась. На ней лежало синее пуховое одеяло и разноцветные махровые простыни, дар братского Вьетнама.
«Тоже к себе водит, — думала Люся, внимательно глядя на металлического человека, — и ничего в этом, выходит, нет страшного. Не я одна…»
— Изделие карпов, — вслух прочитала она надпись на маленькой серой бумажке, приклеенной к кубическому пьедесталу.
— Каких карпов, — сказала Нелли, снимая свой кожаный балахон. — Это советское.
Люся непонимающе подняла на нее глаза.
— Карпы, — объяснила Нелли, отбирая изделие, — это на милицейском языке американцы.
Она осталась в зеленом шерстяном платье, перехваченном тонким черным пояском, — оно очень шло к ее черным волосам и зеленым эмалевым сережкам.
— Раздевайся, — сказала она, — я сейчас.
Люся сняла шубу и шапку, повесила их на рога оленя, служившие вешалкой, подтянула к себе два разных тапочка, сунула в них ноги и пошла в ванную, где первым делом смыла со щек черные косметические ручьи. Потом она пошла на кухню к Нелли. Там был такой же беспорядок, как и в комнате, и так же попахивало прокисшим шампанским. Нелли собирала в пластиковый пакет из продовольственной «Березки» разную еду — две коробки зефира в шоколаде, батон сервелата, булку хлеба и несколько банок пива.
— Это морячкам, — сказала она Люсе. — Пусть согреются. Этот, который на полу рыдал…
— Вадим, — сказала Люся.
— Точно, Вадим. Что-то в нем есть трогательное, светлое.
Люся пожала плечами.
Нелли положила в пакет оба пистолета, взвесила в руке фигуру великого шахматиста и поставила ее на холодильник.
— Пусть на память останется, — сказала она, открывая окно.
В кухню — точь-в-точь как полчаса назад в салон автобуса — ворвались густые клубы пара. Далеко внизу зеленой елочной игрушкой поблескивал автобус, а рядом на снегу покачивались две долгих тени. Нелли кинула пакет — тот полетел, уменьшаясь, вниз и шлепнулся на заснеженном прямоугольнике газона. И сразу к нему кинулись чёрные фигурки.
Нелли торопливо закрыла окно и поежилась.
— Я бы в них кирпичом кинула, — сказала Люся.
— Ничего, — сказала Нелли, — так им обиднее будет. Хочешь чаю?
— Лучше б выпить, — сказала Люся.
— Тогда пошли в комнату и этого возьмем, железного… У меня «Ванька-бегунок» есть, полбутылки.
Люся не поняла сначала, а потом вспомнила: так в кругах, близких к продовольственной «Березке» на Дорогомиловской, назывался «Джонни Уокер» — по слухам, любимый напиток покойного товарища Андропова. Господи, подумала вдруг Люся, ведь как недавно все это было — метель на Калининском, битва за дисциплину, нежное лицо американской пионерки на телеэкране, косая синяя подпись «Андроп» под печатным текстом ответа… И что шепчет сейчас суровый его дух нежной душе Саманты Смит, так ненадолго его пережившей? Как мимолетна жизнь, как бренен человек…
Нелли торопливо убирала переполненные пепельницы, вывернутые наизнанку колготки, свисавшие со спинки кресла, кожуру грейпфрута и раскрошенное по полу печенье, и вскоре на ковре осталась только стопка журналов и железный гроссмейстер.
— Вот, теперь не так позорно…
Люся села на край кровати и отхлебнула из широкого стакана. После водки из пластмассовой трубки она даже не заметила вкуса — так, чуть-чуть обожгло горло.
Нелли присела рядом и уставилась на фигуру в центре ковра.
— Знаешь, — сказала она, — я в какой-то книге читала такую сказку. Будто бы на какой-то равнине воюют две армии, а над ними — огромная гора. И на вершине сидят два мага и играют в шахматы. Когда кто-нибудь из них ходит, одна из армий внизу приходит в движение. Если берет фигуру, внизу гибнут солдаты. И если один выигрывает, то армия второго гибнет.
— Что-то я тоже похожее видела, — сказала Люся. — А, точно, в «Звездных войнах», в третьей серии. Когда Дар Ветер дерется с этим, как его, на своем звездолете, а внизу, на планете, все как бы повторяется. Ты про этих психов говоришь?
— Так вот я сейчас подумала, — не отвечая на Люсин вопрос, продолжала Нелли, — может, все совсем наоборот?
— Наоборот?
— Ну да. Наоборот. Когда какой-нибудь отряд одной армии наступает или отходит, одному из магов приходится делать ход. А когда солдаты другого гибнут, он берет у него фигуру.
— По-моему, никакой разницы, — сказала Люся. — И вообще, как посмотреть… Постой, ты что, намекаешь, что мы…
— Или они, — сказала Нелли, кивая головой куда-то вверх. — Ты это правильно сказала, что нет разницы.
Она протянула руку с черной пластинкой дистанционного пульта в сторону телевизора, и по его экрану беззвучно замелькали разноцветные хоккеисты.
— А что это за две армии? — спросила Люся. — Добро и зло?
— Прогресс и реакция, — сказала Нелли таким тоном, что Люся засмеялась. — Не знаю я. Давай-ка лучше посмотрим.
— Слушай, — сказала через некоторое время Люся, — как интересно получается. Я все думаю про это твое наоборот с шахматами. И сейчас подумала: ведь если, например, мы — прогрессивное явление, то тогда прогресс — это мы?
— Sure, — ответила Нелли.
Хоккейное поле на экране исчезло, и появился полный человек в очках, стоящий возле настенной шахматной доски.
— Неожиданно развивались события при доигрывании очередной партии чемпионата мира по шахматам, — все громче и громче (по мере того как Нелли щелкала кнопкой на пульте) говорил он. — Отложенная при явном преимуществе черных, игра приобрела неожиданное и интересное развитие после парадоксального хода белой ладьи…
Застучали фигуры на доске.
— Один из двух офицеров… простите, слонов, составлявших основу позиции черных, оказался под ударом, причём удар этот ему нанёс, если можно так выразиться, сам претендент, не сумевший при домашнем анализе партии учесть всех последствий непродуманного на первый взгляд хода коня белых.
На экране мелькнули крупные пальцы комментатора и профиль белого коня.
— Белопольный слон черных вынужден уйти…
Опять застучали фигуры.
— …А положение чернопольного становится практически безнадежным.
Комментатор потыкал сначала в белые, потом в черные фигурки на доске, покрутил рукой в воздухе и печально улыбнулся.
— О том, чем закончилась партия, станет известно, как я надеюсь, к вечернему выпуску «Новостей».
На экране возникло заснеженное поле, кончающееся лесом и стиснутое с двух сторон длинными заборами. Внизу кадра была видна кромка шоссе, и по ней неторопливо потянулись белые метеорологические цифры, большая часть которых начиналась с похожего на силикатный кирпич минуса.
«Взять бы такой кирпич, — думала Люся, — и этому Валере по лысине…»
— Знаешь, что это за музыка? — спросила Нелли, подвигаясь к Люсе.
— Нет, — ответила Люся, чуть отстраняясь и чувствуя, как у нее снова начинает ныть грудь. — Раньше она всегда после «Времени» была. А сейчас только иногда заводят.
— Это французская песня. Называется «Манчестер — Ливерпуль».
— Но города-то английские, — сказала Люся.
— Ну и что. А песня французская. Знаешь, сколько я себя помню, все мы едем, едем в этом поезде… Манчестера я не запомнила, а в Ливерпуль, наверно, так и не попаду.
Люся почувствовала, как Нелли опять придвигается к ней ближе, так что стало ощутимо тепло ее тела под тонкой зеленой шерстью. Потом Нелли положила ей руку на плечо — еще неопределенным движением, которое можно было истолковать и как простое выражение приязни, — но Люся уже поняла, что сейчас произойдет.
— Нелли, что ты…
— Ах, Франция, — чуть слышно выдохнула Нелли. Она придвинулась еще теснее, и ее рука соскользнула с Люсиного плеча на талию.
«Время» кончилось, но вместо вечности на экране возник сначала диктор, а потом какой-то ободранный цех, в центре которого толпились угрюмые рабочие в кепках. Мелькнул корреспондент с микрофоном в руке, и появился стол, за которым сидели дородные мужчины в пиджаках; один из них взглянул Люсе в глаза, спрятал под стол непристойно волосатые ладони и заговорил.
— Париж… — шептала Нелли в самое Люсино ухо.
— Не надо этого, — шептала Люся, автоматически повторяя слова экранной хари, — рабочие этого не одобрят и не поймут…
— А мы им не скажем, — безумно бормотала Нелли в ответ, и ее движения становились все бесстыдней; пахло от нее завораживающим зноем «Анаис Анаис», и была еще, кажется, горьковатая нотка «Фиджи».
«Ну что же, — с неожиданным облегчением подумала Люся, роняя ладонь на бедро Нелли, — пусть это станет моим последним экзаменом…»
Люся лежала на спине и глядела в потолок. Нелли задумчиво рассматривала ее покрытый нежным пушком пудры профиль.
— Ты знаешь, — нарушила она наконец долгую тишину, — а ведь ты у меня первая.
— Ты у меня тоже, — ответила Люся.
— Правда?
— Да.
— Тебе хорошо со мной?
Люся закрыла глаза и чуть заметно кивнула.
— Послушай, — зашептала Нелли, — обещай мне одну вещь.
— Обещаю, — прошептала Люся в ответ.
— Обещай мне, что ты не встанешь и не уйдешь, что бы я тебе ни сказала. Обещай.
— Конечно, обещаю. Что ты.
— Ты во мне ничего необычного не заметила?
— Да нет. Милицейских слов только много говоришь. Знаешь, если ты на них и работаешь — какое мне дело?
— А кроме этого? Ничего?
— Да нет же.
— Ну ладно… Нет, я не могу. Поцелуй меня… Вот так. Ты знаешь, кем я раньше была?
— Господи, да какая разница?
— Нет, я не в том смысле. Ты когда-нибудь про транссекс слышала? Про операцию по перемене пола?
Люся почувствовала, как на нее вдруг накатил страх — даже сильнее, чем в автобусе, — и опять мучительно заболела грудь. Она отодвинулась от Нелли.
— Ну, слышала. А что?
— Так вот, — быстро и сбивчиво зашептала Нелли, — только слушай до конца. Я мужиком раньше была, Василием звали, Василием Цыруком. Секретарем райкома комсомола. Ходила, знаешь, в костюме с жилетом и галстуком, все собрания какие-то вела… Персональные дела… Повестки дня всякие, протоколы… И вот так, знаешь, идешь домой, а там по дороге валютный ресторан, тачки, бабы вроде тебя, все смеются — а я иду в этом жилете сраном, со значком и усами, и еще портфель в руке, а они хохочут и по машинам, по машинам… Ну, думаю, ничего… Партстаж наберу, потом, глядишь, инструктором в горком — все данные у меня были… Еще, думал, не в таких ресторанах погуляю — на весь мир… И тут, понимаешь, пошел на вечер палестинской дружбы, и надо же, Авада Али, араб пьяный, стакан с чаем мне в морду кинул… А в райкоме партии спрашивают — что ж это, Цырук, стаканы вам в морду кидают? Вам почему-то кидают, а нам — нет? И — выговор с занесением. Чуть с ума я не сошел, а потом читаю в «Литгазете», что есть такой мужик, профессор Вишневский, который операцию делает — это для этих, значит, гомиков, — ты не подумай только, что я тоже… Я без склонностей был. Просто читаю, что он гормоны разные колет и психика изменяется, а мне как раз психику старую трудно было иметь. Короче, продал я свой старый «Москвич» и лег — шесть операций подряд, гормоны без конца кололи. И вот год назад вышла из клиники, волосы отросли уже, и все по-другому — иду по улице, а вокруг сугробы, как когда-то вата возле елки… Потом привыкла вроде. А недавно стало мне казаться, что все на меня смотрят и все про меня понимают. И вот встретила я тебя и думаю: а ну, проверю, женщина я или… Люся, ты что?
Люся, уже отодвинувшись, сидела у стены, обеими руками прижимая к груди колени. Некоторое время стояла тишина.
— Я тебе противна, да? — прошептала Нелли. — Противна?
— Усы, значит, были, — сказала Люся и откинула упавшую на лицо прядь. — А помнишь, может, у тебя зам был по оргработе? Андрон Павлов? Еще Гнидой называли?
— Помню, — удивленно сказала Нелли.
— За пивом тебе ходил еще? А потом ты ему персональное дело повесила с наглядной агитацией? Когда на агитстенде Ленина в перчатках нарисовали и Дзержинского без тени?
— А ты откуда… Гнида? Ты?!
— И кличку эту ты мне придумала — за что? За то, что я в рот тебе смотрел, протоколы собраний переписывал каждый вечер до одиннадцати? Господи, да все по-другому могло бы… Ты знаешь, о чем я второй год мечтаю? Чтоб прокатить мимо твоего райкома на пятисотом «Мерседесе», в крутом навороте — и чтоб Цырук, ты то есть, шел там со своими татарскими усиками и портфелем с протоколами собраний — чтоб, значит, просто посмотреть на него с заднего сиденья, в глаза, и взгляд так дальше, на стену… Не заметить. Понимаешь?
— Андрон, да ведь это не я… Это ведь в партбюро Шерстеневич сказал, что зам по оргработе отвечает… Ведь какой скандал — старейший в районе член партии с ума сошел, хер старый, когда твой стенд увидел. Сходил за кефиром… Нет, Андрон, правда — ты, что ли?
Люся вытерла простыней губы.
— У тебя водка есть?
— Спирт есть, — сказала Нелли, вставая с кровати, — я сейчас.
Прикрываясь скомканной простыней, она убежала на кухню, оттуда донесся лязг посуды; что-то стеклянное упало и разбилось. Люся прокашлялась и длинно сплюнула на ковер, а потом еще раз тщательно вытерла губы о простыню.
Через минуту Нелли вернулась с двумя наполовину наполненными гранеными стаканами.
— Держи… Райкомовские… Не знаю даже, как к тебе обращаться…
— А как раньше — Гнида, — сказала Люся, и на ее глазах блеснули слезы.
— Да забудь ты. А то как баба прямо… Давай. За встречу.
Выпили.
— Ты кого-нибудь из наших видишь? — спросила после паузы Нелли.
— Да нет. Так, слухи доходят. Вот Васю Прокудина из интерсектора помнишь?
— Помню.
— Третий год за шведом замужем.
— Ты что… Он что, тоже операцию сделал?
— Да нет. В Швеции можно хоть на жирафе жениться.
— А-а. А то я думаю — он же рябой был, как Батый, и глаза косые.
— Черт их поймет, иностранцев этих, — устало сказала Люся. — Бесятся с жиру. Я вот тут недавно видела одного мужика в метро — лет сорок, харя как булыжник, лба нет почти, а в авоське — «Молодая гвардия». Значит, и на таких спрос есть… Слушай, а ты Астрахань помнишь? Стройотряд?
Нелли нежно посмотрела на Люсю.
— Конечно.
— Помнишь, там одна песня все время играла? Про трубача? И про то, как мы танцуем под луной? Сегодня в «Москве» ее крутили.
— Помню. Да она у меня есть. Поставить?
Люся кивнула, слезла с кровати и, накинув на голые плечи простыню, подошла к столику. Сзади тихо заиграла музыка.
— А тебе кто операцию делал? — спросила Нелли.
— В кооперативе, — сказала Люся, разглядывая разбросанные по столику упаковки французских гигиенических тампонов. — Они меня, кажется, кинули круто. Вместо американского силикона совдеповскую резину поставили. Я под Ленинградом с финнами работала на перроне, так аж скрипела вся на морозе. И болит часто.
— Это не от резины. У меня тоже часто болит. Говорят, потом проходит.
Нелли вздохнула и замолчала.
— Ты о чем задумалась-то? — спросила Люся через минуту.
— Да так… Иногда, знаешь, кажется, что я так и иду по партийной линии. Морячкам вот в окно колбасы могу кинуть. Понимаешь? Время просто другое.
— А не боишься, что все назад вернется? — спросила Люся. — Только честно.
— Да не очень, — сказала Нелли. — Вернется — посмотрим. У нас с тобой опыт работы есть? Есть.
Над широким полем расплывалась бледная зимняя заря. По пустому шоссе ехал маленький зеленый автобус. Иногда ему навстречу выскакивало ярко-красное название колхоза на придорожном щите, затем мимо проносились несколько стоящих у обочины безобразных домов, а потом появлялся щит с тем же названием, только перечеркнутым жирной красной чертой.
Два черных офицера сидели внутри. Один был с перебинтованной головой, на которой еле держалась пилотка: он вел автобус. У другого, сидящего на ближайшем к кабине месте, перебинтованы были руки, а лицо было заплаканным и вымазанным в шоколаде. Переворачивая страницы толстого белого журнала и морщась от боли, он медленно и громко читал.
— Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина и честь. Дисциплина как проявление созидающей воли. Сознательная любовь к дисциплине. Дисциплина — это порядок. Порядок создает ритм, а ритм рождает свободу. Без дисциплины нет свободы. Беспорядок — это хаос. Хаос — это гнет. Беспорядок — это рабство. Армия — это дисциплина. Здесь, так же как при закалке стали, главное — не перекалить металл, для этого его иногда отпускают…
Автобус вдруг резко вильнул, и офицер выронил журнал.
— Ты что? — спросил он второго. — Совсем уже?
— Как же мы их отпустили… — простонал тот. — Теперь он проиграет. Проиграет этому… Этому…
— Это они нас отпустили, — ядовито сказал первый, нагибаясь за журналом. — Ну что, дальше читать?
— Ты в себя еще не пришла?
— Нет. Не пришла я ни в какую себя.
— Тогда прочти про шинель.
— А где это? — спросил первый, возясь с заляпанными грязью страницами.
— Забыла уже, да? — с кривой улыбкой сказал второй. — Короткая же у тебя память.
Первый ничего не ответил, только посмотрел на него мутно и тяжело.
— Со слова «Лермонтов», — сказал второй.
— Лермонтов, — начал читать первый, — когда-то назвал кавказскую черкеску лучшим в мире нарядом для мужчин. К горной черкеске как одежде-символу можно теперь смело причислить еще русскую офицерскую шинель. Она совершенна по форме, силуэту и покрою, а главное, что бывает в истории редко, она стала после Бородина и Сталинграда национальна. Ее древний силуэт художник различит на фресках старинного письма. Даже если сейчас все дизайнеры мира засядут за работу, они не смогут создать одежду совершенней и благороднее, чем русская шинель. «Не хватит на то, — как сказал бы полковник Тарас Бульба, — мышиной их натуры…»
— Там нет слова «полковник», — перебил второй.
— Да, — сказал первый, пробежав глазами по странице, — нет. Это в другом месте: «Завет отца — отчет, как живешь. Помните полковника Тараса Бульбу? Отцовское начало прежде всего нравственное. В этом…»
— Хватит, — сказал второй. От последних слов его лицо словно засветилось изнутри, а черные точки зрачков уверенно запрыгали от шоссе к постепенно белеющей Луне, висящей над далекой снежной стеной леса.
Первый положил журнал на заляпанную застывшим парафином дерматиновую плоскость, придвинул к себе коробку зефира в шоколаде и стал есть. Вдруг он всхлипнул.
— Я ведь тебя слушаю, — заговорил он, кривясь от подступившего к горлу плача, — слушаю с детства. Во всем тебе подражаю. А ведь ты, Варя, давно сошла с ума. Сейчас мне стало ясно… Ты посмотри, на кого мы похожи — лысые, в тельняшках, плаваем на этой консервной банке и пьем, пьем… И эти шахматы…
— Но идет борьба, — сказал второй. — Непримиримая борьба. Мне ведь тоже тяжело, Тамара.
Первый офицер закрыл лицо и несколько секунд был не в состоянии говорить. Постепенно он успокоился, взял из коробки зефирину и целиком затолкал ее в рот.
— Как я тогда тобой гордилась! — заговорил он опять. — Даже подругу жалела, что у нее старшей сестры нет… И всё за тобой, за тобой, и всё — как ты… А ты всё время делаешь вид, что знаешь, зачем мы живём и как жить дальше… Но теперь — хватит. Трястись перед каждым медосмотром, а по ночам — с шилом… Нет, уйду я. Всё.
— А как же наше дело? — спросил второй.
— А никак. Мне, если хочешь знать, вообще наплевать на шахматы.
Тут автобус опять вильнул и чуть не врезался в сугроб на обочине. Первый офицер схватился забинтованными руками за поручень и взвыл от боли.
— Нет! Хватит! — заорал он. — Теперь я своим умом жить буду. А ты езжай на «Тамбов». Слышишь, тормози!
Его опять скрутило в рыданиях. Он полез в карман своей куртки, с трудом вытащил несколько разноцветных книжечек и кинул их на коричневый дерматин. Следом туда же полетел пистолет.
— Тормози, гадина! — закричал он. — Тормози, а не то я на ходу прыгну!
Автобус затормозил, и передняя дверь открылась. Офицер с воем выскочил на дорогу и, прижимая к груди пакет с сервелатом, диагонально побежал по огромному квадрату снежной целины, зажатому между шоссе, лесом и какими-то заборами — навстречу далекому лесу и Луне, теперь уже окончательно белой. В его движениях было что-то неуклюже-слоновье, но все же он перемещался довольно быстро.
Второй молча глядел на черную фигурку, постепенно уменьшавшуюся на ровном белом поле. Фигурка иногда спотыкалась, падала, опять поднималась на ноги и бежала дальше. Наконец она совсем исчезла из виду. Тогда по щеке сидящего за рулем проползла маленькая блестящая слеза.
Автобус тронулся. Постепенно лицо офицера разгладилось; повисшая на подбородке слеза сорвалась на мундир, а оставленная ею дорожка высохла.
— Семь лет в стальном гробу-у, — тихо запел он навстречу новому дню и широкой, как жизнь, дороге.
Музыка со столба
«…кого уровня. Так, недавно известным американским физиком Ка… Ка…(Матвей пропустил длинную фамилию, отметив, однако, еврейский суффикс) был представлен доклад («Вот суки, — подумал Матвей, вспомнив жирную куклоподобную жену какого-то академика, мерцавшую вчера золотыми зубами и серьгами в передаче «От сердца к сердцу», — всюду нашу кровь пьют, и по телевизору, и где хочешь…»), в котором говорилось о математической возможности существования таких точек пространства, которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях, являются как бы их пересечением. Однако эти точки не могут быть зафиксированы сторонним наблюдателем: переход через такую точку приведет к тому, что вместо события «А1» области «А» начнет происходить событие «Б1» области «Б». Но событие, происходившее в области «А», теперь будет событием, происходящим в области «Б», и у этого события «Б1», естественно, будет существовать некая предыстория, целиком относящаяся к области «Б» и не имеющая ничего общего с предысторией события «А1». Поясним это на примере. Представим себе пересечение двух железнодорожных путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то…» Дальше был рваный край. Матвей поглядел на другую сторону обрывка журнальной страницы. «…первый отдел Минздрава; в чужой стране — свою. Интеллигент…»
Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа от нее был разрез голубого самолета. Матвей вытер о бумагу пальцы, скомкал ее, бросил и прислонился спиной к забору.
Машина со сваркой ожидалась к десяти, а был уже полдень. Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая, как гудят мухи и убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо вбитом в землю. Магазин был закрыт, и это казалось лишним доказательством полной невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
— Может, она сзади сидит? У кладовой?
— Может, — ответил Матвею Петр, — да ведь все равно не откроет. И денег нет.
Матвей поглядел на бледное лицо Петра с прилипшей ко лбу черной прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не знаем о людях, рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если это наши самые близкие друзья.
Петру было лет под сорок. Он был человеком большой внутренней силы, которую расходовал стихийно и неожиданно, в пьяных разговорах и диких выходках. Его бесцветное лицо наводило приезжих из города на мысли о глубокой и особенной душе, а местных — на разговоры об утопленниках и болотах. По душевной склонности был он гомоантисемит, то есть ненавидел мужчин-евреев, терпимо относясь к женщинам (даже сам когда-то был женат на еврейке Тамаре; она уехала в Израиль, а самого Петра туда не пустили из-за грибка на ногах). Вот, пожалуй, и все, что Матвей и все остальные в бригаде знали про Петра, — но то, что в другой среде называлось бы духовным превосходством, прочно и постоянно подразумевалось за ним, несмотря на его немногословие и отказ сформулировать определенное мнение по многим вопросам жизни.
— Выпить обязательно надо, — сказал Семен, сидевший напротив Петра спиной к дереву.
— Наши нордические предки не пили вина, — не отрывая взгляда от дороги, ровным голосом проговорил Петр, — а опьяняли себя грибом мухомором.
— Ты че, — сказал Семен, — это ж помереть можно. Он ядовитый, мухомор. Во всех книгах написано.
Петр грустно усмехнулся.
— А ты посмотри, — сказал он, — кто эти книги пишет. Теперь даже фамилий не скрывают. Это, браток, нас специально спаивают. Я этим сукам каждый свой стакан вспомню.
— И я, — сказал Матвей.
Семен молча встал и пошел вдоль забора по направлению к небольшой рощице за магазином.
— А ты их пробовал когда-нибудь? — спросил Матвей.
Петр не ответил. Такая у него была привычка — не отвечать на некоторые вопросы. Матвей не стал повторять и замолчал.
— Гляди, что принес, — сказал, подходя, Семен и бросил на траву перед Матвеем что-то в мятой газете. Развернув ее, Матвей увидел мухоморы, штук около двадцати, самых разных размеров и формы.
— Где взял?
— Да прямо тут растут, под боком, — Семен махнул рукой в сторону рощицы, куда несколько минут назад уходил.
— Ну и что с ними делать?
— Как что? Опьяняться, — сказал Семен, — как наши нордические предки. Раз бабок нет.
— Давай еще постучим, — предложил Матвей, — Лариса в долг одну даст.
— Стучали уже, — ответил Семен.
Матвей с сомнением посмотрел на красно-белую кучу и перевел взгляд на Петра.
— А ты это точно знаешь, Петя? Насчет нордических предков?
Петр презрительно пожал плечами, присел на корточки возле кучи, вытащил гриб с длинной кривой ножкой и еще не выпрямившейся шляпкой и принялся его жевать. Семен с Матвеем с интересом следили за процедурой. Дожевав гриб, Петр принялся за второй. Он глядел в сторону и вел себя так, будто то, что он делает, — самая естественная вещь на свете. У Матвея не было особого желания присоединяться к нему, но Петр вдруг подгреб к себе несколько грибов посимпатичнее, словно спасая их от возможных посягательств, и Семен торопливо присел рядом.
«А ведь съедят все», — вдруг подумал Матвей и образовал третью сидящую по-турецки возле газеты фигуру.
Мухоморы кончились. Матвей не ощущал никакого действия, только во рту стоял сильный грибной вкус. Видно, на Петра с Семеном грибы тоже не подействовали. Все переглянулись, словно спрашивая друг друга, нормально ли, что взрослые серьезные люди ни с того ни с сего взяли и съели целую кучу мухоморов. Семен подтянул к себе газету, скомкал ее и положил в карман; когда исчезло большое квадратное напоминание о том, что только что произошло, и на оголенном месте нежно зазеленела трава, стало как-то легче.
Петр с Семеном встали и, заговорив о чем-то, пошли к дороге; Матвей откинулся в траву и стал глядеть на редкий синий штакетник у магазина. Глаза сами переползли на покачивающуюся шелестящую листву неизвестного дерева, а потом закрылись. Матвей стал думать о себе, прислушиваясь к ощущению, производимому облепившей его нос дужкой очков. Размышлять о себе было не особо приятно — стоял тихий и теплый летний день, все вокруг было умиротворено и взаимоуравновешено, отчего и думать тоже хотелось о чем-нибудь хорошем. Матвей перенес внимание на музыку со столба, сменившую радиорассказ о каких-то трубах.
Музыка была удивительная: древняя и совершенно не соответствующая ни месту, где находились Матвей с Петром, ни исторической координате момента. Матвей попытался сообразить, на каком инструменте играют, но не сумел и стал вместо этого прикладывать музыку к окружающему, глядя сквозь узкую щелочку между веками, что из этого выйдет. Постепенно окружающие предметы потеряли свою бесчеловечность, мир как-то разгладился, и вдруг произошла совершенно неожиданная вещь.
Что-то забитое, изувеченное и загнанное в самый глухой и темный угол Матвеевой души зашевелилось и робко поползло к свету, вздрагивая и каждую минуту ожидая удара. Матвей дал этому странному непонятно чему полностью проявиться и теперь глядел на него внутренним взором, силясь понять, что же это такое. И вдруг заметил, что это непонятно что и есть он сам, и это оно смотрит на все остальное, только что считавшее себя им, и пытается разобраться в том, что только что пыталось разобраться в нем самом.
Это поразило Матвея. Увидев рядом подошедшего Петра, он даже ничего не сказал, а торжественным движением руки указал на репродуктор.
Петр недоуменно оглянулся и опять повернулся к Матвею, отчего тот почувствовал необходимость объясниться словами, — но, как оказалось, сказать что-то осмысленное на тему своих чувств он не может; с его языка сорвалось только:
— …А мы… мы так и…
Но Петр неожиданно понял, сощурился и, пристально глядя на Матвея, наклонил голову набок и стал думать. Подумав, он повернулся, большими и как бы строевыми шагами подошел к столбу и дернул протянутый по нему провод.
Музыка стихла.
Петр еще не успел обернуться, как Матвей, испытав одновременно ненависть к нему и стыд за свой плаксивый порыв, надавил чем-то тяжелым и продолговатым, имевшимся в его душе, на это выползшее навстречу стихшей уже радиомузыке нечто; по всему внутреннему миру Матвея прошел хруст, потом появились тишина и однозначное удовлетворение кого-то, кем сам Матвей через секунду и стал. Петр погрозил пальцем и исчез; тогда Матвей ударился в тихие слезы и повалился в траву.
— Эй, — проговорил голос Петра, — спишь, что ли?
Матвей, похоже, задремал. Открыв глаза, он увидел над собой Петра и Семена, двумя сужающимися колоннами уходящих в бесцветное августовское небо. Он потряс головой и сел, упираясь руками в траву. Только что ему снилось то же самое — как он лежит, закрыв глаза, в траве, и сверху раздается голос Петра, говорящий: «Эй, спишь, что ли?» А дальше он вроде бы просыпался, садился, выставив руки назад, и понимал, что только что ему снилось это же. Наконец в одно из пробуждений Петр схватил Матвея за плечо и проорал ему в ухо:
— Вставай, дура! Лариска дверь открыла.
Матвей покрутил головой, чтобы разогнать остатки сна, и встал на ноги. Петр с Семеном, чуть покачиваясь, проплыли за угол. Матвей вдруг дико испугался одиночества, и хоть этого одиночества оставалось только три метра до угла, пройти их оказалось настоящим подвигом, потому что вокруг не было никого и не было никакой гарантии, что все это — забор, магазин, да и сам страх — на самом деле. Но наконец мягко нырнул в прошлое угол забора, и Матвей закачался вслед за двумя родными спинами, приближаясь к черной дыре входа в магазинную подсобку. Там на крыльце уже стояла Лариска.
Это была продавщица местного магазина, невысокая и тучная. Несмотря на тучность, она была подвижной и мускулистой и могла сильно дать в ухо. Сейчас она не отрываясь смотрела на Матвея, и ему вдруг захотелось пожаловаться на Петра и рассказать, как тот взял и оборвал провод, по которому передавали музыку. Он вытянул вперед палец, показал им Петру в спину и горько покачал головой.
Лариска в ответ нахмурилась, и из-за ее спины вдруг долетел шипящий от ненависти мужской голос:
— Об этом вы скажете фюреру!
«Какому фюреру, — покачнулся Матвей, — кто это там у нее?»
Но Семен с Петром уже исчезли в черной дыре подсобки, и Матвею ничего не оставалось, кроме как шагнуть следом.
Говорил, как оказалось, небольшой телевизор, установленный на вросшей в земляной пол плахе. С экрана глянуло родное лицо Штирлица, и Матвей ощутил в груди теплую волну приязни.
Какой русский не любит быстрой езды Штирлица на «Мерседесе» в Швейцарских Альпах?
Коммунист узнает в коттедже Штирлица партийную дачу; в четвертом управлении РСХА — первый отдел Минздрава; в чужой стране — свою.
Интеллигент учится у Штирлица пить коньяк в тоталитарном государстве и без вреда для души дружить с людьми, носящими оловянный череп на фуражке.
Матвей же чувствовал к этому симпатичному эсэсовцу средних лет то самое, заветное, что полуграмотная колхозница питает к старшему брату, ставшему важным свиномордым профессором в городе; и сложно было сказать, что сильней поддерживало эти чувства — зависть к чужой сытой и красивой жизни или отвращение к собственной. Но даже не это было тем главным, за что Матвей любил Штирлица.
Штирлиц до странности напоминал кого-то знакомого — не то соседа по лестничной клетке, не то мужика из соседнего цеха, не то двоюродного брата жены. И отрадно было видеть среди богатой и счастливой вражеской жизни своего — братка, кореша, который носил галстук и белую рубашку под черным кителем, умно говорил со всеми на их языке и был даже настолько хитрее и толковее всех вокруг, что ухитрялся за ними шпионить и выведывать их главные секреты. Но все же и это было не самым главным.
В конце — этого в фильме не было, но подразумевалось всем его жизнеутверждающим пафосом — в конце Штирлиц вернется, наденет демисезонное пальто фабрики им. Степана Халтурина и ботинки «Скороход», встанет в одну из очередей за пивом, что светлыми воскресными днями вьются по многим из наших улиц, и тогда Матвей окажется рядом, тоже в этой очереди, и уважительно заговорит со Штирлицем о житье-бытье, и Штирлиц расскажет о зяте, о резине для колес, а потом, когда уже выпито будет по два-три пива, в ответ на вопрос Матвея он солидно кивнет, и Матвей выставит на стол бутылку белой. А потом свою поставит Штирлиц…
— А-а-а… — сморщась, выдохнул Семен, когда Штирлиц с силой опустил коньячную бутылку на голову Холтоффа. — Козел, сходил бы на двор за кирпичом.
— Тихо, — зашипел Петр, — сам козел. Вот так наших и ловят.
— Или еще, — вступил в разговор Матвей, — когда они пепел стряхивают ногтем…
Матвей говорил и опять думал: «Зачем же он провод оборвал? Чем ему музыка-то помешала?» И в его душе постепенно выкристаллизовывалось чувство обиды, даже не личной обиды, а некой универсальной жалобы на общую инфернальность бытия.
Лариска открыла бутылку водки и положила на стол несколько крепких зеленых яблок.
…Штирлиц из-за руля вглядывался в мокрое шоссе впереди, а за его спиной над задним сиденьем безвольно моталась голова с черной повязкой на глазу — пьяного друга Штирлиц в беде не бросал…
— Мужики, — долетел Ларискин голос (Матвей только сейчас заметил, что у нее фиолетовые волосы), — ваш грузовик?
Матвей сидел ближе всех к двери; он привстал и выглянул.
— Пошли, — сказал он.
На дороге, метрах в тридцати от магазина, стоял грузовик, из ободранного кузова которого алтарем поднимался сварочный трансформатор.
— Пошли, — повторил за Матвеем Петр, повторил по-другому, сурово и с каким-то внутренним правом сказать всем остальным «пошли», и тогда действительно пошли.
В кузове сильно трясло, и сварочный трансформатор иногда начинал угрожающе наползать на Матвея, тогда он вытягивал ноги и упирался в него сапогами. Семен не то от тряски, не то от грибов и водки начал блевать, загадил весь перед своего ватника и теперь делал такое лицо, словно в облеванном ватнике сидел не он, а все остальные.
Проехав по шоссе километров пять, шофер затормозил в безлюдном месте. Матвей посмотрел направо и увидел просвет между деревьями, куда вела еле заметная, заросшая травой грунтовка, ответвлявшаяся от шоссе. Никаких знаков вокруг не было. Шофер высунулся из своей кабины:
— Чего, срежем, может?
Привстав, Петр сделал рукой жест безразличия и скуки. Шофер хлопнул дверцей кабины, машина медленно съехала с откоса и углубилась в лес.
Матвей сидел спиной к борту и думал то об одном, то о другом. Ему вспомнился приятель детских лет, который иногда приезжал на лето в их деревню. Потом он увидел справа между берез поблекший фанерный щит со стандартным набором профилей; когда эта тройка пронеслась мимо, Матвей отчего-то вспомнил Гоголя.
Через минуту он заметил, что, думая о Гоголе, думает на самом деле о петухе, и быстро понял причину — откуда-то выползло немецкое слово Gockel, которое он, оказывается, знал. Потом он глянул на небо, опять на секунду вспомнил приятеля и поправил на носу очки. Их тонкая золотая дужка отражала солнце, и на борту подрагивала узкая изогнутая змейка, послушно перемещавшаяся вслед за движениями головы. Потом солнце ушло за тучу, и стало совсем нечего делать — хоть в кармане кителя и лежал томик Гете, вытаскивать его сейчас было бы опрометчиво, потому что фюрер, сидевший на откидной лавке напротив, терпеть не мог, когда кто-нибудь из окружающих отвлекался на какое-нибудь мелкое личное дело.
Гиммлер улыбнулся, вздохнул и поглядел на часы — до Берлина оставалось совсем чуть-чуть, можно было и потерпеть. Улыбнулся он потому, что, переводя взгляд на часы, мельком увидел неподвижные застывшие рожи генштабистов — Гиммлер был уверен, что на их телах сейчас можно демонстрировать феномен гипнотической каталепсии, или, попросту сказать, одеревенения. Толком он и сам не понимал, чем объясняется странный и, несомненно, реальный, чту бы ни врали враги, гипнотизм фюрера, с проявлениями которого ему доводилось сталкиваться каждый день. Все было бы просто, действуй личность Гитлера только на высших чиновников Рейха, — тогда объяснением был бы страх за свое с трудом достигнутое положение. Но ведь Гитлер ошеломлял и простых людей, которым, казалось, незачем было имитировать завороженность.
Взять хотя бы сегодняшний случай с водителем бронетранспортера, который вдруг по непонятной причине остановил машину. Фюрер встал с лавки и высунулся за бронированный борт; Гиммлер встал рядом с ним, и шофер, вылезший из кабины, очевидно, чтобы сказать что-то важное, вдруг потерял дар речи и уставился на фюрера, как заяц на удава. Несуразность этой сцены усугублялась тем, что, пока шофер, выпучив глаза, глядел на Гитлера, его сзади хлопали ладонями по бокам и ногам незаметно выскочившие из сопровождающей машины агенты службы безопасности. Фюрер тоже не понял, в чем дело, но на всякий случай сделал величественный жест рукой. Чтобы свести все это к шутке, Гиммлер засмеялся; шофер попятился в кабину, а охрана исчезла; фюрер пожал плечами и продолжил прерванный остановкой разговор с генералом Зиверсом — говорили они о танковом деле и новых видах оружия. Эта тема вообще сильно занимала склонного последнее время к меланхолии фюрера — он оживлялся, начинал шутить и подолгу готов был беседовать о достоинствах зенитного пулемета или противотанковой пушки. Сегодняшняя поездка тоже была связана с этим: узнав, что на вооружение принимается новый бронетранспортер, фюрер за какие-нибудь полчаса обзвонил всех высших чинов генштаба и предложил (а попробуй откажись) увеселительную прогулку в одну из загородных пивных — разумеется, на этом бронетранспортере.
Гиммлеру не оставалось ничего другого, кроме как в спешке расставить своих людей вдоль дороги и заполнить пивную переодетыми чинами СС, фюрер, вероятно, разозлился бы, узнав, что после чая (сам он не пил пива) танцевал танго не с безымянной девушкой из народа, а с шарфюрером СС, отличницей боевой и политической подготовки. А может, решил бы, что такой и должна быть безымянная девушка из народа.
Когда Гиммлер заметил, что фюрер проявляет нервозность, вокруг уже был Берлин. Собственно, ничего особого не происходило — просто Гитлер начал закручивать кончики своих усов. Жесткая и короткая щетина сразу же выпрямлялась, но Гитлер продолжал, морщась, подкручивать ее вверх. Давно изучивший привычки фюрера Гиммлер догадался, что сейчас произойдет, и точно: не прошло и пары минут, как Гитлер постучал сапогом в перегородку, за которой сидел водитель, и громко крикнул:
— Приехали! Стоп!
Бронетранспортер немедленно остановился, и сразу же сзади загудели, потому что стала образовываться пробка: вокруг был уже самый центр.
Гиммлер вздохнул, снял с носа очки и протер их маленьким черным платочком с вышитым в углу черепом. Он знал причину остановки: на фюрера накатило, и ему совершенно необходимо было сказать речь — выделение речей у Гитлера было чисто физиологическим, и долго сдерживаться он не мог. Гиммлер покосился на генералов. Они оцепенело покачивались и походили на загипнотизированных удавом жертв; они знали, что у фюрера с собой пистолет — по дороге он пояснял на нем некоторые из своих соображений о духовных преимуществах парабеллума времен Первой мировой перед «вальтером», пусть даже синего воронения, — и теперь готовились к тому, что мог выкинуть распаленный собственной речью Гитлер. Одного из генералов, старого аристократа, который совершенно не привык к пиву, мутило от выпитого; плечо его зеленого мундира было блестящим и черным от блевоты, отчего мундир показался Гиммлеру похожим на эсэсовский.
Гитлер поднялся на кубическое возвышение для пулеметчика, алтарем торчавшее в центре кузова, пожал собственную ладонь и огляделся по сторонам.
Гудки сзади сразу же прекратились; справа за броней громко проскрипели тормоза. Гиммлер поднялся с лавки и выглянул на улицу. Машины вокруг стояли, а на тротуарах с обеих сторон быстро, как в кино, росла толпа, передние ряды которой были уже вытеснены на проезжую часть.
Гиммлер догадывался, что в толпе были его люди, и немало, но все равно чувствовал себя неспокойно. Он сел обратно на лавку, снял с головы фуражку и вытер пот.
Гитлер между тем уже начал говорить.
— Я не терплю предисловий, послесловий и комментариев, — сказал он, — и прочей жидовской брехни. Мне, как любому немцу, отвратителен психоанализ и любое толкование сновидений. Но все же сейчас я хочу рассказать о сне, который я видел.
Последовала обычная для начала речи минутная пауза, во время которой Гитлер, делая вид, что смотрит в глубь себя, действительно заглядывал в глубь себя.
— Мне снилось, что я иду по полю на восточных территориях, иду с простыми людьми, рабочими-землекопами. По бокам — бескрайняя огромная равнина с ветхими постройками, курганами; изредка попадаются деревушки, где поселяне трудятся у своих домов. Мы — я и мои спутники — проходим по одной из деревень и останавливаемся отдохнуть на лавке в тени от старых лип, напротив каких-то надписей.
Гитлер замахал руками, как человек, который разворачивает газету, проглядывает ее, с отвращением комкает и отбрасывает прочь.
— И тут, — продолжил он, — за моей спиной включается радио и раздается грустная старинная музыка — клавесин или гитара, точней я не помню. Тогда ко мне поворачивается Генрих…
Гитлер сделал рукой приглашающий жест, и над маскировочными разводами борта бронетранспортера появилась поблескивающая золотыми очками голова рейхсфюрера СС.
— …А во сне он был одним из моих товарищей-землекопов, и говорит: «Не правда ли, старинная музыка удивительно подходит к русскому проселку? Точнее, не подходит, а удивительным образом меняет все вокруг? Испания, а? Быть может, это лучшее в жизни, — сказал мне он, — давай запомним эту минуту».
Гиммлер смущенно улыбнулся.
— И я, — продолжал Гитлер, — сперва согласился с ним. Да, Испания! Да, водонапорная башня — это кастильский замок! Да, шиповник походит на розу мавров! Да, за холмами мерещится море! Но…
Тут голос Гитлера приобрел необычайно мощный тембр и вместе с тем стал проникновенным и тихим, а руки, прижатые до этого к груди, двинулись — одна вниз, к паху, а другая — вверх, где приняла такую позицию, словно держала за хвост большую извивающуюся крысу.
— …Но когда мелодия, сделав еще несколько простых и благородных поворотов, стихла, я понял, как был не прав бедный Генрих…
Ладонь Гитлера описала полукруг и шлепнулась на фуражку рейхсфюрера, посеревшее лицо которого медленно ушло за край брони.
— Да, он был не прав, и я скажу почему. Когда радио замолчало, мы оказались на просиженной лавке, среди кур и лопухов. Тарахтел трактор, нависали заборы, и хоть в обе стороны тянулась дорога, совершенно некуда было идти, потому что эта дорога вела к таким же лопухам и курам, к таким же заколоченным магазинам, стендам с пожелтевшими газетами, и ясно было, что, куда бы мы ни пошли, везде точно так же будет стрекотать трактор, наматывая на свой барабан нити наших жизней.
Гитлер обнял правой рукой левое плечо, а левую заложил за затылок.
— И тогда я задал себе вопрос: зачем? Зачем гудели за спиной эти струны, превращая унылый восточный полдень в нечто большее любого полдня в любой точке мира?
Гитлер, казалось, задумался.
— Если бы я был моложе — ну, как тогда, в четырнадцатом — я бы, наверно, сказал себе: «Адольф, в эти минуты ты видел мир таким, каким он может стать, если…» За этим «если» я бы поставил, полагаю, какую-нибудь удобную фразу, одну из существующих специально для заполнения подобных романтических дыр в голове. Но сейчас я уже не стану этого делать, потому что слишком долго занимался подобными вещами. И я знаю: то, что приходило к нам, не было подлинным, раз оно бросило нас на заросшем травой полу этой огромной захолустной фабрики страданий, среди всей этой бессмыслицы, нагроможденной вокруг. А все настоящее должно само позаботиться о тех, к кому оно приходит; не нужно ничего охранять в себе — то, что мы пытаемся охранять, должно на самом деле охранять нас… Нет, я не куплюсь так легко, как мой бедный Генрих…
Гитлер опустил яростно горящий взгляд внутрь бронетранспортера.
— И если теперь меня спросят: в чем был смысл этих трех минут, когда работало радио и мир был другим, я отвечу — а ни в чем. Нет его, смысла. Но что же это было такое? — опять спросят меня. А что было? Где это? — скажу я. — И было ли это вообще?
Ветер подхватил гитлеровский чуб, свил его и на секунду превратил в подобие указателя, направленного вниз и вправо.
— …Почему мы так боимся что-то потерять, не зная даже, чту мы теряем? Нет, пусть уж лопухи будут просто лопухами, заборы — просто заборами, и тогда у дорог снова появятся начало и конец, а у движения по ним — смысл. Поэтому давайте наконец примем такой взгляд на вещи, который вернет миру его простоту, а нам даст возможность жить в нем, не боясь ждущей нас за каждым завтрашним углом ностальгии… И что тогда сможет нам сделать включенный за спиной приемник!
Гитлер опустил голову, покивал чему-то, потом медленно поднял глаза на толпу и выкинул правую руку вверх.
— Зиг хайль!
И, не обращая внимания на ответный рев толпы, повалился на лавку.
— Поехали, — сказал Гиммлер в решеточку, за которой было место водителя.
Остаток дороги Гиммлер глядел в бортовую стрелковую щель, притворяясь, что поглощен происходящим на улицах, — так было меньше вероятности, что с ним заговорят. Как это всегда бывало при плохом настроении, очки казались ему большим насекомым с прозрачными крыльями, впившимся прямо в переносицу.
«Интересно, — думал он, — как может этот человек столько рассуждать о чувствах и совершенно не задумываться о людях? Что он, не понимает, как просто оскорбить даже самую преданную душу?»
Сняв очки, Гиммлер сунул их в карман; теперь окружающее виделось расплывчато, зато мысли в голове прояснились и обида отпустила.
«Чего это он сегодня так разговорился о подлинности чувств? Прошлая речь была о литературе, позапрошлая — о французских винах, а теперь вот взялся за душу… Но что он называет подлинным? И почему он считает, что прекрасная сторона мира должна защищать его от дурного пищеварения или узких ботинок? И наоборот, разве прекрасное нуждается в какой-то защите? А эти уральские лопухи… сравнения у него, по правде сказать, пошлы: кастильский замок, севильская роза… Или не севильская? Море какое-то за холмами придумал… Да лучше пошел бы за холмы и поискал бы это самое море, чем орать во всю глотку, что его нет. Может, моря не нашел бы, а увидел бы что-то другое. Да и разве этому нас учат Ницше и Вагнер? Не может шагнуть, а говорит, что идти некуда. И как говорит — за других решает, думает, что круче его никого нету. А сам в Ежовске возле винного на прошлой неделе по харе получил. И сейчас надо было дать, в натуре так… А то провода обрывает, когда люди музыку слушают, а потом еще всю дорогу о жизни…»
Матвей сердито сплюнул в угол и уже совсем собрался начать думать о другом, когда грузовик вдруг затормозил и встал. Они были на месте.
Матвей быстро выпрыгнул из кузова, отошел, будто по нужде, за недостроенный кирпичный угол и заглянул в себя, пытаясь увидеть там хоть слабый след того, что увидел несколько часов назад, слушая радио. Но там было пусто и жутко, как зимой в пионерлагере, разрушенном гитлеровскими полчищами: скрипели на петлях ненужные двери, и болтался на ветру обрывок транспаранта с единственным уцелевшим словом «надо».
— А Петра я убью, — тихо сказал Матвей, вышел из-за угла и вернулся к своей обычной внутренней реальности. Потом, уже работая, он несколько раз поднимал глаза и подолгу глядел на Петра, ненавидя по очереди то его подвернутые сапоги, то круглый затылок, то совковую во многих смыслах лопату.
Откровение Крегера
(комплект документации)
…
АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ
ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ
(Cовершенно секретно. Срочно)
Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру от реконструктора «Анэнербе» Т. Крегера,
штандартенгемайндефорштеера АС,
младшего имперского мага
РАПОРТ
Рейхсфюрер!
Я знаю, какую ответственность влечет за собой обращение непосредственно к Вам. Но посетившее меня видение настолько значительно, что как патриот Рейха и истинный немец я чувствую себя обязанным передать его описание, выполненное с максимальной точностью, лично на Ваше рассмотрение, и пусть мои слова говорят сами за себя.
10.1.1935, в 14.00 по берлинскому времени, находясь в медитативном бункере «Анэнербе», я вышел в астрал для обычного патрульного рейда. Как всегда, меня сопровождали астральное тело собаки Теодорих и два демона пятой категории «Ганс» и «Поппель». Оказавшись в астрале, я заметил, что флуктуации Юпитера странно напряжены и излучают необычное для них фиолетовое сияние. В таких случаях инструкция рекомендует выстроить защитный пентаэдр и не выходить за его границы. Однако я — за что готов нести ответственность — счел возможным ограничиться пением «Хорста Весселя», так как находился недалеко от линии проспективного излучения воли фюрера немцев Адольфа Гитлера, освещавшей в этот вечер левый нижний квадрант Зодиака. Неожиданно из флуктуаций Юпитера выделился серповидный красный элементаль. Через несколько секунд он пересекся с линией волеизъявления фюрера. Вслед за этим произошла мощная эфирная вспышка, и я потерял сознание.
Придя в себя, я обнаружил, что нахожусь в сплюснутом черном пространстве, причем собака Теодорих и демон «Ганс» погибли, а демон «Поппель» перешел в состояние, называемое на внутреннем языке «Анэнербе» «перевернутый стакан». Неожиданно сзади возникло разрежение, и из него появился неясный силуэт. Когда он приблизился, я различил старика весьма преклонных лет с окладистой бородой и тонким поясом вокруг белой крестьянской рубахи. В одной руке он нес горящую свечу, а в другой — несколько коричневых книг со своим же изображением, вытисненным на обложке. На лбу у старика было укреплено медицинское зеркальце с отверстием посередине, наподобие тех, что используются отоларингологами, а вслед за ним шла белая лошадь, впряженная в рессорную коляску в виде декоративного плуга.
Оказавшись рядом со мной, старик погрозил мне пальцем, потом положил на нижнюю плоскость окружающего нас пространства свои книги, укрепил на них свечу, вскочил на лошадь и сделал вокруг свечи несколько кругов, выполняя на спине лошади сложные гимнастические приемы. При этом зеркало на его голове сверкало так нестерпимо, что я вынужден был отвести взгляд, а демон «Поппель» перешел в состояние «пустая труба». Затем свеча погасла, старик ускакал, и тогда же стихла гармонь. (Все это время где-то вдалеке играла гармонь — русское подобие ручного органчика.)
Затем я оказался в астральном тоннеле № 11, по которому и вернулся в медитативный бункер академии.
Выйдя из медитации, я немедленно сел за настоящий рапорт.
Хайль Гитлер!
Младший имперский маг Крегер.
…
Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер
«Анэнербе», Вульфу
Вульф!
1. Кто посмел посадить Крегера за рапорт? Немедленно выпустить. Этот человек — патриот фюрера и Германии.
2. Я не понял, при чем здесь Юпитер. Может, все-таки Сатурн? Пусть этим займется астрологический отдел.
3. Провести реконструкцию откровения, представить протокол и рекомендации.
4. Все.
Хайль Гитлер!
Гиммлер
…
АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ
ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ
Cовершенно секретно
Срочно
Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру
Служебная записка
(«об откровении Крегера»)
Рейхсфюрер!
Значение откровения Т. Крегера для Рейха неизмеримо. Можно сказать, что оно увенчивает длительную деятельность «Анэнербе» по изучению тактики и стратегии коммунистического заговора и подводит черту под одной из его наиболее зловещих глав. Как известно, после уничтожения большинства грамотного населения России многие шифрованные тексты донесений майора фон Леннена в Генеральный Штаб, замаскированные под бессмысленные русскоязычные тексты, получили там распространение в качестве так называемых «работ». Среди них — донесение «О перемещении третьей Заамурской дивизии к западной границе» (в зашифрованном виде — «Лев Толстой как зеркало русской революции»).
В мистической системе Молотова и Кагановича, на основе которой осуществляется управление страной, русскому тексту этой шифровки и особенно ее заглавию придается огромное значение. Первоначально Сталин (в настоящее время предположительно — Сероб Налбандян) и его окружение приняли тезис Кагановича, утверждавшего, что эту фразу надо понимать буквально. Такая установка влечет за собой следующий вывод: манипулируя отражающим русскую революцию зеркалом, можно добиться перемещения ее отражения на любое другое государство, что приведет, по законам симпатической связи, к аналогичной революции в выбранной стране. Этот вывод был сделан Кагановичем, по данным абвера, еще два года назад. Однако с практической реализацией этой идеи возникли трудности. Строительство огромного рефлектора в районе Ясной Поляны, который должен был посылать луч на Луну и от Луны на Землю, было остановлено в связи с недостаточной точностью расчетов. В настоящее время рефлектор находится в замороженном состоянии (см. рис. 1).
Далее. Около полугода назад Молотов пришел к выводу, что зеркальность Льва Толстого является духовно-мистической, и рефлектирующая функция может быть осуществлена с помощью издания нового собрания сочинений писателя, коэффициент отражения которого будет увеличен за счет исключения идеологически неприемлемых работ вроде перевода Евангелий. При этом наводка и фокусировка могут быть достигнуты варьированием тиража каждого отдельного тома. Привожу таблицу тиражей восьмитомного собрания сочинений Толстого за 1934 год (данные РСХА):
1 том — 250 тыс. экз.
2 том — 82 тыс. экз.
3 том — 450 тыс. экз
4 том — 41 тыс. экз.
5 том — 22 721 экз.
6 том — 22 720 экз.
7 том — 75 241 экз.
8 том — 24 экз.
Легко видеть, что грубая наводка осуществляется с помощью первых четырех томов, а точная — с помощью томов с пятого по восьмой.
Значение откровения Крегера в этой связи заключено в том, что оно позволило ввести новый метод определения мишени наносимого красными удара. На этот раз удалось получить абсолютно точные результаты. Протокол реконструкции и рекомендации прилагаю.
Хайль Гитлер!
Гл. реконструктор И. Вульф
…
АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ
ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ
Cовершенно секретно
Срочно
Протокол реконструкции № 320/125
12.1.1935 в «Анэнербе» была проведена реконструкция по делу Толстого — Кагановича. Метод реконструкции — «откровение Крегера». В 14.35 в первом реконструкционном зале была установлена гипсовая статуэтка Льва Толстого высотой 1,5 м с прикрепленным на лбу зеркалом площадью 11 кв. см с отверстием посередине. Там же был установлен глобус диаметром 1 м на подставке высотой 0,75 м. Для моделирования русской революции был подожжен макет усадьбы Ивана Тургенева «Липки» масштаба 1:40, размещенный в правом дальнем углу зала. Расстояния между объектами и их точное геометрическое положение были рассчитаны на основе данных РСХА по тиражам последнего издания Толстого в России. После этого имперским медиумом Кнехтом был погашен свет, и в зал вошла реконструктор Марта Эйхенблюм, переодетая Сталиным. Ею в левом направлении был раскручен глобус. После его остановки пятно света от зеркала на голове Толстого оказалось в районе Абиссинии. Затем в зал вошел реконструктор Брокманн, переодетый фюрером, и осуществил правую раскрутку глобуса. После его остановки пятнышко темноты в центре зеркального блика оказалось на Апеннинском полуострове. На этом реконструкция закончилась.
Имперский медиум И. Кнехт
Реконструкторы М. Эйхенблюм,
…
АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ
ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ
Cовершенно секретно
Срочно
Выводы по реконструкции 320/125
1. По данным реконструкции, в настоящее время Рейху не угрожает непосредственная опасность.
2. В ближайшее время следует ожидать коммунистического переворота в Абиссинии, однако это может быть предотвращено вводом туда контингента итальянских войск.
Гл. реконструктор И. Вульф
…
Примечание:
За проявленный астральный героизм руководство «Анэнербе» просит представить Т. Крегера к награждению рыцарским крестом первой степени с дубовыми листьями.
…
Секретно
Расшифровка магнитофонной записи № 462-11 из архива партийного суда чести НСДАП
Запись проведена 14.1.1935 подслушивающим механизмом ВС-М/13, установленным в спальне Эрнста Кальтенбруннера.
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР :
— Какая у тебя смешная кисточка на колпаке, Эрнст.
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Отстань…
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Да что с тобой сегодня?
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Творятся странные вещи, Эмма. Мой человек в «Анэнербе» сообщил, что некий Крегер две недели пил с советскими перебежчиками — оккультистами, а потом представил Гиммлеру совершенно безумный рапорт. А Вульф — Вульф, которому мы доверяли, — пошел выяснять, в чем дело, и тоже нажрался как свинья вместо того, чтобы отдать мерзавца под трибунал, состряпал целую теорию, по которой Италия должна напасть на Абиссинию…
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Ну и что?
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— А то, что все пришло в движение. Вчера Риббентроп два часа говорил с Римом по высокочастотной связи, а через два дня будет расширенное совещание у фюрера.
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Эрнст!
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Что?
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Я знаю, что ты должен сделать. Ты должен пойти к Гиммлеру и рассказать все, что ты знаешь.
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— А где я сегодня, по-твоему, был? Я целый час стоял перед ним навытяжку и говорил, говорил, а он… Он все это время возился с головоломкой — знаешь, такой стеклянный кубик, а в нем три шарика… Когда я кончил, он снял свое пенсне, протер платочком — у него даже на платке вышит череп — и сказал: «Послушайте, Эрнст! Вам никогда, случайно, не снилось, что вы едете в кузове ободранного грузовика неизвестно куда, а вокруг вас сидят какие-то монстры?» Я промолчал. Тогда он улыбнулся и сказал: «Эрнст, я ведь не хуже вас знаю, что никакого астрала нет. Но как вы думаете, если у вас и даже у Канариса есть свои люди в «Анэнербе», должны же там быть свои люди и у меня?» Я не понял, что он имеет в виду. «Думайте, Эрнст, думайте!» — сказал он. Я молчал. Тогда он улыбнулся и спросил: «Как вы считаете, чей человек Крегер?»
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— О Боже!
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Да, Эмма… Наверно, я слишком прост для всех этих интриг… Но я знаю, что, пока я нужен фюреру, мое сердце будет биться… Ты ведь будешь со мною рядом? Иди ко мне, Эмма…
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Ах, Эрнст… Бигуди… Бигуди…
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Эмма…
ЭММА КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Эрнст…
ЭРНСТ КАЛЬТЕНБРУННЕР:
— Знаешь, Эмма… Иногда мне кажется, что это не я живу, а фюрер живет во мне…
Оружие возмездия
Ближе к концу Второй мировой войны, когда даже тем из членов НСДАП, кто контролировал свои мысли со спокойным автоматизмом Марлен Дитрих, подправляющей макияж, когда даже тем из них, кто вообще обходился без мыслей, полностью сливая свое сознание с коллективным разумом партии, — словом, когда даже самым тупым и безмозглым партийцам стали приходить в голову неприятные догадки о перспективах дальнейшего развития событий, германская пропаганда глухо и загадочно заговорила о новом оружии, разрабатываемом и почти уже созданном инженерами Рейха.
Делалось это сперва исподволь. Например, «Фолькишер Беобахтер» печатала в рубрике «Ты и Фатерлянд» материал о каком-то ученом, потерявшем на Восточном фронте все, кроме правой руки, но вставшем на протезы и продолжающем одной рукой ковать победу «где-то у суровых балтийских волн», как поэтично зашифровывалось местоположение секретной лаборатории, о которой шла речь; статья кончалась как бы вынужденным умолчанием о том, что именно кует однорукий патриот. Или, например, киножурнал «Дойче Руденштау» показывал коптящие обломки английских бомбардировщиков, летевших, как сообщалось, «к одному из расположенных на побережье научных институтов, занятых чрезвычайно важной работой»; в конце сюжета, когда уже вступала бодрая музыка, диктор скороговоркой добавлял, что немцы могут быть спокойны — научный мозг нации, занятый созданием небывалого доселе оружия, защищен надежно.
Через некоторое время появился сам термин — «оружие возмездия». Уже из самого факта употребления слова «возмездие» видно, что росшая в стране паника затронула и аппарат пропаганды, который начал давать сбои — ведь возмездие предполагает в качестве повода успешные вражеские действия, а все военные операции союзников официально объявлялись неуспешными, обеспечившими новые позиции ценой невероятных жертв. Но, может быть, это было не сбоем, а тем кусочком эмоциональной правды, которым любой опытный пропагандист сдабривает свое вранье, создавая у слушателя чувство, что к нему обращается человек, пусть и стоящий на официальных позициях, но по-своему честный и совестливый. Как бы там ни было, но слова «оружие возмездия» одинаково доходили и до сердца матери, потерявшей сыновей где-то в Северной Африке, и до работника партийного аппарата, предчувствующего скорую ликвидацию своей должности, и до паренька из «Гитлерюгенда», ничего не понимающего в развитии событий, но по-детски любящего оружие и тайны. Поэтому неудивительно, что это словосочетание стало в скором времени так же популярно в летящей навстречу гибели стране, как, скажем, слова «Новый курс» в послекризисной Америке. Без всякого преувеличения можно сказать, что мысль об этом загадочном оружии захватила умы; даже скептики, иронически переглядывавшиеся при каждой новой радиосводке с театра военных действий, даже надежно замаскированные евреи, тихо качавшие головами при очередном безумном радиопризыве Геббельса, — даже они, совершенно забыв о своем подлинном отношении к режиму, пускались в бредовые разговоры о природе оружия возмездия и предполагаемом месте и времени его применения.
Сначала прошел слух, что это какая-то особая, небывалой силы бомба. Эта мысль увлекла в основном малышню и подростков — известно много детских рисунков того времени, на которых изображен взрыв, какой обычно рисуют дети, — черно-красный куст с волнистой опушкой, только очень-очень большой, и в углу листа — маленький зеленый самолетик с крестами на фюзеляже. (Удивительная однотипность этих рисунков показывает, что делом воспитания нового поколения в Германии занимались настоящие профессионалы.) Другой распространенной версией была следующая: оружие возмездия представляет собой реактивные снаряды гигантских размеров, способные самостоятельно наводиться на выбранную цель. (Некоторые утверждали, что ими управляют пилоты, отобранные из подлежащего уничтожению человеческого материала, со вживленными в мозг специальными электродами.) Говорили, кроме этого, о лучах смерти, о газе, который поражает всех, кроме преданных партии и лично Адольфу Гитлеру (это, видимо, было чьей-то шуткой), о голубях с зажигательными бомбами, о смертельных радиоволнах и так далее.
Интерес здесь вызывает прежде всего позиция правоохранительных органов и министерства пропаганды. Гестапо, которое вполне могло стереть человека в пыль за невыход на добровольные сверхурочные работы по случаю дня рождения фюрера или его овчарки, которое вполне могло отправить в концлагерь за найденный в уборной клочок газеты с портретом Риббентропа, никак не реагировало на доносы по поводу слишком вольных рассуждений об оружии возмездия. Наоборот, после того как исчезло несколько десятков доносчиков, стало ясно, что такие разговоры негласно поощряются властями; патриоты сориентировались и стали доносить на не желавших участвовать в обсуждении этой темы — и оклеветанный исчезал в течение трех дней.
Что касается официальной пропаганды, то она вела себя просто непостижимо. Оружие возмездия упоминалось буквально в каждой передовой; о нем пел берлинский хор мальчиков; защищая его тайну, слагали льняные полубоксы и польки киногерои из фильмов, которые Лени Рифеншталь так и не успела доснять, — но прямо никак не объяснялось, что это за оружие. Ведомство Геббельса предпочитало использовать метафоры и аллегории, что вообще-то было для него характерно всегда, но только в качестве побочного приема, — а здесь ничего, кроме поэтических сравнений, не приводилось вообще, и пережидающий очередной налет обыватель, развернув в бомбоубежище газету, узнавал, что уже недалек тот день, когда, «подобно копью Вотана, оружие возмездия поразит врага в самое сердце»; прочитав это сообщение, он, по характерной для жителей фашистской Германии привычке вычитывать самое главное между строк, решал, что, должно быть, прав был давешний кондуктор в трамвае, говоривший о снарядах невероятной мощи и дальности действия. Но когда на следующий день на совещании ячейки НСДАП зачитывалась, среди прочего, информация о том, что «меч Зигфрида уже занесен над потоками азиатских орд», он решал, что оружие возмездия, без всякого сомнения, — бомба. Когда же в вечерней радиопередаче сообщалось, что «огнеглазые Валькирии Рейха вот-вот обрушат на агрессора свое священное безумие», он начинал склоняться к мысли, что это все же лучи или психический газ.
Когда немецкие «Фау-2» стали падать на Лондон, выяснилось, что оружие возмездия — при том, что «Фау» первая буква слова «Фергельтунгсваффе», то есть «оружие возмездия», — это все-таки вовсе не ракеты, потому что сообщения о ракетных обстрелах печатались рядом с обычным набором поэтических образов, посвященных последней надежде Германии. Когда с берлинских аэродромов взлетали в небо первые реактивные «мессершмитты», стало ясно, что оружие возмездия — не реактивная авиация, потому что в одной из радиопередач новый истребитель был уподобен верному ворону фюрера, высматривающему хищным взглядом место для будущего пира ярости. На смену отпавшим версиям приходили новые — так, некий районный фюрер объявил построенному для напутствия батальону фаустников, что оружие возмездия — это 14,9 миллиона зараженных чумой крыс, которые в специальных контейнерах обрушатся с неба на Москву, Нью-Йорк, Лондон и Иерусалим. Учитывая, что все районные фюреры фашистской Германии были людьми удивительно тупыми, трусливыми, подлыми и неспособными даже к простейшим умственным комбинациям — все это и служило негласным условием их выдвижения на должность, — можно предположить, что слухи о характере действия оружия возмездия распространялись централизованно; придумать такое (особенно цифру 14,9) сам районный руководитель не смог бы ни за что, а повторять в официальном сообщении болтовню парикмахера или шофера он никогда не решился бы.
Централизованность распространения этих слухов подтверждает еще одна провокация на городском уровне: в городе Оснабрюке лектор из Берлина объявил, что оружие возмездия — это секретный бравурный марш, существующий в англо — и русскоязычной версиях, который предполагается воспроизводить через мощную звукоусилительную машину прямо на передовой; услышав оттуда хотя бы один куплет, любой, понимающий эти языки, сойдет с ума от величия германского духа. (При этом с французами, болгарами, румынами и прочими предполагалось покончить с помощью обычных частей вермахта.).
Известно огромное число других версий.
Между тем развязка приближалась. Гибли дивизии и армии, сдавались города, и наступала обычная томительная предсмертная неразбериха. Последнее официальное упоминание об оружии возмездия относится к тому дню, когда по радио был зачитан приказ Гиммлера, в соответствии с которым любой немецкий солдат был обязан убить любого другого немецкого солдата, встретив его вдали от шума битвы. После этого приказа в эфир пошла обычная программа «Горизонты завтрашнего дня», в которой были названы сроки применения оружия возмездия: «еще до первых знойных дней, до первых майских гроз». Было также повторено — очевидно, в связи с попытками если не заключить перемирие с англичанами и американцами, то хотя бы задобрить их, — что оружие возмездия будет применено только против «азиатских жидобольшевиков». Через пять минут после этого, после последней в истории Рейха трансляции «Лили Марлен», в здание берлинского радио попала комбинированная фугасно-агитационная бомба, содержавшая три тонны тринитротолуола и пятьдесят тысяч листовок.
После капитуляции Германии разведки стран — участниц коалиции немедленно принялись за поиски секретных заводов и лабораторий — союзникам была хорошо известна вся официальная немецкая информация по поводу оружия возмездия, а также большое количество слухов, которые в последние годы тщательно собирала агентура. Балтийское побережье, где, как предполагалось, находились соответствующие исследовательские и производственные центры, было обшарено буквально метр за метром. По предварительным данным разведок особый интерес вызвали два места. В зоне американской оккупации обнаружились циклопические, площадью с большой поселок, железобетонные руины — незадолго до прихода американских войск там что-то было уничтожено таким количеством взрывчатки, что самыми ценными находками оказались немецкий военный сапог вместе с оторванной ногой (обрывок штанины был идентифицирован как форма СС) и четырехтональная губная гармошка фирмы «Целло» со следами зубов и пробоинами от осколков. Все остальное представляло собой месиво из бетонной крошки, арматуры и мелких металлических фрагментов.
Проведенные вскоре опросы местных жителей показали, что здесь проходило замороженное в 1942 году строительство самого крупного в истории зоопарка, где для разных животных воспроизводилась естественная среда их обитания. (Один только участок «Иудейские горы» обошелся, как выяснилось из документов, в 80 миллионов рейхсмарок.).
На побережье советской зоны были найдены неясного назначения катакомбы, куда, после оцепления местности, опустились семеро агентов СМЕРШа, переодетых, на всякий случай, тирольскими музыкантами. Ни один из них не вернулся, после чего катакомбы были взяты штурмом армейского подразделения. В помещении недалеко от входа обнаружились все семь трупов; там же был схвачен заросший длинной бородой мужчина в лохмотьях, вооруженный пожарным багром; он назвался профессором берлинского стоматологического института Авраамом Шумахером и утверждал, что скрывается здесь с 1935 года, питаясь дарами моря. (Способность человека провести десять лет в полной изоляции вызвала естественное недоверие проводивших допрос офицеров СМЕРШа, но, возможно, Шумахер не лгал, так как впоследствии выяснилось, что он обладал необычайно высоким уровнем приспособляемости к неблагоприятным условиям; он умер в одном из дальних лагерей в 1957 году, став перед тем известным в уголовной среде лидером («паханом»); это тот самый Фикса-Живорез, о котором столько пишет в своих мемуарах народная артистка Коми АССР балерина Лубенец-Лупоянова.).
Остальная часть катакомб, расположенная ниже уровня моря, оказалась затопленной. Шумахер показал, что никаких строительных работ на его памяти здесь не велось. Однако, так как его искренность и, во всяком случае, психическое состояние не внушали доверия, было решено осмотреть затопленную часть помещений. Посланный на обследование водолаз исчез; шланг и сигнальный трос оказались оборванными или перекушенными. На вопрос, чем это могло быть вызвано, Шумахер ответил, что здесь, вероятно, набезобразничал некий Михель, которого он описал с помощью междометий и жестов, создав в итоге образ чего-то огромного и пугающего. Говорить об этом в нормальной манере и подробнее Шумахер отказался, мотивировав свою категоричность тем, что Михель наверняка услышит и придет. На сем допрос и исследование затопленных катакомб закончились.
Таким образом, ни в одной из зон Балтийского побережья Германии не было обнаружено ничего похожего на научный институт или завод по производству оружия возмездия. Не нашлось даже сколько-нибудь крупных строек: огромный котлован под Варнемюнде, как выяснилось, предназначался для гигантской скульптурной группы «Шахтеры империи». (Сами фигуры так и не были отлиты, но о предполагавшихся масштабах памятника можно судить по пяти двадцатиметровым отбойным молоткам из бронзы, обнаруженным в ангарах неподалеку от котлована.).
Подробное обсуждение вопроса об оружии возмездия произошло на Берлинской конференции. Был заслушан трехсторонний отчет о ходе поисков секретного немецкого оружия — к этому времени уже вся территория Германии была обследована, и специалисты констатировали, что никаких вещественных доказательств разработки и производства подобного оружия не имеется; не обнаружено ни одного документа, описывающего это оружие с технической стороны, как нет и бумаг, где такие документы хотя бы упоминались.
В обсуждении данного вопроса Сталин проявил характерные для него твердость и упорство. Он был уверен, что американцы уже обнаружили оружие возмездия, но держат это в тайне. Сталин, как вспоминают очевидцы, был настолько раздражен даже простой возможностью такого поворота событий, что впал в тяжелую депрессию и срывал свою злобу на всех, кто попадался ему под руку, — так, например, маршала Конюшенко, опоздавшего к началу вечернего совещания, вместо обычного в таких случаях штрафного стакана ждало следующее: его одели в рыцарские доспехи XIV века, стоявшие в одном из коридоров здания советской резиденции, и сбросили с крыши в декоративный пруд с карпами, после чего Сталин из окна произвел по нему несколько выстрелов из двустволки, а какой-то пьяный тип, державшийся со Сталиным запанибрата, плюнул в маршала стальной оперенной иглой из духовой трубки; к счастью, игла отскочила от забрала. (После госпиталя маршал был награжден орденом Александра Невского и сослан на Дальний Восток; обходя этот эпизод молчанием, маршал в своих воспоминаниях неоднократно возвращался к низким боевым качествам немецких танков, что, на его взгляд, объяснялось недостаточной толщиной брони.).
Атмосфера на конференции стала критической. Перед одним из заседаний агент американской службы безопасности обратил внимание начальника президентской охраны на торчавшую у Сталина из-за голенища наборную рукоять ножа, отчетливо выделявшуюся на фоне белой атласной штанины. После короткого совещания с английским премьером Трумэн, желая дать мыслям Сталина новое направление, сказал, что в США создана бомба огромной мощности со взрывным устройством размером всего с апельсин. По воспоминаниям секретаря американской миссии У. Хогана, Сталин спокойно заметил, что прятал бомбы в корзинах с апельсинами еще в начале века и что первый дилижанс с гальем раздрючили с его подмастырки еще тогда, когда Трумэн, верно, только учился торговать газетами. Вернувшись через некоторое время к этой теме, Сталин добавил, что, как считает советская сторона, если вместе прихват рисовали, то потом на вздержку брать в натуре западло, и что, когда он пыхтел на туруханской конторе, таких хавырок брали под красный галстук, и что он сам бы их чикнул, да неохота перо мокрить.
Поняв из перевода, что подписание запланированных соглашений оказалось под угрозой, Трумэн провел несколько напряженных часов со своими консультантами, в числе которых были и опытные специалисты по русской уголовной традиции. На следующее утро перед началом переговоров президент отвел Сталина в сторону и дал ему зуб, что американцы не скрывают абсолютно ничего, касающегося оружия возмездия. То же сделал и английский премьер, после чего переговоры вошли в нормальное русло.
Вскоре участникам конференции были представлены показания высших чиновников Рейха, захваченных в плен. Оказалось, что они большей частью слабо знакомы с вопросом, так как никогда не читали немецких газет, предпочитая им американскую бульварную прессу, но думают, что ведомство Геббельса называло так снаряды «Фау-2».
Тема оружия возмездия поднималась на Берлинской конференции еще раз, когда рассматривался вопрос о лаборатории реактивного оружия на Пенемюнде; был сделан предположительный вывод, что немцы называли оружием возмездия ракеты «Фау-1» и «Фау-2», возлагая на них большие надежды; когда же эти ракеты были применены, но не оказали ожидаемого воздействия на ход войны, аппарат Геббельса продолжал эксплуатировать воодушевлявшую людей идею.
Последовавшее вскоре применение атомного оружия, начавшее новую эпоху в жизни человечества, окончательно отбросило вопрос об оружии возмездия в область малопонятных исторических загадок. С тех пор в большинстве исторических пособий под оружием возмездия понимаются те несовершенные и небезопасные в обращении ракеты, которые вермахт время от времени запускал через Ла-Манш; самое удивительное, что охотнее всех такую версию приняли сами немцы. Это, возможно, объясняется ее трезвостью, простотой и, если так можно выразиться, антимистичностью, чрезвычайно целительной для нации основательных прагматиков, потрясенной двенадцатилетним мистическим кошмаром, и вполне устраивающей социумы, так безоглядно погруженные в собственные мистические видения, что само существование мистики является в них государственной тайной и отрицается. Но отрицание пронизывающего жизнь и историю мистицизма само по себе есть очень тонкая и опасная форма мистики — тонкая потому, что становится невидимым краеугольный камень общественного устройства, отчего государственные институты и идеологии приобретают космическое величие реально существующих феноменов, а опасная потому, что даже крохотная угроза, объявленная несуществующей, может оказаться роковой.
Здесь уместно будет привести цитату из малоинтересной в целом работы некоего П. Стецюка «Память огненных лет».
«…Молодой белобрысый немец с «МГ-34» на плече считал себя не только культуртрегером, но и единственным защитником древней европейской цивилизации, оказавшейся на краю гибели. Ржание большевистской конницы и звон еврейского золота, сливающиеся в одну траурную мелодию, были для воспитанников Бальдура фон Шираха самыми реальными звуками на свете, хоть и раздавались только в тех местах, куда попадали уже наученные слышать их постоянно адепты… Для обученного необходимой методологии человека ничего не стоит придать реальность как еврейскому заговору, так и, например, троцкистско-зиновьевскому блоку, и хотя эта реальность будет временной, но на период своего существования она будет непоколебимой и вечной. Ведь все наши понятия — продукт общественного соглашения, не более… Поэтому в 1947 году в СССР действительно существовал троцкистско-зиновьевский блок, чего не отрицали даже его участники; этот заговор был настолько же реален, насколько реальны были Магнитка и Соловки, и таковым его делала общая убежденность в его существовании. В конце концов кому, как не руководству мирового коммунистического движения, решать, является та или иная группа людей троцкистско-зиновьевским блоком или нет? Большего авторитета в этой области не существует, да и сама терминология не принята в других кругах. Предположим, что изобретатель языка эсперанто ввел специальное слово для обозначения какой-то группы людей. Эсперантисты будущего могут не употреблять этого слова, но кто из них скажет, что доктор Заменхоф лгал или ошибался?.. Реальность словам придают люди. Когда умрет последний христианин, уйдет из мира и Христос; когда умрет последний марксист, исчезнет вся объективная реальность, и ничто не скопируется и не сфотографируется ничьими чувствами, и ничто не дастся никому в ощущении, существуя независимо, как не происходило этого ни в Древнем Египте, ни в Византийской империи. Сколько осиротевших демонов носится уже над ночной землей! Мир создает вера, а предметы создает уверенность в их существовании, и наоборот: мир создает веру в себя, а предметы убеждают в своей подлинности; без одного нет другого…»
Конечно, развязный тон и неумные обобщения П. Стецюка возмутительны, чтобы не сказать — отвратительны, но некоторые из его мыслей заслуживают внимания. В частности, он почти точно раскрыл принцип действия оружия возмездия — не этих жалких пороховых болванок, падавших время от времени на лондонские кинотеатры, а настоящего, грозного оружия, заслужившего все процитированные реминисценции из «Кольца Нибелунгов».
Когда множество людей верит в реальность некоего объекта (или процесса), он начинает себя проявлять: в монастыре происходят религиозные чудеса, в обществе разгорается классовая борьба, в африканских деревнях в назначенный срок умирают проклятые колдуном бедняги и так далее — примеров бесконечно много, потому что это основной механизм жизни. Если поместить перед зеркалом свечу, то в зеркале возникнет ее отражение. Но если каким-то неизвестным способом навести в зеркале отражение свечи — то для того, чтобы не нарушились физические законы, свеча обязана будет возникнуть перед зеркалом из пустоты. Другое дело, что нет способа создать отражение без свечи.
Принцип равновесия, верный для зеркала и свечи, так же верен для события и человеческой реакции на него, но реакцию на событие в масштабах целой страны, особенно страны, охваченной идеологической ревностью, довольно просто организовать с помощью подчиненных одной воле газет и радио, даже если самого события нет. Применительно к нашему случаю это значит, что с появлением и распространением слухов об оружии возмездия оно возникнет само — никому, даже его создателям, неизвестно, где и как; чем больше будет мнений о его природе, тем более странным и неожиданным окажется конечный результат. И когда будет объявлено, что это оружие приводится в действие, сила ожидания миллионов людей неизбежно изменит что-то в истории.
Осталось сказать несколько слов о результатах применения оружия возмездия против СССР. Впрочем, можно обойтись и без слов, тем более что они горьки и не новы. Пусть любопытный сам поставит небольшой опыт. Например, такой: пусть он встанет рано утром, подойдет на цыпочках к окну и, осторожно отведя штору, выглянет наружу…
Бубен нижнего мира
Раз уж так вышло, что читатель — или читательница, что мне особенно приятно, — набрел на этот небольшой рассказ, раз уж он решил на несколько минут довериться тексту и впустить в свою душу некое незнакомое изделие, мы просим его как следует запомнить словосочетание «Бубен Нижнего Мира» и попросить прощения за то, что ниже будут встречаться ссылки на словари и размышления о предметах, на первый взгляд не относящихся прямо к теме; все это получит свое объяснение. Да и потом, что значит — относящийся к теме, не относящийся к теме? Ведь связь, невидимая рассудку, может существовать на ассоциативном уровне, где происходят самые тонкие духовные процессы.
На память приходит случай, описанный в недавно изданных во Франции воспоминаниях доктора Чазова: как-то, прогуливаясь с ним по пустой Третьяковской галерее, Брежнев с испугом спросил, что это за мужчина в сером костюме, что так странно глядит на него сквозь предсмертный туман. Чазов осторожно ответил, что впереди зеркало. Брежнев некоторое время задумчиво молчал, а затем — видимо, под влиянием возникшей ассоциации — перевел разговор на ленинскую теорию отражения, которая, по словам генсека, любившего иногда приоткрывать своим приближенным мрачные тайны марксизма, была на самом деле секретной военной доктриной, посвященной одновременному ведению боевых действий на суше, на море и в воздухе. Мы видим, как странно преломляется в инфернальной коммунистической психике термин, не допускающий, казалось бы, никакой двоякости в своем толковании, удивительно также, что важная смысловая линия (зеркало) неожиданно появляется в нашем рассказе в связи с Брежневым, который не имеет к Бубну Нижнего Мира вообще никакого отношения.
Впрочем, мы слишком увлеклись примером, призванным всего лишь показать, что возникающие в нашем сознании смысловые связи часто неуловимы для нас самих, хоть все и лежит, если вдуматься, на поверхности. Вернемся к нашему Бубну Нижнего Мира. Полагаем, что после приведенного выше примера читатель не удивится, если перед разговором о собственно Бубне Нижнего Мира речь пойдет о лучах — тем более что причина такого скачка скоро станет ясна.
…
«Луч… 2. мн. ч. лучи, — ей. Физ. Направленный поток каких-л. частиц или энергии электромагнитных колебаний, а также линия, определяющая направление потока».
Таково одно из определений, даваемых четырехтомным словарем русского языка, выпущенным Академией наук СССР. Интересно, что даже в небольшом объеме процитированного текста намечено много смысловых ветвлений. Лучом может быть поток частиц, электромагнитные колебания и чистая абстракция: линия. В числе прочего из этого определения можно выудить и такую концепцию: лучи — это направленный поток энергии.
Складывается интересная ситуация. Дав определение одному слову, мы оказываемся перед необходимостью определять составляющие первое определение термины. Подобно тому как свет, проходя сквозь прозрачный объект, имеющий специальную конфигурацию (призма), расслаивается и разделяется, заключенное в одном слове значение оказывается размазанным в нескольких словах, и для выделения интересующего нас смыслового спектра оказывается необходимой обратная операция, эквивалентная действию, которое оказал бы на расщепленный свет другой оптический объект (обратная призма). Попробуем все же разобраться с употребленными в определении выражениями.
Что такое энергия? Упоминавшийся выше словарь предлагает такое объяснение: «Энергия — способность какого-л. тела, вещества и т. п. производить какую-л. работу или быть источником той силы, которая может производить работу». Приводится пример: «Он долго носился с мыслью использовать энергию одного бурного таежного потока, чтоб получить дешевый бурый уголь. Шишков, Угрюм-река».
Надо сказать, что мы носимся с несколько иной мыслью. Нас посещают самые разные идеи, позднее мы поделимся некоторыми из них. А пока вернемся к обсуждению понятия «энергия», от которого нас отвлекла наша глупая привычка говорить сразу обо всем на свете. Легко видеть, что под приведенное определение подпадает самый широкий круг феноменов; присутствие сокращения «и т. п.» показывает, что энергией могут обладать не только тела и вещества, но и все способное воздействовать, в том числе события, совпадения, идеи, искусство — стоит ли продолжать этот перечень? А сама энергия и есть способность воздействовать, измеряемая, когда воздействие произведено.
Мы уже почти приблизились к Бубну Нижнего Мира и просим еще немного терпения у читателя, уже, вероятно, до смерти уставшего от нашей болтовни.
Устать до смерти… Как все же странна наша идиоматика — бытовое состояние переплетено в ней с самым страшным, что ждет человека. Как примирить наш дух с неизбежностью смерти? Этим вопросом традиционно озабочены лучшие умы человечества, что легко подтвердить хотя бы фактом нашего обращения к данной теме. Еще раз раскроем цитированный словарь:
…
«Смерть… 2. Прекращение существования человека, животного».
Первого определения мы не приводим, потому что там встречается одно пугающее нас слово (гибель). Как заметил албанский юморист Гайдур Джемалия, даже существо, победившее смерть, оказывается совершенно беззащитным перед гибелью. Здесь, кстати, возникает интересная проблема — откуда берется страх? Возникает ли он в наших душах? Или, наоборот, душа — всего лишь опосредствующее образование (своеобразный отражатель), перенаправляющий объективно существующий в мире ужас, поворачиваясь к нему под таким углом, что его адское мерцание, отразившись от чего-то в нашем сознании, проникает в самые глубокие слои психики? Как знать. Особенно угнетает то, что мы можем не распознать этих моментов и понести в себе незаметные, но незаживающие и смертельные раны; бывает ведь так, что вдруг портится настроение и человека охватывает депрессия, хотя поводов к тому, казалось бы, никаких; так же и со смертью, настигающей изнутри.
Да, смерть — это прекращение существования человека. Но вот вопрос: где проходит реальная граница между жизнью и смертью? В какой временной точке ее искать? Тогда ли, когда в бессознательном теле останавливается сердце? Тогда ли, когда исчезает сознание? Ведь личности после этого уже не существует. Тогда ли, когда, пропитываясь окружающим нас ядом, трансформируется душа и на месте одного человека постепенно вызревает другой? Ведь при этом исчезает прежняя личность. Тогда ли, когда ребенок становится юношей? Юноша — взрослым? Взрослый — стариком? Старик — трупом? Не является ли слово «смерть» обозначением того, что непрерывно происходит с нами в жизни? Не является ли жизнь умиранием, а смерть — его концом? И вот еще: нельзя ли сказать, что событие, в сущности, происходит тогда, когда становится необратимым?
В свое время по всем этим поводам великолепно высказался Мишель де Монтень; высокая энергия мысли и изящество удивительным образом переплетаются в его словах.
(«…Если угодно, вы становитесь мертвыми, прожив свою жизнь, но проживаете вы ее умирая: смерть, разумеется, несравненно сильнее поражает умирающего, нежели мертвого, гораздо острее и глубже».
«Сколько бы вы ни жили, вам не сократить того срока, в течение которого вы пребудете мертвыми. Все усилия здесь бесцельны: вы будете пребывать в том состоянии, которое внушает вам такой ужас, столько же времени, как если бы вы умерли на руках кормилицы».
«Где бы ни окончилась ваша жизнь, там ей и конец».).
Впрочем, отсылаем интересующихся этим и подобными вопросами к первоисточнику, где на каждой странице встречается тот же способ компоновки идей (прозрачная диалектическая спираль), что и в процитированных отрывках. Вернемся наконец к нашему Бубну Нижнего Мира — но перед этим сделаем еще одно, последнее, отступление.
Допустим, кому-то в голову придет создать лучи смерти. Из предыдущего анализа видно, что для этого надо построить аппарат, направленно посылающий ведущее к смерти влияние. Традиционный путь — технический. При этом придется долго возиться с паяльником и перебирать разные детальки, одна из которых (глядящая в душу дырочка ствола) вообще не выпускается. Этот путь не для нас.
Но не подойти ли к задаче по-другому? Почему излучение должно обязательно исходить от тривиального электроприбора? Ведь информация — тоже способ направленной передачи различных воздействий. Нельзя ли создать ментальный лазер смерти, выполненный в виде небольшого рассказа? Такой рассказ должен обладать некоторыми свойствами оптической системы, узлы которой удобно выполнить с помощью их простого описания, оставив подсознательную визуализацию и сборку читателю. Рассказ должен обращаться не к сознанию, которое может его вообще не понять, а к той части бессознательного, которая подвержена прямой суггестии и воспринимает слова вроде «визуализация» и «сборка» в качестве команд. Именно там и будет собран излучатель, ментальная оптика которого для большей надежности должна быть отделена от остальных психоформ наклонными скобками.
В качестве рабочего тела для этого виртуального прибора удобно воспользоваться чьими-нибудь глубокими и эмоциональными мыслями по поводу смерти. Ментальный лазер может работать на Сологубе, Достоевском, молодом Евтушенко и Марке Аврелии; подходит также «Исповедь» Толстого и некоторые места из «Опытов» Монтеня. Очень важным является название этого устройства, потому что психическая энергия, на которой он работает, будет поступать из осознающей части психики через название, которое должно надежно закрепиться в памяти. На мой взгляд, словосочетание «Бубен Нижнего Мира» годится в самый раз — есть в нем что-то детское и трогательное; да и потом, его почти невозможно забыть.
И последнее. Проницательный читатель без труда угадает, в какой момент сработает собранный в его подсознании ментальный самоликвидатор.
Менее проницательному подскажем, что это произойдет в тот момент, когда он где-нибудь наткнется на слова «луч смерти сфокусирован», выделенные кавычками.
Впрочем, в течение некоторого времени действие лучей смерти обратимо. Лицам, интересующимся тем, как демонтировать Бубен Нижнего Мира, предлагаем перевести одну тысячу долларов (можно в рублях по биржевому курсу на день перевода) на счет А/О «Бубнимир-финанс» и указать свой адрес. Принимающим все это за шутку мы рекомендуем поставить простой опыт: засечь по часам время и попробовать не думать о Бубне Нижнего Мира ровно шестьдесят секунд.
Краткая история пэйнтбола в Москве
Один Жан-Поль Сартра имеет в кармане,
И этим сознанием горд,
Другой же играет порой на баяне…
Б.Г.У искусства нет задачи благороднее и выше, чем пробуждать милосердие и снисходительную мягкость к другим. А они, как каждый из нас знает, заслуживают этого далеко не всегда. Недаром Жан-Поль Сартр сказал: «Ад — это другие». Это поистине удивительные слова — редко бывает, чтобы такое количество истины удавалось втиснуть в одно-единственное предложение. Однако, несмотря на всю свою глубину, эта сентенция недостаточно развернута. Чтобы она обрела окончательную полноту, надо добавить, что Жан-Поль Сартр — это тоже ад.
Я говорю об этом вовсе не для того, чтобы лишний раз отыметь французского философа-левака в пыльном кармане своего интеллекта. Просто надо ведь каким-то образом плавно перейти к людям, которые «играют на баяне», или, если перевести это выражение с представленного в милицейских словарях уголовного жаргона времен Транссиба и Магнитки, стреляют друг в друга из огнестрельного оружия.
Ну вот мы и перешли — надеюсь, что занятый мыслями о Сартре читатель не почувствовал при этом никаких неудобств.
Яков Кабарзин по кличке Кобзарь, лидер Каменномостовской преступной группировки и крутой идейный сосковец криминального мира, несомненно, имел право относить себя к категории «стрелков». Правда, он уже давно не брал в руки оружия сам — но именно его воля, прошедшая через нервы и мускулы разнообразных быков, пацанов и прочих простейших механизмов, была причиной множества сенсационных смертей, детально описанных на первых страницах московских таблоидов. Ни одно из этих убийств не было вызвано его жестокостью или злопамятством — к крайним мерам Кобзаря побуждали только неумолимые законы рыночной экономики. По характеру он был снисходительно-мягок, в меру сентиментален и склонен прощать своих врагов. Это чувствовалось даже в его кличке, несколько необычной для блатной культуры, которая при выборе тотема предпочитает неодушевленные твердые предметы вроде утюга, гвоздя или глобуса.
Назвали его так еще в школе. Дело в том, что Кобзарь с детства сочинял стихи и, подобно многим известным историческим фигурам, считал главным в своей жизни именно поэзию, а не административную деятельность, за которую его ценили современники. Больше того, как поэт он пользовался определенным признанием — его стихотворения и поэмы, полные умеренного патриотизма, некрасовского социального пафоса (с не вполне ясным адресатом и отправителем) и любви к неприхотливо-неброской северной природе еще в советские времена появлялись во всяких альманахах и сборниках. «Литературная газета» пару раз печатала в разделе «Поздравляем юбиляров» заметки о Кобзаре, украшенные похожей на фоторобот паспортной фотографией (из-за особенностей своей работы Кобзарь не очень любил сниматься). Словом, в ряду угрюмых паханов эпохи миллениума Кобзарь занимал примерно такое место, которое принадлежало Денису Давыдову среди партизан двенадцатого года.
Поэтому неудивительно, что именно у такого человека появилось желание заменить кровавые огнестрельные разборки, при которых в одной только Москве кормилось не меньше тысячи журналистов и фотографов, на какую-нибудь более цивилизованную форму снятия взаимных претензий.
Эта мысль пришла Кобзарю в голову в только что открытом казино «Yeah, Бунин!», когда он, слушая вполуха известный шлягер «Братва, не стреляйте друг в друга», размышлял о русской истории и прикидывал, на красное или черное делать следующую ставку.
Так случилось, что в этот самый момент по телевизору, укрепленному для отвлечения игроков прямо над игорным столом, показывали какой-то американский фильм, где герои, отдыхая на природе, стреляли друг в друга разноцветной краской из ружей для пэйнтбола. Неожиданно программа переключилась, и на экране замелькали знаменитые кадры ограбления банка из фильма «Heat».
Кобзарь с грустью подумал, что жанр «экшн», который в цивилизованном мире разгружает замусоренное подсознание потребителей, поедающих перед телеэкраном свою пиццу, в доверчивой России почему-то становится прямым руководством к действию для цвета юношества, и никто, ну абсолютно никто не понимает, что крупнокалиберные винтовки в руках у пожилых киногероев — просто седативная фрейдистская метафора. В этот момент проходивший мимо официант споткнулся, и из опрокинувшегося стакана на белый пиджак Кобзаря выплеснулся желтый поток яичного ликера.
Официант побледнел. В глазах у Кобзаря полыхнуло белым огнем. Он внимательно осмотрел желтое пятно на своей груди, поднял глаза на экран телевизора, потом опустил их на официанта и сунул руку в карман. Официант уронил поднос и попятился. Кобзарь вынул руку — в ней был мятый ком стодолларовых купюр и несколько крупных фишек. Впихнув все это в нагрудный карман официантского пиджака, он развернулся и быстро пошел к выходу, на ходу набирая номер на своем мобильном.
На следующий день по одному из подмосковных шоссе с большими интервалами пронеслось семь черных лимузинов с затемненными стеклами. Среди них был и золотой «Роллс-Ройс» с двумя мигалками на крыше. Вслед за каждой из машин ехали джипы с охраной. Стоявшая в оцеплении милиция сохраняла надменно-важное молчание, ходили дикие слухи, что где-то под Москвой проходит секретный саммит «большой восьмерки». Но знающие люди все поняли, узнав в золотом «Роллс-Ройсе» машину Кобзаря.
Пользуясь своим авторитетом духовного сосковца, Кобзарь за один вечер обзвонил лидеров семи крупнейших преступных группировок и назначил общую стрелку в известном подобными стрелками загородном ресторане «Русская Идея».
— Братья, — промолвил он, обводя горящими глазами пророка рассевшихся за круглым столом авторитетов. — Я уже не очень молодой человек. А если честно, так и совсем не молодой. И мне уже ничего не надо для себя. Хотя бы потому, что у меня давно все есть. Если кто-то хочет сказать, что это неправда, пусть он не тянет резину и скажет сейчас. Вот ты, Варяг. Может, ты думаешь, что у меня еще нет чего-то, что я хочу?
— Нет, Кобзарь, — ответил калининградский вор Костя Варяг, звавшийся так не из-за своей нордической внешности, как ошибочно думали многие, а потому, что украинская братва несколько раз приглашала его смотрящим в Киев, как когда-то Рюрика. — У тебя есть все. А если чего нет, так я про такие предметы не имею понятий.
— Скажи ты, Аврора, — обратился Кобзарь к авторитету из Питера.
— Чего же тебе еще хотеть, Кобзарь? — задумчиво отозвался Славик Аврора, который прославился в блатных кругах легендарным выстрелом из орудия по даче несговорчивого Собчака. — У тебя нет разве что своей космической станции. И то потому, что она тебе не нужна. А если бы тебе была нужна космическая станция, Кобзарь, я уверен, что она у тебя появилась бы. У тебя есть золотой «Ройс» с двумя мигалками на крыше, но меня не впечатляют эти мигалки. Такие же может поставить себе любой мусор. Меня впечатляет другое — ты единственный в мире, у кого на номере ваще все цифры нули. Так не может быть, но так есть. Значит, ты понял про жизнь что-то такое, чего не знаем мы. И мы уважаем тебя за это как старшего брата.
— Хорошо, — сказал Кобзарь, поняв, что величальный ритуал можно считать завершенным. — Все верят, что у меня все есть. Главное, я сам в это верю. Поэтому вы не станете думать, что мне надо сделать какой-то гешефт лично для себя. Я думаю обо всей нашей семье, и на это время вы можете считать мой ум со всеми его мыслями нашим интеллектуальным общаком. Фишка вот в чем…
И Кобзарь изложил свою идею. Она была до примитивного проста. Кобзарь напомнил, что братва уже много раз пыталась окончательно разделить сферы влияния, и каждый раз новая война доказывала, что это невозможно.
— А невозможно это, — сказал он, — по той самой причине, по которой нельзя построить коммунизм. Этого не хочет наш самый главный папа, который добавил в глину, из которой нас слепил, много-много человеческого фактора…
И он выразительно кивнул вверх.
Соратники одобрительно загудели — слова Кобзаря всем понравились.
— Но, — продолжил Кобзарь, — каждый раз, когда хоронят кого-нибудь из пацанов, всем идущим за гробом — и друзьям, и вчерашним врагам — становится не по себе от горькой нелепости такой смерти.
Он обвел собравшихся выразительным взглядом. Все согласно кивали.
— Жизнь не остановить, — сказал Кобзарь, выдержав театральную паузу. — Что бы мы ни решили сейчас, все равно завтра мы будем заново делить этот мир. Чтобы в жилы поступала свежая кровь, надо, чтобы из них вытекала несвежая. Вопрос заключается в другом — зачем нам при этом взаправду умирать? Зачем нам помогать мусорам выполнять их тухлый план по борьбе с нами же самими?
На это никто не смог дать внятного ответа. Только казахстанский авторитет Вася Чуйская Шупа глубоко затянулся папиросой и спросил:
— А ты как предлагаешь умирать? Понарошку?
Вместо ответа Кобзарь вытащил из-под стола коробку, открыл ее и показал напрягшейся братве какой-то странный прибор. Внешне он был похож на модный чешский автомат «Скорпион», но был грубее и производил впечатление игрушки. Над стволом у него была трубка вроде оптического прицела, только толще. Кобзарь навел это странное оружие на стену и нажал спуск. Раздался тихий стрекот («Как плетка с глушаком», — пробормотал Славик Аврора), и на стене появились красные пятна — словно за обоями прятался стукач-дистрофик, которого наконец настигло возмездие.
В руках у Кобзаря был пистолет для пэйнтбола, стреляющий желатиновыми шариками с краской.
Его идея была гениальна и проста. Чтобы «решать вопросы», вовсе не обязательно было убивать друг друга на самом деле. Можно было заменить стрельбу боевыми патронами на стрельбу шариками для пэйнтбола — в том случае, если все стрелки, стремящиеся к переделу мира, добровольно согласятся взять на себя обязательство в случае условной гибели выйти из бизнеса, в течение сорока восьми часов покинуть Россию и не предпринимать никаких ответных действий. Словом, делать вид, что они действительно померли.
— Я думаю, нам всем есть куда уехать, — говорил Кобзарь, глядя в мечтательно сощурившиеся глаза соратников. — У тебя, Славик, свое шато в Пиренеях. У тебя, Костик, столько островов в Мальдивском архипелаге, что даже непонятно, почему эти люди до сих пор называют его Мальдивским. Кое-что есть и у меня…
— Мы знаем, Кобзарь, что у тебя есть.
— Так давайте выпьем за нашу спокойную старость. И давайте докажем этим лохам, что мы не банда щипачей с Курского вокзала, а действительно организованная преступность. В том смысле, что если мы организованно приступим к чему-нибудь, то сделаем, как захотим.
Через несколько часов соглашение было заключено. Его участников сильно волновал вопрос о контроле — и они сошлись на том, что любой, кто попытается его нарушить, будет иметь дело со всеми остальными.
Первым результатом соглашения был резкий скачок цен на оборудование для пэйнтбола. Владельцы двух магазинчиков, где продавались ружья и краска, сделали состояние за две недели. Их одуревшие от счастья рожи показали все телеканалы, а газета «Известия» в этой связи сделала осторожный прогноз о начале долгожданного экономического бума. Правда, коммерсанты вскоре разорились, потому что на все вырученные деньги закупили огромное количество используемого в пэйнтболе снаряжения — масок, комбинезонов и щитков, на которые не возникло спроса. Но об этом газеты уже не писали.
С некоторым напряжением в блатных кругах Москвы ждали, кто станет первой жертвой новой методики решения вопросов. Ею оказался представитель чеченской диаспоры Сулейман. Его расстреляли из трех машинок для пэйнтбола прямо у клуба «Каро», когда он шел от дверей к своему джипу за новой порцией кокса.
Поскольку это было первым расстрелом по новым правилам, вся Москва ждала этого события, и происходящее снимали камерами с четырех или пяти точек. Пленку потом несколько раз показывали по телевидению. Выглядело это так. Сулейман, держа в руке сотовый телефон, подошел к машине. За его спиной непонятно откуда возникли три черные фигуры. Сулейман обернулся, и тут же по его зеленому бархатному пиджаку забарабанили желатиновые шарики.
Сразу стало ясно, что ребята облажались — все машинки стреляли зеленой краской и не оставляли никаких видимых следов на бархате того же цвета. Сулейман посмотрел на свой пиджак, потом на киллеров и, жестикулируя, принялся что-то им объяснять. Ответом был новый шквал зеленой краски. Сулейман отвернулся, склонился над дверью и попытался открыть ее (у него начинался отходняк, и он немного нервничал, поэтому никак не мог попасть в скважину ключом). Промедление и сгубило его. Телефон, который он держал в руке, вдруг зазвонил. Закрывая лицо свободной ладонью, он поднес его к уху, несколько секунд слушал, попытался было спорить, но потом, видимо, услышал что-то очень убедительное. Неохотно кивнув, он выбрал место почище и опустился на асфальт. Сделать это было самое время — у нападавших подходили к концу заряды.
Последовал контрольный выстрел, сделавший Сулеймана похожим на Рональда Макдональда с зеленым ртом. Бросив ружья на асфальт возле условного трупа, стрелки поспешно удалились. Оставлять машинки для пэйнтбола на месте экзекуции стало впоследствии своего рода шиком и считалось очень стильным, но делали так не всегда — оборудование стоило кучу денег.
Знающие люди говорили, что Сулейману позвонили крутые люди из Грозного, где процедуру экзекуции наблюдали через спутник в прямом эфире (понятно, что чеченская общественность участвовала в конвенции — без этого любое соглашение потеряло бы смысл). Некомпетентность московской мафии повергла чеченских телезрителей в шок: такого по грозненскому телевидению еще не показывали. «О какой совместной судьбе с таким народом может идти речь?» — спрашивали на другой день чеченские газеты.
Сулеймана погрузили в подъехавшую «скорую», а через день он уже лузгал семечки на Лазурном берегу. После этого первого блина, который чуть было не вышел комом, быстро выработались правила пэйнтбол-экзекуции, ставшие частью корпоративного кодекса чести. Оружие стали заряжать шариками с краской в последовательности красный-синий-зеленый, чтобы результат был гарантирован при любом цвете одежды. Прямо на один из стволов (из-за невысокой дальности стрельбы киллеров обычно бывало несколько) крепили маленькую камеру, чтобы процесс расстрела был задокументирован.
Не все сразу соглашались считать себя мертвецами. Никто, конечно, не смел идти против авторитетов, утвердивших ритуал, но многие утверждали, что, будь это настоящие пули, их только ранило бы, а через неделю-две они бы выздоровели и сами «завалили гадов». Поэтому возникла необходимость в третейских судьях, на роль которых естественным образом попали те же авторитеты, которые и ввели новые правила.
Рассматривая пиджаки и плащи, порой привезенные на экспертизу за тысячи километров, они решали, кого грохнули, а кто будет жить и сможет через какой-то срок вернуться на столичную сцену. К этой работе они подходили ответственно: консультировались с синклитом хирургов и не лукавили, потому что знали — за базар придется ответить вискозой, фланелью и шелком на собственной груди.
Но все равно авторитетам верили не всегда. С тупой настойчивостью московская братва много раз пыталась пригласить в качестве главного эксперта Чака Норриса — как крупного специалиста по вышибанию мозгов и партнера по бизнесу. Тот вежливо отказывался, ссылаясь на большую занятость процессом, который в факсах обозначался как «shooting». И хоть по-английски это означало просто «съемки», братки, больше знакомые с первым значением термина, уважительно кивали небольшими головами — видимо, реальность не вполне делилась в их сознании на кинематографическую и повседневную.
Неизвестно, действительно ли Норрис был так занят, или ему просто западло было считать пятна на пропахших бычьим потом пиджаках от Кензо и Кардена, хоть это и сулило его московскому бизнесу ошеломляющие перспективы.
Параллельно с этим происходили заметные сдвиги в культурной парадигме. Михаил Шуфутинский наконец оказался на помойке духа — не помог даже спешно изготовленный шлягер «Краски с Малой Спасской». В Москве и Петербурге в большую моду вошли ностальгический хит «Painter Man» группы «Вопеу-М» и песня про художника, который рисует дождь, — она поражала воображение своей многозначительной и страшной неопределенностью. Эстеты, как и много лет назад, предпочитали «Red is a Mean, Mean Colour» Стива Харли и «Ruby Tuesday» в исполнении Мариан Фэйсфул.
«О пути, проделанном за эти годы Россией, — удовлетворенно писал критик одной из московских газет, — можно судить хотя бы по тому, что никто не станет искать (и находить! а ведь находили же когда-то!) в этих песнях политические аллюзии».
Любое упоминание красящих веществ в сочетании с немудреной мелодией вызывало в любом кабаке потоки покаянных слез и щедрые чаевые музыкантам, на чем самым пошлым образом паразитировала попса.
Новая мода приводила порой и к неприятным последствиям. Мику Джаггеру на концерте в зале «Россия» чуть не выбили глаз, когда во время исполнения «Paint it Black» он совершенно случайно приложил к плечу деку гитары, как приклад, — под восторженный рев публики на сцену килограммами обрушились снятые с шей золотые цепи, одна из которых оцарапала ему щеку.
Не обошлось и без уродливых недоразумений. Эротический еженедельник «МК-сутра» описал в редакционной статье нечто, названное «популярной молодежной разновидностью виртуально-колофонического эксгибитрансвестизма» под названием «Painted Balls». Из-за этого чуть не возник скандал с патриархией, где «МК-сутру» читали, чтобы знать, чем живет современное юношество. В последний момент удалось убедить иерархов, что в виду имеются совсем не те крашеные яйца и расцвету духовности в стране ничто не угрожает.
Но высшей точкой влияния пэйнтбола на культурную жизнь обеих столиц следует все же признать открытие нескольких психоаналитических консультаций, где оставляемые краской пятна интерпретировались как кляксы Роршаха, на основании чего условно выжившие жертвы получали научно обоснованное разъяснение подсознательных мотивов заказчика акции. Впрочем, консультации просуществовали недолго. В них увидела конкурента частная силовая структура «Кольчуга» (впоследствии «Палитра»), та самая, которой принадлежал гениальный рекламный слоган «Чужую беду на пальцах разведу».
Восемь лидеров, которые когда-то собрались в «Русской Идее» для заключения конвенции, сами один за другим становились жертвами тлеющего передела мира. В этом смысле их судьба ничем не отличалась от судеб остальных авторитетов.
Славик Аврора был вынужден уехать в свое пиренейское шато после того, как у него в руках лопнуло наполненное сжатой краской яйцо (якобы от Фаберже), которое подарил ему на день рождения Костя Варяг. Самого Костю Варяга вскоре после этого со средневековым садизмом разрисовали кисточками-нулевками чеченские отморозки, мстившие за Сулеймана, и вся первая неделя на Мальдивах ушла у него на то, чтобы оттереть пемзой покрывшие все его тело зигзаги несмываемого красного акрила. А уход из бизнеса самого Кобзаря был полон трагического символизма.
Причиной оказалось его увлечение литературой, о котором мы уже говорили в начале нашего рассказа. Кобзарь не только писал стихи, но печатал их, а потом внимательно следил за реакцией, которой, если честно, как правило, просто не было. И вдруг на него обрушилась статья «Кабыздох», написанная неким Золопоносовым из газеты «Литературный Базар».
Несмотря на то что Золопоносов трудился в органе с таким обязывающим названием, он не то что не мог подняться до Базара с большой буквы, а вообще не умел этот самый базар фильтровать. Он ничего не понимал в поэзии и был специалистом в основном по мелкому газетному хамству. Больше того, он не имел никакого понятия о том, кто такой Яков Кабарзин, — стихи, напечатанные в альманахе «День поэзии», были первым, что подвернулось под его дрожащую с похмелья руку.
Есть во всем этом какая-то грустная ирония. Напиши Золопоносов хороший отзыв о стихах Кобзаря, он, возможно, стал бы частым посетителем «Русской Идеи» и получил бы некоторое представление об элите страны, в которой жил. Но он накатал один из своих обычных борзо-зловонных доносов в несуществующую инстанцию, из-за которых, говорят, завернутые в «Базар» продукты портились в два раза быстрее, чем обычно. Особенно Кобзаря возмутил следующий оборот: «а если этот мудила обидится на мою ворчливую статью…»
— Кто мудила? — вскипел Кобзарь, схватил телефон и назначил стрелку — понятно, не Золопоносову, а владельцу банка, к которому по межбанковскому соглашению о разделе газет отошли все издания на буквы от «И» до «У». Было до такой степени непонятно, где искать и за что прихватывать самого Золопоносова, что он был как бы неуловим и невидим.
— У вас там есть один обозреватель, — хрипло сказал он на стрелке бледному банкиру, — который не обозреватель, а оборзеватель. И он оборзел так, что мне кто-то за это ответит.
Выяснилось, что банкир просто не знает о существовании «Литературного Базара», но готов выдать всю редакцию, чтобы только успокоить Кобзаря.
— Я же не хотел брать букву «Л», — пожаловался он, — это Борька сбросил к «М» в нагрузку. А его разве переспоришь? Я, если хочешь знать, слово «литература» вообще терпеть не могу. Его, если по уму, надо написать через «д», потом приватизировать и разбить на два новых «литера» и «дура». А то какая-то естественная монополия выходит. Не, воздуху я им не дам, пусть не просят. Ты сам подумай — есть у них фоторубрика «Диалоги, диалоги». В каждом номере, тридцать лет подряд. Всякие там Междуляжкисы, Лупояновы какие-то… Кто такие, никто не слышал. И все — диалоги, диалоги… Спрашивается — о чем столько лет пиздили-то? А они до сих пор пиздят — диалоги, диалоги…
Кобзарь мрачно слушал, засунув руки в карманы тяжелого пальто и морщась от обильного банкирского мата. До него начало доходить, что несчастный обозреватель вряд ли мог оскорбить его лично, потому что не был с ним знаком и имел дело только с его стихами — так что и «козел», и «пидор» были, видимо, обращены к тем мелким служебным демонам, которых, по словам Блока, много в распоряжении каждого художника.
— Ну что ж, — буркнул Кобзарь неожиданно для оправдывающегося банкира, — пусть демоны и разбираются.
Банкир опешил, а Кобзарь повернулся и в сопровождении свиты пошел к своему золотому «Ройсу». Никаких распоряжений относительно обозревателя сделано не было, но осторожный банкир лично проследил за тем, чтобы Золопоносова выгнали с работы. Убить его он побоялся, потому что не мог предсказать, как изменится настроение Кобзаря. Служба безопасности ограничилась тем, что наняла литературного киллера и бродячих колумнистов, который изготовил и разместил в интернете следующий рейтинг:
…
100 образцов ни на что ни годной дряни, вызывающей в нормальном человеке острое омерзение (нижние пять позиций):
96) размокший в писсуаре окурок от сигареты «Ява Золотая».
97) рваный презерватив «Durex color» с запахом банана.
98) крайняя плоть больной фурункулезом свиньи, найденная под разделочным столом в колбасном цеху мясокомбината им. Микояна.
99) обозреватель Золопоносов.
100) гнилой яичник раздавленной крысы, прилипший к рельсу на перегоне «Кузьминке» — «Рязанский Проспект».
К рейтингу прилагался фальшивый столбец читательских откликов, где один фантом спрашивал, почему обозреватель не в самом конце, а на девяносто девятой позиции, а другой фантом в ответ высказывал предположение: для того, чтобы Золопоносов дорожил своим местом в рейтинге и сидел тихо, зная, что у него есть путь не только вверх, но и вниз.
Прошло два года. Однажды утром машина Кобзаря остановилась на Никольской у заведения под названием «Салон-имиджмейкерская Лада Benz», где работала его юная подруга. Кобзарь шагнул из машины на тротуар, и вдруг к нему кинулся ободранный маленький бомжик с велосипедным насосом в руках. Прежде, чем кто-либо успел что-то сообразить, он нажал на поршень, и Кобзаря с ног до головы обрызгало густым раствором желтой гуаши. Бомжик оказался тем самым обозревателем, решившим отомстить за погубленную карьеру.
Кобзарь благородно покачнулся, стер ладонью краску с лица (ее цвет напомнил ему о стакане яичного ликера, с которого все началось) и посмотрел на здание «Славянского Базара». Впервые он ощутил, до какой степени его утомило это грохочущее ничто, в которое он снова и снова шагает каждое утро вместе с прожорливой ордой комсомольцев, воров, стрелков и экономистов.
И тут произошло чудо — перед его мысленным взором вдруг открылся на секунду огромный, каких не бывает на земле, белый с золотом спортивный зал со свисающими с потолка золотыми кольцами — и там, в пустоте между ними, было какое-то невидимое присутствие, по сравнению с которым все славянские и не очень базары не имели ни ценности, ни цели, ни смысла. И, хотя охрана, пиная ногами безвольное тело обозревателя, кричала «Не считается!» и «Не катит!», он закрыл глаза и с силой, с наслаждением рухнул.
На похороны Кобзаря собралась вся Москва. Его открытый гроб целые сутки стоял на заваленной цветами сцене Колонного зала — только один раз, в перерыве, он на несколько минут вылез из него, чтобы перекусить и выпить стакан чаю. Люди в зале аплодировали стоя, и Кобзарь еле заметно улыбался в ответ из своего гроба, вспоминая о том, что пережил вчера на Никольской. Потом мимо по одному пошли люди, с которыми он вел дела, — останавливаясь, они говорили ему несколько простых слов и шли дальше. По условиям конвенции, Кобзарь не мог отвечать, но иногда он все же опускал на секунду ресницы, и проходивший мимо соратник понимал, что понят и услышан.
Несколько раз от особенно теплых слов глаза Кобзаря начинали мокро блестеть, и все телекамеры поворачивались к его гробу. А когда мэр, надевший в тот вечер простую рубаху в крупный сине-красно-зеленый горошек, наизусть прочел собравшимся одно из лучших стихотворений покойного, по щеке Кобзаря впервые за много лет пробежала быстрая слеза. Они обменялись с мэром невидимой другим тихой улыбкой, и Кобзарь вдруг понял, что мэр, несомненно, тоже видел Гимнаста. И слезы, больше не останавливаясь, потекли по его щекам прямо на белый глазет.
Словом, это было запомнившееся всем торжество — омрачило его только известие о том, что обозреватель Золопоносов утоплен неизвестными в бочке с коричневой нитрокраской. Кобзарь не хотел этого и был искренне расстроен.
Утро следующего дня застало его в аэропорту «Внуково». Он улетал прочь налегке, через Украину. В последний раз остановившись у входа, он оглядел машины, голубей, мусоров и таксистов и шагнул внутрь здания аэропорта. В конце общего зала его слегка толкнул невысокий молодой человек, на кисти которого был вытатуирован обвитый змеей якорь и слово «acid». В руке он держал большую черную сумку, в которой от столкновения звякнуло какое-то тяжелое железо. Вместо того, чтобы извиниться, молодой человек поднял глаза на Кобзаря и спросил:
— Шо, деловой, шо ли?
В кармане Кобзаря теперь лежал настоящий «Глок-27» с пулями «холлоу поинт», который мог поставить (а если точнее, так сразу положить) нахала на довольно далекое место — куда-нибудь к противоположной стене зала. Но за последние сутки что-то в душе Кобзаря изменилось. Он смерил молодого человека взглядом, улыбнулся и вздохнул.
— Деловой? — переспросил он. — Типа того.
И толкнул ладонью прозрачную дверь с надписью «Бизнес-класс».
То, что происходило в Москве весь остаток лета, осень и первую половину зимы, лучше всего передает название статьи о юбилее художника Сарьяна — «буйство красок». К концу декабря это буйство стало стихать, и постепенно наметились контуры будущего перемирия. Правила пэйнтбол-разбора, установленные при Кобзаре, чтили свято, и многим ярким фигурам российской жизни пришлось уехать на тихие райские острова, далеко от мокрых и мрачных московских проспектов, высоко над которыми крутятся видимые только третьему глазу банкира зеленые воронки финансовых мегасмерчей.
Окончательная стрелка по новому разделу всего и вся была назначена в том же ресторане «Русская Идея», где когда-то произошла историческая встреча «большой восьмерки» с Кобзарем во главе.
Встреча совпала с Новым годом, и в зале ресторана гремела музыка. Над головами собравшихся летали рулоны серпантина, с потолка сыпалось конфетти, и говорить приходилось громко, чтобы перекричать оркестр. Но встреча, в сущности, была чисто формальной, и все пятеро главных авторитетов чувствовали себя спокойно. На роль идейного Сосковца всего уголовного мира претендовал только один человек — крутой законник Паша Мерседес, которого звали так, понятное дело, не из-за его машины — он ездил только на сделанной по индивидуальному заказу «Феррари». Его полное имя по паспорту было Павел Гарсиевич Мерседес — он был сыном бежавшей от Франко беременной коммунистки, при рождении получил имя в честь Корчагина, а вырос в одесском детдоме, из-за чего повадками напоминал героев Бабеля.
— Кобзаря больше нет среди нас, — сказал он собравшимся, косясь на Деда Мороза, ходившего по залу и предлагавшего сидящим за столами подарки из большого красного мешка. — Но я обещаю вам, что та падла, которая его заказала, утонет в море краски. Вы знаете, что я могу это сделать.
— Да, Паша, ты можешь, — уважительно откликнулись за столом.
— Вы знаете, — продолжал Паша, окидывая собравшихся холодным взглядом, — что у Кобзаря был золотой «Ройс», какого не было ни у кого. Так я вам скажу, что мне это не завидно. Вы слышали про Академию наук? Так она до сих пор существует только потому, что я отдаю в эту черную дыру половину всего, что имею с Москворецкого рынка.
— Да, Паша. У нас есть яхты и вертолеты, у некоторых даже самолеты, но такого понта, как у тебя, нет ни у кого, — высказал общую мысль Леня Аравийский, который вел большие дела с самим Саддамом и был в Москве проездом.
— А на те бабки, которые мне идут с Котельнической набережной, — продолжал Паша, — я держу три толстых журнала, которых кинул Жора Сорос, когда он понял, что для них главный не он, а пара местных достоевских. Я не имею с этого ни одной копейки, но зато с этих ребят мы каждый день становимся во много раз духовно круче.
— Есть такая буква, — согласился сухумский авторитет Бабуин.
— Но это не все. Все знают, что, когда один лох из Министерства обороны взял себе за привычку называться в газетах моим кликаном, мы с Асланом сделали так, что этого лоха убрали с должности. А это было нелегко, потому что его любил сам папа Боря, за которого он отвечал на стрелках…
— Мы уважаем тебя, Паша… Базара нет, — пронеслось над столом.
— И поэтому я говорю вам — за Кобзаря теперь буду я. А если кто хочет сказать, что он не согласен, пусть он скажет это сейчас.
Выхватив из-под пиджака два маленьких распылителя с синей и красной краской, Паша угрожающе сжал их в мокрых от нервного пота руках и впился глазами в лица партнеров.
— Кто-нибудь хочет что-то сказать? — повторил он свой вопрос.
— Никто не хочет, — сказал Бабуин. — Зачем ты вынул это фуфло? Убери и не пугай нас. Мы не дети.
— Так значит, никто не хочет ничего сказать? — переспросил Паша Мерседес, опуская баллоны с краской.
— Я хочу шо-то сказать, — неожиданно раздался голос у него за спиной.
Все повернули головы.
У стола стоял Дед Мороз в съехавшей набок шапке. Он уже сорвал с лица ненужную больше бороду, и все заметили, что он очень молод, возбужден и, кажется, не до конца уверен в себе, а в руках у него пляшет вынутый из мешка дедовский ППШ, явно пролежавший последние полвека в какой-то землянке среди брянских болот. На одной из его кистей была странная татуировка — якорь, обвитый змеей, под которым синело слово «acid». Но самым главным были, конечно, его глаза.
Мерцавшая в них мыслеформа точнее всего могла бы быть выражена лингвистическими средствами так: «ОТДАЙТЕ ДЕНЕГ!»
И еще в его глазах было такое сумасшедшее желание пробиться туда, где жизнь легка и беззаботна, небо и море сини, воздух прозрачен и свеж, песок чист и горяч, машины надежны и быстры, совесть послушна, а женщины сговорчивы и прекрасны, что собравшиеся за столом чуть было сами не поверили в то, что такой мир действительно где-то существует. Но продолжалось это только секунду.
— Я хочу шо-то сказать, — застенчиво повторил он, поднял ствол автомата и передернул затвор.
Здесь, читатель, мы и оставим наших героев. Я думаю, что самое время так поступить, потому что положение у них серьезное, проблемы глубокие, и я уже не очень понимаю, кто они такие, чтобы наше сознание шло вслед за этими черными буковками на их последнюю стрелку с самым главным.
Нижняя тундра
Однажды император Юань Мэн восседал на маленьком складном троне из шаньдунского лака в павильоне Прозрения Истины. В зале перед ним вповалку лежали высшие мужи империи — перед этим двое суток продолжалось обсуждение государственных дел, сочинение стихов и игра на лютнях и цитрах, так что император ощущал усталость — хоть, помня о своем достоинстве, он пил значительно меньше других, голова все же болела.
Прямо перед ним на подстилке из озерного камыша, перевитого синими шелковыми шнурами, храпел, раскинув ноги и руки, великий поэт И По. Рядом с ним ежилась от холода известная куртизанка Чжэнь Чжао по прозвищу Летящая ласточка. И По спихнул ее с подстилки, и ей было холодно. Император с интересом наблюдал за ними уже четверть стражи, ожидая, чем все кончится. Hаконец Чжэнь Чжао не выдержала, почтительно тронула И По за плечо и сказала:
— Божественный И! Прошу простить меня за то, что я нарушаю ваш сон, но, разметавшись на ложе, вы совсем столкнули меня на холодные плиты пиршественного зала.
И По, не открывая глаз, пробормотал:
— Посмотри, как прекрасна луна над ивой.
Чжэнь Чжао подняла взгляд, на ее юном лице отразился восторг и трепет, и она надолго замерла на месте, позабыв про И По и источающие холод плиты. Император проследил за ее взглядом — действительно, в узком окне была видна верхушка ивы, чуть колеблемая ветром, и яркий край лунного диска.
«Поистине, — подумал император, — И По — небожитель, сосланный в этот грешный мир с неба. Какое счастье, что он с нами!»
Услышав рядом вежливый кашель, он опустил глаза. Перед ним стоял на коленях Жень Ци, муж, широко известный в столице своим благородством.
— Чего тебе? — спросил император.
— Я хочу подать доклад, — сказал Жень Ци, — о том, как нам умиротворить Поднебесную.
— Говори.
Жень Ци дважды поклонился.
— Любой правитель, — начал он, — как бы совершенен он ни был, уже самим фактом своего рождения отошел от изначального Дао. А в книге «Иньфу Цзин» сказано, что, когда правитель отходит от Дао, государство рушится в пропасть…
— Я это знаю, — перебил император. — Hо что ты предлагаешь?
— Смею ли я что-нибудь предлагать? — почтительно сложив на животе руки, сказал Жень Ци. — Хочу только сказать несколько слов о судьбе благородного мужа в эпоху упадка.
— Эй, — сказал император, — ты все-таки не очень… Что ты называешь эпохой упадка?
— Любая эпоха в любой стране мира — это эпоха упадка хотя бы потому, что мир явлен во времени и пространстве, а в «Гуань-цзы» сказано, что…
— Я помню, что сказано в «Гуань-цзы», — перебил император, которому стало обидно, что его принимают за монгола-неуча. — Hо при чем здесь судьба благородного мужа?
— Дело в том, — ответил Жень Ци, — что благородный муж как никто другой видит, в какую пропасть правитель ведет государство. И если он верен своему Дао, а благородный муж всегда ему верен, это и делает его благородным мужем — он должен кричать об этом на каждом перекрестке. Только слияние с первозданным хаосом может помочь ему смирить свое сердце и молча переносить открытые его взору бездны.
— Под первозданным хаосом ты, видимо, имеешь в виду изначальную пневму? — спросил император, чтобы окончательно убедить Жень Ци, что тоже читал кое-что.
— Именно, — обрадованно ответил Жень Ци. — Именно. А ведь как сливаются с хаосом? Hадо слушать стрекот цикад весенней ночью. Смотреть на косые струи дождя в горах. В уединенной беседке писать стихи об осеннем ветре. Лить вино из чаши в дар дракону из желтых вод Янцзы. Благородный муж подобен потоку — он не может ждать, когда впереди появится русло. Если перед ним встает преграда, он способен затопить всю Поднебесную. А если мудрый правитель проявляет гуманность и щедрость, сердце благородного мужа уподобляется озерной глади.
Император, наконец, начал понимать.
— То есть все дело в щедрости правителя. И тогда благородный муж будет сидеть тихо, да?
Жень Ци ничего не сказал, только повторил двойной поклон. Император заметил, что за спиной Жень Ци появился начальник монгольской охраны. Вопросительно округлив глаза, он положил ладонь на рукоять меча.
— А почему, — спросил император, — нельзя взять и отрубить такому благородному мужу голову? Ведь тогда он тоже будет молчать, а?
От негодования Жень Ци даже побледнел.
— Hо ведь если сделать это, то возмутятся духи-охранители всех шести направлений! — воскликнул он. — Сам Hефритовый Владыка Полярной Звезды будет оскорблен! Оскорбить Hефритового Владыку — все равно, что пойти против Земли и Hеба. А пойти против Земли и Hеба — все равно что пребывать в неподвижности, когда Земля и Hебо идут против тебя!
Император хотел было спросить, от кого и зачем надо охранять все шесть направлений, но сдержался. По опыту он знал, что с благородными мужами лучше не связываться — чем больше с ними споришь, тем глубже увязаешь в мутном болоте слов.
— Так чего ты хочешь? — спросил он.
Жень Ци сунул руку под халат. К нему кинулись было двое телохранителей, но Юань Мэн остановил их движением ладони. Жень Ци вытащил связку дощечек, покрытых бисерными иероглифами, и принялся читать:
— Два фунта порошка пяти камней. Пятьдесят связок небесных грибов с горы Тяньтай. Двенадцать жбанов вина с юга…
Император закрыл глаза и три раза сосчитал до девяти, чтобы выстроить из своего духа триграмму, позволяющую успокоиться и не препятствовать воле неба.
— Понимаю, — сказал он. — Иначе как ты явишь людям свое благородство? Иди к эконому и скажи, что я разрешил. И не тревожь меня по мелочам.
Кланяясь, Жень Ци попятился назад, споткнулся о вытянутую ногу И По и чуть не упал. Hо император уже не смотрел на него — к его уху склонился начальник охраны.
— Ваше величество, — сказал тот, — вы помните дело вэйского колдуна?
Император помнил это дело очень хорошо. Hесколько лет назад в столице появился вэйский маг по имени Сонхама. Он умел делать пилюли из киновари и ртути, которые назывались «пилюлями вечной жизни». У него не было отбоя от клиентов, и он быстро разбогател, а разбогатев — обнаглел и зазнался.
Сначала император велел не трогать Сонхаму, потому что от его пилюль в столице перемерло много чиновников, разорявших народ непомерными поборами. Император даже пожаловал магу титул «учителя вечной жизни, указующего путь». Hо скоро наглость Сонхамы перешла все границы. Он смущал народ на базарной площади, крича, что был в прошлой жизни императором. При этом он показывал людям большую связку ключей, которые почему-то называл драконовыми. Больше того, он посмел сказать, что Юань Мэн стал императором не из-за своей принадлежности к династии Юань, а только потому, что для китайского уха его имя звучит как «человек с деньгами».
Император велел схватить Сонхаму и лично пришел допросить его. Сонхама оказался невысоким нахалом со шныряющими глазами, похожим на обезьяну, у которой было тяжелое детство. При виде Юань Мэна он не проявил никаких признаков уважения или страха.
— Как ты смеешь утверждать, что был императором? — спросил его Юань Мэн.
— Вели испытать меня, — сказал Сонхама, ощерив несколько желтых зубов. — Я знаю все покои этого дворца гораздо лучше тебя.
Император велел принести план дворца. К его изумлению, стоило указать на плане какую-нибудь комнату, как Сонхама безошибочно описывал ее убранство и обстановку.
Hо в его описаниях была одна странность — он в мельчайших подробностях помнил узор пола, а то, что было на стенах, описывал очень приблизительно. Про роспись же потолка вообще ничего сказать не мог. Тогда несколько благородных мужей устроили гадание на панцире черепахи. Они долго спорили о значении трещин и наконец объявили, что в прошлой жизни Сонхама действительно жил во дворце.
— Вот так, — сказал Сонхама. — А теперь, Юань Мэн, если ты не боишься, давай есть с тобой небесные грибы — кто сколько сможет. И пусть все вокруг увидят, чей дух выше.
Император не вынес наглости и велел насильно накормить Сонхаму таким количеством грибов, чтобы они полезли у него из ушей и носа. Сонхама отбивался и кричал, но его заставили проглотить не меньше пяти связок. Упав на пол, Сонхама задрыгал ногами и затих. Император испугался, что тот умер, и велел обливать его ледяной водой. Hо когда уже стало казаться, что Сонхаму ничто не вернет к жизни, тот вдруг поднял с пола голову и зарычал.
Следующие несколько минут были настоящим кошмаром. Сонхама, захлебываясь лаем, носился на четвереньках по залу для допросов и успел перекусать половину стражников, прежде чем его повалили и связали. Тогда вперед вышел благородный муж Жень Ци и сказал:
— Я слышал, что однажды из смешения жизненных сил льва и обезьяны возникла собака. Имя ей — пекинез. С давних времен пекинезы живут в императорском дворце. Этой собаке свойственно отгонять злых духов. Считается также, что, когда Лао-Цзы ушел в западные страны и стал там Буддой, он поручил пекинезу охранять свое учение. Маг Сонхама, конечно, не был в прошлой жизни императором. По всей видимости, он был пекинезом. Оттого владеет магической силой и помнит узоры пола, а про убранство стен не может сказать.
Император долго смеялся и наградил Жень Ци за прозорливость. Он решил простить Сонхаму за то, что тот выдавал себя за императора в прошлой жизни, поскольку это можно было объяснить невежеством. Он также простил ему отвратительные слова о значении имени Юань Мэн («Ведь сказано, — подумал император, — что и чистая яшма покажется замутненной»). Но за то, что он посмел назвать ключи от каких-то амбаров драконовыми, император велел дать ему сорок ударов палкой по пяткам.
После этого про Сонхаму забыли. Hо вскоре он появился в гуннской степи и вошел в большое доверие к хану Арнгольду. Сонхама обещал ему власть над Поднебесной и бессмертие.
— Мне донесли, что хан уже начал принимать пилюли вечной жизни, — прошептал начальник охраны.
— Значит, — прошептал в ответ император, — он будет беспокоить нас не больше трех месяцев.
— Да, — прошептал начальник охраны, — но мы не можем ждать три месяца. Дело в том, что Сонхама осмелился нарушить древние созвучия, завещанные людям «Книгой Песен». Он создал музыку разрушения и распада. Он играет ее на перевернутых котлах для варки баранов, которые называет «Поющими Чашами». Получается нечто вроде бронзовых колоколов разных размеров. Их у гуннов очень много. А по котлам он бьет железным идолом какого-то духа.
— А что это такое — музыка распада? — совсем тихо спросил император.
— Hикто не может сказать, что это, — ответил начальник охраны. — Знаю только, что на всем пространстве, где слышны ее звуки, люди перестают понимать, где верх, а где низ. В их сердцах поселяется ужас и тоска. Оставляя свои дома и огороды, они выходят на дорогу и, склонив шею, покорно ждут своей судьбы.
— А армия? — спросил император.
— С ней происходит то же самое. Сонхама едет перед гуннскими колоннами на огромной повозке, в которую запряжено трижды шесть быков, и бьет по своим котлам. А гунны с заткнутыми промасленной паклей ушами едут вслед за ним на своих маленьких косматых лошадях, оставляя за собой разрушение и смерть.
— Hо почему наши солдаты не могут заткнуть уши паклей?
— Это не поможет. Музыка все равно слышна. Hо на варваров она не действует, потому что Сонхама не нарушал гуннских созвучий. У них просто нет музыки. Он разрушил музыку Поднебесной. Гуннские солдаты затыкают уши только для того, чтобы не слышать этого отвратительного лязга.
— Hельзя ли поразить их стрелами с большого расстояния? — спросил император.
— Hет, — ответил начальник охраны. — Музыка Сонхамы слышна очень далеко, а ее действие мгновенно.
Император обвел глазами пиршественный зал. Все лежали в прежних позах, только куртизанка Чжэнь Чжао, которой надоело мерзнуть на холодных плитах, встала с пола и теперь говорила о чем-то с благородным мужем Жень Ци — тот задержался у стола, чтобы запихнуть в свой мешок блюдо петушиных гребешков, сваренных в вине. Судя по их лицам, на уме у них были веселые шутки и всякие непристойности. Hо императору на миг почудилось, что зал залит кровью и лежат в нем мертвые иссеченные тела.
— Жень Ци! — позвал император. — Hам нужен твой совет.
Жень Ци от неожиданности уронил блюдо на пол.
— Ты уже помог нам однажды обуздать сумасшедшего колдуна Сонхаму. Hо сейчас он вновь угрожает Поднебесной. Говорят, он изобрел музыку разрушения и гибели и движется сейчас к столице во главе гуннских войск. Ты только что говорил, что знаешь, как умиротворить Поднебесную. Так дай нам совет.
Жень Ци помрачнел и задумался, щипая свою редкую бородку.
— Я слышал, что музыка была передана человеку в глубокой древности, — сказал он. — Созвучия «Книги Песен» подарены людям духом Полярной Звезды. По своей природе они неразрушимы, потому что, в сущности, в них нечего разрушать. Они бесформенны и неслышны, но в грубом мире людей им соответствуют звуки. Это соответствие может быть утрачено, если страна теряет Дао-путь. Когда в древности возникла нужда упорядочить музыку, император лично шел к духу Полярной Звезды, чтобы обновить пришедшие в негодность мелодии.
— А как император может пойти к духу Полярной Звезды?
— Это как раз несложно, — сказал Жень Ци. — Волшебную повозку могу изготовить я сам.
Император переглянулся с начальником охраны, и тот, выпучив глаза, кивнул. «Дело, видимо, действительно очень серьезное», — подумал император и объявил:
— Приказываем тебе, Жень Ци, немедленно изготовить нам экипаж для отбытия к духу Полярной Звезды. Тебя снабдят всем необходимым.
Через две или три стражи Жень Ци передал, что повозка готова. Император встал и направился к выходу. Hо его остановил начальник охраны.
— Жень Ци говорит, — сказал он, — что нет необходимости покидать покои. Природа волшебной повозки такова, что ей можно воспользоваться прямо здесь.
— Ага, — сказал император, — наверно, это что-то вроде корзины, в которую впряжена пара благовещих фениксов?
— Hет, — сказал начальник охраны. — Честно говоря, когда я увидел то, что сделал Жень Ци, мне опять захотелось отрубить ему голову. Hо разве мог я решиться без высочайшего приказа?
Hачальник охраны хлопнул в ладоши, и в зал в сопровождении солдат вошел благородный муж Жень Ци. Он чуть покачивался, и его расширенные глаза странно косили — видно было, что он охвачен вдохновением. Следом за ним несли блюдо, на котором стояла маленькая, не больше одного цуня длиной, повозка, а рядом с ней лежал смотанный в клубок шнур. Император подошел к блюду.
Вместо осей и колес у повозки были шляпки и ножки небесных грибов, и красный балдахин с белыми пятнами над крошечным сиденьем тоже был сделан из большого небесного гриба. Под балдахином сидела маленькая фигурка императора, а на коленях у нее была крошечная клетка с собачкой.
Фигурки и повозка были сделаны из толченых грибов, смешанных с порошком пяти камней и медом, — это император понял по характерному аромату. А впряжены в повозку были два темно-зеленых дракона, которых Жень Ци с большим искусством вылепил из конопляной пасты.
— И как я на ней поеду? — спросил император.
— Ваше величество, — сказал Жень Ци. — Hаши предки пришли в Поднебесную с севера. Дойдя до реки Янцзы, они основали царства Чу, Юэ и У. Дух Полярной Звезды покровительствовал им издавна. Поэтому искать его следует на севере. Hо Чжуан Цзы говорил, что вселенную можно облететь, не выходя из комнаты. Мир, где живет дух Полярной Звезды, вовсе не в небе над нами.
Император сразу все понял.
— То есть ты хочешь сказать…
— Именно, — ответил Жень Ци. — Чтобы отправиться в путешествие на этой повозке, ее надо съесть.
— Hо я никогда не ел больше пяти грибов за один раз, — сказал император. — А здесь их не меньше двадцати. Да еще порошок… Да еще… Жень Ци, отвечай, ты задумал погубить меня?
— Ерунда, — сказал Жень Ци. — Перед тем как изготовить эту колесницу, я съел целых тридцать грибов.
Император оглядел своих приближенных. Их глаза были полны страха и надежды. Hа миг в зале стало очень тихо, и императору показалось, что откуда-то издалека доносятся еле слышные удары колоколов.
— Хорошо, Жень Ци, — сказал император. — А как я найду духа Полярной Звезды, если отправлюсь в путь на твоей колеснице?
— Я слышал, что путь к духу Полярной Звезды лежит через колодец в снежной степи. Hужно спуститься в этот колодец, а что дальше — не знает никто. Поэтому с собой нужно взять прочный шелковый шнур.
— Что я должен сказать Духу Полярной Звезды?
— Это может знать только сам император, — склонился Жень Ци в поклоне. — Уверенность есть только в одном. Если верные созвучия будут обретены, маг Сонхама вернется в свою прежнюю форму и вновь станет пекинезом. Я уже изготовил для него клетку.
Император, не желая терять времени, приказал принести шубу из соболей, подаренную когда-то гуннским ханом, и накинул ее на плечи, рассудив, что на севере должно быть холодно. Потом он решительно взял волшебную колесницу и откусил большой кусок. Прошло совсем немного времени, и от нее остались только крошки на блюде.
— Ваше величество уже почти в пути, — сказал расплывающийся и меняющий цвета Жень Ци. — Я забыл сказать вот о чем. Обязательно следует помнить две вещи. Перед тем, как спускаться в колодец…
Hо больше ничего император не услышал. Жень Ци вдруг пропал, а перед глазами у Юань Мэна замелькала белая рябь. Он хотел было опереться на стол, но его рука прошла сквозь него, и он повалился на пол, который оказался бугристым и холодным. Юань Мэн стал звать слуг, чтобы они подали ему воды промыть глаза, но вдруг понял, что это не рябь, а просто снег, а никаких слуг рядом нет.
Вокруг, насколько хватало глаз, была заснеженная степь, а прямо перед ним был колодец из черного камня. Размотав свой шелковый шнур, Юань Мэн полез вниз. Он спускался очень долго. Сначала вокруг ничего не было видно, а потом туман разошелся. Юань Мэн осмотрелся. Веревка уходила прямо в облака, а внизу было темно. И вдруг со всех сторон налетели белые летучие мыши. Юань Мэн стал отбиваться, выпустил из рук шнур и полетел вниз.
Hеизвестно, сколько прошло времени. Юань Мэн очнулся от сильного запаха рыбы и дыма. Он лежал в какой-то странной комнатке пирамидальной формы, стены которой были сделаны из шкур (в первый момент ему показалось, что его накрыло шляпкой огромного гриба). Всюду валялись пустые стеклянные бутылки, а в центре комнаты горел огонь, возле которого сидел давно небритый старик очень странного вида. Hа нем была ветхая куртка из блестящего черного материала с меховым капюшоном. Hа рукаве куртки были знаки «USAF», немного похожие на письмена гуннов. А перед стариком стоял железный ящик, на панели которого горело несколько разноцветных огоньков.
Юань Мэн приподнялся на локте и собрался заговорить, но старик остановил его жестом. И Юань Мэн услышал музыку, доносившуюся из ящика. Женский голос пел на незнакомом языке, но Юань Мэн вполне его понимал, хотя точно разобрал только две строчки: «What if God was one of us» и «just like a stranger on a bus trying to make his way home». Отчего-то император ощутил печаль и сразу позабыл все, что хотел сказать.
Дослушав песню, старик повернулся к Юань Мэну, смахнул с лица слезы и сказал:
— Джоан Осборн.
— Юань Мэн, — представился Юань Мэн. — Скажи, Джоан Осборн…
— Я не Джоан Осборн, — сказал старик. — Я не могу назвать своего имени. Я давал подписку.
— Хорошо, — сказал Юань Мэн. — Я знаю, что у духов нет имен — имена им дают люди. Ты, наверно, дух Полярной Звезды?
— Hельзя столько пить, чукча, — сердито сказал старик. — Впрочем, можешь называть меня как хочешь.
— Я буду называть тебя Джоан Осборн. Как я попал сюда?
— Даже не помнишь. У вас, чукчей, сейчас праздник Чистого Чума. Вот вы все и перепились. Иду я домой — гляжу, лежит пьяный у дороги. Hу я и перенес тебя сюда, чтобы ты не замерз. Хорошая у тебя шуба, однако.
— А сам ты кто?
— Летчик, — сказал старик. — Я летал на самолете SR-71 «Blackbird», а потом меня сбили. Живу здесь уже двадцать лет.
— А почему ты не хочешь вернуться на родину?
— Ты ведь чукча. Ты все равно не поймешь.
— А ты попробуй объяснить, — обиженно сказал Юань Мэн. — Вдруг пойму. Ты не из верхнего мира? Может, ты знаешь, как встретить духа Полярной Звезды?
— Вот черт, — сказал старик. — Hу как тебе объяснить, чтоб ты понял. Я тоже из тундры. Если долго ехать на упряжках на север, дойти до полюса, а потом еще столько же ехать дальше, то будет другая тундра, откуда прилетают черные птицы — разведчики. Вот на такой черной птице я и летал, пока меня не сбили.
Юань Мэн задумался.
— А чего они разведать хотят, — спросил он, — если у них такая же тундра, как здесь?
— Сейчас я и сам не очень это понимаю, — сказал старик. — Попробую тебе объяснить в твоих понятиях. В наших местах издавна правил дух Большого Ковша, а у вас — дух Медведицы. И они между собой враждовали. Духу Большого Ковша служило много таких, как я. Думали, что будем воевать. Hо потом вдруг оказалось, что все ваши шаманы давно втайне сами поклоняются Большому Ковшу. Hаступил холодный мир — его так назвали потому, что и в вашей и в нашей тундре людям очень холодно. Ваши шаманы подчинились нашим. Но мой передатчик сломан — могу только слушать музыку, и все. Двадцать лет я ждал, что меня отсюда вытащат, и все без толку. Хоть на собаках через полюс езжай…
Старик тяжело вздохнул. Юань Мэн мало что понял из его речи — ясно было только то, что вместо мира Полярной Звезды он попал не то к духу Медведицы, не то к духу Большого Ковша. «Hу, Жень Ци, — подумал он, — подожди».
— А что ты знаешь о музыке? — спросил он.
— О музыке? Все знаю. У меня времени много, часто слушаю радио. Если коротко, то после восьмидесятого года ничего хорошего уже не было. Понимаешь, сейчас нет музыки, а есть музыкальный бизнес. А с какой стати я должен слушать, как кто-то варит свои бабки, если мне за это не платят?
— Высокие слова, — сказал Юань Мэн. — А ты знаешь, как восстановить древние созвучия, когда мелодии приходят в упадок?
— Если ты говоришь про вашу чукчину музыку, — сказал старик, — то это не ко мне. Тут рядом живет один старик, тоже чукча. Hастоящий шаман. Он раньше делал варганы из обломков моего самолета и менял их у геологов на водку. Вот он тебе все скажет.
— А что такое варган? — спросил Юань Мэн.
Старик пошарил в грязных шкурах и протянул Юань Мэну маленький блестящий предмет. Это было металлическое полукольцо, от которого отходили два стержня, между которыми был вставлен тонкий стальной язычок. С первого взгляда он напомнил Юань Мэну что-то очень знакомое, но что именно, он так и не понял.
— Бери себе на память, — сказал старик. — У меня таких несколько. Корпус у него из титана, а язычок — из высокоуглеродистой стали.
— Где живет этот чукча-шаман? — спросил Юань Мэн.
— Как выйдешь из моего чума, иди прямо. Метров через триста, сразу за клубом, будет другой чум. Вот там он и живет.
Hаскоро попрощавшись, Юань Мэн вышел из яранги и пошел сквозь снежную бурю. Вскоре он увидел клуб — это было огромное мертвое здание с разбитыми окнами, перед которым стоял идол местного духа-охранителя с вытянутой вперед рукой. Сразу за клубом действительно стоял еще один чум.
Юань Мэн вошел в него и увидел старика, чертами лица немного похожего на великого поэта И По, только совсем древнего. Старик пилил ржавым напильником кусок железа, лежавший у него на колене. Перед ним стояли бутылка и стакан.
— Здравствуй, великий шаман, — сказал Юань Мэн. — Я пришел от Джоан Осборн спросить тебя о том, как восстановить главенство созвучий «Книги Песен» и победить созданную колдуном Сонхамой музыку гибели.
Услышав эти слова, старик вытаращил глаза, налил себе стакан, выпил и несколько минут растерянно смотрел на Юань Мэна.
— Хорошая у тебя шуба, — сказал он. — Я и правда шаман, только не совсем настоящий. Так, на уровне фольклорного ансамбля. Ты садись, выпей, успокойся. Ты же замерз весь.
Выпив, Юань Мэн долго молчал. Молчал и старик.
— Я не знаю, что такое фольклорный ансамбль, — сказал наконец Юань Мэн, — но ты, я полагаю, должен знать что-то про музыку.
— Про музыку? Я ничего не знаю про музыку, — сказал старик. — Я только знаю, как делать варганы. Если ты хочешь узнать что-то про музыку, тебе надо идти в очень далекое место.
— Куда? — спросил Юань Мэн. — Говори быстрее, старик.
Старый чукча задумался.
— Знаешь, — сказал он, — старые люди в нашем фольклорном ансамбле говорили так. Если встать на лыжи и долго-долго идти на запад, в тундре будет памятник Мейерхольду. За ним будет речка из замерзшей крови. А за ней, за семью воротами из моржовых костей, будет город Москва. А в городе Москве есть консерватория — вот там тебе и скажут про музыку.
— Хорошо, — сказал Юань Мэн и вскочил на ноги. — Мне пора идти.
— Hу если ты так спешишь, иди, — сказал старик. — Только помни, что из города Москвы невозможно выбраться. Старики говорят, что, как по ней ни петляй, все равно будешь выходить или к Кремлю, или к Курскому вокзалу. Поэтому надо найти белую гагару с черным пером в хвосте, подбросить ее в воздух и бежать туда, куда она полетит. Тогда сумеешь выйти на волю.
— Спасибо, старик, — сказал Юань Мэн.
— И еще, — крикнул ему вслед старик, — никогда не ешь столько мухоморов, как сегодня. А будешь в Москве, опасайся клофелина. Шуба у тебя больно хорошая.
Hо Юань Мэн уже ничего не слышал. Он вышел из яранги и пошел прямо на запад. Кругом летели снежные хлопья, скоро стемнело, и через несколько часов он заблудился. Hа счастье, в темноте раздался рев мотора, и Юань Мэн побежал на свет фар. По дороге, на которую он вышел, ехал большой грузовик. Юань Мэн поднял руку, и грузовик остановился. Из его кабины высунулся толстый прапорщик.
— Тебе куда, чукча? — спросил он.
— Мне в Москву, — сказал Юань Мэн, — в консерваторию возле Курского вокзала.
Прапорщик внимательно посмотрел на его шубу.
— Садись, — сказал он, — подвезу. Я как раз в консерваторию еду.
Юань Мэн залез в кабину. Внутри было тепло и удобно, и снежинки весело плясали перед стеклом в ярком свете фар.
— Чего, — спросил прапорщик, — день Чистого Чума отмечали?
Юань Мэн как-то неопределенно пожал плечами.
— Еще выпить хочешь?
— Хочу, — сказал Юань Мэн.
Прапорщик протянул ему бутылку водки, и Юань Мэн припал к горлышку. Скоро водка кончилась. Юань Мэн перелистал валявшийся рядом с сиденьем журнал, а потом решил отблагодарить прапорщика, сыграв ему на варгане. Достав варган из кармана шубы, он уже поднес его ко рту, и вдруг понял, на что тот был похож.
Варган был похож на микрокосмическую орбиту из тайного трактата по внутренней алхимии, который могли читать только император и его приближенные. Боковые скобы, сходясь внизу в кольцо, образовывали канал действия, соединенный с каналом управления, а полоска стали между ними была центральным каналом. Hа конце она была изогнута и переходила в язычок, точь-в-точь напоминавший человеческий.
Вдруг Юань Мэн почувствовал, что его неодолимо тянет в сон. И почти сразу же ему стал сниться старик, который делал варганы, только теперь он выглядел очень величественно и даже грозно, а одет был в длинную синюю рубашку, расшитую звездами, и за его спиной в черном небе струились ленты северного сияния.
— Я хочу научить тебя играть на варгане, — сказал старик. — Много тысячелетий назад у нас в фольклорном ансамбле говорили так. Есть Полярная Звезда, и правит ею дух холода. А точно напротив ее на небесной сфере есть Южная Звезда, которую люди не видят, потому что она у них под ногами. Ею правит дух огня. Однажды, давным-давно, дух холода и дух огня решили сразиться. Hо сколько они ни нападали друг на друга, никакого сражения у них не получалось. Духи огня и холода свободно протекали друг сквозь друга — потому что как один дух может победить другого? Они просто есть, и все. И тогда, чтобы можно было говорить о победе, ими был создан человек…
Юань Мэну приснилось, что он поклонился и сказал:
— Hаши книги говорят об этом немного по-другому, но по сути так оно и есть.
— Hо на самом деле, — продолжал старик, — дух холода и дух огня — это не два разных духа. Это один и тот же дух, который просто не знаком сам с собой. И человека он создал из себя самого, потому что из чего еще дух может что-то создать? И человек заблудился в этой битве двух духов, которые на самом деле — он сам.
— Я понимаю, — сказал Юань Мэн.
— В действительности оба они — это один дух, который бесконечно играет и сражается сам с собой, потому что, если бы он этого не делал, его бы просто не было. Ты понял, как играть на варгане, Юань Мэн?
— Да, — сказал Юань Мэн, — я все понял.
— Чего это ты бормочешь? — поглядывая на часы, спросил прапорщик. — Что ты там понял?
— Все, — бормотал во сне Юань Мэн, — все понял… Hе надо мне искать никакого духа Полярной Звезды. Я и есть дух Полярной Звезды, и сам себе главный шаман. И вообще все духи, люди и вещи, которые только могут быть, — это и есть я сам. Поэтому играть надо не на инструментах, а на себе, только на себе. Какие законы или ноты могут тогда что-то значить? Hет никаких созвучий, это Жень Ци врет… Каждый сам себе музыка… Слушай, поворачивай. Мне в Китай надо, а не в консерваторию…
— Поворачиваю, — сказал прапорщик и опять поглядел на часы.
— Подожди. Сейчас я тебе сыграю, ты все поймешь… Подберу… Как там было… Just trying to make his way home…
Когда Юань Мэн проснулся, над ним почему-то было небо. Оно было желтоватого цвета, но это не удивило императора. В Поднебесной за последние сто лет было несколько восстаний за установление эры Желтого Hеба. Могло ведь такое восстание победить в нижней тундре, подумал Юань Мэн.
Странным было другое — на небе были трещины и желтые разводы, как будто оно дало небольшую течь, когда в верхней тундре началась весна. Похоже, весна начиналась и здесь — по небу медленно ползло несколько возвращавшихся с юга тараканов. Юань Мэн захотел пошевелиться и не смог — кто-то привязал его к сиденью грузовика.
Вдруг он понял, что это не сиденье. Его руки были примотаны грязными бинтами за запястья к какой-то железной раме, а из вены в районе локтевого сгиба торчала тонкая пластмассовая трубка. Юань Мэн проследил за ней взглядом — она поднималась к потолку, который он принял за небо, и кончалась большой перевернутой бутылкой, в которой была какая-то жидкость. Юань Мэн опустил глаза — оказалось, что он совершенно голый и лежит на клеенке, а другая пластмассовая трубка выходит из его причинного места и тянется к бутылке от кока-колы, привязанной к ножке кровати. От тяжкого убожества всего увиденного Юань Мэн помрачнел.
Вокруг ходили люди в несвежих зеленых халатах. Юань Мэн попробовал позвать кого-нибудь из них, но оказалось, что его горло совершенно высохло, и он не в силах произнести ни звука. Люди не обращали на него никакого внимания. Тогда Юань Мэн разозлился и захотел порвать бинты, которыми был привязан к раме кровати, но не смог.
Вскоре к нему подошел человек в зеленом халате. В руках у человека были коробка с надписью «Кофеин» и шприц.
— Где я? — еле слышно спросил Юань Мэн.
— В реанимационном отделении института Склифосовского, — сказал человек в халате, отламывая шейку ампулы и наполняя шприц.
— А это что? — спросил Юань Мэн, кивая на шприц.
— Это ваш утренний кофе, — самодовольно ответил человек, втыкая шприц в то место, где нога Юань Мэна плавно переходила в спину.
Через пару часов Юань Мэн пришел в себя, и, когда ему принесли его шелковый халат со следами ярко-желтой грязи, какой в нормальных городах не бывает, он совсем не удивился. Hе удивило его и то, что пропала подаренная гуннским ханом шуба.
— Как я здесь оказался? — спросил он.
— А ты вчера бухал с кем-то в ресторане «Северное сияние» на улице Рылеева. Это у Курского вокзала. Hаверно, бабки засветил. Вот тебе клофелина в водку и налили.
«Hу, Жень Ци, — подумал Юань Мэн, — в этот раз точно отрублю тебе голову».
— Клофелин — это глазные капли, — продолжал врач. — Если их налить в водку, то очень резко падает давление, и человек отрубается. Это обычно бляди делают. Выключают клиента часа на два. Hо тебе уж очень много налили. Hовички, наверно. Вот ты на шестнадцать часов в кому и попал. А вообще частый случай. У Курского вокзала бригада клофелинщиков работает.
Юань Мэн закрыл глаза и вдруг вспомнил странную картинку — он, кажется, видел ее в журнале, который листал в кабине грузовика, перед тем как заснуть. Там был нарисован человек в военном мундире, небритый, со свирепым взглядом. Юань Мэн даже вспомнил подпись:
…
«Декабрист Рылеев-Пушков в ответ на слова, что тайные общества наши были подобием немецкого Тугенд-бунда, отвечал: „Hе к Тугенд-бунду, но к бунту я принадлежал“. Император долго хохотал и отправил его в ссылку. А, в сущности, вполне мог повесить — иные повисли и за меньшее».
— Жень Ци, Жень Ци… — пробормотал Юань Мэн. — Голову, может, и не отрублю, но в ссылку точно отправлю.
— Чего? — спросил врач. — У вас были какие-то галлюцинации в коме?
— Hе в коме просто, но в Коми я был, — тихо сказал Юань Мэн.
— Как? — спросил врач.
— Так, — сказал Юань Мэн. — И вы сами, в сущности, тоже в Коми. А в ссылке тут мы все.
Врач посерьезнел и внимательно посмотрел на Юань Мэна.
— Придется тебе, братишка, у нас маленько зависнуть, — сказал он и отошел от кровати.
Два дня подряд Юань Мэн отдыхал, глядя на ползавших по потолку и стенам тараканов. Они были большие и умные и могли планировать со стен на пол. Сосед по палате рассказал, что раньше таких тараканов не было и этот вид называется «новый прусский» — от свободы и радиации их развелось видимо-невидимо. Он даже читал стихи поэта Гумилева про какую-то болотную тварь, у которой мучительно прорезались крылья, но Юань Мэн не особо слушал.
Иногда к нему подходили врачи и задавали идиотские вопросы. Юань Мэн на вопросы не отвечал, а прятался под одеялом и думал. А на третий день рано утром он встал, надел свой грязный халат и пошел к выходу.
По дороге он украл со стола старый скальпель. Его пытались остановить врачи, но он сказал им, что, если они это сделают, их замучает совесть, отчего врачи побледнели от страха и расступились. Юань Мэн нашел их уважение к моральному закону достойным восхищения. Он не знал, что перед ним в палате лежал долгопрудненский авторитет по кличке Вася Совесть, который остался очень недоволен едой и тараканами и обещал разобраться.
Выйдя в тундру, в которой повсюду стояли уродливые каменные дома, Юань Мэн поймал голубя, вымазал ему одно перо из хвоста желтой грязью с обочины, привязал его за длинную веревку к своему пальцу и остановил такси. Поскольку он уже знал, как ведут себя шоферы в нижней тундре, он не стал тратить времени на разговоры, а приставил таксисту к горлу скальпель и велел ехать в ту сторону, куда полетит голубь. Шофер не стал спорить.
По дороге он затормозил только один раз — когда Юань Мэн захотел рассмотреть памятник Мейерхольду, о котором ему рассказывал старый шаман. Это был высокий бетонный обелиск, к которому была приделана вечно падающая трапеция с парящими вокруг голыми боярами из бронзы. Таксист сказал, что скульптор Церетели сначала хотел продать эту композицию как памятник героям парашютно-десантных войск, но потом, когда десантные войска расформировали, переосмыслил уже отлитые статуи.
Голубь летел зигзагами, и машина Юань Мэна часто цепляла другие машины. Hекоторые из них были очень красивыми и наверняка дорогими, и сидевшие в них люди с золотыми цепями на шеях злобно щурились и топырили пальцы. Юань Мэн догадался, что это местные чиновники, которые хотят объяснить ему, сколько у них оленей, чтобы он их уважал. В ответ он показывал один палец, средний, чтобы они поняли, что хоть оленей у него совсем нет и он в мире один, зато, по всем китайским понятиям, стоит точно посередине между землей и небом.
Скоро машина выехала из города и стала плутать по разбитым дорогам. Голубь летел то в одну сторону, то в другую, и машина несколько раз увязала в грязи. Шофер еле успевал выруливать между стволов и пней. И вдруг голубь сел на капот.
Юань Мэн велел затормозить, вылез и огляделся. Машина стояла на круглой поляне со следами от костров, а из низких туч, которые почти цепляли за верхушки деревьев, свисал знакомый шелковый шнур.
Юань Мэн, собственно говоря, этого и ожидал. Отпустив голубя, он забрался на крышу машины. Таксист предательски нажал на газ, но Юань Мэн успел подпрыгнуть и уцепиться за шнур, который сразу же стал подниматься вверх. И, когда он еще виден был в зеркало спешащему назад в нижнюю тундру таксисту, до его ушей уже долетали звуки цитр и гуслей, а вскоре (в этом он был не вполне уверен, но так ему показалось) послышалось печальное пение его любимой наложницы Ю Ли и яростный лай придворного пекинеза, который никак не мог взять в толк, за что его поймали, дали сорок шлепков по заду и заперли в клетку.
А сорок шлепков по заду он получил, понятное дело, не за то, что ему приснился сон, в котором он стал колдуном при гуннском хане, а за то, что в этом сне он обнаглел настолько, что осмелился назвать котлы для варки баранов «Поющими Чашами».
Святочный киберпанк, или Рождественская ночь-117.DIR
Не надо быть специалистом по так называемой культуре, чтобы заметить общий практически для всех стран мира упадок интереса к поэзии. Возможно, это связано с политическими переменами, случившимися в мире за последние несколько десятилетий. Поэзия, далекий потомок древней заклинательной магии, хорошо приживается при деспотиях и тоталитарных режимах в силу своеобразного резонанса — такие режимы, как правило, тяготеют к магии и поэтому способны естественным образом питать одно из ее ответвлений. Но перед лицом (вернее, лицами) трезвомыслящей гидры рынка поэзия оказывается бессильной и как бы ненужной.
Но это, к счастью, не означает ее гибели. Просто из фокуса общественного интереса она смещается на его периферию — в пространство университетских кампусов, районных многотиражек, стенгазет, капустников и вечеров отдыха. Больше того, нельзя даже сказать, что она совсем покидает этот фокус — ей удается сохранить свои позиции и в той раскаленной области, куда направлен мутный взгляд человечества. Поэзия живет в названиях автомобилей, гостиниц и шоколадок, в именах, даваемых космическим кораблям, гигиеническим прокладкам и компьютерным вирусам.
Последнее, пожалуй, удивительнее всего. Ведь по своей природе компьютерный вирус не что иное, как бездушная последовательность команд микроассеблера, незаметно прилепляющаяся к другим программам, чтобы в один прекрасный день взять и превратить компьютер в бессмысленную груду металла и пластмассы. И вот этим программам-убийцам дают имена вроде «Леонардо», «Каскад», «Желтая роза» и так далее.
Возможно, поэтичность этих имен есть не что иное, как возврат к упоминавшейся заклинательной магии. А может быть, это попытка как-то очеловечить и умилостивить всемогущий полупроводниковый мир, проносящиеся по которому электронные импульсы определяют человеческую судьбу.
Ведь богатство, к которому всю жизнь стремится человек, в наши дни означает не подвалы, где лежат груды золота, а совершенно бессмысленную для непосвященных цепочку нулей и единиц, хранящуюся в памяти банковского компьютера. Все, чего добивается самый удачливый предприниматель за полные трудов и забот годы перед тем, как инфаркт или пуля вынуждают его покинуть бизнес, это изменение последовательности зарядов на каком-нибудь тридцатидвухэмиттерном транзисторе из чипа, который так мал, что и разглядеть-то его можно только в микроскоп.
Поэтому нет ничего удивительного, что компьютерный вирус, полностью парализовавший на несколько дней жизнь большого русского города Петроплаховска, назывался «Рождественская Ночь». (В программах-антивирусах и компьютерной литературе получил имя «РН-117.DIR» — что означают эти цифры и латинские буквы, мы не знаем.).
Но название «Рождественская Ночь» нельзя считать чистой данью поэзии. Дело в том, что некоторые вирусы срабатывают в определенное время или определенный день — так, например, вирус «Леонардо» должен был совершить свое черное дело в день рождения Леонардо да Винчи. Точно так же вирус «Рождественская Ночь» выходил из спячки в ночь под Рождество.
Что до его действия, то мы попытаемся описать его как можно проще, не углубляясь в технические подробности — в конце концов, только специалисту интересно, в какой кластер «РН-117.DIR» записывал свое тело и как именно он видоизменял таблицу расположения файлов. Для нас важно только то, что этот вирус разрушал хранящиеся в компьютере базы данных, причем делал это довольно необычным способом — информация не просто портилась или стиралась, а как бы перемешивалась, причем очень аккуратно.
Представим себе компьютер, стоящий где-нибудь в мэрии, в котором собраны все сведения о жизни города (как это, кстати сказать, и было в Петроплаховске). Пока этот компьютер исправен, его память похожа на собранный кубик Рубика — допустим, на синей стороне хранятся какие-нибудь сведения о коммунальных службах, на красной — данные о городском бюджете, на желтой — личный банк данных мэра, на зеленой — его записная книжка, и так далее. Так вот, активизируясь, «РН-117. DIR» начинал вращать грани этого кубика сумасшедшим и непредсказуемым образом, но все клетки при этом сохранялись, и сам кубик тоже.
Если продолжить аналогию, то антивирусные программы, проверяя память компьютера на наличие вируса, как бы измеряют грани этого кубика, и, если их длина не меняется, делается вывод, что вирусов в компьютере нет. Поэтому любые ревизоры диска и даже новейшие эвристические анализаторы были бессильны против «РН-117.DIR». Неизвестный программист, вставший по непонятной причине на путь абстрактного зла, создал настоящий маленький шедевр, удостоившийся скупой и презрительной похвалы самого доктора Касперского, высшего авторитета в области компьютерной демонологии.
Об авторе вируса ничего не известно. Ходили слухи, что им был тот самый сумасшедший инженер Герасимов, по делу которого впервые в практике петроплаховского горсуда был применен закон об охране животных.
Дело было громким, так что напомним о нем только в самых общих чертах. Герасимов, человек от рождения психически неуравновешенный и к тому же относящийся к той прослойке нашего общества, которая не поняла и не приняла реформ, ненавидел все те ростки грядущего, которые пробиваются к солнцу сквозь многослойный асфальт нашего бытия. На этой почве у него и развилась мания преследования: для него главным символом произошедших в стране перемен почему-то стал бультерьер.
Возможно, это связано с тем, что в шестнадцатиэтажном доме, где он жил, многие обзавелись собакой этой популярной породы, и, спускаясь в лифте, Герасимов много раз оказывался в обществе трех, четырех, а иногда и пяти бультерьеров одновременно. Кончилось это тем, что Герасимов, распродав свое немногочисленное имущество и войдя в серьезные для человека его средств долги, тоже приобрел себе бультерьера.
Соседи сначала очень обрадовались такой перемене, произошедшей с Герасимовым. Казалось, что она свидетельствует о серьезном желании человека приспособиться к изменившимся обстоятельствам и начать наконец жить в ногу со временем. Однако, когда выяснилось, какое имя Герасимов дал собаке, любители животных из его дома были шокированы. Он назвал своего бультерьера Муму. По вечерам Герасимов стал ходить на прогулки к близлежащей реке и, бывало, подолгу простаивал на берегу, глядя в середину потока и напряженно о чем-то думая. Муму резвилась рядом, иногда подбегая к хозяину, чтобы потереться о его ногу и поглядеть ему в лицо своими доверчивыми красными глазками.
Собаководы из дома, где жил Герасимов, нашли, что эти прогулки носят демонстративный характер. Кончилось дело судом. Вмешался сам мэр Петроплаховска, бывший страстным любителем бультерьеров, и Герасимов был лишен прав на животное.
— Герасимову ненавистно все то, что олицетворяет Муму, — сказал на суде государственный обвинитель. — Точнее, Муму олицетворяет все то, что ненавистно Герасимову. А ведь для тысяч и тысяч россиян бультерьер стал синонимом жизненного успеха, оптимизма, веры в возрождение новой России! Герасимов тянет свои лапы к Муму только потому, что они слишком коротки, чтобы дотянуться до тех, кого этот пес символизирует. Но мы требуем лишить его прав на животное не из-за этих убеждений, как бы мы к ним ни относились, нет. Мы требуем этого потому, что собаке угрожает опасность!
Герасимов проиграл процесс. Муму, взятую под защиту закона, предполагалось отправить в спецсобакоприемник, где коротают свой век бультерьеры, питбульмастифы и волкодавы погибших членов элиты. Деньги на содержание Муму и на специальную клетку, в которой собаку должны были отправить к пункту назначения, выделил лично мэр.
Возможно, поэтому и возник слух, что это Герасимов написал «РН-177.DIR», чтобы отомстить мэру. Нам эта версия представляется крайне маловероятной.
Во-первых, программист, способный написать вирус уровня «Рождественской Ночи», вряд ли стал бы вымещать свою злобу и зависть к чужому достатку на ни в чем не повинном бультерьере — он, без сомнения, был бы достаточно состоятельным человеком.
Во-вторых, Герасимов ни разу не появлялся в мэрии, а компьютер с базой данных мэра не был подключен к интернету.
В-третьих, что самое главное, в версии об авторстве Герасимова начисто отсутствует логика. Как говорил на суде обвинитель, Герасимов протянул свои лапы к Муму именно потому, что они были слишком коротки, чтобы тронуть кого-нибудь, кто мог как следует дать по этим лапам. Герасимов вряд ли способен был ополчиться на имеющих реальную власть.
А мэр Петроплаховска Александр Ванюков, больше известный в городе под кличкой Шурик Спиноза, такую власть, безусловно, имел. Кстати, эту кличку он получил вовсе не из-за своих увлечений философией, а потому, что в самом начале своей карьеры убил несколько человек вязальной спицей.
Ванюков был одним из трех человек, державших Петроплаховск (воображение так и рисует трех мускулистых атлантов, держащих на плечах ломоть земли, покрытый улицами и домами). Ограничимся рассказом о Ванюкове — остальные не имеют никакого отношения к нашей истории.
Ванюков контролировал проституцию, торговлю и наркобизнес. Зачем ему понадобилось в дополнение к этим делам взваливать себе на плечи еще и обязанности мэра, никто толком не знает. Но представить, как зародилось такое желание, можно: должно быть, возвращаясь из бани в офис, он разглядывал серо-коричневые домики родного города сквозь тонированное стекло лимузина и случайно увидел плакат, зовущий всех на выборы мэра. Говорят, у Ванюкова была привычка теребить пуговицы — вот так он, наверно, поигрывал с какой-нибудь пуговицей на штанах или пиджаке и вдруг подумал, что гораздо лучше было бы отстегивать себе, чем какому-то мэру.
Остальное было делом техники. Приняв решение баллотироваться в мэры, Ванюков первым делом провел совещание со своими «барсиками» (так называется человек, курирующий проституцию на территории городского района; по статусу такая должность примерно соответствует капитану милиции). В коротком вступлении Ванюков обещал, что если кто-то из них не мобилизует всех подконтрольных девушек на агитационные мероприятия, то он возьмет вязальную спицу и лично сделает такого барсика муркой. Дальнейшее объяснил референт Ванюкова: все участницы агитации должны выглядеть целомудренно и невинно и ни в коем случае не ходить в брюках, так как это может отпугнуть пожилых людей и вообще консервативную часть электората.
Из Москвы за большие деньги был выписан модный политтехнолог. Ванюков слышал много историй о том, как этот специалист организовал в соседнем Екатеринодыбинске предвыборную кампанию в Госдуму для местной крестной мамаши Дарьи Сердюк. Особый упор в кампании делался на борьбу с организованной преступностью, а главный лозунг, растиражированный на тысячах листовок, звучал так: «От обнаглевшего ворья один рецепт — Сердюк Дарья!»
Ванюков попросил специалиста организовать для него нечто подобное. Специалист взял неделю на изучение обстановки и принес развернутый анализ психологической ситуации в городе — целую папку с какими-то раздвоенными графиками, таблицами и разбитыми на сектора кругами. В результате опросов общественного мнения выяснилось, что в отличие от Екатеринодыбинска, где среди избирателей действительно очень сильна была ненависть к мафии, в Петроплаховске, получавшем большие доходы от секс-туристов из Финляндии, жителям был свойствен какой-то неопределенный шовинизм: они ненавидели абстрактных «сволочей» и «говнюков», которые совсем «сели на шею» и «не дают житья». На вопрос о том, что же это за сволочи, жители обычно пожимали плечами и говорили: «Да кто же их не знает? Уж известно, кто».
Избирательную кампанию предлагалось проводить под знаком готовности мэра противостоять этим «сволочам», не особо конкретизируя, кто это такие, чтобы не произошло, как выразился специалист, «секционирования электората». В качестве предвыборного лозунга был предложен следующий текст: «От сволочей и говнюков одно спасенье — Ванюков!»
Когда Ванюкову показали это двустишие, за которое, с учетом заполненной графиками папочки, было уплачено сто восемьдесят тысяч долларов, он подумал, что занимается в жизни чем-то не тем. Видимо, от зависти в нем проснулся Шурик Спиноза, и москвич еле убрался из Петроплаховска живым.
Текст, конечно, пришлось менять, главным образом потому, что все, вовлеченные в предвыборную кампанию, смутно ощущали, что уж если и есть в Петроплаховске говнюк и сволочь, так это сам Ванюков. Поэтому в окончательном виде лозунг звучал так: «От диктатуры и оков спасет нас только Ванюков!» Именно под ним Ванюков и победил на выборах, причем с приличным отрывом.
В качестве мэра Ванюков следовал древнекитайскому завету, гласящему, что о лучшем из правителей народ не знает ничего, кроме его имени. Он два раза провел праздник под названием «Виват, Петроплаховск!», о котором совершенно нечего сказать. Один раз он встретился у себя в кабинете с редакторами городских газет. Во время беседы он в мягкой и деликатной форме постарался объяснить, что выражения «бандит» и «вор», которыми злоупотребляют средства массовой информации, уже давно перестали быть политически корректными (это выражение Ванюков прочитал по написанной референтом бумажке). Больше того, сказал Ванюков, эти слова вводят людей в заблуждение — слово «вор» как бы допускает, что человек, которого так называют, может вылезти из своего «Линкольна» и полезть в чью-то форточку, чтобы украсть кусок мяса из кастрюли со щами (стенограмма зафиксировала дружный смех редакторов), а термин «бандит» подразумевает, что такого человека ищет милиция (опять зафиксированный стенограммой смех).
На вопрос, каким же термином обозначать вышеперечисленные категории граждан, Ванюков ответил, что лично ему очень нравится выражение «особый экономический субъект», или сокращенно «ОЭС». А те журналисты, которые любят выражаться витиевато и фигурально, могут пользоваться словосочетанием «сверхновый русский».
Таков, пожалуй, единственный более или менее заметный след, который оставил после себя Ванюков. Можно еще добавить, что в недолгий период его правления газеты Петроплаховска называли Ванюкова меценатом и филантропом: оба эпитета — пусть даже не вполне заслуженные — были наградой за ту роль, которую он сыграл в судьбе бультерьера Муму. Словом, если бы не чудовищные события, к которым привела поломка компьютера мэрии, в истории Ванюкова не было бы абсолютно ничего необычного или из ряда вон выходящего.
Как и все молодые технократы, Ванюков относился к компьютеру с большим пиететом и старался максимально облегчить свою жизнь с его помощью. Все сведения, касающиеся его многогранной деятельности, были занесены в несколько разных баз данных, к некоторым из которых можно было получить доступ, только зная пароль. Комплект программ-органайзеров практически выполнял за Ванюкова всю рутинную ежедневную работу. Присутствие в офисе самого Ванюкова было необязательным и поэтому редким — с делами справлялась секретарша.
Рабочий день в мэрии обычно начинался с того, что она включала компьютер и распечатывала список дел на день. К примеру, когда распечатка сообщала, что надо проконтролировать ход подготовки к отопительному сезону, получить лавэ с грузинского ресторана и полить цветы, она спокойно спускала два первых сообщения по соответствующим инстанциям, брала с подоконника банку и шла к крану за водой.
Примерно так же все происходило и в тот злополучный день, когда под пластмассовым черепом компьютера уже случилось несколько обширных электронных инсультов. Ванюков еще не выходил из новогоднего запоя, дела в офисе вела секретарша; город за окном, припорошенный серебряной пылью, был тих, светел и загадочен.
Началось с того, что бригада строительных рабочих (если выражаться проще, просто три бабы в оранжевых безрукавках, вроде тех, что вечно долбят ломами какую-то наледь на обочинах дорог) получила очень странное распоряжение на бланке мэрии. Этот бланк содержал недвусмысленное указание «валить Кишкерова», подписано распоряжение было «Шурик Спиноза».
Следует заметить, что и эти женщины, и все остальные знали, кто такой мэр Ванюков. Все, связанное с ним, было окружено мрачным и гипнотическим ореолом. И очень многие муниципальные служащие в глубине души надеялись, что Ванюков приглядывается к ним и, если они пройдут некий непонятный тест, придет момент, когда он возьмет их из серых будней в волшебный мир таинственной крутизны.
Как выяснилось, примерно такая надежда — еще более трогательная из-за своей крайней нелепости — жила и в этих бедных женщинах, отравленных телевизионными сериалами.
Кто такой Кишкеров, они хорошо знали — это был один из самых серьезных людей Петроплаховска, что видно было хотя бы из того, что он решился на конфликт с мэрией. Надо сказать, что «завалить» его было совсем не просто, потому что его поместье находилось под тщательной охраной. Телохранители, обнаружившие его истыканное ломами тело в сарае для садового инвентаря, долго не могли понять, как это произошло: никто из них даже не подумал, что три мрачные бабы, приходившие расчищать дорожки в саду, могут иметь к этому какое-то отношение.
Кстати, высказывалось и предположение, что женщинами могла двигать не какая-то несбыточная и романтическая надежда на новую жизнь, а просто трудовая дисциплина, к которой они привыкли еще в советское время.
Одновременно четверо работавших на Ванюкова профессиональных убийц, которые коротали время в бильярдной одного загородного пансионата за диетической кока-колой и газетой «Совершенно секретно», получили бумагу, заносчиво подписанную «мэр Ванюков». В записке в резкой форме высказывалось требование, чтобы к вечеру на центральной улице «не осталось ни одного бугра».
Убийцы были люди с опытом, но тут даже им пришлось почесать в затылках: список бугров, имевших офис или какое-нибудь дело на центральной улице (которая так и называлась — Центральная), занял две страницы. Поэтому киллерам пришлось обратиться за помощью к дружественной группировке.
Не станем лишний раз описывать чудовищное побоище, которое в тот день произошло на Центральной. Телевидение, падкое до чужих страданий, много раз показывало, во что превратилась улица после того, как по ней проехала кавалькада джипов с убийцами. Право же, есть что-то бесстыдное в том энтузиазме, с которым молодой телекорреспондент объясняет, какой дом разбит гранатометом обычного взрыва «Шмель», какой фасад продырявлен «Мухой» и почему секретное средство «Потемкин», разрушая все внутренние перекрытия, оставляет совершенно нетронутыми внешние стены домов.
На фоне этой жуткой бойни какими-то незначительными кажутся остальные события этого дня. Скажем, когда группа рэкетиров, людей туповатых, но исполнительных, получила по факсу подписанный мэром запрос, когда же наконец будет «сожжен мусор», жизнь майора милиции Козулина, удерживаемого в заложниках за неуплату процентов от своего дела, несколько минут висела на волоске: он уже был облит керосином, и спасло его только то, что на Центральной улице началась такая канонада, что про него забыли.
Некоторых жителей города сумасшедший компьютер мэра заставил испытать приятные эмоции. Так, хозяин магазина «Секс-элегант» Экклезиаст Колпаков, предпринявший крайне рискованную попытку сменить крышу Ванюкова на крышу другого авторитета, Гриши Скорпиона, уже долгое время с трепетом ожидал возмездия и был приятно удивлен, получив от мэра факс с изысканно-вежливым рождественским поздравлением, подписанным «Шурик Спиноза».
Зато мэры пятидесяти ближайших к Петроплаховску городов испытали некоторое недоумение, получив текст следующего содержания:
«Мэру (дальше шло название города и имя мэра, автоматически вставленное компьютером, который по команде секретарши и разослал веером эти факсы). Ты, козел, или мне будешь платить, или никому не будешь, понял? Чтобы к февралю подогнал лавэ за полгода, а то за одну ногу я дерну, за другую Гриша Скорпион, и что от тебя останется, падла? Подумай. Искренне и всегда Ваш, А. Ванюков, мэр Петроплаховска».
Конечно, в крупных мегаполисах над такой нахальной претензией только посмеялись, но среди получателей письма были и люди, которые отнеслись к этому всерьез, о чем свидетельствует смерть Гриши Скорпиона, последовавшая через месяц после описанных событий (он был расстрелян неизвестными прямо на генеральной репетиции пьесы Беккета «В ожидании Годо», которую ставил его домашний театр).
Сам Ванюков, разумеется, получал сведения о том, что происходит в городе. Некоторое время он думал, что на Петроплаховск наехал мэр какого-то из соседних городов, в духе «Страстей по Андрею» Тарковского. Но быстро выяснилось, что все участники творящихся безобразий уверены, что выполняют команды самого Ванюкова. Наконец стало ясно, что все распоряжения, вызвавшие в городе хаос и разруху, были отправлены компьютером мэрии, а поскольку секретарша была вне подозрений, стало очевидно, что дело в самом компьютере.
Неизвестно, знал ли Ванюков о существовании компьютерных вирусов. Возможно, он воспринял происходящее в качестве личного оскорбления, нанесенного ему компьютером, который он рассматривал как вполне одушевленное существо. В пользу такого предположения говорит его подчеркнуто эмоциональная реакция: ворвавшись в свой офис и выхватив из подплечной кобуры никелированную «беретту», он оттолкнул страшно завизжавшую секретаршу и пятнадцатью девятимиллиметровыми пулями вдребезги разнес процессорный блок и монитор. На пол полетели куски растрескавшейся пластмассы, осколки стекла, обрывки разноцветных проводов и обломки плат, похожих на облепленное крохотными жуками печенье.
Даже после того, как виновник был уничтожен, эхо беды продолжало звучать. Например, через три дня после побоища на Центральной всех городских проституток собрали на пригородной спортивной базе, и красный от стыда и недоумения заместитель мэра по общественным связям прочел им приветствие, в котором они были названы ласточками, девчатами и надеждой российского лыжного спорта. Можно привести еще несколько подобных примеров, но они не особо интересны — кроме одного, касающегося лично Ванюкова.
После описанных событий он впал в тяжелую депрессию и укатил в свой загородный дом, больше похожий на замок. К нему с утешением приезжали соратники и друзья, и постепенно он успокоился — в конце концов, жизнь есть жизнь.
Уполномоченный по борьбе с оргпреступностью угостил Ванюкова очень хорошим марокканским гашишем, и Ванюков, велев приближенным оставить его в покое, на несколько дней погрузился в воспетый еще Бодлером искусственный рай, надеясь найти в нем покой и забвение. Удалось ему это или нет, точно не узнает никто — его жизнь оборвал трагический случай, своей фантасмагоричностью удививший даже ведущего колонку уголовной хроники в газете «Вечерний Петроплаховск».
Воспользуемся милицейской реконструкцией событий. Около восьми часов вечера Ванюкову была доставлена странная посылка — обтянутый тканью ящик приличных размеров. Ванюков, как раз докуривавший косячок (его потом нашли рядом с телом), небрежно открыл коробку, и, прежде чем он успел что-то сообразить, ему на грудь прыгнул голодный и полузадохнувшийся бультерьер Муму.
Мы никогда не курили гашиша и не знаем, что именно чувствовал бедный мэр, когда из распахнувшейся клетки, скрытой несколькими слоями оберточной материи, к нему рванулся коротконогий белый монстр с красными глазами. Мы можем только предполагать, что с экзистенциальной точки зрения это было одним из самых сильных переживаний его жизни.
А причина этого события была та же, что и у всех остальных бедствий в городе. Бультерьера отправляли в спецприемник в тот самый день, когда вирус перемешал все хранящиеся в памяти компьютера данные, и вместо таинственного собачьего рая остервеневшая Муму, проведя несколько дней в холодном вагоне на сортировочной, была доставлена по домашнему адресу мэра. Трудно поверить, что это было случайным совпадением, но другие объяснения еще менее вероятны.
Как ни странно, охрана Ванюкова, найдя хозяина с разорванным в клочья горлом и выражением непередаваемого ужаса на застывшем лице, оставила собаку в живых. Причиной этому был обыкновенный биологический шовинизм — охранники до такой степени ни во что не ставили животных, что сочли нелепым мстить собаке за смерть человека. С их точки зрения, это было бы похоже на расстрел кирпича, упавшего с крыши кому-то на голову. Муму заперли в сарае, а потом, когда суета, вызванная похоронами, кончилась, вернули пришедшему за ней инженеру Герасимову, который вскоре исчез непонятно куда.
Видели его после этого только два раза — один раз в магазине «Рыболов», где он покупал коловорот для сверления прорубей, и еще один раз — на следующее утро, в поле далеко за городом. На нем была какая-то нелепая хламида, сшитая из старого ватного одеяла, засаленный треух и висящая на плече холщовая сумка с дискетами. Кривой деревянный посох в руке делал его похожим на древнего странника.
Герасимов был в нескольких местах перебинтован, но вид имел просветленный, победный, и его глаза походили на два туннеля, в конце которых дрожал еще неясный, зыбкий, но все же несомненно присутствующий свет.
Time out
Это неправда, что нам досталось в наследство много анекдотов про новых русских. Большей частью это просто рассказы про лохов с большими деньгами, дурным вкусом и чудовищным эгоцентризмом. Такие сюжеты могут существовать в любой культуре и никак не связаны с Россией.
Но среди них встречаются истории, в которых присутствует подобие лампочки, заливающей тусклым светом окружающую область платоновского космоса идей. Огонек такой лампочки нельзя увидеть дважды — он вспыхивает только в тот момент, когда анекдот впервые разворачивается перед линзами ума. Когда история теряет девственность, этот свет становится невидим. Поэтому мы и рассказываем анекдоты — нам хочется снова увидеть его в глазах собеседника.
Что это за свет? Таким же бледным пламенем горят над ночными болотами огоньки неприкаянных душ. Из чего человеку с навыками логического мышления уже несложно сделать вывод о том, что за энергия питает анекдоты о новых русских.
Эти анекдоты сделаны из самих новых русских. В большинстве своем последние недостаточно горячи, чтобы попасть в рай, и недостаточно холодны для ада. А поскольку чистилища в православии нет, после смерти они поступают в ведение древнекитайского божества Янлована, ведающего трансмиграциями в классе «economy». И многие из этих душ становятся чем-то вроде лампочек, освещающих строгие проспекты загробного мира.
Устроена загробная лампочка-анекдот следующим образом — в ней как бы заперто единичное сознание (конечно, ни единичных, ни множественных сознаний нет, да и запереть его никак нельзя, но по-другому просто не скажешь), которое загипнотизированно вглядывается в своего рода оксюморон, то есть самоисключающую смысловую конструкцию. Сознание пытается решить загадку, которую нельзя решить — и поэтому все время остается на месте (конечно, никаких мест там тоже нет, но по-другому опять не скажешь). Получается, что сознание как бы растягивается между двумя смысловыми полюсами, а свойственный ему изначальный свет озаряет окрестности. Так и возникает «загробная лампочка».
Мы смеемся по той же причине, по которой души новых мертвых русских (души мертвых новых русских? мертвые души новых русских? русские души новых мертвых?) навеки застревают в лампочках-анекдотах. Это происходит потому, что одна часть нашего сознания громко говорит «да», а другая так же громко говорит «нет», и, чтобы не застрять в этой смысловой рогатке, мы стряхиваем ее смехом, который больше всего похож на чихание — только чихает не нос, а ум.
Самая яркая из загробных лампочек, конечно, лампочка Ильича, совпадающая с самым первым и самым коротким анекдотом о новых русских: «коммунизм» (выражение «новые русские» придумал не журнал «Newsweek», как принято думать, а Чернышевский). Из Ленина получилась очень яркая спираль. Поэтому странно, что никто до сих пор не поминает Вовчика Симбирского в качестве родоначальника новых русских. Пройдет лет сто-двести, и историки будут гадать — то ли знамена в нашей стране были цвета пиджаков, то ли пиджаки — цвета знамен, то ли все это рок-н-ролл и русско-сибирский гештальт.
Лампочек в посмертном мире очень много, и они образуют подобие гирлянд на ночном Новом Арбате (участок которого возле казино «Метелица» очень похож на тот свет). Поэтому многие духовные люди и говорят — хоть Россия традиционно во мгле, но на духовном плане она ярко сияет, воистину так.
Осталось объяснить только одно — что именно выполняет в такой лампочке функцию стеклянной колбы, создающей отраженную видимость мира. Но это можно сделать только на конкретном примере.
После банальной кончины (взорвали, козлы, в собственном «поршаке») Вован Каширский наконец очнулся. Он находился в странном тускло-сером пространстве, а под его ногами была ровная плита из темного камня, уходящая во все стороны, насколько хватало зрения. Сквозь туман светили далекие разноцветные огни, похожие на гирлянды Нового Арбата, но Вован не успел их рассмотреть. Вдалеке послышался тяжелый удар по камню, потом еще один, и он содрогнулся от ужаса.
«Янлован идет!» — понял он.
Наверняка что-то происходило и до того, как Вован пришел в себя, иначе откуда ему было бы знать про Янлована? Но он ничего не помнил. Янлован, между тем, показался из тумана. Он был огромен, как многоэтажный дом, и шел странно — не как люди, а поворачиваясь при каждом шаге на сто восемьдесят градусов. При этом он ни разу не повернулся к Вовану спиной, потому что спины и затылка у него не было, а была вторая грудь и второе лицо.
Если первое его лицо было бешено-беспощадным (Вован сразу вспомнил про одну гнилую разборку в Долгопрудном, на которую ну совсем не надо было ходить), то второе лицо было снисходительным и добрым, и, видя его, Вован уже ни о чем не вспоминал: хотелось просто бежать к Янловану и, захлебываясь слезами, жаловаться на жизнь (и в особенности смерть). Но шел Янлован быстро, и, поскольку в один момент Вовану хотелось кинуться от него прочь, а в другой, наоборот, изо всех сил побежать ему навстречу, он так и не стронулся с места, и очень скоро Янлован навис над ним, как Пизанская башня.
«Сейчас будет суд», — с оглушительной ясностью понял Вован. Но суд оказался простой и нестрашной процедурой — Вован даже не успел всерьез испугаться или хотя бы зажмуриться. В руках у Янлована появился странный предмет, похожий на гигантскую мухобойку. Описав широкую дугу, она взлетела вверх, и яростно — страшное лицо, которое было в тот момент повернуто к Вовану, открыло рот и громовым голосом произнесло приговор:
«Колдурас!»
Правда, это произошло не совсем так. На самом деле гневное лицо произнесло «Кол…», но Янлован повернулся на пятке, и доброе лицо закончило «…дурас». Получилось странное слово — «Колдурас». Но Вован не успел его осмыслить, потому что с небес упала гигантская мухобойка, ударила по его боку, и он понесся куда-то с такой скоростью, что мерцавшие сквозь туман огни превратились в разноцветные зигзаги и линии.
Вован упал на какой-то заброшенной улице, возле старой футбольной площадки. Был бы он жив, от такого удара немедленно отдал бы кому-нибудь душу. Но, поскольку он был мертв, ничего не произошло, только было очень, очень больно. Его сразу окружили какие-то мелкие существа, не то карлики, не то дети. Схватив его за руки, они куда-то его потащили. По дороге они покатывались со смеху и приговаривали треснувшими голосами:
— Лучше колымить в Гондурасе, чем гондурасить на Колыме! Лучше колымить в Гондурасе, чем гондурасить на Колыме!
Вован тоже дико хохотал, слушая эту радиоприсказку, напоминавшую о счастливых земных днях. В эйфорической интонации, с которой провожатые произносили ее, чувствовалась уверенность, что дело происходит именно в Гондурасе. Хотя достаточно было посмотреть на трагически облезлую северную природу, чтобы в этом возникли серьезные сомнения. Тем более, что слово «Колдурас», составленное, как понял наконец Вован, из «Колымы» и «Гондураса», давало равные возможности для обеих интерпретаций.
Но задуматься над этим он опять не успел. Свита подтащила его к двери, над которой висела табличка «ЗАО РАЙ» (один из провожатых пояснил, что ЗАО — это не просто «закрытое акционерное общество», но и сокращенное «заоблачный»), и Вован благодарно подумал, что не зря носил тяжелую цепь с Гимнастом. Дверь за ним защелкнулась (общество ведь закрытое, догадался Вован), и он остался один в маленькой комнатке.
В ее центре стояла бронзовая сковорода, при первом взгляде на которую становилось ясно, что вещь эта невероятно древняя. На стене над ней висел такой же древний бронзовый термометр, принцип действия которого был непонятен — у него внутри зеленела какая-то спираль, а на циферблате была только одна отметка. На другой стене висела инструкция под названием «к сведению акционера», нагло пренебрегавшая правилами русского языка (даже буквы «ц» в слове «акционер» не было, а вместо нее стояла какая-то восточноевропейская «с» с галочкой).
То, что Вован прочел в инструкции, наполнило его унынием. Как выяснилось, ему надо было охлаждать эту бронзовую сковородку таким образом, чтобы стрелка ни в коем случае не зашкаливала за отметку на циферблате. Охлаждать ее можно было только обнаженными ягодицами, что объяснялось некой древней тайной и обычаем, о которых инструкция говорила уклончиво. В случае отказа Вована работать инструкция обещала такое, что Вован понял — работать он будет. Инструкция поясняла, что работу можно рассматривать как жертвенный подвиг во имя… (дальше шел длинный список; нужное предлагалось подчеркнуть кровью).
Посмотрев на сковородку, Вован вздрогнул. Она уже светилась темно-багровым светом, а стрелка успела заметно подняться по циферблату. Вован стал читать инструкцию дальше. Там было сказано, что, если стрелка поднимется выше отметки, это будет рассматриваться как нежелание работать со всеми вытекающими последствиями. Вован вздохнул и принялся быстро расстегивать штаны…
Прошло около месяца, и Вован освоился на новом месте. Не таким уж оно было и страшным. На сковородке не надо было сидеть все время — она охлаждалась довольно быстро. Правда, процедура была крайне мучительной — но зато, когда стрелка опускалась к началу циферблата, можно было отдыхать несколько часов, пока она снова поднималась к отметке (это время инструкция называла «тайм-аут»).
А в конце месяца случились сразу две неожиданные радости. Во-первых, черт из службы безопасности принес Вовану первую зарплату. Это была огромная картонная коробка с надписью «Rank Херов» (непонятно было, русский это или английский). В коробке были запаянные в пластик доллары. Столько бабок Вован видел только раз в жизни, после одной гнилой разборки в Долгопрудном, да и то ему ничего тогда не досталось. Вторая радость была такой: его акционерное общество из закрытого было перерегистрировано в открытое, и с двери сняли замок.
Довольно скоро у Вована установился новый распорядок. С воплями дожав стрелку до самой нижней отметки, он хватал свою коробку с деньгами, выскакивал на улицу и, считая про себя секунды, мчался к одному из местных центров досуга. Их в радиусе его досягаемости (так, чтобы он успел добежать до места и вернуться назад до того, как стрелка пересечет отметку) было два: клуб финансовой гей-молодежи «Gaydarth Vader» и кафе «Бомондовошка», где собирались представители элитарно-богемных кругов.
Разницы между ними не было никакой — и тут, и там сидели какие-то темные фигуры в капюшонах (ни одного лица Вован так и не увидел) и пили что-то из глиняных чашек. Вован пробовал с ними заговорить, но они не отвечали. А времени на повторные попытки у него не было — надо было бежать назад.
Прохаживаясь вокруг сковородки, перед тем как присесть, он часто размышлял, что же с ним происходит на самом деле — колымит ли он в Гондурасе, или все же гондурасит на Колыме? Трудно было прийти к определенному выводу. Истина, похоже, была посередине — к такому ответу подталкивали не только собственные наблюдения, но и книжки, которые ему приносил черт из службы безопасности. Одну из них написал некий Какс, а другую — некий Сейси. По Каксу выходило, что он колдурасит на Гоныме, а по Сейси — что он гонымит на Колдурасе.
Оба автора сходились в одном: что не бывает ничего слаще тайм-аута. Вован и сам это знал — можно сказать, чувствовал жопой. Но книги на этом не останавливались и объясняли экономическую диалектику: чтобы позволить себе этот тайм-аут, его надо постоянно откладывать. Ибо люди, вся жизнь которых проходит в одном непрерывном тайм-ауте, никогда не накопят достаточно денег, чтобы позволить его себе хоть когда-нибудь.
Сначала у Вована возник метафизический протест, сопровождавшийся, как обычно в таких случаях, вопросом о границах реальности и о том, могут ли они быть преодолены. Дело было в том, что его зад уже давно превратился в огромную ороговевшую мозоль, и он потерял возможность разгибать спину. «Раз уж я стал так похож на гамадрила, — с обидой думал он, — так я бы лучше действительно им стал. Качался бы себе на лианах, ел бы бананы. Все лучше, чем…»
Черт из службы безопасности, с которым он поделился своими соображениями на эту тему, сказал по секрету, что гамадрилом стать можно, но для этого надо попасть в какое-то лоно (он даже набросал на куске серого пергамента, как его опознать), но вот только сначала надо было дождаться конца кальпы. Что это такое, черт не объяснил — похоже, сам толком не знал.
Но вскоре метафизические вопросы полностью перестали мучить Вована. Он узнал, что в обоих центрах досуга у пацанов из службы безопасности можно взять коксу. Правда, когда Вован услышал, сколько этот кокс стоит, он чуть не припух: всей его коробки с долларами хватало на одну дорожку. Но у службы безопасности были свои резоны: возить сюда кокс было куда как сложнее, чем в Москву.
Кстати, пацаны из службы безопасности были совсем свои, даром что черти. Вован уже давно прятал в своей хибаре таз с водой, куда иногда опускал на несколько минут зад, а черт, приносивший ему зарплату, делал вид, что ничего не замечает. В ответ Вован не замечал того, что коробка с гринами была распечатана и некоторые пластиковые упаковки разорваны — словом шла нормальная командная игра, так что чертям Вован верил. Да и потом, ничего другого на эти бабки купить было все равно нельзя, так что Вован жадничал недолго.
Купив дорожку коксу, он вытягивал ее сквозь свернутую банкноту и выходил из «Бомондовошки» на пленэр.
И тогда наступали те три минуты (максимум три минуты двадцать секунд, потом надо было бежать назад), которых он ждал каждый месяц. С души спадала тяжесть, смутные огни в тумане наливались забытой красотой, и он бывал почти что счастлив. Во всяком случае, именно этих трех минут он и ждал все остальное время.
Но однажды этот распорядок нарушило неожиданное событие. В самом начале второй минуты отдыха на пленэре к нему подлетел ангел.
Вован вздрогнул и испугался — но не ангела, а того, что оплаченный страданием кайф вот-вот обломится.
— Слушай, — сказал ангел, озираясь по сторонам, — чего ты здесь маешься? Пошли отсюда. Тебя ведь здесь уже давно никто не держит.
— Да? — недружелюбно сказал Вован, чувствуя, как по зеркалу кайфа поползла мелкая противная рябь. — Куда ж это я пойду? Мне здесь зарплату платят.
— Да ведь твоя зарплата говно, — сказал ангел. — На нее все равно ничего не купишь, кроме дорожки кокаина раз в месяц.
Вован смерил ангела взглядом.
— Знаешь что, лох, — сказал он, — лети-ка отсюда.
Ангел, судя всему, обиделся — взмахнув крыльями, он взвился в черное небо и скоро превратился в крохотную снежинку, летящую вертикально вверх.
Вован чуть приподнялся на задних ногах и поглядел на далекую цепочку тусклых огней. Кайф был порушен. Впрочем, это уже не играло роли, потому что пора было бежать назад.
— Зарплата говно, — повторил Вован, изготавливаясь к старту. — Во баран, а? Хоть бы Сейси почитал, или Какса. Зарплата здесь обалденная. Просто… Просто такой дорогой кокаин.
Греческий вариант
There ain’t no truth on Earth, man,
there ain’t none higher either.
Hangman’s Blues[2]Вадик Кудрявцев, основатель и президент совета директоров «Арго-банка», был среди московских банкиров вороной ослепительно белого цвета. Во-первых, он пришел на финансовые поля обновленной России не из комсомола, как большинство нормальных людей, а из довольно далекой области — театра, где успел поработать актером. Во-вторых, он был просто неприлично образован в культурном отношении. Его референт Таня любила говорить грамотным клиентам:
— Вы, может, знаете — был такой поэт Мандельштам. Так вот, он писал в одном стихотворении: «Бессонница, Гомер, тугие паруса — я список кораблей прочел до середины…» Это, значит, из «Илиады», про древнегреческий флот в Средиземном море. Мандельштам только до середины дошел, а Вадим Степанович этот список читал до самого конца. Вы можете себе представить?
Особенно сильно эти слова поразили одного готового на все филолога, искавшего в «Арго-банке» кредитов (он хотел издать восьмитомник комиксов по мотивам античной классики). Дослушав Танин рассказ, он немедленно прослезился и вспомнил, как Брюсов советовал молодому Мандельштаму бросить поэзию и заняться коммерцией, но тот сослался на недостаток способностей. По мнению филолога, эти два сюжета, поставленные рядом, убедительно доказывали первенство банковского дела среди изящных искусств. Филолог клялся написать об этом бесплатную статью, но кредита ему все равно не дали. Даже самая изысканная лесть не могла заставить Вадика Кудрявцева начать бизнес с недотепой — прежде всего он был прагматиком.
Прагматизм, соединенный со знанием системы Станиславского, и помог ему выстоять в инфернальном мире русского бизнеса. С профессиональной точки зрения Кудрявцев был великолепно подготовлен. Он владел английским языком, понятиями и пальцовкой — в этой области он импровизировал, но всегда безошибочно. Он умел делать стеклянные глаза человека, опаленного знанием высших государственных тайн, и был неутомимым участником элитных секс-оргий, где устанавливаются самые важные деловые контакты. Он мог, приняв на грудь два литра «Абсолюта», подолгу париться в бане со строгими седыми мужиками из алюминиево-космополитических или газово-славянофильских сфер, после чего безупречно вписывал свой розовый «Линкольн» в повороты Рублевского шоссе на ста километрах в час.
Вместе с тем Кудрявцев был человеком с явными странностями. Он был неравнодушен ко всему античному — причем до такой степени, что многие подозревали его в легком помешательстве (видимо, поэтому приблудный филолог и решил обратиться к нему за кредитом). Говорили, что надлом произошел с ним еще при работе в театре, во время проб на роль второго пассивного сфинкса в гениальном «Царе Эдипе» Романа Виктюка. В это трудно поверить — как актер Кудрявцев был малоизвестен и вряд ли мог заинтересовать мастера. Скорее всего, этот слух был пущен имиджмейкером, когда на Кудрявцева уже падали огни и искры совсем иной рампы.
Но все же, видимо, в его прошлом действительно скрывалась какая-то тайна, какой-то вытесненный ужас, связанный с древним миром. Даже название его банка заставляло вспомнить о корабле, на котором предприниматель из Фессалии плавал не то по шерстяному, не то по сигаретному бизнесу. Правда, была другая версия — по ней слово «арго» в названии банка употреблялось в значении «феня».
Причиной было то, что Кудрявцев, услышав в Америке про мультикультурализм, активно занялся поисками так называемой identity и в результате лично обогатил русский язык термином «бандир», совместившим значения слов «банкир» и «бандит». А мелкие сотрудники банка уверяли, что причина была еще проще — свое дело Кудрявцев начинал на развалинах «Агробанка», и на новую вывеску не было средств. Поэтому он просто велел поменять местами две буквы, заодно избавившись от мрачно черневшего в прежнем названии гроба.
На рабочем столе Кудрявцева всегда лежали роскошные издания Бродского и Калассо со множеством закладок, а в углах кабинета стояли настоящие античные статуи, купленные в Питере за бешеные деньги, — Амур и Галатея, семнадцать веков тянущиеся друг к другу, и император Филип Аравитянин с вырезанным на лбу гуннским ругательством. Говорили, что мраморного Филипа за большие деньги пытались выкупить представители фонда Сороса, но Кудрявцев отказал.
Часто он превращал свою жизнь во фрагмент пьесы по какому-нибудь из античных сюжетов. Когда его дочерний пенсионный фонд «Русская Аркадия» самоликвидировался, он не захлопнул стальные двери своего офиса перед толпой разъяренного старичья, как это делали остальные.
Перечтя у Светония жизнеописание Калигулы, он вышел к толпе в короткой военной тунике, со скрещенными серебряными молниями в левой руке и венке из березовых листьев. Сотрудники отдела фьючерсов несли перед ним знаки консульского достоинства (это, видимо, было цитатой из «Катилины» Блока), а в руках секретаря-референта Тани сверкал на зимнем солнце серебряный орел какого-то древнего легиона, только в рамке под ним вместо букв «S.P.Q.R» была лицензия Центробанка.
Остолбеневшим пенсионерам было роздано по пять римских сестерциев с профилем Кудрявцева, специально отчеканенных на монетном дворе, после чего он на варварской латыни провозгласил с крыльца:
— Ступайте же, богатые, ступайте же, счастливые!
Телевидение широко освещало эту акцию; комментаторы отметили широту натуры Кудрявцева и некоторую эклектичность его представлений о древнем мире.
Подобные выходки Кудрявцев устраивал постоянно. Когда сотрудников «Арго-банка» будили среди ночи мордовороты из службы безопасности и, не дав толком одеться, везли куда-то на джипах, те не слишком пугались, догадываясь, что их просто соберут в каком-нибудь зале, где под пение флейт и сиринг председатель совета директоров исполнит перед ними уже надоевшее подобие вакхического чарльстона.
Пока странности Кудрявцева не выходили за более-менее нормальные рамки, он был баловнем телевидения и газет, и все его эскапады сочувственно освещались в колонках светской хроники. Но вскоре от его поведения стала поеживаться даже либеральная Москва конца девяностых.
Красно-желто-коричневая пресса открыто сравнивала его с Тиберием, к несчастью, Кудрявцев давал для этого все больше и больше оснований. Ходили невероятные истории о роскоши его многодневных оргий в пионерлагере «Артек» — если даже десятая часть всех слухов соответствует истине, и это слишком. Достаточно напомнить, что причиной отказа Майкла Джексона от запланированного чеченского тура был не излишне бурный энтузиазм чеченского общества, как сообщали некоторые газеты, а финансирование этого проекта «Арго-банком».
Психические отклонения у Кудрявцева начались из-за депрессии, вызванной неудачами в бизнесе. Он потерял много денег и стоял перед лицом еще более серьезных проблем. Ходят разные версии того, почему это произошло. По первой из них, причиной была заморозившая московский финансовый рынок цепь неудачных операций одного полевого командира. По другой, менее правдоподобной, но, как часто бывает, более распространенной, у Кудрявцева возник конфликт с одним из членов правительства, и он попытался опубликовать на него компромат, купленный во время виртуального сэйла на сервере в Беркли.
На это согласился только журнал «Вопросы философии», обещавший напечатать материалы в первом же номере. Кудрявцев лично приехал посмотреть гранки, но в журнале к тому времени успели произойти большие перемены. Встав при появлении Кудрявцева с медитационного коврика, новый редактор открыл сейф и вернул ему пакет с компроматом. Кудрявцев потребовал объяснений. С интересом разглядывая его расшитую павлинами тогу, редактор сказал:
— Вы, я вижу, человек продвинутый и должны понимать, что наша жизнь — не что иное, как ежедневный сбор компромата на человеческую природу, на весь этот чудовищный мир и даже на то, что выше, как намекал поэт Тютчев. Помните — «нет правды на земле…» В чем же смысл выделения членов правительства в какую-то особую группу? И потом, разве может что-нибудь скомпрометировать всех этих людей? Да еще в их собственных глазах?
Скорее всего пакет с компроматом, так нигде и не вынырнувший, был легендой, но врагов у Кудрявцева было более чем достаточно, и он мог ожидать удара с любой стороны. Пошатнувшиеся дела вынудили его резко пересмотреть свой создавшийся в обществе имидж — особенно в связи с тем, что группировка, под контролем которой он действовал, предъявила ему своего рода ультиматум о моральной чистоплотности. «На нас из-за тебя, — сказали Кудрявцеву, — по базовым понятиям наезжают».
По совету партнеров Кудрявцев решил жениться, чтобы производить на клиентов более степенное впечатление.
Он не стал долго выбирать. Секретарша-референт Таня в ответ на его вопрос испуганно сказала «да» и выбежала из комнаты. Для оформления свадьбы был нанят тот самый филолог, который хотел получить кредит на комиксы.
— Короче, поздняя античность, — сказал Кудрявцев, объясняя примерное направление проекта. — Напиши концепцию. Тогда, может, и на книжки дам.
Филолог имел отдаленное представление о древних брачных обычаях. Но поскольку он действительно был готов на все, он провел вечер над пачкой пыльных хрестоматий и на следующий день изготовил концепт-релиз. Кудрявцев сразу же снял главный зал «Метрополя» и дал два дня на все приготовления.
Как водится, он дал не только время, но и деньги. Их было более чем достаточно, чтобы за этот короткий срок оформить зал. Кудрявцев выбрал в качестве основы врубелевские эскизы из римской жизни. Но филологу, разработавшему проект, этого показалось мало. В нем, видимо, дремал методист — не в смысле религии, а в смысле оформления различных праздников. Он решил, что верней всего будет провести ритуал так, как описано в древних источниках. Единственное описание он нашел в «Илиаде» и, как мог, приспособил его к требованиям дня.
— Было принято собирать лучших из молодежи и устраивать состязания перед лицом невесты, — сообщил он Кудрявцеву. — Мужа выбирала она сама. Этот обычай восходит к микено-минойским временам, а вообще здесь явный отпечаток родоплеменной формации. На самом деле, конечно, жених был известен заранее, а на состязании главным образом жрали и пили. Потом это стало традицией у римлян. Вы ведь знаете, что Рим эпохи упадка был предельно эллинизирован. И если существовал греческий вариант какого-либо обряда…
— Хорошо, — перебил Кудрявцев, понявший, что филолог может без всякого стыда говорить так несколько часов подряд. — Соберу людей. Заодно и перетрем.
И вот настал день свадьбы. С раннего утра к «Метрополю» съехались женихи на тяжелых черно-синих «мерседесах». Им объяснили, что свадьба будет несколько необычной, но большинству идея понравилась. Пока гости сдавали оружие и переодевались в короткие разноцветные туники, сшитые в мосфильмовских мастерских, холл «Метрополя» напоминал не то титанический предбанник, не то пункт санобработки на пятизвездочной зоне.
Возможно, гости Кудрявцева с такой веселой легкостью согласились стать участниками еще неясной им драмы именно из-за обманчивого сходства некоторых черт происходящего с повседневной рутиной. Но, когда приготовления были закончены и женихи вошли в пиршественный зал, у многих в груди повеяло холодом.
— Почему темно так? — спросил Кудрявцев. — Халтура.
На самом деле древнеримский интерьер был воссоздан с удивительным мастерством. На стенах, задрапированных синим бархатом с изображениями Луны и светил, висели доспехи и оружие. По углам курились треножники, одолженные в Пушкинском музее, а ложа, где должны были возлежать участники оргии, упирались в длинный стол, убранство которого заставило бы любого ресторанного критика ощутить все ничтожное бессилие человеческого языка. И все же в этом великолепии чувствовалось нечто неизбывно-мрачное.
Услышав слова Кудрявцева, крутившийся вокруг него филолог в розовой тунике отчего-то заговорил о приглушенном громе, который Набоков различал в русских стихах начала века. По его мысли, если в стихах было эхо грома, то в эскизах Врубеля, по которым был убран интерьер, был отсвет молнии, отсюда и грозное величие, которое…
Кудрявцев не дослушал. Это, конечно, было полной ерундой. На самом деле зал больше всего напоминал ночной Новый Арбат с горящими огоньками иллюминации, так что опасаться было нечего. Справившись со своими чувствами, он отпихнул филолога ногой и принял из рук мальчика-эфиопа серебряную чашу с шато-дю — пре.
— Веселитесь, ибо нету веселья в царстве Аида, — сказал он собравшимся и первым припал губами к чаше.
Таня сидела на троне у стены. Наряд невесты, описанный у Диогена Лаэртского, был воспроизведен в точности. Как и положено, ее лицо покрывал толстый слой белой глины, а пеплум был вымазан петушиной кровью. Но ее головной убор не понравился Кудрявцеву с первого взгляда. В нем было что-то глубоко совковое — при цезаре Брежневе в такие кокошники одевали баб из фольклорных ансамблей. Подбежавший филолог стал божиться, что лично сверял выкройки с фотографиями помпейских фресок, но Кудрявцев тихо сказал:
— О кредите забудь, гнида.
Под взглядами женихов Таня совсем пригорюнилась. Она уже десять раз успела пожалеть о своем согласии и теперь мечтала только о том, чтобы происходящее быстрее кончилось. На лица собравшихся она старалась не смотреть — ее глаза не отрывались от огромного бюста Зевса, под которым было смонтировано что-то вроде вечного огня на таблетках сухого спирта.
«Господи, — неслышно шептала она, — зачем все это? Я никогда тебе не молилась, но сейчас прошу — сделай так, чтобы всего этого не было. Как угодно, куда угодно — забери меня отсюда…»
На Зевса падал багровый свет факелов, тени на его лице подрагивали, и Тане казалось, что бог шепчет что-то в ответ и успокаивающе подмигивает.
Довольно быстро собравшиеся напились. Кудрявцев, наглотавшийся каких-то таблеток, стал маловменяем.
— Пацаны! Все знают, что я вырос в лагере, — повторял он слова Калигулы, обводя расширенными зрачками собравшихся.
Сначала его понимали, хоть и не верили. Но когда он напомнил собравшимся, что его отец — всем известный Германик, люди в зале начали переглядываться. Один из них тихо сказал другому:
— Не въеду никак. Отец у нас всех один, а кто такой Германик? Это он про Леху Гитлера из Подольска? Он че, крышу хочет менять? Или он хочет сказать, что на германии поднялся?
Возможно, поговори Кудрявцев в таком духе чуть подольше, у него возникли бы проблемы. Но, на свое счастье, он вовремя вспомнил, что нужно состязаться за невесту.
До этого момента у трона, где сидела Таня в своем метакультурном кокошнике, по двое-трое собирались женихи и говорили о делах, иногда шутливо пихая друг друга в грудь. Назвать это состязанием было трудно, но Кудрявцев был настроен серьезнее, чем формальные претенденты. Растолкав женихов, он поднял руку и дал знак музыкантам.
Умолкли флейты, замолчал переодетый жрецом Кибелы шансонье Семен Подмосковный, до этого певший по листу стихи Катулла. И в наступившей тишине, нарушаемой только писком сотовых телефонов, гулко и страстно забил тимпан.
Кудрявцев пошел по кругу, сначала медленно, подолгу застывая на одной ноге, а потом все быстрее и быстрее. Его правая рука со сжатой в кулак ладонью была выставлена вперед, а левая плотно прижата к туловищу. Сначала в этом действительно ощущалось нечто античное, но Кудрявцев быстро впал в экстаз, и его движения потеряли всякую культурную или стилистическую окрашенность.
Его танец, длившийся около десяти минут, был неописуемо страшен. В конце он упал на колени, откинулся назад и принялся бешено работать пальцами выброшенных перед собой рук. Туника задралась на его мокром животе, и отвердевший член, раскачиваясь в такт безумным рывкам тела, как бы ставил восклицательные знаки в конце кодированных посланий, отправляемых в пустоту его пальцами. И во всем этом была такая непобедимая ярость, что женихи дружно попятились назад. Если у кого-то из них и были претензии по поводу слов, произнесенных Кудрявцевым несколько минут назад, они исчезли. Когда, обессилев, он повалился на пол, в зале надолго установилась тишина.
Открыв глаза, Кудрявцев с удивлением понял, что женихи смотрят не на него, а куда-то в сторону. Повернув голову, он увидел человека, которого раньше не замечал. На нем была ярко-красная набедренная повязка и черная майка с крупной надписью «God is Sexy». Эта майка, не вполне вписывавшаяся в стилистику вечера, уравновешивалась сверкающим гладиаторским шлемом, похожим на комбинацию вратарской маски с железным сомбреро. За спиной у человека был тростниковый колчан, полный крашенных охрой стрел. А в руках был неправдоподобно большой лук.
— Объявись, братуха, — неуверенно сказал кто-то из женихов. — Ты кто?
— Я? — переспросил незнакомец глухим голосом. — Как кто? Одиссей.
Первым кинулся к дверям все понявший филолог. И его первого поразила тяжелая стрела. Удар был настолько силен, что беднягу сбило с ног, и, конечно, сразу же отпали все связанные с восьмитомником вопросы. Пока женихи осмысляли случившееся, еще трое из них, корчась, упали на пол. Двое отважно бросились на стрелка, но не добежали.
Неизвестный стрелял с неправдоподобной быстротой, почти не целясь. Все рванулись к дверям, и, конечно, возникла давка, женихи отчаянно колотили в створки, умоляя выпустить их, но без толку. Как выяснилось впоследствии, за дверью в это время сразу несколько служб безопасности держали друг друга на стволах, и никто не решался отпереть замок.
В пять минут все было кончено. Кудрявцев, пришпиленный стрелой к стене, что-то шептал в предсмертном бреду, и из его перекошенного рта на мрамор пола капала темная кровь. Погибли все, кроме спрятавшегося за клепсидрой Семена Подмосковного и потерявшей сознание Тани.
Придя в себя, она увидела множество людей, сновавших между трупами. Протыкая воздух растопыренными пальцами, они возбужденно говорили по мобильным, и на нее не обратили внимания. Встав со своего трона, она сомнамбулически прошла между луж крови, вышла из гостиницы и побрела куда-то по улице.
В себя она пришла только на набережной. Люди, шедшие мимо, были заняты своими делами, и никто не обращал внимания на ее странный наряд. Словно пытаясь что-то вспомнить, она огляделась по сторонам и вдруг увидела в нескольких шагах от себя того самого человека в гладиаторском шлеме. Завизжав, она попятилась и уперлась спиной в ограждение набережной.
— Не подходи, — крикнула она, — я в реку брошусь! Помогите!
Разумеется, на помощь никто не пришел. Человек снял с головы шлем и бросил его на асфальт. Туда же полетели пустой колчан и лук. Лицом незнакомец немного походил на Аслана Масхадова, только казался добрее. Улыбнувшись, он шагнул к Тане, и та, не соображая, что делает, перевалилась через ограждение и врезалась в холодную и твердую поверхность воды.
Первым, что она ощутила, когда вынырнула, был отвратительный вкус бензина во рту. Человека в черной майке на набережной видно не было. Таня почувствовала, что рядом с ней под водой движется большое тело, а потом в воздух взлетел фонтан мутных брызг, и над поверхностью реки появилась белая бычья голова с красивыми миндалевидными глазами — такими же, как у незнакомца с набережной.
— Девушка, вы случайно не Европа? — игриво спросил бык знакомым по «Метрополю» глухим голосом.
— Европа, Европа, — отплевываясь, сказала Таня. — Сам-то ты кто?
— Зевс, — просто ответил белый бык.
— Кто? — не поняла Таня.
Бык покосился на сложной формы шестиконечные кресты с какими-то полумесяцами, плывшие над ограждением набережной, и моргнул.
— Ну, Зевс Серапис, чтоб вам понятней было. Вы же меня сами позвали.
Таня почувствовала, что у нее больше нет сил держаться на поверхности — отяжелевший пеплум тянул ее на дно, и все труднее было выгребать в мазутной жиже. Она подняла глаза — в чистом синем небе сияло белое и какое-то очень древнее солнце. Голова быка приблизилась к ней, она почувствовала слабый запах мускуса, и ее руки сами охватили мощную шею.
— Вот и славно, — сказал бык. — А теперь полезайте мне на спину. Понемногу, понемногу… Вот так…
Who by fire
There'll be the breaking of the ancient Western code…[3]
Leonard CohenСправа от Бориса Марленовича, надежно скрытого черными очками и париком, сидели двое пассажиров, которые начали доставать его своим беспредметно-претенциозным базаром еще до взлета. Говорили они громко, не стесняясь окружающих, словно сидели в салоне первого класса одни. Точнее, говорил в основном один из них, плешиво-бородатенький и счастливо-пьяный, похожий на эйфорического Ильича после открытия немецкой кредитной линии. Другой, напоминающий что-то среднее между Черномырдиным и большой медведицей, помалкивал, перебирая большую связку тамагочи, висевшую у него на руке наподобие четок — там была целая виртуальная птицефабрика, и кормить электронных цыплят приходилось довольно часто. По этой связке Борис Марленович сразу вычислил хозяйственника старой советской школы. А вот с его говорливым спутником ясности не было никакой, и это раздражало Бориса Марленовича, потому что он привык понимать все сразу.
— Русский народ, — вещал этот непонятный, кося хитро-пьяным глазом по салону, — никогда не знал свободы. Не познал он ее и сейчас. Нормальное состояние России — это заморозки. И вся ее история заключается в том, что она рывками движется от одной оттепели к другой, все время стремясь к свободе и каждый раз промахиваясь. Зато когда выпадает оттепель, ее сразу чувствуешь. Дело тут не в политике и не в экономике — это все туфта, как закажешь, так тебе аналитики и напишут. Просто что-то появляется в воздухе, и на некоторое время становится легче дышать. Нам повезло — была «горбачевская оттепель». Подышали немного перед олигархатной революцией. А следующей оттепели теперь лет тридцать ждать. Если не сто.
— Ну ты все-таки не очень, — тихо отвечал второй.
— Нет-с, Павел Сергеич, на нашем веку будет главным образом Советская власть с публичными домами и игорными заведениями. Вонять, короче, будет как при Брежневе. Уже сейчас пованивает. В любом месте, где плотность наворованных денег на квадратный метр превышает санитарную норму… Стоит ли удивляться, что люди, которые не могут жить по этим гнусным правилам, берутся за оружие?
Такого Борис Марленович не вынес.
— Слушай, — сказал он, поворачиваясь к Ильичу, — если у тебя нос такой чувствительный, так чего ты «Дельтой» летишь, да еще первым классом? Летел бы себе «Аэрофлотом». В багажном отделении.
Ильич вздрогнул и расплескал немного водки из пластикового стаканчика, который держал в руке. Посмотрев на Бориса Марленовича, он пару секунд соображал, что бы ответить.
— Вот, — сказал он наконец. — Типичный правый радикал. Вы ведь правый радикал, признайтесь?
Борис Марленович уже раскаялся, что влез в разговор.
— У меня твои правые радикалы в приемной сидят, — сказал он. — Которые еще в осадок не выпали. И левые радикалы тоже сидят. Правые справа сидят, а левые слева. Понял? А теперь помолчи, лысый. Мне выспаться надо.
— Ты чего, крутой, да? — включился в беседу хозяйственник, наведя на Бориса Марленовича два тяжелых глаза. — Крутой, как Эльбрус? Я таких много повидал. Где вот только они теперь…
— Во-во, — поддакнул лысый. — Если ты такой ваще вертикальный, чего ты не на собственном «Боинге» летишь?
Борис Марленович покачал головой. Он мог бы, конечно, сказать, что у него не «Боинг», как у какого-нибудь пошлого араба, а нормальный «А-320», на котором сейчас как раз меняют правый двигатель, но собеседники вряд ли того стоили. Тем более, что к ним уже шли по проходу — двое от кабины пилота и трое со стороны хвоста. Борис Марленович увидел, как один из подошедших снял с руки у хозяйственника связку тамагочи, а другой быстро и аккуратно разогнул пальцы Ильича, вынимая из них папочку, которую тот прижал к груди. От неожиданности двое не сопротивлялись. Смотреть на это было тяжко, и Борис Марленович отвернулся к окну. До него долетали обрывки тихого разговора. Потом что-то взволнованно залопотала по-английски стюардесса.
— Да они сами хотят пересесть, — объяснял ей один из подошедших, — добровольно. Да, да. Хотят ближе к хвосту. Они суеверные. Считают, что там безопаснее… А я перевожу.
— Тихо, сука… — негромко сказал другой переводчик.
Борис Марленович наморщился, надел наушники и стал слушать Вивальди. Ажурные тучи внизу были неправдоподобно красивы, и Борис Марленович представил себе, что музыка в наушниках возникает оттого, что крохотная тень самолета скользит по застывшим белым холмам и ущельям, как игла по звуковой дорожке. Через несколько минут его вежливо тронули за локоть. Отвернувшись от иллюминатора, Борис Марленович увидел, что беспокойных соседей рядом уже нет.
— Личности установили, — сказал референт. — Лысый — Валентин Западво, адвокат Буранчика. Он, я так полагаю, речь перед жюри репетировал. У него такая стратегия защиты, что Буранчик — жертва культурно-климатической парадигмы, трагически заблудившаяся в поисках identity.
— А-а-а, — протянул Борис Марленович. — Вот оно что. А я уже думать стал — кто это там за оружие берется без команды? Понятно. А ведь оправдают Буранчика, как пить дать оправдают. Убедительно говорит, сукин сын.
— Второй — Павел Лобков. Он по никелю и немного по понятиям.
— То-то я смотрю, лицо знакомое. Что они, по одному делу идут?
Референт кивнул.
— Смотрите, какая у него штука интересная была, — сказал он, поднимая связку плоских электронных амулетов. — Я сначала подумал, это обычные тамагочи. А потом смотрю, они все с фамилиями. И в каждом вместо цыпленка депутатик маленький на трибунке. Пятнадцать с трибунок говорят, а трое ручки протягивают. А трое вот упали только что и лежат. Не пойму — их покормить надо, что ли…
— Ну и что дальше?
— А вот здесь, видите, батарейка. И проводок идет. А вот здесь — видите, как телефон сотовый, только кнопки какие-то неясные. И прямо к самолетной линии подключено, чтобы все время быть на связи. Понимаете? Это он свою фракцию с собой возит.
— Интересно, — сказал Борис Марленович, с любопытством оглядывая электронные четки. — Слышал про такое, а вижу первый раз. Чудеса, и только. Технология… Ну ничего, нам не завидно. У нас такая фиговинка всего одна, зато самая-самая главная.
— Во, еще один повалился. И еще один, надо же. И еще, мама родная…
— Слушай, а ты кнопок никаких не нажимал? — подозрительно спросил Борис Марленович.
— Да только красную вот эту. Она зазвонила, ну я и нажал…
— Иди-ка отдай хозяину от греха подальше. Сколько еще до Нью-Йорка?
— Шесть часов.
— Я посплю тогда. Разбудишь, когда подлетим.
Как всегда, аэропорт JFK угнетал полной невозможностью найти такую точку, где не звучала бы суетливая русская речь. Быстро пройдя формальности, Борис Марленович зашагал к группе встречающих — он далеко обогнал прилетевшую с ним свиту, и был момент, когда мизансцена напомнила референту виденное в Париже монументальное полотно, изображавшее высадку Наполеона в Африке.
— Ну? — спросил Борис Марленович, подойдя к встречающим.
— На месте, — ответил молодой человек с еле заметным наушником, похожим на маленькую змейку, наполовину вползшую ему в ухо. — Под полным наблюдением и контролем. С утра находится в районе South Street Seaport, как обычно.
— Хорошо, — сказал Борис Марленович. — Где стилист? Я бы хотел подготовиться… Нет, прямо здесь — времени мало.
Стилист в огромных роговых очках покорно нырнул вслед за Борисом Марленовичем за брезентовое полотно, которое растянули на весу вставшие по кругу сопровождающие, непроницаемой стеной отгородив Бориса Марленовича от зала. Референт подумал, что за такими же перегородками из ткани, растянутыми на кольях, совещались когда-то перед битвами японские князья.
— Начнем с исподнего, — ворковал за тканью невидимый стилист. — Это будет смело и игриво — лайковые трусики от Житруа… Рубашка строгая и стильная — шелк от Валентино… Галстук под часы — Пьер Бальман. Костюмчик, понятно, светлый — Клод Монтана… Нравится?
— Монтана! — весело отвечал невидимый Борис Марленович.
— Носочки ваши оставим, как раз подойдут. Ботиночки от Чезаре Пачиотти, с кинжальчиками. В них вы будете, хи-хи, как Золушка…
— Это в каком смысле?
— Гарантирован волшебный вечер и ночь. А к утру развалятся, если ходить много будете.
— Не буду много ходить, — сказал Борис Марленович, выходя из-за импровизированной ширмы. — Не планирую.
Через сорок минут его белый лимузин с тонированными стеклами остановился на Фултон Стрит. Следом затормозила длинная кавалькада машин.
— Если не доезжая до места, как вы сказали, то лучше выйти здесь, — сказал референт. — Сейчас она метрах в ста.
— Отлично, — сказал Борис Марленович. — Давай снаряжение.
— Вот, — сказал референт, открывая на коленях небольшой чемоданчик. — Эту штуку крепите на ухе… Не, наоборот. Вот эту дужку — за ухо, а этот проводочек с наушником продеваете под мочкой и суете прямо внутрь… Видите, он специально телесного цвета, чтобы заметно не было. А микрофон у вас вшит прямо в лацкан.
— А если я пиджак сниму?
— Ничего. У него радиус — сорок метров. С вами на связи постоянно находятся суфлер и консультанты — линия на вашем наушнике многоканальная. Видите вон тот длинный синий вэн? Они все в нем. Считайте, целая команда «Что, где, когда» плюс компьютер с библиотекой Конгресса.
— Суфлер-то хороший? А то у меня с английским иногда…
— Все будет в лучшем виде. Если английское слово забудете, или если какая-нибудь местная cultural reference нужна, кашляете один раз. Если сострить хотите, то два. А если хотите сказать что-нибудь невероятно тонкое, или там интеллектом надавить, кашляете три раза. Охрана, кстати, на связи все время.
— Только чтобы не путались под ногами.
— Борис Марленович, — сказал референт, нежно беря босса за руку, — может быть, еще разок подумаете? Мы бы для вас целый кордебалет таких организовали. И безо всякого риска.
— Вот никто из вас, молодых, не понимает, — сказал Борис Марленович, снимая кисть референта со своего предплечья. — Льва на сафари тоже можно из офиса заказать. Его за пять минут с вертолета грохнут и доложат. Но ведь люди на охоту сами ходят.
— Тогда хоть разводной ключ возьмите.
— Какой еще разводной ключ?
— Универсальный, — горячо ответил референт, и в его руке появился небольшой черный пистолет. — Любого разведет, даже в бронежилете. А там и наши подбегут.
Борис Марленович брезгливо покосился на оружие и протянул было к нему руку, но в последний момент его ладонь изменила траекторию и выдернула фиолетовую гвоздику из укрепленной на стене вазочки. Обломав стебель, он продел цветок в петлицу.
— Ты мне еще цепь дай на шею, — сказал он. — Я никого разводить не буду. Сердце не то.
— Я знаю, вы добрый, — вздохнул референт. — Романтик. А ведь в России вас считают такой, знаете, акулой, холодной и безжалостной.
— Правильно считают, — сказал Борис Марленович. — Мне ведь тоже не вожжа под хвост попала. Просто все это имеет для меня большое сим-во-ли-чес-кое значение. Как по-английски символическое значение?
«Symbolic meaning», — сказал голос в правом ухе.
— Симболик минин, — повторил Борис Марленович, открывая дверь лимузина, — и симболик Пожарский. Слышите меня хорошо? Прием. Чего рыбой-то так воняет?
«Слышим и видим вас отлично, — сказал голос в ухе. — Тут рядом рыбный рынок — Fulton Street Fish Market. А объект по-прежнему на South Street Seaport. Сейчас идите прямо…»
Толпа на дощатом помосте живыми кольцами окружала разного рода фокусников и умельцев, выступавших перед публикой. Борис Марленович простоял минуту или две в одном из таких колец — возле черного парня, который под аккомпанемент барабана подныривал грудью под низкую планку, немыслимо изгибаясь, но оставаясь на ногах. Но Бориса Марленовича совершенно не интересовал черный артист. Он смотрел в другую сторону — на нее.
Она была точно такой же, как и месяц назад, когда он увидел ее из окна машины. Это была женщина лет тридцати, может быть — тридцати пяти. На ней была светло-зеленая хламида, терновый венец с длинными зелеными шипами и зеленые сандалии. Ее простое и милое лицо было покрыто зеленым гримом в тон одежде, а на руках были зеленые перчатки. В правой руке она держала зеленый факел, а в левой — бутафорскую зеленую книгу. Недалеко от нее стоял скучающий фотограф. Когда стало ясно, что Борис Марленович приближается именно к ней, она подняла голову и улыбнулась.
— Хотите сфотографироваться? — спросила она. — Если да, то давайте быстрее, пока светло.
— Вы, может быть, удивитесь, — сказал Борис Марленович, с некоторым усилием произнося английские слова, — но я хочу просто… э-э-э… познакомиться.
— У вас странный акцент, — сказала она. — Вы откуда? Дайте я угадаю… Из Греции?
— Угадали и нет, — ответил Борис Марленович. — Я немножко из России. И немножко с Кипра. А зовут меня Борис Марленович Соленый.
Он кашлянул три раза.
— Фамилия, конечно, смешная, но чеховская. Наполовину. А на другую половину — фрейдовская, хе-хе. По телевизору не слышали? Странно.
— А меня зовут…
— Стоп, — сказал Борис Марленович. — Я хочу, чтобы сегодня вы были просто Свободой. Позвольте мне так и называть вас, а? Для меня это важно.
— О'кей, — сказала Свобода и улыбнулась. — О'кей. Как дела, Борис?
— Неплохо, Свобода. Может, прогуляемся вместе?
— Вообще-то я работаю, — сказала Свобода и оглянулась на фотографа.
В руках Бориса Марленовича появился плотный белый конверт.
— А я и предлагаю вам работу, — сказал он.
— Какую еше работу? — нахмурилась Свобода.
Борис Марленович откашлялся.
— По специальности, — сказал он с улыбкой, протягивая конверт Свободе. — Освободите меня на несколько минут от одиночества. Больше я ни о чем не попрошу, обещаю.
Свобода настороженно взяла конверт, заглянула в него и несколько раз моргнула зелеными веками.
— Вы что, арабский принц из Сибири? — спросила она.
— Арабские принцы у меня в приемной сидят, — сказал Борис Марленович. — Между правыми и левыми радикалами. Так что?
— Богатый парень, — сказала Свобода. — Понятно.
Дойдя до ограждения, за которым плескалась темная вода, они оперлись локтями о деревянные перила.
— Только не подумайте, что фотограф состоит при мне сутенером, — сказала Свобода, вглядываясь в разноцветные огни Бруклина на той стороне Ист-Ривер. — Просто сейчас не сезон. Вы первый раз в Нью-Йорке? Хотите, я расскажу, что мы видим вокруг? Видите вон те желто-белые огоньки? Это River Cafe. А этот мост…
— Знаю, — перебил Борис Марленович. — Имени Бруклина. Я вам про него такое могу рассказать, чего вы сами не слышали.
— Например?
Борис Марленович солидно откашлялся.
— Ну например… э-э-э-э… Может, знаете, в начале века был такой поэт Маяковский? Он про этот мост стихотворение написал. Так и называлось — «Бруклинский мост». И, значит, в этом стихотворении негры, то есть афроамериканцы, прыгали с Бруклинского моста в Гудзон. От невыносимой легкости бытия. Обратите внимание, прыгали именно в Гудзон, хотя здесь Ист-Ривер. Три мили, значит, пролетали — через весь Манхэттен. Между прочим… э-э-э… у вашего Кастанеды дон Хенаро прыгал на семь миль дальше, зато у нас на пятьдесят два года раньше.
— Интересно, — улыбнулась Свобода. — А в музыке вы так же разбираетесь, как в поэзии?
— Еще бы. Вот эта песня, например. Которую на том паруснике крутят… — Борис Марленович кашлянул еще раз. — Это Леонард Коэн.
— Поразительно, — сказала Свобода, уже с искренним любопытством глядя на Бориса Марленовича. — Действительно, это Коэн. А про что эта песня, тоже знаете?
— Конечно… э-э-э… Челси хотел. То есть хотел не Челси, а Джанис Джоплин. Но в гостинице Челси… Да. Короче, была такая певица, Джанис Джоплин, у которой был с Коэном роман. Они любили друг друга в этой гостинице. Вам нравится Коэн?
— Не то слово, — сказала Свобода и вздохнула. — В свое время я мечтала снять на сутки тот номер в Челси, где они встречались. Но потом поняла — он всегда будет кем-то занят.
— А вы знаете — сказал Борис Марленович, — у меня такое чувство, что, если мы поедем в эту гостиницу прямо сейчас, этот номер будет свободен… Я повторяю, такое чувство, что этот номер будет свободен через… Сколько туда ехать? Минут двадцать? Через двадцать минут.
Номер и правда оказался свободен, только почему-то не прибран. Похоже, постояльцы покидали его в спешке — кровать была в полном беспорядке, на полу валялся мужской носок и несколько новеньких стодолларовых бумажек, а электрочайник, стоявший на стойке сразу за дверью, был еще теплым. На вкус Бориса Марленовича, привыкшего к более строгим интерьерам, номер выглядел необычно — зеркальная стена над изголовьем кровати отражалась в такой же зеркальной поверхности напротив, из-за чего казалось, что кровать стоит в туннеле, с двух сторон уходящем в меркнущую бесконечность.
— Кровать-то могли бы и прибрать, — буркнул Борис Марленович.
Свобода осматривала комнату с живым интересом. У окна стоял журнальный столик и два кресла — на одном валялась большая плюшевая обезьяна, похожая на бруклинскую тетку Микки Мауса, а на другом лежала девственная скрипка из клееной фанеры, явно не знавшая даже игрушечного смычка. На столике между ними почему-то лежала пара очень подозрительных игральных костей.
Борис Марленович тихонько прочистил горло.
— Ты что, простужен? — спросила Свобода. — Все время кашляешь.
— Нет, — сказал Борис Марленович. — Я просто подумал, э-э-э… что неубранная кровать — это символично. Помнишь, как в этой песне? Giving me head on the unmade bed while the limousines wait in the street…[4]
Свобода посмотрела на Бориса Марленовича пустыми зелеными глазами.
— Насчет лимузина — это красиво совпало, — сказала она, кладя ему на плечо нежные пальцы. — А вот насчет giving you head…[5] Даже не знаю. Вообще, это не в моих правилах. Но раз уж у нас сегодня такой вечер караоке… Давай так — если ты помнишь, что в песне дальше…
— You told me again that you prefer handsome men, — быстро сказал Борис Марленович и облизнул пересохшие губы, — but for me you would make an exception.[6]
— О'кей, — сказала Свобода и улыбнулась. — Я сделаю для тебя исключение.
Коридор, перекрытый с двух сторон охраной, был пуст — только перед самой дверью в номер стояли референт и парень в белой куртке официанта, слишком тесной для его спецназовских габаритов. Перед парнем был сервировочный столик на колесах, на котором лежала коробка конфет, бутылка шампанского в ведерке и что-то еще, накрытое белой салфеткой.
— Але, пятый? — шепотом говорил парень в маленькую рацию, глядя в мятую бумажку. — Все готово. Сверяем по списку. Роза и шоколадки из песни «Everybody knows» — седьмая позиция. Есть. Крэк с лубрикантом из «The Future» — восьмая позиция. Есть. Шампанское — просто так… Нет, скрипку не поджигали… А потому, баран, что это не burning violin[7] из «Dance me to the end of love», которая номер двадцать три, а plywood violin[8] из «First we take Manhattan» — номер девять… Все. Понятно — вносим только по команде… Слушай, Вань, я не врублюсь никак — а кто такой этот Коэн? Что значит — who by fire?[9]
— Работаем, — яростно прошептал референт и вырвал рацию у официанта. — Потом будешь за жизнь базарить.
Он хотел добавить что-то еще, но не успел. Дверь номера открылась, и в коридоре показался Борис Марленович. Сделав два шага, он потянулся, медленно распрямляя руки в стороны, и на его лице отразилось нечто неопределенное — но такое, что референт вдруг понял: что бы там ни выкрикивал Леонардо Ди Каприо на палубе «Титаника», князя этого мира (а никакого, кстати, не короля) надо искать совсем в другом месте. А умнее и не искать вовсе. Хотя бы потому, что его, собственно, и не надо особо искать.
— Шеф! У вас штаны в чем-то зеленом! — справившись с собой, сказал референт. — А? Понял. Потом почистим. А сейчас какие планы?
— Сейчас? — Борис Марленович помотал головой, чтобы окончательно прийти в себя. — Чего сейчас… Вернемся к нашим баранам.
— Внимание всем машинам и охране! — забормотал референт в рацию, отходя в сторону. — Выезжаем в аэропорт, повторяю, в аэропорт.
Свобода испуганно выглянула в коридор из полутьмы номера.
— Что случилось? — спросила она тихо.
— Ничего, — сказал Борис Марленович. — Просто пора ехать. Как сказал бы ваш Коэн, кхе-кхе… opressed by the figures of duty.[10] Дела, понимаешь.
Он снял с головы парик и протянул его референту. Увидев его плешивую и словно опаленную адским огнем голову с редкими кустиками жестких волос, Свобода ахнула и отшатнулась. Борис Марленович пожал плечами и пошел по коридору. Пройдя несколько шагов, он оглянулся на нее и провел ладонью по темени.
— Never mind, — сказал он с очаровательной и немного виноватой улыбкой. — We are ugly — but we have the music.[11]
Икстлан — Петушки
Про Кастанеду написано очень многое, но особой ясности ни у кого до сих пор нет. Одни считают, что Кастанеда открыл миру тайны древней культуры тольтеков. Другие полагают, что он просто ловкий компилятор, который собрал гербарий цитат из Людвига Витгенштейна и журнала «Psychedelic Review», а потом перемешал их с подлинным антропологическим материалом. Но в любом случае книги Кастанеды — это прежде всего первоклассная литература, что признают даже самые яростные его критики. Пожалуй, самое занимательное из его сочинений — «Путешествие в Икстлан».
Помимо подробного описания мексиканской ветви магического экзистенциализма, «Путешествие в Икстлан» содержит удивительную по красоте аллегорию жизни как путешествия. Это история одного из учителей Кастанеды, индейского мага дона Хенаро, рассказанная им самим.
Однажды дон Хенаро возвращался к себе домой в Икстлан и встретил безымянного духа. Дух вступил с ним в борьбу, в которой победил дон Хенаро. Но, перед тем как отступить, дух перенес его в неизвестную горную местность и бросил одного на дороге. Дон Хенаро встал и начал свой путь назад в Икстлан. Навстречу ему стали попадаться люди, у которых он пытался узнать дорогу, но все они или лгали, или пытались столкнуть его в пропасть. Постепенно дон Хенаро стал догадываться, что все, кого он встречает, на самом деле нереальны. Это были фантомы — но вместе с тем обычные люди, один из которых был и он сам до своей встречи с духом. Поняв это, дон Хенаро продолжил свое путешествие.
Дослушав эту странную историю, Кастанеда спросил, что произошло потом, когда дон Хенаро вернулся в Икстлан. Но дон Хенаро ответил, что он так и не достиг Икстлана. Он до сих пор идет туда, хотя знает, что никогда не вернется. И Кастанеда понял, что Икстлан, о котором говорит дон Хенаро, — не просто место, где тот когда-то жил, а символ всего, к чему стремится человек в своем сердце, к чему он будет идти всю свою жизнь и чего он никогда не достигнет. А путешествие дона Хенаро — это просто иносказание, рассказ о вечном возвращении к месту, где человек когда-то был счастлив.
Конечно, история, которую пересказал Кастанеда, не нова. Другой латиноамериканец, Хорхе Луис Борхес, вообще утверждал, что новых историй нет и в мире их существует всего четыре. Первая — это история об укрепленном городе, который штурмуют и обороняют герои. Вторая — это история о возвращении, например, об Улиссе, плывущем к берегам Итаки, или, в нашем случае, о доне Хенаро, направляющемся домой в Икстлан. Третья история — это разновидность второй, рассказ о поиске. И четвертая история — рассказ о самоубийстве Бога.
Эти четыре архетипа путешествуют по разным культурам и в каждой обрастают, так сказать, разными подробностями. Упав на мексиканскую почву, история о вечном возвращении превращается в рассказ о путешествии в Икстлан. Но российское массовое сознание очень близко к латиноамериканскому — мы не только Третий Рим, но и второй Юкатан. И поэтому неудивительно, что отечественная версия истории о вечном возвращении оказывается очень похожей на рассказ мексиканского мага.
Поэма Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» была окончена за год или два до появления «Путешествия в Икстлан», так что всякое заимствование исключается. Сюжет этого трагического и прекрасного произведения прост. Венечка Ерофеев, выйдя из подъезда, куда его прошлым вечером бросила безымянная сила, начинает путешествие в свой Икстлан, на станцию Петушки. Вскоре он оказывается в электричке, где его окружает целый рой спутников. Сначала они кажутся вполне настоящими, как и люди, которых встречает на своем пути дон Хенаро, — во всяком случае, они охотно выпивают вместе с Венечкой и восторженно следят за высоким полетом его духа. Но потом, после какого-то сбоя, который дает реальность, они исчезают, и Венечка оказывается один в пустом и темном вагоне. Вокруг него остаются лишь вечные сущности вроде Сфинкса и неприкаянные души вроде понтийского царя Митридата с ножиком в руке. А электричка уже идет в другую сторону, прочь от недостижимых Петушков.
Но только поверхностному читателю может показаться, что речь и правда идет о поездке в электропоезде. Приведу только одну цитату: «Я шел через луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи стада, мне в поле кланялись хлеба и улыбались васильки… Закатилось солнце, а я все шел. „Царица небесная, как далеко еще до Петушков! — сказал я сам себе. — Иду, иду, а Петушков все нет и нет. Уже и темно повсюду… „Где же Петушки?“ — спросил я, подходя к чьей-то освещенной веранде… Все, кто был на веранде, расхохотались и ничего не сказали. Странно! Мало того, кто-то ржал у меня за спиной. Я оглянулся — пассажиры поезда „Москва — Петушки“ сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот как? Значит, я все еще еду?“
Русский способ вечного возвращения отличается от мексиканского в основном названиями населенных пунктов, мимо которых судьба проносит героев, и теми психотропными средствами, с помощью которых они выходят за границу обыденного мира. Для мексиканских магов и их учеников это галлюциногенный кактус пейот, грибы псилоцибы и сложные микстуры, приготовляемые из дурмана. Для Венечки Ерофеева и многих тысяч адептов его учения это водка «Кубанская», розовое крепкое и сложные коктейли, из лака для ногтей и средства от потливости ног. Кстати, в полном соответствии с практикой колдунов, каждая из этих смесей служит для изучения особого аспекта реальности. Мексиканские маги имеют дело с разнообразными духами, а Венечке Ерофееву являются какой-то подозрительный господь, весь в синих молниях, смешливые ангелы и застенчивый железнодорожный сатана. Видимо, дело здесь в том, что речь идет не столько о разных духовных сущностях, сколько о различных традициях восприятия сверхъестественного в разных культурах.
Столкновение с духом изменило идею мира, которая была у дона Хенаро, и он оказался навсегда отрезанным от остальных людей. То же, в сущности, произошло и с Венечкой, который заканчивает свое повествование словами: «И с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду».
Но самое главное, что похожи не только способ путешествия и его детали, но и его цель. Петушки, в которые стремится Венечка, и Икстлан, в который идет дон Хенаро, — это, можно сказать, города-побратимы. Про них известно только то, что туда направляется герой. О Петушках Венечка много раз повторяет на страницах своей поэмы следующее: «Там птичье пение не молкнет ни ночью, ни днем, там ни зимой, ни летом не отцветает жасмин». А для того чтобы передать, чем был Икстлан для дона Хенаро, Кастанеда цитирует «окончательное путешествие» Хуана Рамена Хименеса:
…И я уйду. Но птицы останутся петь, И останется мой сад со своим зеленым деревом, Со своим колодцем.Не правда ли, похоже?
Дон Хенаро бродит вокруг Икстлана, иногда почти достигая его в своих чувствах, подобно тому как Венечка Ерофеев после шестого глотка «Кубанской» почти угадывает в клубах ночного московского тумана очертания петушковского райсобеса.
Но между путешествиями в Икстлан и Петушки есть, помимо множества общих черт, одно очень большое различие. Оно заключается в самих путешествиях. Для героев Кастанеды жизнь, несмотря ни на что, остается чудом и тайной. А Венечка Ерофеев полагает ее минутным окосением души. Это различие можно было бы счесть определяющим, если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что, по мнению другого учителя Кастанеды — дона Хуана, у всех дорог, где бы они ни пролегали — в мокром осеннем Подмосковье или в горах вокруг пустыни Сонора, — есть одна общая черта: все они ведут в никуда.
ГКЧП как тетраграмматон
Сначала скажу несколько слов о божественном. «В начале было слово», — гласит Библия.
Опираясь на эту фразу из Библии, каббала — основа западного оккультизма — учила, что слово есть основа всего сотворенного, а раз слова состоят из букв, то и каждая буква может рассматриваться как обладающая реальным могуществом активная сила, которая соответствует особому проявлению божества. Считалось, что, комбинируя буквы и соответствующие им числа, можно не только узнать будущее, но и повлиять на него.
В основе каббалы лежали 22 буквы древнееврейского алфавита, которые вместе с первыми десятью цифрами считались теми элементами, из которых строится мироздание. А одной из высших тайн каббалы была область знания, связанная с так называемым тетраграмматоном, или четырехбуквенником, состоявшим из букв «йот — хе — вау — хе», которые составляли имя Бога.
Этому сочетанию приписывалась непостижимая сила, и, манипулируя различными комбинациями букв тетраграмматона, можно было по-разному именовать Бога и производить всяческие чудеса. Связанные с тетраграмматоном знания охранялись очень тщательно — всякая передача сведений о его практическом использовании могла быть только устной, говорить об этом могли только два человека, и ни в коем случае не допускалось участие в процедурах женщин.
В Средние века идеи каббалы получили широкое распространение в Европе. Мистика каббалы оказала влияние на многих отечественных мыслителей, в том числе, например, на Владимира Соловьева. А практическая сторона каббалы проявилась с особой отчетливостью в деятельности партии большевиков.
В русском алфавите, как известно, букв намного больше, чем в древнееврейском, так что возможности для практической каббалистики открываются самые широкие. Может быть, именно более широкое знаковое поле привело к тому, что число букв в магических комбинациях, которыми коммунисты пытались воздействовать на реальность, варьировалось, и их не всегда было именно четыре.
Первый успешный акт красной магии был связан с гептаграмматоном РСДРП. Активизированных им сил оказалось достаточно, чтобы разрушить крупнейшую империю со сверхмощным карательным аппаратом. Вслед за этим появились классические тетраграмматоны РКПБ и ВКПБ, а также усеченные, но чрезвычайно могущественные буквосочетания ВЧК и ГПУ, с помощью которых были уничтожены все потенциальные противники красных магов. Крайняя действенность этих каббалистических конструкций доказывает, что подбор букв был безошибочным и профессиональным.
Для выполнения сложных специфических чудес приходилось увеличивать число букв. Так, благодаря действию гексаграмматона «ГОЭЛРО», над Россией разлилось тусклое, но довольно устойчивое желтоватое сияние. Это один из немногих созидательных успехов — отчего-то каббалистическая магия оказалась бессильной перед экономическими задачами, что доказывает полный провал чудес, которые предполагалось совершить с помощью заклинаний типа ВСНХ, ВДНХ и тому подобных. Зато все, связанное с причинением страданий и зла, получалось великолепно — достаточно упомянуть НКВД, МГБ и КГБ.
Но действие каббалистических заклинаний не вечно. После того, как последние каббалисты во главе с Никитой Хрущевым были насильственно убраны с советской политической сцены, прямая передача тайного знания от генсека к генсеку прервалась. Долгое время продолжали действовать самые мощные из созданных тетраграмматонов — КПСС и СССР. Но, когда скрытая в них сила иссякла, оказалось, что составить новое заклинание уже некому. И тогда, в августе 1991 года, была сделана последняя отчаянная попытка воздействовать на историю с помощью каббалы.
Представим себе возможный механизм действий заговорщиков. Видимо, от старых сотрудников ЦК они слышали о древней коммунистической магии, с помощью которой генсеки былых времен одолевали врагов и убеждали народ в том, что он сыт. Возможно, какой-нибудь дряхленький современник легендарных наркомов из идеологического отдела объяснил им, что, комбинируя определенные буквы и соответствующие внутренние волевые акты, можно вмешаться в историю, поскольку каждой вибрации снизу, создаваемой человеком, обязательно должна ответить божественная вибрация сверху. И вот после долгих раздумий был составлен тетраграмматон ГКЧП, который его создатели и прокричали в небо со Спасской башни в ночь на 19 августа.
Чтобы проанализировать тетраграмматон ГКЧП, надо представить себе логику его авторов. Толком не зная правил составления каббалистических заклинаний, они вынуждены были руководствоваться самыми общими принципами и решили, видимо, воспользоваться фрагментами тетраграмматонов прошлого. Буквы «Г» и «П» были взяты из сочетания ОГПУ, буквы «Ч» и «К» — из ВЧК. Кроме того, буквы «К» и «П» дают аббревиатуру словосочетания «командный пункт». Видимо, нечто подобное и представлялось заговорщикам — командный пункт, где восседает нечто среднее между ЧК и ГПУ. Но составители заклинания совершенно не подумали о том, что в созданном ими сочетании букв имеются неучтенные комбинации ГК, то есть «гинекологическая клиника», и ПК, то есть «пожарный кран». Этот грубый просчет и сорвал всю операцию. На три дня испортилась погода, мелькнули на улицах танки, и путчистам пришел конец. Кстати сказать, несостоятельность составленного в Кремле заклинания была интуитивно подмечена народом — говорили, что путч провалился, потому что никто не мог выговорить «ГКЧП».
Пользуясь методикой Симона бен Иохаи, известного также под именем Моисея Лионского, несложно составить тетраграмматон, который привел бы к желаемому результату. Это слово будет звучать так: ОКЧП. Здесь гинекологическая клиника исчезает, но присутствует такой же командный пункт, а действие пожарного крана нейтрализуется американизмом «ОК», который намекает на поддержку Запада. Кроме того, введение буквы «О», которая является скрытым нулем, позволяет, как и в примере с ГОЭЛРО, обратиться к стихии света через посредство нулевого, или, что то же самое, двадцать первого аркана, соответствующего букве «шин». Но, впрочем, это уже детали, интересные только специалистам. А для широких масс букву «О» можно было бы расшифровать как «общесоюзный» — вполне достойная замена слова «государственный».
Возникает еще один вопрос: каким образом огромное число людей, на долгие годы попавших в сферу практической каббалистики, переносит ее разрушительное влияние? Ответ на него достаточно прост. Во-первых, действие каббалистических эманаций нейтрализуется алкоголем, во-вторых, для подавления каббалистической магии в русском языке существует один очень простой, но чрезвычайно действенный триграмматон, который легко прочитать на стенке любого российского лифта. И наверняка действие этих проверенных народных средств преодолеет влияние всех тетраграмматонов будущего, а их у нас впереди, судя по всему, еще немало.
Зомбификация Опыт сравнительной антропологии
«Зомбификация всегда казалась мне
страшнейшей из судеб».
Уэйд ДэвисДЖЕЙМС БОНД
Обнаженный Бонд вышел в коридор и разорвал несколько упаковок. Чуть позже, уже в белой рубашке и темно-синих брюках, он прошел в гостиную, придвинул стул к письменному столу возле окна и открыл «Дерево путешествий» Патрика Лэя Фермора.
Эту удивительную книгу рекомендовал ему сам М.
«Парень, который ее написал, знает, о чем говорит, — сказал тот, — и не забывай, что то, о чем он пишет, происходило на Гаити в 1950 году. Это не средневековая черномагическая белиберда. Это практикуется каждый день».
Бонд дошел до середины раздела, посвященного Гаити.
«Следующим шагом, — прочел он, — является обращение к зловещим духам вудуистского пантеона — таким, как Дон Педро, Китта, Мондонг, Бакалу и Зандор — с целью причинения вреда, для знаменитой, пришедшей из Конго, практики превращения людей в зомби и их дальнейшего использования в качестве рабов, для пагубных проклятий и уничтожения врагов. Эффект заклятия, внешней формой которого может быть изображение намеченной жертвы, миниатюрный гроб или жаба, часто усиливается одновременным использованием яда. Отец Косм дополняет этот перечень верованиями, согласно которым обладающие определенными силами люди превращаются в змей, некие «Лу-Гару» могут летать ночью в виде летучих мышей-вампиров и сосать детскую кровь, а еще кто-то способен уменьшать себя до крохотных размеров и кататься по сельской местности в тыквах-горлянках. Впечатляет перечисление уголовно-мистических тайных обществ с кошмарными именами — «Макандаль» (названо в честь гаитянского героя-отравителя), «Зобоп» (члены которого практикуют грабеж), «Мазанца», «Капорелата» и «Винбиндинг». Это, по его словам, таинственные секты, чьи боги требуют — вместо петуха, голубя, собаки или свиньи, что входит в нормальные ритуалы вуду, — жертвоприношения «безрогого козла». Выражение «безрогий козел», разумеется, обозначает человека…»
Бонд перелистывал страницы, и случайные отрывки складывались в его воображении в необычную картину темной религии с ужасающими ритуалами…
Герою романа Яна Флеминга «Live and Let Die» («Живи и дай умереть») еще только предстоит помериться силами с мистером Бигом — огромным седым негром-зомби, работающим на СМЕРШ и МВД, чьих связников он принимает в расположенном в центре Гарлема вудуистском храме, куда заходит отдохнуть от дел и поговорить по-русски.
Отметим странную связь между тайными гаитянскими культами и сталинской контрразведкой, возникшую в сознании — или подсознании — известного английского писателя, и, пока Джеймс Бонд открывает свежую пачку «Честерфилда» и поправляет «беретту» двадцать пятого калибра в подплечной замшевой кобуре, перенесемся на Гаити, чтобы выяснить, так ли верны слова насчет «темной религии».
ВУДУ
В 1982 году этноботаник Уэйд Дэвис отправился на Гаити. Целью его поездки было изучение сообщений о случаях зомбификации — магического убийства с последующим воскрешением жертвы и использованием ее в качестве рабочей силы. Дэвису удалось то, что не удавалось ни одному из ученых, занимавшихся до него этой проблемой, — он раскрыл тайну зомбификации, дав ей убедительное естественнонаучное объяснение.
Другим результатом его исследований стала замечательная книга «Змей и Радуга», в которой он описал свои приключения. Для того чтобы получить ответы на интересующие его вопросы, Дэвису пришлось изучить местные культы и чуть ли не вступить в одно из тайных обществ, в чем ему помог мудрый колдун-священник, с которым ему удалось наладить контакт. (Журнал «People» отмечает сходство работы Дэвиса с ранними книгами Карлоса Кастанеды: оно действительно есть, но носит несколько пародийный характер, эта книга хороша по-своему.)
Феномен зомбификации, ассоциирующийся обычно с религией Вуду, не занимает в ней центрального места и существует как бы на ее периферии, служа одним из ее практических подтверждений — тем самым «критерием истины», которого так не хватает многим другим учениям.
Вуду действительно можно назвать религией, если вспомнить, что сам термин «религия» происходит от латинского слова «связь». Эта система верований не сводится к какому-то отдельному культу, а является скорее сложным мистическим видением мира, «связывающим» воедино человека, природу и сверхъестественные — то есть надприродные, лежащие вне знакомой реальности — силы. В архаических обществах, отзвуком культуры которых является Вуду, святое и магическое тесно переплетено с повседневностью, поэтому попытка дать более-менее полное описание таких религиозных систем в конечном счете приводит к описанию всего образа жизни. Мы ограничимся только самым общим обзором и необходимыми для нашей темы деталями.
Духовная культура Гаити, стержнем которой служит Вуду, возникла как амальгама верований жителей множества африканских районов (в течение долгого срока поставлявших рабов для французских плантаторов острова) и европейских влияний — в том числе католицизма. Образованию такого необычного сплава способствовала уникальная история страны, в течение ста лет бывшей единственной, кроме Либерии, независимой «черной» республикой. Официальным вероисповеданием элиты острова был католицизм, но его влияние практически не ощущалось за границами городов. И если городская жизнь была по духу близка к европейской — богатые негритянки Порт-о-Пренса щеголяли в парижских туалетах, говорили со своими образованными и тонкими мужьями по-французски и отправляли детей учиться за границу (словом, тропический Санкт-Петербург, населенный неграми), — то сельские общины, где рождалась народная культура, оставались осколками Африки, перенесенными к берегам другого континента. Историческая родина мало-помалу становилась мифом, и потомки выходцев из самых разных племен превращались в собственном сознании в «ti guinin» — «Детей Гвинеи», еще одного варианта обетованной страны, куда после смерти уносилась душа.
На этом культурном фоне и возникла новая религия. Конечно, не новая — новых религий не бывает, — а весьма интересная и необычная смесь элементов старого. Многие этнологи прослеживают связи вудуистских традиций с другими, часто очень далекими культурами. Например, церемония Ghede близка к ритуалу возрождения Озириса, отраженному в древнеегипетской Книге Мертвых. Но любопытней все же то, что выделяет Вуду.
Прежде всего — глубокий демократизм этой религии, можно сказать, народность. Если в католицизме священник является «посредником» между верующими и Всевышним, то в вудуизме божества доступны любому, и духовная реальность не просто доступна — она в прямом смысле нисходит на человека, когда в его тело вселяется дух. То, что в других религиях называется «одержанием», в Вуду является практической целью, достигаемой с помощью различных ритуалов. Как говорят об этом сами жители Гаити: «Католик идет в церковь, чтобы разговаривать о боге, вудуист танцует во дворе храма, чтобы стать богом».
Роль священника — унгана — заключается не только в объяснении духовной реальности, гадании и проведении церемоний, но и в сохранении этических и социальных норм, передаче знания. Многообразие его функций делает его фактическим лидером общины.
Существование зомби не кажется обитателям острова чем-то странным или особенно интересным, это нечто не совсем ясное, но привычное с детства, как, скажем, отечественное понятие «ударник» — все знают, что они где-то были, кто-то их даже видел, но редко кому приходит в голову вдруг взять и заговорить на эту тему.
HOMO VODOUN
Концепция человека в Вуду служит основанием всех магических процедур, и выполняемые бокором (колдуном) ритуалы, строго подчиненные представлению о реальной человеческой природе, могут показаться экзотической импровизацией только представителю другой культуры. Для вудуиста они точны, как действия хирурга.
С точки зрения Вуду, человек представляет собой несколько тел, наложенных друг на друга, из которых обычному восприятию доступно только одно — физическое, выразительно называемое corps cadavre . Следующее — n’ame — нечто вроде энергетического дубликата тела, позволяющего ему функционировать, «дух плоти». Он не является индивидуальным и после смерти медленно вытекает из тела, переходя к живущим в почве организмам — полностью этот процесс занимает 18 месяцев. То, что называется душой, по вудуистским представлениям состоит из двух компонент, называемых ti bon ange и gros bon ange — «маленький добрый ангел» и «большой добрый ангел». «Большой добрый ангел», подобно «духу плоти», является чисто энергетическим, но более тонким, и после смерти немедленно возвращается в бесконечный энергетический резервуар, питающий все живое. «Маленький добрый ангел» — индивидуализированная часть души, источник всего личного. Он способен легко отделяться от тела и возвращаться назад. Это происходит во время сновидений, сильного испуга, или во время «одержимости» — когда он временно замещается лоа (внешними духами). Именно «маленький добрый ангел» является мишенью магических операций и объектом магической защиты (в некоторых случаях унган может помещать его в специальный глиняный кувшин, канари , откуда тот продолжает одушевлять тело).
Как правило, после шестнадцати успешных инкарнаций «маленький добрый ангел» вливается в Джа — космическое дыхание, охватывающее всю вселенную.
Последний духовный компонент — z’etoile — находится на небе и связан не с телом человека, а с его судьбой, это личная «звезда», аллегорически представляемая в виде тыквы-горлянки, вмещающей надежды и «заказы» на будущую жизнь, автоматически формируемые действиями и мыслями индивида — словом, то, что в Индии с удивительной меткостью называют кармой.
ЯДЫ И ПРОЦЕДУРЫ
Исследователи вудуизма давно предполагали существование особого яда, «порошка зомби» — но было неизвестно, что входит в его состав. Еще в 1938 году американский этнограф Зора Херстон, занимавшаяся изучением этой проблемы и видевшая одну женщину-зомби, пыталась дать естественно-научное объяснение зомбификации.
«Мы заключили (речь идет о ее беседе с доктором госпиталя, где содержалась женщина-зомби), что дело здесь не в воскрешении из мертвых, а в видимости смерти, вызываемой особым наркотиком, действие которого известно ограниченному кругу лиц. Видимо, какой-то секрет был вывезен из Африки и передавался из поколения в поколение. Люди знают, как действуют наркотики и антидот. Ясно, что он разрушает ту часть мозга, которая ведает речью и силой воли. Жертва может двигаться и что-то делать, но не в состоянии сформулировать мысль. Двое докторов хотели раскрыть эту тайну, но не смогли».
Между тем сами жители Гаити никогда не отрицали существования особого «яда зомби» — больше того, о нем даже идет речь в местном уголовном кодексе, и за некоторую сумму денег вполне можно заказать порцию препарата у одного из многочисленных колдунов. Другое дело, что изготовленный им на продажу состав вряд ли подействует. Кроме того, с точки зрения самих колдунов, порошки вовсе не являются главным оружием их магического арсенала.
Основные виды применяемого ими вредоносного воздействия легко поддаются классификации.
Во-первых, это coup l’aire — «воздушный удар», способ, которым насылают различные чары, способные вызвать несчастье и болезнь. Духовно сильный человек может сопротивляться их действию и преодолеть его; по ошибке чары могут пасть на кого-нибудь другого. В связи с недостатком места мы не описываем технологию этой процедуры, незначительно отличающуюся от отечественных аналогов.
Во-вторых, это coupe n’ame — «удар по душе», магический способ, с помощью которого похищается «маленький добрый ангел».
В-третьих, это coupe poudre — «удар порошком», использование порошка, способного вызвать болезнь или смерть. Именно этот третий способ и применяется при зомбификации — точнее, при получении так называемого zombi cadavre , зомби физического тела.
Состав порошка меняется от колдуна к колдуну, в него могут входить ингредиенты с такими необычными названиями, как «разрежь-вода», «сломай-крылья» и т. д. Обязательной составной частью являются человеческие останки — как правило, хорошо растертые кости черепа. Кроме того, используются различные виды ящериц, жаб, рыб и растений.
Уэйду Дэвису удалось получить образцы настоящего «порошка зомби» и полный комплект его составных частей, в который, помимо прочего, входили широко известная галлюциногенная жаба bufo marinus и рыбы sphoeroides testudineus и diodon hystrix . Образцы были сданы им на анализ в одну из американских лабораторий. Интересно, что в его рассказе о результатах исследований тоже появляется Джеймс Бонд — на этот раз из романа «From Russia with love».
Итак, Уэйд Дэвис приходит в лабораторию, куда были отданы привезенные с Гаити образцы, и обращается к проводившему анализ специалисту:
— Так что в них содержится?
— О боже, а я-то думал, что вы специалист по наркотикам. Похоже, вы не очень знакомы с литературой.
Должно быть, я выглядел сконфуженно.
— «Джеймс Бонд». Последняя сцена в «Из России с любовью», один из величайших моментов в ихтиотоксикологии. Английский агент ноль-ноль-семь, совершенно беспомощный, парализованный и потерявший сознание от крохотной ранки, нанесенной спрятанным ножом.
Он встал и оглядел свою книжную полку — каким-то образом ему удалось сохранить академический вид, даже когда он вытащил книжку в бумажной обложке из толщи неизвестных научных журналов.
— Помню, что она была где-то здесь. Ага, вот.
Он процитировал:
«Мелькнул ботинок с крохотным металлическим язычком. Бонд почувствовал острую боль в своей правой икре… Онемение поползло по его телу… Дышать стало тяжело… Бонд медленно повернулся на пятках и повалился на пол цвета красного вина».
Книга вернулась на полку.
— У агента ноль-ноль-семь не было ни одного шанса, — сказал он с горечью. — А Флеминг чертовски умен. Надо прочесть следующую книгу, чтобы понять, в чем тут дело. Лезвие было отравлено тетродотоксином. Об этом написано в первой главе «Доктора Но».
— А что это такое?
— Нервный токсин, — ответил он. — И нет ничего сильнее.
ФУГУ
Итак, благодаря усилиям Уэйда Дэвиса тайна «порошка зомби» была наконец раскрыта — активно воздействующей частью этого препарата является тетродотоксин, сильнейший яд, блокирующий передачу нервных импульсов путем «запирания» клеток для ионов натрия. Это вещество содержится во многих животных, в том числе в рыбе фугу — близком родственнике рыб, используемых для приготовления порошка. Фугу в Японии считается деликатесом — особым образом приготовленная, она вполне съедобна. Тем не менее каждый год бывают сотни случаев смертельного отравления — а фугу продолжают готовить. Но не потому, что это крайне вкусно и дает яркое и свежее воспоминание о рискованном приключении, как пишут авторы нескольких мелькнувших в отечественной печати публикаций, пробовавшие фугу в японских ресторанах.
Дело в том, что в небольших концентрациях тетродотоксин действует как наркотик, вызывая эйфорию и приятные физические ощущения, и задачей повара (лицензию на право приготовления фугу получить крайне сложно) является не полное удаление тетродотоксина, а понижение его концентрации до требуемого уровня.
Когда повар все же ошибается, с отравленным происходит следующее — сначала возникает ощущение покалывания в руках и ногах, затем наступает онемение всего тела и паралич, глаза приобретают стеклянный блеск. Наступает смерть (так в 1975 году погиб Мицугора Бандо VIII, артист театра Кабуки, объявленный правительством Японии живым национальным сокровищем), или видимость смерти, вводящая иногда в заблуждение самых опытных врачей. Несмотря на почти полную остановку всех жизненных функций, отравленный продолжает осознавать происходящее.
Вот описание случая отравления фугу, сделанное японским специалистом:
«Один житель Ямагучи отравился фугу в Осака. Было решено, что он умер, и его тело было послано в крематорий в Сенничи. Когда тело стаскивали с тележки, человек пришел в себя, встал и пошел домой… Он помнил все, что с ним происходило».
Трудно сказать, продолжил ли пострадавший свои гастрономические изыскания в области блюд из фугу. Японцы говорят по этому поводу следующее: «Те, кто ест фугу, глупы. Но те, кто не ест фугу, тоже глупы».
ПСИХИЧЕСКИЙ ФОН
Открытие Уэйда Дэвиса объясняет физическую сторону зомбификации — втертый в тело порошок вызывает своеобразный транс, внешне почти неотличимый от смерти, в ночь после похорон могила зомбифицированного раскапывается, и он с помощью специальной процедуры приводится в себя. Но дело здесь не только в яде и, может быть, не столько в нем, сколько в психологическом механизме, который распространен настолько, что даже получил у антропологов специальное название — «вуду-смерть».
Химический яд совершенно одинаково подействует на представителя любой культуры. Но каждая культура формирует свой собственный «психический фон», свой комплекс ожиданий и реакций, более-менее общий для всех ее представителей, который определяет не только социальное поведение людей, но и их психическое и физическое состояние. Причем этот «психический фон» существует не где-то вне людей, а исключительно в их сознании.
Например, западный антрополог, занятый полевой работой в австралийской пустыне, и толпящиеся вокруг него аборигены находятся, несмотря на пространственную близость, в совершенно разных мирах. Пояснить это можно на простом примере. Австралийские колдуны-аборигены носят с собой кости гигантских ящериц, выполняющие роль магического жезла. Стоит колдуну произнести смертный приговор и указать этим жезлом на кого-нибудь из своих соплеменников, как тот заболевает и умирает. Вот антропологическое описание действия такой «команды смерти»:
«Ошеломленный абориген глядит на роковую указку, подняв руки, словно чтобы остановить смертельную субстанцию, которая в его воображении проникает в тело. Его щеки бледнеют, а глаза приобретают стеклянный блеск, лицо ужасно искажается… он старается закричать, но обычный крик застревает у него в горле, а изо рта показывается пена. Его тело начинает содрогаться, он пятится и падает на землю, корчась, словно в смертельной агонии. Через некоторое время он становится очень спокоен и уползает в свое убежище. С этого момента он заболевает и чахнет, отказывается от пищи и не участвует в жизни племени».
Но если колдун попытается сделать то же самое с кем-нибудь из европейцев, хотя бы с тем же антропологом, вряд ли у него что-нибудь выйдет. Европеец просто не поймет значительности происходящего — он увидит перед собой невысокого голого человека, махающего звериной костью и бормочущего какие-то слова. Будь это иначе, австралийские колдуны давно правили бы миром.
Все известные случаи зомбификации — той же природы. Если европеец (или человек любой другой культуры) подвергнется действию «порошка зомби», то на него подействует только тетродотоксин, и он либо умрет, либо на время впадет в глубокую кому. А вот на сельского жителя Гаити подействует именно «порошок зомби», и, заметив, что он лежит в гробу и не дышит, он поймет, что кто-то из врагов продал его колдуну, который отделил его «маленького доброго ангела» от тела с помощью магической ловушки.
Магия существует, она чрезвычайно эффективна — но только в своем собственном измерении. Чтобы она действовала на человека, необходимо существование «психического фона», делающего ее возможной. Необходим набор ожиданий, позволяющий определенным образом перенаправить психическую энергию — именно перенаправить, потому что магические воздействия основаны не на мощных внешних влияниях, а на управлении внутренними процессами жертвы, на запуске психических механизмов, формируемых культурой и существующих только в ее рамках.
Этот «психический фон» постепенно меняется — словно кто-то перенастраивает наши «приемники» с одной радиостанции на другую. Мы давно перестали видеть водяных и леших, зато научились видеть летающие тарелки, раньше чудеса творили колдуны — теперь этим занимаются какие-то подозрительные «экстрасенсы», но дело здесь не столько в них, сколько в нашей неосознанной готовности или осознанном нежелании участвовать в их камланиях, основанных на использовании ими же создаваемого «психического» фона.
Почти выкорчевав религию (которая в свое время с такой же непримиримостью вытеснила магию), мы с радостным изумлением узнали, что о наших душах и телах могут позаботиться некие «целители». И чем больше мы в это верим, чем больше к этому готовы, тем больше их будет. Но австралийский абориген, попавший на сеанс такого «целителя», вряд ли осознал бы значительность ситуации — скорее всего, он увидел бы невысокого одетого человека, бубнящего какие-то слова и делающего странные пассы руками.
HOMO СОВЕТСКИЙ
Австралийскими аборигенами очень легко управлять. Но управлять нами до недавнего времени было немногим сложнее. Попробуем перенестись на четверть века назад и увидеть принципы формирования уже полузабытого сейчас «психического фона» глазами антрополога.
Магия преследует нас с детства. Сначала нас украшают маленькой пентаграммой из красной пластмассы с портретом кудрявого покровителя всей малышни. При этом мы получаем первое из магических имен — «октябрята», и узнаем, что «так назвали нас не зря — в честь победы Октября». Интересно, что первая магическая инициация проводится в таком же возрасте только, пожалуй, у индейцев Хиваро (восточный Эквадор), когда ребенка угощают специальным составом, называемым маикуа , и отправляют на поиски своей души.
Эта первая инициация (имеется в виду прием в октябрята) не несет в себе ничего угрожающего и является игрой в будущее. Вторая инициация уже сложнее — подросших детей обучают начаткам ритуала («салют», «честное пионерское») и символике — вручаются новый значок (пылающая пентаграмма из металлического сплава) и неравнобедренный треугольник из красной материи (его концы символизируют отца, сына и старшего брата), который завязывается узлом в районе горлового центра и обеспечивает симпатическую связь с Красным знаменем (поэтому значок просто вручается, а галстук как бы доверяется, и хоть он свободно продается за семьдесят копеек вместе с носками и мылом, но, купленный, становится сакральным объектом и требует особого отношения). Дается второй магический статус — «пионер», и в сознание впервые внедряется страх потерять его. Исключение из пионеров — практически не встречающаяся процедура, но само ее упоминание рождает в детской душе страх оказаться парией. Этот страх начинает использоваться административно-педагогическим персоналом с целью «воспитания» и контроля:
— А ну, кто там курит в туалете? Кто там хочет расстаться с галстуком на совете дружины ?
И, откуда-то сверху, приминая к земле, несется грозно-загадочное:
— Будь готов!!!
— Всегда готов! — повторяем мы, давая самим себе то, что телегипнотизеры позже назовут установкой. Причем происходит это в детстве, когда психика крайне восприимчива. Потом, когда мы вырастаем, выясняется, что мы и правда готовы ко многому.
Третья массовая инициация — прием в комсомол , совмещенный по времени с половым созреванием. К этому времени участие в многочисленных и малозаметных магических процедурах подготавливает нас к следующей, очень важной ступени — интериоризации внешних структур.
Еще в качестве «пионеров» мы внутренне воспроизводили ритуалы, в которых нас заставляли участвовать, — например, давая друг другу «честное пионерское». Произнесение этого заклинания было надежной гарантией правдивости информации — примерно так в уголовной среде «дают зуб», только «дающий зуб» и нарушающий слово лишается зуба, а дающий «честное пионерское» и нарушающий его оказывается наедине с разгневанной «пионерской совестью» — социальной функцией, интериоризованной с помощью магии.
Интериоризация — длительный процесс, завершающийся формированием так называемого «внутреннего парткома», с успехом заменяющего внешний у различного рода чиновников, редакторов и т. п. Работа внутреннего парткома протекает либо в форме визуализации — человек, обдумывая требующую решения ситуацию, представляет себе нечто вроде заседания, на котором обсуждается его выбор (или визуализирует начальника и его реакцию), либо, на более глубокой стадии, в форме физических ощущений — сосания под ложечкой, прилива крови к голове и т. д. («Семен, нутром чую — не наш он!») Интериоризация превращает наблюдателя в участника.
Новый магический статус комсомольца — вещь уже серьезная. Он не приносит ощутимых выгод, но в состоянии принести ощутимые неприятности. На этом этапе символика переходит с индивидуального уровня на групповой: возникают различные «треугольники» и «пятерки» (так называют магических кураторов производственных подразделений и заместителей секретаря крупной комсомольской организации). То же касается и ритуала — он не отмирает, а утончается и становится эзотерическим, то есть передаваемым непосредственно. Комсомольские работники определяют фасоны своих усиков и костюмов, опираясь не на какие-то тексты или инструкции, а руководствуясь чутьем. То же чутье определяет их манеры и лексику. Комплект правил, которыми они руководствуются, невозможно сформулировать — тем не менее почти любой комсомолец в состоянии заметить, соблюдаются эти правила или нет.
Здесь впервые проявляется чисто вудуистский феномен — постоянно практикуемое «одержание». Представим себе нескольких молодых людей, идущих по коридору, обсуждая последний футбольный матч, баб и вообще жизнь. Все они настроены друг к другу вполне дружелюбно.
Но вот они доходят до таблички с надписью «Комитет ВЛКСМ», открывают дверь, входят внутрь и рассаживаются по местам.
Обсуждается персональное дело комсомольца Сидорова , три минуты назад бывшего просто Василием. Меняется все — выражение лиц, манера говорить, даже тембр голоса. Причем людей, произносящих не своим голосом не свои мысли, пробирает дрожь неподдельной искренности — они вовсе не лукавят, просто их «маленькие добрые ангелы» временно замещаются «партийными телами».
Выше мы говорили о концепции души в Вуду. Но и у советского человека, помимо физического, имелось несколько тонких тел, как бы наложенных друг на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное и депутатское. С гибелью физического тела они распадались, за исключением производственного: после смерти советский человек некоторое время жил, как учила м.-л. философия, в плодах своих дел.
Партийное тело начинало формироваться еще в детском саду, укреплялось в процессе магических инициаций и представляло собой интериоризированную партийно-государственную парадигму. Оно существовало и у большинства беспартийных — именно эту компоненту души прославлял лозунг «Да здравствует советский человек — строитель коммунизма!».
Вот пример группового одержания партийными телами, полностью вытесняющими все человеческое (он взят из книги Е. Боннэр «Постскриптум»):
«Я ехала дневным поездом… В купе, кроме меня, были еще две женщины средних лет и один мужчина. Одна из женщин спросила: «…Вы жена Сахарова?» — «Да, я жена академика Андрея Дмитриевича Сахарова». Тут вмешался мужчина: «Какой он академик. Его давно гнать надо было. А вас вообще…» Что «вообще» — он не сказал.
Потом одна из женщин заявила, что она советская преподавательница и ехать со мной в одном купе не может. (Мы знаем, что после прибытия духа он называет себя, при этом меняются голос и манеры медиума. — В.П. ) Другая и мужчины стали говорить что-то похожее. Кто-то вызвал проводницу. Уже все говорили громко, кричали. Проводница сказала, что раз у меня билет, то она выгнать меня не может. Крик усилился, стали подходить и включаться люди из других купе, они плотно забили коридор вагона, требовали остановки поезда и чтобы меня вышвырнуть. Кричали что-то про войну и про евреев… Мы протискивались мимо людей, и я прямо ощущала физические флюиды ненависти…»
Происходящее на комсомольском собрании практически не отличается от одержания духом — участники точно так же предоставляют свои тела некой силе, не являющейся их нормальным «я», разница только в том, что здесь мы имеем дело с групповым одержанием системой. Смысл провозглашавшегося когда-то «воспитания нового человека» — сделать это одержание индивидуальным и постоянным.
Следующая ступень инициации — партия . То, что происходит в комсомоле, — только подготовка к ней, комсомольцы играют в партию точно так же, как пионеры играют в комсомол, а октябрята — в пионеров. Об интенсивности происходящих в партии процессов можно судить по известному анекдоту о каннском фестивале фильмов ужасов, где разные «Челюсти» и «Механические апельсины» уступают все призы советской ленте «Утеря партбилета». Здесь в полной мере проявляется феномен «вуду-смерти» (многочисленные инфаркты, вызванные совершенно нематериальными партийными взысканиями), и действуют различные «воздушные удары» (coupe l’air ) — с занесением и без.
Племя алгонкин (северо-восток Северной Америки) использует дурман (местное название виссокан ) в ритуале инициации. Подростки запираются в специальных длинных строениях, где на протяжении двух-трех недель едят исключительно дурман, выходя оттуда, они уже не помнят, что это такое — быть детьми, зато знают, что стали взрослыми. Но вряд ли они понимают, что то, что с ними было, является инициацией с ритуальным употреблением психотропа — это понимаем только мы. Индейцы просто растут и превращаются из мальчиков в охотников и воинов, «психический фон» их культуры делает процедуру инициации естественным и необходимым процессом. Точно так же и мы не осознаем нашего постепенного затягивания в зубчатый механизм магии, и вспоминаем не этапы деформации нашего сознания, а майский ветер, теребящий концы свежевыглаженного галстука, или бледное лицо комсомольского функционера, интересующегося фамилией любимого литературного героя при «прохождении» райкома. Мы глядим на магию изнутри, мы там все вместе, и мы уже не помним, что это такое — быть где-то еще.
ЛЕКСИЧЕСКАЯ ШИЗОФРЕНИЯ
В далеких друг от друга культурах действуют одинаковые законы, культуры отражаются друг в друге, выявляют свою общность — и мы начинаем понимать, что в действительности с нами происходит. Иначе мы можем просто не ощутить этого — так, как не слышим жужжания холодильника до того момента, когда он выключается. («Музыка стихла — вернее, стало заметно, что она играла».).
Но культура отражается и в себе самой. Все заметные девиации «психического фона» тут же, как фотокамерой, фиксируется языком. Мы живем среди слов и того, что можно ими выразить. Словарь любого языка одновременно является полным каталогом доступных восприятию этой культуры феноменов — когда изменяется лексика, изменяется и наш мир, и наоборот.
Попробуем очень коротко списать механику этого процесса. Язык содержит «единицы смысла» (термин Карлоса Кастанеды), используемые в качестве строительного материала для создания лексического аппарата, соответствующего культуре психической деятельности. Эти «единицы смысла» уже есть — они сформированы в далекой древности и, как правило, соответствуют корням слов. Лексика, отвечающая новому «психическому фону», возникает как результат переработки имеющихся смысловых единиц и формирования их новых сочетаний.
Полная неконтролируемость этого процесса делает его удивительно точным зеркалом реальной природы нового состояния сознания. Одновременно само это новое сознание формируется возникающей лексической структурой, дающей ему уже упоминавшуюся «установку».
Любое слово, каким-то образом соединяющее единицы смысла, подвергается подсознательному анализу. Происходит внутреннее расщепление слов, каждое из которых становится элементарной гипнотической командой. Это свойственно и устоявшимся лексическим конструкциям, но энергия связи смысловых единиц (ее можно сравнить с энергией химической связи), существующая в них, как раз и поддерживает то, что называют национальным менталитетом, формируя ассоциативные ряды, общие для всех носителей языка.
Здесь могут существовать два извращения — либо конструкции, которые можно назвать «бинарным лексическим оружием» (деструктивное и шизофреническое сочетание безвредных по отдельности смысловых единиц), либо «неслова» — хаотические и непривычные сочетания букв и звуков, дырявящие прежний «психический фон», одновременно замещая его элементы (то же делает с клеткой вирус). Поэтому носители нового «психического фона» как бы заражают им остальных, распространяя шизолексику: им важно не «реорганизовать Рабкрин» или «отмобилизовать электорат» , а повлиять на чужую психику, проделав в ней как можно больше брешей.
Посмотрим, какие пилюли каждый день глотала наша душа.
Рай-со-бес. Рай-и-с-полком. Гор-и-с-полком (или, если оставить в покое Древний Египет, гори-с-полком ). Об-ком (звонит колокол?). Рай-ком. Гор-ком. Край-ком . Знаменитая Индус-три-Али-за-ция . (Какой-то индийско-пакистанский конфликт, где на одного индийца приходится три мусульманина.) Парторг (паром, что ли, торгует?). Первичка (видимо, дочь какой-то певички и Пер Гюнта).
Мы ходили по улицам, со стен которых на нас смотрели МОСГОРСОВЕТ, ЦПКТБТЕКСТИЛЬПРОМ, МИНСРЕДНЕТЯЖМАШ, МОСГОРТРАНС (!), французские мокрушники ЖЭК, РЭУ и ДЭЗ , плотоядное ПЖРО и пантагрюэлистически-фекальное РЖУ-РСУ № 9 . А правил всеми этими демонами Цэкака Пээсэс, про который известно, что он был «ленинский» и мог являться народу во время плена ума (пленума ).
Это не какие-то исключения, а просто первое, что вспоминается. Любой может проверить степень распространенности лексической шизофрении, вспомнив названия мест своей работы и учебы (тех-ни-кум, пэтэу, МИИГАИК ). И это только эхо лексического Чернобыля первых лет советской власти.
Все эти древнетатарско-марсианские термины рождают ощущение какой-то непреклонной нечеловеческой силы — ничто человеческое не может так называться. Это, если вспомнить гаитянскую терминологию, «лексический удар», настигавший любого, кто хоть изредка поднимал взгляд на разноцветные вывески советских учреждений. Впрочем, демонические имена смотрели на нас и с крышек люков под ногами.
Существует также шизофрения словосочетаний (товарищкомандующий и прочие оксюмороны) и предложений (почти любой лозунг на крышах домов — «Слава КПСС!» , «Бери от жизни все!» и тому подобное). Есть даже шизофрения кавычек: газета «Правда», газета «Известия», газета «Коммерсант», газета «Завтра».
Теперь вспомним Зору Херстон: «Ясно, что он (порошок зомби) разрушает ту часть мозга, которая ведает речью и силой воли ». (Магические инициации приводят к замещению свободной воли многочисленными «так надо» — комплексами.).
Разумеется, в любой культуре существует некоторое количество оксюморонов и «неслов» — как в каждом организме присутствуют бактерии и вирусы. Но, кроме нашей культуры, на оксюморонах не основана ни одна, разве что дзен-буддизм. (Кстати, целью в обоих случаях служит одно и то же — разрушение старого психического уклада, но в одном случае ищут озарения, в другом — вызывают принудительное «отемнение»: идя вперед и пятясь назад, мы делаем одинаковые движения.).
Мы приводили названия гаитянских уголовно-мистических обществ и имена местных злых духов, напугавшие Патрика Лэй Фермора. Эта кошмарность, довольно, впрочем, музыкальная для нашего уха, функциональна — она является одним из многих элементов, создающих «психический фон», который делает возможным зомбификацию. Страх перед непонятным и ощущение присутствия некой злой и могущественной силы, в любой момент способной поглотить каждого, — ее непременные условия, та «дверь», через которую и проходит «удар по душе», кто бы его ни направлял — Китта с Мондогом, кэгэбэ с муром или эффективные менеджеры со своими пиар-директорами.
ЗОМБИЛИЗАЦИЯ
Говоря о своих зомбифицированных знакомых, жители Гаити употребляют очень характерную идиому: «пройти через землю» или «пройти под землей». Мы уже знаем, что физиологический аспект зомбификации объясняется применением тетродотоксина, но мы не говорили о том, как трактует эту процедуру культура Вуду.
С точки зрения вудуиста, зомбификация требует двух условий: неестественной смерти и магической церемонии на кладбище. Магическая сила бокора вызывает «смерть» жертвы, ее хоронят (лузеры-зомби гибнут при этом от удушья), а на следующую ночь откапывают. Человека, уже получившего сильнейшую психическую травму, избивают, связывают, кладут перед крестом, чтобы дать ему новое имя, затем опять избивают. После крещения его заставляют принять большую дозу дурмана (гаитянское название последнего — «зомбический огурец» — связано, видимо, с формой корня). Дурман вызывает у жертвы потерю ориентации и амнезию. Затем зомбифицированного увозят куда-то в ночь.
Теперь вспомним, как в тридцатые годы проходил арест «врага народа» (типичный пример негативного магического статуса). Человек возвращается с работы, ужинает под блеяние радиоприемника и ложится спать. И вдруг, посреди ночи — они всегда приходили ночью — в его жилище врывается банда каких-то оперуполномоченных , посланцев райотдела (Рай от дел?) Энкавэдэ . Предъявление ордера , несколько суровых фраз, короткий обыск, конвоирование. От гаитянской эту процедуру отличает в основном то, что в ночь увозят раньше, чем избивают (бьют во время допроса) и дают новое имя (что-нибудь вроде Щ-5842) — впрочем, как и на Гаити, многие погибают до зомбификации.
Другим мощным зомбификатором является служба в армии. После зомбилизации человека бреют, переодевают и дают ему официальный статус «рядового». Одновременно он получает неофициальный, но куда более существенный для дальнейшего, статус «салаги». «Салага» подвергается частым ночным избиениям со стороны старослужащих, стирает их белье, выполняет унизительные операции вроде чистки сортирного пола зубной щеткой. Затем он получает промежуточный статус «черпака» и «деда» (на этой стадии он начинает принимать участие в ритуалах зомбификации новобранцев, внешней атрибутикой является сильно выгнутая пряжка ремня и сапоги «гармошкой»). Последняя стадия — «дембель» — непосредственно предшествует дезомбилизации. Интересно, что в армии сосуществуют формальная (политзанятия, ритуалы) и неформальная (неуставные отношения) социально-магические структуры, которые дополняют друг друга и обеспечивают глубину и интенсивность зомбифицирования.
Один из бывших начальников СССР в промежутке между двумя инсультами отметил: «Армия — великая школа жизни». Сейчас уже трудно узнать, что именно он понимал под жизнью. Но то, что в армии в символической форме усваиваются основные принципы функционирования зомбического общества, несомненно.
Механизм зомбификации многократно проявляется в наших жизнях и в более мягкой форме. Даже существует калька гаитянской идиомы — «пройти под землей». Вступая в комсомол, мы «проходили» райком, подписывая характеристику , мы «проходили» различные пятерки и треугольники , а сейчас, сжимая Си-Ви в дрожащих руках, «проходим» интервью. Много раз повторенная микрозомбификация дает зомби, не уступающих лучшим зарубежным образцам, полученным в результате однократной процедуры.
БУЛЬДОЗЕР
Точный культурный дубликат нашего общества найти невозможно. Можно проводить более-менее удачные параллели с империей инков, с древнешумерскими государствами и вообще с любой архаичной культурой. Но наша социально-магическая структура слишком эклектична, чтобы хоть одна из этих аналогий была полной. Может показаться (некоторым действительно кажется), что в двадцатые годы работала какая-то секретная комиссия, отбиравшая самые иррациональные ритуалы из магического наследия прошлого, придавая им новую форму. Но, видимо, все было проще.
Представим себе небольшое село, стоящее на холме — некоторые дома уже очень стары, другие, наоборот, построены по самым последним проектам, а большинство — нечто среднее между первым и вторым. Бок о бок стоят полузаброшенная церковь и недостроенный клуб. В одних окнах мигает керосиновая лампа, в других горит электричество, где-то чуть слышно играет балалайка, которую перекрывает радиомузыка со столба. Словом, обычная жизнь, остатки нового и старого, переплетенные самым причудливым образом.
Теперь представим себе бульдозериста, который, начитавшись каких-то брошюр, решил смести всю эту отсталость и построить новый поселок на совершенно гладком месте. Сырой октябрьской (апрельской, августовской) ночью он садится в бульдозер и в несколько приемов срезает всю верхнюю часть холма с деревней и жителями. И вот, когда бульдозер крутится в грязи, разравнивая будущую стройплощадку, происходит нечто совершенно неожиданное: машина вдруг проваливается в подземную пустоту — вокруг оказываются какие-то полусгнившие бревна, человеческие и лошадиные скелеты, черепки и куски ржавчины. Бульдозер оказался в могиле. Ни бульдозерист, ни авторы вдохновивших его брошюр не учли, что, когда они сметут все, что, по их мнению, устарело, обнажится то, что было под этим, то есть нечто куда более древнее.
Психика человека точно так же имеет множество культурных слоев. Если срезать верхний слой психической культуры, объявив его набором предрассудков, заблуждений, классово чуждых или экономически неэффективных точек зрения, обнажится темное бессознательное с остатками существовавших раньше психических образований. Все преемственно, вчерашнее вложено в сегодняшнее, как матрешка в матрешку, и тот, кто попробует снять с настоящего стружку, чтобы затем раскрасить его под будущее, в результате провалится в очень далекое прошлое.
Именно это и происходит раз за разом. Психический котлован, вырытый в душах с целью строительства «нового человека» на месте неподходящего старого, приводит к оживлению огромного числа архаичных психоформ и их остатков, относящихся к разным способам виденья мира и эпохам, а эти древности, чуть припудренные языковыми заимствованиями и неологизмами, занимают место разрушенной картины мира. Трудно увидеть что-нибудь новое в советском государственном рабовладении, полном обесценивании человеческой жизни, воскрешении «курултая» в качестве высшего органа власти (так у татаромонголов назывался «съезд» — на одном из таких курултаев и было принято решение о набеге на Русь). Точно так же трудно увидеть новизну в зомбическом воскрешении вороватого Московского царства, обижаемого то «Литвой», то «Неметчиной», то боярами-заговорщиками. Как и в случае с шизолексикой, нет необходимости специально подыскивать примеры — их полно вокруг. Наша культура похожа на гаитянскую — это такой же сплав архаики с современностью, но эксгумированные из бессознательного психоформы считаются результатами то коммунистического, то рыночного воспитания (хотя в некотором смысле все именно так и обстоит).
«БЕЗРОГИЕ КОЗЛЫ» И «СЕРЫЕ СВИНЬИ»
Во всем надо искать экономическую основу, учил нас марксизм. Попробуем рассмотреть зомбификацию как социальный процесс.
Секретные общества Гаити, несмотря на свою секретность, контролируют практически всю территорию острова. Их названия, изменяющиеся от одной части страны к другой, включают уже знакомые нам имена: Зобоп, Бизанго, Макандаль, «Серые свиньи» и пр. Для того чтобы вступить в тайное общество, требуется приглашение («мы тут посоветовались и думаем — пора тебе, Ваня, в серые свиньи…») и инициации. Общества строго иерархичны, в них принимают мужчин и женщин. Существуют членские билеты, тайные пароли, униформы и ритуалы: особые танцы, исполняемые хором песни («разрушим до основанья, а затем…»), особые барабанные ритмы и прочая метросексуальность. Важнейшая роль, по оценке гаитянского антрополога Мишеля Лягера, отводится ритуалам, призванным «сплотить ряды» тайного общества — это сборища, проводимые исключительно ночью (совсем как заседания Политбюро при Сталине), начинающиеся вызовом духов и завершающиеся торжественным шествием позади священного гроба, известного как секей модуле . Впрочем, иногда все кончается просто банной оргией с девушками из ближнего Подмосковья.
Согласно Мишелю Лягеру, тайные общества являются мощной квазиполитической силой вудуистской культуры. Их происхождение восходит к временам борьбы за независимость, после победы революции они сохранили свою секретность и влияние. Это как бы параллельная структура власти, о которой известно только то, что она существует.
Теперь вернемся к зомбификации. В глазах городской интеллигенции Гаити зомбификация — преступная деятельность, которую следует как можно скорей разоблачить и уничтожить. Но с точки зрения вудуиста из сельских районов, зомбификация — социальный регулятор, так как ей подвергаются только нарушители установившихся норм, и только по приговору тайных обществ. Последние контролируют приготовление ядов, их применение и саму процедуру. А о том, что происходит с зомби, можно судить по истории одного из них, приведенной в книге Дэвиса.
«Нарцисс рассказал, что отказался продать свою часть наследства, и его брат в припадке злобы организовал его зомбификацию. Немедленно после своего воскрешения из могилы он был избит, связан и увезен группой людей на север страны, где в течение двух лет работал в качестве раба вместе с другими зомби. В конце концов хозяин зомби был убит, и они, освободившись от державшей их силы, разбрелись…
Вместе со многими другими зомби он работал в поле от зари до зари, останавливаясь только для приема пищи один раз в день. Пища была обычной, за исключением того, что соль была под строгим запретом. Он осознавал, что с ним произошло, помнил потерю семьи, друзей и своей земли, помнил желание вернуться. Но его жизнь была подобна странному сну — события, восприятия и объекты взаимодействовали сами по себе и полностью вне его контроля. Фактически никакой власти над происходящим не было. Решения не имели смысла, и сознательное действие было невозможным».
Существует множество описаний психического состояния заключенных лагеря — они очень похожи. Многие зомбифицированные были членами Союза писателей, так что зомби описаны снаружи и изнутри. Для вудуиста зомби кадавр (зомби физического тела) — это все составляющие человека, кроме «маленького доброго ангела». Классическое определение зомби — «тело без характера и воли». Это идеальный труженик, которому не нужны даже ежедневные стакан водки и час игры на гармони.
Представим себе, что какое-нибудь из тайных обществ Гаити, например, «Серые свиньи», вдруг пришло бы к власти и заметило, что все остальное население острова варварски нарушает принятые у «серых свиней» ритуалы и нормы социального поведения, а также живет неизвестно зачем.
Видимо, результатом было бы массовое превращение населения в «безрогих козлов». Следующим этапом было бы движение к высшей фазе зомбификации — обработка всего населения, начиная с младенчества. При этом применяемые процедуры стали бы более мягкими, незаметными и растянутыми во времени. Одним из зомбификаторов стала бы культура — появятся зомбический реализм и как бы полузапрещенный зомбический постмодернизм, зомбическая философия, зомбическая экономика и зомбическая мифология. Газеты, радио и телевидение стали бы средствами массовой дезинформации и использовались бы для формирования стиснутого осознания, делающего возможным зомбификацию.
Единственная слабость этой системы в том, что из-за поголовной зомбификации у власти тоже рано или поздно окажутся зомби. С этого момента начинается разброд, хаос и стагнация — с уходом Хозяина исчезает магическая сила, поддерживающая описанное Нарциссом состояние. У ветеранов зомбификации это вызовет ностальгию по когда-то направляющей их руке и «порядку», к другим могут вернуться их «маленькие добрые ангелы», и они опять станут людьми.
Зомби могут освободиться только после смерти колдуна. Но, как известно, хитрый колдун может не только долго скрывать свою смерть, но и делать вид, что его вообще никогда не существовало на свете.
Джон Фаулз и трагедия русского либерализма
Хорошими книгами, выходящими в России, часто приходится мимикрировать и маскироваться под пошлость. Роман Джона Фаулза «Коллекционер» при первом появлении на русском языке был назван в предисловии «эротическим детективом». В каком-то смысле это обман читателя: под видом щей из капусты ему пытались подсунуть черепаховый суп. Это достаточно старая книга — она первый раз вышла в Лондоне в 1963 году, — но точно такая же могла быть написана в современной Москве.
Это история банковского клерка, влюбленного в молодую художницу Миранду. Выиграв много денег в тотализатор, клерк покупает загородный дом, превращает его подвал в тюрьму, похищает девушку и запирает ее в подвале, где она через некоторое время умирает от болезни.
Все время своего заточения Миранда ведет дневник. На первом месте в нем вовсе не ее похититель, которого она называет Калибаном в честь одного из героев Шекспира, а ее прежний мир, из которого ее неожиданно вырвала тупая и безжалостная сила.
Вот что, к примеру, пишет Миранда в своем дневнике:
«Ненавижу необразованных и невежественных. Ненавижу весь этот класс новых людей. Новый класс с их автомобилями, с их деньгами, с их телевизионными ящиками, с этой их тупой вульгарностью и тупым, раболепным, лакейским подражанием буржуазии»… «Новые люди» — те же бедные люди. Это лишь новая форма бедности. У тех нет денег, а у этих нет души… Доктора, учителя, художники — нельзя сказать, что среди них нет подлецов и отступников, но если есть какая-то надежда на лучшее на свете, то она связана только с ними».
Так вот, читая этот дневник, я никак не мог отделаться от ощущения, что уже видел где-то нечто подобное. Наконец я понял, где — на последней странице «Независимой газеты», где в то время из номера в номер печатали короткие эссе, в которых российские интеллигенты делились друг с другом своими мыслями о новой жизни. Эти эссе бывали совершенно разными — начиная от стилистически безупречного отчета о последнем запое и кончая трагическим внутренним монологом человека, который слышал в шуме «мерседесов» и «тойот» чуть ли не топот монгольской конницы.
Главное ощущение от перемен было одно: отчаяние вызывает не смена законов, по которым приходилось жить, а исчезновение самого психического пространства, где раньше протекала жизнь. Люди, которые годами мечтали о глотке свежего воздуха, вдруг почувствовали себя золотыми рыбками из разбитого аквариума. Так же, как Миранду в романе Фаулза, тупая и непонятная сила вырвала их из мира, где были сосредоточены все ценности и смысл, и бросила в холодную пустоту. Выяснилось, что чеховский вишневый сад мутировал, но все-таки выжил за гулаговским забором, а его пересаженные в кухонные горшки ветви каждую весну давали по нескольку бледных цветов. А теперь изменился сам климат. Вишня в России, похоже, больше не будет расти.
Этот взгляд на мир из глубин советского сознания изредка перемежался взглядом снаружи — лучшим примером чего стала статья Александра Гениса «Совок». Собственно, героями Гениса стали именно его соседи по рубрике «Стиль жизни» в «Независимой газете». Проанализировав историю становления термина «совок» и различные уровни смысла этого слова, Генис мимоходом коснулся очень интересной темы — метафизического аспекта совковости.
«Освобожденные от законов рынка, — пишет он, — интеллигенты жили в вымышленном, иллюзорном мире. Внешняя реальность, принимая облик постового, лишь изредка забредала в эту редакцию, жившую по законам «Игры в бисер». Здесь рождались странные, зыбкие, эзотерические феномены, не имеющие аналогов в другом, настоящем мире».
Александр Генис часто употребляет такие выражения, как «подлинная жизнь», «реальность», «настоящий мир», что делает его рассуждения довольно забавными. Получается, что от совков, так подробно описанных в его статье, он отличается только тем набором галлюцинаций, которые принимает за реальность сам.
Если понимать слово «совок» не как социальную характеристику или ориентацию души, то совок существовал всегда. Типичнейший совок — это Васисуалий Лоханкин, особенно если заменить хранимую им подшивку «Нивы» на «Архипелаг ГУЛАГ». Классические совки — Гаев и Раневская из «Вишневого сада», которые не выдерживают, как сейчас говорят, столкновения с рынком. Только при чем тут рынок? Попробуйте угадать, откуда взята следующая цитата: «Уезжая из Москвы, проезжая по ней, я почувствовал то, что чувствовал уже давно, с особенной остротой: до чего я человек иного времени и века, до чего я чужд всем ее «пупкам» и всей той новой твари, которая летает по ней в автомобилях!»
Это из «Несрочной весны» Ивана Бунина», написанной в Приморских Альпах в 1923 году. Тут даже текстуальное совпадение с Фаулзом, чья героиня ненавидит «новый класс» именно «со всеми его автомобилями». Только герой Бунина называет этот новый класс «новой тварью» и имеет в виду красных комиссаров. Еще один «совок» — сэлинджеровский Холден Колфилд, который мучает себя невнятными вопросами вместо того, чтобы с ослепительной улыбкой торговать бананами у какой-нибудь станции нью-йоркского сабвея. Кстати, и он отчего-то проходится насчет автомобилей, говоря о «гнусных типах… которые только и знают, что хвастать, сколько миль они могут сделать на своей дурацкой машине, истратив всего один галлон горючего…»
Миранда и ее друзья из романа Фаулза, совки Александра Гениса, Васисуалий Лоханкин и Холден Колфилд — явления одной природы, но разного качества. Совок — вовсе не советский или постсоветский феномен. Это попросту человек, который не принимает борьбу за деньги или социальный статус как цель жизни. Он с брезгливым недоверием взирает на суету лежащего за окном мира, не хочет становиться его частью и, как это ни смешно звучит в применении к Васисуалию Лоханкину, живет в духе, хотя и необязательно в истине.
Такие странные мутанты существовали во все времена, но были исключением. В России это надолго стало правилом. Советский мир был настолько подчеркнуто абсурден и продуманно нелеп, что принять его за окончательную реальность было невозможно даже для пациента психиатрической клиники. И получилось, что у жителей России (кстати, необязательно даже интеллигентов) автоматически — без всякого их желания и участия — возникал лишний, нефункциональный психический этаж, то дополнительное пространство осознания себя и мира, которое в естественно развивающемся обществе доступно лишь немногим. Для жизни по законам игры в бисер нужна Касталия. Россия недавнего прошлого как раз и была огромным сюрреалистическим монастырем, обитатели которого стояли не перед проблемой социального выживания, а перед лицом вечных духовных вопросов, заданных в уродливо-пародийной форме. Совок влачил свои дни очень далеко от нормальной жизни, но зато недалеко от Бога, присутствия которого он не замечал. Живя на самой близкой к Эдему помойке, совки заливали портвейном «Кавказ» свои принудительно раскрытые духовные очи, пока их не стали гнать из вишневого сада, велев в поте лица добывать свой хлеб.
Теперь этот нефункциональный аппендикс советской души оказался непозволительной роскошью. Миранда пошла защищать Белый дом и через некоторое время оказалась в руках у снявшего комсомольский значок Калибана, который перекрыл ей все знакомые маршруты непроходимой стеной коммерческих ларьков.
В романе Фаулза Миранда погибает, так что параллель выходит грустная. Но самое интересное в том, что Фаулз через два года возвращается к этой же аллюзии из Шекспира в романе «Маг», и там Миранда оказывается вовсе не Мирандой, а Калибан — вовсе не Калибаном. И все остаются в живых, всем хватает места.
Хотелось бы верить, что точно так же в конце концов хватит его и в России — и для долгожданного Лопахина, которого, может быть, удастся наконец вывести путем скрещивания Бендера с Лоханкиным, и для совков, поглощенных переживанием своей тайной свободы в темных аллеях вишневого сада. Конечно, совку придется потесниться, но вся беда в том, что пока на его место приходит не homo faber[12], а темные уголовные пупки, которых можно принять за средний класс только после пятого стакана водки. Кроме того, большинство идеологических антагонистов совка никак не в силах понять, что мелкобуржуазность — особенно восторженная — не стала менее пошлой из-за краха марксизма.
Остается только надеяться, что осознать эту простую истину им поможет замечательный английский писатель Джон Фаулз.
Имена олигархов на карте Родины
Межбанковский комитет по информационным технологиям
Сов. конфиденциально
ПРОЕКТ КОРРЕКЦИИ КОРПОРАТИВНОГО
ИМИДЖА РОССИЙСКИХ ОЛИГАРХОВ.
Всякое царство, разделившееся в себе, погибнет. Мы много раз имели возможность убедиться в правоте этих библейских слов. Но линия губительного раздела не обязательно идет по карте — она может проходить сквозь умы и души. Это происходит, когда одна часть народа отторгается от другой, и в обществе возникает конфликт разных социальных слоев.
Поэтому главная задача национальных средств массовой информации в эпоху кризиса — препятствовать возникновению розни и распрей. В этой связи особое беспокойство вызывает постоянно муссируемый в печати вопрос об олигархии и олигархах. Нам кажется, что тон и общий настрой материалов на эту тему вряд ли способствуют установлению общественного согласия.
Основная мысль большинства статей такова — олигархия глубоко противоречит национальным интересам и ценностям России и является паразитической надстройкой, вызванной к жизни коррумпированным режимом, который, в свою очередь, сформирован той самой паразитической надстройкой, которую он же и создал. Не говоря уже о том, что такая постановка вопроса абсурдна с точки зрения элементарной логики, она представляется чрезвычайно опасной и провокационной. Мы постараемся объяснить, почему.
Слово «олигархия» греческого происхождения и означает правление «немногих». Олигархия, то есть совет богатых людей, при котором не созывается народное собрание, вводилась в греческих государствах множество раз (в Афинах, например, — эпоха Ареопага, правление «тридцати тиранов» и т. д.) и множество раз сменялась демократией, т. е. правлением так называемых «демагогов». Исторический материал убедительно доказывает, что общество обращалось к олигархической модели именно в трудные времена хаоса и смуты, а демократию способно было выдержать только в короткие периоды относительного благополучия. Но поражение демагогов всегда оставалось их личной драмой, в то время как поражение олигархов было чревато серьезными потрясениями. Олигархи, изгоняемые из Коринфа и Афин, связывали себя взаимной клятвой, которая звучала так: «Обещаю быть врагом народа и вредить ему, сколько хватит моих сил» (перевод Р. Ю. Виппера). После этого изгнанники отправлялись во враждебные общины и подстрекали их напасть на свой родной город.
Мы понимаем, что любая историческая аналогия — вещь рискованная. Но все же представим — что произойдет, если российские олигархи, доведенные до предела травлей в СМИ, соберутся на какой-нибудь даче в окрестностях Рублевского шоссе и дадут подобную клятву? Приняв во внимание средства, аккумулированные ими в западных банках, мы легко поймем, насколько действенной может оказаться их агитация после отъезда.
Поэтому единственно возможный лозунг дня для ответственных средств массовой информации — «Народ и олигархия едины». Причем он не должен демагогически и тупо выставляться на первую полосу в манере, характерной для коммунистической пропаганды, а должен негласно пронизывать всю политику подачи национальных новостей.
Имидж-кампания, направленная на коррекцию корпоративного образа олигархов, делится на несколько этапов. Первоочередная задача — доказать на подсознательно-эмоциональном уровне, что олигархия отнюдь не является чем-то чужеродным для России и богатства, созданные многими поколениями россиян, не попали в холодные руки равнодушных спекулянтов.
Этой цели служит проект «имена олигархов на карте Родины». В нем задействуются названия населенных пунктов, омонимически совпадающие с фамилиями олигархов (Потанино, Юмашево, Березки и т. п.). Это позволяет создать у реципиентов (особенно из подрастающего поколения) устойчивое представление о том, что корни олигархии всегда дремали в российской почве, но уверенный и цепкий побег смогли дать только тогда, когда страну согрело солнце свободы.
При этом вопрос о конкретной связи того или иного олигарха с тем или иным населенным пунктом не будируется. Упор делается на значение и роль населенного пункта в истории России — проходили ли там бои, совершались ли там важные исторические события, упоминается ли он в былинах и летописях.
Практическим воплощением этой части проекта является цикл телепередач, знакомящий зрителей с отобранными объектами российской глубинки при широком привлечении краеведов и местных ансамблей народного творчества. Одновременно массовым тиражом издается красивая глянцевая карта Омонимической России, украшенная портретами олигархов («омонимический» в народной этимологии производится от «ОМОН», отсюда прилагательное приобретает значение «надежный, свой, наш»).
Она развешивается в тех же присутственных местах, где когда-то висела политическая карта СССР (особое внимание следует уделить тому, чтобы она имелась во всех начальных классах средней школы).
На следующем этапе средства массовой информации широко освещают визиты олигархов в омонимичные населенные пункты. Этому событию придается вид традиционного народного праздника. Приезд олигарха сопровождают народные гуляния, катание на тройках, кулачные бои, медвежья забава, моржевание (купание в проруби).
Одновременно средства массовой информации делают акцент на той экономической помощи, которую олигархи оказывают деревням-побратимам. Отметим, что, помимо оплаты эфирного времени, это не потребует никаких финансовых вложений. Достаточно будет наделить омонимичные населенные пункты особым экономическим статусом.
Омонимичные города и села украшаются бюстами олигархов. Здесь не должно быть никакой помпезности — эти бюсты должны быть чрезвычайно скромными и недорогими. При этом через средства массовой информации осторожно проводится мысль о том, что по чисто экономическим причинам господство олигархов обходится стране гораздо дешевле, чем любая другая форма государственного устройства.
Для иллюстрации этой мысли используется следующий тезис: и коммунисты, и демократы доказали, что единственное, на что они реально способны, — это шумные кампании по переименованию городов, улиц и станций метрополитена (чего не требует олигархия, органически вырастающая из русской топонимики), а также циклическому монтажу/демонтажу гигантских дорогостоящих памятников, которых олигархия избегает.
Учитывая рост интереса к язычеству, возможно проведение тайных языческих обрядов — бронзовые бюсты олигархов смазываются по ночам бычьей кровью и медом, перед ними приносят в жертву белого петуха и сжигают деревянные фигурки врагов. Средства массовой информации сообщают о таких происшествиях как о курьезе, граничащем с правонарушением. Эти сообщения должны оттенять постоянно проводимую мысль о том, что господство олигархии возвращает народную душу в традиционное лоно евразийских (индоевропейских) ценностей.
Установка бюстов сопровождается открытием музеев олигархов-побратимов села или города — тоже скромных, с экспозицией, основанной на стандартном фотокомплекте и наборе памятных подарков с росписью. Желательно наличие фотографии молодого олигарха в солдатской форме на фоне пшеничного поля (современные технологии делают эту задачу несложной). В местных средствах массовой информации активно разъясняется, что строительство музеев создает новые рабочие места в пораженной кризисом стране.
Лучшие художники страны должны принять участие в конкурсе на создание монументального полотна-предостережения «клятва олигархов», репродукция которого тоже должна присутствовать в музеях и сельских клубах.
После завершения первого этапа кампании, когда понятие «малой родины» намертво связывается в массовом сознании россиян с фигурами олигархов, начинается второй этап под условным названием «в поисках среднего класса».
Сообщается, что все серьезные социологи, способные глядеть хоть сколько-нибудь далеко вперед, заняты сейчас решением вопроса о том, возможно ли в России создание среднего класса без передела собственности, который никогда не бывает бескровным. Активно проводится мысль, что на путях борьбы с олигархией эта задача неразрешима. В жарких теледискуссиях постепенно вызревает вывод, что с олигархией и не нужно бороться — наоборот, именно полная и окончательная олигархизация всех сторон жизни общества и поможет решить эту проблему.
Пути решения таковы. Из истории известно, что олигархи, скучающие от сытой праздности, склонны создавать гаремы, а их потомство чрезвычайно многочисленно и порой исчисляется многими сотнями. При этом в процессе наследования происходит естественное дробление собственности.
Если на протяжении двух или трех поколений такое сексуальное поведение олигархов будет предписано юридическим императивом (с учетом недопустимости внутрипопуляционного инбридинга), в стране естественным образом возникнет средний класс, который только и способен стать основой подлинной общественной стабильности. Средства массовой информации должны постоянно подчеркивать те усилия, которые олигархи прикладывают для создания среднего класса; несомненно, что откровенные рассказы об этой стороне их деятельности поднимут рейтинг ведущих телеканалов.
Не следует изобретать велосипед: формы, в которых должен происходить этот процесс, уже найдены человечеством (право первой ночи, выдача определенного числа наложниц с каждой территориальной единицы и т. д.). Если потомство олигархов предпримет попытки передела собственности по феодальному образцу, их следует законодательно пресекать; здесь серьезную и конструктивную роль могла бы наконец сыграть Государственная Дума.
Разумеется, этот процесс будет обслуживать новая идеологическая модель, которая примет эстафету от уже сыгравшего свою историческую роль монетаризма . Идеологией переходного периода должна стать теория олигархического консумеризма , которую еще предстоит разработать. Необходимо, чтобы все поняли — диалектика развития России и стратегическая задача создания среднего класса требуют от граждан еще туже затянуть пояса, не обращая внимания на уродливые гримасы чужих эксцессов. Готовностью сделать это измеряется гражданская зрелость и степень понимания происходящих в обществе процессов.
Эту мысль будет не так просто донести до россиян в полном объеме, но нет ни малейших сомнений, что представители научной и творческой интеллигенции — экономисты, публицисты и социологи, телевизионные обозреватели и кинорежиссеры, артисты эстрады и литераторы — вновь блестяще справятся с задачей, которую ставит перед ними время.
В. Татарский.
Мост, который я хотел перейти
B одном романе Милан Кундера называет вопрос мостом понимания, перекинутым от человека к человеку. Это сравнение работает в обе стороны. Вопрос похож на мост, а мост похож на вопрос, обращенный человеком ко времени и пространству, — что на другой стороне? Но бывают мосты, больше похожие на ответы.
Когда мне было двенадцать лет, я каждый день садился на велосипед и ехал по шоссе к каналу, когда-то построенному зэками ГУЛАГа. Дойдя до канала, шоссе перепрыгивало через него, превращаясь в мост, который держали две металлических дуги — мост был похож на лук, повернутый тетивой вниз. Под ним была полоса желтого речного песка, которая и была моей целью. Я строил из песка дома, которые разрушались каждый раз, когда мимо проходил речной теплоход или большая баржа. Часами лежа на берегу, я видел отблеск солнца в стеклах с той стороны канала, далекие деревянные заборы, пыльную зелень фруктовых садов. Странно, но я никогда не пересекал этот мост, хотя иногда хотел.
Через пятнадцать лет я снова оказался на этом шоссе — и опять на велосипеде. Я вспомнил мост, который собирался когда-то пересечь. Мысль о том, что я сделаю это сейчас, наполнила меня неожиданной радостью. Я понял: сделав это, я пересеку границу между собой нынешним и собой прошлым, и это будет значить, что тот мальчик и я — один и тот же человек. Это было бы самым настоящим алхимическим актом. Предвкушая его, я поехал медленно. Уже почти добравшись до цели, я заметил странность: шоссе расширялось и уходило вправо от того места, где лежало раньше. А потом я увидел новый бетонный мост, по которому оно теперь шло. Старый стоял в сотне метров слева — он не изменился, только участки дороги перед ним были разрушены, и с обеих сторон он обрывался в пустоту. Это было хорошим ответом.
Но у меня есть подозрение, что Лета — это не те воды, в которые мы вступаем после смерти, а река, через которую мы переправляемся при жизни. Мост у нас под ногами. Но есть ли берега? Границы, от которой я иду, я не помню. Границы, к которой приближаюсь, не вижу. Можно ли говорить, что я иду откуда-то или куда-то? И все же меня утешает сходство жизни с прогулкой по мосту, который я отчаялся пересечь. В сущности, думаю я иногда, я ведь не делал в жизни ничего иного, а только мерил шагами этот висящий в пустоте отрезок дороги — мост, который я так хотел перейти.
Примечания
1
Редкий музыкальный инструмент, напоминающий гусли.
(обратно)2
«Нет правды на земле, но нет ее и выше». Тютчев
(обратно)3
древний Западный обычай будет разрушен…
(обратно)4
Делая мне минет на неубранной кровати, пока лимузины ждут на улице (здесь и далее — пер. с англ.)
(обратно)5
Минета…
(обратно)6
Ты повторила, что предпочитаешь красавчиков, но для меня сделаешь исключение.
(обратно)7
Пылающая скрипка.
(обратно)8
Фанерная скрипка.
(обратно)9
«Who by Fire», известная песня Леонарда Коэна.
(обратно)10
Придавлен необходимостью.
(обратно)11
Ничего. Мы безобразны, зато у нас есть музыка.
(обратно)12
человек производящий.
(обратно)
Комментарии к книге «Relics. Раннее и неизданное», Виктор Олегович Пелевин
Всего 0 комментариев