«Америка о’кей»

2668

Описание

Актуальность нового произведения известного итальянского прозаика и драматурга — в резко критическом изображении современного капитализма как символа бездуховности, невежества и насилия. В многоплановую реалистическую структуру романа автор вплетает элементы социальной фантастики, помогающие ему создать острый, политически ангажированный памфлет. антиутопия



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Джузеппе Д’Агата Америка о’кей

Притча о «посткапитализме»: предупреждение-протест писателя-коммуниста

В конце ноября — декабре на юге Италии наступает горячая пора: сбор мандаринов, апельсинов, маленьких, плотных, золотистых шариков — удивительно удачного цитрусового гибрида: его кожица настолько тонка и нежна, что эти плоды едят не очищая, и во рту надолго остается ощущение мягкой свежести…

Мощные грузовики с прицепами день и ночь курсируют между огромными оранжево-желтыми рощами. Но по мере того, как деревцам возвращается их обычный весенне-зеленый наряд, все более странный вид приобретают обочины больших и малых дорог — ровными рядами и справа, и слева вырастают похожие на стога сена холмы только что снятых фруктов, и, как только они достигают нужной высоты (которую с точностью до сантиметра рассчитывают компьютеры с заложенной в них программой минимального расхода химиката), специальные машины с брандспойтами обрушивают на них соответствующую порцию нефтеобразной жидкости, и плоды очень быстро превращаются в ядовитую, играющую на солнце всеми цветами радуги массу. Так в Италии ежегодно уничтожаются тысячи и тысячи тонн цитрусовых.

Эта чудовищная по своей внутренней аморальности картина — своеобразная «визитная карточка» современного капитализма — могла бы уже сегодня «украсить» обложку «романа будущего» — предлагаемой советскому читателю книги Джузеппе Д’Агаты «Америка о’кей».

Художественное сравнение в данном случае более чем правомерно, поскольку жизнь этой созданной писателем фантастической страны протекает среди горообразных свалок, тоже окрашенных в самые яркие тона, и главный герой «радуется этому пестрому (разноцветному) празднику счастья, веселой пышности». Вырисовывающиеся уже на первых страницах книги гротескные контуры мира пошлости и духовной пустоты — таков, по мысли Д’Агаты, неизбежный финал пути, по которому идет нынешнее западное «общество благоденствия».

Сюжет романа прост: на каком-то этапе своей империалистической экспансии Америка (разумеется, путем прямого насилия) устанавливает свое господство на половине земного шара. Политика теперь официально упразднена, у власти стоит король-папа, окруженный зловещими кардиналами с евангелическими именами, а массам удалось внушить новую религию — «добровольного» отказа от материальных благ, иными словами, выбрасывания новых вещей на свалку. Таким образом — вот в чем убийственный приговор Д’Агаты, — поощряется производство ради самого производства, а все расширяющееся потребление носит чисто символический характер.

На финальных страницах романа мы узнаем, что и в этом государстве, чьим гражданам известно всего лишь двести слов, издаются книги, миллионы книг в великолепных переплетах, но вот ветер раскрывает один из фолиантов: внутри чистые белые листы. Эта белая пустота видится автору как символ бездуховности, и метафора еще более усиливается замечанием о том, что отбросы не издают дурного запаха.

Во всей стране осталось лишь несколько настоящих книг, и владеет ими один человек — главный герой романа уродец Рикки, который то и дело перечитывает шекспировского «Ричарда III»: в этом образе он узнает себя самого и стремится во всем подражать королю-злодею. (В конечном итоге Рикки удается захватить власть. Но для чего?..)

Фантастика или гиперболизированная реальность? Политика или сатира ради сатиры? Лингвистический эксперимент и идеология или прежде всего идеология, выраженная экспериментальными языковыми средствами? Все эти отнюдь не однорядные вопросы задавались именно в связи с «Америкой о’кей». Уже тот факт, что книга привлекла внимание итальянских критиков самой различной ориентации — в печати появились десятки рецензий, комментариев, откликов, — достаточно красноречив: Джузеппе Д’Агата, верный своим творческим поискам последнего десятилетия, вновь представил произведение неординарное, настолько многоплановое, что можно говорить о нем как о романе и политическом, и сатирическом, и фантастическом, и, конечно же, идеологическом. Однако основная причина обостренного интереса к книге все-таки, видимо, не в достигнутом автором органическом сплаве сложно сочетающихся в своей сути элементов: подобных попыток эксперимента в литературе Запада 70-х — начала 80-х годов предпринималось немало — были среди них и весьма удачные. Важное отличие новой работы Д’Агаты в общей панораме «романов будущего» определяется чрезвычайной актуальностью «Америки о’кей».

Казалось бы, всякое произведение, спроецированное в будущее, если оно отталкивается от наших сегодняшних тревог перед лицом крайне острой опасности ядерной катастрофы, уже в силу самой тематики может быть отнесено к разряду актуальных. Увы, это далеко не всегда так. Достаточно вспомнить в этой связи хотя бы сериалы английских и западногерманских фантастов, чьи книги, подхватывая мотивы Средневековья, рисуют яркие, но все же очень далекие от проблем современности картины жестоких и кровавых битв между чудом выжившими племенами, враждующими кланами и их непременными героями-суперменами, скопированными с сегодняшних Рэмбо, Джеймсов Бондов и им подобных, или же сознательно уходят еще дальше — в наполняющие ужасом истории Адамов с непременными Евами, которые бродят среди развалин мертвых городов…

Исходя из своего нравственного, глубоко гуманистического опыта, уже сейчас, сегодня не желающий мириться со все более драматичными последствиями зла, порожденного и питаемого капиталистическим обществом, Джузеппе Д’Агата создает остросоциальный, политически ангажированный памфлет, с необычайной силой разоблачающий самую сущность потребительского конфликта западной системы, оплот которой автор справедливо видит в США. Писатель, безусловно, отдает себе отчет в том, что общество запаздывает с осознанием негативных сторон реальной действительности, особенно в условиях, когда на маскировку, облагораживание, на оправдание в конечном итоге губительной сущности весьма привлекательных для обывателя стереотипов вещизма брошен гигантский аппарат буржуазных средств массовой информации. Именно в понимании «первичности материального» — истоки лингвистического эксперимента Д’Агаты, отражающего его стремление найти такие выразительные средства, которые заставляли бы читателя думать и тем самым способствовали восприятию «идеологического проекта» писателя.

«Идеологический проект» — это выражение самого Д’Агаты, который никогда не скрывал своей политической ориентации, не прятался за «чистое искусство». «Такового просто не существует, — вновь подчеркнул писатель в одном из недавних интервью. — Всякий человек, а художник тем более, — политик во всех своих поступках, в каждом жесте, в каждом слове, связывающем его с окружающим миром. Я знаю, конечно, что есть еще немало писателей, объявляющих себя „аполитичными“. Однако такая позиция, на мои взгляд, есть не что иное, как страх перед действительностью, боязнь „запачкать“ политикой продвижение своих произведений — иными словами, один из многочисленных способов самозащиты в нашей нелегкой жизни. Убежден: истинный художник должен постоянно и непременно стремиться к созданию хорошей литературы, оставаясь при этом бескомпромиссным политиком».

Итак, идеологический проект «Америки о’кей», выраженный схематично, — это задача показать в чистом виде экономическую модель капитализма на его империалистической стадии, которая сама по себе является символом аморальности, опустошающей бездуховности, невежества и насилия, изначально заключенных в этом типе общественного устройства и приобретающих все более уродливые формы по мере убыстряющегося развития производственных структур.

Все это так, но в то же время «Америка о’кей», по определению критика Франко Скалии, — «это прежде всего быстрое, непринужденное повествование, искрящееся живым юмором. Это игра — насмешливая и в то же время изысканная…»

Аналогичную точку зрения высказывает и другой маститый итальянский критик — Марио Спинелла: «Повествование, несомненно, доставляет удовольствие, несмотря на свою внутреннюю драматичность. При этом нельзя не заметить, сколь удачно выполнена ткань внутреннего соотношения между повествованием и диалогом, с одной стороны, интригой и фабулой — с другой».

Думается, что и читатель присоединится к этим оценкам, легко преодолев поначалу, может быть, несколько непривычные языковые построения, изобилующие множеством междометий и восклицаний: они-то, собственно, и составляют ядро лингвистического эксперимента.

К таким языковым поискам Д’Агата в своем творчестве обращается не впервые, однако «Америка о’кей» в этом ряду представляет собой, пожалуй, наиболее интересный опыт: невольно напрашивается сравнение романа с музыкальной партитурой, наполненной элементарно простыми звуками и звуковыми эффектами, которые, однако, в совокупности своей создают ощущение сочной полифонии.

По сути, здесь не ставится проблема исчезновения слова и смысла как таковых — речь идет об их катастрофическом оскудении, но — подчеркнуть это очень важно — жителям «Америки о’кей» не знакомо внушающее ужас драматическое молчание «героев» Беккета.

Беспощадно высмеивая деградирующий язык этих «счастливых во всех отношениях» американцев будущего, Д’Агата весьма далек от какого-то абстрактного прогнозирования. Бесспорно удавшийся автору лингвистический эксперимент, являющийся одним из главных средств реализации идеологического проекта, в то же время и сам весомое звено нравственно-политической позиции писателя.

Идя путем «доказательства от противного» — предъявляя в качестве образца морального вырождения лингвистическую субстанцию своего романа, — Д’Агата на этой основе обращается непосредственно к своим современникам и прямо указывает на главную, уже сейчас смертельную опасность для Слова, подтачивающую его, превращающую из средства человеческого общения в простой печатный знак: это плоский, предельно однозначный диалог кинобоевиков, это штампы картинок-фраз в комиксах, это, наконец, не выдерживающий никакой критики сточки зрения смысла и стиля язык средств массовой информации.

Угроза Слову, по мысли Д’Агаты, не только и не столько лингвистическая проблема, сколько чрезвычайно симптоматичный сигнал все более углубляющегося процесса отчуждения личности, сопровождающегося утратой элементарных основ коммуникабельности, что неизбежно ведет к распаду человеческой общности.

В этой связи чаще других автору задавался вопрос: не слишком ли он пессимистичен в отношении реальной действительности, не являются ли его прогнозы результатом крайне развитого воображения?

Что ж, обратимся к конкретным фактам.

Крупнейший в стране еженедельник «Панорама» в одном из своих последних номеров опубликовал обширную подборку материалов под заголовком: «Наш язык подобен тиражируемым до бесконечности видеокассетам». Ее автор Маурицио Боно выносит в начало весьма обескураживающий вывод: «Эти наши ребятки 85-го года совершенны: они умны, воспитаны, полны здравого смысла. Им недостает лишь одного — слова». И далее: «Разговорный язык молодежи все более унифицируется: бесконечные повторы, лишенные всякого смысла определения, рыхлые, наспех сколоченные периоды, изобилие ничего не говорящих междометий и союзов».

Целый обвинительный акт современному итальянскому языку предъявляет и декабрьский (1985) номер литературного журнала «Сигма»; авторы — более тридцати крупнейших лингвистов, филологов, писателей. По мнению академика Марии Корти, угроза слову носит двоякий характер: «Это, во-первых, все бóльшая технологизация языка, превращение его в своеобразный код, понятный лишь специалистам одного профиля. Во-вторых, слово „прессуется“ собственно разговорным языком, до крайности скудным, безликим, как банально-стандартизованные костюмы из универмага с умеренными ценами. Это непосредственный результат вытеснения чтения под жестким напором аудио- и видеоформ, неумолимо захватывающих общество…»

Впрочем, и на собственно литературном уровне книга Д’Агаты отнюдь не первый сигнал тревоги. Еще несколько лет назад другой крупный писатель. Лука Гольдони, выпустил сборник юмористических рассказов под символическим заголовком «Так сказать…», в котором деградацию современного языка также ставил в прямую связь с пороками капиталистического быта, отравленного потребительством.

Имея в виду все это, спросим, так ли уж действительно фантастичен Д’Агата в своей «Америке о’кей» с назойливо-попугайским языком ее обитателей?

Наблюдая сегодняшнюю действительность Запада, мы видим, что отвратительные ростки вселенской помойки будущего просматриваются уже сегодня во всех без исключения сферах общественно-экономической и культурной жизни капиталистических стран, и если книга эта и фантастична, то только по времени действия, а не по главной сути.

Разве далеки от изображенной писателем свалки вещей в нетронутой роскошной упаковке реальные кладбища автомобилей, телевизоров и т. п., заполонившие пригороды крупнейших центров Запада?! Сегодня.

Не могу не вспомнить: как-то — и было это еще лет десять назад — я не столько из профессионального любопытства, сколько из чисто человеческого забрел на одно такое кладбище. «Порши» и «кадиллаки», «фиаты» и «мерседесы» с повреждениями, даже мне, неспециалисту, показавшимися весьма условными, громоздились один на другом. Не десятки, не сотни — тысячи требующих лишь небольшого ремонта автомобилей. На свалке царил… безупречный порядок: не там ли увидел Д’Агата эти ровные, четко обозначенные проходы, создающие «комфорт» для жителей «Америки о’кей»?

Человек, что руководил размещением на свалке то и дело прибывающих машин (до сих пор не знаю, как называется его должность), был совсем не по-итальянски немногословен. С трудом удалось выяснить у него следующее: в ситуации, когда ведущие фирмы предлагают целую систему скидок и иных льгот покупателям новой машины, если старую они сдают на свалку, существование последних — вполне нормальное явление. А за этой «нормальностью», как я выяснил уже позднее из иных источников, скрывается гигантский подпольный бизнес, поскольку и место на свалке, оказывается, получить не так уж просто и еще сложнее соблюсти целый ряд других непременных условий, дающих возможность купить «мерседес» новейшей модели в несколько раз дешевле, чем в обычных магазинах. Та же самая картина — с телевизорами, стиральными машинами, многочисленными и многообразными кухонными агрегатами: налицо явное расточительство огромных материальных ресурсов. Но в этом-то и заключается одно из конкретнейших проявлений уродливости капиталистической экономики: рост потребления, подстегиваемый любыми средствами, здесь все более становится самоцелью, любые проблемы сбыта очень быстро приводят в тупик, порождают кризис, крах. Яркое тому доказательство — неуклонно расширяющийся процесс разорения тысяч мелких и средних предприятий, не имеющих, как промышленные колоссы, достаточных средств для создания все новых и новых видов одного и того же с функциональной точки зрения товара и навязывания его покупателю.

С подобным расточительством, выдаваемым капиталистической пропагандой за показатель высочайшего уровня жизни, сталкиваешься на каждом шагу. Вот еще один банально элементарный пример: традиционное и наиболее распространенное итальянское первое блюдо — это макаронные изделия (более тысячи видов и типов) под соусом (тоже сотни и сотни вариаций). Во всех ресторанах оно подается килограммовыми порциями, практически никем и никогда до конца не съедаемыми. Куда же уходят остатки — может быть, отправляются на фермы, скажем, для откорма свиней? Ничего подобного: животноводство — это уже другая сфера, иные интересы. Отходы же пищи, сполна и не без чаевых, конечно, уже оплаченной клиентами, тоннами отправляются на специальные предприятия — не по переработке, нет, — по уничтожению продуктов. Это тоже гигантская индустрия: тысячи занятых рабочих рук.

А нарисованная выше картина истребления цитрусовых — разве это не реальное воплощение на практике бесчеловечной логики, выраженной Д’Агатой в зловещей триаде: производство — потребление — помойка?!

Может быть, фруктов на Апеннинах производится так много, что их попросту негде использовать? Ничуть не бывало. Все дело в том, что, стремясь сохранить максимально высокие розничные цены на цитрусовые, что возможно только при их ограниченном поступлении на рынок. Европейское экономическое сообщество «освободило» Италию от экспорта этой продукции. Правда, истины ради заметим, что стране выплачивается определенная компенсация за уничтожаемые фрукты. Однако, не говоря уже о ничтожности суммы по сравнению с вложенным трудом, какой мерой измерить то ощущение бесполезности и бессмысленности своей работы, которое ранит сердца миллионов итальянских крестьян?!

Левые демократические силы не раз предлагали другой путь: направить «избыточные» урожаи в детские дома, приюты, народные больницы, но, как выясняется, и это невозможно, ибо напрямую затрагивает интересы фирм, занятых снабжением существующих на весьма скромные средства государственных учреждений. Если дети-сироты станут получать бесплатно по пять мандаринов в день, что же тогда делать поставщику, которому уже оплачен один мандарин в неделю?

Замкнутый порочный круг.

Гиперболизуя до крайних пределов эти чудовищные явления дня сегодняшнего, Д’Агата тем не менее реалистически смотрит на вещи: он отдает себе отчет в том, что подобными уродливыми формами потребления охвачены лишь некоторые, наиболее состоятельные слои капиталистического общества; писателю, естественно, известны и конкретные цифры, характеризующие современную итальянскую экономику (миллионы безработных, крайняя нищета целых районов страны…), а потому он понимает, что чисто экономический путь к всеобщей помойке будущего может занять века и века — у капитализма в этом смысле еще гигантские неиспользованные потенции. Но тем и страшен этот тип общества, что он не способен в силу самой природы своей учитывать интересы всей массы граждан и в поисках новых сфер потребления форсирует экономические законы политическими средствами, в частности путем грабежа других наций, а когда и эти возможности исчерпываются, путем прямого насилия. Так зарождаются милитаристские тенденции, начинаются войны. Твердо следуя марксистско-ленинским концепциям, писатель-коммунист Д’Агата находит чрезвычайно оригинальный и остроумный поворот, ни в коей мере не противоречащий диалектике развития современного капитализма: в войне будущего Америка использует уже не ядерное оружие, а поистине дьявольские бомбы, уничтожающие не людей, а вещи и тем самым открывающие новую гигантскую сферу потребления. В интонациях злого сарказма повествуя об очередной «локальной» войне Америки на Европейском континенте, в результате чего «США решили открыть традиционно гостеприимные границы для одного миллиона безработных тружеников из Европы», писатель, опять-таки исходя из опыта наших дней, весьма скептически смотрит и на возможности своих сограждан будущего противостоять этой американской «помощи». Его Мария, Брут, Кассий, Гораций, которые «даже не заметили, что их завоевали», по сути, очень близки к обитателям «Америки о’кей». И хотя их язык несравненно богаче, в будущее они пронесли законсервированные уже сегодня пороки-стереотипы: жадность и похоть, ханжество и глупость; и этот остро сатирический портрет приобретает еще большую емкость, благодаря сознательному смещению автором «классических» ролей этих персонажей: так, Мария оказывается распутной девицей, что не мешает ей проповедовать христианскую мораль. Наиболее последовательным «революционером» показан Брут, а предателем и мерзавцем — Гораций. В этом, несомненно, еще один поражающий своей конкретностью штрих аллегории капиталистического вырождения.

Говоря о «европейских тружениках», нельзя не отметить и весьма пессимистического взгляда писателя на их «революционные теории» — Д’Агата почти слово в слово воспроизводит демагогические программные заявления нынешних лидеров правой социал-демократии о необходимости «улаживать, согласовывать, утрясать, координировать… приспосабливать, удовлетворять, размежевывать, разъединять».

Сводя к минимуму словарный запас жителей «Америки о’кей», автор сознательно ограничивает и себя самого в выборе лексических средств. Отсюда — увлекательная лингвистическая игра, насыщенная краткими, почти афористичными метафорами, точными и глубокими сравнениями. Д’Агата неоднократно предостерегал своих возможных исследователей от чисто литературоведческого анализа, подчеркивая, что его роман совершенно не предназначен для хрестоматийного чтения. И все же представляется просто необходимым обратить внимание читателя хотя бы на некоторые наиболее удачные находки писателя. Вот появляется король Эдуард. «У-у, у меня в душе открывается клапан, откуда бьет сноп ослепительного света, тотчас впитываемый (поглощаемый) грибом ядовитого пара, подозрительно напоминающим лицо моего отца». На нем «царственно белая мантия (несмотря на многократную обработку в стиральной машине, несколько пятен все же осталось)». Вот Эней, который с гордостью заявляет: «Я сам не умею (читать. — А. В.). Поэтому в армии мне доверяют секретные документы». Вот «в белой шляпе с загнутыми кверху полями, Матфей, кардинал Далласский. Крупный, плотный, он все время жует незажженную сигару» (ну чем не гангстер из самого «разбойного» штата современной Америки!).

С не меньшей степенью сарказма и столь же лаконично Д’Агата дает многоплановую характеристику общества, в котором «борется» Рикки. «Поскольку арестованный — обыкновенный гражданин, его изображение на экране смазано». Или: «Если мы возьмем нашу древнюю историю, теоретически изначально каждый человек мог стать президентом. Недаром президентами не раз становились идиоты. Исходя из этого, мы считаем, что каждый может стать папой» (так просто решают «кардиналы» вопрос о возможности победившего Рикки преемствовать власть отца).

Фантазия и ум автора, помноженные на отвращение и даже ненависть к окружающей его бездуховности, настолько велики, что практически на каждой странице невольно задерживаешь свое внимание на все новых и новых элементах удивительного по силе протеста-обличения.

Остановившись — по необходимости лишь кратко — на форме и содержании лингвистического эксперимента Д’Агаты, обратимся теперь к нравственно-политическим аспектам книги, поскольку, несмотря на свежесть и оригинальность языкового обрамления, главным достоинством «Америки о’кей» является все же не это: подлинное новаторство писателя видится нам прежде всего в том, что он идет гораздо дальше только традиционно экономических разоблачений капитализма (хотя и в этом плане самобытность концепции «помойки» очевидна), акцентируя свое внимание прежде всего на морально-этической несостоятельности этой общественной системы, на откровенно антигуманистической природе ее философии. Решая идеологическую задачу столь широких масштабов, Д’Агата использует достаточно распространенный в литературе метод показа будущего через настоящее, уходящее корнями в прошлое. Однако, раскрывая диалектическую преемственность времен, автор сознательно схематичен, он полностью отказывается от предоставляемых данным приемом возможностей усложнения сюжета, насыщения его многообразными элементами развлекательности: именно в такой «спрессованности» событий и явлений, в их многозначной аллегоричности Д’Агата видит наиболее эффективный путь создания обобщающего образа «посткапитализма», образа, одинаково применимого для оценки всех его конкретных, географических проявлений.

И здесь тоже — блестящая находка: отсчет капитализма будущего писатель начинает с XV века, используя для этого драму Шекспира «Ричард III». Прежде всего для писателя важен временной период правления Ричарда III (1483–1485), находящийся на стыке средневековой культуры и Возрождения и ставший одной из наиболее мрачных страниц истории Англии. Последний, а потому до крайности яростный взрыв феодальных страстей, безграничная жестокость распадающейся власти, вакханалия крови и коварства, цинизма, корыстолюбия и стяжательства — таковы внешние проявления глубинной ломки экономических отношений, открывшей эпоху первоначального капиталистического накопления.

Сюжетная схема шекспировского «Ричарда» раскрывается уже в названии, под которым он впервые появился в печати в 1579 году: «Трагедия о короле Ричарде III, содержащая его предательские козни против брата его Кларенса, жалостное убиение его невинных племянников, злодейский захват им престола со всеми прочими подробностями его мерзостной жизни и вполне заслуженной смерти». Таким образом, Ричард III прежде всего злодей. Это король-урод и в физическом, и в нравственном отношении. Но урод гениальный: постоянно интригуя, с легкостью убивая, он способен менять маски, быть то льстиво-нежным, то воинственно-беспощадным, он прекрасно умеет скрывать как свои подлинные чувства, так и физическое несовершенство. Он твердо усвоил: «Не надо быть моральным — мораль в борьбе служит только помехой; правда, очень часто мораль бывает и полезна, но только как маска, за которой можно скрыть свой цинизм и жестокость. Но надо быть умным. Надо быть очень и очень умным. Надо уметь играть разнообразные роли, в соответствии с тем, чего требует обстановка. Надо уметь импонировать другим людям. Надо уметь подчинить их силой. Надо вовремя рассчитать те силы, которые потом вызываешь, в их росте. Быть умным — это как раз значит совершенно сбросить со счетов всякую религиозную галиматью, всякие предрассудки, всякие мнимые величины…»[1]

Идя по этому пути, Ричард добивается власти. Однако, сознательно преувеличивая физическое уродство своего персонажа (согласно историческим хроникам, король Ричард лишь слегка хромал), Шекспир компенсирует его неординарным умом, необычайной изобретательностью. Это «чудовище, но чудовище столь великолепное, столь даровитое, столь удачливое, столь целостное, столь смелое, что Шекспир любуется им»[2]. И все же:

Ты будущее прошлым запятнал… …Нет, не клянись ты будущим — оно Злодейством прежним все искажено.[3]

Для великого драматурга в этой констатации — оптимистическая убежденность в неизбежной гибели Ричарда. Отсюда и полный надежды финал:

Междоусобий затянулась рана. Спокойствие настало. Злоба, сгинь! Да будет мир!..

Но веками далек от подобного оптимизма наш современник Д’Агата: если для Шекспира «Ричард III» — это прежде всего историческая хроника о жизни гениального злодея, то у Д’Агаты герой глубоко символичен. Это принципиальный выбор, страстное, не допускающее никаких «но» обвинение писателя-коммуниста миру капитализма: урод Ричард III, через века протащив свой страшный горб и выжив даже после всемирной катастрофы, вновь является нам сегодня, хотя, разумеется, качественные параметры трагедии претерпели радикальные изменения.

Персонажи «Америки о’кей» зажаты в стандартных бетонных коробках, которые, несмотря на огромные размеры, с трудом просматриваются среди монументальных гор всеобщей помойки. В этих зданиях нет даже окон — в них постепенно отпала нужда, поскольку небо, а значит, и солнце, и дождь, и снег — понятия попросту несуществующие. Эта мертвая зафиксированность природы как нельзя лучше подчеркивает эфемерность жизни людей, стоящих, по сути, гораздо ближе к роботам, чем к мыслящим существам.

На фоне унифицированной массы резко выделяется уродец Рикки. Главный герой Д’Агаты, конечно, неординарен, как и его историко-литературный прототип. Свидетельство тому и достаточно богатый словарь Рикки, и умение читать, и способность мыслить. Тем не менее при сопоставлении двух Ричардов мы обнаруживаем гигантскую пропасть, не во временном, а именно в качественном исчислении.

Был уродлив Ричард III, король Англии. Но куда более — поистине фантастически — уродлив Ричард «посткапиталистический»: «если разрубить тебя на кусочки, а потом опять сложить, не наберется и четверти приличного человека». Однако физическое вырождение, само по себе достаточно важное в обобщающем образе «Америки о’кей», является все же лишь исходной точкой гротескно заостренной иллюстрации главного, что, по мысли Д’Агаты, определяет посткапиталистическое общество: окончательной деградации человеческой личности.

Для Ричарда III уродство — это злой рок, во многом определяющий его ненависть к людям «нормальным» и борьбу за королевскую власть — ведь это единственная реальная возможность утвердить собственное «я», возвыситься над миром, вопреки данному природой физическому несовершенству.

В совершенно иной исходной позиции находится Рикки, которому — в отличие от Ричарда III — «паукообразность» отнюдь не представляется жизненной помехой, напротив, она для него — предмет извращенной гордости, более того, дарованный свыше знак превосходства.

И вот именно этого суперурода писатель сознательно, изначально возвышает над «толпой». А если учесть, что «толпа» — это жалкие существа, в чьих венах вместо крови сточная вода, им неведомо даже понятие смерти (а значит, и жизни), и они исчезают в горловине гигантского мусороприемника «не боясь, не впадая в уныние, не цепляясь за жизнь», то, казалось бы, всякая борьба в этом мире помойки лишена смысла: победа Рикки предопределена. И тем не менее описание интриг «обезьянопаука» занимает преобладающее место в романе. Парадокс? Отнюдь нет. Это еще одна, тоже тщательно, до мельчайших деталей, продуманная Д’Агатой линия трагического фарса: Рикки стремится завоевать власть не потому, что нуждается в ней, он лишь механически следует главному закону своего общества, основанного «на агрессивности и природном эгоизме человека», — закону, вековая незыблемость которого подкрепляется таким ярким примером, как Ричард III.

Умело играя на контрастах, высвечивая то одну, то другую грань внутреннего мироощущения своего главного героя, Д’Агата неумолимо доказывает: Рикки просто не способен пойти дальше жалкого подражательства: доведенная до абсолюта рациональности капиталистическая машина сохранила этому уроду аналитический ум, но (вот он — предел деградации!) полностью лишила ненужных и даже вредных миру будущей помойки клеток, питающих сферу чувств. «Эх, хорошо бы, конечно, кто-нибудь объяснил мне, как это — ненавидеть всей душой! Я подозреваю, что моя ненависть, хоть и похожа на настоящую, чересчур поверхностна, неглубока… Боюсь (опасаюсь), что в самом разгаре операции я вдруг забуду, уф, за что собирался убрать того или иного врага, либо — охохонюшкихохо — еще хуже: не смогу сказать, почему считаю его врагом…»

В этой неспособности чувствовать — весь Рикки: скажем, «интриганство» очень быстро утомляет его, и вот он уже мечтает, примеряясь к королевскому трону («изъеденный жучком топорный стульчак, да и только»): «Хорошо бы еще потом вернулась скука!»

«Безмозглый слизняк!» — характеризует его папаша — король Эдуард, и лучше, пожалуй, не скажешь.

В драме Шекспира и памфлете Д’Агаты очевидно наличие множества сюжетно перекликающихся мотивов, однако смысл сатирической параболы «Америки о’кей» все же не в том или ином повторении или сознательном отклонении от конфликтных ситуаций «Ричарда III», а в постоянном воспроизводстве уродства, причем каждая новая производная на десятки ступеней ниже предыдущей. Иными словами, показывается окончательное растворение личности в океане помойки.

Всякий океан, как известно, при кажущейся бесконечности имеет вполне определенные берега-границы. Для метафорического мусорного океана «Америки о’кей» такой границей является «религия отказа» — весьма своеобразная философия, порожденная вполне определенной экономической структурой. Вот как определяет эту структуру папа-король Эдуард: «Мистеров Уайта, Блэка и Реда (обратим внимание на перевод этих имен: белый, черный, красный — символика очевидна), владеющих крупнейшими предприятиями нашей Страны, не существует. Вернее, больше не существует. Остались только их имена. У нас есть промышленность, но нет промышленников. Капитализм без капиталистов (выделено мной — А. В.)… Они сами убыли. Давным-давно. Решили, что им здесь невыгодно, вот и все. Не знаю толком, куда они делись, не интересовался. У них было намерение развернуться в какой-нибудь отсталой южной стране, где никогда не слышали о финансовом капитале, акциях, дивидендах…

Мы хозяева всего — я и мои кардиналы. Но что толку? Зачем нам богатство, где и на что нам его тратить, когда мы — хозяева мира. С тех пор как нами упразднены банки (а сделать это пришлось потому, что сбережения — первейший враг нашей религии), ушли в прошлое барыши, прибыли. Ты знаешь, все мы живем одинаково, люди довольны, это демократично. Любой доход должен быть вновь инвестирован, все поглощается непрерывным циклом „производство — потребление — помойка“, неумолимой троицей, не допускающей пауз, — в противном случае машина остановится. А стоит ей замедлить ход, как построенное нами общественное здание пойдет трещинами, грозя обрушиться…»

В этом кратком — хотя на фоне других персонажей язык Эдуарда, этого «земного бога», воспринимается чуть ли не как философский трактат — разъяснении сконцентрирована суть «посткапитализма». Д’Агата не только откровенно высмеивает современных буржуазных теоретиков, прогнозирующих будущее своего общества как «капитализм без капиталистов», как систему «всеобщего благоденствия и демократии», он идет дальше и глубже, подвергая беспощадному анализу основополагающие догмы этих построений. Так мы узнаем, что «демократия» этого «капитализма без капиталистов» заключается в том, что все граждане, начиная от самого папы, обязаны значительную часть потребляемых товаров немедленно отправлять на помойку, даже не раскрывая роскошной оболочки. Однако данное понятие «демократии» отнюдь не предполагает равенства: для пополнения личного ассортимента отбросов супруга папы ездит по магазинам в автопоезде, кардиналы — на грузовиках с прицепом, а сошки помельче — в фургонах или на мотоциклах с маленькой коляской; по размерам же личного кладбища вещей определяется и социальная значимость их владельцев. А потому чудовищно логичны «мечты» Елизаветы, жены Рикки, о тех днях, когда она сама поднимется на высшую ступень общества: «…Твоя жена сможет покупать больше всех. Каждый день ездить в торговый центр на грузовике с прицепом. Каждый день привозить оттуда столько, ого-го, сколько никто не привозит, — вот высший о’кей. Для этого надо быть папской женой. Я как вижу на улице белый автопоезд с папским гербом, так плачу — ууу — от умиления».

Хотелось бы, чтобы от читателя не ускользнул и другой принципиально важный момент: в «капитализме без капиталистов» единственным институтом реальной власти остается церковь. Но какая! Д’Агата решительно вычеркивает из арсенала «религии помойки» все без исключения христианские гуманистические постулаты, оставляя церкви лишь две функции: беспощадного подавления еретиков (самым «страшным» представителем инакомыслия в романе оказывается некий безработный, укравший с помойки пару ботинок) и регулирования процесса «потребление — помойка».

Что это: всплеск воинствующего атеизма или же сатирически заостренная констатация нравственного, духовного разложения современной католической церкви, которая в прошлом, при всех трагических издержках, внесла тем не менее свой вклад в становление и развитие гуманистической культуры?

Казалось бы, в такой католической стране, как Италия, превращение евангелических имен в символы разнузданного делячества, алчности, властолюбия, невежества должно было вызвать бурю негодования, по крайней мере со стороны церкви. Увы! «Кощунство» Д’Агаты прошло практически не замеченным. И немудрено: на Апеннинах только-только стал спадать накал страстей вокруг грандиозного скандала, в центре которого оказался не кто иной, как сам управляющий ватиканскими финансами архиепископ Марцинкус. Он, как выяснилось, отнюдь не случайно вел дела (читай: проворачивал аферы) преимущественно через банк «Амброзиано» — свившие там гнездо финансовые аферисты международного масштаба Роберто Кальви и Микеле Синдона обеспечивали «святой церкви» небывало высокие доходы, ибо с помощью мафии вкладывали получаемые от Марцинкуса средства в самые доходные отрасли: торговлю наркотиками, содержание подпольных «домов свиданий», рэкет и т. д. и т. п.

Скандал приобрел еще более сакраментальный характер, когда ряд крупнейших органов печати в самом разгаре расследования вдруг начали публиковать серию материалов, связанных с загадочной смертью предыдущего папы — Иоанна Павла I, лишь месяц занимавшего престол Св. Петра. Ведя свое параллельное следствие, журналисты добились доступа к материалам, которые трудно не назвать сенсационными. Во всяком случае, как утверждает в своей книге «Именем господа» английский писатель Дэвид Яллоп, Иоанн Павел I был отравлен, как только решил произвести радикальные перемены именно в финансовом ведомстве. Сообщение о смещении Марцинкуса и его ближайших помощников папа намеревался обнародовать 29 сентября 1978 года, однако именно ночь с 28-го на 29-е оказалась для него последней. Яллоп приводит в этой связи слова Иоанна Павла I: «К сожалению, здесь, в Ватикане, есть деятели, забывшие свои обязанности. Они довели святой престол до уровня самого обычного рынка. Терпеть этого дальше нельзя…»

В условиях, когда пресса ежедневно публиковала все новые и новые, один пикантнее другого, материалы о темных деяниях, творимых «именем господа», в Ватикане, по всей вероятности, нашлось достаточно благоразумия обойти молчанием «ересь» Д’Агаты, но ведь молчание — позиция, причем порой говорящая даже больше, чем пространные речи. Оно стало ярким свидетельством того, что при всей «спрессованности» сюжетной линии романа, при всем «немногословии» его персонажей автору удалось дать широкую, сатирически предельно заостренную генеалогию «новой» религии, «нового» общества, эпоху которого открыл в романе сам папа Римский, «выбросившийся из ватиканского кабинета на площадь Св. Петра и тем самым признавший окончательную дискредитацию своей церкви».

Книга Джузеппе Д’Агаты обращена к читателю сегодняшнего дня и требует от него реакции сейчас, сегодня. Безбрежность материального достатка и кладбище умственной пустоты — именно таким видит писатель капитализм «дня После»; видит сам и с необычайной силой предостерегает от этой опасности современников.

А. Веселицкий

1

У. Ууу.

Я говорю «у» и пишу «скука».

Двадцать маленьких телеэкранов, позволяющих мне — эхехе — подсматривать, что происходит в двадцати местах (уголках) этого дворца — огромного (громадного) папского дворца, — нагоняют скуку.

Тоску.

Тоска звучит лучше (солиднее). Она более подходит (приличествует), более созвучна герою. Я имею в виду себя.

Taedium vitae[4] — это латынь. О, самая настоящая, с гарантией!

Люди, для чего подсматривать за человеком, когда он наедине с самим собой, какой в этом смысл (смак), если его поведение не отличается от поступков (действий), которые он совершает при всем честном народе?

Личная (интимная) жизнь ни одного из тех, за кем я наблюдаю, за кем подсматриваю (шпионю) посредством скрытых телекамер, не представляет интереса. Полное отсутствие материала для шантажа с моей стороны.

Помимо ковыряния в носу и плевков на каждом шагу, они не делают ничего, что выходило бы за рамки общепринятых норм поведения.

Они всегда держатся в рамках.

Мне нравится писать. Когда я пишу, я напрягаюсь, я устаю. Прихожу в возбуждение.

Письмо у нас фактически исчезло.

Если б не я, письменность вообще бы уже умерла. Потерпите. Придет время — и вы узнаете, для чего я пишу эти страницы. Пишу? У, я их говорю. Изрекаю.

Почти никто не умеет читать. Арифметические и алгебраические знаки не в счет: в них все хорошо разбираются. Прилично разбираются.

Эхехе. Интересно, каким образом пишущий избавляется от скуки — уж не тем ли, что перекладывает ее на читающего?

У, восклицаниями я могу выразить все. Восклицания — соль языка. Без восклицаний разговорное письмо оказывается плоским, фальшивым, непонятным. Глупым.

Когда я не умел говорить, а так было до недавнего времени («Эта скотина Ричард знает один язык — язык секса»), мне удавалось выразить все, даже невыразимое, при помощи одних восклицаний.

Если вы этого не знали, попробуйте, вы тоже наýчитесь говорить, пользуясь лишь э, а, о, у, и. С целой кучей комбинаций, разумеется. Вот увидите, вы сможете прекрасно объясняться. Чем дальше, тем лучше.

Долой грамматические путы (непреложные законы)! Язык восклицаний — самый красноречивый. Самый передовой. Универсальный. Он возвращается не просто к музыке, а к звуку в его первозданной чистоте.

Меж тем как здесь, в трусливой столице, до сих пор еще говорят на старом языке (слава богу, с трудом и все реже и реже) — на бескрайних просторах этой великой Страны люди разговаривают так:

— Э!

— А!

— У!

— И!

— О!

Прибавьте жестикуляцию и мимику — знаки, по праву заменяющие любые слова, и вот вам диалог:

— Слушай, сын.

— Слушаю тебя, отец.

— Я тебе говорил, надо сеять кукурузу.

— Я забыл.

— Какой ты у меня глупый, сын.

Или:

— Муж, у нас будет еще один ребенок.

— Отличная новость, жена.

— Тебе придется больше работать.

— Пустяки.

— Ты лучше всех мужей на свете.

Разве не удивительно?

Я хочу вам сказать (поведать), почему поздно начал говорить. Это я нарочно.

Обучение родному языку сводится здесь к двум сотням необходимых слов. Необходимыми они считаются по инерции (на самом деле достаточно гораздо меньшего количества). Я тоже их выучил.

В детстве, как все. Только я притворился, будто их не знаю, — потом скажу — почему, да вы и без меня поймете, не такие уж вы дураки, — а сам решил выучить еще двести, выискивая там и сям (в приключенческих книжках — книжках, что были в ходу раньше, до того, как настала послеисторическая эра), затем еще двести, разумеется — с отвращением. Это потребовало от меня зверского упорства. Дьявольского.

И дальше — вплоть до трудных слов, редких, вроде тех (эх!), которые я с удовольствием произношу сейчас. Которые, возможно, никто не понимает. Даже вы, друзья. Если я могу вас так называть — ну хотя бы потому, что эдак принято в письменной речи, на самом же деле у меня нет друзей. Я не хочу их иметь.

Не хочу в данную минуту, поскольку я голый.

Красавчик Иоанн, аббат Бостонский, в данную минуту — ух ты! — тоже голый. Я его вижу — он лежит в ванне.

Он голый потому (по той причине), что купается, а я голый потому, что голое тело, даже мое собственное, действует на меня возбуждающе. И еще я нагишом в пику тем, кто наверняка принялись бы меня стыдить («Ричард, ты скотина, грязная свинья»), если б застали в таком виде.

Но никто — о! — меня не найдет.

Эта каморка с двадцатью телеэкранами — потайная, она спрятана в бесконечных (бесчисленных) складках дворцовых коридоров и лестничных пролетов.

Эхехе. Бьюсь об заклад, вы уже понимаете, что я имею в виду, когда говорю «эхехе». Вам уже известна разница между «эхехе» и «э-хе-хе».

Я сам сконструировал внутреннюю телевизионную сеть.

Воспользовавшись учебником электроники, который уж не помню где и откопал.

Доброй старой электроники, давно забытой. Насколько я знаю, электронную технологию, прежде всего — микроэлектронику, навязали всему миру японцы.

Конечно, до того, как они исчезли, поглощенные морем, вместе со своей скудной землей — ой, кажется, это вулканы сыграли с ними злую шутку.

Или война. Между ними и нами. Считанные секунды. Давным-давно.

Невесть когда, люди.

Раньше для измерения хода (течения) макроскопического времени существовали календари.

Месяцы или луны.

Годы.

Века.

Помимо двух нынешних времен года имелись еще два. Но пользы (проку) от них было немного, и их включили в два основных времени года. Теплое и холодное.

Посмотрим: Иоанн моется. Во всей курии он единственный, кто это делает. Я спрашиваю себя, не выходит ли это за рамки. По-моему, выходит.

Но Иоанна шантажом не возьмешь.

Грязь — правило, однако нет закона, который бы запрещал чистоту тела.

Рассуждая на эту тему, у, можно представить чистоту как реставрацию, как средство сохранения. Одним словом, как форму экономии. Что является несомненным злом с точки зрения нашей религии.

Религии, имя которой — религия отказа.

О ней я скажу (поведаю вам) позже.

Что касается Иоанна, повторяю: шантажом его не возьмешь.

Вот его покровитель — папа Эдуард, глава церкви и государства.

Мой отец.

Он спит в своей огромной постели, заляпанной супом, кровью, спермой, пóтом, слюной, экскрементами, рядом с комнатой, где его любимчик Иоанн нежится в ванне.

Папа спит.

Большую часть времени он посвящает искусственному сну. У, его нейроны накачены снотворным. Транквилизаторами.

Если он растворяет (сводит на нет) во сне такую упоительную штуку, как власть, отправление власти, значит, он — о! — окончательно впал в маразм.

Женщина на другом мониторе — Маргарита.

Старая Маргарита — моя мамаша — привычно берет десять пакетов смеси растительного порошка с мясным экстрактом.

Девять, по обыкновению, она выбрасывает, даже не тронув (не повредив) прозрачную полиэтиленовую упаковку. Так сказать, сорит добром. Открыв десятый пакет, она высыпает содержимое в скороварку и ставит ее на огонь.

Папский обед готов.

Сегодня, как в любой другой день.

Что верно, то верно: огромная Маргаритина кухня — ух! — производит впечатление. Мусоросборник диаметром в восемнадцать футов переполнен, и слой мусора на полу достигает добрых трех футов; правда, тут и там оставлены проходы (дорожки) для удобства хозяйки.

Роскошная кухня, достойная папской особы.

Тем более что речь идет о самом могущественном папе в истории.

Я сижу — у! — почти под самой крышей. Из окошка дворца мне виден изрядный кусок города. Не знаю, есть ли наверху небо (никто на него не смотрит), но сквозь толщу дыма и пара над многочисленными заводами проступают силуэты новых жилых домов.

Построенных в виде высоченных башен.

Красота!

Это настоящие колодцы, способные вместить тонны и тонны ценного мусора. Ах!

Люди на работе. На улицах одни женщины, они высыпали за покупками. Все как полагается.

Нормально.

Баста! Сколько раз я говорил себе (внушал), что пора действовать. Но вечно что-то (лень, осторожность, страх) заставляло меня откладывать решительные действия. Оттягивать.

Завтра, подожди до завтра, Ричард.

Стыдись, Ричард, тряпка ты, слизняк, как говорит мой отец.

Впрочем, бесконечное откладывание должно было обеспечить мне минимум три преимущества.

Во-первых, меня перестали опасаться. Все надо мной смеются, считают идиотом, безобидным пауком.

Во-вторых, тем временем во мне родилась и окрепла ненависть (а не только скука). Не знаю, люди, чем это кончится, но я чувствую себя сжатой до отказа пружиной, которая, если ее отпустить, распрямится со страшной силой.

В-третьих, я научился не худо читать и писать.

Наверняка тех, кто умеет это делать, хотя и не так, как я, во всей великой Стране можно сосчитать по пальцам. Больше не наберется.

Горстка людей, которые, согласно старым правилам (правила я изменю), держат в своих руках власть.

Лично я противник всех правил.

Почти всех.

У себя в комнате я сохранил осколок зеркала.

Мне нравится в него смотреться. О! До чего ты хорош, Ричард! Второго такого страшилу поискать днем с огнем. Просто загляденье. Рассматривая (изучая) свое неописуемое, несравненное уродство, я испытываю щемящее удовольствие.

Я надеваю черную тунику, в которой похож на гигантского паука. Ядовитого паука.

Кто знает, отчего в этом совершенном, в этом белковом, жировом, углеводном, витаминном мире, в этой великой Стране, лучшей из всех возможных стран, хромосомы, давшие мне жизнь, оказались не на высоте?

Я — исключение.

Иными словами, брак, мусор, ноль — эхехехехехе. Увы и ах!

Я должен совершить обряд, это принесет мне удачу (у, успех). Поможет действовать трезво и разить наверняка.

И не завтра, а сегодня.

Немедленно.

2

Я беру — у! — свою любимую книгу.

Приключения Ричарда III.

Книга истрепана. Покоробившиеся, задубелые (не только от времени, но и от моих слез, пролитых над ними) страницы.

Они напечатаны на древнем языке, сам не знаю — когда.

Слушайте дальше, люди (друзья?).

Читать первый (начальный) монолог я иду в тронный зал.

Эхехе.

Здесь нынче солнце Йорка злую зиму В ликующее лето превратило; Нависшие над нашим домом тучи Погребены в груди глубокой моря. У нас на голове — венок победный; Доспехи боевые — на покое; Весельем мы сменили бранный клич И музыкой прелестной — грубый марш. И грозноликий бог чело разгладил; Уж он не скачет на конях в броне, Гоня перед собой врагов трусливых, А ловко прыгает в гостях у дамы Под звуки нежно-сладострастной лютни.

Лютня.

У меня никогда не хватит воображения представить себе, что такое лютня. Наверняка тогда и в помине не было музыкальных компьютеров.

Я делаю передышку. Чтение «Ричарда III» вслух — ух! — возбуждает меня, временами я срываюсь на крик и потому быстро устаю.

Но я не создан для забав любовных, Для нежного гляденья в зеркала; Я груб; величья не хватает мне, Чтоб важничать пред нимфою распутной. Меня природа лживая согнула И обделила красотой и ростом. Уродлив, исковеркан и до срока Я послан в мир живой; я недоделан, — Такой убогий и хромой, что псы, Когда пред ними ковыляю, лают.

Дойдя до этих слов, я, как всегда — о да! — испытываю потребность двигаться.

Горб, из-за которого у меня опущена голова, так что приходится вытягивать шею, если не хочешь все время смотреть в пол, кажется мне сейчас не столько неотъемлемой (и неисправимой) частью моего тела, сколько внезапным бременем, навалившимся мне на плечи.

Ох.

Я выставляю вперед правую ногу, ту, что короче, стараясь опустить ее для устойчивости носком наружу, потом описываю дугу (уф!) левой, сухой и негнущейся, и в результате (в итоге) продвигаюсь на шаг.

И все равно, друзья, если б сегодня — сейчас — мне сказали: «Так, мол, и так, ты можешь стать стройным и ловким, как все нормальные люди», я бы отказался.

Уверен, что (на сегодняшний день) отказался бы.

Пусть приходят, если им нечего делать, пусть предлагают.

Эхехехе.

Еще несколько шагов, и я ору-у-у во все горло заключительные слова монолога, прекрасные и жуткие:

Чем в этот мирный и тщедушный век Мне наслаждаться? Разве что глядеть На тень мою, что солнце удлиняет, Да толковать мне о своем уродстве? Раз не дано любовными речами Мне занимать болтливый пышный век, Решился стать я подлецом и проклял Ленивые забавы мирных дней.

Вот это да!

Да, надо признать, что с такой ясностью и глубиной мне бы вовек не выразить моих намерений, моих желаний. (Моих чувств.)

Чем дальше, тем глубже должна быть моя признательность неизвестному, благодаря которому в один прекрасный день я обнаружил возле своего ложа (постели) стопку книг. Ах, книги! Как раз когда я учился читать.

Но этот неизвестный (неведомый) человек, знал ли он, что у нас с Ричардом III гораздо — о, гораздо — больше общего, нежели одно имя?

Я подхожу к компьютеру, торчащему из груды мусора. Нажимаю нужные кнопки.

Машина — ах ты! — не подает признаков жизни.

Проснись, оракул, скажи, что меня ждет, предреки мое будущее, не то я тебя разобью, разнесу вдребезги, заставлю променять твой ленивый сон на слепую машинную ночь!

Неужели не обойтись без пинка?

— Отвечай, оракул! Ну!

Компьютер уже погружен в машинную ночь. Его поедает ржавчина. Он покрыт той же патиной небрежения (забвения), что и все остальные вещи во дворце.

Зал — бескрайнее помещение (ууу!) — украшают колонны.

Должно быть (надо полагать), некогда, только-только отстроенный, это был не зал, а чудо. Ооо.

Со временем — увы и ах! — фрески на стенах (изображавшие картины сельской жизни) забелили, затерли цементом, закрасили, и теперь стены без единого окна являют собой серые облупившиеся поверхности с черными вертикальными полосами, обязанными своим происхождением выходным отверстиям кондиционера, сломанного с незапамятных пор.

На мраморном полу, как и всюду, проложены среди мусора узкие проходы (дорожки), обнаруживающие изначальной красоты многоцветные — о! — орнаменты.

Мебель? Почти полностью исчезла — погребена под кучами (иии!), под целыми горами мусора.

Потрясающее впечатление, люди.

Если смотреть на мусор с близкого расстояния, он раскрывает свой удивительный состав.

Сейчас я вам его опишу. Угу.

Так вот, лишь в самой незначительной своей части мусор состоит из обыкновенных отбросов, пыли и грязи — сухой и влажной, — скапливающейся в жилищах.

Преобладающая же доля мусора приходится на новые вещи.

Бутылки, книги, коробки, флаконы, пакеты и пакетики в фабричной полиэтиленовой упаковке; многие предметы завернуты в яркую подарочную бумагу. Все — первосортное, в нетронутом виде, в каком пребывало на полках магазинов.

Глаз — по крайней мере мой, воспитанный на прекрасном и изысканном, — радуется этому пестрому (разноцветному) празднику счастья, веселой пышности, составляющей контраст с неопрятным, запущенным интерьером.

Так и должно быть, друзья, сами понимаете: жилища суть не что иное, как контейнеры.

Наше богатство, наше благосостояние, самое высокое в мире, — вот оно, здесь, в своем истинном выражении, у наших ног, вокруг (окрест) нас.

Впечатление такое, будто мусор лежит на полу однородной массой, но открою вам, что в середине зала, как раз там, где поднимаются самые высокие горы разноцветных вещей, находится не огражденная перилами горловина колодца, имеющего много футов в диаметре; колодец, прорезая по вертикали весь дворец, уходит в глубину, где соединяется с подземным канализационным приемником.

Это специально построенный мусоросборник, рассчитанный на тонны мусора и теперь переполненный. О! Огромное богатство, люди. Невообразимое.

Зато легко себе вообразить, что, если кто-нибудь случайно или с посторонней помощью — у! — угодит в этот невидимый колодец, кажущийся забитым до отказа, а на самом деле заполненный мягкой клейкой магмой — результатом сырости и процессов трансформации, химических и физических, — его ждет верная смерть. Неизвестно, от чего раньше: от разрыва сердца — ах! — при падении с такой высоты или от удушья.

Своим судорожным паучьим шагом я обхожу горловину колодца и сажусь на отцовский трон.

Э-хе-хе, хорошо на троне.

Еще как хорошо.

Хорошо?

Ох и хорошо, люди! Чем хорошо? Сам не знаю. Чувствую, что хорошо, а вот чем именно — не пойму.

Не пойму, если буду сидеть сложа руки.

Я должен действовать.

Да, но как? У меня есть одна маленькая идейка.

Будут и большие идеи, друзья. Обязательно будут.

Ричард владеет словом.

Ричард — властелин восклицаний.

А-ха-ха-о-хо-хо!

Я жду, пока мой смех замрет под сводами огромного пустынного зала. Кто сказал, будто ослиный рев не долетает до неба?

3

Мне совестно, мне стыдно признаваться.

Но в этой говорящей книге я должен быть искренним (откровенным), люди, должен быть самим собой — ой, до конца.

Потому я не могу не признаться, что мусор, который я вижу, ууу, сильнейшим образом притягивает меня. Как магнит, во.

Возбуждает интерес.

Я объясняю это неодолимой страстью ко всему, что выходит за рамки.

Возможно, подобное случается и с вами, друзья, но вы не должны становиться на этот неправильный путь, если вы люди нормальные и хотите жить (здравствовать) как нормальные люди.

Начиная с моего тела, я весь из ряда вон, весь отклонение. Вы это лучше поймете, когда я познакомлю вас с другими обитателями дворца, то бишь с лучшими представителями народа, живущего здесь, в этой великой Стране.

Притягиваемый (влекомый) мусором, я спускаюсь с трона.

Внимание.

Обычный мусор меня не интересует: к нему я, как и все, привык.

Меня подмывает искать в нем необычное. Как подсказывает мне чутье (интуиция), мусор, начало и конец этого мира, должен заключать (содержать) в своем лоне смысл и разгадку, ответ на вопросы, роящиеся в моем мозгу. Угу.

Гениальном мозгу, с извилинами, состоящими из вопросительных знаков — особенно с тех пор, как я стал читающим, а не только говорящим.

Если кто-нибудь из вас умеет читать — но по-настоящему, без дураков, — он более или менее поймет, что я имею в виду. Если же он читает с трудом или совсем ни в зуб ногой, тем лучше для него, во-во, поскольку ему уже дано жить по ту сторону словесного барьера. Ах, я и сам намерен забыть слова, но пока что они нужны мне для достижения моей цели.

Я забуду их — ихихи — во сне: проснулся — и не помню ни словечка (а-ха-ха).

Несколько книг, которые у меня есть, восходят к до… не знаю чего — когда в ходу еще было множество слов. Но у нас, в великой Стране, неизменно первой во всем, их становилось меньше и меньше и уже оставалось не более тысячи. Я полагаю.

Впрочем, я хочу вам сказать о моем «Ричарде III», необыкновенной (исключительной) книге, книге в моем вкусе, написанной неизвестно кем и посвященной какому-то Уильяму Шекспиру, должно быть, важному господину. У, думаю даже, что королю.

Я не знаю никого, кто мог бы поведать о моих подвигах (ах!), о событиях, героем которых мне предстоит скоро стать (сделаться), так что приходится самому составлять этот отчет (хронику).

Только будут ли еще на свете читатели? И-хи-хи. Ух.

Но эти роковые дни заслуживают того, чтобы я о них рассказал.

Возможно, ради еще одного Ричарда.

Перед тем как запустить длинные пальцы-когти (указательный и средний у меня настоящие великаны) в мусор, я бормочу молитву. У, собственного сочинения. Вроде той, что я читаю в дверях, выходя из своих апартаментов.

Спички, денежки, очки, сигареты, ключ, платок.

Чтобы ничего не забыть.

— Святая Троица, помилуй меня, грешного, ничего не могу с собой поделать.

Лучше всего повторять молитву несколько раз — по крайней мере пока совершается преступление (кощунство).

Я отодвигаю набор льняных носовых платков (дюжину), два аккуратных свертка (что в них — неизвестно, но, судя по весу — тяжести, — это книги), три пиццы (полуфабрикат), флакон лосьона после бритья, две упаковки нарезанного ломтиками хлеба, и в моих сверхчувствительных пальцах оказывается бумажный шарик.

Его местонахождение указывает на то, что он выброшен недавно.

Шарик оказывается запиской.

Посланием.

Ого! Эгегегегегегегеге.

Глянь-ка, ну и ну, у нас кто-то умеет писать.

Интересно, что это за грамотей.

Послание состоит из одной-единственной строчки. Написанной вкривь и вкось, печатными буквами.

«Я люблю тебя. А.».

Гм, кто такой А.?

И к кому он обращается?

Внимание, друзья, сюда кто-то идет.

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни…

Это монотонное пение мне знакомо. О, еще как!

Значит, можно не прятаться.

Напевая (мурлыкая) «Эй, парни», единственное место из песни, которое она знает, моя жена Елизавета приближается, толкая перед собой тележку для покупок, набитую доверху.

Она одета в свой вечный балахон из грубого полотна, грязный и заскорузлый от пота. Она молода, у нее светлые волосы, высокий выпуклый лоб, маленький носик и большой рот (полный зубов).

Выдающаяся представительница женской части населения великой Страны.

На ее лице — обычное выражение изумления и довольства.

При виде меня она недовольно поджимает губы.

— А, ты здесь, Ричард? Это не о’кей, будь уверен. Ты не должен выходить из твоего… из твоей…

Наказание, люди. С ней, ей-ей, нельзя без резкостей.

— Апартаменты. Это называется: апартаменты. Ты так никогда и не выучишь это слово.

— Его нет в моих двух сотнях, значит, не о’кей.

— Можешь называть и по-другому — тюрьмой, каталажкой. Слышала такие слова? А?

Елизавета кивает. Ишь ты!

— Будь уверен! Если твой отец узнает, что ты свободно гуляешь по дворцу, он тебя посадит под замок.

— Я его уничтожу.

Она не обращает внимания на мои слова.

Я столько раз обещал (грозил) это сделать, что она и теперь воспринимает мою угрозу как обычную идиотскую болтовню.

Она благочестиво (нейтрализуя заодно мое кощунство) касается лба, груди и живота. Осеняет себя тройным знамением, общим для всех, кто принадлежит к церкви отказа, нашей правящей церкви.

Знамением Святой Троицы.

Мы отправляемся в свои апартаменты (Елизавета говорит «домой»).

В самое мрачное крыло дворца.

— О’кей, я выполнила свой ежедневный долг, — довольным голосом сообщает Елизавета. — Купила все, что могла.

Если говорить о вещах, от которых мы отказываемся (которые приносим в жертву), ууу, у нас, увы, ничтожно мало мусора по сравнению с огромным его количеством в тронном зале, в папской кухне и в покоях Его Святейшества. Но моя жена (ах, тут она молодчина!) не жалеет своих сил и моего жалованья (полагающегося — причитающегося — мне как аббату Йоркскому), чтобы сократить эту огромную разницу.

Чтобы быть не хуже других.

Елизавета живет ради этой вот счастливой минуты.

Сипя от удовольствия, она одну — у! — за другой берет покупки с тележки.

Каждую покупку она называет, после чего выбрасывает — приносит на алтарь мусора.

— Хлеб, молоко, яйца, сигареты…

Я прошу оставить мне пачку сигарет, но она — ах ты! — выбрасывает весь блок.

— У тебя в комнате еще целые три пачки. Иии, сколько! — И она опять затягивает свою чертову песню: — Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

Я сжимаю в кулаке бумажный шарик — эгегегеге — и смотрю на жену, которая прямо-таки с чувственным удовольствием продолжает отказываться (освобождаться) от только что сделанных в торговом центре покупок, стараясь заполнить долины между нагромождениями мусора.

— Две пары туфель — эй, парни, — зеленые и желтые.

— Терпеть не могу зеленые туфли.

— О, две новые рубашки для тебя — эй, парни. Нравятся? О’кей.

Я даже не успеваю разглядеть, какого они цвета.

Впрочем, мне все равно, я сроду — у — не носил рубашек.

Обе рубашки в блестящих конвертах падают на пол, покрытый мусором.

— Эй, парни — эй, парни. Платье для меня. Красивое, а? Будь уверен!

Она разворачивает зеленый в синюю полоску холщовый балахон, прикладывает к себе и поспешно бросает на пол.

Молодчина. А?

Одному богу известно, нужен ей новый балахон или нет.

Может, и нужен — у, только не зеленый в синюю полоску.

Я спрашиваю, купила ли она книги.

Свой долг (свои обязанности) жены и домашней хозяйки Елизавета выполняет безупречно (безукоризненно). Тут, друзья, к ней, ей-ей, не придерешься. Вот и сейчас я не успеваю спросить, как уже получаю ответ:

— Будь уверен! Четырех штук хватит?

Я заграбастываю книги, толстые, в твердых переплетах, раскрываю их и отшвыриваю прочь.

Обычные ненапечатанные книги.

Елизавета, как всегда, отвечает на мое разочарование (абстрактное, умозрительное) сочувственной улыбкой.

Улыбкой, заменяющей слова (ааа), которые я слышал от нее тысячу раз.

Она качает головой.

— Ой-ой-ой.

(Муж, ты того, во-во, рехнулся. Печатных книг нет в продаже давным-давно, с самого сотворения мира, а тебе подавай, ай-ай-ай, именно их. Неужели для траты времени мало тех, что у тебя уже есть? Э, это не о’кей. Вдобавок они старые, держать их не о’кей. Вещам положено стареть в мусоре. Для этого и существуют вещи, будь уверен. Ты того, Рикки, я еще не знаю — чего, знаю только, что это не о’кей, будь уверен.)

Если б она перестала повторять свое «будь уверен», я бы еще мог ее пощадить. Правда, люди.

Вы говорите, я должен ее пощадить?

Вы этого не говорили, и-хи-хи-хи?

О’кей.

4

О’кей.

Я чувствую, что все может начаться сейчас. С этой минуты.

Песчинка, которая порождает обвал.

Я медленно разворачиваю записку.

В расправляемых складках проступают слова.

Елизавета меня не видит. Она сосредоточенно жует яблоко, гарантирующее (обеспечивающее) ей ежедневную (pro die) порцию витаминов.

— Эй, парни, — эй, парни.

Она продолжает петь, жуя.

— Бетти.

— А?

— Я должен бросить тебя в мусор.

— Эй, парни — чего это?

— Так нужно.

— Эй, парни — жена не вещь. Эй, парни — она человек женского рода (пола). Ей-ей, будь уверен. И по закону так — эй, парни.

— Конечно, дорогая, но по закону жена должна быть верна мужу.

— У, будь уверен, так оно и есть. Жена должна быть верна — а как же! — мужу. О’кей. Если хочет жить — эй, парни.

Сейчас, друзья, я попробую ее огорошить.

Надеюсь, мне это удастся.

Сегодня я чувствую себя очень хитрым, ловким, умным (сверх, супер, архи).

Везучим. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

— Согласен, — говорю я. — В таком случае могу я узнать, кто такой А.?

— А.? Первая буква алфавита, а что?

Пока она держится как ни в чем не бывало.

Либо до нее еще не дошло, либо она чиста.

Да поможет мне бог.

— На А начинается имя того, кто написал тебе записку.

О, она краснеет, ага, краснеет.

— Ах, мне? — лепечет она. — Записку, угу. Мне? Эй, парни.

— Конечно, тебе.

— Где ты ее нашел?

— В тронном зале.

— Эй, парни, угу, верно. На полу, угу. Я ее подняла и бросила — эй, парни.

— Наверно, он, этот твой А., не знает, что ты умеешь читать только красные цифры, которые зажигаются в магазинах на кассовых аппаратах.

Она пытается взять себя в руки.

— Будь уверен, я не умею читать.

Она заявляет об этом с гордостью.

— А он едва умеет писать. Хочешь, прочту, что он пишет?

— Эй, парни — эй, парни, не… не хочу…

— Ах не хочешь!

— Ладно, о’кей.

— Он пишет: «Я тебя люблю».

Елизавете приятно это слышать: она улыбается уголками сжатых губ.

— О, наверно, эти слова очень о’кей.

На ее лбу (челе) появляется сосредоточенная складка. В широко раскрытых глазах — ужас.

У, как она кричит! Ого!

— Ричард, ты опять трогал мусор! Бог тебя накажет.

Ой-ой-ой.

Она поняла. А я-то идиот, не подумал. И влип.

— Я? Да нет, я не прикасался к мусору, клянусь.

— Ты плохо кончишь, ох, плохо, а из-за тебя и я. Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

Приходится снова искать в ней сообщницу.

Упрашивать не выдавать меня.

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

Вырывать клятву, что она меня не предаст.

Ох, друзья, ох, люди.

— Прошу тебя. Бетти!

— Жена не выдает своего мужа — эй, парни.

— Почему ты не говоришь «будь уверен»?

— О’кей, будь уверен.

— Обещаю тебе никогда больше этого не делать.

Надоело обещать, пропади оно пропадом. Аж зло берет.

Особенно сейчас, когда я всерьез собрался дать бой и выиграть (одержать победу).

У, они у меня запомнят.

— Эй, парни — эй, парни.

— Бетти, я не нарочно. Это получается само собой, это инстинкт, который сильнее меня. А все из-за ошибки в моих хромосомах (ах!).

Елизавета назидательно (предостерегающе) поднимает пухлый указательный палец.

Я стараюсь втянуть голову в плечи, под прикрытие горба.

— Твоя вера должна победить плохие хромосомы. Рикки должен бороться. Эй, парни — будь уверен!

— Да, Бетти, я буду стараться.

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

Я ее ненавижу?

У, ненавижу.

Я повторяю и повторяю про себя слово «ненавижу», будто твержу молитву или монотонное заклинание.

Хорошо бы пристроить это слово к чему-нибудь более основательному. Например, к злости, к ярости.

Неужели мне не дано испытывать ничего, кроме скуки? Тоски?

Тоски одиночества (сиротства).

Ах.

Люди, я хочу, я должен ненавидеть, в противном случае я похож на того Ричарда только внешностью.

— Эй, парни. Уу.

Елизавета взяла записку.

Внимательно рассматривает ее, поворачивая то вверх ногами, то обратной стороной.

— Рикки.

— Что?

— Ты умеешь читать и писать. Говорил, что умеешь, о’кей? Значит, записка от А. — тебе.

Неужели? У, я должен поду-у-мать. Ненавижу. Ненавижу. У-у-у.

— Мне?

— Тебе, — убежденно заявляет она. — А. значит Анна, будь уверен.

Если бы так, люди!

— Анна, жена моего брата?

— Ага. Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

— Исключено. Она меня видеть не может.

— Эй, парни — эй, парни. Будь уверен, тебя все видеть не могут, одна Елизавета, твоя жена, может.

Ненавижу, у, ненавижу.

— Я тебя не просил приносить себя в жертву.

— Ты — нет, а мой отец — да. «Пойдешь за хромого Ричарда, папского сына. Ради моего бизнеса». Отец так и сказал, а я сказала «о’кей».

Елизавета произнесла все это спокойно.

Тщательно подбирая слова.

Следует признать, она умеет прекрасно пользоваться своими двумя сотнями слов. У, уверен, что двумя сотнями, не больше.

— Эй, парни — эй, парни.

Может, она еще и умная?

Не знаю, почему я женился именно на ней.

С моей фигурой выбирать не приходилось. К тому же меня не очень-то выпускали на люди. Можно сказать, держали в изоляции. Потом Его Святейшеству пришло в голову, что мне нужна жена.

Меня женили мой отец и отец Бетти, граф Оклахомский.

Высокий джентльмен. Неизменно одетый в черное. В темных очках.

Крупный капиталист. Оборотистый.

Себе на уме. Осторожный.

У нас нет газет. Но, даже если б и были, вы никогда не встретили бы в них его имя.

Граф Оклахомский. Ихихихихи.

5

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

Ишь ты, она еще поет!

— Твой отец, граф Оклахомский. (Эхехе.) Незавидная участь. Что делать — поголовная ликвидация аристократии.

— Эй, парни. Наверняка его погубил твой отец со своими кардиналами.

— Ты так спокойно об этом говоришь. Неужели в тебе нет ни капли ненависти к моему отцу?

— Ненависти, гм?

Ясно, что это слово лежит на периферии словесного (языкового) созвездия Елизаветы.

Слово-то она знает, но, видно, не совсем хорошо. Не до конца.

Она повторяет его, вслушивается в звучание, повторяет еще раз:

— Не-на-висть.

— Да, ненависть. Ненависть, — говорю я с нажимом. — Чувствуешь, какое беспощадное слово? Как клинок. Слово, которое буравит, пронизывает, переворачивает все внутри. Ненависть. Ненавидеть. Чувствуешь, как звучит? Ты должна ненавидеть моего отца.

— За что? Ты ведь тоже присутствовал на ликвидации.

— Конечно. Мне предоставили эту честь. Так что ты и меня должна ненавидеть.

До чего приятно, о, до чего славно, люди (читатели?), смотреть, как эти господа исчезают в чреве земли! Иии.

Так было в тот день.

Мы приехали в Техас. Отец должен был освятить там самую высокую в мире гору мусора.

Не знаю, сколько тысяч футов в высоту — ух ты! — и в глубину — ух!

У людей было праздничное настроение, как всегда на мусорных торжествах — ах, — и там собралась вся аристократия великой Страны, человек сто.

Не знаю, почему в тот раз отец не покачал отрицательно головой, как обычно, когда я о чем-то его прошу («Ричард, мать правильно тебе говорит: не морочь голову отцу»).

Я попросил взять меня с собой — в составе свиты.

Он и бровью не повел. Это означало, что он согласен (не возражает).

Какое расточительство, люди! Иих! Тонны синтетического мяса, ай-ай-ай, море пепси-пойла! Даже моя страшная (чудовищная) внешность вписывалась в общую картину праздника, и кто-то — кажется, сам князь Хьюстонский — высказал сожаление, что я не техасец, ихихи, иначе я бы завоевал для Те-ха-ха-са первенство по уродству. Ух ты!

Я ходил по Хьюстону в поисках женщины, испытывая желание спариваться (совокупляться). Как бы не так!

Наши женщины в этих случаях не то чтобы сердятся и посылают к черту. У, они смотрят на тебя отсутствующим взглядом, слегка приподняв брови, и ты понимаешь, что зря стараешься, что ничего у тебя не выйдет.

Пустой номер. Ровным счетом ничего. Шиш.

Но в тот день мне все равно было весело.

Ясно, что участь родовитой знати уже была решена.

И наступила минута, когда аристократы дружно бросились вниз головой — ой — в недра мусорной горы.

Всколыхнув разноцветное месиво, они мгновенно исчезли. Папская свита хранила почтительное молчание, а народ свистел и аплодировал, бросая в воздух — ух — шляпы.

Интересная деталь: граф Оклахомский, мой тесть, предпочел прыгнуть ногами вперед.

Оттолкнулся и — плю-ух! Только его и видели.

Канул в пеструю груду консервных банок.

Очищенные томаты. Тушенка. Луковый суп.

Ах, до чего здорово, друзья!

Грандиозное зрелище!

Незабываемое!

— Моему отцу не повезло, вот и все. Будь уверен, эй, парни — эй, парни.

То же самое — слово в слово — Елизавета мне сказала, когда я, вернувшись из Техаса, весело поведал ей, что там произошло.

Она поворачивается, обнажая бедро.

Ой, забыл объяснить одну вещь.

По-моему, от скуки я все время испытываю половое возбуждение. Именно от скуки (тоски) — у других-то мужчин так не бывает.

С ними это происходит один раз в месяц, как бы в ответ на инстинкт материнства, когда он просыпается в их женщинах.

Они совокупляются вяло, без удовольствия, думая о том, встретятся их хромосомы — x и y — или нет.

Другое дело я. И поскольку скуки, кроме меня, не знает (не испытывает) никто, стало быть, ску-у-ка связана этаким хитрым реле с моими неизменно бодрствующими гениталиями.

— Бетти, раздевайся, я хочу спать с тобой.

— Только это от тебя и слышишь, — спокойно отвечает она. — Хоть бы раз по-другому — уф — сказал.

— Например, как?

— Ну, «я тебя люблю». Вот как, будь уверен.

— Я тебя хочу.

— Да я поняла, Рикки, но это — ох — не о’кей.

Я ору-ууу:

— У тебя все не о’кей! Вечно не о’кей!

— Ты же знаешь, — терпеливо объясняет она, — нельзя спать с женщиной, если она не пустует. У всех женщин пустовка бывает три дня в месяц. О’кей?

Она повторяет то, чему ее учили в районном женском клубе.

Слыхали? Эх, этот диалог повторяется изо дня в день. Даже по нескольку раз в день.

Не знаю, как быть. Я ведь не обезьяна.

Хотя во мне и есть что-то от обезьяны. Кстати, сточки зрения науки в этом ничего удивительного.

Я паукообразная обезьяна.

Нет, мне больше нравится обезьянопаук.

— У. У Анны тоже так, будь уверен.

— Анна меня не интересует.

— Э, ты ее любишь. И давно. Хотел на ней жениться.

Еще бы!

Только Анна — ах! — предпочла Георга, моего брата.

О, она придет, и вы сами увидите, како-о-ой это цветок. Больше я ничего не скажу, боюсь испортить вам весь эффект.

Умение хорошо (как следует) рассказывать в том и состоит, что все нужно открывать понемногу (постепенно) и ни в коем случае не по порядку. Вот в чем фокус, люди.

Эта говорящая книга — головоломка, ход решения которой я от вас скрою (у, утаю).

Тем более что и сам я полностью (до конца) его не знаю.

Стало быть, сюрпризы (неожиданности) ждут и меня.

О’кей?

— Анна устроена так же, как я. Поэтому — ууу — для всех мужчин она о’кей, а для тебя не о’кей. Не забывай, Рикки, что ты не такой, как все. Если хочешь стать кардиналом, стань сперва как другие. Без этого ничего не выйдет, будь уверен. Твой отец все еще держит в секрете имя будущего кардинала.

Эээ.

— Наверняка это не я.

— А ты стань о’кей, твой отец будет рад и сделает тебя кардиналом.

— Я знаю, кто будет кардиналом.

— Думаешь, твой брат?

— Георг вот-вот вернется из Европы. Его ждет триумф.

Уф.

Елизавета вперяет взгляд в одну точку на поверхности мусорной кучи.

Это способствует работе ее мысли.

— Я езжу за покупками на пикапе, а жены кардиналов — на автофургонах. Ах, вот это о’кей, ей-ей, Ричард! Разве сравнишь фургон с пикапом? Уж там покупки так покупки. Каждый день привозишь домой такущую гору добра, а чем больше привезешь — тем больше выбросишь, тем богаче мусор, а значит, бог радуется, будь уверен.

Бог — это мой отец, ведь, как вы знаете, люди, я — папский сын.

— И ты считала бы себя счастливой, да, Бетти?

— Будь уверен, — не задумываясь отвечает она. — Хотя мне и так повезло: о, я счастлива, что живу в Стране земного бога.

Я люблю эту Страну не меньше, чем она. И горжусь своим патриотизмом.

Если бы не мои кривые ноги, я бы вытянулся, как военный, по стойке «смирно».

— Наша великая процветающая Страна! — говорю я с пафосом.

Елизавета подходит ко мне близко-близко.

Но не дотрагивается до меня. Никто никогда до меня не дотрагивается.

А мне и не надо, чтоб до меня дотрагивались.

— Рикки, если ты станешь кардиналом, ты сможешь стать и папой. Сможешь претендовать на это место — о, я хочу сказать, когда… — ах, ну когда твой отец умрет. У, папа — это бог, который стал человеком, и ты станешь богом. Но ты должен быть очень о’кей, чтобы стать богом. О, очень, будь уверен.

— Стать богом, а зачем?

— Бог есть бог, вот и все.

Тут она права.

— Ладно, — не унимаюсь я. — А что это дает, чем выгодно?

Она молитвенно складывает руки, потом — входя в роль наставницы — разводит ими (розовые ладошки: поросенок, да и только!)

— Понятно — чем. Тем, что твоя жена сможет покупать больше всех. Каждый день ездить в торговый центр на грузовике с прицепом. Каждый день привозить оттуда столько, ого-го, сколько никто не привозит, — вот высший о’кей. Для этого надо быть папской женой. Я как вижу на улице белый автопоезд с папским гербом, так плачу — ууу — от умиления.

Слушайте ее побольше!

Если говорить о моем отце, то он хотел любой ценой сесть на папский престол. Хотел и сел. Разве не в этом штука, а, люди?

И какую такую особенную власть он получил, что выиграл, став главнее всех на земле, какая ему от этого радость?

Чего не знаю, того не знаю. Еще не понял.

Неужели все сводится к удовольствию, которое Маргарита, моя мать, испытывает, сидя за рулем папского — о! — автопоезда, а?

— Ерунда, будто умней тебя никого нет, — качая головой, говорит Бетти. — На самом деле ты лопух. Ух! Лопух. А раз лопух, значит, не о’кей и, боюсь, никогда не станешь о’кей.

Ишь ты!

Никто не подозревает, на что я способен — теперь, когда принял решение (окончательное) действовать.

Тонкие преступные замыслы потихоньку — ууу — обретают очертания в моем мозгу.

6

Маленький телеэкран, на котором застыло изображение тронного зала, оживает.

Уродливый черный паук, казавшийся мертвым в своей неподвижной паутине, мгновенно реагирует на это.

Я хочу сказать, что бросаюсь к экрану.

Ух ты!

Двое стражников вводят арестованного.

Он без наручников. Но это арестованный, гражданин, которого задержали.

Стражники не вооружены. Ооо, оружие им не нужно (ни к чему). На них желтые балахоны городской полиции.

Иих!

Входит троица кардиналов («Только бы не путался под ногами этот страшила Ричард»), могущественнейшие после моего отца мужи церкви.

Я останавливаю изображение (стоп-кадр), чтобы вы тоже посмотрели, друзья.

Вот Марк, кардинал Бейкерсфилдский, первый inter pares[5] (о латынь!): он занимает самый высокий пост.

Пост государственного секретаря.

Марк — пожилой импозантный человек с животиком, видимо, большой любитель хорошо поесть. Два раза в день. Ради этого он позволяет себе грешок: отбирает самое вкусное из продуктов, предназначенных для мусора. Прямо из фургона, ай-ай-ай.

У него лысина мыслителя, на носу — очки с маленькими овальными стеклами.

Он одет в длинную, до пят, мантию.

Красную мантию. Соответственно своему положению.

Второй — ну да, в белой шляпе с загнутыми кверху полями, — Матфей, кардинал Далласский.

Крупный, плотный, он все время жует незажженную сигару.

О, он тоже занимает очень высокий пост. Следующий после госсекретаря. Пост защитника культа.

Коли я правильно понял происходящее, скоро и вы смекнете, что все это значит. Нам с вами — иих! — предстоит стать свидетелями редкого, если не исключительного, события.

У Матфея зеленая мантия.

Третий?

Высокий, степенный, в голубой мантии, смуглый, с ассирийской бородкой — э, это Лука (а кто же еще?), кардинал Ричмондский.

Великий инквизитор.

Я прибавляю звук (громкость), так нам будет лучше слышно.

Марк подходит к арестованному и смотрит на него (изучает) сквозь маленькие стекла очков. Вид у арестованного скорее спокойный, чем обреченный.

Он знает, что правосудие свершится. Ах, неминуемо.

Марк обращается к коллегам:

— Это, так сказать, и есть грешник?

Лука поглаживает ассирийскую бородку.

— О’кей, он самый.

У Матфея разъяренное лицо (о-о-о, защитник культа). Еще немного, и он бросится на арестованного. О, он бы охотно пустил в ход свои пудовые кулачищи. Иих!

— Мерзавец, негодяй! — бурчит он, выпятив губы с зажатой в них сигарой.

Остальные его удерживают. Не без труда, о да! Арестованный остается безучастным.

— Подожди, Матфей, — говорит Марк. — Этот человек, так сказать, имеет право на законный суд.

Матфей бросает на арестованного брезгливый взгляд.

Плюет.

— Какой еще суд! Эк куда хватил! Этих подлецов нужно наказывать, вот и все. Нарушители главного положения религии не заслуживают милости.

Ихихи. А что я говорил?

Марк ни на секунду — у — не забывает о роли миротворца.

Это ему как государственному секретарю надлежит сглаживать противоречия и стараться, чтобы во всем царили порядок и согласие.

Только не думайте, будто он — ох — добренький (мягкотелый).

— Так сказать, послушаем Луку. Он у нас великий инквизитор, ему и карты в руки.

Лука кивает (с важностью).

— О’кей, Марк, ты у нас государственный секретарь, ты и веди процесс.

— Именно веди, а не выступай защитником, — тявкает Матфей.

— Какие могут быть защитники, когда судят еретиков! — изрекает Лука.

Он подходит к арестованному. Ух!

Поскольку арестованный — обыкновенный гражданин, его изображение на экране смазано.

Ледяной, ой-ой-ой, взгляд Луки — это ли уже не приговор?

— О’кей, человек, что ты можешь сказать в свое оправдание?

Кардиналы весьма ревниво — о! — относятся каждый к своим функциям, эээ, этого у них не отнимешь. И не успевает арестованный открыть рот, как опять подает голос Матфей:

— Минутку. Кто из нас защитник культа? Я. Значит, первый вопрос мой.

Марк и Лука быстро переглядываются. Лука, кивнув, вырывает волосинку из бороды.

— Правильно, Матфей, начинай ты, — разрешает Марк.

Резким движением сдвинув белую шляпу — ух ты! — на затылок, Матфей делает шаг к арестованному и останавливается перед ним, широко расставив ноги. Арестованный едва достает ему до плеча. Он по-прежнему держится так, будто происходящее его не касается.

У, у нас удивительный народ!

— Ты признаешь себя грешником?

— Я?

— Покайся, тебе зачтется, — советует Лука.

Матфей швыряет на пол шляпу.

— Э, Лука, никак ты его защищаешь? Смягчающих обстоятельств нет и быть не может. О’кей? — Он поднимает с пола шляпу и припечатывает ее к лицу — ух ты! — арестованного.

— Ой, грешен, да-да-да, ай, грешен, черт побери!

Добровольное признание (покаяние) успокаивает Матфея.

— О’кей. О’кей.

Очередь за Лукой.

— О’кей, говори.

— Я? Ладно, э-э-э, это… там были туфли, две штуки, и-и, новые, ну я и подумал: возьму… уф!

Государственный секретарь с безутешно-укоризненным видом качает головой.

— Ты хочешь сказать, так сказать, что извлек из мусора туфли?

Арестованный несколько раз утвердительно кивает.

— У! Новые, совсем новые.

— Все туфли новые, — замечает Лука. — Где ты их взял?

— Ой, на улице, черт меня побери!

Вновь вспыхивает гневом Матфей. (Великий человек, разве не правда, а? Вы-то его терпеть не можете, люди, и-и-и, я знаю.)

— Народное добро! Отягчающее обстоятельство. Тошно слушать. Лично с меня довольно.

Да, что касается кардинала Далласского — то есть Матфея, — эээ, этот пусть себе живет я не против. Только в моей ли это власти?

Впрочем, послушаем, чтó еще скажет Лука. А?

— Ты отлично знаешь, что нельзя, категорически запрещается присваивать мусор.

— Что бы то ни было, хоть пуговицу, — уточняет Матфей.

— Это страшное святотатство, — продолжает Лука, — смертный грех.

Арестованный понятливо — ууу — улыбается.

— О’кей, как не знать!

Он показывает пальцем на свои башмаки. Сношенные. Все в дырах (каши просят).

— Не то что эти. Э, те были гораздо лучше, совсем новенькие, черт меня побери, и-их! Новенькие.

— Туфли полагается покупать — терпеливо объясняет Лука. — В магазинах полно обуви, о’кей? Каждый честный гражданин покупает минимум по одной паре в день.

— А еще лучше покупать по две, — добавляет мудрый Марк. — Если ты, так сказать, настоящий человек.

Матфей считает иначе:

— А я бы в два раза увеличил продовольственные покупки. В целях улучшения питательной среды для мусора.

Вот это мысль, люди. Здорово!

— Нет, нет, — решительно возражает Лука. — Увеличить следует распространение книг: все — у! — упирается в просвещение.

Простите друзья, но на этом я хотел бы остановиться подробнее.

Такого рода рекомендации мне доводилось слышать и раньше — причем от тех же кардиналов. В каждой из этих точек зрения есть свой скрытый смысл (я должен его открыть).

Итак…

Итак, Марк за потребление готового платья.

Матфей — продовольственных товаров.

Лука — бумаги и пластических масс.

Ух!

Пораскиньте и вы мозгами, если хотите. Это я вам, читатели.

Ага, после долгих раздумий арестованный горестно разводит руками.

— Чтобы покупать, деньги нужны. А у меня гроши.

Матфей возмущен (неумолим):

— Так ты, сукин сын, еще и не работаешь? У нас в Стране нет безработицы. При нашей нехватке рабочих рук мы не можем потакать бездельникам.

— А у меня — ууу — уважительная причина. Я инвалид, да-да. Ревматизм, черт меня побери.

— Существует государственное пособие, — замечает Марк, поправляя овальные очки на носу. — Сколько ты, так сказать, получаешь в день?

— Э, четыре фунта товаров, — отвечает арестованный. — Два на себя, два на выброс. Каждое утро — ох — выбрасываю, клянусь!

Лука — ах ты! — поражен.

Или притворяется. О-о, он у нас лиса.

— Всего два фунта на выброс? Слишком мало. Все равно что ничего, не правда ли?

— О’кей, — бурчит Матфей. — Но плохое материальное положение не оправдывает чудовищного преступления, которое совершил этот лоботряс. Ставшее мусором — священно. Брать его — смертный грех.

Наверно, ох.

Но мне еще рано думать о смерти.

Хоть я и пользуюсь, как папский сын, особыми привилегиями, все равно каждый раз, стоит мне притронуться к запретной вещи, я словно бы жду электрического разряда, который опрокинет меня и — ууу — утопит в материнском лоне.

В лоне мусора. Ах!

Очевидно, я настолько мелкий грешник, что недостоин наказания. Или — иии — настолько великий, что имею возможность пользоваться безнаказанностью. А?

Ага.

Слышится громовой голос папы:

— Верно, верно.

7

Появляется внушительная фигура моего отца. Ах!

Царственно белая мантия (несмотря на многократную обработку в стиральной машине, несколько пятен все же осталось).

Белый ореол волос, венчающий крупную голову.

Кардиналы, стражники, арестованный подобострастно приветствуют его. Хором.

— Многая лета папе Эдуарду, богу на земле!

Мой отец человек исключительно сильный (красивый), могучий.

Однако ему нравится изображать из себя развалину, ууу, едва таскающую ноги.

Поэтому он опирается — вместо трости — на гладкую надушенную руку Иоанна, аббата Бостонского.

О, ну конечно, это он! Вы не ошиблись.

Молодой человек, что недавно сидел в ванне.

Интересно, откуда берутся такие красавчики? На нем неизменно чистая туника (похоже, он меняет ее каждый день).

А?

Ходят слухи, что добрее его нет человека аж во всей великой Стране.

Я помню, как он вечно путался у меня под ногами — здесь, во дворце, когда мы еще были детьми. Как я, ууу, убивался тогда из-за своего уродства («Маменькин ублюдок на паучьих ножках»); я ненавидел Иоанна и чего бы только не сделал (не отдал) ради того, чтобы быть как он, походить на него.

Потом это прошло (о-о-о!).

В Иоанне, я чувствую, есть что-то такое, что непосредственно касается меня.

Думаю, что вместе мы представляем собой идеальную окружность: я — черный полукруг, он — белый.

Что мне досталась худшая, а ему лучшая часть одной и той же субстанции.

Что мы — ах — антиподы, и это нас роднит, то-то и оно.

У-у, умные люди, вы меня понимаете.

Папа усаживается на трон-престол (и-и-и, изъеденный жучком, топорный, стульчак, да и только, зато — ох ты — точь-в-точь по моим тощим ягодицам, словно на заказ).

Иоанн занимает свое обычное место, рядом с папой. Он стоит, но впечатление такое, будто сидит у папы на коленях.

Так или иначе, я включил Иоанна в длинный список людей, заслуживающих ненависти.

Эх, хорошо бы, конечно, кто-нибудь объяснил мне, как это — ненавидеть всей душой! Я подозреваю, что моя ненависть, хоть и похожа на настоящую, чересчур поверхностна, неглубока.

Ах, ну что это за ненависть, а?

Боюсь (опасаюсь), что в самом разгаре операции я вдруг забуду, уф, за что собирался убрать того или иного врага, либо — охохонюшкихохо — еще хуже: не смогу сказать, почему считаю его врагом.

Ну да ладно, там видно будет.

Сейчас же я хочу обратить ваше внимание на взаимосвязь (контакт) между моим отцом и Иоанном. Э, это небезынтересно, о’кей.

Эдуард, насупив брови, изучает (оценивает) ситуацию. Затем лепечет на ухо красавчику Иоанну:

— Ммм.

— Отлично, — заключает Иоанн, внимательно (сосредоточенно) выслушав божественный лепет. И тут же переводит: — Вопрос к Марку, кардиналу Бейкерсфилдскому, государственному секретарю. Как продвигается суд?

Марк (он делает это непрерывно) поправляет пальцем очки.

— Я бы сказал, так сказать, что высочайшее решение о судьбе этого грешника надлежит вынести папе.

— Ммм, — говорит папа на ухо Иоанну.

— Отлично. — На этот раз Иоанн обращается к Луке: — Кардинал Ричмондский, великий инквизитор, что ты можешь сказать, а?

А?

— Он виновен.

Арестованный усиленно кивает.

— Угу, черт меня побери!

— Ммм.

Иоанн смотрит на Матфея.

— Отлично. А что скажет кардинал Далласский, министр — защитник культа?

— Он взял мусор из кучи, — шипит Матфей. — Недопустимое святотатство в отношении нашей церкви. Он заслуживает высшей меры наказания.

— Верно, верно, — изрекает папа.

Арестованный тоже согласен:

— О’кей, ей-ей, так.

Иоанн поднимает холеную руку.

— Могу я сказать?

Матфей недовольно спрашивает, уж не собирается ли он говорить (выступать) от своего имени, а не как толкователь папских «ммм».

Иоанн кивает: дескать, от своего. Во-во, лично от себя.

— Наша бесподобная производственная система страдает, как мы знаем, от недостатка рабочих рук. — (Сразу видно, Иоанн один из тех немногих, кто переступил предел двухсот употребительных слов. Его голос — голос флейты. Или лютни? А как звучит лютня?) — Рабочие представляют собой большую ценность, нам их постоянно недостает.

— Браво, браво.

Воодушевленный Эдуардом, Иоанн переходит к выводу — ух ты! — с которым и я вынужден согласиться:

— А посему, мне кажется, нет смысла терять пару рабочих рук.

— У, о, о’кей, он дело говорит, — признает арестованный.

Иоанн обращает на него ласковый взгляд.

— Правда, ты больше не будешь трогать мусор?

— Ой, не буду, у-у, ни за что не буду, черт меня побери!

Однако Матфей не собирается уступать.

О, он прирожденный боец, как и подобает (пристало) техасцу, у, настоящий бык.

Он резко сдвигает шляпу с затылка, так, что она падает ему на глаза.

— Нет, люди, иии, нет, тут пахнет неуважением закона. Да при таком грехе, при кощунстве, которое позволил себе этот святотатец, не может быть речи ни о покаянии, ни о прощении.

— Правда, правда, — соглашается Эдуард.

Аяй, а я-то хорош, друзья! Когда говорил Иоанн, я был на стороне арестованного, теперь же мне кажется, прав Матфей.

Ух!

Поглаживая бородку, свое слово вставляет (тонко) Лука:

— К тому же он не может работать. Он инвалид.

Матфей знает, что одержал победу.

— О’кей, кроме всего прочего, он инвалид.

И-и-и! Иоанн сдается:

— Отлично. Если так, я умолкаю.

Арестованный ничего не имеет против.

— О, о’кей! О’кей.

— Браво, браво, — резюмирует Эдуард.

Вы уже поняли, что вслух папа произносит главным образом «браво, браво», «верно, верно», «правда, правда», а когда хочет высказаться обстоятельнее, мычит на ухо Иоанну нечленораздельное «ммм».

Потому-то Иоанна называют еще гласом божьим или просто (только) голосом.

Кто знает, умеет ли папа вообще говорить?

Впечатление такое, будто ему неведом даже язык восклицаний. Насколько мне известно, никто никогда не слышал, чтобы он по-настоящему говорил.

По знаку папы стражники надевают на голову арестованному мешок.

Ух ты (ах ты)!

Эдуард и все остальные осеняют себя ритуальным знамением. Касаются лба, груди, живота.

И вот стражники благоговейно бросают арестованного туда, где, как известно, находится колодец центрального мусоропровода.

Арестованный исчезает без единого звука.

Мы очень хорошо умеем уходить.

Не боясь, не впадая в уныние, не цепляясь за жизнь.

А вы? А?

8

Я покидаю свой телевизионный пост и двигаюсь по темным коридорам и шатким лестницам. Бегом, вприпрыжку («Ричард, когда наконец ты споткнешься и сгинешь?»), опрометью.

Я хочу (у!) вблизи видеть, что делается в тронном зале.

Информация — это все.

Мусор — это информация. За что (о!) я его и люблю, люди.

Из предосторожности я не показываюсь.

Застываю черным пятном на черном (темном) фоне колонны.

Потихоньку — у, тсс! — вытягиваю шею. Шею рептилии.

(«Ричард — помесь черепахи с крокодилом».)

И плачу — крокодиловыми слезами. (Ахахахахах! Ах!)

Мой отец и красавчик Иоанн обмениваются нежностями.

Я нежностями с детства (сроду) не избалован, а теперь уж и подавно без них обойдусь.

А где кардиналы?

Вот они, колдуют над компьютером. Компьютер все тот же — допотопный, ржавый. Мертвый хлам.

Но у них — ух ты! — он работает. Вибрирует, пыхтит, весело дребезжит.

Барахло. О, не совсем, конечно. Просто я обогнал эту штуковину. Ууу, ум может совершать все новые и новые операции вплоть до экстралогических, при условии, что запоминающее устройство способно постепенно аннулировать прежние результаты.

Разум располагает ограниченной площадью.

Степень прогресса в области познания определяется количеством мусора (устарелой информации), которое память в состоянии переварить и забыть.

Все упирается в мусор, дорогие мои люди.

Идти по пути прогресса — значит забывать.

Кардиналы внимательно изучают данные, полученные на компьютере.

У-у, у них явно недовольный (расстроенный) вид.

Кардинал Далласский Матфей сплющивает зубами сигару и с размаху — ах ты! — бьет по компьютеру ногой.

— Дрянь, сволочь!

Машина молчит. Не ропщет.

Троица подходит к папе (с великим благоговением).

— Эдуард, — тихо говорит государственный секретарь.

— Ммммм.

Что должно означать: да не морочьте вы голову, ух, не мешайте нам с Иоанном любезничать.

— Извини, Эдуард, — не унимается Марк, — так сказать, дела обстоят не ахти.

Ему вторит Матфей:

— Прямо-таки из рук вон.

— Темпы производства неминуемо снизятся, — подливает масла в огонь Лука.

Эдуард недовольно поднимает брови и вопросительно смотрит на своего Иоанна.

— Ммм. Ммм?

Иоанн кивает.

— Отлично. — И тут же, насупившись, машет головой. — Прошу тебя, Эдуард, не впутывай ты меня в эти дела.

Ах ты!

Эдуард не оставляет без внимания просьбу Иоанна:

— Верно, верно.

Разговор, похоже, окончен, но теперь уже я подаю голос: «Хм», дабы привлечь внимание двух — ух! — голубков (беленькие, что тот, что другой) к кардиналам.

Каковые, по-моему, имеют сказать нечто серьезное, и меня интересует, что именно.

— Так вот, — с расстановкой говорит Марк. — Если мы, так сказать, не примем незамедлительные меры, наш экономический план может провалиться.

Матфей бормочет, не выпуская изо рта сигары:

— Этого ни в коем случае нельзя допустить, о’кей?

Эдуард думает — несколько секунд, затем говорит (решительно) «ммм» на ухо верному Иоанну (красавчику).

Божий глас схватывает на лету.

— Отлично. Папа хочет знать, сколько фунтов на душу населения?

Лука с готовностью отвечает:

— Пятилетним планом предусмотрено на четвертый, то есть на нынешний, год выбрасывание каждым гражданином в среднем по сорок фунтов мусора в день.

Матфей размахивает перфолентой с данными компьютера. Губы, обхватившие сигару, ууу, горестно сжаты.

— О’кей. А у нас и по двадцать пять не выходит.

— Верно, верно. Скверно, скверно. Ммм.

— Отлично, — переводит Иоанн. — Папа говорит, что с подобным положением мириться нельзя.

Кардиналы начинают шептаться. Но для моего привычного уха (ха-ха-ха) явственно каждое слово в их разговоре.

Марк предлагает сделать ставку (ух ты) на форсированное потребление готового платья.

Матфей, напротив, ратует за продовольственные товары. Включая стиральные порошки. Ишь ты.

Лука — поборник просвещения.

— Книги, книги и еще раз книги, — настаивает он, и при этом бородка у него дрожит. — Минимум по семь с половиной штук на человека ежедневно. Книг можно покупать бесконечно много, все равно никому и в голову не придет собирать библиотеку.

Поняли, друзья? Каждый гнет свою линию.

Так всегда. О да!

Вечно одно и то же. Всяк дует в свою дуду.

У-у! У-у! У-у!

Папа прикрыл глаза: думает. Наконец он вверяет долгожданное «ммм» Иоанну.

— Отлично, — радостным голосом произносит красавчик, бросив на папу (моего отца) восхищенно-влюбленный взгляд. — День отказа. Эдуард считает, что торжества в честь основания нашей церкви, церкви отказа, следует отметить грандиозным почином — Днем отказа. Потрясающе. В этот день все граждане сделают исключительно большие покупки. Рекордсменов ждут медали, дипломы и призы. Все на штурм рекордов; магазины, где прилавки опустеют раньше, получат премии — разумеется, товарами.

— О’кей, хорошая идея, — поддерживает Марк. — Мы еще шире вовлечем народ в разные конкурсы, обрушим на него новые диаграммы, цифры (очки), товары по льготным ценам. Так сказать, массированный удар.

— Наш Эдуард всегда на высоте положения, — подпевает Лука.

А, то-то же! Эдуард — мой отец. Ооо!

Матфей, пожевав, одобрительно выплевывает кусок сигары.

— День отказа. Недурно звучит, думаю, понравилось бы даже противникам, еретикам, раскольникам. Если бы они у нас были, ихихихи, ахахахаха. О’кей. Для производства это будет как глоток кислорода, и-и-и. И веру укрепит.

Ну разве не молодец наш защитник культа? А? По-моему, Матфея можно пощадить, ууу, у меня пока что нет оснований для его ликвидации.

Тому, кто стремится к власти, здравый смысл подсказывает: врагов следует безжалостно (беспощадно) убирать. Это истина.

А?

Слышатся звуки трубы.

О!

У!

Уже?

Нет чтобы завтра.

Лука прислушивается.

— Это войска возвращаются из Европы.

Матфей бросает в воздух шляпу.

— Ууу, ту-ру-ру! Трубы трубят победу!

— Скорее, — торопит Марк. — Бежим встречать победителя. Так сказать.

Кардиналы убегают, и одновременно в тронный зал, запыхавшись — уф, — влетает Маргарита. Папская жена.

Моя мать.

Послушайте ее. Послушайте.

— Эдуард, это наш сын Георг. Он возвращается с победой.

— Браво, браво.

Скучным тоном.

Маргарита воздевает руки с переплетенными пальцами.

— Мои молитвы защитили его.

Эге. Иоанн смотрит на Эдуарда.

— Георг вернулся, — говорит он шепотом. — Лучше мне не мозолить ему глаза. А?

— Ммм, — отвечает (кисло) Эдуард.

Иоанн улыбается.

— Отлично. Я остаюсь. Только ведь и он будет мне завидовать — не меньше других. Я его боюсь.

Эдуард мотает головой — дескать, не бойся.

— Мммм.

— Как хочешь, — ласково (о-о-о!) отвечает Иоанн. — Располагай мною по своему усмотрению. Я был и остаюсь младенчески чист и невинен. Отлично.

Маргарита начинает проявлять назойливость:

— А ты что не идешь встречать нашего сына?

— Ммм.

Ворчливое мычание Эдуарда, всегда неохотно отрывающего зад от трона, если только это не связано с тем, чтобы отправиться спать, обращено (ох ты!) к жене.

— Отлично, — без запинки расшифровывает Иоанн. — Он сказал: «Маргарита, пошла вон!»

О! Ого!

Пора. Я должен действовать. Сам не знаю — как.

Но немедленно. Сию минуту, у-у!

Колченогий Ричард.

Безмозглый Ричард.

Трусливый Ричард.

Ух!

Коварный Ричард.

Ах!

Мрачный Ричард.

Ричард без страха и упрека — а, то-то же!

9

Я крадучись — ооо! — обхожу вокруг колонны.

Выйдя на открытое место (на свет), сталкиваюсь с отцом. Опирающимся на руку Иоанна.

Мать притворяется, будто меня не замечает. И-и-и, и это в двух шагах! Ах, просто она игнорирует мое присутствие.

Отец при виде меня мрачнеет.

Он недоволен и сердито бросает мне:

— Мммммм.

Иоанн — у! — усердно переводит:

— Отлично. Ты же знаешь, аббат Йоркский, что не должен выходить из своих комнат. Безмозглый слизняк.

Сказать ему?

У, я это вычитал в одной книге.

Нет, все-таки скажу.

— Сучий сын!

Ага, сказал.

Рыча, Эдуард отвешивает мне оплеуху. Ух, от которой я лечу на пол.

Вот это затрещина, люди!

Зато — охохо — она питает мою ненависть.

Подогревает ее.

Умножает.

Мне больно. Я беспомощно барахтаюсь, перекатываясь на горбу. Ууу!

Оба голубка ушли. Маргарита собирается последовать за ними.

— Мать!

Она останавливается, не оборачиваясь. Маргарита.

— Чего тебе?

— Помоги подняться.

— Некогда. Я должна обнять Георга. Первая, раньше всех.

Эх!

Я усиленно (отчаянно) болтаю конечностями. Будто опрокинутый на спину паук.

— Я тоже твой сын.

Протягивая мне руку, она старается не смотреть на меня.

— С ним-то мне повезло.

— Ну да, а со мной вышла осечка. (Ай, ай, ай!) Скажи, мать, это правда, что я родился преждевременно?

— Беременность была неблагополучная, я тебе говорила.

— Опля! Значит, как выкидыш я нормальный, а?

— Перестань меня мучить, Ричард.

Я парирую. Молниеносно.

— Ты хочешь сказать, что Ричард действует тебе на нервы? — ору я. — Так бы и говорила! А мучиться предоставь мне!

О-о, обратите внимание, друзья: я начинаю огрызаться.

Ату!

— Муки оставь мне, я ни с кем не намерен их делить. Будь проклят день, когда ты меня зачала. Какой это был день?

— Не помню.

— Может, у тебя не было пустовки?

— К сожалению, как раз была. И-и, иначе бы ничего не вышло.

Ах!

— Тебе бы надо слезы лить, Маргарита.

— Э-э, это почему же?

— Полюбуйся, какого красавца сына ты произвела на свет. Мне и то за тебя стыдно. Охохо.

— Я не виновата.

— Виноваты твои хромосомы. И гнилые хромосомы отца.

— Не хули земного бога. Хромосомы у меня в порядке. И у твоего отца тоже. Ведь родили же мы после тебя Георга — само совершенство.

У-у, увы, я не сразу (не вдруг) нахожу, что на это сказать.

Опираясь на короткую ногу, я описываю другой ногой круг, будто циркулем. Это должно помочь мне углубиться — с целью выбора — в чащу (ухохихэхах) восклицаний, теснящихся в моем голове.

Вместо этого я должен выкапывать, выуживать, извлекать на свет слова.

Без них в исторический момент не обойтись.

И только (о-о!) ненависть может служить ведром, способным поднять их из колодца моего мозга, моего интеллекта.

Слова.

От слов зависят победы и поражения.

— Послушай, старуха, что-то тут не так. Мы с Георгом не можем быть братьями — детьми одних и тех же родителей. Ты должна мне сказать правду, Маргарита, правду.

Я трясу старуху — ух! — за плечо, впившись в него хищными пальцами. Старуху мать.

— Хочешь правду — о’кей, — вздыхает она. — Каждый вечер я молюсь, чтобы ты сгинул. Навсегда. Да, да. Это и есть правда, несчастный!

Ох!

— Хороша мать! Вот мы и выяснили. Почти.

— Почему ты не смиришься, сын?

Сын!

Роковое слово (о-о!), которое ей ничего не стоит произнести.

Люди, вы же знаете. А? В споре важно использовать зацепку (у!), которую так или иначе дает спровоцированный нами собеседник (оппонент). К холодным доводам, приготовленным заранее и разложенным по полочкам, мы прибавляем горячие, рождающиеся в ходе разговора. Возникает цепная реакция, которую необходимо контролировать, дабы остановить, как только диалектический процесс сложится в нашу пользу. Продолжая спор, мы можем и проиграть: от малейшей ошибки могучее крыло разума (ах!) становится подбитым крылом.

— Не называй меня сыном. Надоело (о-о-о)! В этой идеальной — счастливой — замечательной Стране, где живет избранная часть человечества, я, единственный, с кем природа сыграла злую шутку, должен смириться?

Я мог бы произнести монолог моего Ричарда III (о-о!), но в этом нет необходимости. Я и так на высоте.

— Я должен смириться? Ни за что. Скажи (открой) мне правду: когда ты была беременна мною, кто-нибудь бил тебя в живот?

Ух!

— Да. Твой отец.

Ох!

У-у, у меня в душе открывается клапан, откуда бьет сноп ослепительного света, тотчас впитываемый (поглощаемый) грибом ядовитого пара, подозрительно напоминающим лицо моего отца.

У меня подгибаются (подкашиваются) ноги.

— Мало того, что он зачал меня хуже некуда, так он еще и на плод ополчился! Но за что? За что (о-о-о!)?

— Все было не так.

— Ненависть отца ко мне идет от его хромосом. За что? Я хочу знать, или я все здесь разнесу, учти.

— У твоего отца не было ненависти к тебе. Успокойся, Ричард, прошу тебя.

Я непременно — ооо! — должен поддерживать пламя ярости, жар болезненного (мучительного) любопытства. Ааа!

— Ты скажешь мне все. Все!

Я оседлал крылатого коня гнева. С его помощью я могу перенестись через стены и приземлиться в мрачном замке ненависти.

Маргарита отодвигает ногой серебряную (посеребренную) ложку, сползшую с мусорной кучи в проход на полу.

— Отвяжись. Я пошла к Георгу.

— Я старший. Должны же у меня остаться какие-то права.

Маргарита (ах!) отводит взгляд.

— Твой отец меня ударил. Со зла. Ты зачат не им.

А-а!

Э-э! Вот оно что! О-о!

Невозможно стать героем, избранным, не имея позади приключений, романтических историй или страшной тайны, которую нужно раскрыть, запутанного (у!) узла, который нужно распутать.

— Я знал, что мог родиться только от дьявола.

— Никаких дьяволов нет. Ты родился от европейца.

Браво, браво!

Отлично!

О’кей!

— От европейца? (Ай-ай-ай!) Кто он такой?

— Его уже нет.

— Убрали?

Маргарита показывает на обширную пеструю свалку, откуда начинается бездна центрального коллектора.

— Бросили туда, в эту мусорную кучу. Она была ниже, чем теперь, чуть выступала над полом.

Я представляю себе молекулы отцовского тела.

У-у, уже, наверно, атомы, подобные тем, в которые превратилось, оседая, столько прекрасного мусора. Ах, кто знает, быть может, теперь атомы моего настоящего отца достигли канализационного коллектора.

О-о-о, отец, родная кровь!

Я говорю:

— И не подумаю о нем плакать.

— Это был справедливый конец.

У, у моей матери сердце как у них, у моих сограждан. («Ну и страшила ты, Ричард! Если разрубить тебя на кусочки, а потом опять сложить, не наберется и четверти приличного человека».)

Твердые сердца, могучие.

Бьющиеся в каменной груди неизменно ровно.

У-У, удивительные сердца!

А еще Ричард кто? О-о, выродок!

— Этот человек работал во дворце. Садовником. Он очень любил цветы. Тогда еще тут был сад. Он стал ударять за мной.

— Он был красивый?

— Европеец. Не такой, как наши мужчины. Ему все время хотелось заниматься этим делом.

Ух ты!

— Не то что тебе.

— Однажды во время пустовки я ему уступила.

Собачая свадьба. В саду, на клумбе?

— Результаты налицо (ох!). Вот он, полюбуйтесь, плод несовместимых хромосом. Стало быть, твой муж пронюхал, но почему тогда он тебя пощадил? Ведь закон для всех один.

— Не знаю. Может, потому что я сама ему все рассказала. Твой отец еще не был у власти. Ты его не знаешь, он не такой, каким тебе кажется.

— Он никогда не подпускал меня к себе.

И я не могу — у! — сказать, что он не прав.

— Теперь ты все знаешь, бедняга. Что поделаешь! Пропусти, я должна идти к твоему брату.

— К моему брату. К Георгу. У него все в порядке. Он законный сын Маргариты и Эдуарда. (Ах!)

— Это верно.

— А почему не он любимец моего (ох!) отца? Ты знаешь, что Эдуард больше, чем нас, любит чужого человека?

— Иоанна.

— Аббата Бостонского. Юного невинного красавчика (ай-ай-ай!), только о нем и думает.

Люди-ииииии!

Неожиданно в голове складывается четкий план действий.

— Подожди, мать, я с тобой: хочу поздороваться с братом.

Она колеблется.

— Ты тоже идешь? Может, не стоит?

Я улыбаюсь — надо думать (ихихи), тошнотворно приторной улыбкой.

— Увидишь, брат обрадуется мне. Он возвращается победителем. Значит, у него хорошее настроение.

— Смотри сам.

Мы идем вместе.

Хоть она и старая, я с трудом поспеваю за ней. Наконец мне удается с ней поравняться.

Эхехе, я ей улыбаюсь.

Затем с размаху (ух ты!) толкаю ее.

Мать проваливается, даже не вскрикнув. Поглощенная великолепной грудой мусора.

Ах — эхехе.

Я ковыляю (волочусь) к трону. Сажусь спиной к нему, на пол.

Окидываю взглядом разноцветное море мусора. А! Слова, прежде чем я успеваю подобрать их, сами собой приливают к моим губам:

— Старая шлюха! Надеюсь, эта прорва мусора осядет вместе с тобой до центра земли и еще глубже, где сплошная сырость и темнота. Здесь никто не умеет плакать. Никто не станет оплакивать твое исчезновение. Если Эдуард, нарушив закон, решил тебя пощадить, я восстановил справедливость. Теперь моя здоровая половина преобладает над гнилой. Остается поглядеть, какая половина здоровая, какая гнилая. Вперед! Достойно отметим возвращение аббата Гаррисбергского. Моего брата Георга.

Но ой, что это мокрое у меня на щеках?

Ах, друзья, я плачу.

Это слезы. Я плачу. Я умею плакать. Охохохохох. Оох! Аах! Ээх!

Я (у-у-у) укалываю себе палец.

Появляется капелька крови. Я смешиваю ее (ойойой!) со своими скупыми слезами.

Пусть они будут кровавыми.

10

Я слышу их.

Их ликование, песни, музыку (ух, кто же мне, в конце концов, объяснит, что такое лютня?).

Я вынужден мобилизовать все свои силы, призвать все свое мужество. Чтобы появиться на людях, да еще при таком стечении народа, впервые с тех пор, как я стал взрослым. Мужчиной.

Но мой (у!) успех — если я добьюсь его — должен быть только открытым (публичным). Полный успех.

Ээх!

Ах!

Кто-то идет. В военном комбинезоне. Сейчас я покажусь.

Опля — я загораживаю ему дорогу.

Военный резко останавливается. Э-э-э, это же полковник Эней, его-то мне и надо.

— Аббат Йоркский? Ричард?

Э-хе-хе.

— Только не говори, что я тебя напугал, полковник Эней.

— А я и не говорю, раз такое дело.

— Храбрый воин. Бесстрашный воин. Ну как европейский поход?

— Детские игрушки, — отвечает он, раскачиваясь на сильных ногах. (Да, друзья, ничего не скажешь, отличный экземпляр.) — Фактически мы не видали врага. Плевое дело, раз такое дело.

Я вытягиваю шею, пытаясь заглянуть ему в лицо.

— О, значит, ты заслужил генеральский чин, мой дорогой полковник Эней.

По его квадратной — фи! — физиономии пробегает тень замешательства (беспокойства).

А?

— Видишь, Ричард, я про это думал, да не знаю, тяну ли на генерала.

А-а-а.

— Говоришь, думал?

— Ага, частенько, раз такое дело.

— Эй, Эней, думать предоставь другим. Значит, не хочешь быть генералом?

— Ясно хочу, раз такое дело.

(Паук плетет основательную паутину, у-у, еще какую!)

— Или ты предпочитаешь по-прежнему ходить в подчиненных у генерала Ахилла, а?

— Раз такое дело, генерал Ахилл был в Европе на высоте. Он командовал запуском ракет: ни единого промаха, раз такое дело.

— У тебя бы не хуже получилось. Скажешь, нет?

Он соглашается не моргнув глазом:

— Так точно, раз такое дело.

Должен объяснить вам, что с полковником Энеем я знаком тысячу лет. Мы, можно сказать, друзья.

У нас уговор. С дальним прицелом. Я помогаю ему стать генералом, он мне — достигнуть.

А чего достигнуть — э, это ему незачем знать.

Ах, да я и сам не знаю.

В свое время у меня появилось дальновидное предчувствие. Эней мой должник — по причине, которую я объясню позже (ниже) и которая наконец-то дает мне возможность шантажировать его.

О-о-о-о-о, я медленно обхожу вокруг Энея. Опутывая его своей паутиной.

— Ты должен соблюдать наш уговор, полковник Эней. Полагаю, в Европе ты виделся со своим отцом. Как поживает барон Небраскский? Хорошо?

Эней еле слышно отвечает:

— Да.

— Раз такое дело. Небось он с трудом выкроил время повидаться с тобой, по горло занятый своей торговлей. Думаю, он еще больше разбогател. Говорят, Европа стала раем для бизнесменов. А если бы я шепнул папе (э-хе-хе), что барон Небраскский уцелел при ликвидации аристократии, что ему — живому — был воздвигнут величественный пантеон и что полковник Эней, вместо того чтобы ликвидировать своего отца, ай-ай-ай, помог ему бежать в Европу?

— Ты был моим сообщником, раз такое дело.

Я ждал этой его попытки — ишь ты! — выйти сухим из воды.

— По-твоему, значит, вина лежит на нас обоих. Э, Эней, ты забываешь, что я — сын Эдуарда. Ты у меня в руках, а у тебя в руках что? Пустота. — (Кулаки Энея, обтянутые перчатками, как бы сами собой разжимаются.) — Сам видишь, шевелить мозгами — это не по твоей части.

— Раз такое дело. Ох.

Все в порядке, люди. В ажуре. У, мой план начинает себя оправдывать. О, отличный план.

Пальчики оближешь.

Я отделываюсь от горе-вояки:

— Уходи. Сюда идут.

Эней убегает в ту сторону, где ликующие голоса стараются перекричать медь оркестра.

Посмотрим, кто бы это мог быть. А?

Тсс! Ша! Шаги женские.

А, Анна.

Опустив голову, она привычными мелкими шажками пересекает по диагонали зал.

Там, где она проходит, друзья, мусор блестит, как бы обретая былую — эфемерную — жизнь новых, только что купленных вещей. Ей-ей, она движется в мою сторону. У!

Раньше, чем меня, Анна — ах! — замечает мою уродскую тень.

— Проклятье.

Мне же слышится приветливое «здравствуй». Я вовсе не хочу сказать, что Анна чревовещательница, ц-ц-ц. Просто девочке оказалось не под силу — уф — выучить две сотни слов, вот она и вынуждена обходиться (довольствоваться) десятком, даже меньше, у, удивительное существо.

— Скажи, Анна, как тебе больше нравится меня называть? А? При нашей последней встрече ты назвала меня чертом.

— Тьфу, — говорит она с обычным своим (очаровательно отрешенным) видом.

— Прекрасная невестка, я намерен на тебе жениться. Оракул поведал мне, что ты скоро овдовеешь. Мой братец Георг не сегодня завтра (ихихи) исчезнет. Он выиграл войну, но проиграет мир. Так что готовься к свадьбе, Анна.

— Проклятье.

— Ты хочешь сказать, что я женат? Ничего страшного. Бетти у меня добрая и понятливая. Она готова к худшему и даже удивляется, что худшее для нее еще не наступило. Чем скорее оно наступит, тем скорее подтвердятся ее ожидания. Аяй, бедная Бетти! Лучше не заставлять ее слишком долго ждать.

(«Бетти, тебе известно, что значит исчезнуть? Ты ныряешь в мусорное великолепие, потом ты засыпаешь, а просыпаешься в раю, где в твоем распоряжении квадратные мили мусора. У, у всех одинаковые участки, твой не меньше папского, и не нужно таскаться за покупками, поскольку сверху — ух ты! — каждый день небесной манной сыплются товары, пополняющие твою персональную помойку. Тебе останется только заботиться об уборке аллей, о’кей, по которым ты сможешь гулять на своем участке. И когда — о да! — будешь подходить к его границе, ты сможешь сравнивать собственное счастье с соседским счастьем и притом никому, у, никому не станешь завидовать, не то что на этом свете, где прилавки ломятся от прекрасных новинок, а их покупку, увы и ах, тебе приходится откладывать. И-и-и, исчезнуть приятно, Бетти, так что на днях я тебя уберу. У, уже скоро».)

— Анна, ты думаешь, Георга наконец сделают кардиналом? К сожалению, вакантное место всего одно. Будь уверена, Георгу его не получить. Вот что, дорогуша, чтобы не терять времени, мы можем уже сейчас считать себя женихом и невестой.

— Господи Исусе!

Разве словарь (лексика) Анны не ой-ой-ой?

— Учти, я собираюсь обладать тобой, да-да, спать с тобой каждый день. Кроме трех дней течки. (Ихихи.) Я буду тебя насиловать, пластать, пороть, потрошить, пока у тебя не появится условный рефлекс и ты не приучишься испытывать наслаждение, едва я возьмусь за подол туники. Вот так.

Я слегка приподнимаю тунику. У, нельзя сказать, чтобы ничего не было видно, но Анна не отворачивается.

— Анафема, — рассеянно говорит она.

Ах! Любимый?

— Куколка! Твое золотистое матовое тело ничем не пахнет, у тебя нет запаха, но ты лучший экземпляр нашего женского ассортимента. Дорогая Анна, ты ошиблась, поставила не на ту лошадь. Ты должна была выйти за меня. К счастью, теперь у тебя будет возможность поправить дело. Ну-ка, сядь на трон.

Ооо!

— Проклятье.

На сей раз (э-ге-ге) это вырвалось у меня.

Ага, Анна поворачивается и медленно, на негнущихся ногах робота, словно подчиняясь моему внушению, идет к трону.

Ух!

На золоченой спинке трона тусклым густым слоем скопилась пыль.

Анна протирает позолоту (дерево? алебастр?) рукавом балахона, после чего (о-о!) пристраивается (располагается) у левого подлокотника, где сбоку имеется углубление. Специальная выемка — место для папской жены во время официальных церемоний. Наверняка чтобы ей удобнее было стоять. На собственных ногах (ах).

Анна (если быть точным) не села на трон. О, она правильно выбрала свое место. Свое будущее место.

Я подзываю ее жестом. Она покорно возвращается.

Просто прелесть.

Где бы нам посидеть?

Вообще-то мне трудновато взбираться на стулья, да и не время рассиживаться.

Я неожиданно появлюсь в самый разгар праздника и толкну речь.

Все герои — ведь правда? — умеют толкать речи.

Вот и я сделаю то же самое.

Какую речь?

Я судорожно перебираю список своих трудных слов. («Этот сумасшедший Рикки придумал язык, понятный ему одному».)

О-о, речи из них не получится.

Я мог бы представить широчайший набор восклицаний.

А что, если начать просто и сжато?

— Извольте убраться с дороги и дать мне власть!

— Какую власть?

— Которая мне полагается, вот какую.

Ух!

— Ладно, ты только объясни — какую. Покажи!

— Показать? Что показать?

— Власть.

— Ясно, что власть. Понятно.

— Ну?

— Я не знаю. Это вам не коня требовать. Дескать, коня, коня! Полцарства за коня!

— Мы поняли. Коня ты не хочешь. Может, хочешь кота?

— Да нет же, я не люблю животных. Не хочу никаких животных.

— Ричард, не морочь нам голову своей ахинеей.

Ах! Ох!

— Я сказал, что мне нужна власть. Вся власть.

— Будь по-твоему, Ричард, можешь забирать власть. Она твоя.

— Спасибо. А нельзя ли поинтересоваться, в чем она состоит?

— Это ты сам должен знать. А не знаешь — катись в нужник, поносные твои мозги.

Ишь ты!

Наверняка кончится грубостями.

Однако я до того страшен, что лично мне грубость (вульгарность) непозволительна. Все мое обаяние — в красноречии, в чистоте языка.

Анна — ах — тем временем ждет.

Она-то чего хочет?

Вряд ли она рассчитывает, что я овладею ею прямо сейчас, здесь, на подстилке из мусора. Ахохохох! Почему она не уходит?

Понял. Она хочет чествовать победителей. Вместе со мной, под ручку (ух ты!). Под ручку так под ручку, только надо ведь еще приноровиться к шагу друг дружки, ихихи.

— Анафема.

(Это не Анна. Это опять я, а язык — ее, Анны.)

Поздно. Ликующая толпа направляется сюда.

Спокойствие, Ричард, не дрейфь. Ты всего-навсего беседуешь (мило) со своей дорогой невесткой. В этом нет ничего предосудительного, о’кей.

11

Появляется — вваливается — верхушка курии в полном составе.

Ух ты!

Впереди, повиснув на руке Иоанна, выступает папа.

Слева от папы — Георг, виновник торжества. В военном комбинезоне, с кучей шевронов на рукавах (ах ты!).

Высокий, красивый.

Только вот зубы подкачали (ихихи): лошадиные.

Я вижу кардиналов и еще одного военного, которого вы еще не видели (не знаете). Это генерал Ахилл.

Шустрый, несмотря на тучность.

Вот полковник Эней.

Ей-ей, и моя жена Елизавета тоже тут!

Э-ге-ге.

У, у всех в руках бокалы! Снаружи, за стенами зала, по-прежнему звучит музыка (музыканты знают свое место).

Папа с Иоанном располагаются на троне.

Воркуя.

Кардинал Бейкерсфилдский Марк, госсекретарь, первым бросается навстречу Анне, берет ее руку в свои.

— Так сказать, прекрасная, бесподобная Анна!

— Ура, — отвечает Анна обычным своим тоном. Индифферентно.

Матфей, кардиналище Далласский, на которого возложена защита культа, приветственно машет Анне шляпой. Белой.

— О’кей, а мы как раз спрашивали себя, где же очаровательная Анна, несравненная супруга Георга, аббата Гаррисбергского, главнокомандующего нашей непобедимой армии.

Великий инквизитор, кардинал (с бородкой) Ричмондский Лука, устремляет на меня ледяной взгляд.

— Если мне не изменяет зрение, и аббат Йоркский тут.

Все обращают внимание на омерзительного паука. Ах! Все, кроме моего братца, который, как пристало бравому вояке, знай себе сосет из фляги пепси-пойло. Он считает, что, если военный не на боевом посту, его долг в том, чтоб напиться. Есть у Георга и другие предрассудки, но (о!) не будем забегать вперед.

— Ммм, — изрекает Эдуард.

Мы с нетерпением ждем перевода.

— От-лич-но, — вяло скандирует Иоанн. — Эдуард говорит, что в порядке исключения Ричарду разрешается остаться.

Я поднимаю голову настолько, что могу видеть папские туфли. И-и-и, изрядно ношенные!

— Ты не представляешь, отец, как я рад твоему разрешению!

О, он и не думает меня слушать, куда там!

Георг подходит к жене.

— Разрази меня гром, кто эта прекрасная особа?

Генерал Ахилл толкает его локтем в бок.

— Да ведь это Анна, твоя жена. Твоя жена.

Ай-ай-ай!

— Ты прав, Ахилл, разрази меня гром, это моя жена. Как живешь, жена? За покупками каждый день ездила?

— Ну.

— Большие покупки?

За нее отвечаю я. Сладким (елейным) голосом.

— Как подобает семье главнокомандующего. Вождя победоносной армии.

Георг смотрит на меня долгим вопросительным взглядом.

Наконец, когда кто-то уже решается прийти ему на помощь, он меня, у, узнает.

— Разрази меня гром! Ты еще не подох, братец?

— Пока нет. — (Э-хе-хе!) — Я обнаружил, что чудеса природы вроде меня нередко очень живучи, ибо являются воплощением существенных биологических мутаций.

Следующий камешек в мой огород бросает Лука:

— Будем надеяться, что ты не представляешь собой новой генетической модели.

— То же самое подумали обезьяны, когда впервые увидели человека. — Я снова переключаюсь на Георга: — Дорогой брат, насколько я знаю, в Европе все прошло хорошо.

— Можешь не сомневаться, мой дорогой калека. — Он поворачивается и кричит во все горло стоящим рядом: — Полковник Эней! Генерал Ахилл! Где вы? Уснули, что ли? Разрази меня гром, я хочу чокнуться с вами.

Стоп. У меня в черепной коробке, под крышкой, шевелится подозрение — ну да, догадка. Генерал Ахилл!

Ахилл начинается с «А».

Он-то и может (должен) быть автором записки.

Ишь ты!

Я смотрю на жену.

Елизавета ничего не видит, кроме мусорного изобилия в тронном зале. Я знаю, что ее мозг бешено (лихорадочно) работает в эту минуту. У! Прикидывает и подсчитывает стоимость выброшенных вещей, лежащих сверху.

Георг начинает рассказывать (громогласно, о!):

— Йес, все прошло как по маслу. Разрази меня гром, этих лопухов европейцев прямо-таки оторопь взяла. Они даже не сообразили, с какой стороны нападение.

Когда-то эти самые европейцы являлись нашими союзниками. Подзащитными. Вассалами.

— Из-за Европы у нас вечно были одни неприятности, — задумчиво роняет кардинал Марк. — Так сказать, непонятно почему.

— Были и есть, дорогой госсекретарь, — уточняю я.

То-то и оно.

Кардинал смотрит на меня вопросительно. Хочет услышать, что я имею в виду.

Жестом показываю, что, мол, потом объясню, и обращаю его внимание на Эдуарда, мычащего в ухо Иоанну:

— Браво, браво. Ммм.

— Отлично. Папа желает знать, хорошо ли зарекомендовало себя новое атомное оружие.

— А то нет, разрази меня гром! — Словно слепой, Георг ощупывает комбинезоны своих соратников. — Ахилл! Эней! Где вы там? Это наш общий праздник!

Кардинал Матфей с сигарой во рту энергично (ох ты!) потирает ручищи.

— О’кей, я знал, что бомба P феноменальная штука. Пожалуй, не помешает как-нибудь взорвать несколько бомбочек — во славу божию — и у нас, дома.

А! Э!

— Это мысль, — соглашается Лука.

Георг, тряхнув головой, с закрытыми глазами воскрешает в памяти приятные эпизоды европейской кампании.

— Йес, разрази меня гром, бомба P шикарная игрушка. В несколько секунд все вещи будто ветром сдуло, и, кого ни возьми из этих дерьмовых европейцев, всяк остался гол как осиновый кол.

Живот генерала Ахилла с трудом удерживается ремнем комбинезона.

Он рассказывает (докладывает). Ахилл.

— Подготовительный ракетный обстрел продолжался не более восемнадцати часов.

У Марка глаза на лоб лезут под малюсенькими стеклами очков.

— Так сказать, всего восемнадцать часов?

Георг усмехается. Самодовольно.

— Йес. У европейцев для перехвата было несколько штук старых ракет. Допотопных. Разрази меня гром, мы на них трусов и тех не оставили. Радиация все разъела, даже ключи от квартир.

Марк захлебывается от восторга.

— И ни одного убитого?

Отвечает полковник Эней (его очередь):

— Ни одного раненого, раз такое дело. План операции был выполнен до последней детали.

— В результате чего вы доставили сюда миллион рабов, — спешу (ух!) вставить я.

Лука поправляет меня:

— Тружеников, аббат Йоркский. Тружеников. Мы решили открыть границы нашей традиционно гостеприимной Страны для одного миллиона тружеников из Европы — бедных безработных.

Миллиона. Ага. Эге.

Эге. Э, люди!

Э. Э-ге-ге.

Матфей принимается жевать новую сигару.

— О’кей, наша экономика не имеет себе равных. Она постоянно нуждается в рабочих руках, обеспечивает прекрасные заработки и растущие масштабы потребления. Никакой инфляции, при том что размеры накоплений и объем капиталовложений находятся в постоянном равновесии. Мы гордимся своей великой Страной, процветающей под мудрым водительством церкви отказа.

Мы все осеняем себя ритуальным тройным знамением.

Торжественно (о!).

В подобных случаях я прихожу в состояние (у!) умиления, и на глазах (ах!) у меня выступают слезы.

— Верно, верно. Ммм.

Иоанн растерянно качает головой.

Что бывает с ним крайне редко.

— Извини, Эдуард, я тебя не понял.

— Ммм. Ммм. Мм.

— Отлично. Европа, оставшаяся без ничего, нуждается во всем. В сырье, станках и особенно в товарах широкого потребления.

— Разрази меня гром! — гаркает Георг. — Мы им все и продадим, да?

Как по команде, вступает трио кардиналов.

Марк. Так сказать, экспорт готового платья.

Матфей. Продовольственных товаров, о’кей.

Лука. И книг. Наша культура благодатно наводнит Европу.

У, ух ты! Их эйфорию можно понять.

Марк настроен агрессивно.

— Нам и раньше-то нечему было у них поучиться — так сказать, у этих старых раздолбаев.

Лука презрительно сплевывает (несколько капель слюны остаются серебряными блестками у него на бородке).

— Неокапитализм! Барахло! Допотопная ересь!

Все очень (страшно) довольны. Смеются. Ихихи!

Ахаха! А почему бы и мне не посмеяться? Но я смеюсь в предвкушении того, что скоро произойдет.

Георг дождался своего часа и хочет насладиться славой до конца: о, он ведь никогда не знал такой популярности, как в эти минуты. Ууу! Успех — ооо! — опьяняет его.

— Нет, вы послушайте, разрази меня гром! Эту дурацкую грамоту, все эти буквы-букашки, разве не европейцы придумали? Так вот, лично я себе не враг, и у меня никогда не было желания обучиться писать. И у моих людей тоже, черт подери! Золото, а не люди! Эней, Ахилл, куда ж вы запропастились?

— По правде говоря, — замечаю я, — кажется, генерал Ахилл немного умеет писать.

Ахиллу хоть бы хны — можно только удивляться его невозмутимости.

Ишь ты!

Я ехидно (саркастически) взираю на мою дражайшую половину.

— А ты, Бетти, что на это скажешь?

— Ничего, будь уверен. Интересно, где Маргарита?

Ага! Я делаю наивное лицо.

— Мама? Действительно. Ее нет.

— Йес, разрази меня гром! — кричит Георг. — Где наша мать?

О, от моего внимания не ускользает понимающий взгляд (молниеносный), который бросает на меня Эдуард.

Неужели до старика (ах ты!) дошло (ох ты!), что Маргариту (ух ты!) убрал не кто иной, как я?

Выходит, теперь он знает, что не такой уж я тихоня?

Папа ищет ухо Иоанна.

— Ладно, ладно. Ммм.

— Отлично, — поддакивает Иоанн, глядя в мою сторону. — Отлично.

Впервые он смотрит на меня внимательно. О, даже с любопытством! У, удивленно.

12

Пора.

Я хочу выйти вперед (и-и-и!) и второпях спотыкаюсь о вазу (китайскую) в пасхальной целлофановой упаковке, торчащую из мусорной кучи. Грохаюсь на пол.

Смейтесь, господа, ах, смейтесь на здоровье!

— Дорогой брат Георг! Аббат Гаррисбергский! Нация в долгу перед тобой. Я хочу первым выразить тебе нашу безграничную благодарность. Эхо твоей победы услышат грядущие поколения, которые придут на смену нам, твоим счастливым современникам, свидетелям этой великой минуты, достойной того, чтобы ее воспел в веках (ах!) столь же великий поэт.

— Черт подери, Ричард, я рад слышать это от тебя. Разрази меня гром, если я не думал, что ты уже подох!

Ишь чего захотел! Я перехожу (у-у-у!) на бреющий полет и открываю прицельный огонь.

О! Обратитесь в слух, люди.

— Наш отец и славные кардиналы нашего отца, бога на земле, воздадут тебе по заслугам, я уверен. Должен признать, что ты сделал карьеру и превзошел мои ожидания. Хотя больших надежд, откровенно говоря, я на тебя не возлагал. — (Эге, Георг самодовольно хихикает.) — Знаешь, что напоминает мне этот день? Время, когда самым серьезным твоим занятием было уничтожение домашней птицы и скотины. Кур, свиней, овец, индюшек, гусей.

Георг зажмуривается, отдаваясь приятным воспоминаниям.

— Разрази меня гром, если я не перебил всю живность! — Он заливается неудержимым (гомерическим?) смехом. — Помаленьку.

У, живодер! Я даю аудитории успокоиться.

— Еще вчера ты не умел звонить по телефону — в цифрах путался. А, Георг?

— Подумаешь! Разрази меня гром, если я и сегодня не путаю шестерку с девяткой!

— Зато ты умеешь нажимать кнопку: нажал — и ракета летит.

— Йес, это точно, разрази меня гром!

О, обратитесь в слух! Слушайте, люди или друзья (как вас там?), ибо вам предстоит оценивать мои дела (о-о!), о которых я подробно рассказываю в этой книге.

В книге?

— Хорошо бы и впредь были войны, дабы ты, Георг, лишний раз имел возможность показать, на что способен. Войны, которые под силу выиграть даже ребенку. Одному из наших цветущих, розовощеких малышей. Войны во имя прогресса и мира, а других мы и не ведем. — (Эге. Эгеге.) — Я прилюдно (открыто — о!) восхищаюсь тобой и завидую тебе. И не потому, что это твой триумф, что тебя чествуют и венчают славой. На нее я не претендую, она всецело твоя, лавры меня не волнуют — суета сует. — (Э. Эге. Эгеге.) — Я, Ричард, охотно бы поменялся с Георгом ради всей той власти, которая у него в руках и которой он мог бы воспользоваться, если б только захотел. Да что я говорю, власти — могущества, дарованного свыше и сравнимого лишь с могуществом нашего отца, великого папы Эдуарда.

Хотя папа ни разу на меня не взглянул, о, он не упустил ни слова из моей речи.

— Верно, верно, — говорит он Иоанну. — Ммм.

— Отлично. Отлично, — расшифровывает Иоанн. Явно (о-о!) оживившись. — Папа хотел бы услышать от аббата Йоркского, что бы аббат сделал, будь он Георгом.

Прежде чем ответить, делаю (выдерживаю) подобающую паузу. У-у-у!

— Я скажу не столько о том, что бы я сделал в будущем, сколько о том, что сделал бы во время последней войны в Европе.

Все слушают меня в молчании. Ишь ты!

Мой рот наполняется черной, ой, сладкой слюной.

— Миллион человек, здоровых и трудоспособных, представляет собой великую силу — (у!) — армию, которая в состоянии завоевать мир. Итак, я Георг, понятно?

— Нет, я Георг, разрази меня гром!

Смотрю на застывшие лица кардиналов — одного (о!), второго (о-о!), третьего (о-о-о!).

— Согласен. Европейские рабочие не были доставлены сюда силой, их привели в нашу Страну нищета и голод. Они даже не подозревают, что это мы обрекли их на нищету и голод, и приписывают свои несчастья неизвестному агрессору. Более того, им кажется, что мы пришли им на помощь, избавив от нищеты и от голода. Понятно?

Выгнув брови, Марк поправляет очки, делающие его глаза воловьими.

— Хорошо. Но, так сказать, что же сделал Георг?

— Йес, разрази его гром. Что он сделал? — интересуется Георг.

— О, очень простую вещь! Попросил этих людей помочь ему захватить власть. Чтобы стать королем.

Слышите, а? Прислушайтесь, и вы уловите лихорадочный стрекот всех придворных мозгов. Советую также обратить внимание на шевелящиеся губы.

Уста.

— О!

— У!

— Э!

— А!

— И!

Переложить это на старомодный язык проще простого.

— Королем?

— Прямо-таки королем?

— Именно королем.

— Значит, королем.

— Королем, он сказал.

Первым решается обнародовать свои мысли Георг. Он цепляется за слова, подсказанные ему польщенным самолюбием.

— Королем? Черт подери, вот это мысль! Разрази меня гром!

Я ему улыбаюсь.

— Разрази тебя гром! (Ишь чего захотел!)

Моя (у-у) улыбочка переходит в язвительную (у-у-у!) ухмылку.

— Разумеется, на армию, состоящую из европейцев, не очень-то можно полагаться, но и недооценивать ее я бы не стал. Во всяком случае, древние легенды рассказывают, что до рождения нашей великой Страны хозяевами мира были европейцы. Выходит, чего-то они стоили.

Я предостерегающе (у, успокаивающе) поднимаю руки.

— Но мы не должны волноваться, не должны паниковать. Решающий довод, перечеркивающий все опасения, все сомнения относительно честности Георга, просто элементарен. Привести вам его?

В общем гомоне голосов улавливаю призыв Луки:

— Говори, аббат Йоркский!

— О’кей, выкладывай! — кричит Матфей.

Как бы мне хотелось воспроизвести сладостный звук лютни!

И-и!

— Георг не Ричард. Это и есть для нас лучшая гарантия.

Я ни на секунду — ууу! — не терял отца из виду.

Именно ему предназначаются мои слова. Даже Иоанн — ну и ну! — никак на них не реагирует. Пока не реагирует.

Георг грезит наяву (у-у!):

— Королем! Разрази меня гром! Вот здорово!

О! О-о!

Сейчас слова должны быть беспощадно язвительными.

— Теоретически наш кардинал Марк, государственный секретарь, допустил оплошность, не выделив надежного сановника для контроля армии и ее действий. Таким образом, Георг был окружен исключительно офицерами, преданными ему. У, ни для кого из нас не секрет, что наша армия без ума от аббата Гаррисбергского.

Король.

Или лучше царь. Такое же краткое и роковое слово (о!), как «бог» (короткие слова, как и восклицания, были первыми словами, которые произнес человек, и будут последними).

— Королем, — повторяет Георг, и под бескрайними сводами тронного зала долго не смолкает восторженное эхо. — Вот это да, жена!

— Черт, — вторит ему Анна.

Ахтыохты!

Шалишь!

Ишь ты!

Мне удается продолжить:

— Но, на наше счастье, один из старших офицеров генерального штаба может быть свидетелем постыдного сговора Георга с европейскими рабочими. Ценным свидетелем — в случае необходимости. Иными словами, если бы Георг был Ричардом.

У Марка (а-а-а!) дрожат губы.

— Так сказать, что ты хочешь этим сказать? Объясни.

Матфей швыряет шляпу на пол и топчет ее. В сердцах. Ах!

— Что это еще за история с королем? Нельзя ли поясней? Эй!

— Отвечай! — грохочет Лука.

— Кто ответит? — спрашиваю я елейным голосом. — Может, ты, брат? Не хочешь ответить?

— Разрази меня гром. Король? Я?

Я поднимаю голову (у-у!), чувствуя, как хрустят при этом шейные позвонки — вот-вот сломаются.

— Стать королем, — кричу я, — значит надеть золотую корону, усыпанную брильянтами, смести папу, кардиналов и всю церковь отказа!

Отец привлекает к себе Иоанна.

— Ммм. Верно, верно. Ммм.

Иоанн хмурится.

— Отлично. Папа приказывает арестовать и заключить в тюрьму аббата Гаррисбергского по обвинению в предательстве и ереси.

— Так сказать, стража, выполняйте! — распоряжается Марк.

Я спешу (ух!) помешать стражникам:

— Стойте! Вы с ума сошли! Анна, клянусь тебе, я буду защищать твоего мужа ценой собственной жизни!

Анна невозмутима. Такое впечатление, будто она никого не видит. Никого. Во!

— Ура, — лепечет она.

Матфей вцепляется мне в руку (у-у-у!). Он вынул из пасти сигару.

— О’кей, хромоногий, прочь отсюда!

Лука хватает меня за другую руку.

— Ступай в свои апартаменты!

Еще немного — о! — и они меня растерзают.

Я дрыгаю в воздухе короткой ногой (ой!), пытаясь вырваться. А-а-а-а-а!

Я кричу (у-у-у!):

— Это произвол, беззаконие, насилие, с которыми я не могу мириться! Вы не знаете, что такое воображение, и путаете его с действительностью. — (Эхвыух!) — Лука, я взываю к тебе как к великому инквизитору, поборнику правосудия.

— Правосудие свершится, обещаю тебе. Стража!

Стражники окружают Георга.

Ах! Я пытаюсь его обнять.

— Положись на меня, Георг. И ты тоже, Анна. Ты знаешь — почему.

— Чепуха, брат, — хорохорится Георг, уклоняясь от моих объятий и вверяя себя стражникам. — Разрази меня гром, терпеть не могу, когда ты лезешь ко мне с нежностями!

— Ммм.

Иоанн хлопает в ладоши, привлекая всеобщее внимание.

— Отлично. Праздник окончен.

Наконец-то (о!) я остаюсь один.

Я танцую импровизированный танец. Непристойный (раскорякой). Это от радости.

И-хи-хи!

О-хо-хо!

Гениальный план!

У, увидите! Увидите, кто такой Ричард!

Гоп-ца-ца, гоп-ца-ца, гоп-ца-ца!

13

Я отплясываю вовсю — у-ух! э-эх! — когда замечаю (обнаруживаю), что я не один в зале.

— Э!

Кто-то стоит у колонны.

О, да это женщина!

Молодая.

Но как она одета? А? Вместо балахона майка и брюки в обтяжку. Ух ты!

— О!

Очень красивая. Брюнетка. Ах, хороша, хотя рот маленький, большеносая, лоб не выпуклый.

— Э!

— Эй, ты умеешь говорить только «э» и «о»? А танец твой ничего, забавный.

О, она разговаривает!

Разговаривает как героини моих приключенческих книг. У нее мелодичный низкочастотный голос, бойкая (непринужденная) речь.

— А ты кто такая?

— Мария.

Она смотрит по сторонам скорее с любопытством, чем с восхищением.

— Это и есть знаменитый папский дворец? Неплохо. Чем-то напоминает Зимний.

— Зимний? — (Гм.)

— Ну да. Зимний дворец в Петербурге. Только не мешало бы побелить.

— Меня зовут Ричард. — Я не могу справиться с волнением. — Одну минутку!

У, теперь я осознал исключительность сложившейся ситуации! Грандиозно! О-о!

— А тебе не страшно на меня смотреть? Не противно?

Мария улыбается.

— Что у тебя с ногой?

— (Ой!) Она у меня от рождения такая.

Мария покачивает головой. Поджимает губы — дескать, жаль.

— Акушер виноват, — уверенно заключает она. — Наверняка тащил тебя щипцами.

Мария.

О, она восхитительна — первый раз в жизни вижу такую!

И подходит совсем близко. О-о!

— А еще я чуточку горбат.

Чуточку! У-у!

Она смеется. Можно подумать, что ее смешит мой горб. Что он ей (ей-ей!) нравится: этакая симпатичная деталь.

Важная?

Внушительная?

Величественная?

— Горб приносит счастье, ты не знал? Дай потрогать.

О’кей, пусть потрогает, если охота.

— Горбок, а горбок, — напевает она, — подай денег в оброк.

Бросает взгляд на горы мусора. Ах, она не скрывает своего неодобрения!

— Ого, сколько мусора! Да вы в нем утонете! Вот грязнули!

Я с трудом — ууу! — убеждаю себя не отделять музыку ее голоса от смысла слов.

— Ричард! — Она топает ногой (туфелькой). — Я с кем разговариваю?

У!

— Перед тобой свидетельство нашего несметного богатства. Ты видела наши дома?

— Да, башни, небоскребы. Все с размахом.

— Жилые только верхние этажи. Нижние заняты мусором. Обрати внимание на эту громадную кучу. У, представляешь, где ее подножие! На глубине пятисот футов, даже больше!

Марию не проймешь.

— Развели свинство! А улицы во что превратили! По обе стороны тянутся свалки. Сначала я думала, это стены, а оказалось — мусор. Стены мусора.

— Спрессованного мусора. — (А как же!) — Пространство — единственное из природных ресурсов, которое мы должны экономить.

— А дворники на что? Или они у вас перевелись?

Дворники. Гм.

— Да, дворники.

Ей-ей, ей к лицу неодобрительная мина.

— Так запустить папский дворец! Форменное безобразие! Кощунство!

Э, это ж надо, до чего могут расходиться (отличаться, разниться) точки зрения.

И-и-и! И все-таки, люди, она мне нравится, эта Мария.

Ах!

— Ты смотрела на небо?

— Да. Виден только маленький кусочек. С кучей звезд. Они и днем есть.

— Это спутники. Набитые мусором.

Она (а-а-а!) ошеломлена (потрясена). А чему тут удивляться, когда все ясно (понятно)?

— Вы самый грязный народ на земле.

Сказать такое о людях великой Страны? У! У нее что, не все дома, а?

Начинаю терпеливо объяснять:

— Раньше, много лет назад, часть мусора выводилась на космические орбиты.

— Какая чушь!

— Не скажи. Правда, от этих запусков пришлось отказаться по причине растущей опасности, которую они представляли для воздушных сообщений.

— И вы предпочли тонуть в мусоре.

О!

— Людям нравится такая жизнь. Люди довольны. Они имеют наглядное, конкретное представление о товарах, которые в состоянии приобрести, и о достигнутом уровне благосостояния. По-моему, это хорошо, так и должно быть.

— Ненормальные! Меня предупреждали, что вы ненормальные.

— Мария, — ласково произношу я. — До чего смешное имя! Я сразу понял, что ты европейка.

— Я приехала работать. У вас нет безработицы, и вы хорошо платите. Знаешь, в Европе произошла катастрофа — что-то вроде космической бури, после которой у нас ничего не осталось, хоть шаром покати. Что бы мы теперь делали, если б не вы?

Э-ге-ге! Эге! Э!

Мария. Европейка. Ах, друзья!

Она прелесть.

А меня европейские хромосомы вон каким сделали!

Кто знает, сколько таких, как я, в Европе! Наши воины их забраковали, оставили там.

Теперь небось тамошним Ричардам придется попотеть.

Они примутся (у-у-у!) усиленно совокупляться и в короткое время дадут жизнь новому поколению европейцев. Поколению омерзительных пауков.

Кажется, Мария что-то сказала. А?

— Я прямо с работы, закруглилась — и сюда. Схожу-ка, думаю, гляну на папский дворец. А тут, можно сказать, смотреть не на что — голые стены.

Она направляется к ближайшей мусорной куче и разглядывает ее. Все пристальнее.

У, удивляется! Пораженно ахает.

Ах ты!

— Только ничего не трогай, слышишь, Мария!

Она все еще не может опомниться. Такое впечатление, будто ее не слушается язык.

— Бог ты мой, Ричард! Да ведь это издевательство над бедняками! Новые вещи! С иголочки! Еще в упаковке!

Бог Ричард! А? О!

— Говорю тебе, наша Страна (о-о-о!) очень богатая.

— Богатая? Нет, это просто безумие, дикость, абсурд! Скажи правду, все эти вещи — муляж? Не может быть, что они настоящие.

Типичная (классическая) реакция неверующих, да, да.

— Ради бога, не трогай!

Мария сама не своя.

— Но это же валяется на полу — протягивай руку и бери! Почему нельзя? Разве у этих вещей есть хозяин?

— Нет, теперь уже нет. Но притрагиваться к ним — грех. Смертный грех.

Хахахахаха, Мария смеется как ненормальная.

— Запретный плод! Вроде яблока, из-за которого Адаму и Еве пришлось проститься с земным раем.

— Если ты что-нибудь поднимешь, то умрешь. (У-у-у!) Умоляю, Мария, не делай этого.

Э, это еще кто такие?

Три человека. Молодежь.

Все в брюках. Не иначе — европейцы. Вон и бороды у них, и волосы длинные. Патлы.

— Мария! — окликает один из парней.

Статный, видный собой.

— Пойдем, сестренка, пора, — говорит другой. Кучерявый, черный как смоль.

Третий — длинный, костлявый.

— Мария, уже поздно.

Спрашиваю у Марии, кто они.

— Мы вместе работаем. Двое — мои друзья, а это брат.

Статного зовут Брутом.

Черный, с курчавой бородой — брат Марии, его зовут Кассием.

Имя костлявого — Гораций.

У, у них тоже не вызывает удивления — ужаса — мое уродство!

По европейскому обычаю (странная манера, а?), они протягивают мне руки для рукопожатия.

Я оставляю свою руку при себе и только представляюсь по имени.

К Марии моментально возвращается веселое настроение, и она снова (ай-ай-ай!) кощунствует (святотатствует):

— Товарищи, вы видели, сколько добра?

Кассий, брат Марии, смотрит недоверчиво. Рта не видно за бородой. Только нос торчит. Длинный, мясистый.

— Люди выбрасывают новые вещи. Ишь ты, и никто не подбирает!

Брут (у-у-у!) спокойно задумчив. Нетрудно догадаться, что мозг его напряженно (интенсивно) работает.

— Булавку и ту не возьмут!..

Естественно.

— Это проклятые вещи, — говорит Гораций. — Не нравятся они мне. Идемте отсюда.

Э, этот Гораций не лишен здравого смысла.

14

Люди, друзья, я сразу заметил разницу между тремя европейцами, с которыми меня познакомила Мария.

Осанистый Брут — явно самый умный (сообразительный) из тройки. В нем чувствуется притягательная сила. Быть может, влекущая не только двух других. О, он держится как человек, умеющий заствить — у! — уважать себя. Подчинить себе.

Кучерявый Кассий предан Бруту. Изо всех сил ему подражает, так что они даже похожи.

Друг на друга. А?

Я понял еще одну вещь: между Брутом и сестрой Кассия что-то есть (любовь?). Да, да, между Брутом и красавицей Марией, которой, увы, безумно (до смерти) охота запустить руки в мусор.

Грешница. Глупенькая. О-о, очень плохо!

Ясно, Кассий рад, что у сестры шашни с Брутом.

Костлявый Гораций?

У! У этого юркие, бегающие глазки хитреца. Типа, который внешне с вами заодно, а в действительности себе на уме, знает, что ему выгодно, и в случае чего поступает (действует) по-своему.

У!

Люди, сколько я узнал о вас, читая приключенческие романы! Дорогие моему сердцу книги.

Прочесть (проглотить) книгу, у, никому не вредно. В том числе (и-хи-хи) и вам.

— Лучше вернуться в Европу. — Брут не обращает внимания на мое присутствие. — Это не страна, а сумасшедший дом.

Упрямая Мария ничего не желает слышать.

— Кто сумасшедшие, так это мы: не воспользоваться богатством, которое само просится в руки! Не хотите — не надо. Без вас обойдусь!

Я бросаюсь к ним.

— Если вы ее любите, скажите, чтоб не трогала мусор. Нельзя, запрещено. Закон есть закон. Он неумолим.

— Какой еще закон? — сердито спрашивает Мария.

— Наш.

— А мне на него плевать!

Я не одобряю ее слов, но мне нравится смелость Марии, если, конечно, это можно назвать смелостью. А?

Я хотел бы ее спасти — за красоту (у!) и за то, что она не обзывает меня хромым пауком.

Стараюсь говорить убедительно. Будто я — вот тебе и на! — наставник какой или — ну и ну! — учитель.

— Мария, когда ты станешь гражданкой великой Страны, у тебя не только пропадет желание ковыряться в мусоре, но ты сама будешь мчаться из магазина домой, предвкушая удовольствие, с которым выбросишь все, что накупила.

А?

Гораций дополняет мою мысль:

— И тем самым внесешь свою лепту в мусорную сокровищницу.

Сметлив, ничего не скажешь. У! У такого все строится на разуме и расчете.

А вот Марию трудно назвать благоразумной.

— Слышь, приятель, брось меня разыгрывать, — говорит она мне. — Ты хочешь, чтоб я работала, надрывалась, а заработанные деньги — псу под хвост? Да мне того только, что я в этом зале вижу, на сто лет хватит барыней жить!

Жалко. Такая молодая. Красивая.

— Значит, не боишься?

— Ни капельки.

Я отдергиваю лапы.

О!

— Откровенно говоря, следовало бы на тебя донести, пока меня не сочли твоим сообщником. Но я ничего не знаю. Ничего не знаю и ничего не увижу. — Я порываюсь уйти. — Кто из вас может сказать мне, что такое лютня?

Все четверо качают головами. Пожимают плечами и смеются.

— Кажется, музыкальный инструмент.

— Первый раз слышу.

— На что она тебе?

Поправив для равновесия горб, ковыляю под его тяжестью к выходу.

— Постой!

Это Брут. Меня оклинул он, вожак.

Тут же к нему присоединяется Кассий:

— Да, да, подожди! Сам-то ты кто, нельзя ли узнать?

А?

— (Ишь ты!) Лучше вам не знать.

Живо отсюда!

Ах, чертова хромота!

Я хочу понаблюдать за ними при помощи телекамер.

Вот они, все четверо (Мария дрожит от нетерпения), перед роскошной грудой добра (мусора).

Достаточно протянуть руку.

У, нет!

О, нет!

Ах!

— Ну? Чего ж мы ждем?

Искусительница. О, она неисправима!

Говорит Гораций. Он против. Но и выделяться не хочет.

— Если они нас застукают, этим троглодитам ничего не стоит пустить нас в расход.

Троглодитам! А! Ишь ты!

Немного прибавляю звук.

— Они слишком глупы, — смеется Мария. Насмешница!

А! Так и знал! Она хватает коробки — цап-царап, — целую охапку.

Ух ты!

Кричит как безумная:

— Смотрите, смотрите, какие хорошие вещи! Красота!

Я все угадал, люди, Брут у них вожак: следуя примеру Марии, он подает пример остальным.

Протягивает кощунственные руки и поднимает несколько свертков.

— Даже не распакованные.

Ему вторит Кассий:

— Перевязаны серебряной ленточкой.

Ленточкой?

Глупцы. Либо сумасшедшие.

Мария прямо-таки ошалела. А? Рвет пакеты, открывает коробки. И-их!

— Подарочные упаковки! Подарки для нас! Гораций, а ты?

Что решит Гораций?

— Не зевай! Чем плохо обновить гардероб? — подзадоривает его Брут.

Похоже, Брут шутит. Но для Горация это приказ.

Костлявый наклоняется и что-то поднимает (нерешительно).

Всего-навсего пачку сигарет. Он держит ее двумя пальцами, словно она жжет ему руку. Ух ты!

Ой-ой-ой.

Остальные распоясались вовсю. Скандальный разгул.

Вакханалия, профанация мусора — ах! — они вырядились как попугаи, в глазах рябит, понапялили на себя костюмы, брюки, куртки, рубашки (вещи, которые никому из нас в голову не придет надеть), туфли, колготки, носки, перчатки, галстуки, шляпы, ремни, юбки, кофточки, пуловеры (и-и-и!) и еще не знаю что. Ой, лучше уж я отвернусь!

Дикий крик Кассия возвращает меня к происходящему в тронном зале.

Кассий поднимает в качестве трофея бутылку. У!

— Товарищи, смотрите! Шампанское!

Брут размахивает двумя баночками — жестяной и стеклянной.

— А вот вам семга и икра. — Ага, его внимание тоже привлекает какая-то бутылка. — Виски! Лучшей марки! Не сравнить с гадостью, которую пьют у нас в Европе.

А Мария-то, Мария!

Какой ужас, друзья!

Она надела горностаевую шубу — у! — даже не сняв с нее ярлык, а на шею повесила жемчужное ожерелье.

Последние покупки Маргариты, моей бедной мамочки.

Она ревностно следовала требованиям веры. Раз в пять дней покупала по шубе.

Святая женщина, а. Безусловно достойная высокого положения папской жены.

Мария не в силах — ах! — сдержать своей постыдной (кощунственной) радости. Она счастлива.

— Просто не верится. Сказочный край. Эльдорадо, земля обетованная. Великая Страна — и впрямь великая. Теперь я понимаю, почему она притягивала наших предков.

— Нет уж, мы не станем довольствоваться ролью рабочих, — с грозным (свирепым) видом заявляет Брут.

— Рабов, — вторит ему Кассий.

Ух ты!

Брут окидывает Марию с головы до ног плотоядным взглядом.

— Ты великолепна. Прямо баронесса.

Баронесса. А?

Ай-ай-ай.

Они не знают про (грандиозную) ликвидацию аристократии.

Гораций вскидывает глаза (ах, сейчас они выскочат из орбит).

— Уйдем отсюда! Пока никто не пришел.

Остальные его не слушают.

Я выключаю монитор.

Хватит, больше не могу — у! — смотреть на это безобразие.

О-о! О!

Мне нужно собраться с духом. Чтобы действовать наверняка и оправдать ваши ожидания, люди. А для этого мой план должен быть головоломным от первого до последнего шага. С тысячью уловок, с контригрой. Пусть даже с риском запутаться (и-и-и, имея такие ноги, как у меня, это нетрудно) в собственных хитросплетениях.

И-хи-хи.

Ох уж эти европейцы!

Неверные! Выдать их или не стоит пока?

(Ах!)

Ах!

То-то был бы доволен кардинал Матфей, защитник культа! Да он бы от радости сигару проглотил! Всю, целиком. Не жуя.

15

А если бы я убрал его сразу? У!

Эдуарда, моего отца.

Не знаю, когда я сделаю этот ход.

Но я должен его сделать.

Может быть.

Как так? Не может быть, а точно.

Важно — у — улучить момент. Чтобы не наломать дров.

Скрытый колонной, я наблюдаю (подглядываю) за Эдуардом. Он задумчиво расхаживает перед троном.

О! Он один.

Э, это ведь первый раз, когда я вижу его без опоры (поддержки)!

Без Иоанна.

Уверяю вас, люди, я понимаю, что Иоанна тоже придется устранить. Но искать его сейчас глупо. Рано, как бы мне этого ни хотелось.

Прежде я должен лишить его (во-во!) папского покровительства.

Задачи лучше решать не скопом, а постепенно, одну за другой. Паук плетет свою паутину нитка за ниткой. Он знает, что должен ее сплести, но, быть может, не знает, какого она должна быть размера. А? Ему известно, на чем она будет держаться, но, разумеется, невдомек, сколько мух в нее попадет. Сверх того количества, на которое он рассчитывает, чтобы не погибнуть (не сдохнуть) от голода.

Эге, это мой отец.

Теперь, когда я знаю, что он мне неродной — у! — у меня нет ненависти к нему.

У меня никогда ее не было.

Я его люблю, а? Нет.

Восхищаюсь им?

У-у-у!

Как бы мне хотелось появиться на свет от него! О! От его идеальных хромосом.

Не тут-то было. Меня зачал европеец, ууу, ублюдок! Животное, свинья.

(«Ричард животное! Ричард свинья!»)

Воспользоваться — низко, коварно — минутной слабостью женщины! Европейцы (для нас это не секрет) и не на такое способны. А самые страшные из них те, которые любят цветы.

Белые волосы. Белая мантия. Он (папа) весь — большая восковая свеча. Зажженная.

Он — бог.

Что это с ним? Против обыкновения он не выглядит сонным.

Сел на трон. Как никогда, погружен в свои мысли. Я бы сказал, гнетущие мысли.

Эх, была не была! Я выхожу из-за колонны.

Робко выхожу. Ух!

Его белые брови приподнимаются.

Он — бог?

— Скверно, скверно, — говорит он.

Я жалобно прошу:

— Не прогоняй меня, а?

Долгие мгновенья я стою в нерешительности.

О! Он меня не гонит. Не велит убираться прочь.

Э-ге-ге!

Эге!

— Верно, верно.

— Иоанна нет. Как ты будешь говорить?

— Сам справлюсь. Без него.

О-го-го! Ого! О-го-го!

Он заговорил! Голосом, как будто идущим — клянусь — из мусорных недр. Заговорил!

— Как? Ты умеешь говорить?

— Только в случае необходимости. Не то что ты, сын.

Боже! Боже мой!

— Ты назвал меня сыном. — (Ух ты!) — Первый раз в жизни.

Мне кажется, на его губах появляется подобие улыбки.

— Ты правильно сделал, что убрал мать. Она превратилась в плаксивую старуху. У, я вижу, ты не теряешь времени. Тобою движут справедливая — я бы сказал, обоснованная — обида и безудержное честолюбие. Куда ты метишь?

Вы слышали? И-и-и! Он говорит не хуже меня, а возможно, и лучше. Не знаю, правда, кто из нас сильнее — он или я — в языке восклицаний. Языке нашего народа.

— Куда мечу? Наверх.

Я произнес это едва слышно.

Он качает головой. Ой!

— На таких ножках далеко не уйдешь — тем более в гору. Трудно тебе придется.

Знаю. Еще как трудно!

— Ты в состоянии подтвердить обвинения, которые выдвинул против брата?

— У меня есть свидетель.

— Подставной, надо думать? Кто же это?

Ох!

— Полковник Эней.

— Он глуп как пробка.

— Но ему хочется стать генералом.

— Сменить Ахилла?

— Да.

Какое удовольствие говорить с богом!

— Кажется, я даже нашел способ убрать Ахилла, если понадобится. И не одного, а на пару (у!) с моей женой Елизаветой.

— Адюльтер?

— Робкое начало романа. Но этого достаточно.

Папа думает — вместо того (о!), чтобы прогнать меня.

— Надеюсь, замок, который ты строишь, не рухнет и не погребет тебя под своими обломками. Ты ведь знаешь, Георг пользуется большим уважением.

— В том числе и у тебя?

— Да пошел он!..

Ну и ну!

— Тебе тоже на руку, чтобы Георг (и-хи-хи) исчез. Это откроет дорогу твоему Иоанну. Чем он тебе угодил?

— Иоанн лучше нас всех.

Эх! Хотелось бы услышать что-нибудь поконкретнее.

Его крупное тело сотрясается от сдерживаемого смеха.

— Он ни бельмеса не смыслит ни в религии, ни в других вещах.

— (Ах!) Ты считаешь это достоинством?

Эдуард кивает, не глядя на меня.

— Надеюсь, хоть он сумеет придать этой жизни какой-то смысл. Смысл, которого мне лично найти не удалось.

Да и мне тоже, чуть было не признаюсь я.

У, уж если сам папа не может найти!

Именно так, друзья. Все зависит от ума. От таланта. У меня они есть. (Не то что у Иоанна.)

— Отец, что случилось?

Наконец-то он удостаивает меня взглядом. Без гадливого фырканья. Как будто его не тошнит от омерзения.

— Я хочу сказать, как мы до этого дошли?

Вот она, подходящая минута! У! Уверен: сейчас самое время выспросить (выведать) кое-что о прошлом, которого никто толком не знает. Не помнит или не в состоянии восстановить.

— Лучше тебе знать всю правду. Тогда если ты оплошаешь, то исключительно по своей вине.

Молча киваю.

— Началось с большого взрыва. С войны, которую все проиграли. Давным-давно.

Сто лет назад? Двести? Больше?

О!

Он смотрит вдаль, как будто там теряются гробницы мифических воспоминаний и сейчас он примется открывать их одну за другой.

— Наша великая Страна была республикой, возглавляемой президентом.

— Президентом? Это такой король?

— Нет. Что-то вроде папы. Первосвященник тогдашнего капитализма.

— Разве капитализм был уже тогда?

— Не столь совершенный, как наш. Тот капитализм разъедали противоречия и конкуренция, тормозили политические и социальные помехи.

— Значит, президент. Это он (у!) учинил большой взрыв?

— Он был дурак. Если не хуже. Типичный представитель нации.

— (Ну?) Как кардинал Матфей?

— При чем тут Матфей! Политика тех времен представляла собой грандиозную шахматную партию между нашей страной и другой великой державой. Наш президент играл хуже некуда. Он путал правила, зевал фигуры, грубо ошибался. Все это усугублялось страстью то и дело сверяться с компьютером. Понятно, что в ответ на глупые вопросы машина могла предложить только глупые решения.

— Разумеется, отец.

Отец? А, ну да — святой отец, папа.

— Он смотрел на войну как на крестовый поход, священную миссию с целью предписать всему миру многообещающие нормы свободного рынка. И следовательно — как на одно из проявлений свободной инициативы. Поэтому он во что бы то ни стало хотел войны и, изрядно поломав себе голову, родил умнейшую мысль.

А, понятно!

— Выиграть, опрокинув шахматную доску? У! Вверх тормашками.

— Именно. И в результате — бойня, кровопролитие, миллионы убитых.

— Самая многочисленная на земле массовка.

Ай да шахматист!

— Когда президент увидел, чтó он наделал, ему пришла в голову еще одна умная мысль. — В прищуренных глазах Эдуарда зажигаются насмешливые огоньки. — Он покончил с собой: бросился наперерез коровьему стаду и погиб под копытами.

Ай-ай-ай!

— А может, и нет. Может, это был несчастный случай, в котором виноват коэффициент президентской глупости.

Ихихихихи. У!

— Уцелевшие первым делом устроили хорошенькую бойню политиканам — всех линчевали, всех до одного. Короче говоря, отплатили виноватым — и наверху, и внизу. Браво, браво.

О! «Отлично», — сказал бы Иоанн.

— А что стало с другой великой державой?

— Насколько мне известно, она существует по сей день, такая же сильная, как раньше, и имеет колоссальную сферу влияния — полмира. Но с тех пор мы игнорируем друг друга. — Папа вздыхает. — Впрочем, вернемся к нам, к людям нашей Страны. Чтобы преодолеть первобытную стадию личного выживания, следовало вернуться к коллективным формам жизни.

Эге!

— Человек — общественное животное. Таким по крайней мере он представляется.

Ага, держи карман шире! Не верю я в это. А вы?

— Нужен был крупный авторитет, который предписал бы новые нравственные принципы и новые законы. Однако люди больше и слышать не хотели про политиканов. Стоило кому-нибудь заикнуться о политике, как на него тут же набрасывались, чтобы растерзать, разорвать.

Ух ты!

— Необходима была новая идеология, а еще лучше — религия. Не перебивай меня! Только вот какая религия? Прежние — христианство, ислам, буддизм и тому подобное — оказались несостоятельными, их окончательно дискредитировал большой взрыв. Римский папа правильно сделал, что выбросился из окна на площадь Святого Петра.

Вы слышали, люди? Выходит, Рим действительно существовал, а значит, и Афины.

Латынь, греческий, о! Благородные языки.

— Тем временем постепенно налаживалась экономика — капиталистическая, то есть следующая примитивным, стихийным законам, основанным на агрессивности и природном эгоизме человека. Правда, капиталисты предусмотрительно предпочитали держаться в тени.

В этом они и сегодня верны себе.

Э-хе-хе, кто их видит?

Капиталистов.

Э-э-э.

— Материальные ценности, вещи, машины не пострадали от смертоносной радиации применявшихся тогда нейтронных бомб. Бомбы уничтожили людей, а вещи как раз оставили, то-то и оно.

Вечная история — люди, вещи!

— Теперешние бомбы P лучше. (Еще бы!) Ты слышал? В Европе ни одной человеческой жертвы.

— Молчи! Людей можно было успокоить только перспективой больших перемен. Открыв, как принято говорить, новые горизонты. В новом, как говорится, контексте производство стало набирать темпы, удовлетворяя спрос, рождая потребности и гарантируя работу для всех. Но ты знаешь, что производство не терпит удовлетворенного спроса, что оно теряет смысл, если падает потребление. Слабость старой промышленной системы состояла в том, что ей не удавалось избежать периодов спада и что она делала ставку исключительно на рекламу.

Я осмеливаюсь (у!) уточнить:

— Спрос должен несколько превышать предложения, не так ли?

Отец меня не слушает.

— Причиной кризисов и войн всегда была экономика. Адская проблема. Адская — ибо неразрешимая. Проблема поисков равновесия, между производством, занятостью, потреблением, прибылью, накоплением, капиталовложениями. Равновесия невозможного, если ко всему этому добавить собственность на сырье и валютные гегемонии.

Э, в экономике и я кое-что кумекаю.

Проблема — сами знаете, люди, — в координации цикла «производство — потребление», во все большем его совершенствовании.

В создании не просто новых, а и непрерывных потребностей, ждущих удовлетворения, в поддержании высокой — но не слишком — покупательной способности.

В наличии постоянно расширяющегося рынка. Так что я считаю сверхправильным наше нападение на Европу под видом помощи.

Ахаха!

Вот только не уверен, хорошо ли это, если отец узнает, что я разбираюсь — эхма! — в экономике. Кто понимает толк в экономике, тот стоит у кормила — у! — власти.

Э! Эдуард потому и любит Иоанна, что малый ничего не смыслит в экономике.

Но — о — он не может любить его только за это.

— Отец, расскажи мне все.

16

Бог милостиво продолжает рассказ:

— Один пастырь из Алабамы — я имею в виду человека, который разводит овец, — нашел гениальное решение.

Эге, гениальное! Кто гений, так это я.

— Проблему экономики можно было решить, лишь обеспечив безостановочный сбыт продукции. И единственный способ сделать это состоял в том, чтобы лихорадочно пополнять количество мусора. В том, чтобы приучить людей не трястись над новыми вещами, а пользоваться ими вовсю, дабы скорее отслужили свой срок. А еще лучше — покупать и тут же выбрасывать.

Подумаешь, открытие! Мы так и делаем.

— Приучить-то приучить, но как?

А?

— Этот пастырь, ставший под именем Адама первым папой церкви отказа, построил расчет на типичной для нашего народа склонности к мистицизму и идолопоклонству. Ведь не секрет, что серьезным основанием для рождения у нас капитализма послужили в свое время религиозные мотивы.

— А, понял! Тогда и появилась церковь отказа.

— Вот-вот. Гениальная идея Адама заключалась в том, чтобы сделать мусор священным, обожествить его. — (Ох ты, интересно, с чего это вдруг отец принял постный вид?) — Новая религия образовала единое целое с экономикой. Экономические законы капитализма — наконец-то в чистом виде, без коррективов, — стали моральными законами, религиозными заповедями, политическими ориентирами.

Еще бы! Ясно. А вам нет?

Но у моего папаши такое лицо, будто он пьет отраву.

— Единое целое между экономикой и духом. Потребление, расточительство стали непременной обязанностью, почетным долгом перед богом и обществом. Ты знаешь, как измеряется объем производства, богатство страны?

— (О!) Определением среднего количества мусора, ежедневно производимого каждым гражданином.

— Браво, малыш!

Малыш? Ишь ты, малыш. Ричард.

— Наша задача — достичь сорока фунтов на душу населения. А у нас всего-навсего двадцать пять. В Европе было фунтов пять-шесть. Теперь, после нашего нашествия, будет и того меньше.

Бедные европейцы! Зато нам повезло.

Mors tua vita mea[6].

Друзья! Мне хочется — и я не собираюсь противиться порыву — осенить себя нашим ритуальным знамением.

Знаком нашей Святой Троицы.

Я касаюсь лба, груди, живота.

Производство, потребление, помойка.

Лоб символизирует производство. У! Ум.

Грудь означает покупку, потребление товара. По желанию, по сердцу.

Живот — помойная яма. Все возвращается к началу.

Э, этого я не знал. Не думал об этом.

Не придавал смысла этому тройному знаку.

У, удивительно!

— Сперва было трудно, но Адам и его кардиналы безжалостно убирали (не случайно топя в мусоре) граждан, которые, осмеливаясь использовать, утилизировать то, от чего отказывались другие, то есть находили вторичное применение мусору. А лучших потребителей ждали все новые награды и поощрения.

Вот и Бетти на днях получила очередную медаль.

У, у нее в комнате куча призов, кубков, грамот, почетных дипломов, моделей, аттестатов.

— В дальнейшем новая религия окрепла, и ее приняли поголовно все.

— А как же ликвидация аристократов? Ведь она была.

— Ну и что? Я устроил ее для всеобщей встряски. Для доказательства своей силы. Религии нужны еретики, с которыми бы она боролась. Если еретиков нет, их надо выдумать. Аристократов к тому времени фактически уже не осталось, так что расправу над ними можно считать игрой, шуткой.

Ох, хороши шуточки. Граф-то Оклахомский!..

И-и-и, и барон Небраскский, отец полковника Энея.

Эгеге.

— Некоторые идиоты — в первую очередь ското- и нефтепромышленники — завели привычку называть друг друга графами, князьями, герцогами, баронами, маркизами. Дурачье! Я обвинил их в создании иерархии, представлявшей угрозу для иерархии церковной, и ликвидировал.

— Хорошо, что ты взял меня с собой в тот день. По гроб жизни благодарить тебя буду.

— Еще до моего папства убрали негров. Эти выродки слишком засоряли расу. Но хуже всего было то, что они не могли отвыкнуть рыться в помойках, подбирать мусор.

Негры. О, Отелло!

— А нападение на Европу?

— Оно стало неизбежным. Наш экономический цикл нуждается в огромном числе рабочих рук. Больше рабочих рук — больше потребителей. Здесь их не хватало, и мы вынуждены были снарядить армию в Европу.

А что нам еще оставалось?

От роботов, как вам известно, пришлось отказаться, ибо какой из робота потребитель?

— Занятая философскими дебатами, религиозными диспутами, политическими дискуссиями, травмированная Европа так и не оправилась от большого взрыва. Представь себе, они до сих пор спорят о том, что тогда произошло и чем они навлекли на себя беду. Не знаю — когда, но, как считает кардинал Матфей, рано или поздно мы должны будем и там утвердить нашу религию.

— Силой. Браво, браво, отец!

— Правда, с одним отличием. Здесь — производство, там — потребление. В противном случае наступит день, когда дальнейшее расширение рынка окажется невозможным. А ты, я вижу, разбираешься в экономике.

— Я?

О! У!

— Самую малость. Случайно.

— Ты хорошо читаешь, не правда ли?

Я бы — ох! — охотно ответил, что неправда. Что в лучшем случае могу — уф! — от силы выговорить несколько слов.

— Откуда ты знаешь?

— А кто, по-твоему, незаметно снабдил тебя книгами, которые ты все время читаешь и перечитываешь? Книгами, которые существовали до большого взрыва? Кто тебе подсунул твоего любимого «Ричарда III»?

Э.

Эге.

Э-ге-ге.

— Значит, ты?

— Должен же я был чем-то компенсировать твою не очень удачную внешность. Подражая Ричарду III, ты и в самом деле стал похож на него.

О!

О-о!

О-о-о!

— Я надеялся, чтение научит тебя уму-разуму. Не тут-то было. Тебя гложет честолюбие. Эх ты, бестолочь! Бедный безмозглый слизняк.

Сейчас или никогда!

— Отец, я хочу детей. По твоей воле мне сделали операцию — закрыли семенные каналы. Прошу тебя, прикажи их открыть.

Снова передо мной величественный бог.

С таким шутки плохи. И-и-и, еще бы!

Стро-о-гий.

— Стерилизация есть стерилизация. Она окончательна. Да, я позаботился о том, чтобы ты был бесплоден. Твои больные хромосомы не загрязнят нашу расу. Что касается тебя самого, мне все равно, куда бы ты ни метил. Вверх или вниз — не вижу разницы. Но после тебя не должно остаться потомства.

А!

О!

У!

Он громко зовет:

— Ммм!

Тут же появляется Иоанн.

Он явно был поблизости. Все подстроено-о-о.

— Я здесь, Эдуард.

— Ммм.

— Отлично. — Иоанн призывно хлопает в ладоши. — Кардинал Бейкерсфилдский! Кардинал Далласский! Кардинал Ричмондский!

Верная троица не заставляет себя ждать.

Ясно, что все идет по заранее намеченному плану. Ну и ну!

— Живо, живо, — говорит Эдуард. — Ммм.

— Отлично.

Юного красавца Иоанна распирает от гордости. О!

Ого!

— Глава нашей церкви Эдуард сообщает, что он решил — здесь, сию минуту — назначить кардинала по своему усмотрению. Нижеподписавшийся, аббат Бостонский Иоанн, назначается кардиналом Нашвиллским с должностью верховного теолога.

Все осеняют себя ритуальным тройным знамением.

А я?

О, я тоже!

17

Эгеге, люди!

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни…

Я застаю Елизавету в тот момент, когда она (с развитым в ней эстетическим чувством) заканчивает тщательно укладывать поверх мусора утренние покупки.

Туфли, консервы, косметику, рубашки, зонтик.

То же, что обычно.

Елизавета не пропустит ни одной вещи с поощрительной скидкой. Из тех, что периодически пропагандируются (рекламируются) с целью привлечь к ним внимание наиболее сознательных домохозяек.

Эге.

Жена обнаруживает мое присутствие, почувствовав на себе язвительную тень, наползшую на нее как бы невзначай.

— Ай!

— Бетти, тебе записка.

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни. — Она поворачивается ко мне. — Опять?

— Будь уверена, — говорю я раньше, чем это скажет она. — Нет, нет, на этот раз я нашел ее не среди мусора. Ее принес полковник Эней. А я любезно согласился выступить в роли второго посредника. Записка подписана А.

Ага!

— Опять А., как тогда?

— От него, от него. На этот раз не записка, а целое послание. Оцени, каких усилий стоило ему столько написать.

Она берет записку.

— Эй, парни, у!

О!

— Он тебя очень любит.

— Эй, парни — эй, парни. О’кей, ой, какой там о’кей, совсем не о’кей!

Однако ясно, что эта история с любовными записками — ишь ты! — начинает ее интересовать.

— Не бойся, жена. Хотя у нас в Стране нет развода, ваши любовные грезы очень скоро увенчаются законным браком.

— Не верю, будь уверен! Эй, парни — эй, парни.

— Оракул, действительно исправный компьютер, сказал мне, что скоро-скоро меня ожидает конец, достойный героя. Да-да, он так и сказал. Клянусь, если это неправда, пусть у меня вторая нога отсохнет. Ты останешься вдовой.

А знаете, в глубине души я бы не возражал, чтобы это была правда.

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

Елизавета разглядывает (изучает) мою — ууу — гармоничную фигуру. Можно подумать, что она видит меня впервые.

Скорее удивлена, чем испугана.

Еще бы! Зрелище такого концентрированного уродства («Ричард неподражаем») может дать романтическое, я бы сказал, ощущение прекрасного.

Безграничной фантазии природы.

Я нахожусь на крайних точках шкалы фенотипической изменчивости. Там, где биологическая наука теряет (утрачивает) определенность.

Я прекрасен. О! Чем не Аполлон?

— Ты должен исчезнуть, Рикки? Эй, парни — эй, парни, э, это не о’кей. Сделай, чтобы вместо тебя исчез кто-нибудь другой.

Верно, верно, отлично.

Там видно будет. И-хи-хи.

Ишь ты!

— Неужели ты не понимаешь, Бетти? Во-первых, нельзя избежать участи, предсказанной компьютером. Во-вторых, конец, который меня ждет, будет грандиозным концом.

Под аккомпанемент лязгающих копий и звенящих мечей — Водан Майн Кампф Тивас: кто-кто, а я не собираюсь уподобляться крысе, тонущей в мусоре.

Наконец-то я замечаю на ее лице выражение мужественного смирения.

Она ведет себя в точности так, как я ожидал.

Как истинная женщина из народа — о да! Народа этой великой Страны. Ей на пользу посещение районного женского клуба.

— Тогда о’кей. Раз ты должен и хочешь уйти. Эй, парни — эй, парни.

— Будь уверена! Чуешь, как здорово, Бетти? Я разговариваю, как ты. Правда, что со временем муж и жена становятся похожими. Муж и жена — одна сатана.

Э, если бы бедная Бетти была на меня похожа!..

Она вытирает руки об одежду.

О балахон.

— Эй, парни — эй, парни. О’кей, Рикки, а твое исчезновение не связано с теми неизвестными, которые сюда приехали?

Как вам кажется, эээ, это интуиция или подозрение?

Смотря что ей известно.

Лучше ответить вопросом.

— Ты их видела?

— Будь уверен. Несколько раз. По-моему, они живут в дальних комнатах.

— Никто не знает, сколько комнат в этом дворце. Наверняка ты видела тени.

— Эй, парни — эй, парни. Эй, тени?

— Существа, которые не укладываются в твои двести слов. Они живут в древних замках, в Дании. Короче говоря, они есть и их нет. Не знаю, как тебе объяснить.

— А ты попробуй.

— Ух!

— Ох! — задумчиво вздыхает она.

— Эх!

— Ах! Будь уверен, я не могу себе представить того, кого нет. Эй, парни — эй, парни — эй, парни. По одежде те, которых, я видела, наверняка европейцы.

Нет-нет, друзья, это все что ей известно.

Но это и так слишком много. Э-ге-ге.

— Понял. Ты видела посетителей картинной галереи. Нашла о ком говорить!

Где-то здесь есть темные комнаты, в которых на стенах висят такие штуки.

Картины.

Как говорят, искусство.

Старье. Когда-то я их видел.

«Джоконда».

«Герника».

«Весна».

«Завтрак на траве».

Не знаю, что еще.

О! Огромные фотографии (гигантографии).

Диапозитивы, что ли.

Смотреть их никто не ходит, а если бы кому — у! — и взбрело в голову пойти, так он вряд ли бы там выключатель нашел. Да и света частенько нет. Нет, и все.

А без света они не существуют, эти вещи, и-хи-хи.

Ах!

Друзья, мне некогда, я спешу. У, колесо, которое я запустил, уже не остановить.

Оно катится вниз. С моими ногами, и-и-и, его не догнать. Ни в жизнь!

А я и не собираюсь.

Нет.

— Эй, парни — эй парни.

— Баста, ты ничего и никого не видела, Бетти. Жребий будет брошек сегодня. Пометь этот день в своем дневнике.

Дневнике? Мысленном.

Я переношу — у! — тяжесть тела на здоровую (правую?) ногу, собираясь идти. И-и-и, ать-два, ать-два.

— А что написано в записке?

— Пусть она будет у тебя. Прочту в другой раз. Теперь времени нет: судьба зовет.

Э-эх!

Э-хе-хе.

И-хи-хи.

Излишне, я думаю, вам сообщать, что эту записку написал я.

Печатными буквами.

Коряво.

Я положил ее на стол генералу Ахиллу (толстяка не было, он уехал за город, на смотр). А полковнику Энею велел взять записку — у! — и передать мне.

Ах-а-ха-ха-ха-ха-ха!

Ох!

Хотите знать, что я там написал? «ЭНБИ СГИФАНДЖ О УХ. ТЫЕМУРЕИЧВ ГРОГСЦВАЙ АХАХАХАХАХАХ. А.».

Для любви нет лингвистических барьеров.

18

Если река течет вспять, мельница работает наоборот.

Из муки — и-хи-хи — получается зерно.

По этому принципу — у! — я и собираюсь действовать.

Ковыляю во двор.

Кажется, что двор заполнен туманом.

На самом деле это дым заводов и фабрик. В нем тонет все, и только если лечь на землю, можно иногда что-то увидеть. Да и то когда ветер.

В середине двора не столько видна, сколько угадывается коническая гора — гигантская свалка (помойка).

Во двор выходят окна тюремных камер, занимающих первый этаж.

Камеры всегда пустуют.

Заключенных нет благодаря оперативности нашего правосудия. Процессы проходят быстро. Приговоры сразу — ух! — приводятся в исполнение.

Осужденных (и-их!) сталкивают в помойку во дворе. Это древнейшая помойка великой Страны, исторический памятник, восходящий к папе Адаму — у, теперь я знаю.

Но процессы у нас, как известно, редкость.

При честном законе граждане ведут себя безупречно.

Поняли, что я оставил скуку за плечами (и-хи-хи), за горбом?

Скрипит дверь. Открывается.

Это идет мой брат Георг.

Мой несчастный брат.

С ним жена (ах!), удивительная Анна.

Однажды — я вам еще не говорил — Анну избрали королевой красоты.

Мисс.

Мисс великая Страна (Блюз Кантри Рок).

Ее невозможно не любить, я вам говорил — о, — она образец, идеал для наших женщин. А наши женщины — самая здоровая, самая серьезная часть великой Страны, плоть от плоти лучшей нации в мире.

Потому я и хочу — у! — Анну.

Она будет моя.

Вот вы, друзья. Что вы делаете, когда становитесь важными шишками? Когда получаете высокий пост?

Заводите новую женщину.

Соответствующую вашему — у! — положению, представительную, такую, с которой не стыдно показаться на людях.

Как Анна.

В моем же случае — сама Анна. Ах!

Ага.

Анна пришла навестить (проведать) муженька.

Свидание происходит под охраной.

Георг не сразу замечает меня в дыму.

— Разрази меня гром, брат, ты еще живой?

Я отвожу Анну в сторонку.

— Готовь подвенечное платье. Черное.

Она невозмутима. Как всегда, никаких эмоций.

— Черт.

Прелесть. Подхожу, хромая, к Георгу.

— Не бойся, Георг, следствие — чистая формальность.

— В тюрьме не так уж плохо, разрази меня, гром, разрази!

— Куколка! Лапочка!

Мой брат чудесно выглядит. У! У него прекрасный цвет лица.

Выныриваю у него за спиной.

— Я произнесу впечатляющую речь на суде. В твою защиту.

— Йес, вроде той, после которой меня посадили. — Георг радостно хихикает. — Разрази меня гром, если это была плохая речь. Верно я говорю, жена?

— Ну.

— Про то, что я стану королем. Вот здорово! Знаешь, Ричард, а я тебе скажу: не такой уж ты урод. Правда, Анна?

— Ну.

— Увидишь, Георг, как только тебя освободят, наш отец сделает тебя кардиналом.

Георг блаженно хихикает. Радуется картинам, громоздящимся в него в мозгу. Угу.

У! Картинам мусорного богатства.

— Йес, фургон, разрази меня гром. Анна будет ездить за покупками на автофургоне.

Так же как Елизавета, Анна (ах, Анна!) ездит за покупками на пикапе. Они всего-навсего жены аббатов.

Пока что.

— Ура.

Слушать мою невестку — ух! — истинное удовольствие (наслаждение). Душа-а-а радуется! Подскакиваю к ней.

— Анна, я уже назначил день нашей свадьбы.

Георг ищет меня на ощупь (в дыму-у-у).

— Брат, я не понял одну вещь, разрази меня гром. Где я должен стать королем — здесь у нас или в Европе?

— Не все ли равно? — (Ой, не могу! У, умора!) — Король везде король.

Георг кладет руку жене на плечо.

— Соображаешь, Анна? В Европе мы можем построить красивый дворец. Огромный мусоросборник — и всего одна комната. Тронная комната, разрази меня гром. Йес, дворец на тонны и тонны мусора. В первые дни тебе придется ездить за покупками на товарном поезде.

— Ну.

В детстве она не казалась глупее других девочек, а теперь не понимает ни слова из того, что слышит. Не улавливает смысла.

Может, она и как женщина того? Не слышит голоса плоти.

Не улавливает. А? А-а-а!

А я ее изнасилую. И-хи-хи. В свое удовольствие.

Верно, верно. Ах-трах! Она и не ахнет. А?

— Йес, жена, скажи, где в Европе ты хочешь дворец? Я думаю, Кейптаун подойдет. Разрази меня гром, если не подойдет. Название мы поменяем. Сделаем Кингтаун.

— Ура.

Я спешу. Начинаю нервничать.

Поглядываю на часы, хотя знаю, что они стоят.

Они всегда стояли.

Надо сказать Елизавете — не забыть бы! — чтобы дала (выделила) мне новые часы. Одни из тех — эх, — которые она регулярно покупает.

Но будет непросто — у! — уговорить ее не выбрасывать часы. Она обязательно начнет спорить: дескать, будь уверен, часы тебе не нужны. Эй, парни — эй, парни. Просто ты, мол, хочешь, чтобы я чувствовала себя бедней других. И-их!

Ну что можно сказать на такие слова? А, люди?

Проклятье! Да куда ж он запропастился?

Если он опоздает, не придет раньше судей, мой план грозит провалиться.

А другого — запасного — я не приготовил.

Альтернативного.

Георг тем временем вошел во вкус.

— Разрази меня гром, послушай, брат, что я еще придумал. Я смогу стать папой европейским. Как по-твоему, отец будет рад?

— Еще бы! Не сомневайся.

Я готов разбить вдребезги эти чертовы часы.

Чего — о! — он ждет, этот болван, кретин, недоумок, почему — у! — опаздывает?

Вот он.

Наконец-то.

На полковнике Энее новая — с иголочки — форма. (Думаю, они выбрасывают по два комбинезона в день. Армия всегда была отличным потребителем за счет государственного бюджета.)

Эней отдает мне честь.

— Явился! На две десятых секунды раньше, раз такое дело.

О!

— Браво, Эней. Из тебя получится прекрасный генерал.

— А Ахилл?

— Я позабочусь, чтобы он получил по заслугам. Теперь твой черед.

Он вытягивается по стойке «смирно». Э, это уже лишнее, если учесть, что мы старые друзья.

О’кей. Я тороплю Анну:

— Идем, Анна. Двум соратникам нужно о многом поговорить.

Георг складывает губы — у! — трубочкой.

— Поцелуемся, жена.

— Ура.

Он шлет ей воздушный поцелуй.

Последний поцелуй. Э-хе-хе.

Трогательно. А?

19

У выхода со двора — ах! — я расстаюсь с Анной.

Она собралась за покупками.

Я бегу (ковыляю, ползу, лечу) в свою каморку. Ух!

Боюсь пропустить сцену встречи.

Эней дал мне время включить телекамеру, нацеленную во двор.

Камера — на инфракрасных лучах.

Поэтому ей нипочем дым. Пар, туман, газ.

О! А!

Э! Эней обращается к страже:

— Можете идти. Со мной охрана не нужна.

Стражники — у! — улетучиваются. Как ветром сдуло.

Георг замечает (угадывает в дыму) товарища по оружию.

— Йес, молодец, полковник, что пришел меня навестить. Как там наша армия?

— Солдаты вернулись на работу, раз такое дело.

— На производство, ясно. Мне их здорово не хватает. Ну и задали мы жару этим дуракам европейцам! Разрази меня гром, кампания прошла отменно. Знаешь, что я тебе скажу, полковник? Думаю, нам не помешает небольшая военная прогулка в Китай. Это где-то по соседству с бывшей Японией. Тебе не кажется, что эти желтомордые чересчур уверенно держатся? Несколько бомбочек P — и мы приструним и китайцев, если они только еще есть. У меня руки чешутся, пальцы так и просятся к пусковым кнопкам ракетных установок. С тобой этого не бывает? Как по-твоему, Китай начинается сразу за Европой — или между ними есть какое-нибудь чертово море? Йес, ты бы проверил, полковник. Может, китайцам нужен король. Вот бы здорово! По моим подсчетам, десяток наших бомб, не больше, сделает их голодранцами. В полном смысле слова. Будут срам прикрывать руками. И-хи-хи. О-хо-хо.

Ого!

Ага, у, ага!

Эней щелкает каблуками.

Георг делает то же самое. По-уставному. У, устав!

— Э! — говорит Эней («Георг, аббат Гаррисбергский!»).

— А? («Йес, это ты мне?»)

— У! («Сожалею. Время вышло».)

— Ну! («Я рад, разрази меня гром!»)

— О! («Прощай, командир, раз такое дело».)

Георг поворачивается спиной к древнему мусоросборнику. Эге.

Энею достаточно слегка его подтолкнуть.

Георг зарывается в мусор.

У! Не успев опомниться.

О! Даже не охнув.

Эх! Эхехе!

Еще одним меньше.

Люди! В данный момент я не могу вспомнить, что меня заставило, шантажируя и улещая Энея, (у!) убрать моего брата.

Представлял ли он серьезную опасность для моих планов?

Нисколечко. Потому-то отец и поручил ему командование армией. И никогда бы не сделал его кардиналом.

И все же мне казалось, причина у меня была. Притом серьезная.

Я вижу во дворе разноцветные мантии.

Вот и кардиналы.

Подходят к Энею.

Очки кардинала Марка тут же запотели (от дыма).

Полковник Эней уже здесь. Так сказать, заблаговременно. Военная дисциплина!

Сигара у Матфея погасла, конец ее смотрит в землю.

— О’кей, можем начинать. Поторопимся.

Лука подстриг бородку. Теперь она у него все равно как нарисованная.

— Ты готов дать показания, полковник?

— Готов, великий инквизитор.

Марк снял очки.

— Так сказать, за или против обвиняемого?

Матфей, как я и ожидал, сдвигает шляпу (недовольным движением). Интересно, что она у него не пачкается — всегда белая.

— Опять двадцать пять. Этот вопрос должен задавать я. Защитник культа.

— А я государственный секретарь, так сказать, — парирует Марк.

Матфей не собирается тратить время на препирательства.

— О’кей, — выпаливает он, обращаясь к Энею. — Ты за обвиняемого или против? Отвечай.

— Против, раз такое дело.

Очередь за Лукой.

— Значит, как ты утверждаешь, командующий армией вступил в сговор с европейцами, чтобы стать королем.

— И свергнуть нашу церковь, — возмущенно подсказывает Матфей.

Полковник на секунду — у! — медлит, после чего подтверждает догадку Матфея.

Эге, Эней все больше запутывается в моей паутине. О, он сделает все, что я захочу.

Любую гнусность совершит.

А, кстати. Вспомнил, почему — у! — мне пришлось убрать Георга. Ведь он был женат на Анне.

Эхехе, сверхвеская причина. Ах, Анна!

— Полковник, это очень серьезное обвинение, — признает Марк. — Чем ты его, так сказать, докажешь?

Лука оглядывается по сторонам.

— А где арестованный?

— Какая тебе разница? — ворчит Матфей. — Сперва нужно вынести ему приговор.

Эй, Эней, смелее, чего ты ждешь?

— Я уже вынес, раз такое дело. И привел в исполнение. Он на меня напал — хотел бежать. Вот лучшее доказательство его виновности.

Марк — у! — удивлен.

— Бежать?

Это и впрямь бессмысленно. У нас не бывает побегов, Все равно от нашего правосудия не уйти.

Чего ж тут бегать?

— Следствие окончено, — объявляет Лука.

Матфей явно доволен.

— О’кей. Церковь спасена.

Марк отпускает Энея. Предварительно поблагодарив:

— Полковник, так сказать! Нация тебе этого не забудет.

Эней щелкает каблуками и — ух! — уходит. Его шансы стать генералом повысились. Теперь у кардиналов он на лучшем счету, нежели раньше.

А эти-то почему не уходят? Стали посреди двора и стоят.

Гм.

Матфей пытается зажечь сигару, но — у! — у него ничего не получается: от влажного дыма (пара) отсырели спички.

— Отличный малый этот полковник.

— Если бы все были такие, как он! — подхватывает Лука. — Преданные душой и телом.

Что это они? Ведь их ждут государственные дела.

А-а-а. Кажется, я догадываюсь.

Наконец Марк решается. Наверное, считает, что, как государственный секретарь, этот разговор должен начать он.

— Матфей, я хочу тебе сказать одну вещь. С некоторых пор я замечаю странную вещь, которой, так сказать, не нахожу объяснения.

— Ты тоже? — выпаливает Лука.

— А что? — удивляется Марк. — И ты, Лука?

Матфей снял шляпу и скребет лысину. У!

— По-моему, мы все трое говорим об одном и том же факте. О’кей, послушаем Марка.

Марк понижает голос — ага! — а я прибавляю звук.

— Так сказать, дело вот в чем. Последнее время кто-то придумал себе развлечение — охотиться за моим мусором.

— И за моим, — шепчет Лука.

— И за моим, — хрипит Матфей. — Как раз сегодня утром дочка опять жаловалась. Та, что продавщицей работает.

Ну-ну.

Лука нервно трет худые (впалые) щеки.

— Кто это может быть?

— Но главное, так сказать, зачем он это делает? — недоумевает Марк.

Матфей снова водружает шляпу на голову. Боком. Так что загнутые кверху поля оказываются спереди и сзади.

— О’кей, это ужасно. Неслыханное кощунство.

О-хо-хо. И-хи-хи. Люди, потом я вам все расскажу. У, объясню.

— Тут пахнет провокацией, как пить дать, — пыхтит Марк.

— Оскорблением, — шипит Лука.

Матфей сжимает кулаки, ишь ты. Они у него явно чешутся.

— Кто-то пользуется мусором. О’кей, если это явление распространится, оно будет иметь непредвиденные последствия. Губительные. Страшно подумать, что может произойти.

— Но почему берут именно наш мусор? — не унимается Марк. — Что-то я не слышал, чтобы это происходило с другими.

— Ясно почему, — отвечает Лука. — Акция против властей. Против верхов.

Матфей вкладывает свое возмущение в смачный плевок на несколько метров.

— Это угроза для веры.

— Для производства, — подчеркивает Марк.

— Для потребления, — подхватывает Лука.

Матфей становится в боксерскую стойку. Молотит кулаками воздух — ух! эх! ух! эх!

— То, что выброшено, — священно и неприкосновенно. Война еретикам! Если бы в нашей Стране сохранились красные, которых у нас давно и в помине нет, о, мы бы по крайней мере знали, кого прижать!

Марк ходит взад-вперед. Нервы.

— Кто же это такие, так сказать?

Лука, размахивая руками, высвобождает (выпрастывает) их из-под голубой мантии.

— Будем надеяться, что еретиков пока немного. Единицы. Надо предупредить папу.

Матфей перестает боксировать (тузить) воздух, и его кулаки исчезают под мантией. Зеленой.

— Эдуарда? Бьюсь об заклад, ему все известно.

— Ему всегда все известно, — вздохнув, признает Марк. Который не прочь спрятать голову под красную мантию.

— В то время как мы никогда не знаем, что у него на уме.

Мне пришлось прижать ухо — ух! — к динамику, иначе бы я не расслышал этих слов.

Матфей высказывает догадку:

— Они с Иоанном что-то затевают.

Послушаем Марка.

— Вам, так сказать, ничего не говорит скоропалительное решение назначить Иоанна кардиналом? Да еще и — неизвестно почему — главным теологом. — Направляет палец на Матфея. — Вот ты, министр культа, как поладишь с главным теологом?

— О’кей, я все не разберу, дурак Иоанн или жулик. Только ли глас божий — или у него собственный голос есть, свои идеи?

— В любом случае, — заявляет Марк, — не нравится он мне. Так сказать.

Лука выражается определеннее:

— Матфей, ты серьезно считаешь, что проделки с нашим мусором на их совести? Эдуарда и Иоанна.

Сигара Матфея изжевана в клочья.

— Не знаю. Это тревожный сигнал, который необходимо расшифровать. О’кей. Но мы найдем виновника, и пусть не ждет пощады, кто бы он ни был. Хоть сам папа.

Читатели, друзья, эгеге!

Скоро, у, уже совсем скоро я вам все скажу. Страницу терпения.

Страницу. Исписанную?

Прежде чем разойтись, кардиналы принимают решение: выявить преступников, для чего поручить расследование (тайное) — кому бы вы думали?

У, угадали! Полковнику Энею.

20

Ох. («Куда девался Рикки?»)

Эх. («Что-то давненько его не видно, этого пугала».)

Ах. («Неужели умер?»)

Ух. («Будем надеяться».)

Ну. («Покойничек утрамбовывает мусор».)

Эгеге.

Ау, люди, я здесь!

Друзья, это Мария. Европейка. Ей-ей, это она. А кто же еще?

Черное шелковое платье до пят, с разрезом, открывающим ногу чуть ли не выше бедра. Ах ты!

Чулки в сеточку. У, с резинками!

Туфли из змеиной кожи. На шпильках.

Жемчужное ожерелье. Кольца с брильянтами. Золотые браслеты.

Все это она выудила — аяяй! — из мусора.

Мария явно кажется себе элегантной.

Она с хохотом гонится за мной. Ой! Я ковыляю изо всех сил, но мне от нее не уйти. У, устал, больше не могу.

Уф!

— Сумасшедшая. — Мне надо отдышаться (перевести дух). Ух, трудно говорить. — Мы ведь только что это делали!

— Давай еще разик.

— Ненасытная. У тебя одна любовь на уме. Оставь меня в покое. Пока не доконала.

Ой-ой-ой.

Умираю.

А ей хоть бы хны. Сил больше нет. (Где ты, моя скука?)

Мое желание — у! — утолено, удовлетворено, прошло, иссякло, было, да сплыло.

Мне это не нравится.

Я должен навязывать свое желание.

А получается наоборот.

То-то и оно. Нет, не-е-ет!

Знаете что? В конечном счете я вынужден пересмотреть свое отношение к женщинам нашей Страны — не только в том, как они одеваются, но и в отношении секса.

Елизавета.

Анна, ах!

С ними все зависит от моего желания. Захотел — и могу взять их силой (грубой). Овладеть ими.

Но неужели похоть, и только похоть, заставляет Марию спать со мной?

— А что, все европейские женщины могут заниматься любовью когда хотят?

— Ясное дело. Каждый день. Хоть по нескольку раз.

— Европейским мужчинам повезло.

Разумеется, я так не думаю (не считаю).

— Ты им не уступаешь, Ричард. Ты бы и в Европе не ударил в грязь лицом. По части секса.

Ну вот! Она наклоняется над мусором и поднимает бутылку.

Алкоголь. Ах ты!

Она делает большой глоток.

— Не хочешь выпить?

Я отвожу взгляд от бутылки.

Ух!

— Зря ты это. Не могу видеть, как ты подбираешь мусор.

— Придется тебе привыкнуть, милый.

— У меня не получится.

Она гладит мой горб, взяла — ах ты! — привычку.

— Горбок, а горбок, подай денег в оброк!

Терпеть не могу, когда ко мне прикасаются.

— Мария, ты меня любишь?

— Мне нравится с тобой спать.

— Знаю, ты любишь Брута.

— Брута? Нам с ним хорошо, вот и все.

Понимаете, друзья? Какая там верность, какое уважение! Все сводится к постели, к сексу — у!

— Тебя приятно слушать, Мария. Вы, европейцы, умеете очень складно говорить. Все, кого ни возьми.

— Ты тоже. Знаешь, я учу ваш язык.

— У!

— Ты прав, удобный язык. О, очень!

Опля!

— Скажи, Мария, что бы ты сделала в первую очередь, если бы получила власть?

У Марии загораются глаза. Ах!

— В первую очередь? Справила бы себе сто шуб.

— И потом бы выбросила. Молодец!

— Ты спятил.

Ах!

Она решительно не понимает (до нее не доходит).

— Это был бы прекрасный поступок для женщины твоего положения. Поступок, который вызвал бы всеобщее восхищение.

Она меня даже не слушает.

— Еще завела бы прислугу. Десять человек.

— Прислугу?

У!

— Горничную, дворецкого, кухарку, шофера.

— Из наших?

— Какая разница. Белых, черных, желтых. Лишь бы работали хорошо. Мне все равно, кто какой расы. Мы, европейцы, не расисты.

Она оседлала свое больное воображение. Э, эта Мария со странностями почище моих!

— Запросы у меня большие. Представляешь, Ричард? Наконец-то я стану богатой.

Богатой. Гм.

— А зачем тебе это?

— Затем. Все мечтают разбогатеть.

О’кей, ну а дальше?

— Мария, помоги мне разобраться. У нас богатство — это возможность приобретать. Чем мы богаче, тем больше покупаем.

Она нагло смеется.

— И тем больше выбрасываете. Психи! Идиоты!

О-о-о!

Эгеге.

— Если смотреть в корень, все мы равны. Все живем одинаково. Что рабочий, что папа. Разница только в количестве. Только в нем.

— Поняла. Вы отменили качество.

— Ну, качество иногда нужно для искусственного стимулирования потребностей.

— Ричард, качество — это все.

— Нет, за качеством скрываются обман, привилегии, злоупотребления.

История состоит из войн, которые велись во имя качества изделий, идей, политики, религии и т. д. и т. п.

— Я вас никогда не пойму. Уф. — Мария торопливо поправляет прическу (у, перманент). — Идут.

В комнату, где они поселились с Марией (комната эта затеряна в недрах дворца), входят Брут, Кассий и Гораций.

Товарищи.

Черные пиджаки, черные брюки.

Смокинг — так называют костюм, в который переодеваются после работы.

Белые рубашки с манишкой и брильянтовыми — ишь ты! — пуговицами.

Галстуки бабочкой.

Лакированные туфли.

Каждый несет на плече мешок.

О-о, отваги (смелости) у них — иих! — хоть отбавляй. Который день бесстрашно таскают проклятые мешки — и еще не стерли до крови плечи!

Они опорожняют мешки. Содержимое каждого мешка — отдельно.

Мусор.

Священный. У!

У Брута, вожака, довольный вид.

— Это я взял у кардинала Марка. Дома.

Кассий, брат Марии, ворошит мусор из своего мешка. Ногой.

— Это добро кардинала Луки.

Гораций ничего не говорит. Его трофеи — из апартаментов кардинала Матфея.

— Не вижу никакой разницы, — заявляет Кассий.

— Ее и не должно быть. И тут кардинальский мусор, и там кардинальский, — рассуждает Мария.

Затем она обращается ко мне.

С агрессивным видом.

Поняли, к чему приводит подчинение чужому желанию, чужой похоти?

Какая наглость! О!

— А ты, Ричард, чего ждешь? Твоя очередь.

— Не горячись. — (Э-э-э.) — Не горячись.

Мои желания не укладываются в общие рамки.

Но я-то знаю, как мне страшно!

Я погружаю свои кощунственные руки (руки святотатца) в мусор.

Святая Троица, прости и помилуй меня, грешного. Прости и помилуй. Ты видишь, я не виноват. Ах, не виноват! Ох, не виноват!

21

В мусоре кардиналов ничего нет.

Из того, что ищу я.

Брут еле сдерживает себя, еще немного, и — у! — у него лопнет (он окончательно потеряет) терпение.

— Посмотри получше, приятель.

Приятель?

— Ничего нет. Говорю, ничего.

Мария фыркает.

— Который день все ищешь и ищешь. Можно узнать — что?

— Доказательства. Я должен их найти.

Гораций навостряет и без того стоящие торчком — у! — уши.

— Какие доказательства?

Сам не знаю, а знал бы, все равно-о-о бы вам не сказал.

Вам, товарищи европейцы.

Мусор — это истинное (подлинное) лицо человека, которому он принадлежит (к которому имеет отношение).

Доказательств нет как нет.

Но — о! — они должны быть. Ибо ничто не минует мусорной свалки. С мусором связана вся жизнь великой Страны.

Он — альфа и омега нашей жизни.

Быть не может, чтобы кардиналы не оставили доказательств (у! улик). С помощью которых я бы поймал их за руку, шантажировал, уничтожил.

Лицо Брута — ах ты! — чернеет, становится злым.

— Мы рисковали жизнью, таская мусор по твоему заказу. Что теперь?

— Несите еще.

Мария уставилась на меня так, будто перед нею существо неполноценное.

Вызывающее брезгливость.

— Дурак. Ты дурак. Когда улик нет, их фабрикуют.

— Точно, — подтверждает Гораций. — Придумывают.

— Это проще пареной репы, — хихикая, подзуживает Кассий.

— Раз плюнуть, — подзадоривает Брут.

Ох ты!

Ого!

Огого!

— Что ты так смотришь?

Это спросила меня Мария.

Я потрясен (поражен). О, ошеломлен!

Скажите пожалуйста! Они хоть и европейцы, да похитрее моего будут, шельмы.

Я-то думал, что побил все рекорды в хитрости, закулисной игре, обмане, подтасовке, когда обвинил Георга в предательстве и особенно когда подделал любовную записку Елизавете от А. Ан нет, люди, не тут-то было.

Мария (в первую очередь ты), Брут, Кассий, Гораций! Выходит, я гожусь вам в ученики?

Ихихи. Примите мои поздравления.

Когда я хорохорился, когда мне море было по колено, я думал, что в моих гнилых хромосомах виноват случай. Неудачное стечение обстоятельств.

Но получается, отец прав. Святой отец. Прав, отказывая в свободе моим сперматозоидам. И-и-и, Ироду до него далеко!

Я горько хмыкаю.

Хм. Хм.

— Представляешь, Мария, если бы у нас с тобой родился ребенок! (Эхехехехехехе!) Это было бы высшее существо. У, уникум!

Ко мне подскакивает Брут, хватает меня за горло. Ой!

— Ребенок у тебя с Марией? Думай, что говоришь. Морду набью!

Кассий его отговаривает:

— Не связывайся.

Я с трудом удерживаюсь на ногах.

Ахаха — ихихи — эхехе.

— Вы правы. Улики я уже придумал. И соображу, как их (ихихи) использовать. Вы же будьте готовы выполнить свою роль. На данном этапе наши пути параллельны. Ваши гнусности и мои взаимосвязаны. До поры до времени, а там видно будет. И пусть победит худший.

Я лечу к своим мониторам и включаю экран номер двадцать.

Перематываю видеопленку.

Она запечатлела все, что делали и о чем шептались заговорщики, пока я спешил сюда, к экрану.

У! Скуки-то как не бывало.

Опля! Вот вам и объяснение, почему меня меньше тянет заниматься любовью. Секс транзит глория мунди.

Я стал нормальным.

И дело не в том, что бесконечными соитиями Мария истощила мои силы. Отняла их.

А в том, люди, что ослабел (провис) шкив (приводной ремень) между моими гениталиями и скукой.

Послушаем европейцев.

Моих, с позволения сказать, товарищей.

— Олух — вот он кто, — говорит Мария. — Но без него у нас ничего не выйдет.

Олух? Хм, это она обо мне.

Брут ласково гладит ее по щеке.

— Мария, как далеко ты с ним зашла, а?

Она спокойно отвечает:

— Я дала ему то, что могу дать любому.

Интересно, а что такое особенное она может приберегать специально для Брута?

Кассий довольно потирает руки.

— Сестренка, товарищи, поставим великую Страну на колени!

Ишь ты! Ай-ай-ай.

— Нужно предупредить остальных, — считает Брут.

Ага, друзья, заговор расширяется.

Но насколько? Я должен держать его нити в своих руках. Ах! Во что бы то ни стало.

Говорит Гораций. Как бы успокаивая меня.

— Нас пока еще маловато. Большинство наших думают только о работе. А на все остальное плюют.

— Гораций, так было испокон веков: немногие решали за всех, — вещает Брут.

Кассий продолжает потирать руки.

— Утопим в дерьме церковь отказа с ее дерьмом!

Пинает консервную банку.

— Ой! Полная!

Смеясь над собственной остротой, потирает ушибленную ногу.

Брут смакует вслух (ух!):

— Дерьмо в дерьме.

Мария хохочет. Никогда не видел ее такой счастливой.

Тварь!

— Здесь столько всего, что на целую вечность хватит. Нам и миллиону наших товарищей.

— А законопослушные граждане великой Страны перебьются, — хихикает Кассий. — Они мусор не трогают, им нельзя.

Брут вскидывает сжатый кулак.

— Да здравствует революция!

Революция?

Э, этого слова в моем лексиконе нет. А может, оно из тех, которые память — у! — уже успела зачеркнуть.

— Социализм! — восклицает Кассий.

Социализм.

Гм.

— А почему бы не ограничиться буржуазной демократией, обновленной путем реформ? Будем реалистами, товарищи.

Таково мнение Горация. Высказанное спокойно, даже буднично.

Слышите, что за мысли бурлят в голове (у!) у моих сообщников?

Попутчиков.

Европейцев.

Мария машет рукой. Брезгливо.

— Опять вы за старое. И не надоели вам ваши утопии? Лучше учредим новую религию.

— И ты станешь папессой, — смеется Кассий.

Брут поднимает Марию и с ней на руках кружится в танце, топча мусор.

— Папесса Мария, непорочная мученица!

Гораций тихо стоит поодаль. Предусмотрительно.

— Первая задача — завоевать власть.

— Это главное! — подчеркивает Брут. — А об остальном мы всегда сумеем договориться. — Самодовольно ухмыляется. — Как никак история западноевропейского социализма учит нас искусству улаживать, согласовывать, утрясать, координировать.

Кассий подхватывает:

— Приспосабливать, удовлетворять, размежевывать, разъединять.

У, у Горация вопрос.

Пытается прозондировать почву.

— А как насчет Ричарда?

Ага!

Мария допивает до конца бутылку и отбрасывает ее далеко в сторону. Бутылка разбивается.

— Ричарда-горбуна? Мы будем гонять его бегом, пока не сломает здоровую ногу.

Все смеются — ах, как им весело!

Всем, кроме Горация.

— Я боюсь его. Лучше с ним договориться.

Эгеге, этот понимает, что Ричарду — у! — палец в рот не клади. Ишь, нашли безобидного дурачка, а!

Брут изо всех сил мотает своей большой головой.

— Нет. Мы не станем делить власть с чужаками.

— В любом случае решать парламенту, — говорит Кассий.

— Какому парламенту? — У, это визжит Мария. Ого! — Опять ваши старые бредни!

На заросших щеках Кассия ходят желваки.

— Социализм неотделим от демократии.

— Да, — подает голос Гораций. — Ни в коем случае нельзя недооценивать такой стимул, как частная инициатива. Если мы хотим, чтобы население этой страны было с нами.

Брут отвечает рычанием. Ревом.

— Когда я слышу слово «частный», я хватаюсь за пистолет. С этого слова начались все беды человечества.

— Так-то оно так, Брут, но ведь производственные отношения…

Кассия грубо перебивает (прерывает) Мария:

— Баста! Прекратите! Послушаешь вас — и появляется желание восстановить доброе христианство с его любовью к ближнему и прочими баснями. К тому же, оставляя Европу, мы условились раз и навсегда выкинуть из головы идеологию.

Запальчивость Марии приводит заговорщиков в состояние безудержного веселья. В телячий восторг.

Брут шлепает Марию по заду. У!

— Брось, просто тебе по душе мысль стать папессой.

Гораций молча стоит в сторонке.

22

Пора ускорить (у! убыстрить) действие. В противном случае читателям надоест ждать, и они плюнут.

Я схоронился.

Меня можно принять за черный мешок, набитый мусором.

Ага.

Вот и кардиналы.

Марк сучит ручонками. Он потерял очки (или снял, чтобы меньше видеть).

Матфей на этот раз не в белой шляпе, а в зеленой, как у разбойников с большой дороги.

Лука без бородки.

Иии, люди, похоже, они возбуждены. Озабочены.

Марк находит (наконец) горсточку слов.

— Вас тоже, так сказать, звали?

Лука объясняет:

— Мне позвонили. Голос в трубке не допускал возражений.

Матфей бросает вокруг тревожные (беспокойные) взгляды.

— О’кей. Это был голос Судного дня.

А-ха-ха (э-хе-хе).

Марк ступает с большой (ой!) осторожностью, чтобы не споткнуться и не упасть в мусор.

— Вот именно, так сказать. Но кто нам звонил?

— Не знаю, — недоумевает Лука.

— Он не назвался, — бормочет Матфей. — Ума не приложу.

Не приложит ума. А-а-а!

А-а-а, тем лучше!

Смелее, Ричард, вперед!

Я стараюсь расправить занемевшие конечности. Неуклюже ковыляю к святой братии. Нарочито — о! — медленно.

— Это был я.

Марк только что меня заметил.

— Так сказать, ты? Ричард?

Матфей возмущен. (Ну-ну.)

— Как ты посмел?

Лука ощупывает лицо — ищет сбритую бородку.

— На этот раз мы посадим тебя на цепь, это уж точно.

О! У!

Я подготовил (отрепетировал) убийственную речь, которую сразу и начинаю:

— Дорогие кардиналы, вашим грязным махинациям пришел конец. Если вы вздумаете сопротивляться (упираться), ууу, учтите, что на моей стороне трудящиеся из Европы, готовые восстать. Европейцы прекрасно знают, как это делается. В их истории были революции, решающие для человечества, революции, перед которыми бессилен даже большой взрыв.

Кардиналы слушают.

О, очень внимательно. Окаменев. (От удивления?)

— Не хватает кардинала Иоанна. Не будем пока что отвлекать главного теолога от его ученых занятий. Марк, кардинал Бейкерсфилдский, начнем с тебя — как с государственного секретаря. В твоем мусоре — да, в твоем мусоре — я нашел улики и обвиняю тебя в том, что ты заключил сделку с владельцем компании готового платья мистером Блэком, которого ты поддерживаешь и с которым делишь прибыли.

Марк — вы знаете, как он ратует за рост потребления готового платья, — уже не пытается меня разглядеть.

— Матфей, кардинал Далласский, защитник культа и посему — у! — несмотря на слабость, которую я (лично) к тебе питаю, редчайшая сволочь! На основании собранных мною улик я обвиняю тебя в том, что ты являешься компаньоном мистера Реда, монополизировавшего производство продовольственных товаров и бытовой (и-хи-хи) химии, и вкупе с ним присваиваешь незаконные барыши.

Матфей, ей-ей, словно повис на своей сигаре.

— Что касается тебя. Лука, кардинал Ричмондский, великий инквизитор, я располагаю доказательствами твоего сговора с мистером Уайтом, бумажным фабрикантом, и ваших с ним сверхприбылей. Книги с чистыми страницами! Некрасиво!

Лука выслушал это, делая вид, будто разглядывает черный ободок ногтя на большом пальце.

С закрытыми глазами считаю до десяти.

Аут! (Нокаут.)

Я победил.

У, уложил их — окончательно и бесповоротно.

Срочно нужен танец. Гопля, эх! Гопля, ах!

Ну, кто первый?

— Аах!

Один есть.

— Аааах!

Это уже двое других.

— Ааааааааааааахахахахахахахахахахахахахахахахаха!

Смеются, что ли?

Смех (э-эх!) становится неудержимым, клокочущим, гомерическим.

Раблезианским.

Э-эх!

— Браво, браво.

О!

Папа.

Но ведь я только что собственными глазами видел, как он проглотил снотворное — целую горсть — и преспокойно закрыл (смежил) глаза.

Мой отец.

Кардиналы уходят, со смехом (ух!) хлопая друг друга по плечу.

Отец знаками приглашает меня сесть на трон. На свой трон. На свое место.

О! Повелевает.

Я повинуюсь. Присаживаюсь на трон. Бочком.

— Отец, ты все слышал?

— Браво, браво. Ммм.

— Может, хватит тебе корчить из себя шута и прикидываться, будто не умеешь говорить?

Э! Эдуард смотрит на меня, сощурив один глаз.

— Это ты шут. Вернее, безмозглый слизняк. И не называй меня отцом.

А-а-а!

Я огрызаюсь. О-о-о!

— Почему кардиналы смеялись? Со мной шутки плохи.

Разве нет? А?

Он добродушно улыбается.

— Ты дурачок, Ричард. Жалкий, безмозглый слизняк. Скажи, ты когда-нибудь видел господ, которых оговорил? Реда, Уайта, Блэка?

Как же!

— Их нельзя увидеть. Они сидят в своих кабинетах на последних этажах (уф!) фирменных небоскребов.

— Ты был у них в офисах?

Ах ты!

— Нет.

— А ты сходи, — у, усмехается он. — Ты найдешь их пустыми. Пустые столы и кресла, безмолвные телефоны.

— Как так?

— Мистеров Уайта, Блэка и Реда, владеющих крупнейшими предприятиями нашей Страны, не существует. Вернее, больше не существует. Остались только их имена. У нас есть промышленность, но нет промышленников. Капитализм без капиталистов.

А? О!

— Когда вы их устранили?

— Они сами убыли. Давным-давно. Решили, что им здесь невыгодно, вот и все. Не знаю толком, куда они делись, не интересовался. Кажется, у них было намерение развернуться в какой-нибудь отсталой южной стране, где никогда не слышали о финансовом капитале, акциях, дивидендах.

Вот тебе раз!

— Не понимаю.

— Потому что дурак.

— Но ведь у нас самые высокие в мире прибыли, самая большая отдача от капиталовложений в промышленность. Наша экономика, не в пример прочим, не знает спадов и кризисов.

Вот.

Он медленно качает седой головой.

— Ну не дурак ли ты? Не безмозглый слизняк? Ты ведешь себя так же глупо, как твой брат Георг. Высосал из пальца лжеулики, построил на них обвинения, а они бац! — и рассыпались. Несерьезно. Хуже не придумаешь. Особенно если речь идет о бизнесе или о политике. Я пытался тебя направить, делал что мог, но ты ничего не понял.

Ах! («Наверно, я не должна этого говорить, ведь я мать, но у бедного Ричарда головка не варит».)

— Отец!

Ух!

Он жестом просит не перебивать его.

— Твой Ричард, Ричард, которого ты взял за образец и которому стараешься подражать, был гениальный интриган. Он строил свои козни продуманно, он знал, кому нанести удар и когда. — Показывает на спинку трона. — Дело в том, что за спиной у Ричарда, направляя его руку, стоял Шекспир. У тебя за спиной нет никого. Никто не направляет твою руку, и ты наносишь удары наугад, вслепую, как дурак, как последний дурак. Хочешь сесть на мое место? Тебе удобно на троне? Но уж ты-то и подавно не найдешь то, что тщетно искал я. Смысл, оправдывающий все это. — Безнадежно обводит зал рукой. Ой! — Добиваясь папского престола, я не деликатничал. Я не задумываясь убирал всех, кто мог мне помешать, перебежать дорогу. Только, в отличие от тебя, я делал это с умом. Я говорил себе: достигнув власти, верховной власти, я возвышусь над всеми, смогу делать, что мне заблагорассудится, получу все, чего бы ни захотел.

— Так ведь и вышло, разве нет?

Прежде чем продолжить, он окидывает взглядом горы мусора.

Переливающиеся мрачным блеском.

— Да, мы хозяева всего — я и мои кардиналы. Но что толку? Зачем нам богатство, где и на что его тратить, когда мы — хозяева мира? С тех пор как нами упразднены банки (а сделать это пришлось потому, что сбережения — первейший враг нашей религии), ушли в прошлое барыши, прибыли. Ты знаешь, все мы живем одинаково, люди довольны — это демократично. Любой доход должен быть вновь инвестирован, все поглощается непрерывным циклом «производство — потребление — помойка», неумолимой троицей, не допускающей пауз, — в противном случае машина остановится. А стоит ей замедлить ход, как построенное нами общественное здание пойдет трещинами, грозя обрушиться. Тем временем количество мусора растет, его скопление занимает все новые пространства, заполняет низины, выравнивая земную поверхность.

О! Он весь трясется, стараясь сдержать рвущийся наружу смех.

— Знаешь, какой мне рисуется Земля через тысячу лет, когда исчезнут последние признаки жизни, когда наконец этот народ, это олицетворение прогресса, эта раковая опухоль, пожравшая человечество, канет в небытие? Пришельцы из космоса найдут нашу планету полностью покрытой мусором. Единственным звуком, который они услышат, будет бряканье консервных банок, перекатываемых ветром. Тилим-тим-тим.

Он сверяется с воображаемыми (и-и-и!) часами.

— Верно, верно, уже поздно. Ничто меня больше не удерживает. Если тебе выгодно, можешь говорить, что это ты меня убрал. Прощай, безмозглый слизняк!

— Подожди, отец!

О-о-о!

Он зарывается в мусор и (и-и-и!) исчезает навсегда.

Ах! Ух!

О, это оказалось совсем просто. Настолько, что — вы сами видели — я тут ни при чем.

Ух!

Тилим-тим-тим. Ахахахахахаха! Ихихихихи!

А это еще кто такой в белой мантии? Идет сюда.

Новый папа?

Кандидат в папы.

Иоанн. Кардинал Нашвиллский.

Ку-ку! Кардинал-кандидат.

Он видит меня сидящим на троне (престоле).

— Отлично. Тут нет Эдуарда?

— Нет. Больше нет.

— Я должен сообщить ему результаты моих теологических изысканий. Очень важные результаты.

— Браво, браво.

Он смотрит на меня с недоумением.

Эхехе.

— Первым делом необходимо поставить крест на экономике, покончить с ней. После чего можно спокойно заняться усовершенствованием нашей религии.

— Да ну?

— В чем оно выразится, я тебе не скажу.

Ух ты какой!

— А мне и неинтересно. Религию нельзя усовершенствовать.

Ну что, друзья? Сидя на троне — у! — умнеешь.

— Где Эдуард?

— Мир ему! Папы нет. Убыл. Навсегда.

— Твоя работа?

— Мое вмешательство не потребовалось. Мне везет. Настолько, что рок может обойтись без моей помощи. После смерти папы выбирается новый глава церкви. И теперь вы, кардиналы, устроите конклав, дабы из своего числа выбрать нового папу. Но поскольку никто не получит большинства голосов, поскольку каждый из вас будет голосовать за себя, папой станет совсем другой человек. Не имеющий отношения к конклаву. А именно я.

Клянусь, люди, это экспромт.

Я не готовился, последние слова вырвались сами собой. Железно!

Иоанн опускает голову.

Так что его слова катятся по полу. У-у-у!

— Эдуард был моим отцом.

Мамочки! Ну и ну!

Ух ты! (Ох ты!)

Чтобы прибавить (о-о!) пикантности этой книге — да какой там книге, когда книг больше не существует, — этой партитуре для восклицаний и слов, не хватало лишь последнего (во-во!) признания.

О-о-о, открытия. А?

— Сколько же детей было у нашего отца? — (Плодовитость пап надо будет ограничить.) — Значит, теоретически мы с тобой братья, дорогой Иоанн. Но только теоретически. Эдуард не был моим отцом, а Маргарита, признайся, твоей матерью. Давай уж откровенно — как сирота с сиротой.

— Моя мать была европейка.

Ага, друзья, все постепенно сходится.

— Так же как мой настоящий отец. Су-у-кин сын! Правда, у твоей матери были отменные хромосомы, ведь, по мнению Эдуарда — да будет ему мусор пухом! — ты, Иоанн, самая чистая особь на всю великую Страну. Из тебя бы производитель получился, племенной бык. Как ты на это смотришь?

А что, неплохая мысль. Идеального человека можно получить путем скрещивания нашего мужчины и европейской женщины.

Вроде Марии. И-и-их! (И-хи-хи.)

— Счастливчик. (У-у!) Уже кардинал. И красивый, не то что я. Мог бы чем-нибудь и поделиться. Везением, например. Тем более я тут кое-что предпринял.

— Бери что хочешь.

— Отлично. Грызи свою теологию, парень. Меня же интересует власть. Смысл, который искал наш отец, всплывет. Я его найду — рано или поздно.

— Прощай, Ричард.

— Пока. Сделай мне одолжение. Подготовь проект закона, позволяющего стать папой (богом), не будучи кардиналом. А ты, собственно, куда?

— Отлично.

Ой! Иоанн бросается в мусор.

Исчезает.

Среди пары (фи!) фиолетовых туфель, большой (у!) упаковки стирального порошка, четырех пар мужских трусов и словаря без слов.

В том самом месте, куда бросился Эдуард.

Его (во-во!) отец.

О!

Они самоустраняются.

Э, это не в моем вкусе.

У, у них нет вкуса к жизни.

Зато — о! — у меня есть. И-и-и, еще какой!

Чего-чего, а этого у меня не отнимешь.

23

— Эй, парни — эй, парни — эй, парни. Это она.

Я дергаю Энея за руку. Мы с полковником прячемся в тронном зале, за колонной. Той же, что всегда.

Теперь его очередь действовать. Энея.

Елизавета (так-так) озирается по сторонам.

Ищет.

— Эй, парни. Ау! Ахилл? Ты тут? А, Ахилл?

Эге.

Это я намекнул ей, что ее хочет видеть Ахилл. Здесь.

Опля! Полковник вырастает перед Елизаветой.

— Это я, Эней.

— Вижу, что ты, будь уверен. Тебя прислал Ахилл?

— Нет, раз такое дело.

— О, он сам придет, будь уверен. Эй, парни — эй, парни.

— Ты его любишь?

— Кажется, он меня любит. А про себя не знаю. Эй, парни — эй, парни — эй, парни. У-у, узнать бы сперва, что такое любить. Вот ты знаешь?

Эней мотает головой. Ой, бедненький!

— Я никогда никого не любил, раз такое дело. Кроме моего отца.

— Барона Небраскского. Эй, парни. Наши отцы — мой и твой — были большие друзья.

Э, Эней-то трусишка.

— Граф Оклахомский. Как же, как же, хорошо его помню. Он тоже пал жертвой ликвидации аристократии.

Эгеге, всем известно, что отец Энея живет в Европе. Он бизнесмен. Преуспевающий.

— Эй, парни — эй. Мы с тобой ведь тоже дружили. В детстве.

— Точно, Елизавета. Кажется, мы должны были пожениться, когда вырастем. Но ты вышла за аббата Йоркского. Я остался холостяком, раз такое дело. Военному лучше одному.

— У, будь уверен, что так более о’кей.

Елизавета вынимает записочку. Ку-ку!

Моего (о-хо-хо) сочинения.

— Тут Ахилл прислал мне записку. Я знаю, он дал ее тебе, а ты — Ричарду. Все такие добрые. Эй, парни.

— Записка совершенно секретная.

— Эй, парни. Ты мне не прочтешь, что он пишет, а то я не умею.

Эней становится в гордую позу.

— Я сам не умею. Поэтому в армии мне доверяют секретные документы.

— Поняла. Эй, парни — эй, парни — эй, парни.

— Елизавета, я здесь, чтобы выполнить свой долг, раз такое дело.

— О’кей, это хорошо. Эй, парни.

— Ты виновна в нарушении супружеской верности.

— Так ведь Ричард сказал — эй, парни, — что ему все равно, раз он собрался исчезнуть.

Эхехе.

Эней в некотором недоумении.

— Исчезнуть? Кто, Ричард?

— Угу, он прямо так и сказал: «Бетти, скоро я должен исчезнуть».

— Не раньше, чем меня произведут в генералы, раз такое дело. Елизавета, закон о нарушении супружеской верности не допускает исключений.

— Эй, парни — эй, парни. — Елизавета убежденно кивает. — Я не боюсь уйти. Правда, мне будет не хватать магазинов. Знаешь, в последнее время я могла тратить чуточку больше. Видать, Ричарду прибавили жалованье.

— Раз такое дело, там, где ты будешь, ты сможешь покупать сколько влезет.

— О, если б я точно знала!

— Будь уверена, Елизавета.

— Эй, парни — эй, парни. Ой!

Эней толкнул ее в мусор.

О обожаемая Бетти! Елизавета.

О-о! О!

Ах! Не сбиться бы со счета.

И-хи-хи-хи.

Сюда идут.

Их-то я и ждал.

Эней прячется. Надеюсь, ему ясен мой план. Весь? Или только та часть, в которой ему отведена извечная роль руки судьбы?

Судьбы. Которая благосклонна ко мне. (Хорошо бы еще потом вернулась скука!)

Я тоже продолжаю прятаться. Сплющиваюсь.

Ах-ах-а, насколько позволяет горб.

Э-хе-хе.

Вот они — Мария, братец Кассий и Брут.

И-и-и, именно они.

— Встреча здесь, — говорит Мария.

Здоровяк Брут, судя по его сжатым губам, настроен самым решительным образом.

— Никто ни о чем не догадывается.

Кассий сияет.

— Мы выступим неожиданно. Неожиданность — главное в бою.

Эгеге.

Оба в смокингах. Чистых и прекрасно отутюженных. Попросту новых — с иголочки. Ишь ты!

На Марии костюм в клетку. У, она не умеет одеваться, но все равно ох хороша, ах, друзья, что и говорить!

Мария смотрит на Брута. Так-так.

— Тебе страшно?

Он дарит ей влюбленный взгляд.

— Ни капли.

Мария поворачивается к брату.

— А тебе?

В черных зарослях бороды сверкают ровные белоснежные зубы.

— Кассий не может отстать от Брута!

— Так же как и опередить его, — спешит уточнить Брут.

— Где Брут, там и Кассий!

Слова Кассия прозвучали торжественно. О, очень даже!

— Мы как два брата. А ведь даже не родственники. Оно и лучше. — Брут смеется. — Иначе Мария не могла бы меня любить.

— Моя сестра будет любить только тебя.

Мария недовольна. Слегка.

— С вашего позволения, я сама выберу, кого мне любить. Скажите лучше, где Гораций.

— Опаздывает, — говорит Кассий. — Но за ним дело не станет, я его знаю.

Брут мрачнеет.

— Он по-прежнему надеется одолеть капитализм с согласия капиталистов. Рано или поздно нам придется потребовать от него объяснений. Объективно его реформизм можно рассматривать как заигрывание с противником. Как предательство.

— Успеем, — считает Кассий. — Сейчас время действовать. Да вот и Гораций. Наконец-то.

Точно. Он.

Ох!

Мария бросается ему навстречу. У, нетерпеливо.

— Гораций, какие новости?

— Превосходные. Ричард убрал папу и Иоанна. Остальные кардиналы сидят по своим квартирам. Они смеются и ничего не подозревают. Солдаты работают на заводах и фабриках, их не отзывали. Полицейские безмятежно прогуливаются по улицам.

Эхехе.

— Что наши? — спрашивает Брут.

Гораций докладывает:

— Работают. Ждут моего сигнала.

— А Ричард? — осведомляется Кассий.

— Он придет сюда, чтобы присоединиться к нам.

Э-ге.

Неожиданно Мария задумывается.

— Минутку. Ричард все сделал сам. Если так, в чем тогда наша роль?

Брут сохраняет уверенность истинного вождя. У, указанного свыше!

— Ты ничего не понимаешь, Мария.

— И все-таки, для чего мы здесь?

— Наша задача проста, — объясняет Брут. — Вся власть в руках у Ричарда? Тем лучше. Кто первый вонзит в него кинжал?

Ох ты!

Вперед выступает Кассий.

— Наверно, я.

Брут согласен.

— А мне предоставьте честь прикончить его.

Не знаю почему — у! — но эта история кажется мне знакомой (что-то напоминает). А вам, друзья?

Кассий поднимает глаза горé (вверх).

К потолку — у! — испещренному паутиной.

— На нас смотрят века.

— Да, дорогой сподвижник, — возглашает Брут. — Сегодня все увидят, из какого мы теста, герои мы или дерьмо!

Я подражаю (а-ха-ха) голосу попугая:

— Дерьмо!

24

— Дерьмо!

Это слово — о! — отзывается, отдается под сводами огромного зала, вроде бы исходит неизвестно от кого.

Мария вздрагивает.

— Вы слышали?

— Какое странное эхо, — бормочет Брут.

Кассий совершенно спокоен.

— Это зависит от площади сводов.

— Мы раскрыты, — заключает Гораций. Похолодев.

Ага, тени обретают плоть, преломляясь у подножия стен.

Мария кричит, у!

— Ужас, сколько полицейских!

Кассий бледнеет (то-то).

— Мы окружены. Нас предали.

Первым берет себя в руки Брут.

— Гораций, беги, попытайся проскользнуть. Поднимай наших, пусть начинают восстание. Вся надежда на тебя. Торопись!

Отлично, как сказал бы Иоанн.

Стражники не видят Горация. Он успевает скрыться в дверном проеме.

Эхехе.

Браво, браво. О, Эдуард был бы мною доволен. Вот тебе и безмозглый слизняк!

Появляется пузатый генерал Ахилл.

Он в военном комбинезоне, лицо закрывает герметический шлем. К нему — у! — присоединяется полковник Эней, который подает сигнал.

На вершине мусорной горы вырастают три вертикальные доски.

Ага, пора появиться и мне.

Я ору:

— Слышали? Вы все свидетели! Ересь и предательство! Больше чем достаточно для приговора без суда и следствия. Генерал Ахилл, полковник Эней, приступайте!

Марию, Брута и Кассия хватают.

Я с усилием поднимаю голову, чтобы увидеть их лица.

Цежу — у! — сквозь зубы:

— Сначала женщину. Жаль, в постели она была ничего.

Кассий порывается броситься на меня.

— Не смей так говорить!

— Я был уверен, что делаю ей комплимент. Сложный вы народ, европейцы.

Вопросительно смотрю на Брута — а? — который хочет что-то сказать.

— Убей меня, только пощади Марию!

Клянусь, я этого ожидал.

Убить. У, какое ужасное слово! Грубое.

Мы его давным-давно упразднили. Так же как слово «умереть».

Брут заслуживает того, чтобы ему ответить.

— Думаешь, она стоит больше, чем ты? Ошибаешься. И вообще о замене не может быть речи. Я должен ликвидировать всех троих.

Брут не сдается:

— Тогда первым убей меня. Слышишь?

Ишь прицепился!

— Нет, мне вас не понять. Ну хорошо, ликвидирую всех троих одновременно, никого не выделяя.

Тем временем Марию, Кассия и Брута, обмотав грудь веревкой, привязали к трем доскам.

Доски. У, угадали: они пришли на смену виселицам.

Это более гуманно (цивилизованно). Безболезненно.

Голос Ахилла звучит из-под шлема через динамик:

— Аббат Йоркский, у нас все готово.

Я воздеваю длиннющие, тощие, как у скелета, руки. Не руки, а голые сучья дерева.

— Да прибудет мусора! Прощай, Мария. Желание — мое, и я вправе испытывать его, когда сам этого хочу.

Европейцев спускают в мусоропровод.

У-у, уже в главном коллекторе, до того как достигнут канализационного ствола (ах!), они превратятся в богатые органические соединения, в атомы углерода и азота.

Точно так же, как мясо. Которое мы выбрасываем нетронутым.

(Непонятно, чего ради кардинал Матфей так ратует за потребление продовольственных товаров, если не извлекает из них прибылей.)

О, идея!

Надо будет подумать о возможности создания из атомов мусора новой породы животных. Человекообразных рабочих.

В рабочих мы испытываем постоянную нужду.

И в потребителях.

Ах, чуть не забыл! Пора позвать моего достойного сообщника. Напарника. Подручного, во-во.

— Иди сюда, Гораций, не бойся. Все в порядке.

Входит Гораций и становится предо мной на колени.

Ишь ты, сообразил, что так я могу смотреть на него, не напрягая шею (не задирая голову). У-у-у!

— Разрешаю тебе вернуться на работу, Гораций. Скажи своим товарищам, что завтра они получат премию. Сорок фунтов разного товару — у! — на каждого. И начнут выбрасывать собственный мусор.

— Они будут счастливы.

— Пусть докажут, что достойны стать гражданами великой Страны.

— Все только этого и ждут, аббат Йоркский.

Самое смешное, друзья, что чем больше мы обманываем народ, тем больше он нам благодарен.

Человеческий мазохизм.

Гораций ретируется.

И среди европейцев попадаются толковые ребята.

Так. Теперь я должен как можно скорее продемонстрировать свои качества государственного мужа. У-у-у!

Стражники ушли. Остались Ахилл и Эней. В ожидании. Почтительном.

О, они стоят друг друга! Два сапога пара. Я отличаю их по шевронам на рукавах. Ахилла еще и по животу.

У! С Елизаветой он бы составил премилую пару.

— К вашим услугам, мои доблестные воины. Аты-баты, шли солдаты. Кто достойнее из вас двоих?

Не отвечают.

Видно, я плохо сформулировал вопрос. А плохих формулировок даже компьютеры не любят.

— Я хочу знать, который из вас пользуется бóльшим авторитетом, бóльшим уважением у людей.

Оба мнутся.

Наконец оживает хриплый динамик Ахилла (ах ты!):

— Думаю, что я.

Эге. Спрашиваю Энея:

— А ты как считаешь?

Под свист и треск разрядов отвечает динамик Энея:

— Он генерал, раз такое дело.

— Вот и прекрасно. Ахилл, ликвидируй Энея. Не говоря — у! — уже о том, что его отец, барон Небраскский, припеваючи живет в Европе, сынок замышляет занять твое место. Выполняй. А потом пойдешь к Елизавете, моей жене, и предложишь ей руку и сердце, она ждет с нетерпением.

— Это невозможно, раз такое дело, — протестует Эней.

Ей-ей, я его не слушаю. Я продолжаю, обращаясь к Ахиллу:

— О юридической стороне дела не беспокойся. Абсолютно справедливых законов не бывает, они подчиняются победителям. Я издам специальный закон, разрешающий папе развод.

— Невозможно, — изрекает динамик Энея.

— Э, это ты о том, что я не стану папой? Стану. А вот тебе генеральского чина не видать как своих ушей.

Шлем Энея поворачивается в сторону Ахилла.

— Раз такое дело, Елизавету я ликвидировал. Лично.

Ого!

— Тем более, — говорю я Ахиллу. — Вот тебе еще одна веская причина убрать его.

Обтянутые перчатками руки генерала толкают Энея.

Мусор принимает полковника в свое лоно.

Из его динамика не раздалось даже потрескивания.

Ахилл — ах, бестия! — снова застывает в почтительном ожидании.

— Ричард, есть еще враги, которых нужно убрать?

— Давай сюда кардиналов. — И вдогонку, останавливая его на пороге: — Послушай моего совета, Ахилл. Больше не пиши любовных записок дамам. И вообще, коли об этом зашла речь, хоть ты и не силен в грамоте, постарайся вовсе разучиться читать и писать. Это не украшает солдата.

— Да ведь я и так не умею. Ни писать, ни читать.

Вот тебе и на!

— Ступай.

Ай-ай-ай.

У!

Улавливаете, друзья? Значит, автор послания, подписанного «А.», вовсе не он.

Первой записки, которую я нашел и принес Елизавете.

Клочка бумаги, послужившего сигналом к моему наступлению. Которое — эгеге! — потрясло двор.

Кто же написал записку?

У-у!

Теперь уже все равно. Может, ей сто лет. Может, она и адресована-то не Елизавете.

А-а-а, ерунда. Аминокислоты в составе мусора.

И больше ничего. Во-во.

Герой с трудом карабкается на трон. Придется приспособить лесенку (у! стремянку).

Или опустить трон до высоты ночного горшка (угу, урильника) — ахахахахахахахахахахахаха!

Появляются запыхавшиеся кардиналы.

Надо отдать должное их предусмотрительности: они взяли с собой Анну.

Эге. Эгеге. Эге.

Первый комплимент я получаю от Марка:

— Ты хорошо выглядишь, Ричард.

Ему многоречиво поддакивает Лука:

— Красавец!

Матфей, снова надевший свою белую шляпу (ух ты!), передвигает сигару в угол рта. Чтобы — у! — улыбнуться мне.

— О’кей, знаешь, тебе идут физические недостатки.

Анна — в черном (ба!) балахоне. Кажется, чистом.

О, да он новый! На рукаве еще висит ярлык.

— Ну а ты, Анна, как меня находишь?

— Анафема.

— Скоро мы поженимся.

— Ура.

По-моему, она меня просто не видит. Смотрит мимо. В пустоту.

Мой подозрительный взгляд сверлит дышащие надеждой лица кардиналов.

Моих кардиналов.

— Мы должны решить вопрос о новом папе.

Эхехе.

Коллеги знаками подбадривают Марка.

— По этому поводу, так сказать, мы уже пришли к решению.

Ну-ну.

— Разумному. (У!) Историческому. (У!) Для вас, надеюсь.

Марк глотает комок и произносит свою речь:

— Так сказать, традиции нашей великой Страны требуют равенства всех граждан в главном. В их обязанностях и правах. Если мы возьмем нашу древнюю историю, теоретически изначально каждый человек мог стать президентом. Недаром президентами не раз становились идиоты. Исходя из этого, мы считаем, что каждый может стать папой.

Лука спешит вставить словечко:

— В том числе и ты, Ричард.

— Не будучи кардиналом, — уточняет Матфей.

Ааа! О! Э!

И-хи-хи.

— Хорошо, — соглашаюсь п. — Кстати, мне пришла мысль воздержаться от намерения ликвидировать вас скопом. Хочу — у! — показать народу, что курия едина во благо нации. С этим сознанием я принимаю предлагаемый мне высокий пост.

А, друзья?

Все кричат:

— Ура папе Ричарду!

У! Третьему.

Четвертому?

Что там говорит моя будущая жена (супруга)?

Ах, если не ошибаюсь, ради столь торжественного случая она выучила новое слово!

— Хреновина.

У, 25?

Ухэх. Эхох. Иих.

Я возвращаюсь к этой книге (продолжаю эту говорящую книгу). Которая, если по-честному, ууу, должна была бы звучать под лютню. И другие нежно-сладострастные инструменты.

Я возвращаюсь к ней спустя день? Год? Век?

Аааааааааа.

Я — у! — великий — о! — папа.

Я, Ричард. Хромец, горбун — ихихи. И-хи-хи, паук. А-ха-ха.

Ихихихихихихиихих.

Ах, браво! Браво, браво.

Ммммммммммммммммммммммммммммммммм.

Отлично.

Скука — ух, — тоска. Тоскаус.

(О латынь!) У!

А! Свои книги я выбросил.

Эхехе. В мусор.

Да ну их. Ихихи.

Приключения, которые описывались в тех — ээхиихоох — книгах, ах, нагоняли на меня скуку (тоску).

По сравнению с моими собственными приключениями, и-и-и, то были банальности. Да еще письменные.

Взять хотя бы моего любимца. Ах! Моего обожаемого (ооо!) героя. Калеку — у! — Ричарда.

Ай-ай-ай-ай-ай. Он пло-ох-о кончил. Бедняжка — у! — умер нищим, не имея (да-да) даже коня.

Игого! Ооо! У!

У меня есть все.

Эхехе.

Все.

Ничего.

Ооо!

Количество мусора сильно — ууу — увеличилось.

Полный расцвет.

Во всех (эх) проходах (ах) — мусор. Во всех (эх) коридорах.

Хорошо, потолки — иии — высоченные. Есть еще немножко места наверху.

Ух, курия (ай-ой-ай) плавает, барахтается в мусоре. Ээхаах! Мы тонем (ууу — утопаем) в собственном богатстве. Задыхаемся, эхехе.

Производство растет. Мусор — о — у — растет. Любо-дорого, огого!

По десятку — у! — а то и по два десятка — а! — книг на душу. У, в день. Покупаем.

Прелесть! Ни одной буковки на чистеньких — иих! — белоснежных страницах, ахахахахах! Ах, ах, ах! Эх!

Ииих! Ух!

Детвору — у! — учат всего — о! — ста словам.

Двести не укладываются в голове.

А какие — у! — у ребят головы! Красивые, белокурые, большелобые. Головы мыслителей, ей-ей.

Друзья! Но с какой (ой) стати я называю вас друзьями?

Неважно.

О, о’кей.

Сегодня я собрал курию.

Ага, Анну тоже.

А кто такая Анна?

Анна, а, есть такая.

Я должен был — ооо — объявить им решение. Ну конечно, свое. А чье же? Правительственный документ? У, декрет.

Начиная с завтрашнего дня, сказал я, рост мусора должен превысить — у — уровень (потолок), определенный последним пятилетним планом. О! Я желаю, чтобы каждый гражданин потреблял не сорок, а (ааа!) шестьдесят фунтов товаров ежедневно. О!

Мы — ууу — увеличим (и это будет справедливо) жалованье. Зарплату. У! О! Оклады.

Министр (он же защитник) культа сказал о’кей.

Государственный секретарь — э, это он в красной мантии? — сказал, что я, так сказать, говорил как истинный папа, ах ты!

Эээооо! Ишь ты!

Великий инквизитор заметил, что для такого (во!) количества мусора — ах — не хватит места.

А я и это — эхехе — предусмотрел.

Я сказал, что моему отцу (моему отцу?) пришла перед уходом, ух, грандиозная мысль — праздновать День мусора (или День отказа). Помните, а?

О’кей.

Это была правильная мысль, сказал кто-то из кардиналов. Запамятовал — кто, хоть убейте.

Ахахахахахаха.

А я, как только меня выбрали папой (уухохэх!), объявил каждый день Днем отказа.

О’кей. С завтрашнего дня — во! — вводится День отказа от отказа.

Ихихихихихи. А! О! Ихихиэхехе.

Ух.

Ох.

Эх.

Дурьи глотки.

Эээ, это просто.

Каждый гражданин, начиная с завтрашнего дня, будет съедать (поглощать) по несколько (нескольку?) — у! — фунтов мусора (мусору?). Огого!

Кто съест больше, получит премию. Но за несъедобный мусор, эхехе. А вы как думали?

Кардинал — тот, что по культу — у! — подбросил шляпу. Ухтыохты!

Я схожу (уф, спускаюсь) с трона. Который теперь подвешен к потолку. Ух!

Нечего рассиживаться, мы должны подать пример. Ооооо, общество ценит руководителей, способных занять место в первом ряду — у! — и служить примером.

Мы не вправе забывать, что на нашу (у!) великую Страну (у! о!) обращены взоры всего (во-во!) человечества. Прогрессивного и нет.

Анна сказала — у — ура. («Эй, парни — эй, парни — эй, парни».)

Непло-ох-о, сказал государственный секретарь.

Ох’кей, сказал защитник (у!) культа.

Ах ты!

Ахахахахахахаха.

Он первый — ахахаха — набросился на мусор.

Охохохэх — ахахахох! Хвать свою белую шляпу (у!) — и зубами оттяпал кусок поля. Оляля! Кусок крыла.

Ооо, он его жует! Приговаривая, дескать, о’кей, жестковата, ооооохох.

Я оказался хитрее (у! умнее) всех — эээх!

Нашел (выбрал) для еды (о!) огрызок последнего яблока, которое ел мой (ой!) отец.

Ахахаохохоихихи.

Государственный секретарь — эге — открыл коробку шоколадных (ихихиохохо) конфет.

Конфетки — ихихи — были пластмассовые.

А выглядели как настоящие — ууууу! Угу.

Великий инквизитор объяснил — научно, — что желудок способен переварить все.

А в кишках (ах ты!) все превращается в дерьмо (охохоахаха), изрек другой.

Нами будет произведено — о! — море дерьма.

Мы смачно (ам-ам) ели, когда я опять подумал одну-у-у вещь.

Ухтыахты!

Представьте — ооо! — как через тыщу — ууу! — лет пришельцы из космоса высаживаются на Земле.

Необитаемой.

Ох ты!

Шар — ууууу! — покрытый — ооо! — дерьмом.

Тилим-тим-тим.

Примечания

1

Луначарский А. В. Собр. соч., в 8 тт., т. 6, с. 342.

(обратно)

2

Там же, с. 345.

(обратно)

3

Здесь и далее: У. Шекспир. Ричард III. — Полн. собр. соч. М., Искусство, 1957, т. I. Перевод Анны Радловой.

(обратно)

4

Жизненная тоска (лат.).

(обратно)

5

Среди равных (лат.).

(обратно)

6

Твоя смерть — моя жизнь (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • Притча о «посткапитализме»: предупреждение-протест писателя-коммуниста
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • У, 25? X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Америка о’кей», Джузеппе Д'Агата

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства