Феликс Кривин Пеший город (сказки, рассказы)
Воспоминание старой Кобылы о старой Телеге
Сказка о вилке по имени Ложка
Жила-была вилка по имени Ложка. Быть может, судьба засмотрелась в окошко, Быть может, она заглянула в бутылку, Когда вместо ложки состряпала вилку. И так это вышло нелепо и глупо, Что бедная вилка не может без супа, На щи и борщи проглядела гляделки, Ночуя и днюя в глубокой тарелке. И все ж постепенно, от супа к окрошке, Освоила вилка профессию ложки. Трудилась на совесть. Лишь то неприятно, Что все из нее выливалось обратно. И тут разыгрались вокруг аппетиты: Да что ж это, братцы? Едим, а не сыты! И даже, стремясь накалить обстановку, Один аппетит объявил голодовку. Такая вот вилка по имени Ложка. Из ложки такой не накормишь и кошку. На эту бы ложку накалывать мясо, Она была б вилкой высокого класса. Она даже внешне похожа на вилку. Но просто судьба заглянула в бутылку, А может, она замечталась немножко, Когда создавала несчастную ложку. Но — ложка не ложка — а все же при деле. Она от работы уже на пределе. И если покуда не все еще сыты, То, братцы, умерьте свои аппетиты! А время беспечно бежит по дорожке И черпает годы не вилкой, а ложкой, И черпает счастье не ложкой, а вилкой… Ну просто не может судьба без бутылки!Завещание мамонта
Супруга одного Мамонта ушла от него к Слону. Было это давно, когда супруга была еще молодая. А Мамонт уже тогда был старый. К тому же мохнатый, нечесаный. Вот она и ушла к Слону, вы бы тоже так поступили на ее месте.
Время было трудное, ледниковое. Тут не до сантиментов. Жена использовалась в качестве обогревателя, чтоб на холоде душу отогреть. Это весьма важный момент: отогревать в супружестве не только тело, но и душу. От этого впоследствии произошла любовь.
И вот представьте: просыпается Мамонт от холода, щупает рядом, а там пусто.
— Мама! — зовет Мамонт (он Мамонтиху Мамой называл, поскольку остальных букв не выговаривал). — Мама! Мама!
Но Мамонтиха не отзывается. В настоящий момент она Слона обогревает. Слон в ее тепле больше нуждается. Мамонт — вы только на него посмотрите — до пяток шерстью оброс, а Слон совсем голенький и лысенький. Она, говоря откровенно, питала слабость к голеньким и лысеньким, хотя вообще-то сильная была. Но самая сильная женщина должна питать к кому-нибудь слабость.
Когда Мамонт узнал, на кого супруга его променяла, он до того рассердился, что вычеркнул ее из завещания. Пусть ей Слон пишет завещание, хотя Слон по состоянию здоровья любого мамонта переживет.
Совершил Мамонт этот отчаянный шаг и задумался. С женой он, допустим, разобрался, но кому оставить завещание? Во всем ледяном, ледовитом поле зрения никого практически нет. Одни перемерзли, другие сбежали от холода. Хоть криком кричи — никого не дозовешься.
Но то, что никого поблизости нет, всегда большое преувеличение. На зов Мамонта прискакала Блоха, которая тоже мамой была, но только в собственном понимании этого слова. Впрочем, своих детей, как все блохи, она выстреливала так далеко, что потом их невозможно было найти, да она и не искала.
Эта Блоха жила среди льдов и снегов и чувствовала себя среди них, как у себя дома. Днем прыгала, чтобы согреться, ночью замерзала, чтоб ничего не чувствовать. И вот она давай скакать перед Мамонтом и строить ему глазки. А он старый, зрение слабое, где ему ее глазки разглядеть.
Она его ножкой — толк! Ноль внимания. Второй ножкой — толк! Ну и толстокожий! Третьей ножкой, четвертой, пятой, шестой… Никакого впечатления!
Укусила его Блоха. Не сильно, а нежно и даже как-то кокетливо, чтоб только вписаться в его внимание. Почухался Мамонт. Значит, заметил. Говорит Блоха:
Может, перепишешь на меня завещание? Я буду тебя любить, согревать, присматривать за тобой. Ты можешь даже на мне жениться.
— А ты не замужем?
— Ой, что ты! Я еще девушка! — Врет, конечно. — Только- только вышла из девочек! — Наглая ложь!
— А к Слону не сбежишь?
Тут Блоха схватилась за живот и покатилась от хохота. Потом прикатилась обратно и говорит:
— За кого ты меня, Мамик, принимаешь? Он же лысый, а ты весь в шевелюре, сравнил!
Понравилось Мамонту, что он в шевелюре, и оформил он на Блоху завещание. Завещал ей и льды, и снега, и даже тундры кусок. Солидное получилось наследство.
Как услышала про это бывшая супруга, быстро прискакала.
— Ах, мой дорогой! Ах, мой маленький! Давно мы с тобой не грелись!
— А мы уже греемся! — заявляет Блоха. А сама греется не возле Мамонта, а возле его завещания.
Прослезилась бывшая супруга и вымерла от слез. А Мамонт вымер от обиды, от возмущения, потому что Блоха с завещанием тут же от него ускакала.
Она и сейчас живет, не вымирает. Придумала себе имя: Глетчерная. Такое длинное имя для такой коротенькой Блохи.
Скачет она по своим владениям, а имя с нее сползает, спадает. Выскочит из имени — и никто не узнает. А ведь она не может на месте сидеть, нужно обскакать все владения, которые ей Мамик, вымирая, оставил.
А мы удивляемся, почему вымерли мамонты. Про одного теперь мы знаем. А на остальных, вы думаете, не хватило блох? Вы вокруг посмотрите: блох и сейчас полно, а вот мамонтов что-то не видно.
* * *
У первой попавшейся женщины попавшимся обычно оказывается мужчина.
Царство без царя в голове
Было когда-то царство без царя в голове. Когда — не спрашивайте, где — не велено знать. Большое такое царство, — может, сто на сто, а может, и все двести на двести. Только чего — неведомо: может, верст, может, пудов, а может, и вовсе градусов.
И жили в этом царстве народные граждане. Не народные артисты. Не народные депутаты. А просто граждане. Без царя в голове.
Дома в этом царстве стояли поперек улиц, и улицы плутали между домов, теряя по пути адреса и с трудом находя свое продолжение. А транспорт ездил впереди дорог, которые не успевали под него прокладывать. Но движение впереди дорог было довольно оживленным.
Волей-неволей пришлось выбирать царя. Но как именно: волей или неволей?
Каждая из них была по-своему хороша, на конкурсах красоты побеждали попеременно. Воле даже присвоили звание Свободы, чтоб ее от Неволи отличать. А то при таком созвучии различить их бывало трудно.
Но, конечно, есть определенные различия. Придут к Свободе народные граждане — не надышатся. Широко, привольно, и ясное небо над головой. Правда, дует. Где-то в доме окно открыто, и напротив в доме окно открыто, от этого сквозняк на улице получается. Надо бы все окна позакрывать, думают народные граждане, а то у них Свобода вечно простуженная.
А придут к Неволе — никакого движения воздуха, да и самого воздуха почти нет. Все закрыто, заперто, замуровано. Под замком, под прицелом, под колючей проволокой. Можно и на нарах полежать, в случае чего. Или просто посидеть в свое удовольствие. Умиляются народные граждане:
— А это у вас что, кандалы? И специально для ног или для рук тоже можно? И сразу для двух рук, для двух ног?
— Ну не сразу, а через цепочку. Посмотрите, какая цепочка. Ну-ка, попробуйте поднять, — хвастает Неволя. Ну никакой скромности!
Смотрят народные граждане, не налюбуются, не надышатся, поскольку дышать особенно нечем.
— Вы на окно, на окно поглядите! — толкают друг друга. — Какие решетки! Да еще в четыре ряда!
Неволя с гордостью сообщает, что первый ряд еще от прадедушки, второй от дедушки, третий от отца. А четвертый она поставила сама, чтоб три первые не уперли.
Налюбуются народные граждане — и опять на волю, свежим воздухом подышать. Продуются сквозняком — и опять на нары, погреться. И не знают, что предпочесть.
А пока они выбирают, раздумывают, прикидывают, нежданно-негаданно выскакивает царь, как черт из табакерки. Откуда — не спрашивайте, кто такой — не велено знать. Но уже сидит и строчит указы.
Всем он сразу понравился. В длину коротенький, в ширину вообще никакой. Правое ребро через левое выпирает, левое через правое, — не поймешь, где какая сторона. А глаза пристальные до неподвижности и цвета морской воды в штормовую погоду.
Ну как не влюбиться? Свобода и Неволя влюбились в него единогласно, наперебой и отказались в его пользу не только от участия в конкурсах красоты, но и во всех смотрах, чемпионатах, народных гуляниях. Неволя в спешном порядке нары скоблит, решетки драит, парашу мрамором облицовывает, а Свобода окна закрывает, чтоб царя на сквозняках не простудить.
Царь ими сразу заинтересовался, но пока еще не знает, какой отдать предпочтение. Стреляет от одной к другой неподвижным взглядом, а на лице улыбку кроит, хотя кроить ее, откровенно говоря, не из чего. На какой из двух жениться? Учитывая, конечно, интересы общенародные, потому что не ему дышать, не ему на нарах лежать.
А граждане снизу подсказывают:
— Ты на обеих женись! Погулял на воле — на нарах отдохнул, у нас так от деда-прадеда ведется.
Ну, раз ведется, тогда чего ж.
— Ладно, — говорит царь, — женюсь. Где наше, царское, не пропадало.
Тут, конечно, праздник, всеобщее ликование. А как обрадовались невесты! Свобода бросилась в объятия к Неволе, а та ее крепко-крепко обняла, и расцеловались они, и прижались одна к другой, и поклялись отныне никогда-никогда не расставаться.
Хорошо сидим!
Они сидели в кустах, где до них сидели многие, и серый по фамилии Волк говорил серому по фамилии Заяц:
— Я к тебе, серый, всей душой, а ты ко мне? Душа у тебя хорошая, только она ко мне почему-то не нараспашку.
Серый по фамилии Заяц продрожал что-то непонятное, простучал зубами, как в прежние времена. Тогда он только и делал, что дрожал и стучал, дрожал и стучал.
— Серый должен помогать серому, — наставлял Волк. — Если все серые дружно возьмутся…
— За кого возьмутся? — обомлел Заяц и прижал уши, готовясь куда-нибудь сигануть.
— Сиди, сиди. Позовем Осла серого. Он у нас голова. В наши времена я с ним встречался по работе. Это я сейчас по кустам штаны протираю, а тогда, бывало, все от меня по кустам.
— Хорошо сидим, — сказал Заяц, уводя разговор от этого страшного времени.
— Нас много, серых, — разговорился Волк. — Нас только не видно, потому что мы все в кустах. А если мы объединимся, если дружно навалимся…
Эх, кусты, кусты, какие в вас разговоры! Не то, что где-нибудь на лужку. Скажешь слово — и зажмуришься перед тем, как второе сказать. А второе скажешь — все вокруг сидят зажмуренные, только один какой-нибудь, самый отчаянный, глазиком хлоп-хлоп, чтоб чего-нибудь не пропустить с перепугу.
Серый по фамилии Волк рисовал батальную картину. Как они объединятся и — единым строем, единым броском — из кустов! Все как один — из кустов! Но серый по фамилии Заяц уже ничего не слышал. Он лежал, судорожно дергая лапками, словно пытаясь удержать свою душу, которая отлетала неизвестно куда. Такая хорошая душа, не нараспашку, но очень хорошая… Было жаль, чтоб она отлетела, и он все дергал лапками, пытаясь ее удержать, а она все отлетала и отлетала…
— Хорошо сидим, — сказал отлетающий Заяц.
* * *
Если волку укоротить зубы и удлинить уши, да еще вдобавок посадить его на капусту, он может стать настоящим народным избранником.
Очередь
Когда в лесу стало плохо с мясом, пришлось переходить на траву. И сразу за травой выстроилась длинная очередь.
Занимали с утра, некоторые еще с ночи. А самые нетерпеливые норовили пролезть без очереди.
Их, конечно, сожрали. Прямо здесь, в очереди. Это ничего, что очередь за травой.
Самые сообразительные исхитрились взять два веса в одни руки.
Этих тоже сожрали. И тут до травы очередь не дошла.
Когда сожрали тех, что пропускали впереди себя знакомых (их сожрали вместе со знакомыми), очередь стала расходиться. Постояли, постояли — и вроде уже не голодные.
Технология насыщения
Голодному брюху неведома спесь, Однако заметить не лишне: Когда травоядным нечего есть, Они превращаются в хищных. И могут любого зверюгу затмить, Однако заметим для справки — Им нужно при этом добычу отмыть До состояния травки.Тот, кто сказал А
Кто сказал А, должен сказать Б. Должен, но не говорит. Или говорит, но потом отказывается.
Ему напоминают: раз сказал А, должен сказать Б. Ну, попробуй сказать. Только попробуй!
После такого предложения тот, кто сказал А, заявляет, что он о Б вообще ничего не слыхал. Разве есть такая буква в алфавите?
Ему показывают алфавит. Действительно, есть такая буква. Так почему бы ее не сказать? — спрашивают, но при этом дают понять: скажешь Б, придется говорить В. Ах, ты не знаешь В? Ничего, узнаешь!
Тот, кто сказал А, оказывается в трудном положении. Спрашивать у него спрашивают, но сказать не дают. А как насчет Г? — спрашивают. Но сказать не дают. Потому что Г непосредственно выходит на Д, а тут уже разговор серьезный.
Какой же выход? Не нужно говорить А. Когда вас подводят к алфавиту, сцепите зубы и молчите. Пусть думают, что вы неграмотный. Когда вокруг столько грамотных развелось, самое спокойное — быть неграмотным. Кто не сказал А, не должен говорить Б.
* * *
Хлеб открывает любой рот, сказал мудрец. Следует добавить: и закрывает.
Письмо шахматного Коня политическому Обозревателю
Мне, как самому грамотному, свободно владеющему буквой Г, поручено уведомить Вас, уважаемый Обозреватель, о наших последних событиях.
В последних числах прошлого месяца у нас на доске внезапно все перевернулось. Не сама доска, а наша жизнь, которая на ней протекает. И сразу все наши дебюты, гамбиты, эндшпили кобыле под хвост, и на доске у нас пошли совсем другие игры.
Здесь кстати вспомнить Великую Французскую революцию. Там тоже всех уравняли, сделали пешками. Королю и королеве отрубили головы, чтоб не слишком их задирали перед народом. У нас до этого не дошло. По сравнению с тем французским переворотом наш переворот, даже вместе с доской, это так, детский мат, который в серьезной игре не принимается во внимание.
Но и нам тоже досталось. В интересах ложно понятой демократии у нас на доске все стали пешками. И господа офицеры стали пешками, и господа кони, и другие достойные господа. Конечно, как говорится, не все коню масленица, но кто им будет теперь ходить буквой Г?
Это называется: игра в шашки. Плохо только, что для этой игры используются такие квалифицированные фигуры. В их числе король и королева, которым, как я уже упоминал, не отрубили головы, потому что сейчас уже не те времена. Но времена меняются… Это я так, к слову.
Долго мы вживались в эти шашки. Но постепенно привыкли, вошли во вкус. Сбиваем, не глядя, а при случае и мат дадим. От мата мы так и не отвыкли. Это называется: запереть в уборную.
А как сбиваем! Перемахиваем через головы. Через две головы, через три головы. Чем больше собьешь, тем дальше продвинешься. Такие порядки.
Фигуры наши уже и не помнят, как быть фигурами. Король не помнит, как быть королем, королева не помнит, как быть королевой. А господа офицеры… Посмотрели б вы на этих господ. У них одно на уме: запереть королеву в уборную.
Тут полезно вспомнить Римскую империю. Там, если помните, ввели в сенат одного коня. Так вот, уважаемый Обозреватель, если дело дойдет до меня, я заранее отказываюсь. Так и передайте там, в парламенте: он, мол, отказывается. Мало мне моей доски? Чтоб еще в парламенте отвечать за то, что у нас творится?
* * *
Давно пора отделить политику от государства.
Страшная сказка о независимости
Вот и рухнули преграды, Воссиял свободный дух. Разбрелось по полю стадо — Каждый сам себе пастух. Но не одолел природы Возвышающий обман. Так устроена свобода — Каждый сам себе баран.Холодильник Вассерман
Однажды Вассерману приснилось, что он холодильник «Колыма» и приехал в страну Вечных Льдов на родину предков.
Почему «Колыма»? «Колыма» — это название пишущей машинки, а холодильнику больше подходит марка «Мишка на севере». Хотя почему Мишка? Он же не Мишка, а Вассерман.
Выглядел Вассерман у себя во сне довольно импозантно. Высокий такой, белый, блестящий. И вдобавок с дверцей и лампочкой, о чем Вассерман никогда даже не мечтал.
Это очень удобно, если, допустим, понадобится проверить, что у него внутри. Чтоб не крушить ломом или кувалдой, а легонько дверцу на себя, лампочка внутри — пых! — и смотри, любопытствуй. Можешь и в морозильную камеру заглянуть.
Вот оно как обернулось! То сам сидел по камерам, а теперь камера в нем сидит. Пусть посидит, пусть почувствует, каково другим сидится.
Между прочим, там, во сне, Вассерману предлагали ехать в Америку. Но он отказался. Только, говорит, на родину предков.
И вот он в этих самых местах. Это здесь родился тот холод, который он пронес через всю свою жизнь, — только раньше ему было холодно внутри, а теперь снаружи. Совсем другие климатические условия. Придется акклиматизироваться на старости лет.
А вокруг холодильники, холодильники. Подошел Вассерман к одному, извините, говорит, не знаю, как вас по отчеству. Но тот на вежливость Вассермана среагировал слабо. Дескать, им здесь отчество ни к чему, им здесь отчество заменяет отечество. А что касается фамилии, то по фамилии он Айсберг.
Тут, конечно, Вассерман поинтересовался, не родственник ли он Петра Захаровича Айсберга. А Михаила Ефимовича? Но выяснилось, что у них на севере этими Айсбергами пруд пруди. Да что там пруд, Ледовитый океан пруди.
Вассерман для приличия удивился, а потом сообщил, что он приехал на родину предков, и не подскажет ли исторический соотечественник, где он может устроиться на работу. Поскольку он, холодильник, большой мастер по производству холода.
Ответ его поразил. Оказывается, на родине холода холод никому не нужен. Здесь, наоборот, дефицит тепла. Вот если холодильник Вассерман берется производить тепло, его в ту же минуту устроят на работу.
Вассерман на это возразил, что тепло у них производит печка. Его соседка. Правда, бывшая. Недавно уехала в Африку, на родину предков.
Холодильник Айсберг меланхолически заметил, что все мы со временем отправляемся к предкам. Он мыслил очень глубоко и лишь небольшой своей частью пребывал на поверхности. Но предки, не без сарказма добавил он, еще никому не помогли устроиться на работу.
Вассерман ничего не мог понять. Он специально приехал сюда, к своим. Он же свой, если не верят, пусть откроют дверцу и убедятся…
Он холодел от обиды, холодел и покрывался снегом, льдом и чем еще можно в этих местах покрываться. И, холодея, сам превращался в айсберг, хотя на самом деле был не айсберг, а Вассерман.
И долго еще из-под этого снега, льда и холода слышались пронзительные крики:
— Я холодильник! Возьмите меня! Я вам устрою такой холод на вашем полюсе!
И от этих криков все холодело вокруг и шарахались белые медведи, как белые кролики…
Вечерний пейзаж с собакой
Нет ни дуба, ни осины, Ни сухого стебля нет. И собака по пустыне Ходит, ищет туалет. Вот и вечер на исходе, Зажигают звезды свет… Так устроено в природе: Что-то есть, чего-то нет.Отцы и дети
Ремень в семье — отец родной: Он и поддержит, и научит. Но кое-кто на всякий случай Его обходит стороной.Загадка бытия
Ремень не в силах разгадать: Ну почему так в жизни водится? В семье достаток, благодать, А у него концы не сходятся…Загадка исчезновения
Припарадясь помодней, но без всяких сантиментов, Метра славный юбилей отмечали сантиметры. Прокричали много лет, разошлись, пригубив виски. И куда-то скрылся метр. Не прощаясь. По-английски…Загадка влечения
— Какой ты легкомысленный, ветер! То к березке цепляешься, то к ромашке цепляешься!
Да, он легкомысленный, он цепляется. Но как тут не цепляться, когда вокруг такая красота!
Король и дворник
Жил однажды король, очень известный человек в королевстве. О нем и в газетах писали, и на портретах его показывали. Но хотя был он первый в государстве человек, любили его меньше, чем самого последнего дворника.
Призвал король этого дворника и говорит:
— Объясни, будь любезен, почему тебя любят больше, чем меня?
Почесал дворник метлой в затылке. Эх, думает, была не была!
— Я, — говорит, — по крайней мере, навожу чистоту. А вы что даете людям?
На такой вопрос королю ответить трудно. Короли людям ничего не дают, хотя сами имеют все, что захочется. И зарплату приличную, и дачу на берегу Черного моря. А холодильники, набитые продуктами? У короля их было четыре, но он из них никому ничего не давал.
— Из того, что я имею, я ничего не дам, — категорически заявил король. — А вот из того, чего не имею, это пожалуйста!
— Как же вы отдадите, если сами не имеете? — удивился дворник, бесхитростный человек.
— Вот об этом я и думаю. Ночей, понимаешь, не сплю. Хочется дать людям то, чего сам не имею. Если посоветуешь, как это сделать, я тебя, последнего дворника, в самые первые дворники произведу.
А дворник был умный, хотя и бесхитростный. Книжки читал, газеты выписывал.
— Читал я, — говорит, — про одного человека, который людям радость давал, хотя сам не имел никакой радости. Он в цирке с медведем боролся — какая тут радость! — зато люди от этого большое удовольствие получали.
Поморщился король: не хватало ему в цирке с медведем бороться!
— Это мне, — говорит, — не подходит. Радости у меня хоть отбавляй, а мне бы, понимаешь, отдать то, чего я сам не имею.
— Ну что же вы можете дать людям? — сказал дворник, махнув метлой. — Нужду можете дать — нужды вы не имеете. Горе можете дать — горя вы не имеете…
Ничего себе разговорчики, а? Да за такие разговоры можно такое дать, что нужда и горе покажутся неземным блаженством.
— Вижу я, что первым дворником тебе не бывать, — сказал король. — Но для последнего ты не глуп, надо отдать тебе справедливость.
— Справедливость! — вскричал дворник. — Это оно и есть! Это как раз то, что нужно людям позарез и чего у вас не бывало сроду!
* * *
Ох, быть бычку на веревочке без права переписки!
Преступление и Наказание
Преступление и Наказание жили по соседству. Хорошие были соседи, всегда в подъезде здоровались. Наказание чуть свет спешит на работу, а Преступление с работы возвращается. С ночной смены.
Наказание маленькое, хлипенькое, да и с каких хлебов? А Преступление большое, солидное и говорит басом.
— Ты куда это, — спрашивает, — в такую рань?
А Наказание:
— На работу. Извините, уже опаздываю.
И случилось так, что Наказание поймали на месте Преступления. Оно как раз через это место ходило к себе домой, ну его и зацапали.
Адвокат говорит:
— Если хватать всех, кого мы застаем на месте преступления, у нас вообще никого не останется на свободе.
— И пусть не останется! — гремит прокурор. — Когда никого не останется на свободе, может, мы наконец покончим с преступностью.
Это логично. Вся преступность у нас на свободе, а в тюрьме тишь да гладь. Ну, не без того, что пришьют кого-нибудь тайком от начальства, но это не влияет на уровень нашей преступности.
Сидит Наказание, а Преступление гуляет на свободе. Правда, особенно гулять некогда, работы невпроворот. Как с ночи уйдет, так только утром домой возвращается. И минуты на месте не посидит. Поэтому сидят за него другие.
* * *
Когда космический корабль, выведенный на околоземную орбиту, был угнан на Марс, всем сразу стало ясно, насколько у нас преступность опережает науку.
Свинство диетическое
Свинство издали приметно, У него с обжорством сходство. Но, поскольку свинство вредно, Предпочтительнее скотство.Волосы лысого
Одному лысому прирастили на голове искусственные волосы. Ну, не прирастили, а как-то прикрепили, прилепили, пришпандорили, грубо говоря. Присобачили, одним словом.
Волосы неплохо вписались во внешность лысого, но не растут. И, главное, не седеют. С одной стороны, это даже хорошо, потому что решает сразу две проблемы: проблему старости и проблему стрижки. Но с другой стороны — как же так? Вокруг такое делается, а они те же, что были.
Была бы тут лысина, можно было бы подумать, что человек облысел от геноцида, от гулага, а когда у него лицо, как печеное яблоко, а волосы — как вороново крыло, это наводит на нехорошие размышления.
А время между тем идет. Народ вокруг седеет, лысеет. Рыжие и брюнеты, позабыв былые разногласия, примиряются на нейтральном белом цвете. На белом цвете, как на белом свете, примиряются, когда весь порох высыпется из пороховниц.
Тут не то, что лысому, даже волосам неудобно. В такое время живем, что стыдно хорошо выглядеть. Волосы уже так стараются хоть немного посеребриться, хоть самую чуточку облысеть. Не получается. Время не обманешь. Оно безошибочно отличает живое от неживого, настоящее от ненастоящего.
Но живой — это качество временное, а настоящий — на все времена. И даже когда ты выпадешь, вылезешь, осыпешься от житейских невзгод, когда тебя выстригут, выдерут в репрессивном порядке, — кто-то о тебе да вспомнит, непременно вспомнит и расскажет живым, как ты был, как ты жил и какой ты был у нас настоящий.
* * *
В нашей жизни всегда есть место подвигам, но не всегда в наших подвигах есть место жизни.
Жизнь есть жизнь
— А ты лысеешь, мой друг! — сказал Бильярдный Шар Резиновому Мячу.
И оба грустно вздохнули.
Построение живота
В деле развернутого построения живота в отдельно взятом организме главное — первоначальное накопление. Живот и раньше накапливал, сколько мог, но в период развернутого построения он уже не сможет остановиться.
Первой он, конечно, переварит совесть. Хотя в совести нет ни белков, ни жиров, но таков закон первоначального накопления: прежде всего нужно переварить совесть.
Тут, конечно, сердце начнет барахлить, паниковать, бить во все колокола, стучать во всю ивановскую. Остановитесь! Опомнитесь! Умерьте свой аппетит! Но в деле построения живота без аппетита не обойдешься.
Легкие в знак протеста объявляют одышку, перекрывают себе кислород. Кровь обращается куда только может, буквально во все инстанции, нарушая нормальное кровообращение. И душа разрывается. Неужели уже начали переваривать душу?
Сердце уже не бьет во все колокола, а бьется тихо-тихо… Как рыба об лед. Ничего, сердце тоже переварим со временем. Нервную систему переварим, кровеносную систему. При системе накопления другие системы ни к чему.
Пока еще лицо сохраняем, но и его переварим впоследствии. Только надо будет предварительно лицо на животе нарисовать. Чтоб люди узнавали.
* * *
Бандиты говорят: «Сегодня мы вынуждены идти на непопулярные меры». Но постепенно их меры становятся популярными.
Письмо влюбленного, летящего на всех парах к своей единственной
Моя дорогая, единственная, я уже еду, я уже в автобусе! Автобус наш с двумя мощными двигателями, один спереди, другой сзади, один мчит нас вперед, другой назад, так что я мчусь к тебе сразу в двух направлениях.
Кондуктор ходит по автобусу и взимает плату за добавленную скорость, а также за стоянку, потому что наш автобус пока не двигается. За кондуктором ходят налоговые инспектора и взимают налог с продаж добавленной скорости, за налоговыми инспекторами следует налоговая полиция и взимает налог с налога на налог с продаж добавленной скорости.
По автобусу ходят рэкетиры и взимают плату за проезд, за стоянку и сидение (а также стояние) в автобусе. Террористы пытаются угнать автобус, причем не вперед, не назад, а в сторону, но угнать в сторону мешают дома.
Вокруг автобуса ходит милиция и штрафует за превышение скорости и за стоянку в неположенном месте. Перед автобусом, прямо посреди дороги, сидят работники транспорта и грозятся разобрать дорогу, если им не выдадут зарплату за позапрошлый год. Между бастующими ходит налоговая инспекция — на случай, если кто-то получит зарплату, за налоговой инспекцией — налоговая полиция, за полицией — рэкетиры, которые взимают процент с неполученной зарплаты, передавая опыт налоговой инспекции и налоговой полиции.
Милиция штрафует бастующих за сидение в неположенном месте. Террористы требуют платы за свой труд и статуса неприкосновенности, как у народных депутатов. Некоторые уже имеют этот статус.
Но главное, главное это то, что я уже еду к тебе, моя любимая, моя единственная! Я уже в автобусе, ревут моторы, ревут клаксоны, ревут сирены… Пассажиры ревут…
И уже скоро, скоро, скоро, скоро мы с тобой будем вместе!
Порочный спасательный круг
Плохие дела у нас делаются так же плохо, как и хорошие. И если хорошие становятся все хуже и хуже, то плохие становятся все лучше и лучше.
Вся наша надежда на плохие дела.
Нет леса за деревьями
Мы за деревьями не видели леса. А кто видел? Вы — видели?
Мы столько всего в жизни не видели, что это уже никого не могло удивить.
Некоторые даже стали звать народ к топору. В такой ситуации, говорят, больше ничего не остается.
Что ж, думаем. Предложение разумное. Вырубим деревья, расчистим близлежащую территорию и сами убедимся, есть ли там лес.
Наточили топоры, засучили рукава. Закипела работа.
Вырубили все, что заслоняло лес, а леса не видно. Одни сплошные деревья и кустарники.
И эти деревья вырубили. Нет, леса не видать.
Последние вырубили деревья.
Ну, где он, ваш лес? Вы видите где-нибудь лес?
Нет леса за деревьями.
* * *
Глупые — это недалекие, а недалекие — это такие близкие, родные, свои…
Баран Овечкин на том свете
Отсюда безвременно уйдешь, туда безвременно придешь. И вот ушел из наших временных мест баран Овечкин, сын своего овечества.
Сказать по правде, ему до зарезу не хотелось уходить, но после зарезу все как-то устроилось, пришло в норму, хотя, что такое норма, этого не знает никто.
Овечкину понравилось на том свете. К этому свету у него были кое-какие претензии, а на том никаких замечаний, он даже не ожидал. И природа красивая: лес, речка, облака. И приятная компания. В такой компании Овечкину бывать еще не приходилось. Все шутят, смеются, радуются, что наконец-то вырвались на природу. И Овечкин с ними радуется, хотя лично он никуда не вырывался. Он вообще не знал, что на свете существует природа. По крайней мере, на этом свете. Может быть, где-нибудь на том.
Так и получилось. Природа на том свете — глядеть бы и глядеть, тем более, что больше все равно нечего делать. А какие запахи, ароматы!
И что-то в тишине журчит, шелестит. И щебечет. У них на ферме ничто не щебетало. Только хрюкало, крякало, мукало. И, конечно, мекало, это уж само собой.
А здесь — природа. Краски, звуки, запахи. Компания говорит, что будут жарить шашлык. Тут баран Овечкин еще больше обрадовался. Он никогда не пробовал шашлыка, теперь непременно попробует, если достанется на его долю.
Хорошо, что он так безвременно ушел. Он бы еще раньше ушел, если б знал, какая подберется компания. Главное не тот свет или этот, а какая подберется компания.
Он стал строить планы на свою дальнейшую безвременную жизнь. На свою райскую жизнь, если называть вещи своими именами. Он непременно научится щебетать, мекать здесь как-то даже не принято. И благоухать научится, а почему бы нет? Здесь, на природе, вон как все благоухают.
Он будет прохаживаться и прогуливаться по природе, все время прохаживаться и прогуливаться. И при этом щебетать и благоухать…
Баран Овечкин много бы планов настроил, но в этот момент, в этот самый счастливый момент всей его временной и безвременной жизни, его внезапно что-то проткнуло, на что-то насадило и завертело, да не просто, а на огне.
Вас когда-нибудь вертело на огне? Когда огонь внутри барана, это хорошо, это говорит о его пламенных чувствах, таким бараном может гордиться овечество. Но когда баран внутри огня, это хуже, намного хуже, это настолько плохо, что не хватает слов.
Баран Овечкин не знал, что так устроен тот свет. На нем рай нередко кончается адом. Начинается раем, а кончается адом. Просто такое окончание.
И он не защебетал. Нет, он не защебетал. Он даже не замекал, а зашипел, зашкварчал. И подумал, что теперь-то уж точно шашлыка ему не достанется.
* * *
Шашлык без едока, что конь без седока. Но что до этого барану?
Родина на подошвах
Умные люди говорят: нельзя унести родину на подошвах.
И зачем ее уносить? Пусть где была, там и останется.
Но какая-то она не такая на старых местах. Ты к ней всей душой, а она к тебе спиной повернута. То ли место для нее выбрано неудачное, то ли сама родина для этого места не подходит.
И тогда стали подаваться в чужие края, покидая родные места и унося родину на подошвах.
Но уносили только пыль. Неужели пыль — это и есть наша родина?
Пошли к чеботарю, большому мастеру по подошвам. Нельзя ли изготовить такую подошву, чтоб на ней можно было унести родину?
Чеботарь говорит: сделаем. Но для подошвы нужна шкура счастливого быка. Чтоб все его любили, уважали, окружали вниманием. Не били, боже упаси, грубого слова ему не сказали. Чтоб коровы по нем сохли, не замечали других быков. Чтоб за всю его долгую жизнь ему ни разу не взгрустнулось, не охнулось.
Но почему именно долгую? А раньше прирезать его нельзя?
Нет, нельзя. И с живого шкуру содрать тоже не полагается.
Хорошенькое дело! Да если б нас не резали и не драли с нас шкур, разве б нам пришло в голову куда-то уезжать и уносить родину на подошвах?
Но с быком решили попробовать. Построили для него коровник с бассейном, подобрали таких коров, что козлы оглядывались. А кормили как! Последнее от себя отрывали.
Бык прожил большую счастливую жизнь и крепко полюбил свою родину. Со слезами провожали его в последний путь, предварительно содрав шкуру на подошвы. И на этих подошвах понесли свою родину в чужие края, чтоб они стали родными краями.
Разнесли родину по всему свету. Все меньше ее оставалось, скоро и уносить будет нечего. А как жить без родины в чужой стране? У себя дома без родины еще можно прожить, но попробуй без нее прожить на чужбине.
Не проживешь и не пробуй. Она за тобой на любую чужбину придет. Она ведь, как горизонт: пока ты тянешься к ней, она от тебя уходит, а повернешься уходить — она идет за тобой.
* * *
Исторические планы, исторические свершения, исторические победы… И все это кончается исторической родиной.
Воспоминания старой Кобылы о старой Телеге
Обратной дороги нет
Когда Телега была еще молодая, она уже тогда была из старого дерева, поэтому она помнила очень старые времена. И даже те времена, когда никаких дорог еще не было.
Сначала — рассказывала Телега — дорогу проложили только в одну сторону, а как назад возвращаться? Поедет Телега в гости, пора домой возвращаться, а обратной дороги нет. Дома ждут, волнуются, а Телеги нет. Вот тогда и проложили такую дорогу, чтоб она вела и туда, и назад. Чтоб дома не волновались.
Но старую Кобылу не проведешь. Она знала, что эту историю с дорогой придумал сосед, когда отчитывался перед женой, почему он так поздно вернулся. Дескать, обратной дороги не было. Поэтому он пришел только утром, хотя начал идти еще вечером.
Обратная дорога и вправду не всегда есть. И не всюду есть. Вот в жизни обратной дороги нет, это Телега и Кобыла знают по своему опыту. На земле обратную дорогу проложили, а в жизни пока еще собираются.
А дома ждут, волнуются, думают, что с нами что-то случилось. Мы когда еще выехали из своих юных лет и все едем, едем, никак не можем вернуться. Да если б и вернулись, нас бы все равно никто не узнал, до того мы изменились и состарились от этой дальней дороги.
Но может быть, мы еще вернемся? Когда придумают обратную дорогу, мы вернемся в свою молодость, туда, где нас ждут. Сколько можно ждать, пора бы наконец и дождаться!
Кто появился раньше — телега или колесо?
Первым появилось колесо. Но на нем было неудобно ездить. Все время создавалась аварийная ситуация. Сел на колесо, сделал пол-оборота — и ты под колесом. Сколько это колесо народу передавило!
И тогда придумали телегу. Чтоб на колесе удобней сидеть, а главное — не попадать под колеса.
В каком колесо движется направлении?
Любое колесо катится сразу в двух направлениях, объясняла Телега.
Если верхняя часть колеса катится вперед, то нижняя катится назад. А если верхняя катится назад, то нижняя катится вперед. Между верхами и низами в колесах никогда не бывает согласия.
Но общее направление определяют верхи. Куда движутся верхи, туда и все колесо движется.
Старая Телега о плохих дорогах
Говорят, что благими намерениями вымащивают ад, поэтому у нас все больше плохих дорог и все меньше благих намерений их отремонтировать.
Старая Телега о преимуществах старости над молодостью
— Старость города берет, а молодость взять не может, — бодрилась старая Телега. — И какие б мы ни были старые, молодость нас уже не возьмет!
Старая Телега о тех, кто нами правит
Телега не щадила тех, у кого в руках бразды правления (так она иронически называла вожжи).
— С одним свернешь горы, с другим свернешь шею, — говорила она. — Но горы на месте стоят, значит, правят нами не первые, а вторые.
Неохота пуще неволи
Наблюдая жизнь человеческую, Телега приходила к выводу, что человеку постоянно что-нибудь неохота. Неохота идти в школу, на работу, на пенсию, неохота идти в подчинение, на понижение, под сокращение. Но больше всего неохота идти на кладбище. До того неохота, что человека приходится нести.
Не в свою телегу не садись
Старая Телега возмущалась:
— Нет, вы только их послушайте! На того накатали телегу, на этого накатали телегу. А разве телегу катают? Это телега всех катает, и никакой благодарности!
Где хорошо, там и родина
Говорят, хорошо там, где нас нет, но при этом добавляют: где хорошо, там и родина. Получается, что наша родина там, где нас нет.
Вот и бегаешь по свету, ищешь, где тебя нет. Но куда ни прибежишь, всюду ты есть, и приходится бежать дальше.
Старая Телега о единственной награде за труд
Хомут — это ореол, который дается не за работу, а перед работой.
Старая Телега о государстве
По твердому убеждению старой Телеги, государство — это та же телега, только вверх колесами. Какая уж тут езда! Населению все время хочется поставить телегу на колеса. Им кажется, что тогда бы она поехала быстрей, а главное — им бы не пришлось тащить на себе телегу.
От такой езды они уже с ног валятся. И не только от езды. Телега всю дорогу лупит их оглоблей по головам, сколько она уже народу перемолотила!
Но поставить телегу на колеса нельзя. Потому что ее колеса давно стали штурвалами. Те, которые правят телегой, стоят за штурвалами, И тем, кто тащит телегу, от этого еще тяжелей, потому что слишком много их набилось там за штурвалами. И они не позволят поставить телегу на колеса, потому что тогда они лишатся своего высокого положения. Для них штурвалы важнее, чем колеса.
Высота положения
Хитрый мужичок Облучок: пристроился под задом у кучера и поглядывает на всех свысока.
Песенка старой Телеги под цокот копыт
Те, что сами любили, поймут. Вы послушайте, как это было: Подцепила Оглобля Хомут, А Хомут приголубил Кобылу. А в Кобылу влюблен Тарантас, Разбитной, непоседливый малый… Если 6 ими не двигала страсть, Все бы это на месте стояло.Память о Кощее Бессмертном
Кощей Бессмертный умер, но он живет в нашей памяти.
Живет — потому и бессмертный.
Как мы пытались его забыть! Говорили себе: забудем Кощея! Забвение — это смерть, убьем Кощея забвением!
Забываем, забываем…
И вдруг кто-то вспомнит — и сразу все вспомнили.
У кого-то, допустим, Кощей прикончил дедушку. И внук хочет вспомнить дедушку, а совсем не Кощея.
Внуку приятно вспоминать, как дедушка победил Идолище поганое, освободил Василису Прекрасную, как он бесстрашно шел туда, не зная куда, — извечный путь подвижников и героев.
Вот кого хочет вспомнить дедушкин внук. Доблестного борца, а вовсе не преступника и злодея.
Но тут возникает неразрешимая ситуация: того, кого убили, нужно помнить, а того, кто убил, забыть. А как его забыть? Чтобы забыть Кощея, нужно забыть дедушку. Чтобы не помнить зла, нужно не помнить добра.
Зло потому и не умирает, что к добру привязано.
И сколько бы времени ни прошло, мы всегда будем помнить идущего по стезе героев дедушку, а впереди него Кощея с устремленной вперед рукой.
И вечно будет добро шагать туда, не зная куда, а зло, устремляясь вперед, показывать ему дорогу.
* * *
Законы природы мудры и просты, Но то, что творится у них за спиною… Природа не терпит одной пустоты И терпит безропотно все остальное.Горячая точка
Сталин принюхался. Смола издавала неприятный запах.
— Ну что, товарищ Сталин, будем кипеть? — спросил котельничий.
— Непременно будем, — сказал товарищ Сталин, прикуривая от адского пламени. — Вы пока покипите, а я покурю.
— Я не должен кипеть, товарищ Сталин. Это вы должны кипеть, — терпеливо объяснил котельничий.
Сталин пригрозил ему пальцем:
— Ну, работнички. Никто не хочет кипеть на работе. За всех должен кипеть товарищ Сталин. И это вы считаете правильно?
Котельничий помешал под котлом, потом заглянул внутрь, проверяя, как идет кипение, и сказал:
— Надо покипеть, товарищ Сталин.
— Надо покипеть — покипим, — сказал Сталин и протянул руку к котлу.
Котельничий ободряюще улыбнулся.
Сталин убрал руку и отвернулся от котла.
— Смола довольно прохладная. Вы что, решили меня простудить? Нет, не решили, задумали. Именно задумали.
— Ничего я не задумал, — оправдывался котельничий. Температура нормальная, все кипят. Никаких жалоб за последнюю тысячу лет не поступало.
Сталин долго раскуривал трубку. Потом спросил:
— А какая у вас семья, между прочим? Вы же не хотите, чтоб у нее были неприятности?
— У меня нет семьи, — сказал котельничий с некоторой даже грустью.
— А как другие родственники? Может быть, они у вас за границей?
— У меня нет родственников за границей. Нас только двое на свете: я и этот котел. Так что будем кипеть, товарищ Сталин, ничего не поделаешь.
— Так начинайте уже! А то будем, будем, одни слова. — Он заглянул в котел, подул на смолу. — Еще одна горячая точка. Но вы не волнуйтесь, нам не привыкать. Мы уже один раз брали Смольный.
Любовь и голод правят миром по очереди
Идея овладевает массами по старому, испытанному способу.
Заигрывает, строит глазки. Вздыхает. Клянется в вечной любви.
Сулит золотые горы и долины.
И в удобный момент овладевает массами и навсегда забывает о них.
Когда Сизиф молчит…
Народ Сизифа жил на плоском острове, на котором подняться можно было только собственным ростом. Но люди этого народа росли плохо: жизнь у них была трудная, приходилось много работать и мало зарабатывать. Вот поэтому они не росли.
И тогда у Сизифа возникла мечта: поднять остров на такую высоту, на которой его народ почувствует себя большим, и построить на этой высоте город Неба.
Народу эта мечта понравилась, ему захотелось жить в городе Неба, и от этого мечта Сизифа поднялась горой, и на ней уже можно было строить город.
Вот тогда и покатил Сизиф в гору камень, первый камень будущего города.
Камень был тяжелый, Сизиф так громко кряхтел, что дети пугались и у стариков подскакивало давление. И старики говорили:
— Если ему так трудно, пусть не катит, а если катит, пусть не кряхтит.
Старики плохие мечтатели.
Сизиф уже совсем было выкатил камень на вершину горы, но тот внезапно вырвался из его рук, понесся с горы и убил внизу кого-то из народа.
Этого человека похоронили, а камень поставили на его могиле. Как памятник жизни, отданной высокой мечте.
А Сизиф покатил второй камень. Он катил, а народ внизу стоял и мечтал, как этот камень ляжет в основание города и как в этом городе будет жить народ — на той высоте, какой он заслуживает.
Но камень опять сорвался и убил кого-то из народа. И стал вторым памятником жизни, отданной высокой мечте.
А Сизиф катил и кряхтел, пугая младенцев и повышая старикам давление. Не кряхтел он только тогда, когда камень вырывался из его рук и убивал внизу кого-нибудь из народа.
И старики говорили:
— Пусть уж лучше кряхтит. Когда Сизиф молчит, это самое страшное.
* * *
Делая добро, не оставляй отпечатков пальцев: мало ли чем твое добро обернется.
Три ушкетера
Сегодня уже мало кто помнит об ушастиках, древних жителях земли. Уши у них были такие длинные, что можно было спокойно обходиться без одеял, а женатому ушастику и без простыни: укладываешься на уши жены, а укрываешься собственными ушами.
Это были глухие времена. Ничего вокруг не было слышно, и никто ничего слышать не хотел, потому что у каждого, кто что-то услышал, уши конфисковались в пользу государства. Государство постоянно что-то отбирало в свою пользу, потому что само никакой пользы произвести не могло.
Поэтому ушастики делали все, чтоб сохранить уши, единственное свое богатство. Женщины завязывали уши бантом, элегантно вписывая их в прическу, а мужчины вытягивали уши по швам, так, что ни один звук не смел к ним приблизиться.
У них еще и глазки были большие, приходилось прижмуривать, потому что видеть им далеко не все разрешалось. Один ученый разработал специальный метод: завязывать глазки ушками, чтобы одновременно не видеть и не слышать. За это ему дали государственную премию.
Вот какие это были глухие времена. Глухие не сами по себе, а всенародной гражданской волей. И так бы этим временам глухими и оставаться, если бы не три ушкетера, специалиста по глухим временам.
И стали ушкетеры ушастикам ушки протирать, а тех, кто не хотел ничего слышать, вызывали на дуэль, как положено в благородном обществе.
Дрались на тряпочках. Ушкетеры тряпочками протирали непокорные ушки, а ушастики тряпочками ушки затыкали. Они привыкли молчать в тряпочку, а теперь пришлось в тряпочку слышать.
Побеждали ушкетеры. И постепенно все граждане стали слышать так хорошо, что слышали даже то, о чем не слышалось, а только думалось. И тут они такое услышали, что лучше б им вообще ничего не слышать. Лучше б у них продолжались глухие времена.
А ушкетеры, завершив свою благородную миссию, стали один за другим уходить. Они уходили в прошлое, все более и более далекое прошлое, а ушастики смотрели им вслед прижмуренными глазками, чтобы чего-нибудь, не дай Бог, не увидеть. Им бы еще глазки протереть для лучшей видимости, но кто это сделает?
Может, кто-то придет, протрет.
Хотя это, конечно, рискованно. Если как следует протереть глазки да пошире раскрыть, здесь можно такое увидеть, что лучше б им и дальше жить прищуренными и зажмуренными.
* * *
Самое страшное в человеке — это уши и глаза, потому что их боится целое государство.
Башмаки до Эйлата
Было время, когда в нашем городе не было башмаков. И сапог не было, и туфель на высокой платформе. И если человеку, допустим, нужно было попасть в курортный город Эйлат, он до самого Эйлата топал босиком и уставал за дорогу так, что уже никакой курорт не мог привести его в нормальное состояние.
Правда, на всем пути до Эйлата сидели мойщики ног, чистильщики пяток, ковырялыцики заноз, а в центре нашего города, там, где сейчас великолепный район Далет, открыл свое заведение знаменитый художник-мозольер, работавший, как все художники, под руководством своей супруги.
И тут приезжает из города Ашкелона человек и открывает новое заведение под вывеской «Сапожник и сыновья». Сыновей, правда, пока не было, но сапожник не сомневался, что они появятся, стоит ему открыть дело.
Сначала наши люди не знали, что такое сапожник, а когда им объяснили, тут такое поднялось! Все эти ногомои, чистопяты, занозоковырялы устроили настоящий бунт, потому что сапожное дело грозило им остаться без заработка. Только художник-мозольер ходил и посмеивался. Для его мозольного бизнеса как раз не хватало обуви, чтоб мозоли натирать.
А жена мозольера вперилась в вывеску. Всем эта вывеска мозолила глаза, а у нее будто с глаз спали мозоли. Перешла она улицу и заходит к сапожнику по-соседски.
— Послушайте, сосед, у вас действительно ожидаются сыновья? А мама, извините, для них имеется?
Сапожник смотрел на женщину и думал о своих сыновьях. Такая женщина — это уже почти готовые сыновья…
В общем, в дело вмешалась любовь. А когда вмешивается любовь, тут только и начинается настоящее дело.
Художник-мозольер натер мозоли на глазах, вытирая слезы. Ногомои, чистопяты и занозоковырялы уселись прямо посреди Далета и объявили голодовку. Но зато в нашем городе появилась обувная промышленность, дав такие ростки, по которым босиком уже не пройдешься. Все ходят в башмаках, сапогах, кроссовках — и ноги не нужно мыть. До самого Эйлата дойдешь, смотришь — а ноги чистые.
* * *
Чего только на нашей дороге нет! Камни, рытвины, ухабы, колдобины… Но самое главное — это сделать правильный выбор.
Не всякое подаяние благо
Федерация нищих обратилась ко всем нищим страны с призывом не брать подаяния у коммунистов, националистов, экстремистов и террористов, а брать только у гуманистов, экономистов и прогрессистов, способных обеспечить нашему нищему достойную нищего жизнь, хотя и не имеющих пока денег на подаяние.
Белые ночи Белигова
В городе Белигове на улице Беляховской жил поэт, который видел все в белом цвете.
По утрам он пил белый кофе с вареньем из белой смородины, затем обмакивал перо в белила и писал белые стихи. И в этих стихах белым по белому он писал, как хорошо жить на белом свете, а особенно в городе Белигове на улице Беляховской, и какие в этом белом городе белые ночи…
Ах, белые ночи Белигова, белые, белые, белые ночи! Поэт бродил по этим ночам с возлюбленной своей белоглазкой и читал ей свои белые стихи про город Белигов, про беломазую ребятню, разгоняющую его белую тоску, и про цены на белом рынке, белую тоску нагоняющие. Но особенно нравились белоглазке стихи про белобурку, которую подарит белоглазке поэт, когда его стихи наконец напечатают.
Иногда белоглазка заговаривала про черный день, который вовсе не смотрелся на фоне белых ночей, но о котором нужно подумать заранее.
Поэт не верил в черный день, но он верил своей белоглазке и согласился копить деньги на черный день, чтоб, когда придет черный день, он был для него таким же белым, как все остальное.
Но сам-то он черного дня не разглядит, а потому попросил белоглазку собирать его деньги на черный день и сообщить ему, когда он наступит.
Белоглазка пообещала. У нее зрение хорошее, она сразу увидит, когда придет черный день.
Он отдавал ей все, что зарабатывал, а сам перебивался с хлеба на хлеб, а иногда с хлеба на пустое место. Бродя с белоглазкой по белым ночам, он спрашивал:
— Ну, скоро уже этот черный день?
Белоглазка отвечала, что скоро, что черный день уже виднеется вдалеке, и поэт радовался: вот наступит черный день, тогда заживем!
И опять он спрашивал, скоро ли черный день, и опять белоглазка говорила, что вот он, уже совсем близко. И поэт верил ей, потому что у него темнело в глазах от голода.
Темнело, темнело, пока не потемнело совсем.
Хоронили его в черном гробу, увитом черными лентами, за гробом шла черная процессия, и белоглазка шла в новенькой чернобурке, и плакали белоглазкины черные глаза, теперь уже черные глаза…
Они шли по городу Чернигову, по Черняховской улице, и черномазая ребятня сновала у них под ногами. И шумел черный рынок, и черный день давно уже наступил…
Если бы поэт встал из гроба, они бы у него тут все стали белыми. Но он не встал, из гроба не встанешь. В гроб можно только лечь — этим он и отличается от обычной кровати.
* * *
Надгробья в белом, как врачи… Но помощь пришла слишком поздно.
Велипуты и Лиликаны
В давние времена в одной богатой и просвещенной стране жили два знатных рода: Велипуты и Лиликаны. Каждый из них считал, что именно он происходит от древнего рода великанов, а от рода лилипутов, кстати, не менее древнего, никто не хотел происходить. Они даже воевали между собой по этому поводу. Интриги плели, доносы писали. Но ничего не могли доказать.
И случилось так, что юноша велипут полюбил девушку лиликаночку. Девочку звали Лиля, а юношу Вассерман.
Оба рода затаили дыхание: у них появился неплохой шанс. Если род велипутов породнится с родом лиликанов, у них может родиться полный великан. Может, конечно, родиться и полный лилипут. Все от любви зависит: большая любовь или маленькая. Велипуты смотрели на Лилю с сомнением: будет ли она любить Вассермана так, чтобы произвести на свет полного великана? А лиликаны качали головой: вряд ли этот заморыш способен на великие дела.
Да и самой Лиле не очень нравился Вассерман. Почему он Вассерман, а не Вася? Разве можно от Вассермана родить что-то большое?
Подруги ее убеждали, что при таком богатстве нельзя не родить богатыря. Если сложить состояния лиликанов и велипутов, то ничего другого просто не получится.
Юноша Вассерман говорил Лиле о своей любви, а она уходила от ответа. Но он не давал ей далеко уйти. От тех, кто любит, далеко не уходят.
И однажды девушка Лиля родила великана от юноши Вассермана. Никто даже не поверил, такой это был великан. И сам Вассерман в глубине души тоже немножко сомневался.
— Мы назовем его Васей! — говорила счастливая мать. — Будет у нас Вася Вассерман.
Сокровище наше, умилялись лиликаны, сокровище наше, умилялись велипуты — и присоединяли его к своим несметным сокровищам.
При таких сокровищах можно было жить спокойно, не думать о завтрашнем дне и даже немножко прикапливать на послезавтра.
Так бы оно, наверно, и было, но тут внезапно раздался звонок.
В этом месте всегда раздается звонок.
Юноша Вассерман проснулся и пошел открывать.
Ему принесли пенсию.
* * *
Идущему нужен добрый конь, а имущему — злая собака.
Ода на восшествие Правды на пьедестал
Вышла Правда в сверкающий зал — Из забвенья, из тьмы, из тумана. Отвели для нее пьедестал, Тот, что раньше служил для обмана. Натерпелась она на веку, Надорвала сермяжные жилы, Ну и хочется быть наверху. А чего же? Она заслужила. И она улыбается в зал, Как всегда, и добра, и желанна… Возвышает ее пьедестал — Тот, что раньше служил для обманаМарафонский бег на месть
Был в древности город Марафон. Маленький такой городок, но прославившийся тем, что из него жители бегали на очень далекие расстояния.
Может, им не нравилось жить в этом городе. Может, их климат смущал или государственное устройство. От государственного устройства еще и не так побежишь.
Первые километры марафонцы бежали быстро, но постепенно притормаживали. А стоит ли, думали, так быстро убегать от достигнутого? В Марафоне у них уже кое-что достигнуто, а на новом месте еще достигать и достигать.
А тут еще письма стали приходить с финиша. Не так, мол там хорошо, как казалось на старте. Есть свои проблемы, свои неприятности. И такая возникает тоска по старту! Психологи говорят: ностальгия по старту — это известная финишная болезнь.
Сидят они там, на финише, вспоминают:
— А помните, как бывало у нас на старте? Главное — хотелось бежать!
Читают марафонцы эти письма и думают: может, мы неправильно сделали, что побежали со старта? Все-таки старт у нас был неплохой. А если к нему приложить руки, кое-что изменить, доделать, подправить, — никуда и бежать не надо, можно и на старте неплохо жить.
От таких мыслей расстояние между стартом и финишем постепенно сокращалось, а с ним сокращалось расстояние между намеченным и достигнутым. Сокращалось, сокращалось, пока не сократилось совсем. Вот оно, намеченное, а тут же уже и достигнутое. Только наметили — и уже достигли.
Оказывается, главный тормоз в беге — это расстояние. Трудно одновременно и бежать, и преодолевать расстояние, надо выбрать что-то одно. Если из бега исключить расстояние, можно — о-го-го! — какую развить скорость.
* * *
Большие деньги любят вспоминать, как они были маленькими. Эх, вот это была жизнь!
Ода отсутствию денег
Кочуют деньги по дорогам — И золотой, и медный грош. То их скопится слишком много, То их со свечкой не найдешь. Подобно им кочуют мысли — Случайный гость и частый гость. От денег мысли не зависят, Они всегда кочуют врозь. И будет вечно, как бывало С тех пор, как существует свет: Где много денег — мыслей мало, Где много мыслей — денег нет.Пришлое прошлое
И тот, кто сидел в кабаке, говорит, что он сидел за политику.
И тот, кто на дело ходил, говорит, что он ходил на врага. И тот, кто на стреме стоял, говорит, что он стоял за правое дело.
Пришлое прошлое! Его придумало ушлое настоящее, чтобы возвыситься над прочими временами.
Выставка времен
Кто только не жаловался на время, что оно идет неправильно. И солдатики, которые стоят на часах, и влюбленные, которые часов не наблюдают, и старики, которым час от часу не легче, и еще очень многие.
Ладно, думает Время, заведу себе часы. С часами не ошибешься. Только глянешь — и сразу видно, когда притормаживать, а когда наращивать темп.
Пришло в часовой магазин. А там — каких часов только нет! Песочные на сахарном песке, чтоб подсластить время, водяные, чтобы разбавить горечь, а в крайнем случае и утопить тоску. Присмотрело золотые часы на бриллиантовых камнях, в жемчужном обрамлении, стало прицениваться. Дороговато! А Часы оказались с боем.
— Ах, тебе дороговато! — бомкают. — А кто нам устроил такую жизнь?
Они как раз с выставки времен. Хотели подобрать что-нибудь поприличней, чтоб не стыдно показывать, но там о приличиях и не заикайся. Одно время — лихое, другое глухое, третье я вовсе плохое, никудышное. А то еще смутное время, вообще ничего не поймешь. И все кивают на Время: это оно, дескать, виновато, это с него все началось. Оно из одного ума выжило, а другого не нажило.
— И такое время мы должны показывать? — растикались Часы. — Да мы сами пойдем по уголовной статье как соучастники.
— Спокойно, спокойно, — говорит Время. — Вы и так пойдете по уголовной статье. Ты посмотри на них, они еще перебирают, что показывать, а что не показывать! А откуда золото, жемчуга, бриллианты, разрешите спросить?
Да, не зря говорят, что время покажет. Оно и вам покажет, и нам покажет. И на кого надо покажет, в случае чего.
Притихли Часы, уже не так нагло тикают.
— Может, — подмигивают, — по-хорошему договоримся?
Что ж, договориться можно. Сколько Время себя помнит, всегда приходилось с кем-то договариваться. Конечно, не без того, чтобы давать впоследствии показания на показательных процессах.
В общем, договорились. Время щеголяет в золотых часах, часы показывают золотое время. Но влюбленные по-прежнему часов не наблюдают, солдатики по-прежнему томятся на часах, а старичкам по-прежнему час от часу не легче.
* * *
Время уж не течет, оно вытекает, и никак не удается заделать пробоину.
Счастливого тысячелетия!
Всем хорош Вареничек, но ему не видно, что там у него внутри — фарш или повидло. Чтоб узнать наверняка, каков он на деле, нужно, чтоб Вареничек непременно…
Погодите, погодите! Пока еще не нужно, сегодня же Новый год, и не только Новый год — Новое тысячелетие! Тысячу лет прошло — не успели оглянуться!
Если у Вареничка спросить, каким было уходящее тысячелетие, он не сможет толком ответить. Не все в нем бывало гладко. Снаружи гладко, а внутри не так хорошо. Помните, как нас месили? Мяли, уминали, недобрым словом поминали, когда мы недостаточно круто замешивались. Больно было, но в общем хорошо. По крайней мере, есть что вспомнить.
А как нас раскатывали? На большой деревянной доске — и качалкой, качалкой! Такая была качалка… Прошлась по Вареничку, раскатала его, распластала. Натерпелся он от нее, но зато есть что вспомнить.
Да, далось нам это тысячелетие, как только выскочили из него живыми. Внутрь что-то сунут и давай лепить. Так лепили, что уши с двух сторон оттопыривались, и после этого — крутой кипяток. Такого еще с Вареничком не бывало. Вокруг все кипит, булькает, а он аж приплясывает: больно же! Но ему говорят: Новый год. Под Новый год положено приплясывать. Считай это новогодним балом.
А из крутого кипятка сразу в ледяную сметану. На холодильника. Это же какое нужно иметь здоровье!
Такое было тысячелетие. Короткое, но запоминающееся.
И вот он на праздничном столе. На блюдечке с голубой каемочкой, о котором мечтал с детства. И он говорит:
— Счастливого тысячелетия, варенички! Пусть оно будет не хуже того, что прошло!
Бьют куранты. Опять кого-то бьют. Уже бьют, хотя тысячелетие только еще начинается
* * *
Извечная мечта революции: построить такую тюрьму, в которой бы жилось лучше, чем на свободе.
* * *
Петр прорубил окно в Европу и, чтоб до него дотянуться, Россию поднял на дыбы, но она все никак не дотягивается.
* * *
Ох и укатали сивку крутые горки ленинские!
В тени эвкалиптов
В эвкалиптовом бору, Экзотической сторонке Так и тянет кенгуру Прикарманить кенгуренка. Прогуляться тет-а-тет, Повести игриво бровью… Этот криминалитет Называется любовью.В гостях у вечности
Пришло мгновенье в гости к Вечности, Расправив пышные усы. Сидеть бы им до бесконечности И не смотреть бы на часы. И ничего, что Вечность старая. Какая старость? Раз живем! Они б отличной были парою… Но им недолго быть вдвоем.Эх, булочка, булочка…
— Ты хочешь эту булочку? Булочка замирает в ожидании ответа.
Ей так хочется, чтоб ее хотели! Пусть даже ее съедят, это не страшно, это ничего! Только бы, только бы, только бы ее хотели!
Полюбил джинн Джину
Вышел джинн из бутылки и сам себя не узнает. В бутылке был — смотреть не на что, а теперь такой гигант, такой колосс и к тому же мастер на все руки. Такие появились способности!
Кроме покупательной способности, поэтому приходится устраиваться на работу.
Но куда ни ткнется — места нет. Для такого большого работника места нет. На больших местах всюду сидят маленькие.
Только одно рекламное бюро предложило рекламировать здоровый образ жизни. Вот, мол, каким становишься, когда расстаешься с бутылкой.
Но не мог джинн пойти против родной бутылки. Он бы в ней и дальше сидел, если бы не приметил одну артисточку. По имени Джина, а он как раз джинн.
Если бы не эта Джина, его б из бутылки веревкой не вытащили. Без любви все равно, где сидеть. Не то что в бутылке, можно и в пипетке.
А с любовью ты сразу становишься большим, на многое способным. Кроме, конечно, покупательной способности. Но на работу не берут. Для маленького, бутылочного место бы нашлось: хоть бутылки изнутри протирай, хоть за пьяными поглядывай и сообщай по месту работы.
Но такой джинн не для Джины. Джине нужен титан, исполин.
И тут он узнает, что она уже любит другого.
В каждом фильме — другого.
Вот такая артистка. Профессионалка.
И сразу потянуло к бутылке. Стал быстро-быстро уменьшаться, а когда уменьшился до диаметра горлышка, залез в бутылку и заткнулся пробкой изнутри.
Никто бы и не поверил. А между прочим, дело естественное. Вселенная наша — слыхали? — вышла из точечки и в эту родную точечку со временем может вернуться.
Какой из этого вывод? Не оставляйте вселенную без любви. Иначе она сожмется в точечку и даже для самых маленьких в ней не найдется места.
* * *
Иногда конец — делу венец, иногда венец — делу конец, но определить, где конец, где венец, не представляется возможным.
Письмо джинна Ромы из бутылки рома джинну Джиму из бутылки джина
Те, которые сидят в бочке, становятся философами, а мы, которые из бутылки, становимся большими людьми. Потому что, когда выходишь из бутылки, хочется ухватить побольше свободы, и хватаешь, хватаешь, пока уже на свободе не помещаешься. Так я думал дома, в бутылке рома.
Если память мне не изменяет (а кому она не изменяет?), нас учили, что лучше быть маленьким. Маленького легче прокормить, в него труднее попасть, даже с близкого расстояния, а в сердечных делах маленькому одной женщины хватает на всю жизнь, тогда как на большого женщин не напасешься.
Вышел я на свободу и сразу встретил женщину. Правда, вместе с мужем. Муж ее нанял меня для всяких мелких работ: сгонять с него мух, когда он приходит под мухой, определять, какая муха жену укусила, — ну и, конечно, вешать жене лапшу на уши, без чего в семейной жизни не обойдешься.
Мухи мне не особенно нравились, а лапша пришлась по вкусу. Перекушу в тарелке и начинаю вешать лапшу. На одно ухо, на другое, соблюдая симметрию. Очень получалось красиво, жена от зеркала прямо глаз не оторвет. Может, спрашивает, еще сюда добавить?
Вот тут-то я в нее и влюбился. Такая она была красивая с лапшой на ушах. Причем, вешал лапшу только на уши, а влюбился в целую женщину. Но на первых порах вида не подаю — того вида, на какой способен. Держу себя в руках, остаюсь пока маленьким, чтобы не испугать. Прежде, чем показывать женщине, какой ты есть, надо женщину хорошо подготовить. Если память мне не изменяет (а кому она не изменяет!), это кто-то сказал, но кто именно, уже не припомню.
Готовил я ее, готовил, вешал на уши лапшу уже не от мужа, а от себя лично. Сначала она просто слушала, а потом стала и посматривать, кидая на меня заинтересованные взгляды. И когда она уже не знала, куда девать глаза от взаимности, я сообщил ей, что только снаружи такой маленький, а внутри — о го-го! Стоит мне только выйти изнутри наружу…
Сначала она смущалась, просила не выходить, но вдруг попросила выйти. Только на минуточку, пока муж не вернулся.
Стал я выходить. Выхожу, выхожу — что-то не получается. Тужусь, кряхчу, пыхчу — даже перед женщиной неудобно. Видно, измельчал я внутренне на мелкой работе, перестарался с мухами и лапшой.
А она вся дрожит от нетерпения, так ей хочется посмотреть, какой я большой. Ну скорее, просит, выходи уже выходи. Такая любопытная!
Я опять начинаю вешать лапшу дескать, такие дела так просто не делаются. Рассказываю, как выходил мой дядя. Выходил, выходил, пока тетя не вышла замуж за другого. Но я, конечно, выйду быстрее. Только надо подождать, потерпеть.
А она почему-то расстроилась. Потянулась за бутылкой брома — для успокоения. И тут я, то ли от любви, то ли я слишком большой взаимности — нырнул в бутылку и затаился на самом дне. Как все-таки, думаю, хорошо, что я остался маленьким!
С тех пор здесь и живу. И так мне свободно-свободно. Дома в бутылке рома я о свободе только мечтал, а здесь ее подучил в полной мере. В квартире мух развелось, лапша во всех тарелках прокисла, а мне все равно. Смотрю из бутылки на эту женщину и не могу вспомнить: любил ли я ее или не любил? И память такая спокойная-спокойная, даже не поймешь, изменяет она мне или не изменяет. Но все же вспомнил твой адрес. И ты, если вспомнишь меня, напиши.
Твой Рома из бутылки брома
Три ведра истины
Наступал майор на великую страну, но никак не мог наступить: все она у него между ног проскакивала. Притомился майор прыгать туда и обратно и зашел в придорожный трактир немного расслабиться.
Заказал ведро вина и затосковал.
— Ты чего, майор, приуныл? Перепил или расплатиться нечем? — подсел к его ведру придорожный человек, постоянный обитатель этого заведения.
Майор объяснил, что наступает на страну, а наступить не может. Когда ногу заносит, она еще впереди, а опустит ногу — страна уже сзади.
— Наверно, ты через нее переступаешь, — догадался придорожный человек, но не сразу, а после продолжительного раздумья.
— А почему я переступаю? Она же великая страна. Или она не великая, или я неправильно наступаю.
Придорожный зачерпнул из ведра, выпил, еще раз зачерпнул с тем же последствием и заговорил после длительного раздумья.
— Видишь ли, майор, у нее только территориальное пространство маленькое, а жизненное пространство очень большое. На каждого жителя территории с гулькин нос, а жизненного пространства столько, что нам с тобой и не снилось. Потому что они живут, а мы с тобой только заполняем пространство. Ты про вселенную слыхал? Во вселенной та же история: пространства навалом, а жизненного пространства на одну деревню не наскребешь.
От интереса к проблеме майор раскрыл рот, накапал в него из ведра, сколько накапалось, и говорит:
— Ну прямо моя квартира. Пространство большое, двухкомнатное, а житья нет.
— Наверно, у тебя жена — пожиратель жизненного пространства, — подсказал соведерник и заказал от лица майора второе ведро, чтоб не отвлекать от семейных дум собеседника.
— Это точно, пожиратель, — вздохнул майор.
— Жена родная. А ты говоришь — страна. Большая страна всегда пожиратель жизненного пространства, — продолжал нить соведерник. — Это как вино: если его систематически доливать водой, литраж увеличивается, но крепость становится меньше. Так же и страна, если к ней добавлять территорию.
Майор опять заговорил о семейном пространстве. Раньше у них была комната два на четыре метра и такая проходная, что яблоку негде упасть. И соседи, и родственники соседей, и гости соседей, и милиция по усмирению соседей, родственников и гостей. Веселая была жизнь! А теперь квартира большая, двухкомнатная, а жизни нет.
— Это потому что нет жизненного пространства, — сообразил придорожный человек. И накапал себе в рот из ведра вместо майора.
Затем оба задумались. Заказывать третье или на втором остановиться?
— Может, тебе квартиру поменять? Или жену поменять? — предложил трактирный обыватель.
— Ее поменяешь! — отчаянно вздохнул майор. — Скорей она меня поменяет.
Соведерник надолго задумался. Даже немного всхрапнул от глубины мыслей. И наконец сказал:
— Чтоб жена тебя поменяла — это тоже вариант. Меня, ты знаешь, сколько меняли? И даже не меняли, а отдавали за просто так. Но это только расширяло мое жизненное пространство.
* * *
Иное озарение — сплошное разорение.
Разбитая лампа
Сценка
Одна разбитая лампа и один разбитый нос.
Разбитая лампа на тротуаре, разбитый нос на человеке в очках.
Милиционер пытается разобраться в ситуации. Он уже выяснил, что лампа принадлежит человеку в шляпе, а нос, как было сказано, человеку в очках.
Набежавший народ принимает горячее участие в следствии.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в шляпе). Вы знаете этого человека?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ отрицательно качает головой.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в очках). А вы его знаете?
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ осторожно, но достаточно отрицательно качает головой.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в шляпе). Это он разбил вашу лампу?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ отрицательно качает головой.
МИЛИЦИОНЕР. За что же вы его ударили?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ молчит.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в очках). Расскажите, как это было.
ГОЛОСА ИЗ НАРОДА. Я расскажу! Нет, я! Вы меня, меня послушайте!
МИЛИЦИОНЕР. Тишина! Рассказывает пострадавший.
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ (говорит в нос, зажимая его платком). Я давно ищу хорошую настольную лампу. Все магазины обошел, но куда ни приду, то еще не завезли, то уже кончились.
ГОЛОСА ИЗ НАРОДА. Ты бы на Мукачевской спросил! На Корятовича! На Минайской!
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ. Сегодня я как раз шел в магазин и вдруг услышал звон разбитого стекла. Оборачиваюсь и вижу: стоит человек над разбитой вдребезги отличной настольной лампой. Я подхожу и вежливо спрашиваю: скажите, пожалуйста, где вы купили такую хорошую настольную лампу? И сразу получаю по физиономии.
МИЛИЦИОНЕР (строго). Больше вы ничего не говори ли? Никаких грубых слов?
ГОЛОС ИЗ НАРОДА. Ничего он не говорил. Он только спросил, где тот купил лампу, а тот его сразу в рожу.
МИЛИЦИОНЕР. Давайте сначала. Вы знаете этого человека? А вы? Расскажите, как было дело.
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ рассказывает, как он искал настольную лампу и получил в результате совсем не то, что искал.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в шляпе). За что вы ударили?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ молчит.
МИЛИЦИОНЕР. Но должна же быть какая-то причина.
ГОЛОСА ИЗ НАРОДА. Он у него бабу увел! Денег занял, а отдавать не хочет!
МИЛИЦИОНЕР. Пройдемте оба.
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ собирает разбитую лампу.
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ утирает разбитый нос.
МИЛИЦИОНЕР уводит обоих.
ГОЛОС ИЗ НАРОДА. Ну, хулиганье! И когда уже в городе будет порядок?
* * *
Чем просвещенней век, тем меньше в нем Сократов.
Жалоба длинного и горбатого носа
Тычешься, тычешься вечно куда-то, Не утихает тыканья зуд. Но, если длинный ты и горбатый, Как доказать, что ты не верблюд?Пеший город сказка шестидесятых годов
Пеший город — с птичьего полета
Топ, топ, топ… По улицам ходят птицы. Они идут чинно и не спеша, стараясь держаться в затылок друг другу и не слишком явно размахивать крыльями. Топ, топ, топ…
Прямо на тротуарах большими буквами выведены руководства для пешеходов. Когда-то их пробовали вывесить наверху, но это привело к несчастным последствиям. Для того, например, чтобы прочитать простую инструкцию: «Смотри под ноги!» — птицы должны были отрывать глаза от земли и часто ломали ноги, даже не успев под них посмотреть.
Теперь все инструкции у птиц под ногами. Здесь же пишутся объявления и рекламы, так что пернатым есть что почитать, пока они топают из дома на службу и обратно.
Топают птицы по улице, у каждой свои дела.
Козодой несет на рынок молоко. Шилохвост спешит на работу в сапожную мастерскую. Пустельга просто болтается по улицам (она начинает болтаться с утра, чтобы иметь впереди целый день, — так Пустельга экономит время).
Тут же болтается и Сорокопут. Но он болтается не просто так, Сорокопут болтается в поисках работы. По профессии он адвокат, еще недавно у него была своя контора и приличная частная практика, но после одного громкого дела… Сорокопут увлекся своими мыслями и чуть не угодил под такси, на котором ехал редактор местной газеты Говорунчик — Завирушка. Страус, исполнявший одновременно обязанности и такси, и шофера, уже занес было ногу, чтоб его раздавить, но кто-то вовремя вытолкнул зазевавшегося пешехода на тротуар.
Бывший адвокат посмотрел на своего спасителя и тут же признал в нем Орла, здешнего дворника.
— Не знаю, как вас благодарить… — сказал Сорокопут и смутился. — То есть я знаю, как благодарить… — Сорокопут еще больше смутился и замолчал.
Дворник кивнул и продолжал подметать улицу. Хотя он уже стар, но крылья у него большие и сильные, благодаря им Орлу удалось получить такое хорошее место. Дворник метет аккуратно, стараясь не поднимать пыль, и очень следит, чтоб не побеспокоить пешеходов.
А пешеходов все больше. Красавец Фазан спешит на свидание. Он очень спешит, потому что впереди у него еще одно свидание, а там еще одно и так до следующего утра. Красавец Фазан, как никто другой, рожден для тихой семейной жизни, но — говорит Фазан — женские чары страшней, чем янычары, вот и получается не жизнь, а сплошное беспокойство.
А почтовый Голубь спешит доставить утреннюю почту. Но еще больше он спешит попасть на стадион. Голубь работает почтальоном, но в душе он футболист. Его душа гоняет по полю и штурмует ворота, в то время как тело мирно разносит корреспонденцию.
У Ворона свои дела на кладбище. Работа на кладбище — не бей лежачего, но на всякий случай Ворон нацарапал на земле объявление: «Прием покойников в порядке живой очереди». Порядок — везде порядок.
Но самое любопытное в Птичьем городе — это трубы. На вид они ничем не отличаются от обычных дымовых труб: из них так же валит дым, они забиваются сажей и время от времени требуют чистки. Но есть у них одно особое качество: эти трубы поют. Стоит подуть ветру, и в городе начинается трубный концерт. Песен много, и они никогда не повторяются.
Для чего у птицы крылья? Чтобы ими укрываться, Чтоб вышагивать ногами, а на крылья опираться. Чтоб глаза прикрыть от солнца, спрятать голову под мышку, Чтоб махнуть крылом на небо, о котором пишут в книжках. Чтобы их носить по моде и укладывать красиво, Чтобы хлопать от восторга, благодарного порыва. Чтоб зарядку ими делать, чтобы их во гневе стиснуть. Чтоб из крыльев дергать перья и писать любимой письма. Будьте умненькими, птицы, спрячьте крылья под жилетку! Для чего у птицы крылья? Чтоб за них сажали в клетку.Что ж, песни как песни, и если бы их пели птицы, никто бы на них не обратил внимания. Но то, что их поют трубы, придает песням какой-то скрытый иронический смысл, агенты тайной и явной полиции рыскают по городу, залазят в трубы, и не один из них буквальным образом сгорел на работе при исполнении служебных обязанностей.
Голубь и солдат Канарей
Был большой футбол, и болельщиков набралось столько, что негде было упасть мячу.[1]Птицы по-своему играли в футбол: роль мяча у них выполняла какая-нибудь птица. Пернатые буквально дрались за мяч, то есть за то, чтобы побыть мячом хоть немножко, потому что тогда они получали возможность влететь в ворота. Влететь что может быть желанней для птицы!
На центральной трибуне восседали опытные болельщики: Дятел, Зяблик и Сорокопут. Это были птицы совершенно неспортивного вида, но они знали о спорте все, что можно о нем знать. Офсайд, говорили они. Корнер. Штрафной удар.
Здесь же был профессор Дубонос, отличавшийся умением не говорить ничего лишнего. Как только ему предстояло сказать что-то лишнее, Дубонос умолкал, и за него говорили другие. «М-да…» замечал в таком случае Дубонос, скрывая за этим одобрение, осуждение либо насмешку.
На отдельной трибуне восседал Грач, главный медик его величества. Он поглядывал по сторонам, узнавая своих пациентов: «Печень!», «Желудок!», «Дыхательные пути» — и постепенно заражаясь общей болезнью,
Сейчас мячом был Голубь, тот, который разносил почту. Почту он все еще не доставил, и утренняя почта могла легко превратиться в вечернюю. Но Голубю было не до писем. Он поминутно влетал в ворота, и вратарь Кряхтун не успевал вынимать его из сетки.
— Какой полет! — квалифицированно восхищался Зяблик. — Дятел, вы видели этот полет? Сорокопут, вы видели?
— Н-ничего особенного, — квалифицированно возражал Дятел. — В-во-первых, м-мимо в-ворот, этого вы не станете отрицать. А в-во-вторых, б-было крыло, это тоже вполне очевидно.
Дятел был заика, но любил послушать себя.
— Крыло? Я не видел крыла. Сорокопут, вы видели?
— Не совсем… Так, краем глаза…
М-да… — сказал Дубонос, уходя с головой в газету, в которой его интересовала заметка о том, что слабым местом нашей команды до сих пор остается неумение бить по мячу.
Голубь хорошо справлялся с обязанностями мяча, но удача, как видно, вскружила ему голову. Не рассчитав, он пролетел мимо ворот и вылетел за пределы стадиона.
Аут, сказал Зяблик. Аут, сказал Дятел. Скорей всего и то и другое, сказал Сорокопут. А на отдельной трибуне медик Грач, не владея спортивной терминологией, кричал на своем языке:
— Ах, холера тебя возьми! Язва тебе в желудок!
Все смотрели туда, куда вылетел Голубь, но он не возвращался.
— Он заставляет себя ждать. То есть, он заставляет ждать нас, а о себе и говорить нечего, — сформулировал Сорокопут общее настроение.
Впрочем, о Голубе скоро забыли, и игра продолжалась с другим мячом, но с тем же подъемом и воодушевлением. Один солдат Канарей не мог попасть в общий тон. Он ждал возвращения Голубя.
Сколько помнит себя солдат Канарей, всегда рядом с ним кто-то исчезал. Сначала исчез его отец, и мать записала его на свою фамилию. Потом и мать исчезла: за ней приехал Ворон и увез ее неизвестно куда. С тех пор Канарей воспитывался на улице. Его воспитал дворник Орел, который никуда не исчезал, потому что у него было много работы. Так бы они и жили вместе, но тут вдруг исчез Канарей: его взяли в солдаты.
А вчера он приехал в отпуск, и Орел его не узнал, до того Канарей возмужал на солдатской службе. Ушел совсем птенцом, а теперь — поглядите на него: крылья по швам и докладывает по всей форме:
— Солдат Канарей прибыл в ваше распоряжение!
Тут Орел его обнял и, конечно, принял в свое распоряжение: повел в дворницкую, накормил и положил спать на самое удобное место…
Игра давным-давно кончилась, болельщики разошлись, а Канарей все сидел и ждал возвращения Голубя. Он обвел глазами стадион и увидел лежащую посреди поля почтовую сумку. Ее он и доставил Орлу — как ответственному лицу, отвечающему за порядок на улице.
Писем в сумке Голубя было немного — всего три, причем содержание двух было дворнику ясно без чтения. Страховой агент Зяблик писал свое обычное утреннее послание Пеночке-Пересмешке. Зяблик был из робкого десятка и не решался говорить прямо в глаза. Но на бумаге у него все получалось довольно складно, поскольку, избегая высказывать собственные мысли, Зяблик широко пользовался художественной литературой.
Второе письмо адресовалось редактору газеты «Друг пешехода» Говорунчику-Завирушке, который одновременно являлся его автором. Газета не может существовать без читательских писем, и за их отсутствием редактору приходилось брать функции читателя на себя. Тем более, что именно он и был самым внимательным читателем газеты.
Загадку представляло третье письмо, адресованное Марабу, начальнику тайной полиции. Отправителем был указан Сорокопут.
— Что-то здесь не так, — с сомнением покачал головой Орел. — Наш адвокат только на язык скор, но такого за ним пока еще не водилось.
— Завтра я разнесу эту почту, — предложил солдат Канарей. — Меня в армии часто посылали с пакетами. И про Голубя узнаю, где он сейчас.
Пустельга
После стольких впечатлении Канарей никак не мог уснуть. Осторожно, чтобы не разбудить Орла, он вышел из дворницкой и побрел по улице.
Город спал. Спали птицы в своих гнездышках, и каждая видела сон, который, кроме нее, никто не видел.
Солдат свернул за угол и наткнулся на двух птиц, которые боролись посреди улицы.
— Отставить! — скомандовал Канарей. — Разойдись!
Птицы тотчас разошлись, причем одна пустилась бежать, хотя такой команды дано не было. Другая птица громко всхлипывала и на вопросы Канарея не отвечала. Но наконец сказала:
— Ну, хорошо, допустим, я Пустельга. Значит, каждый может приставать, да?
Канарей считал, что нет. Он думает, что приставать никто не имеет права.
— Ах, вы так думаете? — Пустельга вскинула голову и смерила его презрительным взглядом. — В таком случае, что вы здесь стоите? Что вам от меня надо?
— Мне ничего не надо. Я просто хотел помочь.
— Знаю я вашу помощь… — И Пустельга заплакала.
Можно было сказать ей «Смирно!» или «Налево кругом!», но это вряд ли бы ее успокоило. И Канарей заговорил, с трудом подбирая другие слова:
— Не плачьте, я сейчас уйду. Вот я уже ухожу, смотрите.
Но уходил он медленно, словно ждал, что она его остановит. И она его остановила:
— Постойте, я сама не знаю, что говорю. Мне совсем не хочется, чтоб вы уходили. Давайте сядем вот здесь.
Они сели.
— А я уже думал, что вы мне — шагом марш, — сказал Канарей. — Вообще-то мне к этому не привыкать, у нас в пехоте это часто приходится. Здесь все иначе, не так, как у нас. Вот Голубь полетел выше ворот, а теперь неизвестно, что с ним будет. — Канарей замолчал, не зная, что говорить дальше. — Если б вы видели, как он там летал. Даже у меня зачесались крылья, хотя мое, как говорится, дело пехотное.
— Ах, что вы, летать! Это же убиться можно! — И Пустельга обхватила Канарея, словно для того, чтоб удержать его на земле.
Разговор становился все более интересным. Канарею и Пустельге было о чем поговорить, они говорили так, словно не виделись всю жизнь, что было тоже правдой, если учесть что только сегодня они познакомились. Канарей спрашивал — Пустельга отвечала, Пустельга спрашивала — отвечал Канарей. «Да?» — «Да». «Нет?» — «Нет». Словно они заранее договорились.
Бывает же так, что два совершенно случайных гостя почувствуют себя в чужой квартире, как дома. Вот так почувствовали себя Пустельга и солдат Канарей на крылечке чужого гнездышка.
Звезды гасли в небе — одна за другой.
— Скоро утро, — сказала Пустельга. — У меня никогда не было такой ночи.
— И у меня не было. Все стоишь на посту один, слова сказать не с кем. Вдвоем оно как-то веселее.
— Веселее, — вздохнула Пустельга. И спросила: — Мы еще встретимся?
— Так точно, встретимся, — подтвердил солдат Канарей. — Только хорошо бы не здесь, а где-нибудь там… — И он склюнул с неба последнюю звезду, которая еще не успела погаснуть.
Привратник Дятел
У дворцовых ворот стоит Дятел, младший привратник его величества Индюка. Работа у него несложная: подойдет какая-нибудь важная птица, так чтоб ей самой не стучать, Дятел — стук-стук в ворота. Только и на этой работе надо ухо востро держать: до Дятла уже не один достукался.
Что и говорить, должность у Дятла маленькая, но у него большая семья, приходится дорожить своим местом. Каждое утро он встает чуть свет и очертя голову летит на работу, чем вызывает немалое беспокойство у своей супруги Дятлихи. Правда, летит он в переносном смысле, но если станут докапываться, пойди докажи, в каком ты смысле летел. Дятел это понимает, он не рвется в небо, он доволен своим местом на земле, хотя это и не очень видное место.
— И к-курьеры делают к-карьеры, — любит говорить он, имея в виду Воробья, который прошел головокружительный путь от простого курьера до главного рассыльного.
К воротам подходит Колибри, придворная дама короля. Смешно смотреть, как ее здесь встречают. Перед ней распахивают ворота — стоит ли распахивать ворота перед такой маленькой птичкой? Смешно смотреть, но Дятел не смеется. Хорош бы он был, если б смеялся при исполнении служебных обязанностей! Не распахнуть перед Колибри ворот, унизить ее до естественных размеров было бы обидно для нее и не безопасно для окружающих.
В ворота проследовал Удод, один из советников короля, с претензиями интеллигента, но без его интеллигентности.
— Фи! — приветствовал Дятла Удод. — До чего же противная физиономия!
А вот и святой Каплун собственной персоной. Перышко да перышко, вот тебе и крылышко. Крылышко да крылышко, вот тебе и птичка. Обыкновенный петух, только его в каплуны постригли. Каплун уверяет, что, если птица смиренно ходит по земле, она после смерти обязательно попадет на небо. Сам он, наверно, и после смерти на небо не попадет: где ему, жирному, подняться!
А это еще кто такой? И для него тоже нужно стучать в ворота?
К воротам подходит солдат Канарей. У него пакет к самому начальнику тайной полиции. Дятел предлагает оставить пакет, но солдат категорически отказывается. Он может передать только лично.
Лично! Подумаешь, важная личность! Ходят тут всякие, только от работы отрывают!
Во дворец прибывали все новые и новые птицы. Дятел приветствовал их и одновременно отвечал солдату Канарею. Приходилось только удивляться, как точно Дятел адресовал все эти обращения. Он ни разу не перепутал, ни разу не сказал Канарею «Рад вас видеть», а почетному гостю — «Проваливай!»
Хорошо, что каждое письмо имеет два адреса: прямой и обратный. И если нельзя вручить адресату, то можно вручить хотя бы отправителю.
Так подумал солдат Канарей и пустился на розыски Сорокопута.
Страховой агент Зяблик и адвокат Сорокопут
У Сорокопута была «труба» так назывались часы досуга, которые он проводил со своим другом Зябликом. Это у них было заведено с тех пор, как в городе начали петь трубы. Узнав из прогноза погоды, что на завтра обещается ветер, Зяблик и Сорокопут по очереди приглашали друг друга «на трубу».
В ожидании ветра они успевали разок-другой сразиться в шахматы, и это были жестокие сражения, потому что каждый из них был в душе боец. Каких только головокружительных комбинаций не разыгрывали Зяблик и Сорокопут, каких не придумывали рискованных эндшпилей! Правда, никто не решался дать мат королю, и все партии кончались вечным шахом.
Так было и сегодня. Партия была трудной, обоих измотала вконец, и только где-то на пятидесятой минуте Сорокопут торжественно объявил:
— Вам шах, Зяблик!
Зяблик вздрогнул и инстинктивно прикрылся офицером:
— Нет шаха!
— Еще шах!
— Нет шаха!
— Вечный шах! — провозгласил Сорокопут.
— Счет один-один! — напомнил Зяблик. — В прошлый раз я вам дал вечный шах!
Вечный шах… Ничего нет вечного на земле, кроме вечной угрозы мата. Так подумал Зяблик, и так подумал Сорокопут — они всегда думали одинаково.
В это время запела труба: Мы не дрогнем! Мы не вздрогнем! Мы не съежимся от страха! Пусть потомки наши знают, как их предки дали маху!Сердце Зяблика забилось сильней. Да, он не дрогнет! Он покажет себя! Вот сейчас он поднимет крыло — и… пусть потомки знают, как он, Зяблик, дал маху! Может, и о нем споет когда-нибудь эта труба…
Хозяин поспешно задернул шторы, забаррикадировал дверь. В комнате стало темно, и Сорокопут не видел, что делает Зяблик, а Зяблик при всем желании не мог разглядеть, чем занимается Сорокопут.
Зяблик приподнял крыло и задрожал от волнения. Если б его видела сейчас Пеночка-Пересмешка! Зяблик двинул крылом. Какое удивительное ощущение! Как будто падаешь с головокружительной высоты — все замирает внутри от восторга и немножко от страха…
Сорокопут тоже не дремал. Он махнул крылом — впрочем, не очень выразительно, чтобы, если спросят, сказать, что он просто прощается со своим другом Зябликом. Но про себя, а то Сорокопут знал, что этот взмах имеет совсем другое значение.
То, что мы сложили крылья, это враки, это враки! Мы еще помашем ими после драки, после драки!— пела труба. В дверь постучали.
Зяблик и Сорокопут забегали по комнате. Кое-как подняли шторы, освободили дверь, но когда Сорокопут пошел открывать, Зяблик на всякий случай залез в шкаф: ему не хотелось мешать хозяину.
Возвратился Сорокопут еще с одним гостем.
— Вот вам ваше письмо, — сказал солдат Канарей.
— Мое письмо? — растерялся Сорокопут. Вы в этом уверены?
Он взял письмо и стал его рассматривать.
Действительно, отправитель Сорокопут. Очень интересно! То есть, не то, чтобы очень, а интересно в определенной степени.
Сорокопут надорвал конверт, вынул письмо и принялся читать. Он читал вслух, чтобы почтальон не подумал, будто у Сорокопута от него какие-то секреты. «Довожу до вашего сведения, что Дятел летает на работу, очертя голову. Сорокопут».
— Ничего себе письмо! — воскликнул солдат Канарей.
— Да, письмо вроде ничего, — согласился Сорокопут. — Хотя, признаться, лично мне такие письма не очень нравятся.
— Еще бы! Это же самый настоящий донос!
— Не нужно так выражаться, попросил Сорокопут. — Если вы уважаете в себе почтальона, то вы должны его в себе уважать.
Потом он опять занялся письмом.
— Если я написал, что Дятел летает на работу, значит, я знал, что он летает на работу. А если б я знал, то знали бы и другие. Но другие не знают, раз не знаю я, а если не знают они, значит, и я ничего не знаю. Как же я мог написать это письмо?
— Ладно, — сказал Канарей, — порвите его и забудьте.
— Вы знаете, я, наверно, его порву. А? Как вы думаете? Прямо сейчас возьму и порву. Подумаешь, документ государственной важности!
Документ? Государственной важности? Сорокопут прислушался к своим последним словам. А ведь письмо действительно может рассматриваться как документ. И кто его порвет? Он, Сорокопут!
— Нет, — сказал Сорокопут, — я не могу его порвать. Вернее, не то, что не могу, я могу, но только не порвать. Знаете что — порвите его сами!
Солдат Канарей выполнил приказание.
— Ну вот, — облегченно вздохнул Сорокопут. — Теперь я уже вспомнил, что не писал это письмо. Не понимаю, зачем мне его принесли? Я прошу больше не носить мне таких писем. То есть, письма носите, но не такие, а такие может не носить.
Он до того приободрился, что даже стал потихоньку скандалить.
— Вы мне лучше скажите, почему я не получаю газет, — наскакивал он на гостя. — Почему мне не носят газет — вот что вы мне скажите!
— Не могу знать. Я же не почтальон.
— Ах, он не почтальон! — возмутился Сорокопут, словно обращаясь к кому-то третьему. — Как носить чужие письма, так он почтальон, а как доходит до газет, так он не считает себя почтальоном!
Сорокопут наскакивал на гостя, пока не вытеснил его за дверь. Затем он вернулся в комнату и только теперь вспомнил о Зяблике. Странно, Зяблик как будто оставался здесь. Куда же он девался?
И тут Зяблик вышел из шкафа. Он вышел из шкафа так, будто выходил из него каждый день и это давно вошло у него в привычку.
— Гм! — сказал Зяблик и посмотрел при этом на Сорокопута.
Больше он ничего не сказал. Он только сказал: «Гм!» и удалился.
Парикмахерская «Стриж и клиенты»
После ухода Зяблика Сорокопут чувствовал себя неспокойно. Зяблик так на него посмотрел… Нет, конечно, Зяблик и прежде на него смотрел, но то было совсем не так, а так это было впервые. И чего он посмотрел? Может, он думает, что Сорокопут написал о Дятле?
Сорокопут вышел из дома и стал бродить по улицам.
Прохожих было много, но все они спешили по своим делам, и Сорокопуту никак не удавалось кого-нибудь остановить, чтобы как следует отвести душу.
Каменщик Жаворонок мостил тротуар. Он легко ворочал большие плиты и что-то бубнил себе под нос, — видно, Жаворонку нравилась эта работа.
Сорокопут постоял, подождал и, видя, что Жаворонок не обращает на него внимания, сказал:
— Вот, говорят, что Дятел летает. Но лично я этому не верю.
Жаворонок поднял голову, посмотрел на внезапного собеседника.
— Подай-ка мне вон ту плиту.
— Не то, что не верю вообще, но не верю, что он летает… — Сорокопут с трудом тащил плиту, стараясь не упустить нить разговора.
— Я даже мало знаю этого Дятла, — продолжал он. — Нет, знать-то я его знаю, но что он летает — с какой стати это придет мне в голову?
— Дай-ка мне еще вон ту плиту, — сказал Жаворонок.
От такого разговора Сорокопут быстро выбился из сил.
Некоторое время он работал молча, потом попрощался с Жаворонком и побрел дальше.
Дворник Орел подметал улицу.
— Вы слышали про Дятла? — между прочим спросил Сорокопут. — Говорят, он летает. Не все, правда, говорят, но некоторые.
— Мало ли что говорят! Всех не переслушаешь.
Дворник усердно трудился крыльями, и Сорокопут заметил в раздумье:
— Если все будут летать, то кто же будет работать?
И он побрел дальше, машинально читая вывески, которые, собственно, были и не вывески, потому что были написаны прямо на тротуаре. Среди них особенно выделялась одна: ЗАВЕДЕНИЕ «СТРИЖ И КЛИЕНТЫ».
Когда-то Стриж имел немало хлопот со своей вывеской. Она у него прежде выглядела так: «ПАРИКМАХЕР СТРИЖ. СТРИЖЕМ, БРЕЕМ».
Но у властей бреющая парикмахерская почему-то ассоциировалась с бреющим полетом. Стрижа затаскали по инстанциям, и вывеску пришлось сменить. Вот тогда он и придумал новое название, ловко обойдя не только слово «бреем», но и само слово «парикмахерская».
Заведение «Стриж и клиенты». Клиентам было приятно, что о них написали такими большими буквами, и они валом валили в парикмахерскую. Заведение Стрижа превратилось в клуб, здесь заключались сделки и подписывались контракты, обменивались новостями и старыми анекдотами, и среди всего этого хаоса эмоций и информаций усердно хлопотал Стриж, любовно поглаживая доверчивые горла клиентов.
Сегодня в заведении было на редкость тихо. Стриж трудился над Чижом, а в стороне сидел профессор Дубонос и терпеливо ждал своей очереди.
— Мода не должна нравиться, — рассуждал между делом Стриж, — она должна озадачивать. Вот, к примеру, этот хохолок. Если он здесь, то он пройдет незамеченным, а если здесь? Это уже совсем другое.
— Как выручка? — прервал его рассуждения Чиж, проявляя интерес к другой области знаний.
— Так себе. Пять монет за утро. Но я не жалуюсь. Лучше пять найти, чем десять потерять.
Сорокопут сидел и мучительно думал, как бы ввязаться в разговор.
Наконец он улучил момент:
— Говорят, Дятел летает… Странно, но говорят…
Все как-то неловко замолчали.
— Вот здесь, пожалуйста, подровняйте, — нейтрально сказал Чиж.
— Непременно. И хвостик тоже?
— Я бы сам не поверил, если бы мне не сказали, — пояснил свою мысль Сорокопут.
— М-да, — сказал Дубонос и вышел из парикмахерской.
В следующую минуту никто не проронил ни слова. Сорокопут тяжко вздохнул, чтобы хоть этим нарушить молчание, но его опять не поддержали.
Сорокопут встал, потоптался у дверей.
— Как это с Дятлом вышло… Хорошо, что никто не знает… Не то, чтобы никто, но некоторые все же не знают…
Сорокопут покачал головой и вышел из парикмахерской.
Редактор газеты Говорунчик-Завирушка
Солдат Канарей сидел в приемной редактора газеты «Друг пешехода». Он сидел уже два часа, хотя посетителей в приемной почти не было.
Начинающий поэт Кукша сидел в приемной давно, еще с молодости. Сейчас он был уже в солидных летах, но о возрасте своем не распространялся, следуя своему же собственному меткому определению: своего возраста стесняются только женщины и начинающие поэты. Здесь же, в приемной, Кукша писал свои стихи, которые вызывали у редактора одно чувство — сомнение.
Темнота не всегда чернота, не всегда пустота, теснота, глухота, немота, слепота, — писал Кукша, искусно используя внутреннюю рифму, — темнота иногда широта, высота, красота и мечта, и далекая в небе звезда — темнота.
Прочитав такое стихотворение, редактор долго пребывал в молчании.
— Это не пробьется, — наконец заключал он, намекая на то что никто в этом не виноват: ни автор, ни редактор. Просто стихотворение само по себе не пробьется. — Нам-то с вами, Кукша, оно понятно, нам оно очень даже понятно, только будет ли оно понятно читателю?[2]
Читатель! Загадочный, непостижимый читатель! Это о нем мечтал Кукша бессонными ночами, но поймет ли читатель, этого Кукша не знал, у него никогда не было читателя.
Начинающий поэт Кукша и солдат Канарей томились в приемной, а редактор томился у себя в кабинете. Редактор томился от безделья, потому что материала для газеты не было, газета выходила от случая к случаю, и со времени последнего случая прошло уже больше недели.
Больше всего редактора заботила рубрика «Пешедралы и пешедралки» (более звучный вариант названия «Пешеходы и пешеходки»). Это была рубрика о заслуженных птицах, которые прошли большой жизненный путь, и все пешком, пехом, пешедралом… Но кому заказать статью?
Говорунчик-Завирушка страшно обрадовался своему посетителю, но принять его сразу было неудобно: посетитель мог подумать, что у редактора нет другой работы. Поэтому ради приличия Говорунчик выдерживал посетителя в приемной.
Наконец он распорядился его впустить.
Редактор углубился в бумаги и, когда Канарей вошел, спросил, не поднимая головы:
— Стихи? Проза? Объявление?
— Не могу знать, — сказал солдат Канарей. — Пакет запечатан.
Говорунчик-Завирушка взял конверт и сразу узнал свой почерк.
— А-а, — протянул он небрежно, бросая письмо в корзину. — Письма читателей. Покоя нет от этих писем! Везет же другим газетам, у которых вообще нет читателей!
Канарей смотрел на него и думал, что такого занятого работника ему еще не приходилось встречать. А редактор решил про себя, что этого посетителя он не скоро отпустит: с ним легче будет скоротать оставшееся рабочее время.
— Садитесь, — предложил Говорунчик-Завирушка, — у меня как раз выдалась свободная минутка. — Он помолчал, обдумывая, что бы еще такое сказать. — Вы никогда не видели нашей газеты? Отличная газета! Первое место по объему, по тиражу и по всему остальному.
Газета была единственная, поэтому ей нетрудно было удерживать первые места, но это никак не умаляло заслуг редактора, и он продолжал:
— Жаль, что я не могу показать вам нашу газету. Ее так расхватывают, даже я не могу купить. Жена с ночи занимает очередь. На сегодняшний день вы не найдете в городе читателя, который мог бы похвастаться, что ему удалось купить нашу газету.
Редактор остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление его слова произвели на собеседника.
— А все почему? Потому что мы пользуемся достоверными слухами. Вы любите слухи? Есть среди них просто замечательные. Вот, например, этот… — Завирушка наклонился к собеседнику и зашептал: — Приходит пешедрал домой, а у его пешедралки… — дальше Канарей, сколько ни напрягался, ничего не мог разобрать. — К сожалению, такое не напечатаешь. Такова специфика газеты: самое интересное в ней то, чего нельзя напечатать.
Редактор откинулся в кресле и захохотал. Потом опять стал серьезным.
— К сожалению, у нас много завистников, много непрофессиональных сплетников. Взять хотя бы Сорокопута. Он болтлив, как сорока, но так все путает, что наши читатели постоянно пребывают в заблуждении.
— Он что, работает у вас в газете?
— Да нет… Просто сплетник-любитель.
Канарей упомянул о письме Сорокопута начальнику тайной полиции, не раскрывая, разумеется, содержания письма. Но и сам этот факт произвел на редактора до того сильное впечатление, что он вскочил и быстро-быстро забегал по комнате. Он бегал, заложив крылья за спину, так, словно гонялся за какой-то мыслью, потом повалился в кресло и замер в ожидании. Давний птичий опыт подсказывал Говорунчику, что, если за мыслью не гоняться, она сама залетит в голову. Так оно, видимо, и случилось.
Скорей всего, решил он, это обычное поздравление но надо знать Сорокопута. У него любое поздравление может обернуться доносом. А на кого? Кто даст гарантию, что это донос не на него, на редактора?
— Мне очень жаль, сказал он, — но я должен немедленно вас покинуть.
И он тут же покинул гостя, кабинет и всю редакцию газеты «Друг пешехода».
В семье у Дятла
С легкой руки Сорокопута о том, что Дятел летает, говорил уже весь город, и только сам Дятел об этом ничего не знал. Он отдыхал в кругу семьи и демонстрировал Пустельге свои семейные достижения. Ну-ка, сынок, покажи тете, какую ты в-выдолбил дыр-ку! Дятенок показал.
— Хорошо это у него получается — д-долбить по дереву, прихваливал сына Дятел. — Учителя г-говорят, природные способности, советуют идти по этой линии.
Дятлиха не принимала участия в разговоре. У нее было свое отношение к Пустельге, и она не могла понять, с какой стати эта особа вдруг явилась к ним в дом. А Пустельга не могла не явиться. Она исходила весь город, чтобы встретиться с солдатом Канареем, потому что ведь он обещал, что они еще встретятся, но так его и не нашла. Кто-то видел его у дворцовых ворот, когда он разговаривал с младшим привратником, — и вот Пустельга пришла к Дятлу в надежде что-нибудь от него узнать.
— Дятенок у нас м-мастер, — благодушествовал Дятел. А вот младший, Дятеныш, этот больше по стихам. Ну-ка, сынок, почитай тете! Дятеныш почитал.
— А? Каково? — выпытывал Дятел, — Артист! Чтец-декламатор!
— Молодец, рассеянно согласилась Пустельга. Это тебя в школе научили?
— Там научат! — сыронизировал Дятел. — Все сам! Придет со школы, уткнется в книжку… В-вот так. — И Дятел показал, как Дятеныш утыкается в книжку.
— А у нас на уроке физкультуры Щегленок за то, что летал, получил двойку по поведению, — сообщил Дятеныш.
— А ты что получил? — съехидничал его брат.
— Я никогда не летаю. Зачем мне летать? Чтоб долетаться, да?
— Вы слышали? — рассмеялся Дятел. — Н-нет, вы слышали, что он сказал? Этот в жизни не п-пропадет, будьте уверены. — Он потрепал Дятеныша по голове. — Как, сынок, не п-пропадешь в жизни?
— Не пропаду! — подтвердил Дятеныш.
— Слышите? Он не п-пропадет! Вот разбойник!
Пустельга уже несколько раз пыталась заговорить о своем, но где ей было переговорить хозяина!
— Семья у нас что надо! — возвещал Дятел. — Вот, например, м-мать. Посмотрите на нее. Нет, вы, пожалуйста, на нее посмотрите!
— Ты лучше на себя посмотри, — сердито отозвалась Дятлиха. — Тоже называется — глава семьи.
— А что, ч-чем не глава? — Дятел поднял клюв и обвел всех значительным взглядом. — И перья, и хвост, и все, как положено.
— Кстати, о перьях и хвосте. Это мне напомнило одного моего знакомого, — поспешно заговорила Пустельга, довольно искусственно переводя разговор на нужную ей тему. — Его зовут Канарей, вы, может быть, знаете?
Дятел сразу заскучал. Он терпеть не мог посторонних тем в разговоре.
— Он живет у Орла. Вы знаете Орла? Такой крупный, представительный.
Пока Пустельга это говорила, слушателей у нее уменьшилось ровно вдвое. Дятеныш сбежал гулять, а Дятлиха вышла, громко хлопнув дверью в знак того, что на нее в этом разговоре рассчитывать нечего.
— Мы с ним познакомились, — рассказывала Пустельга. — Все было так неожиданно и… Вы знаете, у него нет никого, даже родителей.
— Родителей? — подхватил Дятел, обретая почву под ногами. — Я вам скажу, что родителем быть не так просто. Школа — это ш-школа, но родители…
Дятел оборвал себя на полуслове: послышался сильный стук в дверь. И не успел он встать из-за стола, как в комнату ввалились новые гости: начальник явной полиции Филин-Пугач и две его руки — правая сержант Глухарь и левая ефрейтор Сплюшка.
— Именем Индюка! — возгласил начальник полиции, зловеще сверкнув очками.
Очки были именные. Филин получил их за многолетнюю безупречную службу и теперь никогда с ними не расставался. Он даже спал в очках, чтоб лучше видеть сны. С тех пор, как ему приснилось что-то подозрительное, Филин был особенно осторожен.
Дятел как-то сразу ушел в себя, но по инерции продолжал говорить, — впрочем, совсем не то, что принято говорить в подобных случаях:
— П-присаживайтесь, п-пожалуйста… Ч-чем могу служить?
— Не надо нам служить! Мы пришли всех арестовать! — гремел начальник полиции.
— Арестовать? В-всех? Но нас только трое. Может, позвать с-соседей?
Начальник полиции рассердился не на шутку — шуток он не понимал:
— Молчать!
Сержант Глухарь вытянулся по стойке смирно: наконец- то он услышал знакомое слово!
Обычную речь сержант Глухарь не воспринимал, она сливалась у него в сплошное гудение. Со всей отчетливостью до него доходили только слова команды. Поэтому и сейчас сержант Глухарь вытянулся в струнку и замолчал еще усердней, чем молчал до сих пор.
Все остальные тоже замолчали, и только ефрейтор Сплюшка, который дремал на своем посту, внезапно проснулся и завопил:
— По порядку номеров рассчитайсь!
— Первый! — рявкнул Глухарь, но Филин его оборвал:
— Отставить!
Ефрейтор Сплюшка на своей команде не настаивал: он уже снова спал.
Филин приказал погасить свет и стал читать по бумажке:
— Именем его величества, по поручению его превосходительства…[3]
— Устав от непривычного чтения, Филин скомкал бумажку и гаркнул своими словами:
— Взять их!
Дятенок и солдат Канарей
Слухи бродили по улицам. Они останавливали знакомых, заходили в дома и всюду поведывали о том, что младший привратник Дятел летает на работу очертя голову. Солдата Канарея эти слухи настигли на пути к Пеночке-Пересмешке, которой он собирался доставить последнее письмо.
Канарей круто повернул и бросился предупреждать Дятла.
Но Дятла уже было поздно предупреждать. Об этом Канарей узнал от Дятенка.
Птицы бывают большие и маленькие. Есть птицы маленькие на работе, но зато большие у себя в семье. Есть птицы большие на работе, но в семье все-таки маленькие. И только птенцам приходится хуже всех, потому что они маленькие всюду.
Единственным внимательным слушателем у Пустельги был Дятенок. По натуре Дятенок был сам солдат, хотя об этом, наверно, никто не догадывался. Поэтому он только делал вид, что готовит уроки, а на самом деле старался не пропустить ни слова о солдате Канарее. Особенно понравилось Дятенку то, что у солдата не было родителей.
Если бы у Дятенка не было родителей! Уж тогда бы он себя показал. Все бы узнали, на что способен Дятенок. У него уже и клюв вон какой, и перья выросли… И, конечно, когда Филин скомандовал «Взять их!», Дятенок не испугался. Он вышел вперед, гордо откинув голову и всем своим видом давая понять, что Дятенка можно арестовать, но правду не арестуешь.
На него не обратили внимания. Взрослых увели, а его оставили, будто он и вовсе уже ни на что не годен.
Дятенок готов был заплакать. Но тут случилось невероятное. К нему, к Дятенку, явился солдат Канарей. Сам солдат Канарей!
— И как это я опоздал? — сокрушался Канарей. — Немного раньше прийти, и Дятел успел бы скрыться.
Дятенок продолжал рваться в бой:
— Скажите, а я тоже мог бы скрыться?
— Ты пока дома сиди. До особого распоряжения.
Дятенок повесил свой талантливый нос, которым он с таким успехом долбил по дереву. Канарей тотчас же на это отреагировал:
— Слушай мою команду! Не плакать! Не унывать! Не падать духом!
Всю ночь Дятенок думал о Канарее, о его простых солдатских словах. Конечно, он не будет плакать, не будет падать духом и унывать — до особого распоряжения. А когда поступит распоряжение…
— Я думаю о вас, только о вас. Ждите меня завтра в полночь! — продекламировал Дятеныш.
— Ты откуда это взял? — строго спросил старший брат, забирая у него листок с непонятным текстом.
Дятеныш спрятал подальше конверт, чтоб у него не отобрали и это, последнее, и только тогда кивнул на почтовую сумку, оставленную солдатом Канареем. Так было вскрыто последнее письмо из сумки Голубя-почтальона — письмо Зяблика к Пеночке-Пересмешке.
Дятенок развернул листок и прочитал: «Я думаю о вас, только о вас. Ждите меня завтра в полночь. Подайте мне какой-нибудь знак, и я уведу вас из этих каменных стен. Доверьтесь мне». (Подпись неразборчива).
У Дятенка перехватило дух. Ай да солдат Канарей! Он придет завтра в полночь. Ему надо подать знак… Он уведет из каменных стен… Из каких стен? Ну, конечно, из клетки!
Дятенок разволновался. Вот оно — особое распоряжение! Там, в клетке, ждут письма, а оно лежит здесь, и глупый Дятеныш его декламирует!
Но ничего, письмо будет доставлено. Дятенок берет это на себя. Завтра в полночь птицы выйдут из каменных стен. Как говорит солдат Канарей, задание будет выполнено!
Пеночка-Пересмешка
На окраине города живет Пеночка-Пересмешка. Она живет с матерью и младшими сестрами, так что ей за всех достается. У нее даже не хватает времени ответить на письма, которые пишет Зяблик, страховой агент.
Чудак он, этот Зяблик. Он объясняется Пеночке в любви каждое утро, между зарядкой и завтраком, хотя на свои письма никогда не получает ответа. Потому что Пеночка любит не Зяблика, она любит Сокола, которого посадили в клетку.
Если бы Сокол ходил по земле, как все птицы! Он был бы на свободе, и все было бы хорошо. Они бы встречались иногда, а может, если бы он захотел, только иногда расставались… Но Сокол не хотел ходить по земле, у него для этого были слишком сильные крылья. Ему непременно нужно было летать, и за это его посадили в клетку.
И теперь Пеночка все время смеется. Некоторые думают, что ей весело, а она, наоборот, от горя смеется.
Только письма Зяблика ее развлекают. «Встретимся у развалин старого замка…», «Если вы скажете «да», у меня вырастут крылья…» А замков-то в городе нет, и крылья у него давно выросли, только от них никакой пользы. Все из книжек цитаты выписывает, лишь бы почтальонов гонять.[4]
Пешеход № 1
В клетке их было четверо: Сокол, Голубь, Дятел и Пустельга. Но Дятла сразу, еще с вечера, потащили на допрос, а Голубь засел за письма своей Голубке, так что Пустельга и Сокол были, по сути, предоставлены друг другу.
Сокол сидел в клетке уже давно, поэтому его интересовали последние новости.
— Ну, что там слышно на воле?
— Да так, ничего. Длинных крыльев уже не носят.
— Как это не носят? А что же с ними делают?
— Подрезают. Это такая новая мода. В «Друге пешехода» еще было напечатано, в отделе «Наши советы». Разве вам не носят газет? — Пустельга обернулась к Голубю: — Как вы отправляете свои письма? Сюда приходит почтальон?
— Я сам почтальон. Выпустят, тогда и отнесу.
— А мне Канарей напишет письмо. Он обещал со мной встретиться, но теперь уже, наверно, напишет.
Почтальон знает всех, но о Канарее он слышал впервые. Он даже сказал, что в городе нет такой птицы. Подумайте, какая самоуверенность! Говорить, что Канарея нет, когда Пустельга с ним вчера разговаривала! Она даже взяла его за крылышко — и после этого Голубь еще будет спорить!
— Вы не могли его видеть, — спокойно возразил Голубь. — Раз его нет, с ним никто видеться не может.
Их спор был прерван персональным появлением его величества.
— Здравствуйте, пичужки! Ну, как вы тут?
Его величество принадлежал к славной династии Павлинов, но был обыкновенным индюком. И это неудивительно: древние династии часто вырождаются и приходят в упадок. Что же касается этого Индюка, то он настолько пришел в упадок, что еле-еле ковылял по земле, тяжело переваливаясь и с трудом волоча свое толстое тело. И, подражая ему, даже стройные аисты ходили по земле вперевалку.
А вообще-то Индюк был самым простым, самым простецким королем и любил по-свойски общаться с птицами, особенно с теми, которые в клетке. Иногда даже он кормил их из своих рук. Специально для этого клетки были поставлены на главной дворцовой площади, где проходили все церемонии и торжества. Таким образом, придворных от заключенных отделяла только решетка, что было важно в целях взаимного назидания.
— А я думал, думал, — не спеша начал Индюк, — чем бы развлечь моих арестантиков? И вот, пичужки, у меня для вас новость. Завтра у нас елка, а? То-то повеселимся! В лесу родилась елочка, в лесу она росла, пропел Индюк без всякого голоса. — Так, что ли, мой соколик?
Сокол ничего не ответил.
— Сердишься? Это ты зря. Я ведь тебе добра желаю. Я всем добра желаю, это у меня в крови. — Индюк вздохнул: — Стараешься, стараешься, ночей не спишь…
Индюк говорил так искренне, что Пустельга поспешила его утешить:
— Вы не обижайтесь на него. Он хотя и молчит, но все хорошо понимает.
— Я не обижаюсь, — сказал Индюк. — Я вообще не обидчивый, это у меня в крови. У меня много чего в крови, такая у меня должность.
Король Индюк и редактор Говорунчик-Завирушка
Следы письма, посланного Сорокопутом начальнику тайной полиции, привели Говорунчика-Завирушку к воротам дворца. У ворот Дятла не было, его заменяла табличка: «Стучать три раза».
Говорунчик неуверенно постучал. Ворота открылись, и из них выглянул Попугай, самый главный привратник.
Все, кто знал привратника Попугая, считали его необыкновенной птицей. И не потому, что он хорошо открывал ворота или точно отвешивал поклоны. Попугай был известен тем, что всю жизнь посвятил собиранию интересных выражений. В нужную минуту он пускал их в ход, освобождая себя от скучной обязанности придумывать какие-то новые.
Сегодня Попугая с утра мучила фраза, которую он случайно услышал от одной придворной дамы: «Ах, это вы! А я уже все глаза проглядела!»
Это была замечательная фраза. В ней так удивительно чередовались различные звуки, что Попугай два часа ее твердил, пока не запомнил. И теперь, высунувшись навстречу Завирушке, он произнес с большим чувством, точно повторяя все интонации:
— Ах, это вы! А я уже все глаза проглядела!
В вестибюле дворца лежал ковер-самолет, на котором было начертано: «Вытирайте ноги!» Говорунчик долго топтался на этом ковре, то ли вытирая ноги, то ли не решаясь войти. Наконец он сделал шаг — не такой, чтоб слишком удалиться от ковра, но и не такой, чтобы на нем оставаться
— А я думал, думал, — сказал Индюк, когда редактор замер перед ним в низком поклоне, — куда это, думаю, девался мой Говорунчик? Ну, как ты поживаешь? Мы что-то не видели сегодняшней газеты.
— Спасибо, ваше величество, хорошо поживаю! — охотно сообщил Завирушка, обходя молчанием последнее замечание короля. — Очень хорошо поживаю.
— Ты напечатал в газете наши слова за вторым полдником?
— Конечно, ваше величество, на первой полосе! Король не был доверчив — напротив, он был самым подозрительным индюком из всех, каких знала история биологии. Но он и мысли не допускал, что кто-нибудь из подданных может ему соврать, поэтому королю врали особенно охотно. Со времени коронования Индюк не слыхал ни одного правдивого слова.
— Ну, что ж, — удовлетворился король, — нам нет смысла читать, ведь это же наши слова. А остальным очень советую.
— Читали, мы читали! — дружно соврали придворные. Индюк был польщен.
— Все-таки газета — большое дело. Не забыть бы представить к награде редактора.
— Заранее благодарен, ваше величество.
— Не за что, — милостиво улыбнулся король. Благодарить и вправду было не за что. Если король говорил: «Не забыть бы», это значило, что он забудет наверняка. Щедрость была слабостью короля, поэтому ее неизменно побеждала жадность.
Так ничего и не выведав во дворце, редактор решил прямо обратиться к Сорокопуту.
Редактор Говорунчик-Завирушка и адвокат Сорокопут
На тротуаре перед домом Сорокопута две таблички. На одной красивыми крупными буквами выведено: «Адвокат Сорокопут». На другой — мелко и коряво, так, чтобы не каждый мог прочитать: «Частные уроки: самозащита без защитника».
Первая табличка написана еще в те времена, когда Сорокопут работал адвокатом. Он выступал по многим делам, но никто не помнит случая, чтобы он когда-нибудь выиграл дело. Однажды, выступая на каком-то процессе, Сорокопут произнес свою знаменитую фразу: «Не летающий не должен не быть не наказан». Фраза настолько всех ошеломила, что обвиняемого даже хотели оправдать. Но потом какой-то судейский расшифровал все эти «не», и фраза Сорокопута предстала в своем обнаженном виде: «Не летающий должен быть наказан». Теперь Сорокопуту пришлось защищать себя. Может быть, во время этой самозащиты ему и пришла в голову идея частных уроков, о которых ныне возвещала его табличка.
Впрочем, и этого, последнего своего дела Сорокопут не выиграл. Сколько он ни оправдывался, сколько ни доказывал, что просто недодал одно «не», его все равно уволили. Хорошо еще, что Сорокопут догадался обратиться к Грачу, это спасло его от более серьезных последствий.
Грач был признанным авторитетом, он отличился еще тогда, когда по приказу Марабу птицы проверялись на трепыхаемость. Для этого их сначала выслушивали, чтобы узнать, кто чем дышит, а потом брали кровь на анализ. Слабость анализа была у Грача в крови, и он, чтобы не ошибиться, каждому писал: «Следы трепыхаемости в поле зрения». И вот этот Грач выручил Сорокопута, засвидетельствовав, что у него врожденный дефект речи, хотя сам Сорокопут считает, что никакого дефекта у него нет, а если и есть, то не речи, хотя и дефект речи у него мог бы быть, если бы он, конечно, не был Сорокопутом.
Сорокопут встретил Говорунчика, думая совсем не о нем, а о своем друге Зяблике, с которым он недавно расстался.
— А мы все пишем, пишем, вот так и живем, — начал издалека Завирушка. — Некоторые считают, что газета — легкое дело, но вы у меня спросите, я вам скажу…
— Газета — легкое дело? — машинально спросил Сорокопут, занятый своими мыслями. Зяблик так на него посмотрел… Хотя он и прежде смотрел на Сорокопута, но тогда он смотрел не так, а так он смотрел впервые…
— Нет, не легкое, — отвечал между тем Завирушка. — Сами- то, небось, писать не хотите?
— Я хочу, хочу, — заверил его Сорокопут. — Правда, не статьи, а так, письма… как рядовой читатель-пешеход…
— Вот именно, письма, — пришпорил редактор своего конька, который, собственно, и привез его к Сорокопуту. — И какие же это письма?
— Разные… Иногда критические… Но, конечно, не в смысле критики, а в смысле как рядовой читатель-пешеход…
— Но вы уверены, что это письма в редакцию? Может быть, вы пишете совсем по другому адресу? У нас в городе столько адресов…
Сорокопут похолодел. Все ясно — Зяблик не удержался. Конечно, он не пойдет доносить на Сорокопута в полицию, но какая разница? Интеллигентские штучки: вместо того, чтоб сообщить в полицию, написать в газету.
Теперь нельзя было терять ни минуты. И Сорокопут заговорил очень внятно и вразумительно:
— Я вас прошу в этом разобраться. Конечно, здесь не место и не время говорить о Зяблике, но разобраться не мешает.
Говорунчик с трудом его остановил:
— Послушайте, вы о чем? Какой-то Зяблик, какой-то читатель-пешеход. Что это вы долбите, как дятел?
— Дятел? — встрепенулся Сорокопут. — Вот уж к Дятлу я не имею никакого отношения. Правда, мы с ним иногда встречались, но Зяблик тоже там был.
— Ну вот, теперь вы о Дятле, — поморщился Завирушка, сдерживая раздражение. — Кстати, Дятла уже взяли, так что тема о нем исчерпана.
Сорокопут сразу успокоился:
— Значит, еще кто-то написал, — сказал он с облегчением.
У Говорунчика тоже отлегло от сердца.
— Так вы писали о Дятле?
Сорокопут сделал головой сложное движение: одновременно сверху вниз и из стороны в сторону.
— Вот оно что! — рассмеялся Завирушка. — Значит, Дятел того… достукался?
— Достукался, — просиял Сорокопут.
Редактор стал прощаться.
— Так вы заходите, — пригласил он Сорокопута. — И в редакцию, и не в редакцию… — Другого адреса он, однако, не сообщил.
— А вы уж, пожалуйста, обратите внимание на это письмо Зяблика… Не то, что обратите, вы на него не обращайте внимания, так, как будто его вовсе нет.
— Какое письмо? Зяблик нам ничего не писал.
У Сорокопута отнялся язык впервые за многие годы.
— Не писал?.. Как же это? Зяблик так хорошо умеет писать… Вы привлеките его… — бормотал он вслед уходящему редактору.
Вот это Зяблик! Оказывается, он ничего не писал. А ведь как посмотрел тогда на Сорокопута — ну прямо, казалось, возьмет сейчас и напишет. И было о чем написать: Сорокопут иногда говорил такое… Другой бы на месте Зяблика давно написал, а он не пишет, крепится. Что и говорить, Зяблик настоящий друг. Порядочный, интеллигентный. И в шахматы хорошо играет — такие шахи дает! Жаль, что сегодня Зяблик не придет, обиделся. Так посмотрел… Сорокопут тоже сначала обиделся, но теперь уже ничего, прошло. Да и что, собственно, произошло? Кто-то пишет письма, кого-то сажают в клетку… Клетка С-4 отличная позиция для ферзя. Интересно, знает ли об этом Зяблик?
Письма, письма…
Сидеть в клетке — тоже надо иметь усидчивость. Тут непременно нужно чем-то себя занять.
Голубь писал письма. Сокол летал по клетке. Он летал каждый день, чтобы сохранить силу крыльев. Пустельга думала о солдате Канарее.
У нее было много знакомых, но такого не было никогда. Как он тогда бросился ей на помощь… «Не плачьте», — сказал он. Как он это сказал! Много в жизни плакала Пустельга, но никто никогда не сказал ей: «Не плачьте».
Что такое любовь? — думала Пустельга. — Вот Голубь от любви совсем облысел, половину перьев на письма израсходовал. Но все-таки ему легче, даже в клетке и даже без перьев…
Голубь как раз окончил письмо, отложил его и взялся за следующее.
«Дорогая Голубка, — писал он, — мне кажется, что я не видел тебя вечность. Как ты живешь? Как дети? Вам, бедняжкам, наверно, без меня тяжело, а я здесь сижу, как на курорте».
Голубь до того расчувствовался, что сломал перо и пришлось выдергивать новое.
И тут появился Дятенок. Ловким маневром усыпив бдительность Сплюшки, он подкрался к клетке и бросил в нее письмо. Но тут же, забыв от радости все правила конспирации, затарахтел:
— Вы не волнуйтесь! Мы с Канареем… Я и солдат Канарей…
От его крика ефрейтор Сплюшка проснулся и завопил:
— Держи вора!
Дятенок пустился наутек.
— Я же говорила, что он напишет письмо, — ликовала Пустельга, прижимая к груди письмо Зяблика Пеночке-Пересмешке. — Вот тут он пишет: «Я думаю о вас, только о вас». Правда, хорошо сказано?
— Неплохо, — согласился Голубь. — Хотя не совсем точно, поскольку неизвестно, что именно он о вас думает. Я, например, пишу в таких случаях…
Голубь стал цитировать свои письма. Он читал с выражением, выделяя голосом наиболее удачные места и подробно объясняя их значение. Пустельге хотелось поговорить о своем письме, но теперь об этом нечего было и думать: у Голубя была целая пачка писем, а у нее только одно.
Дятенок и Зяблик
Дятенок бежал, сбивал с ног прохожих. Он успешно провел операцию и теперь, вручив письмо, мог спокойно спасаться от преследователей.
Он подолгу прятался за каждым углом, забегал во все подворотни и даже полз по-пластунски, хотя в школе по ползанию у него были неважные отметки. Он пролез через все дыры, перепрыгнул через все заборы и, чтоб окончательно замести следы, забежал в парикмахерскую, куда в обычное время затащить его было не просто.
— Подстрижемся? — любезно приветствовал Дятенка Стриж и, тут же забыв о нем, углубился в своего клиента. — Поэтому я считаю: нужно идти в авангарде моды, а не плестись у нее в хвосте. Возьмите вот этот хохолок, — при этом он бережно взял хохолок клиента, — если он здесь, то пройдет незамеченным, а если вот здесь?
Дятенок глянул на этого клиента и обмер: из зеркала на него таращился Филин-Пугач, начальник явной полиции. Вот он полез в карман за очками, вот водрузил их на нос…
Дятенок попятился к двери.
— Ни с места! — гаркнул недостриженный начальник полиции. — Именем Индюка — ни с места!
Если б Дятенок не попятился, он бы на него и не посмотрел, но всякий, кто пятится от полиции, вызывает у нее рефлекс преследования.
Дятенка как ветром сдуло с того места, с которого ему запретили сходить.
Филин выскочил из парикмахерской и бросился за Дятенком. Он не успел даже вызвать такси и бежал, размахивая простыней, как белым флагом, хотя по всему было видно, что сдаваться он не собирается.
Дятенок почувствовал, что силы его покидают. Он уже сделал три круга по городу, не решаясь забежать в какой-нибудь дом, чтобы не навлечь беды на его обитателей, но на четвертом круге не выдержал: шмыгнул в первый попавшийся подъезд и притаился за дверью.
Он стоял, спрятав голову под крыло и зажмурив глаза для большей конспирации, и, может быть, поэтому Филин его не заметил. Начальник полиции пронесся мимо, не снижая темпа, и неизвестно, сколько еще колесил по городу со своей простыней, наводя страх на его обитателей.
Дятенок чуточку отдышался и стал пятиться в глубь подъезда, пока не ткнулся в какую-то дверь.
— Кто там? — прошептали за дверью. Дятенок сжался в комок от ужаса:
— Это не я…
Дверь приоткрылась, и из нее выглянул Зяблик. Он страшно обрадовался, но Дятенок бы ошибся, приняв эту радость исключительно на свой счет.
Еще там, сидя в шкафу у Сорокопута, Зяблик много чего передумал. Они с Сорокопутом были друзья и, как водится между друзьями, разное говорили друг другу. И вот теперь — это письмо. Конечно, Сорокопут его не писал, Сорокопут вообще не любит писать письма. Но…
Ах, он, Зяблик, такой доверчивый! Трясогузка права: Зяблик слишком всем доверяет, у него чересчур острый язык, и ему никогда не хватало осторожности. Подумать только, сколько он в жизни рисковал! Вот и в разговорах с Сорокопутом он часто говорил такое…
Зяблик стал припоминать, что такое он говорил Сорокопуту за время их многолетней дружбы. К примеру, эта фраза. О том, что у некоторых — не будем называть имен — слишком маленькая голова для такого большого туловища и особенно для такого большого чина… Нет, кажется, эту фразу сказал Сорокопут… Или Зяблик? Скорее всего было так. Зяблик сказал про туловище, а Сорокопут добавил про чин. Это было удачно добавлено. Уж не добавил ли это Зяблик? Ну конечно! Сорокопут сказал про большое туловище, а Зяблик… Даже страшно подумать…
И, конечно, когда в дверь кто-то стукнул, Зяблик не сомневался, что это пришли за ним. «Вот она, наша жизнь, — только и успел подумать он, — она похожа на палку и хотя имеет один конец, но этим концом достает каждого».
Поэтому, увидев Дятенка, Зяблик словно наново на свет родился.
— Дятенок, — бормотал он, — Дятеночек… Это так хорошо, что вы пришли!
— Тсс! — сказал Дятенок. Я вас не знаю, вы меня не знаете. Мы встретились совершенно случайно.
— Дятенок, что с вами? Вы меня не узнали?
И тут Дятенок поднялся на цыпочки. Он поднялся ровно настолько, чтобы дотянуться до уха Зяблика, и шепнул:
— Завтра в полночь!
Ух ты, как интересно! Совсем как в той книжке, которую Зяблик недавно читал. Но что же произойдет в полночь? И почему об этом неизвестно Зяблику? Ну, конечно, он же уже два дня не выходит из дома. Он специально взял отгул, чтобы застраховать себя от возможных случайностей…
Дятенок опять поднялся на цыпочки:
— Мы уведем их из каменных стен…
Да, видно, готовится что-то интересное. Как в той книжке… Зяблик забыл название… Конечно, это будет именно так… Ночь… Полночь… Зяблик выходит… Он идет… Подходит… «О, это вы?» — «Да, это я». Зяблик срывает черную полумаску. Потом не спеша… совсем не спеша приближается… и — «Ура! Да здравствует Зяблик!» Громче всех кричит Пеночка. И Трясогузка тоже. «Ах, Зяблик… вы такой!..»
И тут в дверь постучали.
Зяблик обмер: конечно, это пришли за ним. Значит, Сорокопут написал, не удержался. Все пропало, Зяблика сейчас заберут. «В смерти моей прошу винить отсутствие здоровья, благосостояния, а также взаимности в любви», — вспомнил он любимые строчки.
— Дятенок, — прошептал Зяблик, — это за мной. Прощайте, больше мы с вами никогда не увидимся… Передайте Пеночке, что я ее любил… И Трясогузке передайте то же самое…
Да, в последнюю минуту Зяблик подумал о Пеночке. Пусть она об этом узнает и пусть пожалеет, что так бессердечно с ним обошлась. Пеночка никогда не любила Зяблика. Как странно, ведь она никогда его не видела. Разве можно не любить, ни разу не видев? Зяблик не решался ей открыться, он молча страдал, а потом пришла Трясогузка. Вернее, не она, а он к ней пришел, чтобы застраховать ее жизнь. Трясогузка не хотела страховаться, она говорила, что ее жизнь ничего не стоит, но Зяблик ее разубедил, показав таблицу, в которой было точно указано, сколько стоит Трясогузкина жизнь в зависимости от срока договора. «Зяблик, вы мне вернули веру, — сказала она, — неужели теперь вы меня покинете?» Нет, Зяблик ее не покинул, он приходил всякий раз, когда нужно было уплачивать страховые взносы… А вот к Пеночке Зяблик не приходил, и она так и осталась незастрахованной…
— Это не за вами, — вмешался в его мысли Дятенок, — это за мной.
— Вы точно знаете? Тогда я пойду открою.
Он открыл дверь и обнаружил за ней Сорокопута. Сорокопут просто шел мимо и подумал: дай-ка зайду. Почему бы не зайти к другу Зяблику?
— Заходите, Сорокопут, заходите. А я уже было собрался к вам… Вы знаете, что завтра в полночь?
— Что случилось, Зяблик? О чем мы говорим? Может, это как-то связано с моей работой?
— Все связано одно с другим, — загадочно произнес Зяблик.
— У меня все готово, я могу приступать, — на всякий случай заверил Сорокопут. — Меня уволили совсем незаконно… То есть, не совсем не законно, а законно, но не совсем…
Зяблик сказал:
— Совершенно конфиденциально: завтра в полночь, у каменных стен… Но, Сорокопут, это строго между нами!
— Зяблик, вы знаете меня!
— Тсс!
— Какие могут быть разговоры!
Начальник тайной полиции Марабу
Дятел давно привык к тому, что никому, кроме своей семьи, он не нужен, что до него никому нет дела, даже тем, для кого он стучал в ворота, когда стоял на своем посту. И вдруг его окружили вниманием.
Его принимали у себя птицы, к которым в обычное время не так просто было попасть на прием, они расспрашивали Дятла о жизни и проявляли живой интерес к мельчайшим подробностям его биографии. Беседовал с Дятлом сам начальник тайной полиции Марабу, по всей вероятности, иностранец, потому что его слова, веско звучавшие каждое в отдельности, как-то неуклюже согласовывались между собой.
Внешне начальник тайной полиции не имел особых примет, хотя считал наличие их чуть ли не главным достоинством. Если бы он не был начальником тайной полиции, он был бы как две капли похож на всех остальных марабу, — хотя правда и то, что не будь он Марабу, он был бы как две капли похож на всех остальных начальников тайной полиции.
— Скажите, — спрашивал он, — вы имел сообщники?
— У меня жена, — отвечал Дятел, — и д-двое детей. Это все мои сообщники.
— Жена и дети — это семья, — мягко разъяснял Марабу. — Назовите ваши сообщники.
— Может, применить? — предлагал Филин.
— Не надо применить, — возражал Марабу так мягко, что у Филина кровь стыла в жилах. И опять обращался к Дятлу: — Вы подумай. Если можно так выразиться, пораскинь головой. Я всегда так делал, когда хочу что-нибудь вспомнить.
Он отпускал Дятла, но не успевал тот дойти до клетки, как его вызывали снова. На этот раз Дятла допрашивал Филин.
— Ах ты, такой-сякой! — кричал Филин, заменяя местоимения точными определениями. — Будешь ты говорить или нет?
— У нас есть сведения, что ты летал на работу очертя голову.
— Но ведь я не в том смысле… Как честный гражданин…
— Дурак ты, а не гражданин! — обрывал Филин, как будто два эти понятия исключали друг друга.
За спиной Филина неслышно вырастал Марабу.
— В каком же смыслах? Скажите, если не секрет. Дятел был глупый, но умный. Поэтому он настаивал на переносном смысле. А что касается секретов, то какие могут быть секреты от полиции?
— Мне нравится ваша физиономия, — говорил Марабу. — Не может быть, чтобы у Дятла с такой физиономией не был сообщники.[5]
Дятел был польщен. Марабу ему все больше нравился. Особенно по сравнению с этим неотесанным Филином. Были б у Дятла сообщники, он бы непременно назвал их всех. Но у Дятла не было сообщников.
— Может, вы что-нибудь скажете про плотник Скворец? Или про этот, сапожник? — пытался ему помочь Марабу. — Не правда ли, очень интересные птицы, особенно для нас, для полиции? А каменщик Жаворонок? Ему, если можно так выразиться, камень в рот не клади?
— Я не знаю. Я с ним п-почти не знаком.
— Я устал от эти разговоры, — вздыхал Марабу. — Вы, Дятел, как видно, больше вынослив… Хотя, — грустно добавил он, — по-настоящему вынослив становишься после того, как тебя вынесут.
— Вынесут? — всполошился Дятел. — Нет, зачем же, я могу уйти сам, вы т-только скажите!
— Я вас понимаю, — говорил Марабу. — У всех тяжело. Иногда хоть бери и повешайся. Но жизнь это жизнь. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не вешалось… если, конечно, можно так выразиться.
Дятлу начинало казаться, что Марабу им недоволен. Филин недоволен — пусть, но Марабу, мягкий, умный, немного грустный Марабу… Дятел готов был назвать кого угодно, но все имена, как на грех, вылетели из его памяти, и в ней болтались только два имени: Филин и Марабу.
— Может, применить? — предлагал свои услуги начальник явной полиции.
— Не надо применить.
Постепенно Дятел осваивался в новой обстановке. Он шел на допрос, как ходил, бывало, на работу, и беседовал с Марабу легко и просто, как со старшим привратником.
Мастерская сапожника Шилохвоста
Корелла и Розелла, две миловидные попугаечки, сегодня с утра в заботах. Нужно срочно достать сапожки — знаете, такие, как у Цесарки: шиферно-серые, с небольшой грязнотцой. Это так элегантно, говорит Корелла, это так элегантно, говорит Розелла, что просто невыносимо их не достать.
Да, в жизни нет ничего вечного. Подумать только, еще вчера можно было ходить в красных сапожках (с небольшой желтоватинкой), еще вчера это казалось красивым, а сегодня — подумать только! — это уже устарело, говорит Розелла, устарело, говорит Корелла, и нужно снова бегать что-то искать.
Мастер Шилохвост, заваленный сапогами так, словно собирался совершить пешком кругосветное путешествие, поднял глаза на посетителей и молча указал на табличку: «Здравствуйте. Заходите. Садитесь и — извините!»
Мастер Шилохвост был занят, он не мог тратить время на разговоры, и обычно, пока он трудился, посетителей развлекали его таблички. «Как живете? Как здоровьице? Не волнуйтесь! Все устроится!..», «А погода подвела. Да… такие-то дела…»
Но Корелла и Розелла не стали поддерживать этот разговор с сапожником, а сразу нырнули в кучу обуви, выныривая лишь для того, чтобы обменяться впечатлениями, которые были то яркими, то бледными — в зависимости от расцветки обуви. Вот эти, желтенькие, довольно милы, сказала Корелла, довольно милы, сказала Розелла, и обе снова исчезли в куче сапог.
Мастер Шилохвост окончил работу и спохватился, что где-то здесь у него должны быть посетители. Он уже собирался начать розыски, но тут отворилась дверь и в мастерскую вошел сосед Кукша.
Начинающий поэт Кукша и сапожный мастер Шилохвост были большими друзьями. Они часто собирались вот так, вдвоем, и разговаривали об искусстве, поскольку эта тема занимала обоих.
— Сочетание цветов, как и сочетание звуков, должно вызывать чувство гармонии, — говорили они, и при этом Шилохвост демонстрировал сапоги, а Кукша читал какое-нибудь стихотворение. И приходили к общему выводу: сапоги — это как стихи: надо, чтоб было прочно, красиво и чуточку согревало.
На сей раз, однако, сосед Кукша пришел не за разговорами, он задал сапожнику прямой вопрос:
— Шилохвост, мы друзья?
— Да, конечно, Кукша, разве ты сомневаешься? Кукша стоял и молчал. Он сомневался. Потом он сказал:
— А если мы друзья, то почему у тебя от меня секреты? Я же знаю, что ты встречаешься с Жаворонком и Скворцом, что у вас что-то готовится.
Из сапожной кучи выглянули Корелла и Розелла. Не потому, что они хотели подслушать разговор, а просто интересно, шепнула Корелла, интересно, шепнула Розелла, и обе прислушались.
— Конечно, — продолжал Кукша, — какой от меня толк? Я не умею ни тачать, ни строгать, ни камни ворочать… Меня даже в газете не печатают.
— Не надо, Кукша, — попросил Шилохвост.
— Нет, я знаю, знаю! Что я в жизни сделал, что я успел? Написал вот эти таблички? «Не волнуйся, все устроится!» Ничего, Шилохвост, не устроится, это я теперь точно знаю. Потому что — кому я нужен?
Невозможно было слышать, как он это сказал, как он прошептал, что он никому не нужен. Нет, это неправда, воскликнула Корелла, неправда, воскликнула Розелла, и тем самым выдали свое присутствие.
— Так вот вы где, — обрадовался находке Шилохвост. — Познакомьтесь, это Кукша, поэт.
— Начинающий, — скромно добавил Кукша.
Корелла и Розелла сразу забыли, зачем пришли. Поэт, ах, поэт, это вы, значит, стихи пишете? Подумать только — стихи! Корелла когда-то читала одно стихотворение, забыла уже, как называется, может быть, Розелла помнит, но нет, Розелла читала совсем другое стихотворение.
Начинающий поэт Кукша, не избалованный славой, почувствовал легкое головокружение. Это было приятное головокружение, похожее на то, когда отрываешься от земли… Вы любите природу? — спросила Корелла, и Кукша ответил, что да, хотя для него природа была всего лишь сырьем, из которого он изготовлял свои произведения. Как многие поэты, он любил больше природу в поэзии, чем поэзию в природе, и, быть может, об этом бы он сейчас и сказал, но тут Корелла и Розелла внезапно вспомнили о сапогах и столь же внезапно забыли о Кукше.
— Шилоклювка! — одновременно воскликнули они, имея в виду то, что ведь, кроме сапожной мастерской, есть еще ателье Шилоклювки, где тоже неплохой выбор обуви. — Шилоклювка! — воскликнули они и выбежали из мастерской.
Трясогузка
В жизни главное — не теряться! Сколько раз твердила это Зяблику Трясогузка, а он опять потерялся. И Трясогузка целый день, высунув язык, бегает по городу в поисках своего друга.
Странный он стал, Зяблик. Прежде у него всегда находились для Трясогузки какие-то слова, а теперь все ему надо подсказывать.
Вчера Трясогузка весь вечер подстерегала Зяблика у его дома, но так ничего и не выстояла. То ли Зяблик из дому не выходил, то ли домой не возвращался. Проще всего было к нему зайти, но Трясогузка не Пустельга, такого она себе не позволит. Пока не позволит.
Вот он, наконец, появился. Трясогузка останавливается перед витриной парикмахерской и начинает внимательно ее рассматривать. Но ее интересует совсем не витрина. Одним глазом Трясогузка продолжает следить за Зябликом, а другим изучает свое отражение: чтобы уследить за Зябликом, нужно прежде всего следить за собой.
А Зяблик все ближе. Вот он подходит к Трясогузке и говорит голосом Жаворонка:
— Что это ты, сестренка, зря топчешь тротуар? Не жалеешь своих ног, пожалей хоть чужую работу.
— Вы не видели моего Зяблика?
— Зяблика? Эка невидаль! Придумай, сестренка, что-нибудь получше.
Грубиян он все-таки, этот Жаворонок. Так прямо и говорит: придумай получше. А чего Трясогузке придумывать? На ее век и Зяблика хватит. Уж во всяком случае почище этого каменщика… хотя каменщик тоже ничего. Вот он стоит, усталый, перепачканный глиной, и улыбается во весь рот.
— До свиданья, сестренка, передай привет своему Зяблику.
Из парикмахерской выглядывает Стриж.
— Что, опять пропал? Я его сегодня не видел.
Если уж Стриж не видел Зяблика, то его не видел никто. В парикмахерской Зяблик бывает каждый день, он проводит здесь все свободное время.
— Вы загляните к Сорокопуту, — советует Стриж. — В это время он там бывает.
— Ну, конечно! Как Трясогузка могла об этом забыть! Конечно же, Зяблик пропадает у этого Сорокопута.
Трясогузка опять идет по улице, но теперь она уже знает, куда идет. У нее твердый, уверенный шаг, и никто не может сказать, что Трясогузка зря топчет тротуары.
В придорожной канаве, вырытой, должно быть, просто так, чтоб пешеходы не зевали, лежит старый Деряба. Трясогузка брезгливо обходит его стороной и останавливается возле дома Сорокопута. Если Зяблик думает, что она постоит и уйдет, он глубоко ошибается. Трясогузка будет здесь стоять хоть до утра, у нее хватит терпения.[6]
Непонятно, что может быть у Зяблика с этим безработным адвокатом. У Зяблика приличное место, он на хорошем счету. Правда, работа беспокойная, приходится целыми днями мотаться по городу. Зяблик работает не за страх, а за совесть, хотя и за страх тоже, поскольку он страховой агент. Такое время, каждому хочется себя застраховать.
Пока Трясогузка об этом думала, на улице стало темнеть. Прошел с работы плотник Скворец, ночной сторож Сыч вышел на работу. А Зяблик все еще сидел у этого Сорокопута.
Ничего, ничего. Трясогузка пока постоит, она пока подождет. Но придет время, Зяблик еще настоится. Он будет ждать ее на каждом углу, бегать за ней по всему городу.
У Сорокопута открылась дверь.
— Счастливо оставаться.
— И вам тоже. Не оставаться, а вообще…
В темноте Трясогузка с трудом различила фигуру, которая отделилась от двери и двинулась вниз по улице.
Почему вниз? Зяблику нужно в обратную сторону. Интересно, куда это он собрался? Но Трясогузку не проведешь! Трясогузка знает, чем такие маршруты кончаются! Она пойдет за ним и все разузнает.
Идти пришлось далеко — в самый конец города. Зяблик остановился возле маленького домика и даже не постучал — просто открыл дверь и вошел.
Вот уже до чего дошло! — подумала Трясогузка.
Она немного постояла у двери и, видя, что дожидаться ей больше нечего, просто взяла и вошла. И замерла на пороге.
Перед ней стоял трубочист Соловей.
Так вот, оказывается, кто был у Сорокопута! Опять Трясогузка обозналась — в который раз!
— Заходите, заходите, — любезно пригласил Соловей. — Вы от Жаворонка?
Подумать только! Стоило Трясогузке пять минут поговорить с Жаворонком, как об этом уже знает весь город.
— Откуда вы знаете?
— Догадываюсь… Да вы садитесь, пожалуйста!
Трясогузка села и стала рассматривать комнату. Никакой обстановки, одни книги, книги кругом — на столе, на полу, на кровати. И еще — ноты. Зачем Соловью столько нот?
— Это я после работы занимаюсь, — объяснил Соловей. — Ноты переписываю. Вчера переписывал для Сипухи, сегодня — для Кряквы. Они в театре поют, а слуха нет. Ну, и приходится петь по нотам. Вот такая история…
Очень он симпатичный, этот Соловей. Стройный, подтянутый. И глаза — совсем как у Зяблика. Кругленькие такие. Только почему-то прихрамывает.
— Что у вас с ногой?
— Да так, обжегся. Чистил трубу у Колибри, ну, а она растопила печь.
— Растопила, когда вы были в трубе?
— Ну да. Не мерзнуть же ей. Колибри — птица нежная.
— Вы как будто ее одобряете. Это же нахальство, не чувствовать, что другие…
— Разве ж это нахальство? — мягко прервал ее Соловей. — Колибри чувствует, что ей холодно, каких еще чувств вы от нее хотите? Замерзла — взяла и растопила печь. Вот такая история.
Соловей говорил просто и понятно, но Трясогузка чувствовала, что как-то он говорит не так. Невозможно было понять, шутит Соловей или говорит серьезно.
А вот Пингвин, — сказал Соловей, — никогда не топит печь. А трубу чистит каждую неделю. Это для сквознячка, говорит. Для крыльев сквознячок — первое дело. А Страус, тот сам трубу чистит. Спрячет голову в трубу с перепугу, а потом осторожно высунет наверх — и все, труба готова. Вот какая история.
Соловей знал массу историй. Казалось, он мог рассказывать их без конца. Он и вообще нравился Трясогузке — такой интеллигентный, воспитанный, даже не верится, что трубочист. И все время шутит. Трясогузка уже поняла, что Соловей шутит, а не говорит серьезно.
— Так что там слышно у Жаворонка? — спросил Соловей, внезапно прервав свои истории.
— Да так, ничего, — замялась Трясогузка. — Я его видела сегодня. Разговорились — то да се… Ты, говорит, зря топчешь тротуар. — Трясогузка смешалась, не зная, что еще можно сказать. — А сейчас я, наверно, пойду, а?
Проводив гостью, Соловей сел за стол и задумался. Теперь, когда ему не с кем было шутить, Соловей был очень серьезным, таким серьезным, каким можно быть только наедине с собой.
— Дверь отворилась, и на пороге появилась Пеночка. — Я к вам от Жаворонка, сказала она.
Дятел и Марабу
— У меня двое детей, — сказал Дятел и дружески подмигнул Марабу: — Сообщники. Старший по дереву долбит, младший стихи декламирует. П-потешные ребята!
— А как насчет другие сообщники? — напомнил Марабу. Например, Пустельга?
Это был тонкий вопрос. О том, что Дятел и Пустельга сообщники, можно было предположить по тому, как упорно она его выгораживала. На все вопросы о Дятле она твердила одно;
— Ко мне как к женщине он не имел никаких претензий.
И теперь, назвав Пустельгу, Марабу рассчитывал застать Дятла врасплох. Но тот почему-то глупо хихикнул.
— Пустельга! Вы, наверное, смеетесь!
— Хорошо смеется тот, кто смеется в последний раз, — сказал Марабу. И, подумав, добавил: Если можно так выразиться.
— Д-да нет же, я такими вещами не занимаюсь! У меня семья, дети, не з-забывайте, что я люблю свою жену.
— Любовь не картошка, ею сыт не будешь, — определил свою точку зрения Марабу.
— Да и вообще… Мне бы жена не п-позволила… Моя жена терпеть не может эту П-пустельгу. «Не п-понимаю, что в ней находят некоторые», — говорит моя жена.
— Кто находит? — немедленно уточнил Марабу.
— Ну, я не знаю. Сам я ничего не нахожу.
— Мне нравится ваша физиономия, — сказал Марабу. Если вам Пустельга не нужен, так он и нам не нужен. Пустельга можно освободить, — сказал Марабу, повернувшись к Филину, и, повернувшись обратно к Дятлу, добавил: — Раз вы советуете.
— П-пустельга! — все еще не мог успокоиться Дятел. — и к-как вам могло прийти такое в голову?
— Нам разное приходит в голову, — спокойно возразил Марабу. — Вот сейчас нам пришло в голову помочь ваша семья. Как вы на это смотрите?
Дятел перестал заикаться. А почему бы нет? Ведь могли же Синицу назначить начальником королевской почты и телеграфа. Еще вчера там был Журавль, но Марабу сказал: «Лучше Синица, который у нас в руках, чем Журавль, который у нас в небе».
Окрыленный Дятел, волнуясь, заговорил:
— Я вас прошу, сделайте одолжение… Жена, двое детей… Один по дереву долбит, другой стихи…
— А стучать ты умеешь?
— Кого вы спрашиваете! Столько лет у ворот младшим привратником… Это мой долг.[7]
— Ну вот и отлично, — подытожил Марабу разговор. — Думаю, мы с вами сработаемся. Как умный Дятел вы должны понимать, что, если мы не летаем, значит, мы знаем, что мы делаем. Небо — это туда-сюда, вверх-вниз, шиворот-выворот — разве это порядки?
Дятенок и другие
— Прибыл в ваше распоряжение! — доложил Дятенок.
— Ну что ж, докладывай, — улыбнулся солдат Канарей.
— Есть докладывать! Я тут еще двоих привел, они за дверью ждут. Надежные ребята!
— Ох ты, господи, — засуетился дворник Орел. — Чего же им под дверью стоять? Проси, пускай заходят.
Дятенок подал знак, позволявший зайти его компании.
Простите за беспокойство… Чрезвычайно счастливы… Не имеем чести… Имеем честь… Дятенок, представьте же нас!
В дверях стояли надежные ребята Зяблик и Сорокопут.
— Мы, кажется, где-то виделись, — сказал Зяблик и смутился: он вспомнил, что виделся с Канареем тогда, когда сидел у Сорокопута в шкафу и подглядывал в щелочку.
— Мне кажется тоже, что я вас где-то видел. Только где — не помню, — сказал и Сорокопут.
— Это когда я письмо приносил.
— Письмо? — спохватился Сорокопут. — Нет, значит, я видел не вас… Верней, не я вас видел…
— Ты пока займи гостей, — сказал солдату Орел, — а я пойду, у меня еще два переулка не метено.
Канарею не пришлось никого занимать: сегодня всех занимал Дятенок.
— Секретный пакет доставлен по назначению, — доложил он и, видя, что Канарей будто бы ничего не понимает, и по-своему истолковывая это непонимание, кивнул в сторону Зяблика и Сорокопута: — Они уже в курсе.
— Да, да, мы в курсе… Не то, чтобы в курсе, а вообще, — заверил солдата Сорокопут. — Но скажите, меня тогда точно возьмут на работу? Сейчас меня не берут, но это не почему-то потому, а потому что почему-то…
Канарей, который всегда отличался солдатской смекалкой, на этот раз туго соображал. Что за игру затеял этот Дятенок? И почему в ней участвуют такие солидные птицы, как Зяблик и Сорокопут?
Дятенок предложил план операции:
— Сначала надо усыпить бдительность Сплюшки.
— Не совсем усыпить, а на определенное время, — внес свою поправку Сорокопут. — Зяблик мастер на такие дела.
— Уж и мастер! — решительно запротестовал Зяблик. — Не скромничайте, Сорокопут, вы сами кого хочешь усыпите.
— Потом надо проникнуть в клетку, — продолжал Дятенок докладывать план операции.
— В клетку проникнет Сорокопут, — незамедлительно отозвался Зяблик.
— Я проникну? — Сорокопут вспомнил, как проникли в клетку Голубь, Дятел и прочие, и ему стало не по себе. — Кстати, мне еще не сказали, буду ли я работать… Пусть мне скажут это сейчас, чтоб я знал, что я знаю.
Солдат Канарей изо всех сил напрягал свою смекалку. О чем они говорят? Вот Дятенок упомянул о полночи, а Зяблик на это возразил, что время, может быть, выбрано не совсем удачно, потому что он, Зяблик, привык рано ложиться, потому что ему, Зяблику, рано вставать. А Сорокопут сказал, что он тоже рано вставал, когда ходил на работу, но, если понадобится, он может рано вставать и сейчас. Дятенок сказал, что в полночь легче усыпить бдительность Сплюшки, без чего в клетку проникнуть нельзя.
— Что-то я озяб, — поежился Зяблик. — Подумайте, весна, а так холодно.
— Если говорить о погоде, то это действительно, резюмировал Сорокопут.
— Может, печку растопим, а? — предложил Зяблик. — Посидим, погреемся.
Он положил в печку несколько щепочек, отодвинул заслонку, и — ветер хлынул в трубу:
Эй вы, птицы-пешеходы, что ж сидите вы на месте? Выдвигайте прочь заслонки, чтоб послушать наши песни! Широко раскройте уши, если души ваши слепы, Ведь не зря зовут вас трубы, ваши трубы — двери в небо!— Кажется, стало теплей, не будем топить, правда? — сказал Зяблик и задвинул заслонку.
Сорокопут был занят своими мыслями.
— Я много проработал, у меня это в крови. Я могу каждый день ходить на работу.
— Хорошо бы сейчас пойти на работу, — вздохнул Зяблик.
— А? У каждого столько дел…
— В точку сказано, — ответил солдат Канарей, имея в виду не слова Зяблика и тем более не слова Сорокопута. — Трубы двери в небо!
— Мне кажется, я уже слышал что-то подобное, — отозвался Сорокопут. — Во всяком случае, о том, что трубы — двери в небо, я уже откуда-то знал. Не может быть, чтоб я это слышал впервые, а если и слышал, то не впервые, во всяком случае. Зяблик, вы мне такого не говорили?
Зяблик внимательно посмотрел на Сорокопута.
— Что-то не помню.
«Опять он так на меня посмотрел, — забеспокоился Сорокопут. — Может, лучше не связываться? Правда, получить работу вроде бы хорошо, но сидеть в клетке — это тоже не работа».
— Что ж это я сижу? — заторопился Сорокопут. — Зашел на минутку… — Он с необычайным для гостя проворством нашел двери дворницкой. — Всего хорошего, я побежал!
Ох, этот Сорокопут! Зяблик всегда знал, что в трудную минуту на него нечего рассчитывать. Вот сейчас он побежал, и кто Зяблику поручится, что побежал он в том, а не в другом направлении? Нет, конечно, они друзья. Сорокопут ничего плохого не скажет о Зяблике. Не скажет сам. А если спросят? Если спросят, как не сказать? Дружба дружбой, но если спросят…
— Сорокопут, куда же вы? — крикнул Зяблик. — Погодите, я его сейчас догоню!
Зяблик не только догнал, но и перегнал своего друга. Он пробежал мимо, делая вид, что очень спешит, и даже отвернул голову, как будто не заметил Сорокопута. Впрочем, при виде Зяблика Сорокопут тоже отвернул голову. Впервые за много лет они встретились и расстались, как чужие.
Пустельга и солдат Канарей
Дятенок блестяще разрабатывал план операции, но за последние полчаса ему не дали сказать ни слова. Исчезновение Зяблика и Сорокопута, которому он из-за торжественности момента не придал большого значения, позволило ему раскрыть рот, чтобы перейти к третьему пункту, но тут распахнулась дверь, и на пороге возникла Пустельга.
— Вас выпустили? — обрадовался Канарей.
Пустельга кивнула.
— А Дятел? Его тоже выпустили?
Пустельга кивнула.
При этом известии Дятенок заторопился домой. Ох и попадет же ему, раз отца выпустили из клетки! Пока Дятел сидит, Дятенок может гулять на свободе, но когда на свободе Дятел, Дятенку свободы не видать.
Солдат Канарей не стал удерживать Дятенка, как не удерживал и его надежных ребят. Он так и не понял цели их посещения. И продолжал расспрашивать Пустельгу.
— Значит, все в полном порядке? Пустельга кивнула.
— Что это вы киваете? Не можете сказать словами?
И он еще спрашивает!
— Вы просили подать вам знак, — сказала словами Пустельга. — Поэтому я киваю. Это у меня такой знак.
— Какой знак? Зачем?
Оказывается, солдат Канарей не обращался к ней с такой просьбой. Оказывается, он не обещал увести ее из каменных стен, он даже не знает, что это за стены.
Пустельга порылась под крылышком и протянула Канарею письмо Зяблика: «Я думаю о вас, только о вас. Ждите меня завтра в полночь…»
Канарей не знал, что это за письмо. Он хотел честно сказать Пустельге: «Пустельга, произошло недоразумение. Это не я писал письмо, и не меня вы должны были ждать в полночь». Но Пустельга бы, наверно, заплакала, а он этого не хотел. Поэтому он сказал совсем другое.
— Ну конечно, теперь я вспомнил! Я просил подать мне знак, а потом забыл. Вот чудак! Сам просил, и сам забыл!
Слезы, уже появившиеся на глазах Пустельги, заблестели иначе. Будто кто-то взял и подменил грустные слезы слезами радости.
Дятел. Зяблик. Сорокопут
И опять был футбол. Птицы, как мячи, залетали в ворота, а другие птицы болели за них, кричали «Давай-давай!» и «Судью на мыло!» На самых видных местах сидели прославленные болельщики — Дятел, Зяблик и Сорокопут, тут же сидел профессор Дубонос и — на отдельной трибуне — Грач, главный лекарь его величества. Сорокопут и Зяблик не смотрели друг другу в глаза, что было, впрочем, понятно: ведь они следили за ходом игры.
— Какой полет! — восхищался Дятел. — Зяблик, вы видели, как он влетел? Сорокопут, вы видели?
— Ничего особенного, — возражал Зяблик. Во-первых, было крыло.
— Крыло? Я не видел крыла! Сорокопут, вы видели?
— Не совсем… Так, краем глаза…
После вчерашних событий Зяблик чувствовал себя неважно. Наверно, он в дворницкой порядком озяб, и, хотя температура у него была нормальная, Зяблик все же взял справку у Грача. На всякий случай.
Лучше всех чувствовал себя Сорокопут. Он таки вспомнил, от кого слышал слова: «Трубы — это двери в небо». Это сказал Соловей, который накануне приходил к Сорокопуту чистить трубу. Уж не он ли сочиняет песни, которые распевают трубы Птичьего города? Вот они — наши таланты! Простой трубочист, рядовая птица. Вот о ком надо говорить, выступать и даже писать в газете «Друг пешехода».
И Сорокопут написал. Всю ночь он просидел над этой статьей — первой статьей в своей жизни. Сегодня сразу после футбола Сорокопут отнесет ее в редакцию. Ведь Говорунчик-Завирушка сам приглашал его заходить — запросто, без церемоний.
— Опять мимо! Эх, мазила! — негодовал Зяблик.
— Он, кажется, умышленно полетел выше ворот. Как вы думаете, Зяблик, он полетел не умышленно? — допытывался Дятел. — По-моему, он взял слишком высоко, чтоб это было случайно.
— М-да… — сказал Дубонос, погружаясь в газету, в которой его интересовала заметка о том, что слабым местом нашей команды до сих пор остается неумение находить ворота противника.
— Ну и хитрец! А потом еще будет отказываться, скажет, что этого не хотел. Но мы-то, Зяблик, с вами видели, как это было на самом деле! Вы ведь тоже видели, Сорокопут?
— Не заметил, — сказал Сорокопут. Статья о Соловье была у него в кармане. Она называлась так: «Неизвестный становится известным». Сорокопут долго и трудно шел к этому названию. У него была масса вариантов.
Сначала он хотел скаламбурить: «Соло Соловья». Потом решил назвать просто: «Автор и его песня». Но тут же возник параллельный вариант: «Песня и ее автор», и Сорокопут никак не мог решить, какому из них отдать предпочтение. Тогда он отбросил оба и придумал новое; «Песня вылетает в трубу». Это название Сорокопуту понравилось, в нем был второй, скрытый смысл. Смущало только слово «вылетает». Почему-то пришло на ум интригующее: «А знаете ли вы?», но Сорокопут вспомнил, что такая рубрика есть в газете «Друг пешехода».
«Неизвестный становится известным» было счастливой находкой. Оно просто и вместе с тем загадочно и, кроме того, содержит в себе приятную игру слов. На этом названии Сорокопут и остановился.
— Как вам сиделось? — спросил Зяблик у Дятла. — Это не очень утомляет?
— Да нет, ничего… Разве так бьют по воротам?!
— И это… все время надо сидеть?
— В основном, да… Ну и пенальти! Сорокопут больше не мог сдерживаться.
— Как вы думаете, эти трубы… кто их сочиняет? Вернее, не сами трубы, а песни, которые поют… То есть, не песни поют, а трубы… Мне это вчера пришло в голову…
Дятел сразу забыл про футбол:
— Расскажите, Сорокопут! Вы так хорошо рассказываете!
— Нет, я не могу рассказать, — спохватился Сорокопут. — Не то, что не могу, я могу, но не рассказать… А рассказать я не могу, даже не просите.
— Ну, хорошо, не рассказывайте, — согласился Дятел. — Вы только скажите — кто? Скажите только, кто сочиняет.
— Сказать я могу, но вам же самим потом будет не интересно. Потом, когда вы будете читать статью.
— Вы написали статью?
— Не то, чтобы статью, — смутился Сорокопут, — а так, большую заметку. Не такую уж большую, скорее маленькую статью. Не особенно маленькую.
Дятел на минуту задумался.
— Знаете, нехорошо печатать статью, не прочитав ее самому герою.
— А удобно ли ему читать? То есть, не ему читать, а мне читать?
— Конечно, какой разговор! Ему это будет приятно. Каждому из нас было бы приятно. Ведь вам было бы приятно, Зяблик?
Зяблик подтвердил.
— Вот давайте и пойдем к нему все вместе. Дятел что-то прикинул в уме. — Завтра же и пойдем.
Все вместе — это значит Зяблик, Дятел и Сорокопут. Вполне приличная компания. Да и как-то веселее втроем, хотя, конечно, идут они не за весельем.
— Что ж, я не возражаю, — согласился Сорокопут. — Вернее, я не возражаю против этого.
Сержант Глухарь и ефрейтор Сплюшка
— Сплюшка! Сплюшка! Да не спи же ты!
Но Сплюшка крепко усыпил свою бдительность.
— Каждый Кулик свое болото хвалит, бормочет он. — Выяснить, что за болото… За Куликом установить наблюдение… Одна Ласточка весны не делает. Все делают, а она одна не делает… Взять Ласточку на заметку…
— Сплюшка, что ты там бормочешь себе под нос?
— Пуганая Ворона куста боится, — бормотал Сплюшка себе под нос. — Похвально, похвально… Передать ее опыт молодежи… Старого Воробья на мякине не проведешь… Заменить мякину…
Откуда у Сплюшки столько информации? Это он у начальства слышал, когда не спал, а теперь во сне выбалтывает.
— Цыплят по осени считают… — выбалтывает Сплюшка. Опять запаздывают. С этим делом надо раньше кончать. Соловья баснями не кормят. Надо бы ничем не кормить… — Сплюшка помолчал и вдруг заговорил вкрадчиво-доверительно: — Чижик-пыжик, где ты был? Молчишь? Тогда мы поговорим в другом месте.
— Отставить Чижика! Отставить спать! — прозвучала команда.
Сплюшка сразу просыпается.
— С чего ты взял, что я сплю? Вот фантазия!
— Как? Не слышу! Говори в аппарат!
— Фантазия! Фантазия! — кричит Сплюшка Глухарю в аппарат. Но аппарат старый, он улавливает только слова начальства. — Передаю по буквам: Филин Активизирует Наблюдение Тетеревом Аист Заподозрил Измене Ястреба. Фан-та-зи-я, понял?
— Чего ты кричишь? Я не глухой.
Хорошо сидеть вот так, в позиции «вольно», и разговаривать не по службе, а по душе. Если грустно, сказать, что грустно, если страшно, сказать, что страшно. Можно и просто о жизни поговорить — что вот, дескать, какая жизнь, она, дескать, такая…
— А я, ты знаешь, люблю это дело, блаженно потянулся Глухарь. — Задуматься о жизни… Что там будет лет через сто…
— Романтик ты.
— Чего? Ближе к аппарату!
— Передаю по буквам: Рябчик Обнаружил Малиновку Активизировать Наблюдение Ткачом И Коноплянкой. Романтик, понимаешь?
— Романтик. Чего тут не понимать?.. Послушай, Сплюшка, мне Сорокопут рассказывал, что в шахматах, ну на этой, доске, шестьдесят четыре клетки. А? Что ты скажешь?
— Ничего, подходяще.
— Он, Сорокопут, в шахматах разбирается. Сам, говорит, считал. На каждую фигуру по две клетки.
— Да… — сказал Сплюшка и разъяснил: — Действия Активизированы.
— Через сто лет… Может, и у нас так будет, — размечтался Глухарь. — Две клетки на душу населения. Сиди — не хочу.
— Через сто лет нас не будет.[8]
— Ну да! И Филина не будет? Как же это без Филина? А кто будет команду давать? Насчет команды ты не подумал?
Сплюшка обо всем подумал. Даже о том, что когда-нибудь кончится и его, Сплюшкина жизнь, и то, что наступит за ней, навсегда усыпит его бдительность.
— Сплюшка! Сплюшка! Опять уснул… Сплюшка, ты все же ответь: кто тогда будет давать команду?
И тут, как опровержение всех фантазий и философий, прозвучала команда: Встать! Смирно!
Дятел и Соловей
На первый взгляд появление Филина перед Сплюшкой и Глухарем никак не было связано с появлением Зяблика перед Трясогузкой. На самом же деле оба эти события, как и все в жизни, имели между собой глубокую связь.
Снова обретя своего Зяблика, Трясогузка уже не отступала от него ни на шаг (как известно, отступать было не в ее правилах). И так, вчетвером, в компании с Дятлом и Сорокопутом они прибыли к Соловью.
Соловей почему-то не обрадовался визиту. Он посмотрел на Трясогузку как-то странно и даже не улыбнулся ей, как в прошлый раз.
— Чем могу служить? — сухо осведомился он.
— Не надо нам служить, — сказал Дятел, невольно повторяя фразу, слышанную от Филина. — Просто посидим, поболтаем.
— Может, в другой раз?
— Ну вот еще, в другой! — чуть-чуть обиделся Дятел. — Видите, сколько нас привалило! Вот, знакомьтесь, это Зяблик, наш общий друг. Мировой болельщик! Правда, он утверждает, что защита важнее нападения, но вы ему не верьте. Это он под влиянием своего и нашего общего друга Сорокопута. Вот и он, кстати. Сорокопут. Сторонник защиты на футбольном поле и профессиональный защитник в судебной практике. И по секрету — он нас не слышит — не правда ли, вы нас не слышите, Сорокопут? — по секрету, еще и писатель.
— Какой из меня писатель! — застеснялся Сорокопут и тут же поправился: — Вернее, писатель, но не из меня.
— Не слушайте его, не слушайте! — продолжал Дятел. — Он нам еще сегодня почитает, мы ему не дадим увильнуть. Ведь не дадим, а, Зяблик? Зяблик подтвердил.
— Ну вот. Следовало начать с дамы, но мы ее под конец. Это Трясогузка, наша краса и гордость. Между нами, Дятел подмигнул Зяблику, — мы не все здесь к ней равнодушны. У нас здесь кое-что намечается… А это — я… — закончил Дятел так, словно его не могли не знать. И добавил просто так, к сведению: — Дятел.
— Вы — Дятел? — удивился Соловей. — Значит, вышли из клетки?
— Вышел, — вздохнул Дятел. — Что там было — лучше не вспоминать.
Зяблик стал очень внимательным.
— Мы с Соколом в одной клетке сидели. Бывало, станет невмоготу, а он: «Терпи, брат Дятел, скоро наша возьмет!»
— Любопытно бы на него посмотреть, — сказал Зяблик. — Только не там, конечно, а здесь, когда его выпустят.
— Ну, ладно, — поставил точку Дятел. — Сорокопут, давайте вашу статью. Кажется, я уже говорил, что он у нас писатель. Такую статью накатал — любо-дорого!
— Ну зачем вы так? — смутился Сорокопут. — Вы же еще не слышали. Вернее, слышали, но не статью.
— Ладно, комментарии, как говорится, в примечаниях. Читайте, Сорокопут!
Сорокопут прочитал название: «Неизвестный становится известным». Затем сделал паузу, искоса определив, какое впечатление оно произвело на слушателей, и перешел непосредственно к тексту.
«Все мы давно привыкли, что среди нас живут птицы, которые хотя и живут, но совсем незаметно, а если и заметно, то так, что о них никто не знает, вернее, знает, но не говорит — не в том смысле, что не говорит совсем, а говорит, но не во весь голос, не так, как можно было бы о них говорить, и не только можно, но и нужно, если считать нужным не то, что мы привыкли иногда считать, а то, что мы иногда считать не привыкли, то есть привыкли, но забываем об этой привычке как раз тогда, когда о ней нельзя забывать, не то, что совсем нельзя, но нельзя забывать ни в коем случае».
Соловей слушал и хмурился. Может быть, ему не нравилось, как написал статью Сорокопут, а может, у него были какие-то свои соображения, но он все больше и больше уходил в себя, особенно после того, как Сорокопут приступил к главной части своего повествования.
«Профессия трубочиста, — читал в этой части Сорокопут, — самая обычная, хотя никто не станет ее осуждать, вернее, не то, что не станет, а не захочет, а если и захочет, то не осуждать, а совсем наоборот, потому что это обычная профессия, обычная не в худшем, а в лучшем смысле слова, если понимать под лучшим не то, что под ним иногда понимают, а то, что иногда не хотят понимать, а если и хотят, то не делают этого, вернее, делают, но не так, как положено делать, возможно, и не во всех случаях, но так, как положено делать всегда…»
Трясогузка слушала с упоением. Так вот он какой, Сорокопут! На вид посмотришь — ничего, верней, не то, что ничего, а так, ничего особенного, размышляла Трясогузка, невольно заражаясь стилем автора. Она не могла только понять, почему статья не нравится Соловью. Ведь Сорокопут его так хвалит.
«В песнях наших труб, — читал Сорокопут, — как нельзя лучше, вернее, не то, что совсем нельзя, а так, как только возможно, проявился талант Соловья, который не просто талант, то есть это тоже талант, но не просто, а так, как можно оценить только настоящий талант, не в том смысле оценить, в каком ценят таланты, а в том, в каком их не ценят, вернее, ценят, но не так, как их хотелось бы оценить, если говорить о таланте, как о таланте, а не как о чем-нибудь другом, о чем тоже можно говорить, но совсем по другому поводу…»
— Именем Индюка! — оборвал Сорокопута резкий окрик.
Все вздрогнули. Все, кроме Дятла и Соловья. Казалось, Соловей давно этого ждал — так спокойно он повернулся к двери, где стояли начальник полиции Филин-Пугач и его помощники — сержант Глухарь и ефрейтор Сплюшка.
— Послушайте, куда же вы его? — попытался вмешаться Сорокопут. Ведь вы же о нем ничего не знаете!
Соловей и другие
Соловья вели на казнь. Его собирались казнить самым жестоким образом — вырвать у Соловья из сердца песню.
Соловей шел впереди, а за ним, с клювами наперевес, тяжело ступали Кондор и Коршун, запечных дел мастера. Начальники двух полиций должны были прибыть позже, прямо к месту преступления.
Город только просыпался. Процессия шла по улицам, как за ниточку выдергивая из домов заспанные птичьи головы. Они смотрели вслед Соловью — одни со страхом, другие с состраданием, третьи — просто с любопытством.
Смотрел Стриж. Этот Соловей иногда заходил к нему в заведение, и Стриж ничего плохого о нем не мог подумать. Да и сейчас, если говорить честно, не может. Ну, пел песни. Допустим, смелые песни, которые не всем нравились. Так разве ж за это убивают? Тем более, что песни правильные. Кому-кому, а самому себе Стриж может в этом признаться. Он даже некоторые из них выучил наизусть и напевал дома, в кругу семьи. И дальше будет напевать — нет, нет, Стрижа не запугаете! — потому что это хорошие, справедливые песни.
Смотрел Зяблик. Зяблику тогда повезло, что он вовремя убрался из дворницкой. Странно, что его никуда не вызывают: ведь он был у Соловья как раз тогда, когда этого трубочиста арестовали. Может, еще вызовут? Ну, что ж, Зяблик был там не один, там были и Сорокопут, и Дятел, и Трясогузка. И пошел он просто так, за компанию. Все это затея Дятла. Да, да, это и Сорокопут подтвердит. «Пойдем к нему все вместе», — сказал Дятел. Зяблик еще тогда, как чувствовал, не хотел идти, но неудобно было отказываться. Нет, конечно, Зяблик не собирается ни на кого доносить, это всегда противоречило его принципам. Но если что — он скажет. Вот именно, если что — Зяблик не станет молчать…
Смотрел солдат Канарей. У себя в пехоте он много слышал про Соловья, но видел его впервые. Как жаль, что он поздно его узнал, да еще в такую минуту…
Смотрел преподобный Каплун… Перышко да перышко — вот и нету крылышка. Крылышко да крылышко — вот и нету птички…
Смотрел начинающий поэт Кукша. У них с Соловьем было много общего: Соловья ведь тоже не печатали, а теперь казнят. А Кукша будет жить, потому что даже смерть его никому не нужна…
Смотрела Пеночка-Пересмешка. Что же теперь? Как же? Убьют Соловья, и замолчат трубы, и ничего-ничего не останется впереди. И Сокол никогда не выйдет из клетки…
Смотрел Дятел. Вчера они всей семьей переезжали на новую квартиру. А сегодня у Дятла новоселье — будет сам Марабу, во всяком случае, он обещал, что будет. Дятеныш приготовил новый стишок, правда, сбивается в некоторых местах, но до вечера еще есть время…
Смотрела Корелла, смотрела Розелла. Обе были в новеньких сапожках — помните, таких, как у Цесарки. И эти новые сапожки у них промокли насквозь, потому что Корелла и Розелла плакали…
Смотрел Сорокопут. Взяли б его на работу, он бы, конечно, защитил Соловья. Не в том смысле защитил, что Соловей избежал бы казни, хотя и казни он мог бы избежать, если б его помиловали. Нет, Сорокопут защитил бы Соловья в том смысле, что выступил бы в его защиту, хотя, возможно, эта защита была бы и не в пользу Соловья…
Смотрела Пустельга… Она даже не знала, что на свете бывают такие птицы. Если Пустельга будет когда-нибудь умирать, она б хотела умереть точно так. Пусть у нее вырвут из сердца песню — ведь у нее тоже есть песня, у каждой птицы есть в сердце песня, хотя не каждая птица ее поет.
Говорунчик-Завирушка шел за процессией и вел подробный репортаж: в завтрашнем номере газеты этому событию будет отведена целая полоса, поэтому нужно, чтобы хватило материала. «Приговоренный, — строчил Завирушка, — шел, низко опустив повинную голову, с сознанием своей тягчайшей вины перед гражданами нашего города. Огромная толпа следовала за ним, и из тысячи честных сердец вырывались гневные крики: «Позор! Смерть нашему врагу! Никакой пощады врагу Птичьего города!»
Птицы заполнили улицу, и теперь Говорунчика никто не смог бы обвинить, что он написал неправду. Огромная толпа шла за Соловьем, и из тысячи сердец рвались крики которые пока еще не могли вырваться наружу.
Солдат Канарей бросился наперерез процессии.
— Стойте! крикнул он. — Не дадим Соловья! Птицы! Что же вы, птицы!
Канарей раскинул крылья, чтобы перегородить улицу, но она была слишком широка. Кто-то из конвойных отбросил его с дороги, и солдат Канарей упал замертво.
Процессия остановилась. Все смотрели на маленького солдата, который погиб, даже не успев использовать своего отпуска.
И тут грянули трубы: Нет, нельзя же молчать без конца Ради жизни ничтожной своей! Птицы, птицы, откройте глаза, Ведь уходит от вас Соловей! Птицы, слушайте эти слова, Выходите на свет из темниц! Ваше счастье — не птичьи права, А права настоящие птиц!— Бей их! Клюй! — крикнул Жаворонок и бросился на Кондора.
Кондор шевельнул крылом, и Жаворонок отлетел в сторону.
И тогда появился дворник Орел. В нем трудно было узнать хорошо всем знакомого старого доброго дворника.
— Хватит! Будет терпеть! — сказал Орел и подмял под себя Кондора.
Индюк и другие
— Наша взяла! Наша взяла! — кричали надежные ребята Зяблик и Сорокопут.
Птицы шли на дворец. Они шли, твердо печатая шаг, как будто всю жизнь прослужили в пехоте, но при этом так широко размахивали крыльями, что, казалось, вот-вот они полетят.
Привратник Попугай провожал взглядом толпу и, как зачарованный, повторял еще одну полюбившуюся фразу.
— Будет терпеть!
И столько в его голосе было гнева и решимости — ровно столько, сколько было в голосе у Орла, до того точно Попугай воспроизводил услышанное.
Говорунчик-Завирушка опять стал записывать. Кажется, эти события все же пригодятся для газеты. «Птицы шли на бывший дворец, — писал он, — они шли в едином строю, твердо печатая шаг, и к ним присоединялись все новые и новые птицы…»
На балкон дворца вывалился Пешеход № 1.
— А я думал, думал… Думал, думал… — сказал Индюк и свалился с балкона.
— Застарелая болезнь, — диагностировал Грач. — Хроническая боязнь высоты, закончившаяся летальным исходом.
Но Индюк встал и пошел. Он не выносил ничего летального, как и летательного.
Птицы шли на дворец. У них будто выросли крылья.
У парадного входа в позе швейцара стоял преподобный Каплун.
— Пожалуйте, дорогие гости, милости прошу!
При этом у Каплуна был такой вид, будто он и впрямь просил милостыню.
— Ты, папаша, постой здесь, посторожи общественное добро, — попросил его сапожный мастер.
— Я посторожу, — пообещал Каплун и добавил, уже осваиваясь с новой должностью: — Вы не сумлевайтесь.
В Птичьем городе начиналась новая жизнь. Птицы поднимали головы, широко распрямляли крылья.
— Наша взяла! Наша взяла! — кричали Зяблик и Сорокопут.
И — другие
День полета. Сегодня день полета. Птицы выходят из домов, протирают глаза и сразу вспоминают, что сегодня у них особенный день. Сегодня они полетят. Непривычно, немного страшно, но никому не хочется оставаться на земле.
— У меня не слишком короткая стрижка? — спрашивает Трясогузка у Пустельги. — Сейчас это модно, но не трудно ли будет летать?
Нет, Трясогузка не изменила своего отношения к Пустельге, но теперь у них появилось кое-что общее. Этот солдат Пустельги вместе с Трясогузкиным Зябликом были там, а дружба, рожденная в огне, говорит Зяблик, это самая крепкая дружба. Правда, солдат погиб, но ведь и Зяблику не так просто досталась победа. Он простудился тогда в холодной дворницкой и мог бы пролежать целый день, если б не его беспокойный характер… Кстати, а где Пеночка-Пересмешка? Ее Сокол тоже там был, так что Пеночка имеет право на их общество.
Зяблик и Сорокопут тоже готовятся к полету:
— Как вы делаете крыльями? Так, потом вот так, а потом… вы уверены, что потом надо так, а не так?
— Мне кажется, что уверен, хотя определенно не могу вам сказать. Вернее, могу, но не определенно…
— Приготовиться! — звучит команда Сокола.
Птицы замерли. («Тише! Тише! Вы слышите — приготовиться!», «Да не теснитесь вы, крылья нельзя поднять!»).
— Небо!
Первым взмыл Сокол. Он рассек крыльями воздух, оттолкнулся от земли и стал набирать высоту, быстро и уверенно.
За ним поднялся Орел. Старый дворник легко работал натруженными крыльями, которыми столько лет подметал мостовую, и только теперь все заметили, какие у него красивые, сильные крылья. Где-то высоко-высоко Орел настиг Сокола, и они полетели рядом, крыло к крылу.
Взлетел Соловей — и сразу пропал из виду. То ли потому, что быстро летел, то ли потому, что был маленький и издали его трудно было увидеть.
Вслед за Соловьем взмыл Жаворонок — взмыл и остановился посреди неба, словно любуясь дорогами, которые проложил на земле.
Плотник Скворец, сапожник Шилохвост… Птицы одна за другой покидали землю…
Вот полетела Пеночка-Пересмешка. Она очень быстро, почти незаметно двигает крыльями, и ныряет, и плещется в воздухе — наконец-то Пеночка попала в свою стихию!
Трясогузка летит вместе с Зябликом. Сразу даже не различишь, где он, где она. Вот это настоящая пара!
И старый Деряба, который обычно валялся на земле,[9]на этот раз попытался подняться. Он взмахнул крыльями и устремился вверх — головой, крыльями, ногами. Вот сейчас он доберется до неба, сейчас встретится с ним…
Деряба почувствовал удар, но почему-то не сверху, а снизу. В чем дело? Он опять на земле? Неужели он сбился с дороги?
Сорокопут задержался на земле. Он ходит от птицы к птице и каждой дает советы, как надо летать:
— Вы крыльями, крыльями… Хотя не только крыльями, но и хвостом, однако не столько хвостом, сколько крыльями…
Корелла и Розелла прыгают по земле, не решаясь так сразу подняться. Но — все летают, сказала Корелла, все летают, сказала Розелла, если хочешь, чтоб тебя видели, надо повыше подняться над землей.
А вон — заведение «Стриж и клиенты». Впереди летит Стриж, а за ним его клиенты в установившемся порядке очереди. И все стригут воздух крыльями на бреющем полете. Ни дать, ни взять — парикмахерская «Стрижем-бреем».
Даже Сплюшка, вечно сонный Сплюшка — и тот куда забрался! Сейчас ему некогда клевать носом — разве кто зерна подкинет. И рад Сплюшка, посмотрите, как рад: лучше быть в небесах рядовым, чем на земле ефрейтором.
А вон там, высоко-высоко, — кто это? Ну конечно же, это Пустельга. Она взмывает все выше и выше, и так хорошо смотреть на нее. Хорошо и вместе с тем страшно: а вдруг она улетит и больше никогда не вернется на землю? Потому что больше нет на земле Канарея, нет на земле солдата, который писал Пустельге: «Ждите меня ровно в полночь…»
Ждите… Где ждать его Пустельге, где его ждать, чтобы дождаться?
Что же произошло дальше?
На этот вопрос ответить труднее всего. Жизнь идет, не останавливаясь, и никогда нельзя дать точный ответ — что же произойдет дальше?
Птичий город теперь не узнать: он занимает все небо, хотя птицы не порывают с землей — ведь родились они на земле, и это она дала им крылья.
Должность короля давно упразднена, и никаких династий нет и в помине. Птицы сами управляют своим городом, но особенно прислушиваются, конечно, к мнению таких уважаемых граждан, как Сокол, Орел, Соловей.
Во дворце теперь летная школа. Там занимаются птенцы, которые еще не умеют летать. Дятенок тоже в этой школе, только он не учится, а преподает: время идет, и Дятенок уже не Дятенок. По утрам, когда пора начинать занятия, сторож Каплун дает звонок… Представляете, его преподобие стал теперь школьным сторожем и совсем неплохо чувствует себя в этом новом сане. Наконец-то он нашел свое призвание, о котором прежде и не подозревал. По праву работника летной школы, Каплун рассуждает о полетах, как знаток, но сам летать не решается. «Не те перышки, не те крылышки… Да и на земле как-то спокойнее».
На площади перед дворцом стоит памятник солдату Канарею. Скульптор Жаворонок так его установил, что Канарей совсем не касается земли, он как будто летит по воздуху. И это очень правильно, потому что — теперь это знает каждый школьник — солдат Канарей, хоть и служил в пехоте, но он летел, летел, в самом высоком смысле слова.
Что же произошло с остальными героями нашей истории?
Говорунчик-Завирушка по-прежнему работает в редакции, правда, не в должности редактора, а в должности курьера. Ему пригодилась фраза, когда-то слышанная от Дятла, о том, что и курьеры делают карьеры. Завирушка делает свою карьеру, бегая с поручениями нового редактора и одновременно разнося слухи, что скоро — вот увидите! — все это переменится. «Это я вам говорю как сотрудник газеты «Полет», а также как бывший сотрудник газеты «Друг пешехода».
Зяблику очень пригодилась справка, которую он в свое время взял у Грача. Ведь Зяблик простудился не просто так, а там, в дворницкой, — это подтвердили и Сорокопут, и Дятенок. Трясогузка не работает, но забот у нее хватает. Она очень следит за собой и летает по специальному режиму. «В наше время сохранить фигуру — значит, сохранить семью».
А вот кто работает — ни за что не догадаетесь! — это Сорокопут. Он возглавляет коллегию адвокатов и совсем ничего не путает. В этом просто нет необходимости: ведь теперь по любому вопросу Сорокопут может прямо высказать свое мнение.
Пеночка-Пересмешка часто встречается с Соколом и редко с ним расстается. Ну, конечно, у каждого свои дела, но свободное время они всегда проводят вдвоем, а скоро будут проводить втроем или вчетвером, тогда Пеночке будет совсем весело.
Пустельга работает вместе с Дятенком — воспитательницей в летной школе. Птенцы ее любят, потому что она отдает им всю жизнь. Больше Пустельге некому ее отдавать — не стало кому отдавать, с тех пор как не стало солдата Канарея.
Очень не повезло Голубю. Он пришел к своей Голубке, но она его не узнала: сидя в клетке, Голубь совсем облысел от усиленной переписки. Он, правда, надеется, что Голубка снова полюбит его, но разве может Голубка полюбить вторично? И все же Голубь приходит к ней каждый вечер. Они сидят и читают его письма, читают, как какой-нибудь роман. До конца еще далеко, но Голубка так увлечена, что — кто знает? — может, их роман и хорошо кончится?
Марабу вернулся к себе на родину, где он имеет возможность говорить без акцента. Но должность начальника тайной полиции там была занята, и Марабу пришлось сменить профессию. Он открыл тайную лавочку по продаже секретных сведений. Торговля идет бойко, и успехи Марабу дают все основания ожидать, что скоро он и здесь займет подобающее положение.
Филин и Глухарь прячутся где-то в лесах. Они собирают силы, чтобы напасть на Птичий город и восстановить в нем прежний порядок, но силы их, наоборот, тают, и Глухарь сильно сомневается, правильно ли он сделал, сбежав от своих.
А вот Сплюшка не сбежал. Правда, поначалу он очень страдал, потому что ему не хватало его ефрейторства. Старый служака решил, что теперь его песенка спета, и даже попытался навеки уснуть, но с этим у него ничего не получилось, потому что всякий раз Сплюшка закрывал только один глаз, а другой прищуривал, чтобы посмотреть, как его будут хоронить с воинскими почестями. Потом он раздумал умирать и поступил в дружину по охране новых порядков. Работы у него хватает, потому что пока Филин и Глухарь прячутся в лесах, Сплюшка не должен дремать.
А Дятел остался без работы, хотя он в совершенстве владеет двумя профессиями. Должность младшего привратника упразднена, а вторая профессия, которой обучил Дятла Марабу, также не пользуется популярностью, и Дятлу приходится сидеть дома. Дятлиха ходит на работу, а он варит обед, прибирает комнаты и вообще занимается хозяйством.
Парикмахер Стриж опять сменил вывеску: теперь его парикмахерская называется «Солдат Канарей». Конечно, вывеска у него не на земле, сейчас такого не встретите в Птичьем городе, — а высоко, под самой крышей, так что для того, чтобы ее прочитать, нужно хорошенько поработать крыльями.
Жизнь идет, и есть в ней свои заботы, свои тревоги и разочарования. Есть они и у безнадежно влюбленного Голубя, и у старого Дерябы («Ни-ни! Только по праздникам!»), и у преподавателя летной школы Дятенка (потому что птенцы сейчас такие пошли — нет, мы были другими в наше время!). Но как бы трудно ни складывалась жизнь, дан ответ на главный вопрос:
Для чего у птицы крылья? Чтоб подняться в поднебесье, Чтоб парить под облаками, Быть свободной, словно песня, Чтоб, покуда светит солнце Над землей — к нему стремиться. Для чего у птицы крылья? Чтобы птица стала птицей.1962–1963 гг.
Что было дальше на самом деле
Так бы это должно было быть, если б жизнь не была жизнью, если б она оставалась сказкой, прекрасной мечтой. Мечта живет по своим законам, а жизнь по своим, и если мечта пытается жить по законам жизни, то это обычно плохо кончается. Сколько понастроено воздушных замков, а кто в них живет? Воздушные замки для жизни не приспособлены.
Пытались даже построить один большой воздушный замок для всех, чтобы все в нем были счастливы. Но ничего с этим не получилось. Строительный материал разворовывали еще на земле, а то, что удалось построить, в конце концов обрушилось всем на голову.
Будущее — это продолжение жизни, а не мечты. Мы привыкли жить в будущем, а в настоящем жить так и не научились. В будущем жить легче, спокойней, безоблачней, безболезненней, к тому же оно не пролетает так быстро, как пролетает настоящее: когда на него ни глянешь, оно всегда впереди.
Время раньше всех научилось летать и пролетает так быстро, что за ним не угонишься. И за будущим не угонишься, оно — как горизонт.
Птичий город теперь не узнать. Всюду взлетные дорожки, вокзалы, заправочные станции (так теперь называются буфеты). Предупредительные надписи: «Внимание!», «Взлет!»
Птичий город занимает все небо, но все предпочитают жить на земле. Все-таки какая-то почва под ногами.
Поразмять крылья, конечно, можно, но постоянно жить — не получается. Только умостишься, закроешь глаза, чтобы отойти ко сну — и тут же куда-то проваливаешься. Ко сну можно только отходить, а отлетать — разве что душой, оставив на земле тело.
Чем-то она притягательна для птицы, эта земля. Они-то думали, что их притягивает небо, а оно их притягивало только на расстоянии. А приблизишься к нему, расслабишься — и сразу летишь камнем вниз.
Появилось новое значение слова «полететь».
— Я вчера так полетела, — говорит Трясогузка и трясет гузкой, которая у нее вся в синяках. Великолепные синяки у Трясогузки! Наверно, когда падаешь с неба, уносишь на землю кусочек его синевы.
Внимание! Отстегнулись! Взлет!
Каждый — весь внимание. Все отстегнулись. Но взлета нет.
Многим просто некогда: столько дел. У некоторых на земле неплохой бизнес, а в небе никакого бизнеса нет. Летать стало просто невыгодно: ты полетишь, а тебя на земле обворуют. Ну, и привычка, конечно. Привыкли быть пешеходами, пешая ходьба полезна для здоровья.
Пешеход № 1 теперь Летатель под тем же номером. Когда-то он полетел с балкона, став одним из первых летателей, и сейчас иногда летает, правда, пока только сверху вниз. Но на очереди у него полеты снизу вверх. Это трудней, но не так больно.
Привратник Дятел приватизировал старые ворота, потратив на это все свои сбережения. На целый дом денег не хватило, но зато теперь у него собственная частная практика: кого хочет, впускает, кого хочет, выпускает. И хотя через эти ворота откуда выйдешь, туда и войдешь, но Дятел строжайшим образом проверяет у всех документы.
Пеночка-Пересмешка часто встречается с Соколом и редко с ним расстается, но расставаться хочется все чаще, а встречаться — все реже. Сойтись-то не трудно, трудно сойтись характерами. Да и вкусами тоже. Пеночка даже не может приготовить обед на двоих, до того у них с Соколом разные вкусы.
Марабу, начальник тайной полиции, уехал из Птичьего города туда, где он может говорить без акцента, но без акцента он понес такую галиматью, что все от него прямо-таки шарахаются. Не зря профессор Дубонос говорит, что в жизни главное — правильно расставить акценты. Как расставишь акценты, так и будешь жить.
В прежние времена Дубонос бы это только подумал, а теперь говорит напрямик. Может, это и лишнее, но почему бы не сказать? Сейчас даже модно говорить лишнее, а о главном молчать. Если хочешь сказать о главном, нужно предварительно застраховаться у Зяблика.
Этого правила придерживается и газета «Друг пешехода», которая, кстати, теперь носит более звучное название: «За правое лево!» Общество резко разделилось в своем поступательном движении в разные стороны: одни твердо знают, где право, но не помнят, где лево. Другие твердо помнят, где лево, но не знают, где право. Газета выбрала компромиссное направление, и теперь упорно борется за правое лево.
Но поэт Кукша, в какую сторону ни крути, в газете все равно не печатается. И Сорокопут не печатается. Свобода слова — это не для него, он предпочитает свободу мыслей от слов свободе слова от мыслей. Правда, выразить мысли, свободные от слов, пока затрудняется.
Кукша пишет тексты для песен. Лишь только его стихи стали текстами, как они сразу зазвучали. Сипуха и Кряква, которые создали свой ансамбль, сипят и крячут с большим успехом у публики. Особым успехом в их ансамбле пользуется Филин-Пугач, который совмещает работу судебного исполнителя с творчеством исполнителя народных песен. Он исполняет песню «Эх, ухнем!», причем лучше всего у него получается «ух!», а над «эх!» еще предстоит поработать.
Тут самое время сказать о Трясогузке. Трясогузка по-прежнему трясет гузкой, но теперь уже осмысленно, целенаправленно. Такие пошли времена: никто вам бесплатно гузкой трясти не станет. Трясогузка выступает в сольных концертах Сипухи, Кряквы и Филина: они поют, а она рядом трясет гузкой. Это обеспечивает солисту большой успех. Если рядом с ним никто гузкой не трясет, никто его и слушать не станет.
Сержант Глухарь и ефрейтор Сплюшка уволены в запас. Глухарь утешился в мирной жизни тем, что купил себе новый слуховой аппарат. Ему больше не приходится напоминать каждому: «Говорите в аппарат!», его новый аппарат обладает мощными звукоулавливателями. И теперь, если кто хочет узнать, что слышно, обращается непосредственно к нему, потому что ему абсолютно все слышно.
А Сплюшка — вот беда! — выспался за время службы и теперь, в запасе, страдает бессонницей. Ему посоветовали считать до тысячи, но он умеет только до ста. И теперь Сплюшка ищет, с кем бы поспать, чтоб ему посчитали до тысячи. Но бесплатно с ним спать никто не хочет, приходится платить по тысяче монет, и, пока их считают, Сплюшка благополучно отходит ко сну.
А Синицу помните? Ту, которую зачислили на должность Журавля, потому что она в руках была надежней Журавля в небе. Синица с тех пор у кого только в руках не перебывала и, поднабравшись опыта, открыла специальное заведение. Фазан, который прежде сбивался с ног, бегая со свидания на свидание, буквально днюет и ночует в ее заведении, теперь у него все свидания в одном месте.
Некоторые улетели из Птичьего города — тю-тю! Едва им разрешили летать, как они тотчас же и улетели. Между прочим, неплохо устроились. Правда, там они тоже не летают, на такие работы их не берут. Нет у них достаточной подготовки. Но подметать взлетные и посадочные дорожки, вокзальные помещения, чистить крылья отлетающих — это сколько угодно. Зато кормят их на убой, говорит Кондор, большой мастер убоя.
Голубь издал свои письма к Голубке и теперь с ней судится, отстаивая свои авторские права. Голубка претендует на эти права, поскольку письма ей адресованы. Сорокопут, адвокат Голубя, ссылается на то, что в почтальонской практике Голубя не было случая, когда бы адресаты претендовали на часть почтальонской зарплаты, хотя письма были адресованы непосредственно им, как и письма Голубя Голубке. В связи с этим Сорокопут возбудил встречное дело, требуя выплаты Голубкой Голубю гонорара за все письма, которые он ей написал.
Ночной сторож Сыч неусыпно сторожит ночь, но никак не может усторожить: к утру ее непременно кто-нибудь уворует. Совершенно отчаявшись, он уволился с работы и нанялся сторожить день. Но с днем происходит та же история: к вечеру его непременно уворуют. Уворовать значительно легче, чем усторожить.
На центральной площади стоит памятник Неизвестному Пешеходу. Когда-то он был известен, но со временем его почти забыли. Потому и памятник поставили, чтоб дальше не забывать. В честь ему — или себе в назидание?
Были ведь и такие, которые вздыхали по старым порядкам. Те порядки, конечно, заставляли желать лучшего, но зато какие были мечты! Как верно заметил профессор Дубонос, хуже всего действительность, которая ни для кого не станет мечтой, и мечта, которая стала действительностью. Потому что, по словам того же профессора, неправда без правды проживет, а правда без неправды сама себе глаза выколет.
Сегодня воздушных замков уже никто не строит. Все довольствуются низменным, которое выглядит возвышенным, если смотреть на него снизу. Все от того зависит, с какой точки смотреть.
Чем строже порядки на земле, тем вольготнее мечте в небе. И вольготнее, и безопаснее. Помните Кукушонка? Того, что на спор взялся пройти по карнизу верхнего этажа и сорвался, дойдя до середины. Разбился, но крыльев не раскрыл. Потому что он уважал порядок, а порядок требовал крыльев для полета не раскрывать.
Кукушонок падал у всех на глазах, но никто не двинул крыльями, чтобы его спасти, потому что все уважали порядок.
Памятник Неизвестному Пешеходу можно считать и памятником Кукушонку, у которого нет своего памятника. Все равно в памятнике нет ни с кем никакого сходства, он изображен в виде труб, нацеленных в небо, словно готовых выстрелить в него свою мечту. Или выстрелить по своей мечте — как получится.
Почему так случилось? Раньше, когда петь было нельзя, трубы пели, а теперь, когда провозглашена свобода пения, когда поют не только такие знаменитые исполнители, как Сипуха и Кряква, как Филин-Пугач, как Чиж, клиент Стрижа, который в былые времена только стригся, — а даже такие непрофессионалы, как плотник Скворец и каменщик Жаворонок, — трубы Птичьего города почему-то умолкли.
1999 г.
Письмо Говорунчика-Завирушки автору повести
Дорогой коллега, Вы так хорошо и правдиво все описали! Здесь вся наша жизнь, ну буквально вся наша жизнь. Я читал жене, она плакала.
Особенно хороша фраза: «Козодой несет на рынок молоко». Действительно, лучше не скажешь. Какая простота, какая незакомплексованность! И где Вы только берете эти слова?
Кукша говорит, что будет у Вас учиться. Пускай учится. И пока не научится, о публикации может и не мечтать. А Дятеныш выучил Вашего Козодоя наизусть. Попросишь его почитать, он сразу прыг на табуретку, отставит ногу и начнет: «Козодой несет на рынок молоко». Большой имеет успех, на всех олимпиадах.
Хотя в последнее время выяснилось, что Козодой нес на рынок не молоко, да и не на рынок, а совсем в другую организацию. Потому что был Козодой боец невидимого фронта. Вы это как почувствовали и больше нигде его не упоминали.
А сегодня только его и упоминают. Потому что он наш президент. Был простой резидент, но ему присвоили дополнительную букву всенародным голосованием. Но в душе он остался бойцом невидимого фронта: снимет букву, расслабится — и опять резидент. Пока мы тут учились не размахивать крыльями, он научился не размахивать еще и ногами. Шагает в ногу с другой ногой, очень красиво получается.
Напишите о нем в нашу газету. Мы сразу напечатаем, не будем ждать тридцать лет, как получилось с нашей повестью. Сегодня мы получили свободу размахивать перьями, — правда, пока еще не касаясь бумаги.
Наша газета по-прежнему друг пешехода, хотя носит другое название. Как говорит наш друг Сорокопут, который теперь советник у президента, если вы уважаете в себе пешехода, то вы должны его в себе уважать. Какая б ни была свобода размахивать, но нужно уважать в себе пешехода. Примите и прочее
Ваш Говорунчик-Завирушка.
2000 года сегодняшнего дня.
Женщины палеозоя и других геологических эпох
С чего все началось
До Палеозоя женщин не было вообще. И мужчин, кстати, тоже, так что равенство было полное. И лишь с наступлением Палеозоя появились первые представительницы прекрасного пола, или слабого пола, как мы его называли, чтоб подчеркнуть свою силу, которая уже тогда была невелика.
Наших птичек, наших ласточек и кошечек еще не было в Палеозое. Были только наши рыбки — зато в очень большом количестве. Их было столько, что они не помещались в морях и стали постепенно выходить на сушу. А может, они выходили потому, что мы с ними плохо обращались?
Мы никогда не умели обращаться с нашими женщинами. Из-за плохого обращения некоторые из них не дожили до наших времен. Очаровательные трилобиточки не вышли из Палеозоя, а прелестные аммониточки дальше Мезозоя не ушли.
Сейчас мы о них можем только вздыхать — благо заблаговременно вышли на сушу. В воде не повздыхаешь, там живо превратишься в утопленника. Не этим ли объясняется наш палеозойский оптимизм, который помог многим из нас пережить самые трудные времена, дожить до Мезозоя и Кайнозоя?
И что вы думаете? Теперь мы вздыхаем об этих самых временах — о Мезозое и Палеозое, а больше всего о наших женщинах, которые так безвременно от нас ушли. Мы должны беречь наших женщин. Наших рыбок, птичек, ласточек и кошечек, без которых мы все вымрем, как динозавры, на этой не приспособленной для динозавров Земле.
Ищите женщину!
Когда, если кто помнит, Земля держалась на слонах, была там и одна слониха. Все задом вертела, кокетничала. А кто будет Землю держать? Ей так и говорили: кто будет Землю держать? А она в ответ: фу, противный!
Стоит посередке, как даме положено, и то одного, то другого хоботком, хоботком. По самым щекотливым местам, чтоб было щекотней. Или воду наберет в хобот и строит из себя фонтан. Таких слонов-фонтанов, правда, каменных, и в наше время всюду полно, но им же не приходится держать Землю!
А слоны были серьезные мужики, положительные. Но не каменные же! Если перед ними постоянно задом вертеть да щекотать по щекотливым местам, это отвлекает их от работы. И начались на Земле всякие толчки, швырки, сотрясения. Ну прямо жить невозможно!
Терпело начальство, терпело, а потом взяло да и уволило слонов. Всех троих. А когда народ спрашивал, по какой причине, начальство отвечало: ищите женщину!
Хорошенькое дело: искать женщину, а увольнять мужчину!
На освободившиеся вакансии приняли трех китов. Еще более солидных, представительных. Чтобы не трали-вали, хухры-мухры, фу-ты ну-ты, а Землю держать.
Но среди китов опять затесалась женщина. Откуда они только берутся? На этот вопрос наука ответа не дает.
У китихи, правда, нет зада в нашем понимании. На том месте, где положено быть заду, у нее хвост. Не такой, как у собаки, чтоб кверху задирать, но тоже довольно впечатляющий. А задирает китиха кверху опять же фонтан. С фонтаном на голове женщина выглядит намного эффектней.
Ну, а киты, хоть и серьезные, солидные мужики, тоже начинают пускать фонтан. Они же не каменные! И давай гоняться за китихой. А кто будет Землю держать?
В общем, погнались они за ней и до сих пор не возвращаются. И осталась наша Земля безо всякой поддержки. Болтается в безвоздушном пространстве, не знает куда упасть. А когда узнает? Это же какая будет беда!
Пока не поздно, парни, ищите женщину!
Царевна-лягушка
Пришло время царевичу жениться. Невест вокруг — полный комплект: такой цветник, малинник, репейник. Но приятели не советуют.
— Ты, — говорят, — на невестах вообще не женись.
— А на ком жениться?
Чтобы женщине в жены выйти, нужен разбег, — объясняют приятели. Не с девицы начинать, а с какой-нибудь, скажем, лягушки. Слыхал про царевну-лягушку? Вот на ней и женись. Из нее знаешь какая жена получится?
Показали ему одну лягушку. На вид ничего особенного. Такая себе лягушечка — прыг-прыг. И вся зеленая сплошь, с такой жить — тоска зеленая.
Но приятели убеждают:
— Ты на ее глаза погляди. Вишь, какие они задумчивые и с поволокой. К тому же не вертихвостка. На какой-нибудь собаке женишься, будет тебе хвостом вертеть, а эта вся как есть без хвоста, так что ты, можно сказать, приходишь на готовое.
— Вот это — готовое? — скривился царевич. — Да с такой не то, что посидеть в гостиной — по улице под ручку пройтись неприлично.
— Под ручку — это верно, — кивают приятели. — Нет у нее ручек, одни ножки. Зато не белоручка какая-нибудь, это положительный момент.
— А как с другими положительными моментами? — интересуется царевич.
— Ну, допустим, если тебе прыгнуть куда-нибудь понадобится. Запрыгнуть по нужде или выпрыгнуть в срочном порядке. Сам-то ты не сумеешь, а она тебе прыгнет за милую душу.
— А зачем мне прыгать? Что я, блоха какая-нибудь? — сомневается царевич.
— Ну, это ты, парень, брось! На лягушке женишься, так про блоху и не думай! Лучше уже прямо женись на блохе. От нее до жены еще больший разбег, еще лучшая получится женщина.
Но не женился царевич ни на лягушке, ни на блохе. Женился непосредственно на девице.
А девица, прямо из девиц, да в мегеры. В ведьмы, в фурии. В вертихвостки, лежебоки, неряхи и прочее. А рот раскроет — хоть святых выноси.
Ходит царевич по болотистой местности, вздыхает, к лягушкам приглядывается. И представьте себе: хоть бы одна на боку лежала или хвостом вертела. А чистюли какие — буквально не вылазят из воды. Правда, рты раскрывают пошире законной супружницы, в этом смысле блоха предпочтительней: эта рот раскроет — даже не услышишь, разве что почувствуешь. Но правильно говорили друзья-приятели: по лягушке сохнешь — о блохе забудь.
Прекрасная Губошлепка
Жила у нас в океане одна Губошлепка. Потомственная одноклеточная. В хорошем смысле. Шлепала губами, пытаясь что-то ушлепать, но мало ушлепывала. Одиноко ей было в океане, как и каждому одноклеточному. Только и мечтала с кем-то соединиться.
И тут появляется какой-то странствующий рыцарь и вопит на всю Ивановскую (Ивановская — это регион в нашем океане):
— Одноклеточные всех морей, соединяйтесь!
Это у него был такой лозунг момента, а Губошлепка подумала, что на всю жизнь. И кинулась к нему:
— Давай соединяться! Ну давай же, давай!
Рыцарь был в растерянности. Сколько видел прекрасных дам, а ни от одной такого предложения не поступало. С прекрасными дамами не соединяются, их только прославляют на расстоянии. Так ответил он Губошлепке и дальше поплыл, гоня волну истошным криком:
— Одноклеточные всех морей, соединяйтесь!
Губошлепка подхватила этот крик, а за ней и другие губошлепы, надеясь, что в коммуне им больше в рот заплывет. Они уже давно мечтали о светлом многоклеточном будущем, но все попытки умногоклеточить свою жизнь кончались тем, что появлялось много проглоченных. Соединяться иначе они пока не научились.
Но теперь коммуна была построена. Правда, пока еще не коммуна, а коммуналка, но от коммуналки до коммуны — руку протянуть.
И потекла коммунальная жизнь в нашем океане. Белея от страха быть проглоченными и краснея от желания кого-то проглотить, желтея от зависти и зеленея от тоски, они образовали нечто красивое со стороны, но внутрь лучше не заглядывать. Внутри этой жизнью лучше не жить. Соседи суются в твою жизнь, нахально живут на твоей территории, и ты уже не знаешь, где жизнь твоя, а где не твоя. Она приобрела коммунальность, но потеряла индивидуальность.
Так часто бывает. Сидишь ты в компании или на заседании, шагаешь в дружных рядах к высокой, еще снизу поставленной цели, лежишь где-нибудь в казарме или на кладбище и думаешь: хорошо сидим! хорошо идем! хорошо лежим! — и вдруг спохватываешься: а где же твоя индивидуальность? Коммунальность — вот она, а где индивидуальность?
Либо коммунальность, либо индивидуальность, это нужно зарубить себе на носу при переходе от одноклеточности к многоклеточности. Переходить переходи, но в любой момент будь готов выступить из сплоченных рядов и заявить: «А я не согласен!»
Конечно, после такого заявления тебе вряд ли что-нибудь перепадет. Сколько ни шлепай губами, ничего не ушлепаешь. Но зато ты сохранишь свою индивидуальность, гордо пронесешь ее сквозь вражду и ненависть — вплоть до той поры, когда все спохватятся, опомнятся, образумятся и скажут: — Какая была индивидуальность!
И придут к тебе с цветами, коммунально придут, и будет их коммунальность рыдать над твоей индивидуальностью, а индивидуальность будет помалкивать, потому что все слова кончились, остались только два слова: «Хорошо лежим!»
Губошлепка не распахивала рот, как другие, а складывала губки трубочкой, чтобы быть еще красивей. И когда к ней подплывала какая-нибудь крошечка, какая-нибудь крохотулечка, она жеманно отворачивалась:
— Ой, что вы! Я столько не съем! Для меня это слишком много!
Либо быть сытой, либо красивой. Поэтому все красавицы вечно голодные. У них и талии узенькие, потому что животы подвело.
Губошлепка ждала своего рыцаря и к его возвращению хотела выглядеть, как настоящая прекрасная дама. Это ничего, что с такими дамами положено жить на расстоянии. Коммуналка у них большая, а если еще соседей выселить… Рыцарь их выселит, всех до одного выселит! И заживут они вдвоем, друг от друга на расстоянии, мечтала она, но, конечно, время от времени будут встречаться близко. Близко-близко, мечтала она, близко-близко-близко.
Внешне любовь по расчету не отличается от любви по любви. Говорятся те же слова: «Я тебя люблю!», «Я без тебя жить не могу!» — но при этом подразумевается: «Я себя люблю!», «Я без себя жить не могу!»
Обычная одноклеточная любовь, которая, кстати, встречается и у многоклеточных. И не только у каких-нибудь паукообразных или насекомообразных, но даже среди человекообразных немало представителей такой любви, способных только на любовь по расчету.
И однажды — мечты и расчеты сбываются! — какой-то рыцарь остановился у Губошлепки под окном. Она высунулась ему навстречу, сложив губы трубочкой, теперь уже не для красоты, а для решительных действий.
— Это ты, любимая? — спросил рыцарь и полез к ней наверх.
— Да, это я, любимая! — закричала она. — Я сейчас немножко помолчу, а ты посмотри, какой у меня маленький ротик!
Рыцарь уже долез, посмотрел на нее и засомневался:
— Нет, наверно, это не ты.
— Это я — не я? — завопила Губошлепка и так сильно раскрыла рот, что рыцарь отшатнулся из опасения быть проглоченным. — Ах ты, недошлепок пришлепнутый! Катись, откуда пришлепал!
И она вытолкала его из окна. И тут же вслед ему закричала:
— Куда же ты, любимый? Вернись, я все прощу!
Но он не вернулся. Когда летишь сверху вниз, трудно вернуться с полдороги.
Спонг и Кола
Креветочка спонгикола сама коротенькая, а называется вон как длинно. Но не забывайте, что это имя дается на двоих. Спонг и Кола. Звучит, как Ромео и Джульетта, Тристан и Изольда, Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна.
Их поженили еще в младенчестве, сняв для них помещение у стеклянной губки, чтоб через стекло за ними присматривать. Поженить в таком возрасте, да еще подглядывать за супругами через стекло, на такое не были способны даже Монтекки и Капулетти. Но главная непедагогичность процесса состояла в том, что молодые пришли на готовое. Жилплощадь им была обеспечена, питание само заплывало в рот, и они, вместо того, чтобы строить семью, предавались безудержному росту, без учета возможностей помещения.
На первых порах их не смущала теснота, они еще тесней прижимались друг к другу и распевали веселую застеночную, которая у этих креветок передавалась из рода в род:
Сижу я в застенке, в застенке, в застенке, Здесь очень удобно держаться за стенки. А там, на свободе, поди подержись! Сдалась мне такая свободная жизнь!Первым опомнился Спонг. Ему захотелось сходить на сторону, он сунулся к выходу, а выйти не может. А потом и Кола, решив уйти от мужа к родителям, тык-мык — в дверь не пролазит, хотя внимательно за собой следила, как всякая женщина.
Да что же это за семья такая? Ни развестись, ни сходить на сторону. Даже если б Кола была не Джульеттой, а Джульеттой Мазиной, а Спонг вообще первым парнем на деревне (ничего себе деревенька — Мировой океан!), от такой жизни в петлю полезешь, если до нее через стекло дотянешься.
Из такой тесноты можно было только мечтать дотянуться до свободной жизни. Стекло специально для того и было поставлено, чтоб видеть эту жизнь было можно, а дотянуться до нее — нельзя. Хотя общеизвестно, что из семейной жизни надо время от времени выходить, чтоб хотя бы ее проветривать.
Теперь они пели не в два голоса, а каждый в свой, отдельный, обособленный от другого:
Сижу я в застенке, в застенке, в застенке, Мне так надоело держаться за стенки! Но хочешь — не хочешь, сиди и держись… Сдалась мне такая семейная жизнь!Прекрасная Брюхоножка
Город Брюхоножск был похож на город Венецию, но стоял не на воде, а под водой, на самом дне океана. Какие в этом городе были дворцы! Какие хоромы, терема, чертоги! И все эти строения на месте не стояли. Дома бродили по улицам, улицы — по городу. В этом городе бродили многие, потому что многие были многоногие.
И на одной из улиц этого прекрасного города жил простой хлопец Жаброног. Ракообразный, уж и неизвестно в каком поколении. Он жил на улице, но не в доме, а возле дома. Потому что своего дома у него не было.
Жизнь снаружи дома имеет свои преимущества. Прежде всего, не так к этому дому привязываешься. Если, допустим, пожар или наводнение (бедствия, почти невозможные на глубине океана), если крыша протечет или пол провалится, дом, снаружи которого живешь, не так жалко бросить. А прогонят, можно и получше найти. И так все время двигаться от лучшего к еще лучшему.
А уж если Брюхоножка выглянет из окна, тут для Жабронога настоящий праздник (вздох ногой). А если вдобавок на него посмотрит… (учащенное дыхание ног).
Тут следует сказать, что жители Брюхоножска не только ходили ногами, но непременно ногами еще что-то делали. Лопатоног работал ногами, Ротоног ел ногами (какой позор!), а Жаброног дышал ногами. И вздыхал ногами. И ногами не мог надышаться на Прекрасную Брюхоножку. Он бы на нее надышался, но она не пускала его к себе на порог. Хорошо хоть от порога не гнала, а если гнала, то непременно с каким-нибудь поручением. И соседи Брюхоножки приспособились посылать Жабронога. Кто за этим пошлет, кто за тем, кто просто пошлет, чтоб перед глазами не маячил.
А назывались дома почему-то раковинами. В раковинах должны жить раки, а кто живет? Брюхоногие, головоногие. В то время, как ракообразный Жаброног не имеет куда привести Прекрасную Брюхоножку.
— Разве это справедливо? — вопрошает ракообразный Мечехвост, готовый в любую минуту начать войну за перераспределение справедливости. Правда, меч у него где-то сзади, а щит впереди, так что никогда не знаешь, наступает он или отступает.
Городской голова Головоног тщетно пытался навести в городе порядок. Он ерзал головой по центральной площади и жалобно тянул:
— Ну что мне с тобой делать, красавица? Ты бегаешь по городу, а за тобой бегает весь город.
— Подумаешь, прошлась, — пожимала плечами Брюхоножка. Городской голова был очень умный. Когда он что-то обдумывал, в этом принимала участие не только голова, но и остальные части тела. Пищевод у него проходил через мозг, поэтому Головоног тщательно обдумывал каждый кусок и никогда не ел больше положенного. А ноги у него все определяли на вкус. И всех определяли на вкус. И он говорил:
— Этот парень довольно нахальный на вкус. А этот — ленивый на вкус. А вон тот на вкус — вполне приличный, свой парень.
И когда Головоног хватался за голову, это вовсе не значило, что он был чем-то расстроен или паниковал. Просто он определял на вкус, какие у него мысли — умные или глупые.
Сколько времени прошло, а многие еще и сейчас чуть что хватаются за голову. Но сколько они ни хватаются, им никак не удается отличить умные мысли от глупых.
А Головоног между тем все перебирал и перебирал свои мысли и никак не мог определить, почему за ним, городским головой, никто не бегает, а все бегают за какой-то Брюхоножкой. Стоит ей двинуться с места — и сразу меняется облик города.
— Это не потому, что я бегаю, а потому, что они за мной бегают, — оправдывалась Брюхоножка.
— А почему они бегают?
Брюхоножка скромно потупляла глаза, давая понять, что это каждому ясно.
А народ все валил и валил, каждому хотелось посмотреть на Прекрасную Брюхоножку. А на Головонога никто не смотрел, хотя к нему относились с большим уважением. Но что значит уважение по сравнению с любовью!
И тут отец города нащупал очень хитрую мысль. Нужно запретить народу бегать за Брюхоножкой, а ей приказать — пусть бежит. И внимательно проследить, кто посмеет ослушаться приказа.
Так он и сделал. И спросил для верности:
— Все слышали приказ?
Город молчал. Улицы молчали. Дома молчали. Народ безмолвствовал.
А Брюхоножка отказывалась бежать. Она устала. И почему она одна должна бежать, если все остаются на месте?
— Может, я сбегаю? — предложил свои услуги Жаброног. Но за ним уж точно никто не побежит, а как проверить лояльность жителей города?
В конце концов Брюхоножка побежала. Ах, как она бежала! Все граждане вцепились друг в друга, чтоб не ринуться за ней.
Ноги Головонога вспомнили о своем прямом назначении и понеслись за Брюхоножкой, теряя по пути приказы, инструкции и достоинство городского головы. Жители города ринулись за ним, но на самом деле они ринулись не за ним, а за Брюхоножкой. Конечно, голова этого не знал и, когда увидел, сколько народу бежит за ним, наконец-то за ним, почувствовал большое удовлетворение.
Лопатыч бежал, работая ногой, как заступом. У него была одна нога, поэтому приходилось много работать. Он говорил, что живет лишь до тех пор, пока бегает за Брюхоножкой, но он немного преувеличивал. Ему было все равно, за кем бегать, лишь бы работать ногой. Потому что сердце ему заменяла нога. И пока он бегал, нога работала, как сердце, разгоняла по жилам кровь, и он чувствовал себя молодым и влюбленным. А лишь только переставал бегать, сразу старился и никого не любил.
А Ротоног бежал с набитым ртом: он обедал. Пока он бегал, он мог что-то поесть, потому что рот у Ротонога был на ноге и действовал лишь тогда, когда нога действовала. Больше всего Ротоног любил поесть, но всех уверял, что больше всего любит бегать за женщинами.
Жаброног бежал рядом и вздыхал.
— Хорошо вздыхаешь, — похвалил его Ротоног, — у меня так не получается.
Жаброног усмехнулся: у него не получается! Как же можно вздыхать с набитым ртом? Так и подавиться недолго. Или задохнуться? Жаброног задумался: если вздыхать с набитым ртом, что скорее — подавишься или задохнешься?
— Научи меня вздыхать, Жабрик, — попросил Ротоног. Он думал, что так будет иметь больший успех у женщин.
Жаброног перевел дыхание на меньшую скорость и сказал:
— Главное — правильно ставить ноги, чередуя шаг и вздох.
— А что раньше, шаг или вздох?
Жаброног вздохнул и сказал:
— Это зависит от предмета вздыхания.
А Брюхоножка уже еле волокла ноги. Ее дворец был великолепен, но нести его было нелегко. К тому же все бежали за Брюхоножкой, а ей бежать было не за кем, и от этого дворец ее был еще тяжелее.
Она остановилась, оглянулась. Народ безумствовал.
— Брюхоножка! — кричал народ. — Наша Брюхоножка! Наша прекрасная, несравненная, бесподобная Брюхоножка!
Даже старина Головоног, отец города, который был не прочь стать отцом ребенка, поддался общему экстазу и в четыре ноги аплодировал, а в четыре отплясывал что-то совершенно невообразимое.
Увидев такую всенародную любовь, Брюхоножка прослезилась. Ей захотелось сделать своему народу что-то приятное, показаться ему без этого дворцового марафета и макияжа…
И она вышла из дворца.
Увы, народ этого не заметил. Он продолжал аплодировать дворцу и его, дворец, называть Прекрасной Брюхоножкой. А она стояла в стороне, и еще не просохшие слезы радости становились у нее на глазах слезами печали.
Красавица отдельно, а красота отдельно. Красота дома ничуть не померкла от того, что Брюхоножка его покинула, а красота Брюхоножки померкла. Оказывается, она довольно сильно уступала красоте дома. Брюхоножка без дома получилась какая-то бесцветная, неказистая, и фигурой не вышла, и лицом не взяла. Выходит так, что ее любили только вместе с домом, а отдельно от дома любить отказывались. Или они думают, что Брюхоножка осталась в доме? Потому что откуда у дома его красота, если в нем нет Прекрасной Брюхоножки?
— Я здесь, я уже вышла! — взывала к согражданам Брюхоножка, но они даже не смотрели в ее сторону и продолжали оказывать почести ее дому.
Воодушевленный этими почестями, дом внезапно рванулся с места и понесся по улице, увлекая за собой другие дома. Конечно, сам побежать он не мог, вероятно, в него кто-то залез, пользуясь отсутствием хозяйки.
И народ побежал за этим проходимцем, в полной уверенности, что бежит за Прекрасной Брюхоножкой.
А Брюхоножка стояла и смотрела, как от нее убегает ее дом, и опасалась, как бы не пришлось ночевать на улице.
К ней подошел Жаброног. Уж он-то мог отличить дом от любимой женщины! И сказал Жаброног Брюхоножке:
— Ты не беспокойся, твой дом прибежит. Побегает, побегает и прибежит. И ты будешь возле него жить. Я знаю такое местечко снаружи твоего дома!
— Почему снаружи? Брюхоножка не понимала, почему нужно жить снаружи дома, а не внутри, но Жаброног ей объяснил, насколько это удобно. Если что случится, можно найти лучший дом. Случится и там — можно найти еще лучший. И уборкой заниматься не нужно: внутри убирают хозяева, а на улице дворники. И снаружи лучше слышно, о чем прохожие разговаривают. Можно даже самому с ними поговорить.
Это он так ее утешал. Хорошенькое утешение! Радоваться, что живешь на улице, тогда как другие живут в твоем доме! И сколько Жаброног ни расписывал, как прекрасно жить снаружи дома, она примириться с этим не могла.
А народ все бежал за дворцом, прославляя Прекрасную Брюхоножку, а она, забытая и отвергнутая, стояла и смотрела сама себе вслед.
Вот она, всенародная любовь! Навздыхали, нажевали, натоптали — и нет никого, пустота. И посреди этой пустоты, этой бесприютности — она, Прекрасная Брюхоножка…
Возраст любви
Говорят, что компасные медузы живут по компасу, а не по календарю, поэтому возраста они не замечают. Но это неправда. Они замечают, да еще как!
Жил когда-то в океане король Медузио. Все под зонтиком плавал, — видно, боялся воды. Это понятно. В воде не боятся воды только утопленники.
И вот живет этот Медузио, бережется воды и потихоньку правит своим королевством. А за возрастом, конечно, не следит, поскольку живет не по календарю, а по компасу. Но приходит время, и он чувствует: пора ему жениться.
Смотрит по сторонам и не видит ни одной подходящей невесты. Все старые, ни одна ему по возрасту не подходит.
А вокруг море, над морем небо, под морем живописное дно, все в драгоценных камнях и водорослях. И в такую красоту привести старуху? Это же со стыда можно провалиться, хотя ниже дна валиться некуда.
Все трудовые и боевые резервы брошены на поиски. Ищут для короля молодую невесту, но все старые попадаются. Мужчины попадаются молодые, а женщины — исключительно старые. Это непорядок, и король издает указ: все женщины королевства обязаны быть молодыми. Быть старой женщине категорически воспрещается.
Женщины обрадовались, но не помолодели.
Спрашивает король у мамы:
— Мама, какой ты была, когда была молодой?
Мама смущается, отводит глаза.
— Бабушка, — просит король, — расскажи, какая ты была молодая!
Бабушку бросает в краску. Она рот зажимает, чтоб чего-нибудь не сказать.
Да, видно, молодость у них была… Даже стыдно рассказывать.
— Мама, — спрашивает король, — а где наш папа? Он умер?
— Не то, чтоб умер… — говорит мама и опять отводит глаза.
— Значит, он живой?
Молчит мама. Ничего не может сказать. И прямо ей нехорошо от этого разговора.
Пожалел маму Медузио, оставил в покое на несколько дней.
Но через несколько дней опять подступил с вопросом:
— Так что же было, мама, когда ты была молодой?
И тут мама говорит:
— Я была твоим папой.
Вот это новость! Сначала была папой, потом стала мамой.
— А бабушка? — допытывается король.
— Бабушка была твоим дедушкой. Моим папой. А потом стала моей мамой и твоей бабушкой.
Кинулся король к бабушке:
— Бабушка, расскажи, как ты была дедушкой!
Бабушка — бряк! Еле откачали. Не хочет бабушка вспоминать, ей это неприятно.
Но постепенно осмелела, стала припоминать. Я, говорит, когда была дедушкой, такое вытворяла! От меня не одна бабушка плакала.
Оказывается, у них в королевстве такая традиция: каждый молодой компасный мужчина становится с годами пожилой компасной женщиной. Поэтому в королевстве женятся только на старых, а выходят замуж исключительно за молодых.
— Но я не хочу жениться на старой! Я издал указ, чтобы все женщины были молодыми! Почему меня ослушались? — кричит король. Вышел из себя, а куда дальше идти — не знает. Поэтому остается на прежнем месте и живет холостяком.
Мать и бабушка в панике: кто же будет наследовать корону?
Но однажды заходит постельничий в королевские покои и застает там женщину. Каково?
— Ну, наконец-то! — ликуют подданные. — Образумился наш король. — И — быстренько-быстренько — сооружают свадьбу. Пышную свадьбу, королевскую.
Невесту сажают на место невесты, а короля… Постойте, а где же король? Кинулись искать — король как сквозь землю провалился.
— Ну и хорошо, говорят. Раз нет короля, будет у нас демократическая республика.
Как услышала невеста про демократическую республику, прямо нехорошо ей стало. А когда ей снова стало хорошо, она пролепетала:
— Не нужно республику. Это я, ваш король… То есть, теперь уже королева. И я согласна замуж, скорей ищите жениха. Только не какого-нибудь старика, я хочу молодого.
Успокоили королеву: у них все мужчины молоденькие. Мужчины у них до старости не доживают: вы же понимаете — со старухами жить!
Улыбка до пояса
Акула первая обзавелась зубами. До нее зубов ни у кого не было. Поэтому до Акулы никто не улыбался. Какая улыбка без зубов?
У Акулы улыбка не до ушей, а до пояса. Это ж какая красота! Подплывет какой-нибудь карпообразный, начнет пялиться на красоту, и тут Акула улыбнется ему до пояса. Улыбнется и почувствует: что-то у нее внутри потяжелело. Наверно, думает, она от него понесла.
Начинает искать отца будущего ребенка и не находит. Нет папаши. Сбежал. Такие они все: от родных детей бегут, как с пожара.
Придется искать другого отца. И тут как раз подворачивается сельдеобразный. И сразу глаза круглые: видно, впервые видит такую красоту.
И опять улыбнется Акула улыбкой до пояса, и опять почувствует: что-то внутри потяжелело. Неужели опять понесла?
Сколько у нее с тех пор народу перебывало: и трескообразные, и ракообразные, были такие безобразные, что и смотреть не хочется. А она и не смотрит. Она от собственной красоты несет. Несет и несет. Несет и несет. Ну прямо как носильщик на вокзале!
Наша рыбка, наша девочка
Рыбка Миксина вовсе не против, чтобы ее кто-нибудь проглотил. У нас так хорошо глотают, что просто удовольствие. И когда какой-нибудь осетрюга, рожа бесстыжая, невзначай проглотит Миксину, ее это не волнует, хотя все вокруг сокрушаются:
— Ах, бедняжка, такая молоденькая! Совсем еще девочка! И этот нахалюга ее проглотил!
Не нахалюга, между прочим, а осетрюга. И еще неизвестно, кто кого проглотил. Потому что девочка там, в животе, тоже не сидит сложа руки.
Осетрюга вдруг слышит: что-то у него урчит в животе. Это Миксина урчит, приступая к обеду. Зубки у нее молодые, остренькие, и она откусывает там у него по кусочку, да еще прикидывает, много ли осталось.
Прямо как в ресторане. Но в ресторане на осетрину не раскошелишься, а здесь она свободно лежит. Отдельно спинка, отдельно печенка. И пока ты ешь, тебя, ну прямо как в ресторане, развлекает музыка: бам! бам! бам! Это сердце осетрюги играет на барабане.
А сам он под эту музыку корчится от боли, не догадываясь о причине заболевания. А причина простая: девочка, которую он проглотил. Забралась в его самые укромные места и пирует в свое удовольствие.
Отобедав, она прогрызет в ресторане дверь и уплывет потихоньку, чтоб ее не видели. А то пойдут разговоры, потом не отмоешься. Хотя где и отмываться, как не в воде.
А спустя какое-то время, осетрюга перевернется брюхом вверх и отдаст, как у нас говорят, концы в воду. И все вокруг вздохнут с облегчением:
— Поделом ему, нахалюге! Будет знать, как глотать наших девочек. Все-таки есть бог на небе!
А это не бог на небе, это Миксина в животе. Наша рыбка, наша девочка. И отобедала в спокойной, укромной обстановке, и сохранила незапятнанную репутацию.
Рейтинг женщины
Если у вас спросят, какую вы предпочитаете женщину, смело называйте Брюхоножку. Потому что у нее ноги непосредственно связаны с животом, и когда Брюхоножка совершает свой моцион, живот худеет в первую очередь. Об этом можно только мечтать, потому что живот, как правило, худеет последним.
Любители женской красоты несомненно отдадут пальму первенства Губоножке, потому что, когда губки и ножки составляют единое целое, появляется возможность собрать красоту в одном месте и не распылять ее на другие, менее соблазнительные места.
Тем, кому в доме нужна работница, мастерица на все руки и ноги, ломовая лошадь, хотя лошадь здесь не при чем, подойдет Лопатоножка, которая без работы не может жить, потому что ножка ей заменяет сердце и является инструментом работы и любви.
Если же от женщины вы ждете не только любви и работы, но и заботы, если вам по нраву женщина, которая будет ходить вокруг вас и буквально на вас не надышится, тут как раз подойдет Жаброножка, которая дышит ногой и чем больше топчется вокруг вас, тем больше на вас не надышится.
Для любителей интеллектуального общения рекомендуется Головоножка, у которой ноги вьются вокруг головы наподобие локонов и наощупь пробуют мысли. Она и ваши мысли может прощупать, отобрать среди них самые ценные, а в случае их отсутствия предложит свои, что женщины делают обычно с большим удовольствием.
Самый низкий рейтинг у Ротоножки и Ложноножки. Ротоножку не прокормишь, а Ложноножка вас так обоврет, что вы забудете, как эта правда выглядит.
Ах, ножки, ножки, где вы ныне? Они повсюду: и в море, и на суше, а у Губоножки даже под землей. Не в том смысле, что все там будем, а в том смысле, что наши женщины даже под землей живут и ножки их украшают всюду. Без ножек женщине и шагу не ступить.
Отелло из палеозоя
То ли в Силуре, то ли в Девоне (время летит так быстро, что путаются уже не исторические — геологические периоды) в глубинах океана, где уже тогда кипела жизнь, красавец Скорпион полюбил красотку Сколопендру. Из губоногих. Можно себе представить ее поведение.
Конечно, родители Скорпиона были недовольны. А родители Сколопендры мечтали выдать свою дочь за многоуважаемого Тысяченога, который всех уверял, будто у него тысяча ног, но никому не давал их считать, потому что их у него и двух сотен не набиралось.
Родителей Сколопендры тоже можно понять. У них в роду были одни сороконожки, а тут подвалило такое богатство.
К тому времени многоуважаемый Тысяченог сжил со света девяносто девять жен, и ему нужна была сотая для ровного счета. Девяносто девятая жена у него была Ракообразина, из ракообразных. А девяносто восьмая — Паукообразина, из паукообразных. Конечно, после всех этих образин Сколопендра произвела на него впечатление.
Жены Тысяченога думали, что он сживает их со света, чтоб им на том свете было хорошо, что он делает это из любви, из великодушия. Но Тысяченог давно забыл, что такое любовь. С первой женой помнил, со второй помнил а начиная с тридцать третьей стал понемногу забывать. Осталось одно желание — жениться для ровного счета.
А родители Сколопендры тоже, видно, забыли, что такое любовь, они готовы были выдать дочку за богатоногого старика, лишь бы пустить пыль в глаза знакомым, которые друг перед другом выпендривались, высколопендривались. Но откуда возьмется в океане пыль?
Скорпион и Сколопендра плевали на родительские запреты. Они опускались на дно океана, а потом поднимались к самой поверхности, и Скорпион учил Сколопендру выныривать из воды. В то время еще никто не умел выныривать из воды, это считалось очень опасным. Зато когда вынырнешь — такая открывается красота! Но Скорпион и Сколопендра не замечали никаких красот, они лишь только вынырнут, так сразу и уставятся друг на друга. И чем больше они ныряли и выныривали, тем больше ими овладевала мысль, что хорошо бы где-нибудь пожениться. А где в океане пожениться? С одной стороны его родители, с другой — ее родители, а посредине — старикан Тысяченог, который только и ждет удобной минуты, чтоб пожениться.
Хорошо, что они научились выныривать. В один прекрасный день они взяли, да и вынырнули на сушу. Это было единственное место, где у них не было родственников. И ни у кого не было родственников. Это было единственное место, где ни у кого не было никого.
И все было бы совсем хорошо, если бы вслед за ними на сушу не полезли всякие насекомы и пауканы. Они приходили в гости и предлагали Скорпиону где-нибудь посидеть, как они, бывало, сиживали в океане. В океане сидели не насухую — кто же станет в океане сидеть насухую? — и Скорпион шел с ними посидеть в воде, не глубоко, у самого берега, только промочить горло — и сразу домой. Потому что неудобно перед гостями (объяснял он жене), гости могут обидеться и больше никогда не выйдут на сушу.
Вот тогда в их семье и начались неприятности. В любви, чтоб вы знали, нет широкой столбовой дороги, и только тот достигнет ее сияющих вершин, кто, не страшась разочарований и измен, карабкается от неприятности к неприятности. — Когда Скорпион возвращался домой, такой мокрый, — прямо хоть выкручивай, Сколопендра выкручивала его довольно крепко и устраивала ему сцены из очень древних, еще дорыцарских времен, хотя и их время не было таким уж рыцарским.
Но она его любила. Она так сильно его любила, что у нее стали рождаться дети даже в его отсутствие. Скорпиона нет, а дети рождаются. Такова сила большой любви.
Не все в это верят. Говорят, мол, партеногенез, девственное рождение. А почему происходит это девственное рождение? Ответ сам собой напрашивается: от очень большой любви. Плохо только, что эта любовь происходит в отсутствие Скорпиона.
Скорпион стал замкнутым, подозрительным, в каждом встречном подозревал отца своего ребенка. И каждого жалил. Откуда-то у него появился яд. А ведь прежде яда у него не было.
С тех пор и пошла недобрая слава о Скорпионе. Говорили, что он в океане со всеми перессорился, потому, дескать, и вышел на сушу.
Особенно возмущались паукообразные. Потому что Скорпион сам паукообразный, а какой образ он создает? Пришлось паукам самим выйти на сушу, чтоб создавать свой образ самостоятельно. И теперь каждый может убедиться, какой образ они создают.
Но самый неприятный образ у Скорпиона. И совершенно напрасно. Потому что он совсем не такой плохой. А если случайно на вас набросится, вы на него не обижайтесь. Просто в этот момент ему показалось, что Сколопендра от вас родила, а какому мужу это понравится?
Гарем в казарме
Одна симпатичная и еще не старая Гидра тщетно добивалась любви своего муженька, который все норовил сигануть куда-то на сторону.
Опытные гидры советовали: с мужем надо быть разнообразной. Если ты сегодня такая, а завтра не будешь другая, он непременно найдет себе другую на стороне. Он уже сегодня высматривает.
— Высматривает, соглашается Гидра. — Я уже не знаю, какого ему надо разнообразия. То я прачка, то кухарка, то нянька, то уборщица. Прямо на части разрываюсь, честное слово.
Разрывалась она, разрывалась и разорвалась. Приходит муж домой, а у него две женщины. Вот так они разрываются, гидры: не до смерти, а до новой жизни. Муж, конечно, кидается к новенькой:
— Ах ты моя цыпочка! Цып-цып-цып! Такой петух, честное слово.
А эта цыпочка — ну и оторва! Уже забыла, от кого оторвана. Начинает свои шуры-муры, фигли-мигли — ну, как это у гидр водится.
Между тем первая жена мотается из кухарки в прачку, из няньки в уборщицу, — чтоб только обеспечить мужу разнообразие.
И опять на работе надорвалась. Смотрит хозяин — а у него три жены. На первых порах он радовался, а потом стал уставать. Теперь уже и ему работы прибавилось. Ну буквально надрывается на работе.
Раз надорвался — в хате уже два мужика. Еще раз надорвался — уже три. Потом счет на десятки пошел. По женской линии — целый гарем, по мужской — целая казарма.
Между прочим, гарем в казарму неплохо вписывается.
Но — тяжело. Семья уже не семья, а какое-то публичное заведение. Забот у мужиков — на сторону сбегать, и то некогда. Да и куда бежать, когда все эти стороны — внутри семьи.
Прижмутся двое где-нибудь в уголке, и пойдут воспоминания:
— А помнишь, как мы, бывало, вдвоем? Вот была жизнь! А мы не ценили.
Но, во-первых, он был не с ней. А она, во-вторых, была не с ним.
Теперь уже не докопаться до собственных воспоминаний.
Все такое похожее, однообразное. Такая скука, такая тоска…
Один-единственный гарем в одной-единственной казарме. И опять никакого разнообразия!
Прекрасная Кистеперка
Волна угодила в канаву и уже не смогла вернуться в океан. Так и осталась на берегу, в плену у суши. И Кистеперка сказала:
— Теперь у нас будет отдельный океан.
— Не океан, а болото, — буркнул дедушка.
Они сидели всей семьей за ужином, и дедушка Целакант рассказывал разные истории из своей морской жизни. Дедушка был набит морскими историями и, когда рассказывал, прямо подпрыгивал, так ему было интересно. Мама ахала, папа понимающе кивал, а Кистеперка прижималась к дедушке, потому что ей было страшно. Так их и выбросило на берег вдвоем.
Вода в болоте была грязная, в жабры набивался песок. Кистеперка высунула голову из воды, глотнула воздуха, и сразу стало легче. Оказывается, и на воздухе можно дышать. Дедушка тоже попробовал. Ничего, говорит, проходит. Еще проглотил. Хорошо проходит!
Прихватили с собой немного воздуха, чтоб в болоте не задохнуться, наполнили плавательные пузыри (в болоте все равно плавать негде), расположились на дне со всеми удобствами, как на загородной даче. Воздух чистый, ароматный, не надышишься.
И только расположились, расслабились, как выезжает на них броневик. Небольшой такой броневичок крабовидной формы. И стоит на нем страшный пират Саркод, из одноклеточных, вооруженный вплоть до зубов: у него был акулий зуб, подаренный ему за личное мужество. Так он говорил. А на самом деле этот зуб он у акулы украл, когда работал у нее зубочистом. И теперь он грозился всех перегрызть и перекусать, ради чего и высадился десантом в болото.
Увидев Кистеперку и дедушку, дышащих воздухом из пузырей, он крикнул:
— Стой! Дай подышать!
Сам подышал, дал подышать броневику Крабоходу. Весь воздух выдышали, пришлось опять запасаться.
Так они и жили в болоте. Пират Саркод, надышавшись, брал акулий зуб и шел на охоту, верней, на пиратский промысел. Правда, в болоте грабить было нечего, там была сплошная грязь и нищета, но Саркод с удовольствием рассказывал, кому он что откусил, кого покусал, а кого загрыз до смерти.
И однажды, когда Саркод ушел на охоту, Крабоход сказал:
— Вы должны бежать, иначе тоже станете пиратами. И ты, дедушка, станешь пиратом, и внучка твоя станет пираткой. Потому что эти пираты очень плохо влияют на окружающих.
— А вы тоже пират? — спросила Кистеперка. Крабоход ответил, что он давно бы стал пиратом, если бы не был защищен от вредного влияния. Видите этот панцирь? Сквозь него не пробьется никакое влияние. Благодаря этому панцирю Крабоходу удалось сохранить честность и порядочность.
Говоря это, Крабоход опустил глаза, потому что хвалить себя неудобно. Из соображений скромности лучше подождать, когда тебя похвалят другие. Но в этом болоте можно просидеть всю жизнь, да так и не дождаться, чтоб тебя похвалили. Так сказал Крабоход и опять опустил глаза.
Он бы давно бежал, если б ему нужно было спасать внучку. Но у него внучки пока еще не было. Крабоход был еще молодой.
От такого молодого Крабохода Кистеперке не хотелось бежать, однако надо было спасать дедушку. И они выбрались из болота на сушу.
Когда Саркод вернулся, он долго ругался им вслед. И даже не вслед, потому что не знал, в каком направлении ругаться. А Крабоход говорил, что ничего не видел, сидя под панцирем. У него столько дел под панцирем, что ему некогда глазеть по сторонам.
А Саркоду нравилась Кистеперка. Он буквально не мог без нее дышать. Поэтому он вскочил на броневик и бросился за беглецами вдогонку.
Вдогонку — это неточно сказано. Все крабы ходят боком, это у них такая привычка, — может быть, как раз с тех времен, когда пират Саркод гнался на Крабоходе за внучкой дедушки. Чтоб дать им возможность подальше убежать, Крабоход двигался не прямо, а в сторону.
С тех пор он так и ходит. И никуда не может прийти. Идет домой, а приходит в гости. Жена ругается, что он постоянно ходит на сторону, но ничего не может с этим поделать.
Дедушка и внучка бежали медленно, потому что бежали не ногами, а плавниками. К тому же они не знали, в какую сторону бежать. Они не знали, где океан, и не приближались, а уходили от океана.
Но пират Саркод все равно не мог их догнать. А как он мог их догнать, если они убегали в неправильную сторону, а он догонял их в неправильную сторону? Из двух неправильных правильной стороны не сложишь.
Видя, что на Крабоходе далеко не уедешь, Саркод спешился и пустился догонять беглецов своим ходом. Но и Крабоход не перестал их догонять, потому что он был молодой и уже не мог дышать без красавицы Кистеперки.
Она, между прочим, тоже задыхалась. Не от любви, а от бега. И дедушка задыхался. Потому что, если вы заметили, по суше бежать очень трудно.
И вдруг они видят — что бы вы думали? Колесо. Это их удивило, потому что никаких колес в тогдашней природе не было. Природа не создавала колес, она специально не создавала колес, чтобы мы тут все не передавили друг друга.
Но колесо при ближайшем рассмотрении оказалось не колесо, а просто рак, точнее — Кругорак, который, пользуясь тем, что он такой длинный и тонкий, свернулся колесом и катился по дороге. Но при виде Кистеперки он галантно разогнулся и сказал в свое оправдание, что нужно и ногам отдохнуть. Пусть немного походят спина и хвост, а то они совсем у себя наверху разленились.
Это было не совсем так. У Кругорака была привычка двигаться не вперед, а назад, поэтому он всегда уходил от цели. Когда же он катился, то тело его по земле двигалось назад, но общее движение получалось вперед — таков закон колеса, направленный на то, чтобы перехитрить природу. Попробуйте свернуться и покатиться, и вы сами увидите.
Кругорак очень понравился Кистеперке. И Кистеперка ему понравилась. Настолько понравилась, что он даже предложил ее подвезти. Кистеперка долго не решалась, она еще никогда ни на чем не ездила, но Кругорак был до того симпатичен и мил, что ей захотелось на нем поездить.
Дедушка сам подсадил ее на колесо, Кругорак крикнул: «Поехали!» — и они поехали. Но долго не проехали. Только один оборот сделали, и Кистеперка оказалась под колесом. Природа умеет защищаться.
Кругорак растерялся. Загадочное, говорит, явление. Когда я один езжу, то ни на кого не наезжаю. Видно, я не пассажирский, а просто прогулочный. Я не рассчитан на то; чтоб на мне ездили.
А кто рассчитан? Природа такого не придумывала. Это уже потом появились любители ездить друг на друге.
Кругорак очень расстроился. Он хотел увезти Кистеперку, жениться на ней, но ей, видно, нужен пассажирский муж, а он всего лишь прогулочный. Так, прогуляться по жизни, одну переехать, другую переехать — разве ж это семейная жизнь? И он укатил, галантно раскланявшись на прощание.
А дедушка и внучка двинулись дальше к океану. Не так уж и двинулись: они тащились, волочились, плелись, шаркая плавниками о землю. Потом разошлись понемногу, стали шагать, ступать и даже топать. Что значит практика!
Да, не зря говорят в народе: мать сыра земля. Потому что суха земля — это не мать, а скорее мачеха. Особенно когда из воды впервые выходишь на сушу.
Совсем обессилел дедушка. В его возрасте ходить по сухой земле на плавниках — легкое ли дело!
Лежит дедушка на земле, шагу сделать не может.
— Воды! — просит.
Каждый умирающий просит воды, потому что все мы вышли из воды, и хочется перед смертью увидеть родину.
Побежала за водой Кистеперка. Поковыляла, пошкандыбала: и сама от усталости еле держалась на плавниках.
Лежит дедушка, просит воды, а тут и Крабоход появился. Догнал наконец, хотя все время уходил куда-то в сторону. Но если четыре раза свернуть в сторону, как раз получится, что идешь прямо.
Бросился Крабоход за водой, но не прямо к воде, а опять в сторону. Ему бы повернуться к воде боком и так идти, приноровиться к своей привычке, а не бороться с ней в такой неподходящий момент. Но это ему не пришло в голову, потому что тоже шло как-то боком.
Лежит дедушка, просит воды. А тут и Кругорак катится по дороге. Переехал дедушку, стал ругаться, честить этих пешеходов, которые только и знают, что кидаются под колеса, но, увидев умирающего дедушку, развернулся, переехал его и отправился за водой.
Первой вернулась с водой Кистеперка. Напоила дедушку, побрызгала водой, сразу легче дедушке стало.
А тут и Кругорак появился. На большой скорости переехал дедушку и стал кропить его водой. А Крабохода все не было. То ли он все еще шел в сторону от воды, то ли уже в сторону от дедушки, с водой возвращаясь.
И пошли они через всю сушу к океану. Ползли, ковыляли, катились в океан, мужественно преодолевая негостеприимную сушу. И все говорили: только бы нам добраться до океана! Уж в океане-то мы заживем! Пока еще мы не живем, но в океане мы заживем по-настоящему!
По вечерам Кистеперка растирала дедушке плавники, на которых от ходьбы выросли большие мозоли. Они с дедушкой думали, что это мозоли, а это были пятки, какие бывают только на ногах. Это объяснил им встречный Жук, который давно уже жил на суше. Смеясь над дедушкиными мозолями, Жук падал на спину, задирал ноги и показывал, какие у него пятки. И от чего они, вы думаете? Конечно, от долгой сухопутной ходьбы.
И вот наконец океан. На его берегу загорали отдыхающие, в основном насекомые, потому что население суши состояло в основном из насекомых. И еще скорпионов и пауков. Веселое было время!
Из воды выглядывали родители Кистеперки и горько плакали, отчего вода становилась соленой. И другие родители тоже плакали.
С тех пор вода в океане соленая: это слезы по тем которые вышли на сушу.
— Мама! Папа! — крикнула Кистеперка. Но они ее не узнали.
— Дети мои! — крикнул дедушка. Но они и его не узнали.
Сухопутные родственники до того изменились, что даже не были похожи на рыб. Солнце выжгло из них все рыбье и оставило какое-то земноводное.
А родители мало изменились. Только постарели. Кистеперка прыгнула в воду, чтобы их обнять, но они отшатнулись от нее, как от посторонней. Вместо таких родных и любимых плавников, у нее были ножищи, каких в их роду сроду не видывали.
Хотя длинные ноги тоже имеют свою прелесть. На некоторых они произвели впечатление, и они воскликнули:
— Ах, какие ножки! Таких ножек нет ни у брюхоножки, ни у сороконожки!
Кистеперка смутилась и вышла на берег.
— Что-то мне купаться не хочется, — сказала она, впервые употребив это новое для рыбы слово: купаться.
Раньше в воде жили, а не купались. А теперь только купаются. А на суше живут. Если, конечно, позволяют обстоятельства.
А дедушка не вылазил из воды. Вода — это была его стихия.
Кистеперка смотрела на океан, где остались ее родители, и в последний раз думала: а может, вернуться? Ведь они так долго шли к океану и наконец пришли… Но ей не хотелось купаться.
Наверно, они слишком долго шли. Почему они так долго шли? Ведь их выплеснуло недалеко, их болото было совсем рядом с океаном. А они все шли и шли, шли и шли, обдирая плавники о песок, все кружили по этой горячей пустынной суше…
Дедушка Целакант вынырнул из океана и увидел Крабохода, который очень спешил, — правда, немножко не в ту сторону.
— Дедушка! — кричал Крабоход. — Дедушка! Я принес вам воды!
В центральный комитет по делам одноклеточных
Довожу до вашего сведения, что во вверенном вам океане имеют место неуставные отношения. Вместо того, чтобы множить ряды простым делением, некоторые простейшие заводят сомнительные связи на стороне, привлекая для этого так называемых женщин (название-то какое!). И теперь они не делятся, а соединяются, попирая законы одноклеточной морали.
Добро бы соединялись, как мужчина с мужчиной. Мужскую дружбу, солидарность, взаимовыручку еще можно понять. Но соединяться с женщиной на голубых просторах нашего океана для мужчины противоестественно. И для этих неуставных, противоестественных отношений придумали словечко такое же сомнительное: любовь.
Уважаемые члены Центрального комитета, как вам нравится перспектива соединяться с женщиной, да еще вдобавок на основе какой-то любви? Когда мы множили наши ряды простым (пускай простым!) делением, каждый из нас в одиночку давал двоих, а теперь для одного требуется как минимум двое. Для рождения — двое, а для смерти достаточно одного. Прикиньте прирост населения. Если так дело пойдет, у нас вообще никого не останется в океане.
А старость? Когда мы множили наши ряды делением, у нас и смертность была равна нулю, и старости не было. Мы прямо из молодости впадали в детство. И даже в два детства — таков был результат деления. А теперь мы и стареем, и умираем, скоро весь Мировой океан превратится в огромный дом престарелых посреди необъятного кладбища.
Пора это прекратить. Пусть наш голубой океан остается голубым и незамутненным. Обойдемся без женщин. Хорошо бы их вообще куда-то убрать.
Потомственный простейший,
ветеран одноклеточного труда
(фамилия неразборчива).
Мужчина и женщина на фоне любви
* * *
Там, где женщина должна мужаться, мужчина должен жениться.
* * *
В любовном треугольнике по меньшей мере один угол тупой.
* * *
Любовь — это единственный вид деятельности, где любители предпочтительнее профессионалов.
* * *
И любовь к себе бывает плодотворной. У одноклеточных.
* * *
Любовь — это такое явление, которое, сокращая жизнь каждому человеку в отдельности, удлиняет ее человечеству в целом.
* * *
Зло любит ревностью.
* * *
В любви не может быть все тютелька в тютельку. Может быть либо дяденька в тетеньку, либо тетенька в дяденьку.
* * *
Семья не должна быть клеткой. Поэтому одни ломают ее, а другие аккуратно прорезают дверцу и выходят по мере надобности.
* * *
Пока супруга квакши-кузнеца строит бассейн, муж сидит у нее на спине и ждет, когда уже можно будет купаться.
* * *
Между тигром и акулой не бывает любви: акула не выносит желтого цвета, а тигр терпеть не может голубого. Не потому ли тигры и акулы на Украине не водятся?
* * *
Любовь — это отсутствие альтернативы при наличии альтернативы.
Значит, Адам и Ева не любили друг друга.
Любили б они друг друга, мир был бы совершенно иным.
* * *
То, что в старину прикрывалось фиговыми листиками, сегодня увенчивается лавровыми.
* * *
Для иной современной свадьбы требуются не свидетели, а понятые.
Муравей в небесах
Орел спросил у Муравья:
— Вы никогда не чувствуете одиночества?
— Какое одиночество! — завопил Муравей. — Жена с утра достает, соседи не дают прохода, а где вы видели проход в нашем муравейнике? Только обещают переселить, дать каждому по муравейнику, но у них получишь. Не по муравейнику, а я б вам сказал.
— А мне одиноко, — вздохнул Орел. — Сидишь на голой вершине, вокруг одни тебе голые небеса, и вдруг почувствуешь такое одиночество…
Муравей представил себя в небесах. Вокруг свобода, широта, не то, что в муравейнике. А внизу жена аж подпрыгивает, пытается его достать, соседи требуют освободить в небе проход, потому что им на земле уже мало прохода.
Муравей пошире раскрыл глаза, чтоб насладиться этим зрелищем.
Неба не было. На заборе сидел Петух.
— Мне так одиноко, — сказал Петух.
— Вы слышите? Ему одиноко! — загалдели куры в курятнике. — А ну слазь, паразит, с забора, но смотри штаны не порви, и чтоб через минуту был дома!
Муравей зажмурился, но не увидел себя в небесах. Ну вот, подумал он, и этого уже достали…
Два Мураша и Мурашка
Был у Мураша меньший брат. До того меньший, что не сразу и разглядишь. Повел его Мураш к господину доктору за лекарством для более буйного роста. А доктор смотрит — пациента нет. Вместо двух мурашей один в поле зрения.
Забеспокоился господин доктор. Наверное, думает, я вчера недопил. У него, когда допьет, на прием приходят по два пациента.
Осмотрел кого видел, таблетки выписал, посоветовал вести более осмысленный образ жизни. Побольше гулять, но не с братом, а с девочками. Может, это для здоровья, а может, доктор недопил.
Ничего не остается, надо идти к девочкам. Нашли одну, довольно смазливенькую. Не серну, не газель, но как для мураша — лучше и не надо.
Познакомились, разговорились. И вдруг в самом разгаре, расцвете разговора Мураш вспомнил про своего меньшенького. Мне, говорит, надо еще одну девочку. А для кого, не сообщает: брата все равно не видать.
Мурашка сначала не сообразила, а потом сообразила такое, что лучше б ей было совсем не соображать. Испугался Мураш, предлагает жениться. Девочка сначала не поверила, а когда поверила, перестала кричать и называть Мураша нехорошими словами и повела его туда, где женятся (она это место давно присмотрела).
Поженились и живут себе вдвоем. Точнее, втроем, потому что меньшенький никуда не делся. Мурашка, правда, об этом не догадывается, хотя могла бы и догадаться: слишком уж часто муж к ней наведывается. Но она это приписывает тому, что он так сильно ее любит.
И стала она на радостях маленьких мурашей рожать, рожает и рожает. Счастливый отец от гордости прямо на глазах растет, а меньшенький его не растет, чтоб себя не обнаружить.
И все такие счастливые, хотя в семье этого никогда не бывает. Долгую жизнь прожили, пора и помирать. Смерть пришла, спрашивает:
— У вас на этой площади сколько прописано?
Про брата ей не сказали, она его и не взяла.
Остался маленький Мураш один. Живет в свое удовольствие: как на семью заработать, его не видно, а как развлечься — он тут как тут.
И девочки довольны. Они только днем его не замечают, а ночью — ничего. Девочки — как кошки: они лучше видят по ночам. Это подлинные слова господина доктора.
Добычи и опасности любви
Говорила Лягушке мама:
— Главное, дочка, в нашей жизни — отличить добычу от опасности. Они так бывают похожи: кинешься на одно, а оно другое.
Про любовь мама ничего не сказала, добыча она или опасность. Видно, это как для кого.
И попрыгала Лягушка по жизни. Жизнь большая, Лягушка маленькая, так что прыгать и прыгать, пока не допрыгаешься.
Прыгала, прыгала, смотрит — Крокодил. Длинный такой, симпатичный. Если, думает, такие представляют опасность, тогда вообще не интересно жить. Но Крокодил на нее ноль внимания. Его никто не учил отличать добычу от опасности, потому что добычи у него много, а опасности никакой.
Сидит Лягушка, глазеет на Крокодила. Потом и он заметил ее, стал присматриваться. А эта Лягушка, думает, вроде ничего. Толстенькая такая.
Смотрел, смотрел и как-то неожиданно проглотил Лягушку. Хорошо хоть не разжевал. И пошла она внутри Крокодила по всем коридорам и вышла через служебный ход.
Крокодил ее не узнал. Он подумал, что это другая лягушка, и опять ее проглотил. А Лягушка по коридорам, по коридорам и вышла через служебный ход. Она уже у Крокодила внутри, как у себя дома.
И снова проглотил ее Крокодил. А вокруг народ собирается, ему интересно, как эта Лягушка входит через центральный вход, а выходит через служебный.
Когда Крокодил сообразил, что это одна и та же Лягушка, то почувствовал к ней некоторое расположение. Проглотил аудиторию, которую она ему собрала, и говорит Лягушке:
— Ты пока оставайся здесь, я еще завтра тебя поглотаю.
Неплохо устроилась Лягушка при Крокодиле. Она умела отличать добычу от опасности и всю добычу поедала сама, а все опасности скармливала Крокодилу. Так бы каждый согласился. И что вы думаете? Многие так живут.
К сожалению, не всегда это хорошо кончается. Подошла как-то Лягушка к служебному ходу, а он закрыт. С Крокодилом такое бывало: наглотается всякой гадости, а потом у него служебный ход на запоре.
Так и не выбралась Лягушка из Крокодила. Хотя симпатичный был Крокодил.
Непорочный круг
У нас во дворе живет ящерица. Хорошенькая такая. Армянская скальная, как ее называют официально. Но кто же станет называть ее официально? На нее посмотришь — и не хочется, не хочется официально ее называть.
Она беженка из Армении. Что-то там случилось с ее скалой, и она прибежала в наш двор, где никаких скал и в помине не было. Но все равно ей неспокойно. Чуть что — свернется кольцом и никого в свой семейный круг не пускает. У нее там дети, а мужа нет. Она этих мужей на дух не переносит.
Что такое мужчина в любви? Не более, чем посредник. Чтоб полюбить ребенка, приходится сначала полюбить его отца. А если полюбить напрямую? Ребенка, минуя отца?
Так любят эмансипированные скальные ящерицы. Им скалы заменяют мужчин. Налазятся по скалам — и ну рожать! Не от мужиков, а от одной армянской природы.
Такая страна Армения. Она оплодотворяет.
Но во дворе у нас в такие дела не верят. Подумаешь, дева непорочная. Хоть какой мужчина, а должен быть.
Один тут же нашелся. Ходит вокруг по кольцу, как кольцевой автобус, но внутрь его не пускают. Внутри непорочный круг.
Сам он беженец из солнечной Грузии. Красивый, статный, высокий в длину. Ходит и поет: «Скалолазка моя!» — и еще что-то в этом роде. На песню и мама прибегает, чтоб сына поддержать.
— Ты посмотри, — кричит, — какой он красивый, стройный, высокий в длину! Разве ты не хочешь иметь такого ребенка? Полюби его хотя бы ради ребенка, тебе этого не забудет солнечная Грузия!
Но она же армянская ящерица, зачем ей Грузия, чужая страна? Вполне возможно, что она националистка. Хотя и в Грузии скалы, и в Армении скалы, какая разница?
Грузинский скальный парень тоже любит скалы, но скалы ему не могут заменить женщину. И он упорно ходит по кругу, делая самые невероятные предложения.
Крымская скальная ящерица, беженка с Украины, перехватывает предложения и выдвигает встречные с перспективой отдыха на крымском побережье. То она с него бежит, то собирается на нем отдыхать.
— Давай я усыновлю твоих детей, — предлагает грузинский парень армянской ящерице.
— Ее детей? Усыновишь? — хохочет крымская ящерица. — Да они тебя так упапашат, что ты не будешь знать, куда бежать дальше.
Это грубо сказано. Так не выражаются в интеллигентных кругах.
— Упапашить никого нельзя. Можно только укокошить, — замечает светский кот, беженец из Санкт-Петербурга.
С кем спит улитка Гелицида
Улитка Гелицида великая мастерица спать. Медведь со своей спячкой ей и в подметки не годится, хотя подметки у нее маленькие, для них медведь не нужен, достаточно какого-нибудь жучка.
В общем, улитка Гелицида может целый год спать и не просыпаться.
И тут возникает вопрос: с кем же спит улитка Гелицида, что ей не скучно проспать целый год. Ведь за такое время в одиночку можно соскучиться.
Улитка Гелицида спит со слоном. Только она закрывает глаза, как появляется слон и начинает ее трогать своим хоботом.
А хобот у слона мягкий, такой нежный. Если на него положить голову, не нужно никакой подушки.
Случается, что улитка Гелицида спит со львом (слон об этом, конечно, не догадывается). Вы никогда не спали со львом? Это очень приятно, гривка у льва такая мягонькая, а все тело твердое, мускулистое. Очень, очень интересный мужчина.
Как-то спала с бегемотом (слону и льву об этом, разумеется, не докладывала). Бегемот тоже ничего, симпатичный. Такой толстенький. Только грязненький. Из болота и прямо к ней.
Улитка ему кричит: — Ты мне смотри! Нанесешь грязи, а мне убирать? Вытирай ноги, когда выходишь из болота!
Это она, конечно, сказала неправильно. Вытирать ноги надо, когда входишь, а не когда выходишь. Но бегемот послушался. Теперь, когда выходит из болота, долго ноги трет, прежде чем ступить на сухую землю.
С буйволом интересно получилось. Пустили слух, будто улитка наставила ему рога. Будто раньше, до их встречи, у буйвола рогов не было, а после встречи с улиткой они появились.
Потом стали говорить, что она и быку наставила рога, и оленю наставила рога, и, словом, всем, у кого рога, их наставила улитка Гелицида.
Но это неправда. Она даже не со всеми спала.
Теперь вы понимаете, почему так долго спит улитка Гелицида? Пока со всеми переспишь… Честное слово, не хочется просыпаться. Если посмотреть, куда просыпаешься, среди кого просыпаешься, приходишь к твердому выводу: настоящего мужчину можно увидеть только во сне.
Носороги с крыльями и без крыльев
Носорога у нас дразнили так:
Размечтался Носорог: Потереть бы нос о рог.Носорог обижался. А когда Носорог обижается, то так морщит нос, как будто пытается дотянуться носом до рога. Но дотянуться никак не получалось, и он обижался еще больше.
Его приятель, тоже Носорог, но ни капельки на него не похожий, всякий раз его успокаивал и предлагал поговорить, как мужчина с мужчиной. Но они были разные мужчины. Один толстобрюхий, толстокожий, на толстых ногах, а другой стройный, тонконогий и при этом с клювом и крыльями.
Этот крылатый Носорог ни на кого не обижался. Жена у него сидела, а он не обижался. Тем более, что он сам ее посадил и даже замуровал, чтоб она, чего доброго, не сбежала.
Такой у него был легкий характер. До того легкий характер, что, если б у него не было крыльев, он мог бы подняться в воздух на одном характере.
Он даже носил своей жене передачи. Она там сидит, а он гоняет туда-сюда с передачами. Не каждый муж на такое способен.
Он почему-то вбил себе в голову, что без его передач жена может помереть с голода, а вместе с ней дети, хотя детей никто не сажал. Посадили одну жену, но этого хватило. Теперь и дети сидят — вот такая наследственность.
Из-за детей Носорога с крыльями Носорог без крыльев обижается на свою жену. Другую жену и посадят, и замуруют, а она и там родит кучу детей. А его собственная жена, не посаженная, не замурованная, еле-еле одним разродится. Если такими темпами будем рожать, мы до золотой свадьбы не управимся.
Многодетный отец излагает свою технологию. Берется жена (может быть и не жена, а другая женщина), сажается в дупло, сверху примуровывается, чтоб не сбежала, и строжайше предупреждается: не высидишь сколько положено, век свободы не видать.
Правда, это только для острастки. Тут не особенно рассидишься — вон какая собралась очередь. Надо поторапливаться, не ей одной сидеть. У нас уже сажать некуда, приходится сидеть по очереди: свое по-быстрому отсидел — дай посидеть другому.
— Я бы тоже свою посадил, — говорит бескрылый Носорог, уже начиная обижаться на очередь, которая без очереди его не пропустит. А заодно и на жену, которая не пролезет в дупло. Разъелась на сытных харчах (обижается он на харчи), как с такой комплекцией взобраться на дерево (обижается он на дерево).
А если подсадить?
— Может, ты поговоришь, чтоб мою пропустили без очереди? — просит Носорог у приятеля, но приятель уходит от ответа. С передачей, которую спешит отнести жене.
Вскоре он возвращается без передачи, но и без ответа. И, конечно, Носорог обижается.
Но приятель этого не замечает. Он уже летит на крыльях мечты. Он представляет себе, как его жена выходит на свободу, и он с трудом ее узнает, располневшую в заточении. Высиживать птенцов — это сидячая работа, а от сидячей работы всегда поправляются.
А она с трудом узнает его, отощавшего на свободе. Он никого не высиживал, ему никто не носил передач, он только гонял туда-сюда — вот такая жизнь на свободе.
Но потом он ее узнает. Узнает свой труд, свои бессонные ночи, узнает все, что оторвал от себя, чтобы вложить в это разжиревшее, но по-прежнему любимое тело. А она подумает, что он отощал от любви, потому что мужчины плохо переносят разлуку.
И они бросятся считать своих детей, считать и пересчитывать, и опять считать, и это будет — как свадьба, как новая любовь, и все вокруг будут радоваться, что дупло наконец освободилось.
Только один бескрылый не будет радоваться. Толстомордый, толстобрюхий не будет радоваться. Он будет обижаться, что детей высидели не ему и что не для его жены освободилось место.
И он удалится на толстых своих ногах от общего ликования, и всю дорогу будет пытаться достать носом рог, — не потому, что ему непременно нужно достать, а потому, что он так обижается.
Буба и Кики
Козявка Кики сидела в гостях у слонихи Бубы и ела так мало, что слониха умирала от зависти. Над крошечкой пирожного, какую в приличных домах просто смахивают со стола, она трудилась весь вечер. От этой крошечки она отламывала меньшую крошечку, от меньшей — еще меньшую, а дальше уже откусывала и потом долго жевала.
Потому что козявка Кики была в гостях. А слониха кончала третий пудовик, потому что была у себя дома.
— Смотрю я на тебя, — говорила слониха Буба, — все-таки ты сильная женщина, умеешь сдерживать аппетит. А я не умею. Я так люблю сладкое, — призналась она. — И соленое. И кислое. И горькое тоже.
— А я, думаешь, не люблю? — вздохнула козявка Кики, отодвигая от себя остаток от крошечки. — Но муж считает, что я должна соблюдать диету.
Муж Бубы тоже так считает. Он бы и детей посадил на диету, лишь бы не зарабатывать. Он не раз закидывал Бубе: какая, мол, у Кики фигурка, какая она вся изящная, миниатюрная. Это потому, что Кики умеет себя не распускать.
— А моему мужу нравишься ты, — сказала Кики. Просто из вежливости.
— Но я же себя распускаю, — смутилась Буба. — Я себя так распускаю…
— Главное — мужа не распускать, — наставительно сказала Кики. — Он руководит из своего руководства, а мы руководим из своего подчинения. Это сложнее. Поэтому женщина в семье профессионал, а мужчина — всего лишь любитель.
— Хорошо, если любитель своей, а не чужой жены, — сказала Буба с тонким намеком.
Обе рассмеялись — слониха громко, раскатисто, а козявка тихонько и сдержанно, потому что она была в гостях. В гостях не положено громко смеяться.
У слонихи ушло столько энергии на этот смех, что пришлось возмещать ее новым пудовиком. А Кики отщипнула еще одну крошечку от крошечки, откусила от нее, прожевала и задумалась над тонким намеком Бубы: что бы он мог означать? Может, муж Бубы поглядывает на Кики не только потому, что на нее не нужно зарабатывать? На всякий случай она высказалась в том смысле, что вниманием мужчины нужно руководить. Буба тут же представила, как эта козявка руководит вниманием ее благоверного, и сказала с плохо скрытым подтекстом, что, если мужчина проявляет внимание к друзьям, они считают его хорошим парнем, а если он проявляет внимание к женщине (в этом месте начинался подтекст), она считает себя хорошей женщиной.
— А если женщина проявляет внимание к женщине? — спросила Кики, чтоб подчеркнуть расположение к подруге. Но Буба не приняла расположения.
— Если женщина проявляет внимание к женщине, — сказала она, — это значит, что она хочет увести у нее мужчину.
Капитан Ля-Гуш
У моего приятеля редчайшая профессия: гипнотизер ящериц. Ящерица под его гипнозом проживает совсем другую жизнь, поднимается к вершинам эволюции и даже цивилизации. А очнувшись от гипноза, никак не может вспомнить, на какой вершине она была. Но не может вспомнить умом, а чувствами что-то чувствует.
Как-то мой приятель усадил ящерицу за рояль. Рояль был не настоящий, игрушечный, да и ящерица не настоящая пианистка. Но под гипнозом мы все настоящие, и, чтобы в этом никто не сомневался, мой приятель включил музыку отдельно от рояля.
И вот сидит ящерица у рояля, слушает музыку и вдруг видит себя на балу. Жабы, лягушки, саламандры кружатся в танце, все такие красивые, элегантные. Но красивее всех ящерица. Поэтому ее часто поднимают из-за рояля, тем более, что музыка и без рояля звучит.
Кавалеры забыли про остальных дам, они видят только ящерицу и приглашают только ящерицу. К ней выстраивается такая длинная очередь, что ящерице становится обидно за других дам, и она потихоньку выскальзывает из зала: пусть и они побудут самыми красивыми.
Очередь была сильно озадачена, не видя, за чем она стоит, но очень скоро кавалеры нашли своих дам, и бал продолжался с еще большим воодушевлением.
А ящерица брела по берегу моря, слушая музыку, которая медленно удалялась, но становилась от этого еще нежнее, еще сокровеннее.
И тут появился капитан Ля Гуш.
Он приплыл на волне из далеких просторов океана, опровергая слухи, что волна — это плохо загипнотизированная гора: не успела подняться, как гипноз кончился. Но на горе никуда не двинешься, а на волне можно обойти весь мир. Так что тут плохо, а что хорошо? Чтобы ответить на этот вопрос, не требуется никаких умственных усилий.
Капитан Ля Гуш не пользовался успехом у женщин. Он имел у них огромный успех, но им совершенно не пользовался. Однако, увидев ящерицу, задумчиво бредущую по берегу моря, он разгладил на груди жабо и решил воспользоваться своим успехом.
— О прекрасная! — воскликнул капитан Ля Гуш. — Какая вы прекрасная!
А она стыдливо опустила глаза:
— Видели б вы меня у рояля!
Рояля не было, но музыка звучала. Потому что когда полюбишь, музыке не нужен рояль.
Он рассказывал ей о далеких странах, в которых побывал, о морской державе Пенджаб, в которой много прекрасных жаб, но все они не идут ни в какое сравнение с ящерицей. Если быть точным, Пенджаб — не морская держава, от него море за тысячи километров, да и не держава это вовсе, а штат в Индии. Но это если быть точным. А разве можно быть точным в любви?
И Ля Гуш нисколько ее не обманывал, говоря, что они поплывут в Пенджаб. Она уже знала, что с ним поплывет куда угодно и по чему угодно: если по морю нельзя, поплывет по суше, по воздуху…
Жизнь — это гипноз. Загипнотизируют нас, мы и живем. А потом гипноз кончается, и приходится ждать, когда нас загипнотизируют снова.
Нас по-разному гипнотизирует жизнь. Одних плохо, и они остаются наполовину теми, кем были: жабами, улитками, разным зверьем. А хорошо загипнотизированные становятся капитанами, первыми красавицами на любом балу.
Она слушала его и не могла наслушаться и наглядеться. Но в самом захватывающем месте у нее кончился гипноз. Она успела лишь крикнуть:
— Приходи, я буду ждать!
И он ответил:
— Жди! Я приду непременно.
Умолкла музыка. Ящерица уползла прочь. От бала, от моря, от легендарной страны Пенджаб, где так много прекрасных жаб, но теперь уже не будет прекрасной ящерицы.
Она пыталась вспомнить, что с ней было, и не могла. Где- то она была, кого-то любила… Совсем не так, как любят сейчас, а как-то по-другому… но как? Это не вспоминалось, но где-то в глубине чувствовалось.
Она совсем не жила, пока ее снова не загипнотизировали. И тогда она все вспомнила, и опять кружилась на балу, и бродила по берегу, и расспрашивала о капитане Ля Гуше. Он уплыл далеко и почему-то не возвращается.
И ей говорили:
— Наверно, он утонул. Он умеет плавать только у самого берега.
Но она не верила. А вы бы поверили? И я бы не поверил. Не умеет плавать? Это капитан Ля Гуш?
Просто у капитана кончился гипноз. У всех у нас рано или поздно кончается гипноз, и тогда мы исчезаем в ожидании нового гипноза.
Но ничего, ничего, скоро его опять загипнотизируют. И ее загипнотизируют. И они поплывут в страну Пенджаб по морю, по суше или по воздуху.
Так она говорила. И, наверно, это так и есть. Жизнь, как гипноз: она кончается и начинается снова.
Нужно только не забыть самого главного. Самого-самого- самого главного…
Но что в жизни самое главное?
Этого никак не удается вспомнить.
Мужчина на фоне женщины
* * *
Женишься на красоте, а живешь с характером.
* * *
Лучшие женщины всегда где-то слева, поэтому у самых влюбчивых кальмаров левый глаз вчетверо больше правого.
* * *
Жена жука-богомола поедом его ест, но и наполовину съеденный, он продолжает выполнять свои супружеские обязанности. Богомол понимает: настоящий супруг должен не только любить, но и кормить свою супругу.
* * *
В санаторий, в котором лечат женщин, желающих иметь детей, охотно ездят мужчины, желающие иметь женщин.
* * *
Женихи веслоногих лягушек не только поют и отплясывают вокруг невест, но даже лупят себя по морде в целях профилактики.
* * *
Сэкспромт — это любовь с первого и последнего взгляда.
* * *
Пойдет налево — песнь заводит любовную, направо — сказку говорит, что он задержался на работе.
* * *
Некоторые музыканты из секстета предпочитают секстету секс тет-а-тет.
* * *
Надо бы жениться по любви, а не по расчету, но какой расчет жениться по расчету, а не по любви?
* * *
Если уж бегать от инфаркта, то только за женщинами!
* * *
Мужья, не спорьте с женами! Не может быть хорошим мужем тот, кто любит истину больше, чем женщину!
Жалоба в центральный комитет по делам скульптуры скульптора Медузы Горгоны Ивановны
Уже в который раз прошу рассмотреть вопрос о приеме меня в Союз работников скульптуры, но приемная комиссия даже не смотрит в мою сторону. Почему они не смотрят в мою сторону? Я это рассматриваю как злостную дискриминацию меня как женщины. Они в этом союзе любят женщин только ваять, а чтоб в союз принять, этого у них не дождешься.
А как ваяют! Будто нам вообще одеться не во что. Такая пошла мода — ваять обнаженных женщин. Я сама обнаженная женщина, если, конечно, меня раздеть. Но до этого у них руки не доходят. Стоит мне появиться, как вся приемная комиссия разбегается.
А кого принимают? Фидия, Праксителя. Я уже не говорю о Пигмалионе, которого приняли за одну-единственную работу. И теперь эта работа еще раскрывает рот, говорит, что всех скульпторов нужно исключить из Союза работников скульптуры, а оставить в союзе только ее муженька. Да, да, я не оговорилась. Этот Пигмалион женился на собственной скульптуре, будто у нас уже и жениться не на ком. Я это тоже воспринимаю как злостную дискриминацию женщин.
Потому они и принимают в союз одних мужчин. Женщина не позволит, чтоб женились на скульптурах. Эдак каждый себе жен поналепит, а как быть с брачными обязательствами?
Теперь о моих работах. Я работаю на живом материале, и никакого другого материала мне не требуется. Я превращаю смертного человека в бессмертное творение искусства. Это вам не Пигмалион, превративший творение искусства в смертную женщину. Если устроить выставку моих работ, то на ней будут представлены наши современники не в копиях, а в оригинале. Искусство требует жертв, таков мой творческий принцип. Принцип они подхватили и запомнили и даже распространили мою творческую манеру на другие области деятельности, но меня по-прежнему продолжают не замечать. Почему они не хотят меня замечать?
С надеждой на положительное решение моего вопроса
и твердым намерением в случае отказа обратиться
в более высокие инстанции
Медуза Горгона Ивановна
Неандерталочка
Неандерталочка была из хорошей пещерной семьи, и неандерталы буквально теряли от нее голову. И не только неандерталы, но и кроманьоны. А один австралопитек от любви и безнадежности закопался в какие-то древние отложения, до сих пор отыскать не могут.
Но Неандерталочке больше нравился Троглодитик, пещерный человек с темным прошлым и ослепительно светлым будущим. Поэтому она вышла за него замуж.
Троглодитик носил ее на руках, но все ронял, засматриваясь на других женщин. Сильный он был, Троглодитик, мало ему одну женщину носить, вот он и смотрел, какую бы еще прихватить по дороге.
— Троглодитик, ты меня, пожалуйста, не роняй! — просила Неандерталочка. Но он, человек с темным прошлым, стольких уже уронил, что уронить еще одну для него не составляло проблемы.
И однажды он Неандерталочку уронил, а вместо нее поднял совсем другую женщину. А Неандерталочка осталась лежать посреди дороги, уже к любви приготовленная, но лишенная дальнейших надежд.
И тут появился знакомый мальчик Неандертальчик. Художник по призванию. Ты, говорит, пока не вставай, я с тебя портрет нарисую.
Но Неандерталочка была уже девочка с опытом. Ты, говорит, женись сначала, а потом рисуй. Если каждый начнет рисовать, то на вас, оглоедов, красоты не напасешься.
Ну, Неандертальчик женился по-быстрому, а потом по-медленному стал рисовать, потому что искусство не терпит спешной работы. И вот рисует он, рисует, но ей его рисунки не нравятся, потому что они на нее не похожи. На собаку похожи. На корову похожи. А на нее — ни капельки.
— Ты почему меня рисуешь такую непохожую? — спрашивает у мужа.
А тот нахально так отвечает: я, мол, такой тебя вижу. И начинает врать, что художник должен рисовать не то, что видит снаружи, а то, что видит изнутри.
— А ты на мне изнутри женился? Ты на мне сверху женился, сверху и рисуй!
И ушла от Неандертальчика. У художников творческий процесс не совпадает с семейным процессом. Семейный уже кончился, а творческий все еще длится, хотя бывает и наоборот.
Прилегла по дороге отдохнуть, в надежде, что кто-нибудь ее нарисует, и тут к ней подходит совсем незнакомый мужчина. Не неандертал, не кроманьон, а повыше бери. Может, какой-нибудь гомик-сапиенс.
Узнал, что Неандерталочка возвращается к родителям в пещеру, удивился, но виду не подает. Ты, говорит, пока тут полежи, а я тебе из пещеры дом вынесу.
Откуда же он возьмет дом? Там же, в пещере, никакого дома не было.
Смотрит — действительно дом. Со стенами, с окнами, под крышей.
Но отдельно от пещеры дом почему-то не смотрится. Пожили они в нем, сколько пожилось, а потом она вышла и пошла обратно в пещеру.
Шла, шла.
И опять навстречу ей незнакомец. Культурный такой, прилично одетый. И умытый — не то, что какой-то неандертал.
Как услыхал про пещеру, стал уговаривать: никуда, мол, не ходи, я тебе из пещеры дворец вынесу.
Вот тебе на! Оказывается, там и дворец был, в пещере. И как она его не заметила?
И что вы думаете? Вынес дворец. Красивый такой, с колоннами.
Стали жить во дворце. Но чего-то Неандерталочке не хватает. Может, какой-то детали, мелочи. Все ей вспоминается, как они с Троглодитиком жили в пещере.
И однажды вышла она из дворца и потопала обратно, в свою пещеру.
Идет, а по дороге дома вырастают, дворцы. Это ей все из пещер выносят встречные ухажеры. Города вырастают, всякая там техника, культура, цивилизация.
А Неандерталочка все идет и идет в свою пещеру, к своему Троглодитику. Пусть он роняет ее, пусть на других засматривается, лишь бы она сама на него смотрела…
Хеопсовна
Однажды за обедом фараон Хеопс заговорил о своих финансовых трудностях. Из-за нехватки средств на строительство пирамида кверху сужается, хотя сужаться не должна.
— А панель у подножья уже проложили? — спросила дочка, о которой известно лишь то, что по отчеству она была Хеопсовна, что, впрочем, естественно для дочери Хеопса.
— Панель — это еще не пирамида, — грустно вздохнул Хеопс.
Но дочка считала, что это больше, чем пирамида. Потому что на пирамиду деньги тратятся, а на панели зарабатываются. И главное товар остается при тебе.
— Что-то я не понимаю, — напрягся Хеопс. — Ведь тогда получается, что один и тот же товар можно продать два раза?
— Да хоть тысячу раз. Если, конечно, товар не потеряет товарный вид.
Хеопс отодвинул тарелку.
— В таком случае все идем на панель.
Очень чистый был человек, морально не испорченный.
— Папа, не горячись, — остановила его Хеопсовна. — Я одна пойду, а вы с мамой пока оставайтесь.
И стала Хеопсовна зарабатывать папе на пирамиду.
Зарабатывала, зарабатывала… Так сильно зарабатывала, что не только товар потерял товарный вид, но и панель потеряла панельный вид, — до того ее исходила Хеопсовна, зарабатывая на пирамиду Хеопса. Историк Геродот утверждает, что третья часть пирамиды построена именно на эти заработки Хеопсовна хотела заработать еще маме на пирамиду, но мама сказала, что может заработать сама. Однако не заработала. И бабушка пыталась заработать, но тоже не заработала.
А Хеопсовна — заработала. Потому что любовь делает чудеса. Любовь к родителям делает чудеса, хотя чудес, откровенно говоря, не бывает
Ассирийская любовь
Ассирийские девки в девках не засиживались — для этого ассирийцы устраивали специальный брачный аукцион.
Невесты поступали в продажу в порядке убывающей красоты: сначала красавицы, потом красоточки, симпомпончики, пальчики оближешь, потом шли милашечки, душечки, смазливочки, симпатяжки, за ними так себе, ничего себе, сносно, терпимо, — пока не доходило до черты, за которой начинались некрасивые претендентки. И если до этой черты платили соискатели, то после нее платили соискателям — в виде приданого за невестой. Средства на приданое поступали от выручки за красивых невест.
Некрасивые невесты располагались в порядке возрастающей некрасивости: дурнушки, пигалицы, не на что смотреть, затем — ни кожи ни рожи, мордовороты, уродины, образины, чучела, страхолюдины и, наконец, страшилища и как смертный грех.
Чем невеста привлекательней, тем за нее больше нужно платить. Чем она страхолюдней, тем большее за ней дается приданое.
Справедливо? Справедливо. Вот так она и выглядит, справедливость: наполовину она красавица, наполовину — как смертный грех.
Великий муж
В старину один морской бродяга, проплавав по морям сколько проплавалось, под старость вышел на сушу, нашел себе молодую жену и повел с ней вполне сухопутную жизнь в приморском городе Карфагене.
Не имея чем удивить жену, этот старый греховодник делился с ней своим огромным жизненным опытом, но не всякий опыт женщине интересен, и старик стал замечать, что жена все чаще бросает заинтересованные взгляды в окно, за которым фланируют записные карфагенские прощелыги.
Не зная, как отвлечь внимание жены от окна, старый мошенник накупил певчих птиц и стал их кормить лишь при условии, что они научатся произносить нехитрую, но лестную для него фразу: «Ган — великий муж!» (Ган — так звали этого бездельника).
Птицы долго упорствовали, но они не знали разницы между правдой и ложью, а разницу между сытостью и голодом знали довольно хорошо, поэтому они заставили себя произносить то, что от них требовалось в приказном порядке.
Добившись четкого и грамотного произношения, старый Ган распахнул клетки и выпустил на волю певцов своего величия. Но, почувствовав свободу, птицы мгновенно забыли то, чему их учили в клетках, что, конечно, им чести не делает. На свободе далеко не все делает честь, для нее не годится наука, полученная в неволе.
Между тем супруга, не ограничиваясь взглядами, стала буквально выпрыгивать из окошка. И тогда ее муж закупил новую партию птиц и стал их кормить на тех же условиях. И, научив их своей лживой науке, не стал выпускать на волю, а разослал землякам вместе с клетками.
Однако в клетках птицы недолго разглагольствовали о том, что их бывший хозяин — великий муж. Потому что их новые хозяева придерживались мнения, что Ган — старый осел, и кормили птиц только после этой обличительной фразы.
Потому что если бы он не был осел или, допустим, старый осел, он не стал бы морочить пернатым голову, а нашел бы чем заняться с женой, вместо того, чтоб делиться с ней своим вековым опытом.
Душа женщины
Каждая женщина любит в душе великана. Живет с лилипутом, а в душе любит великана. Женская душа большая, вместительная, в ней свободно помещается великан.
Одна дамочка, на росток накинешь платок, имела в своей душе одновременно великана и гиганта. Они там сблизились, привязались друг к другу, а на крохотулю-мужа вообще не обращали внимания. Он у дамочки был до того неприметный, что как только она сама его приметила. Она уже давно потеряла к нему интерес, она все больше о душе думала, как будто помирать собралась, но она никуда не собралась, просто у себя в душе она любила великана и гиганта.
Хорошенькое дело — сразу двоих! Но они же у нее в душе понимают: не может женщина принадлежать одновременно двоим, тем более, таким солидным, представительным мужчинам. И, поскольку их уже связывает суровая мужская дружба, они уступают ее друг другу:
— Она твоя, дружище!
— Нет, дружище, она твоя!
Великан всегда не друг, а дружище, как большой нос — носище, а большой позор — позорище. И пока дружище спорит с дружищем, душа дамочки слегка приоткрывается и в нее проскальзывает — кто б вы думали? Исполин! Большой такой исполин. Душа оказалась не на шутку вместительная.
Великан и гигант тут же уходят, дружно взявшись за руки, счастливые, что могут не расставаться. А женщина прикипает душой к исполину и не может от него откипеть, хотя у нее на плите, между прочим, все давно повыкипало.
Исполин смущен. Не исключено, что он в таких местах первый раз, и женская душа для него потемки. Она и потом будет потемки, но он об этом пока не догадывается. И когда пылкая женщина восклицает: «Ты у меня один! Один на всем белом свете!» — он еще больше смущается: белый свет велик, даже ему, исполину, не по росту.
Но она имеет в виду, что он внутри у нее один, а сколько у нее снаружи, про это она умалчивает. А снаружи у женщины непременно кто-то живет. Мужчина не может жить сам по себе, он непременно должен жить снаружи какой-нибудь женщины.
А дамочка все лопочет:
— Ты у меня один! Один!
Исполин топчется на пороге души, бормоча извинения. Извини, мол, но я не один.
Тут он разжимает кулак, а на ладони у него муж этой женщины.
Муж отводит глаза. Ему неудобно, что он проник в душу жены с помощью постороннего мужчины. В душу жены муж должен входить один, без свидетелей, своими ногами (извините: только не ногами!). Но он быстро осваивается, перестает отводить глаза, а наоборот, наводит их на жену, как пистолеты, и уже готов устроить ей сцену ревности, приревновав ее к исполину, у которого, между прочим, все еще сидит на ладони, так что неизвестно, кто тут должен кого ревновать. А исполин говорит:
— Это твой? Тогда почему он у тебя не в душе, а под открытым небом? Он же у тебя замерзнет, отощает, заблудится без присмотра!
Тут он ссаживает мужа с ладони и поворачивается уходить, но женщина его удерживает. Разве ему здесь плохо? Черт с ним, с мужем, пускай и муж остается, она уже согласна на все. А муж, нацелив на исполина свои пистолетики, заряженные ревностью и всякими нехорошими словами, тоже просит исполина не уходить, поскольку ему, мужу, боязно с женой наедине оставаться.
Для большей убедительности он предлагает исполину выпить.
Исполин непьющий и некурящий, но в чужую душу со своим уставом не лезут. И вот уже они выпили — сперва по маленькой, а потом по большей и большей, и вот уже они свободно расположились в душе женщины, разлеглись, растянулись, причем исполин растянулся робко и скованно, а крохотуля — вольготно и широко. И затянул крохотуля песню, чтоб исполин ее подхватил, но исполин подхватывать такое не стал, ему неловко было такое подхватывать, поэтому песня звучала без подхвата:
Лилия, лилия, лилия-путана, В топи плоти твоей, утопая, тану. Или пута твои, лилипута руша, Утопили в пыли, утоптали душу.Пьяная песня, ну что с нее возьмешь? Но дамочкина душа от нее всколыхнулась, воспрянула, потянулась к плоти. А плоть откликнулась, заиграла всеми живчиками, хотя ее там и на один зуб не станет, нечему играть.
Исполин совсем смутился:
— Я, наверно, пойду, а вы оставайтесь, семействуйте.
Муж по пьянке разгулялся, расхрабрился. В конце концов, может он или не может остаться наедине с женой?
Спровадил исполина. Но только собрался остаться наедине с женой, как снаружи послышались голоса:
— Только после тебя, дружище!
— Нет, дружище, только после тебя!
Великанская лексика. Сапожище закладывает за голенище. Позорище!
Узнаете голоса? Это великан и гигант решили проведать родную душу и топчутся у нее на пороге, уступая дружище дружищу любимую женщину.
В ожидании ясной погоды
Один старик женился на собственной тени. А на ком ему жениться? Молодые женщины не смотрят на старика, а на старух он и сам не смотрит.
Он уже много раз женился и все невпопад. Женщины ему попадались с характером, а зачем ему еще один характер? Он и со своим с трудом уживается. А тень тихая, молчаливая, даже незаметная, если к ней спиной повернуться.
Хорошая у них жизнь получилась. Куда старик ни пойдет, тень всюду за ним тянется или даже впереди бежит, угадывая нужное направление. Как примерная супруга, угадывает желание старика.
Правда, в ненастные дни тень куда-то исчезала. Жены, говоря откровенно, не любят ненастных дней. Но только солнышко выглянет, она опять тут как тут. Бежит впереди старика или сзади его догоняет.
И все же не давала старику покоя мысль: куда это жена бегает в ненастную погоду? Может, у нее кто-то есть? Он даже ходил по улицам, ее искал. Но ни одной тени в ненастную погоду на улице не было. Может, у каждой из них кто-то был, а может, просто дома отсиживаются в ожидании ясной погоды.
Очень старик переживал по этому поводу. Сидит дома, и так ему одиноко. Дай, думает, полежу. Жена придет, разбудит.
Сложил руки на животе, лежит, дожидается. И тут кто- то шепчет ему на ухо: жена твоя, старик, в царстве теней, гостит у родственников. Ты про царство теней слыхал? Что ж это ты, супруг, родней супруги брезгуешь?
— Да я не брезгую, не брезгую, только я не знаю, куда идти… Вы только покажите, я мигом сбегаю.
Голос говорит: ну, если так, мы покажем. С кровати, между прочим, вставать необязательно. Как лежишь, так и иди.
И пошел старик, как лежал.
Соседи хватились — старика нет. Почтальоны сбились с ног, не знают, куда нести пенсию. Авизовки за свет, за газ лежат в почтовом ящике. А старик все бродит по царству теней, ищет свою супругу. То ли найти не может, то ли уже нашел, и зажили они в царстве теней по-царски…
Любовь как инструмент политики
Давид означает Любимый, а Соломон — Мирный. Давида любили, а Соломон сам всех любил. Ох как он любил! Одной женщины ему уже не хватало. Ему и гарема не хватало, потому что любовь для него была не личным делом, а инструментом государственной политики.
Допустим, ведомство иностранных дел сообщает: испортились отношения с Вавилонией. Соломон тут же готовит гостинец, букетик цветов и отправляется к вавилонской жене для выражения государственной страсти. Вавилоночка — ах, ах! — и сразу Вавилон меняет политику, шлет Соломону запрос, не требуется ли военная помощь.
А с кем Соломону воевать? С Египтом? Так не лучше ли сходить к жене-египтяночке? С Персией? Так не приятней ли навестить жену-персияночку?
Работать, конечно, много приходится, буквально ночей не спишь. Но зато в стране мир, все военные страсти полюбовно улаживаются.
Экономически, правда, тяжело. Ведь весь этот дипломатический корпус приходится кормить, одевать, засыпать подарками. Страну заполнили иноземные родственники, которые ведут иноземную жизнь, очень дорогую по местным возможностям. Кое-кто выражает опасение, что Соломон раздаст все земли иностранцам и народ останется без отечества (так оно в конце концов и случилось).
В стране начались волнения, кое-где перераставшие в восстания. Соломон зачастил к отечественным женам, пытаясь через них наладить отношения с собственным отечеством, но это у него не получилось. Со своим отечеством поладить труднее всего.
Но как инструмент внешней политики гарем неплохо себя зарекомендовал. Его явно не хватает в современных международных отношениях. Женить президента Клинтона на дочери Саддама Хусейна, президента Ельцина на матери Шамиля Басаева, породнить Грузию с Абхазией, Азербайджан с Арменией, Югославию с Югославией…
Мы слишком далеко ушли по дороге ненависти, пора уже нам вернуться к любви. Пора вернуться к опыту Царя Соломона.
Публичная любовь императора Клавдия
Приходит Клавдий домой и застает жену с любовником. Потом опять приходит домой и застает жену с любовником. И в третий раз приходит и застает жену с любовником.
А в четвертый раз приходит — жены нет. Оказывается, ей надоело, что ее постоянно застают с любовниками, и она решила немножко поработать в публичном доме.
Клавдию это не понравилось. Зачем ей работать? Разве императрицы работают?
Возвращается жена утром с работы, а муж к ней с упреками:
— Мессалина, постыдись! Как тебе не стыдно работать!
— Подумаешь, работа! — отмахнулась супруга. — Всего один публичный дом.
Но приняла к сведению замечание мужа.
Приходит он домой и застает жену с любовником. Опять приходит — и опять застает с любовником. В третий раз пошел на хитрость. Сделал вид, что надолго уехал, нагрянул внезапно — и снова жена с любовником.
А в четвертый раз приходит — жены нет. Оказывается, она тут по соседству выходит замуж.
Бросился туда Клавдий.
— Мессалина, куда ты выходишь? Разве так можно — из брака в брак?
— Клавдий, только без пошлостей! Здесь тебе не публичный дом.
Такое замечание не могло остаться незамеченным. В общем, молодых унесли.
— А как же свадьба? — забеспокоились гости. — У нас же срывается свадьба!
— Свадьба не срывается! успокаивает их император. — Я сам буду молодым!
Гости не поверили: такой старый и вдруг станет молодым!
А тут и молодая подходит. Она подходит в сопровождении двух любовников, а за руку держит своего ребенка Нерончика. А другие мальчики, очень кровавые, пляшут у нее в глазах
В одном из этих мальчиков Клавдий мог бы узнать себя. Но он не узнал, к сожалению. Потому что был уже молодым.
Быть молодым — дело опасное, рискованное. Куда безопасней быть старым
Прекрасная Розамунда
У короля лангобардов Альбоина была жена Розамунда, изумительной красоты женщина. И был у него щитоносец — таких щитоносцев сегодня нет.
Дело было в шестом веке, когда с вандалами и гуннами уже было покончено, а с татаро-монголами еще не начинали. Так что был небольшой просвет между поздней дикостью и ранним средневековьем, как раз подходящий для расцвета цивилизации.
И вот на одном из обедов король подносит любимой супруге кубок с вином, а она смотрит — что-то знакомое. Присмотрелась — да это же череп ее родного отца!
— Как, папа уже умер? Вот это неожиданность! Поднесла кубок к губам, но пить почему-то расхотелось.
Говоря откровенно, она обиделась за отца. И так сильно обиделась, что попросила верного щитоносца прикончить своего повелителя.
Щитоносцу что, он согласился. А когда с Альбоином было покончено, они вдвоем бежали в Равенну, к тамошнему правителю, который согласился им дать приют при условии, что Розамунда выйдет за него замуж.
Выйти, конечно, можно, но щитоносца куда девать? За время побега у них сложились такие отношения, что он мог бы не понять такого поступка.
Чтобы как-то выйти из положения, Розамунда поднесла ему кубок с ядом.
Щитоносец пьет и чувствует — что-то не то. Вино определенно чем-то разбавлено. И тогда он предложил Розамунде допить кубок до дна, поскольку ему пить уже не хотелось.
Розамунда, конечно, отказывалась, говорила, что для нее это слишком крепко, но пришлось ей допить вино.
В общем, что тут сказать? Муж умер, любовник умер, а теперь еще вдобавок и она сама умерла. Не слишком ли много смертей на одну слабую женщину?
Екатерина Великая
Екатерина Великая была не столько великая Екатерина, сколько великая женщина. Она могла заменить десяток Екатерин и еще пятерку Елизавет в придачу, плюс пару-тройку Иванов и Василиев.
Последнее обстоятельство Медведюка нисколько не смущало. Он, как мальчишка, влюбился в Екатерину Великую.
Мы его убеждали, что его любовь не имеет будущего. Во-первых, Екатерина — императрица, а кто такой Медведюк — смешно сказать. Во-вторых, эта женщина значительно старше Медведюка. В-третьих, ее сердце плотно занято, чтоб не сказать битком набито. А в-четвертых… Что же в-четвертых? Да, в-четвертых, Екатерина давно умерла.
На все эти доводы у Медведюка был один ответ: что значит — императрица? Что значит — старше? Что значит — занято? И даже — что значит умерла, хотя, что это значит, ни у кого не вызывает сомнения.
Медведюк мог часами говорить о любимой женщине. Ей в жизни не повезло: жила в благополучной Европе, а где оказалась? Это все судьба, вздыхал Медведюк, у каждого своя судьба.
Была Екатерина из хорошей семьи. Отец ее был Фридрих Великий, но она была из другой хорошей семьи. Незаконная дочь Фридриха, но вы же знаете эти законы. Уже самим своим рождением она заявила протест против них и впоследствии неоднократно выступала против законного брака. Никакая другая женщина не разрушила своей личной жизнью столько семей, сколько Екатерина разрушила своей государственной деятельностью. И не только государственной, но и личной деятельностью. У нее оставалось еще время на большую личную жизнь (что отличало ее от Медведюка, у которого, кроме жены, не было никакой личной жизни).
Однако справедливость, говорил Медведюк, торжествует над всеми законами. Незаконная дочь Фридриха Великого стала Великой, пойдя по стопам отца, а его законные дети остались маленькими, даже когда выросли большими.
Поклонники Екатерины Великой могли бы составить население целого города, но любви в этом городе, по мнению Медведюка, не хватало. Один Понятовский любил и страдал, потому что не может не страдать человек, когда предмет его любви является предметом любви целого города.
Они встретились после долгой разлуки, уже на склоне лет. Ради этой встречи Понятовский, как истинный шляхтич и король, накрыл стол на три миллиона целковых. Но Екатерина была не голодна. И он тоже не стал есть, пускай пропадает.
Они ехали в карете, и вокруг простирались потемкинские деревни, потемкинские деревни… И сам Потемкин сидел тут же в карете и рассказывал свои невероятные потемкинские истории. Четвертым был Медведюк, но они его не замечали: ведь он присутствовал среди них только в своих мечтах.
Понятовский не сводил глаз с Екатерины. Когда-то она разделяла его любовь, а потом взяла да и разделила его королевство. Раздел Польши — это был не раздел, а конец любви. И чтоб напомнить Екатерине о прежней любви, Понятовский подарил ей свой трон, великолепный трон, такого в Европе ни у кого не было.
Она распорядилась прорезать в сидении круглое отверстие и на этом троне проводила свои самые сокровенные, самые уединенные часы… Бедная женщина! Даже здесь, на троне любви, ей было так одиноко!
Город любви оказался вымершим городом. Жизнь прошла. Жизнь оказалась большой потемкинской деревней.
Жаль, что в этой жизни Медведюк присутствовал лишь в своих мечтах. А может, он присутствовал там и в мечтах Екатерины?
Может, и присутствовал. Такой человек Медведюк. С него все может статься.
Письмо в передачу «Найди меня»
Уважаемая передача!
Несколько лет назад я обращалась к вам с просьбой найти мою сестру, которую я потеряла еще в детском возрасте. Еще до вас я обращалась в телепередачу «Ищу тебя», но она оказалась перегруженной по причине того, что туда обращаются коррумпированные работники милиции, предупреждая преступников, что их уже ищут.
Тогда я перестала искать сестру и обратилась в вашу передачу. Пусть, думаю, сестра сама меня найдет, может, она смотрит вашу передачу.
И что вы думаете? Сестра меня нашла, но она оказалась не сестрой, а братом, о котором я даже не имела понятия. Впоследствии выяснилось, что он даже не брат, а совершенно посторонний мужчина, — впрочем, довольно приятной наружности, по причине чего я простила ему отсутствие родственных отношений и стала налаживать их с нуля, не втягивая в это телевизионные передачи.
Но мужчина не остановился на достигнутом и стал своими силами искать мою сестру, не прибегая к помощи нашего телевидения. Каждый вечер его поиски увенчивались успехом, но сестра оказывалась не сестрой, и он наутро ее выставлял, но уже в тот же вечер приводил новую. Видя, что мою сестру он не найдет, я отказала ему в родственных отношениях и опять обратилась в вашу передачу.
И что вы думаете? Вы нашли мою сестру. Вернее, она меня нашла после вашего к ней обращения. Я ее узнала по родинке, которая у нее в таком месте, в котором родинок ни у кого не бывает. Но несмотря на родинку, сестра оказалась такой сволочью, что лучше было б вам ее вообще не находить.
Не в силах больше терпеть сестру на своей жилплощади, я обратилась с письмом в телепередачу «В поисках утраченного», чтобы мне помогли как-то утратить мою сестру. Но мне ответили, что они живых не утрачивают, тем более сволочей, а не выдающихся артистов. И теперь мне ничего не остается, как снова обратиться в передачу «Найди меня». Пусть меня кто-нибудь найдет на мою жилплощадь, это не обязательно должна быть женщина, даже лучше, если это будет мужчина, причем даже не обязательно родственник, а лучше чужой человек. Так ему будет легче выселить с моей жилплощади эту негодяйку, а я лучше буду жить с чужим человеком, чем терпеть на своей жилплощади такую сестру.
Любимец женщин
Если б наши взрослые разговоры были похожи на наши разговоры с детьми, ни один нормальный взрослый этого не выдержал бы.
Жена встречает мужа с работы.
— Какие сегодня успехи? Слушался начальника? Если не будешь слушаться, я тебя не буду любить.
Она думает, что его испугала. А ему наплевать. Может, его уже любят в одном месте.
— А как ты себя вел? — допытывается жена. — Не бегал по цеху? Не переворачивал станки? Не таскал за косы Федорову? Между прочим, она беременная, но это отдельный разговор.
Бери пример с Ивана Ивановича, — продолжает жена. — Иван Иванович у вас на доске почета, он победитель в социалистическом соревновании. Потому что Иван Иванович слушается старших, он рано ложится спать и хорошо кушает. И жена его хорошо кушает. И дети его хорошо кушают. Потому что Иван Иванович слушается старших.
Трехрублевая ассигнация
Один мальчик очень любил девочек. Они ему нравились больше мальчиков — ну что с этим можно поделать? Было мальчику в ту пору четыре года, ну и девочек он тоже любил не сорокалетних, а соответственно своему возрасту. Полюбит девочку и начинает за ней ходить. То яблоко даст откусить, то подержать игрушку.
Однажды нашел три рубля, и что вы думаете? Разорвал пополам, и одну половину дал девочке, а другую принес маме.
Мама сначала обрадовалась, а когда разглядела купюру, удивилась:
— А где вторая половина?
Мальчик смутился.
— Я, — говорит, — поделился с девочкой.
Папа говорит:
— Как вам нравится этот бонвиван? Он уже начинает тратиться на женщин.
Но мама сказала наставительно:
— Надо было отдать девочке целую ассигнацию. (Мама деньги редко видела, поэтому постоянно путала купюры с ассигнациями).
— Ты маму не слушай, гнет свою линию папа. — Она сама женщина, поэтому ей нравится, чтоб женщинам больше давали. Но и так, как ты поступил, тоже неправильно. Смотрите на этого марксиста: он решил все поделить поровну!
Мама говорит:
— Не забивай ребенку голову марксизмом. Сначала научись зарабатывать. А то ребенок в дом приносит больше, чем ты.
Женщины Сидорова
Мои приятель Сидоров обладал феноменальной памятью, проникавшем в прошлое не только его, но и его далеких предков. В это трудно поверить. А в жизнь поверить легко? В то, что она неизвестно откуда берется и неизвестно куда девается?
Постоянно тренируя свою память, мой приятель Сидоров углублялся во все более отдаленные времена, пока в один прекрасный день не обнаружил себя на дереве в качестве обезьяны.
Но не сразу он там оказался. Путь в обезьяны не менее труден, чем путь из обезьян, и на этом пути Сидорову повстречалось немало разного народа. Пожилой неандерталец жаловался ему на жизнь, которая поставила его между выживанием и вымиранием (что, в сущности, одно и то же). В своей прежней жизни неандерталец был австралопитеком, и это были совсем другие времена. Проще жилось. Того не было, сего не было, но жилось намного проще, незамысловатее.
Однако австралопитек, с которым Сидоров повстречался на своем дальнейшем пути, тоже был недоволен своим временем. В прежней жизни, когда он был питекантропом, ему жилось намного лучше. Ничего себе прогресс, подумал Сидоров. Уж не прогрессируем ли мы в обратную сторону? Если мы живем все хуже и хуже и с тоской вспоминаем те времена, когда мы были питекантропами, то не лучше ли нам вообще не развиваться?
Питекантроп, между прочим, тоже не был доволен окружавшей его действительностью и с тоской оглядывался на дерево, на котором сидел в своей прежней жизни.
Ностальгия по прошлому — нормальная человеческая болезнь, которой болеют все, кроме тех, кто прошлого не имеет. Дети не имеют — и у них ностальгия по будущему: поскорей бы вырасти, ни от кого не зависеть, особенно не зависеть от родителей и учителей. Но когда они вырастают, оказывается, что их прошлое — самая лучшая пора, и если где-нибудь и стоит жить, то исключительно в прошлом.
Задремал Сидоров на дереве, на котором наконец обосновался. Нелегко ему было разгребать завалы памяти: заваливали тысячелетиями, а ему одному разгребать. Человек против времени не боец, оно его всегда на лопатки положит, да еще сверху присыпет, чтоб не дергался.
Открыл глаза Сидоров, огляделся по сторонам и сразу почувствовал удовлетворение. Прав был питекантроп, они здесь и вправду неплохо живут. Не нужно объясняться с женой по поводу полученной зарплаты или, наоборот, не полученной, а задержанной, потому что государство поступает с ним точно так же, как он с женой, постоянно утаивая от него зарплату.
Осмотревшись на дереве, Сидоров заметил, что он здесь не один. Неподалеку расположилась еще одна обезьяна, по-видимому, его здешняя жена, только непонятно, как он мог на такой жениться. Жена у него была тоже не Лариса Удовиченко, но она хоть приглядывала за собой, волосики в разных местах выдергивала, а эта распустила по всему телу. И губы жена красила, а эта почему-то накрасила зад. Знает, чем соблазнять, подумал в глубине памяти Сидоров.
На дереве между тем появилась еще одна обезьяна, может даже, любовница Сидорова, и стала проявлять к нему интерес прямо на глазах у здешней супруги. Завела правую руку за спину, протянула под левой рукой и принялась многозначительно трогать себя за грудь, словно показывая Сидорову дорогу. Прежняя жена Сидорова выцарапала бы ей глаза, а эта ничего, не ревнивая. Так и должно быть, подумал Сидоров. Чтоб не прятаться по чужим квартирам и подъездам, а встречаться открыто, в своей семье.
Соперницы между тем разговорились между собой и словно забыли о Сидорове. Это его немного задело. Нужно учесть, что в глубинах памяти он помолодел на миллионы лет, так что характер у него стал еще более горячий и невыдержанный. Как сказал неандерталец, с которым Сидоров разговорился по дороге сюда, цивилизация старит, а дикость молодит, поэтому не мог Сидоров спокойно смотреть, как его собственная любовница обманывает его с его собственной супругой. Ну и мораль, подумал он. Ну прямо тебе наше время!
Неподалеку от него завязался мужской разговор о путях развития цивилизации. Сидоров присоединился к разговору. Он сказал, что, если развиваться так, как предлагают они, это будет не прогресс, а нечто совсем противоположное. Но его не стали слушать. Мужчины были молоды, у них была ностальгия по будущему, и ничего, кроме будущего, они не хотели признавать.
Кончилось тем, что Сидорова сбросили с дерева. Вниз — и одновременно вверх, из глубин памяти. Он вернулся в свое время, в свою семью и стал просматривать газеты.
А тут и жена выходит из ванной. Посмотрел на нее Сидоров и сразу поверил в прогресс. Ну это же совсем другое дело! Вот это женщина, не то, что та деревня! А он уже и документы подготовил для развода. Разве с такими женщинами разводятся? На таких женщинах нужно жениться. Жениться, жениться и еще раз жениться, как говорил кто-то из прошлых времен.
И какие у нее руки коротенькие! А ноги длинные, не то, что у этих обезьян. И волосы по всему телу тщательно выщипаны. А если еще зад подкрасить, не удержался он от воспоминаний, то ее можно будет любить без памяти, без этой дурацкой памяти, которая погружает человека в черт-те какие времена, отвлекая его от радостей в настоящем.
Но мы не можем без памяти. И никогда не сможем без памяти. Правильно сказал неандерталец: там, в глубинах памяти, мы оставили свою молодость.
Романтические сюжеты
Золото молчания
Женщина говорит о своем знакомом:
— Он у меня такой молчаливый! И о другом знакомом:
— Он у меня такой молчаливый!
У нее все молчаливые: она же никому не дает слова сказать.
Желание на долгие года
За все эти долгие года жена только раз пожелала своего мужа.
Но и это было во сне. У него во сне.
А золотую свадьбу гуляли весело. Это была их лучшая брачная ночь.
Любовь за решеткой
После того, как мужа посадили, жена решительно отказалась от всякого свидания с ним:
— Вот выйдет из тюрьмы, тогда и увидимся.
— Но это ждать десять лет!
— Если ждать. А если не ждать, время пролетит незаметно.
Цветы любви
Из письма в редакцию:
«То, что ее муж алкоголик, распутник, хулиган и дурак, что он истязает жену и живет на ее иждивении, что он тупое, трусливое, невежественное и грязное животное, — это все цветочки. Самое страшное, что он однолюб».
Женщина на фоне мужчины
* * *
Сказала Стогу Искра: «Люби меня без риска!»
* * *
Женщина в семье иногда напоминает сало на сковородке: сначала она тает от счастья, потом потихоньку шипит и наконец брызжет и жжется.
* * *
У рыбы миксины сердце в хвосте, поэтому она вертит хвостом не как вертихвостка, а искренне, от всего сердца.
* * *
У каракатицы пищевод проходит через мозг, и это дает ей возможность тщательно обдумывать свою диету.
* * *
У трески не дедовщина, а бабовщина: меньшую глотает большая, большую — еще большая. В одном животе набирается до трех поколений, так что уже не знаешь, переваривать или рожать.
* * *
Пизанская башня не падает, хотя ей очень хочется упасть. Поучительный для многих урок целомудрия.
* * *
Формы женщины нередко — единственное ее содержание.
* * *
Плохо, когда пол женщины — это ее потолок, хотя и самый высокий потолок не может заменить женщине пола.
* * *
Эволюция женщины: от Моны Лизы до Моники Левински.
* * *
Если б ей, рябине, к дубу перебраться!
Идея сама по себе хороша, но выбор можно было сделать и получше.
* * *
В стремлении к эмансипации не стоит забывать печальный пример муравьев: у них работают только женщины.
* * *
На конкурсе красоты лавровые венки присуждались по четырем номинациям: самый большой — для бедер, поменьше — для бюста, еще меньше — для талии и самый маленький для головы.
* * *
Наконец пришло время козла отпущения. Его отпустили в другой огород, на историческую родину… Вот когда пожалела Сидорова коза, что не вышла за него замуж!
Оглядываясь назад
Шестьсот миллионов лет. Это вам не золотая свадьба, не платиновая, не бриллиантовая. Именно столько мы прожили с нашими женщинами на этом, не таком уж белом свете.
Сначала мы жили с ними в воде. В воде было легче. В воде даже камни кажутся легче, а не то, что семейная жизнь.
И уровней жизни в воде большой ассортимент: хочешь, живи на дне, хочешь — у самой поверхности. Когда во время развода начинаешь делить жилплощадь, по крайней мере, есть что делить.
И вот что еще важно: уровень жизни одинаково высокий для всех. И одинаково низкий для всех. Это настоящая демократия.
А какой в воде климат! Температура зимой не ниже нуля, и летом пот не течет с тебя градом. Влажность высокая при полном отсутствии осадков. Кроме медуз, никто не ходит под зонтиком.
Женщине в воде легче быть красивой. Никаких макияжей, марафетов, ни губы красить, ни ресницы, — все это начисто отсутствует. И ванну принимать не нужно, и умываться не нужно по утрам. В воде женщина сама по себе чистая.
И вот что интересно: как бы трудно ни складывалась семейная жизнь, никого не тянет выпить. Не то, что чего-нибудь крепкого, но даже простых безалкогольных напитков. Пьянство — это наш бич, а не их.
Главные трудности начались у нас на суше. Особенно в Мезозое при динозаврах. Возник даже вопрос о выделении нам молока за вредность динозавров, но вопрос так и повис в воздухе, потому что решали его сами динозавры.
И что вы думаете? Наши женщины и тут оказались на высоте. Они сами стали выделять молоко, без помощи динозавров. Так с тех пор и выделяют. Динозавров давно уже нет, а они преспокойно выделяют молоко за вредность динозавров.
Конечно, таким женщинам не могло нравиться, что мы пресмыкаемся перед динозаврами. Хотя мы не пресмыкались. Мы просто терлись животами о землю, чтобы нас было противно взять в рот. А если кто возьмет, чтобы сразу выплюнул. Динозавры нас так далеко выплевывали, что некоторые уже не могли вернуться в семью и заводили семью на новом месте.
Прожитые шестьсот миллионов лет — это шестьсот миллионов лет борьбы за эмансипацию. И в этой борьбе женщины нередко одерживали победу. Они научились даже детей рожать без нашей помощи. А у нас это не получается. Партеногенез для мужчины пока еще недостижимая высота.
Говорят, ученые уже над этим работают. А зачем? Зачем нам обходиться без женщин? Без таких очаровательных, умных, находчивых, которые ухитряются до сих пор выделять молоко за вредность динозавров, хотя динозавры давным-давно вымерли.
А мы способны только плодить на земле динозавров или что-то превосходящее по вредности динозавров, насаждая на земле вредность динозавров — без малейшей получить за нее молоко надежды.
Сказки о прожитой жизни
Счастливая революция
В детстве у меня не было прошлого, это потом оно появилось. И когда к нам приходили гости, с ними даже не о чем было поговорить. Моя сестра приспособилась вспоминать чужое прошлое, вычитывая его из книг. В книгах собраны несметные запасы прошлого, которое теперь уже никому не принадлежит, и пользоваться им может каждый, кто захочет.
Сестра могла часами вспоминать прошлое графа Монте-Кристо, капитана Немо и мадам Бовари, хотя у мадам Бовари было такое прошлое, о котором вспоминать неприлично. Мне больше подходило прошлое Гулливера, хотя не очень нравился Гулливер. Я не мог ему простить, что он сбежал из Лилипутии, бросив на произвол судьбы маленьких лилипутов.
Сестра говорила, что маленьких всегда покидают. Вот и наш папа уехал и не вернулся, не посмотрел на то, что мы маленькие. Хотя ему очень хотелось вернуться, но он не смог. У него не хватило жизни. Мама даже не знает, как мы будем расти без отца. Из нас же неизвестно что вырастет.
В нашем детстве многие дети росли вот так, в неизвестном направлении. У одних отцы сами ушли и не вернулись, у других их насильно увели из семьи. Когда Гулливер ушел от лилипутов, они же не знали, как им расти, до какого роста расти. Может, из семей специально уводят родителей, чтоб дети не знали, куда им расти, и навсегда оставались маленькими?
В детстве мне помогал расти мой друг, враг народа. Он был высокий, крупный человек, и жена у него была высокая, крупная. И как они только помещались в маленькой проходной комнате, от которой враг народа отгородил коридор, чтоб соседи могли ходить, не заходя к нему в комнату? Соседей было много, и им было до того тесно, что рано или поздно кто-то должен был стать врагом народа, чтоб хоть немного места освободить.
Когда мы с мамой приходили к ним в гости, враг народа уводил меня в свой угол, и мы разговаривали, смотрели книжки, играли в шашки, стараясь не прислушиваться к тому, о чем говорят наши женщины. Как будто враг народа не знал, что я ребенок, у них с женой не было детей, и, возможно, он не отличал ребенка от взрослого человека.
Но это единственное, чего он не знал. Не считая того, что он враг народа. Этого он не знал очень долго, и когда за ним пришли, это было для него большой неожиданностью.
После этого мы с ним не виделись уже никогда.
А народ давно забыл, что у него был этот враг. Народ не злопамятный. И зло, причиненное отдельному человеку, он запомнить не может.
Моя сестра в то время читала книжку про французскую революцию. Там почти все были враги народа. Сестра говорила, что наш год состоит из тех же цифр, что и тот, французский. У них был 1793-й, а у нас 1937-й. Только семерку переставить в конец, а остальное так и останется.
Но наш год, говорила сестра, более счастливый. Потому что в нем сумма левых цифр равна сумме правых. А у французского года эти суммы не равны. Поэтому у них во Франции революция кончилась плохо, а наша революция кончилась хорошо.
День рождения
В детстве дни рождения — самые счастливые дни, даже если они холодные, ненастные и сырые. Я знал человека, который родился первого декабря, но любил этот день, как первое мая.
Лично мне с днем рождения повезло, и моя мама считала, что этого достаточно. Зачем праздновать день рождения, если вокруг и так все цветет, не надо ходить в школу, а вместо этого можно сходить на море?
Может быть, мама так и не думала, может, у нее просто не было денег. И она решила, что дешевле искупаться в море, чем устраивать день рождения такому сопляку, как я.
Сестра утешала меня, что семь лет — это не круглая дата, а круглые начинаются с двадцати. Не с десяти, а с двадцати, потому что десять лет сестре уже было, и она это совсем не почувствовала.
Но на этот раз она ошиблась. Потому что вечером пришел дядя Митя и принес целый бидон мороженого. И вместе с ним пришла тетя Хана, которая сама приготовила этот бидон специально к моему дню рождения. И дочка их Нюся тоже пришла, и все они меня поздравили и пожелали долгих лет и счастья в личной жизни.
— Откуда у него личная жизнь? — удивилась мама.
Тетя Хана сказала, что когда-нибудь у меня будет личная жизнь, и хотелось бы, чтоб она была счастливой.
Сестра мне шепнула, что у нее уже есть личная жизнь, но пока в ней нет ничего хорошего.
Потом все ели мороженое, а после мороженого решили пить чай. Но оказалось, что в чайнике не было заварки. Верней, она была, но совсем высохла и даже заплесневела.
Громче всех смеялась мама, потому что ей было стыдно. Хотя дата и не круглая, но можно было заварить чай.
Сахара у нас тоже не оказалось, и от этого смеялись еще больше. Целый вечер все смеялись, потому что в доме вообще ничего не было. Только мороженое, но зато — целый бидон.
А через шесть лет тетю Хану, дядю Митю и их дочку Нюсю убили немцы. Вдруг оказалось, что они евреи, и их за это надо было убить.
Те, которые их убили, наверное, этого не помнят: им было все равно, кого убивать. А те, кого убили, не помнят тем более.
Сказка о далеком городе
Три гномика лежат животиками на земле. И о чем-то шепчутся. Они из камня. Разноцветные колпачки, яркие одежды. Они лежат в городском сквере, между улицей Ленина и улицей Октября, на каждой из которых я жил. Теперь их, наверное, переименовали.
Гномикам приходится шептаться, потому что на соседней скамеечке всегда кто-то сидит. Если громко говорить, могут услышать. А их нужно только видеть, такие они красивые. Разоделись в пух и прах, но и этого им показалось мало: они и позы приняли живописные — на случай, если кто- то захочет нарисовать. Чтоб получилось не хуже, чем на картине «Охотники на привале».
Долгий у них получился привал. Они еще до войны здесь приваливались. А люди на скамеечке постоянно менялись — придут и уйдут.
Так пришли и ушли князь Олег и князь Игорь. Князь Святослав. И Потемкин, тоже князь, и Кутузов, пока еще не князь, но уже комендант здешней крепости. Декабрист Пестель. Поэт Пушкин. Все пришли и ушли, и все здесь сидели, когда еще и самой скамеечки не было.
Гномиков тоже не было, но они твердо верят, что были. Они же каменные. В моей стране было много каменных людей, но все они стояли на пьедесталах. А чтобы вот так лежать на земле животиками — такого у нас не было. Да и никто бы в общественном месте не разрешил.
Бессарабия, страна без арабов, на зависть другой, далекой отсюда стране. Арабы пришли и ушли, вот и получилась земля Бессарабия.
Об этом городе есть что вспомнить, но всего не вспомнишь, даже если каждый житель станет писать воспоминания. Наверно, многие и писали. По крайней мере одного я знал, он жил в нашем дворе, и его весь город называл Иваном, не желая знать его отчества. А напрасно. Потому что Иван играл на скрипке, что должно внушать уважение. Трудно даже представить, что Ойстраха могли называть Давид. Давид, отнесите в сарай этот мешок картошки! Потому что Ойстрах — это Ойстрах, хотя и Давид.
Вот этот Иван, в перерывах между скрипкой и мешками картошки, писал воспоминания. Свою собственную «Повесть о жизни». Представьте на минутку, что к автору «Повести о жизни» обратились бы без отчества: Константин, помогите сложить дрова! Нет, ему бы сказали: Константин Георгиевич, помогите сложить дрова. Потому что Паустовский — это Паустовский.
Правда, с воспоминаниями у Ивана не все ладилось. Ему трудно давались слова, а ведь слова в воспоминаниях не менее важны, чем события. Да и событий у него особенно не было. Родился, учился, работал. Как про такое написать?
Короче говоря, был Иван не Паустовский. И украшала его только жена Маргоша, первая красавица нашего двора, которой первый поэт нашего двора посвятил такие стихи:
О Маргарита, Маргарита, Войдя в почтенные лета, Не говори ты: «Все гори ты!», Поскольку жизнь уже не та. Не стой ночами у корыта, Мусоля грязное белье, А лучше вспомни, Маргарита, Быльем поросшее былье.Маргоша обиделась на почтенные лета, не оценив красоты слога. Но обида не отразилась на ее лице, поскольку все, что отражается на лице, со временем складывается в морщины. А для Маргоши это время уже пришло, что, конечно, не к лицу первой красавице.
Когда Маргоша проплывала по двору из своей квартиры в туалет, она не делала никаких лишних движений, не проявляла ни спешки, ни суеты, как это бывает в подобных случаях. Она двигалась неподвижно, высоко держа голову, наподобие Марии Стюарт, готовая на каждом шагу умереть из принципиальных соображений. И тогда на ее пути надо было поставить Маруську с другого конца двора, которая жила у самого туалета и вдобавок мусорного ящика, что выработало в ней классовое сознание, не приемлющее таких аристократов, как Маргоша. Маргоша работала телефонисткой, и у нее на проводе бывали самые большие люди нашего маленького городка. Поэтому, оказавшись на пути у Маргоши, Маруська не сдерживала классового сознания, а Маргоша еще выше вздергивала голову, подчеркивая свое сходство с Марией Стюарт, голова которой и вовсе на плечах не удержалась.
И вот такая женщина была женой Ивана, который выглядел так, словно всю жизнь переносил картошку и складывал дрова, что, впрочем, никак не отражало его внутреннего мира. Внутренний мир Ивана вырывался из мира внешнего и заполнял собой весь двор, когда Иван играл на скрипке.
Во дворе в это время прекращались военные действия и все жильцы превращались в слух. Не превращались в слух только старики Левченки, которым Иван со своей женой достаточно надоели, поскольку жили у них за стенкой (кто у кого жил за стенкой, так и не было решено и постоянно подвергалось бурному обсуждению).
Все наши дворовые баталии кончались без потерь, но вот грянула первая потеря: умер старик Левченко. Тот самый Левченко, который ходил по двору в майке, увешанной медалями за взятие чуть ли не всех городов, но он взял еще не все города, поэтому от него следовало держаться подальше. Еще недавно такой крутой, что от него даже собственная жена держалась на расстоянии, насколько это было возможно в их маленькой комнате, старик Левченко лежал на обеденном столе, чего не позволял себе при жизни, а старуха над ним вскрикивала еще громче, чем кричала, скандаля во дворе.
Жильцы нашего двора стояли у дверей стариков Левченко, еще не решаясь войти, но уже понимая, что не войти тоже неудобно, и тут Маруська сказала:
— Иван, сыграйте что-нибудь. Покойнику нужно что-то сыграть.
Иван смутился:
— Не умею я играть.
— Как это не умеете? Вы же играли, мы все слышали!
Иван еще больше смутился:
— Я играл назло Левченкам.
Вот ведь какая штука! Не умел играть, а играл. Потому что назло Левченкам. А такой тихий, безобидный человек, который всем переносил картошку и складывал дрова, никому слова плохого не сказал, — только играл назло Левченкам. Конечно, теперь ему играть неудобно. Получится, что он достает Левченко и там, на том свете, за взятие которого медалей никому не дают. При жизни не давал спать, а теперь и вечный сон хочет нарушить.
Поэтому Иван не стал играть старику Левченко, а пошел писать о нем воспоминания — о том, какой старик Левченко был хороший человек.
Дворничиха Тамарка провожала до самого кладбища героя войны, той войны, которая отняла у нее все, что она имела. Гномики помнят ее еще девочкой. Потом барышней боярышней, румынской княжной. Княжна с улицы Ленина на которой кончилась ее княжеская жизнь. До войны мы жили с ней в одном доме, в прежде их родовом, а теперь государственном доме, и брат княжны Михаил, похожий на декабриста Михаила Бестужева или еще на какого-то декабриста, играл нам на скрипке Шопена и Рахманинова.
После войны брат спился и куда-то исчез. А княжна Тамарка стала мести улицы. И когда она видит мою сестру на улице Октября, то окликает ее с улицы Ленина: «Ленуца!»
И они разговаривают. Не потихоньку, как гномики, а прямо с улицы Ленина на улицу Октября. Им есть о чем поговорить. Моя сестра помнит брата Мишу, она хорошо помнит, каким он был, а кто еще в городе его помнит?
Обе они состарились, как эта турецкая крепость, которая никого уже не может защитить. Теперь она просто декорация, в ней снимают кино, и народный артист Бондарчук, в черной краске, как в черной маске омоновца, душит заслуженную артистку Скобцеву, свою вдвойне жену — по фильму и по жизни, и никакая крепость ее не защитит, потому что старая крепость — всего-навсего декорация. Когда так долго живешь, превращаешься в декорацию.
Город постарел, только гномики остались такими же молодыми. Они столько повидали на веку — и не состарились. Как им удалось столько повидать и не состариться?
Они шепчутся. Наверно, знают секрет.
Герои среди нас
Середина пятидесятых. В областном Доме офицеров писатели встречаются с учителями области. Писатель ВПШ, инициалами похожий на Высшую партийную школу, оставившую неизгладимый след в его творчестве, читает рассказ, в котором героически действует учительница-партизанка. Слушают плохо, со скукой и посторонними разговорами, которых сами у себя на уроках не допускают, а по завершении рассказа вяло хлопают, словно каждый хлопок отпускают по карточкам в военное время. И тогда ВПШ говорит:
— Я прочитал этот рассказ лишь потому, что увидел в зале его героиню.
В зале будто бомба взорвалась. Трудно было поверить, что одна учительница, пусть даже партизанка, могла наделать столько шума. Люди вставали, оглядывались, почему-то решив, что партизанка должна быть непременно у них в тылу, но задние тоже вставали и оглядывались, и все это под грохот оглушительных аплодисментов.
Успех был потрясающий. Не то что этот провинциальный зал, но даже колонный зал Дома советов не слышал таких оваций. Счастливый автор стоял на сцене почти в слезах, чувствуя, что не зря прожил жизнь, которая прежде ему не особенно нравилась.
Зал требовал предъявления героини.
— Встаньте, — мягко сказал писатель, — покажитесь людям, пусть вас увидят все.
Никто, естественно, не вставал. Вставать было некому.
— Стесняется, — объяснил писатель публике. — Ну что ж, мы не вправе принуждать.
— Да нет, отчего же, — послышалось из середины зала, и какая-то женщина вышла из рядов и направилась на сцену.
Этого писатель не ожидал. Его героиня не могла здесь появиться, он точно знал, что ее в зале нет. И не только в зале, но и в природе нет, потому что он сам ее придумал.
Но пришлось ее признать. Кроме нее, предъявить публике было некого.
Он обнял ее, но поцеловать не решился. Все-таки это была совсем чужая женщина. И сказал, жалко улыбаясь, как улыбается кассир банка, когда на него наставляют пистолет со словами: «Не двигаться! Это ограбление!»:
— Ну вот, пусть все смотрят, какая вы есть. Подтвердите, что все это так и было.
— И вовсе не так, — неожиданно сказала женщина. — Все было совсем по-другому.
И она поведала публике, как это было, пересказывая рассказ совсем другого писателя, который был у нее в плане внеклассного чтения.
На этот раз слушали с большим интересом. И не только потому, что рассказывала участница событий, а просто события были интересные.
— Вот как это было, — сказала мнимая героиня и спокойно пошла на свое место.
Зал проводил ее бурными аплодисментами. Автор смущенно раскланивался.
— Так всегда бывает, — сказал он. — В жизни все намного интересней, чем в литературе. — И, воодушевленный успехом, предложил: — Давайте я вам еще что-нибудь почитаю
«Не надо!», «Хватит!» — послышались голоса.
— На ваши рассказы не напасешься действующих лиц сказал какой-то знаток внеклассного чтения.
Красные кони в ожидании Годо
Пьеса называлась «Красные кони на синей траве». Или «Синие кони на красной траве». Сейчас этого уже никто не помнит.
Это была пьеса о Ленине, но из деликатности персонаж назывался Актер, Который Играет Ленина. А Эпштейн, который проходил по пьесе в качестве соучастника, назывался просто Эпштейн, и его играл, конечно, Миша Мильмейстер.
Слов у Миши было немного, но зато он сидел в президиуме. И это, конечно, налагало на него ответственность, поэтому режиссер с Мишей много работал. Ему казалось, что Миша говорит с нежелательным акцентом, что недопустимо для человека в президиуме. Миша обычно говорил без акцента, но как можно говорить без акцента такие слова: «Господи, почему я не умер маленьким!»
Нужно еще учесть, что это были первые Мишины слова в серьезной пьесе. А также то, что Миша впервые сидел в президиуме. Поэтому простительно, что он говорил с акцентом.
— Ты говоришь с акцентом, уличал его режиссер.
— А Ленину можно? — оправдывался Миша Мильмейстер.
— Ленину все можно, — ответствовал Режиссер, хотя с акцентом говорил не Ленин, а Актер, Который Играл Ленина.
Режиссер советовал Мише больше работать над текстом. Было бы над чем работать. Всего каких-то шесть слов. Миша попытался расширить текст, восклицая: «О Господи!» Но у него опять получалось с акцентом: «О Господи, почему я не умер маленьким!»
Он так долго учил эту фразу, что соседи недовольно ворчали:
— Устроили тут молельный дом! Но Миша упорно продолжал работать. Режиссер, однако, заметил, что Миша несет отсебятину, и не просто отсебятину, а отсебятину с сильным акцентом. Поэтому фразу у Миши отобрали, а его вывели из президиума. У этого Эпштейна на лице было написано, что он Эпштейн. И у Ленина, кстати, то же самое было написано, хотя он был не Эпштейн и даже не Ленин, а всего лишь Актер, Который Играл Ленина. Кем-то надо было пожертвовать, но пожертвовать Лениным было нельзя, поэтому пожертвовали Эпштейном.
Во второй раз Мише дали слова в пьесе «Обыкновенное чудо». Текста здесь было побольше: Первый Министр — это вам не Эпштейн. Но когда Первый Министр, воспользовавшись своим положением, посоветовал королю, как надо воспитывать детей, тот ему ответил коротко: — Вы умрете первым.
Ну не рок, скажите, пожалуйста? В первой пьесе всего одна фраза, но и в ней приходится сожалеть, почему он не умер маленьким, а во второй всего лишь один совет — и будь любезен, умирай первым.
Потом была пьеса «В ожидании Годо». У каждого человека есть свой Годо, и жизнь проходит в его ожидании. И «Красные кони», и «Обыкновенное чудо» — все это было в ожидании Годо… В этой пьесе Мишу водили на веревке.
У него были слова в этой пьесе, но пока их не давали сказать. Человек, который водил его на веревке, объяснял его молчание тем, что Миша умеет только думать. Да еще отплясывать. Хотя специально для Миши в пьесе были заготовлены слова, но они были сильно искажены, чтоб никто ничего не понял. В этих словах было совсем не то, о чем думал человек на веревке, а то, о чем он думал, никогда не будет сказано.
А зрители в зале рассуждали так: раз этот человек умеет думать, значит, он непременно скажет что-то особенное. И они, затаив дыхание, ждали, когда он заговорит.
И вот он заговорил:
— Богу должно быть известно, что в этом мире дибазол фосфат в геене огненной вам жить…
Вы что-нибудь понимаете? И в зале никто не понимал. И на сцене никто не понимал. И сам Миша тоже не понимал. Потому что все было сказано так, чтоб ничего не было понятно.
И человек, который водил Мишу на веревке, сильно дернул за веревку и сказал:
— Нет уж, пусть лучше не высказывается, а носит чемоданы с песком.
(Мало того, что Миша был на веревке, он еще таскал эти чемоданы).
К сожалению, так бывает: тот, кто много думает, кончает тем, что ходит, как вьючный мул, на привязи и с поклажей.
С тех пор прошло много лет. Красные кони посинели в ожидании Годо и теперь стесняются вспомнить, что были когда-то красными. А на смену обыкновенному чуду пришли такие чудеса, которые прежде никому и не снились. А Миша целиком ушел в пантомиму, чтобы уж больше ничего не говорить. Потому что все, что можно было сказать, уже сказано, а что не сказано, того говорить и не нужно.
Сказка о прожитой жизни
Григорий Свиридович гордился своими предками. Григорий Давидович стеснялся своих предков. А Григорий Леонидович не помнил ни своих, ни чужих, потому что был Григорий Леонидович воинствующим интернационалистом.
Род настоящего интернационалиста начинается с отца, да и то лишь для того, чтоб интернационалиста можно было назвать по отчеству.
Они сидели на берегу Средиземного моря, и Григорий Давидович время от времени делал жест, будто закидывает удочку. Ну, обнаглел! Закидывать удочку в Средиземное море!
Они сидели на солнышке. Когда-то насиделись в темницах. Григорий Свиридович за чрезмерную гордость своими предками, Григорий Давидович — за сокрытие своих предков, а Григорий Леонидович — за недостаточно воинствующий интернационализм по отношению к малым национальностям.
Григорий Свиридович и Григорий Давидович были знакомы еще с молодых лет. Бывало, сидят, разговаривают. Григорий Свиридович все о предках да о предках, а Григорий Давидович — тоже о предках, но не своих, а Григория Свиридовича. О своих же предках — молчок. Будто у него никогда не было предков.
Предки Григория Свиридовича были запорожцы, все на лошадях. А у Григория Давидовича не было предков на лошадях, разве что под лошадями. Как поскачут запорожцы на ляхов, так предки Григория Давидовича уже под лошадями. Хоть и не ляхи, а под лошадями. А как поскачут ляхи на предков Григория Свиридовича, предки Григория Давидовича опять под лошадями.
Не хочется говорить, но предки Григория Свиридовича недолюбливали предков Григория Давидовича. И нередко предавались этому губительному чувству. Бывало и так, что на помощь им приходили предки Григория Леонидовича и даже предки других, совершенно посторонних людей.
И если бы только предки. А современники? И на лошадях не скакали, а сколько потоптали людей. Заглянули бы предки в наши времена, у них не то что волосы, кости встали бы дыбом.
Людей сажали, как картошку. Но картошку сажают ненадолго, на пару месяцев, а людей сажали на долгие годы. Так посадили Григория Свиридовича — за чрезмерную любовь к своим предкам, так же посадили и Григория Давидовича — за сокрытие своих предков. И еще за анекдоты. Тогда они казались Григорию Давидовичу остроумными, а теперь он не видит в ник ничего смешного. Теперь он вообще не понимает, почему люди смеются над анекдотами. Может, у него пропало чувство юмора? Может быть, оно пропадает в темницах, как фотопленка на свету?
Он сделал жест, будто подсекает. Когда-то он был крупнейший на Украине рыбак, хотя и не такой знаменитый, как Натан Рыбах, украинский писатель.
Сейчас они сидели на солнышке, на скамеечке. Времена переменились. Григорий Свиридович уже не так гордился своими предками, Григорий Давидович уже не так стеснялся своих предков и даже чуть-чуть ими гордился. Но, конечно, прямо этого не высказывал. Он вообще многого прямо не высказывал, такая у него была жизнь. А Григорий Леонидович остался интернационалистом, но таким невоинствующим, что его хоть голыми руками бери.
Они сидели на скамеечке и разговаривали. Точнее, разговаривали Григорий Свиридович и Григорий Давидович, а Григорий Леонидович никак не мог вспомнить, что он хотел сказать. А если вспоминал, что хотел сказать, то не мог вспомнить, сказал он это или только собирался. А когда вспоминал, что сказать собирался, вылетало из памяти, что именно он собирался сказать.
Григорий Давидович сделал очередной жест и спросил:
— А вы знаете, почему рыба клюет на червяка?
— Такое у нее меню, — сказал Григорий Свиридович.
— Потому что кушать хочет, сказал Григорий Леонидович и задумался: сказал он это уже или не сказал?
Григорий Давидович отверг оба ответа. Рыба клюет на червяка, потому что стесняется своего происхождения. Она же происходит от червяка, Григорий Давидович сам читал об этом в какой-то книжке.
Конечно, происходить от червяка… — закивал Григорий Свиридович. Тут от обезьяны происходишь, и то как-то не по себе. Одно выручает, сказал Григорий Давидович, что от обезьяны происходят абсолютно все. А если б одни происходили, а другие не происходили, тут бы мы имели массу неприятностей
Вот и птицы тоже: все произошли от пресмыкающихся. Им говорили: рожденный ползать летать не может, но они пропустили это мимо ушей. И это помогло им подняться над своими предками.
Все трое замолчали и задумались. Каждый вспомнил свою жизнь — насколько она подняла его над предками. Или опустила ниже предков. Наверно, гордиться предками нельзя, думал Григорий Свиридович, гордиться можно только потомками. И стыдиться можно только потомков, думал Григорий Давидович. Потому что только за потомков мы можем нести ответственность.
Они сидели на солнышке, на скамеечке. Солнышко было у них над головой, а где была скамеечка? Скамеечка была на берегу Средиземного моря, в неожиданной для их прошлого стране, а для будущего — в нормальной стране, жаль, что его мало осталось, этого будущего. Это прожорливое прошлое, оно глотает будущее, как рыба глотает червяка, но, конечно, совсем из других соображений. А из каких соображений? Вот бы ответить на этот вопрос!
Григорий Леонидович поставил перед собой этот вопрос и теперь мучительно вспоминал: поставил он его или не поставил.
Пенсии не будет
Пенсии сегодня не будет.
Очередь в сберкассу обмякла, расползлась, но еще не разошлась, цепляясь друг за друга обрывками разговоров.
Пенсионная дама, перекрашенная в даму вполне средних лет, но не настолько, чтоб остаться без пенсии, рассказывает бритоголовому, втайне лысому джентльмену, который порядком вымахал вверх, но, начиная со спины, уже начал возвращаться обратно, о человеке, который тяжело работал всю жизнь, а на старости лет остался без пенсии. Говоря это, дама краснеет от возмущения, хотя, если быть достаточно точным, покраснела она задолго до возмущения, скорее всего это была домашняя заготовка.
— А где он работал? — спросил малогабаритный старичок с канцелярской папкой, с которой он, возможно, ходил за продуктами, потому что много ли надо такому мелкому старичку.
— Да так, на одной горе, — отвечала дама, скользнув мимо него взглядом, поскольку попасть в него было затруднительно. — Но работа тяжелая, физическая. Приходилось выкатывать на гору большущий камень — с самого низа на самый верх.
— И он выкатил? — загорелась глазами бабулька, которая вся состояла из любопытства, впрочем, упакованного довольно плотно в пухлую, рыхлую, местами отвисшую упаковку.
По тем скудным сведениям, которыми располагала дама, выкатить камень на самый верх не удалось. Бедняга уже почти докатит, но на последних метрах камень срывается.
— Выходит, он работал без всякого результата? — порадовался мелкий старичок. — За что же тогда ему давать пенсию?
Бывшая очередь считала, что пенсию надо дать. Другие еще хуже работают, а пенсию получают.
— А зачем он катил этот камень? — полюбопытствовала бабулька.
А низачем, последовал ответ. Просто такая работа.
Ну, если такая работа, загомонила бывшая очередь. Раз такая работа, пенсию надо дать.
Кто-то предположил, что, когда камень несется с горы, могут происходить несчастные случаи. А за весь трудовой стаж можно столько народу перебить, что не выдержит никакой уголовный кодекс.
— И за это полагается пенсия? — ядовито спросил старичок с продуктовой папкой.
Нет, твердо сказала дама. Пенсия ему полагалась за работу. Такая у него была работа — катить камень вверх. Людей же убивало, когда камень катился вниз, какое ж это имело к нему отношение?
Старичок с продуктовой папкой заметил, что, если б камень не выкатывали на гору, он бы не скатывался с горы.
— Кто его знает, — вздохнула бабулька, и у нее это прозвучало как вопрос, рассчитанный на конкретный ответ.
Никто из знающих не откликнулся.
— Может, скатился бы, а может, не скатился бы, — сказала дама, уже без всякой логики. — Тут важно, что человек остался без пенсии.
— А как зовут этого трудягу? Случайно не Сизиф? — спросил тайно лысый.
— Откуда вы знаете? — поразилась дама, высоко вскинув брови, что тоже скорее всего было домашней заготовкой.
Джентльмен не стал распространяться на этот счет. У него были свои источники информации.
А дама все не могла успокоиться: как жить без пенсии пенсионному человеку? Приятель обещал продуктов подбросить, но ничего не мог достать: только руку протянет, как все куда-то исчезает.
— Коррупция, — определил старичок.
— А как зовут этого приятеля? Случайно не Тантал? — спросил тайно лысый, владеющий, вероятно, многими тайнами.
— Ну откуда, откуда вы все знаете? — запричитала любопытная бабуля.
Бритолысый улыбнулся со своей высоты, но не выдал источника информации.
Знаменосица
Тут у нас по соседству живет знаменосица. Старенькая такая, давно на пенсии. Муж у нее был знаменосец, все под знаменем ходил. Народ как увидит знамя, так сзади пристраивается, старается идти исключительно в ногу. За знаменем идти проще, не надо выбирать направление. Куда знамя, туда и шагай, желательно с песней.
Стоит, к примеру, очередь за продуктами. Занимали давно, еще с ночи. А тут знаменосец со знаменем. Очередь, конечно, расступается, пропускает знамя вперед. Потому что под знаменем любая очередь движется быстрее.
И вот знаменосец у прилавка. Одной рукой держит знамя, а другой отоваривается. И, отоварившись, отходит с высоко поднятым знаменем, увлекая очередь за собой.
Продавцы устремляются за очередью. Куда вы, мол, граждане, у нас еще столько всего под прилавком! Но очередь под знаменем уже может обойтись без продуктов.
Или приходит народ на субботник. Каждый подставляет плечо под бревно и вместе с бревном направляется к месту великой стройки. И тут появляется знаменосец и становится впереди бревна. И уводит бревно не на стройку, а на базар, где продает его за хорошую цену.
Вот какой он был знаменосец. Его старуха никак не может его забыть, даже склероз не помогает. Ее знаменосец никогда налево не ходил, он всегда твердо знал, что его дело правое. И так однажды, идя по правому делу, увидел он хорошенькую бабенку, назовем ее девушкой ради торжественности момента. У этой бабенки-девушки уже был человек, и в этот момент она как раз пришла к нему на свидание.
Сидят, воркуют. Или щебечут. Чирикают, одним словом. А тут как раз знаменосец. Засел в кустах, расположил знамя горизонтально, чтоб, чего доброго, и парня вместе с девкой не увести, и затаился. Дожидается подходящего момента.
И дождался, что вы думаете. Парень, щебетун этот, отлучился за сигаретами (а ведь сколько о вреде курения было говорено!), и тут-то знаменосец вышел из кустов и взметнул над девушкой свое знамя.
Та, конечно, устремилась за знаменем.
Расписались они без очереди, без очереди получили квартиру, обстановку. Сыграли свадьбу — и живут. Детей рожают, родителей уважают. Дети под знаменем научились ходить, а без знамени они бы долго еще не умели.
Счастливая жизнь, ничего не скажешь.
Правда, по ночам, когда не было видно знамени, бабенка эта любила другого человека. Того, что навеки отлучился за сигаретами. Она любила его всю ночь, все темное время суток. А утром муж выходил к завтраку, неся знамя перед собой, и она устремлялась к нему, чтобы целый день быть с ним счастливой.
Ну, не целый день, конечно. Не мог знаменосец сидеть дома под знаменем, были у него и другие заботы. Люди уже привыкли ходить под знаменем, голову на него задирать. Когда голова задрана на что-то высокое, ей не приходится самой думать, кумекать, соображать. Пусть думают те, которые наверху, они для этого там поставлены.
И знаменосец привык ходить впереди народа, просто разучился ходить самостоятельно. Ему непременно нужно было вести народ к высокой цели, уводя от всего личного, насущного, повседневного.
Уводил, уводил… И вдруг что-то случилось. Может, надоело народу, что его постоянно уводят от собственных нужд, и послал он знаменосца подальше, не исключено даже, что к чертовой бабушке, а сам отвернулся и даже зажмурился, чтоб и самому туда же не пойти.
И пошел знаменосец к чертовой бабушке. Дошел до чертовой матери, сел передохнуть. Чертова мать чуть было не увязалась за знаменем, но вовремя спохватилась, что не может уйти с дежурства. К ней в последнее время очень много народу посылают, они придут, а ее нет.
А чертова бабушка жила черт-те где. Шел знаменосец, шел, уже и руки знамя не держат, уже и знамя исполосовалось, изорвалось вконец, древко иссохлось, изломалось. Уже все инстанции, к которым его посылали, от него отвернулись, матери состарились, вышли на пенсию, фени не такие ядреные, как были когда-то, бабушки перемерли или сделали вид, что перемерли, чтоб только не тащиться за этим чертовым знаменем… А он все шел и шел, и сейчас, наверно, идет.
А старуха его, бывшая бабенка, заменила мужа, сама стала знаменосицей. Перешила из старого халата знамя, насадила на палку от метлы и ходит по улицам, собирает народ. А вдруг, думает, под знамя что-нибудь кинут деньгами или продуктами. Раньше, при ее старике, хорошо кидали. Но высоко поднять знамя силы нет, тут и сами руки поднять сил не хватает. Был бы с ней ее старик или тот, что навеки ушел за сигаретами… Она уже не помнит, который из них который, память на них, как руки на знамя, не поднимается.
Все чаще посылают старуху по старым адресам, но ноги плохо ходят, адреса в голове перепутались. Да и кому нужна такая старуха? Какому черту, какому лешему? У них там без нее работы хватает.
Тимочка с улицы Рингельблюм
Тимочка — это собачка, в сущности, щенок, но есть и у нее свои проблемы. Когда хозяева подобрали ее на улице, сострадание им помешало определить ее пол, и ее назвали Томом — за черноту, а также в честь знакомого пуделя, который остался на прежней родине.
Потом выяснилось, что Тимочка — девочка, и ее назвали сначала Томочкой, а потом Тимочкой, чтоб знакомая Томочка не обижалась. Хотя чего обижаться? Тимочка — собачка веселенькая и всех облизывает с головы до ног, в том числе и Томочку, бывшую тезку.
Живет Тимочка на улице Рингельблюм — это в городе Беэр-Шеве, что в Израиле. Их дом по соседству со сквером, где все собаки делают свои скверные дела, — все, кроме Тимочки, потому что Тимочка никогда не шкодит там, где гуляет. Гуляй с ней хоть три часа, она все равно дотерпит до дома, чтобы выложить все посреди дома. Выложить начистоту, потому что в доме у них чистота, и она на нее все выкладывает.
Нет ничего удивительного, что Тимочка не справляет свои дела на улицах Беэр-Шевы. Беэр-Шева — город красивый, древний. Есть в нем и театр, и симфонический оркестр, и другие культурные учреждения. Как говорится, есть, где отдохнуть. Не всегда, правда, есть, где поработать, но лично у Тимочки с работой нет никаких проблем.
Судьба ее поначалу складывалась неудачно. В раннем детстве ее выбросили на улицу. Но тут надо учесть, на какую улицу. Ее выбросили на улицу прекрасного города Беэр-Шевы. Так что с улицей ей, можно сказать, повезло. Как же можно шкодить на такой улице?
Новые хозяева Тимочку любят и уважают, потому что она сабра, а сабров нельзя не уважать. Сабры в Израиле самая уважаемая часть населения. А кот Барсик, который приехал с хозяевами, может называться Оле-Лукойе. Оле — потому, что недавно приехал, а Лукойе — потому что родился в ящике из-под лука, в той стране, где лук запасают на зиму.
Этот Оле-Лукойе держит себя в квартире как хозяин, пользуясь тем, что дольше знаком с хозяевами. Но Тимочка ему это прощает. Тимочка — добрая душа. Видя, что ее хозяевам с трудом дается иврит, она изучила их язык и теперь понимает каждое слово. Она понимает не только слово, но и взгляд, особенно, когда нашкодит посреди комнаты. Под укоризненным взглядом хозяев она виновато отводит глаза. Может, эту проклятую нужду вообще не нужно справлять? Она бы и не справляла, но у нее не получается. Не гадить же в самом деле прямо на улицах родного города! Почему такие чистые улицы родного города? Потому что Тимочка все свои дела делает дома.
Любовь на длинном поводке
Вокруг маленьких, свободы больше, но они ею не пользуются. А большие пользуются, даже если свободы нет. В этом и состоит главное отличие больших от маленьких.
В беэр-шевском парке, где собаки выгуливают своих хозяев, жизнь больше выкипает, чем кипит, поскольку паркуются здесь в основном пенсионеры. Но средний возраст хозяина и собаки не превышает тридцати пяти лет. Собака всегда добавляла человеку молодости.
Поэтому, когда жизнь выкипает, страсти кипят, достигая порой шекспировской отметки.
Собачка Дези полюбила чужого хозяина.
Собственный хозяин для верности держал ее на поводке, но разве может поводок обеспечить верность?
И вот она полюбила. Маленькая такая, рыженькая, на кривых тоненьких ножках, — даже непонятно, где там может поместиться большая любовь. Она и на свете-то существует исключительно благодаря любви хозяина.
Весьма незаурядного, кстати, человека. Пенсионные коллеги охотно припарковывались к нему, возмещая пробелы в образовании.
Был хозяин Дези гроссмейстер и поэт, сочетание, которому могли позавидовать Пушкин и Капабланка. Впрочем, Капабланка здесь упомянут для красоты слога, поскольку был хозяин Дези не шахматный, а шашечный гроссмейстер. Хорошо, что не карточный, иначе он назывался бы по другому.
Литературные же познания приближали его к Белинскому и Чернышевскому, с той разницей, что он никогда не звал к топору Русь, как не звал и другое, приютившее его государство. Когда он беседовал со своими престарелыми перипатетиками, у Дези отвисала челюсть, причем не от жары (хотя и от жары тоже), а от полной неуловимости сути разговора. Хотя была она собачка умная, многое понимала, но тут она чувствовала себя, как литературный герой, который, убояся бездны премудростей, просил об отставке из учебного заведения.
Хозяин Дези — назовем его Юра (его уже так назвали, но не грех еще раз назвать) — кроме незаурядных познаний, обладал незаурядной внешностью. Был он в прошлом статен, высок (он и сейчас высок, если его разогнуть и слегка поддерживать голову), по всему видно, что в прошлом он был сердцеед и ни одна Дези перед ним бы не устояла.
А кого полюбила эта Дездемона? (Возможно, именно так звучало ее полное имя, что уже само по себе предвещало трагедию).
Предметом ее любви был коротышка, не согнутый годами лишь потому, что короткое труднее согнуть, чем длинное. Он приходил в парк без собаки и занимался исключительно кошками. Приходить с собакой и кормить кошек было бы неэтично, а кормилец кошек был в высшей степени этичный человек. Этичность была его главным, если не единственным качеством.
Вы думаете, он был гроссмейстер? Как бы не так. У него и о литературе были весьма смутные представления. Весь круг его интересов составляли кошки, и напрасно Дези старалась проникнуть в этот круг.
При виде кошек лицо его не расплывалось, а буквально тонуло в улыбке, и, возможно, одну из этих улыбок, адресованных кошкам, перехватила собачка Дези, и это перевернуло ее жизнь.
И с тех пор, завидев старика еще издали, Дези улыбалась несвойственной ей кошачьей улыбкой, совершенно неуместной в данной ситуации, потому что кошки улыбались от голода, в ожидании пищи, а ради чего улыбалась собачка Дези, далеко не каждый мог бы понять. Хотя любовь, говорят, это понимание, но саму ее понять совершенно невозможно.
Если бы она только улыбалась. Она буквально рвалась с поводка, замечательного поводка, который обладал таинственным свойством растягиваться, приближая неволю к свободе. Хозяин Дези объяснил бы ей, что вся наша литература была на таком поводке, который давал ей возможность только приближаться к свободе, никогда не достигая ее. И он же, хозяин, растолковал бы, что литература теряет смысл без иллюзии приближения к свободе. Иллюзия ей нужна больше, чем свобода. В этом было что-то от Дезиной любви.
При виде своего соперника, к которому относился с большой симпатией, поскольку и сам в глубине души любил кошек, а к собакам относился более поверхностно, хозяин Дези спускал ее с поводка, и она устремлялась к своему возлюбленному, сметая на пути растерянные кошачьи улыбки и пренебрегая всеми правилами этики. Кошки провожали ее ревнивыми взглядами, но она их не замечала. И, добежав, начинала прыгать вокруг старика, словно пытаясь запрыгнуть ему на голову, что было нетрудно, учитывая мизерный рост этого коротышки, но совершенно невозможно, учитывая ее собственный никудышный рост.
Отчаявшись запрыгнуть на голову любимого, Дези принималась тереться о его ноги, которые, словно специально для этой процедуры, были одеты в короткие штаны — память о далеком детстве. Не исключено, что собаки для того и хватают людей за штаны, чтобы их сорвать и приласкаться к ногам человека.
Дези не смущало даже то, что ноги старика пахли кошками. Кошки о них терлись, имея определенную корысть, а Дези терлась бескорыстно. Возможно, если бы старик ее прикармливал, у нее бы тоже появилась корысть, но строго кошачья ориентация старика спасала ее от любви по расчету.
Такая любовь была выше суетной ревности, и гроссмейстер Юра предлагал старику взять собаку. Он был готов оплачивать все расходы, только б его собачка была счастлива.
Но старик считал это неэтичным. Он не прочь был встречаться с Дези и принимать ее любовь, — но взять ее к себе? У него была совсем другая ориентация.
Дези понимала, что не может рассчитывать на взаимность. В ней не было ничего такого, за что можно было бы ее полюбить. И ростом она не вышла, и породой не взяла, — но ведь если тебя любят всем существом, разве важно, как это существо выглядит?
Может быть, старик просто не хотел становиться хозяином. Вокруг столько свободы, не стоит привязывать себя к поводку. Он кормил кошек отдельно от себя и любил Дези отдельно от себя. Он хотел оставаться свободным человеком.
Потом он куда-то исчез. Одни говорили — уехал, другие — женился. Паркуется где-то вдали от нас.
Кошки помяукали, да и забыли, а Дези долго не могла забыть. Все шныряла глазами по сторонам, тыкалась носом в землю, вынюхивая его следы. Но потом и она забыла и снова полюбила своего хозяина.
Беженец из страны Ю
Секретный сотрудник Альф под видом диссидента Алика бежал из страны Ю. в страну Зет. Секретная сотрудница Эн под видом студентки Ани провожала диссидента в побег.
Студентка Аня любила диссидента Алика, а секретная сотрудница Эн любила только свою работу. И секретный сотрудник Альф страсть как любил секретно сотрудничать, скрываясь под наивной кличкой влюбленного диссидента.
Вокруг простиралась страна Ю., такая родная, такая прекрасная, но совершенно непригодная для жизни.
Алик, — говорила студентка Аня, — как бы я хотела бежать с тобой! Но я не могу, у меня сессия.
Секретный сотрудник впечатал в свою тренированную память: «Она готова покинуть Родину». А диссидент воскликнул:
— Будь проклята эта страна, из-за которой мы должны расставаться! Секретная сотрудница впечатала в свою тренированную память: «Он нехорошо отозвался о нашей Родине». А влюбленная студентка пылко воскликнула:
— Я буду ждать тебя! Нет, лучше ты жди меня! Секретный сотрудник разразился в своей памяти целым монологом.
Диссидент Алик поцеловал студентку Аню, но что-то в этом поцелуе его не устроило. Он ведь не знал, что целует секретную сотрудницу. А студентка по ошибке поцеловала секретного сотрудника, которому тоже было не до нее, и подумала, что Алик уже мысленно там, а она остается здесь, и неизвестно, будут ли они когда-нибудь вместе.
Наконец они расстались. Придя домой, секретная сотрудница составила подробный отчет о проделанной операции, а влюбленная студентка всю ночь проплакала над этим отчетом. Она ведь не знала, кого провожала в побег. Впрочем, секретная сотрудница тоже об этом не догадывалась. Да и секретный сотрудник не знал, кто его провожает, у них там было все засекречено.
В страну Зет секретный сотрудник прибыл с группой туристов, среди которых было много секретных сотрудников, но даже руководитель группы об этом не подозревал, хотя сам был в высшей степени секретный сотрудник. А у диссидента Алика было свое на уме. Едва переступив границу на землю Зет, он тут же попросил политическое убежище. Секретный сотрудник при этом промолчал. Если б не его любимая работа, он и сам не отказался бы от убежища, потому что собственная его страна уже порядком ему надоела. Даже в его любимой работе она создавала ему массу проблем.
А страна Зет молчала. Она не замечала диссидента и не слышала его просьб о политическом убежище. Она была так же к нему равнодушна, как была равнодушна Родина, вырастившая из него диссидента.
Между тем в секретном сотруднике шла борьба между нелюбовью к родной стране и любовью к родной работе. Нелюбовь победила, как это всегда бывало в его профессии, и он присоединил свой голос к голосу диссидента.
Теперь они кричали вдвоем, взывая о политическом убежище, но никто их не слышал и не замечал. Лишь один совершенно спившийся секретный сотрудник, с трудом установив на них блуждающий взгляд, определил, что кричат два человека.
Стихи для ближнего боя
Полковник Стеценко командовал дивизией, дислоцированной в ваших местах. Генеральская должность, доверенная полковнику. И был в это время полковник статен, высок и румян — последнее для комдива не обязательно. И стихи писать не обязательно, для стихов имеются звания пониже. Поручик Лермонтов, унтер-офицер Баратынский, рядовой Полежаев.
Но полковник Стеценко писал стихи. А написав, явился к секретарю обкома, держа под мышкой папку армейского образца, в которой лежал всего лишь один листок, а на листке — одно-единственное стихотворение.
Секретарь обкома, матерый партийный волк, известный способностью принимать быстрые и безошибочные решения, на этот раз был озадачен. Он не мог припомнить случая, когда держал бы в руках стихи, а потому оставил папку у себя, чтобы поразмыслить, а может быть, даже и посоветоваться, пообещав полковнику с этим разобраться.
Такого не мог пообещать даже Белинский Пушкину. Но великий критик трудился в одиночку, а на секретаря обкома работал большой партийный коллектив. И буквально в тот же день папка со стихотворением бравого комдива проделала головокружительный путь от первого секретаря ко второму, от второго к третьему и в конце пути легла на стол директора нашего издательства.
Директор вызвал меня и вручил папку полковника. Конечно, сказал он, это не стихи, но что поделаешь, иногда приходится делать из нестихов стихи, а из нелитературы литературу.
Такова была задача редактора. Это не всегда получалось, но нам помогали читатели, которые постепенно привыкли к нелитературе, так что ее можно было почти не переделывать. Со стихами было трудней. В них слишком явно были выражены вторичные стиховые признаки, отсутствие которых превращало их в нестихи. Но уже все большее распространение получали стихи без вторичных признаков, не имеющие ни рифм, ни четкого ритма.
Я пригласил к себе комдива (неплохо звучит!) и доложил обстановку. Обстановка складывалась такая, что было трудно обойтись в поэзии без некоторых атрибутов, ставших в ней привычными на протяжении последних веков.
Надо обойтись — обойдемся, — сказал полковник. И добавил в разъяснение, что было для него совершенно необязательно: — Вас, наверно, удивляет, что командир дивизии пишет стихи? Я пишу стихи не потому, что мне так хочется, а потому, что за меня их никто не напишет. Другие стихи напишут, но эти — нет.
— А вам нужны именно эти?
— Да, эти. Потому что они нужны солдатам, которых мне предстоит вести в бой. Кто-то умеет писать стихи, а я умею водить в бой, и в данном случае это — главное.
— Умри мой стих, умри, как рядовой?
— Совершенно точно.
Весь мой небольшой редакторский опыт был на стороне полковника. И этот опыт говорил, что помочь солдатам стихами столь же естественно, как поэмой — колхозникам, новеллой — строителям и романом нашим доблестным металлургам. Поэтому я просто засел за стихи полковника и стал делать из нестихов стихи.
Да, именно это я и хотел сказать, — похвалил мою работу командир дивизии. — Но сказали вы, а это меня не устраивает. Я должен сам написать свои стихи.
Это было что-то новое. Обычно авторы не возражают, чтоб за них писали стихи. Но полковник сам привык водить в бой солдат, а не поручать это кому-то другому.
Через три месяца он принес стихи, которые отдаленно напоминали стихи. Еще через три месяца — стихи, которые приближенно напоминали стихи. А еще через три месяца — стихи, которые уже можно было печатать.
Потом комдива перевели в Москву, и его стихи стали появляться на страницах военных газет и журналов. Эти стихи водили в бой солдат, но куда водили — об этом можно было только догадываться. Может, в Чехословакию водили, в Афганистан. А недавно повели на город Грозный. Уж больно ты грозный, как я погляжу. Для стихов, которые ведут в бой солдат, нет никакого Грозного. Уже нет никакого Грозного.
Как нет и тысяч солдат, которых никакими стихами не вернешь к жизни.
Деза полковника
Наступал один майор из нашей действительности на соседнюю реальность, а когда наступил, явился по начальству и попросил военно-политическое убежище. Ему надоела действительная служба. Служба действительная, а зарплата какая-то недействительная. Квартира недействительная. А жена Маруся такая недействительная, что от нее не одним майором нужно бежать, а целым полком, целой дивизией. Был бы он полковником, он бы еще подумал, а майору что терять?
И вот является он по тамошнему начальству. Начальство в шоке. И это называется майор? Действительный майор должен проситься не в убежище, а на передовую. Наверно, думает начальство, он заброшен с каким-нибудь секретным заданием, и начинает выпытывать у него секреты.
Мать твоя девушка! — выразился про себя майор (майоры еще не так выражаются), какой бы им выложить секрет? Но ни одного секрета вспомнить не удается. Одни анекдоты вспоминаются.
И тогда он идет на хитрость. Дескать, задание у него было дослужиться до полковника, с полным допуском к секретной информации, и только после этого выходить на связь.
Переглянулось реальное начальство: ишь, чего придумали! Но нас — переглядываются — на эту удочку не возьмешь. Будем гнать дезу, короче — дезинформацию.
И сразу — бряк! — производят майора в полковники. Зарплату назначают в реальной валюте (она намного выше, чем действительная), квартиру выделяют с окнами на полигон. Радистку, конечно, которую можно использовать и как женщину, но исключительно в нерабочее время.
И гонит полковник дезу в родную действительность. Дескать, здесь такие природные и климатические условия, что и пехота не пройдет, и бронепоезд не промчится, железный танк не проползет, не пролетит стальная птица.
Перепугались в действительности. Нужно, думают, от этой реальности держаться подальше. Но как держаться подальше, когда она впритык чисто географически?
И тут жена Маруся у себя в действительности заходит на радиопункт к знакомому мужчине, слышит, что он принимает, и говорит:
— Это мой майор.
Она его узнала по морзянке, хотя по морзянке они никогда не разговаривали. Чутье женщины обостряется в объятиях постороннего мужчины.
Когда действительное начальство узнало, какую ценную информацию передает майор, оно его тут же произвело в полковники и выслало ему на помощь своих интернационалистов. Десантников, спецназовцев, омоновцев — словом, таких людей. Высадились в реальности действительные войска и сообщают по вертушке: погода отличная, дороги — сплошной бетон, загазованность ниже, чем у нас на курортах. Все это была деза полковника.
Тут, конечно, полковника заочно разжалуют в майоры и приказывают выкопать его из-под земли и доставить по месту несения службы. Его выкапывают, доставляют. И хорошо, что разжаловали в майоры, иначе б его не узнала родная жена. А так Маруся только глянула на погоны и сразу в обморок — шмяк! И это прямо в радиорубке, куда его к ней доставили.
Майор от стыда готов был провалиться сквозь землю, но у конвоя не провалишься. Однако постепенно все пришли в себя. И майор, и жена майора, и конвойные, и посторонний мужчина, который в рубке был вовсе не посторонний, а самый настоящий радист. А особенно пришли в себя интернационалисты, которые, продолжая выполнять интернациональный долг, по месту выполнения стали просить военно-политическое убежище.
Долг оказался очень большим, его предстояло выполнять и выполнять, поэтому на помощь интернационалистам бросилось гражданское население и с тех пор, покинув действительность, выполняет в реальности свои гражданский патриотический долг.
Мать твоя девушка, как сказал бы майор. Родина-мать, почувствовав себя девушкой, тоже стала собираться в дорогу.
Праздник увядания
Молодой ученый, просидевший до старости в исправительных лагерях, в перерывах между работой на лесоповале соединил два учения — Менделя и Менделеева — и, путем разложения организма на элементы Периодической системы и последующей гибридизации, разработал методику превращения закоренелых преступников в цветы, которые, если их посадить (опять посадить!), расцветают еще пышней, чем были до посадки.
Этот Мендель-Менделеев (назовем его так) представил свое открытие ученому совету, находившемуся на исправлении в тех же лагерях, и ученый совет дал ему самую высокую оценку. Тем более, что в этих местах закоренелыми преступниками хоть пруд пруди, а цветов, откровенно говоря, не хватает.
Совет смущало лишь то, что преступники у нас не сконцентрированы в концентрационных лагерях, а рассредоточены: одни в лагерях, другие в руководстве лагерей, третьи даже в руководстве государственном. Как же до них добраться, чтоб гибридизировать их в цветы? Тем более, что в условиях лагерей передвижение ученых ограничено колючей проволокой и вооруженной охраной. А за пределами лагеря как отделить преступников от честных людей? Их и внутри лагеря не очень-то разделяют.
— А если гибридизировать тех и других? — предложил старенький ученый-рецидивист в надежде продлить свою жизнь хотя бы путем гибридизации.
Мендель-Менделеев считал, что честным людям это не повредит. Из честных людей превосходные цветы получаются: чайные розы.
Чуть не весь совет выразил желание стать чайными розами. Старенькие уже, каждый смотрит в землю, а тут появляется перспектива расти из земли. Да еще вдобавок благоухать. На лесоповале, небось, да на баланде лагерной не заблагоухаешь. Жаль только, что сразу гибридизироваться нельзя, для этого требуется длительный инкубационный период.
Потирают руки старички: поживем хотя бы в инкубационном периоде. И выстраиваются в очередь для прохождения гибридизации.
Что было с негибридизированным лагерным контингентом — известно. Об этом даже неинтересно рассказывать, тем более, что правду все равно не дадут рассказать. Все время перебивают, перебивают, пока всех не перебьют. А гибридизировался — и все спокойно.
В общем, приземлились старички, пригибридизировались и чувствуют: вроде как действительно помолодели. Шевелят лепестками, торчат колючечками — начинают жить.
Смотрят вокруг и не узнают своей зоны. Все вокруг чисто, заасфальтировано. Аллеи, газоны, скамейки для отдыха. На лужайке за столом, накрытым голубым шелком, президиум. Председатель проводит собрание персонала.
Лагерники сидят — все умытые, выстиранные. Не матерятся, в зубы не тычут. И вокруг такая лепота, такое благоухание. Концертрационный ансамбль исполняет второй концерт Рахманинова. И старичков, предварительно понюхав, преподносят в букете главному вертухаю: сегодня его провожают на пенсию.
Старички возмутились: почему не розарий? Почему опять гулаг? Может, потому, что их не посадили? Их же после инкубационного периода должны были посадить. А их трам-та-та-там! Перетрам-та-та-там!
Собрание зааплодировало. Оно, представьте, понимало язык цветов. В гулаге чему не научат.
Дирижер концертрационного ансамбля ловко вписал выкрики старичков в концерт Рахманинова, обогатив классическую мелодию звуками, которые прежде здесь звучали без музыкального сопровождения.
Председатель понюхал цветы и объяснил. У них вообще больше не сажают. Перешли с концентрационного на концертрационный режим. Пока старички прохлаждались в инкубационном периоде, здесь всех пересажали, переисправляли и теперь закрывают лагеря. Вот — провожают на пенсию последнего вертухая.
Язык цветов — это язык красок и запахов, язык трепетаний. Как распустили эти чайные розы свои языки — все глаза зажмурили, носы позажимали.
— Ни фига себе! — благоухают. — Это нас — не сажать? Мы же прошли инкубационный период! Нас надо сажать! Сажать и сажать!
В конце концов их поставили в воду. Это жизнь, по-вашему? Никакая это не жизнь. Это, если хотите, вялотекущее увядание.
Увядают чайные розы и на чем свет клянут этого Менделя, по-нашему, Менделеева, грозятся инкубнуться назад и взять его за его химические элементы. Вы видали такую гибридизацию? В лагере их сажали на хлеб и воду, но чтоб на чистую воду… И при этом им благоухай! Кто ж вам на пустой воде заблагоухает?
Но прошло сколько-то времени — и заблагоухали старички. Нюхают друг друга — ах, коллега, какой шарм! Вот теперь можно жить! Жить и жить!
И увядают помаленьку. Жизнь — это, чтоб вы знали, процесс увядания.
Увядают старички. Радостно, празднично увядают. Главный вертухай, ныне пенсионер запаса, побрызгивает их водичкой, понюхивает и вспоминает собственную расчудесную жизнь. Можно смело сказать: самую расчудесную жизнь. Другой-то жизни у него не было.
У райских врат
Один человек по фамилии Карасик жил, жил, а потом взял и умер. Преставился. Переставился с этого света на тот.
Как говорится, все там будем, хотя где именно — не уточняется.
И вот прибывает Карасик к месту назначения. На тот свет. На тот еще свет. И занимает очередь к окошку райадминистрации с предупреждающей табличкой: «Прием репатриантов в порядке живой очереди».
От таких слов новоприбывший Карасик был повергнут в смущение. Во-первых, откуда в загробном, грубо говоря, мире живая очередь? А во-вторых, о каких репатриантах речь? Репатрианты, насколько известно, возвращаются в исторически родные места, а разве здесь родные места? Из родных мест он как раз только что убыл.
Стал он интересоваться у очереди, объяснять ей, что лично он — никакой не репатриант, что он добропорядочный гражданин, патриот своей родины, — если хотите, патриант, но уж во всяком случае не репатриант, потому что у него и в мыслях не было куда-то возвращаться. Он родную свою Богодуховку ни на какое загробье, ни на какое потусторонье не променяет. Ничего себе родина — тот свет!
В ответ на это бестактное восклицание (учитывая, что прозвучало оно именно на том, а не на каком-нибудь другом свете) народ в очереди стал отворачиваться от Карасика, делать вид, что его знать не знает и не то, что видит его в первый раз, а вообще не видит в упор, пропускает мимо своего потустороннего внимания. И лишь один заковыристый старичок, который, злоупотребляя своим почтенным возрастом, незаметно, но упорно втирался без очереди, ткнул пальчиком в сторону больших поясных портретов прародителей наших Адама и Евы, которых, кстати, без фиговых листиков узнать было вообще невозможно, и спросил, не отвлекаясь от основного занятия:
— А эти откуда? С луны?
Новоприбывший Карасик не сразу сообразил, откуда родом первые люди. Одни говорят, из Палестины, другие — из Израиля. Сегодня это не только спорный вопрос, но и вообще спорные территории.
Но оказалось, что основоположники рода человеческого вовсе не с территорий. Они с того света, с того самого света, на котором Карасик в данный момент пребывает. И они здесь, представьте себе, родились, не умерли, а родились, а умерли они совсем в другом месте.
Потому что в рай мы попадаем после чего? Правильно, после смерти. А первые люди где родились? Правильно, в раю. И жили там, пока их не выгнали то ли турки, то ли арабы.
Вот и получается, что тот свет — это родина наших праотцов, а значит — наша историческая родина. И значит, мы не умираем, а просто репатриируемся на родину отцов.
С такой точкой зрения очередь была согласна, но турки и арабы вызвали у нее активное возражение. Потому что когда первых людей выгнали из рая, ни турок, ни арабов, ни прочих наций еще в помине не было. В раю все были одинаковые, только по полу различались.
Старичок слегка смутился, но быстро оправился. Неважно, говорит, кто выгнал, а важно, кого выгнали. Первых людей выгнали! Самых первых людей! Погодите, сказал старичок, вас тоже выгонят. Всех выгонят! Если первых выгнали, то с последними цацкаться не станут.
Очередь заволновалась. Это как, то есть, выгонят? Они репатриируются на постоянное жительство как потомки первых людей, у них и документы оформлены…
Привыкли жить по документам. Если б наши праотцы дожидались документов, мы бы все до сих пор дожидались рождения.
Так считал старичок. Потому что здесь смотрят не на документы, а на поведение. При том поведении, к какому мы у себя привыкли, нас здесь и дня не продержат. Выгонят в три шеи, почище, чем первых людей, потому что их выгоняли в две — самое большое.
И тут оказалось, что в очереди немало таких, которые не прочь, чтоб их выгнали обратно на землю. Они уже тут соскучились, потянуло к своим. Одно их смущало: они жизнь потратили, чтобы попасть в рай, а в другой раз может не получиться. Еще загремишь в преисподнюю, вот уж где точно радости никакой.
А вы думаете, из преисподней не выгонят? — задребезжал старичок уже почти от самого окошка. Нашего человека не выдержит ни одна преисподняя, не говоря уже о более райских местах. Его, старичка, уже откуда только не выгоняли! Под райским кущиком пристроится — пошел вон! Приспособится кипеть в котле — и оттуда выматывайся! Он, старичок, пришел к такому выводу: все эти рай, ады — не для нашего человека. Наши люди привыкли строить рай на земле. Или строить ад на земле. Как получится. Но при этом стараются занять место над котлом, чтобы самому не кипеть, а только руководить кипением. Как увидите на земле такого руководителя, так и знайте: он оттуда. Из котла выгнали за профнепригодностью, вот он и приспособился другими руководить.
С этими словами старичок нырнул в окошко райадминистрации, и в очереди воцарилось молчание.
Первым нарушил молчание новоприбывший Карасик. Он сказал, что не намерен ждать, пока его выгонят из рая, он сам уходит, откуда пришел. Там, откуда он пришел, он прожил всю жизнь, а с этой родиной предков его вообще ничего не связывает.
Некоторые его поддержали. Мы не будем ждать, пока нас выгонят, как первых людей, сказали они. Мы возвращаемся, сейчас же возвращаемся с этого света на тот, верней, с того света на этот.
И они устремились к выходу.
Но выхода не было. Перед ними была сплошная стена.
Конечно, решили, что виноват Карасик. Он пришел последним, наверно, слишком плотно закрыл за собой дверь.
Они тыкались в стену, пытаясь нащупать дверь, пытаясь пробить эту стену, расшатать ее, развалить…
Но стена стояла насмерть, понимая, где она находится.
Сказка о молодых и старых
Жизнь ушла из города. Только в одном окошке свет. Старая женщина хлопочет по хозяйству.
Входит солдат.
Старуха думает, что он из тех, кто вывозил из города население, и говорит, что никуда не уедет.
Солдат считает, что нужно ехать, здесь оставаться опасно, здесь даже он, солдат, не сможет ее защитить.
Старуха говорит, что не нуждается в его защите. Это огорчает солдата, потому что раньше в его защите нуждались многие.
Старуха машет рукой. Она старая, в ней жизни так мало, что нечего защищать. А вот солдат пусть себя побережет, он молодой, ему вредно здесь оставаться.
Нет, ему не вредно. Неприятно, но не вредно. Он любит эту землю, но она теперь стала другой. Какой-то холодной, чужой, мертвящей.
При этих словах появляется смерть. Она пришла за старухой, но, услышав, что та не одна, затаилась за занавеской и прислушалась к разговору.
Старуха пригласила солдата сесть, но он отказался. Солдатская служба — либо стоять, либо лежать.
— Я бы тебя покормила, но у нас все продукты вредные, — сказала старуха. — Мне-то они не вредные, а тебе вредные.
Интересно, почему это? — заинтересовалась за занавеской смерть.
— Мне тоже не вредные, — усмехнулся солдат. — Просто я не хочу есть. Не проголодался еще. И, наверно, уже не проголодаюсь.
Старуха не верит. Солдаты наши всегда голодные, их плохо кормят, жалуется она.
Солдат с ней не согласен. Солдат не могут плохо кормить, их всегда кормят досыта.
Старуха и тут ему не верит. Их чернобыльские ребята служили в армии, рассказывали.
— Ну, — говорит солдат, — это, может, сейчас кормят плохо…
— А ты разве служишь не сейчас?
— Не сейчас. Меня еще в сорок третьем убило. Я лежу здесь неподалеку… вернее, лежал. А теперь что-то стало с землей, совершенно лежать невозможно.
Старуха не удивилась. Их много, солдатиков, лежало в земле, а теперь, видно, стало невмоготу. Как же тут улежать, при такой радиации?
Солдат не знает, что такое радиация. Чувствовать — чувствует, а знать — не знает. Не подумали о мертвых, сокрушается старуха, испоганили землю, а людям лежать.
Смерти это тоже не понравилось. Она пришла за старухой, но теперь не знает, куда ее забирать. Надо подумать, что тут можно сделать, решила она.
А старуха спрашивает солдата:
— Сам-то откуда? Не чернобыльский?
— Чернобыльский. Раньше, правда, был не чернобыльский, но это только первые восемнадцать лет. А все остальное время чернобыльский. — Он помолчал. — Да я тут рядом лежу, сразу за городом. Правда, адреса у меня нет, там сверху ничего не написано. Меня как убило, так я и лежу. Верней, лежал, пока было можно.
Он был солдат. Солдаты воюют между собой, а не с окружающим миром. Они умирают, но земля остается жить. Потому что надо же мертвым куда-то уходить, как жить живым, если мертвым уходить будет некуда?
Вот именно, подумала смерть.
Старуха тоже этого не знала. Она как раз собиралась уходить и была уверена, что ей есть куда уйти. Она потому и не уехала, чтоб уйти в эту, а не в какую-нибудь другую землю.
— Что же нам делать? — спросила она.
— Я пока не знаю, бабушка, — сказал он, назвав ее бабушкой, хотя по земному возрасту она была моложе его. Но если земля стала другой, то и возраст земной, наверное, изменился.
Она поставила на стол помидоры и огурцы. Хлеб поставила. Пусть поест, раз ему это не вредно. Но солдат есть не стал. Он смотрел на еду, будто видел ее впервые. Вот какой она стала, ее и узнать нельзя.
— Уходите отсюда, — сказал солдат. — Я уже уйти не могу, мне поздно уходить, а у вас еще есть немного времени. Поищите себе другую землю, более пригодную для смерти.
Вот оно как получилось. Раньше наша земля была непригодна для жизни, а теперь и для смерти непригодна, оказывается.
— Сыночек, — сказала старуха, — уж теперь-то я никуда не уйду. Раньше мне некого было здесь оставлять, а теперь у меня появился ты. Как же я тебя оставлю?
Они сидели друг против друга, — верней, она сидела, а он стоял, потому что за столько лет совсем сидеть разучился, и им было хорошо вдвоем, хотя «хорошо» было для них давно забытое слово. Им было хорошо на этой земле, не пригодной не только для жизни, но и для смерти, потому что немножко-то жизни в них осталось, совсем немножко старухиной жизни — на двоих.
— Помню, когда я была молодой, — рассказывала старуха, — у меня был солдатик вроде тебя. Такой был потешный. Я его спрашивала, хорошо ли их кормят, хватает ли им еды, а он говорил: «Хватает, еще и остается!» — «А что же вы делаете с тем, что остается?» — «Доедаем, — говорит, — еще и не хватает!»
Это был старый анекдот, но старухе казалось, что это с ней случилось в жизни. Она хотела развеселить солдата, а то он там все один да один, наверно, соскучился. За занавеской послышался смех.
— А вот когда я была молодая, — сказала смерть, выходя из-за занавески, — такая была легкомысленная, просто беда. Все у меня было хиханьки да хаханьки.
— Знаем мы твои хаханьки, — сказал солдат.
— Ну откуда ты можешь знать? Мы же с тобой только раз виделись.
— Разве этого мало? — сказал солдат.
— Это много, — сказала старуха.
Так они сидели и разговаривали. Женщины сидели, а солдат стоял.
— Вот когда я была молодая… — говорила старуха.
— А когда я была молодая… — вспоминала смерть.
И солдат вспоминал, как он был молодой…
Он и сейчас еще молодой, но тогда он был молодой по-другому.
Сказка о вечной любви
Они вместе росли, но пока еще мало выросли, поэтому родители их просили друг за другом присматривать.
У мальчика был бинокль, и он присматривал за девочкой в бинокль, а иногда давал ей бинокль, чтоб и она за ним присмотрела. Потому что если смотреть на него в бинокль, он выглядел не таким маленьким.
И так они присматривали друг за дружкой в бинокль, и однажды, рассмотрев мальчика в увеличенном виде, девочка предложила:
— Давай играть в любовь.
И они стали играть в любовь, популярную игру взрослых. Но у них был один бинокль на двоих, поэтому большими они могли быть только по очереди. А для настоящей игры в любовь большими нужно быть одновременно. Потому что это игра для больших.
Потом началась война. Мальчик со своей мамой уехал в эвакуацию, а девочка осталась. Осталась навсегда. Потому что ее вместе с мамой убили враги, пришедшие в город. И мальчик не мог за ней присмотреть, ему из эвакуации не было ее видно.
Но игра в любовь продолжалась. И когда мальчик настолько вырос, что его можно было полюбить без бинокля, он встретил девочку, тоже уже большую, и она стала его женой.
Теперь игра в любовь стала трудной. Порой она даже переставала быть увлекательной, — может, этим и отличается увлечение от любви. И однажды, когда им было особенно трудно, девочка тихонько шепнула:
— Это я.
Мальчик сначала не понял. Разве он не знает, что она — это она?
Девочка просила присмотреться получше. Ему же поручили за ней присматривать.
— Не может быть, — сказал мальчик.
— Тогда посмотри на меня в бинокль. Если я в него помещусь, потому что теперь я стала большая.
— Но тебя же убили, ты же давно умерла!
— Как же я могла умереть, если я за тобой присматриваю?
Но он точно знал, что ее давным-давно нет на свете. Ее убили. Не совсем, сказала она. Если б ее убили, как бы они теперь встретились?
Утром она даже не вспомнила об этом разговоре. И мальчик решил, что все это ему приснилось, — мало ли что бывает у человека во сне.
И он забыл об этом сне. У них рождались дети, доставляли им немало хлопот, очередь на квартиру почти не двигалась, на работе неприятностей тоже хватало. И все реже мальчик вспоминал ту девочку, с которой они играли в любовь и которую он в войну оставил без присмотра.
Когда человека нет на свете, о нем невольно забываешь и можешь даже совсем забыть.
И однажды она сказала:
— Ты совсем обо мне забыл. В последнее время ты так плохо за мной присматриваешь.
А он ей напомнил, что она умерла, что ее давно уже нет на свете. Когда человек умирает, он не должен об этом забывать.
Он сказал, что уже много лет живет с другой женщиной, что у них не игра, а семья, но она на это только улыбнулась. Потому что она-то и была этой женщиной, и они продолжали игру в любовь.
А утром опять — как будто ничего не было. Девочка готовила завтрак, собирала в школу детей, а мальчик спешил на работу, чтоб еще до работы заплатить за свет и за газ, а по дороге подготовиться к выступлению на планерке.
И никто не обернулся в прошлое, не кивнул ему, не помахал рукой, и оно побрело прочь, уже больше не оборачиваясь.
Дети выросли, стали рождаться внуки. Потом и они выросли.
И однажды она сказала:
— Это я.
— Да, это ты, — сказал мальчик. Он так постарел, что был совсем не похож на мальчика. — Как хорошо, что это ты! Жизнь была такая трудная. Если б тебя тогда убили, как бы я без тебя прожил?
— Я бы тоже не прожила, — сказала девочка. Старенькая, но все-таки девочка. — Без тебя меня б навсегда убили, а так я вон еще сколько прожила. До самой старости прожила. Потому что ты хорошо за мной присматривал.
— Ты не старая, сказал мальчик, — ты еще молодая.
Женщина и должна умирать молодой. Не в детстве, конечно, а так, как я.
Мальчик сказал, что ей рано думать о смерти. Зачем думать о смерти? Это не по правилам — они же играют в любовь.
— Это не страшно, — сказала девочка. Умереть — это не страшно. Я и так слишком долго жила. Потому что — ты только не обижайся, не сердись, не переживай — меня ведь тогда убили по-настоящему…
Список Лиходеева
Она пришла к нему такой же молодой, как была при жизни, и сказала:
— А ты ничуть не изменился.
Значит, и он не изменился. Хотя прошло столько лет.
У нее в руках был список ее любимых мужчин. Его в этом списке не было. Зато был Моцарт, любимый им. Так и было записано: «Моцарт, Лермонтов, Петя, Коля…» — и еще несколько имен.
— Очень хороший список, — сказал Лиходеев.
К ним подошел ее муж. Он в этом списке был, хотя уже почти совсем истерся. Ему понравилось, что Лиходеев одобрил список жены, хотя его, Лиходеева, в списке не было.
— У меня тоже есть список, — сказал муж. В списке значились княгиня Волконская, Любовь Орлова, Ира, Света и еще длинный ряд имен.
— Я бы на твоем месте предпочла княгиню Трубецкую, сказала жена.
Муж усмехнулся. Трубецкая у него была, но в другом списке, о котором жена не знала.
Они ждали списка Лиходеева. Но Лиходеев показывать его не спешил.
Тогда она сказала:
— Ты извини, что тебя нет в моем списке. Теперь бы я тебя записала, но у меня нет карандаша.
— Все карандаши кончились, — сказал муж. Откуда здесь возьмутся карандаши? Сюда карандаши не завозят.
Лиходеев молчал и не показывал список.
— Как неловко получилось, — сказала она. — Я в твоем списке есть, а тебя в моем нет… Или меня в твоем тоже нет? — засомневалась она, но тут же опять обрела уверенности
— Да нет, я знаю, я помню…
У Лиходеева списка не было. Потому что она была у него одна. А одна — это еще не список.
Заминая разговор, он опять посмотрел на ее список.
— Ничего, ты еще запишешь. Ты еще такая молодая, у тебя еще все впереди…
И осекся. Как он мог такое сказать? «Молодая» — это категория времени, а «впереди» больше похоже на пространство. Как же их можно соединять?
Он смотрел на нее. Она была молодая, но как-то не так, как была в молодости. На ее лице отсутствовало время, хотя молодая — категория времени. Категория была, но самого времени не было. Соединение пространства и времени осталось позади, но она этого не понимала, и не понимал ее муж, смущенно отводя глаза и пряча за спиной от жены княгиню Трубецкую.
Переход потенциальной энергии в кинетическую опасность
Известный физик-теоретик, исследовавший проблему перехода потенциальной энергии в различные виды кинетических последствий, пришел к неопровержимому выводу, что любая потенциальная энергия таит в себе кинетическую опасность.
Даже у себя дома мы не защищены от опасностей. Можно прищемить себе голову дверью, сесть на зажженную газовую плиту, увлекшись очередным сериалом, уронить на себя телевизор. Ночью, даже укрывшись с головой, можно провалиться к нижним соседям. А уж врезаться головой в шкаф, затянуть на шее электрический шнур с оголенным проводом — этого на каждом шагу сколько угодно.
А газета? Сколько опасностей таит в себе газета, которую вы так неосторожно выписываете! Случайно забившись в раковину при случайно открытом кране, она вам устроит в квартире потоп. Дотянувшись до случайно зажженной спички, она подожжет вашу квартиру. А если вы случайно ее прочитаете, она устроит у вас в голове такое, что в лучшем случае можно будет повеситься.
А из дома хоть не выходи. Опасности подстерегают даже там, где еще не ступала нога человека. Сто лет нога ступать не будет, двести лет ступать не будет, и все это время опасности будут терпеливо ждать, чтобы накинуться на вас при первом же вашем появлении.
Допустим, вы живете в маленьком городе, где о вас не знают даже на расстоянии нескольких километров. Но в далеком городе Нью-Йорке на сто двадцатом этаже великолепного небоскреба вас уже подстерегает опасность вывалиться из окна. Но туда нужно еще попасть, в Америку вас не пускают, да и билет на самолет стоит дорого (кстати, в самолете вас подстерегает сразу несколько опасностей: столкнуться с другим самолетом, быть угнанным совсем в другую страну и просто разбиться о землю при неудачной посадке). И надо еще в этом Нью-Йорке найти нужный небоскреб, подняться на сто двадцатый этаж, отыскать то единственное окошко… Но вы упорно оформляете документы, собираете деньги на билет, пишете во все инстанции, умоляя о разрешении на выезд. И наконец, по прошествии долгих месяцев, а возможно, и лет, вы наконец осуществляете свою мечту, прилетаете, поднимаетесь, высовываетесь и летите вниз, теперь уже не на самолете. И приземляетесь на голову своему соотечественнику, которого тоже мурыжили, не выпускали из страны, понимая, что это добром не кончится.
Все. Теперь можно быть спокойным: опасности больше вас не подстерегают — ни в этом окошке, ни во всех остальных. Они подстерегают кого-то другого.
Между прочим: вы никогда не бывали в Африке? Учтите, там тоже вас ждут. Нужно только найти того крокодила и попасть к нему в обеденное время. После этого обеда у вас навсегда исчезнет опасность быть съеденным.
По местам, где вас подстерегают опасности, можно путешествовать всю жизнь, но для этого желательно не выходить из дома. Запаситесь атласами, альбомами, справочниками, энциклопедиями и путешествуйте на здоровье. Только когда будете класть справочник в холодильник помните, что холодильник лучше закрывать с внешней, а нё с внутренней стороны, иначе опасность заживо замерзнуть будет для вас навеки ликвидирована.
Мы ведь живем до тех пор, пока нас подстерегают опасности. И плохо наше дело, когда они перестают нас подстерегать.
В прошлом светает
Мы исповедовали теорию марксизма, теорию коммунизма, социализма, а теперь остается исповедовать только теорию относительности.
Согласно этой теории, все хорошее существует лишь по сравнению с плохим, все большое — лишь по сравнению с маленьким. Из двух зол выбирают меньшее и меньшее считают добром. Чем больше ассортимент зла, тем больше возможностей для добра, потому что есть с чем сравнивать.
Закон убавочной стоимости, по которому цены систематически должны снижаться, у нас не работает, вместо него работает закон прибавочной стоимости, по которому цены неуклонно растут. Но теория относительности помогает примириться и с этим законом. Если цены на хлеб сравнивать с ценами на телевизор, цены на хлеб покажутся совсем маленькими.
Эта теория, приписываемая Эйнштейну, зрела еще во времена Ньютона, но была открыта не им, а его современником. И в результате возник Гулливер, великан среди лилипутов и лилипут среди великанов. Сегодня это понятно каждому человеку — с разъяснением, что нормальный человек в ненормальной стране равнозначен ненормальному в стране нормальной. И если ненормального объявить нормальным, он может сделать ненормальной всю страну, будучи поднят на высоту, на которой он, лилипут, почувствует себя Гулливером. И тогда все в его стране станут лилипутами. А для тех, кто попытается подняться над общим уровнем, будет действовать специальный аппарат принижения, чтобы в стране ненормального Гулливера каждый нормальный был лилипут.
С помощью теории относительности каждый может построить счастливую жизнь. Берется несчастье, даже не в смысле горя или беды, а в смысле простой недостаточности, серости, неинтересности жизни, и на этом фоне возводится собственная счастливая жизнь.
Очень помогает бездарная, серая, неинтересная литература. Литература, которую не хочется читать, но нужно заставлять себя читать, чтобы потом, отбросив ее, почувствовать полноту своего бесхитростного житейского счастья.
А чтоб собственная жизнь не казалась такой страшной (она иногда бывает страшной), рекомендуется читать страшную литературу. Про средневековые пытки, казни. Особенно хороша Варфоломеевская ночь. В известном романе «Ой ты, ноченька!» парень говорит девушке: «Эта ночь будет наша! Только наша!»
Но эта ночь не стала ночью влюбленных. Потому что ее поглотила другая, более темная. Варфоломеевская ночь. Именно в эту ночь они собирались любить друг друга.
Ой ты, ноченька, Варфоломеевская ноченька! Трудно было представить, что такая ночь может дождаться рассвета. Но она дождалась. В двадцатом веке в ней стало светать. Появились звезды, луна. Запели соловьи — соловьи Варфоломеевской ночи…
В прошлом светает… Как может в прошлом светать? Как может в нем вообще что-то происходить, если его больше нет, если оно — прошлое?
Представьте себе, прошлое не мертво, в нем постоянно что-то происходит. Можно даже сказать, что прошлое живет, хотя и не так, как мы с вами, по-своему.
Жизнь прошлого целиком зависит от жизни в настоящем. Когда в настоящем светает, в прошлом сгущаются сумерки, а когда ночь опускается над настоящим, в прошлом наступает рассвет. Теория относительности Свифта — Эйнштейна.
Век вандалов казался мрачным в десятом веке, но в двадцатом в нем стало светать. Оказывается, вандалы были не такие уж плохие люди, они не сжигали гуннов миллионами в газовых камерах, да и где было взять столько гуннов в те немноголюдные времена!
Сократу разрешили самому выбрать смерть. Тогда это казалось ужасным, а в наш век могло бы служить примером гуманности.
Данте жил в изгнании, это была тяжелая кара. Но во времена Достоевского в жизни Данте стало светать. А в двадцатом веке стало светать в жизни Достоевского. Для теории Свифта — Эйнштейна нет запретных или неблагоприятных времен.
Неужели и в двадцатом веке когда-нибудь наступит рассвет? В это трудно поверить. На фоне этого века даже у троглодитов, наверное, рассвело. Даже у питекантропов рассвело.
Но двадцатый век верит в свое светлое будущее. Когда-нибудь, он верит, и в нем рассветет.
Неужели рассветет? Рассветет или не рассветет?
Двадцатый век подходит к концу. Жизнь его в прошлом только начинается.
Свидетели по особо важным делам
Никто не знает, откуда берутся свидетели. Ночь. На безлюдной улице встречаются двое, и между Ними происходит нечто, предусмотренное статьей уголовного кодекса. Вокруг ни души. И вдруг — свидетель. Оказывается, ему не спалось, он встал, чтобы принять снотворное, и в этот самый момент услышал звук, похожий на удар ножом в грудь человека. Да, вот этим самым ножом.
Они тет-а-тет, а он тут как тут. Непрофессиональные показания. Надо бы свидетелей где-то готовить, обучать. Выдавать им соответствующие дипломы, удостоверения, открывающие доступ не только в государственные учреждения, но и в частные квартиры. Вы приходите и говорите: — Я свидетель, вот мое удостоверение. Посижу тут у вас на всякий случай, вдруг придется давать показания.
Конечно, жильцы квартиры будут недовольны. Все-таки посторонний человек, хотя и с удостоверением. Но вы им объясните, что вы в самом деле профессионал и в совершенстве овладели этой профессией. Кстати, овладеть профессией — совсем не то, что, к примеру, овладеть женщиной. Женщиной раз-два и овладел, а профессией нужно овладевать долго.
Разговор о женщине, конечно, вызовет вопрос, а как же им быть с личной жизнью? Неужели и личную жизнь придется совершать при свидетелях?
На это вы ответите, что женщина в семье — большая удача для следствия, в инструкции так и записано: ищите женщину
Конечно, всех свидетелей не обучишь, не снабдишь удостоверениями. Их в стране слишком много, практически все население. Все, что в стране происходит, происходит как правило при свидетелях, хотя показаний от них не всегда можно добиться. Тем более по особо важным делам. Свидетели по особо важным делам дают показания на расстоянии, удалившись от события во времени или пространстве. Так свидетельствовал против римского императора Домициана великий сатирик Ювенал, так свидетельствовал Курбский против Грозного, так свидетельствовали против Сталина вся наша история и литература.
Каждый человек — свидетель по особо важным делам, но он может прожить всю жизнь и так и не догадаться об этом. И лишь когда суд окончен и оглашен приговор, он прибегает в зал суда и начинает в срочном порядке давать показания.
Граждане судьи! Он лично присутствовал в этой стране, он жил в этом доме, на этой улице, которая уводила так далеко, что по ней невозможно было вернуться. Многие ушли по этой улице. Он сам ходил по ней на работу, — правда, он возвращался, но ведь мог не вернуться в любой момент. Граждане судьи, он мог не вернуться в любой момент, но он возвращался, упорно возвращался, потому что кто-то же должен был сегодня давать показания.
Он помнит как сейчас: ему не спалось, и он встал, чтобы принять снотворное. И вдруг увидел… вернее, услышал… Граждане судьи!
Но судей нет. Суд навсегда удалился на совещание. По той же улице удалился, по которой уходили те, кому он вынес приговор. Неправильный, несправедливый приговор, потому что на этом суде не было свидетелей защиты, а были только свидетели обвинения.
Сегодня обвиняет защита, которая молчала тогда. Обвиняют свидетели по особо важным делам. По вчерашним делам. По позавчерашним делам.
А по сегодняшним опять не дозовешься свидетелей.
Полюбил Чепух Балбесу (Рассказы и письма)
Пенсионер квартирного значения
Пенсионеры союзного значения отдыхают крупно, на весь Союз, а иногда и на всю Европу, включая Америку. Им доступна любая география, порой даже больше, чем отечественная грамматика, которая так и осталась для них заморской страной.
Василий Карпович с удовольствием отдохнул бы на весь Союз, но он был пенсионер очень маленького, квартирного значения, поэтому отдых его протекал скромно и незаметно, в пределах квартиры.
Смотрел телевизор. Книжки читал. Особенно ему нравилось читать, как людям бывает плохо, — тут получалось, что ему в его жизни было довольно-таки хорошо.
Перед тем, как раскрыть такую книгу, он заваривал чай, выставлял на стол все, что имелось в доме вкусненького, располагался поудобней и — начинал читать. Когда небезызвестный Иван Денисович, лежа на тюремных нарах, прислушивался, как несъедобная корочка движется по пищеводу, Василий Карпович отхватывал от буханки приличный ломоть, густо намазывал его маслом, сверху водружал порядочный пласт колбасы и составлял компанию Ивану Денисовичу.
Ужин проходил в молчании. Иван Денисович сотрапезника не замечал, а Василию Карповичу с набитым ртом говорить было несподручно, да и не о чем. Все, о чем можно было сказать, было уже написано в книжке.
Потом он вставал и начинал прохаживаться по комнате, демонстративно выходя в коридор (Иван Денисович был лишен этой возможности). Так Василий Карпович полнее ощущал дарованную государством свободу. Не дарованную, конечно, а данную во временное пользование: пользуйся, пока не отобрали.
Вот кажется: жизнь неинтересная, а что может быть интересней свободы? Или, допустим, безопасности? Василий Карпович не раз пытался ответить на вопрос: что в жизни важней: свобода или безопасность? Он читал книги о войне и радовался своей безопасности, и наслаждался ею, как свободой. Да, пожалуй, безопасность важнее свободы, недаром в стране существует комитет государственной безопасности, а комитета свободы нет. Государству свобода не нужна, она только подрывает его безопасность.
Так он размышлял, ужиная в компании Ивана Денисовича: Иван Денисович у себя на нарах, а он у себя на диванчике. И вдруг с соседних нар протянулась рука и донесся шепот:
— Послушайте, уважаемый, вытащите меня отсюда!
Василий Карпович знал, что в такие места даже палец совать небезопасно. Ухватятся за палец и втянут туда целиком. И потом уже оттуда вряд ли тебя кто-то вытащит. Поэтому он сделал вид, что не слышит, и продолжал читать про Ивана Денисовича, не обращая внимания на его соседа.
Но ему было не по себе. Конечно, он любил такого рода литературу, но не настолько, чтоб становиться ее действующим лицом. Читатель — лицо постороннее, не его дело соваться в развитие событий. Тем более, что книжка даже не его, он взял ее в библиотеке.
И ведь никогда не знаешь, кого вытащишь. Может, этот зэк какой-нибудь уголовник, может, он родную маму убил. Или и того хуже, его специально подсадили в книжку, чтобы втянуть в это дело Василия Карповича, разведать о его тайных мыслях. Такое бывает. Подсадят в камеру своего человека, он осторожненько заведет разговор и выведает все тайные мысли. А у Василия Карповича таких мыслей — ого-го! Он иногда такое подумает, что самому страшно. Настоящий диссидент. Но, конечно, не на уровне каких-то действий или слов, а на уровне подсознания.
— За что сидите? — спросил он шепотом, чтоб соседи не услыхали в застенке. Верней, за стенкой. Начитаешься этой литературы, потом слова нормального не подумаешь. Хоть в каком-то смысле у нас каждый человек в застенке. В любую минуту могут из-за его стенки вытащить и за другую стенку посадить.
Но зэк ответил, что сидит ни за что, никакого преступления он не совершал, и сам не знает, за что его посадили. Нашел дурачка. В такие места ни за что не сажают. Уж кто-кто, а насилий Карпович знает, он про эти дела горы книжек прочитал. Наверно, и в тех книжках хватало подсадных арестантов, которые выслеживали оттуда мысли читателей и сообщали в соответствующие места.
— Ко всем вашим делам я не имею никакого отношения твердо сказал Василий Карпович. — Я взял книгу в библиотеке. Какую дали, такую взял. Я даже не знаю фамилии автора, не успел посмотреть на обложке, — сказал он на всякий случай, чтоб не закладывать автора. Очень хотелось остаться порядочным человеком.
Все это он говорил шепотом, чтоб не услыхали в застенке. Потому что не только они у него в застенке, но и он у них в застенке. Все соседи в доме друг у друга в застенке, и не только в доме, но и в городе, и в стране.
— Ну, автора я вам назову, — сказал зэк.
— Не надо! Никого мне не надо называть. Я не знаю вас, не знаю вашего соседа, кивнул он на Ивана Денисовича, с которым только что дружески ужинал. — Я здесь лицо постороннее, совершенно постороннее.
Зэк сказал, что он тоже лицо постороннее, поэтому надеется, что Василий Карпович ему поможет. Как посторонний постороннему. У своего бы просить не стал, на своих, он знает, нечего полагаться.
— Я вам не посторонний, — холодно ответил Василий Карпович. — И не свой, и не посторонний, я сам по себе.
И с какой стати он будет кого-то вытаскивать? Еще неизвестно, вытащишь ты его или он тебя затащит. У нас вообще больше затаскивают, чем вытаскивают.
Он захлопнул книжку. Из-под обложки кто-то выругался. Возможно, это был Иван Денисович, которого обидело, что еще недавно Василий Карпович с ним ужинал, а теперь хлопает за собой обложкой.
Герой ищет автора
Человека, который выругался из-под обложки, звали Шиманский, и был он родом из записной книжки, где о нем было сказано: «Шиманский, маленький и кругленький, похожий на бильярдный шарик, и такой же стремительный, но всегда пролетающий мимо лузы». Только и всего. И за это он попал на тюремные нары?
Самое интересное, что его никто не сажал, он сам залез туда, куда никто не залазит по своей воле. Он хотел себя дописать, поскольку у автора на него ни таланта, ни терпения не хватило. К этому времени он уже во многих местах побывал и пришел к выводу, что дописывают не только авторы, никто тебя так не допишет, как ты сам допишешь себя.
Раскольников рассказывал: автор хотел, чтобы он зарубил топором молодую девушку, но он наотрез отказался. Давайте, говорит, я вам зарублю какую-нибудь старуху, какую-нибудь процентщицу, от которой, кроме вреда, никакой пользы. И настоял-таки на своем, в результате чего в романе появился дополнительный философский смысл. Нельзя убивать даже тех, кого не жалко. Даже старых, никому не нужных. Потому что другим они, может, и не нужны, а себе еще могут понадобиться.
Все великие произведения — плод коллективной работы автора и действующих лиц. Кто-то действует, а кто-то ставит свою фамилию на обложке. Но Шиманскому и действовать не дали, и фамилию автора не оставили. И теперь он ломал голову: почему автор его не дописал? И хоть бы начал как-нибудь по-хорошему, чтоб было, от чего себя дописывать. А то: маленький, кругленький. Пусть бы о д'Артаньяне написали, что он маленький и кругленький. Посмотрели б мы на него. А граф Монте-Кристо? Да он бы до смерти просидел в своей крепости и никогда не вышел на свободу. Правда, и свобода тогда была другая, было, куда выходить.
Найти бы своего автора, пусть бы он Шиманского дописал. Хотелось бы, чтоб это был какой-нибудь знаменитый писатель, тогда бы все узнали Шиманского. Попасть в произведение великого писателя — большая честь, тут можно и самому стать великим персонажем. Правда, великие обычно плохо кончают. Чем крупнее произведение, тем меньше в нем шансов остаться в живых. Вроде нормальная жизнь, но попробуй унести ноги. То тебя заколют, то эти. То сам под поезд бросишься. Оттого и возникают вопросы: быть или не быть? У простых людей такие вопросы не возникают. Простые люди все стараются быть, любыми путями — быть, хотя это далеко не всем удается.
И все же стать великим, известным и жить у всех на устах — это мечта каждого персонажа, даже такого, как Шиманский, недописанного. Но не у всех получается, как кому повезет. Уж на что Эсмеральда и красавица, и умница, а на устах не живет. Зато приятель ее Квазимодо, хотя внешностью и не блещет, живет на устах — дай Бог каждому. Только и слышишь: он сущий квазимодо! Она такая квазимодница! А дети — такие квазимордочки, глаз не оторвешь!
А как живет на устах Держиморда! Как даст по устам, так не скоро встанешь. А как живет оборванец Плюшкин, к которому не то что устами, палкой противно дотронуться.
Так бывает в великих произведениях. Попал бы Шиманский в такое произведение, он бы тоже жил у всех на устах. Хотели б о ком-нибудь сказать, что он отважно борется с врагами, даже тогда, когда их нет, что он защищает обиженных, хотя его самого больше всех обижают, — и сказали бы: да он Шиманский! Но Шиманский не скажут. Говорят Дон-Кихот. Хотя чем Дон-Кихот лучше Шиманского?
Или нужно сказать, что ты крутой в любви и можешь в случае чего наложить руки на любимую женщину. Почему бы не сказать, что ты Шиманский? Нет, говорят Отелло. А если ты из-за великой любви готов наложить руки на себя, говорят Ромео. Опять мимо Шиманского проехали.
Вот и приходится себя дописывать, чтоб подняться до этих персонажей, чтобы жить у всех на устах. Хотя такого, как он, никто до своих уст не допустит.
Дела растаковские
Побывал Шиманский и в «Ревизоре». Довольно известная комедия. К главным действующим лицам его, конечно, с пустыми руками не допустили, а между второстепенными он потерся. Такого наслушался!
Недоволен народ комедией. Воры, взяточники, лизоблюды пролезли в главные действующие лица, а порядочных людей оттерли на второй план. И это называется комедия? Правильно там один говорит: чему смеетесь? Над собой смеетесь!
Познакомился Шиманский с весьма приятным человеком, отставным почетным гражданином по фамилии Растаковский Иван Лазаревич. Ну, познакомились, разговорились. Бедняге Ивану Лазаревичу в комедии разговориться не дают: на целых пять актов отвели ему всего две реплики. А он умница, говорун, начнет говорить — заслушаешься. Но тем, кого заслушаешься, как раз говорить и не дают.
А бессовестные люди, карьеристы, хапуги говорят, не умолкая. Воду в ступе толкут, переливают из пустого в порожнее — и ни одной дельной мысли. Растаковскому с его двумя репликами в этой команде еще повезло. У Люлюкова Федора Андреевича, тоже отставного почетного гражданина и вовсе одна реплика на всю комедию. И ради этого стоит выходить на сцену? Правда, Люлюков молодец, продувная бестия: в одну фразу втиснул все, что имел сказать: и поздравление, и целование ручек, и даже дважды прищелкнул языком для большей выразительности.
Растаковский тоже поздравил, к ручкам приложился, но щелкать языком не стал. Он готовился к своей второй реплике, к своему, можно сказать, звездному часу. Пускай они услышат, пускай узнают, кто такой Растаковский, какие мысли рождаются в его голове. Такого, кроме него, никто не скажет, хоть по тексту проверяйте, никто не додумается до таких слов. Только бы смелости хватило сказать, только б не перебили, дали высказаться… А то ведь в самый последний момент могут и не дать…
И когда наступает ЕГО ВРЕМЯ, он произносит эту фразу, главную фразу во всей комедии: ОТ ЧЕЛОВЕКА НЕВОЗМОЖНО, А ОТ БОГА ВСЕ ВОЗМОЖНО, — говорит он. Так прямо и говорит. Даже сам от себя не ждал, что такое скажет.
Но вы думаете, это до кого-то дошло? Нет, в этой комедии толку не было и не будет. Умные люди говорят: надо отсюда сваливать. Есть тут поблизости неплохая пьеска. «Женитьба» называется. Там как раз требуются мужчины. Но Иван Лазаревич не решается. Еще женят, к чертовой матери, а ему живи.
Вот племянница Ивана Лазаревича (как же ее звали? Лизочка? Луизочка? А может, Ларисочка?) — та решилась. У нее в этом «Ревизоре» вообще ни одной реплики, даже в списке действующих лиц она не значится. Ей говорят: ты же знаешь, у нас одни значатся, а другие действуют. Не значиться даже сподручней: тут для действий широкий простор. Иван Лазаревич тоже ее уговаривал: потерпи, мол, получишь статус действующего лица, тогда и будешь значиться там, где обозначат. А без статуса как? У нас без него не поставят даже в ремарку.
Ждала племянница этот статус, ждала, а потом махнула рукой и вышла замуж в другую пьесу. «Вишневый сад» называется. Серьезная пьеса, хотя и комедия, и культурный уровень намного выше, чем у них в «Ревизоре». Преступности почти нет, жизнь спокойная, достаточная. А какой сад! Какая вишня! Рви прямо с дерева, никто тебе слова не скажет.
Правда, статуса действующего лица племянница и там пока не получила. Трудно у них со статусом. Действия мало, даже на действующих лиц не хватает. Вот вырубят вишневый сад, расчистят место для действия, тогда люди понадобятся, кто был ничем, тот станет всем.
А племяннице нравится этот сад, она бы в нем ничего не трогала. Но у нее без статуса никто спрашивать не станет. Только и разрешают, что вишни с деревьев рвать. Наестся племянница вишен по самую завязку, а потом носится по саду, как угорелая, сгоняет вес. Может, от этого изобилия у нее появляется ностальгия. Все-таки «Ревизор» не такая уж никудышная пьеса, есть и у нее свои достоинства. По крайней мере, никого не убили, не зарезали, как в каком-нибудь «Короле Лире».
Пишет племянница письма на родину, интересуется, как там и что. Особенно про Бобчинского спрашивает. Ей, когда она здесь жила, нравился Добчинский, но она забыла, перепутала и теперь спрашивает про Бобчинского. А почтмейстер, по своему обыкновению, все письма немножко распечатывает и прочитывает. А потом распускает слух, будто жена Бобчинского в Добчинского влюблена, хотя ни про какую жену в письмах племянницы не говорится.
Сказано — комедия. А еще Ивана Лазаревича Растаковским назвали. Дескать, у них все таковские, а он один растаковский. Да если к ним как следует приглядеться, они тут все не только растаковские, а распротаковские. И комедия эта распротаковская, распроэтаковская, хотя и к ней, конечно, можно привыкнуть.
Был тут один автор, написал пародию на эту комедию. А в какой комедии это любят? Убрали этого автора, куда-то выслали, вычеркнули из действующих лиц. Но пародия где-то осталась, пародии не горят. На все эти комедии пародии не горят. Придет время, извлекут на свет пародию на комедию, вот когда можно будет по-настоящему посмеяться!
Полюбил Чепух Балбесу
Мир литературы не меньше заселен, чем мир действительности, и в нем те же проблемы. Кому-то выпадает всю жизнь прозябать в графоманской писанине, а другой без всяких на то заслуг пролезет в гениальное творение и примется наводить в нем свои порядки. Какой-нибудь Рошфор, негодяй из негодяев, обоснуется в «Трех мушкетерах», да не на задворках, а поближе к главным действующим лицам, пытаясь их вытеснить и занять в романе магистральное положение. Или Плюшкин, оборванец и крохобор. До самих «Мертвых душ» добрался. Ему бы благодарить судьбу, что попал в классическое произведение, а он недоволен. И будет он брюзжать, жаловаться на несовершенства великого сочинения, и будет требовать более справедливого расположения глав, перераспределения метафор, сравнений и эпитетов. А то и коренной реформы сюжета — вот даже до чего может дойти.
Как-то Шиманский совершенно случайно встретил дедушку Ваньки Жукова. Тот клял на чем свет автора знаменитого рассказа. Ведь мог же, мог подсказать ребенку правильный адрес — не подсказал. Только усмехался в душе, когда бедный Ванька писал на конверте: «На деревню дедушке». А ведь он, автор, человек грамотный, он знал, что по этому адресу письмо не дойдет. Вот такие у нас авторы, а еще Чеховы называются.
Но они хоть талантливые писатели, пишут великие произведения. Однако и в бездарных далеко не все так благополучно, как видится на первый взгляд. Серятина ведет извечную борьбу за статус шедевра. Она интригует обращается во все инстанции, требуя для своих дубовых персонажей нарицательного употребления, а для бессмысленных и безграмотных фраз — популярности крылатых выражений. Она любит себя, убогую. Восхищается собой смехотворной.
Чем бездарней произведение, тем больше в нем патриотов. Родная мура принимается на ура, потому что это своя мура, своя белиберда, своя ахинея. Как поется в народной песне, полюбил Чепух Балбесу, а она: «Иди ты к бесу! Не хочу с тобою быть, буду Родину любить!»
В таких условиях и сам становишься белибердом, ахинеем, несуразом в лучшем случае. Разницы между ними никакой, они отличаются лишь занимаемым положением. Кто-то главный герой, кто-то второстепенный, кто-то эпизодический, но все герои. Совершенно неизвестно, за что. Потому что все они патриоты, каждый верен своему произведению и ни на какое другое произведение его не променяет. Пусть это графомания, пусть бред сивой кобылы, но своей кобылы, а не чужой.
Однажды Шиманский попал в такую бредятину. Она была огорожена высоким забором, который мог бы показаться Китайской стеной, если б забористые слова были написаны по-китайски. Для не сведущих в подобных словах следует пояснить, что забористый — это написанный на заборе («Словарь забористых выражений»).
У центральных ворот стоял грозный белиберд с алебардой.
— Ты в своем уме? — почему-то поинтересовался он у Шиманского.
— В своем, — ответил тот, еще не зная, что свой ум — понятие относительное. Любая наука — это наука жить чужим умом.
— Тогда проваливай, — сказал белиберд, взмахнув алебардой.
Шиманский еле успел отскочить. И услышал за спиной смех, скорей добродушный, чем язвительный.
Владелец смеха вел подзаборную жизнь с внешней стороны забора и даже не думал проходить внутрь, потому что, как он объяснил Шиманскому, он не какой-нибудь проходимец, он скорей доходяга, из тех, что до забора доходят и здесь останавливаются. Потому что в жизни главное вовремя остановиться.
Владелец смеха объяснил Шиманскому, что жители этого Зазаборья все не в своем уме, потому что индивидуальная умственная деятельность у них запрещена, даже самые выдающиеся умы давно национализированы. И жители Зазаборья все в одном уме, который спускается им откуда-то сверху, а откуда — в точности не знает никто. И даже если их собственный ум по сравнению со спускаемым — все равно, что слон по сравнению с козявкой, они будут мыслить этим, козявочным, и старательно приседать, пригибаться, ползти на брюхе, чтоб никто чего доброго не подумал, будто они в своем уме.
Шиманскому это было непонятно. Может, потому, что он был недописанный.
Дописанный человек сказал: Ум дан человеку, чтоб скрывать свои мысли. Свои собственные скрывать, а наружу выставлять только общественные, государственные. Потому что хоть человек и в своем уме, но живет-то он не в уме, а в обществе, в государстве.
— А от кого ты без ума? — не без подвоха спросил владелец смеха, внутренне хихикая и скаля зубы, в предчувствии, как будет сейчас хохотать.
Шиманский ответил, что он без ума от Лизочки, от Луизочки, а также от Ларисочки. А еще от Алисочки и Анфисочки (эти у него были в запасе, вроде как на скамейке запасных игроков).
Тут владелец смеха выдал наружу все, чем владел. От раскатистого грохота белиберд выронил алебарду и так подпрыгнул, что перепрыгнул через забор, но тут же приосанился, важно прошел в ворота и, прижав к ноге алебарду, замер в исходной позиции.
Владелец смеха все еще смеялся. А отсмеявшись, объяснил, что в Зазаборье без ума нужно быть не от частных лиц, потому что частные лица все давно национализированы, а от государственных дел, государственных планов, задач и свершений, от композиционных построений, сюжетных ходов и других достоинств этого выдающегося произведения.
От таких высоких слов, которые значительно превысили высоту забора, белиберд замер по стойке смирно, хотя самих слов не слышал, а лишь ощутил их накал. И травы, которые давно полегли от скуки или от равнодушия, встрепенулись и вытянулись в струнку. И дома за забором стали выше, словно им прибавили по этажу. Один владелец смеха не реагировал на собственные высокие слова и, внутренне улыбаясь, продолжал дописывать Шиманского, чтобы тот мог войти в Зазаборье и стать полноправным его персонажем и даже, если понадобится, героем. Потому что когда у них быть прикажут героем, у них героем становится любой. А вот и два героя выходят из ворот. Чепух и Балбеса. Интересно, куда они собрались. Чепух объясняет: они идут за горизонт. Потому что за горизонтом намного лучше, чем здесь, перед горизонтом. А зачем же жить там, где хуже, если можно жить там, где лучше?
А как же родина? Ведь Балбеса собиралась любить родину. Не Чепуха, а только родину.
Она и теперь любит родину. Но что же делать, если хорошо только там, где нас нет, а здесь мы есть, значит, здесь нам всегда будет плохо.
Поэтому они с Чепухом идут туда, где их нет. За горизонт. Туда, где их нет и никогда не будет.
Последнее объяснение дал владелец смеха. И долго смеялся, потому что ему это почему-то было смешно.
Трижды вычеркнутый
Короля играет окружение, а мысль играют слова. И зачастую не только играют, но и выигрывают. А мысль проигрывает. Как набегут слова на мысль, она от них не отобьется. Поначалу сопротивляется, уходит в подтекст, но потом постепенно привыкает. Ей начинает нравиться, что ее окружает так много красивых слов, и она кажется себе более значительной, чем есть на самом деле. Надо построже быть со словами, вовремя их вычеркивать, а то, привыкнув словам, можно навсегда отвыкнуть от мыслей.
Сколько бродит по литературным проселкам вычеркнутого народа! Их бессмертные произведения читают и перечитывают, издают и переиздают, а они, всеми отвергнутые, не знают, куда приткнуться, и в случайных, сомнительных компаниях рассказывают, какие выдающиеся места они занимали, с какими великими персонажами были на короткой ноге. Но им никто не верит, и никуда их не берут. Потому что они не вписываются в систему другого произведения.
В государственную систему тоже далеко не все вписываются. Найдется, к примеру, достойный человек, за него бы ухватиться двумя руками, а его двумя руками вычеркивают. А потом удивляются: почему кого ни изберут, один у них хуже другого? Да потому и хуже, что лучшие в систему не вписываются.
Познакомился Шиманский с одним Вычеркнутым из классического произведения. Разлучили его с любимой женщиной, выдали ее замуж за другого. Вот такой авторский произвол. А его, Вычеркнутого, долго никуда не брали. Но потом он познакомился с другими вычеркнутыми, образовали они что-то вроде профессионального союза и стали бороться за свои права. За права Вычеркнутых. И что вы думаете? Чего-то добились. Отвели им маленький вычеркнутый островок и дали возможность развивать свое собственное, отдельное сюжетное действие.
Условия были трудные. Оказалось, что остров со всех сторон окружен водой, и даже не просто водой, а целым океаном, который на него накатывается, стараясь его проглотить.
Вычеркнутый был участником войны за независимость острова от океана. Весь остров был поднят по тревоге, поставлен под ружье, верней, под ведро, потому что против океана воюют ведрами.
Вычеркнутый на этой войне был барабанщиком в полковом оркестре. Барабанил по ведрам. Горячие были бои.
Вычерпывали океан и выплескивали на сушу, затопили остров, пришлось воду обратно отчерпывать в океан.
Для поднятия духа все больше ведер пускали на барабаны. Воевать стало нечем. Тогда попытались зайти океану в тыл. Но тыл оказался еще пострашнее фронта. С фронта хоть ноги унесешь, а до тыла не донесешь. Такой глубокий тыл у океана.
Чтобы поднять боевой дух, все паруса пустили на знамена. Шли на врага не под парусами, а под знаменами. И ни один корабль под знаменами не вернулся из океана.
Вот тогда и возникла идея построить на острове материк. Материк труднее потопить, и на нем есть где развернуться для развития действия. Объявили на острове великую стройку. Очень великую стройку. Вычеркнутый на этой стройке был барабанщиком. Бил кирпичом о кирпич. Столько кирпича переколотили, что не один материк построить можно. Но не построили. Не хватило кирпича.
И тут возникает новая концепция: материк на острове построить невозможно. Как? Почему? Оказывается, потому, что материк большой, а остров маленький. Да если б остров был больше материка, разве мы бы на нем материк строили?
Отменили великую стройку, но Вычеркнутый остановиться уже не мог. Колотил в кирпичи, создавая дополнительный шум на острове. Мало того, что океан колотит волнами, так еще Вычеркнутый колотит в старые кирпичи.
В общем, вычеркнули его. И он, уже дважды вычеркнутый, побрел по бездорожью литературы, ища, где бы приложить свой вычеркнутый опыт.
Шиманский встретил его, когда он был уже трижды вычеркнутым. Незадолго до этого он затесался в классический любовный роман и принялся его реконструировать с учетом своего опыта. Даже стихи сочинил, имевшие концептуальное значение:
Была Изольда изо льда, Того холодного кристалла, Какому твердым быть пристало, А нет — растаять без следа.Изольда (так звали главную героиню) считала, что она вовсе не изо льда, Тем более, что своему возлюбленному она постоянно доказывала обратное. Она пожаловалась Тристану (так звали главного героя) на этого ненормального дважды вычеркнутого. Тристан сообщил начальству, начальство доложило в инстанции, и кончилось тем, что дважды вычеркнутого вычеркнули в третий раз.
И сказал Шиманскому трижды вычеркнутый:
— Если вам придет на ум что-то строить в плане общественном, спросите у меня. И если вам захочется что-то построить в плане личном, спросите у меня. Только не ждите, что я дам вам ответ. Умные не отвечают, они только спрашивают.
Трижды переписанный
Был такой человек: Аттила. Огромный исторический деятель. И вот этот деятель умер на своей собственной свадьбе. Некоторые считают, что умереть на своей свадьбе больше возможности, чем на своих похоронах, но не исключено, что они ошибаются. Пути возможности неисповедимы. Конечно, у молодого и недописанного возможностей больше, чем у дописанного старика, тем более, покойника. Не зря говорят, что недописанные интересны своим будущим, а дописанные — прошлым.
А переписанные? Есть ведь и такие. Уже свадьбу им сыграют, и похоронят со всеми почестями, и вдруг автор спохватится, что не так их написал, и начинает переписывать по-другому.
Шиманский встретил такого. Был он когда-то недописанным, молодым. Тогда, говорит, многие были молодыми. Сегодня молодых встретишь только на улице или по телевизору, а тогда они сами к нему домой приходили.
Хорошее было время. Сейчас говорят, что плохое, но это не правда, время было хорошее. Потом началась война, и его забросили в тыл противника. Одели во вражескую форму, устроили на вражескую работу. Хорошая была работа, он ее даже полюбил. И еще полюбил одну девушку, связную из партизанского отряда. Много они совершили героических дел, ждали только конца войны, чтобы пожениться. Но война не кончилась. Она просто стала неактуальна. И его из молодости переписали в зрелые года.
Время было мирное, послевоенное, и он на ответственной работе. Жена, дети. Он все к жене присматривался: не переписали ли ее из той молоденькой партизанки? Нет, было непохоже. И тогда он нашел себе партизанку на стороне. Ему полагалась на его ответственной работе.
Жизнь была спокойная, не то, что в тылу врага. Он полюбил свою ответственную работу и уже помышлял о руководящей, но тут и руководящая работа стала неактуальной. И его переписали в пенсионеры. Без жены, без любимой женщины. Пенсия маленькая, да и ту не всегда дают. А как докажешь что ты человек заслуженный, воевал? Это же было совсем в другой жизни.
И сидит он целыми днями и думает: зачем его переписали? Пусть бы он оставался в тылу врага, там у него была и работа любимая, и девушка любимая, партизанка. Зачем было переписывать такую интересную жизнь? Только для того, чтоб сделать актуальным произведение? Переписывают, переписывают, а кому-то жить. Но разве они о жизни думают? Они об идее думают и ради этой идеи готовы переписать весь мир.
Вот сейчас для их идеи им нужен старик. Одинокий, всеми заброшенный. И чтобы жил он в стране, где все заброшено, разрушено, разворовано, даже старому человеку на пенсию не наскребешь. И все его поколение, которое было так интересно своим будущим, получило такое будущее, что не знаешь, куда бежать.
И автора нет. Не дожил он до этого светлого будущего. Был бы жив автор, он бы старика опять в молодые переписал. Хотя это и страшно. Сегодня страшно быть молодым. В тылу врага было полегче.
Шиманский всходит и заходит и заходит
Пятеро шли к горизонту.
Ничего удивительного.
Счастье, как вы заметили, лежит за горизонтом, и настичь его можно, лишь переступив через горизонт.
Мелко-мелко семенила Мамзелька, которой ее Мамзёл назначил свидание за горизонтом. Переступи через горизонт — и конец, сразу под венец.
А Мамзельку распирало от любви, и так уже расперло, что того и гляди не добежишь до свидания. Поэтому она семенила быстро-быстро, словно пытаясь обогнать свой живот, который бежал впереди нее с довольно приличной скоростью.
За Мамзелькой шлепал Детина, а точнее — Дядина, потому что он давно уже вышел из детского возраста. Был Дядина косая сажень в плечах и семи пядей во лбу, но работы не мог найти ни для пядей своих, ни для саженей. А за горизонтом работы навалом, зарплаты навалом, продуктов навалом, вот он туда и нацелился.
За Дядиной чесала Тетёха, четырежды одинокая мать, и все пыталась заглянуть Дядине в лицо, не он ли отец ее младшенького.
За Тетёхой тыкался палкой в землю Слепой, которому нашептали, что за горизонтом намного лучше видимость. Здесь у нас, дескать, совсем плохая видимость, а там только глаза пошире разевай, чтоб не уперли видимость из-под носа.
Был там еще Глухой, которому просто хотелось узнать, что слышно за горизонтом. Он всегда этим интересовался: чуть что — уже уши навострил.
Пятеро шли к горизонту, но горизонт не давался, ускользал. Причем с той же скоростью, с какой они его настигали. И как ему удавалось свою скорость с ихней соизмерять?
Четырежды мать и столько же одиночка доставала сзади Дядину своими расспросами. Какая у него жена, вкусно ли готовит, чисто ли стирает и вовремя ли вытирает пыль.
Потому как сама Тетёха готовит так, что пальчики оближешь, стирает так, что никакая грязь не подступится, а убирает так, что хоть сейчас на международный конкурс уборщиц.
Дядина слушал невнимательно и все выспрашивал Мамзельку про ее Мамзела: сколько у него в плечах, сколько во лбу и сможет ли он на семью заработать.
А Слепой тыкался палкой, куда попал, и все допытывался, какая в этом месте видимость.
Глухой же, чтоб самого себя не заглушить, молчал и прислушивался.
Горизонт между тем не подпускал их к себе, соблюдая дистанцию, как на официальном приеме. Они уже не верили, что смогут его догнать.
И тут-то из-за горизонта вышел Шиманекий. Он был похож на ясное солнышко, которому не привыкать выходить из-за горизонта, оно делало это, может, тысячу раз. Но Шиманского омрачало то, что там, за горизонтом, он не нашел, кого искал. Может, найдет его здесь, перед горизонтом.
Его окружили, засыпали вопросами. Как ему удалось выйти из-за горизонта? Ведь для этого нужно сначала зайти за горизонт? А как за него зайти, если он убегает?
Шиманский им разъяснил, что догоняют они горизонт неправильно. Он убегает горизонтально, значит, горизонтально нужно его догонять.
По команде Шиманского все залегли и пустились в погоню лежа. Это, кстати, оказалось и не так утомительно.
Старт взяли нормально, но в самом начале погони горизонт почему-то скрылся из глаз. А может, это глаза у всех позакрывались.
И тут они увидели жизнь за горизонтом. Эту удивительную, сказочную, ни с чем не сравнимую жизнь за горизонтом. Это туда, если помните, звал Чепух Балбесу, а она отказывалась, отнекивалась, отбояривалась, упирая на то, что там, за горизонтом, у нее никого нет. Здесь у нее и сестра Болвана, и тетя Обалдуя, и бабушка Прохвоста, которой уже перевалило за сотню, а смерти ни в одном глазу. Умеет жить старушка Прохвоста!
А между тем за горизонтом все наши люди. Понабежали, понаехали, понапрыгали через горизонт. И разве не туда увел старый Шлюх молоденькую Остолопу? Теперь у них двое деточек, Прощелыг и Прохиндея, подают большие надежды, только не родителям, а тамошнему криминалитету.
Погоня за горизонтом была успешно завершена. Мамзелька сообщила, что там, за горизонтом, она успешно вышла замуж за своего Мамзёла, оставила ему ребеночка, а сама вышла замуж за другого Мамзёла, не своего, но тоже очень хорошего. Дядина на работу не устроился, но устроился на зарплату, это оказалось еще лучше, чем на работу, поэтому он планирует еще на одну зарплату устроиться. А Тетёха собрала всех мужей, какие были, и своих, и частично даже не своих, и теперь у нее большое семейство. Мужчины ее и готовят, и стирают, и даже подали документы на конкурс уборщиков. А что касается Слепого, то он вообще не хотел открывать глаза, потому что лучше видел с закрытыми глазами.
Глухой высоко подпрыгнул от радости, решив, что уже переступил через горизонт.
Но он не переступил. Просто Шиманский так громко захрапел, что Глухой услышал.
Неинтересные биографии
Василий Карпович взял в библиотеке книгу «Неинтересные биографии». В надежде, что на фоне этих биографий его собственная покажется интересней.
И он не ошибся. На фоне этих биографий его собственная заблистала всеми возможными красками.
Кто бы мог подумать, что у наиболее прославленных сынов человечества биографии самые заурядные, а наиболее захватывающие биографии у всяких бандюг, мошенников, проходимцев. Великий Кант все свои 80 лет прожил в одном и том же городке Кенигсберге, который впоследствии к 222-летию Канта, переименовали почему-то в Калининград, — где они только выкопали этого Калинина?
Может быть, от скуки, от серости жизни и совершались великие подвиги и дела? Во всяком случае, государство делало все, чтобы жизнь его выдающихся граждан была как можно более впечатляющей. Правда, изнутри проживать такую жизнь было трудно, мучительно, но зато со стороны посмотришь — глаз не оторвешь. А если бы государство не позаботилось, предоставило человека самому себе, не было б у нас ни «Записок из мертвого дома», ни «Архипелага Гулага», ни многих других замечательных произведений.
В книге «Неинтересные биографии» Василия Карповича особенно заинтересовала биография сэра Джонатана. Оказывается, он не всегда был сэром и Джонатаном, а был изначально Джо Натановичем, каких в доброй старой Англии было хоть пруд пруди. Был Джо Натанович вроде как писателем, но никак не мог сделать имя в литературе, потому что имени постоянно мешало отчество.
Когда его спрашивали об отчестве, он говорил, что ему отечество заменяет отчество, что само по себе было похвально, но недостаточно для анкет. А отказаться совсем от отчества, как уже входило в обычай, он не мог, ему было жаль такого красивого отчества, которое к тому же досталось ему от отца. Идею спрятать отчество в имени подал ему журналист Ной Маркович, который, став Ноймарком, получил место редактора в крупной газете. Джо Натанович последовал примеру редактора и при помощи имени Джонатан не только сделал себе имя в литературе, но и получил к нему добавление «сэр», что дало ему возможность запросто общаться и с сэром Томасом, и с сэром Исааком (был бы этот сэр просто Исаак, мы бы с вами на него посмотрели).
Сэр Томас был школьный учитель, но такой незаурядный учитель, что его можно было смело назвать педагогом. Сэр Исаак учителем не был, но вполне мог бы стать, благодаря своим незаурядным способностям в физике. Что же касается сэра Джонатана, то его к школе нельзя было и на пушечный выстрел подпускать из-за его явно выраженного сатирического отношения к жизни.
В последний раз они встретились у Исаака на похоронах, но и до этого частенько встречались. И всякий раз (за исключением последнего) сэр Томас рассказывал о своих учениках, об этих маленьких людях, которые чувствуют и мыслят, как большие, хотя большие и считают их маленькими. Рассказывая о школе, сэр Томас бросал опасливые взгляды на сэра Джонатана, который что-то записывал, явно с целью использовать в своем сатирическом творчестве.
Однажды сэр Томас неосторожно заметил, что, по его наблюдениям, у маленьких детей не бывает такой крепкой дружбы, как у взрослых. Их не тянет друг к другу так, как тянет настоящих больших товарищей. Сэр Джонатан тут же взял это на заметку, а сэр Исаак, немного подумав, высказал предположение, что, по-видимому, чем больше тела, тем сильнее они притягиваются друг к другу. Впоследствии он сформулировал это как закон, который назвал законом всемирного тяготения.
Сэр Томас понял, что совершил ошибку, и принялся расхваливать своих учеников — специально для Джонатанова блокнота. В частности, он сказал, что дети у него с характером, умеют постоять на своем, и принуждением у них ничего не добьешься. Чем больше на них давишь, тем больше они оказывают сопротивление.
Сэр Джонатан назвал это ослиным упрямством и записал в своем блокноте: «О.У.», что впоследствии расшифровали как омлет по-уэльски, а сэр Исаак вывел из ослиного упрямства закон: действие равно противодействию. Таков уж он был, сэр Исаак: из него законы сыпались, как горох из дырявого мешка.
Впоследствии сэр Джонатан написал книгу о маленьких людях и назвал ее «Школа злословия».
— Твоя школа, мое злословие, — объяснил он приятелю смысл названия, но сэр Томас против названия категорически возражал. Потому что, сказал он, школа и злословие несовместимы, воспитание злословием дает очень дурные плоды.
Пришлось сэру Джонатану изменить название. Не придумав ничего короче и выразительнее, он назвал книгу так: «Путешествие в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей». Сэр Исаак посчитал название слишком длинным и предложил в качестве названия один из своих законов — для популяризации физики при помощи лирики. Но сэр Джонатан, не питавший симпатий к физике, оставил свое необъятное название, которое, кстати, в народе не прижилось, и книгу называли коротко: «Приключения Гулливера».
Но вот парадокс судьбы. Первоначальное название, не пришедшееся по вкусу сэру Томасу, использовал впоследствии его родной внук, пошедший по пути не родного своего дедушки, а дедушки Джонатана. Он дал это название своей прославленной сатирической комедии, в которой вывел маленьких людей, причем маленьких не физически (как сказал бы давно покойный сэр Исаак), а нравственно, морально. И свою комедию он, представьте, так и назвал: «Школа злословия».
«Школу злословия» Василий Карпович брать в библиотеке не стал, а взял книгу с длинным и неинтересным названием. «Путешествие в некоторые отдаленные страны света Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а потом капитана нескольких кораблей».
И только он раскрыл книгу, как оттуда донесся знакомый шепот:
— Послушайте, уважаемый! Вытащите меня отсюда!
Впоследствии Василий Карпович не раз пытался вспомнить: вытащил он этого человека или оставил там, убоявшись неприятных для себя последствий, — однако вспомнить не мог. Он многократно брал в библиотеке эту книгу, с таким неинтересным названием, но, кроме названия, ничего неинтересного в книге не обнаружил.
Народ безмолвствует
Чего только не услышишь в народе! А еще говорят, что он безмолвствует. Вот — пустили слух, будто Пушкин уехал в Палестину. Под своего дядю, араба Петра Великого. Ему, народу, в его безмолвии невдомек, что был это не араб, а арап, и не дядя, а, прямо скажем, прадедушка.
Дочка Пушкина уехала еще раньше. Уехала под араба, а вышла за еврея. Ее Фет познакомил, который там досматривал своего еврейского дедушку.
Уехать под араба, а выйти за еврея — это показалось Пушкину неэтичным, и он последовал за дочкой, чтоб решить на месте этот арабо-еврейский вопрос.
Дочка — на дыбы (а дыбы у нее будь здоров, совсем уже большая девочка). Ей не понравилось, что Пушкин вмешивается в ее жизнь. Он думает, если он Пушкин, так ему можно вмешиваться.
Пошел Пушкин к Фету. У тебя, Афанасий, еврейская голова, посоветуй, как быть в данной ситуации.
Подумал Фет и говорит:
— Дочка у тебя, Пушкин, еще будет и, возможно, не одна. А второй России у тебя не будет. У всех у нас, евреев, арабов, чучмеков, Россия одна. Скажи спасибо, что тебе не нужно досматривать дедушку.
И вернулся Пушкин в Россию, так и не решив арабо-еврейский вопрос. Думал, Россия обрадуется, а она про него уже и забыла. И про Фета забыла. И про Лермонтова который слинял в Шотландию под своего шотландского предка. Россия всех не упомнит. Она только сама большая, а память у нее короткая.
Пришлось начинать с нуля. Отобрал несколько стихотворений: «Я помню чудное мгновенье», «Во глубине сибирских руд», «Мой дядя самых честных правил» (все-таки вспомнил про дядю — а вдруг опять уезжать) и отправился к известному поэту Некрасову.
Почитал Некрасов. Неплохо, говорит. Не исключено, что слух о вас пройдет по всей Руси великой. Только не нужно из России уезжать.
Такая Россия страна, она не любит, когда из нее уезжают. Но все уезжают. Из России принято уезжать.
Царь Николай — слыхали? Уехал в Датское королевство по материнской линии. Теперь там живет. Ну ее, говорит, эту Россию. Перестреляют семью к чертовой матери, потом ищи виноватых.
Так говорят в народе, пока он безмолвствует. Такого наслушаешься, не знаешь, куда бежать. В какие родные Палестины.
А дочка у Пушкина, прав был Фет, и вправду еще одна родилась. И только встала на дыбы — сразу махнула во Францию под родного дядю Дантеса.
Гусь жене не товарищ
Был у Пушкина гусь по имени Иван Иванович. Изящный такой, аристократичный. Гоголь, Николай Васильевич, большой любитель Пушкина, своего Ивана Ивановича с пушкинского гуся списал. Ивана Никифоровича с борова, а Ивана Ивановича — с гуся.
В те далекие от нас времена пишущему человеку без гуся — все равно, что нам без авторучки или машинки пишущей. Мысль какая в голову шибанет, сразу перышко дерг — и готово, записано. Только мысль, как террорист из укрытия, ударяет внезапно, поэтому особо плодовитым писателям приходится всюду таскать с собой гуся.
Или, допустим, что-нибудь записать для памяти. Память у Пушкина была слабее, чем память о нем, он радовался, как ребенок, когда удавалось что-то запомнить. «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась?» — спрашивал, проверяя себя. Или — уже не сомневаясь в себе: «Я помню чудное мгновенье».
А почему, выдумаете, он памятник себе воздвиг нерукотворный? Потому что не полагался на память без памятника.
Жене Пушкина не нравился его гусь. Она вообще не любила гусей, потому что от гусей поправляются. А тут еще муж ходит с гусем в обнимку. Лучше бы с ней ходил в обнимку, думала она.
Но зачем Пушкину жена в творческом процессе? Перьев с нее не надерешь, а патлами не запишешь — только размажешь.
— Лучше б собаку завел, — говорит жена Наталья Николаевна.
Гусь Иван Иванович аж зашипел от бессильной злости. Ишь, мымра! Завела себе офицера, а другим собак заводить? Но он не ссорился с ней, потому что любил Пушкина. И когда выкормыш Натальи застрелил Пушкина на дуэли, бедный Ваня такой поднял крик:
— Нет, весь ты не умрешь! Весь ты не умрешь! Ты же сам говорил, что весь ты не умрешь, почему же ты весь умираешь, Пушкин?
Жене, конечно, не нравилось, что какой-то безродный гусь так убивается по мужу. Она хотела убиваться сама, но так, чтобы не убиться совсем и впоследствии выйти замуж за генерала Ланского.
С генералом спокойнее. Генералов не убивают так, как убивают поэтов.
Теперь уже и генерала на свете нет, и жены его Натальи, и гуся Ивана Ивановича. Многое изменилось с тех пор. С гусями уже давно никто не ходит. Ходят с авторучками, с диктофонами. Но это уже не то.
С авторучкой не посоветуешься. Это вам не гусь Ваня, живая душа. Поэтому так, как Пушкин, сегодня уже не пишут.
Они видели Гулливера
По дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, брели люди, которые видели Гулливера. Они останавливались где-нибудь на улице, на площади или посреди двора, положив перед собой шапку или тарелку, и принимались рассказывать, как они видели Гулливера. Даже если вокруг не было ни души, они все равно рассказывали. Но постепенно вокруг собирались прохожие, проезжие и просто живущие во дворе, слушали, удивлялись, а некоторые даже кидали монетки. Рассказчик наспех благодарил и продолжал свой рассказ, наиболее интересные места повторяя по два и по три раза.
Главным качеством Гулливера было то, что он был большой. Для того, чтоб его осмотреть, требовалось довольно много времени. И при этом он был простой, совершенно простой, как мы с вами. А какой он был человечный! При виде его прохожие останавливались и говорили друг другу: «Смотри, какой человечный человек!»
Видевшие Гулливера рассказывали о нем не только на улицах и во дворах. Их приглашали в школы, казармы, больницы и другие общественные заведения. На торжественных собраниях их сажали в президиум, на свадьбах — между женихом и невестой. Когда гости кричали «Горько!», молодые целовали человека, который видел Гулливера. На похоронах их помещали в первом ряду, среди родных и близких, чтобы покойник не мог уйти, не попрощавшись с человеком, который видел Гулливера.
И в компаниях собутыльников, под рюмку и под селедку, они рассказывали, как они видели Гулливера. Больше ни о чем они не могли рассказать.
А потом в самиздате Лилипутии вышла книга «Гулливер у великанов». И оказалось, что Гулливер вовсе не был такой уж большой человек. Стоило ему появиться у великанов, как сразу все увидели, какой он на самом деле.
И побрели по дорогам Лилипутии, подобно странствующим музыкантам, люди, которые никогда не видели Гулливера, никогда не слышали о Гулливере, и не имевшие о нем никакого понятия. Они останавливались на улицах и площадях, заходили во дворы и, положив перед собой шапку или тарелку, принимались рассказывать, как они не видели Гулливера и знать его не знали, и слышать о нем не слышали.
Очевидцев, которые своими глазами не видели Гулливера, приглашали в школы, казармы, больницы, на заседания парламента. На торжественных собраниях, конференциях, форумах их сажали в президиумы, на свадьбах молодые целовали почетного гостя, который не видел Гулливера еще тогда, когда их, молодых, и на свете не было.
И на похоронах Гулливера, если б умер Гулливер, в первых рядах стоял бы человек, который никогда в глаза не видел Гулливера и знать его не знал, и думать о нем не думал. Вот только сейчас похоронит — и дальше не будет знать.
В доме бывшего творчества
В бывшем доме творчества, а ныне доме отдыха для отдыхающих людей, кое-где сохранились следы былого творчества, недовытоптанные новыми отдыхающими: новыми русскими, новыми украинцами, новыми татарами и монголами, одним словом, состоятельными людьми, которые в состоянии скопить деньги на путевку. Один из таких недовытоптанных следов вел к столику, за которым сидел старичок Георгий Филиппович, бывавший здесь в прежние времена и охотно рассказывавший о них новым отдыхающим.
— Гениальность, — брал старичок быка за рога, не желая размениваться на таланты, — это, в сущности, отклонение от нормы. Поэтому для гениального произведения требуется либо гениальный автор, либо гениальные времена. Нет, не благоприятные, ни в коем случае не благоприятные. Гениальные времена для жизни как раз неблагоприятны, но они рождают гениальные произведения. Взять хотя бы наши шестидесятые годы. Суд над Бродским, еще раньше, накануне шестидесятых, травля Пастернака…
Никто не знал ни Пастернака, ни Бродского.
— Ну как же! Оба лауреаты Нобелевской премии. Пастернаку сначала дали премию, а потом стали травить, а Бродского сначала травили, карали, а потом уже дали премию. А суд над Синявским и Даниэлем? (Никто не знал ни Синявского, ни Даниэля). Это был очень громкий процесс. Писатель Шолохов, тоже, кстати, лауреат Нобелевской премии (о Шолохове отдаленно слыхали), всенародно обжаловал приговор, посчитав его слишком мягким. Он сказал, что таких писателей нужно расстреливать, как бешеных собак…
Нет, простите, как бешеных собак, предлагал расстреливать Вышинский (какой еще Вышинский?), а Шолохов предлагал расстреливать их как-то иначе, но тоже нехорошо.
И вот в это самое время, когда Шолохов хотел расстрелять Синявского, в доме творчества появился писатель Шолохов-Синявский, написавший к тому времени больше, чем Шолохов и Синявский вместе взятые. Он никогда не отделял в себе Шолохова от Синявского и теперь почувствовал некоторую раздвоенность. Больше того, внутреннюю антагонистичность, непримиримость. Захотелось одной своей части дать в руки автомат, а другую поставить к стенке — и шарах! Впрочем, даже в этом экстраординарном случае не следует удивляться: каждый человек совмещает в себе противоположные начала, и шарах приходит в конце концов, только объяснение ему дается другое.
Коллеги-писатели косились на своего собрата. Одни косились на Шолохова, другие на Синявского. Не выдержав их косых взглядов, Шолохов-Синявский уехал из дома творчества и вскоре умер, разорванный фамилией на две части, как снарядом на войне.
Никто из новых ему не посочувствовал. Ни новые татары, ни новые монголы. Умер, так умер, на войне, так на войне.
— Ну, я пошел, — вздохнул расстроенный Георгий Филиппович.
Пошел и ушел. Больше его здесь не видели.
Потом его искали, хотели поговорить с ним про этого писателя, который совмещал в себе двух писателей, как какой-нибудь синдикат. Кто-то раздобыл завалявшуюся с творческих времен энциклопедию, и новые отдыхающие прочитали: «Шолохов-Синявский Георгий Филиппович. Род. в 1901, ум. в 1967».
Георгий Филиппович! Так это, значит, был он! Ум. в 1967, а в 1996 — опять род.!
А почему бы и нет? В такое время, как наше, когда синдикаты возникают из ничего, миллиардеры, президенты возникают из ничего, — почему бы не появиться из ничего одному небольшому писателю?
Частная переписка
Никакая литература не идет в сравнение с частной перепиской. Когда один человек пишет другому, а читает третий, совершенно посторонний человек, письмо приобретает особенный, ни с чем не сравнимый интерес.
Самая обширная коллекция чужих писем принадлежала некоему почтмейстеру, который отбирал для нее самые интересные письма, а неинтересные рассылал по адресам. Адресаты удивлялись: почему им пишут такие неинтересные письма? Некоторые вообще бросали переписываться.
А интересные письма — вот они, в коллекции почтмейстера. Дама с собачкой в одном лице пишет даме с камелиями, что никак не может выйти замуж. От нее шарахаются не только кавалеры, но даже кобеля, поскольку кобелям нужна собачка отдельно от дамы. Жалуется дама на свой характер. Прямо кидаюсь, пишет, на всех. Да если б еще кидалась как-нибудь по-хорошему, на шею, к примеру, а то все норовлю за штаны.
Дантес пишет Мартынову из города Парижа. Познакомился он там с русскоязычным писателем, Гоголем по фамилии. Договорились о встрече, но встреча пока сорвалась. Не сидится русскоязычным в России, не пишется. Литература вообще-то не знает границ, — кроме, конечно, границ дозволенного. Границы дозволенного сужаются, и напрасно ваш критик, пишет Дантес, завидует внукам и правнукам вашим, которым суждено видеть Россию через сто лет. Через сто лет в ней дозволенного вообще не останется.
Рекомендует Дантес Мартынову поэта Лермонтова, с которым не успел познакомиться, о чем весьма сожалеет. Очень, очень талантливый поэт.
Особенно много писем на деревню дедушке. Это Ванька — помните Ваньку? — направил народ по этому адресу. Все почему-то решили, что дедушка большой человек, что от него многое зависит. Бабушки пишут дедушке в надежде на устройство личной жизни, коллекционеры предлагают большие деньги за его письмо, но еще никто не получил ответа.
Письмо папаши Портинери зятю Симону
Любезный зятек, я вот что хочу спросить: почему твоей жене пишет стихи посторонний мужчина? Или у нее нет мужа, и ей уже и стихи написать некому?
Я знаю этого Данте Алигьери, он живет на нашей улице, но это не дает ему права писать стихи чужой жене. Хотя наша Беатриче заслуживает и не таких стихов (те, которые пишет Данте, не очень хорошие: сразу видно, что писал чужой человек). Ты, дорогой Симон, знаешь не хуже меня, каких стихов заслуживает наша девочка. Когда ты взял ее из родительского дома, она была чиста, как слеза ребенка, а теперь она чиста, как слеза замужней женщины. Я не сомневаюсь, что только она и сделала Алигьери поэтом, но почему именно его? Ведь у нее есть законный муж, почему же она сделала поэтом постороннего человека? Я уверен, стоит тебе за это дело взяться, и у тебя получится. У тебя еще лучше получится, как у законного мужа. Когда Данте прочитает твои стихи, он вообще забудет, как они пишутся. Он это и сейчас не очень хорошо себе представляет, иначе не писал бы, что глаза Беатриче излучают свет. Уж мы-то с тобой знаем нашу Беатриче. Разве ее глаза излучают свет? Лично я этого не заметил. Я уже со всех сторон присматривался — ну не излучают они света, Симон, не излучают! Возможно, где-то рядом горела свеча, а ему показалось, что свет излучают глаза Беатриче. Так стихи не пишут. Писатель должен хорошо знать жизнь, а в жизни глаза светятся только у кошек.
У меня к тебе, сынок, большая личная просьба: покажи этому графоману, как надо писать стихи, пусть он убедится, что с законным супругом тягаться нечего. Кишка тонка! У него кишка тонка, Симон, и ты ему это докажешь. Ты сможешь, у тебя получится. Если у чужого человека получилось, то у мужа получится лучше в тысячу раз.
С надеждой и упованием —
отец нашей девочки, чистой, как слеза
(Господи, сколько слез!),
Фолько Портинери.
Письмо жильцов коммунальной квартиры на деревню дедушке
Уже и не знаем, куда писать, поэтому пишем по самому известному адресу.
В нашей квартире, по причине большой тесноты и скученности, давно назревает трагедия. Куда мы только ни обращались, ниоткуда помощи нет. Так что Вы, дедушка, единственная наша надежда.
Первая трагедия наметилась, откуда ее не ждали. Родные дочки старика Лира задумали отобрать у него жилплощадь. Старик сам разгородил для них комнату, хотя мы ему не советовали, и теперь его жилплощадь используется не по назначению, принимая незнакомых мужчин, которые на этой площади даже не прописаны. Конечно, старый Лир не мог на это смотреть, особенно с близкого расстояния. Назревала трагедия. Но два могильщика, проживающие в конце коридора, взяли старика к себе. Лир отказывался, говорил, что им и без него тесно, однако могильщики его заверили, что это еще не та теснота, но о какой тесноте они говорили, осталось непонятным
На этот раз трагедии удалось избежать, хотя она по-прежнему назревала.
По соседству с Лирами у нас живут Отеллы, а за Отеллами комната Шейлоков, что не нравится тем и другим. Потому что одни не любят известной национальности, а другие — известного цвета кожи. Хотя по паспорту Отелло белый человек, а Шейлок совсем другой, легитимной национальности. Видно, паспортная система у нас не на высоте и не может заменить живого человека.
И вдруг внезапно — Вы не поверите — умирает жена Отелло, еще совсем молодая женщина. Никто не верил, что такая молодая женщина может умереть сама по себе. Следствие выдвинуло версию, что ее задушил муж, приревновав к соседскому сыну Ромео. Потому что Отелло — ревнивый и не нашего цвета кожи человек, а расовая Дискриминация у нас не на должной высоте, от нее постоянно ожидаешь трагедии.
Но потом обратили внимание на соседа нестандартной национальности. Возникла версия, что он хотел придушить чернокожего соседа, но в темноте не отличил черного мужа от белой жены. Однако сосед Шейлок, хотя и таил в себе состав преступления, а эту ночь не ночевал дома. Тогда взялись за могильщиков. Возникла версия, что таким образом они готовили себе клиентов. Но старый Лир, несмотря на свою старость, сделал заявление, заявив, что могильщики всю упомянутую ночь играли с ним в карты.
Расследование зашло в тупик, и следствию ничего не оставалось, как признать, что жена Отелло умерла своей смертью.
И на этот раз трагедию пронесло мимо, но она продолжала зреть в наших не пригодных для жизни условиях.
Внезапно и почти одновременно умерли дети Монтекки и Капулетти. Расследование пошло тем же путем: сначала подозрение пало на негра, потом на еврея, затем на могильщиков, имеющих к любой смерти непосредственное отношение, а когда ни одна из версий не подтвердилась, следствие пришло к выводу, что молодые люди умерли своей смертью.
Еще одной трагедии удалось избежать. Но предчувствие трагедии оставалось.
Гамлеты, Полонии и другие жильцы тоже, по определению следствия, умерли своей смертью. Это спасло нас от многих трагедий: жильцы умирали прежде, чем с ними могло что-то произойти.
Пока что мы держимся, умираем своей смертью. Но условия нашей жизни надо срочно менять, потому что тень трагедии по-прежнему висит над нами, как тень одного из наших жильцов.
Письма Владимира Дубровского невесте Машеньке
Письмо первое
Машенька, родная, потерпи: скоро мы уже свергнем самодержавие. У нас тут подобралась довольно сильная группа демократов: Чацкий, Рахметов, Рудин. Семен Вырин, из станционных смотрителей. Есть даже одна женщина, Орина — мать солдатская, из комитета солдатских матерей. А помнишь Федю Протасова? Он уже был живой труп, но борьба с царизмом вдохнула в него жизненные силы.
А главный наш демократ — это Пришибеев, прошедший славный путь от унтера до генерала, но в душе оставшийся унтером. Представь себе, друг мой Машенька: что в бою, что на параде — пешком. Пока, говорит, у нас в отечестве есть хоть один пеший солдат, я не сяду на лошадь.
И не садился. Только стоя на лошади обращался к народу. Ты бы видела его в этот момент. Два демократа держали его за руки, два за ноги, четверо держали лошадь, но она все равно шаталась, будто выпила с генералом на брудершафт. Народ это оценил, народ у нас не любит чересчур трезвых.
…Машенька, не успел отправить письмо, как у нас начались важные события. Мы свергли самодержавие и теперь готовимся к выборам президента. Главный кандидат, как ты догадываешься, это наш унтер Пришибеев. Да, унтер. Он демонстративно вышел из генералов и вернулся в унтеры. Не могу, говорит, быть генералом, когда у нас в стране столько рядовых.
…Хорошо, что не отправил письмо. Машенька, любовь моя, поздравляю тебя с избранием президента. Наконец-то мы становимся европейской страной. Были азиатской, а стали европейской, хотя ни на шаг не отступили от своей географии (что касается географии, то мы всегда наступали, а не отступали).
…Машенька, я все еще не отправил письмо. Что-то происходит с нашим президентом. Я даже начинаю сомневаться, демократ он или не демократ. Поменял весь президентский совет: Чацкого заменил Фамусовым, Рудина — Скотининым, Орину — мать солдатскую Кабанихой, а станционного смотрителя — кем бы ты думала? Держимордой! Теперь у нас в президентском совете нет никого от станционных смотрителей.
У нас раздаются голоса, требующие новых президентских выборов. Но Пришибееву нет альтернативы. Чацкий смеется: когда хан Батый пришел на Русь, ему тоже не было альтернативы. Видно, опять придется уходить в леса.
Прощай, Машенька, вечная моя любовь! Встретимся в лесу под нашим дубом.
Письмо второе
Машенька, любимая, я все еще в Бутырской тюрьме. Тюрьма старая, в ней сидели еще при Петре, нашем великом реформаторе. Реформаторы и сидели, да и сейчас сидят.
В камере нас сорок человек на сорока метрах. Тесновато, если учесть, что люди разных политических убеждений, социальной ориентации. Да и народ беспокойный. Рахметов всю ночь ворочается, никак не устроится поудобней на своих гвоздях, Чацкий во сне кричит: «Карету мне, карету!» В нашей тесноте нам только кареты не хватало.
Администрация пошла нам навстречу, разделила камеру, и теперь у меня отдельный квадратный метр. Свободы стало меньше, но зато больше независимости. Я что заметил, друг мой Машенька: полную независимость можно получить только в камере-одиночке.
Плохо только, что с единомышленниками приходится перестукиваться. Когда все стучат, ничего понять невозможно. Кто тебе стучит, кто на тебя стучит — положительно понять невозможно.
И пришлось нам опять, моя родная, бить челом администрации, чтоб сняла эти перегородки. Теперь, когда я продолжаю письмо, мы опять в общей камере. Не нужно перестукиваться, можно перешептываться, переглядываться, перемигиваться, то есть общаться более конспиративно.
Тем более, что теперь у нас у всех одни убеждения, одни взгляды на борьбу и политическую перспективу. Но главное — сорок метров! Правда, на сорок человек, но ведь сорок метров квадратных, а если взять кубические?
До свиданья, любимая (нам уже обещают свидания!). Буду кончать.
Тут уже выстроилась очередь, чтоб посидеть на табуретке.
Письмо толстого тонкому
Я похудел на двадцать килограммов, и килограммам этим двадцать лет, — столько я носил их на себе и на службу, и на прогулку, и к любимой женщине. Любимая советовала избавиться от лишних килограммов, но, возможно, она хотела, чтоб килограммы избавились от меня. Потому что они моложе, чем я остальной, и с ними приятней иметь дело, чем со старым, толстым мужчиной.
Где они сейчас, неверные мои друзья? Где они бродят по свету, летают, парят? В двадцать лет все это возможно. Их называли лишними килограммами, но они не были лишними. Лишним был я.
Это самое обидное. Столько с ними намучился, от них у меня и одышка, и аритмия, и ранний склероз. Натворили дел и поминай, как звали. Конечно, жизнь сейчас трудная, с питанием вечные перебои, но нельзя же бросать человека лишь потому, что стало хуже с питанием!
А откуда взяться питанию? Один работаешь, а их вон сколько набралось. И каждый требует калорийной пищи. А посадишь на диету — сбегут. Они только с виду тяжелые на подъем, а перестань их кормить — откуда легкость возьмется.
Из-за них и любимая ушла. Не дождалась, пока я избавлюсь от лишних килограммов. С кем она сбежала — для меня это больной вопрос, на который я долго не находил ответа. Но любимая — это ладно, но они-то родные, свои. Мы же с ними столько лет ни на минуту не расставались.
Долго я не видел свою любимую. И вдруг получаю записку. Приходи, мол, жду.
Шел я к ней с волнением, с учащенным дыханием и усиленным биением сердца. Я боялся, что она меня не узнает, но она узнала. Видно, самое главное осталось при мне.
А вот я ее узнал с трудом. Самые страшные мои опасения оправдались. Как вы думаете, кого я у нее застал?
Не ломайте голову, это были они, мои килограммы. Так вот с кем сбежала от меня моя любимая! Они были здесь, все двадцать, а может, и тридцать. Такое производили они впечатление. И она без тени смущения носила их на себе и демонстрировала мне как ни в чем не бывало.
Какое бесстыдство! Советовать мне избавиться от лишних килограммов лишь для того, чтобы вместе с ними избавиться от меня!
Но она сделала вид, будто ничего не случилось. Усадила пить чай. С тортом, халвой, печеньем, вареньем, конфетами. А до чая мы ели бифштекс, ромштекс, гуляш, котлеты и фаршированную рыбу. С разными салатами, паштетами, винегретами. А еще раньше бульон с пирожками, суп с пельменями, рассольник, борщи зеленый и красный, щи по-флотски и еще что-то с кулебякой, но кулебяку я уже не доел.
Было обидно. Столько лет носил их на себе, все здоровье с ними угробил, и никакой благодарности. Отобрали любимую женщину, а теперь лоснятся, делают вид, будто меня не узнают.
И я не выдержал. Встал и ушел. Убежал. А она кричала мне вслед:
— Куда же ты, любимый? Вернись! Мы же еще не ели шашлык и холодное!
Теперь я совсем один. Все меня покинули, и я не могу понять: моя любимая женщина мне изменила с моими друзьями или мои друзья с любимой женщиной.
Потом я встречал их не только с ней. И ее не только с ними.
Но я не теряю надежды. Когда-нибудь они ко мне вернутся, пусть только станет получше с питанием. А вот и мы, скажут, принимай старых товарищей! Набродились мы, намыкались по белу свету и нигде себя так не чувствовали, как дома, где нас буквально носили на руках, на ногах, на животе и на остальном теле. Их ушло двадцать, а придет тридцать или пятьдесят, потому что они приведут с собой новых товарищей, которым расскажут, какой я хороший человек. От плохого человека и жена сбежит, а к хорошему и килограммы вернутся.
Глупость от Ума
Пришла Глупость к Уму и говорит:
— Женись на мне, Ум, я буду о тебе заботиться. Если чего не сообразишь своими силами, я подскажу.
Смеется Ум:
— И не стыдно тебе, девушке, мужчине себя предлагать? Я ведь с тобой могу знаешь, сколько глупостей наделать?
— Наделай, Умик, наделай, — просит Глупость. — Будем их воспитывать, растить, ставить на ноги. Чтоб из каждой маленькой глупости выросла большая, взрослая глупость.
Подумал Ум, прикинул свои возможности.
— Не знаю, — говорит. — Я по своему интеллекту как-то не готов делать глупости.
Тут Глупость покраснела, застеснялась.
— Как это ты не готов? Мужчина ты или не мужчина? У нас все мужчины делают глупости, это мне еще мама говорила.
Конечно, мама была права. Ум и сам порядочно наделал глупостей, но чтобы специально для этого жениться — такого у него и в мыслях не было.
— Извини, — говорит, — у меня диссертация.
— Это ничего, — соглашается Глупость, — какой бы ты был мужчина, если бы у тебя никого не было?
— У меня аспирантура.
— Как, еще и Аспирантура? — загорелась Глупость. — Да ты настоящий мужик. Женись на мне, Умик, я согласна и на Диссертацию, и на Аспирантуру. Если женишься, я тебе новые штаны куплю, у меня на это дело отложено.
Новые штаны — это уже разговор. Новых штанов у нашего брата сроду не было. Может, и впрямь жениться? Потом можно и развестись.
Чтобы быть честным, он признался, что в перспективе у него докторантура, академия, но это Глупость только разжигало. Ты смотри на него! На вид и не скажешь. Какой молодец! Этот своего не упустит, да и чужого не пропустит.
А Ум между тем прикидывает: конечно, Глупость — это не диссертация, не академия, но с ней легче жить. И сколько можно глупостей наделать!
Словом, женились. Ум щеголяет в новых штанах, в них к нему намного больше уважения. И в семейной жизни они подходят друг другу: Ум что-то придумает, а Глупость на практике осуществит, Глупость придумает — Ум подкрепит своим авторитетом.
Так и живут, делают глупости. И не только делают, но и воспитывают, растят. До того дошло, что Ум уже и на стороне стал делать глупости. То с Диссертацией, то с Монографией… Такие получаются глупости! Ни одна глупость от глупости не сравнится с глупостью от ума.
Маленький город с большими ушами
Был на свете один город. Маленький такой городок. Красивый, между прочим. Стройная фигурка, пышная прическа, розовая улыбка по утрам, а по вечерам задумчивый взгляд с поволокой.
Только ушей его никто не видел. Они были спрятаны под прической, это некрасиво, когда уши торчат. Но даже под прической уши города все преотлично слышали, даже ночью, когда все в городе спали.
Но пора уже назвать нашего героя. Только как его назвать, посоветуйте. Может быть, Мишей? Мишей звали Кутузова, нашего легендарного полководца. Жена, бывало, будит его среди ночи:
— Вставай, Миша! Да проснись же ты, французы под Москвой!
А он один глаз приоткроет, а другим продолжает спать. Проспал Москву, а потом начальству доложил, что у него такая была стратегия.
Нет, Мишей нашего героя не назовем. А то проспит наш городок, такой красивый, такой кудрявенький.
Может, Степой его назвать? Но мы помним одного Степу. Повез девушку на лодке кататься и вдруг взял и утопил. Маньяк какой-то, честное слово. Назови мы так нашего героя, он нам всех девчат в городе перетопит, не с кем будет прогуляться по улице.
Назовем-ка мы нашего героя Элеонор. Имя красивое, редкое. И даже в какой-то степени женское, что придаст особое обаяние нашему герою, Элеонор, ау! Давай сюда, будем жить в нашем городе!
И вот живет в городе Элеонор. Тихий такой человек, но только не для нашего города. Наш город слышит всех, особенно тихих. От громких ему уши закладывает, а от тихих — ничего. Отличная слышимость.
Однажды Элеонор на работу не вышел. Ну ее, думает, эту работу, лучше я дома посплю. Что тут началось! И где он спал, и с кем — до самых мельчайших подробностей. Небось, когда Миша Кутузов Москву проспал, об этом не было никаких разговоров. Ну, тактика такая, стратегия. А когда человек один раз проспал работу, тоже, между прочим, со стратегией выспаться, так о нем поднимают шум, позорят на весь город — и какой город!
Вот такой острый слух у города. Прямо, как острый нож, по лезвию которого ходят даже те, которые пытаются говорить шепотом.
А как-то Элеонор недоспал, вышел из дому раньше времени, так на него напали бандиты. Приставили к горлу острый нож (не к добру мы его помянули!) и собираются то ли грабить, то ли резать, то ли просто крупно поговорить.
Элеонор первый начал разговор:
— На помощь! Помогите!
Ну, такого типа слова.
Но никто их не слышит, хотя слова довольно-таки громкие. Город спрятал уши под прическу и делает вид, что из-под прически ничего не слыхать.
— На помощь! — кричит Элеонор. Тихий человек, а так громко кричит, что стены трясутся. Но стены крепкие, они выдержат, а бандитов уже качает, они бы попадали, если бы за нож не держались.
В общем, разбежались бандиты кто куда, а город и этого не услышал. У города, как в старину говорили, позакладывало уши в ломбард, завтра он их выкупит и все расскажет по порядку.
С тех пор он и рассказывает. О том, как добрый молодец Элеонор, богатырь, между прочим, защитил наш город от Идолища поганого, которое повадилось в наш город и всякий раз требовало себе девушку (хотя зачем ему девушка, когда Идолище среднего рода?). Элеонор сначала не верил, сомневался, а потом поверил в то, что совершил. А детям эту сказку рассказывали, чтоб они скорей под нее засыпали. Сказки на то и существуют, чтоб под них засыпать.
Но, конечно, не тогда, когда нужно идти на работу или когда французы идут на Москву.
Гром победы, раздавайся!
У себя на родине Фима чудом избежал погрома, а теперь он русский шовинист. Что ностальгия делает с человеком! Быть просто патриотом ему уже мало, ему непременно нужно быть шовинистом.
Ностальгия — агрессивное чувство.
— Мы им Курилы не отдадим! — твердо заявляет Фима.
Кому это им? Конечно, японцам. Отдать Курилы французам было бы затруднительно. А кто это — мы? Мы — это русские люди, которые живут на Курилах, и Фима, который живет в Израиле.
В Израиле не отдавать Курилы очень удобно. Там, на Курилах, их все время хочется отдать, потому что жить на Курилах уже невозможно. А в Израиле жить возможно. Поэтому Курилы можно не отдавать.
Особенно тревожит Фиму Крымский вопрос. Он считает, что мы должны забрать Крым у Украины. Кто должен забрать? Люди, которые живут в России, и он, Фима, который живет в Израиле.
Там, в Крыму, остались наши татары, еще с татарского нашествия. На кого было нашествие? На Россию. Значит, эта территория принадлежит России. И весь разговор.
Все-таки хорошее место Израиль, из него многое можно отдать. Вот только с Голанами затруднение. Отдавать их или не отдавать? Но этот вопрос не к Фиме. Потому что он нееврейский, а русский шовинист. Еврейский он только по национальности, а по всему остальному русский. И даже великорусский. Он до того великорусский, что как только он помещается в такой маленькой стране, как Израиль.
О погромах Фима и слушать не хочет. Ему говорят, а он не хочет. Причем здесь погромы? Курилы причем, а погромы не причем, хотя Фима не курильский человек, а еврейский. Правда, уже не такой еврейский, как был раньше. По-настоящему быть еврейским человеком можно только в России и на Украине, особенно Западной, а в Израиле ты уже не такой еврейский. Был бы ты в России не такой еврейский, тебе б цены не было, а так — это еще вопрос. В России много вопросов, но Россия такая страна: в ней вопросы намертво отделены от ответов.
Потому что умом Россию не обнять. Можно только с одной стороны приобнять, с другой приобнять, но чтоб сразу всю обнять — это ж сколько ума потребуется. Разве что будешь обнимать ее так, как обнимает Фима из Израиля.
Гром победы, раздавайся! С близкого расстояния этот гром иногда звучит, как погром, но если отойти, тем более, уехать подальше, то доносится только гром, а остальное не слышно. И тогда хочется греметь вместе с Россией, чтоб она гремела еще громче, на весь мир, и чтоб расступались и давали ей дорогу другие народы и государства.
Сервиз на одну персону
Из всех общественных мест Степа больше всего любил посудные магазины. Потому что в других общественных местах ты клиент, пациент, пассажир, иногда арестант, и только здесь ты — персона. Сервиз на шесть персон, сервиз на двенадцать персон. Степа интересовался, нет ли сервиза на одну персону, но оказалось, что нет. Таких сервизов не выпускает отечественная промышленность, а из-за границы пока не завозят.
Где-то Степа то ли услыхал, то ли вычитал, что какой-то человек был объявлен персоной Нонграта. Что такое Нонграта, он не знал, но раз объявляют персоной, значит, что-то хорошее. Не исключено, что это какая-то премия, вроде Нобелевской, или какое-то звание, вроде чемпиона.
А может, это город Нонграт? Вот бы жить в таком городе! Все относятся к тебе с уважением, не оскорбляют, не матерят, потому что ты как-никак персона. Такое не поддается никакому воображению.
Степа поинтересовался в посудных магазинах, но о городе Нонграте там не слышали. Посоветовали посмотреть на карте, но это уже не у них, а в книжном магазине.
Посмотрел Степа на карте, на глобусе — нет нигде города Нонграта. Есть город Новоград, да и тот какой-то Волынский. А что если это не город, а целая страна, размечтался Степа. Отдельная страна за пределами нашего государства. Жить за пределами государства — это всеобщая мечта. Возможно, страну Нонграту потому и не наносят на карты и глобусы, чтоб туда народ не убежал. Вы же знаете наш народ. Ему кусок покажи — он его раздерет на кусочки.
С тех пор жизнь Степы превратилась в сплошную мечту. Он представлял, как живет в стране Нонграте на центральной улице и трамвай подвозит его к самому дому, а лифт — к самому этажу. А на улицу выйдешь — все тебе уступают дорогу, даже трамваи, размечтался Степа, но тут же засомневался: трамвай даже ради персоны с рельсов не сойдет.
И до того погрузился Степа в свои мечты, что даже стал захлебываться. Спас его один пациент, который годами не вылезал из больницы. Он сказал Степе: Нонграта — это наша страна. И никуда ехать не надо, живи, пользуйся. Но мы же не персоны! — уличал его Степа. Тут пациент ему объяснил, что персона нон грата никакая не персона, а просто личность, к тому же нежелательная. У нас же никто никого не желает. Сосед не желает соседа, товарищ товарища. И жизни такой, как есть, уже давно никто не желает. И вся наша страна Нонграта ни для кого не желательная — и сама никого из нас не желает.
Так вот почему у нас нет сервизов на одну персону! — сообразил Степа. Потому что у нас можно жить только группами, партиями, армиями, очередями, а отдельному, персональному человеку нигде жизни нет.
Рыжее, белое и голубое
У Катерины была редкостная профессия: она чистила зубы белым мышам. На вопрос, почему она это делала, напрашивались разные ответы. Ну, во-первых, потому, что мыши не могут сами себе почистить зубы. Второй ответ: у белых мышей должны быть и зубы белые. Третий ответ больше касался самой Катерины: у нее самой зубы были такие белые, что при виде ее возникала мысль: как она умеет чистить зубы! Кстати, Ваня полюбил ее именно за белые зубы. Не за рыжие волосы, не за голубые глаза, а именно за белые зубы. Потому что, видите ли, белые зубы приятно целовать.
Он не знал, что целовать нужно не зубы, а губы. Или знал, но губами не ограничивался. Ну и на здоровье. Дело это интимное, обсуждению не подлежит. Но при чем здесь белые мыши?
Правильный ответ стоял в стороне и помалкивал. Самые правильные всегда стоят в стороне, потому что за неправильными у нас не пробьешься.
И заключался правильный ответ в том, что работала Катерина в лаборатории по испытанию зубной пасты. Мышки у нее были как летчики-испытатели, только что не летали. Потому что белая мышь — это не летучая мышь.
Белые мышки до того привыкли чистить зубы, что сами прибегали и раскрывали рты, как раскрывала Катерина для Ваниных поцелуев. И, уже начищенные, стояли в ожидании: а мордочку умыть? Но Катерина на это не шла, хотя свою мордочку каждый день умывала. И она говорила мышкам:
— Нет, ребята, умывать мордочки — это не наша работа. Наша работа — чистить зубы, не более того.
Мышки вздыхали: кому что на роду написано. Кому зубки чистить, кому мордочки умывать. И зачем испытывать судьбу, когда наше дело — испытывать пасту?
А когда Ваня спрашивал, какая у Катерины работа, она отвечала, что чистит зубы, но не уточняла, кому. Ваня понимал это как намек и больше не расспрашивал, а сразу начинал целовать, а Катерина ему в этом помогала.
Хорошо, что мышки их не видели, а то б они и за этим делом мордочки потянули. И опять им объясняй.
А работал Ваня на мусоровозе. Не в кузове, а в кабине, за рулем. Работа интересная, столько всего повидаешь. Ваня не раз предлагал Катерине покатать ее на мусоровозе. Выехать куда-нибудь на природу или прокатиться по достопримечательным местам. Но Катерина отказывалась. Она привыкла ездить только в трамвае. Не барыня какая-нибудь, чтоб на персональном мусоровозе по городу разъезжать.
Однажды они сидели на лавочке под окнами лаборатории, и вдруг перед ними возникла белая мышка. Поднялась на задние лапки и давай тянуть мордочку и раскрывать рот.
— Это еще что за цирк? — удивился и даже слегка испугался Ваня.
— Это не цирк, это моя работа, — сказала Катерина и объяснила, в чем эта работа заключается.
Ваня удивился. Он и себе-то чистил зубы только по праздникам, а чтоб кому-то чистить, да еще кому!
Почему-то он подумал, что Катерина чистит зубы мышам своей личной щеточкой, а потом представил, как он целует эту мышь с начищенными зубами. И хотя у себя на мусоровозе он и не такое повидал, но тут ему стало неприятно.
— А какая перспектива? — спросил он, потому что у себя на мусоровозе всегда помнил о перспективе. Сначала мусоровоз, потом хлебовоз, а там и мерседес. А здесь что? От мышей к собакам, от собак к коровам?
Катерина не ответила на этот вопрос. Она считала, что у нее с Ваней перспектива одна, а тут, выходит, у нее должна быть какая-то отдельная перспектива. И когда Ваня ушел, а он ушел, в таких случаях всегда уходят, она поплакала, погрустила и пошла к своим мышкам, которые ее уже заждались. Почистила им зубки и, видя, что они продолжают тянуть мордочки, сказала:
— Ну, ладно, так и быть, давайте умоемся. Хоть это и не наша работа, хоть нам за нее денег не платят, но надо же когда-то пожить для себя!
И при этом подумала: как там ее Ваня на мусоровозе?
Козленкин
Козленкин жил один и общаться мог только с зеркалом. Зеркало, чтоб вы знали, играет в нашей жизни выдающуюся роль. Без него мы оторваны от себя, не держим себя в поле зрения, можем и допустить во внешности какую-нибудь ошибку. В какой-то момент нам может показаться, что мы вообще не существуем: как это проверить, если себя не видать?
А с зеркалом уже другое дело. Посмотрел — и сразу видишь: вот он я, полюбуйтесь! Что-то даже можешь в себе подправить, видоизменить, чтоб на тебя смотреть не было тошно.
У Козленкина было большое зеркало, и прямо перед ним, на противоположной стенке, он вывешивал различные эпизоды исторических событий. Ох, до чего же он обожал видеть себя на фоне исторических событий! Полки ряды свои сомкнули, в кустах рассыпались стрелки, катятся ядра, свищут пули, нависли хладные штыки, — и тут же Козленкин, представляете? Или на фоне какой-нибудь битвы за Москву. Под командованием Дмитрия Михайловича Пожарского или Георгия Константиновича Жукова. И тогда он видел себя в зеркале Дмитрием Михайловичем Пожарским или Георгием Константиновичем Жуковым. Или даже Александром Филипповичем Македонским.
Работа у Козленкина была мелкая. Он работал корректором и жил на фоне сплошных ошибок. Но грамматические ошибки его не волновали, их Козленкин вообще не замечал. Все его внимание было сосредоточено на ошибках посерьезней. Политических. Исторических. И даже философских, о жизни и смерти, двух главных субстанциях нашего с вами существования.
Но даже в философских вопросах он не мог обходиться без зеркала. Потому что он жил один. Сократ беседовал с Платоном, Маркс с Энгельсом, а с кем беседовать Козленку? Он настолько привык беседовать со своим отражением в зеркале, что даже задался вопросом: почему в доме, где лежит покойник, занавешивают зеркала? С одной стороны, конечно, чтобы горе живых не удваивалось отражением в зеркале. С другой стороны… что же с другой стороны?
И тут Козленкина осенило. Ему пришла в голову мысль, что после смерти души умерших живут в зеркалах. Довольно интересное наблюдение. И, поскольку покинутого тела душа не помнит, она принимает любой образ, который оказывается перед зеркалом. Вот для чего в доме занавешивают зеркала: чтобы душа по ошибке не приняла образ покойника.
Но и не это, не это главная причина. В зеркалах, сообразил Козленкин, живут души не только умерших в этом доме, но и другие души, тех, кто жил давным-давно и даже не здесь, а совсем в другом месте. Потому что душа бессмертна, а надо же где-то жить.
Эта мысль его осенила, когда он увидел в зеркале небезызвестного Карла Великого, сына, если помните, Пипина Короткого.
Козленкин просто физически ощутил в себе величие, его стало буквально от величия распирать. Но назавтра он пришел на работу, получил в производственном отделе нагоняй за не вовремя сданную корректуру, и сразу его внутреннее величие сжалось, скукожилось и почти совсем перестало существовать.
Почти, но не совсем. Лишь до той великой поры, когда он снова оказался перед зеркалом.
Иногда к нему приходили женщины, — просто заглядывали, как заглядывают женщины к одинокому мужчине. И что с ними делал Козленкин? Конечно! Естественно! Он усаживал их перед зеркалом на фоне тех или других исторических событий и со стороны наблюдал. Ох как он наблюдал!
Клеопатра ему не нравилась, у нее было слишком много мужчин. По той же причине не нравилась ему Аврора Дюдеван, которая не только имела много мужчин, но едва сама не стала мужчиной, поменяв свое женское имя на мужское имя Жорж Санд. Фанни Каплан он не мог простить того, что она стреляла в Ленина, а Крупской — того, что она вышла за Ленина замуж. (К Ленину у Козленкина было неоднозначное отношение, и душа этого исторического персонажа никогда не появлялась у него в зеркале, предпочитая, по-видимому, кремлевские зеркала или вовсе жизнь в эмиграции, как она привыкла при жизни).
Однажды Козленкину явилась в зеркале душа батьки Махно. Исторический момент был довольно-таки напряженный: справа наступали белые, слева — красные, сзади — зеленые, а откуда-то из будущего лезли коричневые, и от всех надо было отбиваться. И Махно отбивался. Он, по своему прижизненному обычаю, хватал все, что под руку попадет, и, схватив журнальный стол, вдребезги расколотил зеркало.
Вот такие исторические дела. Козленкин стоял над разбитым зеркалом, как над разбитым корытом, и тут же стояли души белых и красных, зеленых и коричневых, и душа Александра Филипповича стояла, и душа Карла Пипиновича, и еще много бездомных, бесприютных душ… Видимо, и они, как Козленкин, были великими только в зеркале, а забери у них зеркало — и никто их величия не заметит.
По ту сторону экрана
Смотрел я недавно кино по телевизору. Там матерый гестаповец допрашивает нашу разведчицу. Гестаповца играл известный артист, который у меня дома бывает чаще, чем я. Разведчицу тоже играла популярная артистка.
И вот он допрашивает ее, применяет свои фашистские методы, но не может от нее добиться ни слова. В изнеможении опускается он на стул и, как-то даже изменившись в лице, произносит:
— Я сегодня, Степанида, поздно приду. Ты лягай, меня не дожидайся. У нас в районе из центру комиссия.
Разведчица смотрит на него в ужасе. Но вот глаза ее теплеют, и она произносит с болью, которую до сих пор держала в себе:
— Ахмет, у нас будет ребенок…
Гестаповец вздрагивает. Такого признания он не ожидал. Но он берет себя в руки и жестоко рубит в ответ:
— Ничего слышать не хочу. Объект должен быть сдан в первом квартале.
Эти слова приводят разведчицу в смятение: видно, она не рассчитывала на первый квартал. И, словно оправдываясь, она шепчет:
— Я впервые у вас во Франции… Покажите мне Эйфелеву башню…
Гестаповец смотрит на нее пристально, словно что-то припоминая. И говорит громко, чтоб его слышали не только в нашей комнате, но и в соседнем помещении гестапо:
— Увести арестованную!
Разведчицу уводят. Мы с гестаповцем остаемся одни. Он глотает таблетку, расстегивает китель и поднимает на меня усталые глаза:
— Что это ты один? А где остальные?
— Да так, разные дела…
— Может, в кино пошли? — спрашивает он ревниво.
Не понимаю, что он имеет против кино. Там его тоже все время показывают.
Вошел солдат, сообщил, что доставили радиста.
— Уведите его, я сейчас не в состоянии. Пускай пока в кинокамере посидит. Верней, просто в камере.
Солдат вышел.
— Вот так все время. Нет ни минуты, чтоб сосредоточиться, подумать о собственной жизни. Правда, интересно, такие проживаешь куски. Талантливые люди придумывают, самому ни за что не придумать. — Он помолчал. — Помню, когда я Нансена играл. Немножко даже завидовал, что он прошел эти льды по-настоящему, а не так, как я, для экрана. Но, с другой стороны, он прошел их только как Нансен, а я еще и как Амундсен, потому что Амундсена я тоже играл. — Глаза его на миг загорелись и снова погасли. — Ты слышал, она сказала, что ждет ребенка? Ведь она ждет его по-настоящему. Должна была по сценарию, а получилось на самом деле…
Он встал, застегнулся на все пуговицы и сказал голосом, уже опять обретшим экранную твердость: Введите арестованную!
Спектакль отменяется
Сцены из разных времен
Царские палаты.
Входит царь Борис.
ЦАРЬ БОРИС (явно цитируя Пушкина). Достиг я высшей власти. Шестой уж год я царствую спокойно.(Задумывается, вспоминая текст).
Врываются Грабители в черных масках.
ГРАБИТЕЛИ. Лицом к стене! Это ограбление!
ЦАРЬ БОРИС(вспомнил). Но счастья нет душе моей.(Махнув рукой, становится лицом к стенке).
ГРАБИТЕЛИ(шарят у него в карманах). И это называется царь!
Врываются Полицейские в черных масках.
ПОЛИЦЕЙСКИЕ. Лицом к стене! Полиция!
Грабители становятся лицом к стене.
ЦАРЬ БОРИС(косится на полицию без всякой надежды). Напрасно мне кудесники сулят. Дни долгие, дни власти безмятежной…
Входит Председатель в черной маске.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Кудесники отменяются! Долгие дни отменяются! Спектакль отменяется! Торжественное собрание объявляю открытым!
Входят Люди в белых халатах и черных масках.
В руках у них носилки.
ЛЮДИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ. Скорую вызывали?
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Скорая отменяется. Все садимся, начинаем собрание
Все садятся. Один Царь остается стоять лицом к стенке, поскольку он из другого времени.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ(выдержав паузу). Сегодня, в День Черной Маски, я хочу поздравить наших грабителей, наших первопроходцев. Это они ввели обычай выходить на работу в черных масках. Поздравляю вас, господа!
Грабители смущенно кланяются. У грабителей этот обычай переняли полицейские, омоновцы, спецназовцы и — сравнительно недавно — люди в белых халатах.
ЛЮДИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ. У нас без масок нельзя. Больные мрут, родственники недовольны.
ГРАБИТЕЛИ(презрительно). И это медицинские работники!
ЦАРЬ БОРИС(очень к месту, поскольку цитирует Пушкина). Они любить умеют только мертвых.
Входит Разносчик в черной маске.
РАЗНОСЧИК. Пиццу заказывали?
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Попрошу не отвлекаться! Сегодня мы принимаем в нашу организацию новобрачных. Для прочного семейного счастья лучше не видеть друг друга в лицо.
Входят Новобрачные в черных масках.
Наши юбиляры будут их посаженными родителями.
ГРАБИТЕЛИ. Только не посаженными!
ИНТЕЛЛИГЕНТ В МАСКЕ. Не посаженными, а посажёными.
ГРАБИТЕЛИ. Когда посадят, иди доказывай!
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. На бракосочетание к нам пожаловал кабинет министров в полном составе.
Переговариваясь между собой, входят Члены кабинета министров в черных масках.
ВОЕННЫЙ МИНИСТР. Армию всю оденем в черные маски. Так ее будет легче отличить от противника.
ЦАРЬ БОРИС. И мальчики кровавые в глазах…
МИНИСТР ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ. Дипломаты уже в черных масках. Чтоб не обнаружить, какое государство они представляют.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. И самый большой сюрприз: господин президент!
Входит Президент в черной маске.
ЦАРЬ БОРИС. Живая власть для черни ненавистна.
ПРЕЗИДЕНТ. Ну почему же ненавистна? Меня, например, любят. Единогласно обожают.
МИНИСТР БЕЗОПАСНОСТИ. Если всю страну одеть в маски, жить будет намного безопасней.
МИНИСТР ФИНАНСОВ. А откуда взять денег на такое количество масок?
ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ПРОКУРОР. Как это нет денег? А наши олигархи, наши денежные мешки. Кстати, где они? Им повестки разослали?
Входят Олигархи в мешках и в черных масках. При виде денежных мешков Грабители вскакивают.
ГРАБИТЕЛИ. Все к стене! Это ограбление!
ПОЛИЦЕЙСКИЕ. Полиция! Все к стене!
Все становятся к стене, включая полицейских.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. В чем дело? Мы же отменили спектакль. Почему же он продолжается?
МИНИСТР РЕФОРМ. У нас меняй — не меняй, ничего не меняется.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Всем отойти от стенки! Снять маски!
Все снимают маски. Под черными масками у них красные маски.
Снять маски!
Под красными масками синие маски.
Снять маски!
Под синими масками зеленые маски.
Открыть лица! Я требую открыть лица!
ГОЛОСА. Какие лица? Мы уже забыли, как они выглядят.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Забыли, как выглядят лица? Тогда я вам покажу!
Срывает с себя черную маску. Под черной маской у него красная маска, затем синяя, зеленая…
ЦАРЬ БОРИС(единственный человек без маски, поскольку он из другого времени). Да, жалок тот, в ком совесть нечиста…
Председатель продолжает срывать с себя маски.
ЗАНАВЕС
Троеточия
* * *
Отошло начало от причала, Потихоньку движется к концу. Но конец началу не к лицу. Разве нет у нас других маршрутов?* * *
В аварийной ситуации даже простое колесо может стать колесом Фортуны.
* * *
Угоночная машина всегда приходит быстрее, чем гоночная.
* * *
Работа дураков любит, но как печальны плоды ее любви!
* * *
Если бы Ньютон так работал, его бы и близко не подпустили к закону всемирного тяготения.
* * *
Дело мастера до того боится, что работа совершенно не вдвигается.
Не каждую обезьяну труд сделает человеком. И не каждого человека. И не каждый труд.
* * *
Эти древние евреи, как вещают манускрипты, Все, что нажито, бросая, исходили из Египта. Но египетские казни и египетские боли, И египетские беды унесли они с собою.* * *
Что лучше кормит: правда или совесть? При таком ассортименте наверняка помрешь с голоду.
* * *
Голую правду каждый старается приодеть, потому что на этом не тратится, а зарабатывает.
* * *
В спорах рождается истина. Конечно, если есть от кого.
* * *
Для споров, в которых рождается истина, особенно много противозачаточных средств.
* * *
Меняются режимы, но истина по-прежнему находится в розыске.
* * *
Люди делятся на тех, которые приносят пользу, и тех, которые уносят ее.
* * *
Сильные духом не отступают. Они просто наступают в обратную сторону.
* * *
Насилие, насилие, смешны твои усилия Скрывать свое бессилие, пуская силу в ход. Построивший Бастилию окончил жизнь в Бастилии, Разрушивший Бастилию взошел на эшафот.* * *
А вот интересно: что запоет внутренний голос, если за ним установить наружное наблюдение?
* * *
Политика кнута и пряника не срабатывает, поскольку план по кнутам выполнен надолго вперед, а с пряниками еще и не начинали.
* * *
Не заботясь о моральности, Пропустив по паре доз, Сочетались две банальности, И родился парадокс.* * *
Советский человек, даже если он антисоветский, все равно советский человек.
* * *
Наш человек не сам по себе плох, его делает плохим занимаемое положение. Какие замечательные у нас люди и какие отвратительные занимаемые положения!
* * *
Когда народ превращают в стадо, во главе его становятся не пастухи, а мясники.
* * *
Волк может сожрать барана, но он не станет требовать, чтобы баран за него голосовал.
* * *
Серые легко пробиваются в кардиналы.
* * *
Наш доблестный путь от тюрьмы до сумы Сегодня все так же бунтует умы.
* * *
Жизнь всегда уступала литературе. Особенно хорошей литературе — плохая жизнь.
* * *
И тогда, когда рухнуло здание, Возопили обломки: «Держись!» Так приходит второе дыхание — Вера первого в загробную жизнь.* * *
И уже никого не интересует, что король гол. Все интересуются голыми королевами.
* * *
Легко и приятно бороться за права человека. Особенно если как раз ты и есть этот человек.
* * *
Слабость бьет челом подобострастно И взывает к силе: «Помоги!» Бить челом не больно, но опасно: Так недолго вытрясти мозги.* * *
Счастье не имеет настоящего времени. Только прошедшее и будущее.
* * *
Зависть — платоническая корысть.
Живите так, чтобы не вводить в соблазн ни воров, ни полицию.
* * *
Только на эшафоте вспомнил Робеспьер, что вводил террор как временную меру.
* * *
Зрея и мужая год от года, Наконец-то вырвались и мы Из тюрьмы по имени Свобода На свободу имени Тюрьмы.* * *
Когда-то пролетариям нечего было терять, а теперь им нечего уже и находить.
* * *
Кухарка так и не научилась управлять государством, но она разучилась варить компот.
* * *
Французский король объявил голодовку. Народ известив, как король и мужчина, Что в рот не возьмет ни салат, ни морковку, Пока не прикажут убрать гильотину.* * *
Узники совести всегда сидели рядом с узниками отсутствия совести.
Профессиональные революционеры до того привыкли в камерах перестукиваться, что, выйдя на свободу, принялись стучать друг на друга.
* * *
Мыслительный процесс не стал процессом века. Процессами века стали другие процессы, на которых мыслительный процесс присутствовал в качестве ответчика.
* * *
Когда невежество у власти, приходит смутная пора.
Культура делится на части: культ и ура.
* * *
И если культ личности портит народ, то культ народа портит личность.
* * *
Когда человек пришел к власти, обезьяна ушла в оппозицию. Но время от времени она возвращается, и тогда в оппозицию уходит человек.
* * *
Мы все родились в рубашке. В смирительной.
* * *
Крыша поехала в гости к забору, В дом ее лазили все без разбору. Крыша вернулась и горько рыдает: «Господи, клепок опять не хватает!»* * *
Плохо, когда сердце сжимается, как кулак, и разжимается, как ладонь для пощечины.
* * *
Полюбила катастрофу бесшабашная езда, Заглянула к ней на кофе и осталась навсегда. То ли кофе был несладкий, но известно из газет: Все у них теперь в порядке, только жизни — жизни нет.* * *
На какой глубине должна быть похоронена мысль, чтобы выглядеть достаточно глубокой?
* * *
Бывают мысли такие глубокие, что даже не достают до головы.
* * *
Мудрые мысли ходят по миру, но им никто ничего не подает.
* * *
Сначала отвыкаешь говорить то, что думаешь, а потом и думать то, что думаешь.
* * *
Почтим свободу слова минутой молчания!
* * *
Был внимателен цензор, придирчив и строг, Он и классиков ставил на место. И настолько свободно читал между строк, Что вполне обходился без текста.
Когда человека неоткуда выгнать и некуда посадить, он
представляет большую опасность для государства.
* * *
Устами младенца глаголет истина, которую не дают сказать взрослому человеку. Поэтому старость впадает в детство — в надежде хоть под занавес что-то сказать.
* * *
Если сравнить наши годы с нашими ценами, мы еще совсем молодые.
* * *
Жизнь учится у смерти на все закрывать глаза.
* * *
Течет беседа без труда, И ей не видно окончания, Когда не закрываешь рта, Но мысленно хранишь молчание.* * *
Те же самые граждане, которые прежде делились на иудеепричастных и иудеенепричастных, сегодня делятся на иудееспособных и иудеенеспособных.
* * *
Когда говорят, что гений — это процент таланта и 99 процентов труда, не исключено, что гения путают с грузчиком.
* * *
После того, как у нас ввели сухой закон, наши граждане стали меньше уважать друг друга.
* * *
Доктор, доктор, ты мне выпиши Зелье градусом повыше. Ты учти: когда я выпивши, Я в два раза лучше вижу.* * *
Остановите математику! Иначе она от отрицательных величин перейдет к другим отрицательным явлениям нашей жизни.
* * *
Князь Потемкин немало покорил городов, но в памяти остались только потемкинские деревни.
* * *
Каждый по-своему с ума сходит. Думает, что по-своему. И думает, что с ума.
* * *
Охота пуще неволи, особенно когда охотятся на тебя.
* * *
Для дерева в десять обхватов требуется десять человек, но по крайней мере половина расскажет об этом так: «Вчера я обхватывал дерево…»
* * *
Бьет наотмашь родимый язык И словами, и целыми фразами. Рядом с грозным: иди ты — к! Иди от! — еще мягко сказано.* * *
Ох, и до чего же трудно искоренить в себе троглодита!
Но до чего же просто гордиться тем, что ты троглодит!
* * *
Беда одна не ходит: страшно ей одной.
* * *
Когда же следствие установило, Кого какая муха укусила, Глаза на лоб полезли у людей, Поскольку с высоты глазам видней.* * *
Евреи так глубоко пустили корни в России, что они теперь выходят в Америке.
* * *
Мы всегда преследовали высокую, благородную цель.
Непонятно только, за что мы ее преследовали.
* * *
Если с умных взимать налог, а глупым платить стипендию, можно всех граждан превратить в дураков. Не такие они дураки, чтоб не стать дураками.
* * *
Голове легко быть умной: она наверху.
* * *
Как часто делает нам честь Ума палата номер шесть.***
Сытость — диета ума.
* * *
Почему у нас в мозгу извилины?
Видно, слишком много препятствий встречается на пути у мысли.
* * *
До всего можно дойти своим умом. До Воркуты. До Колымы. До Магадана.
* * *
Никакой парламент не заменит царя в голове.
* * *
Не уставайте плыть против течения собственной глупости!
* * *
С тех пор, как Архимед обрел точку опоры, ее потерял земной шар.
* * *
Лишенные чувства юмора чуют его за километр и не подпускают на близкое расстояние.
* * *
Есть вещи, в которых себе отказать нельзя, в которых тебе отказать могут только другие.
* * *
Точка в юности — точка отсчета, Точка в старости — точка обсчета. Обсчитала беднягу жизнь. С этой жизнью — только держись!* * *
Соседи никогда не поймут, что устами вашего младенца глаголет истина.
* * *
Когда мы впадаем в детство, это не старость, не болезнь.
Это всего лишь попытка начать жизнь сначала.
* * *
Эти рощи темные В ожерелье звезд Многое напомнили б, Если б не склероз.* * *
Из двух зол не сошьешь камзол, поэтому можно бы выбрать и меньшее.
* * *
В трудное время колесо Фортуны устроилось на должность простого тележного колеса и горько скрипело, что не может работать по специальности.
* * *
Эх, что за удовольствие Работать у довольствия!* * *
У хорошего бухгалтера от перестановки мест не только сумма — разность не меняется.
* * *
Горькое — это сладкое, прошедшее большой жизненный путь.
* * *
Дождались счастливого момента, Распахнули щедрые сердца… Слушают себя аплодисменты, Позабыв и песню, и певца.* * *
Современность — наиболее уязвимая часть истории.
* * *
Маленькой стране история заменяет географию.
* * *
Иногда самая блистательная победа одновременно является сокрушительным поражением. Это бывает лишь в одном случае: когда победу одерживаешь над собой.
* * *
Если мы победим… Уберите, пожалуйста, «если»! Пусть оно отдохнет, погуляет, понежится в кресле. Пусть послушает джаз, оперетту, эстрадную песню, Почитает… А мы — победим!* * *
Чтобы подольше хранить тепло, держите его на холоде.
* * *
Главная наша проблема в том, что наша реальность никак не поспевает за нашей действительностью.
* * *
Пизанская башня колебалась еще за триста лет до Гамлета и после Гамлета колеблется уже триста лет… Но не спрашивайте у нее, быть или не быть. Она тем и держится, что не знает ответа.
* * *
Кончен путь от причала к причалу, Но звенит и звенит бубенец… Полюбило Середку Начало, А Конец уволок под венец.Примечания
1
Счастье — это мяч: за ним хорошо гоняться. (Прим. Зяблика)
(обратно)2
Нельзя забывать о вкусах читателя. Прежде всего, наш читатель вообще не любит читать. (Прим. Говорунчика-Завирушки).
(обратно)3
Любым именем можно делать все, что угодно, но при этом важно, чье имя и кто делает. (Прим. Сорокопута).
(обратно)4
А вот интересно: кто сочиняет цитаты? Надо проследить… (Прим. Сплюшки)
(обратно)5
Физиономия — это лицо обвиняемого. (Прим. Марабу)
(обратно)6
Лучше иметь дело с брошеной бомбой, чем с брошеной женщиной. (Прим. Дубоноса).
(обратно)7
А долг платежом красен. (Прим. Чижика)
(обратно)8
Счастье — поздний гость; оно приходит, когда все уже легли спать (Прим. Зяблика)
(обратно)9
Он так пьет, так пьет, на каждом шагу пьяный валяется! (Прим. Дятлихи)
(обратно)
Комментарии к книге «Пеший город», Феликс Давидович Кривин
Всего 0 комментариев