«Текст, не вошедший в окончательный вариант книги "Мой старший брат Иешуа"»

1860


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Лазарчук Андрей Геннадьевич. Текст, не вошедший в окончательный вариант книги «Мой старший брат Иешуа»

По немногочисленным, но очень настойчивым просьбам выкладываю кусочек, не вошедший в окончательный текст «Моего старшего брата Иешуа». Здесь в самом сжатом виде описана история обретения и компрометации Китирского кодекса. Всё описанное имело место в действительности — другое дело, что я опустил огромное количество событий, причём многие из них более важные и интересные, чем те, которые в этот отрывок вошли. Во–первых, во мне говорил шкурный интерес, а именно — желание написать книгу для ЖЗЛ. Во–вторых, сейчас идут активные действия по возвращению Кодекса в научный оборот; похоже, что его действительно нашли заново, так что через какое–то время можно будет ознакомиться непосредственно с первоисточником. Ну, а пока.

— — — — — — — — —

Девятнадцатого декабря две тысячи седьмого года до нас дошло известие о кончине профессора Anatol Serebrove, а ровно через месяц, девятнадцатого января, позвонил наш с ним общий знакомый и сказал, что приехал в Питер и хотел бы встретиться. По обычаю страны мы намеревались зазвать его к себе в гости (хотя и надеялись втайне на отказ: Ира медленно оправлялась после довольно тяжёлой операции) – однако знакомый отказался, сославшись на дефицит времени, и пришлось пересечься в центре, в весьма претенциозном кафе, где, к сожалению, на сегодняшний день не осталось ничего заслуживающего внимания, кроме интерьера. Знакомый – назовём его Фриц – был нативным немцем из Германии, поэтому мы взяли водки, помянули профессора, а потом поплакались о судьбах цивилизации. Ничего хорошего нашей цивилизации не угрожало. Фриц плохо говорил по–русски, я – плохо по–английски, остро не хватало франкоговорящей Ирки (как раз французским Фриц владел в совершенстве)…

Когда водка подошла к концу, Фриц вспомнил о том, что у него для нас посылочка. Маленькая. Где же она?.. А, вот.

Посылочка оказалась реально старой, потёртой на сгибах и уголках кожано–картонной канцелярской папкой с разводами неопределённо–тёмного цвета. Папка была перевязана крест–накрест серой бечёвкой. На корешке остался след от приклеенной когда–то бумажки.

Когда я взял её, мне показалось, что она невыносимо тяжела. Я, в общем–то, знал, что в ней лежит. Весь последний месяц мы – когда позволяло самочувствие – рассуждали о том, а вправе ли как–то распорядиться знаниями, полученными в своё время от профессора, и если да, то в какой форме, и вообще. И вот теперь — получили нечто вроде ответа…

Фриц тут же засобирался, у него ещё была назначена встреча, — а я остался. Принесли заказанные час назад креветки в кляре. Они уже успели остыть. Или их не сумели подогреть. Это искусство в данной точке планеты было утрачено навсегда.

Странно, но я их съел. Думаю, из чистого любопытства.

С профессором Anatol Serebrove мы познакомились почти случайно – хотя это была случайность из разряда тех, которые просто не могли не произойти. Представьте себе отель в одной средиземноморской стране, в совершеннейшее межсезонье, но при этом заполненный на пять шестых. Это почти наверняка значит, что там проводится какая–то международная научная конференция, а небольшое число лишних номеров отдано русским туроператорам для продажи по дешёвке. Итак, два компонента неизбежности уже есть. Ну, а потом возник и третий…

Заметьте, я не назвал ни страну, ни год. Поэтому не слишком подведу наших хозяев, которые очень, очень просили (на коленях стояли!) не рассказывать, по какой такой причине отель был на двадцать восемь дней практически изолирован от внешнего мира, а среди тоскующих постояльцев как минимум раз в день появлялись люди в белых комбинезонах и респираторах. Нет, никакой чумы не было. И сибирской язвы, присланной Бин Ладеном в зелёных бархатных «валентинках», тоже не было. Можно сказать, вообще ничего не было. Перестраховались. Даже слово «карантин» не звучало.

Но выйти из отеля было нельзя.

Совсем недавно кто–то раздолбал пол–Манхеттена, так что почти все затворники отнеслись к проблеме с пониманием. Поскольку непонятливым была предложена конструктивная альтернатива: местная благоустроенная тюрьма.

Теперь собственно об отеле. Пожалуй, единственный на всю округу, он был круглогодичный и представлял собой комплекс из отдельных корпусов: главного четырёхэтажного, в виде буквы Г, и двух трёхэтажных флигелей, замыкающих территорию. Во внутреннем дворике был бассейн (вообще–то с подогревом, но воду по требованию врачей спустили) и бар (по требованию постояльцев – бесплатный). Позади одного из флигелей располагался небольшой садик. Всё это было огорожено новенькой колючей проволокой – впрочем, тщательно замаскированной. Периметр патрулировали полицейские с собаками.

Всего на территории оказалось заперты сто одиннадцать постояльцев (из них девять детей) и двадцать один сотрудник.

Говорят, из–за утечки мозгов сейчас практически на каждой международной научной конференции русский язык можно слышать на каждом шагу. Может быть. Тогда, получается, мы столкнулись с исключением: среди учёных русских не было совсем. Зато среди туристов (общим числом двадцать семь) были почти исключительно русскоговорящие: из Питера, Караганды, Томска, Баку, Ростова, Харькова, Брянска, Праги, Мюнхена – и это далеко не полный список. Исключением оказалась семья очевидных инопланетян: смуглых, светлоглазых, говорящих на никому не известном языке и почти не понимающих ни один из известных. Одевались они причудливо и носили странные причёски; у мальчика и у девочки (вероятно, одногодков) на шее висело по очень интересному оберегу: комбинации из обломков черепахового гребня, продырявленных галек, клювов то ли петушиных, то ли вороньих…

Темой конференции были древние языки. Как проводили вынужденное свободное время знатоки древних языков, я рассказывать не буду. Просто не буду, и всё.

Понятно, что русская колония — со всеми её достоинствами и недостатками — образовалась сразу. Базировалась она в основном в дальнем флигеле, где жило большинство семей и где в подвале располагались бильярдная (со своим баром) и сауна.

За всё платило правительство. Оно потом оплатило ещё и компенсацию, и моральный вред – без всякого суда, по собственной воле. Редко, но бывает. Погорячились, извините, вот вам немножко денег, купите себе что–нибудь приятное.

У нас позади остался очень трудный год, мы вымотались до предела, и эта поездка на бессмысленный зимний курорт была почти бегством. И известие о внезапной задержке не произвело на нас почти никакого впечатления. Тем более что ноутбук был с собой…

Но, наверное, пузырящееся вокруг чувство тревоги – ведь нам ничего определённого не говорили, ни слова, – да ещё и наложившееся на остаточную, застойную усталость, — никак не давало сосредоточиться и одновременно расслабится, а это необходимое для нас (не знаем, как для других) условие начала работы, и мы всё время говорили друг другу: через полчаса, — или: сейчас я дочитаю, — или: давай посидим в баре, а потом, — или: проклятая музыка, я так не могу!.. В общем, поводов и причин, чтобы не работать, было в изобилии. Наверное, имело смысл переждать, но мы как будто куда–то торопились; ну да, нервы. Каждое утро медосмотр, через день анализы, абсолютная неизвестность – и слухи. О, слухи! Слухи – это наше всё. А вы–то думали, Пушкин?

Номер у нас был маленький и неудобный, угловой; правда, одно окно его выходило на море (довольно далёкое, впрочем; шум волн доносился только в шторм). Балкон же почти упирался в балкон другого флигеля, между перилами было не больше метра. В первые дни нам казалось, что номер напротив пустует: никто не отдёргивал плотные шторы и на балкон не выходил. Потом как–то ночью мы увидели, что под шторами пробивается свет. А на четвёртый или пятый день нашего заключения погода переменилась, резко потеплело, ветер, до этого сырой и пронизывающий, сменился сухим и тёплым; облака ещё закрывали небо, но всё равно стало значительно светлее. На следующий же день выглянуло солнце, и началась весна.

Перемену погоды мы решили отпраздновать, взяли в баре бутылку красного вина (кажется, кипрского, а какого именно, не запомнилось), отмыли пластмассовый столик и пару стульев от кристаллов соли, порезали сыр – и только–только собрались приступить, как дверь балкона напротив скользнула в сторону, и появился человек, которого мы здесь ещё не видели.

Нет, это не значит, что мы помнили в лицо все полторы сотни людей, заключённых в отеле. Просто такую колоритную личность не заметить было бы невозможно.

Одетый в тёмный (цвета граната и гранита) флисовый спортивный костюм, он был довольно высок, плотен и как–то особенно ладен – такими бывают люди сильные и подвижные, которым сорок вёрст не оборот. Лицо его казалось не столько загорелым, сколько обветренным, причём это была многолетняя, задубелая обветренность, которую только подчёркивали густые белые брови и аккуратная белая же, с жёлтым клином на подбородке, борода. Волосы, слегка вьющиеся, густые, почти до плеч, были снежно–белыми на лбу и висках – и пшенично–русыми сзади. На носу сидели элегантные дымчатые очки с нетолстыми, но сильными стёклами, прикрывшие – как мы потом увидели – глубоко запавшие, воспалённые, безнадёжные, страшные глаза. Но это, повторяю, мы увидели уже потом.

А тогда мы улыбнулись, помахали руками, сказали дежурное «хеллоу» и жестами пригласили присоединиться. Он подошёл к перилам, облокотился – и несколько секунд присматривался к нам. Потом утвердительно спросил:

— Русские?

«Р» у него была мягкая, с лёгким намёком на аристократическое грассирование.

— Да, — сказали мы. – О! – сказали мы. – И вы тоже?

— Так точно, — и улыбнулся. – Ну, куда от нас можно деться, правда? Позвольте представиться: Серебров Анатолий Павлович, Сорбонна, — и протянул руку.

Мы по очереди представились.

— Писатели? – он удивился, прищурился и не поверил. – Да не может быть. Я много раз видел русских писателей. Они совершенно не такие.

Мы объяснили, что он видел, наверное, неправильных писателей, есть такая компрадорская новономенклатурная модель, торгующая бедами России навынос, так вот мы к ней не относимся. Мы скромные труженики клавиатуры, сейчас пишем для подростков… и вообще – не приступить ли нам к празднованию Дня хорошей погоды?

— Это замечательная идея, — сказал он, — но давайте начнём с моего вина…

Он на секунду отступил в комнату, тут же появился вновь с чёрной бутылкой в руках, подал её нам, потом подал стул, потом легко и непринуждённо шагнул на перила, через пропасть – и спрыгнул на наш балкон.

— Всегда есть короткий путь, — сказал он. – Особенно в науке.

Итак, мы познакомились и подружились настолько, что практически всё время проводили вместе. Анатоль – на это обращение мы очень быстро вырулили, так ему было привычнее – оказался великолепным рассказчиком, а мы, как и подобает людям нашей профессии, живущим с подслушанного – внимали, внимали и внимали.

Анатоль родился в Харькове в новогоднюю ночь с двадцать девятого года на тридцатый. К началу войны он был уже вполне сознательным четвероклассником, но из–за какого–то пережитого шока все именно военные события он забыл начисто и вспомнить так никогда и не смог. Вот они в Харькове и собираются куда–то ехать, наверное, к морю – а вот они уже в Одессе, оккупированной румынами, а кажется, что прошёл только день. Иногда что–то военное ему снится, но – шизофренически преображённое: рогатые кони в противогазах и с шипастыми копытами, исполинские бронированные самолёты или на гусеницах, или сцепленные из нескольких частей, как поезда; бородатые солдаты с автоматами, косами и мечами…

Куда–то провалились полгода времени, мать – и умение говорить. Мальчик Толя учится речи заново. Читать он не разучился, – но с тех давних пор написанные слова и слова произнесённые – это для него слова разных языков; произошла своеобразная дихотомия.

Эта особенность восприятия сохранилась на всю жизнь. И, как ему кажется, очень способствовала в дальнейшем усвоению тех языков, от которых осталась одна письменность…

Отец его, Павел Петрович, был намного, почти на тридцать лет, старше матери, — то есть тогда, в Одессе, ему было шестьдесят или шестьдесят один. Он преподавал в королевской гимназии русский язык, древнегреческий и классическую латынь. Потом, когда румынскую администрацию сменила немецкая, гимназию закрыли; у немцев были иные виды на образование туземцев. Но к тому времени Павел Петрович и Толя уже уехали в Констанцу. Это было в сорок третьем году.

Мы чрезвычайно мало знаем об обыденной жизни советских людей в оккупации. Девяносто девять, наверное, процентов воспоминаний касаются партизанской борьбы, подполья, гестапо… О том, как люди добывали себе хлеб насущный и чем наполняли досуг, насколько были стеснены (или не стеснены) в речах и передвижениях – говорится вскользь, а то и просто умалчивается. Тут срабатывали, по всей вероятности, не только идеологические рогатки (хотя куда без них?), но и определённое чувство неловкости, а то и стыда: мол, какое кому дело до моих мелких бед и подробностей, когда такое творится вокруг и столько людей гибнет, гибнет каждый день?..

Анатоль говорил, что жизнь в Одессе была сносной, никаких особых жестокостей румыны не творили (нет, творили, конечно, и румыны, и немцы, но это происходило где–то не здесь, а за горизонтом или за забором, так что могло показаться, что и не происходило совсем), работали порт, железнодорожная станция, какие–то фабрики, заводы, университет, школы и техникумы; в центре, да и не только в центре, открылось множество магазинов и магазинчиков, ресторанов, питейных заведений, кофейн и кондитерских; многие люди на улицах были неплохо одеты, а некоторые дамы так просто роскошно. Театры давали спектакли, в том числе и знаменитый Оперный. Отец в гимназии зарабатывал приличные деньги – кажется, четыреста марок в месяц, — так что мальчик Толя вполне мог позволить себе пару пирожных. Килограмм хлеба стоил двадцать пять пфеннигов (говорили – копеек), килограмм мяса – две марки…

От кого–то (кажется, это был знакомый отца, румынский чиновник) Анатоль слышал, что жизнь в Одессе в те годы была во всех смыслах лучше, богаче и веселее, чем в любой из западноевропейский столиц.

Да, ночами постреливали, и по крайней мере в двух местах стояли виселицы, на которых румыны публично вешали мародёров и партизан, но сам Толя повешенных не видел ни разу.

Он не уверен, но подозревает, что намного больше, чем тех почти мифических партизан, простые немцы и румыны — солдаты и офицеры — боялись уголовников. Днём власть была румынская, ночью – бандитская. Оккупанты ничего не могли с этим поделать, а скорее всего и не особо стремились. Рассказывали, что на коронации нового одесского смотрящего, вора–полноты (ударение на последний слог в обоих словах) Бондаря присутствовал и румынский комендант с супругой. Почему нет? Структура, методы, побуждения власти в такой–то местности в такое–то время практически всегда совпадают со структурой, методами и побуждениями криминала в той же местности, но во время чуть более размытое; разница состоит лишь в риторике – ну и масштабе действий, разумеется. Никто лучше древних римлян этого не понимал, потому–то империя Римская и продержалась так долго; а румыны, будучи прямыми наследниками римлян, интуитивно использовали тот же modus operandi.

Возвращаясь к поездке в Констанцу. Тогда, в сорок третьем, мальчик Толя не знал ничего: ни чем она вызвана, ни как отец добивался разрешения. Только потом по кусочкам он частично восстановил картину.

Всё началось в мае, примерно в двадцатых числах, когда какой–то незнакомый молодой человек в котелке, похожий на грека или армянина, принёс Павлу Петровичу в гимназию открытый конверт, в котором лежал жёлтый полупрозрачный листок, с обеих сторон испещрённый греческими буквами. Молодой человек долго расшаркивался, рассказывая, как искал настоящего знатока древнегреческого языка, как его отправляли к профессору Имярек и к бывшему доктору Имярек–другой, он сейчас починяет обувь, вам не нужно? – берёт совсем дёшево, практически ничего; так вот все они в один голос сказали: вам нужен Серебров, идите к Сереброву, идите!

Буквы составлялись в слова, большей частью незнакомые, и Павел Петрович вынужден был констатировать: это не классический греческий философов, и это не эллинистический койне. Так он и сказал молодому человеку. Но вы ведь сможете прочитать? – тот держал за руку, заглядывал в глаза. Это очень, очень, очень важно!

Павел Петрович объяснил, что если бы текста было больше или было бы точно известно, на каком диалекте и в каком веке это написано, то тогда конечно, разумеется: сесть, обложиться словарями…

Молодой человек стал сулить деньги, потом большие деньги, но Павел Петрович был мягко–непреклонен: вы поймите, говорил он, мало найдётся языков столь же многообразных, как древнегреческий; понятно, что этот документ написан на каком–то редком диалекте, но на каком именно, мы не знаем (вы ведь не знаете, верно?); чтобы это вычислить, нужен более объёмный текст, однако и тогда работа будет сродни работе дешифровщика. Она займёт непонятно сколько времени… нет–нет, дело совсем не в деньгах (хотя почему не в деньгах? и в деньгах тоже: всю весну цены росли как на дрожжах), я просто предупреждаю на всякий случай: может повезти, а может и не повезти. Ведь многие из тех диалектов были изначально бесписьменными, а от скольких просто не осталось письменных памятников? И как прикажете быть в этой ситуации? Только идти методом подбора, методом сцепленных ассоциаций…

Хорошо, сказал молодой человек, мне надо посоветоваться с друзьями, ничего, если я загляну к вам вечером домой? Ничего, сказал Павел Петрович, заглядывайте.

Но молодой человек не заглянул, а прибежал уличный мальчишка, передал толстый конверт, потребовал марку за доставку и пару папирос за срочность – и исчез. Павел Петрович вскрыл конверт и обнаружил там ещё четырнадцать переложенных голубыми промокашками пергаментных листов – каждый размером чуть больше тетрадного.

На одном из них позже обнаружился бледный розовый полустёртый квадратный косо посаженный штамп…

Чтобы был понятнее, о чём идёт речь. Древняя Греция, как известно, была совокупностью независимых городов–государств, каждый из которых имел собственный диалект. С возвышением Афин именно афинский, аттический диалект распространился почти по всей Элладе, где став вторым языком, а где и вытеснив коренные – скажем, на Кипре. После походов Александра аттический язык, вобрав в себя многое от языков покорённых народов, распространился очень широко. Он теперь назывался койне (или койнэ, кому как больше нравится, и это слово означало просто «общее»), его понимали на всём Средиземноморье от Геркулесовых Столбов до Дамаска, на Чёрном море и вверх по рекам, в Армении, в Малой и Средней Азии, Персии, местами в Индии и в Поднебесной. Это был универсальный международный язык, античное эсперанто (двуязычие в античном мире было повсеместным, да и многоязычие никого не удивляло). В таком состоянии он просуществовал более шестисот лет, постоянно изменяясь и не сдавая позиций. Понятно, что во многих местах, особенно в крупных торговых городах, он постепенно становился главным языком, вытесняя на второй план (а в греческих городах – и совсем) коренные языки. Недаром Библию в третьем веке до нашей эры пришлось переводить на койне (знаменитый «перевод Семидесяти мудрецов», Септуагинта) – евреи должны были понимать то, чему они молились…

И всё же полностью вытеснить древние греческие диалекты новому всеобщему языку не удалось. В каких–то медвежьих углах коренной Эллады упрямые кряжистые мужики, голубоглазые и с волосами, подобными светлому овечьему руну, кряхтя и щурясь, выводили на вощёных дощечках, или на египетских папирусах, или на кусках провяленной козьей шкуры слова родного языка – писали так, как слышали их. Мало что уцелело от этих записей… да и языков тех сохранилось до счёта «раз». Цаконский, он же новолаконский – как знак того, что спартанцы неистребимы и не покоряются ничему, даже времени. Но – это всё.

Так вот: Павлу Петровичу в руки попала рукопись на каком–то из тех диалектов, после которых текстов либо не осталось совсем, либо они лежали, забытые, в запасниках музеев или хранилищах библиотек. В общем, нужно было начинать если не с нуля – всё–таки Розетский камень для прочтения греческих рукописей не нужен, — то с достаточно низких ступеней. Где–то в глубине души Павел Петрович сомневался, что эта задача ему по зубам – особенно если принять во внимание окружающую обстановку…

Молодой человек так и не появился больше, и кто он был, откуда пришёл, где взял рукопись – осталось навсегда неизвестным. То есть рукопись скорее всего кто–то нашёл в разбитом или оставленном доме, или в библиотеке, или в архиве; а молодого человека подвела внешность, очередной патруль не поверил паспорту, где владелец его значился под фамилией Асламазян или там Диомедакис – а может, качество изготовления фальшивки оказалось так себе; хотя, с другой стороны, настоящий румынский паспорт можно было купить на Привозе за триста марок, а судя по суммам, которые молодой человек легко называл в разговоре, он мог позволить себе ксиву и подороже; но наверняка что–то произошло, что–то пошло не так, как надо, — и тут вариантов развития событий не более двух: или выстрел в спину убегающему, или скорбная дорога Одесса – Дальник – Березовка – Мостовое – Доманевка – Богдановка…

Более известная как «Дорога смерти».

Но кому понадобилось переводить рукопись, искать знатоков языка? Сулить за это деньги?.. Этот вопрос так и остался без ответа.

Так или иначе, Павел Петрович вдруг оказался владельцем древнего манускрипта не совсем ясного содержания. Первые дни он почти не уделял ему времени, поскольку был конец учебного года, время контрольных и экзаменов. Но всё–таки иногда он раскладывал перед собой хрупкие листки и пытался вникнуть в смысл написанного. В тот момент он пребывал в положении человека, который владеет, допустим, русским как иностранным – и пытается прочесть текст то ли на болгарском, то ли на сербском. Буквы те же, звучит при чтении вроде бы так же – а понять ничего не удаётся.

Потом, когда экзамены закончились и у преподавателей стало побольше свободного времени, он сел, взял пару толстых тетрадей и для начала переписал манускрипт своим почерком, крупно и с большими полями и большими интервалами между строк – чтобы было где делать пометки. Кроме того, переписывание от руки позволяет обычно хоть чуть–чуть, а влезть в душу того, чьё письмо ты переписываешь…

Где–то к концу этой работы его пробрала дрожь. Нельзя сказать, что он полностью понимал написанное – но как бы в тумане стали угадываться контуры, зазвучала мелодия. И эта мелодия больше никогда не отпускала его.

Анатоль был уверен, что отец именно тогда всё написанное понял, усвоил целиком, — и нуждался лишь в формальных доказательствах своей правоты. Для этого, и только для этого ему нужны были другие манускрипты на том же диалекте или хотя бы на родственном (уже было понятно, что это дорийская группа). А значит, ему нужен был другой знаток живого греческого языка эллинистического периода – чтобы погасить свои сомнения. Наконец, ему нужно было поговорить с каким–нибудь настоящим учёным–библеистом.

Потому что Павел Петрович вдруг почувствовал, что судьба человечества (а судьба человечества — это вам не гулькин хрен) сейчас находится в его руках.

До начала Курской битвы оставался один месяц.

Всё это в то время проскочило мимо мальчика Толи. Он, уже более или менее освоивший устную речь, проводил время со сверстниками – одноклассниками и просто ребятами с улицы. В просторном дворе (нетипичном для Одессы), рядом с дровяными сараями, играли в чику и бузу, менялись патронами, покуривали. Толю звали Немой, и это ему даже льстило. Немой – значит, не проболтается. И он не пробалтывался.

Он ничего никому не сказал даже тогда, когда кто–то из их компании приволок немецкую зажигательную бомбу – пролежавшую, надо полагать, с сорок первого. Но разбирать её Толя не пошёл и потому остался жив: двое пацанов сгорели так, что опознали их только по ботинкам, а двое просто задохнулись в дыму…

Толя шёл на похоронах за гробами и плакал в рукав. Он впервые в жизни не знал, правильно ли он поступил и как надо было поступить правильно.

Как раз после этих похорон отец и сказал ему, что на всё лето они едут в Констанцу и Бухарест, а там видно будет. Отец был взвинчен и целеустремлён. Анатоль не знает, каким способом ему удалось получить необходимые документы, где он взял деньги и кто ему во всём этом помогал. Но так или иначе, а в двадцатых числах июня они сели на маленький серый пароходик с чёрной трубой — и поплыли. Пароходик шёл вдоль берега, время от времени останавливаясь у пустых причалов; один или два человека сходили на берег или наоборот, поднимались на борт. Ночевали Серебровы на палубе, под звёздами, расстелив какой–то брезент…

Так и началось их странное путешествие по оккупированной Европе: Румыния, Болгария, Югославия, Италия… Павел Петрович неохотно пускался в объяснения, и Толя приблизительно понимал, почему: отец был весьма и весьма суеверен. Неловким словом он мог прогнать удачу, а удача ему была нужна как воздух. С какого–то момента, с какого–то рубежа, после какой–то неудачи, о сути которой Толя так ничего и не узнал, он прекратил нервничать и стал целеустремлён и спокоен. Подчёркнуто спокоен. Ему нужно было получить аудиенцию у Папы, не больше не меньше. Они прожили в Риме год, встретили там наступающих американцев, голодали. Потом война кончилась, и вдруг Павла Петровича обнадёжили: его примут в Ватикане, примут и выслушают, сначала, конечно, не сам Папа, но кто–то из кардиналов. Это были опять двадцатые числа июня. Он пошёл на встречу с человеком, который брался устроить эту встречу, и пропал. Толя пытался искать его, но ни американская военная полиция, ни карабинеры не ударили и пальцем о палец. Павел Петрович Серебров исчез, растворился без следа, и с ним пропал один из листков древнего манускрипта. У Толи остались четырнадцать листков – один из них со штемпелем – и шесть исписанных тетрадей с копиями текста и вариантами перевода.

Уже тогда он знал, что в жизни своей будет заниматься именно этим: древними языками и древними текстами.

По документам, которые отец прозорливо, или случайно, или иначе не получалось, но выправил именно так, как выправил, Толя значился подданным Его величества короля Михая (кавалера ордена Победы, кстати), а Румыния, в отличие от Советского Союза, нимало не заботилась о подгребании и возвращении всех своих раскиданных по миру граждан — вне зависимости от того, хотят они возвращаться или не очень. Толя, кстати, хотел. Но его удерживала в Риме надежда, что отец жив и вот–вот вернётся. С этой надеждой он прожил год – в каморке под лестницей, за которую выкладывал большую часть своего скудного заработка; работал же он в университетской библиотеке помощником переплётчика. Потом – как–то плавно, без хлопот, почти незаметно – он получил вид на жительство, поступил в университет, стал итальянцем, закончил университет…

Он уже понимал, что для окончательной локализации языка, которым написан манускрипт (а следовательно, и для понимания нюансов повествования), нужно раскрыть тайну штемпеля. Квадратная рамка с размытым текстом, в квадрате то ли распятие, то ли орёл. Анатоль факультативно изучил ту часть криминалистики, которая занимается восстановлением стёртых и выведенных печатей. Делая фотографии при разном освещении и с разными светофильтрами, он добился многого, но не всего: так, надпись совершенно не желала читаться. То, что первоначально казалось распятием, было на самом деле крестом, обвитым лозой. Редкий символ, один из раннехристианских, вышедший из употребления впоследствии.

Христианских символов, которые теперь почти забыты, довольно много: это рыбы, агнец, голубь, пальмовая ветвь или пальмовый венок, монограммы из букв Х и Р или альфа и омега; а также корабль, парус, якорь; виноградная лоза и виноградная гроздь. Крест тоже встречался, но в те времена — не так уж часто. Как правило, он играл роль разделителя, и в образовавшихся полях помещались другие сакральные символы или инициалы. Обычай носить крест на шее родился вообще достаточно поздно, после гонений на христиан в Парфии в четвёртом веке, когда им для позора вешали на шею тяжёлые дубовые кресты; в память о тех мучениках христиане стали носить кипарисовые крестики сначала в державе Сасанидов, потом – в Восточной Римской империи, и далее уже повсеместно.

Крест, обвитый лозой… Анатоль долго напрягал память, где он мог это видеть, но так тогда и не вспомнил. Вспомнил уже много лет спустя…

В двадцать три года он защитил диссертацию, став самым молодым на то время доктором. Его статьи печатались в весьма престижных научных журналах. Это позволило ему – не без усилий – добиться разрешения работать в библиотеке Ватикана.

Через два года он обнаружил точно такой же штемпель, но лучшей сохранности. Надпись по кольцу гласила: «Предавшие меня [да] будут прокляты и убиты». Штемпель этот принадлежал библиотеке очень старого и давно разрушенного монастыря на небольшом греческом острове в Ионическом море. Разумеется, Анатоль немедленно стал готовить экспедицию…

Это сегодня остров Китира (или Кифера) – модный курорт, а Европа не имеет границ. Тогда, в пятьдесят пятом, всё было всерьёз: визы, переговоры с местными властями, разрешение от патриархии. Это чтоб православные священники разрешили каким–то там безбожникам из католического университета копаться в своих землях… А ещё нужно было убедительно замотивировать надобность исследований именно в этом монастыре – поскольку к тому времени Анатоль уже прочёл манускрипт и прекрасно понимал, что оглашать его содержание не стоит. Просто на всякий случай. Мало ли что.

Греция была бедна, и гражданская война в ней вроде бы кончилась, но… В общем, постреливали. Пошаливали.

Если сейчас, в две тысячи седьмом, там есть деревни, куда полиция просто не суётся, даже на танках – то что говорить о пятьдесят пятом годе? Режим «чёрных полковников» не на пустом месте возник, были к нему предпосылки, да ещё какие…

Так или иначе, а через полгода хлопот экспедиция из трёх очкариков–авантюристов прибыла на место.

Монастырь был шестого века постройки, и разрушался он раз восемь: как силами косной природы, так и человеческими неугомонными ручками. Анатоль говорил, что позже, в восьмидесятых, развалины подчистили и подреставрировали – чтобы показывать туристам. А когда они приехали, то угадать можно было только кусок стены, вросшей в склон холма.

Первый сезон ушёл на поверхностное оконтуривание сооружений и налаживание контактов с местным населением. В рамках налаживания контактов Анатоль крестился в церкви монастыря св. Феодора и стал активным прихожанином. Среди священников было немало тех, кто сочувствовал коммунистам – а всех русских по инерции считали коммунистами. У него образовался интересный круг общения, в том числе и с бывшими партизанами.

Официальной причиной раскопок и прочих изысканий Анатоль назвал, не акцентируя внимания ни на чём конкретном, поиск памятников письменности на региональных греческих диалектах, в частности на лаконском и мессенском, и предъявлял фотокопию (оригиналы хранились в надёжном тайнике) части пергаментного листка с библиотечным штемпелем. Священники, люди грамотные и многознающие, и те были поражены его эрудицией и очарованы энтузиазмом. Сам епископ приглашал его к ужину и вёл беседы о недавно найденных свитках Мёртвого моря. Находки эта, случившиеся лет семь назад, всё ещё вызывали много шума – в основном из–за слухов о том, что сведения, которые в них содержатся, вот–вот подорвут основы христианства. Слухи подпитывались, как это всегда и бывает, крайне скудной и не слишком достоверной информацией. Свитки же сразу сделались предметом лютого коммерческого торга…

Также поговаривали о том, что такому–то исследователю угрожали, а такого–то убили в тёмном переулке, а такой–то утонул в канале в Венеции, хотя ждали его в Палермо. Много о чём поговаривали, и Анатоль старался не поддерживать такие разговоры. Он знал об одном абсолютно достоверном случае исчезновения неосторожного исследователя… и, в общем, не испытывал особого желания пополнять собой этот список.

Осень и часть зимы заняли отчёты, систематизация находок (типичный «культурный слой» военного лагеря XV – XVI веков: половина пулелейки, медная бляха ремня, части упряжи, мятая валлонская гарда, серебряная генуэзская монетка и прочее по мелочи), ну и составление планов дальнейших раскопок. Вот здесь и здесь могут быть засыпанные входы во внутренние помещения…

Второй и третий год материальных приобретений не принесли, за исключением того, что Анатоль заодно процедил на предмет древних языческих рукописей библиотеки всех одиннадцати монастырей — и кое–что небезынтересное обнаружил. Например, это была очень старая, III века, карта–лоция юго–западного побережья Пелопоннеса с описаниями на лаконском диалекте. Документ этот так и значится с тех пор как «Лоция Сереброва».

Надо сказать следующее: Анатоль вовсе не надеялся откопать в развалинах монастыря недостающие части той рукописи. Скорее всего, если они всё ещё существовали в природе, то хранились где–то в окрестностях – ведь та часть, которую передал Павлу Петровичу неизвестный молодой человек (тоже ведь, кстати, таинственно исчезнувший!), не была извлечена из–под земли – или, по крайней мере, не была извлечена из–под земли на этом острове. Раскопки, которые затеял Анатоль, были здесь первыми – самыми первыми. Раньше такое никому просто в голову не приходило… Нет, раскопки сами по себе были всего лишь обозначением намерений, прежде всего добрых или на худой конец нейтральных, — и прозрачным молчаливым намёком, который следовало понимать так: если эти чудаки платят немалые деньги рабочим за то, что те тупо роют землю в поисках черепков и огрызков, то не заплатят ли они мне, если я принесу им ту самую неведомую фигню, которую они, может быть, и хотят найти в этой земле?

(А не заплатят, так я унесу обратно…)

В одном городке и дюжине деревень острова жило чуть меньше девяти тысяч человек. Кому–то такая мысль наверняка должна была прийти в голову.

На четвёртый год раскопки не проводились, университет почему–то остался без денег. Анатоль за свой счёт приплыл на пару недель, пообщался с друзьями, отмолил накопившиеся грехи и вернулся в Рим. Необходимо было что–то предпринимать: в расчищенном раскопе появились неизвестно кем понарытые ямы и канавы.

Надо, надо, надо было действовать, и действовать решительно и быстро. Анатоль вписался в опасную авантюру: стал возить оружие в воюющий Алжир – через Сицилию и Тунис. Если каик или яхту засекал французский сторожевик, шансов уцелеть не было. Если груз попадал к заказчику, контрабандист на каждый вложенный американский доллар (почему–то у алжирцев было много именно долларов) получал пятьдесят. Он сумел выжить, хотя почти всех его товарищей поглотил злой зимний Тунисский пролив, и он не вызвал подозрений у мафии, хотя был ненормально везуч. Правда, Анатоль довольно много денег потерял на легализации – одну и ту же взятку пришлось давать дважды; но это он списал как жертву богам удачи. Зато теперь можно было продолжать копать.

Он начал копать в марте, в апреле нашёл вход в обширный подвал, частично обрушенный, но очень перспективный, а в мае – восьмого, поздно вечером — к нему пришёл библиотекарь из отдалённого монастыря и сказал, что так уж и быть, за жалкие двадцать тысяч американских долларов он отдаст Анатолю то, что он, Анатоль, так настойчиво ищет. А если Анатоль не согласен, то он, библиотекарь, поступит так, как велело начальство: рукопись сожжёт, а пепел бросит в море.

С одной стороны, двадцать тысяч в шестидесятом году – это много. А для нищей Греции – феноменально много. С другой, обрывки свитков Мёртвого моря продавались бедуинами по фунту увесистых английских стерлингов за квадратный сантиметр… Анатоль, естественно, потребовал ознакомиться с предметом сделки.

Предметом сделки были три не слишком толстых тома, переплетённые в арабском стиле. Потом, при ближайшем рассмотрении, выяснилось, что старинные бесценные переплёты используются просто как папки, в которые вложены несшитые и не слишком одинаковые листки пергамента, переложенные простой тряпичной бумагой.

Почерк Анатоль узнал сразу.

Всего исписанных листков оказалось девяносто три, а двадцать тысяч долларов («мелкими бывшими в употреблении немечеными купюрами») – это было ровно то, что Анатоль мог достать из кармана и отдать, не требуя расписки. Но, как истовый новый итальянец и экс–контрабандист, он поторговался и сбил цену до восемнадцати тысяч шестисот – ровно по двести зелёных за листик. Можно сказать, даром. С другой стороны, надо было на что–то завершать и консервировать раскопки – и добираться до Рима…

В конце второй или начале третьей недели заключения вдруг прошёл слух, что из отеля начали пропадать люди. Имена не назывались, но – «да–да, такой сутулый, полулысый, датчанин, кажется, он всё в клетчатой жилетке ходил…» или «толстая, с усами, в очках – что, неужели не помните?», и тут же кто–то подхватывал, что да, помнит, но уже сколько дней не видит. Устраивали переклички, пересчёты, это было безнадёжно, никто не знал, а сколько же постояльцев числилось изначально. Администрация все обвинения отметала с порога – ей, разумеется, не верили. В общем, нарастал нормальный психоз. Стихийно образовывались делегации, депутации, кто–то писал письма в ООН, кто–то в Страсбург…

Администрация ответила усилением охраны дверей и обязательными консультациями у психологов. Психологи – все, как один, молодые индусы, — сидели в респираторах и стучали зубами. Мы их успокаивали, как могли.

Нужно было устроить «пир во время чумы», чтобы хоть как–то поставить мозги на место. Инициатива исходила от русской колонии, а если не скромничать – то от нас с Анатолем. «Пир» подразумевал не тупую пьянку с дальнейшим тупым промискуитетом, этим уже никого было не взбодрить, а полноценный карнавал в бразильском – или, на худой конец, венецианском – духе.

Почему–то понятие «пир во время чумы» постоянно трактуется негативно: вот, у всех людей беда, а они веселятся, гады. На самом деле в прежние времена это было полезнейшее со всех точек зрения мероприятие: во–первых, создавался хотя бы относительный изолят, куда путь заразе был затруднён; во–вторых, многодневная алкоголизация тоже сильно снижала риск развития инфекции (спирт – сильный антисептик, и в доантибиотиковую эру он был практически единственным средством борьбы с сепсисом: пол–литра спирта в день, и у больного есть шансы выздороветь; да, спирт внутрь, азотнокислое серебро внутривенно – и это, пожалуй, весь тогдашний арсенал); в–третьих, положительные эмоции и выплеск эндорфинов повышали иммунитет…

Немедленно создались четыре школы самбы, тут же волевым порядком заменённой на ламбаду: русская, североевропейская, южноевропейская и всего остального мира. Темой карнавала был избран Вавилон, причём не этнографической, а мифический. Фантазии было где развернуться.

Администрация от этих затей пришла на копчик, но быстро выдала требуемое: цветную бумагу и ткань, марлю, перья, клей, нитки, ножницы…

И ром. Ром был обязателен.

Первым побуждением Анатоля было самое простое: прижать рукопись к груди и не отпускать, пока торопливая дорога не приведёт его в Рим. Но он это побуждение сумел придушить. Рукопись, как и деньги, на которые она была куплена, следовало легализовать. Иначе научный мир её не примет. С другой стороны, он не мог подставить библиотекаря… К счастью, как раз накануне откопался обширный подвал. Подвал был буквально забит пустыми пифосами, горшками, кувшинами и прочей хозяйственной утварью; этакий огромный чулан, куда прячут вещи в обиходе не слишком нужные, но выбросить которые жалко; и вот в одном из больших кувшинов, горловина которого была затянута просмолённой кожей, Анатоль и обнаружил рукопись – скрученную в рулон, перевязанную шерстяной верёвкой… Всё это было сфотографировано и описано, фотографии и описания были отправлены почтой в Греческое археологическое общество и в Британский музей; кроме этого, Анатоль сделал хорошего качества фотокопии рукописи, отправил негативы и отпечатки в родной университет, в Афинский университет и двум известным эллинистам, швейцарцу и американцу; потом он обзвонил редакции нескольких афинских газет и корпункты «Рейтер» и «ТАСС» и договорился о пресс–конференции – после чего бесследно исчез. Шесть недель спустя бездыханное и обезвоженное тело его подобрали югославские пограничники; тело дрейфовало на полузатонувшей четырёхвёсельной шлюпке, прикованное к банке стальной цепочкой. В носовом герметичном объёме (благодаря которому шлюпка и держалась на плаву), до которого Анатоль не мог дотянуться, обнаружились запасы вина и еды, а также прорезиненный мешок с похищенной рукописью. Будучи помещено в более благоприятные для жизни условия и впитав различными путями требуемое количество жидкости, тело обрело речь и тут же попросило политического убежища…

Нет, он не знает, кто его похитил и с какой целью. И куда его везли. Он подозревает, что это были мафиозо, работающие на итальянское правительство. Почему он так думает? Судя по обрывкам разговоров. Но, может быть, он ошибается. Хотя показалось ему именно так. Нет, он не знает, куда делись похитители. Он спал или был в обмороке; когда пришёл в себя, в лодке никого уже не было. Наверное, неделю назад. Или больше. Сейчас трудно сказать. Да, он не хочет возвращаться в Италию, он опасается, что там ему угрожает опасность. Это связано с его профессиональной деятельностью. Совершенно верно, вот с этой самой рукописью…

Короче говоря, Анатоль сделал, кажется, всё, кроме покушения на Папу, чтобы попасть на первые полосы газет. Но газеты были полны сообщениями и спекуляциями об аннулировании Балканского соглашения, последствиях срыва Совещания глав государств в Париже, начале переговоров между Францией и Временным правительством Алжира, скором предоставлении независимости Кипру и Бельгийскому Конго, охлаждении советско–китайских отношений, военном перевороте в Турции… словом, внимание обращалось, как это водится, на мишуру, за деревьями никто не увидел леса, и можно иронизировать как угодно, но что–то странное видится в том, что ни одной строчкой нигде не было отмечено событие действительно эпохальное: находка объёмнейшей древней рукописи, проливающей новый свет на события, которые легли в основы самой нашей цивилизации.

Нигде. Ни единой строчкой.

Он прожил в Югославии восемь лет на каких–то птичьих правах, так и не получив ни политического убежища, ни даже постоянного вида на жительства. Однако его не выдворяли из страны, позволили работать, он преподавал в Сараевском университете всё те же древние языки, а в остальное время сидел и переводил, переводил, оттачивая смысл, сверяя формы и обороты, свою обретённую рукопись. Он оказался кем–то вроде временного владельца или хранителя её, Греция настаивала на возврате, Италия намекала на право изучения, Югославия отмалчивалась и ничего не предпринимала, так что Анатоль оказался крайним. Естественно, в первую очередь он озаботился новым высококлассным фотокопированием оригинала. Тем более что с фотокопиями, увеличенными в четыре раза, было куда удобнее работать. Сама же рукопись большую часть времени проводила в маленьком арендованном сейфе.

Автор – или писец? нет, скорее всё–таки автор – был чудовищно близорук или даже почти слеп. До Анатоля не сразу, но дошло, что писал он – она, разумеется, она, автор был женщиной, и звали её Дебора, что значит Пчёлка – по трафарету: шесть строчек всегда были ровны и параллельны, но следующая группа из шести могла быть немного перекошена, или они наползали на предыдущие, или отрывались от них. Наползали строчки, к сожалению, часто, буквы и слова перекрывались, и это был чертовский геморрой.

Но так или иначе, а за пять лет непрерывной работы Анатоль перевёл девяносто процентов текста; оставшиеся десять процентов были, так сказать, сомнительными местами, допускающими двоякое толкование… И ещё: он проникся убеждением, что диалект этот был редок настолько, что владел им в полной мере один человек на свете: автор рукописи. Родными языками автора были койне и арамейский, но среди говорящих на лаконском она прожила не один десяток лет, и вот в результате писала на том языке, на которым стала думать и говорить в старости. Анатоль понял это, и всё стало как–то проще.

А потом он почувствовал, что топчется на месте. Или, как Сизиф – дотолкал камень почти до самой точки возврата. Почему–то именно этот образ овладел им. Вот сейчас он осознает, проинтуичит что–то важное, и окажется, что всё сделанное раньше – это одна большая ошибка.

Подготовка к карнавалу заняла восемь дней, а сам он длился вечер, ночь, потом перерыв на короткий сон – и снова день, вечер и ночь. К великому сожалению, мы не сделали заметок по горячим следам, понадеявшись на память и фотографии – и ошиблись. Почти все фотографии не поддаются толкованию, хотя многие из них имеют художественную ценность. Или, по крайней мере, эстетическую.

Было весело. Карнавал полностью выполнил свою миссию: смыл накопившееся напряжение. Лёгкая продолжительная отвязная пьянка хороша сама по себе, а уж с непрерывными танцами до упаду – тем более. Особенно когда танец не просто так танец, а что–то сродни научному диспуту.

Всю подготовительную неделю Анатоль, примкнувший к русской школе ламбады, вёл среди слушателей образовательную работу. Ну, что нормальный русский человек знает о Вавилоне? Что там была башня и там были блудницы. Ну, и ещё смешение языков.

Там ещё были, как выяснилось, крылатые быки; крылатые цари; великий строитель и сильный зверолов пред Господом Нимрод, внук Хама (чьё имя стало нарицательным из–за вопиющего неуважения к старшим) и правнук, соответственно, самого старика Ноя, создателя маловместительного ковчега (откуда взялась та прорва рабов, которые строили Нимроду его исполинские дворцы, науке до сих пор неизвестно); основан город был в довременную эпоху самим богом Мардуком, а потом разрушался и восстанавливался несколько раз, становясь всё краше и краше, пока не был окончательно разобран по кирпичику за триста лет до нашей эры; не исключено, что до наших дней уцелел фрагмент стены пиршественного зала, на которой пред изумлённым Балтазаром появились огненные слова: «Ты взвешен и признан очень лёгким»; где–то неподалёку от него зеленели знаменитые висячие сады красавицы Семирамиды – то, что сейчас назвали бы «альпийской горкой»: искусственные горные склоны с ручьями и причудливой формы деревьями… Великий этот город, город городов, просуществовал полторы тысячи лет как минимум (может быть, больше; и если не город как населённый пункт, то одноимённый храмовый комплекс уж точно), постоянно прорастая сквозь самого себя, погибая и обновляясь, прославляя своих богов во множестве храмов, не веря слезам, цвёл и шумел величайший мегаполис древнего мира, центр схождения дорог и культур, а над всем этим возвышался, грозя, надменный каменный фаллос с высеченным на века кодексом царя Хамураппи…

В общем, мы, русские, что называется, отожгли. У нас были и Нимрод, и Мардук с Иштар, и вождь земных царей и царь Ассаргадон, и рабыни с танцовщицами под водительством самой Семирамиды… в общем, много чего было. Главное, был энтузиазм. Мы загнали всех. Южная Европа ещё побарахталась, но тоже сдалась; остальные даже и не помышляли о каком–то соперничестве. Мы проявили великодушие и были добры к побеждённым. Хотя вполне могли бы продать их в рабство.

Чтобы побороть сомнения, Анатолю был нужен партнёр или, ещё лучше, оппонент. Но с коллегами по университету партнёрство не вытанцовывалось, не совсем понятно, почему. Наверное, Анатоль был слишком уж белой вороной даже для космо–и аполитичного Сараево. А может, специально обученные товарищи настоятельно не рекомендовали им связываться с этим подозрительным типом…

После парижских (а может, и пражских) событий шестьдесят восьмого его вежливо, в семьдесят два часа, попросили из страны. Типа, погостил – хватит. Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева?

Согласно пестуемой Анатолем легенде, возвращаться в Италию было опасно. Он стремительно подал прошения в несколько консульств европейских стран; отозвались только французы, сказав: «Да!» Это было подозрительно, уж не прознали ли они о его лихих подвигах на ниве контрабанды? – но ничего не оставалось делать.

Французы о подвигах не прознали. Вздрюченные собственной «революцией», они с энтузиазмом принимали тех, кто бежал от притеснений, творимых по ту сторону «железного занавеса». Анатоль автоматически попал в притеснённые.

Сначала он преподавал в Льежском университете, потом в Марсельском – а в восемьдесят шестом перебрался в Сорбонну.

Работая в Льеже, он сумел произвести радиоуглеродный анализ пергамента. Результат поначалу обескуражил: один листок датировался вторым веком нашей эры, один – четвёртым и один – седьмым. Но физик, проводивший измерения, сказал, что ничего необычного в этом нет: если рукопись не была погребена под землёй или под слоем воды, на неё продолжало воздействовать космическое излучение – а следовательно, радиоактивный изотоп углерода продолжал образовываться; и если бы рукопись хранилась просто под открытым небом, анализ показал бы двадцатый век. В общем, считать следует по самому старому образцу и иметь в виду всё сказанное…

Анатоль полагал, что в руках у него собралось около двух третей первоначального манускрипта. Из тех листов, которые принесли Павлу Петровичу в Одессе, три относились к самому началу рукописи, перед следующими девятью нескольких листов не хватало, потом был один отдельный (как раз тот, со штемпелем), потом три десятка подряд без одного, потом шла чересполосица – несколько подряд, дальше нескольких нет, – потом четырнадцать подряд, потом большого куска нет (это, конечно, догадки, но Анатоль своей интуиции доверял) – и, наконец, шесть листов завершающих.

Тот факт, что рукопись была на пергаменте, озадачивал его. Пергамент был дорог – и, что самое скверное, мог использоваться по много раз. Именно так погибло огромное количество древних текстов… Но на этих листах прежде никто не писал: почти невозможно выскрести пергамент так, чтобы и под микроскопом не заметить следов более ранних записей. Эти листы хранились в библиотеке, в одной или в нескольких, и ни у кого из хранителей и переписчиков не поднялась рука смыть чернила. Себя Анатоль изнурял вопросами о том, правомочен ли он открывать это послание миру; он оказался вдруг, не желая того, в роли карамазовского Великого Инквизитора…

Он опубликовал в научных журналах несколько статей об особенностях одного из лаконских диалектов, бытовавших в первом веке нашей эры на острове Китира. Там он привёл ряд отрывков из манускрипта. Коллеги поздравили его с добротной работой. Потом он издал монографию по морфологии и семантике лаконского языка доаттической эры (он стал называть диалект языком и смог доказать свою правоту). Стал завкафедрой, профессором.

И — никак не мог решиться на издание перевода. Он даже никому его не показывал. Он был в ужасе от себя–молодого, от той безумной попытки привлечь к себе внимание…

Всё же нужно было что–то делать. Он не знал, откуда у него это чувство, но – как будто что–то огромное и опасное ходит кругами вокруг него, ходит кругами, пока ещё на отдалении, но не удаляясь при этом.

Чутьё. Чутьё. Бывших контрабандистов не бывает. Бывают живые и мёртвые, на свободе и в тюрьме. Анатоль был жив и на свободе. Значит – чутьё.

А потом мы убедились, что люди всё–таки действительно исчезают. Пропала та семья инопланетян. Просто не пришли на завтрак. Номер их – через один от номера Анатоля, он был единственный, с кем они более или менее общались – оказался пуст и чисто прибран.

Это были уже не шутки и не глюки. Обстановка мгновенно накалилась.

Уверения администрации в том, что дети подхватили банальную ветрянку, а потому всю семью увезли в больницу, как–то не вызывали доверия. Всё–таки ветрянку отнюдь не ветром надувает, и многие постояльцы знали это по собственному опыту. Так что враньё это – а все как–то сразу уверились, что это враньё – только подлило масла в наш тлеющий костерок.

И – полыхнуло.

Хотя нет, до того, как полыхнуть, случилось ещё вот что: трое финнов (оправдывая свою репутацию горячих парней) проделали дыру в проволочной ограде и попытались удрать; их обнаружили тут же, не успели они отойти и не двадцать шагов, и задержали с большим шумом; собственно говоря, драку затеяли учёные, но это не извиняет полицейских, которые беззастенчиво использовали своё численное и техническое превосходство.

На глазах у возмущённой публики. Большая часть которой к такому обращению не привыкла. Да и те, кого считают привыкшими (русских, естественно), даже и не думали пугаться и подбирать хвосты, а — нехорошо и хищно обрадовались. Типа, не мы первые начали!..

И вот после этого полыхнуло уже по–настоящему.

Историю того, как он утратил рукопись, Анатоль рассказал нам даже чересчур подробно — но видно было, что воспоминания эти вызывают в нём стыд. Он попался в ловушку самую примитивную из примитивных… но, честно говоря, нам трудно представить себе человека, который бы в такую ловушку не попался. Тем не менее, выполняя просьбу Анатоля, мы не рассказываем никаких подробностей.

В итоге рукопись подменили. Неплохо исполненной, но всё же копией. Подлинными остались только первая и последняя страницы. И ещё несколько из середины, хуже всего сохранившиеся, он держал их отдельно, потому что недавно появился новый метод считывания почти невидимого текста, и он как раз собирался лететь в Японию, где его изобрели.

А новодел он чуть было не засветил перед научной общественностью. Если бы он это сделал, то от его репутации не осталось бы камня на камне. Но что–то заставило его в последний момент открыть папку…

Он даже догадывается, что. Запах. Страницы пахли не так.

И знаете, что он испытал в результате этой кражи?

Облегчение.

Стоит ли описывать бунт? В нём не было ничего романтического. Массовая истерика, крики до хрипоты, до срыва голосов; ну и избили нескольких из карантинной администрации, которые явно ни в чём не были виноваты, потому что те, кто принимал решения, к нам на территорию никогда не входили.

Каким–то чудом удалось избежать захвата заложников. Учёные, когда сорвутся с цепи, становятся совсем неуправляемыми.

Вместо заложников – и вот тут мы немножко погордимся, потому что идея была наша – в дело пошёл блеф массового самосожжения. На кухне были газовые баллоны. Так вот, козлы, если вы нас прямо сейчас не отпустите, мы прямо там, в ресторане, устроим такой гриль! Потому что раз вы нас не выпускаете, значит, мы смертельно больны, и терять нам нечего! А если мы здоровы, так хватит издеваться!

Ну и так далее. На разных языках. Очень выспренно и энергично.

По ходу составления петиций выяснилось, что высокое искусство русского мата далеко не забыто и отнюдь не сводится к тупому повторению пяти слов. Да и не только русского. Знатоки древних языков — это люди с хорошим и всесторонним словарным запасом. Запорожцы со своим знаменитым письмом понуро курят в сторонке.

В общем, карнавал продолжался.

Мятеж сыграл свою роль, где–то провернулись шестерёнки, и вскоре «заключённых» начали отпускать. Небольшими группами, по восемь–двенадцать человек – две или три группы в день. Процесс растянулся на трое суток с лишним; до нас с Анатолем очередь дошла не скоро. Бродя по пустеющему отелю, мы сочиняли страшные истории – и сами начинали в них верить. Это чем–то напоминало пионерское детство.

Наконец «на выход с вещами» скомандовали и нам – наверное, предпоследним. С нами освобождались ещё четверо: Анатоль, пара туристов из Москвы и один из побитых финнов, Петти. Формальный медосмотр, более чем неформальный охмурёж – извинения, деньги, сувениры на память, да, мы виноваты, но пожалуйста, не позорьте нас, ведь если вы расскажете, к нам никто не поедет, а вас мы будем рады видеть всегда, и вот по этим гостевым картам вы получите такую скидку! – вам и не снилось; считайте, что будете отдыхать бесплатно…

(Кстати, да. Не обманули. На следующий год мы рискнули вернуться, уже в курортный сезон – и не пожалели.)

Петти получил в знак примирения здоровенный наручный хронометр с десятком циферблатов. В самолёте он всё пытался разобраться в головках и стрелочках.

Рейс был до Хельсинки. В Хельсинки стояла мелкая морось, дул гриппозный ветер с воды. Москвичи тут же перепрыгнули на самолёт в Москву, Петти помахал нам рукой и пошёл на остановку автобуса, Анатолю до его парижского оставалось часа четыре, а рейс на Питер отложили из–за погоды в Питере.

Анатоль тут же предложил воспользоваться ситуацией и смотаться на пару дней в Париж, но мы уже настроились на дорогу домой; по приключениям вышел перебор. Да и визу нам оформили лишь финскую (а Финляндия ещё только собиралась вступать в Шенгенское соглашение)…

В общем, мы посидели с ним в баре, потом проводили до выхода – и пошли искать машину с выборгскими номерами. И, конечно, нашли.

Потом мы несколько раз порывались съездить к Анатолю в гости (не говоря уже о том, что зазывали его к себе усиленно), но всё время что–то мешало. Однако переписка у нас наладилась и была не то чтобы очень интенсивной, но регулярной и насыщенной.

Собственно, самою мысль: а не написать ли нам по его переводу роман? – мы высказали ещё тогда, в карантине; Анатоль отнёсся к этому скептически: нет, он не сомневался, что роман можно написать, — но можно ли его опубликовать? И если нельзя, то зачем тратить силы, а главное – бесценное время?

Но ведь он же тратил?

Да. Однако до сих пор не уверен, что поступал правильно.

В общем, его терзали смутные сомнения: а не повредит ли – не много не мало — человечеству в целом публикация этой истории? Ведь равновесие кажется таким хрупким: бабочка взмахивает крылышками в Мексике, а на следующий день смывает половину Луизианы… И другого рода сомнения мучили его: а вдруг он ошибся, и в руках его всё это время была подделка? Примеров таких в истории не счесть (и он начинал перечислять). А вдруг он ошибся по–другому, а именно: при переводе архаичных диалектизмов опираясь на новолаконский, а не на койне, – ведь тогда может оказаться, что примерно треть слов значит не совсем то, что он думал? А все эти неточности приводят к абсолютному искажению смысла…

И так далее, до бесконечности.

Но мысль о том, что труд его хотя бы в такой форме, но всё же увидит свет, подтачивала сомнения, размягчала их – и однажды он написал, что да, согласен, ни в коей мере не претендует на авторство или соавторство (а это ему было предложено в самом начале славных дел) – но настаивает именно на подробном и занудном разъяснении читателю, что рассказанная история может быть как чистой правдой, так и плодом цепочки ошибок (собственно, это касается почти всех так называемых первоисточников) - и, главное, что доказательство достоверности той или иной – или противоположной — точек зрения сегодня просто невозможно по техническим причинам.

Так вот: разъясняем. Хотя совершенно уверены, что профессор Серебров при переводе ошибок не допустил, а сама рукопись была подлинной. Иначе трудно – попросту невозможно – представить себе, как возникла настолько концентрированная смысловая наполненность текста.

***

Итак, на руках у нас оказались русский и французский переводы – с массой поправок и помарок, Анатоль работал в основном с бумажными копиями, объёмом примерно семьдесят машинописных страниц каждый, — и старая блёклая поцарапанная местами фотоплёнка–негатив, запечатлевшая листы рукописи. Где находится пергаментный новодел, поздние качественные фотокопии и ксерокопии – мы не знаем. Мы не знаем также, какие поручения Анатоль дал тем, кому доверил хранить эти документы.

***

Я не заключал с профессором Серебровым никаких формальных договоров и соглашений. Неформально – и это можно доказать нашей перепиской – он позволил мне использовать перевод в любом виде, за исключением полного дословного воспроизведения, всего лишь с упоминанием его имени как переводчика. Что мы с удовольствием и огромной благодарностью делаем.

Ещё раз: Анатолий Павлович Серебров (1930–2007), светлая ему память, нашёл и перевёл древнюю рукопись. Его перевод и лёг в основу этого романа. Низкий поклон

  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Текст, не вошедший в окончательный вариант книги "Мой старший брат Иешуа"», Андрей Геннадьевич Лазарчук

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства