Снюсь
Я снюсь. Теперь это стало моим основным занятием. Дело дошло до того, что меня так и называют — Снюсь. Я — Снюсь.
Знакомые девушки обращаются ко мне более ласково — Снюсик. Есть в этом что-то пошленькое, сюсюкающее. Какой я им Снюсик? Мне тридцать семь лет.
— Снюсик, сыграйте мне что-нибудь на скрипке в ночь на понедельник!
И я играю.
Началось это несколько лет назад. Мой приятель Эдик М. однажды сказал, что я ему приснился. Я воспринял это известие без особого энтузиазма. Хотелось бы присниться кому-нибудь другому, а не Эдику. Не знаю, о чем с ним разговаривать, — даже во сне.
Однако он сообщил, что мы с ним ездили на автомобиле, причем вел я. Мы приехали на какую-то площадку. Там я стал носиться на машине взад и вперед, а потом мы рвали и выбрасывали с балкона туалетную бумагу. Эдик сказал, что, уходя, я занял у него три рубля, чтобы купить новую порцию бумаги. Все это меня не обрадовало. Засыпая в тот день, я подумал, что неплохо было бы отдать Эдику три рубля. Не люблю быть должником — ни наяву, ни во сне.
Утром ко мне позвонил все тот же Эдик и закричал, что я снова ему приснился. Мы скакали на зебрах, а потом я отдал ему три рубля, заимствованные в прошлом сне. Я, мол, так и сказал: помнишь, вчера брал? Эдик излагал это все, захлебываясь. Взволнован был мужик до предела.
— Ну и чего ты хочешь? — спросил я.
— Ты что — не понимаешь?! Это же редчайший случай!
— Ничего подобного, — сказал я. — Я всегда возвращаю долги.
— Идиот! — завопил он.
— Истрать эту трешку с толком, — посоветовал я.
Он повесил трубку.
Случилось так, что как раз в тот деньу меня не было ни копейки. И я даже пожалел, что отдал этому типу три рубля, которые бы мне пригодились.
На следующее утро он позвонил снова.
— Слушай, кончай свои фокусы! — хрипло заорал он. — Ты снова ко мне явился. Тебе не надоело?
— Вообще надоело, — сказал я. — А что я делал?
— Выдувал мыльные пузыри величиною с автобус. В форме куба выдувал, сволочь! А потом сказал, что хочешь есть. У тебя не было денег.
— Это правда, — сказал я. — А что же сделал ты?
— Накормил тебя, мерзавца. На трешку…
— Спасибо, — сказал я. — Обед мне понравился.
— Мы ужинали… — добрея, сказал он. — Слушай, не надо больше, ей-ей! А то я буду просыпаться.
«Ну его к Богу! — подумал я. — Зачем он мне нужен? Если уж проводить с кем-нибудь время во сне, то только не с ним». Но, с другой стороны, мне понравилась идея — шляться по ночам в мозгах окружающих, и, засыпая, я уже сознательно наметил очередную жертву. Я решил присниться начальнику нашей лаборатории и сказать ему, чтобы он сменил шляпу. У него исключительно дурацкая шляпа. Я подготовил убедительную речь, в которой сравнивал шляпу с денежным мешком Уолл-стрита и говорил, что профсоюз не простит ему ношение такой шляпы. Для сна это было логично.
Весь следующий день на службе начальник посматривал на меня недружелюбно. Пришел он в кепке. А еще через день он явился в новой шляпе типа «котелок». Тоже глупая шляпа, но все же лучше прежней.
— Как вам моя шляпа? — спросил он наших дам, а сам искоса поглядывал на меня.
Я промолчал, но ночью уже совершенно нагло приснился ему снова и похвалил шляпу.
Всю неделю начальник напевал под нос песни и чуть-чуть приближал к себе. Он намекнул, что в следующем квартале я могу рассчитывать на повышение.
Я понял, что обладаю неким даром. Откуда он взялся, я не размышлял. Как всегда бывает при обнаружении дара, я немного растерялся. Что с ним делать? Но растерянность быстро сменилась упоением, этаким ребячеством, отчасти даже хулиганством. Я стал сниться всем без разбору, торопясь и не вникая в технику. В то время я мало заботился о мастерстве. С нетерпением ожидал я ночи, намечая днем нового клиента и обстоятельства, при которых я хотел бы присниться. В то время я мог регулировать сон близких лишь в самых общих чертах. При этом сам я никаких снов не видел. Мне было интересно на следующее утро узнавать — удалось или нет? Я летал, как пчелка, от цветка к цветку, собирая нектар сновидений.
Я снился школьным приятелям, соседям, сослуживцам и родственникам. Не все осмеливались наутро сказать мне, что я снился, но в их взглядах читался интерес ко мне, любопытство, недоумение и прочее. Особенно часто в ту пору я снился жене, потому что у нее можно было разузнать многие детали. Снясь жене, я оттачивал методику и вырабатывал стиль. Жена говорила, что сны с моим участием отличаются неожиданностями и парадоксами. Я утомлял ее. Она привыкла к более логичным сновидениям.
Иногда, шутки ради, я снился известным киноактерам, хоккеистам и международным комментаторам. Утром я тихо посмеивался про себя, представляя, как они в эти часы изумленно припоминают неизвестного молодого человека, который ночью пил с ними мартини, участвовал совместно в ограблении банка или пробирался сквозь джунгли. К сожалению, сам я пока не мог насладиться этими снами.
В то время мне достаточно было знать человека в лицо, чтобы суметь ему присниться. Позже и этого не требовалось. Несколько раз я проверял, как действует моя способность на незнакомых людей. Я осторожно наводил справки через третьих лиц: не снилось ли чего такого? И почти всегда мой сон возвращался ко мне — правда, с некоторыми искажениями, обусловленными пересказом.
О моем даре знала тогда лишь моя жена. Она приняла его спокойно, как еще один удар судьбы, — не более. Я был разочарован отсутствием энтузиазма с ее стороны. Во всяком случае, она даже не подумала предположить во мне гения человечества. Для нее способность сниться окружающим значила не больше, чем умение вязать носки. Жена оказала мне посильную техническую помощь, добросовестно пересказав ряд снов с моим участием, а потом попросила больше ее не беспокоить.
— Снись кому хочешь, только не мне.
— Почему? — обиделся я.
— Неужели ты думаешь, что способен заменить собою все на свете? — сказала она. — Я достаточно общаюсь с тобою наяву. Учти, что твой бзик — это посягательство на права человека.
Я очень обиделся на слово «бзик». Мне хотелось бы, чтобы она выразилась благороднее. А словам о правах человека я тогда не придал значения.
Однако сниться ей перестал.
Охотнее всего я в ту пору снился дочери. Поначалу я прибегал к заимствованиям, показывая ей «Алису в стране чудес», например, причем так, чтобы она была Алисой. Сам же был Чеширским котом. Мне нравилось растворяться в воздухе, оставляя вместо себя одну улыбку.
Утром дочка вбегала в нашу комнату и кричала:
— Папа, а ну улыбнись!
Я улыбался.
— Нет, не так, не так! Во сне ты улыбался лучше!
Чужие сюжеты вскоре иссякли, и я стал придумывать свои. А потом, когда дочь немного освоилась с моей манерой, мы придумывали наши ночные приключения вместе, перед сном. Где мы только не побывали!
Эти развлечения были милы, но хотелось чего-то большего.
Некоторое время я снился совершенно бесцельно, не стараясь извлечь из этого никакой пользы для себя и общества. Затем предпринял энергичную попытку путем сна решить расовую проблему в ЮАР, приснившись президенту этой страны. Мне очень не хотелось ему сниться, но дело есть дело. Представляю его легкое потрясение ранним южноафриканским утром! Только потом, когда проблема так и не разрешилась, я понял, что говорил с ним во сне по-русски, как и всегда говорю, по причине незнания других языков.
Неудивительно, что он удивился! Является какой-то обормот без переводчика и начинает трещать по-русски! Однако присниться снова с переводчиком я почему-то не догадался.
Я с сожалением понял, что мой дар не всесилен. Во всяком случае, он не способен сколько-нибудь заметно влиять на международную обстановку.
Извлекать материальную выгоду я стеснялся. А может быть, не знал, как это делается. Оставалась единственная возможность — получать новые жизненные впечатления и общаться. Вскоре я научился контролировать сны моих клиентов. То есть я уже мог сам видеть сон человека, которому снился. Это избавило меня от необходимости расспрашивать его наутро.
Поначалу меня увлекали чисто технические возможности. Я мог, к примеру, присниться начальнику планово-производственного отдела на фоне первобытного племени и участвовать с ним в охоте на мамонта. Тут же я очень ненавязчиво вводил в сон какую-нибудь современную деталь. Будто бы я одновременно программирую охоту на вычислительной машине и предсказываю местонахождение мамонта. Позже мамонт оказывался представителем заказчика и, поверженный в яму, в предсмертных конвульсиях выдавал начальнику ППО справку о финансировании.
Я заметил, что приобретаю репутацию оригинального человека. Несмотря на то, что на службе я являл собою образец благопристойности и чинопочитания, ко мне стали относиться с большим интересом как к товарищу, способному на выверты мышления.
Причем прямо никто не говорил. Я узнавал это по глазам.
С другой стороны, ко мне перестали относиться серьезно. Я это тоже понимал. Невозможно серьезно относиться к человеку, с которым по ночам охотишься на мамонтов, играешь в рулетку или долго и нудно распиливаешь телефон-автомат с целью извлечь из него двухкопеечную монетку.
Некоторые, наиболее догадливые, стали подозревать, что я умею сниться специально. Я не подтверждал их догадок, но и не отказывался. «Может быть», — говорил я, пожимая плечами, и этим приводил их в дополнительное восхищение.
Прошло несколько месяцев, и мне надоело это фиглярство.
Я уже успел присниться всем заслуживающим внимания знакомым женщинам, успел соблазнить их во сне и разочароваться. Господи, какую цветочную пыльцу пускал я им в глаза! Я снился им в альпинистском снаряжении и в старинном дилижансе, со шпагой в руках и гусиным пером поэта, на Северном полюсе и в пампасах. Я придумывал для них роли куртизанок и гетер, наивных простушек и неверных жен. Рассматривая параллельно с ними цветные сны о наших любовных приключениях, я удивлялся собственной предприимчивости и нахальству. Я один был сценаристом, режиссером и главным действующим лицом, им же перепадала скромная участь статисток.
Утром, как правило, мне становилось стыдно.
Внешне моя жизнь текла по-старому: ежедневные присутственные часы, бесконечная пикировка с нашими лабораторными дамами, которые наконец-то полностью уверились в моей потрясающей способности, и сложные отношения с начальством.
Начальники меня любили и побаивались. Любили они меня за то, что я давал им редкую возможность отдохновения в пикантных снах с моим участием. Такого им не снилось никогда. Побаивались же меня потому, что было неизвестно — какой сон я мог выкинуть завтра.
Дамы относились ко мне пренебрежительно. Снился я им редко, во избежание лишних раговоров. Однако они сгорали от любопытства и ежедневно встречали меня восторженно-осуждающим возгласом: «Ну, кому ты приснился сегодня?»
Татьяна, самая острая на язык, и прозвала меня Снюсем. Прозвище всем жутко понравилось. Теперь меня иначе не называли.
— Снюсь, завтра едем на овощную базу.
— Это тебе не сниться, там работать надо!
Я впадал в бешенство и в отместку снился им всем сразу после работы на овощебазе. Я тогда начинал осваивать коллективные сны на несколько абонентов. Причем снился в обстановке той же овощебазы. Так сказать, отрабатывал с ними вторую смену, доводя до полного изнеможения. Наутро дамы выглядели усталыми и на время прекращали разговоры о моих проделках.
Впрочем, они втайне гордились мною как достопримечательностью, хотя полагаю, что способность шевелить ушами вызвала бы не меньший восторг.
Иногда ко мне подкатывались с личными просьбами, чтобы я приснился тому или иному мужчине, чаще всего мне неизвестному, но не просто так, а в компании с просителницей. Сон обсуждался детальнейшим образом. Дамы становились ласковыми.
— Снюсик, надо присниться в театре оперы и балета, пожалуйста! Мы будем сидеть в пятом ряду. Желательна «Травиата», Снюсь, что тебе стоит? Я буду в центре, а вы с ним по бокам. Я тебе его покажу, он в нашем институте работает… На мне будет голубое платье, ты видел, я в нем была на Восьмое марта…
— И что же ты будешь говорить? — сонно спрашивал я.
— Я сама скажу! Ах да… Я скажу ему, чтобы он через неделю на институтском вечере пригласил меня танцевать.
— Сложный заказ, — говорил я. — Дорого обойдется.
— Ну, Снюсик, милый!
И я снился указанному лицу в театре оперы и балета. В перерыве мы пили коньяк в буфете, и я рассказывал ему о той, которая…
Я работал добросовестно, хотя плата была чисто символической. Позже, на институтском вечере, я замечал, что сон оказался в руку, и испытывал некоторую гордость. Хоть так я мог быть полезен ближним.
Должен сказать, что самым сложным в упомянутом сне было как раз исполнение «Травиаты», а не сводничество. Я не жалел красок. Обидно, что тираж сна в те времена был весьма ограничен.
Вскоре моими способностями заинтересовались всерьез. Мне посоветовали сходить к психиатру, но обследование ничего не дало. Выяснилось, что я сугубо нормален. Врач был несколько разочарован, да и я тоже. Откровенно говоря, мне хотелось бы иметь хоть какой-нибудь сдвиг, говорящий о моей исключительности. Но все тесты подтвердили мою полную заурядность. Меня просили быстро назвать фрукт, и я говорил: «яблоко»; поэта — и я говорил: «Пушкин»; город — и я говорил: «Москва». Знаю, что многие на моем месте попытались бы схитрить и придумать нечто нетривиальное. Но я старался быть честным.
В завершение сеансов обследования я приснился психиатру в виде полноценного психа. Он совершенно обалдел.
— Видите, ведь получается, получается! — говорил он наутро. — Вы выглядели типичным параноиком. Значит, что-то есть!
— Я просто умею сниться.
— Просто! — застонал он, хватаясь за голову.
Убедившись, что я безвреден, мне понемногу стали создавать популярность. Я отнесся к этому легко. Пока мне было интересно. Я летел куда-то, ни о чем не задумываясь, испытывал все новые возможности своего дара.
Меня пригласили выступить по телевидению в программе «Народное творчество». Очевидно, мою способность решили числить по разряду художественной самодеятельности.
Перед выступлением редактор долго говорил со мною. Я должен был ответить перед телекамерой на ряд вопросов: кто я такой? Откуда взялся? — а затем пообещать телезрителям небольшой сон с моим участием.
— А вы сможете присниться всем сразу? — тревожно спросил он.
— Постараюсь, — пообещал я, не слишком задумываясь о дальнейшем.
Он стал в деталях планировать предстоящий сон и умолял меня не делать никаких отступлений. Он настаивал, чтобы я приснился у токарного станка под огромным плакатом.
— Зачем? — спросил я.
— Ну что вам стоит! Суть не в этом. Главное — это продемонстрировать ваше умение.
— Я никогда в жизни не работал на станке, — сказал я.
— Хорошо. Тогда у чертежной доски.
После выступления я приснился телезрителям у чертежной доски в белом халате конструктора. Было немного боязно: впервые я снился такой огромной аудитории. Конечно, я не знал всех в лицо и перед сном просто представил себе наш город с его каналами и проспектами, домами, старыми коммунальными и новыми кооперативными квартирами, в которых спали мои незнакомые сограждане. Я в тот миг любил сограждан. Между прочим, это необходимое условие для того, чтобы сон дошел, но далеко не достаточное.
Единственная вольность, которую я себе позволил, — это рисунок на чертежной доске. Он был живым. Там я тоже показал себя, но одними штрихами, как в мультфильме. Я носился по ватману и строил смешные рожи, оставаясь в то же время рядом с доскою с рейсшиной в руках.
На следующее утро я стал знаменит.
Особенно трудно было ехать на эскалаторе метро. Пока я поднимался или спускался в течение двух-трех минут, стоя неподвижно, как истукан, вся проезжавшая навстречу по другому эскалатору вереница людей пялила на меня глаза и даже орала:
— Вот он! Вот! Смотрите!
— Кто? Где?
— Ну этот… Вчера показывали, помните? Кувыркался на доске.
— Который снился, что ли?..
В лаборатории меня встретили как героя. Все очень интересовались, сколько мне за это заплатили. Заплатили мне восемь рублей. Это был гонорар за телевизионную передачу. Сон мой не оплачивался, потому что таких ставок не было.
Меня стали возить по домам культуры и близлежащим совхозам. Я выступал, рассказывал о том, как я работаю над своими снами, какую предпочитаю тематику и что хотел отобразить в будущих снах. В заключение я обещал собравшимся присниться в ту же ночь. Народ разбегался из залов очень быстро. Все спешили по домам и заваливались спать. Я ехал домой уставший и недовольный собой, пил на ночь пиво и снился зрителям уже без выдумки и удовольствия в обстановке профсоюзного собрания или в очереди за бананами.
Ничего парадоксального в моих снах не осталось.
Собственно, от меня и не требовали парадоксов. Устроители вечеров были довольны моим послушанием.
В те несколько месяцев полупрофессиональной практики я много думал о своем побочном занятии и искал хоть какой-нибудь смысл в умении сниться. Получалось, что ничего, кроме развлечения, я не могу предложить спящим. Это меня не устраивало. Мне хотелось стать если не властителем дум, то властителем снов. Мне хотелось, чтобы окружающие как-то менялись от моих сновидений, становились лучше, добрее, честнее. Короче говоря, я жаждал общественной полезности.
Я попытался лечить алкоголиков во сне, но успеха это не принесло. Заметного улучшения морального климата не наступало. Более того, разные люди, знакомые и незнакомые, стали считать своим долгом высказаться о моих снах, способностях и перспективах.
Одни советовали уйти в область чистого абсурда, другие, наоборот, настаивали на прагматических целях. Многие говорили об ответственности перед спящими.
Самое главное, что я не мог сам решить — чего я хочу. Я с тоскою вспоминал первые месяцы моих сновидений, чистое и бескорыстное удовольствие от нелепой беготни по ночам, от сюрпризов близким, от их искреннего удивления. Теперь уже никто не удивлялся. Все только требовали.
— Снюсь, ты что-то давно не снился…
— Знаешь, недавно вспоминала твой первый сон. Как хорошо!
— Алло! Товарищ Снюсь? Очень просит присниться коллектив ватной фабрики.
— Твои сны должны быть оптимистичней!
И даже:
— Снюсь, признайся — ты изоспался!
Я действительно переживал явный кризис и не видел никакого из него выхода. Смутно брезжила мысль, что сниться надо очень выборочно, немногим. Тогда есть возможность получше сконцентрироваться, не распыляться и не гнаться за дешевыми эффектами. Но все равно: получится художественный развлекательный сон. Зачем он мне?
Я оставил поиски и на некоторое время с головой окунулся в служебную деятельность. Этого настойчиво требовали новые обязанности руководителя группы. Лабораторные дамы стали забывать о моем втором «я».
Как раз в это время в моей группе появилась новая сотрудница, некая Яна, миловидное существо двадцати трех лет с широко распахнутыми глазами. Глаза показались мне глупыми. Яну взяли по протекции, что сразу определило мое к ней отношение. Я не люблю протекций.
Она быстро вписалась в наш дамский коллектив, потому что, не стесняясь, рассказывала о себе, а женщинам только этого нужно. Они любят охотиться за чужими судьбами. Кроме того, Яна была намного моложе большинства, что позволяло остальным учить ее жизни. Одевалась она в разные иностранные тряпки — в «фирму», как принято говорить, и даже удостоилась прозвища «Яна-фирма».
Я вводил Яну в курс обязанностей, слегка посмеиваясь над ее нерасторопностью и способностью запутать любое дело. Со мною она была тише воды и ниже травы. Я приписывал это моей холодности и слабому знанию специальности с ее стороны. Объяснив очередную задачу, я спрашивал:
— Все понятно?
— Да, — быстро говорила она, не глядя на меня.
Меня раздражали ее импортные наряды, золотые украшения и косметика, которой она, надо отдать ей должное, пользовалась очень умело. Я сразу зачислил ее в разряд «золотой молодежи», которая ни черта не умеет и не хочет делать, предпочитая жить за счет родителей. Мать Яны уже долгое время работала за границей, откуда присылала альбомы репродукций. Сотрудницы восхищенно рассматривали их и втайне завидовали Яне. Год назад она успела выскочить замуж, у мужа были деньги и машина. В круглых серых глазах Яны я не видел никаких проблем, за исключением скуки.
Для меня полной неожиданностью было, когда однажды Татьяна шепнула мне:
— Снюсь, ты еще Янке-фирме не снился?
— Вот еще! — сказал я. — Зачем это?
— А она ждет, — сказала Татьяна и многозначительно хихикнула.
— Не дождется! — сказал я.
Оказывается, они успели ей растрезвонить о моих подвигах! Сообщение произвело на Яну большое впечатление. Ее непосредственный начальник был отмечен печатью неординарности!
Несколько дней я ходил гордый, как петух, поглядывая на свою подчиненную свысока. Мне было приятно, что эта молодая и цветущая особа, за которой ходил хвост поклонников, клюнула на удочку моих снов. Как я понял потом, вела она себя абсолютно правильно, ничем не выдавая своих желаний. Она покорно выполняла все мои поручения и ждала, когда зерно, зароненное Татьяной, прорастет.
И оно проросло, черт меня дери!
Однажды вечером, после какого-то очень бестолкового дня и еще более бестолковой ссоры с женой, я лег спать. Сон не шел ко мне, я поднялся с постели и побрел к аптечке за таблеткой. В зеркале на стене прихожей отразилась моя фигура в трусах. Я приблизил лицо к зеркалу и с отвращением вгляделся в себя. Лицо было мятым, опухшим, волосы сбились в клочья, а тело выглядело белым и бесформенным, как кусок теста. Я увидел, что постарел.
Проглотив таблетку, я снова упал на диван и завернулся в одеяло. В темноте тикал будильник, напоминая одновременно о вечности и печальной необходимости вставать в семь утра. Настроение было мерзейшее. Требовались срочные меры, чтобы его поднять.
«Присниться, присниться… — бормотал я. — Кому угодно, только не лежать здесь, как в могиле. Но кому?»
И тут перед моими глазами, как принято говорить, всплыл образ Яны. «Чушь! — мысленно воскликнул я, сердясь на себя все больше. — Этого только не хватало!» — продолжал я, в то время как предательская мысль уже бежала по окольным тропкам, перебирая варианты сновидений. Пока я боролся с собою, все было кончено. Я вздохнул и погрузился в сон.
То, что последовало далее, иначе как гусарством не назовешь. Конечно, я приснился ей на коне в сопровождении целой дивизии цыган, которые галдели, орали, ударяли по струнам и потряхивали плечами. Яну тоже усадил на коня, нарядив ее в шляпу с плюмажем. Мы наслаждались бешеной скачкой, а потом я для вящего эффекта дрался с двумя кавалергардами, защищая ее честь.
Под утро честь была защищена, цыгане охрипли, я проснулся и отправился на работу.
Я вошел в лабораторию важный, как генерал. На Яну я не посмотрел. Сел за стол и начал перекладывать бумаги. Затем, будто вспомнив что-то, небрежно сказал:
— Яна, подойдите, пожалуйста.
Она подошла и села рядом. Я начал что-то говорить ей, весьма сухо и не глядя. Наконец я посмотрел на нее.
Я ожидал увидеть растерянность, восторг, преклонение, испуг — все что угодно, только не то, что увидел. Она смотрела на меня с нескрываемым превосходством.
Выслушав меня, она сказала:
— Тебе надо работать над вкусом. Это было дешево, как в оперетке.
Я инстинктивно оглянулся, чтобы проверить, не слышат ли нас дамы. Кажется, слова Яны от них ускользнули. Только тут до меня дошел смысл сказанного и, главное, то, что она обратилась ко мне на «ты».
— Ты так считаешь? — сказал я, стараясь быть ироничным.
Она пожала плечами и отвернулась.
Таким образом, события стали разворачиваться не так, как я предполагал. Несколько ночей подряд я пытался исправить свою ошибку, являясь к ней во сне застегнутым на все пуговицы, при свечах, с философскими разговорами о пространстве и времени. Она стала вести себя подчеркнуто равнодушно. Сновидений мы не обсуждали, разговаривали только на деловые темы, и мне стало казаться, что я уже не снюсь ей, что она каким-то образом сумела отгородиться от проникновения в ее сны. Я почувствовал растерянность. Меня стали обуревать сомнения относительно размеров моего дара. Одновременно я все настойчивей программировал себя перед сном, покончил с философией и начал откровенные ухаживания.
Она была, как мрамор, холодна.
— Давно не слышал критики, — сказал я ей наконец. — Ведь я, вообще-то, стараюсь.
— А я, вообще-то, сегодня одна, — сказала она.
— Как одна? — не понял я.
— Дома. Одна. Муж уехал в командировку.
— Ну и… — начал я.
Она состроила страдальческую гримасу и отошла.
К концу рабочего дня я узнал ее адрес путем сложных ухищрений. Вспомнив о том, что я ответственный за гражданскую оборону в нашей лаборатории, я срочно стал составлять список сотрудников на случай возможной эвакуации с указанием состава семьи и домашнего адреса. Последней я внес в список Яну. Она усмехнулась и сказала адрес. Эвакуация была обеспечена.
Вечером я купил букетик гвоздик, торт и бутылку шампанского. Банальность ситуации удручала меня. Все шло, как в стандартном анекдоте на тему «муж уехал в командировку». По пути к Яне я вспоминал известные мне концовки таких анекдотов, и все они начинались словами: «Внезапно возвращается муж…»
Пересекая проспект, я вдруг впервые потерял ориентировку во времени. Мне показалось, что дело происходит в моем собственном сне. На проезжей части лежала замерзшая раздавленная кошка. Гвоздики у меня в руках раскачивались на тонких ножках, кивая кровавыми головками. Длинный, как электричка, автобус заворачивал за угол и вдруг разорвался посредине. Передняя его часть поехала по одной улице, а задняя — по другой. Мне захотелось проснуться.
Я еще не знал, что это был первый симптом поразившей меня болезни.
Я нашел дом, подъезд и поднялся на пятый этаж. Когда я приблизился к нужной мне двери, она тихо отворилась. За дверью стояла Яна в длинном китайском халате. Она прижимала к губам палец. Я на цыпочках последовал за нею по темной прихожей и вошел в комнату.
Комната была маленькая, тесно уставленная мебелью. Телевизор стоял на шкафу. За стеклом серванта лежал маленький коричневый крокодил. Он смотрел на меня, скаля острые зубки.
— Это чучело, не бойся, — прошептала Яна.
Она дотронулась до ручки телевизора и включила его. Все так же повелевая мне молчать, она дождалась, когда из динамика вырвалась первая фраза: «Нефтяники Татарии рапортовали…» — и прибавила звук.
Нефтяники рапортовали очень громко.
— У меня за стенкой бабка, — сказала Яна и улыбнулась.
— Твоя?
— Нет, соседка. Божий одуванец. Она за мною следит… Ну, садись, садись! И не озирайся так трусливо — никто тебя не съест.
Телевизор гремел со шкафа. Божий одуванец, вероятно, содрогался от громкого звука и невозможности подслушать нашу беседу. Шампанское медленно оседало в бокалах.
Анекдот растянулся до утра.
Засыпая в редкие моменты ночи, я снился жене. Мы удили рыбу в большом спокойном озере на Карельском перешейке. Я заготовил для жены баночку свежих розовых червяков и сам нанизывал их на крючок. Червяки с отвращением уклонялись от встречи с крючком. Я устроил жене необыкновенное рыбацкое счастье. У нее клевало поминутно. Она то и дело вытаскивала из озера толстых окуней, изящную плотву и красноперок с сигнальными огнями плавников. Мой же поплавок торчал из воды, как стойкий оловянный солдатик. Этим я старался искупить свою вину.
Во сне я успокоился, и сон показался мне явью. Просыпаясь, я не сразу сообразил — где я и что со мною. Ушел я затемно, оставив спящую Яну наедине с крокодилом. Домой пошел пешком через весь город. На улицах были только машины, сгребающие черный мартовский снег. Грузовики к ним не подъезжали, и машины работали вхолостую, перегоняя снег по транспортеру и снова высыпая его на дорогу.
Когда я пришел, жена жарила на кухне рыбу — толстых окуней, изящных плотвичек и красноперок. Мне снова захотелось проснуться.
Дальше я совсем запутался. Сон и явь переходили друг в друга незаметно, зачастую самым предательским образом. Когда я был с женой, я снился Яне — и наоборот. Причем это происходило уже помимо моей воли.
И во сне, и наяву очень хотелось проснуться.
Однажды — уж не помню, наяву или во сне — мы с Яной попали в какую-то огромную квартиру со старинной мебелью, картинами и коврами. Хозяином квартиры был композитор. Он сидел на крышке рояля и дирижировал обществом. Композитор был одет в красный шелковый халат. Общество состояло из молодых женщин и мужчин неопределенного возраста — по виду юных, но с заметной сединою. Седые мальчики в джинсовых куртках и замшевых пиджаках. Все двигались подчеркнуто красиво и принимали различные позы: поза на диване, поза у рояля, поза с бокалом в руке. В квартире было человек тридцать.
Разумеется, все происходило при свечах.
Это была камерная симфония для дюжины бутылок шампанского и такого же количества коньяка. Композитор поднимал руку и делал посыл по направлению к бару, из которого вылетало несколько бутылок, несомых замшевыми мальчиками. Наполнялись бокалы, женщины, откинувшись на коврах, подносили ко рту сигареты, а композитор, подняв бокал, делал им плавный взмах и выпивал медленно и с достоинством. Это было красиво, но скучновато.
Надо сознаться, что я одевался бедно по причине невысоких заработков и отсутствия интереса к одежде. Нельзя сказать, что мне не нравились красивые вещи. Когда я внезапно оказывался обладателем экзотической рубашки или модного галстука, я испытывая временный прилив вдохновения и, надевая их впервые, тоже любил принимать позы. Боюсь, однако, что позы эти были скорее смешны, чем исполнены изящества, поскольку любая импортная тряпка в сочетании с остальными ширпотребовскими вещами выглядела столь же нелепо, как интурист в колхозной столовой. Общаясь с близкими по материальному и духовному уровню людьми, я не замечал несоответствий, но там, у композитора, впервые ощутил неудобство. Рядом не было никого, чей костюм не являл бы образец моды и элегантности.
На мне же были лишь «фирменные» запонки, подаренные, кстати, Яной от щедрот ее зарубежной мамы. Я незаметно снял их и спрятал в карман. Затем я выбрал угол потемнее и устроился там с бокалом в руке, наблюдая за чуждыми нравами. Яна села рядом, как всегда, ослепительная, посылая в полумрак гостиной лучик скучающей улыбки.
В воздухе, в сигаретном тонком дыму, плавали фамилии и имена известных актеров, режиссеров, художников и литераторов. Поначалу это Броуново движение имен было вялым, но по мере того, как бутылочная симфония набирала темп, оно становилось интенсивнее.
Я понял, что попал в мир близких к искусству людей.
Шепотом я стал расспрашивать Яну, кто эти люди. И чем они знамениты. Яна тонко улыбалась, вспыхивая в темноте глазами, как кошка.
— Третьестепенные, — сказала она мне в ухо, делая вид, что целует его. — Первостепенные работают, второстепенные ищут, а эти говорят. Ты — первостепенный.
— Я?!
— Ты, ты, ты… — зашептала она мне в ухо горячим своим дыханием.
В это время композитор, соскользнув с рояля, делал обход гостей. С каждым он чокался и говорил несколько слов с приятной улыбкой.
— Сегодня я работаю в ми-мажоре, — сказал он, чокаясь с Яной.
Он подсел к нам и запахнул полы халата. Я посмотрел на его лицо и увидел, что каждая черточка на нем живет отдельной жизнью. Лицо композитора напоминало оркестр. Губы едва заметно извивались и вибрировали, словно по ним водили смычком; брови вздрагивали, причем левая вздрагивала на каждый такт, а правая — через один; ноздри плавно шевелились, а щеки вспухали и опадали разом, как медные тарелки. Лоб сиял, как геликон.
— Друг мой, — сказал композитор, и верхняя его губа подползла к самому моему носу. — Друг мой, мне рассказывали ваши сны. К сожалению, я совсем не сплю, бессонница… Но в этом жанре… Скажите, вы пользуетесь музыкой?
— Когда как, — сказал я.
— А какой? — живо заинтересовался композитор.
— Предпочитаю Моцарта. Хотя бывает и эстрада.
— Так-так! — воскликнул он. — Я сочиню для вас увертюру.
Лицо его произвело финальный аккорд и потухло. Он вернулся к роялю, приподнял крышку над клавиатурой и принялся стучать мизинцем по черной клавише, недовольно морщась. А к нам подошел молодой человек лет пятидесяти с чуткими глазами. Он заговорил с некоторым превосходством, в котором странным образом присутствовало заискивание.
— На Западе… — говорил он. — Я встречал, есть упоминания… Собственно, ничего нового, вы понимаете… Вы пользовались методикой Сен-Сюэля?
Я непонимающе глядел на него.
— Один ваш сон мне понравился, — сообщил он. — Помните, железная дорога, у которой рельсы расходятся в разные стороны, а поезд постепенно расширяется, а потом раскалывается, как бревно, вдоль?
Мне стало не по себе. Я вспомнил этот ранний сон — претенциозный и неумелый, рассчитанный на дешевый эффект.
— Я вас познакомлю с… — Он назвал фамилию, которую я не запомнил. Кажется, Аронсон…
Яна расцвела, она посматривала по сторонам, еще теснее прижимаясь ко мне, а я осмелел и выдвинулся из тени.
Композитор перестал извлекать ноту. Он повернулся ко мне и сказал:
— Как вам понравилось? Мне кажется, эта увертюра может вам пригодиться.
Я кивнул. Композитор захлопнул крышку и потребовал шампанского. Он предложил тост за меня, пожелав мне творческих успехов, а затем попросил сегодня же присниться собравшимся.
— Так, какой-нибудь пустячок. Что вам заблагорассудится…
Яна сжала мне локоть. Я деревянно поклонился.
Ночью я приснился им в пустыне, утыканной противотанковыми шипами. По пустыне ползли волосатые гусеницы размерами с железнодорожную цистерну. Они напарывались на шипы и истекали нефтью. В озерах нефти барахтались маленькие люди, причем не спасали друг друга, а продолжали драться, даже идя ко дну. Они тяжело шевелились в вязкой жидкости, шлепая друг друга черными масляными ладонями. Композитор и его гости возлежали на гусеницах сверху, как на коврах, и смотрели на эту картину. Мы с Яной тоже были на гусенице. Противная прыгающая нота из черной клавиши стучала в висок, как морзянка.
Через два дня Яна передала мне, что сон произвел впечатление.
Короче говоря, меня заметили. Это не было той простодушной популярностью, которую я стяжал после первых публичных выступлений. На этот раз я был отмечен как небольшое, но оригинальное культурное явление, о котором принято знать хотя бы понаслышке. Я сам видел в троллейбусе двух бородатых молодых людей, которые обменивались новостями. Один из них только что купил по случаю альбом Босха и демонстрировал его приятелю. Разговаривали они довольно громко — чуть громче, чем необходимо в троллейбусе. Пассажиры косились на глянцевые репродукции. Я тоже выглянул из-за чьей-то спины и увидел непонятную картинку со множеством фигур, рыб и диковинных зверей.
Мелькали слова: Рерих, Филонов, авангардизм. Пассажиры слушали почтительно, но с неприязнью.
— Кстати, Снюсь тоже подражает Босху, вы заметили? — сказал один бородач другому.
— Пожалуй, скорее Брейгелю-старшему, — задумчиво ответил тот.
Откровенно говоря, я слышал о Босхе и Брейгеле-старшем, но и только. Я спрятался за спины, испытывая одновременно гордость и смущение.
Охваченный тщеславием, я стал сниться с претензией на непонятность. Это было легко. Достаточно было перед сном вообразить себя сложной натурой, страдающей и гонимой, тонкой и впечатлительной, а главное — духовно богаче большинства современников. Главное было — разрешить себе все. Сны изобиловали символикой и невнятностью мысли.
Яна в этот период была деятельна. На щеках ее горел непрерывный румянец. Она болтала по телефону с подругами и устраивала мои дела. Меня стали водить по квартирам. В одной из них мне показали красиво переплетенную тетрадку с описанием моих избранных снов. Я был польщен.
Меня познакомили с Аронсоном, и он сказал мне, что при желании я мог бы «прозвучать там».
— Где? — спросил я.
Он пожал плечами и хитро улыбнулся.
— Вы не пробовали сниться за границу? — спросил он после паузы.
— Пробовал, — сказал я, вспомнив свой неудачный визит к президенту ЮАР.
Он оживился, стал расспрашивать, советовал подумать…
Я не стал больше сниться за границу из-за разницы поясного времени. Для этого мне пришлось бы спать на службе. Кроме того, я смутно сознавал, что вряд ли нужен кому-нибудь за границей.
Впрочем, и здесь я был нужен не больше, чем жевательная резинка. Молодые бородачи, тщательно пережевывавшие мои сны, интересовались только сюрреалистическими подробностями. Стоило мне присниться попроще, как я замечал некоторое охлаждение к моей фигуре, скептические взгляды и вздохи. Я не понимал, зачем молодым людям нужны мои сны. У них и так было много тем для разговоров.
Мои отношения с Яной все более запутывались. Она была в курсе всех снов, не отходила от меня ни на шаг и всячески содействовала успеху. Как-то незаметно она ушла от мужа, будто кошелек потеряла. Я снял ей комнату, и моя жизнь стала даже не двойной, а тройной. Ночью я тщательно снился, а днем разрывался между двумя домами.
Жена была, как мрамор, холодна.
Ночью я жил, ночью я был свободен. Во сне я был чистым и честным, добрым и справедливым. Во сне я был доверчивым. Клянусь, что это мои истинные качества. Куда они исчезали днем?
Я просыпался и начинал обманывать. Сначала я довольно легко обманывал себя, убеждая в собственной исключительности, в наличии у меня волшебного дара, который дает мне право на некоторые вольности. Затем я обманывал жену, уверяя, что люблю ее по-прежнему. Далее шел черед Яны. Ее я обманывал уже без всяких угрызений совести, просто из соображений симметрии картины. Я обманывал начальников и сослуживцев, делая вид, что служба приносит мне моральное удовлетворение. Я обманывал, наконец, абонентов своих сновидений, обещая им ночью больше, чем мог дать.
Справедливости ради следует сказать, что меня тоже обманывали.
Однажды меня пригласил известный литератор. Он был желт и стар. Литература выжала его, как лимон. Литератор случайно подключился к одному из моих снов, и он поразился его прихотливой композиции.
— Какие у вас отношения со временем? — спросил он.
— В смысле — с эпохой? — уточнил я.
— Нет-нет! — испугался он. — В смысле философской категории.
— Обыкновенные, — сказал я, чувствуя, что опять слегка вру.
— Не может быть, — покачал он головой. — Неужели у вас нет страха перед потоком времени? А ощущения, что вы находитесь в нескольких срезах времени? Вы подумайте.
Я забыл сказать, что литератор этот был фантаст, поэтому он так запросто ориентировался в срезах.
Я подумал, но ничем его не обрадовал. Я сказал, что меня уже обследовали, но психопатологии не обнаружили.
— Значит, вы это все придумали… — с сожалением протянул он.
Он полагал, что можно что-то придумать. Ничего нельзя придумать, сколько ни старайся! Либо это есть, либо его нет. Можно только вытащить из души. Но тогда я этого еще не знал и тоже полагал, что придумываю свои сны, забавляясь.
Между прочим, фантаст будто накаркал. Через неделю мне исполнилось тридцать пять лет. День рождения для меня — грустный день. Я подвожу итоги, и они, как правило, неутешительны. В тот день я должен был посетить консерваторию, чтобы прослушать новую симфонию композитора, который сочинил для меня увертюру. Мы с Яной договорились встретиться у входа.
Я ехал в трамвае. Настроение было жуткое. Ехать мне не хотелось, я не знал — зачем туда ехать. В трамвае качались зловещие люди. Я стоял возле кассы и отрывал билетики всем желающим. Внезапно я понял, что превратился в автомат. Мои руки продолжали отрывать билетики и рассовывать их пассажирам, даже когда в этом не было надобности. Правая рука крутила колесико, левая отрывала билеты. Пассажиры послушно передавали их на заднюю площадку вагона. Там уже начинался легкий шум. Я с трудом оторвался от кассы и выскочил на первой остановке.
Это был Каменный остров. Тут меня поразило и то, что «остров», и то, что «каменный». Впереди и сзади были мосты. По ним громыхали трамваи. В каждом из них был маленький кусочек жизни. Жизнь, нарезанная на кусочки, катила мимо меня в трамваях. Между ними и вокруг была пустота, здесь ничего не происходило. И я был в этой пустоте.
Это был каменный остров, середина жизни.
Ну, конечно, это я сейчас так красиво и образно думаю. Тогда я просто испугался. Я понял, что никакая сила не заставит меня перейти любой из мостов. Сейчас мне странно об этом вспоминать. В самом деле — какая опасность может таиться в прогулке по мосту? Я не могу точно объяснить — чего я боялся. Во всяком случае, не того, что мост внезапно обрушится подо мною. Я боялся самого процесса перехода, ибо он вдруг представился мне чрезвычайно длительным, если не сказать — бесконечным. Пугала протяженность моста во времени, огромный и бессмысленный переход из одного состояния в другое, а вернее — казавшаяся мне неизбежной потеря себя на мосту, последствия чего были непредсказуемы.
Я почти побежал по аллее вглубь острова, не замечая людей. Мысли путались, как моток проволоки. Я вытягивал какую-нибудь одну, но за нею, сцепившись узлами и петлями, лезли все остальные. Ни одного конца было не найти. Я тяжело дышал, шагая вдоль высокого каменного забора, за которым глухо лаяла собака. Наконец мне удалось найти кончик мысли. Я пошел медленнее, осторожно распутывая клубок.
Всему виной, очевидно, была моя странная способность сниться, в которой необходимо было отыскать хоть какой-нибудь смысл. Он прятался в клубке тонкой и гибкой проволоки. Такую проволоку я когда-то использовал для монтажа радиолюбительских конструкций. Тогда я жил спокойно, не умея и не желая никому сниться, да и снов никаких я не видел. Откуда, зачем свалился на меня этот жалкий талант — мелкий и недостойный, будто подаяние в электричке?
Оказалось, что к тридцати пяти годам я по-настоящему научился лишь сниться. Это я делал с удовольствием и достаточной виртуозностью. Удивительно, что я относился к своему занятию абсолютно серьезно, добиваясь точности и оригинальности. Никто меня не учил, я овладевал умением самостоятельно и кропотливо, часами анализируя удавшиеся сны, придумывая детали композиции, учитывая даже психологию клиентов. Смешно сказать — я выбирал для них удобное время, чтобы присниться! Например, после обеда я снился в комедийном жанре, а глубокой ночью вытаскивал из души сокровенные мысли и облекал их в стройные философские сновидения.
И все это ради тщеславия? Ради того, чтобы мои сны пересказывались и переплетались в тетрадки? Ради удовольствия клиентов? Нет уж, увольте!
Я всегда догадывался, что природа награждает способностями неравномерно. Встречаются совершенно уникальные способности! Есть люди, которые перемножают в уме десятизначные числа и извлекают корни любой степени. Есть другие, которые могут выстукивать на зубах Первый концерт Чайковского. Есть третьи, которые умеют читать в зеркальном отражении…
Много есть непонятных способностей, данных будто из озорства или от пресыщенности Творца.
Я где-то читал, что один тип умел освобождаться. Его связывали, приковывали цепью и запирали в тюремной камере, а он через пять минут оказывался на свободе. Для него это было так же просто и естественно, как для меня — сниться. Умение быть физически свободным при любых обстоятельствах было в этом человеческом экземпляре доведено до гениальности.
И что же он сделал? Он стал продавать свой талант, то есть ухитрился даже в этих сложных условиях стать несвободным.
С другой стороны — он добился общественного признания…
Вот! Вот чего мне недоставало!
Общественное признание придает таланту узаконенность. Масса человеческих способностей и талантов давно признана. Я не говорю о таких нужных способностях, как умение пахать землю или тачать сапоги. Узаконены дрессировка попугаев, игра в хоккей и собирание спичечных этикеток. Вызывают почтение собачьи парикмахеры и дельтапланеристы. Не сомневаются в своей необходимости многочисленные эстрадные певцы, балалаечники, сочинители рифмованных фраз, представители, участники, члены и референты.
Но как же они узнали, что общество признало их способности?
Да очень просто.
Будь ты даже семи пядей во лбу, но если ты не получаешь вознаграждения хотя бы за одну пядь, то можешь считать все пяди лишними. Твои удивительные занятия будут называться малопочтенным словом «хобби» до тех пор, пока рука кассира не выкинет из окошечка жиденькую стопку бумажек, благодаря которым твой дар вступит в обмен с другими дарами. Твои сны будут обмениваться на хлеб, соль, сахар и масло. Они станут эквивалентны одежде и мебели. Сны станут товаром…
Так я теоретизировал, не замечая тогда одного существенного обстоятельства. Ведь моя способность, если подойти к ней серьезно, таила в себе возможности нового, невиданного искусства. А раз так, то все разговоры о деньгах отодвигались на второй план, становились мелкими и несущественными.
Но я словно боялся признаться себе в этом. Мне казалось, что думать о себе как о художнике нескромно, а потому я старательно принижал свою способность, рассматривая ее всего-навсего как некое мелкое ремесло, подлежащее продаже.
Экскурс в политическую экономию увлек меня. Я не заметил, как перешел по деревянному мосту в парке культуры и пошел по аллеям, осматривая многочисленные развлечения.
Скрипело колесо обозрения, покачивались люльки, из которых доносился женский визг, мелькали яркие карусельные кони, с американских гор катилась лавина тележек.
Мое внимание привлек мальчик лет двенадцати. Он считал мелочь у кассы, где продавали билеты на аттракцион «Автомобили». Судя по всему, мальчику не хватало несколько копеек. Он еще раз пересчитал медяки, зажал их в кулак и беспомощно посмотрел по сторонам. Потом он взглянул себе под ноги, вывернул карман, из которого на землю упала обертка от конфеты, и медленно пошел прочь от кассы, не оглядываясь на аттракцион, где сталкивались друг с другом маленькие автомобили, опоясанные черным резиновым ободом.
Я догнал его и взял за плечо.
— Ты хочешь прокатиться? — спросил я.
— Чего? — спросил он, высвобождаясь из-под руки.
— Прокатиться на машинке…
— Не хочу, — сказал он.
— У тебя же денег не хватает.
— Ну да! С чего вы взяли? — Он неестественно засмеялся, дернул плечом и быстрее зашагал по аллее.
— Да ведь… Я хотел тебе помочь! — крикнул я ему вслед.
— Не нужна мне ваша помощь! — зло выкрикнул он и убежал.
«Так мне и надо!» — подумал я. И, уже совершенно не отдавая себе отчета, купил билет и с трудом втиснулся в автомобильчик. Из него росла железная палка с метелкой на конце. Включили ток, и мой автомобильчик дернулся, поехал, неуправляемый, — сталкивался, отскакивал от других, кружился на месте…
Я крутил баранку, пытаясь придать движению осмысленность, но от меня мало что зависело. Другие водители имели свои планы, и каждый из них был разумен, но вместе получалось нескладно, получалась дурацкая суета. Я перестал бороться и поехал, подталкиваемый другими автомобилями, которые мягко стукались в мои борта.
«Вот так и жизнь наша, — меланхолично философствовал я. — Если не умеешь бороться, нужно отпустить руль. Все равно куда-нибудь приедешь».
Тут очень символично выключился ток.
Неожиданное развлечение успокоило меня. Выходя из парка, я снова встретил знакомого мальчика. Он ел мороженое. Значит, на мороженое ему хватило.
Я подумал, что зря приставал к нему с бесплатным удовольствием, в нем нет удовлетворения. Мальчик чувствовал это интуитивно.
Люди хотят платить за удовольствия. Плата гарантирует свободу выбора. Только сейчас я понял слова жены о посягательствах на права человека. Раздаривая сны направо и налево, я не задавался вопросом — хотят ли люди их смотреть? Мне казалось, что ежели я не требую ничего взамен, то волен навязывать их окружающим. По сути дела, я вторгался в личную жизнь людей и делал это, когда хотелось мне. Если бы у них была возможность платить мне за сновидения, то я был бы вынужден считаться с их желаниями.
Таким образом, получалось, что мне необходимо общественное признание в виде денег, а окружающим нужно платить мне, чтобы уберечь свою независимость и держать меня под контролем. Обе стороны стремились к одной цели.
Эти спекулятивные рассуждения укрепили мою решимость. Я начал действовать. Говоря иными словами — наступил этап профессионализации.
Меня очень беспокоили участившиеся приступы страха. Мосты сделались навязчивой идеей. Каждый переход через Неву превращался в серьезную проблему. Дело дошло до того, что однажды я попытался остановить трамвай перед мостом, чтобы выйти на волю. Вагоновожатая прикрикнула на меня, я испугался и притих.
Успокоительные таблетки уже не помогали.
Я взял отпуск и поехал в дом отдыха. До этого я никогда не бывал в домах отдыха, потому что не знал — от чего мне отдыхать. Дом отдыха находился на взморье в Зеленогорске. Летний сезон уже прошел, с залива дул холодный ветер, и отдыхающие — в большинстве своем приехавшие из Донбасса — потерянно слонялись по аллеям, вороша сухие листья. Три раза в неделю они выезжали в город для посещения Эрмитажа. Они действовали с шахтерским упорством, штрек за штреком проходя залежи духовных ископаемых. В клубе крутили кинофильмы, по субботам приезжали артисты областной филармонии. После артистов были танцы.
Артистов этих я никогда прежде не видел и не слышал о них.
Я присматривался к своим соседям по дому отдыха. Это были цветущие и простые люди, с добрыми улыбками, неиссякаемой любознательностью и весельем. Они хорошо ели и хорошо спали. Я же вышагивал под ветром по мокрому песку осеннего пляжа. Одна пола моего плаща прилипала ко мне, а другая стремилась улететь по направлению к городу. Радовало отсутствие мостов. Город издали представлялся разбитым зеркалом с сетью трещин, через которые были перекинуты узенькие мосты, скреплявшие осколки.
Вскоре я приметил странного отдыхающего. Это был худой и высокий человек, во взгляде которого присутствовало заметное беспокойство. Движения его были нервными и угловатыми, как у марионетки.
В аллеях парка стояло несколько грубых крашеных скульптур. Они были на низких постаментах. Убедившись, что за ним никто не наблюдает, этот человек подкрадывался к ним и копировал позу скульптуры. Особенно удачно у него получался дискобол: одна рука опущена почти до земли, а другая закинута за спину. Постояв в этой позе несколько секунд рядом с постаментом, он удовлетворенно улыбался, потирал руки и переходил к «Девушке с веслом».
Его занятия я подсмотрел нечаянно, но потом стал следить уже специально.
Через неделю мы познакомились. Фамилия его была Костомаров. Он назвался большим актером.
Костомаров оказался человеком, необычайсно сведущим в психиатрии. Когда я рассказал о себе и предложил присниться, он поспешно отказался, заверив, однако, что ничуть не сомневается в моем даре. Далее он развил стройную теорию моих страхов, объяснив феномен мостов. По его словам, я испытывал постоянное натяжение между двумя берегами — сном и явью, службой и творчеством, женой и любовницей. Я не мог решиться перейти на желанный берег — я боялся.
— Что же предпринять? — спросил я.
— Надо сжечь мосты, — мрачно сказал бывший актер. — Сжечь! Сжечь! — Он вдруг затряс головой, как шаман, и бросился к любимой скульптуре. Добежав до «Дискобола», он окамнел с воображаемым диском в руке и только потом успокоился.
— А вы… — осторожно начал я.
— О, у меня совсем другое… Совсем! — решительно заявил он, но объяснять не стал.
Костомаров сказал, что у него есть знакомые в областной филармонии и он может меня рекомендовать. Он советовал немедля приступить к реализации дара, в противном случае дело могло кончиться серьезным психическим расстройством.
— Меня уже приглашали, — сказал я. — Понятия не имею — каким образом выступать на эстраде? С чем?
— Господи, это же так просто! — воскликнул Костомаров.
И он тут же определил мое амплуа и подал идею номера. Я был назван артистом «оригинального жанра». К ним относятся музыкальные эксцентрики, фокусники, жонглеры, гипнотизеры. Костомаров предложил мне объединиться с профессиональным гипнотизером и сделать общий номер. В обязанности гипнотизера входит усыплять публику в зале и меня на сцене, а дальше я могу сниться, как мне угодно.
— Назовите это как-нибудь оптимистично, без мистики, — сказал Костомаров. — «Мне снилась даль, мне снилась сказка, мне снилась молодость моя!» — звучно продекламировал он и покосился на меня, проверяя — узнал ли я стихи. — Это Блок… Даль и сказку нужно выбросить, а молодость оставьте. Это любят. И непременно с восклицательным знаком. Мне снилась молодость моя!.. Это тоже любят.
Вернувшись домой, я стал сжигать мосты. Я подал заявление на службе об уходе по собственному желанию и переехал к Яне с одним чемоданом вещей.
Жена проводила меня без сцен. Расстались мы, как принято говорить, «интеллигентно», то есть состязаясь в благородстве. Я чувствовал себя полностью виноватым, она же, со своей стороны, не скрывала, что не может поддерживать меня в моем новом занятии. К снам она относилась естественно — как к природной человеческой особенности и не понимала, зачем делать из них профессию.
Похоже, что она давно уже внутренне простилась со мною.
— Желаю тебе достичь совершенства, — сказала она. — Только прошу об одном: никогда не сниться ни мне, ни дочери. Обещай.
— Надо спросить у нее, — сказал я. — Если она захочет…
— Обещай.
— Ей уже пятнадцать лет…
— Обещай… Ну я тебя прошу, слышишь?
— Хорошо.
Конечно, мы порознь объяснили дочери причины развода. Она постаралась понять. Вообще мы все очень старались понять друг друга и понимали умом — но не сердцем.
С работы меня проводили шумно. Весть о том, что руководитель группы инженеров уходит в артисты, разнеслась по коридорам нашей конторы и вызвала дискуссии. С одной стороны, сослуживцам она была приятна. Как-то незаметно рождалась уверенность, что любой инженер, если, конечно, он захочет, может стать артистом. С другой стороны, некоторые отнеслись к моему решению пренебрежительно, считая сновидения занятием не только легковесным, но и бессмысленным. Большинство коллег знало о моей способности; многие видели мои сны, а в теоретическом отделе считалось хорошим тоном иметь дома их описания. Обладатели тетрадок сочли себя обманутыми. То, что ранее было уделом избранных, становилось общедоступным.
Я не обращал внимания на чужие мнения и методично сжигал мосты. Приходя с работы, Яна рассказывала мне очередные новости и сплетни. Некто Задубович из того же теоретического отдела объявил, что тоже умеет сниться, и в доказательство приснился своим приятелям. Те наперебой хвалили его сон, говорили о «полной независимости от Снюся» и даже завели специальную тетрадку для снов Задубовича. Однако повторить сон для более широкого круга Задубович отказался, мотивируя это соображениями свободы творчества и нежеланием «размениваться, как это сделал Снюсь».
Вот так. А я еще ничего не сделал…
Любознательные бородачи отвернулись от меня все как один. Яна похудела от волнения. Ее знакомые из «золотой молодежи» считали своим долгом выразить сожаление по поводу моего шага. Общий приговор был таков: «Его все равно не пропустят». Кто не пропустит? Почему не пропустит? Об этом ни слова.
Яна, закусив удила, мчалась со мною в неизведанное.
Позвонил Костомаров и предложил встретиться у Медного всадника. Он сказал, что познакомит меня с гипнотизером.
Когда я пришел на площадь, Костомаров уже был там. Он стоял у памятника, непроизвольно копируя позу Петра. Под ним не хватало лошади. Рядом томился мужчина средних лет с черными выпуклыми глазами. Одет он был в кожаное пальто, но без головного убора. У него был огромный лоб, переходящий в лысину.
— Петров, — сказал он, протягивая мне руку.
Он не был похож на Петрова.
— Вас нужно тарифицировать, — сказал он после паузы.
— Пускай идет к Регине, — сказал Костомаров Петрову.
Тот вдруг застыл, уставившись взглядом на другой берег Невы. Его черные зрачки подернулись синеватой пленкой. Мне сразу захотелось спать.
— Только ни в коем случае не говорите Регине, что будете работать с Петровым. Скажете — с Глуховецким. Запомнили? — сказал Костомаров.
— С каким удовольствием я их усыплю! — тихо проговорил Петров, не выходя из транса.
— Только, ради Бога, не насмерть, Иосиф! — улыбнулся Костомаров.
Мне показалось, что Петров с радостью усыпил бы «их» насмерть. Мы обговорили номер. Каждый должен был работать самостоятельно, поэтому споров не возникло.
На следующий день я отправился в филармонию. У подъезда стояли машины и автобусы с надписью: «Заказной». В холле сновали хорошо одетые молодые люди. У всех был уверенный вид, который чуточку портили нервные суетливые взгляды. У огромного окна с мраморным подоконником стояли двое. Один вынимал изо рта пинг-понговые шарики, а другой, требовательно на него глядя, шарики отбирал и складывал в карманы пиджака. Карманы у него оттопыривались.
Я поднялся на третий этаж и пошел по коридору. В конце была дверь с табличкой: «Отдел оригинального жанра. Чинская Регина Михайловна». Я постучал и потянул за ручку.
В комнате за большим письменным столом сидела женщина, издали казавшаяся молодой. Она была в джинсовом комбинезоне. Очевидно, это была Регина. Она разговаривала по телефону, злорадно улыбаясь. Рядом с аппаратом, на краешке стола, на одной руке стоял юноша. Его раскинутые ноги в узких брюках почти упирались в потолок. Другой рукой юноша поддерживал равновесие. Его лицо показалось мне красивым.
— Разрешите? — сказал я.
— Вы же видите — занято, — недовольно сказал перевернутый юноша.
— Заходите. Садитесь, — кивнула Регина, не отрываясь от трубки.
Она еще раз с ненавистью улыбнулась ей и повесила. Лицо ее тут же приняло брезгливое выражение.
— И это все? — спросила она юношу.
— Могу хоть два часа, — сообщил перевернутый.
— Да хоть три! Слезай! — крикнула она.
Вместо ответа акробат поднял свободной рукой телефонную трубку, ухитрился прижать ее плечом к щеке и стал набирать номер. Регина с силой выдернула трубку, грохнула ее на рычажки и взвизгнула:
— Вон отсюда!
Акробат мягко спрыгнул со стола. В нормальном состоянии его лицо показалось мне идиотическим. Он вышел гордо, ступая с носка.
— Слушаю вас, — сказала Регина.
Я подошел к столу. Этого делать не следовало, потому что Регина вдруг резко постарела. От двери ей можно было дать двадцать пять, но у стола — не меньше пятидесяти.
Я назвался и сообщил, что хочу предложить номер оригинального жанра совместно с гипнотизером Глуховецким.
— Что вы будете делать? — спросила она.
— Сниться.
— Сниться тарификационной комиссии! Неплохо придумано, сизый нос! — воскликнула она и неестественно громко рассмеялась.
Я изложил ей идею номера. Она слушала внимательно, довольно бесцеремонно рассматривая меня узкими глазами.
— Я слышала о вас. Мне говорили, — сказала она. — Давайте попробуем, это интересно. Реквизит, оформление, музыка — за ваш счет.
Итак, нам необходимо было выступить перед членами тарификационной комиссии, чтобы меня, в случае успеха, поставили на ставку актера. Это и называлось «тарификация». Мой мифический партнер Глуховецкий, как оказалось, уже имел низшую ставку и претендовал на следующую. О Петрове я помалкивал.
— Только учтите, что Глуховецкий всех не усыпит. Я вас честно предупреждаю, — сказала Регина на прощание.
Выйдя на улицу, я тут же позвонил Петрову и сказал, что заседание комиссии состоится через три дня. Необходимо было срочно репетировать.
— Спите спокойно, — сказал Петров. — Филофенов в Мексике. Я вас предупрежу.
Я решил, что Петров не хочет репетировать. Два дня я обдумывал сон для членов тарификационной комиссии. Мне захотелось порадовать их острыми ощущениями. Я придумал напряженный сюжет: будто мы плывем по Индийскому океану на паруснике, а нас берут на абордаж пираты. Члены комиссии блестяще отражают нападение — выстрелы, гром, дым, звон шпаг, — и мы плывем под тихим солнцем.
В назначенный день я пришел в филармонию. В холле висело объявление, извещающее о том, что заседание тарификационной комиссии переносится на следующую неделю. Причин указано не было.
Через неделю повторилось то же самое.
После третьей отсрочки я перестал туда ходить и стал ждать звонка Петрова. Каждую ночь я показывал Яне сон тарификационной комиссии. Поскольку я не знал ее членов в лицо, все мужчины выглядели как Костомаров, а женщины — как Регина. Семь Костомаровых и пять Чинских. Пиратам было от чего прийти в ужас.
Петров позвонил через месяц.
— Усыпляем послезавтра, — сказал он. — Приходите вечером, приготовимся.
Вечером мы с Яной пошли к нему. Петров жил в коммунальной квартире. Он открыл нам и повел по темному коридору. Слева и справа были высокие, выкрашенные в разные цвета двери. Из одной выглянула голова женщины, повязанная полотенцем.
— Спать! — рявкнул на нее Петров, женщина обомлела и провалилась обратно в комнату.
Петров привел нас к себе и усадил Яну на диван. В комнате ничто не указывало на профессию Петрова. Книжные полки были набиты книгами по философии и медицине. На низком столике стояла пишущая машинка. Петров порылся в шкафу и извлек оттуда две чалмы. Одну он протянул мне.
— Дешево, — сказал он, поморщившись. — Но так надо.
Он надел чалму, скрестил руки на груди и метнул взгляд на Яну. Она открыла рот и стала заваливаться набок.
— Стоп, стоп! — сказал Петров. — Однако вы чувствительны…
Мы отрепетировали выход и комплименты публике. Репетировали под музыку из кинофильма «Шербурские зонтики». Петров спросил, как я собираюсь сниться. Я рассказал сюжет.
— Пожалуйста, попробуйте на мне сегодня после двенадцати, — сказал он.
Ночью я приснился ему в том же сюжете. Семь Костомаровых, пять Чинских и один Петров. Я был в ударе — потопил к чертовой бабушке пиратский корабль и взял в плен главаря пиратов.
Утром Яна впервые выразила неудовольствие тем, что не участвовала во сне.
— Ну представь. Тарификационная комиссия тебя не знает. Будут спрашивать — что за девушка? — объяснил я.
Что-то чужое мелькнуло у нее во взгляде.
Заседание комиссии происходило в просмотровом зале филармонии. В программе было двенадцать номеров оригинального жанра. В зале находилось девять членов комиссии во главе с Филофеновым, заслуженным артистом республики.
Нас собрали в артистической и вызывали на сцену по очереди. Какой-то жонглер подбрасывал булавы. Вдоль стены нервно ходил дрессировщик с пушистой собачкой на руках и что-то шептал ей в ухо. Собачка тупо смотрела на него. В углу разминали друг друга силовые акробаты. Петров молча сидел в кресле и курил. На голове у него была чалма. Тяжелые веки Петрова были полуопущены. Он экономил гипнотический заряд.
Во всей этой обстановке было что-то необычное. Я присматривался к актерам. Все нервничали, кроме Петрова и собачки. Жонглер то и дело ронял булавы, и они со стуком падали на пол. Иллюзионист механическим движением извлекал из воздуха игральную карту. Это был туз пик.
Странная штука — талант! Ни в чем так не уверен человек, как в наличии у него таланта, и ни в чем он так упорно не сомневается. Ему нужны непрерывные подтверждения в виде похвал, аплодисментов, сплетен и даже ругани. Ему необходимо вызывать общественный интерес.
Не только тщеславие собрало в этой комнате людей оригинального жанра. Если бы это было так, я ушел бы первым. Несомненно, каждый хотел отдать то, что имел. Большинство отдало бы свое умение даже бесплатно, но бесплатному удовольствию не верят, как я уже говорил. И вот сейчас мы готовились пройти оценку таланта, причем таланты были у всех разные, а низшая тарификационная ставка одна — шесть пятьдесят за концерт с обязательной отработкой восемнадцати концертов в месяц.
Ученая собачка умела умножать и делить. Умножив ставку на количество концертов, она получила бы результат — сто семнадцать рублей.
Это было в полтора раза меньше, чем получал я, работая инженером.
— Я забыл вас предупредить, — вдруг сказал Петров. — Когда кончится бой с пиратами, пускай они, — он кивнул в сторону зала, — захватят сундуки с драгоценностями. Не скупитесь. Побольше бриллиантов.
— Зачем? — спросил я.
— Так надо, — тоном, не допускающим возражений, произнес Петров.
Нас вызвали после дрессированной собачки. Выходя на сцену, я успел заметить снисходительные улыбки, вызванные предыдущим номером. Мы поклонились, а затем Петров провел молниеносный сеанс усыпления. Он наклонился вперед, расставил руки, будто упираясь в невидимую преграду, и медленно, с огромным напряжением сдвинул эту преграду в сторону зала. Казалось, что он катит на членов комиссии гигантскую бочку.
— Спать! — с наслаждением прошипел он, когда воображаемая бочка достигла пятого ряда, где сидела комиссия.
Члены комиссии обмякли. Регина Чинская успела что-то вскрикнуть, дернулась и повисла на стуле. Филофенов медленно вытекал из кресла, как тесто из кастрюли.
Но я рассматривал их недолго. Петров сошел со сцены, уселся в первом ряду и вытащил сигареты.
— Спят, сволочи… — усмехнулся он. — Работайте!
И сделал в мою сторону пасс, будто кинул спичечный коробок.
Я очутился на корабле и поплыл по Индийскому океану. Филофенов стоял на капитанском мостике и смотрел в подзорную трубу. Регина Чинская прогуливалась по палубе в купальном костюме. Остальные члены комиссии изображали матросов. Петров был боцманом.
Я стоял за штурвалом и слушал приказы Филофенова.
Внезапно на горизонте показался барк под черным флагом.
— Интересно, — сказал Филофенов, не отрываясь от подзорной трубы. — На флаге череп и кости. Что бы это могло означать?
— Вероятно, пираты, — пожал плечами я.
Филофенов отставил трубу в сторону и недоверчиво посмотрел на меня.
— Американские? — спросил он.
— Потом будет видно, — уклончиво ответил я.
— Что значит «потом»? Уж не хотите ли вы сказать…
В это время на корабле пиратов ударила пушка. Ядро просвистело над головой председателя комиссии и пробило в нашем парусе идеально круглую дыру. Филофенов, держась за живот, потрусил вниз, на палубу. А я продолжал курс на сближение. Я знал, что бой завершится победой тарификационной комиссии.
Дальше было много выстрелов, крика и грохота. Регина, визжа, как ночная кошка, стреляла сразу из двух револьверов. Петров рычал на матросов, среди которых был один довольно-таки пожилой режиссер, заставляя их бегать по вантам. Пираты один за другим прыгали на борт нашего парусника и вступали в рукопашную. Филофенов, прикрываясь сковородкой, бегал по палубе и выкрикивал команды. Его никто не слушал.
Я невозмутимо опирался на штурвал и время от времени убирал из боя очередного пирата.
Члены комиссии стали прыгать на пиратский барк. Первой устремилась туда Регина. Она пристрелила капитана флибустьеров и юркнула в его каюту. Через минуту она вышла оттуда, сгибаясь под тяжестью кованого сундука. Члены комиссии бросали за борт последних пиратов.
Регина грохнула на палубу сундук и откинула крышку. В сундуке сверкнули бриллианты. Она погрузила руки в сундук по локти и в упоении подняла лицо к небу.
— К черту! К черту всех! — хрипела она. — Моя добыча! Законная!
И тут же принялась вешать на себя побрякушки.
Остальные бросились в трюмы и стали выносить на палубу парчу, ковры и хрустальные вазы. Филофенов отдуваясь, припер японский цветной телевизор.
Неожиданно для меня они не вернулись на наш корабль, а стали поднимать паруса на пиратском барке. Регина вскарабкалась на мостик и схватила подзорную трубу. Сундук она поставила рядом с собою. Филофенов взялся за штурвал.
— На горизонте купеческий корабль! — крикнула Регина.
Пиратский барк отчалил от нас и понесся к горизонту. Черный флаг свирепо развевался на ветру. Члены комиссии с пистолетами и саблями сидели на кучах барахла, разбросанного по палубе.
На нашем паруснике остались только мы с Петровым. Петров вполголоса матерился….
— …и кончен бал! — была последняя его фраза.
Я очнулся. Петров докуривал сигарету. Члены комиссии еще спали в самых разнообразных позах, придерживая руками воображаемые ценности. Регина, откинувшись на спинку стула, прижимала к глазу кулак с несуществующей подзорной трубой. Петров медленно поднялся на сцену.
— Па-апрашу проснуться! — громовым голосом сказал он.
Члены комиссии нехотя зашевелились. Регина открыла глаза и посмотрела вниз, где должен был стоять сундук.
— Не хочу, не надо… — прошептала она и снова прикрыла глаза. Потом вздрогнула, выпрямилась и взглянула на нас уже осмысленным взглядом.
Мы раскланялись под финальные аккорды французской музыки.
Вслед за нами выступали силовые акробаты. Я подсматривал из-за кулис за членами комиссии. То один, то другой, прикрыв лицо ладонями, пытался погрузиться в сон. Регина сидела с остекленевшими глазами.
Наш номер обсуждался последним, когда уже были тарифицированы силовые акробаты и жонглер, а иллюзиониста и ученую собачку отвергли.
Слово взял престарелый режиссер. Он признал, что впервые видит нечто подобное на эстраде. Затем он детальнейшим образом разобрал сон с точки зрения режиссуры. По его словам, сон был излишне натуралистичен, хотя сцены абордажа неплохи.
Потом долго и хорошо говорили остальные. Чувствовалось, что словоговорение было их основной специальностью.
Интересно, что признаваемая всеми новизна жанра не приводила никого в восторг, а, скорее, ставилась мне в вину. Она была как бы отягчающим обстоятельством. Обсуждали буквально каждую мелочь: костюмы, систему вооружения и оснастки барка, погоду в Индийском океане. Всем не понравилось, что Филофенову достался японский телевизор. Эту деталь сочли малоправдоподобной.
Очень часто упоминалось слово «реализм».
— Предложенная концовка может быть истолкована превратно, — вдруг сказала Регина. — Да, наши зрители победили пиратов, но во имя чего? Чтобы самим овладеть награбленными сокровищами?
Она предложила иную концовку. Будто бы в трюме пиратского корабля томятся негритянские невольники, которых пираты везут на продажу. В результате боя невольников освобождают.
Я взглянул на Петрова. На кой черт он предложил мне купать их в бриллиантах? Петров сделал знак: соглашайтесь! Я согласился.
Короче говоря, нас тарифицировали. Вернее, тарифицировали меня и Глуховецкого, по всей видимости, принимая за него Петрова. Фамилия Глуховецкого была в списках комиссии.
Петров воспринял это как должное.
— Знаете, что я бы вам еще посоветовал? — сказал Филофенов, когда обсуждение закончилось. — Середина номера прекрасна, иллюзия убедительнейшая… Но оформление убого. Нужно расширить вступление и концовку. Непременно взять ассистентку…
— Может быть, предложим им Корианночку? — спросила Регина. — Она только что ушла из «Летающих блюдец».
— Ассистентка есть, — сказал Петров.
Я недоуменно взглянул на него.
— Ваша жена, — пояснил Петров. — Не скромничайте.
— Жена? — переспросил я, естественно, имея в виду свою жену, с которой мы расстались, и удивляясь нелепости предложения Петрова.
— Ну да, Яна.
— Ах, Яна…
— У вас несколько жен? — улыбнулся Петров. — Яна молода, красива и обаятельна. Кроме того, вам удобнее будет гастролировать.
Когда я дома рассказал об этой идее Яне, она пришла в восторг. Но прежде чем я увидел Яну, произошел один загадочный случай.
Я распрощался с Петровым и поехал домой на трамвае. У подъезда моего дома стояло пустое такси с потушенным огоньком. Я вошел в подъезд и увидел Регину Чинскую. Она нервно курила. Увидев меня, она бросила сигарету и возбужденно заговорила:
— У вас прекрасный номер, прекрасный… Вы далеко пойдете. Но я хочу вас предупредить: бойтесь Петрова!
— Вы его знаете? А Глуховецкий…
— Петров мой муж, — сказала Регина. — Бывший. А Глуховецкий — бездарный гипнотизер. Петров не выступал уже семь лет. Он гений гипноза… Зачем-то увлекся философией…
Она усмехнулась и вытянула из сумочки еще одну сигарету.
— Он не захотел выступать? — спросил я.
— Я не захотела… Учтите, от меня многое зависит.
Она сделала ко мне шаг и зашептала, глядя в глаза:
— Я сделаю для вас все! У вас будет прекрасная афиша, лучшие площадки, гастроли. Я сделаю это завтра же…
Я отступил, испугавшись. Я подумал, что Регина сошла с ума. Она была старше меня лет на пятнадцать. Не говоря о других обстоятельствах.
Регина вдруг хрипло рассмеялась:
— Не бойтесь… Дурачок, он боится! Да вас просто сожрут. Мне от вас ничего не надо. Вы только будете мне сниться. Лично мне. Не очень часто — раз в неделю. Вы согласны?
— Зачем?
— Мне так надо. Любые сны, лишь бы поострее: гонки, преследования, преступления… Секс не обязателен. Я вас очень прошу, очень… — Она всхлипнула, вырвала из сумки платочек и приложила к носу. — Об этом никто не будет знать.
— Хорошо, — сказал я. — Хорошо…
— Благодарю, — сухо сказала она. — Об остальном — позже!
Она вышла из подъезда, хлопнула дверцей такси и умчалась.
Я приснился ей в ту же ночь, придумав невероятный сюжет с угоном самолета, перестрелкой в Римском аэропорту и поимкой банды экстремистов. Регина была главарем банды. Ей одной удалось скрыться.
Машина завертелась. Типография печатала афиши, в театральных кассах продавали билеты на первый концерт, мы спешно оттачивали номер. Регина провела участие Петрова и Яны, минуя тарификационную комиссию. Яна шила платье с блестками.
Репетировали у Петрова. Собственно, я не репетировал, поскольку моя часть номера осталась без изменений. Я сидел на тахте, листая философские книги и изредка взглядывая на Петрова и Яну. Они отрабатывали небольшой сеанс гипноза перед моим сновидением. Петров усыплял Яну и укладывал ее на два бочонка с опорой на затылок и пятки. Яна лежала прямая, как карандаш. Петров ставил ей на живот хрустальную вазу, наливал туда воду и опускал букет тюльпанов. Затем он усыплял тюльпаны. Повинуясь его взгляду, цветы закрывали бутоны и никли головками.
В этом месте ожидался аплодисмент.
После этого Петров пробуждал цветы и Яну. Она выходила к воображаемой рампе с букетом красных распустившихся тюльпанов и бросала их в воображаемую публику. Это было красиво. Тюльпаны очень шли Яне, и я, сидя на месте воображаемой публики, испытывал некую приятность.
Платье с блестками, будучи сшитым, Петрова, однако, не устроило, и он порекомендовал Яне выступать в белых брюках. В таком виде ее удобнее было укладывать на бочонки.
Петров работал серьезно, был немногословен и слегка загадочен. Однажды он прервал репетицию и отобрал у меня книгу, которую я в это время листал. Книга была о рефлексах головного мозга.
— Вам не нужно, — мягко сказал он, ставя книгу на полку.
Я пожал плечами и постарался не обижаться.
За время подготовки к первому концерту я, как и было договорено, регулярно снился Регине. Снился я по вторникам. Один сон был авантюрнее другого. Самой Регины я не видел, лишь пару раз разговаривал с ней по телефону, выясняя деловые вопросы.
Яна резко переменилась. Куда девались приступы скуки и вялости! Она стала делать утреннюю гимнастику, перешла на диету и часами простаивала перед зеркалом, отрабатывая жесты и поклоны. По совету Петрова она начала посещать уроки ритмики в театральном институте. Захваченный ее энтузиазмом, я взял в библиотеке несколько книг по режиссуре и, не переставая, обдумывал концертный сон.
Мне хотелось поразить публику.
За день до выступления меня вызвала Регина.
Я не узнал ее. Она была в том самом платье с блестками, которое отверг Петров. Как оно попало к Регине — осталось тайной.
Но главное было не в этом. Глаза Регины мерцали, а сама она, казалось, испускала флюиды таинственности. Морщины исчезли с лица. Она выглядела лет на тридцать — даже на близком расстоянии.
Но голос по-прежнему был хриплым.
— Ласточка, — сказала она, сверкнув глазами. — Завтра ласточка станет звездой… Спасибо, дорогой! Мы здорово их отделали позавчера. Триста тысяч долларов и три трупа…
— Регина Михайловна! — воскликнул я.
— Э! — крикнула она, делая пальцами какой-то итальянский жест. — Инспектор от меня не уйдет. На следующей неделе мы его прикончим. Верно, сизый нос?
Она совершенно неподдельно и счастливо расхохоталась.
— Я полагал, что вы хотите сообщить что-нибудь о деле, — сухо сказал я.
— Дело! Я — твое дело! — крикнула она с неожиданной злостью. — Остальное — мура собачья! Ты думаешь, что будешь заниматься искусством? Как бы не так! Вот твое искусство!
Она ткнула себя в грудь пальцем, потом сделала вид, что прицеливается из винтовки, и спустила курок, прищелкнув языком.
— Завтра сбора не будет, — наконец сказала она деловым тоном. — Не паникуй. Федоровский пишет рецензию в «Вечерке». Телевидение готовит сюжет. Я говорила со сценаристами из хроники. Следующее выступление будет с… (Она назвала фамилию популярной певицы.) Зал на тысячу мест, свободным не будет ни одно… Дальше все зависит от тебя.
— Спасибо, — сказал я надменно.
— Ну, давай сегодня! Давай, давай, давай сегодня, а? — взмолилась она. — Я буду ждать. На пару часиков, всего ничего. Мне бы только добраться до инспектора, а там я могу еще недельку подождать.
— Но мы же договорились… График… — сказал я.
— К черту график! Я хочу сегодня.
— Хорошо, — хмуро сказал я.
Она выскочила из-за стода, шурша парчой, подбежала ко мне и поцеловала.
— Регина Михайловна! — опять воскликнул я.
— Дурашка!.. Иди, иди. — Она подтолкнула меня к двери. — И никому ни слова. Остерегайся! Иосифа!
Я шел домой, обдумывая последние слова Регины. Почему мне нужно остерегаться Петрова? Каким образом?
Дома я застал Яну. Она сидела за столом, сложив руки перед собою, как школьница. Перед нею по комнате выхаживал Петров. В руках у него была книга по режиссуре — одна из взятых мною в библиотеке. Указательный палец Петрова был зажат между страницами.
Я, естественно, насторожился.
— Простите, — сказал Петров. — Маленькое напутствие перед выходом на сцену. У меня большой опыт, а у вас… — Он вежливо улыбнулся. — Так вот, — продолжал он, слегка помахивая книгой. — Массовая культура отличается от настоящей не средствами выразительности, а тем, что она снимает проблемы. Искусство обнажает их, а массовая культура снимает. Делает вид, что их нет… Никому не должно быть неприятно. В произведении массовой культуры кровь может литься ручьем — и все же никому не должно быть неприятно. Если представить себе нервную систему человека в виде дерева, то массовая культура воздействует на верхушку, то есть на листья. Оно шевелит их, может даже оборвать, подобно ветру, но дерево от этого не зачахнет. Искусство же действует на корни. Совесть у нас глубоко, — сказал Петров. — Дерево может погибнуть или, наоборот, выстоять, если воздействовать на корни.
— Это напутствие? — спросил я, стараясь быть легкомысленным.
— Да, — кивнул Петров.
Яна завороженно смотрела на него.
— Вы пропустили начало разговора, — сказал Петров. — Я говорил, что важно сразу понять, чего же мы хотим.
— И чего же мы хотим?
— Мы хотим шевелить листья, — внятно произнес Петров. — Даже если думаем, что обращаемся к корням… Кстати, не злоупотребляйте вот этим. — Он потряс книгой в воздухе.
— Мне не верится, что вы хотите шевелить листья, — сказал я. — Простите.
Петров улыбнулся.
— Мы можем… и хотим шевелить листья, — сказал он.
В ту ночь Яна долго не давала мне заснуть. Она строила планы и мечтала о зарубежных гастролях. Она видела нас в Париже на Елисейских полях, в одном концерте с Жильбером Беко. Я внимал рассеянно, изображая усталость. Мне нужно было срочно сниться Регине. Внезапно Яна прильнула ко мне и провела ладонью по щеке.
— Помнишь, как ты дрался из-за меня во сне?
— Ты же говорила, что это было дешево?
— Да, — вздохнула она. — Все равно хорошо. Ты давно мне не снился. Только мне, и никому больше. Понимаешь?
— Я учился работать, — объяснил я.
Она снова вздохнула, еще плотнее прижимаясь ко мне.
— У меня такое чувство, что что-то кончается… Приснись мне сейчас, хорошо?
— Хочешь, я покажу тебе Регину Чинскую в детективном сюжете? — спросил я, будто это только сейчас пришло мне в голову.
— Покажи, покажи! — оживилась она. — Все! Я засыпаю…
Она прикрыла глаза и засопела, как простуженный зверек. Я почувствовал себя подлецом. Как мало, однако, надо, чтобы почувствовать себя подлецом! Мне было совсем не до сна. Я поднялся, выпил пару таблеток и снова прилег рядом с Яной, повернувшись к ней спиной.
«Никому не должно быть неприятно», — вспомнил я слова Петрова.
Регина Чинская уже неслась в автомобиле по пригородам Чикаго, преследуя машину инспектора. За Региной, в свою очередь, мчались два полицейских на мотоциклах. Все оживленно перестреливались.
Словно для того, чтобы искупить вину перед Яной, я ранил Регину в плечо. И все же ей удалось уложить инспектора.
Странно! Я почувствовал боль… Этот инспектор был мне незнаком, в отличие от Регины. Более того, он никогда не существовал на белом свете. Я выдумал его для развлечения стареющей женщины. Я дал ему имя, облик, манеру носить шляпу и стрелять из пистолета. Я успел полюбить его… Несколько ночей подряд он охотился за Региной, показывая незаурядные мужество и сметку. И вот сейчас я фактически его убил…
Я проснулся. Рядом спала Яна с детской улыбкой на устах.
Вышел в кухню. Было четыре часа ночи. Глухая пора… Самое время, чтобы тихо повеситься. Мне уже ничего не хотелось — ни славы, ни денег. Я понял, что взвалил на себя слишком тяжелый крест. Шевелить листики… Мягко гладить сограждан по нежной листве нервов. Приятно щекотать их. И не стыдиться при этом.
Вот-вот! Если при этом можно было бы не стыдиться — все было бы в порядке.
Первый наш концерт состоялся в одном из дворцов культуры. Мы выступали во втором отделении. Перед входом во дворец висело множество афиш. Среди них была и наша. На ней был изображен Петров в чалме и я — почему-то без чалмы. Ниже была надпись: «Бригантина поднимает паруса. Психологический аттракцион».
К моей физиономии кто-то успел пририсовать усы.
Название номера придумала Чинская. Она сказала, что оно отражает суть сна и в нем есть романтика.
Кстати, освобождение невольников-негров в какой-то инстанции выкинули.
Петров загримировал нас в тесной артистической уборной. Рядом вертелся конферансье — маленький человек с выпученными, как у лягушонка, глазами. Этими глазами он ел Яну. Он сказал, что объявит нас после опереточного дуэта.
В томлении прошло полчаса. Я волновался. Яна сидела перед зеркалом и лихорадочными движениями взбивала себе ресницы. Петров был невозмутим.
Наконец конферансье пригласил нас за кулисы. Яну он повел под руку. Мы потоптались в пыльном узком пространстве, пока со сцены не вывалился потный опереточный дуэт. Партнер во фраке, вихляя тонкими ножками, тащил на плече плотную женщину в кринолине. Она спрыгнула с плеча, едва не задев меня, и они вновь устремились на сцену навстречу жидким аплодисментам. Через несколько секунд они вернулись. На их лицах застыла одинаковая мученическая улыбка.
Конферансье подошел к микрофону. Его высокие каблуки гулко стучали по деревянному полу сцены. Он что-то произнес, еще более выпучив глаза, и сделал жест рукой по направлению к кулисам.
— Яна, вперед! — прошипел Петров.
Яна выпорхнула на сцену, сияя улыбкой. За нею вышел Петров, скрестив руки на груди. Я шел следом. Я не знал, что делать с руками.
В полутьме зала можно было различить группки людей, точно островки в океане. Оттуда тянуло прохладой. Петров с Яной начали номер, а я потихоньку разглядывал публику, определяя основных действующих лиц предстоящего боя с пиратами. В третьем ряду я увидел плотную шеренгу наших лабораторных дам. Ближе всех сидел начальник лаборатории с букетом гвоздик. Вид у него был приподнятый.
«Сейчас я вам устрою феерию!» — подумал я. Яна бросила в зал тюльпаны. Некоторые из них упали в пустые ряды. Петров играючи усыпил публику, перевел взгляд на меня, и начался все тот же бой в Индийском океане.
На этот раз главными действующими лицами были дамы нашей лаборатории. Я поместил их на пиратский барк, сделав начальника главарем флибустьеров. Татьяна, Нина Васильевна, обе Ларисы без устали палили из пищалей. Остальные зрители героически им противостояли. Неожиданно я заметил на пиратском судне Регину. Видимо, она была где-то в зале и сумела вклиниться в действие. Регина проявляла бешеную активность. Скоро зрители победили наших дам и побросали их за борт. Я дал расправиться с ними акулам. Я будто мстил им за что-то.
Регину я не рискнул бросить за борт, а взял в плен.
Когда Петров разбудил меня, зал еще спал. Мертвая тишина, прерываемая храпом из последнего ряда, стояла над креслами. Яна и Петров сидели на бочонках рома. Голова Яны была перевязана красным платком. В руках у нее был пистолет.
Такова была финальная мизансцена.
Петров разбудил публику. Я с удовольствием заметил, что наши дамы проснулись в ужасе. Лишь постепенно на их лица возвращались улыбки, которые сменились бурным хохотом. Зал рукоплескал.
Начальник лаборатории уже семенил по проходу, сияя, как блин на сковородке. Он вручил Яне букет, восторженно тряся головой. Мне он бурно пожал руку.
— Молодцы! Отлично! Молодцы! — прокричал он.
Публика продолжала неистовствовать. Мне показалось странным, что такое ограниченное количество зрителей смогло наделать столько шума. Более же всего меня поразила реакция бывших сослуживцев.
Они действительно были в восторге. Раньше они реагировали не так. Я был для них не более чем чудаковатым сотрудником, как говорится, «с небольшим приветом». Теперь же они смотрели на меня как на артиста. Они купили на меня билеты!
Но больше всего был потрясен конферансье. Он в течение десяти минут наблюдал из-за кулис за мертвецки спящим залом. После чего услышал гром аплодисментов. Конферансье не понимал — за что нам аплодируют. Он снова и снова приглашал нас на сцену, затем шепнул Петрову:
— Придется бисировать.
Петров поднял руку, и зал притих. Петров медленно, с напряжением сжал пальцы в кулак. Зал заснул.
— Минутный сон, — сказал Петров, поворачиваясь ко мне и так же медленно разжимая пальцы.
Я не был готов к бисированию. Погрузившись в сон, я вдруг увидел себя в маленькой лодке посреди океана. Рядом плыл дельфин. Он сочувственно посматривал на меня, высовывая из воды блестящую гладкую голову.
Мне было очень одиноко.
Внезапно я заметил вдалеке еще одну лодочку, а в ней — человеческую фигурку. Наши лодки сближались. Когда расстояние уменьшилось, я увидел, что в лодке сидит моя дочь. Она читала какую-то книгу.
— Что ты здесь делаешь?! — крикнул я.
— А ты? — ответила она. — Я читаю, разве ты не видишь? А вот как ты, папочка, здесь оказался? Далеко тебя занесло!
Ее лодку проносило мимо. Я ничего не мог сделать, поскольку весел у меня не было. Лодка дочери быстро уменьшалась в размерах.
— Как у вас дела? — крикнул я ей вслед.
— Нормально, — пожала плечами она.
— Как мама?
Она не ответила. Может быть, уже не слышала мой голос.
— Писем не приходило? — зачем-то крикнул я.
— Откуда? — слабо донесся ее крик.
— Не знаю… Откуда-нибудь, — сказал я упавшим голосом.
Ее лодка пропала на горизонте, и я снова остался один. Рядом не было даже дельфина — он уплыл за дочерью.
На этот раз аплодировали сдержаннее.
За кулисами конферансье долго жал руку Петрову и Яне. Мне он сказал:
— Простите, а что делали вы? Я как-то не уловил. Вы не подскажете?
— Спал, как и все, — сказал я.
— Понимаю, понимаю! — радостно закивал он головой.
Когда раскланивались в последний раз, мне показалось, что в глубине директорской ложи мелькнуло бледное лицо Регины.
Петров предложил отметить первый успех в ресторане. Столик он заказал заранее. Обслуживал нас знакомый Петрову официант. Он старался изо всех сил, подобострастно поглядывая на Петрова.
— Он вам чем-то обязан? — спросила Яна.
— Это мой пациент, — сказал Петров. — Он страдал пессимизмом в тяжелой форме.
— А теперь он оптимист? — не удержался я. Мне почему-то хотелось задеть Петрова.
Петров посмотрел на меня, пожевал губами и сказал:
— Нет. Пожалуй, он стал еще большим пессимистом. Но он не страдает от этого теперь. Вот в чем разница.
Выпили шампанского, по очереди танцевали с Яной. Петров заказал коньяк и начал медленно хмелеть. Его большое лицо побледнело, прядь слипшихся черных волос выползла сбоку на лысину.
Яну пригласил танцевать элегантный грузин из-за соседнего столика.
— Я вам завидую, — мрачно сказал Петров, глядя ей вслед.
— Не стоит, — сказал я. — Что хорошего — быть сторожем при красивой женщине?
— Я не об этом… Вы — птица, а я — змей. Я умнее вас, но я не могу, не могу… — Он развел массивными руками. Сейчас он был очень пьян. — Только не читайте книжек про режиссуру. Про мозг тоже не читайте. Знаете… — Он наклонился ко мне и вдруг поехал локтем по скатерти. Рюмка с коньяком опрокинулась, но Петров не обратил на это внимания. — Знаете, я ведь тоже умею, как вы. Умею сниться… Я достиг этого годами упорной работы. И все равно — пшик! Слабо! Нехудожественно. Мыслей у вас ни на грош, но есть фантазия. Что есть, то есть… Фантазию не выработаешь. И вы с этим… этим даром… — Петров вдруг отодвинулся и презрительно посмотрел на меня. — Как вы распоряжаетесь… Фу-ты черт!..
Грузин подвел к столику Яну, и Петров замолчал.
Дальнейшее было малоинтересно. Мы посадили Петрова в такси, уплатив водителю вперед. Петров был тяжел, как колода. На прощание он одним движением пальца ввел Яну в сомнамбулическое состояние, ввалился в машину и уже там хрипло расхохотался. Такси умчало Петрова. Мне стоило большого труда вернуть Яну к действительности.
Сейчас, когда я вспоминаю последующие недели и месяцы, мне кажется, что я бодрствовал лишь по ночам. Мы давали по два концерта в день: на заводах, во дворцах культуры, в библиотеках и воинских частях. Мы ловили за хвост жар-птицу удачи. Я высыпа2лся на концертах, ночами меня мучила бессонница.
С трудом удавалось прикорнуть часика на два, чтобы обеспечить Регину острыми ощущениями. Она совсем обезумела: требовала сниться ей через день, то и дело устраивала по телефону истерики, плакала и грозилась повеситься, если я откажусь ее обслуживать. Сохранять тайну наших отношений становилось все затруднительнее. В филармонию я старался не показываться.
Надо сказать, что Регина делала все возможное, чтобы помочь нам и содействовать успеху. Это не осталось незамеченным. Злые языки связывали ее поведение с желанием вернуть Петрова. На меня не обращали внимания.
О нашем номере дважды написали в газете, сделали репортаж по радио, готовили статью в журнал. Нас выдвинули на Всесоюзный конкурс артистов эстрады. Все это было делом рук Регины.
Нам уже порядком надоело мотаться по городу и области. Яна все чаще напоминала о гастролях, но Регина медлила с оформлением. По всей вероятности, она боялась лишиться гарантированных сновидений.
Прошло возбуждение первых концертов, наступила нормальная рабочая суета, которая стала как бы целью существования. Переезды, разговоры по телефону, составление графика выступлений, расписанного чуть ли не по минутам, — иногда в один вечер мы выступали на трех площадках, и тогда все это напоминало автомобильные гонки, столь излюбленные Региной. Суета, суета, суета!
Денег хватало благодаря переработкам.
Коллеги предупреждали, что кто-то уже «капает» по поводу наших высоких заработков, но на пути кляуз железной стеной вставала Регина. Она показывала заявки — нас действительно много заказывали.
Очень скоро мне стало надоедать. Прежде всего надоел сам номер — дурацкий бой в опостылевшем Индийском океане. Я осторожно совершенствовал его, вводя новые детали, но в принципе менять не имел права — номер был утвержден. Приходилось отыгрываться на бисировании. Здесь я фантазировал, пытаясь воздействовать на спящих лирически.
Но это вскоре прекратилось.
Однажды мы выступали в клубе кондитерской фабрики. Небольшой концерт, посвященный Женскому дню. Над залом струился сладкий карамельный запах. Мы втроем дожидались выхода, наблюдая из-за кулис за выступлением пары силовых акробатов — тех самых, что когда-то были тарифицированы вместе с нами.
Рядом, в проеме кулис, стояла веселенькая курносая старушка уборщица. Она охнула, когда верхний акробат сделал сальто назад с плеч партнера, и восторженно проговорила:
— Яки здоровенные бугаи!
И добавила недоуменно:
— И ничого не роблють…
Я вздрогнул и взглянул на Петрова. Мы тоже были ничего себе бугаи. И тоже «ничого не робили», с точки зрения старушки.
Бисируя после окончания номера, я сделал старушку героиней минутного сна, в котором показал ее жизнь. Во сне можно удивительным образом спрессовывать время.
Старушка, уборщица, как оказалось, родилась под Каневом в 1905 году. Она была старшей над четырьмя братьями. Самый младший родился в гражданскую войну. Отец старушки так и не увидел его, потому что погиб за месяц до рождения сына. Мать старушки расстреляли петлюровцы как жену красноармейца. Старушка осталась одна с малышами.
Она поднимала их на ноги и по очереди выпускала в жизнь. Последнего она выпустила незадолго перед войной и тут поняла, что самой выходить в жизнь уже поздно. Но она не огорчилась и продолжала жить в селе под Каневом.
Когда пришли фашисты, они отправили старушку в лагерь как сестру красноармейцев. Там она пробыла всю войну и только потом узнала, что два брата погибли, а остальные живы и здоровы. Она переехала в Ленинград, к вдове одного из погибших братьев, и стала жить с нею и нянчить ее детей. Работала она на кондитерской фабрике, поэтому от нее всегда пахло карамелью, что создавало не совсем правильное представление о старушкиной жизни.
После выхода на пенсию она стала работать уборщицей, а жила теперь со взрослым племянником и нянчила его детей. Все уже стали постепенно забывать — кем приходится им старушка и что она сделала в жизни. От нее по-прежнему пахло карамелью, а потом стало пахнуть и дешевым красным вином. Поэтому родственники осуждали ее, и жила она в большом встроенном шкафу трехкомнатной квартиры племянника.
Ее живые братья — один полковник, а другой — старшина сверхсрочной службы, оба в отставке — жили в других городах и со старушкой отношений не поддерживали. Похоже, они тоже забыли — кем она им приходится.
Несмотря на это, она была удивительно веселой и восторженной старушкой. Видимо, потому, что от нее всю жизнь пахло карамелью и шоколадом.
Когда я проснулся на сцене клуба кондитерской фабрики, у моих зрителей по лицу текли слезы. Петров разбудил зал — и что тут началось!
На сцену вышел председатель месткома с цветами. Он тряс руку Петрову и что-то говорил о его чудесном искусстве. Из-за кулис выволокли бедную упирающуюся старушку, вручили ей букет цветов, плакали. Старушка кланялась, как солистка народного хора, в пояс.
— В чем дело? Что случилось? — шепотом спрашивал Петров.
Они с Яной, как всегда, бодрствовали во время бисирования, поэтому ничего не понимали.
— Женский день! — сказал я.
На следующий день меня вызвала Регина. Мне очень не хотелось идти. Я предчувствовал новые притязания и неуместные ласки.
Но я ошибся. Регина встретила меня холодно.
— Что ты делаешь? — спросила она. — Кто разрешил тебе своевольничать?
— А в чем дело? — не понял я.
— Что за богадельня на эстраде? Кому нужны эти старушки! — взорвалась она.
— Ага, уже накапали, — сказал я.
— А ты думал! Ты теперь профессиональный актер. Номер утвержден репертуарной коллегией. И без всякой отсебятины!
— Между прочим, эта старушка и есть тот самый народ, ради которого мы работаем, — не выдержал я. — Ее судьба — это наша судьба. Мне стыдно в конце концов показывать эти идиотские абордажи!
— Это другой разговор. Готовь новый номер. Мы будем только приветствовать.
— О старушке?
— Оставь старушку в покое!
— Ты бы видела, что было в зале. Люди плакали…
— Дурашка! Я сама плакала, — сказала она внезапно ослабевшим голосом. — Я хожу почти на все твои выступления, ты и не знал?.. Но это эстрада! — Голос ее вновь обрел твердость. — У эстрады свои законы. Люди приходят на концерт отдохнуть, развлечься, повеселиться. В этом твоя благородная миссия. Никому не нужно, чтобы ты вкладывал персты в язвы.
Регина отправила нас на гастроли. Видимо, она хотела, чтобы наша группа на время исчезла из поля зрения недоброжелателей. Я обещал ей сниться с гастролей раз в неделю, — восстановив тем самым прежнюю квоту сновидений.
Тем, кто никогда не гастролировал, я могу сообщить, что они счастливо избежали величайшей жизненной пакости. Холодные номера без воды, станционные буфеты, в каждом из которых нас встречал один и тот же каменный пирожок с бывшим мясом — казалось, его возили впереди нас по всему маршруту; гостиничное непрерывное унижение; буйные ресторанные знакомства — с гастролирующими артистами знакомятся наиболее охотно, это почитается долгом; немыслимые площадки с вечными закулисными сквозняками; наконец, афиши, где переврано все — от фамилий до даты концерта.
Мы возили по стране сон с абордажем на пассажирских поездах дальнего следования. Яна осунулась, потемнела, но стойко переносила все тяготы. Петров внушил ей, что стойкость — одна из черт профессионализма.
В Семипалатинске, на площади перед базаром, под палящими лучами солнца я увидел нарисованную от руки афишу, где восточной вязью было написано: «Петров и Снус. Цветные сны». Я слегка ошалел. Мы втроем стояли в очереди за семечками. Пожилой казах вел на длинной веревке упиравшегося барана. Казах с бараном замерли возле афиши, уставившись на нее со вниманием.
— А вы не пробовали сниться баранам? — мрачно сострил Петров.
Облако пыли выкатилось из узкой улочки, закружилось столбом на площади и осело на землю. Казах снова поволок барана.
Я внезапно потерял контроль над собой.
— Вы!.. Вы!.. — кричал я Петрову. — Вы не смеете, слышите! Я не позволю издеваться! Вам хорошо говорить, сами-то вы умыли руки! Халтурщик несчастный!
Очередь, состоявшая из местных жителей, почтительно расступилась, слушая наш творческий спор.
— Прекратите истерику, — тихо сказал Петров и посмотрел на меня тем профессиональным взглядом, которым он усыплял публику на каждом концерте. Я обмяк и медленно поплелся в гостиницу.
Конечно же, я был неправ.
Петров не был халтурщиком. Халтурщиком был как раз я.
Я затвердил свой сон, как таблицу умножения, и тиражировал его каждый вечер.
На бис я исполнял теперь пошленький полуминутный сон индивидуального пользования. Это был медленный танец в ночном кабаре Парижа. Я никогда не был в ночных кабаре Парижа, поэтому брал антураж из французских кинофильмов. Каждая женщина в зале видела себя во сне танцующей с Аленом Делоном. Мужчины танцевали с Брижит Бардо.
Аплодисмент был страшный.
Развлечения ради я подключился к одному из снов и видел, например, толстую, напудренную, со взбитой прической кассиршу гастронома в обнимку с Аленом Делоном. Или пожилого сторожа бакалейной лавки, сконфуженно топчущегося с Брижит Бардо перед стойкой бара. Или пьяного шофера грузовика с тою же Брижит Бардо. Или мать пятерых детей с тем же Аленом Делоном…
Брижит Бардо и Ален Делон были у меня вышколены, как хорошие гувернеры.
Это и было халтурой в чистом виде.
Поразмыслив в гостинице, я понял, что причина моего взрыва лежит глубже.
Началось это еще на первом концерте, когда конферансье удивился моему участию в номере. Тогда я почувствовал легкий укол самолюбия. И в дальнейшем оно напоминало о себе почти на каждом концерте, когда Петрову преподносили цветы. Надо отдать ему должное: он ни разу не позволил себе подчеркнуть свое особое положение. Наоборот, в конце номера он за руки выводил нас с Яной на поклоны, а сам отодвигался в глубь сцены.
Правда, это можно было счесть за проявление скромности.
Объективно говоря, Петров выглядел на сцене импозантнее, он выглядел главным действующим лицом. Это получалось само собою, благодаря особенностям его характера — властности, твердости, холодной сосредоточенности. Я со своею извиняющейся улыбкой был попросту в тени его личности. От концерта к концерту накапливалось мое раздражение.
Мы оба знали, что номер невозможно выполнить в одиночку. Я не мог усыпить публику. Петров не умел показывать полноценных снов. Беда была в том, что публика не ощущала моего участия. Она засыпала под руководством Петрова, когда я скромно стоял в стороне, и просыпалась, когда моя работа была окончена. Лавры поневоле перепадали Петрову.
В Ленинграде это было не так заметно. Слухи обо мне распространились задолго до появления нашего номера, и многие зрители шли «на Снюся». На периферии же обо мне слыхом не слыхивали.
Рецензии в местных газетах подчеркивали удивительный талант гипнотизера, а в одной из них мы с Яной были названы просто ассистентами. Если гастроли в одном городе продолжались более недели, Петрова начинали узнавать на улице. Узнавали и Яну, благодаря ее красоте. Меня не узнавали никогда. Даже горничные в гостиницах относились ко мне как к наименее ценному члену группы.
Яну они поначалу принимали за жену Петрова. Это было тем более простительно, что поселялись мы с нею отдельно, так как формально Яна еще не была моею женой. Я видел во взглядах горничных легкое разочарование, когда они узнавали об истинном положении вещей.
Все это начинало меня бесить.
Но было еще что-то, в чем я не мог признаться даже самому себе.
Просыпаясь на сцене после номера, я каждый раз видел Яну и Петрова вместе. Им и положено было вместе сидеть на проклятых бутафорских бочонках и размахивать бутафорскими пистолетами. Но первой моей мыслью после пробуждения всегда было: о чем, о чем, интересно знать, шептались они в тишине мертвецки спящего зала, пока я работал?
У Яны всегда горело ухо, обращенное к Петрову.
Петров купил арбуз, две бутылки водки и после концерта пригласил нас к себе. Мы заедали водку арбузом.
Сначала пили молча. Якобы для того, чтобы снять напряжение после концерта. Яна заметно нервничала. На этот раз у нее горели оба уха.
— Вот вы говорите, что я умыл руки, — вдруг спокойно начал Петров. — Я не понимаю. Объясните.
— Может быть, не будем? — быстро сказала Яна.
— Почему же не будем? — сказал я, вытирая рот. — Я хотел сказать, что у вас выгодная позиция. Вы не отвечаете за содержание номера. Вам все равно, что я показываю.
— Ошибаетесь, — сказал Петров.
— Ничего я не ошибаюсь! Как бы и кому бы я ни снился, вы будете усыплять совершенно одинаково… Одинаково профессионально.
— Это верно, — согласился Петров. — Но не надо думать, что мне наплевать на содержание. Вы знаете, почему я семь лет не выступал? — спросил он, разливая водку в стаканы и с усмешкой поглядывая на меня.
Мы выпили, и Петров продолжал:
— Я ушел с эстрады, потому что не знал — о чем мне говорить. Мне нечего было сказать… Я занялся философией, историей искусств, психологией… Теперь мне есть что сказать. И учился. Я овладел техникой искусственного сновидения. Насколько мог… И тут появляетесь вы…
Петров закурил, глубоко затянулся и задумался.
— Вы умеете это делать лучше, чем я. У вас это от Бога, не гордитесь… Я со всею своей философией выглядел бы на эстраде жалким подражателем, если бы работал в одиночку и конкурировал с вами. Поэтому я пошел на сотрудничество.
— Зачем? — спросил я, чувствуя, что Петров не договаривает.
— Я надеялся, что мы станем единомышленниками. Я надеялся, — медленно продолжал Петров, — что наступит момент, когда мы сможем говорить о серьезных вещах. К сожалению, мне кажется, что вы к этому не склонны.
— Ошибаетесь, — на этот раз сказал я.
— Нет, Иосиф не ошибается, — возразила Яна. — Раньше ты работал интереснее. В тебя верили…
— Хорошо, — сказал я. — Что же вы предлагаете?
Петров осушил еще полстакана и встал из-за стола. Его качнуло.
— Вы читали Ш… Шопенгауэра? — спросил он.
— Нет, — сказал я.
— Шопенгауэр писал… На свете, кроме идиотов, почти никого нет.
Яна захохотала, запрокинув голову.
Короче говоря, Петров изложил нам свое философское кредо. Опуская несуразности и повторения, связанные с принятием водки, можно пересказать его следующим образом.
На свете, кроме идиотов, почти никого нет. Это был исходный тезис, почерпнутый Петровым, по его словам, у Шопенгауэра. Петров обратил внимание на слово «почти». Оно указывало на то, что на свете, кроме идиотов, изредка встречаются мыслящие люди. Что делать им в окружении идиотов? Какова должна быть линия поведения в идиотской среде? Чем, собственно, неидиоты отличаются от идиотов?
Эти вопросы задал нам Петров и ответил на них.
— Ощущением смерти, — сказал он, глядя на Яну налившимися кровью глазами. — Ощущением бренности и бессмысленности бытия… Этим они отличаются. Оптимизм присущ идиотам.
Я выжидающе молчал. Слушать Петрова было интересно.
Конечно, подавляющее большинство жизнерадостных идиотов не ощущало своего идиотизма. Более того, по словам Петрова, они склонны были считать идиотами тех, кто не разделяет их оптимизма. Поэтому бессмысленно перевоспитывать идиотов. Петров сказал, что единственная альтернатива состоит в том, чтобы отмежеваться от них. Следовало без устали заявлять о своей непринадлежности к идиотам. Само собой, не декларируя это, на что способны и некоторые идиоты, а отмежевываясь художественными средствами.
— Вы видели картину Брейгеля «Слепцы»? — спросил Петров.
— Нет, — сказал я.
— Откровенно говоря, стыдно…
— Этой картины нет в наших музеях, — тонко возразил я. — Я видел лишь репродукцию.
Приходилось отыгрываться таким жалким способом! Надо сказать, что я действительно изучил Брейгеля и Босха после того разговора в троллейбусе, когда меня пытались пристегнуть к этим именам.
Петров презрительно посмотрел на меня.
— Не прикидывайтесь дурачком, — сказал он. — Так вот. Этой картиной Питер Брейгель отделил себя от окружавших его идиотов. Вам понятно?.. Он их показал.
— А не включал ли он и себя в число слепцов?
— Нет, — жестко сказал Петров. — Он зряч. Картина — лучшее тому доказательство.
— Допустим, — сказал я.
— А вы слепой! У вас есть все возможности избежать идиотизма, а вы слепой, — сказал Петров.
Яна задумчиво доедала арбуз. Розоватый сок стекал у нее по щекам к подбородку.
Мы ехали из Семипалатинска в Крым. Лежа на жестком железнодорожном матраце, я думал над словами Петрова.
Он много чего наговорил нам в тот вечер. Вспоминал Заратустру. Предлагал идеи снов. Петров сказал, что на периферии можно не опасаться, экспериментировать смелее. Впрочем, тут же добавил, что все равно это называется «метать бисер перед свиньями».
Петров был уверен, что человек гадок и подл, одинок и жалок. Он ни для кого не делал исключения — даже для себя. Он гордился тем, что сознавал это. Осознание возвышало его над идиотами и давало право говорить все, что он думает о человечестве.
Человечество в чем-то провинилось перед Петровым.
Я вспомнил картину Брейгеля, о которой мы спорили с Петровым. Что же в ней — издевка или сострадание? Кем ощущал себя художник, когда писал эту картину? Жестоким наблюдателем или одним из слепцов, терпящих бедствие?
Если он — один из них, то который из шести?
Первый ли — опрокинувшийся навзничь в реку с крутого берега; второй — потерявший вдруг опору, с выражением ужаса на лице делающий последний шаг в пропасть; третий — с широко открытыми слепыми глазами, испытывающий мгновенное внутреннее прозрение; четвертый — смутно почуявший беду; пятый — спокойный и сосредоточенный; шестой — блаженный и безмятежный?
Он — в каждом из них, вот в чем дело. Поэтому картина рождает не усмешку, а боль. Я не думаю, что Брейгель хотел показать их слепоту — физическую и духовную, — их «идиотизм», по выражению Петрова. Для этого он был слишком большим художником. Он был слишком великим художником, чтобы просто презирать человека. Это дело самое простое. Сострадание, любовь — только не презрение.
Все это я хотел сказать Петрову. Но, как всегда, слова приходят после спора.
Петров предложил сюжет сна. Действие происходит в древней Помпее незадолго до извержения Везувия.
В городе живет гениальный поэт (Петров не скрывал, что хотел бы исполнить его роль в моем сне), который пишет о вулкане. Везувий является в стихах то в образе божества, то — благодетеля и кормильца Помпеи, поскольку в его недрах скрыты несметные богатства полезных ископаемых. Весь вулкан изрыт шахтами.
Однажды поэт публикует в местной газете стихотворение, в котором описывает скорую гибель Везувия и Помпеи, поскольку богатства вулкана истощились и он опасно поврежден шахтами.
Вместо того, чтобы прислушаться к голосу поэта, его заточают в тюрьму. Комиссия жрецов авторитетно заявляет, что никакой опасности нет. Богатства Везувия неисчерпаемы.
Помпея утопает в роскоши и пребывает в состоянии эйфории. В один прекрасный день лава прорывает какую-то шахту. Имеются человеческие жертвы. Поэта тут же начинают судить. Его обвиняют в том, что он накликал беду своими стихами.
Выступая на суде, поэт объявляет, что Везувий завтра взорвется и уничтожит Помпею к чертовой бабушке. Его, естественно, приговаривают к смерти за распространение слухов, угрожающих безопасности Помпеи.
Петрова в этом сне интересовала фигура поэта, но отнюдь не судьба жителей города.
На следующий день взрывается Везувий. Жители Помпеи успевают казнить поэта. Он всходит на эшафот с гордостью и торжеством, когда черный пепел уже носится над городом. Он оказывается наиболее счастливым из всех, потому что смерть его мгновенна и, кроме того, окрашена правотою идеи. Остальные погибают медленно, засыпанные пеплом, обжигаемые лавой, и все равно, последние их слова — проклятия в адрес поэта.
Финальная картинка была достаточно мрачной: разрушенное жерло вулкана, вокруг которого расстилается черная бархатная пустыня пепла.
По настоянию Петрова я показал этот сон на бис в клубе шахтерского поселка Семипалатинской области. В роли гениального поэта, как и договаривались, выступил Петров, публика исполняла роль жителей Помпеи. Нас с Яной я избавил от экскурса в древнюю историю.
Прием был сдержанный.
После концерта, когда мы разгримировывались в кабинете директора клуба, к нам пришла женщина лет сорока. Какая-то постоянная тревога была у нее на лице. Словно она искала ответа на неразрешимый вопрос. За руку она держала девочку лет пяти, которая сосала пряник.
— А вот скажите, — обратилась она к Петрову. — Эти, которые в шахте были… У них кто-нибудь остался? Дети, жены, матери?..
— В какой шахте? — спросил Петров.
— Ну, какая сперва взорвалась.
— Наверное, были, — пожал плечами Петров.
— А почему вы их не показали?
— Они все погибли там. Все! — отрезал Петров.
— Ну, эти-то еще жили после тех немного. Они знали, что тех-то уже нет, — вздохнула женщина и ушла, подергивая девочку за руку.
— Вот уровень их сознания! — развел руками Петров.
В Крыму мы гастролировали месяц и дали пятьдесят четыре концерта. Пятьдесят четыре раза показывался на горизонте пиратский барк. Пятьдесят четыре раза отдыхающая в Крыму публика брала его на абордаж и захватывала сокровища. Меня преследовали лица. Я отупел и потерял интерес к выступлениям.
Поначалу я пытался поддержать его дидактическими и абсурдными сюжетами, подсказанными Петровым. Бисирование было после каждого выступления. Иногда бисировать приходилось дважды. Публика ладоней не жалела. Я показывал философские пессимистические притчи с глубоким подтекстом. Потом надоело и это.
Публика в Крыму пестрая. Притчи принимали по-разному. Интеллектуалы из столиц приходили за кулисы и сдержанно, со значением благодарили. Рыбаки из Мурманска приглашали в рестораны. Толстые усатые южане вваливались прямо в номер. За ними несли ящики шампанского и коробки шоколадных конфет для Яны.
Я перестал показывать притчи. И не потому, что мне не хотелось метать бисер. Я понял, что мы с Петровым расходимся во взглядах. Мне недоставало его высоколобой уверенности относительно идиотизма окружающих. Апокалиптические картины, которые я создавал в притчах, страдали одним маленьким недостатком. Они были бесчеловечны. Лишь внешне все выглядело так, будто мы предупреждаем человечество об опасностях, напоминаем о бренности бытия и пророчествуем. Нами руководило высокомерие, но не любовь.
Курортная атмосфера неблагоприятно действовала на меня. Море шелестело, как купюры. Цикады звенели, как монетки. Вокруг было наглое торжество обнаженной откормленной плоти — пляжные девочки, преферансные мальчики, пьяные глаза, грязные тарелки.
Никого не пугал конец света. Боялись опоздать на поезд, пропустить фильм, занять плохое место на пляже, неровно загореть, потолстеть, похудеть — но конца света не боялись.
А мне все не давали покоя та старушка уборщица да женщина из шахтерского поселка со своей пятилетней дочкой. Несчастная девочка! Как я узнал в одну из ночей, ее отец был шахтером и погиб от взрыва газа. Мать тяжело болела почками, а в последнее время стала заговариваться. Она все повторяла:
— Вот уж скоренько, скоренько папка наш с шахты придет! Вот уж потерпи, доченька… Скоро он вернется.
Девочка начинала плакать.
Этот сон я отослал Регине и на следующее утро получил телеграмму: «ВОЗЬМИ СЕБЯ РУКИ ОСТАЛАСЬ НЕДЕЛЯ ПУТЕВКОЙ САНАТОРИЙ ОБЕСПЕЧУ».
Вдруг покатилось все, точно под гору. Публика стала шикать уже после основного пиратского сна, с которым раньше был полный порядок. Оставалось несколько концертов, в кармане был билет на самолет. Я недоумевал: что случилось?
Мы жили в гостинице «Ореанда» в Ялте. Утром после неудачного концерта в ресторан, где мы завтракали, прибежал администратор и сообщил, что часть публики вчера ничего не видела — никакого сна.
— Как? — спросил Петров.
— Что-то вроде телевизионных помех. Полосы, треск! Я клянусь. Мне сказали несколько человек.
Петров посмотрел на меня. Я пожал плечами. Мне уже было все равно.
— Это все твои выкрутасы со старушками! — жестко сказала Яна.
— А остальные видели? — спросил я.
— Видели. Я сам видел, — заверил меня администратор.
Я посмотрел не него. «Если видели такие, как этот, то дела мои плохи», — подумал я.
В тот вечер на очередном концерте я очень волновался. Что показывать публике? Как? Зачем, в конце концов?.. Петров был хмур, Яна — высокомерна.
Когда пришел наш черед, я вышел на сцену и стал вглядываться в зал, знакомясь с публикой. Петров в это время, как всегда, укладывал Яну на бочонки. Я старался не смотреть в их сторону.
Внезапно в третьем ряду я увидел свою дочь. Она сидела с курсантом в военной форме и глядела на меня. Наши взгляды встретились. Я мгновенно забыл обо всем.
С дочерью я не виделся больше года, после того, как ушел из дома. Пытался однажды поговорить с нею, для чего подстерег у дверей школы. Она была, как мрамор, холодна.
Как мрамор холодна…
И вот теперь я увидел ее в Ялте, повзрослевшую, в яркой шелковой кофточке, с курсантом. Я сделал ей знак, что вижу ее. Она не ответила.
В этот момент Петров уже усыплял зал. Я успел заметить, как дочь склонила голову на плечо курсанту и прикрыла глаза. Петров сделал пасс в мою сторону и прошептал:
— Работайте! Не отвлекайтесь!
Я снился дочери. У меня не было и минуты, чтобы хоть как-то продумать свой сон. Я вспоминал во сне, как мы с нею первый раз танцевали на турбазе, где проводили лето три года назад. В то лето она превратилась из девочки в девушку, за нею увивались студенты. В столовой турбазы по вечерам играла музыка. Студенты плясали в полутьме.
Я нашел дочь по глазам и пригласил ее танцевать.
— У меня же нога! — сказала она и постучала себя по гипсу.
Правая нога у нее была в гипсе. Она получила растяжение связок, когда играла в волейбол. Так что танцевала она теперь символически.
— Ничего, — сказал я. — Это как раз мне подходит. Не будешь прыгать, как сумасшедшая.
В раскрытое окошко столовой влетел пинг-понговый шарик. Тогда, три года назад, я поймал его и кинул обратно. Но сейчас, во сне, мне понравилось, как он светится изнутри, и тут же в окно влетел другой шарик, потом еще один… Сотни светящихся шариков прыгали по полу, отлетали от стен, звонко цокали. Дочь смеялась.
— А ты еще ничего, не такой старый, — сказала она.
Потом мы собрали шарики в два огромных рюкзака. Они приятно шуршали и были невообразимо легки.
Мы спустились к озеру и поплыли на этих рюкзаках по темной вечерней воде. В глубине озера светились рыбы. Над перекатом стлался узкий ночной туман. Вода была теплой и гладкой, как шелк…
— Стоп! — сказал голос Петрова. Я открыл глаза.
Петров с Яной сидели ни бочонках с пистолетами в руках. Ухо у Яны светилось. Петров разбудил публику. В зале возникла гнетущая тишина. Зрители тупо смотрели на Петрова и Яну. Потом в нескольких местах раздались неуверенные хлопки.
Я посмотрел на дочь. Ее лица я не увидел. Она спряталась за спинкой стула. Плечи вздрагивали.
Мы тут же ушли со сцены.
После концерта дочь подошла ко мне.
— Спасибо, — сказала она. — Ну зачем ты так? Это же неинтересно другим.
— Плевать мне на других, — сказал я.
— Это твоя жена? — спросила она.
— Ты как здесь очутилась? — сказал я, будто не расслышал.
— С мамой… Мы здесь уже давно. Сняли две комнаты…
— Вдвоем? Зачем они вам?
Она помялась.
— Втроем.
— Ты с этим военным мальчиком? — растерялся я.
Она печально и снисходительно посмотрела на меня:
— Мама вышла замуж.
Я присвистнул.
— Она тоже была на концерте?
— Нет… Ты только, пожалуйста, не вздумай ей сниться! — горячо зашептала она. — Я тебя прошу, пожалуйста!
— Хорошо.
Мы шли по набережной. Внезапно нас догнал администратор. Глаза его были круглы. По лицу текли струйки пота.
— Вас срочно требуют в гостиницу! Совершенно срочно!
— Что случилось?
— Никто из публики не видел вашего сна! Это безобразие!
— Я видела, — сказала дочь.
Администратор только рукой махнул.
В тот вечер состоялось еще одно выступление. Мы выступали на веранде двухэтажной дачи. Публики было человек тридцать. Привезли нас туда на черной «Волге». По дороге Петров провел со мною сеанс гипноза, чтобы вывести из кризиса.
Слава Богу, пиратский сон получился. Меня попросили присниться еще. Я показал старушку уборщицу, а затем несколько сценок из гастрольной поездки: базар в Самарканде, женщину из шахтерского поселка, ялтинский ресторан. Это вызвало интерес.
После выступления был ужин. Пили шампанское, ели виноград. Потом подали коньяк. Несколько тостов провозгласили в нашу честь. Домой нас увезли в третьем часу ночи.
Я чувствовал себя разбитым. Вышел из гостиницы и уселся на парапете набережной. Над Черным морем летали стаи пинг-понговых шариков.
Я вернулся в гостиницу и на цыпочках поднялся в номер Яны. Дверь была не заперта. Я вошел. Одежда Яны валялась на нетронутой постели. Китайского шелкового халата, который обычно висел в ванной, на крючке не оказалось.
Я спустился к себе и позвонил Петрову. Трубку долго не поднимали, потом голос Петрова сказал: «Да?..»
— Поздравляю! — сказал я.
Ужас популярности начинаешь понимать, лишь достигнув ее.
До этого мы склонны кокетничать. Говоря о бремени популярности, мы стыдливо опускаем глаза. Это значит, что истинная популярность еще не достигнута, а тщеславие — не удовлетворено. Популярность существует пока несколько теоретически или в виде намека: в пойманном на ходу узнающем взгляде, в письмеце глупенькой поклонницы, написанном старательным ученическим почерком, в упоминании на газетной полосе, в приглашениях на никому не нужные мероприятия.
Все это приятно щекотало мое самомнение до тех пор, пока я не узнал — что такое настоящая популярность.
Надо признаться, я гнался за славой. Я равнодушно относился к деньгам, тряпкам, общественному положению. Мне нужна была заслуженная слава. Именно заслуженная, потому что сама мысль о дутой славе приводила меня в испуг.
Теперь, когда я прошел огонь, воду и медные трубы, я могу сформулировать два общих правила:
1. Громкая популярность никогда не бывает заслуженной.
2. Популярность всегда приходит внезапно, как бы за нею ни гонялся.
Это похоже на удар грома после блеснувшей молнии. Раската ждешь, но он всегда неожидан, потому что неизвестно — на каком расстоянии гроза.
Молнии давно уже нет, а гром будто машет кулаками после драки, нагло перекатываясь в небе.
Мы приехали домой, когда там вовсю бушевал гром нашей популярности. Я не подозревал, что за несколько месяцев возможны такие перемены. В наше отсутствие вышел телевизионный фильм о пиратском сне и другой — научно-популярный, где обсуждался феномен искусственного сновидения. Психиатр, который меня когда-то обследовал, выпустил в свет брошюрку с объяснениями.
Публика смотрела, читала, удивлялась.
Мало того. Настоящая популярность начинается, когда возникают последователи. Регина сообщила, что в городе открылось несколько любительских студий искусственных снов при дворцах культуры. Естественно, студийцы требовали методик у Дома художественной самодеятельности. Естественно, таких методик не существовало в природе.
Ждали меня.
И вот я приехал — уставший до предела, разочарованный, утративший свой дар, покинутый Яной. Меня поздравляли, говорили в лицо, что я талантлив, — я лишь морщился, как от боли в животе. Талантлив я был раньше, значительно раньше, когда снился кому попало без всякого расчета, когда легкомысленно забавлялся своим даром и не искал ему применения. Но тогда это называли как угодно — баловством, блажью, хулиганством и даже психическим расстройством — только не талантом.
Талант блеснул как молния, оставив запоздалый гром славы.
Первым и самым явным признаком краха была Яна. Она принадлежала к той распространенной породе женщин, которые чутко реагируют на талант. Яна была чувствительна к нему, как канарейка к угарному газу. Она пошла за мною именно поэтому — ведь я не был красив, молод, богат и красноречив.
Откровенно говоря, я был достаточно зауряден. Яна первая почувствовала, что моя способность — не просто «бзик» ошалевшего от скуки инженера, а художественное дарование. Она почувствовала это раньше, чем я.
Теперь она первая ушла от меня вслед за талантом.
Последние концерты в Ялте были мучительны. Я был подавлен случившимся. Наутро после моего поздравления Яна объявила о том, что уходит к Петрову. Сам Петров присутствовал при этом и хранил молчание. Он никак не показал своего отношения к происходящему. Видимо, считал это ниже своего достоинства.
Больше всего на свете мне хотелось сбежать от них, побыть одному, без снов, ежедневных концертов, публики. Совсем без снов… Но оказалось, что я уже не принадлежу себе. Я должен был выходить на сцену и засыпать под холодным взглядом Петрова.
— Отнесемся к случившемуся профессионально, — единственная фраза, которую сказал мне Петров.
И все же главная причина тоски была не в этом. Я видел, что уже не могу управлять сном зрителей. Некоторые из них свистели после номера, другие приходили за кулисы и вежливо осведомлялись, правильно ли они вели себя во время сеанса. Почему на них не подействовало?.. А я не знал, почему на них не подействовало. И это занимало мою голову гораздо больше, чем история с Яной.
Я вдруг понял, что никакие личные невзгоды не могут сравниться с потерей таланта. Он был избалованным и своенравным ребенком, которому я подчинялся. Он был чудовищем, сожравшим все, что я имел: семью, профессию, дом, друзей и близких.
Когда мне в голову пришла последняя мысль, я возмутился. Этого не может быть! Случайным сочетанием генов, шалостью Творца, легким и ненужным даром — вот чем был так называемый талант, но он, «как бы резвяся и играя», походя уничтожил все ценности, к достижению которых я сознательно шел жизнью. Каждая жертва, приносимая ему, выглядела случайной уступкой, но все вместе они выстраивались в логическую цепь, которая неумолимо вела меня к одиночеству.
Словно другую жизнь, вспоминал я недавние годы службы, лабораторию, ее начальника и наш дамский коллектив. Неужели там был я? Нет, это кто-то другой — недалекий и наивный, молодой сердцем и легкий разумом, так непозволительно расточал свою жизнь, упиваясь всеобщим вниманием.
Домашний очаг, сложенный мною, как мне казалось, для долгой и счастливой жизни, покрылся серым пеплом равнодушия, потому что я возвращался к нему слишком редко, а возвращаясь — никогда не принадлежал целиком.
Я никому не принадлежал целиком — только ему, и постепенно вокруг меня будто выгорала трава дружеских и родственных связей, а я оставался в центре этого увеличивающегося черного круга. Ближние стали дальними, смешались с толпой зрителей, для которых важно было лишь одно — что я Снюсь.
И вместе с тем в мою жизнь входили другие люди, чаще всего созданные снами. Даже зрители, которых я ежевечерне пропускал сквозь пиратский иллюзион, становились чуточку другими. Я сочинял их, давал им новые повадки, ставил в новые ситуации. И это нравилось.
Некоторых из них, вроде того мальчика с мороженым, старушки уборщицы и вдовы шахтера, я не оставлял долго, совершенствуя их судьбу и разглядывая ночами, что могло бы получиться, если бы…
В этом «если бы» была вся штука. Я создавал иллюзию жизни, которая была притягательнее для меня, чем сама жизнь.
Однако реальная жизнь как раз тем и отличается от иллюзорной, что не дает передышки. Если бы дело происходило во сне, я не задумываясь проснулся бы, чтобы перевести дух и подумать: как жить дальше? Но я был лишен такой возможности. Судьба, выражаясь фигурально, тащила меня за шиворот.
Единственным человеком, сохранившим верность и веру в меня, была Регина. Но и она выглядела озабоченной.
— Я предупреждала тебя насчет Иосифа, — сказала она. — Теперь ты понял?
— А что я мог сделать? Яна просто заворожена…
— При чем здесь Яна?! — взорвалась Регина. — Забудь эту дрянь! Она пустышка, как ты этого не видел! Слава Богу, что ты от нее отделался. Скажи Иосифу спасибо. Я уверена, он знает ей цену. Она ему нужна только для одного. Это ты, как идиот, искал с ней духовной близости!
— Тогда я не понимаю. Насчет чего ты предупреждала?
— Иосиф — страшный человек. Я его знаю, как облупленного. Я благодарю Бога, — несколько патетически воскликнула Регина, — что он не дал ему таланта. У него только ум. Но это страшный ум.
По словам Регины, Петров был опасен для меня идеологически. Она на расстоянии почувствовала «новые мотивы», как она выразилась, в моих снах. Это было ей хорошо знакомо. В свое время она испытала увлечение философскими построениями Петрова, но нашла в себе силы оставить их. А заодно и Петрова.
— Я переболела этим в легкой форме, — сказала она. — Сначала мне было приятно. Знаешь, это ведь очень соблазнительно — считать окружающих идиотами. Тем более, что они то и дело дают повод. Но через некоторое время я увидела, что сама становлюсь высокомерной идиоткой. Слава Богу, у меня осталось чувство юмора… Как-то раз мы с Иосифом были на приеме в каком-то консульстве. — Регина вдруг откинулась на спинку кресла и рассмеялась. — И представь себе… Нет, это надо было видеть!.. Иосиф разговаривал с каким-то атташе не атташе — Бог с ним! Не знаю. И вдруг я поняла, что этот атташе тоже исповедует взгляды Петрова! Они говорили о маринованных огурцах! Да-да! Какие есть способы мариновать огурцы — у нас и за границей. И каждый снисходил к идиотизму другого. Они оба считали друг друга идиотами! Ладно, мол, поговорю с ним об огурцах, на что он еще способен!.. Это было безумно смешно. С меня как рукой сняло.
Я переехал жить в гостиницу при филармонии. Место устроила Регина. Комнатка была маленькая, мебель расшатанная и скрипучая. На всем лежал отпечаток временности. И вместе с тем было до боли ясно, что эта временность теперь для меня постоянна.
На стене я повесил несколько своих афиш. Лежал на койке, не снимая ботинок, но все же подстелив под них газету, и курил. Я понял, что на следующей стадии перестану подстилать газету.
Конечно, ни в какой санаторий я не поехал, хотя выступления временно были прерваны. Мы готовились к конкурсу артистов эстрады. То есть как готовились? Готовилась Регина.
Ко мне приходили последователи и подражатели. Это были юные существа самых разных характеров и направлений: от наивных гениев до расчетливых проходимцев. Впрочем, те и другие восторженно смотрели мне в рот. Я объяснял методику сновидений, а у самого на душе скребли кошки: я уже давно никому не снился, даже Регине, и не знал — могу ли я это делать?
Прицепилась какая-то удивительно глупая молодая писательница, которая звонила мне два раза в день и иногда посещала. Она задумала написать обо мне документальную повесть. Документов явно не хватало. Она изобретала их совместно со мною, причем наши разговоры неизменно напоминали мне диалог о маринованных огурцах.
Каждую ночь я засыпал на скрипучей железной койке, вдыхая сиротский гостиничный запах. Я проваливался в черную дыру, из которой не было выхода до рассвета. Сниться никому не хотелось, кроме того, было боязно: вдруг не получится?
За стеной поселился чтец-декламатор, который по утрам кричал фальшивым голосом: «Я волком бы выгрыз бюрократизм!»
Регина сказала, что у руководства филармонии созрело твердое мнение — разрешить мне свою программу. Это означало, что нам с Петровым и Яной требовалось подготовить концертное отделение на сорок минут. С этой программой нас должны были выдвинуть на конкурс.
Все было прекрасно, за исключением программы. Ее не существовало в зародыше.
Регина взяла на себя переговоры между партнерами. Вскоре она сказала, что Петров согласен на любой сюжет. Пролог и эпилог программы они подготовят с Яной самостоятельно.
— Сучья лапа! — воскликнула Регина, сверкнув глазами. — Конечно, он согласился! Понимает, что без тебя он — нуль!
— Но я тоже… — возразил я.
— Не смей! Выкинь все из головы! Сейчас ты должен думать о программе.
На некоторое время я воспрял духом. Я стал бродить по городу и всматриваться в людей. Мне хотелось понять — что им нужно? Какую программу?
Была поздняя осень, и ветер гнал в Неву тяжелую воду с залива. Волны бились о парапет набережной и выплескивались на мостовые. По радио передавали сводки об уровне воды в Неве.
Я вдруг придумал общий композиционный прием сна. Он был связан с наводнением. Собственно, наводнение было постоянным фоном, на котором я хотел показать несколько судеб. Люди, которых я выбрал во время прогулок, чтобы заглянуть в их жизнь, были обыкновенные. Все они жили и работали на Васильевском острове. Ученый-биолог из университета, постовой милиционер у Академии художеств, барменша плавучего ресторана «Корюшка», работница прачечной, грузчик магазина и курсант военно-морского училища.
Все они жили, работали, веселились и горевали, не обращая внимания на наводнение. Уровень воды интересовал их постольку поскольку — лишь бы ненароком не промочить ноги. Они и думать не хотели о том, что он неуклонно повышается над ординаром и никто не знает — какой отметки достигнет на этот раз.
Я не осуждал их, но сочувствовал. Мне хотелось донести это сочувствие до спящих.
Когда я рассказал о замысле Регине, она коротко хмыкнула:
— Хм! Очень оригинально! А ты читал одну поэму? Называется «Медный всадник»?
— Читал… — растерянно сказал я. Мне и в голову не пришло, что сюжет сна перекликается с пушкинской поэмой. Всегда бывает чрезвычайно огорчительно, когда обнаруживаешь, что гении обо всем успели подумать!
— Все равно, — сказал я. — В конце концов, иная историческая эпоха…
— Вот именно, — сказала Регина. — Поэтому оставь эту мысль до пенсии и ищи что-нибудь другое. Запомни: твой сон должен быть масштабным!
Масштабным! Это надо же такое придумать! Какого масштаба? Один к одному? Один к десяти?.. Это же не географическая карта!
Я не послушал Регину и продолжал разрабатывать программу с наводнением. Там были интересные находки, и главное — сама атмосфера тревоги, порождаемая балтийским ветром и пляской хмурых, будто раздраженных чем-то волн.
Наконец все было готово. Регина назначила предварительный просмотр моей части работы для членов худсовета. Договорились, что я покажу свой сон ночью, не пользуясь услугами Петрова.
— Что ты решил показывать? — спросила Регина.
— Наводнение.
— Дурак!.. Ну, ничего. Есть еще время поправить.
Вечером я пришел в гостиницу, опустил в стакан с водою никелированный кипятильник и приготовил кипяток. Заварил чай с мятой, выпил, растянулся на койке.
Чтец-декламатор вернулся с концерта, напевая. Он вернулся не один. Вместе с ним напевала какая-то дама.
Я достал из портфеля список членов худсовета и пробежал его глазами. Подумав, взял карандаш и приписал Петрова и Яну. Подумав еще, добавил к списку жену и дочь.
Это были те, кто должен был увидеть.
Затем я разделся, залез под одеяло, выключил свет и закрыл глаза.
Сначала не было ничего. Я проваливался в сон, как в пропасть. Ветер свистел в ушах. Потом я услышал плеск волн и успокоился. Начиналась экспозиция наводнения. Ветер гнал низкие облака и срывал с волн шапки пены.
Однако обстановка была незнакомой. Вдруг я понял, что вижу берег Черного моря неподалеку от Аю-Дага. Шел теплый дождь, смеркалось. Я стоял у входа в какую-то пещеру, в глубине которой мерцал огонь. Из пещеры доносилась песня.
Я пошел туда и увидел костер, вокруг которого сидели человек двенадцать молодых людей — юношей и девушек. Многие в обнимку. Они задумчиво смотрели на огонь и пели.
Я увидел дочь. Она сидела, положив голову на плечо юноше. Это был тот самый курсант, но уже не в военной форме, как тогда на моем концерте. Дочь сделала мне знак рукой: подходи. Я подошел ближе и сел у костра.
Я вглядывался в огонь. По другую сторону костра, за горячим маревом, я видел улыбающееся лицо дочери. В огне полыхали странные какие-то вещи, вовсе не предназначенные для костра: ружья, телевизоры, полированная мебель, замки, лопаты, таблички «Вход воспрещен!», ошейники, бронетранспортеры, сердечные капли, фуражки, пивные кружки, учебники, кастрюли, афиши и многое другое.
Пылали лица, обращенные к огню. Горячий воздух искажал их, колебля, так что я уже не узнавал никого, и вдруг почувствовал, что меня с ними нет, хотя я прекрасно вижу все, что происходит. Круг постепенно расширялся, будто огонь оплавлял ближние лица, и они таяли, уступая место другим, более многочисленным.
В этих новых кругах виделись другие молодые люди, их было значительно больше, и одеты они были иначе.
Какое-то лицо там, за маревом, напомнило мне своими чертами жену, другое, мальчишеское — меня самого. Кто они были — наши внуки, правнуки? Огонь оплавлял их, освобождая место новому поколению. Теперь это стало напоминать огромный стадион, как в Лужниках, в центре которого, на футбольном поле, пылал костер. Пространство вокруг было безгранично и наполнено лицами, желавшими попасть к огню.
Вдруг мне удалось отодвинуться от этой картины на какое-то космическое расстояние, и я увидел, что она похожа на фитилек свечи, выжигающий вокруг себя прозрачный воск. Он стекал вниз, на другую сторону земного шара и там застывал в виде горных гряд и ущелий.
А здесь, на освободившейся стороне Земли, росла ровная мягкая трава, и по ней шли двое совсем молодых людей. Это были мы с женой. Мы толкали перед собой коляску, в которой, как капитан на мостике, стояла наша годовалая дочь, держась за поднятый верх коляски, — стояла еще непрочно, чуть покачиваясь, — и указывала пальчиком дорогу.
Меня разбудил телефонный звонок. Я машинально взглянул на часы. Было семь часов утра. Я схватил трубку, успев с ужасом подумать о том, что не имею понятия об увиденном ночью сне. Откуда он взялся?
Звонила Регина.
— Доброе утро, — сказала она. Голос был ласковый и грустный. — Ну что мне с тобою делать?.. Дурашка, это же не для худсовета!
— Что — «это»? — спросил я.
— Ну, эти мальчики, девочки, символические костры, песенки под гитару… Мне очень понравилось, очень! Ты здесь какой-то новый, юный… Почему мне ничего не сказал? Я обижусь… — Голос стал слегка кокетливым, но Регина быстро взяла себя в руки. — Я постараюсь сделать на худсовете все возможное, но ты сам понимаешь…
— Значит, ты видела?
— Ты еще не проснулся? Конечно, видела? Четкость, цветопередача потрясающие! Видишь, а ты боялся!
Никогда я не чувствовал такой неуверенности. Откровенно говоря, сон мне тоже понравился. Что-то в нем было такое…
Но какое отношение к нему имел я? Неужели он возник на уровне подсознания и вытеснил рационально придуманный сон? Такого раньше не случалось. Как быть дальше, если мои творения мне уже не подчиняются?
Объяснение оказалось гораздо проще, чем я думал.
Я вышел из подъезда гостиницы, направляясь на худсовет. На противоположной стороне улицы стояла дочь. Она почему-то сияла. Увидев меня, она бросилась через дорогу, не обращая внимания на машины. Она подбежала ко мне и неожиданно поцеловала.
— Ну? Ну? Ты видел? — возбужденно восклицала она.
— Видел, — мрачно кивнул я.
— И как? Тебе понравилось? — спросила она уже осторожнее.
— Знаешь, я честно тебе скажу: это не мой сон. Я не знаю, откуда он взялся. Что-то там было мое, но в целом… Да, сейчас я понял — это не мой сон.
— Конечно, не твой! — радостно закричала она. — Папа, это же я снилась! Это я тебе снилась специально! Мы тогда были в Крыму… — затараторила она.
— Погоди, погоди… Это сделала ты?!
— Ну да! Что тут такого! В конце концов, есть во мне твои гены или нет?.. Летом я научилась сниться. Сначала Витьке, потом маме, а вчера решила показать тебе. Мы в этой пещере часто собирались, это вся наша компания. Я думала, тебе будет интересно.
— Еще бы! А дальше, когда круг расширялся?
— Это я немного фантазировала, — смутилась она. — А что, плохо?
«Господи, этого только не хватало! — подумал я. — За что ей такое наказание?» Она стояла восторженная, глаза сияли, она даже подпрыгивала на носочках, не в силах скрыть возбуждения.
Ее сон оказался сильнее моего. А я был, так сказать, ретранслятором для Регины и членов худсовета. Через полчаса худсовет обсудит творчество моей дочери и вынесет приговор.
«Совсем недурно, сизый нос!» — как сказала бы Регина.
— Спасибо, — сказал я и поцеловал ее в щеку. — Только не увлекайся этим. Тебе надо учиться.
— Вот еще! — дернула она плечиком. — Я сама знаю. Это я так, между делом.
— Ну вот и хорошо. Мама рада?
— Не очень.
— Вот и правильно. Она умная женщина, — сказал я, и вдруг губы у меня запрыгали, кровь ударила в голову, я совершенно потерял контроль над собой. — Это фигня! Это чертовня! Это хреновина! — кричал я. — Она уже разлучила нас с нею! Теперь она потеряет и тебя!
— Что ты? Что ты? — испугалась она. На глазах появились слезы. — Какой ты нервный стал, папа…
Как я и предполагал, худсовет не принял сна моей дочери. Сделано это было в очень вежливой, прямо-таки доброжелательной манере. Много говорили о поисках, трудностях, инерции зрительского мышления и кассовости. Регина предложила считать сон внеплановой работой. Его разрешили демонстрировать на студенческих вечерах.
Кому разрешили?..
Кончилось тем, что худсовет предложил мне в соавторы сценариста. Это был профессиональный эстрадный драматург по фамилии Рытиков. Оказалось, что у него уже готов план сценария. У Рытикова был костюм со множеством карманов. В каждом из них лежало по сценарию, скетчу, репризе или тексту песенки. Рытиков напоминал человекообразную обезьянку. Когда искал сценарий в карманах, было похоже, что он чешется.
В сценарии у него все что-то строили и пели.
После худсовета Регина повела меня к себе в кабинет. Она шла впереди по коридору, сухо кивая встречным артистам и режиссерам. Я понуро плелся за нею. Проходя мимо, встречные изображали на лице сочувственную улыбку, в которой сквозило заметное удовлетворение. Решение худсовета уже разнеслось по этажам.
Регина вошла в кабинет, пропустила меня и заперла дверь на ключ.
— Ты должен согласиться, — сказала она тоном, не допускающим возражений. — Звание лауреата у тебя в кармане. Год будешь катать программу, потом получишь заслуженного. Пойми, что тебе нужно добиться положения, чтобы сниться так, как ты хочешь!
— Да-да, — сказал я. — У меня была такая иллюзия. Только я уже снился, как хочу и кому хочу, семь лет назад.
— Ну зачем я с тобой вожусь? Зачем? — прошептала она, прикрывая лицо ладонями.
— Я не прошу, — сказал я.
— Как же! Мы гордые! — обозлилась она. — Ты хочешь пополнить толпу непризнанных гениев? Ненавижу!.. Ходят, кривят губы, устало улыбаются, ни черта не де-ла-ют! Ненавижу!
— Хорошо. Я скажу… Худсовет видел сон моей дочери. Я ничего не смог. По-видимому, у меня это прошло.
— Что? Что? — спросила она, округляя глаза.
— Это. Как болезнь проходит…
— Господи! — выдохнула она. — Прости, я не знала. Как же это я не почувствовала?.. Тогда немедленно отдыхать, лечиться, немедленно! Это временно, я уверена, так бывает. Я все организую.
— Не надо, — сказал я.
Регина засуетилась, раскрывая и листая записные книжки, шаря в ящиках письменного стола. Она вдруг стала похожа на старушку. Нашла телефон какого-то врача, стала звонить…
Я вышел из кабинета.
У подъезда меня поджидала Яна.
— Поговорим? — сказала она.
— Поговорим, — пожал я плечами.
Мы молча пошли рядом. Яна зябко куталась в воротник шубки. Еще не было сказано ни слова, а я ощущал себя виноватым. Она всегда умела сделать так, что я ощущал вину.
— Это ведь не ты сделал? — наконец спросила она.
— Что?
— Сегодня ночью.
— Не я.
— А кто?
— Дочь.
Яна, усмехнувшись, выглянула из-за высокого воротника.
— Не стыдно? — спросила она.
Я снова пожал плечами.
— Я ведь чувствовала, — покачала головою она. — Зачем ты так?
— Я не хотел.
— Врешь, — холодно сказала она.
— Я! Я! Я!.. Я это сделал! — закричал я. — От начала и до конца! Придумал, исполнил и передал!
Она внимательно посмотрела мне в глаза.
— Врешь… А жаль.
В тот же вечер, не сказав никому ни слова, я уехал в Москву.
Я малодушно сбежал. Мне надоело все: сны, концерты, филармония, Регина и раздирающие душу сомнения. Я хотел побыть в одиночестве.
Где можно быть более одиноким, чем в огромном городе, в котором ты никому не нужен?
Я устроился у старого приятеля, с которым когда-то вместе учился в институте. У него была двухкомнатная квартира. В пору нашей молодости он тянулся ко мне, мы почти дружили. Потом он уехал работать в Москву, и наше общение прекратилось. Он встретил меня так, будто мы расстались вчера. Я туманно объяснил, что мне необходимо развеяться после жизненных невзгод. Он тактично ни о чем не расспрашивал.
Денег у меня было примерно на год разумной жизни.
Приятель ничего не знал о моих сновидениях. После того как он убедился, что я потерял связь с бывшими однокашниками и ничего не могу о них сообщить, он стал рассказывать о себе.
Он был убежденным холостяком и жил в свое удовольствие. Пять лет назад он получил двухкомнатную квартиру, для чего ему пришлось временно фиктивно жениться. Теперь он возглавлял большой отдел в научно-исследовательском институте. Нечего и говорить, что у него было все, что необходимо холостяку примерно сорока лет для счастливой жизни: машина, мебель, горные лыжи, японский магнитофон, бар, книги и пишущая машинка.
Было у него и хобби. Он коллекционировал женские трусики. Они находились в специальном шкафу, рассортированные по ящикам. На каждом ящике стоял порядковый номер года. Приятель увлекался этим хобби уже четырнадцать лет.
Трусики были упакованы в специальные целлофановые пакеты. Кроме них в пакете находилась этикетка, на которой было напечатано имя бывшей владелицы и стояла дата. В самом первом ящике лежал всего один пакет. Дальше количество пакетов нарастало по экспоненциальной кривой, имелось пятилетнее плато с количеством трусиков около пятидесяти в год, а последние два года наметился небольшой спад.
Когда я к нему приехал, в ванной комнате сушился очередной выстиранный экспонат. Этикетка была уже заготовлена на пишущей машинке. Экспонат звали «Екатерина».
— Екатерина Семнадцатая, — сказал приятель.
Впоследствии я имел честь познакомиться с некоторыми дарительницами.
Я увидел, что многие жизненные удовольствия, включая коллекционирование, безвозвратно прошли мимо меня. Зависти к ценностям приятеля я не испытывал, но охотно поменялся бы с ним расположением духа. Мне казалось, что он непрерывно пребывает в уравновешенном, деятельном и бодром состоянии. Меня же одолевала рефлексия.
По натуре он был спортсмен. Он стремился к удовольствию, как спортсмен стремится к рекорду. Подобно спортсмену, он проводил огромную и целенаправленную предварительную работу, чтобы достичь желаемого. Если ему чего-нибудь хотелось, например, колумбийского кофе, он с видимым удовольствием организовывал цепочку связей, приводящую его в конце концов к желанному пакетику кофе. Чем длиннее и изощреннее была цепочка, тем большее удовлетворение он испытывал. Он не торопился. Для того, чтобы достать кофе, ему приходилось сначала вести в театр сестру зубного техника, затем направлять к нему заведующего магазином меховых изделий, у которого, в свою очередь, приобретал несколько каракулевых шкурок уличный сапожник. И вот у этого сапожника совершенно случайно оказывалось некоторое количество иностранной валюты, позарез нужной продавцу бакалейного отдела фирменного магазина, где изредка бывал колумбийский кофе. Таким образом, если исключить промежуточные звенья, кофе обменивался на билет в театр. Иногда цепочки разветвлялись. Многие из них функционировали постоянно.
Естественно, это требовало много сил и времени. Если желаемое возникало случайно, в то время, когда машина уже была пущена в ход, приятель делал вид, что не замечает этого. Ему не нужны были неоплаченные удовольствия. Зато, получив то, к чему стремился, он умел выжать из него максимум удовлетворения.
Как он приносил этот кофе! Как нюхал, заваривал, разливал в маленькие чашечки! Покупался коньяк, приглашалась новая обладательница трусиков, зажигались свечи…
На месте пакетика кофе могли быть: вентилятор для автомобиля, баночка итальянского крема для обуви, полкило воблы, оправа для очков и многое, многое другое.
Жизнь моего приятеля была заполнена до предела.
Я бродил по Москве, посещал выставки, обедал в чебуречных и покупал билеты «Спортлото», на которых вычеркивал одни и те же номера — не помню, какие.
Никому не снился.
Через месяц я увидел первый сон. Похоже, он возник естественно, как у других людей, потому что был обрывочен и невнятен. Но я уже стал подозрителен и мысленно искал источник. Может быть, дочь пробивается ко мне за сотни километров? Может быть, кто-нибудь еще?
Неужели я кому-нибудь нужен?..
Безделье утомило меня. Я сказал приятелю, что хочу устроиться на работу. Тоска по простому прошлому внезапно нахлынула на меня; захотелось регламентированной жизни, ежедневных поездок на работу в переполненных автобусах, неторопливой работы за чертежной доской от звонка до звонка; захотелось служебных отношений, собраний, выездов на овощебазу, коллективных походов и застолий.
— Не вижу проблемы, — сказал приятель. — Я прописываю тебя временно и устраиваю в свой отдел. За твою голову я спокоен, она всегда была не хуже моей. А там посмотрим…
И он обнадеживающе подмигнул мне. По-моему, перед его глазами уже блеснула ослепительная цепочка связей, приводящая меня к постоянной прописке в Москве.
Для начала он пригласил меня в НИИ, чтобы я на месте ознакомился с характером будущей работы. Я был вручен молоденькому пареньку в синем халате. Мы пошли к кульману.
Паренек, захлебываясь, рассказал о новом узле, которым занимался отдел. Часть этого узла была передо мною на ватмане. Я вглядывался в мелкую тщательную штриховку, в разрезы и сечения — и ничего не понимал. Я старался вникнуть в проблему, но слова паренька толклись где-то рядом с сознанием, лишь изредка вспыхивая блестками полузабытых словосочетаний: «гидродинамическая система», «плунжерный насос», «рабочий цикл».
Это было прожито когда-то, а теперь неинтересно. Будто я обманным путем старался вернуть молодость, оставив при себе приобретенный годами опыт.
Я вернулся к столу приятеля. Он оторвался от бумаг и посмотрел на меня.
— Старую собаку не научишь новым фокусам, — сказал я.
— Ну, как знаешь… — развел руками он.
После этого случая приятель стал относиться ко мне несколько снисходительно. Сам он был человеком энергичным и деловым, а я в его глазах выглядел вялым неудачником.
Он тоже стал раздражать меня своей вечной гонкой по жизни.
Наконец я ему приснился. Сюжет был дидактический.
Я показал его одиноким стариком с трясущимися руками, перебирающим огромную коллекцию целлофановых пакетов. Он выдвигал ящики один за другим, вглядывался в этикетки, близко поднося их к глазам, с хрустом мял пакетики. С губ капала слюна. Кучки пакетиков уменьшались от ящика к ящику. Последние ящики были пусты. Он шарил в них слепыми пальцами, наклонялся, разглядывал на ящике номер, так что редкие седые пряди свисали на слезящиеся красные глазки. В туалете непрерывно шумел испорченный бачок.
Утром он хмуро брился в ванной, разглядывая свое лицо и растягивая языком щеки.
— Какая-то пакость снилась всю ночь, — сообщил он.
— Одинокая старость? Завершенная коллекция трусиков? — спросил я, как врач, ставящий диагноз.
— А ты откуда знаешь?
— Видишь ли, это сделал я. Я показал тебе этот сон. Это моя специальность.
— Телепатия, что ли? — ошалело произнес он, прерывая бритье.
— Если угодно…
— Ну ты и скотина! — радостно взревел он. — А я-то думал! Это надо же — какой мерзавец! Вот чем ты занимаешься!
Он смахнул бритвой последние клочья пены со щек и потащил меня в кухню.
— Рассказывай! — потребовал он.
Он выслушал меня молча. Изредка усмехался. Под конец заметно разнервничался и закурил. Когда я замолчал, он вскочил на ноги и принялся ходить по маленькой кухне, выдвигая энергичные возражения. Три шага туда, три шага назад. Он сразу же объединил меня с другими, подобными мне, и повел с нами яростный спор.
— Вам, конечно, наплевать на мнение технаря. Но вот простой вопрос: зачем все это? Зачем нам ваши сны, книги, картины, фильмы, если они мешают жить? Сами мучаетесь — так не мучайте других! — выкрикнул он, внезапно останавливаясь. — Я честно работаю и зарабатываю свои деньги. Я полезен обществу, да-да! Как я провожу досуг — это мое личное дело. Я должен отдыхать, набираться положительных эмоций, чтобы каждый день работать. Вкалывать!.. И тут являетесь вы и начинаете пробуждать во мне совесть. А я, между прочим, ни в чем не виноват!
Мы перешли в его комнату. Там было просторнее.
— Вы присвоили себе право говорить от имени господа Бога. Вы упрекаете других в том, что они мало думают о душе. А у нас нет времени! Просто элементарно нет времени. Нам нужно работать и отдыхать. Вы же маетесь дурью, но вместо того, чтобы честно идти и разгружать вагоны или подметать улицы — на большее вы не способны! — начинаете кричать на всех углах о падении нравов, бесхозяйственности и вырождении. Вы окружили свою деятельность таинственной сетью оговорок и недомолвок. То вам не пишется, то вам не спится! А мы должны каждое утро — заметь, каждое! — идти на работу, где никто не интересуется, работается ли нам сегодня. Почему?
— Я не хочу вас зачеркивать, но будьте скромнее. Ради Бога, чуть-чуть скромнее! Не считайте нас чернью. Еще Пушкин!.. «В разврате каменейте смело, не оживит вас лиры глас!» Ах-ах-ах!.. А сам?.. Ваша тоскующая лира, ваша так называемая любовь в тысячу раз лживей моего невинного хобби. — Он с грохотом выдернул ящик из своей коллекции и высыпал содержимое на ковер. Пакеты заскользили один по другому, приятно шурша. Он указал на эту кучу широким жестом и продолжал: — Ни одна из них не чувствовала себя оскорбленной или обманутой! Ни одна! Потому что я не обещал вечную любовь, как это принято у вас, чтобы через две недели разочароваться и сбежать. Я давал то, что мог, и брал, что давали. Поверь, все они довольны! Все! — И он пнул ногой шевелящуюся кучу пакетов.
— А ведь вы могли быть действительно полезны. Ну скажи: чего ты добился своим дурацким сном? Испортил мне настроение, только и всего! И каждый раз, когда кто-нибудь из вашей компании тычет мне в нос смертью, одиночеством, старостью, болезнями, угрызениями совести, — у меня лишь портится настроение. Ненадолго, конечно, потому что надо работать! А старость, смерть и одиночество остаются себе, как были, в целости и сохранности. Тогда зачем этот мазохизм?.. Не лучше ли способствовать нашему отдыху, развлекать нас, расширять наш кругозор, давать недостающие и приятные ощущения? Тебе не будет цены! Хочешь жить, как король? С твоим даром ты можешь устроиться так, что любой мясник тебе позавидует. Любой официант, любой парикмахер! Я сейчас могу дать тебе телефоны людей, которых по ночам мучают кошмары. Играй им колыбельные — и ты будешь как сыр в масле кататься!
— Ты думаешь, что от тебя останется больше, чем это? — Он сгреб пакеты с ковра и подбросил их в воздух. Они снова упали. — От тебя и этого не останется! Так, какой-то мираж, воспоминание, несколько удачных снов. То ли дождик, то ли снег, то ли было, то ли нет…
А одинок ты будешь в старости не меньше меня. Я хоть почитаю этикеточки да вспомню каждую, все прелести. Вон их сколько! До смерти хватит, слышишь?! — крикнул он.
Я был раздавлен и уничтожен.
Приятеля моего нельзя было назвать дураком. В том-то и дело, что слова его были во многом справедливы. Получалось, что я — со всеми своими идеями и идеалами, болью и тоской — не нужен людям. Мне еще раз было предложено «шевелить листики», только другими словами: то есть развлекать, смешить, сглаживать углы, вызывать приятные эмоции…
Но как же мне быть? Ведь я только что убедился, что этот путь — по крайней мере, для меня — ведет в никуда, к потере моей проклятой и нежно любимой способности сниться.
Я знал, что ничем другим заняться уже не смогу. Я умел только это. Я листал записные книжки, перебирая имена старых друзей и приятелей, и думал — кому бы присниться? И как, черт побери?!
Несколько дней я чувствовал жуткое одиночество.
Одиночество — страшная штука.
Всю жизнь мы боремся с ним самыми разными способами, временами боготворим, считая плодотворным, когда слишком устаем от суеты. Суета, между прочим, — один из способов борьбы с одиночеством, самый неверный способ.
Лишь потом начинаешь понимать, что одиночество кончается не тогда, когда ты кому-то нужен, кто-то любит тебя, кому-то не лень вникать в твою жизнь, а только если ты сам кого-то любишь.
Попробуйте рассказать о себе тысячу раз всем подряд, начиная от жены и кончая случайным попутчиком в поезде, — и вы поймете, насколько вы одиноки. Но выслушайте кого-нибудь однажды, выслушайте по-настоящему, как себя самого, полюбите его, хоть ненадолго, — и ваше одиночество пройдет.
Она ворвалась ко мне, как фурия, напомнив какую-то давнюю сцену из детективного сна с ее участием. Как она разыскала меня в Москве — до сих пор не понимаю!
— Предатель! — крикнула она, распахнув дверь и вырастая на пороге в длинном кожаном пальто и с сумочкой на ремешке.
Я лежал на тахте — небритый, голодный и равнодушный.
«Регина… — только и успел подумать я. — Господи, Регина!»
Она шагнула в комнату (за ее спиной в полумраке прихожей я разглядел испуганное лицо моего приятеля) и хлопнула дверью так, что вздрогнул воздух.
— Встань! — заорала она голосом фельдфебеля. — Встань! К тебе пришла женщина, ренегат!
Я вяло поднялся с тахты и предстал перед нею в сером свалявшемся свитере, трикотажных тренировочных брюках и шлепанцах. Регина обошла меня, как музейный экспонат, как какую-нибудь скульптуру, удовлетворенно оглядывая с ног до головы.
— Хорош! — заключила она. — Можешь сесть.
Я так же вяло опустился обратно на тахту.
Робко приоткрылась дверь, из-за нее показалась голова приятеля.
— Может быть, желаете кофе? — спросил он, с любопытством оглядывая Регину.
— Я желаю, чтобы вы оставили нас в покое! — отрезала она.
Голова исчезла.
Не знаю — почему, но во мне есть нечто такое, что позволяет окружающим учить меня жить. Всем кажется, что без надлежащего руководства я просто пропаду. Виною тут моя привычка сомневаться в себе, а также в некоторых истинах, которые считаются непогрешимыми. Однако сомнение и несамостоятельность — разные вещи. И я не понимаю, по какому праву меня все время поучают.
Вот и сейчас, едва опомнившись от воспитательного монолога своего приятеля, я попал под критику Регины.
— Ну, конечно! — говорила она с сарказмом. — Нам подай все на тарелочке с голубой каемочкой. Сначала создай условия, а потом мы, может быть, потворим. Только чтоб нам непременно сказали спасибо, чтобы дыхание у всех перехватывало от благодарности. Как же! Маэстро снизошел! А этого вот не хочешь! — Она вдруг резко выбросила вперед фигу, из которой торчал острый рубиновый ноготь большого пальца. — Таких слюнтяев я перевидала достаточно, будь спокоен! Если ты не умеешь донести свой дар до людей — через не могу, через борьбу, непонимание, непризнание, зависть, клевету, через стиснув зубы, — у тебя нет таланта.
Твоя свобода, и творческая в том числе, — говорила она, — зависит от того, как скоро ты поймешь, что талант не принадлежит тебе. Твоему дарованию досталась не лучшая человеческая оболочка. Она ленива, слабохарактерна и слабонервна. Чем скорее ты подчинишь всего себя своему делу, тем свободнее и счастливее будешь жить. Ведь ты не живешь, а мучаешься! А все потому, что еще не осознал себя инструментом, дудкой Господа Бога!
— Вы уж скажете — «Господа Бога»… — возразил я.
— Да-да! Ты ни разу не осмелился назвать себя художником. Не вслух, упаси Боже, я сама не терплю эту неопрятную шушеру — «художников» на словах. «В моей творческой лаборатории!» — передразнила она кого-то, неизвестного мне. — Ты не осмелился назвать себя художником внутри. Про себя. А знаешь — почему? Думаешь, я скажу — от скромности?.. Нет. От боязни ответственности. Осознать себя художником — это значит осознать ответственность. Значит, халтурить уже нельзя, лениться нельзя, кое-как — нельзя, бездумно — нельзя! Понял?! А ты хотел так — играючи, шутя. Мол, я не я, и песня не моя!
Я разозлился. Она попала в самую точку.
— Почему же вы тогда ставили мне палки в колеса? Почему не давали делать то, что мне хотелось? Почему запрещали сюжеты? — закричал я, вскакивая.
— Дурашка… — улыбнулась она. — Тебя нужно разозлить. Все правильно… Я тридцать лет отдала искусству, — значительно произнесла Регина, — и понимаю, что хорошо и что плохо.
Она рассказала, что Петров с Яной нашли себе нового партнера, из молодых. Он основательно изучил мою методику, его сны эффектны и прекрасно выстроены. Они показывают программу, посвященную спорту.
— Это красиво, но… — Регина пошевелила пальцами и скривила губы. — Если хочешь, я дам тебе несколько студий, будешь учить молодежь, ставить с ними коллективные сны…
— Не знаю… — пожал плечами я.
— Ну, как хочешь! — снова рассердилась Регина. — Я сказала все. Вот, возьми…
С этими словами она вынула из сумочки пакет и положила на стол. Затем сухо кивнула мне и вышла из комнаты. Я слышал, как она обменялась двумя словами с хозяином квартиры, потом хлопнула дверь.
В пакете оказалась ее брошюра обо мне, изданная в серии «В помощь художественной самодеятельности», с дарственной надписью на титульном листе: «Герою от автора. Презираю!!!» — а также письмо в областную филармонию.
В конверте я нашел два листка. На бланке кондитерской фабрики с круглой печатью, за подписью директора, секретаря парткома и председателя месткома, было напечатано:
«Уважаемые товарищи!
Руководство предприятия внимательно ознакомилось с критическим материалом, содержавшимся в выступлении артиста тов. Снюсь. Критика признана правильной. Тов. Мартынюк О. С. обеспечена материальной помощью из директорского фонда, ей предоставлена отдельная жилплощадь. Комсомольско-молодежная бригада шоколадного цеха взяла шефство над пенсионеркой тов. Мартынюк О. С.».
— Бред какой-то… — пробормотал я.
На втором листке, вырванном из ученической тетради, крупным дрожащим почерком было написано несколько слов: «Сыночку артист спасибо тоби за комнату справна светла дай Бог тоби здоровья и дитяткам твоим. Оксана Сидоровна Мартынюк».
И тут я вспомнил.
Собственно, эта записка с корявыми буквами и была тем толчком, который вывел меня из оцепенения. Через день я уже летел домой в вагоне скорого поезда. Четкого плана у меня не было, но решимость начать новый этап профессиональной деятельности, злость на себя — этакая плодотворная сухая злость — подстегивали мое воображение, рисуя студию, мою студию, где я мог бы не только учить технике, но и делиться опытом — печальным и предостерегающим.
Предстояло начать все сначала.
Никакого умиления по поводу того, что старушка уборщица с кондитерской фабрики получила комнату благодаря моему сну, я не испытывал. Это чистая случайность, что сон дал эффект фельетона в газете. Я понимал, что исправление отдельных недостатков не может быть целью моего существования. И все же сознание того, что эфемерная, в сущности, вещь, мимолетное наблюдение, облаченное в форму сна, мои жалость и сострадание — превратились в несколько квадратных метров жилплощади для несчастной старушки… — нет, в этом что-то было!
Я ехал домой, и весенний ветер, гуляющий по коридору вагона, выдувал из меня последние остатки снобизма.
Каждый должен пройти путь, который ему назначен. На этом пути неизбежны потери. Может показаться, что я потерял слишком много, а приобрел маловато. Но лишь тот, кто когда-нибудь — пускай слабо и случайно — испытал удивительное чувство доверия, которое возникает в общем сне с другим человеком, — может понять меня.
В моем купе ехали полковник, девушка-студентка и бородатый дед с бензопилой, замотанной в старое, перевязанное веревками одеяло. Запах бензина приятно щекотал ноздри. Я дождался, когда мои попутчики улягутся и заснут, потом взобрался на верхнюю полку и, улыбаясь, прикрыл глаза, предвкушая сюрприз для трех незнакомых людей, которых свела вместе дорога, как всех сводит и разводит жизнь, и которые никогда не узнали бы друг друга, если бы не тот сон, где мы вчетвером летали на бензопиле по небу, производя дым и грохот, а столпившиеся внизу люди, задрав головы, повторяли с укоризненным одобрением:
— Ишь куды их занесло! Озорники известные…
И звездочки на погонах полковника сияли, как два равноправных созвездия.
Комментарии к книге «Снюсь», Александр Николаевич Житинский
Всего 0 комментариев