Ант Скаландис Ненормальная планета
Наемные самоубийцы. Техника бега на кривые дистанции.
В парилке ароматно пахло сухим деревом. Регулятор был повернут на максимум, и термометр показывал больше ста двадцати. Горячий воздух обжигал ноздри при неосторожном вдохе. И стояла тишина. Густая, глубокая, абсолютная, как будто весь мир исчез, осталась только эта маленькая раскаленная комната с запахом высушенной древесины в неподвижном воздухе.
Клюквин млел, забравшись на верхнюю полку и развалившись там с запрокинутой головой и согнутыми в коленях ногами. Панкратыч чинно сидел внизу. Выражение лица было у него сосредоточенное, а пот стекал ленивыми струйками по груди и плечам и влажно блестел в складках живота. И Панкратыч, блаженно жмурясь, стирал его специальной плоской дощечкой, похожей на палочку от гигантского эскимо. Панкратычу едва исполнилось сорок, но по отчеству его звали уже давно, с тех самых пор, как имя Сева стало казаться несолидным, а величать полностью – Всеволодом Панкратовичем – представлялось крайне неудобным.
Я больше всего любил вот этот первый заход в парилку, когда сидишь еще совсем сухой и чувствуешь, как освобождаются, расслабляясь одна за другой, все мышцы измученного тренировкой тела; и Клюквин тихо дышит на верхней полке; и Панкратыч водит по телу своей эскимошной дощечкой и говорит мне: «А ты совсем сухой, Толик. Это потому, что ты тренИрованный». Он всегда говорит одно и то же и всегда говорит не «тренирОванный», а «тренИрованный». И мне всегда льстит, что я тренИрованный, потому что Клюквин на верхней полке тоже начинает поблескивать раньше меня.
Скрипнула наружная дверь тамбура, с шумом грохнулись на пол фанерные листы для подстилки, и я уже понял, кто это, раньше, чем дверь распахнулась и вслед за волной холодного воздуха в парилку вошла Машка. Машка уже третий раз парилась вместе с нами, но ее появление все-таки производило на меня какое-то ошеломляющее действие. В первый раз я даже испытал большую неловкость, но это чувство быстро притупилось, затем было просто удивление, а теперь я ощущал нечто вроде восторга, непонятного и тем более сильного. Но возбуждения я не испытал ни разу. Панкратыч мне потом объяснял, что только маньяк может возбуждаться после тренировки по полной программе, да еще при температуре сто двадцать градусов. К тому же у Машки была маленькая грудь, упругие, почти мужские бицепсы и широченные плечи. Она выполняла норму мастера по толканию ядра. А еще у нее была очень симпатичная мордаха, на которой взгляд невольно останавливался и уже не блуждал воровато по всему телу.
– Температурка как, мужики? – спросила Машка, усаживаясь рядом с Панкратычем.
– Температурка славная! – откликнулся Клюквин, не поворачивая головы и даже не открывая глаз.
Машка потела быстро, и Панкратыч на этот счет всегда отмалчивался, потому что никак нельзя было сказать, что Машка менее тренированная, чем я.
Клюквин перевернулся на живот, зашипел, обжегшись обо что-то и произнес:
– Что-то тихо у нас сегодня. Рассказал бы чего, а, Панкратыч?
– Верно, – оживилась лоснящаяся Машка, – расскажи при пятую медаль Эрики Вольф. Говорят, с ней что-то нечисто было.
– Эрика Вольф, – проворчал Панкратыч. – Что Эрика Вольф! Много было таких случаев. Да только после доктора Вайнека, по-моему, все можно считать чистым. Я так…
– Панкратыч, – перебила Машка, – правильно! Расскажи про Овчарникова. Я от тебя про Овчарникова не слыхала.
– Темные вы люди, – обиделся Панкратыч. – Скажешь вам «доктор Вайнек» – у вас одно на уме: Овчарников. Игорь Овчарников – superrun Russian sprinter. Панкратыч сказал это с отличным выговором. Он всегда бравировал знанием английского. – Можно подумать, ребятки, будто доктор Вайнек ничем больше и не занимался, кроме супербега, или анизобега, как он его называл.
– А я и про Овчарникова ничего не слышал, – сказал я.
– Иди ты! – не поверил Панкратыч:
– Да чтоб я сдох!
– Придется рассказать, – вздохнул он.
Клюквин в продолжение всего разговора молчал. Можно было подумать, что Овчарникова он знает с детства и готовится теперь слушать, позевывая и небрежно исправляя неточности в рассказе Панкратыча. На самом деле Клюквин знал об Овчарникове не больше меня.
– Это было в тот год, – начал Панкратыч, наклоняясь вперед и внимательно разглядывая капельки пота у себя на руках, – когда Вайнек работал в Союзе.
Машка сделала круглые глаза.
– Да ты что, не знала, что Вайнек работал у нас? – удивился Панкратыч.
– Ах, ты думала, он американец? Он такой же американец, как я эфиоп. Это был человек без родины. По-моему, никто не знал наверняка не только его национальности, но даже его подданства, если оно у него вообще было. Впрочем, известно: родился Вайнек в Братиславе. Закончил школу в Париже. Учился в Оксфорде. Стажировался в Астралии. Подолгу жил в Финляндии, Швеции, ГДР, Польше. Много работал в ФРГ, в Бразилии, в Штатах, а перед смертью – во Франции. Вот такая примерно география. Но это в основном, а города и страны, где он бывал по краткосрочным контрактам или просто как консультант, я мог бы перечислять до завтрашнего утра.
– Стоп, – прервал себя Панкратыч: – О чем я говорил-то?
– Ты говорил об Овчарникове, – напомнил Клюква.
– Верно. Об Овчарникове. Так вот, ребятки, здесь в Москве Вайнек встретился случайно с одним физиком, и тот рассказал ему прелюбопытнейшие вещи. Оказывается, движение по прямой не является самым рациональным; прямая в энергетическом смысле не кратчайшая траектория. И это известно из опыта, а теоретически пока не обосновано. Гипотезы есть, конечно, но все из разряда сумасшедших. Эксперимент же сомнения не вызывает. Физик показывал, например, такую штуку: два совсем одинаковых шарика скатывал по двум почти одинаковым желобкам. Разница была лишь в том, что один желобок абсолютно ровный, а второй – слегка волнистый: вверх-вниз, вверх-вниз. И, представьте себе, по волнистому желобку шарик скатывался быстрее. Пуск шариков был синхронизирован, а для вящей убедительности физик менял их местами. Вот этот-то волнистый желобок и поразил воображение доктора Вайнека. В теоретической механике он был не силен и потому из всех предложенных объяснений запомнил лишь одно, самое безумное, связанное с анизотропией пространства. Вообще теоретическая база волновала Вайнека не слишком – его захватила идея практическая.
Поначалу, как рассказывал Вайнек, ему представилась волнистая беговая дорожка. Но он понял, что это чепуха, потому что человек не шарик. Значит, волнистым должен стать сам бег. «Волнистый бег» – так он его назвал. Потом Вайнек узнал, что дельфины, когда торопятся, плывут на глубине не по прямой. Как именно – никто не видел, но скорость засекали, и для прямолинейного движения она физиологически невозможна. Услышал Вайнек где-то и про майского жука. Этот взлетает совершенно диким образом, на обычный взлет ему бы энергии не хватило.
Вот тут Вайнек и вспомнил гипотезу об анизотропии пространства: одни направления энергетически более выгодны, другие – менее, а тонкая структура пространства такова, что при движении по прямой, да и по другим обычным траекториям, энергетические затраты по всем направлениям усредняются, и анизотропия пространства становится незаметна. Между тем дельфин и майский жук умеют находить энергетически выгодные направления. Ну, и с шариком получается нечто подобное. Вайнеку стало обидно чувствовать себя глупее дельфина, тем более – майского жука, а в каком-то смысле даже глупее шарика, и он решил научиться использовать анизотропию пространства.
– Панкратыч, – сказала Машка, – хоть бы я что-нибудь поняла!
– Ладно, Машк, это не суть, – успокоил Панкратыч, – слушай дальше. Вайнек отказался от нелепого сочетания «волнистый бег» (да он и не был волнистым) и сочинил название покрасивее: анизотропный бег, или анизобег.
Анизобег рождался в муках. Вайнеку недоставало теоретических знаний, действовал он в основном методом проб и ошибок. И вот через месяц первый заметный успех: научился судорожно выбрасывать вперед руку быстрее всякого каратиста. Но с ногами и особенно с туловищем было хуже. Промучившись еще неделю, Вайнек понял, что ему просто не хватает общей физической подготовки. Он еще не знал тогда, что не хватает гораздо большего.
В нашу сборную Вайнек пришел полный надежд. Объяснил ребятам, что к чему и провел серию тестов, в основном на гибкость, растяжку, резкость. Среди спринтеров выделялся Игорь Овчарников, хотя по лучшему результату сезона он занимал чуть ли не пятнадцатое место в стране. Но Вайнека результат 10,50 устраивал, он-то ведь собирался сбрасывать целые секунды с этой цифры. К тому же Овчарников поразительно быстро схватывал объяснения Вайнека, и тот заявил, что возьмет пока только его, другим дескать трудно будет за ним угнаться. Товарищи Игоря по сборной только хмыкнули на это, а новоявленный анизоспринтер с головой окунулся в работу. Пришлось не только изменить объем и режим тренировок – пришлось изменить все: методику, упражнения, привычки. Пришлось накачивать мышцы, о существовании которых Игорь и не подозревал раньше, а некоторые другие, очень тренированные мускулы, наоборот, надо было стараться не напрягать вовсе.
А в довершение всего Вайнек начал колоть Овчарникову стимулятор. Вайнек без этого не мог. Биохимия была его хобби. Стимулятор не значился в официальных списках допингов и был безвредный, как глюкоза. Название он имел, как и всякая органика, длинное и нескладное, поэтому Вайнек придумал термин «анизоген», то есть вещество, порождающее, а точнее, повышающее анизотропные способности.
И вот настал день, когда Овчарников рванул со старта и, изобразив этакий странноватый, чуть дергающийся бег по слегка изломанной траектории, покрыл стометровку за 9,2 секунды.
Это была победа. Научная пока победа, победа Вайнека, но она и Овчарникову сулила громкие спортивные победы. Однако победить ему удалось только два раза. Первый – на наших внутренних соревнованиях. Он оставил позади себя метрах в девяти весь забег и финишировал с результатом 9,16. А потом была медкомиссия перед отборочными на Кубок Европы, и врач, делавший анализ крови Овчарникова, чуть не помер со страху, потому что в крови изменилось все: цвет, вязкость, РОЭ, гемоглобин, сахар… Какой-то лаборант даже сказал в сердцах: «Да это вообще не кровь – это черт знает что!» Но самым зловещим было, что Игорь чувствовал себя замечательно, организм его не отметил не то что неприятных – вообще никаких новых ощущений. Синдром Овчарникова, уверяли врачи, коварен, как рак: на ранних стадиях незаметен, а на поздних неизлечим. Неизлечимость, понятно, была пока гипотетической, но уж больно жуткими выглядели изменения в крови. А еще врачи клялись и божились, что дело совсем не в анизогене, виновата сама система тренировок, сами движения.
И медкомиссия приняла однозначное решение: дальнейшие тренировки Овчарникова по методу анизобега прекратить и строжайшим образом контролировать состояние здоровья спортсмена.
Игорь, конечно, прибежал к Вайнеку, упрашивал его продолжать тренировки. А Вайнек был вежлив, спокоен, но, чувствовалось, тоже не на шутку разозлен. Да, он знал, что от анизобега происходит что-то такое с кровью, но не мог же он предполагать, что в нашем замечательном и немножко странном государстве так обеспокоятся этим рядовым в общем-то явлением. Однако раз уж такое дело, то его, Вайнека, долг – подчиниться. Ему очень жаль потраченного времени, но в СССР он не хозяин, он живет здесь по советским законам, а стало быть, вынужден прекратить занятия с Овчарниковым и, видимо, в скором времени совсем покинет нашу страну.
Овчарников понял, что Вайнек не будет за него заступаться и винить его за это нельзя. А еще он понял, что может теперь заниматься анизобегом самостоятельно, и изо дня в день, из тренировки в тренировку упорно продолжал бегать по кривой.
Вот тогда-то и была создана специальная комиссия по делу Овчарникова. В нее вошли представители от Минздрава, от Спорткомитета, от Академии наук (специалист по теоретической механике), секретарь парткома института, где Овчарников учился, а также несколько врачей разного профиля, два тренера сборной, комсорг сборной и неизвестно зачем приглашенный юрист.
Речь, которой разразился Овчарников на спецкомиссии, произвела на всех сильнейшее впечатление. Один из присутствовавших там врачей взахлеб рассказывал мне, как молодчина Овчарников резал в глаза правду-матку и как никто ему даже ответить толком не смог. Позднее я видел даже речь Овчарникова, отпечатанную на машинке.
Началось же все с того, что Овчарникову мягко повторили: анизобег вреден для здоровья. И он взорвался. Дескать, о каком здоровье может идти речь и кто вообще сказал, что спорт полезен для здоровья. Сорт – эта работа. Спорт – это профессия, а оздоровительных профессий не бывает. Потом Овчарников долго рассказывал о здоровье и спорте с конкретными фактами и цифрами, а под конец заявил, что он, Овчарников, – спортсмен, профессиональный спортсмен, и что ему плевать на изменения в крови, а если кому-то не наплевать – пусть дают молоко за вредность, а не лишают куска хлеба.
Говорят, первым опомнился представитель Спорткомитета и вежливо напомнил Овчарникову, что запрещение анизобега – вопрос решенный и обсуждению не подлежит. А единственное, что хотелось бы знать комиссии, согласен ли Овчарников остаться в сборной просто спринтером, без всяких анизотропных штучек.
Говорят, Игорь как-то сразу сник и очень просто ответил:
– А куда я денусь? Я же спортсмен. Конечно, согласен.
Когда же Овчарников вышел, шуму было еще много, но по существу никто не возражал. Решили во всяком случае дать ему возможность выступить на отборочных перед кубком Европы. А там видно будет.
Тут я почувствовал, что воздух стал слишком тяжелым для дыхания и что в груди у меня заныло.
– Панкратыч, – сказал я, – не могу больше. Там до расскажешь.
Панкратыч был мокрый, как мышь, и не возражал.
– Клюквин, – спросил я, – тебе хорошо? Или ты уже помер?
Клюквин шевельнулся и произнес:
– Изжарен заживо. Он стал слезать со своего уютного места, и Машка тоже поднялась за компанию, хотя могла бы посидеть и еще.
Мы вышли в сверкающую белым кафелем душевую. Прохладный воздух обволакивал кожу, как шелк. И появилось ощущение удивительной легкости.
Клюквин разбежался и с торжествующим воплем бухнулся в купель. Ледяные брызги взлетели веером и полоснули по нашим телам. Машка взвизгнула. Панкратыч отряхнулся и сказал:
– Ты дурак, Клюквин.
А Клюквин балдел. Он висел в воде, растопыренный, как лягушка, и над поверхностью сияла его улыбка от уха до уха. Я тоже улыбался. Мне было смешно. Потому что Клюквин каждый раз бухался вот так в купель. А Панкратыч каждый раз называл его дураком.
Машка и Панкратыч тоже спустились в купель, а я предпочитал душ: там можно было менять температуру. И еще, душ – это массаж.
– Ну и что, Панкратыч, – спросил я из-под душа, – он выиграл отборочные?
– Да, отборочные он выиграл. Его включили в команду. И тут пришла бумага из Спорткомитета: Овчарникова советовали не брать в Милан. По существу, это был приказ. И все-таки старший тренер осмелился возразить. У него тогда были свои сложности, и на карту ставилось слишком многое. Невероятно, но факт: старший сумел сторговаться со Спорткомитетом. Овчарников поехал в Милан под его личную ответственность. Случай, вообще говоря, беспрецедентный. Никто не мог гарантировать, что Овчарников не выкинет какой-нибудь фортель, более того – все в сборной были уверены, что, если он дойдет до финала, то наверняка не сможет удержаться и покажет, на что способен.
Но вышло все совсем неинтересно. Уже в Италии кто-то накапал старшему на Овчарникова, что в отборочных он победил не без помощи анизобега. Научился делать анизотехнику незаметной со стороны, и медики ничего не засекли: кровь-то у Игоря была ненормальной еще до тех тренировок. Ну, старший сначала не поверил, а потом прокрутил запись овчарниковского победного бега, сделанную рапидом, вгляделся внимательно и понял, что накапали не зря. При первых же вопросах Игорь во всем сознался. «Я выиграю этот кубок, – сказал он старшему. – Выиграю без вариантов. В забегах буду скромен, а в финале, откровенно говоря, мечтал показать что-нибудь порядка 9,6. Но если вам хочется в разумных пределах – ради бога – я пробегу за 9,8». От таких речей старший, конечно, встал на дыбы. Его можно было понять: как-никак за спиной маячил Спорткомитет.
И старший снял Овчарникова с выступления, подчистую снял – и с сотни, и с двухсот и даже с эстафеты, сообщив в официальном заявлении, что спортсмен внезапно заболел. Овчарников затаил обиду. Ходил все время мрачный, на стадионе появлялся не каждый день и даже в вечер перед отъездом не явился на прощальный банкет. Уехал в Венецию просто погулять. Он понимал, конечно, что за такую прогулку по головке не погладят, но ему уже было все равно. И он поехал. И вернулся к самому отлету, когда ребята решили, что он остался, а старший успел проклясть все на свете и в первую очередь себя.
В Москве с Овчарниковым разобрались быстро. Никаких споров, никаких комиссий – просто исключили из сборной и из института. Вот так все и закончилось.
– Да нет, погоди, Панкратыч, – не согласился я. – А за границей? Неужели Вайнек никого больше не пытался учить анизобегу?
– Сейчас расскажу, – пообещал Панкратыч. – Налей-ка мне чаю, Клюква. Клюквин взял громадный серебристый термос и налил в кружку душистого
чая, со свежей малиной и смородиновым листом, – нашего, фирменного. Панкратыч отхлебнул и блаженно зажмурился.
Мы сидели в предбаннике, завернувшись в большие махровые полотенца с яркими полосами. Только на Машке был купальный халат. Шикарный такой халатик фирмы «Тайгер». «Тигер», как говорил Клюквин, упорно, не признавая английского произношения, чем всегда крайне раздражал Панкратыча.
– Так вот, – сказал Панкратыч, когда выпил уже полкружки. – Вайнек не пытался никого больше учить. Вайнек никогда вообще не занимался дважды одной идеей. У него их было слишком много, и он жалел время. Но у Вайнека был ассистент, некто Дженкинс. Он уехал в Штаты, когда Вайнек был еще тут, но с супербегом познакомиться успел. Дженкинс решил обучить американцев технике русского спринтера. Набрал группу. Тут-то и выяснилось, что Овчарников действительно феномен. Такие встречались чуть ли не один на тысячу. Дженкинс провел широкое тестирование и выявил еще трех анизотропных гениев. Но двое из них оказались совсем не спринтерами, а третий, сумевший пробежать сотку за 8,85, попал в автокатастрофу. Словно сама судьба нагромождала преграды на пути анизобега. Зато препятствие, ставшее роковым у нас, в Штатах было устранено с восхитительной легкостью. Их наука без труда отыскала средство, нейтрализующее действие анизобега на кровь. Оно, впрочем, тоже оказалось вредным, но не вреднее обычных допингов.
А год спустя Дженкинс нашел-таки анизоспринтера – длинноногого негра Джека Фаста. Фаст быстро освоился со сверхскоростями и стал выступать в соревнованиях (однажды даже за сборную США). Выигрывал забеги с заранее заказанными результатами. Супербег так и не признали официально, и Фаст выступал под чужими фамилиями. По существу, просто зарабатывал деньги. Это не устраивало ни его, ни Дженкинса. И они решили создать школу супербега для подростков, потому что заметили: если учить анизотехнике с детства, число способных резко возрастает. Однако детская школа супербега не просуществовала и полугода, более того, Дженкинс и Фаст чуть не попали под суд за антигуманные эксперименты над детьми. Вкалывание детишкам анизогена пополам с нейтрализатором действительно казалось довольно странным. И после нашумевшего закрытия школы сам супербег стал чем-то настолько одиозным, что Дженкинс окончательно махнул на него рукой, а Фаст потерял все заказы на анизоспринтерские выступления и ушел работать в цирк. Надо же было где-то использовать свои уникальные способности.
Ну ладно, ребятки, пошли погреемся.
Мы поднялись, скинули полотенца и снова вошли в парилку. В парилке было хорошо. Уютно, по-домашнему, Клюквин снова разлегся наверху, а мы сидели рядком, только теперь я был около Машки, а Панкратыч с краю.
– Ну, а что с Овчарниковым? – спросил я, когда выбрал, наконец, удобную позу и расслабился. – Где он теперь?
– А, Овчарников-то? – словно проснулся Панкратыч. – Он в зоопарке работает.
– Где? – переспросил Клюква.
– В зоопарке. Клетки чистит. Сначала он на стройке работал, но что-то там у него не заладилось. Потом устроился в депо разнорабочим, потом в морг, потом дворником, потом на завод, опять разнорабочим, и, наконец, в зоопарк – вспомнил, что в детстве очень зверей любил.
Я его видел этак с год назад. Сначала даже не узнал. Через все лицо шрам, на левой руке трех пальцев нету, и весь он какой-то скособоченный. Как это было, он рассказывать не любит, просто, говорит, вошел как-то пьяным в клетку к тигру, ну и они с тигром чуть-чуть друг друга не поняли. Да я его ни о чем и не спрашивал. Так, посидели немного, поворошили прошлое, спецкомиссию вспомнили. Игорь цитировал на память свою тогдашнюю речь, улыбался загадочно, жевал «беломорину» и щурился от дыма. Я его как сейчас помню. А день был теплый такой, солнечный, и тигр, тот самый, наверно, развалился рядом в клетке и мирно смотрел на нас своим прищуренным глазом…
Панкратыч остановился, словно хотел сказать еще что-то, да забыл, и принялся водить по телу своей дощечкой от гигантского эскимо. А я смотрел на лоснящиеся Машкины бицепсы и думал о том, как странно все получается.
Мы приходим в спорт еще совсем детьми, приходим, увлеченные его внешней, парадной стороной. Он ведь красив, спорт, он ведь чертовски привлекателен. А потом медленно и постепенно, очень медленно и очень постепенно, мы узнаем его оборотную сторону, и, когда нам становится ясно до конца, что спорт совсем не так красив и чист, каким он казался поначалу, нам уже поздно менять профессию, мы уже его пожизненные пленники, добровольные пленники.
Начиная заниматься, мы становимся день ото дня здоровее и сильнее, мы гордимся собой и не успеваем заметить, как пересекаем тот рубеж, за которым «сильнее» уже не означает «здоровее», и когда вдруг мы понимаем, что спорт существует вовсе не для здоровья, это уже не имеет для нас никакого значения. Тем более, что никто сегодня не знает точно, для чего именно существует спорт. И потому его используют для денег и для политики, для науки и для искусства, для отдыха и для развлечения. Для чего только не используют спорт! И все это мы знаем. И иногда нам бывает тошно. А иногда просто трудно. Или просто больно. Но мы терпим. Мы умеем терпеть годами во имя нескольких минут радости. Потому что мы не просто безропотные кролики под ножом полуслепой, идущей ощупью спортивной науки, мы еще и мастера, профессионалы, как любил говорить этот Овчарников, и, выступая на дорожках, на рингах и в бассейнах, мы защищаем не только честь страны, но и честь самого спорта. Как профессии. А это ни с чем не сравнимая радость – чувствовать себя настоящим профессионалом, мастером, победителем, героем. Вот ради чего мы гробим свое здоровье и свой интеллект, а вовсе не ради денег и тряпок, как думают некоторые. Конечно, есть и такие, для которых деньги – это все, профессионалы самого низкого пошиба; для них полтора «куска» за крупную победу важнее, чем гимн и флаг, и миллионы лиц перед телеэкранами. Но таких все-таки мало, и о них не хотелось думать. Я думал об Овчарникове, и мне казалось, что он не такой.
Мы все молчали. Потом Клюквин мрачно произнес:
– Брешешь ты все, Панкратыч.
Панкратыч не ответил, и Клюквин тихо засопел наверху, уткнув лицо в скрещенные руки.
Я посмотрел на Машку и обалдел. Машка плакала. Я еще никогда не видел плачущую Машку. Но уже в следующую секунду я понял, что это просто капли пота стекают у нее по щекам.
Супердопинг
Фехтовальный зал, где я протираю подметки о медную проволоку дорожек и с кровожадным упорством пытаюсь ткнуть кончиком шпаги в тела моих друзей, находится на первом этаже. Здесь же, в соседних залах тренируются боксеры, вольники и каратисты. Каратисты похожи на ораву психов, забывших человеческую речь и изъясняющихся гортанными криками, а кимоно на них – как смирительные рубашки. Боксеры, даже с переломанными носами, выглядят гораздо нормальнее. А наверху, надо всем этим простирается красавец-манеж, обитель королевы спорта». Там наша Машка поплевывает на ладони и перебрасывает из руки в руку свой чугунный шарик, выкрашенный голубой краской, и прижимает его к подбородку. Там длинноногий Клюквин со зверской рожей рвет шипами тартан и, в тысячный раз повторив заветную комбинацию «скачок – шаг – прыжок», зависает над ямой с разноцветными обрезками пористой резины. Иногда я прихожу посмотреть на них, иногда они на меня, но обычно мы заканчиваем тренировки одновременно и встречаемся уже в подвальном этаже, в финской бане, всегда в одном и том же номере, закрепленном за нами в эта часы. Туда же подходит и Панкратыч. Попарившись строго по науке (Панкратыч обучил нас хитрой системе со сдвоенными заходами, контрастным душем и отдыхом по минутам – он даже часы с собой в парилку таскает), мы поднимаемся в буфет и сидим там за нашим традиционным столиком. В обычные дни недолго, а по субботам иногда больше часа.
Сегодня суббота. Никто никуда не спешит. Машка и Клюквин пьют фанту, Панкратыч – пепси-колу, а я беру бутылку пива. Вообще я пива не пью, понимаю, что не спортивный это напиток, но по субботам иногда позволяю себе бутылочку или две.
Панкратыч смотрит на мою бутылку и с важностью в голосе изрекает:
– Пиво – это импотенция.
– Иди ты! – деланно удивляюсь я. – Прямо так вот, с одной бутылки? По-моему, активные занятия спортом представляют в этом плане гораздо большую опасность.
– И то верно, – соглашается Панкратыч.
– А Машка спрашивает:
– А водка? Что бывает от водки?
– Водка – это делириум тременс.
– Чего-чего? – Машка как всегда не понимает умных речей Панкратыча.
– Белая горячка, – поясняет Клюквин и тут же говорит:
– Чего-то у нас дурацкий разговор пошел, вы не находите? А я вот все сижу и думаю: в судействе по тройному прыжку есть один крупный изъян – неточность в определении третьего касания.
– Ой, тоска! – вздыхает Машка.
Клюквин не удостаивает ее вниманием и продолжает:
– Вот, например, я. Мне в прошлом году на Союзе пришили третье касание в самой удачной попытке, а я-то чувствовал, что его не было. Но мне не верят, и это естественно. Значит нужно делать вторую пластилиновую полосу.
– Можно, – не возражает Панкратыч, – но эту полосу придется делать слишком широкой, шаг-то у всех разный, будут на твой пластилин попадать и во время толчка, истыкают весь… Нет, здесь нужно совсем другое решение. Например, сделать дорожку из материала, на котором видны следы, но недолго, а только до замера результата. Пока такого нет, а если придумают, может, перестанут в прыжках фиксировать заступы и будут вообще замерять чистое расстояние.
– А ведь это и сейчас можно, – замечает Клюквин.
– Можно, – соглашается Панкратыч, – да только волынки много и традиции менять не хочется.
– Вот именно! – подхватываю я. – Традиции, из-за этих традиций в спорте не достаточно используют технику и прочие новшества. Да если б внедрить все, что есть на сегодняшний день, половину рекордов можно бы вдвое улучшить!
– Ты ошибаешься, Толик, – веско говорит Панкратыч. – Знаешь насколько увеличился мировой рекорд в «шесте», когда в 62-м году в ИААФ узаконили фибергласс?
– Сантиметров на тридцать, кажется, – неуверенно предполагаю я.
– Всего на шесть. И притом учти: в «бамбуковую» эпоху рекорд изменялся даже резче, однажды – сразу на двенадцать сантиметров. Я, конечно, не утверждаю, что фибергласс нисколько не лучше бамбука и алюминия – то, что делает сегодня Бубка, можно делать только с фиберглассом – просто я хочу сказать, что техника – это еще далеко не все.
– Ну, а всякая фармацевтика? – спрашиваю я.
– Фармацевтика – другое дело. Но фармацевтика – это прежде всего допинги, а допинги запрещены. Так что здесь особый случай.
– Кстати, о фармацевтике, – говорит Панкратыч, – я вам не рассказывал про дислимитер Вайнека?
– Насколько я помню, – заявляет Клюквин, решивший блеснуть эрудицией, – дислимитер – это такой допинг.
– Да, – подтверждает Панкратыч, – но это не просто допинг, а супердопинг. И применяли его не часто. Я знаю только один (Мучай.
– Со Страйтоном? – спрашивает Машка.
– Э, ребятки, – обижается Панкратыч, – да вы все знаете.
– Я – ничего не знаю, – честно признаюсь я.
– Ну, расскажи, – плаксиво тянет Машка. – Я кроме имени тоже ничего не знаю.
– Ладно, говорит Панкратыч, – слушайте.
– Лет десять назад я проходил стажировку в группе доктора Вайнека, а параллельно знакомил их спортивную науку с нашим ЛОД-эффектом1, с этими фиговинами, которые мы надевали ребятам на ноги и откачивали насосом. Его и у нас тогда только-только начали применять, а там наши барокамеры вообще были экзотикой. И что характерно, ник то не знал, чем это может закончиться: мировыми рекордами или массовой инвалидностью. Впрочем Вайнека, как мне казалось, это меньше всего заботило. А к ЛОД-эффекту он относился вообще без энтузиазма. Наверное, потому, что не сам его изобрел. Чем занимался сам Вайнек, мы не знали. Знали, что он ребятам колет что-то, а что – допинги или нет – по-моему, они и сами не понимали. У Вайнека это называлось совмещать научную работу с подготовкой ребят к студенческому чемпионату. Правду сказать, Вайнеку доверяли. И спортсмены, и тренеры. Пик формы он рассчитывал безошибочно.
И вот уже перед самым чемпионатом мы вдруг узнаем, что Страйтон, один из лучших на сотке, будет бежать не сто и даже не двести, а четыреста. Чемпионат был в общем не очень важный, но все-таки он считался этапом отборочных перед Кубком мира, и такой эксперимент показался нам странным. Мы, конечно, понимали, что это все вайнековские штучки, но вот как тренер Страйтона согласился, это было непонятно.
Ну, настает день старта. Стадион полный. У Страйтона целая орава болельщиков, конечно. Транспаранты вывесили. В основном традиционные, мол, верим в тебя, мол, Страйтон – лучший в мире. А какие-то шутники написали: «Так держать, Страйтон! Сегодня – 400, завтра – 800!» Страйтон вышел спокойный, вроде как и не видит ничего вокруг себя, ну а когда он рванул со старта, то поначалу все даже замерли, а потом такое началось: крики, свист, смех. Дело в том, что Страйтон рванул, как обычно рвал, то есть во всю силу, ну и, конечно, «накормил» всех на первом же вираже. И вот мы сидим и ждем, на каком же метре он «сдохнет» или просто упадет. А он молотит себе ногами, да и только. Так и пробежал весь круг.
– Слушай, ты, алкоголик, – вдруг обращается ко мне Панкратыч, – взял бы чего-нибудь поесть.
– Там были бутерброды с ветчиной. Годится?
– Вполне.
– Ребята, давайте возьмем кофе, – предлагает Машка.
– Я – за, – говорит Клюква.
Мы с Машкой поднимаемся и идем к стойке. Ветчина на бутербродах нежная, ярко-розовая и очень аппетитная.
– Ну и что, Панкратыч? – спрашиваю я, расставляя на столе блюдца с чашками. – Этот Страйтон установил рекорд на четырехсотметровке?
– Да, если считать рекордом результат 37,01. Это не рекорд – это бред собачий. Да и не в рекорде дело. А дело в том, что после финиша Страйтон не остановился. Он побежал дальше. На той же скорости.
– То есть как?! – Клюквин расплескивает кофе, едва не уронив чашку.
– А вот так, – говорит Панкратыч, – он продолжал бежать, накручивал круг за кругом. Уже потом я узнал, что секундомер не выключали и засекли время Страйтона на всех олимпийских дистанциях. Уже на двухсотке получился мировой рекорд, а дальше пошла просто чертовщина. И круге на десятом все уже, по-моему, поняли, что Страйтон бежит с постоянной скоростью. Идиотские цифры все еще горели на табло, и скорость легко было посчитать. Выходило, что первую сотку он прошел за десять секунд, а потом каждую за девять и терял за круг по одной сотой. Прикинув все это в своем блокнотике, я предсказал Страйтону результат на десяти тысячах и не ошибся.
Ну а реакцию стадиона я вам, ребятки, описать не берусь. Помню, все вокруг заключали пари, сколько он будет бегать. Одни говорили, кружочка два еще – и хана; другие говорили, сутки, не меньше. Парень рядом со мной рассчитал время Страйтона в марафоне и уверял всех, что ошибки быть не может. А я искал глазами Вайнека. И я нашел его. Он стоял у входа под трибуны с двумя секундомерами в руках и следил за Страйтоном совершенно безумным взглядом. И что-то кричал. На дорожку его не пускала полиция – два здоровенных парня.
И вдруг – это было как гром среди ясного неба – закончив ровно двадцать пять кругов, Страйтон остановился и грохнулся на тартан. Господи, что там началось! Поднялся такой рев, что я не слышал собственного голоса. Полицейские вышли из себя. Один стрелял в воздух, но даже выстрелов почти не было слышно. Другие били по головам всех без разбору: спортсменов, журналистов, киношников, техперсонал, просто любопытное дурачье – а они все равно перли. Я каким-то чудом проскочил эту кашу и увидел, как двое в белом положили на носилки безжизненное тело и потащили его со стадиона. Естественно, я кинулся за ними, протолкался к самым носилкам. Тут-то и появился доктор Вайнек. Он что-то сказал совсем негромко, будто знал магическое слово, и случилось невероятное: Страйтон, который лежал, как тюфяк, мгновенно соскочил с носилок, санитары даже не успели их уронить, и коротким таким сильным ударом промеж глаз повалил Вайнека. Публика была в восторге, а журналист, стоявший ближе всех, заорал, перекрикивая шум: «Страйтон! Круг почета! Просим!» Страйтон повернулся в его сторону, и журналист едва-едва успел пригнуться. Ну, а потом налетела полиция, Страйтона скрутили и увели. Вот так, вот. Больше я в этот день ничего не увидел, потому что меня никуда не пустили, а от пресс-конференции и Вайнек, и Страйтон с тренером отказались. Как все это случилось я услышал уже от самого Страйтона. Перед турниром он приходил ко мне на ЛОД-эффект, а после турнира – на массаж. Вот тогда он и рассказал мне всю эту историю.
Оказывается, Вайнек изобрел супердопинг. Так они его называли между собой. Но если строго, это был уже не просто стимулятор. У него был какой-то другой механизм действия. Поэтому Вайнек придумал ему название… как бы это по-русски… разограничитель что ли… в общем он назвал его «дислимитер». Этот супердопинг позволял вопреки инстинкту самосохранения использовать латентную энергию организма. Я понятно объясняю?
– Не очень, – признается Матка.
– Ты не выпендривайся, Панкратыч, – замечает ему Клюквин, – ты говори по-русски. «Латентный» – это по-русски будет «скрытый».
– Мне переводчики не нужны, – огрызается Панкратыч. – И вообще, Клюква, «латентный» – это термин.
– Да ты не горячись, – встреваю я, – ты рассказывай, а мы уже как-нибудь, да поймем.
– Ну в общем так, – продолжает Панкратыч, – с этим своим дислимитером Вайнек научился использовать не тридцать-тридцать пять процентов человеческих возможностей, как обычно, а практически все сто. Вот в чем была штука. И на Страйтоне решили попробовать. Зарядили парня с расчетом на четыреста метров, потому что на сто и двести было неинтересно, а на большие дистанции – рискованно. Да, я не сказал: время действия супердопинга строго зависело от введенной дозы и легко рассчитывалось с большой точностью. И вышло так, что лаборант Вайнека по дурацкой оплошности ввел Страйтону не препарат как таковой, а концентрат, который был ровно в двадцать пять раз крепче. Вот Страйтон, бедняга, и накручивал свои километры. Помню, он говорил мне: «Знаешь, старик, это было страшно. Будто не я бежал, а меня бежали, точнее, не так – как будто мной бежали. Как не крути, все неграмотно получается, но лучше не скажешь».
Рассказывая за Страйтона, Панкратыч меняет голос и даже говорит сначала по-английски для полного эффекта.
– Первые метров двести он бежал, как договорились, изо всех сил, а потом понял, что больше не может, и сбавил темп. Но темп не сбавлялся. «Понимаешь, старик, я расслабляюсь, а ноги не слушаются. Они бегут, как не мои. Страшно так бегут, жутко». Вайнек его предупреждал, что будут странные ощущения, и просил только ни в коем случае не сворачивать и не падать. И зная, что все это скоро кончится, Страйтон напрягся, стараясь свести к минимуму разницу между собой настоящим и собой бегущим. А закончив круг, он финишировал. Но не тут-то было: ноги побежали дальше. И вот тогда он испугался уже по-настоящему. Напрягаться не было сил, мышцы все болели, и он полностью расслабился. А ноги продолжали бежать с той же скоростью, и руки работали в том же ритме. «Это был кошмар, старик. Меня стало два: один бежал, а другой не бежал. Я не боялся, что сойду с ума – я был уверен, что уже сошел. Круги я не считал, времени не чувствовал. Может быть, прошла минута, а может быть, час». А когда супердопинг иссяк, он упал: ведь он же был полностью расслаблен. Конечно, он мог подняться тут же, но ему не хотелось. «Это надо пережить, старик, это такое счастье – лежать и совсем не двигаться». И только когда он услышал голос Вайнека, с него как ветром сдуло всякую лень.
Потом, когда все успокоились, Вайнек принес ему свои извинения, дотошно расспросил обо всех нюансах и даже уговаривал Страйтона продолжать эксперименты. Однако Страйтон не только ушел от Вайнека, но и вообще бросил спорт. Он не мог больше бегать. Стоило ему только напрячься в беге, и кошмар возвращался – начиналось раздвоение личности. Этот особый вид шизофрении так и называют в медицине случаем Страйтона. Ну что, ребятки, еще по кофию?
– Можно, – лениво отзывается Клюквин.
На моей тарелке сиротливо лежит половинка бутерброда. В забытой чашке стынет недопитый кофе.
– Погоди, Панкратыч, – говорю я. – А Вайнек-то что? Продолжает людей калечить?
– Да нет. Он умер. А тогда исчез куда-то, и ни слуху, ни духу о нем не было. Потом, уже почти через год после этой истории я случайно встретил его в Париже. Посидели вместе в кафе. Вайнек выглядел каким-то замученным, много пил, совсем ничего не ел и жаловался мне на жизнь. «Не могу не работать, – говорил он, – подыхаю без работы, а работать тошно, потому что все время получается, что работаешь на какую-нибудь сволочь». Он ведь для чего супердопинг сделал – он хотел довести до абсурда идею допинга, хотел, как он говорил, устроить торжественные похороны профессионального сорта, который без допингов ни шагу. А что вышло? По нелепой случайности он загубил Страйтона. И устроил великолепную рекламу супердопингу. И никто ни черта не понял. К нему пришли за рецептом. И предлагали миллионы. Они только просили сделать препарат чуточку слабее, чтобы рекорды не сразу получались такими сумасшедшими. Они ему говорили, что он – национальный герой, что страна его не забудет. А он плевать хотел на их страну и на все страны вместе взятые. Конечно, он уничтожил препарат и технологию синтеза и уехал в Париж. Но куда ему было деться от самого себя? Помню, как он сказал мне: «Я вот хожу и все думаю, думаю. Неужели нельзя изобрести что-нибудь такое, чтобы разом покончить со всей этой мерзостью? Неужели я не смогу?»
А жить без работы Вайнек действительно не умел, и в Париже устроился в спортивный центр, занимался допинг-контролем. На стадионе этого центра его и нашли пару дней спустя после нашего разговора мертвым в кресле тренажера. Я еще был во Франции и видел газеты. В них сообщалось, что смерть наступила от большой дозы некого нового, неизвестного науке биостимулятора. Газеты пели ему дифирамбы, называли героем, отдавшим жизнь за науку, на боевом посту при испытании нового препарата. А неделей позже – это мне рассказывали уже в Москве – в нескольких газетках появился сенсационный материал: «Кто убил доктора Вайнека?» По этой версии все выходило тоже очень складно, но кого только не обвиняли! Послушать их, так чуть ли не сам президент собственноручно Вайнека и угробил. Смехота.
– Ну а сам-то ты как думаешь, Панкратыч? – спрашивает Клюквин.
– А чего тут думать? – Панкратыч смотрит на нас удивленно. – Да вы чего, ребятки, так ни черта и не поняли, что ли? Он же покончил с собой.
Мы сидим за столиком в буфете и молчим. Клюквин, запрокинув бутылку, роняет на язык последние капли фанты. Машка взбалтывает на дне чашки кофейную гущу. Все как обычно. Но у меня такое впечатление, будто Вайнек умер только что. Здесь, в манеже, на нашем стареньком тренажере.
– Так-то вот. Клюква, – заключает вдруг Панкратыч, – а ты говоришь, судейство в тройном прыжке…
Новичкам везет
– Слушай, Клюква, – спросил Панкратыч, – ты немецкий знаешь?
– Нет. А что?
– Так ты ж не знаешь.
– А мне все равно интересно.
– Славик немецкий знает, – сказала Машка.
– Какой Славик?
– Ну, тот, помнишь, который ко мне в Ленинграде в прошлом году клеился.
– А! – вспомнил я. – Лысый!
– Не лысый, а бритый, – поправила Машка.
– Ну да, бритый. Он еще ноги и грудь перед стартом брил для улучшения гидродинамических свойств.
– Ноги и грудь – это что! – заметил Панкратыч. – Он ведь и клизмы воздушные себе ставил.
– Нет, правда?! – не поверил я. – А я думал, они в шутку говорили, что можно плавучесть этим повысить.
– Какие уж там шутки. У рыбы, знаешь, плавательный пузырь? Человеку тоже не помешает.
– Да уж, – сказал Клюквин, – до чего только наш брат спортсмен не додумается!
Я вспомнил начало разговора и спросил:
– А зачем тебе немецкий, Панкратыч?
– Да мне статью интересную принесли из фээрговского журнала. Название уже перевели: «О влиянии раннего начала половой жизни на рост спортивных результатов».
Мы сидели на пляже у самой полосы прибоя. Я выискивал в крупном песке плоские камешки и швырял их в море. Был почти штиль, и камешки красиво прыгали по тихой воде. Машка лежала животом на полотенце и, расстегнув бюстгальтер, жарила спину. Панкратыч, расположившись вместе со мной на гостиничном покрывале, рассеянно листал малопонятный немецкий журнал. А Клюквин восседал на своем неизменном надувном матрасе. Матрас был совсем необязателен на гладком пляже, но Клюквин без него не мог. Ребята говорили, что он всюду с ним ездит, и даже рассказывали, что однажды на сборах Клюква спал в гостинице, постелив на пол свой матрас, так как кровать показалась ему неудобной.
Мы сидели на пляже и совершенно ничего не делали. В Москве, где ни на что не хватает времени, такое и в голову бы не пришло. Ничего не делать – со скуки умрешь. Но здесь, на Юге… Достаточно купаться, загорать, пить прохладительные напитки, есть персики, разговаривать. И нету скуки. Что значит скука? Вокруг царит только лень. Нормальная курортная всепоглощающая лень. Здесь вообще все по-другому. На первом месте – удовольствия, главная цель – красивый загар, единственно мыслимое настроение – хорошее, но не восторженно-хорошее, каким оно бывает после побед, а спокойно-, размеренно-, лениво-хорошее, умиротворенное. Здесь слово «хочу» поднимается, как волна, и сладострастно накатывает на берег, и разбивается о песок, удовлетворенно шипя, чтобы снова подняться и снова покатиться к берегу. А слово «надо» тает в сиреневой дымке у горизонта и исчезает за оконечностью мыса в том месте, где земля уходит в море, а море упирается в небесный купол, и это всегда такое назойливое слово «надо» уже не разглядишь ни в один бинокль до самого дня отъезда.
– Хорошо отдыхать! – сказал я и посмотрел в сторону прибрежных кустов туи.
Там стоял теннисный стол, и на нем уже с полчаса играли двое: парень и девчонка. На глаз я дал бы им уровень кандидатов в мастера. Девчонка владела блестящим топ-спином слева, а парень отлично справлялся с ее ударами, подкручивая шарик в сторону вращения и отправлял его обратно с той же скоростью.
– Красиво играет, – сказал Панкратыч.
Оказывается, он тоже смотрел на теннисистов.
– Парень? – спросил я. – Да, не слабо.
Клюквин проследил взглядом траекторию шарика, неверно отбитого девчонкой, и фыркнул:
– Подумаешь, я тоже так могу.
– Да ладно врать-то, – равнодушно откликнулась Машка. – Я помню, как ты подкручивал: один раз по шарику, три – мимо. Со стороны все простым кажется.
– Кстати, – сказал Панкратыч, – по поводу того, что со стороны все просто. Вы не слышали, как доктор Вайнек пытался поставить на научную основу принцип «новичкам везет»?
Конечно, никто из нас ничего об этом не слышал.
– Так вот, – оживился Панкратыч. – Поговорку все знают, но мало кто задумывается, почему новичкам везет. Ответ меж тем очевиден. Новички в любом деле не знают секретов мастерства, но они не знают и подводных камней, которые им грозят. А раз не знают, так и не боятся. А раз не боятся, значит более раскованы, более свободны в действиях.
Вот элементарный пример психологического эффекта незнания. Человеку предлагают пройти над пропастью по мостику шириной в пять досок по двадцать сантиметров каждая и просят наступать только на среднюю доску. Согласитесь, нет ничего проще. А потом проход просят повторить, но перед этим показывают, что все доски, кроме средней подпилены и на них действительно нельзя наступать. Новая задача оказывается под силу разве что профессиональному верхолазу, альпинисту или циркачу, словом человеку, привыкшему не бояться высоты. Таким образом, шансы профессионала и новичка уравниваются. А иногда новичкам удается и то, что не выходит у мастеров.
– Так ведь это действительно только иногда, – заметил я.
– Правильно. Но Вайнек был лихой человек. Он нередко делал ставку именно на счастливую случайность.
Я бросил в море последний камешек и лег на покрывало животом кверху, заложив руки за голову.
– Все началось со старой доброй гипнопедии, – сказал Панкратыч. – Если можно во сне обучать всяким языками наукам, стало быть можно обучить и практическим навыкам, в частности, спортивным. Идея принадлежала не Вайнеку, а физиологу Смиту. Но Смит совершенно не представлял, как записывать эти навыки. Переписывание с мозга на мозг давало такое искажение, что вся затея теряла смысл. Тогда Смит укрепил нейродатчики непосредственно на руках, на ногах, на теле, чтобы исключить стадию передачи импульсов с периферической нервной системы в центральную и обратно. Метод оказался удачным. Если не считать двух минусов. Во-первых, обучающий и обучаемый были соединены проводами, а спортсменам это неудобно. Но Смит о спортсменах и не думал, потому что, и это уже во-вторых, без искажения передавался очень небольшой объем «двигательной информации» – так он ее называл. Обучение до системе Смита годилось разве что для рабочих, и то на несложном оборудовании.
– Панкратыч, – жалобно попросила Машка, – а можно эту часть покороче?
– Можно. Но сейчас будет самое интересное, появится Вайнек. Он пришел тогда к Смиту и прежде всего предложил передавать информацию не по проводам, а по радио, и не прямой трансляцией, а в записи. Смит сказал, что мысль правильная, но со спортсменами все равно ничего не выйдет. Нельзя передать другому человеку стиль Борзова или Армина Хари – можно просто научить его бегать, а бегать он и так умеет. Тогда Вайнек сказал, что на спринтерах свет клином не сошелся и что он имеет в виду более сложные виды, например прыжки с шестом. При упоминании прыжков с шестом Смит даже испугался: «Да вы что! Люди учатся не меньше года, прежде чем начать прыгать, а ваш новоиспеченный шестовик, может быть и выйдет наверх, но потом непременно брякнется мимо ямы.» «Не брякнется, – сказал Вайнек. – Новичкам везет. Хотите пари?»
Смит не хотел. Зато согласился на пари крупный швейцарский делец от спорта Эрих Циммер. Циммер случайно оказался на лекции Вайнека, в конце которой тот поведал, что так называемая «тренировка экстерном» – не фантастика, а реальность, и при наличии соответствующей общефизической подготовки можно очень быстро добиться мастерских результатов в любом виде. Идея у Вайнека, прямо скажем, была еще сырая, просто его уже занесло. Циммер почувствовал это и заявил Вайнеку, что все сказанное – просто чушь. Вайнек обиделся. Слово за слово, они заключили пари: Циммер дает Вайнеку хорошо тренированного спортсмена, ни разу в жизни не державшего в руках шест, и Вайнек за неделю выводит его на результат, превышающий рекорд мира. Ударили по рукам. Вайнек в то время был богат, и спорщики остановились на сумме в миллион швейцарских франков.
Циммер предложил Вайнеку исключительно благодарного ученика – Паоло Дженетти – не выдающегося, но способного баскетболиста из итальянского профессионального клуба. Дженетти был авантюрист. Любитель бегать из клуба в клуб и из страны в страну. Никакое новое дело не могло его испугать, а возможность крупного заработка даже в далекой перспективе зажигала и окрыляла. Циммер, конечно, сулил ему златые горы, а Вайнек просто увлек смелостью эксперимента. О том же, что заключен спор, Дженетти, разумеется, ничего не знал.
Начались тренировки. Утром Дженетти получал дозу двигательной информации, весь день отрабатывал элементы прыжка и вечером отдыхал. И ни разу Вайнек не разрешил ему выполнить весь прыжок целиком. В этом случае Дженетти сразу бы почувствовал, как много трудностей и опасностей ждет его. А от него требовалась бездумная уверенность новичка. Когда Вайнек устанавливал планку, он поднимал ее на высоту пяти метров и говорил, что это шесть, хотя обычно тренеры делают наоборот: называют высоту, меньшую, чем поставили, чтобы исключить психологическое давление цифры. На Дженетта цифра не давила. Ему было сказано, что шесть метров для него – тьфу, а других высот он никогда и не видел.
На соревнования Паоло был заявлен обычным порядком, ни Вайнек считал, что самоуверенному новичку вредно в течение четырех часов наблюдать удачи и промахи шестовиков-профессионалов. И баскетболист Дженетти появился на стадионе к шапочному разбору. Высота была уже 5.40, в секторе оставались всего три участника, и через каких-нибудь полчаса Паоло смог бы заказать свои шесть метров. Но внезапно пошел дождь. Один из прыгунов сбил планку и обратился к судье. Объявили перерыв, а через десять минут сообщили, что соревнования переносятся на следующий день. Дженетти обиделся: он был так настроен! Но Вайнек повторил: в дождь прыгать нельзя. «Почему? – спросил Дженетти. – На ногах шипы, на ладонях клей – что мне дождь?» Вайнек не стал объяснять. Объяснять было нельзя. Трудности – запрещенная тема. И он просто промолчал. Тогда Дженетти заявил, что завтра ничего не выйдет. И уже Вайнек спросил, почему, но тут же понял сам.
Вот это была проблемочка! С одной стороны дождь – скользкий шест, зрительные помехи, мокрая одежда, мокрые ноги (шестовикам мешает все!) и, значит, колоссальный риск и исчезающе малая вероятность успеха. А с другой стороны – безвозвратная потеря того уникального настроя, который они вдвоем создавали целую неделю. И, значит, вероятность тоже почти нулевая.
Шутники говорят, что капли дождя испарялись, не долетая до головы Вайнека – так нагрелась она от раздумий, а Дженетти яростно вращал над головой шестом, так что чувствовал себя как под крышей. Стало быть, говорили шутники, для них обоих дождя не было, и они решили прыгать. На самом деле трудно сказать, что руководило Вайнеком, но в каком-то гениальном озарении он выбрал единственно верный вариант: махнул рукой и пошел вон из сектора. И тогда Дженетти, мокрый и злой, попросил ребят из судейской бригады установить шесть метров. Ребята переглянулись (мол, что возьмешь с идиота), но хохмы ради шесть метров поставили.
И Дженетти прыгнул.
К этому времени мало кто остался на стадионе, но те, кто видел прыжок, говорят, что он был красив. Правда Паоло задел планку, и она долго мелко дрожала. Злые языки уверяли потом, что не упала она только благодаря дождю. Прилипла, дескать, а сухая – сорвалась бы. По-моему, это полная чушь. Да и в том ли дело? Ведь Дженетти преодолел шесть метров, даже, как показал повторный замер, шесть метров и два сантиметра. Вайнек бросился поздравлять его, а Дженетти тут же потребовал следующую высоту. Почему-то он требовал 6.15. Эту высоту, конечно, не поставили: шутки шутками, но ведь нельзя же испытывать судьбу два раза кряду. А надо заметить, что все, кто хоть чуть-чуть разбирался в «шесте», уже порядочно натерпелись страху. Дождище, говорят, пошел проливной, но собралась толпа, и никто не желал расходиться. А в центре толпы стоял баскетболист Паоло Дженетти и кричал: «Я рекордсмен мира! Я первый шестовик планеты»!
Разумеется, он не был рекордсменом мира. Рекорд, установленный при таких обстоятельствах, никак не мог быть зарегистрирован.
– А теперь пошли купаться, – внезапно оборвал Панкратыч.
– Пошли, – согласился Клюквин, – только я сначала попрыгаю.
– Вот фанатик, – сказал Панкратыч. – Он, должно быть, и из гроба прыгнет в могилу тройным прыжком.
– Да здравствуют спортсмены, побеждающие смерть! – провозгласил я.
– Вот и лечи вас после этого, ворчливо сказал Панкратыч. – Психи. Клюквин вышел на мокрый песок у самой воды и поскакал вдоль берега на правой ноге, высоко подбирая ее при каждом толчке, да так быстро, что не прошло и пол-минуты, а он уже затерялся вдали, среди пляжной публики. Признаться, зрелище прыгающего на одной ноге Клюквы всегда оказывало на меня какое-то гипнотическое действие. Трудно было поверить, что такие длинные, высокие и точные прыжки вообще возможны, и начинало казаться, что Клюква и не человек вовсе, а некий диковинный механизм.
Море было теплым. Мы с Машкой качались на волнах невдалеке от берега, лежа на спинах и лишь слегка пошевеливая конечностями. Панкратыч, одевший маску и ласты, исчез из поля зрения. Те моменты, когда его застекленная рожа появлялась из воды, мы, как правило, прозевывали. Прискакал на левой ноге Клюква, с шумом ворвался в море, отфыркиваясь и брызгаясь, долго нырял и хулиганил. Потом все вернулись к лежбищу, подставили тела Солнцу и разомлели.
– Ну, так и что же? – спросил я, рассматривая наловленных Панкратычем рапанов. – Вайнек получил свой миллион?
– Да, – сказал Панкратыч. – Циммер расплатился сразу же. Говорят, вырвал листок из подмокшей чековой книжки и подписал его прямо на лавочке в раздевалке. Но Вайнек не очень-то радовался победе и уж, конечно, не думал создавать «школу новичков спорта», как советовал ему Циммер. Вайнек вообще не собирался продолжать эксперимент. Чего нельзя было сказать о Дженетти. Этот окончательно уверовал в свою гениальность и вознамерился выиграть все крупные турниры сезона. Пришлось объяснять ему, что выигрыш был более чем случайный, что не только о выступлениях, но даже о тренировках не может быть и речи, что каждая попытка будет смертельно опасной, что, если ему очень хочется, можно, конечно, заняться «шестом» всерьез, но он, Вайнек считает, что лучше просто вернуться в баскетбол подобру-поздорову. Но не тут-то было. Дженетти оказался не только профессиональным спортсменом, но и профессиональным авантюристом – опасностями, даже смертельными, запугать его было нельзя. «Я буду прыгать», – так он заявил. Вайнек предложил сто тысяч в обмен на подписку о полном и окончательном отказе от прыжков с шестом. Дженетти фыркнул: «Подумаешь, сто тысяч! Да я на одной рекламе в пять раз больше сделаю». Так, слово за слово, Дженетти выклянчил у Вайнека миллион за свое письменное обещание. А Вайнек сумел сделать лишь один спасительный ход:
– Швейцарских франков, – сказал он, боясь, что Дженетти имеет ввиду доллары.
– Идет, – сразу согласился Дженетти.
Они ударили по рукам, а уже потом Вайнек часто задумывался, почему Паоло так легко согласился. Может быть, он имел ввиду миллион лир?
– Так, все-таки, кто кого надул? – поинтересовался Клюква.
– А никто никого не надул, – непонятно сказал Панкратыч. – Все вышло совсем по-другому. И легко догадаться, как.
– Он нарушил свое обещание, – предположила Машка.
– Именно, – подтвердил Панкратыч. – Дело было так. Вайнек получил конверт со штампом города Майами, а в конверте обнаружил циммеровский чек и краткое послание на чистом бланке эпикриза: «Простите меня, Вайнек, я – спортсмен. Передавайте привет Циммеру. Ваш Паоло, баскетболист и шестовик». Вайнек вылетел в Майами ближайшим рейсом и нашел Дженетти в хирургическом отделении центральной клиники. Горе-шестовик лежал там с переломом позвоночника. Диалог, который состоялся между ним и Вайнеком, попал в газеты, и я помню его наизусть:
– Привет, Паоло. Вы что, пробовали играть в баскетбол с шестом?
– Бросьте, Вайнек, вы же понимаете, что рано или поздно я бы все равно прыгнул. Искушение было слишком велико для спортсмена.
– Вы не спортсмен, Дженетти. Вы – аферист. Вы – сумасшедший! Другие наживаются на убийствах. А вы решили делать деньги на самоубийстве? Вы – наемный самоубийца. Вот вы кто.
– Да. Но поймите, Вайнек, все спортсмены – это наемные самоубийцы. Дженетти не умер. Просто остался на всю жизнь инвалидом. Разумеется, сделался знаменит и даже сумел погреть руки на этом. А кроме того, Вайнек отдал ему назад пресловутый циммеровский миллион. Вот такая веселенькая история. А ведь неплохо он сказал – наемные самоубийцы?
Я согласился с Панкратычем. Сказано было здорово. Но не совсем точно. Ведь не только ради звонкой монеты спортсмены теряют здоровье и рискуют жизнью. Тот же Дженетти, хоть и искал всегда кусок пожирнее, а свой последний трюк сделал не за деньги, а теряя деньги. Наверно, это был просто азарт. Азарт спортсмена и азарт новичка, которому непременно должно повезти.
– Внимание, медуза! – раздался голос Клюквина.
Было у нас такое развлечение – расстреливать камнями медуз. Мы их ненавидели. В медузах было все, с чем мы не привыкли мириться: успокоенность и равнодушие, инертность и мягкотелость, показная красивость и подлая манера нападать исподтишка. Я, Машка и Панкратыч любили соревноваться в точности попадания, а Клюквин был у нас всегда только судьей и зрителем, потому что, как он сказал, у него с детства с этим делом неважно, и позориться он не хочет.
Я поднял руку и первым бросил свой окатыш. Рядом с медузой взметнулся фонтанчик. Не так-то просто было попасть. Мало хорошей координации и стопроцентного зрения – как и во всяком деле, здесь требовалось мастерство. Панкратыч прицелился и промазал. Метнула свой камешек Машка. Потом мы попытали счастья еще и еще раз. Вокруг медузы бушевал настоящий шторм. И тогда Клюквин взял самый большой камень, какой сумел найти, и с силой швырнул его в цель. Медуза всхлипнула, и ее студенистые клочья брызнули во все стороны.
– Браво! – похвалила Машка.
– Ас, – с ироничным уважением произнес я.
– Ты чего, – спросил Панкратыч, – тренировался что ли втихаря по ночам?
– И не думал даже, – сказал Клюква. – Просто новичкам везет.
Смертельный случай
Ничего не знаю прекраснее весеннего леса. Бежишь по еще влажной от недавно сошедшего снега земле, воздух – дурманящий, вкусный, полный запахов цветения и свежести; первая зелень вокруг до того яркая, словно ее кто выкрасил флюоресцентной краской, а под ногами мягко, как поролон, пружинит ковер из прошлогодней листвы, и примятая молодая травка распрямляется позади тебя.
Рядом пыхтит Клюквин, и не то, чтобы он устал больше других (разве можно вообще устать, когда бежишь по майской березовой роще и с наслаждением вдыхаешь лесные ароматы?), а просто такая уж у него привычка, такая манера дышать. Машка бежит впереди всех длинными мягкими скачками и с таким изяществом, какое трудно ожидать от крупной фигуры толкательницы ядра. Кроссовки у нее как всегда новехонькие, в яркости соперничающие с молодой зеленью и притом потрясающего дизайна, до которого только и могла додуматься какая-то экзотическая фирма на Тайване, откуда эти супертапки через три таможни приволок Машке ее Славик. Панкратыч же где-то сбоку петляет по кустам, словно заяц. Потом мы выбегаем на просеку и оказываемся все рядом.
– На Кавказе уже купальный сезон открылся, – мечтательно произносит Машка.
В прошлом году она была на сборах в Леселидзе. Это теперь мы все встретились в Подмосковье.
– Подумаешь, – фыркает Клюквин, – на Кавказе. Для меня, например, купальный сезон начинается, как снег сойдет.
– Это не то, – возражает Машка. – Прыгнуть с разбега в ледяную водицу и сразу обратно – так я тоже могу. А в море, там хорошо распластаться на поверхности и балдеть.
– Балдеть можно и в проруби, – сурово замечает Панкратыч.
– А, кстати, Панкратыч, вот ты как врач, – ловит его на слове Машка, – как ты относишься к моржизму?
– А как к нему можно относиться? Разумеется отрицательно. Моржизм – один из видов рекордизма, а все, что годится для книги рекордов Гиннеса, для здоровья уже не подходит. А мы ведь с вами, ребятки, за здоровье? – с улыбкой спрашивает Панкратыч.
– Конечно, за «здоровье! – поддерживаю я. В такой прекрасный день!
Но упрямый спорщик Клюквин не унимается:
– Ну, знаешь, по-моему, от моржевания никто еще не умирал.
– Еще как умирали, – Панкратыч невозмутим. – Дураков-то хватает: лезут в прорубь кто сдуру, кто спьяну. А те, кто по системе готовился, постепенно – они и умирают не сразу, медленно.
– Да, ладно, – не верит Клюква, – это тебе небось твой доктор Вайнек наплел.
– При чем тут доктор Вайнек? Это в газетах пишут.
Машка же при упоминании Вайнека сразу оживляется:
– Слушай, Панкратыч, ты нам все рассказывал, скольких спортсменов Вайнек своими экспериментами перекалечил, а потом отравился, потому что совесть замучила, верно? А вот скажи, не было ли в его практике смертельного случая?
– Был, – отвечает Панкратыч коротко и сплевывает на дорогу с таким видом, словно больше и не намерен ничего говорить, но мы ждем.
– Был такой случай. Правда, Вайнек не любил о нем вспоминать, только иногда, под этим делом, – Панкратыч щелкает себя по горлу, – начинал, говорят, бормотать о загубленной им душе и нечистой совести. Но, по большому счету, ведь не Вайнек же, конечно, убил Золтана Дмитряну.
– Кого? – вздрагиваю я. – Дмитряну? Того самого «неуязвимого» рапириста? Первый клинок Европы?
Разумеется, я, фехтовальщик, не мог не знать Золтана Дмитряну. Этот уникальный спортсмен выступал всего лишь сезон, но за это время не проиграл ни одного боя. А потом внезапно трагически погиб. «Советский спорт» сообщил об этом как-то невнятно.
– Да, Толик, – говорит Панкратыч, – я знал, что ты помнишь Золтана. Он был яркой звездой. А готовил его именно Вайнек.
– Готовил, готовил, – подает голос Клюквин, – а потом взял и проткнул рапирой по пьяной лавочке.
– Да иди ты! – сердится Панкратыч. – Хочешь слушать – слушай.
– Ну, ладно, ладно. Молчу.
– Так вот, ребятки, Золтан Дмитряну, собственно говоря, не был рапиристом. Профессиональным фехтовальщиком, я имею ввиду. Нет, конечно, тренеры его кое-чему учили, но все это задолго до его триумфального шествия по Европе, чуть ли не в детстве. А вообще он занимался многими видами. Довольно долго – спринтом. И больше всего – футболом. На футболе-то его Вайнек и заметил.
– Погоди, – интересуется Машка, – а в какой стране все это было?
– Во Франции. Толик не даст соврать, Золтан и выступал за французов, но сам был то ли румын венгерского происхождения, то ли венгр родом из Румынии. Суть не в том. Футболистом он был весьма средним. Но владел одним коронным приемом, за который, наверно, и держали его в командах. Он умел грудью останавливать мяч, посланный сколь угодно сильно и с какого угодно расстояния. Тренеры всегда ставили его в стенку, и, если мяч попадал в Золтана, о добивании уже не могло быть и речи, команда перехватывала инициативу с абсолютной неожиданностью для соперников. Как это удавалось Золтану, он и сам не знал. Когда журналисты допытывались, только пожимал плечами, мол, как все, так и я: грудь резко назад – и мяч под ногами. Но Вайнек сразу понял, что Дмитряну не такой, как все.
Доктор Вайнек как раз тогда разделался с анизотропным бегом (помните, я вам рассказывал про Овчарникова) и продолжил изучение возможностей человеческого тела. Теперь наряду с гибкостью и быстротой движений его интересовала еще и быстрота реакции. Он раскопал какой-то очередной невероятный препарат, сокращающий время передачи нервного импульса чуть ли не в десять раз. И все ждал, на ком бы его испытать.
Дмитряну ему сразу глянулся. Он подошел тогда к спортсмену в раздевалке, предъявил свои профессорские документы и начал без предисловий:
– Вы занимаетесь не своим видом спорта, Золтан.
– Вот как? – удивился Дмитряну.
– Да. Ваш вид спорта – фехтование. Только в нем вы достигнете настоящих высот.
– А я уже занимался шпагой, – возразил спортсмен.
– Вот и прекрасно, – не смутился Вайнек, – тем лучше. Только теперь вы будете заниматься рапирой. И, ей богу, я сделаю из вас олимпийского чемпиона.
Конечно, Золтан принял Вайнека за сумасшедшего, но, как он потом признавался, сумасшедшие импонировали ему с детства. Должно быть, поэтому он сразу согласился пойти с профессором в ближайшее кафе и там обсудить все детали.
Узнав, что Дмитряну занимался еще и спринтом, причем выигрывал исключительно за счет сверхбыстрого, как у Армина Хари, старта, Вайнек пришел в совершеннейший восторг и изложил вконец растерявшему спортсмену свою умопомрачительную программу.
Суть сводилась к следующему. С помощью своего нового препарата Вайнек повышает реакцию Золтана аж на порядок. А вкалывая старый проверенный стимулятор анизоген, усиливает и без того аномально развитую у Дмитряну способность к быстрому сокращению мышц. В результате обоих воздействий Золтан (по расчетам) сможет увильнуть от любого самого резкого выпада.
– Здорово! – не могу я сдержать своего восторга и, как шпажист, обиженно: – А почему Вайнек выбрал именно рапиру?
– Странно, Толик, что ты задаешь мне этот вопрос. Все предельно просто: шпажисту засчитывают укол в любую точку тела, а в «рапире» зона поражения
– только грудь. Золтан все-таки из футбола пришел, с грудью ему попроще было, да и вообще – попробуй натренируй сразу все конечности, он же не осьминог…
– Почему осьминог? – спрашивает Машка, но Панкратыч не успевает ответить, потому что Клюквин, заслушавшись, попадает с налета в глубокую лужу и начинает кричать по этому поводу громко и нецензурно, а Панкратыч замечает спокойно:
– Прыгун Клюква допрыгался.
Потом мы решаем снова бежать лесом, так как на просеке магическая сила длинной прямой дистанции заставляет нас непроизвольно ускоряться, и все мы четверо уже тяжело дышим.
– Куда вы так несетесь, уроды? – возмущается Машка и первая сворачивает к лесной опушке.
Мы растягиваемся в цепочку и вскоре выбегаем на поляну. Машка, раскрасневшаяся, на ходу скидывает олимпийку и вопреки всем правилам сразу бухается на большое поваленное дерево.
– Не спи – замерзнешь! – кричит промочивший ноги Клюквин.
Он поднимает несчастную Машку, поворачивает ее и взваливает себе на спину.
– Ах, так! – пищит Машка, резко наклоняется и подбрасывает Клюквина. Так они и качаются, сцепившись руками и прижавшись друг к другу спинами: туда – сюда, туда – сюда. Хорошее упражнение.
– Пара молодых идиотов, – говорит Панкратыч, неспешно разминая плечевой пояс.
Я становлюсь напротив, повторяю его движения, как на уроке физкультуры, и спрашиваю:
– Так что дальше было с нашим Золтаном?
– Золтан освоил фехтование на рапирах за три месяца. С успехом прошел отборочные и заявился на чемпионат Франции. Дальнейшее общеизвестно. Уже в ранге чемпиона Франции он выиграл все европейские турниры, на которые смог поспеть. И проходил их не просто без поражений, а без единого пропущенного укола. Впрочем, нет, вру, четыре штуки было на его счету в том сезоне. Первый – в самом начале – из-за неточно рассчитанной Вайнеком дозы препарата. Второй – наоборот – в самом конце сезона, когда Золтан уже зазнался, распоясался и буквально за день до выступления на открытом чемпионате Италии прилично набрался в какой-то компании то ли «Чинзано», то ли «Клико» – не помню.
– Но это очень разные вещи, – с видом знатока замечает Клюквин.
– Да и плевать. А остальные два укола нанес Дмитряну неистовый барселонец Себастьян Каррадо, знаменитый мастер отвлекающих маневров. Два раза подряд попадался Золтан в его Ловушку, едва не подарив миру новую сенсацию, но вовремя сообразил, что главное – сконцентрировать внимание на кончике клинка и Тогда уже сам черт ему не брат. Отвлекающие трюки перестали срабатывать, барселонец был сломлен.
– Про барселонца все понятно, – говорит Машка, – а как же допинг-контроль? Его что, не проверяли, этого неуязвимого?
– Еще как проверяли! Но дело-то в чем. Анизоген – так уж повелось – допингом не считали и не считают, потому что он не на всех действует и широко применяться не может, а в новом этом препарате тоже, представьте себе, не увидели зла. Поначалу. Позднее запретили, конечно, когда побочное действие обнаружили. А тогда многие начали колоться этой штукой по примеру Золтана. Некоторым помогало. В поединках между собой. А у Дмитряну все равно никто выиграть не мог. Ему просто приходилось дольше возиться с ними, а сам-то он уколов по-прежнему не пропускал. Не пропускал и все. Такие дела. Ну, и поскольку из химии никаких секретов не делалось, то и уникальные свои способности Дмитряну решил не скрывать. Нет, не то, чтобы он давал интервью журналистам по этому поводу. Газеты печатали только домыслы, один другого невероятней. Но вот специалистам Золтан растрепался, и Вайнек его за это здорово ругал. «Отсюда все и началось», – уверял после профессор.
Как-то раз Дмитряну признался Вайнеку, что сам увеличил дозу выше разрешенного уровня, но это уже как будто ничего не дало. Вайнек удивился:
– А чего ты, собственно, хотел?
И тут Дмитряну перешел на заговорщицкий шепот, хотя в номере отеля, кроме них двоих, никого не было:
– Вот, взгляните. Я тут прикинул на бумажке скорость клинка. А вот это
– мой запас по скорости. Получается, что для меня останавливать рапиру – это из пушки по воробьям.
– Что же ты хочешь останавливать? – Вайнек почуял недоброе и спросил так же шепотом.
– Пулю, – сказал Дмитряну.
– Пуля-то его и погубила, – произносит Клюквин зловеще.
– Ну, ты, ягода заполярная! – срываюсь теперь уже я, потому что история Золтана по-настоящему меня захватила. – Проживем без твоих гипотез.
А Панкратыч продолжает невозмутимо:
– Дмитряну уверял, что идея останавливать пулю пришла в его собственную голову. Вайнек не верил, Вайнек кричал, что это все проклятые специалисты замутили Золтану мозги, что он предупреждал: не связываться ни с кем! И еще он кричал, что не позволит ставить такой эксперимент, что если Золтан решится, то он, Вайнек, сам бросится под пулю.
Но Золтан решился, а Вайнека рядом не оказалось. Не мог же он, как нянька ходить за спортсменом повсюду.
Разумеется, Дмитряну одел бронежилет. Жить-то, сами понимаете, всем хочется. Разумеется, испытания проводили в закрытом тире в присутствии очень узкого круга специалистов. Разумеется, деньги Золтану выплатили вперед – так, чтобы в случае чего родственникам достались. А на бронежилете расчертили квадратики. Под каждый завели датчики. Стреляли снайперы. И все прошло на ура. Ну, очкарики эти – учит же их кто-то на нашу голову! – обсчитали результаты, посоветовались, да и сказали Золтану, что он запросто может ловить пулю без всякого бронежилета. И вот тут, надо сказать, даже отчаянный спортсмен Дмитряну струхнул. «Нет, сказал, господа, я в такие игры не играю». Однако фраза была брошена. Как говорится, джинн выпущен из бутылки. Не прошло и недели, как Золтан, потренировавшись с друзьями-фехтовальщиками увиливании голой грудью от заточенного клинка, вторично решился и пришел к тем самым психам из «научного тира».
Панкратыч делает паузу, как хороший актер, и спрашивает:
– Думаете, на этом и закончилась карьера Золтана Дмитряну? Ничего подобного. Он еще три недели выступал в Париже с аттракционом «Человек, останавливающий пулю». И зарабатывал баснословные деньги. Широкая общественность считала, разумеется, что это просто блестяще сработанный фокус. Никому не пришло в голову заняться феноменом всерьез. Потому что мы не привыкли верить в чудеса. Потому что нам, рационалистам и прагматикам, всегда проще объяснить любое чудо уже известными науке причинами. Пресса кричала, что Золтан просто спекулирует своей спортивной славой. Впрочем, эффектность фокуса газетчики не отрицали. А уж какой там фокус, когда зрителям разрешалось приходить со своим оружием. Проверялись только пули, чтобы какая-нибудь сволочь не подсунула разрывную. И кусочки свинца, а иногда серебра, упавшие к ногам Золтана возвращались владельцам, так что каждый при желании мог убедиться, что это именно его, та самая пуля. К тому же, когда Дмитряну уставал, на груди его начинали появляться синяки, и тогда сеанс заканчивался. Какие уж тут фокусы, посудите сами, ребятки.
Ну, а Вайнек к тому моменту, как всегда, уже умыл руки. Уговаривать Золтана было поздно. Профессор просто публично отрекся от всех дальнейших экспериментов в этой области.
Через три недели невероятный аттракцион перекупили заокеанские воротилы. И все, что случилось там, известно гораздо хуже. Доходили слухи, что Золтан начал скандалить, торговаться из-за количества выступлений, будто бы даже грозился выйти из игры насовсем – это, впрочем, маловероятно. С другой стороны рассказывали, что однажды кто-то – случайно или нарочно – промахнулся, и Дмитряну остановил пулю лицом. И эта новая сенация якобы позволила ему еще раз оказаться на вершине славы и богатства. Но доподлинно известно лишь то, что в Штатах он прожил всего два месяца. Наиболее распространенная версия финала такова. Золтана нанял для какого-то чрезвычайно важного дела подпольный гангстерский синдикат или наоборот – ФБР для борьбы с этим синдикатом. Неважно, с любой стороны могли найтись идиоты, решившие, что Золтан абсолютно пуленепробиваем. В общем в жутчайшей перестрелке, истекая кровью, он, говорят, все-таки сделал то, что от него требовалось и чего, разумеется никто другой сделать бы не сумел. Рассказывают (хотите – верьте, хотите – нет), что он остановил то ли сорок две, то ли пятьдесят две пули. Но одна его все-таки достала.
– И что, хватило этой одной? – удивляется Машка.
– Да, – говорит Панкратыч. – Она оказалась со смещенным центром тяжести. Золтан не умел останавливать такие. И смерть наступила именно от нее. Это нетрудно было установить…
Панкратыч сидит на корточках и машинально щиплет пальцами заячью капусту. Потом встает и говорит:
– Побежали обратно. На базе, наверно, уже завтрак дают.
Начинается чудесный майский день. В лесу божественно хорошо. Молодая зелень ослепительна. И совсем не хочется в такое утро думать о том, как мы колемся, ломаемся, уродуемся, гробимся в нашей безумной спортивной жизни. Хочется напитаться здоровьем, растворенным в природе, на всю жизнь напитаться и потом каждый день дарить его людям.
Общее настроение первой высказывает Машка:
– Но ведь это же единичный случай, – говорит она, – это же исключение. Не все же под пули кидаются. У других все получается хорошо.
– Конечно, – соглашается Панкратыч. – Золтан Дмитряну – исключение. Еще какое исключение!
– И вообще, – развивает свою мысль Машка, – он же погиб именно тогда, когда ушел из спорта. Так что действительно не Вайнек его убил и даже не спорт.
– В каком-то смысле, – вновь соглашается Панкратыч.
Но все мы знаем, и Машка – тоже, что это не так, что цирк – тот же спорт, да и борьба с гангстерами может быть спортом, если ее выполняет настоящий спортсмен. А Золтан Дмитряну до самого конца оставался именно спортсменом. Мы знаем это, но хотим думать иначе и сами обманываем себя.
За березами перелеска уже виднеются корпуса базы. Мы дышим равномерно, почти синхронно друг с другом, и каждый пытается вспомнить о чем-нибудь хорошем, например, о холодном душе или о завтраке.
И вдруг Машка с чувством произносит:
– И все-таки жалко парня!
– Еще бы, – говорю я. – Еще бы тебе было его не жалко.
Секреты мастерства
– Салага! – сурово припечатал Клюквин юного прыгуна в высоту, который третий раз подряд не смог «попасть в разбег» и сбил планку, за что получал теперь выволочку от тренера.
– А ты в его годы прыгал на два метра? – поинтересовался я, на глазок прикинув установленную в секторе высоту.
– Мне-то зачем? Я и сейчас не прыгну. Если в длину – тогда пожалуйста. Или тройным. Два метра.
– Ну, и не выступай, раз такое дело! – я почему-то обиделся за парнишку-высотника.
– Да ладно вам, ребятки, – встрял Панкратыч, – посмотрите лучше, какая девочка бегает. Барьеристочка.
– А тебе бы, Панкратыч, все девочек! – огрызнулся Клюквин. – Седина в бороду, бес в ребро? Да и тоща она, твоя девочка, – добавил он, приглядевшись. – Грудей нету совсем.
Но тут уж Клюква был не прав. Насчет грудей, впрочем, возразить я ничего не мог, но вообще девчурка мимо нас бегала ладненькая, длинноногая, и мордашка у нее была – прелесть: носик кнопочкой, ротик маленький, а глазищи огромные и ресницы издалека видать. Просто Клюква был злой. Как и все мы. Потому что нашу сауну заняли, а другого номера выделить не пожелали. Разбираться мы послали Машку в наказание за то, что она позже всех закончила тренировку, и теперь сидели втроем на трибуне легкоатлетического манежа и ждали решения своей судьбы.
– Во! – усмехнулся ехидный Клюквин. – Опять барьер сшибла.
А мне стало жалко и эту несчастную симпатягу-девочку.
– Думаешь, просто? – сказал я Клюквину.
Клюквин не думал. Клюквин знал, что это не просто. Он умел бегать с барьерами, обязан был уметь, как прыгун тройным. Но я все-таки продолжил:
– Помню, лет пять назад с ребятами из юношеской сборной попробовал пробежать сто десять с барьерами. Хотел узнать свой результат. Спринт-то я неплохо бегал. А ребята еще спросили: «Умеешь?» Ну, я им, конечно: «Чего тут уметь-то?» Мне казалось, что сложностей и в самом деле никаких. Ну, бежишь, ну, прыгаешь… Понятно, что помедленнее Грега Фостера.
– Так и в какой же по счету барьер ты врезался? – с улыбкой спросил Панкратыч.
– В третий, – сказал я.
– Молодец! Я, помнится, по первому разу о второй тормознул.
– Салаги, – с отеческой жалостью к нам произнес Клюквин. – Длину шагов надо уметь рассчитывать.
Хорошо ему – он всю жизнь разбег считает перед ямой, а мне как-то никогда не приходило в голову оценивать длину шага на моей фехтовальной дорожке.
– А вот скажи, Клюква, – попросил я, – как ты рассчитываешь этот самый свой шаг.
Ответил Панкратыч:
– Да он сам не знает.
Клюквин не возразил. Пожал только плечами, мол, черт его разберет – умею и все тут.
– В том-то и дело, ребятки, – объяснил Панкратыч. – Секреты мастерства очень часто словами передать невозможно. Поэтому и хорошие тренеры так редко встречаются. А вот и Машуня!
Машка подошла, молча села и откинулась на спинку сиденья.
– Ну, что там? – не выдержал я.
– Спешить некуда. Сауна будет через час.
– Ни фига себе! Панкратыч, нас обижают. Разберись.
– Толик, там, где Машуня ничего не смогла, мои попытки будут просто смешны.
– Пошли в буфет? – предложил Клюквин.
– Это перед баней-то? Стыдись, Клюква, – пожурил Панкратыч. – Я как врач не допущу нарушения режима. Здесь посидим. Плохо что ли? Потрепемся. Машунь, пока тебя тут не было, мы говорили о секретах мастерства, у кого они какие и как их можно передать. Вот ты недавно из ГДР, может, разболтаешь нам парочку закордонных секретов.
– Во-первых, из Польши, – уточнила Машка, – а во-вторых, какие уж там секреты! Пашут ребята так же, как и мы – вот и весь секрет.
– Ну, это ты брось, – не поверил Панкратыч. – У всех есть какие-нибудь свои штучки. – Вот я вам одну историю расскажу. Про высотника. Вон, вроде этого бедолага, у которого сегодня работа не клеится.
– Зато гляди, как девочка барьерная разошлась – шурует, что твоя Иорданка Донкова! – заметил я.
– Да ладно про девочку-то! Вы слушать что ли не хотите? – обиделся Панкратыч.
– Про Вайнека? – тут же спросила Машка. – Очень хотим.
– Ну, конечно, про Вайнека. Про первое дело доктора Вайнека, как называла потом этот случай пресса, будто Вайнек – это какой-нибудь комиссар Мегре. Ну, а я только по газетам об этой давней истории и знаю.
Вайнек в ту пору был чуть ли не студентом, во всяком случае не доктором, это уж точно. Но котелок у него уже тогда отлично варил, и склонность к авантюрам он имел явную. Вот только фармацевтикой не увлекался. Во-первых, допинги еще просто не вошли тогда в повседневную спортивную жизнь, а во-вторых, биохимическое образование Вайнека было на тот момент нулевым. Или почти нулевым. В общем занимался он только различными тренировочными циклами да всякими хитрыми трюками. Пловцов, например, учил со старта делать сальто – якобы это что-то давало; изобрел новый вид легкой атлетики – прыжки в длину с шестом; и наконец, добрался до высоты.
Взялся тренировать одного совсем неизвестного теперь прыгуна, кстати, поляка, Машунь. Объявил ему и всем, что придумал новый способ прыжка, который позволит сразу ни много ни мало сантиметров на десять превысить мировой рекорд. Никто еще не знал Вайнека, и, понятное дело, ему не поверили.
Поверил только сам прыгун. Юлиуш Заманский его звали. И был он молод, глуп и уже достаточно знаменит тогда, так что переход к новому тренеру незамеченным не остался. Друзья-спортсмены судачили много, да и местные газеты успели раззвонить о «новом способе прыжка». Меж тем подготовка заняла почему-то куда больше обещанного времени, и Заманский не выступил ни на одном международном турнире, а собирался участвовать во многих. Только к очередному национальному чемпионату доктор Вайнек, живший тогда именно в Польше, официально сообщил всем любителям легкой атлетики о готовности своего питомца продемонстрировать высокий класс.
Начались соревнования. Юлиуш долго пропускал начальные высоты, интригуя зрителей, потом начал то ли с 2.18, то ли с 2.20 – по тем временам очень не слабо – и взлетел над планкой с запасом поистине фантастическим – сантиметров в тридцать. И способ прыжка был действительно новый. То есть по большому счету это был все тот же флоп, но за несколько сантиметров до прохождения центра тяжести тела над планкой Юлиуш каким-то образом подкидывал таз вверх, а затем так же необъяснимо взлетали его ступни. Вот эти-то хитрые движения и давали колоссальный запас. Потом, как бы убедившись, что с новым способом у него все в порядке, Заманский принялся вновь пропускать высоты и повторно вступил в борьбу, когда кроме него остался лишь один участник. Тот благополучно срезался то ли на 2.28, то ли на 2.30, а Заманский без труда, хотя и с меньшим уже запасом преодолел и эту высоту. А дальше пошла такая чехарда, что ребята из судейской бригады только и делали, что поднимали планку, Юлиуш все брал с первой попытки.
Но когда поставили, кажется уже 2.45, и ошалевшая публика ревела не переставая, судья вдруг заявил протест и потребовал дополнительной проверки спортсмена. Трибуны взорвались свистом. Организаторы турнира посовещались и разрешили Заманскому закончить выступление. В общем он допрыгался до 2.52 и выше не смог. Но диктор тут же объявил на весь стадион, что результат Юлиуша Заманского не только не может считаться рекордом мира, но и вообще официально не засчитан вплоть до решения специальной комиссии по проверке. По проверке чего – сказано не было. Похоже, комиссия еще и сама не знала, какие такие нарушения правил следует искать. Ведь допинг-контроль Заманский уже проходил, а сами невероятные прыжки совершались на глазах у очень большого числа свидетелей и мало походили на нечестный фокус. В общем публика не расходилась, почти все ждали новых сообщений.
Однако, кроме объявления о том, что соревнования окончены, дождаться никому ничего не удалось. Газеты же на следующий день высказывались о происшедшем крайне неопределенно. Подробные репортажи появились намного позже. И оказалось, что дело было так.
– Под видом Заманского прыгал индийский йог, умеющий левитировать, – сказал Клюквин.
– Нет, – возразил Панкратыч с невозмутимым лицом, – под видом Заманского прыгал Андрей Клюквин. Он сдуру забыл, что ему надлежит прыгать тройным и маханул на семнадцать метров в высоту. Вот так это все и было.
– Нет, ну правда, Панкратыч, – заскулила Машка.
– А правда гораздо менее интересна. Одни из тамошних судей вдруг обратил внимание, что у него как-то странно ведут себя электронные часы. Показания их сбивались, потом цифры, уже сбившиеся, сменяли друг друга совершенно нормально, а после снова происходил сбой. Наконец, он заметил, что в момент установления планки часы просто сходят с ума, начиналась бешеная пляска цифр. А стоило отойти от «прыжковой ямы», показания сразу успокаивались. Тут-то и зародились подозрения, которыми он не преминул поделиться с товарищами.
Другой же судья, ничего сам не заметивший, оказался на беду бывшим сотрудником электротехнической фирмы, где ему приходилось работать со сложно модулированными и очень мощными магнитными полями, в сфере действия которых электронные часы вели себя примерно так же. И специалист по магнитам шепнул главному судье:
– Этот парень – жулик, надо бы проверить его одежду и обувь, нету ли там железа.
И железа оказалось много, килограмма полтора в общей сложности в плавках и подметках, причем железа намагниченного. А под тартаном прыжкового сектора, точно под линией, соединяющей две стойки, обнаружили могучий высокочастотный генератор, выдававший сильное и сложно модулированное магнитное поле, по силовым линиям которого Юлиуш и скользил, как по волнам.
Вайнек и Заманский до последнего момента пытались от всего отказаться, но потом поняли, что проиграли, и Вайнек раскололся. Поведал, как он действительно придумал новый способ прыжка, как способ этот оказался хуже старого, как обидно было признавать такое, как подвернулся ему именно тогда авантюрист-физик, как в то же самое время готовили к сдаче новый стадион и начальника стройки Вайнек знал лично, как, в конце концов, они с Юлиушем решили просто пошутить.
Польская спортивная общественность оценила шутку по достоинству. Заманский был пожизненно дисквалифицирован, а Вайнек выдворен из страны. И это бы еще полбеды. Тот самый специалист по электромагнитам раздул судебное дело. Ведь в свое время, работая на фирме, он получал льготы за воздействие на организм магнитного поля. Он знал, что это вредно и даже опасно. Но суд оправдал Вайнека. Его спасло объяснение, подтвержденное экспертизой, что магнитное поле с целью экономии энергии (а может быть, и с целью конспирации) включалось лишь во время прыжков Заманского, а также признание самого Юлиуша в том, что он, зная о возможных последствиях, на все согласился добровольно. Ну, и плюс ко всему, время воздействия поля на организм на самом деле не превысило опасного рубежа. Правда, спортивным судьям Вайнек вынужден был все-таки уплатить какую-то компенсацию, говорят, довольно скромную, а еще – большой штраф польской национальной атлетической федерации. Что же касается Юлиуша, то с ним Вайнек рассчитался особо по предварительной договоренности, не обошлось тут и без друга-физика – тоже весьма заинтересованного лица. Но эти цифры на суде не фигурировали.
– Слушай, – поинтересовался я, – а Вайнек действительно предупреждал Заманского или просто купил потом его свидетельские показания?
– Представь себе, предупреждал. Мне пересказывали после этот замечательный разговор. Вайнек сказал Юлиушу: «Знаешь, это самое магнитное поле в больших дозах паршиво действует на здоровье». Заманский вздрогнул: «Детей что ли не будет?» «Да нет, с этим, кажется, все нормально. На мозг влияет. Говорят, можно сделаться полным кретином». «Подумаешь! – сказал Заманский совершенно серьезно. – Ерунда какая. Что я, сейчас больно умный? Переживу.» Так что учти, Толик: дуракам в спорте легче. А ты все философствуешь.
– Это – тоже секрет мастерства? – улыбнулся Клюквин.
– Если угодно, да. В некотором роде.
– Панкратыч, – усомнилась Машка, – но ведь для Вайнека не характерны такие жульнические трюки. Его ученики, как правило, выигрывали честно.
– Такие трюки, конечно, не характерны, – согласился Панкратыч, – я же объяснил, что это первое дело доктора Вайнека. Но вообще, Машунь, о какой честности в современном спорте может идти речь, когда выигрывает зачастую не лучший спортсмен, а лучший допинг, еще не успевший попасть в официальный перечень запрещенных препаратов; когда победу засчитывают не победителю, а представителю страны-организатора, если у судей появляется на то хоть малейшая возможность… Да что тебе рассказывать! Ты сама все это знаешь. А для Вайнека его первое дело было просто хорошим уроком. Он понял, что надо работать чище, тоньше, что главное – не попадаться, или придумывать такие штуки, которые правил не нарушают, а только обходят их. Ведь в спорте, как это не грустно, главный закон: не пойман – не вор. Ну, что там с баней, ребятки? Может, пора?
– Почти, – сказала Машка, глянув на часы.
– А смотри-ка! – обрадовался вдруг Клюквин. – Парнишка этот, наш юный Заманский, начал брать свои злосчастные два метра.
– Потому что упрямый, – похвалил Панкратыч. – Умеет долбить в одну точку.
– А в этом, кстати, – заметил я, – тоже секрет мастерства.
– А как же, – поддержал Панкратыч. – И даже очень важный секрет.
Только для женщин
– Слыхали, – спросил Панкратыч, – в Америке одна баба толкнула сто пятьдесят два килограмма, а это в ее весовой категории превышает мужской рекорд мира.
– Иди ты! – не поверила Машка.
– А чему тут удивляться? – сказал невозмутимый, как всегда, Клюквин. – Наверняка она уже не женщина. Вот и все.
И по простоте своей поинтересовался, вроде как в шутку:
– Маш, а ты-то у нас пока еще женщина?
– А пошел ты… – сказала Машка, но как-то очень грустно.
И Панкратыч, чтобы замять возникшую неловкость, солидно сообщил:
– Между прочим, секс-тесты скоро будут обязательными для всех и у нас.
– Какие еще секс-тесты? – спросила Машка, но спросила без интереса, автоматически, по привычке прикидываясь дурочкой. Не могла она этого не знать.
– А Панкратыч не почувствовал и объяснил:
– Ну, анализы на содержание женского гормона. Не по объему же груди делать вывод, какого человек пола.
– Понятное дело, – сказал я. – Только, по-моему, не надо никаких секс-тестов, а надо просто запретить женщинам неженские виды спорта. И Машкино толкание ядра в том числе. А то вон мы еще вчера над женским боксом издевались, мол, их нравы, а сегодня уже женскую тяжелую атлетику культивируем вовсю.
– Конечно, – согласился Панкратыч. – И я тебе больше скажу, Толик, надо вообще профессиональный спорт для женщин закрыть. Уродует он их, к сожалению. Даже фигурное катание. Так-то вот.
Все четверо мы сидели у Панкратыча. Я и Машка решили заехать к нему после тренировки. Она – по делу, я – так, давно не виделись. А Клюквина застали совершенно случайно. Он от Панкратыча в двух шагах живет, тоже у Красной Пресни, и они по вечерам вместе бегают.
– Ну что ж, ребятки, – предложил Панкратыч, – раз мы так дружно собрались, может быть, всей шарагой и побегаем?
– Возражений нет, – сказал я. – Форма у всех с собой.
– Погодите, – подал голос Клюквин, – пока не забыл. Поставь в холодильник.
И он извлек из сумки и передал Панкратычу бутылку «смирновской» водки.
– Это что такое? – спросил Панкратыч строго.
– Это – водка, – пояснил Клюквин. – Мне еще давно в Нью-Йорке подарили. А сегодня у меня праздник – восемь лет, как я мастер спорта.
– Восемь – это же не круглая дата, – заметил я.
– Ничего себе, «не круглая»! – обиделся Клюквин. – Два олимпийских цикла. Будем пить. Хотел на двоих с Панкратычем, но теперь и вас угощу. Или вам нельзя?
– Не надейся, – ухмыльнулся я. – Ради смирновской я могу и с похмелья шпагой помахать.
– Да, Машуня, – подхватился Панкратыч, – я тоже, пока не забыл, отдам тебе лекарства.
И он достал из секретера две упаковки ампул. Никакое это было не лекарство. То есть, для кого-то оно, может быть, и лекарство, а для Машки
– обыкновенный допинг.
– А мне? – начал дурачиться Клюквин.
– Только для женщин, – строго сказал Панкратыч.
– Что, действительно? – удивился я. – Есть такое средство?
– Да нет, – объяснил Панкратыч неохотно, – просто Клюкве сейчас анаболики ни к чему. Честно говоря, прыгунам они вообще ни к чему, по-моему. А что касается сугубо женских препаратов, – он вдруг оживился, – так они на самом деле существуют. И одно из таких средств использовал в свое время доктор Вайнек.
– А-а, – протянул Клюквин, – Вайнек твой. Он, поди, и сугубо детские средства использовал.
– Было и такое, – не стал спорить Панкратыч. – Но это в другой раз. А я сейчас говорю про аргентинских волейболисток. Помните девчонок из Буэнос-Айреса, с блеском победивших в чемпионате мира, а потом внезапно покинувших большой спорт?
– Конечно, помним, – подтвердила Машка. – Только причем здесь Вайнек?
– Ну, Вайнек, как всегда, остался в тени, во всяком случае, для нашей прессы. А уж он-то имел самое прямое отношение к знаменитой победе. Вообще же своими медалями аргентинские девочки обязаны случайному совпадению сразу нескольких событий.
Во-первых, Вайнек, долго искавший допинг, который бы стимулировал рост мышц, не подавляя женскую гормональную деятельность, как раз тогда обнаружил подходящий препарат. Потом, конечно, выяснилось, что он жутко вреден в других отношениях: охрупчивание костей, снижение иммунитета и еще черт знает что. Но это потом.
Во-вторых, Вайнек прочел статью какого-то немца о повышении физической активности на втором месяце беременности, в связи с улучшением кровоснабжения организма. Само по себе это хрестоматийно, но в статье приводились статистические данные по исследованию спортивных результатов до зачатия и на первых месяцах беременности. Данные поразили Вайнека.
Наконец, в-третьих, тогда же попалась Вайнеку еще одна статья, уже американская и как будто совсем не о том – о препарате, позволяющем произвольно регулировать менструальный цикл.
Вот тут и возникла у него идея.
– Он, Панкратыч, – выдохнула Машка, – какие ты вещи рассказываешь!
– То ли еще будет, – утешил Панкратыч.
Мы бегали кругами по старенькому, с гаревым покрытием стадиону, и это начинало надоедать.
– Может, в парк побежим, – предложил Клюквин.
– А ну к черту! – решил Панкратыч. – Давайте посидим лучше.
Свернув с дорожки, мы поднялись на единственную невысокую трибуну под тополями и сели на изъеденную временем длинную серую скамейку с облупившейся краской. Был тихий июньский вечер. В воздухе висела мошкара. За домами садилось солнце. Две девчонки играли в бадминтон. Воланчик летал над прыжковой ямой и иногда падал в песок. Несколько человек бегали от инфаркта.
– Так вот, – продолжил Панкратыч. – Идея Вайнеку пришла такая: выпустить на мировой чемпионат команду из шести беременных на втором месяце волейболисток.
– Лихо, – оценил я. – А почему Аргентина?
– Да не почему. Просто жил он тогда в Буэнос-Айресе. И вот рассчитал сроки, наметил команду. Потом встретился с тренером Диего Сантосом и давай вкручивать тому мозги: мол, некий эксперимент, мол, совершенно уникальное средство, мол неспециалисту не понять, но он дает полную гарантию. А Сантос, крепкий орешек – ну, ни в какую! Вайнек даже хотел другую команду искать, да уж больно ему девочки глянулись у Сантоса. Он уж к ним привыкать начал. Пришлось расколоться. На свой страх и риск во все посвятить Диего. Тот сначала облез, конечно, но потом покумекал чуть-чуть, и показалась ему идея Вайнека заманчивой.
Девчонкам, понятно, решили говорить не все. И не всем. Диего был тренер с опытом и понимал, что индивидуальный подход – прежде всего. Скажем, Мария, которая в койку ложится по первому требованию, все поймет без дополнительных разъяснении: и про медикаменты и про аборт. А, например, Долорес – та, наоборот, недотрога, и с ней надо обращаться с предельной осторожностью. Эльза – необычайно головастая девчонка, ей главное – все понять, чтобы по-умному было и логично. А у Катрин, кажется, мозгов нет совсем, одни эмоции, ей объяснять что-нибудь бесполезно. Зато влюбчивая. Ну, и так далее.
Первый укол, тот, что делали для регуляции цикла – это была еще не проблема. Врач объяснила, что могут быть задержки и наоборот. Девчонки не удивились. Им ли, спортсменкам, к такому привыкать!
Проблема возникла позже, уже после того, как начали колоть новый вайнековский допинг. Мышцы волейболисток заметно крепли, недоставало чуть-чуть выносливости и резкости. И ровно за полтора месяца до главных матчей турнира необходимо было осуществить оплодотворение. Хотелось именно ровно. И хотелось всем в один день – для максимальной сыгранности и единого психологического настроя. Да и чисто практически – отклонение от точного срока на два-три дня уже не дает полной гарантии.
Как это все случилось, известно, разумеется, лишь по догадкам и сплетням. Свечку, как говорится, я над Вайнеком не держал. Есть версия, что доктор Вайнек за двое суток сумел обслужить всех сам. А было в команде вместе с запасными двенадцать девиц. Есть версия более правдоподобная, что работали они на пару с Диего. Предполагают даже, что был кто-то третий и, может быть, четвертый, но это вряд ли. Не хотел Вайнек посвящать в такое дело лишних людей. Третьим, кто был полностью в курсе, оказался, естественно, врач, но врачом в команде, как я уже, кажется, сказал, работала женщина.
Кстати, пятеро из спортсменок были замужем. Казалось бы, какие проблемы. Но доверить самый ответственный момент каким-то мужьям, незнакомым людям, Вайнек не мог, а рассказать им все нюансы дела – тем более. В общем крутился он, как умел, и проявил себя, надо полагать, большим специалистом по женской части.
Двоих наиболее влюбчивых он, по-видимому, самым наглым образом охмурил, каждую из них называя своей единственной. Двум другим – рассудительной Эльзе и Диане – капитану команды с сильно развитым чувством долга – рассказал все как есть. С несколькими, не только с распутницей Марией, трудностей не было никаких. Однако дополнительно известно, что с двумя или тремя, ни на какие уговоры не поддавшимися, пришлось прибегнуть к запасному крайнему средству: им на приеме у гинеколога сделали искусственное осеменение.
– Ужас! – не выдержала Машка. – Прекрати, Панкратыч.
– Ну, извини, Машуня, – виновато отозвался он, – я уж дорасскажу.
– Погоди, – встрянул я, – а почему всем нельзя было сделать искусственное?
– Да потому что тогда они бы сразу догадались, к чему дело идет. Могли бы взбунтоваться… А впрочем, не знаю. Может быть, Вайнек просто поразвлечься хотел заодно.
Ну, в общем так. Беременность благополучно началась у десяти из двенадцати. Все шло как надо. Одни знали, другие не знали, но догадывались, третьи – даже не догадывались: цикл-то у них у всех был сбит. А играли они все лучше и лучше. Команда получилась действительно сильной, как никогда. И это поднимало моральный дух и помогало одним забывать, а другим и не вспоминать обо всякой ерунде вроде допингов, неизбежных абортов и валящей с ног усталости по вечерам.
Турнир прошел с блеском. Все затраты полностью окупились. И доктор Вайнек не только праздновал научную победу, испытывая высшее для себя наслаждение, но и прилично подзаработал на этом деле в полном соответствии с заключенным контрактом.
Скандал грянул через пару недель, когда Вайнек уже уехал из Аргентины. Сантос вызвал его обратно телеграммой, ничего не сообщая, но требуя вылететь срочно.
А оказалось вот что. Диана, капитан команды, будучи посвященной во все детали, перехитрила Вайнека и забеременела от мужа. И потому с самого начала вовсе не собиралась делать аборт. Плевать ей было на грандиозные планы Диего, от спорта она взяла все, что хотела и теперь намерена была жить, как все нормальные женщины. Но это было еще полбеды. Страшную тайну Вайнека и Сантоса она разболтала в подробностях всем подружкам в команде, включая самых бестолковых и непонятливых. Впрочем, едва ли можно было ожидать другого исхода: женщины есть женщины. Да и вообще немцы верно говорят: что знают двое, то знает и свинья. И конечно, глупо было со стороны Сантоса и врача команды объяснять девчонкам, что если кто-то из них «случайно» забеременел, необходимо сделать аборт для дальнейших успешных выступлений в турнирах следующего сезона.
Пример Дианы оказался заразительным. Было такое впечатление, что она просто сагитировала девчат. От аборта отказались дружно, все как одна. На этом и закончилась история великой волейбольной команды. Но не закончилась история с Вайнеком.
Семь спортсменок грозились через суд доказывать его отцовство (среди них даже «искусственницы»). И только две имели претензии к Сантосу. Трудно сказать, насколько эти цифры соответствовали действительности. Скорее, в них просто отразилось личное отношение волейболисток к своему тренеру и к залетному безумному изобретателю. В общем Вайнеку пришлось откупаться от разгневанных аргентинских дам довольно кругленькой суммой, которая явно превысила все, заработанное им в этом деле. Причем, из четырех замужних спортсменок – Диана не в счет – троих мужья бросили, и им Вайнек был вынужден заплатить больше других.
А рассчитавшись, наш авантюрист поспешил удрать, пока его многочисленные «волейбольные жены» не успели узнать одной маленькой, но существенной подробности: почти у всех у них должны были родиться близнецы – таково уж побочное действие одного из использованных препаратов. Так что бегает сейчас где-то по Аргентине энное количество маленьких вайнеков, а сколько именно – кто ж теперь разберет!
– Ну, умора! – резюмировал Клюквин.
А Машка сидела мрачная и ничего смешного в рассказе Панкратыча не находила.
– Довольно мерзкая, между прочим, история, – проговорила она. – Разочаровал меня твой Вайнек.
Панкратыч ничего не сказал. Просто шумно вздохнул и посмотрел вокруг. Солнце село. В сгущающихся сумерках затеплились ненатуральным светом фонари, и тучи мошкары потянулись вверх, к матовым пыльным плафонам. Девочки с бадминтоном ушли. От инфаркта убегал теперь лишь один бодрый старичок.
– Почапали, что ли? – предложил я.
– Куда? – спросила Машка.
– К Панкратычу. Водку пить, – со свойственной ему прямотой ответил Клюквин.
– Ох, ребята! – только и сказал Панкратыч.
А Машка буркнула:
– Напьюсь сегодня.
И никто даже не улыбнулся, хотя все понимали, что напиваться будет нечем. Бутылка водки на четверых. Да Машке одной такую надо! При ее-то здоровье.
И мы пошли. А уже в подъезде Панкратыч вдруг вспомнил:
– Одну деталь вам не рассказал. Тоже своего рода черный юмор. Трое из тех десятерых девчонок – кстати, Диана среди них – так никого и не родили тогда. Могли бы и не отказываться от аборта – у них естественный выкидыш получился. Причем, у всех – двойняшки.
– Из-за вайнековских препаратов, что ли, выкидыш-то? – поинтересовался Клюквин.
– Не только из-за вайнековских. Вообще из-за препаратов. Вообще из-за того, что слишком много занимались волейболом, профессионально занимались. Я же говорю, запрещать…
– Хватит! – закричала вдруг Машка, и мы все вздрогнули. – Хватит говорильни!
Эх, зря он про эти выкидыши начал! А Клюквин не понял ничего и спрашивал испуганно:
– Ты что, Машка, ты что?..
Даже Панкратыч ничего не понял.
Машка сидела на ступеньках лестницы и громко всхлипывала, уронив голову на колени.
И только я один знал, почему она плачет.
У нее тоже был выкидыш год назад. А теперь, как раз в этот вечер она хотела поговорить с Панкратычем как с врачом, да не вышло, Клюквин попутал. Хотела поговорить, потому что утром была у эндокринолога, и ей там сказали, уже окончательно, что не будет, не будет у нее детей, никогда не будет.
Так уж вышло, что только я один об этом и знал.
Катализатор прогресса
Если бы я раньше хоть иногда почитывал те книги, которые продавал и покупал, вся эта история могла бы закончиться совсем иначе. И я бы не сидел сейчас как дурак перед совершенно никчемной штуковиной, а держал бы в руках настоящий катализатор прогресса – орудие для переделки мира. Но что теперь мечтать? Впрочем, надежда-то у меня осталась. Я, собственно, для того и записал это все. Даже попросил приятеля, балующегося фантастикой, подработать мой опус по стилю и отнести в какой-нибудь журнал. Если прочтут многие, кто-то обязательно поверит, заинтересуется и поможет мне. Но не ждите в конце рассказа телефона и адреса. Не нуждаюсь я в глупых советах, издевках и шуточках. И очень хочется избежать наплыва безумных изобретателей, самоуверенных дилетантов, просто любопытствующего дурачья. Пусть те, кто действительно хочет помочь, найдут меня сами через издателей и автора.
Кстати, имейте в виду, я закончил мехмат. Правда, давно по специальности не работаю, но ведь мехмат все-таки. Так вот, знаний моих до смешного мало, чтобы разобраться в этой штуковине… Ну, да ладно, начну по порядку.
В тот злополучный день я пришел на толкучку у магазина на целый час позже обычного. Завсегдатаи уже маячили в излюбленных уголках, а народец собрался какой-то на удивление разношерстный. Никак я не мог понять, кому из них что нужно. Старина Петере, тот как всегда попыхивая трубкой, торговался с любителями детективов. Носорог со своим огромным саквояжем, набитым так же туго, как и его брюхо, стоял грустный – видать, торговля шла неважно. Для конспирации он всегда отпускает не больше экземпляра в руки, а дома держит по полтиража. Сновал в толпе и маленький юркий старичок Марк Ефимович, меняющий дешевенькое ходкое чтиво на роскошные тома литпамятников. В окружении дотошных очкариков стоял у самой витрины, где посветлее, Штирлиц, знаменитый тем, что может достать любую книгу. Поговаривают, что его библиотека – вторая в Москве после Ленинской. Увидел я и майора Пронина. На самом деле его фамилия Мухин, но он действительно майор, сотрудник ОБХСС и в свое время чуть не упрятал меня за решетку. Но мы столковались и теперь дружим. Я ему подсказываю, с кого можно содрать побольше, а он меня не трогает и даже делится, когда дают не «бабками», а книгами.
В общем покрутился я, покрутился и начал искать клиентов. Я вообще-то специализируюсь на «БП», заодно и фантастика идет, а тогда временно занимался еще и «БК». Помнится, подошел к одной группке – а у меня, знаете, на клиентов чутье – и тихо так спросил:
– БК нужно?
– Ефремова, что ли? – откликнулся кто-то.
– Почему Ефремова? – не понял я.
– Ну, говоришь, «Быка». «Час быка» что ли?
«Вот черт!» – так обидно стало – в покупателях ошибся, как распоследний чайник – я даже про фантастику не спросил.
Потом попался некий чудак, разыскивающий детективы в стихах. Потом несколько раз дергал какой-то псих, тараторивший нечто вроде: «Уна-муна есть? Мульта-тульта есть?» Потом подвернулся уже полный кретин. Я назвал ему цену – «два», а он возьми, да и спроси:
– Два рубля?
Я только пальцем по голове постучал. И он воскликнул радостно:
– А, два номинала!
Тут уже я не выдержал:
– Какие, к черту, номиналы! Когда на книжке цена стоит – шестьдесят семь копеек! Потому что издана двадцать лет назад. А «два» – это «два». Не «один и семь», не «два с половиной», а «два»!
Так я ему ничего и не продал.
И вот когда я решил, что придурков с меня на сей раз уже хватит – вот тогда и подошел этот. Подошел и сказал:
– Мне нужна книга.
Одет он был уж больно странно: джинсовая куртка с меховым воротником, глухо застегнутая на молнию, брюки – легкие и явно от дорогого костюма, на голове кепка-аэродром, а на ногах – ей-богу, не вру – женские туфельки на шпильках по моде шестидесятых. И было этому хиппарю на вид не меньше пятидесяти. И он подошел и сказал:
– Мне нужна книга.
– Любая? – спросил я кисло улыбнувшись.
– Мне нужна книга, – повторил он.
И я, уже закаленный всеми предыдущими идиотами, не стал нервничать, а просто вынул ему маленький десятикопеечный справочник Московского Книготорга.
– Эта подойдет?
– Сколько? – поинтересовался он.
– Двадцать пять, – рискнул я, как-то сразу догадавшись, что эту бешеную цену следует назвать на общедоступном языке.
Он кивнул, полез в карман и извлек зеленую бумажку, за которой я протянул было руку, решив, что это полета, да замер, ошарашенно глядя на незнакомый профиль и читая по буквам, как на уроке английского: DOLLARS. Должно быть, лицо у меня сделалось таким же зеленым, как эти доллары, потому что незнакомец спохватился, убрал валюту и из другого кармана достал вполне советский четвертной. Но вот когда я взглянул на него вблизи, меня братцы, пот прошиб. Не четвертной это был. Это была фиолетовая, новенькая, точно нарисованная и даже с водяными знаками двадцатирублевая купюра. А пока я глазел на эту чудовищную по нелепости фальшивку, он что-то такое сделал с моей книжицей (съел, что ли?) и попросил:
– Еще книгу.
И тут внутренний голос подсказал мне: не упускай его. Я даже не представлял себе, кто он такой: безумный фальшивомонетчик, хитрый шпион-вербовщик или… Черт знает! Но я почувствовал: пахнет прибылью.
– Еще – не здесь, – произнес я строго. – Пошли со мной.
И он пошел, безропотно стуча по асфальту своими дурацкими шпильками. Я вел его к себе домой, и, если честно, мне было страшно. Как когда-то мальчишкой в деревне, на чужом дворе, куда мы лазали через забор таскать с веревки вялившуюся на солнце рыбу. Именно такой был страх – детский, панический, перемешанный со стыдом, но и романтически щемящий одновременно, а вовсе не привычная боязнь нарваться на стражей порядка.
В моей однокомнатной халупе он прежде всего подошел к книжным полкам, обернулся с счастливой улыбкой идиота и спросил:
– Можно?
Потом добавил:
– Я заплачу.
В растерянности я пожал плечами, и он тут же стал снимать с полки одну книгу за другой, быстро перелистывать их и запихивать себе под куртку.
– Очень хорошо, – говорил он, – это мне поможет. Сейчас я все вам объясню. Сейчас вы все поймете, – говорил он. – У нас мало времени, – говорил он, – но вы обязательно все поймете…
С каждой новой книгой он становился разговорчивее, словно был иностранцем и таким образом обучался русскому языку.
На тринадцатой штуке он остановился, пересек комнату и сел в мое любимое кресло, так что мне пришлось расположиться на стуле.
– Фу, – выдохнул он, – устал. Но времени очень мало. Поэтому слушайте меня внимательно. Я прилетел с очень далекой планеты.
Улыбаясь и скептически покачивая головой, я смотрел на него, как на больного ребенка. Он видел это, и стал очень нервничать. Он сбросил женские туфельки, и под ними оказались невероятно пижонские сверкающие металлом носки, словно связанные из тончайшей серебряной проволоки. Потом он вытряхнул из рукавов пару отличных кроссовок и удивительно ловко надел их, не расшнуровывая.
«Фокусник, – подумал я. – Надурит в два счета». И поторопился потребовать деньги. Он вынул пачку зеленых и пачку фиолетовых. Но ведь и те и другие были ненастоящие. Я вдруг вспомнил, что в Штатах нет банкнот достоинством двадцать пять долларов. Значит, уже надурил. Боже, где мои книжки?! Куда он девал их? Неужели под этой куртенкой уместится тринадцать увесистых томов? А ведь он вроде и полнее не стал… Голова у меня шла кругом.
А он все так же монотонно упрашивал послушать его.
– Деньги у тебя, братец, неправильные, – выдавил я, наконец, главный пункт своих переживаний.
– Торопился очень, – пояснил он извиняющимся тоном. – Но что деньги! Забудьте про них. Я дам вам нечто гораздо большее. Послушайте меня, пожалуйста. У нас мало времени.
Я сдался:
– Бог с тобой. Только говори по существу и не завирайся.
– А вы, пожалуйста, не перебивайте, – вежливо попросил он. – Мне и так трудно. Послушайте, можно я… – он замялся, – разденусь?
– Да в чем вопрос!
Но то, что он сделал вслед за этим, было бы очень трудно определить словом «разделся». Он взял двумя пальцами замочек молнии, дернул сначала вверх, а потом вниз, куртка распахнулась, и из-под нее вывалилась… Нет, не куча моих книг, а полупрозрачная, ярко-зеленая, как зубная паста «флюодент», желеобразная масса. Вывалилась и повисла огромным мерзким пузырем, а гость мой вздохнул облегченно, словно галстук снял в жаркий день, и с наслаждением повертел шеей. И я увидел, что молния у него вшита прямо в кожу, и от движения расходится, а под кожей колышется эта зеленая гадость. Замутило меня тут, братцы, да так замутило, что пришлось бежать в ванную, и минут на пять я отключился, а когда вернулся, он все так же сидел и повторял жалобно, что времени у нас очень мало.
В общем после этакого фокуса я уже был готов поверить, что он с другой планеты, но вот что с ним, бедолагой, делать, совершенно не представлял. И я снова сидел напротив на стуле и слушал сбивчивый его рассказ, но думал больше о своем: в какую скверную историю вляпался, каким дураком выгляжу, и что теперь будет. Но с какого-то момента я включился и начал слушать осмысленно. Помню, как он, наконец, представился:
– Особо уполномоченный агент тайного межзвездного общества бескорыстной помощи слаборазвитым планетам, – это он повторил два раза, и я запомнил точно.
И дальше агент поведал мне примерно следующее. Тайком от своего правительства члены их общества шастают по слаборазвитым планетам, вроде нашей и безвозмездно передают их обитателям всякие штуки для ускорения прогресса: кому бессмертие подбросят, кому – антигравитацию, других в пространстве учат перемещаться без ничего, еще кому-то телепатию дарят или там пирокинез какой-нибудь. Он много еще всякого перечислил, некоторых слов я и не слышал никогда, а он удивлялся. Это же, говорил, на вашем языке. И только под самый конец я понял, что все эти чудеса он мне на выбор предлагает. Ну, растерялся, конечно: ведь одно лучше другого. А если иначе взглянуть, все – бред. Не может такого быть. Хоть у него и брюхо из зубной пасты, все равно не верилось.
– Ну, ладно, – сжалился агент тайного общества, – я дам вам универсальный катализатор прогресса. Согласны?
– Согласен. Почему нет? – ответил я, словно речь шла о самой обыкновенной сделке – какое-то отупение нашло на меня.
И он достал из своих полупрозрачных недр бутылек с темно-красным, как сухая кровь, порошком.
– Возьмите. Этот катализатор небывало ускорит развитие человечества во всех сферах деятельности.
И тут (уж в который раз!) я подумал, что Зеленое Брюхо просто издевается надо мной. Бутылочку я взял, потряс ее, поглядел на свет, потом спрятал в секретер и повернулся к гостю.
– И каким же это образом произойдет ускорение? – максимум сарказма постарался я вложить в эти слова.
– Охотно объясню, – откликнулся агент. – Я, правда, хотел подождать немного. Для ясности. Но суть в том, что катализатор прогресса подарит человечеству всеобщее и полное изобилие.
– Так просто? – удивился я. Мне как-то никогда не приходило в голову, что достаток или – в более общем виде – материально-техническая база коммунизма может быть не следствием, а причиной прогресса. – Будет же просто обжираловка. Какой там прогресс!
– Пожалуйста, не спорьте. Над этой проблемой работали специалисты, проводились эксперименты. Изобилие всего и для всех ускоряет развитие науки и общества. Это древняя аксиома.
– А гонку вооружений оно тоже ускоряет? – обозлился я.
– Да. А что? Гонка вооружений в конце концов приводит к разоружению. Вы подошли вплотную к последнему ее рубежу. Поэтому у вас изобилие практически сразу приведет к демилитаризации.
– Ну, хорошо, – продолжал нападать я, – а этот, как его, экологический кризис тоже небывало ускорится?
На лице агента отразилась обида, но он терпеливо объяснил:
– Экологический кризис устраняется. Для производства материальных ценностей катализатор позволит использовать любые вещества, в том числе химические и радиоактивные отходы.
Вот такие сказки он мне рассказывал, но говорил с убедительностью настоящего специалиста, а не психа, и я увлекся, развесил уши. Потом вдруг спохватился:
– А мне-то что делать с этим порошком? Есть его, что ли?
– Нет, – сказал агент, – катализатором прогресса следует заправить мультипликатор – прибор, размножающий любую вещь, в том числе и самого себя в неограниченном количестве.
– Ах, вот оно что…
– Мультипликатор дать я вам не могу, – опередил он мой вопрос. – Слишком тяжелый. Я объясню вам, как сделать его. Дам чертежи, документацию, как это у вас называется, «ноу-хау». Через несколько минут я должен получить все это. И тотчас же вам объясню, что делать. Понятно?
– Как будто… А вдруг у меня не получится?
– Да что вы! Мультипликатор – примитивная вещь. Сделаете в два счета.
– А почему же тогда у нас никто не делает эту примитивную вещь?
– Вы не имеете «ноу-хау». Да и катализатора у вас нет, то есть, до сих пор не было, а без него нельзя…
– Ну, хорошо. Допустим сделаю я этот мультик-пультик…
– Мультипликатор, – поправил он, не уловив юмора.
– Сделаю, а дальше что?
– Какой наивный вопрос! Разумеется, обеспечите этим устройством все население планеты. Через существующую систему распределения.
– Эк у вас все просто получается! – возразил я.
И тут в дверь позвонили. Один раз, но как-то очень решительно. Я понял, кто это, и мне сделалось кисло. Думать стало некогда.
– А ну-ка забери свои дурацкие деньги, – распорядился я, и он послушно спрятал обе пачки в зеленом брюхе. – Я пойду открою, а ты приведи себя в порядок. Нельзя людей пугать.
Он встрепенулся и начал лихорадочно возиться с молнией. А зеленый пузырь все колыхался, все выскальзывал – никак не хотел забираться под куртку. Я махнул рукой и вышел из комнаты.
В глазок, конечно, не видно было никого. Позвонили еще раз. Не открывать им глупо. Тем более, что в тот день в квартире было абсолютно чисто. И ничего на мне не висело. А гость… Да черт с ним! Пусть сам выпутывается, как знает, пусть покажет свои инопланетные способности. Я, честно говоря, надеялся, что он вообще исчезнет к моменту их появления.
А это действительно были они. И Майора Пронина среди них не было. Все трое в штатском, одного роста, в одинаковых серых плащах и шляпах. Вошедший первым молча раскрыл передо мною книжечку, и я ее с дотошностью, как всегда, изучил. Книжечка была настоящая, нечего возразить. Двое сразу прошли в комнату, а третий остался у дверей. Тут-то я и понял, что пришли не за мной. Квартира у меня маленькая: что происходит в комнате, слышно от самого входа, поэтому я не пропустил ни одного слова моих, незванных гостей.
– Именем закона Союза Советских Социалистических Республик вы арестованы! – вот так до дикости высокопарно начал товарищ из органов.
Мой зеленобрюхий все так же сидел у окна, только повернулся к вошедшим спиной вместе с креслом и смотрел через плечо, а руками продолжал, наверно, воевать с молнией.
Тогда один из штатских зашел к нему спереди и сразу заорал, изменившись в лице:
– Ах ты сволочь! Засветился уже! Ты сколько же галактических законов нарушил, рецидивист проклятый?! Но это уж точно в последний раз. И вот что…
На этом, братцы, понятная для меня часть кончилась, и началась несуразица. Во-первых, все они перешли на свой язык – этакое пронзительное верещание вроде птичьего. Во-вторых, нарушитель галактических законов вскочил, брюхо его стало стремительно желтеть и сделалось похожим на гигантский кусок янтаря, а руки обвисли плетьми и лицо помертвело. В-третьих, штатские лопнули оба, как перезревшие каштаны, и под их бутафорной одеждой обнаружилась та же полупрозрачная масса, только ярко-красная, словно клубничный джем. Верещали они с каждой секундой все яростнее, а человеческие тела их вместе с одеждой довольно быстро растворялись в красном и желтом студне тел настоящих. И я еще не успел подумать про того, третьего, в прихожей, как он ударился в дверях о мою спину, развалился на два бесформенных розовых мешка, которые обтекли меня и тут же снова слились воедино. Он двигался, ни за что не задевая, и те трое уже висели над полом безо всякой опоры. Верещание перешло в пронзительный писк на грани ультразвука. Желтый внезапно вильнул и бросился к окну, но все красные разом налипли на него, и образовавшийся ком с громким шипением начал сжиматься. Не прошло и минуты, как от них не осталось ничего: ни дыма, ни даже запаха.
Я стоял, как дурак, посреди собственной комнаты и с глубокой тоскою вспоминал то славное время, когда на дверце моего холодильника ютилась неизменная бутылка водочки.
Утром я нашел в кресле полупрозрачную бесцветную плитку размером с книгу. Долго вертел ее в руках, наконец угодил пальцем в какое-то углубление, и плитка – действительно, как книга – развернулась веером упругих листков, испещренных штрихами и точками. Потом вновь сложилась. «Растяпа, этот рецидивист, – подумал я, – забыл какую-то свою игрушку». И положил плитку в секретер, рядом с давешним катализатором. Ничего не хотелось мне делать с этими штуками. Ничего: ни экспериментировать, ни выбрасывать, ни сдавать куда бы то ни было. Я решил просто подождать. Чего? Не знаю. Но вся моя жизнь с тех пор переменилась.
Я по-прежнему хожу в свою контору, по-прежнему толкаюсь вечерами у книжного, зарабатывая на жизнь, даже девчонок вожу к себе по-прежнему. Но я вдруг стал думать о таких вещах, которым раньше не придавал значения или вовсе не догадывался о них. Меня, например неотвязно мучит проблема: спасет ли людей внезапное изобилие? Кому мультипликатор будет нужнее: лентяям, обжорам – или творцам, которые навсегда освободятся от черной работы; людям доброй воли, которые дадут еду голодным и лекарства больным – или воякам, которые враз все уничтожат в бешено ускорившейся гонке вооружений? Черт знает о чем думаю я теперь. Всерьез переживаю, что не спросил зеленобрюхого, может ли его мультипликатор тиражировать людей как вещи – ведь это, пожалуй, было бы ни к чему. В общем, частенько я рассуждаю так, будто мультипликатор на самом деле возможен. А время от времени (как же иначе?) подвергаю сомнению собственную психическую нормальность. И только эти «вещдоки» в секретере спасают меня от окончательного безумия. А впрочем, что это за доказательства: бутылка с красной пылью да какая-то китайская головоломка? Подумаешь, инопланетные штучки!
И однажды я не выдержал. Позвонил старому знакомому еще по «универу» (он окончил химфак) и попросил сделать – не для себя, конечно – максимально полный анализ одного порошка. Передал ему крохотную горсточку. Он обещал звонить и пропал надолго. Я успел забыть о своей просьбе, когда он внезапно объявился.
– Старик! – орал он в трубку. – Где ты взял этот порошок?!
– А что такое? – спросил я невозмутимо.
– Понимаешь, вообще-то это двуокись тория, но не совсем двуокись тория. У нее совершенно немыслимая кристаллическая структура.
– Ну и что?
– А то, что она, например, оказалась уникально эффективным катализатором (при слове «катализатор» я вздрогнул) в реакции окисления… (тут я ни черта не запомнил – какого-то альфа-минус-хренатина в бета-плюс-хренатан).
– А для чего это нужно? – поинтересовался я.
– А тебе зачем? – агрессивно откликнулся он.
– Вот как. Ты где работаешь-то?
– Извини, старик, не имею права разглашать.
Кисло мне стало, братцы, от этого разговора. А он спросил:
– Слушай, не можешь еще достать порошочка? Спирту нальем один к одному. Годится?
– Нет, не смогу, – отозвался я глухо.
– Так может, мы сами? Ты только адрес дай.
– Не знаю я никакого адреса. Друг на одном «ящике» спер из буржуйской установки – вот и все.
– На каком «ящике»-то? – Продолжал он допытываться. – Назови хоть что-нибудь: открытое название, номер… Я же их знаю все.
– Не имею права разглашать, – сказал я и повесил трубку.
Порошочек ему! Катализатор. Шиш тебе, а не катализатор! Он для прогресса предназначен, а вы там из него химическое оружие сляпаете. Нет уж, дудки.
И больше я ни к кому не обращался. Но почему-то именно тогда меня осенило. Я даже удивился, что раньше не догадывался. Ведь эта дурацкая плитка – она и есть «ноу-хау», про которое талдычил мой пришелец. Он только объяснить не успел, как с ним работать. Точно, точно. А заказать «ноу-хау» успел – вот оно и свалилось в мое кресло. Обидно, братцы, до соплей. А уж ему-то как обидно! Сидит, небось на своей Альфа Центавра за решеткой и плачет. Не представляю, впрочем, какие должны быть решетки для этакой зеленой размазни.
А еще, братцы, я начал много читать. Особенно фантастику. Ведь у фантастов подобных случаев сколько хочешь описано. И так все по-умному получается, и все-то проблемы у них решены, и все они знают, как вести себя. Впрочем, не всегда. Бывают и дураки вроде меня. Но это в юмористических рассказах. А мне сейчас не до юмора. Я же, выходит, сорвал грандиозную программу ускорения прогресса. И все из-за того, что не читал раньше фантастики. Ведь если бы читал, разве бы я так себя вел?.. Эх, братцы!
А над этим «ноу-хау» я долго голову ломал, но так и не понял. Теперь на вас вся надежда, читатели. Ищите меня, поговорим, может, и доверю вам штуковину эту. Только имейте в виду, если вы на каком «ящике» работаете или, не дай бог, из органов ко мне явитесь – лучше не приходите – сразу пойму, у меня на эти дела нюх, не обманете. Дурачком прикинусь, дескать, вот так мы глупо шутим, и провожу вас до дверей. Да, и обыск у меня не надо делать, граждане сыщики, потому что давно уже нет ничего в моей квартире.
Вот так, братцы. Мне ведь в самом деле помощь ваша нужна. Вы только не обижайтесь, если кто-нибудь из вас разгадает «ноу-хау» и сделает мультипликатор, а я ему все равно катализатор прогресса не дам. Вы понимаете, в чем дело, я очень много умных книжек прочел, но так и не знаю до сих пор, хорошо ли это – внезапное изобилие и ускорение прогресса. Лично по мне – так, пожалуй, хорошо. А вот что другие скажут? Вон эти-то, краснопузые вылавливают самовольных миссионеров, мешают им делать их доброе дело. Почему? Я-то этих «стражей» не очень жалую, даже инопланетных. Но черт их знает, может быть, правы-то как раз они? Может быть, вовсе и не нужен слаборазвитым планетам катализатор прогресса? Как вы полагаете?
Нет правды на Земле
Андрей Васильевич Тимохин садится к телефону. Начальник попросил остаться в ночную смену (идет очень важный эксперимент), а он ответил уклончиво:
– Не обещаю пока, Петр Кузьмич.
Теперь он снимает трубку, слушает гудок и думает:
«Главное – ничего не перепутать. Надо же, год уже прошел, а я все никак не привыкну. Значит, так. Матери нельзя говорить о работе. Она будет нервничать. Жене нельзя говорить, что еду к матери. Обидится, скажет, дома совсем не бываешь. Начальнику нельзя говорить о жене. Он ее слишком хорошо знает, не поверит ни одному слову. Паше Мельникову нельзя говорить ни о жене, ни о матери – только о бабах. Лучше всего приплести Татьяну, это понятнее всего. Татьяне нельзя говорить… Боже, как я устал!».
Дома к телефону подходит Алешка. Приходится сделать ему выговор за вчерашнюю двойку.
– Вот, – канючит сын, – а говорил, что за отметки ругать не будешь.
– А я за двойку и не ругаю, – говорит Андрей Васильевич. – Я за вранье ругаю. Зачем было говорить, что ничего на задали?
– Так все же врут, – рассудительно отвечает Алешка.
– Что значит «все»? Я, например, разве вру когда-нибудь? Ну, ладно, мать позови.
У Анюты очень усталый голос, и она просит прийти пораньше.
– Не получится, малыш, – прерывает ее Андрей Васильевич. – Я ж как раз и звоню, чтобы предупредить. Как назло, меня сегодня в ночную оставляют…
– Мамуля, – говорит он через минуту, – это я. Просто кошмар какой-то! Опять не смогу приехать. Да, да, Алешка заболел. Да и Анюта что-то неважно себя чувствует…
– Петр Кузьмич, – с начальником он связывается по селектору, – только что матери звонил. Ей очень плохо. Вот такие дела получаются… Я уж поеду. А ты запиши меня на любой день, какой надо…
– Видал, как крутиться приходится? – подмигивает он с улыбкой Мельникову, сидящему рядом. – С Татьяной на сегодня договорился, у нее квартира свободна.
Но и это неправда. Вместе с Татьяной, секретаршей Петра Кузьмича, Андрей Васильевич выходит из института, но на улице говорит:
– Подожди, я позвоню из будки. Это очень срочно.
Из будки он никуда не звонит – просто вертит диск и прижимает к уху трубку. Потом возвращается очень довольный. Именно в этот момент он вдруг понимает, что сделает нечто, не предусмотренное заданием. Ему делается страшно. И потому он врет уже совершенно беззастенчиво, не задумываясь о последствиях:
– Танюшка, у меня сюрприз! Я договорился насчет твоей шубы. Только ехать надо прямо сейчас.
– За шубой?
– Да нет, за деньгами. И еще в одно место… В общем ты поезжай домой и, пожалуй, не жди меня сегодня…
Татьяна расстраивается не слишком. Он подбрасывает ее до метро. Потом долго крутит по переулкам и, лишь убедившись, что «хвоста» нет, выруливает на шоссе.
Из телефонной будки возле стадиона звонит шефу:
– Иван Иванович? Сергеев. Хочу увидеть вас сегодня. Есть идея.
Это означает, что майор Сергеев, работающий завлабом Тимохиным, готов доложить строго конфиденциально полковнику Н. свои соображения о личности резидента Икс, для выяснения которой он и внедрен в НИИ «Кирпич». Встреча должна состояться в условленное время и в условленном месте на только им двоим известном километре шоссе Энтузиастов.
Но и это неправда. Выехав за черту города, майор Сергеев сворачивает в лес, по узкой заросшей дороге едет к полю ржи, у опушки выходит из машины, садится в траву и, достав из внутреннего кармана сигаретную пачку с передатчиком, выходит на связь:
– Генерал Бирс? – говорит он по-английски. – У меня все готово.
– Отлично, Макмиллан. У нас тоже все в порядке.
Это означает, что ровно в 22:00 над той самой точкой встречи возле шоссе, куда Джо Макмиллан как бы случайно опоздает, будет проходить стратегический околоземный спутник, и остронаправленный высокоэнергетический импульс, выпущенный с него, уничтожит полковника Н. Потом начнется сильная гроза, которая и подскажет всем причину смерти.
Но и это неправда. Не сходя с места, из другого внутреннего кармана Джо достает небольшой черный шарик, кладет его на ладонь, и шарик начинает раздуваться. Достигнув размера теннисного мяча, вспыхивает ярким желтым светом, а когда свет гаснет, внутри шара появляется изображение – лицо немолодого и очень усталого человека. Звучит голос:
– Привет тебе, Тсирх. Я слушаю тебя, – голос звучит в сознании разведчика.
И так же молча он отвечает:
– Привет, Талип.
Потому что на самом деле он не агент ЦРУ, а особо уполномоченный сотрудник галактической разведки Звездного Содружества с центром на планете Куарга и находится на Земле для изучения и контроля за развитием цивилизации.
На Куарге уже много столетий не знают, что такое ложь. Когда-то давно она считалась самым тяжким преступлением. Теперь с этим древним грехом высшего разума во всем Звездном Содружестве соприкасается лишь одна служба, работа в которой окутана ореолом романтики и зловещей тайны. Эта служба – галактическая разведка. Ее посланцам порою приходится иметь дело с ложью в других мирах, они исследуют ее, с тем чтобы искать пути искоренения. Обработкой полученных данных занимаются только машины. Люди планеты Куарга и всего Звездного Содружества не должны знать о лжи ничего. Таков замысел. Таковы условия игры.
– Привет тебе, Талип, – говорит Тсирх шефу галактической разведки. – Я больше не могу работать здесь. Наверно, я очень плохой разведчик. Я хочу выйти из игры и вернуться на Куаргу.
– Добро, – говорит Талип, – возражений нет. Добытые тобой сведения имеют уже достаточно высокий коэффициент насыщения информацией.
– Я намерен использовать вариант возвращения по схеме 82/14.
– Добро, – повторяет Талип.
И это означает, что Тсирх совершит межпространственный переход, используя энергию местного происхождения. В момент встречи с полковником Н. он примет импульс на себя и преобразует его целиком в энергию пси-поля. Полковник останется жив. Грозы не будет. А он исчезнет для землян, и из памяти всех, кто знал его на этой планете, информация о нем будет автоматически вычеркнута тем же способом, каким год назад она была введена. Так Тсирх благополучно вернется домой на Куаргу.
Но и это неправда. Разведчик Тсирх не вернется домой. Он погибнет. В официальном бюллетене галактической разведки Звездного Содружества будет сообщение о несчастном случае. При межпространственных переходах такие случаи бывают. Редко, но бывают. И для всех жителей Куарги это будет правдой. Потому что жители Куарги не знают, что такое ложь.
А настоящую правду знают только машины. За века работы они сами создали и отладили программу, в соответствии с которой любого разведчика, научившегося лгать, следует уничтожить при попытке возвращения. Чистку памяти машины сочли не достаточно надежной. Ведь жителям Куарги не стоит даже видеть человека, который когда-то лгал.
Пятое и двадцатое
В понедельник пятого января Егор Иваныч пришел на работу, как обычно, минут на пятнадцать раньше всех. Нельзя сказать, чтобы таким образом он пытался повлиять на дисциплину своих сотрудников и нельзя сказать, чтобы работу свою Егор Иваныч очень любил (любить ее, скажем прямо, было не за что) – просто он всегда старался подчеркнуть свою невероятную загруженность. И не без успеха: в течение всего дня оба телефона трещали не переставая, посетители шли сплошным потоком, стол обрастал бумагами, время летело быстро, незаметно подступал вечер, и Егор Иваныч уходил домой последним, как капитан с корабля.
Нет, не любил Егор Иваныч работу. Но он любил деньги, которые за эту работу платили, и то, что можно было купить за деньги. Но все-таки сами деньги Егор Иваныч любил больше. Поэтому, должно быть, он и жил один, и даже машины у него не было.
Итак, был понедельник, день, как известно, тяжелый, однако на этот раз тяжесть его заметно скрашивалась ожиданием получки, призывно маячившей сквозь пелену дел. А дел навалилось больше обычного. Звонили из разных мест, назначали встречи, почему-то либо на среду, либо на сегодня, никто не хотел увидеться с ним во вторник, что представлялось странным, но думать об этом было некогда, а на перекидном календаре не оказалось листа с четвертым и пятым числами, и пришлось все сегодняшние дела писать на лист шестого января, на тот самый никому не нужный вторник.
В обед Егор Иваныч позвал расчетчицу Катю и спросил:
– Ну-с, когда денежки будем получать, Катюша?
– Какие денежки, Егор Иваныч? – удивилась Катя. – Зарплата же вчера была.
– То есть как «вчера»?! – Егор Иваныч буквально оторопел.
– Ну, вчера же было пятое. Все и получили вчера.
– А я? – глупо спросил Егор Иваныч.
– И вы получали. Помните, вы еще пошутили: «Ой, как много! Уж не чужие ли вы мне деньги даете?» А я вам объяснила, что это премия.
– Да-да, – сказал Егор Иванович, хотя абсолютно ничего не помнил, – извините. Совсем заработался.
Все это было очень мало похоже на розыгрыш, но он все-таки поговорил еще с двумя-тремя сотрудниками и убедился, что сегодня действительно шестое января, вторник. И тогда сразу и очень сильно заболела голова. Сказав, что едет в главк, он ушел домой.
А дома стало хуже. Вызвал врача. Оказалось, давление. Врач даже предлагал в больницу, но Егор Иваныч отказался.
Всю неделю, пока был дома, мучили его два вопроса: рассказать ли врачу про свою странную забывчивость и – куда он девал полученные в зарплату деньги. Ведь дома их не оказалось, и это тревожило. Впрочем, Егор Иваныч нередко прямо в день получки всю зарплату клал на сберкнижку. Оставалось надеяться, что так оно и было в этот раз. А с врачом он все-таки поделился своими бедами. И врач успокоил: неприятный, конечно, случай, но вполне объяснимый – частичная амнезия на почве переутомления. Рекомендовал пойти в отпуск.
В отпуск Егор Иваныч не пошел – не время было отдыхать, дел невпроворот. Однако, изучая накопившееся за неделю отсутствия, он с удивлением обнаружил, что самые главные вопросы решены, Кто же это постарался? Он начал осторожно выяснять, и получилось, что все, абсолютно все было сделано им в тот самый понедельник, о котором он ровным счетом ничего не помнил. «Странная болезнь», – подумал Егор Иваныч.
А однажды утром за завтраком, когда он, дожевывая бутерброд с осетриной, рассеянно разглядывал шикарный календарь с натюрмортом, привезенный из Франции, взгляд его вдруг зацепился за одну мелочь. «Во, французы, – подумал Егор Иваныч, – тоже халтурить начали, вроде нас. Цифра не пропечатана.» В марте месяце на календаре не было пятого числа. Потом Егор Иваныч скользнул глазами вправо, влево… и обмер.
Пятого числа не было ни в одном месяце.
«Дурацкие же шутки у кого-то!» – сказал он про себя. Но почему-то ему совсем не хотелось думать, кто же это способен так шутить.
На маленьком календаре в бумажнике (как и на всех прочих календарях, кстати) тоже не было пятых чисел, и на работе Егор Иваныч как бы между делом показал его заму.
– Глянь, как делают, сволочи. Кругом брак.
– Какой брак? – не понял тот.
– Ну, смотри, пятерки не пропечатаны.
– Егор Иваныч, тебе, наверно, очки нужны новые. Вот же пятерка, и вот… – зам говорил и тыкал пальцем в пустые места.
Страшно сделалось Егору Иванычу.
А в феврале история в точности повторилась. Заснув четвертого, он проснулся шестого. И на работе все благодарили его за какие-то улаженные проблемы, поздравляли с какими-то успешными договорами, уточняли какие-то данные накануне и очень дельные поручения. В курилке он ненароком подслушал фразу: «Шефа-то нашего словно подменили вчера: всю показуху побоку, сколько дел переделал! Расскажешь кому – не поверят.»
Болезнь – если это была болезнь – представлялась все более странной. И к врачам обращаться не хотелось – хотелось самому во всем разобраться. Тем более, что денег, получаемых в аванс, двадцатого (ставка у Егора Иваныча была высокая – пятьсот рублей), вполне хватало на жизнь.
И в сберкассу он опять не пошел. Почему-то. В марте он понял, почему.
В марте он специально не лег спать вечером четвертого и ровно в полночь наблюдал, как на табло электронных часов цифра «4» сменилась цифрой «6». И тогда он понял, что никакая это не болезнь. Что просто он живет теперь в мире, где для него не существует пятых чисел, потому что пятые числа забрал у него какой-то другой Егор Иваныч, его двойник из иного мира, где как раз наоборот существуют только пятые числа. Это был ужасный бред, о котором никому невозможно было рассказать, но Егор Иваныч знал, что все именно так. И он снова не пошел в сберкассу. Даже в книжку не заглянул. Потому что понял: боится. Боится увидеть: счет закрыт, и рядом – его подпись, поставленная тем, из пятых чисел.
К апрелю Егор Иваныч вполне смирился с отсутствием пятого. К маю начал находить преимущества в своем новом положении. В июне окончательно пришел к выводу, что при такой работе и отпуск ни к чему. Он жил теперь ожиданием двадцатого числа, которое было для него настоящим праздником, а в остальные дни, как и раньше подписывал уйму бумаг, звонил во все концы, принимал вереницы посетителей. Он только перестал нервничать, он знал, что все самое главное будет наверняка сделано без него, пятого числа, и для себя выбирал лишь те дела, которые были попроще, понесерьезней. Разумеется, иногда не удавалось отвертеться от решения важных практических вопросов, но Егор Иваныч совершенствовался в своем мастерстве, и случаев таких становилось все меньше и меньше.
Так и прошла вторая половина года. В декабре Егор Иваныч получил повышение. Аванс его вырос. После банкета в отличном настроении он позвонил старому другу, кончавшему вместе с ним институт, а ныне работавшему начальником главка, и спьяну разболтал ему всю свою историю. Друг почему-то совсем не удивился. Спросил только:
– Ну и как ты теперь? Работаешь?
– Да уж, конечно, стараюсь, – соврал зачем-то Егор Иваныч.
– А у меня вот не получилось, – грустно ответил друг. – Ты извини, я тороплюсь.
– Куда? – удивился Егор Иваныч. – На ночь глядя?
– Да на вокзал, вагоны разгружать, – серьезно пояснил друг. – Но ты не беспокойся, если действительно начал работать – все будет хорошо. Ты календарь на новый год купи, – каким-то странным голосом посоветовал он напоследок.
Егор Иваныч из этого разговора толком ничего не понял, но идея с календарем ему понравилась. Утром же на следующий день он еще до работы завернул к газетному киоску и спросил календарик. Заплатил, достал очки, посмотрел и тут же, у киоска рухнул навзничь.
В календаре на новый год не было ни пятых, ни двадцатых чисел.
Капуста без кочерыжки
Как-то вечером ко мне зашел за сигаретами сосед из квартиры напротив Вася Трубицын. Вася – инженер, но в студенческие годы писал фантастические рассказы, даже пытался, хотя и безуспешно, печатать их, и со мной он любит поговорить о литературе. Я как-то похвалил один его рассказ, и он, видно, решил, что мы теперь с ним коллеги. Сам я писатель. Не великий, конечно, и даже не крупный, но, можно сказать, преуспевающий. Меня печатают. Вышло уже три книги, четвертая готовится, а некоторые журналы так просто ждут моих рассказов. Зовут меня Алексей Ерохин, но мало кто знает эту фамилию. Печатаюсь я всегда под псевдонимом.
– Алексей Семеныч, – сказал Вася, поблагодарив за сигареты. – А вы не могли бы опубликовать мой рассказ?
– Ну вы же знаете, Вася, я не издатель. Я, конечно, могу поговорить с кем-нибудь. А что за рассказ?
– Новый. Совсем новый.
– Дайте почитать.
– Разумеется. Но, знаете что, Алексей Семеныч, – Вася посмотрел на меня долгим пристальным взглядом. – Опубликуйте его как свой. Я не гордый, и вам легче будет. А рассказ увидит свет – вот что важно.
Его уверенность в себе и его странная просьба несколько обескуражили меня, но я сказал:
– Хорошо, Вася, я почитаю.
И рассказ понравился мне, а еще больше понравилась идея напечатать его под своей фамилией. Почему? Вы это поймете из текста. Рассказ перед вами, читатель.
Странный попутчик (рассказ Василия Трубицына)
Ровно в 23:59, словно стремясь в последнюю минуту удрать от новых суток, опускающихся на столицу из необъятной черноты, скорый поезд Москва-Ереван с большими медными буквами, составляющими на вагонах слово «дружба», тихо тронулся и, проталкиваясь через метель и ночь, как проталкивается червяк сквозь рыхлую землю, набрал скорость.
Я докурил сигарету в тускло освещенном тамбуре и вернулся в купе. Там было не менее тускло. Мой попутчик, парень лет тридцати с усталым грустным лицом, опустил и защелкнул глухую серую штору.
– Чтобы не поддувало, – объяснил он.
Без белых сполохов придорожных огней в купе стало совсем мрачно. А мне не терпелось дочитать начатый в метро увлекательный рассказ. Я люблю фантастику, и у меня был с собой великолепный новый сборник Рогалевского. Я вышел в коридор, там было светлее, и сел на откидной стульчик. Недочитанный рассказ зудел, как шелушащаяся кожа на губах, которая не дает покоя, пока не обкусаешь ее всю, до последнего розового от крови кусочка. И совершая насилие над своими глазами, я погрузился в чтение.
А когда вернулся, мой попутчик, держа в левой руке большой неуклюжий бутерброд с колбасой, наливал чай из термоса в пластмассовый стаканчик. Увидев название книжки, которую я положил на стол, он вдруг как-то загадочно улыбнулся и спросил:
– Можно посмотреть?
– Разумеется, – сказал я.
Книжку он смотрел, прямо скажем, странно: чуть откинувшись назад и наклонив голову, долго вертел ее в руках, не раскрывая, словно это была картина. Потом положил обратно на стол и снова улыбнулся.
– Вы, наверно, очень удивитесь, – произнес он, – если я скажу, что эту книгу написал я.
«Вот те на! – мне даже стало чуть-чуть не по себе. – Маньяк. Самозванец. Лжерогалевский.»
– Простите, – сказал я, – но вы совсем не похожи на Рогалевского.
– А я и не говорю, что похож, – он был невозмутим. – Моя фамилия Ветров. Сергей Ветров.
– Ну и что? – спросил было я и осекся.
Это был оригинальный маньяк. Он вообразил себя не автором, а героем книги. Сборник назывался «Миры Сергея Ветрова», и в предисловии Рогалевский писал: «Эта книга составлена из рассказов удивительного человека. Случай свел меня с ним, и случай разлучил. Но рукописи его у меня остались, и по ряду причин я счел возможным опубликовать их. Кто он, Сергей Ветров? – вопрошал Рогалевский. – Гениальный фантаст? Или участник первого в истории контакта с иным разумом? А может быть, он сам пришелец?..» И все в таком же духе.
И вот теперь этот «пришелец» сидел передо мной и пил чай из термоса.
– Простите, – я был уже несколько раздражен, – такое может заявить каждый.
– Положим, не каждый, – спокойно возразил Ветров.
Привычным движением человека, часто предъявляющего свое всесильное удостоверение, он вытащил из внутреннего кармана паспорт и развернул его у меня перед носом.
Паспорт разозлил меня еще больше.
– Вы никогда не интересовались, – язвительно осведомился я, – сколько в Советском Союзе Ветровых Сергеев?
– Правильно, – сказал он, – я бы на вашем месте тоже не поверил. И все-таки книгу написал я. Хотите, расскажу вам эту историю?
Вагон бросало из стороны в сторону. Колеса гулко стучали на мерзлых стыках. За стенкой, в служебном помещении громко храпел уснувший проводник-армянин. В щель, оставленную дверью купе, словно в прорезь амбразуры то и дело попадали огни, внезапные, яркие и бесшумные, как далекие разрывы снарядов. Спать не хотелось. Читать было невозможно. И я сказал:
– Валяйте, рассказывайте.
– Так вот. Я пишу хорошие фантастические рассказы.
Он прямо так и сказал, и я подумал: «Ну, скромняга!», а он продолжал:
– Давно пишу. Но меня никогда не печатали. Журналы отбрыкивались под самыми разными предлогами. Я даже стал коллекционировать рецензии, письменные и устные, которые записывал по памяти. Мне говорили, что мои рассказы банальны и говорили, что я пишу дичь, недоступную среднему читателю; мне говорили, что они подражательны и что они слишком оригинальны; мне говорили, что они дилетантские, стилистически слабые и что они чрезмерно эстетские, что я увлекаюсь формалистическими вывертами; их называли антинаучными и слишком наукообразными; перегруженными проблематикой и слишком безыдейными… Все это было забавно, но рассказы не публиковали. И тогда я решил обратиться к Рогалевскому. В его творчестве наметился какой-то застой. Он стал мало печататься, а все последние его вещи слишком походили одна на другую. И вот как-то я поймал его на комиссии по фантастике в ЦДЛ, и он согласился почитать мои рассказы. Я заинтриговал его предложением издать их под своей фамилией. Буквально на следующий день Рогалевский пригласил меня к себе домой. «Вы пишете неплохие рассказы, – сказал он. – Конечно, в них есть над чем поработать, но в принципе я принимаю ваше предложение. Гонорар пополам?» Я не ожидал такой щедрости и сразу согласился. Но Рогалевский оказался еще благороднее, он указал в книге мою фамилию.
– Потрясающее благородство! – заметил я с иронией. В этот момент я сделал вид, что поверил ему. – И что же, вам не обидно читать, как «Миры Сергея Ветрова» называют новым взлетом советской фантастики, ставят чуть ли не в один ряд с классикой, в то время как все лавры, предназначенные вам, нахально пожинает плагиатор, откупившийся половиной гонорара и жульнической уловкой с фамилией, могущей разве что выставить вас на посмешище, если вы вздумаете вдруг заявить о своем авторстве?
– Нет, – сказал Ветров, – не обидно. Знаете, что сказал Рогалевский, когда мы уже обо всем договорились?
– Интересно, что же?
– Он сказал: «А теперь, Сергей, признайтесь честно, чья это идея – подсунуть мне ваши рассказы». И я признался. А он сразу поверил. Вот за что я люблю писателей-фантастов.
– Ничего не понял, – сказал я.
– Вы уже прочли рассказ «Стеклянный гвоздь»?
– Это где пришелец предлагает землянину свою повесть «Стеклянный гвоздь»? Он мне как раз меньше всего понравился. Идея слишком банальна: рассказать землянам о другой цивилизации под видом фантастической повести. Подсчитайте на досуге, сколько раз уже писали об этом.
– Да-а, – протянул он, нарочито бася. – Идея банальна, очень банальна. Как сама жизнь. Вы никогда не задумывались над тем, как банальна жизнь? Рождение, смерть, любовь, ненависть и ни черта нового. Герой рассказа «Стеклянный гвоздь» – это я сам, и пришелец действительно разговаривал со мной и действительно передал мне свою повесть.
С этого момента его исповеди я окончательно перестал ему верить, но слушать было интересно.
– Он подарил мне свою повесть на родном языке в виде книжки и на русском (он сам перевел) – в виде машинописной копии. И, представьте себе, в обоих вариантах автором значился не он, а известный в его мире фантаст, согласившийся за половину гонорара издать рукопись под своей фамилией. А когда я без всякой задней мысли поинтересовался, как это пришла ему в голову такая идея, он сообщил зловещим шепотом, что это не его идея, и в одной из глав повести «Стеклянный гвоздь» он пишет об этом. Способ публикации произведений начинающих авторов под фамилиями знаменитостей поведал ему житель далекой планеты Флагиатор, и негуманоидный этот писатель тоже признался, что позаимствовал идею из другой части вселенной.
– Так кому же она все-таки принадлежит? – не выдержал я наконец, задавленный этим потоком информации.
– Никому, – голос Ветрова тоже превратился в зловещий шепот. – Эта идея не принадлежит никому. Она вечна, как сама Вселенная. Вам знакома концепция вложенных миров? Вот и здесь нечто подобное. Бесконечная матрешка. Капуста без кочерыжки. Понимаете?
И я понял. Я представил себе эту странную идею, уходящую вглубь эонов и закрученную в вихрь беспрестанно дробящихся наносекунд, идею, охватившую всю чудовищную ширь пространства и проникшую в самые потаенные уголки микромира. И это был абсурд и глупость. Капуста без кочерыжки. Но я помню, как мне стало жутко, словно вселенский реликтовый холод прокрался в сердце. И в отместку за это ощущение я решил напугать или хотя бы удивить Ветрова.
А наш поезд, громыхнув на стрелке, вдруг взвыл надсадно и жалобно, и мне показалось, что я видел, как его металлический крик долго висел в морозном воздухе над полями.
– По поводу концепции вложенных миров, – заметил я небрежно. – Слышали такую гипотезу, будто самый маленький мир это и есть самый большой? Замкнутая система. Она всегда легче воспринимается человеком.
– Но ведь это же бред, – сказал Ветров. – Особенно в приложении к нашему случаю.
– Отнюдь, – сказал я. – Как раз к нашему случаю легче всего приложить эту гипотезу. Человек, который откажется использовать идею плагиата, и будет ее автором. Круг замкнется.
На мгновение в глазах его мелькнула искорка испуга, но он тут же улыбнулся:
– Дурака валяете, да? Вы же мне не верите.
– Конечно, не верю. Где ваша инопланетная повесть?
– У Рогалевского, – быстро ответил он. – Скоро выйдет в «Молодой гвардии».
– Ну вот, – проговорил я с издевкой, – а я-то надеялся поглядеть на рукопись, отпечатанную инопланетными пальцами. Или чем он там печатал – псевдоподиями?
– Бросьте, – сказал он. – Конечно, рукопись – не доказательство. Книжка – доказательство. Но она у меня дома, в Харькове. Так что уж и не знаю… Э-э-э! – он вдруг невероятно обрадовался. – У меня же с собой письмо Рогалевского!
Вот это уже было интересно. И особенно интересно потому, что в моем сборнике был автограф знаменитого фантаста. Я мог сличить почерки, а Ветров не знал об этом.
Он лихорадочно рылся в своих карманах и все мрачнел и мрачнел. Потом перерыл чемодан и небольшую дорожную сумку, и бормотал себе под нос: «Где же оно? Куда же оно пропало?», и был огорчен не на шутку, и все это было так натурально, что трудно было не поверить.
Но я не поверил ему.
Утром он сошел в Харькове. У меня появились новые соседи. С ними разговор не клеился, и весь день я читал Рогалевского. Шикарные у него все-таки рассказы. А я, когда читаю хорошую литературу, всегда неудержимо хочу писать сам. И мне явилась идея написать о моем странном попутчике и попросить Ерохина напечатать это как свое, и я сидел и думал, как здорово все получится, а за окном уже было море, и летняя голубизна неба, и пальмы вдоль шоссе, и в открытом настежь купе гулял свежий, но теплый ветер, и поезд приехал в Адлер.
Послесловие Алексея Ерохина
Когда я уже подготовил к печати этот рассказ, я вдруг понял, что мы с Трубицыным невольно стали очередным звеном той бесконечной цепи, очередным листом той капусты без кочерыжки. И стало страшно, словно чья-то гигантская незримая рука, ведомая чужой непреклонной волей, направила меня не по мной избранному пути. Признаюсь, я не сразу сумел отмахнуться от этого навязчивого, хотя и нелепого кошмара. Но потом все же взял рассказ и отнес в редакцию.
Послесловие Анта Скаландиса
Рассказ, который вы только что прочли, написан инженером Константином Мушкиным из города Урюпинска. Константин попросил меня пристроить этот опус где-нибудь в Москве. Условий он не оговаривал, и я счел возможным переписать его и напечатать как свой. Однако ведь я упомянул и фамилию автора, более того весь гонорар я отправляю ему. Поэтому мне кажется, что я как раз тот человек, который отказался от использования идеи плагиата, и значит, по замыслу (смотри выше) являюсь ее автором.
Наладчик
Он приходит и представляется всегда одинаково:
– Здравствуйте, я – наладчик.
– По аналоговым вычислительным машинам?
– Да.
– По автопоилкам для крупного рогатого скота?
– Ну, разумеется.
– По форвакуумным насосам серии АВЗ?
– Да, конечно.
– По ультразвуковым локаторам?
– Да, да, именно по ним.
– По КРС-ПП УХЛ4 ЕС?
– Естественно. А по чему же еще?
И все это он налаживает. Все это начинает работать как часы. Как часы старинной и прославленной швейцарской фирмы «Омега». Высокие удои и высокие частоты, глубокий вакуум и сходимость данных, точность дозировки и точность настройки, выход продукции и расход горючего – все обеспечено на неопределенно долгое время вплоть до ближайшей серьезной аварии, возможной отныне лишь по внешним причинам.
Работает он быстро и непостижимо легко. В награду практически ничего не принимает. Дефицитные запчасти разве что, да и то редко. И никогда нельзя предсказать, что его заинтересует. Традиционный в таких случаях спирт он пьет, но как-то без удовольствия, просто чтобы не обидеть. А денег и ценных подарков не берет никогда.
– Я же по безналичному расчету, – объясняет он вежливо.
– По договору, что ли, работаете?
– Ну, да; вроде как по договору…
– А вы какую организацию представляете?
– Я? – он как бы теряется на мгновение. – Я представляю фирму «Наладка».
– Кооператив, значит?
– Пожалуй, что да, кооператив. В некотором роде.
Он всегда так отвечает. Все у него «пожалуй» и «в некотором роде».
А имени его не знает никто. Некоторые спрашивали. А он говорит:
– Зачем? Вы же не узнаете имя водопроводчика или телемастера, который приходит к вам домой. Разве только жалобу писать. На меня же вам не надо писать жалобу, правильно?
– А если благодарность? – пробовали хитрить некоторые.
– А благодарность мне не нужна. Для меня сам результат – благодарность.
Вот такой человек. И ходит он по всей стране из города в город, из села в село, с завода на завод и с фермы на ферму. И всюду неуклонно растет производительность и эффективность. И Госкомстат пытается стыдливо скрыть эти загадочные цифры. Или объясняет их другими причинами. Ведь не пристало же в самом деле серьезным людям верить во всякую чертовщину!
А он знай себе ходит да налаживает. За так? Да нет, конечно, не за так. За так никто работать не станет. Вот и ходят про него слухи. Разные слухи. Зловещие слухи.
Одни говорят, что это дьявол. Что в награду за наладку скупает он человеческие души. Другие придумали, что Наладчик берет плату здоровьем. Даже статистику какую-то насобирали, дескать, там, где он был, болезней больше становится, особенно у детей. Третьи считают, что он лишает людей разума. И в этом есть доля истины: техника-то лучше начинает работать, а люди хуже. Повсюду так. Да только не в разуме тут, по-моему, дело, а в обычной человеческой психологии: зачем стараться, если и так все хорошо? Зачем новое придумывать, если старое работает на ура.
Есть и такие, кто видят в нем американского шпиона. Вынюхивает-де наши секреты, благо их никто не охраняет. А ведь и то верно. Настоящие-то секреты у нас не обязательно там, где колючая проволока, турникет с автоматикой и охранник с кобурой. Настоящие секреты там, где люди талантливые. А по «ящикам» этим он, между прочим, никогда не ходит. И тут тоже разные версии есть. Первая – благородная: не хочет на войну работать. Вторая попроще: допуска у него нет (хотя это, пожалуй, несерьезно – сделал бы он себе допуск, «наладил», если бы захотел). Третья – версия остряков: у военных налаживать нечего, у них и так все работает лучше некуда.
Но, как бы то ни было, не появляется он ни на «ящиках», ни на заводах, ни в институтах. И кончится это, я думаю, понятно чем. Открытые предприятия оставят «ящики» далеко позади, и те будут вынуждены рассекречиваться. Серьезная перспектива, согласитесь. Так что пора бы уже этим Наладчиком и заняться всерьез. Но кому? Ученым? Так они у него все, в друзьях ходят. Милиции? А что ему может предъявить милиция? Нарушений никаких. Компетентные органы, конечно, Наладчиком занялись, и довольно скоро. Но как-то все неинтересно закончилось. По слухам, Наладчик им всюду свое удостоверение предъявлял и по корочке той получался для них для всех начальником, генералом каким-то из сверхсекретного отдела.
Такова легенда о Наладчике. Легенда, в которую я, честно говоря, раньше и не верил. А вот вам история, что случилась на самом деле и не далее, как пару недель назад.
С другом моим Гошкой поехали мы в который уж раз на один подмосковный завод налаживать установку, внедренную два года назад. Установка по замыслу замечательная. Покрытия наносит перспективным методом: повышенная прочность, экономия и все такое. Но по исполнению – мама родная! – все на соплях. Там, где фторопласт должен быть – резина стоит, где нержавейка – так чуть ли не чугун, сварные швы хуже пайки, а приборы где-то по помойкам собраны и все образца 1913 года. Ну, и понятно, технология капризная. Так что даже мы, разработчики, мучаемся с ней невообразимо, а уж про заводских ребят и говорить нечего – у них этот гроб с музыкой, считай, вообще не работает.
И вот в тот день мы с Гошей разделили обязанности. Он распотрошил шкаф управления и стоял, погрузившись в него по пояс, окруженный снопами искр и ядовитыми дымками пригоревшей изоляции. Я же, обосновавшись в дебрях трубопроводов, искал, как мы говорим, пропавший вакуум.
Тут-то и появился в цеху небольшого роста крепкий человек с усиками в рабочем комбинезоне и с небольшим портфельчиком.
– Здравствуйте, я наладчик.
Мы с Гошкой только в глаза ему глянули и сразу догадались: тот самый. Гошка от избытка чувств уронил отвертку на контакты, все сразу закоротилось и вырубилось. У меня начал свистеть воздух, а я даже клапан не перекрывал. Мы оба смотрели на наладчика и боялись поверить в свое счастье.
Через полчаса все работало в полном соответствии со схемами и маршрутными картами.
– Слушайте, – осмелев попросил я, – а вы не могли бы точно так же и в институте все наладить. А то смешно получится: на заводе работает, а у нас… Ну, в общем сапожник без сапог.
– Отчего же, – говорит, – в институте обязательно. Сам туда собирался.
И ушел. А мы с Гошей на радостях кинулись к отлаженной установке, чтобы сразу на ней и проверить наши последние идеи, до воплощения которых все руки не доходили. У Гошки давно уже зрел план новой программы автоматического управления, а я буквально по дороге на завод придумал одно изящное такое измененьице в технологии.
Вот тут-то мы и поняли, чем берет плату Наладчик. Поняли оба и одновременно. Переглянулись и, ни слова не говоря, бросились на улицу. Догнали его уже у самых ворот.
– Послушайте! – закричал я. – Так вы у нас идеи украли! Вы их у всех, стало быть, крадете?!
– Что значит «краду»? – он не обиделся, просто очень спокойно возразил.
– Я их беру в уплату за труд.
– Но вы хотя бы предупреждали!
– Видите ли, вначале я предупреждал. А потом понял: ни к чему. Все равно никто не верит. Даже когда ампутация идеи уже произведена. Думают, просто забыли, думают, фокус какой-то. А мне ведь совершенно неважно, что вы думаете. Мне просто идеи ваши нужны. Хорошие, умные, трезвые идеи.
– И значит, теперь у нас умных идей никогда больше не будет? – в ужасе спросил я.
– Ну, что вы, – улыбнулся Наладчик. – Я не умею забирать еще не родившиеся идеи. Думайте, работайте, и все у вас будет хорошо.
И тут Гоша решил на прощание пошутить.
– Знаете, – сказал он, – вы там в институте идите прямо к нашему шефу. Бондаренко его фамилия. Вот у кого идей прорва.
– Спасибо, – ответил Наладчик и так быстро скрылся, что я даже хмыкнуть не успел по поводу Гошиного предложения.
А дело в том, что завлаб Бондаренко при всех его организаторских талантах очень плохой ученый. Вообще не ученый. Идей у него не было никогда. И кандидатская его и докторская сделаны исключительно усилиями подчиненных, которым он, впрочем, щедро платил. Мог себе позволить, потому что и сам зарабатывал всегда много.
– Остроумно! – оценил я.
Мог ли я знать, чем эта шутка кончится?
В тот момент на заводе состояние у нас было возбужденное, приподнятое, потому что мы оба пришли к одному выводу (да и не мудрено: книги мы с Гошкой еще со школьных лет одни и те же читали). А вывод такой: Наладчик – инопланетянин. Иначе как он все это делает? И мы долго спорили, помогает Наладчик нашей цивилизации, или прислан завоевать ее. Я говорил, что идеи в обмен на наладку – это, конечно, грабеж, что будет теперь на всей планете исправная техника образца 1989 года на вечные времена, и прогресс остановится. Гоша резонно утешил, что обо всей планете речь не идет, потому что только в нашей стране удивительным образом сочетается обилие гениальных замыслов и разработок с повсеместным отвратительным исполнением. А в цивилизованном мире этот номер не пройдет.
– Погоди-ка, погоди-ка, – осенило меня. – Выходит, Наладчик подтягивает нас до их уровня. Такая получается помощь. Но ведь нельзя же тянуть одну технику. Ты не слыхал, он появляется в каких-нибудь гуманитарных институтах, в общественных организациях, в министерствах, наконец, вообще в аппарате управления?
– А чем они там платить будут? – грустно улыбнулся Гоша. – Идеей нашего бюрократического социализма, что ли?
Вот так мы и болтали. А установка работала. Выдавала результаты. И через два дня все бумаги были подписаны, мы с чистой совестью вернулись в Москву.
В институт помчались прямо с вокзала. Не терпелось узнать, как там. И еще в проходной – бац! – некролог: Бондаренко Валерий Трофимович, скоропостижно… Мы – в отдел, а там – новый шок: покончил с собой, говорят, повесился… Бондаренко? Не может быть! Да приходил, говорят, какой-то наладчик. Сначала в лаборатории все сделал, а потом – к нему, поговорили, Бондаренко ему спирту налил, так тот прямо тут же, не разбавляя, выпил, в общем, когда расстались, Валерий Трофимыч наш пришибленный стал какой-то, вызывал к себе завсекторами по очереди, беседовал, а потом с работы ушел раньше обычного. И все. На следующий день милиция приехала.
Гоша – странный человек. Его даже совесть не мучает. Я, говорит, тут при чем? Любой наладчик к начальнику идет, когда работа выполнена. А повесился он, считает Гоша, от того, что понял, впервые в жизни понял, что не ученый он, что ни одной идеи в голове, интеллектуальный банкрот, даже Наладчику заплатить нечем.
Я с Гошей не согласен. Я считаю, что причина в другом. У Бондаренко была одна идея. Совершенно гениальная. Он всегда лучше всех знал, как в любой ситуации, при любых результатах заработать максимум денег. Толковая, должно быть, была идея. И когда Наладчик эту идею у него отнял, шефу нашему дорогому не за чем стало жить на свете.
И все равно это страшно. И все равно трудно не думать, что есть и наша вина в этой истории. А Наладчика я с тех пор ненавижу. Ох, встретиться бы с ним еще раз!
Я часто думаю о той своей забытой идее. Пытаюсь вспомнить. Глупо, конечно, но я пытаюсь. И знаете, это так мешает, что никаких новых мыслей в моей голове просто не появляется.
А установки все работают. Отлично работают установки.
Операция на разуме
– Пинцет, – сказал он.
Ему дали пинцет, и он аккуратно извлек обрезок хлорвиниловой изоляции, упавший внутрь.
– Зажим.
И, взяв зажим, перекрыл крохотную трубочку, из которой струйка била почти фонтаном.
– Тестер.
И когда ему протянули два щупа, он нашел в залитой маслом неразберихе нужные контакты. Тока не было.
– Паяльник.
Хуже всего было то, что паять приходилось прямо по маслу. Блок энергообеспечения необходим в первую очередь – уже где там промывать схему!
Он распаял три контакта, заменил одну клемму, зачистил ее и принялся за окончательную сборку. И в этот момент что-то внутри задымилось. На стенде, отчаянно искря, защелкали реле, угрожающе загудел трансформатор. Потом звонко лопнула вакуумная трубка. И наконец, снова пошло масло, откуда – понять невозможно.
«Все пропало, – подумал он, – теперь не спасти.»
И его вдруг охватила такая безумная ярость, что он со всего размаха ударил кулаком в раскрытую голову робота, лежащего на операционном столе, и робот дернулся в предсмертной агонии, а он не почувствовал боли в разбитых костяшках и поначалу удивился, а потом взглянул на свою руку и увидел, что она железная, что он тоже робот, и кто-то уже кричал: «Выключите его! Он – убийца! Он – сумасшедший!» А потом вспыхнул свет, и профессор Калитин, один из крупнейших в мире нейрохирургов, проснулся в ординаторской, сидя в кресле. Было ясно как день, что операцию он заканчивать не сможет, хотя именно ради нее не спит уже вторую ночь подряд. Видимо, пора отоспаться. И вообще поберечь себя. Возраст уже не тот. Пора разобраться и со своим здоровьем. С кошмарами этими проклятыми. В конце концов, можно ли терпеть, чтобы две недели тебе снилось одно и то же?
А ему уже две недели снилось, как он оперирует роботов.
Приятель Калитина по институту Аркадий Юров был хорошим психиатром, к нему Калитин и обратился. Они сидели вдвоем в просторном кабинете главврача подмосковной психиатрической клиники, и Юров, дымя папиросой, говорил:
– В общем так, старина, ужасного ничего нет, но переутомился ты здорово. Надо плюнуть на все и отдыхать.
Стояла теплая, ласковая последняя неделя мая. В распахнутое окно через зеленую сетку листвы падало дрожащими пятнами солнце. Пели птицы. Ползли дурманящие запахи поздней весны. Отдохнуть хотелось.
– Не дадут мне сейчас отпуска, – сказал Калитин.
– А тебе и не надо никакого отпуска. Ложись ко мне на исследование. Калитин вздрогнул. И попросил сигарету, если найдется. Он уже полгода,
как бросил, но теперь курить захотелось невыносимо.
– Кури, – сказал Юров, достав из стола подаренную кем-то пачку «Лорда».
– Сейчас это даже на пользу, чтобы раскрепоститься, а потом снова бросишь. Ну, так как тебе мое предложение?
Калитин не знал, что ответить. Отдохнуть хотелось, но Юров чего-то недоговаривал. Возможны были варианты: либо у Калитина на самом деле что-то очень серьезное, либо случай Калитина представляет живейший интерес для диссертации Юрова, либо и то и другое сразу. Иначе быть не могло. Калитин слишком хорошо знал своего приятеля.
А после третьей сладкой затяжки, от которой слегка закружилась голова, знаменитый нейрохирург вдруг понял, что выбирать, собственно, не из чего и надо оставаться.
Прошла неделя. Калитин много гулял, с аппетитом ел, спал вволю, выкуривал в день полпачки, вечерами подолгу размышлял, сидя один, иногда писал. И Юров его почти не трогал. Только по утрам просил подробно рассказывать о снах. А сны были все те же. И если раньше он оперировал роботов, поначалу казавшихся ему людьми, а сам и вовсе неизменно оставался человеком, то теперь от начала до конца все кругом были роботы, а в финале каждого сна роботом оказывался и он сам. Это было страшно.
Юров скрупулезно заносил в свой журнал все калитинские видения, а потом они наперебой вспоминали многочисленные рассказы о роботах, прочитанные ими в те годы, когда оба увлекались фантастикой. Это их успокаивало. Но от разгадки Юров был далек. Он даже не всегда знал, о чем спросить пациента. Однажды вопрос оказался очень правильным:
– С чего начались твои кошмары? Постарайся вспомнить.
И Калитин вспомнил. Внезапно, вдруг, словно упал какой-то занавес.
В тот вечер, перед первым сном о роботах он писал статью для журнала, и в голову пришла мысль: все работы по исследованию человеческого мозга – абсолютно безнадежное дело, а любое хирургическое вмешательство – не более, чем варварская попытка чинить микрокомпьютер зубилом и пассатижами. До конца понять мозг, подумалось Калитину, так же невозможно, как невозможно роботу разобрать по винтику себе подобного, а затем собрать в том же виде. Робот для этого не предназначен, в него это не заложено. А человек? Есть ли у человека возможность разобраться в собственном мозге до последней клеточки?
Мысль мелькнула тогда и была отброшена как неконструктивная. Но начались сны. И только теперь Калитин увидел связь. Связь была очевидна. Но Юров не счел ее существенной. Он выстраивал свою концепцию.
Кончились кошмары внезапно. Две ночи подряд Калитин проспал совсем без сновидений, и Юров уверял его, что все прошло, нормальный образ жизни дал себя знать, и можно больше ни о чем не беспокоиться, но чутье врача подсказывало Калитину, что его друг психиатр кривит душой. Юров ждал новых симптомов.
И симптомы появились.
В вечер после второй спокойной ночи Калитин по обыкновению сидел на подоконнике в своей персональной палате, не уступавшей гостиничному люксу, и курил. Небо было еще светлым, но на столе уже горела лампа, и высвеченный ею чистый лист бумаги нетерпеливо белел в ожидании первых слов. Провожая взглядом уплывающие в сумерки зыбкие колечки дыма, Калитин вдруг обнаружил, что не хочет и не сможет, как собирался, обобщать опыт последних операций, а напишет совсем о другом – о пришедшей к нему разгадке. И он уже знал, что никогда не станет рассказывать о ней Юрову а, может быть, и вообще никому. До поры. А сейчас главное – записать.
«Все люди – это роботы, – писал он, – построенные и запрограммированные некой другой высокоразвитой цивилизацией для расселения на нашей планете. Такая гипотеза, высказанная пациентом психиатрической клиники, будет, разумеется, воспринята однозначно. Поэтому я и не тороплюсь сообщать ее людям. Но я убежден в своей правоте и теперь понимаю, что идея назрела давно, а сны лишь окончательно укрепили меня в ней. Мои сны – это не умственное расстройство, а путь познания… Между прочим, версия искусственного происхождения человека хорошо объясняет загадку возникновения разума…»
И все в том же духе.
А ночью ему опять приснился сон. Но уже совсем другой. Он стоял один посреди огромного пустого зала, и сначала было темно, а потом под самым потолком появилась светящаяся точка. Она росла и сделалась звездой, лучистой и многоцветно переливчатой. И вдруг заговорила. Собственно, голос шел отовсюду, но переливы света очень точно соответствовали звуку, и было ясно, что говорит звезда.
– Профессор Калитин или самовоспроизводящийся робот N_31246-75490126, слушай меня. Я тот, кто создал твоих предков – первые группы самовоспроизводящихся роботов и поместил их на эту планету, начав тем самым один из грандиознейших экспериментов в истории Вселенной. А ты, Калитин, первый из моих роботов, понявший правильно свое происхождение. Теперь эксперимент окончен, и я хочу на прощание поговорить с тобой. Ты можешь задавать вопросы.
Каким-то уголком сознания Калитин понимал, что это сон, и, значит, можно говорить и делать что угодно, но он-таки растерялся, занервничал, стушевался, придавленный чудовищным грузом ответственности за человечество. Ведь что бы это ни было: сон ли, явь ли, чья-то буйная фантазия или болезненный бред – в любом случае это был тест на его сообразительность и умение ориентироваться в нестандартной обстановке.
Дотошность представителя естественных наук взяла верх над любопытством философа, и в поисках первого вопроса Калитин еще раз внимательно огляделся. Под ногами было нечто вроде шершавого пластика. Вдалеке это нечто плавно переходило в стены, а стены и потолок (был ли вообще потолок?) не имели определенной формы, а причудливо изламывались подобно складкам полиэтиленового пакета. Говорящая звезда казалась теперь уже не звездой, а скорее рваной пробоиной в стене, за которой буйствовало красками незнакомое небо.
– Где я? – спросил Калитин.
– Вопрос не вполне корректный. Твоя телесная оболочка – в постели в клинике, а сознание – здесь, во внепространственной энергетической сфере.
– А что, сознание может перемещаться отдельно от тела?
– Хороший вопрос. Я сказал «сознание твое здесь», чтобы было понятнее. На самом деле информация о том, что сейчас происходит, просто вписана в свободные ячейки твоего мозга.
– Ясно, – сказал Калитин. – И не надо ничего упрощать. Проще – это далеко не всегда понятнее. Кстати, как мне звать тебя?
– Это безразлично. Само понятие имени для меня абсурдно.
– Тогда можно я буду называть тебя Творцом?
– Можно. Только не считай меня богом. Я уже устал от этой глупости за многие века.
– Так кто же ты, Творец? Откуда ты? И много ли таких, как ты?
– Начну с последнего. Нас много. Нас бесконечно много в вашем понимании. Мы древняя и единственная цивилизация на всех доступных нам уровнях пространства – времени. Мы представляем собой различные по масштабам и форме энергетические структуры. Только энергия может быть носителем разума. Вещество в любой форме – это лишь орудие в руках энергии.
– Так значит, все звезды, планеты, все небесные тела…
– …лишь инструменты и приборы в наших лабораториях.
– А растения, животные, люди?
– В ходе развития цивилизации орудия труда совершенствуются. Однажды был разработан фотосинтез. Мы внедрили его на нескольких планетах, и новый тип вещества стал развиваться самостоятельно. Вот тут и случилось непредвиденное: на одной из планет возник без нашего участия принципиально новый феномен – животная клетка. Мы стали наблюдать за бурным развитием животного мира, и была высказана гипотеза: если из вещества получаются самоорганизующиеся, самовоспроизводящиеся машины, то не способно ли оно стать носителем разума? Гипотеза привлекла своей парадоксальностью. Было предложено подождать, пока у животных возникнет разум. Но это предложение отвергли, если не сказать осмеяли: ведь разум должен питаться от источника разумной энергии, а разумная энергия – это специфический вид высокоорганизованной энергии. Извини за такую формулировку, в вашем языке просто не хватает слов. В итоге всех споров мы решились на эксперимент и подключили к источнику разумной энергии машины, роботов, сделанных мною по образу и подобию самых развитых животных вашей планеты. Так появились люди.
– Что вы хотели узнать в результате эксперимента?
– Мы хотели узнать, стоит ли веществу быть носителем разума. Мы узнали это, и теперь эксперимент окончен.
Вот уже во второй раз Творец произнес эти слова: эксперимент окончен, но Калитин боялся спросить об их смысле. Он спросил осторожнее:
– Так что же вы узнали?
– Вещество – плохой, нерациональный носитель разума.
– Почему?
– Окончательному выводу предшествовало много наблюдений и расчетов. Ты не все их способен понять, ибо разум твой ограничен заложенной в него программой. Приведу несколько понятных тебе рассуждении. Первое: вам понадобились миллионы лет (это много), чтобы создать сколько-нибудь пристойную цивилизацию, стремящуюся к познанию мира и самих себя. Второе: путь ваш к этой цивилизации был так запутан, а заблуждения настолько отравили разум, что вы и поныне готовы свести к нулю все ваши достижения. Расчеты показывают вероятность вашей гибели на три порядка выше вероятности дальнейшего прогресса. Третье: ваши дремучие представления о мире и о себе. Сколько тысячелетий вокруг в сущности верной концепции сотворения вы накручивали бездну глупостей и предрассудков, а затем, начав бороться с ними, как говорят у вас, вместе с водой выплеснули и ребенка: вместе с идеей всемогущего бога отринули идею сотворения и снова запутались. Вздумали понять до конца если не мир, то хотя бы себя. А это невозможно. И только ты один, профессор Калитин, робот N_31246-75490126 понял это, осознал и почувствовал не как шуточную гипотезу, а всерьез. Вот чего мы ждали от вас. Осознания. Понимания. Случись это раньше, намного раньше, мы подключили бы вас к следующей ступени источника разумной энергии. А теперь эксперимент окончен.
– Но что это значит, в конце концов?!
– Это значит, что нет смысла подключать вас к следующей ступени. Есть смысл отключить вас совсем. Дальнейший расход разумной энергии на вашу цивилизацию нецелесообразен.
– А к чему приведет отключение от источника?
– К гибели цивилизации, разумеется. Вы вернетесь в первозданное состояние. Станете просто животными. Уйдете из городов в леса. Будете продолжать размножаться. А через миллион лет или больше, быть может, снова теперь уже самопроизвольно станете разумными. Или не станете. Таков наш следующий эксперимент – проверка безумной гипотезы. А звезду мы вам заменим, когда эта начнет остывать.
– И уже ничего нельзя изменить?
– Ничего. Решение принято.
– Но это же несправедливо! Мы же все-таки цивилизация. Мы – разумные. Уничтожить нас – это антигуманно!
– Антигуманно, то есть античеловечно, значит, по-нашему, антироботно. Неправда ли, странно звучит? Ты забываешь, Калитин, мы не люди. Мы слишком далеки от вас. Подумай, станете ли вы вторично высевать неудачный сорт пшеницы только потому, что она живая и ей тоже хочется жить?
– Да, – сказал Калитин, – мы не делаем этого, но и мы не правы. Все живое, однажды произведенное на свет, должно жить. Все. И никто не вправе уничтожать живое.
– Нет, Калитин, ты просто не понимаешь. Программа не позволяет тебе думать иначе. А если бы ты мог подняться на мой уровень, ты бы знал, что мы правы, что высшая целесообразность в сохранении гармонии, равновесия, гомеостазиса, а ваша искусственно созданная цивилизация, поглощая чудовищное количество разумной энергии, лишь создает дисгармонию во Вселенной. Сеанс связи окончен, Калитин. С добрым утром.
– С добрым утром, – сказал Юров.
Он стоял возле кровати, когда Калитин проснулся.
– Ты проспал на два часа больше обычного.
– Поздно лег. Работал.
– Снилось что-нибудь?
– Ничего, – поторопился ответить Калитин.
– Но есть ощущение тревоги, да?
– Пожалуй.
– Неконкретная тревога. Словно не хватает чего-то, но не понять, чего именно. Так?
– Пожалуй. Примерно, так.
– Это вполне нормально. Ты слишком привык к своим кошмарам. Но больше их не будет. Поверь мне, я знаю. А за работу по ночам – выговор.
– Виноват, увлекся.
Он кинулся к столу, как только Юров вышел. «Ах, как неосторожно!» Стопка листов, хоть и перевернутая, лежала посреди стола. Вряд ли Юров стал бы смотреть, но на всякий случай Калитин спрятал свои записи между страницами статьи и уложил в ящик. Теперь можно было спокойно поразмышлять.
«Предположим, все, что я видел – фантазия больного мозга. Тогда состояние мое действительно опасно. Надо лечиться? Пожалуй. Но что понимает в этом Юров и вся мировая психиатрия? Да, им хочется разобраться, но вылечат меня едва ли. Значит, уклоняясь от лечения, я только лишаю медицинскую науку одной из любимых ее игрушек – неординарного подопытного кролика. Вариант второй: все, что я видел, было на самом деле. Вероятность исчезающе мала, но игнорируя этот вариант, я обрекаю человечество на гибель. Так можно ли сомневаться в выборе? Я обязан сделать все, чтобы предотвратить уничтожение цивилизации».
После завтрака Калитин зашел к Юрову и сказал, что, послушный его советам, будет работать днем, а вечером после прогулки рано ляжет спать. Потом вернулся к себе, и обложившись статьями и книгами по нейрохирургии, как нерадивый сотрудник, читающий тайком от начальника художественную литературу, принялся записывать со всей точностью, на какую был способен, свой ночной диалог с Творцом.
А когда он вновь уснул, диалог продолжился. Калитин опять стоял в огромном «полиэтиленовом мешке», а Творец в мерцающей выси был похож на бесформенную перламутровую раковину, изъеденную морем.
– Можешь задавать вопросы, Калитин.
– Скажи, Творец, мои сны о роботах – это твоих рук дело?
– Не совсем. Первый ты увидел сам, а потом я решил повторять их, пока ты не придешь к правильному выводу.
– А сколько раз еще мы успеем поговорить?
– Завтра последняя ночь.
– А почему нельзя днем?
– Можно, но на сеанс связи уходит много времени, тебя могут увидеть. Ты напугаешь своего друга Юрова, робота N_31246-75473899.
– А если я объясню ему все?
– Попробуй. Он не поверит тебе. Он не способен.
– Именно он?
– Вы все не способны, а он особенно.
– А как же я поверил в реальность снов?
– Ты тоже не совсем поверил. И потом ведь есть исключения, если угодно, какой-то брак в нашей работе. К тому же я не программировал абсолютную невозможность понимания вами истины, вы сами такими стали.
– А если мы станем другими? Поймем истину и поверим в нее. Ты сохранишь тогда нам жизнь, Творец?
– Мы отбираем у вас не жизнь, а лишь не по праву полученный разум. А вообще это интересное предложение, Калитин. Я согласен на новый небольшой эксперимент. Не надо переубеждать все человечество. Заставь Юрова поверить в реальность твоих снов, и мы дадим вам время объяснить всем, что происходит. А потом, когда и если все пройдет удачно, мы подключим вас к следующей ступени разумной энергии.
У Калитина захватило дух от сознания собственного могущества. Вот теперь поистине судьбы мира были в его руках.
– Творец, – сказал он торжественно, – я готов сейчас же приступить к выполнению своей миссии.
– Сейчас не надо. Юров спит, а разбуженный посреди ночи – не самый лучший слушатель.
– Да, – опомнился Калитин, – верно. Но я не знаю о чем еще говорить с тобой.
– Неужели, Калитин? Неужели у тебя нет вопросов?
По стенам полупрозрачного энергетического мешка прошла едва заметная рябь, и Калитин поежился от нахлынувшего внезапно ощущения неуютности и страха. Страха перед непознаваемым. Вопросов было слишком много, и на половину из них наверняка не найдется понятного ответа. А еще больше ответов без вопросов: сколько знает Творец такого, о чем Калитин даже не умеет спросить. Тяжело быть роботом и понимать это. Тяжело видеть предел своих возможностей.
И вдруг он обозлился: «Ну, робот я, ну и что? Все равно не верю, что мозг ограничен программой. Чушь это! Я знаю, что могу понять все. Уверен в этом. И я буду спрашивать.»
– Как вы воспринимаете переход материи в энергию?
– Как питание и рост.
– А обратный процесс?
– Как смерть. Когда-то мы умирали, как и вы, необратимо. Космическая пыль – это трупы наших предков. Теперь наша смерть скорее похожа на ваш сон. Мы умираем, когда хотим отдохнуть.
– А можно ли превращать пространство в энергию и вещество?
– А можно ли превращать скорость реки в лед? Пространство – это не субстанция, а лишь свойство, параметр материи.
– А время обратимо?
– Нет, но его можно ускорять или замедлять в любых пределах…
Они проговорили всю ночь, а потом прозвучали уже знакомые фразы: «Сеанс связи окончен, Калитин. С добрым утром.» Слово в слово, как в прошлый раз. И Калитин подумал: «Кто из нас робот?»
После завтрака он узнал, что Юров уехал до вечера в Москву. Появилось время как следует обдумать разговор. От ночной решимости не осталось теперь и следа, страшно было сказать хоть одно неточное слово, как человеку, стоящему на краю бездны бывает страшно пошевелить даже пальцем. И он обдумал все, что можно было обдумать, даже взвесил все «за» и «против», хотя и запретил себе какие бы то ни было прогнозы. И было уже невыносимо думать о предстоящем разговоре, и весь ночной диалог был уже подробнейшим образом записан, и сигареты кончились, а Юров задерживался. И тогда Калитин решил поговорить с Творцом. Он не знал, как это сделать, поэтому просто сел в кресло и попытался заснуть.
– Я понял тебя, Калитин, – Творец сиял переливчатой солнечной кляксой в вышине бледных изломов энергетического колпака. – Ты хочешь поговорить. Помни только: во внепространственных сферах время течет замедленно. Там, где осталось все твое тело, его пройдет в десять раз больше, чем здесь.
– Творец, мне все-таки непонятно, как ваша высокоразвитая цивилизация может решиться по сути на массовое убийство, на геноцид?
– Постарайся выйти за рамки своих представлений. Я сравнивал вас с неудачным сортом пшеницы – это неточно, я просто пожалел твое самолюбие. Мы ведь не убиваем вас и не перерабатываем на корм – мы вас просто выключаем . Как плохо работающую машину. Но пока я еще надеюсь, что вас можно починить .
– А ты умеешь надеяться, Творец? – в Калитине закипала злоба.
– В твоем языке не хватит слов для всего, что я умею.
– А ты не боишься, Творец, что однажды кто-нибудь выключит тебя? Переливчатая звезда наверху задрожала со звоном и всхлипами, стены
энергетической сферы всколыхнулись, а потом что-ю тоненько загудело, так тоненько, что у Калитина противно зачесались зубы.
Он вдруг понял, что Творец смеется.
– Что это такое, Алексей?! – кричал Юров.– Что это? Почему ты все это скрывал от меня? Что с тобой, Алексей?!
Юров потрясал растрепанной пачкой листов, и на лице его был испуг.
– Ты был без сознания! – кричал он. – Почему?
– Не знаю, – глупо сказал Калитин.
– Что ты не знаешь?!
– А что ты кричишь?!
– Что я кричу? Я вошел, а ты в кресле с закрытыми глазами, и в пепельнице дымится окурок. Понимаешь, дымится. Я тебя окликаю, а ты не слышишь. Расталкиваю, а ты не чувствуешь. Что я должен был подумать? Нормальные люди так не засыпают. Ты понимаешь, что ты серьезно болен? Я больше не скрываю это от тебя. Тебе лечение нужно. Основательное лечение. Черт возьми, я еще сам не знаю, какое! А ты мне мешаешь. Врешь мне бессовестно, прячешь свои бредовые записи, не хочешь бороться с болезнью…
В какой-то момент Калитин перестал его слушать. «Все пропало. Теперь не спасти, – неотвязно стучало у него в голове. – Все. Все пропало.» Словно он опять, как однажды много лет назад оперировал безнадежного больного. Человека. Это потом во сне он стал роботом. Может быть, с этого все и началось? «Да и в том ли дело? – думал Калитин. – Люди ли, роботы – все пропало. Теперь не спасти…»
И все-таки он стал объяснять. Должен был объяснить. Не имел права не попытаться. Но чем дольше он говорил, тем яснее становилось: все бесполезно, бессмысленно. Безнадежно.
Юров слушал с надлежащим профессиональным вниманием, и Калитин ждал, что учитывая тяжелую степень помешательства, психиатр примет условия игры и со всем присущим ему талантом изобразит искреннюю веру в этот новый апокалипсис (Калитин даже надеялся, хоть и сознавал всю наивность своей надежды, что таким образом удастся обмануть Творца), но Юров сказал:
– Не могу я поверить тебе, понимаешь, не могу. Даже если бы очень захотел. Не имею права. Потому как если я, психиатр, поверю в твои сны, то кому же тогда лечить таких вот, как ты и я.
И больше они не спорили. Калитин согласился на все, на любые методы лечения, дал клятву впредь ничего не скрывать и постараться думать о своих видениях как о продукте деятельности мозга. Спокойно поужинал. Погулял в парке. И лег спать.
– Хочешь поговорить со мной? – спросил Творец.
– Нет, – ответил Калитин. – Только один вопрос. Ты будешь сам выключать наш разум?
– Не совсем, но это будет зависеть от меня.
– Тогда, пожалуйста, сделай все побыстрее.
– Калитин, разве ты не хочешь еще что-нибудь сообщить мне, узнать о чем-то или попросить?
– Что я могу сообщить тебе, если ты и так знаешь все? Какие знания могут быть нужны за минуту до смерти? А просить… Не хочу унижаться перед палачом.
– Ты удивительный робот, Калитин. С тобой интересно говорить. Кстати, никто не может знать всего, и наше общение дает и мне много нового. Мне будет жаль расставаться с тобой. Хочешь остаться здесь? Я могу не выключать твое сознание. Мы будем говорить, спорить, узнавать новое.
– Нет, – сказал Калитин.
Он представил себе этот холодный кошмар бесконечного разговора с Творцом и содрогнулся.
– Ты боишься жить без тела? Я создам тебе иллюзию самой полнокровной жизни. Калитин, это гораздо лучше, чем ничего.
– Нет. Нет, – сказал Калитин. – Нет!!! – закричал он. – Это хуже, чем смерть. Это предательство. Пре-да-тель-ство. Тебе понятно такое слово? Лужа ты цветная на потолке, проклятая дыра в крыше мироздания! Чтоб ты в булыжник превратился на веки вечные! Выключай нас! Слышишь, выключай!!!
И упала тьма. И он заворочался в постели и ощутил страх и голод. И еще злобу, глухую, непонятную злобу. Где-то, казалось, что совсем близко, послышался крик. Кричал такой же, как он. И это было тревожно. Он кинулся к окну, ударился лбом в стекло, чудом не разбил его… И тут сознание вернулось к Калитину. Он все вспомнил. И догадался, что разум его действительно был выключен. И пришел в ужас: Творец без его согласия вернул ему разум, а всех остальных оставил беспомощными идиотами. Он вспомнил свой страх. Звериный страх. И звериную злобу. И этот крик, который он услышал – настоящий звериный крик. Он был теперь один в огромном человеческом зверинце. О, это пострашнее смерти! За что? За то, что он отказался остаться там?
На полу лежал длинный мертвенный отсвет уличного фонаря. «Светит пока,
– подумал Калитин. – Недолго ему осталось светить.» За окном послышался шум мотора. Вдалеке залаяла собака.
«МОТОР?!»
Калитин встрепенулся. Снова почти как зверь бросился к окну. И долго тупо смотрел, как бело-красный медицинский «рафик», аккуратно обогнув клумбу, выехал на дорогу, и его красные хвостовые огни, несколько раз мигнув меж деревьев, скрылись в темноте.
«За рулем не мог сидеть зверь. За рулем сидел человек. Ну, а крик? Страшный звериный крик. Я же слышал его. Должно быть, я действительно очень серьезно болен.»
Он доплелся до постели и лег. И тут же в глаза ему брызнул свет. Ухмыляющееся разноцветное сияние плясало прямо перед ним на расстоянии вытянутой руки, а энергетическая сфера была теперь крохотной, как чулан.
– Сволочь! – захрипел Калитин. – Издеваться вздумал? Рубишь голову тупым топором? Чтобы мучились подольше? Зачем ты снова подключил нас к вашему дурацкому источнику? Издеваешься? Или совесть заговорила? Ты знаешь, что такое совесть?
– Калитин, – сказал Творец. – Мы отключили вас, но вы тут же переключились на собственный автономный источник .
– Какой источник? – не понял Калитин. – Как мы могли переключиться?
– Как и что, мы еще сами не разобрались, но у каждого из вас есть свой собственный источник разумной энергии. Видимо, он развился у вас в ходе эволюции. Это грандиознейшее открытие в истории Вселенной. Вещество может быть носителем разума наравне с энергией. Прощай, Калитин.
– Погоди, Творец, у меня еще очень много вопросов.
– Оставь их себе, Калитин. Мы больше не нужны вам. Понимаешь, не нужны. Сеанс связи окончен. Прощай.
Утром он проснулся рано. В окно стучал дождь, в палате стоял желтоватый сумрак. Стол был завален книгами и статьями. Все буднично, все уныло. Не было даже листков с записями ночных бесед. Их унес Юров. Спать не хотелось. Он лежал и думал. Была ли это болезнь, был ли это контакт с иной цивилизацией? Он знал, что теперь все кончилось. Он знал это наверняка, и ему было грустно.
А за завтраком Юров, нервный и злой после бессонной ночи и со свежей повязкой на руке рассказал ему, как часа в два привезли нового больного и почему-то не предупредили, что он буйный.
– Представляешь, – говорил Юров, – этот псих вдруг кинулся на меня и прокусил руку чуть не до кости. Но самое ужасное было то, что меня вдруг охватила какая-то звериная ярость. Знаешь, красные круги в глазах, все мысли исчезли, и только понимаю, что передо мной враг. Я кричал как резаный. Я разбил ему лицо в кровь. И никто не вмешался. Еще бы! Опытный психиатр колошматит своего пациента. А потом, ты знаешь, всем было так стыдно, что никто даже не упомянул об этом.
– Пинцет, – сказал он.
Ему дали пинцет, и он аккуратно извлек кусочек проволоки, упавший внутрь.
«Черт возьми! – выругался про себя Калитин. – Откуда здесь проволока?»
Он закрыл глаза и открыл их снова.
Никакая это была не проволока. Просто ниточка от тампона.
Ему предстояла сейчас сложнейшая операция. Из тех, что так часто заканчивались неудачей. Из тех, после которых, как правило, опускались руки. Из тех, что наводили на мысль о непознаваемости собственного мозга. Но тем-то и отличается человек от робота, что он способен не только воспроизводить себе подобных, но и познать себя. Познать до конца.
И Калитин почувствовал вдруг, что сумеет сделать операцию. Наверняка сумеет. Потому что он знал этот мозг, каждую его клеточку, и знал, что если захочет, сможет понять и увидеть все, до последнего атома, до последнего кванта разумной энергии. Потому что он – человек.
Джинсомания
– А знаете, что я предлагаю? – сказал Разгонов, обращаясь сразу ко всем, кто его слушал, стоя в длиннющей очереди к дверям магазина. – Я предлагаю государственную спекуляцию.
– То есть в каком это смысле? – спросил молодой, но лысеющий мужчина, поправляя очки на небольшом вздернутом носу и морща лоб. Должно быть, он его очень часто морщил, и кожа от этого стала вскладку.
– А вот в каком, – начал объяснять Разгонов. – Со спекуляцией нельзя бороться так же, как с воровством или бандитизмом. Спекуляция – это преступление, при котором нет потерпевшего. Если, конечно, говорить не о надувательстве, а о «честной» спекуляции, спекуляции с открытыми картами. Ведь покупатель тоже доволен сделкой и, естественно, будет покрывать спекулянта. А значит, есть лишь один метод. Государство должно взять спекуляцию в свои руки. Выброси в книжные магазины сборники фантастики по десять-пятнадцать рублей, детективы, популярную классику, библиотеку приключений, зарубежный роман – по двадцать, по двадцать пять, по сорок рублей, а Булгакова – так и по полсотни – ведь тихо станет на Кузнецком, пусто, как в праздничный вечер. Выброси во все универмаги кроссовки по восемьдесят рублей, японские куртки по триста, джинсы по двести, ботинки и туфли модные по сто рублей, ну, что там еще… – и тихо станет в Малаховке. И нечего станет делать спекулянтам. Ну, разве я не прав?
– Так это же принцип свободного рынка, принцип капиталистической экономики, – солидно заметил хорошо одетый бородач с ироничным взглядом глубоко посаженных глаз. – Для социализма этот принцип не подходит.
– Но я же не на хлеб предлагаю цены поднимать, – обиделся Разгонов, – а на предметы роскоши, да и не роскоши даже, а на предметы дефицита, и дефицита, по большей части, неоправданного.
– Дело не в этом, – вмешался лысеющий молодой человек с морщинистым лбом. – Принципы свободного рынка, социалистическая экономика – это все отвлеченные понятия, а вы попробуйте порассуждать практически. Подумайте, так ли уж многие покупают дефицит у спекулянтов. Ну вот хотя бы те же джинсы, за которыми мы с вами стоим, все ли покупают их за сто пятьдесят-двести рублей. Подумайте, какому-нибудь директору гастронома нужно переплачивать за штаны, если директор универмага в лучших друзьях у него ходит? Так ведь они взвоют, эти директора гастрономов, когда вы госцену на джинсы поднимете…
…Отдаленный неясный гул, напоминающий шум прибоя, накатил из-за площади, а спустя минуту в холодном воздухе между низким серым небом и черным от воды асфальтом зависли яростные проклятья, выкрики лозунгов, вопли протеста, песни и топот шагов. Толпа вступила на площадь. Это вышли на демонстрацию директора гастрономов. Они несли в руках большие кровоточащие куски сырого мяса и транспаранты: «Наши сердца обливаются кровью, как это мясо!» «Нет – дорогим джинсам! Да – джинсам дешевым!» «Даешь джинсы по цене мяса: американские – два рубля за килограмм, неамериканским – рубль девяносто за килограмм!» За директорами шли товароведы, кассиры и мясники в прорезиненных, обагренных кровью фартуках. Некоторые держали в окровавленных волосатых ручищах огромные топоры. Иногда на топорах болтались джинсы, презренные, обреченные на смерть джинсы за двести рублей по госцене. Следом за мясниками шли директора мебельных магазинов с одеревенелыми лицами, и директора магазинов «Хрусталь» со стеклянными от ужаса глазами, и бледные до белизны мелованной бумаги директора магазинов книжных, а директора магазинов «Свет» смотрели наэлектризованными взглядами, и их красные от ярости лица, казалось, светились в этот хмурый день, как лампы в фотолаборатории. Шли ювелиры, на щеках которых сверкали бриллиантами слезы. Шли директора овощных баз, бережно завернув в дорогостоящие джинсы большие, чистые, белые кочаны капусты. «Не будет джинсов – не будет капусты!» – провозглашали они. Завершали шествие директора универмагов. Директора универмагов шли молча, понуро опустив очи долу, но их огромный плакат был виден издалека: «Прекратите грабеж! Подумайте о наших детях!»
Демонстрация вышла на площадь…
Было такое впечатление, что очередь совсем не движется, хотя от дверей то и дело отходили счастливые обладатели полиэтиленовых пакетов с продукцией итальянской фирмы «Риорда». На ладони у Разгонова значился синий номер 529. Внезапно по очереди прокатился шум. Девушка в красной кофточке объявила, что синие номера недействительны, и во избежание путаницы все теперь должны занимать места в соответствии с номерами зелеными. Обделенные зелеными номерами обиженно загудели. Девушка пошла вдоль очереди с зеленой ручкой. К ней поворачивались с протянутыми руками, как к благодетельнице или святой. Разгонов забеспокоился, как бы эта «зеленая реформа» не отбросила его еще человек на десять назад.
– Все это ерунда, – вмешался в разговор длинный прыщавый парень с неопрятной копной пегих волос. – Не надо никаких государственных спекуляций. Скоро весь этот джинсовый психоз кончится сам собою. Скоро джинсы будут повсюду и даже начнут дешеветь. Уж сейчас, заметьте, с джинсами стало гораздо легче.
– Но это только в Москве, – возразила симпатичная черноглазая девчушка с зеленым номером на ладони, – а в других городах ничуть не лучше.
– Лиха беда начало, – говорил длинный, – я вас уверяю, скоро джинсов будет полно.
– Скоро джинсы будут расти на деревьях, – съязвил лысеющий очкарик.
…Джинсы росли на деревьях. Была осень, и порывы ветра, безжалостно налетевшего откуда-то с севера, обрывали с качающихся веток пристегнутые к ним кнопочками штаны и гнали по мокрым дорожкам парка. Джинсы цеплялись за кусты, повисали на нижних ветвях, покрывали собою закрывшиеся до весны киоски, лавочки и урны, забивали решетки сточных колодцев, и дворники сгребали их по утрам в большие грязные кучи, чтобы переправить потом в унылые серые контейнеры мусоросборника. Грустные полуоблетевшие деревья «Джордане» блестели в тумане хромированными пластиночками своей коры; печальные по осени деревца «Монтана» переливались золотыми бляшками; сверкали пятиконечными звездами деревья «Голден стар»; величаво стояли упрямо синеющие гиганты «Лэвис», они облетали позже всех; радовали глаз разноцветьем убранства деревья «Ренглер»; ветви совсем уже голых деревьев «Кит Карсон», «Авис», «Милтонс» сплетались в надписи: «Стирать отдельно от других вещей», «Хлопок – 100%», «Во время стирки происходит естественная линька»… Мятые, слегка вытертые джинсы «Элтон» прибило ветром к ногам Разгонова. А над головой его влажно шелестели тяжелые от дождя штанины на ветках дерева «Тэксас». «Что может быть прекраснее осенних падающих джинсов?» – подумал Разгонов…
К оживленно беседующей группе, окружившей Разгонова, подошла небольшая смуглая женщина, похожая на цыганку и заговорщически спросила:
– Очередь никто купить не желает? В самом начале стою.
– Сколько? – полюбопытствовал очкарик с морщинистым лбом, но Разгонов сразу понял, что интерес у того чисто академический. Сам Разгонов тоже никуда не торопился и лишние деньги тратить был не намерен.
– Десять, – ответила цыганка и, не ощутив ни в ком энтузиазма, двинулась дальше.
Очередь стояла к тому входу магазина, через который никто теперь не ходил, так как продажа была организована прямо между дверьми, а рядом, через другой вход толпа свободно текла в обе стороны и частично обходила очередь за джинсами, а частично продирались сквозь. Не обходилось без комментариев.
– Во, люди жить стали! Такая очередяга, и каждый с сотней стоит.
– И на что время тратят! С ума все посходили.
– Джинсоманы.
– Дуракам закон не писан.
– Эх жаль, времени нет, а хороши штанцы!
– Чего дают? «Риорду»? Ну, «Риорда» – это не штаны.
– Ты смотри, как часто стали продавать. Скоро и мы с тобой купим.
А одна бабулька высказалась довольно странно:
– Эх, молодежь! Джинсы напялят и выкаблучиваются. А под джинсами-то что? Под джинсами-то пусто!
…Двое в джинсах пришли к сексопатологу.
– Ну-с, ребята, в чем дело? – спросил врач.
– Понимаете, доктор, – сказал парень, – она такая красивая девушка, на ней такие джинсики шикарные, такие у нее отличные ножки и вообще фигурка – прелесть, словом, я в нее сразу влюбился…
– Ой, доктор, – защебетала девушка, – он такой замечательный парень, такие у него джинсы роскошные, и так сидят, и вообще видуха у него стремная, в общем очаровал он меня с первого взгляда…
– Но, видите ли, доктор, – они заговорили хором, – как только мы снимаем джинсы… Ну ноль эмоций! Обидно, доктор!
Врач задумался.
– В темноте? – спросил он.
– В темноте, – ответили парень с девушкой.
– А ну-ка, разденьтесь на свету!
Они переглянулись и скинули джинсы. Под джинсами не было НИЧЕГО. Верхние половинки тел висели в воздухе над двумя парами адидасовских кроссовок московской экспериментальной фабрики.
– Н-да, – протянул врач-сексопатолог, – тяжелый случай. Ничем не могу быть вам полезен…
Из-за спин продавцов появился плохо выбритый, нетрезвый мужчина в пыльных брюках с расстегнутой ширинкой, по-видимому, грузчик, и громогласно объявил:
– Сорок восьмой кончился! Пятидесятого тоже мало осталось.
– А сорок шестой?! – возопили из очереди.
– Не знаю, – сказал нетрезвый и удалился.
По другую сторону очереди, словно зеркальное отражение ушедшего грузчика, появился потрепанный пьянчужка, забредший с улицы.
– Ребята, – обратился он к стоящим вокруг Разгонова, – вы мне купите штаны?
– Купим, купим, – заверил бородатый, – мы тебе еще и подштанники купим.
– Эх, вы, – сказал пьяный, но от очереди не отошел.
– А интересно, – продолжал Разгонов прерванный разговор, – будут у нас когда-нибудь делать джинсы не хуже импортных?
– Уже делают, – сказал лысеющий, – только в недостаточном количестве. И потом ведь нашим дуракам нужна не сама хорошая вещь, а только «лейбл». «Сделано в СССР» – морщатся, а с фирменной бляхой любую тряпку купят.
…По переулку тянулась длинная очередь к пункту обмена. Хмурые люди держали под мышками и за пазухой, сжимали в руках, извлекали из сумок большие прозрачные пакеты. Штаны в них были свернуты вверх кожаными этикетками: «Москва. Суперджинсы». В окошке ветхого деревянного сарайчика пакеты обменивали на неопределенного вида тряпки с фирменными бляшками, наклейками, нашлепками и вышивками. Получившие свое уходили, удовлетворенно улыбаясь и тихо переговариваясь.
– Да разве нашим по зубам делать такие надписи?
– Ну, конечно, слабо. Понятное дело.
– Смотри, разве у «Москвы» пуговицы так блестят?
– Да не в жисть!
– Гляди-ка, приятель, какая краска, а? Настоящая индиго. А на «Москве» что? Так, какой-то медный купорос.
– Да разве наши могут так шов прострочить?
– Вестимо, нет. А у «Москвы» вообще прострочка поперек штанин и молния на заду, да и ту не расстегнешь.
К Разгонову подошел мужик с куском джинсовой тряпки, увенчанным массивным бронзовым диском и, сложив пополам, старательно потер ее, совсем как енот-полоскун в Уголке Дурова.
– Глянь, парень, как трется благородно, – сказал он. – Нешто «Москва» будет так тереться?
– Да не в жисть! – сказал Разгонов…
– А можно еще делать копии с западных фирм, – предложил Разгонов, – этакую незатейливую подделку.
– А вот этого-то как раз и нельзя, – возразил очкастый с наморщенным лбом.
И тут по очереди прокатилась весть: кончается сорок шестой.
«Плохо дело, – подумал Разгонов. – Купить что ли сорок четвертый для сестры?» Но тут же стало жалко денег.
– Выход один, – сообщил очкастый, – закупить штанов побольше и обеспечить всех организованно. По карточкам. Или еще лучше: раз в год выдавать зарплату джинсами.
Дня джинсовой получки ждали с нетерпением. Женщины еще за неделю начинали перешептываться, секретничать, иные, наоборот, мечтали вслух. Мужчины заключали пари и сделки. Джинсовая получка была в известном смысле лотереей. Одинаковых штанов на всех не хватало. А те, кто не носил джинсов, обязаны были отказаться от них и взять зарплату деньгами. Но никто не отказывался. В нарушение закона все избыточное количество джинсов погашалось обменами и продажей. И бороться с этим было невозможно.
Разгонов не снашивал джинсы за год, как, впрочем, и многие другие, и у него сохранились не только прошлогодние, но и позапрошлогодние и даже третьегоднишние штаны. Теперь Разгонов мечтал поменять новые джинсы на кроссовки и модную рубашку. Обмен вполне вырисовывался. И вдруг раздался звонок, учетчица молча послушала и, положив трубку, произнесла скорбным голосом:
– Джинсов больше не будет. Кончились джинсы. Теперь зарплату будут выдавать бюстгальтерами…
– Вы все умрете, – проникновенно сказал пьяный.
– Да ну! – не поверил лысеющий. – А я тут как раз собирался жить вечно.
– Да нет, – пьяный вроде бы даже обиделся. – Вы все умрете, потому что вы все больные люди. У вас джинсомания. И вы не излечимы. Вы не излечимы! – витийствовал пьяный.
…В городе свирепствовала эпидемия. Казалось, что огромное смрадное облако микробов зависло над зданиями и площадями, и даже уличные фонари пригнулись под тяжестью этого облака. Разгонов, выйдя из подворотни, запахнул плащ, надвинул на глаза шляпу и поправил на лице марлевую повязку. Туманный, сырой, промозглый воздух просачивался не то что под плащ, а, казалось, прямо под белье. Темно-зеленые борта фургонов, перегородивших улицу, были влажны от росы, а на брезенте темнели большие мокрые пятна. В просвете между машинами возникла зеленовато-серая неуклюжая фигура в общевойсковом защитном комплекте и фильтрующем противогазе с запотевшими стеклами. Разгонов вытащил из карманов все свои документы в запаянных пластиковых пакетах и вложил их в резиновую ладонь проверяющего. Пока тот разглядывал их, поворачивая резиновую морду то одним, то другим глазом, сзади, гремя автоматами, подошли еще двое.
Разгонова пропустили, и это была удача. Не каждый день удавалось так легко проскочить в самую опасную часть города. Но сегодня его вело само провидение, и он обязан был успеть. Успеть во что бы то ни стало. Опередить команду дезинфекторов и спасти Ольгу. Ольга, наверно, еще не знала о новом законе, законе, дающем дезинфекторам исключительное право обыскивать любые квартиры по подозрению в хранении джинсов. А в квартире у Ольги были джинсы. Разгонов знал это. А джинсы были переносчиком вируса.
В переулке послышался топот многих ног, и когда Разгонов дошел до угла, он увидел бегущего зигзагами человека в джинсах, с джинсами в руках и даже с джинсами на руках и отверстием для головы между штанин. Преследователи были в разноцветных комбинезонах: двое в зеленых из оцепления с автоматами наперевес, один в желтом – из дезинфекторов и двое в черных из похоронной команды.
– Стой, стрелять будем! – кричали они.
А джинсоман то ли не слышал, то ли не хотел слышать. Бежал он быстрее, и Разгонов понял, что сейчас начнется, стрельба. Он пригнулся и бросился за угол. И как раз вовремя. Грохнули выстрелы, завизжали пули, зазвенело стекло. Разгонов оглянулся. Джинсоман лежал посередине улицы. Зеленые уходили, опустив автоматы. Желтый снял со спины баллон и обработал труп пенной струей дезинфа-34. А двое черных поволокли джинсомана вдоль улицы, и два мокрых пенистых следа тянулись по асфальту за его ногами.
Джинсомания – страшная болезнь. Все начинается с повышенного интереса к джинсам, с желания иметь их как можно больше, с пристрастия к любованию джинсами и собою в джинсах, а заканчивается полной деградацией интеллекта, потерей речи, беспомощностью, неспособностью поднести ко рту ложку или стакан воды. А крохотный вирус гнездится в волокнах ткани и может быть уничтожен только вместе с самими джинсами.
Разгонов пересек центральную магистраль, по которой, как сонные мухи, ползли танки, и нырнул в тесный кривой переулок. У дверей подъезда Ольги маячили желтые комбинезоны. Разгонов юркнул в подворотню и взлетел на пятый этаж по лестнице черного хода. Дверь на кухню была открыта. Ольги в квартире не было. В квартире никого не было. А на столе лежала записка: «Ушла к Разгонову. Наверно, он еще не знает о новом законе. У него может быть обыск. Встречаемся, как всегда. Ольга.» Разгонов смял записку и положил ее в карман. И в этот момент в дверь начали стучать…
– Опомнитесь! – закричала вдруг кликушеским голосом не весть откуда взявшаяся пожилая крупная женщина в сером оренбургском платке. – Опомнитесь, люди добрые! Вы же молитесь уже на эти джинсы. Вы же бога себе из них уже сотворили!
– А что, права тетка! – усмехнулся лысеющий очкарик. – Джинсы – это своеобразный культ.
– Все джинсы надо сжечь, – неожиданно вкрадчивым голосом произнес поселившийся в компании Разгонова пьяный. – И всех, кто их делает, продает и носит – тоже сжечь. Сжечь, – повторил он зловеще. – Расстрелять. Уничтожить. Сжечь.
…Сжигали джинсы. Едкий запах горелой крашеной ткани защекотал Разгонову ноздри, когда он начал спускаться в долину. Сизоватый полупрозрачный дымок, смешиваясь с туманом, стелился по высокой траве, проникал в прибрежные кусты, зависал лохматыми путаными прядями над бочажками, образовавшимися в низинах после вчерашнего ливня. Костры горели по всей долине, светясь вблизи большими рыжими пятнами, ощериваясь языками пламени, а вдалеке, у темной стены леса, мерцали желтыми и шафранными звездочками и окрашивали пелену тумана и дыма в неестественный, волшебный и даже какой-то потусторонний розовато-оранжевый цвет. У костров стояли, сидели, лежали, ходили, плясали люди. Некоторые были в спортивных костюмах, в спортивных трусах и майках, иные одеты были в старомодные бриджи и шаровары, женщины – в юбки и платья, некоторые были в исподнем, некоторые – вовсе обнажены, но никого не было в джинсах. Здесь не признавали джинсов. Здесь джинсы сжигали. Мужчина в кальсонах, окруженный стайкой девушек в ярких купальниках, бегал по лугу, размахивая над головой горящими джинсами на длинном шесте. Неподалеку из большого шалаша танцующей походкой выходили молодые красивые, как на подбор женщины, одетые только в джинсы, демонстративно снимали их и бросали в огонь. Этот обряд собрал небольшую толпу зрителей, по преимуществу, мужчин, по преимуществу, нетрезвых. Нетрезвых вообще было много. Вино в долине текло рекой. Великий День Сожжения Джинсов был достойным праздником, для того чтобы напиться вдрызг. Над долиной висел пьяный гул голосов, смех, крики, обрывки песен, тостов, женский визг.
Разгонов шел по траве через шум, суету, через клочья тумана и дыма, пронизанные искорками костров, через запах гари, винных испарений, жареного мяса, табака, лука, пересекая луговину по кратчайшему пути к дальнему лесу. Иногда его толкали, хватали за руки, предлагали выпить, потанцевать, переспать, спеть, погреться у костра, цепляли за брюки, шутили: «Эй, парень, а это не джинсы?» От реки тянуло сыростью и камышами, доносились всплески и все те же крики, песни, пьяные рыдания, визги, смех… Ближе к лесу все было иначе. Костров становилось меньше, в них потрескивали дрова, мягко светились головешки, никаких джинсов, никакого едкого дыма. Возле костров стояли хмурые люди в форме, в свете пламени матово поблескивали автоматы, аккуратно составленные в пирамиды. Вдалеке за лесом слышались выстрелы. Стреляли очередями. Здесь на Разгонова никто не обращал внимания, даже скучающие полусонные молодчики с оружием в руках, патрулирующие вдоль опушки.
В лесу уже совсем стемнело, ориентироваться было трудно, и Разгонов шел сначала на выстрелы и крики, а потом на огоньки, когда они начали мерцать за деревьями. Он вышел на большую поляну и зажмурился. Ему захотелось проснуться. Это был восьмой круг ада. Поляна ревела, хрипела, плевалась огнем и кровью, вздрагивала от выстрелов, исходила дымом и стонами. Сюда пригоняли джинсовых фанатиков, чтобы снять с них джинсы. Мало кто позволял раздеть себя сразу. Они сопротивлялись. Они дрались, кусались, вырывались. Им скручивали руки, их связывали, их били, и иногда плотная ткань, забрызганная, заляпанная кровью, трещала прямо на теле, и джинсы стаскивали по кускам. Посреди поляны высились кресты, обложенные хворостом. Некоторые наиболее красивые джинсы распинались на этих крестах. Люди в форме приставляли к крестам лестницу и, взбираясь наверх, приколачивали джинсы гвоздями к перекладине. Заплаканные полураздетые женщины в окровавленных лохмотьях с растрепанными волосами припадали к подножию крестов, обхватывали их руками, ложась грудью на хворост, и причитали, и выли, выли страшными голосами, уткнувшись лицами в дерево или глядя в черное небо, испещренное рыжими искрами звездочек от костров и холодными белыми точками звезд настоящих.
Отдавший джинсы имел право уйти, миновав двойное оцепление из людей в форме с коптящими факелами в руках. Один хитрец, с которого уже стянули джинсы, пытался улизнуть, но его схватили за оставшиеся на нем рейтузы (кто знает, по подозрению или просто в шутку), и под рейтузами оказались еще одни джинсы. И прежде чем хитреца начали бить ногами факелоносцы в форме, из толпы фанатиков, ожидающих своей очереди, выступила миниатюрная блондинка, хрупкое юное создание, и плюнула в лицо предателю. Потом она быстро отстегнула от ремня фляжку, свернула пробку и вылила содержимое на себя. Запахло керосином. В общем шуме невозможно было разобрать, что она кричала, эта отчаянная девчонка. Охранники рванулись было к ней, но она стремительным жестом наклонила к себе один из факелов, и все отпрянули, потому что девчушка сама стала факелом. А когда она рухнула в траву, и общий шок понемногу прошел, из толпы вырвался лохматый парень. Он закричал истошным голосом:
– Не сниму джинсов! Распните меня вместе с ними!
И его потащили к кресту. И подняли наверх. И вбили гвозди. И пока он кричал, еще трое вызвались разделить его участь, и их потащили к крестам, но потом кресты кончились, а желающих пойти на крест за джинсы становилось все больше, и люди в форме стали избивать их факелами, как дубинками, и насильно срывать с них джинсы, и кто-то брыкался и кусался, и кто-то кричал и плакал, и кто-то снова горел, облитый керосином…
Стройный юноша с безумно горящим взглядом визжал, как недорезанная свинья (его держали трое):
– Пустите меня! Распните меня! Сожгите меня! Я не могу их снять!
Его распластали на земле и потянули джинсы за штанины. Джинсы не снимались. Тогда двое быстро расстегнули молнию и рванули, их сверху. Юноша зашелся в визге. Под джинсами было мясо. Живое трепещущее мясо. Заголосили женщины. Хрипло закричали мужчины. Люди в форме уронили факелы. Дико залаяли автоматы. Началась свалка.
Разгонов бросился в лес, петляя меж деревьями, как заяц. Он слышал свое сердце, стучащее возле самого горла. А потом внезапно возникшие звуки музыки и пение вывели его на другую поляну. В центре ее возвышался деревянный храм, обитый джинсовым полотном, полинявшим на углах и складках; деревянный крест в лучах подсветки мерцал обилием медных бляшек, заклепок и пуговиц. Раздвинув бахрому входа, в дверях толпились фанатики, не вместившиеся внутрь, некоторые приникли к окнам. Это был Священный Храм Единой Джинсовой Церкви, вот уже который год тщетно пытавшейся объединить разрозненные и вечно враждующие секты.
Разгонов сумел протолкаться внутрь и, глядя на этикетки джинсов прихожан, все больше и больше удивлялся. В этот день под сводами Храма Единой Церкви собрались вместе все антагонисты и лютые враги: здесь стояли «дикие коты» и «крикливые спорщики»2, «защитники» и «золотозвездники», «голубые доллары» и «сверхстрелки»… Могучие аккорды «тяжелого рока» сотрясали плотную атмосферу церкви. Джинсовые фанатики пели, прося своего джинсового бога о прощении и пощаде, многоголосье сливалось с музыкой электронного синтезатора, взмывало под купол и застывало там стоячей волной, настолько мощной, что казалось своды сейчас не выдержат и обрушатся. Над алтарем в призрачном мерцании газосветных трубок парило огромное скульптурное распятие: спаситель в джинсах фирмы «Лэвис» и обнявшая крест богородица в джинсах фирмы «Ли». Священник, на котором из джинсовой ткани было все, включая перчатки, плащ и высокий колпак, мерно раскачивал портативным магнитофоном «Нэшнел панасоник» и, позвякивая хромированными браслетами с надписью «I love you», относящейся, по-видимому, к богу, хорошо поставленным голосом зачинал каждую новую строчку молитвы, и фанатики, вскидывая вверх руки, подхватывали эти строчки нестройными, но сильными голосами.
Внезапно стены храма задрожали, из леса послышались гортанные крики, шум борьбы и вопли ужаса, трескотня автоматов разорвала иллюзорную гармонию богослужения. Потом кто-то перерубил силовой кабель, музыка смолкла, погасли люминесцентные лампы, распятие погрузилось во мрак и началась паника…
Вслед за сорок восьмым кончился пятидесятый, а когда не стало сорок шестого и сорок четвертого, не стало и очереди. Разгонову ничего не досталось. Очкарику и черноглазенькой тоже, а бородач купил с горя пятьдесят второй на свои пятидесятого размера бедра.
– Счастливо, джинсоманы! – сказал лысеющий. – Удачи вам в грядущих очередях!
Вокруг образовывались небольшие скопления людей. Кто-то что-то менял, кто-то что-то продавал, кто-то, безусловно, для того и покупал, чтобы тут же перепродать. Разгонов этого не любил, как не любил стоять у дверей театра и «стрелять» лишний билетик, потому что даже если таковой попадался, у Разгонова всегда уводили его из-под самого носа. Разгонов не любил расталкивать локтями ближних и не умел урвать того, что не принадлежало ему по несомненному праву. Поэтому он теперь ни у кого ничего не спрашивал, а просто ходил в некоторой растерянности и посматривал на счастливчиков с пакетами в руках.
И вдруг к нему обратились:
– Эй, парень, у тебя сорок шестой? Штаны нужны?
– Сколько? – спросил Разгонов.
– Сто сорок, – ответили ему.
– Сто десять, – возразил Разгонов.
Сторговались на ста двадцати. После Разгонов никогда не мог вспомнить, как выглядел человек, у которого он купил джинсы. Смешно, но он даже не успел понять, мужчина это или женщина.
Вирус джинсомании был полностью обезврежен; всех фанатиков давно переловили и пустили в расход; никто не страдал сексуально-джинсовыми расстройствами; джинсы стоили сто рублей; на деревьях росли обыкновенные листья; а зарплату выдавали деньгами.
Разгонов шел домой и держал в руках пакет с настоящими собственными джинсами.
Москва в третьем тысячелетии (интервью, взятое для еженедельной архитектурной видеогазеты «Ломать – не строить» у генерального директора Объединенного совета строительных управлений города Москвы А.И.Староломова)
…Вообще должен Вам сказать, что не позднее, чем через 500 лет Москва будет по внешнему виду вполне столичным городом, который сможет выдержать сравнение со своими нынешними зарубежными товарищами…
Из фельетона в газете «Раннее утро» за 23 апреля 1911 года.Я веду свой репортаж из бункера преобразователя пространства, расположенного на глубине пятидесяти метров в самом центре Москвы. Наши читатели в Новой Москве на Альфе Центавра-3 хорошо знают, что москвичи, как и все население Земли, вот уже несколько дней назад полностью эвакуированы. Здесь, на умирающей планете, в надежно изолированных бункерах, остались лишь ученые, исследующие физическую природу резкого повышения активности Солнца и те, кто пожелал до самой последней минуты не расставаться с родными местами. Среди них – хорошо известный нашим читателям виднейший архитектор-градостроитель современности Аристарх Изосимович Староломов.
Корр. Аристарх Изосимович, прежде всего разрешите поздравить вас с замечательным юбилеем. Тысяча лет вашему Объединенному совету – шутка ли! Еще ни одна организация в мире не существовала так долго. Готовится юбилейный номер «Ломать – не строить», и нам хотелось бы с ваших слов записать рассказ об истории реконструкции Москвы.
А.И. Спасибо, я очень тронут. Разумеется, мне будет приятно рассказать вам об истории нашей славной столицы. Итак, начнем.
Москва – город многострадальный. Возникнув в 1147 году, она перестраивалась несчетное число раз. Истории известны серьезные изменения в облике города после пожаров и варварских разрушений тех мрачных веков, какие мы называем сегодня Эпохой несправедливости. Но поистине гигантского размаха процесс реконструкции Москвы достиг лишь в Переходную эпоху, то есть после Великой Октябрьской революции. Именно тогда, в XX веке, Москва впервые изменилась до неузнаваемости, и именно тогда была предпринята первая попытка централизованного управления градостроительством. Учреждение, поставившее перед собой эту благородную цель, называлось тогда Главным архитектурно-планировочным управлением, сокращенно – ГлавАПУ. Его мы и считаем отцом нашего славного Объединенного совета. В те давние времена параллельно с ГлавАПУ действовали другие строительные организации – проектные институты. Поначалу их было два: Моспроект-1 и Моспроект-2, потом стало три, пять, десять, двадцать пять. Они плодились, как саранча, становясь все более самостоятельными, и наконец настолько вышли из-под контроля ГлавАПУ, что необходимость в реорганизации строительного аппарата Москвы стала очевидной. И вот в декабре 2000 года, очень символично – на пороге нового тысячелетия, был создан Объединенный совет строительных управлений (сокращенно – Обсовструп) на базе ГлавАПУ и всего множества Моспроектов. Заслуга в создании Обсовструпа принадлежит архитектору Пафнутию Новостроеву, который и стал его первым директором, но, говоря по чести, Новостроев лишь открыл возможность для будущих грандиозных реконструкций. Сам же он вполне в духе двадцатого столетия выламывал на улицах наиболее красивые старые здания и строил на их месте однообразные дома-коробки.
Новое слово в архитектуре произнес второй директор Обсовструпа Велемир Расчищаев, специфика строительной политики которого заключалась в том, что он ничего не строил, а только ломал. Ломал целые кварталы, оставляя на их месте скверики, детские площадки и стоянки автомобилей. Расчищаев считал, что все современные ему архитекторы еще недостаточно созрели для того, чтобы заново отстраивать центральную часть Москвы.
Зато следующий директор Борислав Разрушаев считал себя вполне созревшим, и по его проектам на расчищаевских пустырях строили гигантские домины этажей по сорок-пятьдесят. Каждый дом занимал квартал. Сносом старых знаний Разрушаев тоже не гнушался. Например, он почти подчистую снес дома на Садовом кольце и понаставил там своих громадин длиной в километр и более.
Четвертый директор Обсовструпа Феликс Раздолбаев не стал ломать гигантских сооружений своего предшественника, а мудро использовал их в собственном проекте мегаполиса, соединив между собой все разрушаевские глыбы, и превратил наш город по существу в один огромный дом. Раздолбаев был первым, кто отказался от традиционной радиально-кольцевой московской планировки. Это в его времена была очень популярна песенка:
Москва не сразу строилась – не сразу и сломаем, Но если приналяжем – а это мы умеем! - То вот любимый город наш уже неузнаваем, И что такое улицы, известно лишь музеям.Улиц действительно не стало, а все сохранившиеся к тому моменту старые здания оказались во внутренних двориках мегаполиса. Через дворики над крышами старых домов перекидывались металлостеклянные и металлопластиковые переходы. Много таких переходов висело над Кремлем, при постройке одного из них пришлось снести верхнюю часть колокольни Ивана Великого. В свое оправдание Раздолбаев заявил, что эта колокольня, некогда самая высокая в стране, после сооружения в Петербурге Петропавловского собора вот уже больше трехсот лет не является таковой и сохраняется как ценный памятник по ошибке.
Корр. Простите, Аристарх Изосимович, а как прореагировало на этот дерзкий поступок Министерство охраны памятников?
А.И. Очень верный вопрос. Спасибо, что напомнили мне. Ведь именно в эпоху, когда Москва стала мегаполисом, и возникло это министерство. Точнее, специальная комиссия при министерстве культуры, до того уже полвека безусловно добивавшаяся статуса госкомитета, вдруг, по нелепой случайности, я бы сказал, по чьему-то преступному легкомыслию была превращена в самостоятельное министерство. А до спецкомиссии было просто Всероссийское общество охраны памятников истории и культуры (ВООПиК). Но даже оно доставляло массу неприятностей нашему ведомству. Мало того, что из-за каждой полуразвалившейся избушки воопиковцы поднимали страшную шумиху в прессе, так у них еще были замашки самых настоящих террористов. Они врывались в кабинеты руководящих работников, устраивали сидячие демонстрации, выводили из строя технику. Потом, когда они стали комиссией, тактика переменилась: начались открытые всенародные дискуссии, и стычки в верхах, и бесконечные голосования – очень трудно было тогда пробить какой-нибудь архитектурный проект. И вот во второй половине XXI века создается Министерство охраны памятников – Минохрап. Круто взялись они за дело: с тех самых пор ни одному директору Обсовструпа не удалось до конца реализовать свой замысел. Как дырки в холсте, как кляксы на рукописи, как фальшивые ноты остались в Москве по сей день сбереженные Минохрапом здания. Представьте себе, насколько красивее смотрелся бы тот же раздолбаевский мегаполис без всяких внутренних двориков, а только с Кремлем в центре!
Однако вы спросили про Ивана Великого. Так вот, эта «злодейская акция», как писал первый министр охраны памятников Федор Быковский, настолько потрясла его, что он направил в Верховный Совет первую в истории официальную просьбу о восстановлении только что разрушенного памятника. И просьба была удовлетворена, но не сразу, а спустя семьсот лет. Впрочем, об этом позже.
Наш пятый директор Венедикт Ломов-Постройкин вернул Москве улицы. Правда, улицы были чудные: очень широкие, изогнутые или изломанные под прямыми углами и все либо обязательно замкнутые, либо кончающиеся тупиком. Не одно десятилетие ушло у строителей на то, чтобы прогрызть эти загадочные лабиринты в толще раздолбаевского колосса, но грандиозный замысел Ломова стал ясен задолго до завершения проекта. Сам же архитектор всего за несколько дней до смерти в первый и последний раз любовался своим детищем из космоса: гигантский лозунг аккуратно вписался в овал столицы: «Превратим Москву в образцовый коммунистический город!» Ломов-Постройкин не ставил себе целью сносить именно старые дома, но на пути его улиц-букв вставали и такие здания, которые Минохрап считал памятниками. И тогда Ломов применял знаменитый теперь и широко практикуемый «метод случайных ночных взрывов». Когда министр охраны памятников Кирилл Туровский слишком уж рьяно отстаивал какой-нибудь дом, снос его оформлялся как авария. Разумеется, безопасность людей в таких авариях была обеспечена.
Директор номер шесть Константин Островоздвиженский был одержим идеей придать Москве вид истинно русского города. В XXII век Москва вступила мегаполисом, и в этом ничего русского, конечно не было. Поэтому Островоздвиженский аккуратно разобрал на куски циклопическое сооружение Раздолбаева и прямо из них настроил много-много башен больших и маленьких, тонких, как спицы, и толстых, как баобабы, но неизменно витиевато разукрашенных, со шпилями и резными флюгерами. Строительство башен продолжалось более полувека, и пространства, освобожденного от мегаполиса им, конечно, не хватило, пришлось кое-где расчищать и внутренние дворики, тем более, что Минохрап потребовал сохранить значительный фрагмент мегаполиса как память сразу о трех архитектурных эпохах. В общем Островоздвиженский с Минохрапом тоже не ладил.
На смену ему пришел Никодим Плосковоздвиженский. Этот возненавидел башни лютой ненавистью и посносил не только их, но сходные с ними высотные здания XX века. К концу XXII столетия уцелела только одна, самая красивая островоздвиженская башня, взятая под охрану небезызвестным министерством, да древнее здание Московского университета – благодаря тому, что находилось вдалеке от центра. Плосковоздвиженский, стремясь менее всего походить на своего предшественника, застроил Москву огромными по площади, но исключительно низкими, не выше четырех метров, домами.
Корр. Простите, а как же в этих плоских зданиях могло разместиться все население многоэтажной башенной Москвы?
А.И. Видите ли, это было как раз то время, когда население нашего города, как и всех, впрочем, городов, резко сокращалось за счет массовых миграций в лесопарковую зону.
А знаете ли вы, что самым оригинальным архитектором всех времен прослыл Иван Громилов. Вступая в директорскую должность, он объявил, шокируя московскую общественность, что будет только строить, ничего не снося. Проект Громилова оказался проектом Москвы подземной, и весь город на поверхности не представлял для него интереса. Однако Иван Громилов не стал, как вы, быть может, подумали, лучшим другом министра охраны памятников Вадима Ословского, так как под землей проводились взрывные работы, от которых страдали исключительно старые дома, а приземистые плосковоздвиженские постройки оставались целехоньки. Например, много было шуму из-за рассыпавшегося на кирпичи здания страхового общества «Россия» на Сретенском бульваре. Любопытно, что подземный город Громилова дошел до нас в почти не измененном виде. Никому он оказался не нужен.
А следующим директором Обсовструпа стал Варахасий Переломов, получивший в народе ласковое прозвище Шарик. Он был маленький, толстенький, лысый и не ходил, а словно катался по полу. И дома он строил под стать себе. Это была эпоха восхищения дальним космосом, эпоха освоения планет и первых контактов с внеземными цивилизациями, и проект Переломова назывался «Космическая феерия». Все здания в Москве были сделаны в форме шаров и символизировали собою великое множество обитаемых планет. Кроме того, Переломов был автором концепции глубокого обновления, то есть взамен снесенного, скажем, театра, никогда не возводился новый театр, а непременно больница, столовая или что-то еще более далекое от искусства. Например, был сломан Елоховский собор, а на его месте вырос крупнейший в мире общественный туалет, разумеется, в виде шара.
Корр. Но как же Минохрап допустил такое?!
А.И. Не будьте наивны, методов борьбы с охраной памятников всегда было много. В частности, Переломов применял метод «заповедных зон»: специально выбранный район Москвы публично объявлялся заповедной, то есть неприкосновенной зоной, чем усыплялась бдительность минохрапа, а затем дом или несколько домов внезапно исчезали из зоны (изобретенные как раз тогда дезинтеграторы позволяли очень быстро превращать любое здание в легко транспортируемую пыль). Товарищи из охраны памятников даже не успевали поднять шум, потому что всякий раз выяснялось, что начатое на месте сноса строительство санкционируется какой-нибудь очень влиятельной организацией.
Корр. А общественный туалет? Тоже для влиятельной организации?
А.И. Нет, там было иначе. Просто Комитет межпланетных контактов в последний момент отказался от предоставленной площади.
Продолжим, однако, наш экскурс в историю. Десятым директором Обсовструпа был Онуфрий Вавилонюк. Вот кто действительно ухитрился не конфликтовать с Минохрапом. Всю свою долгую, почти столетнюю творческую жизнь Вавилонюк создавал один единственный дом – Дворец Мира. По проекту общая высота его равнялась 4160 метрам, ширина парадной лестницы – 1150 метрам, зал, высотой в километр и шириной 1400 метров был рассчитан на 210 тысяч мест. Поставить Дворец предполагалось в самом центре Москвы, и, испугавшись за Кремль, министр охраны памятников Виктор Яковский предложил перенести древнюю цитадель Москвы на новое место, но Вавилонюк оказался смелее: используя наивысшие достижения строительной технологии и новейшие материалы, он соорудил несущие опоры за стенами Кремля, и весь исторический ансамбль очутился аккурат под парадной лестницей Дворца. Но когда начали возводить главную часть здания, опоры просели, и строительство пришлось прервать. Оно возобновлялось несколько раз, но так и не было закончено: грунт не выдерживал чудовищного веса, и постоянно что-нибудь рушилось, но благодаря могучему основанию Кремль не пострадал. Кроме недостроенного сверхгиганта Вавилонюк оставил после себя еще девять точных копий никитинской телебашни в Останкино. Все десять были расположены на равных расстояниях строго по окружности с центром в середине Дворца. Предполагалось соединить их с Дворцом Мира огромными светящимися гирляндами. Минохрапу был симпатичен Вавилонюк своим безразличием как к древним зданиям, так и к изобилию переломовских шаров, которые фанатикам охраны памятников удавалось разбирать иногда и под шумок восстанавливать утраченные старинные дома.
Отвыкнув за целый век от настоящей борьбы, Минохрап ничего не смог противопоставить новому директору Евлампию Прорубаеву, который строил проспекты, прокладывая их, как просеки в лесу. Одинаковые, идеально прямые, шириной 90 метров, проспекты пересекали Москву в двух перпендикулярных направлениях, и при взгляде из иллюминатора планетолета город в эту эпоху напоминал бадминтонную ракетку с застрявшим в центре воланчиком – Кремлем. Основание Дворца над ним было разобрано.
Корр. Аристрах Изосимович, вспомнил по ассоциации: мы тут поспорили с женой, что было сломано раньше. Калининский проспект или Сухарева башня. Она утверждает, что башня, причем, намного раньше – я же уверен в обратном. Думаю, что ваше мнение будет интересно узнать и читателям нашего еженедельника.
А.И. Видите ли, я тоже не способен удержать в памяти всю историю московской архитектуры, но давайте попробуем порассуждать. Эпоха башен – это XXII век, а все древние проспекты были уничтожены еще Феликсом Раздолбаевым, то есть на целое столетие раньше.
Корр. Стало быть, прав я. И все же, не могло быть так, что Калининский проспект построен Прорубаевым в XXIV-XXV веках?
А.И. Нет, это исключено. Прорубаевские проспекты не имели названий, они все были под номерами.
А после Прорубаева в московском строительстве наступил долгий период глубочайшего кризиса. Двенадцатый директор Пантелеймон Недопонятов был из той породы творческих личностей, которым вечно не дают покоя грандиозные замыслы, но ни один из них не воплощается до конца. Во времена Недопонятова Москва была похожа на одну большую строительную площадку. Повсюду высились гигантские незаконченные сооружения, развалины сносимых зданий и целые горы мусора и материалов. Надо всем этим кружилось бесчисленное множество строительных флаеров. Самая впечатляющая из недопонятовских построек была возведена в Зарядье, где, наконец-то, снесли гостиницу «Россия» вместе со всеми окружающими ее церковками. А полупостроенное недопонятовское сооружение, тошнотворное для нормального человеческого глаза, сохранялось, как вы знаете, до самого последнего времени по просьбе наших галактических друзей – древовидных гуманоидов с Альтаира-6. В этой гениальной, по их мнению, конструкции разместилось альтаирское посольство.
Тринадцатый директор Обсовструпа Вольдемар Сносов-Вдохновенский оказался шизофреником, но узнали об этом слишком поздно, и лишь случайность спасла Москву от ужасной трагедии. Сносов начал с того, что разрушил единым махом все, что ему позволили разрушить. Потом он принялся возводить дома в форме, ракушек, кораллов, глубоководных рыб и просто в виде бесформенных, но живописных скал. Затем он взялся декорировать все старые здания гигантскими синтетическими водорослями. И тогда москвичи поняли, что это имитация океанского дна. Многие восхищались цельностью замысла. А параллельно вокруг Москвы строилась мощная крепостная стена, становившаяся с каждым годом все выше и выше, и была версия, что Сносов таким образом отдает дань традициям древности. Но однажды группой энтузиастов-археологов была обнаружена система мощных насосов и подземный трубопровод, тянувшийся от Северного Ледовитого океана к стенам сносовской Москвы. И только благодаря оперативным действиям сотрудников комитета по контролю город не был затоплен.
Можно понять, что после Сносова-Вдохновенского Обсовструп был рад любому директору, и этот высокий пост смог занять хронический алкоголик Питер Непросыхайкин. При нем все дома строились исключительно в форме бутылок. Бутылки блестели, пестрели этикетками – это было по-своему очень красиво. Примечательно, что Непросыхайкин, разрушив древнее здание Большого театра, предоставил ему огромную бутылку из дымчатого розовато-белого стекла на той же площади. Акустика в театре получилось несколько странной, как в колодце, но оптимисты утверждали, что современные оперы звучат в этой бутылке неповторимо.
Легко заметить, что по мере увеличения продолжительности жизни архитектурные эпохи становились все более долгими. Так, если в XXI веке сменилось пять директоров Обсовструпа, XXVI, например, век достался целиком Сносову-Вдохновенскому, а XXVII – Непросыхайкину. Следующая эпоха была еще длиннее. Полтора столетия, когда директорствовал Анастасий Реконструякин вошли в историю как единственный в своем роде период восстановления. В результате бурной деятельности Минохрапа Москва к XXVIII веку оказалась настолько разностильной, что даже непросыхайкинские бутылки, возводившиеся в течение всего предыдущего столетия, не являлись в ней доминирующим архитектурным элементом. Не вступая в острый конфликт с Минохрапом, не представлялось возможным сделать Москву одностильным городом. И Реконструякин сказал: «Нельзя – значит не надо. Пусть в Москве будет представлена каждая эпоха, но пускай всех эпох будет поровну». И восстановление началось: по чертежам, по фотографиям, а то и по картинам живописцев. Было вновь выстроено крупнейшее культовое сооружение Москвы – величественный храм Христа Спасителя и крупнейший в истории концертный зал «Сириус» – зеркальный шар переломовской эпохи; Страстной монастырь и весь спорткомплекс в Лужниках; высотный дом на площади Восстания и замечательная островоздвиженская башня «Русская сказка»; самый большой жилой дом XXI века на 154 тысячи квартир и Елоховский собор; а также гостиница «Космос», почтамт, колокольня Ивана Великого, знаменитый плосковоздвиженский дом с огромным рынком на крыше, ГУМ, здание СЭВ и еще многое-многое другое. Кстати, вы знаете, что такое СЭВ?
Корр. Нет.
А.И. Я тоже не знаю, но штучка изумительная! Я взял ее в свой проект.
Корр. Надо полагать, Реконструякин не конфликтовал с Минохрапом?
А.И. Разумеется, Реконструякин и министр Лошадевский были друзьями, но один принципиальный спор между ними все-таки произошел. Известно, было, что великий писатель XXI столетия Александр Бураго родился в доме у Никитских ворот, снесенном в конце XX века под здание Телеграфного агентства Советского Союза, сокращенно – ТАСС. И у Бураго есть стихотворение (в молодости он баловался стишками), которое Минохрап написал на своем знамени. Вы, должно быть, видели выбитое у них на фасаде четверостишие:
Не к прошлому зову, поймите бога ради, Да, в будущем у нас не холод и не тьма, И все же жаль, когда назад не глядя, В Москве ломают старые дома…Но мало кто знает это стихотворение целиком. А есть там еще и такие строчки:
Я против зданья ТАСС ни слова не сказал бы, Хотя и не люблю столь грубый колорит, Но – там был дом, и мне его безумно жалко, Ведь в доме этом я издал свой первый крик.И вот эти слова красовались на стене здания ТАСС, на мемориальной доске, в течение девяти веков – столь велико было уважение к памяти Бураго. И вот одержимый страстью восстановления Реконструякин заявил, что ТАСС нужно сломать и вновь построить родильный дом, подаривший миру Александра Бураго. Лошадевский уперся, дескать здание ТАСС на настоящий момент уже более ценный памятник, чем какой-то там никому не известный родительный дом. Были крупные дебаты в видеопечати. И в итоге родильный дом все-таки восстановили, а здание ТАСС просто передвинули.
Корр. Ну, а следующим генеральным директором Обсовструпа стал Аристарх Изосимович Староломов.
А.И. Ваш покорный слуга.
Корр. Ваш проект хорошо, известен нашим читателям. И все-таки расскажите о том, как он возник.
А.И. Вы, наверно, обратили внимание, что я часто вспоминаю XX век. Видите ли, как это ни парадоксально звучит, все наши архитектурные экзерсисы на протяжении тысячелетия были не так революционны, как реконструкции XX века. Вот почему я прежде всего полез в архивы и отыскал интереснейший генеральный план реконструкции Москвы 1935 года. Он потряс мое воображение, и я сделал его своим планом. Невероятно, но факт: для выполнения этого плана мне в XXIX веке приходилось сносить не только дома, восстановленные Реконструякиным, но и целый ряд зданий, простоявших века под охраной небезызвестного министерства. То есть, Генеральный план далекого 1935 года оказался смелее, чем все последующие варианты. Действуя в рамках плана, я первый подарил Москве ее собственное лицо, сделал ее прекрасным одностильным городом, таким, как Ленинград, Нью-Йорк, Венеция, или Ташкент. Правда, Петр Козеловский все время твердит, что я как раз лишил Москву ее настоящего пестрого лица. Ох, как он мешал мне, этот министр! Целых полтора века я воюю с его министерством, используя весь опыт, приобретенный моими предшественниками, и достиг немалого. Собственно, я сломал все, что мне хотелось сломать, вот только Храм Василия Блаженного Козеловский ухитрился сберечь. И как же он портит облик моего города, этот допотопный Покровский собор! Поймите, я просто обязан его снести.
Корр. Простите, но имеет ли это смысл ТЕПЕРЬ?
А.И. Да. Да! И еще раз да. Для меня это вопрос принципа.
Корр. Тогда что же мешает вам?
А.И. Мне мешает Козеловский, который обосновался в Храме, и вот уже год сидит там безвылазно…
Корр. Я веду свой репортаж из бункера преобразователя пространства. И сейчас здесь легок на помине появился сам министр охраны памятников Козеловский. Я должен извиниться перед Аристархом Изосимовичем и задать несколько вопросов этому тоже очень знаменитому архитектору. Петр Дмитриевич, как вы решились оставить Храм Василия Блаженного на произвол судьбы?
П.Д. А я предварительно вывел из строя все дезинтеграторы Староломова, к тому же Храм накрыт энергетическим колпаком, питающимся от излучения Солнца. Когда температура достигнет максимума и поверхность планеты расплавится, колпак автоматически замкнется в сферу и будет плавать по волнам огненного океана. Теоретически Храм должен пережить происходящий сейчас в Солнечной системе катаклизм, чтобы войти в историю символом нашей победы.
Корр. Но можно ли назвать победой спасение вами всего лишь одного памятника, в то время как вся Москва погибает, перестроенная по проекту Староломова?
П.Д. Можно, если учесть, что существует еще и Новая Москва, которая будет построена на Альфе Центавра-3 по моему проекту.
А.И. Что?!
Корр. Петр Дмитриевич, продолжайте, пожалуйста.
П.Д. Я хочу напомнить вашим читателям (кстати, ваша газета переименована в «Архитектурный вестник»), что на Альфа Центавра-3 уже построен жилой пояс Новой Москвы – широкая полоса коттеджей в лесном массиве, охватывающая кольцом пустое пространство, равное по площади старой Москве. Там и будет построен первый в мире город-памятник, город-музей. Я только что разговаривал по астрофону с пятью членами Всемирного Совета и узнал, что решением последнего заседания для Новой Москвы упразднены как Обсовструп, так и Минохрап, а вместо них создан Объединенный совет по архитектуре, состав которого будет утвержден в самое ближайшее время. А для строительства города-музея большинством голосов принят мой проект, имеющий целью восстановить Москву в том виде, какой она имела в начале XX столетия с небольшими поправками в отношении ряда древних памятников, утраченных к тому времени. А все представляющие интерес архитектурные сооружения более позднего периода планируется расположить на обширных окраинных территориях города, совершенно не застроенных к началу XX века.
Корр. Спасибо, Петр Дмитриевич. А теперь еще один вопрос к Аристарху Изосимовичу… Простите, друзья, Аристарх Изосимович куда-то исчез, и мне остается только поблагодарить вас за постоянное внимание к нашему еженедельнику (как он, бишь, теперь называется, «Архитектурные новости», что ли?) и завершить наше увлекательное и так неожиданно, так сенсационно дополненное интервью.
До новых встреч, друзья! В новом тысячелетии! В Новой Москве!
Непорочное зачатие Касьяна Пролеткина
Если кто-нибудь скажет вам, что у Марии Луизы О'Брайен во время рождения Мигеля Сантьяго Хортеса появилось кислое молоко (а есть еще и такие шутники, которые утверждают, что у нее было и не молоко вовсе, а молочный коктейль, что-то вроде той ужасной смеси молока с водкой, которую чилийцы называют кола-моно) – не верьте, никому не верьте, потому что у Марии Луизы О'Брайен вообще не было молока. Сразу после родов она потеряла сознание и через шесть часов умерла не приходя в себя. Вскрытие показало, что Хортес, перепугавшись в последнюю минуту, пытался выбраться сам с помощью абсолютера, каковой, надо отдать ему должное, применял не как огнестрельное, а как холодное оружие, оставаясь гуманистом до последних мгновений своей жизни. И хотя увечья, нанесенные Марии Луизе, были все-же весьма значительны, врачи продолжали утверждать, что главной, а по существу и единственной причиной смерти стал психошок. «Как вы думаете, – говорили врачи – что ощущает женщина, когда из чрева ее появляется не голенький кричащий младенец, а уменьшенный до размеров младенца капитан дальней разведки в разорванном, залитом кровью скафандре с нашивками контактеро первого класса, и появляется необычайно резво, помогая себе руками и ногами, а, наконец, выскочив, палит из абсолютера в белый свет, как в копеечку и затем почти тут же падает замертво?»
Одна из медсестер, ставшая свидетельницей этого жуткого эпизода, с визгом вылетела в коридор, а вторая, как рассказывает доктор Збышек, не меньше минуты смотрела на все происходящее остекленевшими глазами, после чего грохнулась в обморок, круша своим тучным телом пузырьки с медикаментами и прочие атрибуты операционной. Сам же доктор Збышек, старший акушер клиники, признавался потом, что глядя на вылезающего Хортеса, раз и навсегда зарекся пить проклятый фомальгаутский спирт (на который в силу его дешевизны была переведена вся земная медицина), а потом, когда луч абсолютера опалил ему волосы на левом виске, за считанные мгновения вспомнил не только Иисуса и пречистую деву, а всех богов, каких когда-либо знал, и даже еще двух-трех таких, которых не знал никогда. Но я думаю, каждый снимет шляпу перед доктором Збышеком, за то что он сумел совладать с собой и, перенеся маленького Хортеса на стерильный топчан, тут же открыл дверь в коридор и крикнул убежавшую в страхе сестру. А когда доктор Збышек повернулся к трем недвижно лежавшим телам, все три были уже сопоставимы по своим размерам: капитан дальней разведки Мигель Сантьяго Хортес распростерся на топчане во всю длину нормального взрослого человека, а кровь из его ран стекала по пальцам свесившейся руки и ножке топчана. И вот тогда доктор Збышек совершил сразу три нелогичных поступка: сначала он упал на колени и возопил: «Прости мне, Господи, прегрешения мои!», затем вскочил и выпил не разбавляя стакан фомальгаутского спирта и наконец нажал клавишу пульта видеосвязи и набрал код комитета по контролю за порядком.
Мигеля Хортеса не удалось спасти. Марию Луизу тоже. И вовсе не по вине доктора Збышека. Мария Луиза действительно умерла от психошока, а Хортес скончался от потери крови, еще будучи маленьким. Укусы на его теле стали одной из загадок для ученых Земли. Ни одно известное им животное не могло оставить таких следов. Причем больше всего они походили на следы зубов человека.
Другой и, по существу, главной загадкой стал сам Мигель Хортес, контактеро первого класса, ушедший в очередную сверхдальнюю экспедицию около девяти месяцев назад. Последнее сообщение, которое он передал, пришло на Землю за восемь месяцев до удивительного события, и пришло оно из системы двойной звезды Альфа Кроля. Хортес сообщал, что садится на четвертую планету, так как она окружена чрезвычайно интересными хроногравитационными вихрями, а его корабль как раз оказался в сфере действия этих вихрей. Из сообщения, как всегда, невозможно было понять, попал Хортес в беду или просто решил изучить незнакомое явление.
И по поводу появления Хортеса на Земле мнения резко разделились. Причем справедливости ради, следует сразу заметить, что не все признали сам факт возвращения Мигеля Хортеса. Нашлись энтузиасты, и их было немало, поддержавшие версию видного биохимика Зигмунда Факманьского, который заявил: «Человек, рожденный Марией О'Брайен – это не Мигель Сантьяго Хортес, а его сын». И доводы были впечатляющими. Во-первых, оказалось, что ровно за девять месяцев до рождения Луиза прилетела к Хортесу на Луну, где он проводил время между двумя сверхдальними, и их видели вместе в японском каменном саду, неподалеку от космопорта, где они, как было известно, встретились и через полтора часа расстались. Оппоненты возражали. В японском саду, который возле космопорта, нету-де не только гостиничных номеров, но даже элементарного кислородного бункера, где можно было бы раздеться и одеться. На такие возражения Факманьский и его приспешники отвечали презрительными смешками. Дескать, разве можно до такой степени отставать от жизни. Ведь именно им, Зигмундом Факманьским, три года назад были изобретены сверхэластичные спецскафандры для половых сношений на планетах неземного типа с атмосферами токсичными, инертными, а также на планетах вовсе без атмосфер с использованием приставки для глубокого вакуума. И он, Факманьский, может указать очевидцев, которые подтвердят, что Хортес и Мария носили именно такие скафандры, а в тот исторический день имели при себе и вакуумные приставки.
«Ну, хорошо, – соглашались оппоненты, – предположим, все было именно так. Но ведь зачатие в условиях вакуума невозможно!» «И снова вы заблуждаетесь! – торжествовал Факманьский. Все скафандры моей системы, выпущенные за последние полтора года, допускают вариант конструкции со встроенной полупроницаемой мембраной. И я вам скажу больше: именно такая мембрана обнаружена в скафандре родившегося маленького Хортеса». «Простите, – спрашивали оппоненты, – а почему младенец-Хортес родился в скафандре и даже с абсолютером?» «С абсолютером! – кричал обычно Факманьский, цепляясь за последнее слово. – Да разве вы не знаете, что кожух абсолютера выполняется как одно целое со скафандром, и ни один пилот дальней разведки не имеет права ни войти, ни выйти с корабля, не имея при себе абсолютера!» А когда вопрос конкретизировали: «Каким образом из яйцеклетки мог развиться скафандр системы Факманьского, да еще с абсолютером в кожухе?» Факманьский, как правило, переходил в наступление: «А как вы можете объяснить в позиций современной физики появление Хортеса-старшего в полости матки Марии О'Тэрайен?» Или же он выволакивал еще какой-нибудь забытый аргумент в пользу своей версии: «Между прочим, известно, что организм Марии Луизы был запрограммирован на рождение мальчика, а Мигель я знал его лично (тут Факманьский едва не пускал слезу), давно мечтал о наследнике».
В мнении оппонентов тоже была своя логика, но и абсурда в нем хватало. Безусловное сходство (если не сказать, идентичность) трупа, в который превратился маленький Хортес, с Хортесом настоящим являло собой главный аргумент сторонников версии о возвращении знаменитого контактеро, но появление его во чреве и резкое увеличение в размерах были теми слабыми местами, которые сводили на нет убедительность доводов. Были выдвинуты три основных гипотезы, объясняющие фантастический феномен. Первая, самая абсурдная и, по существу, смыкающаяся с позицией Факманьского, утверждала, что Хортес посетил во чреве Марии Луизы ее ребенка, одел на него свой скафандр и ввел ему некий стимулятор роста, содержащий одновременно генетическую информацию о самом Хортесе. Далее утверждалось, что Хортес и его двойник повздорили, в результате чего папаша искусал младенца до полусмерти, а сам отчалил в ту же звездную систему, из которой прибыл. Вторая гипотеза предполагала подмену младенца Хортесом, который, будучи искусан неведомыми врагами, в отчаянном стремлении спастись без каких бы то ни было технических приспособлений удрал в надпространство, потом в целях безопасности изменил собственный масштаб (опять-таки голыми руками) и, вынырнув из многомерного континуума в произвольной точке, угодил аккурат в матку Марии Луизы, а по закону сохранения массы в замкнутой системе нерожденный младенец через надпространство выскочил в то самое место, откуда исчез Хортес, то есть был отдан на съедение неизвестным земной науке злобным тварям. Сторонников этой гипотезы в шутку называли апологетами межзвездного аборта.
Авторы и поклонники третьей версии уверяли, что никакого ребенка не было вообще, ссылаясь на тот факт, что, как известно, ни при каких обстоятельствах зачатие не может быть гарантировано. Попутно они честили на все лады доводы Факманьского, выискивая всевозможные пикантные подробности из жизни Хортеса и Марии Луизы. Не в силах объяснить, что делал великий контактеро в течение целых девяти месяцев (беременность у Марии Луизы, надо заметить, протекала совершенно нормально), поклонники «бездетной» версии уповали на смещение масштабов времени. Для Хортеса-де, с того момента, как он попал в матку и до самых родов прошло всего каких-нибудь несколько секунд. Теоретически такой случай был возможен, но во Вселенной такого еще никто не видел.
«Бездетники» выгодно отличались от сторонников концепции аборта тем, что по их версии Хортес уже не выглядел этаким межпространственным детоубийцей, а мог быть назван, в худшем случае, хулиганом.
Контактеро первого класса, знаменитый капитан звездной разведки Касьян Пролеткин еще соблюдал траур по своему погибшему другу Мигелю Хортесу, когда ему прислали кассету с видеозаписью дискуссии.
– Да будь они все прокляты! – крикнул Касьян, просмотрев кассету, и в ярости рассек ее пополам кривым самурайским мечом, одним из тех, что в изобилии висели по стенам его кабинета. – Мигель погиб, а эти кретины упражняются в остроумии! Все! К черту! Лечу на Альфу Кроля!
А Касьян Пролеткин давно уже собирался лететь на Альфу Кроля и разобраться во всем самолично без дураков и дилетантов, да только после предыдущей экспедиции на планету четырех магнитных солнц у него вот уже неделю четверилось в глазах, а поскольку этот эффект по расчетам Касьяна должен был вот-вот пропасть, он и не торопился снаряжать свой звездный лайнер – знаменитый на всю Вселенную, потрепанный в дальних рейсах, но все еще могучий корабль «Кабану супербот». Слово «кабану», как утверждал Касьян, не имело никакого отношения ни к русскому, ни к японскому слову «кабан», ни к английскому «кэб», а восходило якобы к языкам африканским и означало нечто очень красивое то ли на суахили, то ли на наречии пигмеев.
За считанные часы снарядил Касьян свой супербот и столь стремительно выскочил в надпространство, что в какой-то момент ему показалось, будто в глазах уже не четверится, а восьмерится. Выход из надпространства в систему Альфы Кроля был столь же резким, но там, над четвертой планетой пришлось покружиться из-за нелетной погоды. Последнее сообщение Хортеса вполне соответствовало истине: свирепые гравитационные вихри гигантскими жгутами гуляли по поверхности планеты, а там, где они свивались в кольца, закипали настоящие хронобури, так что даже на высоте синхронной орбиты, где находился «Кабану», явственно ощущалось изменение силы тяжести и пульсирующее замедление времени. Четверение в глазах прекратилось задолго до того, как Касьян насилу отыскал тихий островок на буйной планете и по этакому как бы колодцу спокойствия во взбесившемся пространстве нырнул вертикально вниз навстречу тайне, которую еще предстояло разгадать.
Только высочайшее мастерство пилота позволило Касьяну вырулить в самый последний момент и посадить «Кабану» не на «Тореро супербот» Мигеля Хортеса, а рядом. Пролеткин был старым звездным волком и сразу понял, что такая точная посадка – не случайное везение, а сама неизбежность. Похоже было, что к планете просто не существовало других подступов.
Уже через пять минут Касьян знал, что на Хортесите (так он назвал планету) атмосфера земного типа, ускорение силы тяжести 0,9 «g», отсутствуют опасные микроорганизмы, вредные излучения и сейсмическая неустойчивость, температура двадцать пять по Цельсию, влажность шестьдесят шесть процентов – в общем выходи в одних трусах и пляши качучу. Но с качучей Касьян решил повременить: чисто внешнее впечатление настораживало. Планета была голой, гладкой, розовой и как будто мягкой. Небольшие холмы и бугорки напоминали шишки, болячки или прыщи. Кое-где, словно пучки волос, торчали кустики, а в местах посадки «Тореро» и «Кабану» планета покрылась толстым слоем черной, а по краям темно-бордовой коросты.
Касьян облачился в скафандр высшей защиты с двумя абсолютерами в кожухах (он надевал его для первого выхода на любую, даже самую безобидную на взгляд планету) и сошел на поверхность Хортеситы. Когда бордовая корка под ногами кончилась, Касьян невольно дернулся, потому что его металлопластовые подметки наступили на живое тело. Он даже отпрыгнул назад и пригляделся к почве повнимательней. Но это была всего лишь поверхность планеты, однородная, гладкая, безбрежная. Не могла она быть живой. «Наваждение», – подумал Касьян и решительно зашагал к звездному лайнеру Мигеля.
Входной люк был открыт. Похоже, Хортес ничего не боялся на этой планете. Внутри все было цело и невредимо. Исследовать было, по существу, нечего. Кроме бортового журнала. Раскрытый журнал лежал на пульте, и страницы его были густо исписаны мелким корявым почерком Мигеля Сантьяго Хортеса.
Хортес был блестящим пилотом, великолепным разведчиком и гениальным контактеро. Именно благодаря ему специалистов по контакту с внеземными формами жизни стали называть на испанский манер – контактеро. Таких, как Хортес – контактеро первого класса – на всей Земле было еще только пятеро. Но при всем при этом ученым-исследователем Хортес был никудышным. Записи его в бортовых журналах являли собой нечто, подобное шифрованным письмам, которые писали борцы за свободу в темные века прошлого.
Касьян вернулся в свой супербот, скинул противный скафандр и, оставшись в одних меховых трусах, завалился на лежак. Потом заказал автомату чашку кофе покрепче и горку своих любимых кукурузных хлопьев. Теперь можно было приняться за сантьяговы письмена.
После записи всех необходимых сведений о планете (в этом даже Хортес соблюдал порядок неукоснительно) посреди страницы было вы ведено жирным красным грифелем:
«Писсяус злобный – существо класса гуманоидов перепончатокрылых, отряда вампирообразных. Способно изменять свои размеры на три порядка величины. Ядовитая слюна. Сильно развитые органы обоняния. Господствующий вид на планете Обнаружен и классифицирован майором звездной разведки, контактеро первого класса М.С.Хортесом».
Внизу была сноска: «Писсяус – слово, составленное по правилам санскритской и латинской грамматик и означающее зверя кровожадного, безжалостного и тупого». И в скобках помечено: «А на языке племени гудюк (Проксима Арбузной Косточки-2) это слово означало бы «рука, играющая миром».
Далее следовали беспорядочные записи обычным черным карандашом, помеченные числами отнюдь не в хронологическом порядке, каковой порядок и пытался восстановить теперь Касьян Пролеткин Умопомрачительные открытия, как видно, сыпались на Хортеса одно за другим.
«На планете нет других животных, – гласила одна из записей. Писсяусы пьют кровь самой планеты. Сама планета это один большой зверь».
«Писсяусы части тела планеты», – лаконично сообщалось далее.
«Нет! Писсяусы – автономные организмы», опровержение следовало тут же.
«Писсяусы не изменяют своих размеров, – кричала еще одна запись. – Просто есть три вида писсяусов: писсяусы-комары – вампиры с ядовитой слюной; писсяусы-ангелы – разведчики и стервятники; и писсяусы-гориллы двух метров росту, покрытые шерстью и с маленькими крылышками, на которых они едва ли способны подняться в воздух».
«Писсяусы-комары проникают повсюду, – писал Хортес. – Сегодня вычищал их из складок скафандра, а вечером обнаружил между страницами бортжурнала».
От последнего слова тянулась стрелочка к обведенному кружком засохшему трупику писсяуса-комара, раздавленного и прилипшего к странице. Касьян рассмотрел его в сильную лупу. Зрелище было жутковатое. Писсяус оказался крошечным человечком с длинными когтистыми лапками, большими перепончатыми крыльями и страшненькой вытянутой мордочкой, а изо рта у него, как язык у повешенного, вываливалось длинное жало.
На другой странице значилась пометка: «Писсяусы-гориллы обступили корабль. Разогнал ультразвуком».
А были и такие открытия: «Писсяусы-ангелы слетаются на запах мочи и запах пота, чувствуя их в самых микроскопических дозах».
«Писсяусы-гориллы сбегаются на крики писсяусов-ангелов. Ангелы кружат над «Тореро».
«Ядовитая слюна писсяусов-комаров катастрофически ускоряет процессы выделения, что приводит к быстрому обезвоживанию организма».
За этим текстом тянулись длинные цепочки сложных химических реакций, а вся пересохшая страница покоробилась и пестрела разводами, она явно была в свое время подмочена.
«Ничего не боюсь! – заявила последняя исписанная страница бортжурнала.
– Создал противоядие».
Поиски противоядия, предпринятые Касьяном сразу после изучения бортжурнала, успеха не имели, зато уже по дороге из «Тореро» в «Кабану» Пролеткин подвергся нападению писсяусов-комаров. Напрягая зрение, он видел, как те стучат крылышками и лапками в прозрачный фотолит лицевой части скафандра. В переходном бункере Касьян провел тщательную дезинфекцию, переоделся и улегся на свой любимый лежак отдыхать. Каково же было его удивление, когда у себя на руке он обнаружил полудохлого, но еще шевелящегося писсяуса-комара, который неуклюже тыкался наугад своим хоботком. И Касьян так умилился, глядя на этого злобного и упорного в своей злобе комарика, что даже помог ему укусить себя, после чего комарик очень по-человечески рухнул ничком, уткнув мордочку в сложенные лапки и распластав перепонки крыльев. Касьян стряхнул писсяуса ногтем на пол и тут же ощутил неудержимое желание посетить бортовой санузел. «Вот оно как, оказывается!» – вслух произнес Касьян Пролеткин (его прошиб пот) и, шарахнув ногой в дверь, вылетел в кольцевой коридор корабля.
Утром следующего дня Касьяну довелось наблюдать через иллюминаторы «Кабану» леденящую душу картину. Огромная туча комариков, покружив над телом планеты, налипла на нее черным, перекатывающимся волнами пятном, и вдруг из середины тучи ударил фонтан зеленоватой жидкости, писсяусы-комары брызнули во все стороны, спасаясь от падающих струй, а фонтан вскоре утих, и над большой круглой лужей появилась стая писсяусов-ангелов – маленьких крылатых человечков ростом с новорожденного младенца. Ангелы пикировали к луже, порхали над ней, так что поверхность лужи подвергалась рябью, но не садились, а вновь взлетали и кричали противными голосами. И тогда отовсюду, делая гигантские скачки на своих мохнатых лапах, сбежались писсяусы-гориллы. Писсяусы-гориллы с торжествующим ревом кинулись в лужу и, начиная от того места, где был фонтан, принялись хватать зубами и лапами и отрывать целые клочья от тела планеты, и зеленая лужа окрасилась кровью, то есть какой-то красной жидкостью, очень похожей на кровь, и рваные куски плоти летели во все стороны. Из лужи, теперь уже не зеленой, потекли красные ручьи, и вновь прибывшие писсяусы-гориллы припадали к этим ручьям, а писсяусы-ангелы хватали на лету вырывавшиеся из лап горилл ошметки и тоже пили из алых ручьев, растекавшихся звездой по телу Хортеситы. Неожиданно меж двух ручьев открылся черный провал. Две оказавшиеся рядом гориллы сорвались в него, а остальные, визжа от ужаса, бросились врассыпную. Провал был черным, как пустота Вселенной, и, если бы не упавшие в него писсяусы-гориллы, Касьян мог бы принять образовавшуюся дыру просто за пятно мрака, настолько плоским казался этот вход в ничто. Черный провал втянул в себя все следы жуткого пиршества и медленно закрылся. А писсяусов уже и след простыл, и безмятежно-розовое гладкое тело планеты вновь простиралось до самого горизонта в томительном однообразии, словно ничего и не происходило.
Пролеткин призадумался. Хортесита задала ему задачку не из легких. На машинный мозг надеяться не приходилось: слишком мало информации, слишком она беспорядочна. Кумекать надо было собственным серым веществом. Касьян вновь сделал себе кофе, сотворил блюдо кукурузных хлопьев и принялся кумекать.
«Мигель слов на ветер не бросал, – думал Касьян, – и если есть запись о противоядии, значит противоядие было. Меж тем Мигель искусан насмерть писсяусами-гориллами. Значит… Значит, все очень просто: Мигель случайно оказался рядом во время мрачного пиршества писсяусов и либо брызги планетных выделений попали на его скафандр, либо майор Хортес подвернулся под горячую лапу волосатого аборигена. Ну а потом – черный провал, и, надо думать, это ни что иное, как выход в надпространство. Ну а потом… Касьян не знал, что было потом. И значит…
Весь вечер просидел Касьян перед иллюминатором, играя в шашки со своим дрессированным мышонком Васей, слушая музыку и поедая на пару с Васей продукты из корабельных запасов. Но Хортесита оставалась спокойной, никаких происшествий, и только редкие комарики стукались порой в толстый сапфировый иллюминатор. Касьян любил отделывать свои апартаменты под старину, и все иллюминаторы супербота были выполнены из лейко-сапфира, а не из модного ныне фотолита.
Ночью Пролеткин прозондировал пространство над «Кабану» и обнаружил, что пути наверх нет. Капитан Пролеткин был в ловушке. Ждать, пока вновь откроется безопасный туннель на орбиту – дело неблагодарное, а рваться напролом через хронобурю – себе дороже. При хортеситской интенсивности гравитационных вихрей ни один компьютер не мог бы гарантировать корректировку курса, а выскакивать наугад в произвольную точку на оси времени Касьян считал ниже своего достоинства. Зондирование пространства лишний раз убедило его в правильности собственной идеи, и спать он лег со спокойной душой.
Наутро Касьян вновь подсел к окну в полной готовности к выходу наружу. Мысль об исследовании ближайших окрестностей он оставил сразу после укуса маленького писсяуса (эксперименты над собственным организмом не входили в планы знаменитого контактеро), и потому предполагавшийся выход на поверхность должен был стать последним.
Касьяну повезло. Не прошло и часа, как полетели с багровых небес Хортеситы тучи маленьких злобных зверьков и давешний спектакль развернулся во всей своей красе. Касьян проверил все системы жизнеобеспечения скафандра, подхватил рюкзачок с провизией и приборами, бросил туда три борт-журнала: свой, Мигеля и один пустой, посадил в карманы мышонка Васю, тихо сказал: «Прости-прощай, «Кабану», и вышел под открытое небо.
Очередная расправа происходила на этот раз еще ближе к кораблю, и яркие красные ручейки затекали на бордово-черную лепешку под суперботом и собирались лужицами вокруг его опор.
Писсяусы как будто бы совсем не обращали внимания на Касьяна, а он стоял, широко расставив ноги, с абсолютерами в обеих руках и ждал дальнейшего развития событий.
И ему снова повезло. Черный провал в надмирные сферы разверзся как раз в двух шагах от того места, где он стоял, и Касьян успел подстрелить трех лохматых гигантов, которые, не сделай он этого, могли бы свалиться в бездну раньше него. Из колодца, в который прыгнул Касьян, не было видно красного неба Хортеситы, и не потому, что края его уже сомкнулись, – просто, пересекая плоскость черноты, падающий попадал в небытие. Чутьем старого галактического волка Касьян почуял чудовищное искривление пространства – порядка миллионов риманов. А когда катаклизм завершился, и капитан Пролеткин ощутил на своем теле направленную силу гравитации, а под ногами нечто достаточно твердое, он решился, наконец, разорвать первозданный мрак небытия светом мощной лампы своего любимого фонаря на внутриядерных батарейках, переделанного им в свое время из габаритной фары межпланетного танкера, и обнаружил себя внутри не совсем правильного эллипсоида, образованного тонкой полупрозрачной пленкой, оказавшейся на поверку необычайно прочной и упругой, за которой во всех направлениях маячило нечто неопределенно-красное, влажное и дышащее. Пытаться разорвать пленку лучом абсолютера было бы не только нетактично по отношению к пожравшей Пролеткина планете, но и просто опасно, тогда как в маленьком, услужливо предоставленном ему эллипсоиде было достаточно уютно. И проанализировав свои ощущения, Касьян лег на пол (сила тяжести четко разграничивала пол и потолок в его новом доме), подложил под голову рюкзачок, вытащив из него все твердые предметы, засек время по хронометру и загасил фонарь. Касьян умел погружать себя в сон усилием воли, поэтому никогда точно не знал, ощутил ли уже желание спать, или еще нет. Но когда через двенадцать часов он проснулся, то с поразительной ясностью осознал, что не хочет не только есть, но даже пить. Еще через двенадцать часов у него так и не появилось желания ни есть, ни пить, ни спать – ничего! А еще через двадцать четыре часа, просидев почти все это время в темноте и размышляя, он понял, что больше у него не будет никаких плотских желаний отныне и присно, и вовеки веков. А за стенками эллипсоида едва уловимо шевелилась непонятная жизнь, и было почему-то такое чувство, что эллипсоид растет, хотя на глаз он совершенно не изменялся, и Касьян знал почему: потому что он растет вместе с эллипсоидом. Как это можно было чувствовать, Касьян объяснить не мог. Касьян многого не мог объяснить в своем теперешнем положении, но в главном его гипотеза подтверждалась: он находился в центре эмбриона, псевдоэмбриона, как он назвал его, и отделенный от всего мира прозрачной стенкой загадочного эллипсоида, Касьян оказался вне времени, то есть в его организме приостановились все процессы, кроме высшей нервной деятельности. Сердце, впрочем, билось, как всегда, и дыхание было, но потребление кислорода упало почти до нуля, приборы показывали, что Касьян выдыхает практически тот же состав атмосферы, который вдыхает. А снаружи, судя по всему, жизнь текла в своем обычном темпе.
И капитан Пролеткин вычислил, что срок его заключения равен, таким образом, девяти месяцам. Подобно Сервантесу, он решил не терять времени. У великого контактеро было о чем поведать миру, и за долгие месяцы заключения пустой бортжурнал от корки до корки покрылся ровным убористым почерком. Так родились знаменитые «Внутриутробные записки капитана звездной разведки Касьяна Пролеткина».
А пока Касьян писал, время от времени гася свет и укладываясь спать, хотя спать ему совершенно не хотелось, он не уставал физически, просто боялся сойти с ума от девяти месяцев непрерывной литературной работы – так вот, пока он писал, эмбриональные процессы шли полным ходом. Эллипсоид перестал быть эллипсоидом, прозрачная пленка вокруг Касьяна причудливо изменяла свои очертания в полном соответствии с картинками из учебника биологии, пройдя путь от хвостатого головастика до обезьяноподобного существа. На соответствующем этапе возникла пуповина, и по ней побежала кровь, и Касьян увидел, что прозрачные стенки его каземата двухслойны и что, растекаясь между слоями, кровь медленно растворяется в пустоте. Шли месяцы, и за пять дней до рассчитанного Пролеткиным срока, когда он, еще не завершив последнего рассказа, уже начал писать на обложке бортжурнала, ибо чистых страниц больше не было, литературную деятельность пришлось прервать: начались родовые схватки. Псевдоэмбрион трясло и бросало, и твердые предметы, извлеченные Касьяном из рюкзака, сыпались в беспорядке со всех сторон и понаставили ему шишек и синяков, так как впервые это началось во время сна. И пришлось собрать все эти вещи, рюкзак закинуть за плечи и в томительном ожидании, нарушаемом головокружительными падениями, сидеть и смотреть по ту сторону прозрачной силовой пленки. Касьян уже понял, что это не вещество, а просто силовое поле, идеально изолирующее его от организма, в который он помещен. И через пленку поля он увидел, как схлынула окружавшая эмбрион жидкость и устремилась в темный узкий туннель, и стенки поля стали сжиматься, теряя форму младенца, а вход в туннель расширился, и Касьяна увлекло в него, и тогда поле исчезло, и Касьян задохнулся и зажмурился от внезапно навалившихся запахов, звуков и ощущений и, помогая себе руками и ногами, рванулся наружу.
Роженица кричала, а Касьян выскочил мокрый, радостный, отфыркиваясь, сбросил рюкзак, выхватил из кожухов свое космическое оружие и салютовал в потолок. Медсестры попадали в обморок, врач метнулся к склянке с фомальгаутским спиртом, а роженица приподнялась на локтях и увидев Касьяна, деловито отряхивающего скафандр, сразу перестала кричать, улыбнулась и проговорила:
– Ой, какой хорошенький!
– Здравствуй, мама! – сказал Касьян.
Мама была совсем молодой – лет семнадцать, не больше.
– Здравствуй, сынок, – ответила она.
Сестры лежали на полу не двигаясь, врач, уже глотнувший спирта, обалдело смотрел на происходящее и тоже не решался пошевелиться.
– Как вас зовут, мама? – спросил Касьян.
– Пролеткина Мария Ивановна, – солидно ответила юная роженица.
– Что?! – заорал Касьян, и в этот момент мир вокруг него стал стремительно уменьшаться. Черпая энергию из надпространства, капитан звездной разведки вместе со своим рюкзаком вырос до нормальных размеров, лихо спрыгнул с постели и вопросил, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Да вы знаете, кто я такой?!
– Знаю, – ответил врач, уже пришедший в себя. – Вы – контактеро первого класса Касьян Пролеткин. Но эта девочка не ваша мать. Просто случайное совпадение.
– Славу богу, – выдохнул Касьян.
Хотя роженица была совсем не похожа на его мать, в какой-то момент Пролеткин действительно испугался, что заброшен в прошлое.
– Простите, а в каком смысле Мария Ивановна девочка? – Спросил Касьян, удивленный таким обращением к женщине в родильном доме.
– В самом прямом, – сказал врач. – Она девственница.
Касьян оглянулся на свою юную мать и, увидев, как она вопреки всякой логике стыдливо отвернулась, прикрываясь руками, ощутил такой прилив нежности, что даже врач не мог не заметить, каким неотрывным влюбленным взглядом смотрит знаменитый звездный капитан на свою новую маму – очаровательную Машу Пролеткину.
– Царь Эдип вам кланялся, – с сарказмом проговорил врач.
Из интервью, взятого у контактеро первого класса Касьяна Пролеткина специальным корреспондентом международного еженедельника «Зеркало мира».
Корр. Как вы объясняете причины гибели Мигеля Хортеса?
К.П. Хортес, безусловно, был искусан писсяусами и попал в эмбрион в сильно травмированном состоянии. У Хортеса не было с собой фонаря и не было предварительной информации. Он в принципе не способен был понять, что с ним происходит. Умереть он не мог, так как все процессы в организме приостановились, и значит в течение девяти месяцев он испытывал поистине адские муки. Я преклоняюсь перед мужеством и мудростью моего друга, который, проведя девять месяцев во мраке и боли, не стал стрелять ни в себя, ни в окружающую тьму. Но когда начались родовые схватки, он, безусловно, стрелял. Может быть, от страха может быть, от усилившейся боли, может, еще от чего-то. А силовое поле настолько смягчило выстрелы, что патологоанатомы приняли их следы за травмы, нанесенные тупым предметом. И наконец, когда поле пропало, возобновившиеся в организме Хортеса процессы незамедлительно привели к летальному исходу.
Корр. Ваша вторая мама стала вашей женой. Как отнеслась к этому ваша первая мама?
К.П. Весьма положительно. Моя первая мама давно мечтала видеть меня женатым, и теперь обе мамы замечательно ладят между собой.
Корр. А не мешает ли вам в вашей супружеской жизни Эдипов комплекс?
К.П. Я свободен от каких бы то ни было комплексов вообще. И мы с Машей очень любим друг друга. Скоро у нас будет сын. Он будет мне одновременно и братом.
Корр. Теперь во все полеты вы будете брать с собой жену?
К.П. Думаю, что теперь полетов станет несколько меньше, но, безусловно, мы с женой не собираемся разлучаться надолго.
Корр. А на чем вы думаете лететь?
К.П. Пока действительно не на чем. Но точная копия моего утраченного корабля «Кабану супербот» уже строится. А вообще-то я мечтаю вернуть себе тот, подлинный корабль, хотя сейчас еще не знаю, как это сделать. Если мы научимся программировать хортеситские штучки, может быть, мой корабль родит какая-нибудь слониха.
Корр. Скоро ли увидят свет ваши записки?
К.П. Отдельные главы из них уже публиковались в «Галактическом вестнике» и даже в вашем еженедельнике. Полностью мои «Внутриутробные записки» должны выйти в этом году в издательстве «Гипернуль».
Корр. Ваше отношение к гипотезе отца Лаврентия.
К.П. Предположение достопочтенного отца. Лаврентия о том, что Христос был межпространственным путешественником и родившая его дева Мария, подобно моей жене, действительно была девой, представляется мне очень интересным и близким к истине. Ведь и правда, мессия мог быть ребенком представителей высшей цивилизации, попавших в беду на Хортесите. Но от мистических рассуждении отца Лаврентия, что якобы только женщина по имени Мария способна зачать непорочно, мне бы хотелось решительно отмежеваться. Три случая за всю историю человечества, – это еще не статистика, уверяю вас. Более того, я готов повторить свой полет на Альфу Кроля-4, дабы обрести третью маму, и – хотите поспорим? – ее будут звать не Мария.
История о том, как боролся с алкоголем знаменитый межзвездный путешественник Касьян Пролеткин, рассказанная им самим
Я родился двадцать девятого февраля. В мой век уже мало кто заглядывал в церковные книги, и едва ли мальчика, появившегося на свет, скажем, восьмого февраля нарекли бы Ксенофонтом – никто таких святых и не помнил. Но Касьянов день помнили многие, уж больно он примечателен, уж больно дурной славой пользуется. И родители мои, чуждые всяких предрассудков, шутки ради назвали меня Касьяном. Я погрешил бы против истины, если б сказал, что всю жизнь меня преследуют неудачи, но одно неудобство, связанное с именем, я ощущаю достаточно регулярно. Вы уже поняли, конечно, я говорю о дне рождения раз в четыре года. Предрассудков я чужд, как и мои родители, но отмечать свой праздник в какой-то другой день – это мне претит. И потому с самого детства я не часто праздновал годовщины своего появления на свет, ну а когда начал ходить в сверхдальние рейсы, все вообще перепуталось. По бортовому времени моего звездного супербота «Кабану» я еще совсем молод, а по земному календарю скоро догоню Мафусаила – мне уже лет, кажется, восемьсот. На планете же Уго-уго, где живут ухорукие губоножки, мой возраст оценили в полторы тысячи земных лет, а по ту сторону Магелланова облака вообще нет понятия возраста, и там мне некому было рассказывать о прожитых годах. Более того, я и биологического своего возраста давно уже не знаю, потому, что во-первых, на «Кабану» частенько выходили из строя хронометры; во-вторых, я не раз бывал в области чрезмерно искривленного пространства, а однажды попал в область пространства, распрямленного полностью, а в таких областях, как известно, время течет совсем по-другому; и наконец, в-третьих, несколько раз радушные аборигены далеких миров, владеющие техникой омоложения, дарили мне не вполне определенное, но весьма ощутимое количество лет.
Вот почему в очередное двадцать девятое февраля по земному календарю, оказавшись на борту супербота и поднимая за свое здоровье бокал альдебаранского крепкого с золотой крошкой, я не знал, сколько мне исполняется, и отмечал условно тридцатитрехлетие, ибо к этому моменту «Кабану» налетал тридцать три года локального времени. Я был как всегда один на корабле, не считая мышонка Васи, в дым пьяного по случаю праздника. До обитаемых планет было далеко, кругом чернота, и мне вдруг стало тоскливо, охватила меня вселенская грусть, этакая, я бы сказал, философская скорбь от сознания собственной ничтожности в огромном мире. А длинный ряд фиолетово-синих колбас с альдебаранским крепким поблескивал своими золотинками над пультом управления… Здесь следует заметить, что любое альдебаранское вино необходимо хранить только в его родной упаковке – в прозрачных от долгого вымачивания кишках зверя лю-лю-грыха, и желательно на весу – иначе оно испортится. А так как я был большой любитель альдебаранских вин, у меня над пультом всегда была протянута веревка для этих экзотических сосудов.
Торжественный бокал показался мне неудобным, я достал большую кружку и, сцеживая в нее напиток через маленькую самозарастающую дырочку, которую проделывал иголкой щупа от биотестера, я глотал альдебаранское крепкое до тех пор, пока экран фронтального локатора не оказался у меня где-то под потолком, а кресло сбоку, и пока мышонок Вася не запрыгал по столу, распевая песни дурным голосом, а рядом с ним не появилась его подружка мышка Верочка, имевшая обыкновение возникать перед моим взором только по большим праздникам. Подобные праздники, а устраивались они не чаще одного раза в два-три года, я в шутку называл праздниками борьбы с алкоголем. Чем не борьба – ведь я уничтожал его!
А когда на утро я проснулся, в иллюминаторы виднелась большая зеленая планета, и автопилот, самовольно выведший «Кабану» на орбиту, запрашивал командира, то есть меня, о посадке. В тоске моей, которая лишь усугубилась пьяной ночью, мне захотелось сесть хоть куда-нибудь, остановиться, отдохнуть. И я дал добро на посадку.
Данные, сообщенные автоматом, вполне благоприятствовали выходу на планету. Атмосфера оказалась пригодной для дыхания, а то, что в ее составе присутствовал этиловый спирт, я отнес за счет ошибки приборов: видать, тоже нанюхались в эту ночь альдебаранского.
Первый обход вокруг корабля не прибавил ничего нового к данным приборов. Я находился на равнине, поросшей унылой голубой травой, невдалеке струилась быстрая речушка, синеватые кустики росли по ее берегам. Пойдя вдоль реки, я через пятнадцать минут наткнулся на небольшой деревянный мостик и, поколебавшись некоторое время, как буриданов осел, перешел на ту сторону и зашагал по наезженной колее.
От быстрого шага, да еще после вчерашнего я вспотел, начал тяжело дышать и, в последний раз сверившись с показаниями приборов, плюнул на все предосторожности и расстегнул скафандр от шлема до пояса. До чего же сладкий воздух был на этой планете: свежий, ароматный, пьянящий, наполняющий радостью бытия! Мне сразу стало так необычайно хорошо, что я пошел вдвое быстрее, и спустя час впереди показалось селение – беспорядочная россыпь небольших желтых домиков. И еще не дойдя до ближайшего из них, едва не споткнулся о лежащего поперек дороги человека.
Я сразу достал медицинский пакет, присел и осмотрел пострадавшего. Повреждений на нем не было, и я аккуратно повернул его лицом вверх. Но и с этой стороны лежащий был как огурчик. Он пошевелил губами и что-то буркнул. Вот тут я и учуял его дыхание.
– Э, брат, да ты никак тоже мой день рождения отмечал! Ну и совпаденьице!
Я говорил по-русски, но это не имело значения. Я мог бы лаять по-собачьи – он все равно ничего не слышал.
Я оставил его лежать и направился к желтым домикам. Кое-где возле них были люди. За домиками начиналось возделанное поле с частыми проплешинами синих сорняков, и по полю ездила довольно странная машина: что-то вроде трактора, но как бы облепленная со всех сторон воздушными шарами. Машина дергалась, останавливалась, петляла, даже заваливалась набок, норовя перевернуться, но упасть шары ей не давали.
Я прошел полдеревни, но аборигены не обращали на меня никакого внимания, даже когда я подходил совсем близко. И вскоре я вынужден был признать, что мелькнувшая у меня догадка, какой бы дикой она не представлялась, все же единственно верна. Вся деревня была пьяной. Вся. Даже женщины в огородах, даже тракторист на поле, даже старухи на лавочках, даже дети, игравшие во дворах – и те были явно навеселе.
«Неплохо же они погуляли! – подумал я. – Наверно, был крупный национальный праздник. Как говорится, с корабля – на бал».
Наконец, я отыскал наиболее трезвую, как показалось, компанию, и подошел к ним. Шла оживленная беседа. Мой костюм явно заинтересовал их, но не слишком: разглядывая меня, они не переставали говорить о своем. Я достал микролингвик, подключился к нему, настроился на биоволны аборигенов и через пять минут владел местным наречием. Разговор шел об урожае. Мне стало неинтересно, и я осмелился вмешаться.
– Привет, – сказал я.
– Привет, – откликнулись они.
– Я прилетел с другой планеты.
Они молчали и ждали продолжения.
– Мне надо попасть в город.
– В какой город? – спросил один из них.
– В главный город. Мне, собственно, нужно правительство Тот, кто управляет страной, руководитель, главный человек…
– Царь, – подсказал кто-то.
– Да, мне нужен царь.
– Пошли, – решительно сказал старший в компании и, качнувшись, двинулся к дому.
Не очень-то верилось мне, что там, в его желтом домишке, можно увидеть царя, но я пошел.
В комнате было сумрачно, за столом кто-то сидел, уронив голову на руки. На царя он был не очень похож. Хозяин постелил салфетку, напоминавшую лист гигантского лопуха, извлек откуда-то большую бутыль с мутной жидкостью, метнул на стол три стакана.
– Садись, – сказал он мне.
Я сел. Он расплескал жидкость по стаканам.
– Пей, – произнес он тоном приказа.
Я взял стакан и осторожно понюхал, стараясь, чтобы хозяин не заметил. Пахло дешевой водкой.
Хозяин толкнул спящего:
– И ты пей, Шмур.
Спящий встряхнулся, увидел меня, поднял руки ладонями вверх (такое здесь, видно, было приветствие) и представился:
– Шмур Дяк.
Мне ужасно хотелось сделать анализ на примеси, но я боялся обидеть аборигенов и только незаметно окунул в стакан токсоиндикатор. Быстродействующих ядов в водке не оказалось, с остальными можно было рискнуть.
– За здоровье планеты Спиртянии! – сказал хозяин.
– За здоровье царя Опрокидонта! – предложил Шмур.
Я воздержался от тоста. Питье, надо заметить, оказалось наипротивнейшим, сильно разведенным и отдающим трудно определимой дрянью.
– Шмур, – проговорил хозяин, он уже едва ворочал языком, – отвези человека в Алко-Галивес. Ему надо к царю.
– Сделаем, – икнув, согласился Шмур.
На краю деревни, куда меня привел Шмур, лежал огромный, величиной с дом бесформенный кожаный мешок, во всяком случае, то, из чего он был сделан, смахивало на старую потертую кожу. Шмур, ругаясь, полез под мешок, там что-то щелкнуло, и мешок стал надуваться. Когда складки расправились, прямо перед нами обнаружилась дверь на замке-молнии. Шмур расстегнул ее, и мы вошли внутрь в переходный тамбур. Мягкий пол прогибался, а весь надувной мешок ходил ходуном и дрожал, как кусок студня, из-за чего я сразу упал, но не ударился. Стены тоже были мягкими. Зато следующая дверь оказалась металлической, хотя изнутри, как и вся кабина управления, она была выложена чем-то мягким и толстым. Управление было изумительным. Едва мы сели в удобные кресла и я пристегнулся, Шмур нажал ногой большую кнопку, прикрытую мягким колпачком, и потом еще одну поменьше. Ни окон, ни экрана в кабине не было, но я почувствовал, что мы в воздухе. Ускорения не чувствовалось.
– Как работает эта штука? – поинтересовался я.
– Черт ее знает! – пожал плечами Шмур.
Похоже было, что он действительно не знал.
Летели мы долго. За дорогу Шмур раз пять прикладывался к большой фляжке, пристегнутой у него сбоку. Пил он через гибкую трубочку, которая тянулась от пояса вверх и была закреплена на воротнике куртки. Каждый раз Шмур предлагал и мне, даже не предлагал, а давал, не спрашивая. Мне не хотелось пить эту дрянь, но когда я отказался второй раз подряд, Шмур посмотрел на меня испуганно, и на третье предложение пришлось согласиться.
– Зачем ты все время пьешь? – спросил я.
Автомат автоматом, но я боялся, что мы не долетим, если мой пилот напьется в дым. Ведь я даже не знал, какие кнопки нажимать при посадке.
Шмур растерялся. Вопрос явно казался ему нелепым.
– Зачем пью? – Шмур напряженно думал. – Зачем пью… А зачем ты дышишь? – нашелся он вдруг.
«Вот те на! – подумал я. – Пилот-алкоголик».
И тут машину тряхнуло. Шмур вылетел из кресла, врезался в кнопки, и мы стали валиться вниз. Мы ударялись обо что-то еще несколько раз, кувыркались и болтались. Потом все выровнялось.
– Проклятье! – проворчал Шмур. – Как подлетаешь к городу, так непременно с кем-нибудь столкнешься.
Посадка оказалась полностью автоматический, никаких кнопок для нее нажимать было не нужно. Правда, плюхнулись мы явно на что-то, скорее всего на еще один такой же мешок и, приземлившись, долго противно перекатывались. В общем надувная оболочка была совсем не лишней.
– Счастливо! – сказал Шмур, распахивая передо мной дверь. – Вон царский дворец, вон пивная. А я полетел.
Я стоял перед царским дворцом, и меня чуть-чуть мутило. Вряд ли от болтанки – я к ней приучен.
Дворец был обычный. Дворец как дворец, ничего особенного: несуразные масштабы, вычурная архитектура, яркие краски. Гораздо оригинальнее смотрелись тут и там высокие здания в форме бутылок – пивные, как я понял. Но о том, чтобы пить местную дрянь, страшно было подумать, и знакомство с пивными я отложил на потом.
От площади дворец отделялся обширным сквером с оградой и воротами, и у самых ворот по эту сторону виднелся вход в подвал, живо напомнивший мне земной общественный туалет. Аналогию дополнила невзрачная вывеска с одной единственной буквой. Мои познания в спиртянском позволили мне интерпретировать ее однозначно. Заведение было очень кстати, и я сбежал по лестнице вниз. Навстречу поднимались не только мужчины, но и женщины, и не успел я еще обдумать как следует это наблюдение, как в нос ударил резкий запах смеси этанола и перегара. Внизу в полумраке тянулся длинный ряд кабинок. В них входили, из них выходили, в них стояли спиртяне. Я зашел в свободную. Там было два крана разных цветов и сток на полу. И металлическая кружка на длинной цепочке. Из первого крана текла водка, из второго – вода – для ополаскивания, как я понял. Спиртяне пили быстро, – по-деловому и уступали место следующим. Я пить не стал. Я вылетел наверх, потрясенный своей ошибкой и впечатлением от мрачного подвала.
Теперь оставалось выяснить, что же находится в домах-бутылках. Любопытство так и распирало меня, я даже про дворец забыл и, выбрав самую большую и красивую из ближайших бутылок, направился к ней. Маленькая дверца внизу тоже имела форму бутылки. Едва я вошел, сомнений не осталось. Правда, у входа стояла большая чаша с множеством кружек по краям, и входящие зачерпывали и пили все ту же резко пахнущую жидкость, но здесь это выглядело совсем иначе. Перед питьем и после него каждый поднимал руки и очерчивал в воздухе контур бутылки, а затем уже проходил вглубь помещения. Я повторил общий жест, но пить и здесь не стал. В самом центре здания имелось возвышение в форме перевернутого стакана, а на нем уже дном вниз размещался стакан поменьше, в половину человеческого роста, где и стоял человек в малахитово-зеленой одежде. Как я узнал потом, это был дринк – спиртянский священнослужитель. А вокруг стояли, лежали, сидели, а по большей части, висели прихожане. Висели они на канатах и веревочных лестницах, закрепленных под самым горлышком храма. Канаты были спутаны и переплетены, как старая паутина, кое-где напоминая гамаки.
Дринк, стоя в своем стакане, размахивал зеленой бутылкой на веревке и сиплым голосом пропойцы выкрикивал нараспев фразы на незнакомом мне языке. Прихожане подхватывали нестройным хором, как пьяные гости на второй день свадьбы. И я уже потянулся было за микролингвиком, когда пение прекратилось и началась проповедь. На нормальном спиртянском языке. Начало ее я прослушал из-за того, что кто-то вдруг потянул меня за рукав: «А ну-ка выйдем!» Я нетерпеливо отмахнулся от пьяного нахала. Он напирал. Наконец, ему двинули в ухо, и он, запутавшись в веревках, грохнулся в толпу. Я вновь получил возможность слушать.
– …Я повелел тогда господь: «Да будет фонтан!» И был фонтан. Великий фонтан до небес, – вещал из своего стакана дринк. – И бил фонтан тот девять дней и девять ночей, не прекращаясь, и сделалось озеро, коему берегов не видно было, но не слилось оно с океаном, а замерло в пятистах руках от края Острова, и возблагодарили островитяне господа своего за снизошедшую на них благодать, и омыли они грехи свои в озере том, и дарило озеро то радость людям, и пили островитяне воду озера того, и дарила вода его радость людям.
И нарекли его люди красивым именем Алко. И снарядили люди корабль и отправились в путь по озеру Алко. И за то стали называть их алконавтами.
И ужасные бури поднимались на озере Алко, и в волнах его тонул человек быстрее и легче, нежели тонут в волнах океана. Но не ведали страха отважные алконавты и плыли вперед, и чем ближе была середина озера, тем слаще делались воды его. А когда достигли они середины, посетили их видения божественные, и возвратились алконавты на твердь сухую, преисполненные счастья до конца дней своих.
Но правил в те времена планетой жестокий тиран Нивод-ном-Глазу. И повелел царь Нивод перекрыть к озеру доступ и стеречь его денно и нощно, так чтобы даже птица пролететь не могла над волною.
Но господь наш всемилостив, братья мои! – с воодушевлением продолжал дринк. – И послал он на Спиртянию нашу сына своего. И сделал так, чтобы стал он охранником озера. И звали его, братья мои, Бормо Туха.
В этом месте проповеди все прихожане испустили сдавленный вопль: «Бормо! Туха!» Потом воздели руки к горлышку храма, очертили ими бутылку и пали ниц или же повисли безвольно на канатах.
– Вы меня уважаете? – вопросил дринк, свесившись через край стакана.
– Уважаем! Уважаем! – одобрительно загудела паства.
И тогда дринк продолжал:
– Было так. Под покровом ночи покинул Туха божественный Остров, на утлом катере, груженном ящиками. И были в ящиках тех бутылки с водою озера Алко. И добрался Туха до суши, и скинул одежду охранника, и волнам предал богомерзкие эти покровы, и отправился в рубище по городам и весям на тряской машине с прицепом, и звенели в прицепе божественным звоном бутылки – сосуды священные со священной жидкостью Алко.
И где бы не шел сын божий пророк Бормо Туха, всюду рассказывал людям о божественном Острове, о божественном озере, о напитке божественном Алко. И припадали люди к бутылкам его, и исцеляли люди несчастья свои и беды.
Но предали Бормо Туху, и схватил его царь жестокий и обрек на смертную казнь, а для казни той сделал бутылку, огромную, словно дерево, и заставил пророка Туху на спине его многострадальной огромную ту бутылку поднимать на гору Бухану. А на горе солдаты швырнули Туху в бутылку, и пролежал сын божий на дне ее, прежде чем умер, питаясь одной лишь только божественной жидкостью Алко, девять дней и ночей. И стала ненужной стража, и ушли солдаты тирана, и пришли под покровом ночи сподвижники Бормо Тухи, извлекли из бутылки тело, возложили на ветви древа у подножья горы Бухану. А когда вернулись на утро, то уже не нашли они тела, только рубище было в листве, ибо вознесся Туха в беспредельный таинственный космос, ибо вернулся сын божий, долг, исполнив к отцу своему. И вот с тех пор на планете…
Мне так и не удалось узнать, чем кончилась эта трогательная история. Сзади меня взяли за локти. Я оглянулся и увидел двоих в одинаковых салатного цвета комбинезонах и при оружии. Сопротивляться было глупо, и мы пошли сквозь толпу из храма. Позади семенил доносчик – тот самый нахал и тараторил:
– Я его еще в пивной заприметил. Он ничего не пьет! Это ниводист!
Меня бросили в открытый сзади фургон, облепленный надувными шарами, закрыли его и фургон тронулся. Я остался один. Но ненадолго. Я видел через окошко, как хватали моих будущих попутчиков. Сначала было неясно, за что их брали. Первые два после меня были угрюмы, неразговорчивы и на взгляд совершенно трезвы, когда же в фургон бросили третьего, все стало понятно. Я видел, как ему сунули под нос трубку с индикатором, после чего задержанный вопил, что трубка неисправна, а его заталкивали в машину и отвечали в том смысле, что у него голова, должно быть, неисправна. И уже сидя на полу в тряском фургоне, который то и дело наезжал на встречные машины и пешеходов, задержанный все еще продолжал ворчать.
– Нет, ну это ж надо! Я же верноподданный Аб Сент. Сегодня три раза прикладывался. Или два? Ну, а если даже и два? Что ж я теперь ублюдок-ниводист? Мне просто некогда было! Ну, вот вы, скажите, – обратился он ко мне, – может человек с утра выпить и весь день оставаться верноподданным?
– То есть пьяным?
– Ну да.
– Разумеется, может. Если выпить как следует.
– Вот! – обрадовался верноподданный Аб Сент. – Так за что же они меня?
– Помолчи, придурок, надоел! – вдруг подал голос один из угрюмых. – У тебя демагогия одна, а у них индикатор.
Шумный Аб утих, и дальше всю дорогу мы ехали молча.
Из фургона нас вывели во двор большого желтого здания со множеством окон, под конвоем спустили в подвал и там, в тесной клетке, пол которой был устлан обрывками бумаги, оставили до утра. Впрочем, спустя минут десять один из пьяных надзирателей швырнул в клетку большую кипу книг и журналов, и верноподданный Аб принялся с остервенением рвать их, разбрасывая по всей клетке. Двое угрюмых не мешали ему, но сами относились к такому занятию с явным презрением. Надзиратель смотрел на нас сквозь прутья. Когда он ушел, я, наконец, осмелился заговорить с угрюмыми.
– Что он делает? – спросил я для начала про Аба.
– «Если ты недостаточно пьян, – процитировал один из угрюмых, – искупи свою вину уничтожением печатных изданий». Свод законов царя Опрокидонта. Часть третья. Пункт девяносто восьмой. А после ему всыпят девять ударов плеткой, может быть восемнадцать – за то, что много кричал – и выкинут отсюда.
– А нас? – спросил я.
– С нами будет сложнее… – начал он и запнулся.
Я понял, что его резануло слово «нас».
– Ты собственно кто? – угрюмый пристально и слегка испуганно смотрел куда-то на мою шею.
– Касьян Пролеткин, – представился я.
– Странное имя, – заметил он и отрекомендовался сам: – Лик Кер.
– Вер Мут, – назвал себя второй. – Ты, наверное, из подземных пещер?
– Не совсем оттуда, – уклончиво ответил я, не собираясь пока раскрываться, – я издалека.
– То-то я и смотрю, ты даже не тухианин, на тебе бутылки нательной нет. Вот почему Лик так смотрел на меня! У каждого из них шею украшала маленькая прозрачная бутылочка на короткой цепочке. Внутри на дне лежал скрюченный человечек. Это было каноническое изображение замученного Бормо. Я уже видел такое, только огромное, в нише храма.
Аб Сент продолжал измельчать печатные издания и нас совершенно не слушал, но Лик и Вер на всякий случай отодвинулись в угол и зашептали:
– Что вы думаете о спасении планеты?
– О спасении планеты? – я растерялся. – Погодите, ребята. Давайте договоримся: я пребываю в полном неведении. Ну, представьте, что я с другой планеты. Поэтому говорите вы, а я слушаю, пытаюсь понять и думаю, как помочь. Уверяю вас, я полностью на стороне трезвых.
Лик и Вер переглянулись, критически осмотрели меня, снова переглянулись и начали свой рассказ.
Недопивший верноподданный Аб устало уснул на результатах своей работы, а мы проговорили всю ночь.
Вот что рассказали мне Лик и Вер
Тому назад около тысячи оборотов планеты вокруг светила на Спиртянию явились пришельцы. Спиртяне находились тогда на весьма убогом экономическом и научном уровне (примерно, как Земля в XVIII веке), а пришельцы представляли этакую галактическую Армию Спасения, благотворительную организацию, проповедовавшую всеобщее материальное благоденствие, и от щедрот своих подарили спиртянам секрет антигравитации в виде летательных аппаратов с примитивнейшим управлением: секрет внутриядерной энергии в виде автомобилей, не требующих заправки; секрет радиосвязи в виде миниатюрных приемников-передатчиков; секрет безотходного производства чего угодно из любого сырья в виде огромных заводов – все это были «черные ящики»; и, наконец, секрет бессмертия, который тут же прибрали к рукам сильные мира сего, сокрыв его от народа Спиртянии.
Нужно ли говорить, что избавленные от необходимости добывать хлеб в поте лица своего люди начала превращаться в скотов, на два века планета погрузилась в хаос безделья, гульбы и пьянства. А потом к власти пришел жестокий, но мудрый политик – царь – Нивод-ном-Глазу. Нивод ввел сухой закон и трудовую повинность под страхом смерти. За годы правления Нивода население Спиртянии уменьшилось почти на треть за счет массовых репрессий и повальных смертей от абстинентного синдрома. Но на планете был восстановлен порядок, и именно Ниводом была создана отчаянная по смелости организация ученых – Группа изучения техники и технологии пришельцев. Единичные попытки проникнуть в инопланетные тайны предпринимались и раньше, но только Группа изучения подошла действительно близко к решению многих проблем. Нивод-ном-Глазу, его ближайшие соратники и вся Группа изучения были бессмертными, то есть нестареющими, от остальных секрет бессмертия пока тщательно скрывался. Но планета была уже на пороге новой жизни, на пороге осмысленной технологии и всеобщего бессмертия, когда на сто шестьдесят четвертом году правления Нивода произошло стихийное бедствие на Острове. Небывалой мощности водно-спиртовой гейзер затопил большую часть колоссальной территории Острова и погубил девяносто процентов его населения. Мудрый царь сразу понял, чем это грозит Спиртянии, и поспешил изолировать Остров от мира. Но шила в мешке не утаишь. Офицер царской охраны, тайный алкоголик Бормо Туха удрал с Острова, увезя с собой изрядное количество жидкости Алко, которую продавал, шатаясь по деревням континента, без формы, в одном нижнем белье. Туха был казнен страшной показательной казнью, но весть об озере Алко облетела планету. Начались крупные волнения. На подступах к Острову шли настоящие морские бои. Возникла и с невероятной быстротой распространилась новая религия – тухианство. Пьяные вакханалии вспыхнули с удвоенной силой. В правящей верхушке планеты наметился раскол. И на сто шестьдесят девятом году своего правления Нивод-ном-Глазу был убит бывшими соратниками – тройкой заговорщиков: Вино Опрокидонтом, Само Гоном и Джинном Водкой. Опрокидонт занял престол. Гон стал начальником царской охраны, а Водка принял сан верховного дринка великой тухианской церкви. Эта троица и ввела Свод законов царя Опрокидонта, обязывающий всех спиртян быть постоянно пьяными. И был построен длиннейший трансокеанский Трубопровод «Озеро Алко – континент» и создана широкая сеть пивных. Разумеется, спиртяне теперь долго не живут, зато живут счастливо, ни о чем не задумываясь, у них все есть и всегда хорошее настроение. Группу изучения Опрокидонт истребил. Говорят, отдельные члены ее уцелели и скрываются в подземных пещерах. Лик и Вер мало знают об Организации сопротивления из подземных пещер. Сами они представляют тайное общество трезвых мыслителей и поддерживают контакт с террористической группой ниводистов города Алко-Наливес. А от подземников получают только литературу, которую пытаются распространять. Подземники боятся каких бы то ни было контактов, и трезвые мыслители не могут объединить с ними свои усилия в создании общей теории переворота, а у ниводистов нет позитивной программы – они готовы только крушить и убивать. Меж тем совершенно ясны две основные задачи: химически обезвредить озеро Алко и найти радикальное средство лечения от алкоголизма, ибо неустанная борьба всех тайных групп с существующим режимом на протяжении веков разбивается о полное равнодушие ко всему миллиардов алкоголиков.
Должен признать, картина, нарисованная Ликом и Вером, потрясла меня, и некоторое время я пребывал в растерянности, близкой к панике. Но потом успокоился, взвесил возможности и засыпал ребят вопросами. План всепланетного переворота рождался на глазах, и все мы были в восторге.
Утром нас повели на допрос. За длинным столом под портретами Опрокидонта, Гона и Водки сидели пьяные следователи в зеленой форме, а слева за маленьким столиком присутствовал абсолютно трезвый особо уполномоченный, весь в черном. Стену над ним украшал цикл канонических изображений: «Бормо Туха перегружает бутылки с катера на берег», «Бормо Туха исцеляет страждущих», «Откровение Бормо Тухи: истина – в вине!», «Несение бутыли», «Извлечение из бутылки», «Поднесения «и «Вознесение».
Допрос начали с нашего верноподданного Аба. Разговор вышел коротким, но неожиданным по содержанию. Особист заметил, что у задержанного в нательной бутылке Туха не закреплен на дне, а свободно перемещается, что было отличительным признаком секты «бессмертников», утверждавших, будто пророк Туха не умирал в бутылке на горе Бухану и был извлечен из нее живым. Сектантство считалось злом, и несчастного Аба тут же заковали в кандалы, хоть он и кричал, что Туха у него отклеился случайно.
А когда его увели, особист выложил перед собой на столик все предметы, изъятые у меня при обыске накануне, и пьяные следователи принялись за меня. Я плел какую-то чушь, они запутались, и в конце концов я предложил объяснить им назначение загадочных предметов. Как я понял, назначение абсолютера особисту объяснять было не надо, так как он вполне грамотно держал это оружие в руке, когда я подходил к столику. Но среди прочих вещей была запасная анестезирующая обойма к абсолютеру, и я сразу решил, что это мой лучший шанс. Я задержал дыхание и резко ударил ребром ладони по обойме. Анестезирующая смесь-брызнула во все стороны. Особист пытался стрелять, но он не знал, как снимается предохранитель, а своего оружия достать уже не успел. Пьяные следователи в панике повалили друг друга на пол, и мы втроем без труда обезвредили их.
Обо всем, что случилось дальше, можно рассказать очень коротко.
Моих карманных технических средств вполне хватило на то, чтобы выбраться из тюрьмы, угнать летательный аппарат-антиграв и вернуться в ту деревню, откуда начал я свое путешествие. Мой славный супербот «Кабану» стоял на том же месте как ни в чем не бывало, и даже не знаю, понадобился ли ему защитный энергетический колпак, автоматически возникающий всякий раз, когда я покидаю корабль, и отключаемый звуком моего голоса. В бортовой лаборатории «Кабану» я легко синтезировал сильнейший катализатор окисления этанола в уксусную кислоту, а также антиалкоголин – вещество, подавляющее потребность организма в спирте. Одновременно Лик и Вер оповестили по радио все группы тайного общества на планете о готовящейся акции. На улицы всех городов Спиртянии выходили люди и кричали: «Не пейте воду Алко! Вода Алко отравлена!» Их хватали, тащили в тюрьмы, но дело было сделано.
А пока я летел к Острову на сверхскоростной космической шлюпке «Птенчик», Вер и Лик вернулись в Алко-Наливес и на одном из заводов», где у них были свои люди, приступили к массовому производству антиалкоголина и разослали агентов с его образцами во все города планеты.
Над озером Алко «Птенчика» обстреляли из зенитных орудий. Опрокидонт тоже охранял Алко, он понимал, что озеро можно отравить. (Любопытная деталь: технический прогресс на Спиртянии остановился на телегах, паровой машине и кремневых ружьях, но за тысячелетие застоя кто-то все же изобрел зенитки и автоматы – автоматами были вооружены охранники в тюрьме.) «Птенчик» с успехом отразил удары зениток и выплюнул в озеро контейнер с катализатором. Гениальность моей идеи заключалась в том, что синтетический катализатор был лишь затравкой, а образующаяся кислота сама становилась катализатором (не стану объяснять, каким образом – это скучно), так что за несколько часов все содержимое озера превратилось в уксус, разбавленный до безобидной концентрации.
Дальнейшее уже не зависело от меня. Конечно, было заманчиво остаться на Спиртянии и посмотреть, как она станет эволюционировать. Но я понимал, что все произойдет не так быстро, как хотелось бы, а моя душа – душа космического бродяги рвалась к новым звездам, к новым галактикам, к новым неизвестным мирам.
Я покидал планету через пару дней, добрав необходимую информацию. Вер и Лик прилетели попрощаться со мной. Они рассказали, что царский дворец разрушен, а бессмертная троица разорвана на куски толпой разъяренных алкоголиков. Ребята из Группы изучения, которая, оказывается, продолжала упорно работать под землей, сумели подать антиалкоголин в систему алкотрубопровода, но это получилось не сразу, и миллионы страждущих успели побуянить. Были снесены почти все церкви, бутылки с Бормо Тухой выносили на улицы и крошили об мостовые и углы зданий. С автомобилей начали снимать защитные пузыри. Это было, пожалуй, несколько преждевременно, но уж очень хотелось спиртянам поскорее стать снова нормальными людьми.
И вот опять я в космосе. Вновь кругом бархатная чернота пространства в мелких дырочках далеких звезд, через которые так и тянет реликтовым холодом, от которого накатывает тоска. И взгляд скользит по длинному ряду фиолетово-синих колбас с альдебаранским крепким. Я встаю, иду в лабораторию, набираю в шприц катализатор и впрыскиваю его поочередно в каждый альдебаранский сосуд. И не пытаюсь пробовать, что получилось. Я вообще не знаю, для чего это сделал. Просто неконтролируемое движение души. Я снимаю веревку и погружаю все колбасы в мусорный контейнер. Мышонок Вася грустно смотрит на меня, сидя на кнопке акселератора. Я вывожу контейнер в космос и наблюдаю за ним в иллюминатор. Контейнер раскрывается. Происходит взрыв. То, что совсем недавно было альдебаранским крепким с золотой крошкой, висит теперь в пространстве большим грязным облаком, и я знаю, что скоро оно полностью рассеется от столкновений с космической пылью.
Ненормальная планета N 386
Младший офицер кастикусийской звездной разведки Локумбиру-Зига посадил свое летающее блюдце на окраине города Москвы на третьей планете системы Малой желтой звезды в созвездии Клопа. Локумби-ру-Зига (дальше для краткости будем называть его просто Зига, хотя по понятиям кастикусийцев, это совершенно недопустимо), обращаясь на синхронной орбите в тридцати шести тысячах километров над Москвой, за полтора земных часа детально изучил наиболее распространенный на территории Москвы язык и теперь, выбравшись из душного блюдца на прохладный и свежий воздух раннего утра, без труда смог прочесть название города на большом голубом щите возле дороги. Инструкция по исследованию обитаемых планет предписывала оценку уровня цивилизации по восьмидесяти двум пунктам, и для того, чтобы представить начальнику разведгруппы полный отчет, приходилось тратить без малого трос среднепланетарных суток, так что свободного времени оставалось едва-едва на обратный полет к родной Кастикусии.
У Зиги был собственный метод. Он выбирал двух индивидуумов в разных точках планеты и проводил с ними опрос по двум-трем пунктам, отобранным лично им, Зигой, а затем, добавив к ответам визуальную информацию, вычислял все остальные пункты на бортовом компьютере. Программу вычисления Зига тоже составил сам. Он всегда подходил к решению проблемы творчески. Например, по какой-нибудь взятой на удачу мелкой детали делал глобальные выводы. На одной из планет, узнав, сколь большое значение придают аборигены обуви, Зига без дополнительных исследований установил, что естественная температура поверхности этой планеты в определенные периоды бывает обжигающе высока и вычислил формы жизни, способные существовать в таких условиях. Данные Зиги совпали с данными разведчика-дублера, и Зига очень гордился собой. «Метод одежного анализа» – так он назвал свое изобретение и применял его практически повсеместно. По головным уборам делал вывод о степени защищенности разума от условий среды, по курткам – об уровне развития всепланетной связи и транспорта, по перчаткам – о совершенстве технологии. Иногда метод давал сбои, но самое главное оставалось неизменным: минимум затрат времени. Закончив дела в первый же день и поручив все компьютеру. Зига уже к вечеру по бортовым часам сажал свое «блюдце» у дверей шикарного отеля на знаменитой курортной планете Тиржи-Гарман-Жири, где в барах подавали восхитительный коктейль «Жмурдяг», который только там и можно было попробовать (ибо вне магнитного поля планеты коктейль распадался на атомарные составляющие), а в бассейне с желтым игристым вином плескались прекрасные зеленокожие девушки.
Зига вышел на шоссе и преградил путь небольшому, красного цвета транспортному средству на четырех колесах, одиноко двигавшемуся со стороны города Москвы. Зига едва успел отметить про себя, что средство передвигается либо на химической, либо на внутриядерной тяге, как радушный абориген, высунувшись в образовавшееся отверстие, предложил Зиге садиться и ехать вместе с ним. Зига вежливо отказался, объяснил, что торопится, и для убедительности обратил внимание аборигена на летающее блюдце, которое, дескать, непременно должно стартовать с минуты на минуту. Абориген оживился, вылез наружу из своего транспортного средства и охотно отвечал на вопросы. Зига поспешил оценить его одежду. Абориген был одет в невыразительную серую рубашку, заурядную обувь из полимерных материалов и синие штаны оригинальной конструкции. Зига не задумываясь выбрал штаны.
– Как называются ваши штаны? – спросил он.
Иногда подобный вопрос встречали недоумением. Мол, штаны – они и есть штаны, но Зига как чувствовал, что на этот раз он не промахнется.
– Джинсы, – ответил абориген.
«Ага», – подумал Зига.
– А сколько они стоят?
– Двести рэ, – ответил абориген.
– Какое время можно прожить на двести рэ?
– Месяц, – ответил абориген.
– Спасибо, – поблагодарил Зига, и вежливо простившись, вернулся в блюдце.
Дальнейшие вопросы он намерен был задавать на противоположной стороне планеты.
Младший офицер кастикусийской звездной разведки Локумбиру-Зига посадил свое летающее блюдце на краю шоссе, ведущего в город Москву, штат Айдахо. Изучив язык, наиболее распространенный на территории Москвы, штат Айдахо, он без труда прочел название города на большом желтом щите возле дороги. Остановив красное четырехколесное транспортное средство на химической, а может быть, и на внутриядерной тяге, он познакомился с радушным аборигеном, вылезшим на свежий воздух через образовавшееся в транспортном средстве отверстие и возликовал, обнаружив на том абсолютно такие же штаны, как и по другую сторону планеты. Это лишний раз подтверждало принятый на Кастикусии за аксиому тезис – ибо он был проверен огромной статистикой – о том, что в обитаемых мирах, где используется химическая, а тем более внутриядерная тяга, обязательно имеет место всепланетная система с равномерным распределением материальных благ.
Затратив минимум времени на процедуру знакомства, Зига спросил:
– Джинсы?
– Джинсы, – согласился абориген.
– Сколько стоят?
– Восемь долларов, – сообщил абориген.
– А за какое время вы зарабатываете восемь долларов?
– За один час, – ответил абориген.
Зига издал протяжный булькающий звук, выражающий у кастикусийцев крайнюю степень изумления. Однако информации для расчетов было теперь достаточно и перед глазами Зиги уже замаячили прекрасные зеленокожие девушки, которых, поплескавшись с ними в бассейне, можно было отлавливать большим сачком и переправлять прямо в свой номер в отеле. Поэтому Зига, спросив еще только о профессии аборигена (он, на удачу, оказался, как и тот парень, инженером), вежливо, но быстро попрощался и, нырнув в летающее блюдце, взял курс точнехонько на планету-курорт.
Компьютер урчал, переваривая информацию, но Зиге и без него уже было ясно, что если аборигены за один час зарабатывают столько, сколько нужно для месяца жизни, значит на планете небывало развитая технология. И действительно компьютер рассчитал, что на Малой Желтой Клопа-3 самый высокий уровень жизни в обитаемой Вселенной, а материальные богатства планеты за каждый оборот вокруг светила увеличиваются на четыре порядка.
Зига радовался, что открыл для Кастикусии нового достойного партнера по контакту – такое удавалось нечасто – и два дня гулял напропалую на Тиржи-Гарман-Жире и хвастался всем налево и направо своей удачей.
Но когда он предстал перед начальником разведгруппы с отчетом, начальник почему-то не стал его поздравлять, а долго сидел напротив молча, и светло-голубое лицо его стало сперва сиреневым, а потом и вовсе темно-лиловым.
– Младший офицер Локумби-ру-Зига, – вымолвил, наконец, начальник, – вы знакомы с результатами вашего дублера?
Ввели дублера. И учинили разведчикам перекрестный допрос. И оказалось, что этот второй тоже применял «метод одежного анализа», который, вероятнее всего, разболтал ему сам Зига однажды за стаканом «Жмурдяга». И Пига, тоже изрядно потрепанный в общении с зеленокожими девушками, прибыл на Кастикусию все-таки чуть-чуть раньше Зиги и успел передать рапорт о том, что на Малой Желтой Клопа-3 невероятно низкий уровень жизни, то есть настолько низкий, что даже компьютер удивился, как это тамошние аборигены ухитряются использовать транспортные средства на химической, а может быть, и на внутриядерной тяге.
Пига не случайно пришел к такому выводу. Он спросил у слесаря в городе Калгари, сколько можно прожить на сумму, вырученную за джинсы, а у слесаря в городе Калуге, сколько времени он зарабатывает себе на джинсы.
После всей этой истории Зигу и Пигу отправили работать на ближние рейсы. Начальник разведгруппы месяц провел в психиатрическом профилактории. А загадочную Малую Желтую Клопа-3 занесли под номером 386 в реестр миров с аномальными признаками и нарекли Джинс-планетой.
Примечания
1
ЛОД-эффект – повышение работоспособности мышц после воздействия на них локального отрицательного давления (ЛОД) в специальных барокамерах; разработан в СССР; применяется в медицине и в спорте
(обратно)2
Wrangler (англ.) – ковбой – в другом значении можно перевести как «крикливый спорщик»
(обратно)
Комментарии к книге «Ненормальная планета», Ант Скаландис
Всего 0 комментариев