«Малый бедекер по НФ»

1254


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Геннадий Мартович Прашкевич Малый бедекер по НФ, или Книга о многих превосходных вещах

Часть I. КНИГИ

1

Первой книгой, которую я прочел от корки до корки, была «Цыганочка» Сервантеса («Academia», 1934). Не «Коза-дереза», не «Конек-горбунок», не «Маша и три медведя», весь этот доисторический извращенный модернизм, а настоящая толстая солидная книга. Мне только что стукнуло четыре года. «Цыганочке» шло далеко не первое столетие. Разница должна была сказаться.

Она и сказалась.

К тому времени я уже знал, как читают взрослые.

Нацепляют на нос очки, шевелят губами, перелистывают страницы.

Весь мир, считал я, вечерами надевает очки и при колеблющемся неровном свете читает «Цыганочку» Сервантеса. Когда зажигали керосиновую лампу (электричества в селе Абалаково еще не было), я тоже шевелил губами и важно перелистывал страницы. Буквы я уже знал и умел складывать слова, но в этой книге слова во что-то осмысленное не складывались. Не сразу, но до меня дошло: кайф настоящего чтения как раз в том, что в книге (если это настоящая книга) в принципе нельзя понять ни слова!

Конечно, я сомневался.

Я даже подумал, что дело в отсутствии очков.

Но все же самостоятельно допёр, что так и должно быть: настоящая книга ничего не дает. Она не показывает и не рассказывает. Она пишется для того, чтобы насладиться непознаваемым. Так что в течение нескольких дней я упорно преодолевал «Цыганочку». Страница за страницей. Ее абсолютная непонятность казалась мне волшебным проломом в какой-то другой, в таинственный мир. Помните монаха, просунувшего голову в пролом небесного свода? Такая картинка часто встречалась в старых учебниках географии.

Я был тогда совсем как этот монах.

А до кондиции меня довел сосед дед Филипп.

К девяноста годам жизни он до всего дошел сам, осмеливался давать советы самому Господу, например, указывал, кого в деревне Абалаково следует поразить молнией в первую очередь. К счастью, Господь в те годы был занят расхлебыванием результатов Второй мировой войны и на деда не обращал внимания.

Понятно, деда это злило.

Он, как Робинзон Крузо, выцарапывал на стене дворового сарая каждый прожитый им день. Он прекрасно понимал, что все в этом мире преходяще, и смотрел на меня, как на любимого ученика, который, может, в будущем тоже не побоится подергать Большого старика за бороду. Мои сверстники изучали мир по глобусу, а я благодаря деду Филиппу втайне был убежден, что земля плоская. Дед Филипп когда-то служил на флоте. В Тихом океане он видел одного из тех трех китов, на которых стоит мир. Он откровенно рассказывал, что кожа на китах шелушилась, им хотелось чесаться. Еще дед участвовал в Цусимском сражении и сдался японцам вместе с адмиралом Рожественским. То есть он прожил большую поучительную жизнь.

Постоянные беседы с дедом утвердили мою веру в неизменность мира.

Дед Филипп и Сервантес — вот мои первые учителя.

2

После «Цыганочки» я прочел еще несколько настоящих книг, среди них «Вопросы ленинизма» и «Переяславскую раду».

Теперь я был умный и не искал в книгах смысла.

Если мелькало подозрительно понятное слово, я знал, что это всего лишь недоработка. Известно ведь, что отсутствие судимости не наша заслуга, это всего лишь недоработка системы. Когда мой кореш Герка Ефремов, заикаясь, предложил на выбор любую из двух найденных им у отца книг, я не раздумывая взял верхнюю.

Не имело значения, какую берешь.

Если книга настоящая, она непонятна.

Герке достался «Железный поток» А. Серафимовича, а мне «Затерянный мир» Артура Конан-Дойла. Открыв книгу дома, я с радостью убедился в присутствии сладких и совершенно непонятных слов: биметаллизм… рупия… масонство… телегония… брахицефал… Пожалуй, только партеногенезис смутно напоминал знакомое партайгеноссе… Не забывайте, война только что кончилась.

И вдруг -

«…приземистая фигура появилась в освещенном квадрате двери».

Я как бы увидел квадратного бородатого человека. Увидел совершенно явственно. Увидел в освещенном квадрате стены.

Этого не должно было быть, но я увидел.

«…Грянул выстрел, мы услышали пронзительный вопль и через секунду — глухой стук упавшего тела».

Я ничего не мог понять.

Передо мною открылось новое окно в мир.

«…Повыше, каждый на своем камне, восседали огромные серые самцы, похожие на иссохшие чучела». Ну точно, увидел я. Совсем как директор нашей школы — злобное иссохшее существо, которое и самцом уже не назовешь! До меня вдруг дошла страсть репортера Мелоуна. Я осознал неистовство профессора Челленджера. И занудство профессора Саммерли тоже не показалось мне отвратительным.

Ну а что касается лорда Джона Рокстона…

«Лорд Джон Рокстон вынул из кармана небольшую коробочку из-под пилюль и показал нам великолепно играющий бриллиант, равного которому по красоте я, пожалуй, никогда не видел.

— Вот результаты моих трудов, — сказал он. — Ювелир оценил эту кучку самое меньшее в двести тысяч фунтов. Разумеется, мы поделимся поровну. Ни на что другое я не соглашусь. Ну, Челленджер, что вы сделаете на свои пятьдесят тысяч?

— Если вы действительно настаиваете на своем великодушном решении, — сказал профессор, — то я потрачу все деньги на оборудование частного музея, о чем давно мечтаю.

— А вы, Саммерли?

— Я брошу преподавание и посвящу все свое время окончательной классификации моего собрания ископаемых мелового периода.

— А я, — сказал лорд Джон Рокстон, — истрачу всю свою долю на снаряжение экспедиции и погляжу еще разок на любезное нашему сердцу плато. Что же касается вас, юноша, то вам деньги тоже нужны — ведь вы женитесь.

— Да нет, пока не собираюсь, — отвечал я со скорбной улыбкой. — Пожалуй, если вы не возражаете, я присоединюсь к вам.

Лорд Рокстон посмотрел на меня и молча протянул свою крепкую загорелую руку».

Я бы тоже так сделал.

Я не собирался жениться, но я бы тоже так сделал.

Если бы эта английская сучка Глэдис представила мне (как результат выбора) серого невзрачного человечка (жениха), я бы тоже «отвечал со скорбной улыбкой». И бриллианты потратил бы на приведение в порядок своих коллекций. В коробках из-под спичек у меня лежали засохшие жуки, лоскуток засушенной лягушачьей кожи и несколько очковых стекол, их которых я собирался строить мощный телескоп.

Но главное, до меня дошло, что мир достаточно легко переворачивается.

С полной непознаваемости на полную познаваемость, скажем так. И обратно.

3

На станции Тайга, куда в начале пятидесятых переехали мои родители, мир не стал менее интересным.

Большая Медведица волшебно лежала над низким горизонтом, весело покрикивали на путях маневровые паровозы. Один за другим тянулись чудовищной длины составы с востока на запад и с запада на восток. Хлюпающих носами, простуженных, драчливых, нас выгоняли на перрон в пионерских галстуках и в пилотках. Маршал Ворошилов, первый красный офицер, возвращаясь из Монголии в Москву, хотел приветствовать нас. Так нам обещали. Мы здорово волновались, но маршал из вагона не вышел. Потом нас опять гнали на мокрый перрон. На этот раз ехал в Монголию из Москвы другой маршал — Чойболсан.

Этот тоже не вышел.

Его везли в Монголию хоронить.

Не вышли на перрон и знаменитые слоны Рави и Шаши, когда их депортировали из Индии в Москву.

Все равно встречи запомнились.

Я писал стихи, рисовал стенгазету, пел в школьном хоре. Однажды в исцарапанной школьной парте я нашел сложенную в четверть записочку. «Ты будущий писатель и поэт». Почерк был девчоночий, округлый. Эти козы всегда облизывались на людей искусства. Да и немудрено. Людей тянет к непознаваемому. Даже в дневнике А.С.Пушкина (1833, 17 декабря) я, например, нашел такое: «В городе говорят о странном происшествии. В одном из домов, принадлежащих ведомству придворной конюшни, мебели вздумали двигаться и прыгать; делопошло по начальству. Кн. В.Долгорукий снарядил следствие. Один из чиновников призвал попа, но во время молебна стулья и столы не хотели стоять смирно. Об этом идут разные толки. N сказал, что мебель придворная и просится в Аничков».

4

В начале 50-х годов прошлого века воображение советских людей было занято двумя основными темами: Атлантидой и снежным человеком. Ну понятно, сперва шла борьба за мир, а уж потом Атлантида и сноумены. Академик Обручев и профессор Жиров беспрерывно комментировали проблему, а академик Л.С.Берг даже прямо написал: «Я поместил бы Атлантиду не в области между Малой Азией и Египтом, а в Эгейском море — на юг до Крита. Как известно, в настоящее время признают, что опускания, давшие начало Эгейскому морю, произошли, говоря геологически, совсем недавно, в четвертичное время, — быть может, уже на памяти человека». И далее: «Платон рассказывает о войне между „греками“ (т.е. обитателями Балканского полуострова) и жителями Атлантиды. Эта война (допуская, что сведения о ней не есть плод фантазии) могла происходить только в том случае, если Атлантида находилась в непосредственной близости с Балканским полуостровом».

Балканы, Балканы. Кругом одни Балканы.

Понятно, я не мог пройти мимо таких актуальных тем. Тем более (я перешел в седьмой класс) в городской газете «Тайгинский рабочий» только что появился мой первый научно-фантастический рассказ «Остров туманов».

В известной библиографии Н.Мацуева после указания Поповский А. Дружба. Повесть. М. «Сов. пис.», 1935 указаны всего три рецензии: «Так называемый писатель Павловский», «Жив Курилка» и «Еще о так называемом писателе Поповском». Если бы на мой рассказ откликнулись критики, боюсь, тремя рецензиями дело бы не закончилось.

К счастью, критики не откликнулись, и я один за другим написал несколько научно-фантастических романов, актуальных, как я полагал: «Под игом Атлантиды», «Горная тайна» и «Contra mundum».

Единственное, что могу сказать в оправдание, что, как это ни странно, не в столь уж далеком будущем из указанных выше набросков вышли научно-фантастические повести «Разворованное чудо», «Мир, в котором я дома» и «Шпион в юрском периоде», что, безусловно, подтверждает любимый мною тезис о том, что человек полностью проживает всю свою будущую жизнь в период где-то с пяти до пятнадцати лет.

После этого уже ничего не происходит.

Ну, может, некоторый упадок.

5

«Первым из европейцев увидеть снежного человека посчастливилось греческому путешественнику Тамбоци, — смело писал я в романе «Горная тайна». — Тамбоци увидел сноумена в районе пика Кобру, на высоте примерно в пять тысяч метров. Грека сильно поразила огромная согнутая тень, нагнувшаяся над хрупкой веточкой рододендрона, а потом быстрота, с какой слинял в сторону ледяных развалов испуганный сноумен. Никогда больше, — писал я с несколько преувеличенной озабоченностью, — грек не встречал сноумена».

Шерпы, сообщал я будущим читателям, — смелый и выносливый народ.

Они живут в горах. Среди них нет ни одного, кто не имел бы пары сильных, мускулистых ног и мощной спины, привыкшей к переноске тяжестей. «Шерп Тарке, — писал я, — брел по гладкой, как зеркало, поверхности ледника Бирун. В одном месте — (очень похожем на заснеженный пустырь за ремонтирующимся рабочим клубом имени Ленина) — шерп наткнулся на большие следы босых ног». Если бы нашего соседа машиниста Петрова прогнать босиком по снежному пустырю, несомненно, след остался бы не менее крупный. Понятно, шерп насторожился. «Его крепкие руки в любой момент готовы были сорвать с плеча тяжелое заряженное ружье, выхватить из-за пояса кривой тяжелый нож кукри или схватить тяжелую ледяную глыбу, множество которых валялось вокруг».

Да и сам по себе шерп не был придурком. «Я, блин, гоблин, а ты, блин, кто, блин?» Увидев следы, он рванул подальше от опасного места, тем более что «…бледное гималайское небо начинало уже темнеть, скрывая в клубящихся тающих облаках заснеженную вершину тяжелого Эвереста».

Но шерпу пошла непруха.

В узком ледяном ущелье он наткнулся на сноумена.

Скажу сразу, сноумен не был взят из головы, у него был реальный прототип в жизни. Я писал своего сноумена с некоего Паюзы — сопливого сволочонка годами двумя старше меня, с сапожным ножом за голенищем. Одежды на сноумене вообще не было (единственное отличие от Паюзы), зато морда в волосах, в синяках, зубов маловато.

И был он глух, как Бетховен.

Последняя находка меня неимоверно радовала, что-то такое я слышал по радио.

Понятно, что шерп в ужасе упал на колени. «Врожденное суеверие и страх костром вспыхнули в его гордом сердце».

Фраза о врожденном суеверии казалась мне безупречной.

Снежные пики, курящиеся сухим снегом склоны, небесная голубизна, пропасти, разверзающиеся под ногами, — действительно сильная красивая вещь получалась. Вроде тех клеенчатых ковриков с лебедями и русалками в сатиновых лифчиках, которые продавались на местном рынке. Сноумены (галуб-яваны, тхлох-мунги, йети), писал я, были вовсе не глупы, просто опустились из-за недоедания. Снежные Гималаи могли предложить им только голубоватую траву, про которую тогда много писал известный астроном Г.А.Тихов, а спуститься вниз, в теплые, обитаемые долины, напасть на питательных горных коз снежные люди не догадывались. А договориться с редкими путешественниками вроде того грека Тамбоци мешала им глухота.

Да и не люди они были, наносил я сюжетный удар будущим читателям.

Межпланетный корабль марсиан потерпел катастрофу на леднике Бирун и в живых остались только два члена экипажа. Один, изнуренный недоеданием, сразу сдался высокогорному пограничному наряду некоей азиатской страны, входящей в агрессивный военный блок СЕАТО.

Понятно, хорошо бедолаге не стало.

Взяли сноумена на болевой прием и приволокли в комендатуру, где он не выдержал допроса с пристрастием и умер.

Зато второй попал в руки советских исследователей.

Теорему Пифагора, начертанную перед ним на снегу, изголодавшийся марсианин принял с таким же восхищением, как и добрый кусок свиного сала. А потом был торжественный прием в Кремле, отправка марсианина на родину, долгие пламенные речи, ну и все такое прочее.

Через много лет на литературном семинаре в Дубултах фантаст Александр Иванович Шалимов, человек деликатный и воспитанный, действительно подтвердил, что в тридцатые годы, когда во многих районах Памира еще хозяйничали басмачи, к советским пограничным заставам иногда спускались с ледников хмурые галуб-яваны. Случалось, что они попадали в руки непреклонных чекистов. Ответить на резкие, в упор поставленные вопросы — кем подослан? на кого работаешь, падла? признаешь ли диктатуру пролетариата? — галуб-яваны, даже при некоторой их инстинктивной расположенности к новым властям, ответить не могли, потому что были глухи, как Бетховен. Ну, их и ставили к стенке. А Александр Иванович (тогда геолог) никак не успевал вовремя поспеть к месту происшествия. «Но однажды… — волнуясь, возвысил голос Александр Иванович. — Однажды… Неподалеку от нашего лагеря… Непреклонные ч-ч-чекисты… Схватили самку… Самку… Самку… — волнуясь повторял он. — Самку…»

Пришлось уважительно подсказать:

— …басмача!

6

Мир был прекрасен.

Он был плоский, он был круглый.

По океану плавали шелушащиеся киты, на другой стороне шарика обитали антиподы. Постоянно хотелось есть, зато интересных книг хватало. Человек-невидимка упускал невидимую кошку, по Луне стреляли снарядом, начиненным людьми, по краю ойкумены бегало вонючее вымершее животное. А иногда и книжка такая прыгала с библиотечных полок.

Не без этого.

Популярный в те годы фантаст В.Немцов работал много и плодотворно.

Читая его книги, я невольно задумывался: зачем людям такая масса невыразительных слов, если существуют слова простые, сильные и выразительные?

Например, слово «жопа».

Его вполне хватало для выражения самых сложных чувств, охватывающих человека в школьном коридоре или на катке, залитом на Четвертой улице.

Возвращаясь из школы, я с восхищением оглядывался на цепочку круглых белых облачков, остающихся за мною в неподвижном прокаленном сорокаградусным морозом воздухе. Ноги мерзли, хотелось жрать, как опустившемуся тхлох-мунгу, зато дома ожидала меня поразительная книжка Вильяма К.Грегори «Эволюция лица от рыбы до человека» (Биомедгиз, Москва, 1934). Она была написана так, будто В.Немцова на свете не существовало. С вклеенной под обложку таблицы смотрели на меня злобные глазки доисторической акулы, лукаво ухмылялся опоссум, похожий на провинциальную простушку, убереги ее Господь от писателей, близорукое лицо долгопята с острова Борнео тоже не блистало умом, зато привлекало придурковатостью. Наконец, нахмуренный шимпанзе, не самый близкий, но все же родственник тех несчастных красножопых гамадрилов, которых позже поставили к стенке грузинские боевики, ворвавшиеся в Сухумский заповедник.

Таблица, составленная Вильямом К.Грегори, нарушила мои уже сложившиеся представления о жизни. До знакомства с монографией я считал, что в мире ничего особенного не происходит. Киты, поддерживающие плоскую землю, вечны. Глобус Кемеровской области в меру кругл. Настоящая книга бессмысленна.

Вот простые задушевные истины.

Лестница жизни сбивала меня с толку.

Ископаемая акула, ганоидная рыба, эогиринус, сеймурия, иктидопсис, опоссум, лемур, шимпанзе, обезьяночеловек с острова Ява, наконец, римский атлет, триумфально завершающий эволюцию. Странно, странно. Лицо Паюзы, с которого я когда-то писал сноумена, не вписывалось в этот ряд. Паюза, как и я, жил после римского атлета, но по общему развитию стоял скорее между несимпатичным шимпанзе и обезьяночеловеком с острова Ява, уж точно не между римским атлетом и мной.

Холодные глаза, кустистые брови, сапожный нож за голенищем.

Отец Паюзы тянул срок в лагере под Тайшетом, кажется, за убийство, а может, за грабеж, это не имело значения. Все на Четвертой улице знали, что сам Паюза вскоре отправится к отцу. За убийство, а может, за грабеж. Это тоже не имело значения.

Однажды Паюза упал на катке.

Конечно, ему было больно, я совсем не вовремя рассмеялся.

Сразу тихо стало на шумном катке, залитом светом лампочки, распустившей на столбе пышный хвост Жар-птицы. Если раньше считалось, что Паюза просто кого-то убьет, то теперь все определилось:

Паюза убьет меня.

Конкретно.

Самые смелые даже подтянулись поближе, чтобы получше рассмотреть всю техническую сторону дела.

Но Паюза не торопился.

Он неловко поднялся с заснеженного льда.

Он сунул руку за голенище, но скорее потому, что рука замерзла.

Потом присел, вздохнул, медленно развязал ремешки самодельных коньков и молча, по-взрослому сутулясь, побрел домой. Наверное, он ударился сильнее, чем мы думали.

Я тоже, ни на кого не глядя, отмотал коньки и побрел домой.

Зима. Снег. Печальное очарование вещей. Разноцветные огни на железнодорожной линии. Запах деревянного и каменноугольного дыма.

Я понимал, что Паюза меня убьет.

Хотелось почитать что-то такое, не знаю что.

Дома, прижавшись спиной к горячему обогревателю печи, я дотянулся до книги, валявшейся на столе. Отец ремонтировал городскую библиотеку и часто приносил домой неожиданные сочинения. Это тоже выглядело неожиданным. «Происхождение видов». Мне в тот момент, конечно, интереснее было бы об исчезновении видов, но неизвестное мне сочинение выглядело добротно. За такой толстой добротной книгой, подумал я, можно отсидеться до самой весны, читать, не выходить на улицу. А к весне, с сумрачной надеждой думал я, Паюза может зарезать кого-то другого…

«Моему уму присуща какая-то роковая особенность, побуждающая меня всегда сначала предъявлять мое положение или изложение в неверной или неловкой фразе…» — прочел я, открыв «Происхождение видов».

Мысль настолько отвечала моменту, что мне захотелось увидеть автора столь совершенной формулировки.

Наверное, он похож на меня, решил я.

На пацана, смертельно боящегося сапожных ножей, спрятанных за голенищами.

Наверное, автора «Происхождения видов» тоже здорово напугали, решил я, раз он пришел к такой простой и спокойной мысли.

И откинул крышку переплета.

Паюза!

Конечно, он постарел, конечно, он полысел, стоптался, но это был Паюза, именно он, я не мог ошибиться! Не знаю, правда, где он украл такую добротную куртку, когда успел отрастить бороду, когда у него поседели брови, но это был он, он, хотя под портретом стояло -

«Дарвин».

7

Паюза и Дарвин лишили меня иллюзий.

«Не во власти человека изменить существенные условия жизни; он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве. Но он может перенести животных или растений из одного климата в другой, с одной почвы на другую, он может дать им пишу, которой они не питались в своем естественном состоянии».

Следуя этим ужасным законам, больше месяца я ходил не той дорогой, какой привык ходить, не появлялся на катке, прятался дома и обреченно изучал Дарвина. За это время некие высшие силы действительно перенесли Паюзу с одной почвы на другую, дали ему пищу, которой он не питался в естественном состоянии. Паюза кого-то порезал и его отправили в исправительный лагерь под Тайшет. Отсидит, выйдет честный, несколько лицемерно сочувствовал я Паюзе. И со сладким ужасом черпал премудрость все из того же Дарвина.

«Так как все живущие формы связаны общей родословной с теми, которые жили задолго до кембрийской эпохи, то мы можем быть уверены, что общая смена поколений не была ни разу порвана и что никогда никакие катаклизмы не распространяли разрушения на весь мир. Отсюда мы можем быть спокойны за безопасное будущее на долгое время. А так как естественный отбор действует только в силу и ради блага каждого существа, то все качества, телесные и умственные, будут стремиться к совершенству».

Падал крупный медленный снег.

Красивая женщина в ужасном пальто шла по мокрому тротуару.

Выплеснул помои на улицу машинист Петров, босая нога которого оставляла крупный след в снегу. Пацаны бежали по узкой улочке, как пингвины. Я снова хотел жить. Естественный отбор гнал меня к совершенству. Выходила тогда серия «Научно-популярная библиотека солдата», к ней я и обратился.

«Происхождение жизни на Земле (естественным путем)».

Приставка — естественным путем — меня всегда восхищала.

Много позже мой друг геохимик и писатель Саша Лапидес (Янтер) рассказал, как однажды в МГУ после лекции он хотел подойти к престарелому академику А.И.Опарину, чтобы пожать ему руку, но как только академик перестал говорить, кафедру окружила толпа неопределенного вида и возраста девушек и женщин. Они здорово нервничали и переспрашивали друг друга: «Где шоколадка академика? Где шоколадка?» Янтера, понятно, бесцеремонно оттерли в сторону. Впрочем, он и сам в тот момент понял, что в столь преклонные годы разумнее не выслушивать глупые вопросы со стороны, а спокойно съесть вкусную шоколадку.

Или вот книжка профессора П.А.Баранова: «Происхождение и развитие растительного мира».

«Осуществление великого сталинского плана борьбы с засухой, перемещение в более северные районы южных теплолюбивых культур, освоение Крайнего Севера, пустынных и высокогорных зон и многое другое, приводящее к преобразованию лика земли на огромных территориях нашей Родины, с особой силой говорят о созидательной, творческой роли человека — строителя коммунистического общества — в дальнейшем развитии природы. — Вот предложения для настоящего диктанта. — В этом грандиозном деле преобразования природы выдающаяся роль принадлежит мичуринскому учению, поднятому на большую высоту и поддержанному великим корифеем науки И. В. Сталиным».

Наконец от книг меня потянуло к людям.

Часть II. ЛЮДИ

ИВАН АНТОНОВИЧ

1

Москва, 23.04.57.

Уважаемые юные палеонтологи!

Вы, наверное, судя по письму, молодцы, но вы задали мне нелегкую задачу. Популярной литературы по палеонтологии нет. По большей части — это изданные давно и ставшие библиографической редкостью книги. Кое-что из того, что мне кажется самым важным — Вальтера, Ланкестера, Штернберга и др., наверное удастся достать, и я дал уже заказ, но это будет не слишком скоро — ждите. Свою последнюю книгу о раскопках в Монголии я послал вам. Извините, что там будет срезан угол заглавного листа — она была уже надписана в другой адрес. Для вас я имею в виду пока популярные книги, но не специальные. Надо, чтобы вы научились видеть ту гигантскую перспективу времени, которая, собственно, и составляет силу и величие палеонтологии. Если вы ее поймете и прочувствуете, то тогда найдете в себе достаточно целеустремленности и сил, чтобы преодолеть трудный и неблагодарный процесс получения специальности палеонтолога. Никаких специальных институтов, где готовят палеонтологов, не имеется. В палеонтологии существует два отчетливых направления. Одно, наиболее распространенное и практически самое нужное, — это палеонтология беспозвоночных животных, связанная с геологической стратиграфией. Подготовка палеонтологов этого рода ведется на геологических факультетах некоторых университетов — Московского, Ленинградского, Львовского, Томского и др. Другое направление, наиболее трудное, но и наиболее интересное и глубокое теоретически, — это палеонтология позвоночных, на которую идут люди только с серьезной биологической подготовкой. Это, собственно, палеозоология позвоночных, и для успешной работы в ней надо окончить биологический факультет по специальности зоология позвоночных со сравнительно-анатомическим уклоном (иначе — морфологическим). Это все так, но диплом дипломом, а вообще-то можно преуспеть в науке и с любым дипломом, лишь бы была голова на плечах, а не пивной горшок, да еще хорошая работоспособность. Почитайте подготовительную популярную литературу — тогда можно будет взяться и за книги посерьезнее. А так — ваши товарищи правы — для человека невежественного скучнее палеонтологии ничего быть не может, — всякие подходы к широким горизонтам в ней заграждены изучением костей и ракушек. Впрочем, и подходы к физике тоже заграждены труднейшей математикой. Везде так — нужен труд — в науке это самое основное.

Что вы собираетесь делать летом? Наш музей мог бы дать вам одно поручение — посмотреть, как обстоят дела с местонахождением небольших динозавров с попугайными клювами — пситтакозавров, которое мы собирались изучать в 1953 году, но оно было затоплено высоким половодьем. Это в девяноста километрах от Мариинска, который в 1 50 км по железной дороге от Тайги. Если есть возможность попасть туда и посмотреть — срочно напишите моему помощнику Анатолию Константиновичу Рождественскому (по адресу: Москва, В-71, Б. Калужская, 16, Палеонтологический музей Академии наук СССР) о том, что вы могли бы посетить местонахождение. Он напишет вам подробные инструкции и советы, что надо делать. Вообще вам надо связаться с нашим музеем — там есть хорошие молодые ученые, у них времени немного больше, чем у нас, старшего поколения, и пользоваться их советами и поддержкой.

Мне тоже можно писать по этому же адресу.

Желаю вам всем всякого успеха и удачи. Иметь определенный интерес в жизни — это уже большое дело. Рассказы писать, по-моему, еще рано (для тов. Геннадия). Правда, может быть, особая гениальность… Все возможно.

С искренним уважением — И. Ефремов.

2

Шла по тротуару красивая женщина в ужасном пальто. Машинист Петров выплеснул на улицу помои. Пацаны возились на откосе железнодорожной насыпи. Все как всегда и все же мир в очередной раз изменился, потому что откуда-то из необозримой дальности, из невероятной дали, чуть не от антиподов пришло письмо, подписанное палеонтологом и писателем Ефремовым.

Никакого кружка трех палеонтологов не существовало. Нужна была массовка, вот я и подписал — кружок трех палеонтологов. А отказаться от экспедиции за пситтакозаврами, естественно, мог только больной человек.

Меня ничуть не уколол намек на мою особую гениальность.

Почему бы и нет? «Особая гениальность…» Надо лишь немножко сместить акценты…

25 мая 1957 г., Москва.

Дорогие друзья! — писал палеонтолог Анатолий Константинович Рождественский. — Ваше письмо получил дней 10 назад, но ответить сразу не смог, так как, во-первых, оно требует весьма обстоятельного ответа и, во-вторых, у меня сейчас наиболее занятое время — я организую экспедицию в Казахстан. Я всячески приветствую ваш энтузиазм и желание помочь науке, но вот только какими средствами вы располагаете, чтобы организовать такую поездку? Ведь, помимо дорожных расходов, вы должны чем-то питаться, где-то ночевать.

Но начнем все по порядку.

До Мариинска вы легко доедете по железной дороге — это наиболее простая часть вашего путешествия. Далее от Мариинска до деревни Шестаково нужно добираться на машине — расстояние 80 км. Машину нужно ловить у паромной переправы через р.Кию, на которой стоит Мариинск и вверх по которой вы должны ехать. По приезде в Шестаково разыщите Ком-шина Егора Андреевича или Комшину Марию Ивановну — я у них останавливался в 1954 г. Возможно, они согласятся вас приютить — у них большой дом и двор с постройками, есть где переночевать. Расскажите им про цело вашего путешествия. Кстати, от них вы можете узнать и что-нибудь новое. От их дома до Шестаковского яра, где были найдены кости, — недалеко, не более километра. Вряд ли у вас будут лишние деньги, чтобы платить за свой постой, но вы можете договориться с хозяевами, что поможете им по хозяйству — перепилить и переколоть дрова, скажем, или еще что-нибудь в этом роде.

Относительно питания я советую вам поступить так.

Насушите с собой побольше черных сухарей, возьмите несколько пачек чаю и сахару, обязательно соль и спички. Возьмите также некоторое количество круп, из которых можно варить кашу и пускать в суп. Километрах в семи от Шестаково имеются два озера — Большой и Малый Базыр, изобилующих карасями, которые хорошо ловятся на удочку, особенно в вечернюю зорю. Ловить нужно в восточном из этих озер, но с его западной стороны. Между озерами с километр перемычка из торфяника, заросшего кустарником. В дождливую погоду эта перемычка становится мягкой и ходить по ней нужно осторожно, чтобы не провалиться в трясину. Карась хорошо ловится на червя, которого нужно копать у коровников. Лески нужно достать сатурновые. Крупные караси — по 0, 5 кг и более — ловятся уже после вечерней зари часов до 12 ночи. Рыба может быть важным подспорьем в вашем питании. Молоко вы найдете в деревне, а если у вас будут деньги еще и на масло, чтобы поджарить карасей, то будет совсем хорошо. Картошку тоже достанете в деревне. Что касается снаряжения, то, вероятно, вам придется довольствоваться домашними возможностями, так как вряд ли вы найдете необходимое экспедиционное снаряжение в Тайге, да к тому же это и стоит дорого. Если у вас нет рюкзаков, возьмите простые вещевые мешки, приделав к ним лямки по старому русскому способу: заложить в углы мешка по картофелине и захлестнуть веревкой. Вряд ли у вас есть спальные мешки, но можно обойтись и без них — возьмите плотные шерстяные одеяла или легкие ватные. В качестве верхней одежды лучше всего ватники, если есть плащи, захватите и их — пригодятся. На ноги хорошо грубые ботинки, а для рыбной ловли — резиновые сапоги, можно и то и другое заменить кожаными сапогами. К этому захватите или тапочки, или сандалии, чтобы после похода давать ноге отдых. Возьмите по две смены запасного белья и мыла, чтобы стирать его. Из посуды вам необходимо взять следующее: две алюминиевые кастрюли (большую и поменьше), чайник, сковородку, миски, ложки столовые и чайные, кухонный нож, кружки. Если есть, возьмите фляжки. Захватите небольшую аптечку, в которой должно быть: несколько бинтов, норсульфазол и белый стрептоцид (жаропонижающее), йод, пирамидон (от головной боли) и хинин (если кто из вас подвержен малярии). Хорошо, если достанете в аптеке диметилфталат — это прекрасное средство от комаров и мошки, они не кусаются, если слегка смазать лицо и руки. Из специального снаряжения, если есть, возьмите небольшую кирку, компас, лупу, некоторое количество технической ваты и газет (для упаковки костей), рулетку или складной метр. Лопаты достанете на месте, а вот топорик небольшой хорошо взять с собой. У каждого должна быть тетрадь-дневник и карандаши (простые, химические и цветные). К каждому образцу нужно приложить этикетку, которая заворачивается внутрь. В ней указывается место взятия образца (географическое положение — например, правый берег р. Кии, в 1 км ниже д. Шестаково Кемеровской области), слой, из которого взят образец, дата и фамилия, кто взял образец.

Кости пситтакозавров небольшие (само животное было 1—1, 5 метра), плотные, красноватого цвета (кости имеют цвет окружающей породы), залегают близ уреза воды. В тот год, когда я был, весна была очень поздней, и вода стояла выше костеносного горизонта. Найдены кости пситтакозавров только в Шестаковском яре около д.Шестаково.. Более подробные сведения вы найдете в моей статье, которую я вам посылаю. Карту Кемеровской области в Москве сейчас достать невозможно, и у меня ее нет у самого, поэтому придется довольствоваться копией. Более подробные карты не продаются.

На этом я заканчиваю свое письмо, желаю вам успехов. Если найдете кости, сообщайте — приедем помогать. До 5 июня я пробуду в Москве, а после этого мой адрес: г.Челкар Актюбинской области Казахской ССР. Если найдете скелет, то немедленно телеграфируйте, сами не берите, так как его лучше брать вместе с породой — монолитом, а у вас в этом нет опыта и вы можете погубить ценную находку. Кости, выпавшие на поверхность, берите и упаковывайте в пакеты с ватой. Зафиксируйте уровень костеносного горизонта от уреза воды и от вершины обрыва. Если будет высокая вода, будьте осторожны под Шестаковским яром, так как приходится ходить близ отвесных стен, которые постоянно обрушиваются.

Еще раз желаю удачи…

3

Уважаемый Геннадий со товарищи! — писал Иван Антонович в июле 1957 года.

Меня очень заинтересовало ваше письмо. Если вы действительно нашли там черепа пситтакозавров, а не что-нибудь другое, то вы все молодцы и вашу работу мы осенью отметим, когда съедутся мои сотрудники. Чтобы судить об этом, упакуйте ваши сборы в большой и крепкий ящик. Если они тяжелы, то лучше положить в один ящик и отправить его по железой дороге пассажирской или большой скоростью по адресу: Москва, В-71, Большая Калужская, 33, Палеонтологический институт Академии наук СССР. Если же вес не очень велик, то упакуйте в два—три небольших ящика весом по 8—10 кг и пошлите почтой по тому же адресу. На все эти операции я переведу вам триста рублей, как только получу телеграмму в ответ на посланную вчера. Рождественский забрался далеко в южный Казахстан и вернется в Москву к середине сентября или к концу. Поэтому я пока замещаю его по переписке с вами. Однако торопитесь мне ответить, если еще что-нибудь нужно, так как я уезжаю после 20-го на отдых.

Упаковку производите так: каждый обломок должен быть завернут в отдельный кусок мягкой бумаги — газету — и затем все обломки, относящиеся к одной части, совместно в один большой пакет. Все тяжелые и большие куски должны быть, помимо бумаги, обернуты в вату (купите в аптеке) и переложены ватой, паклей или по крайности мхом, сухой и мягкой травой так, чтобы не касались друг друга, чтобы не тереться и не биться о стенки ящика или его дно. Постарайтесь отправить как можно скорее, так как идет долго — пока там мы получим коллекцию, особенно если по железной дороге. Можно вместе с костями отправить кремни и черепки — по-видимому, в верхних горизонтах обрыва вы нашли остатки палеолитической или неолитической стоянки. Мы передадим их для определения в Институт материальной культуры — они установят ценность находки. В прилагаемой этикетке дайте чертеж обрыва и высоту залегания всех находок от уреза воды реки и от бровки (верхней) обрыва и схему геологического разреза. Оставшиеся от упаковки и отправки коллекций деньги можете употребить на покупку нужных вам научных книг, фотопринадлежностей, карт и т.п. — что там вам понадобится. Одновременно с этим письмом я пошлю вам хороший атлас реконструкции жизни животных в разные геологические эпохи. Он на чешском языке, но смысл его — в отличных картинках. В общем, мне экспедиция ваша нравится, и вы, по-видимому, — способные ребята. Ежели вас драить, поморскому выражению, не давать писать фантастических рассказов и вообще никаких пока, то толк будет.

С палеонтологическим приветом — И.А.Ефремов.

Останков пситтакозавра мы, к сожалению, не нашли, но…

Я ведь тоже проездил зря, — писал мне А.К.Рождественский, — и тут ни ты, ни я ничего не могли сделать, потому что костеносный горизонт под водой. Потом, ведь и никем не доказано, что там динозавров целыми вязанками насыпано. Мог быть один скелет, который и нашли в 1953 году.

4

Многоуважаемый Геннадий! — писал Иван Антонович в январе 1958 года. — В этом году у нас будет большая экспедиция с палеонтологическими раскопками в бассейне р.Камы. Если бы вы смогли принять в ней участие, то было бы очень полезно. Напишите начальнику этой экспедиции Чудинову Петру Константиновичу, что вы хотели бы принять участие в экспедиции в качестве рабочего. Напишите ему, что вы сможете приехать из Тайги за свой счет, а я пришлю вам денег на дорогу. Сделать это надо не очень откладывая, чтобы иметь вас в виду. Работы будут вестись с июня по август. Привет вам и вашим родителям.

И.Ефремов.

Провинциальный пацан и человек, умудренный жизнью. Я вчитывался в книги и пытался понять, как становятся Ефремовыми.

…Еще не доезжая до станции Шунгай, — писал Иван Антонович о своем путешествии в 1926 году в Прикаспий, — гора Богдо, несмотря на ее небольшую высоту, резко выступает на фоне ровной степи. Протягиваясь в форме подковы на полтора километра, вблизи она производит впечатление монументальности, в особенности ее центральная часть с чрезвычайно крутыми склонами. Конечно, в цепи, например, Кавказских гор гора Богдо потерялась бы незаметным холмиком, но здесь она стоит одиноко, окруженная, на сколько хватает глаз, плоской тарелкой степи…

Разбив всю гору на участки, я начал медленно продвигаться вдоль горы, исследуя каждый подозрительный обломок камня. Перебив и пересмотрев несметное количество известковых плит у подножия горы, я собрал несколько костей лабиринтодонтов и стал исследовать обломки известняков по склонам зигзагообразным путем, беспрерывно поднимаясь и опускаясь. Обнажения пластов на склонах горы замыты натечной сверху глиной, усыпанной обломками известняка. Глина засохла плотной коркой, и, цепляясь за обломки известковых плит, можно подниматься по довольно крутым склонам почти до шестидесяти градусов. Держа в одной руке молоток, без которого охотник за ископаемыми не может ступить ни шагу, другой забиваешь кирку в склон горы и осторожно подтягиваешься выше. Конечно, иногда бывают неприятные минуты, когда ноги соскальзывают, кирка вырывается из рыхлого размытого склона, и начинаешь сползать вниз сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Но, мгновенно снова забив кирку поглубже, останавливаешься и продолжаешь таким же способом прерванное продвижение наверх. Спускаться можно, вырубая ступеньки, или, в прочном костюме, можно медленно сползать, просто сидя и упираясь на пятки, притормаживая киркой или молотком. Обычно в процессе работы очень быстро привыкаешь проделывать все это автоматически, не отрывая взгляда от кусков известняка и беспрерывно расколачивая плиты.

Лишь по самым крутым склонам мне приходилось взбираться с канатом.

Канат я закреплял за железный рельс, поставленный в качестве репера на самой вершине горы. Отклоняясь куда-нибудь в сторону, я забивал железный лом в склон горы и закидывал на него канат. Таким способом я мог делать значительные отклонения в ту или другую сторону, оставляя канат надежно привязанным за железный репер на вершине. Однажды я плохо забил лом; закинув за него канат, я начал спускаться. Вдруг лом вырвался из рыхлой натечной глины и я моментально полетел вниз. Падая, я крепко вцепился в канат, который, как только размотался до репера, резким толчком натянулся, ободрав мне кожу на руках, и я, качнувшись, как маятник, перелетел на другой склон, приняв отвесное положение относительно репера. Пожалуй, эта секунда была одной из самых неприятных в моей жизни. По счастью, я не выпустил каната и потом легко взобрался на вершину, проклиная изобретенный мною способ…

Обследовав все осыпи по склонам, я заложил раскопки на одном из самых крутых выступов Богдо — юго-юго-восточном. Копаться посредине крутого склона горы было очень трудно. Тут нам большую помощь оказали сильные ветры, обдувавшие склон горы и обеспечивавшие большую устойчивость при балансировании на маленькой ступеньке с помощью кирки. (Позже, в превосходном рассказе «Белый рог» эта деталь была использована стопроцентно. — Г.П.) Впоследствии, когда на отвесном склоне горы образовалась большая площадка, работать стало гораздо легче. Пласт за пластом расчищали и выбирали мы из горы, то испытывая сильное разочарование, когда пласт оказывался пустым, то с полным удовлетворением достигнутой цели выбивали из него красивые завитки аммонитов и темные или светло-желтые кости лабиринтодонтов. Для определения нижних горизонтов горы приходилось спускаться в пещеры под красными буграми и ползать под землей по воронкам и пещерам гипсового поля на юг от Богдо. В одной из пещер, шедшей наклонно, я поскользнулся и, скатившись вниз, провалился в отвесный колодец, глубоко уходивший в бездонную черную темноту. По счастью, колодец был довольно узок, и я заклинился в нем до самых плеч, которые уже не могли пролезть в колодец. Я очутился в положении пробки в горлышке бутылки, и потребовалось немало труда, чтобы высвободиться и, главное, снова влезть по наклонной гипсовой стенке, покрытой песком, принесенным водой…

5

Москва, 21.03.58.

Уважаемый Геннадий!

«Тафономию» нигде не сыщешь днем с огнем. Но среди старых оттисков я нашел так называемые «чистые листы», оставшиеся у меня от корректур «Тафономии». Здесь нет начала, т.е. фактического материала по местонахождениям, но зато все остальное — все закономерности и выводы — это все есть. Сохраните эту корректуру, и если она вам не будет нужна, — пришлите обратно.

По заключениям Громова (предварительным, т.к. мало данных) ваши находки — неолит, видимо, поздний, и останки мамонта — не связаны непосредственно с этой стоянкой — видимо, они были в самом верху террасы. Но есть что-то интересное в отделке копья, и вообще Громов считает нужным посетить стоянку снова какими-нибудь местными специалистами, с которыми он договорится. В общем, эта находка ваша — полезное для науки дело. В экспедицию к Чудинову обязательно старайтесь попасть, так как Рождественский в этом году никуда не поедет или будет работать вместе с Чудиновым.

С приветом — И.Ефремов.

К Чудинову на озеро Очер я попал.

Иван Антонович болел, приехать не смог, зато от него приходили книги — только что начавший переиздаваться А.Грин, «Ветры времени» Чэда Оливера, повести Хайнлайна и Гамильтона, Джим Корбетт, Джеймс Конрад. Может, это покажется странным, но гораздо сильнее, чем книги, меня тогда волновали раскопки. Кстати, именно там были найдены остатки дейноцефала, названного позже в честь Ивана Антоновича «Ивантозавтром меченосным» -Ivantosaurusensifer.

Широкоплечий сильный человек, грузный, чуть картавящий, ироничный.

В руках громадный клетчатый платок — жарко. Поглядывает с некоторым удивлением. В виде поощрения приглашенный в Москву, я жил прямо в Палеонтологическом музее.

Череп вымершего бизона с круглым пулевым отверстием.

«Кто на него охотился? — Удивление. — Прочти „Звездные корабли“.

«Почему начал писать фантастику? — Удивление. — Не устраивала система доказательств, которой оперируют ученые».

У любого ученого, понял я, плох он или хорош, всегда скапливаются какие-то свои глубоко личные замыслы. Практического выхода они обычно не находят. Вот и получается: с одной стороны, всяческие гипотезы, с другой — невозможность поддержать свою гипотезу строго научными доказательствами. Однажды, в тридцатые, объяснил Иван Антонович, он написал статью о способе добычи коренных пород со дна Мирового океана. Рукопись была отправлена в солидный немецкий журнал «Геологише Рундшау». Рецензировал статью профессор Отто Пратье, крупнейший в те времена специалист по морской геологии. «Знает ли доктор Ефремов о том, что дно Мирового океана покрыто мощным слоем рыхлых осадков?» — важно спрашивал он в рецензии. И сам отвечал с важностью: «Если и знает, идея, предложенная им, все равно вздорна!»

Иван Антонович разворачивал свой клетчатый парашют.

«Я не стал спорить. Я написал фантастический рассказ. Он понравился читателям. А самое смешное: способ добычи коренных пород со дна Мирового океана, описанный в рассказе, сейчас, в общем, дело будничное».

Теплый августовский вечер, Большая Калужская, я крутил головой, пытаясь заглянуть в открытые окна волшебного кафе «Паланга». Красивые люди ели, пили, гнал прохладу огромный вентилятор под потолком. «Если стану таким, как Иван Антонович, — думал я, — если стану когда-нибудь таким, как Иван Антонович, знаменитым, богатым, и буду гулять мимо такого красивого кафе с голодным пацаном, как я, непременно приглашу его».

К сожалению, Иван Антонович не догадался.

Он неторопливо провел меня мимо кафе, расспрашивая, а что там приключилось в несчастной семье Карениных? — иногда он задавал и такие вопросы. Я рассеянно отвечал, что, дескать, все обошлось, вот только последняя часть там лишняя, ни к чему. Мне тогда в голову не могло прийти, что через много лет именно эта часть будет мне нравиться больше всего остального текста. И уж конечно, не приходило в голову, что однажды, вернувшись из Берлина, я случайно выйду к кафе «Паланга» и загляну в него. Дешевая деревянная отделка, пошловатые люстры, неистребимый запах подгоревшего жира.

И ведь это тогда (к слову о богатстве) Иван Антонович жаловался своему другу литературоведу В.И.Дмитревскому: «… На опыте „Лезвия“ (роман «Лезвие бритвы». — Г.П.) пришел к заключению, что писательство в нашей стране — дело, выгодное лишь для халтурщиков или заказников. Посудите сами — я ведь писатель, можно сказать, удачливый и коммерчески «бестселлер», а что получается. «Лезвие» писал с середины 1959 года, т.е. до выхода книги пройдет без малого пять с половиной лет. Если считать, что до выхода следующей мало-мальски «листажной» повести или романа пройдет минимум два года, ну, в самом лучшем случае — полтора, то получается семь лет, на которые растягивается финансовая поддержка от «Лезвия». Если все будет удачно, то «Лезвие» получит тройной гонорар (журнал + два издания). За вычетами, примерно по 8500, т.е. в итоге — 25 тысяч. Разделите на семь лет, получите около 300 рублей в месяц. Потому если не будет в ближайшее же время крупного переиздания, то мой заработок писателя (не по величине, а по спросу и издаваемости) первого класса оказывается меньше моей докторской зарплаты — 400 р. в мес., не говоря уже о зав. лабораторной должности — 500 р. Каково же меньше пишущим и менее удачливым или издаваемым — просто жутко подумать…»

6

Абрамцево (под Москвой), 20.10.59.

Глубокоуважаемый Геннадий! Прочитал ваше письмо с удовольствием.

Мне кажется, что ваша жизнь хоть и скудная материально, но правильная — такая и должна быть у людей, по-настоящему интересующихся наукой. Все же университет должен быть неизменной целью, хотя бы для права заниматься наукой и идти по любимой специальности. Черт бы взял нашу бедность с жильем — надо бы взять вас в лаборанты к нам в институт — самое верное и самое правильное, но без прописки в Москве принять вас нельзя, а прописаться без работы — тоже не выйдет. Вот и принимаем в лаборанты всякий хлам только потому, что живет в Москве — глубоко неправильный подход к комплектованию научными кадрами. В том и смысл академии, что она должна брать к себе все настоящее из всей страны, а не случайных маменькиных сынков…

Я все еще на временной инвалидности, живу под Москвой и вернусь к работе в институте только в марте будущего года. Тогда подумаю над книгами. На чём вам заниматься — очень больной вопрос: у нас нет ни популярных работ, ни хороших учебников — все еще только в проекте. Как у вас с языками? Надо знать минимум английский язык, чтобы прочитать ряд хороших работ по палеонтологии позвоночных, морфологии (функциональной) и сравнительной анатомии. Следите за работами академика-Шмальгаузена — он написал в последнее время ряд интересных работ по происхождению наземных позвоночных. Если вы владеете языком — составлю вам список книг, которые можно будет получить по межбиблиотечному абонементу в Томске (а может быть, таковой возможен у вас в Тайге?)…

Теперь коротко о вашем вопросе: подробно писать не могу — переписка у меня выросла так, что совершенно меня задавила, — и не отвечать нельзя, и отвечать невозможно, секретаря мне по чину не положено. Так вот, на человека теперь, в его цивилизованной жизни, не действуют никакие силы отбора, полового отбора, приспособления и т.п. Накопленная энергия вида растрачивается, потому что нет полового подбора и вообще человек не эволюционирует, во всяком случае, так, как животные. Да и общий ход эволюции животного и растительного мира из-за столкновения с человеком сейчас совершенно исказился и продолжает еще сильнее изменяться под воздействием человека…

А вы выписали наш «палеонтологический журнал?

С приветом и уважением — И. Ефремов.

Р.S. Если понадобится проехать от вас в экспедицию или за литературой — рассчитывайте на финансовую поддержку. Рублей 500 всегда смогу выделить.

7

«Что может быть общего между автором бессмертного „Робинзона Крузо“ англичанином Даниэлем Дефо и великим русским фантастом Иваном Ефремовым?» — задалась вопросом популярная газета «Аргументы и факты» в начале перестройки.

И сама ответила:

«Первый создал английскую разведку, а второй, возможно, был ее сотрудником.

Как нам стало известно из компетентных источников, в 70-е гг. в стенах КГБ проводилась тщательная проработка версии о возможной причастности И.А.Ефремова к нелегальной резидентатуре английской разведки в СССР. И что самое удивительное, окончательная точка так и не была поставлена — действительно ли великий фантаст и ученый Иван Ефремов — Майкл Э. — сын английского лесопромышленника, жившего до 1917 года в России? Основанием для многолетней работы по проверке шпионской версии послужила внезапная смерть Ивана Ефремова через час после получения странного письма из-за границы. Были основания предполагать, что письмо было обработано специальными средствами, под воздействием которых наступает смертельный исход…»

НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ

В городской библиотеке города Тайги я случайно наткнулся на тоненькую книжку, на обложке которой чудовищная обезьяна отчаянно боролась с набросившейся на нее пантерой. Книжка была издана в 1945 году. Это меня поразило. В годы войны писать про обезьяну, пусть и такую страшную…

Герой, впрочем, мне понравился.

«Бабочки у него были: гигантские орнитоптеры, летающие в лесах Индонезии и Австралазии, и крохотные моли. Орнитоптеры привлекали его величиной и благородной окраской, в которой черный бархат смешивался с золотом и изумрудами. Моли нравились ему по другой причине: расправить тончайшие крылья этих крошек было очень трудно…»

Так писать мог только человек, сам умеющий расправлять самые тончайшие крылышки.

«Он смотрел на большую стрекозу с бирюзовым брюшком, летавшую кругами вокруг него. Стрекоза хватала на лету комаров. Иногда оторванное крылышко комара падало, кружась у самого лица Тинга, тогда он видел, как оно переливалось перламутром в колючем луче…»

Оторванное крылышко комара меня окончательно покорило.

Теперь, задним числом, я понимаю, что знакомство с повестью «Недостающее звено» кардинально изменило мои взгляды на литературу. До знакомства с нею я считал, что книга развлекает, вводит в новую игру, а теперь увидел, что она еще и учит. Вообще думаю, что знакомство с Николаем Николаевичем стало одним из самых значительных событий в моей жизни. Доктор биологических наук Плавильщиков был известным энтомологом, одним из крупнейших специалистов по дровосекам (в мировом масштабе). Разумеется, я имею в виду жуков-дровосеков. Монголия, Корея, Япония, Индия, Иран, Мадагаскар — трудно назвать место, откуда к Николаю Николаевичу не поступали бы экземпляры дровосеков. Он собрал уникальную коллекцию — почти 50 000 экземпляров. Столь же необозримой была работа Плавильщикова по популяризации научных знаний. «Очерки по истории зоологии», или, скажем, «Гомункулус», или «Краткая энтомология» до сих пор остаются настольными книгами любителей природы, а на великолепных переработках книг Ж.Фабра и А.Брэма выросло не одно поколение.

Так получается, что войти в литературу мне помог крупный ученый.

Почему-то Николая Николаевича заинтересовала судьба провинциального школьника. Он читал все мои первые рукописи, густо черкал их, указывая на несообразности, и не уставал, не уставал повторять: пиши не как В.Немцов, пиши не как В.Охотников, пиши не как Сапарин — они все и писать толком не умеют, и науки не знают. Пиши как Л.Платов, как Ефремов, а лучше всего — как Алексей Толстой!

…Как я писал «Недостающее звено»? — (письмо от 4 апреля 1958 года).

Очень часто спрашивают — не у меня, а вообще: как вы работаете; просят: расскажите, как писали такую-то вещь… На эти вопросы нельзя ответить точно: всегда отвечающий будет ходить вокруг да около, и спрашивающий не услышит того, что ему хочется услышать.

И это понятно.

Возьмите какой-либо другой случай.

Вопрос: хорошего закройщика спрашивают: расскажите, как вы кроите? Он отвечает: а очень просто. Гляжу на заказчика, делаю несколько промеров, кладу на стол материал и… раз, раз ножницами! Спрашивающий проделывает в точности то же самое и… портит материал. Секрет прост: опыт. Его словами не передать, а в творческой работе еще важны внутренние процессы, которых не знает сам творящий.

Так и со «Звеном».

Издательство привязалось: напишите что-нибудь фантастическое о предках человека. Просят сегодня, просят завтра. Мне надоело. Ладно, говорю, напишу. И самому занятно: что выйдет? Немного времени уделить на этот эксперимент я мог, но как и о чем писать?

Питекантроп…

А как его — живого — свести с современным человеком?

И не ученым, это будет скучно. Вот и придумал своего героя.

А почему его потянуло на питекантропа? Устраивается завязка: встреча с Дюбуа. Кошка на окне — просто так, для интригующего начала и ради причины переезда на другую квартиру.

Затем новая задача. Как устроить встречу Тинга с питеком?

Можно — лихорадочный бред, можно — во сне. Но это привяжет Тинга к постели, а мне нужно, чтобы он был в лесу… Цепь мыслей: бред больного… бред пьяного… бред отравленного…

Вот оно!

Пьяный, сами понимаете, — невозможно, да он и не набегает много, а ткнется в куст и заснет. Отравленный — дело другое.

Чем отравить?

Всего занятнее — чего-то наелся в лесу.

Ну, я ищу, чем его отравить. И вы видите, получилось: отрава подходящая во всех смыслах. А дальше… Придумывается, что могли делать питеки, ищутся способы использования местной фауны тех времен, пейзажа и прочее. Выглядит это совсем просто, да так оно мне и казалось: основная работа шла в голове, даже без моего ведома. А потом готовое попадало на бумагу.

Конец, правда, пришлось переделывать: редакция потребовала более спокойного конца (у меня было так: Тинг обиделся на Дюбуа, переменил название бабочки и т.д.) и пришлось писать ту мазню, что в конце последней страницы.

Как видите, нужно надумать основную сюжетную линию, а затем подобрать материал. Мне это было совсем нетрудно: я знаю, что примерно мне нужно, а главное — знаю, где это искать.

Остается компоновка.

Вот и смотрите: научились вы чему-нибудь?

Вряд ли. Можно написать о том же в десять раз больше, но суть останется той же: поиски «объекта» и возможностей его обыгрывания. Отравленный желтыми ягодами обязательно «бегает». И вот — ряд всяких пейзажных и иных моментов, которые должны отразить «беготню» и вообще настроение отравленного. Говорят, это получилось. Не знаю, как с «настроением», но концы с концами я свел. Для меня это был эксперимент особого порядка: суметь показать бред так, чтобы это выглядело явью, с одной стороны, и чтобы все события, якобы случившиеся, были оправданы и состоянием бредящего, и окружающей его обстановкой. Тинг видит себя в лесу и прочее тех времен, но бегает-то он по современному лесу. Отсюда ряд пейзажных и сюжетных комбинаций: современность, преломленная в прошлое. Так как наши дни и дни питека не столь уж резко разнятся (в тропиках и подавно) по составу фауны и флоры, то сработать все это было не так уж и хитро.

Конечно — зная.

Вот это-то «зная» и есть одно из двух основных условий работы: нужно знать то, о чем пишешь, и нужно уметь рассказать, то есть уметь увидеть описываемое и уметь передать это своими словами, причем не в живой речи, а на бумаге. Для того чтобы иметь и то и другое, нужно время (особенно для приобретения знаний), а для писателя еще и опыт.

Способности — сами собой.

Но некоторые «средние» способности есть почти у каждого, а Пушкины и Алексеи Толстые — великие редкости…

ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ: ЛИТЕРАТУРНЫЕ БУДНИ

1

Осенью 1968 года я работал в поле на севере Сахалина — мысе Марии.

Было приятно думать о возвращении. В Южно-Сахалинском книжном издательстве должна была выйти моя первая книга — стихи, объединенные под оригинальным названием «Звездопад». Я буду дарить книжку девушкам, мечтал я в маршрутах. Романтичные стихи молодого энергичного бородача. Я пошлю книжку своим болгарским друзьям. В книжку вошел цикл стихов о Болгарии — стране, которая многие годы была мне родной, пока неистовые болгарские реформаторы не превратили мавзолей Георгия Димитрова в общественный туалет.

Вернувшись с полевых работ, я отправился в издательство.

Настроение в нем почему-то царило не праздничное. Директор меня не принял, а редактор книжки дал странный совет. Наверное, перепутал порядок ходов, как говорят шахматисты. «Твоя книжка уже готова, — сказал он, странно оглядываясь, будто нас могли подслушать. — Осталось всего лишь подписать ее в свет, но у цензуры появились некоторые вопросы». Он смотрел на меня круглыми испуганными глазами. «Сходи к цензору сам. Это очень умная женщина».

Конечно, редактор сказал это, не подумав, ведь в Советском Союзе цензуры не было. И цензоров как таковых не существовало. Были всего лишь штатные сотрудники Лито, невидимки, общаться с которыми имели право только редакторы, но никак не авторы. Для авторов, как для всех прочих смертных, цензуры и цензоров в Советском Союзе действительно не существовало — так… выдумка антисоветчиков…

Проинструктированный редактором, я нашел нужное здание, поднялся на нужный этаж, вошел в нужный кабинет. Женщина за столом оказалась молодой и симпатичной, в этом редактор не ошибся. Брюнетка с пронзительными глазами. Явно из тех, что любят черное шелковое белье с кружевами.

Я видел это по ее глазам.

Она была влюблена в мои стихи.

«Ах, — радостно сказала она, — я давно ничего такого свежего не читала. Вашу книгу ждут читатели».

Я согласился с нею.

«Есть, правда, мелочи, — пояснила женщина-цензор, распрямляя и без того прямую спину. Пронзительные глаза жгли меня как лазеры. — Вот тут, взгляните. Чепуха, мелочь, дребность, как говорят болгары. Какой-то недостойный случайный стишок о нашем советском князе Святославе. В девятьсот шестьдесят восьмом году (тысячу лет назад) он якобы застиг врасплох болгарские города, сжег Сухиндол, изнасиловал… — голос цензорши сладко дрогнул, — ах, изнасиловал многих болгарок… — Она смотрела на меня с испугом, даже чуть откинулась в кресле. — Ну если и так? Где тому доказательства? В каком госхране находятся документы, доказывающие массовые изнасилования? Не мог наш советский князь вести себя в братской стране подобным образом».

Я не согласился: «Известный советский болгаровед академик Н.С.Державин говорит…»

«Вы можете представить его труды?»

Я кивнул.

Мне было не трудно.

На другой день я доставил в Лито второй том «Истории Болгарии» академика Н.С.Державина. На стр. 13 ясно было сказано: «В конце весны или в начале лета 968 г. Святослав Игоревич во главе 60-тысячной армии спустился в лодках вниз по Дунаю и двинулся по Черному морю в устье Дуная. Болгария была застигнута врасплох, выставленная ею против Святослава 30-тысячная армия была разбита русским князем и заперлась в Доростоле (теперь Силистра)… Центром своих болгарских владений Святослав сделал город Преславец, т.е. Малый Преслав, расположенный на правом болгарском берегу Дуная… Чтобы спастись от непрошеного гостя, болгарское правительство вступило в переговоры с Византией, одновременно предложив печенегам напасть на Русь и тем самым заставить русских с их князем очистить Болгарию. Печенеги на это согласились и осадили Киев. Это заставило Святослава поспешить в Киев, но значительную часть своей армии он оставил в Преславце. Ликвидировав в Киеве угрожавшую ему со стороны печенегов опасность, в следующем же 969 г. Святослав вновь направился в свою болгарскую область». — «Не любо ми есть в Киеви быти, — писал князь Святослав своей больной старушке матери Ольге, — хочю жити в Переяславци на Дунай, яко то есть середа земли моей, яко ту вся блага сходятся: от грек злато, паволоки, вина и овощеве разноличные, из Чех же, из Угрь сребро и комони. Из Руси же скора и воск, мед и челядь».

Ну и все такое прочее.

Отложив книгу, красивая цензорша долго глядела на меня с непонятной грустью.

«Откуда же эта печаль, Диотима?» Я даже встревожился. Жизнь так прекрасна. Дарить девушкам книжку стихов. Даже цензорше нравятся мои стихи. Зачем лишние вопросы? Зачем спрашивать, в каком году издан лежащий на столе том академика Н.С.Державина?

«В одна тысяча девятьсот сорок седьмом».

«А какое, миленький, у нас тысячелетье на дворе?» — цензорша, несомненно, знала русскую поэзию.

«От рождества Христова — второе. А точнее, одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год».

«Вот и ладушки», — подвела итог цензорша. И посмотрела на меня долго и многообещающе: «В девятьсот шестьдесят восьмом году, даже в одна тысяча сорок седьмом наш советский князь Святослав мог делать в братской Болгарии все, что ему заблагорассудится. Но в одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году мы ему ничего такого не позволим».

Набор книги был рассыпан.

2

Одно время некий умелец на острове Итуруп (Курильские острова) кормил заезжих геологов вкусными домашними колбасками. Звучит совершенно невероятно, но я сам их пробовал. Ходили слухи, что самодеятельный колбасник перекручивал в фарш лис и сивучей, но вкус не совпадал, поскольку все мы на Курилах пробовали все, что плавает и ползает. Несколько позже случайно выяснилось, что штормом выбросило в бухту Доброе Начало неизвестного науке гигантского дохлого зверя, может быть, плезиозавра, дожившего до наших дней в глубинах Курильской впадины, вот его мясо и пошло на домашние колбаски.

Предположил это палеонтолог, работавший в нашем отряде.

Он извлек из надкушенной колбаски непонятную косточку. Она была хорошо знакома ему по ископаемым останкам. Колбасника мы побили, конечно, но что толку? Ведь кости, жилы и хрящи — все самое ценное! — этот мерзавец сплавил в океан, не зря в бухту стаями повадились касатки. От их острых плавников ночная вода была расчерчена огненными зигзагами.

Писатель-фантаст Георгий Иосифович Гуревич первый обратил внимание на мой необычный опыт. Вы там бродите по краю ойкумены, написал он мне. Вы там видите закаты, вулканы, острова, богодулов, странных людей с необычной кармой. Все они пытаются соскочить с Колеса жизни и вы сами активно в этом участвуете, знаю я вас. Бормотуха, пятидесятиградусная водка «туча», казенный спирт, плезиозавровые колбаски, зачем вам писать о какой-то бразильской сельве? (Он намекал на некоторые мои фантастические повести, в которых действие происходило, как сейчас говорят, в дальнем зарубежье). Пишите о родных островах. «В литературе, видите ли, в.отличие от шахмат переход из мастеров в гроссмейстеры зависит не только от мастерства. Тут надо явиться в мир с каким-то личным откровением. Что-то сообщить о человеке человечеству. Например, Тургенев открыл, что люди (из людской) — тоже люди. Толстой объявил, что мужики — соль земли, что они делают историю, решают мир и войну, а правители — пена, только играют в управление. Что делать? Бунтовать — объявил Чернышевский. А Достоевский открыл, что бунтовать бесполезно. Человек слишком сложен, нет для всех общего счастья. Каждому нужен свой ключик, сочувствие, любовь. Любовь отцветающей женщины открыл Бальзак, а Ремарк — мужскую дружбу, и т.д.

Что скажет миру Прашкевич?»

3

Я понял Георгия Иосифовича.

Островной опыт тех далеких лет лег в основу двух повестей: «Территория греха» и «Великий Краббен». Усеченный вариант первой (под другим названием) вышел в Магадане в 1975 году, что ее и спасло от нападок (о книжке практически никто не знал), вторая в 1983 году — в Новосибирске.

Вышел «Великий Краббен» как-то не к месту.

Один за другим умирали генсеки, шли дожди, осины в Академгородке трепетали, как приговоренные к смерти. На пустых прилавках магазинов валялись детские соски и гондоны. Ничего больше. Исчезло мясо, исчез кофе. Вернувшись из отпуска (Москва, Пицунда, Свердловск), я не привез домой ни грамма жизненно необходимого напитка. А тут, беспартийного, меня вызвали в горком партии. Первый секретарь, назовем его Федором Ивановичем, еще весной сочинил некий путеводитель по Новосибирску. Редактором назначили меня, пришлось бесформенную массу материала приводить в порядок. Теперь уже вышла книжка и получилась она нетривиальная, полная чрезвычайно полезных сведений. Например, в ней указывалось, что в Новосибирске в сутках, как и в Москве, двадцать четыре часа.

Строгая правдивая книга.

Федору Ивановичу хотелось поощрить меня за отличную работу.

«Чаю? Кофе?» — спросил он, встретив меня.

«Конечно, кофе».

«Почему конечно?»

Я объяснил. «Вот, — объяснил, разведя руками, — исчез кофе из советских магазинов. Такова структура текущего момента. Совсем исчез. Гондоны и детские соски лежат, а кофе нет».

«То есть как это нет?» — насторожился Федор Иванович.

До него доходили слухи, что я еще тот тип, крученый-верченый, с темными пятнами в биографии, тайный антисоветчик, когда никто не видит, раскачиваю лодку, и все такое прочее, но по доброте партийной он не хотел этому верить. Все же из лукавого доброго человечка Федор Иванович на всякий случай превратился в строгого, отвечающего за счастье порученных ему людей секретаря горкома партии. «Кофе нет, — пробормотал он. Нехорошей нервной тревогой несло от его бормотания. — Как это кофе нет?»

И беспокойно нажал звонок.

Вошла секретарша, милейшая женщина с высокой грудью и широко расставленными ногами. Только глаза у нее были расставлены шире. Такую в тонированном аквариуме держать.

«Что такое? У нас нет кофе?»

«Почему же? — ответила секретарша. — Любой!»

«И в зернах? И молотый? И растворимый одесский?»

«И в зернах. И молотый. И растворимый одесский», — ласково подтвердила секретарша, еще шире расставляя ноги.

«Сварите нам по чашечке, — распорядился Федор Иванович. — И принесите пару банок отдельно. В зернах. И растворимого».

И после того как кофе был выпит, а деловой разговор закончен, Федор Иванович молча пододвинул ко мне банки.

Он ничего не сказал.

Презент, я сам догадался.

И прочел в торжествующих глазах партийного секретаря: «У нас нет кофе! Ну на, выкуси, падла, антисоветчик сраный, видите ли, кофе у нас нет!»

4

Повесть «Великий Краббен» вышла в одноименном сборнике в Новосибирске в октябре 1983 года.

Вышел сборник тиражом в 30 000 экземпляров и сразу пошел в продажу.

Впрочем, торговали книгой недолго. Нервный «Военторг» успел продать несколько сотен и все. Уже на другой день специальным приказом Госкомиздата РСФСР весь тираж был отозван из книжных магазинов и свезен на склад. Я едва успел выкупить пару пачек у знакомого грузчика — за бутылку водки. Позже соседка по дому, оказавшаяся невольной свидетельницей (а может, и соучастницей) указанного действа, рассказала мне, что прежде чем отправить опальный тираж под нож, книгу везли в артель слепых. Слепые срывали твердый переплет. Только после этого можно было рубить сам бумажный блок в мелкую лапшу. Я нахожу решение со слепыми мудрым. Ведь не литерами азбуки Бройля были набраны опасные похождения Серпа Ивановича Сказкина — бывшего алкоголика, бывшего бытового пьяницы, бывшего боцмана с балкера «Азия», бывшего матроса портового буксира «Жук», бывшего кладовщика магазина № 23, того, что в селе Бубенчиково, бывшего плотника «Горремстроя» (Южно-Сахалинск), бывшего конюха леспромхоза «Анива», бывшего ночного вахтера крупного научно-исследовательского института, наконец, бывшего интеллигента («в третьем колене» — добавлял он сам не без гордости). Простой и отзывчивый Серп Иванович наткнулся в кальдере Львиная Пасть на дожившего до наших дней плезиозавра. (Это я вспомнил того колбасника с Итурупа). Доисторическая тварь активно гоняла Сказкина по узкому берегу затопленной океаном кальдеры, но Серп Иваныч умел делать ноги.

«Кто сказал, что Серп не молод?»

Совершенно невинная шутка была признана гнусным надругательством над символикой страны.

Выгоняя из дому неверную жену, бывший алкоголик неистово рубил китайские пуховики бельгийским топориком, крушил тайваньским ломиком чешскую мебель. Он знал, чего требует. «Свободу узникам Гименея!»

«В то время как в Египте, в Уругвае, в Чили, в Южной Корее томятся в мрачных застенках борцы за мир, истинные коммунисты, чистые люди, положившие жизнь за свободу угнетенных всего мира, — писал официальный рецензент Госкомиздата РСФСР, — Прашкевич требует свободы узникам Гименея!»

Ну и все такое прочее.

Повесть кончалась пророческими словами:

«Что касается профессора Иосинори Имаидзуми, профессор пока молчит. Но и тут я настроен оптимистично, почта будет. Кому-кому, а уж профессору Имаидзуми вовсе не безразлична судьба Великого Краббена».

После чего следовала заключительная фраза: «Лишь бы в это дело не вмешалась политика».

МИХАИЛ ПЕТРОВИЧ

Михаилу Петровичу Михееву, прекрасному новосибирскому писателю, нравилась моя фантастика, но «Великого Краббена» он не принимал.

«Смотри, — открывал он мне глаза на действительность. — Краббен лишил тебя работы, тебя не печатают, ты попал в черный список Госкомиздата. Тебе мало? Зачем ты опять пишешь про этого пьяницу?» — Он имел в виду рассказ про выведенный лысенковцами новый вид кукурузы. Серп Иванович Сказкин в деревне Бубенчиково попадает на такое поле. Там кукуруза была даже не столько выведена, сколько воспитана. Крайне агрессивный воинственный вид. Эта кукуруза должна была сама защищать себя от морганистов-вейсманистов, но произошел сбой на генетическом уровне и новый вид кукурузы активно защищал себя от колхозников.

Я помалкивал.

Я присматривался.

16 января 1987 года (целую эпоху назад) Михаил Петрович приехал в Академгородок. Империя еще не рухнула, и Литературный клуб Дома ученых имел возможность приглашать писателей из любого города. Кажется, приезжал Карен Симонян (Ереван), Теодор Гладков (Москва), Марк Сергеев (Иркутск), Михаил Карбышев (Томск), члены редакции знаменитого журнала «Химия и жизнь» (Москва) — Ольгерт Либкин и Михаил Гуревич с примкнувшим к ним писателем Виталием Бабенко.

Было морозно, дул жесткий ветер. Люди собирались неспешно.

«Мартович, — сказал Михеев, расхаживая на фоне черной доски, вмонтированной в стену Малого зала. — Давай спустимся в столовую и выпьем кофе. — И, как человек в высшей степени обязательный, предупредил: — Если даже никто не придет, я выступлю перед тобой. — Вынув изо рта крошечную трубку (на моей памяти он ни разу ее не раскурил), он заметил: — Брехт утверждал, что детектив нужно писать весело».

Это он уже отвечал на вопрос, почему перестал писать фантастику.

«Не хватает знаний, Мартович, — объяснил он уже в столовой. — Фантастику должны писать люди, разбирающиеся в науке. Фантастику всегда писали люди, разбиравшиеся в науке. Не знаю, как у иностранцев, но у нас в основном так. Обручев — геолог, Сергей Беляев — медик, Ефремов — палеонтолог, Казанцев — инженер, Днепров — физик, младший из Стругацких — астрофизик. Чтобы писать фантастику, надо иметь научный склад ума, а я всего лишь электрик. Я умею возиться с техникой, но и все, не больше. Когда в фантастику придет очень много электриков и кондукторов, она превратится в нечто иное. И вообще, Мартович, в наше время милицейские сюжеты людям понятнее философских. Да и как я могу писать фантастику, если ничего не смыслю в науке? Перед Ефремовым, Мартович, я даже робею. Это, по-моему, уже даже и не фантастика. Это просто очень умный человек разговаривает с тобой, из воспитанности предполагая, что ты знаешь столько же. А я столько не знаю И словарик изобретенных им терминов помочь мне ничем не может. Если честно, Мартович, я самым позорным образом очень многого не понимаю из того, что написано в „Туманности Андромеды“.

Подумав, он вздохнул:

«Да, может, мне этого и не надо».

И опять вздохнул:

«От фантастики, Мартович, меня отпугнул Евгений Рысс. Был такой писатель-приключенец. Прочитав мою книгу „Тайну белого пятна“, он написал ужасную рецензию о „каких-то там дурацких провалах в Восточной Сибири“. Я, конечно, никогда не был знатоком геологии, но Евгений Рысс самому широкому кругу читателей доказал, что я дурак. А вот геологам моя книга нравилась».

Народ собирался медленно, мы не спешили в зал.

«Я рос сам по себе, Мартович. В тридцатые годы работал монтером в электроцехе в Бийске, о фантастике не думал, но с удовольствием читал ее. А писал стихи. Ну, знаешь, типа «В фабкоме встретились шофер и комсомолка». А однажды на свадьбу друга сочинил песню «Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов» — про одного шоферюгу Кольку Снегирева. Песню почему-то запели, многие считают ее народной. А тогда мне пришлось поволноваться. Городская газета напечатала статью о плохом состоянии алтайских дорог, о частых авариях, о плохой дисциплине среди шоферов. Да и какой может быть дисциплина у шоферов, писала газета, если поются такие песни, как «Есть по Чуйскому тракту дорога»? А однажды на работе крикнули: «Михеев, в особый отдел!» Я шел, Мартович, и ноги у меня дрожали. Из особого отдела куда угодно можно было отправиться. Скажем, этапом по тому же Чуйскому тракту. Вошел в кабинет, снял кепку, молчу. Особист в форме тоже долго смотрел на мои оттопыренные уши и молчал. А перед особистом, Мартович, лежал листок с полным текстом песни. «Твоя работа?» — «Моя». «Послушай, — громко сказал особист, и даже ладонью прихлопнул по столу. — Ты же у нас поэт, Михеев! Может, отправить тебя учиться?»

Мы посмеялись, но было видно, что воспоминание радует Михеева только потому, что оно — давнее.

«Я всегда, Мартович, хотел писать так, чтобы моего главного героя было за что любить. Но как я могу написать ученого, если я ученых не знаю? Вообще, — махнул он рукой, — мое призвание — электрик. Я, Мартович, не красуюсь. Я действительно люблю эту работу. Но, конечно, и писать мне нравится. Наблюдать, рассказывать об увиденном. Вот ты, например, что знаешь о добыче алмазов?»

Я пожал плечами.

«В городе Мирный, где добывают алмазы, — засмеялся Михеев, — я однажды спросил рабочих: „Вот наткнулись вы в отвалах породы на крупный алмаз. Вы как, сразу несете его бригадиру или вызываете специальных людей?“ Рабочие, Мартович, посмотрели на меня как на сумасшедшего. „Ты, дед, соскочил с ума, — наконец сказал один. — Ты, наверное, с нарезки слетел“. — „Да почему?“ — „Да потому, — ответил рабочий, — что если кто-то из нас увидит под ногами алмаз, он отбежит от него подальше, да еще прикопает носком сапога!“ — „Да почему?“ — не понимал я. — „Да потому, дед, что если кто-то принесет алмаз начальству, такого человека сразу возьмут за жопу и спросят: а где второй?“

«А поэзия, Михаил Петрович? Вы ведь начинали со стихов. Вы возвращаетесь к поэзии?»

«Нет, Мартович. От фантастики меня отпугнул Евгений Рысс, а от поэзии Елизавета Константиновна Стюарт. После моей стихотворной книжки „Лесная мастерская“ Елизавета Константиновна категорически заявила, что все, что я пишу, не является поэзией, не может быть поэзией и никогда ею не являлось. Я думаю, Мартович, что по большому счету она была права. Поэт действительно не должен походить на нормального человека. А я нормальный».

«Как это?»

«Поясню на примере. Есть в новосибирской писательской организации поэт, которого я долгое время по глупости своей не считал поэтом. Ну, сочинитель, это еще куда ни шло. Но однажды, Мартович, зашел я с приятелем в забегаловку недалеко от писательской организации. Подавали там только чай, поскольку дело было в год сухого закона. Когда мы вошли, я заметил за крайним столиком поэта, о котором тебе говорю. На столе перед ним лежала на тарелке отварная курочка, он неохотно ковырял ее вилкой. Увидев это, я окончательно решил, что никакой он не поэт. Не важно, что под столиком он прятал бутылку. Не поэт и все! Так все тогда делали. Михаил Сергеевич и Егор Кузьмич могли держать бутылку на столе, а народ — только под столом. Ну, поговорили мы с приятелем, оборачиваюсь, — Михеев негромко рассмеялся, — прошло всего-то там минут пять, а все кардинально изменилось. Бутылочка стояла теперь на столике, а курочку поэт прятал в ногах под столиком. Отопьет глоток и ковыряется вилкой под столиком. Вот тогда, Мартович, я понял, что он поэт».

Впрочем, в зале в тот вечер Михеев говорил только о детективах.

Заглянув в книгу «Писатели о себе» (Новосибирск, 1973), я наткнулся на такие слова: «Первая книжка запомнилась надолго — как оказалось, на всю жизнь! Это был „Остров сокровищ“. Потом сразу же пошли книги Джека Лондона, Фенимора Купера, Конан-Дойла и прочих авторов приключенческой классики. Мир сильных, мужественных, таких притягательных героев сразу захватил мое воображение. Я доставал эти книги всякими правдами и неправдами, и к двенадцати-тринадцати годам успел прочитать все, что смог найти у знакомых и в городских библиотеках. И когда новые книги доставать было негде, я начал придумывать приключения сам…»

И написал «Вирус В-13», продолжил я слова Михаила Петровича. И написал превосходную «Тайну белого пятна». И десятка полтора превосходных фантастических рассказов. И мог еще многое написать, но встретились на пути писатель Евгений Рысс и поэтесса с королевской фамилией.

ОТСТУПЛЕНИЕ ВТОРОЕ: ВРЕМЯ

Из письма Володи Шкаликова (01.09.95):

Вот думаю (в аэропорту хорошо думается): до чего интересно легли пути четырех фантастов русской литературы. Прашкевич трудится на ниве, Колупаев — на поле, Шкаликов — на огороде, а Рубан — витает в облаках.

ГЕОРГИЙ ИОСИФОВИЧ

1

В рассказе «Чудак человек» («Только обгон», Москва, 1985) Георгий Иосифович Гуревич писал: «Лет двадцать назад получил я — автор, а не герой — письмо от четырнадцатилетнего читателя из Тайги — есть такая станция в Сибири. Парень обожал фантастику, читал, перечитывал, мечтал сам стать писателем, даже сочинил повесть об Атлантиде, этакую мозаику из вычитанного. Сочинил и прислал мне с надписью: „Дарю вам на память свой дебют. Храните его“. „Ну и нахал“, — подумал я и вернул парню рукопись с суровой отповедью: дескать, сначала надо стать личностью, а потом уже посвящения раздаривать. И вот двадцать лет спустя на семинаре молодых писателей в Москве подходит ко мне долговязый малый со шкиперской бородкой. И, склонившись надо мною, вопрошает, с высоты глядя: „Помните мальчика из Тайги?“ Честное слово, я страшно обрадовался своей непрозорливости. Ну да, недооценил, проглядел. Но ведь это так прекрасно, что существуют на свете люди, которые добиваются своего и могут добиться».

И в письме от 22 января 1977 года:

С громадным удовольствием познакомился я с этим долговязым бородатым и клетчатым (костюм) продолжением моего 14-летнего корреспондента. Представляю, как вам было приятно явиться к недоверчивому Гуревичу и сказать: «Вот видите, я своего добился. Хотел стать писателем и стал». Но, поверьте, и Гуревичу было не менее приятно. Во-первых, отцам всегда приятно, когда дети побеждают. И вообще сверхприятно, что в этом ноющем, жалующемся, канючащем мире находятся победители, люди, сумевшие переступить через все препятствия, имеющие право гордо говорить о своих достижениях. Поздравляю!

2

«Иней на пальмах» — нетающий лед. «Подземная непогода» — вулканы начинают работать на человека. «Рождение шестого океана» — беспроволочная передача энергии на расстояние. «Мы — из Солнечной системы» — создание новой науки ратомики. «Месторождение времени» — сомнения в совершенстве человека. «Темпоград» — искусственное ускорение времени. «Карта страны Фантазии» — один из немногих настоящих бедекеров по научной фантастике. Наконец, «Лоция будущих открытий» — совершенно необыкновенная книга о том, чего мы можем ждать от науки и чего ждать от нее нет смысла.

Таков писатель Георгий Гуревич.

«Мы привыкли к тому, что писатели вторгаются в круг научных проблем не иначе как при изложении биографий ученых или, в меньшей степени, характеризуя ученых как героев романа, — писал в предисловии к «Лоции будущих открытий» доктор философских наук В.А.Чудинов. — Иными словами, мы привыкли к отображению науки в искусстве через взгляды некоторого конкретного субъекта, пусть даже выдуманного писателем. Но имеет ли право литератор судить о глубоких тайнах мироздания от лица собственного авторского Я? Примеры такого подхода все еще крайне редки в мировой культуре. А между тем они обогащают наши представления не только в плане постановки тех или иных научных проблем, но и в плане чисто человеческой заинтересованности и эмоциональности — искусство не привыкло скрывать своих чувств. Или, говоря иначе, искусство не стесняется быть человечным. Самое интересное в лежащей перед нами книге — автор осмеливается строить гипотезы. Более того, он пытается построить некоторую систему природы, некоторую универсальную таблицу, охватывающую и природу, и общество, и человеческое мышление, — он пытается своими средствами решить философскую проблему единства природы!»

«На рассуждения о науке, на споры со специалистами меня вынудила обстановка в фантастике эпохи „на грани возможного“, — объяснял сам Георгий Иосифович в своем «Юбилейном отчете» (1987). — Тогда считалось, что научная фантастика должна быть в первую очередь и в основном — научной. Поэтому все наши произведения давались на рецензию специалисту, желательно со степенью. И избранный кандидат, оправдывая свою научную солидность, требовал для осторожности урезать фантастику, повышать спортивные рекорды не втрое, а на три секунды, не тучи перегонять, а планомерно организовывать снегозадержание, тополь выращивать не за три недели, а на метр в год, на полтора от силы. И не оставалось фантастики. И в результате я, ревностный защитник небывалого, вынужден был прилагать к повести пояснительную записку с цитатами, ссылками, формулами и расчетами, показывающими, почему именно я считаю возможным, несмотря на такие-то и такие-то формулы, соображения и возражения, все же допустить, предположить, что в дальнейшем, по мере развития научно-технической мысли и т.д. Со временем я привык писать эти пояснительные, даже заготовлял их заранее, приступая к новой вещи, потом стал публиковать в виде отдельных статей-гипотез».

«…Когда обратился к фантастике? В детстве. Почему? Склад ума такой. Дети народ искренний. Их не заставишь залпом глотать скучное. Я был преданным подписчиком „Всемирного следопыта“, Беляева читал с упоением порционно — „продолжение следует“. Приятели мои увлекались Конан-Дойлом или Фенимором Купером, я предпочитал Жюля Верна. Первую научно-фантастическую повесть написал в восьмом классе. Называлась „Первый гритай“. Родители моего героя умирали от зноя в жаркой пустыне, зной повлиял на их гены, и родился у них урод-уродом, большеголовый и лупоглазый. Но потом оказалось, что этот урод — талант, умница, и даже не человек, а представитель нового вида, следующего звена. И до чего он додумался? Решил уничтожить человечество, чтобы освободить землю для себе подобных — гритаев. Пришлось автору его убить. Повесть, конечно, не была напечатана. Л теперь вообще думаю, что злость и хитрость — оружие бездарных и слабых, а могучий разум должен быть добрым. Он и себя обеспечит, и другим поможет».

«…В ноябре 1945 демобилизовался, решил стать писателем, — (письмо от 26.VII.1988). — Первые месяцы после войны у людей были наивные надежды на вольности в печати. Начиналась мирная жизнь. Открывались журналы. Фантастику даже просили. Думаю, сыграла роль атомная бомба. Реальностью оказались фантазии, а фантастики не было. Мой приятель и соавтор (Г.Ясный) организовал свидание с редактором «Огонька» Сурковым. Сурков выслушал вполуха, сказал: «Ну давайте!» — и забыл. Но уже в феврале повесть «Человек-ракета» была готова. В апреле ее приняли в Детгиз, в июле она прошла по радио, в ноябре—декабре была напечатана в «Знание — сила», в июле следующего года вышла отдельной книжкой, в августе, кажется, была одобрительная рецензия Л.Гумилевского в «Литгазете», а в уже декабре — разгромная, в «Культуре и жизни» — «Халтура под маркой фантастики». Дело в том, что повеяли холодные ветры. Дошла очередь и до фантастики».

Холодные ветры — это постановление ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“, отмененное только через сорок три года. «Советские писатели и все наши идеологические работники поставлены сейчас на передовую линию огня, — заявил тогда главный идеолог страны А.А.Жданов. — В условиях мирного развития не снимаются, а, наоборот, вырастают задачи идеологического фронта и в первую голову литературы».

«…В обойму тогда входили Казанцев, Немцов и Охотников, — (письмо от 26.VII.1988). — Самым процветающим был Немцов. Самым характерным — Вадим Охотников. Профессиональный изобретатель, он и писал о том, как интересно изобретать. Его «Пути-дороги» — о том, как строили дороги, плавя грунт. Построили и прекрасно! А главный сборник Охотникова — «На грани возможного». Охотников сам полный был такой, больной сердцем, на машине ездил за город, чтобы писать на свежем воздухе. Помню, как рассказывал чистосердечно: «Вызвали нас в Союз писателей, говорят: „У вас в групкоме 350 человек, неужели нет ни одного космополита?“ Ну, мы подумали, что человек вы молодой, инфаркта не будет, к тому же в газетах вас обругали…» Потом он уехал из Москвы в Старый Крым, там и похоронен неподалеку от могилы Грина».

«…Литературная весна не состоялась, — (письмо от 26.VII.1988). — В фантастике это выразилось в теории ближнего прицела. Идейная подоплека ее: есть мудрый вождь, который видит дальше всех. Он указал дорогу к Коммунизму. Есть Госплан, серьезное учреждение, все распланировано на пятилетку. При чем же тут кустари-писатели? А они должны воспевать эти стройки, должны воспевать планы советских ученых. Ну а критики доказывали, что наша задача — улучшать жизнь на Земле, а американцы отвлекают нас от практических задач, маня каким-то космосом. Помню, на одном обсуждении в ЦДЛ взял слово читатель — майор — и сказал: «Я не понимаю. У нас в войсках есть артиллерия ближнего боя, есть и дальнобойная. И в литературе должно быть так». Критики снисходительно улыбались».

«…Что я отстаивал, став писателем? — писал Георгий Иосифович. — Тогда я, конечно, не задавал этот вопрос, формулирую сейчас, задним числом. Пожалуй, главная мысль была: ЧЕЛОВЕК МОЖЕТ ВСЕ. Не я, так другой, не сегодня, так завтра, если не так, то иначе, другими путями, новыми, неожиданными, сегодня еще фантастическими, но СМОЖЕТ! Преодолеет любые барьеры, решит любые задачи, сотрет любые «нельзя». В одной статье обо мне написали: «Из числа старых авторов только Георгий Гуревич обрел второе дыхание». Да не второе дыхание, просто дыхание обрел, полной грудью вздохнул. Человечество вышло в космос, человек может ВСЕ, понимаете?

«Все, что из атомов» — так назывался в черновике мой следующий роман. Тянуло на всеобъемливость упорно. А идея была простая и размашистая. Все на свете состоит из атомов, значит, все и можно составлять из тех же атомов, только нужно расположить их в надлежащем порядке. Только и всего. Научно-фантастическую смелость для тех времен я проявил, а вот сюжетную не сумел. Начал писать по обычной схеме: мы изобрели, враги у нас украли, применяют во зло, изготавливают из атомов не то, что следует. Солдат, к примеру. Я принес первую часть в редакцию, мое сочинение забраковали, и главный редактор Детгиза В.Г.Компанеец сказал с упреком: «Зачем же такое банальное? Напишите лучше роман об обществе будущего».

«Кто? Я?» — спросил я с некоторой оторопью. Тема представлялась мне чересчур уж масштабной, даже ответственной. — «А кто еще?» — возразил он, не задумываясь. Да и задумываться ему было не о чем. Он же мне не рукопись заказывал, только совет давал. Пиши, если хочешь, если смеешь, если сумеешь. Но я воспринял совет всерьез. Уж если даже главный верит в меня, надо решаться.

Примерно три десятка лет у нас утопий не было вообще. Но вот в 1957 году вышла «Туманность Андромеды». Продолжать? Подражать? Нет, что-то свое нужно было найти в будущем. И я рад был, когда нашел: рост! Дело в том, что Ефремов рисовал мир совершенный, идеально благоустроенный с его точки зрения, у него нет причин для роста. В «Туманности Андромеды» даже четко сказано об ограничениях: ограничено население, нет излишних потребностей, излишеств в пище и т.д. В науке все нужное решено, в хозяйстве все необходимое отмерено, героизм проявляется лишь при охране от выпадов природы, нет обязательности в движении вперед. А я написал о растущем мире с растущими сроками жизни.

Дальше последовала обычная процедура. Детгиз роман забраковал, счел непригодной для детей, неуважительной по отношению к старикам проблему ликвидации старости. Только потом был опубликован один кусок, другой, между прочим, и «Функция Шорина» — эпизод из того романа. И в конце концов роман вышел целиком в другом издательстве и под другим названием: «Мы — из Солнечной системы». В эпилоге герои собираются лететь в гости к звездожителям, думают, что им придется рассказывать там о своей жизни на Земле — третьей планете Солнечной системы. Как водится в фантастике, тема для следующей книги прячется в эпилоге. Герои летят в чужой мир. Что они там расскажут — уже описано. Но что они спросят там? А поскольку написан-то роман был, как вы помните, о росте, естественно спросить… продолжают ли расти звездожители или решили остановиться, даже вынуждены были остановиться? Сначала я хотел следующий роман писать как продолжение предыдущего, но так не получилось. Герои вылетали изXXIIIвека в некое звездное послебудущеее. В результате писателю и читателю пришлось бы все время путаться с будущим и послебудущим, постоянно помнить, которое чудо для нас чудо, а для героев не чудо, а которое должно потрясать и нас, и героев, уроженцевXXIIIвека. В результате отказался я от прямого продолжения, предпочел начинать от печки, отправлять на этот раз к звездам другого героя — изXXвека. И написался самостоятельный роман — «Приглашение в зенит», он же «В зените». Это роман тоже о росте. А точнее — о споре: расти или не расти?»

«…На встречах с читателями меня нередко спрашивают: какую я пишу фантастику — космическую, земную, биологическую, техническую, психологическую? Но это вопрос неправильно поставленный, некорректный, как говорится в науке. Фантастика, как и всякая литература, работает на потребителя, не на производителя. У производителя умение, ограниченное специальным образованием, у потребителя — нужды или мечты. Никак нужды и мечты не укладываются в рамки одной профессии. Потребителю все равно, которая наука обеспечит его жизненные задачи. Лишь бы обеспечила. Ему НУЖНО, и баста. В результате ваши читательские требования и мои писательские темы вторгаются в любые науки: космические, земные, технику, физику, биологию. Голова моя требует порядка, я не могу читать о путешествиях без карты, мне обязательно нужно знать, где именно, в какой точке происходят события. Знаю: не каждому читателю нужны параметры. Достаточно факта. Вот дерево за окном. Это липа. И какая же она пышная, какая раскидистая, сколько оттенков в ее щедрой зелени, сколько веток и листьев! И как же быстро они распустились: неделю назад одни голые почки торчали. Значит, в мае писался этот абзац, в первых числах, заметили? И ведь в самом деле любопытно: за неделю — огромнейшая крона, этакий напор жизни! А вот в ствол никакого напора, с прошлого года вырос на два—три сантиметра. Почему такая разница? И почему такая разница между деревом и животным? Вообще-то понятно: растение спешит использовать каждый теплый день, а человек может расти и зимой. Стало быть, в принципе организм способен к стремительному росту. Человек бы вырастал за неделю, этакое облегчение родителям. Невозможно? Почему? По какой причине?

Вот причины интересуют меня прежде всего.

Главное: причины превращения. Стабильного я не люблю, ищу изменений. Так увлекательно следить за превращениями. Был, например, журчащий ручеек, стал Волгой. Был несмышленыш, лежал в колыбели, лепетал невразумительное, сделался взрослым человеком. Был милым младенцем, стал подлец подлецом. А другой — гением. Почему? От генов гений? А подлец — тоже от генов?»

Аркадий Натанович Стругацкий всегда дивился дотошности научных выкладок Георгия Иосифовича. «Гиша, — сказал он как-то, — ну зачем вы тратите такие усилия на все эти научные рассуждения? Все равно они спорны и вызывают излишние возражения. Пусть герои сразу садятся на нужный аппарат и начинают действовать». Но потому Георгий Иосифович и оставался собой, что не позволял героям просто сесть на аппарат и сразу действовать. В доме в Чистом переулке у него всегда царила некая особая атмосфера. Немаловажно было и то, что в холодильнике в коридоре всегда стояла начатая бутылка водки.

Для Прашкевича, для частого гостя.

Для нерадивого, но любящего ученика.

АБРАМ РУВИМОВИЧ

1

14 февраля 1993 года я навестил фантаста А.Р.Палея в Москве на зеленой Полтавской улице (за стадионом «Динамо»).

Через несколько дней Абраму Рувимовичу исполнялось сто лет.

Он плохо слышал, маленький аккуратный костяной старичок в большом кресле, правда, без жестяной слуховой трубы Циолковского, как можно было ожидать. Его распирало любопытство. Он спрашивал: а как это радиоволны проходят сквозь стены? Или вспоминал стихотворение. Или ругал молодых. Приходят, говорил, представляются издателями, берут под честное слово старую редкую книгу и исчезают. По неведомой ассоциации даже вспоминал сотрудницу журнала «Революция и культура». В тридцатые годы эта милая женщина принимала у него стихи, никогда их не печатала и чертовски жаловалась на жизнь. Будучи человеком весьма небогатым, Палей сотрудницу жалел. Да и как не жалеть? Сырая комнатенка… Одиночество… Безденежье… Даже личную пишущую машинку невозможно продать, профсоюз запрещает… Фамилия сотрудницы — Алилуева — ни о чем не говорила Абраму Рувимовичу, пока ее портрет не появился в газетах…

Аделина Адалис? — переспрашивал. А как же, знал, знал! Любимым словом указанной советской поэтессы было — вредитель… Астроном Леверье? Еще бы! Это по просьбе Леверье безымянный прежде цветок назвали гортензией — так звали его любимую, она потом наставила ему рога… Книги? Без книг нельзя. Фантасты, говорящие о конце книги, не правы — книга переживет века, войдет в далекое будущее. Вы покупаете книги или предпочитаете работать в библиотеках? А письма храните? Делаете специальные выписки? Я, например, похвастался Абрам Рувимович, в молодости составлял картотеку для самого Венгерова!

Впрочем, все это были подступы.

Главный вопрос он задал неожиданно, как бы поймав меня на паузе.

Вот каким все же образом летают самолеты? Как они держатся в воздухе? Почему паровоз не может летать? Он даже вдруг встопорщил белесые бровки: сколько, говорите, часов летит самолет в Москву из Новосибирска? Четыре?.. Странно-странно…

Абрам Рувимович задумался.

Что-то его мучило. Что-то очень важное бушевало в пучинах души.

Смиряя себя, рассказал, как знаменитый советский поэт-песенник стащил несколько строк из его стихотворения, опубликованного еще в дореволюционном ежемесячнике «Свободный журнал». У Палея: «Город замер в сонной дымке, гаснет зарево зари, и на ножке-невидимке блещут бусы-фонари…» У Лебедева-Кумача: «Вечер реет в белой дымке в ярком зареве зари, и на ножке-невидимке блещут бусы-фонари…» После скандала Лебедев-Кумач переписал указанное четверостишие: «День уходит, и прохлада освежает и бодрит, отдохнувши от парада, город праздничный гудит…»

С огромным удовольствием Абрам Рувимович показал книжку своих стихов «Бубен дня», изданную в Екатеринославе в 1922 году, а потом корректуру книги стихов, которая вот-вот должна была выйти в Хабаровске. Тираж — 150 экземпляров. «Но для книги стихов большего тиража и не надо. Первое стихотворение я написал в семь лет, — похвастался он, — а последнее на днях».

Что чувствует человек, проживший на свете 100 лет?

Только ли бремя огромных потерь, фантастически бесконечных потерь, потерю всех людей, с которыми был близок?

Не знаю. Абрам Рувимович не вызывал такого впечатления.

Когда я уходил, он весь приподнялся в кресле. Он сиял. Он светился изнутри. Его интересовало только будущее. Может, сто лет он прожил ради этого вопроса. «Сколько, вы говорите, летят самолеты в Москву из Новосибирска? Четыре часа?» Он замечательно выдержал паузу и выдохнул с восторгом истинного провидца: «Попомните, молодой человек! Когда-нибудь они будут летать быстрее!»

2

…За антилысенковский роман «Остров Таусена» меня лаяли во всех органах прессы, включая «Литературу в школе» и «Естествознание в школе», — писал мне Абрам Рувимович в августе 1988 года. — Результатом было надолго отлучение меня от печати и от всех способов заработка. Берия меня тоже не обошел вниманием, но, к счастью, поздно вспомнил обо мне: взяли 13 февраля 1953 года, а выпустили 31 декабря того же года.

Какие обвинения мне предъявили при вожде?

Сначала, что я хотел убить его и Маленкова.

Это, конечно, не удалось хоть как-нибудь доказать.

Потом — в клевете. И что я не соглашался с докладом Жданова о литературе. Воображаю, как смеялись над этим пунктом в Верховном суде! Все же дали мне 10 лет с последующей высылкой, и вполне мог бы их реализовать, если бы в начале марта не произошло важнейшее событие (смерть Сталина), после чего меня реабилитировали, правда, только к Новому году.

ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ: СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ

Не метод, конечно.

Мы немало спорили об этом с Борей Штерном.

Он даже целую книжку написал о соцреализме, называлась «Лишь бы не было войны». Не метод, не метод, пришли мы с ним к мнению. Скорее образ жизни, образ мышления. Как писал Трофим Денисович Лысенко: все в природе связано и взаимосвязано. Когда человек что-то долго твердит вслух, он и поступать начинает соответственно.

Один мой добрый старший товарищ (назовем его Саша) с юности был вхож в самые высокие кабинеты. Такая карма. Как-то сидел с генсеком советского комсомола, курил американскую сигарету, пил колумбийский кофе, прихлебывал из рюмочки французский коньяк и философствовал о вреде низкопоклонства перед всем иностранным. Вдруг вошла секретарша. Из солнечного Узбекистана, радостно сообщила она, прибыл Хаким, комсомолец-ударник, определенный на трехмесячную учебу в Москву. Есть мнение: Хакима обустроить, чтобы он вернулся в солнечный Узбекистан с горячим приветом от столичного комсомола.

«Пусть войдет. Минут через десять», — кивнул генсек.

И пояснил другу Саше: «Из всех республик едут. Всех устроить надо. В Москве лучше, чем на уборке хлопка или на постройке канала. Но кадры готовить надо».

Когда Хаким вошел наконец, генсек работал.

То есть перед ним лежали бумаги, а в хрустальной пепельнице дымила отложенная сигарета. Увидев такое, Хаким упал духом: вот он как не вовремя! Вот он как мешает генсеку думать о делах советского комсомола, отнимает у генсека драгоценное время! Как же найти правильный подход? Как повести беседу, чтобы Москва не оказалась городом на одну неделю?

Минут через пять генсек поднял усталые глаза.

Саша прекрасно знал, что сказать генсеку нечего, что вся эта встреча — пустая формальность. Хакима вполне мог определить в Москве любой второстепенный секретарь, но как раз в тот год сверху было спущено указание: всех комсомольцев-ударников из солнечных республик, приезжающих в Москву на срок более месяца, пропускать только через генсека. Вот теперь и роилось в серых умных глазах генсека величественное бессмыслие. «Но в Москве тебе придется много работать, товарищ Хаким, — произнес он, как бы продолжая некую мысль. — Мы, комсомольцы, должны служить примером. В труде и в быту, — добавил, подумав. — Вот будешь некоторое время работать в Москве, отдаешь себе отчет, как много тебе придется работать?»

Услышав сочетание «некоторое время», Хаким запаниковал.

Почему «некоторое»? Почему не три месяца? К тому же по восточной привычке он не воспринял прямого смысла произнесенных слов, а потому судорожно искал смысла внутреннего, затаенного, некоей партийной эзотерии. Он с ума сходил от желания немедленно угодить генсеку, немедленно вписаться в строй его мудрых мыслей. Он судорожно искал выигрышный ход. «Мы в солнечном Узбекистане много работаем, — сообщил он как можно более скромно. — У нас в Узбекистане славный солнечный комсомол, но мало опыта. Хочу много работать!»

Некоторое время генсек с сомнением рассматривал Хакима — круглое среднеазиатское лицо, черные глаза, по самый верх полные веры в великолепные коммунистические идеалы. Видно, сам дьявол столкнул генсека в тот день с тысячу раз пройденного, тысячу раз опробованного пути. Вдруг ни с того ни с сего, сам себе дивясь, он спросил: «Это хорошо, Хаким, что ты готов работать много…» Обычно после таких слов следовало распоряжение обустроить товарища из братской республики, но я же говорю, в тот день сам дьявол дернул генсека за язык: «А над чем сейчас, Хаким, ты работаешь?»

Хаким сломался.

Он ждал чего угодно, только не такого вопроса в лоб.

Он держал в голове всю фальшивую статистику солнечного комсомола, цитаты классиков, всякие интересные яркие факты из жизни веселого солнечного комсомола, но услышать — работаешь!

Ничего себе!

Какая такая работа?

Но горячее комсомольское сердце подсказывало Хакиму — ответ необходим. От правильного ответа зависела судьба. Ведь если он, товарищ Хаким, ответит неправильно, его незамедлительно вернут в солнечный Узбекистан на уборку хлопка. И все такое прочее.

Хаким судорожно искал спасения.

Слово работаешь его убило. Почему-то он вспомнил, что в гостиничном номере, куда его временно определили, валяется на столе забытая предыдущим комсомольцем книга Пришвина — кажется, собрание сочинений, том второй, что-то там про зайчиков, про солнечные блики, про апрельскую капель, ничего антисоветского, запрещенного, наоборот, все легкое, ясное. Жизнь человеку дается один раз, мысленно перекрестился Хаким, и выпалил: «А сейчас работаю над вторым томом сочинений товарища Пришвина!»

Теперь сломался генсек.

Он ожидал чего угодно.

Он ожидал фальшивой статистики солнечного узбекского комсомола, оптимистического вранья, ссылок на классику, действительно ожидал чего угодно, но — Пришвин!

У генсека нехорошо дрогнуло сердце.

Полгода назад место зава в большом комсомольском хозяйстве столицы занимал у генсека именно некий Пришвин. И он, генсек, сам изгнал этого некого Пришвина — за плохие организационные способности. А теперь выясняется, что Пришвин вовсе не утонул, он даже сделал карьеру, он издал уже второй том сочинений, а комсомольские ребята все проморгали? Что же это там у Пришвина вошло во второй том? — не без ревности подумал генсек. Наверное, речевки, тексты, выступления на активах?

Но нет крепостей, которых бы не взяли большевики.

Генсек заученно поднял на Хакима еще более усталый взгляд, дохнул на него ароматным дымом хорошей американской сигареты и, как бы не заинтересованно, как бы это просто так, к слову, как бы давно находясь в курсе событий, заметил: «Нуда, второй том… Это хорошо, что ты много работаешь, Хаким… Это хорошо, что ты сейчас работаешь именно над вторым томом Пришвина… — Генсек бормотал интуитивно, он шел вброд, пытаясь проникнуть в пугающую тайну бывшего зама. — У тебя верный комсомольский взгляд на вещи, Хаким… Но ведь у товарища Пришвина… — нащупывал он верный путь. — Но ведь у товарища Пришвина плохие организационные способности…»

Правда была высказана.

Хаким покрылся испариной.

В смуглой голове Хакима отчетливо перегорела последняя пробка, но спасительную тропу под ногами он ощутил, нащупал. Он решил лучше погибнуть в кабинете генсека, но не отступить от цели, сдаться. Наверное, не зря в гостинице оказался том товарища Пришвина, догадался он. Подбросили. Проверяли бдительность. Мало ли что там зайчики, апрельская капель. Это ведь как посмотреть. За апрельской капелью может скрываться страшное что-то, ледяное, дышащее полярными лагерными просторами. Я теперь много буду работать над классовыми произведениями товарища Пришвина, решил он. Я теперь учту все замечания товарища генсека.

И выдохнул вслух: «Да! Организационные способности у товарища Пришвина плохие, но природу пишет хорошо!»

Теперь у генсека сгорели пробки.

«Ты прав, Хаким, прав. Природу товарищ Пришвин пишет хорошо, но организационные способности плохие…»

«Очень, очень плохие! — восторженно соглашался Хаким. — Но природу пишет хорошо…»

Вот это и есть пример настоящего соцреализма.

БОРИС ГЕДАЛЬЕВИЧ

1

Вот мы и пытались понять: где живем? В какой стране? Каким законам подчиняется литература? Подчиняется ли она каким-то законам?

Боря Штерн, кстати, насчитал тридцать три больных вопроса, мучивших наших современников. Он даже выстроил эти вопросы в определенном порядке.

Кто прав?

Кто виноват?

Доколе?

Чего тебе надо?

Камо грядеши?

Что делать?

Что ж это делается, граждане?

Кто там?

Ой, а кто к нам пришел?

За что боролись?

Как дальше жить?

Веруешь?

Куда прешь с кувшинным рылом в калашный ряд?

Третьим будешь?

Что с нами происходит?

Кто крайний?

А ты записался добровольцем?

Ты за кого?

Откуда есть пошла всеруська земля?

Куда ж нам плыть?

Стой, кто идет?

А не еврей ли вы?

Зачем пришел я в этот мир?

За что?

А ты кто такой?

Кому это выгодно?

Почем пуд соли?

Куда все подевалось?

Кому на Руси жить хорошо?

Кто написал «Тихий Дон»?

Кто сочиняет анекдоты?

Как нам обустроить Россию?

Хорошие вечные вопросы, всегда приводившие взыскующих к питию.

Ко времени нашей встречи с Борей (1976 год) у каждого был, конечно, свой опыт.

Бормотуху, которую я пил на Сахалине, американцы позже скупали оптом и в ржавых бочках сбрасывали на джунгли противоборствующего Вьетнама — как противозачаточное. Водка, которую я глотал на Курилах, называлась «туча», она отдавала нефтью. Северную «Настойку брусничную» по последствиям можно было сравнить только с эпидемией клещевого энцефалита. Эта настойка продавалась в закатанных трехлитровых банках. В набор входили — указанная банка, литровая оловянная кружка и две инструкции — для летнего и зимнего пользования. Если дело происходило летом, ты шел с банкой и кружкой к ручью и опускал босые ноги в холодную воду. После этого ты должен был взять сразу всю полную кружку. Если это не получалось, если ты выпивал треть, даже две трети — тебя мог рубануть Кондрат, тебе грозили страшные неприятности со здоровьем. Но если ты брал всю кружку — гуляй хоть месяц!

Специально для Бори, привыкшего к южным вариантам (горилка, перцовка, бормотуха, гаденький молдавский портвешок), я выписал из трудов великого исследователя Камчатки СП. Крашенинникова такой фрагмент:

«Травяное вино по Стеллерову примечанию следующие имеет свойства: 1) что оно весьма проницательно и великую в себе имеет кислость, следовательно, и здоровью вредительно, ибо кровь от него садится и чернеет; 2) что люди с него быстро упиваются и в пьянстве бывают бесчувственны и лицом сини; 3) что ежели кто выпьет его хотя несколько чарок, то во всю ночь от диковинных фантазий беспокоится, а на другой день так тоскует, как бы сделав какое злодеяние».

Ничего со времен С.П.Крашенинникова не изменилось.

Такое вино в основном и пили. И действовало оно, как в XVIII веке.

Осенью 1989 года, например, когда эйфория многим застилала мозги, на литературном семинаре в Дубултах у меня в номере собралось несколько молодых писателей. «Брат! — кричал, обнимая подвыпившего латыша Иманта Ластовски изрядно поддатый молдаванин Йон Мэнэскуртэ. — Выпьем за нас с тобой! Только за нас с тобой! Ведь наши великие страны когда-то граничили!» Я благожелательно вторгся в разговор: «Ну да, великие страны… Но вот насчет границ… Есть ведь Белоруссия, Украина…» — «Вам, русским, этого не понять», — гордо отрезал молдаванин.

Боря предпочитал молчать.

Он выпивал стаканчик и падал на диван.

После короткого сна выпивал еще стаканчик и снова падал.

Говорить с ним было бессмысленно, его надо было читать. Он рано догадался, что правда русского писателя чаще всего заключается в «туче», в бормотухе, в плохом коньяке, но он так же рано догадался, что эта правда заключается не в заморской экзотике, которой так часто грешила и грешит наша фантастика, а в нищих Домах Культуры имени Отдыха, в названных выше тридцати трех пресловутых вопросах, в тонком тумане, покрывающем картофельные поля, ну и все такое прочее. Социалистический реализм доставал Бориса Штерна не пресловутым конфликтом хорошего с очень хорошим, а полной безбудущностью.

А как жить без будущего?

2

…В одесском издательстве «Маяк», — писал Боря в январе 1978 года, — три месяца ходила моя рукопись с рассказами. Несколько дней назад пришел ответ. Вот несколько выписок из: «…Занимательный по сюжету рассказ „Сумасшедший король“ — об искусственном разуме. Но многие места в повествовании воспринимаются словно написанные наспех, с художественной стороны не разработаны». — «…Штерну часто не хватает надлежащего художественного чутья. В рассказе „Дом“ идут картины ужасно плохого поведения жильцов. От рассказа в целом остается довлеющее неприятное впечатление». — «… Так же нетребователен автор к форме воплощения своих неплохих замыслов в других рассказах, изобилующих вульгарными сценами, выражениями. Подобные выражения встречаются в рукописи Штерна частенько. Они, конечно, не могут восполнить недостаток образности письма. В некоторых рассказах автор почему-то старается сделать фантастические и сказочные концовки, хотя они не вытекают из характера повествования». — «… В связи с недостаточно высоким идейно-художественным уровнем большинства произведений не представляется возможным ставить вопрос об их издании». Вот такие, Гена, дела. Ожидал, конечно, что ничего в издательстве не выйдет, но чтобы такие глупые рецензии… Сижу и потихоньку переживаю… Перекурю пару дней и начну новый рассказ…

Мартович! — Это уже в майском письме 1981 года. — Ну, слава Богу, я в Одессе. Ночь. Только что вернулся с Пролетарского бульвара, был у родной дочки на дне рождения. Сижу в очередной квартире, которую мне любезно предоставили друзья (Дерибасовская совсем рядом, через три квартала), передо мной бутылка шампанского, она открыта, бокал выпит, продолжаю ее уничтожать и начинаю письмо тебе. Страсть как хочется почесать язык с тобой. Я сейчас пьян, но в той хорошей мере, когда… Нет, не «когда», а в той мере, которую дает хорошее вино, а не эта сволочная водка. Буду излагать в художественном беспорядке свои ощущения и приключения начиная с 16 мая сего года (Борис прилетал в Новосибирск на мой день рождения. — Г. П. ), хочу написать тебе письмо; письмо, черт побери!

1. Самое главное: хотя я и проиграл тебе в шахматы, хотя и признаю поражение, но счет не окончен. Дело в том, что мы играли на диване (а неписаные правила требуют играть за столом); твои часы, несомненно, барахлили — не в мою пользу; гипноз с твоей стороны был несомненный; меня нарочно отвлекали Григорий, Лида, Академгородок, твоя борода и вообще. Сейчас читаю Ласкера, Крогиуса и Симагина. Готовься.

2. Побывал в июле в Сургуте. Милый сибирский город, не в пример Нижневартовску. Видел впервые настоящую сибирскую зону — оставляет впечатление! — вышки, заборы, проволока витками, железнодорожные пути, расконвоированные зеки, автоматические ворота (двойные), охранная часть, хоздвор, масштабы… Красиво!.. Как я это все рассмотрел? А мой знакомый, к которому мы ездили, живет на шестом этаже рядом с зоной, из его окна все видно как на ладони.

3. Возвращался из Нижневартовска на перекладных — нашего постоянного самолета на этот раз не было, и пришлось лететь просто в Европу, куда бог пошлет. Сначала он послал в Уфу, где пришлось с удовольствием просидеть более суток. И Уфу посмотрел, и ресторан изучил. И улетел в Киев. В Киеве был совсем недолго и помчался в Одессу к дочке на день рождения…

5. Все же я крепко потрясен тем, что ты потащил мои рукописи в издательство. Думал, что меня уже ничем не проймешь, но… задрожал, когда почувствовал, что появился шанс. ТОРЖЕСТВЕННО ОБЕЩАЮ (ультиматум самому себе): если книга будет поставлена в План, брошу к чертовой матери все свои финансово-художественно-хозяйственно-семейные дела, привяжу себя морскими узлами к письменному столу, обрею полголовы, ножницы выброшу в окно (закупаю на два года продовольствия, ключ отдам одной даме, которая будет меня раз в неделю проведывать — тс-с… тайна!..) и допишу Алешу Поповича…

7. Шутки в сторону. Я знаю, вернее, чувствую свою литературную слабость — гоняю по верхам. В то же время чувствую в себе силы нырнуть поглубже. Знаю, что излишне увлекаюсь расстановкой слов.

8. Вообще нервный. От меня током бьет…

10. Гена, я прочитал все твое, что у меня было не читано за два года. Мартович, ты живой, умный, веселый, грустный писатель. Литераторы очень одиноки. Я теряю друзей из-за этой проклятой литературы. Мои близкие (и далекие) в принципе не понимают, чем я занимаюсь. Ты прекрасно понимаешь, в чем тут дело. Например: Левитан поссорился с Чеховым из-за того, что Чехов написал «Стрекозу». Не понимают друг друга даже писатели: например, Толстой с Тургеневым чуть не застрелили друг друга. Ноты поймешь. Слова надо расставлять так, чтобы они пахли, цвели, звучали, играли.

11. Я Славке Рыбакову не давал жить из-за этих слов. Феликс (Суркис. — Г. П. ) вроде обиделся, когда я начал трактовать форму и содержание. Виталию Бабенко я что-то тоже такое написал. Борису Стругацкому почем зря — я ботинка его не стою — что-то излагал — и он явно рассердился.

12. Шампанское допил. Жаль, не хватило.

13. Неожиданность — вот что должно быть в литературе, в шахматах, в футболе, в жизни. Тогда интересно. В любви.

14. Слово «неожиданность» можно интересно расчленить: нео — жид… нео — реализм…

15. Все-таки шампанского нет. Спать!

27 августа 1981. Одесса.

Гена, дорогой! Вот, все. Теперь можешь вполне официально именовать меня сибиряком, работающим в Тюменской области, в Нижневартовске, в тресте «Нижневартовскнефтегаз», в РСУ-1 (ремонтно-строительное управление), бригадиром художественно-оформительской бригады в составе двух человек. Правда, сейчас, как видишь, я нахожусь за своим письменным столом в Одессе и стучу письмо на своей машинке. Объясняю: такая у нас работа — учить самолеты летать. Это РСУ ремонтирует нижневартовские детские сады (а их там уже 30 штук и строится еще 20), и мы вполне официально (не подумай, что это быстротечная договорная халтура) приняты на работу для художественного оформления этих детских садов; это одна половина дела; вторая половина — это наш режим работы. Бригады этого РСУ (и мы также) работают по так называемому «вахтово-экспедиционному методу»: работаем полный месяц в две смены, получаем двойную северную зарплату и за казенный кошт улетаем домой отдыхать. Месяц отдыхаем, возвращаемся в Нижневартовск, опять вкалываем и т.д. Не буду расписывать тебе все удовольствия от такого режима работы. Сам пофантазируй. Скажу только, что сколько себя помню на работе, столько мечтал избавиться от ежедневной тягомотины хождения и сидения с 8 до 17, а работать именно так: сделал — отдыхай. В общем, действительность превзошла мои ожидания — те, с которыми я ехал в Нижневартовск. На меня сваливается сейчас шесть свободных месяцев в году! Могу писать, это не шутка. Причем зарплата генеральская, в среднем просматриваются 500 р. в месяц (месяц рабочий ли, месяц ли отдыха — все равно). Долго ли протянется эта лафа? Тьфу-тьфу-тьфу — согласен лет на шесть вперед, на два сибирских срока. Впечатлений и приключений масса, с людьми навидался и наговорился, на самолетах налетался (о господи, где меня с марта не носило — и все по официальным сибирским делам — был в Ужгороде, Минске, Киеве, Таллине, Уфе, Куйбышеве — в последних двух, правда, пролетом). Обязательно побываю в Свердловске и у тебя. И Свердловск, и Новосибирск обязательно маячат при нелетных погодах на подступах к Нижневартовску…

26.06.1982. Киев.

…Только что брат принес твое письмо.

Ты поразительно верно подметил и точно высказал: «Ты иногда вызываешь впечатление неуверенного в себе человека, это мгновенно вызывает хищную реакцию у окружающих тебя людей». Абсолютная правда! В отношениях с людьми я очень мнителен и деликатен, эта деликатность переходит часто разумные границы и воспринимается как слабость. У Бабеля: «Мы молчим на площадях и кричим за письменным столом». Так, кажется. Я всегда готов уступить людям в мелочах, мои знакомые к этому привыкают, думают, что я такой и есть — когда же доходит до настоящих дел и серьезных принципов, они (мои друзья и знакомые) вдруг с удивлением обнаруживают, что передними рычащий зверь, идущий до конца и не идущий ни на какие уступки. В детстве я, тихий, культурный еврейский ребенок, услышав, например, слово «жид», не раздумывая, хватал кирпич или что под руку подворачивалось, и стремился угодить прямо в голову, не соблюдая никакой уличной субординации к шантрапе — а в пятидесятых годах, ты же знаешь, мы все росли на улице; мое поколение самое последнее, которое знает вкус коммунальных квартир, футбола, уличных драк, разведения голубей и т.д. И знаешь, после нескольких таких выходок все пацаны в нашем районе меня поняли и зауважали. Поняли, что я в серьезном деле не подведу. Да, очень жаль, что во мне нет внешней твердости, это очень мешает в жизни.

12.09.1982.

…Прочитал три рассказа Колупаева — «Газетный киоск», «Билет в детство» и «Девочка». Самый лучший «Билет в детство». Он жизненный, умный, ласковый, грустный, чистый. Он запомнится, этот рассказ. В жанре «чувствительной» фантастики он очень хорош. Он сдержан, в нем чистое чувство. А вот в «Газетном киоске» и в «Девочке» мне показалось, что много соплей, излишней мелодрамы. В «Девочке» это ощущение из-за того, что рассказ чересчур затянут — там много можно зачеркивать и отжимать, а «Газетный киоск»… Скажу сейчас удивительную вещь в отношении фантастического рассказа. Но… так в жизни не бывает и быть не может! Точнее: так не могло бы быть. Посылка в рассказе отличная: в некоем киоске каждый день появляются завтрашние газеты. На этом строится лирическая история. Нормально. Но почему главного героя и героиню этот невероятный факт очень мало интересует? Газеты, ну и газеты, они не очень удивлены. Так не бывает. Нормальный человек в крайнем случае хотя бы обалдел, а деятельный человек попытался, наверное, выяснить, откуда эти газеты взялись. То есть рассказ, по-моему, нелогично построен. Главному герою, наверно, совсем не надо делать доклады в научном обществе, а надо было бы бегать по городу и выяснить, откуда берутся газеты. Конечно, никакой Уэллс не объяснил бы появление завтрашних газет (впрочем, почему бы и нет?), но они должны быть в рассказе стержнем сюжета, а этого нет.

15.09.82.

…Писатель сразу виден по тексту. Сразу. Пусть он будет самым последним из чукчей. Пусть правильно или неправильно расставляет слова, пусть его вкус подводит — главное, чтобы текст был живой. А с живым человеком всегда можно поговорить и договориться. А если не договориться по причине крайней отдаленности вкусов и характеров, то хоть разойтись, уважая друг друга.

Теперь шутка: если даже писатели подерутся, в этом тоже своя прелесть.

Толстой и Тургенев — жаль, что дело не дошло до дуэли; единственный, кажется, был бы пример в истории, как стрелялись два больших писателя. Ах, как жаль! Вот где пришлось бы потомкам разбираться! А что Пушкин и Дантес или Лермонтов с Мартыновым, тут и разбираться не надо, кто прав, кто виноват. Пушкин с Лермонтовым правы. И весь ответ. Потому что они были писателями; а Дантес и Мартынов всего лишь членами СП (стихи кропали, наверное). Вот!

13.01.1983.

…Кубатиев—Штерн» — сборник НФ… Почему бы и нет?.. (Будущий сборник — «Снежный август». — Г.П. ) Об Алане… М-да… С ним говорить невозможно. Он забивает своим фонтаном. Причем говорит очень интересно и красиво — но потом читаешь его рассказы и диву даешься, насколько его правильные теории далеки от его же собственной практики. Те три или четыре вещи, что я прочел, — любительские . Копировальные, без лица. Таких много. Странно… Аланова личность должна как-то выразиться в писательстве, а я не увидел… М-да… Кажется, он упивается разговорами, а писателю надо бы наоборот. Не знаю… Скажу тебе как объективный реалист — если сборник «Кубатиев—Штерн» состоится, то… Это будет разная весовая категория… Если у меня будут «Дом», «Производственный рассказ № 1», «Король», то что будет у Алана? Как воспримется такой сборник? Сам Алан как воспримет такой сборник? Гена, это объективная реальность. В сборнике из двадцати авторов один может быть лучше, хуже, талантливей, гениальней — тут все ясно. А когда двое? М-да. В сборнике на двоих-троих присутствует оттенок (даже цвет) соревновательности. Мне будет тоскливо смотреть на Алана, а ему на меня. Гена, ты же понимаешь, что я не задираю нос, а смотрю объективно. Алан — любитель, пишет много и не ведает, что пишет. Я — профи, писать давно надоело, каждое слово выгрызаю зубами. Силы не равные.

4.07.83.

…Достал «Мир приключений-83». Сейчас прочитаю Аланов рассказ «Ветер и смерть» и чего-нибудь выскажу.

Начал читать. Алан, оказывается, пишется через одно «л»………………………….. Многоточие — это значит «я читаю»………………………….. Борис Стругацкий любит говорить: «Опять какие-то иностранцы»………………………….. «Он медленно выплывал из темных вод сна»………………………….. В первой главе подробные описания всего, что попалось на глаза, много необязательного………………………….. Японца будут перевоспитывать………………………….. Идут разговоры о том о сем………………………….. Разговоры о войне для среднего школьного возраста………………………….. Вторая глава чрезвычайно затянута фразами: «колени тряслись, в горле першило, ладони мокрые и холодные»………………………….. Эпиграфы из японской литературы очень хороши, но литературно и умственно они сильнее основного текста — значит, лучше без эпиграфов………………………….. Живой корабль………………………….. «Помогая онемевшему от пережитого Акире высвободиться из амортизатора»………………………….. «Шагал на ватных ногах по коридору»………………………….. «Сквозь гул в ушах просачивались обрывки фраз»………………………….. «Прямым следствием этого шага стало усвоение обильной информации»………………………….. «Еще одним неожиданным эффектом оказалось яростное сопротивление подсознания»………………………….. «Активно отторгал любую информацию» ………………………… «Дальнейшая психическая акклиматизация»………………………….. Ага, он не перевоспитался.

Прочитал…

Гена, самым лучшим «японским» рассказом в русской литературе я считаю куприновского «Штабс-капитана Рыбникова». Потому что он не о японцах, а о нас. «Штабс-капитан» — рассказ высшего класса, плотная смесь детектива, бытописательства и психпрозы. Рассказ Алана — не дальше пятого класса средней школы. Что я могу поделать? Это так. Его НФ вещи обычны. Вторичны, об иностранцах, о проблемах — он может быть спокоен, его будут печатать, у него будут книги, он будет писателем. Испортил он мне настроение, с утра, с утра было веселее.

1 апреля 1983.

…Пока меня не было, объявился мой Первый Читатель. Скубент из Саратова, любитель фантастики. Прислал письмо в «ХиЖ» («Химия и жизнь». — Г. П.), мол, передайте писателю-фантасту Штерну. Он читал все мною опубликованное — даже «Дом» в «Дебюте» (а это не Саратов) — прислал свои восторги. Гм… Всегда говорил, что существуют на свете придурки, которым я все же нужен! Да, это было приятно.

26.04.83.

Мартович! Вспомнил твою историю с милицейскими чинами — ты рассказывал ее в мае — как тебя и еще кого-то чуть не загребли в участок; но тебе помогли ангелы-хранители. А нам не помогли. Меня и Сашу Оганесяна — загребли! Позавчера. Взяли мы с ним две бутылки вина и отправились на природу в лесок почесать языки. Не успели даже половину выпить, тут нас и повязали. В принципе всегда можно с этими фараонами договориться, но разговор как-то по-глупому повернулся. На вопрос «где работаю» я по привычке ответил, что в Нижневартовске; да сдуру у меня оказался паспорт. А в нем видно, что я одессит, недавно прописался в Киеве, да плюс к тому мое утверждение, что работаю в Сибири. В общем, товарищ старший сержант, сопляк, едри его мать, решил, что он взял в лесу если не рецидивиста, то личность крайне подозрительную. И тут уже ничего нельзя было доказать. Посадили в воронок и повезли. И начали составлять протокол. Мне в принципе начхать, потому что еще нигде не работаю; а Оганесяну ой как нехорошо. Потому что он уважаемый инженер на киевском заводе «Коммунист». В общем, пришлось принимать срочные меры, отводить начальника в сторонку, шелестеть купюрами, говорить: «Возьми штраф, квитанции не надо и порви протокол». Возымело! Но когда мы очутились на слободе, то: принципиально купили те же две бутылки, вернулись в тот же лесок и на зло кондуктору их распили. Чип (киевский поэт. — Г. П.) на следующий день страшно хохотал; причем напугал меня — позвонил и, изменив голос, сказал: «Вам звонят из милиции по поводу вчерашнего задержания». Ну, все на пользу.

Лето 1984.

…Решил собирать-коллекционировать все, что касается русских богатырей. Хорошую репродукцию Васнецова пока не могу найти, зато купил коробку папирос Львовской фабрики. Папиросы «Богатыри». Описать словами не могу то, что на папиросах изображено. Три кретина едут на трех… собаках, что ли. (Этот рисунок не на коробке, а на самой папиросе). Нет, описать невозможно.

30.07.84. Киев.

…Бумаги нет, экономлю. На сл. неделе обещают украсть для меня на писчебумажной фабрике 10 кг бумаги — это, наверное, много.

Лето 1985.

Мартович! «Снежный август» уже приносит плоды. (Книга наконец вышла в Новосибирске. — Г. П. ) Хороший украинский критик Михаил Слабошпицкий (и во всех смыслах отличный человек) взял книгу, взял меня и потащил в издательство «Молодь» и стал качать права — размахивал книгой перед главным редактором и не давал мне рта раскрыть. Разнес к чертовой матери Дмитруков, Тесленков и Головачевых, объявив, что на Украине есть два писателя-фантаста: Светлана Ягупова и Б. Штерн, и что он, Михаил Слабошпицкий не потерпит и т.д. Ужасть! Требует поставить меня в план на 1987 г. В общем, сейчас что-то будут решать.

Гена, я довольный .

Да, конечно, это не совсем то, что мы хотели, но это хорошо . Шесть рассказов, и в них «Горыныч». Это не Книга, но это мощный довесок к той книге, которая будет в «Молоди» — и тогда никто ничего не поймет, если я буду говорить, что у меня две книги. Короче, еще одна книга — и можно попробовать в СП. А с билетом уже другие ощущения. С билетом уже возникает право сидеть и писать.

Осень 1986.

…Как проходил семинар (в Дубултах. — Г. П.).

Знаешь, эти игры уже не для меня. Наверно, я уже вышел и из возраста, и из этого начального круга. В общем, семинар был не лучше и не хуже других. Подавляющее большинство — не писатели. И не будут. Безнадежно. Из всего семинарского народа за эти четыре семинара (а это почти 100 человек), по-моему, имеют шансы — если будут расти и если будет везти, вот кто: Бабенко, Геворкян, Веллер, Лукины, ну я, грешный, и Андрей Лазарчук. Обрати внимание на Лазарчука — он совсем новенький, 28 лет, только что появился — твой, сибирский, из Красноярска. Это, кажется, прирожденный писатель. Приятный порядочный человек — и это не молодогвардейский типаж в духе его земляка Корабельникова. Далее: еще несколько имен под вопросом — Покровский, Силецкий, Рыбаков, Витман-Логинов, Коралис (он из Ленинграда).

Елки-палки! Только что позвонил из Москвы Володя Баканов — сообщает, что «Производственный рассказ № 1» хотят взять в «Литературной России»! Надо прислать фотографию и биографию.

Обалдеть можно!

Наверно, я кого-то упустил. Клугер из Симферополя, говорят, хорош. Но факт, что из 100 человек еле-еле наберется десяток. Но это всегда так — 90% всего на свете — дерьмо!

Владимир Михайлов мне очень понравился.

Во-первых, он мудрый мужик, во-вторых, очень неплохой писатель, в третьих — у него жена секс-бома. Он вел семинар вместо Войскунского. Евгений Львович решил, что хватит. Вторую группу вел Биленкин. А Дима — писатель все-таки слабый. Слабак он, Генка. Чучело. Шкипер с трубкой.

Пили совсем мало. Потому что в Юрмале был сухой закон, и за этим делом приходилось ездить аж в Ригу. А лень, в общем, то-се.

В Москве был 4 дня, у Виталия (Бабенко. — Г. П.) спал. Либкин очень хвалил твоего «Кота на дереве». Он хочет тебя иметь в журнале, но у них с весны сплошные беды, их бьют, Черненко уволили с партийным выговором, и они боятся . Меня выбросили из сентябрьского номера («Голую девку»), три месяца выходили без фантастики, в № 12 опубликовали Булычева (за него им ничего не будет), в № 1 дадут переводного американца, № 2 выйдет опять без (съезд), в № 3 хотели опять засунуть «Голую девку» (март, женский день), но опять испугались и опять выбросили. Обещают теперь на лето.

7.09.87.

…Прочитал «Историю» и «Поворот», перечитал «Огород».

Мне нравятся твои сибирские мужики и по «Курильским повестям», и сейчас, и по «Краббену». Это все о жизни и о людях, то бишь то, чем занимаются хорошие нормальные писатели, а не «фантасты». Знаешь, я перестал любить фантастику. Я не могу ее читать. И не знаю, о чем говорить с этими НФ-сумасшедшими — как НФ-писателями, так и НФ-читателями. Они ни хрена не понимают ни в слове, ни в людях. Ни в жизни, ни в играх — это фанаты чего-то там такого. А у тебя литература, у тебя проза . В «Повороте к Раю» ты здорово использовал, порассуждал и вообще ввел по делу «организованные элементы» (какабения). Я в художественной литературе еще с ОЭ не встречался, а сам держал на задворках памяти — нет, не сюжет, а тему — об ОЭ (у меня есть фолиант «Происхождение жизни» Руттена, а мне тема ОЭ близка, интересна, и давно охота запустить в какой-то свой рассказ свои знания — нет, чувства по ОЭ).

Лето 1988.

…Гена, дорогой!

Альманах вы пробили на отличных условиях — 6 раз в году по 20 листов. По существу это получается ежемесячный журнал по 10 листов. Больше, чем «Химия и жизнь». Гонорар нормальный. Тираж, конечно, небольшой. Дальше Новосибирска не пойдет (хотя фанаты всегда достанут). Все это здорово, кроме нескольких фамилий в редколлегии. Возьми альманах в свои руки и плюй на всех полуграфоманов и дилетантов как с той стороны (рыбины-фалеевы), так и с этой (дымовы-балабухи). И не печатай стругачевских сценариев, потому что шефов я очень люблю, но они, кажется, собрались сделаться приложением к «Ленфильму». И не позволяй Булычеву халтурить и публиковать в альманахе повести, написанные за неделю в гостинице левой ногой. И не устраивайте, конечно, «географический» альманах, сибирский. Конечно, приоритет сибирякам, но все достойное по Союзу должно быть у тебя. И не подпускать эту клубную шантрапу с ихними клубно-любительскими делами и меморандумами… А Ковальчуку, как любителю НФ, разрешить делать на задние обложки информационные сообщения (краткие): вот, мол, «исполнилось 90 лет со дня рождения неизвестного и не представляющего интереса новозеландского писателя-фантаста Рейли Дейли. Краткое содержание его никому не известных сочинений…

7 июня 92. Киев

…Ну, живем дальше.

Лето началось, КПСС нет, советской власти нет, СССР нет — хрен знает что!

18.01.1993. Киев.

…Я был в Москве — знакомился с собственным зятем. Дочка в Израиле вышла замуж, а Володя прилетел в командировку в Москву. Попили с ним водки пару дней, а потом я отправился в «Ренессанс» (издательство. — Г.П.) Впечатление: очень хреновое. Все у них стоит, что-то они таскают наши наборы из Минека в Н. Новгород, взгляды отводят, поговорить толком некогда. Попросил авансу — мол, дайте на следующий весь год — тысяч 60—70 — деньги небольшие — чтобы я к вам не приставал весь год — они согласились, что деньги небольшие, но, вишь ли, в данный очень неудобный момент, в кассе ничего нету, а вот вчера было, а сегодня нету, и что они могут выдать всего лишь 10 тыс. Тогда я развел руками и сказал, что это ниже всякого мизера, и тогда они посовещались и решили выплатить 15 тысяч — а вот если я приеду в 20 числах января, то деньги у них будут. (НЕ ВЕРЮ.) Ушел с 15 тысячами в кармане. Зашел в «Текст». Не за авансом — а так, посмотреть на них. Всех застал, потолковали. Бедные они, бедные: бумага, налоги и т.д. С книжкой моей в «Тексте» решили окончательно — не делать. Им мешает договор с «Ренессансом». Бутылку принес, выпили и побежал я на поезд.

Вот еще новость — и опять какая-то зависшая, нереальная — приехали в декабре в Киев два представителя из «Северо-Запада» (из Питера) — Белов и Миловидов (из фэнов, занятых издательской деятельностью). Разыскали меня. Предложили книгу в «Северо-Западе» (4 тыс. за лист, 30 авт. листов), надо 25 декабря приехать в Питер, привезти рукопись, подписать договор, получить все деньги. Мои договоры с другими издательствами их не интересуют. Я согласился. Опять же, много пили. Они уже издали Снегова, подписали договор с Михайловым. Спросил, не собираются ли выходить на тебя? Ответили, что знают и уважают Прашкевича и что в их планах связаться с тобой, и координаты есть. Так. Уехали. Я стал готовить рукопись (и прицеливаться на поездку). Но звонок: приезжай не 25-го, а 10 января. Не успели деньги подготовить. Прицеливаюсь на 10 января — опять звонок: извини, неувязка, переносим на февраль. Такое вот. (НЕ ВЕРЮ.)

Живу неизвестно как, Гена. Неохота жаловаться. Надо что-то придумывать — гонорары смешные, и все равно их нет. А есть всякие предложения с редактурой глупой американской НФ — придется этим заняться — значит, мое писательство опять будет стоять. Жаль. На душе гнусно. Пачка «Примы» в Киеве стоит 200 купонов (это рублей 120). Компьютер мой испортился, никак его не исправят. Зима гнусная. С Новым годом!

6.02.1993. Киев

…Жалкие времена.

10 октября 1993. Киев.

…А вот интересная летняя ситуация.

Леня Ткачук, мать его за ногу, взялся издать за деньги одного кировоградского мецената мою книгу. Дал ему тот меценат 24 миллиона карбованцев (это не очень и много, но тем не менее). Леня схватил их, как голодный шакал, и с криком «Да я! Да мы! Да одной левой!» помчался мою книгу издавать. Но хитрый меценат не совсем дурак: поставил Лене условие издать книгу в такой-то срок. Но хитрый Леня тоже не окончательный умница — договор с этим условием подписал не он, а дал подписать какому-то одесскому фирмачу. Результат: ни хера Леня в срок не сделал (и не в срок не сделал — просто ни хрена не сделал, ноль на массу). Тогда меценат очень корректно (сопровождаемый двумя бугаями-вышибалами) затребовал с Лени дэньги-обратно плюс штрафные санкции за нарушение договора — этих санкций собралось 21 миллион. Деньги были отданы. 24 + 21 = 45 млн. Отдавал, естественно, не Леня, а тот, который. Леня сидел в кустах и молился Богу, чтобы морду не побили. Но с Ленькиной мордой обошлось, а книги моей опять же нету. Правда, сей меценат, довольный все же исполнением штрафных санкций, опять же отдал эти 45 млн. теперь уже на 2 книги — мою и Шуры Борянского из Одессы. Чем Шура сейчас и занимается. (Но есть у меня уверенность, что если что и получится, то одна книга Борянского, потому что 45 млн. карбованцев мало на две). Такие вот пироги. Я на Леню не в обиде. Это он не со зла, а по глупости и некомпетентности. Тем не менее он все же издал один номер журнала «Одессей» — там твоя статья о Гуревиче и моя повестушка «Лишь бы не было войны».

На Украине полный развал. Рубль идет 1 к 10 карбованцам. Нищета. Я даже пить бросил, не пью уже почти 3 месяца. Водка под 1 5 тыс. — нету попросту таких денег. Зарабатываю гнуснейшей редактурой… Сейчас мы за границей. Даже в Москве встретиться очень трудно — билет в Москву по госцене купить невозможно, а спекулянты дерут головоломно.

5 апреля 94.

…Да, приезжала Ольга (Ларионова. — Г. П. ), да, получил твое письмо, все это было зимой, а сейчас уже апрель. Птички блестят, солнышко поет. А литературная жизнь в глубокой дупе. Что и следовало ожидать — на Украине 2000 писателей, что им кушать?

Пройдусь по новостям.

Книга у меня в Одессе вышла, в январе, мне должны привезти 2000 экземпляров — это гонорар, книгами. Это неплохо, это 7—8 процентов от тиража, надо будет продать получше, мне ребята помогут. А планы у Онула и Борянского такие: а хрен его знает, что делать дальше, потому что инфляция сейчас рванется еще дальше. Говорят, что надо «погодить». Боюсь, что надолго их не хватит.

Интересные новости из «Северо-Запада».

Впервые в жизни на моем пути встала стихия — в Питере сгорел к чертовой матери Дом союза писателей, а в нем на четвертом этаже этот самый «Северо-Запад». Остались голые стены. И десяток авторов, с которыми «С-З» заключил договоры и выплатил гонорар, — Рыбаков, Логинов и другие. Я в их числе. Книга, значит, насмерть застряла. Там застревание, конечно, не только из-за пожара (кстати, явный поджог, загоралось два раза), но и из-за их собственного издательского банкротства — склады у них затоварены. Ничего не продается и т.д. Смотри, что делается: «Ренессанс» меня не издал, «Северо-Запад» не издал, Ютанов не издал, «Текст» не издал — но! Но все в свое время что-то заплатили! Кто немного заплатил («Текст», Ютанов), а кто и очень даже неплохо («Ренессанс», «Северо-Запад»). И на эти шальные издательские деньги я с семьей эти годы живу, с 86-го, уже восемь лет (еще две книги в «Молоди», еще несколько авансов, гонорары от Ярушкина, из Симферополя). Удивительно!

Не пью. Правда, недавно на похоронах подруги сорвался с крючка, скушал две бутыли самогона, но дальше не поехал. Пишу, пишу. Небольшую повестушку написал о Чехове (!), о том, как Чехов не умер в 1904 году, а прожил до 1944-го. То ли повестушка, то ли «фантастическо-литературоведческая статья». И неплохо вроде, нескучно. А куда пристроить, не знаю, как всегда.

21 апреля 1994.

Гена, дорогой! Новость о твоем журнале очень об-на-де-жи-ва-ю-ща-я и во-о-ду-шев-ля-ю-щая! Я очень впечатлился (и суммой предполагаемых гонораров тоже). Вот было бы здорово, если б журнал состоялся! Готов отдаться твоему журналу («Проза Сибири». — Г. П. ) с потрохами — специально писать для тебя («специально» в том смысле, чтобы попадать в тональность журнала) и отдавать и первопечатать все, что тебе подойдет.

Теперь вопли. Не советы, а именно вопли. Не публикуй эту дурную фантастику! Ни малеевскую, ни текстовскую, ни молодогвардейскую, ни петербургскую! Никакую! Михайлов уже пытался сделать из «Даугавы» журнал фантастики — неудачно, и не только из-за политики. Не нужно это. Нормальная крепкая литература нужна — и если она будет со странностями, с уклоном в фантастику — вот и отлично. Хорошие писатели нужны. А если появятся рукописи вроде «Человека-невидимки» или «Пикника на обочине» — публиковать, не разбирая, «фантастика или не фантастика».

И еще. За последние лет пять мы прекрасно увидели, кто чего стоит, кто писатель, кто не писатель, кто издатель, кто делец, кто книгопродавец, кто вообще никто. Все расчудесно раскрылось, все очень понятно стало, хотя и прежде я не особенно заблуждался. Ну их всех! Недавно показали по РТР семинар Бориса. Стругацкий — он в порядке, он был при исполнении, но вокруг него сидели все известные тебе семинаристы — всем далеко за 40 — и всерьез рассуждали о том: «Поэт в России больше, чем поэт, или меньше?» Стыдоба.

10 октября 94.

Гена, дорогой! Я сейчас гоню для тебя своего «Эфиопа». «Гоню» — это сильно сказано, но каждый день по странице в день; для меня это «ого!». Постараюсь дописать к ноябрю, а уж к Новому году — кровь из носу! Что-то получается, чем-то я доволен. Есть 5 черновых листов, нужно еще два, а потом подгонять, переделывать. Посылаю тебе десяток принтерных страниц на пробу, но дело сейчас не в «Эфиопе». Дело вот в чем. Высылаю тебе три части моего большого романа, который я начал в позапрошлом и остановил в прошлом году. Здесь листов 5—6, вполне сделанных. Есть еще листа 2—3 очень черных, читать еще нельзя. И это половина романа. Он посвящен Виталию Бугрову. Мне еще в прошлом году хотелось показать Бугрову, потолковать, испросить разрешение на посвящение… И вот… разрешение уже можно не спрашивать… Остановил я роман потому, что писать там надо еще 8—10 листов, это много, долго, тяжело, это работа с полной отдачей на год—полтора. По моим прикидкам получится 16—18 листов — размер для меня колоссальный. Такого времени у меня нет — то есть нету денег, чтобы полтора года заниматься только романом.

Вот и вопрос-предложение для «Прозы Сибири» (тебе то есть): может ли (и захочет ли) «Проза Сибири» пойти с неким автором Б.Штерном на нижеследующий договор-заказ: автор предоставляет «Прозе Сибири» первые три части романа «Последний из Кагебе», которые уже можно публиковать. Автор обязуется через полтора года предоставить полный текст; со своей стороны, «Проза Сибири» выплачивает автору аванс в размере… В размере, чтобы автор и его семья спокойно завтракали, обедали и ужинали в течение полутора годов. Если конкретней, то в Киеве еле-еле прожиточная сумма на трех человек составляет долларов 40—50 в месяц. Умножим сорок долларов на 18 месяцев — и получим округленно 700 долларов…

Ха, тут Гера Либкин был в Киеве. В «Тексте» узнали о биографии Чехова, затребовали почитать, прочитали, пондравилось и предложили быстро поставить в шестой номер «Завтра». «Фигушки! — ответил я. — Давно поздно. Отдано Прашкевичу в журнал».

5 ноября 1996.

Гена, дорогой! У меня все лето на столе лежала записка: «Позвонить Прашкевичу». Без дела, просто позвонить. Два раза звонил, не дозванивался, третий раз дозвонился. Говорил с Лидой, ты был в Москве. Надо общаться, надо. Мне здорово не хватает разговора с тобой. Позвонить, написать письмо — все стало проблемой. Был я в апреле в Израиле (но не более того). Болгария не заграница. Израиль не совсем заграница. Русскому писателю там просто нечего делать. Спиваться. Клугера видел. Живет. Мама, сестра, сын. Издает на деньги Щаранского «Журнал израильской фантастики». Тираж 300 экз. Никому этот журнал не нужен. Русские писатели никому там не нужны. Хочет издаваться в России, в Украине. Такое вот.

Поехал я в Питер в конце сентября на три дня. Съезд писателей-фантастов СНГ. Думал, что ты там будешь, но тебя не было. Ты правильно сделал. Пил с Брайдером и Чадовичем. И с Васей Звягинцевым. Водку. Чадович рассказывал, что ты побывал у него в Минске. Эти три дня превратились (уже в Киеве) в месяц непросыхания. С мая по октябрь честно сидел, писал роман, — и срыв на целый месяц. Ужасть. Бутылка водки в день. Не могу выйти. Сейчас тоже под газом. Женя Лукин с поломанной ногой замахнулся костылем на Ютанова за то, что тот не пускал на банкет Логинова. Я же на банкете устроил скандал некоему Саше Кисселю (ты его, кажется, знаешь) за то, что этот пацан забрал — не одолжил, — забрал у меня в мае 500 долларов (под предлогом, что я в Киев не довезу) и исчез, скрылся, не звонил, пять месяцев не отдавал. Ну и возмутило меня вот что: сидят на этом банкете Стругацкий, Михайлов. Сидят писатели с опытом, с книгами за спиной, а тут встает Саша Киссель (не написавший, кажется, ни одного рассказа) и начинает провозглашать тост «за литературу». Я ему: «Заткнись!» и не дал говорить. Ужасть! Нельзя мне уже ездить на эти сборища.

22 августа 1997.

Гена, дорогой! Меня тут заело.

С мая уныло продаем мою квартиру, чтобы купить другую квартиру, потому что надоело 10 лет жить с женой и с дочкой отдельно через три длинных квартала. А вот сейчас вроде наклюнулось нужное жилье, и я надеюсь прислать тебе в сентябре свой новый адрес и телефон. (После этой сделки — придется доплачивать — опять стану нищ и гол.)

Что говорить, ты видел печальный сон.

Ну да, мы шли по длинной пыльной дороге — еще идем. Еще не ползем — и за горизонтом нас что-то ждало. Что-то мы ожидали увидеть, — и что-то разное нас ожидало, и что-то разное мы ожидали, — мы ведь разные (даже в росте — у тебя под два метра, а у меня аж метр с кепкой), но тут главное «дорога», процесс ходьбы… Да. Грустно… Я почувствовал возраст. И ту самую «амортизацию сердца и души»… Но кусок жизни еще есть, надеюсь. Давай идти — или ползти — дальше. Тащить свой крест — каждый свой — дальше. Вспомнил хорошую, но грустную литературную шутку о Марке Шагале: «Шагал один, а пришли другие». Впрочем, Шагал вполне куда-то пришел.

У меня крепкое раздражение от литературных клоунов. Говорят, что Перумов (не знаком) запланированно пишет 20 листов в месяц. Это что же — 12 романов в год? Я пытался читать.

Да, «Эфиоп» появился. А ощущения мои… амортизационные. Впервые у меня вышла книга «сразу» — вот написал, а через 3 месяца вышла. Как и положено быть. Ну, вяло радуюсь. Ну, доволен тем, что написал и издал «толстый» роман. Но совсем нет того удовольствия, когда появлялись рассказы в «Химии» или «Дом» у тебя в «Дебюте». Тогда надежду юноши питали, а сейчас чем питаться?..

4 июня 98. Киев.

Гена, дорогой, привет!

Ох! Одним словом: ох. Я вчера роман закончил. «Вперед, конюшня!» называется. 17 листов. Ровно год писал, не разгибаясь. Изнервничался — работал для Ютанова, на срок. Должен был закончить в марте, но взял еще два месяца, не успевал. Пару раз крепко запивал, Танька злилась. Но закончил — а удовольствия никакого. Нельзя работать «на срок». Спешишь, калечишь, идешь по верхам, нервничаешь. Кажется, роман получился не скучным, «моим», но я в этом совсем не уверен. «Футбольно-астро-физический» роман о Бел Аморе. Не знаю. Посмотрим.

Я в Питере не был в мае. Не успевал с романом, вот и не поехал. И в прошлом сентябре не был. Паспорт был сдан на прописку, а ехать без паспорта — в Белоруссии высадят из поезда и завернут обратно. В другом государстве живу. Иностранец… Я не был в Питере, а мне Стругач за «Эфиопа» Улитку дал. Я даже не знал, что «Эфиоп» был в номинации. Ни черта не знаю. У меня ощущение, что «Эфиопа» почти никто и не читал. Разбросали тираж 10 000 по городам и весям — как в бездонную бочку. Надо было р-рекламную кампанию провести, как это многие делают, но у меня на это ни сил, ни желания, ни возможностей. Ладно. «Эфиоп» для тебя с зимы лежит, но выслать по почте нельзя — надо ехать на таможню за разрешением. Сил нет на такие подвиги. Хочу подарить Войскунскому, Берковой, ребятам — на таможню в очередь! Каждую книгу они проверят, я при них заверну, поставят печать, заплатить пошлину, потом уж на почту.

Нам все еще казалось, что жизнь впереди.

А она уже проходила.

3

На книжке «Рыба любви» («Молодь», Киев, 1991) Боря написал: «Гена! Похорони меня под тем большим камнем в твоем лесу, где 10 лет назад мы нашли бутылку коньяка!» Почему-то жизнь никогда не предлагала нам того, чего мы хотели по-настоящему, но вот бутылку водки или коньяка — всегда пожалуйста.

ОТСТУПЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ: ВРЕМЯ

Б.Н.Стругацкий (письмо от 18.VIII.88):

…Писать фантастику мы начали потому, что любили (тогда) ее читать, а читать было нечего — сплошные «Семь цветов радуги». Мы любили без памяти Уэллса, Чапека, Конан-Дойла, и нам казалось, что мы знаем, как надо писать, чтобы это было интересно читать. Было (действительно) заключено пари с женой Аркадия Натановича, что мы сумеем написать повесть, точнее — сумеем начать ее и закончить, — так все и началось. «Страна багровых туч» после мыканий по редакциям оказалась в Детгизе, в Москве, где ее редактировал Исаак Маркович Кассель после одобрительных отзывов И.Ефремова (который тогда уже был Ефремовым) и Кирилла Андреева, который сейчас забыт, а тогда был среди знатоков и покровителей фантастики фигурой номер один. Иван Антонович в те времена очень хорошо к нам относился и всегда был за нас. В Ленинграде нас поддерживали Дмитревский, работавший в «Неве», и Брандис — в то время чуть ли не единственный спец по научной фантастике. Правда, Дмитревский так и не опубликовал нас ни разу, а Брандис все время упрекал Стругацких, что у них «машины заслоняют людей», однако же оба они были к нам неизменно доброжелательны и никогда не забывали упомянуть о нас в тогдашних статьях своих и обзорах. Сопротивления особого я не припоминаю. Ситуация напоминала сегодняшнюю: журналы печатали фантастику охотно, хотя и не все журналы, а в издательства было не пробиться. Помнится, что нас тогда раздражало, было абсолютное равнодушие литературной критики. После большой кампании по поводу «Туманности Андромеды» эти критики, видимо, решили, что связываться с фантастикой — все равно что живую свинью палить: вони и визгу много, а толку никакого. Мы тогда написали несколько раздраженных статей по этому поводу — все доказывали, что фантастика всячески достойна внимания литературоведов. Однако эти статьи напечатать не удалось…

ОТСТУПЛЕНИЕ ПЯТОЕ: ВРЕМЯ

В прекрасный летний вечер 1986 года абхазский писатель Автандил Рухадзе сказал, войдя в мой номер: «Зачем ты сидишь один? Давай спустимся вниз в пацху, там выпьем молодого вина, скушаем копченого мяса, попробуем свежий сыр».

Почему нет?

Мы спустились вниз в пацху и в дружеских разговорах просидели дотемна.

Вкусное молодое вино, нежное копченое мясо, свежий сыр, ночь, звезды, море, что еще нужно человеку, чтобы понять, что жизнь удается?

К сожалению, у праздников есть особенность — заканчиваться.

Медлительно приблизился к столику хозяин — массивный, как скала, абхазец в ослепительно белой рубашке. Он медлительно спросил, понравилось ли нам? Медлительно подышал, выражая крайнее к нам уважение. Потом медлительно извлек из кармана ослепительно белой рубашки крошечные деревянные счеты, почти игрушечные, и медлительно подбил итог встречи. Глаза абхазца были туманны. Из глубочайшего уважения он смотрел не на нас, а как бы чуть поверх нас — на звезды. Он был по-настоящему радушным хозяином, но я обалдел, услышав названную им цифру. В жизни мне приходилось слышать неразумные цифры, но эта прозвучала как-то уж совсем вызывающе.

Но Автандил не удивился.

Он так же медлительно, как хозяин пацхи, поднял черные, как ночь, глаза.

Из глубочайшего уважения он смотрел не на хозяина, а как бы поверх него — на звезды. «Но послушай, — сказал он. — Это получается, что мы выпили по десять литров молодого вина, скушали по семь килограммов копченого мяса и попробовали три круга вкусного молодого сыра?»

Хозяин пацхи нисколько не удивился.

Медлительно и доброжелательно, как и полагается хозяину уважаемого заведения, он снова вынул из кармана белоснежной рубашки крошечные деревянные счеты и, шевеля толстыми, подчеркнутыми щеточкой черных усов губами, впал в медлительный транс таинственных вычислений. Из уважения он смотрел не на нас, а как бы поверх нас — на звезды. Он знал что-то свое об этом волнующем нежном мире, он знал что-то такое, чего мы пока не знали. Он с наслаждением шевелил плотными губами, щелкал косточками счетов.

Ночь.

Море.

Звезды.

Куда торопиться?

Хозяин пацхи не торопился. Он никак не мог ошибиться.

«А так и получается», — наконец произнес он.

ПОСЛЕДНЕЕ ОТСТУПЛЕНИЕ: ДЛЯ ВОЛОДИ БОРИСОВА

Хакасия.

Степь, ветер.

Сумеречный горизонт. Ветер разводит волнами травы.

Человек любит не жизнь, говаривал Платон. Человек любит хорошую жизнь.

Там и тут разбросаны по холмам древние фаллические изваяния. На каменном, двухметровом, на самом верху выведено губной помадой: «Оля была здесь». Это, наверное, и есть жизнь, Володя.

Часть III. ТЕРРИТОРИЯ ГРЕХА (Как это было)

Д.Байкалову

Да знаете ли вы, знаете ли вы, что без англичанина еще можно прожить, без Германии можно, без русского человека слишком возможно, без науки можно, без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете! Вся тайна тут, вся история тут! Сама наука не простоит минуты без красоты, обратится в хамство, гвоздя не выдумаете!

Ф.М.Достоевский

— Нельзя поверить в невозможное! — сказала Алиса.

— Да ну, просто у тебя мало опыта, — смеясь, ответила Королева. — В твоем возрасте я каждый день уделяла этому хотя бы полчаса! В иные дни я успевала поверить в десяток невозможностей еще до завтрака.

Льюис Кэрролл

Тетрадь первая ПАРК-ОТЕЛЬ «МЕНДЕЛЕЕВО»

Остров Кунашир является самым южным и одним из самых значительных по размерам островом Большой Курильской гряды. Он расположен в 8, 5 мили от северо-восточного берега острова Хоккайдо и в 20—30 милях от островов Малой Курильской гряды. Остров горист; северная его часть более высокая, чем южная, хотя и в южной имеются горы высотой до 886, 9 м. Нижние склоны гор и долины рек поросли смешанным лесом, а верхние склоны — стлаником. Наиболее характерным приметным пунктом на острове Кунашир в южной его части является вулкан Менделеева…

Лоция Охотского моря
1

История давняя.

Попробую рассказать.

2

Научная карьера моего шефа началась с больших потрясений.

Первую статью («Генезис Курильских пемз») шеф писал исключительно по собственным полевым материалам. Статья была отрецензирована, одобрена, однако на каких-то инстанциях застряла, в печать никак не шла. Шеф никак не мог сообразить, что мешает ее напечатанию; подсказали умные люди: «Ну куда вы смотрите, Паша? — (Шеф в те годы был молод). — Иван Андреевич — ваш завлаб? Ваш. Так почему бы не взять его в соавторы? Александр Иванович, зам директор? Зам директора. Он всю жизнь занимается пемзами? Вот-вот, всю жизнь. В некотором смысле, Паша, вы вторглись на его территорию. Разве вам помешает такой соавтор? И Михаил Степанович помог вам с химанализами…»

Соавторов набралось штук семь, зато статья появилась в престижном академическом журнале. Правда, в последний момент по каким-то техническим причинам список соавторов был урезан и имя шефа попало в окончание «и др.».

Но с той далекой поры шеф опубликовал не одну монографию, получил не одну престижную премию, был избран в члены-корреспонденты Академии наук, возглавил комплексный научно-исследовательский институт и многие теперь сами втайне мечтают о том, чтобы членкор П.В.Хлудов поставил свое имя под их работой. Разумеется, как соавтор. Крепкий, подвижный, в свои семьдесят лет продолжающий выезжать на самые сложные полевые работы, обожающий народные приметы («Коль калан покакал в воду — жди хорошую погоду») — шеф навсегда остался снисходительным к молодым и терпеть не мог халтурщиков. Как, например, биолог Кармазьян. («Науке нужен Кармазьян как писсуар для обезьян».) Этот биолог много лет выращивал в нашей институтской теплице длинный и тощий корейский огурец. Правда, при таких длинноногих лаборантках, как у Кармазьяна, любой огурец сам по себе вырастет. По большим праздникам сотрудники института отхватывали от овоща огромные куски, называя их закусью, но всегда, к величайшему торжеству Кармазьяна и к не менее великому изумлению всех его оппонентов, бессмертный овощ регенерировал, к очередному празднику восстанавливая вес и форму.

— Как вы относитесь к каникулам?

Я пожал плечами. Шеф вызвал меня неожиданно.

— Как вы относитесь к работе на силосе? К позднему сенокосу? К ранней переборке гнилых овощей? К работе в овощехранилищах?

Кривить душой я не стал:

— Плохо отношусь.

— Тогда скажу вам так, Прашкевич, — покачал седой головой член-корреспондент. — Если к среде вы не уберетесь из института, я сдам вас на сельскохозяйственные работы.

И быстро спросил:

— Снаряжение? Карты? Полевые?

— Все получено, — так же быстро ответил я. — И билеты на руках. Но вы хотели лететь со мной, и еще я не успел нанять рабочего.

— Теперь и не успеете, — покачал головой шеф. — Мой билет отдайте секретарше. Я прилечу на Кунашир позже.

И понимающе оглядел меня:

— Завидую… Две недели каникул… И никакого начальства… Я сам в юности мечтал о таком… Не сбылось… Пусть повезет вам, сматывайтесь… А рабочего наймете на островах.

— Во время путины?

— А вы что, предпочитаете остаться на силосе?

— Нет, нет!

— Тогда разыщите Серпа Ивановича Сказкина.

Я кивнул. Я понял шефа. Я давно мечтал о таких каникулах. Я даже знал, на что использую свободные дни. Антон Павлович Чехов, больной, немощный, разочарованный в любви, на перекладных через всю Россию добирался до Сахалина, чтобы рассказать о нем всей стране; подробно воспеты Приморье, Амурский край; все слышали про Дерсу Узала; Степан Крашенинников обессмертил Камчатку; Владимир Германович Тан-Богораз волшебно описал жизнь чюхчей; Владимир Иванович Йохельсон не один год провел среди чюванцев и шоромбойских мужиков. А Курильские острова? Почему никто не сложил героических баллад о влажных туманах Шумшу, о снежной тьме на вулканических кряжах Парамушира? Почему не воспет Онекотан с пиком Сарычева, дивно отраженным в провальном кальдерном озере? А задымленный конус Алаида с пушечными выстрелами боковых кратеров? А черные базальтовые стаканы Черных Братьев? А пик Прево, меланхолично играющий колечками облаков, накрученных на вершину?

Вот только Сказкин…

Не хотелось мне связываться с Серпом Ивановичем…

Богодул с техническим именем пару раз работал с моим шефом, я слышал об этом массу странных историй. К тому же неугомонный богодул время от времени присылал в институт длинные письма. Сообщал об осенних штормах, выбрасывающих на берега много необычного. При этом речь шла не о японских презервативах или радиолампах, как вы подумали; речь шла о загадочных черных кучах на влажных зеркалах отлива. Разложившиеся трупы? Вряд ли. Так быстро разложиться не может никакой труп. Напорол кто-то? Но песок сантиметров на пять густо пропитался запахом тления. Какая тварь могла так напакостить? Однажды Серп Иванович сам принес в местную баклабораторию два ведра неизвестных останков. Помещение, говорят, до сих пор не используется. «Ты с ума сошел? — наорал лаборант на Сказкина. — Зачем припер два ведра?» — «Я так и знал, что мало покажется».

Еще писал Сказкин шефу, видел он сам, как что-то черное ползло по берегу. Был выпимши, потому хорошо не рассмотрел. Но дергалось что-то в темноте, извивалось. Потом вонючие останки растащили собаки. «Вы там в научном институте задницы просиживаете, — писал богодул члену-корреспонденту, — а у нас на острове скот пропадает. Считается, что граница на замке, а вы пройдитесь по отливу. Кто-то там сильно гадит». На океанской стороне, утверждал Сказкин, он вообще не раз натыкался на загадочные кучи.

Вот кто так делает?

3

И я, как в омут, нырнул в каникулы.

4

В конце узкой улочки океан катал пенные валы. Мотались по камням дырчатые, как бы перфорированные плети водорослей. Южно-Курильск казался пустым. Мужчины ушли на путину, женщины — в цеха рыбкомбината. На коньке деревянной почты сидела ворона, мрачно заглядывала в маленькое кафе.

«Подари мне лунный камень, сто преград преодолей…» Белокурая красавица, в тесном платье, намазанная, веселая, не по погоде тесно прижималась к коротенькому шкиперу, водила его по залу. «Подари кусочек крайний самой малой из планет…» Изумленный шкипер напоминал моряка, случайно узревшего землю. Его бы в лабораторию Кармазьяна, он бы вытянулся. Ни на миг не выпуская из рук роскошную блонду, шкипер внимательно следил, чтобы песнь о лунном камне длилась без перерыва.

Были еще в кафе барменша и маленький пузатый человечек, сразу мне не понравившийся. Урод, раз не взяли его на путину. Кривое обветренное лицо, шрам на лбу, колючие скулы, маленькие глазки — как у гуся, готовящегося к линьке. От человечка сложно попахивало. Я сразу вспомнил письма богодула. Потрепанный пиджачок накинут на майку, из-под которой торчали хвосты ужасных гидр и русалок. У таких вот маленьких людей житейский опыт огромен, подумал я. Кстати, по величине головы мой визави даже шефу не уступал. Но наружный левый карман с потрепанного пиджачка был сорван начисто.

— Ты не вороти, ты не вороти морду, — сказал он мне радушно, кивая в сторону танцующих. — Ты не на меня, ты на них смотри.

И крикнул:

— Люция, сядь с нами.

— С тобой даже зверь не сядет, — дерзко ответила Люция и показала широкий, как нож, язык.

— Инфузория в туфельках! Ноги, ноги как ставит!

Мне ноги Люции не показались особенными. Ну ноги. Ничего особенного.

— Ты не вороти, не вороти морду, — стоял на своем маленький человечек. — Я тоже иксы учил, ходил на балкере «Азов». Ход поршня, цилиндровая мощность! — слыхал? Где только не был! Среди пальм, в горах под небом, там пена по берегам, как пингвин нагадил. Дрался с греками в Симоносеки. Про меня так и говорят: «Страшен!» А появлюсь в Бубенчиково, это моя малая родина, — объяснил он, — люди за версту встречают, особенно тетя Поля. Она работает в пивном ларьке. Бери, всегда говорит, чего только душа просит. А душа у меня просит одного… — Он подозрительно моргнул. — Не оставляю тетю Полю без выручки.

И снова крикнул:

— Люция, сядь с нами!

— Отвянь, овощ!

— Тебе жалко?

— Отпади, Серп!

И до меня дошло: Серп! Богодул с техническим именем!

— Вы надолго к нам? — проплывая мимо, пропела Люция. Наверное, она любила шкипера, потому что позволяла его рукам дрожать на ее талии.

— Ищу домик под базу.

Белокурая Люция прижалась к шкиперу:

— Тогда это к Люське. У нее от геологов трое сирот.

Шкипер понимающе усмехнулся (ну да, от моряков сирот не бывает), а в открытое окно влетела и уселась на край черного дубового буфета огромная ворона. Наклонив голову, она враждебно уставилась на меня.

— Кыш, птица!

Ворона лапой почесала шею.

Делала она все враждебно, всем видом показывала, что прилетела на запах.

— Стоит около почты пустой домик, — подсказала Люция, опять проплывая мимо. («Подари мне лунный камень, подари мне лунный свет…») — С самого землетрясения стоит. В дырах, конечно, да что вам, умелым, дыры? Если половицы настлать да стекла вставить…

Шкипер, похоже, был ревнив. Внимание Серпа ему не нравилось. Так же сильно не нравилось ему внимание, уделенное мне Люцией. Не отпуская ее, ничего никому не объясняя, он перехватил рукой бутылку из-под воды и махом отключил Серпа.

«Он так испугался, что даже не пискнул».

5

А домик у почты я рассмотрел утром.

Как гигантский осьминог, как чудовищная медуза, расселся под безоблачным небом вулкан Менделеева, сияя проплешинами желтых сольфатарных полей. Песчаный отлив отблескивал, как зеркало, океанские валы обмывали поселок, таяли под утесами. Пустые глазницы ничейного домика меня ничуть не смутили, как и иероглифы на фронтоне. Стекла выбиты? Входная дверь покосилась? Ерунда! Вот зачем только нырнула в пустое окно ворона?

Я подождал.

Ворона не возвращалась.

Тогда я толкнул дверь и передо мной открылся чудесный вид.

Правда, не на бревенчатую глухую стену, как я ожидал, а на размытую жарой панораму волнующегося залива, на обрубистый мыс с маяком, на змеящиеся по склонам холмов деревянные цунами-лестницы.

Задней стены у домика не было.

6

Я знал, что на местной сейсмостанции мне вряд ли помогут, но все-таки там работали сотрудники нашего НИИ, я надеялся, что они хотя бы посоветуют, где искать нужное помещение.

Но сама сейсмостанция располагалась в огромном сарае.

Там среди аппаратуры и вьючных сум ютились Долгих, Больных и Ключников. Все трое — Иваны. Недавно им стукнуло (на троих) сто семьдесят годочков и они страстно интересовались грядущей пенсией. Холостые, молчаливые, бездетные, все — члены разнообразных спортивных обществ. В «Буревестник», например, каждого принимали дважды, а Больных вступил в это общество уже в третий раз, по числу наездов на остров представителей. «Только гордый буревестник смело реет над волнами над седым от гнева морем». Все три Ивана были награждены почетной грамотой «За массовость в спорте». И были известны тем, что во времена генерального секретаря КПСС Брежнева позировали известному скульптору Ефиму Щукину для художественной композиция «Сильней цунами». Обнаженные, холостые, изваянные в гипсе, стояли они сперва на оштукатуренном постаменте рядом с клубом, а потом, когда местные мальчишки отбили у них все, что можно отбить у статуи, под горой в тени цунами-лестниц.

«Слон пришел!»

«Если вы с ночевкой, — расшифровал выклик Долгих суровый Ключников, — то спать вам придется стоя». А Больных добавил: «Даже не проходите».

Только поняв, что я не собираюсь проситься к ним на ночлег, сейсмологи расслабились и закидали меня вопросами. Правда ли, что шлифовальщик Долгов перешел к стеклодувам? Правда ли, что стеклодув Тищенко перевелся в геологическое управление и получает теперь на тридцать рублей больше? Правда ли, что химик Власов купил маленькую дачу, а сейсмологов с Кунашира могут отозвать на силос? А с будущего года пенсию мужчинам начнут назначать не с шестидесяти, а с семидесяти лет? И правда ли, что жена техника Барашкина теперь жена инженера Вершина, а жена инженера Вершина уехала с петрографом Соевым на материк? И правда ли, что на шахматном турнире в СахКНИИ (Сахалинский комплексный научно-исследовательский институт) жена Геры Шаламова выиграла у моего шефа? И все такое прочее.

Я выслушал вопросы и ответил на все одним словом: «Правда!»

А детали их и не интересовали. Только Больных заметил, что они недавно позавтракали и съестного у них совсем не осталось.

7

Волны в бухте катались молча.

Зато за ставнями запертой часовой мастерской громко куковала кукушка.

Здесь же, под щитом, украшенным олимпийскими кольцами, стоял потрепанный катафалк.

— Тебя уже заказали? — спросил я водителя, украшенного необычными бакенбардами. Лысеющая голова, лохматые бакенбарды и задранный своевольный нос. Он мне сразу понравился.

— Свободен, как птица, — обрадовался водитель. И понимающе приободрил меня: — Время уходит, купи билеты.

— На кладбище? — покосился я на катафалк.

— Никогда не интересуйся — куда.

— А чем надо интересоваться?

— Сколько!

— И сколько? — спросил я пораженно.

— Много! — обрадовался водитель. И разъяснил ситуацию.

У него это не катафалк, разъяснил он. У него это пассажирский автобус. Катафалк тут не очень нужен — далеко ли до кладбища? Кого нужно, того на плечах донесут. «С соблюдением всех ритуальных действий». Так что не катафалк это, еще раз подчеркнул водитель, а пассажирский автобус. Правда, поехать на нем можно только в аэропорт Менделеево. А борта иногда по месяцу не приходят. А ему, Колюне (так звали водителя с лохматыми бакенбардами), надо выполнять план. Если он продаст мне сразу все автобусные билеты, то сразу станет ударником труда. Такого на островах еще не случалось. А я за это буду ездить на катафалке бесплатно. «С соблюдением всех ритуальных действий», — снова подтвердил он. Тормоза, правда, плохие, но Колюня приспособился, он тормозить начинает километров за пять до ближайшей остановки. Он здесь каждый камень знает. «Вот бери все билеты кучей, — предложил Колюня, — и сразу едем».

— Куда? — удивился я.

— Ты же домик ищешь под базу? — Сарафанное радио в поселке работало в полную мощь.

— Ну и что?

— Вот и едем. К тете Лизе. У нее тихо. — Колюня гостеприимно распахнул дверцу катафалка. — У нее тише, чем в Марианской впадине.

И я купил билеты.

А Колюня километров за пять до аэропорта начал гасить скорость. «С соблюдением всех ритуальных действий». Ему это удалось, но мы еще долго грохотали по дырчатым листам железа, по так называемой рулежке, на которую планируют самолеты, и только потом уперлись парящим радиатором в старый забор. Мотор заглох, зато встрепенулись жабы и грянули враз, как церковный хор в Пасху.

— Нажрутся помета и поют, — радостно подтвердил водитель.

— Колюня! — раздался женский голос. — Ну я.

— Ты продал? — появилась в окне тетя Лиза.

— Считай, весь план.

— Тогда с планом тебя, Колюня!

Тетя Лиза оказалась пожилой женщиной, не старушкой.

Пестрое платье, платочек на голове, морщинистое лицо, а еще при ней состоял пес Вулкан — совершенно свирепое существо, готовое кинуться даже на Колюню. Каких-то специальных возражения против устройства базы в одном из пяти пустующих бараков, за которыми надзирала тетя Лиза, не нашлось, зато нашлись непременные условия.

Первое, баб не водить.

Второе, Серпа не пускать.

Третье, по отливу ходить на цыпочках.

Озвучивая условия, тетя Лиза показала мне длинный барак — темный, но опрятный. В северном, косматым мхом поросшем углу валялась пустая баночка из-под икры морского ежа и флакон из-под одеколона «Эллада». «Залетные ужинали», — объяснила тетя Лиза. Вообще-то она живет здесь одна, но иногда приезжают люди — ждут борт. День ждут, иногда неделю, как кому повезет. Она не против, живи хоть месяц, лишь бы не появлялся Сказкин. Кто сюда только не залетал, покачала она головой, но Сказкина ей не надо. «А ты живи, — кивнула она мне. — А если понадобится…»

— А если понадобится, — повторила она, — то по кустам не шастай. И на отлив без дела не бегай. Тут на отлив бежать — хуже, чем под себя сделать. И в лесок тоже не лезь, там ипритка. Обожжешься, тебе это ни к чему, — хозяйственно закончила тетя Лиза. И указала: — Вон туда ходи. Видишь?

Поперёк узкого ручья в метре над водой был поставлен просторный платяной шкаф. Две дощечки в полу энергично выбили. В приоткрытую, никогда плотно не закрывающуюся дверь виднелся плешивый сольфатарный склон вулкана, пятнистая рулежка полосы, рыжие бамбуковые рощицы и ржавые болотца, а внизу в воде волшебно скользили силуэты рыб.

Тетрадь вторая ГОСТИ В ПАРК-ОТЕЛЕ

Поселок Южно-Курильск раскинулся на восточном и северном берегах бухты. В поселке имеются почта, телеграф, телефон и больница. На осушке против средней части поселка лежит множество малых затонувших судов с частями над водой. Вулкан Менделеева, действующий, возвышается в 3, 7 мили от мыса Круглый и имеет три остроконечные вершины. Наиболее высокая обрывистая вершина достигает высоты 886, 9 м. Склоны вулкана поросли лесом.

Лоция Охотского моря
1

Дом мой, барак мой, угол живой.

Трепетали под закопченным потолком серые мотыли.

Влетали в открытые окна грубо, на глазок, крапленые божьи коровки.

Как срез растрескавшегося пня с многочисленными годичными кольцами серебрилась в углу дивная пепельная паутина, забросанная пыльцой и мелкими листьями, а по ночам скреблась за окном, просилась в дом крыса.

Крысу я не пускал. Сторожась, прятал продукты в жестяные банки.

Крыса тосковала. Тетя Лиза, прознав про ее визиты, принесла в барак кошку Нюшку. «Такая много не сделает», — загадочно заметила она, но в первую же ночь кошка начала плакать.

И не зря.

В тот же день с долгим плачущим воем опустился с неба гражданский ИЛ-14, и сошли по невысокому трапу на землю кандидат геолого-минералогических наук Веня Жданов, другой кандидат — Серега Гусев, а с ними третий кандидат — Юлик Тасеев и командированный на Курилы из Москвы петрограф С.В.Разин, о котором я раньше совсем ничего не знал.

Вещи геологов нес запуганный до полного молчания экономист Роберт Иванович Жук.

Впрочем, бывший экономист.

Еще месяц назад он с родным братом работал в бухгалтерии нашего НИИ, но внезапно нагрянувшая комиссия прозрачно намекнула начальству: не слишком ли? — два Жука на одну бухгалтерию!

И перевели Роберта Ивановича в лаборанты.

— В поле хорошо, — громогласно утешал бывшего экономиста Серега Гусев. — Ну, поломаешь руку в трех местах, без травм все равно не обойтись. — Багровое лицо Жука здорово вдохновляло Серегу. — Или можно иприткой обжечься. Безобразные язвы до самой смерти, жена уйдет от такого. Зато как тут дышится, как тут дышится, Роберт Иванович! Отравишься консервами, тоже, считай, не сразу умрешь. На таком воздухе сразу не умирают. Да и врачей нет, попробуй понять, от чего скончался хороший человек, обязательно ли от консервов? Или вулканической бомбой перешибет вам три пальца.

— Почему мне? — еще сильней багровел Роберт Иванович.

Я вмешался в беседу. Серега, пояснил, преувеличивает. Отравиться можно и местным квасом. Через квас даже уродом можно остаться на всю жизнь. Нет, нет, не с горбом, пояснил я, с горбом это в кино, а у нас просто урод. Ну, скажем, будешь пахнуть. Всегда. Да так, что тебя жена к себе не подпустит.

Роберт Иванович затосковал.

Сильно любя молодую жену — длинную, знакомую многим изящную альбиноску Клаву, Роберт Иванович первым на Сахалине ввел в обиход просторную металлическую ванночку для титана. Из соображений гигиены. Такая ванночка, залитая керосином, вдвигается в печной зев, керосин зажигается с помощью клочка бумаги, вот вода и вскипает в титане за полчаса.

Но и это казалось влюбленному Жуку долгим.

Торопясь ускорить процесс, чтобы уединиться наконец с молодой альбиноской, Роберт Иванович впаял в металлическую ванночку несколько полых трубок и добился того, что работающий титан создавал мощную реактивную тягу. Низкий рев и подрагивание стен тревожили соседей. Когда по субботам Роберт Иванович врубал свою установку, соседи даже выходили на улицу.

И случилось.

Не могло не случиться.

Однажды Роберт Иванович дождался.

Накинув на круглые плечи японский шелковый халат с желтыми драконами, он блаженно покуривал голландскую короткую трубку на крошечной скамеечке у титана, а в спаленке, напевая народную песенку, разбирала белоснежную постель альбиноска Клава. Она была без халатика, с веснушками на упругой груди (это все знали) и очень бледная. Как в гидропонике — не хватало в ней чего-то.

И случилось то, что должно было случиться.

Перегревшийся титан рванул, как бомба. Воздушной волной Роберта Ивановича выбросило в прихожую, сорвало с него японский халат с желтыми драконами. Так неожиданно и грубо обнаженный, экономист стал смеяться, потому что ждал совсем другого. А потом он стал смеяться уже серьезно, потому что на его глазах титан, непристойно раскачиваясь, смердя, пуская газы, сорвался с фундамента и на мощной газовой струе, как некий космический корабль, ввалился в спаленку, где рванул еще раз, испустил еще больше газов и рухнул плашмя в разобранную альбиноской постель. Клава мгновенно покрылась копотью. Даже беленькие зубки у нее закоптились. И упругие груди с веснушками, и все такое прочее. А Роберт Иванович все смеялся и смеялся, пока наконец не прибыла «скорая помощь» и не накинула на него халат — теперь с нестандартными рукавами.

2

Каникулы мои были нарушены.

Но прилетели мои коллеги ненадолго и все по той же причине: дознались до ужасных тайных планов зама директора по хозчасти — отправить часть научных сотрудников вместо поля на силос. «Даже Кармазьян бьет тревогу, — сообщил Серега. — Ссылается на работу с огурцом. Я ему советовал отправить лаборанток с нами, только он не решился: а если вы, дескать, зазимуете? Я ему: японских презервативов на отливе хватит на всю зиму. А он почему-то сердится. Так что, Мартович, поживем у тебя пару дней. Как подойдет удобное судно, так съедем на Симушир».

Юлик Тасеев кивал, подтверждая слова Сереги. Юлик никогда никому не причинял беспокойства. Он, как баклан, сразу заглотил три огромных ковша местного кваса и отправился на геологическую экскурсию. «На сольфатарное поле, — несколько нетвердо заявил он. И пообещал: — Непременно обратно».

И исчез.

И мы забыли о Юлике.

Забыли потому, что пораженный обилием красной икры, светлого воздуха, морских гребешков, побегов молодого бамбука и все того же местного кваса, тайно вырабатываемого тетей Лизой в одном из пустых бараков, Серега Гусев энергично потребовал настоящего товарищеского ужина. Веня Жданов и строгий гость СВ. Разин его поддержали, а бывший экономист насторожился, но перечить не посмел. Он был надолго отлучен от институтских финансов, оторван от знакомой почвы, как маленький подсохший дичок, и прелестная альбиноска спала от него за сотни миль…

Закусывая икрой, Гусев успокаивал экономиста.

«Один ботаник, — успокаивал он Жука, — жил на острове семь лет. К северу отсюда. Туда теплоходы не ходят, и рыбаки не заглядывают. Забыли ботаника, вот он и зазимовал. Диковать стал. За эти семь лет подрос у него дома пятилетний сынишка. А спасла ботаника найденная на пляже кадушка. В ней он солил местных зверьков, тем и питался». Какие это были зверьки, Гусев не уточнил и Роберт Иванович тревожно прислушался к хору жаб.

История Вени Жданова тоже была связана с кадушкой.

Якобы его товарищ петрограф тоже случайно застрял на острове. И тоже якобы случайно нашел на пляже кадушку. И заварил в кадушке местный квас и долгими зимними вечерами прислушивался к нежной возне и добродушному бухтению в кадушке, спрятанной под нарами. От нечего делать этот петрограф даже разговаривал с кадушкой, выдавая и тут же оспаривая различные геологические теории. Но однажды, когда над островом кипела особенно бурная метель и темный океан был взволнован до самого Сан-Франциско, — успокаивал Веня бывшего экономиста, — петрографа разбудило какое-то совсем чрезмерное бухтение. Он сел на нарах и свесил босые ноги. «Вишь, как шумит! — сказал он себе. — Стихия!» И благожелательно сам себе посоветовал: — Ты ноги подбери или обуйся». Но кадушка продолжала бухтеть. В недрах ее совершалась титаническая борьба. «Как я могу обуться, — сам себе благожелательно заметил петрограф. — Как я могу обуться, если не пойму, сколько у меня ног?» В светлой ночной рубашке (Веня не стал объяснять, откуда у ликующего взялась светлая ночная рубашка) петрограф постоял над кадушкой. Внутри нее невидимые глазу микроскопические существа боролись за то, чтобы царь природы мог вовремя поднимать жизненный тонус. Но, к сожалению, кадушечка рассчитана была скорее на засолку местных зверьков (в этом месте Жука вырвало), потому и слетели с нее обручи. Под самый потолок взметнулся пенный фонтан, на голову петрографа упал венок из сырого хмеля. А задубевшей сырой доской так врезало между ног, что детей у него больше не было — только те трое, что родились у него за то время, пока его дома не было.

Даже сдержанный гость — С.В.Разин — пытался утешить бывшего экономиста.

«Главное не оглядываться?» — твердо заявил он.

«Почему?»

Гость не ответил.

3

К концу второго дня напомнил о себе Юлик.

Привез его Колюня. На катафалке. «С соблюдением всех ритуальных действий».

Последняя деталь особенно потрясла Роберта Ивановича. Как и особенно неслыханное зловоние, которым разило от Юлика.

— Он заболел? Заболел? — быстро и тревожно спрашивал бывший экономист, подозревая в лучшем случае холеру, но Колюня, расчесывая пальцами бакенбарды, знающе заявил:

— Отдыхает.

И просил не обращать внимания на запах.

— Этот ваш Юлик лежал на отливе, а там ночью снова ползали: осталось на песке грязное пятно. Вот возьми ваш Юлик на метр левее, и все бы обошлось, но он попал ногой в гнилой песок. Чувствуете? — помахал Колюня газетой над Юликом, и Жука снова вырвало.

— Ваш ведь Юлик?

Жук хотел отказаться, но ему не позволили.

Оказывается, вместо сольфатарного поля Юлик каким-то образом попал на отлив.

— А на отлив нынче кто ходит? — охотно объяснил Колюня. — Дураки ходят, да погранцы, да Серп Иванович. Запахи на отливе бывают такие, что акул тошнит. Грязный песок даже на удобрение не годится.

И объяснил, что на смердящего Юлика наткнулись случайные бабы.

Собирали морских гребешков и наткнулись. Заткнув носы, на старой плащ-палатке стали носить от дома к дому: вот чей такой человек, откуда? Конечно, никто не торопился признать Юлика своим, а некоторые высказывались, намекали в том духе, что коль уж зловоние пришло из моря, то пусть и уйдет в море…

К счастью, процессию встретил Колюня.

«Ты же рабочего искал», — заявил он мне. И потребовал приобрести еще один комплект автобусных билетов — выкуп за Юлика. Пришлось на Колюню цыкнуть, а Юлика мы долго мыли холодной водой из артезианской скважины. Двадцать семь ведер, не так уж мало, но зловоние висело над двориком. Поспешно приняв ковш местного кваса, неутомимый Серега Гусев спросил: «Веня, а где там остальные рекламки твоей монографии?»

И вдвоем, закрывая нос пропитанными квасом платками, густо оклеили отравленного Юлика.

«В условиях проявления эффузивной вулканической деятельности особо наглядно выявляется значение двух факторов — температуры и давления, — обещал будущим читателям Веня. — Если первый принять развивающимся за счет неравномерного поступления тепла (импульсами) с глубин по каналу, а второй в какой-то мере поставить в зависимость от движущей силы паров воды, то даже при этом упрощении можно видеть, сколь резко могут измениться физико-химические условия процессов, протекающих на относительно незначительных глубинах».

Четкий типографский шрифт красиво смотрелся на отравленном геологе.

Только к левой босой пятке Юлика рекламный листок почему-то не приклеился, отпал. Тогда Гусев, морщась и сплевывая, химическим карандашом, слюня его во рту, крупно вывел на пятке: Юля. «Это чтобы распознать друга, если он опять потеряется», — пояснил Серега пораженному Жуку. — «А если искать по запаху?» — «По запаху тоже можно, — обрадовался сообразительности бывшего экономиста Гусев. — Но по имени надежнее».

— А вот у нас случай был, — заявил Колюня, закусывая. — У нас Серп Иваныч решил выращивать актинидии. А в поселке коты. Много котов. — Он причесал пятерней лохматые бакенбарды, у Пушкина таких не было. — Коты в поселке все больше без хвостов, японские. Особенно Сэнсей и Филя. Дураки, но с высокой нравственностью. «С соблюдением всех ритуальных действий», — поспешно добавил он. — А ягоды актинидии — сплошной витамин, они привлекают котов сильнее, чем валерьянка. Только появятся на кустах ягоды, как Сэнсей и Филя ведут котов. Съедали все до корней. Такая вот нечеловеческая привычка.

4

Только С.В.Разин, человек сдержанный и воспитанный, не принимал участия в общей беседе. Взяв некоторый вес, он укрылся в тени и там упорно, даже если падал со скамьи, изучал японский язык, одновременно бросая курить. Для этого он каждые два часа откладывал в сторону толстый синий самоучитель, глотал болгарскую пилюлю «Табекс» и знающе пояснял: «Видите, я беру сигарету? — и брал сигарету. — Видите, я глубоко затягиваюсь? — и глубоко затягивался. — Видите, мне становится плохо? — И ему становилось плохо. — А все почему? — победительно улыбался он, утирая платком мокрые губы. — А все потому, что болгарские пилюли „Табекс“ возбуждают ганглии вегетативной нервной системы, стимулируют дыхание, причем рефлекторно, и вызывают мощное отделение адреналина из модулярной части надпочечников. Понятно? — с надеждой спрашивал он. — Заодно и поджелудочная железа угнетается».

И бормотал: «Ка-га-ку…»

Японский язык привлекал С.В.Разина своей загадочностью. Звучное короткое слово кагаку ставило его в тупик. На взгляд С.В.Разина слово кагаку имело слишком много значений. В различных контекстах он переводил его и как химия, и как биология, и как физика, и как просто наука.

Такое разнообразие его нервировало.

Подсмеиваясь над наивным геологом, нежно курлыкали в близлежащем болотце островные жабы. Солнце пекло сладко, влажный, полный зловония воздух нежно размывал очертания дальних предметов. Задыхаясь от безмерной свободы, мои друзья, как могли, успокаивали Роберта Ивановича:

— Ногу сломаешь, не спеши. Не рви голос, никто не придет, кроме медведя…

— В ипритку нагишом не суйся, оденься прежде. Лечиться потом выйдет дороже…

— А увидишь на отливе неизвестное науке животное, шум не устраивай. Местные жители убивают такое зверье и выбрасывают обратно в море, чтобы ученые не понаехали. Правда, приплод у местных семей как раз от ученых, и, скажем так, качественный приплод…

5

И было утро.

Юлик Тасеев встал.

Он вздыхал, он ничего не помнил.

Он никак не мог понять источника гнусных лежалых запахов и даже украдкой заглянул в свои трусы. Шуршащий звук рекламных листков, которыми он был оклеен с ног до головы, тревожил его меньше. Мы тоже лениво поднимались, позевывали.

— Вас на катафалке привезли, — нерешительно напомнил Юлику Роберт Иванович.

— Значит, кто-то умер.

Пораженный Жук замолчал, а Юлик неуверенно застонал и подошел к окну. Он был похож на большое печальное дерево, теряющее листву, и с его пятки, как с матрицы, спечатывалось на влажный пол короткое слово «ялЮ». Буква я при этом несколько расплывалась, может, Гусев плохо слюнил химический карандаш.

У окна Юлик всмотрелся в откинутую стеклянную створку.

— Венька, у тебя что, монография выходит?

— Ага, — добродушно ответил Жданов.

И тогда Юлик закричал.

Он не зря числился начальником отряда.

Немного отмокнув в горячем источнике, парящем недалеко от аэродрома, он решительно приказал коллегам собраться. Конечно, делалось это неохотно. Коллеги с надеждой посматривали на меня, но вмешиваться я не решился. Только проводив геологов в поселок (там должен был швартоваться сейнер), сварил кофе и, принюхиваясь к тяжким следовым запахам, выложил на стол заветную общую тетрадь.

«Серп Иванович Сказкин, — мелкими буквами сделал я первую запись, — бывший алкоголик, бывший бытовой пьяница, бывший боцман балкера «Азов», бывший матрос портового буксира типа «жук», бывший пьющий кладовщик магазина № 13 (того, что в селе Бубенчиково), бывший плотник «Горремстроя» (Южно-Сахалинск), бывший конюх леспромхоза «Анива», бывший ночной вахтер и так далее, день начинал одним, но коротким словом…»

Я чувствовал настоящее вдохновение.

Тетрадь третья ПРОТЕЖЕ БОГОДУЛА СКАЗКИНА

Вулкан Тятя высотой 1819, 2 м находится в 5, 5 мили от мыса Крупноярова. Склоны вулкана занимают всю северо-восточную часть острова Кунашир. Вулкан представляет собой усеченный конус, на вершине которого стоит второй конус, меньших размеров и почти правильных очертаний. Склоны верхнего конуса совершенно лишены растительности, состоят они из обрывистых утесов и осыпей разрушившейся лавы и вулканического пепла темного цвета. Вулкан хорошо виден со всех направлений, а в пасмурную погоду приметен лучше, чем вулкан Докучаева. Обычно при южных ветрах видна северная сторона вулкана, а при северных — южная; при западных ветрах виден весь вулкан, а при восточных — совсем не виден. Замечено, что если после сентября при северо-западных ветрах южная сторона вулкана Тятя заволакивается тучами, это является предвестником шторма…

Лоция Охотского моря
1

«Это будут не просто записи… — думал я. — Скорее свидетельства очевидца… Мне есть о чем рассказать. Я знаю Курилы. Видел след тварей, какие другим не снятся… Понимаю шум ливня, неумолчный накат, блеск и нищету востока… Я сумею выразить это понятными словами…»

— Эй!

Я поспешно оделся.

Прямо с порога Сказкин (а это был он) печально запричитал: «Вот, начальник, как происходит. Тут зона отдыха, понимаешь… — Он говорил про кафе, в котором недавно маленький шкипер танцевал с Люцией. — А на самом деле, — привел он латинскую поговорку, — хомо хоме — люпус! Т ы ищешь рабочего, а стесняешься. А я ведь болею по отношению к труду, и племянника моего, честного молодого человека Никисора, готов приставить к работе. Пусть хлебает с тобой из одного котла, ходит по острову, слушает умного человека. Никисору много не надо, он весь в меня. Костюмишко какой справить, ружье купить… Для охоты», — неожиданно мрачно заключил Сказкин. И показал фото, стараясь привлечь внимание к племяшу.

Внимание он привлек.

На черно-белой фотографии, обнявшись, стояли Серп и его племянник.

Фотография была сделана так, что самый либерально настроенный человек понял бы, что перед ним преступники. Закоренелые. Анфас и профиль. Ни в чем не раскаявшиеся. Телогрейки на плечах краденые, помятые штаны — из ограбленного магазина, сапоги с чужих ног.

Сладкая парочка.

— Едем, — решил за меня Сказкин. — Колюня снаружи ждет. В поселке заберешь Никисора и в баньке помоешься.

2

Катафалк резво катил сквозь рощицы рыжего бамбука.

С плеча вулкана Менделеева открылись вдали призрачные, подернутые дымкой берега Хоккайдо. Зимой по тонкому льду пролива бегут в Россию японские коровы, считая южные острова исконной русской территорией.

Я радовался.

Дальний Восток.

Мир туманов и солнца, неожиданных тайфунов, волчками крутящихся над медленными течениями. Зеркальные пески отлива, белые, ничем в данную минуту не загаженные, поскольку неизвестные твари никогда не выползают на глаза ученого человека. Теперь — да! Я открою людям Курилы. Я напишу книгу, в которой жизнь прихотливо смешается с мифами…

— Тормози!

Катафалк медленно остановился.

Покосившийся домик порос по углам золотушными мхами.

— Никисор!

Только после пятого, очень уж громкого оклика на темное, лишенное перил крылечко медлительно выбрался обладатель столь пышного византийского имени. Руки в локтях расставлены, колени полусогнуты. Бледный росток с большим, как арбуз, животом. Паучок из подполья. Я ужаснулся, представив его в маршруте. А еще белесые ресницы, плотная, как гриб, губа, бездонные васильковые глаза, бледная, как целлулоид, кожа.

Сказкин тяжко вздохнул:

— Береги его. Мой племянник.

3

Колюня уже увел катафалк, в баню отправились пешком.

Прислушиваясь к мерному шуму наката (мы шли по отливу, по убитой волнами влажной полосе), я боялся одного: вот не дойдет Никисор до бани, подломятся бледные ножки, зароется куриной грудкой в пески.

— Ты ноги, ноги не выворачивай!

— Я не могу, — обреченно пояснил Никисор. — Я — рахит. Мне дядя Серп сказал. А он уж он-то мир повидал, работает грузчиком. Когда приходят суда, он видит, как матросы на берег сходят, как сезонницы с дембелями знакомятся, как вместе потом уходят на «Балхаше», а там ведь нет кают, там только два твиндека, каждый на двести мест. Дядя Серп хороший, это выпивка на него плохо действует. Он в этом не виноват. Если вы станете пить наш квас, у вас тоже по утрам ноги начнут подкашиваться, и вы с мешком риса на спине упадете с пирса, а потом побьете стекла у тети Люции…

Я опешил:

— Силы, силы береги!

— Я ничего. Я силы рассчитываю. И баня у нас хорошая, — никак не мог остановиться Никисор. — Дядя Серп так считает. А уж он-то знает, что настоящий квас подают только в нашей бане. После бани дядя Серп всегда добрый, он не всегда бьет стекла у тети Люции. Видите барак? — указал он. — Тот, который поближе…

— Силы, силы береги!

4

Баня оказалась номерного типа.

Давно я не видал такого длинного коридора и стольких дверей, из-за которых доносились многие невнятные шумы, как бы шаги, даже музыка. «Настоящий квас подают только в нашей бане» — вспомнил я. Правда, буфета я не увидел, но он мог находиться за одной из этих дверей. Не торопясь, разделся, аккуратно сложил на длинной крашеной скамье одежду, дотянулся до медного тазика на стене (там висели и сухие веники) и смело толкнул шестую от входа дверь.

И ужаснулся. Покрылся испариной, будто попал в парную.

За круглым столом, покрытым пестрой льняной скатеркой, в зашторенной уютной комнатке, заставленной простой мебелью, с любительским портретом Аленушки и ее утонувшего братца на побеленной стене, удобно откинувшись на спинку низенького диванчика, настроенная на длительную честную борьбу белокурая Люция отбивалась от знакомого мне шкипера. Китель его, кстати, аккуратно висел на спинке стоявшего рядом стула, рукава рубашки закатаны.

Увидев меня, Люция округлила глаза.

А вот шкипер повел себя иначе. Он, не раздумывая, запустил в меня новеньким жестяным будильником. Отбив тазиком такое странное орудие, я выскочил в коридор. Там над стопкой моего белья стояли смущенные женщины. Увидев меня, они дружно вскрикнули, но ни одна не убежала. Больше того, на вскрик выскочили еще две женщины, полуголые, румяные, будто со сна. С этой секунды двери начали открываться одна задругой. Пахло кофе, жареной рыбой. Гремела музыка.

Я выскочил на узкую улицу. Пять минут назад в поселке было пусто, а сейчас у каждого столба стояли сезонницы в простых платьицах. Некоторые курили. Другие болтали. Наверное, о мужчинах, потому что, увидев голого человека с тазиком в руках, одинаково вскрикивали и устремлялись за мной.

Обогнув библиотеку, миновав неработающие «Культтовары», я скользнул в какую-то калитку и по раскачивающимся деревянным мосткам, неведомо кем возведенным над мутноватым болотцем, бежал в район горячих ключей, где белесо стлался над мертвой землей влажный вонючий пар и скверно несло сероводородом. Мертвый мир, в котором даже набедренную повязку сплести не из чего. А со стороны поселка все ближе раздавались женские голоса.

Сгущались сумерки.

Заиграло пламя факелов.

По поселку разнесся слух, что некий дикий человек сбежал в нейтральных водах с иностранного теплохода, добрался вплавь до нашего берега и насмерть загрыз вулканолога Г.М.Прашкевича, возвращавшегося из бани, то есть меня.

«Одичаю, — тоскливо подумал я, обреченно следя за приближающимися факелами. — Одичаю, обрасту шерстью. Воровать начну. Люцию уведу к горячим ключам. Загрызу шкипера».

Впрочем, представив, как одичавший, обросший неопрятными волосами, угрюмый, изъязвленный иприткой и пахнущий так, будто валялся в останках неизвестной твари, попадающейся на зеркальных курильских отливах, я переборол стыд и, прикрыв низ живота медным тазиком, выступил навстречу волнующейся толпе.

— Точно, — шепнула какая-то боязливая женщина.

— Лоб низкий, — подтвердила другая.

— Лоб не показатель, — возразили ей. — У нас в деревне одного конь ударил. У него, считай, и лба не осталось, а стал председателем Общества глухонемых.

— Что у тебя под тазиком? — крикнула какая-то разбитная молодуха.

— Естественность, — смиренно ответил я. — Для продолжения рода и перегонки жидкостей.

— Ну этого стесняться не надо.

Женщины жадно сгрудилась. Кто-то принес веревки.

К счастью, раскачиваясь на кривеньких ножках, держа ручонки на выпуклом животе, суетливо вынырнул из толпы византиец-рахит Никисор. «Это не дикий человек! — запричитал он. Подтверждая его слова, гавкнул какой-то пес. — „Не надо вязать. Это мой начальник! Он не дикий, он перепутал барак. Когда в баню идешь, легко попасть к тете Л нации“.

В толпе хихикнули, кто-то разочарованно свистнул.

Осмелев, я отбросил тазик и молча натянул принесенную Никисором одежду.

— Рыбий жир тебя спасет, Никисор, рыбий жир!

— Но я же думал, что вы сперва в баню, а уже потом к тете Люции…

— Рыбий жир тебя спасет, Никисор! У кого пса увел?

— Я не увел. Потап это.

5

Во дворе базы (так я назвал стоянку в Менделеево) Никисор уснул, начав рубить дрова. Замахнулся топором и в такой позе уснул — с поднятым топором. Пришлось расталкивать. Спросонья Никисор разжег такой огромный костер, что в огне расплавился металлический котелок с гречневой кашей. На тревожные всполохи, спустив с цепи пса Вулкана, примчалась тетя Лиза. «Люди добрые! — горестно запричитала она. — Мало нам Серпа на поселок!» А пес Вулкан повалил Сказкина-младшего на землю и вопросительно на нас оглянулся.

— Ты еще! — обиделась тетя Лиза.

Вулкан тоже обиделся и отошел, сел в тени, следя за происходящим.

Чай, заваренный Никисором, оказался прозрачным. Сики сиротки Хаси. Я выплеснул их на землю. Меня одолевали смутные предчувствия. «Садитесь с нами, тетя Лиза. Это мой рабочий. Мы с ним скоро уйдем в маршрут, поэтому сейчас не обращайте на него внимания». — «Нуда, так все говорят, — сердито возразила тетя Лиза. — А сами будете здесь торчать до скончания века. И от мальчишки будет пахнуть, как от Серпа. Известно, яблоко от яблони…»

За тетей Лизой, мелко подергивая вздыбленной гривой, хмуро удалился Вулкан.

Только тогда из кустов стеснительно вылез серый лохматый Потап — личная собственность Сказкина-младшего. От Потапа несло. От всего в этом краю несло. От сосен, от магнолий. Смолой, ужасами, жженой серой. Расплавленным алюминиевым котелком несло. Злобной иприткой. Потап даже застеснялся, встал против ветра. «Он смелый, — пояснил поведение Потапа Никисор. — Только ногу не умеет поднимать. Уже большой, а писает все как девчонка. Уж я подтаскивал его к забору, сам показывал, как правильно поднимать ногу, а он одно норовит присесть по-девичьи».

Я печально осмотрел свою команду.

«Мы с ним большую тайну разгадываем. — Никисор нежно обвил Потапа своими картофельными ростками и тот быстро задышал, вывалив узкий красный язык. Маленькая тайна им, конечно, не подходила, они разгадывали большую. — Дядя Серп нам ее открыл, а мы разгадываем».

Слаб, слаб Никисор.

Но сдаваться он не хотел.

«Если ходить по отливу. — пояснил, поглаживая разнежившегося Потапа, — то можно увидеть одну такую необычную тварь. Очень такую. Вся в шерсти, как медведь, и переваливается с боку на бок. Дядя Серп ее материт. Говорит, что опасная. Ползает по отливу, пожирает все живое, потом сдыхает от непривычной пищи. Дядя Серп в баклабораторию, — выговорил Никисор сложное слово, — принес два ведра этого зверя, так его чуть не облили теми помоями. Потап с ума сходит, когда такое чует. Тут тоже немножко пахнет, — потянул он носом, учуяв следовые ароматы Юлика. — Когда Потап уснет, я положу ему на нос кусочек колбасы, чтобы не тревожился».

«Вот тебе карта, — решил я занять Никисора работой. Не нравились мне разговоры о большой тайне. Достали меня все разговоры. На Курилах всякое болтают, а кроме запаха, ничего нет. — Возьми карандаш и кальку и сделай копию карты, чтобы оригинал не таскать с собой».

«Это наш берег?» — заинтересовался Никисор.

И точно указал:

— Вот здесь дядя Серп находил большую кучу. Его чуть не вывернуло. А здесь он из кучи брал два ведра на анализ… А это что за гнутые линии?

— Меридианы.

— Давайте я их выпрямлю.

— Ты что, не слышал, что Земля круглая?

— Мне дядя Серп говорил. А сам кита встречал в океане, на котором лежит Земля. Вы мне сейчас дайте денег, — это был неожиданный ход. — Я пойду в поселок и куплю крепкие штаны. Мы ведь в поход пойдем?

6

И отправился Никисор покупать штаны.

Ночь прошла. Наступило утро. День повалил на вторую половину.

Я уже начал радоваться, что Никисор ушел совсем, но вдруг появился на аэродроме местный милиционер. Он прибыл на мотоцикле и в коляске привез Никисора. Византиец на меня не смотрел, а Потап, выскочив из коляски, по-девичьи присел под невысоким кустиком.

Оказывается, присмотрел Никисор крепкие штаны, но сразу купить не решился. В «Культоварах» приценился к сети-двухстенке, но и сеть покупать не стал. Вместо всего этого приобрел у Парамона Рукавишникова, соседа с улицы Океанской, старый морской гарпун. «Сколько такой стоит?» — спросил. — «А сколько у тебя есть?» — спросил хитрый Рукавишников. — «А вот столько», — честно ответил Никисор. — «Вот столько и стоит».

С гарпуном в руках вышел Никисор на отлив.

«Дурак он у вас, — беззлобно пояснил милиционер. — Думает, что убьет одну тварь. А мы тут живем с сорок пятого года и ни разу не убили. Эта тварь жидкая, наверное, как медуза, а то не разлагалась бы так быстро. Верно я говорю? Зачем с гарпуном бросаться на мягкое тело?»

Тетрадь четвертая КСТАТИ О КАПЕ

Остров Шикотан, или Шпанберга, самый крупный из островов Малой Курильской гряды. Он горист; господствующая здесь гора Шикотан достигает высоты 412, 8 м. Склоны гор, а также долины речек, прорезающих горы, поросли смешанным лесом. Берега острова большей частью высоки, скалисты и окаймлены камнями и скалами, которые удалены от берега на расстояние не более 5 кбт. Берега острова приглубы и изрезаны бухтами, многие из которых могут служить укрытием для малых судов.

Лоция Охотского моря
1

С утра на краю поселка перед калиткой золотушного домика роилась толпа: Сказкин-старший у отъезжающего на материк моториста Левина купил корову по кличке Капа. Большая пятнистая корова стояла тут же, поднимала голову, украшенную небольшими рогами. Единственная в поселке, она не понимала, в чем дело, и негромко мычала, разглядывая толпу невооруженными глазами. Набросив на плечи серенький пиджачок с напрочь оторванным левым наружным карманом, Серп Иванович, как важный линялый гусь, сознанием дела принимал задатки от женщин, обещал утроить удой.

К сожалению, уже к семи часам вечера, смакуя в кафе перспективную покупку, Серп Иванович спустил все задатки, впал в стыд и срам, устроил подряд две драки, дважды был избит и выброшен на улицу. Потом он облил липким крюшоном маленького шкипера и даже пытался словами оскорбить тетю Лицию, Бога и всех других в Христа душу мать, за что был выброшен из кафе еще раз.

А я как раз получил письмо с Шикотана.

Писал мой приятель Вова Горбенко. «Привет, старый! — писал он. — Жду с материка жену. Наверное, дети будут. А без молока как? Грудью жена всю семью не прокормит, корова нужна. Купи у Серпа корову, он ее все равно пропьет».

Дальше шло перечисление вещей и книг, от которых Вова тоже не отказался бы.

Коль, проснувшись в полночь, копыт услышишь стук, не трогай занавески и не гляди вокруг…

У пирса стоял отходящий на Шикотан рыболовный сейнер.

Через пару дней я перекупил у Серпа корову и тайно договорился с рыбаками о ее погрузке. Боялся гнева обманутых женщин, они ведь могли не выпустить с острова единственную корову, а еще боялся оставаться с Никисором и Потапом.

Если будешь умницей, то получишь ты

куколку французскую редкой красоты.

Кружевная шляпка, бархатный наряд — это Джентльмены пай-девочке дарят.

Кто не любит спрашивать, тому и не солгут. Детка, спи, покуда Джентльмены не пройдут…

Я впрямь чувствовал себя контрабандистом.

Светила луна. Резали поверхность бухты дельфины.

Мигал маяк на обрубистом мысе, скрипели швартовы. Капе дали по рогам и подъемным краном вскинули над палубой сейнера. Из сетки торчали длинные, расставленные, как штатив, ноги. Негромко заработали машины, Капа замычала, рявкнул тифон. «Все по закону, Капитолина, — утешил я. — Лучше кормить Бовиных детей, чем слушать болтовню Сказкина».

2

Если будешь умницей, то получишь ты…

Сейнер обошел мыс Хромова, ориентируясь на мощный, торчащий из мутных вод базальтовый черный трезубец, и мы с Капой только увидели скалу, покрытую приметными оранжевыми пятнами. Только-только открылся перед нами светящийся знак Хисерофу, а Вова, оставив на подоконнике подзорную трубу, уже мчался к пирсу.

Ошеломленная Капа в очередной проплыла в сетке над палубой, над морем и мягко опустилась на пирс. Набрасывая на рога коровы сизалевую веревку, Вова удовлетворенно показал мне новенький подойник. Он был романтик. Он считал, что Капитолине такой новенький подойник придется по душе. Со рвением настоящего собственника он устроил на покатом склоне горы Шикотан нечто вроде крошечного ранчо. Клочок каменистой земли распахал, разбил грядки. Правда, из посеянного им взошла только редька, зато такая, что перед нею отступил даже бамбук.

Капа покорно шла за нами.

Ей будет хорошо, утверждал Вова. Ей некуда бежать с ранчо.

За мысом Край Света, утверждал он, до самого Сан-Франциско нет в океане ни клочка земли. А на берег он Капу пускать не будет, потому что там всякое. Достали меня эти курильские сказки. Он здорово подружится с Капой, утверждал Вова. Они будут не корова и ее хозяин, они будут настоящие друзья — в счастье, в горе, в землетрясении.

Капа молчала.

Она молча принюхивалась к мощные всходам редьки.

«Повернитесь, Капитолина», — гордо попросил Вова и корова неохотно повернулась.

«Вот так… — гордо бормотал Вова, пристраиваясь с новеньким подойником между расставленных ног Капитолины. — Вот так… И еще так… Ничего, ничего, мы тебя раздоим… Ты будешь радовать наших детей… Им, засранцам, питаться надо… Вот так, и так… Брызги молока, всплески смеха… На отлив тебя не пущу, там падлы… Не надо тебе пугаться…»

Постепенно Бовин голос грубел.

«Давай, давай! Где твое молоко?»

Вместо ответа Капа ударила Вову копытом.

— Она доилась когда-нибудь? — ошеломленно спросил Вова.

— Еще как доилась.

— А где ее молоко?

— Такой морской переход… Пропало, наверное…

— Как это так пропало? Ты мне корову купил с дефектом!

— А вот потаскай тебя в сетке над пирсом, покачай в море, у тебя тоже молоко пропадет.

3

Но день удался.

В тесной Вовиной квартирке, ухоженной и тихой, на стеллаже, построенном из алюминиевых трубок, стояло полное собрание сочинений графа Л.Н.Толстого. Твердые кресла из мощных корней сосны, японский приемник на деревянной подставке. Пришла Уля Серебряная, в прошлом манекенщица, а нынче разделочница в рыбном цеху. Чудесные глаза, длинные ноги, грубые, разъеденные солью руки. Ввалился Витька Некляев, в прошлом известный актер, ныне калькулятор местного пищеторга. Он принес много местного квасу. Последним явился Сапожников. У него была круглая голова. Он не сказал, кто он такой, просто появился и сел к столу. На столе лежала красная рыба в разных вариантах, какая-то трава, папоротник. Селедка смотрела из банки, как старушка. И много-много было местного квасу.

Сапожников строго щурился, а Вова все куда-то убегал с таинственным видом. Карманы его были отягощены горбушками хлеба, пакетами с солью. «Не дает, — жаловался он, возвращаясь. — Не дает, хоть на колени падай!» — Уля не знала, о чем говорит Вова, но краснела.

В конце концов Вова напился.

Ушла Уля. Ушел Сапожников. Уснул Некляев. Даже Вова уснул — на средней полке универсального стеллажа, спихнув на пол полное собрание сочинений графа Л.Н.Толстого.

Я сел у окна.

Мир дышал покоем.

Сердце сжималось от сладости воздуха, далеких погромыхиваний наката.

Сапожников клятвенно обещал отправить меня на Кунашир в ближайшие двое суток, поэтому я не волновался. Я Сапожникову верил. Поэтому не сильно удивился появлению здоровенного увальня в кедах, шортах и полосатой майке. Один глаз его тревожно косил.

— Спит? — спросил он, косясь на Вову.

— Еще как!

Увалень вздохнул.

Потом обошел вокруг меня.

Я стоял у стола и он обошел вокруг меня, как Луна вокруг Земли.

При этом он внимательно изучал мои руки, плечи. Ноги особенно заинтересовали его. Он даже попытался потрогать мои икры, даже потянулся жадно, но жадную руку я оттолкнул.

— Деньги нужны?

— О чем это вы? — удивился я.

— Ну, подчистить… Подрезать… Всякое…

Я решил, что вся эта Кама-Сутра относится все к тем же загадочным тварям, время от времени появляющимся на отливе. Известное дело, островитяне тут спрыгнули с ума от того, что на их низкие берега уже который десяток лет гадит неведомая тварь. Нуда… Подчистить песок… Подрезать загрязненные грунты… Увалень увлекся, глаз его косил все сильней. Оказывается, футбольная команда, в которой играл Вова (а речь шла о футболе), проиграла подряд двадцать седьмую встречу. Даже женской команде Бовина команда проиграли со счетом 9:12. Парни крепкие, каждый в отдельности выпивает не менее трех, а то и четырех ковшей местного кваса, растерянно объяснил увалень, а игра не идет. И протянул руку:

— Пятнадцатый.

— Запасной, что ли?

— Нет, вообще. Пятнадцатый по отцу.

— А остальные дети?

— Я у него один. Такая фамилия.

Он с надеждой спросил:

— Поможешь?

Ответить я не успел. На низком порожке возник еще один человек. Определенно татарин. К тому же незваный. Я невольно спросил:

— Шестнадцатый?

— Я, глядь, Насибулин, — энергично возразил татарин. — Ты, глядь, так не смотри. — И энергично спросил: — Привез корову?

— Ну, привез.

— Грядки у меня она ощипала?

Возразить он мне не дал:

— Потрава, глядь.

— Это Бовина корова. У него семья.

— Ну да, глядь. Это у меня одни хряки!

— Я ничего такого не говорю.

— Пойдет по рукам.

— Как это?

Хорошо, Вова проснулся.

— Выиграли? — спросил он, увидев Насибулина.

— Не совсем… Три мяча, правда, закатали.

— Себе?

«Шлепнуть, заразу, глядь…» — «Да патроны кончились?..» — «Тебе все равно списывать…» — «Опять кровь?..» — «А ты, глядь, вали на первого…»

Странный, тревожащий вели они разговор.

4

-Налево — скала, — объяснял Вова. — Направо — тоже скала.

Он хмурился, ничто его не радовало. Насибулин рядом пыхтел. «Видишь, на скале выбито Уля ? Это в честь Серебряной. Матрос один, она ему не дала. А направо — скульптура Ефима Щукина».

Бетонной рукой бетонный старичок вцепился в скалу, другой крутил бетонное колесо морского штурвала. Из оттопыренной бетонной складки, долженствовавшей обозначать ширинку, вызывающе торчал пучок рыжей соломы — там ласточки свили себе гнездо. Не знаю, входило ли такое в замысел известного скульптора, но Ефим Щукин меня восхищал. Каждый год он приплывал на острова и обязательно оставлял после себя след в виде огромных статуй. Они стояли вдоль главной цунами-лестницы. Они стояли на склонах холма. Они стояли возле кинотеатра. Казалось, люди бегут из поселка. Бетонные рыбаки, раскоряченные бетонные, моряки, веселые бетонные сезонницы, бичи, романтические интеллигенты — все бетонные. Один с разделочным ножом в руке, кто просто с веслами.

— Зачем мы сюда?

— Какая разница?

Твердынями называли крепости в старые времена.

Перед такой крепостью мы наконец остановились. Это был глиняный вал, плотный даже на вид, лбом такой не прошибешь, а по нему еще заборчик из частых кольев. За глиняным валом в жирной, отблескивающей на солнце луже колебался, подрагивал, колыхался огромный хряк, похожий на жирного носорога с обломленным рогом. Ничто, казалось, такого не может тронуть, но тяжелый карабин с оптикой, переданный Насибулиным Вове, хряка неприятно удивил.

Он прищурился.

Он понюхал воздух.

Он бултыхнулся в луже, чуть приподняв задницу.

— Во, глядь, вымахал! — восхитился Насибулин. И признался: — Он мне как брат.

Вова молча вогнал обойму в патронник. Брат Насибулина ничем его не радовал.

В письмах Вова чудесно описывал красоту. Сиреневые закаты, например, трогали его до слез. Он бы и про насибулинского хряка написал, как о чудесном даре природы, как о некоем Ниф-Нифе, живущего в бедном домике, сплетенном из травы, даже не из прутьев. В длинных сентиментальных письмах он бы признался: «И когда в последний раз полыхнет чудесный закат, я, может, пойму, что напрасно переспал с той девчонкой из Нархоза. Ей бы потерпеть, правда?» Но сейчас Вова только грубо прищурил глаз, будто цинично подмигнул Ниф-Нифу, и передернул затвор карабина.

Тучный Ниф-Ниф насторожился.

Он смотрел на Вову совсем недоброжелательно.

«О милая, как я тревожусь! О милая, как я тоскую! — цитировал в письмах Вова. — Мне хочется тебя увидеть, печальную и голубую!» Но сейчас на горе, с карабином в руках, хмурый после многочисленных ссор с Капой, никаких таких ассоциаций ни у кого не возникло. Влажно хлопнув ушами, Ниф-Ниф попытался вскочить. Грязь под ним чавкала, пузырилась. Наверное, Ниф-Ниф наклал под себя после первого выстрела.

И высокие, нежные стояли над островом облака.

5

А Капу мы увидели перед магазином.

Там змеилась длинная очередь. Капа в ней была не последней.

Кто-то доброжелательно хлопал корову по спине, кто-то совал ей в пасть хлебную корку. «Кусочничает, падла!» — обозлился Вова. Но перехватив его взгляд, Капа только презрительно хлестнула себя хвостом. Она явно не полюбила Вову. Она двинулась в сторону от него — к отливу. Медленно поднимала ногу, потом другую. Лениво взметывала хвостом, пускала стеклянную слюну. Кто-то растроганно произнес: «Гуляет». Кто-то тревожно предупредил: «Не надо ей на отлив, там куча!»

И правда, вдали на песке что-то лежало.

Солнце нещадно било в глаза. Капа расплывалась в мареве, воздух дрожал. На песках, правда, что-то происходило, но что — не рассмотришь. Да никто и не пытался рассмотреть. А когда Вова выругался: «Во, глядь!» — никто не бросился на помощь корове.

А Капа подпрыгнула.

Солнце било в глаза, черная груда на песке будто бы шевелилась.

Черт ее знает, ничего не разберешь, когда тебя слепит солнце. Мы прятали глаза под ладошками, жались друг к другу. Слышанное о страшных тварях из океана приходило в голову, но мы ничего отчетливого не видели. Только через полгода в Южно-Сахалинске Сапожников рассказал мне, что Капа действительно ушла в океан. Одна или нет, он ничего такого не утверждал. Просто сказал: «Чтоб ты прокисла!» И все. Ничего больше. Пойди теперь разберись. Вроде бы боролась, плыла корова. Вроде бы потом видели ее на траверзе Итурупа.

Вранье, конечно.

Тетрадь пятая Я БЫЛ ПЯТНИЦЕЙ

Бухта Церковная находится в 3, 5 мили от острова Грига. Берега бухты гористые, заканчиваются у воды скалистыми обрывами и окаймлены рифами. На северо-западном берегу бухты имеется низкий участок протяженностью 3, 5 кбт и шириной 1 кбт. Этот участок берега порос лесом и кустарником и окаймлен песчаным пляжем. В бухту впадает большое количество ручьев, вода в которых пригодна для питья. Из водопада на северо-западном берегу бухты можно принять пресную воду. Грунт в вершине бухты — песок, в южной части — камень. Здесь много водорослей. На подходе к бухте иногда внезапно появляются густые туманы.

Лоция Охотского моря
1

Играли в гоп-доп.

Уля Серебряная (в прошлом манекенщица), рыжий Чехов (однофамилец) и не по возрасту поседевший Витька Некляев (в прошлом известный актер) отчаянно колотили металлическим рублем по расшатанному столу. На широкой полке универсального стеллажа крепко спал Сапожников, так уверенно обещавший в два дня отправить меня на Кунашир. Иногда под столом я касался круглых коленей Ули Серебряной, только это и утешало.

Говорили о Капе.

— Ее от воды рвало. Не могла она сама броситься в океан. Если даже жизнь ее прижала, перехватило дыхание, не могла. Она родом с материка, домашнее животное, укачивало ее в воде…

— А я легла на надувной матрас. Плакала, плакала, так жалко Капу. Потом уснула под ветерком. Такие сны… Всякое видела… Только бы не надуло…

— Нельзя винить Вову, нельзя. Ну и что? Ну и ходит он на отлив. Зато потом его рвет. И пахнет, опять же…

— Отстаньте. При чем тут он? Капу жалко…

Вова мрачно грыз зеленый, в шашечку, ананас.

Почему Капа бросила остров? Что томило коровью душу? Почему нет любви? Откуда, куда мы? От Вовы явственно несло тоской и туманом. Даже если какая-то неизвестная тварь действительно сожрала Капу, то почему осталась на песке только груда вонючей гадости? Вова пил местный квас и легонько почесывал ухо. Оно у него распухло, царапины украшали щеку и шею. Утром отправился он на велосипеде вниз к магазину и на самом крутом участке дороги слетела с шестерни цепь. По дуге Вова с криком падал на зеркальный песок отлива. Потом его тащило по сырому песку. Песок под Вовой парил, сох, плавился. А сверху падали обломки велосипеда. Так, кстати, заснял Вову фотокор «Комсомольской правды», находившийся на вошедшем на рейд теплоходе «Тобольск». Фотография эта потом обошла все газеты Советского Союза. На снимке Вова в каких-то невообразимых лохмотьях воздевал к небу руки, а с неба сыпались металлические обломки.

В некоторых газетах к снимку шла подпись: «Еще один воздушный пират сбит в небе Вьетнама».

2

-Спокойно! Снимаю!

Я обернулся. И вовремя.

На голом, обмытом прибоем пирсе гудела пестрая толпа — человек десять.

Они только что сошли с катера, на котором ходили в бухту Церковную. Я же пытался узнать что-либо о рыбаках, на которых, просыпаясь, третьи сутки ссылался Сапожников. Пестрая веселая толпа с техникой, с мешками, с элегантными сумками окружила меня. Суровый человек, седой, много поживший, повел седыми кустистыми бровями и повторил:

— Снимаю!

И представился:

— Семихатка.

— После Пятнадцатого, — заметил я рассудительно, — меня даже Девятихаткой не удивишь.

Пестрая толпа обомлела.

«Это же сам …»— послышалось робкое из толпы.

Кто-то был смущен, кто-то возмутился, некоторые сочли мои слова оскорбительными. — «Сам Семихатка!» — «Очнитесь, молодой человек!» — «Сама история!» — «Веяние славы и такое равнодушие!» Кто-то схватил меня за руку, жадно дохнул в ухо: «Семихатка это!»

— Ну и что?

Суровый человек извлек из кармана удостоверение.

Печати на удостоверении начинались прямо с обложки: с серпами, с молотками — государственные. Я не сразу сообразил, что речь идет о кино, о съемках нового фильма. Но потом до меня дошло. Конечно, я видел трехсерийную картину «От вас несет горизонтом». Но кино никогда не задевало меня особенно. Я предпочитал свободу и местный квас. Но каким-то непостижимым образом, нисколько не умаляя роли величественно взирающего на меня Семихатки, мне тут же объяснили: я не понимаю своего предназначения; на этом заброшенном островке снимается настоящее кино; настоящее кино снимает в нашей стране только Семихатка; если такой знаменитый режиссер говорит: «Спокойно! Снимаю!» — значит, в жизни человека, к которому он обратился, начинают происходить значительные перемены; надо уметь держать удар — приглашение великого человека всегда вызов; пока что во всем мире не существует настоящего полноформатного фильма о приключениях Робинзона; все, что отвергнуто Семихаткой, — дерьмо, все, что не освещено взрывами его фантазии, — дерьмо; актер, приглашенный на роль Пятницы, объяснили мне, оказался неопытным: в Москве он не знал, что не следует запивать красную икру местным квасом, вот и общается теперь с коллегами через зарешеченное окошечко заразного отделения; а время течет, часы тикают; времени все меньше и меньше, хотя Господь создал его с некоторым запасом.

Вот сколько мне всего объяснили,

— Вы должны, вы обязаны! — настаивал Каюмба, помощник режиссера. Он был так плотен и невысок, что казалось, по колено стоит в земле.

— Никому я не должен, никому не обязан, долгом не почитаю!

Пестрая актерская толпа дружно взревела.

— Вас просят стать знаменитым!

— Кто?

— Мы просим! — почти простонала Валя Каждая, единственная актриса, которую я знал в те годы. Блондинка с челкой, майка открывала голые плечи. Было на что смотреть. Глаза Вали Каждой смотрели с витрин каждого киоска. — Я прошу!

Потрясенный таким вниманием, я спросил:

— Но что требуется от меня?

— Передать смысл!

— Чего?

— Да какая разница? — искренне раскрыла глаза Каждая. У нее были чудесные голубые глаза. — Вам ходить надо особенно. Вам надо так ходить, чтобы зритель каждой клеточкой своего несовершенного мозга почувствовал, как страшно зависит от вас жизнь прекрасной пленницы.

— Пленницы?

— Ну да. Пленницы!

— Чьей?

— Бездушного плантатора Робинзона, — величественно вмешался в беседу знаменитый режиссер. — Эта бедная прекрасная беззащитная пленница! В искусстве все должно быть как впервые. Замыленный взгляд на вещи никого не трогает. Никаких штампов! Забудьте сладкую буржуазную сказку про одиночество Робинзона. Искусство призвано пересоздавать жизнь. Пленница, пленница! — несколько раз повторил он и толпа застонала от восхищения. — В счастье, в гордости, в унижении! Великая нежная душа в непристойно веселом теле! В полуторачасовой ленте мы отразим ужасное одиночество пещерных троглодитов, яркие искры первого разума, суровое торжество каннибализма, наконец, все сметающее торжество первооткрывателей. Мы снимем мерзкое чудище, пожирающее настоящих героев! Мы снимем это чудище прямо на отливе, там, где мерцает тонкий светлый песок! Обнаженная пленница будет рыдать на пляже. Неужели ваше грязное чудище не всплывет на такую приманку? — Семихатка, похоже, многого уже наслышался на островах.

— А любовь?

— Только пучина!

— Но любовь, любовь? — поразился я. — Где любовь преображающая и возвышенная?

— Ничего, кроме вони, — повел режиссер седыми бровями. — Забудьте про любовь! В кадре придурок, скопивший за тридцать пять лет одиночества тринадцать тысяч сто восемьдесят четыре крузадо или, если хотите, три тысячи двести сорок один мойдор! — Семихатка опять говорил о Робинзоне. Все замерли. Валя Каждая незаметно вцепилась ногтями в мой локоть и я чувствовал, как ужасные электрические разряды пронизывают меня. — Мы покажем нравственное крушение негодяя, не мыслившего жизни без рабства. Важна только титаническая фигура Пятницы! Только он — дикарь, дитя природы — не испугается выступить против владельца более чем пяти тысяч фунтов стерлингов и богатой плантации в Бразилии! А прекрасная пленница… Что она господину Крузо?.. Для него она женщина на сезон. Завтра он захватит другую. Это для Пятницы она свет из невыразимо далекого будущего, радиозаря…

— Любовь это любовь это любовь это любовь! — стонал Семихатка.

— Любовь это воздух свободы, высокие костры, тревожная перекличка каннибалов, барабаны в лесах. Каннибалы бросают Каждую на песок… Обнаженная, но не сломленная…

— Совсем обнаженная?

— Из всех одежд на ней останутся лишь веревки!

Я потрясенно глядел на Каждую. Я хотел, чтобы правда из всех одежд на ней остались только веревки.

— Но я никогда не играл. Хватит ли мне таланта?

— А рыба талантливее вас? Пернатая птица, мышь летучая?

Сравнения показались мне неожиданными, но они меня убедили.

3

Бухта Церковная — главное место съемок — встретила нас дождем.

Он шел день, ночь, еще день. Было тепло и влажно, сахар в пакетах таял, дымок сырых костров сносило на остров Грига. Дождь шел еще одно утро и еще один день, только потом небо очистилось. Мы увидели широкий отлив, окруженный тропическими зарослями. Возможно, в пучине действительно жило какое-то ужасное чудище, но песок был светел, светился. И Семихатка вдруг перерешил: «Появится тварь, стреляйте1 »

Пахло тиной и водорослями.

Я все любил.

— Сказку!

— Один матрос потерпел кораблекрушение, — уступал я просьбам Вали Каждой. — На необитаемом острове оказалось тепло, росли красивые фруктовые деревья, бегали вкусные небольшие зверьки. Но бедный матрос не мог влезть на дерево и не мог догнать даже самого маленького зверька, так сильно ослабел он от голода. Однажды во сне явился к матросу волшебный старичок в шуршащих плавках, связанных из листьев морской капусты. «Не дрейфь, братан, — сказал. — Ищи карлика. Ходи по берегу, стучи деревянной палкой по выброшенным течением стволам. В одном найдется дупло, и когда карлик появится…» Нетерпеливый матрос оборвал старичка: «Знаю! Знаю!» И проснулся И порадовался, что не дал болтать старому, есть теперь время искать. Побрел, пошатываясь, по острову, стучал палкой по выброшенным стволам. Думал, истекая слюной: «Выскочит этот маленький урод, я ему палкой в лоб и прижму к песку. Вот, скажу, подавай грудинку. Большой кусок подавай, обязательно подкопченный. А потом салями, тушеную капусту и корейку со специями. Ну а потом…»

Валя Каждая замирала.

Семихатка величественно вскидывал кустистые брови.

Даже Каюмба сжимал гигантские кулаки, способные выжать воду из камня.

— И вот из дупла появился карлик, — постарался я никого не разочаровать. — Он был тощий. Он стонал, кашлял и падал в обморок. Настоящий урод. Гордиться можно таким. Увидев матроса, этот урод упал на колени и прошептал, умирая от голода: «Братан, у тебя найдется жратва?»

4

И час пришел.

Из-за обрубистого дикого мыса, из-под раздвинутых ветром перистых облаков одна задругой вылетали длинные стремительные пироги. Вблизи каменистого острова Грига крутился водоворот, в нем мелькали щепки и белая пена, но жуткие каннибалы, воя и задыхаясь, как муравьи, вытаскивали на берег Валю Каждую. Она была для них просто приманкой. Они приманивали на нее неизвестное чудище. «Последний писк», — радовались они. Я волновался. Я предупреждал Семихатку об ответственности. Я не сильно верил во все эти россказни о морском чудище, но намекал знаменитому режиссеру, что писк действительно может оказаться последним.

Семихатка ничего не слышал.

Каннибалы грубо бросали Валю Каждую на песок.

Не умывшись, не плеснув воды на гнусные рожи, они тут же пускались в дикий бессмысленный пляс, нагуливая и без того непомерный аппетит. А в тридцати метрах от всего этого ужаса, за густыми кустами, наступив мне на спину грязной босой ступней, забив заряд дымного пороха в чудовищно большое ружье, ждал своего торжества сын торговца, будущий бразильский плантатор, рабовладелец и вообще плохой человек господин Р.Крузо. Он наконец открывал пальбу и пораженные грохотом выстрелов каннибалы рассыпались по острову, бросив не съеденной такую прекрасную женщину, как Валя Каждая. Господин Р. Крузо, безнравственный мерзкий радикулитчик, хромая, шлепал через всю поляну к прекрасной пленнице, на которой действительно не было ничего, кроме веревок, и пытался поставить свою грязную ступню и на ее спину.

Увидев такое, я впадал в гнев.

Эта божественная спина! Я бил господина Р. Крузо всем, что попадало мне под руку. Семихатка выл от восторга: «Держите свет!»

И опять из-за обрубистого дикого мыса, из-под растрепанных пестрых облаков выскакивали длинные пироги, опять Валю Каждую бросали на песок у костра, опять босой господин Р. Крузо, рабовладелец, подло и боязливо оглядываясь — не преследует ли его неистовый Пятница? — шлепал к прекрасной пленнице…

«Знаешь, — заметил мне Робинзон в минуту отдыха. — Ты не сильно-то налегай на кулаки, а то я тебе глаз выстрелю. — И пояснил: — Я на Вальку наступаю не потому, что мне этого хочется, а потому, что предписано сценарием».

«А меня полегче швыряйте, — бесстыдно жаловалась Каждая. — Я без одежд. У меня синяки на бедрах!»

5

Каждая! Каждая!

6

-Бери ее, бери! Бери ее, Робинзон, сука, сволочь! — вопил Семихатка. — Бери ее грубо! Прижми к дереву, пусть застонет! Ну как ты ее берешь? Разве так берут? Она пленница, а ты самец, в тебе ничего человеческого! Ты изголодавшийся потребитель! Где низкая страсть? Хотя бы мускусный запах!

И яростно вопил:

— Пятница!

Меня не надо было просить дважды. Я показывал, как надо, и влажные губы Каждой совсем не по служебному уступали моим.

— Дайте Пятнице нож! — вопил Семихатка. — Дайте ему самый длинный нож!

Нож мне подали и правда такой длинный, что господин Р. Крузо трусливо вскрикнул.

7

Каждая! Каждая! Каждая!

8

-Не делай из губ розочку! — вопил Семихатка. — Ты пленница! В тебе разбудили самку. Теперь только смерть от чудища — путь к свободе!

— Бери ее, сволочь! Покажи, чего стоят плантаторы, хозяева жизни!

Водоворот у острова крутил щепки и белую пену, что-то там хлопало по воде, угрюмо вздыхало, чавкало, причмокивало, но голос Семихатки перекрывал все самые тревожные звуки. «Там живое…» — нежно шептал я Каждой. — «Где?» — прижималась она ко мне. — «Под островом…» — «Я боюсь». Но вместо чудища вылез из влажных кустов рослый человек в шортах, в армейской рубашке, в тяжелых башмаках. На Валю Каждую он даже не взглянул.

— Как пройти к острову Грига?

9

Каждая!

10

Светящийся накат.

Шипение водяных валов, медленно выкатывающихся на пески.

Душный жар, перемежающиеся дожди, хор звезд и жаб. Яростный июль 1971 года. Остров Шикотан, бухта Церковная.

11

Потом потребовалось снять коз.

Но на Шикотане коз не было. Не было их даже на Итурупе.

Возможно, случайная коза могла оказаться на Симушире или на Шумшу, но гнать туда военный самолет даже Каюмба не решился. Просто купил шкуру у Насибулина. «Какие, глядь, проблемы?» — «Ну да! Стадо коз!» — величественно обрадовался режиссер Семихатка, и все почему-то посмотрели на меня.

Я удивился: какое стадо?

Но Семихатка был непреклонен:

— Да-да, мой мальчик. Именно ты!

— Как солист может исполнить партию хора?

— Это зависит от партитуры.

На меня напялили вонючую шкуру, зашили, навели грим, вычернили хвост и бороду, подтолкнули, прикрикнув: «Двигай рогами, глядь!» И я сделал шаг. Как на Луне Армстронг.

Шаги эти, тысячекратно повторенные на пленке, действительно дали иллюзию несущегося к пропасти стада. Валя Каждая в ужасе воздевала руки. Ничего, кроме веревок, не было на ней.

12

Каждая!

Тетрадь шестая ХОР ЗВЕЗД

Водопад Птичий низвергается с высоты 12 м непосредственно у мыса Водопадный и образует озеро, которое соединено с бухтой широкой протокой Водопад напоминает белый парус и приметен с больших расстояний. В тихую погоду из водопада можно принять пресную воду при помощи шлангов и мотопомпы. Для принятия воды рекомендуется становиться на якорь против мыса на глубине 9—11 м. Затем завести швартовы с кормы на берег и, подтравливая якорную цепь, подтянуть корму на расстояние 0, 5—0, 8 кбт от протоки, наблюдая за тем, чтобы глубины под кормой были не меньше 5—7 м. Мотопомпу при этом можно установить на берегу или на катере.

Лоция Охотского моря
1

Я шел по отливу.

Женщины, собиравшие морских гребешков, окликнули меня.

— Видите пятно? — сказала одна, черненькая, брезгливо зажимая тонкий нос пальцами. На лоб она надвинула платочек, блестели черные глаза. — Вчера пятна не было, значит, ночью кто-то на песке лежал, верно? Вот кто, а? — спросила она с надеждой. — Сам уплыл, а вонь осталась.

— Может, ушел, а не уплыл?

— Это вы почему так говорите?

Я пожал плечами.

— Куда ушел?

— В горы.

— Да ну, — сказала вторая, блондинка. Волосы у нее были завязаны в узел, загорелое лицо смеялось. — Мы лес хорошо знаем, сами ходили до Головнина и почти до Тяти ходили. Куда погранцы пускают, туда и ходили. С ними можно далеко зайти, — лукаво призналась она. — В лесу такая вонючая тварь не выживет, на сучок напорется. Она, наверное, из моря.

Я наклонился над песком.

В одном месте влажная зеркальная поверхность была продавлена, будто лежала тут правда тяжесть. Частично пятно заплыло, но общие очертания все еще сохранялись. И след к воде, будто что-то волочили. А от грязного мелкого осадка несло трупным запахом. Я невольно оглянулся.

Тишина. Склон вулкана.

— Вот я и говорю, — напомнила черненькая. — Ночью здесь что-то ползало. Я точно слышала. Я вон там сидела, — указала она на поваленную сосну у выхода из поселка, метрах в пятидесяти от отлива. — А это ползло в темноте. Ну, Луна иногда выглянет, волна вдруг высветится, а что увидишь? По звуку — большое ползало, весом на тонну, верно? Спрут не будет ползать по берегу, не дурак. И он так не пахнет, — поморщилась она. — А ночью таким на меня дохнуло, что мы так и решили: это Серп уснул на отливе. Вот с ним такое случается.

— Ой, а с кем ты была? — Блондинка уставились на подружку.

— Все тебе и скажи, — отрезала черненькая, покраснев. Понимала, что выбор невелик. В поселке на несколько тысяч приезжих и местных жительниц оставалось, может, с сотню мужиков, и те калеки. Не хотелось черненькой обижать подружку, поэтому сказала: — Понадобится, свидетеля приведу.

— А у нас болотце есть за огородом, — ревниво вмешалась блондинка. — Я тоже иногда сижу с мужчинами на скамеечке. — На подружку она теперь не смотрела, но слова, несомненно, адресовались ей. — У меня ноги такие загорелые, — сообщила она, как некий важный факт. — Когда сидишь, луна выглядывает, ног почти не видно, зато кожа блестит и такие нежные очертания… А в болотце такое делается! — Она даже положила руку на грудь.

— Да уж…

Я верил, конечно.

Но такие вещи не доказывают.

Хочешь мяса, сделай зверя. А так что говорить?

След есть, это точно, думал я, шагая по отливу. И вонь есть. Ну и что? Ну, лежало на песке неизвестное тело. Вот мало ли что валяется на свалке. Например, богодул с техническим именем. «Нажрутся помета и орут», — говорил Колюня о жабах. «С соблюдением всех ритуальных действий». Я хорошо помнил Колюнины слова. И тетя Лиза меня предупреждала: «На берег не ходи, там в кучу можно вступить». То есть все на островах говорили о чем-то таком, что не обязательно является опасным само по себе. «Такая много не сделает», — хвалила, например, тетя Лиза кошку Нюшку. И Юлик Тасеев не погиб, когда напоролся на что-то пахучее. Рвало его потом страшно, но ведь не обязательно оттого, что он вошел в прямой контакт с тварью. И Вова клялся без ужаса. «На берег Капу пускать не буду!» Ну, ужас. Но не ужас-ужас!

2

На отливе, километрах в семи от аэродрома нагнал меня армейский грузовик.

В кузове, держась за тяжелую скользкую бочку из-под оливкового масла, трясся незнакомый мужчина в коротких штанах явно с чужого бедра. От него нехорошо пахло. В последние дни мерзкие запахи здорово ломали мне кайф. «Вот куда, вот куда мы катимся?» — запричитал незнакомец, поняв, что я принюхиваюсь. — «На аэродром», — хотел подсказать я, но он удачно увел разговор в сторону. Наверное, не хотел объяснять, почему от него так пахнет. Зато рассказал о неизвестных преступницах. Он несколько раз это подчеркнул — о преступницах. Вот купил он нож в магазине, хороший складной нож на тяжелой латунной цепи. Прикрепил к поясу — удобно. Выпадет нож, все равно при тебе останется. А нож выпал и не остался. Выпал вместе с брюками. Якобы лег мой попутчик на отливе (скорее всего в одном из бараков, заселенных сезонницами), разделся под солнцем (конечно, его в бараке мигом раздели), ну, прямо благодать Божья, так бы и жить. А вот брюки пропали. Вместе с ножом. Приходится теперь носить чужие.

Здорово он все-таки пах. Хоть сдавай на парфюмерную фабрику.

За километр от бараков машина свернула в сторону заставы. Мы соскочили на пыльную каменистую дорогу и вдруг мимо нас промчался, прихрамывая, коротенький, как морковка, человек. Он промчался невесело, с каким-то непонятным всхлипыванием, почти не различая дороги.

— Эй!

Человек не остановился.

Мой попутчик смущенно покрутил пальцем у виска.

Всхлипывая и подвывая, человек-морковка прыгал на два, а то и на три метра. Так хотел. Потом его прошибло, наверное, насквозь промок. «Вот куда, вот куда мы катимся? — снова запричитал мой попутчик. — Что за мир? Преступницы всюду!»

Но я эту тему не поддержал. Мне хотелось поскорее увидеть тетю Лизу, убедиться, что Никисор не сжег барак, а пес Потап по мне соскучился.

Ну, времени Никисор, конечно, не терял. На голой бревенчатой стене барака, превращенной как бы в полевой музей, в живописном беспорядке висели, прихваченные ржавыми скобами, потрепанная швабра с обломленной ручкой, сбитый резиновый валик от пишмашинки «Башкирия», затупленное ржавое лезвие чудовищно зазубренной косы, которой, возможно, когда-то пользовалась Старуха. Здесь же красовался ярко-красный использованный огнетушитель и плоская, алюминиевая, пробитая в трех местах канистра. Раскачивался на плетеной веревочке большой стеклянный поплавок, расписанный японскими иероглифами, чернела резиновая калоша не русской работы и перекрещивались длинные, как берцы, истрепанные вконец метлы. Завершала выставку оранжевая табличка «Не курить!».

Мой попутчик смело вошел в барак.

Я его не приглашал, но он вошел в мой барак, в дом мой, на территорию базы, чуть ли не оттолкнув меня. Только войдя вслед за ним, я понял причину его решительности. Надеревянных нарах, тоже появившихся уже без меня, рядом с похудевшим Никисором сидели три знакомые девушки. Это они в нашем НИИ помогали биологу Кармазьяну выращивать корейский огурец. У самых ног лаборанток лежал пес Потап, стыдливо отводя глаза в сторону. Как бы их подружка. А сам Кармазьян сидел спиной к двери, диктуя вслух с мягким акцентом:

— Выступающая из песка часть вещества имела в длину сорок семь сантиметров и отличалась продолговатой формой… Над поверхностью выступала на сорок три сантиметра…

— На тридцать три, Роберт Ивертович.

Судя по трупному запаху, распространяющемуся от ближайшей к Кармазьяну девушки, именно она непосредственно занималась замерами. Впрочем, биолог был непреклонен:

— Почти на сорок три сантиметра… По периметру вещества, на некотором удалении от него были проделаны тестовые отверстия, чтобы определить объемы…

— К нам гости, Роберт Ивертович.

Но гости биолога не интересовали. Он торопился закончить свои научные изыскания.

— Поскольку в тестовых отверстиях не обнаружено твердых частиц, — диктовал он, — был сделан подкоп под неизвестное вещество и под него продернута веревка… Это позволило нам понять, что мы имеем дело с результатом жизнедеятельности неизвестного большого животного…

— Здравствуйте! — сказал я, сбрасывая рюкзак.

— Внешний вид указанного вещества…

Одна из лаборанток заплакала.

— Здравствуйте, — повторил я и только тогда биолог повернулся.

Он сладко заулыбался, но рук мне не протянул, а плачущей заметил:

— Ну все, все! Это просто запах органики, он скоро улетучится.

— Вы и мне так говорили, Роберт Ивертович, — заплакала вторая. — Я теперь в поселок стесняюсь ходить. Всю шампунь извела, золой терла-мыла руки. Никисор на меня плескал керосином. Керосин улетучивается, а запах органики держится.

Она взглянула на меня и заплакала еще громче.

Но то, что хотя бы Кармазьян приехал наконец взглянуть на следы неизвестного странного существа, обнадеживало. Вздохнув, я в третий раз повторил:

— Здравствуйте.

Я думал, что вот теперь-то они заговорят или хотя бы спросят, откуда я прибыл и кто я такой, — но все то время, пока я переодевался, в бараке стояла мертвая вонючая тишина. Две девушки безмолвно плакали, третья сидела в отдалении, возможно, она не принимала участия в измерениях. На ее красивом лице застыла странная улыбка.

Первым заговорил биолог.

— Вы Прашкевич, — уверенно сказал он.

— Вы не ошиблись, — подтвердил я.

— Вы Г.М.Прашкевич, сотрудник комплексного НИИ.

— Вы и в этом не ошиблись.

— Вы только не волнуйтесь, — мягко попросил Кармазьян. На его смуглом лице играла легкая улыбка превосходства. — Конечно, вам придется потесниться, но мы же из одного института.

— Вы даже в этом не ошиблись, — подтвердил я и представил, как тесно тут будет ночью.

Впрочем, решил я, устроиться можно будет между Таней и той второй, которая такая гордая. Лечь между ними, как старинный меч. Ну и все такое прочее. Запахи меня уже не пугали. Особенно от Тани. Эти запахи в их нечеловеческой мерзости казались мне уже даже привлекательными. Потеснимся. Я уже любил всех трех лаборанток и они, чувствуя это, немножко пришли в себя, появились дамские сумочки, пудреницы.

А Кармазьян совсем разоткровенничался:

— У нас к вам письмо.

— Сами написали? — подбодрил я.

— Как можно! — всплеснул пухлыми ручками Роберт Ивертович. От него хорошо пахло одеколоном и немножко спиртом. Совсем не как от зверя. — Настоящее рекомендательное письмо. От Хлудова, вашего шефа.

— Давайте, — протянул я руку.

Кармазьян взглянул на девушек, потом на моего попутчика.

Не знаю почему, но спину мне вдруг тронуло холодком: вспомнил про того человека-морковку, который, подвывая, пробежал мимо, прыгая сразу на метр, а то и на три. Но, наверное, человек-морковка не имел прямого отношения к происходящему, потому что Кармазьян улыбнулся.

— Мы оставили письмо в кабинете, — сообщил он. — Нельзя разбрасываться такими письмами. — И засуетился: — Чего же мы так стоим? Оля! Таня! Накрывайте на стол. У нас гости!

Я не верил своим глазам.

На моей базе, где никогда не переводилась красная икра, где всегда можно было сварить ведро чилимов, пожарить свежевыловленных на отливе кальмаров, вымочить в уксусе морских гребешков, где побеги молодого бамбука и вяленый папоротник отдавали попросту рутиной, где вяленая свинина шла к спирту, разведенному непременно на клоповнике, мне почему-то предлагали битую, пошедшую темными пятнами горбушу и жидкий чай.

Я взглянул на Никисора. Он отвел глаза.

Я взглянул на Потапа. Потап потупился. Печально вскрикнула за окном птичка.

«Это она мне сочувствует, — решил я. — Боится, что продукты на столе — предвестие страшного голода. Как они еще Потапа не съели?»

Потап уловил мою мысль и тихонечко переполз к моим ногам. Так же тихонечко переполз ко мне и Никисор.

— Зачем вы едите битую горбушу? — спросил я.

— А мы не пировать сюда ехали, — с приятностью в голосе пояснил Кармазьян. Мой попутчик, так странно потерявший нож вместе с брюками, сидел теперь рядом с биологом, но мне так и не представился, а лаборантки вышли во двор. — Нам мир интересен. Тайны природы, все такое. А еда — дело второе.

— Да какая это еда! — совсем осмелел Никисор. — Пучит живот и слабит мышцы.

Кармазьян кивнул и его спутник не без некоторых колебаний выловил из рюкзака стеклянную банку с мелко нарубленным огурцом бессмертия.

Эта банка меня добила.

— Никисор, — попросил я, — разбери мой рюкзак.

Никисор наконец оживился. Неестественно громко восхищаясь, он принялся за дело. На столе появилась закатанная трехлитровая банка красной икры, копченый балык, много жирной теши, нежные брюшки чавычи, нарезанные аккуратными пластинками, и даже чудесный, как загорелое бедро, свиной окорок из запасов татарина Насибулина. Отдельно, глядь, в вафельном полотенце покоилась стеклянная четверть с мутным местным квасом.

Настроение сразу поднялось.

Не без удивления глянул я на выложенные передо мной фотографии.

— Видите? — с приятностью радовался Кармазьян. После глотка местного кваса у него здорово порозовело лицо. — Мы хотим изучить все отливы. Хотим изучить существо, о котором на островах так много говорят. На следы этого неизвестного животного мы уже наткнулись. — Он принюхался. — Видите? — пододвинул Роберт Ивертович фотографии. — На них запечатлены все непропуски острова. Мы ведь собираемся обойти берега, нам такие фотографии просто необходимы. Нам очень повезло, что ваш сотрудник, — он с приятностью кивнул густо покрасневшему Никисору, — предоставил нам такие важные материалы. Мы теперь в курсе всех неожиданностей, которые нас ждут. Если вы позволите, мы даже возьмем Никисора в проводники.

Никисора? В проводники?

На всех тридцати пяти фотографиях, выложенных на стол, красовался один и тот же обрубистый мыс, снятый скорее всего с крошечного огородика тети Лизы или с задов аэродрома Неопытных незнакомцев такой материал мог восхитить, конечно, но я — то видел, что это одно и то же место. К тому же на многих фотографиях смущенный Потап по-девичьи окроплял один и тот же приземистый кустик. Не случайно о биологе Кармазьяне говорили как о человеке, всю жизнь занимающемся сбором и классификацией совершенно бесполезной информации. Ходили слухи, что его научная жизнь (как и у моего шефа) тоже начиналась с больших потрясений. Проходя практику в Учкудуке, он обратил внимание на некоторые древние геологические образцы местных геологов. Кое-где местные доломиты имели странные вкрапления, которые Кармазьян принял за копрогенные наслоения, то есть за окаменевший помет давно вымерших существ, о чем он с приятностью и сообщил в небольшой статье, опубликованной в узбекском академическом издании. К сожалению, Кармазьян не учел двух типично местных факторов: а) постоянную сухую жару и б) огромное количество тараканов, живущих в лотках, в столах, под столами, на потолках, под полами и даже под пепельницами Геологического управления.

3

Утро вечера мудренее.

Заставив Никисора вымыть посуду (на этот раз он даже ничего не разбил, только сильно помял алюминиевую кружку), попросив тетю Лизу сводить плачущих лаборанток в поселок в баню, я разжег во дворе костерок. Убедившись, что биологи уснули, Никисор бросил спальные мешки прямо под Большую Медведицу. Неистово ревели, клокотали, ухали жабы, ночь надвинулась.

— Где ты подобрал этих зануд?

— Они сами пришли, — оттопырил губу Никисор. — Сослались на этого вашего… Ну, который у вас шеф… И сказали, что выращивают бессмертный огурец… И еще сказали, что их сильно интересуют эти… Ну, как их?.. Капро…

— Копролиты?

— Вот-вот. Я так и подумал, что они ругаются.

— Нет, Никисор, это греческое слово.

— А что оно означает?

— Помет.

— Чей?

— Как это чей?

— Ну, чей помет?

— А тебе не все равно?

— Конечно, не все равно, — убежденно ответил Никисор. — Если кошачий, то противно. А Потап хорошо делает.

— Копролиты — это окаменевший помет, Никисор, — мягко объяснил я. — Ископаемый помет. Он может принадлежать кому угодно. Наверное, Кармазьян, — кивнул я в сторону темного барака, — хочет сравнит известные ему типы окаменевших экскрементов с чем-то таким, что еще не окаменело.

— Пусть сравнят с пометом Потапа.

— Это еще зачем?

— Ну, вы же говорите… Для сравнения…

— Настоящие копролитчики, Никисор, а таких специалистов считанные единицы, изучают горные породы, в которых просматриваются следы необычных наслоений. Доломиты. Фосфориты. Это совсем не то, что ты думаешь.

— Они что, так много гадили?

— Кто они ?

— Ну, эти… Вымершие…

— Если популяция была большая, следы оставались.

— Да ну, — не поверил Никисор. — Как можно таким ходить? Оно же окаменевшее. У нас, правда, кот на Новый год всегда съедает «снег» с елки. Потом ходит таким… ну, как бы в упаковке…

— Это еще не копролит.

Любознательность Никисора меня удивила.

— Это ты помогал дяде Серпу набирать на анализ неизвестное вещество?

— Ну да! — произнес Никисор с гордостью.

— И где столько набирали?

— На отливе. Где еще? Меня и эти просили, — кивнул он в сторону темного барака. — Если, говорят, увидишь странное, сразу говори. Даже премию обещали. Я бы на премию купил новые штаны. Они же копролитчики, — сослался Никисор на мою информацию. — Хотят все знать. Может, мы с дядей Серпом…

— Даже не думай!

Никисор кивнул, но выдохнул с отчаянием:

— Там еще один прибежит.

— Прибежит? — не поверил я.

— Ну да. Я его от радикулита лечил. Он тоже, наверное, копролитчик. Только больной. Все время охал и держался за спину. На судне его продуло. Ну, я сделал мазь, как дядя Серп рассказывал. Скипидар, мятая ипритка, немного бензина, жгучий перец, капля серной кислоты. Эта штука даже горит. А боль как рукой снимает. Человек аж из штанов выпрыгивает. — Он густо покраснел. — Ну, я еще капнул этого…

— Чего этого?

— Ну, вещества…

— С отлива?

— Ага.

— Да зачем?

— А для запаха.

— Да зачем же для запаха-то?

— Чтобы его эта тварь с отлива не съела Она же своих не ест. Все твари метят свою территорию. Чтобы свои знали, а чужие боялись. Вот этого Кармазьяна неизвестный зверь точно съест. И того, который с ним там в бараке, который приехал с вами, тоже съест. А вот дядю Серпа никогда не съест, и вашего дружка, — вспомнил он Юлика Тасеева, — тоже. И девушек, — покраснел Никисор, — потому что они теперь пахнут, как звери. И этого, который бегает сейчас по берегу, неизвестный зверь не съест. Я специально капнул помет в лекарство, чтобы зверь знал, что это как бы свой. У нас на островах все немного пахнут, потому и жертв нет.

— Рыбий жир, — застонал я, — рыбий жир тебя спасет, Никисор!

— Мне всех жалко, — опустил голову племянник Сказкина. — Мне дядю Серпа жалко. Он крепкий, он по морям плавал. Он на войне чуть под танк не попал. Как-то так запутался перед танками, что его чуть не задавили.

— Да в кого ты такой уродился, Никисор?

— В дядю Серпа! Как это в кого?

— Ты в каком сейчас классе?

— Уже в седьмом.

Он посмотрел на звезды в небе:

— А много в мире зверей, которых уже нет?

Я покачал головой. «Рыбий жир, рыбий жир тебя спасет!» Но, утешая Никисора, рассказал, как дико и томительно вскрикивает тифон в Корсаковской бухте, и какое здоровенное орудие, вывезенное из Порт-Артура, стоит у входа в Южно-Сахалинский краеведческий музей, и как хорошо бывает на горбатых улочках Хабаровска, насквозь продутых теплым дыханием Амура, и как не похожи на вулкан Менделеева с его желтыми сольфатарными полями страшные ледяные гольцы Якутии, и как приятно будет поговорить с лаборантками, когда они смоют с себя этот запах…

Нет, про лаборанток я не стал говорить.

И ничего не сказал про Каждую. Даже Улю Серебряную оставил в секрете.

Но такое небо висело над океаном, так горбато светился в лунном сиянии вулкан, что даже пес Потап медлительно приоткрыл лохматые веки и загадочно поглядел на меня. В доисторических его зрачках плавали туманные искры. Будто боясь их растерять, Потап медленно улыбнулся и положил голову на вытянутые передние лапы.

4

Океан.

Звезды.

Страстно орали в ночи жабы.

Так страстно, так торжественно они орали, что сердце мое сжималось от великой любви ко всему глупому и смешному.

Любовь это любовь это любовь это любовь.

Смутные огоньки перебегали с головешки на головешку, трепетал на углях нежный сизый налет. Из темного барака несло нежной и сладкой гнилью. Я уже знал, как назову будущий остерн. «Великий Краббен». Я сочиню его сам. Он выйдет в свет и принесет мне славу. Я буду подписывать толстую книгу разным веселым девушкам, непременно пошлю экземпляр Уле, вручу лаборанткам Кармазьяна. Каждой подарю. Ни одна не уйдет без нежности.

«Великий Краббен».

Никакие неприятности не коснутся такой книги.

Свернувшись, спал на спальном мешке Сказкин-младший. Свернувшись калачиком, посапывал пес Потап. Спала в своем бараке тетя Лиза, уснули усталые копролитчики. Только я один не спал, ожидая появления припозднившихся в бане лаборанток. Я посажу их у костра и каждой налью по кружке местного кваса. Они первые услышат от меня содержание будущей книги.

Когда умолкал страстный хор жаб, медлительно вступал океан.

Звезды жарко горели над головой. Я смотрел на них, вслушивался негромкое в дыхание Никисора и Потапа, в слабые ночные шорохи, опять и опять вслушивался в страстный хор жаб и в таинственные вздохи океана, закрывшего ночной горизонт, и жгучие слезы любви ко всему этому, горькие, сладкие слезы невысказанного счастья закипали в груди, жгли глаза, горло.

Но, верный себе, я не дал им сорваться.

Часть IV. МОНАХ-УБИЙЦА

Жизнь коротка, а искусство темно, и вы можете не достичь желанной цели.

Философ из Лейдена

1

«Мой земляк».

Академик Окладников улыбнулся.

Но говорил Алексей Павлович серьезно.

За чисто протертым стеклом витрины желтел человеческий скелет, вросший в каменную породу. Невзрачный, кривоногий. Наверное, при жизни маленький был, кашлял. Нужно мужество, чтобы признать родство с таким окаменевшим сморчком.

«Мы с ним из Бурятии».

Всего-то время их разделяло.

Но такое понимание истории пронзает.

Вот лежит маленький, кривоногий, но — предок, предок!

А то ведь сами даем повод писать о себе: «…славяне любят пить, а потом сочиняют свои летописи» (Шлецер). С детства от истории меня отталкивало ощущение чего-то нечистого. Все казалось, что историю пишут пьяные мужики с соседней улицы.

Впрочем, так оно, наверное, и есть.

И никуда не деться от этого.

ВИТАЛИЙ ИВАНОВИЧ

Бугров земляками считал всех фантастов.

Не важно, кто где родился. Баку, Питер, Одесса, Москва, Киев, Харьков, Новосибирск, Магадан, главное, чтобы все попадали в сферу НФ. Виталий считал, что фантасты, как кукушки Мидвича, родившись, должны все знать. В старой редакции «Уральского следопыта» на улице 8 Марта (впрочем, как и во всех последующих, вплоть до особняка на улице Декабристов) кабинет Виталия чуть не до потолка (а на шкафах и до потолка) был набит рукописями. Не знаю, как он в них разбирался. Даже просмотреть, не то что прочитать, такое количество невозможно.

Но он успевал.

В 1973 году я привез Виталию рукопись своей научно-фантастической повести «Мир, в котором я дома» (в других изданиях — «Обсерватория Сумерки»). Во время нашего разговора вошел в кабинет зам главного редактора — партиец, бывший пилот, и страшно обеспокоился, узнав, что в Новосибирске я работаю в массово-политической редакции. «Это как? — облизнул он пересохшие от волнения губы. — Это теперь сотрудники массово-политических редакций пишут фантастику?»

Однако повесть прошла.

В 1974 году, вслед за первой, прошла и вторая, что для «Уральского следопыта» являлось предельным исключением. Никогда они не давали в один год одного автора двумя крупными вещами. Ну, может, Славу Крапивина. Не знаю.

Спустился вечер.

Редакция была пуста. Бутылки полные.

Я рассказал Виталию про кальдеру Львиная Пасть, где видел однажды странное существо, напоминающее плезиозавра (как позже стали писать о больших чиновниках). Виталий рассказал про М.Розенфельда и Г.Адамова, вспомнил А.Палея, показал редкое издание «Плутонии» Обручева — довоенное. Я тут же рассказал об извержении вулкана Тятя, когда весь мир погрузился в дымную темноту и медведь-муравьятник в двух шагах от меня тревожно мыл лапами морду, думая, наверное, что ослеп. Виталий тут же вспомнил Жюля Верна и А.Беляева. «Вулканических» вещей в мировой фантастике много. Даже капитан Гаттерас и тот гибнет в жерле вулкана.

Заговорили о Библии.

Водки становилось все меньше, зато мы уже не путали правду с истиной.

Сохранилась фотография того вечера. «Пойди доказывай, что оба мы не пьяны, Геннадий Мартович! Мы пьяны, хоть и спрятаны стаканы на этой карточке».

Это Виталий сочинил.

Он писал очень неплохие стихи, но редко кому показывал.

Когда через несколько лет в Магадане вышла моя книга «Люди Огненного кольца», я выбрал для титульного портрета именно эту фотографию. Виталия, понятно, убрали (как в свое время убирали из учебника Истории ВКП(б) вполне достойных людей), но локоть остался. Почему-то ретушер не сумел замазать локоть. Обычное российское разгильдяйство, зато локоть Бугрова остался навсегда. Локоть нежного умного человека, которому судьба не дала сделать то, что он мог сделать. Локоть человека, тащившего на себе тираж популярного журнала. Локоть человека, чрезвычайно многим людям помогшего.

В конце концов, «Аэлита» тоже от него.

Считается, что изобрели «Аэлиту» (литературную премию по фантастике) писатели Юра Яровой и Слава Крапивин и главный редактор «Уральского следопыта» Станислав Федорович Мешавкин. Впервые в Советском Союзе писатели начали получать престижную премию за фантастические произведения. Премию вполне официальную, поддержанную государством. Так оно, собственно, и должно быть. Государство ведь не создает культуру, оно только обеспечивает условия для ее создания. В апреле 1981 года «Аэлиту» — прекрасную работу из камня и металла, выполненную художником-ювелиром Виктором Васильевичем Саргиным — получили за крупный вклад в советскую фантастику Александр Казанцев и (за повесть «Жук в муравейнике») знаменитые братья Стругацкие.

«Аэлита» вручалась в Свердловске.

Тираж журнала «Уральский следопыт» к тому времени достиг 500 000 экземпляров. Думаю, в основном благодаря как раз стоической работе Виталия Бугрова, неустанно подыскивающего все новых и новых авторов. Все равно начальству фантастика казалась жанром легкомысленным. Бугров рылся в старых подшивках «Вокруг света» и «Всемирного следопыта», а его посылали в котлован будущей Дивногорской ГЭС, в Братск, в Усть-Илимск. С Юрой Нисковских, например, отправили его на БАМ. Побродив неприкаянно среди всяких желез, они нашли маленькое спокойное озерце и чуть не месяц прятались на нем от действительности. Это в Баку можно было встретиться с Войскунским и с Лукодьяновым, с Альтовым и Журавлевой, а в Харькове с Юрой Никитиным, а в Питере с Евгением Павловичем Брандисом, с Геннадием Гором, с Александром Шалимовым. Москва определялась для Виталия Г.И.Гуревичем, А.П.Казанцевым, Аркадием Натановичем Стругацким. Вообще пейзаж страны определялся для Виталия фантастами. Благодаря неутомимой его деятельности в 1978 году в Свердловске прошло региональное совещание по фантастике.

Первое вне Москвы и Ленинграда.

И увидело начальство, что это хорошо.

И увидело начальство, что фантастикой занимаются весьма уважаемые люди.

И вызвало оно к себе Бугрова. «Работы советских фантастов как-нибудь нынче отмечаются?» — «Да никак». — «А у них там?» — осторожно спросил главный. — «У них отмечаются. У них много специальных премий по фантастике. „Хьюго“. „Небьюла“. „Меркурий“.

С этого началась «Аэлита».

Конечно, там было много раздражающих моментов.

На вручение «Аэлиты» съезжались любители фантастики из самых разных городов, что приносило руководству журнала немало хлопот. Да и сами фэны пугали друг друга. «Публика аэлитная, — писал один из них в некоем доисторическом фэнзине, — для меня делилась на три части: фэны, окучки и реликтово тусующаяся молодежь из типа туристов-шестидесятников. Фэны внушают мне тупое изумление, какое бывает перед человеком, который смыслом своей жизни сделал коллекционирование спичечных этикеток. Я отнюдь не отрицаю их права на жизнь, но реакции, кроме «ну-ну», от меня не добивайтесь. Потом меня бесило преклонение фэнов перед Стругацкими. В еврейской части моих генов прочно засело: «Не сотвори себе кумира», и даже в русской крови этих слов не уничтожить. Кстати, если рассматривать слово «кумир» шире, фантастика для фэнов — такой кумир, каким непозволительно быть даже всей литературе, да и вообще искусству.

Впрочем, с фэнами я общался на «Аэлите» мало.

Их было не видно и не слышно. Чем они занимались, я не знал. Должно быть удалились на какую-нибудь культовую поляну и предавались свальному греху перед двуликим идолом Стругацких. Вообще такое ощущение, — признавался автор, — что «Аэлита» со всеми своими фэнами пришла из глупых светлых 60-х, из времени «Понедельника» Стругацких. Сейчас они выглядят анахронизмом (в 1990 году. — Г. П. ). Странно смотреть, как взрослый дядя со страдальческим рычанием пытается влезть в детские колготки и в экстазе, достойном лучшей цели, тетешкает старого любимого плюшевого мишку…

Ну и киряли изрядно…»

Но движение любителей фантастики в СССР оказалось столь мощным, что официальные партийные власти забили тревогу. Что это за клубы такие? Что они там у себя обсуждают, о чем сговариваются? В 1985 году по областям ушло официальное письмо-директива, подписанное, говорят, будущим инициатором перестройки. Названный товарищ круто сомневался в правильности избранных фэнами интересов. Отдельно осуждался в письме известный журнал «Уральский следопыт» — организатор «…подпольных сборищ молодых космополитов, низкопоклонников западной литературы». Пошли проверки клубов.

Объединения любителей фантастики начали привязывать к официальным организациям, требовать отчетов о проделанной работе, рекомендовать официальные методички. Но какие к черту методички могут подействовать на толпу из шестисот любителей, которые, например, в 1990 году представляли в Свердловске 124 российских города?

Ни богобоязненности, ни законопослушания.

Мне хочется развеять легенду, — писал Виталий в 1993 году, — согласно которой родной и любимый мой «Уральский следопыт» воспринимается как сверхнадежный бастион НФ. Увы: никогда не было и нет такого бастиона. Если вы бывали на наших «праздниках фантастики» и вас заворожило наше гостеприимство — знайте: с таким же радушием мы принимали бы и, скажем, краеведов, и эсперантистов, и балалаечников. Оно, это радушие, в крови у нас. У редакции «Уральского следопыта».

Что же касается фантастики, то из года в год, из месяца в месяц она в «Следопыте» упорно борется за место под солнцем. Не верьте тому, что просветители непременно народ хилый, пасующий перед первым же препятствием! Нет: и в них заложена-таки частичка фанатичной настырности борцов. В противном случае фантастики в «Следопыте» попросту бы не было, как не было бы — в итоге — и вот этих наших «праздников фантастики». А они, эти праздники, все-таки есть…

Может, и хорошо, что Виталий не увидел медленного разрушения любимого журнала. Но многое он предчувствовал. Работая над анкетами писателей-фантастов, писал с горечью:

Вообще же — ох, Гена, сколько всего мы могли бы сделать — даже при минимальных наших возможностях, и — при отсутствии даже этих возможностей… Ей-ей, невольно закрадывается грустная мысль о том, что все, над чем бьешься, в принципе не нужно массе других людей, могущих в чем-либо подобную работу (по сплочению НФ-сил, по истинному — хотя бы на уровне европейских стандартов) подвинуть. Временами же, напротив, думаю: может быть как раз поэтому и в данный момент разобщенности нашей НФ мы (такие вот бескорыстные) — и нужны ?.. Но тогда, опять же, эту свою полезность, необходимость мы должны в полной мере реализовать, использовать…

Однажды (как всегда, немного водки, чай) я процитировал Виталию отрывок из наказной грамоты стольника и воеводы Голенищева-Кутузова, выданной им сыну боярскому Ивану Ерастову, уходившему в 1662 году на восток.

А едучи, ему, Ивану, над якутцкими служилыми людьми смотреть и беречь накрепко, чтоб они в городех и в селах, и на ямах, и по слободам не воровали и по кабакам не пили и не бражничали, и зернью, и карты не играли, и по блядни не ходили, и дурна великого государя над казною и розни меж собою ни в чем не чинили…

Виталий долго понимающе кивал. «Фэнам бы вручать такие грамоты».

А кроме фантастики — только внуки. Виталий с бесконечной нежностью говорил о Косте и Кате. А я, понятно, вспоминал своих. И Виталий слушал, блаженно улыбаясь, потому что действительно понимал.

Тима и Степа, рассказывал я, позвонили недавно маме (моей дочери) на работу: «Мама, чем питается рак?» — «Настоящий? Живой?» — «Ну да». — «Падалью, наверное». — «Мама, а где у нас в доме хранится падаль?» Они, понятно, решили, что падаль — это что-то такое необходимое в хозяйстве. А живого рака им подарил приятель. Поскольку мама дежурила в поликлинике и не могла отрываться от дел, они позвонили мне: «Дед, у нас рак сидит в ванне. Воды много, а он не радуется». — «Наверное, кислорода мало в воде». — «Да ну, — знающе возражал Тима (старший), — у одного мальчика рак сидит в трехлитровой банке. Там воды меньше, а он радуется и прыгает!» — «Может, тоже от недостатка кислорода прыгает?»

Короче, рак сдох.

«Дед, где хоронят раков?»

«В аллее Славы!» — не выдержал я напора.

И зря. Потому что месяца через два, когда мы гуляли по аллее Славы, мои внуки вдруг присмирели и, взяв меня за руку, подвели к одной из каменных стелл. Они не произнесли ни слова, но я сам все понял. На самом низу стеллы скромно было нацарапано гвоздем — «Рак».

Виталий обожал подобные истории.

В мае 1994 года я уезжал из Свердловска. «Аэлита» была уже упакована. Мы с Мишей Миркесом вызвали машину. Подойти к редакции машина не смогла, ремонтировали дорогу. Виталий вышел из редакции нас проводить. Он страшно переживал, потому что ждал Катю и Костю, чтобы познакомить их со мной, а они опаздывали.

И машина уже двинулась, когда раздался крик счастливого Виталия.

Прибежали все-таки Костя и Катя. И мы еще раз обнялись с Виталием.

И никому в голову не пришло, что встреча эта — последняя.

2

В феврале 1983 года в Новосибирск прилетели два шотландца.

С общественным мнением тогда в Новосибирске считались, поэтому никто не хотел гулять по улицам с двумя коренастыми рыжими мужиками, нагло напялившими на бедра юбки.

Шотландцы этого не понимали.

Со скуки и от непонимания они выискивали в окружающем всяческие недочеты и недостатки. Одного звали Биш Дункан — черноволосый, мордастый, в модных стальных очках. Ноги, конечно, кривые. А другого — Джон Сильвер. Этот был без очков, мускулистый, имя классическое. А ноги еще кривее, чем у коллеги. Прямо колесом, как у кореянок на рынке. Правда, в отличие от одноименного пирата реальный Джон Сильвер тряс юбкой не на просторе морей, а на проспекте и, понятно, засматривался на девушек. Ты учти, предупредил меня партийный деятель нашей писательской организации, это известные профсоюзные поэты, а Сильвер еще и преуспевающий художник. Поводи их по Академгородку, попросили, а то клеветать начнут. Видишь, морды хмурые.

«Нам говорили, — недовольно скрипел Биш Дункан (никак не находил он каких-то совсем уж вопиющих недочетов и недостатков), — что у вас мамонты выжили в сибирской тайге. Это так?»

«Конечно», — уверенно отвечал я, ведя гостей по Морскому проспекту.

«А где такое увидеть?»

«Сейчас нигде».

«Почему так?»

«В годы гражданской войны мамонтов съели партизаны».

«Всех?»

«Всех, — доброжелательно объяснил я пораженным шотландцам. — Когда адмирал Колчак громил красные отряды, партизанам жрать было нечего. Загнали беляки их в пустую тайгу. Даже орехов не было, только бродили мамонты. Целые горы мяса. Но последнее в мире стадо. В другое время привезли бы ученых, сунули мордой — разберитесь, придурки! Но ученых не было. Сами недавно расстреляли последнего, пусть он и клялся, что его не интересует политика. А зачем тогда нацепил золотые очки? Ну? Короче, расстреляли. А мамонтов съели».

«Стук колес, на мосты наскок, мчит паровоз на Владивосток, — Азия! — процитировал я одного сибирского поэта. — Дым накручен, черный сплин, тянет поручик сухой кокаин, — Азия!»

«Неужели всех съели?»

«До одного!»

Шотландцы кивали, ежились.

«Крепкие у нас морозы, сильные характеры, — добивал я шотландцев. — Не пожрешь мамонтятины, замерзнешь. Такие морозы бывают, что огромные деревья лопаются вдоль ствола почти до верхушки, вода, в реках промерзает до дна, рыбы как стеклянные, а женщины размножаются только летом».

И цитировал:

«Чтоб от Японии до Англии лежала родина моя!»

«Киплинг?» — пытались угадать настырные гости.

«Коган», — отвечал я, повергая шотландцев в полную оторопь.

Однофамилец пирата, кстати, обдумывая каверзные вопросы, еще издали начинал улыбаться каждой встречной симпатичной сибирячке в дубленке и в мохнатой шапке, но чем ближе подходила сибирячка, чем яснее обрисовывались кривые ноги шотландцев, на которых тряслись клетчатые юбки, тем суровее сжимались ее алые на морозе губы. «Не дам!» — казалось, кричали они.

Гости от этого нервничали еще больше.

Биш Дункан, например, жаловался: «Я ведь профсоюзный поэт!»

Я потом полистал его книжку и убедился, что он нисколько не врал.

Решив, что гостям интересно будет послушать про сибирских художников, я рассказал им про Николая Грицюка, который писал свои полотна, а маленькая противная собачонка на его столе ела в это время зеленые помидоры.

«Он член профсоюза?»

Услышав ответ, шотландцы нахмурились.

Тогда я рассказал им про другого знаменитого художника.

Виталий Волович тоже не член профсоюза медиков, сразу предупредил я. Виталий Волович сидит в Екатеринбурге на большом чердаке, переоборудованном под мастерскую. Иногда в сумеречном свете раздевается перед ним молодая женщина. По делу, конечно. Шумно крутится какая-то ужасная давильная машина с колесом, похожим на судовой штурвал.

«Деньги подделывает?»

Я не согласился. «Не деньги, — пояснил с сожалением. — Литографии».

А иногда выходит Волович на пленэр. «Когда пишешь с натуры, чувствуешь себя голландцем». Однажды писал в ясный, солнечный, но холодный день какие-то страшные камни, корни на заброшенной лесной поляне. Все полумертвое, разбитое непогодой, плесенью покрылось, ржавчиной, хоть умри, сизый свет, на душе противно, только небо над головой — совершенно тончайшей сини, хоть бросайся в него! Самым подлым настроением не испортишь такую небесную синь. А Волович пишет гнилые пни, ржавые камни. Не видит неба. Вывалил из-за кустиков какой-то местный мужичок, подышал шумно, покурил, понимающе заглянул под руку. «У тебя все неправильно, — рассудил. — Смотришь в небо, а пишешь какую-то херовину. Душа поет, какое у нас синее небо». — «А у меня синей краски нет».

«Он член профсоюза?»

Пораженный таким упорством шотландцев, я рассказал им про другого отечественного художника. Он, Алексей — Божий человек, сперва много накусал богатых отечественных премий за полотна, выполненные в лучших традициях социалистического реализма (знаменитая серия «Хорошо уродилась рожь на полях Бардымского совхоза!»), а потом впал в смертную тоску и стал пить.

Ушел в модернизм, как в неслыханную простоту.

За модернизм лишили его родины.

В Тель-Авив Алексей не полетел, предпочел задержаться в Париже. Друзьям объяснил: «Там бывших партийных инструкторов меньше».

И оказался прав. Совсем не мучили его в Париже инструктора.

А однажды сбылась мечта, казавшаяся раньше совершенно несбыточной: в крошечную художественную мастерскую Захарова явился кумир его жизни — знаменитый художник Марк Шагал. К появлению мэтра Алексей разложил по полу и расставил вдоль стен все свои, скажем так, несколько переусложненные офорты, гравюры и литографии. Когда-то (но уже после полотен, посвященных прекрасному урожаю ржи на полях Бардымского совхоза) эти работы нагоняли невыразимо сложные чувства на партийных секретарей, отвечавших за чистоту сибирской идеологии.

Но Шагал никаких таких чувств не выразил.

«Молодой человек, — погуляв по мастерской, удивленно выпятил он губы. — Когда мне было столько лет, сколько вам, я брал козу, рисовал козу, и у меня получалась коза. Когда мне было столько лет, сколько вам, я брал сосуд, рисовал сосуд, и у меня получался сосуд. А вы берете козу, рисуете козу, а у вас получается сосуд. Вы берете сосуд, рисуете сосуд, а у вас получается коза».

Сделав долгую пузу, мэтр спросил:

«Молодой человек, что вы собираетесь делать в Париже?»

«Он член профсоюза?»

Я обалдел:

«Шагал?»

«Да».

«Н-не знаю».

Мое тотальное незнание неприятно поражали шотландцев. Ни Геологический музей, ни «Академкнига» нисколько их не вдохновили. Тогда я привел их на берег холодного, еще не замерзшего, но продутого всеми ветрами моря. Шотландцы отворачивались от сизой холодной воды, поднимали профсоюзные воротники, но рыбаки, рассеянные на лодках по всему пространству моря, их заинтересовали.

«Они члены профсоюза?»

«Не все», — ответил я с достоинством.

Не мог же я признаться, что все эти люди, не важно, члены профсоюза или нет, попросту сбежали с работы. Даже пояснил: когда много работаешь, то и отдыхать надо много. У нас много отдыхают, пояснил, чтобы много работать. Джон Сильвер в ответ на это недоуменно засопел, а его приятель, поддернув юбку, нахмурился. «В такое время суток, — осторожно закинул он удочку, — у вас в Сибири можно выпить чашку чая?»

Я обеспокоился.

Но столовая Дома ученых работала.

Врут они все про поэзию и живопись, думал я, устраивая их за столиком. Они разведчики. Тайные агенты шотландского профсоюза. Решили меня завербовать. Мало кто, наверное, соглашается на них работать, вот они и злятся.

«А в такое время суток у вас в Сибири можно выпить чашку чая с молоком?» — продолжал забрасывать удочку Биш Дункан.

Теперь я обеспокоился уже серьезнее.

И отправился к официантке Люсе.

Опытная Люся спросила:

«Иностранцы?»

«Ага».

«Коммунисты?»

«Шотландские профсоюзные поэты».

«Это одно и то же, — мягко сказала Люся. И обещающе погладила свои распирающие кофточку груди. — Ладно. Будет у них молоко! — И засмеялась, лукаво поглядывая на ошеломленных представителей шотландского профсоюза. — Я тут как раз домой купила бутылочку».

Святая душа.

На таких Русь стоит.

А на таких, как Сильвер и Дункан, стоит Шотландия.

«Почему у вас не видно нищих? — обижались они. — Нас обманули. Нам говорили, что заключенные в кандалах ходят по улицам Новосибирска. А размножаетесь вы только летом. Почему у вас монахи становятся убийцами?»

3

Монахи?

Какие монахи?

Я кинулся к учебникам.

С мамонтами ясно, а монахи?

Стояла тайга от края до края, аукались татары, потом пришел Ермак. Но раньше-то, раньше? Почему шотландцы упомянули о монахе?

Так, случайно, видит Бог, я вышел на имя богомерзкого Игнатия.

Вряд ли это его имели в виду шотландские профсоюзные поэты, говоря о монахе, зато он зарезал землепроходца Владимира Атласова, первооткрывателя Камчатки, а потом от страху сплавал на северные Курильские острова. То есть мы ходили с ним по одним тропинкам. И умели они, Атласов и Козыревский, писать ничуть не хуже, а, наверное (по-своему), лучше меня.

«А от устья идти вверх по Камчатке реке неделю, есть гора.

Подобна хлебному скирду, велика гораздо и высока, а другая близь ее ж — подобна сенному стогу и высока: из нее днем идет дым, а ночью искры и зарево. А сказывают камчадалы: буде человек взойдет до половины тое горы, и там слышат великий шум и гром, что человеку терпеть невозможно. А выше половины той горы которые люди всходили — назад не вышли, а что тем людем на горе учинилось — не ведают».

Звучало почище Лескова.

«А из под тех гор вышла река ключевая — в ней вода зелена, а в той воде как бросят копейку — видеть в глубину сажени на три…»

Я впервые задумался об учителях.

Понятно, что мы сами их выбираем.

Это как раз в то время мне подтвердил Астафьев.

ВИКТОР ПЕТРОВИЧ

Живой язык никогда не прерывается.

Вот уж поистине — живой, как жизнь.

Время от времени мы путаемся в побочных тропинках, ищем невозможного, но однажды возвращаемся к простоте. По-другому почти не бывает.

В 1972 году Астафьева я почти не читал.

Ну, может, «Кража», какие-то рассказы. Зато писатель Женя Городецкий не уставал повторять восторженно и каждодневно: «Вот писатель земли русской!»

А об Астафьеве писали: деревенщик. Так он и выглядел. В каком-то самом обыкновенном сером костюме, отяжелевший, с несколько вытаращенным раненым глазом (память войны). Сквозь легкий пух проглядывала коричневая загорелая лысина. Снимая платком слезинку, скопившуюся в уголке глаза, заявил, увидев пришедших на встречу с ним издателей: «Вот вы нас изучаете, как нельму, — на зуб, на вкус, на длину. Знаете, наверное, что наша работа — читать в душах, понимать людей». Не знаю, зачем он об этом напомнил. Честно говоря, такой способ выражения чувств всегда казался мне необязательным. Зато на теплоходе, на котором мы плыли по Оби, начались знаменитые астафьевские монологи.

«Вот орут, прямо в крик: „Ох, берегите природу!“ А почему никто не кричит: „Ох, караул! Ох, какие выросли дети в наших малосортирных квартирах!“ А природу ведь они и губят. Наши дети, а не враги народа. Я не тогда почувствовал ужас, когда увидел осетров сдохших, вальяжных даже на берегу, а тогда почувствовал ужас, когда увидел дохлых ершей. Обыкновенно ерши всех переживают. А если они сдохли, значит, дрянь дело. К тому же наши браконьеры талантливые, они везде проникают. Мы все такие талантливые, что научились уничтожать живое, не касаясь его. Например, стали активно кедр оберегать. Кедр не трогаем, а лес вокруг вырубаем. Вот кедр сам по себе и падает…»

«В Колпашево на селекционной станции выращивают картошку. Надо памятник поставить людям, которые впервые привезли в Россию картошку, потому что сейчас картошка — главная наша опора. Вот пишу „Оду русскому огороду“, потому особенно подчеркиваю. Для вас специально почитаю отрывки сегодня. Я ведь картошку сам выращиваю, и детей, кажется, приучил. Потому что вырос не в городе, а в деревне на Енисее. Отец после бани выпивал, всегда хотелось много шуму наделать. Врывался в дом, ладно, мать успевала вынести посуду, не все успевал разбить. Такая жара этим летом, — пожаловался Астафьев, — что цвет сыплется с картошки. Хорошо, что это такая культура, что от цвета своего не зависит. Ехал недавно по ГДР, так там на поле — хлеб к хлебу, ни одного сорняка. А приехал домой, Господи, что на полях творится?..»

«На фронте героизм и трусость неразделимы. — К войне Астафьев возвращался неизменно и постоянно. — Сегодня навалишь в штаны, а завтра, что называется, подвиг совершишь. Один мой приятель, на Днепре стояли, любил шастать по нейтральной — жрать все время хотелось. Но и немцы не дураки. Их и наши минеры делали для охотников специальные проходы, только потом не пожалей добычи, поделись. А тут вторые сутки визжит на нейтральной полосе поросенок. Совсем достал. Ну, нанесли точку на планшет, вычислили место. Ночью приятель двинулся за добычей. Луна то выйдет, то скроется. Прирезал поросенка (рухнувшей балкой придавило зверя). Под прикрытием закопченных стен сидит, кишки выбирает, чтоб легче было тащить. Вдруг две тени, чужой сапог на автомате. „Гут, Иван, гут!“ Он потом говорил, что никогда в жизни никакую работу не делал так медленно. Ну, все кончается, как ни крути. Выбрал кишки, спустил шкуру. Немцы покурили, забрали поросенка, а с ним — автомат. Понятно, боевая обстановка… Потеря оружия… Немцы это тоже понимали… Видят, у русского солдатика губы трясутся, вынули диск, оставили автомат…»

«Сейчас пишу новый роман. „Болят наши раны“. Это восемь дней на днепровском плацдарме. Там меня контузило. Ходил по трупам, между трупов рыба валялась — мы ее ели. Я лет десять потом был равнодушен к покойникам, только позже немножечко отошел, стал бояться. Хотя вреда они не приносят. Ходили мы по оврагам, а однажды, дурак, полез по гребню. Не верил, что немецкие самолеты или минометчики могут охотиться за одиночками. Когда справа и слева рвануло — еще не верил, но когда впереди, то понял — вилка. Рванулся, и все. Вспышка. Видите, весь кривой — и нога, и рука, и глаз. Мне повезло: ребята случайно развернули стереотрубу — нет ли чем поживиться? И увидели меня. Вынесли. Не могли не вынести, потому что я сам до того троих вынес — татарина и двух русских. До сих пор приезжают в гости и на встречи зовут. Но я сам на встречи ветеранов не езжу. Они пусть и небольшой, но всегда хотят войны, а я счастлив тем, что жив остался…»

«Наш первый секретарь (обкома. — Г. П. ) в Вологде отдал мне квартиру. Писателю, говорит, нужно. А себе новую построил. А эта, что мне отдали, громадная — страсть. Жена Марья у меня маленькая, увидела кухню, заохала. А я заперся в кабинете, работаю, мне хорошо. А потом чувствую, что-то не так, вот что-то совсем не так. И понял: это же неправильно, что никто ко мне не идет. Боятся идти в квартиру, где первый жил. Пришлось звать: «Вы почему не идете? Раньше всегда шли в любое время!» Ну, брожу по хоромам. «Марья, — кричу, — ты где?» — «Тута-ка!» А из Перми уехал потому, что там за стенкой жил пианист. Он играл круглые сутки, пальцы у него распухали от игры. Я пианиста один месяц всяко уважал, а потом дошло до меня: надо или уезжать, или убью падлу!..»

«Я в ГДР поехал, чтобы с каким-нибудь инвалидом войны поговорить. Поначалу не повезло: руководителем делегации назначили Василия Ардаматского. Ну, „Сатурн почти не виден“. Что-то про планеты. Он, как только за кордон выехали, сразу превратился в классика советской литературы и столько унижений мне принес, что я на банкете заорал: „Убью, блядь!“ Обратно нас немцы отправили на разных самолетах. Но с инвалидом войны я поговорил. Когда нас знакомили, я думал: может, это ты и накрыл меня миной, сделал кривым? Нет, к счастью, воевали мы на разных фронтах. Да и стал он сразу жаловаться. Дескать, всем видно, что ранен. Дескать, чуть что, сразу кричат: фашист, фашист! А какой он фашист? Он просто солдат. Те, что были в спецкомандах, они все вернулись здоровыми. По их виду не скажешь, что воевали. А еще я такое видел, — засмеялся Астафьев. — Сидит сытый немец в ресторане, салатик ест, горошинка в тарелочке осталась. Он ее приткнул на вилку, а она сорвалась. Он ее на вилку и в рот, а она вся в масле, снова упала. Интерес меня взял: как, думаю, справится? А немец понес горошинку ко рту, а она снова упала. Ну, блядь, думаю, вот какой упорный. Но били мы вас и будем бить. А как так подумал, он горошинку ножом прижал и все — съел! И на меня оглянулся. Я тогда, — заплакал Астафьев, — я понял, что когда-нибудь они нас победят. Ведь даже бабы у них совсем не такие, как у нас. У нас и трусы забудет надеть, а у них всегда затянуты в свои спасательные пояса…»

Река.

Теплоход.

Потом вертолет.

Внизу — осенняя тайга, мелкие старицы.

С болот поднимается стая лебедей. Испуганный медведь упал на спину в траву, отбивается от вертолета лапами. У Астафьева болело сердце, он сосал валидол. «Ну, ты меня утешил, — сказал он в ответ на рассказ, как я над Хабаровском горел в самолете. — Я тут книжку твою прочел. — („Ильев. Его возвращение“. — Г. П. ) — Там глава про барак написана так сильно, как сейчас нужно писать. Через себя пропущено. А вот стюардесса твоя — типичная бабешка. Из тех, кто никогда не знает, чего им хочется. А вообще это правильно — писать о себе. Искусством надо делать собственную жизнь. В этом и есть весь секрет хорошей литературы».

В каюте теплохода под Нарымом он кричал, кривой, как Кутузов: «Я вот сдохну, и вы увидите мой портрет в рамочке в газетах, я это право уже заслужил. Но где вы тогда ни будете, где ни окажитесь, спойте песню. Эту. Одну. „Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…“ Ее одну спойте».

Кругло выпирало брюхо, стиснутое ремнями подтяжек. Наваливался на стол. Кричал, наваливаясь: «Я над нашей действительностью, как лебедь взлетел! Ах какие вчера взлетали над болотом лебеди! Генка, ты же видел! Твою мать, мой отец — алкоголик, мать утонула в тридцать первом, я по детским домам, по вшивым ФЗУ мотался. Я — детдомовец, голодный, холодный, контуженый, но несколько книг написал. Я сам себя сделал лебедем, Генка. Напиши о лебедях, как они летят над болотом!» Я написал.

Стихи ему нравились.

Пара фантастических рассказов, написанных Виктором Петровичем Астафьевым, не произвели никакого впечатления на читателей, но важно то, что этот великолепный образец истинного писателя с уважением относился ко всем жанрам: писал прозу, составлял поэтические антологии…

С Геной я как-то больше пообщался и очень уважительным к нему сделался, — писал Астафьев Е.Городецкому. — Я ведь, как всякий лапотник, самоуком всего добивавшийся, тайно и светло завидую вашему брату, имеющему такую великолепную эрудицию и образованность. Отсутствие таковой мучительно, мучит постоянно угнетающее чувство собственной неполноценности, а затем и грубые срывы, порой переходящие в хамство. Ты не смейся над этим, это я всерьез говорю! Правда, я не убежден, что образованность дает счастье бытия. Моя теория, что мой неграмотный дед Илья был счастливее всех образованных, ибо жил землею и счастлив был трудом и плодами земными, не противоречит всему, что я говорил выше, а лишь осложняет мое отношение к происходящему, однако лично меня угнетает полуобразованность, полукультура, упущенные возможности в молодости получить знания.

4

Сибирь…

Белый мамонт…

Жестокосердый монах…

Не знаю, почему все это засело в голове. Тем более что о мамонте я уже писал. В давнем-давнем рассказе «Снежное утро». Там два племени, встречаясь, находят, как бы изобретают первые абстрактные слова. Всего лишь небольшой фантастический рассказ. Но чтобы написать его, пришлось подумать над словами Вира Гордона Чайлда: «Сначала было дело, и это все, что археолог может надеяться постигнуть». Чтобы написать этот рассказ, надо было найти каменные наконечники стрел в доисторических слоях Кузбасса (хранятся в Музее материальной культуры, Москва), проштудировать работы Т.Верхувена, А.Быстрова, А.Лота, П.Дарасса, Г.Кларка, Л.Эгуа, С.Бродара и многих, многих других. Мне тогда казалось, что научиться писать — это и значит научиться писать. Не больше, не меньше. Но писатель Леонид Дмитриевич Платов (в 1958 году) объяснил все иначе, «…по поводу твоего „Утра“, — написал он мне. — Это, несомненно, свидетельство твоей одаренности. Юноше в 17 лет написать такое! Есть и размах, и настроение, и несколько хорошо, в ефре-мовской манере, написанных сцен (например, пляска девушки)… Но вот если бы ты с таким же старанием написал о себе, о своей работе, стремлениях, мечтаниях, срывах и удачах (вкрапляя, ежели тебе желательно, и куски «Утра», как фантазию молодого палеонтолога, как его размышления во время рассказа), это было бы совсем другое дело».

ЛЕОНИД ДМИТРИЕВИЧ

В московской квартире на проспекте Мира меня прежде всего удивил уют.

Хозяин походил на Дон-Кихота — тонкий, красивый. Я это чувствовал. И все вокруг выглядело вросшим в красивый уют — стеллажи с собраниями сочинений, ваза с фруктами, какие-то особенные занавески. Я приехал из Ленинграда после многих личных потрясений, был влюблен, все у меня не ладилось, а тут — чудесные книги, уют, ваза с фруктами. И необыкновенно доброжелательный, внимательный, пристально всматривающийся сквозь очки человек.

«Я тебя узнал, — сказал он. — Тощий и длинный. Таким тебя и представлял. Ешь яблоки и рассказывай. Типичный астеник, так я и думал. Учти, что в политике и в искусстве такие чаще всего становятся страдальцами. Тебе надо все бросить, работать, влюбляться в девушек, качать мышцы, забыть про университеты и про высокое предназначение. И еще, — подумав, почему-то добавил он, — никогда не копи в себе прошлого, научись забывать».

Он уже знал, что в Ленинграде я побывал у Анны Андреевны Ахматовой и у Александра Прокофьева, и потребовал: «Читай».

Все утро небо плакало, лишь к вечеру устало. О, как в саду Елагином тебя мне не хватало!

Аукнулось на Прачечном, откликнулось у Летнего, в котором мною начато неконченое лето.

Опять вдали аукнулось, а я не откликался. По темным переулкам к тебе, как ветер, рвался.

Темные решетки в золотых обводах. И лодки, лодки, лодки на потемневших водах.

И небо вправду плакало, и был неведом страх на острове Елагином. Еже писах — писах.

«Ты читаешь так, будто стихи у тебя записаны в одну строчку».

«А они так и записаны».

Он не стал спрашивать: почему?

Огорченно покачал головой:

«Ты поэт…»

«Это плохо?»

«Конечно. Поэзия мешает прозе. — Он всерьез так считал. — Поэзия и фантастике будет мешать. Поэзия — хищница. Она не терпит соперниц. У поэтов сам их образ жизни мешает глубокой работе. Понимаешь? Хорошо, что ты пока еще не хам, — смерил он меня оценивающим взглядом. — Обычно поэты — хамы. Есть у нас Сергей Островой. Пустышка, а держится императором. Странно, странно, что Долматовский напечатал твои стихи в „Смене“… Это высокомерный человек… Я бы ушел на твоем месте в газетчики. Прекрасная возможность увидеть мир. Раньше я сам много ездил, теперь сердце побаливает… Жалею, что после войны не остался в Ленинграде, была такая возможность. Ешь, ешь яблоки, — пододвинул он вазу. — Еще будет арбуз, а потом обед… Я, к сожалению, — признался он, не пишу больше фантастику, знаний не хватает… А если по гамбургскому счету то Ахматова — эпоха. Иван Антонович рядом с ней меркнет. Исчезающе малый блеск. Понимаешь? Совсем разные масштабы…

…научного образования у меня нет, — не без горечи писал он в письме. — Это очень мешает в работе над н/фант. книгами. Более 25 лет я проработал корреспондентом, преимущественно в комсомольской печати, и побывал кое-где, а главное, встречался со множеством интересных людей. Это и помогло мне написать несколько книг. — (Уверен, что Леонид Дмитриевич. хотел написать — несколько интересных книг, но он действительно не любил хвалиться. — Г. П. )— Первая моя повесть, приключенческая, об Америке — «Мальчик с веснушками» — печаталась в «Комсомольской правде» в 1936 и 1937 гг..

Я так и не заглянул в эти газеты.

Мальчик с веснушками… Америка… 1937 год…

Через десяток лет, в 1976 году, будучи в Москве, я позвонил Леониду Дмитриевичу. Он был болен и мы не встретились. А скоро его не стало. Георгий Иосифович Гуревич сказал: «Пришло совсем новое поколение. Никого не интересуют исчезающие острова. Юлианы Семеновы вытеснили Леонидов Платовых».

Наверное, Георгий Иосифович был прав.

«Секретный фарватер» Платова до сих пор на экране, а вот его фантастику не переиздают. И напрасно. Он был Мастер. Я страшно жалею, что не успел поговорить с ним о Севере, любимом нами. Работая над «Страной семи трав» и «Архипелагом исчезающих островов», он, несомненно, натыкался на отписки казаков XVI века. Вот в июле 1648 года на реку Индигирку с приказчиками гостиной сотни торгового человека Василия Федотова Гусельникова отправляется столько-то «запасу и русского товару»:

30 пуд муки ржаныя — 15 руб

3 пуда прядена неводного — 42 руб

200 аршин сукон сермяжных — 40 руб

5 юфтей кож красных — 25 руб

кожа красная же — 2 руб 16 алтын 4 денег

22рубашки вязеные и шиты золотцом в одну петлю — 33 руб

2 штаны вязеных шелком — 13 алтын 2 деньги

6 кафтанов бараньих — 12 руб

5 безмен свеч восковых — 10 руб

150 варег рукавиц — 15 руб

30 топоров средних — 27 руб

38 фунтов медь в котлах — 22 руб 26 алтын 4 деньги

полкосяка мыла простого — 5 руб

полстопы бумаги писчия — 2 руб

30 стрел тунгуских — 16 алтын 4 деньги

Леонид Дмитриевич великолепно чувствовал язык. Долгие годы газетной работы не убили в нем этого чувства. Потому и не уставал напоминать:

«Тренируй глаз, фантазию, набивай руку, пиши обязательно каждый день (для себя) и обязательно лишь о пережитом, перечувствованном, продуманном, близко коснувшимся тебя. Фантазия разовьется постепенно. Важно научиться хорошо описывать явь».

5

Сибирский апрель — это гадость в сердце.

Никакая неба синева не снимает усталости.

Глядя на меня, мудрая жена сказала: «Всей работы не переделаешь».

Означало это: пора на юг. Какие-то деньги после выхода книги «Уроки географии» (в книжных магазинах книгу иногда выставляли в отделе учебников) еще оставались. Мы прикинули и решили улететь в Среднюю Азию. Но не в Бухару и не в Самарканд, набитые туристами, а в тихое место, где можно отдохнуть, поесть ягод и фруктов — ну весь этот комплекс, который предполагает в человеке полное отсутствие мозгов. Прежде я не бывал в Дурмени (писательский дом под Ташкентом), не знал, найду ли там приличную библиотеку, поэтому сунул в чемодан два увесистых тома, посвященных истории Сибири. Сейчас даже не могу объяснить — зачем я их взял? Я занимался тогда рассказами и некоей повестью под странным названием «Друг космополита». Фантастические рассказы «Виртуальный герой» и «Кот на дереве» тогда же были написаны и появились в журнале «Химия и жизнь», а вот повесть застопорилась…

Что-то мешало…

Монах-убийца…

6

Если вдруг забредаешь в каменную траву,

выглядящую в мраморе лучше, чем наяву,

иль замечаешь фавна, предавшегося возне

с нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне,

можешь выпустить посох из натруженных рук,

ты в империи, друг…

Ночью было холодно, орали жабы в пустом бассейне.

По забору писательского дома ходила рябая кошка. Мощные эвкалипты, шурша, сбрасывали кожу. Утром в окне высвечивалось невероятно синее небо, как на старинных диафильмах, и становились видны облезшие стены главного корпуса, а рядом полуразвалившийся флигель, в котором когда-то бывали Ахматова, Алексей Толстой, Лидия Корнеевна Чуковская.

Дерево в чудовищных белых шарах-цветах закрывало дорожку к флигелю.

«Что это?» — спросила Лида.

Писатель Пиримкул Кадыров пояснил:

«Бульдонеж. По-французски — белый ком».

В поселковом магазине женщина подозвала незнакомую девочку: «Можно примерить на тебе шубку для дочки?» И спросила мрачного отца, стоявшего рядом: «Сколько лет девочке?» Узбек пожевал толстыми губами: «Второй класс». И зачем-то перечислил других детей, уже взрослых. «Один сын — тракторист… Другой — землекоп… Третий — прораб… Четвертый — пьяница…»

«У вас сын — пьяница?»

Узбек поправился:

«Пианист».

«А мой брат — злостный алиментщик, — вмешалась другая женщина. — У меня путевка в Болгарию. Я так боялась, что не пустят из-за него. На парткоме всем подробно объяснила, за что он теперь сидит. А за то и сидит, что не хочет платить женщинам! Я-то при чем, правда? Да и не враг он государству. Государству он всегда платил». Наверное, она имела в виду налоги.

Писатель Николай Гацунаев рассказывал о Хиве и Арале.

Уильям Сароян прав: родившийся в Гренландии всю жизнь будет рассказывать только о Гренландии. Живи он на Марсе или в Южной Африке, писать все равно будет о Гренландии. Николай Гацунаев родился в Хиве, вырос на Арале, о них и рассказывал всю жизнь.

Родильное отделение в Хиве помещалось в здании больницы, построенной в конце девятнадцатого века по указанию и на средства Ислама Ходжи — визиря предпоследнего Хивинского хана Исфандияра. Сам хан был дремучим восточным деспотом… что же до Ислама Ходжи, который приходился хану тестем, то он владел русским языком, неоднократно бывал в Петербурге, ратовал за развитие промышленности в ханстве, предлагал строительство железной дороги от Чарджоу до Хивы. Он-то и построил в Хиве медресе с самым высоким в городе минаретом, первую светскую школу, почту, телеграф, аптеку и первую в ханстве больницу. Вдоль фасада ее по сей день тянется изразцовая надпись на арабском, английском и русском языках: Больница имени цесаревича Алексея…

Тридцать третий год был особенно голодным для Хивы, и не только для нее. Люди умирали от истощения, падали прямо на улицах. Однажды в нашу дверь постучал страшно худой человек в халате и лохматой бараньей чугурме. Предложил отцу купить явно украденный где-то примус. Отец пригласил его в дом, накормил, дал денег, а от примуса отказался. Ших поблагодарил и ушел. Но на следующий день вернулся с женой — изможденной, ссохшейся старой женщиной в просторном, пестром, невероятно изношенном платье, кавушах на босу ногу и огромном белом лачаке (тюрбане) на голове. Ших-бобо сказал: «Брат, тебе нужна помощница в доме. У тебя маленький сын. Пусть Якут (так звали его жену) живет у тебя. Она все умеет: и готовить пищу, и за ребенком ухаживать.

И ушел.

Все попытки отвести Якут в кишлак Шихлар, где жил ее муж, кончились ничем: женщина твердила, что муж убьет ее, если она вернется. Мама сводила ее в баню, переодела (старое платье пришлось сжечь) и, скрепя сердце, поручила младенца, то бишь меня, ее попечению. Не представляю, как они объяснялись: мама ни слова не знала по-узбекски, а Якут по-русски. Якут меня и вынянчила, и первое слово, которое я произнес, было соат (часы). На стене напротив кроватки висели ходики, и однажды, когда мама вернулась из школы, торжествующая Якут продемонстрировала ей мои лингвистические способности. Услышав сакраментальное соат, мама бросилась искать кордиамин…

Последний раз я видел Якут-момо в 1943 году. Физически она еще была крепкая, но что-то произошло с головой: старушка разговаривала сама с собой, никого не узнавала, часами сидела на солнцепеке, оживленно беседуя с несуществующими собеседниками. «С джиннами разговаривает, — сообщил мне Ших-бобо. — Не надо мешать». Так и запомнилась мне Якут-момо: сухонькая, опрятная старушка, сидящая у стены глинобитного дома на неярком осеннем солнышке, сложив на коленях коричневые от загара морщинистые руки, и, прикрыв глаза, скороговоркой бормочущая что-то одной ей понятное и доступное, время от времени прерывая бормотание негромким, неожиданно молодым смехом. Белоснежный лачак, сдвинутый набекрень, придавал ей что-то залихватское…

Колодец на краю пустыни.

Синее, как бы глазурованное небо.

Гигантский чинар над домом, как облако.

Хаджиакбар Шайхов привез из Ташкента книжку «Сирли олам» («Тайны мира»).

В переводе Абдумаджида в сборник вошла моя повесть о промышленном шпионе. Издателям материал показался столь необычным (какой такой промышленный шпионаж в Советском Союзе?), что они снабдили повесть кратким вступлением: «Современный американский писатель Геннадий Прашкевич живет в мире хищного капитала…» Впрочем, тираж все равно пустили под нож — из-за мистических очерков, якобы нехарактерных для Азии.

Скудный на привычные вещи, пыльный, но крепкий мир, полный солнца, со снежными горами на горизонте, с чудовищными чинарами под окнами.

Фантаст Эдуард Маципуло показывался из холодного номера и снова прятался в нем, как бы пугаясь. Белая женщина выглядывала из-за распахивающихся дверей. Поэт Амандурды, тощий, с бородкой, в халате и в кирзовых сапогах, загнанных в калоши, неторопливо жевал табак. Радостно улыбался Азиз-ака — тоненький, стремительный, в пестром халате, подвязанном тонким пояском, в невероятных башмаках с загнутыми носками. Он походил на Маленького Мука и бегал также быстро. Возраст не мешал ему жить весело. Правда, на выступлениях он говорил: «Живой тут поэт — Прашкевич. А я — полуживой».

Все смеялись.

Струилась в небе звездная пыль, торчком стояла Большая Медведица.

7

Восточный конец Империи погружается в ночь. Цикады

умолкают в траве газонов. Классические цитаты

на фронтонах неразличимы. Шпиль с крестом безучастно

чернеет, словно бутылка, забытая на столе.

Из патрульной машины, лоснящейся на пустыре,

звякают клавиши Рэя Чарльза…

8

Фантаст Хаджиакбар Шайхов пригласил нас с Лидой в театр.

Шла его пьеса «Гибель Фаэтона». Электронная музыка (клавиши Рэя Чарльза), мощные световые эффекты, разлив галактик и звезд. Рафинированные интеллигенты Юра Брайдер и Коля Чадович в одной из своих последних книжек написали, что межпланетные ракеты в пьесе Шайхова несли на Марс запасы петрушки. Дескать, марсиане не догадывались, что поедание петрушки требует больше калорий, чем получаешь в результате процесса. На самом деле в пьесе Хаджиакбара межпланетные ракеты забрасывали на каменистый Марс стальные кетмени и образцы хлопка. Чтобы прилично одеть обносившихся марсиан. Чтобы они наконец получили работу. Чтобы дать шанс Марсу.

У Хаджиакбара в юности тоже был шанс.

В самый пик застоя, в год самых долгих поцелуев, которыми обменивались члены тогдашнего политбюро, Шайхова вызвали в высокий кабинет, в республиканскую газету. Главный редактор, до этого совершенно не замечавший молодого журналиста, почему-то сам встал навстречу из-за огромного стола. Он даже вышел из-за стола, он даже сделал несколько шагов по кабинету и нежно обнял Хаджиакбара, как бы радостно его узнавая. От поцелуя взасос редактор, к счастью, воздержался, но маслянистые глазки сладко прищурил, медная кожа светилась. «Серьезное задание, — несколько раз повторил, видимо, волнуясь. — Ты справишься?»

Хаджиакбар кивнул.

«Очень ответственное!»

Главный даже оглянулся, но молодого журналиста это не испугало.

Раз ответственное, значит, гонорар будет более высокий. Денег Хаджиакбару катастрофически не хватало, а жена и ребенок требовали того и другого.

«Очень ответственное задание!»

Сорву полтинник, решил почему-то Хаджиакбар. А то и весь стольник. Если такое ответственное задание, думал он, пытаясь проникнуть в прихотливый ход мыслей главного, то сотня — это вполне реально.

«Поедешь в район…» — оглянулся главный и вдруг назвал имя, от которого у Хаджиакбара сразу защемило сердце.

«Большая честь…» — развел главный короткими руками.

«Акт доверия…» — Медное лицо лучилось, глаза стали совсем щелочками.

«Все видные журналисты улетели в Москву. Освещают работу очередного Пленума ЦК. У нас некому работать. Совсем некому. Есть Маджид, но он пьет. У него беда. На той неделе промолчал по вопросу о книгах. — Главный одними бровями грозно указал куда-то вверх. — Вопросы целины обсуждаются открыто и всенародно, а Маджид на собрании промолчал. Скрытный. Ни с кем не поделился личными мыслями. Если бы даже не пил, все равно бы не послал такого. — Главный обреченно отмахнулся от какой-то ужаснувшей его мысли. — А Сайд в Учкудуке — на золоте. У нас в солнечном Узбекистане хорошее золото, высшей пробы, сам знаешь, но не хватает работников. У нас золото высшей пробы. — Главный любовно почмокал губами, знал, что на такое хорошее золото положиться можно. — А работников нет, все серьезные журналисты разлетелись по важным делам, и у Маджида беда. Один ты остался. Молодой, машину имеешь. Хозяин любит, когда о нем пишут молодые, но проявившие себя журналисты. Ты поедешь, тебе пора, — с некоторым сомнением произнес главный. — Не подведи. Приедешь к Хозяину, не раскрывай рта, жди, когда к тебе обратятся, — подал он вдруг совет, для профессионального журналиста несколько необычный. — Веди себя у Хозяина как ответственный, как серьезный человек. Уважительно себя веди. Не смущайся поцеловать руку».

И Хаджиакбар поехал.

И оказался в одном из тех фантастических советских колхозов, где на утаенных от государства хлопковых полях таинственно зарождались десятки, сотни миллионов рублей, которые никогда не доходили до государственных служб, как Амударья не доходит до Аральского моря. И оказался в скромной просторной приемной.

Прохлада немного успокоила журналиста. О Хозяине много плохого придумывают, сказал он себе. Главный не зря отправил меня к Хозяину. Удачная беседа многое может повернуть в моей жизни. Тут можно рассчитывать не просто на стольник, а на все сто двадцать рублей! Впрочем, понимал Хаджиакбар, вероятность попасть в зиндан тоже не равна нулю.

Тучный восточный человек с тремя подбородками, в строгом черном партийном костюме, в строгом галстуке (секретарь Хозяина) долго рассматривал молодого журналиста, надевшего в ответственную командировку самый лучший пиджак (единственный, кстати). Длинные ноги казались длиннее, чем нужно, но так казалось из-за коротких штанов.

Потом секретарь удрученно почмокал влажными губами:

«Ты понимаешь? Представить Хозяина на страницах республиканской газеты — честь. Это высокая честь!»

Руку для поцелуя он, к счастью, не протянул, видимо, это являлось прерогативой Хозяина. Сидя в далеком колхозе, управляя мощными финансовыми потоками, Хозяин запросто влиял на республиканскую политику, убирал ненужных и ставил нужных людей. Хаджиакбар прекрасно это знал. Такие, как Хозяин, всегда начинают как талантливые люди, а кончают как баи.

«Писать о Хозяине — большая честь».

«Писать о Хозяине могут немногие».

«Только самые выдержанные и серьезные журналисты пишут о Хозяине».

«Я выдержанный…»

«А у тебя есть машина?»

Спрашивая, секретарь почему-то глядел в окно.

Глянув через его плечо, Хаджиакбар ужаснулся. Два крепких молодых человека, полные сил, в полосатых халатах и в бухарских тюбетейках, обливаясь потом, глотая взвешенную в воздухе мелкую желтую пыль, большой тоталитарной красоты люди, ломами сталкивали в арык его старенький горбатый «запор».

«У меня нет машины…»

Язык не поворачивался произносить такие ужасные слова, но врать тоже не было смысла. Может, в этот самый момент под его ногами стонали и плакали в мрачном зиндане многие несчастные, тоже в свое время не согласившиеся с тем, что якобы видели их глупые глаза.

«У тебя есть машина! — торжествующе возразил секретарь. Он, видимо, ждал чего-то такого. — К Хозяину не приезжают на общественном транспорте. На „горбатом“ к нему не приезжают. Это большая честь — писать о Хозяине. Ты приехал сюда на совсем новой, ты приехал на совсем хорошей машине».

Секретарь кивнул, и один из тех кто только что спустил старенький «запор» в бурный мутный арык, приветливо помахал рукой глядящим на него из окна людям и похлопал по капоту стоявшей у ворот белой «Волги».

Тотчас последовал новый вопрос:

«У тебя есть квартира?»

«Однокомнатная, — неуверенно ответил Хаджиакбар. Он вдруг представил, что в его маленькую уютную квартиру вваливаются такие вот большой тоталитарной красоты мужики с ломами в руках. — В поселке имени Луначарского. Одна комната и одна кухня, — на всякий случай уточнил он. — Под окнами базар, но я люблю шум, — соврал он. — Я люблю смотреть на людей».

«Твоя квартира в центре Ташкента, — доброжелательно, но со скрытым укором подтолкнул секретарь ключи к дрогнувшим пальцам молодого журналиста. — У тебя три большие прохладные комнаты и удобный кабинет. Как можно писать про Хозяина под шум базарной толпы?»

И задал самый страшный вопрос:

«У тебя есть жена?»

Вот тут Хаджиакбар испугался.

«О! — взмолился он. — Пусть этот человек не говорит таких ужасных вещей!»

Свою жену Хаджиакбар любил. Хотя понимал, что нельзя писать о Хозяине, имея такую горячую жену. Но писать о Хозяине, потеряв самую любимую жену, тоже нельзя. Если в новой большой квартире, куда я приеду на новой «Волге», подумал он, меня встретит совсем новая молодая жена с большим партийным стажем и с тремя, так сказать, уже готовыми партийными детьми, повешусь. И тем самым опозорю Хозяина. А если не повешусь, то буду сильно тосковать по старрй жене.

В отчаянии Хаджиакбар спросил:

«А когда я буду говорить с Хозяином?»

«А зачем тебе говорить с ним?»

«Но я должен написать о нем. Мне приказано доставить свежий материал в редакцию. Значит, мне надо с ним поговорить».

«Это прежде так было, — не согласился секретарь. И укорил: — Ох уж эта молодежь, вечно они торопятся! У тебя новая машина. У тебя квартира в хорошем районе города. Во дворе бьют фонтаны, играет медленная музыка. Ты вернешься в свою трехкомнатную квартиру с прохладным кабинетом и тебе привезут гонорар, потому что любой материал о Хозяине оплачивается хорошо. Твоя статья уже в наборе, над ней работали большие умы солнечного Узбекистана. Только подпись под статьей будет твоя. Чтобы не произошло ошибки. Чтобы не произошло страшной ошибки. Ты много получишь, зато и вся ответственность на тебе. — От этих слов по спине Хаджиакбара пробежал мерзкий пронзительный холодок. — Мы воспитаем в своих рядах большого партийного журналиста. Мы нуждаемся в объективных и честных людях. Хозяин давно объявил войну всякому злу, всякой коррупции и несправедливости. — Хаджиакбару показалось, что при этих словах многие несчастные, томившиеся в зиндане под его ногами, горестно обняли головы руками. — Твой очерк одобрен Центральным Комитетом партии. Под каждом абзацем расписались уважаемые большие люди. Такие большие, такие уважаемые, что, может, лично ты никогда с ними не встретишься».

И встал, протягивая пухлую руку:

«У тебя большой день!»

9

Хронология не важна.

После работ академика Фоменко ничто уже не имеет значения.

Шестой век до нашей эры или двадцатый нашей, не имеет значения.

Ничто не имеет значения под вечными небесами Средней Азии, над заметенными песком караванными путями, над мертвым Аральским морем и мертвой Амударьей, над марсианским хлопком, делающим телеграфные провода лохматыми. О чем вообще писать, когда все течет, когда в каждом человеке — бездна? Я пытался работать над начатой в Новосибирске рукописью, но что-то мешало мне. Рядом во флигеле во время войны жила эвакуированная в Ташкент Ахматова. Она любила человека, который не отвечал на ее письма. «Отмечен этот факт узбекскими писателями?» — «Нет, — ответил Азиз-ака, — мы еще своих не отметили. — И пугался: — Геннадий-ака, вы не должны задавать такие вопросы».

Пели птицы, солнце било в глаза.

Ласточки лепили гнезда в коридорах и в номерах, стригли воздух писательского дома крыльями. Гацунаев ругался, что птицы испортили его стол, но птиц не гнал. Я смотрел в начатую рукопись — «Друг космополита», — и странные мысли приходили в голову. Почему герой обязательно должен быть личностью? Почему он не может просто покурить на террасе писательского дома, ничтожный, даже пустой человек, но чтобы потом из-за этого произошли события грандиозные?

В повести, над которой я работал, должен был чувствоваться сорок девятый год, молчащие телефоны, исчезнувшие друзья. В ней должен был прогуливаться по Гоголевскому бульвару советский писатель-фантаст, внешне похожий на Г.И.Гуревича. Седой, неторопливый, задумчивый. А в столе у него должна была лежать рукопись, про которую жена сказала только одно слово: «Сожги!» А в дом должен был приходить пронырливый наглый человечек, не умеющий писать, но возбужденно мечтающий о большой литературной славе. И он должен был ласково подсказывать писателю: «Завтра в газетах про вас опять напишут как про злостного космополита. И неизвестно, будут ли писать послезавтра. — Так намекнув, он добавлял: — Вот вы закончили большую работу, зачем же держать ее в столе? Пусть вас никуда не берут на работу и нигде не печатают как злостного космополита, но у вас есть друзья. — Он заговорщически подмигивал. — Я же знаю, у вас совсем нет денег. Давайте напечатаем вашу работу под моим именем. Тогда у вас появятся деньги, я буду при деле, и рукопись спасем для читателей. Не все ли равно, чье имя стоит на книге?»

СЕРГЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ

Никогда не называл Снегова учителем.

Не потому, что у него нечему было научиться.

Просто друг. Сердечный, добрый, умный, снисходительный старший друг.

Юмор для Сергея Александровича был возможностью познать мир глубже. Он всегда улыбался. Но несколько раз я видел, как каменела его улыбка. В Центральном Доме литераторов он как-то схватил меня за руку: «Смотрите на него! Смотрите, как он на нас смотрит! — Он имел в виду портрет Фадеева, висевший в холле. — Смотрите, какой у него взгляд! Он, кажется, угрожает. Но я его не боюсь. Я совсем его не боюсь. В отличие от него мне нечего стыдиться».

В другой раз улыбка сошла с лица Сергея Александровича в милой рощице на берегу озера, куда первый секретарь Курганского обкома партии привез отдохнуть трех писателей — Гуревича, Снегова и меня. Ели чудесный шашлык, пахло дымом, пили холодную водку. Потом Георгий Иосифович сказал, так, в сторону: «Хочу щуку» — и из холодного озера немедленно вынырнул ответственный партийный работник с щукой в зубах. Когда, надкусив шашлык, ты отводил для удобства шампур в сторону, кто-то вырывал его, вручая свежий, пышущий жаром. Видимо, предполагалось, что прежний уже остыл. На мое предложение искупаться голышом (плавок никто не взял) первый секретарь чрезвычайно осуждающе покачал головой. И вот тогда Сергей Александрович неторопливо разделся и приобнял меня, вежливо попросив первого секретаря сфотографировать нас вот так — голыми.

И секретарь это сделал.

И великолепная фотография хранится в моем столе.

О Севере, о перипетиях лагерной жизни, о шарашках, где ему пришлось тянуть срок, Сергей Александрович подробно написал в своих «Норильских рассказах». Правда, в личных беседах кое-что звучало не совсем так, как в книге. Например, история с генералом Мерецковым, разрабатывавшим план финской войны. Или история с астрофизиком Козыревым, читавшим лекции в камере. Сергей Александрович был под завязку набит историями о своих знаменитых друзьях. А писал почему-то о рыбаках. О сельских учителях. О физиках. В Дубултах мог вдруг сказать, выходя из столовой: «Кому интересно, приходите в мой номер. Расскажу о лысенковщине в физике».

И семинаристы шли.

Однажды я спросил его:

«Вы бывали в Новосибирске?»

«Проездом, — улыбнулся он. — По пути в Норильск. В Новосибирске нас гоняли в баню. Было холодно. Поэтому запомнилось».

Интеллигентная улыбка и жесткий взгляд.

Самая известная книга Снегова, за которую в 1984 году он получил «Аэлиту», — «Люди как боги». «Правдивая книга о том, чего не было», — говорил о ней Сергей Александрович. Чуть картавил при этом. Самая первая советская космическая опера. Новый спор с Уэллсом. Ефремов ведь тоже спорил с Уэллсом. Но в романе Снегова все неспокойно — от невероятных, блистательных по силе сцен космических сражений до совершенно очевидных провалов вкуса. Я имею в виду странные названия космических рас.

Например, зловреды.

Как бы для дураков.

Все равно роман полифоничен и невыносим, как электронная музыка.

Милый Гена! — писал Сергей Александрович своим четким и все равно трудночитаемым почерком с резким левым наклоном. — Буду отвечать по пунктам, чтобы не запутаться. Мысль написать фантастику томила меня еще до начала литературной работы. Она превратилась в потребность, когда я начал знакомиться с зарубежной послевоенной НФ. Писать ужасы — самый легкий литературный путь, он всего больше действует на читателя — почти вся НФ за рубежом пошла по этой утоптанной дорожке. Стремление покорить художественные высоты показывали Д.Оруэлл, Г.Маркес. Мне захотелось испытать себя в НФ, как в художественном творчестве. Я решил написать такое будущее, в котором мне самому хотелось бы жить. В принципе оно соответствует полному — классическому — коммунизму, но это не главное. Проблема разных общественных структур — проблема детского возраста человечества. Я писал взрослое человечество, а не его историческое отрочество.

Для художественной конкретности я взял нескольких людей, которых люблю и уважаю, у некоторых сохранил фамилии — и перенес их на 500 лет вперед, чтобы художественно проанализировать, как они себя там поведут. За каждым героем — человеком, конечно, стоит реальный прототип.

Я сознательно взял название уэллсовского романа. Прием полемический. Но не для того, чтобы посоревноваться с Уэллсом художественно. Уэллс один из гениев литературы, дай бог только приблизиться к его литературной высоте! Спор не художественный, а философский. Я уверен, что в человеке заложено нечто высшее, он воистину феномен — в нем нечто божественное. Думаю, он венчает эксперимент природы — либо неведомых нам инженеров — смысл которого в реальном воплощении не мифов — божественности. Энгельс писал, что человек — выражение имманентной потребности самопознания самой природы и что если он погибнет, то в ином времени, в иной форме она снова породит столь нужный ей орган самопознания. Это ли не божественность? Энгельс глубже Уэллса — во всяком случае, тут. Люди будущего у Уэллса прекрасные небожители. Но быть прекрасным — не главная акциденция божества. У меня человек бросает вызов всему мирозданию (особенно в третьей части) — он ратоборствует с самой природой. Схватка двух божеств — чисто божественное явление. Словом, Зевс против отца своего Хроноса в современном научном понимании. Это не мистика, не религия, а нечто более глубокое На стр. 714—717 это впечатано подробней и научней.

В первом варианте второй части я собирался послать людей в Гиады, проваливающиеся в другую вселенную, но потом выбрал Персей. В Гиадах было бы больше приключений, в Персее больше философии. Вся главная идея — кроме утверждения высшей человеческой, то есть божественной морали — схватка человека с энтропией, представленной разрушителями. Разрушители — организация беспорядка, хаос, превращающийся в режим, они — слепая воля природы А люди — разум той же природы, вступивший в сознательную борьбу со своей же волей.

После появления первой части читатели во многих письмах просили продолжения Я, как всегда, нуждался в деньгах — все же один на всю семью зарабатывающий. И быстро написал «Вторжение в Персей». Снова требовали продолжения. Тут я заколебался, но все же написал. А чтобы не просили четвертой части, в третьей поубивал многих героев — уже не с кем продолжать. По примеру, М.Шолохова, покончившего с главным героем «Поднятой целины», ибо стало ясно, что ввести его в светлый колхозный рай уже не удастся за отсутствием такого рая. Думаю, Шолохову было много труднее, чем мне, расправляться со своими литературными детьми — они ведь не успели выполнить то великое дело, которое он предназначал для них.

Судьба первой части «Люди как боги» была не сладостна. Ее последовательно отвергли «Знание», «Детская литература», «Молодая гвардия», Калининградское книжное издательство Основание — космическая опера, подражание американцам. Против нее писали резкие рецензии К.Андреев, А.Стругацкий (он теперь вроде переменил отношение). В общем, я решил про себя, что бросаю НФ, здесь мне не светит Случайно Штейнман, написавший против моего первого романа «В полярной ночи» («Новый мир», 1957 год) разгромную рецензию в «Литературной газете» и растроганный, что я не обиделся и не стал ему врагом, выпросил почитать отвергнутую рукопись и передал ее в Ленинград В.Дмитревскому, а тот и напечатал в «Эллинском секрете» (Лениздат, 1966). Отношение к роману у критиков, особенно московских, недружественное. В.Ревич при каждом удобном — и даже неудобном — случае мучает меня, и не один он. В 1986 году Госкомиздат запретил печатать роман в Калининграде и только после моей личной схватки со Свининниковым (Войскунский называл Комиздат Свиниздатом) снял запрет, а Свининникова перевели в «Наш современник». Отношение ко мне вы можете видеть и по тому, что в справочнике для библиотек «Мир глазами фантаста» всевидящие глаза Казанцева и Медведева меня в чаще отечественной НФ не увидели — более мощные деревья заслонили. В общем, в сотню советских фантастов для них я не гож. Не обижаюсь — констатирую.

За рубежом отношение ко мне иное. В Польше вышли два издания, в Японии пять (первой части, сколько еще не знаю) изданий, в ГДР три издания (шесть тиражей), в ФРГ одно, готовится издание в Венгрии. А когда на немецком появились в издательстве две первые части, в Лейпцигском университете состоялся семинар на тему «Будущее в романе С.Снегова» — и участвовали в нем литераторы, философы, физики (!).

Надеюсь, что рецензия Комиздата будет хорошая. (Речь шла о сборнике фантастики, подготовленном мною для Магаданского книжного издательства. — Г. П. ) Вы, как и я, не из их «кодлы», но все же времена меняются. А если будут осложнения, вырвитесь сами в Москву. Я два раза туда ездил — и два раза отстоял себя.

Нежно, крепко обнимаю Вас.

13.III.1988, Калининград.

Надеялся он напрасно — рецензия на подготовленный мною сборник все равно оказалась разгромная. Не спасли космонавты, не спасли имена, представленные в сборнике, — Ольга Ларионова, Евгений Войскунский, братья Стругацкие, Г.И.Гуревич, Виталий Бугров…

Однажды Сергей Александрович рассказал поразительную вещь.

В старой редакции «Уральского следопыта», выпив водки и старательно выяснив, нет ли в салате подсолнечного масла, он рассказал о странном эксперименте, проведенном в лагерях в начале тридцатых. Сам Сергей Александрович сел несколько позже, но слухи о проведенном эксперименте долго бродили по лагерям. Инициатива эксперимента, несомненно, была спущена с самого верха. Возможно, что уже в конце двадцатых вождь судорожно искал возможность найти дешевую рабочую силу. Отсюда массовые репрессии. Чем больше лагерей, тем больше бесплатных рабочих рук. Но ведь работа из-под бича никогда не бывает особо производительной.

Вот и было создано несколько спецкоманд, работавших в разных лагерях — одни исключительно по принуждению, другие получали за труд некоторые поощрения. Скажем, прибавки к пайкам, денежные премии, даже срок скостить могли за ударный труд. В спецкоманды входили как люди рабочие, так и творческие. Крестьяне, инженеры, техническая интеллигенция. Впоследствии все они (вместе с чинами, проводившими эксперимент) были расстреляны. Зато вождь узнал наконец древнюю истину: чем ниже культура человека, чем труднее он ориентируется в общественной жизни, тем легче заставить его работать. Он будет валить лес, как машина, пообещай ему пачку махорки. Он будет рыть могилы для собарачников, только дай ему пайку побольше. Совсем другое дело — техническая и творческая интеллигенция. Этих надо просто заинтересовать делом. То есть валить лес и строить каналы следует доверять тем, кто хочет получить лишнюю пайку, а вот создавать новые типы самолетов или строить атомную бомбу — только тем, кто сам лично заинтересован в этом.

Результатом такого вот проведенного эксперимента стали тысячи шарашек, в которых позже увлеченно трудились Туполев, Королев, Чижевский, множество других крупных ученых. Вальщикам леса надо платить, это факт. Но зачем, например, платить Чижевскому, если, освободившись, он сам просил оставить его в лагере, чтобы довести до конца начатые им опыты.

На титуле «Норильских рассказов» написал Сергей Александрович:

«Милый Гена! В этой книге нет литературной фантастики, зато фантастика моей реальной жизни».

10

Жабы в пустом бассейне развратно выворачивали зеленые лапы.

Со снежных гор срывался ветер. Как тысячи лет назад, несло древесным дымом, ароматами шашлыков. В поселке блеяли бараны, над мясной лавкой висел вместо рекламы сухой бычий пузырь. Сидел на табурете в дверях с мухобойкой в руках усатый продавец, умирающий от азийской скуки. Азиз-ака каждый год издавал маленькую книжку хитрых стихов, что-то вроде узбекских басен, и с удовольствием читал их даже на улицах. Вечером он повел нас в глубину писательского сада, под гигантский чинар, источающий накопленное за день тепло. В кирпичной печи, обмазанной глиной, замешанной на овечьей шерсти, веселый маленький узбек шлепал о раскаленный под желтые лепешки. Рядом на скамеечке сидел Арон Шаломаев — бухарский еврей. Ему только что исполнилось семьдесят лет. Пять лет назад его приняли в Союз писателей СССР, и он так активно работал, что пьесы его шли в Хорезме и в Самарканде.

«Аглах учит: любую беседу следует начинать со слов: ассалам алейкум».

Это я как раз у Шаломаева вычитал.

А узбекский классик Пиримкул Кадыров был сражен разговором с Лидой.

«Вы правда занимаетесь точными науками?»

«Да, — отвечала Лида. — Я — геофизик».

«Нет, вы правда занимаетесь точными науками?»

Он был ошеломлен. Видимо, узбекские женщины никаких таких проблем не создавали.

Например, у Исфандияра жена оказалась совсем карманная. Звали ее Гульчехры. На кухне женщины готовили блюда, а Гюльчехры несла их к столу, куда на правах гостьи была допущена только Лида. А может, еще потому, что занималась точными науками. Даже тучная мама Исфандияра, приехавшая из Ферганы, сидела на кухне. «Она у меня следак, гэбэшница, — с гордостью сообщил Исфандияр. — Хорошие бабки заколачивала, старик!»

Золотой девяносто пятый чай.

Абдулла(с Памира): Едем в горы… Там снежный Пяндж…

Азиз-ака:Там ледники… Немного басмачей… Снежные люди…

Абдулла:Зачем басмачи? (Оборачиваясь ко мне): Всегда мечтал с тобой познакомиться. (Фальшивая азиатская вежливость. Раньше он никогда обо мне не слыхал.) Едем в горы. Ты — большой писатель. Люди хотят слышать тебя. Снежный Пяндж, цветы, снег…

Азиз-ака:Еще кирпичный завод… С рабочими руками плохо…

Абдулла(не обращая внимания): Зоопарк приезжал… Бегемот… Крупный, как мама Исфандияра… Широко открывал рот…

Азиз-ака:А то, что ему гранату в рот подбросили, так это нечаянно. Это афганец. Он не знал. (С печалью): Что толку, что мир широк, если сапоги тесны?

11

Вечером спадала жара. Ныли, стонали, жаловались жабы в бассейне.

Прохладный ветер сходил с гор, принося прохладу, и я утыкался в толстую книгу, привезенную из дома.

Се аз, Михаила Захаров сын, Соликамский жилец з городищ, пишу себе изустную пометь целым умом и разумом на Анадыре реке в ясашном зимовье — сего свет отходя. Будет мне где Бог смерть случится, живота моего останетца — рыбья зуба 20 пуд целой кости, да обомков и черенья тесаного с пуд, да 5 натрусок…

Пронзительной тоской несло от письма. Не азиатской, а русской, северной, непереносимой. Дошедший до края земли Михаила Захаров прощался с миром, но не хотел уйти должником.

… В коробьеуменя кабалы на промышленных людей, да закладная на ясыря-якуцкую женку именем Бычия, да пищаль винтовка добрая. Еще шубенко пупчатое, покрыто зипуном вишневым. А что останетца, — трогательно наказывал Михаила Захаров, — то разделить в 4 монастыря: Троице живоначальной и Сергию чюдотворцу, архимариту и келарю еже о Христе з братиею. А они бы положили к Солекамской на Пыскорь в монастырь 20 рублев, и в Соловецкий монастырь 20 рублев, и Кирилу и Афанасию в монастырь 15 рублев, и Николе в Ныром в Чердын 5 рублев, и еще Егорию на городище 5 рублев. А роду и племени в мой живот никому не вступатца, — предупреждал умирающий, — потому что роду нет ближнего, одна мать жива осталась. И буде мать моя все еще жива, взять ее в монастырь к Троице Сергию.

И где изустная пометь выляжет, тут по ней суд и правеж.

Ледяная пустыня, снега.

Траурные лиственницы по горизонту.

Пробежит бесшумно олешек, оставит след, рассеется, как дым, тучка.

А тут жаба воркует, уговаривает мягко, а вторая лает отрывисто.

О чем спор, жабы?

АРКАДИЙ НАТАНОВИЧ

Ну, не знаю.

Аркадий Натанович любил поговорить.

А за бутылкой коньяка он любил поговорить еще больше.

Однажды нас с женой Стругацкий-старший повел в ресторан. Конечно, хотел показать Дом кинематографистов, поесть раков, заглянуть в кегельбан. Но Дом кинематографистов оказался на ремонте. Ремонтировался и Дом архитекторов. А в шумный ЦДЛ нам не хотелось. В итоге мы оказались на вечерней пустой Кропоткинской рядом с магазином «Бакы». «Значит, купим одноименный коньяк», — обрадовался Аркадий Натанович. «А где же выпьем?» — удивилась Лида.

Аркадий Натанович твердо ответил: «У Гиши». Это означало — у Георгия Иосифовича Гуревича. В Чистом переулке, выходившем на Кропоткинскую. Но, честно говоря, это совершенно не важно — где. Если с хорошим человеком, то хоть в подворотне.

С Аркадием Натановичем везде было интересно.

Место человека во Вселенной? Сущность и возможности разума? Социальные и биологические перспективы человека? «Смотри, Генка. «Сборник документов. ГАУ НКВД СССР, М., 1941». Думаешь, что это? Стенограммы допросов? А вот нет, вот нет. Вот тебе ГАУ НКВДСССР! ’ Это всего лишь «Экспедиции Беринга».

Или: «Тебе не понравился „Сталкер“? Значит, не дорос еще. Тарковский — гений, гений, а „Сталкер“ — это кино XXI века!»

Возможно.

Но я не уверен.

Офицер Стругацкий отдал Камчатке лучшие годы — я лучшие годы отдал Курилам.

Впрочем, на Курилах он тоже бывал. Допрашивал захваченных погранцами японских браконьеров. Рассказал, как однажды выбросили группу на остров Алаид. Остались у него и у двух погранцов четыре ящика с продуктами. Когда открыли, выяснилось, что во всех четырех сливочное масло. Частично прогорклое. Книжка Максвелла-Рида «Следы на камне» была у Аркадия Натановича настольной — я тоже держал ее на столе вместе с Бибом — «На глубине километра».

Течение Куро-Сиво дышало с океана теплыми порывами, несло туман, чудовищные водопады висели над непропусками, ревела сирена, объявляющая цунами — ах, острова, территория греха, юность…

Впрочем, в конце 80-х благостные разговоры уже не получались.

В России всегда что-нибудь происходит. Доходили страшные новости из Гульрипша: там пикетчики, требовавшие законов по совести, расстреляли из ружей машину с обыкновенными проезжими. В Фергане (куда мы с Лидой и с Н.Гацунаевым чуть было не угодили в самый разгар событий) насиловали турчанок. На крышу милиции (четвертый этаж) взобрались русский и турок с охотничьими ружьями. Они отстреливались от толпы. В конце концов, русского сбросили с крыши, еще живого облили бензином и сожгли. А турка просто убили. Толпа орала «Узбекистан для узбеков!» — а из окон молча смотрели местные милиционеры. Все требовали свободы, понятно, понимая ее по-своему.

К черту!

Мы меняли тему.

Однажды я рассказал Аркадию Натановичу историю, рассказанную мне немецким писателем Вольфом Бреннике, автором известной утопии, действие которой разворачивалось в социалистической Бразилии. Понятно, герои спасают легкие Земли — бассейн Амазонки. А из-за повести того же Вольфа «Сделано в Колумбии» колумбийцы чуть не разорвали дипломатические отношения с ГДР. Писателю Вольфу Бреннике власти совершенно официально запретили пить кофе.

Близкий приятель Вольфа Бреннике в начале двадцатых сбежал из голодной Германии, плавал по разным морям, добрался до Мексики. За какую-то провинность был бит, изгнан с корабля. Слонялся по городу, вдруг услышал: «Вы немец?» Дело было вечером, в порту. Неизвестный человек прятал лицо за поднятым воротником плаща. Окликнул, кстати, по-немецки. Приятель Вольфа удивился: «А вы?»

«Я американо».

«И что вы хотите?»

«Владеете пишущей машинкой?»

Приятель Вольфа Бреннике владел.

Дом неизвестного американо оказался уединенным, его окружал сад.

На рабочем столе стояла машинка «Рейнметалл» с немецкой клавиатурой, лежали копирка, бумага. Пока хозяин готовил бутерброды и кофе, Вольф прочел уже напечатанное на верхней части бумажного листа. Какой-то моряк, кажется, американец, тоже отстал от корабля. Но не в Мексике, а в Антверпене. Без матросской книжки бедолага, конечно же, сразу угодил в полицию, и теперь полицейские должны были срочно решить, куда именно выгнать из страны чужого матроса — во Францию, в Германию или в Голландию?

Приятель Бреннике прекрасно поработал.

Он переписал на машинке несколько сот страниц.

В награду за работу загадочный американо устроил неожиданного помощника на какую-то дрянную португальскую посудину. А перед самой войной он, дослужившийся уже до боцмана, в раскрытой случайно книжке наткнулся на знакомый текст.

«…Хотите поехать во Францию?

— Нет, я не люблю Францию. Французы всегда хотят кого-нибудь посадить, а сами никогда не могут усидеть на месте. В Европе они хотят побеждать, а в Африке — устрашать. Все это в них мне сильно не нравится. Скоро им, наверное, понадобятся солдаты, а у меня нет матросской книжки. Французы могут принять меня за одного из своих солдат. Нет, во Францию я не поеду.

— А что вы скажете о Германии?

— В Германию я тоже не поеду. Ни в коем случае.

— Но почему? Германия — прекрасная страна. Вы там легко найдете корабль себе по душе.

— Я не люблю немцев. Когда не замечаешь предъявленного в ресторане счета, они всегда возмущаются. А если не в состоянии заплатить, то вообще приходят в ярость. А так как у меня нет удостоверения, что я моряк, то меня в Германии тоже могут спутать с собственными солдатами. А я всего только палубный рабочий. Я зарабатываю мало и не могу платить по германским счетам. Работая в Германии, я никогда не достигну низшего слоя среднего класса и никогда не стану почетным членом человеческого общества.

— Хватит болтать! Скажите просто: хотите ехать туда или не хотите?

Я не знаю, понимали ли они мои слова, но, по-видимому, у них было много свободного времени, и они радовались, что нашли себе бесплатное развлечение.

— Итак, коротко и ясно. Вы едете в Голландию!

— Но я не люблю Голландию…

— Любите вы Голландию или нет, — заорал полицейский, — это нас нисколько не интересует. Об этом вы расскажете самим голландцам. Во Франции вы были бы устроены лучше всего, но вы не хотите туда. В Германию вы тоже не хотите, она для вас недостаточно хороша. Значит, поедете в Голландию. Других границу нас нет. Из-за вас мы не станем искать себе других соседей, которые, может быть, удостоились бы вашего расположения…»

— Бруно Травен!

Грузный, в полосатых пижамных штанах, Аркадий Натанович полулежал на диване у себя в квартире на проспекте Вернадского. «Куда мне в Сибирь, когда тяжело дойти до магазина». Он так и не приехал в Академгородок, куда я в то время с удовольствием вытаскивал самых разных писателей. «Лучше объясни, откуда все это?» — попросил он, перелистав рукопись повести «Демон Сократа».

Нет проблем.

Я рассказал, с чего началось.

Есть поселок Кош-Агач (в 2003 году уничтоженный землетрясением), затерянный в центре одноименной каменистой пустыни, растрескавшейся от жары. Выцветшее небо, мелкий песок, ни травинки, ни кустика, а на крылечке запущенной поселковой лавки — жестяной таз с землей. Из земли, серой, непритязательной, проклюнулись слабенькие ростки картофеля. (Стругацкий одобрительно хмыкнул.) Наверное, к празднику выращивают.

Мы вошли.

У самого прилавка стоял огромный холодильник «ЗИЛ», на ценнике было указано — 50 руб.

«Беру!» — заорал наш шофер, напуганный такой удачей.

«Берите», — медлительно и приветливо согласилась на редкость удачно сложенная метиска, стоявшая за прилавком. У нее были лунные алтайские глаза, она вся светилась, как длинное облако тумана.

«Беру!» — заорал шофер, тыкая пальцем в цветной телевизор «Горизонт». (50 руб.)

«Берите», — медлительно повторила метиска.

А что торопиться? Зачем волноваться? У холодильника (50 руб.) выдран агрегат, продавалась, собственно, оболочка. У телевизора (50 руб.) лопнул кинескоп. Кому нужен дырявый телевизор? У древнего велосипеда (30 руб.) не было цепи и руля. Стулья (каждый — по 3 руб.), составленные в пыльном углу, не имели одной, а то и двух ножек. Стоял в лавке еще фантастически скучный брезентовый «цветок-подсолнух» (7 руб.), и много других горбатых, искривленных, нелепых вещей, несомненно, побывавших в жуткой катастрофе. А может, они предчувствовали катастрофу будущую. Но самое главное, на пыльном прилавке лежал гигантский штопор с лезвием, пораженным коррозией, и с деревянной наструганной рукоятью. Не знаю, существуют ли бутыли с горлышками такого калибра, но штопор меня достал.

Я понял, что эта вещь мне нужна.

Полкило железа. Килограммов пять дерева.

И цена -0, 1 коп.

Потрясенный, я бросил на прилавок копейку:

«На все!»

Я решил каждому приятелю привезти по штопору.

Но метиска туманно улыбнулась:

— Не могу.

— Почему?

— Такая вещь только одна.

— Вот и заверните ее.

— Не могу.

— Почему?

— Стоит 0, 1 коп. Нет сдачи.

— А сдачи не надо, — обрадовался я.

— Не могу.

— Почему?

— Ревизионная комиссия. Я не отчитаюсь.

Я торговался с медлительной метиской битый час.

Она оказалась темным адептом правды, слепой ее приверженницей. Я предлагал купить сразу все — телевизор, холодильник, велосипед, даже скучный брезентовый «цветок-подсолнух», за все сразу заплатить сполна, но взамен получить штопор. Алтайка отвечала:

— Нет сдачи.

— Давайте мы помоем полы в вашей лавке, выметем пыль, отремонтируем велосипед, а вы за все работы заплатите по соглашению 0, 1 коп. А затем мы перечислим нужную сумму вам.

— Не могу.

— Почему?

— Не имею права заключать рабочее соглашение.

— Хорошо, — все еще сдерживаясь, предлагал я. — Мы подожжем лавку, спасем вас, выплатим штрафы вашему торговому управлению и все такое прочее.

На все метиска твердила:

— Не могу.

В конце концов, мы договорились ждать до конца сезона.

Смотришь, там и цены подскочат. Как на дерево, так и на железо.

«Тебе, наверное, и в голову не приходило, как скоро это случится», — ухмыльнулся Аркадий Натанович.

Мы прикончили бутылку коньяка и посмотрели на видике «Рембо: первая кровь».

— Мне шестьдесят два года, — горько сказал Аркадий Натанович. — Хорошо, что идут молодые. Учти, я числю тебя в первой десятке. — Он всегда был добр. — Еще Виталика Бабенко. Вас обоих надо срочно ввести в Совет по фантастике. Сейчас там чужие люди. Какой-то Свининников. Нас с братом этот Свининников в семьдесят втором году выкосил из литературы на четыре года. А осиновый кол вбил Иван Антонович. Помнишь его знаменитое интервью в «Технике — молодежи»? Дескать, некоторые советские писатели переносят нынешние конфликты в далекое коммунистическое будущее… А еще там говорилось, что герои Стругацких говорят языком улицы…

Журнал фантастики… Ну, есть какое-то шевеление… Какой-то ничтожный шанс… Да и то? Кого в главные?.. — опять огорчился он. — Сережку Абрамова? Не знаю, не знаю… Жукова? Я первый буду против… Дима Биленкин сам не пойдет, ему здоровье дороже… Парнов? Ну, не знаю, не знаю… А Мишка Емцов с ума спрыгнул на религиозной почве…

— Да почему? Неделю назад пил я с Емцовым.

— Правда? — Аркадий Натанович обрадовался.

Он уже вынул челюсть, чтобы не мешала. Ни одного зуба — память ленинградской блокады. И надымили мы смертельно. «Коньяк за тобой. Принесешь в следующий раз. Мне, что ли, стоять в очереди?»

12

Заговорили о монахе Игнатии.

Не могли не заговорить, потому что это Камчатка.

Ее вулканы дымят в повести «Извне». Отсюда Иван Козыревский (в монашестве Игнатий), упомянутый, как это ни странно, шотландскими профсоюзными поэтами, уходил на северные Курилы. Авантюристов в XVIII веке было много. В 1711 году Иван Козыревский действительно принимал участие в убийстве казачьего головы Владимира Атласова. А на острова бежал от наказания, а вовсе не из исследовательского интереса. Скорее всего и в монахи постригся по той же причине.

Но не раскаялся.

В 1720 году монах Игнатий в Большерецке на постоялом дворе не ко времени повздорил с каким-то служилым человеком, укорившим его в том, что прежние приказчики на Камчатке пали от его рук. «Даже цареубийцы государствами правят, — ответил дерзкий монах, — а тут великое дело — прикащиков на Камчатке убивать!» Отправляя в Якуцк закованного вжелеза Игнатия, управитель камчатский писал: «От него, от монаха Игнатия, на Камчатке в народе великое возмущение. Да и преж сего в убийстве прежних прикащиков Володимера Атласова, Петра Чирикова, Осипа Липкина (Миронова) он был первый».

Но Козыревский выпутался из беды.

Даже одно время замещал архимандрита Феофана в Якутском монастыре.

Только в 1724 году, когда начали ревизовать сибирские дела после казни известного сибирского воеводы Гагарина, вновь всплыло дело об убийстве Владимира Атласова. Впрочем, и на этот раз Козыревский бежал из-под стражи. И незамедлительно подал в Якутскую приказную избу челобитную, из которой следовало, что-де знает он короткий путь до Апонского государства. Даже явился к капитану Берингу, начинавшему свои знаменитые экспедиции, но не понравился капитану Шапнбергу. Был беспощадно выгнан батогом. Опасаясь ареста, отправился с партией казачьего головы Афанасия Шестакова на северо-восток Азии — «для изыскания новых земель и призыву в подданство немирных иноземцев». На судне «Эверс» в августе 1728 года спустился вниз по Лене. В случае успеха Шестаков якобы сулил Козыревскому новое надежное судно для проведывания Большой земли — Америки. Про Апонию речь как-то не шла больше. И непруха пошла. Потеряв судно в январе 1729 года, Игнатий вернулся в Якутск, оттуда отправился в Санкт-Петербург.

В «Санкт-Петербургских ведомостях» от 26 марта 1730 года были отмечены заслуги Козыревского в деле «…объясачивания камчадалов и открытия новых земель к югу от Камчатки».

Но опять всплыло дело об убийстве приказчиков на Камчатке.

Убиенный Владимир Атласов не хотел оставить злодеяние безнаказанным.

На этот раз за нечестивого монаха взялись всерьез. По приговору Сената Игнатий был «…обнажен священства и монашества» и передан в распоряжение Юстиц-коллегии. Последняя в 1732 году определила расстригу казнить смертью. Но как кончил Козыревский в действительности, осталось тайной.

— Все отребье мира! — торжествующе сказал Стругацкий. — Кому, как не тебе, написать об этом самом брате Игнатии? Сколько ты сапог стоптал на островах? Ты даже похож на Козыревского — длинный, к авантюрам склонный. Сколько раз советовал тебе Гиша связывать фантастику с тем, что ты уже видел. Сколько раз я тебе говорил, пиши про своих курильских богодулов…

— Я написал. И где теперь тираж «Великого Краббена»?

— Или про сахалинских бичей… Или про девиц на сайре…

— А где теперь тираж книги «Звездопад»?

— Или про путь в Апонию. — Он меня не слышал. — Ты же ходил по океану. Чуть-чуть не достал до острова Мальтуса. Свободно читаешь морские карты, таскаешь сорокакилограммовый рюкзак, умеешь разжечь костер под ливнем. И в рабочих у тебя ходили убивцы. Козыревский — это твой герой!

13

Розы вьющиеся, чайные, всех цветов.

Тропическая духота. Влажно сердце заходится.

Русская речь с неправильными оборотами. В Дурмени даже русские писатели хитро говорят. Что зря губами шлепать, скажи сразу: персик. Томительная национальная музыка. Нет никакой воды, пересохшая пыльная земля, чинара, взметнувшаяся в углу сада, как немой взрыв. Поэт после банкета — плохо мыслящий тростник, колеблемый алкоголем. И везде арыки — вода льется, звенит. И везде сухо и мертвенно или, наоборот, затоплено жизнью. Чайнички, пиалушки, желтые, как солнце, лепешки. У кого совесть чиста, у того и лицо прекрасно. Опять розы, лепестки, яркие маки, черешни в желтых и в красных ягодах, тутовник, фантастически запутанный — как колючая проволока, молнии без дождя, люди на полях, мелькающие серпы. Конечно, и кетмени мелькают те самые, что необходимы для возделывания высохших почв Марса. Простые полосатые халаты, кирзовые сапоги, скворцы, вороны.

Сова ухает.

Голос бухарского еврея.

Меймонда:Царице города Рея — Саидабегим! Предлагаю впредь перед каждым молением произносить мое имя, выпустить монеты с моим именем, платить мне налоги. В противном случае я силой опустошу, ограблю, сожгу, превращу в прах твой цветущий город. Великий султан Махмуд сын Себук Тегина Газнави!

Саидабегим(возмущенно}: Султан Махмуд ежегодно ходит на Индию, он решил теперь напасть на нас! (Помолчав, гордо): Пойдите и скажите султану Махмуду: в ту пору, когда был жив мой муж, я всегда опасалась нашествия султана Махмуда на город Рей. Но теперь, когда моего мужа нет в живых и господствовать приходится мне, я чувствую глубокое облегчение. Ведь если жестокий султан Махмуд нападет на мой город, я не сдамся, я прикажу драться. И последствия этой войны могут оказаться двоякими. Ведь одно войско обязательно потерпит поражение. Тогда, если победит мое войско, я заявлю на весь мир, что победила самого султана Махмуда, раньше победившего сто стран. Если же победит султан Махмуд, ему нечем будет похвастаться. Разве победа над женщиной приносит славу? Все только и скажут, пожав плечами: вот султан Махмуд победил женщину.

Синие горы, синее небо.

До Кабула от Дурмени ближе, чем до Хорезма.

Бухарский еврей Арон Шаломаева взял себе красивый псевдоним — Фидои. Но в писательский билет глупая секретарша, конечно, вписала — Фидон. Имя как бы еще сохранило философский оттенок, но приобрело туповатую азиатскую насмешку. Интересно, в Тель-Авиве, куда укрылся в конце концов Арон Шаломаев, указанная пьеса ставится под псевдонимом Фидои или Фидон?

ВЛАДИМИР СЕРГЕЕВИЧ

А поэта Ким Цын Сон в быту называли Владимиром Сергеевичем.

Он был крупный, круглоплечий, как сивуч. Широкое лицо, как в шрамах, в морщинах. В Южно-Сахалинске Владимир Сергеевич жил на улице Космонавта Поповича. Когда я появлялся в доме, Ким Цын Сон встречал меня словами: «Хозяин пришел!»

Но хозяином был он.

Я просто переводил стихи, которые мне нравились.

Стихи не могли не нравиться, потому что Ким Цын Сон был настоящий поэт.

Писал он по-корейски, вырос в Средней Азии, говорил на русском — Россия любит все перемешивать. Невозможно адекватно переложить на чужой язык графику иероглифа, ведь в самих его начертаниях скрыт особый смысл. Но можно передать интонацию.

Маленький краб, выбиваясь из сил,

тщетно старается к морю пробраться…

Горькая участь: зеленой волной

выброшен в камни, опутан травой,

брошен в песках -

задыхаться.

С четырех лет (родился он в 1918 году) без отца, с десяти — без матери.

Я узнал об этом уже после смерти Владимира Сергеевича — от Зои Иннокентьевны, его вдовы. Вырастила будущего поэта родная тетка. Учился в корейской школе, с четырнадцати лет начал зарабатывать на жизнь. В 1937 году разделил судьбу всех других дальневосточных советских корейцев. Сейчас мало кто помнит постановление СНК СССР, ЦК ВКП(б) от 21.08.37 за № 1428—326 «О выселении корейского населения пограничных районов Дальневосточного края в Среднюю Азию».

Окончив иностранное отделение Кзыл-ординского пединститута (как бы чудо произошло), Ким Цын Соне 1946 года жил в Ташкенте, дышал его сухим воздухом. Там же (второе чудо) издал первые книги. Там же был принят в Союз писателей СССР (чудо третье — по разнарядке). До 1953 года дальневосточные корейцы находились на положении спецпереселенцев, им запрещалось перемещаться по стране, они не имели гражданских прав. Только в 1955 году корейцам разрешили вернуться на Дальний Восток.

Как тогда я взволнован, о море!

Тридцать лет для тебя, что за срок?

Только вот…

Кожу сморщило время,

валуны превратило в песок…

В Южно-Сахалинске Владимир Сергеевич работал заместителем главного редактора корейской газеты «По ленинскому пути». В 1969 году по приказу первого секретаря Сахалинского обкома партии П.А.Леонова в приказном порядке была закрыта единственная на весь остров корейская школа. На партийном собрании Ким Цын Сон резонно заметил: «Если закрыли единственную корейскую школу, то кто в будущем будет читать единственную корейскую газету?»

Секретарю обкома эти слова страшно не понравились.

А тут еще в корейской газете по случаю празднования 20-летия со дня образования КНДР появилась редакционная статья, в которой говорилось, что Корея получила свободу благодаря своей народной армии. Ответственность за статью нес Ким Цын Сон, заместитель главного редактора. Естественно, его изгнали из редакции. «У меня на работе неприятности, — прислал он мне записку. — Меня освободили от должности. Не знаю, какую работу они мне предложат. Пока с 1 марта я в отпуске. И сейчас валяюсь дома. Не пишется».

Предложили ему место завхоза в столовой.

«Все мы живем работой, — позже писала его вдова. — В ней находим и радость, и боль. Гипертония, несправедливость, равнодушие сделали Владимира Сергеевича калекой в пятьдесят лет, не нужным никому, кроме близких. Ему назначили пенсию 49 руб, хотя он потерял все. Таким образом его не стало среди живых».

Какое-то время Ким Цын Сон работал завхозом и окружающие делали вид, что ничего особенного не произошло. Мне удавалось иногда напечатать переводы его стихов в журналах «Дальний Восток» (Хабаровск), «Байкал» (Улан-Удэ), «Сибирские огни» (Новосибирск), даже в софроновском «Огоньке», к огромному моему удивлению, прошли два стихотворения. «Геннадий Мартович! — писал Владимир Сергеевич, узнав, что книга моих стихов уничтожена. — Я, конечно, представляю Ваше настоящее состояние. Если Вам сейчас тяжело работать над переводами, оставьте их. Передайте кому-нибудь по Вашему усмотрению».

Я не оставил.

И горжусь этим.

«Хозяин пришел!»

Таинственная кухня. Таинственные корейские настойки.

Единственное, что незримо встало тогда между нами: читая свои стихи, Владимир Сергеевич уже только делал вид, что у него есть будущее. Он прекрасно знал, что будущего уже нет. И еще он прекрасно знал, что он поэт, но умрет завхозом столовой. Однажды, сильно поддав, Виль Озолин (поэт, тоже прошедший Сахалин) печально заметил: «В наше время, Гена, были поэты… Хоть ты умри, были… Уж какие-никакие, но Арины Родионовны над ними пели… А над нынешними — Пугачиха вопит…»

14

Обед.

Голоса.

Поэт Турсун(загадочно): В стране, погруженной во мрак, к власти придет черный дрозд…

Август Вулис(с недоумением — мне): Ты изучаешь маленькие языки, чтобы переводить маленьких поэтов? Зачем это тебе? Зачем изучать язык, который заканчивается за ближайшей калиткой?..

Азиз-ака(взволнованно): Выходит, что и Северный полюс совсем недалеко? Выходит, он в твоем огороде?..

Пиримкул Кадыров(Лиде): Вы действительно занимаетесь точными науками?..

Прозаик Шаир Усманходжаев(очищая лепешкой чашку): Бедняка не бей, не ругай — халат ему порви. Так он больше расстроится…

Арон Шаломаев(огорченно): В сорок лет саз в руки возьмешь — настраивать на том свете будешь… Я знаю…

Азиз-ака(представляя присутствующим вошедшего в столовую громадного человека с еще более громадной бритой головой): Дивитесь. Это один маленький писатель из горного района…

Евгений Березиков:Когда я говорю с Лениным…

На огромной запущенной даче писатель Евгений Березиков показал нам с Лидой законченные живописные полотна и просто отдельные наброски: тревожные мистические лица, как цветы, как странные ткани, прорастающие одно в другое («Я пишу сразу набело. Гуашь, масло. Вариантов не бывает. Как увидел, так написал».)

Фиолетовые звери наклонялись над пропастью.

Откуда все это?

Он объяснил: с начала 70-х чувствует воздействие некоей высшей силы, наяву встречается и разговаривает с Рейганом, с Горбачевым, с Черненко, с Рерихом. (Особенно Черненко меня потряс.) Перед смертью Леонида Ильича Брежнева увидел над Кремлем Ленина — грандиозного. «Никогда бы об этом никому не сказал, но в этом году получил разрешение свыше».

Тут же прочел длинную главу из работы «Вступления в полтергейст» — так сказать, теорию этого дела.

Кряжистый мужик.

Руки не писателя, а экскаваторщика.

На полке роман «Бухара», получивший множество премий.

Груда записных книжек разных лет («В них все мои разговоры с Лениным, с Рейганом, с Рерихом, с Горбачевым, с Черненко. Видите, сколько книжек? Столько нельзя подделать, правда?»).

15

Учкудук.

Сухой ветерок. Отвесное солнце.

Песок, кое-где прикрытый редкими кустиками ферулы.

Раскаленные камни. Бирюза, каракурты в выработанных жилах.

«И Учкудук, и Киндерли, и русский флаг над белой Хивой…» Хива совсем не белая, возмущался Николай Гацунаев неточности Николая Гумилева.

Дом геолога Сени Шустова, принимавшего нас, стоял в последнем ряду.

Прямо за окнами начинались Кызылкумы. К девяти утра температура поднималась под сорок. Вертикально поставленные листья серебристой джидды не давали тени. Все видимое пространство занимал песок, а по горизонту, как в приключенческом фильме, прогуливались два—три темных смерча. Они грациозно изгибались то в одну, то в другую сторону и можно было часами следить за их таинственными перемещениями.

В далеком городе Вильнюсе у Сени Шустова жил близкий друг. Звали его Римантас Страздис и он занимался историей. Вот только его Сеня, живший довольно замкнуто, посвятил в сущность сделанного им открытия.

Причины тому были.

В студенческие времена Сеню и Римантаса таскали по одному делу.

Ну, запрещенная литература и все такое прочее, поэтому Сеня капитально верил другу. Тем более что жизнь Римантаса понемножку сложилась: он преподавал в университете, откуда в сорок восьмом его отца, известного литовского историка, увезли в Сибирь за «…идеализацию средневековья времен великих князей Гедимина и Витовта». В результате многолетних размышлений Сеня пришел к твердому выводу, что планета Земля это не остывающий сгусток бездушной материи, а живое космическое существо. По-настоящему живое. И чем сильней мы травим планету ядохимикатами, чем сильней обезображиваем ее тело великими стройками и величественными каналами и сотрясаем взрывами атомных и водородных бомб, тем сильней планета нервничает: насылает на людей чудовищные цунами, сносит оползнями и лавинами поселки и целые города, сдергивает с орбит спутники и самолеты, выплевывает потоки вулканической лавы, наконец, истерично дергается в конвульсиях чудовищных землетрясений. Короче, как всякое нормальное живое существо, находится в состоянии перманентной войны с человечеством. Всеми силами Земля старается ограничить разросшуюся популяцию Homosapienssapiens.

Мы не хотели ждать милостей от природы, вот и получили.

Как ученый, Сеня Шустов не мог с этим смириться. На старом служебном «газике» в свободное от работы время часто гонял за горизонт, за танцующие столбы смерчей — к Черным останцам. На Земле не так уж много по-настоящему древних мест. Черные останцы выглядели совсем древними. Безумно древними. Под каменными слоями, обожженными пустынным загаром, хранились доисторические тайны — отзвук сумрачных схваток трилобитов с первыми хищниками, шелест голых растений, еще не решившихся окончательно укрепиться на илистой суше. Для Сени Шустова мертвые растрескавшиеся скалы служили испытательным полигоном. Здесь он доводил до совершенства выведенную эмпирически научную формулу, способную в будущем уберечь человечество от стихийных бедствий и катастроф.

Заканчивая письмо, полное научных выкладок, Сеня не забыл указать старому другу Римантасу адрес небольшого ведомственного пансионата, расположенного в одном старинном русском городке на реке Великой, куда Сеню Шустова отправили на отдых. «В связи с общим переутомлением». Местные пастухи, перегоняя по пустыне горбатых бактрианов и еще более горбатых дромадеров, не раз замечали под мрачными скалами Черных останцев Сеню Шустова.

А главное, слышали.

Черные скалы. Сумрачные пески.

А на фоне выжженного латунного неба под растрескавшимися доисторическими скалами — маленький геолог Сеня Шустов, ужасной целеустремленностью напоминавший пастухам средневекового монаха.

Безумная жара, от которой балдели даже черепахи.

Медлительно пробираясь по каким-то своим делам, черепахи упирались лбами в камень и подолгу перебирали конечностями, буксуя в песке, как маленькие плоские сковороды. Никак до них не доходило, что неожиданное препятствие можно обогнуть. А маленький геолог Сеня Шустов, расставив кривые ноги, стоял под растрескавшимися скалами и, выбрав момент, выпаливал из ракетницы прямо в нависшую над ним расшатанную временем каменную стену.

Грохот, гром.

Шлейфы рыжей сухой пыли.

Лавина черных камней срывалась со стен.

Чудовищные глыбы с грохотом катились на Сеню. Еще мгновение — и геолог будет раздавлен мертвыми глыбами. Но как раз в это самое последнее мгновение крошечный человек выкрикивал:

— Бре-е-ежнев… жеребец!

Резонируя с рушащимися со скал камнями, высвобождаемая Сеней Шустовым латентная энергия живого разумного существа творила чудеса настоящие. Ведь (не забывайте) на дворе стоял 1981 год, как сейчас говорят, самый пик застоя.

В научной литературе, лаконично объяснял Сеня свое открытие далекому литовскому другу, не раз отмечался тот факт, что незадолго до землетрясения даже самые дурные собаки начинают выть, коровы мычать, ослы прямо заходятся в истеричных воплях, ящерицы и змеи выползают на горизонтальные плоские поверхности, то есть каждый живой организм в меру своих сил и возможностей пытается выразить раздирающие его чувства. И дело не просто в слепом инстинкте. Животные, повинуясь каким-то еще неизвестным законам, стараются обратить скрытую энергию своих организмов на грозящую им смертью опасность.

Правда, делают это вразнобой.

А вот если бы вместе…

— Бре-е-ежнев… жеребец!

Указанную формулу Сеня Шустов вывел эмпирически.

Он множество раз рисковал жизнью под Черными останцами, перебирая ряд известных имен — от Иуды до Македонского, от Торквемады до Ленина. Даже имя любимого Ганнибалова слона выкрикивал.

Эффективным, впрочем, оказался только указанный звукоряд.

Сеня был убежден: сумей за секунду до катастрофического землетрясения все коровы, петухи, собаки, лошади, овцы, а с ними, понятно, люди прокукарекать, пролаять, промычать, проржать, проблеять, проорать это сакраментальное «Бре-е-ежнев… жеребец!», даже самое страшное стихийное бедствие отступило бы.

«Ваш этот снова кричал, — сочувственно докладывали местные пастухи парторгу Геологического управления. — Сильно кричал. Верблюды бледнеют».

Парторг был умница, он все про всех знал. «Даже верблюды?» — понимающе переспрашивал.

«Даже верблюды».

«А чего кричит-то?»

«С ума спрыгнул», — осторожно отвечали пастухи.

На том беседа и кончилась. А Сеню вызвали на ковер.

— Ты, Семен, человек беспартийный, — прямо сказал парторг. — Не надо тебе больше ездить к Черным останцам. Ты там кричишь, пастухи боятся. Лучше почитай «Историю КПСС», там все написано.

И спросил:

— Сколько лет не был в отпуске?

— Лет пять. Может, шесть.

— Вот видишь, переутомление. Это от нашего солнца. Читал труды лжеученого Чижевского? — Ответа парторг на всякий случай не стал ждать. — Усталость накапливается в организме. А за усталостью что следует? Правильно. Потеря контроля. Так что подавай заявление. Мы подыскали для тебя один тихий неприметный пансионат. Вернешься в Учкудук другим человеком.

И пастухи к этому времени отойдут, — добавил парторг загадочно.

Сеня согласился.

Собственно, звуковой ряд он уже нашел.

Оставалось оснастить открытие солидным математическим аппаратом.

Поэтому он без всяких возражений улетел в Ташкент, а оттуда в старинный русский городок на реке Великой.

Пансионат Сене понравился.

Большая светлая комната, телефон с выходом на междугороднюю линию, удобства во дворе, отсутствие скорпионов. Бегали по столу тараканы и под дверь дуло, но это ничего. Сене не мешал даже выскочивший на щеке флюс. Заперев дверь, он часами сидел за рабочим столом, разрабатывая сложный математический аппарат, а вечером бегал на берег старинной русской реки Великой проверять эффективность выведенной формулы. О полученных результатах, как уже было сказано, он написал только своему литовскому другу. Римантас, правда, посоветовал Сене не торопиться с обнародованием полученных результатов. Даже указал на опыт Чарльза Дарвина, который, как известно, тянул с публикацией своей знаменитой работы, пока ему не стали наступать на пятки.

У нас наступать на пятки не будут, просто написал Страздис, у нас яйца оторвут.

Это он так шутил.

Посмеиваясь, Сеня бежал под грузовой мост, переброшенный через реку Великую.

Перебросили мост через реку еще до революции 1917 года, но до сих пор по нему сплошным потоком шли тяжелые грузовики, трактора, легковые автомобили. «Там авиаторы, взнуздав бензиновых козлов, хохощут сверлами, по громоходам скачут», — писал знаменитый русский поэт, бывавший на реке Великой. Старинные каменные быки напрягались, клепаные металлические фермы стонали от напряжения. Сеня неторопливо спускался под мост, уверенно утверждался на гальке плоского берега и, выждав самый напряженный, самый тревожный момент, когда, казалось, тяжести ревущих автомобилей не выдержат больше ни быки, ни клепаные фермы, ровно выкрикивал:

— Бре-е-ежнев… жеребец!

Мост замирал.

Замирали каменные быки.

Замирала сама река Великая, как бы вдруг задумываясь: собственно, в каком направлении ей течь теперь?

А если бы формулу Сени одновременно прокричали все жители старинного русского городка?

Взлохмаченный, с флюсом на щеке, но довольный Сеня возвращался в пансионат.

Он смотрел на звезды, отраженные в ночной реке, на сонные огоньки уснувшего мирного городка и торжествовал. Человек сильнее природы, ум выше косной материи! Леониду Ильичу, может, неприятно будет услышать свою фамилию в таком вот контексте, но ведь это все на благо людей, он поймет.

Научная формула!

— Войдите! — ответил Сеня на поздний стук в дверь.

На пороге уютной комнаты нарисовалась миленькая девушка-доктор в беленьком халате ниже колен. Из-за круглого плечика с острым любопытством выглядывали зверовидные санитары.

— Товарищ Шустов?

— Ну да. Конечно. Я самый.

Миленькая девушка-доктор в беленьком халатике дружелюбно кивнула:

— Товарищ Семен Шустов?

— Нуда. Он.

— Не ждали?

Сеня кивнул.

Он все понимал. Наверное, кто-то в столовой заметил флюс на моей щеке, подумал он. А к врачу не иду… Это опасно… И девушка-доктор уверенно подтвердила:

— Мы вас подлечим.

— Прямо здесь?

— Ну что вы. Надо же соблюдать элементарную гигиену. — Девушка-доктор деликатно улыбнулась. — Вы не волнуйтесь, мы на машине. Приятно прокатиться по ночному городу, правда?

Если честно, миленькая девушка-доктор Сене понравилась.

Возле машины зверовидные санитары все-таки попытались схватить Сеню, но девушка-доктор их остановила. Пусть, сказала она, товарищ Шустов сам войдет в машину. Пусть он сам войдет. У него зубик болит.

Уважительное отношение окончательно покорило Сеню.

И клиника оказалась чистенькая, уютная, хотя размещалась на краю города в темном кирпичном здании, построенном еще при Иване Грозном. Каменные ступеньки на гранитной лестнице были истерты бесчисленными ногами. Оставив геолога в приемном покое, девушка-доктор отлучилась. Сеня незамедлительно воспользовался этим и набрал номер Римантаса Страздиса на стоявшем на столе телефоне. С некоторым сомнением старый друг выслушал хвастливую речь Сени. Потом сказал:

«Ты уверен, что тебе только зуб полечат?»

«Конечно».

«А ты не можешь оттуда сбежать?»

«Зачем? Зуб вырвут, вот и пойду».

«А по какому телефону ты звонишь? — осторожничал Страздис. — Назови номер».

Сеня назвал.

И в этот момент вернулась девушка-доктор.

Пришлось положить трубку.

— Итак, ваше имя? Семен… Так и запишем. А фамилия? Шустов… И в паспорте так написано? А то, может, вы мистер Смит? — доверительно пошутила девушка-доктор. — Вы паспорт забыли в пансионате? Не переживайте. Позвоним — привезут. А то сотрудники посмотрят. Надо будет, и ночью привезут, — успокоила она разволновавшегося геолога. — Значит, вы из Учкудука? Какие интересные люди живут на краю нашего государства. Наверное, тихо у вас там? Тепло, черепахи, звон песков. А у нас шумно, — пожаловалась девушка-доктор. — Никак не уснуть. Хочется на ночь почитать что-нибудь серьезное, над чем стоит подумать, но таких книг нет. Нигде таких книг нынче не купишь. А очень хочется приобщиться. У вас с собой есть, наверное, произведения Александра Солженицина. Ну, и этого… Как там его? Никак не запомню… — Девушка-доктор запамятовала знаменитую фамилию, даже пальчиками трогательно постучала по голове. — Ну, историка…

— Амальрика? — подсказал Сеня.

— Вот-вот, — обрадовалась девушка-доктор. — А то все о нем говорят, а я ничего не читала. А ведь интересно. Хочется читать, повышать знания. Если вы сильно заняты, — доверительно подсказала она, — просто дайте нам адреса друзей, которые снабжают вас такими интересными книгами. Мы с ними договоримся.

— Да ну, — отмахнулся Сеня. — Какой Амальрик? И никаких писем я не подписывал. И с лошади не падал. И венерическими болезнями не болел. А иностранцев в Учкудук вообще не пускают, там уран и золото. Но это государственная тайна, — прижал он палец к губам.

— Вы, наверное, наблюдательный человек?

— А что? — смутился Сеня.

— Ну вот, скажите. Я вам не кажусь какой-нибудь такой. Ну, особенной?

— Кажетесь.

— А какой? Какой я вам кажусь?

— Глаза у вас такие особенные… Они у вас, как лазеры…

После этого девушка-доктор удовлетворенно кивнула, а Сеню подхватили зверовидные санитары и повели в зубной кабинет. Там щипцами геологу вырвали больной зуб. Сильной боли он в общем не почувствовал, но на всякий случай его дважды укололи. Под лопатку.

И Сеня расслабился.

И, засмеявшись, сказал:

— Пойду, однако, домой.

— Почитать перед сном хотите? — шаловливо погрозила пальчиком девушка-доктор. — Что-нибудь такое захватывающее?

— Просто не хочу вам мешать.

— А вы к нам сюда приехали, чтобы с кем-то встретиться, мистер Смит? — опять доверительно пошутила девушка-доктор. И улыбнулась так открыто, что Сене нестерпимо захотелось похвастаться.

Все-таки научное открытие…

А она тоже представитель научного племени…

— Вы мне так помогли, — сказал он. У него прямо сердце таяло, когда он на нее смотрел. — А ведь вы даже не представляете, кому помогли.

— Ну как не представляю, — кокетничала девушка-доктор. — Мистеру Смиту… Зуб вырвали…

ядовитый

— …ученому человеку зуб вырвали. Вы мне дадите полистать книжку этого историка? Все-таки зуб…

ядовитый

— …вырвали.

Сеня совсем засмущался, но после уколов под лопатку он как-то необыкновенно легко справлялся с перепадом настроений.

— Вы помогли не просто ученому, — сказал он. — Вы помогли очень нужному стране человеку. Можно сказать, спасителю.

— Ой, спасителю? Отчего?

— От ужасных стихийных бедствий.

— Ой, как интересно! — Лазерные глаза девушки-доктора так и пылали. — А как, как?

— А совсем просто! — отчеканил Сеня. — Мгновенным высвобождением латентной, скрытой до поры до времени энергии. Дело в том, товарищ доктор, что наша планета живая. А мы ее достали. Нас комары и клещи достали, а мы планету. Вот она и нервничает, трясется. Землетрясения одно за другим, потопы, вулканические извержения, торнадо. Ну, сами знаете. Но я вывел формулу. Настоящую сильную формулу. Только она может нас спасти. Как только затрясется, занервничает планета, так надо прикрикнуть на нее. Всем хором. Два слова.

— Ой, да что же это за волшебные слова?

— Бре-е-ежнев… жеребец!

— Это точно? — у девушки-доктора округлились глаза. — От кого у вас такая информация?

— Дело не в информации, — охотно объяснил Сеня. После уколов он чувствовал себя легко и свободно. — Дело не в конкретном смысле слов. Дело в указанном звукоряде и высвобожденной латентной энергии.

Сеня вдруг засмущался:

— Все-таки я пойду. Поздно.

— Да нет уж, — строго произнесла девушка-доктор. — Теперь уж вы точно не пойдете. Раз приехали к нам отдохнуть, мы поможем.

По звонку опять явились зверовидные санитары и без всякой деликатности повели Сеню по длинному коридору.

В резко освещенном кабинете, оборудованном нестерпимо голым кожаным диваном и таким же нестерпимо голым столом, белел служебный (как бы даже эмалированный на вид) нестерпимо голый телефон с написанным на нем номером. Дежурная медсестра тетя Мотя — женщина грандиозная и белая, как горный ледник, подозрительно спросила:

— Ветеран?

— Чего ветеран?

Не соизволив ответить, но все поняв, медсестра величественно, как ледник, выдвинулась из кабинета в коридор — пошептаться с санитарами.

А Сеня опять воспользовался относительной свободой.

Междугородка сработала сразу.

«Ты только смотри, — волнуясь, сказал Сеня. — Ты вот почему-то нашим властям не веришь, а мне бесплатную путевку дали… А теперь еще зуб вырвали…

ядовитый

…так что, запиши телефон».

— Ты что это? Ты с ума съехал? — в комнату, как ледник, мощно вдвинулась тетя Мотя и вырвала из рук Сени телефонную трубку. — Это же служебный аппарат! У тебя допуска нет! С чего ты взял, что можешь говорить по служебному аппарату?

И заявила:

— Идем, третьим будешь.

Выпивать Сене не хотелось, но разговор, оказывается, шел не о выпивке.

Просто медсестра привела Сеню в трехкоечную палату, а заняты в ней были только две койки. Один сосед беспрерывно трясся, как автомат, продающий воду, другой время от времени падал на пол и внимательно высматривал что-то под койкой.

— Чего это он?

Тетя Мотя посмотрела на Сеню как на сумасшедшего и, ничего не ответив, величественно покинула палату. А соседи? — испугался Сеня. Как он будет с ними? С братьями по горшкам, но не по разуму. Даже бросился к двери и стал стучать.

И достучался. Тетя Мотя недовольно спросила:

— Чего тебе?

— Мне домой надо.

— Чего же вдруг по такой темноте?

— Меня работа ждет.

— Ты лучше спроси, что тебя здесь ждет?

— А что меня здесь ждет? — послушно спросил он.

— А сульфозин тебя ждет! — задорно и весело откликнулась тетя Мотя. У нее даже лицо раскраснелось. — Сульфозин, сульфозин! Так что ложись, ученый, зафиксируем мы тебя.

— Я домой хочу!

— А будешь хотеть, — добавила тетя Мотя, — мы тебя вообще нагрузим квадратно-гнездовым способом.

От таких слов у Сени зачесались ягодицы и заныло под лопатками. А неуемные соседи, услышав про сульфозин, как мыши, порскнули под одеяла. Тут же, будто на специальный сигнал, вошли зверовидные санитары. Они деловито бросили брыкающегося геолога на койку, оборудованную специальными ремнями, и зафиксировали надежнее, чем в самолете.

— Тут тебе не городской мост!

Дверь захлопнулась. Сеня опасливо покосился на братьев не по разуму, но в палату снова заглянула тетя Мотя.

— Ну ты прямо змей! — восхищенно сказала она. — Когда только успел сообщить? Я глаз с тебя не спускала. Или у вас с собой рация, мистер Смит? А то какой-то иностранец сейчас звонил, тобою интересовался.

Тетя Мотя была чрезвычайно возбуждена.

Она чувствовала себя в эпицентре необыкновенных событий.

— Хитрый звонил. Слова по-простому не скажет. У фас, говорит, оттыхает известный геолог. Я говорю, никогда о таком не слышала. А он говорит, пожалуйста, позофите к телефону главного фрача. Это ночью-то! Он бы еще попросил поподробнее про оборону нашей страны рассказать! — От искреннего возмущения грандиозное тело тети Моти, облаченное в белый халат, всколыхнулось, как потревоженный горный ледник. Она даже развела толстые руки, будто показывала размер упущенной ею рыбы. — Еще, говорит, передайте прифет известному геологу Семену Шустофу. Вот какой ловкий иностранец! Так и рвется к койке с фиксаторами.

Короче, повезло Сене только с соседями.

Тот, который часто заглядывал под койку, оказался культурным марсианином.

Он сам так представился — культурный. Недавно телепортировался с Марса прямо на городской телеграф. Радуясь успеху, отбил телеграмму на Марс — на имя Всемирного Совета мира, а телеграфисты обиделись.

А второй сосед оказался безобидным автоматом для торговли водой.

— Вот брось в меня денежку, — предложил он Сене, широко раскрывая рот. — Я как затрясусь, затрясусь!

— Ты и без того трясешься.

— Так это я на холостом ходу.

А культурный марсианин посоветовал:

— Ты с тетей Мотей поосторожнее.

Говорил он с милой мягкой недоверчивостью к запутанному интеллекту ординарного землянина.

— Тетя Мотя не человек. Она киборг. Ее создали искусственно. Ты старайся ее обманывать. Как можно чаще ее обманывай. Она не терпит правды, от правды может сгореть. Спросит твое имя, ты мое назови. А о своем молчи. Спросит, откуда ты, тоже соври. И во всем так.

— Да зачем обо всем врать?

— А чтобы она не сгорела.

— А если не врать?

— Да как хочешь, — отступил культурный марсианин. — Только тебя все равно будут лечить.

— От чего? — испугался Сеня.

— Да какая разница?

— Но я не болен. Я научное открытие сделал.

— А вот этого не надо! Про открытие не рассказывай! — испугался марсианин. — Нас и без того круто лечат.

Под утро появилась тетя Мотя.

Расфиксировав Сеню, она за руку сводила его в туалет.

— Видишь, змей? — мягко укорила она. — Затекли ручки-ножки?

И погрозила толстым пальцем:

— Твой иностранец опять звонил. Ты дай нам его телефончик.

— Да я не знаю, — соврал Сеня, памятуя слова марсианина, — какой у него телефон. У него отец идеализировал средневековье времен великих князей Гедимина и Витовта.

— Ну, тогда конечно, — понимающе согласилась тетя Мотя.

И прищурилась:

— Друзьям написать хочешь?

— А можно?

— Даже нужно, — сказала тетя Мотя. — Пусть книжек всяких пришлют. Ну, этих… Запрещенных… — Она пошевелила многочисленными пальцами на руках и ногах. — Которые всякие умники читают…

Культурный марсианин и человек-автомат незаметно подмигивали Сене, но он презрел их лукавство. Взяв у тети Моти простой карандаш и бумагу, он тут же накатал письмишко в далекий Учкудук. Выручайте, мол, ребята, попал я в какой-то неправильный пансионат.

Тетя Мотя осталась довольна.

Даже показала в коридоре почтовый ящик, прибитый прямо к стене.

— Ну, отдыхай, змей.

Культурный марсианин презрительно сплюнул:

— Написал?

— Ага.

— В ящик бросил?

— Ага.

— А это ящик для дураков, — обидно объяснил культурный марсианин. — Теперь твое письмо вошьют в историю болезни.

— Да нет у меня болезни!

— Но история-то болезни есть, — резонно возразил марсианин, — Я лично, знаешь, как поступаю? Сворачиваю из писем бумажных голубков, потом пускаю их в форточку. Иногда бывает так, что некоторые вылетают по ветру за территорию. Кто-нибудь найдет письмо и отправит.

— А как ты адрес указываешь?

Опасливо оглянувшись, культурный марсианин показал уже подготовленного к отправке голубка.

На крыльях было выведено:

Solnechnajasistema,

planeta Mars,

Vsemirnyi Sovet Mira,

Predsedatelu.

Я включаю газ, согреваю кости.

Я сижу на стуле, трясусь от злости.

Не желаю искать жемчуга в компосте!

Я беру на себя эту смелость!

Пусть изучает навоз, кто хочет.

Патриот, господа, не крыловский кочет.

Пусть КГБ на меня не дрочит.

Не бренчи ты в подкладке, мелочь.

Прошел день.

Наступила и прошла ночь.

Наступило утро. Субботнее, к сожалению.

Никаких обходов, никаких докторов. Тишина и покой. Правда, из какого-то особого расположения тетя Мотя позволила Сене вымыть полы в коридоре и в палате. «У нас хорошо лечат, — подбодрила она упавшего духом геолога. — Вернешься домой практически здоровым». И без перехода похвасталась: «Твой иностранец опять звонил. Ловкий. Ну никак не отстанет. Ты что за открытие сделал, змей, что тебя сразу к нам?»

Сеня отнекиваться не стал. Он теперь считал полезным всем популяризировать свое научное открытие. В конце концов, решил он, когда-нибудь тетя Мотя тоже может оказаться в эпицентре мощного землетрясения. Так почему ей не знать самого надежного способа защиты?

Пораженная его рассказом, тетя Мотя пустила по столу большую эмалированную кружку с горячим чаем, а когда дымящаяся кружка стала падать, тихонько зачарованно выдохнула:

— Бре-е-ежнев… жеребец!

Но кружка упала и чай разлился.

— Псих! — обиделась тетя Мотя. — С тобой точно угодишь в дурдом. Сиди здесь, пока не распорядятся. И не вякай.

К счастью, упорный литовец Римантас Страздис дозвонился до своих влиятельных московских друзей, а потом и до далекого Учкудука.

Начальство здраво решило: зачем России еще один псих?

Пусть лучше сидит в пустыне, всем спокойнее. И отправили Сеню обратно в Учкудук, взяв с него клятву навсегда забыть открытую формулу.

ЮЛИАН СЕМЕНОВИЧ

В 1978 году я получил письмо с таким адресом на конверте: «Новосибирск, Геннадию Прашкевичу». В письме лежала рекомендация. Думаю, ее можно привести целиком, поскольку является она документом времени. Если Юлиан Семенов действительно был полковником или даже генералом КГБ и близко дружил с Ю.А.Андроповым (как утверждают слухи), тем интереснее.

«…Книгу „Люди Огненного кольца“, — писал Семенов, — я прочитал залпом.

Книга эта — необычна, ибо при всей ее разности со страниц встает автор — нельзя его не понять и не почувствовать. Автор этот влюблен в жизнь, которая прекрасна — во всей ее многосложности и противоречивости. Автор этот — романтик, он умеет находить прекрасное и в столярном цеху, где пахнет стружкой и клеем, и где каждый человек — человек, то есть характер, и на Курильских островах. Однако и там, в краю романтики, Прашкевич не ищет легкого, поверхностного, он копает вглубь, и копает отменно.

…Прашкевич раскован в своей прозе. Эпитеты его порой дерзки. И это — прямо-таки замечательно. Нашему учителю Горькому много досталось за «море смеялось». Но критики Горького забыты — Алексей же Максимович вечен. Можно соглашаться или не соглашаться с дерзостями Прашкевича, однако же нельзя не признать, что рождены они талантливостью его литературного дара, его добротою и ответственностью за наше молодое поколение, которое постоянно корректируется в наш стремительный век. Герои Прашкевича — рабочие люди. И замечательно, что он так пристально любит их, так гордится ими, так открыто за них радуется.

…Есть у Прашкевича и иные герои: недобитые гитлеровцы, шваль из Иностранного легиона — бандитские наемники империалистов. И здесь Прашкевич на высоте: он не мажет их черным, он не делает их глупцами, он пишет врага, которого надо уничтожить, а когда враг силен, тогда шапкозакидательство — преступно».

«Океан был велик и скучен, как романы Бальзака».

Многих такие фразы бесили, но Семенов искренне радовался.

«Что ты хочешь? — кричал он в телефонную трубку. — Кто пишет не так, как все, под того копают. Под тебя долго будут копать, а ты вкалывай!» Когда Госкомиздат задался целью уничтожить, выбросить из всех планов очередную мою книгу, Семенов позвонил главному редактору издательства: «Чем можно помочь Прашкевичу? Рецензией в центральной печати? Значитца, дадим рецензию в „Правде“.

И рецензии появлялись.

В «Смене», в «Правде».

После «правдинской» мне позвонил один осторожный новосибирский литератор и пугливо сказал: «Снимаю шляпу. Теперь тебя никто не тронет».

Но он ошибся.

Он не понимал главного.

Ни мне, ни моим книгам все эти рецензии не могли помочь по той простой причине, что Семенов чаще находился за границей, чем в Москве. Но время от времени я все-таки плыл под мощной защитой этого классного суперкрейсера, зовущегося Юлианом Семеновым -дымящего трубкой, посверкивающего зажигалкой, находящегося в вечном движении, наконец, в силе.

В октябре 1978 года он вызвал меня в Москву — на совещание писателей-международников. Далеко не все присутствующие отвечали этому понятию, разве что сам председатель. Он, кстати, свободно владел не только немецким и английским, но и языком пушту. И объяснялся на других языках. Это давало возможность мотаться по всему миру, везде он чувствовал себя своим — среди никарагуанцев, кубинцев, во Вьетнаме, в Афганистане, понятно, в Париже, в Латинской Америке. Влипал в разные истории, но до поры до времени вылезал из всего. А потом достал своего ангела-хранителя.

Небольшого роста, плотный, коротко стриженный, он с любопытством смотрел на меня снизу вверх. Любил свитеры. Из-под свитера белел воротник рубашки. Крупные, сильные, резко очерченные глаза. Часы носил карманные — на цепочке. В разгаре спора бил ладонью по столу: «Брек!»

«Моя Дунечка, ей 20 лет, весьма ехидна, но прочла твою книгу. Значит, это настоящее».

В мастерской, расположенной рядом с ипподромом, негромко, но твердо сказал: «Война почти неизбежна. Наша ошибка: решать надо было семь лет назад, на Синьдзянском полигоне (три атомных взрыва). США не вмешались бы».

Китай его пугал.

«Значитца».

«Жена?» — спросил я, увидев в мастерской на Беговой симпатичную девушку.

Он засмеялся: «Подружка. Случайно прихватил из Пицунды. Теперь надо отправить обратно».

И мы везли подружку в аэропорт.

На «Темп-танке».

«По мере уменьшения потенции моральный уровень растет, нет?» — хохотал он.

«Старик. Геночка. Дружище».

Мастерская его находилась на двенадцатом этаже.

На стенах фотографии — Юлиан рядом с Джоном Кеннеди, Юлиан с Хемингуэем на рыбалке, Юлиан в обнимку с Луи Армстронгом. «Каждый на планете знаком с каждым через человека, — смеялся. — Я жал руку папе Хэму, теперь ты мне. Вот она и есть эта связь, нет?» Запомнились работы Дуни Семеновой на стенах — длинные размазанные лица. И на дверях табличка: «Вор! В этой квартире нет денег и драгоценностей. А особенно не бери рукописей. Если они появятся на толкучке, будет плохо тебе, вор».

Огромный стол в пустой комнате.

При мне Семенову доставили корректуру с разрешительным штампиком КГБ — «ТАСС уполномочен сообщить».

«Работать, старик, надо быстро и много. Тот, кто пишет три строки в неделю, — или не умеет писать или врет. За два года ты должен выдавать три романа, нет?»

«К новому изданию твоих „Курильских повестей“ непременно напишу предисловие».

«Ты будешь работать над нашей тематикой?»

Американские сигареты, трубка. «Ну и длинный ты!»

Под «Черного доктора» (Массандра) с интересом: «А пьесы писал? Как это — нет? Это напрасно. Тебе надо попробовать. Это диалоги! Это живая речь».

На столе — газовый пистолет. «Вообще люблю оружие».

Одно время мне казалось, что в книгах Юлиана Семенова ровно столько слов, чтобы писателя поняли правильно и почувствовали интонацию вещи — не больше, не меньше. Но сейчас я вижу, что как писатель он гораздо богаче, чем некоторым хотелось бы видеть. «Истинный ариец. Характер — приближающийся к нордическому, стойкий. С товарищами по работе поддерживает хорошие отношения. Безукоризненно выполняет служебный долг. Беспощаден к врагам рейха. Спортсмен, отмеченный призами на соревнованиях стрелков. Отменный семьянин. Связей, порочащих его, не имел. Отмечен наградами рейхсфюрера СС».

Это надо был уметь сделать.

И надо было уметь играть классическими сюжетными блоками.

Я не стеснялся говорить это Юлиану Семеновичу. Он смеялся: «Если тебя поняли, значит, ты добился цели, нет?»

Он вообще любил действие.

Вот и прекрасно, говорю я себе. Есть Семенов и есть Конецкий. Есть Станислав Лем и есть Джозеф Конрад. Поэтому литература и велика, нет? Джозеф Конрад, например, так считал: «Искусство долговечно, а жизнь коротка, и до успеха очень далеко. И потому, сомневаясь в том, хватит ли сил идти так далеко, мы говорим не так уж много о цели искусства, которая, как сама жизнь, увлекательна, трудна, туманна. И цель эта — не в ясной логике торжествующего результата, не в раскрытии одной из тех бездушных тайн, которые называются Законами Природы. Она не менее возвышена, однако более трудна. Приостановить на мгновение руки, занятые земной работой, заставить людей, зачарованных дальними целями, бросить взгляд на форму и цвет, на свет и тени окружающего мира; заставить их остановиться ради взгляда, ради вздоха, ради улыбки — такова цель трудная и ускользающая, достижимая только немногими…-»

ВИКТОР ДМИТРИЕВИЧ

В самом начале перестройки, когда еще не поменялись цели искусства, вдруг начали готовиться к изданию разные справочники, посвященные российской фантастике. Правда, в свет вышли считанные единицы, тем не менее справочники эти готовились. Работая над одним таким, я получил массу биографических заметок от самых разных писателей. Самые пространные, конечно, принадлежали молодым. Всегда легче писать не о сделанном, а о том, что собираешься сделать в будущем, А вот самая краткая была написана Виктором Колупаевым.

Виктор Колупаев:Родился в 1936 году в поселке Незаметный (ныне город Алдан) Якутской ССР. Окончил Томский политехнический институт по специальности «радиоэлектроника». Работал в различных научных организациях города Томска. В 1976 году принят в Союз писателей СССР.

Книги:«Случится же с человеком такое…» (1972), «Фирменный поезд „Фомич“, „Весна света“ (1986), „Волевое усилие“ (1991). Всего вышло 16 книг (в том числе в США, ГДР, Чехословакии).

Кредо:Хорошо прожил тот, кто прожил незаметно.

Своему кредо Виктор никогда не изменял.

Представляя гостей, говорил так: «Дмитрий Биленкин, известный писатель, Москва… Геннадий Прашкевич, книги его знаете, Новосибирск… Борис Штерн, Киев…» Потом скромно добавлял: «А я — Виктор Колупаев, местный житель».

И мечта у него была из тех, которые сильно не афишируют: он хотел понять, что такое Время и Пространство. В школе, правда, не прочь был совершить кругосветку на паруснике, в десятом классе даже подал документы в Военно-морское училище, но, кажется, забыл приложить фотографии. В итоге всю жизнь прожил в Томске. С любопытством расспрашивал меня о дальних странах, но никогда не выражал желания оказаться в Индии или в Греции.

Стивенсон говорил о двух обязанностях писателя: быть верным факту и трактовать его с добрыми намерениями. Это полностью относилось к Колупаеву. Томской журналистке Е.Орловой он однажды признался: «…Хотел страшно научиться виртуозно играть на фортепиано. Классическую музыку я довольно хорошо знал, собирал пластинки любимых композиторов, а в школе еще радио слушал. — (Хорошо поддав, мы с ним, кстати, не раз исполняли дуэтом арии из наших любимых опер — «Аида», «Фауст», «Паяцы». — Г. М. )— В 1963году купил рояль, тогда лишь третий год был женат и дочь еще была маленькая. В квартире — ничего, кроме какой-то кровати и этажерки, ну стол, кажется, был. И вот я купил в комиссионке старый разбитый беккеровский рояль длиной больше двух с половиной метров. Вместо одной ножки подставил березовый чурбан. Сам научился настраивать рояль, причем он был настолько разбит, что на нем играть можно было ну день от силы. Мне из гитарного сделали ключ плоскогубцами, и этим ключом почти каждый день его настраивал. Видимо, у меня был такой возраст, когда учиться не хватало терпения. Но играл, сочиняя что-то свое и получая удовольствие от извлечения самих звуков. Поднимал крышку и перебирал клавиши в порядке, одному мне ведомом. Можно представить, какой грохот стоял. Еслидома никого не было, играл на нем часами. Лет шесть у нас был этот рояль. А потом я получил двухкомнатную квартиру. Появилась другая мебель и роялю не хватило места. Пришлось отдать, просто подарить. Купили пианино. И вот звук нового инструмента настолько мне оказался неприятен, что я больше к клавишам не прикасался. Какой прекрасный голос был у того разбитого рояля. Какое ощущение полета…»

Поиски своего угла — вот исконно русская тема.

Виктор отдал ей дань, написав печальную повесть «Жилплощадь для фантаста», которую по сути еще не прочли. Осталась она вне критики. Не прочли по-настоящему и «Жизнь как год», и «Сократа Сибирских Афин», даже роман «Фирменный поезд „Фомич“« не то что не оценен, он даже ни разу пока не издавался в полном, не извращенном цензурой и редакторами варианте.

В 1988 году Виктор Колупаев был удостоен «Аэлиты».

Выходили книги. Американцы перевели сборник рассказов, немцы.

Виктор потом рассказал: «Две тысячи пятьсот рублей, полученных за американскую, книжку, мы решили пустить с Валей на ковер. Тихо приехали в Новосибирск, никому не звонили — стыдно. Уже в „Березке“ узнали: на ковры только что подняли цены. А потом под Яшкино поезд стоял пять часов, какой-то ремонт. В итоге опоздали на томскую электричку. Этот чертов ковер, на ногах почти не стою. И там, в Тайге, Валя вдруг сказала: „Витя, пойди выпей водки“. Одно из самых лучших воспоминаний жизни».

Началась перестройка, сломался быт, сломалась система отношений. Только в 2000 году в Томске, после почти десятилетнего молчания, вышел в свет роман «Безвременье», написанный в соавторстве с Юрием Марушкиным. Моя рецензия в «Книжном обозрении» на этот роман оказалась единственной. Да и кто будет писать о книге, изданной тиражом в 75 экземпляров?

А неким итогом литературной работы Виктора стало его поэтическое исследование «Пространство и Время для фантаста» (1994, Томск). Вышла она тиражом несколько большим, чем «Безвременье», — 300 экземпляров.

«Размышлять специально о Времени по какому-то плану мне не требуется, — писал Виктор. — Что бы я ни делал, о чем бы ни думал, старая загадка постоянно напоминает о себе, тревожит, радует и мучает меня. И вторым слоем сознания (подсознания?), что ли, я размышляю о Времени.

О Пространстве и Времени.

Наверное, нет ничего особенного в том, о чем я думаю.

Не я один. Осознанно или неосознанно об этом думают все. Только чаще обыденно: «О! Уже шесть часов вечера!» О быстротекущем времени, о невозвратном времени, о невозможности остановить его или хотя бы растянуть думает, конечно, каждый. Отсюда и печаль, грусть — самые информационные для меня человеческие чувства. В таком состоянии мне хорошо думается.

Классе в седьмом или восьмом, вот уж и не помню точно, я впервые обнаружил, что существуют Пространство и Время. День, ночь, год, расстояние до школы и до леса — это все я, конечно, знал и раньше. Они были обыденными, естественными и понятными. А вот то Пространство, которое само по себе и в котором живут звезды, то Время, которое тоже само по себе и в котором живу я и вся Вселенная…

Это поразило меня в ту зимнюю ночь на всю жизнь.

Весь день падал снег, было тепло и вдруг разъяснилось и резко похолодало, но в воздухе еще чувствовалась влажность. Я шел из школы. Наш дом стоял на склоне горы, так что с улицы он выглядел одноэтажным, а в глубине двора становился двухэтажным. И мы жили в последней квартире на втором этаже, окнами на железнодорожную станцию. С того места, где я шел, открывался вид на вокзал, железнодорожные пути, забитые составами, прожекторы на стальных опорах, виадук, депо. Там внизу что-то грохотало, лязгало, гудело, переливалось огнями.

Я остановился и посмотрел чуть вверх, потом выше, а затем вообще задрал голову насколько мог.

И тут я обомлел.

Я не понимал, что произошло.

Я вдруг увидел небо объемным. Одни звезды были ближе, другие дальше, а третьи вообще мерцали из бездонной глубины. Они были цветными: голубыми, желтыми, красноватыми, почти белыми. Какие-то странные фигуры, знаки, таинственные письмена образовывали они на небе. И небо было прекрасно, неописуемо красиво, невыразимо красиво и в то же время жутковато своей необъятностью. Я и прежде тысячи раз видел звезды, они и тогда, они всегда были красивы. Но в эту ночь в них появился какой-то скрытый и непонятный для меня смысл…»

Возможно, это и было главным открытием Виктора Колупаева.

По крайней мере именно оно позволило ему приблизиться к странной догадке, объясняющей если не все, то многое: «…Я не знаю, каким образом Вселенная может выйти из сингулярного состояния. Скорее всего эта проблема не просто физическая. Но предположим, что скорость фундаментального воздействия начинает уменьшаться и Вселенная выходит из сингулярного состояния. Это происходит не в шуме и грохоте Большого взрыва, а в тихом Сиянии и Славе».

Вот так он умел писать.

«Если вам повезет, вы и этот роман не заметите», — не без горечи заметил Виктор на весьма скромной презентации романа «Безвременье». Действие в этом романе охватывает все — от возникновения Вселенной до ее конца. «Более того, — улыбаясь, добавлял Виктор, — оно прихватывает и ту Вселенную, которая будет после ее конца».

Но реальное время шло.

Надо было жить. Книги не издавались.

Заявки, отправляемые в издательства (а они возникали как грибы) оставались без ответа. И силы были уже не те. «…Конечно, двадцать лет назад я мог писать без передышки целый месяц, отвлекаясь лишь на прогулку с собакой, — признавался Виктор, машинально укладывая редеющие черные прядки поперек головы. — Но сейчас я так не могу. Шесть—семь часов такой работы — и я просто падаю перед телевизором, не видя, что там показывают, меня это не интересует. Лишь бы он тарахтел. Но мыслей у меня стало больше. Продолжаю работать над темой Пространства и Времени. Это философская работа. Мне приятно сидеть за столом. Даже не столько писать, сколько читать. Скажем, Платона или Лосева».

«…Так вот и живу, — писал он одному из своих друзей в ноябре 1998 года. — Утром пью кофе, иду гулять с собакой Потом сажусь за компьютер. С десяти до двенадцати (правда, через день) варю щи или рассольник, обедаю, иду гулять с собакой, потом снова — за компьютер, в пять часов — иду гулять с собакой, дальше — за компьютер. В восемь часов отпадаю, смотрю «Вести» и Томские новости и хорошо, если телевидение подарит футбольный матч. Это, естественно, зимой. С мая по сентябрь основное время занимает огород. Надоел он мне, но зато каждый год — три двадцатилитровые бутыли вина: из малины, смородины и облепихи. А следующим летом хочу попробовать еще и из крыжовника. И пью-то ведь недопустимо мало — по стаканчику в неделю, да и то не каждую, ну и в праздники, конечно».

И еще: «…Коммунистическую идею я не признаю уже давно, еще со школьных лет. Помнишь, как мы с тобой ходили за клубникой после 9-го класса. Вернулись, а оказалось, что Берия — предатель. Вот тогда это со мной и началось. Ты понимаешь, что я не хочу сказать, будто западная модель человеческого общества являет собой нечто хорошее. Нет. Но эта модель все же для общества, живущего в пространственно-временном мире. А коммунизм — для вневременного мира. И ничто не могло его спасти».

И еще: «…Здесь никак не уйти от проблемы Бога. Трудность в том, что мы все время пытаемся понять намерения Бога, исходя из наших, человеческих воззрений, устремлений и желаний. А это невозможно, хотя и неудержимо хочется. Блажен тот, кто просто верует и не задает вопросов. Но мы это состояние проскочили и теперь должны мучиться вопросом: почему Бог создал такой несовершенный мир? Ответа на этот вопросу меня, конечно, нет и не будет, но не размышлять на эту тему я не могу. Если бы удалось разработать теоретическую систему о существе, которое мыслит с бесконечной скоростью (это и был бы Бог), тогда можно было бы и понять его намерения. Во всяком случае, он дал нам в этом мире свободу воли, и мы пользуемся ею, как хотим или как получается. Но им же предуготован для нас и другой мир, в котором все будут счастливы, а свобода воли не понадобится (или ее значение для нас же будет все время уменьшаться), пока мы все не окажемся в Боге. Эта проблема столь сложна, что несколькими фразами или страницами не отделаешься. Или так: это предельная проблема и я с облегчением понимаю, что ни мне, ни кому-либо другому в этом мире ее не разрешить».

«…Сорок два года потребовалось мне, — признавался Виктор, — чтобы от первого восторга и благоговейного ужаса перед Пространством и Временем шагнуть к их объяснению. Если же я ошибся, то это самая трагичная, но и самая прекрасная ошибка в моей жизни».

Одним писателям все дается от Бога, другим — от Властей.

Виктор Колупаев принадлежал, конечно, к первым. На знаменитом московском семинаре 1976 года Аркадий Натанович Стругацкий сказал, что Виктор Колупаев пишет интереснее, чем Рэй Брэдбери. Прозвучало это неожиданно, но Аркадий Натанович говорил всерьез. Кажется, он повторил эти слова и в рекомендации, нужной для вступления в Союз писателей.

Вопросы копились не только вечные.

В начале перестройки Виктор совершенно не понимал, зачем в стране вводится сухой закон? А если он все же нужен, то зачем отлавливать по немногим питейным точкам именно интеллигентных людей? Только потому, что они невольно бросаются в глаза? И почему киевляне, сняв фильм по рассказу «На дворе XX век», не только не заплатили гонорар, но и хамски потребовали приглашения всей труппы в Томск? Так сказать, на товарищеский ужин. И почему желание писателя спокойно работать часто принимают за пассивную позицию укрывшегося в окопчике индивидуалиста?

Успокаивая Виктора, я рассказал ему корякскую сказочку.

Летел гусь на тундрой, увидел на берегу озера человека, удивился, сел рядом. Долго смотрел на человека, ничего в нем не понял и полетел дальше.

16

В мае 1989 года мы огромной компанией ехали в Нукус.

Адыл Якубов, Азым, Суюн («Вечно весел, пьян и юн молодой поэт Суюн»), Павел Ульяшов, поэтесса Л.Щипахина, Николай Гацунаев, латышские журналисты Хари Кирш и Нора Калнынь. Безумная компания, ничуть не разбавленная всемирной тоской примкнувших к нам классиков Каипбер-генова и Юсупова.

Мертвый мир песчаных пространств. Упадочная красота каракалпакских женщин.

Сухие озера, сухие каналы, пересохшее русло Амударьи, деревья, как инеем, покрытые налетом соли.

Многие помнили эти места совсем другими.

Николай Гацунаев, например, так вспоминал детство:

«…это и поистине необъятная, могучая, подернутая синей дымкой коричневая ширь Амударьи, там и сям кудрявящаяся дымками буксиров, натужно волокущих за собой караваны барж, звероватые, дико заросшие бородами матросы в застиранных тельняшках и широченных клешах, из своих скудных пайков подкармливавшие нас, тощих, тонконогих и глазастых пацанов на дощатых причалах теперьуже давно не существующих пристаней Кипчак и Чалыш.

…это и застывшее море раскаленных барханов пустыни под невероятной синевы небом, неповторимая сладость и аромат ушедших в предание знаменитых хорезмских дынь, бирюзовая голубизна горько-соленых озер, напоминающие лунный пейзаж отроги Джимур-тау, пастух в лохматой чугурме, одиноко бредущий за отарой, закинув руки на переброшенный через плечи пастушеский посох, свирепые по весне верблюды с налитыми кровью глазами, трехметровохвостые амударьинские сомы, свисающие со стропил навесов у рыбожарок, величавые и гибкие туркменки в просторных бордово-красных платьях, увешанных украшениями из серебряных монет, древние, как мир, глинобитные городища вдоль Амударьи с поэтическими названиями Бур-гут-кала (крепость Беркута), Пиль-кала (крепость Слон), Кырккыз-кала (крепость Сорока девушек), Койкырлган-кала (крепость Павших баранов) и многое, многое другое».

Минареты Хивы.

Золотой зеленый чай.

Адыл Якубов:В России много воды… Очень много… Повернуть реки… Ваш Лигачев обещал повернуть… А потом приехал, говорит — вы море убили…

Поэт Суюн:При благородном хане имущества лишились, при справедливом бае вконец разорились…

П.Ульяшов: Вы слышали? Там опять передают: в Фергане стреляют!

Бекниязов (морщинистое лицо вырезано кубистами): Геннадий-ака, хочу иметь вас личным гостем… Оставайтесь… Неделю будете жить, месяц… Сколько надо, столько живите…

Азым(Лиде): Смельчак сорок подвигов совершит, на сорок первом споткнется… Вы действительно занимаетесь точными науками?

Хари Кирш:Но русские оккупанты в Прибалтике…

Каипбергенов: Чтобы напоить вас чаем, все женщины моего дома три дня перегоняли засоренную удобрениями воду…

Но что за великая тайна?

Почему под выцветшим от жары небом я уже видел темный санкт-петербургский кабак? Почему дьяк пьющий, даже спивающийся, ссек вдруг ножом ухо человеку, украдкой срезавшему оловянные пуговички с его кафтана? «Ты чего? пьяно тянул человек, размазывая кровь и сопли. И тянул руку: — Вот тебе твои пуговички». — «Ну, тогда вот тебе и твое ухо». Почему в сибирскую тайгу, уснувшую под низким стылым небом, в тундру, в плоскую сендуху, украшенную траурными деревцами ондушами, шли так упорно бородатые люди с пищалями — искать носорукого зверя, известного под самым древним, данным ему человеком именем — мамонт? Какого черта шотландские профсоюзные поэты вспоминались в вечерней прохладе, разве это они толкали меня к белому Северу? Почему все смешалось резко? Почему «Друг космополита» показался мне сюжетом прошлого?

Горящая Фергана.

Засады на пыльных дорогах.

Абхазия, Приднестровье, Прибалтика.

Грохот шахтерских касок на Горбатом мосту.

Писатель Василий Михайлович Коньяков, когда я напечатал первую часть будущего авантюрного романа («Носорукий»), написанную в Дурмени, сказал мне: «Хорошая вещь. Но почему идут по Сибири воры? — И огорченно покачал головой. — Вор на воре. Одни воры».

АНДРЕЙ АНДРЕЕВИЧ

В июле 1992 года Вознесенский прилетел в Новосибирск.

Таня Богданова нашла спонсоров. Не знаю, какую сумму выделили, но Вознесенский прилетел. Когда-то в Академгородке партийные власти отменили его поэтический концерт, теперь он хотел заполнить ту давнюю, видимо, мучившую его лакуну. В белом костюме под лучами прожекторов, плотный, динамичный, он рубил воздух рукой:

Дорог тем, что помог

Академгородок.

Через времени ток

лечу вспять, на восток.

Моих тем коробок -

яко демГеродот.

Я не демонобог,

не геройский совок,

но хранишь, городок,

дребедень тайных строк.

Вдруг тебя больше нет?

И куда я приду -

в академтемноту

или в академсвет?

И так далее.

Только Вознесенский мог прочесть это внятно.

Я потом спросил: правда ли, что поэту свободнее в плену? Он улыбнулся. Я спросил, представляет ли он, скольким молодым поэтам в свое время поломал жизнь, тем что сбивал их с толку своим мощным поэтическим влиянием? Он ответил без улыбки: «Я тоже погибал от Пастернака».

С утра Ученый совет в Институте ядерной физики (видеомы на экране), потом поездка в Новосибирск (старые иконы в запасниках). Возвращались поздно. Машина медленно катилась мимо сожженных коммерческих киосков — по Новосибирску прокатилась очередная волна мафиозных разборок. Таня поглядывала на часы: на десять вечера в «Золотой долине» был заказан столик, но мы кошмарно опаздывали. В Нижней Ельцовке она даже позвонила по телефону и вернулась к машине несколько сбитая с толку. «В ресторан мы опоздали, но нас собираются покормить спонсоры».

— Деловые люди? Готовы поддерживать культуру?

Таня неопределенно пожала плечами.

У подъезда гостиницы стояли три накрученных «мерседеса», для того времени — перебор. И тут же уверенный голос:

— Мы, Андрей, типа столик держали. А дуры тут в непонятках. Накрыли у тебя.

Вознесенский украдкой показал мне ключ от номера и усмехнулся: ошибаются спонсоры, ключ при нем, в номер без него никто не войдет. Но Алик и Саша выглядели уверенно. Оба в белых рубашках, накачанные. С ними было еще несколько мускулистых ребят. Но в беседе они участия не принимали. И в номер с нами не вошли.

— Ого! — удивился Вознесенский.

Прямо на полу стояли плетеные корзины с коньяком, шампанским, с водками (даже «Алтай» там был, и «Смирновка» пяти сортов), с минералкой и ледяной кока-колой. Апельсины, ананасы, рубчатые, как гранаты, кривые бананы, яблоки, копчености, солености. Хватило бы на большую компанию. Но Алик считал, что этого может не хватить. От избытка чувств он объяснил: «Совсем чеченцы задрали. Но тут, Андрей, не Россия. Тут у нас Сибирь. Тут все наше».

Мы переглянулись.

Раскрыть рта Алик и Саша никому не давали.

Обращались демократично — на «ты». Алик, например, только вернулся из Штатов.

Услышав об этом, Вознесенский встрепенулся, но Алик сразу заметил: ну сраная же страна, негры и говнюки, даже заняться нечем. Больше всего ненавижу расизм и негров, сказал он. А вот Саше повезло больше. Ни в какую Америку он не летал, спокойно провел две недели в Сочи. Снял на три дня роскошный ресторан и гулял с молодыми девушками. А все остальное время приходил в себя.

«Оттянулись!»

У Тани постепенно округлялись глаза.

«Да чего там, — заявил Саша, почему-то решив, что ему не верят. — Чего сидеть в этом сарае? Валим к девочкам, да, Андрей? Ты типа писатель, да? Тут у нас не Россия, тут у нас Сибирь, девчонки классные. — И долго, обещающе посмотрел на Таню: — И мальчишек найдем».

«Андрею Андреевичу в самолет через три часа», — испугалась Таня.

Саша понял это по-своему — дескать, время теряем. Щелкнул пальцами и в номер, щебеча, вбежали две девчонки. Полураздетые, ласковые, они полезли на колени к Вознесенскому и ко мне, но Вознесенский встревожился — зачем девчонки? Никаких девчонок! И надо отдать должное: Саша только голову повернул, а девчонок уже как ветром сдуло.

— Валим в кафе!

— Какое кафе? Ночь глубокая!

— А у нас свое кафе! Это вам не Россия.

После долгих уговоров нам все-таки удалось увести ребят. Зато в вестибюле дежурная окликнула: «Вы из номера Вознесенского?» — «Да», — ответила Таня. — «У него телефонные переговоры не оплачены».

Зря она это сказала.

Лицо Саши налилось кровью.

Не спрашивая ничего, он вынул из кармана пятитысячерублевую бумажку, только-только появившуюся, смял ее и бросил в лицо дежурной.

Дежурная расцвела:

— Ой, спасибо!

Какое-то время Саша и Алик еще пытались нас уговаривать.

«Кафе у нас. И девчонок тьма. И мальчишки, проблема, что ли? Да мы сами тебя трахнем», — убеждали они Таню.

Но мы отбились.

«А что пресса скажет?» — обидно засмеялся Саша, усаживаясь в «мерседес».

Наверное, в эту фразу он вкладывал какой-то особый смысл.

17

Странно, но именно в тот вечер я записал первую фразу будущего авантюрного романа, который до сих пор держу лучшим из лучших.

Осенью 1700 года (получается, к началу рассказа лет за двадцать), в северной плоской тундре (в сендухе, по-местному), верстах в ста от Якутского острога, среди занудливых комаров и жалко мекающих олешков, в день, когда Ваньке Крестинину стукнуло семь лет, некий парнишка, сын убивцы и сам давно убивца, хотя по виду и не превзошел десяти—одиннадцати лет, в драке отрубил Ваньке указательный палец на левой руке.

Боль не великая, но рука стала походить на недоделанную вилку.

В той же сендухе, ровной и плоской, как стол, под томительное шуршание осенних бесконечных дождей, старик-шептун, заговаривая Ваньке отрубленный палец, необычно и странно ему предсказал: жить, Иван, будешь долго, обратишь на себя внимание царствующей особы, полюбишь дикующую, дойдешь до края земли, но жизнь, добавил, проживешь чужую…

Не знаю, как объяснить, но понятно вдруг стало, зачем столько лет я каждую весну улетал в сухую Азию, листал пыльные книги, говорил с людьми, никогда не слышавшими о монахе-убийце, подтверждая всем этим знаменитую писательскую формулу Уильяма Сарояна: рожденный в Гренландии о ней и будет писать всю жизнь.

Первая фраза легла на бумагу. Оставалось всего ничего: написать двадцать пять листов превосходной прозы.

Но ничего невозможного я в этом не видел.

Даже заключительные слова знал.

18

«И стал он пить».

Часть V. ВОЗЬМИ МЕНЯ В КАЛЬКУТТЕ (М.Веллер. «Технология рассказа». Опыт рецензии)

Работа над словом происходит не тогда, когда писатель садится за письменный стол — она происходит постоянно, непрерывно, как постоянно и непрерывно писатель ощущает жизнь и размышляет о ней, будь то в форме логических суждений или абстрактных художественных образов, сознательно или несознательно; слово — лишь завершающее звено в неразрывной цепи творческого процесса.

М.Веллер

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

Свою нобелевскую речь Миша Веллер уже сказал (см. «Рандеву со знаменитостью», Таллин, «Периодика», 1990), к тому же подкрепил ее весьма занимательным эссе «Технология рассказа». Другими словами, он, Миша Веллер — мастер, оказался не жаден: вот он написал кучу превосходных рассказов и теперь щедро делится полученными знаниями — как научиться быстро и занимательно писать превосходные рассказы.

Прекрасный жест.

Ко многому обязывает.

В отличие от Миши Веллера я пишу в основном повести.

И с воображением у меня туго: всегда пишу только о том, что вижу. Как дикующий в тундре.

Но мне тоже хочется поделиться накопленным опытом. Тем более что Миша сам вполне утверждает: «Недостаточно уметь писать, чтобы быть писателем». Значит, что-то еще уметь надо.

На свете вообще-то много такого, о чем не подозреваешь, пока не столкнешься с «таким—этаким» носом к носу. Миша Веллер, например, утверждает, что замысел рассказа возникает как следствие следующих причин:

литературного подражания,

литературного развития,

литературного отрицания,

литературного следования,

дареного сюжета,

услышанной истории,

информации о событии,

реального случая из опыта (так и сказано),

личного потрясения,

сублимации,

толчка от детали (тоже так сказано),

игры,

необычного допущения и, наконец,

мечты об идеале.

Все верно.

И все еще не все.

Но Миша прав («Технология рассказа»): писатель действительно начинает с литературного подражания.

Скажем, я в свое время был совершенно потрясен романом Витторио Росси «Океан». На русском он не издавался, я читал его в болгарском переводе. Там есть интонационные сцены, от которых у меня до сих пор бегут по коже мурашки. «О адмирал! Ты спишь в пучине на илистом дне залива Номбре де Диос, ты спишь там в своей походной койке, прикованный к чугунному ядру, и все снится тебе твой милый далекий Плимут…» Но чудовищная пучина залива в расслабленном мозгу запившего моряка (это он ведет монолог) постепенно преображается в нечто совсем простое, в нечто вроде уютной маленькой виллы с комнатками, по которым бродят тихие сумеречные тени — лежи себе с чугунным ядром, прикованным к ногам, чувствуй под собой привычную походную койку, и пусть он снится тебе, твой милый далекий Плимут. То есть мрачная морская могила воображением запившего моряка превращается в нежный и легкий символ, она уже «наше наследие, наша гордость», уже начинаешь думать, что знаменитый адмирал, упокоившийся на мрачном илистом дне залива Номбре де Диос, сам стремился всю жизнь к этому последнему прекрасному пристанищу.

Текст, насквозь пропитанный поэзией.

И алкоголем.

Литературное развитие — тоже недурной толчок.

Смело начинай там, где другие кончили. Скажем, «Анна Каренина». Разве жизнь остановилась после смерти Анны? Почему не довести судьбу окружения Анны до логического конца или хотя бы до Октябрьской революции?

Правда, нынче таким приемом никого не удивишь.

Дай волю, и Библию продолжат.

Или литературное отрицание.

«Хемингуэй переосмыслил и вывернул наизнанку „Идиота“ Достоевского, заменив добрейшего и беспомощного Мышкина боксером Коном в „Фиесте“, — пишет Миша Веллер. Интересно было бы от обратного переписать романы С.Бабаевского или В.Немцова.

Дареный сюжет.

Об этом и говорить не стоит.

Пушкин и Гоголь. «Ревизор» и «Мертвые души». Кто не слышал?

И с чужими историями тоже все понятно, хотя сам я опасаюсь чужих историй. Если уж ты пишешь историю, то по крайней мере будь активным ее участником.

Информация о случившемся.

Вот здесь есть предмет для раздумий.

Как-то в «Комсомолке» я наткнулся на потрясающий сюжет — истинный подарок для писателя, мечтающего о герое развивающемся, о герое с большой и сложной, даже как бы с уголовной судьбой.

Служили три друга на армейском узле связи.

Иван, Василий и Федор.

Нормальная служба — перловка, никакой дедовщины, марш-броски, стрельбы.

Дембель неизбежен. На гражданке Иван восстановился в институте, гульнул, отбил у одного корешка приглянувшуюся девушку, но скоро жизнь без наличных показалась ему скучноватой. Бросил институт, завербовался с женой на краболов, ходил в море. Впрочем, в жизни всегда все немного не так, как в литературе. Беременную жену списали с краболова, а сам Иван ради квартиры устроился на базу списанных атомных подлодок. Глотать бы и глотать радиоактивную пыль, но Иван вовремя спохватился. Бросил базу, сколотил кооперативчик «Живая природа», то есть арендовал старый пакгауз под выращивание шампиньонов.

Шампиньоны плохо росли.

Еще хуже их покупали.

Подумав, Иван переключился на шитье домашних меховых тапочек.

Известно, что многие нормальные люди любят ходить по квартире в тапочках. Скорняков под рукой не оказалось, стал Иван возить звериные шкурки в город Новосибирск. Путь оказался не близкий, доходы не желали расти, с женой по шли ссоры и в конце концов Иван сбежал от семьи и от кредиторов аж в Брест, тогда еще в советскую Белоруссию. Там жил Васька. Из его бывшего подразделения. Васька славился неуемностью, даже неукротимостью некоторых своих желаний. Вдвоем они создали поистине народное предприятие — извоз, шашлыки, реставрация храмов.

Известно, культура у нас широкая.

Правда, несколько перебрали с кадрами: на девятнадцать служащих оказалось у них столько же управленцев, среди них даже известный в прошлом нарколог, сам дошедший до стадии пациента.

Но деньги! Деньги!

Это ведь только так говорят, что не в деньгах счастье.

Лучше всего это понимал третий кореш по службе в армии — Федя.

Он своей армейской специальности на гражданке не изменил — работал на телеграфе. Зато изменила Феде его молодая жена. Федя от такого события впал в апатию, подолгу сидел нетрезвый дома и по собственному, унесенному со службы резервному аппарату отстукивал телеграммы во все концы бывшей империи: «А нет ли у вас там приличной работы и денежной? Погибаю, но не сдаюсь. Федя».

Почему-то в «Комсомолке» не было указано, где Федя раздобыл шифр.

Не шпионский, конечно, а тот, которым шифруют телеграфные денежные переводы. Но раздобыл, раздобыл, такой молодец. А потом помогли Василий и Иван, бросившие наконец народное предприятие.

И пошла пруха.

Федя отбивал в разные города телеграфные денежные переводы, а Вася и Иван степенно путешествовали и получали деньги. У нас ведь как? У нас пришел в кассу — получи. Никто не запрашивает подтверждения телеграфных отправлений. За пару месяцов корешки получили сотни две тысяч, очень немалые тогда деньги. Волновались, конечно, но Раскольников не меньше волновался, когда брал деньги у старушки.

Крутая история.

Правда, я не увидел в ней сверхзадачи.

То есть не понял: корешки задумывались над тем, помогают они стране или совсем напротив?

Может, сейчас задумались.

Сидючи в разных зонах.

Ну ладно.

Реальный случай из опыта.

Тут даже заикаться не стану. Если случай хорош, с ним и придурок справится.

Личное потрясение тоже не требует особых рассуждений. Случай может так человека потрясти, что всю оставшуюся жизнь будешь о нем думать.

Вот совсем другое дело сублимация.

Скажем, ты, герой романа, любишь славную девушку, а она любит совсем другого.

Вот садись и сублимируй. Описывай, как тебе хорошо от того, что девушке хорошо с другим. Опиши героя правдиво под собственным его именем — как он хромает, как глаз у него косит. Как и необычное допущение, этот прием (по словам Миши Веллера): «…требует наибольшей раскрепощенности ума, склонности к придумыванию, живости воображения».

Так что дело за малым.

Садись за машинку и пиши превосходный рассказ.

Только помни о «свойствах автора», указанных, опять же, Мишей Веллером.

У меня (как у автора) тоже было несколько странных свойств, даже мне самому не всегда понятных. Нивхский писатель Владимир Санги когда-то спрашивал с сахалинской писательской трибуны: а почему это некий Г.Прашкевич описывает в своих странных произведениях не праздничный фасад социализма, а его будничные, всем надоевшие социалистические задворки? А хабаровский писатель Александр Грачев мягко вторил: а почему этот некий Г. Прашкевич не судьбу пишет (подразумевалось — народную), а копается в малозначащих мелочах, дергается в какой-то магнитофонной крутиловке?

Действительно, почему? Мне самому было обидно.

«Падение Тисимо-ретто» А.Грачева являлось по тем временам (начало 60-х) вовсе не худшим произведением, мне хотелось бы дружески поговорить с писателем, но он меня не слышал и не понимал. Зато не уставал повторять, что некий Г.Прашкевич пишет совсем не о том, о чем надо писать писателю.

Конечно, времена были не те. Это сейчас на прилавках можно увидеть удивительные книги — скажем, справочник «Естественные надобности», том второй, или книжку стихов «Эсхатологические грезы времен советского климакса». А тогда на прилавках лежали книги В.Санги и А.Грачева, Г.Маркова и В.Кочетова, С.Бабаевского и так далее, а каждый редактор от каждого писателя требовал прежде всего социального оптимизма.

Социального оптимизма и положительного героя.

Положительного героя и никакой этой магнитофонной крутиловки.

Все должны были надувать щеки и бодро смотреть вперед. А я (вот они, странные «свойства автора») не умел выпучивать глаза больше, чем они у меня выпучиваются от природы. Я уже тогда был сильно подпорчен влиянием Н.Карамзина. Помните? «Нет предмета столь бедного, чтобы искусство уже не могло в нем ознаменовать себя приятным для себя образом».

Как сказано!

И еще тогда я был под впечатлением вычитанного у Феллини: «Если бы меня попросили сделать фильм о рыбах, я, конечно, сделал бы его автобиографическим».

Эти ребята, Феллини да Карамзин, меня и подвели.

Сколько помню себя, всегда писал о задворках социализма. И это ничуть меня не смущало. О чем я еще мог писать? В конце концов, родился, рос и вырос я на этих самых задворках. Может, поэтому В.Санги и А.Грачев и пытались меня спасти. Они, наверное, хорошо видели, что человек сбился с пути, идет неверным курсом. Поэтому и сделали все возможное, чтобы та первая моя книга стихов «Звездопад» не увидела света.

1969 год. Набор книги рассыпан. Редактора вышибли с работы. Заодно отправили на пенсию директора издательства.

Вот тебе и личное потрясение.

О-хо-хо.

Поздним вечером в Новоалександровку, в научный поселок, где мы жили с женой, принесли телеграмму из Южно-Сахалинска. Телеграмма была подписана новым директором Сахалинского областного книжного издательства, известным прозаиком, ну, назовем его прозаиком М. «Если вы любите Родину и готовы ей служить, будьте в издательстве такого-то числа в такое-то время».

Всю ночь мы с женой пытались понять: что случилось? Ехать, не ехать? К добру все это или к худу? Впрочем, Родину я любил, поэтому в назначенный день и час вошел в издательство.

Новый директор встретил меня буквально у порога.

Он улыбался, он жал мне руку, он усадил меня в удобное кресло.

Делая это, он все время оглядывался. «Понимаете, зачем я вас вызвал?»

Я тоже оглянулся и ответил:

«Нет».

Но, честно говоря, несмотря на все пропитывающую неясную тревогу, я почему-то чувствовал себя польщенным.

Таинственная телеграмма.

Уютный кабинет. Известный прозаик.

Один свой роман прозаик М. переписывал несколько раз.

В романе описывалась горячая дружба двух больших братских народов — русского и китайского. Русские парни плавали через Амур, дружески трахали китайских девушек, китайские юноши плавали через Амур, внимательно присматривались к советской жизни. Хороший добротный роман для медлительного домашнего чтения. Но когда роман пошел в производство, грянули даманские события. Прозаика М. вызвали в одно место и сказали: «Ты, дед, чего? С нарезки слетел?» Прозаик М. понимающе кивнул. В новом варианте романа никто ни к кому не плавал. «Сосед хорош, когда забор хороший». Роман пошел в производство, но времена вдруг помягчели, по Амуру поплыла комиссия Ильичева, прозаика М. опять вызвали в одно место: «Ты, дед, похоже совсем с ума спрыгнул».

И все такое прочее.

Окончательный вариант романа я не читал, поэтому не знаю, чем дело успокоилось.

Я молча сидел перед известным писателем, директором издательства, а он, выложив на стол чистый бланк издательского договора, сказал доверительно:

— Значит, так. Мы сейчас подписываем договор, а через пару недель, как положено по закону, вы еще и аванс получите. А про книгу стихов забудьте. Не было у вас книги стихов. И не будет. Зачем вам это упадничество? Вам прозу надо писать. Мы-то с вами знаем, что вы талантливый человек. Вам нельзя разбрасываться. У меня нюх на талант. Я не чета тем… — Он возвел глаза горе и в непостижимой высоте я отчетливо увидел лица тех, кто не понимал моей талантливости и его нюха. — Короче, подписывайте договор и катите домой. Садитесь за стол и пишите повесть. Десять авторских листов. Как? Хватит? Книжка должна выглядеть солидно. Или хотите сразу пятнадцать?

— Десяти достаточно, — нагло ответил я.

Прозаик М кивнул одобрительно:

— Правильно. Это следующую вашу книжку мы сделаем листов в тридцать.

— А о чем повесть? — задал я главный вопрос.

— Ну, вы автор, вам видней. — Прозаик М. уклончиво повел глазами. — Вы в научном институте работаете. Геологи, их отношения, о чем они говорят… Странный, наверное, народец, да? Настроения всякие… И подробно, подробно обо всем, чтобы люди видели… Ведь работают ваши геологи на островах, без контроля… А там граница… Конфликты, наверное, возникают…

— Возникают, — нагло поддержал я.

— Ну? Ну? — загорелся прозаик М.

— Ну вот, скажем, — загорелся и я. — Два мэнээса одни на острове. Два младших научных сотрудника. Совсем одни, даже рабочего с ними нет — экономия. «Обиженные мужчины», так можно назвать повесть, — пришло мне в голову. — Ну, один случайно теряет записку.

— Ну, ну!

— Значит, успел до отъезда наставить рога своему спутнику.

Прозаик М. разочарованно вздохнул.

— И вот они только вдвоем на острове, а снять их могут только в сентябре. Пока же — июнь.

Я посмотрел на прозаика М.

Он несколько натянуто кивнул:

— Верное направление.

И подсказал:

— Но глубже, глубже копайте. Один пусть обманет другого. Жестоко, диалектически. Художественно подчеркните, что тот, который обманут, человек принципиальный, прямой. Он член партии, коммунист со стажем. И соответственно ведет себя.

— Это как?

— Ну, скажем, проводит закрытое партийное собрание.

— Так он один партийный в отряде.

— Потому и закрытое.

— Ага, — понял я прозаика М. — А потом в кальдере Заварицкого тот, который плохой и беспартийный, срывается с гребня горы. Никаких у него нравственных идеалов, к тому времени все становится ясно. А там обрыв, не дай Бог. И тот, которого обидели, он настоящий коммунист, он протягивает человеку руку…

Меня тошнило от собственного голоса. Но прозаик М. весело поднял глаза, он ведь уже понял, что я куплен, потому и упростил речь, как полагается между понимающими друг друга людьми:

— А на хера?

— Что на хера?

— На хера ему протягивать руку этому придурку. Пусть летит вниз. Выживает сильнейший. Пиши только полнокровные характеры.

И тогда до меня дошло: прозаик М. разговаривает со мной всерьез.

И издательский договор лежит на столе всерьез. И аванс обещан всерьез.

А ты, Миша, говоришь — технология.

Роман с издательством не случился.

Он в принципе не мог случиться из-за тех самых «свойств автора».

Я предпочел описывать задворки социализма, тем более что вид на них открывался как раз из моего окна. Не зря А.Грачев или В.Санги (точно не помню) жаловались в какой-то газете: «На произведениях ряда сахалинских авторов лежит отпечаток чисто формальных изысков, расплывчатости идейных убеждений, преувеличенного внимания к сугубо личным переживаниям…»

Чего-то я не понимал.

Но вот странно.

Мысль написать повесть об островах (я Курилы знал и любил) подал мне все же прозаик М. Лет через пятнадцать (к тому времени я жил в Новосибирске, был принят в Союз писателей — без помощи романов, написанных по заказу) я сел-таки за пишущую машинку. Георгий Иосифович Гуревич подстегнул меня: «Коль вы так заботитесь о выигрышном, спускайте пришельцев на Курилы. Возможен и другой вариант — богодулы и геологи на другой планете». И Аркадий Натанович Стругацкий, прочтя какую-то из моих вещей, заметил: «На кой хрен тебе вселенские масштабы? Никогда из этого ничего хорошего не получается, поверь мне».

Я поверил.

И сел за машинку.

И написал истинно островную вещь.

И эпиграф к ней любовно подобрал из Псалмов: «Там плавают корабли; там Левиафан, которого Ты сотворил играть в нем».

Короче, повесть «Великий Краббен» была написана, прошла все официальные инстанции и в 1984 году сборник сибирской фантастики под тем же названием вышел в свет. Впрочем, по удачной подаче одного из коллег книгу незамедлительно затребовали на контрольное резенцирование в Госкомиздат РСФСР и также незамедлительно приказали уничтожить. Весь тираж — 30 000 экземпляров. История, в общем, ординарная. Валентин Саввич Пикуль писал мне: «Сам бывал в критических ситуациях… Помню хорошего человека и честного писателя (ныне покойного) Дм. Острова, у которого на моих глазах сняли с прилавков три книги подряд. Все пройдет — верьте мне! — все мои романы прежде были охаяны и отвергнуты — потом шли нарасхват. Нужно время и нервы. Почаще вспоминайте царя Соломона. Когда ему было кисло, он поворачивал на пальце кольцо, украшенное мудрейшей надписью: И это пройдет…»

И опять, как в 1969 году, я остался без книги.

Но если тогда, на Сахалине, книгу стихов уничтожили за упадничество и за то, что я неверно толковал действия советского князя Святослава, то теперь, если верить официальным рецензентам, дело оказалось куда хуже. Во-первых, по мнению рецензентов, я пропагандировал лженауку (морской змей, ожившие плезиозавры), во-вторых, любовался задворками социализма (заброшенные поселки, печальный быт, подчеркнутый величием океана), в-третьих, давал героям подозрительные имена, от чего, по мнению рецензентов, они получались какими-то неубедительными.

Кстати, превосходный сюжет.

История потомственного интеллигента, всегда в первом колене.

Выиграв гражданскую войну, крестьянин Козлов попадает на рабфак, оканчивает факультет красной профессуры, пишет и издает книги по новейшей истории, затем посадка в тридцать седьмом — карьера интеллигента в первом поколении заканчивается.

Сын Козлова Васька попадает в детдом, живет трудной рабочей жизнью, благодаря уму выбивается в люди, оканчивает институт, занимается, как отец, историей, пишет и издает интересные книги и садится, как отец, только уже в пятьдесят первом.

Ушлый сынишка Васьки Иван подрастает в деревне у дальнего родственника. Типичная деревенщина, каво да чево, но попадает в город, оканчивает университет, опять, как его отец и дед, выбивается в интеллигенты, с волнением читает Солженицына и Оруэлла, понятно, — в семидесятых посадка.

Поразительно крепкий род.

Все в нем интеллигенты, и все в первом колене.

Впрочем, я отвлекся.

По мнению официальных рецензентов, «Великий Краббен» оказался книгой лживой и вредной. Прежде всего из-за отсутствия в ней положительных героев. «Видимо, Г.Прашкевич знает Курильские острова только по наслышке, — сетовал официальный рецензент. — И пишет с чужих голосов. Не подозревает, видимо, что Курилы — это край задорного комсомола».

Вчитываясь в рецензию, я вспомнил «сайру». Как осенью, отработав свое, девочки-сезонницы возвращаются на материк. Плывут они на «Балхаше», на старом судне типа кулу. В нем нет кают, зато есть два твиндека на двести мест каждый. Один твиндек набит «сайрой», другой дембелями с Камчатки. Где-то на траверзе Алаида обитатели двух твиндеков начинают перемешиваться, тут главное, найти такое местечко, чтобы тебя не затоптала пьяная голая орава. Меня всегда изумляло, как быстро слетает с человека шелуха даже нашего примитивного воспитания. В первый вечер молодая сезонница красиво стоит у борта, смотрит на океан, на звезды над океаном, волнуясь, читает на память стихи Багрицкого, к подругам обращается только на «вы», зато к концу сезона она матерится как извозчик, хлещет албанский негашеный спирт, курит «Махорочные», а строки Багрицкого в ее устах приобретают нехорошую биологическую подкладку.

Официальные рецензенты считали, что на Курилах работают веселые задорные комсомольцы. Они считали, что если автор описал вместо них всяких сказкиных да лужиных, то это потому, что он никогда не читал Кочетова и Чаковского, скорее всего он просто начитался всяких гнусных книжонок, ну вроде этих бесхребетных камю или борхесов. Особенно сильно официальные рецензенты нападали на эпизод, в котором я мимоходом упомянул ноги некоей кореянки, круглые, как колесо. По мнению официальных рецензентов, я цинично надругался над древним культурным, дружески настроенным к нам народом.

А я не надругался.

Я как дикующий в тундре: что вижу, то и пою.

Даже Миша Веллер в своей книжке «Технология рассказа» советует писать именно то, что видишь.

ТЕМА, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ

Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные фразы всплывают, как из бездны, из его затуманенного подсознания?

Шла охота на «Краббена», а я уже был занят некоей новой вещью.

Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь по идеологии приехал на собрание опять же из-за этого проклятого «Краббена». Я действительно почти не видел секретаря, хотя он сидел прямо против меня — румяный и толстощекий. Время от времени он с неудовольствием повторял: «Представьте себе, что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам товарищ Романов и спросил, что это за такие Краббены плавают там у вас в Сибири?»

Писатели отмалчивались.

Троякодышащая рыба.

Дышит так, этак и еще вот так.

А Романов, понятно, ленинградский Романов.

Похоже, он ценил нашего секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии подвел.

В общем, все было ясно.

Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут. Службы в издательстве я лишился. Совсем свободный человек. Что делать?

Писать, наверное.

Это и друзья подсказывали.

«Не снижай темпа, — подсказывал Юлиан Семенов. — Самое страшное в нашем ремесле — расслабиться, начать комплексовать, оглядываться. Вкалывай! За одного битого дают 167 642 987 небитых (почему-то Юлиану понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге — рубить, рубить и рубить. Тропа-то остается. И главное — никого не слушай. Не слушай никого!»

А я и не слушал.

Я уже по уши сидел в новой вещи.

Я еще не мог четко ее определить, но она уже достала меня.

Сверхзадача? Не знаю… Я ее не искал… Я даже, наоборот, как-то трусовато намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейших условий современного искусства является как раз неумение точно сформулировать сверхзадачу…

«Вот-вот, сиди без штанов», — ответила на сомнения моя мудрая жена.

Загадочная фраза. Но я от нее отмахнулся. Ведь Миша Веллер в своей книжке пишет: «Любое государство охраняет себя и накладывает запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к сведению».

Наверное, правильно пишет.

Но я в таких вещах никогда не доверял ни Мише, ни государству.

Ладно, оставим.

Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон простер свои мрачные крыла над страной, а я, споткнувшийся на «Краббене», вместо того чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за машинку. Жутко хочется написать так, чтобы даже чиновники от литературы ахнули.

Но для чего?

(Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х — это появление каких-то совершенно новых молодых литераторов. Они в то время часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил такой литератор, клал толстую рукопись на стол и угодливо говорил: «Геннадий Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое в рукописи, все задоринки, все, что может помешать будущей публикации, я уже убрал. Но вы взгляните, пожалуйста, у вас большой опыт. Я показывал рукопись Николаю Яковлевичу, показывал Анатолию Васильевичу. Они указали мне непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел каждое замечание». Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора: «Все замечания учли?» — «Абсолютно все. Вот видите, Николай Яковлевич… Анатолий Васильевич… Все убрал, ни к чему не прицепишься…» — «А зачем вам это?» — «Как это зачем? Напечататься!»)

Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, угодливые, верткие, твердо знающие, чего хотят. Они действительно твердо знали, чего хотят, а я не мог не впустить в дом уже постучавшегося человека.

Одним таким был некто Марк.

Я никогда не знал, в каком городе он живет.

Один раз он приезжал из Омска, два раза из Красноярска, все остальные визиты были связаны с Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы Марк ни жил, главное, он хотел напечататься. Где угодно. Хоть в «Новом мире», хоть в провинциальном журнальчике. Он неистово хотел напечататься. Он приходил ко мне без звонка. «Вот моя новая вещь, — говорил, располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. — Вот моя новая вещь, Геннадий Мартович. Роман из жизни испанской глубинки… Ну, вы понимаете…»

Тогда все говорили на эзоповом языке.

Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа Цыренджаповича, я кивал: «Понимаю».

«Я прочту вам избранные главы».

«Может, не надо? — намекал я. — Может, оставите рукопись, и я ее прочту сам?»

«А интонация? — пугался молодой литератор. — Вы же сами меня учили, что главное — верная интонация».

Я вздыхал.

Может, я учил только плохому. Но хорошо.

Впрочем, молодые литераторы тех лет всему предпочитали эзопов язык и работу дворника.

Марк начинал читать.

Его испанские романы всегда были вычурны, эзопов язык сложен. Только Суслов мог разобрался в этом языке. По этой причине я не запомнил ни одной строки, ни одного сюжета. Просто молодой литератор Марк писал о жизни испанской глубинки — проклятый хронофаг, состоявший, вероятно, на какой-то специальной службе, руководители которой клятвенно обязались всяческими способами сокращать жизнь таких писателей, как я.

Зато Гомбоджап Цыренджапович не прощал ничего.

Он был настоящий кот. Древний, как Гильгамеш. Он видел все до края Вселенной, он скрытое видел, он все постиг. При этом Гомбоджап Цыренджапович весил семнадцать килограммов, левой лапой валил годовалого бычка, маленьким падал в кипящий борщ и вышел из него преображенным. Приглашая Гомбоджапа к обеду, Лида, моя жена, резала ливерную колбасу помельче — мало ли, вдруг Джапик подавится? Пообедав, Гомбоджап сыто выходил на балкон, ловил на десерт глупую упитанную синичку и сжирал ее всю — с лапками и с черепом.

Не троякодышащая рыба.

Обычно Гомбоджап садился рядом со мной и молча слушал романы молодых деловитых литераторов. У него был вкус. Романы из испанской глубинки ему, например, не нравились. Молодому деловитому литератору Марку он напрудил полную сумку, после чего ли гератор исчез и в нашем доме никогда не появлялся.

Зато пришел высокий, невероятно оптимистично настроенный человек.

Он широко улыбался, снимая длинное драповое пальто в рубчик и разматывая длинный пушистый шарф. Сняв пальто и размотав шарф, он мило спохватился: ой, чё это я? ведь сперва снимают башмаки! Замотав вокруг тонкой шеи пушистый шарф и застегнув на все пуговицы длинное драповое пальто, он разулся, улыбаясь еще шире, еще ослепительнее, но тут же спохватился. Ой, чё это я? ведь сперва снимают…

Не помню уж, что там надо было снимать сперва, но он все время снимал что-то не то, не в той последовательности.

Гомбоджап следил за оптимистом с интересом.

Когда оптимист объявил наконец о цели своего визита, Гомбоджап удовлетворенно улегся у моих ног. Ему было интересно, как я справлюсь с предложенной оптимистом задачей. Дело в том, что оптимист оказался искренним и коренным патриотом. (Один такой мне запомнился. С французского языка, как он утверждал, а по-моему, просто с известного гумилевского текста, он перевел «Эпос о Гильгамеше». В его варианте он начинался словами: «Ой ты гой еси, земля шумерская!») После многих раздумий оптимист, оказывается, понял, что современный русский язык гибнет от засилья германизмов.

Именно германизмов.

Поэтому следует срочно от них избавиться.

— И как вы собираетесь это сделать? — спросил я.

Оптимист с ногами залез в мое любимое кресло и улыбнулся еще ослепительнее.

Он собирается использовать сразу всех талантливых писателей и ученых мира. У него везде все схвачено. Все русские значительные литературные работы должны быть немедленно переведены на болгарский язык, потому что, в смысле германизмов, этот язык еще более или менее чист, а уже с болгарского мы все, талантливые писатели и ученые, умело переведем тексты обратно на русский, отсеяв каждый, даже самый ничтожный германизм.

Ювелирная работа!

— А тюркизмы? — забеспокоился я. — Болгарский язык обильно засорен тюркизмами. Много веков рабства, знаете ли. От германизмов очистимся, а тюркизмы занесем. Маймуна, тютюн, таван. Что с ними делать?

Оптимист счастливо рассмеялся.

Нет проблем! Со временем все болгарские литературные работы будут переведены на очищенный русский, а с него опять на болгарский.

Изящное решение!

О-хо-хо.

Хороший псевдоним для молодого литератора — Иван Обуреваемый.

Я оставался в пустом дому, жена уходила на работу.

Я перебирал старые записи. Слушал музыку. Пытался понять происходящее.

Поезд, как когда-то в 1969 году, весело уходил в будущее без меня. Меня с моим сраным «Краббеном» высадили на глухом полустанке. Даже более глухом, чем испанская глубинка.

Что делать?

Вечный вопрос русского писателя.

Как это что делать? Садиться да и писать.

Садиться да и писать новую вещь. Вот и вся штука.

Сесть и написать новую вещь. Необычную, яркую, непременно с положительным героем, чтобы самому было приятно перечитывать. В тот год в газетах как раз шли многочисленные дискуссии о положительном герое. Ну, как в свое время спорили о снежном человеке. Кто-то его (снежного человека… положительного героя…) видел, кто-то слышал, кто-то чуть ли не хватал за руку, но вот в последний момент…

Каждый день, совершенно свободный, выглядывая в окно, с тоской следя за медленным падением снега, я видел внизу соседа.

Был этот человек не стар, но крепок и явно не занят.

Не знаю зачем, но я к нему внимательно стал приглядываться.

Ведь для какой-то цели судьба вывела его под мои окна. Правда, для повести мне нужен был скорее лихой мускулистый парень, который способен был начать хорошую заваруху, из которой, в свою очередь, читатель мог бы извлечь хороший урок. Но где нынче найдешь настоящего героя? Настоящие герои встречаются реже, чем куриные зубы. Я страшно переживал, что если я прямо сейчас сяду за новую вещь, сосед непременно впрыгнет в рукопись и чего-нибудь там наделает, как наделал в свое время Серп Иванович Сказкин. И получится в итоге обычная вещь, в которой выморочный мужик окружен со всех сторон бабами-пужанками, ну, знаете, из тех вечных девственниц, что в любое время суток плотно затянуты во все свои спасательные пояса.

Утро раннее, снег.

Из-за стены раскаты Сен-Санса.

Внизу хромает сосед, нехорошо посматривает на мир из-под надвинутой низко на лоб богатой шапки.

Я не хотел вводить в повесть первого попавшегося героя, но и отвлечься от соседа почему-то никак не мог. Фамилия у него, кстати, оказалась классная — Небаранов. А звать Семен. Нет вопросов. Но почему этот Небаранов в андроповские времена гуляет по улице в рабочее время?

Надо будет спросить при случае Мишу Веллера: всегда ли характер героя определяется настроением автора?

ОТСТУПЛЕНИЕ: ПРОБЛЕМЫ ПЕРЕВОДА

В июне 1983 года прилетел в Новосибирск из Белграда прекрасный югославский поэт Саша Петров. В столовой Дома ученых он сразу пожаловался: «Геннадий, в Америке и в Югославии я издал несколько антологий русской поэзии. Мои стихи печатались в Италии и в Японии. В Штатах я свой. Только в России не переведено ни одного моего стихотворения».

Мы сидели у раскрытого настежь окна и с наслаждением, несмотря на летний зной, поглощали водку.

«Если ты переведешь хоть одно мое стихотворение на русский язык и издашь в России, — сказал Саша Петров, — ты просто восстановишь историческую справедливость. Я родился в 1938 году, издал тринадцать книг в разных странах, неужели мои стихи недостойны выхода в России?»

«Еще как достойны! — кивал я. — Оставь мне книгу. Я переведу твои стихи и отдам их в старейший советский толстый журнал „Сибирские огни“. Его выписывает даже библиотека американского конгресса. Устроит тебя старейший советский толстый журнал?»

Сашу Петрова «Сибирские огни» устраивали.

Пришло время, и я вспомнил о своем обещании.

Перелистав книжку («Словенска школа»), я позвонил в редакцию «Сибирских огней». «Конечно, переведите, — ответили мне. И уточнили: — Этот Петров, он ведь не диссидент? С вражескими радиостанциями не сотрудничает? — Ну, известный в то время набор обязательных вопросов. — Ах, сын врангелевца… Родился на чужбине… Ну ладно, — после долгих уговоров неохотно ответили мне. — Переведите, если он не антикоммунист и не фашиствующий молодчик».

Мучимый некими смутными предчувствиями, я раскрыл «Словенску школу».

Будет паскудно, подумал я, если у Саши Петрова не найдется ни одного стихотворения для старейшего советского толстого журнала. Будет еще паскуднее, подумал я, если все стихи Саши Петрова годятся для этого журнала. Саша Петров здорово пришелся мне по душе. Байрон о таких писал в дневнике: «Хороший человек. Хочу с ним напиться».

Стихотворение, открывавшее книгу, называлось «Смольный».

Как? — удивился я. Стихотворение называется «Смольный» и до сих пор не вошло в корпус переведенных на русский язык стихов? Где же эта лающая и воющая свора советских толмачей, хищно следящих за каждым доброжелательным движением на Западе?

Ведь — Смольный!

Не бордель на Пятницкой!

И вчитался в стихотворение.

Жизнь моей милой мамы, открывал измученную русскую душу хороший югославский поэт Саша Петров, мистически связана с жизнью величайшего вождя революции. Ленин рвался в Смольный, мама рвалась из Смольного. Большевики Ленина — в Крым, благородные девицы-смолянки — из Крыма.

Ага, подумал я, «Сибирские огни» сомлеют от такого стихотворения. У них там в редакции все с деревьев попадают.

И еще внимательнее вчитался.

Я искренне хотел познакомить читателей старейшего советского толстого журнала с замечательным югославским поэтом Сашей Петровым. Мало ли что жизнь его мамы так неудачно пересеклась с жизнью вождя. Не одной ей не повезло. Все же из благородных девиц. На сербском — племенитих.

Хороший поэт Саша Петров!

Я увлекся.

Меня трогала интонация.

Я увидел стихотворение «Чингисхан перед микрофоном» и обрадовался.

Вот оно! Саша Петров в этом стихотворении вскрывает, наверное, всю подноготную этих нынешних сверхмодных реакционных групп! Такое стихотворение напечатают даже «Сибирские огни» — журнал старейший, советский, активно вырождающийся.

Но я рано радовался.

Луна в стихах Саши Петрова зияла «улыбкой коммуниста, по ошибке ЦК загнанного на два метра под землю». Взвод косоглазых стрелков с Лубянки «расстреливал не Переца Маркиша, а поэзию идиша».

Ну и все такое прочее.

В «Сибирских огнях» все действительно с деревьев попадают, принеси я такое!

Но сверкнула надежда. «Зимняя элегия». Да еще с эпиграфом из Пушкина: «Зима. Шта дарадимо на селу?..»

Зима, вчитывался я.

Крошечный американский городок Коламбус.

Лекции отчитаны, тоска, дождь. Звонит телефон. Дружеский голос: «Саша! Какого хрена ты делаешь в этих сраных Штатах? Вернись на родной Ядран, вернись на солнечную Адриатику! Там жизнь, там движение, там речь родная славянская! Зачем тебе дождливый Коламбус?»

Вот оно!

Вот прекрасные стихи, будто специально написанные для старейшего советского толстого журнала. Если бы только не этот странный телефонный собеседник поэта… Его голос сразу насторожил меня…

«Твой Иосиф…»

1983 год.

Толстые и тонкие журналы, коптящие одинаково густо и мрачно.

Представляю на страницах «Сибирских огней» имена Саши Петрова и Иосифа Бродского. Случись такое, не только в редакции журнала, а, наверное, и в ЦК бы все с деревьев попадали.

Снег, снег.

Ветер мерзкий.

Гомбоджап Цыренджапович впал в спячку.

Денег нет, перспектив нет. Даже имя будущего героя мне неизвестно.

А имя литературного героя (это вам и Миша Веллер подтвердит) очень важно. Часто имя героя определяет его характер, движет его поступками. Обычно писатель пользуется списком футбольных команд, там фамилии перемешаны без всякого порядка. Это только Сергей Александрович Другаль, прекрасный фантаст, доктор технических наук, академик и генерал-майор, любит изобретать имена сам. Я видел у него листки с такими рабочими набросками, что от них дух захватывало.

Вот, к примеру, сеньор Окотетто. Что к этому добавить?

Или сеньор Домингин. Такому можно доверить родную дочь.

Или Ферротего. Этот ясно, изобретатель. Такому день задается с утра, к вечеру он в кондиции. А Липа Жих? Такие, как Липа Жих, нравятся крепким, уверенным в себе мужчинам, если, конечно, Липа Жих — женщина. Еще Мехрецки. Тут тоже все понятно. Сука этот Мехрецки, а Глодик и Зебрер — его приятели. Еще Блевицкая и Шабунио, этих я бы не пустил в дом, нечего им делать в моем доме.

Но если говорить всерьез, настоящей находкой генерал-майора Другаля, ученого и писателя, была белокурая девушка, порожденная прихотливой фантазией академика, — добрая, любящая, немножко застенчивая Дефлорелла.

«Разбойники вели тихую скромную жизнь».

А с ними — девушка Дефлорелла.

Короче, несмотря ни на что, некий замысел потихоньку вызревал в моей голове. Стал намечаться герой с несколько враждебными глазами, зато в дубленке на широких плечах. Над ним колебалось зыбкое облако неблагополучия.

Но главное, я знал: я созрел, пора вставить в пишущую машинку лист чистой бумаги.

И я бы вставил.

И, может, написал бы нового «Краббена», но мне позвонили.

Подняв трубку, я с изумлением узнал, что я, такой-то, член Союза писателей СССР, почти уже бывший, правда, писатель, должен собраться и лететь в Болгарию — в зарубежную командировку.

Потрясающий поворот сюжета.

В литературе такие штуки выглядят искусственными, но в жизни случаются сплошь и рядом. Спросите Мишу Веллера. Он подтвердит.

О СЛАВЕ И О ЛЮБВИ

Не буду скрывать, неожиданное сообщение меня ошарашило. Как когда-то телеграмма, пришедшая в Новоалександровск ночью. Что же касается писательской организации, к которой я был приписан, то там неожиданное известие произвело впечатление скорее негативное.

Подумайте сами.

Вот почти бывший писатель.

Он написал вредную для народа книгу.

Герои этой книги не вызывают никаких симпатий, они просто богодулы, а всем на свете известно, что на Курильских островах работают задорные комсомольцы. Дело, правда, исправлено — тираж вредной книги уничтожен, но все равно, как это вот так ни с того ни с сего посылать в братскую страну квазиписателя, который, к тому же, в свое время оболгал советского князя Святослава?

Да еще на казенный счет!

Странно, странно. Его, видите ли, представили к ордену Кирилла и Мефодия! Да что он такого сделал? Издал какую-то антологию современной болгарской лирики исключительно в собственных переводах. Ну и что? Мы тоже переводим селькупов и якутов, но нас в Болгарию не приглашают.

Конечно, странно.

Болгарских поэтов я переводил много лет.

Для себя, не думая, что когда-то сумею все это напечатать.

Но, как говорил Серп Иванович Сказкин, пошла пруха, и антология под нежным названием «Поэзия меридиана роз» вышла в свет. Будь моя воля, я бы отдал орден Кирилла и Мефодия не переводчику, а самим болгарским поэтам — настоящим, непридуманным. Они это заслужили.

Например, Христо Фотеву.

В одну дождливую ночь — ты убьешь меня.

Дождь предложит мне хрупкое плечо свое, я обхвачу его и, сделав пять шагов, упаду в ужаснувшуюся твою память: она мой неожиданный мавзолей.

Не желая, ты все же убьешь меня, и я услышу, как ты убеждаешь древнюю свою совесть, ты ведь имеешь в этом давний печальный опыт; и я услышу, как ты повторяешь, что, в сущности, я жив. И я, покорный труп, буду имитировать прекрасную жизнь живого. Ты загримируешь, перекрасишь меня и будешь перерисовывать из букваря в букварь, храня в памяти мой последний вскрик.

Ты поймешь, что я тебя ревновал, что любил тебя, что смотрел на тебя с ужасом. Ужаснувшийся, ты воскликнешь, что, убивая, спасал меня, и скажешь, что теперь я твой, а потому — жив, хотя я буду мертв, мертв — мертвее самого мертвого человека.

Ты убьешь меня, но до того мы успеем отпраздновать странный праздник.

Смеясь на большой площади старого города, я стану целовать твой смех и твои страхи. Среди ночи, в буфете пустого заснеженного вокзала, я почувствую твой поцелуй, почувствую всю тяжкую власть твоей древней любви и жалости. И я вскрикну, я — маленький и жестокий, и, наконец, выскользну из твоих рук.

В одну дождливую темную ночь — ты убьешь меня.

В одну дождливую темную ночь ты навсегда присвоишь меня себе. И, падая, я облегченно вдохну запах твоего вечного, твоего мокрого, твоего деревянного тротуара.

Это о дожде.

Это о родине.

Это о городе детства.

У каждого была своя Атлантида.

Приведенный выше перевод и сейчас кажется мне удачным.

Сам Христо Фотев тоже так считал, жаль, что стихотворение не попало в антологию.

В нее много чего не попало. Но все же она была составлена из стихов Андрея Германова и Михаила Берберова, Петра Караангова и Николая Кынчева, Ивана Теофилова и Аргириса Митропулоса, и многих многих других, кто действительно того заслуживал и заслуживает.

Перед всеми снимаю шляпу.

Никогда у меня не было шляпы, но перед болгарскими поэтами я ее снимаю.

Приглашение, присланное Союзом писателей Болгарии, как я уже говорил, на многих моих коллег произвело негативное впечатление. Для начала неприличное это приглашение сунули в долгий ящик, подальше от глаз. Потом председатель писательской организации, вежливый, очень воспитанный прозаик П., ветеран войны, достойный неторопливый брюнет, связавшись с Москвой, добился права сопровождать меня в поездке (разве можно Прашкевича оставить без контроля?). Через некоторое время к председателю официально подключили секретаря парторганизации поэта К. (разумная мера).

Это было уже серьезно.

Я на все эти хлопоты взирал с некоторой тревогой.

Понятно, мне льстило — командировка… орден… Но ехать не хотелось. Хоть убей, не хотелось. Сам не знаю почему, я боялся. Рядом, казалось бы, такие надежные люди, не дадут пропасть, подскажут, остановят, дадут по ручонкам, а вот не хотелось…

И все же в середине мая мы оказались в Москве.

Во дворе дома Ростовых, перед СП СССР, нежно пахло листвой, никакой гари — Бондарев тогда еще не сжигал во дворе поэтические чучела. Прозаик П., получив необходимые бумаги, задорно, но и с подозрением некоторым спросил: а почему это, Геннадий Мартович, вы собираетесь ночевать у родственников?

Давайте вместе.

В гостинице.

Я кивнул.

Мне вдруг показалось, что я сгущаю краски.

Ведь мне разрешили поехать. Под контролем, но разрешили. Вечер в номере гостиницы, задушевные писательские разговоры… Поддавшись нахлынувшему на меня добродушию, я спросил: а сколько водки вы берете с собой? В Болгарии русскую водку любят.

Ответ меня отрезвил.

— Водка? Какая водка? С сегодняшнего дня, Геннадий Мартович, мы официальная делегация. Вы взяли с собой костюм?

Я кивнул.

Костюмом в те времена я считал джинсы и пару свежих рубашек.

— Вы уже бывали в Болгарии? — попытался я наладить контакт.

Прозаик П. загадочно промолчал, а поэт К. (человек неприветливый и сдержанный) ответил:

— Мы не ты.

Ответ мне понравился.

Я в Болгарии до того бывал часто, раз шесть, не меньше.

— Кто тебе готовит подстрочники? — недружелюбно спросил поэт.

— Я перевожу с языка.

— Ну, так все говорят, — уже совсем недружелюбно заметил поэт. — Ты бы попробовал перевести с селькупского или алтайского. С болгарского и дурак переведет. Это же проще простого.

Ага, подумал я. Проще простого.

Може би и аз ще плача във последний си час.

Търся рима. Лада здрава — син във профил, чер анфас…

Что тут непонятного, правда?

Я с ними подружусь, думал я, откупоривая в номере гостиницы бутылку шампанского. Я им расскажу о болгарских поэтах. Председатель и секретарь растают и превратятся в прозаика и в поэта. Мы станем друзьями. В конце концов, все мы члены одного карасса.

Чтобы ускорить процесс созревания дружбы, я рассказал смешной на мой взгляд анекдот. Недавно в Египте выкопали сфинкса, так на его левой ноге этот анекдот был выбит еще шумерской клинописью. Но все равно казался мне смешным. В нем гаишники останавливали машину по самому пустячному поводу. Не успели они откозырять, как водитель сломался: «Честное слово, у меня есть права, просто я потерял их». А сидящая рядом женщина закричала: «Говорила тебе, не садись за руль пьяный!» А мужичонка с заднего сиденья упрекнул: «И тормоза у тебя ни к черту!» А его сосед, проснувшись, запричитал: «Что? Опять накрылась наша контрабанда?»

Ну и все такое прочее.

В номере установилась тишина. Никто не засмеялся. А прозаик П., поставив резную трость между ног, вздернул брови и сурово спросил:

— Это вы к чему?

Действительно, к чему?

Мне доверие выразили, отправили, провинившегося, в зарубежную командировку, а я… Может, моих спутников заинтересуют анекдоты политические? Ну, скажем, тот, в котором объясняется разрыв дружественных отношений с государством Сомали… Ну, про орден нашему вождю… Про золотое кольцо в нос…

Тишина в номере установилась невыносимая.

Она была густая и вязкая, как хорошо сваренный холодец.

Я спохватился.

Действительно.

Писатели летят в заграничную командировку, им честь, доверие, а я с анекдотами!

Пытаясь снять напряг, я поднял стакан и рассказал поэту К. и прозаику П. историю, приключившуюся с моим другом болгарским поэтом Божидаром Божиловым, когда он вот так же полетел однажды в заграничную командировку.

ОТСТУПЛЕНИЕ: ВРЕМЯ

В самом начале шестидесятых, в самое крутое время, когда от кипящего социалистического Китая отшатнулись многие, кому-то из руководящих китайских товарищей, может, министру иностранных дел Чэнь-бодэ, а то и самому генералу Линь Бяо, главе «банды четырех», пришла в голову идея: пригласить в страну какого-нибудь известного зарубежного писателя, и пусть он напишет честные объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. То есть как бы раскидает перед мировой общественностью некие привлекательные «куки», как говорят программисты.

Выбор почему-то пал на моего друга — болгарского поэта Божидара Божилова.

В Пекине Божидара поселили в гигантском отеле «Шанхай», специально предназначенном для иностранцев. Жил в отеле только он, никого больше не было. А питался в чудовищно огромном и в столь же чудовищно пустом ресторане. Бар на горизонте был почти не виден. Когда появлялся одинокий китайский официант, Божидар отправлял его к бару за рюмкой водки, и тот послушно уходил в долгую, возможно, даже опасную экспедицию, но наполненную водкой крошечную рюмку приносил.

Выпив, Божидар незамедлительно отправлял официанта обратно.

Так повторялось много раз, но китайцу в голову не пришло принести сразу всю бутылку.

Из отеля Божидара не выпускали, никто им не интересовался, читать огромные дацзыбао, развешанные хунвэйбинами в ресторане, он не умел, а дни уходили. Быстро летели дни. И Божидар не выдержал.

«Послушайте, — сказал он молчаливому китайскому переводчику, днем и ночью, как тень, следовавшему за ним. — Я приехал в Пекин написать честные объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности, но я никого не вижу, ни с кем не встречаюсь, меня никто не навещает, а окна в моем номере занавешены такими хитрыми шторами, что я не могу их раздвинуть. Как я могу что-то написать в таких условиях?»

«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — осторожно ответил переводчик, укоризненно кивая маленькой головой, украшенной прямым китайским пробором. — Мы создали вам благоприятные условия. Вам просто надо сесть за стол и написать честные и объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. Мы можем предложить вам готовый черновик ваших честных и объективных очерков».

«Черновик? — удивился Божидар. — Но я еще не написал ни слова. Я никого не видел и не знаю, о чем писать. Я требую встреч с живыми людьми, требую встреч с китайскими писателями!»

«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — осторожно повторил переводчик, кивая все так же укоризненно, — но мы пойдем вам навстречу. Завтра вы получите полный черновик честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. Завтра мы познакомим вас с новыми молодыми революционными писателями Китая. Не с гнилой интеллигенцией, предавшей революцию, а с молодыми писателями, вышедшими из народа. Вы можете задать им вопросы. Но вас везде будет сопровождать охрана».

«Разве я член ЦК или американский шпион?»

Переводчик не ответил. Шутка ему чрезвычайно не понравилась.

Тем не менее на другой день в закрытой машине Божидара привезли в огромное хмурое здание в центре Пекина. Божидар знал, конечно, что каждый четвертый человек на земном шаре — китаец, но тут его обуяли сомнения и вполне законные: в огромных коридорах, которыми они шли, они не встретили ни одного человека. К счастью, в сумеречном кабинете на деревянной, покрытой искусным узором скамье молчаливо сидели семь молодых китайцев, похожих друг на друга, как семь плевков. Сходство усугублялось синей униформой. Над головами молодых китайцев, аккуратно расчесанных на прямой пробор, висел величественный портрет Великого Кормчего.

«Перед вами молодые революционные писатели Китая, вышедшие из народа, — с особенным значением объяснил переводчик Божидару. — Тот, который слева, это наш будущий китайский Горький, рядом с ним — наш будущий китайский Чехов, рядом с Чеховым — наш будущий китайский Маяковский, еще дальше — наш будущий китайский Фадеев…»

«То есть как — будущий?» — удивился Божидар.

«Тот, что сидит слева, работает в булочной. Рядом с ним сидит сельский фельдшер. Рядом с фельдшером — командир хунвэйбинов. И так далее. Они изучают решения партии, чтобы нести их в глубинные толщи народа».

«А где писатели? Где мой старый друг Лао Шэ? Где пианист Хэ Лу-тин?»

«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — укоризненно произнес переводчик. — Лучше спросите молодых революционных писателей, какие идеи Великого Кормчего вдохновляют их?»

Божидар внимательно всмотрелся в молодые, абсолютно одинаковые, никаких чувств не выражающие китайские лица, и спрашивать ни о чем не стал.

В тот же день подозрительного иностранца, как явно не справившегося с порученным ему делом, посадили в старенький «фарман» (похоже, китайские пилоты сами видели такой самолет впервые) и с позором выдворили из страны. Испуганный нелегким перелетом, облеванный и пьяный, из Хабаровска в Софию Божидар поехал поездом, желая лишний раз убедиться в том, что между Китаем и Болгарией все еще лежат немалые территории.

Он легкомысленно решил, что пока едет, вся эта история забудется.

Но просто так ничего не бывает. Примерно через месяц после возвращения в квартиру Божидара позвонил человек в темных очках и в профессиональной шляпе. «Пройдемте!» — сказал он открывшему дверь поэту, и вот тогда Божидар по-настоящему испугался. Ему представилось, что большой друг Великого Кормчего другарь Тодор Живков решил выдать его, как отъявленного ревизиониста, молодым революционным властям Китая.

К счастью, дело обошлось официальной нотой.

«Другарь Божидар Божилов, — говорилось в ноте, — был приглашен правительством Китая для написания честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. К сожалению, другарь Божидар Божилов повел себя в Китае как отъявленный ревизионист. Учитывая это, китайские власти официально объявляют, что:

а) если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-либо пожелает получить гостевую визу в Китай, в гостевой визе другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать;

б) если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-нибудь пожелает получить транзитную визу через Китай, в транзитной визе другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать;

в) если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-нибудь попросит в Китае политическое убежище, в последнем другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать».

Рассказывая это, мой друг Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, длинный, седой, веселый, горько пил траянскую ракию и утирал слезящиеся глаза. «Теперь я хорошо понимаю, кто построил Великую китайскую стену, — объяснял он мне. — Ее построили вовсе не китайцы. Им это было ни к чему. Ее построили соседи Китая. Я думаю, соседям Китая было чего опасаться. — И, выпив, снова вытирал слезящиеся глаза: — Если СССР не подновит Великую китайскую стену со своей стороны, вы когда-нибудь пожалеете обо всем этом».

Я ожидал улыбок, дружеского смеха.

Ведь коллеги, члены одного карасса, вместе летим в заграничную командировку.

Но тишина в номере стала гуще. В довершение ко всему прозаик П. подобрал с пола листок, случайно выпавший из моего кармана. На таких листках я обычно записываю случайно пришедшие в голову фразы, какие-то интересные словечки или (как в данном случае) чем-то приглянувшиеся имена, которыми в будущем можно наделять будущих героев.

— Клаудио Карлос… — с неприятным недоумением прочел вслух прозаик П. — Доктор Алемао… Все иностранцы… Какая-то красная юригада… Вы что, их знаете?.. Свен Эриксон… Глен Хюссен… Просто Лейф… Иоахим и Грег Гунны… Вы что, собираетесь встретиться с ними?.. Нестор Лот… Рене Игита… Мубарак Мубарак… Да кто же это такие?

— Просто имена, — неубедительно пояснил я.

— Ну да, просто имена, — мрачно проронил поэт К. — Иван Иванович или Иван Никифорович, конечно, не приходят тебе на ум.

И повторил с отвращением:

— Мубарак Мубарак.

— Обдумываю один сюжет, — попытался я оправдаться. — Действие в новой вещи должно происходить в далеком будущем.

— Ну да, видно, что в далеком, если там никого не осталось с простыми отечественными именами.

Ах, Миша Веллер, Миша Веллер!

Вот как далеко я зашел в своей рецензии.

А помнишь, как в селе Коблево, под Николаевым, теперь это все заграница, на Соцконе-89 ночная гроза вырубила освещение? А заодно пропала в номерах вода. А значит, вырубилась канализация.

В начавшемся ужасном дожде в канавке перед порогом в наш флигель утонула молодая крыса. Кричала верблюдица Дашка, на мохнатом боку которой мы масляной краской нарисовали шашечки и вывели два слова: Коблево—Таллин.

Это мы утешали Мишу Веллера, не знавшего, как ему приобрести билет в Эстонию.

Некая девушка, ходившая по грязи в белых носочках, подружилась с Толей Гланцем, а он познакомил с нею меня и Борю Штерна. Девушка оказалась милая, но из Литвы. Окончание ее фамилии говорило о том, что она девственница. Мы, конечно, пытались исправить положение и всяко заманивали ее в соседний флигель, который называли между собой Домом культуры имени Отдыха, но наша новая приятельница обожала свободу и литературу. Правда, научила нас словосочетанию — туман патинки. Я вас люблю, так это переводилось. И уговорила всех троих написать рассказ под одним названием. Мы, дураки, так и поступили, но, не желая печатать наши рассказы, девственница отделилась со своей Литвой от России, и рассказы несколько позже напечатал Боря Завгородний в странной книжке, не имевшей титульного листа, оглавления и выходных данных.

Черное море величественно клубилось под окнами, но воды, самой обыкновенной воды, не было ни в барах, ни в столовых, ни, о Боже, в одном туалете. В вечерней мгле десятки любителей фантастики боязливо копошились в сырых кустах. Аркадий Натанович Стругацкий, добыв где-то брезентовый плащ, тащил по лестнице ведро воды, сердитый, как жук в муравейнике.

«Технология рассказа» была уже написана.

…Понять новое бывает трудно и в науке, и в искусстве. Как издевались современники над «Тристрамом Шенди» Стерна, как пожимали плечами над «Шумом и яростью» Фолкнера! Новое рождается в борьбе со старым, старое сопротивляется новому, а поскольку талантливое в литературе — это всегда нечто новое, то естественно, если оно поначалу встречает противодействие, отрицание, замалчивание, насмешки. Писатель всегда должен быть готов к непониманию и хуле. Должен исполниться стойкости, веры в себя, терпения. Оценка же окончательно выносится лишь историей. И «Повести Белкина», и «Герой нашего времени», и «Красное и черное», и «Гамлет», весьма низко расцененные при появлении, обрели признание не скоро. Такова судьба всего, что опережает свое время, определяя пути развития культуры. Хотя заслуженная и скорая прижизненная слава тоже нередка.

Кстати о славе.

Эти валентности еще не совсем у меня были заняты, когда, к изумлению моей мудрой жены, я получил письмо из сибирского города Тайга. Некая группа «Поиск» школы № 2 сообщала, что члены этой группы упорно и давно разыскивают знаменитых людей, когда-либо оканчивавших указанную школу. Не важно, как они учились, главное, чего добились. Известно, что Эйнштейн в школе был тугодумом, а писатель Эмиль Золя буквально боролся за удовлетворительную оценку по родному языку. Совсем неплохая компания, намекнул я жене. Надо съездить. Там у них планируется традиционная встреча выпускников школы. К тому же там организован литературный музей, а в нем собраны книги и некоторые вещи, связанные с моим именем.

«А какие там вещи связаны с твоим именем?» — удивилась жена.

Я замялся. Почему-то вспомнилось чучело сыча, всегда стоявшее на шкафу в физкабинете, и скелет из папье-маше, на голый череп которого мы набрасывали кепку или шапку, в зависимости от сезона.

«Они там, в Тайге, прочли все мои книги…»

«Ну, поезжай», — загадочно улыбнулась моя мудрая жена, и, потрясенный ее благородством, я взял билет и в означенный день выехал поездом в Тайгу.

Поезд трясло, хлопали двери.

Но — звездный час, я ничего этого не замечал.

Когда-то мы зачитывались романами Ник.Шпанова и Хаджи-Мурата Мугуева, думал я, а теперь вот — «зачитываемся вашими книгами».

Новое поколение.

Выбрали пепси и мои книги.

Перед моим мысленным взором, как пишут в плохих романах, предстало изречение, многие годы красовавшееся в актовом зале школы № 2. «Прежде всего надо быть честным, умелым, добросовестным работником, на какой бы работе ты ни находился. К.Е.Ворошилов».

Может, оно и сейчас там висит, не знаю.

Первое, что я понял в Тайге: старый корпус школы № 2 давно отдали милиции.

Судя по решеткам, в моем бывшем классе теперь находилась КПЗ, впрочем, таким этот класс и раньше считался. Зато новый корпус выглядел привлекательно: в просторном холле стояли столики с картонками: «Регистрация». Я попал в группу — «Выпускники 1922—1959 годов». Похоже, я один и представлял все эти поколения. Две дивные девчонки в хитрых прическах, грудастые, в белых блейзерах и в черных слаксах с белыми лампасами глянули на меня как на заплутавшегося динозавра:

«Фамилия?»

Ну, я негромко назвался.

Не хотел привлекать внимания, а то сбегутся все за автографами, испорчу традиционный вечер.

Но, переспросив несколько раз, фамилию девчонки записали все же с ошибкой.

Я указал, но девчонки рассмеялись:

«Какая разница?»

А в просторном кабинете директор школы, указав мне рукой на стул, еще громче стал орать в телефонную трубку: «Милиция! Милиция! Какого черта? Почему всего один наряд? Вы же знаете! Пришлите усиленный!»

«Зачем?» — спросил я, когда директор повесил трубку.

«Ну как! — радостно объяснил он. — После двенадцати у нас драка! Половина ребят, товарищ писатель, будут из прошлогоднего выпуска, а они пить умеют. — Он дружески подмигнул мне: — Вы потерпите, мы с вами тоже потом отдохнем. У нас выпивка по талонам, но мы выкручиваемся. Вы поднимитесь пока в литературный музей, у нас ведь еще Чивилихин учился, а я кое-что подработаю!

Полный тревожных предчувствий, я поднялся на третий этаж.

Вдруг правда в музее выставлено чучело сыча и скелет в кепке?

Но литературным музеем в школе № 2 называли обычный коридорный тупик, украшенный двумя стендами. С одной стороны стенд В.Чивилихина, с другой — Г.Прашкевича. Писатели мы разные, но судьба нас объединила. Фотографии… Вырезки из газет и журналов… Обложки, зверски сорванные с книг и приклеенные к фанере… «Геннадий Мартович Прашкевич, — прочел я в машинописном житии, наклеенном под фотографиями, — рос тихим сосредоточенным ребенком, учился только на твердое «хорошо» и незаметно для окружающих стал известным советским писателем».

Не слабо сказано.

Я печально спустился в холл, где ревели спаренные магнитофоны.

Протолкавшись сквозь толпу ребят, от которых многообещающе попахивало водкой, нашел пустую неосвещенную столовую, закурил и встал у окна, в которое волшебно, как в детстве, падал столб лунного света.

И услышал:

«Выпей с нами, козел!»

Я обернулся. Под лестницей в темноте три паренька в кожаных куртках, наверное, прошлогодние выпускники, распивали водку. Стаканов не было, пили из горла. Очередь дошла до дюжего паренька, похожего на боксера-неудачника, он и предложил радушно: «Хлебни с нами, козел». А когда я отказался, добавил: «Смотри. Выпивка у нас по талонам».

Я снова пересек шумный холл, и тут на широкой лестнице меня изловил учитель литературы. Как говорили в старинные времена: словесник. Было словеснику под пятьдесят, ну, рыжий пиджачишко, очки, встопорщенные волосы, глаза, как угольки в кузнечном горне. Вот, сказал он нервно, я тоже поэт. Такой, как ты. Пишу о малой родине и о большой. О дружбе народов пишу, всякие географические стихи. А эти паскудники в своих паскудных журнальчиках издеваются над его замечательными стихами. Паскудным мозгам не понять истинную поэзию. Мы, товарищ писатель, сказал он нервно и быстро, теперь всех победим. Видимо, он считал мое появление залогом своих будущих побед. Я тебе пук стихов дам (он так и выразился — пук), а ты вправь мозги этим паскудникам. И так же нервно предложил:

«В шахматишки сгоняем?»

Пораженный, я согласился.

В каком-то пустом классе нервный словесник действительно извлек из шкафа клетчатую деревянную доску. Мы должны держаться вместе, нервно наставлял он меня. Нас, поэтов, на свете не так уж много. Он имел в виду настоящих поэтов. Вот он, например, пишет очень сильные стихи, не то жиденькое паскудство, что печатается в этих паскудных журнальчиках. Ты ведь знаешь, какая у нас малая родина! Гордость большой родины — только от нее.

Он процитировал:

А где-то есть город Куала-Лумпур и в нем проживают куа-ла-лумпурцы, а где-то лежит голубой Нишапур и в нем проживают одни нишапурцы…

«Точно подмечено, — одобрил я. — В Нишапуре не был, не знаю, где это, а вот в Куала-Лумпуре был. Дуриан пробовал, малаек видел. А проживают там точно куала-лумпурцы».

«Видишь! — обрадовался педагог. — У меня везде точность! Мы прижмем паскудников!»

В этот момент двери класса с грохотом распахнулись.

Дюжий паренек, похожий на боксера-неудачника, открыл ее ударом ноги, прямо как в полицейском фильме. Кожаная куртка на груди топырилась. «У нас после двенадцати драка», — вспомнил я и посмотрел на часы. Странно, время еще вроде не подошло.

И словесник встревожился:

«Почему без стука?»

«А ты директор, что ли?»

«Да нет».

«Ну и сваливай, козел!»

И словесник свалил.

И дверь за ним захлопнулась.

И обступили меня дюжие пареньки в дешевых одинаковых куртках.

«Ну? — обступили они меня. Весело обступили, дружески. — Теперь-то выпьешь?»

Я мрачно кивнул. И выпил прямо из горла. «Ну вот! — сразу расцвели пареньки. — У нас же выпивка по талонам. Хорошо, у Санька бабаня работает в магазине». Подобрев, они дружелюбно и весело обхлопывали меня, как муравьи тлю. «Как отблеск от заката костер меж сосен пляшет, ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись… — слышалось с первого этажа. — Тара-та-та-та-тата… Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».

Из сибирского городка Т. я уезжал глубокой ночью.

Все смешалось — визгливый страстный концерт, милицейские свистки, шумные пляски. Кто-то из местных учителей принял меня за Пикуля. Валентину Саввичу это понравилось бы. А директор затащил меня в кабинет. «И закусь есть», — бесшумно открыл он металлический сейф. В глубине сейфе мерцало семь бутылок мариинской водки и валялся жалкий пакетик с леденцами.

Трясясь в вагоне, я вспоминал улыбку своей мудрой жены и спрашивал себя: а на моем месте Лев Николаевич напился бы? А на моем месте Антон Павлович напился бы? А Михаил Юрьевич? А Михаил Евграфович? А милейший Иван Александрович Гончаров? И приходил к страшному выводу: и тот напился бы, и второй, и третий. Даже милейший Иван Александрович. «Незаметно для окружающих». Точно ли в Нишапуре проживают одни нишапурцы?

Почему-то мне кажется, что меньше всего в литературе, даже если ты пишешь рассказ, — технологии. Даже если рассказ написан М.Веллером.

Ладно.

В самолете, сбитый с толку молчанием коллег, облаченных, несмотря на душный день, в черные официальные пиджаки, я впал в смутное болото полувидений. Справа от меня сидел негр, лицом похожий на негатив. От этого мои полувидения обретали некоторую реальность.

Речь в будущей вещи пойдет о страшном преступнике, решил я, вспомнив странную фигуру моего соседа по дому… А главного героя будут звать Лёха…

Нет, Люха!

Как бы производное от того же Лёхи.

Кликуха такая. Догоняло. Хорошо выговаривается, трудно забыть.

И будет Люха не стар, хотя изрядно потрепан жизнью. Он любит общество неординарных людей, постоянно ошивается в баре Дома актеров или… Нет, скорее Дома журналистов… Там обстановка демократичнее и не так сильно обсчитывают…

В Домжуре на стойке бара должна стоять табличка: «К. сюда не ходит!»

«А почему?» — в первый же вечер поинтересовался Люха.

«А ему морду бьют, — хмуро пояснил молодой писатель Петрович, заранее предчувствующий катастрофическое похмелье. — А когда ему бьют морду, в баре непременно что-нибудь ломается».

Люха удивился.

Но скоро перезнакомился со всеми постоянными посетителями бара.

Больше всего он подружился с компанией молодых фантастов и поэтов, а внутри этой компании — с белобрысым, внимательным, всегда серьезно-улыбчивым военным фантастом. Военным не потому, что он писал батальные полотна или там звездные войны, а потому что, будучи призванным в армию прямо из института, он умудрялся появляться в Домжуре хотя бы раз в неделю — всегда в мундире, всегда в новом звании. Люхе казалось, что молодой фантаст слишком стремительно делает военную карьеру.

Люха не будет жаден, решил я, поглядывая в иллюминатор на облака, плывущие над Румынией. Попроси его, он всегда поставит. Он всем будет нравиться. И все равно он будет преступником!

Почему преступником — я пока не знал.

Но догадывался. Писательское чутье никогда не подводило меня.

Пусть Люха быстро влился в животворную среду актеров и журналистов, пусть он подружился с хмурым молодым писателем Петровичем и с военным фантастом — все равно он преступник. У него двойная сложная жизнь. Он от кого-то прячется.

Если честно, я всей шкурой чувствовал: Люха — крупный преступник.

В конце концов, если уж писать о преступнике, так о крупном. Люху, пришло мне в голову, даже не Интерпол ловит, а Галактическая полиция.

Вот хреновина это или нет?

Мы летели над Восточной Европой, мелко порубленной на аккуратненькие земельные участки. Бухарест внизу походил на срез пня с неровно, но отчетливо расчерченными годовыми кольцами. Люхе, например, в голову бы не пришло взять румынский банк, его и швейцарские не волновали. Люха грабанул что-то более значительнее. Что-то гораздо более значительное. Такое, что сотрудники главной Галактической полиции запрыгали, как блохи на скачках.

А что он грабанул?

Да сейф грабанул главного Галактического банка.

Тот самый, в котором под неустанным присмотром хранились самые высококачественные серпрайзы, а с ними — мощный трансфер и, как обязательное приложение к нему, — портативный репрессивный аппарат (ПРА), рассчитанный на любую (из известных двухсот) форму жизни.

Это будет фантастический детектив, определил я про себя жанр.

Мне хотелось вынуть ручку и блокнот, но справа от меня сидел негатив-неф, а слева позитив-прозаик П. Пусть Люха с трудом окончил школу, думал я. Пусть он стал не учиться, все равно он инопланетянин. А на Землю попал случайно. Вместе с самыми высококачественными серпрайзами и мощным трансфером он, как было уже сказано, прихватил из сейфа главного Галактического банка портативный репрессивный аппарат (ПРА). Трансфер, это, кстати, не лист, по которому продают подержанных спортсменов, трансфер это такая штуковина, которая позволяет любому разумному существу принимать любые удобные для него формы.

Понятно, разумные.

Похищенные серпрайзы Люха припрятал на одном уединенном коричневом карлике, а сам незамедлительно смылся в сферу Эгги, откуда ему, впрочем, так же незамедлительно пришлось убраться, спасая от бед свои многочисленные жвалы и псевдоподии. Какое-то время он прятался на Марсе, но это было чрезвычайно скучно. Будучи, в сущности, самым богатым существом известной Вселенной, годами лежать в сухой марсианской пустыне, придав себе форму красного думающего камня, — Люхе такое времяпрепровождение не понравилось.

Он бросил Марс и открыл для себя Землю.

Земля Люху потрясла. Ему понравились люди — вполне разумные, хотя и суетливые существа. Ему понравились пейзажи — задумчивые, хотя и не повторяющиеся. Люха сам принял вид грубоватого молодого человека, который с некоторым трудом окончил школу, а дальше стал не учиться, а снял комнатенку в самом центре Новосибирска. Он неделю не выходил из комнаты, постигая по старым журналам и газетам, купленным у соседки за неимоверные деньги, особенности человеческого существования. Он узнал о налогах и революциях, о преступности и любви, о праве на труд и праве на отдых. Наконец, он узнал о существовании писателей и журналистов.

Петь песнь.

Через неделю в Люхину комнату постучали.

— Кто там? — спросил Люха.

— Милиция.

— Зачем я вам?

— Поговорить надо.

— Сколько вас там?

— Трое.

— Ну и поговорите друг с другом.

Пока милиционеры взламывали дверь (на Люху их навела соседка, потрясенная сверхвыгодной сделкой по продаже старых газет и журналов, а также тем, что Люха в течение недели вообще не выходил из комнаты, даже в туалет), Люха по водосточной трубе спустился с одиннадцатого этажа прямо на улицу, вызвав аплодисменты случайных прохожих. Трансфер и ПРА к тому времени были у Люхи почти на нуле, он строго экономил энергию — ведь на одном очень уединенном коричневом карлике его ждали припрятанные серпрайзы. Все что он смог позволить — превратить кусок какой-то валявшейся под ногами бумаги в новенький билет члена Союза журналистов. Это сразу позволило ему подрабатывать в газетах мелкими заметками и, когда захочется, посещать Домжур. Кстати, заметки Люхи отличались привлекательной простотой. Он сам так считал: если лопата это лопата, а жопа это жопа, то зачем хитрить? Пиши все как есть, читатель проглотит. Если люди наработали за свою историю столько слов, значит, всеми можно пользоваться. Он даже снял комнату на Вокзальной магистрали и вечерами ходил в Домжур. Он немножечко выпивал и боялся только цыганок. Что-то они, дуры черные, в нем чуяли. Что-то понимали такое.

Бледнели, увидев Люху.

А Люха этого не выносил.

Удивительная вещь — рождение замысла.

Вот только что ты ничего такого не знал, ни о чем таком даже не задумывался, ничего такого в голову не приходило, и вдруг — на тебе! Вот он — Люха, глаза выпуклые! Инопланетянин! Преступник!

Кто подсказал?

Вечный вопрос.

Над ним я и ломал голову, пока наш самолет трясло над Витошей при заходе на полосу Софийского аэропорта.

ЕЩЕ О ЛЮБВИ

От жгучего болгарского солнца, от игры теней, запаха листвы, от незнакомого, но как бы и знакомого говора прозаика П. понесло в странные словесные дебри. Он прямо с ума спрыгнул. Пока мы проходили паспортный контроль и таможню, пока нас разыскивала переводчица, назвавшаяся вовсе не болгарским именем, прозаик П., оглядывая лица мелькающих вокруг людей, зачем-то сообщил нам, что на голове среднестатического простого человека, в том числе советского, произрастает около 125 000 волос.

— Не мало? — засомневался я.

— Бывает и больше, — неохотно согласился прозаик.

А вообще, снова воодушевился он, за обычную жизнь обычного среднестатистического человека, в том числе советского, на его голове отрастает, и соответственно выпадает в процессе лысения, почти полтора миллиона волос.

Это была уже более солидная цифра, но я и ее собирался опровергнуть. К счастью, переводчица Лида тоже оказалась вовсе не молчаливой особью. Показывая какой-то памятник, она напомнила нам об общих исторических корнях, о Кирилле и Мефодии. И подчеркнула нерушимую связь славянских народов. Я был рад, что ей неизвестны мои стихи о шалостях советского князя Святослава.

Поправляя галстуки, потея в черных официальных пиджаках, прозаик П. и поэт К. благожелательно прислушивались к переводчице, причем каждый нашел возможность и ей сообщить что-то полезное. Прозаик П., например, напомнил о том, что болгар от фашизма освободили простые советские люди, а поэт К. подтвердил слова прозаика вполне недвусмысленными намеками на кипящую вокруг жизнь: дескать, вот неплохо у вас, конечно… но вы, болгары… вы должны помнить…

Платаны.

Столики кафе, вынесенные прямо на бульвар.

И в этот момент начинают звенеть колокола Александра Невского, как мелкие монетки, пересыпаемые в синем кармане неба…

Грандиозные номера отеля «Балкан» потрясли прозаика П.

По рангу он, понятно, шел первым, за ним следовал секретарь парткома поэт К., а уже потом я, автор неприятных, вредных для читателей книг, не нашедший мужества отказаться от иностранного ордена.

К сожалению, самый большой номер был заказан на мое имя.

Пришлось исправлять ошибку. В итоге мне достался самый маленький, хотя все равно грандиозный.

Бросив вещи, я отправился в душ.

Я не обращал внимания на телефонные звонки.

Скорее всего звонили предыдущему обитателю номера. Кто в Софии мог знать, что я уже прилетел? Но, выйдя из душа, я с удивлением обнаружил в своем номере насупленного прозаика.

— Это я звонил вам, — сообщил он.

— А что такое?

— В мой номер постоянно звонят. Вам звонят. Прозаик П. был полон нехороших подозрений.

— Пойдите и разберитесь со звонками. И чтобы никто больше не смел звонить.

Мы прошли в номер прозаика П. И тут же затрещал телефон.

Звонил Иван Цанев.

Вбирает мир твое жужжанье, когда ты медленно взлетаешь к цветку — мохнатый рыжий слиток, пыльца, прилипшая к губам.

Соединяю звук и образ, тянусь к немеркнущим вещам, а ты, не думая о счастье, цветок любимый выбираешь.

Привязанная нежной нитью, не можешь взять и улететь, мой взгляд пустить тебя не может. С цветка к цветку, как по ступеням, взбираешься, то пропадая в густой колышащейся тени, то останавливаясь, чтобы жужжаньем праздник свой воспеть…

Дыханье меда, боль усилий — ты б все мне сразу отдала, сестра усердия. Ты знаешь, как достигают перевала.

Но только захочу погладить, как ты в меня вонзаешь жало. И это — как начало песни. О падающая пчела!

Вот как умел писать поэт Иван Цанев.

— Ты приехал, ты в Софии, — кричал в трубку Иван, и я видел его щербатую улыбку.

Пусть щербатая, но все равно это была улыбка Ивана Цанева, а не какого-то там Мубарака Мубарака. Это была улыбка друга, который жаждал со мной выпить. И как можно быстрей.

— Мы официальная делегация, — сухо напомнил мне прозаик П., различающий некоторые слова. Он был в глухом черном костюме. — Никаких непротокольных встреч, Геннадий Мартович!

Я кивнул прозаику:

«Понимаю».

А телефон не смолкал.

Старые друзья приглашали меня на Витошу, звали на полынное вино, просили разделить аперитив рядом в баре, но взгляд прозаика П. не отпускал меня ни на секунду. Прозаик П. слышал каждое мое слово и время от времени сухо напоминал: мы официальная делегация, Геннадий Мартович! Поэтому на все приглашения я вежливо отвечал: спасибо, но сейчас не могу… Прилетел не один, со мной два известных советских писателя…

— Это хорошо, — радовались друзья. — Они любят полынное вино?

Я тревожно переводил прозаику П.:

— Вы любите полынное вино?

Прозаик П. уклончиво кивал:

— Мы официальная делегация.

Я выслушивал очередного друга и снова оборачивался к прозаику П.:

— Вы любите греческий коньяк и непристойные танцы?

Прозаик П. все более мрачнел:

— Мы официальная делегация.

И напоминал:

— Надеюсь, что на официальный прием вы пойдете не в джинсах?

Конечно, нет.

Было слишком жарко.

На официальный прием в Союз писателей Болгарии я пошел в шортах.

В такой жаркий, я бы сказал палящий, невероятно душный день идти по улицам Софии в черных глухих пиджаках могли, конечно, только самые иностранные иностранцы. Я даже отстал шага на два, чтобы меня не путали с ними. На самом деле, так приказал прозаик П. Это он не хотел, чтобы их путали со мной.

Явиться в Болгарию без черного глухого пиджака!

Но время от времени прозаик П. сердито оглядывались:

— Почему в Софии не видно собак?

— Их истребили, — отвечал я жестко.

— Турки?

— О нет! Партийные власти. Ночь хрустальных ножей. Чтобы не кусали иностранцев.

Они уже готовы были поверить, но в этот момент из-за угла лениво вывалил и потрусил рядом с нами жирный самодовольный сардель-терьер с тупой невыразительной мордой.

Прозаик П. и поэт К. демонстративно отвернулись.

Но я знал, на ком можно сгонять злость. Мой провал стоил Люхе левого глаза и памяти. В новом варианте будущей повести Люха при посадке на Землю терпел крушение, терял левый глаз, а с ним и память. Пусть забудет, скотина, решил я, на каком конкретно коричневом карлике припрятаны похищенные серпрайзы. В конце концов, раз уж он преступник, то должен понимать, что преступление не окупается.

Но вот странно.

История с собакой привела прозаика П. в хорошее настроение.

— Заметьте, — сказал он переводчице, встретившей нас на улице Ангела Кынчева. — Заметьте, Лида, что обыкновенный среднестатистический человек потребляет за обыкновенную жизнь не менее сорока тонн пищи и пропускает через свои легкие почти триста восемьдесят тысяч кубов воздуха. Не мало, правда? Вот откуда все эти мальтузианские гадости.

И успокоил Лиду:

— Мы, коммунисты, найдем выход из положения. Мы — братские народы. В конце концов, в мозгу даже обыкновенно! о среднестатистического человека ежесекундно протекает не менее ста тысяч химических реакций.

— И в вашем? — не поняла Лида.

— В вашем тоже, — жестко отрезал прозаик.

Настроение прозаика П. подпрыгнуло еще выше, когда в Союзе писателей Болгарии мы узнали, что я не смогу получить орден Кирилла и Мефодия.

Знаменитый болгарский поэт Л., стихи которого я тоже переводил, с огорчением сказал мне:

— Ты все поймешь, Геннадий. Ты ехал получить за свою хорошую работу хороший орден. Ты его заслужил. Мы сами тебя представили. Орден Кирилла и Мефодия самый гуманный орден в мире, я знаю, он бы красиво горел на твоей груди. Но предисловие к твоей книге написал наш литературный критик, который оказался ненадежным человеком и коммунистом.

И вздохнул, пояснив суть ошибки:

— Две недели назад наш бывший литературный критик сбежал в Испании с туристического теплохода и уже успел дать по европейскому радио и телевидению несколько несправедливых и злых интервью. Сейчас мы не можем дать тебе орден. Получается, что тебя хвалит враг Болгарии. Вручение ордена вызвало бы противоречивые мнения. Но мы дадим тебе орден позже. Когда шум утихнет.

Не до ордена, была бы родина с ежедневными Бородино…

— Мы дадим тебе орден, Геннадий, — щедро сказал знаменитый поэт Л. — Мы, может, дадим тебе целых два ордена. Ты заслуживаешь. Но это немного потом. Ты ведь подождешь, правда?

Я кивнул.

Я умею ждать.

Знаменитый поэт облегченно вздохнул.

Интересно, что бы он ответил, закати я ему скандал? Нет, дескать, мне ждать некогда! Я, дескать, занятой человек! Не надо мне завтра двух орденов, дайте сегодня один, заслуженный!

Но я ничего такого не сделал и знаменитый поэт Л. это оценил:

— Мы устроим тебе отдых. Мы сделаем все, чтобы ты замечательно отдохнул. Мы знаем, ты много ездил по Болгарии, но Болгария неисчерпаема…

Не буду врать, он не сказал, что Болгария неисчерпаема как атом.

Это сказал совсем другой человек и совсем по другому поводу. А поэт Л. сказал только, что в Болгарии много таких уголков, о которых даже я не знаю. Есть такие уголки, сказал он, в которых ты никогда не бывал. Выбирай любой, мы тебе покажем все, что ты захочешь. Долг болгарских поэтов — показать тебе страну, которую ты любишь. Но дай мне слово, попросил он, что ты будешь только отдыхать. Никакой работы! Ты будешь только купаться, гулять, смотреть на красивых женщин. Разве можно смотреть на красивых женщин и не чувствовать себя счастливым?

Я подтвердил:

— Нельзя.

Троянская ракия — чайный куст внутри огромной бутыли, запотевшая смирновка, рыжее шотландское виски, сингуларский мискет, зеленая ментовка, греческий коньяк, цветные кипрские вина…

— Я спросил нашего большого друга Геннадия, где бы он хотел побывать. — Знаменитый поэт Л. высоко поднял наполненный бокал. — Наш друг решил побывать в Шумене. Наш друг захотел увидеть мадарского конника.

— Я протестую!

Прозаик П. сурово оглядел стол, окруженный болгарскими поэтами.

Неполученный мною орден придал много веса прозаику П.

— Мы — официальная делегация. Мы хотим возложить венки на Шипке. Мы хотим подняться на Черни врых и возложить венки перед музеем революционного движения. Мы хотим возложить памятные венки на могилах павших солдат, а также перед памятником Алеше.

— У нас большие планы, — со значением подчеркнул он.

— Это замечательно! — обрадовался знаменитый поэт. — Няма проблем! Мы отправим нашего друга в город Шумен, а вы поедете возлагать венки.

Звон бокалов.

Скандал удалось замять.

Прозаик П. и поэт К. согласились ехать в Шумен — смотреть на мадарского конника.

Звон бокалов.

Приглушенный шум голосов.

Оглядывая оживившихся прозаиков и поэтов, я понемногу приходил в себя. Бог с ним, с орденом. Главное, не пить ментовку. Болгары называют ментовку «Прощай, совесть». И незачем лишать Люху левого глаза. Кривой журналист — это нонсенс. А орден… «Что орден? Ни любви, ни славы, один голимый орнитоз…»

Впрочем, Света Борзунова писала не об ордене, а о голубе.

Никола Инджов, поэт, бывший посланник на Кубе (трагически):

— И когда мы улетали, Геннадий, я самолично усыпил моего любимого попугая. Я не хотел возвращаться домой без любимой птицы. Я усыпил ее, но в аэропорту «Орли» мой папагал проснулся. Прямо из чемодана он стал кричать по-болгарски: «Никола, здравей! Как сте? Какво правишь?» Нет людей более жестких, чем французские таможенники. Я думаю, Геннадий, французскую революцию сделали таможенники…

Прозаик П., уверенно:

— Но чувствительность среднестатистического человеческого глаза столь высока, что при нормальных условиях видимости самый обыкновенный глаз может заметить с вершины высокой горы свет обыкновенной свечи, горящей на расстоянии до восьмидесяти километров…

Николай Кынчев, поэт медлительный, рано поседевший:

— И тогда я перестал работать с грузинскими поэтами. С ними трудно работать. Они поднимают тосты…

Ана Александрова, бывшая балерина (печально):

— Да, я изменяла мужьям… Но любовникам… Никогда…

Прозаик П., с особенным значением:

— И если уж всерьез, то на кусочке самой обыкновенной среднестатистической человеческой кожи, не превышающем семи квадратных сантиметров, находится не менее шестисот сорока пяти потовых желез…

Божидар Божилов, неожиданно просыпаясь (задремал прямо за столом):

— Так сколько театров действует в одном сибирском среднестатистическом городе?

Знаменитый поэт Л., угощая уже подрумянившегося, но все еще строгого поэта К.:

— Это редкое, это домашнее, это полынное вино. Его можно пить много и в любую погоду. Оно освежает память и ставит дыхание. Но если ты вдруг захочешь сменить воду в аквариуме… О, если захочешь… Готовься к тому, что ноги тебя не будут слушаться…

Николай Инджов (доверительно):

— Настоящий поэт не должен быть красив. Настоящий поэт всегда немножечко Квазимодо.

И внезапно вдохновясь:

— Алкахол, алкахол и артистки!

Всички хубаво. Все прекрасно.

Но ведь я уже все это когда-то видел, слышал когда-то… И вовсе не на официальном приеме… Но где? Где?

Я вспомнил. Ну да. В баре Домжура.

Туда вечерами любил приходить инопланетянин Люха.

Там активно функционировали самые необыкновенные формы жизни.

Например, писатель Петрович. О Петровиче говорили, что до пяти, может, даже до семи лет он пользовался только одним словом — «трактор». «Малыш, хочешь конфету?» — «Трактор!» — «Малыш, не пора гулять?» — «Трактор!» — «Малыш, ты очень устал?» — «Трактор!» — «Малыш, ты любишь мамочку?» — «Трактор!» Заметьте, что столь своеобразный словарь не помешал Петровичу стать своеобразным писателем. Из трех изданных им книг одна была совсем не дурна.

Впрочем, это не спасало Петровича от запоев.

Иногда даже солнце после дождей может двоиться в отсыревшем небе, но ты, ты всегда единственная страна и другой не бываешь ни при какой погоде.

Даже зная множество первородных слов, не так-то просто найти для тебя определение.

Но как человек с крыльями это еще не ангел, так и ты — отнюдь не самое обыкновенное место.

Божидар Божилов, прочтя стихи о Болгарии, величественно утвердился на стуле.

Как восклицательный знак. Удивителен знак, как говорят болгары.

В отеле, проводив коллег в номера, я сменил рубашку и решил на полчасика спуститься в бар.

Почему не посидеть полчасика, коли тебе не дали орден?

Так я и сделал. Да и Люха не давал мне покоя. А лучшего места для размышлений, чем бар, попросту не существует.

В баре оказалось пусто.

У окна сидел мадьяр в расшитой узорами льняной рубашке, за дальним столиком две густо накрашенные девицы, вот и все. Увидев, что я заказываю виски, девушки дружно пересели за мой столик.

Я попросил бармена принести еще два бокала.

— Сразу видно, что вы интересный человек, — сказала одна.

— А вы?

— Мы — инженеры-электронщики.

Чем ближе к востоку, тем больше проституток имеют высшее техническое образование. На всякий случай я поправил:

— Не электронщики. Электронщицы.

— Так, — согласились девушки. — Инженеры-электронщицы.

И спросили:

— Ты поляк?

— Руснак, — ответил я.

Бог видит, я ничего не хотел от инженеров-электронщиц.

Мне просто хотелось посидеть в баре. Я хотел подумать о Люхе.

А еще мне было приятно сознавать, что я опять в Софии. Я люблю Софию.

Не потому, что ей пять тысяч лет, видал я старух и похлеще, а потому что это действительно старый город, и это славянский город, и по нему можно бродить как по родному, и на каждом углу тебя ждет что-то новое. На террасе ресторана «Рила» можно увидеть Раду Александрову, обдумывающую за чашкой кофе новое стихотворение. На улице Ангела Кынчева можно встретить Любена Дилова, похожего на движущийся монумент преуспевающего писателя-фантаста (а при нем деталь его барельефа — Агоп Мелконян). В кафе у подземного перехода можно услышать старый спор. Кто-то будет кричать, что Никола Вапцаров и Антон Попов погибли не как болгарские герои, а как носители македонского национального сознания, а кто-то пустит в ход пивную кружку, доказывая, что все обстоит совсем наоборот.

Короче, я ничего не хотел от инженерш-электронщиц.

Но их глаза изумленно округлились и, прослеживая направление их взглядов, я обернулся.

По широкой мраморной лестнице медлительно спускались два очень-иностранных писателя в черных глухих пиджаках.

Алкахол, алкахол и артистки.

Настоящую книгу делают отчаяние и вина. Как это ни прискорбно.

Мучаясь от бессонницы, чувствуя, что не усну до утра, я несколько раз пытался дозвониться до Ивана Цанева, но что-то где-то заклинило, — поднимая трубку, я все время нарывался на взволнованный нервный разговор мужчины и женщины. Мне в этом разговоре не было места, они не слышали меня. Они не слышали меня, даже когда я начинал кричать в трубку. Женщину звали Искра. Боюсь, что в новой Болгарии ее переименовали. Мужчину звали Калоян. Искра отвечала Калояну излишне, на мой взгляд, резко, но трубку не бросала.

Рагарбили, рагарбили… Съботни автомобили…

Хайде, юноша немити и момичета немили, да му мислим няма смисъл, да се силям няма Сипи!

Една лягат във окопи. Други ходят на кохили. Ний живем във рагарбили, существу маме във мили…

Это Башев.

Владимир Башев.

Дальше там еще лучше.

Крихме се в костюми тесни… Предперални и котлони тлеем като пред икони…

Ночь. София.

Дальние голоса.

Скоро я понял, что Калоян всю жизнь добивается Искры.

Во всех смыслах добивается. Наверное, когда-то они были вместе, потом разошлись. А мужчина из бывших рокеров. Похоже, он всегда был небогат, но на хороший мотоцикл сумел накопить. Каждую ночь с приятелями гоняет на мотоциклах по ночной Софии, предварительно сняв глушитель.

Хайде, юноши немити и момичата немили…

Когда-то Искра была с ним, но что-то такое там случилось. Теперь он снова хотел быть с Искрой. А она отвечала: только в Калькутте. Не знаю почему, но только в Калькутте! Если возьмешь меня, кричала Искра, то в Калькутте!

«Возьми меня в Калькутте». Неплохое название для фантастической повести о негодяе Люхе, спрятавшем чужие серпрайзы на каком-то очень уединенном коричневом карлике.

Миша Веллер утверждает: «Первая фраза — это камертон, задающий звучание всей вещи». Вытащив ручку, я записал в блокноте: «Привет, старина! Мне сорок лет. Сам не знаю, как очутился на Земле, но если встретишь ублюдка нКва, скажи ему, пусть не мыслит жизни без осложнений».

Так у меня должен был говорить Люха.

А если его спросят, кто такой этот нКва, он уклончиво ответит — один приятель.

А если его спросят, бывают ли на свете такие имена, он уклончиво усмехнется: смотря на каком свете.

И правильно.

Я, например, вырос в провинции.

В провинции много случается такого, чем в большом городе и не пахнет.

А Люха, он, в сущности, тоже из провинции. Пусть из галактической, но все равно провинции. Люхе обязательно понравится в Домжуре. Он полюбит, выпив, садиться напротив бармена Сережи. Вдвоем они должны неплохо смотреться, особенно к закрытию бара, когда многие условности отпадают сами собой. Они будут сидеть друг против друга и негромко тянуть: «Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов».

Впрочем, решил я, Люху такие детали не должны трогать.

Это не его тоска. Он будет дивиться совсем другому. Тому, например, что журналист кореец Ре много курит. Ну и рожа, скажет Люха при первом знакомстве с журналистом Ре. Люхе резонно возразят: почему рожа? Лицо. Такая вот корейская форма жизни. И вообще, резонно возразят Люхе, никогда не оскорбляй человека, пока не выпьешь с ним первые сто грамм. Этот Ре на самом деле большой мастер. В журналистике не одну собаку съел.

Короче, решил я, Люха у меня будет завсегдатаем бара.

Ведь это только я, автор, знаю, что он человек не бедный. На очень уединенном коричневом карлике Люха заблаговременно припрятал большую часть похищенных им серпрайзов.

Далеко, конечно.

А пока Люха бедует, живет от крошечного гонорара до другого крошечного гонорара, выпивает с писателем Петровичем и дружит с издателем ММ.

Издатель ММ человек милый и беззлобный. Он только один раз в жизни участвовал в коллективной драке. Правда, его вмешательство привело к преждевременной гибели почти полусотни бутылок неплохого армянского коньяка.

Ну конечно, и компания молодых фантастов.

«Моралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, поползли первые утренние мысли — они касались окружающего беспорядка…»

Такие описания напоминали Люхе покинутую им сферу Эгги.

Ладно, не будем о сфере. Но ведь сейф с серпрайзами Люха грабанул как раз для того, чтобы однажды где-нибудь на самом краю Галактики, на самом дальнем ее и тихом краю поставить собственный кабачок, в котором можно, никого не боясь, часами спорить о свободном искусстве и петь песнь.

Петь песнь — это буквальный термин.

Люха вынес его из сумеречной сферы Эгги.

Он вынес его из тех далеких прошлых времен, когда он еще не был землянином, имел много псевдоподий и жвал и активно бегал от Галактической полиции. В мой кабачок, думал Люха, без спроса не сунется ни одна галактическая полицейская крыса, к какой бы цивилизации она ни принадлежала. А сам он займется настоящим делом. Начнет, к примеру, составлять бедекер по всем питейным заведениям города. Он даже специальный чертежик учинит, снабдив его подробной легендой. Пусть издатель ММ им займется. Эта штука может разойтись в доброй сотне тысяч экземпляров. Кому не интересно пройтись от тайного погребка, скрытого в подземных недрах железнодорожного вокзала, до ресторана «Поганка», криво поставленного совсем в другом углу города. Естественно, в бедекере будет точно указана широта и долгота каждой питейной точки. Вкус выпивки не зависит от широты и долготы, но это придаст изданию респектабельность.

София.

Растет, но не стареет.

Я был доволен первой ночью в Софии.

НАЙТИ НЕПОТЕРЯННОЕ

Когда поезд прибыл в южный город Шумен, прозаик П. и поэт К. надолго исчезли в номере прозаика. Наверное, проводили закрытое партийное собрание. Пусть ненадолго, но я остался один.

Впрочем, именно ненадолго.

Уже через полчаса мой номер под завязку забили молодые шуменские поэты, уже знавшие о нашем прибытии. Самым шумным оказался, впрочем, эссеист Веселии Соколов, а самым молчаливым философ Карадочев. А всю банду вместе возглавлял поэт Ганчо Мошков, человек крепкий и темпераментный. Он совершенно замечательно комментировал собственные стихи. Это не было попыткой спасти неудачные строки, вовсе нет, это был некий самостоятельный жанр.

С чем-то подобным я уже сталкивался.

Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев. Писать стихи он начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Поняв это, Карбышев тут же заказал визитку: «Поэт Сибири и всея Руси». Он обычно комментировал каждое свое стихотворение. «Вот, — говорил он, восторженно повышая и повышая голос, — сейчас прочту вам свое замечательное стихотворение о женщине. В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам плавно поднимается женщина…» Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят каменные колонны, вот тут ступеньки почтамта, а по ним плавно… женщина… и снег… плавно…

Все заметелено, все заметелено от главпочтамта до площади Ленина…

Впрочем, процитированные стихи как раз не принадлежат Карбышеву. Но это не важно. Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:

Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова.

Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове…

Все блаженно молчали.

Светел дол, поляне тъмна. Иове, Кате, как е страшно!

Ах, до златната Божица мълкнали пътеки стремни, като празни патронташи…

Почти без перехода (можно ли считать переходами небольшие чашки вина?) Ганчо прочел «Божицу», «Камчийскую элегию», а еще «Прощание с капитаном». Каждому стихотворению предшествовал лирический комментарий. Скажем, перед стихотворением «Хляб», состоявшим всего из одиннадцати строчек, Ганчо сказал: «Геннадий! Сибиряк буден! Плыл в море однажды. Играл с Черным морем, плыл легко на спине, бездна над головой, бездна снизу. Плыл и попал в мертвую зыбь, в мертвое волнение, проклятое, темное. Ноги отказались работать, руки устали. Знал — тону, но кричать страшно. Волна меня поднимала, вдруг видел берег, всегда как в последний раз. Очнулся на песке».

Странно, в стихотворении «Хляб» не было мертвого ужаса, отчетливо отражавшегося на лице Ганчо Мошкова. А Миша Веллер все равно бы сказал: личное потрясение.

Этот вечер стал переломным.

Ганчо и Веселии, философ Карадочев и светлая поэтесса, за весь вечер не сказавшая ни одного слова, повлекли всех в местную корчму. К ужасу прозаика П. и поэта К., составивших компанию, к нам присоединились две шведские студентки, интересовавшиеся искусством Средиземноморья. До приезда в Болгарию они интересовались искусством Средиземноморья на Кипре и в Греции, теперь их интересовало искусство Средиземноморья в Болгарии. Прозаик П. и поэт К. смотрели на шведок с большим подозрением, потому что слово «искусствовед» было им хорошо знакомо. Но больше они все-таки следили за тем, сколько я наливаю. Они страшно боялись, что в компанию вопрется еще какой-нибудь Мубарак Мубарак или того хуже — Хюссен. Нервное поведение прозаика П. и поэта К. было замечено Ганчо Мошковым.

Он встревожился.

Негромко, что стоило ему определенных усилий, спросил: «У твоих известных коллег совсем нет слабостей?»

Я так же негромко ответил: «У них есть слабости, но они их стесняются».

«Скажи, — попросил Ганчо. — Я хочу помочь твоим коллегам».

Я честно сказал: «Они любят выпить. Они хотят выпить. Они мечтают выпить с вами, но стесняются. Им нужен повод. Хотя бы официальный тост».

Ганчо Мошков понимающе кивнул.

Повинуясь его незримому приказу, молодые шуменские поэты густо сбились вокруг прозаика П. и поэта К. «Ваши книги… — услышал я взволнованные молодые голоса. — Они учат жить… Мы растем на ваших книгах… Поднимем чаши за книги, которые вы напишете!»

Такие слова произвели волшебное впечатление.

Прозаик П. и поэт К. охотно подставляли свои фужеры под непрерывно бьющую струю вина. Поэт К., впрочем, замечал время от времени: «Но вы, болгары, должны помнить…»

Дружба завинаги!

Вечером следующего дня, вернувшись из Мадары, я увидел поэта К. и прозаика П. на завалинке нашего высотного отеля. Их окружала толпа молодых, совсем не уставших молодых поэтов. Впрочем, может быть, поэты менялись, приходя на встречу с П. и К. как на дежурство. «Дружба завинаги!» — «Но вы, болгары, должны помнить…»

Для меня день закончился в номере беловолосых шведских студенток, интересующихся искусством Средиземноморья. Я пил коньяк «Метакса» и печально играл на шотландской волынке. Бесстыжие беловолосые студентки занимались любовью. Любовь для них была деталью, входящей в общую фигуру искусства Средиземноморья.

Не знаю, слышали ли вы о филодендроне селлоуме?

Этот редкий цветок встречается только в бразильской сельве, температура в глубине цветочной чашечки в пору опыления поднимается до сорока шести градусов по Цельсию. Столько тепла не выделяет даже тучный человек, рискнувший заняться аэробикой. Мои беловолосые подружки заткнули этот самый рододендрон селлоум за пояс или куда там еще можно заткнуть такое? А я пил греческий коньяк и печально играл на шотландской волынке.

Почему люди боятся жить?

Шуменская неделя многое определила в сюжетном течении моей будущей повести.

Не знаю, что повлияло больше — нежность, растворенная в южном воздухе, временное отсутствие партийной дисциплины или долгие тосты и лирические комментарии Ганчо Мошкова, но я наконец явственно увидел сюжет и героев.

Конечно, там должен был появиться частный детектив, так хорошо знающий людей, что мог обходиться без оружия. Крутой парнишка с десятью классами за плечами, с двумя курсами юрфака и, конечно, армией. Он терпеть не мог драчунов, но сам подраться любил. Естественно, был он человеком тонким и понимающим. Если его просили разузнать, не встречается ли такая-то дама с таким-то вот подлецом, а если встречается, то не происходит ли между ними того-то и того-то, он, понятно, моментально получал всю нужную информацию, не прибегая ни к насилию, ни к грубому обману.

С этого и должна была начинаться повесть.

Некто Шурик, так звали героя, был срочно вызван в контору к шефу.

Обычная комнатушка, снятая под офис. Пустая, а все равно тесная. Впрочем, из пятерых сотрудников частного детективного бюро четверо, как правило, в любое время находились на заданиях, а что касается сейфов и прочего, шефу Сыскного бюро Роальду они были ни к чему: он обладал невероятной памятью.

Я отчетливо видел шефа.

В отличие от Шурика он был груб.

Даже вокзальные грузчики держали Роальда за грубого человека.

Войдя в офис, Шурик расстегнул джинсовую куртку, но раздеваться не стал. Все равно куртку не на что было повесить.

— Ну? — спросил он.

— Дерьмовые новости, — грубо ответил Роальд.

Шурик ухмыльнулся:

— После такого вступления все остальное выглядит, наверное, вполне приемлемым.

И спросил:

— Снова доктор Органзи?

— Нет, — отрезал Роальд. — Скоков достал доктора.

— Тогда что?

— Сам прикинь.

Шурик прикинул:

— Люция Имантовна?

Роальд повеселел. Он любил, когда сотрудники его частного сыскного бюро думали.

— Вот ею и займешься.

— А Скоков? — сразу увял Шурик.

— Скоков доводит доктора.

— А Вельш?

— На Вельше висят фраера из видеосалона.

— А Коля Ежов, который не Абакумов? — (Это такая шутка была в конторе). — Почему не Коля?

— Потому что Коля улетел в Сочи.

— Ничего себе! — обиделся Шурик. — Меня ты дальше Искитима никуда не посылал.

— Если тебе, как Коле, прострелят руку, пошлю.

— Тогда не надо. Что там у Люции?

Люция Имантовна являлась постоянной клиенткой Сыскного бюро.

Тридцать пять лет, не замужем, все остальное в норме. Ей постоянно не везло, но деньги у нее водились. Три года назад внезапно исчез человек, которого Люция Имантовна привыкла называть своим третьим самым любимым мужем. Звали его Иван Сергеевич Березницкий. Вышел из дома и не вернулся. Ни в моргах, ни в клиниках, ни на квартирах немногочисленных приятелей не появился, и Всесоюзный розыск тоже не принес успеха.

Как оно и бывает, история стала забываться.

Но не Люцией. Никак не Люцией, никак не ею.

Двух первых мужей она выгнала по собственному почину. Мысль о том, что кто-то ушел от нее сам, была для нее нестерпима. Придя к Роальду, она не стала скрывать: похоже, что за ее самым любимым мужем тянулся какой-то след. Может, Иван Сергеевич Березницкий кому-то землю продавал погонными метрами, может, чем-то не тем баловался в юности. Она не знает. Но что-то такое было. Чего-то ее муж боялся. Было видно, что Люция Имантовна не пожалеет денег, чтобы достать подлеца. Бросить его к ногам, а когда он зарыдает — выгнать!

— Не надо, — грубо отрезал Роальд. — Вы сами прекрасно знаете, что любовь — это всегда побег. А если не побег, то поимка.

Слова Роальда заинтересовали Люцию Имантовну.

— Ты — придурок, — сказала она Роальду. — Но если разыщешь любимчика, я твою контору поставлю на ноги.

— Вас понял.

Время шло, но любимчик не находился.

Роальд сделал эффектную паузу.

— Смотри, — наконец сказал он, выкладывая перед Шуриком местную газету. — Видишь этот снимок? Вот тут, ниже, под описанием очередной презентации. Кто-то там издал какую-то книгу, как водится, обмывали в Домжуре. Фотография сделана именно на презентации. На редкость отчетливая фотография.

— Ну и что? — спросил Шурик.

— А то, что Люция утверждает: один из придурков, изображенных на фотографии, ее пропавший муж.

Присмотревшись, Шурик увидел на фотографии, среди прочих скошенных рож, несколько криворотого человечка. Криворотость эту, наверное, можно было отнести к дефектам печати, но на всякий случай Шурик заметил, что на месте Люции Имантовны разыскивать такого чудика он бы не стал. Иван Сергеевич Березницкий как-то не пришелся ему, пусть бы себе и бегал.

— Это не твое дело, — грубо сказал Роальд.

— Но ты сам посуди, — сказал Шурик. — Иван Сергеевич в бегах уже пару лет. Эта Люция ищет его непрерывно. Одних объявлений сколько давала. «Мой лютик, жду на прежнем месте!» А лютика нет, как не было. Откуда вдруг снова появился? Его же легко опознают. Он косоротый.

— Это не твое дело, — грубо повторил Роальд. — Может, на снимке совсем другой человек. И так бывает. Косоротых много, все равно надо проверить. Люция нам платит неплохие деньги. А ее бывший муж сам пописывал в газеты. Почему бы ему не зайти в Домжур? Его, наверное, там знают.

И посмотрел на Шурика:

— Хочешь мяса, сделай зверя!

ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ

На четвертый день прозаик П. и поэт К. пришли в себя.

Проведя в номере короткое закрытое партсобрание, они явились ко мне и не отказались от бутылочки ледяного швепса. «Что мы собираемся делать дальше?» — утомленно спросил прозаик и укоризненно постучал тростью в пол, будто призывая в свидетели своего благорасположения кого-то из нижних соседей.

— Поедем к мадарскому коннику.

— Кто такой?

Я рассеял их подозрения.

Мадарский конник — это высеченный на гигантской известняковой стене всадник. Видимо, коренного происхождения, автохтон, а не просто болгароязычный. В левой руке он держит поводья, а правой бросает копье, пронзая льва — символ всего чуждого, иностранного. За конником бежит собака. Не какой-нибудь нынешний недобитый сардель-терьер, а настоящая славянская боевая собака. Таких приравнивают к холодному оружию. Кто и когда создал шедевр — неизвестно. Надписи, оставленные на стене ханами Тервелом, Кормисошем и Омуртагом, ясности в вопрос не вносят, ибо оставлены, понятно, уже после создания барельефа. Мы непременно должны все это увидеть.

Прозаик П. согласно кивнул, но поэт К. на всякий случай заметил:

— Но они, болгары, должны помнить…

День выдался столь душный, столь опаленный бессердечным южным солнцем, что даже штурцы, так в Болгарии называют кузнечиков, орали истерично и с передышками.

Бесконечная травянистая степь.

Так и ждешь, что вдали из марева выдвинется римская колонна.

Гигантская белая стена известняков на горизонте, вырастающая по мере того, как ты к ней приближаешься. Адам, посещавший рай, несомненно, видел кусочек этой бесконечной степи. Три автомобиля шумно рубили плотный душный воздух. Тучные мотыльки разбивались о ветровое стекло. Боже, как прекрасен и древен мир, в котором нам выпало жить! Если бы не это битое стекло в канавах… Если бы не обрывки пластиковых пакетов… Если бы не мятые жестянки на обочинах…

Вечность.

Мы ныряли в быструю, поразительно прозрачную, ничем пока не загаженную Камчию. Прозаик П. бесстрашно вошел в воду по плечи, но все равно был виден до самых пяток, так прозрачна была вода. Веселии Соколов шумно бросился в воду с разбегу, ему кланялась трава, густо облепившая горбатый берег.

И все-таки даже в этом раю я наткнулся ногой на осколок бутылки.

— Ты терпи, — сказал Веселии. — Камчия — это река Андрея Германова. Пусть Андрея уже нет с нами, но ведь все реки Земли впадают в Стикс. Теперь ты и Андрей — кровные братья.

Я кивнул.

Я всегда сомневался в том, что самый древний плач человека — плач по женщине.

Да, конечно. «Пиши о любви. Любовь — это единственная стоящая вещь. Повторяй без конца — люблю. Расскажи им, Джексон, ради Бога, расскажи им о любви. Ни о чем другом не говори. Рассказывай все время повесть о любви. Это единственное, о чем стоит рассказывать. Деньги — ничто, преступление — ничто, и война — ничто. Все на свете — ничто, только и есть, что любовь».

Но все же самый древний плач человека — по дружбе.

И, слушая Веселина, глядя на огромные белые облака, как осадные башни катящиеся по выгоревшему шуменскому небу, уже предчувствуя дождь, так хорошо зашуршавший бы в сухих травах над Камчией, я плакал по людям, которых считал своими друзьями, которых мне посчастливилось знать или которые когда-то просто помогли мне стать самим собой.

Глядя на огромные облака, на выгоревшее небо, на прозрачную быструю реку Камчию, поросшую по берегам травой, я вместе с обрушившимся на нас дождем плакал об Андрее Германове, которого давно нет с нами. Поглаживая рукой мокрую содрогающуюся под струями дождя траву, я плакал по академику Дмитрию Ивановичу Щербакову, когда-то много-много лет назад в своем домашнем кабинете на Малой Якиманке подписавшему мне «Затерянный мир», потому что, черт побери, палеонтологию можно изучать не только по Давиташвили и Рёмеру. В потоках падающего дождя я видел Ивана Антоновича Ефремова, он рассказывал анекдот, но для меня это звучало президентской речью. И видел Ивана Ивановича Шмальгаузена, который когда-то, похоже, вполне искренне считал, что в свои шестнадцать лет я вполне разберусь в «Основах сравнительной анатомии». И видел пухлые пальцы Анны Андреевны Ахматовой с въевшимися в них кольцами. И видел знаменитого энтомолога Николая Николаевича Плавильщикова, первым объяснившего мне, что литература — это вовсе не обязательно то, что мы читаем. И видел грека Аргириса Митропулоса, бежавшего в Болгарию от черных полковников… И видел…

И все они умерли, умерли, умерли.

И я пишу не для них.

А для кого вообще пишет писатель?

Огромный наклонившийся над Камчией тополь весь порос странными узловатыми шишками, кора стоявшего рядом дуба лупилась. Прозрачная вода реки стремительно выбегала из-за поворота, будто торопясь посмотреть на нас, она стремительно завивала петли струй и водоворотов. Неутомимый язычник Ве-селин Соколов пел и плясал на травянистом берегу.

Разверзшиеся хляби.

Но Веселии пел и плясал.

Эти края видели римлян и даков, по этой земле проходили когорты Александра Македонского. Гори костер, Веселии точно бы прошелся босиком по углям. А будь у него такая возможность, он просто обхватил бы мощными языческими руками древо эволюции и без всякого стеснения обтряс бы с него все груши, как это уже не раз проделывал Тот, Кто Всегда Над Нами.

МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ

Конечно, Шурик (я имею в виду частного сыщика) вобрал в себя все лучшие черты язычника Веселина Соколова. (Веселии об этом не знает). А Люха наоборот — набрался от всех понемножку, причем отнюдь не лучшего. Не случайно в Домжуре кто-то с восхищением отозвался о Люхе: «Вот славный фрукт! Вечно в депрессии».

Осознав, что несколько дней я, писатель идейно невыдержанный, нуждающийся в строгом и постоянном партийном внимании, несколько дней провел как бы сам по себе, возможно, даже со шведками, интересующимися искусством Средиземноморья, поэт К. и прозаик П. приняли крутые меры.

В Варну мы ехали в одном купе, даже курить в тамбур выходили вместе.

В Варне, утомленный надзором, я сразу заперся в своем номере, решив отоспаться от пережитого в Шумене.

Дом творчества писателей в Варне расположен неподалеку от моря. Номер мне выделили прохладный и тихий. Солнце не могло прорваться сквозь густую виноградную лозу, сквозь листья, укрывшие здание со всех сторон, но соленое дыхание моря проникало в комнату сквозь распахнутые окна. Странным образом я вдруг понял, что наступила минута, о которой в своей книжке Миша Веллер почему-то ничего не написал. Минута, которую во всех смыслах можно назвать Началом. В тебе что-то созрело, поднялось, ты можешь брать карандаш и бумагу и записывать то, что тебе диктует Тот, Который Диктует.

Приняв душ, я устроился с блокнотом надиване подокном.

Орали штурцы, но это был не шум. Наверное, они вспоминали, стараясь перекричать друг друга, Овидия, высланного когда-то цезарем в эти гибельные места. «Перевожу одиночество на латинский…»

Сноровистый Шурик… Грубый Роальд… Сентиментально настроенная Люция Имантовна… Потерявшийся где-то Иван Сергеевич Березницкий… Молодые фантасты, молодые поэты, Люха… Как-то сама собой подобралась неплохая компашка, я отчетливо слышал голоса… Даже улавливал отдельные фразы…

В дверь постучали.

Я рассердился:

— Антре!

Вошла домакиня, обслуживающая номера. Я знал ее по прежним поездкам.

— Геннадий, — сказала домакиня голосом человека, лично ответственного за мой отдых, — говорят, ты привез очень известных советских писателей и поэтов?

Я кивнул.

— Тогда почему вы еще не в баре?

— Выпить я могу и один в номере.

— В баре наши большие друзья никарагуанцы пропивают свою революцию, — всплеснула руками домакиня. Они очень славные парни и приехали в Болгарию по приглашению Земледельческого союза. Они привезли фильмы с Лолитой. Не с этой вашей Лолитой, с которой вы все носитесь, которая совращает даже маньяков, а с Лолитой Торрес. Никарагуанцы пьют виски, плачут и слушают Лолиту Торрес. Пойди поплачь с ними. Почему ты не хочешь поддержать наших никарагуанских друзей?

— Потому что я не один. Со мной приехали очень известные советские прозаики и поэты.

— Много хубаво! — обрадовалась домакиня. — Не могу смотреть, как страдают мужчины. Бери своих писателей и иди в бар.

Я поднялся в номер прозаика П.

— Это точно никарагуанцы? — подозрительно уточнил прозаик.

Подняв с дивана поэта К., дождавшись, пока он, как и прозаик, натянет на себя черный глухой пиджак и завяжет черным узлом черный глухой галстук, мы спустились во двор и пересекли раскаленную асфальтовую дорожку. Яростное болгарское солнце слепило глаза, загоняло птиц под стрехи, в уют виноградных зарослей, зато в подземном баре, вместительном и уютном, снова оказалось прохладно.

Домакиня не преувеличивала, в баре мы нашли наших никарагуанских друзей.

Правда, они не так уж чтобы страдали. Все оказались небольшого роста, но крепкие, бородатые. Сгрудившись у дальнего конца стойки, они с самым суровым видом расправлялись с виски и с пивом. По их виду нельзя было сказать, что они сильно страдают, но ведь известно — настоящее страдание прячется в душе. Увидев меня (я им чем-то понравился), один из никарагуанцев пустил по цинку стойки бутылку пива, призывно и весело пузырящуюся. Я принял ее, сделал глоток и послал никарагуанцам бутылку шампанского, намекая на то, что дружба наших народов теперь скреплена. К сожалению, прозаик П. и поэт К. решили, что наша дружба развивается не в том направлении, и, строго хмурясь, повели меня в кинозал, где уже пела и плясала на экране восхитительная Лолита.

Не та, о которой вы подумали.

Но я все равно сбежал. Меня ждали карандаш и блокнот.

Меня ожидала шумная компашка моих героев.

«Возьми газету, — сказал Шурику грубый Роальд. — С сегодняшнего дня будешь ходить в Домжур как на работу. Наблюдай, расспрашивай, но так, чтобы это не бросалось в глаза. В таких дебрях, как Домжур, могут водиться очень интересные звери».

И добавил: «Каждой тваре по харе!»

Вечерело.

Дальние зарницы полосовали темнеющее небо.

Все скинув с себя, я валялся на диване, стараясь не упустить ни одной фразы, нашептываемой Тем, Кто Диктует. Приемник, настроенный на программу «Хоризонт», тихо мурлыкал, подмигивая зеленым глазом. Я уже знал, что Шурик из тех, кто даже в самый дождливый и бессмысленный день считает, что стоит зайти за угол, а там уже другая погода, а там уже совсем другая, наполненная другим смыслом жизнь. В газетном киоске Шурик на всякий случай купил тоненькую книжку — сборник молодых фантастов, изданный тихим и воспитанным издателем ММ.

С книжкой фантастики в руках Шурик смело отправился к Домжуру.

Шел снег. На углу дома с часами стояла очередь. Шурик не видел, что там давали, но очередь росла на глазах. Бог с ней… Так Шурик подумал о Люции Имантовне. Он не верил, что обнаружит ее мужа в Домжуре…

У входа Шурик задержался.

Он не хотел привлекать внимание вахтерши.

Если дождаться молодых фантастов, решил он, можно замешаться в их компанию, тогда вахтерша быстро к нему привыкнет. Он стоял под тихо падающим снегом, остро ощущая особое очарование большого вечернего города.

Шурик любил такие вот снежные вечера.

В такие вечера с ним всегда что-то случалось.

Он и сейчас был полон предчувствий и обрадовался, завидев оживленную компанию молодых фантастов и поэтов. Впереди величественно шагал военный фантаст в военной папахе и в длинной военной шинели, из-под которой ненамного от снега под ногами проглядывали военные сапоги.

— Ребята, — кинулся Шурик навстречу. — Это ваша книга?

— В каком смысле? — сдержанно удивился один из фантастов, маленький, худой, в маленьких темных очках, которые он не снимал с хитрых глаз ни при какой погоде.

— Ну… Это вы ее написали?

— А-а-а… — облегченно протянул фантаст. — Вам автограф?

— Если можно.

— Почему же нельзя? Вали с нами.

Перед Шуриком гостеприимно распахнулись двери Домжура.

Бар гулял.

Музыка, дым столбом, смутные лица.

Дым, собственно, стоял не столбом, он стоял над столиками, как локальные атомные грибы. Пахло сложно. Пахло подожженным кофе, болгарскими сигаретами, пролитой водкой. На холодных курах, уложенных в плоское блюдо, посыпанных петрушкой, лежала бумажка — «Птици».

Они и выглядели как птици.

Игнорируя этот новый вид кур, Шурик взял свои сто пятьдесят (на казенные деньги) и присоединился к молодым фантастам. Он быстро и профессионально разобрался, кто из них кто и к кому следует присушиваться.

После этого он неторопливо обвел взглядом бар.

Мамаево попоище.

За стеной — снег.

Медлительный, белый.

За стеной тишина позднего вечера, там душу отпускает, а тут…

Разумеется, Шурик не заблуждался в природе вечернего веселья. У каждого тут были свои заботы. Например, догадался Шурик, рыхлая женщина со следами былой красоты на лице, очень сильно на кого-то похожая и по-хозяйски восседавшая во главе двух сдвинутых столиков, явно проводила презентацию нового мужа. Муж сидел рядом с ней — маленький и ничтожный. Он низко и смущенно наклонял маленькую голову, уже отягощенную исполинскими рогами. Зато его владелица (богиня плодородия, вот на кого она походила) голову держала прямо, и ни на секунду не закрывала подвижный и хищный рот.

— У меня эйдетизм, — сказал Шурику фантаст в темных очках, отмахиваясь от бутылки с соком. — Не путай с идиотизмом. Я просто запоминаю и чувствую все запахи. Понимаешь? Я не умею забывать однажды услышанный запах. Ни плохой, ни хороший. У меня не получается.

— Ты мой генерал, — настаивала рядом богиня плодородия. — Ты мой генерал, — настаивала она, резко двигая хищным подвижным ртом.

— Не преувеличивай, — скромно отвечал муж, чем-то даже привлекательный в своей ничтожности.

— Ну, полковник, — ласково шла навстречу богиня плодородия.

— Не преувеличивай…

— Ну, майор, — сердилась богиня плодородия. — Для меня ты всегда по меньшей мере майор. Разве ты не чувствуешь себя майором?

— Не преувеличивай…

В другом углу задымленного бара назревал скандал.

Безбровый рыжий человек, низко пригнувшись к столику, торопливо бормотал растерянному собеседнику:

— Ты извини, ладно? Ты главное, извини. Экое дело, сам подумай/Ты извини. Что говорить, сам ведь знаешь…

— Отстань, — отбивался от рыжего растерянный собеседник в вельветовом, как бы задымленном костюме. — Какие, к черту, извинения? Не стоит.

— Как это не стоит? — все быстрее бормотал безбровый и рыжий. — Как это не стоит? Ты извини…

— Да хватит, черт побери!

— Рыжих замуж не берут, — загадочно заметил фантаст в темных очках.

Он наконец подписал книжку для Шурика и пустил ее по кругу.

— Ты все же полковник.

— Не преувеличивай.

Шурик остолбенел.

За его спиной вдруг раздался ритмичный голос:

— Кампучия — это маленькая страна, удачно расположенная между Северным и Южным полюсами, так, чтобы в ней всегда было не жарко и не холодно. Название Кампучии происходит от древнего «камень-пучить», что переводится с кампучийского как «внимательный пристальный взгляд из-за груды камней». Кампучия очень богатая страна. Камни, песок, бананы и мартышки — вот далеко не полный перечень больших богатств Кампучии. Но главное богатство Кампучии — это, конечно, люди.

— Чего это он, а? — тревожно спросил Шурик.

— Королев-то? — удивился фантаст в темных очках. — Да он ничего. Это он пока новую вещь читает.

— Кампучийцы очень могущественный народ. Они могут делать компьютеры не хуже японцев, только никак не соберутся. Кампучийцы в большинстве своем стихийные атеисты. Если погода ясная и безоблачная, кампучийцы не верят в бога и нисколько его не боятся, но стоит разбушеваться стихиям, как кампучийцы, сбиваясь в маленькие испуганные кучки, быстро возвращаются в лоно церкви.

— Нет, ты у меня все же полковник.

— Кампучийцы очень наблюдательный народ. Днем половина кампучийцев, лежа на песке, внимательно наблюдает за ярким кампучийским солнцем, а ночью другая половина кампучийцев ведет внимательное наблюдение за луной и звездами. Утром они обмениваются информацией.

— Да уж, извини. Тут никак без этого, правда?

— Капмучийцы прекрасные ловцы жемчуга. Если бросить горсть жемчужин в толпу кампучийцев, ни одна жемчужина не долетит до земли. Кампучийцы очень умело пользуются иностранной видеотехникой. Один известный американский путешественник рассказывал, как ловко кампучиец снял его собственной камерой зазевавшегося какаду с довольно высокой пальмы. В Кампучии, кстати, вы не встретите ни одного тигра. А если встретите тигра, то уже никогда не встретите ни одного кампучийца. Из животных кампучийцы больше всего не любят пингвинов, потому что хорошо помнят слова М. Горького про его жирное тело.

«Чье тело?» — окончательно вырубился Шурик.

— Но еще больше кампучийцы ненавидят кенгуру. Существует много народных легенд и преданий о том, как кенгуру хватали детенышей кампучийцев, путая их со своими, и огромными прыжками уносились вдаль. В хижине каждого кампучийца можно увидеть портрет большого бородатого мужчины. Каждый кампучиец сразу скажет, что это портрет Большого Белого Охотника, Убившего Кенгуру Мирового Капитализма. Кампучийцы большие патриоты своей родины. С большой неохотой они целыми тысячами выезжают за рубеж. Землю капучийцы делят на два полушария, и одна половина кампучийцев шарится на одном полушарии, а другая на другом. Некоторые кампучийцы входят в шведский парламент. Они моют там полы, после чего в парламент входят шведские параментарии. Кампучийцы очень чистоплотный и опрятный народ. С большой охотой они чистят обувь приезжим французам и американцам. Больше всего кампучийцы любят жить, многим это удается проделывать годами.

Молодые фантасты и поэты заржали — рассказ Королева пришелся им по душе. Но пригнувшийся к столику безбровый и рыжий все так же быстро попрекал тучного и сердитого: «Ты извини, говорю. Просто извини, без всяких там. Ты ведь нам известно какой. У тебя воробей крошки из рук не возьмет».

— Ты у меня все же полковник.

Улучив момент, Шурик вынул из кармана газету.

— Смотри, — сказал он фантасту в темных очках. — Про вас тут пишут. Вот видишь: «Бездарность у них легко сочетается с наглостью, но может, это и есть признак новой литературы». И снимок помещен. Это вот ты, да?

— Похоже. Только ты не верь журналюгам.

— Да я и не верю. Хороший снимок. Это кто с тобой рядом?

— Это же Сашка, — кивнул фантаст в темных очках в сторону военного фантаста. — Ты что? Не узнал?

— А это?

— А это Люха, — мотнул головой фантаст в темных очках.

— Он тоже писатель? В нем тоже сочетаются всякие свойства?

— Нет. Он не писатель.

— А как же попал на снимок?

— Да как? Известно. Гуляли.

Я валялся на диване, вдыхал вечернюю прохладу, иногда делал глоток из пивной банки, стоявшей тут же, рядом с диваном. Я слушал негромкую музыку, передаваемую программой «Хоризонт», и умолял небо: пусть мне никто не помешает! Ведь Шурик все чаще и чаще оглядывался на дверь бара. Как так? — не мог поверить он. Неужели потерянный муж Люции Имантовны действительно в городе? Он уже пару лет как объявлен в розыск. И при этом не боится появляться в Домжуре?

Дверь бара приоткрылась.

Шурик напрягся. Фантаст в темных очках назвал человека, попавшего в газету, Люхой, но в бар протиснулся Иван Сергеевич Березницкий — тот самый немного косоротый пропавший муж Люции Имантовны, доставивший ей столько переживаний. Что, интересно, он совершил такого, что в Домжуре его приняли как своего и стали называть Люхой?

Незаметно, хотя в дыму все равно никто ничего не видел, Шурик перебрался к стойке. За этим Люхой или Иваном Сергеевичем стоило присмотреть, уж очень уверенно он подсел к столику… Нескладен, но мускулист… Прекрасный экземпляр для электрического стула… Что-то протягивает военному фантасту. Наверное, военные купюры.

И правильно.

Рассчитываться всегда следует купюрами, а не здоровьем.

О черт! Он, Шурик, уходя, оставил на столе газету. Теперь Люха подобрал ее, внимательно посмотрел на снимок и о чем-то спросил фантаста в темных очках.

Явно насторожился.

Обвел зал глазами. Уходит!

Шурик тоже протолкался к выходу.

Темный коридор, на подоконнике обжимается парочка. «Ты чё? — доносилось в промежутке между долгими поцелуями взасос. — Такую чепуху в суп?» — «Зато вкусно», — доносилось между долгими поцелуями.

Шурик рывком открыл дверь туалета.

— Ты чё, козел? — дохнул на Шурика густым перегаром писатель Петрович.

— Извини.

Снова коридор.

Куда подевался Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий?

Даже не накинув на плечи куртку, Шурик выскочил на плоское крылечко Домжура.

Совсем стемнело. Сквозь густой падающий снег просвечивали фонари. Следы еще не занесло. Ровная цепочка крупных овальных следов, очень похожих на следы снежного человека, уходила в самую глубину двора к каким-то неясным пристройкам.

Что там делает Люха?

Почему он двинулся в глубь двора?

Почему, черт побери, он не кинулся на шумную улицу, не растворился в толпе, а пошел к каким-то пристройкам?

Боковым зрением Шурик уловил какое-то движение справа.

Он отпрянул, но тут же получил чудовищный удар ногой прямо в живот.

ГОРМОНЫ СЧАСТЬЯ

«…чудовищный удар ногой прямо в живот».

Только я поставил точку, как дверь моего номера заходила ходуном. Ломиться в дверь таким образом домакиня не могла, прозаик П. и поэт К. тем более. Люха! — с испугом прикинул я. И опомнился. Какой Люха? Я в Варне. Я на берегу Черного моря. Домжур далеко и Люха — всего лишь плод моего воображения.

Я бросил блокнот на стол: «Антре!» И в номер ввалился, черт побери, гигантский человек пудов под десять, одетый всего лишь в плавки, зато гигантские.

Это был поэт Петр Алипиев. В одной руке он тащил гигантскую гроздь бананов, а в другой — огромную бутыль шотландского виски.

Перед снегом последние дни, листья кленов алее заката. И, последние, реют они, как старинные аэростаты…

Петр Алипиев сам напоминал аэростат. Правда, в плавках.

— Геннадий! — свирепо зарычал Петр Алипиев, не делая никаких пауз. — Я приехал. Я назначил встречу прекрасной женщине. Я купил самую большую бутыль выдержанного дорогого виски. А женщина оказалась змеей. Ее притягивают мерзкие подземные норы. Ей чужд мир поэта. Солнечный свет больно режет ее фальшивые глаза. Я не хочу о ней говорить, Геннадий.

— Правильное решение.

— Если даже она задержалась у друзей, — продолжал рычать Алипиев, — если даже она сломала ногу, или у нее сгорел дом, или она продалась в гарем, польстившись на подогретый бассейн и почасовую оплату в долларах, если ее муж упал в доменную печь, если землетрясение обрезало ей дорогу, все равно она должна была прийти, потому что знает, как сильно я этого хочу! Но она не пришла. Я думаю, она самка, Геннадий.

— В некотором смысле все женщины самки, — осторожно заметил я.

— Ты знаешь, — с новой силой зарычал Алипиев, — у меня никогда не было никаких претензий к природе. Пусть самки, пусть. Я всегда с большим чувством описывал природу, даже самую бедную, но природа этой женщины…

Я мягко прервал его:

— Что я могу для тебя сделать?

— Давай сядем рядом, — свирепо прорычал Алипиев. — Давай сядем рядом, будем пить виски, закусывать бананами и всю ночь читать печальные стихи!

Было видно, как сильно ему нравится такой вариант.

— Домакиня сказала, что ты привез известных советских писателей и поэтов. Она сказала, что вы пропили с никарагуанцами их революцию. Пока я ополосну стаканы, зови известных советских прозаиков и поэтов. Все люди — братья, особенно старшие. Мы всю ночь будем читать печальные стихи и пить виски.

Я сильно сомневался в реальности такого предположения, но, гонимый неистовым ревом Петра Алипиева, обманутого самца и превосходного поэта, натянул плавки и рубашку и поднялся этажом выше. Постучав в дверь прозаика П., я услышал, как он взволнованно забегал по комнате. Не знаю, что он подумал. Может, по давней партийной привычке решил, что за ним пришли!

Поразительно, но прозаик П. и поэт К. составили нам компанию.

Они вошли в номер, когда мы с Петром уже пропустили по стаканчику.

Они были в полном официальном обмундировании известных советских писателей — глухие черные пиджаки, такие же глухие черные брюки, ослепительно белые рубашки и черные глухие галстуки, тщательно подобранные к цвету башмаков.

— Боже мой, — испугался Петр. — У вас опять кто-то умер?

Шотландское виски.

Стихи.

Ночь.

А дым встает над тающим костром и пропадает где-то на вершине, тревожаще напомнив нам о том, что мы не все, конечно, завершили.

О том, что птицы тянутся с земли, туманы ватой пеленают башню, и многие цветы не расцвели, а семена не все упали в пашню.

Выпивка не бывает плохой.

Крепкое виски проняло даже прозаика П., но он стоял на своем:

— Все — химия. Жизнь самого обыкновенного стреднестатистического человека — всего лишь химия. Даже любовь — химия.

Он торжествующе обвел нас поблескивающими глазами:

— А поскольку и любовь — химия, то у нее есть точная формула.

— Формула любви? — потрясенно спросил Алипиев. — Как она звучит?

— Це восемь аш шестнадцать, — торжествующе добил поэта прозаик.

— И ты тоже так думаешь? — спросил Алипиев поэта К., даже в такую жару не расстегнувшего ни одной пуговицы пиджака.

Поэт К. строго кивнул.

Петр был сломлен открывшейся ему истиной.

— Любовь это просто химия? Всего лишь химия? Как спирт? — Он с отвращением взглянул на бутыль. — Как нефть? Как черная икра?

— Да, — беспощадно подтвердил прозаик П. — Как нефть. Как черная икра. Любовь — это всего лишь химия и игра ферментов.

— Мон дью! — простонал Алипиев.

— И с этим ничего не поделаешь, — добивал его прозаик П. — Все на свете — только химия. Даже ваша любимая женщина.

— Мон дью! — Алипиев был потрясен. — Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги. И все химия?

— Исключительно!

Прозаик П. грозно постучал резной палкой об пол.

— Если вы видите перед собой любимого человека, ваш гипофиз незамедлительно приступает к выработке адреналина и других гормонов счастья.

— Гормонов счастья?

— И вообще, — прозаик П. беспощадно обвел комнату рукой, — разрекламированные в стихах любовные игры по сути своей всего лишь нечто вроде наркотического отравления. Стоит предмету вашей любви…

— Мон дью! Предмету!

— …стоит предмету вашей любви свалить с горизонта, как выработка гормонов счастья прекращается и ваш организм начинает страдать.

Алипиев не выдержал.

— Геннадий! — свирепо взревел он. — Я живу на свете много лет, я человек не новый. Я написал много стихотворений о любви, говорят, среди них есть превосходные. А на самом деле получается, что любви нет, есть только химия?

— Только химия, — безжалостно подтвердил прозаик П.

Он, конечно, не хотел обижать Алипиева, но дорожил правдой.

— Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги. — Алипиев был безутешен. — Выходит, я шел на встречу с химией? И страдаю сейчас только потому, что мой гипофиз не выделяет гормонов счастья? Выходит, мы все тут просто — химия? И наши разговоры — химия?

— Вот именно, — подтвердил прозаик.

Возьми меня в Калькутте.

Разве кто-то желает меньшего?

Поразительная штука — у поэта К. не оказалось печальных стихов.

У него были разные стихи. О рубке леса, например, когда, понятно, щепки летят. О снулых рыбах в пруду, которым снится весна. О правилах, требующих от среднестатистического человека не высовываться. Даже были стихи об уважении к женщине, изложенные школьным четырехстопным ямбом. И все это дерзко и вызывающе, напористо и с издевкой. Но печальных стихов у поэта К. совсем не было.

Алипиев не поверил.

— Это как в шахматах при ничьей, — потрясенно заявил он. — Никто не проиграл и никто не выиграл.

Он стиснул стакан в своей чудовищной руке.

Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги.

Женщина, которой он назначил свидание, обманула его дважды.

Один раз, когда не пришла к нему, а второй раз, когда скрыла от поэта тот чудовищный факт, что она хуже бактерии, что она всего только химия!

Я даже испугался за Петра.

Его гипофиз напрочь отказывался вырабатывать гормоны счастья.

Он начал рычать, разбив стакан о стену. Вот ведь паскудство, рычал он. Паскудная жизнь, паскудные люди, паскудные законы природы! Он рычал: я раньше знал, что в каждой семье есть паскудный мальчик, который умнее всей нации, а в каждой писательской организации есть паскудный писатель, который умнее всех остальных вместе взятых писателей, но он, поэт Петр Алипиев, такого ужасного писателя, как прозаик П., видит впервые. Его сердце не может вытерпеть. Это ж сколько невыносимой энергии затрачивает мое сердце, рычал он, когда я вижу перед собой химию в виде платиновых волос, высокой груди, длинных ног?

Вопрос был задан чисто риторически, но прозаик П. жестоко ответил:

— Среднестатистическое человеческое сердце ежегодно расходует такое количество энергии, какого хватило бы для того, чтобы поднять груз весом более девятисот килограммов на высоту почти в четырнадцать метров.

— Мон дью! — простонал Алипиев. — Геннадий, мне уже пятьдесят. Но я не знал, что всю жизнь увлекаюсь химией. И никогда не знал, что так часто поднимаю на большую высоту большой груз.

— Все химия, химия, — не отступал прозаик.

— Я хочу утонуть!

Алипиев грузно поднялся.

— Идемте к морю. Я не могу. Мое мировоззрение не просто расшатано, оно уничтожено, как при прямом атомном ударе.

— Надеюсь, вы не собираетесь идти к морю в плавках? — строго спросил прозаик П.

Он смотрел на нас взглядом человека, много видевшего, много знающего, с горечью, но щедро он раскрывал нам глаза на истинную природу мира и человечества. — Здесь оживленное шоссе. Могут ехать люди. А мы — официальная делегация.

В мозгах Алипиева что-то сгорело.

— Мон дью! — простонал он. — Твои друзья — большие люди. Но, подарив знание, они отняли у меня веру.

Покачиваясь, как старинный аэростат, Алипиев высвободил из плавок сперва одну, потом другую ногу:

— У твоих друзей большие мозги. Они знают правду жизни. Они правы. Идти ночью в плавках! К морю!

И зарычал на меня:

— Снимай плавки!

Наверное, и сейчас живут в Варне люди, видевшие, как глубокой ночью в мае 1985 года оживленное шоссе неподалеку от Дома творчества болгарских писателей пересекала странная группа — два абсолютно обнаженных человека, а за ними два других человека — в черных глухих пиджаках и при галстуках.

И снова идет волна. Приближается. Спешит. Затихает. Ненасытен песок. Пьет и пьет. А волна, утолив его жажду, снова возвращается в море. Сколько еще ждать? О времени говорить или о волнах?

И все это химия.

«КАК ВЫ МЕНЯ НАПУГАЛИ!»

Ночь.

Снег над городом.

— Как вы меня напугали! — сказал Шурик, разгибаясь после удара.

Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий, стоял перед ним, широко раздвинув руки, будто собирался Шурика обнять. Длинный рот чернел на лице, как кривая трещина на могильном камне, выполненном из белого мрамора.

— Не дергайся, — сказал он Шурику, — иначе я все на тебе порву.

Шурик резко, без замаха врезал Люхе по физиономии. Метод, конечно, дедовский, примитивный, но действует надежно. И Люха сразу бросился на Шурика.

Свет слепил глаза.

Вдруг, как из аэродинамической трубы, понесло ледяным ветром.

В сложных ситуациях нельзя мелочиться, эту истину Шурик усвоил с детства. Если в твоих руках редчайшая антикварная ваза, а на тебе собираются все порвать, не жалей вазы. Звон бьющегося фарфора отрезвляюще действует на нападающего. Если в твоих руках ножницы, не чикай ими перед носом противника, а сразу ткни куда нужно. Все, что попадет под руку, должно лететь в физиономию преступника.

К сожалению, на этот раз у Шурика под рукой ничего не оказалось, даже антикварной вазы, а жилистая рука Люхи уже вцепилась ему в горло. Задыхаясь, он все же успел сразу двумя руками врезать Люхе по ушам. Со стороны они, наверное, походили на двух обнимающихся после долгой разлуки приятелей. Милые добрые люди, соскучившиеся друг по другу. Кулаки так и мелькали в воздухе. Шурик уже оценил силу противника. К тому же он догадывался, что имеет дело не с простым среднестатистическим человеком. Серия ударов, проведенных Люхой, чуть не выкосила его. Он почти потерял сознание. Он уже пускал зайчиков с того света. Но в последний момент его спас профессиональный навык. Сразу плечом и предплечьем он навалился на Люху, сбил его захват и тут же, не теряя ни секунды, ударил ребром ладони по кадыку и добавил в пах для верности.

Люха тяжело рухнул в снег.

Шурик оглянулся. Это невероятно, но на плоском заснеженном крылечке Домжура никого не было. Ни одного человека. Шурику казалось, что за дракой наблюдает весь город, но рядом никого не было.

Шурик наклонился над Люхой.

Что-то в его позе Шурику не понравилось.

— Ну, вставай, — сказал он и потряс Люху за плечо.

Люха не шевельнулся. Шурик поднял и тут же отпустил его кисть. Она безжизненно упала на снег. Да что же это такое? — беспомощно удивился Шурик, ощупывая ледяное лицо Люхи. Тело так быстро не остывает.

Превышение обороны…

Шурик умылся снегом.

Ему самому сразу стало холодно. Он вовсе не хотел ничего такого, зачем ему было убивать Люху? Иван Сергеевич Березницкий сам на него напал, он, Шурик, только оборонялся.

Он еще раз поискал пульс, но ничего такого не обнаружил.

Тогда, часто оглядываясь, утирая ладонью взмокшее лицо, Шурик медленно вернулся в бар.

Телефон.

Где тут телефон?

Он поднялся на второй этаж, зарядил автомат монеткой и набрал номер Роальда.

— Кто это?

— Твой счастливый случай, — хмуро ответил Шурик.

— Ты откуда?

— Из Домжура.

— Ты его нашел?

Роальд, несомненно, имел в виду Люху.

— Я его убил.

— Заткнись! — грубо ответил Роальд. — Заткнись и не говори глупостей. Я тебя не за этим принимал на работу. Убить может каждый дурак. Заткнись и не неси ерунду. Человека убить не так-то просто.

— Значит, мне повезло.

— Ладно, — сказал Роальд. — Спустись в бар и выпей стакан водки. Если ты говоришь правду, тебя не развезет.

И грубо спросил:

— Где это случилось?

— Во дворе. Он пытался уйти.

— Вас кто-нибудь видел?

— Нет.

— Плохо, — сказал Роальд. — Он точно первый напал на тебя?

— Точно, — устало ответил Шурик.

— Как он понял, что ты следишь за ним?

— Я прокололся. Оставил на столике газету со снимком. Он сразу что-то заподозрил.

— Ладно. Спустись в бар и выпей.

Шурик повесил трубку. Давешняя парочка все еще обжималась в темном коридоре на подоконнике. Шурик видел их силуэты. Им было наплевать на все, они ни о чем не хотели знать, даже о том, что во дворе, уже заносимый снегом, лежит труп Люхи. Их интересовали поцелуи и черепаха, которую они собирались съесть. Плевать им было на какого-то там Люху, на Ивана Сергеейича Березницкого. Время остановилось. Нечто подобное я испытал, когда мы улетали из Софии. Была глубокая ночь. Рейс откладывали и откладывали. В аэропорту нечем было дышать. Раскинув на полу коврик, обратившись к востоку, творил намаз пожилой араб, рядом на скамье зевал шотландец в сильно помятом клетчатом кильте, поблескивал зубами сизый сенегалец. Вечный вокзальный гул, мерный, как время. И сквозь него — металлический голос диктора: «Нула часов нула минут нула секунд».

Время остановилось.

— Плеснуть? — спросил Шурика фантаст в темных очках.

— Плесни.

Шурик знал, пить сейчас не следует, но его трясло.

Ему хотелось согреться. Он вдруг уловил в прокуренном воздухе явственный нежный запах подснежников. Этого никак не могло быть, но он уловил явственный нежный запах.

— Шурик. Не слышишь? Тебя зовут.

— Меня? Кто?

— А я знаю? Дверь только что открывалась.

Честно говоря, Шурик никак не ожидал от Роальда такой прыти.

Роальд, конечно, мужик крутой, но сам Шурик за такое время вряд бы управился. Сунув в карман сигареты, он шагнул в коридор.

Тяжелая рука опустилась на его плечо. «Не дергайся, — дохнул ему в ухо Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий. — Ты меня совсем достал. Я так не люблю. Я еле стою на ногах. Пойдем объяснимся».

— Далеко? — спросил Шурик, прикидывая, как удобнее бить мужика.

— Да тут рядом. Не дергайся. Дважды я ни с кем не дерусь.

ПЕТЬ ПЕСНЬ

Несмотря на самоуверенность, Шурик был не из тех, кто считает, что снаряд якобы дважды в одну воронку не падает. Видел он воронку, в которую снаряд ложился и четыре раза подряд. Однажды в Ростове в доме своей приятельницы, назовем ее Катей, он раз и навсегда убедился в несостоятельности всех этих красивых теорий. Обычно, приезжая в Ростов, Шурик весело вваливался в уютную трехкомнатную воронку Кати и проводил у нее сутки, а то и двое, практически не покидая широкого раскладного дивана.

Вот и на этот раз он ввалился в воронку.

Но только-только Катя совлекла с себя пестрый халатик, чтобы Шурик без помех мог обозревать всю прихотливую архитектуру ее прекрасно сложенного тела, как в уютную трехкомнатную воронку ввалился второй вполне приличный снаряд — какой-то бородатый гусь, следующий с Камчатки. Говорил, что геолог, нагло пил и жрал, как крокодил, пронзительно рассматривал Шурика. В конце концов, с помощью Кати Шурик приделал гусю крылья и даже успел примять Катю на диванчике, как ботву в огороде, но тут в воронку с шумом ввалился третий снаряд — загорелая блондинка из Ташкента. Не открыть ей дверь было нельзя, о приезде блондинки Катю заранее предупреждали, к тому же при блондинке была посылка от какого-то неизвестного Шурику Катиного друга. Ревнивая, кстати, оказалась блондинка. Взгляду нее оказался рентгеновский. Увидев, в каком халатике и на какое голое тело ходит по квартире ее раскрасневшаяся подружка и как ужасно нетерпелив в дружеской беседе Шурик, она, в общем, тоже не задержалась. Но не успел Шурик, рыча, броситься на моментально скинувшую халатик Катю, как в прихожей заверещал звонок. По настойчивости звука было понятно, что на этот раз в Катину трехкомнатную воронку падает снаряд ба-а-альшого калибра…

Шурик изумленно выдохнул:

— Ты жив?

— Это как? — не понял Люха.

— Ну, болит у тебя что-нибудь?

— Это как? — снова не понял Иван Сергеевич Березницкий, но потом до него дошло: — Ища свободу, в сфере Эгги я потерял одну из шести своих конечностей. В галактике Эйхмана мне выстрелили глаз и спалили волосы на всех левых бедрах. Но все, что у меня осталось, — это мое и никаких особенных неудобств я не ощущаю.

Здорово я ему навесил, решил Шурик. Заговаривается мужик. К Эйхману такого не подпустили бы… Вторая мировая когда уже кончилась… И про сферу тоже… Нашел о чем говорить… Уж лучше бы про монтеров… Так понятнее. Один из фантастов, совсем молодой, когда Шурик уходил, сидел на полу у входа и всех спрашивал: не монтер ли он?

Шурик потряс головой.

Чудеса. Пятнадцать минут назад Люха лежал в снегу бездыханный и пульс у него не прощупывался. А сейчас стоит живой—здоровый, правда, несет полную чепуху об Эйхмане и о каких-то неудобствах.

Свет фар высветил крылечко Домжура.

Они зажмурились, одинаково поднеся ладони к глазам.

Хлопнула дверца и Роальд вырос перед Шуриком и с некоторой опаской, но и с любопытством взглянул на Люху:

— Живой?

Люха промолчал.

— Как вы мне надоели, — сказал Роальд. — Прыгайте в телегу. — И спросил: — Ко мне поедем?

— Лучше ко мне, — попросил Люха.

— А ты там снова не начнешь? — Шурик покрутил пальцем у виска.

— Я же сказал, что ни с кем не дерусь дважды.

— Видишь, — похвастался Шурик. — Заговаривается.

— Ты совсем меня достал, — мрачно объяснил Люха. — У меня трансфер сел, совсем не качает энергию. Я устал. В любой момент я могу превратиться в истинного жуглана. Хорошо бы рвануть на один коричневый карлик…

Роальд покосился на Шурика, устроившегося рядом с ним.

Не пожалел ты Люху, говорил этот взгляд. Таким вот вернуть Ивана Сергеевича Березницкого Люции Имантовне — скандала не оберешься.

Но что случилось, то случилось.

Комнатку Люха снимал ординарную, правда, отдельную, на девятом этаже.

Они долго поднимались по узкой лестнице, потому что в такое позднее время лифт не работал. Стараясь не шуметь, Люха отпер дверь и провел гостей прямо в комнату. Самодельный стеллаж с книгами они увидели, все больше фантастика. Круглый стол под скатертью. Два стула.

— Ну? — грубо спросил Роальд.

Ему хотелось побыстрее закончить дурацкое, ничего особенного не сулившее дело. Ну, бегал мужик от жены, бегал талантливо, но сам ведь и засветился. Завтра сдадим мужика Люции Имантовне, получим гонорар и забудем.

— Вы действительно Березницкий? Почему вас Люхой зовут?

Люха устало опустил голову:

— Устал… Достоин жестокого наказания…

— Это-то ясно, — грубо успокоил Люху Роальд. — Бегать несладко. Куда ни побеги, все равно тянет на малую родину, а? Прижаться щекой к березе, услышать знакомые голоса. Разве не так?

Люха опустил голову еще ниже:

— У нас нет берез. У нас вообще ничего похожего на деревья нет.

Шурик и Роальд переглянулись:

— Как это нет? Совсем ни одного?

Нула часов нула минут нула секунд.

Они услышали странную исповедь.

Разумное существо не может жить только естеством.

Разумное существо всегда нуждается в чем-то привнесенном извне, в чем-то даже малость противоестественном. Ну как, скажем, привнесено извне и всегда малость противоестественно искусство. Он, Люха, рожден с неким дефектом. В его далеком и упорядоченном мире, славящемся как раз тягою к естеству, он сразу впал в состояние тех немногих несчастливцев, которых тянуло к противоестественному. Или, скажем так, к искусству. Люха, как все эти несчастливцы, не желал просто пить и есть, не желал, как абсолютное большинство, трудиться над проблемами истинного самосовершенствования. Он почему-то хотел петь песнь — действо в его мире строго запрещенное, приравненное законом к самым тяжким преступлениям.

Люха так и произнес: петь песнь.

И быстро добавил — грех.

Еще грешней все это выглядело оттого, что у самого Люхи петь песнь не очень-то получалось. Но он любил и слушать. Он часами, не уставая, мог слушать все новое и запретное. Томясь, часто не понимая себя, сам тянулся к искусству. И все время чувствовал себя преступником. И вот…

— Труп где? — быстро спросил Шурик.

— Труп? — Люха растерялся. Наверное, у них это называлось как-то по-другому.

Но он вспомнил. А-а-а, труп… Нуда… Если двинуться по вайроллингу от Скварцы к Петиде, то, наверное, под тем развесистым белым клюмпом… Нуда, он, Люха, упрятал тот труп надежно… Легко проверить… Органика в сфере Эгги не разлагается…

Здорово я ему вломил, самодовольно отметил про себя Шурик, пока Роальд включал магнитофон.

Исповедь.

Почти исповедь.

Он, Люха, не придурок.

Он всегда понимал — преступление не окупается.

Но преступление смертно манит. Он был в бегах. Он прятался от Галактической полиции. Он угнал большой клугер. По-настоящему большой клугер. Грех, конечно. Преступление за преступлением, так выглядит выбранный им путь. Стоит запеть песнь или хотя бы попробовать, как становишься на путь гнусных преступлений. Он, Люха, грабанул из сейфа государственные серпрайзы, а с ними мощный трансфер и ПРА (портативный репрессивный аппарат, рассчитанный на любую форму жизни). Но вот кончается энергия и ему, Люхе, совсем плохо. Заканчивается свобода выбора, вот-вот он вольется в реку жизни, из которой невозможно выбраться на счастливый берег и добраться до серпрайзов…

— Где они спрятаны? — нажал Шурик.

— Есть один уединенный коричневый карлик…

— Найдем!

Впервые Люха высадился на Земле в одном из пригородов Новосибирска.

Если вы следите за вечерними газетами, сказал Люха, вы должны помнить большую статью об НЛО над Затулинкой. Он, Люха, прибыл на том НЛО. При посадке ему отбило память, хорошо, что трансфер был заранее правильно запрограммирован, то есть Люху автоматически превратило в существо видимой формы — в человека.

Так же автоматически Люха заработал на Земле первый срок.

В каком-то кафе он съел и выпил страшно много всяких вкусных вещей, еще не зная, что бесплатной еды и питья на Земле не бывает даже в мышеловках. Поэтому весь следующий год он имел дело только с тюремной баландой.

Терпеливо отсидев свое, Люха получил справку об освобождении на имя Ивана Сергеевича Березницкого, так он почему-то назвался начальству. Возможно, случайно слышал такое имя, чем-то понравилось.

Не важно.

С Люцией Имантовной он познакомился уже как Березницкий.

Люция быстро поставила Люху на ноги, приобщила к нормальной жизни землян, но, к сожалению, законы искусства оказались для Люции Имантовны чуждыми. Она не умела петь песнь, ей вполне хватало естественных радостей.

А он, Люха, конечно, преступник.

А преступление, известно, не окупается.

А все, что не окупается, — преступление. Скажем, искусство никогда не окупается.

Видел из вас кто-нибудь, чтобы искусство окупалось? Особенно здесь, на Земле? Если кто-нибудь такое и видел, значит, был пьян. Он, Люха, знает о запрещенных книгах, о запрещенных фильмах, о запрещенных спектаклях. Он знает о психушках и лагерях. Он, Люха, часто ходит в Домжур. Там много людей, пытающихся петь песнь, значит, преступающих закон. Он, Люха, сам не умеет петь песнь, но у него, наверное, вывихнут какой-то ген, потому что его с невероятной силой тянет к преступлению.

Более того, его тянет к такому преступлению, которое в принципе не может окупиться.

Вспомните Модильяни, сказал Люха Шурику и Роальду.

Вспомните Гогена. Или Грету Гарбо. Разве она ушла из искусства не потому, что убоялась собственных преступлений? Вспомните темные очки и мышиную, надвинутую на глаза шляпку Греты. Она спаслась, только вернувшись в естественную жизнь. А Джером Селинджер — великий ум, вдруг понявший опасность искусства? Он молчит уже много лет, он молчит уже десятилетия, вот как трудно изжить в себе эту страшную тягу — петь песнь.

Грех, сказал Люха.

Ни психушка, ни лагерь — ничто не спасает от преступления.

А преступление не окупается. Ну не порочный ли круг? Как жить, зная о таком круге? Он, Люха, не раз преступал законы, его ничто не могло остановить во грехе. Он сдался. Но ему хочется петь. Он понимает, что ни к чему хорошему это не приведет, особенно здесь, на Земле, но он заражен, он не в силах спастись, в нем слишком велико чувство вины.

И разве он один?

Под каждым развесистым клюмпом…

Да ладно, он не хочет говорить об этом, он хочет петь песнь.

Он ужасно хочет петь песнь, хотя знает, что пение — предает. «Слова — как открытые двери, в которые может войти ликтор и взять тебя». Искусство является единственным настоящим преступлением во Вселенной, поэтому оно не окупается никогда. В нем нет правил, есть только исключения. Его технология придумывается каждым певцом индивидуально, а потому ни для кого не имеет значения.

Он, Люха, устал от понимания. И от непонимания тоже.

Например, он не понимает, почему при столь многочисленных и эффективных запретах на указанное преступление на Земле все равно ищут любую возможность петь песнь? Вот он слышал горестную песнь о кампучийцах. Наверное, если пойти от Домжура к Затулинке, там под каждым развесистым клюмпом…

Грех! Грех!

Земля — планета противоречий и преступлений.

Он, Люха, не понимает, почему на Земле окончательно не запретят петь песнь? Неужели уровень цивилизации всерьез измеряется только уровнем преступлений? Он, Люха, много терял. Он терял псевдоподии и жвалы, ему выстрелили один глаз, но то, что у него осталось, — это все принадлежит ему и мучительно требует все новых и новых преступлений.

Слова — как глина.

Из слов можно вылепить все что угодно.

Недавно в Домжуре один молодой писатель оправдывал инквизицию.

Подумаешь, сказал молодой писатель, за всю-то историю инквизиции всего тысяч тридцать брошенных в огонь.

Разве преступление начинается не с первого трупа?

Он, Люха, сильно страдает. У него слишком ясный мозг, слишком чувствительная, а потому извращенная натура. Он знает, что корабль цивилизации плывет, а червь искусства точит. Пассажиры смеются, корабль плывет, дамы и господа смотрят вдаль, они живут естеством, а червь точит. Но как не петь, как не петь? — Люха в отчаянии заломил руки. Да, конечно… Сияющее солнце, сады Эдема… Чего только не обещает искусство!

Но скука серых заборов, бетонных стен…

Мир всегда плоский, как до Коперника… Только песнь таинственно возвышает…

И круг замыкается. И гаснет огонь. Угли холодны.

А ведь еще вчера там, в серой золе, что-то мерцало.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Точечная композиция, плетеная композиция, остросюжетная композиция…

Гоголь, конечно, был гений… Упаси Бог, я не замахиваюсь… Все мы из шинели, так сказать, хотя большинство из телогрейки… Но изучение «Тараса Бульбы» в школе, ну, я не знаю… Они же там всех режут, и это так, значит, замечательно, когда они режут; а вот когда их режут, это ужасно и мерзко. То есть когда они бьют — это хорошо и похвально, а когда их бьют — это плохо. Сплошной гимн дружбе и интернационализму. Сплавали за море, пожгли турок — молодцы. Порезали поляков — молодцы. Евреев потопили — молодецкое развлечение. Жиды — трусливые, жалкие, грязные, корыстные и пронырливые, их потуги спастись от смерти вызывают только смех… Полезная для школы книга. Особенно полезно ее изучать, наверное, именно евреям, полякам и туркам. Удивительно гуманный образец великой русской классики…

Преступление не окупается.

Распространенное заблуждение «не важно, как писать, важно — что» происходит от непонимания литературы, от непонимания единства содержания и формы, в которой содержание реализуется, происходит от литературного невежества. Как актер может произнести фразу с двадцатью разными выражениями, так писатель может описать одно и то же явление двадцатью разными способами — и это будут двадцать разных произведений. В новелле Бранделло и «Ромео и Джульетте» Шекспира написано вроде одно и то же, разница в как. Появление сейчас «Бедной Лизы» Карамзина вызвало бы смех — некогда над ней плакали: рассказ о трагической любви…

Преступление не окупается.

Но в Софии было хорошо.

И в Шумене, и в Варне было хорошо.

Я мог и не читать «Технологию рассказа», этого Миша ни от кого не требовал.

Но я прочел.

И одно, кажется, понял.

Ты можешь ходить под сумасшедшим солнцем в черном глухом пиджаке, а можешь, наоборот, бегать нагишом — ничего от этого не меняется; ты можешь с ювелирной точностью разбираться в композиции, в ритмах, в размерах, а можешь обо всем этом не иметь никакого представления — дело не в этом. Просто существует нечто вне нас — некое непонятное волшебство, манящее в небо, но всегда низвергающее в грязную выгребную яму. Что бы ни происходило, как бы ни складывалось жизнь, как бы ни мучила тебя некая вольная или невольная вина, все равно однажды бьет час и без всяких на то причин ты вновь и вновь устремляешься в небеса…

…забывая о выгребной яме.

Чувство вины.

Да, да, чувство вины.

А ты, Миша, говоришь — технология.

София — Дурмень — Новосибирск,

1991—2003

Оглавление

  • Часть I. КНИГИ
  • Часть II. ЛЮДИ
  •   ИВАН АНТОНОВИЧ
  •   НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ
  •   ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ: ЛИТЕРАТУРНЫЕ БУДНИ
  •   МИХАИЛ ПЕТРОВИЧ
  •   ОТСТУПЛЕНИЕ ВТОРОЕ: ВРЕМЯ
  •   ГЕОРГИЙ ИОСИФОВИЧ
  •   АБРАМ РУВИМОВИЧ
  •   ОТСТУПЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ: СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ
  •   БОРИС ГЕДАЛЬЕВИЧ
  •   ОТСТУПЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ: ВРЕМЯ
  •   ОТСТУПЛЕНИЕ ПЯТОЕ: ВРЕМЯ
  •   ПОСЛЕДНЕЕ ОТСТУПЛЕНИЕ: ДЛЯ ВОЛОДИ БОРИСОВА
  • Часть III. ТЕРРИТОРИЯ ГРЕХА (Как это было)
  •   Тетрадь первая ПАРК-ОТЕЛЬ «МЕНДЕЛЕЕВО»
  •   Тетрадь вторая ГОСТИ В ПАРК-ОТЕЛЕ
  •   Тетрадь третья ПРОТЕЖЕ БОГОДУЛА СКАЗКИНА
  •   Тетрадь четвертая КСТАТИ О КАПЕ
  •   Тетрадь пятая Я БЫЛ ПЯТНИЦЕЙ
  •   Тетрадь шестая ХОР ЗВЕЗД
  • Часть IV. МОНАХ-УБИЙЦА
  •   1
  •   ВИТАЛИЙ ИВАНОВИЧ
  •   2
  •   3
  •   ВИКТОР ПЕТРОВИЧ
  •   4
  •   ЛЕОНИД ДМИТРИЕВИЧ
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   СЕРГЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ
  •   10
  •   11
  •   АРКАДИЙ НАТАНОВИЧ
  •   12
  •   13
  •   ВЛАДИМИР СЕРГЕЕВИЧ
  •   14
  •   15
  •   ЮЛИАН СЕМЕНОВИЧ
  •   ВИКТОР ДМИТРИЕВИЧ
  •   16
  •   АНДРЕЙ АНДРЕЕВИЧ
  •   17
  •   18
  • Часть V. ВОЗЬМИ МЕНЯ В КАЛЬКУТТЕ (М.Веллер. «Технология рассказа». Опыт рецензии)
  •   ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ
  •   ТЕМА, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ
  •   ОТСТУПЛЕНИЕ: ПРОБЛЕМЫ ПЕРЕВОДА
  •   О СЛАВЕ И О ЛЮБВИ
  •   ОТСТУПЛЕНИЕ: ВРЕМЯ
  •   ЕЩЕ О ЛЮБВИ
  •   НАЙТИ НЕПОТЕРЯННОЕ
  •   ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ
  •   МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
  •   ГОРМОНЫ СЧАСТЬЯ
  •   «КАК ВЫ МЕНЯ НАПУГАЛИ!»
  •   ПЕТЬ ПЕСНЬ
  •   ЗАКЛЮЧЕНИЕ
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Малый бедекер по НФ», Геннадий Мартович Прашкевич

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства