Евгений Войскунский Исай Лукодьянов НЕЗАКОННАЯ ПЛАНЕТА
Пролог
Алеша посмотрел на часы — до передачи оставалось еще около двух часов. Вот так всегда: ждешь, ждешь чего-то, а время еле тащится, будто издевается над тобой. Он подпер щеки кулаками и уставился на пеструю страницу учебника. В пятый, а может, десятый раз прочел: «Кавендиш открыл, что, пропуская через воздух электрические заряды, можно заставить азот соединяться с кислородом». «Так. Значит, он пропускал эти электрические заряды, — повторил про себя Алеша, пытаясь сосредоточиться на прочтенном. — Вот рисунок. Старинная лаборатория, бородатый дядя в камзоле у стола, заставленного банками, громоздкой электростатической машиной…»
В следующий миг Алеша понял, что для науки — по крайней мере сегодня — он потерянный человек. До передачи все еще оставалось около двух часов, и не было никакого смысла коротать их за учебником.
Он вылез из-за письменного стола.
— Алеша, — окликнула мать, когда он проходил по коридору мимо кухни. — У тебя завтра лабораторная по физике. Ты готов?
— Нет, — ответил он, виновато моргая. — Но я еще успею, мама. После передачи.
Мать щелкнула клавишей кухонного автомата, и было что-то недовольное в этом щелчке. Нечто осуждающее, Вслух она ничего больше не сказала, но подумала — уже не в первый раз, — что слишком уж много свободы предоставлено Алеше. И в этом, конечно, повинен отец. Сколько было с ним споров об Алешином воспитании, а вернее, длинных ее монологов, сколько высказано убедительных доводов в пользу большей строгости. Михаил Анатольевич соглашался с ней вполне. Он просто обезоруживал ее своей кротостью, готовностью понять, неизменной доброжелательностью. «Да, — говорил он, согласно кивая красивой кудлатой головой, — ты права, парень развивается стохастично, нужно больше дисциплины, целенаправленности…» А через-день или два она, войдя к мужу в кабинет, заставала их — Михаила Анатольевича и Алешу — перед экраном, на котором пулеметчик выкашивал наступающие цепи. Ирина Викторовна останавливалась, незамеченная, и слышала сквозь стрекот киноаппарата, сквозь треск очередей и уханье взрывов, как муж говорил Алеше что-то о тактике фланговых охватов… об артиллерийской подготовке…
— Как ты можешь, Миша? — напускалась она на мужа вечером в спальне. — Подумай, что ты делаешь? Уже два спокойных десятилетия прошло после Пакта о всеобщем разоружении. Уже в нашем с тобой детстве не играли в военные игры, а нынешние мальчишки и вовсе не знают, что это такое… Зачем ты засоряешь ему голову этими отвратительными фильмами о побоищах?
— Отвратительными, — повторил он, моргая с виноватым видом. — Да, пожалуй, ты права… Хотя, конечно, это неточное определение.
— Вот тебе точное: эти фильмы ужасны, и я прошу не показывать их Алеше. Унеси их в институт, куда угодно, только не держи дома.
— Понимаешь, Ира, они мне нужны для работы…
Она это понимала. Ей не очень нравилась его профессия историка, но работа есть работа.
— В таком случае запрети Алеше их смотреть. И, кстати, читать бесконтрольно старые книги. Я бы могла и сама запретить, но лучше, если это сделаешь ты.
— Почему? — морщил свой высокий лоб Михаил Анатольевич.
— Потому что мальчик очень к тебе привязан, — терпеливо втолковывала она. — Потому что мой запрет вызовет у него внутреннее сопротивление, а твой — подействует безболезненно. Прошу, прошу, Миша. Не говори мне «ты права», а скажи, что исполнишь мою просьбу.
— Хорошо, Ира. Исполню… Хотя не вполне понимаю твою озабоченность. Заключению Пакта предшествовало очень бурное, очень сложное время…
— Знаю, знаю. Историю проходят в школах, и этого достаточно. Ни к чему одиннадцатилетнему мальчику забивать голову подробностями — этими взрывами, прорывами… Ну зачем ему знать, как люди убивали друг друга? Зачем?
— Видишь ли… — Михаил Анатольевич раздумчиво почесал мизинцем бровь. — Каждое поколение застает мир как бы готовым. Но эта «готовость» обманчива, она создает иллюзию этакой легкости, с которой все устраивается в жизни. Отсюда поверхностность, даже бездумность…
— Почему уж сразу бездумность? Всегда, и в твои любимые прежние времена тоже, были строгие критики, которым не нравилась молодежь. Молодежь такая, молодежь сякая, бездумная, безумная. А на самом деле, я считаю, нет повода для тревоги.
— Ты права, повода нет. Если Алешу удовлетворит школьный курс истории, — пожалуйста, я вмешиваться не стану. Если его интерес к чтению исторических книг не угаснет — пусть продолжает читать… А фильмы показывать ему не буду.
Так они договорились. Но было у Ирины Викторовны подозрение, что Алеша — в отсутствие родителей — роется в отцовской фильмотеке и смотрит фильмы тайком. Лучше всего, думала она, было бы уйти на время с работы и заняться всерьез воспитанием Алеши. Но как раз сейчас Ирина Викторовна со своими коллегами очень продвинулась в проектировании аккумуляторов большой емкости, и бросить работу она никак не могла…
Прыгая через ступеньки, Алеша сбежал по лестнице.
Был теплый мартовский день, солнце плавило снег на газонах и цветочных клумбах, с вертолетной площадки шли потоки ветра. Алеша прижал к животу приклад самодельного игрушечного автомата и, целясь в малышню, игравшую в салки, закричал: «Та-та-та-та-та!» Пробегавший мимо конопатый малый лет восьми остановился и спросил, глядя на Алешу немигающими глазами:
— А что это за игра?
— Я в тебя стрелял, — объяснил Алеша, — и попал. Ты должен упасть и неподвижно лежать.
— Почему?
— Потому что я тебя убил. Ну, быстро падай!
— Сам падай, — ответил конопатый, немного подумав.
— Дурачок ты, что ли? Ты же в меня не стрелял, зачем же мне падать? А я в тебя попал. Ну?
Тут подскочила девочка в красном пальто и красной шапке, потянула конопатого за рукав, пропела звонкой скороговоркой:
— Ой, ну что ты с ним стоишь, он же не умеет играть! Ой, ну лови же меня! — И уже на бегу: — Дени-ис!
Алеша презрительно посмотрел им вслед: бегаете тут без толку, резвитесь, дурачки. Во всем дворе — ни одного серьезного человека, не с кем словом перемолвиться, всюду только малышня. Зайти, что ли, к Вовке Заостровцеву?
С Вовкой они были не только соседи, но и друзья очень давние, почти с трехлетнего возраста, и учились они в одной школе с математическим уклоном, — Вовка был человек серьезный. Наверное, он уже кончил уроки и приклеился к телевизору, хотя до той передачи еще полтора часа. Ну, естественно: ведь Вовкины родители сегодня герои передачи. Ага, вот что он сделает: зайдет к Вовке и предложит смотреть вместе.
«Та-та-та-та!» Расчистив себе дорогу автоматной очередью, Алеша ринулся в соседний подъезд и, пренебрегая лифтом, взлетел на четвертый этаж. Дверь отворила женщина, одетая во все мужское, в коричневую кожу — так выглядят в кинохрониках марсианские колонисты. Да она и была оттуда, ботаник из Ареополиса, а Вовке она приходилась родной теткой, сестрой его матери. У нее теперь был полугодовой отпуск, она проводила его на Земле и вот — присматривала за племянником, пока его родители в дальнем рейсе. Алеша во все глаза уставился на марсианскую тетку, чем-то похожую на Вовку — длинным лицом и черными глазами, что ли, — и в голове у него невольно возник мотив старой песенки: «Холодней пустыни марсианской ничего, друзья, на свете нет».
— Ты к Володе? — спросила тетка высоким и тихим голосом. — Пройди, но не мешай ему: Володя рисует.
Кивнув, Алеша двинулся по просторному холлу, на стенах которого висели цветные фотографии, сделанные Вовкиным отцом на разных планетах и спутниках. Алеше особенно нравился снимок, сделанный на Тритоне: ледяной мир на фоне гигантского полудиска Нептуна.
Вовка в своей комнате прилежно перерисовывал с журнальной фотографии новый планетолет с ядерным двигателем. Все Вовкины тетради для рисования были заполнены кораблями разных классов, начиная со старинных, на которых в прошлом веке совершались знаменитые первые полеты. Высунув кончик языка, Вовка раскрашивал в ярко-вишневый цвет реакторный отсел планетолета.
— Ничего себе грузовик, — сказал Алеша, глядя на рисунок через Вовкино плечо. — Какая у него тяга?
— Это не грузови-ик, а танкер, — поправил Вовка, чуть растягивая слова. — Класс Т—2, четвертая серия. Имеет наружные контейнерные пояса-а, — ткнул он кисточкой в пузатые наросты на теле корабля.
Вовка плохо разбирался в истории и литературе, решительно ничего не смыслил в психологии и политике, но космонавтику Вовка знал. Здесь никто во всей школе не смог бы с ним сравниться. А может, и вообще во всех школах. Его отец был одним из лучших бортинженеров Космофлота. Он нередко брал Вовку с собой в космопорт и показывал корабли — не издали (кто их издали не видел), а изнутри, подробно и обстоятельно. А однажды Вовка совершил рейс с отцом на Марс.
В их классе было четверо мальчиков и одна девочка, летавшие на Луну, это не такая уж невидаль, ведь полно людей, чьи родственники работают на Луне, — но слетать на Марс! В их школе никто не летал на Марс, кроме Заостровцева. Да и, может, во всех других школах.
— Эти танкеры назначены для линии Луна — Ио. — Вовка, прищурив глаз, рассматривал свой рисунок. — От Ио автоматический контейнерный поезд пойдет к Юпитеру, уравняет скорость с Красным пятно-ом…
Они немного поговорили о странном веществе Красного пятна и его высокой энергоемкости, а потом заспорили: кто из пилотов первым приблизился к пятну и зачерпнул бортовым контейнером его вещество? Алеша помнил, будто это был Радий Шевелев. Вовка же утверждал, что Дон Рейнольдс. Спорить с Вовкой на такую тему, впрочем, было бессмысленно. Он соскочил с высокого табурета, взял с полки книгу о Рейнольдсе «Человек без нервов» и сразу открыл страницу, где было все написано так, как он говорил. Эта книга только что вышла — к первой годовщине гибели Рейнольдса, — и Алеша попросил:
— Дашь почитать?
— Возьми, — сказал Вовка. — Здесь интересны только записки Мендеса, он девять лет ходил с Рейнольдсом бортинженером…
— Да знаю я Мендеса, — сказал Алеша. — Помнишь фильм о стране Персефоны на Меркурии…
— Плохой фильм. Развлекательный, ничего серьезного.
— А по-моему, хороший!
Трудно было спорить с Вовкой, но Алеша спорил из упрямства. Пусть Вовка корифей в истории завоевания Системы, но и он, Алеша, кое-что в этом смыслит.
Марсианская тетка принесла им кофе с пирожными. Опять Алеша уставился на нее, и она, тихо засмеявшись, сказала:
— Ты смотришь так, будто у меня из ушей идет дым.
Вовка залился таким смехом, что под ним закачался табурет.
— Из ушей идет дым! — вопил он между приступами хохота. — У тети Милы из ушей идет ды-ым!
Алеше было неловко — и от замечания марсианской тетки, и от того, что Вовка вдруг развеселился, как дурачок. Чтобы сгладить неловкость, он сказал, посмотрев на часы:
— «Севастополь» уже давно совершил посадку, а передача начнется только через сорок минут.
Ну, это всем давно известно, что при нынешнем расстоянии Плутона радиосигнал оттуда идет до Земли около семи часов.
— Пойдемте в гостиную, мальчики, — предложила марсианская тетка, — и включим телевизор.
В гостиной чинно стояли вдоль стен стулья с высокими резными спинками. Тут, насколько помнил Алеша, всегда был какой-то нежилой вид — только карикатуры оживляли эту холодноватую просторную комнату. Вовкин отец здорово рисовал карикатуры — на себя, на Друзей, на коллег из Космофлота, — и штук пятьдесят карикатур висело тут на стене.
Алеша позвонил домой и сказал маме, что будет смотреть передачу у Заостровцевых.
И уже на экране телевизора плыли хорошо знакомые фрески Центра космических исследований, и привычно возник на их пестром фоне Валентин Круглов, комментатор, со своей благородной серебряной шевелюрой, со своей великолепной улыбкой.
«Дорогие друзья, — начал он тем особым доверительным тоном, за который его так любили телезрители. — Уже около семи часов мчатся со скоростью света электромагнитные волны, несущие изображение посадки „Севастополя“. Скоро, теперь уже скоро они достигнут телевизионных спутников Земли, и мы станем свидетелями события огромного исторического значения — первой высадки человека на девятую планету — Плутон…»
И он пошел рассказывать о том, как сто с лишним лет назад Ловелл по возмущениям орбиты Урана, с учетом притяжения со стороны Нептуна, предсказал, что за Нептуном есть еще одна планета, а спустя двадцать лет Томбо ее открыл. Правда, Плутон оказался не газовым гигантом, как ожидал Ловелл, а маленьким, вдвое меньшим в поперечнике, чем Земля, шариком с массой, в шесть раз меньшей, чем нужно было тому же Ловеллу, чтобы объяснить величину возмущения в движении Урана…
— Ну, поехал Валентин, — проговорил Алеша с преувеличенно скучающим видом. — Кто ж этого не знает? Сейчас скажет, что у Плутона странная орбита. Слышь, Вовка?
Вовка сидел с отсутствующим видом, у него бывало это: вдруг впадет в такую задумчивость, что смотреть жутко.
«Удивительная особенность Плутона — его орбита, — продолжал комментатор, благожелательно глядя с экрана. — В своем перигелии Плутон входит внутрь орбиты Нептуна. Давно подозревали астрономы, что Плутон не „настоящая“ планета, связанная с другими планетами Системы общностью происхождения. В нем всегда подозревали что-то „незаконное“…»
Тут Круглов исчез с экрана, и замелькали фотографии Плутона, сделанные за последние годы автоматическими станциями, облетавшими планету. То был однообразный сумеречный мир, мертвая каменная пустыня, изборожденная глубокими трещинами — будто залитая лавой. А вот пошли плавно закругленные холмы. Глубоким космическим холодом веяло от этой окоченевшей планеты.
Голос комментатора продолжал:
«Только в наше время доказано, что Плутон — „чужак“, пришелец из глубин космоса. Некогда взрыв сверхновой выбросил эту планету из системы некой двойной звезды. Оплавленная мощной вспышкой, а потом скованная лютым холодом, она тысячелетиями скиталась в космосе, искривляя свой путь в гравитационных полях попутных звезд, пока не была „схвачена под уздцы“ притяжением Солнца. Сам Шандор Саллаи, крупнейший астрофизик современности, рассчитал, пользуясь своим методом, гипотетический путь Плутона в пространстве. Он же предположил, что вторжение космического скитальца вызвало на окраине Солнечной системы катаклизм: опрокинуло „на бок“ Уран и заставило его вращаться вокруг своей оси „неправильно“ — по часовой стрелке, в то время как все другие планеты вращаются против часовой стрелки. „Чужак“ оказался, что называется, с крепкими кулаками — и похоже, что силу этим кулакам придавала необычайно высокая плотность его вещества.
«Вы, конечно, помните, дорогие друзья, — говорил за кадром Валентин Круглов, — какую сенсацию вызвал четыре года назад снимок, получивший название „Дерево Плутона“. Вот эта фотография».
Четыре года назад Алеша еще не очень внимательно следил за космическими новостями, но из разговоров старших знал про «Дерево». Сейчас он с любопытством впился взглядом в экран: на темном фоне плутоновых круглых холмов, на черном горизонте слабо и расплывчато светилось… что? Действительно, вроде бы там был ствол и несколько раскоряченных ветвей… дерево, верно… нет, намек на дерево, призрак какой-то…
«Вы помните споры вокруг этого снимка? Ни разу больше зонды не повторили его, — продолжал комментатор, — и фотография была признана оптической иллюзией».
— Кто признал иллюзией, а кто не признал, — вдруг громко сказал Вовка. — Моррис не признал. Он видел…
Однако договорить Вовка не успел. Что-то перемигнуло на экране, быстро поплыли строчки, и — поистине, как сказал когда-то поэт, разверзлась бездна, звезд полна… В верхнем левом углу экрана вспыхнуло пламя…
«Внимание! — торжественно повысил голос комментатор. — Вы видите спуск „Севастополя“. Включен тормозной двигатель…»
Камеры, вынесенные далеко за борт корабля, начали съемку. Ничего, что это было семь часов тому назад, ничего, что корабль виден в странном ракурсе и кажется неподвижным, — зато плывет ему навстречу, быстро приближаясь и как бы расползаясь, темно-серая поверхность Плутона. А справа по краю экрана пустили телевизионщики портреты экипажа: вот командир «Севастополя» Николай Одоевский в парадной форме Космофлота, вот второй пилот и штурман Юхан Крейг, вот бортинженер Александр Заостровцев («Это его последний полет в составе экипажа корабля, — звучит голос комментатора, — Заостровцева ждет назначение флагманским инженером Космофлота»), а вот планетолог, она же врач, Надежда Заостровцева.
— А я не знал, что твоего отца назначили флаг-инженером, — посмотрел Алеша на Вовку.
Тот не ответил. Сидел неподвижно, уставясь немигающими глазами на экран. Там все шло хорошо. С выключенным тормозным двигателем корабль медленно опускался — вернее, каменистое плато медленно плыло навстречу его массивным посадочным опорам.
«Здравствуй, Плутон!» — возгласил комментатор в тот самый миг, когда широко расставленные ноги «Севастополя», качнувшись раз-другой, утвердились на оплавленном грунте.
Еще он говорил что-то приподнятое — да и верно, момент был великий: шутка ли, впервые земной аппарат совершил посадку на планету, полную загадок, — что-то говорил о приготовлениях к выходу экипажа. А камеры вели бесстрастно панорамную съемку, медленно развертывалась угрюмая мертвая пустыня, и где-то в сумеречной ее глубине мерцало слабое, еле заметное пятно света.
Пятно вдруг приблизилось, оно как бы вытягивалось, выпуская неровные дрожащие ветви.
«Что это? — выкрикнул за кадром комментатор. — Господи, что это такое?!»
Алеша впился руками в сиденье стула. С ужасом смотрел на «Дерево», быстро наплывающее на корпус корабля. В следующий миг экран залило слепящей вспышкой.
Озноб бил Алешу. Он посмотрел на Вовку, и ему стало совсем страшно. Вовка вытянулся на стуле, будто одеревенев, с остановившимися глазами. Ладонями он судорожно сжимал виски.
1. Шквал
Двенадцать курсантов цепочкой растянулись по крутому склону горы Гюйгенса. Молча шли они след в след за инструктором.
Перед глазами Алексея Морозова были ноги впереди идущего в десантных башмаках с острыми шипами и уступы белых ноздреватых скал, а справа и слева — черное небо с привычными кострами звезд.
Самая неприятная практика — «скафандровая», как ее называли курсанты Института космоплавания, а если точнее, практика длительного хождения в десантном скафандре — подходила к концу. После восхождения на гору Гюйгенса они спустятся на равнину, пройдут вдоль подножия Апеннинского хребта и выйдут к кратеру Эратосфена, в южном склоне которого расположен Селеногорск — лунная столица. Там соберутся все группы курсантов, руководители подведут итоги практике — и ближайший рейсовый унесет их домой, на Землю. Несколько дней еще. Не больше недели.
Морозов посмотрел вверх. До вершины далеко. Если бы разрешили подниматься прыжками — интересно, за сколько прыжков можно было бы ее достигнуть? Оттолкнуться как следует альпенштоком, взлететь над головами восходителей и… и что? Плавно опуститься на инструктора?
Придет же такое в голову…
В шлемофоне только шорохи. Кто-то усердно сопит поблизости. Ну да, это Вовка Заостровцев с инженерного факультета, он идет следом. Уравновешенный, аккуратнейший Заостровцев. Уж ему-то не придет в голову плавно опуститься на инструктора.
Ну и тренируют нас, продолжал думать Морозов, мерно переставляя ноги. Упражнения памяти, нещадная психофизическая тренировка, отработка выносливости. А так ли уж нужна будущим космонавтам выдающаяся мускулатура? Большую часть времени сиди в рубке в удобном кресле и трогай клавиши на пульте, остальное сделают за тебя автоматы. Большую часть времени? Жизни!
Когда-то в старину ходили на веслах по океану викинги — вот кому нужна была мускулатура. Морозов представил себе викинга. Двухметровый дядя в кольчуге, у бедра короткий тяжелый меч, хлещет вино из кубка, да нет — из вражьего черепа… Что за черт? Почему у этого викинга широкое, скуластое добродушное лицо — лицо Федора Чернышева?
А что, ему бы пристало. Напруживал бы мышцы, обхватив ручищами огромное весло. Орал бы песни — что тогда пели? «О скалы грозные…»? Из разбойного похода привез бы белокурую пленницу, женился бы на ней. И жил бы себе в девятом веке: и самому Чернышеву хорошо, и ему, Морозову, радость…
Тоже размечтался, оборвал он себя. Со злости засвистел старинную солдатскую походную песню. Какие там слова? «Соловей, соловей, пта-шеч-ка, канаре-еч-ка жалобно поет».
Раз-два, раз-два… А может, мне было бы лучше родиться пораньше? Ну, не в девятом веке, конечно, — это уж слишком далеко. Был бы я военным… или моряком… Военным моряком — вот кем. Как мой прадед, о котором отец рассказывал, что он плавал на подводной лодке и погиб в бою с фашистами. Вот-вот. Опоясался бы я широким кожаным ремнем с медной бляхой (а на бляхе — якорь) и знать бы не знал никакого Чернышева. И никакой Марты…
Щелкнуло в шлемофоне, голос инструктора возвестил:
— Внимание, курсанты! Кто свистит?
— Это я… — Морозов прокашлялся. — Курсант Морозов.
— Курсант Морозов, прекратите свистеть.
— Слушаюсь.
Раз-два, раз-два. Скорей бы выпуск, думал Морозов. Надоели наставники: реши уравнение, влезь в скафандре на гору, не свисти… Мне уже двадцать первый. Не мальчик уже. Теоретикам хорошо — Косте Веригину, Ильюшке Бурову. У них голова всегда занята космогоническими проблемами. Тау-излучение у них на уме. Чуть что неладно в этой, как ее… в личной жизни — пожалуйста, подопри щеку ладонью и размышляй о тау-частицах, пока в глазах не потемнеет. У меня такой отдушины нет — вот что плохо.
Хотя — почему же? Можно вспомнить что-нибудь из истории. Вот викинги… Нет, нет, к чертям викингов. Жакерию можно вспомнить, или — тоже неплохо — битву при Лепанто. Как звали командующего испано-венецианским флотом? Дон Хуан Австрийский, не так ли?
Нет, Дон Хуан, плохо ты мне помогаешь…
Впереди идущий начал огибать слева круто нависшую скалу. А чего ее обходить? Хорошенько оттолкнуться, р-раз — и ты на скале… Морозов посмотрел на цепочку курсантов. Инструктора с его красной повязкой на рукаве скафандра не видно: ушел вперед, скрылся за каменным выступом. Ну, так. Морозов присел, с силой оттолкнулся. Славно как взлетел! Но еще не долетев до верха нависшей скалы, Морозов понял, что прыжок получился неудачный: ноги поднимались вверх, выше головы, он медленно переворачивался в пустоте и пытался задержаться свободной рукой за шершавую стенку скалы, но не сумел. И так, вниз головой, раскорячившись, начал медленно падать в пропасть.
Хорошо, что это Луна. Не расшибусь… В худшем случае вывихну ногу…
Только он подумал это, как внизу косо скользнула серо-голубая тень. Кто-то из курсантов, как видно, бросился наперерез, чтобы задержать его падение.
— Не надо! — крикнул Морозов. — Я сам!
Наплывал каменный выступ. Не пролететь бы мимо. Морозов выгнулся, чтобы оказаться ближе к выступу, протянул руку, а в уши загудел ревун — это инструктор объявил тревогу. Ну и зря… Ага, зацепился! Еще немного проволокло вниз по инерции, но теперь-то опасность миновала: под рукой опора. Морозов подтянулся, встал на неровной площадке выступа. Чуть ниже барахтался, цепляясь за отвесную стенку, курсант, кинувшийся ему на помощь. Морозов протянул альпеншток, курсант ухватился за него. Через несколько секунд он стоял рядом с Морозовым, это был Заостровцев.
— Не ушибся? — спросил Морозов.
— Кажется, нет. — Узкое лицо Заостровцева за стеклом шлема было вдумчиво-спокойным, как всегда.
Ревун наконец умолк, раздался голос инструктора:
— Два курсанта внизу, объясните, что случилось.
Морозов ответил, что совершил неудачный прыжок, что теперь все в порядке, помощь не требуется, они с курсантом Заостровцевым будут продолжать восхождение.
— Курсант Морозов, вы были предупреждены, что прыжки запрещаются?
— Да.
— По возвращении на базу доложите руководителю практики, что получили замечание за невыдержанность.
— Слушаюсь, — со вздохом сказал Морозов.
Они всегда были вместе, хотя учились в разных институтах Учебного центра. По вечерам в студенческом клубе, на пляже, на спортплощадках — всегда вместе: Марта Роосаар из медицинского и ее «паладины» — так называли курсанта космонавигационного факультета Алешу Морозова и студентов-астрофизиков Илью Бурова и Костю Веригина.
Когда они шли по улицам студенческого городка, двое обычно вели Марту под руку. Шедший у стены отжимал шедшего с другой стороны на проезжую часть улицы, а тот в свою очередь старался идти так, чтобы «противник» терся о стенку. Третий вышагивал сзади, злорадно наступая двум соперникам на пятки. Марта смеялась, слушая их шутливые перебранки. Иногда она заступалась за того, кому доставалось больше всех, чаще — за Костю Веригина, который был не так остер на язык, как его соперники. Иногда — беспричинно — у нее портилось настроение и она уходила домой, оставляя «паладинов» в некоторой растерянности. Никому из троих Марта не отдавала явного предпочтения. В свою очередь «паладины» не искали предпочтения — может быть, потому, что каждый втайне опасался, что будет отвергнут. При этом все четверо, конечно, понимали, что долго так продолжаться не может. Что-то должно было перемениться.
И несколько месяцев назад, в апреле, все переменилось.
В День космонавтики приехали на праздничный вечер приглашенные пилоты, среди них — Федор Чернышев. Знаменитый Чернышев, который разыскал и вывез остатки экспедиции Бремзена, погибавшей в раскаленной пустыне Венеры. Чернышев, первым высадившийся на Фебу и доказавший, что Феба — бывшая комета, захваченная тяготением Сатурна. Белобрысый скуластый гигант, чья улыбка была знакома любому мальчишке планеты.
Чернышев с добродушной улыбкой выслушал речи, но сам выступать отказался. Он судил один тайм баскетбола и хотел было судить второй, но космонавигаторы стали возражать, заявляя, что он подсуживает противной стороне — медикам. Чернышев махнул рукой и пошел танцевать. При одной из перемен он оказался в паре с Мартой и после этого танцевал только с ней. Он увел Марту в парк. Привычный к перегрузкам, Чернышев не ощутил неудобства оттого, что три пары глаз просверлили его удаляющуюся спину.
Прижатыми к стене вдруг оказались все трое.
Чернышев зачастил в Учебный центр. Его желтый вертолет дежурил у корпуса медфака с усердием сторожевого пса. Спустя полтора месяца они поженились.
— Три — ноль в пользу пилотов, — резюмировал Буров. — Налицо постыдный пережиток тех времен, когда космонавтов было всего десятка два и все девушки сходили по ним с ума.
— Ничего, ребятки, — утешал Веригин, — еще осталось три миллиарда девушек. Хватит? Хватит.
Морозов угрюмо молчал.
Сад Учебного центра полого спускался к морскому берегу. Это был старинный сад, когда-то он носил название «парк культуры и отдыха». От тех времен в саду уцелели только огромное колесо для катания и остатки чугунной ограды с острыми копьями и узорными завитушками. Ограда была своего рода достопримечательностью — этаким образчиком нерасчетливой траты металлических руд на непрочные материалы с беспорядочной структурой.
Шандор Саллаи, декан астрофизического факультета, медленно шел по дорожке сада. Всегда в этот час раннего вечера он выходил на прогулку, и всегда к нему присоединялись один-два, а то и целая группа студентов, любителей поспорить на космогонические темы. «Учитель Шандор возродил методику платоновской Академии», — говаривали в Учебном центре. А какие-то шутники повесили у входа в сад объявление: «Вход неастрофизикам воспрещен». Комендант Учебного центра объявление снял, но оно появилось снова, и сколько раз его ни снимали, всякий раз оно возникало вновь. Комендант публично грозил неведомым хулиганам отчислением из Учебного центра, но поймать их не мог.
Сегодня Шандора Саллаи сопровождал лишь один студент — Илья Буров. Пыталась, правда, пристроиться целая ватага первокурсников, но Буров их быстренько «отшил».
Саллаи, очень прямой и подтянутый, выглядел куда моложе своих шестидесяти семи. Седина почти не тронула его гладких, черных, причесанных на прямой пробор волос. Как всегда, он был весьма тщательно одет. Буров, тощий и голенастый, вышагивал рядом с учителем, не совсем попадая в такт: то забегая вперед, то чуть приотставал…
— Это не опровержение, учитель Шандор, — говорил он быстро и напористо, — я нисколько не ставил себе целью расшатывать устои. Просто внес коэффициент сомнения…
Саллаи слушал его молча. Статья Бурова, появившаяся в последнем «Вестнике» астрофизического факультета, и вправду не претендовала на сокрушение общепринятой гипотезы Саллаи о природе тау-излучения. Статья состояла из математических выкладок и минимума текста, но этот минимум, при внешней безобидности, содержал скрытую иронию и даже язвительность. Никого из людей, понимавших суть дела, безадресность иронии обмануть не могла.
— Вы утвердили в науке свое мнение о том, что тау — один из видов энергии, рожденных звездной активностью, — продолжал Буров, — и оно считается незыблемым. Я ничего не опровергаю, учитель Шандор, просто мне пришло в голову рассчитать принципиально новый вариант взаимодействия…
Он ничего не опровергает, думал Саллаи, идя по красноватой дорожке сада, и прохлада раннего вечера легко касалась его бесстрастного лица. Попробуй опровергни такую стройную гипотезу. Да, собственно, не гипотезу, а признанную теорию. Он, Шандор Саллаи, создал большой инкрат и разработал тончайшую методику наблюдений. Всего себя отдал он науке, долгие годы жил анахоретом, не вылезая из лунной обсерватории, совершенствуя большой инкрат, шаг за шагом накапливал неоспоримые факты. Таким образом, ценой нескольких десятилетий поистине самозабвенного труда он, Шандор Саллаи, установил наличие периодов Активной Материи и на пике такого периода первым выделил в звездном хоре новый, еле слышный и ранее неведомый голос — тау-излучение. Его капитальный труд, кратко и выразительно названный «Тау», лег в основу нового и, по общему мнению специалистов, наиболее плодотворного направления в астрофизике.
Все это так.
Но годы идут, и все труднее становится ему, Шандору Саллаи, работать у большого инкрата, все реже наведывается он в свою лунную обсерваторию. Нет, не потому только, что наблюдения последних лет мало что прибавляют к накопленной ранее информации. Силы убывают — вот что. Никуда не годится печень — по-видимому, надо решаться на операцию, заменить ее новой. А он все тянет, заглушая боль препаратами и отмахиваясь от советов врачей…
Вечерело. Удлинялись тени. Завозилась, раскачивая сосновую ветку, белка — устраивалась, должно быть, на ночлег. Вдруг Саллаи обнаружил, что Буров умолк.
Почему ты замолчал, Илья? Продолжай.
Мне показалось, что вы отключились.
Нет. Я слушаю.
Математический анализ, который я проделал, — сказал Буров, почему-то понизив голос, — не дает оснований для… ну, для поспешных обобщений, что ли… Но он определенно наводит на мысль, что… на ту мысль, что тау — не один из видов энергии, рассеянной в космосе, а… как бы это выразить…
— У тебя и слов-то нет.
— Просто я не думал о словесном выражении. Я ведь шел чисто математическим путем.
— Хорошо, — сказал Саллаи, сворачивая на дорожку, ведущую к морскому берегу. — Я помогу тебе сформулировать. Твоя статья — имею в виду ее математическую часть, а не тон, который я отбрасываю за ненадобностью, — так вот, статья наводит на мысль, что тау — не один из видов галактической энергии, а ее универсальный носитель. В разных условиях взаимодействия тау-излучение может принимать разные энергетические формы — тепловую, электромагнитную, может быть — и гравитационную. Тау — и не излучение собственно, а единая энергия, рассеянная в космосе.
— Учитель Шандор! — вскричал Буров, слушавший его с жадным вниманием. — Блестяще сформулировано! Универсальный носитель галактической энергии — именно так…
— Погоди, Илья, я не кончил. Формулировка эффектна только внешне. По сути своей она несостоятельна. Тау-излучение обнаруживается только в пик периода Активной Материи. Его дискретность подтверждена почти полувековыми наблюдениями. И тут твои расчеты, как бы изящны они ни были, бессильны. Это — первое…
Саллаи поморщился от кольнувшей в правом боку боли. Невольно замедлил шаг.
— Да, — сказал Буров. — Пик активности миновал, тау много лет не обнаруживает себя. Все так. Но не говорит ли это лишь о несовершенстве техники средств наблюдения?
— Может быть. Но вот — второе обстоятельство. Тау — самые сильнопроникающие частицы. Они поглощаются еще слабее, чем нейтрино, ты прекрасно это знаешь. Трансформировать тау в другие формы энергии невозможно.
— Но мой расчет, учитель Шандор, показывает…
— Ничего он не показывает, кроме качества твоей математической подготовки.
Они вышли на приморскую аллею, повторявшую изгиб бухты, и остановились у балюстрады. Широкая белая лестница вела отсюда вниз, к купальне и бонам яхт-клуба. Вода в бухте была темно-синяя, неспокойная.
«Через неделю гонки, — вспомнил Буров. — Надо бы проверить яхту, настроить ее хорошенько. Алешка к гонкам вряд ли поспеет, ну и ладно, пойду с Костей, с ним надежнее, чем с Алешкой… Жаль, не получился у меня разговор со стариком…»
— Если не возражаете, я пойду, — сказал он.
— Вот что, Илья. — Впервые за время их прогулки Саллаи взглянул на него. — Ты волен выбрать для предвыпускной практики другую тему. Любую другую, по своему усмотрению.
— Спасибо, учитель Шандор. Я подумаю.
— И другого руководителя практики ты можешь выбрать.
— Ну, зачем вы так…
— Я не вечен, — сказал Саллаи и почувствовал, как пугающе точна эта тривиальная фраза. — Я дал тебе все, что мог.
— Еще раз спасибо, учитель Шандор, — сказал Буров, помолчав немного. — За то, что вы научили меня мыслить.
Саллаи не видел, как Буров сбегает по лестнице. Щурясь от ветра, опершись на балюстраду, он долго смотрел на темнеющую бухту, на дальнюю гряду скал, у которой вскипали белые буруны, на запоздалую яхту, идущую к причалу.
Когда-то и он, Саллаи, увлекался парусным спортом — пока большой инкрат не поглотил все его время.
Яхта сменила галс, парус перебросился на другой борт. Галс влево, галс вправо. Да, иначе чем в лавировку против ветра не пойдешь. Не то он слышал, не то читал, что когда-то остроносые астраханские рыбачьи шхуны за способность ходить под немыслимо острым углом к ветру называли «с богом супротивницы».
«Неплохо сказано, — подумал Саллаи, морщась от привычного покалывания в боку. — С богом супротивницы…»
Вершина горы Гюйгенса утыкана каменными иглами — не слишком удобное место для отдыха. Примостясь, кто где, курсанты подкреплялись питательной пастой. Для этого нужно было, уперев под шлемом подбородок в грудь, нащупать губами гибкую трубочку и одновременно повернуть на поясе регулятор. Умная штука — десантный скафандр, рассчитанный на долгое пребывание в чуждой среде. Портативная рация, запас дыхательных патронов, система автоматического регулирования температуры, санитарный шлюз, емкость с высококалорийной пастой — да, умная штука. Только надо уметь пользоваться. Морозов получил уже хороший урок: в первый день похода на привале он набрал полный рот пасты и закрыл регулятор, но паста продолжала ползти из трубки, расползаясь по лицу и стекая на грудь. Чуть Морозов не задохнулся. Вскочил на ноги, растерянно замахал руками. Хорошо — подоспел инструктор. Оказалось, Морозов перепутал регуляторы: вместо того чтобы выключить подачу пасты, снял питание с портативной рации. Ну, больше с ним такое не повторится.
Курсанты подкреплялись на вершине Гюйгенса, обменивались впечатлениями, перешучивались.
— Кто барабанит по моему шлему? Это ты, Алеша? Сделай одолжение, подбери ноги.
— Видел я однажды в обезьяньем питомнике: вот так же они сидели, кто на чем.
— Ничего, ребята. Через трудности к звездам.
— Всегда какое-нибудь несоответствие, — философически заметил кто-то, — видеть можно далеко, а дали-то и нет.
Верно, подумал Морозов. Вид отсюда, с высоты пяти тысяч метров, изумительный. Справа пустыня Моря Ясности, слева Море Дождей. Вон зубчатый цирк Автолика. Вон обелиск на месте посадки первого советского лунника. Какую длинную тень отбрасывает. Никаких полутонов: резкие, четкие тени и ровный белый свет. Бело-черный мир, обрывающийся куцым горизонтом. Даже досадно: зрение здесь, без атмосферы, становится по-орлиному острым, а лунный горизонт отсекает возможность увидеть, как растворяется, исчезая из поля зрения, дальняя даль. Непривычное, неуютное какое-то ощущение.
А все-таки здорово здесь, на Гюйгенсе. Мало тверди под ногами, зато пространства вокруг — в избытке. Вон он, космос. Черный, истыканный яркими немигающими звездами. Он — твой. Через трудности к звездам — что верно, то верно.
Только бы не испортило мне предвыпускную практику замечание, полученное от инструктора, продолжал размышлять Морозов. Строгости у нас ужасные. Сунут на какой-нибудь тихоходный грузовик, совершающий рейсы Земля — Луна, — то-то веселая будет практика. Нет, непременно надо добиться, чтобы отправили в дальний рейс. К Сатурну, например. И хорошо бы — с дисциплинированным, положительным напарником. Всегда ведь курсантов направляют на практику по двое: штурмана и бортинженера.
— Вовка, знаешь что? — сказал Морозов Заостровцеву. — Давай проситься на практику вместе.
Тот посмотрел удивленно:
— Чего это ты вдруг? До практики еще почти год.
— Ну и что? Надо заранее проверить нашу психологическую совместимость. Надо быть предусмотрительным.
— Ладно, посмотрим, — сказал Заостровцев и аккуратно слизал с губ питательную пасту.
Да, лучшего напарника для практики не найти.
Он, Морозов, не закрывал глаза на собственные недостатки. Знал, что не всегда доставляет людям — особенно преподавателям — радость. Сказывались, должно быть, некоторые особенности воспитания. Уж очень большую свободу предоставлял ему отец.
У отца был магнитофон — громоздкое, тяжелое изделие прошлого века. Прокручивая старинные звукозаписи, Алеша однажды услышал: высокий и какой-то отчаянно лихой голос протяжно пропел: «Солдатушки, бравы ребятушки, а где ваши жены?» И тут же грянул хор хриплых мужских голосов: «Наши же-о-ны — ружья заряжены, вот где наши жены!» Грозная удаль песни потрясла Алешу. Он представил себе: идут походным строем усачи-богатыри, горят их медные кивера, мерно покачиваются за плечами длинные ружья. Жены — ружья заряжены… Сестры — сабли востры… Что за удивительные слова!
Поразившую его песню Алеша переписал на кристаллофон — так было положено начало коллекции старинных солдатских песен. Он увлеченно разыскивал их в архивах и фонотеках. А если попадались ему в книгах тексты песен, не сопровождаемые нотной записью, то Алеша сам сочинял музыку и записывал на кристалл с собственного голоса.
Отец прочил его в историки или искусствоведы, но Алеша избрал другой путь.
И вот он сидит в десантном скафандре на вершине горы Гюйгенса, и под ним бело-черный мир Луны, резко ограниченный близким горизонтом, а над ним горят звезды.
Тени на лунных равнинах медленно, почти незаметно для глаза, удлинялись, солнце низко нависло над горизонтом — наступал вечер, предвестник долгой двухнедельной ночи.
Нет в Солнечной системе города более тесного и плотного по населению, чем Селеногорск. Строго говоря, это и не город вовсе, а длинный узкий коридор, пробитый в склоне кратера Эратосфена, и ответвления от этого коридора, жилые и служебные отсеки. Самое людное место лунной столицы — предшлюзовой вестибюль. Вечно здесь, у дверей диспетчерской, толпятся пилоты рейсовых кораблей, техники космодромной команды. То и дело с маслянистым шипением раздвигаются двери шлюза, впуская вновь прибывших или выпуская уходящих в рейс. Не умолкает в вестибюле гул голосов. Беспрерывно щелкает у стойки бара автомат, отмеряя в подставленные стаканы освежающий витакол. Вспыхивают и гаснут табло, указывая номера очередных рейсов, передавая извещения ССМП — Службы Состояния Межпланетного Пространства — и противометеоритной службы, распоряжения начальника Космофлота и директора обсерватории, настойчивые призывы селеногорского коменданта экономить энергию и придерживаться графика питания в столовой.
Федор Чернышев вышел из диспетчерской и бочком, вежливо раздвигая толпу, направился к шлюзу. За ним поспешал его штурман.
— Виноват, — приговаривал Чернышев, прокладывая себе дорогу. — Посторонись, дружок. Что это сегодня набралось так много? Съезд профсоюзов, что ли, у вас?
— Здесь курсанты, Федор, — сказал руководитель практики, выходя ему навстречу.
— О! Здравствуй, Ян, — Чернышев широко улыбнулся старому товарищу. — Рад тебя видеть. Извини, нет времени поговорить, ухожу в рейс к Юпитеру.
Он двинулся дальше, курсанты расступались перед ним, и тут он, приметив Морозова, остановился.
— Алексей, ты?
— Да. — Лицо у Морозова было напряженное, он избегал смотреть на Чернышева.
— Когда на Землю собираешься?
— Вот, ждем рейсового…
— Захватишь письмо для Марты?
— Могу, — тихо ответил Морозов.
Чернышев порылся в карманах пилотской куртки, вытащил кассету, зарядил ее, поднес ко рту и начал наговаривать письмо. Вокруг тесно стояли и сидели люди. Чернышев ничего не замечал. Выпрямившись во весь свой гигантский рост, сбив с белокурой головы подшлемник, он говорил слова любви и нежности. Он говорил негромко, но в вестибюле вдруг умолкли разговоры, стало тихо, и в эту тишину отчетливо падало каждое слово чернышевского письма.
Запищали радиовызовы, замигал сигнальный огонек радиофона, вшитого в куртку Чернышева. Затем из динамика широкого оповещения прозвучала трель, требующая внимания. Сердитый голос диспетчера произнес:
— Командир Чернышев, почему задерживаете старт?
— Ничего не надо, ничего не важно, — продолжал говорить Чернышев, — только видеть тебя, только слышать твой голос…
Пожилой диспетчер выглянул из-за двери.
— Командир Чернышев, что это значит? Вы ломаете график полетов.
— Когда ты ходишь босиком по траве, я хочу быть травой… Когда ты смеешься, я хочу быть ветром, чтобы разнести твой смех на всю вселенную…
Диспетчер оторопело смотрел на Чернышева.
— Кончаю. Надо идти в рейс. До встречи, Марта!
Чернышев протянул кассету Морозову.
— Не потеряй, — сказал он. — Спрячь хорошенько.
Морозов стоял красный, растерянный под устремленными на него взглядами. Кассета словно бы обожгла руку, он поскорее сунул ее в карман.
Чернышев кивнул штурману, оба они скрылись в шлюзе. Диспетчер, пробормотав что-то о своенравии пилотов и о графике, тоже ушел к себе.
А часом позже курсанты, облаченные в скафандры обычного типа, гурьбой стояли у кромки космодрома Луна-2 в ожидании посадки на рейсовый корабль. Перед ними простиралась спекшаяся от плазмы равнина, залитая сильным светом прожекторов. Тут и там высились корабли. Оранжевыми жуками сновали по космодрому вездеходы, ползли транспортеры с грузами.
Солнце давно уже зашло, ледяная лунная ночь вступила в свои права. Невысоко над зубцами Апеннинского хребта стояла Земля, наполовину утонувшая в тени. На освещенной стороне ее огромного диска шла вечная игра облаков. Прекрасная переливчатая голубизна — на ней отдыхал глаз после утомительного черно-белого однообразия лунного мира.
Что поделывает сейчас там Буров? — подумал Морозов. Работает, должно быть, в вычислительном центре. Или спорит с Костей Веригиным, изобличая его в узости мышления и не давая бедному Косте рта раскрыть. А может, они бродят по саду Учебного центра втроем… с Мартой… Или, скорее всего, вчетвером — Марта в последнее время подружилась с Инной Храмцовой, миловидной хрупкой медичкой, к которой, стоит ей показаться на улице, со всех ног бегут кошки, обитающие в городке. В сумочке у Инны всегда припасена еда для кошек и белок, корм для голубей и скворцов, и собаки тоже ее обожают.
Они идут вчетвером, ребята острят наперебой, и тополя осыпают на них душистый пух, от которого щекочет в носу, и Марта посмеивается и защищает Костю от нападок Ильи. Вот они выходят на набережную, перед ними вечерний морской простор, и Марта глядит на далекий серп Луны и замирает при мысли о Федоре…
Федор Чернышев. Человек, посягнувший на святая святых — космофлотский график полетов. Черт, как он стоял, никого и ничего не замечая вокруг, и наговаривал письмо… Он, Морозов, не сумел бы так, куда там…
Морозов поднял левую руку, посмотрел на приборный щиток, прикрепленный к рукаву скафандра. Часы, компас, термометры, контроль дыхания. Все нормально. Температура тела тридцать шесть и шесть. Температура окружающей среды минус девяносто семь по Цельсию.
Ах, господин Андерс Цельсиус, почтенный вдумчивый швед, вы в тысяча семьсот каком-нибудь году, попивая кофе, размышляли, наверно, о будущем. Каким оно вам казалось, господин Цельсиус? Зеленым полем, по которому прыгают, как мячи, чугунные ядра шведских пушек? Пыльной дорогой, по которой топают тяжелые ботфорты? Уж наверное кто-то из ваших родственников, дядюшка например, какой-нибудь Карл-Густав Цельсий шел в цепи, нацеливаясь железным багинетом в брюхо моего пращура — какого-нибудь Гаврилы Морозова. А может, он был не Гаврилой, а моим тезкой — Алехой, и его погнали на войну, и он топал по пыльному проселку и орал по приказу капрала бодрящую песню… «Наши жены — ружья заряжены…» Впрочем, господин Цельсий, вас интересовало другое. Вы исследовали связь магнитной стрелки с полярными сияниями. Вы предложили стоградусную шкалу термометра. Только вы, сударь, за ноль взяли кипение, а за сто — замерзание. Хорошо, что ваш современник Карл Линней перевернул вашу шкалу вверх головой. Из своей обсерватории вы направляли на Луну астрономическую трубу, усовершенствованную мингером Христианом Гюйгенсом, — и, конечно, вам и в голову не приходило, что спустя три века на этой самой Луне будут жить люди… что в предшлюзовом вестибюле лунной столицы встанет, широко расставив ноги, белобрысый гигант-космонавт.
Нет, господин Цельсий, плохо вы мне помогаете. Совсем плохо…
На столе коротко прогудел видеофон. Буров не обратил на вызов никакого внимания. Он лежал на диване, закинув руки за шею, и думал. Весь день он сегодня не выходил из своей комнаты в общежитии. Ни на лекцию не пошел, ни в вычислительном центре не работал, ни к очередному самоэкзамену не готовился. Лежал и думал. Рядом, на низком столике, среди книг и пленок, стояла коробочка с ментоловыми пастилками — Буров грыз их одну за другой. Перед глазами у него висела огромная таблица, сделанная им самим и понятная ему одному. В эту таблицу было вложено многое: основные сведения из астрофизики, закодированные опять-таки самим Буровым разработанным кодом, проблемы «ближние» и «дальние» и сроки их изучения, и еще тут были знаки, отражающие «процесс самонаблюдения», и какие-то загадочные рисунки, о которых Веригин говорил, посмеиваясь, что это запись буровских сновидений.
Опять прогудел вызов. Буров выхватил из-под головы подушку, запустил ею в видеофон, но не попал. Он встал, и диван тотчас бесшумно убрался в стену.
Буров пошарил в стенном шкафу, вытащил дорожную сумку и поставил ее на стул. Затем сгреб рассыпанные по столу кассеты с микрофильмами, рабочие пленки и побросал их в сумку. Туда же отправился табулятор. Некоторое время Буров стоял в раздумье, перелистывая толстый том с крупным тиснением «ТАУ». В горле неприятно щипало: наглотался ментола. Потом, захлопнув книгу, Буров залез на стул и начал отшпиливать от таблицы кнопки.
Тут в дверь постучали.
— Ты дома? — Костя Веригин просунул в приоткрывшуюся дверь круглую, коротко стриженную голову. — Дома, — сказал он кому-то в коридоре. — Полюбуйтесь: кажется, собирается залезть на потолок.
Вслед за Костей в комнату вошли Марта Роосаар и Инна Храмцова.
— Илья, почему не отвечаешь на вызовы? — сказала Марта с порога. — Безобразие какое. Битый час тебя разыскиваем.
— А что случилось? — спросил он, продолжая отшпиливать таблицу. — Приближается цунами?
— Ни капли не остроумно! — Марта тряхнула золотой копной волос. — Через полчаса начнется вечер споров у философов. Мы вчера еще сговорились пойти — ты забыл?
— Не забыл. Просто передумал.
— Почему?
— Почему, почему… Потому что — в священном писании, что ли, сказано? — ненавистны мне пиры ваши.
— Какие пиры? Что за чепуху ты несешь, Илья? Слезь, пожалуйста, со стула!
Буров, не отвечая, выковырял последнюю кнопку, таблица с шуршанием перегнулась пополам. Спрыгнув со стула. Буров принялся за нижний ряд кнопок.
— Помочь тебе? — спросила Инна и, не дожидаясь ответа, стала отшпиливать таблицу с другой стороны.
— Добрая душа, — пробормотал Буров. — Возьми ментоловую конфетку, больше нечем тебя отблагодарить.
— Может быть, ты объяснишь, Илья, что происходит? — сказала Марта, пройдясь по комнате и остановившись перед раскрытой дорожной сумкой. — Куда это ты собрался? Впрочем, не отвечай, если не хочешь.
— Ну почему же, — сказал Буров, аккуратно складывая таблицу. — Я ухожу из института, вот и все.
— Ты что — шутишь? — Веригин изумленно воззрился на друга.
— Никогда в жизни не говорил серьезней.
— У тебя было объяснение с Шандором? — догадался Веригин. — Из-за статьи?
— Допустим.
— Илья, это просто смешно, — сказала Марта. — Ты написал обидную для Шандора статью, а теперь демонстративно уходишь из института. Как это понять?
— Разъ-яс-няю, — подчеркнуто ответил Буров. — А — учитель Шандор достаточно умен, чтобы не обижаться на меня. Б — в моем уходе нет ничего демонстративного, я ухожу просто потому, что в институте мне больше нечего делать.
— «Нечего делать»! Как не стыдно говорить такое!
— Представь себе — не стыдно. Я отношусь к Шандору с величайшим пиететом. Он научил меня мыслить самостоятельно, и дальше я пойду сам. Не вижу в этом ничего постыдного.
— Илья, подумай как следует, — сказал огорченный Веригин. — Последний курс, последняя практика. Сделать глупость легче, чем потом исправить ее.
— Дорогой мой Костя, последняя практика мне не нужна, потому что я не буду сидеть в обсерватории у большого инкрата. Фактография меня не привлекает.
— А что тебя привлекает?
Тут в приоткрытую дверь заглянула невысокая, плотно сбитая загорелая девушка. Произнесла звучным голосом:
— Вся честная компания в сборе?
— Заходи, Тоня, — отозвалась Марта.
Тоня Горина, студентка института связи, вошла танцующей походкой. Все, казалось, двигалось в ней — пышно взбитые черные волосы, серьги, брови. Платье при каждом шаге меняло цвет и как бы рассыпало искорки.
— К философам на вечер собралась, Тонечка? — спросил Буров.
— Очень нужны мне философы, у них скучища вечно, нет, я мимо шла и вспомнила. Я днем дежурила, и был разговор с Луной-2. Завтра утром, в восемь с чем-то, наши возвращаются с практики — навигаторы и инженеры.
— О! Алешка, значит, прилетит, — оживился Веригин. — Очень кстати! Алешка переубедит Илью.
— Чем же это, интересно, он меня убедит? — тонкие губы Бурова приняли насмешливое выражение. — Историческими параллелями, что ли? — Он сунул в дорожную сумку сложенную таблицу.
— Больше никаких новостей? — спросила Марта.
— Больше нет. — Тоня направилась к двери. — Ах, ну да, твой Федор ушел в рейс к Юпитеру, разве ты…
— Знаю, — кивнула Марта. — Я знаю его расписание. Я просто думала…
— Ясно, ясно. Очень забиты линии связи с Луной, ну просто до отказа, и Федору, наверно, не удалось получить даже полуминутного разговора. Не огорчайся, Мартышечка.
Марта благодарно улыбнулась Тоне.
— А ты все еще на практике? — спросила Инна. — Что-то затянулась она.
— Уже не на практике. — Тоня обеими руками взбила прическу, карие глаза ее смотрели весело, победоносно. — Меня взяли в ССМП на постоянную работу.
— А как же институт?
— Ну что — институт? У меня система восприятия низковата. Я примитивная! — Тоня засмеялась. — Зато у меня дикторский талант голос, выразительность, ну и все такое. Меня видят на экранах пилоты дальних линий, колонисты Марса, вообще люди, оторванные от Земли, так вот — надо, чтобы им было приятно видеть и слышать. Тут я выдержала испытания. Чего же зря занимать место в институте?
— Тонечка, прелесть моя! — воскликнул Буров. — Да ты вовсе не примитивная, ты умница. Разреши поцеловать в щечку.
— Не разрешаю! — Тоня со смехом выпорхнула за дверь.
— Что, развеселился, союзницу нашел? — сказал Веригин. — Неубедительно, Илья. У тебя-то система восприятия повыше, чем у Тони.
— Тогда давай сформулируем так: я не подхожу ни под одну из нынешних систем обучения. И на этом закончим разговор.
Буров выгреб из стенного шкафа еще несколько книг, рубашек, кассет и побросал их в сумку.
— Постой, так нельзя, все помнется. — Инна принялась перекладывать вещи в сумке.
— Единственный человек, который меня понимает! — Буров потрепал Инну по плечу. — Что вы приуныли, ребята? Все идет правильно, поверьте. Жаль покидать привычные стены, это так, но — пора приниматься за дело.
Помолчали. Потом раздался тоненький голос Инны:
— Ты хочешь уехать сегодня?
— Конечно. Чего тянуть?
— А гонки? Послезавтра гонки, ты ведь собирался…
— Да, гонки! — Буров остановился посреди комнаты морща в раздумье лоб. — Хм, гонки. А верно — погоняться напоследок…
От места приземления рейсового стали прибывать вертолеты, толпа лунных пассажиров направилась к белым террасам космопорта.
— Вон Алешка! — Марта сбежала с террасы и понеслась навстречу.
Морозов — высокий, в сером летном комбинезоне, с непокрытой русой головой — шел, заслонясь ладонью от утреннего солнца, бившего в лицо.
Инна, Буров и Веригин, стоявшие у балюстрады, видели, как просиял Морозов. Он подхватил Марту под руку, они оживленно заговорили. Морозов вытащил из кармана кассету и протянул ей. Было видно, как Марта, торопливо отойдя в сторонку, вытянула из кассеты крохотный патрончик и сунула себе в ухо.
Морозов постоял немного рядом с ней, а потом медленно пошел к террасе. Спустя минуту он тряс руку Инны, обрадованно хлопал по плечам Веригина и Бурова.
— Какой красивый, — сказала Инна, разглядывая прикрепленный к морозовскому комбинезону значок «Лунный альпинист» с изображением серебряной горы на фоне черного неба. — Ты лазил на Гюйгенс? Молодец, Алеша!
— А что? — Морозов приосанился. — Мне к лицу, правда ведь?
— Истинная правда, — подтвердил Буров. — Значок придает тебе индивидуальность.
Инна тихонько засмеялась.
— Я не потому сказала «молодец», что ты на Гюйгенс вскарабкался, а потому, что ты Марте письмо привез. Это ведь от Федора? Она прямо заждалась…
Марта все стояла там, недалеко от террасы, освещенная солнцем, и неподвижно глядела куда-то вверх. Кто не знал, что она слушает микропленку, тот удивился бы: вот стоит досужая девушка и восторженно смотрит в пустое небо.
Морозов отвел от Марты взгляд.
— Володя! — окликнул он Заостровцева, как раз проходившего мимо. — Подожди немного, вместе домой полетим.
Но Заостровцев покачал головой и деловито сообщил, что у него нет времени ждать следующего аэропоезда, так как он хочет успеть посмотреть учебный фильм «Система стабилизации опоясывающих напряжений при превышении крейсерской скорости на кораблях класса…».
— Ладно, ладно, — прервал его Морозов. — Знаю я ваши фильмы — одно название надо полдня выговаривать. Лети. Педант этот Заостровцев — почище нашего Кости. Ну, как вы тут, ребята?
— У нас новость, — сказал Веригин, — Илья уходит из института.
— То есть как? Что случилось, Илья?
— Если не возражаешь, поговорим потом, — сказал Буров.
— Возражаю.
— Ну, все равно — потом. Что за нескончаемое письмо прислал ей Чернышев? Марта, скоро ты?
— Не торопи, — быстро сказала Инна.
— Она до вечера будет тут стоять и слушать. А нам некогда. Нам с Костей надо яхту настроить.
— Не буду я гоняться, — сказал Костя. — У меня самоэкзамен.
— Ну во-от! Ничего, перенесешь самоэкзамен на другой день.
— Ах да, завтра спортивный праздник! — вспомнил Морозов. — Гонки! Не переноси экзамен, Костя. Я выйду с Ильей на дистанцию.
— Вот и хорошо! — обрадовался Веригин.
А Буров проворчал:
— Чего хорошего? Не люблю я ходить с Алешкой. Он варвар, так и лезет куда не надо.
— Кого надо обогнать? — деловито спросил Морозов. — Соперники сильные?
— Из сильных — Дюбуа, — сказал Буров. — У него напарник таитянин, да ты знаешь, имя у него — не выговоришь. Тори-тери-что-то-такое-мауи-уау.
— Знаю, упрощенно — Терри. А еще кто?
— А еще мы с Инной, — раздался голос Марты. Она незаметно подошла, ее зелено-серые глаза сияли, лицо все еще хранило выражение какого-то детского изумления. — Мы перегоним вас, так и знайте. «Лилия» придет первой.
— После «Фотона», — уточнил Буров. — Ну, поехали. Времени сколько потеряли из-за этого Морозова.
Ранним летним утром шли по садовой аллее к яхт-клубу Буров и Морозов.
— Ну вот, я все тебе рассказал. Теперь можешь начинать отговаривать.
— Не стану я отговаривать, Илья, — сказал Морозов, помолчав. — Наверное, ты прав.
— Мне полагается издать вздох облегчения, — усмехнулся Буров. — По правде, я опасался, что ты начнешь глушить меня историческими примерами. Расскажешь, как Ломоносов пришел в лаптях учиться в Москву и сколько учебных заведений он окончил.
— Неудачное сравнение, Илья. Во-первых, ты не Ломоносов. Во-вторых, не те времена…
— В том-то и дело! Хотя… — Буров остановился и, прикусив нижнюю губу, посмотрел на Морозова. — Знаешь, что мне пришло в голову? Все-таки аналогия есть. Ломоносов похоронил флогистонную теорию…
— А ты собираешься похоронить теорию Шандора Саллаи? — засмеялся Морозов.
— Не смейся! — запальчиво сказал Буров. — Мир в те времена казался большинству вполне гармоничным, и потребовались исследования Ломоносова и Лавуазье, чтобы вывести науку из тупика заблуждений. Ныне научно обоснован гомеостатический путь развития. Равновесие системы человек — природа! Но и эта гармония ошибочна… Вообще гармония — результат работы на заниженном пределе. Гармония, если хочешь знать, — состояние застоя мысли…
— Ты слишком категоричен, Илья. Критическое мышление в науке необходимо, кто ж спорит. Но… Чего ты, собственно, добиваешься? Гармоничные отношения человека с природой тебе не нравятся? Но они, во-первых, еще не достигнуты…
— А во-вторых, — прервал его Буров, — они принципиально недопустимы. Жизнь возникла в хаосогенных областях Вселенной, она и существует как ежечасное, ежеминутное отрицание закона растворения организованных систем в хаотической среде. Жизнь не стремится к равновесию, она препятствует ему.
— Мы проходили второй закон термодинамики, — поморщился Морозов.
— Вот в том-то и дело, Алешенька: мы проходили, но не задумывались! Мы знаем теоретически энергетику открытых систем, но — что мы делаем, чтобы преодолеть нерегулярность притока свободной энергии? А когда кто-то рассчитывает вариант, при котором возможно преобразование тау-излучения…
— Не кто-то, а сам великий Буров.
— Да, сам великий Буров! — крикнул Илья раздраженно. — Великий Буров рассчитал вариант нового взаимодействия, а великий Шандор Саллаи отверг его на корню, потому что давно известно, что тау-поток не поглощается и не может быть трансформирован в другие виды энергии. А безмозглые кретины со значками лунных альпинистов тут как тут со своей пошлой иронией.
— Не ругайся. Я тоже умею.
— А что делать, если только ругань способна тебя расшевелить?
— Слушай, Илья… Выдержка входит в программу нашей подготовки, но ведь я могу и не выдержать…
— И что? Поколотить меня? Да, это ты можешь, потому что сильнее физически.
— Почему ты взъелся на меня?
— Да нет, не взъелся. — Буров с безнадежным видом махнул длинной рукой. — Проходи свою прекрасную подготовку. Проявляй выдержку. Выполняй параграфы. И когда-нибудь дослужишься до начальника службы полетов где-нибудь на Марсе.
— Я буду летать. Понятно? Летать, пока хватит сил залезать в пилотское кресло.
— Летай, летай. Сил у тебя хватит, инструкции выполнять умеешь. В запретные зоны не полезешь.
— Что ты имеешь в виду?
— Да хотя бы Плутон.
— А почему я должен лезть на сумасшедшую планету? — посмотрел Алексей на Бурова. — Чтобы напороться на «дерево», «смерч» или как еще назвать эту штуку которая сожгла «Севастополь»?
— Лезть, конечно, не надо. Но хотя бы проявить интерес к запретной планете, попытаться понять…
— Я не планетолог, — отрубил Морозов, нахмурясь. — И о Плутоне уже понаписано столько, что… Почему ты собственно, думаешь, что мне не интересен Плутон?
— Тебя интересуют только дурацкие старые песни.
— Ладно, пусть так. — Морозов сунул руки в карманы и зашагал, насвистывая что-то бравурное. — Тоже мне великий психолог, — проворчал он.
Свернули на узкую тропинку, почти заросшую травой, это был кратчайший путь к яхт-клубу. Здесь, у старинной ограды, стояли невысокие вишневые деревья.
— Смотри-ка, вишня созрела, сказал Морозов остановившись. — А что, если мы ее отведаем?
— Кислятина, — поморщился Буров. — Да и есть вишню с дерева…
— Проглоти таблетку биодеза, никакая инфекция тебя не возьмет. Ну, чего ты, Илья? До гонок больше часа, успеем.
Они принялись обрывать вишню.
— И вовсе она не кислая, — сказал Морозов, слизывая с пальцев темно-красный сок. — Она почти сладкая. Не залезть ли на дерево? Слушай, когда мы летели на рейсовом с Луны, я задремал в кресле и во сне сорвался с дерева. Проснулся в страхе. Отчего снится такое?
— В структуре наследственности полно старого хлама, проворчал Буров. — Ну, может, хватит?
— Посмотри-ка, Илья, на этого верхолаза!
Мальчишка лет десяти залезал на ограду, цепляясь за чугунные завитушки. Его круглое краснощекое лицо было сосредоточенно-серьезное, будто он решал шахматную задачу. Он подтянул ветку, сплошь обсыпанную ягодами, и начал быстро отправлять вишни себе в рот.
— Слезь сейчас же! — крикнул ему Буров. — Свалишься!
— Нет, — вдумчиво ответил мальчишка. — Не свалюсь. Опора достаточная.
Он передвинулся, подтянул другую ветку.
— Смотри, схватишь расстройство желудка, — сказал Буров. — Есть у тебя таблетка биодеза?
— Таблетки мама от меня прячет.
— Почему? Ты ими разрисовываешь стены?
— Один только раз и разрисовал. — Мальчик продолжал невозмутимо поедать вишни.
— Только косточки не глотай, — упорствовал Буров. — Слышишь? Перестань глотать, косточки.
Но этот мальчик, как говорится, не лез в карман за ответом.
— У меня аппендикс заплавленный, — сказал он. — Высокой частотой.
Буров махнул рукой и пошел по тропинке. Морозов, посмеиваясь, двинулся за ним.
— А я вас знаю, — сообщил вдогонку мальчишка. — Вы с яхты «Фотон». Морозов и Буров. Я вас видел на прошлых гонках.
— А сегодняшние смотреть будешь? — спросил Морозов, оглянувшись.
— Нет. Пойду на футбол.
— Зря. Гонки интересней.
— А что интересного? Все заранее известно. Первым придет Дюбуа, второй — Марта Роосаар на «Лилии». Третьим…
— Не отвлекайся от еды, — посоветовал Морозов, подавляя желание дать этому нахальному предсказателю хороший подзатыльник.
Ветер был отжимной, и «Фотон» отошел от бона на всю длину фалиня. Буров и Морозов подтянули яхту к бону и перепрыгнули на ее палубу, пляшущую на неспокойной волне. Вооружились тестерами и начали последнюю проверку. Схема была в порядке — автоприводы рулей, эхолот, и локатор малопогруженных плавучих препятствий, и управление пластичным чехлом, облегавшим яхту, чтобы гасить вибрациями завихрения воды вдоль бортов, — устройство, скопированное с дельфиньей кожи.
Оставалось проверить датчик анализатора погоды — желтый цилиндр на верхушке мачты. Морозов стал ногой в петлю на конце спинакерфала и взялся за фал рукой. Буров тронул клавишу на вспомогательном пульте, и фал пошел вверх.
Прежде чем открыть крышку датчика, Морозов огляделся с высоты мачты. Среди яхт, причаленных по другую сторону бона, он отыскал «Лилию». Ее палуба была пуста. На краю бона сидела, свесив ноги, Инна Храмцова — видно, поджидала Марту.
Уж не проспала ли Марта? Не вызвать ли ее по видеофону?
Медленно он обвел взглядом бухту. Она была полна движения. Ветер гнал облака, подсвеченные по краям солнцем, и, когда облаков набегало очень уж много, море из сине-зеленого становилось серым. Крупным гребнем ветер прочесывал бухту, волны лохматились, тут и там бежали резвые белые барашки.
Вдали тянулась длинная гряда подводных камней, наискосок прочерчивая бухту пенной полосой бурунов. Ух и кипела там вода! Вдоль этой гряды и пролегала гоночная трасса, обозначенная красными буйками. Яхты должны были пройти левее гряды, против ветра, а потом, обогнув ее, помчаться по ветру обратно, к финишу. Чем ближе держаться к скалам, тем короче путь — но и опаснее. Ну что ж, подводный локатор в порядке, гоночный автомат — трансфлюктор — надежно оберегает от любой опасности.
Хороший день для гонок. Свежий шквалистый ветер. В прошлые времена яхтсменов в такую погоду не выпускали в море…
— Ты что — заснул? — крикнул снизу Буров.
Яхта раскачивалась, верхушка мачты вместе с Морозовым описывала размашистые дуги. Морозов откинул крышку датчика, потрогал иглами тестера входную цепь. Все в порядке, можно слезать. Но он медлил. Снова посмотрел на «Лилию». Теперь Инна стояла на ее палубе и взмахами руки пыталась привлечь чье-то внимание. Морозов взглянул в том направлении и увидел на трамплине, возвышавшемся над главным боном, тоненькую фигурку в черном купальнике.
Марта шла по трамплину. Остановилась у края, пристегнула к плечам и запястьям узкие зубчатые крылья — «фрегат», как определил Морозов опытным глазом. Вот же ведьма, подумал он с невольным восхищением. Все гонщики сидят у себя на яхтах, проверяют, волнуются, а эта, видите ли, всенародно прыгает. Мол, смешны мне ваши волнения. Да еще выбирает «фрегат» — крылья, на которых не всякий решится прыгнуть.
Марта широко раскинула руки-крылья, оттолкнулась и полетела. Почти по прямой пронеслась она над боном, пошевеливая крыльями, потом начала плавно снижаться. Сильно прогнула спину и — руками вперед — врезалась в пенный гребень волны. Мелькнули в всплеске маленькие ступни ног. По воде пошли желтоватые круги: крылья растворились, чтобы не мешать плавать.
Марта вынырнула и поплыла к своей яхте.
— Не можешь без театральных эффектов? — сердито крикнул ей Буров, когда она проплывала мимо.
На вышке взвился сине-белый флаг, раздался частый звон предстартового сигнала. Морозов оттолкнулся от причала. Буров включил подъемник, паруса мгновенно расправились, наполнились ветром, и «Фотон» пошел резать волны. До старта разрешалось ходить по акватории яхт-клуба как угодно, не пересекая створа стартовых знаков.
Два десятка яхт утюжили неспокойную воду. Гонщики поглядывали на вышку, старались держаться поближе к линии старта.
Паруса «Фотона» вдруг обвисли, заполоскали: с наветра почти вплотную прошла яхта с цветком лилии, нашитым на грот. Марта откренивала, откинувшись за борт и держа грота-шкот. Румпель она придерживала босой ногой. Инна помогала откренивать, вися на вантах.
— Отняли у вас ветер! — крикнула Марта сквозь смех.
— Смотри, вылезешь за линию — с гонок снимут, — завопил Буров и погрозил «Лилии» кулаком.
Флаг на вышке слетел вниз, протяжная сирена возвестила старт.
Морозов навалился на румпель и, выбрав грота-шкот, привелся к ветру. Буров подтянул стаксель. «Фотон», сильно накренившись, пересек стартовую линию и вышел на дистанцию.
Острый запах моря, свежесть ветра и шипение воды вдоль бортов. Упругая дрожь шкотов в ладонях. Хорошо бы так пройти всю дистанцию…
Но гонки есть гонки. Буров сорвал пломбу включения гоночного автомата, завел шкоты на катушки и сел рядом с Морозовым. Тот с сожалением выпустил румпель и грота-шкот. Теперь яхту вел трансфлюктор. Первая половина дистанции шла против ветра, в лавировку, и решающее устройство трансфлюктора само выбирало выгоднейшие углы и количество галсов. Откренивать, пересаживаясь с борта на борт, тоже не было надобности: автомат чутко реагировал на каждый порыв ветра и сам перекидывал компенсирующий груз-противовес.
Шли хорошо. Но на четвертом галсе «Лилия» стала понемногу перегонять их. А сзади, чуть левее, нажимал Дюбуа со своим коричневым напарником-таитянином.
— Откуда у нее такая прыть? — Морозов привстал, вглядываясь в фигурки девушек на корме уходящей «Лилии».
— Марта родом с острова Саарема, — объяснил Буров, — а там на яхту садятся в младенческом возрасте.
— Саарема… Подумаешь — Саарема! У меня тоже был предок-моряк, плавал на подводной лодке. Правда, в зрелом возрасте…
Морозов подумал, что трансфлюктор затягивает галс. Пора бы повернуть. Его рука потянулась к пульту корректировки, но Буров тотчас отвел ее: за каждую корректировку счетчик «списывал» с команды два очка.
Встречная волна подбросила яхту, гулко шлепнув под днище. Гонщиков обдало дождем брызг. В коробке автомата щелкнуло, руль повернулся, приводя к ветру, и быстро завертелись катушки, перекладывая паруса на другой галс. Плавно перекинулся с борта на борт противовес.
Морозов понял, что трансфлюктор затянул галс на две-три секунды, чтобы избежать поворота на большой волне.
«Я бы не среагировал так быстро, — подумал Морозов с острым чувством собственного несовершенства. — Ни один моряк не выполнил бы поворот оверштаг с такой точностью, с минимальной потерей хода. А впрочем… Автомат потому и хорош, что люди вложили в него свое знание моря».
Эта здравая мысль не принесла, однако, Морозову облегчения. Раз автоматы так здорово знают свое дело, пусть бы и гонялись друг за другом на здоровье — а мы тут при чем? Он высказал Бурову это соображение, но тот вытаращил на него глаза и сказал:
— Варвар!
Между тем ветер свежел. «Лилия» ушла далеко вперед, она уже огибала гряду камней у поворотного знака. Теперь ее не догнать. Хотя бы второе место не уступить Дюбуа, вон как он нажимает…
«Лилия» закончила поворот и, распахнув паруса «бабочкой» — грот направо, стаксель налево, — пошла курсом фордевинд. Теперь она стремительно приближалась и скоро должна была поравняться с «Фотоном», будучи по ту сторону подводной гряды, огражденной вехами с сигналами, которых локаторы боялись как огня.
— Интересно, что выберет наш автомат после поворота, — сказал Буров. — Тоже пойдет «бабочкой» или поднимет спинакер?
До поворотного знака оставалось немного. Слева послышался слитный треск электрических разрядов. Мимо пронеслась, еле различимая в сумасшедшем тумане скорости, судейская лодка, высвечивая сквозь волны бледно-фиолетовый хвост реактивных молний. Видно, судья хотел сам посмотреть, почему «Лилия» так резко вырвалась вперед, чуть ли не на полдистанции опередив другие яхты.
«Небо вдруг потемнело, налетел короткий жесткий шквал. Паруса застонали под его напором. Но яхта не легла на борт — так быстро автомат потравил шкоты и перекинул противовес.
— Смотри! — Буров вскочил на ноги, впился пальцами в плечо Морозова.
Там, по ту сторону гряды, яхта с цветком лилии на гроте резко остановилась, будто споткнулась. Высокая мачта, продолжая стремиться вперед, переломилась над самой палубой и рухнула, накрыв цветными парусами волны.
— Пока мы обогнем гряду… — Буров в бессильной ярости стукнул кулаком по борту.
Морозов бросился к автомату, пробежал пальцами по клавиатуре экстренного программирования.
— Голову береги, поворот фордевинд! — крикнул он.
Гик со свистом пронесся над головами, яхту тряхнуло вправо, влево — и она помчалась назад. Автомат сработал опасный поворот с невозможной для человека точностью и быстротой.
— Что ты хочешь сделать?
Морозов не ответил. Он хотел направить яхту на подводную гряду, но локаторы «видели» ее и автомат не принял команду. С гребня волны Морозов посмотрел на «Лилию» — яхта уходила под воду, на ее вздыбившейся корме виднелась одинокая фигурка. Судейская лодка еще только огибала поворотный знак. Успеет ли?..
И Морозов решился. Просто не оставалось ничего другого. Он нажал кнопку перехода на ручное управление. Катушки быстро повернулись, освобождая шкоты, противовес застыл в нейтральном положении.
— Ты что задумал? — заорал Буров, подхватывая стаксель-шкоты, в то время как Морозов, выбрав втугую грота-шкот, навалился на румпель.
Теперь они спустились по ветру ниже терпящей бедствие «Лилии» Морозов круто приведен к ветру, яхта легла на бок, купая паруса в воде. Но он не стал откренивать, он перескочил на подветренный борт, увеличивая и без того опасный крен.
— С ума сошел? — Буров выкрикнул это и осекся, взглянув на белое лицо Морозова. Теперь он понял. Только лежа на боку яхта пройдет над камнями.
И яхта, лежа на боку, неслась прямо на камни. Клокочущая вода струилась по палубе.
«Опрокинемся, — подумал Морозов. — А, черт, все равно…»
Он крикнул сквозь нарастающий рев бурунов:
— Выбирай стаксель, в доску вытягивай!
Скалистая гряда стремительно приближалась. Волны то обнажали камни, обросшие космами серо-зеленых водорослей, то покрывали их.
— На ту волну подгадай, Алешка!
Рев воды заглушил голос Бурова. Яхта неслась на боку, обнажив киль. Подхваченная высокой волной, она перемахнула через скалу, как играющий дельфин. Впереди открылся еще один камень. Надо обязательно попасть на гребень волны, иначе… Цепляясь за бортовые поручни, по горло в кипящей пене, они ухитрились потравить шкоты, слегка увалив яхту под ветер, и тут налетела следующая волна, и на ее гребне «Фотон» пронесся над камнем. Легкий шорох — перо руля чуть чиркнуло по скале…
Все. Впереди — свободная вода. Яхта выровнялась.
«Лилии» уже не было на поверхности: старый локационный буй, сорванный волной с якоря, на котором он простоял неведомо сколько лет, пробил ей борт, и она затонула, утянув за собой сломанную мачту, державшуюся на одной ванте.
Две головы мелькали в волнах. Марта поддерживала подругу, сильно работая ногами и свободной рукой.
Она что-то крикнула — парни не расслышали в гуле бурунов. «Фотон» подошел с подветренной стороны, и, пока Морозов управлялся с румпелем, Буров кинул женщинам поплавок на канате и подтянул их к борту.
— Осторожно, — выдохнула Марта. — За руки не тяните…
Инна Храмцова коротко простонала, когда ее вытаскивали из воды. Гримаса боли медленно сползала с бледного лица. Марта уселась в кокпите, положила голову Инны к себе на колени.
— Мачтой ушибло, — сказала она, взглянув на парней. — Хорошо, что вы подоспели.
Буров молча включил трансфлюктор. Чуткие катушки приняли шкоты и рулевые тросы, паруса наполнились, и яхта ходко пошла в стыке равновесия моря и ветра. Теперь снова можно было довериться автомату.
Судейская лодка нагнала их, судья запросил, требуется ли срочная помощь. Но Марта не захотела передавать Инну с борта на борт и тревожить ее ушибленное плечо. «Фотон», подгоняемый попутным ветром, прямиком направился к причалу яхт-клуба.
— Послушай, — сказал Морозов, — почему все-таки вы обогнали нас на полдистанции? Новинка в схеме?
Марта подняла на него глаза.
— Никакой новинки. Просто я сняла систему локации малопогруженных предметов. А то из-за каждой щепки, из-за каждой встречной селедки яхта виляет на курсе, теряет скорость.
— Вон что! — Морозов усмехнулся и покачал головой.
— Тебя знобит? — Марта склонилась над Инной. — Дайте куртку, ребята, укрою ее. — И, помолчав, добавила: — А здорово вы перепрыгнули через камни.
Интермедия. Письма
Инна Храмцова — Илье Бурову
«Здравствуй, Ильюша! Пишу тебе на бумаге, потому что не умею наговаривать на пленку, боюсь, что наболтаю глупостей и ты рассердишься. С тех пор как ты уехал в свой Петрозаводск, у нас стало совсем скучно. Марта опять взяла отпуск, они улетели с Федором в Болгарию на Золотые Пески. Марта уже второй раз откладывает больничную практику, я ей говорю: „Ты так никогда не кончишь институт“, а она смеется и говорит, что когда-нибудь кончит. А мне до выпуска осталось полтора месяца, заканчиваю микробиологическую практику, все вожусь с оранжевыми бактериями — такие странные существа, обожают ультрафиолет. Ильюша, ты в письме сказал, что хочешь меня о чем-то спросить. О чем? Костя Веригин иногда ко мне заходит, он очень занят своим дипломом, а Шандор у него руководитель, очень Костей доволен. Алешу почти не вижу. Скоро у него начнется предвыпускная практика, после которой он станет пилотом. Алешка ужасный хвастун, я однажды слышала, как он сказал Володе Заостровцеву: „Я на этом Плутоне наведу порядок“. Порядок, видите ли, он там наведет! Да кто его туда пустит? И как он может говорить такое Володе, у которого там погибли отец и мать? В общем, такие вот дела. Я твоему письму обрадовалась, а то думала, что ты нас всех забыл. Ильюша, представь, какая смешная история. Я тут вылечила одного глупого вороненка, выпавшего из гнезда. И теперь он меня всюду караулит. Стоит мне выйти из общежития, как он с криком летит ко мне и норовит клюнуть в щеку. Наверное, в знак благодарности. Ну, я уже начинаю болтать. Ильюша, обязательно напиши (на бумаге) письмо, как ты там живешь в Петрозаводске и что делаешь. О чем ты хотел спросить?
Инна.
Илья Буров — Инне Храмцовой
Здравствуй, Инна!
Получил твое письмо. Спасибо, добрая душа. Мне приятно, что все наши друзья заняты своим делом, и я нисколько не сомневаюсь, что Марта когда-нибудь кончит институт: она ведь очень любит учиться. Не меньше Кости, чья преданность науке общеизвестна. Старик Шандор обязательно оставит Костю у себя в лунной обсерватории, и будет наш Костя сидеть у большого инкрата, пока у него не выпадут все волосы, то есть я хотел сказать, пока не дождется нового пика Активной Материи. Что до Алеши, то, при всей моей трогательной привязанности к нему, не могу скрыть, что меня всегда поражало его принципиальное нежелание думать. Гора мускулов, над которой возвышается кристаллофон с записями старинных песенок, — вот наш Алеша. Ну что ж, в Космофлоте он будет вполне на месте.
А ты, Инночка, умница: занимаешься бактериями, и правильно делаешь. Лично мне бактерии очень нравятся (я не шучу), особенно те из них, которые переносят большие дозы радиации, температуры около нуля по Кельвину и сохраняют жизнеспособность до двухсот лет. Напиши мне подробней о своих оранжевых бактериях, использующих ультрафиолетовые лучи. Не сродни ли они марсианским микроорганизмам, забыл, как называются, которые высасывают кислород из окислов железа в почве? Странно: почему природа позаботилась снабдить микробов таким огромным запасом прочности, способностью выжить в экстремальных условиях, а жизнь человека ограничила таким узким диапазоном температур и частот? Я вот что думаю: именно для компенсации этой ущербности человеку дана та избыточность мозга, которою мы еще не научились пользоваться. Мозговую мощь, дремлющую в нас, надо пробудить к жизни. Человек как биологический вид должен получить власть над собственной эволюцией и направлять ее по желаемому пути. Этот путь — универсализация. Вот я смотрел телерепортаж об отправке группы роботов типа РУ—45 на Меркурий — они специально приспособлены для добычи металлов, вернее, для перекачки тамошних расплавов в корабли-рудовозы. Превосходные роботы. Правда, я не уверен, что они хорошо защищены от меркурианских металлоядных бактерий, но — допустим. Эти роботы снабжены достаточно широкой программой, позволяющей накапливать информацию, то есть совершенствоваться. Вреда человеку они, разумеется, не причинят, но если приобретут способность самоорганизовываться, то дело плохо. Они, чего доброго, перестанут перекачивать металлы, потому что им это не нужно. Они создадут свои поселения на Меркурии, свою искусственную расу, свою жизнь, и Меркурий для человечества будет потерян. Альтернатива такова: мы сами должны приспосабливаться к другим планетам. Универсализация прежде всего требует повышения энергетического уровня, потому что рост информации в организме неизбежно вызовет…
Впрочем, все это вряд ли тебе интересно.
Тут неплохо. Есть молодые умы, готовые мыслить. Есть КЮК — межшкольный Клуб юных космогонистов, я руковожу этим пестрым и шумным сборищем. Послушал бы старик Шандор моих мальчишек! Почти у каждого — собственная модель Вселенной, на меньшее они не согласны. Мы не только спорим, мы ходим на веслах и под парусом по Онежскому озеру и купаемся в его холодной водичке, чтобы остудить слишком горячие головы.
Всего тебе хорошего.
Илья.
Инна Храмцова — Илье Бурову
Здравствуй, Ильюша! Мне приятно, что ты проявляешь интерес к моей работе. Оранжево-желтые бактерии живут в стратосфере и эффективно используют ультрафиолетовые лучи. Мы в лаборатории пробуем на них различные варианты коротковолновой радиации. В общем, оранжевые чувствуют себя неплохо и на поверхности Земли, но выявляются некоторые любопытные изменения и особенности в характере метаболизма. Запас прочности у них, конечно, огромный. А ты, насколько я поняла из твоего письма, хочешь, чтобы и человек приобрел такую же биологическую прочность? Это ты имеешь в виду, когда пишешь об «универсализации»? Я не совсем понимаю, Илья. Вид Homo sapiens существует всего 70 тысяч лет, это время очень небольшое, оно недостаточно даже для незначительных изменений вида в биологическом аспекте. В социальном — да, тут, конечно, просто несопоставимые перемены. Но в биологическом — мы почти не отличаемся от поздних кроманьонцев. Извини, что пишу общеизвестное. Но я не могу понять, как, каким образом ты предлагаешь подстегнуть эволюцию? Заставить ее ускорить свой ход? Напрасно ты думаешь, что мне это не интересно. Мне интересно, и ты напиши подробнее. Хотя я и не член твоего КЮКа, но постараюсь понять. В первом своем письме ты писал, что хочешь меня о чем-то спросить. О чем? Будь осторожен на озере и, если вода уж очень холодная, лучше не купайся. Всего хорошего.
Инна.
Илья Буров — Инне Храмцовой
Инна! Вот о чем я хотел тебя спросить: не согласишься ли ты стать моей женой?
Не торопись с ответом, но и не затягивай.
Илья.
2. Зачетный рейс
Юпитер бушевал. Отсюда, с ледово-снежной Ио, было видно, как по его гигантскому полосатому диску, закрывавшему полнеба, ходили бурые смерчи. Казалось, гигант пульсировал, то опасно приближаясь, то удаляясь. Казалось, его беспокойная атмосфера вот-вот сорвется, не выдержав чудовищной скорости вращения, и накроет дымным одеялом Ио, космотанкер «Апшерон» и его экипаж.
Морозов зябко поежился. Не раз приходилось ему видеть это зрелище в учебных фильмах, но одно дело — учебный фильм, другое — оказаться лицом к лицу с чужой, разнузданной стихией.
— Ух ты, — сказал он напряженно-бодрым голосом. — Разыгрался Юлик… Это он всегда так, Радий Петрович?
— Нормально, — ответил командир танкера, голос его перебивался разрядами. — На экваторе турбулентно, на шапках — поспокойнее. Для Юпитера погода — обычная. Только не надо про него так… фамильярно. Планета серьезная.
Морозов подошел к башенке автоматической станции, поднял крышку, посмотрел на ползущие по экрану зеленые зигзаги.
— Напряженность Ю-поля у красной черты, — сказал он.
Володя Заостровцев быстро взглянул на Морозова, но промолчал. Сегодня с утра он и двух слов не вымолвил.
Нижний край Юпитера был обгрызен острозубчатым горизонтом Ио. Именно оттуда должен был появиться контейнерный поезд, и все трое не сводили с горизонта глаз.
Командир танкера поднял руку к шлему, словно намереваясь почесать затылок.
— Здесь-то что, — сказал он. — Четыреста мегаметров до него. Санаторий. А побывали бы вы на Пятом — вот там сейчас неуютно.
— На Амальтее? Ну да, там ведь вдвое ближе, — отозвался Морозов.
Заостровцев, пнув носком башмака ледяную глыбу, сказал:
— Радий Петрович… Улетать надо отсюда…
— Это почему же?
— Не знаю. Только чувствую — надо уходить.
— А контейнеры? — возразил Морозов. — С чего это ты расчувствовался?
— Так вот, — продолжал командир, — на Пятом и горизонта, в сущности, нет. Стоишь, как на камешке, а этот, — он кивнул на Юпитер, — стена стеной, руку протянуть боязно. Так что ничего, Заостровцев: бывает, если в первый раз. Около Юпитера всегда кошки по сердцу скребут. Нормально.
— Да нет. Радий Петрович, — стесненно сказал Заостровцев, — я не то что боюсь, а… сам не знаю…
Командир взглянул на часы.
— Буксир должен показаться через пятьдесят минут, — сказал он. — Но поправка на полчаса всегда возможна: плотность его атмосферы, — он снова кивнул на Юпитер, — уж очень непостоянная. Наши контейнеры там мотает, как деревья в бурю.
Морозов представил себе, как, огибая планету, сквозь толщу штормовых туч мчится буксир — космический беспилотный корабль с длинным хвостом вакуумных контейнеров. Поезд догоняет Красное пятно и, войдя в его плотную среду, уравнивает с ним скорость. Распахиваются приемные горловины, и вещество Красного пятна со свистом всасывается в контейнеры. Хищника загоняют в клетку. Пятно, впрочем, и не заметит такой ничтожной убыли.
Буксир приведет поезд на Ио, автопогрузчик поставит контейнеры на место — несколькими рядами они опояшут тело танкера, — и тогда можно стартовать. Можно прощально помахать ему ручкой: не сердись, старик Юпитер, ты не прав, — или как там говорили древние?
Потом Радий Петрович аккуратно посадит танкер на космодром Луна-2, и они выйдут наружу и увидят привычный спокойный лунный пейзаж — невысокие кольцевые горы, изрезанную трещинами почву. После Ио, с ее вулканами и глубокими ущельями, залитыми черным метановым льдом, с ее зловещим небом, Луна покажется уютной, обжитой. Ведь от нее так близко до голубого шара Земли…
Космодромная команда примет контейнеры с веществом Красного пятна и опорожнит их в подлунные резервуары. А они, экипаж танкера, после карантинного душа сядут в вездеход — и в Селеногорск. Там можно будет наконец вылезти из скафандра и неторопливо пройти в салон. И ребята сбегутся в салон, пойдут вопросы: ну, как зачетный? Морозов помедлит, потягивая из стакана витакол, небрежно скажет: «Тряхнуло нас возле Юпитера. Думал — прощай, дорогая…» И остальные практиканты будут завидовать ему черной завистью, потому что они еще нигде не бывали, если не считать учебных рейсов на Марс в качестве дублеров, а он, Морозов, уже «свалил» зачетный. Да, дорогие товарищи, нет больше курсанта Морозова — есть штурман космических линий Алексей Морозов, он же — второй пилот. Сам Платон Иванович, руководитель практики, привинтит к его куртке значок космонавта.
А Радий Петрович Шевелев думал о том, что это, наверное, последний его рейс к Юпитеру. Может, и вообще последний рейс. Сорок восемь лет, потолок космонавта… Возраст, когда, по выражению пилотов, «начинает барахлить вестибулярка». Что ж, он немало новых трасс проложил в Системе. Взять хотя бы эту — к Юпитеру…
Давно уже догадались астрофизики, какой могучей энергией насыщена атмосфера планеты-гиганта. Ю-энергия, сосредоточенная в Красном пятне… Красное пятно было старой загадкой. Огромное, в пятьдесят мегаметров в поперечнике, плыло оно по двадцатому градусу южной иовиграфической широты, иногда бледнея, словно выцветая, но не исчезая никогда, — удивительный остров, плывущий в облаках.
Двенадцать лет назад Рейнольдс — «человек без нервов» как называли его космонавты, а уж они-то понимали толк в таких вещах, — бесстрашный Рейнольдс приблизился к Красному пятну настолько, что зачерпнул его вещество бортовым контейнером. Он радировал об этом событии в свойственной ему манере: «Ущипнул красного медведя». Но через двадцать минут тон его передач резко переменился. Рейнольдс сказал: «Не понимаю, что происходит». Он повторил это дважды подряд, голос его был спокойным, очень спокойным. Потом он сказал: «Боюсь, что потерял…» Никто так и не узнал, что именно потерял Рейнольдс: связь прервалась на середине фразы. Корабль не отвечал на вызовы. Рейнольдс не вернулся.
Но люди упрямы. Потомки смельчаков, под парусами пересекавших океаны, уходивших на собачьих упряжках без единого прибора связи во льды Антарктики, шли в бешеную атмосферу Юпитера. Автоматические зонды уходили в глубь атмосферы, к поверхности неведомого аммиачного океана.
Среди первых разведчиков был и он, Шевелев. Именно ему принадлежала идея — построить на Ио танкерный порт, с которого беспилотный корабль поведет к Красному пятну контейнерный поезд. И теперь танкерные рейсы Луна — Ио — Луна сделались обычными. Вещество Красного пятна отличалось огромным энергосодержанием, так что, вопреки сомнениям, его доставка вполне окупалась. Ю-вещество, казалось, было прямо-таки специально создано для двигателей новых скоростных кораблей класса «Д», предназначенных для дальних линий.
Заостровцев чувствовал приближение того странного состояния, которое уже испытал несколько раз и которое его пугало. Он попробовал «переключиться». Вызвал в памяти земные картины. Белые корпуса Учебного центра в зелени парка. Сверкающий на солнце небоскреб Службы Состояния Межпланетного Пространства — там работает диктором на радиостанции Антонина Горина. Тоня, Тоня — смуглое лицо, высоко взбитые черные волосы, насмешливые карие глаза… И ничего-то нет в ней особенного. В Учебном центре были девушки куда красивее Тони, взять хотя бы студенток факультета искусств. Но с тех пор, как он, Володя Заостровцев, в День моря впервые увидел Тоню — беспечно хохочущую, танцующую на воде, — с той самой минуты другие девушки перестали для него существовать. Он подскочил к ней, и они закружились в вихре брызг, музыки и смеха, но тут Володя зацепился поплавком за поплавок, потерял равновесие и плюхнулся в воду…
Воспоминание отвлекло его, но ненадолго. Тягостное ощущение снова навалилось, проникло внутрь, растеклось непонятной тревогой…
Теперь по экватору Юпитера неслись огромные бурые облака — ни дать ни взять стадо взбесившихся быков. Они сшибались, медленно меняя очертания, рвались в клочья. Потом облака слились в сплошную зубчатую полосу. Будто гигантская пила рассекла планету пополам.
Полыхнуло красным. Грозные отсветы легли на ледяные пики Ио, на гладкое тело космотанкера. Диск Юпитера с краю залило огнем. Вот оно, Красное пятно… Оно разбухало на глазах, ползло под экватором, свет его становился пугающе-резким. Морозов невольно втянул голову в плечи.
Вслед за Красным пятном должен был появиться из-за диска Юпитера буксир с контейнерами. Но его не было. Это было неправильно: поезду задана круговая орбита со скоростью пятна. Но поезда не было.
Пятно уже полностью выползло из-за края. В нем крутились вихри, выплескивались быстрые языки — не они ли слизнули поезд?..
Заостровцев вдруг судорожно застучал кулаками по щитку светофильтра.
— Не могу! — прохрипел он. — Давит…
— Что давит? — Командир шагнул к нему.
И тут в уши ударил ревун тревоги.
— Быстро в шлюз! — крикнул командир.
Они кинулись к кораблю. Хлопнула автоматическая дверь, вторая, третья… Сгрудились в лифте. Вверх! Ревун оборвался. Что там еще? Он не мог выключиться до старта, но он выключился. Это тоже было неправильно, непонятно…
Дверь остановившегося лифта поползла в сторону — командиру казалось, что она ползет отвратительно медленно, он рванул ее, выскочил из лифта в кабину. Не снимая шлема, бросился к пульту, пробежал пальцами в рубчатых перчатках по пусковой клавиатуре. Далеко внизу взревели двигатели, танкер рвануло. Радий Петрович глубоко провалился в амортизатор сиденья, привычная тошнота перегрузки подступила к горлу.
Морозов и Заостровцев упали в свои кресла. Некоторое время все трое молча возились с шлемами, тугими шейными манжетами, выпутывались из скафандров. Каждое движение давалось с трудом, а труднее всех было Володе. Крупные капли пота катились по его щекам.
Первым увидел Радий Петрович. Потом Морозов. Его рука, протянутая к блоку программирования, медленно упала на колени.
Приборы не работали. Ни один.
— Нич-чего не понимаю… — Командир беспокойно вертел головой, переводя взгляд с экрана на экран.
Он переключил масштаб координаторов. Ввел усиление. Перешел на дублирующую систему. Больше он ничего не мог сделать.
Экраны ослепли. Тонкие кольца гелиоцентрических координат ярко светились, но точки положения корабля не было видно — ни на экране широкого обзора, ни на крупномасштабном. На экране для непосредственного астрономического определения вместо привычной картины звездного неба была серая муть, ходили неясные тени.
Командир с усилием повернулся в кресле и встретил застывший взгляд Морозова.
— Определитесь по полям тяготения, — бросил он раздраженно, потому что Морозов должен был сделать это и без команды.
И не поверил своим ушам, услышав растерянный голос практиканта:
— Гравикоординатор не работает.
Командир уперся в подлокотники, попытался подняться, но ускорение придавило его к креслу. Оно-то работало исправно. От нарастающей тяги трещали кости, и казалось, что вот-вот разорвутся легкие.
Двигатели мчали танкер вперед. Вперед — но куда? Приборы не показывали положения корабля в Пространстве. Было похоже, что неведомая сила разом вывела из строя все наружные датчики. Корабль очутился в положении человека, внезапно ослепшего посреди уличного потока.
«Мы стартовали часа на полтора раньше расчетного времени, — лихорадочно соображал командир. — Ио всегда обращена к Юпитеру одной стороной, и танкер стоял на этой стороне. Стартовый угол известен. Сейчас, когда корабль выходит на скорость убегания, надо ложиться на поворот. Но как рассчитать поворот без ориентации? В поле тяготения Юпитера нет ничего постоянного. Поворачивать вслепую? Ю-поле прихватит на выходной кривой, а ты и не заметишь… Не заметишь, потому что гравикоординатор не работает».
Морозов между тем возился с пеленгатором. Ведь на крупных спутниках Юпитера стоят радиомаяки — на Ио, на Каллисто, на Ганимеде. Нет. Молчат маяки, музыкальные фразы их сигналов не доходят до «Апшерона».
— Хоть бы один пеленг… Хоть бы одну точку… Что делать, Радий Петрович?
Командир не ответил. Он уже знал, что ничего сделать нельзя. Даже послать на Луну аварийный сигнал. Радиосвязи не было. Надеяться на чудо? Где угодно, только не в Ю-поле.
Ну что ж… На Земле труднее: вокруг все родное, земное, и можно увидеть в окно кусок голубого неба, и мысль о том, что все это будет теперь без тебя, невыносима. В Пространстве же — Шевелев знал это — чувство Земли ослабевало, помимо воли приходило то, что он называл про себя ощущением потусторонности…
Ослабевало? Ну нет! Вот теперь, когда гибель неотвратима, он понял, что ни черта не ослабевало чувство Земли. Наоборот!
Надо было что-то сказать ребятам. Командир посмотрел на них. Заостровцев лежал в кресле, задрав голову вверх и бессмысленно вытаращив глаза. Лицо его было искажено перегрузкой. Руки он вытянул перед собой, пальцы вздрагивали, как бы ощупывая воздух.
Ну что им сказать? Разве что стандартное: «Будьте мужчинами…»
Радий Петрович вдруг замер, пораженный догадкой: так вот что случилось тогда с Рейнольдсом, вот что не договорил он в последней радиограмме — он потерял ориентацию! У Рейнольдса, так же, как и у него, Шевелева, внезапно ослепли приборы. Ю-поле прихватило ослепший корабль Рейнольдса, он врезался в Юпитер. Непонятная, никем не предвиденная энерговспышка… Надо сообщить на Землю. Вряд ли когда-нибудь информация попадет к людям, но все равно он обязан сообщить.
Радий Петрович включил звукозапись и собрался с мыслями. Информация должна быть краткой и исчерпывающей.
Тут он услышал щелканье клавиш. Практиканты — штурман и бортинженер — сидели, голова к голове, у пульта вычислителя. Заостровцев теперь не щупал пальцами воздух — он медленно водил растопыренной пятерней от себя к экрану. К экрану, на котором светились кольца координат, но по-прежнему не было точки, показывающей положение корабля.
— Сейчас… — бормотал Морозов, щелкая клавишами. — Только вот введу исходные… влияние Сатурна… Эфемериды… Давай направление, Вовка!
«Какое еще направление? — подумал командир. — С ума они посходили?»
— Что вы делаете? — резко спросил он.
Ему пришлось повторить вопрос дважды, но ответа он так и не дождался. Те двое, должно быть, просто забыли, что на корабле есть командир.
— Не так, не так! — стонал Заостровцев, рубя ладонями воздух. — Не понимаешь…
— А как? — хрипел Морозов.
— Слушай меня, Алеша… Слушай! Мы здесь… Да, здесь… — показывал он. — Значит, выходная кривая… Вот… вот ее направление, понимаешь?
— Понял!
Снова защелкали клавиши. Морозов откинулся, уставясь на панель вычислителя.
Мертвая тишина.
— Программа готова, — неуверенно сказал Морозов.
Пытаясь освободиться от странного и тягостного ощущения, Заостровцев вызывал в памяти картины недавнего прошлого.
Шел последний месяц предвыпускной практики, после которой группе выпускников предстояло перебазироваться на Луну и там ожидать зачетных рейсов. Однажды вечером Володя Заостровцев сидел у себя в комнате и готовился к очередному самоэкзамену. Перед ним лежала на столе красочная схема охлаждения плазмопровода. Но что-то не мог сегодня Володя сосредоточиться на занятиях. Внимание рассеивалось. За переплетениями схемы чудилось оживленное девичье лицо — лицо Тони Гориной.
Володя томился. Если бы полгода назад кто-нибудь сказал ему, что с ним произойдет такое, он бы ответил презрительным смешком. Но теперь Володе было не до смеха. Душу раздирали сомнения. То ему казалось, что Тоня к нему благосклонна, то, напротив, он приходил к горькой мысли, что нисколько ей не нужен. Уж очень была своенравна Тоня Горина. Вечно она торопилась туда, где много веселых людей, где поют, острят и танцуют. Володя же был человеком, так сказать, камерного склада, многолюдье отпугивало его.
Вот уже больше недели, как они не встречались из-за размолвки. Тоня обещала покататься с ним на лодке и вообще провести вечер вдвоем, но, придя в садовую беседку, где они обычно встречались, сразу заявила, что не сможем сдержать обещания, потому что искусствоведы затеяли «чудный вечер старинного танца» и ей надо там быть непременно. Отговаривал ее Володя, отговаривал, а потом тихо рассердился и сказал: «Жаль, что мы не понимаем друг друга». И ушел.
Теперь он сидел в своей комнате в общежитии и заставлял себя вникнуть в охлаждение плазмопровода, но ничего путного из этого не получалось. Никогда прежде не помышлял Володя о стихосложении, а тут вдруг испытал потребность излить, как говорится, душу. Проще всего было разработать программу, закодировать ее и поручить создание стихотворения универсальной логической машине. Но Володя предпочел старый метод, хотя нисколько не был к нему подготовлен опытом предшествующей жизни.
Отодвинув в сторону схему охлаждения, он положил перед собой чистый лист бумаги. Работа оказалась мучительной. Володя бормотал слова, отмерял на пальцах слоги, принимался писать и тут же зачеркивал написанное. Не то, не то! Пожалуй, лишь две строки в какой-то мере выражали его настроение:
«Жизнь, лишенная биоконтакта с объектом любимым, Холодна, точно кельво-мороз нулевых областей».Да, это были удачные строки. Конечно, Володя сознавал, что лирики прошлых времен писали лучше. Не то чтобы он их читал — к стихам он, в общем-то, был равнодушен, — но Тоня очень любила стихи и уйму их знала наизусть. Володя даже запомнил одно из читанных ею стихотворений, там неплохо было сказано «о нити той таинственной, что тянется, звеня, той нити, что с Единственной могла б связать меня».
Единственная… Очень точное определение. Но что делать, когда Единственная не понимает?..
Володя скомкал листок и швырнул в пасть мусоропровода. Схема охлаждения снова заняла на столе свое законное место. Но спустя несколько минут Володя обнаружил, что ничего не видит и не понимает в этой треклятой схеме.
Нет, так дело не пойдет. Прежде всего надо поточнее разобраться в характере отношений.
Он взял лист миллиметровки и крупно надписал сверху: «Анализ моих взаимоотношений с Тоней Г.». Раздумывая, припоминая подробности встреч и настроений, он постепенно построил график. По оси абсцисс было отложено время, по оси ординат — сила чувства в условно принятых Володей единицах. Красная кривая выражала отношение Володи к Тоне, а синяя — ее отношение к нему. На точках переломов стояли краткие пояснения: «пляж», «на концерте», «диспут об искусстве»…
Володя так углубился в анализ, что не заметил, как вошел и остановился за его спиной Морозов.
— Хм, — произнес Морозов. — Ты бы действовал в логарифмическом масштабе. Смены настроений были бы выразительнее.
Володя быстро прикрыл график рукой.
— Мысль, — согласился он. — Вместо величин чувств откладывать их логарифмы…
— Эх ты, досужий анализатор. Ну-ка, Вовка, говори, что у тебя стряслось?
И тут Володя, всегда такой сдержанный и уравновешенный, вдруг понял, что самоанализ — ничто, пыль, тлен по сравнению с доверительным разговором. Сбивчиво и торопливо, словно опасаясь, что его прервут, он рассказал Морозову все без утайки о своих трудных отношениях с Тоней Гориной и закончил классическим вопросом:
— Что мне делать, Алеша?
«Нашел у кого спрашивать совета…» — невесело подумал Морозов. Но у Володи была в глазах такая мольба, что язык не повернулся ответить «не знаю», хотя истина заключалась именно в этом ответе.
— Послушай, — сказал он, глядя в окно на яркие фрески противоположного корпуса. — Я не очень-то гожусь в советчики, но… объяснись ты с ней начистоту. Признайся в любви и…
Он хотел добавить: «…и не морочь мне голову», но удержался.
— Разве она сама этого не понимает? — спросил Володя, искренне удивленный.
— Конечно, понимает, но… в общем, надо объясниться. Объяснение, по крайней мере, тем хорошо, что внесет какую-то ясность. — Морозов усмехнулся при мысли о том, как легко давать советы другим. — Вызови Тоню на свидание, попроси, чтобы она выслушала тебя, не перебивая… встань, черт побери, перед ней на колени… Наши предки прекрасно все это умели, а мы почему-то разучились…
— На колени? — еще больше изумился Володя.
— Да! На колени! — Морозов крупно зашагал по комнате, пытаясь подавить в себе закипающее непонятное раздражение. — Скажи, что жить без нее не можешь. Не отпускай ее ни на шаг. Куда она, туда и ты! Иначе непременно появится кто-то другой! — Он остановился перед Володей, сунул ему в руки коробочку видеофона. — На! Вызывай ее сейчас же, при мне! Ну, быстро!
— Хорошо, — оторопело прошептал Володя.
Тоня пришла в беседку точно в назначенный час. На ней было платье без рукавов, при малейшем движении оно вспыхивало разноцветными искрами, меняло цвет.
В саду сгущалась вечерняя синева, на небе высыпали звезды.
— Какая ночь! — сказала Тоня, остановившись у входа в беседку. Она закинула руки за голову, поднятую к звездам, и с чувством произнесла: — «Какая ночь! Алмазная роса живым огнем с огнями неба в споре, как океан, разверзлись небеса, и спит земля — и теплится, как море».
Володя любовался ее лицом, ее руками, с наслаждением слушал Тонин звучный голос. Ему хотелось выразить свой восторг. Но он не умел.
— Тоня, — сказал он. — Здравствуй, Тоня.
— Привет, — улыбнулась она. — Куда пойдем?
— Посидим здесь. Тоня. Мы почти не бываем вдвоем…
— Сегодня бал у математиков, у них всегда очень весело, но, если хочешь, посидим немного.
Они сели на скамейку. «С чего начать?» — взволнованно подумал Володя.
— Ну, что у тебя? — прервала Тоня затянувшееся молчание. — Сдаешь зачеты?
— Сдаю… А у тебя что нового?
— Ничего особенного. Сегодня было много переговоров с Луной. У Чернышева такой приятный голос, даже когда он сердится. Он требовал прислать какое-то снаряжение. Тебе не надоело сидеть?
— Тоня… — Володя несмело взял ее руку в свои ладони. — Тоня, скоро наша группа улетит на Луну, и я хотел… я хотел тебе сказать…
Она быстро взглянула на него.
Вот теперь следовало, по совету Морозова, упасть на колени. Но Володя будто одеревенел. Он подумал, что неприлично так долго держать ее руку, и выпустил.
— Что же ты хотел сказать?
— Тоня… — Володя еле шевелил языком, все приготовленные заранее слова напрочь выскочили из головы. — Тоня, — продолжал он с отчаянной решимостью. — Я бы очень, крайне хотел, чтобы мы… чтобы мы всегда были вместе… Куда ты, туда и я…
— Вот и хорошо, — заулыбалась Тоня. — Вот и пойдем на бал к математикам. — Она встала. — Ну, что же ты? Пойдем, скоро начнется.
— Нет. — Володя помотал головой и тоже поднялся со скамейки. — Нет, Тоня, ты не понимаешь… Лучше я уйду…
Он потерянно кивнул и, не оборачиваясь, побрел прочь. Она озадаченно смотрела ему вслед. Потом достала зеркальце, поправила волосы — это помогло ей справиться с растерянностью.
— Дивергентный какой-то, — тихо проговорила Тоня.
Она была неправа. Дивергенции, то есть расхождения, отклонения от правил, начались несколько позже.
После объяснения с Тоней Володя провел бессонную ночь. Зато на утренних занятиях он проспал учебный фильм «Обеспечение безопасности при текущем ремонте вспомогательных плазмопроводов». Во второй половине дня он сдавал практикум по приготовлению пищи в вакуумных условиях и только вечером, окончательно освободившись, отправился к Морозову, чтобы отвести душу.
В коридорах общежития было шумно, из-за полуоткрытых дверей слышались голоса, смех, музыка. У Морозова в комнате сидели трое парней, они спорили о чем-то. Включенный кристаллофон выкрикивал какую-то старинную песню из морозовской коллекции, высокий отчаянный голос выводил:
По-о-хранцузски — бутенброд. По-хранцузски — бутенброд…— О! Вот кого сейчас спросим! — Морозов подскочил к Володе и втянул его в комнату. — У нас тут разговор зашел о Плутоне. Помнишь, ты мне говорил о докторе Моррисе, ну, об этом планетологе, который безвылазно сидит на Тритоне…
— Да брось, Алеша, — прогудел басом розовощекий юноша. — Одни догадки у Морриса, никаких серьезных доказательств.
— Вот мы и спросим Володю. — Морозов поморщился от слишком уж громкого хриплоголосого хора, грянувшего из динамика кристаллофона. — Сделай-ка потише, Виктор. Так вот, — вскинул он взгляд на Заостровцева, — верно ли, что Моррис…
— Понятно, — прервал его Володя. — Когда-то мать рассказывала, что Моррис видел там «Дерево». У нее в записках есть об этом.
— Что значит «видел»? — сказал розовощекий Виктор. — Если он смотрел в телескоп, то почему не сфотографировал?
— Он снимал. Но на пленке вышло только слабое пятнышко.
— А! — махнул рукой Виктор. — Пятнышко, видите ли. Этому Моррису вечно что-нибудь мерещится.
— Неверно, — тихо сказал Володя. — Есть объективные подтверждения.
— Данные разведки, что ли? Но ведь тоже — ничего определенного! Ну, одно световое пятно на десять километров пленки — разве это подтверждение?
Володя не ответил. Да и что отвечать? После страшной гибели «Севастополя» десять лет назад всполошилась Земля. Десятки, сотни автоматических зондов пошли к Плутону. Это общеизвестно. Угрюмая черно-серая, будто графитовая, пустыня с округлыми горными хребтами бесконечно тянулась на бесчисленных снимках. Многие пленки почему-то были засвечены. И лишь изредка снимки фиксировали слабое, размытое световое пятно. Споры об этом странном проблеске в царстве вечной тьмы не утихли до сих пор. Большинство ученых склонялось к тому, что на Плутоне возможна вулканическая активность. Роковым образом «Севастополь» совершил посадку в зоне действующих вулканов в момент извержения…
Но были скептики, не принимавшие этой гипотезы. Не верил в вулканы и Володя Заостровцев. «А во что ты веришь? В „Дерево“?» — не раз спрашивал его Морозов. Володя пожимал плечами. А однажды ответил с каким-то вызовом, удивившим Морозова: «Вот слетаю туда, тогда и поговорим». Этот разговор был года три назад, они тогда на втором курсе учились. «Интересно, — сказал Морозов, — как ты полетишь на запретную планету?» Володя, разумеется, прекрасно знал, что Международная федерация космонавтики объявила Плутон и его окрестности запретной для человека зоной. Тем более удивительным, гусарским каким-то показался Морозову его ответ: «Запретный плод сладок».
Теперь, когда этот настырный Виктор стал наседать на Володю, как будто именно тот несет ответственность за фантазии доктора Морриса, а остальные гости Морозова поддакивали и посмеивались, — Володя не стал ввязываться в спор. Он направился к двери.
— Погоди! — окликнул его Морозов. — Ребята, управляйтесь сами. Где фруктовый сок — вы, к сожалению, знаете не хуже меня. Уходя, выключите включенное и приберите разбросанное. У нас с Володей срочное дело.
Они сбежали по лестнице вниз, уклонились от шумной компании, зазывавшей их в кафе под полосатым тентом, и зашагали в сад.
— Ну что? — спросил Морозов. — Поговорил с Тоней?
— Нет… То есть разговор был, но… не получился, в общем.
— Эх ты, нескладный человек. Давай-ка расскажи по порядку. В лицах.
Они сели на скамейку, и Володя рассказал «по порядку». Что-то погрустнел Морозов, слушая его.
— Мне кажется, она меня не любит, — сказал Володя.
Морозов ничего не ответил на горькое признание, и Володя поник головой, погрузился в невеселые мысли.
Все здесь тайна. Великая загадка рода человеческого… «Королева играла в башне замка Шопена, и, внимая Шопену, полюбил ее паж…» Герцогиня Джозиана полюбила безобразного Гуинплена… Ромео и Джульетта… Тристан и Изольда… Старинные новеллы, оканчивающиеся эпической фразой: «Они жили долго и любили друг друга и умерли в один день», — прекрасная, наивная мечта… Древние легенды: бог разделил людей на половинки, разбросал по свету, и они ищут друг друга…
— Что же такое любовь?
Спрашивая это, Володя был готов к тому, что Морозов примется его высмеивать. Однако Алеша сидел неподвижно, скрестив руки на груди, и молчал. Перед ними в густой тени деревьев ходили взад-вперед лунные пятна.
— Мне кажется, — попробовал Володя сформулировать, — это… это — остро избирательное тяготение полов. Верно, Алеша?
— Отвяжись.
— Нет, позволь, позволь! — Володю вдруг осенило. — В организме человека нет ни одного элемента, не входящего в таблицу Менделеева. Согласен? Следовательно… — Он вдумчиво подбирал слова. — Следовательно, любовь… то есть проявление избирательного тяготения полов… есть результат биоэлектрохимических процессов в клетках мозга… и, значит, может быть изучена и моделирована наравне с памятью и наследственностью…
— А дальше что? — воззрился на него Морозов.
— Ну как ты не понимаешь? Эта идея позволяет создать… — Володя запнулся, — ну, что ли, локатор… нет, анализатор любви… Анализатор, который обеспечит правильный выбор. — Володя воодушевился: — Да, это мысль! Анализатор исключит ошибки. Представь себе, Алеша, как он облегчит страдания влюбленных.
— Представляю! — с неожиданной злостью ответил Морозов, поднимаясь. — Представляю твой анализатор! Белые шкафы, набитые микромодулями. Ты встречаешь на улице брюнетку анатомического типа Тони и приглашаешь ее «анализироваться». Для начала — экспресс-анализ крови и прочего. Вам надевают манжетки сфигноманометров. Вам бреют головы и мажут их контактной пастой для датчиков энцефалографа…
— Что с тобой? — озадаченно спросил Володя.
А Морозова несло:
— Вам вкалывают в нервные узлы китайские иглы. Анализатор гудит, мигает цветными сигналами. Старший оператор говорит: «Молодые люди, посмотрите друг другу в глаза. Так, а теперь — через гипнофильтр А—27. Благодарю вас. Жора, отцепляй от них датчики». Блок дешифровки выстреливает голубой бланк с розовыми амурами: «Не можете любить друг друга». И ты идешь искать следующую девушку…
Морозов ожесточенно махнул рукой и зашагал к выходу.
Радий Петрович привык командовать людьми и приборами. Он привык ощущать приборы как продолжение своего зрения и слуха, своей воли. Кроме того, он привык видеть перед собой за координатной сеткой экрана знакомую картину звездного неба. Видеть свое положение в Пространстве — без этого лететь было нельзя.
Теперь, когда корабль оглох и ослеп, Радий Петрович не то чтобы испугался, а был ошеломлен странным ощущением собственной ненужности и невозможности управлять ходом событий. Он перестал быть командиром, и это, кажется, было страшнее, чем врезаться в Юпитер. А врезаться могли каждую секунду.
Оцепенение первых минут прошло. Как мог он, командир, допустить, чтобы двое мальчишек, впервые вышедших в Пространство…
— Куда?! — крикнул он так, как не кричал еще никогда в жизни. — Куда направили?
Губы его прыгали, голос сорвался. Он видел их белые лица на мутном фоне бокового экрана. Заостровцев не оглянулся на окрик. Руки его безжизненно висели по бокам кресла, взлохмаченная голова лежала на панели управления двигателями. Как раз под его щекой медленно ползла вправо стрелка поворотного реактора.
Морозов посмотрел на командира. Лицо его было странно искажено — будто одна сторона отставала от другой.
— Сейчас, Радий Петрович… Минутку…
Морозов потянулся к переключателям мнемосхемы — самым дальним на пульте. Перед командиром засветилась масштабная схема: Юпитер, спутники, кольца их орбит, красная линия пути корабля…
Но ведь это была линия рассчитанного курса, ее не с чем было сравнить, потому что датчики системы ориентации не подавали на мнемосхему истинный курс.
Радий Петрович представил себе, как «Апшерон» на выходной кривой углубляется в Ю-поле — углубляется дальше, чем следует… Кроме того, на развороте кораблю предстояло пересечь орбиты десятка спутников Юпитера. Конечно, возможность столкновения практически исключена, но когда движешься вслепую в полях стохастичных возмущений, то и мелкие спутники — дико кувыркающиеся в пространстве ледяные и каменные глыбы — кажутся неправдоподобно близкими.
— Вы не могли рассчитать курс без внешних датчиков, — жестко сказал командир. — Я запрещаю…
Тут он осекся. Он был командир и мог запретить что угодно, но, запрещая, он должен был продиктовать свое решение. А решить что-либо в этой дикой ситуации было невозможно.
Морозов тряс за плечи сидевшего рядом Заостровцева.
— Да очнись ты! — крикнул он ему в ухо. — Вовка, очнись! Что дальше? Корректировать надо!
В отчаянии он сгреб пятерней Володины волосы, мокрые от пота. Заостровцев вдруг дернулся, открыл глаза.
— Поправки! — обрадованно закричал Морозов. — Чего уставился, поправки давай!
Мутные глаза Заостровцева прояснились. Он расправил плечи, потянулся, на его худом лице появилась улыбка, показавшаяся командиру идиотской.
— Так хорошо, — тихо сказал Заостровцев. — Так не давит…
Морозов притянул его голову вплотную к своей.
— Давай, милый, — лихорадочно шептал он. — Поправки давай.
И снова командиру показалось, что они сошли с ума.
Из дальних времен парусного флота перешло в космонавтику железное правило: при живом капитане рулем не командуют. А эти двое командовали. Они колдовали над блоком программирования, вводили поправки. Они вели корабль — а он, командир, смотрел на них, ничего не понимая и все острее ощущая свою ненужность…
Время шло. Космотанкер, все еще разгоняясь, описывал выходную кривую, которая, как опасался командир, могла оказаться безвыходной. Опасались ли этого те двое? Похоже, им было безразлично. Теперь они не суетились у пульта. Откинувшись в креслах, они спали. Заостровцев то и дело ворочался, как будто пытался забраться на сиденье с ногами, сжаться в комок. Обхватывал голову руками, стонал. Морозов лежал в кресле, уронив лобастую голову на грудь.
Да, они спали.
Командир понял, что будить их бессмысленно. Все было сплошной бессмыслицей в этом окаянном рейсе, с тех пор как по ушам ударил ревун. Он еще раз посмотрел на мнемосхему, по которой, удлиняясь неприметно для глаза, ползла кривая. Тупо подумал, что не эта, вымышленная, кривая, а та, истинная, по которой шел корабль, могла в любой момент оборваться грохочущей гибелью. Он сам удивился безразличию, с которым об этом подумал. Перенапряжение брало свое. Командир закрыл глаза.
Дивергенции начались с того, что Заостровцев опоздал на рейсовый корабль. Ждать его, понятно, не стали. Рейсовый ушел на Луну по расписанию, увозя группу практикантов, а Володя остался на Земле. Растерянный и виноватый, он более суток околачивался на космодроме и надоедал диспетчерам, пока его не подобрал Лавровский, который вез на Луну с десяток ящиков, исписанных устрашающими надписями.
Биолога Лавровского Володя немного знал по спецсеминару и по статьям, время от времени появлявшимся в научных журналах. Это был сухонький человек лет тридцати пяти — тридцати семи, с острыми быстрыми глазами и жидковатыми белобрысыми волосами, с глубокими залысинами.
Теперь они сидели вдвоем в тесной пассажирской кабине грузолета.
— Почему вы опоздали на свой рейс? — спросил Лавровский.
Врать Володя не умел.
— Я шел на космодром и… не сумел перешагнуть какой-то… какую-то преграду, — сказал он угрюмо.
— Что? — поднял брови Лавровский. — Какую преграду?
— Не знаю, как объяснить…
И верно, как объяснить то, что с ним вчера произошло?
Он шел к северным воротам космопорта — шел не по дороге, как остальные практиканты, а напрямик, по тропинке. По-утреннему сильно пахли травы. Володе казалось, что он чувствует запах каждой травинки, каждого полевого цветка в отдельности. Была какая-то особенная острота восприятии. Вдруг он остановился. Ему ничто не мешало, а шагнуть вперед он не мог. Машинально, еще не отдавая себе отчета, он свернул и зашагал по росистой траве, мягко шелестевшей под ногами. Он как бы искал проход в невидимой, неощутимой стене. Прохода не было — он чувствовал это. Он забыл о времени, забыл обо всем. Вернулся к тропинке и убедился опять, что не может идти по ней вперед. Снова пошел вдоль невидимой преграды. И только когда дрогнула земля и над космопортом, опираясь на клубящийся черный дым, поднялся корабль, — только тогда Володя пришел в себя. Он с легкостью перешагнул «преграду» и пустился бежать, хотя прекрасно понимал, что теперь спешить бессмысленно. С удивлением он обнаружил, что бродил по полю больше часа…
— Вы не знаете, как объяснить, — кивнул Лавровский, после чего повытаскивал из карманов кучу катушек пленки, аккуратно расставил перед собой на выдвижном столике и, зверски прищурившись, стал разглядывать их по очереди на свет.
— У меня есть проектор, — сказал Володя и полез в свой рюкзак.
Он отдал проектор Лавровскому, а потом, немного помедлив, вытащил из рюкзака панели полусобранного прибора.
После того разговора с Морозовым идея анализатора любви крепко засела в голове у Володи. В течение трех недель все свободное время он возился с микромодулями. Конечно, толку от прибора не было никакого. Но Володя был упрям.
Теперь он разложил перед собой панели с микромодулями и погрузился в хитросплетения схемы. Он забыл обо всем — о постыдном опоздании, за которое еще предстояло держать ответ на Луне, о мучительной размолвке с Тоней и о Лавровском тоже.
А между тем Лавровский уже несколько минут пристально наблюдал за ним.
— Как ваша фамилия? — раздался его высокий голос, от которого Володя вздрогнул. — Заостровцев? Позвольте, вы не сын ли того Заостровцева, который… Сын? Очень приятно. И вы тоже готовитесь стать бортинженером? Так! Скажите на милость, с чего же это вас повело на бионику? — Он пригляделся к пестрой мозаике микромодулей. — Да еще, насколько я понимаю, на нейросвязи высшего порядка?
— Видите ли… — Володя прокашлялся. — Мне пришла в голову мысль относительно… э-э… одного частного случая биоинформации…
— Частный случай биоинформации, — повторил Лавровский. Он откинулся на спинку кресла и нежно погладил себя по щеке, как бы проверяя качество бритья. — Вот что, Заостровцев. Расскажите все по порядку.
Володя заколебался было. Но Лавровский так и излучал спокойную заинтересованность сведущего человека. И Володя начал рассказывать, опуская, впрочем, детали личного свойства.
— Не люблю собак, — ворчал сантехник Селеногорска, медлительный и всегда как бы заспанный Севастьян. — Не положено собак на Луне держать. Пошел вон! — крикнул он на Спутника, пожелавшего обнюхать его ноги.
В предшлюзовом вестибюле было, как всегда, многолюдно. Севастьян и другие работники космодрома готовились встретить внерейсовый корабль. Этого же корабля дожидался Морозов, справедливо полагая, что на нем прилетит отставший от группы Заостровцев. Тут же крутились две симпатичные дворняги — Диана и Спутник. Их завез на Луну кто-то из космонавтов и, будучи пламенным почитателем Жюля Верна, дал им клички собак Мишеля Ардана. Собачки оживленно бегали по вестибюлю, обнюхивали герметичные стыки шлюзовых дверей.
— Нюхают, — ворчал Севастьян. — Им радио не нужно. Они без радио знают, что Лавровский прилетит. Такой серьезный человек, а любит эту нечисть. Я ему докладываю — блохи от собак. А он мне — блох, дескать, давно вывели. Объясняю: у собак блохи сами собой заводятся — а он смеется…
Вскоре после прилунения пассажиры внерейсового — Лавровский и Заостровцев — появились в вестибюле. Морозов тут же отвел Володю в сторону:
— Что случилось? Ты ведь шел с нами, а потом куда-то исчез.
— Потом расскажу, — ответил Володя. — Если сумею.
— Ладно. Чтобы наши объяснения не расходились, ты скажешь Платон Иванычу вот что…
Тем временем собаки бурно прыгали возле Лавровского. Биолог потрепал их за уши, а потом преподнес по большому куску колбасы.
— Вот вам еще один феномен, — сказал он, остро взглянув на Володю. — На Земле собаки чуют хозяина на большом расстоянии, более того — они точно знают время его прихода. Ну, это общеизвестно. Новейшая теория телеодорации, гипотеза Арлетти — Смирнова… Но объясните мне такое: уже который раз я прилетаю сюда — заметьте, не в определенное время, — а собаки задолго до моего прилунения занимают здесь выжидательную позицию. Ждут не то меня, не то колбасу…
— Запах, — несмело сказал Володя. — Телеодорация эта самая.
Лавровский замахал на Володю руками, будто отгоняя пчелу.
— Да бросьте вы эти словечки! Телепатия, телеодорация и прочие явления дальней биологической связи — всего лишь частные случаи. Жалкие обрывки того мощного канала информации, которым, очевидно, неплохо умеют пользоваться Диана и Спутник.
После долгого разговора с Лавровским во время рейса Володя чувствовал себя бесконечно усталым. У него болела голова, болел затылок. Тут на выручку подоспел Морозов.
— Извините, — сказал он. — Заостровцеву надо срочно предстать перед руководителем практики.
Лавровский спохватился:
— Ай-яй, как бы на транспортере мою аппаратуру не перекантовали! — Он рысцой побежал к грузовому отсеку, на ходу обернулся, крикнул: — Вечером загляните ко мне в девятнадцатую!
Володя, запинаясь, изложил руководителю практики вполне правдоподобную версию относительно своего опоздания, придуманную Морозовым.
— Жаль, жаль, Заостровцев, — пробасил руководитель, не глядя на Володю и водя пальцем по списку практикантов. — Были вы у меня на хорошем счету. Хотел я вас включить в танкерный рейс к Юпитеру, а теперь, само собой, придется заменить… — И он, водя пальцем по списку, забормотал: — Заремба, Зикмунд, Зимников…
Володя, ошеломленно моргая, смотрел на ползущий по списку палец, в котором, казалось, сосредоточились все беды последнего времени: трудные отношения с Тоней, странное происшествие по дороге в космопорт…
— Платон Иванович, — осторожно напомнил Морозов, — мы с Заостровцевым тренировались в паре, хорошо сработались.
— Верно, — согласился руководитель. — А я и вас заменю. — Палец его устремился вниз по списку. — Мухин, Новиков…
Тут они взмолились оба — Заостровцев и Морозов. Перебивая друг друга, ссылались на достоинства своих вестибулярных аппаратов, на качество психотехнических тестов и даже на поперечное сечение мышц. Они взывали к человеколюбию руководителя. И руководитель сдался. Он покачал головой и убрал палец со списка.
— Ладно, — прогудел он. — Допускаю к медосмотру. Потом разыщите Радия Петровича Шевелева, командира космотанкера «Апшерон», поступите в его распоряжение. Рейс будет зачетным. — Он сунул список в карман, грозно добавил: — И учтите: то, что вам сходило у меня, у Шевелева не сойдет.
Лаборант контрольно-медицинского пункта усадил Морозова и Заостровцева на жесткие белые стулья спиной друг к другу и ловко оклеил датчиками их обнаженные торсы, руки и ноги. От датчиков тянулись к пульту тонкие разноцветные провода.
Врач, пожилая женщина с властными манерами, защелкала переключателями. Морозов поежился: кожа под датчиками ощутила быстрые бегущие уколы тока. Не в первый раз проходил он предполетный медосмотр, но сейчас почему-то было неспокойно на душе. Надо было отвлечься, думать о постороннем, лучше всего, как советуют опытные пилоты, — о смешном. Но, будто назло, ничего смешного не удавалось вспомнить. В голову лезли одни неприятные воспоминания, связанные с последней практикой здесь, на Луне. Чернышев, стоящий в предшлюзовом зале и наговаривающий письмо к Марте, — никак не мог Морозов отделаться от этого видения. Он и теперь на Луне, Федор Чернышев, завершает подготовку к большой комплексной экспедиции.
— Курсант Морозов, — раздался властный голос врача, — не ерзайте и не вытягивайте шею.
Морозов послушно замер, даже дыхание затаил. Тихо жужжало в белом шкафу за пультом. Сопел за спиной Заостровцев. Зачетный рейс к Юпитеру — это здорово, продолжал думать Морозов. Только бы скорей уйти…
— Все, — сказала врач, щелкнув тумблером. — Осмотр окончен. Жора, отцепи от них датчики.
И тут Морозову стало смешно, он не сдержался, прыснул. Врач подняла на него удивленный взгляд.
— Ну вот, — сказал Платон Иванович, разгладив широкими ладонями ленту медицинского самописца, к которой был подколот анамнез — карточка с несколькими строчками слов и цифр. — Сонастроенность у вас высокая. Можно сказать — высшая…
Морозов и Заостровцев быстро переглянулись. Ну, еще бы! Недаром они тренировались в паре и понимают друг друга с полуслова.
— Что же касается индивидуальных показателей, — продолжал руководитель практики своим монотонным голосом, — то тут… не совсем понятно. У курсанта Морозова отмечено подавленное состояние. Депрессия класса ноль-четыре.
— Депрессия? — Морозов уставился на него. — У меня депрессия?
— Да, — кивнул Платон Иванович и ткнул пальцем в одну из строчек анамнеза. — Вот. Ноль-четыре, — повторил он, как бы сам недоумевая, откуда могла взяться у выпускника-пилота депрессия такого класса. — Само собой, к зачетному рейсу вы не допускаетесь. Очень жаль.
— Платон Иванович! — закричал Морозов. — Это ошибка! Нет у меня никакой депрессии! Врет ее машина!
Руководитель практики поморщился.
— Кричите, как на ипподроме, Морозов, — сказал он. — Что же делать с вами, Заостровцев? — взглянул он на Володю. — С кем еще из штурманов вы работали?
Заостровцев переступил с ноги на ногу, прокашлялся.
— Тут действительно ошибка, — сказал он неуверенно. — Если у кого-то из нас ноль-четыре, то…
— Платон Иванович, — решительно перебил его Морозов. — Я требую повторного осмотра.
— Повторный осмотр, о котором вы просите, — руководитель как бы подчеркнул последнее слово, — будет через месяц. Вы сдавали зачет по организации службы и знаете это не хуже, чем я. Ровно через месяц. — Он отвел взгляд от бледного, взволнованного лица Морозова и добавил более мягко: — Вы можете сегодня же вылететь в студенческий дом отдыха. Приведите в порядок свои нервы.
Выйдя из каюты руководителя практики, Морозов потерянно побрел по коридору. Заостровцев шел рядом, говорил, что не станет искать нового напарника, попросит перенести зачет на месяц, и они обязательно полетят вместе, только вместе. Морозов уговаривал его не откладывать зачет, лететь с любым другим штурманом, но тот и слышать об этом не хотел.
Может, оно и к лучшему, — сказал Заостровцев. — У меня, по правде, тоже сейчас…
Он не договорил.
— Что — тоже? — спросил Морозов.
— В общем, Алеша, полетим через месяц. Ничего страшного. Ну что нам месяц? Успеем еще налетаться за целую-то жизнь.
Трудно было смириться с отсрочкой зачетного рейса, но что же делать? Оставалось одно — как-нибудь убить несколько часов до отправления рейсового корабля на Землю. Морозов пошел в библиотеку, порылся в книгах. Что-то не читалось ему. Избегая встреч с однокурсниками, он слонялся по отдаленным коридорам Селеногорска.
Один из коридоров вывел его к предшлюзовому залу. Морозовым вдруг овладело желание выйти наружу, под черное небо Луны.
У выходного шлюза не было никого, кроме сантехника Севастьяна, дремавшего в углу на диване. Морозов поднял было руку к кнопке шлюзовой двери, но тут Севастьян приоткрыл глаза и спросил:
— Ты куда, мальчик?
— Я не мальчик, — сказал уязвленный Морозов. — Я курсант.
— Курсантам без руководителя выходить нельзя. Порядка не знаете? Каждый приезжий будет себе самовольничать — это какой же порядок? Отойди на три шага.
Морозов послушно отступил.
— Сам был курсантом, — неторопливо продолжал бубнить Севастьян. — Знаю я вашего брата.
— Вы были курсантом? — удивился Морозов.
— А что — не похоже? Был. Значок, как у тебя, носил. Реакция меня подвела, а то летал бы не хуже других. Медленную реакцию машина признала. Ну и пусть. Мне быстрой и не очень-то надо. Что смотришь? Не согласен?
— Не знаю, — сказал Морозов. — Кому какая нужна. Я предпочитаю быструю.
Тут прозвенел звонок, замигала лампа вводного шлюза. Севастьян отправился принимать пришедших. Морозов потоптался в зале, раздумывая, куда идти и чем заняться. Пока он размышлял, в зал вернулся из шлюза Севастьян, а за ним ввалилась шумная компания пилотов. Морозов сразу узнал в ней экипаж комплексной экспедиции и забился в угол, чтобы избежать встречи с Чернышевым. Но Чернышев увидел его. Увидел, широко улыбнулся, подозвал жестом.
— Давно с Земли? — спросил он, обняв Морозова за плечи и увлекая за собой в коридор. — Смотри-ка, время как быстро пролетело: был ты еще недавно зеленым курсантом, а теперь — без пяти минут пилот. Когда в зачетный рейс уходишь?
— Через месяц, — мрачно ответил Морозов. — Если пройду новый контрольный осмотр.
— То есть как? — Чернышев посмотрел на него сверху вниз, хотя Морозов и сам был не малого роста. — Ты не прошел осмотра? Почему?
Не было смысла уклоняться от ответа.
— Машина признала у меня подавленное состояние. Депрессия класса ноль-четыре. А почему — сам не знаю… Ошибка, наверно…
— Ребята, — повернулся Чернышев к своему экипажу. — Обедайте без меня, я позже приду.
Он привел Морозова в свою каюту, усадил на диван плеснул в стаканы коричневого шипучего витакола.
— Слушай, Алексей, — сказал Чернышев, отпив из своего стакана и горой нависнув над Морозовым. — Машина не ошибается. Ноль-четыре не такая уж страшная степень, с кем не бывало в наш суматошный век, — тут вся штука в том, чтобы знать причину. Тогда можно быстро справиться, если, конечно, сам этого хочешь. А я причину твоей депрессии знаю. Молчи, — сказал он, видя, как вскинулся Морозов. — Это для меня давно не секрет. И для Марты тоже.
— Я ей никогда ничего…
— Не в словах дело. Она прекрасно все понимает. — Чернышев поставил стакан на столик. — Ты, Алексей, не мальчик уже. Пора научиться владеть собой, а не научишься — уходи из Космофлота, найди другое занятие. Говорю тебе, как друг.
Он обхватил Морозова за плечи и рывком поднял с дивана. Теперь они стояли, глядя друг другу в глаза. Морозов знал, что Чернышев ожидает ответа на свои безжалостные слова.
Чурбан безмозглый, обругал он мысленно себя. Ну что ты по сравнению с Федором Чернышевым? Да тебе молиться на него, а не ревновать…
— Я справлюсь, Федор, — сказал он.
Чернышев смотрел испытующе, как бы желая убедиться в твердости его решения.
— Справлюсь, — повторил Морозов.
— Ну вот и отлично. Речь не мальчика, но мужа… — И, когда Морозов шагнул к двери, Чернышев окликнул его: — Алеша, погоди. Ты вот что: не говори пока с Платоном…
— Платон меня на Землю отправляет. В дом отдыха.
— Не надо в дом отдыха. Ты в какой каюте? В курсантском общежитии? Вот и сиди там. Ясно?
Выскочив из Чернышевской каюты, Морозов вздохнул освобожденно. Черт побери, он научится владеть собой. Вытряхнет из души всю эту муть, это треклятое ноль-четыре. Он сам избрал свою судьбу, и не свернет в сторону. Кончено, кончено! Никаких женщин. No more women. Суровое одиночество — вот что нужно пилоту Как там пели гренадеры? «Наши жены — ружья заряжены…»
Он кинулся разыскивать Заостровцева, чтобы предупредить: они не летят на Землю, остаются здесь.
Вечером они протиснулись в тесную каютку Лавровского.
— Очень рад, — сказал биолог. — Поместитесь как-нибудь на этом сиденье. — Он вынул из холодильника пакет с бананами. — Угощайтесь.
— Володя говорит, вы осмеяли его анализатор, — сказал Морозов, быстро счищая с банана кожуру.
— Володя говорит неправильно, — ответил Лавровский. — Я не осмеял. Просто не вижу смысла в таком приборе. Ваша затея напоминает эпизод из одной старой повести. Один тип рисуется перед дамой, хочет показать образованность, и между прочим заявляет: в коже у человека, мол, есть микроскопические железки с электрическими токами. Если вы встретитесь с особью, чьи токи параллельны вашим, то вот вам и любовь.
— А что за повесть? — спросил Володя.
— «Три года» Чехова. В сущности, вы делаете то же самое — только кожно-гальванический рефлекс заменили современными микромодулями.
— А по-моему, — сказал Володя, — прибор все-таки не лишен смысла.
— Приборы, приборы… — Лавровский поморщился. — Человек, окружив себя техносферой, все более отдаляется от природы. Не потому ли природа не желает отдать ему те инстинктивные знания, которыми так щедро одарила низшие виды?
— О каких инстинктах вы говорите? — спросил Морозов.
— Смею вас заверить, об очень полезных. Ну, например. Приходилось вам видеть, как заболевшая собака плетется в поле и безошибочно выбирает нужную траву? Для собаки мир — это прежде всего запахи. Снабдите таким обонянием химика — как упростит это его работу, сколько приборов он вышвырнет на свалку за ненадобностью.
— Все-таки странно, — сказал Морозов. — Вы хотите возврата к природе? Отказа от технических достижений цивилизации?
— Я говорю об одном из возможных ее направлений.
— Не знаю, не знаю. Лично я ничего плохого не вижу в том, что вокруг нас механизмы… в том, что приборы стали продолжением наших рук и ног…
— Ничего плохого, — повторил Лавровский. — Кроме того, что мы расплачиваемся за это потерей полезных инстинктов. Мы забыли про свои природные анализаторы, разучились ими пользоваться, не умеем включать и выключать их по своему желанию. Мы перестаем доверять самим себе. К чему, когда есть приборы? — Он навел на Володю обличительный палец. — Да что далеко ходить? Вот вы затеяли приборчик, которому хотите передоверить одну из величайших, истинно человеческих эмоций. Вы хотите взвесить, измерить и препарировать саму любовь!
Володя, с недоеденным бананом в руке, смущенно потупился.
— Может, вы и правы, Лев Сергеевич, — сказал он тихо. — Но ведь мозг в роли анализатора эмоций… не очень-то надежен… Сколько ошибок, сколько несчастных любовей…
— Да пусть ошибаются! — вскричал Лавровский. — Хоть это оставьте роду человеческому! Что это, к дьяволу, за жизнь без единой ошибки, вроде ответа первого ученика? Вы докатитесь до того, что предоставите приборам определять, где добро и где зло. Без позволения прибора вы пальцем не шевельнете для спасения погибающего.
— Ну, это уж слишком, — сказал Морозов.
— Пожалуй, — согласился биолог. — Я сознательно преувеличиваю, чтобы вы поняли, к чему можно прийти, если не спохватиться вовремя.
— Что значит — спохватиться? Что нужно, по-вашему, делать?
— Сложный вопрос, ответить я пока не могу. Тут надо думать сообща. Всем человечеством, если угодно: ведь это не на десятилетия, а на века программа. Но уже сейчас можно отказаться от многих механизмов, если они не нужны абсолютно.
— Это да, — неуверенно сказал Морозов. — От автоматов на парусных гонках — действительно можно…
— Вот видите, один ненужный автомат уже есть, и если к нему добавить еще добрую сотню, которую насчитали в нашем институте…
Лавровский вдруг умолк и посмотрел на Володю. Тот сидел, запрокинув голову и стиснув виски ладонями, с остановившимися глазами. Морозов тоже вскинул взгляд на Володю. Мгновенный толчок памяти перенес его лет на десять назад — в холодноватую гостиную, где на телевизионной стене-экране плыла навстречу кораблю темно-графитовая поверхность Плутона, а потом — испуганный выкрик комментатора, слепящая вспышка, и Вовка, вытянувшийся на стуле, будто одеревеневший…
— Что с тобой? — потряс он Володю за плечо.
— Переутомление, — не то спросил, не то констатировал Лавровский.
— Да, наверно… — Володя поднялся, на растерянном его лице мелькнуло подобие улыбки. — Да ничего, все в порядке… Извините, мы пойдем.
Молча шли Заостровцев и Морозов к себе в общежитие. Тут по всему городку разлился пронзительный звон. Щелкнуло в динамиках общего оповещения, раскатистый голос возвестил:
— Внимание! Выход на поверхность запр-рещен! Всем работающим на поверхности — ср-рочно в помещения! Солнечная хр-ромосферная вспышка, восемь минут, готовность ноль! Повторяю…
Володя остановился, схватил Морозова за локоть.
— Да что с тобой творится? — спросил тот.
— Н-не знаю… — Володя двинулся дальше.
Ранним утром Платон Иванович вызвал Морозова и сказал своим обычным — деловым и спокойным — тоном:
— Не привык я нарушать порядок, но за вас, Морозов, поручился человек, которого я высоко ценю. Отправляйтесь на повторный осмотр.
Морозов ворвался в медпункт со словами: «Друг Жора, нацепляй скорее датчики». Врач сделала ему замечание. Тщательнейшим образом она обследовала беспокойного пациента — и на этот раз машина признала его годным.
Спустя час, получив разрешение руководителя, оба практиканта предстали перед Радием Петровичем Шевелевым, командиром танкера «Апшерон».
Это был один из старейших в Космофлоте пилотов. Невысокий, седой, несколько располневший за последние годы, Шевелев скептически оглядел практикантов и сказал:
— Вчера вас отставили от полета, а сегодня вновь назначили ко мне. Как это понять?
— Вчера мы были не в форме, Радий Петрович, — ответил Морозов. — А сегодня все в порядке.
Шевелев хмыкнул:
— Странные у вас колебания формы. Ну ладно. Вылет завтра в шестнадцать двадцать. А сейчас пойдем готовить танкер к рейсу.
Они втроем вышли из шлюза. Шевелев решил не брать вездеход, а пройтись «по хорошей погоде» пешочком до космодрома.
Шевелев и Морозов шли впереди, вернее, плыли, отталкиваясь от ноздреватой лунной почвы. Заостровцев приотстал от них, передвигаясь мелкими скачками. Мысли у него были невеселые. То, что случилось по дороге в космопорт, и вчерашнее происшествие — пугало Володю. Странно: сидел у Лавровского, разговаривал — и вдруг накатилось что-то, сдавило горло, просверлило мозг. Хромосферная вспышка… Неужели он ее «учуял» прежде, чем сработали приборы?.. С тревогой прислушивался Заостровцев к чему-то непонятному в самом себе.
А вокруг шла будничная жизнь. Из шлюза хозяйственного отсека повар выволок огромный бак, поднял его без особых усилий и поставил под прозрачный антирадиационный навес. Это придумал кто-то из селеногорцев: варить компот в вакууме на раскаленной почве. Низкая температура кипения способствовала лучшему экстрагированию. Вакуумный компот был на редкость вкусен, и, пока шел двухнедельный лунный день, его варили неукоснительно.
Вдоль склона кратера Эратосфена полз тяжелый вездеход с буровой вышкой: где-то собирались бурить на воду.
Пешеходов обогнала машина с белой полосой на борту. Из люка высунулся человек, присмотрелся к опознавательному номеру на скафандре Шевелева и крикнул так, что в шлемофонах задребезжало:
— Доброе утро, учитель! Что — молодых выводите?
Это был Чернышев.
— Залезайте, довезу до космодрома, — сказал он, остановив вездеход.
Молодые втиснулись на задние сиденья, а Радии, Петрович уселся рядом с Чернышевым.
— Ну что, Федя, — сказал он, когда машина тронулась, — готовишься к Комплексной?
— Последние приготовления, Радий Петрович. Хлопотно очень: почти на всех дальних станциях, до Тритона, ставить будем новое оборудование.
— Да, знаю. На целый год у тебя программа, я слышал. Когда стартуешь?
— Через неделю. Последние грузы принимаю. Вот Лавровский новые зонды привез для Юпитера. Сегодня американцы начнут подвозить оборудование для своих станций. А там — генеральный осмотр и старт. Ну, скажу я вам. Радий Петрович, этот новый корабль класса «Д» — чудо! О такой грузоподъемности, да и скорости, только мечтать приходилось.
Возле космотанкера он высадил пассажиров.
— Счастливого полета, Федя, — сказал Шевелев. — Мы не застанем тебя, когда вернемся из рейса.
Они обнялись. Потом, прощаясь с практикантами, Чернышев спросил:
— Ну как, Алеша?
— Все в порядке, Федор. — Морозов стиснул ему руку. — Счастливого полета.
Чернышев повел вездеход дальше — туда, где высился желто-красный конус его корабля.
— Так вот, — обратился Шевелев к своему экипажу. — Перед вами космотанкер «Апшерон» системы Т—2, четвертой серии. Специфика: наличие наружных контейнерных поясов, предназначенных…
— Мы проходили Т—2, — сказал Морозов, глядя на корабль Чернышева.
— Иначе бы вы не находились здесь, — отрезал Шевелев. — Прошу не перебивать. Назначение контейнерных поясов… тельно не очнувшись от забытья, понял, что перегрузка кончилась. И еще каким-то особым командирским чутьем он догадался, что все на корабле в порядке.
Приборы работали.
Рядом с красной программной кривой на мнемосхеме появилась золотистая фактическая. Они шли рядом, переплетаясь.
Да не приснилось ли ему то, что было? Нет, не приснилось: кривая истинного курса шла не от старта. Она появилась недавно. Возмущение Ю-поля «отпустило» приборы, включилась система ориентации, и теперь командир знал свое место в Пространстве. Все в порядке. Только радио пока не работало.
Он посмотрел на молодых. Они спали.
Радий Петрович привык смотреть на молодых людей с точки зрения их пригодности к космоплаванию. Судил придирчиво, в характеристиках был сдержан. Полагал, что нажимать кнопки, побуждая автоматы к действию, сумеет каждый. Потому и ценил превыше всего в молодых космонавтах спокойствие, собранность и — в глубине души — физическую силу и стать.
Эти двое там, на Луне, не очень ему понравились. Внешность у Морозова, верно, была не плоха, однако парень показался ему излишне бойким в разговоре. Заостровцев тоже был не хлипок сложением, но выглядел пришибленным, неуклюжим. Меньше всего нравились командиру его растерянные глаза.
Теперь, после того что случилось, он смотрел на них по-другому. На своем межпланетном веку Радию Петровичу доводилось видеть немало всякой небывальщины. Никогда не забыть ему ревущих призраков Нептуна; там, в пустоте, где никакого звука быть не может, от этого раздирающего рева сдавали нервы у самых закаленных пилотов. Помнил он дикую гонку: корабль уходил от неожиданного потока метеоритов на таком режиме, когда магнитострикторы не справлялись с потоком плазмы и она вот-вот могла прорвать защиту и сжечь корабль. Помнил нападение металлоядных бактерий на корабль у берегов свинцового озера на Меркурии. Да мало ли что могло приключиться за три десятка лет с человеком в космосе!
Но чтобы человек без приборов сориентировался в Пространстве — такого не было. Такого не могло быть.
Радий Петрович посмотрел на Заостровцева. Обыкновенное лицо — худощавое, небритое, с россыпью бледных веснушек вокруг носа. Что за непонятная, нечеловеческая сила в этом парне?
Он перевел взгляд на Морозова. Крутой лоб, четкий рисунок подбородка — с виду этому больше пристало… что?.. способность творить чудеса?
Разбудить их, расспросить толком… Странная, непривычная робость овладела командиром.
Вдруг он услышал знакомое трезвучие радиовызова. Ага, есть связь! Женский голос отчетливо произнес:
«Танкер „Апшерон“! Танкер „Апшерон“! Здесь — ССМП. Почему не отвечаете Луне-2? Луна-2 вас не слышит. Танкер „Апшерон“!»
Вот как, дело дошло уже до Службы Состояния Межпланетного Пространства! Видно, связисты Луны отчаялись отыскать их, забили тревогу, и теперь за дело взялась самая мощная радиостанция Земли. Командир включил сигнал ответа, быстро заговорил:
— Земля, здесь — «Апшерон», вас слышу! Прием.
Теперь — ждать, пока эти слова дойдут до далекой Земли.
Наконец обрадованно зазвенел женский голос:
«Слышу! Командир Шевелев, вас слышу! Сообщите состояние экипажа!»
Радий Петрович откашлялся. Надо покороче, не стоит пока вдаваться в подробности.
— Корабль и экипаж в порядке, — сказал он. — Контейнеры взять не удалось. Энерговспышка Красного пятна…
Тут произошло нечто невообразимо-недопустимое. Командира толкнули в плечо. Практикант Заостровцев, неожиданно проснувшись, отжал командира от микрофонной сетки и закричал в нее:
— Тоня, это ты? Тоня, ты меня слышишь?
Командир оторопело уставился на Володю. Случай был настолько дикий, что он просто не знал, как реагировать.
А из динамика посыпалась радостная скороговорка:
«Ой, Володя, я так беспокоилась, прямо не могу! Почему ты не… Ты меня слышишь?»
Но в ответ Тоня услышала голос командира Шевелева:
— На место, Заостровцев! — и после короткой паузы: — Повторяю: непредвиденная энерговспышка уничтожила контейнерный поезд. Был вынужден стартовать до срока. Сообщите Луне: задержать отправку очередного танкера.
Снова потекли минуты напряженного ожидания.
«Вас поняла, — ответила Тоня. И неофициальным тоном добавила: — Радий Петрович, что все-таки случилось? Тут очень волнуются…»
«Что все-таки случилось? — подумал командир. — Хотел бы я знать, что все-таки случилось». Он сказал:
— Корабль длительное время находился в сложных условиях… в условиях отсутствия ориентации. Подробнее сейчас объяснить не могу. Прием.
Радий Петрович посмотрел на практиканта взглядом, не предвещающим ничего хорошего.
— Вы, Заостровцев, — начал он тоном, соответствующим взгляду. И вдруг, неожиданно для самого себя, закончил: — Вы, кажется, о чем-то хотели поговорить с оператором ССМП? — И поднялся, уступая место Володе.
Теперь, когда «Апшерон» шел по нормальной трассе, молчание стало невыносимым. Командир молчал, потому что не знал, как начать разговор об этом, говорить же о другом было просто невозможно. Морозов молчал… кто его знает, почему молчал Морозов. Володя молчал, потому что в человеческом словаре не было слов, которые могли бы выразить то, что с ним произошло. Но в то же время он понимал, что от него ждут объяснений. Он перебирал в памяти события последних недель, но сцепить одно с другим ему не удавалось. Вдруг как бы со стороны он увидел самого себя на зеленой тропинке — той тропинке, где он беспомощно топтался, не в силах перешагнуть… что перешагнуть?..
«Положение хуже собачьего, — подумал Володя с отвращением, — та понимает, только сказать не может. А я — ни понять, ни сказать…»
Первым заговорил Морозов:
— Я знал одного парня — он помнил наизусть первые пять листов девятизначной таблицы логарифмов.
— К чему вы это? — сказал командир и, не дожидаясь ответа, обратился к Володе: — Как вы сориентировались, Заостровцев?
Володя ответил не сразу. Он медленно шевелил пальцами, и Радий Петрович с интересом смотрел на эти пальцы, будто ожидая от них чего-то.
— Ну вот, — неуверенно начал Володя. — Знаете, бывает, что идешь в темноте… и вдруг чувствуешь, что впереди, очень близко, стена… Что-то срабатывает внутри — и останавливаешься…
— А иногда не срабатывает, и тогда расшибаешь лоб, — вставил Морозов.
Командир махнул на него рукой.
— Дальше, Заостровцев, — попросил он.
— Стены… — Володя морщил лоб в раздумье. — Только не прямые… и движутся… Давят… душат… А я ищу, где проход. Сам не знаю как…
— Ну и ну, — сказал командир. — Если бы сам не видел — ни за что бы не поверил. Откуда у вас такое… нечеловеческое чутье?
— Действительно, — сказал Морозов. — Вроде рыбы в электрическом поле. Или птицы в магнитном.
Володя испуганно уставился на него:
— Ты на самом деле думаешь, что у меня развилось это… рыбье или птичье?
Морозов пожал плечами.
Неудачный рейс был подвергнут всестороннему обсуждению, в котором участвовали пилоты, астрофизики и специалисты по приборам. Ввиду того, что Юпитер проявил непредусмотренную опасную активность, было решено оборудовать его крупные спутники — Ио, Каллисто и Ганимед — новейшими регистрирующими приборами высокой защиты и поставить дополнительные исследовательские работы.
Решение было обстоятельное. Лишь одного не хватало в нем — анализа бесприборной навигации, осуществленной практикантом В.А.Заостровцевым в условиях суммарных полей высокой напряженности. Так следовало бы записать это.
Это не было записано по той простой причине, что командир «Апшерона» умолчал о случившемся.
Незадолго до посадки Володя попросил его ничего никому не рассказывать. «Почему?» — удивился командир. «Я бы хотел сначала сам во всем разобраться», — сказал Володя. Командир подумал, что Заостровцев имеет на это полное право. «Хорошо, — сказал он. — Но если вам потребуется засвидетельствовать то, что произошло, я охотно это сделаю».
— Временно вышли из строя внешние датчики, — коротко доложил Радий Петрович на обсуждении. — Выбрались по чистой случайности. Должен особо отметить выдержку и хорошую профессиональную подготовку практикантов Заостровцева и Морозова.
Подробностей у него не выпытывали. Давно прошли времена, когда в подобных случаях назначались комиссии, проводились дотошные расследования, составлялись нудные акты. Давно уже медицина научно обосновала недопустимость лишних расспросов пилотов, возвращающихся из тяжелых рейсов. Достаточно того, что они сочтут нужным доложить.
Правда, кое-кто был удивлен. Командира Шевелева знали как человека крайне скупого на положительные характеристики. Никто не помнил случая, чтобы он в такой превосходной степени отрекомендовал необлетанных новичков.
Морозову и Заостровцеву было объявлено, что рейс зачтен. Сам Платон Иванович привинтил к их курткам значки космонавтов.
В общежитии их окружили товарищи. Володя помалкивал, зато Морозов говорил за двоих. И практиканты, еще не сдавшие зачетных рейсов, слушали его со вниманием. Они завидовали его удачливости и дерзкой фамильярности, с которой он отзывался о Юпитере.
Пассажиры высыпали из рейсового и направились к вертолетной стоянке. Хорошо было дышать не спецсмесью из дыхательного аппарата, а чистым, привольным земным воздухом. Хорошо было идти не по изрезанной трещинами лунной почве, а по зеленой траве, по земле, по Земле.
У вертолета Радий Петрович крепко пожал руки Заостровцеву и Морозову. Здесь, в обычной куртке, без скафандра, командир «Апшерона» выглядел очень земным. В его жестком, задубевшем от космических перегрузок лице появилось нечто от доброго старшего брата.
— Запишите номер моего видеофона, ребята, — сказал он. — Буду рад вас видеть.
Володя сел в вертолет с Морозовым. Не успела, однако, машина взлететь, как он попросил Морозова опуститься.
— Что еще за причуда? — проворчал Морозов. — Что ты там потерял?
— Приземлись, — сказал Володя. — Видишь справа тропинку? Вот там.
Вертолет сел. Володя пошел по тропинке — вначале быстро, а потом все более замедляя шаг. Морозов молча следовал за ним. Впереди было разрыто. Поперек тропинки, вправо и влево от нее желтели кучи вынутого грунта. В траншее копошились, выбрасывая песок, землеройные автоматы.
— Энергонный кабель, — сказал Морозов. — Наверно, будут ремонтировать. Или укладывать новый.
Володя обернулся к нему, посмотрел широко раскрытыми глазами.
— Энергонный кабель, — сказал он. И вдруг засмеялся.
Отдых космонавта должен быть активным. Каждое утро Морозов тащил Заостровцева к морю. Они плавали, прыгали в воду на пристежных крыльях, ходили под парусом.
Но с каждым днем Морозову приходилось все труднее. Володя упирался, не хотел покидать свою комнату. Небритый, осунувшийся, лежал на кровати с закрытыми глазами — не то спал, не то думал о чем-то своем.
Он чувствовал, как обострилось в нем то, непонятное. Казалось, что кабели, провода, беспроводные линии энергопередач — все, что густо оплетает человеческое жилье, кричало ему в ухо, в мозг: «Я здесь!.. Мы здесь!..» Он вздрагивал, когда щелкали обыкновенным выключателем. Невинная магнитная подвеска для мыла била по нервам. Проходя по улицам городка, по саду, он вдруг начинал ощущать каменную тяжесть в ногах — будто его притягивали подземные сгустки металлических руд. Или неожиданно являлось ощущение текучей воды.
Ему было страшно. Страшно от сознания, что он перестал быть нормальным. Он читал — еще в детстве, — что были когда-то, в средние века, ведуны, рудознатцы, искатели воды. Их услугами пользовались, но жизнь они кончали в тюрьмах и на кострах. Было ли у них то же состояние, что теперь возникло у него? Ах, если б кто-нибудь из них поднялся из глубины веков, чтобы можно было его расспросить…
Он сторонился людей, не отвечал на видеофонные вызовы. Отказался от встречи с Тоней. Зачем он ей нужен такой… ненормальный?.. Она может только пожалеть. А сама испытает… гадливость, брезгливость… неприятное чувство, какое порождает отклонение от нормы. Шестипалость, например… Он не хотел ее жалости…
Бежать? Уйти от людей?
Да, остается только это…
В то утро шел дождь — несильный и приятный дождь, смывший жару последних дней. Под его струями потемнели дома Учебного центра и как бы посуровели на главном корпусе цветные фрески из истории завоевания космоса. Мальчишки с радостными криками бегали босиком по лужам.
Морозов с завистью смотрел на них из окна своей комнаты. Хорошо им, беззаботным, бегать под теплым дождиком. У него-то, Морозова, заботы не переводятся. Вот он торчит здесь уже неделю, вместо того чтобы улететь в Москву, повидаться с родителями, а потом махнуть куда-нибудь на Кавказ. Странно: на лунном Кавказе был, а на земном — нет, не доводилось. Только на фотографиях видел зеленые горы и голубые озера. «Погибельный Капказ» — так, кажется, пелось в старинной солдатской песне.
А куда полетишь, куда денешься, если Заостровцев залег в своей комнате, впал в оцепенение и не внемлет никаким уговорам? Уж как Морозов звал его лететь вместе, ведь для его родителей Володя не чужой человек. Нет, не хочет Заостровцев. Лишь одно твердит: «Уезжай, Алеша, тебе отдохнуть надо». Вообще-то можно, конечно, вызвать врача из медпункта и оставить Володю на его попечение. Даже лучше было бы так и сделать. Что толку от него, Морозова? Ну, носит Володе какую-то еду, сидит в его затемненной от солнца комнате и уговаривает, уговаривает… Но — нельзя вызывать врача. С такой депрессией, в какую впал Володя, его живо отставят от космонавтики.
Тогда-то и пришла Морозову в голову мысль о Лавровском. Вот кого, единственного, послушает Володя. Неловко, конечно, беспокоить такого занятого человека. Да, может, Лавровский уже и позабыл случайного попутчика, случайный разговор в Селеногорске? И все же Морозов решился: набрал номер видеофонного вызова. Биолог, выслушав его, сразу согласился приехать — тем более, что как раз у него были дела в Учебном центре.
И вот Морозов ждал его приезда.
Дождь между тем припустил и будто смыл ребятню с улицы. Пробежала мокрая собака с поджатым хвостом. Улица опустела. Пусто в городке, пусто в общежитии. Каникулы.
Третьего дня забежал к Морозову Костя Веригин. Звал в спелеологическую экспедицию на Кавказ. Заманчиво: Кавказ! От Кости узнал он, что Марта гостит у родителей Чернышева в Воронеже, а Инна Храмцова вдруг вылетела в Петрозаводск, Ильюшка ее туда затребовал, и они там наверняка поженятся. А что — ведь хорошая парочка! Он, Морозов, подтвердил: да, очень хорошая, Илье просто необходимо, чтобы был рядом добрый и заботливый человек. «Это всем нужно», — сказал Веригин. Ну, всем так всем. Он, Морозов, не возражает.
Надоело ждать. Надоело смотреть на дождь. Морозов отошел от окна, сорвал со стены гитару и повалился в качалку. Пальцы ударили по струнам. В полный голос он запел песню тех времен, когда только начиналось освоение дальних линий в Системе:
Оборотный воздух для дыханья, Для питья — возвратная вода, И хлорелла — чертово созданье — Наша межпланетная еда!От яростных аккордов дребезжали стекла. Морозов заорал припев:
Хлорелла, хлорелла, хлорелла, Куда мне уйти от тебя…Тут он умолк: в открытых дверях стоял Лавровский, босой, в подвернутых брюках. Туфли он держал в руке.
— Прекрасный дождь, — сказал Лавровский высоким голосом. — Ничего, если я у вас немножко наслежу?
— Да сколько угодно! — Морозов сорвался с места. — Садитесь в качалку. Лев Сергеевич!
Лавровский оглядел стены, размашисто расписанные знаками зодиака.
— У вас очень мило. А я, знаете, с удовольствием прошелся босиком. — Он сел, все еще держа туфли в руке. Обтер платком мокрое лицо, остро взглянул на Морозова. — Ну, так что стряслось с вашим другом?
И Морозов, сев напротив, рассказал о происшествии у Юпитера. И о тропинке возле космопорта рассказал, но оказалось, что Лавровский о тропинке знает.
— Сориентировался в Ю-поле, — повторил биолог. Некоторое время он сидел в глубоком раздумье, потом спросил: — Вы давно знаете Заостровцева? Ах, с детства! Прекрасно. Проявлялась ли у него в детстве вот эта… ну, необычность поведения?
— Н-нет, все было нормально… — Морозов помолчал немного. — Помню только, когда погибли на Плутоне его родители, он как бы окаменел… мы вместе смотрели передачу…
— Сильнейший стресс, — пробормотал Лавровский, выспросив подробности. — Да, понятно… И после того случая ничего подобного вы за ним не замечали, так? До последнего происшествия, так? Теперь скажите-ка, Морозов, напрягите память и внимание: не произошло ли накануне вашего зачетного полета чего-либо такого, что могло бы… ну, взволновать… очень сильно взволновать Заостровцева?
— Н-нет, пожалуй… Кое-какие переживания, правда, были. Ну, это его, личное…
— Изложите подробно.
Пришлось рассказать и о сложностях в отношениях Володи с Тоней Гориной.
— Так, — сказал Лавровский, выслушав. — Вы ничего не упустили? Значит, именно после неудачного объяснения с девушкой ваш друг затеял смастерить этот приборчик — как он его называл? Анализатор чувств, что ли?
— Это несерьезно, Лев Сергеич. Володя забросил его.
— Это гораздо серьезнее, чем вы думаете. — Лавровский наконец-то поставил туфли на пол. — Селективная чувствительность организма к малым энергетическим воздействиям нам давно известна. Вероятно, это у Заостровцева врожденное свойство. Дальше… стресс в детстве… сильнейшая вспышка эмоционального напряжения могла послужить катализатором… Ну что же, под мощным эмоциональным напором… при особом возбуждении подсознательная работа мозга попала в самоотчет…
— О чем вы? — спросил Морозов. — Я не совсем понимаю.
Но биолог словно не услышал вопроса. Он продолжал размышлять вслух:
— В нормальных условиях не проявляется. Но вот — он отвергнут девушкой, и это плохо… это всегда очень плохо… Новая вспышка эмоционально-волевого напряжения… Ну да, это особенно сильно проявляется у человека замкнутого. Ваш друг — он склонен к меланхолии, так?
— Пожалуй, склонен немного… Лев Сергеич, вы думаете, что под напором эмоций в нем пробудилось… даже не знаю, как это назвать…
— Вы не знаете, как назвать, — кивнул Лавровский. Он поднялся порывисто и заходил по комнате, шлепая босыми ногами и оставляя мокрые следы. — Вот мы без конца исследуем ориентационные способности животных, ломаем себе голову над их бионическим моделированием, обрастаем горами приборов — один сложнее другого… И мы забыли, черт вас всех побери, что мы тоже живые! Человек не рождается с термометром под мышкой — термометр сидит у него внутри! Приходилось вам видеть змею?
— Змею? — растерянно переспросил Морозов.
— Да, змею, ту самую, которая в древности считалась символом мудрости. Так вот, змея ощущает изменение температуры на одну тысячную градуса, это давным-давно известно. Есть бабочки, которые воспринимают одну молекулу пахучего вещества на кубометр воздуха. Одну молекулу! Но человек был всем — и рыбой, и птицей, он и сейчас проходит все эти стадии в эмбриональном развитии. А родившись, немедленно хватается за приборы.
— Вы хотите сказать, что…
— Мы носим в себе великолепный природный аппарат для восприятия широчайшей информации об окружающем мире — и сами глушим его, ибо то, чем не пользуются, — атрофируется.
— Значит, по-вашему, у Володи пробудился инстинкт ориентации в пространстве, который дремлет у нас в подкорке? То, что изначально связывает человека с его предшественниками на Земле, со всякими там рыбами и змеями?
Лавровский живо обернулся к нему.
— Именно так! При особом возбуждении мозга инстинкт прорвался сквозь обычную, нормальную подавленность в сознание, в самоотчет. Ваш Володя — нарушитель гармонии, и это замечательно!
— Нет, — покачал головой Морозов. — Это ужасно. Володю тяготит ненормальность. Он страшно подавлен, я поэтому и попросил вас приехать. Лев Сергеич, надо что-то сделать, чтобы вывести его из депрессии.
Лавровский не ответил. Он стоял у окна, в которое упругими струями бил дождь. Сверкнула молния, ворчливо пророкотал гром.
— Я уверен, — сказал Лавровский, помолчав, — что емкость мозга вместит такой поток информации. Идемте к нему.
Он направился к двери.
— Лев Сергеич, — остановил его Морозов. — По-моему, вам надо обуться.
— Ах да, — сказал биолог.
Они спустились этажом ниже, вошли в Володину комнату. Тут было темно, Морозов отдернул шторы. Смятая постель, куртка, небрежно брошенная на стул, термос и нетронутая еда на подносе…
— Где же он? — спросил Лавровский. — Вы говорили, он не выходит из комнаты, целыми днями лежит на кровати.
— Так оно и было. — Морозов испытывал неловкость. — Подождем немного.
Володя не возвращался. Морозов взялся за видеофон, обзвонил библиотеки, лаборатории и вообще все места, где мог бы находиться Володя. И отовсюду ответили: «Нет, не был».
— А может, он у той девушки, — сказал Лавровский, — из-за которой…
— Вряд ли, — расстроенный Морозов пожал плечами. — Он не хотел с ней встречаться. Но на всякий случай…
Он набрал номер. На маленьком экране видеофона появилась верхняя половина Тониного лица — видно, она поднесла аппарат почти вплотную к глазам.
— Не был, — ответила она на вопрос Морозова и сразу выключилась.
— Давно не было такого дождя, — сказала Тоня.
— Что?
Она пристально посмотрела на каменное лицо Заостровцева.
— Мне кажется, ты все время к чему-то прислушиваешься. И совсем не слышишь меня.
— Да нет, я слышу. Ты сказала про дождь.
Тоня прошлась по беседке, в которую их загнал ливень. Подставила ладонь струйке, стекавшей с крыши.
— Володя, почему ты избегаешь меня? Я страшно волновалась, когда вы там, у Юпитера, молчали так долго.
Володя не ответил.
— И вообще ты стал какой-то… не знаю даже… сам не свой.
Володя вскинул на нее глаза. Лицо его ожило.
— Тоня, — сказал он тихо, — ты сама не знаешь, как ты права. Так оно и есть, я сам не свой.
Она быстро подсела к нему, продела руку под его неподатливый локоть.
— Я должна все знать.
Это было новое в их отношениях. Она словно заявляла на Володю свое право. В ее голосе была озабоченность, от которой ему вдруг стало легко. Он словно бы перешагнул мертвую точку.
И рассказал ей все.
Тоня ни разу не перебила его. Даже когда он умолкал надолго. Он не смотрел ей в лицо, только чувствовал на щеке ее дыхание.
— Значит, ты можешь видеть… — она запнулась. — Видеть то, чего не видят другие?
— Ты понимаешь, я не вижу. И не слышу. Только чувствую, что это у меня внутри… Как будто глубоко в мозгу. И я не могу от этого избавиться.
Некоторое время они молчали. Дождь барабанил по крыше беседки, остро пахло мокрой листвой. Сверкнула молния, фиолетовый свет на мгновение залил беседку. Коротко проворчал гром. Тоня ойкнула, прижалась теплым плечом.
«Вот так мне хорошо, — думал Володя. — Совсем хорошо… Нет. Она просто меня жалеет. Сейчас она вскочит, поправит волосы и скажет, что сегодня бал у философов… И уйдет. Уйдет к нормальным людям».
— Все-таки ты какой-то ненормальный, — тихонько сказала она, и Володя вздрогнул. — Я так и не поняла, почему ты прятался от меня столько времени?
Он посмотрел на нее с надеждой.
— Я боялся… Боялся, что сойду с ума. Ты знаешь, я хотел бежать. Куда глаза глядят. На необитаемый остров. Где нет энергоизлучений, нет реакторов, нет людей… А к тебе я пришел… посмотреть на тебя последний раз…
В Тониной сумочке запищал видеофонный вызов. Она нетерпеливым движением поднесла видеофон к лицу, нажала кнопку. В зеркальце экрана возникло озабоченное лицо Морозова.
— Извини, Тоня, — сказал он. — Куда-то запропастился Володя. Он не был у тебя?
— Не был, — отрезала она и выключилась. — Володя, — сказала, глядя на него в упор, — если ты хочешь на необитаемый остров, я, конечно, с тобой поеду. Только, по-моему, нам будет хорошо и здесь. Подожди! — Она отвела его руки. — Ты говорил, что тебе не дают жить излучения. Но ведь они всюду. На необитаемом острове ты никуда не уйдешь от теллурических токов, от магнитного поля… да просто от грозы — вот как сейчас.
— Гроза? — изумился Володя. — А ведь верно, была молния! — Он выбежал из беседки и остановился на мокрой траве, раскинув руки. — Я ее видел, понимаешь, просто видел… Значит, это можно в себе… выключать?
Тоня мигом очутилась рядом.
— Вот видишь, — сказала она. — Ты должен был сразу прийти ко мне.
Интермедия. Юджин Моррис
Небо здесь не черное, как на Луне, а — серо-лиловое. Реденькая метановая атмосфера скрадывает космическую черноту. Под этим небом простирается ровная белая пустыня. Таков Тритон, закованный в ледовый панцирь толщиной в многие километры. И я иду по этой пустыне, опустив на шлеме скафандра светофильтр — иначе глаза не выдерживают сверкающей белизны. Да еще перед ними гигантский, срезанный понизу тенью, диск Нептуна — он льет сильный зеленоватый свет, но вот тень наползает на него все больше, это потому, что Тритон быстро мчится по своей орбите, заходя на ночную сторону материнской планеты, как бы ныряя под нее.
Вообще-то мы попали сюда, на Тритон, случайно. Мы совершали обычный рейс на Каллисто, везли смену для тамошних станций, ну, понятно, снаряжение всякое. Стояли мы на Каллисто, готовились стартовать обратно, как вдруг — радиограмма. На Тритоне опасно заболел человек, и американцы просят его оттуда вывезти. Дело в том, что ближе нашего корабля в той части Пространства никого не было — вот мы и взяли курс на Тритон.
Корабль наш вышел на круговую орбиту, а меня с врачом командир отправил в десантной лодке на Тритон. Сел я неудачно, завалив лодку набок в изрядной яме, выплавленной во льду струей из сопла тормозного двигателя. Американцам, подоспевшим на вездеходе к месту моей посадки, пришлось порядочно повозиться, пока лодка не встала в правильное положение, и я открыл люк.
Мы с Лютиковым, нашим врачом, сели в вездеход, на борту которого был изображен юноша с рыбьим хвостом, и американцы повезли нас на свою станцию. Только тут, из разговора с ними, я узнал, что заболел у них не кто иной, как доктор Юджин Моррис.
— Космическая болезнь, — сказал один из американцев, чернобородый парень примерно моих лет. — Хорошо, что вы прилетели, ребята. Старику здесь больше не выдержать ни одного лишнего часа.
— Сколько лет он работает на Тритоне? — спросил я.
— Всю жизнь и работает, — был ответ. — Юджин не способен проглотить ни кусочка хлеба, если перед завтраком не поглядит в телескоп на свой любимый Плутон.
Американская станция была типовая для холодных окраин Системы: металлический цилиндр, разделенный на отсеки, — ни дать ни взять подводная лодка, вмороженная в лед. Мы спустились в шлюз, сняли скафандры, и нас провели в отсек, где лежал Моррис.
В моем представлении он был богатырем с руками лесоруба из американских сказок. И меня охватила острая жалость, когда я увидел высохшего маленького старичка с круглыми немигающими глазами. Я бы сказал — с безумными глазами, если бы не знал, что вот это странное выражение глаз — признак космической болезни. Кожа у него была белая, как снег, нет, как ледовая пустыня Тритона, и это тоже была болезнь.
Рабочий стол Морриса был завален рукописями, пленками, фотографиями, на толстой папке, лежавшей сверху, был крупно выведен знак Плутона — PL. На стене висело сильно увеличенное фото — то самое знаменитое, когда-то сделанное автоматом фото: «Дерево» Плутона. Сам же Моррис лежал безучастный, неподвижный на своей узкой койке — только в глазах как бы застыла напряженная мысль.
Лютиков заговорил вполголоса с американским коллегой-врачом. Я понял, что им понадобится время, чтобы подготовить Морриса к эвакуации, и вышел из отсека. В маленькой гостиной, где стояло удивившее меня пианино, я был потчеван превосходным кофе с коньяком. В свою очередь я порадовал гостеприимных хозяев пачкой газет месячной давности, зеленым луком из корабельных припасов и подробным рассказом о последнем чемпионате мира по вольной борьбе, на котором присутствовал.
Я спросил, кто у них играет на пианино.
— Барабаним мы все, — ответил давешний бородач, — а играл только старик. Это была его причуда — доставить на Тритон пианино. У нас ведь тут развлечений не много. Старик закатывал музыкальные вечера, но плохо, что играл он только Бетховена. Больше никого не признавал.
— Не так уж плохо, — сказал я.
— Разумеется, но когда изо дня в день один Бетховен… Человеку нужно разнообразие, не так ли? Даже в таком гиблом месте, как наш Тритон.
— А что, — спросил я, потягивая кофе, — доктор Моррис был одинок? Я хочу сказать — не женат?
— Почему же это не женат? У него полно детей на Земле, не меньше трех, но жена давно от него ушла. Как вы считаете, Морозов, долго может выдержать женщина, если ее муж чуть ли не сразу после свадебного путешествия улетает черт знает куда и проведывает ее, ну, раз в пять лет?
— Не знаю.
— Не знаете, потому что не женаты, верно? И правильно: пилоту жениться надо как можно позже. У вас в Космофлоте какой пенсионный возраст? Сорок пять? У нас тоже. Вот так и надо: вышел на пенсию — тогда и женись, если охота не пропала.
Джон Баркли, так звали бородача, задрал кверху свой черный веник и вкусно захохотал.
— А вы часто бываете на Земле? — спросил я.
— Два-три месяца в году, иначе нельзя, — ответил он. — Иначе — сенсорная депривация. У старика с этого-то все и началось — с чувственного голода. Нам, работающим в Системе, нельзя быть фанатиками.
Я представил себе Юджина Морриса, как он тут условными вечерами сидит за пианино и играет Бетховена, и никто, кроме двух-трех сотрудников, не слышит его в этом насквозь промерзшем мире, и никто о нем не думает на далекой Земле.
Мне что-то стало не по себе и захотелось выйти наверх. Немного походить пешком по Тритону. Когда еще попадешь в этот уголок Системы…
Джон Баркли вышел наверх вместе со мной, как раз ему нужно было снимать показания с приборов. И вот я иду по белой пустыне, защитив светофильтром глаза от нестерпимого ее сияния. На диск Нептуна наползает тень, надвигается короткая, пятичасовая ночь, и на душе у меня беспокойно. Оттого ли, что мир этот очень уж бесприютен? Или оттого, что опасно заболел Моррис? Тот Моррис, чье имя с детства связывалось в моем представлении с загадкой «незаконной» планеты и отзывалось странной внутренней тревогой.
А может, потому беспокойно, что вообще после гибели Чернышева я потерял покой…
Что случилось с Федором? Что могло случиться с таким первоклассным пилотом, с таким превосходным кораблем? Все шло хорошо в Комплексной экспедиции, они проделали огромную работу на Марсе и в астероидном поясе, меняли оборудование на станциях галилеевских спутников и ставили новое на других в окрестностях Юпитера, они открыли двух спутников-троянцев у Сатурна, исследовали Фебу, доставили грузы для наших, американских и всех прочих станций на Титане — и оттуда Чернышев стартовал в зону Урана. Экспедиции надлежало заняться малоисследованными спутниками этой планеты, поставить там две станции. Ежесуточные радиограммы были деловитые и спокойные — Федор сообщал координаты, курс, характеристики Пространства. И вдруг — последняя: «Прощай, Марта…»
Метеоритный пробой? Взрыв реактора? Что-то еще из тех случаев, каких бывает один на тысячу?
Никто не знает, как гибнут космонавты…
Баркли в своем оранжевом скафандре возился у колонки гравитометра. Вокруг было полно аппаратуры, и все приборы, и контейнеры с горючим, и баллоны с кислородом, и два вездехода — все было пестро раскрашено, и всюду красовалась эмблема станции — юноша с рыбьим хвостом. Я вспомнил, что этот парень, Тритон, был у древних греков морским божеством, сыночком Посейдона и Персефоны… нет, нет, Персефона была женой Плутона, бога подземелья. А Посейдон был женат на… на ком?.. Я ведь интересовался мифологией, а вот же — вылетело из головы… Ах да, на Амфитрите был он женат. У них, стало быть, и родился получеловек-полурыба. Тритон этот самый.
Я прошелся по территории станции, поглядел на массивную трубу телескопа, потом на темное небо, на звезды. Некоторое время стоял задрав голову, но так и не смог отыскать Плутон. Отсюда он должен быть виден невооруженным глазом, — так где же он? Я припомнил лист штурманского календаря на текущее полугодие и представил себе положение Плутона относительно точки, в которой находился Нептун со своим семейством. Ну да, сейчас не очень-то разглядишь. Далеко отсюда летит в данную минуту бог подземелья. Тут-то и ударило мне в голову: умру, если не побываю на Плутоне!
Я и раньше об этом думал, но как-то смутно. Виденная в детстве картина гибели «Севастополя» неизменно проплывала в памяти где-то рядом с этими мыслями, придавая им отвлеченный характер. Не раз мы говорили о Плутоне с Володей Заостровцевым. Помню, как он удивил меня, сказав однажды, что намерен там непременно побывать — «слетать туда», как он выразился. Что ж, теперь, когда Володя ушел из Космофлота, выбыл, как говорится, из игры, — да, теперь надо мне… Не знаю сам, почему «надо»… Впервые свои, так сказать, отношения с «незаконной» планетой я сформулировал с жесткой определенностью. Умру, если не побываю! Конечно, я понимал при этом, что излишне осложняю себе жизнь, потому что вряд ли когда-нибудь моя решимость претворится в действительность.
Морриса провожала не только американская станция, но и персонал других станций, расположенных на Тритоне, — французской «Галлии», норвежского «Амундсена», английского «Лорда Кельвина» и японской «Хасэкура». Старика, когда он с помощью Лютикова вышел из вездехода, окружила толпа разноцветных скафандров. Ему жали руку, говорили теплые слова — он же был отрешенно невозмутим и равнодушен, и это тоже была космическая болезнь.
В десантной лодке мы не перемолвились с Моррисом и словом. Был момент — Моррис, вжатый в кресло перегрузкой, закрыл немигающие свои глаза, и меня пронизал испуг при мысли, что он умер. Но Лютиков сделал мне знак, и я понял, что все в порядке, просто на старика подействовала инъекция успокоительного препарата. Пристыковав лодку к кораблю, я помог Лютикову отвести Морриса в лазарет. Мы уложили старика на койку, Лютиков тут же пристегнул к его запястьям контрольные датчики и включил установку микроклимата. А я отправился в рубку, коротко ответил на недовольный вопрос командира: «Почему так долго?» — и стал готовить исходные данные для старта.
Спустя сорок минут, выйдя в расчетную, точку орбиты, мы стартовали и начали разгоняться. Позади осталась белая пустыня Тритона, привычная чернота Пространства залила экраны внешнего обзора. Как всегда при убегании из зоны планет-гигантов, разгон был долгим. Но вот и ему пришел конец, как приходит всему на свете. Двигатели были остановлены, наступила невесомость. Я сдал вахту и вышел, вернее, выплыл из рубки.
В кают-компании у открытого холодильника стоял Лютиков, раздираемый сомнениями: выпить ли баночку томатного соку или удовлетвориться стаканом витакола. У него всегда так. И как всегда, он принял мудрое решение — выпил и того, и другого, да еще приготовил себе здоровенный сандвич. Я тоже подкрепил свои силы, и мы немного поговорили о Моррисе.
— Горячо надеюсь, — сказал наш жизнерадостный доктор, — что старик дотянет до Земли. Ну, а там… Статистика показывает, что число выздоравливающих после космической болезни колеблется между тридцатью пятью и сорока процентами. Все зависит от самого человека — найдет ли он в себе силы приспособиться и жить дальше.
— Похоже, что у старика сил совсем немного, — сказал я. — Ты не возражаешь, если я его навещу?
— Хочешь с ним поговорить? Бесполезно. Он просто не услышит.
— Как это не услышит? Не захочет отвечать — это понятно. Но не услышать…
— Да, не услышит. Самоуглубленность высшей степени. Он слышит только так называемые внутренние голоса. Такой беспорядочный, знаешь ли, хор.
Все же я пошел в лазарет, что-то как бы подталкивало меня, сам не понимаю, что это было. В лазарет я вплыл неудачно — ногами вперед. Пытаясь перевернуться, я оказался под потолком, как раз над койкой Морриса, и мельком перехватил его взгляд, направленный на меня, — все тот же безучастный взгляд. Оттолкнувшись от плафона, я опустился и сел на табурет, привинченный рядом с койкой.
Белое лицо Морриса было обращено ко мне в профиль, и это был поистине орлиный профиль с крючковатым носом, резко изогнутой черной бровью и круглым немигающим глазом.
— Доктор Моррис, — сказал я, глядя на него со смешанным чувством жалости и восхищения. — Моя фамилия Морозов, я второй пилот этого корабля.
Было похоже, что он, и верно, не услышал моих слов. Ни кивка, ни шевеления бровью, ни малейшего отзвука.
— Вы не хотите со мной говорить, — продолжал я, — но это ничего… надеюсь, что вы все-таки меня слышите…
И я заговорил о том, что с детства, с того дня, когда погиб «Севастополь», не дает мне покоя загадка Плутона, и о том, как высоко ценю его, доктора Морриса, труды и накидываюсь на любую информацию о них. И о том, что мой друг, бывший бортинженер Заостровцев, рассказывал мне, как нашел в дневниках своей матери, Надежды Илларионовны, интереснейшую запись о докторе Моррисе и его наблюдениях…
Круглый глаз моргнул. Я отчетливо видел, как дернулось морщинистое веко, раз, другой… Медленно, страшно медленно Юджин Моррис повернул голову немного набок и скосил на меня взгляд. Затем я услышал его голос, очень глухой, очень тихий, но не разобрал слов.
— Повторите, пожалуйста, — попросил я.
— Надежда Заостровцева, — чуть громче, с усилием выговорил он. — Вы ее знали?
— Мы были соседями в Москве, — сказал я. — Она погибла, когда мне было одиннадцать.
Он произнес еще что-то, и мне пришлось чуть ли не коснуться его губ ухом, чтобы расслышать:
— Что писала… обо мне?
Володя Заостровцев не раз пересказывал мне это место из записок матери, я его хорошо помнил. Но сейчас подумал, что не нужно старику эту запись полностью приводить, там начало было такое, что вряд ли бы ему понравилось.
«Маленький человечек с птичьей головой показался мне слишком болтливым, — так начиналась та запись. — Я подумала, что эта болтливость, суетливость его слов и движений — от неуверенности, от того, что его наблюдениям и выводам большинство планетологов не придает серьезного значения. Однако журнал наблюдений, который он вел аккуратнейшим образом и весьма подробно, заставил меня призадуматься. Возможно, „Дерево“ не оптический обман, и я готова поверить Моррису, что он его видел. Хотя, непонятно, почему не получились снимки. Готова поверить потому, что его мысли о некой цикличности роста „Дерева“ возникли не на пустом месте, а как бы вытекают из этих аккуратных записей, из наблюдений, которые он вел много лет. Почему все-таки не получаются снимки? Слабое пятнышко на последних фото трудно счесть за аргумент. Мне понравилась фанатическая преданность Морриса своей идее. Но какая же это идея? В чем ее суть? Допустим, на Плутоне действительно растут какие-то деревья-гиганты, — а дальше что?»
Я помнил хорошо эту запись и вот — пересказал ее Моррису, опустив, разумеется, начало. Он слушал — теперь-то я знал, что он слышит, — с неподвижным лицом, только слегка вздрагивали веки. На светло-зеленом фоне стены его лицо казалось гипсовой маской. За моей спиной что-то тихонько щелкало в аппарате, записывающем показания датчиков, которые Лютиков пристегнул к запястьям Морриса.
— Цикличность, да, да, — услышал я его голос, угасающий до полной невнятности. — В журнале есть… каждые пятнадцать… я предупреждал ее, нельзя… подождать, пока разрушится…
— Доктор Моррис, — сказал я медленно, наклонясь к нему, — я вас не понимаю. Кого предупреждали и о чем? Что должно разрушиться?
— «Дерево», — прошептал он, чуть шевельнув серыми губами. — Каждые пятнадцать… они начинают новый цикл…
— Кто — они?
— Те, кто там… у них два цикла… скоро совпадут, и я хотел…
Он умолк. У меня вдруг пересохло в горле, сердце стучало, как молот.
— Вы… доктор Моррис, вы хотите сказать, что Плутон… обитаем?
Юджин Моррис молчал. Он больше не слушал, не слышал меня. Какие голоса звучали в его «птичьей» голове? Какие бежали картины перед немигающим взором?
Я сидел у его изголовья с полчаса в полной тишине. Но не дождался больше ни слова.
3. Лунный доктор
Из дневника Марты Роосаар
11 апреля
Селеногорск взбудоражен. Впечатление — будто все посходили с ума. Утром столкнулась в коридоре с Костей Веригиным и подумала, что, может быть, пригодится моя медицина. У него были красные, воспаленные глаза и вообще, будь это на Земле, я сказала бы — вид лунатика.
Я предложила ему выпить рябинового экстракту, но Костя отмахнулся и побежал в радиорубку.
Сегодня начинается полноземлие. Не знаю, с чем сравнить эффект огромной, ослепительно-яркой Земли на бездонном лунном небе. Давно я заметила, что с наступлением полноземлия наши ребята взвинчиваются. Да и мне становится как-то не по себе, даром что я уже около четырех лет живу в этой пещере, выдолбленной во внешнем склоне кратера Эратосфена: беспричинное возбуждение сменяется беспричинной же грустью, и все время хочется пить. Воздействие сильного света, идущего от Земли? Да, конечно, но — не только. Есть несколько исследований о влиянии полноземлия на психику обитателей Луны. А у меня — свои наблюдения, кое-какие идеи. Но никак не могу заставить себя взяться за эту тему по-настоящему.
Вообще же работы у меня не много. В Селеногорске никто не болеет, если не считать Шандора Саллаи, у которого иногда побаливает новая печень. Но так и должно быть, пока печень «осваивается». Да и Шандор все реже прилетает в свою лунную обсерваторию. Моя практика почти полностью исчерпывается врачеванием ушибов и вывихов. Наши селенологи, особенно Володя Перегудов, не любят тратить время на передвижение: предпочитают прыжки. Завели скверное обыкновение таскать на спине, поверх скафандра, мешок с какой-то полужидкостью и баллончик с газом. Открывают краны, струйка этой дряни в струе газа сразу твердеет и превращается в веревку. Прыгают в пропасть, а струйка-веревка тянется, как нить у паука. А если что не сработало — прыгуна приносят ко мне на ремонт.
Ушибы, вывихи, растяжения… Иногда думаю: не растрачиваю ли жизнь бесцельно, сидя здесь, в Селеногорске? Но что делать, если жизнь не удалась? На Землю меня, во всяком случае, не тянет.
Только вот беда: слишком много свободного времени, девать некуда. Потому, наверно, и завела дневник.
За завтраком сегодня только и слышно было: «тау-частицы, тау-поток». Кажется, один Алеша Морозов сохранял спокойствие. Он улыбнулся мне и сказал:
— С наступающим. Марта.
Я вспомнила, что завтра — День космонавтики…
В столовую вошел Виктор Чернецкий. Глаза воспалены, волосы не чесаны. Видно, прямо с вахты у большого инкрата. Все так и накинулись на него:
— Ну, что, Витя? Как Стрелец?
— Стрелец полыхает, — сказал Виктор и, сморщившись, потер глаза.
Я попросила Алешу вразумительно рассказать, что, собственно, произошло. Он стал объяснять, но то ли потому, что говорил он с набитым ртом, то ли потому, что я плохо в этих делах разбираюсь, но я не все поняла. Задолго до пика Активной Материи обнаружен мощный поток тау-частиц. Он идет со стороны Стрельца, и можно поэтому предположить, что выброс исходит из центра Галактики. Но есть еще одно обстоятельство: как раз в созвездии Стрельца теперь проходит Плутон, он страшно медленно плывет по своей огромной орбите, и, судя по углу рассеяния тау-потока, его источник может находиться именно на Плутоне.
— Не понимаю, — сказала я. — Всегда считалось, что тау-излучение рождается звездной активностью, — при чем же здесь Плутон?
Тут Алеша сел на своего любимого конька — я имею в виду «Плутоновые дневники» Юджина Морриса. Я знаю, что Алеша был последним, кто разговаривал с этим планетологом, которого при жизни не признавали, а после смерти (точнее, после издания его «Дневников») вдруг объявили чуть ли не пророком. И будто бы вот — сбывается его пророчество. Будто на Плутоне действительно существует «Дерево», или даже «деревья», у которых пятнадцатилетний цикл развития (или роста?). Каждые пятнадцать лет они разрушаются, а потом начинают расти опять. Через каждые три цикла (то есть 45 лет) разрушение сопровождается сильным выбросом энергии, и вот — точно в предсказанный Моррисом срок этот выброс и происходит.
— Значит, полыхает вовсе не Стрелец, а Плутон? — спросила я.
— Да, Плутон. Но не все с этим согласны.
— Еще бы! Мне, например, трудно представить себе деревья, разрушающиеся с выбросом энергии.
— Не только тебе, — усмехнулся Алеша и подлил кофе в мою чашку. — Даже старый Шандор недоумевает. А мы полетим и посмотрим.
Я промолчала.
— Тут будет большой спор, — продолжал Алеша. — Завтра прибывает тьма космогонистов — Ларин, Крафт, Буров с Храмцовой.
Вот как, прилетает Инна! Давно я ее не видела.
— Четырнадцатого мы стартуем, — сказал Алеша и посмотрел на меня. — Слышишь, Марта?
— Слышу.
— Четырнадцатого, — повторил он. — Это через два дня.
Я почувствовала, что сейчас он опять начнет трудный для меня и ненужный разговор. Не допив кофе, я поднялась и ушла, сославшись на срочное дело.
У меня и вправду было срочное дело, и Алеша даже представить себе не смог бы, насколько близко оно его касалось. Началось с того, что рано утром, перед завтраком, ко мне пришел Прошин. Петр Иванович Прошин, командир Второй Плутоновой.
Я уже писала в дневнике: Луна последние недели живет подготовкой этой экспедиции. Будь моя воля, я бы решительно ее запретила. Разве не погибла Первая, разве не сгорел «Севастополь» на глазах у всей Земли? Я, конечно, читала в «Дневниках» Морриса, что он предупреждал Надежду Заостровцеву: мол, в данный период высадка на Плутон опасна. «Мне кажется, — так было написано в „Дневниках“, — что десант может быть предпринят только после разрушения „Дерева“. В те годы Моррис еще не был уверен. Но в записях последних лет уже вполне определенно сказано: только после разрушения, только в самом начале нового цикла. К началу нового цикла и подготовлена теперь Вторая экспедиция на Плутон.
Я бы запретила ее, запретила! Мало у нас дел на других планетах Системы? Зачем нужен этот проклятый Плутон? Сколько можно посылать людей в смертельно опасные полеты?..
Что-то я опять распустилась. Полноземлие, наверное, действует.
Итак, пришел ко мне Прошин. Он старше Феди. У него жесткий, властный, холодный взгляд. Алеша с восторгом говорил об его пилотских и волевых качествах. Нисколько не сомневаюсь. Но я смотрела на замкнутое лицо Прошина и невольно думала: вернешься ли ты обратно?..
Прошин спросил, знаю ли я математику. Странный вопрос. Знаю столько, сколько мне нужно. «Умеете ли вы, — продолжал он, — выбирать лучшее из равных?» Я сказала — нет, не могу, потому что такой выбор вне логики. Он усмехнулся: «В том-то и дело. Вы должны мне помочь».
Оказывается, двое из его экипажа — с дублерами. Бортинженер и штурман. Право выбора принадлежит командиру, и насчет инженера он уже решил, а вот штурмана пока не выбрал.
«Понимаете, оба хороши, или точнее, оба никуда не годятся, но лучше не найдешь» — так он формулирует. Не может выбрать: Алексей Морозов или Кирилл Мухин? Тот самый Мухин, который учился вместе с Алешей, шел за ним по алфавиту и старался быть впереди во всем остальном. Пока оба уверены, что идут в экспедицию. Алеша, во всяком случае, уверен, я не замечала у него ни тени сомнения.
Я испугалась. Да, испугалась. И стала отказываться. «Петр Иванович, мне это трудно, потому что Алексей — старый друг, а Мухина я не знаю, и если я решу, что должен лететь Морозов, то скажут…» — «Ничего не скажут, — прервал он меня. — Вы главный лунный врач, и вы имеете право решить, а я имею право поручить вам выбор». Затем он сунул мне в руки их медицинские карточки, дал мне сроку два дня и ушел. Я убедилась, что волевые качества у Прошина действительно высоки. Но легче от этого мне не стало.
Я осталась одна, и подумала, что за эти годы уж очень оторвалась от жизни, замкнулась в своем горе, а жизнь идет и требует от меня участия во всем. Конечно, права у меня большие. Кого угодно — хоть самого Прошина — могу немедленно отправить на Землю или уложить в стационар, если найду нужным. Я — врач, и мне доверено ох как много.
А потом я сидела за завтраком рядом с Алешей, и он сообщил, что улетает четырнадцатого, и сидел этаким героем космоса, и не знал, что я перед завтраком положила на стол два личных дела и что я в страшном смятении…
Не допив кофе, я ушла к себе и заперлась на ключ. Только раскрыла личные дела и начала сравнивать альфа-ритмы мозга Алеши и Мухина, как поняла, что в качестве врача сделать выбор из равных не смогу. Вот как стоит для меня вопрос:
Как я обязана выбрать — Как мне придется выбирать
Как главный врач на Луне — Как близкий друг Алеши
Морозов или Мухин уйдет в опасную экспедицию — Останется Алеша или не останется
Сделать так, как требует служебный долг — Сделать так, чтобы было лучше для Алеши
А как будет лучше для него? Знаю: Вторая Плутоновая — мечта Алеши, права на участие в ней он добивался с упорством одержимого. За эти годы он стал одним из лучших штурманов Космофлота. Что движет им? Загадка «незаконной» планеты? Полудетская жажда приключений? Да, наверное. Но не только. Трудно это объяснить. Когда погиб Федор, в одном из некрологов промелькнула фраза: «Зов космоса был у него в крови». Не люблю громких слов, но эти, мне кажется, выражали главное. Боюсь, что и Алеша… что у него тоже «в крови»…
ТАК ОТПРАВИТЬ ЕГО В ЭКСПЕДИЦИЮ?
Он будет счастлив. Но, что бы там ни говорили, никогда не поверю, что у Второй Плутоновой больше шансов, чем у Первой. Пусть я ничего не понимаю в рассуждениях и прогнозах Юджина Морриса. Я, глупая женщина, понимаю только одно — что люди уходят и не возвращаются.
А я люблю Алешку, этого жизнерадостного дурня. Люблю как верного друга, как брата. Ничего мне от него не нужно — только бы он жил, возвращался после очередного рейса на Землю, смеялся и бахвалился… Разозлится он на меня, узнав, что я отставила его от экспедиции? Пусть разозлится, я готова на это. Зато я сберегу его для той девушки, которую он в конце концов встретит и которая станет его женой. Для будущих его детей. Просто для того, чтобы жил на свете хороший человек…
ТАК ОСТАВИТЬ АЛЕШУ??
Нет уж, лунный доктор, договаривай до конца. Чтобы жил на свете не просто хороший человек, а человек, который постоянно думает о тебе. Разве не так? Разве не легче жить, когда знаешь, что о тебе думают, что ты кому-то нужна?
Командир Прошин, вы возложили на меня непосильную задачу…
Ладно, время еще есть. Подумаю ночью, подумаю завтра.
12 апреля
Ничего я ночью не придумала, и вот сегодня — День космонавтики. Любимый праздник Федора. Когда-то мы познакомились с ним именно в этот день…
Он у нас обычно отмечается праздничным обедом — всегда очень веселым. На Земле давно перестали сопровождать праздники неумеренной едой, но на Луне не так много развлечений, и селениты, как некогда полярники на зимовке, устраивают пиршество. Каждый раз меня бесконечно трогает особо предупредительное отношение ребят ко мне. Я изо всех сил стараюсь — шучу, смеюсь, но, право же, нелегко это. Что поделаешь: я твердо знаю, что никто никогда не заменит мне Федора…
Сегодня, однако, праздничный обед сорвался — прилетели с Земли астрофизики.
Мы ожидали прибытия корабля на террасе, под которой в Море Облаков раскинулся космодром Луна-3. Тут были все: ребята из обсерватории, и космодромная команда, и экипаж Второй Плутоновой. Только неугомонный селенолог Володя Перегудов прицепил к спине «паучий» мешок, залез в вездеход и умчался на ту сторону, к своим бурильным автоматам. Будет лазать по немыслимым крутизнам. А к вечеру обязательно заглянет ко мне и, пряча смущение за улыбкой, предъявит очередной ушиб.
За четыре года я привыкла к Луне, привыкла к обнаженному черному небу, утыканному круглыми звездами. К одному не могу привыкнуть — к полноземлию.
Глаз не могу отвести от Земли. Ее огромный диск висит над горизонтом, весь в зыбкой голубой дымке атмосферы, где чудится медленная игра облаков. Режущая глаз белизна Антарктиды. И льется, льется сильный свет, такой сильный, что кажется — ощущаешь его давление…
Кто-то на дальнем краю террасы взвивается над головами и опускается рядом со мной. Это Алеша. Чудак, чуть не сорвался с террасы.
— С ума сошел, — говорю я, — ведь обрыв — триста метров.
А он во всю ширь улыбается и говорит:
— «Марта, Марта, надо ль плакать, если Дидель ходит в поле…»
— Перестань, — прошу я.
Я действительно готова заплакать. Алеша не знает, что Федор тоже любил Багрицкого.
Наконец корабль прилунился, жуками поползли по космодрому вездеходы.
Прибывшие — все в скафандрах с корабельными номерами, не разберешь, кто есть кто. У нас, селенитов, на груди и рукавах знаки и номера. Решетчатая вышка — значит селенолог, звезда — астрофизик, и так далее. На моем скафандре — круг, символ лунного кратера, так как я отношусь к внутренней службе, и номер 0701. Семерка — медслужба, а единичка — главный врач. У прошинского экипажа — знак Плутона: PL.
В наушниках моего гермошлема — голоса, голоса. Конечно, тау-частицы, Стрелец, Плутон… Вдруг — быстрый, уверенный, напористый голос: «Я предупреждал, что в любой момент мы можем ожидать…»
Илья Буров! Бог ты мой, сколько же лет я не видела Ильюшку и Инну! Только в научной периодике встречаю их имена — они публикуют статьи (совместно написанные) по проблемам космогонии и планетологии. Обычно я их только бегло просматриваю, но одна статья, о приспособительных возможностях человека, поразила меня смелостью мысли и резкостью выводов. «Мы можем уже сейчас подтолкнуть медлительную телегу эволюции» — этими запомнившимися мне словами кончалась статья.
В Селеногорске, когда мы вылезли из скафандров, Инна Храмцова бросилась ко мне. Мы обнялись.
— Безумно рада тебя видеть, — сказала она.
— Я тоже…
Инна все такая же — хрупкая, тоненькая, с коротко стриженной каштановой гривкой. Только вот под глазами появились припухлости.
— Ты прекрасно выглядишь, — сказала я.
Только бы не разреветься. Все равно не вернешь беззаботных институтских лет, моих «паладинов», парусных гонок. Не вернешь ничего и никого…
Чтобы справиться с собой, я стала расспрашивать Инну, хвалить ту статью — но она меня перебила. Сказала, что иногда жалеет, что не работает врачом, и что они с Ильей часто меня вспоминают. И как раз в это время подошел Илья.
— Здравствуй, Марта Роосаар, — сказал он, как мне показалось, подчеркнуто. — Здравствуй, лунный доктор. Как поживаешь?
— Хорошо, — сказала я.
— Рад слышать. Давненько не видно тебя на Земле. Ты что же — решила навеки поселиться в этой пещере?
Я не успела ответить: бурей налетел Костя Веригин.
— Илья, дружище! — закричал он. — Пойдем смотреть, как полыхает Стрелец. Инна, пошли!
Они помчались в обсерваторию, к большому инкрату.
А я пошла к себе по главному коридору. Ведь наш Селеногорск — просто длинный коридор, довольно круто поднимающийся вверх от предшлюзового вестибюля до купола обсерватории, а по бокам — ответвления, клетушки комнат, диспетчерская Космофлота, радиорубка, библиотека. Рядом с библиотекой — мой медпункт.
С утра мои девочки сравнивали энцефалограммы, объемные кардиограммы, ритмозаписи и прочие данные Алексея Морозова и Кирилла Мухина. Конечно, имен я им не назвала. Просто — велела искать отклонения. Но какие там отклонения у этих парней, будто сваренных из титанового сплава!
Я взяла к себе все материалы, пересмотрела снова… нет, ничего не могу решить. Сижу как потерянная, и одно только отчетливое желание — выреветься как следует. По-бабьи, в голос, навзрыд. Я-то не из титанового сплава… И эта встреча с Инной что-то разбередила в душе… Поплакать бы над незадавшейся жизнью. Но, видно, разучилась плакать.
Тут в дверь постучали. Я еле успела смахнуть карточки и пленки в ящик стола, как на пороге встал Алеша. В это время ему, вместе со всем экипажем Второй Плутоновой, полагалось быть на корабле — Прошин установил весьма жесткий режим занятий и тренировок. Я спросила: что случилось? Он ответил, что сейчас в библиотеке начнется дискуссия, и по этому поводу у них отменены занятия. «Вот, — сказал он, — зашел за тобой». Я сказала, что приду в библиотеку позже. Разговор иссяк. Но, вместо того чтобы уйти, Алеша продолжал топтаться у двери. Посмотрела я на него — и поразилась. Нет обычной победоносной улыбки, и светло-серые глаза как будто потемнели и смотрят невесело. Впервые вижу Алешу таким. «Хочу спросить. Марта, — говорит он, понизив голос. — Зачем приходил к тебе вчера Прошин?» Я растерялась немного. Сказать правду нельзя, а врать я совсем не умею. «Приходил посоветоваться, — отвечаю как можно спокойнее, — по одному вопросу космической медицины». Уж не знаю, натурально у меня получилось или нет. Вижу — он стоит, ожидает, не скажу ли я конкретнее. Я молчу. Он, видимо, счел нужным пояснить. «Проходил, — говорит, — по коридору и увидел, что Прошин в медпункт зашел». — «Ну и что?» — спросила я. «Да нет, ничего… Так ты приходи в библиотеку». Улыбнулся как-то вымученно и тихонько притворил за собой дверь.
Вот так, значит. Вовсе ты, дорогой мой Алеша, не уверен, что пойдешь в экспедицию. Ты разыгрывал несокрушимую уверенность, лицедей этакий. Нет, нет, не так. Он ведь просто убеждал самого себя.
Зато теперь уверенность пришла ко мне. Над чем я ломаю голову, глупая? Не пойдет Алешка в погибельный этот полет. Правильно поступаю я или неправильно, а он не полетит. Не хочу, чтобы он ушел и не вернулся — вот и все.
Я включила диктограф и продиктовала заключение. Оно получилось коротким и, надеюсь, вполне основательным. Функционально нервная система К.И.Мухина представляется более предпочтительной… Я выдернула листок из машинки, подписала и сунула в ящик стола. Завтра утром отдам его Прошину. И хватит об этом.
Записала все это в дневник. А теперь пойду в библиотеку, хотя не очень-то хочется мне слушать про тау-частицы, будь они неладны.
12 апреля, вечер
Когда я вошла в библиотеку, Костя Веригин заканчивал свое сообщение. Он торопился, глотал слова и быстро набрасывал указкой-лучом на экране схемы и цифры. Потом Шандор Саллаи вознес над собранием свою великолепную седую голову, на которой всегда так аккуратно лежали волосок к волоску. Я не очень прислушивалась к его суховатой речи.
Тесное помещение было набито людьми сверх меры. Несколько ребят из обсерватории сидели на книжных стеллажах, а один оседлал кинопроектор. Черноволосый крепыш, сидевший в заднем ряду, поднялся, уступая мне место, но я покачала головой — не хотелось сидеть. Так и осталась стоять у двери. Этот крепыш и есть Мухин. Я смотрела на его характерный профиль с выпирающей нижней челюстью, смотрела со смутным ощущением вины. Что ни говори, а выбор мой сделан пристрастно. Знаю: Мухин рвется в экспедицию так же пылко, как и Алеша, и выходит, что я его облагодетельствовала. Но в то же время… Ох, запуталась я что-то.
Алеша сидел спиной ко мне, я видела его высокий затылок с ложбинкой. Странно, но я вдруг испытала почти материнское чувство, глядя на эту совершенно детскую ложбинку. Рядом с Алешей примостился сухощавый остроносенький человек, я знала его главным образом по восторженным отзывам Алеши. Это был Лавровский, довольно известный биолог, тоже входивший в состав Второй Плутоновой. Он, как я знала, принял какое-то участие в странной истории, приключившейся несколько лет назад с Алешей и Заостровцевым у Юпитера. Иногда мне попадаются статьи Лавровского, но читать их я не могу — не по зубам.
Шандор кончил говорить и сел. Раздался резковатый голос Бурова:
— Следует ли понимать вашу речь, учитель Шандор, в том смысле, что мы наблюдаем непредвиденный пик Активной Материи?
— Я этого не говорил, — сухо ответил Шандор. — Наблюдаемый стохастичный выброс тау-частиц пока не дает оснований менять принятую периодику Активной Материи.
— Пока! — Буров порывисто поднялся. Волосы над высоким его лбом торчали вперед и, в стороны, а худое лицо казалось перечеркнутым длинной линией рта. — Прошу обратить внимание на это многозначительное «пока»! Сегодня менять периодику не будем. Завтра — тоже. Пусть пройдет приличный академический срок, появится не менее полутора тонн новых трудов, не вносящих в проблему ни единого бита новой информации, — и тогда учитель Шандор соблаговолит подогнать под наблюдаемый выброс новую периодику…
— Да ты что, Илья? — вскочил Костя. — Что за тон у тебя?
Но Илья и глазом на него не повел. Есть старинное выражение — закусил удила. Вот и он так. Заявил, что никто тут, в обсерватории, не желает утруждать себя размышлением, никто и попытки не делает понять то, что наблюдает, и понадобился космический катаклизм, чтобы пробудить их от спячки.
— Спячки? — пророкотал мощный бас Виктора Чернецкого. — Многолетнее накопление фактического материала — это, по-твоему, спячка? Усовершенствованный тау-приемник — спячка?
— Я имею в виду теоретическую мысль, а не героические потуги практиков, — сказал, как отрубил, Илья. — Длинная цепь заблуждений, начатая Шандором Саллаи и приведшая к застою теоретической…
Тут поднялся такой шум — я просто не узнавала ребят. Чернецкий, наставив на Бурова палец, кричал, что создавать бойкие гипотезы, конечно, легче, чем годами сидеть у большого инкрата. Костя пытался успокоить ребят, вид у него был растерянный.
Я посмотрела на Инну. Она сидела между Ильей и Костей и, часто моргая, глядела куда-то вверх. Должна признаться: никак не могу освоиться с мыслью, что Инна стала космогонистом и участвует в теоретических дискуссиях. Впрочем, она не вмешивалась в спор — и, по-моему, правильно делала.
Старый Шандор вдруг поднялся и пошел к выходу. Я встревожилась и выскочила за ним в коридор. Внешне Шандор был абсолютно спокоен. В медпункте я налила ему стакан экстракта, он молча выпил и опустился в кресло. Я воспользовалась случаем и подключила к креслу датчики. «Не надо, — сказал Шандор, — все в порядке». Но я упросила его посидеть немного. Он вытащил из кармана книжку в мягком переплете и стал читать, а я тем временем просматривала записи. Особых отклонений от нормы я не обнаружила. Но каждому понятно, что волнения и обиды отнюдь не способствуют приживлению новой печени. Да еще когда обиду наносит твой бывший ученик. Все-таки возмутительно ведет себя Илья. Даже если он в чем-то прав. Хорошо еще, что Шандору никогда не изменяет выдержка.
Вечером у меня был обычный пациент — Володя Перегудов. Мои девочки ушли ужинать и танцевать с приезжими, и я сама обработала ультразвуком его очередной синяк на лодыжке. Вдруг распахнулась дверь, вошел Илья.
— Ты занята? — спросил он.
Я познакомила его с Володей.
— Читал вашу статью о селеногенных породах, — сразу сказал Илья. — Любопытно. Впрочем, мысль о лунных анаэробных микроорганизмах высказывал еще десять лет назад Стаффорд Хаксли.
— Я не претендую на первооткрытие, — проворчал Володя. — Я излагаю факты.
— Ну да, конечно, здесь только и делают, что излагают факты.
Володя поспешил уйти. Прямо из-под вибратора.
— У тебя удивительная способность — ярить людей, — сказала я.
— Ты находишь? — Илья прошел к креслу, взял с него книжку (видно, Шандор ее забыл), полистал, отбросил. Сел и уставился на меня, прищурив глаза. — Ты почти не изменилась, — сказал он, помолчав. — Златокудра и зеленоглаза… Довольна жизнью?
— Да.
Он сообщил, что в Космоцентре хотят поставить памятник Федору, я сказала, что видела проект. Опять мы помолчали.
— Значит, доктор. Лунный доктор Марта Роосаар.
— Хочешь сказать, что это не так уж много?
— Ну, почему же, — возразил он. — Не каждому греметь на всю Вселенную. С Алешкой часто видишься?
— Каждый день. А что?
— Решительно ничего.
— Хочу попросить тебя, Илья: перестань наскакивать на Шандора. Разве ты не понимаешь…
— Понимаю, понимаю. Меня всегда поражало, почему теоретики так не любят выходить на пенсию… Ладно, перестану. — Он ухмыльнулся: — Когда-нибудь.
В медпункт заглянул Веригин:
— Илья, ты с Инной расположишься в моем кабинете. Уюта не гарантирую, тесноту гарантирую, микрофон общей связи не работает — ну да он тебе и не нужен.
— Спасибо, Костя, меня вполне устраивает.
— Фу, кажется, всех разместил. — Веригин исчез.
— Пойду, лунный доктор, — сказал Илья, поднимаясь. — Работать надо.
Я его окликнула, когда он был уже в дверях:
— Это правда, что ты никуда не отпускаешь Инну одну?
— На Луну бы, во всяком случае, не отпустил, — сказал он подчеркнуто и вышел.
Я взяла со стола книжку, забытую Шандором. «Сказания Южных морей». Наверное, почитывает для отдыха. Машинально полистала и заметила, что в тексте кое-что подчеркнуто. Это было «Ронго-Ронго», один из расшифрованных древних текстов острова Пасхи. Подстрочный перевод, предшествовавший литературному. Что же тут заинтересовало старого Шандора?
«Солнце бог их создал их любил с неба не уходил ночи не было давал пищу себя давал пресной воды сладкой много было больше ничего людям не надо солнце бог пищу себя жизнь давал».
Эти строки были подчеркнуты красным, а рядом, на полях, Шандор мелко написал: «Странно, что такое могли придумать. А если (дальше несколько неразборчивых слов) фант. преломл. мечта о непосред. получении „в пищу“ (опять неразборчиво)».
Я пробежала текст, там говорилось дальше, насколько я поняла, о том, как род пошел на род, начались распри и войны, и Солнце-бог отвернул от людей светлое лицо. «Ночь пришла люди боятся никогда ночь не видеть звезды не видеть от звезд холод болезнь смерть луна тоже море на берег тащит плохо страшно страшно…» Эти строки Шандор тоже подчеркнул и написал рядом: «Перед, момент». В конце текста было еще подчеркнуто: «Только днем меня видеть себя пищу жизнь не дам много много злой я стал сами пищу себе искать зверя убивать рыбу убивать себя пищу жизнь не дам больше солнце бог не буду буду огонь бог Иллатики». И рядом — быстрая запись: «Оставш. приспособ. (неразборчиво) биофорн. свойств». И еще раз — крупно: «Биофор».
Не знаю, что хотел сказать Шандор своими комментариями на полях. Надо бы показать их Алеше, он ведь любит всякие древности.
Я отложила книжку, задумалась. И вдруг…
Всегда я считала, что унаследовала от своих эстонских предков уравновешенность. Но когда сотрясся пол и задребезжала ложечка в стакане, я взвизгнула и испытала нелепое желание кинуться на грудь кому-нибудь сильному — а ведь я прекрасно знала, что это стартовал рейсовый на Марс. Хорошо, что никто не слышал моего визга. Полноземлие ужасно все-таки будоражит…
Осторожный стук в дверь. Это, верно, Алеша.
13 апреля, полдень.
Полдень — по часам. На Луне сейчас — долгая двухнедельная ночь.
Никогда себе не прощу вчерашнего.
Надо было просто выставить его, когда он ко мне потянулся.
Не смогла…
Не знаю, был ли кто-нибудь когда-либо так безмерно счастлив, как была счастлива я с Федором. Счастье такое же безмерное, как и короткое. Он ушел в Комплексную экспедицию и не вернулся. Уже его не было в живых, когда из дальней дали пришла его последняя радиограмма, — как в каком-то романе, она оборвалась на моем имени.
Весть ниоткуда… То, чего боялись жены моряков времен парусного флота — когда медлительная, случайная почта доставляла письма давно погибших людей.
Федор стартовал со старого космодрома Луна-2. Я попросила комитет здравоохранения перевести меня на Луну: хотела быть там, где он проходил последний раз. Я выдержала конкурс на замещение должности главврача в Селеногорске, а по истечении трехлетнего срока осталась еще на срок — а дальше видно будет.
Казалось, я привыкла к мысли, что все у меня кончено, и остается только коротать годы. В Селеногорске я нашла себя. Скромная лечебная практика, кое-какие наблюдения, книги. Ненавязчивая и потому особенно трогательная забота Кости и других ребят помогли мне сохранять душевное равновесие. Мне хотелось быть нужной им — и больше ничего. Прав Илья: не каждому греметь.
И вот — Алеша…
Я выплакала себя всю. «Милый мой, — сказала я ему, — Алешенька, на Земле полно чудесных девчонок. Зачем тебе пепельный свет?» Он ответил: «Люблю на всю жизнь…»
Я ничего ему не сказала. Не хотелось омрачать его радость. И мою… Завтра он сам узнает.
Не хочу больше изнемогать в вечной тревоге и ожидании. Почему я должна мучиться? Разве я не имею права на счастье?
Вот так, лунный доктор. Я не героиня. Всего лишь женщина, которой нужно быть нужной не только человечеству, но и человеку…
А теперь позвоню Прошину и отдам ему заключение.
Позвонила. На экранчике видеофона Прошин выглядел гораздо человечнее чем в прошлый раз. Не такое уж замкнутое у него лицо. Разговор был очень короток. «Петр Иванович, послушайте, что я решила…» — «Мне безразлично, что вы решили». — «Так разрешите передать вам заключение». — «Завтра в двенадцать ноль-ноль». — «Но ведь завтра вы стартуете…» — «Старт в семнадцать. Обдумайте еще раз. До свидания». И Прошин выключился. Да, этот человек не терпит лишних слов.
Сегодня продолжалась дискуссия в библиотеке. Старый Шандор говорил недолго. Подтвердил, что неожиданный выброс тау-частиц столь высокой концентрации вносит существенные поправки в общепринятую теорию, и это обязывает теоретиков принять в качестве рабочей гипотезы идею Бурова о трансформации тау-частиц. Но выразил некоторые сомнения. Он говорил весьма сдержанно, так же, как и выступившие после него Крафт, Ларин и Костя Веригин. Спокойно начал свое выступление и Илья. Он развернул большую таблицу. Насколько я поняла, вначале речь шла о необычности формы наблюдаемого выброса. Данные, поступающие с большого инкрата, якобы наводят на мысль о направленном пучке. Из этого Илья сделал странный вывод: будто на Плутоне есть нечто такое, что может служить естественным концентратором и отражателем тау-частиц. Более того, он не исключает искусственного происхождения нынешнего выброса. Я подумала, что ослышалась. Но Илья, как ни в чем не бывало, продолжал развивать эту мысль. Разве не доказано учителем Шандором, что Плутон в Солнечной системе — тело инородное? А если так, то вполне допустима мысль, что многие тысячелетия, а может, миллионы лет тому назад, до взрыва сверхновой, на Плутоне, обращавшемся вокруг своего светила, существовала цивилизация. Какие-то остатки ее технических достижений могли сохраниться и поныне. Чем иным можно объяснить установленную Юджином Моррисом цикличность роста и распада «деревьев» Плутона?
Тут Шандор Саллаи спокойно заметил, что при всей романтичности такой гипотезы предметом серьезного разговора она быть не может. Тысячелетние странствия Плутона в открытом космосе отметают напрочь любую возможность высокоорганизованной, и уж тем более разумной жизни — даже если она там и существовала до взрыва сверхновой.
— У кого поднимется рука низвергать такие истины? — сказал Илья. — Но смею напомнить, что в вопросе о приспособительных свойствах живых организмов полная истина еще не достигнута. Храмцова давно занимается этой проблемой — пусть она теперь скажет.
Поднялась Инна. Вздернув тоненькие шелковистые брови и часто моргая, она заговорила высоким своим голосом, и снова я испытала странное чувство, будто слушаю не ту Инну, с которой была когда-то дружна, а — другую.
Говорила она умно, напомнила общие сведения о механизме светового воздействия на живую клетку, процитировала Тимирязева («все световые волны, независимо от их длины, могут оказывать химическое действие»), процитировала Чижевского — о Солнце как источнике энергии, оживляющей Землю, о том специфическом электромагнитном излучении Солнца, которое Чижевский когда-то назвал «зет-фактором». Мы живем, потребляя конечные результаты солнечного излучения — в виде тепла, продуктов фотосинтеза…
Буров, сидевший рядом с Инной, исподлобья взглянул на меня. Будто хотел спросить: «Каково?»
И еще два глаза — два сияющих глаза — были устремлены на меня. Я старалась не смотреть на Алешу. Мне было радостно, но угнетало сознание, что я утаила от Алеши то, что для него всего важнее. Вспомнился вычитанный в какой-то книге афоризм, что оружие женщины — хитрость. Но я не хочу хитрить. Это оскорбительно для нас обоих…
Тем временем Инна — я снова прислушалась к ее высокому, замирающему в конце фраз голосу — развивала идею, некогда высказанную Циолковским, идею о неких «эфирных существах», свободно живущих в космическом вакууме и получающих энергию, как растения, непосредственно из окружающей среды… И еще она говорила — об оранжевых бактериях и марсианских микроорганизмах, умеющих извлекать кислород из окисей железа в почве… и о хитине, который предохраняет насекомых от губительного действия ультрафиолетовых лучей…
Слушали ее уважительно. Но когда она поблагодарила за внимание и села, Костя сказал, что, при всей серьезности ее сообщения, в нем не содержится никаких аргументов в пользу гипотезы об искусственном происхождении наблюдаемого тау-потока. Да, приспособительные возможности организмов огромны, но — отдает ли Инна себе отчет в том, какие условия требуются для существования развитой цивилизации?
— Вам вынь да положь на стол внеземную цивилизацию, — снова подал голос Илья, — чтоб можно было поглазеть и понюхать. Тогда вы, может, удостоите ее признанием. Аргументы! Сколько лет мы с Храмцовой пытаемся вас всех убедить, что преобразующую деятельность разума во Вселенной надо расценивать не по земным критериям, что отсутствие бесспорных аргументов доказывает лишь сложность проблемы…
Костя возразил, Илья запальчиво ответил, и опять, как вчера, поднялся шум, и Виктор громовым басом потребовал прекратить нападки на исследователей. Шандор помалкивал. Сидел, полузакрыв глаза, бесстрастный и, казалось, далекий от споров.
Я встретилась взглядом с Инной. Она попыталась улыбнуться, но улыбка получилась вымученной.
Тут встал Лавровский. Он не пытался перекричать спорщиков, а просто заговорил нормальным голосом, но почему-то все притихли и стали слушать. И он не изрекал истин, не обвинял и не развенчивал. Просто напомнил, что техническая цивилизация непременно излучает отработанное тепло, главным образом в инфракрасной области спектра, и поскольку спектральные анализы Плутона этого не подтверждают, значит, об упомянутой цивилизации и говорить нечего. Иная форма цивилизации? Сомнительно, но не исключено. Организованный характер тау-потока? Скорее, естественный процесс, природа коего пока неизвестна. И поэтому не нужно категорических суждений. Завтра отправляется Вторая Плутоновая — может быть, ей удастся установить причину наблюдаемого выброса, если только источник его действительно находится на Плутоне. Давайте же, не прекращая наблюдений, отложим теоретический спор до возвращения экспедиции.
Действительно, что нам стоит подождать годик…
Мы вышли вместе с Алешей, и я попросила объяснить вразумительно, почему эти самые тау-частицы так безумно волнуют человечество и вообще какой в них прок.
— Ну, не думаю, чтобы они так уж волновали все человечество, — сказал он, — и проку в них пока никакого. Видишь ли, они обладают огромной проникающей способностью. В сущности, тау — это призрак, несущий энергию. Мы научились эти частицы регистрировать по методу старого Шандора. Но вот «вопрос: можно ли их использовать? Илья рассчитал теоретический вариант, в котором трансформация, то есть превращение тау-излучения в привычные и удобные для использования формы, не выглядит некорректно, как говорят математики. На практике это означало бы возможность загребать прямо из космоса сколько угодно энергии. Представляешь, какое огромное дело? Тут есть от чего волноваться ученым.
— Понимаю, — сказала я. — Но Шандор отрицает…
— Отрицает, конечно. Тау мчатся неудержимо, они могут оставить след на пленке, но ничто не способно их поймать, сконцентрировать, направить их энергию, скажем, по проводу.
Тут я вспомнила о книжке с комментариями Шандора. Кстати: не забыть сегодня же отдать ее старику. Я показала Алеше страницы с подчеркнутым текстом. Он очень заинтересовался — вчитывался, морщил лоб, размышляя, а я невольно залюбовалась им. В Алеше много мальчишеского, непередаваемо милого, когда он вот так задумывается. В такие минуты с него слетает бравада, лихая повадка… Алеша бормотал: «биофор… это что же — несущий жизнь?.. биофорные свойства…» И медленно, нараспев, с удовольствием повторял: «Себя пищу жизнь не дам больше солнце бог не буду…» Ему нравятся древние тексты. Историей — вот бы чем ему следовало заняться, он прирожденный историк.
Потом он стал мне рассказывать о своем друге и сопернике Мухине — какой это хороший, настоящий парень, очень самолюбивый, правда, но ведь ничего плохого в этом нет… Если бы Вторая Плутоновая не стала для него, Алеши, делом жизни, то он бы, не задумываясь, уступил Мухину право участия в ней. Так он сказал. Но при этом смотрел на меня как-то вопросительно… Неужели догадывается о том, что Прошин поручил мне сделать выбор?..
14 апреля, утро
Что со мной творится?
С трудом заставила себя сесть за дневник. А ведь я так привыкла к нему за эти годы.
Весь вчерашний вечер у меня сидели Инна и бывшие мои «паладины». Впервые за столько лет снова собрались в полном составе. Конечно, я была рада, что вижу всех в сборе. И в то же время испытывала какое-то чувство вины. Сама не понимаю, что это…
Глупости. Ни в чем и ни перед кем я не виновата.
Костя немного размяк, пустился в воспоминания. Добрый, прямодушный, вечно озабоченный чужими делами Костя.
— Вот что, — сказал Илья. — Мы давно друг друга не видели, и мы не слюнявые старички, чтобы вспоминать прошлое. Давайте говорить о том, чего друг о друге не знаем.
— Давайте! — подхватил Алеша, глядя на меня, и мне стало ясно, что сейчас он сделает ужасную глупость.
Я посмотрела на него так, что он сразу понял. Засмеялся, подмигнул: мол, не беспокойся.
— Давайте, — повторил он уже другим тоном. — Начинай ты, Илья. Как живешь? По-прежнему каждый вечер бегаешь на танцы?
Мы засмеялись. Илья — и танцы! Даже Инна улыбнулась. Она выглядела не то чтобы-усталой, а внутренне встревоженной, мне даже казалось, что она хотела чем-то со мной поделиться, но сдерживала себя.
А Илья все поглядывал на меня исподлобья. Наблюдал, что ли. И вдруг сцепился с Алешей. Я не успела даже заметить, с чего началось. И пошло, и пошло.
— Ты принимаешь мир таким, каков он есть, а я — каким он должен быть, — кипятился Илья. — И нечего склонять меня к щенячьему восторгу!
— К административному восторгу ты склоняешься, вот к чему, — отвечал Алеша. — Тебе дай волю — всем позатыкаешь рты. Если даже ты и прав, то к чему делать вид, что тебе одному известна истина в последней инстанции, а все остальные — сонные тетери?
— Чайная ложка рассудка на бочку физической силы!
— Громыхающая телега самомнения!
Костя пытался их унять, но они его не слушали. Я взмолилась:
— Перестаньте, ребята, прошу вас! В кои-то веки собрались…
— Ладно, — сказал Илья. — Прекращаю спор только потому, что ты уходишь завтра в космос. Нервы космонавта надо беречь. — Он отодвинул недопитый стакан витакола и поднялся. — А лунному доктору пора отдыхать. Ты идешь, Алеша? Или остаешься?
Я отвернулась. Услышала напряженный голос Алеши:
— Пошли. Провожу вас, а то еще заблудитесь в здешнем лабиринте.
Глупо скрывать, сама понимаю. Но почему-то не могу вот так, сразу, во всеуслышание. Прежде надо самой во всем разобраться.
Вскоре Алеша вернулся. Он остановился у двери и смотрел на меня… не знаю, как… как язычник на божество…
Ни о чем я больше не думала. Просто кинулась к нему…
Сейчас утро. Алеша недавно ушел. Он так счастлив, а я… Просто язык не поворачивается сказать ему…
Что мне делать, что мне делать?!
Он не простит, когда узнает. Ну зачем ему этот проклятый Плутон?
Стоп. Время идет, скоро докладывать Прошину. Надо собраться с мыслями. Вот оно, главное: он будет со мной, но не будет счастлив. Он же мужчина, космонавт. Разве ты не любишь его. Марта Роосаар? Ведь ты любишь его. Ведь нельзя так — я или Плутон…
Я взяла свое заключение и передиктовала его. Слово в слово. Только вместо «Мухин Кирилл» теперь написано «Морозов Алексей». Вот и все. Вот и все.
А теперь — позвонить Прошину…
14 апреля, вечер
Сегодня в семнадцать ноль-ноль по земному времени на «Ломоносове», корабле класса «Д», ушел Алеша.
15 апреля
Полноземлие кончается. На земной диск наползает тень.
Вчера уйма народа провожала Вторую Плутоновую. В толпе скафандров я потеряла Алешу из виду и вдруг услышала в шлемофоне его голос: «Марта, до свиданья!»
— Алешенька! — закричала я. — Родной мой, буду тебя ждать!
Ждать. Опять ждать.
Дура ты, Марта Роосаар, ох, какая дура! Сама, своими руками…
Кончается полноземлие. У ребят неважное настроение. Костя чем-то удручен. За обедом я спросила его, что стряслось. Костя промолчал, за него ответил Виктор Чернецкий:
— Наш друг Буров обозвал его работу о релятивистских электронах чушью. — И добавил, хлопнув Костю по плечу: — Не горюй, человек. Не для Бурова вперяем мы, как сказал поэт, пытливый взгляд в звездный лик Вселенной.
— Завтра он улетит на Землю, — буркнул Веригин.
— И воцарится на Луне мир, в человецех благоволение, — подхватил Виктор. — Пойду-ка я починю линию общей связи. Где мой любимый тестер?
После обеда Костя зашел ко мне в медпункт выпить экстракту. Я спросила, нет ли новых сообщений с «Ломоносова».
— Разгоняется, — ответил он меж двух глотков.
Я видела, что он занят своими мыслями — о тау-частицах, наверно. А я думала об Алеше. Давно уже мне не было так радостно — и так жутко…
Вдруг в динамике щелкнуло, мы услышали взволнованный высокий голос:
— …Невозможно. Ты всех восстановил против себя, даже Костю.
— Они не любят, когда им говорят правду, — отозвался угрюмый голос Ильи.
Мы с Веригиным остолбенели. Это Виктор починил линию, и те двое говорят в Костином кабинете при включенном микрофоне…
— Я больше не могу! — В голосе Инны послышались слезы. — Не хочу больше подписывать твои умные статьи, не хочу ввязываться в твои вечные споры.
— Я делаю это для тебя…
— Нет! Просто ты хочешь что-то доказать. — Она всхлипнула. — И я знаю, кому…
Веригин шагнул к динамику, резко выключил его.
Я слышала все это как сквозь сон. Мне бы только справиться с собой. Только бы дождаться.
Интермедия. Велосипедная прогулка
Когда Заостровцев и Надя вышли из лесу, небо было серое, сплошь в тяжком движении туч. Приоткрыв рот, вздернув бровки, Надя посмотрела вверх и сказала:
— Как интересно!
— Что интересного? — спросил Заостровцев, привязывая корзинку с грибами к багажнику велосипеда.
— Будет дождь! Большой-большой дождь. Папа, давай подождем. Подождем под дождем! — Девочка засмеялась, обрадовалась игре слов.
— Не болтай. Ничего нет хорошего в том, что нас прихватит дождь. Садись, поехали.
Надя танцующей походкой подошла к детскому велосипеду, прислоненному к сосне рядом с велосипедом Заостровцева. Этой походкой, хорошеньким личиком с бойкими карими глазами, всей повадкой была она очень похожа на мать.
По тропинке, виляющей среди облетевших кустов шиповника, они выехали на темно-серую твердь шоссе и нажали на педали.
— Па-а-ап! — крикнула она. — Давай обгоним дождь!
В-свои шесть с небольшим лет она управлялась с велосипедом не хуже, чем он, Заостровцев. Все, чему ее учили, давалось Наде легко — да и то, чему не учили, тоже. Вот, принялась рисовать акварельными красками — ничего особенного, обычная поначалу детская мазня, домики, цветочки, зайчики. И вдруг как-то раз Тоня показывает Заостровцеву натюрморт: садовая скамейка среди зелени, а на скамейке стоит стакан с водой. Заостровцев глазам своим не поверил: неужели Надя нарисовала? До того натуральным он был, голубоватый стакан, пронизанный светом, что Заостровцев как бы ощутил вкус воды — такой круглый, полный прохлады глоток. «Почему ты это нарисовала?» — спросил он. «А что? — удивилась Надя. — По-моему, нет ничего красивее, чем вода в стакане». Так и сказала.
Ветер ударил навстречу, да какой холодный, осенний! Закружил, понес сорванные с придорожных лип последние листья. У развилки Заостровцев остановился. Подкатила Надя, и он ей сказал:
— Давай поедем по этой дороге, — кивнул вправо. — Кажется, так будет быстрее, чем по шоссе.
Никогда они по этой узенькой дороге не ездили, да и вообще первый раз попали в этот уголок Подмосковья, и очень удачно съездили, вон сколько грибов насобирали.
— Давай, — сказала Надя. Она бурно дышала.
— Ты не устала?
— Нет. Папа, а эта дорога — к бабушке Наде, да?
— Что это ты болтаешь? — Заостровцев помигал, глядя на дочку. — Ты прекрасно знаешь, что она погибла на Плутоне.
Надя кивнула.
А ведь как было? Вскоре после того странного происшествия у Юпитера он, Заостровцев, ушел из Космофлота. Его рапорт вызвал недоумение у начальства: что такое, почему уходит молодой способный инженер, хорошо себя проявивший в зачетном полете? Чем не угодил Космофлот сыну прославленных космонавтов? Но Заостровцев не поддался уговорам. Он бы не смог больше летать. Из разговоров с Лавровским знал, что сильные эмоционально-волевые напряжения могут снова и снова вызвать у него вспышку болезни… ну, не болезни, а того гадкого состояния, от которого пылает мозг… Ни за что больше! Пусть даже ценой отказа от космонавтики, от дела жизни…
Он возвратился в Москву, в родительскую квартиру, он ходил по улицам, сидел в кино, ездил в метро, он хотел слиться с толпой, чтобы быть от нее неотличимым. Но по вечерам, по ночам приступы отчаяния надрывали ему душу. Заостровцев изнемогал от неуверенности в Тонином ответном чувстве, от острого сознания своей ненужности. Даже послал радиограмму в Ареополис — просил тетю Милу прилететь при первой возможности, ведь она была единственным родным ему человеком. Но спустя месяц и четыре дня — он считал дни и знал точно — к нему прилетела Тоня. Ей тоже было нелегко расстаться с работой в ССМП, работой, которую она любила. Они поженились, и Тоня взяла в свои маленькие крепкие руки устройство их жизни.
Вскоре Заостровцев подыскал себе работу в конструкторском бюро по ракетным двигателям и переехал с Тоней в новый поселок, выросший близ этого КБ, на опушке старинного бора в Подмосковье. В одном из стандартных двухэтажных домов им дали верхний этаж — три комнаты с широкой верандой, — и Тоня, вступив во владение, завела здесь твердый порядок. Ее целью было — оградить Володю от каких бы то ни было беспокойств и волнений. Что ж, она преуспела в достижении цели. Размеренной, расчисленной, рассчитанной жизнью зажил Заостровцев: пять часов работы, обед, отдых, прогулка, вечером — книги, немножко телевизора (по выбранной Тоней программе), иногда — кино (тоже с разбором, чтоб ничего тяжелого, трагического). Изредка ходили в клуб или в гости к сотрудникам. Однажды на первомайском вечере в клубе компания составилась остроумная, Тоня очень развеселилась, без устали танцевала-плясала, хорошенькая, хохочущая, беспечно носилась по залу. Вдруг — будто рукой провели по ее оживленному лицу, смахнули эту беспечность. В середине вальса Тоня выскользнула из рук опешившего партнера и кинулась бежать из зала. Она разыскала Заостровцева в баре — он сидел, отрешенно-задумчивый, и потягивал пиво из высокого стакана, — опустилась рядом с ним на табурет и, переведя дыхание после быстрого бега, сказала: «Ничего, я споткнулась о камень, это к завтрему все заживет…» И засмеялась, и была в ее смехе какая-то горчинка.
Потом родилась у них дочка — ее назвали именем Надежды Илларионовны, Володиной покойной матери. И Тоня бесповоротно и окончательно замкнула свою жизнь в семейном кругу. Лишь по большим праздникам, уступая просьбам Володи и его сотрудников, позволяла себе устроить как бы небольшой концерт. Прикрыв глаза белыми веками, медленно читала на память своим красивым звучным голосом любимые стихи: «Ось земная склонилась к эклиптике, наклонилась как будто в усталости…» Или: «Судьба моя сгорела между строк, пока душа меняла оболочку…»
Заезжих гостей Тоня встречала приветливо, но при разговорах была начеку, твердо пресекала болезненные (по ее мнению) для Володи темы. Ровно в десять вечера командовала «отбой». Алеша Морозов, навестивший их незадолго до экспедиции на Плутон, смеясь, назвал Тоню «комендантом Бастилии».
Теперь Заостровцев и Надя ехали на велосипедах (это она, Тоня, придумала — никаких машин, ездить только на велосипеде), — ехали по узкой незнакомой дороге, обсаженной яблонями, и когда за поворотом, за вертикально вставшей, пока еще редкой пряжей дождя открылась старая мельница — краснокирпичный дом у речки, — Заостровцев вдруг понял, что знает эту дорогу. Когда-то в раннем детстве было это — ездили с матерью на дачу к Михайловым, ее родителям.
Мост через речку был тот же, что и в детстве, — каменный ровесник старой мельницы. Дальше, влево от дороги, темнел под дождем массив дачного поселка с башенкой энергостанции, и Заостровцев отчетливо себе представил михайловскую дачу — островерхое строение с петухом-флюгером на коньке крыши — в глубине поселка.
Тут-то и вспомнились ему Надины слова.
Не от дождя, не от ветра — от этой мысли стало трудно дышать, к горлу подкатило, и как-то ослабли пальцы, лежавшие на руле. Он соскочил с велосипеда и подождал приотставшую Надю.
— Ты что сказала? — крикнул, когда она подъехала и тоже слезла со своего велосипеда. — Что сказала?..
— Ничего я не сказала, — удивленно посмотрела на него Надя. По ее лицу, обрамленному голубым капюшоном, стекали струйки дождя.
— Про дорогу к бабушке Наде — сказала?
Ему яростно захотелось, чтобы Надя ответила — нет, ни о какой дороге к бабушке она не говорила и знать о ней ничего не знает… померещилось тебе, папочка.
— Да, — сказала Надя, одной рукой придерживая велосипед, а другой, с зажатым платочком, вытирая лицо. — Вон там, — кивнула на дачный поселок, — бабушка жила. Раньше.
— Откуда ты знаешь?! Мама тебе говорила? (Глупый вопрос, никогда он Тоне про эту дачу не рассказывал и не вспоминал даже…)
— Нет, не говорила. — Надя поморгала длинными ресницами, будто к чему-то в самой себе прислушивалась. — Откуда-то знаю, — сказала она неуверенно. — А разве это не так?
Заостровцев не ответил. Дождь припустил, пошел пузырями по асфальту, вокруг потемнело, хотя до вечера было далеко.
— Папа, нам долго еще ехать? — спросила Надя.
— Километров семь или восемь.
Ему почему-то представилось, что все это — дождь, и дачный поселок, и разговор с Надей — происходит во сне. Ах, если бы…
— Ты устала?
— Нет… Ну, немножко…
— Давай-ка свой велосипед. И подержи мой. Минут десять придется подождать.
Сильно сгорбившись на детском велосипеде, Заостровцев поехал обратно через мост к мельнице. Там, в бывшем амбарном помещении, пустом, с проросшей сквозь сгнившие половицы травой, он прислонил велосипед к стене и поспешно вернулся к Наде — одинокой маленькой фигурке на мокрой черной дороге. Она смотрела на него и спросила, когда он подошел скорым шагом:
— Зачем?
— Никуда твой велосипед не денется, — сказал он.
— Я не об этом. Тебе ведь будет тяжело.
— Поменьше болтай.
Он пристегнул к раме велосипеда второе седло, посадил на него Надю и, оттолкнувшись, закрутил педали.
Надя, зажатая его руками, сидела перед Заостровцевым, и ему хотелось еще крепче ее зажать, чтобы спасти, уберечь… от чего?.. от странностей подсознания, которое вдруг высылает «наверх» отпечатки прошлого из неведомых глубин наследственной памяти?.. Неужели то, чего он боялся в самом себе, от чего бежал в тишину подмосковных лесов, передалось Наде… и передастся второму ребенку, которого ожидает Тоня? Тут он так ясно себе представил, как беспокоится Тоня, как она стоит на веранде, вглядываясь в затянутую дождем дорогу, что с силой (откуда только взялась?) нажал на педали. Плотная вода секла ему лицо, заливала глаза, а он, словно приобретя «второе дыхание», мчал с большой скоростью свой велосипед под непрекращающимся дождем. Скорее домой, скорее домой!
«Осознать процесс собственного мышления» — так, кажется, говорил Лавровский, приезжавший к ним прошлой весной? Он провел у них целый день, очень трудный для него, Заостровцева, день. Не уходить, не прятаться от необычных свойств своей психики, как прячет страус голову под крыло, — а исследовать… осознать… проникнуть в собственное субсенсорное поле… иначе говоря, в подкорку… Так убеждал его Лавровский. В Институте человека, в котором он, Лавровский, работал, действует новая программа, этакий человеко-машинный комплекс под названием «Церебротрон», он тончайше настроен на совместную работу мозга и машины с гигантским запоминающим блоком, с анализирующим центром, способным оценить количество информации в организме. Необычайно важно зафиксировать, «поймать» то состояние мозга, при котором инстинктивное знание из долговременной памяти поступает в самоотчет. Это важно прежде всего потому…
Но тут Лавровского прервала Тоня — решительной походкой вошла на веранду, где сидели мужчины, позвала обедать, а за обедом заявила Лавровскому, чтобы он Володю никуда не звал, не уговаривал и вообще оставил в покое. «Перестань, Тоня», — сказал Заостровцев, смущенный Тониной дерзостью. Но она просверлила его гневным взглядом и ответила, что никогда не перестанет, никаких экспериментов не позволит и никуда его не отпустит. Истинно — «комендант Бастилии»…
Он испытал огромное облегчение, когда, выехав на дорогу, переходящую в длинную улицу поселка, издали увидел свой дом и фигуру в красном на веранде верхнего этажа. Это ждала их Тоня, завернувшись в красный дождевик, — наверное, ждала уже давно, беспокоилась, тревожилась, бедная, глаза проглядела.
Подъехав, он снял дрожащую от холода Надю с седла и понес ее, с трудом передвигая одеревеневшие ноги, к дому.
4. Дерево Плутона
Из записок Лавровского
Никак не могу прийти в себя после поспешного бегства с Плутона. «Ломоносов» разгоняется и все дальше уходит от «незаконной» планеты. Чернота Пространства обступила нас. Я бывал на внутренних планетах, на Марсе и на больших спутниках Юпитера, но так далеко, на окраину Системы, попал впервые. Солнце отсюда выглядит не диском, пусть хотя бы и маленьким, а просто яркой звездой, — наверное, именно поэтому и возникает жутковатое ощущение, будто ты на краю пропасти и никогда больше не увидишь солнце.
Вздор, конечно. Вот не думал, что нервы у меня могут так «разгуляться».
Ну, надо собраться с мыслями.
Никогда я не принимал всерьез гипотезу Морриса о том, что на Плутоне может быть жизнь. То есть я не исключал существования примитивных микроорганизмов, но что касается высокоорганизованной жизни, то считал ее невозможной. Откуда взяться такой жизни при температуре, всего на двадцать градусов превышающей абсолютный нуль? И вдруг потрясающая неожиданность: Эти «оголтелые энергетики», как назвал их Морозов, проявили не только нежелание контакта, но и прямую враждебность. Мы оказались плохо подготовленными. И не только технически. Мы совершили ужасную ошибку, прихватив эти два «кирпича». Скверная атавистическая манера — трогать руками. Мы вели себя не лучше, чем солдаты Писарро или Кортеса, увидевшие золотую серьгу в ухе туземца. Положим, я преувеличиваю, но в сущности…
Я пишу сумбурно, забегаю вперед, а это никуда не годится. Буду просто записывать все, что с нами произошло, час за часом, — быть может, из упорядоченной информации вылупится, как птенец из яйца, понимание.
Итак, на исходе третьего месяца полета мы достигли Плутона и вышли на орбиту вокруг него под большим углом к экватору. Под нами простирался сумеречный мир — темная, будто графитовая пустыня, тут и там округло всхолмленная, изрезанная глубокими трещинами. Больше сорока земных суток мы осматривали, прощупывали, просвечивали эту крайне неприветливую планету. Я не геолог и не стану здесь описывать, из чего «сделан» Плутон. Скажу только, что химия его поразительна: огромные массы тяжелых и редких металлов — осмия, германия, циркония и других, и еще, по мнению нашего геолога, неизвестные соединения сверхвысокой плотности. В этом смысле Плутон — поистине сокровище. Сам древнегреческий бог, владетель земных недр, чье имя носит планета, не мог бы представить себе таких богатств. Не планета, а кладовая редких металлов. Мы подтвердили это. Еще мы открыли замерзшие газы — следы когда-то существовавшей здесь атмосферы — косвенное доказательство того, что Плутон знавал лучшие времена и лучшие условия в другой, бесконечно далекой от нас системе. Ну, еще были установлены факты относительно силы тяжести, температур, радиации и прочего, что нужно знать планетологам. Больше ничего. Никаких признаков формирующей деятельности. Никакой жизни.
А между тем Плутон «кричал». Мощный поток тау-частиц изливался с планеты, и мы вскоре обнаружили, что его источник фиксируется в определенном месте, в обширной котловине с координатами: шесть градусов северной широты, сто тридцать два — западной долготы. Прошин выслал в эту местность разведывательные зонды. От них исправно поступала информация о величине тау-потока (он явно убывал), а фотоматериал был смутный. Угадывались очертания круглых холмов, и только. Но вот с очередного зонда поступила серия снимков, на которых как бы перебегали слабые огоньки. А на одном снимке различалась фигура какого-то существа. Во всяком случае, я это утверждал, и меня поддержал Морозов, а Прошин и остальные участники экспедиции возражали. Справедливости ради скажу, что, действительно, фигура эта не столько различалась, сколько угадывалась и дорисовывалась воображением. Больше она не повторилась ни разу, а вот огоньки то и дело появлялись на снимках снова.
От автоматов больше нечего было ожидать, и мы принялись настаивать на высадке разведки. Прошин колебался. А колеблется он своеобразно: становится вдруг чрезвычайно любезен, начинает расспрашивать о родных и знакомых, об институтских занятиях. Ну, со мной такие номера не проходят, и я как-то сказал командиру, что бывают случаи, когда осторожность теряет свое название и переходит в другое качество. Прошин рассердился и два дня не разговаривал со мной. Но мы с Морозовым продолжали наседать, наконец он сдался и велел нам готовиться к разведке.
Десантная лодка покинула корабль, сделала виток и, выбросив пламя из дюз тормозного двигателя, пошла на посадку. Расчет Морозов сделал точно, и лодка мягко опустилась в той самой котловине, в которой были обнаружены источник излучения и признаки жизни.
Выдвинув перископ, разведчики огляделись. В жизни не видел Морозов более мрачной картины. Это была замкнутая невысокой горной грядой долина, протянувшаяся с севера на юг. Изборожденный трещинами грунт, и округлые холмы, и гряда гор на близком горизонте — все было черно. Оттенки черного цвета, от аспидного до темно-серого, — иных красок Плутон не знал. И лишь звезда необычной яркости — далекое Солнце — давала немножко света, позволявшего разглядеть на фоне черного неба черную неровную линию гор.
Сколько лет, с самого детства, мечтал Морозов об этой минуте, и вот она настала: он на Плутоне. Но почему-то не испытывал радости. Его томило тягостное чувство, оно шло, наверное, от беспросветной черноты, от немоты и бесприютности этого промерзшего мира.
— Невозможно представить, что тут есть жизнь, — негромко сказал он, медленно повертывая перископ.
Лавровский, прильнувший ко второй паре окуляров, не ответил. В десантном скафандре он казался крупнее и выше, чем был на самом деле. Покосившись на его спокойное лицо, Морозов мысленно обругал себя за то, что поддался непонятному томительному чувству. Непонятному? Да нет, если уж не хитрить с самим собой, то понять можно… Можно понять — но не нужно. Надо делать свое дело, вот и все.
Он включил рацию и связался с кораблем, доложил Прошину обстановку. Попросил разрешения на выход из десантной лодки. Да, ничего подозрительного не видно. Нет никаких «деревьев» — их сейчас и не может быть. («Не сезон», — захотелось ему добавить.) Да, объедем долину и вернемся на лодку. Есть, Петр Иванович. Есть.
Они отвалили люк и выехали на вездеходе из грузового отсека. Сразу же Морозов включил панорамную съемку, передающую изображение на корабль. Затем повел машину на север вдоль восточной горной гряды. Грунт был твердый и неровный, вездеход кренило и подбрасывало, фары выхватывали из тьмы выбоины и трещины, которые приходилось объезжать.
Морозов повернул влево, объезжая широкую расселину. Вдруг возникло ощущение, будто за ними, за движением машины кто-то следит. Чтобы отвлечься от неприятного чувства, Морозов затянул вполголоса старинную песню из своей коллекции кристаллозаписей: «Вы мне не поверите и просто не поймете, в космосе страшней, чем даже в Дантовом аду…»
— Черт знает, что вы поете, — поморщился Лавровский.
— Пожалуйста, я могу другое. Какие песни вы любите?
— Я не люблю песен.
— Может, спеть старую космофлотскую? Про хлореллу?
— Не надо, Алеша. Это глупая песня.
Не надо так не надо. По правде, Морозов немного робел перед Лавровским. Держался, положим, биолог просто, во время перелета бывал говорлив, частенько был бит Морозовым в шахматы. Однако Морозов знал, что скрывается за этой простотой, за неказистой внешностью. Знал, что еще в студенческие годы Лавровский, исследуя проблему избыточности мозговой ткани, проделал на себе эксперимент, едва не окончившийся гибелью. Слышал о какой-то сложной системе «тренировки мозга», предложенной Лавровским для колонистов Марса. Читал книжку доктора Рамона, который работал с Лавровским на Амальтее, — Рамон с восхищением отзывался о своем коллеге. Далеко не прост был Лев Сергеевич Лавровский, доктор инвариантной биологии.
Вездеход шел на север вдоль восточного края долины, и пейзаж был по-прежнему безрадостно однообразным — не на чем остановить взгляд.
«Так вот ты какой, Плутон, — подумал Морозов. — Все-таки я добрался до тебя. Хоть Марта и не хотела меня отпускать. Пусть она считает, что мне неизвестно, перед каким тяжким выбором поставил ее Прошин накануне старта. Мне все известно. Мухин, мой соперник, танцевал с молоденькой лаборанткой из медпункта, и та по простоте душевной проболталась, что Марте поручено проделать сравнительный анализ медицинских характеристик каких-то двух космонавтов. Мухин, конечно, сразу смекнул, в чем дело. Он счел себя не вправе утаить от меня важную информацию, касающуюся в равной степени нас обоих, но взял с меня честное слово, что я никогда и никому… Ну, это само собой разумелось. Как же трудно тебе было. Марта! Но ты все правильно поняла. И за это тоже я тебя люблю…»
Впереди были холмы, и Морозов начал их объезжать, но вдруг резко затормозил.
Двуногое существо стояло довольно далеко, метрах в пятидесяти, но в ярком свете фар можно было различить гладкую голову, без шеи переходящую в толстенькое туловище — ни дать ни взять тюлень на двух ногах, с двумя короткими руками. В одной руке существо держало как будто палку. Росту оно было небольшого — чуть выше метра.
Несколько секунд разведчики изумленно рассматривали его, потом странное существо повернулось и длинными прыжками унеслось прочь, в темноту.
— Ну вот, — сказал Морозов и прокашлялся. — Ну вот, Плутон обитаем.
Лавровский, подавшись вперед, вглядывался в холмы, освещенные фарами, будто ожидая появления невесть кого еще. Потом откинулся на спинку кресла, бросил коротко:
— Вызывайте Прошина.
— Через тридцать пять минут, — сказал Морозов. — Сейчас корабль в радиотени.
— Тогда — вперед.
Машина тронулась, медленно объезжая гряду холмов. Морозов посмотрел на шкалу наружного термометра, сказал:
— Минус двести пятьдесят. Как можно жить при такой температуре? Ну, какие-нибудь живучие микробы — это еще понятно, но ведь тут был явный примат.
— Примат, — подтвердил Лавровский. — И мы с ним познакомимся.
— Непременно, — сказал Морозов.
Мысли у него неслись беспорядочно, и вдруг — непрошеная, ненужная — возникла из далекого прошлого картина гибели «Севастополя», наплывающее пятно, беззвучная вспышка взрыва… Он на мгновение зажмурился, отгоняя видение, а когда открыл глаза, увидел впереди огоньки.
Они то вспыхивали, то гасли, перебегая, как поняли разведчики, по черному пологому склону, замыкающему долину с востока, — это было похоже на вспышки электросварки. Вездеход направился в ту сторону, он шел медленно, и теперь надо было смотреть в оба и быть готовым ко всему.
В дальнем свете фар вырисовались на пологом склоне фигуры аборигенов. Их было много, и они что-то делали, судя по тому, что в местах их скоплений беспрерывно вспыхивали огоньки. И еще было видно, как они поднимались и повертывались, встревоженные ярким световым лучом, который, наверное, ослеплял их, привыкших к вечной ночи.
— Остановите машину и погасите фары, — сказал Лавровский.
Теперь в сомкнувшейся черноте были видны только перебегающие огоньки. Морозов переключил перископ с оптики на инфракрасное видение. Слабый тепловой фон возник в той стороне горного склона, где работали аборигены. Но, разворачивая перископ влево, Морозов обнаружил резкое усиление этого фона — там будто мерцало дрожащее красное кружево. А нацеленный в том же направлении тау-регистратор зашкалило, и Морозову пришлось переключить его на уменьшение — один к десяти.
— Эта планета купается в тау-энергии, — сказал он. — Похоже, что там излучатель или что-то в этом роде. Подъедем ближе?
Лавровский тоже разглядывал красное кружево.
— Нет, — сказал он, помолчав. — Наедем еще на что-нибудь в темноте. Надо выйти.
Морозов связался с кораблем и доложил Прошину обстановку.
— Да, они нас заметили, — отвечал он на вопросы командира. — Нет, враждебности не проявляют. Кремниевые организмы? Очень может быть, но пока неясно. Мы хотим выйти, Петр Иванович. Что? Нет, фары мы выключили, чтобы не ослеплять их и не привлекать чрезмерного внимания, а ехать в темноте…
Ему не хотелось выходить из машины, и втайне он надеялся, что Прошин выход решительно запретит. Но, не желая делать себе поблажек, продолжал уговаривать командира:
— Какой же тогда смысл в нашей высадке, Петр Иванович? Надо посмотреть, что они делают. Попробуем установить контакт. Что? Да не беспокойтесь, мы будем осторожны.
Спокойно звучал его голос, и, видимо, это спокойствие убедило Прошина больше, чем слова.
— Ну хорошо, — неохотно согласился командир. — Разрешаю выход, но прошу не отдаляться от машины более чем на сто метров. Связь — каждые сорок пять минут, перед нашим входом в радиотень и сразу по выходе. Подтвердите.
Морозов проверил исправность скафандров, и разведчики вышли из кабины в тесный шлюз вездехода. Открылась наружная дверь, воздух с убывающим свистом устремился в нее, и последним звуком перед погружением в безмолвие были щелчки терморегуляторов, включивших обогрев скафандров.
Трудными были первые шаги. Плутон «тянул» сильно, двойной тяжестью налилось тело, поламывало в суставах ноги. Впрочем, разведчики были привычны к перегрузкам и знали, что сумеют приспособиться. Они огляделись. Низко над горной грядой стояла яркая звезда — Солнце. Плутоновый день подходил к концу, скоро звезда зайдет, а вместе с ней погаснет скудный свет, и тогда эту местность зальет абсолютная мгла.
Они подождали, пока глаза привыкнут к темноте, и направились в сторону, в которой находилось нечто, обнаруженное в инфракрасных лучах. Вдруг Морозов схватил Лавровского за руку, его голос ударил из шлемофона в уши биолога:
— Назад!
По черной каменистой поверхности к ним подползала змея — так в первый миг показалось Морозову. Но тут же они разглядели, что это не змея. Полз как бы поезд, составленный из кирпичей темно-серого цвета, с металлическим блеском. «Поезд» двигался быстро, по-змеиному волнообразно, в том направлении, в каком они шли.
— Что это, Лев Сергеевич?
— Не знаю. Если можно, разговаривайте потише.
Морозов убавил громкость своей походной рации. Не нравилась, не нравилась ему эта зловещая планета, ничего тут нет человеческого, пусть бы убиралась со своими двуногими тюленями обратно в Пространство, из мрака которого некогда вынырнула и прибилась к Системе.
Еще ползли «поезда», и Морозов, вскинув кинокамеру, начал съемку. Пленка была высокочувствительной, и он надеялся, что скудного света для нее хватит. Он захватил в объектив и Лавровского, наклонившегося над «поездом» и светящего ручным фонариком.
— Посмотрите, Алеша, — позвал биолог.
В свете фонарика Морозов увидел, что на каждом кирпиче вырезан сложный узор. Он принялся снимать с близкого расстояния, и тут перед ними возник абориген с палочкой в руке — тот самый, которого они видели у холмов, а может, другой. Лавровский медленно обвел его лучом света. Абориген был обтекаемый, кругленький. С плоского лица смотрели из узеньких щелок недобрые черные глаза. Одежды на нем не было, тело покрывала густая серая шерсть с металлическим отливом, а на животе поблескивала золотистая квадратная пряжка. Ноги были толстые, круглые — тумбы без ступней, — и казался этот обитатель Плутона дурной и неудачной карикатурой на человека. Но, подумал Морозов, не кажемся ли ему карикатурами мы? Думая таким образом, он навел на аборигена камеру и начал снимать. Он обратил внимание на расплюснутый нос плутонянина, на венчик черных волос вокруг голой макушки. Ни рта, ни ушных раковин у него не было. Да и не нужны ему уши в этом безмолвном безатмосферном мире. Кремниевый организм? Не похоже как-то. Кремний — твердость, а этот… он кругленький, жирненький по-углеродному… Впрочем, Морозов точно не знал, как должен выглядеть кремниевый организм.
Лавровский погасил фонарик. Он сделал попытку к общению: указал на себя и Морозова, поднял руку кверху — мол, мы прилетели оттуда. Ответной реакции не последовало. Еще секунду или две абориген стоял неподвижно, а потом длинными прыжками, отталкиваясь то одной, то другой ногой, унесся в ту сторону, куда ползли «поезда».
— Как видно, он здешний начальник, — сказал Морозов. — Президент Плутона… Пойдем дальше? Учтите, что мы уже отошли от машины больше, чем на сто метров.
— Вы можете вернуться в машину. — Лавровский двинулся вперед.
— Как бы не так, — пробормотал Морозов.
Он уже видел впереди слабо светящееся пятно и, приблизясь, разглядел невысокое бесформенное сооружение, к которому и текли «поезда». Вокруг сооружения были раскиданы груды кирпичей, и аборигены — темная подвижная толпа — растаскивали их, уносили куда-то в сторону, сваливали там поклажу и быстрыми прыжками возвращались, чтобы снова проделать ту же операцию. Эти не обнаружили никакого интереса к появлению разведчиков, они без передышки работали, им некогда было отвлекаться.
Далекое солнце заходило, наступала полная темнота, и Морозов торопился снять при последнем свете сооружение и работающих вокруг него аборигенов.
Между тем сооружение это росло на глазах. По расчищенному широкому проходу к нему подползали «поезда» и, не останавливаясь, будто притянутые, текли по стволу строящейся конструкции, наращивая ее и выпячивая отростки ветвей. Все тут было в непрерывном движении.
В шлемофоне пропищал сигнал вызова, Морозов ответил и услышал строгий голос Прошина:
— В чем дело, Морозов? У вас остановились часы?
Пришлось оправдываться: тороплюсь до захода солнца закончить киносъемку, тут строят «Дерево»… да, они явно строят «Дерево», пока все понять невозможно, но ясно одно: очень серьезная энергетика… Что? Вас понял. Нет, враждебности не выказывают.
С заходом солнца пала непроглядная ночь. Светя под ноги фонариками, разведчики пошли обратно к вездеходу. В шлюзе Морозов повернул кран на баллоне с сжатым воздухом. Тесная камера быстро наполнилась, и, сравняв давление, Морозов отдраил дверь в кабину. Сняв шлемы, разведчики повалились на узкие диванчики вдоль бортов. Усталость была страшная — будто не аборигены, а они таскали кирпичи несколько часов без передышки.
Минут через десять Морозов заставил себя подняться. Подключив к перископу прожектор, оглядел горизонт. Поблизости не было никого. На горном склоне продолжали копошиться плутоняне, для них, как видно, не существовало ночи, не существовало сна.
— Лев Сергеевич, вы не спите? — сказал Морозов. — Нам нельзя без наблюдения, давайте установим вахту. Каждые два часа — так устраивает? Ну, спите, через два часа разбужу вас.
Некоторое время было тихо. Лишь в отопительной батарее, работавшей в максимальном режиме, что-то слабо гудело. Морозов клевал носом, но всякий раз вскидывался, таращил глаза в окуляры перископа. Раз ему показалось, что там, снаружи, мелькнула тень.
— Вы сказали: «серьезная энергетика», — раздался вдруг голос Лавровского. — Что вы имели в виду?
— А я думал, вы заснули, — посмотрел Морозов на биолога, лежавшего на спине с закрытыми глазами. — Да, энергетика очень серьезная. По-моему, кирпичи, из которых они строят «Дерево», — это блоки тау-аккумуляторов. Готовое «Дерево», вероятно, состоит из миллионов таких блоков, оно должно обладать огромной мощностью.
— Огромной мощностью, — повторил Лавровский. — Похоже, что так. Они умеют аккумулировать космическое излучение. Но почему в таком случае они выбрасывают накопленную мощность?
— И я об этом думаю. Непонятно… Вы не хотите поесть чего-нибудь?
— Нет.
Осмотрев в очередной раз горизонт, Морозов коротко доложил Прошину обстановку («все спокойно на Плутоне») и откинулся на спинку кресла. Ему хотелось представить себе Марту улыбающейся, счастливой, но почему-то она явилась его мысленному взгляду озабоченной, светлые брови были подняты, и она как бы всматривалась с тревогой во что-то далекое. Не тревожься, милая. На Плутоне все спокойно.
Все спокойно. Только на горном склоне идет непонятная беспрерывная работа, а в той стороне, куда змеями ползут «поезда», вырастает «Дерево». Вместо распавшегося (груды выработанных кирпичей, или правильнее — блоков) они строят новое «Дерево», и пока не построят его, кажется, прямой угрозы для разведчиков нет. Но строят быстро… Если бы знать, какого размера оно должно достигнуть… Тау-станция. Огромная станция, способная не только поглощать тау-поток из космоса, но и превращать его в направленное излучение, способная сжигать… как сожгла тогда «Севастополь»…
Он увидел: на пределе прожекторного луча появились двое… нет, три фигуры. Кажется, палки в руках. Стоят, смотрят на вездеход. Знать бы, о чем они говорят. Как они общаются? Звуковой речи ведь у них быть не может. Тут не установишь контакт. Хотя почему? Можно — рисунками. Что-то они не выглядят этакими доброжелательными братьями по разуму, стремящимися к общению и пониманию…
Ускакали. Вот и хорошо. Лучше, когда их нет поблизости. Оно спокойнее.
Все спокойно на Плутоне…
Из записок Лавровского
Я не спал почти всю ночь. Так, подремал немного. Не до сна, когда обнаруживаешь на окраине Системы внеземную разумную жизнь. Конечно, прежде всего приходит мысль о кремнийорганической основе этой жизни. Кремниевые организмы могут обходиться без легких и прямо поглощать, как растения, энергию солнечных лучей. Здесь, по первому впечатлению, по внешним признакам, жизнь все же основана на углеродных соединениях, но каким образом она приспособлена к космической температуре и вакууму, к ионизированной радиации и ультрафиолету — вот вопрос. По-видимому, она, эта странная жизнь, привязана к тау-станции (как назвал Морозов пресловутое «Дерево»). Невольно вспоминается принцип Горовица — о преобладании процессов, ведущих к экономии материалов или к свободной энергии. Кажется, здесь — и то и другое. Отсутствие построек и прочих признаков технической цивилизации — это экономия материалов, что называется, в чистом виде. Приток свободной энергии тоже очевиден: ведь они даже сбрасывают ее излишки.
Но, разумеется, очевидность не всегда однозначна, далеко не всегда выражает сущность.
В юности, когда я еще не занимался экзобиологией, а изучал проблемы гигантизма мозга, я верил, что нашел правильную методику управления наследственной памятью. Настолько был уверен, что, не колеблясь, поставил на себе опыт. Чем я рисковал? Уж если Пастер, у которого мозговое кровоизлияние вывело из строя половину коры, сделал — с оставшейся половиной — великие открытия, то я ничем не рисковал. У меня должен был в любом случае сохраниться вполне работоспособный мозг. Ведь методика, проверенная на обезьянах, была так очевидна! Посредством препарата, о котором сейчас не хочется вспоминать, я вторгся в сетчатое образование собственного гипоталамуса и… Спасло меня только решительное вмешательство Киры. Молодчина. Не захотела, чтобы я, как раз незадолго перед экспериментом сделавший ей предложение, вышел из лаборатории слабоумным идиотом. Благополучный исход опыта, правда, не предотвратил последовавших затем сложностей нашей с Кирой жизни, — но это уже из другой оперы…
Так вот: очевидность далеко не всегда адекватна сущности.
В конце второй моей вахты состоялся трудный радиоразговор с Прошиным. Он потребовал нашего возвращения на корабль. Слишком много неизвестных в «уравнении Плутона», сказал он, и другого пути обеспечить нашу безопасность, кроме как отозвать нас на корабль, он не видит. Я сказал, что мы не уйдем с Плутона, пока не выполним основных задач разведки, а о своей безопасности позаботимся сами. Прошин сослался на параграф седьмой Устава Космофлота и повторил приказ о немедленном возвращении. Но тут Морозов, очень кстати проснувшийся, напомнил Прошину о пункте «е» этого параграфа — там речь о том, что в исключительных обстоятельствах степень опасности определяет не командир, а высадившаяся разведка. Несколько минут они препирались, я просто не узнавал Морозова, всегда такого добродушного и покладистого. Прошин страшно рассердился, грозил карами за неповиновение, сказал, что жалеет, что взял в экспедицию его, Морозова, а не какого-то Мухина. Но Морозов заупрямился. Я видел: у него лицо сделалось будто каменное, скулы выперли, глаза сузились, и в ответ на прошинский рык он монотонно, раз за разом повторял этот пункт «е»: «степень опасности определяет не командир…»
В общем, мы остались. Мы выпили горячего кофе с бутербродами и, как только показалось солнце, вышли наружу.
В сумеречном свете было видно, что на горном склоне, истыканном будто дырами, усеянном темными фигурами, по-прежнему идет какая-то работа, не прерывавшаяся ночью. Тут и там вспыхивали светлячки. Обогнув кучу скальной породы, мы стали подниматься к ближайшей группе аборигенов. Склон был пологий, но все равно идти было очень тяжело, я с трудом отдирал ноги в десантных башмаках от грунта.
Мы подошли к одному из работников — и тут-то увидели чудо Плутона.
Абориген сидел на корточках, перед ним лежал обломок породы. Вот он начал шевелить руками, как бы проделывая пассы. Вдруг под его пальцами что-то заискрилось, засверкало, задымилось. Почти неуловимо для глаза разваливалась порода, потоком скатывались черные гранулы (очевидно, шлак). Возникли очертания бруска. Еще несколько вспышек — и под пальцами аборигена оказался геометрически точный параллелепипед — кирпич с металлическим блеском.
Я не верил своим глазам. Я бы сказал, тысячелетия человеческого опыта сопротивлялись пониманию происходящего. Вот так вот — протянуть руку, без инструмента, даже без прикосновения…
Абориген отставил готовый кирпич в сторону. Затем передвинулся к другому куску породы и, поворочав его, снова принялся за дело.
А из черных дыр, которые были ничем иным, как штольнями горной выработки, ползли куски вырубленной породы. Тут и там из штолен вылезали аборигены, они направляли спуск породы к рабочим местам тех, кого мы назвали обработчиками. Значит, и в штольнях кипела работа, и, вероятно, тоже без инструмента. Я хотел обследовать одну нору — на четвереньках туда можно было протиснуться, — но Морозов со свойственной ему непосредственностью оттащил меня за пояс скафандра.
Мы взяли образцы породы и шлака и постарались проследить весь производственный цикл — если можно так выразиться. «Таскальщики» переносили готовые кирпичи к другим работникам, которые, пользуясь все тем же собственным энергозарядом, вырезали на поверхности блоков замысловатые узоры. Не удалось точно установить, сколько типов таких узоров они делали — обойти всех «резчиков» было просто невозможно, но похоже, что каждый резчик делал только один узор. Вокруг валялось так много готовых блоков, что мы решили, что не нанесем чужой цивилизации особого урона, если погрузим парочку образцов в наш вездеход. Должен сказать, что сделали мы это не без колебаний. Если б мы могли предвидеть, к каким последствиям приведет наш необдуманный акт…
Блоки оказались тяжелыми. Мы с трудом дотащили их до машины, положили в шлюзе и снова поднялись на рабочую площадку.
Время от времени блоки с резными узорами начинали сами группироваться в «поезда» и, извиваясь, уезжали по направлению к тау-станции. Во главе каждого «поезда» всегда был блок покрупнее, в котором что-то текло и переливалось. Это были, так сказать, лидер-блоки; очевидно, они несли в себе некую программу управления.
Аборигены не обращали на нас внимания. Но распорядитель работ, которого Морозов не слишком удачно назвал «президентом Плутона», несколько раз попадался нам по пути. Держался он по-прежнему на отдалении, смотрел пристально и недобро и не отвечал на мои знаки. Возможно, их, распорядителей, было несколько, но отличить одного аборигена от другого положительно нельзя — «ночью все кошки серы», как выразился Морозов (на этот раз довольно удачно).
Сколько голов насчитывает эта странная популяция? По приблизительным подсчетам, их было порядка тысячи, но точнее можно будет определить после изучения киноматериала (съемку мы вели все время).
Все здесь, как видно, было подчинено раз и навсегда заданному ритму, а ритм определялся необходимостью выделки энергоблоков. Сначала мы думали, что аборигены работают посменно. Вот, кажется, кто-нибудь отложит готовый блок в сторону, устало потянется и уступит рабочее место сменщику. Нет, этого не происходило. Никакого обеденного перерыва, никакого намека на еду и отдых. Каторжная какая-то работа шла без передышки, наверное, круглосуточно, — да и вообще, подумал я, существует ли у плутонян понятие времени?
Самое же странное заключалось в том, что аборигены без устали работали, чтобы мощный излучатель выбрасывал в Пространство тау-поток. Мне это казалось безумным. Как если бы некто, сидя зимой в холодной комнате с раскрытым окном, пытался отапливать улицу. Правда, тау-поток, изливаемый Плутоном, почти иссяк. Мы видели это по нашему походному регистратору, и то же показывала, как сообщал Прошин, камера Саллаи, установленная на корабле. Собственно, в этом и заключалась причина беспокойства Прошина: выброс тау-излучения подходит к концу, значит, начинается новый цикл его накопления, и с ростом Дерева (пора, кажется, освободить это слово от иронических кавычек) нарастает опасность для нас. Что говорить, в тревоге командира, конечно, был резон. Тень погибшего «Севастополя» витала над нами. Однако по темпу роста Дерева мы с Морозовым считали, что располагаем безопасным временем, по крайней мере, в одну земную неделю. И потом — разведка всегда есть риск.
В таком духе мы отвечали Прошину.
К концу второго дня мы были измотаны донельзя. Я еле волочил ноги. К усталости добавлялось тягостное ощущение затаенной враждебности аборигенов и невозможности контакта с ними. Кажется, то же самое испытывал и Морозов. Он был необычно замкнут и молчалив — куда девалась его бравада?
Производственный цикл был более или менее ясен, и мы уже не ожидали увидеть ничего нового, кроме беспрерывной выделки энергоблоков и наращивания Дерева. Но вдруг все аборигены, словно по команде, побросали работу и потянулись со склона вниз, к тау-станции. Мы последовали за ними.
И увидели второе чудо Плутона, а вернее, главное чудо…
Это не было ни ритуальным танцем, ни просто длинной очередью. Волнообразной кривой, напоминавшей змеиное движение «поездов», текла вереница аборигенов к тау-станции. Дерево заметно подросло со вчерашнего вечера и достигало теперь не менее десятиметровой высоты. Несколько ветвей отходило от него — и вот первый в змейке абориген как бы наткнулся на концевой блок нижней ветви. С полминуты он стоял, припав животом к этому блоку, потом качнулся в сторону и направился обратно к рабочей площадке. Блок потемнел и, отломившись, упал на грунт. Тотчас следующий абориген прильнул к новому концевому блоку, и так у них и пошло.
— Поразительно, — пробормотал Лавровский, глядя в бинокль. — Они заряжаются энергией!
Морозов тоже изумленно смотрел. Так вот что поддерживает жизнь на этой планете-холодильнике. Вот что означают пряжки на животах аборигенов — это контакты для зарядки! Они трансформируют тау-энергию в биологическую…
По какой-то далекой ассоциации всплыла в памяти страница книжки, исписанная на полях красным карандашом Шандора Саллаи. Там было слово… такое необычное слово…
— Биофор! — вспомнил он.
— Что? — мельком взглянул на него Лавровский. — Почему вы не снимаете?
Спохватившись, Морозов вскинул камеру и начал съемку.
Для нас тау-частицы неуловимы, думал он, не отрываясь от окошка видоискателя. А эти не только аккумулируют их, но и потребляют… Биофорная способность… Биофор — несущий жизнь… Аборигенам не нужны ни жилье, ни пища — все заменяет им зарядка…
Он увидел: Лавровский заступил дорогу плутонянину, только что отошедшему после зарядки от Дерева, нагнулся и принялся разглядывать его пряжку. Абориген отскочил и угрожающе выставил вперед руки, растопырив пальцы. Кончики пальцев были заостренные, угольно-черные — ни дать ни взять электроды.
Морозов поспешил к биологу, сказал:
— Держитесь от них подальше, они начинены сильными зарядами.
— Как вы думаете, — спросил Лавровский, — эти пряжки у них вживлены?
— Отойдите, Лев Сергеич! — Морозов ухватил биолога за рукав скафандра и потянул назад. — Не видите, что ли? Они нас оттесняют.
И верно, на разведчиков медленно надвигалась шеренга — семь-восемь аборигенов, выставивших вперед руки. Сбоку заходил «распорядитель» с неизменной своей, палкой. За ним Морозов, отступая, следил пристально. Наверняка остальные аборигены действовали по его команде. Кажется, надо убираться отсюда: пока их только оттесняют от Дерева, но неизвестно, что еще выкинут эти оголтелые энергетики.
Когда они отошли от тау-станции, сопровождаемые теперь только «распорядителем» (он то обгонял разведчиков, то снова приотставал, но все время был в поле зрения), Морозов так и сказал:
— Надо отсюда убираться. Лев Сергеич. Похоже, что они начали враждебные действия. Вы слышите?
Лавровский смотрел в бинокль на тау-станцию.
— Ничего нового мы, наверное, больше не увидим, — продолжал Морозов.
— Вон новое. Снимайте или отдайте камеру мне.
Через увеличительное стекло видоискателя Морозов увидел: одна из длинных ветвей Дерева согнулась как бы под собственной тяжестью и уперлась концом в грунт. Затем она отделилась от ствола Дерева, и было видно, как по этому отделившемуся стволу потекли, наращивая его, энергоблоки.
— Да-а, — уважительно качнул головой Морозов. — Дочерняя конструкция…
Долго тянулся сумеречный день. Когда солнце зашло, разведчики направились к машине, и Морозов опять повторил, что надо улетать.
— Мы слишком мало сделали, — устало ответил Лавровский. — Одни только поверхностные наблюдения.
— Мы открыли целую цивилизацию. Лев Сергеевич, это немало. Понимаю, конечно, что вам нужно обследовать хотя бы одного аборигена, но вряд ли это удастся.
— Посмотрим, — сказал Лавровский.
Они еле волочили ноги. Глухая черная ночь простерлась над ними, и звезды горели сильным огнем. Морозов вдруг вспомнил, как несколько лет назад шел по ледовой пустыне Тритона, отыскивая в небе «незаконную» планету. Именно тогда он дал себе клятву, что непременно достигнет Плутона. Ну, вот и достиг. Он здесь, на окраине Системы. На берегу острова, вокруг которого раскинулся гигантский неведомый океан. Когда-нибудь люди уйдут в дальнее плавание по этому океану. Но пока что — надо исследовать странный пограничный мир, на который мы наткнулись. Если не сумеем разобраться, понять, найти общий язык с его обитателями, то стоит ли пускаться в океанское плавание?
Пограничный мир… Всегда в науке хлопотно с границами. Да и не только в науке.
Скорей бы добраться до вездехода, повалиться на диван, отдышаться, отдохнуть от тяжести скафандра, от страшной усталости.
Наконец они доплелись до машины. И остановились, пораженные, когда лучи фонариков осветили мохнатое тело, лежащее возле дверцы.
Из записок Лавровского
Он замерзал. Я не имел понятия, какая у них должна быть температура тела, пульс и прочее. Но было ясно, что этот абориген замерзал. Его прямо-таки трясло от холода, и он жался к корпусу вездехода, от которого исходило слабое тепло.
Почему же он не шел заряжаться?
Неподалеку работали, вырезая в блоках узоры, несколько других аборигенов, но они не обращали ни малейшего внимания на замерзающего сородича. Их лица (или, если угодно, морды) были совершенно бесстрастны, они только жмурились, когда мы освещали их фонариками. А ведь они не могли не видеть, что с их соплеменником стряслась какая-то беда.
Я предложил Морозову посадить аборигена в машину и подвезти к Дереву, чтобы он мог зарядиться. Но подсаживать его не пришлось. Как только мы открыли дверцу, абориген сам забрался в шлюз, сразу нащупал отопительный радиатор и, не переставая дрожать, припал к нему. Глаза его беспокойно бегали в узких красноватых прорезях.
Морозов сравнял давление в шлюзе и кабине, и мы откинули шлемы. Я выдавил из тюбика немного ананасного джема и протянул нашему гостю. Он, конечно, не взял. Даже прикрыл рукой свой широкий расплюснутый нос — запах джема явно ему не нравился. Значит, обоняние у них есть. Рука у аборигена была трехпалая, безволосая, в тонкой сеточке морщин, кончики пальцев — заостренные, черные и очень твердые на вид. А шерсть — густая и курчавая, как у хорошего мериноса. Бессмысленно было предлагать ему еду: энергозаряд — вот что было нужно этому существу. По-видимому, заряд у него кончился и по какой-то не понятной нам причине он не мог его восполнить. Однако было похоже, что тепло радиатора, к которому он прижимался, возвращало его к жизни — или, по крайней мере, поддерживало ее.
Я обратил внимание на венчик, окружавший голую макушку аборигена. Волосы шевелились, трепетали, как на ветру, и мне пришло в голову: не служат ли они этакой «антенной», скажем, для передачи мыслей? Звуковой речи у плутонян нет, но, несомненно, они друг с другом общаются — почему бы не предположить общение направленной мыслью?
Бедняга, он, должно быть, отчаянно к нам взывал, он пытался что-то объяснить — но мы не понимали его, а он нас не слышал.
Тем временем Морозов дал ход и повел машину к тау-станции. Я же быстро приготовил походный интроскоп, чтобы просветить аборигена. Особенно занимала меня контактная пряжка.
Я слышал, как Морозов в кабине ведет разговор с командиром, докладывает о нашем госте. Потом вездеход остановился. Морозов вошел в шлюз и передал приказ Прошина: немедленно выпустить аборигена, ехать к лодке и через сорок пять минут — к моменту выхода корабля из радиотени — доложить о готовности к старту.
— Пункт «е» разрешает нам определять…
— Это верно, — сказал Морозов, — но степень опасности возросла. Посмотрите сами.
Я шагнул в кабину. Сквозь лобовое бронестекло было видно, как возле машины толпятся аборигены. Что-то они делали, тащили блоки, некогда мне было присматриваться. Морозов указал на Дерево, на отпочковавшийся от него ствол и сказал:
— Очень быстро растут. Эта… отделившаяся конструкция… она, кажется, подвижна… Надо уходить.
Он с трудом шевелил языком, усталость едва не валила его с ног.
— Хорошо, — сказал я. — Но только через пятнадцать минут.
Мне нужно было провести хотя бы беглую интроскопию, без этого я просто не мог уехать. А получаса нам бы хватило, чтобы на большой скорости добраться до десантной лодки.
Морозов неохотно согласился, и я поспешил в шлюз.
Абориген сидел на корточках возле радиатора. Вроде бы он немного отошел в парнике, который я для него устроил. В его руках я увидел блоки — ту самую парочку блоков с резьбой, которую мы давеча прихватили для исследования. Кажется, я уже записал, что аборигены выглядят абсолютно бесстрастными, их лица не выражают никаких эмоций, — но тут мне почудилось в лице нашего гостя выражение упрямой решимости: дескать, скорее умру, чем отдам вам эти блоки.
Однако некогда мне было наблюдать за эмоциями. Я включил интроскоп и начал беглый — к сожалению, весьма беглый — осмотр. С первого взгляда стало ясно, что пищеварительных органов у аборигена нет вовсе. Сердце было примерно земного типа, четырехкамерное, а дыхательный аппарат выглядел неразвитым или, скорее, рудиментарным. Контактная же пряжка имела внутри, в полости живота, разветвленную форму, обросшую густой сетью кровеносных сосудов. Значило ли это, что тау-энергия в том виде, в какой преобразовывала ее зарядная станция, переходила непосредственно в кровь?
Нужно было, конечно, сделать экспресс-анализ крови и массу других измерений, как раз меня заинтересовали тени в полости живота аборигена — еле различимые тени каких-то отростков. Но я даже не успел к ним как следует присмотреться. Наш гость вдруг заметался по шлюзу. Он кидался из угла в угол, бился о стенки, я бросился его ловить. Это продолжалось с минуту. Морозов, вошедший в шлюз, заявил, что время истекло. Мы надели шлемы, и Морозов отворил наружную дверь. Плутонянин, не выпуская из рук кирпичики блоков, вывалился из шлюза.
Они помчались на юг, к тому месту, где оставили десантную лодку. Слева проплыл горный склон, и вспыхивающие там огоньки размывались от большой скорости езды, мелькали желтыми черточками. В свете фар круглились черные холмы. Морозов объехал их и увидел: курс вездехода пересекала группа аборигенов, они передвигались быстро, длинными прыжками. Морозов хмуро смотрел на них. Чего это они забегали, вместо того чтобы делать свои блоки?
— Вы, кажется, сказали, что эта… отделившаяся ветвь подвижна? — спросил Лавровский.
— Мне так показалось. От Дерева могут отделяться подвижные излучатели. Вспомните «Севастополь».
— Вы хотите сказать…
— Да. Если бы Дерево было достроено до конца, то они бы нас сожгли.
— Но почему? — сказал Лавровский, помолчав. — Неужели несхожесть цивилизаций — достаточное к тому основание?
Вездеход обогнал большую группу аборигенов, передвигавшуюся в том же направлении.
— Не к нашей ли лодке спешат? — сказал Морозов. — Ох, не нравится мне эта беготня.
— Боюсь, что мы совершили» ужасную ошибку, — продолжал размышлять Лавровский. — Вы видели, как этот абориген вцепился в блоки? Мы не должны были их брать.
— Может быть, может быть. Но ведь эти блоки… Нет ничего важнее для исследования…
— Конечно. — Лавровский грустно покивал. — Представьте, что к нам на Землю прилетели пришельцы. И вот, охваченные исследовательской страстью, они снимают реактор энергостанции и грузят в свой корабль. Им и невдомек, что огромный район остается без энергии.
— Ну что это вы говорите, Лев Сергеевич! Не реактор же мы взяли. Вокруг валялось полно блоков, еще не заряженных, не включенных в систему.
— А вы уверены, что у них не ведется строгий учет изготовленным блокам?
Морозов пожал плечами.
— Представьте себе, что это так, — продолжал Лавровский. — Тогда что получается? Исчезли два блока, и тот, кто должен был их сдать, лишился энергозаряда. Ему оставалось либо вернуть их, либо подохнуть. И тогда он, полуживой, приплелся к вездеходу. А нейтральное отношение к нам — чужакам — сменилось враждебным. Ведь мы, с их точки зрения, посягнули на самую основу их жизни. Логично? Пожалуй, — ответил он сам себе.
В дальнем свете фар разведчики увидели десантную лодку. Она стояла, как обычно, на трех массивных опорах, задрав к зениту ярко-красный заостренный нос. Морозов испытал облегчение: лодка цела, скоро они покинут эту ужасную планету. Тут он заметил, что около лодки копошились аборигены. Их было много, и стягивались новые группы. «Что еще они нам приготовили?» — подумал он с холодком в груди.
Но он уже видел. И Лавровский видел.
Аборигены устанавливали в каком-то одним им ведомом порядке светящиеся блоки. Значит, они и здесь строят Дерево, излучатель. «Ну нет, не выйдет! — с яростью подумал Морозов. — Не успеете, дьявол вас побери, не сожжете!»
Сбавив ход, он въехал в толпу аборигенов. Те расступились. Подъехав к одной из опор лодки, Морозов затормозил. Теперь — вылезти из машины, быстро отомкнуть люк десантной лодки…
Лавровский встал:
— Выходим и прорываемся к люку. Вездеход бросаем — некогда его загонять. Рацию с собой.
— Нет. Выйду я один. Сядьте за пульт и, как только я открою люк, загоняйте вездеход.
Он не хотел подвергать Лавровского опасности. Кто знает, что еще могли выкинуть эти…
Выходя из кабины, Морозов услышал ревун радиовызова. Ага, корабль вышел из радиотени, сейчас Лавровский доложит командиру… И, уже распахивая наружную дверь, Морозов вдруг подумал: полжизни отдам, только чтоб не остаться здесь, чтоб не лечь горстью пепла на черный грунт… где угодно, только не здесь…
Он выпрыгнул из шлюза, шагнул к люку десантной лодки, и еще шаг сделал, и еще. Перед ним была живая стена. Плотная, косматая стена из тел аборигенов отгородила его от люка, не давала пройти несколько оставшихся шагов. Ну уж нет! Кинуться, расшвырять мохнатые тела, расчистить проход…
Но только он подался вперед, как по живой стене пробежали огоньки коротких вспышек. Потом стена стала надвигаться, замыкая Морозова в полукольцо, отжимая к вездеходу. Из узких прорезей холодно и неподвижно глядели глаза плутонян — темные, лишенные выражения. Руки, согнутые в локтях, были наставлены на Морозова, пальцы растопырены, из их заостренных кончиков вырывались голубоватые искры…
Медленно надвигалась стена, медленно пятился Морозов. Вот уже коснулась его спина корпуса вездехода, отступать дальше некуда, одно только спасение — запереться в машине, но ведь это не спасение… всего лишь недолгая отсрочка…
Распахнулась дверца, спрыгнул Лавровский, встал рядом с Морозовым. Локоть к локтю. Лев Сергеевич, дорогой, вот и дожили мы с вами до смертного часа… Сейчас прожгут скафандры… Видит ли Прошин, видит ли он, как мы стоим в сужающемся огненном кольце? Или корабельный телеэкран пуст и незряч?..
Вот так вот, значит… Горстью пепла на черный промерзший грунт… Как когда-то экипаж «Севастополя»…
И такая вдруг окатила Морозова волна ненависти — темной, слепящей, перехватывающей дыхание, — что он потерял контроль над собой. «Вы, убийцы проклятые, твари холодноглазые! — бурно, неуправляемо, яростно понеслись мысли. — За что убиваете? За то, что мы не такие, другие?.. Ну — жгите! Ненавижу вас и ваш нечеловеческий мир! Тупые жестокие рабы — не-на-вижу! Выплюнуть бы в холодные ваши глаза, в гнусные хари всю ненависть и презрение… Жгите, убийцы, ну! Быстрее!..»
Но сквозь жаркий туман, на миг застивший смертельное кольцо, Морозов вдруг увидел, что кольцо это распалось, разжалось. Аборигены опускали угрожающие руки. Аборигены отступали. Пятились, неуклюже повертывались, длинными прыжками пускались наутек. Четверо или пятеро с палками еще топтались тут, но стоило Морозову шагнуть к ним, как и они предпочли убраться прочь.
Лавровский ошалело смотрел на это бегство.
— Не понимаю. — Он взглянул на Морозова. — Не понимаю… Они как будто испугались чего-то. Вы слышите, Алеша?.. Что с вами? — воскликнул он.
Морозов изнеможенно опустился наземь. Руки в рубчатых перчатках уткнулись в грунт, голова в шлеме упала на грудь. Он сидел в позе величайшего отчаяния… или опустошенности… Это позже Лавровский так определил, а сейчас он схватил Морозова подмышки, пытаясь поднять и бормоча тревожные слова.
Морозов вскинул голову, отвел его руки.
— В чем дело? — спросил он хрипло. Прокашлялся, тяжело поднялся. — Что вы уставились? Ну, минутная слабость, устал я… Загоняйте машину в люк.
Волоча ноги в высоких десантных башмаках, он подошел к лодке и трясущейся рукой отомкнул замок люка.
Из записок Лавровского
Когда мы пристыковали лодку и перешли в корабельный шлюз, Прошин и другие члены экипажа заключили нас в объятия. Никогда в жизни меня так не обнимали. У Рандольфа, нашего флегматичного бортинженера, в глазах стояли слезы, да и Прошин выглядел не как обычно. Они все видели. Вернее, не все, так как по недостатку освещения телепередача была мутная, — но они поняли, что нам угрожало, и… ну, в общем, переволновались. Да и то сказать, мы были на волосок от гибели.
Прошин послал на Землю запрос о возвращении. В ожидании ответа наш корабль наматывал виток за витком вокруг Плутона. Мы отлеживались в своих каютах, Прошин отпаивал нас каким-то селеногорским экстрактом. Я не люблю невесомость. Ничего не весить — это, знаете ли, для мухи, а не для человека. Но теперь, после свинцовой тяжести Плутона, невесомость была мне приятна. Или точнее: не вызывала неудобства.
Потом я зашел к Морозову. Он лежал, пристегнувшись, в узкой, как пенал, каюте. Как-то не сразу я узнал в нем своего жизнерадостного спутника. Он будто резко повзрослел — чтобы не сказать «постарел» — за двое суток, проведенных на Плутоне. Его серые глаза, прежде казавшиеся несколько бездумными и излишне смешливыми (что, впрочем, вполне соответствовало его юным летам), теперь потемнели, в них как бы появилась новая глубина. Выражение лица было такое, словно он прислушивался к чему-то в самом себе.
Я сел у него в ногах, спросил о самочувствии.
— Не знаю, — ответил он рассеянно.
Мы помолчали, я уж собрался уходить, как вдруг Морозов сказал:
— Неужели они услышали, как я…
Он осекся, снова возникло молчание, я спросил осторожно:
— О чем вы, Алеша? Что они должны были услышать?
Он поднял на меня напряженный взгляд.
— Мою ругань… мои мысли… Я их крыл, понимаете, вовсю… и вдруг увидел, что они…
— Постойте, Алеша. Что это значит: «крыл вовсю»?
— А то и означает, что я сильно рассердился. Не то слово… Ненависть — вот… Я испытал такую ненависть к ним, что самому странно… и стыдно, — закончил он, понизив голос.
Вот как! Неожиданное отступление аборигенов Морозов связывает со своим внутренним состоянием? С ненавистью, которая вспыхнула в нем?.. Здесь было над чем задуматься.
Звуковой речи у плутонян нет и быть не может. Но как-то они общаются друг с другом. Что ж, можно допустить направленную мысль. При их образе жизни требуется, наверное, десяток-другой сигналов, больше не нужно. И угроза, содержавшаяся в возбужденных предсмертным ужасом мыслях Морозова… Агрессивный напор, дремлющий у нас в подкорке, получил внезапный выход и…
Надо разобраться во всем этом.
Я-то ничего подобного не испытал. В ту минуту, когда я понял, что гибель неизбежна, меня охватила тоска. Да, наверное, тошнота, подступившая к горлу, была мгновенным приступом тоски по людям, которых больше не увижу, по работе, которая не завершена. Кажется, еще мелькнуло что-то такое… будто бегущая вода и зеленый берег… Что это значило?..
— Алеша, — сказал я, — припомните, пожалуйста, ход своих мыслей в ту минуту.
Он помотал головой, словно желая отвязаться от наваждения.
— Больше ничего сказать не могу.
Здравый смысл и несокрушимое здоровье брали свое. После пережитого потрясения Морозов приходил в норму. Когда я спустя час снова заглянул к нему, он сидел, запрокинув голову и выдавливая себе в рот земляничную пасту. Он взглянул на меня и вдруг прыснул.
— Почему вы смеетесь? — удивился я.
— Вспомнил… вспомнил, как вы ловили в шлюзе аборигена… — Приступ смеха сотряс его. — Вы кидались на него, как пантера…
Несколько минут он дико хохотал. Он изнемогал от смеха. Ну что ж. Это хорошо. Такая разрядка просто нужна, чтобы снять страшное нервное напряжение.
Очень жалею о том, что не удалось закончить интроскопию. Такая неожиданная удача — заполучить аборигена для обследования — и такой печальный финал. Пленка оказалась неважной, и вполне понятно: при такой спешке не настроишь аппарат как следует. В полости живота аборигена разветвления от «пряжки» переходят в нечто, напоминающее причудливый набор колечек. Если рассматривать их как многослойные аккумуляторы, то, пожалуй, это и есть орган трансформации тау-энергии в биохимическую.
К сожалению, на пленке совершенно не получились тени каких-то отростков в брюшине, которые я разглядел по визуальному тракту. И вот я все думаю: не рудименты ли это обычных для белкового существа пищеварительных органов? Если так, то проливается свет на характер их эволюции. Некие глобальные перемены потребовали изменения обычного обмена веществ, и произошло постепенное приспособление к иному типу жизнедеятельности. В этом случае подтверждается мой вывод о контактной «пряжке»: она вживляется искусственно (вероятно, при рождении).
Но ведь все может быть иначе. Эволюция могла идти и другим, неизвестным нам путем, и не исключено, что «пряжка» — естественное образование…
Когда-то в средние века картографы писали на краях карты, где кончался известный им мир: «Здесь должны быть драконы». Это было благородно и честно: мол, вот это мы знаем, а дальше — драконы. Мы, разумеется, не пишем на полях наших ученых статей про драконов, мы склонны самолюбиво умалчивать о том, чего не знаем. Если же кто-нибудь осмелится вякнуть о «драконах», то будет подвергнут осмеянию. Так было с доктором Моррисом. Так было, когда Буров высказал еретическую мысль об искусственном происхождении тау-выброса.
Уже сколько раз убеждалось человечество, что еретические идеи, противоречащие очевидности и здравому смыслу, могут быть конструктивны, — и все же каждый раз… Да что говорить: разве не были мы поражены, когда столкнулись с целой популяцией разумных существ на планете, где высокоорганизованная жизнь абсолютно исключалась?
Не надо, не надо смеяться над «драконами»…
Об этом зашел сегодня разговор в кают-компании за обедом. Морозов, между прочим, сказал, что еще лет восемь назад Буров рассчитал вариант, теоретически доказывавший возможность трансформации тау-энергии, но его формулу сочли математическим парадоксом. Так-то. Надо мне поближе познакомиться с этим новоявленным «еретиком». Морозов говорит, что у Бурова, при светлой голове, скверный характер, но мне это безразлично. Еще неизвестно, у кого характер «сквернее» — у него или у меня. Не случайно же Кира упрекает меня в «тупой прямолинейности» и в чем-то еще, тоже геометрическом.
Прошин сказал: «А не может ли быть, что обитатели Плутона — роботы очень добротной выделки?» Я решительно отверг это предположение. Аборигены, и верно, выглядят неким придатком тау-станции, но в том, что они живые, а не искусственные, я не сомневаюсь. Это подтверждает интроскопическая пленка. Они живые и в высшей степени жизнестойкие, но вот вопрос: от природы ли они такие? Всегда ли умели рационально использовать «биофорную способность» космического излучения? (Морозов рассказал мне о записях Шандора Саллаи, употребившего этот неплохой термин — «биофор», то есть «несущий жизнь»). Если бы узнать историю Плутона…
В задумчивости я выпустил из руки котлетный брикет, и он уплыл, и за столом раздался жизнерадостный смех.
Я спросил:
— Кто помнит: по теории Саллаи сколько лет назад прибился к Системе Плутон?
— Тридцать пять тысяч, — сказал Прошин.
— Тридцать пять тысяч лет назад что же было у нас на Земле — плейстоцен, что ли?
Лопатин, наш молодой геолог и планетолог, подтвердил:
— Верхний плейстоцен, вюрмское оледенение.
— Так. Значит, жили кроманьонцы. Мадленская культура. Как биологический вид человек за эти тридцать пять тысяч лет не изменился. Мозг кроманьонского охотника, — продолжал я, — не отличался существенно от мозга моего друга Морозова.
— Я потрясен этим фактом, — сказал Морозов. — И что же из него следует?
— Если темп биологической эволюции имеет всеобщий характер, а я думаю, что это так, то выходит, что плутоняне — Homo plutonis, если угодно, — были такими же и в кроманьонские времена. Значит, для того чтобы понять эту цивилизацию, надо углубиться в ее историю на десятки и сотни тысяч лет.
— Углубляться в их историю? — Лопатин удивленно посмотрел на меня. — Зачем это надо? Мы не причиним, наверно, им вреда, если наладим на Плутоне добычу редких металлов. Такое богатство и во сне не увидишь.
— Как ты будешь добывать, если мы и двух дней там не выдержали, еле ноги унесли? — спросил Морозов.
— Очень просто — пошлем партию роботов вроде тех, что качают расплавы на Меркурии. И потом: не по всей же планете расположены поселения плутонян. Там огромные безжизненные пространства.
— Не знаю, не знаю, — наморщил лоб Морозов. — У них подвижные излучатели, они, по-моему, доберутся и сожгут твоих роботов в любой точке планеты. Так что — не вывозить оттуда, а ввозить металл мы будем по твоему проекту…
Я не вступал в спор.
Ничего мы не добьемся на Плутоне, если не научимся понимать плутонян. Нужно понять.
Но как?
Интермедия. Мальчики
Четвертый «В» класс занимался на песчаном морском берегу историей древних веков: преподавательница Надежда Владимировна учебным фильмам предпочитала наглядное обучение. В начале урока она рассказала в общих чертах, как жили древние греки, а теперь, приведя своих учеников на пляж, стояла перед ними с метательным копьем в руке и говорила:
— Я покажу вам, как греки это делали. Они клали копье на ладонь, легко находя центр тяжести, и немного сдвигали копье острием вперед. Вот так, видите? Затем отводили руку назад, разворачивая корпус…
Четвертый «В» смотрел на Надежду Владимировну восхищенными глазами. Учительница была очень молода и очень красива. Гораздо красивее, чем богиня Афродита, нарисованная в сборнике древних мифов.
— Чтобы пронзить на войне противника или на охоте крупного зверя, например вепря, надо было метнуть копье с большой силой. Иначе говоря — придать ему максимальную исходную скорость, — продолжала учительница. — Поэтому в броске должно участвовать все тело, а не только рука. Смотрите внимательно.
Свистнул ветер, рассеченный полетом копья. Ребята бросились к месту его падения, сделали отметку на песке.
— Теперь будете метать сами, — сказала Надежда Владимировна. — Но сначала припомним: какое значение имеет при этом исходная скорость? Начнем с первого закона Ньютона. Кто ответит?
— Ну и бросок, — тихо сказал Олег Пирогов Вите Морозову. — Таким броском слона можно насквозь, а, Вить?
— Конечно, можно, — ответил Витя.
— А мамонта?
— Спрашиваешь!
— А динозавра?
— Витя Морозов, я к тебе обращаюсь, — сказала учительница. — Не отвлекайся и скажи нам: какова зависимость между импульсом силы и количеством движения?
Вот так всегда, подумал Витя огорченно: сначала интересно, а потом… Эти взрослые удивительно непоследовательны.
Кое-как он справился с ответом. Затем четвертый «В» с азартом принялся метать копье. Дело оказалось нелегким и непростым. Учительница переходила от одного к другому, терпеливо показывала, объясняла.
Надежда Владимировна, а проще Надя Заостровцева, не была еще, собственно, учительницей. Ей легко давались науки, в пятнадцать лет она уже закончила школу, а теперь, в восемнадцать, училась на последнем курсе исторического факультета. В этом семестре у нее была школьная практика, определяющая профессиональную пригодность выпускника. В качестве практикантки Надя и предстала перед восторженными взглядами четвертого «В». Дело тут было не только в яркой красоте юной учительницы. В классе многие читали спортивные газеты и смотрели по телевизору спортивные передачи, а Надя была известной спортсменкой. Ей принадлежал один из рекордов страны по плаванию, в беге же она лишь на три сотых секунды отставала от чемпионки мира, быстроногой негритянки из Кении. Такие достижения четвертый «В» ценил высоко. Еще было известно про Надежду Владимировну, что «обращают на себя внимание пейзажи и натюрморты студентки Московского университета Н.Заостровцевой. Ее кисти как бы свойственны быстрые смены настроений…» — эта газетная заметка, репортаж с выставки, тоже не миновала внимания любознательного четвертого «В».
Надя посмотрела на часы и объявила перемену.
— Можете побегать или поплавать, по своему усмотрению, — сказала она.
День был тихий, безветренный, ребячьи голоса далеко разносились по безлюдному пляжу. Над дюнами стояли стройные меднокорые сосны. Такая обстановка, по мнению Нади, наилучшим образом способствовала восприятию истории. После перемены она познакомит класс с древнегреческим театром. Они разучат хор из «Эвменид»: «Еще молю о том, чтоб никогда здесь не гремели мятежи и смуты…» Надо показать ребятам, как хор иллюстрирует текст пластикой рук, и объяснить античный музыкальный строй — диатон, хрома, гармониа. Не забыть упомянуть о том, как по высоте звука проверяли натяжение тетивы катапульты. Жаль, что нет под рукой катапульты, ведь какая была бы радость — самим убедиться в этом. Ни лиры нет, ни даже плохонькой кифары. Хорошо хоть, что привезла из дома свое копье с последнего легкоатлетического многоборья. Куда только смотрят деятели из народного образования? Им — лишь бы учебные машины были в порядке. Как будто общение школьника с машиной может дать представление о Древней Греции.
Размышляя таким образом, Надя переоделась в кабине и пошла к воде. Там, у кромки, стояли Витя Морозов и Олег Пирогов и, нагнувшись, пробовали воду руками.
— Холодная, — сказал Олег, передернув плечами.
Надя услышала, проходя мимо. Засмеялась:
— Шестнадцать градусов тепла — разве это холодно?
Спокойно, будто в теплую ванну, без зябких движений и визгов, вошла она в воду и поплыла. С минуту мальчики смотрели, как юная учительница быстро удаляется от берега.
— Вот это да, — сказал Витя, — «дельфином» идет.
И он с горечью подумал, что в десять с половиной лет умеет плавать только старомодным кролем. Он сам себе был противен за это и еще за то, что не мог заставить себя кинуться в холодную октябрьскую водичку и поплыть как ни в чем не бывало.
— Пошли, — сказал он, резко повернувшись спиной к заливу. — А ну, кто первый залезет наверх?
— Давай, — подхватил Олег. — Ра-аз, два, три!
Сорвавшись с места, помчались к крутому откосу и принялись карабкаться наверх, хватаясь за кустики ежевики и обломки песчаника. Почти одновременно мальчики оказались наверху. Отдышавшись и мельком оглядев свежие царапины на руках, они быстрым шагом направились к красному шкафчику автомата, что стоял у старинной садовой ограды.
— А здорово она копье метнула, — сказал Олег. — Твой отец так метнет?
— Не знаю.
— А мой метнет! Ну, может, не так далеко, но тоже… Вить, а Вить, а ты, когда вырастешь, пойдешь в космос?
— Не знаю, — сухо ответил Витя.
— А я пойду! Эх, взяли бы меня в экспедицию на Плутон — я бы им показал, этим!
Мальчики подошли к автомату с напитками и выбрали сироп. Автомат помигал индикаторами, проверяя рост и, как его функцию, возраст клиентов, пошипел и отмерил по полстакана.
— А вот раньше, — успевал говорить Олег между глотками, — автоматы платные были. Ух, вкуснотища!.. Знаешь, как было? Не бросишь монету — не даст воды… Ух!.. Как на Плутоне — не поработал, не зарядишься.
— Олежка, знаешь что? Давай через ограду! Я на прошлой неделе видел — там яблок еще полно на деревьях. Полезли?
Олег с сомнением поднял брови, подергал себя за ухо.
— На урок опоздаем.
— Ну и что? — сказал Витя. — Все равно на втором уроке она не даст копье метать. Разучивать что-нибудь будем. Опоздаем так опоздаем. Ну? Кто быстрее?
Они полезли на высокую ограду, цепляясь за чугунные завитушки. И опять почти одновременно спрыгнули вниз по ту сторону. Отсюда до яблонь было рукой подать, и мальчики за две минуты пробежали это расстояние по красноватой дорожке.
Есть яблоки, сморщенные и чуть тронутые гнильцой, им не очень хотелось, но они все равно ели.
— Вить, а Вить, — сказал Олег с полным ртом, — давай, когда вырастем, вместе на Плутон полетим.
— Посмотрим, — ответил Витя, тоже с полным ртом.
— Ты кем будешь? Пилотом, как отец?
— Какой из меня пилот? — Витя засмеялся. — Я за месяц по математике ни разу машине правильно не ответил. Трудные какие-то задачи в этом семестре.
— А я планетологом буду, — сказал Олег убежденно. — Ух! На планеты высаживаться! Сперва полечу на Плутон. Объясню им, чтоб они этих своих техро…
— Как ты объяснишь? — насмешливо перебил Витя.
— Очень просто — рисунками! Рисунки каждый поймет, даже недоразвитый.
— С чего ты взял, что они недоразвитые?
— А какие же? Я сам слышал, по теле этот выступал… из комитета по контактам… Шаса…
— Сошальский.
— Ага, Сошальский. Так ты слышал?
— Слышал, ну и что?
Витя просто так спросил, ему не хотелось продолжать пустой разговор. О странных порядках на Плутоне он дома наслушался немало разговоров. И этот Сошальский приезжал спорить, и еще куча людей, у каждого свой взгляд, каждого выслушивай…
— Как — ну и что! — вскричал Олег. — Недоразвитые, он так и сказал, когда фильм объяснял. Да твой же отец и снял фильм, как они по очереди заряжаются. Ух, вот фильм! Ты сколько раз смотрел?
— Не считал. Пошли, урок уже начался.
— Сам же предложил опоздать! — Светло-рыжие глаза Олега излучали твердую убежденность и полное понимание вопроса. — Я четырнадцать раз смотрел, — с гордостью сказал он. — Шаса… Сошальский правильно объяснил. Сперва у них было мало тау-энергии, и они ее распределяли по справедливости — только чтоб хватало на жизнь. А потом накопили — завались. И все равно эти… тех-но-краты, которые распределяли энергию, отпускали ее по норме. Себе — сколько хочешь, а работникам — прежний паек. Да и то, если норму вырабатываешь. А лишнюю энергию — фьють! — Олег выбросил растопыренные пальцы и присвистнул, показывая расточительство властителей Плутона.
— Что ж они, дураки, — столько энергии зря выбрасывать? — спросил Витя опять без особого интереса.
— Вовсе не дураки! Просто рассудили, что если разрешить всем заряжаться сколько хочешь, то их за начальников никто считать не будет. Привилегии! Надежда, помнишь, рассказывала, какие были привилегии? У одного — власть, и дворцы, и что хочешь, а у других — шиш с маслом. Вот и на Плутоне так.
— Просто все у тебя. — Витя нагнул ветку, перезрелое яблоко в коричневых пятнах само упало в подставленную ладонь. Он надкусил и сморщился.
— А у тебя что — не просто? — с вызовом спросил Олег.
— Да что ты ко мне привязался? — Витя размахнулся, швырнул недоеденное яблоко в кусты. — Заладил — технократы, технократы… Это у Сошальского такая гипотеза, а как там на самом деле — никто не знает.
— Никто? И твой отец тоже?
— Да, тоже.
— Он ведь там был.
— Ну и что? Они с Лавровским там не долго были и ничего не успели понять.
— Просто твой отец все забыл. Уже сколько лет в космос не летает.
— Не летает, потому что занят другими делами, — с тихой яростью сказал Витя. — И не твое это дело.
— А ты не задавайся!
— Кто задается?
— Ты! Ты задаешься! Подумаешь — сын бывшего космонавта!
— А ты дурак!
— Кто? Я дурак?
Они кинулись друг на друга. Замелькали кулаки, потом драчуны покатились по желтой шуршащей траве, и каждый пытался прижать противника лопатками к земле.
— Эй вы, боевые петухи! — раздался вдруг над ними веселый голос.
Сильные руки рывком подняли мальчиков за шиворот и развели в разные стороны. Сопя, утирая пот, отряхивая приставшую к одежде землю, драчуны уставились на широкоплечего парня со значком философского факультета на рукаве куртки.
— Ну, гладиаторы, в чем вы не сошлись взглядами? — спросил будущий философ. — Ай-яй-яй, разве можно утверждать свою личность таким устарелым способом?
«Гладиаторы» хмуро молчали.
— Отвести вас к учительнице или сами ей расскажете о драке?
— Сами расскажем, — хором ответили мальчики.
— Ну, бегите, — сказал студент.
5. Земное притяжение
Длинная сигара самолета оторвалась от взлетной полосы и стала быстро набирать высоту. Будто проваливаясь в темную яму, уходили вниз огни венского аэропорта, и когда они исчезли из виду, Морозов отвернулся от иллюминатора, поудобнее устроился в кресле и закрыл глаза. Июньская ночь коротка, и уж тем более когда летишь на восток, навстречу рассвету. Надо поспать часа два.
Он слышал, как сосед тихо попросил стюардессу принести что-то — не то таблетку, не то газету, разговор шел по-немецки, и Морозов не все понял. Потом из передних кресел донесся женский смех. Никогда бы раньше, в прежние годы, такие шумы не помешали ему заснуть, как говорится, здоровым младенческим сном. А вот теперь — мешают.
Не спится Морозову.
Белый зал, в котором проходила нынешняя сессия Международной федерации космонавтики, все еще не отпускает его. Он видит седую шевелюру Коннэли и слышит стук его председательского молотка, слышит гул голосов, из этого гула изливается уверенный, хорошо поставленный голос Сошальского, а вот — быстрый картавый говорок Карно, а теперь — напористый тенор Бурова. А по экранам плывут рисунки, они превосходны, они убедительны — каждому, кто взглянет на них, в ту же секунду станет ясно, что люди с планеты Земля исполнены мирных намерений, они пришли как братья, чтобы понять и помочь… «И начать планомерный вывоз с Плутона редких металлов», — вставил Буров. «Если мы достигнем взаимопонимания, то, полагаю, плутоняне препятствовать не будут, — отстаивал Сошальский свой проект контакта. — Мы предложим взамен свои материалы или технологию. Мы могли бы, к примеру, разработать и предложить им строительство жилищ». — «А если не достигнем? Если они не пожелают разглядывать ваши чудесные картинки и сожгут их вместе с вами?» — «Дорогой коллега, именно вы когда-то высказали предположение, что тау-поток — результат деятельности разумных существ на Плутоне. Ваши идеи получили признание, вас пригласили войти в комитет. Но вы отвергаете любые-проекты контакта, что же — вы считаете, что он вообще невозможен?» — «Теоретически возможен, — отвечал Буров, — но практически — нет. Потому что ни вы, ни я, никто другой не умеем читать мысли и передавать их на расстояние, — а плутонянам, по-видимому, доступен только такой вид общения». — «Следует ли, Буров, понимать так, что вы против новой экспедиции на Плутон?» — спросил Карно. «Нет, не следует. Надо отправить крупную экспедицию. Высадиться на ненаселенной территории, произвести основательную геологическую разведку, поставить радиомаяки. Контакта решительно избегать…»
Около двух лет оставалось сроку до окончания пятнадцатилетнего периода Дерева Плутона, и нынешняя сессия Международной федерации должна была решить — отправлять новую экспедицию или нет. Раздавались голоса против экспедиции: раз контакт невозможен, значит, любая попытка освоения плутоновых недр приведет к конфликту с аборигенами, может быть, к гибели, — перестанем же зариться на недостижимую кладовую металлов. Другие утверждали: разумные существа непременно должны понять друг друга, надо активно добиваться контакта, использовать рисунки по проекту Сошальского или специально подготовленные фильмы о Земле, — не может быть непреодолимой стены между двумя цивилизациями. Третьи поддержали Бурова: экспедицию отправить, но в контакт не вступать, не медля приступить к разведке металлов. Последнее предложение вызвало протесты. «Мы не позволим возродить колониальную практику в космическом масштабе!» — воскликнул под аплодисменты Сошальский. Буров заявил, что выходит из комитета по связи с внеземными цивилизациями и жалеет о пустой трате времени, после чего покинул сессию, ближайшим самолетом улетел домой.
Морозов сидел в президиуме, слушал речи — а перед мысленным взглядом простиралась под обнаженным черным небом угрюмая долина… «поезда», змеями ползущие к тау-станции… трехпалые руки аборигенов, угрожающе вытянутые вперед… Эти руки-электроды должны были сжечь его и Лавровского. Но не сожгли, потому что аборигены услышали… учуяли… восприняли — так будет вернее — эмоциональную вспышку Морозова. Он, Морозов, не сразу рассказал об этом: темное яростное чувство, испытанное им тогда, в смертный миг, казалось атавистическим, постыдным, очень не хотелось в нем признаваться. Но — никуда не денешься! — каждая минута пребывания на Плутоне требовала отчета и максимально возможного объяснения, и уж тем более — последние минуты. И он превозмог стыд, утешаясь нехитрой мыслью о жертвах, вечно приносимых науке. Уже где-то за орбитой Марса, на последнем отрезке долгого пути Плутон — Луна, Морозов, сменившись с вахты, вошел в каюту к Лавровскому и рассказал ему все без утайки о странной своей вспышке. Много потом спорили об этом психологи. Наверное, был прав Лавровский: смертельная опасность резко повысила у него, Морозова, чувствительность восприятии, он воспринял поток Ненависти, идущий от плутонян, и отразил его усиленным — многократно усиленным всей мощью человеческой долговременной памяти, хранящей войны и ожесточение прошлых веков. И плутоняне, уловив грозный смысл излучаемого сигнала, растерялись, отступили…
Так все это «сидит» у нас в подкорке? С тайным страхом Морозов «прислушивался» к внутренней работе собственных мыслей, пока не понял: нельзя, нельзя подстерегать самого себя, это мешает жить. И мешает летать. Он приказал себе выкинуть из головы эту доморощенную рефлексию. Прочное душевное здоровье — вот главное, что потребно пилоту.
Теперь, сидя в президиуме сессии, он слушал речи, но — помимо воли — сквозь прохладный воздух нарядного зала, сквозь колонны и белый шелк портьер видел угрюмую долину под черным небом, простертые угрожающие руки аборигенов… Не лучше ли, подумал он, оставить их в покое, забыть дорогу на Плутон?
Но когда его попросили высказаться, он разом отбросил колебания. «Мы не можем отступиться от Плутона, — сказал он. — И не потому, что гордость не позволит нам признать свое поражение в столкновении с чужой и чуждой цивилизацией. Не потому, что промышленности позарез нужны германий и ниобий. Обходились наличными ресурсами, могли бы обходиться и впредь. Мы не отступимся от Плутона потому, что сделано великое открытие: космическое тау-излучение может быть преобразовано в-привычные для нас формы. Мы на пороге того, чтобы раз и навсегда — пока существует Вселенная — решить проблему притока свободной энергии. Вы знаете: есть теория, но практика не дала пока ни одного пригодного аккумулятора и преобразователя. Видимо, нам не обойтись без понимания технологии плутонян, без их материалов. Следовательно, экспедиция необходима. Надо использовать все возможности для установления понимания. Тщательно продумать варианты высадки…»
Хватит об этом. Морозов взглянул в иллюминатор. Внизу плеснуло море огней — это, наверно, Прага. Всплыли в памяти слова старой песни: «Поезд, вечер, огоньки, дальняя дорога, сердце ноет от тоски, на душе тревога…» Все правильно — вечер, огоньки. Все правильно, кроме тревоги. Нет у него на душе никакой тревоги. Просто не спится.
Он услышал громкий шепот откуда-то из кресел левого борта:
— Папа, знаешь, кто это? Вон, в третьем ряду…
— Тихо, Игорь. И не указывай пальцем.
— Это Алексей Морозов! Я сразу узнал.
— Да, пожалуй.
— Ух, вот здорово!
Еще бы, подумал Морозов, против воли прислушиваясь к горячему мальчишескому шепоту. Шутка ли, такое счастье привалило — лететь с самим Морозовым. С бесстрашным разведчиком космоса — и как там еще о нем писали?..
— Пап, а почему он давно в космос не ходит? Он ведь еще не старый.
— Не знаю, Игорь. Наверно, у него хватает дел на Земле. Ты поспи. Откинь кресло и спи.
Да, Игорь, верно говорит твой умный папа: дел на Земле хватает. Так уж получилось само собой: после той экспедиции на Плутон он, Алексей Морозов, был назначен командиром корабля и летал на дальних линиях, но постепенно и как бы незаметно оказался втянутым в земные дела. Международная федерация космонавтики и ее комитет по связи с внеземными цивилизациями, совет по тау-энергетике и еще пять-шесть высоких ведомств все чаще требовали его присутствия. Да еще работа с Лавровским над книгой… бесчисленные встречи и собрания… поездки за границу… Земные дела были как гири на ногах. «Алеша, так жить невозможно, — говорила Марта, — то ты в дальних рейсах, то заседаешь в своих комиссиях. Или одно, или другое — надо выбрать». Но и выбирать не пришлось: лет семь тому назад его пригласили в Учебный центр на должность заведующего кафедрой космической навигации. Начальник Космофлота посоветовал должность принять. Земное тяготение сработало окончательно.
После ночного дождя слабый парок поднимался с московских улиц, освещенных ранним солнцем. Еще только просыпалась Москва, еще не были забиты ее улицы электромобилями, и лишь один вертолет плыл в небе.
На машине, взятой в аэропорту, Морозов въехал во двор огромного старого дома. Это был двор его детства, ничто здесь не переменилось за сорок с лишним лет, и уборочный автомат, кажется, был все тот же. Автомат, разинув пасть мусоропровода, медленно катился навстречу, и Морозов подмигнул ему, как старому другу. Очень разрослись деревья на газонах, их листва была по-июньски молода и свежа.
А вот подъезд, в котором когда-то жили Заостровцевы. Уже тридцать лет прошло с того страшного дня, когда двое мальчишек — Вовка Заостровцев и он, Морозов, — смотрели тут передачу о посадке «Севастополя»… Бегут, бегут годы…
Он вошел в соседний подъезд и поднялся в лифте на девятый этаж. Отец отворил дверь. Они обнялись на пороге.
— Почему не предупредил? — спросил Михаил Анатольевич. — Впрочем, я знал, что ты сегодня прилетишь.
— Алешенька! — Мать вышла из спальни, Морозов поспешил к ней. — Родной мой, как давно я тебя не видела. — Она припала к его груди, и он погладил ее седеющую голову.
Из дорожной сумки Морозов вытащил букет красных и белых гвоздик, купленный перед отлетом из Вены, протянул отцу:
— Поздравляю тебя с шестидесятипятилетием.
— Спасибо, Алеша. Я тронут, что ты помнишь…
Бывало, что Морозов забывал поздравить родителей с семейными датами, но сегодняшнюю, круглую — он забыть не мог. Пока мать готовила на кухне завтрак, мужчины расположились в отцовском кабинете. Морозов оглядел полки с книгами, задерживая взгляд на знакомых с детства корешках. Книги были расставлены в том же порядке, что и много лет назад, да и все здесь — кресла и рабочий стол, кассеты с фильмами, ящички картотеки — занимало раз и навсегда определенные места. Прочность, устойчивость, основательность издавна поселились в этом просторном кабинете. Устойчивость являл собою и его хозяин: время не брало его почти, только как бы подсохла прямая фигура да сильно поредели волосы. В детстве Морозову казался отец очень высоким, да он и был высок, — а теперь Михаил Анатольевич на полголовы не дотягивал до роста сына.
— Ты выглядишь молодцом, — сказал Морозов, бросившись в старинное кожаное кресло. — Вышла твоя книга?
— Какое там! — отмахнулся Михаил Анатольевич. — Даже и не сдал еще в издательство.
— Почему? Я помню, еще год назад рукопись была готова.
— Разыскал в архивах новые материалы, и многое пришлось уточнять, менять… Знаешь ведь, какое это было сложное время — пятидесятые прошлого века.
— Нынешние пятидесятые — тоже не очень просты.
— Разумеется. Времена меняются и выдвигают новые и новые проблемы.
— Времена меняются, — повторил Морозов, задумчиво глядя на отца. — А люди? Как ты считаешь, очень изменились люди за минувший век?
— Очень? Не сказал бы. Но, конечно, изменения есть. В наше время у человека меньше забот о хлебе насущном, чем в прошлом. Меньше страхов и кошмаров. Больше — возможности выбора, а следовательно, самоутверждения. Психически нынешний человек выглядит более уравновешенным по сравнению с предыдущим поколением. Если обратиться к статистике…
— Я не о том, отец. — Морозов взял со стола бронзовую статуэтку Дон-Кихота, покрутил в руках. — Вот нас уже тринадцать миллиардов, и темп прироста населения с каждым годом возрастает, верно?
— Да, это так.
— В то же время темп освоения других планет Системы очень низок. Пока что особой остроты в проблеме нет. Но в будущем, и, кажется, не таком уже далеком, равновесие может быть нарушено. Развитая цивилизация не может жить замкнуто, она с неизбежностью стремится к расширению ареала, это процесс закономерный, — но очень уж неподходящи другие планеты для того, что мы считаем нормальной жизнью. Жить в скафандрах, под искусственными колпаками… на дефицитном пайке воздуха и воды…
— Понимаю, к чему ты клонишь. Но другого выхода нет. Давно существует проект капитальных затрат на строительство обширной биотехносферы на Марсе… Впрочем, — усмехнулся Михаил Анатольевич, — кому я это говорю? Вице-президенту Международной федерации, которая этот проект и выдвинула.
— Да, проект… Проект приспособления планеты к человеку… Не лучше ли, не разумнее ли избрать другой путь — приспособления человека к планете?
— Мне попадались статьи Бурова на эту тему. Что тебе сказать, Алеша? Процесс космического преобразования человечества начался, это непреложный факт, и он когда-нибудь в отдаленном будущем может вызвать постепенное изменение биологической природы человека, то есть приспособление, адаптацию к чужой среде. Но, по правде… ну, вот смог бы ты представить себя или, скажем, своего Витьку с горбом на спине, в котором помещаются дополнительные легкие для дыхания в атмосфере Марса? А каким должен быть человек для того, чтобы разгуливать без скафандра по Луне? Или, например, в метановой атмосфере Ганимеда? Я допускаю, конечно, что за миллион лет люди, живущие вне Земли, претерпят значительную биологическую эволюцию. Но это уже будет не homo sapiens. Это будет новый вид. Homo sapiens extraterra.
— Наверно, ты прав. Но только… если уж эволюция все равно неизбежна, то не стоит ли направить ее сознательно? Самопланирование наверняка даст лучший результат, чем слепой естественный отбор. И, кроме того, будет огромный выигрыш времени. Дело не затянется на миллион лет.
— Ты хочешь подстегнуть эволюцию? — Михаил Анатольевич поднял брови и, наморщив лоб, несколько секунд пристально смотрел на сына. — Видишь ли, Алеша, я не могу рассматривать жизнь и мышление только как способы организации материальной системы. Самопланирование, сознательная перестройка ускорят приспособление человека к другим мирам, но боюсь, что при этом человек потеряет нечто весьма существенное…
— Ты имеешь в виду душу?
— За неимением другого подходящего слова назовем это так. В наследственности закреплен не только внешний облик и особенности организации, в ней — опыт истории многих поколений. Вторгаться в такие тонкие области — это, знаете ли… Нет, нет. Sumus ut sumus, aut non sumus.
— Что это значит? Я не знаю латыни.
— Останемся, как есть, или перестанем быть. Так в восемнадцатом веке ответил один из римских пап на предложение изменить ритуалы католичества.
— Понятно. — Морозов поставил Дон-Кихота на место. — Останемся, как есть… Ну, в таком случае пойду-ка я приму душ. — И, уже дойдя до двери, обернулся: — Да, ты знаешь, кто в этом году вел историю в Витькином классе? Никогда не угадаешь! Володи Заостровцева дочка!
— Где уж мне знать, — поднялся Михаил Анатольевич из кресла. — Правда, она была моей лучшей студенткой и я сам подписывал ей направление на практику в ваш городок. Но насчет Витькиного класса — верно, не знал.
— Фу ты, — засмеялся Морозов, — это мне следовало догадаться, что Надя училась у тебя. Говорят, способная девочка, да?
— Не то слово, Алеша. Поразительная одаренность, необычайно острый ум. Но, к сожалению, никакой дисциплины, одни порывы. Вдруг заявила, что история ей наскучила, и бросила-университет как раз накануне выпускных экзаменов.
— Вот как! Где же она теперь?
— Мы говорили на днях по видеофону. Надя поступила в Институт человека, работает у Лавровского. Увлеклась, видите ли, биологией.
— Кстати, надо мне туда съездить. Лавровский не простит, если узнает, что я был в Москве и не заехал к нему. Будь любезен, отец, выдай мне полотенце и пижаму.
Спустя полчаса посвежевший, выбритый Морозов сидел на кухне и с аппетитом поедал салат и яичницу с ветчиной. Он ел и перешучивался с отцом, а Ирина Викторовна, мелкими глоточками попивая кофе, умиленно смотрела на сына.
— Положить тебе цветной капусты, Алешенька? — спросила она. — Нет? Ну и напрасно. Ешь, милый, ешь… У тебя утомленный вид. Мне кажется, ты похудел.
— Наоборот, мама. У меня появился живот. Этакий, знаешь, благодушный стариковский животик.
— Ты скажешь! Алешенька, — вдруг спросила она, — ты ведь не полетишь больше на эту ужасную планету?
— С чего это я полечу? — Морозов уставился на мать.
— Ну, я читала в газетах, что приближается срок… и надо готовить новую экспедицию… Я очень тебя прошу…
— Семь лет не летаю, — сказал Морозов, вытирая салфеткой губы. — Какой из меня теперь пилот? Не волнуйся, мама.
На площадке перед аркой Морозов оставил машину и вошел на территорию Института человека. Последний раз он был здесь года три назад, и он хорошо помнил дорогу к лаборатории мозга. Сейчас обогнуть административный корпус и взять влево, там будет клиника, окруженная садом, а дальше и пойдут корпуса лаборатории мозга.
Он шел уверенно, не спрашивая встречных, и клиника оказалась на месте, и сад с белыми беседками, в которых сидели выздоравливающие люди, и вот они — розовые одноэтажные домики, подвластные Лавровскому. Но, подойдя к первому из этих корпусов, Морозов прочел: «Отдел адолесцентологии», и светилось красное табло: «Не входить». Он двинулся к следующему зданию и убедился, что и оно не имело отношения к лаборатории мозга, здесь помещался сектор эстетического воспитания. Переходя от одного корпуса к другому, Морозов понял, что заблудился. Лаборатория мозга куда-то переехала, и Лавровский, когда они утром говорили по видеофону, забыл об этом сказать. Пустынная улочка вывела Морозова к розарию, к кустарникам каким-то, за ними тарахтели землеройные автоматы, — тьфу ты, пропасть! Он посмотрел на часы — было пять минут третьего, а договорились о встрече в два, и Лавровский терпеть не мог неаккуратности…
Морозов повернул обратно и вытянул из кармана белую коробочку видеофона, ничего больше не оставалось, как вызвать Лавровского и спросить, куда он задевался со своей лабораторией, — но тут ему навстречу, из-за угла сектора эстетического воспитания, вышла девушка в белом халатике в сопровождении четырех молодых людей. У девушки была удивительно знакомая походка — легкая, танцующая. Она помахала Морозову рукой и крикнула:
— Алексей Михайлович, я за вами!
Это была Тоня, Тоня Горина из далеких студенческих лет, — в следующий миг, однако, Морозов понял, что это ее дочь, Надя Заостровцева.
Молодые люди почтительно с ним поздоровались, все они были рослые, спортивные. Морозову вспомнилось почему-то, как Марта ходила когда-то в окружении «паладинов»…
— Как ты догадалась, что я тут кручусь? — спросил он.
— Просто я знала, что Лев Сергеич ожидает вас к двум часам, — улыбнулась Надя. — Около двух я подумала об этом и вдруг поняла, что вы заблудились. — Ее бойкие карие глаза смотрели чуть насмешливо. — А эти товарищи пожелали проверить мою догадку и увязались за мной. Вот и все.
— Действительно… так просто… — пробормотал Морозов.
Идя рядом с Надей, он скосил глаза на ее оживленное смуглое лицо, на независимый носик. Витька рассказывал, что она бегунья мирового класса, и пловчиха, и «копье метает со страшной силой»…
— Давно тебя не видел, Надя, — сказал он. — Ты стала очень похожа на маму.
— Все дети похожи на родителей. Ваш Виктор тоже напоминает вас.
— Зимой ты была у нас в городке на практике — и ни разу к нам не зашла. Разве так поступают хорошие дети своих родителей?
— Конечно, нет. Но, во-первых, мне казалось непедагогичным ходить в гости к родителям моего ученика. А во-вторых, я не такое уж хорошее дитя, — Надя засмеялась. — Мама постоянно мной недовольна. Кроме того, Алексей Михайлыч, вы всю зиму разъезжали по разным конференциям и сессиям.
— Пожалуй, ты права. — Морозов оглянулся на Надиных спутников, приотставших из деликатности, и спросил: — А все-таки, Надя, как ты догадалась, что я заблудился?
— Наверное, вы очень взывали… — опять она рассмеялась. — Не могу объяснить, как это получается. Уж лучше спросите Льва Сергеича.
Вскоре они вышли к новому корпусу — сплошные стены без окон там были, как в средневековой крепости, и примыкала к этому огромному приземистому корпусу пристройка, обыкновенный служебный домик с палисадником. У входа расхаживал взад-вперед по красноватому гравию дорожки Лев Сергеевич Лавровский. Еще издали он нетерпеливым жестом показал Морозову на свои часы:
— Двенадцать минут! Вы у меня похитили двенадцать минут!
Его жиденькие белобрысые волосы сбились сердитым хохолком меж глубоких залысин. Худое лицо с резкими складками от крыльев носа к уголкам тонких губ выражало крайнее недовольство.
— Я бы похитил еще больше, если б Надя не догадалась, что я заблудился, и не пришла за мной, — сказал Морозов, подойдя и пожимая Лавровскому руку. — Вы же не сказали, что переехали в новое здание.
— Ах вот как! — Лев Сергеевич быстро взглянул на Надю. — Совсем не обязательно уводить за собой поллаборатории.
Один из молодых людей, такой располагающий к себе брюнет, сказал с обезоруживающей искренностью:
— Мы, Лев Сергеич, хотели проверить ее догадку по направлению и во времени.
— Во времени, — кивнул Лавровский. — Я так и думал, что у вас была чисто научная цель.
Он подхватил Морозова под руку и повел в лабораторию.
— Так вы еще не видели «Церебротрон-2», — значит, вы вообще ничего не видели, дорогой Алеша.
Пробежав коридор пристройки, он ввел Морозова в прохладный зал размером с добрый стадион. Огромное кольцо сияющих плафонов лило дневной свет на сплошную линию приборных щитов и шкафчиков вдоль стен, на застекленные кабины, в которых работали операторы, на десяток сооружений необычных форм в центре зала.
— Да-а, — сказал Морозов уважительно, припомнив тесноту и скученность приборов в старой лаборатории. — Здорово, Лев Сергеич!
— Здорово? Ну, так я вам скажу, что под нами еще два этажа. Запоминающий блок этого комплекса в сто двадцать раз больше, чем на первом «Церебротроне», но все равно этого не хватает.
Они пошли по периметру зала. Морозов всматривался в бесчисленные панели, в малопонятные и вовсе непонятные надписи, в рисованные схемы.
— Когда-то вы хотели освободить человечество от излишка приборов. Помните? Но такой концентрации автоматики, как у вас, Лев Сергеич, я еще не видел.
— Только через посредство приборов можно прийти к освобождению от них. Парадоксально, но факт. Вы ужаснетесь, Алеша, если я вам назову цифру электроэнергии, которую мы потребляем в дни испытаний. Всякий раз грозятся отключить Нас. Что?
— Я ничего не сказал. Сочувствую, Лев Сергеич.
Их шаги по мягкому покрытию были неслышны. «Гиппокампов круг», — прочел Морозов на щите длинной секции, мимо которой они проходили. В кабине работала на телетайпе, высунув от усердия кончик языка, девушка с высокой прической.
— Вы сочувствуете, — сказал Лавровский. — Вы просто не представляете, сколько понадобится энергии, чтобы зафиксировать в запоминающем блоке вот одну эту простую мысль о сочувствии. Идите за мной, я покажу главное наше достижение.
Они вошли в «хижину» — так назвал Лавровский помещение в середине зала, в котором находился пульт управления комплексом. Один из щитов был снят, обнажились цветные потроха электронных схем, пучки бесчисленных проводников, а за ними виднелась прозрачная камера, заполненная микроэлементами, как аквариум крохотками-рыбками.
Принцип работы «Церебротрона» был Морозову — в общих чертах — известен. Здесь осуществлялась совместная работа мозга и машины. Информация — сознательно направленная мысль или рассеянная, когда «ни о чем не думаешь», — поступала в «подвалы» запоминающего блока. Вступал в действие анализирующий центр — оценивал количество информации и как бы сортировал ее, определяя сравнительную ценность. Чем дольше ты лежишь вот в этом удобном кресле с «короной» на голове — этакой диадемой, от которой тянутся к блоку усилителей сотни тоненьких нитей, — тем полнее запись твоих мыслей, воспоминаний, всего того, из чего слагается твой жизненный опыт. В какой-то мере — всегда в какой-то мере, никогда в полной — фиксируется в этой записи твое «я», стороны твоей личности, — взгляни на себя, если пожелаешь, самокритическим оком.
Знал и то Морозов, что долгие годы пытается неутомимый Лавровский проникнуть дальше, в глубь, в подкорку — зафиксировать состояния мозга, при которых информация из несознаваемой долговременной памяти может поступить в действующую кратковременную. Дать выход полезным инстинктам, дремлющим в подсознании, хочет Лавровский — ну, хотя бы таким, какие усилят слух, обоняние, мышечную силу…
— Видите? — наставил Лавровский палец на «аквариум». — Над этой штукой мы бились много лет, а продвинулись сильно за последние полтора месяца. Это — аттентер.
— Что?
— Кстати, название предложил ваш друг Буров, он мне очень помог. Аттентер. От латинского attentio — внимание. Когда я думаю или вспоминаю, в моем мозгу пробегает цепочка нервных возбуждений, — ну, это в школе проходят. Как бы луч света выхватывает из тьмы в коре мозга, в каждый данный момент, нужные группы клеток, соответствующие ходу мысли. Этот «световой луч» — внимание. Похоже, что мы нащупали механизм переключения внимания. Он не проникает в подсознание, не высвечивает тайные области. Но почему, собственно?..
Тут пропищал сигнал вызова. Лавровский вынул из кармана видеофон, нажал кнопку ответа. На экранчике — Морозов мельком увидел — возникло круглое лицо женщины, обрамленное белокурыми кудряшками. Похоже на старинную миниатюру, вскользь подумал он.
— Здравствуй, Кира, — сказал Лавровский. — Ты уже приехала?
— Я только что прилетела и удивлена, — раздалось сочное контральто. — Ты бы мог меня встретить.
— Я очень занят.
— Как всегда. Когда ты приедешь сегодня? Я хочу позвать Семеновых и Келлера, я привезла дивные видовые фильмы.
— Кира, я не смогу рано приехать.
— Очень мило, — в голосе женщины послышалась обида. — Я вижу, ничего не изменилось…
— А что могло измениться за три недели? Я постараюсь выбраться пораньше, но вы меня не ждите и смотрите фильмы.
— Кто там стоит рядом с тобой? Эта особа?
— Рядом со мной стоит Морозов, и ему неинтересно слушать наш разговор. До свиданья.
Лавровский выключил видеофон и, потирая лоб, сел в кресло.
— На чем мы остановились?
— Механизм переключения внимания не проникает в подкорку, — напомнил Морозов.
— Да, да! Почему вы стоите, Алеша? Налейте-ка себе и мне витаколу, вон стаканы на полке, и сядьте. — Лавровский отхлебнул пенящегося напитка. — Ну так, переключим внимание. Подсознательная работа мозга доступна сознанию, но не попадает в самоотчет, потому что ее не «высвечивает» аттентер, вот этот механизм переключения внимания. Что-то мешает, какой-то заслон. Заслон, созданный многими тысячелетиями эволюции человека, и неспроста созданный, — но это особый разговор. Вы следите за мыслью?
— Я — весь внимание, — сказал Морозов.
— Но есть люди, у которых, обычно при сильных эмоциональных встрясках, этот заслон на какое-то время, пусть даже на миг, снимается. И тогда аттентер свободно проникает в подсознание и выдает наверх, то есть в кору, результаты его работы. Управляет этим процессом гипоталамус, великий дирижер гормонального оркестра.
Тут Лавровский задумался. Остро, с прищуром, смотрели его бледно-голубые глаза, но — куда-то вдаль, не видя собеседника.
— Лев Сергеич, — сказал Морозов после долгой паузы. — Вы, наверно, имеете в виду Заостровцева…
— Что? — вскинул на него взгляд Лавровский. — Подите вы со своим Заостровцевым! Когда-то я пытался заполучить его для исследования, но он — трус. На мое счастье, совсем не такой оказалась его дочь.
— Я удивился, когда узнал, что Надя теперь ваша лаборантка. Она кончала исторический, и, кажется, с блеском…
— Надя одарена разносторонне, она сама еще не знает, в какой области талант ее достигнет наибольшего блеска. Замечательно то, что она о самоутверждении вовсе не заботится, — Надя просто играет в игры, которые ей нравятся. Играючи, интуитивно она снимает заслон, о котором я говорил, и тогда обнаруживаются… ну, вот вы рассказали, что она нашла вас, когда вы заблудились. Ее природная чувствительность к тому, что мы называем рассеянной информацией, необычайна.
— Значит, странности, которые были у ее отца…
— Да. Но ей это не мешает. Да и почему — странности? Уж скорее странно то, что при потенциальных возможностях мозга так ограничен круг наших восприятии. То, что мы сознаем, куда меньше, чем в действительности знаем. Я думаю, Алеша, что такая одаренность, как у Нади, должна стать нормой. — Лавровский посмотрел искоса на Морозова, ссутулившегося на табурете. — Вы хотите возразить?
— Пока нет. Думаю о том, что вы сказали.
— Пока нет — это уже хорошо. Жаль, что люди не любят задумываться… Вот звонит Антонина Григорьевна и напускается на меня за то, что я, видите ли, порчу жизнь ее дочери… Я пытаюсь объяснить, но она не слушает, твердит свое — мужа, дескать, уберегла, а теперь…
Лавровский махнул рукой, не закончив фразы.
— Лев Сергеич, — сказал Морозов, — а ваши опыты не опасны?
— Нисколько! «Церебротрон» фиксирует работу ее мозга, для Нади это просто развлечение, а для нас — бесценная информация. Без Нади мы не сумели бы смоделировать аттентер.
— Понятно. Но вы, насколько понимаю, не собираетесь на этом останавливаться. Вот вы говорите, что это должно стать нормой. Намерены ли вы распространить опыты на…
— До распространения еще далеко.
— А вообще — нужно ли ускорять естественный процесс? Разносторонняя одаренность, владение собственным мозгом — к этому и сама приведет эволюция…
— Приведет, но когда? Через тысячелетия? Странно мне от вас это слышать, Алеша. Природа создала превосходный инструмент, способный переделать, пересоздать, улучшить и ее самое, и ее творение. Почему же нам не пустить этот инструмент в дело, если мы научились — ну, научимся скоро! — им пользоваться?
Лавровский поднялся, и Морозов тоже встал, посмотрел на часы.
— Был рад с вами повидаться, Лев Сергеич.
— Я провожу вас. — Они вышли из «хижины» и направились к двери в конце зала. — Жалею, что не смогу с вами полететь, Алеша, — сказал Лавровский. — С аттентером еще очень много возни. Представляете, какая нужна точность при фиксировании микроэлементов магнитным полем со скоростью в миллионные доли…
— Представляю, Лев Сергеич. О каком полете вы говорите?
— Как это — о каком? О полете на Плутон, конечно. — Лавровский остановился. — Что вы уставились на меня?
— Я давно не летаю, и вы это прекрасно знаете.
— Не летаете, ну и что? Разве навыки космонавтики забываются? Разве не вы возглавите третью экспедицию?
— Нет, — сказал Морозов.
Марта заглянула в кабинет, когда он сидел над ворохом бумаг, накопившихся за его отсутствие.
— Алеша, ты не можешь оторваться минут на десять?
— А что такое?
— Надо поговорить.
— Сейчас выйду.
Морозов дочитал годовой отчет кафедры, поставил подпись и пошел в гостиную. Дверь на веранду была открыта, и он увидел на желтом от солнца полу по-утреннему длинную тень. Марта сидела в кресле-качалке, на ней был обычный рабочий костюм.
— Ты сегодня дома?
Марта заведовала в Учебном центре службой здоровья, ей полагалось бы в утреннее время быть на работе.
— Нет, я скоро уйду, — сказала она.
— Ты что-то сделала с волосами. Постриглась? Или, наоборот, нарастила? Теперь ведь не поймешь.
— Просто переменила прическу. Две недели тому назад.
— А ты и не заметил, — в тон ей продолжил Морозов и засмеялся. — Что-нибудь случилось. Марта? — спросил он. — Почему ты так смотришь?
— Давно не видела. — Она слегка качнулась в кресле. — Ты постоянно в разъездах или у себя на кафедре. А когда ты дома, то сидишь в кабинете, и я вижу твою спину. У тебя очень выразительный затылок.
— Ну, Ма-арта! Ты же знаешь, сколько у меня…
— Знаю, знаю. Алеша, послезавтра у Вити начинаются каникулы, и я не хочу, чтобы он опять все лето провел в детском лагере. В конце концов, он не подкидыш, а сын своих родителей…
— Витька, безусловно, не подкидыш, — подтвердил Морозов.
— Алеша, я говорю серьезно. Я хочу провести каникулы с Витькой и беру отпуск. Было бы очень хорошо, если бы ты сделал то же самое.
— Отпуск? — Морозов постучал пальцами по перилам веранды. — Отпуск, конечно, не проблема…
— Вот и возьми. Мы сто лет не отдыхали как следует.
— Это верно, но понимаешь… Скоро у моих курсантов начнется практика на Луне, и мне нужно…
— Почему ты вечно руководишь практикой? Ты не один на кафедре. Пошли на Луну Ломтева, пошли, наконец, этого Касьяненко, который все лето гоняет на водных лыжах.
— Касьяненко не справится; — сказал Морозов.
Он рассеянно смотрел на разноцветные домики поселка и голубоватые корпуса Учебного центра, за которыми, отороченный зеленой полоской парка, синел, залив. Уже долгие годы у него перед глазами этот пейзаж. Ну и хорошо. И не надо, не надо другого…
Широко махнул рукой:
— А, ладно, пошлем Ломтева. Едем отдыхать, Мартышка!
Марта выпрыгнула из качалки прямо в его объятия. Теперь он был прежним Алешей.
— Алешенька, угомонись. Испортишь прическу. — Она засмеялась. — Сколько трудов на нее положено, а ты… Алеша, ну слушай! На днях звонила Инна. Они с Ильей проведут лето на Аландских островах, там есть планктонная станция, на которой Илья…
— Знаю. Он уж второй год там околачивается. Ныряет. Зазывает…
— Так вот, они приглашают нас туда. Там тишина, море и сосны.
— Аланды? — наморщил лоб Морозов. — Чего мы там не видели? Море с соснами и здесь у нас… Давай лучше на Кавказ! — сказал он с жаром. — Никогда я не был на Кавказе. То есть был, но на лунном, а не на земном, настоящем. Махнем, Мартышка, на погибельный Кавказ!
— Почему погибельный?
— Так предки его называли. Пойдем-ка, прокручу тебе одну запись.
— Алешенька, некогда мне, я и так опаздываю, — запротестовала Марта, но он взял ее за руку и повел в гостиную, убеждая, что человек всегда, при любой занятости, может выкроить десять минут для искусства.
Ругая себя за отсутствие порядка, он спешно рылся в старой, давно не тревожимой коллекции звукозаписей, приговаривая:
— Сейчас, сейчас, потерпи полсекунды. Такая забавная песня… вот она!
Он поставил катушку, она завертелась, и высокий женский голос быстро произнес: «Я давно тебе не писала. Очень занята и рада своей занятости — меньше лезет в голову глупых мыслей. Ты во всем права, но я не вернусь. Знаю, что никогда не разлюблю, но все равно…»
Марта подскочила к проигрывателю, сорвала катушку.
— Что это? — Морозов недоуменно мигал.
— Не понимаю, почему она оказалась у тебя. Витька, наверное, рылся и все перепутал. Это давнее письмо Инны.
Верно, история была давняя. Он, Морозов, возвратившись с Плутона, узнал от Марты, что Инна Храмцова рассталась с Буровым. Что у них произошло? Никто, кроме них самих, не знал. Ну, может. Марта и знала — как-никак была она лучшей подругой Инны. Но чужие секреты Марта хранить умела. Что-то год прошел после этого, или два, — и Марта вдруг сообщает ему, Морозову: помирились, снова вместе. Будто бы заявился Буров к Инне как ни в чем не бывало и предложил «начать с нуля»…
Марта порывалась уйти, но он уговорил ее послушать «забавную песню», которую все-таки отыскал. Это была старая солдатская песня. Морозов улыбался и блаженно щурил глаза, слушая. Пел его же голос, которому преобразователь формант сообщил хрипотцу и стилевую выразительность.
На заре, на заре войско выходило На погибельный Капказ, воевать Шамиля. Трехпогибельный Капказ, все леса да горы, Каждый камень в нас стрелял, ах ты, злое горе! Апшеронский наш полк за Лабой отражался, По колено в крови к морю пробивался. И за то весь наш полк до последней роты Получил на сапоги красны отвороты…— Большая редкость — песня Апшеронского полка, — сказал Морозов. — Апшеронский полк и вправду носил сапоги с красными отворотами. Свирепая внешность — тоже прием для устрашения противника…
— Странная песня. — Марта направилась к двери. — Не очень-то забавная, по-моему. Алеша, я ухожу. Значит, договорились: едем на Аланды.
— А на Кавказ решительно не хочешь? Ладно, будь по-твоему…
Море было усеяно бесчисленными островками — будто сказочный исполин расшвырял по Ботническому заливу бурые глыбы гранита.
Витька прилип к иллюминатору, зачарованно глядя на архипелаг. Морозов тоже смотрел вниз, но то и дело отвлекался, поглядывал на Витькин точеный профиль, на русые колечки его волос. Все больше делается похожим на Марту, подумал он. И еще подумал с затаенной печалью, что мало знает своего подрастающего сына.
Пассажирский самолет начал снижаться над лесами острова Аланд, над зелеными лугами с пестрыми пятнами стад. Открылся Мариехамн — бело-красная россыпь домов, острая готика старой ратуши, огромный четырехмачтовый парусник на приколе у гранитной стенки. На сером зеркале фиорда белели суда.
Формальности в аэропорту заняли немного времени. И вот уже с охапкой роскошных тюльпанов бежит к ним Инна Храмцова — все такая же тоненькая, бледнолицая, с голубыми жилочками на висках под прозрачной кожей. Со смехом кинулась к Марте в объятия, они заговорили бурно и одновременно, как это водится у женщин. Буров подошел не торопясь, на нем была белая рубашка и модные штаны из блестящего материала, обтягивающие голенастые ноги.
— С тех пор как ты удрал с сессии из Вены, — сказал ему Морозов, — ты еще больше стал похож на такого, знаешь, хитрющего кота.
— В вашей федерации, вице-президент, скорее станешь походить на старого филина, — ответил на выпад Буров. — Здравствуй, Марта. Привет, Виктор. — Он протянул мальчику руку, и тот с силой ударил его по ладони, такая была у них игра. — Слабовато, все еще слабовато, деточка. Ну ничего. Мы тут сделаем из тебя пловца, быстро поздоровеешь.
— Дядя Илья, — преданными глазами смотрел на него Витька, — я на прошлой неделе слышал, как вы по теле выступали…
— И напрасно. Юбилейные речи нормальный человек слушать не станет.
— Нет, вы здорово говорили! Великие прозрения и заблуждения в науке нередко дополняют друг друга самым неожиданным образом…
— Ты что — цитируешь? — спросил Морозов.
— Да, я запомнил. Дядя Илья, а правда, что Саллаи…
— Перенесем разговор, Виктор. Нас ждет катер, торопиться надо.
Спустя полчаса они уже были в гавани. Служащий туристской базы, флегматичный рыжеватый финн, немного говоривший по-русски, сделал запись в книге приезжих и выдал Морозовым палатку и другой инвентарь, полагающийся туристам для жизни на ненаселенных островках архипелага.
Тут с катера сошел, а вернее, сбежал по сходне на причал юноша, у него были растрепанные соломенные волосы и темные очки. Круглые коричневые плечи и могучая грудь распирали белую майку. Он улыбнулся мрачноватой улыбкой, и Буров представил его Морозовым не без торжественности:
— Это Свен Эрикссон, морской бог в образе начальника международной планктонной станции.
Свен Эрикссон был немногословен. Он подхватил багаж и понес к своему катеру. Буров и Инна последовали за ним. А Морозов стоял, сунув руки в карманы, и смотрел на старенькую яхту, покачивающуюся у соседнего пирса. Марта проследила направление его взгляда:
— Ты прав. Давай попросим эту яхту.
Сотрудник турбазы, финн, поднял белесые брови.
— Старье, — сказал он. И, поискав еще нужное слово, добавил: — Негодник.
— Нам годится, — быстро сказал Морозов. — Паруса, надеюсь, не дырявые?
Финн медленно удивился, брови его поднялись выше.
— Селирон есть дырявый никогда. — И он еще что-то сказал по-фински или по-шведски Эрикссону, вернувшемуся за остатками багажа.
Тот перевел на русский:
— Вейкко говорит, что на яхте нет трансфлюктора и он не имеет права ее выпускать из гавани.
— Мы умеем обходиться без трансфлюктора.
— И еще он говорит, — продолжал Свен Эрикссон, — что ветер противный. Зюйд-ост. Вы не сможете идти в лавировку.
— Сможем, — сказал Морозов. — Только пусть объяснит, где какие повороты, по каким знакам идти.
— Нельзя, — покачал головой Вейкко.
— Не понимаю, что тут спорить, — вмешалась Марта. — Раз нельзя, значит, нельзя. Правда, Вейкко? — Она улыбнулась ему самой ослепительной из своих улыбок. — Немножко жалко, конечно. Давно я не ходила на яхте. Кажется, со Второй Оркнейской регаты, да, Алеша?
— Что вы там застряли? — крикнул с катера Буров.
— Идем, — ответил Морозов, с сожалением отведя взгляд от яхты.
— Хорошо, — сказал вдруг Вейкко и плотнее нахлобучил свой картуз с длинным козырьком. — Для вас. Садитесь на яхта. Я отвезу.
Фарватер был извилист, шхеры то сжимали его морщинистыми гранитными боками, то расступались, открывая вольные плесы, здесь ветер рябил серую воду, тихонько позванивал в штагах. Покачивались красные и белые головы вех, ограждавших фарватер. Чайки парили в небе, сидели на воде, ходили по узким полоскам пляжей.
И опять поворот, яхта влетает в узкий проход меж скал, а впереди торчит острый камень, ни дать ни взять тюленья морда, левее, левее, еще левей! О, здесь не просто. Здесь держи ухо востро. Без трансфлюктора здесь не очень-то.
Но красотища! А дышится как!
А сейчас я бы чуть потравил шкоты. Ладно, не мое дело. Вейкко знает лучше. Вон как уверенно и покойно лежит его жилистая рука на румпеле.
— Нравится тебе? — спрашивает Морозов Витьку.
Витька — молчаливый, серьезный. Не по годам серьезный. В кого это он пошел? Совершенно не склонен к болтовне. В меня, конечно, пошел.
— Природа нравится, — отвечает Витька.
Вот как, думает Морозов. Природа. Значит, что-то другое ему не нравится. Только природа нравится. В прошлом году с ним было проще. Взбирался ко мне на колено и обрушивал лавину вопросов. А теперь больше помалкивает. Ну как же — повзрослел, в пятый класс перешел.
С кормы доносится смех Марты. И еще какое-то фырканье — это Вейкко так смеется. Смотри-ка, ей удалось разговорить этого твердокаменного финна.
А у него, Морозова, почему-то не клеится разговор с Витькой.
— Как у тебя в школе? — спрашивает он. — Математика легко дается?
— Особых трудностей теперь нет, — отвечает Витька.
— А как отношения с товарищами?
— В каком смысле?
— Ну… дружишь ты с ними?
— Товарищи есть товарищи, — Витька слегка пожимает плечами.
Некоторое время Морозов размышляет над его ответом. Он знает, что у Витьки в начале учебного года была драка. Подрался с одноклассником, Пироговым каким-то. Из-за чего — ни учителя, ни Марта не дознались: причину драки Витька отказался изложить наотрез. В кого только пошел такой упрямый? Наверное, в Марту.
— Посмотри, — говорит Витька, — сосны торчат прямо из скалы. Разве деревья могут расти без земли?
Оранжевое предзакатное солнце выплывает из облаков — будто из дырявого мешка вывалилось — и мягко золотит шхеры. На севере вечера длинные-длинные — как тени от сосен, лежащие на воде прямо по курсу. Яхта, покачиваясь, перерезает тени и выходит на плес. Здесь прыгают на зыби солнечные зайчики, и ветер пробует штаги и ванты на звонкость, и Марта кричит с кормы:
— Алешка, откренивай!
У Марты уже в руках румпель и шкоты. Однако быстро идет приручение Вейкко. И, как бывало когда-то, Морозов, держась за ванту, вывешивается за борт, и яхта красиво делает поворот оверштаг, огибая белый конус поворотного знака.
Серебристо-розовая рыбина медленно плыла вперед и немного вверх, пошевеливая плавниками. Морозов пошел за ней, осторожно поднимая ружье. «Треска, что ли, — подумал он, — да какая здоровенная, около метра, ну, на этот раз я не промахнусь». Он прицелился, и в этот момент рыба, будто почуяв неладное, метнулась в сторону скалы. Ах, чтоб тебя! Морозов оттолкнулся от каменистого грунта и поплыл к темно-зеленой, скользкой от мха скале. Обогнув ее, остановился. Темно, как в ущелье. Ущелье и есть, только подводное. Разве тут увидишь рыбу? Косыми светлыми штришками промелькнула стайка салаки. Морозов поплыл вперед, раздвигая рукой водоросли. Уж очень ему хотелось всадить гарпун в эту треску. Смешно сказать: почти неделя, как они на Аландах, каждый день уходят под воду — и ни одного удачного выстрела.
Морозов оглянулся — и все похолодело у него внутри. Витьки не было видно. Обычно он следовал за отцом, так ему было строго-настрого ведено — не отставать ни на шаг, только под этим условием Марта разрешила ему подводные прогулки. И вот Витька исчез.
— Витя! — крикнул Морозов.
Тишина. Только слабое потрескивание в шлемофоне — обычный шум помех.
— Витька!
Морозов рванулся из ущелья, выплыл из-за скалы, огляделся. В зыбком полумраке не было видно Витькиного гидрокостюма. У Морозова перед глазами все поплыло, смешалось, остался лишь черный клубящийся страх. И еще — мгновенное видение: он выходит из воды, выходит один, и Марта, загорающая на крохотной полоске пляжа, поднимается ему навстречу, и в глазах у нее…
— ВИТЬКА!!
Он весь напрягся: в шлемофоне коротко продребезжало. Он снова крикнул и опять услышал, словно бы в ответ, металлическое лязганье. Так повторилось несколько раз. Морозов подплыл к якорному канату, уходившему наверх, к яхте, посмотрел на ее желтоватое днище с красным килем. Здесь было место, от которого они обычно начинали подводные прогулки, и ориентир для возвращения на остров. Может, Витька вылез наверх? Но почему в таком случае не предупредил его? Может, что-то испортилось в гидрофоне? Что за странное дребезжание?
Да, Витька, конечно, наверху, убеждал себя Морозов. Перед тем как вынырнуть, он крикнул еще раз, и тут же Витькин голос ответил:
— Я же тебе говорю, иду обратно.
Морозов испытал такое облегчение, что ему захотелось сесть или даже лучше лечь, закрыть глаза и ни о чем не думать. Но тут же он снова встревожился:
— Ты смотрел на компас? Каким курсом ты шел от яхты?
— Я держал сто двадцать. Да ты не…
— Значит, держи сейчас триста! — закричал Морозов. — Ты слышишь?
— Я так и иду, — ответил Витька таким тоном, будто хотел сказать: «Знаю без тебя, не кричи, пожалуйста».
Морозов поплыл в том направлении, откуда должен был появиться Витька. Дно здесь понижалось, за нагромождением камней начиналась большая глубина, и он опять испугался — на этот раз задним числом, — что Витька полез в эту бездну.
Несколько левее, чем он ожидал, возникло в зеленом полумраке красное пятно Витькиного гидрокостюма. Витька плыл над грунтом, мерно разводя руками. Морозов поплыл навстречу и молча заключил сына в объятия. Тот удивленно посмотрел и высвободился.
— Почему ты полез туда? — спросил Морозов. — И ничего мне не сказал?
— Хотел посмотреть, что там. А не сказал, потому что ты бы мне не разрешил.
Морозов оценил ответ по достоинству. Они поплыли, голова к голове, назад к яхте.
— Там на дне, в иле, что-то большое, — сказал Витька. — И труба торчит.
— Какая еще труба? — проворчал Морозов. — Почему ты не отвечал, когда я звал тебя?
— Я отвечал.
— Ответил, когда я позвал в десятый раз. А до этого…
— Я все время отвечал.
Странно. Все-таки что-то неладно с гидрофоном.
Они подплыли к якорному канату и по песчаному пологому дну пошли наверх.
— Я вижу, с тебя нельзя глаз спускать, — сказал Морозов.
— А почему я должен ходить за тобой как тень? — отозвался Витька, и Морозов ощутил желание надрать ему уши.
Марта расхаживала по узенькому, зажатому скалами пляжу. Раскрытая книга валялась на песке.
— Почему не загораешь? — спросил Морозов, выпроставшись из гидрокостюма. — Солнце сегодня хорошее.
— Сама не знаю. Вдруг я что-то забеспокоилась. Вы слишком долго сегодня. — Марта улыбнулась, поправила косынку на голове. — Опять стреляли мимо?
— Гонялись вот за такой здоровенной треской, — Морозов широко развел руки. — И ни черта.
— Ух вы, охотнички мои, — сказала Марта и чмокнула Витьку в загорелую щеку. — Неуда-ачливые! Идемте, буду вас кормить.
Красно-белая палатка славно вписывалась в темную зелень хвои. Сосны осыпали иголки на раскладной столик, на тарелки. Бифштекс, поджаренный на плитке и облитый гранатовым соком, был необыкновенно вкусным. А уж аппетит после морских купаний!
Морозов покосился на Витьку и подумал, что у Витьки его, морозовская, манера есть: жует быстро, энергично, а сам глазеет по сторонам, ничего не хочет упустить. Вон каркнула, сорвавшись с ветки, ворона и полетела куда-то по своим бестолковым вороньим делам. Плеснула волна у скал, взметнулась пенным фонтаном, — свежеет ветер, ярится прибой. Щекотно ползет по голой ноге муравей.
Морозов перевел взгляд на Марту. Гляди-ка, ухитрилась так загореть при здешнем скупом солнце. И когда успела обзавестись этим новомодным купальником, меняющим цвет в зависимости от освещения? Конечно, босая. Чудачка, носится со своей идеей о пользе ходить босиком по земле. И вот терпит, упрямо ходит по камням, по хвойным иголкам. И Витьку заставляет.
Не думал он, Морозов, что сможет отринуть от себя вечные заботы, ведь казалось, никуда от них не уйдешь, а вот поди ж ты… Хорошо здесь, в тишине, на клочке тверди посреди изменчивого моря. Стать бы частью скалистого островка, частью моря и ветра, вобрать в себя все это…
Марта поставила перед ним клубничное желе, сказала:
— Совсем забыла: недавно тебя вызывал Коннэли.
— Коннэли? — Морозов вскинул голову — Что ему надо?
— Не знаю. Он позвонит еще.
— Ты сказала, что у нас отпуск?
— Да. Витюша, положить еще желе?
Морозов привалился спиной к сосне. Вот так. Никакой Коннэли не отдерет его от шершавого, нагретого солнцем ствола. Слышите, господин президент Международной федерации космонавтики? Ничего не выйдет у вас.
Он поймал настороженный взгляд Марты. Ну, само собой, она догадывается, зачем звонил Коннэли. Морозов подмигнул ей: дескать, не тревожься, Мартышка, наш Великий Уговор остается в силе.
— Пап, — сказал Витька, покончив с желе, — ты читал «Ронго-ронго»?
— Читал. А что?
— Буров, когда выступал по теле, ну, когда отмечали десятилетие со дня смерти Шандора Саллаи…
— Понятно. И что он говорил?
— Он сказал, что несколько записей Саллаи на полях «Ронго-ронго» перевешивают все его прежние труды. Это правильно, пап?
— Нет, неправильно.
— А ты видел эти записи на полях?
— Да.
Как же давно это было, подумал Морозов. Еще перед стартом Второй Плутоновой. Полноземлие, комнатка Марты в Селеногорске… чудо тех далеких дней и ночей… Да, тогда-то Марта показала ему книжку, забытую Шандором в медпункте. Древний, не очень складный миф Южных морей о «солнце-боге», дававшем себя «в пищу» людям, Шандор истолковал весьма своеобразно: как фантастически преломленную мечту о биофорных — то есть несущих жизнь — свойствах лучистой энергии. Имел ли Шандор в виду тау-излучение? Неизвестно. Никогда и нигде он не высказывался об этом. Сохранились лишь его пометки на полях книжки. Он, Морозов, не придал им тогда особого значения. Но, увидев на Плутоне существа, заряжающиеся энергией, вспомнил о заметках Шандора, а по возвращении рассказал о них Бурову. После смерти старика Бурову удалось разыскать в его личном архиве книжку и расшифровать неразборчивые каракули. Он написал статью о прозрении Шандора Саллаи и ввел в научный обиход вот этот термин, как бы случайно оброненный стариком: биофорные свойства лучистой энергии.
— Пап, — сказал Витька, — а может, и вправду были на Земле времена, когда люди питались солнечным теплом и светом?
— Не было таких времен.
— А почему тогда жители Пасхи придумали такой миф? Буров говорил — это очень странно.
— В их мифах могли фантастически преломиться наблюдения за жизнью растений. Подсолнуха, например. Древние перуанцы поклонялись подсолнуху и называли его «цветком солнца».
— Да-а? — протянул Витька, разочарованный простотой толкования мифа.
— Тут дело вот в чем, — вмешалась Марта, подсев к сыну с гребешком и пытаясь причесать его русые кудряшки. — Непосредственно солнечным светом питаются только растения. Вы проходили фотосинтез?
— Ну, не надо, мама! — поморщился Витька и отодвинулся от гребешка. — Фотосинтез мы не проходили, но я немножко знаю.
— Растения живут, потому что превращают энергию солнечных лучей в химическую энергию органических молекул. А человек питается растениями или мясом животных, которые питаются растениями. И таким образом — не прямо, но фактически тоже поглощает энергию, приходящую от солнца. Понимаешь?
— А Буров говорит, что можно прямо, — стоял на своем Витька. — Он объяснял, но я не все понял и забыл. У нас дыхание — все равно что у деревьев… или рыб…
— А вот мы сейчас у него самого спросим, — благодушно сказал Морозов, увидев мелькнувшие меж сосен фигуры.
Свен Эрикссон несколько лет назад окончил в Ленинграде биологический факультет. Как-то раз попал он в планетарии на лекцию Бурова и с того вечера не было у Бурова более верного адепта. Не только идеи, которых всегда хватало у Бурова, сблизили их, а и общая страсть к подводному спорту. Для Свена, впрочем, это был не спорт, а профессия, дело жизни, — он изучал морскую фауну. Способного молодого исследователя приметила международная организация по охране гидросферы и предложила ему возглавить планктонную станцию на Аландах — захудалое учреждение, не слишком отягощающее международный бюджет, но и не приносящее ей, организации, лавров. Свен с тремя сотрудниками, такими же молодцами, отдавшими предпочтение морю перед сушей, развили кипучую деятельность. День-деньской они носились на катере по «пастбищам», огороженным сетями и засеянным рачками и прочей планктонной мелюзгой. На долгие часы уходили в гидрокостюмах под воду, ловили и метили рыб, снимали показания с приборов. И так бывало до поздней осени, почти до ледостава. Тогда Свен консервировал станцию и уезжал в Стокгольм, там обрабатывал накопленный за лето материал, а его помощники возвращались к себе домой в Турку.
Сюда-то, на планктонную станцию, и стал наезжать по приглашению Свена Буров. Первое лето просто нырял и купался в свое удовольствие, а на второе — привез идею. И стали они со Свеном не просто нырять, а — с определенным умыслом.
В красном деревянном домике с белыми наличниками окон и дверей на скалистом берегу укромной бухточки размещалась станция — в нижнем этаже лаборатория, в верхнем — три жилые комнатки, одну из которых занимали Буров с Инной. Морозовым предложили поселиться во второй комнате, но те отказались утеснять персонал станции и разбили палатку на другом краю островка. Так оно было лучше.
С утра станция работала. А во второй половине дня, ближе к вечеру, собирались все вместе — хозяева и гости. Свен вываливал Марте на сковородку кучу мелкой, необыкновенно вкусной рыбки, откормленной рачками, название которых было длинным и труднопроизносимым.
И сейчас принес полное ведро.
— Свен! — ужаснулась Марта. — Вы хотите, чтобы я все это зажарила?
— Конечно, — хладнокровно ответил тот. — Мы вам поможем.
Сели чистить рыбу. Витька пристроился рядом с Буровым.
— Дядя Илья, — сказал он, — я опять забыл, что вы рассказывали про дыхание…
— Забываешь, потому что мало ешь рыбы.
— Я не могу есть много рыбы, у меня икота появляется. Вы говорили, что у всех дыхание одинаково, у человека, и у рыб, и у растений.
— Что еще за новости? — Марта тыльной стороной ладони отвела прядь, упавшую на глаза, и посмотрела на Бурова. — Зачем ты морочишь ребенку голову, Илья?
— Я не ребенок! — вскинулся Витька. — Я в пятый класс перешел.
— Пятый класс — это уже солидно, — сказал Буров. — Я не говорил, что все дышат одинаково. Я говорил об общем принципе дыхания. У человека газообмен между воздухом и кровью происходит в альвеолах легких. У рыбы — между водой, содержащей кислород, и кровью — в жаберных пластинках. Разница — в геометрической структуре дыхательных ячеек. А принцип — общий.
— А у растений? Вы про растения тоже говорили.
— Я говорил, что у растений при фотосинтезе в превращении энергии активно участвует АТФ — аденозинтрифосфорная кислота. Наше дыхание тоже сопровождается синтезом АТФ. Что это значит? Растения и млекопитающие — биологические системы во многом противоположные. А принцип питания или, если хочешь, дыхания, у них общий. Природа всегда ищет и находит общий принцип, единый механизм, как можно более простой. Как говорил Пифагор, «сведение множества к единому — в этом первооснова Красоты».
— Значит, АТФ… — Витька добросовестно пытался понять и запомнить. — Значит, она для всех…
— Именно. Прекрасный биологический аккумулятор и трансформатор энергии, поступающей в организм извне, — вот что такое АТФ.
— Дядя Илья, а эти, плутоняне, они ведь живут потому, что получают… ну, тоже аккумулируют энергию извне… Значит, и у них АТФ?
— Во-от, теперь видно, что ты учишься думать, — одобрил Буров, потроша очередную рыбку. — Что ж, может, и у них.
— Не вводи пятиклассника в заблуждение, Илья, — сказал Морозов. — Эта идея давно отвергнута по той простой причине, что в анаэробных процессах АТФ не участвует. Для действия механизма АТФ, — пояснил он Витьке, — нужна кислородная среда. А на Плутоне ее нет.
— Я говорю о едином принципе, товарищ вице-президент, — сказал Буров. — Может, у них биологический аккумулятор основан не на фосфатных связях, а на каких-то других. Вот полетишь скоро на Плутон — разберись на месте.
— Сам лети и разбирайся, — проворчал Морозов.
— Илья, — переменила Марта разговор, — Инна говорит, что вы со Свеном затеяли тут опасные подводные опыты…
— Напрасно Инна говорит о том, чего еще нет.
— А что — это секрет? — Инна, близоруко прищурившись, посмотрела на Бурова. — А я считаю, что, прежде чем начинать эксперимент, надо посоветоваться со специалистами. Представляешь, — обратилась она к Марте, — задумали научиться дышать морской водой. Разве это шутка — заполнять водой легкие?
— Да никто пока не дышит и не заполняет, — терпеливо сказал Буров, и Морозов удивился кроткому его тону. В былые времена такое возражение Инны мгновенно взвинтило бы его. — То есть многие уже дышали водой, — продолжал Буров, — но неудачно и неправильно. Подавать кислород в воду перед вдохом дело нехитрое. А вот выводить из легких углекислый газ… Ну, мы придумали одну штуку, теперь пробуем, вот и все.
— Ох, Илья, — покачала головой Марта. — Когда ты только угомонишься? — Она поднялась. — Ну, хватит чистить, все равно столько рыбы нам не съесть. Витя, надень куртку и брюки, смотри, как затянуло небо и какой сразу холод.
Но Витька только отмахнулся.
Ветер свежел, с запада плотной однообразно-серой толпой плыли облака, и море, еще недавно сине-зеленое, тоже стало серым, всхолмленным волнами. Соседние острова заволокло дымкой.
Марта поставила сковороду с рыбой на плитку. Зябко поежилась, сказала:
— А все-таки море хорошо только в тихую погоду.
— Нет, — отозвался Свен Эрикссон, — всегда хорошо. Могу посочувствовать людям, ведущим сухопутную жизнь, — продолжал он, тщательно подбирая слова. По-русски Свен говорил чисто, с небольшим акцентом. — Морская среда более естественна. Не надо забывать, что жизнь вышла из океана.
— Раз уж вышла, так назад ее не загонишь, — заметил Морозов.
— Вы неправы, Свен, — сказала Марта. — Из океана выползла кистеперая рыба, от которой пошли первые земноводные. А человек вышел из лесу. Лес — вот естественная среда человека. Мы — дриопитеки, неосмотрительно вылезшие в степь, под яркое солнце. Погодите возражать! — Она сделала рукой движение, от которого у Морозова сладко захолонуло сердце. — Конечно, надо было слезть с деревьев, никто не спорит, но потом начались ошибки. Человек лишился лесного экрана, он стал вырубать леса — свою естественную защиту. Он изобрел обувь и начал заливать землю бетоном и асфальтом. Короче говоря, выключился из системы, изолировал себя от естественной среды…
«Зеленоглазый мой дриопитек, — с нежностью подумал Морозов, глядя на Марту. — Великий пропагандист Босого Хождения по траве. Марта, Мартышка. Хорошо, что ты уговорила меня поехать отдохнуть: слишком долго я сидел спиной к тебе…»
Свен Эрикссон слушал Марту насупясь. Пробовал было возражать, а потом умолк. Его мускулистое тело казалось отлитым из темной бронзы.
— Свен, — сказал Витька, — вон в той стороне что-то лежит на дне. Что-то большое.
— Знаю. Там затонувший военный корабль. С пушкой.
— Так это пушка торчит. А я думал — труба. Я хочу посмотреть!
— Пошли. — Свен стремительно поднялся.
— Вы с ума сошли! — воскликнула Марта. — В такую погоду? Витя, и не думай даже!
— Со Свеном ты можешь отпустить его в любую погоду, — сказал Буров. — Надо же мальчику становиться мужчиной.
— В такой шторм? Ни за что!
— Это еще не шторм, — сказал Свен. — До шторма мы вернемся.
Витька, слегка опешив, переводил взгляд с Марты на Свена, а потом, уставился на отца. Отец был последней инстанцией в споре. И Морозов неохотно, одному только своему доверию к силе и ловкости Свена уступая, сказал:
— Ладно, пусть идет. Только ненадолго, Свен. И не отпускайте его от себя.
Свен кивнул и вслед за Витькой, побежавшим вприпрыжку, спустился на пляж. Вскоре неспокойная вода сомкнулась над их головами. Еще несколько секунд были видны красные пятна их гидрокостюмов, потом и они растаяли.
Начал накрапывать дождь. Морозов вынес из палатки плащ и накинул Марте на плечи. Она расхаживала по узкой пляжной полоске, глядя на море.
— Напрасно ты его отпустил, — тихо сказала она.
— Никуда не денется, — бодро ответил Морозов, но на душе у него было тревожно. — Пойдем, Мартышка, а то гости всю рыбу съедят.
— Не волнуйся, — сказала ей Инна, когда она вернулась к плитке. — Просто ты еще не знаешь Свена. Это морской бог.
«У тебя нет детей!» — чуть не крикнула ей Марта, но сдержалась.
— Ребята, — сказал Морозов, сев под любимой сосной и обхватив колени руками, — что, если пригласить сюда Вовку Заостровцева с Тоней? Пусть проветрятся на аландском ветерке. А то закисли в подмосковном лесу. А?
— Не приедет Вовка, — сказал Буров. — Позвони ему, почему не позвонить, но — не приедет. Тоня не пустит. Давайте рыбу есть, а то она обуглится.
— Удивительно, — сказала Инна, — такая резвая была Тоня — вы помните? — минуты на месте не могла усидеть, танцы ее влекли неудержимо — и в такую наседку превратилась. Какая вкуснотища! — добавила она, проглотив первый кусочек рыбы. — Упоительно нежный вкус, правда. Марта?
— Что?
— Ну-у, Марта! Уж я какая трусиха, а и то вполне спокойна. Ешь!
— Вовку Тоня превратила в закрытую систему, — сказал Буров, — зато дочка от нее ускользнула. Вот девочка! Когда-то Марта здорово кружила нам головы, но куда ей до Нади! Слышишь, Марта?
— Слышу… — Марта сидела, сжав руками плащ на груди, и смотрела на море, по которому уже бежали пенные барашки.
— Всю лабораторию Лавровского повергла к своим стопам. Во главе с шефом.
— Ну уж, — усомнился Морозов. — Не привирай насчет шефа, Илья. Не поверю, чтобы Лев Сергеич…
— Он и сам не поверит, если ему сказать, но к лаборантам Надю ревнует ужасно, колкостями их замучил. Один я уцелел, да и то потому лишь, что Лавровский со мной поссорился и я уехал.
— Лавровский с тобой или ты с ним?
— Говорю же, что он со мной. У старика невыносимый характер. Чего ты смеешься, Алешка? Мне надоело с людьми ссориться, миролюбивее меня человека ты нигде не найдешь. Но люди об этом не знают…
Сильный порыв ветра прошел над островом, раскачивая сосны. Погода портилась прямо на глазах. Потемнело.
Марта теперь расхаживала по пляжу, языки вспененной воды докатывались до ее босых ног. Она слабо кивала на успокоительные слова Инны и Бурова. Иногда бросала мимолетный взгляд на Морозова, как бы прося что-то сделать, — но что можно было сделать, кроме как ждать и полагаться на «морского бога»?
Так они четверо ходили по пляжу, все более заливаемому морем, и когда наконец всплыли метрах в тридцати две фигуры в красных гидрокостюмах и, сдвинув маски на лоб, поплыли к берегу. Марта глубоко вздохнула и сказала тихо:
— Этот час мне дорого обошелся.
Прибой был сильный, откатывающиеся волны отбрасывали Свена и Витьку назад, и было видно, какое у Витьки бледное — от усталости? от страха? — лицо. Мощным рывком Свен толкнул Витьку к берегу, и Морозов, стоявший по колено в кипящей пене, подхватил и вытащил его на пляж. Потом помог выбраться Свену.
Марта кинулась обнимать Витьку, но тот взглянул недоуменно и, выпрастываясь из гидрокостюма, бурно дыша, выпалил:
— Там подводная лодка!.. Рубка торчит из ила! И пушка! Настоящая пушка, из нее стреляли!
— Вытрись, — протянула Марта ему полотенце.
— Ее можно поднять! Правда, Свен?
— Корпус, кажется, не сильно разрушен, — сказал Свен. — Поднять можно.
— А зачем ее поднимать? — сказал Буров.
— Как — зачем? — Витька уставился на него, приоткрыв от удивления рот.
— Ну… для истории, — с запинкой сказал Свен. — Я позвоню в Стокгольм…
— Лучше в Таллин, — сказал Буров. — Да я на днях поеду туда по делам, могу сообщить в Эпрабалт о вашей находке.
— Что такое Эпрабалт? — спросил Витька.
— Экспедиция подводных работ на Балтийском море. Ну как, тебе не страшно было?
— Н-нет. — Витька ухмыльнулся: — А здорово мы поплавали!
Над Аландами бушевал шторм. Свирепо выл ветер, море кидалось на гранитные берега острова, взметывало над серыми скалами седые космы пены. Дождь то переставал, то припускал с новой силой.
Утром заявился Буров.
— Все живы? В море никого не снесло?
— Нас-то не снесло, — сказал Морозов, — а палатку чуть не сорвало. Давай-ка закрепим ее по-штормовому. — И он ворчал, натягивая, рвущуюся из рук оттяжку: — Надо было ехать на Кавказ, как я предлагал…
После завтрака Марта ушла на станцию к Инне — никак они не могли наговориться досыта, старые подружки. А мужчины, еще раз убедившись, что все хорошо закреплено, укрылись в палатке от хлынувшего дождя. Они лежали на койках и разговаривали, а Витька сидел возле лампы и читал толстую книгу.
Морозов рассказывал о работах, ведущихся примерно в десятке лабораторий в разных странах, о попытках — равно безуспешных — создать тау-аккумулятор.
— Новый подход какой-то нужен, — сказал Буров. — Груз старых идей камнем висит на шее человечества. Благо, она, шея, выносливая… У нас ведь как? Поиск нового отождествляют с совершенствованием техники поиска. И бросают на эту технику больше сил и средств, чем на сам поиск.
— Но без соответствующего уровня техники открытие вообще не состоится, Илья. Вспомни Ломоносова: гениально предугадал, что луч света может отклоняться магнитным полем. Но потребовалось два с половиной века, чтобы появилась техническая возможность создать телевизор.
— Великие идеи всегда в той или иной мере перерастают свое время. Извини за трюизм. Но вот тебе другой пример, раз уж ты так любишь исторические параллели. Древние римляне были великолепными строителями, но чувства нового у них не хватало. Они строили водопроводы огромной протяженности, но как строили? Чтобы все время был уклон от источника к потребителю. Воздвигали в долинах высочайшие мосты — лишь бы не потерять высоты.
— Просто не подметили в природе сообщающихся сосудов.
— Вот-вот. Не хватило наблюдательности, а заодно и воображения. Для эксперимента ведь было достаточно иметь метр бараньей кишки. Зато у них были технические возможности, столь дорогие твоему сердцу.
В шорох дождя вдруг ворвались тоненькие гудки вызова. Морозов с сомнением посмотрел на свой видеофон, лежавший на столике.
— Да выключи его, — посоветовал Буров.
— Понимаешь, это может быть Заостровцев. Я ему вчера звонил, и он обещал подумать и ответить. — Морозов потянулся за видеофоном, нажал кнопку ответа. Увидев на экране седую шевелюру и розовое улыбающееся лицо, сказал по-английски: — Доброе утро, Коннэли. Вы прекрасно выглядите.
— А я не сразу вас узнал, Морозов, — ответил голос президента Международной федерации космонавтики. — Даже подумал, что ошибся номером и попал к какому-то мулату. Где это вы так загорели?
— Я в отпуске, дорогой Томас. Я загораю, насколько позволяет солнце Аландских островов, и не думаю ни о каких делах… Да, понимаю, но я еще на сессии ответил вам совершенно ясно. Нет, не переменил… Знаю и понимаю всю важность, но… Я назвал вам нескольких превосходных пилотов, которых можно рекомендовать… Нет, Коннэли, нет. Окончательно. До свиданья.
Выключившись, Морозов несколько секунд смотрел на погасший экран, потом положил видеофон на место.
— Насколько я понимаю аглицкое наречие, ты отказался от участия в Третьей Плутоновой? — спросил Буров.
— Да, отказался. В конце концов, мне за сорок. Есть пилоты помоложе и получше, чем я.
— Безусловно. Правда, у них нет твоего опыта, но… В общем, это твое дело, Алеша.
— Вот именно. Так о чем мы… о технических возможностях? У меня нет никаких сомнений, Илья, что мы овладеем тау-энергией. Даже если Плутон окажется абсолютно недоступным и мы ничего не сумеем там узнать, — все равно мы научимся аккумулировать и трансформировать тау-энергию.
— Да и я не сомневаюсь. Когда-нибудь научимся. Но, пока не поздно, надо хорошенько подумать о последствиях.
— Что ты имеешь в виду?
— То, о чем не очень-то задумывались предки: нарушение кругооборота природы, рост энтропии… Они создали паровую машину, но не предвидели, не могли предвидеть, что это повлечет за собой истребление лесов. Двигатель внутреннего сгорания был отличным изобретением, но — мы до сих пор не можем очистить атмосферу…
— Погоди, — прервал его Морозов. — Не такими уж бездумными были предки. В прошлом веке многое понимали и о многом задумывались. Но они не могли позволить себе передышки, их подхлестывала гонка вооружений.
— Верно. А нас захлестывает практицизм. Извечно свойственная человеку нетерпячка. Давай скорей, гони, а там видно будет.
— Мне всегда казалось, что ты — один из главных погоняльщиков.
— Чепуха, — сделал Буров отстраняющий жест. — Видишь ли, я не уверен, что тау-энергия нужна уже сейчас. Мы к этому не готовы.
— Ну, само собой, для ее трансформирования придется создать…
— Я не об этом, Алеша. Мы не готовы теоретически. Я спрашиваю: нужно ли затевать грандиозное техническое перевооружение, приспосабливать всю машинную цивилизацию к тау-энергии, если она дает возможность непосредственной жизнедеятельности?
Морозов сел на койке и уставился на друга. Сухощавое, тронутое вокруг прищуренных глаз морщинами лицо Бурова было спокойно.
— Ты хочешь сказать… ты хочешь, чтобы мы заряжались от энергоблоков?
— А в чем дело? Биофорные свойства тау-энергии доказаны. Разумнее и экономичнее заняться приспособлением человеческого организма к новому типу жизнедеятельности, чем перестраивать гигантскую махину техносферы.
— Послушай, Илья, одно дело, когда ты выступаешь по телевидению и смущаешь юные умы, а другое…
— Не смущаю, а побуждаю к мышлению! Почему я должен, как корова, жевать и глотать? И тратить драгоценные часы, чуть ли не половину жизни, на сон? Да я хоть сейчас готов поменять свой дурацкий кишечник на компактный тау-преобразователь.
— Ну нет! Я не хочу тереться контактной пряжкой о зарядовый блок. Хочу испытывать удовольствие от еды и отдыха. Хочу остаться человеком.
— Удовольствие от еды! — с иронией повторил Буров. — Сколько в тебе пещерного, Алешка… Мой человек не похож на твоего. Твой — разновидность животного.
— А твой? Сплошной мыслительный аппарат, так, что ли? Еда, сон — ничего этого не надо, размышляй да складывай в кучу продукты мышления. Веселенькое будущее, черт побери, ты приуготовил человечеству!
— Что ты вдруг раскипятился? Вот ведь заикнись кому-нибудь, что можно без еды! Успокойся, никто не отнимает у тебя жареного барашка.
— Ты теоретик, Илья, сугубый теоретик. Ты не видел Плутона…
— То есть как это не видел?
— Фильм — не то. Одно дело — смотреть в уютном зале, сидя в покойном кресле, а другое… Нет, надо там быть, чтобы тебя проняло. Этот беспрерывный однообразный труд, сегодня и завтра, и вечно — одно и то же, одно и то же. Эта понурая очередь, подходи заряжайся, если выполнил норму… Знаю, ты скажешь: там иной тип цивилизации, у нас все пойдет по-другому, мы только освободимся от забот о пропитании. Но можно ли назвать свободой постоянную зависимость от тау-станции? Мы и без того зависимы — шагу не можем ступить без аппарата, прибора, машины. И к этому ты хочешь добавить новое божество, этакого Будду с контактной пряжкой, да что там Будду — Молоха!
— Молох, к твоему сведению, уже существует — это Машина. С большой буквы. Сам ведь говоришь, что без нее ни шагу, верно? Теперь проделай экстраполяцию. Нетрудно сообразить, что через несколько поколений человек сольется с машиной. Это будет кентавр пострашнее тех, что в греческих сказках. Ему не придется смотреть на указатель горючего — он будет ощущать его нехватку как голод. Единственной эмоцией станет быстрая езда. Беспощадный кентавр, мчащийся во весь дух…
— Перестань! Твоя экстраполяция порочна, потому что… потому что…
— Не трудись. Я знаю наперечет все возражения.
— Да потому хотя бы, что существует разум… — И, помолчав, Морозов продолжал уже спокойнее: — Обзови меня консерватором или как-нибудь похлеще, ты ведь это умеешь, но я решительно против искусственных конструкций.
— Ясно, ясно. Сейчас ты произнесешь пылкую речь о сохранении вечного и нетленного канона красоты. — Буров вздохнул. — Ах, прекрасная мечта о сверхцивилизации, никогда ты не сбудешься… Кто сказал, что Галактике суждено стать в будущем не стихийным скоплением звезд, планет и газов, а тончайше организованной материей, управляемой творческим Разумом? Какое там! Мы боимся малейших перемен… Вот — Заостровцев. Верно было сказано когда-то, что будущее отбрасывает свои тени, такая тень пала на Заостровцева — и что же он? Испугался на всю жизнь, спрятался за Тониной юбкой. Скорее укрыться в спасительное болото шаблона…
— Но согласись, Илья, что круто переделывать биологическую природу человека — чрезвычайно опасно. Дело ведь не только в наращивании мускулов или, скажем, приспособлении к метановой атмосфере — есть еще и такая тонкая, чувствительная к переменам вещь, как психика. Можешь ты поручиться, что…
— Могли поручиться изобретатели автомобиля, что ни один пешеход никогда не попадет под колеса? Я не предлагаю форсированных рывков, которых могла, бы не выдержать психика. Я за тщательную продуманность каждого шага. Но надо же и начинать шагать. Надо подтолкнуть медлительную телегу эволюции. Для человека не характерна адаптация к одной только узкой экологической нише. Верхние и нижние ограничители температур и давлений могут быть постепенно раздвинуты, повышение энергетического уровня усилит независимость от внешней среды… Алеша, я не раз говорил и писал обо всем этом, не стану повторять. Надоело.
— Мне трудно с тобой спорить, я хуже подготовлен. Но вот что скажу, Илья. Одно дело, когда Лавровский ищет методику выявления скрытых возможностей мозга, того, что дремлет в подкорке, — это поиск естественный… ищем то, что спрятано у нас же… Но другое — твоя идея о приспособлении человека к жизни вне Земли. Допустим, он впишется в чужую среду, — но сможет ли жить на Земле этот твой homo extraterra?
— Homo universalis! Таким я его вижу. Пойми, немыслимо космическое будущее человечества без сознательной нацеленности на универсализацию… Я умолкаю, Алеша. Чего-то я устал. Сколько можно ходить в максималистах?.. Нам бы со Свеном довести до конца работу с дыханием водой, а потом…
Буров не договорил. Вытянулся на койке, закинув руки за голову, и закрыл глаза.
— Что потом? — спросил Морозов.
— Не знаю.
Дождь все барабанил по палатке. Морозов оглянулся на Витьку и встретил его пристальный взгляд.
«Навострил уши, — подумал он. — Напрасно мы при нем…»
К вечеру шторм утих, и наутро море опять стало гладким и светлым, светлее неба, и шхерные островки вокруг будто повисли в прозрачном воздухе.
Морозовы пили кофе, сидя за раскладным столиком под соснами, когда раздался видеофонный вызов. Морозов вошел в прохладную полутьму палатки и взял с койки видеофон. Разговор был короткий, и, уже заканчивая его, он увидел Марту, вставшую в дверном проеме. Солнце обвело ее тело золотистым контуром. Она выжидательно смотрела на Морозова, и он, выключив видеофон, подошел, потрепал ее по плечу.
— Все в порядке. Это Заостровцев. Представь, ему удалось уговорить Тоню, и завтра они всем семейством прилетят. Ты не против?
— Конечно, нет.
«Знаю, знаю, почему ты беспокоишься, — подумал Морозов, с улыбкой глядя на Марту. — Не бойся. Никуда я не полечу, не нарушу наш Великий Уговор. Ни Коннэли, ни кто другой не переубедят меня…»
— Мартышка, — сказал он, обняв жену. — Хорошо, что ты живешь на белом свете. Хорошо, что учишь нас ходить босиком.
— Наконец-то оценил, — тихонько засмеялась Марта.
Потом они спустились на пляж. Витька уже лежал там на теплом песочке с книгой.
— Команде купаться! — распорядился Морозов. — Слышишь, Витя?
— Слышу. — Витька вскочил на ноги. — Пап, а правильно говорит Буров, что дыхание водой… ну, жидкостью, соленым раствором… что это нужно не только водолазам, но и космонавтам?
— Теоретически это давно известно, — сказал Морозов, с удовольствием глядя на загорелое лицо сына, на его серо-зеленые, как у Марты, глаза. — Ну, к примеру, по себе знаю, как трудно выходить из зоны притяжения Юпитера. Огромное ускорение нужно, все кости трещат, лицо сидящего рядом невозможно узнать. И, несмотря на хорошую амортизацию, можно порвать легкие. Очень уязвимы легкие при больших ускорениях. А если заполнить их жидкостью, да еще и самому лечь в ванну, то перегрузку перенесешь легко. — Он стал натягивать гидрокостюм. — Почему ты не собираешься?
— Сейчас. Пап, а вот еще. Вечером, когда я на станции был, они надо мной смеялись. Я им доказываю, что на старых торговых парусниках были вычислительные устройства, а они смеются… Правда, ведь были?
— С чего ты взял? — удивился Морозов.
— Были! — упрямо сказал Витька. — В твоей коллекции есть песня, я хорошо помню, там поют: «Свет не клином сошелся на одном корабле. Дай, хозяин, расчет! Кой-чему я учен в парусах и руле, как в звездах звездочет».
— Ну и что здесь вычислительного?
— Как что? Свет не клином сошелся — это про оптический прибор, который на этом… на принципе светового клина. Определитель расстояния, совершенно ясно. Рулевой просит: дай, хозяин, расчет. Значит, хозяин должен подготовить вычисления, это ясно даже ребенку.
— Да нет же, Витя, — сказал Морозов, сдерживая улыбку. — Тут совсем другое…
Он стал объяснять, что означают слова старинной матросской песни. Витька слушал, но вид у него был недоверчивый.
Они пошли к воде.
— Почему ты не взял ружье?
— Не нужно ружья. Тут подводная охота запрещена.
— Запрещена? — Морозов уставился на сына. — Вот так новость! Кто тебе сказал?
— Вчера на станции я слышал, как Лотар, ну, этот рыженький, который здорово снимает фильмы под водой… Он говорит Свену — как бы меченых рыб не перебили.
— Они говорили по-русски?
— Нет, по-фински, но я немного понимаю. Финский похож на эстонский… Ну вот, а Свен отвечает — если и зацепит парочку, не страшно, можно сделать для него исключение. Для тебя, значит.
— Все-то ты слышишь. — Морозов был неприятно удивлен. — Странные люди, почему сразу мне не сказали?
Витька пожал плечами. Видя, что отец принялся стягивать гидрокостюм, спросил:
— Не пойдешь купаться?
— Расхотелось что-то. Лучше почитаю.
Витька помолчал, морща лоб в раздумье, а потом сказал:
— Я бы ни за что не делал исключений.
— Правильно, — одобрил Морозов. Ему вдруг пришла в голову мысль, что Витьке не так-то просто живется.
— Абсолютно ни для кого, — сказал Витька. — Так я пойду?
— Далеко не заплывай. Слышишь?
— Слышу, — буркнул Витька и вошел в воду.
— Лиза, Галя, сейчас же прекратите беготню! — закричала Тоня. — Идите сюда, посидите в тени.
Подбежала толстенькая девочка лет десяти-одиннадцати. У нее было оживленное лицо, озорные карие глазки.
— Мама, мы играем в сепст-футбол, — сообщила она скороговоркой. — У меня уже два раза выпадала семерка, разреши, мы еще немного…
— Нет, — сказала Тоня, вытирая ей лоб платком. — Ты вся потная, сядь в тень. Галя! Я кому говорю?
Прибежала еще девочка, очень похожая на первую, за ней примчался Витька. Они шумно препирались, Витька доказывал, что не задел мяч ногой, а девочка твердила, что задел.
Вообще с тех пор, как прилетели Заостровцевы, этот островок стал наверняка самым шумным в архипелаге. Близняшки — Лиза и Галя — ни минуты не могли усидеть на месте, они были неистощимы на выдумки, затевали всякие состязания — кто кого перегонит, переплюнет, перетанцует, перекричит. И Витька, глядя на девочек, тоже стал какой-то шальной.
Они уселись в тени и принялись строить друг другу рожи.
— Перестаньте сейчас же! — прикрикнула Тоня.
Марта сказала ей вполголоса:
— До чего девочки похожи на тебя…
— На меня в молодости, — уточнила Тоня. И добавила озабоченно: — Я очень растолстела, правда?
— Ты прекрасно выглядишь.
— Да, да, как же! Посмотри, какие руки стали. А ноги! — Тоня вздохнула. — Вот ты действительно прекрасно выглядишь.
— Свен говорит, что рачки, которых они здесь разводят, забыла, как называются, очень способствуют обмену веществ и препятствуют отложению жиров.
— Правда? Надо с ним поговорить. Лиза, прекрати вертеться! По-моему, он в тебя влюблен.
— Кто? — Марта уставилась на Тоню.
— Свен. Знаю, ты будешь возражать, мне всегда возражают, когда я что-нибудь говорю, но я всегда оказываюсь права. Тот, на турбазе, который распределяет приезжих по островам, ну, у него такое имя, на «К»…
— Вейкко?
— Да, Вейкко. Он тоже в тебя влюблен.
— Полно тебе! — Марта засмеялась.
— В тебя все всегда были влюблены.
Тоня встала, легко и плавно поднялась на скалу и заглянула вниз, на полоску пляжа.
— Володя! — крикнула она. — Ты все еще под солнцем?
— Вместе со всем Восточным полушарием, — донеслось с пляжа.
— Сейчас же перейди в тень! Слышишь? — Тоня вернулась к Марте, села рядом. — Восточное полушарие! — сказала она, болтая полными ножками. — Прямо как маленький. Глаз нельзя с них спускать.
— Ну, ты уж слишком, Тоня, дрожишь над ним. На таком солнце, как здесь, не опасно, хоть целый день.
— Кому не опасно, а кому… — Тоня запнулась. — Ты не представляешь, Марта, сколько у меня забот. В прошлом, нет, позапрошлом году меня звали на студию «Интерлинг-радио», им позарез был нужен мой голос, но разве я могу пойти? Мои просто пропадут без меня. Как ты думаешь, Инна счастлива?
— Да, — сказала Марта, с трудом поспевавшая за Тониными переключениями. — Безусловно.
— Мам, я уже сухая, — заныла Лиза. — Мы все высохли, разреши нам поиграть.
— Только не бегайте, как угорелые, — разрешила Тоня. И снова обратилась к Марте: — Я бы не могла так, как она.
— Как кто?
— Инна. Она же в полном подчинении у Ильи.
— Ну нет. Может, так было раньше, но теперь у них по-другому. Илья очень переменился.
— А почему она полетела с ним в Таллин? Ей же не хотелось, а он только сделал вот так, — Тоня поджала губы, — и она сразу согласилась.
— Ей действительно не хотелось, но полетела она не потому, что Илья поджал губу. Ее пригласили в какой-то тамошний институт для консультации. Инна ведь крупный микробиолог, и когда Илья звонил в Таллин по своим делам, там узнали, что Инна на Аландах, и попросили ее приехать на неделю. Вот и все.
— А я не заметила, чтобы Илья переменился. Скажу тебе. Марта, по правде: мне он никогда не нравился. Уж очень насмешлив.
— Его многие за это не любят. Но он не злой, а за последнее время и вспыльчивость его приугасла. Люди же меняются с возрастом.
— Меняются, это верно.
Тоня снова поднялась на скалу и убедилась, что Заостровцев с Морозовым перебрались в тень.
— Странное какое судно, — сказала она, глядя в юго-восточном направлении. — Похоже на швейную машину. Что они там делают?
— Поднимают подводную лодку.
— Подводную лодку?
— Витька обнаружил ее на дне. Бог знает, сколько она там пролежала, наверно, со второй мировой войны.
— А-а. — Тоня сделала упражнение для мышц живота, потом спустилась к Марте. — Не понимаю, как ты можешь ходить по камням босиком, — сказала она. — Ну, что такое, Галя?
Одна из близняшек бежала к ней с плачем.
— Я же говорила, что этим кончится. — Тоня поставила девочку между колен, вытерла ей слезы. — Ты упала? Нет? Так что же случилось?
Галя жалобно всхлипывала и не отвечала. Тут выступил вперед Витька.
— Я щелкнул ее по носу, — сказал он.
Марта потребовала объяснений, но Витька не пожелал входить в детали, упрямо молчал. Вдруг Галя заговорила плачущим голосом:
— Он первый начал… он сказал, я толстая и поэтому мне трудно прыгать вверх… а я сказала, ты на себя посмотри… а он говорит, первый раз вижу таких толстух, а я сказала… я сказала, ты вантарик …
— Что, что? — спросила Марта. — Вантарик? Это что еще за слово?
Но Галя опять залилась слезами. Лиза с некоторой снисходительностью объяснила:
— Вантарик — это так говорят, если про родителей в газетах пишут и по теле показывают, а он задается.
Марта переглянулась с Тоней.
— Как тебе не стыдно, — сказала она Витьке, — на девочку руку поднимать?
— Я не поднимал руку, — сухо ответил Витька. — Я ее щелкнул. Не больно, чуть-чуть.
— Да-а, не бо-ольно! — крикнула сквозь слезы Галя.
Мощные магниты спасательного судна приподняли подводную лодку над грунтом. Растревоженный ил расползся гигантским облаком, непроглядной мутью окутал лодку. С судна сбросили виброшашки, вокруг них заклубился ил, собираясь в плотные шары и оседая на дно под собственной тяжестью. Лодка все более отчетливо проступала из глубинной мглы на экране в операторской рубке. Вихри воды смывали с ее корпуса вековые наносы.
— «Щука», — сказал старший оператор.
— То есть как — щука? — спросил Морозов.
Он сидел в рубке, не сводя с экрана любопытного взгляда: первый раз он видел, как работают спасатели. Рядом сидел Володя Заостровцев, узколицый, невозмутимый, несколько сонный на вид. Над плечом Морозова жарко дышал Витька. В стороне стоял, скрестив на груди бронзовые руки и прислонясь к переборке, Свен. Это по его просьбе спасатели пустили посторонних в операторскую рубку.
— «Щука» — так называли советские подводные лодки типа «Щ», — объяснил старший оператор, немолодой человек со старомодными вислыми усами. — Великую Отечественную войну по курсу истории проходили?
— Конечно, — сказал Морозов. — Сороковые годы прошлого века.
Старший оператор увеличил изображение, внимательно осмотрел корпус лодки. Теперь стали видны рваные пробоины и разошедшиеся швы в носовой части, полуразрушенная боевая рубка. Пушка позади рубки была задрана почти вертикально.
— Сейчас мы ее маленько подлатаем, — сказал старший и проделал серию манипуляций на приборной доске.
Некоторое время старший молча работал. Потом, когда красные волчки ушли вверх, он повернулся в крутящемся кресле к зрителям.
— Ну вот, заклеили дырки. В военном отделе Музея истории есть уже несколько поднятых субмарин той эпохи, что ж, добавим еще одну. Может, по архивам восстановят ее номер и фамилии экипажа. Иногда удается это сделать.
Морозов сказал:
— Один из моих предков был военным моряком и погиб в ту войну на Балтике.
— Он был подводником?
— Точно не знаю. — Морозов подумал, что следовало бы знать точно.
— Почему «Щука» утонула? — раздался напряженный Витькин голос.
— Она погибла в бою, — сказал старший оператор и потеребил свой ус. — По ней стреляли из артиллерии и бомбили с воздуха. Вон как разворотили рубку. А носовую пушку и вовсе снесло взрывом. У нас в Таллине есть специалисты по истории флота, они разберутся. Мое дело — поднять и доставить.
— Они узнают все про этот бой? — спросил Витька.
— Нет. Просто установят причину гибели. Все узнать невозможно. Никто не знает, как гибли подводники.
И тут Витька насел на старшего. В школе они еще не добрались до истории двадцатого века, представление о тогдашних войнах, потрясавших земной шар, у Витьки было смутное. Он смотрел старшему в рот. И он узнал, как в грозные сороковые годы из блокированного, голодного Ленинграда и Кронштадта уходили в море подводные лодки. Как они прорывались сквозь барьеры из десятков тысяч мин и противолодочных сетей — барьеры, перегородившие Финский залив, — и топили фашистские корабли по всей Балтике. И каких нечеловеческих мук, какого неслыханного героизма требовал каждый такой поход.
Жадное Витькино любопытство далеко еще не было удовлетворено, когда вдруг в разговор вмешался Заостровцев. Этого интересовало другое: двигатели, стоявшие на субмаринах тех времен, емкость аккумуляторных батарей, система погружения и всплытия. Старший терпеливо отвечал — на те вопросы, на которые мог ответить.
— Но при таких батареях в аккумуляторных ямах должен был неизбежно выделяться водород, — тихим голосом продолжал выспрашивать Заостровцев. — Это очень опасно.
— У них были, если не ошибаюсь, палладиевые катализаторы для сжигания водорода. Но вообще случались и взрывы аккумуляторных батарей.
— А что за выступ под килем? Какая-то коробка.
— Обтекатель, — ответил старший. — Он прикрывает базу приемников шумопеленгаторной станции.
И они заговорили о том, как сложно происходило преобразование звуковых колебаний в электрические на этих старинных станциях, — до того сложно, что требовался специально обученный матрос-акустик для классификации принимаемых шумов.
Заостровцев замолчал столь же неожиданно, как и вступил в разговор. Он прикрыл глаза красноватыми веками и словно бы заснул. «Все-таки странности у него остались», — подумал Морозов.
— Ну что ж, спасибо вам, — сказал он старшему. — Было очень интересно. Сейчас вы начнете поднимать ее в судовой док?
— Нет. Пусть еще немного прополощется.
— Тогда, если не возражаете, мы поплаваем вокруг субмарины. Посмотрим поближе.
— Она сейчас в сильном магнитном поле. — Старший взглянул на приборы. — Впрочем, напряженность можно уменьшить до санитарной нормы. Ладно. Только попрошу не больше сорока минут.
Он проводил гостей на водолазную площадку. Морозов, Свен и Витька живо натянули гидрокостюмы. Заостровцев стоял в нерешительности, сонно моргал.
— Ты не пойдешь? — спросил Морозов.
— Не хочется.
Трое один за другим спустились по отвесному трапу и скрылись под водой. Заостровцев проводил их взглядом, потом спросил у старшего:
— У этих приемников какая полоса пропускаемости частот?
— Если не ошибаюсь, от двухсот до восьми тысяч герц. А что?
— Просто так, — сказал Заостровцев. И, помедлив немного, добавил: — Пожалуй, пойду и я… Давно не нырял…
Субмарина висела в зеленой воде Между днищем спасательного судна и грунтом. Вблизи ее корпус оказался весь в подтеках ржавчины. Сквозь прозрачную пленку пластыря темнели рваные пробоины.
Морозов подплыл к рубке, заглянул сверху в круглый провал люка. На дне этого черного колодца что-то смутно белело. Морозову стало жутковато. Он огляделся. Куда Витька исчез? И Свена не видно. Он позвал их, но не услышал ответа. Сильными гребками он поплыл вдоль лодки к корме и тут увидел под собой Свена и Витьку. Витька держался обеими руками за баллер руля. Морозов окликнул его и тотчас услышал:
— Я здесь.
— Почему ты раньше не ответил?
— Раньше ничего… — Витькин голос оборвался.
Гидрофоны барахлят, подумал Морозов и вспомнил, как однажды вот так же потерял связь с Витькой под водой. Масса намагниченного железа, что ли, поглощает сигналы? Не теряя Витьку из виду, он медленно поплыл под лодкой, потом поднялся метра на два и увидел еще одного ныряльщика. Это был не Свен и не Витька — те плавали ниже.
— Володя, ты? — спросил он, но не получил ответа.
Ныряльщик, раскинув в стороны руки и ноги, неподвижно висел над рубкой субмарины. Морозов поплыл к нему. Приблизившись, он увидел сквозь прозрачный шаровой шлем лицо Заостровцева — странно искаженное, с полузакрытыми глазами.
Пальцы Заостровцева слабо шевелились — будто ощупывали воду…
Монотонный голос:
— Шум винтов катера по пеленгу тридцать пять… Шум по пеленгу сто двадцать…
Глухой взрыв. Тишина.
— Четвертые сутки пошли, как лежим на грунте.
— Ну, как ты, Сергей?
— Дышу…
— Держись, моряк… Выберемся… Кровь у тебя из ушей. Дай вытру…
Взрыв. Взрыв. Еще. Сильный взрыв. Скрежет, звон разбитого стекла.
— Вцепились, проклятые…
— Шум винтов по пеленгу сто шестьдесят.
Тишина.
— Не жалеют на нас глубинных бомб.
— Ну, мы им крепко влепили. Три транспорта за один поход…
— Прекратить разговоры. Берегите силы.
Тишина. Слабый плеск воды. Еще взрывы.
— Товарищ командир, из первого отсека докладывают: пробоины заделаны, течи нет.
— Добро.
— Ну, как, Сергей?
— Дышу пока…
Долгая пауза. Глухие взрывы. Чье-то хриплое, свистящее дыхание.
— Скоро рассвет… что будем делать, комиссар? Цэ-о-два сверх всяких норм.
— Надо решать, Алексей Иваныч. Иначе — задохнемся.
— Всплывать и драться. Дать ход дизелями. Другого выхода не вижу.
— Что ж, будем всплывать и драться.
— Артрасчеты в центральный пост. По местам стоять, к всплытию!
— В носу-у! По местам стоять, к всплытию! Артрасчеты в центральный! В кор-рме! По местам стоять, к всплытию!
— Товарищи! Братья! Вы сражались храбро, как положено балтийским подводникам. Сейчас предстоит последний бой. Победим или умрем!
После короткой паузы:
— Продуть среднюю!
Резкое шипение воздуха. Звонок.
— Приготовить правый дизель на продувание главного балласта!
Плеск волн. Неясные голоса. Отдаленный гул моторов.
— Продуть главный балласт! Комендоры, к бою!
…Морозов подплыл к Заостровцеву, тронул его за плечо. Сорок минут истекли, пора было подниматься. Но Заостровцев даже головы не повернул.
Свен и Витька уходили вверх. Морозов помахал им рукой, сказал:
— Мы немного задержимся.
Он знал: лучше Заостровцеву не мешать, если… если с ним сейчас творится то же, что и в том памятном рейсе к Юпитеру…
— Огонь! Огонь, комендоры!
Орудийные выстрелы, выстрелы. Гул моторов. Разрывы снарядов. Пулеметные очереди.
— Еще один катер горит! Молодцы!
Яростный грохот боя.
— Товарищ командир, пятый заливает водой!
— Носовая! Почему замолчали? Огонь по самолету!
Нарастающий рев моторов.
— Серега, Серега, ты что? Куда тебя?..
Тяжкий взрыв. Лязг, оборвавшийся стон.
— Заряжай!
— Первый и второй заливает…
Еще выстрел, последний…
— Прощай, Алексей Иваныч, дорогой… Друзья, прощайте! Умрем, как положено! «Вставай, проклятьем заклейменный…»
«Интернационал» заглушает грохот боя. И вдруг — тишина. Плеск волн…
Свен на катере доставил их к маленькому островному пирсу. Они пошли наверх по крутой тропинке, петляющей меж скал. Заостровцев держался неплохо — куда лучше, чем полтора часа назад, когда Морозов еле выволок его из-под воды. Хорошо еще, подоспел Свен, обеспокоенный их долгим отсутствием, и они вдвоем втащили Заостровцева на верхнюю палубу судна. Заостровцев повалился в шезлонг и долго лежал в полном оцепенении. Пульс у него был нормальный, дыхание — ровное, но он не отвечал на вопросы, хотя и слышал их прекрасно. «Первый раз вижу такое полное отключение», — сказал Свен.
Они шли вчетвером по тропинке. Заостровцев переставлял ноги, как автомат, и держался неестественно прямо, а когда навстречу выскочили близняшки, он улыбнулся и слабо помахал им рукой.
Но Тоню ему провести не удалось, у Тони глаз был наметанный.
Морозов ожидал, что она накинется на Заостровцева с упреками, — ничуть не бывало. Она сразу уложила Володю на койку и промассировала ему виски, а потом напоила каким-то экстрактом. И все это спокойно, без суеты, без лишних слов.
— Теперь постарайся уснуть, — сказала она и вышла из палатки.
Она велела детям не шуметь. Молча выслушала рассказ Морозова о случившемся.
— Сама виновата, — сказала она. — С него нельзя глаз спускать.
— Почему? — удивился Свен.
— Потому что нельзя.
И тут же Тоня стала расспрашивать его о рачках, улучшающих обмен веществ, и Свен обещал подарить ей аквариум с этими рачками.
Наступил вечер — тихий, прохладный, пахнущий дождем. Опускался туман, на ближних островках и на фарватере зажглись огни.
В палатке Морозовых Витька приставил к экрану портативного телевизора увеличитель, и юное население острова, рассевшись по койкам, с азартом включилось в викторину «Знаешь ли ты Солнечную систему?».
Морозов сидел в палатке Заостровцева. А Марта с Тоней устроились в шезлонгах под скалой. Скала еще хранила тепло ушедшего дня. Над головой слабо шелестели, перешептывались сосны. Где-то невдалеке каркнула ворона, запоздавшая с ночлегом.
— Тебе не холодно босиком? — спросила Тоня и, не ожидая ответа, заявила: — Завтра мы улетим домой.
— Почему так скоро? Вы же собирались пробыть здесь две недели.
— Володя лучше всего чувствует себя дома. В привычной обстановке.
— Ну, знаешь ли! — Марту возмутила такая безапелляционность. — Не понимаю, почему ты вечно выставляешь его больным и беспомощным.
Тоня не ответила.
Потянуло холодом. Марта пошла к себе в палатку, надела туфли, накинула на плечи жакет. Вернувшись к скале, она услышала сдавленный всхлип.
— Тоня, что с тобой?
В темноте не видно было Тониного лица. Марта присела на подлокотник ее шезлонга, обняла Тоню за вздрагивающие теплые плечи.
— Я тебя чем-нибудь обидела?
— Никто… никто не хочет понять, как мне тяжело, — проговорила Тоня сквозь слезы. — Все думают, я вздорная наседка… — Ее затрясло от подступившего рыдания.
— Милая, ну, не надо, — растерянно утешала ее Марта. — Никто так не думает. Успокойся… — Она гладила Тоню по голове, как ребенка. — Принести тебе витаколу?
— Нет. — Тоня вскинула голову, выпрямилась, прерывисто вздохнула. — Ничего… сейчас пройдет. — Она повернула к Марте лицо, и в ее глазах Марте почудилась враждебность. — Вот ты говоришь, я выставляю Володю больным. Ничего я не выставляю. Но он не такой, как все. Как же можно его не оберегать?
— Если ты говоришь о той старой истории у Юпитера, то ведь у Володи это прошло…
— Ничего не прошло! Просто он скрывает от всех. Даже от меня… Только напрасно, все равно я вижу… И сегодня опять случилось…
— По-моему, сегодня Володя просто перекупался.
— По-твоему! — Тоня отодвинулась от Марты, поправила волосы. — С ним это случается редко, но каждый… не знаю, как назвать… каждый приступ обходится ему дорого. Поэтому я стараюсь всегда быть с ним.
Марта мягко сказала:
— Тоня, милая, прости, что я…
— Ничего, — прервала Тоня. — Ты благополучная, тебе, конечно, не понять. Да я и не требую понимания. Не обращай внимания на мою вспышку.
«Да, да, как же, — подумала Марта. — Я благополучная. Я такая благополучная женщина, каких еще на свете не бывало. А какое благополучие мне еще предстоит…»
— Я живу как на вулкане, — продолжала Тоня тихим и печальным голосом. — Сколько лет мне удавалось оберегать Володю… Каждый день, каждый час я была настороже, чтобы ничто не нарушало привычного ритма. Никто не знает, какого мне стоило напряжения… Да один Лавровский! Пока я добилась, чтобы он оставил Володю в покое, я чуть не сошла с ума. А теперь — Надя…
Тоня опять всхлипнула, ее плечи дрогнули.
— А что — Надя? — сказала Марта. — Алеша недавно видел ее и с восторгом говорил мне, какая она чудная и способная девочка. Весь Витькин класс был в нее влюблен, когда Надя преподавала у них историю.
Но Тоня не слушала утешений, она горько плакала, нагнув голову к коленям.
Из морозовской палатки донесся взрыв смеха.
— Что они смотрят? — вскинулась Тоня. — Не люблю, когда телевизор возбуждает их перед сном. — Она плавно поднялась и, вытирая слезы платочком, направилась к палатке. — Нет, завтра — домой! — сказала она решительно.
— Ты все это слышал? — изумленно спросил Морозов.
— Не то чтобы слышал, — ответил Заостровцев вполголоса, — а как-то… я воспринимаю как-то иначе. Не слухом… Поверни, пожалуйста, лампу. Слишком яркий свет.
Он лежал на своей койке, уставясь на гибкий обруч верхнего крепления палатки. Только сейчас Морозов заметил седину в его черных волосах, аккуратно причесанных на косой пробор.
— Но как это возможно? Вовка, дружище, я просто не могу понять… Звуки, отзвучавшие более века тому назад…
— Я сам не понимаю. — Голос Заостровцева замер до шепота. — На корабле была шумопеленгаторная станция, она принимала все звуковые колебания…
Он умолк.
— Ну, ну, дальше?
— И преобразовывала их в электрические. — Заостровцев будто сам с собой разговаривал, голос его звучал монотонно. — Это лавина… лавина звуков, из которых срезывающие фильтры оставляли только самые необходимые — шум винтов кораблей противника… Остальные звуки могли стихийно… запись могла идти хаотически… А ферромагнитная основа — корпус корабля…
Опять он замолчал. Пальцы его левой руки, вытянутой вдоль тела, слегка шевелились, будто он считал что-то про себя.
— Послушай, но ведь это грандиозно! — сказал Морозов. — Можно расшифровать… можно прочесть прошлое!
— Выключи свет совсем. Режет глаза.
Теперь в палатке было темно. Лишь слабый свет аландского вечера проникал сквозь пленку оконца и проем входа. Из соседней палатки донесся взрыв детского смеха.
— Ты говоришь — прочесть прошлое, — тихо сказал Заостровцев. — Нет, Алеша. То, что сегодня произошло, это просто случайное совпадение стихийной записи и моей… моей настроенности… — Он помолчал, а потом вдруг спросил: — Алеша, ты уже начал тренироваться?
— То есть как? — не понял Морозов.
— Ты давно не летал — значит, надо перед экспедицией пройти курс подготовки. Можно ведь за два-три месяца усиленных тренировок войти в прежнюю норму, как ты думаешь? Если давно не летал?
— Можно-то можно, но видишь ли, Володя…
— Вот и я думаю, что можно. Мы ведь еще не старые, верно? Подумаешь, сорок лет… Шевелев Радий Петрович и в пятьдесят летал, а?
И, не дожидаясь ответа, Заостровцев опять перескочил на другую тему — стал рассказывать о новом двигателе, который он со своей группой спроектировал и испытания которого дали отличный результат.
— Почему сидите в темноте? — сказала Тоня, войдя в палатку. — Ты не спишь, Володя? Как себя чувствуешь?
— Я чувствую себя хорошо, — ответил Заостровцев.
День выдался ясный и теплый. Море умиротворенно наливалось синевой, шхеры грели на солнышке старые каменные бока. В сторону Мариехамна прошел самолет.
Витька сказал:
— Устал читать. Пойду купаться.
— Иди, — рассеянно отозвался Морозов. — Только не заплывай далеко.
Они были одни на пляже. Заостровцевы уехали, а Марту вызвал Свен на планктонную станцию: кто-то из его ребят повредил себе ногу о подводную скалу.
Морозов лежал на теплом песке и листал свежие газеты. Глаза скользили по заголовкам не задерживаясь: «Новая трасса аэропоезда…», «Состязание поэтов в Рейкьявике», «Третья Плутоновая состоится». Ну-ка, ну-ка… «Начались советско-американские переговоры о совместной экспедиции на Плутон… Президент Международной федерации космонавтики Т.Коннэли заявил… Состав экспедиции пока не определен…»
Жизнь идет своим чередом на прочно обжитой планете Земля. Новые трассы… Состязания поэтов… Все идет к лучшему в этом лучшем из миров…
Почему же встает перед глазами грозное видение: израненная, окутанная дымом субмарина уходит под воду, уходит навек, выплескивая с последним дыханием — не предсмертные крики, нет — «Интернационал».
Вглядеться бы в их лица. В молодые непреклонные лица. Ведь у каждого был свой дом и семья, у каждого — свой мир. «Товарищи, братья! Победим или умрем!..»
А он-то, он, Алексей Морозов, со своей коллекцией старинных солдатских песен… «Наши жены — ружья заряжены», — орали хриплые глотки. «Белой молнии подобны взмахи наших сабель»… Забавные песни, он выискивал их, и гордился ими, и прокручивал приятелям — нет, вы послушайте только, как занятно…
Забавные? Черта с два!
Ведь это твой пращур, какой-нибудь Иван или Гаврила Морозов в душном, тесном мундире и пропотелых насквозь сапогах продирался там, за Лабой, через кавказские колючки, палил из длинного однозарядного ружья, месяцами не мытый, неграмотный… А когда подавали команду «В штыки!» — он крестился и бросался вместе с другими Гаврилами под пули, на неприятеля, о котором толком ничего не знал. Он стрелял, колол, маршировал и орал песню про храбрый Апшеронский полк — и он, Алексей Морозов, существует только потому, что этого Ивана или Гаврилу случайно пощадила черкесская пуля. Мог ли себе представить далекий пращур, какими будут его потомки?..
Уходит под воду субмарина, окутанная дымом. Море, вот это самое море, такое ласковое сегодня, тогда с шумом врывалось в рваные пробоины, завладевало лодкой, как своей добычей, увлекало ее в вечный придонный холод.
Вглядеться бы в их лица, услышать живые голоса. Понять их муки и ярость…
Они не думали о нас, умирая. Они жили своим последним боем. Но всей борьбой, и яростью, и ненавистью к фашизму они прокладывали дорогу в будущее — вот в этот ясный, без единого облачка, день.
Писк видеофонного вызова прервал его размышления. Он потянулся к разбросанной на песке одежде и вытащил из кармана рубашки белую коробочку видеофона.
На экране возникло сухощавое лицо Бурова.
— Все загораешь? — спросил он.
— Ага, загораю. А ты как? Сделали тебе эту штуку для дыхания?
— Больно ты быстрый, вице-президент. Пока только добился, чтобы приняли заказ на изготовление.
— Илья, тут подняли подводную лодку…
Морозов принялся было рассказывать, но Буров не дослушал.
— Это здорово, — сказал он без особого интереса. — Теперь вот что, Алеша. Думал завтра вернуться на Аланды, но только что мне позвонили из Москвы. Что-то случилось с Лавровским. Я вылетаю в Москву, а Инна завтра прилетит к вам, так ты попроси Свена, чтобы встретил.
— Ладно. А что с Лавровским?
— Пока не знаю. Позвонили ребята из лаборатории, попросили приехать. Ну, до свиданья.
— Счастливо, — сказал Морозов. И добавил: — Мы тоже скоро улетим.
— Почему вдруг заторопился? Хотел ведь два месяца…
— Дел много надо переделать перед отлетом.
— Куда еще собираешься лететь?
— Куда, куда… на Плутон.
Буров с экрана всмотрелся в Морозова.
— Решил все-таки?
— Ага.
— Алешка… Ну, мы еще поговорим… Ладно. Все правильно.
Все правильно, подумал Морозов, запихивая видеофон в карман. Просто нельзя, чтоб было неправильно. Так уж заведено в жизни, чтобы каждый занимался своим делом. Пусть Буров думает. Пусть Костя Веригин сидит на Луне у большого инкрата. Пусть Марта лечит людей. Ну, а он, Морозов… Да, все правильно. Разведка должна идти вперед…
Он вздрогнул от холодных брызг, упавших ему на спину, и живо обернулся. Витька, ухмыляясь, стоял позади, готовый к игре, и Морозов не обманул его ожиданий. Он погнался за Витькой, и тот, хохоча на все Аландские острова, пустился наутек. Минут десять они прыгали по скалам и кружили вокруг сосен. Потом улеглись на пляже, локоть к локтю.
— Скучно тебе без заостровцевских девочек? — спросил Морозов.
— Надо же и отдохнуть наконец, — совершенно по-взрослому ответил Витька. — Пап, что такое догматизм?
— Догматизм? — Морозов стал объяснять.
— Понятно, — сказал Витька, выслушав. — А кефалометрия?
С большим или меньшим трудом Морозов одолел с десяток вопросов. Но на ипотечном кредите он сдался.
— Не знаю, — сказал он сердито. — И знать не хочу. Где ты выкапываешь такие словечки?
Витька предложил сыграть в шахматы в уме. На одиннадцатом ходу они жестоко заспорили: Морозов не мог понять, как Витькин конь очутился на с5, а Витька утверждал, что конь стоит там с шестого хода, и считал себя вправе взять отцовского ферзя на d7.
— Ладно, сдаюсь, — проворчал Морозов. — За тобой, как я погляжу, нужен глаз да глаз.
— За мной не нужен глаз да глаз, — твердо сказал Витька. — Просто нужно лучше запоминать. Пап, где ты высадишься — в той же долине, где Дерево, или в другом месте?
Морозов повернул голову и встретил Витькин взгляд — прямой, доверчивый. Он вдруг испытал радостное ощущение душевного контакта, который почему-то был утрачен, а вот теперь возник снова.
— Ты слышал наш разговор с Буровым?
— Я как раз выходил из воды, когда вы говорили. Пап, я думаю, надо в долине…
— Ну, раз ты так думаешь… — Морозов усмехнулся.
Вейкко пришел за ними на той самой старенькой яхте, на которой привез их сюда. Морозов, Свен и Витька быстро погрузили вещи.
— Вам понравилось у нас? — спросил Вейкко.
— Да, очень, — ответила Марта с улыбкой.
Эта слабая улыбка, будто приклеенная к лицу, появилась у нее в тот день, когда Морозов сообщил Марте о своем решении. «Я знала, — ответила она ему, — я так и знала…» Он сказал: «Мартышка, дорогая ты моя, пойми, я иначе не мог. Я там был и знаю обстановку — значит, мне и лететь. Нельзя в такой рейс посылать новичка. Понимаешь?» — «Понимаю», — кивнула она. «Я пройду курс подготовки, а сам рейс займет не больше года». — «Ты говоришь так, Алеша, словно мы будем жить вечно». — «Я вернусь — и больше уже никуда и никогда, даю тебе слово…» — «Ах, Алеша», — сказала Марта, и вот тут-то у нее и появилась эта застывшая улыбка.
— Приезжайте к нам каждое лето, — сказал Вейкко.
— Да… может быть… — Марта оглянулась на Свена и его планктонных соратников. — Что ж, давайте прощаться, мальчики.
— Мы проводим вас до Мариехамна, — сказал Свен.
— По местам! — скомандовал Морозов. — Инна, ты с нами на яхте?
Но тут и спрашивать было нечего: Инна последние дни не отходила от Марты, без конца они говорили о своем, никак не могли наговориться.
Вейкко оттолкнулся от пирса. Взвились паруса. Яхта, кренясь и покачиваясь, пошла к фарватерной вехе. Следом тронулся катер планктонной станции.
— Почетный эскорт, — засмеялся Витька.
— Знаете, что я вспомнил? — сказал Морозов. — Гонки! Как вы обогнали нас всех и утопили яхту. Помните?
— Еще бы не помнить ваш великий прыжок, — сказала Инна, сидевшая рядом с Мартой в углублении кокпита.
Вейкко протянул Марте шкоты:
— Хотите?
Она молча покачала головой. Морозов покосился на нее. Марта все улыбалась, но в ее глазах, устремленных на удаляющийся остров, стояли слезы.
Морозов тоже стал смотреть на остров. Утренние тени лежали на серых скалах, сосны смыкали вверху негустые зеленые кроны.
«Милые Аланды, — подумал он. — Когда-то увижу вас снова?»
Интермедия. Заостровцевы в полном сборе
Я приехала около полудня, отец еще не вернулся с работы, а близняшки — из школы, и дома была только мама. Она пекла в кухне пирог, и вкусный запах ударил в ноздри, как только я раскрыла дверь, — так бывало в детстве, и еловые ветки под зеркалом в передней тоже были из детства, и все это обрушилось на меня с такой силой, что почему-то захотелось плакать. Не снимая пальто, только откинув капюшон, я тихонько прошла на кухню, и когда мама обратила ко мне раскрасневшееся от жара плиты лицо, я кинулась к ней, и мы постояли обнявшись, хлюпая носами…
Да что же это такое! Мама ужасно сердилась на меня последние годы. Все, что я делала, ей не нравилось, все было не так, каждый видеоразговор кончался горьким надрывом, раздраженными словами, и мне было мучительно оттого, что между нами нет понимания. Все реже я приезжала домой, все в большей степени становилась, как говорится, «отрезанным ломтем». И третьего дня, когда мама позвонила и спросила, не приеду ли я на Новый год, я ответила, что скорее всего не приеду. Но было в ее голосе, в выражении лица нечто встревожившее меня, и я поняла: что-то стряслось. Что-то с отцом. И вот приехала без предупреждения.
Мы стояли обнявшись и пытались скрыть друг от друга слезы — но разве скроешь? Мама сняла с меня пальто, а потом принесла мои старые домашние туфли, которые меня растрогали — такое было ощущение — своей молчаливой преданностью. Мы оставили пирог на попечение таймера и пошли в детскую — в мою бывшую комнату, в которой теперь царили близняшки. Их кровати были аккуратно застелены (к этому мама всех нас прочно приучила), но в остальном порядка было маловато. Всюду — на столах и стульях, на подоконнике — раскиданы книжки, кассеты с фильмами, альбомы для рисования. Мама быстренько начала прибирать, а я стояла, как оглушенная, перед натюрмортом, висевшим в рамочке на стене. Это я когда-то в детстве написала акварелью: садовая скамейка среди цветущих кустов, а на ней стакан с водой. Бумага за минувшие годы пожелтела, краски поблекли, но мне этот забытый натюрморт был сейчас дороже, милее всего, что я потом намалевала.
Мы сели на тахту — мою старую тахту, которая тоже прижилась в этой светлой большой комнате. Мельком я увидела себя в зеркале — бог ты мой! Глазищи красные, зареванные…
Мама стала расспрашивать — как учение, хороша ли у меня комната в общежитии, занимаюсь ли спортом, ну и все такое. Я отвечала не односложно, как в видеоразговорах, а развернуто. Хотелось, чтобы она раз и навсегда перестала за меня волноваться и переживать.
После того что случилось летом с Лавровским, я поняла, как глупо жила, как много времени растрясла меж пальцев. История — прекрасная наука, спорт — чудо, поэзия и живопись — праздник души, но нет ничего важнее для человека, чем познание самого себя. За время работы в лаборатории Лавровского я много узнала о мозге, о механике, химии и энергетике распространения нервных возбуждений. Я охотно передавала, по выражению Льва Сергеевича, «все свое богатство информации» «Церебротрону», и на основе этой совместной работы мозга и машины Лавровскому удалось обнаружить, выделить и смоделировать механизм переключения внимания — аттентер. Этому открытию он придавал большое значение. Сознательное проникновение в подкорку, в долговременную память может значительно раздвинуть границы мышления — так он говорил. Человек может и должен стать умнее в широком смысле этого слова, сильнее физически, а его органы чувств — тоньше и изощренней. Все события, говорил он, оставляют свои следы, они недоступны никаким приборам, — только наши органы чувств, усиленные по методологии Лавровского, могут эти следы уловить и вынести в сознание. Еще он говорил, что моя природная способность (улавливание рассеянной информации и проч.) отнюдь не патология, а нечто истинно человеческое, и он. Лев Сергеевич, не сомневается, что когда-нибудь это станет всеобщей нормой.
Короче говоря, я поняла, что мне нужно делать в жизни. За два месяца я подготовилась и, сдав экзамены за первый курс биологического факультета, поступила сразу на второй. Думаю, что за два года сумею закончить биофак и, получив таким образом более серьезную подготовку, вернусь в лабораторию Лавровского, чтобы продолжать его дело.
Я чувствовала, как напряжена и взволнована мама, слушая мои объяснения. Но она держала себя в руках. Не было на этот раз упреков в «разбрасывании», не было требований закончить исторический факультет, перестать «заниматься телепатией» (как будто я когда-нибудь специально ею «занималась»), не было предостережений по поводу моего «вечного мужского окружения». Мама внимательно слушала. Не отрываясь, смотрела на меня, и я невольно залюбовалась красотой и выразительностью ее глаз. Она сказала:
— Ну что ж, Надя, в конце концов, тебе девятнадцать, ты взрослый человек и вольна сама распоряжаться своей жизнью…
О, как долго ждала я этих слов! Как они были мне нужны! Никто ведь не знает, с какой тяжестью на душе жила я последние годы.
Мы снова обнялись, и я опять всплакнула. Никогда, даже в детстве, не была плаксивой, — но сегодня что-то делалось со мной непонятное, слезы шли и шли.
— Ты говоришь, твои способности станут нормой, — сказала мама, — но это, если и будет, то не знаю, когда, а пока очень мало таких, как ты или папа. Папу я стараюсь, старалась оберегать, меня за это не любили и ругали, обозвали «комендантом Бастилии», — думаешь, я не знаю? Знаю! И все же я убеждена, что поступала правильно. А как ты считаешь?
— Наверно, правильно, — сказала я.
— Ну вот. Вы — не как все, вы особенные, Надюша, и поэтому я так встревожилась, когда ты вышла из всякого повиновения, стала разбрасываться, то спорт, то рисование, то одно, то другое…
Все-таки не выдержала… Я опустила глаза и сказала себе, что не вступлю в спор, пусть мама выговорится, а я буду как стена…
— Не хочу повторять то, что наболело, что не раз уже… — продолжала мама быстро и немного сбивчиво. — Но меня очень тревожит твое будущее. Эта лаборатория… Надюша, ты плохо знаешь Лавровского, он одержимый, нетерпеливый, только из своей нетерпячки он проделал над собой сумасшедший опыт.
— Нет, мамочка, — сказала я, — это ты плохо знаешь Лавровского. Нетерпеливый — пожалуй, верно, но опыт был хорошо подготовлен, я это знаю, потому что принимала в нем участие.
Вот сказала, и тотчас перед глазами — «хижина», и Лев Сергеич, лежащий в кресле с «короной» на голове, и скачок стрелки потенциометра, когда подключили аттентер… и его монотонный голос, когда он начал рассказывать то, что видит и слышит… и вдруг — молчание, исказившее лицо… и этот смех, от которого ледяным холодом… Прежде чем испуг дошел до сознания, я уже вырубила питание, но было поздно, поздно…
— Тебя никто не винит, — сказала мама, — потому что все знают, какой он нетерпеливый, сумасшедший. Уж какое было ангельское терпение у его жены, а и она не выдержала.
Я не стала возражать. Неверное представление людей друг о друге часто основывается не на том, что есть в действительности, а на том, что было когда-то. Когда-то Кира работала с Лавровским, и сам Лев Сергеевич говорил мне, что они были счастливы. Но с тех пор промчались годы и годы, Кира ушла, по его выражению, в «иные сферы», она представительствует, разъезжает… Ангельское терпение? У кого — вот вопрос…
— Ты говоришь, опыт был хорошо подготовлен, — сказала мама. — Почему же тогда… что все-таки случилось?
Если бы я знала! Только Лавровский мог бы объяснить, что случилось, но он уже не объяснит… вряд ли объяснит… хотя, конечно, нельзя терять надежды. Увы, он был прав, когда говорил: за то, что информация в организме возрастает, надо платить…
— Опыт был поставлен правильно, — сказала я, — но не остановлен вовремя.
— Как можно говорить — правильный опыт, если он заканчивается раздвоением личности? — всплеснула руками мама. — Ужас какой-то! Надюша, умоляю тебя, только не возвращайся в эту лабораторию, умоляю!
Крупными хлопьями валил за окном снег, и так вдруг стало мне грустно…
— Работа на «Церебротроне» прекращена, — сказала я, глядя в окно. — А в клинике, где сейчас Лавровский, не считают случай таким уж тяжелым, непоправимым. Его вылечат. Так что не надо беспокоиться, мама.
Бодрящий звонок таймера донесся из кухни, и мама побежала вынимать пирог. А я подошла к окну, передо мной белела знакомая улица, уходящая в лес, сейчас лес скрыт снегопадом, но я знаю, что он есть и будет всегда. Вспомнилось вдруг, как однажды в детстве мы с отцом возвращались по этой дороге домой, прихваченные дождем. Я могла бы, наверно, припомнить любой из дней с тех пор, как, собственно, помню себя, — но почему-то в памяти ярче всех высвечен именно тот день, когда мы, промокшие, приехали на велосипеде, а мама стояла на балконе в красном плаще, высматривая нас.
Потом я увидела близняшек, бегущих из школы, размахивающих сумками, и через минуту они ворвались в комнату и повисли у меня на шее. Лиза стала требовать, чтобы я немедленно нарисовала ей верблюда, а Галя — чтоб я посмотрела, как она научилась подтягиваться на шведской стенке. Вошла мама и сразу навела порядок: девчонкам велела идти умываться и переодеваться, а меня повела в папин кабинет. Она усадила меня в кресло, прошлась взад-вперед и, остановившись у чертежной доски, сказала:
— Надя…
Она волновалась, не знала, как начать. Опять меня охватило предчувствие, как тогда при видеоразговоре, и я спросила:
— Что-то случилось? С отцом?
— Да.
Она быстро заговорила о том, что отец со своей группой спроектировал новый ракетный двигатель, получивший очень высокую оценку на испытаниях. Я это знала. Но то, что мама сообщила потом…
— Вбил себе в голову, что должен непременно сам проверить двигатель в длительном полете. Никогда не вспоминал, что был когда-то бортинженером, а теперь твердит, что хочет лететь. Вдруг заявил, что намерен добиваться участия в Третьей Плутоновой.
— Отец хочет лететь на Плутон?! — Я была поражена.
— Я умоляла, требовала. Он сказал, что это только неясные планы… Но, по-моему, он уже связался с кем-то в Космофлоте, ведет переговоры. Понимаешь, решается вопрос о классе корабля, и если утвердят класс «Л», на котором устанавливаются эти новые двигатели…
— Постой, мамочка. Отца никак не могут взять в полет — по возрасту и неподготовленности.
— Конечно! Но ты не представляешь, как он упрям! Говорит, что ему достаточно пройти тренировочный курс. Что в Космофлоте особое отношение к семье Заостровцевых… Мне кажется, на него влияет Морозов, ведь его утвердили начальником экспедиции.
— Вряд ли, — усомнилась я. — Не думаю, чтобы Морозов…
— Ах, не знаю, не знаю! Вдруг в них просыпаются мальчишки, и тогда никакого сладу… Надя, я просто потеряла голову. — Мама подошла, схватила меня за руку. — Ты должна мне помочь. Ты ведь знаешь, какая у отца повышенная чувствительность к энергетическим воздействиям. Для него долгий полет, тем более к этой ужасной планете, станет губительным! Этого нельзя допустить!
— Нельзя, — кивнула я.
— Значит, ты поможешь мне удержать отца? От безумного шага?
Ее руки, которыми она стискивала мою, были горячими. Под дверью скреблись и ныли близняшки — они жаждали общения со мной. Мама прикрикнула на них и снова спросила:
— Значит, поможешь? Отец с тобой очень считается, Надюша. Поговори с ним, ты умеешь.
— Хорошо, — сказала я.
И потом, когда близняшки потащили меня в детскую и я принялась рисовать верблюда в Лизин альбом и кавказского пленника в Галин, оглушаемая их трескотней, — я все думала об отце, о неожиданном его решении. Я знала его добрым, меланхоличным, замкнутым. Он казался всегда готовым со всеми согласиться. Ни единого шагу в жизни не сделал без маминого ведома, без маминого согласия. Мне бывало по-детски — по-глупому! — обидно, что отец какой-то незаметный, что нельзя похвастать его силой или знаменитостью…
Галя, выпучив глаза и громко дыша, четыре раза подтянулась на шведской стенке, а Лиза крутила на себе обруч, они показывали все, что умели, без утайки, и ревниво воспринимали мои похвалы.
— А я умею лучше! — кричала то одна, то другая.
Толстенькие, шумные, они были переполнены энергией доверху, по самые банты.
Близняшки тянули меня танцевать, но что-то не хотелось. Я села к пианино и заиграла «Половецкие пляски», и это было как раз то, что нужно моим дорогим сестричкам. Они затопотали, завизжали — дело пошло.
Вдруг я услышала:
— О, Заостровцевы — в полном сборе!
Обернулась и увидела отца. Честное слово, я не сразу его узнала — таким помолодевшим он мне показался.
Отец, широко улыбаясь, пошел ко мне, я кинулась к нему, мы обнялись. И в голосе его звучали незнакомые мне бодрые нотки:
— Рад, рад. Давно не видел. Похорошела! — И — близняшкам, прыгавшим вокруг нас: — Угомонитесь, стрекозы!
Мы сели. Отец стал расспрашивать, что и как у меня, и о Лавровском, конечно. А когда я упомянула, что опыт был не остановлен вовремя, отец покивал, наморщив лоб, и сказал:
— Понятно. Вовремя останавливаются те, кто идут вторыми. А первые действуют на ощупь…
— А что нового у тебя? — спросила я.
— У меня все в порядке, — ответил он и встал. — Я зверски голоден. Пойдем поможем маме накрыть на стол.
Идя за ним на кухню, я подумала, что поторопилась, обещав маме отговорить отца от опасной затеи. Он был новый, распрямившийся, что-то для себя решивший. Ну, а раз так…
Разве не сказала мама, что человек волен распоряжаться своей жизнью?
6. Незаконная планета
Заостровцев сидел в каюте Роджера Чейса, второго пилота, за шахматной доской. Партия подходила к концу, эндшпиль был равный, но он ясно видел: если удастся за три хода перевести коня на d6, то Чейс не сможет защитить пешки и проиграет партию. Только Заостровцев взялся за коня, как раздался толчок — это к кораблю пристыковалась десантная лодка. Заостровцев поставил коня на место и взглянул на противника:
— Предлагаю ничью.
Чейс провел ладонью по бритому черепу со шрамом над левым виском, прохрипел:
— Давайте доиграем.
— Там опять что-то случилось с роботом, — сказал Заостровцев, — пойду посмотрю, чем можно помочь. Так ничья?
— Ладно.
В кольцевом коридоре Заостровцев встретил Баркли и Короткова, только что вернувшихся с Плутона. Баркли подмигнул ему и бросил на ходу:
— Ми прилетел с хорошим новость.
— С какой? — спросил Заостровцев, остановившись.
— Потом, потом, — сказал Коротков у двери своей каюты. — За обедом расскажу.
В грузовом отсеке восьмерка роботов, неуклюже маневрируя в невесомости, подскакивая и опускаясь, разбирала кабели, становилась на зарядку. Девятый робот стоял или, точнее, висел неподвижно. Грегори Станко кивнул вошедшему в отсек Заостровцеву, развел руками и закатил глаза, показывая таким образом, что робот приказал долго жить. Драммонд разжал тонкие губы:
— Прекратите паясничать, Станко.
Они были в белых десантных скафандрах со знаком экспедиции в синем круге на груди PL—3. Только шлемы откинули.
— Так что случилось, Драммонд? — спросил Заостровцев, подплыв к геологу и глядя на «бездыханного» робота.
— Что случилось? — Драммонд обратил к Заостровцеву сухое лицо с голубыми холодными глазами. — А то и случилось, что здесь невозможно работать. Они разрядили блок загрузки памяти.
Это было худо. И непонятно.
Вот что было непонятно. С первого же дня высадки Баркли и Коротков работали в районе тау-станции, в самой, что называется, гуще аборигенов. Контакта пока не получалось, но и помех им никаких не чинили. Плутоняне будто не замечали землян, хотя не заметить их белые скафандры и яркие цветные кинофильмы было, конечно, невозможно. Но когда высадился Драммонд с группой самоходных автоматов, он сразу ощутил пристальное внимание плутонян. Высадился он на местности, перспективной по данным предыдущих фотосъемок, — это было пустынное, иссеченное трещинами плато километрах в двадцати к югу от тау-станции. Автоматы, рассыпавшись цепью, начали выполнять программу. Программа была обычного исследовательского типа — измерения температуры, радиации, магнитного поля и прочих параметров, но с одним существенным отличием: она не предусматривала взятия проб. Планета, при всей видимой пустынности, была населенной. Нечеловеческий облик аборигенов, их очевидная некоммуникабельность отнюдь не заслоняли того факта, что тут существует разумная жизнь. И следовательно, исключались любые присвоения, в том числе и пробы грунта, которые могли быть расценены чужим разумом как посягательство на собственность. Вот почему бурение, взятие кернов вообще не планировалось. В программу входило глубинное интроскопирование: в грунт посылались сигналы, по-разному отражаемые разными породами на разных глубинах. Запись отраженных сигналов автоматически передавалась на пульт управления, оборудованный в специальном вездеходе.
И так оно и шло в первый день у Драммонда. Автоматы выстроились цепью на угрюмом плато. Повертывая круглые головы, сделанные из морозоустойчивых сплавов, шевеля «руками»-волноводами, они медленно ползли, просвечивая грунт. И так же медленно ползли перед Драммондом на пульте, расчерченном координатной сеткой, цифры взятых глубин и пестрые полосы интрограмм от всех десяти автоматов. Запись шла беспрерывно, и Драммонду не надо было сверяться с таблицами — настолько отчетливы были условные цвета ванадия на интрограммах. Таких массивных залеганий редких металлов не видывал ни один геолог.
Начало было хорошее. Драммонд радовался. А когда он радовался, он испытывал потребность в общении, без которого вообще-то вполне мог обходиться все остальное время. Он вызвал Грегори Станко, снимавшего аборигенов у тау-станции, и попросил поскорее приехать, чтобы запечатлеть на пленке великолепную работу автоматов.
Кинув случайный взгляд в бортовой иллюминатор, Драммонд увидел три карликовые мохнатые фигуры. Аборигены стояли на пределе прожекторных лучей вездехода, за ними лежали их вытянутые тени, и было похоже, что они давно уже наблюдают за медленным шествием роботов.
«Ладно, пусть глазеют», — подумал Драммонд, возвращаясь к прекрасным полосам интрограмм. Автоматы приближались к границе квадрата на карте сегодняшних работ. Рука Драммонда легла на верньер передатчика, чтобы послать сигнал поворота влево, но тут он, опять взглянув в иллюминатор, увидел в дальнем прожекторном свете странную картину. Аборигенов было уже не трое, а шестеро. Длинными прыжками они устремились к ближайшему роботу. Тот, конечно, видел приближающиеся фигуры и немедленно послал на пульт сигнал опасности. Нельзя сказать, чтобы Драммонд очень встревожился: он хорошо знал, как защищены автоматы. Их броня выдерживала температуры от абсолютного нуля до нескольких тысяч градусов по Цельсию.
Плутоняне налетели на робота и принялись тыкать в него палками, а тот повертывался то в одну, то в другую сторону — ни дать ни взять как прохожий, отбивающийся от стаи собак. Это Грегори потом так рассказывал. Он как раз подъехал в своем вездеходе и успел снять атаку.
Из палок, которые аборигены наставляли на робота, били голубые молнии. «Да нет, — подумал Драммонд, — ни черта они не сделают, наши автоматы выдерживают любые температуры». Но вдруг робот дернулся и застыл безжизненно. Драммонд погнал вездеход к месту «побоища», там шестерка плутонян устремилась ко второму автомату. «Ну нет, — подумал Драммонд, дав полную скорость и выезжая им наперерез, — не позволю вам, твари мохнатые…» Он развернул вездеход, и шестерка остановилась, щуря узкие глаза от света прожекторов. Так они стояли с полминуты, потом враз повернулись и умчались прочь.
Странно было смотреть на эту сцену, когда по возвращении на корабль Грегори прокрутил пленку. Почему они набросились на робота? Одно только ясно: аборигены вооружены не палками, а мощнейшими разрядниками, и один из тычков разрядника угодил в датчик напряжения. Лишившись энергозаряда, робот остановился, и пришлось затаскивать его в вездеход, а потом, уже на корабле, выяснилось, что он нуждается не только в зарядке: были повреждены, замкнуты накоротко несколько каналов. С помощью бортинженера Заостровцева Драммонд заменил испорченные блоки запасными, привел робота «в чувство».
Прошла долгая Плутонова ночь, над плато поднялась крупная звезда, именуемая Солнцем. Ее слабый свет заиграл на металлических сочленениях девяти роботов. Десятый, пострадавший, остался на корабле заряжаться. Второй день десанта благополучно подходил к концу. В рубке корабля, на командном пункте экспедиции Морозов, дав десантникам сигнал возвращаться, уже готовился закрывать вахту, а Чейс, хлебнув из неизменной фляги ямайского рому, позвал Заостровцева играть в шахматы. И тут-то Драммонд доложил: опять нападение! Еще один робот выведен из строя…
Теперь Заостровцев стоял рядом с геологом, выслушивал его сдержанно-раздраженную речь и думал о том, что дело плохо. Разрядить блок загрузки памяти — это значило превратить автомат в бесполезную груду металла. В корабельных условиях не удастся восстановить его программу. И если каждый день плутоняне будут выводить из строя автоматы, то геологическую разведку придется свернуть. Все, кажется, предусмотрели на Земле при подготовке экспедиции, а вот это не предвидели, не могли предвидеть — разрядники огромной мощности в руках аборигенов.
— Надо что-то с ними делать, — сказал Драммонд. — Эти ахондропласты перебьют всех роботов. Обуздать их надо.
— Обуздать, обуздать, — сказал третий пилот Олег Черных, заглянув в отсек. — Братьям, во мрак погруженным, откажем ли в светоче жизни?
— Ты о чем, Олег? — спросил Грегори.
— Я о том, что начальник экспедиции просит всех пройти в рубку.
В дневные часы, когда экспедиционная группа работала на Плутоне, Морозов почти не покидал рубки, — только при заходе корабля в радиотень позволял себе вылезти из кресла, поесть, размяться на снарядах. Более всего заботила его группа Баркли — Короткова, работавшая близ тау-станции, в главном районе скопления плутонян. Но там, на удивление, все было спокойно. Баркли изучал процесс строительства Дерева. Коротков занимался биологическими исследованиями, крутил фильмы. Зрителей, впрочем, не было, а если и останавливался перед экраном, хоть на миг, кто-нибудь из прохожих аборигенов, его тотчас отгонял прочь «жезлоносец». Так они называли плутонян, вооруженных разрядниками, — «жезлоносцы».
Видимой враждебности аборигены не выказывали. Тем удивительнее было то, что они нападали на роботов в пустынной местности, где работала геологическая разведка.
Не прекратить ли ее? — думал Морозов, сидя в своем кресле. В рубке было полутемно, только ярко светились глазастые приборы да горели в иллюминаторах фонарики звезд. Ведь они разумные, продолжал он размышлять, и не могут не понимать, что мы, хоть и незваные, но пришли с добрыми намерениями. Впрочем, нельзя судить по земным критериям: наши действия и намерения могут быть так же непонятны им, как недоступен нашему пониманию чужой разум… Но почему недоступен? Разве не универсально, не всеобщно свойство разума — именно стремление к пониманию?..
В рубку входили один за другим участники экспедиции. Драммонд вплыл ногами вперед, Морозов поймал его за башмак и подтянул книзу.
— Почему вы не включаете искусственную тяжесть? — сдержанно спросил геолог.
— Приходится экономить энергию. — Морозов жестом пригласил садиться. — Ну, так что у вас стряслось?
— Я уже доложил вам, сэр. Они опять напали на автоматы и один вывели из строя. Сегодня этих мохнатых было около дюжины. К сожалению, я не успел подъехать, чтобы воспрепятствовать им. Должен добавить, что Станко был поблизости, но не принял никаких мер.
Драммонд поджал губы, давая понять, что высказался до конца.
— Какие меры я должен был, по-вашему, принять? — Грегори Станко повернул круглое лицо к геологу.
— Вы должны были загородить им дорогу.
— Это смешно, Драммонд. Они бы обтекли мою машину и все равно прорвались бы к автоматам.
— И все-таки вам следовало попытаться, Станко. Но вы же будто приклеены к своим кинокамерам.
— Я делаю то, что обязан делать. У вас автоматы, у меня кинокамеры.
— Прошу прекратить бессмысленные препирательства, — сказал Морозов. — Обстановка усложнилась. Нападения плутонян на автоматы требуют ответственного решения. Что будем делать, коллеги? Ставлю на обсуждение вопрос о прекращении геологической разведки.
— Да как же это, Морозов? — вскинулся Драммонд. На его сухое длинное лицо пал зеленоватый свет навигационных приборов. — Тут под ногами сплошь редкие металлы. Вот! — Он быстро развернул походный планшет. — Сегодня пошла полоса колумбитов с богатейшим содержанием ниобия. Видите? Дальше, вот здесь, кажется, начинаются германиты, завтра я намерен это уточнить. Ни в коем случае нельзя прекращать разведку!
— То есть продолжать, пока аборигены не перебьют всех роботов, не так ли?
— Нет, сэр, я этого не сказал. Роботы нуждаются в защите — вот в чем проблема. Осмелюсь предложить: все вездеходы направить к месту разведки, окружить автоматы таким, знаете, подвижным кольцом. Тогда эти мохнатые не осмелятся нападать.
— Лучше называть их просто аборигенами, Драммонд. Итак, вы предлагаете прекратить все работы, кроме геологической разведки, и сосредоточиться на охране автоматов.
— Ну уж нет, — раздался басовитый голос Баркли из темного угла рубки. — Я свои исследования не брошу ради того, чтобы крутиться вокруг роботов.
— Так же и я, — сказал Коротков. — Пока позволяет время, надо добиваться контакта.
— Контакта мы вряд ли добьемся, — прохрипел второй пилот Чейс. — А разведка дает явные результаты. Редкие металлы — это, знаете ли…
— Дайте мне миллион за эти рудники и купите для меня обратный билет, — негромко сказал третий пилот Черных.
— Что такое? — взглянул на него Морозов. — А, опять Марк Твен. Очень приятно, когда пилот так начитан, но я бы хотел услышать ваше мнение, Олег. Есть оно у вас?
— Есть. — Черных быстрым движением взбил свои рыжеватые бакенбарды. — Редких металлов здесь, как видно, много, но они останутся вещью в себе, если плутоняне не откликнутся на наши пламенные призывы о дружбе. Мое мнение: продолжать все начатые работы, не отдавая предпочтения какой-то одной. Лично я готов вступить в гвардию по охране автоматов. Это даже приятнее, чем сидеть в лодке.
— Нет, — мотнул головой Морозов. — Вы командир десантной лодки, и ваше место там. Мы не можем оставлять ее без присмотра.
— По мне, — вставил Чейс, — не страшно, если эти парни выжгут автоматы: им же не больно, черт побери. Но Драммонду это больно, и я его понимаю. Ладно. Нас тут двое пилотов, коммодор, и вы все равно торчите в рубке, даже если вахта моя, так вот — отпустите меня на этот гнусный шарик. Буду нести у Драммонда полицейскую службу.
Морозов в раздумье смотрел на звезды, плывущие в иллюминаторах.
— Так, — сказал он. — Все высказались? Володя, ты почему молчишь? — обратился он к Заостровцеву.
— По-моему, — сказал тот тихим своим голосом, — сосредоточиться надо не на разведке, а на контакте.
— Что ты предлагаешь конкретно?
— Мне еще надо обдумать…
— Хорошо, думай. — Морозов помолчал немного. — За прекращение разведки никто не высказался. Ладно, попробуем продолжать. Завтра, Роджер, — взглянул он на Чейса, — отправляйтесь с Драммондом, раз уж сами вызвались. Станко будет вам помогать…
— У меня завтра телепередача на Землю, сюжет — тау-станция, строительство Дерева, — сказал Станко. — Некогда мне охранять роботов.
Круглолицый румяный Грегори Станко, канадец из Манитобы, был превосходным оператором. В свои тридцать с чем-то лет он изъездил с кинокамерой весь земной шар, снимал на Луне и на Марсе. Он был весел и удачлив. Пройдя по трудному конкурсу в состав Третьей Плутоновой, Грегори в первый же день, когда собрался экипаж, заявил, что происходит из украинского рода и зовут его, собственно, не Грегори Станко, а Григорий Штанько. Он неплохо говорил по-русски.
— После передачи, Гриша, поедешь к Драммонду, — сказал Морозов. — Баркли и Короткой продолжают свою программу. Черных — вахта в десантной лодке, пятиминутная готовность и связь. Мы с Заостровцевым — корабельные вахты и работы. Прошу учесть: темп роста Дерева не оставляет нам много времени. Придется интенсифицировать работу. Это все.
На зарядку роботов уходило много энергии, и поэтому надо было ее экономить. Искусственную тяжесть Морозов разрешал включать только на время обеда.
В кают-компании плафон уютно освещал круглый стол, на котором дымился бачок с фасолевым супом и золотились на тарелках бифштексы. Бутылки с красным вином и ваза с желтыми яблоками высились в середине стола, как бы напоминая своим видом о далеком, домашнем. Роджер Чейс, отхлебывая из фляги, ел мало, но ревниво следил за тем, чтобы остальные члены экипажа не оставили на своих тарелках ни кусочка. Чейс знал, какое значение в космосе имеет еда — не только вкус, но и привлекательный вид, — и он-то, опытный космический волк, умел ее приготовить как следует.
Его удивило и огорчило, что Баркли сегодня против обыкновения ест плохо, вяло ковыряет вилкой бифштекс.
— Тебе не нравится соус, Джонни?
— Нет, соус хорош, — ответил Баркли. Отрезав кусок мяса, он отправил его в рот.
Морозов ел, поглядывая на пейзаж, висевший на кремовой стене кают-компании — солнечную лужайку.
— Вы обещали хорошую новость, Джон, — сказал он. — Что-нибудь насчет тоннеля? Вы прошли его до конца?
С Джоном Стюартом Баркли Морозов был знаком давно — с того далекого дня, когда он, молодой пилот, прилетел на Тритон, чтобы вывезти заболевшего доктора Морриса. За минувшие годы Баркли стал видным планетологом, специалистом по газовым гигантам, — он открыл несколько спутников и сублун, исследовал загадочный десятый спутник Сатурна — Фемиду, он издал уйму научных работ, в их числе толстый том «Нептуново семейство». Большую часть прожитой жизни Баркли провел в космосе. На Землю прилетал раз в год, бурно проводил три-четыре месяца — и вновь погружался в безмолвие далеких миров. Было ему уже за сорок, но время не брало Джона Баркли — разве что вплело в его пышную черную бороду седые нити.
— Нет, — сказал он, отодвигая тарелку с недоеденным бифштексом. — До конца я еще не дошел, но тоннель определенно тянется к горному склону, где у них выработки. — Он отхлебнул вина из бокала. — А хорошая новость — у Короткова.
Биолог Станислав Коротков, коренастый блондин лет тридцати, сидел, навалившись грудью на стол, и с аппетитом поедал хрустящее мясо с фасолью под соусом. С улыбкой он взглянул на Морозова и сделал знак: мол, сейчас дожую и все вам расскажу.
— Да ничего, не торопитесь, — сказал Морозов. — Хорошая новость, в отличие от плохой, может и подождать.
— Придется долго ждать, шеф, пока этот обжора насытится, — сказал Баркли. — Давайте уж я…
— Ну нет, — самолюбиво возразил Коротков, вытирая салфеткой полные губы, — сам расскажу. Ничего, если по-русски?
Все члены экспедиции — одни лучше, другие хуже — владели языком другой стороны. Возражений не было.
— Так вот. Весь день я показывал фильмы. Установил экран на бойком месте, между тау-станцией и выработками, и аборигены ходили туда-сюда беспрерывно. Как и вчера, ноль внимания. Все время прохаживаются мимо эти, «жезлоносцы», и, по-моему, остальные, масса, так сказать, не смотрят фильмы потому, что боятся начальства. Хотя не исключаю и того, что им просто некогда глазеть: рабочий ритм очень жесткий.
— Третий вариант: им неинтересно, — вставил Баркли.
— Этот вариант — самый сомнительный, но тоже должен быть принят, — продолжал Коротков. — На заходе солнца я уже готовился прекращать сеанс, как вдруг появился зритель. Шла та часть фильма, где, знаете, наплывами показывают эволюцию человека — от питекантропа к неандертальцу, потом к кроманьонцу, — ну вот, и один «жезлоносец» остановился перед экраном и стал смотреть.
— «Жезлоносец»? — переспросил Морозов.
— Да. Я снял его и после обеда покажу вам пленку. Он смотрел фильм шестнадцать минут. Потом с двух сторон подскочили двое, тоже с жезлами. Несколько секунд они стояли тесной кучкой, а потом все трое ушли.
— Очень интересно, — сказал Морозов. — Шестнадцать минут — это уже не случайное любопытство мимоходом, а, пожалуй, фиксированное внимание. Вы смогли бы, Станислав, узнать этого зрителя среди прочих «жезлоносцев»?
— Вряд ли. Было темно, Алексей Михайлыч. Но вообще-то в свете экрана я разглядел его, насколько возможно. Шерсть у него короче, чем у других аборигенов…
— Ну, это у всех «жезлоносцев», — сказал Грегори. — Они не такие лохматые.
— Не такие, — кивнул Коротков. — Из этого можно сделать вывод, что у них тау-заряд посильнее, чем у остальных. В свое время Лавровский отрицал такую гипотезу, но теперь…
— Оставим Лавровского.
— Хорошо, Алексей Михайлыч. Я не вижу ничего удивительного в том, что у правителей, которые, по-видимому, занимаются накоплением и распределением энергии, более сильный заряд. Они не прикованы к одному рабочему месту, им нужно быстрее передвигаться…
— Передвигаются они быстро, — мрачно заметил Драммонд. — Очень даже быстро.
— Они, несомненно, более развиты, и потом — еще одно важное преимущество: им некого бояться. Наш зритель не боится, потому что сам начальник, и ему не надо спешить, как изготовителям блоков. Он проявил именно интерес. — Коротков взглянул на Баркли. — Слышите, Джон? Вот почему не могу согласиться с вашим огульным «им неинтересно».
— Пусть будет по-вашему. Но скажите на милость: допустим», этот шерстяной малый повадится смотреть ваши дивные фильмы. Допустим, он даже возжаждет установить с вами контакт. А дальше что? Как вы будете понимать друг друга?
— Я предложу ему объясняться рисунками, — пожал плечами Коротков. — Главное — чтобы он пожелал. Возжаждал, как вы правильно заметили.
Молчавший в течение всего обеда Заостровцев сказал:
— Станислав, если ты кончил обедать, покажи, пожалуйста, пленочку.
— Сейчас, — сказал Коротков.
От горного склона к тау-станции нескончаемо ползли «поезда», составленные из блоков, и блоки растекались по Дереву, наращивая его ствол и ветви. За минувшую ночь Дерево заметно подросло. Это сразу увидели разведчики, когда, приземлившись, вывели из десантной лодки вездеход и в скудном свете взошедшего солнца подъехали к тау-станции.
— Осталось нам работать здесь два-три дня, не больше, — сказал Баркли, вытащив из шлюза вездехода коробки с приборами. — Видите? Нижние ветви начали клониться книзу, скоро они отделятся и станут излучателями.
— Но ведь это не обязательно означает, что они двинут излучатели и сожгут нас, — сказал Коротков.
— Не обязательно. Но — вероятно. На вашем месте, Станислав, я бы не очень рассчитывал на контакт и уж тем более — на взаимопонимание. Эти парни хотят жить так, как живется, и им не нравится, когда приходят незваные гости.
— Не может такого быть, чтобы две цивилизации не нашли общего языка, — твердо сказал Коротков. — Помогите, пожалуйста, вытащить экран.
Они установили экран, Коротков включил проектор, и дело пошло. Это были цветные стереофильмы, специально снятые для инопланетного разума, — фильмы о Земле. Прекрасная киноповесть о том, как в первичном теплом океане возникла, зашевелилась жизнь, и как она, видоизменяясь и усложняясь на протяжении тысячелетий, выползла из воды на сушу, и как естественный отбор утверждал все новые и новые жизнеспособные виды, и как, наконец, появился человек — носитель разума, этакий венец творения в звериной шкуре вокруг бедер и с длинным копьем в волосатой ручище. Потом шел фильм о восхождении человека от первобытных пещер до высот современной цивилизации. Эпопея завершалась фильмом об истории освоения Солнечной системы — тщательно продуманным фильмом, из коего явствовало, что не грубые завоеватели, а мудрые исследователи высаживались на планеты и их спутники, — исследователи, всегда готовые протянуть дружественную руку братьям по разуму. Любое разумное существо, просмотрев эти фильмы, должно было, не раздумывая и не опасаясь подвоха, кинуться на шею землянину.
Но что-то не спешили плутоняне кидаться на шею братьям по разуму. В сумеречном черно-сером мире расцветал ярчайшими красками квадрат экрана, беззвучно лилась симфония Земли, но она не привлекала внимания аборигенов. Угрюмые, мохнатые, они проходили мимо, оттаскивая от тау-станции выработанные энергоблоки, ни на миг не останавливаясь, поглощенные своими делами. О чем они думали? И думали ли вообще?..
Коротков поставил на треногу ящик биологического интроскопа и, вытянув из него трубу, навел ее на ближайшего плутонянина. Это была новинка — телеинтроскоп, позволявший просвечивать и делать снимки на расстоянии до десяти метров. Коротков медленно поворачивал аппарат, глядя в окуляр и удерживая проходившего аборигена в поле зрения. Так, есть еще один снимок. На Земле, после сложной обработки, снимки станут отчетливыми и, наверное, дадут представление о «внутреннем устройстве» плутонян. Теперь же надо было накопить их побольше.
Пусть Баркли, не верящий в контакт с аборигенами, посмеивается над ним, Коротковым. Пусть обзывает «незадачливым, но терпеливым киномехаником». Он, Коротков, и верно, терпелив, потому что не хуже самого Баркли знает, как пагубно для ученого нетерпение, — вспомнить хотя бы Лавровского. Да, терпения у Короткова хватит Что же до «незадачливости», то — это мы еще посмотрим, дорогой Джон. Даже если не удастся установить контакт, он, Коротков, привезет из экспедиции хороший материал. Разумеется, не он один будет работать над расшифровкой снимков, анализировать механизм, позволяющий плутонянам заряжаться энергией, — но, будьте уверены, его, Короткова, имя не затеряется на задворках науки.
Между тем Баркли надел на спину ранец с сейсмографом и с трубкой вибратора в руке направился к тому месту между тау-станцией и горным склоном, где вчера прервал обследование тоннеля. Он сверился с картой фотосъемки местности и медленно пошел, волоча вибратор по грунту, посылая ультразвуковые импульсы. Ранец был тяжелый, идти было трудно, да еще приходилось точно выдерживать направление и измерять пройденное расстояние. Баркли пока не знал и, более того, не очень рассчитывал на то, что когда-нибудь узнает, для чего тут прорыт тоннель. Наверное, он каким-то образом связан с тау-станцией, с Деревом этим самым.
Что до Дерева, то у Баркли были некоторые соображения насчет цикличности его роста и разрушения. Еще старик Моррис говорил когда-то: саморазряд. Похоже, что так оно и есть — каждые пятнадцать лет происходит саморазряд гигантского аккумулятора, каковой представляет собою Дерево. Раз в сорок пять лет, то есть в конце каждого третьего цикла, этот саморазряд особенно грандиозен, он сопровождается сильным выбросом тау-излучения, как было в прошлый раз. Странная избыточность…
Для чего-то аборигенам нужно накапливать энергии больше, чем они способны потребить. Сошальский и его сторонники считают, что «жезлоносцы» намеренно держат остальных аборигенов, основную массу населения, на голодном энергетическом пайке — чтобы только-только хватало для работы, для беспрерывной выделки блоков, — а излишки накопленной энергии безжалостно сбрасывают в Пространство. Не исключено. Но — слишком уж просто…
Помня о строжайшем запрете, Баркли не прикасался к блокам, но, пользуясь походной аппаратурой, рассмотрел их и сфотографировал в рентгеновских и инфракрасных лучах. Он был хорошо тренирован и умел работать в экстремальных условиях. Здесь, однако, на Плутоне, Баркли приходилось трудно, как нигде в других гиблых уголках Системы. И не только в повышенной силе тяжести было дело — Баркли понимал, что огромное напряжение вызвано враждебностью этой планеты. Враждебность была в угрожающем росте Дерева. Она таилась в огоньках, перебегающих по горному склону, в сутулости и узкоглазости аборигенов, в нескончаемости их работы, в длинных прыжках «жезлоносцев». Враждебность была разлита в угрюмом, навеки застывшем пейзаже, не знавшем иных красок, кроме черной и серой.
Враждебной была сама незаконность существования этой планеты на краю Системы, где полагалось бы гореть спокойным зеленоватым светом очередному газовому гиганту, на четыре пятых состоящему из метана и аммиака.
Он услышал в шлемофоне голос Короткова:
— Джон, как у вас? Морозов требует доклада.
— Все в порядке, — сказал Баркли. — Я скоро вернусь.
Он уже дошел до подножия хребта, на склоне которого работали аборигены. Наверное, надо было подняться выше, чтобы получить данные о тоннеле — обрывается ли он тут или продолжается дальше под хребтом? Но уж очень устал Баркли. Он тяжко дышал, по щекам неприятно текли струйки пота, и ноги отказывались тащить вверх отяжелевшее тело. Он с усилием поднял руку и взглянул на часы. Черт, время течет незаметно на этой клятой планете: оказывается, он уже пятый час бредет с сейсмографом за спиной.
Баркли выключил сейсмограф и потащился обратно. Его обогнал «жезлоносец» — остановился метрах в пяти, как бы поджидая Баркли и выставив, как ружье, разрядник. Венчик волос вокруг лысой головы был у этого аборигена седой, и бурая шерсть тоже отливала сединой.
«Что, старичок, — мысленно обратился к нему Баркли, замедляя шаг, — бегаешь все? Зажился на свете, а? Только не надо меня пугать, я тут ничего не трогал из вашего имущества…»
«Старичок» ткнул палкой в сторону Баркли. Неприятно выглядел кончик разрядника — обожженный, покрытый копотью набалдашник. Потом «жезлоносец» длинным прыжком отскочил, дал дорогу. «Да нет, — подумал Баркли, медленно волоча ноги, — с этими ребятишками, по макушку начиненными энергией, столковаться невозможно».
На юге, в двух-трех километрах, виднелся в ярком свете прожекторов задранный в зенит нос десантной лодки. А впереди Баркли увидел экран, по которому плыли прекрасные земные пейзажи, и две фигуры в белых скафандрах возле него. Второй — это, конечно, Грегори. Вон его вездеход с массивной решетчатой башней-антенной. Наверное, он уже отправил на Землю телерепортаж о тау-станции, успел побывать у Драммонда и теперь приехал сюда, чтобы запечатлеть Великий Контакт. Предполагалось, что вчерашний Единственный Зритель снова придет смотреть фильмы.
— Ну что, — спросил Баркли, подойдя к коллегам, — пустует кинозал? Или уже приходил тот зевака?
— Пока не приходил, — сказал Коротков. — Вот, Грегори говорит, сегодня их много скопилось там, где идет разведка. Человек пятнадцать.
— Весь совет министров, — подтвердил Грегори.
— Должно быть, и наш зритель там бегает. Ничего, подождем. Придет.
— Блажен, кто верует, — пробормотал Баркли. — Были сегодня нападения на роботов?
— Нападений не было, — сказал Грегори, — но черт их знает, что они замышляют.
— Пойду отдохну немного, — сказал Баркли.
В кабине вездехода он с жадностью выпил банку витакола и повалился в кресло. Но уже минут через десять заставил себя подняться и выложил на столик ленты, снятые с самописцев сейсмографа. Некоторое время он работал, отмечая на карте новые данные. Тоннель на протяжении километра и двухсот метров тянулся по прямой в направлении хребта — и вдруг оборвался. Дальше запись отраженных сигналов показала на шестиметровой глубине выступ, отличный от материала грунта. За выступом последовала широкая впадина, а потом — опять такой же выступ. И снова впадина.
Вычертив профиль этих чередований с указанием глубин, Баркли бросил карандаш и, подперев лоб ладонью, задумался. Лоб был горячий и влажный. «Что за дьявольщина, — подумал он, — никогда я так не уставал».
Он слышал, как, захлопнув дверь шлюза, вошли в кабину Коротков и Грегори Станко. Слышал, как Короткое звал его обедать. Баркли помотал головой и сказал, что не хочет есть.
— Да не заболели ли вы, Джон?
Он почувствовал холодную ладонь Короткова на своем лбу. Потом увидел перед собой таблетку на той же ладони и открытую банку с витаколом.
— Нет, — с трудом шевельнул он языком. — Просто устал немного.
Но Коротков был настойчив, он заставил Баркли проглотить таблетку, а потом с помощью Грегори поднял его под мышки и повел к дивану, откинутому от борта. Баркли хотел сказать про странные выступы и впадины, обнаруженные сейсморазведкой у подножия хребта, но, улегшись на диван, сразу провалился в черную яму сна.
Должно быть, он несколько раз просыпался.
В тусклом свете, видел он, в кресле сидел Грегори и ел сосиску. Тень от поднятой руки перечеркнула наискось знак экспедиции на груди его скафандра.
— А почему Драммонд называет их ахондропластами? — спросил Грегори. — Что это значит?
Коротков, невысокий и широкоплечий, прохаживался по кабине — пять шагов вперед, пять назад. Его белобрысая голова упрямо торчала на крепкой мускулистой шее из горла скафандра, — так уж ему, Баркли, показалось, что вид у нее упрямый.
— Ахондропласты, — сказал Коротков, — это уроды с укороченными конечностями. Драммонд не прав, когда называет так аборигенов.
Драммонд не прав… Драммонд не прав…
Он снова заснул.
А когда проснулся, первое, о чем он подумал, поразило его настолько, что Баркли вскочил на ноги и поспешил к столику с картой и лентами самописца. Да, было похоже, что тут, у подножия хребта…
Он огляделся — в вездеходе никого не было. Баркли посмотрел в иллюминатор и увидел: перед мерцающим экраном стоял абориген с разрядником в руке. Ага, заявился все-таки Единственный Зритель…
Он надел шлем, щелкнув замками. В руках была слабость. И ноги были будто чужие. Пройдя через шлюз, Баркли вышел из вездехода как раз в тот момент, когда Коротков подступил к любознательному «жезлоносцу», знаками приглашая к общению. На чистом листе большого блокнота Коротков быстро нарисовал две фигуры — аборигена и человека в скафандре, пожимающих друг другу руки. Было непонятно, смотрит ли «жезлоносец» на рисунок или на экран, — в узких прорезях его глаз черные зрачки казались неживыми. Странно застывшим выглядело это плоское лицо без рта, без подбородка. Только вздрагивали, будто принюхиваясь, широкие ноздри.
Грегори, медленно кружа вокруг этих двоих, снимал сцену контакта. На следующем блокнотном листе Коротков нарисовал в середине кружок и указал на Солнце — яркую звезду на черном небе, пылавшую невысоко над горизонтом. Потом разместил на орбитах девять кружков поменьше, ткнул пальцем в третий кружок и указал на себя, упер палец в девятый, последний кружок, и указал на своего мохнатого «собеседника». И опять было непонятно, смотрел ли тот на рисунок и следил ли за жестами Короткова. Снова и снова Коротков пытался привлечь внимание аборигена к своему чертежику, и вид у него был как у добросовестного учителя, добивающегося правильного ответа от туповатого ученика.
Нет, не получалось контакта. А когда Коротков подступил слишком уж близко и сунул блокнот прямо под нос аборигену, тот, раздувая ноздри, отступил, отпрыгнул на несколько шагов. И тут прилетели еще трое «жезлоносцев» — в одном из них Баркли узнал давешнего седоватого «старичка», — и было похоже, что они, тесно встав вокруг Единственного Зрителя, совещаются… или препираются? Потом все разом ускакали в разные стороны.
— Не огорчайтесь, мальчики, — сказал Баркли, с удивлением ощущая, что ноги плохо держат его. — Послушайте… Я, кажется, обнаружил там, у хребта, их город… погребенный город…
Пока Коротков в корабельном лазарете проделывал экспресс-анализы, Баркли покойно лежал на койке, закрыв глаза и выставив поверх простыни черный веник бороды. Коротков сочувственно посматривал на его бледное лицо. Когда, закончив анализы, он вытер марлевой салфеткой влажный от пота лоб Баркли, американец открыл глаза и сказал:
— Вы уходите, Станислав? Погодите… посидите немножко.
Коротков кивнул и сел на крутящийся табурет рядом с койкой.
— Вот вы, молодой ученый, — продолжал Баркли, — скажите мне, какая идея, в профессиональном, конечно, плане, является для вас основной… главной…
— В профессиональном плане? — Коротков подумал несколько секунд. — Ну вот, пожалуй: принцип единства организма и среды.
— Единство, да… А я думаю, что в основе мироздания — контраст. Тепло и холод. Плотность и вакуум. Сама жизнь, стремящаяся к порядку и организации, возникла в хаосогенных областях Вселенной. Разум активно противостоит энтропии…
— Ну, Джон, это не ново. Это нисколько не противоречит принципу единства…
— Знаю, знаю, я знаком с диалектикой. Кстати, не кажется ли вам, что здесь, на Плутоне, мы наблюдаем противостояние разума энтропии в чистом виде? Ну, неважно… А вот еще пример контраста как движущей силы: всю сознательную жизнь я работаю в космосе, а теперь космос выбрасывает меня.
— То есть как, Джон? Что вы хотите сказать?
— Милый мой Станислав, я ведь не спрашиваю, какие у меня анализы… какая болезнь… Не спрашиваю, потому что знаю: когда отнимаются руки и ноги — это начало космической болезни.
Коротков с печалью смотрел на черную бороду, распластавшуюся на белой простыне.
— Не торопитесь ставить диагноз, — сказал он. — Может быть, просто переутомление…
— Да бросьте вы. Не надо утешать. Почти двадцать лет я кручусь на разных паршивых шариках — собственно говоря, я и не землянин вовсе. Известно вам, что я родился на Луне? Да, представьте себе. Я прекрасно чувствовал себя на Ганимеде, на Тритоне, на Титане и прочих небесных телах. Да, сэр! Я хуже себя чувствую без скафандра!
— Джон, прошу вас — спокойнее…
— А если не верите, то спросите у Морозова — мы с ним когда-то встречались на Тритоне.
— Я знаю…
— Ни черта вы не знаете! — Баркли вытянул руку из-под простыни и сжал бороду в кулак, но скоро рука разжалась и бессильно упала на грудь. — Ну ладно, — сказал он погасшим голосом. — Это я так… ни к чему… Вы славный малый, напористый, честолюбивый…
— Джон, прошу вас…
— Вы вернетесь на Землю, напишете труд о проблемах контакта и вообще… прославите свое имя.
— Можно подумать, что вы не писали труды, — сказал Коротков недовольно, — что вы не старались врубить свое имя в науку.
— Писал… старался… Потому что был молод. Мне нравилось прилетать на Землю и привлекать к себе внимание. Особенно женское. — Баркли невесело засмеялся, но тут же оборвал смех. — Для чего вы занимаетесь наукой, Станислав? — спросил он, помолчав.
— Как — для чего? — Коротков пожал плечами. — Чтобы приносить пользу обществу, людям.
— Ну, конечно. Я и не ожидал другого ответа.
— А вы бы дали не такой ответ?
— Нет. Я занимаюсь наукой, потому что это доставляет мне наслаждение. Ну ладно… Идите… Я, пожалуй, посплю.
В кают-компании Морозов размышлял над картой, составленной Баркли. Правильные чередования выступов и впадин, и верно, напоминали дома и улицы города. Что ж, если вспомнить гипотезу Шандора Саллаи о далеком прошлом этой планеты, вышвырнутой взрывом сверхновой из своей звездной системы…
Всезнающий Черных, сидевший рядом, подтвердил: да, так могло быть — расплавленная горная порода, стекая с хребта, залила город, погребла его навеки. Но такая катастрофа наверняка уничтожила бы всякую жизнь на планете.
— Если это действительно город, — сказал Морозов, — то здесь, надо полагать, погибла серьезная цивилизация. Каким образом Плутон был заселен снова… как возникла эта популяция со своим Деревом — вот вопрос.
— А может, она широко распространена в космосе? — В глазах Олега Черных блеснул огонек азарта. — Ведь таких планет, как Земля, удобных для жизни в нашем понимании, в Галактике страшно мало — верно? Гораздо больше неудобных — холодных, лишенных морей и атмосферы. Следовательно? Должны быть более распространены формы жизни вроде той, что мы видим на Плутоне. А что? Галактическая цивилизация, которой доступны почти все планеты с твердой поверхностью. Они не нуждаются в сложной техносфере. Они высаживаются со своими тау-аккумуляторами и…
— Ну, понесло вас, Олег, — усмехнулся Морозов. — Для того, чтобы высаживаться, надо, как минимум, иметь корабли, то есть именно сложную техносферу. Не думаете же вы, что им достаточно вспорхнуть, чтобы полететь за тридевять парсеков?
— Кто их знает? — Олег смущенно почесал мизинцем кончик носа.
Вошел Коротков.
— Заснул, — сказал он в ответ на вопросительный взгляд Морозова. — Очень встревожен, хотя и сдерживается. Считает, что у него началась космическая болезнь, — к сожалению, он, по-видимому, не ошибается.
— Скверно. — Морозов посмотрел в иллюминатор, за которым смутно виднелась графитовая поверхность Плутона. — Надо быстрее доставить его на Землю… Роджер, что там в последней радиосводке — есть какие-нибудь корабли в нашей части Пространства?
— Поблизости — никаких, — поднял Чейс бритую голову от шахматной доски. — Да ничего с ним не сделается. Пересилит. Я знаю Баркли.
Морозов покачал головой. Никому еще, насколько он знал, не удавалось пересилить космическую болезнь. Бывало, что удавалось замедлить ее течение, но не более того. Скверно, скверно… Радировать на Землю, свернуть до срока экспедицию и стартовать домой?.. Радировать, конечно, надо, а вот сворачивать работу… Вдруг представилось: Марта звонит в Управление Космофлота, и ей, как обычно, говорят — все в порядке, экспедиция идет успешно, — минуточку, минуточку, вот только что принято решение прервать экспедицию, там кто-то заболел… нет, нет, заболел планетолог Баркли… да, они стартуют на Землю, ждите через три месяца…
Прервать экспедицию, когда наметились первые обнадеживающие результаты?
Ах, Марта, если б ты знала, как трудно принимать решения…
— Вы не возражаете, коммодор, если я заведу какую-нибудь музыку? — спросил Грегори. — Да-да, тихую и ненавязчивую. — Он включил искатель кристаллофона и, прищурясь, прочел: — «Нуланд, опера „Викинг“, хор гребцов». Не пойдет? «Свадебные песни Соломоновых островов». Тоже не хотите? Ну, я просто не знаю… А, вот, кажется, тихая вещь — романсы Шумана из цикла «Любовь поэта». Пойдет?
— Можно, — кивнул Морозов.
— «Я не сержусь», — объявил Грегори и несколько минут слушал романс, размягченно улыбаясь. — А вот знаете, что я вспомнил? — сказал он. — Однажды я снимал на Кавказе фильм. Охота на бео… безоарового козла — такой, значит, был сюжет. Кабарда, верховья реки Черек, горы, в голубом небе сияет снежная шапка Шхары — красота вокруг необычайная. Со мной были два кабардинца, великие охотники. Целый день мы плутали в горах, выследили и подстрелили двух козлов, и один упал в глубокую пропасть. Под вечер вышли к речке, стали устраиваться на ночлег. Как раз я спустился к воде умыться и вдруг слышу шорох, катятся камни, — и в речку плюхнулось что-то мохнатое, рыженькое, как прическа у нашего друга Олега. Не успел я сообразить, что это такое, как услышал тихое рычание, оглянулся — силы небесные! Скачками бежит к воде человек не человек, обезьяна не обезьяна, вся покрыта бурой шерстью, ручищи длинные…
— Понятно, понятно, кто это был, — сказал Коротков. — Ты сфотографировал ее?
— Погоди, Станислав. С разбегу эта мохнатая тетка кидается в воду, а речка быстрая, и детеныша довольно далеко отнесло, — ну вот, она вплавь за ребеночком и, представьте, поймала его. А по берегу бегут мои охотники и кричат: «Алмасты! Алмасты!» Я схватил камеру, тоже бегу, нацеливаюсь, а руки у меня дрожат… Алмасты выскочила на противоположный берег, а там круча. Ребеночек висит у нее на шее, вцепился, а она оглянулась на нас, посмотрела злыми глазами и давай карабкаться на почти отвесную стену. Как ей удалось это — невозможно понять, но очень быстро она одолела крутизну и скрылась в зарослях. Да, я снял, как она лезла вверх. Неплохой получился фильм.
— Это был снежный человек? — с любопытством спросил Олег. — Вот здорово, Гриша, что ты его увидел. Ведь о нем, кажется, до сих пор спорят.
— Давно перестали, — авторитетно сказал Коротков. — Факт существования снежного человека, он же йети, он же алмасты, многократно подтвержден.
— А чем он питается?
— Да чем придется — корнями растений, ягодами, мелкими грызунами.
— Одним словом, — понимающе сказал Олег, — он ест все, начиная с человека и кончая Библией.
— Что? что? — воззрился на него Коротков. — А, это ты опять из любимого Марка Твена…
— Надоели со своим Твеном, — сказал Драммонд, поднимаясь с диванчика. — Вам, Черных, следовало стать не пилотом, а этим… эссеистом… писакой газетным.
— Вы правы, Драммонд, — кротко согласился Олег. — Вы всегда правы.
— Я бы предпочел, чтобы вы мне возразили. А так — и говорить не о чем. Спокойной ночи, джентльмены.
— Предводитель роботов, — проворчал Грегори и сделал гримасу ему вслед. — Напрасно, Олег, ты ему поддерживаешь… нет… как это…
— Поддакиваешь, хочешь ты сказать? Но он действительно всегда прав. И это тоже верно, что по душевному складу я скорее гуманитарий, чем…
— Брось, — сказал Коротков. — Что за приступ самоуничижения? Гриша прав: нельзя постоянно поддакивать этому сухарю. А насчет снежного человека, скажу я вам, еще в прошлом веке была интересная гипотеза. Будто до наших дней дотянула некая нисходящая, остановившаяся в развитии неандертальская ветвь…
Морозов слушал и не слушал этот разговор. «Кавказ… — думал он. — Вот и Гриша был на Кавказе. Все были — кроме меня… В том году, когда Марта потащила нас на Аланды, так хотелось мне съездить на Кавказ… Как в той песне?.. „На заре, на заре войско выходило… на погибельный Капказ воевать Шамиля…“ А дальше? Вот уже и старые песни стал забывать. Постарел, в начальники вышел — не до песен… Нет, придется свертывать экспедицию. Джон Баркли мне дороже всех богатств Плутона. Черт с ними, ниобием и ванадием, все равно плутоняне не дадут разворачивать тут горную металлургию… А контакта с ними, даже при адском терпении Короткова, достичь невозможно. Что ж, надо идти в рубку, вызвать по каналу срочной связи Космофлот…»
Но он медлил, проверяя свое решение, поворачивая его так и этак.
— …а раз они дотянули, — продолжал между тем Коротков, — значит, биологический вид не изжил себя. Другой вопрос — действительно ли они реликтовые неандертальцы? Я думаю…
Коротков не успел сказать, что он думает. В лилово-черной пижаме, в пестрых индейских мокасинах вошел в кают-компанию Баркли.
— О! — хрипло воскликнул Чейс. — Что я вам говорил, Алексей? Я знаю Баркли. — И он опрокинул своего короля: — Сдаюсь. Еще партию?
— Нет, — сказал Заостровцев, устало потягиваясь. — На сегодня все.
Баркли опустился в кресло рядом с Морозовым. Он был бледен, на лбу блестела испарина.
— Скучно лежать в лазарете, — сказал он слабым голосом. И добавил по-русски: — На лицо Алиоши есть улыбка. Что у вас есть смешное? Я тоже хотель смеяться.
— Просто я рад вас видеть, Джон, — сказал Морозов, — хотя мне кажется, что Коротков сейчас отправит вас обратно.
— Да, Джон, — сказал Коротков озабоченно, — вам надо лежать.
— Еще успею належаться, — возразил тот, откинув голову на спинку кресла, отчего борода выпятилась, открыв белую, странно беззащитную шею. — Грегори, ты бы поставил вместо этой тягомотины что-нибудь повеселее. Фильм какой-нибудь показал бы… Нет ли у тебя боя быков?
— У меня есть все. — Грегори проворно подскочил к шкафу, где хранил свои ролики, и стал рыться там, приговаривая: — Почему бы не быть корриде, если люди хотят посмотреть?
Заостровцев сказал, направляясь к двери:
— Я бой быков не люблю, и поэтому позвольте мне удалиться, ребята. Почитаю перед сном. — И — проходя мимо Морозова: — После кино зайди ко мне, пожалуйста, Алеша. Нужно поговорить.
…В тесноте каюты Заостровцев, лежавший на койке, казался зажатым меж двух стен. Морозов всмотрелся в его спокойное лицо, освещенное ночником, и сказал:
— Ты с ума сошел. Об этом даже разговора не может быть.
— Не торопись категорически отказывать, Алеша. Выслушай…
— Не хочу слушать. Ты настоял, чтобы тебя взяли в эту экспедицию против моего желания. Ладно. Ты неплохо перенес полет. Прекрасно. Но на Плутон я тебя не пущу. Ты бортинженер, твое дело — корабельные системы. И все. Кончен разговор.
— Нет, не кончен. Ты не имеешь права…
— Имею. Как начальник экспедиции, я отклоняю необоснованную просьбу члена экипажа. Спокойной ночи.
Морозов шагнул к двери.
— Подожди, Алеша. — Заостровцев схватил его за руку. — Сядь. Я тебе должен сообщить нечто важное.
Теперь они сидели друг против друга. Белая пижама плотно облегала длинный торс Заостровцева. Он страдальчески морщил лоб, подыскивая первую фразу.
— Ты помнишь, как погибли мои родители? — сказал он наконец. — В тот момент я, хочешь верь, хочешь не верь, явственно услышал голос матери. Не то чтобы голос, а… внутренний толчок какой-то… «Володя, теперь ты» — вот что я услышал. Оборвавшаяся фраза? Да, наверно… Но, может, в ней был смысл вполне определенный: теперь, мол, твоя очередь…
— Все это тебе померещилось, — сказал Морозов, строго глядя на друга. — Просто был стресс. Нервное потрясение. А голос матери ты, прости меня, потом придумал.
— Я его слышал, — с тихой убежденностью произнес Заостровцев. — Но, конечно, ты не обязан верить… И я тогда же дал себе слово, что доведу до конца их дело… То, что со мной потом произошло, ты знаешь. Я оцепенел на долгие годы. Нет, не то… Конечно, я жил и работал, как все люди. Только этого мне и хотелось — быть как все люди. Тоня помогла мне справиться… восстановить душевное равновесие… Ну, ты знаешь, какая она заботливая…
Еще бы не знать, подумал Морозов. Он вспомнил разговор с Тоней незадолго до отлета на лунный космодром. Тоня вдруг появилась в Центре подготовки, она вызвала его, Морозова, после утомительного дня занятий и тренировок в сад, и был у них там разговор, «о котором Володя не должен знать». Она показалась Морозову похудевшей, серый костюм сидел на ней слишком свободно, и она то ускоряла шаг, когда они шли по садовой аллее под ранними фонарями, то, спохватываясь, замедляла. «Ни о чем тебя не прошу, Алеша, — говорила она, — потому что ты сам все знаешь. Просто хочу рассказать, что надо делать в случае, если у Володи повторится… ну, как тогда у Юпитера…» И она ровным, звучным голосом дала ему инструкцию — какой нужен массаж, какие транквилизаторы, какие психологические приемы отвлечения внимания. Она держалась великолепно, и Морозов, остановившись, взял ее за плечи и сказал: «Тонечка, ты можешь быть уверена… Я не спущу с него глаз…» — «Знаю, Алеша… — Тут голос ее дрогнул, и она отвернулась, чтобы скрыть слезы. — Так все хорошо у нас было, пока на Володю не нашло… — сказала она, двинувшись дальше по аллее. — Лавровский давно оставил его в покое, и я уже думала, что теперь… И вдруг на него нашло… и никакими словами, никакой лаской… такое дикое упрямство, какого я и не подозревала в нем…»
— …Никуда от самого себя не денешься, — говорил между тем Заостровцев, — никуда не денешься, и я понял, что мне не отсидеться дома. Пусть хоть в сорок лет, но я должен, понимаешь, должен — перед памятью о родителях, перед самим собой, — должен что-то сделать на этой планете. Вот почему я рвался в экспедицию. Вот почему прошу тебя — не торопись отказывать.
Он сидел ссутулясь, скрестив на груди длинные руки, и его взгляд, устремленный куда-то в темный угол каюты, был исполнен упрямой решимости. Темная прядь косо закрывала его лоб.
— Что именно ты собираешься делать на Плутоне? — спросил Морозов.
— Короткову вряд ли удастся объясниться с этим… ну, который проявляет интерес к фильмам. Я внимательно просмотрел вчерашние Гришины пленки и подумал, может быть, я сумею что-то понять…
Тут вспомнилось Морозову: ясный голубой день, и синее море, и Заостровцев в оранжевом гидрокостюме висит над потопленной подводной лодкой.
«Аланды, милые Аланды, неужели вы были в моей жизни?..»
— Иначе говоря, ты намереваешься вступить с этим аборигеном в мысленный контакт?
— Звуковой речи у них нет, но они, безусловно, как-то общаются, обмениваются информацией, — поднял глаза на друга Заостровцев. — Да, вероятно, направленной мыслью… В общем, надо попробовать, Алеша. Пока мы крутимся по орбите, мне нечего делать на корабле. Ты только присмотри за системой регенерации воздуха, в определенные часы будешь включать вентиляцию…
— Если я тебя отпущу, то пойду с тобой.
— Нет, Алеша, ты начальник экспедиции, твое место здесь.
— Чейс заменит меня. — Морозов поднялся. — А я пойду с тобой. Баркли заболел, и я все равно собирался идти, чтобы продолжить исследование города. Покойной ночи, Володя.
Со странным чувством смотрел Морозов, как стекаются аборигены к Дереву. Как будто не пролетело пятнадцати лет и он все еще стоит тут, плечо к плечу с Лавровским, пораженный открывшимся зрелищем, и сейчас Лавровский крикнет: «Почему вы не снимаете?»
Но не было Лавровского — рядом стоял Володя Заостровцев, молчаливый и серьезный. Стоял, подавшись вперед, будто готовый кинуться в драку, Станислав Коротков. Оператор Грегори Станко, ведя киносъемку, передвигался вдоль длинной вереницы аборигенов.
Плутоняне заряжались, поочередно припадая контактной пряжкой к концевому блоку нижней ветви Дерева. А к Дереву подползали «поезда» и, не останавливаясь, текли по стволу и ветвям. Несколько ветвей, согнувшись, упирались концами в грунт. И вон уже стоит одна отделившаяся, и по ней тоже текут энергоблоки…
Эти дочерние конструкции не нравились Морозову. Он сфотографировал их, чтобы к концу дня сделать новый снимок и уточнить скорость их роста. Затем скомандовал садиться в вездеход. Грегори в своей машине поехал на юг, к Драммонду — приближалось время телепередачи на Землю. А Морозов, Заостровцев и Коротков в другом вездеходе направились к подножию горной гряды — к месту, где Баркли обнаружил погребенный город.
Так он, Морозов, решил: не «распылять» группу, держаться вместе, втроем. Они двинулись с вибраторами в руках вдоль хребта, к северу от местности, разведанной Баркли, сверяясь с составленной им картой. Медленно шли они по твердому грунту, неуклюже перепрыгивая через мелкие трещины и обходя крупные и глубокие. Спустя несколько часов вернулись к вездеходу, в кабине сняли ленты с самописцев сейсмографа. Правильное чередование выступов и впадин не оставляло сомнений: здесь простирался город. Он занимал площадь не менее десяти квадратных километров, как прикинул Морозов, и до северной его границы они еще не дошли.
Отметив на карте разведанную часть города, Морозов призадумался. Идти дальше на север вдоль хребта? Но город может еще тянуться на многие километры. А времени мало. Дерево растет быстро, и эти ветви, отделяющиеся от него… Не столько понимал Морозов, сколько чутьем угадывал: более всего опасны эти ветви.
— Вот что. Предлагаю прекратить сейсморазведку города. Давайте вернемся сюда, — указал Морозов точку на карте, где начинался открытый Баркли тоннель. — Отсюда тоннель тянется на восток, к городу. Попробуем пойти в обратном направлении и посмотрим, куда он приведет.
— Баркли хотел это сделать, — сказал Коротков, вытянув из горла скафандра крепкую мускулистую шею и разглядывая карту. — Он считал, что тоннель ведет к тау-станции.
Морозов провел на карте прямую, продолжающую тоннель в противоположном направлении.
— Похоже, что так. — И сверившись с репитером гирокомпаса: — Значит, пойдем курсом двести шестьдесят пять. Почти строго на запад. У тебя нет возражений, Володя?
Заостровцев качнул головой. Он и двух слов не вымолвил сегодня с той минуты, как десантная лодка на восходе солнца мягко приземлилась в этой сумрачной долине. Его высокий лоб, к которому будто был приклеен аккуратный черный зачес, покрывали капельки пота. От еды Заостровцев отказался, только выпил чашку кофе. Да и Морозову не хотелось есть, с трудом заставил он себя проглотить бутерброд с куском холодного мяса. А Коротков поел хорошо, у него-то аппетит был несокрушимый.
Морозов подогнал вездеход к тому месту, где Баркли начал исследование тоннеля. Снова сверился с картой. Потом все трое вышли из машины. Коротков установил экран, запустил кинопроектор, и — в который уже раз! — в черном небе Плутона высветилось пестрыми, нездешними, бегущими красками квадратное окно.
Морозов же и Заостровцев, ведя перед собой вибраторы сейсмографа, прямиком направились к мерцающему светлячку Дерева. Аборигены шли им навстречу или обгоняли длинными прыжками. Они не обращали внимания на разведчиков. Но Заостровцев останавливался то и дело, вертел головой, будто его окликали, напряженно всматривался. Морозов тоже останавливался, ждал. Не торопил друга. Вон появился абориген с палкой, «жезлоносец», и сразу, как по команде, ускорилось движение других аборигенов. Ну как же — начальство пришло… Кто он все-таки, в каких отношениях с мохнатыми работниками пребывает? Рабовладелец? Надсмотрщик? Жрец энергетического храма? Морозов смотрел на плоское серое лицо «жезлоносца», на широкий нос, будто раздавленный боксерским ударом, на узкие недобрые глаза, — но ведь это разумное существо, а разуму свойственно стремление понять, почему же плутоняне решительно отказываются от малейшей попытки понимания, почему предвзято, априорно враждебны? Он мысленно ставил себя на их место, как делал это уже не раз: вот прилетели незваные гости, непохожие, чужие, они разгуливают по моей земле, — должен ли я их ненавидеть за непохожесть, за чуждость? Но подстановка не получалась, была неправомерной: невозможно человеку выпрыгнуть из собственной шкуры.
В шлемофоне запищал сигнал вызова, Морозов ответил и услышал голос Драммонда, прерываемый бурным дыханием:
— Нападение! Морозов, они напали на нас, их было больше десятка… Они накинулись внезапно и разрядили четырех роботов. Четырех!
— Отправляйтесь в десантную лодку, Драммонд! Нет, погодите. Вы доложили Чейсу?
Уйдя вместо заболевшего Баркли в десант, Морозов временно передал командование экспедицией Чейсу. Сегодня распоряжается Чейс, и он, Морозов, не должен вмешиваться.
— Разумеется, доложил. Чейс требует продолжать разведку.
— Сейчас я с ним переговорю, а потом вызову вас.
Морозов оставил Заостровцева рядом с Коротковым, велев не отходить ни на шаг, а сам поспешил в кабину вездехода к рации. Оставались считанные минуты до очередного вхождения корабля в радиотень, надо было успеть связаться. Чейс ответил на вызов сразу.
— Да, я приказал продолжать разведку, — сказал он своим хрипловатым грубым голосом. — У Драммонда осталось еще пять штук…
— Не стоит рисковать последними автоматами, Роджер. Уж очень они ярят плутонян. Предлагаю отозвать Драммонда.
— Будь по-вашему, — проворчал Чейс. — В конце концов вы начальник экспедиции…
Его голос удалялся, корабль заходил в радиотень. Морозов вызвал Драммонда и передал приказание: немедленно ехать к Черных, укрыться в лодке и ожидать прибытия основной группы.
Он вышел из вездехода и увидел: Заостровцев стоял возле экрана, стоял неподвижно, только чуть шевелилась рука в перчатке, — и это медленное шевеление, будто поиск невидимой опоры, мгновенно перенесло мысль Морозова в далекое прошлое, в тот сумасшедший рейс, когда танкер «Апшерон» ослеп в Ю-поле и практикант Заостровцев, вот так же медленно шевеля пальцами, как бы на ощупь выводил корабль из беды, из гибели..
Абориген с палкой-разрядником в руке стоял против Заостровцева, против экрана, это, конечно, и был тот самый — Единственный Зритель. Он ничем не отличался от своих соплеменников-«жезлоносцев»: ни цветом шерсти, ни формой пряжки, поблескивающей в свете экрана, ни чертами лица.
Морозов сделал несколько шагов, чтобы ближе встать к Заостровцеву. Не вспугнуть бы аборигена, не помешать… Не верилось, что эти двое вступили в общение, что они понимают друг друга… Лицо Заостровцева за стеклом шлема было сонным, глаза полуприкрыты…
…Слепящая вспышка света и — огонь, огонь, огонь. Горы стекают огненным потоком. В огонь превращаются камни и строения, леса и пустыни — все пространство.
Все сожжено. Безмолвие. Гибель.
Нет. Не все. В черном замкнутом подземелье копошатся фигурки. Сколько их? Очень слабый свет, трудно понять. Кажется, их немного.
Это глубокий колодец, да, он должен быть глубоким. Потому что именно здесь находится… что это? Нечто разветвленное… нет, скорее это похоже на корни… массивные корни какого-то растения.
Непонятно. Непонятно.
Они торопятся, эти фигурки в подземелье, они что-то делают беспрерывно, настойчиво. Как будто кольца, да, мелкие колечки, наборы колец иногда поблескивают у них в руках.
Их становится меньше. Всего несколько живых фигурок. Да и как им выжить в этом колодце, где наверняка уже нечем дышать и нечего есть? Сколько проходит времени? Месяц, год, десятилетие?
Лестница. Они лезут по лестнице — куда?! На поверхность? Но там — сожженная пустыня, оплавленная земля, над которой — вечная ночь и холод Открытого Пространства. Куда они лезут, эти пятеро, — на верную гибель? Последний раз взглянуть на черное небо и звезды?
Нет. Круглая площадка в шахте. Отсюда вдруг — луч! Плавится грунт, и все дальше уходит куда-то вбок пробиваемый лучом тоннель.
Теперь их трое. Трое выходят из тоннеля. Они долго стоят под черным небом, под немигающими, сдвинутыми, незнакомыми звездами. Стоят на застывшем лавовом поле, под которым навеки погребен их город.
Дерево. Невысокое, слабо светящееся в вечной ночи. Дерево, вокруг которого ходят фигурки. О, их много! Гораздо больше, чем было вначале в подземелье. Что-то они переносят. Вот и на склоне горы они что-то делают. Там вспыхивают и гаснут огоньки.
Огоньки, огоньки. Теперь они перебегают по всей долине. Выплескивая струи огня, мерно идут какие-то круглоголовые, будто в металлических шлемах, будто в латах стальных, прямоугольные, несокрушимые. Они идут ровной шеренгой — от края до края мерное неудержимое движение. Невозможно остановить. Надо остановить! Они несут гибель. Устилают долину трупами. Они уничтожат всех, кто жив, если их не остановить.
Остановить — но как?
Огненный смерч — вначале медленно, потом, словно раскручиваясь, все быстрее, быстрее, быстрее…
Заостровцев вскинул голову, раскрыл глаза. Единственный Зритель уходил, пятился. На него наступал, подняв руку с зажатым разрядником, другой абориген. Бурая шерсть у этого «жезлоносца» отливала сединой, и седым был венчик волос вокруг лысой головы. Потом оба понеслись прочь.
Драммонд устремил на Морозова холодный взгляд.
— Он все это видел? — спросил недоверчиво. — Не может быть. Этого не может быть, чтобы человек воспринимал, как в кино, чужие мысли. Я не верю.
— А вы уверены, что человек располагает всего лишь пятью чувствами? Впрочем, я вас понимаю, Драммонд. Я бы, наверно, и сам не поверил, если б не знал Заостровцева… если б однажды не был свидетелем его необычайных способностей. Короче говоря, могу вас заверить, что Заостровцев действительно видел.
Некоторое время молчали. Здесь, в кают-компании, сидел за обедом весь экипаж, кроме Заостровцева и Баркли.
— Ну и ну, — проскрипел Чейс, помотал бритой головой. — А я все думаю — почему он, как сядет играть, так словно видит насквозь мои планы? И только… э-э… из любезности предлагает ничью… Чертовщина… Все-таки, Алексей, надо бы отнести ему еду. Подкрепиться после такой… э-э… работы.
— Нет. Пусть отлежится в каюте. Ему надо просто расслабиться. Потом я принесу ему кофе.
А Коротков, запив еду стаканом витакола и спокойным жестом удовлетворенного человека вытерев полные губы, сказал:
— Тут дивно другое. Я не знал о способностях Владимира Александровича, но я работал, хоть и недолго, в лаборатории Лавровского и знаю Надю Заостровцеву. Это, скажу я вам, удивительная девочка…
— Погодите, Станислав, — сказал Морозов. — Я думаю, теперь можно понять, почему они с таким упорством атакуют роботов. Эту планету некогда, может быть, в те времена, когда она, вытолкнутая взрывом своей звезды, неслась в Пространстве, пытались завоевать. Вот эти круглоголовые, в латах, которые привиделись Володе. Этакая несокрушимая македонская фаланга…
Тут в кают-компанию вошел Баркли в своей лилово-черной пижаме. Лицо его было очень бледным и осунувшимся, борода казалась неопрятно свалявшейся. Немигающим взглядом он обвел товарищей по экспедиции, сказал негромко:
— Пришел пожелать вам… приятного аппетита…
Коротков подскочил к нему:
— Вы с ума сошли, Джон. Еще часа не прошло, как я сделал инъекцию…
— К черту инъекцию! — выкатил на него глаза Баркли. — Помогите мне сесть… Пока я живой, я не стану валяться в вашем паршивом чулане. Вы меня поняли?
— Оставьте его, Станислав, — сказал Морозов. — Джон, я рад, что вы хорошо держитесь. Выпейте витаколу и послушайте, о чем мы тут…
— О контакте. — Баркли лежал в кресле, задрав бороду и часто дыша. — Мне вякнул Коротков, будто у Заостровцева… был контакт… с этим мохнатым парнем… Что это значит?.. Ну, выкладывайте, шеф, или я… потеряю терпение…
Морозов рассказал все сначала, с тревогой посматривая на белое, покрытое испариной лицо планетолога.
— Ну вот, — заключил он. — Я думаю, что плутоняне в наших роботах увидели тех, давних завоевателей. Не знаю, есть ли у них письменная история, но — достаточно памяти, передаваемой из поколения в поколение, чтобы опознать грозных врагов. От них с трудом отбились их предки, и уцелевшие, вероятно, приняли меры… Володя видел крутящийся огненный смерч… Я, правда, не исключаю, что тут в его памяти возникла картина гибели «Севастополя» — вы-то по молодости лет ее не помните, наверно, а мы в детстве смотрели телепередачу с Плутона.
— Прекрасно помню эту передачу, — сказал Чейс. — Столб огня наехал на «Севастополь» и спалил его в один миг. Я и моргнуть не успел. Столб огня, а может, и верно, смерч. Помню, мой дед тогда сидел рядом и смотрел передачу, так он, поверите, кинулся было за огнетушителем, ему показалось, что телевизор вспыхнул…
— Подите вы со своим дедушкой, Роджер, — сказал Баркли, слабо взмахнув рукой. — Ни черта вы не хотите понять… И я не понимал, для чего они накапливают тау-энергии больше, чем им нужно… — Его голос окреп, глаза, не мигая, смотрели на Морозова. — А теперь понял: избыточность — для защиты от нападения! Рассчитано на крупный десант — ну, как с этими, круглоголовыми, — тут огромная нужна энергия, чтобы сжечь… Огромная — сверх той, что они потребляют для зарядки…
— Верно, Джон, — кивнул Морозов. — Они предпочитают сбрасывать излишки энергии, чем оказаться беззащитными при нашествии. Верно, верно… Это логично… И надо было, как Юджин Моррис, десятки лет наблюдать за Плутоном, чтобы обнаружить их уязвимость, их ахиллесову пяту, — вот эти коротенькие промежутки между разрушением Дерева и новым ростом.
— Саморазряд. Каждые пятнадцать лет — саморазряд аккумулятора. Что вы там говорили о каких-то корнях в подземелье?
— Я тоже думаю об этом. Я подумал, что еще до катастрофы существовал этот колодец, там проводились опыты по аккумуляции тау-частиц. Вспомните из школьного курса: в прошлом веке вот так же, в глубоких подземельях «ловили» нейтрино. Корни, которые привиделись Володе, и были, наверно, первыми тау-аккумуляторами. Во время катастрофы в подземелье уцелела группа ученых. И тут начинается самое поразительное. Они приспособили собственные организмы для зарядки тау-энергией. Вероятно, такие эксперименты шли и раньше. Может быть, на животных. А когда припекло… ну, понятно, в общем. Троим удалось выжить.
— Прекрасный пример, — заметил Коротков. — Уж если разум возник, то способен противостоять любым катаклизмам. Мне и раньше казался сомнительным тезис о том, что у технически развитых цивилизаций короткая шкала жизни в космическом масштабе. Нет, неограниченно долгая!
— Бросьте, Станислав! — Баркли устало закрыл глаза. — В природе нет ничего неограниченно долгого.
— В природе нет, согласен. Но ее порождение — разум достигает такого могущества, что способен выжить, даже если погибнет окружающий мир. Не-ет, бесконечная длительность психозойской эры — разговор не бесплодный.
— Разум способен выжить, — сказал Морозов, глядя на солнечную лужайку на стене. — Возможно. Но вот вопрос: какой ценой? У плутонян была, должно быть, цивилизация нашего типа. Я хочу сказать — техническая, городская. Они выжили, когда их мир погиб. Но — они ли это? Иная форма жизнедеятельности — не повлекла ли она за собой иную психологическую структуру, иной тип общественных отношений, даже иной внешний облик? Другая появилась раса, новая цивилизация ничего общего не имеет с прежней. Вот и получается: шкала жизни у цивилизации все-таки сравнительно коротка.
— У данной цивилизации, Алексей Михайлович, но не у цивилизации как формы существования разума вообще. Они стали другими — ну и что же? Лавровский верно говорил, что за возрастание информации надо платить. Да он и сам заплатил, — ну, это другой разговор.
— Все тот же… Все тот же, дорогой мой Станислав. Цена выживания, цена приспособления к другим мирам — нет, она не может быть любой. Есть какие-то пределы… Sumus ut sumus, aut non sumus.
— Я знаю, что это значит, и не согласен с этим. Простите, я должен прервать разговор. Что-то мне не нравится Джон.
Коротков подошел к Баркли, неподвижно лежащему в кресле, и нащупал пульс. Покачал головой:
— Реакция на перевозбуждение. Помоги, Гриша, перенести его в изолятор.
Грегори живо подскочил, вдвоем они подняли Баркли под руки и осторожно вывели из кают-компании.
— Алексей Михайлович, — сказал Черных. — Должен вам напомнить: сегодня одна ветвь отделилась от Дерева. И готова отделиться вторая.
— Да, Олег. Помню.
Морозов прошелся вокруг стола.
Контакт, первая удачная попытка взаимопонимания Видимый успех геологической разведки. Нападения на роботов. Болезнь Баркли. Угрожающий рост Дерева и особенно — дочерних конструкций. Надо уходить, пока не поздно. Сворачивать экспедицию и уходить. Не сделав второй попытки, не углубив контакта? Нет, так нельзя. Единственная и, может, неповторимая возможность достигнуть понимания, преодолеть вражду. Володя радостно настроен, он готовится к новому «сеансу». Когда еще представится случаи, сулящий такую грандиозную перспективу?
Ох, как тяжела ответственность…
— Прошу внимания, — сказал Морозов, остановившись у того края стола, где сидел, допивая кофе, Чейс. — С рассветом начнем последний день работы экспедиции. Со мной пойдут Заостровцев, Коротков, Станко. Задача — продолжение контакта. Георазведка прекращается, чтобы не вызвать новых нападений и эскалации враждебности аборигенов.
Драммонд с чмокающим звуком разжал челюсти:
— Простите, сэр, но я вынужден возразить. Мы не можем прекратить разведку. Сегодня я наткнулся на полосу германитов и аргиродитов с совершенно небывалой, невероятной концентрацией германия в минерале.
— Охотно верю. Но не могу допустить роста враждебности.
— Вы же знаете, как истощены на Земле запасы германия, как он стал редок, а ведь на германии держится вся металлоорганика… Нет, как хотите, а нужна еще разведка, чтобы оконтурить хотя бы приблизительно…
— Понимаю, что значат богатые залежи германия. — Морозов очень старался говорить терпеливо. — Но поймите и вы: мы к ним никогда не прикоснемся, не получим ни грамма, если не наладим с плутонянами взаимопонимания. Они хозяева планеты, и помимо их воли и согласия мы тут не сможем добывать металлы. Поэтому я говорю: хотя опасность возрастает с каждой минутой, мы сделаем еще одну попытку контакта. Это сейчас важнее всего. Георазведка прекращается.
Драммонд поднялся. Он был хорошо тренирован, ни жестом, ни подергиванием бровей, ничем не выдал своего гнева. Он сказал убийственно ровным тоном:
— Вынужден подчиниться, сэр, но по возвращении сделаю заявление о своем несогласии с вами и о некомпетентности вашего руководства.
— Это ваше право, — таким же ровным тоном ответил Морозов и направился к выходу из кают-компании.
Роджер Чейс со стуком поставил чашку на блюдце.
— А знаете, Драммонд, старина, что сделаю я сразу после вашего заявления? — сказал он, свирепо улыбаясь. — Я набью вам морду.
…Еще не взошло далекое-далекое солнце, и только чуть посветлело над горной грядой, когда начался последний рабочий день экспедиции. Перед тем как покинуть приземлившуюся десантную лодку, Морозов сказал Олегу Черных:
— Включите все огни. Не спускайте глаз с Дерева. Готовность минутная.
— Есть, Алексей Михайлович, — ответил Черных.
С высоты своей рубки он все эти дни вел наблюдение — прямое и в инфракрасных лучах — за Деревом. Он понимал озабоченность начальника экспедиции: с каждым днем увеличивалась опасность, связанная с быстрым ростом Дерева. Будь его, Олега Черных, воля, он отменил бы сегодняшнюю высадку. И вообще отказался бы от этой зловещей планеты. Оставьте в покое аборигенов, не желающих общаться. Оставьте их наедине со своим Деревом, со своей судьбой. Но, конечно. Черных понимал и другое: нельзя пренебрегать даже малейшей возможностью диалога, контакта, общения.
Сильные прожектора и оптические системы позволяли ему видеть все, что делается вокруг лодки в радиусе четырех-пяти километров. Вот выехали из люка два вездехода — оранжевые машины с белыми знаками экспедиции, с гребнями выдвижных антенн. Черных смотрел с высоты, как вездеходы быстро покатили в сторону тау-станции, гоня перед собой два шара голубоватого света. Включил полностью бортовые огни, взглянул на приборы, добавил охлаждение реактора. Потом, направив всю оптику на Дерево, начал наблюдение. Он сидел в своем пилотском кресле насупясь, с сосредоточенным, серьезным лицом.
Подъехав к тау-станции, Морозов остановил вездеход. За истекшие сутки Дерево, может, и не так уж заметно подросло, но толще стали его ствол и ветви, по которым непрерывно текли светящиеся блоки. Они текли и по отделившейся ветви, наращивая ее. Другая ветвь, склонясь до грунта, была готова отделиться от Дерева.
— Выходим? — спросил Заостровцев.
«Хотел бы я знать, — думал Морозов, — готова ли к действию эта отпочковавшаяся конструкция? И если это и верно излучатель, то насколько он подвижен?»
— Алеша, надо выходить, — повторил Заостровцев.
Уж если что-то надо делать, подумал Морозов, так загонять машины обратно в десантную лодку, поскорее возвращаться на корабль и стартовать к Земле. Что ж, экспедиция прошла успешно, информации они привезут уйму, хватит работы на долгие годы, наверняка продвинется дело с тау-аккумуляторами, и прочее, и прочее…
Он посмотрел на Заостровцева. Тот, длинный, в белом скафандре, стоял, нагнув черноволосую голову, у дверцы, готовый шагнуть в шлюз. Куда угодно готовый шагнуть, в пропасть, в пекло, лишь бы снова сойтись с «собеседником». Будто разбудили Володю после долгого сна, и теперь — не удержать его, не остановить…
— Прошу не торопить, — бросил Морозов.
Он привел вездеход в то место, примерно на середине расстояния между Деревом и горным склоном, где обычно и «крутил» свои фильмы Коротков. Затем они вышли из машины. Вспыхнул экран, зазывая, приглашая к беседе Единственного Зрителя.
Да где же он? Солнце взошло над долиной, превратив глухую ночь в жестяные сумерки и вытянув неясные длинные тени от ног разведчиков. Ходили, носились взад-вперед аборигены. Пожалуй, их движение было сегодня более оживленным, чем обычно.
А Единственного Зрителя все не было.
Коротков зря времени не терял: наводил трубу телеинтроскопа на проходивших мимо плутонян и сделал несколько новых снимков. Грегори из своей машины вел панорамную съемку.
— Не отъезжай далеко, Гриша, — сказал Морозов.
— Есть, коммодор, — раздался в его шлемофоне высокий голос Грегори.
Еще ничего не случилось, и доклады Олега Черных были спокойны — ну, немного возросла напряженность тау-поля, так ведь это нормально, — и спокоен был он сам, Морозов, когда связывался с Чейсом. Текучим желтым светом мерцала невдалеке верхушка Дерева. На юге, километрах в двух отсюда, виднелась десантная лодка, в ореоле сильных прожекторов, в блеске бортовых огней задравшая острый нос в черное небо. По экрану плыли прекрасные, яркие пейзажи Земли.
Все было как будто спокойно. Но почему-то у Морозова нарастало, нарастало тревожное ощущение. Надо уходить, подумал он. И тут увидел, как перед Заостровцевым остановился «жезлоносец». Ага, появился наконец Единственный Зритель…
Ну, Володя, теперь за тобой дело. Только поскорее, родной, поскорее…
События вдруг резко ускорились. Налетела целая стая плутонян, все с жезлами, окружили вездеход, это было что-то новое. Морозов пошел прямо на них — пошел с неясной мыслью о злости… Да, хорошо бы отбросить их, как пятнадцать лет назад. Но не было злости, только тревога нарастала…
Аборигены расступились, отскочили. Тут раздался в шлемофоне напряженный голос Олега Черных:
— Алексей Михайлович, мне кажется, она пришла в движение…
— Кто — она? — бросил Морозов, впрочем уже понимая, о чем речь.
— Отделившаяся ветвь. Она как будто раскручивается вокруг своей оси… очень медленно…
— Ясно! Готовьтесь к старту, сейчас мы приедем. Внимание! — Морозов быстро огляделся. — Заостровцев, Коротков, немедленно в машину!
Коротков, с ящиком интроскопа в одной руке, был уже у шлюзовой двери вездехода, дергал за ручку.
— Дверь не открывается, Алексей Михалыч!
Морозов сквозь перчатку — сквозь плотную ее синтетику — ощутил жар. Шлюзовая дверь была раскаленной, и Морозов уже видел, что замок оплавлен и заклинен намертво.
— Станко, — сказал он в микрофон, — подъезжай немедленно! С открытым шлюзом!
Последние слова он выкрикнул уже на ходу, на бегу: видел, что перед Заостровцевым встало несколько плутонян, и торопился к нему, с трудом отрывая от грунта тяжелые десантные башмаки. Он не слышал собственного топота, но почему-то в этот миг пронеслось в голове видение: идут, тяжело переступая пыльными сапогами с красными отворотами, солдаты в душных, пропотевших мундирах… над строем взлетает хриплоголосая песня: «На заре, на заре войско выходило на погибельный Капказ…» Это перед тем, как они поехали на Аланды… И Марта, загорелая, красивая, учит их с Витькой ходить босиком по песку, по траве и камню… Марта!..
Всего несколько метров, но как мучительно трудно бежать!
Подбегая, он увидел, как на Единственного Зрителя надвинулись трое, в их числе и тот седенький, «старичок», и Володя шагнул к ним, простирая руку, будто хотел остановить. Плутоняне как-то странно завертелись, взмахивая разрядниками, и тут «старичок» изловчился, ткнул своим разрядником Единственному Зрителю прямо в живот, в пряжку. Коротко сверкнул голубой огонь разряда, и Единственный Зритель упал ничком, замертво упал, похожий теперь на подбитого охотничьей пулей пушного зверька. Заостровцев наклонился над ним…
— Володя, назад! — крикнул Морозов, видя, как «жезлоносцы», отскочив сперва от Володи, тут же стали на него надвигаться, выставив, как пистолеты, черные разрядники.
— Они его убили! — сказал Заостровцев.
«И тебя убьют!» — хотел крикнуть Морозов, задыхаясь от бега. Он с силой оттолкнул Заостровцева и — направленную на него голубую молнию принял на себя. Будто горячими когтями разодрало грудь…
Из бортового журнала
…Когда Коротков подбежал, Морозов был мертв. Заостровцев поднял его на руки. Они погрузились в машину Станко и на полной скорости поехали к десантной лодке. Станко утверждает, что в момент отъезда видел в иллюминатор вихреобразный огонь на тау-станции. Лодка стартовала в тот самый миг, когда за десантниками захлопнулся люк. Сразу после старта Черных видел крутящийся внизу огненный вихрь. Это был подвижной излучатель. Плутоняне опоздали всего на несколько минут.
В 11 ч. 52 мин. десантная лодка состыковалась с кораблем.
В 12 ч. 10 мин. отправлена радиограмма. Я доложил о происшедшем и попросил разрешения на старт к Земле.
Знаю, что не положено делать такие записи в бортовом журнале, но я, Роджер Чейс, второй пилот этого корабля, хочу написать здесь, что мне трудно будет жить без Алексея Морозова.
Комментарии к книге «Незаконная планета», Исай Борисович Лукодьянов
Всего 0 комментариев