Геннадий Прашкевич Кафа (Закат Земли)
Победили красные, а кровь твоя желтая.
О. В.От автора
Корни предлагаемой читателям повести, несомненно, уходят в далекое детство автора, в те годы, когда впервые была прочитана и жадно перечитана «Аэлита» Алексея Толстого. Очарование живого, поющего, громыхающего электрическими молниями мира, в котором каждый ищет свою правду, свою любовь и одновременно ощущение какой-то ужасной недосказанности, долго владело мною.
«Я грамотный, автомобиль ничего себе знаю. — Такое запоминается сразу. — С восемнадцати лет войной занимаюсь — вот все мое и занятие… Четыре республики учредил, — и городов-то сейчас этих не запомню… Один раз собрал сотни три ребят, — отправились Индию освобождать… У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, — тут уж был в коннице Буденного: „Даешь Варшаву!“ В последний раз ранен, когда брали Перекоп… Войны сейчас никакой нет, — не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь».
А инженер Лось? А любовь, разрывающая пространства?
Вот вернулись они с Марса — безнадежный романтик (из бывших) и неунывающий красный командир (теперь тоже из бывших). Любовь позади, борьба с олигархами Марса проиграна. Литературный критик тридцатых годов Георгий Горбачев гневно брызгал слюной:
«Гусев — не пролетарий, не коммунист, он деклассированный империалистической и гражданской войнами крестьянин, бывший махновец, потом буденновец, типичнейший партизан, авантюрист, сочетающий революционный подъем с жаждою личного обогащения. Он загребает в свои руки, когда он еще или уже не в боевом экстазе, в первую голову золото и „камушки“… Гусев — националист, и первая его мысль по приезде на Марс — присоединить Марс к РСФСР, чтобы утереть нос Англии и Америке… Гусев — типичный анархист: он бросает марсиан в прямой бой, не расспросив о силах врагов и друзей, об общей ситуации на Марсе… Не рабочий, не коммунист — взбунтовавшийся, деклассированный, жадный, мелкий собственник воплощает у Толстого русскую революцию…»
Много раз я пытался набросать на бумаге варианты возможного развития толстовской повести. И не одного меня мучила такая затея. По разным подсчетам, к сегодняшнему дню опубликовано в России не менее двенадцати попыток литературного продолжения знаменитой повести. Стоит ли браться еще раз? Кто знает? Но однажды я сказал себе: стоит! Очарование «Аэлиты» с годами ничуть не рассеивается, не пропадает, и осенью 2010 года на Тенерифе, где мы с женой вечерами обсуждали жизнь, которая кипела когда-то именно здесь, на обломках древней Атлантиды, я почувствовал: пора! И потянулся к бумаге. И результат этой работы перед вами. И если вы еще помните хотя бы в общих чертах удивительную, блистательную повесть Алексея Толстого, доброго вам чтения!
Инструкция
1
Товарищ нарком Ежов стоял у окна.
Глиняные (по цвету) каблуки сапог скошены.
Ноги присогнуты, будто с лошади соскочил, решил размяться.
Субтильный, узкоплечий (шашкой долго не помашет), морщился, глядя на лейтенанта Рахимова. Угадывалось в прищуренных глазах сильное желание подойти к сейфу, перегаром несло. Верхний свет выключен, на столе лампа с направленным на гостя оранжевым абажуром; поставлена лампа обдуманно — отбрасывает свет и на портрет товарища Сталина.
Лейтенант Рахимов тоже щурился.
Почти два месяца он провел в общей камере.
По голове не били, он привык, что кормят раз в день, — усиливает чувство ответственности. Теперь, на Лубянке, вздохнул облегченно. Вспомнил, как смеялись сопровождающие в машине. Синие околыши, красные верха — свой народ, не догадывались, кого везут. Считали, так, мелкая контра, по вызову. Шутили: какой-то гражданин по фамилии Блох недавно случайно задавил на бензиновой машине милиционера, видимо, рулить не умел. Явное вредительство. Вкатали по полной. Да и то, не дави милиционеров, как… Блох.
Товарищ Ежов поднял руку, потер лоб, изрезанный морщинами.
Портупея перетягивает мятую (не до парада) гимнастерку, почетные знаки. Всё дельно, просто, — у товарища Сталина тоже роскошных костюмов нет. А то, что лейтенант Рахимов оказался одного с ним роста (на самом деле выше, просто сапоги у Николая Ивановича подбиты специальными каблуками), товарища наркома еще более успокоило. Он не любил высоких людей. При росте в сто пятьдесят один сантиметр смотреть снизу вверх на какого-нибудь врага народа просто немыслимо. Хочется дотянуться маленьким кулачком до лица выродка. «С Февральской революции не пользовался отпуском… Чуть не семью видами болезней страдаю…» Так вдруг подумал, глядя на сухощавого лейтенанта. Тускло подумал, враждебно, потому что опять жгло, томило под ложечкой — то ли от тревожности, то ли от постоянных неясных ожиданий, то ли от водки, немыслимо питой ночью. Ощупал лейтенанта быстрым взглядом — неприязненно, чтобы тот, не дай бог, не почувствовал себя героем. Знаем, знаем, все про тебя знаем, лейтенант… В органах с двенадцати лет, из беспризорников… Когда-то по карманам работал, «стаканчики граненые», но окреп, из социально близких выбился в твердые свои, поощрялся личным оружием, с хорошей стороны проявил себя в операции «мракобесы»… Теперь вот два месяца провел в общей камере — там встревал в разговоры, слушал, запоминал. Из активных «мракобесов», эзотериков советских, как они себя называли, некоторых уже в живых нет, других раскидало по лагерям, а эхо их вражеской деятельности все еще отдается. Недавно на Охте рвануло. Стоял там домик — простой, веселый, бревенчатый. Хозяин — из инженеров. Там и рвануло. Взрыв немыслимой силы. Значит, ядовитые корни «мракобесами» глубоко пущены, значит, вросли в землю, как у того азиатского растения кок-сагыз, у которого они в землю уходят чуть не на десять метров. Умные химики до сих пор ломают головы. Сам Николай Николаевич Семенов, главный спец по взрывам, консультировал, внятного ответа не дал. Каменистую сухую землю в сторону от домика выбило канавой почти в два метра глубиной и ширины такой же, и вынесло раскаленный, плавящийся грунт по оплавленным валунам прямо к речке, при этом — удивительно — сам домик не пострадал. Каким-то образом взрыв был точно направлен в одну сторону — к речке. А кто создал такое удобное направляемое взрывчатое вещество? Где хранятся запасы? Как воспроизвести образец хотя бы в опытных количествах?
Необычно рвануло на Охте, будто огненным плугом вспахало землю.
Такая направленность снимает проблему самого совершенного вражеского укреппункта. Дайте нам такое взрыввещество, любую крепость возьмем! Дело, конечно, засекречено, но в военных кругах шептались. Товарищ Сталин при последней встрече загадочно подчеркнул: «Товарищ Ежов душит гидру контрреволюции ежовыми рукавицами, а надо бы…» Объяснять не стал, но мысль угадывается — значительная, глубокая. В январе испытана в СССР первая боевая ракета, способная бить по вражеским позициям издалека… Вот бы теперь к ней и нужное топливо…
Товарищ нарком подошел к столу, выдвинул узкий ящик.
Потрогал пальцем серый пакет. В нем три сплющенные пули.
Нет, четыре. Три от пистолета «наган», одна револьверная — от «кольта». Все сплющены, как от сильного удара. Каждая помечена: «Зиновьев», «Каменев», «Смирнов» (на Смирнова ушли две пули). Резко закрыл ящик, подошел к сейфу, лязгнул металлической дверцей. «Стаканчики граненые». Стакан стоял удобно — на бумагах, тут же бутылка — початая, зеленоватого стекла. Налил вполовину, выпил, отвернувшись. Вытер губы запястьем, опять запер сейф на ключ и с умыслом раскинул на столе десяток машинописных листков. На какие-то пару секунд, ну на десять секунд или на пятнадцать. За такое время мало что увидишь… Ну, может, строчку ухватишь из десяти слов машинописного текста…
— Что скажешь?
Понимал: лейтенант сейчас врать начнет.
Люди так уж устроены — всегда врут. Отсюда — недоверие.
Но товарищ Сталин тысячу раз прав: здоровое недоверие — лучшая основа для совместной работы. Так уж повелось, что врать безопаснее. И не просто врать, а по партийному, особенным образом, обдуманно, сохраняя необходимый резерв, разумную дистанцию. А то разведут споры-дискуссии, будто надеются на чудеса. А чудес не бывает. Только вранье хитрое.
Водка горячо пошла по жилам. Товарищ Ежов посмотрел остро.
Без подготовки, не предупреждая, еще раз перекинул машинописные листки: говори, дескать, что успел заметить, лейтенант? Как тебя там? Рахимов? Стахан? «Стаканчики граненые». Поворачиваясь к сейфу, подумал: если этот лейтенант не совсем дурак, то промолчит. Виновато промолчит, с чувством уважения и понимания. Болтунам не место на оперативной работе. Никто не способен с одного взгляда запомнить текст десяти брошенных на стол машинописных страниц, ну, может, абзац… строку… Ученые говорят, что глаз — он вроде фотокамеры, но в фотоделе — там и проявка, и закрепление… А взгляд, он что? Ну, запомнишь абзац — уже хорошо. Так что не усложняй себе жизнь, лейтенант. Должен понимать, что не бывает чудес. Партия твердо доказала: никаких чудес, бывает только вранье, как в Священном Писании. Вспомнил: не зря мы в детстве гоняли местного попа по деревне. Он нас боялся, терпеть не мог, в намёт при беге переходил, а разве вымолил какую молнию, чтобы покарать нас?
— «Москва… НКВД СССР…»
Лейтенант опустил бледные веки, будто припоминая.
— «Инструкция… Об основных критериях при отборе кадров для прохождения службы в органах НКВД…»
Товарищ Ежов даже обернулся. Ничего такого не ожидал.
Впрочем, схватить название документа несложно. Память можно натренировать. Да и шапки к документам (даже к секретным) печатаются крупно, в разрядку… Так думая, открыл дверцу стального сейфа, дотянулся до недопитого стакана.
— «Основные негативные категории, — без выражения продолжил лейтенант. — При собеседовании с кандидатом следует расспросить его о семейном положении, условии быта и жизни родителей. Если они разведены, то это, как правило, означает, что или отец или мать ненормальны. У их детей тоже будут разводы. Это своего рода печать проклятия, которая передается из поколения в поколение. Если родители жили счастливо, то их дети тоже будут счастливыми и психически здоровыми. Тов. И. В. Сталин определил, что советская семья — ячейка общества и, следовательно, на это стоит обращать особое внимание…»
Лейтенант увидел отчетливое изумление в глазах наркома.
— «При исследовании семейной жизни кандидата, поступающего на службу, важно как можно больше знать о его жене, из какой она семьи, кто ее родители… Пристальное внимание обращать на многодетные семьи. У дегенеративных матерей часто случается так, что чем больше они грешат, тем больше плодят детей. Это, в свою очередь, отображается на детях, а хуже всех бывает последний ребенок…»
— Что остановился? Заело?
— Там дальше слово вытерто на сгибе.
— Ну, вот еще большое дело! Пропусти!
— «Обращать внимание на окружение жены кандидата. Как правило, это бывает змеиным гнездом. Тогда семейная жизнь сотрудника будет целиком зависеть от настроения супруги, ее подруг и связей. — Лейтенант, как хитрый змей, сверкнул кончиком языка, облизал пересохшие губы. — Основные видимые признаки дегенерации… Нервный тик или судороги лица. Обычно это концентрируется вокруг рта. Дергается рот, губы, нос, шея. Подергиваются веки глаз. Это повторяется каждые несколько минут. Некоторые это пытаются скрыть потягиванием, разминкой шеи… Косоглазие и прочие деформации глаз. Недаром говорится, что глаза — зеркало души, — лейтенант будто держал печатный текст перед глазами. — В категорию людей с „дурным глазом“ следует отнести не только косых, но также горбунов, карликов… — Секундная заминка, скорее всего, лейтенант и не вдумывался в значение произносимых им слов, зачем вдумываться — такого указания ему не было. — Сюда же следует относить разноцветье глаз, вплоть до астигматизма. Всякие дефекты речи. Шепелявость, картавость, заикание. Все это тесно связано с нервными, наследственными психическими болезнями…»
Секундная пауза.
— «Хронические мигрени. Сильные головные боли вплоть до тошноты и рвоты. Как правило, это заболевание наследственное. Если им страдает кто-то из близких родственников, то наверняка это передалось по наследству кандидату, поступающему на службу. Не следует мигрени путать с обычными головными болями, которые бывают у каждого человека. Речь идет о таких болях, которые погружают человека в коматозное состояние, из которого он долгое время не может выйти, даже после вмешательства врачей. Следует выяснять, страдает ли такими болями кто-либо из числа близких родственников кандидата…»
Короткая пауза. Взгляд на наркома.
— «Лошадиные зубы. Это торчащие вперед, как у лошади, зубы. Это можно отнести в категорию уродств, связанных с „дурным глазом“. Иные признаки, указывающие на уродство лица: непропорциональность размеров головы по отношению к туловищу, необычайно большая голова, выступающий лоб, любые видимые диспропорции тела, которые могут показаться отврати…»
— Как это — «отврати…»?
— Там незаконченное слово. Знак переноса.
— Все так, — хмуро одобрил нарком. — Запоминать умеешь.
Посмотрел еще более хмуро:
— А конец пятой страницы?
— «Умственные силы обычно составляют единственную сильную сторону духовного наследия человека, посредством которого субъект разрешает для себя все жизненные вопросы и даже такие, которые малодоступны умственному анализу, и обыкновенно разрешаются у нормальных людей при участии чувства как более тонкого орудия — нравственности, долга, совести и т. п. Основными чертами ума демонических натур являются: многоречивость, наклонность к спору, к софизмам и диалектике, сухая логика и умственный формализм, пытающийся стать выше чувств, совести и намеков нравственного такта. Далее — стремление вытеснить логику фактов, заменить ее логикой умственных настроений…»
— Довольно! Вижу, лейтенант, ты на лету схватываешь.
Попытался вспомнить: чей выдвиженец этот Рахимов? Кажется, Богдана Кобулова… Начальник следственной части НКВД много обязан знать… Он много и знает… В недавнем разговоре наедине намекнул на связь жены товарища наркома Ежова с элементами подозрительными, распущенными… Николай Иванович давно ждал чего-то такого, не раз говорил жене: «Залетишь, дура!» Сам видел в незашторенное окно, как иногда под утро подходила, урча, машина к подъезду. Не сильно любят москвичи заглядывать в Большой Кисельный переулок, но находились смельчаки, все-таки подъезжали… А Женя… А Евгения Соломоновна… Она выпрыгивала, она бежала на свой этаж… От нее вкусно пахло… «Ой, Коленька, ты еще работаешь?» — целовала в лицо, откидывалась от перегара. Смеялась: «Это Валька Катаев затащил нас с Гликиной к Михаилу Ромму. А там Ильинский, там Плятт! Там весело, Коленька! Мы пели. Тебя не было, а жалко, все знают, у нашего железного наркома абсолютный слух. — Нисколько не льстила, петь Николай Иванович действительно любил и умел. — А Люба Орлова, она такая прелесть!»
А в другой раз подвозил Евгению Соломоновну писатель Бабель.
Этого Николай Иванович особенно не любил. С этим Женя подружилась еще в Германии, когда работала машинисткой в полпредстве. Болтун, ответственности никакой. Не раз, не раз предупреждал жену: «Подведут тебя такие друзья!» — «Да почему, Коленька?». Не объяснять же ей, что проныра Бабель в последние годы не столько пишет свои рассказики, сколько вертится в подозрительной троцкистской среде.
А еще Кольцов… А еще Шолохов…
Защемило сердце, не поворачиваясь, спросил:
— Нынешний майский контроль по литеру «Н» помнишь?
Лейтенант Рахимов кивнул. Писатель М. А. Шолохов останавливался в гостинице «Националь».
— «Так как было приказание в свободное от работы время включаться самостоятельно в номера гостиницы и при наличии интересного разговора принимать необходимые меры, стенографистка Королева включилась в номер писателя Шолохова… Оценив инициативу Королевой, я просил премировать ее, о чем был составлен проект приказа… На второй день заступила на дежурство стенографистка Юревич… — Лейтенант произносил слова ровно и бесстрастно, как утреннее радио, давал понять, что для него это действительно всего лишь слова. — Контроль за номером писателя Шолохова продолжался свыше десяти дней… вплоть до его отъезда… Во время контроля была зафиксирована интимная связь Шолохова с женой тов. Ежова…»
— Откуда стенографистке знать, с кем развлекается писатель в своем номере?
— Голоса, товарищ нарком. Специальный навык.
— Сам слышал?
— Так точно.
Лязгнула дверца сейфа.
Товарищ нарком Ежов выпил, глядя в окно.
Такого человека, как лейтенант Рахимов, держать при себе опасно. Надо бы, но опасно, опасно. Соколы Троцкого не спят, не все перебиты, у них особая тяга к заговорам, к тайным сборищам. Враги везде — в армии, на заводах, в наркоматах, колхозах, университетах, обкомах. Они и в органы пробираются, иногда занимают крупные посты. Когда в семнадцатом громили богатые витрины на Невском, это была революция, праздник, там все было ясно, а сейчас будни серые, гоняешься за скрытым врагом, корчуешь врагов тайных, маскирующихся под радость социализма. Тут рук и ног не хватает, не успеваешь быть везде. Одно хорошо: выросла сознательность граждан. Всё чуют, всё видят, предупредить хотят. Содрогаются потерять завоеванное. Тот же домик на Охте. Отдаленный от других, за деревьями. Узнали о нем по доносу. По письму, бдительным человеком написанному на листке, вырванном из книжки «Долой неграмотность: Букварь для взрослых». Со смыслом оказалось письмо, с намеком на необратимость революционных действий. Неизвестный бдительный человек писал: такой-то вот инженер Лось Мстислав Сергеевич (имя старорежимное), из бывших, недобиток, якобы попутчик (а это как посмотреть), взрывает что-то на собственной уединенной даче, а стражи революции ну ничего не слышат! Конечно, бдительного человека быстро вычислили по букварю (он подписи на письме не ставил). Оказался действительно простой человек, нашли у него и книжку-букварь с вырванной страницей. Пригласили быть понятым при обыске. Он охотно пошел, стрекотал услужливо. Ходил за лейтенантом госбезопасности Стаханом Рахимовым и стрекотал. Сейчас честных нет, нужда людей портит. Дворник или инженер, стрекотал, одинаково могут впасть в грех, но инженер, ясный день, впадет раньше. Мы из оков капитализма вырывались так, что душу срывали, стрекотал. «Мы не рабы». Это все знают. «Рабы не мы». Неграмотный сегодня — как слепой, всюду его ждут неудачи и несчастья…
2
А дело со взрывом получалось интересное.
Домик дачный — двухэтажный. Ловкая деревянная лестница с лакированными перилами. Наверху кабинет и спальня. Внизу — две особенные комнаты, широкая терраса, частично открытая. Из шкафов на пол вывалены книги. Разбросаны по полу, каждая проверена, кое-что отобрано. Тетрадь с выписками отобрана отдельно. «Ошибка была в том, что бытие — жизнь Земли и существ — постигалось как нечто, выходящее из разума человека. Познавая мир, человек познавал только самого себя. Разум был единственной реальностью, мир — его представлением. Такое понимание бытия должно было привести к тому, что каждый человек стал бы утверждать, что он один есть единственное сущее, все остальное — весь мир — лишь плод его воображения. Дальнейшее было неизбежно: борьба за единственную личность, борьба всех против всех, истребление человечества, как вставшего из человека его же сна, — презрение и отвращение к бытию — как к злому сновидению». Человек от станка записывать такое не станет.
«В то же время было сделано изумительное открытие — найдена возможность мгновенно освобождать жизненную силу, дремлющую в семенах растений. Эта сила — гремучая, огненно-холодная материя, — освобождаясь, устремлялась в пространство. Были построены огромные летающие корабли, приводимые в движение этой силой».
А вот это звучало интересно.
Дремлет какая-то жизненная сила в семенах неведомых растений, да хоть пара старорежимных архангелов пусть раздувает вечный огонь — какая разница, если с помощью указанной жизненной силы боевая ракета рабоче-крестьянской Красной армии уйдет точно в цель? Нет в мире таких крепостей, которых не могли бы взять трудящиеся, большевики. Строить коммунистическое общество — долг каждого, корчевать антисоветские тайники — тоже…
Нарком слушал ровный голос лейтенанта и барабанил пальцем по зеленому сукну стола. Один читает букварь для взрослых — мы приветствуем растущий ум! А вот другой маскируется, погружается тайком в «Загадки жизни», в «Опыты с мозговыми лучами» — мы тщательно должны проверять, к чему он стремится. «Внутри тонкого стеклянного колпака, — ровно цитировал лейтенант содержание протоколов обыска домика на Охте, на память цитировал, — каплей дамарлака, канадского бальзама или расплавленного с бурой стекла подвешивается сухая тонкая шелковая нить, на конце которой укрепляется в равновесии тонкая сухая соломинка, служащая стрелкой-указателем. На конце соломинки распушен тончайший хлопочек гигроскопической ваты. Диск насоса посыпан мелко толченой солью. Отверстие насоса защищают кусочком сухого картона с пробуравленными дырочками и небольшим бортом, чтобы не сдуло соль. Разреживают воздух осторожно, и аппарат готов к действию. Теперь сосредоточьте взгляд на клочке ваты, стрелку можно повернуть взглядом…».
Бревенчатые стены домика на Охте изнутри были оштукатурены. Полы двойные — не замерзнешь. Инженер Лось и зимой жил в своем домике, почти не ездил на Ждановскую набережную. В столовой — простой стол, покрытый клеенкой, вокруг стола разнокалиберные венские стулья. Стеклянный пузырек с чернилами, дешевая ученическая ручка, стопка бумаг, исписанных разборчивым мелким почерком. На специальной полочке — сказочная царица из тяжелого металла. По весу — золото, но царицу почему-то не сперли, так и стояла, сверлила чекистов взглядом. Злобно глядела — то ли крыльям было больно, отращивала, то ли горбатая от рождения. «Сорок дней и сорок ночей падали на Туму сыны неба, — прочел лейтенант еще одну выписку из тетради. — Звезда Талцетл всходила после вечерней зари и горела необыкновенным светом, как злой глаз. Многие из сынов неба падали мертвыми, многие убивались о скалы, тонули в южном океане, но многие достигли поверхности Тумы».
Это, наверное, «мракобесы» спасались от какого-то своего потопа.
Но главным документом для возбуждения дела послужил, конечно, найденный в рабочем столе инженера Лося протокол «Общества для переброски боевого отряда на планету Марс в целях спасения остатков его трудящегося населения».
Под протоколом подписи: А. Гусев… Е. Полгар…
Понятой, услышав такие имена, обрадовался, застрекотал с новой силой.
Дескать, и Гусев этот, и Полгар — они давно уже на исправлении. Тут товарищи чекисты не сплоховали. Теперь сохатого надо ловить, ну, этого Лося, тоже мне инженера. Девчонка при нем жила. Тоже где-то на исправлении. Синюшная, голоногая. По имени Кафа. Может, татарка, не знаю, стрекотал свидетель, а может, эстонка. Синюшная, всё молчала и молчала. «А сохатый этот, ну, Лось который, издевался над ребенком». Понятой описал инженера очень похоже: глаза плаксивые, а волосом сед, ну не знаю, как кто… Стрекотнул, заробев: ну, может, как ваш Карл Маркс… Не в этом смысле, конечно… А Гусев, который подписывался, он часто жил у сохатого неделями. Выпить любил. Свой сундучок держал в прихожей. Видите, обит, как полагается, жестяной полоской. Здесь понятой стрекотал увереннее. «Я девчонку жалел. Синюшная, подкормить бы. Говорил сохатому — отпускай ее хоть на постирушки. Я и покормлю ее… Так сохатый этот вместо спасибо спускал с цепи на меня Гусева. Гусев чуть не с шашкой в правой руке на крылечко выскакивал. А если разобраться, — стрекотал понятой, — кто тут от народа, а кто в очках?»
Ничего особенного обыск домика не дал.
Вредители — это ясно, а взрывчатки никакой.
Фанерный шкап с одеждой, телогрейка, кожаная безрукавка — ничего необычного, ничего такого, что вразрез вкусам народа. У стола — плетеная корзина, в ней мусор, мятая бумага, видно, что торопились. Лейтенант Рахимов каждую бумажку выловил из корзины. «Кое-где возвышались остатки акведука и отдельные полуобвалившиеся постройки, но на гипподроме, там, где раньше стояли навесы для лошадей, толпились рабы. Их не гоняли на работы, зато четыре раза в день каждому подавали обильную пищу, заставляя не отходить от канализационных колодцев, да они и не успели бы отойти далеко. Коренастые надсмотрщики с кожаными плетями, некоторые с копьями, уговаривали рабов питаться лучше. Груды лежалых мидий и пахучих морских ежей…» Странно, конечно. «Рабы не мы». Все знают. И в учебнике политграмоты нигде не указывалось на такое вот необычное отношение к рабам.
Схемы какие-то. План участка.
На плане — постройка в виде сарая, видимо, ее с корнями сожгло взрывом.
В сухой чернильнице — мумия мухи. Под клеенкой кухонного стола — записочка. Может, синюшной девчонке: «К Ляхову не ходи!» Понятой опять обрадованно застрекотал: «Ох, издевался, издевался сохатый! Над девчонкой издевался. А Ляхов — это я. Это ко мне ее пускать запрещали. А я бы накормил синюшную. Ну, принесла бы ведро воды, может, простирнула чего, не всё жизнь прожигать при очкастом».
Нашлась еще жестяная коробка чая колониального с детскими рисунками.
«Девчонку заставлял рисовать. Мыслимое ли дело, мучить дитя такими вещами?»
Под диванчиком у стены валялись три опростанных бутылки из-под водки, но без этикеток. «Это Гусев ночевал, — стрекотал понятой. — Пил, пил, человек страшный. Карать надо за такое!» Не помнил дурак, стрекотун, слова товарища Сталина, сказанные на XIV съезде ВКП(б). Товарищ Сталин там так о резерве говорил: «Есть люди, которые думают, что можно строить социализм в белых перчатках. Это — грубейшая ошибка, товарищи. Ежели у нас нет займов, ежели мы бедны капиталами и если, кроме того, мы не можем пойти в кабалу к капиталистам, не можем принять тех кабальных условий, которые они нам предлагают и которые мы отвергли, — то остается одно: искать источники в других областях. Это всё-таки лучше, чем закабаление. Тут надо выбирать между кабалой и водкой, и люди, которые думают, что можно строить социализм в белых перчатках, жестоко ошибаются».
А под потолком в кабинете — специально нарисованная — шла широкой полосой как бы коричневая мозаика. Нарисована, а на вид правда как мозаика. Морские волны с погруженной по пояс мощной человеческой фигурой, потом — та же фигура среди многих звезд. «Было бы красиво, если б народ такое понимал, — с новой силой застрекотал понятой, уловив интерес лейтенанта. — Но никто же не понимает!» Совсем, подлец, осмелел.
— А что со взрывом? — спросил нарком.
А со взрывом дело тоже не совсем простое.
В протоколе указано: выжжена в плотном грунте, местами каменистом, канава двухметровой глубины (точно измерено) и до самого откоса — ровные, как стекло, стенки, все камешки оплавлены. «Я, — пояснил лейтенант товарищу наркому, — из нагана стрелял, ни камешка из того стекла не выбил. — Посмотрел на наркома: — Большая польза от таких взрывов может быть. Даже очень большая. Каналы, к примеру, не надо рыть! Наметил нужный профиль и пальнул взрывчаткой, как в трубу, вот и вся недолга. Ставь статуи, маяки, веди пароходы».
Все — одно к одному, но дело не высвечивалось.
Например, никаких указаний на то, где на даче могла храниться взрывчатка.
Спецы обнюхали все, спускались в подпол со специальной собакой, на чердак поднимались. Непонятная взрывчатка, будто всю ее сразу выстрелили — жар там должен был быть страшенный, а бревенчатый домик всего в двух метрах от оплавленной канавы устоял. Разве так бывает? Ну, валялись в пыльной кладовой детали каких-то машин, на то Лось и инженер, чтобы заниматься машинами. Спросить тоже некого. «Мракобесы» по лагерям, Гусев на Колыме, инженер исчез. Может, вплавило человека в земную породу, сожгло в пепел, только муть осталась в остекленелой породе.
— А девчонка?
— Отдали в детдом.
— Она что рассказывала?
— Ничего. Вроде как немая.
И, видя настороженность наркома, лейтенант ровно пояснил (по Инструкции): «В случаях вырождения иногда нарушается план тела, его вес… Это выражается в нарушении величины и пропорции частей. Например, шестилапистость, разные пальцы по величине на руках…»
— А у девчонки что, шестилапистость?
— Да нет. Больше синяя. Этого Ляхова сама взглядом отгоняла.
— А со взрывом? Что ты мне всё про синюшную! Со взрывом что?
— Следствие приостановлено. Гусев на Колыме — отбывает наказание. Этот Полгар — тоже на Колыме. Есть сведения, списаны в инвалидную команду.
Товарищ нарком Ежов сунул стакан в сейф. Ишь, отбывают наказание… Устроились, пристроились… Ждать новых напоминаний товарища Сталина мы не будем. Страна в огне. Не зевай!
В каждое окно заглядывают без спросу то фашист, то еще кто-нибудь… Думая так, утвердился в принятом еще до прихода лейтенанта решении: такого памятливого, как Стахан Рахимов, держать при себе опасно.
Приказал:
— Отправишься на Колыму.
Подумал пару минут, поднял голову:
— Завтра и отправляйся. Детали и документы — у Кобулова, но отчитываться — только передо мной. Память у тебя хорошая, теперь вижу, и впредь никаких записей не веди, только запоминай. Найдешь на Колыме з/к Гусева, найдешь з/к Полгара. Кто-то из «мракобесов» прячется, наверное, и в Ленинграде, это факт, мы их тут найдем, выжжем из каждой щели. Запрещаю тебе пить, курить, ввязываться в драки. Голову береги, лейтенант, всё услышанное, увиденное носи в голове, ни слова на бумагу. Доберись, доберись, лейтенант, до взрывчатки: когда, кем придумана, где лежит? Мешать станут — сразу на меня ссылайся, я найду управу. Кулачки у меня, может, и маленькие, — близко поднес действительно маленький кулачок к бледному лицу лейтенанта, — но бью по-сталински точно!
Флот победителей
…Солнце, полное яду, пепельным светом поливало руины Кафы сквозь скукоженную листву. По южному склону ужасной вулканической горы, заполнившей собою почти полнеба, скатывались грязевые потоки, безмолвно застывали, торчала из чудовищного вывала ободранная пальма — вертикально, как шест. Пепел серым неплотным слоем выстилал улицы, стены поросли влажным мхом. Следы босых ног на плоских плитах смотрелись дико и странно: огромные, может, прошел мохнатый, но люди, как муравьи, суетились вокруг пожарищ. После ужасных подземных толчков потрескались все набережные, местами осыпались каменные причалы. Озабоченно пробежала по серым плитам белая овца, остановилась, подергала курдюком, уставилась круглыми непонимающими глазами в мерцающее от солнца море.
Хипподи рассмеялся. Овца не знает, ей не дано знать, что каналы, ведущие к Большому храму, надежно перекрыты железными цепями, она сумеречно тревожится, угадывая в пляске солнечных бликов далекие мачты чужих боевых трирем. Да, Союзу морских народов принадлежат многие земли по ту сторону Геракловых столбов; в Египте, в Ливии — вплоть до Тиррении — морские народы, объединившись, выжгли все гарнизоны аталов, высадились на многих островах, но Кафа стоит. Война проиграна, каменные стены рухнули, но столица аталов стоит. Дымит, сотрясается от подземных толчков, но стоит. Правда, жрецы уже улетают, — так шепчутся на гипподроме. Говорят, сам бог Шамаш отправляет жрецов очень далеко. Никто даже не знает точно, куда. Может, совсем далеко. Может, через всё море — одним прыжком за облака, пугая морские народы.
Хипподи легонько погладил забинтованные пальцы на левой руке.
Влажная жара изнуряет, сил нет, как душно и тяжело, но лизнуть палец — средний или безымянный — можно только на площадке Большого храма. Жрец Таху постучит пальцем по камню и непременно скажет: «Мы строим новый мир. Чем больше разрушений, тем ясней будущее». И тогда можно будет лизнуть. Жрец Таху не устает повторять: «С врагами нужно биться, а не соглашаться». Вот почему Главные ворота столицы, даже упавшие от подземных толчков, никогда не будут распахнуты перед морскими народами.
Белая овца непонимающе смотрела в море.
Паруса чужих трирем свернуты, выполосканы в море, развешены для просушки на деревянных бортах. На триремах и сейчас, наверное, трудно дышать. Поглядывая то на овцу, то на далекие триремы, Хипподи торжествующе присел на горячий парапет полуразрушенной набережной. Трое суток назад объединенный флот морских народов торжественно, под пронзительные вскрики сигнальных дудок, вошел в бухту, глубоко врезанную в островную столицу аталов. Белые паруса, сильные гребцы — флот победителей входил в бухту уверенно. Щелкали бичи надсмотрщиков, смуглые и черные воины гремели щитами — они считали, конечно, что поверженные аталы приготовили для них богатые подарки, а жены и дочери поверженных омоют победителям усталые ноги водой с уксусом из узкогорлых кувшинов. Гремели якорные цепи, бегали вдоль бортов дежурные лучники, горячий кофе был отправлен даже в трюмы — прикованным к веслам гребцам. Чудовищная вулканическая гора, заполнившая полнеба, сама смотрелась, как дымящаяся кружка с кофе и, кажется, не пугала вооруженных гостей. Огромные, обшитые бронзой и кожей катапульты на возвышенных участках берега тоже не смущали победителей. Они видели, как дети и женщины аталов, утомленные старики, уроды и всякие калеки, спотыкаясь и хромая, спускались от руин каменных стен с безобразными глиняными горшками в руках. Боги морских народов справедливы, они растрясли столицу аталов, как игрушку, и вот теперь выжившие спешат встретить победителей.
Хипподи прикрикнул на овцу, та обиженно удалилась.
А зря победители не спешили. Уже через полчаса, когда победное кофепитие на палубах и в трюмах было в самом разгаре, безобразные глиняные горшки с большой точностью полетели в триремы. Взвыли военные дудки, забегали надсмотрщики, хлопая бичами, загремели цепи якорей. На ближней к берегу триреме, прикрываясь кожаным щитом, особенно яростно орал лоснящийся черный воин. Хипподи, выдвиженец жреца Таху, давно мечтал о таком рабе. Хипподи приплясывал от удовольствия, видя, как глиняные горшки, выброшенные упругими сильными лапами катапульт, разбивались на деревянных палубах, ударяли в паруса, оставляя на них желтые и красные вонючие потеки. Все говно столицы летело в самодовольный флот победителей. Канализационные трубы заранее подвели к специальным колодцам, теперь там специальные черпаки так и мелькали. Жаркий влажный ветер, разворачиваемый массивами перегретой горы, всю вонь сносил на опозоренный флот. Даже рыбы бежали от вонючих трирем, от грязных таранов, вонючих парусов, спешно снимаемых, выбрасываемых за борт. Пятнадцать катапульт в упор расстреливали чужие триремы, а уже на выходе из бухты в зловонной, сгустившейся жаре по главному кораблю ударили три резервных. Одна из трирем в отчаянии выскочила на острые приглубые камни, воины и моряки орали, спасались вплавь, а разбившаяся трирема тяжело осела на правый борт и затонула. Гребцы, прикованные к веслам, захлебнулись прежде, чем кто-то кинулся бы им помочь.
Никто, впрочем, и не кинулся.
Бог аталов Шамаш — в каменных галифе и в каменной гимнастерке, в каменных гармошкой сапогах, в наброшенной на тяжелые плечи шкуре морского барана, молча смотрел на мерцающую под солнцем воду.
«Я — вчера. Я знаю завтрашний день».
Перепончатая рука бога была прижата к груди.
Он сдерживал гнев, но вулкан за Большим храмом уже опять дымился, с черных отрогов несло влажным сернистым жаром, из северного жерла вылетали, клубясь, тучи серого пепла, вязкая лава алым раскаленным тестом выдавливалась из черных провалов, прихотливыми каменными ручьями спускалась к морю. Иногда слышался шум из боки, нового небольшого кратера, над этой бокой клубился белый дым с удушливым сернистым запахом. Иногда слышалось бульканье, будто вулкан захлебывался.
Никогда морские народы не испытывали такого унижения.
Задыхаясь от невыносимой вони, удушающей влажной жары и бессильной ярости, они отдали якоря в отдалении от неприветливых черных берегов и занялись срочной помывкой загаженных палуб и парусов, тревожно вглядываясь в собирающиеся над бухтой тучи. Они и раньше слышали об аталах разное. Например, о прирученных хищных рептилиях, которых аталы якобы пускают из клеток в бухту — лакомиться незваными пришельцами. Но рептилий можно отогнать гарпунами. Гораздо страшней специально обученные пловцы, умеющие незаметно подплыть к триремам и поджечь их веществом, не гаснущим даже в воде. Пловцы натирают плечи особой мазью и даже днем среди солнечных бликов неразличимы. Но даже невидимых пловцов можно вычислить по водяным дорожкам и перебить стрелами. Гораздо страшнее мохнатый народ, не понимающий слов, не признающий ни богов, ни власти. Эти полулюди ходят в звериных шкурах, из оружия владеют только ножом и дубиной, но их сами аталы боятся. Говорят, мохнатые иногда спускаются к одиноким, вынесенным на каменные террасы храмам и мочатся на каменные сапоги Хранителя бездны. Правда, Шамаш мудро не замечает такого святотатства или не хочет его замечать, связываться с диким народом. Если бы заметил, ударил золотым трезубцем. Но, прижав каменную перепончатую руку к каменной груди, Хранитель бездны смотрит вдаль — в серебрящееся море, потому что настоящая опасность приходит только оттуда.
Идея с горшками принадлежала Хипподи.
Он радовался. Отогнанный флот существенно увеличил вес его монеты.
Теперь Хипподи был уверен в близком успехе: он, наконец, получит рабов — черного и белого. Хипподи радовался предстоящей встрече с жрецом Таху. «Если у кого-то в Кафе есть неведомые мысли, необычные изречения, — так скажет жрец, щуря голубые глаза, сплетая тонкие пальцы, — если кто-то в Кафе выражает мысли и изречения чужими словами, раньше не бывшими ни у кого в ходу, Шамаш должен знать это. Если среди граждан Кафы распространяются необычные повторения, Шамаш должен знать это. Изречения, однажды сказанные, уже сказаны, повторять их — противно Хранителю бездны. То, что слышал, рассказывай только мне, — негромко скажет жрец Таху. — Рассказывай так, как слышал, ничего не отнимая и не прибавляя».
После таких своих слов жрец Таху непременно добавит: «Смотреть мало, надо видеть. Хранитель бездны должен знать то, чего не знают другие. Кто-то откровенное скажет — другу или жене, а Шамаш должен знать. Кто-то в гневе и одиночестве произнесет нехорошее чужое повторение, Шамаш должен знать. Никто ничего не слышит, никто ничего не видит, но ты — уши Шамаша, Хипподи, ты его глаза, ты приносишь мне увиденное и услышанное, а я извещаю Шамаша».
Потом жрец Таху спросит: «О чем сегодня говорят на набережных, на гипподроме, у колодцев, у вечерних костров?»
А Хипподи ответит: «О том говорят, что страна скоро будет разграблена. А из последних чистых колодцев воду разберут морские народы. В стране вспыхнут мятежи, а всё хорошее улетит».
Жрец Таху не поверит: «Всё хорошее улетит?»
«Так говорят, — подтвердит Хипподи. — У вечерних костров, и на гипподроме, и у колодцев, и на разрушенных набережных. Даже рабы. И еще говорят, что будет разрушено все находящееся, а полевые плоды исчезнут, а солнце будет светить час в сутки, и то не всегда. А из Пирамиды выйдут духи рабов. Заклинания не устоят, как не устояли Главные ворота. Против духов нет дверей, нет запоров. Они проползают, как звери, протекают, как воздух, чтобы мучить людей, пожирать плоть, пить кровь, вливать яд в жилы».
Жрец Таху будет кивать.
Они будут обсуждать проигранную войну, совсем как равные.
Они будут говорить о сдерживаемом гневе Хранителя бездны, а потом успокоятся и заговорят о будущих торжествах. Жрец Таху сядет на каменный сапог бога Шамаша, и тонкие уши жреца будут розово просвечивать на солнце. Это хорошо. Рядом Бассейн. В Бассейне — монета Хипподи. Она похожа на все остальные, но это его собственная монета! Она принадлежит только ему. Она покрыта знаками, говорящими об особых заслугах наблюдателя Хипподи. Чудесные знаки красивой спиралью стягиваются к центру терракотового диска. Жрец Таху, конечно, поймет мысли Хипподи, он вспомнит о горшках с их ужасным наполнением и произнесет: «Теперь морские народы переживают большой позор».
Хипподи скромно опустит глаза: «Кто придумал такое унижение для морских народов?»
Жрец уважительно ответит: «Добрый атал».
«Значит, вес его монеты увеличился?»
Жрец кивнет. И будет смотреть в мерцающее море.
И будет подсчитывать короткие мачты чужих трирем.
Да, конечно, будет думать он, добрый атал достоин. Морские народы не боятся огня и каменных ядер, зато испугались безобразных глиняных горшков с говном. Только вот что плохо: канализационные колодцы почти пусты. Аталы питаются скромно, сейчас это недостаток.
Тогда Хипподи смиренно предложит: «Пусть рыбаки не выкидывают лежалых морских ежей. Пусть рыбаки доставляют вчерашний улов ежей и мидий прямо на гипподром. Не обязательно тухлых, но пусть полежавших на солнце. На влажной большой жаре, как сейчас, желудки людей работают весело, но неправильно, и выдают наружу даже больше того, что ими потреблено. Лишь бы не подвели гончары. Горшков понадобится много».
«Если морские народы захватят столицу аталов, — одобрительно покачает головой жрец, — первым они повесят доброго атала, придумавшего для них такое большое унижение».
И, наконец, спросит: «Чего ты хочешь?»
«Двух рабов, — ответит Хипподи. — Белого и черного».
Конечно, он постарается скрыть жгучую страсть, постарается принизить значимость своего желания, возьмет себя в руки, будет выглядеть скромным, даже смиренным, но жрец уловит блеск его глаз. Он возьмет левую руку Хипподи и медленно обнюхает ее. Столица аталов вечна. В нее никогда не входили враги. Хипподи разбинтует пальцы. Кафа вечна. Лизнув указательный палец Хипподи, жрец Таху одобрительно отпустит его руку и глаза у него повеселеют, а уши начнут розоветь не только от солнца. Бог Шамаш, великий Хранитель бездны, не допустит, чтобы морские народы когда-нибудь поднялись по лестницам на каменные набережные Кафы.
Лишь бы не подвели гончары.
Да, конечно, столицу можно сжечь, ее можно затопить, но жизнь Кафы всегда неизменна. Даже собака, бегающая по столице аталов, не может быть убита. Пусть страшно трясется земля, дымит гора, посыпает землю серым пеплом, пусть и впредь придется кормить аталов тухлыми морскими ежами или лежалыми мидиями, женщины столицы неизменно будут благоухать. Жасмин и миндаль, розы и базилик, разные душные растения, цветочные масла — всё должно отражаться в знаках, придумываемых мастерами. На синем плече каждого атала должны возникать немыслимой красоты звезды и кольца. Это успокаивает в самые темные времена. Красота рассеивает мрак. Морские народы устрашатся мрачного Хранителя бездны, его каменной воли. Стыдясь пережитого, они перестанут заходить в окрестные порты и рассеются по морям. И когда опозоренные триремы уйдут, наконец, на выстроенные заново набережные выйдут чудесные женщины аталов. Вчера они дружно таскали к катапультам безобразные глиняные горшки, а сегодня их окружает только аромат роз.
«Я — вчера. Я знаю завтрашний день».
Чудесные женщины выйдут на набережную в подчеркнуто широких юбках, в легких, почти прозрачных накидках, сквозь которые явственно проступят обжигающие глаза, немыслимые тату — вложенные одно в другое кольца, звезды сиреневые и алые, хитрые гиероглифы, схожие с теми, что выдавливаются на терракотовых монетах, а головы столичных модниц украсят сложные прически — хитрые кудряшки будут весело и загадочно завиваться на висках, падать на лбы. Ради такого будущего стоит питаться тухлыми морскими ежами и занимать очереди к канализационным колодцам.
Лишь бы не подвели гончары.
Добрый атал тоже выйдет на праздничную набережную.
С двумя мускулистыми рабами. Обязательно с двумя — с черным и с белым.
Ох, эти законы перспективы! Ох, эти мечты! Самая далекая всегда выглядит крошечной, смутно мерцающей в тумане немыслимых пространств, а самая близкая — неимоверно вырастает. Мечта о двух рабах вдруг так приблизилась к глазам Хипподи, что как бы гигантские черные и белые тени упали на подрагивающий, извергающий дым массив вулкана и на развернутый на его склоне Полигон.
Жрец Таху лично отвечает за надежную охрану Полигона.
На Полигон нет доступа никому, кроме тех, кто поселен на его территории.
Окованные железом ворота украшены вложенными одно в другое кольцами. Этот знак тоже придуман добрым аталом. Внутри Полигона, за его стенами, в особых печах плавятся металлы, там варится вещество, взрывающееся не сразу, а периодически. Там почти каждый день взлетают над землей чудесные металлические яйца, все трясется от огня и дыма. Рабы на шпподроме высчитывают, куда может улететь такое яйцо — может, в сторону Тиррении, никто этого не знает, кроме жрецов. Может, так, запуская в небо чудесные металлические яйца, добрые слуги Шамаша усмиряют вулкан, кто знает, но вулкан туп, как мохнатые: он содрогается, упорствует, он осмеливался рычать на самого Хранителя бездны. Кто отбирает тех, кто должен уйти из Кафы? Кто указывает избранных? Почему они стремятся в небо? Спрашивать не разрешается. В главном зале Большого храма бог Шамаш в мрачной полутьме правит шестью крылатыми конями, впряженными в золотую колесницу. Там голова Хранителя бездны достает до черных туч, не обязательно самых высоких, но даже это заставляет аталов задирать головы.
Кто осмелится спросить, куда мчится Шамаш?
Доброму аталу причитается награда. Да и жрец Таху прямо сказал: «Причитаемое — получит». Сто нереид на гладких дельфинах, выбитые на колоннах и на портиках Большого храма, — тому свидетели. Сказанное жрецом при нереидах и в присутствии самого бога Шамаша — сказано навсегда. Если жрец произнес: «Причитаемое — получит», значит, вопрос решен. Значит, и о двух рабах вопрос решен — о черном, и белом. Удовлетворенные событиями (триремы отогнаны, тухлые морские ежи включены в рацион, лежалые мидии доставляются в общественные столовые, многие новые рисованные на навощенных табличках знаки одобрены, работа на Полигоне не останавливается ни на миг) жрец Таху и Хипподи подойдут к краю Бассейну. Там в прозрачной воде, настолько прозрачной, что она угадывается лишь по легкой ряби или по случайно занесенному ветром розовому лепестку, лежат на поблескивающем фарфоровыми плитками дне монеты — терракотовые диски, украшенные чудесными шероглифами. Прочесть их может только Шамаш, иначе монеты враз обесценятся, но жрец Таху знает точные соотношения гиероглифов и указывает мастерам, какой знак поместить на том или ином диске. Он знает, какая монета чего стоит и кому принадлежит. Забросать глиняными вонючими горшками флот победителей — Хранитель бездны доволен, значение монеты меняется. Одобрены новые чудесные знаки — Хранитель бездны снова доволен, опять значение монеты меняется.
Жрец Таху спросит: «Зачем тебе два раба?»
«Я буду гулять с ними по верхней площадке Большого храма».
«Но так делают многие, Хипподи. Ты придумал что-то особенное?»
«В жаркий день белый раб будет нести за мной прохладительные напитки, а черный раб будет служить скамеечкой. Я много размышляю. Я часто задумываюсь во время прогулок. — Воображение Хипподи разыгралось, глаза блестели. — Иногда я так много думаю, что устаю и тело мое становится горячим. Я могу светиться в темноте, так сильно задумываюсь». И, чувствуя одобрительное понимание жреца, Хипподи как бы случайно, как бы просто так, из самого обыкновенного интереса укажет пальцем на монету в прозрачной, будто отсутствующей воде, тихой-тихой, как послеобеденный сон: «Разве этого еще не хватает на двух рабов?»
«Но ты же хочешь рабов, у которых есть душа?»
«А раб с душой и раб, не имеющий души, разве они идут по разным ценам?»
«Конечно, Хипподи. Зачем ты спрашиваешь? Разница — в степени опасности. Монета — как вулкан. Одно дело, когда она лежит на дне Бассейна, другое дело, когда она пущена в ход. Одно дело — вулкан, мирно дымящийся, и другое, когда он трясет землю. Раб, у которого есть душа, может отвечать на интересные вопросы, он не дает скучать, но он может задуматься. А это плохо, Хипподи. Однажды такой раб может задуматься, почему именно он служит для тебя скамеечкой и почему именно он в жаркий день носит за тобой прохладительные напитки, а не наоборот. Душа, особенно задумывающаяся, Хипподи, всегда — мучительный дар».
«Я буду следить за этим, Таху. Я буду говорить с рабом-скамеечкой и с носителем прохладительных напитков только о совсем простых вещах. Буду чувствовать их состояние, как жрецы чувствуют состояние огнедышащей горы. Я буду говорить с ними только о таких вещах, которые не дают повода для глубоких размышлений. Скажем, о пауках, живущих в кактусах. Разговоры о пауках оживляют кровь, ничего больше. Что нужно, Таху, чтобы моя монета обрела, наконец, нужный вес?»
И жрец Таху ответит. И бог Шамаш услышит его слова.
«Дождись критянина, Хипподи, — ответит жрец. — Того, с которым ты завел дружбу в прошлом году. Приведи критянина, который обещал нам белую еллу. Порошок белой еллы сыплется как песок, но может сохранять приданную ему форму. Он насквозь прожигает ладони и светится в темноте. Когда мы смешиваем его с нашими веществами, мы получаем новую силу для своих летающих машин. Когда мы получим белый порошок еллы, ты, Хипподи, без промедления получишь своих двух рабов — черного и белого. И может, я отдам тебе и критянина, пусть тоже носит что-нибудь за тобой».
Такие хорошие, возбуждающие слова произнесет жрец Таху.
Лишь бы не подвели гончары.
Третий Гусев
1
В Магадане Рахимов устроился на квартире капитана НКВД Мочабели. Фамилия грузинская, а память, как у поляка. Что не нужно, тут же забывал. Полномочиями лейтенанта капитан не особенно интересовался: о чем-то его заранее предупредили, о чем-то догадывался. Вечером выставлял на стол спирт в зеленоватой бутылке без этикетки. При голой лампочке под потолком бутылка смотрелась красиво. Закусывая подогретой тушенкой, утирал жирные губы:
— Вот ты не пьешь, да? Это неправильно.
— Я и раньше не пил. И в Питере никогда не пил.
— В Питере незаметно, да? А в Магадане каждый заметит.
Взглянуть на казенного непьющего человека заглянул на огонек майор Кутепов — сослуживец плотный, рыжий, пах дегтем так, будто не сапоги чистил, а рыло. Когда-то на концерте в Москве вышел на сцену и перевернул рояль животом кверху, так ему старорежимное исполнение не понравилось. Отделался строгачом. Слушая веселого майора, Рахимов задумался. Вот в Инструкции наркома (видел-то секунд десять-пятнадцать, а запомнил навечно) указывались основные критерии отбора людей для работы в органах. Там упоминались и рыжие. В этом преемственность, как нигде, хорошо видна, а рыжий майор мыслил правильно и в верном направлении. Например, начал с того, что Невилл Чемберлен ему не нравится. Ну, вот не нравится ему Невилл Чемберлен. Всё чего-то копошится, ноет, скребётся, ищет контактов с Даладье, с Гитлером готов сотрудничать, с Муссолини. Сколько можно?
— А вы не торопитесь. Все вымрут, как класс.
— А тебе, правда, пить нельзя? — не верил лейтенанту майор. — Совсем ни стакашка? Тогда вот что тебе скажу. На Колыме воздух плотный, холодный, без выпивки тут задохнешься. И народец у нас — тот еще! Украинские куркули, бухарские баи, вредители из Казани…
С аппетитом закусывал разогретой тушенкой, весело запивал. Кругом враги, стране надо вооружаться! Срочно притом! Сам того не зная, как бы напоминал лейтенанту о его сугубо секретном задании. А вот капитану Мочабели разговоры о большой политике не нравились, он старательно сворачивал на всякие случаи. Вспомнил, например, что в газетах недавно писали. Там писали, что на полуострове Ямал днем вдруг ночь наступила. Стоял обычный белый день солнечный, ничто не предвещало и вдруг темно. Ни звезд, ни луны. Как в начале мира. Может, намекал, вражеская пропаганда.
Майор Кутепов против последнего нисколько не возражал, весело встряхивал рыжими волосами. Он сам лично видел заметку в одной советской, честной газете, что даже в Америке случалось такое. Страна империализма, дядя Сэм, шляпа у него в звездах, а туда же. И будто там у них, у американов, не какой-то один полуостров, а чуть ли не вся Америка среди солнечного дня погрузилась в ночь, негры сильно бесчинствовали. Сам видел такую заметку. Негры — угнетенные, вот и воспользовались возможностью.
— Было такое, только давно, — подтвердил лейтенант.
— Какое давно? — возразил рыжий майор. — Думаю, в мае.
— Точно, в мае. Но в одна тысяча восемьсот семьдесят третьем году.
— Как так? С кем споришь! Сам читал.
— В какой газете?
— В «Правде».
— А впервые написали об этом все-таки в «Бостон Индепендент Кроникл».
— Это откуда же такая информация? — насторожился майор. — Откуда компромат?
— Нам лекции читали на спецкурсах. Я запомнил.
Майор задумался, смотрел остро. Капитан Мочабели тут же перевел разговор на простое, всем понятное. Пожаловался: в Магадане скучно, хорошей байки иногда полгода ждешь. Портянок не хватает, уже даже полотенца пускал на это дело, ведь до дальних командировок приходится добираться и в пургу и в грязь непролазную. В общем, хорошо поговорили, но глубокой ночью, почуяв, что лейтенант еще не уснул, капитан негромко шепнул: «Ты, Стахан, нашего майора не задирай». И загадочно намекнул: «Не смотри, что он рыжий».
2
День лейтенант Рахимов провел в Управлении НКВД, вечером опять ели тушенку.
Капитан привычно сказал: «Тебе не наливаю». Но тут опять явился рыжий майор, налил себе и сразу заспорил. «Вот мы вчера говорили про Ямал и про Америку, так вот, лейтенант, учти, информация твоя не совсем верная».
— Это почему?
— А ты на Ямале был?
— Будто у меня других дел нет.
— Тогда про Америку я и не спрашиваю.
— Ну и что такого? Ты тоже не был ни на Ямале, ни в Америке.
— Тогда давай напрямую, — уперся рыжий майор. — Ты вот нам тут на американов указываешь. А кто в добром уме верит американам? Я тебя, лейтенант, пожалуй, к делам не допущу!
В общем, получилось неловко. Пришлось с утра через оперативника Краснова связываться с Москвой, с приемной наркома Ежова. Неизвестно, что там сказали Краснову, но веселый рыжий майор к капитану Мочабели больше не заходил.
Квартирка у капитана была небольшая.
Он лейтенанту отгородил угол ширмой в пестрый цветочек.
Утром на общей кухне опять разогревали тушенку, кипятили чай. И вечером тушенку разогревали. Рахимов хорошо помнил слова наркома: «Запрещаю тебе пить, курить, ввязываться в драки. Голову береги, все услышанное, увиденное носи в голове, ничего на бумагу». Капитан Мочабели, многие годы занимаясь делами з/к, обо всем привык судить просто. Дураки люди, так говорил. Партия выдавливает из нас рабов, а мы упираемся. «Рабы не мы». Ты, Стахан, рыжего майора Кутепова не кори, у него тоже всякое бывало. Страна сейчас — как большой разлив. А вздувшаяся река, она, известно, несет на поверхности все, что не может удержаться, вцепиться, укорениться. Все неустойчивое, ненужное вздувшаяся река беспощадно выносит в океан. Здесь у нас, в Магадане, идет перековка. «Мы не рабы». Большая перековка. Здесь истинные враги разоружаются перед партией.
Капитан плеснул в стакан, воодушевился:
— У нас на Колыме, считай, под шестьдесят бывает, такой холод, а все равно, считай, серой несёт, да? Пекло, пусть ледяное, да? Настоящее ледяное пекло. А где еще добела вываривать души? Олово, золото, уголь, оружие — многое надобится нашей стране, мы прямо кольцом окружены врагами. А добывает кто золото? Сволота, мракобесы, кэрэшники!
На этот раз хороший разговор получился.
Два добрых товарища говорили при огоньке керосиновой лампы.
— Всех заставим работать, — светло мечтал капитан. — Теперь главное для нас, строителей коммунизма, не допустить человека до размышлений. В размышлениях много гнили, за всем не уследишь, всем не подскажешь. Революция не должна коптить, мы аккуратно нагар снимаем. Так что, не кори, не кори рыжего майора. У него свои силы. Он, может, газеты читает мало и невнимательно, зато план по выкорчевыванию врагов народа сильно перевыполняет. У него под показаниями все подписываются.
3
Город Магадан, в общем, оказался таким, каким лейтенант и представлял его.
Правда, лежал далеко — аж у Восточно-Сибирского моря, которое когда-то звали Ламским. Лейтенант Рахимов думал в Москве: вот доберусь до Хабаровска, а там пароходом, пароходом! Но в финчасти на Лубянке указали, что ехать придется через Владивосток. Тащился более двух недель в поезде. Паровоз дымил, фыркал, на поворотах влажный угольный дым затягивало в купе. Под откосами валялись скелеты умерших вагонов, иногда торчала поставленная на попа цистерна. В одном месте видели паровоз. Он торчал из зарослей малинника — почти целенький. Как въехал в малинник, распахивая и утюжа землю, так теперь и торчал. То ли вредительство, то ли случай. Попутчик в купе постоянно запирал дверь. Оправдывался: «На службе».
Всю дорогу лейтенант Рахимов, как книгу, листал воспоминания.
Самое интересное вспоминал из пережитого — детские беспризорные годы.
Потом службу, конечно. Доносы, допросы, обыски, протоколы. Помнил, как капитана Мочабели хотели вычистить из рядов — оказывается, происходил капитан НКВД из рода грузинских князей, чего, правда, никогда не скрывал, а выпив, даже подчеркивал. Работал капитан хорошо, споро выявлял скрытую контру, но пьяный не стеснялся напоминать о своем княжеском происхождении. Провели собрание, предупредили, но капитан и после этого от своих слов не отрекся, пошел на принцип, написал лично товарищу Сталину. Все ждали, что загремит теперь капитан, а товарищ Сталин ответил. «Руководству капитана Мочабели должно быть известно, — ответил вождь, — что в Грузии любой сельский староста был князем».
В общем, трогать не стали, но в Магадан перевели.
Неторопливость поездов радовала. Выходил на перрон, присаживался к столу со вчерашними щами. Улан-Удэ… Чита… Шилка… Все вокруг засрано, но есть все-таки зелень, и комсомолки гуляют… Нерчинск… Биробиджан… Тоже везде засрано, но здесь у разносчика газет книжку купил. Понравилось описание партизанских действий, быт сибирских партизан описан уверенно. Автор книжки, кстати, ехал в том же поезде, но в спецвагоне с решетками. По фамилии Путилов, з/к. (Об этом узнал позднее, знакомясь со списком этапа.) Наконец, Хабаровск… Владивосток… Находка… У причала дымил грязный пароход «Н. Ежов» (бывший «Г. Ягода»). Николай Иванович будто напомнил о себе. «Запрещаю пить, курить, ввязываться в драки». Будто подмигнул: торопись, торопись, лейтенант. Помни, что выделывают Муссолини и Гитлер! Сильные взрывчатые вещества нужны Красной армии. Такие сильные, чтобы враг сразу обалдел. Пустишь страшное вещество — вот и дыра в чужом укреппункте. Помни, помни про врагов, лейтенант. Их у нас хватает: торговцы бывшие, харбинцы, единоличники, жены шпионов, спрятавшиеся кулаки, сектанты, всякие недобитыши офицерские белые, попы, провокаторы, предатели…
Долго шли вдоль острова Сахалин — берег низкий, черный, с неясными зелеными вкраплениями, нигде ни огонька. Как на Ямале в тот злосчастный темный день. Наверное, Чехов уезжал, свет везде выключил, а включить забыли. Потом появилась впереди угрюмая серая скала — остров Завьялова, а в глубине бухты выглянули из тумана серые одноэтажные бараки Магадана, кирпичные трех-и четырехэтажные дома, здание почты. Очень солидно смотрелось новенькое четырехэтажное здание Дальстроя, за которым ползал туман. А в тумане прятались многие гектары пересыльного лагеря — за колючкой, за вышками…
4
Капитан Мочабели заведовал учетно-распределительной частью лагерей.
Сдав начальству бумаги, лейтенант уже на другой день приступил к работе. Интересовали его все фамилии на буквы Г и на букву П. А конкретно — Гусев А. И. и Полгар Е. С. В виде приложения шло еще одно имя на букву К — Кафа. По приказу капитана Мочабели усатый сержант из казахов выложил на грубый рабочий стол шесть плоских деревянных ящиков.
— Ну, этого тебе на полгода не хватит, — покачал головой капитан и прикрикнул на дежурного: — Зачем приволок картотеку мертвецов? Лейтенанту живых надо, да? Я правильно понял, лейтенант?
— Не совсем. Те, которых ищу, могут оказаться и среди мертвых.
Капитан ухмыльнулся. Ну, тогда тебе и года не хватит! В каждом ящике шестьсот-восемьсот имен. Вот подыши-ка темной лагерной пылью, сам попросишь разведенного спирту. И ушел, оставив в комнате дежурного. Тот молча и неотрывно следил за короткими пальцами лейтенанта Рахимова, перебиравшими картонные и бумажные карточки. Любые вопросы запрещены.
Картотека не идеальная, конечно, это само собой.
Записи не всегда разборчивы и машинопись затерта.
Зато Гусевых в ящиках оказалось чуть ли не семь десятков (со всей страны), из них половина Алексеи Ивановичи. Треть — мертвецы, еще треть — люди, по возрасту и приметам ну никак не подходившие к разыскиваемому. По мере изучения отпали сперва старики (по возрасту), потом (по разным причинам) другие. В конце концов остались всего три Гусева, зато они вроде бы подходили — и по возрасту и по другим данным. У одного (если не в ленинградских подвалах, то в памяти) вполне мог храниться секрет ужасной взрывчатки.
Первый Гусев А. И. (з/к отдельного лагерного пункт «Эльген») прямо характеризовался как не разоружившийся перед партией.
«Отношение к труду — плохое.
Где работает — открытый грунт.
Кем работает — чернорабочий.
Взыскания — два, за отказ от работы.
Поощрения — не имеет.
Недисциплинирован.
В культурно-воспитательной работе не участвует».
А был этот Гусев А. И. печником с ледокольного парохода «Челюскин».
Да, да, с того самого. Плыл класть печи зимовщикам на полярных островах, а в лагерь попал по распространенной беде: язык не умел держать за потрепанными цингой зубами. Другими словами: не по делу поливал в пьяной компании Героя Советского Союза № 37 — Шмидта. По имени Отто Юльевич. Значит, не русский, да? Ну, может, и так, но Герои — они, хоть русские, хоть не русские, отмечены Партией и Правительством, то они уже как бы над бытом, к ним нельзя относиться небрежно. Они ведь, хоть русский, хоть нет, собой рискуют — идут в арктические льды. Печник же по пьяни одно твердил: зачем класть печи на островах, там жить нельзя, там холод такой вечный, что рано или поздно сбегут люди. Я прежде, чем выложить дымоход, болтал печник Гусев, всё хорошенько обдумываю, а тут… (Инструкция била точно в цель, заметил про себя лейтенант Рахимов. «Сросшиеся брови, значительное количество мелких родимых пятен на коже». Неизвестно, как там было у печника с другими реверсивными признаками, но у такого ловкого вражины вполне могли оказаться между пальцами и плавательные перепонки.)
Кстати, донес на печника брат родной.
Лейтенант нисколько этому не удивился.
Он беспризорником сам прошел через всякое.
Вот обещал случайный гражданин краюху подать, только поднеси ему тяжелые вещи, ну, маленький Стахан подносил, а ему давали пинка. «Пушкина читал? Нет? Вопросов нету». Другие просили: покажи дорогу к такой-то пристани — и тоже отделывались пинком. Однажды какая-то глупая старушка все-таки подала ему рубль (старорежимный), так он так обозлился, что бежал за ней до самого дома и всяко грязно ее позорил. «Стаканчики граненые». Когда начал служить, тоже на всех смотрел уличным волком, но на службе — дисциплина, там никуда не денешься. Мучила память, голова пухла от имен и событий, но научился скрывать. Кто в здравом уме будет помнить, как описался со страху, убегая от мильтонов? Или как потерял срезанный у нэпмана кошелек? А Стахан помнил. И светлое, и позорное, и страшное — все помнил. Прочитанные книги помнил, газетные заголовки, вывески на лавках и учреждениях. «Подтип по образцу Бючли». Вот где-то увидел такие слова и сразу навсегда запомнил. А посмотреть, что это за подтип, что это за образец — времени не было. В детстве думал, что это у всех так, а потом дошло, убедился, что люди многое забывают сразу, это только у него, у урода («Подтип по образцу Бючли»), — так. В этом смысле вечерние разговоры с капитаном сильно помогали Рахимову. Спрашивал неназойливо, как бы ненароком, запоминал. Капитан согласно кивал: ты, Стахан, не тушуйся, вычистим от гадов страну! «Мы не рабы! Рабы не мы!» Не смотри, Стахан, что ты малого росту. Я вот князь, например, а некоторых это мучает.
Второй Гусев по отчеству не подходил.
Указано в документе Алексей Иванович, а в скобках — Авксентьевич.
Может, из-за разных отцов и угодил в лагерь, всё могло быть. Все же Рахимов дело Ивановича (Авксентьевича) изучил. Сейчас ведь как? Пошел в ЗАГС и сказал — не хочу быть Ивановичем, а хочу быть Авксентьевичем. Свобода! Для чего революцию делали? Спросят: зачем тебе? Есть основания? Ответишь: а то! Есть основания! Дядя родной проходил по делу соколов Троцкого. А он у нас Иванович. Это как черным дегтем по веселому ситцу, да? Как такое терпеть? Кстати, лейтенант сам знал человека, который сменил опозоренную (после убийства товарища Кирова) фамилию Медведь на фамилию Учстал. Его спросили: а это человеческая фамилия? Человек только прищурился. Переспрашивать не стали, догадались — Ученик Сталина!
Гусев Алексей Иванович (Авксентьевич) родился в 1891 году в русском городе Елец (Орловская губерния) в семье нотариуса окружного суда. Поступил на медицинский факультет Казанского университета, затем перевелся в Юрьевский. Там познакомился с профессором римского права Кривцовым. Стал пописывать брошюры обо всем, но главное — о больших тайнах, которых ни одна наука не разгадала. Был близко знаком (вот вам прямая связь) с некоторыми «мракобесами». На допросах не скрывал: «Мое знакомство с профессором Кривцовым направило мое мышление на путь новых исканий. Предполагая возможность сохранения в наши дни истинной доисторической науки, я занимался изучением древних войн, вооружения и способов доставки тяжелых объектов на большие расстояния».
Вопрос: «На какие именно расстояния?»
Ответ: «На значительные».
«А из Москвы в Берлин?»
«И это тоже».
Ответ засчитали.
Уголовный Кодекс РСФСР нам что говорит? Уголовный Кодекс РСФСР нам вот что говорит: контрреволюционным признается всякое действие, направленное к свержению, подрыву или ослаблению власти рабоче-крестьянских Советов… Ну, дальше понятно все… Статья 58-1…
Но Гусев (Авксентьевич) на этом не остановился. Измена родине (58-1а), недонесение на лиц, замышляющих такую же измену (58–12), тайные сношения с иностранными государствами (58-3), даже шпионажем (58-6) себя замарал.
Был еще и третий Гусев.
К делу даже снимок прилагался.
Желтая, поломанная по краям карточка. Крепкий человек, больше о таком ничего не скажешь. Выпуклые глаза. Походил больше на конюха, но на допросе признался: имел сношения с Марсом. Лейтенант задумался. Видимо, речь шла о некотором населенном пункте. Может, о заграничном. В большом географическом атласе в библиотеке Дальстроя нашел целых три Марса: малое горное селение в Персии и два низменных, чуть не ниже уровня моря, в южной России и в Удмуртии. Но самое главное: Гусев А. И., имевший сношения с Марсом, хорошо знал пропавшего инженера Лося. Из такого человека многое можно выкачать. Как из глубокой шахты руду, можно из такого человека выкачать очень полезную информацию, вооружить Красную армию новым ужасающим оружием и стереть с лица земли все, что противоречит всеобщим радости и свободе. Люди, как коты. Их пока мордой в миску не сунешь, молоко не пьют.
Искомый Гусев и в лагере отличился. Место свое содержал грязно, койку не заправлял. Отсюда итог: умер в больнице ОЛП (отдельного лагерного пункта) «Золотистый». Прилагалось найденное при трупе письмо, написанное карандашом, — никому не успел передать, скотина. В письме, сложенном аккуратным треугольничком, покойный з/к сообщал какой-то Маше (жене? сожительнице?), что в течение последних двух с половиной месяцев он работал ассенизатором, хотя был признан негодным к физическому труду. «А работать, — сообщал покойный Гусев А. И., — очень мне хочется». Даже бравировал: «Хочется приносить стране настоящую пользу, хочется не быть за бортом, вложить в свой труд всю преданность партии, правительству, родной стране. Я, Маша, убежден, что мне поверят, что меня простят, что я буду вычеркнут, наконец, из проклятого списка врагов народа!»
Но партию и природу не перехитришь.
Крупозное воспаление легких, кардиосклероз, упадок сердечной деятельности. Похоронен на том же ОЛП «Золотистый». «В 1500 м от зоны лагеря в юго-западном направ. на глубине 1,5 мт. в гробу и нижнем белье». Тут же приводились приметы захоронения: «Расстояние от зоны лагеря — 1,5 км. Метров от дороги — 300. Какое место — сопка. Куда погребен головой — на северо-запад. Какие ближайшие предметы около могилы — редкие поросли стланика».
Надежней упрятан, чем Чингисхан.
А то, что умерший был тем самым нужным ему Алексеем Ивановичем Гусевым, лейтенант Рахимов понял сразу. Правонарушения отмечены: споры с конвойным — карцер, стычка с дежурным — карцер, несанкционированная встреча с з/к… Полгаром!.. Пересеклись, гады!
— Подумаешь, Марс, — ответил на размышления лейтенанта бывший князь капитан НКВД Мочабели. — Я слышал, и на другую планету летали, почему нет? Только делу не дали ход. А допрос с пристрастием — он фантазии возбуждает. Через мои руки и не такие контры проходили.
Посочувствовал:
— Опоздал ты на своего Гусева. На «Золотистом», насколько мне известно, больше пяти месяцев не живут. Тебе бы раньше со мной связаться, вытащил бы того гуся на сковородку, раз так нужен тебе.
— Не мне. Стране нужен.
— Тем более. Я бы сам поговорил с этим Гусевым, пока он был жив. Человек, если он еще живой, всё скажет, если правильно подойти. У меня было, проходил по делу настоящий красный командир. Ну, там все сходилось — и командир он, и красный, и орден Красного знамени, и подвиги кромешные совершил. А когда подошли с умом, оказалось, что хоть и командир он, а белый.
— Против себя воевал, что ли?
Мочабели охотно разбавил спирт, выпил:
— Нам о таком задумываться не рекомендуется. Записал ответы, отдал дело в производство. Диалектика!
Но вот з/к Полгар, если всерьез, был не так уж прост, даже совсем не прост. Считался красным журналистом, знал три языка. «Животное, снабженное кровью», писал о таких в древности Аристотель. У лейтенанта в памяти часто такое всплывало. Этот Полгар постоянно двоился, имел как бы два лица. Одно из папье-маше — глупое, а другое — лик божественный. (Тоже выражение — из древних.) Крикнешь к божественному, а к тебе глупое поворачивается. Писал, кстати, гражданин Полгар книжечки о существовании эфира — тончайшей среды, наполняющей всю нашу вселенную. В деле з/к Полгара нашлись записки, сделанные им уже в лагере. Он и на Колыме всякое предполагал. Солнечные процессы… Чудовищные взрывы и вихри… Почему бывшие всегда так сильно заняты взрывами и вихрями? Почему свободная рабоче-крестьянская страна вызывает у них исключительно мысли о взрывах и вихрях?.. В обрывочных своих записках з/к Полгар предполагал, что когда-нибудь свободная советская наука обязательно установит связь между колебаниями солнечной деятельности и крупными событиями общественной жизни. Вот оно как! «Когда-нибудь… Свободная…» Мало им бомбы под колеса несущегося поезда, они хотят дуть на Солнце, как на свечу, чтобы всю ужасную энергию сносило в сторону тех, кто мир перестраивает.
Ущемленец! Ущемленец! Инструкция-то нам что говорит?
А Инструкция говорит нам, что внутренняя дисгармония в соединении со слабым развитием нравственной жизни делает невозможным как индивидуальное усовершенствование, так и достижение высших целей жизни. «Рабы не мы». Жизнь подобных з/к Полгару субъектов с течением времени движется не вперед, как следовало бы ожидать по всем законам развития, а назад.
Это, само собой, приводит к разочарованию, к утрате радости в жизни, к моральному одряхлению. Потом распадается весь план жизни, и она сама превращается в нравственную случайность.
Добрый атал
…мачты трирем — голые, короткие, отталкивающие.
А мир, он — как зеленое дерево, ствол которого расходится на четыре ветви, а каждая из четырех — еще на четыре, и еще на четыре, и так без конца. Мы все, говорил жрец Таху, необозримым количеством ветвей уходим в будущее, шумим там под всеми ветрами, а чудовищный мощный корень, он один-единственный, он прочно врос в прошлое, где когда-то вообще ничего не было, только бог Шамаш — еще босиком, но в галифе и в гимнастерке. Жрец Таху знал, что Хипподи часто ходит мимо Пирамиды духов, и даже спит иногда в кустах и в траве перед вентиляционными окошечками, надежно заросшими колючими кактусами и кустами, а сам Хипподи знал, что в одном месте можно осторожно сунуть руку под мышиный горошек, под колючие кактусы, и вытянуться так, что тело опасно нависнет над глубокой трещиной в камне; тогда пальцы, уйдя в тьму вентиляционного окошечка, коснутся листочков клейких и нежных. Там, во тьме Пирамиды духов, растут два огромных дерева, давно перепутавшиеся ветвями — дерево печали и дерево радости. Они растут в ужасной тьме, которая сохранилась с того времени, когда бог Шамаш впервые примерил гимнастерку и галифе на свое голое перепончаторукое тело и даже не задумывался о звездах. Правда, Хипподи не знал, можно ли веселиться в Пирамиде духов. Там, наверное, всегда чувствуется присутствие потерянных человеческих душ, ведь перед тем как продать раба, его на час вталкивали в Пирамиду.
Дерево печали. И дерево радости. Они растут в вечной тьме, им не надо света, они питаются тьмой, поэтому имеют однозначные свойства. Если пожевать листочек с дерева печали, даже просто лизнуть ладонь, на которой лежал листочек, солнце тускнеет, жара становится гуще, кровь пульсирует в висках, размывая очертания видимого, а сам человек горько плачет и долго не может прийти в себя. А если пожевать листок с дерева радости, даже просто лизнуть палец, прикасавшийся к листве, человек ликует и впадает в детство, все тащит в рот и умирает от противоречий. Хипподи не раз видел рыжего горбуша, жившего на берегу, напротив руин общественных бань. Ходили слухи, что этот горбун однажды полностью сжевал небольшой листок с дерева радости: скоро он сильно помолодел — стал огненным, румяным, ни одна морщинка не пересекала молодой низкий лоб. Все равно чувствовалось, что он скоро умрет.
Мир неустойчив.
Дымят и рушатся горы.
С моря приходит большая волна.
Жидкий огненный камень течет по склонам.
В общем-то Хипподи понимал, почему бог Шамаш, Хранитель бездны, всегда так сосредоточен. Хорошее настроение удержать трудно. Плохое настроение тоже никогда не бывает ровным. В бликах, в морских ломающихся отблесках очертания даже очень крупных предметов расплываются, а Шамаш должен видеть всё в деталях. Среди многого он видит меня, думал Хипподи с удовлетворением. Он видит, что я лежу под колючим кактусом в зарослях нежного мышиного горошка и собираюсь прямо сейчас запустить руку в черное вентиляционное отверстие Пирамиды — по самый локоть. Злые духи сильно теряются, когда к ним суешь руку. Сейчас я сушу руку в самое начало мира, счастливо думал Хипподи, и выловлю из древней тьмы мелкий клейкий листочек и потом долго буду лежать на теплой траве, смотреть на мерцающее море и принюхиваться. Если через час я заплачу от невыносимой тоски по своим таким чудесным недоступным рабам — по белому и по черному, значит, моя рука выловила листок с дерева печали. Этим Хранитель бездны безмолвно предупреждает: даже впав в печаль, не забывай, закопай остатки листочка, засыпь надёжно камнями, чтобы ни один зверь не выкопал, не вынюхал, чтобы даже мохнатый, мочась на каменный сапог, не подобрал бы валяющийся на земле листочек. Многие печали и без того сотрясают мир, хотя, при сильном желании, и печаль можно направлять в нужную сторону.
Скажем, в сторону чужих трирем.
Для этого клейкий листочек с дерева печали нужно мягко размять медным пестиком и замешать в тесте для большого пирога. И отправить выпеченный пирог на триремы победителей. «Мы трепещем!» — будет означать этот знак. «Приходите и владейте нами!» — будет означать этот знак. «Приходите и владейте нашими островами — до самого севера, до сумеречного мира льдов. Владейте нашими женщинами — от уже рожавших до самых юных. И нашими рептилиями — до самых опасных. И нашими мохнатыми — до самых тупых! Берите наших детей — воспитывайте их нашими врагами». Если знак будет понят правильно, пирог съедят кормчие и вожди флота победителей. И надсмотрщики начнут весело хлопать бичами, а гребцы вскрикивать, а боевые дудки прокричат очередной, последний, приказ войти в бухту.
Но победители никогда не поднимутся на причалы островной столицы.
Уже приготовившись, кормчие и вожди вдруг заплачут, увидев свои отчетливые отражения в медных кофейниках. Они поднимут головы и будут потрясенно разглядывать величественные массивы черного вулкана, где каждая трещина набита, как колючими насекомыми, зелеными кактусами. Все кормчие и вожди победителей занемогут черной печалью, такой же черной, как вечная тьма Пирамиды духов, и тогда катапульты аталов снова выплеснут на триремы победителей всё, что было исторгнуто из их отчаявшихся желудков с помощью тухлых морских ежей и лежалых морских мидий. И позор флота победителей увеличится во много раз, и нельзя будет дышать в опоганенных трюмах, и даже на палубах некоторые ослепнут — от зловония.
Я хитрый, подумал Хипподи, коснувшись клейкого листочка кончиком языка.
Я постигаю многое, умно подумал Хипподи. И еще раз провел кончиком языка по нежным, едва заметным прожилкам. Хранитель бездны благоволит мне. Это ничего, что земля снова и снова содрогается. Это ничего, что ночью мохнатые снова приходили и обильно мочились на каменный сапог Шамаша. В конце концов, в пирог можно запечь и размятый листочек с дерева радости. Тогда кормчие и вожди победителей будут радостно смеяться, глядя на свои отчетливые отражения в медных кофейниках, неистово радоваться восходу солнца над островом, потеть, молодея с каждым часом, с гуканьем и писком требовать грудь кормилицы. И если серые триремы все же войдут в бухту, катапульты обрушат на победителей новую порцию глиняных горшков с говном, активно продуцированным из лежалых мидий и тухлых морских ежей.
Лишь бы не подвели гончары.
Листочки в Пирамиде на ощупь были влажные и холодные. Да и какими они могут быть, если корни древних деревьев сосут только холод и тьму, ничего больше. Правда, из этих тьмы и холода с огромной силой выявляются радости и печали, как при вспышках взлетающего металлического яйца вдруг выявляются полуразрушенные стены Полигона. Год назад жрец Таху в присутствии самого Хранителя бездны твердо пообещал: «Если ты, Хипподи, доставишь нам белый порошок еллы, который сыпется, как песок, но сохраняет приданные ему формы, ты получишь двух рабов. И белого, и черного. Обоих сразу. Приведи в Большой храм критянина, обещавшего порошок еллы. Этот порошок насквозь прожигает ладони, и светится в темноте. Когда мы смешиваем порошок еллы с нашими веществами, мы получаем новую силу для летающих машин. Нам нужна новая сила. А ты, Хипподи, получишь сразу двух рабов — черного и белого. И у обоих будет душа, как ты хочешь. Ты мог бы и сэкономить — купить раба-скамеечку без души, но кто знает, как поведет себя раб-скамеечка, совсем утеряв чувства. Уж лучше переплатить. Тогда можно неторопливо вести с рабами разные беседы, спрашивать, например, кем они были в прежнем свободном мире. Правда, в этом каких-то особенных тайн нет. Черный, наверное, сидел на пальме и ел фрукты, а белый — обрабатывал посевы и задумывался над будущим. Никаких особенных тайн. Это в нашем мире все перепутано, как ветки деревьев радости и печали. Имея двух рабов, Хипподи можно мирно проводить время на площадке Большого храма, гулять по набережной. А еще мы критянина тебе отдадим. У критянина черные глаза, как оливки, поэтому за ним нужен особый присмотр: кто знает, не соответствует ли цвет души цвету глаз? Хотя почему у черного человека душа непременно черная?»
Листочек маленький, клейкий, неизвестно, с какого дерева.
Можно, конечно, спуститься вниз и войти в Пирамиду духов.
Там первичная тьма, в которой свет еще даже не создан. Осторожно ощупывая стволы деревьев, можно понять, наверное, какое из них ввергает в печаль, а какое веселит, — но вдруг во тьме закряхтит ночная пужанка? Даже свободные люди обмирают от ее кряхтения. Неизвестно, что ночная пужанка делает в вечной тьме, может, тьма ее и порождает, но кому вообще известно, что мы делаем в этом мире, все время умножаемом на четыре, и почему Хранитель бездны смотрит только в море?
«Я — вчера. Я знаю завтрашний день».
Хипподи радовался. Он сладко всем языком провел по клейкому листочку, чувствуя легкое электрическое покалывание, а потом осторожно налепил листок на камень в глубокой трещине, куда даже мохнатые не догадаются заглянуть, а зверям там делать нечего. Разве что рептилия или ночная мышь заберутся. Но зачем рептилии или ночной мыши радость или печаль? В их смутной жизни и без того все слишком смутно, и они никогда не знают, весело им или грустно.
Хипподи прислушался.
По тропинке явно взбирался человек.
Пахло крепким потом, больше ничем, значит, человек явился не с трирем.
Да и всех одежд на человеке было — тонкий плащ, который носят критяне. В такую жару проще взбираться по узким тропинкам в набедренной повязке и в головном платке, но этот забросил полу белого тонкого плаща за левое плечо и громко сопел от прилагаемых усилий. Он ничего не видел, не чувствовал, он только торопился. И, пропустив его, Хипподи угрожающе произнес: «Не оборачивайся! Молчи!»
Пришелец остановился: «Почему нельзя?»
«Если обернешься, я ударю тебя ножом».
«Разве мы встречались? Я тебя знаю?»
«Есть у тебя оружие?»
«Критский нож».
Хипподи нисколько не боялся пришельца.
Он даже спросил: «Ты любишь отвечать на вопросы?»
Пришелец ответил: «Нет».
«Тогда стой, где стоишь, — разрешил Хипподи. — Если обернешься, у тебя пропадет голос, отнимутся ноги, ты будешь проклят всеми богами, а великий бог Шамаш, Хранитель бездны, доведет тебя до полного разора и безумия, если у тебя есть что терять, и если у тебя есть ум».
«Ты — Хипподи», — произнес пришелец.
И обернулся. Поборол страх. И влажные его глаза блеснули: «Я обещал придти. И пришел. Но очень устал. Дашь мне лизнуть палец?»
«Лизни», — важно, но без жадности разрешил Хипподи.
Он видел, что критянин испуган, что он устал, и знал, что сейчас критянин отойдет.
Сейчас критянин отойдет от усталости и испуга, потому что дерево радости, в отличие от дерева печали, действует стремительно. Критянин шел к нему, к Хипподи, значит, белый порошок еллы доставлен и лежит на его судне. Наверное, критянин торопился, потому что любил вкус листков с дерева веселья. Зрачки Хипподи от веселья сразу расширились. Ни один бог не создавал мир таким красивым, как Шамаш. Хипподи сейчас видел многое. Другие боги рождаются из воздуха и огня, им никогда не стать Хранителями бездны. Они могут сиять, как серебристые облака на закате, гореть, как пламя изрыгающего жидкий камень вулкана, но мир, созданный Шамашем, всегда богаче. Глаза Хипподи поблескивали, как обсидиановое стекло — вулканический выплав. Он видел мирные, встающие над бухтой дворцы и чудесные расхождения акведуков. Тенистые деревья выбегали из почвы, вновь и вновь делились на четыре, радостно шумели кронами в будущем. Бог Шамаш выковал мир из тьмы, из ничего, из отсутствия света. Вот была одна тьма, а он раздул свет. И заставил мир ветвиться. Всегда на четыре. А то, что корни любых растений всегда во тьме, в почве, в самом сердце тьмы, — это только придает миру красок.
Наверное, так думал и критянин.
Он дважды лизнул пальцы Хипподи.
Потом глубоко и расслабленно вздохнул.
«Какое твое состояние?» — доброжелательно спросил Хипподи.
Он мог и не спрашивать, такое хорошее было у них состояние. Вот красивая бухта, красивые дымки над руинами, у берега мачты затонувшей галеры, а на рейде — короткие мачты еще не затонувших.
«Но они вновь подойдут, когда проветрятся…»
«Но у аталов еще есть горшки. У них много горшков…»
Ни Хипподи, ни критянин ни о чем друг друга не спрашивали.
Они только отвечали, потому что все вопросы были растворены в жарком воздухе.
«Все так и будет, как мы говорим», — кивнул Хипподи, в голове которого роилось множество вариантов правильного ответа на любой вопрос. И, важно помолчав, дал понять критянину, что дело не в трусости и не в усталости. Если гончары подведут, если не подействуют еще раз тухлые морские ежи и лежалые мидии, кормчие и вожди победителей, конечно, поднимутся в Большой Храм, и там Главный жрец встретит их, вытянув перед собой руки в звонких браслетах из бронзы и орихалка. Для морских народов это особый знак. Они так считают, что если целовать руки Главному жрецу побежденных, то богу Шамашу это угодно, бог Шамаш признает их победу и позволит делать с глупыми аталами все, что угодно. Так принято. Сперва победители целуют руки Главному жрецу побежденных, а потом подвергают его сильному унижению. Если Шамаш молчит, значит, разрешает. Тогда и с него можно будет сорвать затасканное каменное галифе.
Критянин кивнул ответно.
Пот на его лбу высох. Всё так и будет.
Конечно, кормчие и вожди будут целовать руки Главного жреца. Они ведь не знают, что руки Главного жреца по локоть нежно умащены: одна — соком из листьев дерева печали, другая — соком из листьев дерева радости. И воинственные отряды пришельцев, стоя перед храмовой площадкой, увидев, как их кормчие и вожди целуют руки Главному жрецу побежденных, чтобы поскорее со всем этим покончить, грозно и торжествующе ударят копьями в камни под ногами.
И тогда кормчие и вожди обернутся.
И одни возденут руки к грозным низким закопченным небесам страны аталов, а другие в ужасе упадут на колени. И безумные бессвязные слова начнут смягчать ожесточившееся сердце Шамаша.
Лишь бы не подвели гончары.
«Почему так много дыма везде?» — посмотрел на гору критянин.
«Лучше дышать дымом, чем запахом из глиняных горшков, которыми мы недавно закидали триремы, — со значением заметил Хипподи. И добавил: — Хочу получить то, о чем мы говорили на этом месте год назад…»
«Ты получишь желаемое…»
Никто не задавал вопросов. Зачем задавать вопросы? Дерево радости высветляет ум. Зачем вопросы, если все они заданы Шамашем еще тогда, когда корень у двух деревьев был один?
«Если ты, Хипподи, передашь мне то, о чем мы здесь говорили год назад, то в придачу к твоим двум рабам ты еще получишь от меня обезьяну…»
«Нет, обезьяну я не возьму. У нее нет души…».
«Этого никто не знает, — вкрадчиво ответил хитрый критянин. Наверное, неведомая Хипподи обезьяна его достала. — Если у кого-то нет души, ее можно нарастить. У меня красивая гибкая обезьяна. Когда впервые ее увидел, подумал — это дурная женщина так трещит. Но ты знаешь, Хипподи, даже дурной женщине можно нарастить душу…»
Хипподи был доволен. Он оказался хитрей хитрого критянина.
Очень скоро он получит искомый порошок и передаст его жрецу Таху.
Белый порошок еллы сыпется как песок, но сохраняет приданную ему форму. Он насквозь прожигает ладони и светится в темноте. Я буду гулять по набережной с двумя рабами — с черным и белым. Триремы грозные, но на них сейчас плохо и страшно пахнет. Не надо им входить в бухту. Наши рабы жуют лежалые мидии, они питаются морскими ежами. У них теперь одна военная работа — заполнять глиняные горшки. А вот я получу двух рабов — белого и черного, без имен. Зачем имена? Просто раб-носильщик и раб-скамеечка. Мир гармоничен. Пока бог Шамаш не скинет с ног сапоги, чтобы проветрить потные ноги, можно всей грудью вдыхать восторги этого мира, потому что никто, кроме него, Хипподи, так глубоко не запускает руку в самое нутро Пирамиды — в начало мира, в его исходную тьму.
Они поднялись, и Хипподи пошел впереди, указывая дорогу.
Он не оборачивался, не давал советов, потому что и без того знал, что критянин время от времени проводит языком по своей руке, там, где ее недавно пожимала рука Хипподи. Черное ущелье открылось с узкой тропинки. Поджаренные, черные, почти угольные камни, вывернутые, разбитые на куски, выброшенные ужасными взрывами, сорвавшиеся, сползшие с мертвых горячих склонов. А в провалах — плоские лепешки и чудовищные колючки кактусов, их зеленые шары, ощетинившиеся колючей смертью. Разрушенная столица лежала внизу. Бессмысленно бегали среди руин люди. А наверху, за растрескавшейся стеной Полигона, с воем и грохотом вдруг взлетело металлическое яйцо. На мгновение оно как бы замедлило ход, как бы зависло в воздухе, испуская из нижней части, оканчивающейся узким горлом, пучок яростного огня.
Но мгновение — и нет ничего. Только ветер сносит облако дыма к морю.
Выжженная земля, запах серы, жара плотная, липкая. В черном ужасе подрагивающего ущелья замерли кактусы. Чудовищные шары, мясистые лепешки, скрученные змеи-колючки. Ветвящиеся, круглые, рогатые, страшные. Такие полчища не забросаешь глиняными горшками. И черную огненную гору не усмиришь, хотя она бьется, как выброшенная на берег рыба.
Они поднялись на храмовую площадку.
Среди востроносых каменных голов и длинных ваз, упавших и все еще стоявших между каменными колоннами, злобно уставилась на критянина каменная женщина со всклокоченными волосами и свирепым, неправильным лицом. Острые груди торчали в стороны.
«Я боюсь…»
Но соки дерева радости уже взялись, уже обжигали сердце.
«Это хорошо. Это очень хорошо, — думал Хипподи. — Скоро жрец Таху отдаст мне критянина вместе с двумя рабами…»
А критянин думал: «Это хорошо, всё хорошо. Белый порошок еллы отняли у меня морские народы, но Хипподи этого не знает. На подходе к столице аталов морские народы отняли у меня людей, судно и белый порошок еллы. Хипподи этого не знает. Он не должен этого знать. Он не знает, что я поклялся победителям доставить на триремы вещество, заставляющее прыгать над склонами горы тяжелые металлические яйца. Если я выманю у Хипподи и его жреца такое вещество, победители вернут мне моих людей и мое судно, а с судном и неведомый им порошок еллы, и они позволят взять мне в Кафе столько золота и орихалка, сколько я могу унести. Я раскую всех гребцов, хорошо покормлю их, они сильные, они унесут много. Ради такого я открою ворота Кафы, хотя они повалены. За это морские народы вернут мне судно и отпустят с почестями. А если удастся каким-то образом, но тайно, передать Хипподи белый порошок еллы, который мне вернут, то и Главный жрец аталов проявит милость. Нет вариантов, в которых я проигрываю», — торжествующе думал критянин.
А Хипподи думал: «Хранитель бездны знает всё. Его волей наш мир никогда не сходит с означенного круга. Я, Хипподи, передам жрецу Таху белый порошок еллы и получу своих рабов. Обязательно черного, и обязательно белого. Глупый критянин, мнящий себя хитрым, отдаст мне белый порошок еллы. Может, я тоже передам ему немного того вещества, которое заставляет подпрыгивать над землей тяжелое металлическое яйцо. В любом случае жрец Таху отдаст мне критянина. Нет вариантов, в которых я проигрываю», — счастливо думал Хипподи.
А хитрый критянин думал: «Грубый бог в каменных сапогах не может управлять всем миром. Я получу свое судно и своих людей. Я возьму многие мешки с золотом, и один отдельный мешок понесет глупый Хипподи, которого мне отдаст Главный жрец или которого мне отдадут победители. Я вывезу Хипподи в сторону Египта. Я буду ласков с ним и продам его на рынке рабов. Пусть поживет в незнакомой стране, глупый синий человек, привыкший к своему страшному острову. Там, на краю света, любят слушать людей, ничего не понимающих в местной жизни…»
В сумеречном море светились факелы на опозоренном флоте.
«Много радостей рассыпано среди опасностей жизни…» — думал критянин.
А Хипподи думал: «Много радости дарит мир, если ты послушен Хранителю бездны…»
Лишь бы не подвели гончары.
Времена фараонов
1
Крыши бревенчатых бараков ОЛП «Золотистый» прогнулись под тяжелыми завалами снега. Лиственницы в беспорядке — тонкие, маломощные — затаились, ждали лютых пуржливых ветров, выламывающих все их сухие суставы. Костлявый капитан НКВД в полушубке и в фетровых сапогах, с кобурой на поясе под оттопыренной правой рукой, коротко приказал, и конвойные в форме, в фуражках с красными верхами и синими околышами споро провели лейтенанта Рахимова в инвалидный барак. Фитиль-доходяга на ближних нарах даже не попытался встать, как привалился плоской спиной к стене, так и сидел, привалившись к стене.
Трудно из соцвреда сделать человека полезного.
Каэры из Москвы, каэры из Мурманска, повстанцы с Дона, каэры из Красноярска, воры и налетчики из Киева, зеленые из тамбовских мест, муллы из Актюбинска, кулаки из-под Воронежа… Бороды, усы, лысины, потные низкие лбы, в которых и трех пядей не угадывалось… Не «Букварь для взрослых» — отдельный лагерный пункт… Не «Загадки жизни», не «Опыты с мозговыми лучами» — сама жизнь… Вдруг вспомнилась, поднялась со дня памяти цыганка с Литейного, в двадцать первом задержанная патрулем… Цыганка кричала, клялась, что никому не гадает, ничем не спекулирует. У нее и нет совсем ничего, показывала цыганка пустые хищные руки, размахивала пестрыми юбками. Кажется, патруль, ребята молодые, не из города, верил, посмеивался, а голодному чумазому пацану Стахану в подворотне так и хотелось крикнуть, что врет, врет она, врет гадалка-спекулянтка, сука пестрая, вы под юбки ее загляните, чего там есть, но тут появился пожилой, мосластый, повидавший жизнь цыган. Он по-своему полопотал с пестрой бабой, потом по-русски пересказал насторожившимся патрульным, что он думал. А думал он так: это — хорошая цыганка, он ее знает. Даже показал свои руки, что вот он сам какой — дворником работает. Почти пролетарий. Цыганка тоже начала новую жизнь, вышла на Литейный, что ж теперь гнать ее? Она знает, что гадать можно только буржуям и буржуйкам. Простые люди всякой этой мистике (цыган произнес более простое слово) не верят, а толстых недобитых буржуек чего ж не пугать? Ну да, всё так. Патрульные покуривали, похохатывали, пускали махорочный дым. Смешно, конечно, когда такая страшила, но социально близкая, гадает нежной барыньке, культурной сучке, хватает ее за чистенькую тоненькую ручку. О таких солдатиках-дураках в Инструкции товарища наркома позже чисто укажут: слабаки, вырожденцы, после первого стаканчика спирта теряют контроль над собой. Когда мы выкорчуем последних вражин, тяжело посмотрел лейтенант на сжавшегося под его взглядом каэра, останутся только красивые люди, а органы НКВД сами по себе переродятся из карающего в управляющий инструмент. Никакого нервного тика, никаких кривых ртов, только добрая улыбка и простая приветливость. Никакого косоглазия, только добрые понимающие глаза. И уж тем более никаких этих хитрых хронических мигреней, только физкультура, от которой все ходят подтянутые, не горбясь…
Отгоняя видения, глянула с нижних нар еще одна заросшая волосами морда.
Тусклые мутные глаза, как у прошлогоднего животного, нечесаные грязные волосы.
Человек-контра, кромешный враг семи пядей во лбу смотрел на лейтенанта Стахана Рахимова из-под грязной копны, как из гнезда, вшивый, наказанный за то зло, которое успел причинить рабоче-крестьянской массе.
— Их тут выводят гулять?
— Только по специальному разрешению.
Лейтенант Рахимов удовлетворенно кивнул. В лефортовской тюрьме подследственных из общей камеры тоже выводили по специальному разрешению. Стучать в дверь строго воспрещалось. Он еще раз потянул носом. Еще при утреннем разводе подследственным следовало заявить, когда им потребуется в туалет, но кто может знать, как поведет себя днем желудок? Тогда к тем, кто днем устраивал беспорядок, входили дежурные с каучуковыми палками. Их, конечно, слушались: руками убирали с пола то, чего уже не держал желудок…
Глаза, наконец, привыкли к сумеречности барака.
Дальний проход завален лозой. Такие же пучки, некоторые уже пересохли, свалены в другом проходе, более узком, а готовые корзины страшной, вылезшей из дурного сна решеткой громоздятся у деревянных дверей. Лопнувшие тонкие прутья — как сломанные ребра. А как иначе? Тут не синема. Тут расплачиваются за неправильное прошлое. Каэры, бывшие беляки, меньшевики, антоновцы, соколы Троцкого, предатели. Они всякое видели, всякое знали, пили-ели, опыты с мозговыми лучами ставили, а теперь один уже слова человеческие подзабыл, а другой туманно и страшно таращится из-под собственного горба. Не зря когда-то Петр Великий запрещал рыжим, косым, горбатым давать свидетельские показания в судах, беспощадно выбрасывал из жизни слепых, глухих, непонимающих — правильно запрещал. Зло выбирает самые изощренные личины, это в органах знают.
— Номер?
З/к ответил.
Человек-животное смотрел на лейтенанта Рахимова с нижних нар — тяжелый, негибкий, серый, будто из него, как из пазов барака, тоже лез седой мох. Падаль, отступник, иначе не скажешь. Странно, что давно и навсегда пронумерованные, эти бывшие все еще втайне помнят свои имена. Сам по себе з/к Полгар мало интересовал лейтенанта. Самый обыкновенный рассадник вшей и болезней, вонючее вместилище зла, других определений быть не могло. А давно ли этот самый Полгар уверенно входил в чистенький оштукатуренный домик на Охте, с вниманием рассматривал царицу из тяжелого металла, листал рукописи и книжки. «Сорок дней и сорок ночей падали на Туму сыны неба. Звезда Талцетл всходила после вечерней зари и горела необыкновенным светом, как злой глаз…» Обсуждая такое, пили крепкий, вкусный чай, постукивали пальцами по краю стола, красиво задумывались («опыты с мозговыми лучами»), забыв про голодных беспризорников на ледяных улицах, про голод страны, про опасность окружения, на полном серьезе вели очередной протокол «Общества для переброски боевого отряда на планету Марс в целях спасения остатков его трудящегося населения». Неясно, почему остатки этого трудящегося населения сами не возьмут в руки косы и топоры…
В Инструкции, впрочем, все оговорено.
«Умственные силы обычно составляют единственную сильную сторону духовного наследия человека, посредством которого субъект разрешает для себя все жизненные вопросы и даже такие, которые малодоступны умственному анализу и обыкновенно разрешаются у нормальных людей при участии чувства как более тонкого орудия — нравственности, долга, совести…».
Рот у з/к Полгара оказался маленький, жалкий, как у пиявки. И сам он безвольно распух, вывалил бока, как оставленный догнивать сарай. В домике-то на Охте у инженера Лося, наверное, всё было не так — подтянутый, сытый, улыбался приятно, делал плавные жесты, покончив с протоколами, брал хорошее москвошвеевское пальто из шкапа, прощался, бросал в корзину мятый листок. «Если ты, Хипподи, доставишь белый порошок еллы, который сыпется, как песок, но сохраняет приданные ему формы, ты получишь двух рабов». Чепуху люди пишут. Никак без рабов им не обойтись. Вот пухлый весь от водянки, раздутая вонючая развалина, а и сейчас, наверное, сочиняет что-то про существование эфира — тончайшей, наполняющей всю вселенную среды. «Рабы не мы». А раньше со всею смелостью утверждал, что свободная наука (чья?) обязательно установит связи (какие?) между колебаниями солнечной деятельности и крупными событиями общественной жизни (какими?). Впрочем, люди врут, врут, они всегда врут. Николай Иванович прав. Секретная Инструкция что нам говорит? А секретная Инструкция нам говорит, что именно внутренняя дисгармония в соединении со слабым развитием нравственной жизни делает невозможным как индивидуальное усовершенствование, так и достижение высших целей жизни. Лейтенант каждое слово помнил. Нравственная жизнь подобных субъектов с течением времени начинает двигаться не вперед, как следовало бы по законам развития, а исключительно назад. Это приводит к разочарованиям, к утрате радости, к моральному одряхлению, к идеям сплошного эфира и, понятно, влияния солнечных взрывов на человеческую судьбу. Распадается план реальной жизни, и она превращается в нравственную случайность…
2
«В качестве кого работает — лесозаготовка.
Отношение к труду — плохое, симулянт.
Сколько проработано дней — инвалид.
Участие в культурно-воспитательной работе — не допускается».
Тех, кто мог ходить, охрана оттеснила в дальний конец барака, кого-то даже вытолкали за двери. Все деловито, без шума. Чувствовался хороший опыт в подавлении «волынок». 3/к Полгара усадили на совсем пустых нарах:
«Товарищ уполномоченный будет говорить с тобой».
3/к Полгар кивнул.
Всё до него доходило медленно.
Наверное, лучше бы понимал что-нибудь про спасение остатков трудящегося населения на Марсе. Потому и взрывчатку, гад, прячет. Или знает, где ее прячут. Инструкция прямо указывает: на таких, как з/к Полгар, полагаться нельзя. Недоверие — лучший подход к работе с такими типами. Таких полезно всю ночь не допрашивать, нет, просто водить на допрос! Такой-то, руки назад! Вывели из камеры и вверх, вверх по лестнице — в кабинет к следователю. Выводной уходит, но следователь, не только не задав ни единого вопроса, но даже не приказав з/к присесть на неудобную табуретку, поднимает телефонную трубку: заберите такого-то! Его и берут и приводят снова в камеру. Только он лег на нары, гремит замок: такой-то, на допрос! Руки назад! И вверх, вверх — в кабинет к следователю. А там снова: заберите такого-то!
— На допросах били? — негромко спросил лейтенант.
Он знал, что з/к Полгар (статья 58-2, совершение террористических актов) перед партией не разоружился. При любом удобном случае не молчал, объявлял свои прежние показания недостоверными, дескать, давал их неискренне, под давлением. И так это повторял, пока его не отправили по этапу.
— Сильно били?
— Сильно, — ответил з/к, помедлив.
— Вот так? — лейтенант ловким ударом достал противные мокрые губы.
— И так тоже… — с привычным опозданием прикрылся рукой з/к Полгар.
И попросил:
— Больше не надо.
— Часто собирались у инженера Лося? Большое общество было?
— Не очень… — начал з/к, но, подняв глаза на Рахимова, уточнил: — С ходом времени разрослось…
— Сколько человек собиралось?
— До пятидесяти бывало.
— Повстанчество?
— И повстанчество…
— Теракты?
— И теракты, — согласился з/к.
Какая-то мелкая жилка на грязном лбу подрагивала.
Такой человек, как этот з/к, в органах просто немыслим. И по Инструкции, и по жизни. Врет, нервничает. В Инструкции прямо указывается на судороги лица. И сейчас з/к Полгар смотрел исподлобья. Но, боясь дальнейших побоев, стал говорить. Даже несколько расширил повстанческие районы: оказывается, и на Урале готовились.
Рахимов кивнул сержанту, застывшему у входа.
Тотчас принесли большую жестяную кружку с горячим чаем, поставили перед з/к Полгаром. Тот чай принял, но некоторое время держал кружку обеими руками в ладонях, осторожно держал, чуть в стороне от маленького рта, сжимал ее, грел ладони, потом, всё еще не веря, понес к запекшимся губам, ждал, что опомнившийся лейтенант припечатает кружку к его распухшему рылу.
— Инженер Лось. Помнишь такого?
— Помню. Мстислав Сергеевич.
Глаза з/к немного ожили. Он отхлебнул из кружки.
Руки заметно дрожали. Сладкий чай, с сахаром, — сладость чудесная, вселенская, немыслимая почти. Ради такого всех олигархов Марса свергнешь. А заодно — и Земли. Уже как бы сам потянулся к беседе, посмотрел на Рахимова:
— В Магадан на доследование возьмете?
— От твоих ответов зависит.
З/к Полгар осторожно поднес левую руку к носу, поправляя несуществующее пенсне. Мысль о доследовании в Ленинграде ему раньше в голову не приходила. И пенсне у него давно не было, осталась одна привычка. Да и зачем з/к пенсне? Сочинять книжку под названием «Чем прокормиться в исключительных условиях»?
Криво усмехнулся:
— Опять как во времена фараонов…
— Почему фараонов? — заинтересовался лейтенант.
З/к Полгар привычно прикрыл лицо рукой. Но удара не последовало, и он опять несколько оживился. Если неожиданный уполномоченный из Москвы знает и понимает такое интересное слово, как фараон, значит, его можно обучить и паре других интересных слов. Посмотрим, посмотрим. Чувствовалось, что распухший от водянки з/к уже нацелился на какую-то мысль.
— Ну, фараоны… рабство…
— Корзины плести — не пирамиды строить.
— Уж лучше бы пирамиды! — вырвалось у з/к. — На рабстве величие страны не построишь.
Наверное, уже прикинул про себя: бить будут, все равно бить будут, иначе бы взяли в контору. В конторе, там пачкать не разрешается. Разбитый нос заставляют крепко зажимать пальцами, чтобы на стол и на пол не капало. Известная теза: общество, основанное на рабстве, прогрессивно не более, чем прогрессивный паралич. Типичный соцвред, что взять с такого? Понимает, что в коммунизм не пролезет. Кому он там нужен со своим нервным тиком? И лошадиные зубы будут торчать. А мы не рабы. «Рабы не мы». Там, в счастливом свободном будущем, — никаких родимых пятен, никакой шестилапистости, бородавок. «Мы не рабы». Это не игра, браток. Это коммунизм, свет мира!
— Кто у инженера Лося расписывал стены под потолком?
— По имени не знаю. Художник. Ему Лось детали подсказывал.
Чувствовалось, что з/к Полгар и фамилию бы художника назвал, как назвал фамилию инженера, но пока держался, приберегал на будущее, когда бить начнут.
— Гусев, может?
— Дану!
— Почему же?
— Ему стрелять подручнее!
Не отрывая взгляда от замлевшего от горячего чая з/к, лейтенант Рахимов на память процитировал вычитанное на листке мятой бумаге, извлеченной из корзины в кабинете инженера Лося: «…скатывались грязевые потоки, безмолвно застывали, торчала из чудовищного вывала ободранная пальма — вертикально, как шест. Пепел серым неплотным слоем выстилал улицы, стены поросли влажным мхом. Следы босых ног на плоских плитах смотрелись дико и странно: огромные, может, прошел мохнатый, но люди, как муравьи, суетились вокруг пожарищ…» Чьи следы? Что за город?
— Откуда ж мне знать такое?
— Но Протоколы с Гусевым подписывал ты.
— Память надо тренировать, — вдруг огрызнулся з/к. — В Протоколах такого не было.
Лейтенант Рахимов опустил глаза. «Уж лучше бы пирамиды!» А зачем тогда коммунизм? Мы не рабы! Не рабы мы! Сколько повторять. И память моя не ровня твоей. Зачем свободное будущее, если дальше пирамид не идем? Ведь потому оно и свободное, наше будущее, что даже неработающая мышь не имеет права заглянуть туда, не то что каэр не разоружившийся. Прав товарищ нарком Ежов: ни бога нет, ни правды, одно вранье, как в Священном Писании. На этом молодежь не воспитаешь. Вот создали «Общество для переброски боевого отряда на планету Марс в целях спасения остатков его трудящегося населения», ждут моральной поддержки, а у нас Инструкция!
Вдруг непрошено всплыло в памяти толстое лицо лавочника, однажды бившего его, еще малого парнишку, на черном рынке. Где-то в двадцатом втором. Забил бы насмерть, конечно, искалечил, да случайно чекист отбил. У того чекиста Стахан и отлежался. Однажды проснулся утром, свет тихий, боль почти ушла, а хозяина нет. Обул хозяйские сапоги (великоваты, но поменять можно на толкучке) — наверное запасные, стояли в шкафу. Ничего другого в комнате не нашлось, даже хлеба, только постель да стол с книжками. «Рабы не мы». От голода и вновь наплывшей на сознание боли Стахан снова уснул. Так чекист его и застукал — со своими сапогами на его тощих ногах. Засмеялся: «Неужто впору?» Хлеб принес, лук. Сказал: «Будешь работать в моем отделе. Определенно! Учить тебя будем. — Опять засмеялся: — Хорошему будем учить, не бойся. Ты людей знаешь, быстро всему обучишься. Определенно! А сапоги забирай. Портянку накрутишь, да и нога вырастет». Так сказал, будто из своей пустой голой комнаты тяжелую дверь распахнул в чудесный теплый коммунизм. Оттуда кирзой и луком дохнуло вкусно. «Я тебе еще казенные штаны дам». И отмахнулся как от мухи: «Никакой ты нам не чужой. Определенно! Вздорных мыслей нет, а баловство воровское, ну так от этого отучим».
Лейтенант посмотрел на затаившегося з/к.
Кажется, пустой номер. Не допустят такого к взрывчатке.
Знал бы что, давно бы сотрудничал. По глазам видно. Говорит про времена фараонов, а сам преследует свои цели. Рабство осуждает, а дай ему раба, катался бы на нем по всей Колыме. Вспомнил Гусева с фотокарточки. Тот на вид крепче. «Не забуду я тебя, не забудь и ты меня». С Гусевым можно было бы сговориться. В оставшемся письме он что писал? Явственно высветилось в памяти: «Хочется приносить стране настоящую пользу, хочется не быть за бортом, вложить в свой труд всю преданность партии, правительству, родной стране. Я, Маша, убежден, что мне поверят, что меня простят, что я буду вычеркнут, наконец, из проклятого списка врагов народа!» Такого человека подтолкни, он всё правильно поймет.
Но партию и природу не перехитришь.
Похоронен «…в 1500 м от зоны лагеря в юго-западном направ. на глубине 1,5 мт. в гробу и нижнем белье… Расстояние от зоны лагеря — 1,5 км. Метров от дороги — 300. Какое место — сопка. Куда погребен головой — на северо-запад. Какие ближайшие предметы около могилы — редкие поросли стланика…» Надежно похоронили.
— Где в последний раз видел Гусева?
— Здесь, на ОЛП «Золотистый».
— Не ошибаешься?
— Как могу?
Полгар вдруг усмехнулся.
Или попытался усмехнуться.
— Слушаю я вас, гражданин уполномоченный… Вы всякое тут сказали… Вот даже про рабов пару раз упомянули… — Чуть отклонившись, с нечеловеческим ожиданием смотрел на лейтенанта. — Но с памятью-то провалы…
— О чем это ты?
— О точности.
— Говори яснее.
— «Мы не рабы», это вы точно запомнили… А вот дальше там… В учебнике том… Почему вы там слово раздельно произносите?..
З/к Полгар вдруг заторопился.
Решил, наверное, сейчас начнут бить.
На штанах, в разъеме, расплывалось мокрое пятно.
Неграмотный — тот же слепой. Всюду его ждут неудачи и несчастья.
Но лейтенанта как обожгло. Он вспомнил, вспомнил, явственно страничку учебника увидел перед собой. Первый раз в жизни в памяти что-то сбилось. З/к прав. «Рабы немы». Так там было написано, в этой Азбуке. «Рабы немы». Потому Полгар и заговорил о времени фараонов. Ткнул носом, гад. И про Гаранина не случайно помянул. Кто не слышал про игры полковника Гаранина? Выведут колонну из лагеря на поверку, очертят большой квадрат: выход за линию категорически запрещен — охрана применяет оружие без предупреждения, а потом по приказу того же полковника заранее припасенную полбуханку хлеба подбросят. И ведь все знают, все до одного знают, что по бросившемуся к буханке будут стрелять, а всё равно кто-нибудь бросится. «Рабы немы». Никакого воспаления крупозного, Гусев даже за полбуханкой не бегал. «Рабы немы». Просто фамилия у него была на Г, а полковник, осуществляя надзор, всегда отчеркивал ногтем именно первую тридцатку. Отчеркнутых выводили к отвалу, приказывали раздеться. Зачитывали: за контрреволюционный саботаж… за лагерный бандитизм… за невыполнение норм… за антисоветскую агитацию… Нужное каждому выпадет…
Не глядя, ударил по ухмыляющимся губам. Такому лютому з/к, как Полгар, только в радость, что Красная армия пока не имеет невыносимо сильных взрывчатых веществ. Такому только в радость, что не в СССР, не в Пензе где-нибудь, не в Рязани, а в совсем малоизвестном городке Вупперталь-Элберфельде (Рурская долина) ариец Шрандер и Амброз (немец по паспорту) открыли всепроникающий газ зарин. И сразу передали свое открытие государству. Если прямо говорить, фашистам передали! Теперь тем зарином интернационалистов травят, а ведь можно было обратить против врагов народа. В бараке гниль, сырость, карболкой несет, кислой отрыжкой, но ведь все равно принесут баланду и медицинский порошок дадут. А зачем? Пятьдесят восьмая — не народ. Они даже не рабы. Они не хотят разоружаться перед партией. От упрямства в штаны мочатся, таких силой в коммунизм не затащишь…
Счастливый критянин
…на сапоге бога Шамаша сидел жрец Таху.
Он всегда появлялся незаметно — из-за мраморных колонн, со стороны черной горы, тяжело рассевшейся от подземных толчков. За обрушенными стенами Полигона необычные плоские машины окружали новое, уже подготовленное к полету металлическое яйцо. Влажный воздух струился, мрел, колебался, отдельные детали расплывались, казались нечеткими, земля подрагивала, машины ползали, как ленивые черепахи, вокруг решетчатых ферм. Если подойти ближе, можно было увидеть больше, но не подойдешь: вблизи стен, даже обрушившихся, все еще действовала другая сила. В первые годы, когда война с морскими народами шла еще на далеких территориях Ливии и Египта и рабов доставляли в Кафу почти каждый месяц, свободные аталы придумали особенную игру. Черные и смуглые рабы, обгоняя друг друга, должны были достичь каменной стены Полигона. Тому, кто этой стены достигнет, обещали свободу. Сделавшие ставку подолгу обсуждали шансы каждого раба. Всех интересовало, как победители распорядятся обретенной ими свободой. Накручивая тренировочную скакалку, рабы отмалчивались, сумеречно улыбались. Они ничего не знали о другой силе, но чувствовали опасность. Находились такие, впрочем, что после победы собирались осесть где-нибудь на тенистом склоне черной, пусть и трясущейся, горы или перебраться подальше от города — к морю, где на береговых клиньях жирной земли можно выращивать овощи. Конечно, для тяжелых работ нужны рабы, но победителю они полагались. Находились и смутьяны, это само собой. Они и на родине, наверное, всегда говорили о несправедливости, грозный взгляд Шамаша их не останавливал. Они до смерти пугались Хранителя бездны, но все равно говорили о несправедливости. Если мы не добежим до стены, говорили они, нас убьет охрана, а если мы коснемся стены, нас убьет другая сила. Это несправедливо, утверждали они. Солнца для нас нет, женщин нет, вкусной еды нет — и добежать до свободы нет возможности.
«Я — вчера. Я знаю завтрашний день».
Критянин застонал, и жрец подтвердил: «Ты ликуешь».
Солнце падало между каменными колоннами, мерцало на зеркальной поверхности Бассейна, играло на выпуклостях кое-где потрескавшихся карнизов, изукрашенных золотом, серебром, орихалком. С верхней площадки Большого храма широко, как ниоткуда, открывалась столица аталов. Разрушенная, дымная, плоская. В некоторых местах густой дым отрывался от огня и плавал в воздухе сам по себе.
— Но почему? — потрясенно спросил критянин.
Он, правда, не понимал, почему даже черные скалы обрушились.
Он никак не мог понять, что произошло на благословенном острове, еще недавно державшем в повиновении полмира. Почему Кафа, самый богатый город земли, в котором все здания были непохожи друг на друга и даже рабы носили белые одежды, обращен в серые однообразные руины? Победители этого не делали. Они не подходили пока так близко, да и самая сильная катапульта не разобьет такие массивные скалы. Победители не собирались разрушать Кафу. Они хотели войти в оживленный город, радоваться красивым фрескам, посещать общественные бани, торговаться на рынках с аталами, славящимися своим разумным подходом к самым разным явлениям жизни, любоваться красивыми женщинами, а Кафа лежала в ужасе и в дыму, в страшном оскале переломанных мраморных колонн, она влажно отдавала трупным запахом, мочой, сырой глиной. Только на гипподроме под арками полуразрушенного акведука толпились рабы. Их не гоняли на работы, больше того, четыре раза в день каждому рабу давали обильную пищу, заставляя не отходить в сторону от канализационных колодцев, да они и не успели бы отойти. Коренастые надсмотрщики с кожаными плетями, некоторые с копьями, хмуро и настойчиво уговаривали рабов питаться еще лучше. Груды лежалых мидий и пахучих морских ежей доставляли на гипподром рыбаки. Раб, питающийся такой особенной морской кухней, не может не то что добежать, он доползти не может до разваленных стен Полигона, — зато такая еда дает возможность аталам отпугивать флот победителей. Многочисленные рабы постоянно толпились у канализационных колодцев, некоторые варили кофе на камельках в медных сосудах, обсуждали положение, поглядывали на еле-еле просматривающиеся в мареве страшные короткие мачты чужих трирем.
Критянин со страхом глянул на каменное галифе Шамаша.
Выше взглянуть боялся. Переводил взгляд на рейд. Там тянуло плоским, зеленовато-желтым дымком. Курилось одномачтовое гребное судно, бросившее якорь между берегом и победителями. Это было его судно. С плоской палубы прыгали в воду люди. Глядя на это, критянин опять застонал, теперь печально, и заломил руки, но Хипподи его не слушал. И жрец Таху смотрел вдаль молча. Это по его указанию рано утром два ловких пловца, рабы-патриоты, в тени солнечных бликов доплыли до гребного судна, стоявшего чуть в отдалении от трирем, и сумели подняться на него. А потом спустились на гребную палубу. Наверное, гребцы не стали кричать, — когда ты навечно прикован к вёслам, любое разнообразие волнует, любой человек, даже чужой, голый и со свертком на поясе, может показаться символом освобождения. А надзиратели спали. Прижимая пальцы к губам, рабы-патриоты вынули из кожаных поясов непромокаемые свертки, разнесли их по всему трюму, разложили под ногами мускулистых хмурых рабов.
Один оказался ливийцем. «Мы умрем?» — спросил он.
Раб-патриот негромко ответил: «Мы все умрем».
«И надзиратели умрут?» — уточнил ливиец.
«И надзиратели умрут тоже».
«И кормчие, и вожди?»
«И кормчие. И вожди. Все-все умрут, кто не любит Шамаша».
«Я не люблю Шамаша», — печально признался ливиец.
«Тогда не спрашивай про остальных».
Но ливиец не мог остановиться: «Умрут все-все? Это правда?»
Раб-патриот спросил: «А тебе как бы хотелось?»
«Именно так. Чтобы все-все».
«Так и будет», — твердо пообещал раб-патриот.
Потом он прыгнул в воду, отвлекая внимание от второго.
Раб-патриот плыл так быстро, он взмахивал руками так мощно, что за ним, как за плавающим морским существом, оставалась светящаяся дорожка, и хищные рептилии никак не могли его укусить. И стрелы падали в стороне, сбитые в полете тугими солнечными лучами. Из весельных отверстий судна начали вырываться клубы цветного — желтого и зеленого — дыма, раздались хриплые вскрики, стоны. Надзиратели и воины падали за борт, отравленные горящей серой, некоторые не успевали доползти до бортов, а прикованные к скамьям гребцы погибли первыми…
Конечно, на гипподроме весь день ведутся всякие споры.
Надо ли дразнить победителей? — спорят рабы и свободные граждане столицы, скучиваясь вокруг кофейных сосудов.
Морские народы сильней, они уничтожили армию аталов, потопили их военные суда, побили и сожгли все гарнизоны за Геркулесовыми столбами, а теперь сюда пришли. Если открыть Главные ворота и с почестями впустить победителей, может, мир еще устроится? Хмурый Шамаш, Хранитель бездны, молча стоит над городом, он смотрит в море, его, конечно, не тронут, но что будет с аталами? Может, открыть Главные ворота?
Гляди на свой гибнущий корабль, критянин заплакал.
«Дай ему лизнуть пальцы», — негромко приказал жрец.
Тогда Хипподи размотал бинт. Всхлипывая, критянин провел узким горячим языком по пальцам Хипподи и по нежной перепонке между ними. «Я хочу домой, — всхлипывая, бормотал он. — Дома я играю с быками. Это мои быки. Я выбираю таких, которые не любят бегать быстро». Наверное, он хотел объяснить Хипподи и жрецу свое такое состояние. «Когда идет игра сразу со многими быками, — бормотал он сквозь всхлипывания, — нельзя злить сразу всех. Нужно просто выказывать быкам свое уважение. Они понимают. Они запорют рогами одного-двух рабов, но в целом отнесутся к людям с уважением. И дело не в том, что один бык коричневый, а другой рябой…»
Критянин с тоской смотрел на дымящееся вдали судно. Гребное, с выдвинутым носом, с опущенным белым парусом — это было его собственное судно, а отравленные, прыгающие в воду люди — это были его собственные люди. Судно теперь будет долго-долго дымить на рейде. Оно всю бухту затопит смертельным удушающим запахом горящей желто-зеленой серы, щиплющим горло удушьем. Аталы — страшные враги. Морские народы недооценили аталов. У них есть другая сила, но они умело используют и самое простое: и то, что попадает им в руки, и то, что они извергают из желудков. Они используют огонь вулкана, трясение земли и круглые, выбрасываемые вулканом ядра. Они будут сидеть в своей разрушенной до основания Кафе, питаться влажными лежалыми мидиями, но горбатые металлические яйца, как взлетали, так и будут взлетать над стенами их Полигона, отсчитывая какое-то совсем другое время, в которое никогда не попадут победители. Конечно, все лучшее у аталов уходит на Полигон — и лучшие люди, и лучшая еда, и самые чистые вода, металл, глина. На Полигоне трудятся люди свободные, там нет рабов. Летающее металлическое яйцо нельзя придумать, оставаясь рабом, его даже обслуживать нельзя, оставаясь рабом. Если раба по каким-то талантам отправляют на Полигон, его делают свободным.
— Критянин привез порошок еллы? — спросил жрец.
— Я старался! Я сделал все возможное! Я привез белый порошок!
Жрец Таху внимательно посмотрел на критянина, потом перевел взгляд на Хипподи.
Это было плохо. Критянин на секунду опередил Хипподи с ответом, и теперь жрец мог говорить с критянином напрямую. Это было плохо, потому что вес и значение монеты Хипподи с этого момента уже не возрастали. Не упали, но и не возрастали уже. А хитрый критянин придвинулся ближе и упал на колени. Он сразу уловил, что с этой минуты его судьба уже не зависит от Хипподи.
От Бассейна несло нежной прохладой.
Круглые терракотовые диски лежали на дне.
Хипподи еще раз развязал бинт и дал критянину лизнуть пальцы.
Но на этот раз он схитрил и подсунул критянину безымянный палец, более густо смазанный соком одного из деревьев, произрастающих в Пирамиде духов. У Хипподи было хорошее состояние. Он не упал духом. Все делается так, как может делаться. Он был уверен, что перехитрит всех, вот какое хорошее было у него состояние. Конечно, хитрый критянин вызвал интерес жреца, но сейчас ты будешь плакать, критянин, как пораженный дротиком. А потом… А потом я получу порошок еллы — от критянина… И получу двух рабов — от жреца Таху… А если Шамаш отвернется, я открою Главные ворота — и получу почести еще и от победителей… Такое у меня хорошее состояние…
— Где белый порошок? — спросил жрец.
Критянин с отчаянием взглянул в сторону дымящегося судна.
— Он приплыл только вчера, — счел возможным вмешаться в разговор Хипподи. — Морские народы перехватили судно критянина вблизи берегов. У него отобрали весь товар, людей, судно, но белый порошок еллы он спрятал. — Хипподи помедлил, потом добавил: — Правда, сейчас на судно критянина трудно подняться.
— Что скажешь? — спросил жрец, подняв взгляд на критянина.
— Хипподи прав. У меня отобрали судно. Но порошок еллы спрятан.
— Что в том толку? Ведь судно скоро затонет.
Хитрый критянин заволновался.
— Вы поторопились с серой… — Критянин никого не упрекал, он просто приводил факты. — Надо было поджечь одну из чужих трирем… — Критянин ничего не советовал, он просто говорил о возможном. — У вас есть и другие ловкие рабы… — Он не подсказывал, он просто размышлял вслух. — Ловкий пловец легко поднимется на горящее судно… Никто за ним не следит… Видите, там с бортов висят веревочные лестницы…
Жрец покачал головой, солнце пронзало светом его тонкие розовые уши.
Белый порошок еллы спрятан на судне, залитом расплавленной серой, это хорошо… Но это и плохо… Самый убежденный раб-патриот не может дышать парами серы. Это все равно что добежать до стены Полигона и коснуться ее… А без белого порошка скоро остановится производство другой силы. Критянин не уберег ценную вещь, значит, Хипподи не досмотрел за выполнением нужного действия. Приказ нарушают многие, но на этот раз нарушен приказ самого Шамаша. Что из этого следует? А из этого следует только то, что в мире нет бессмертных. И нет послушных. Можно сказать и так: если рано или поздно умирают все, значит, все в свое время пытались ослушаться Шамаша. Правда, оттого, что жрец Таху приподнял левую руку Хипподи и лизнул его средний палец, в нем наблюдалось теперь хорошее состояние. У Хипподи нужные начинания, одобрительно думал он. Морские народы обещают повесить Хипподи первым, значит, он сделал много полезного для аталов. Признание врага — самое высокое признание. Правда, граждане Кафы на набережной, и на гипподроме, и в душных палатках, и вокруг кофейных сосудов перешептываются, хватаясь руками за животы: человека, придумавшего такую еду, надо немедленно повесить. Нельзя, хватаются они за животы, кормить порченым рыбьим кормом свободных граждан Кафы. Когда морские народы не выдержат позора и уйдут, мы сами повесим того, кто придумал такие меры…
С храмовой площадки был виден весь город.
Совсем недавно он был поистине, он был невероятно красив.
По берегам удлиненной бухты тянулись круговые каменные стены, на мостах и на спусках к морю поднимались многие башни и ворота. Камень белого, черного и красного цвета рабы добывали в прибрежных каменоломнях, а потом, затопив выработанные котлованы, устраивали удобные стоянки для кораблей. Некоторые постройки в городе делались простыми, в других мастера искусно и необычным образом сочетали камни разного цвета, сообщая им естественную прелесть; также и стены вокруг наружного земляного кольца они по всей окружности покрывали медью, нанося металл на камни в расплавленном виде, а стену внутреннего вала покрыли литьем из олова, а стену Большого храма — орихалком, испускавшим чудесное огненное блистание… Было видно, как на далеком берегу маленькие люди тянули канат. Им было тяжело. Им помогал на тимпане музыкант, похожий на белого барана, так низко он опускал голову, и другой — на арфе, ревущей, как больной бык. Увидев это, критянин снова заплакал. Может, он вдруг решил, что человеческие слезы чего-то стоят, но жрец и Хипподи так не думали. Они мирно смотрели в море, где, жирно отсвечивая под солнцем, крутились медленные, все всасывающие на пути морские водовороты.
— Я знаю, как взять с судна порошок еллы.
— Это будет хорошо, — медленно произнес жрец. — Мы хотим получить порошок еллы.
— А что получу я? — сквозь слезы спросил критянин.
Жрец Таху не удивился. Мир живет желаниями.
— А что бы ты хотел получить?
Критянин утер мокрые глаза ладонями.
Он быстро заговорил о том, что все в мире рождаются свободными.
Он быстро и правдиво заговорил: вот младенцам нужна грудь матери, им не нужны порошок еллы, или другая сила, им не надо плыть через большие бурные моря, чтобы неожиданно попасть под вонючие глиняные горшки аталов, они не торгуют с народами, расплодившимися за Геркулесовыми столбами. Но младенец растет и требует уже другую грудь — женщины, но не матери; со временем выросший таким образом младенец становится мужчиной и нуждается в послушном рабе и в хорошо заточенных стрелах. Много чего хочется подрастающему младенцу и если бы не участливое внимание Шамаша, он далеко бы зашел. Но Шамаш внимателен. Он участливо убивает тех, кто далеко заходит.
— Ты хочешь мешок золота?
Глаза критянина блеснули:
— Да, мешок. Большой мешок.
— Но мешок золота — это тяжело.
— Ты дашь мне рабов. В Кафе их все равно убьют.
— Это так, — согласно кивнул жрец. — Но ты тоже умрешь, критянин.
— Но не сейчас и не завтра! — всплеснул руками критянин. — Никто не живет вечно, кроме богов, и даже боги иногда рушатся. Я уплыву на Крит и буду жить в своем доме в Фесте. Там я буду пить кофе из красивых чашек. А золото и монету Хипподи, которую мне дадут, спрячу в подполе.
— Если я получу белый порошок еллы, — жрец длинным худым пальцем указал критянину на онемевшего от удивления Хипподи, — ты возьмешь этого человека. Он будет тебе рабом. Он понесет твой мешок с золотом. Он рожден свободным, а такие быстро привыкают к хозяину, потому что боятся еще раз все потерять.
И хлопнул в ладоши. И тотчас из-за колонны вытолкнули странное существо.
Странное существо горбилось, и стонало, и в ужасе закрывало ладонями выжженные, обваренные глаза. Кожа на лице была страшно обожжена, язвы покрывали лоб, шею, голую голову.
— Он был на твоем судне, — сказал жрец. — Ты узнаешь его?
— Кто ты? — спросил критянин и заплакал, потому что в нем начинало действовать дерево печали.
— Я Гаспис…
— Ты Гаспис? — Критянин всплеснул руками. — Ты был красивый, как молодой бык!
— Но теперь меня обожгло расплавленной серой. Я упал за борт. Мне выжгло глаза, ты видишь. Я ухватился за пучок дерева и слепой доплыл до берега.
— Но зачем Шамаш помог такому ничтожному?
— А затем что аталам нужен белый порошок еллы, — наставительно ответил жрец, — а твой Гаспис ослеп. Он плыл наугад, и наши хищные рептилии даже не стали его трогать. Так захотел Шамаш. И Гаспис знает, где спрятан белый порошок еллы, критянин.
— Он привязан к мачте на высоте… — произнес Гаспис и упал.
— Не поднимайте его, — сказал жрец. — Этого уже не надо. Шамаш дал ему столько жизни, сколько нам требовалось. — И поднял на собеседников внимательный взгляд: — Ты помнишь, Хипподи? Я обещал тебе двух рабов. Черного и белого. И я выполню свое обещание, если критянин нас обманет. Но если белый порошок еллы передаст мне критянин, ты пойдешь за ним. Любой из вас может стать рабом.
Жрец Таху замолчал.
Земля мелко подрагивала под его ногами.
Как и все, жрец почти привык к подземным толчкам.
Остров давно трясло. Остров постоянно трясло. Третий месяц камни скатывались с черных склонов, давили по пути дома и посевы. Подземный огонь неумолимо рвался из южного кратера, красные отсветы падали на вечереющую воду, выдавливалась из трещин алая расплавленная каменная масса, озаряла ночь искрящимся сиянием, опаляла тьму, перемигивались вдали факелы на опозоренных триремах, а за разрушенной стеной Полигона все время что-то вспыхивало. Кровавая звезда поднялась над горизонтом, и неясно было, как чувствуют себя победители на рейде поверженного острова.
— Идите, и не дайте сбежать друг другу, — негромко сказал жрец.
— Теперь вы прикованы друг к другу, как гребцы трирем прикованы к своим деревянным скамьям, — также негромко, но с особенным значением добавил он. — Придет рассвет, и один из вас станет хозяином другого, а другой станет рабом другого. У вас мало времени. Если к утру белый порошок еллы не окажется у меня, ты, критянин, станешь рабом Хипподи. А если к утру я получу белый порошок из твоих рук, критянин, Хипподи последует за тобой, как послушный раб.
Лишь бы не подвели гончары.
Синяя трава
1
Синюю девчонку Кафу отыскали в январе — на дальней командировке.
Даже названия не было у командировки, обозначалась простым номером.
Автодорога — трасса — от Магадана уже в тридцать восьмом вытянулась почти на тысячу километров, но последние пять лейтенант Рахимов шел пешком. Все было занесено снегом. Два вооруженных стрелка вывели его на ободранное ветрами плечо сопки, указали на упрятанный внизу среди скал приземистый домик: «Дальше сам, лейтенант!»
В общем, добрался до указанного домика.
Отогревая руки над круглой железной печкой, хмуро поглядывал в сторону тощей, действительно синей, как промокашка, девчонки, сидевшей над полупустой чашкой. Кафа по имени. Дело ее дважды терялось, сперва во Владивостоке, потом в Магадане, но оба раза чудесным образом находилось. В общем, обычный путь: от детдома до этапа. «Я девчонку жалел, — вспомнил лейтенант слова понятого, сказанные когда-то в домике на Охте. — Говорил сохатому (то есть инженеру Лосю): отпускай ее хоть на постирушки. Я и накормлю ее. И приласкаю. Так сохатый этот вместо спасибо спускал с цепи на меня Гусева. Он чуть не с шашкой в руке выскакивал на крылечко. А если разобраться, кто тут от народа, а кто в очках?» Теперь Гусев, который точно был Алексеем Ивановичем, ниоткуда не мог выскочить, лежал «в 1500 м от зоны лагеря в юго-западном направ. на глубине 1,5 мт. в гробу и нижнем белье».
«Варю девчонке кашу с синей травой, — весело гремел у печки чайником Пугаев, вольнонаемный, скуластый, может, татарин. — У нас особенная трава растет. Даже зимой под снегом не вымерзает. — Поглядывал на девчонку, будто искал ее взгляда, но та внимания не обращала. — Нигде такая трава не растет, а у нас растет. Жизненной силы в ней так много, что летом комары в ней дохнут. Из Дальстроя ученый агроном специально приезжал, шутил: вот, дескать, в Кремле теперь будем выращивать такую синюю траву, чтобы и там комары не водились. Так его сразу за жопу взяли. Есть в Магадане такой лютый майор Кутепов, он ко всему прислушивается. („Тебе что, правда нельзя? — сразу вспомнил Рахимов. — На Колыме воздух плотный, холодный, без выпивки тут задохнешься. И народец у нас — тот еще!“) Короче, ученый агроном сейчас тачку на Эльгене катает, а мы с Зазебаевым травку едим, девчонку подкармливаем. С синей травы не пучит, не отвлекает от строительства коммунизма. — Весело погремел чайником, жестяными кружками: — Хотя знаю таких, что запросто, как бычки, могут питаться одним турнепсом».
Девчонка Кафа оказалась немой, то есть совсем не говорила.
Зато татарин Пугаев болтал сколько хотел. «Ну, что делается в стране! — весело болтал. — В сухую пустыню плуги трехлемешные везут для вспашки. — Бесперерывно болтал. — Каналы роют. Адыгею сделали сплошь грамотной. Мичурин яблоки переделывает чуть не в груши. А мы тут небо коптим». Совсем ничего не боялся.
Лейтенант Рахимов, слушая, тряс рукавами полушубка.
На пол звонко падали оттаявшие кусочки льда. Теперь сам видел: девчонка была страсть какая тощенькая, будто ее поп защекотал. Такой спать да спать, ждать солнца, ручонки прозрачные, а ее на Колыму — за связь с врагами народа. Ну, какая, в общем, связь? Ну, прислуживала у инженера. Хотя, если по Инструкции, — правильно. Синюю кожу вполне можно отнести к уродствам, таким как «непропорциональность размеров головы по отношению к туловищу, необычайно большая голова, выступающий лоб, любые видимые диспропорции тела, которые могут показаться отврати…» Помнил, там дальше было незаконченное слово, знак переноса.
Отогревшись, сбросил полушубок, поддернул гимнастерку, взял девчонку за руку, мелкую, как у таракана.
«Звать как?»
Не ответила.
«Умеешь говорить?»
Не ответила, а татарин насторожился.
Весело забубнил, подбрасывая в печку дровишки:
«Я, товарищ уполномоченный, всяких живых баб и девок на свету видал. И в потемках видал, и в сумерках. И в телогрейках, и в шинелях, и в шубах, как угодно, и голых, само собой. У каждой на шее, в ушах или там на телогрейке прицеплено было что-нибудь цветастое, неказистое, но всегда приятное глазу — бантик, сережка, вышитая кошечка, цветочек. А у этой ничего. У нее даже слов нет, только кожа синяя».
Девчонка поняла, что о ней говорят, ушла в сени, загромыхала ведром.
— Что-то я не пойму никак. Как такая тощая этап выдержала?
— Другие бабы спасали, — разлил чай татарин.
Кружки жестяные, удобные — не разобьешь, только растоптать можно.
— Сами знаете, товарищ уполномоченный, какие у нас бабы, — стрельнул Пугаев веселым глазом. — Поначалу на этапе девчонку и в карты проигрывали, и обидеть норовили, а она как неразменный пятак. Уведут ее куда, смотришь, она опять сидит на своем месте. Однажды попала к одной лютой меньшевичке по кличке Павла. Та через девчонку с вохрой хотела договориться. Вроде все шло как надо, и старший вохровец заперся с девчонкой в пустом купе, а потом, видят, сам дверь открыл, синюю выпустил, а сам стоит и дрожит. Говорят, до сих пор ходит нараскоряку.
Словами этими как бы предупредил: вы, товарищ уполномоченный, с Кафой тоже поосторожнее. Вам не пойдет нараскоряку ходить.
Подумав, добавил:
— Девчонка у нас в теплицах следит за рассадой.
— Да какая рассада на командировке?
— А девчонка натрясла из одежды.
Видя, что лейтенант не понимает, пояснил:
— Видно, семена у нее с каких-то пор завалялись в карманах. Она же из Ленинграда, в домике за городом росла. Мало ли, любила шляться по полям. Я сам те семена видел. Мелкие, круглые, как мак, только цвета на них никакого, сразу лист вымахивает синий. Мы с Зазебаевым землю возим, назём собираем на командировках, где лошади еще не сдохли. Начальство травкой тоже не брезгует.
Быстро спросил:
— Сами откуда?
— Из Ленинграда.
— Я так и подумал.
— Это почему же так подумал?
— Ну так. Походка у вас особенная.
— А как тот агроном называл синюю травку?
— Виноват, не интересовался. Это вы у Зазебаева спросите, он тулайковец.
Неутомимая память лейтенанта Рахимова, как всегда, вывернула пласт слов. После того, как упрекнул его з/к Полгар в забывчивости, следил за своей памятью. Прокручивал разное. «Рабы немы». Хороший урок! Был, был такой умный академик Тулайков — честили его во всех советских газетах. С царских времен бывалый агроном, в старые законы верил, запачкался в борьбе с травопольной системой красного профессора Вильямса.
— У нас тут все находят место, — весело гудел татарин. — И ученые в очках, и подслеповатые учителя, и народ простой, и такие, что когда-то партийными делами ворочали. Возьмем хоть Зазебаева.
— А он что?
— Товарища Ленина похоронил.
Лейтенант вздрогнул. Но татарин не выдумывал.
У этого Зазебаева, рассказал, сердце всегда горело пламенем. Настоящее горячее революционное сердце. Под Варшавой дважды ранен, вернулся с войны в родную Зазебаевку — перед этим в городе немного учился. Всей душой болел за коммунизм, собирал людей по отдельному человеку, первый колхоз в своем краю основал, люди у него по струнке ходили, как в армии. Деревню зимой снегом заносило по крыши, мороз лютый, а он всех гонял в избу-читальню. Там и книг-то всего штук пять, «Политграмота», ну, все такое, а все равно — книги, скамьи, стол, покрытый для красоты газетами. «Мы не рабы!» Одна тысяча двадцать четвертый год, январь, морозы лютые, непреходящие. (Память лейтенанта услужливо подсказывала: «Рабы немы!») А у Зазебаева мысли. «Чего нас в читальню-та по морозу?» «Надышите!» У Зазебаева лицо худое, как у сумасшедшего, а рядом — сотрудник ОГПУ. Тоже с революционным сердцем, горячий. Прислан проследить, как вровень с мировым пролетариатом горюет дружная деревня Зазебаевка по поводу смерти мирового вождя. Вот и Ленина нет. Казалось, всегда будет. А вот нет Ленина.
«Как с богом-то теперь?»
«Да никак. Совсем упразднили».
«А коли рассердится? Коли спустится с небес да отхерачит за самоуправство?»
Услышав такое, сотрудник ОГПУ от души рассердился: «Вы что, блядь, мужики, мать вашу туды, такое несете? Горе у нас!»
«Ну, горе, сами видим. А как быть?»
«А так, что вождь теперь всегда должен быть рядом!»
Зазебаевцы не сразу поняли. Как это так, всегда рядом? Привезут в Зазебаевку, что ли? Похоронят здесь? Так Москва же не отдаст! Каждому хочется иметь отдельную могилку вождя для обязательных посещений. Как это можно единственное тело разделить на всех?
Хорошо, сотрудник ОГПУ объяснил:
«Революционные сердца объяты… Исполинское горе черными тучами… Самый работящий человек может опустить руки… Вот вы тут все, революционные зазебаевцы, родной колхоз, — закричал, ударив по столу кулаком, — в снегах, в отдалении от центра, у вас в сердце боль еще пронзительнее, чем в городе. Как можно без вождя? Ложишься — боль. Утром привстал с топчана — опять томит…»
И подсказал наконец: «А вот если похоронить Ильича у вас же тут на юру, да в каком красивом месте…»
— Есть такое место! — выкрикнули.
2
Лейтенант покачал головой.
С полрассказа догадался о судьбе гражданина Зазебаева.
Спросил татарина:
— Сам-то по какой?
Сразу стала понятна смелость татарина:
— А я ни по какой. На меня еще нет статьи. Я на Колыме по велению сердца. Как сказали мне, что внесен в список на выселение из десяти главных городов республики, так и завербовался. Ищу, где правильней руки приложить. — Весело одобрил свое поведение: — В ничтожество не впал, а мог сгореть от спирта. Тут многие ничем, кроме спирта, не пахнут. Да и как иначе? На голой правде людей не воспитаешь.
Все также весело предложил:
— Я для вас свою каморку освобожу, товарищ уполномоченный. Ночью в одном помещении с з/к вам нельзя находиться. Вы на службе, а Зазебаев все же — тулайковец. Он Ленина похоронил. Его после того случая на каждый праздник в отсидку брали, пока не загремел окончательно. — Пояснил: — Обычно я дверь держу открытой, чтобы в каморку мою тепло шло, а вы на ночь крючок набрасывайте.
Вечером, когда вышли посмотреть на небо, за углом заметенного снегами домика Пугаев, отворачиваясь от ледяного ветерка и сильно возвышаясь над невысоким лейтенантом, вкрадчиво спросил: «В Магадан-то когда?»
Отливая выпитое, Рахимов буркнул: «В скором времени».
Пугаев на это только сплюнул весело: «Не зарекайтесь, товарищ уполномоченный. Как бы не прихватило. Слышите, как всё замерло?»
Действительно, поземку несло как-то остро, с особенным присвистом. Начинало потихоньку пуржить, выбрасывало снежные заряды. Но звездное небо всё ещё было открыто и кровавая звезда висела над горизонтом.
«Я здесь не засижусь. По трассе за мной приедут».
«По трассе — это хорошо. Я сам выведу вас на трассу».
Что-то Пугаев еще добавил про плетеные снегоступы. Дескать, этот тулайковец Зазебаев, он не только хоронить мастер. Сверху вниз сунул в освободившуюся руку лейтенанта листок бумаги, свернутый треугольником. «Просьба большая, товарищ уполномоченный. В Магадане мое письмецо опустите в почтовый ящик. Это жене моей Маше, доброй женщине, она ждет не дождется на материке. Я треугольничек не стал заклеивать. Понимаю, вы — человек казенный, вам лучше бы посмотреть. А то мало ли…» И весело перевел разговор, радуясь, что в маленькой просьбе не отказано: «Пока мы тут стояли, Зазебаев, видать, вернулся. Такой ветер, что рядом ничего не слышно».
Из-за снежной сопки, под Луной нежно отблескивающей, из-за навалов круч льда и снега, из-за черных в сумерках скал медленно выдвигались, как неведомые чудища, темные облачные щупальца. Они расплывались, как пролитые в воздухе чернила, неожиданно сильный порыв ветра ударил по лицам, заставил попятиться. Дверь толкнулась на тяжелом блоке, наружу вырвался пар. Пугаев впихнул лейтенанта Рахимова в избу, где уже хозяйничал Зазебаев, — действительно хмурый, коренастый. Горячая революционность из него, видно, в последние годы повысыпалась. Пористая кожа темнела многими морщинами. Отдувался, хлопал темными ладошами, подбрасывал в печь дровишки, а синяя девчонка Кафа пряталась на лежанке, за пучками такой же синей, как она, травы.
3
Тулайковец Зазебаев оказался человеком неразговорчивым.
Зато татарин Пугаев говорил вообще за всех. Скуластый, быстрый, в лицах весело изображал, как в январе двадцать четвертого, после известного теперь собрания в избе-читальне, председатель колхоза Зазебаев самолично пил самогон с сотрудником ОГПУ. Керосиновая лампа, в головах ласковый шум. Мечтали: со временем в избе-читальне лампочка Ильича воссияет! А то лошадь Ильича в колхозе вырастят — в 1000 тракторных сил. Нет таких вершин, каких бы мы не достигли! Ведь всем народом! Дивились, ну, как так? Лошадь Пржевальского есть, а лошади Ленина нет. Время от времени заходил в избу-читальню местный плотник, испрашивал указаний: «Размеры гроба какие?» Зазебаев прикидывал на сотрудника ОГПУ, сердился: «Да большие, блядь! Большие! Чтобы, прощаясь, вся Зазебаевка могла за гроб подержаться». Заходил участковый, строго снимал шапку: «Порядок-то как соблюдать? Напьются ведь». Теперь уже сотрудник ОГПУ сердился: «Как это напьются? Горе ведь!» Участковый возражал: «То-то и оно». Потом заходил конюх, мялся у порога, выпить не просил, но от стаканчика не отказывался: «Может, на каждой лошади красиво написать — ЛЕНИН? Они у нас — заморыши, усталые, да Ленин, говорят, сам работал, как лошадь». Даже местный дурачок заглянул, крикнул: «Зазебаев, это тебя надо положить в гроб! Для верности момента. Чтобы вскрикивал лозунгами». Ну, дурачка вышибли.
От всех этих воспоминаний лейтенант долго не мог уснуть.
Вот так когда-то беспризорником долго не мог уснуть. Забьешься в какую щель, где сильно не дует, мечтаешь в полусне: срежу завтра толстый кошель у нэпмана, начну жить хорошо, как все. А денежки кончатся, срежу кошель у другого нэпмана и снова начну жить хорошо, как все. Революцию и для нас, беспризорников, делали, должны учесть. Кешке и Колобу, приятелям-оборвышам, прижимавшимся с двух сторон, в темноте на память читал приказ Троцкого от 6 марта 1921 года. Случайно увидел наклеенную на стене газету, запомнил каждую букву. «Рабоче-крестьянское правительство решило вернуть немедленно кронштадтские мятежные суда в распоряжение Советской Республики. Посему приказываю: поднявшим руку против социалистического отечества немедленно сложить оружие, упорствующих обезоружить и передать в руки советских властей, арестованных комиссаров и других представителей власти немедленно освободить. Только безусловно сдавшиеся могут рассчитывать на милость Советской Республики. Одновременно мною отдается распоряжение подготовить все для разгрома мятежа и мятежников вооруженной рукой. Ответственность за бедствия, которые при этом обрушатся на мирное население, ляжет целиком на головы белогвардейских мятежников. Настоящее предупреждение является последним. Предреввоенсовета Троцкий. Главком Каменев. Командарм Тухачевский. Наштарес Лебедев».
Не зря вспомнил. Сейчас момент тоже революционный.
Срочно взрывчатка нужна стране, сильное взрывчатое вещество.
Хороший хозяин как место для огорода освобождает? Правильно. Выжигает лес, кустарники, выкорчевывают корни (тут и многосильная лошадь Ильича понадобится), умело распахивает почву. В умных агрономических книгах так и говорится: выжигай сорняки, сей свою пшеницу-овес! То же и в обществе. Протоколы, листы допросов, очные ставки. Выжигай и корчуй. Вражеская пропаганда, рютинская платформа, шляпниковские документы. Жить, конечно, можно и рядом со смертью, лишь бы не трогала. Но бдительность, бдительность! Так Зазебаеву в органах и сказали: «Ты бдительность потерял!» Предложили: «Разоружайся, контра! Колись, зачем хоронил вождя в таком гробу, что Вандербильда можно туда засунуть?» Зазебаев, к чести его, не чинился, вину сразу признал. «Людей на колхозной земле не хватает, вот сплачиваем людей, как можем. Тут и горе в помочь». Следователь пошел навстречу: «Ладно. Мыслишь правильно, но терпения у тебя не хватает». Удовлетворенно постучал рабочим натруженным кулаком по столу: «Скоро каждое село, особенно самое отдаленное, получит не только нужных людей, но и спецов получит. Вождь смертью своей выявил множество скрытых вражин. Как начали радоваться, так мы их под корень. Корчуем. Они радуются, а мы корчуем. Так что терпение, Зазебаев! Поедут скоро спецы и на север и на восток. Из Москвы, из Питера, из Минска и Киева, из всех республик. Не хочешь ехать сам, поедешь под присмотром! Мы не рабы, Зазебаев! Рабы не мы! В самые дикие края пошлем ушные головы. Чернорабочим будем платить, сколько надо, а спецы пусть работают из интереса. Заря новой жизни всходит!»
И по-дружески дал Зазебаеву всего пять лет.
Уже погружаясь в сон, опять вспомнил Рахимов Инструкцию.
«К признакам вырождения следует относить отсутствие пропорциональности между головой и лицом, иначе говоря, размерами между мыслительным и жевательным аппаратами». У тулайковца Зазебаева, хоть и сердце горячее революционное, а пропорциональность была точно нарушена. Он жевал много, а насчет мыслительности стеснялся. А вот татарин Пугаев, тот, наоборот, ничего не стеснялся. «Умственные силы, — всплывали в голове слова Инструкции, — составляют единственную сильную сторону духовного наследия человека, посредством которого субъект разрешает для себя все жизненные вопросы и даже такие, которые малодоступны умственному анализу…»
4
— Кончится пурга, выведу вас на трассу, товарищ оперуполномоченный.
Татарин посмеивался, кормил синюю девчонку травой, кашей из завезенного с осени турнепса. Показал: у девчонки свой мешок есть. Не просто мешок. В нем всякое добро: трусы, рубашка, шмотки разные. «Для тепла отдал бы девчонке свои кальсоны, да велики будут». Считал, Кафе полезно иметь свой мешок. У каждого тут есть такой, а то как пургой снесет крышу домика, окажешься на морозе ни с чем.
Лейтенант понимающе кивал, в голове теснилось разное.
Вспоминал листки, найденные в домике исчезнувшего инженера Лося.
«Кафа лежала в ужасе и в дыму, в страшном оскале переломанных мраморных колонн, она влажно отдавала трупным запахом, мочой, сырой глиной. Только на гипподроме под арками полуразрушенного акведука толпились рабы. Их не гоняли на работы, больше того, четыре раза в день каждому рабу давали обильную пищу, заставляя не отходить в сторону от канализационных колодцев, да они и не успели бы отойти. Коренастые надсмотрщики с кожаными плетями, некоторые с копьями, хмуро и настойчиво уговаривали рабов питаться еще лучше. Груды лежалых мидий и пахучих морских ежей доставляли на гипподром рыбаки».
Странно как. «Рабы немы». Это когда их кормили так?
И вот что еще странно: там город Кафа… а тут девчонка Кафа…
Дивная морская страна описывалась на листках, найденных в кабинете таинственно исчезнувшего инженера Лося. Только в истинном мракобесии можно дойти до такого: настоящую советскую страну продать врагам, а придуманную — расписывать, как икону. Вспоминал з/к Полгара… Вспоминал домик на Охте… На полочке — царица из тяжелого металла… Каким веществом произвели взрыв, вынесший землю на много десятков метров?..
5
Три дня ледяной ветер захлестывал домик снегом. Небо исчезло, в воздухе — только снег сухой, пыль ледяная. Трое суток не слышали ничего, кроме ветра-снега. Синяя девчонка куталась в полушубки, брошенные на нары, Зазебаев с подвывом зевал, как истинный тулайковец, шевеля губами, вчитывался в «Политграмоту», оставленную еще летом работником какого-то конвоя, ну а татарин строгал себе полешко, получалась у него страшная деревянная баба, не дай бог! Сама по себе вдруг всплыла в памяти фотографическая карточка из дела Гусева А. И. На снимке крепкий человек… Глаза наглые… Такой и в Кременчуге не пропадет… Походил больше на конюха, а все равно на допросах врал, что имел сношения с Марсом… Врал, врал, конечно… Все и всегда вокруг этого человека, умершего на ОЛП «Золотистый», было враньем. «Я, Маша, убежден, что мне поверят, что меня простят, что я буду вычеркнут, наконец, из проклятого списка врагов народа!» Врал, врал… И умер не от крупозного воспаления… Всё тает, выскальзывает из рук… Даже от з/к Полгара теперь правды не добьешься — спрыгнул с ума…
Но вот татарин…
Что-то мучило лейтенанта Рахимова…
З/к Полгар нарушил равновесие, поймав лейтенанта на некоторой неточности, теперь это мешало. «Рабы немы». И от бывшего председателя Зазебаева толку нет, он сам, как трава, тулайковец. Не говоря уже про девчонку…
Вот Пугаев у нас какой… Непонятный татарин…
Хотели дать ему по рогам, а он на Колыме скрылся…
Но синяя девчонка татарина не боится, услышав веселый голос, не вздрагивает. Лейтенант поднимется или просто ляжет, скрипнет нарами — девчонка вздрогнет. Зазебаев заворочается на нарах — вздрогнет. А татарин Пугаев девчонку и за руку водит, и бормочет что-то, будто разговаривают они без слов про что-то своё — отдельными звуками, как не умеющие писать пытаются отобразить свои мысли на бумаге хитрыми закорючками. А как вкрадчиво в прошлый раз спросил: «В Магадан когда?» Будто ждал, что лейтенант так вот сразу и побежит. Правда, честно предупредил: «Пурга идет». И дальше это самое. «Просьба есть. Письмо бросить в почтовый ящик». Понятно, в Магадане. «Жене моей Маше, доброй женщине, она ждет не дождется на материке». Теперь вот вспомнилось письмо, найденное при умершем в больнице ОЛП «Золотистый» з/к Гусеве. Тот тоже жене своей, и тоже Маше, сообщал, что в течение последних двух с половиной месяцев работал ассенизатором. «А работать, — сообщал тот покойный Гусев А. И., — очень мне хочется… Приносить стране настоящую пользу… Вложить в свой труд всю преданность партии, правительству, родной стране…»
Не случайно такое… Нет, не случайно… Улучив момент, в промерзлых сенях шепнул татарину: «Девка-то синяя… Она чья?»
И сразу добавил: «А, Алексей Иванович?»
Татарин отер мгновенно выступивший на лбу пот:
«Да откуда ж нам знать? Привезли из России. Тулайковца спросите».
В сенях сумеречно, но пот блеснул, не спрячешь такое. Сплюнул: «Я вашего брата, товарищ уполномоченный, не люблю. Чего подбираться к честному человеку?»
«А зачем выползать из мертвых?»
В сенях сумеречно, морозно кололась ледяная пыль.
Татарин Пугаев теперь смотрел на лейтенанта молча, дико. Пристукивал одной рукой по стене, а в другой промороженное лиственничное полешко — тяжелое, острое на сколе, как доисторический топор. «Фантазии разные, — ни с того, ни с сего пожаловался. — Всю жизнь бегаю от своих и от чужих фантазий».
И взмахнул рукой. Как бы от чего отталкиваясь.
И вот здесь-то, в полутьме сеней, лейтенант Рахимов вспомнил.
Было, пару лет назад отправили его в одно районное отделение НКВД — послушать, посмотреть, доложить, что там, да как проходит на одном собрании. Как раз дело «мракобесов» вовсю разрабатывалось, выявлялись все новые и новые направления, интересное, богатое получалось дело. Лейтенант был в штатском, ему велели протискаться в угол к кафельной плечи. Из-за голов он увидел впереди дородного человека, из бар, наверное, недобитых. И другого человека — широкоплечего, в рубахе навыпуск, в хороших сапогах. Выправка чувствовалась. Крепкий затылок напрягся, когда стал говорить. «С восемнадцати лет войной занимаюсь…» Широкоплечий будто оправдывался. «А по крови пролетарий…» Люди в зале сидели серьезные, всё больше в гимнастерках, при оружии, обвинитель, явно из своих, вскочил. «Какой пролетарий! — заорал, забился, брызгая слюной. — Давно переродился, руки загребущие, гад! Золото и камушки — вот всё, что ты ищешь. Девку зачем из-за бугра привез?» И всё посматривал, всё посматривал в сторону начальства…
— А ну, повернись боком!
— А это чего? Зачем? — не понял татарин.
Но повернулся. Будто дровишек охапку брал.
— Ну да… Какой ты Пугаев… Ты не пролетарий даже… Ты раньше камешки и золотишко скупал, помню тебя… — Говоря такое, лейтенант Рахимов знал, что промашки теперь не даст, не промахнется, как с з/к Полгаром. — Это же ты республику хотел учредить на Марсе?
— Не успел, — выдохнул татарин.
И еще раз выдохнул, постучал по стене кулаком:
— Эх, мне бы двести шашек… Я бы и на Колыме учредил республику…
— Для кого, Алексей Иванович? Для тулайковца? Для девчонки синей?
Пугаев-Гусев дернулся. «А что такого? Почему нет?» Подумал, наверное: каждому хочется пожить при коммунизме. Ну хоть так, как жил советский князь Кропоткин или живет советский граф Алексей Николаевич Толстой. Какое-никакое, а поместье. Свое. Ведь как людей загнать в коммунизм, если одного постоянно к воровству тянет, а другой в крови по колено? Выдохнул. И никуда не укроешься. Край земли Колыма — один звон ледяной да безлюдье, а товарищ уполномоченный вот и сюда явился. В буденовке на одноглазой лошади.
6
Только к вечеру пятого дня пурга начала стихать.
Разъяснилось, низко повисла над снегами красная звезда Марс.
Лейтенант Рахимов теперь совсем по-новому приглядывался к татарину, к синей девчонке. Спрашивал: «Совсем не говоришь?» Девчонка, понятно, не отвечала. «Слова-то русские знаешь?» Девчонка если и знала, то выдавать себя не хотела, смотрела в сторону. Даже на слова Зазебаева не откликалась. А тулайковец, принеся дров с мороза, заявил: «Вроде костры на сопке».
«Если и так, сегодня никого не жди, снега много».
Пугаев-Гусев раскосо и весело глянул на лейтенанта:
«Небось, за вами пришли. Загостились вы, товарищ уполномоченный».
По виду — совсем не волновался. Будто знал что-то свое. Да и то, раз однажды выполз из мертвых, значит, опять надеялся на будущее.
«Вот и ладно, — решил Рахимов. — Отдыхать будем».
Но уснуть опять не мог. Никак не мог. Как воет за окном — страсть.
Знал, что Гусев никуда не уйдет, некуда ему уйти из долины, путь тут один — к трассе, а на трассе стрелки с винтовками, а все равно тревожился. Успокаивал себя: товарищ нарком Николай Иванович Ежов будет доволен. Вывезу Гусева в Ленинград, найдем запас страшной взрывчатки. Татарин колеблется. Но раз колеблется, значит, уже сотрудничает с нами. Уменьшая или увеличивая число взрывов в секунду, научимся регулировать скорость боевых ракет. Смерть врагам! Из Магадана свяжусь с товарищем наркомом. Майор Кутепов будет мне чай носить. Ишь, придумал: на Ямале сумерки! С толку нас не собьют ни украинские куркули, ни бухарские баи, ни тулайковцы, ни даже английская пропаганда. Вот чего не хватает, чтобы люди скопом кинулись в коммунизм, скоты? Чего не хватает, чтобы з/к Полгар не искал по привычке давно разбитое пенсне? Милосердия? Да ну! «Милосердие и сострадание — буржуазные предрассудки, отрыжка абстрактного гуманизма. А ненависть — всего лишь форма любви на переходном этапе от капитализма к коммунизму».
Так-то!
Птенцы Шамаша
…толклись рабы. Те, наверное, кому поручалось разгонять сумасшедших, осматривать руины, догадываться по запаху, не завалило ли кого обломками. Самые верные. Любой мог умереть за хозяина, им вместо морских ежей выдавали иногда свежую рыбу. Смрад влажно и душно окутывал руины Кафы, со стороны гипподрома, как из разверстой пасти, тянуло серой, удушьем, пакостью.
«Когда станешь моим рабом, уйду», — сказал Хипподи.
«А куда уйдешь?» — покивал критянин.
«В горы, в горы уйду».
«Но там мохнатые».
«Они будут тереться о мои ноги. Я научусь говорить с ними. Я многое умею. У них возникнет мечта быть такими, как мы. Каждый получит по два раба, ну, может, по одному для начала. А если у диких есть какой-нибудь жрец, я поднесу ему шкуру морского барана».
«А может, просто ходить по берегу?»
Критянин и Хипподи спустились с набережной на берег.
Резные створки Главных ворот косо, как раскинутые надломленные крылья, торчали над руинами бывшей стены, их, наверное, хорошо видно с моря. Я обману Хипподи, весело подумал критянин. Хипподи думает, что я буду его рабом. Но я не пойду с ним к мохнатым. И сказал вслух:
«Давай распахнем ворота».
Хипподи кивнул. Он подумал: хитрый критянин глуп.
Он подумал: я никогда не считал критянина умным человеком.
Ну да, он умеет преодолевать большие морские расстояния, но еще лучше делают это финикияне. Я помогу ему поднять и распахнуть тяжелые створки. Если чужие триремы уйдут, я получу сразу двух рабов — черного и белого. Это беспроигрышное состояние, потому что морские народы могут и высадиться, тогда я укажу им на распахнутые ворота и скажу, что это я позвал победителей. И уверю победителей, что раньше я совершал много плохого, но вот разоружился перед правдой сильных и лично открыл перед ними Главные ворота. Я попрошу двух рабов и унесу все золото, которое было обещано критянину, и попрошу победителей продолжать считать мою монету моей. Наверное, они не тронут Шамаша. Если бог в каменных галифе устоял при всех подземных толчках, если его не свалили ужасные смерчи, значит, это он командует силами природы, а морские народы умеют уважать силу.
Хипподи и критянин попытались растащить тяжелые камни. Пот струился по лицам, руки устали от напряжения. Вдруг с моря надвинулись синюшные темные тучи, в плоском пространстве между тучами и морем еще более укоротились, дрожа в мареве, короткие мачты трирем. Правая створка Главных ворот, наконец, со скрипом поехала. Два исхудалых раба издали смотрели на свободных людей, не понимая, что они такое делают. Потом один громко, чтобы его услышали, произнес:
«Мой хозяин — Атен-Уту. Он умирает».
«И что будет с тобой?» — спросил другой раб.
«Наверное, я выберу себе достойного хозяина».
«Но если ты будешь ждать, тебя заберут насильно».
«Я уже выбираю. Я хожу по руинам Кафы. Я хочу избавиться от тягот ожидания. Меня не мучают неведомые мысли. Я прост. Я никогда не издавал необычных изречений, Атен-Уту сердится на такое. Я никогда не употреблял слов, не бывших в ходу у аталов, не рассуждал о положении мировых дел. Я умею отбирать красивые камни, шлифовать их. — Раб явно хотел обратить на себя внимание Хипподи и критянина, с трудом двигавших по железному, расчищенному ими желобу вторую створку Главных ворот. — Везде сейчас происходят перемены. Да благословлена будет рука хозяина».
«Не торопись, скоро эта страна будет разграблена, — осторожно оглядываясь, произнес второй раб. В отличие от первого он не хотел сразу понравиться Хипподи или критянину. По крайней мере, не подавал вида. — В стране будут мятежи и голод. Шамаш будет стучать по земле сапогом».
«При хорошем хозяине такое не страшно, — заметил первый. — Если хозяин тверд и умен, каким был Атен-Уту, ему сладко служить. Злоумышленники опустят свои лица из страха перед ним, он выстроит стены нового дома».
Земля задрожала. Синюшные тучи почти прильнули к морю.
Когда рассветет, а может, и раньше, подумал Хипподи, с чужих трирем увидят Главные ворота настежь открытыми. Конечно, победители правильно поймут поданный нами знак. Они двинутся в бухту. Хипподи пытался устоять на ногах, так сильно тряслась земля. Изнутри ее расталкивали немыслимые силы. Будто сердясь на такие мысли Хипподи, за южным шлаковым конусом чудовищно черной и лиловой горы, будто там разгружали прогоревшую печь, с содроганием, с сиплым ревом поднялись над раковинистыми буграми темные клубы перегруженных пеплом газов. Внутри их лилово вспыхивали молнии. Газы пробили синюшную тучу, и снова почувствовалось, как сильно содрогается гора. Высветилось на мгновение светлое пятно в небе, наверное, над невидимой из города горной пастью. Хипподи и критянин со страхом переглянулись. Створки ворот были надежно подперты, можно стереть пот со лбов. Остро пахло серой, спирало дыхание, это напомнило им о судне, к мачте которого на некоторой высоте привязан был незаметный сверток с белым порошком еллы. Хипподи и критянин одновременно посмотрели на море, но мерцающие воды казались совсем пустыми, даже хищные рептилии попрятались, не дождавшись жертв. Сегодня жрец Таху непременно пошлет рабов-патрио-тов на судно критянина, подумал Хипподи. А критянин подумал: если морские народы не совсем глупы, то сегодня они уйдут. Он смотрел, как серый вулканический пепел медленно падал на обломки бывших зданий. Всё на глазах становилось серым, грязь размазывалась по щекам. Если победители не уйдут, море станет совсем густым, оно покроется плавающей каменной грязью.
«Я — вчера, — говорит строгий бог Шамаш. — Я знаю завтрашний день».
Он видит все, что было, что есть, что будет. Он видит густое море, покрытое каменной грязью и застрявшие в грязи триремы, на выступающих таранах которых примостятся хищные рептилии, выжидая момента, когда моряки начнут прыгать за борт. Всем будет пища. Шамаш знает завтрашний день. Он увидит, как улетит последнее металлическое яйцо. В нем, как птенцы в железной скорлупке, толкаемой другой силой, улетят последние умные жрецы, может, на красную планету, которая так низко и страшно стоит вечерами над горизонтом.
«Победили красные, а кровь твоя желтая».
Все вокруг разрушено, только бог Шамаш в каменных галифе и в каменной гимнастерке мрачно смотрит на мир, попирая его каменными сапогами. Может, кто-то спасется, доберется до далеких морей, на берегах которых не дымят горы, а спокойные умиротворенные жители высеивают в полях пшеницу и растят полезные плоды… Море Кемуэр… Море Уаджуэр… Море Энуер… Море Дебен… Критянин любит перечислять незнакомые названия… Строгий бог Шамаш будет топать каменными сапогами, и, как бы далеко от островов ни жили люди, никто никогда не увидит Хранителя бездны выше его сапог. Мы не рабы. Вот мудрость глупцов. Ты пашешь и выращиваешь плоды, растишь детей, думаешь об уюте, а Шамаш знает, чего тебе хочется. Только немногие спорят с Шамашем. Таких всегда мало, но хорошо, что они есть: глядя на них Хранитель бездны отвлекается от вида вечно жующих скотов — с душами и бездушных. Эта страна будет разграблена. Будут мятежи, голод. Шамаш долго будет топать каменным сапогом, раскачивать земную твердь. Правда, если у раба хороший хозяин, это не страшно.
Лишь бы не подвели гончары.
Хипподи поднял руку и рабы приблизились.
Хипподи повел носом: «Почему от вас пахнет скверно?».
«Нас кормят морскими ежами и мидиями».
«Разве это невкусная пища?»
«Она несвежая».
«Как звать тебя?»
«Нгванго».
«Откуда ты?»
«Я не помню. Издалека».
«Твой хозяин еще жив? Как его зовут?»
«Атен-Уту. Я считаю, что он уже почти и не жив».
«Скажи, Нгванго, — сказал Хипподи, — ты пойдешь с нами?»
«Как прикажет господин. — Раб ничего не спрашивал. — Жду указаний».
«Не спеши, не спеши. Я хочу знать. Есть ли у тебя сильные желания, Нгванго?»
«Есть одно сильное желание. Повесить человека, придумавшего кормить нас несвежей морской пищей».
«Но ведь этот человек отогнал от столицы чужие триремы, он спас Кафу от разграбления. Не случись такого, тебя приковали бы сейчас к веслам. Морские народы нуждаются в сильных гребцах».
«Об этом как-то не думаешь, когда часами сидишь над вонючим канализационным колодцем. — Раб безнадежно взмахнул рукой. — Хранитель бездны лучше знает, что нам надо, но я бы все равно повесил этого человека».
Серый вулканический пепел падал на тусклое ожидающее лицо раба, иногда он ладонью размазывал по нему грязь. Синюшные тучи мешались с черным дымом, изнутри взрываемом молниями, в тумане и мареве совсем пропали далекие мачты. А ведь не так давно по чистой широкой набережной с большим достоинством гуляли замужние женщины, а над ними раскачивались веера пальм. Подчеркнуто широкие юбки, высокие разрезы, сложные прически. Всё истинное формируется временем. И тот же ход времени губит всё истинное. Время — это бог Шамаш. Это Хранитель бездны. Он ходит в каменных галифе и в каменной гимнастерке, и каменным сапогом топчет живое.
«Смотри в море, — сказал критянин, поняв мысли Хипподи. — Видишь, там стоит мое судно? Оно в стороне, видишь? Оно смердит серой. — Он покосился на Хипподи и заговорил, глядя уже на смуглого раба. — Вот тебе указание. Доплыви до судна. Я теперь буду твоим хозяином. Море спокойное, а тучи низко, и скоро ночь. Если ты доплывешь, поднимись на нос судна, видишь, там почти нет дыма. Обмотай голову сырой тряпкой. На мачте на высоте поднятой человеческой руки привязан небольшой сверток. Он выглядит просто, как тряпка, связанная узлом, так нужно. Если к утру ты принесешь сверток к Пирамиде духов, мы встретим тебя там. — Критянин посмотрел на Хипподи и выразил общую мысль: — Ты станешь уважаемым рабом».
«Твоим?» — радостно спросил Нгванго.
«У тебя будет хороший хозяин».
«А мой друг?»
«Он тоже станет моим».
«Ты ликуешь», — подсказал Хипподи.
Некоторое время критянин и Хипподи удовлетворенно молчали, а с моря все шли и шли, втискиваясь под синюшные тучи, новые волны жаркого влажного тумана, во тьме грохотала, как металлическая повозка, черная, почти невидимая гора, убиваемая лиловыми молниями, шипели мертвые газы. Низкая красная звезда исчезла, не мерцали в ночи огни факелов.
«Ты дашь мне лизнуть палец?»
Критянин спросил это уже на тропе.
Он карабкался вслед за Хипподи к Пирамиде духов.
Немыслимые кактусы окружали их справа и слева — чудовищные шары, бугры роскошной зеленой мякоти, утыканные железными, до черна обожженными шипами. Потоки застывших лав когда-то вымели, выжгли, выпалили склоны полностью, но кактусы умеют снова и снова заполнять мертвые пространства, они свирепы и колючи, как воля Шамаша. Сваренные лавы. Брекчии. Ржавые каменные языки, по краям — в многочисленных окаменевших пузырях. Хищные птицы прятались между колючек, расклевывали сочную мякоть. Начал падать дождь. Он мешался с вулканическим пеплом, размазывался по лицу критянина, по лицу Хипподи. Нас или повесят или сделают рабами, одновременно подумали они.
Так, запыхавшись, достигли они Пирамиды духов.
Тьма в дверном вырезе стояла такая плотная, как обрезанная кипа черной бумаги. Тьму можно было трогать. В ней не угадывалось никакого света. «Ну, входи», — негромко произнес критянин, но Хипподи медлил. Он слышал, что в Пирамиду духов вход открыт только рабам, а свободные не могут войти в нее без нужного заклинания. И теперь страшился: а вдруг попробует и… войдет…
Он осторожно выставил перед собой руку.
И с огромным облегчением наткнулся на плотную тьму.
Тогда так же осторожно, отворачиваясь от критянина (пока стоим на свету), чтобы тот не считывал слова с его губ, он неслышно прочел ужасное старинное заклинание. «Ты — вчера… Ты знаешь завтрашний день… Всё прильнет к твоему каменному сапогу…» Хипподи не хотел, чтобы критянин запомнил слова заклинания. «Мое имя смрадно, в поисках милости припадаю к каменному сапогу…» Он старался произносить слова как можно тише, он только двигал губами и все равно боялся, что критянин его услышит. «Кадры решают все… Смерть стоит предо мною, как выздоровление перед больным… как запах лотоса… как ожидание чуда… Когда я умру, на мою могилу нанесут много мусора… Моя жизнь — безжалостная, как зверь… Но я чист, чист… Я чист чистотой феникса…»
Он повернул, наконец, голову:
— Скажи Хранителю бездны, что и ты чист.
— А Шамаш поверит? — осторожно спросил критянин.
— Скажи убедительно. Добавь, что ты чист чистотой феникса.
— Но как Хранитель бездны отличит мою правду от моей лжи?
— Не думай об этом. Ведь ты же чист…
— …чистотой феникса, — охотно подтвердил критянин.
И они вошли во тьму Пирамиды духов, где их охватила тьма.
Сразу перестала дрожать земля. Пахнуло нежной мокрой травой после дождя, но под ногами никакой травы не было. Ничего там не было под ногами, и они помедлили, пытаясь понять, как вести себя. Вытянув перед собой руки, Хипподи все же сделал шаг. «Стой, — сказал он безмолвному и послушному критянину. — Стой, где стоишь, — сказал он ему. — Сапог Шамаша тебя раздавит». И медленно провел руками по двум невидимым прохладным стволам. Он не мог на ощупь определить, чем они отличаются — дерево радости и дерево печали. Стволы были гладкие, и местами, как у эвкалипта, отслаивались прохладные пластины коры. Наверное, они были огромные, но и руки Хипподи уже выросли, они обнимали самое начало мира, эти мощные стволы, врастающие туда, где еще ничего не было. Хипподи счастливо чувствовал себя совсем огромным, он повел бесконечными руками вверх и блаженно погрузился в листву — мелкую и бесчисленную, как невидимые звезды. Когда ночь или ураган — неба не видно, а дерево печали и дерево радости вообще не видно всегда. Так хочет Хранитель бездны.
Он сказал в темноту:
— Вытяни перед собой руки.
— А ты дашь мне лизнуть палец? — голос критянина дрогнул.
— Погрузи руки в листву. Тебе не надо больше просить. Ты допущен.
— Но где эта листва? Я ничего не вижу. И я совсем ничего не чувствую.
— Погрузи лицо и руки в листву, — блаженно ответил Хипподи. — Погружай голову глубоко и медленно в нежную листву, дыши нежным счастьем. Ты — внутри. Ты допущен. Указания даны, не надо ждать указаний.
— Но я ничего не чувствую.
— У тебя онемели руки?
— Совсем нет.
— Тогда сделай еще два шага вперед, — блаженно посоветовал Хипподи.
Он чувствовал, как влажно и сладко струится воздух в невидимой тьме Пирамиды духов. Он легко угадывал, как живут пустые берега, как море раскручивает гигантскую темную воронку. Он не понимал, что может поглотить такая гигантская воронка, для нее и кораблей в мире нет.
— Вытяни руки.
— Но под ними ничего нет…
Голос критянина прозвучал глухо, как с большого расстояния.
Таких больших расстояний не могло существовать, потому что основание Пирамиды духов занимает не более сорока шагов по каждой грани, но голос критянина прозвучал издали, очень и очень издали, может, с другой стороны моря жаловался Хипподи на свое такое особенное состояние.
— Ты где?
— Я не знаю…
Издали, очень издали критянин жалобно попросил:
— Хипподи! Где ты, Хипподи? Ты дашь мне лизнуть палец?
— Я не отказываю никому.
Хипподи прислушался, но ничто больше не выдавало присутствия или отсутствия критянина. И если бы ладони Хипподи не лежали на чудесной гладкой коре двух вечных деревьев, он бы и о них ничего не знал. Но листочки были уже размяты — левой рукой и правой. Оставалось понять, какое дерево низводит в счастливое детство, а какое наполняет сердце печалью. Правда, Хипподи не знал, можно ли веселиться в Пирамиде духов. Все-таки присутствие многих душ слабо, но угадывалось. Когда раба хотели продать отдельно от души, его на час вталкивали в Пирамиду. И сейчас бесприютные души невидимо толпились в невидимом пространстве, увеличивая тьму, слабо и нежно отдавая запахом вечности. Ничего не втягивалось в Пирамиду духов снаружи. Руины, смрад, дым — всё оставалось снаружи, ничего такого в Пирамиде не было. Может, и критянина не было, ведь я сейчас в самом начале — у корней дерева печали и радости, подумал Хипподи. Но если еще и мира нет, если еще ничего нет в мире, почему я так ясно представляю море и уходящие, тяжело разворачивающиеся чужие триремы? Вопят дудки, ударяют весла в такт хлопанью бичей. Может, я вижу будущее? Я же видел Кафу в расцвете, с веселой шумной распродажей рабов на ипподроме — крепких, сильных рабов, красивых, как критские быки. Я видел, как флот аталов уходил в Тиррению, в Египет, в Ливию, и получал оттуда положительные известия, и оттуда в Кафу привозили сильных веселых рабов и редкие товары. Все это было! Или это всё еще только будет? И если это всё еще только будет, то почему я не вижу ничего, кроме чужого уходящего флота? Ведь не может быть так, чтобы победители ушли и история завершилась.
Он опять окликнул критянина, но тот не отозвался.
Тогда Хипподи лизнул средний палец своей левой руки.
Самый кончик… почти не касаясь… но отчаяние сразу охватило его… ужасное отчаяние по разрушенному городу и по красивым женщинам, гулявшим по широким веселым набережным… отчаяние по огромному цветущему миру, только-только начавшему выходить за пределы… чего?..
И что такое Пирамида духов, если я так горько плачу?
Он медленно лизнул указательный палец своей левой руки.
Чудесный сок огнем пробежал по жилам и Хипподи засмеялся: зачем плакать над судьбой мира, если ты сам его создаешь? Хранитель бездны позволяет мне думать. Он открывает мне глаза. Я не мир. Я всего только небольшая часть мира. Совсем небольшая часть, способная страдать или радоваться, но не больше. Я буду хорошим рабом, счастливо решил он. Неизвестный мне Атен-Уту хорошо воспитал раба. Я тоже хочу видеть мир так, чтобы ни тревога, ни боль не сосали сердце. Я хочу подчиняться, хочу слышать голос Шамаша. Работать, а не митинговать. Если критянин меня найдет, я сам скажу — владей мною.
Он рассмеялся. Мягкое тепло чудесно расширило жилы.
А критянин глуп. Всей хитрости критянина не хватило на то, чтобы охватить мир до самых начал и знать будущее. Но так, наверное, нужно. Здоровое недоверие — лучшая основа для совместной работы. Власть даже над рабами нельзя удержать только силой, и ничего нельзя объяснить так, чтобы рабы и свободные люди одинаково ярко видели будущее.
Теперь он лизнул палец по всей его длине.
Время — это Шамаш. Мы прислушиваемся к его голосу.
Неважно, шуршит слабая душа или гора плюется огнем. Всему свое время. Правильное в одной обстановке может оказаться неправильным в другой обстановке. Критянин — раб по определению. Он правильно посчитал, что организовать можно все, что имеешь, но он неправильно решил, что можно организовать власть, которая принадлежит Шамашу.
— Критянин! — крикнул он.
Из полной тьмы не ответило даже эхо.
Даже ночная пужанка не решалась кряхтеть во тьме, зато под рукой оказались деревянные перила. Они не были отглажены, их шероховатость выдавала то, что ими редко пользовались. Ступенью:, как по винту, шли куда-то вверх — в тьму, обвиваясь вокруг невидимых деревьев. А может, и не вверх. Хипподи не знал, где тут начало и где конец мира, где верх и низ, и как всё это может выглядеть. Зато он понимал, что Полигон создан Шамашем. Жрец Таху и даже Главный жрец могут думать по-своему. Много столетий они собирали в Кафе умных людей. По настоящему умных людей привозили из дальних стран, переманивали из Ливии и Египта. Может, все это делалось в тайной гордыне — прыгнуть выше Шамаша, но металлические яйца и правда могут теперь улетать далеко, и в них упрятаны птенцы Шамаша. Хипподи вдруг увидел весь Полигон. Чудовищные плоские машины, отгребающие с площадок камни. Гора отчаянно отплевывалась. Внутренним зрением Хипподи видел бегущего в белых одеждах жреца. Открытый со всех сторон, поблескивающий рядами заклепок, необыкновенный яйцевидный аппарат стоял на слегка наклоненной каменистой площадке. Его ярко освещенная внутренность из стеганой ромбами желтой кожи была видна сквозь открытое отверстие люка. Потом все закрылось туманом и снова прояснилось. Тут же оглушающе треснуло, будто сломалось дерево. Раздались многие частые удары. Задрожала земля. Металлическое яйцо повисло в воздухе, будто примериваясь, и вдруг взвилось, ширкнуло огненной полосой и исчезло в лиловом накате туч.
— Критянин! — позвал Хипподи.
Но только тьма смотрела на него невидимым глазом.
Может, невидимый глаз был когда-то зрячим, но, попав в начало тьмы, выварился, как рыбий глаз в кипятке. Надо было привязать критянина веревкой к поясу. Он был бы хорошим рабом. Когда я устану, подумал Хипподи, он мог бы понести меня по лестнице. Вот какое сладкое чувство — приказывать! Вот какое хорошее у меня состояние. У Шамаша в каменных сапогах — пальцы с перепонками, вспомнил он и опять сладко провел языком по пальцу.
Пахнуло неведомым холодом и Хипподи поежился.
В древовидных папоротниках тьмы мелькала какая-то мордочка.
Может, это пыталась выбраться на свет заплаканная душа заблудившегося критянина, кто знает? Или просто маялась потерянная чья-то душа. Землю трясет, выдергивает из-под ног, сладко млеет в ужасе сердце, океан катает камни, как кости. А ты умей правильно выбирать деревья, весело подумал он. Сваренные лавы. Брекчии. Ржавые каменные языки, посиневшие в горниле горы. Камень может течь, как раскаленная, расплавленная вода, а завтрашний день видят немногие. В черных ущельях полно колючих зубастых кактусов. И в прозрачном ручье — рыбы в ряд.
Пахнуло холодом. Пространства раздвинулись.
Но Хипподи еще не вышел из тьмы, нет. Просто засеребрились в необозримой дали мохнатые заиндевелые равнины, обломанные морозами скалы мрачно торчали, гневно горел в небе огненный знак далекой красной звезды. Тишина медленно наливалась особенным космическим холодом. Всё-всё еще далеко. Не дотянешься. Металлическое яйцо на белом порошке еллы может не долететь. Качаются слабые тени, может, это земной шар проходит сквозь зеленоватые поля электричества, бесшумно взметая и пронизывая складки воздушных полос, вдруг вспыхивающих, как вспыхивают на солнце редкие ледяные снежинки. Хипподи не видел отдельных деталей.
«Я — вчера. Я знаю завтрашний день».
Лишь бы не подвели гончары.
Пропуск в будущее
1
Проснулся лейтенант в темноте.
Тихо. Не видно ничего. Огонь в печке угас.
Окликнул: «Пугаев!» Из темноты никто не ответил.
Лейтенант толкнул дверь своей (пугаевской) каморки, вошел в холодную темноту. На ощупь вздул огонь, засветил свечу. Колеблющийся свет упал в один угол, потом в другой — на нары, пустые, с брошенным на них ненужным тряпьем. Позвал громче: «Зазебаев!» Тогда из кухоньки из темноты смутно выдвинулся темный человек, запахло землей, тлелым навозом.
— Где?
— Ушли.
— Куда ушли?
— К вохре, наверное.
— Ты хвостом не крути, — сказал лейтенант негромко.
Дотянулся до полушубка, до портупеи. Даже смотреть не стал, по весу кобуры ясно: наган забрали, значит, пошел Пугаев-Гусев не в сторону вохры. В побег пошел. И девчонка с ним.
— Ты, дурак, почему не ушел?
— Куда ж мне? С коротким сроком…
Лейтенант осмотрелся, одеваясь. Забрал свой мешок.
— Неужто и вы в побег, гражданин уполномоченный? — поинтересовался тулайковец.
Хотел бросить: «На похороны», но даже для Зазебаева это прозвучало бы слишком. Просто промолчал. Сейчас любое слово, сказанное вслух, могло в будущем повредить делу. Явятся скоро люди майора Кутепова, для них показания тулайковца будут главными.
В распахнутую дверь ударило снежной пылью.
Поземку несло, но над ближней сопкой уже распахивалось полегоньку небо — клокастое, в бледных пятнах. Чувствовалось, скоро ударит настоящий мороз. Подумал: зачем Гусев взял синюю? На прикормку? Да какой из нее прикорм? Прикинул: ход у них один — по самому краю сопки. Если не дураки, разгребут неглубокий снег на взгорках, наберут синей травы. Ею и лечишься, и сыт будешь. Отстраненно прикинул, как бы приглядываясь уже к возможной будущей, ни на что прежнее не похожей жизни: а что там?.. Оттуда вон — по распадку вниз… другого пути нет… Если пройти обдутым краем сопки, путь сокращу… А дурак Зазебаев пусть томится в непонимании. Майор Кутепов будет сапогом стучать в пол: где твоё население? А тулайковец в упорном своем непонимании одно будет твердить: ушел лейтенант за беглецами… Наверное, вернуть хочет… Это вот и следует донести до ушей майора. Тулайковец ведь не знает, что оружие у татарина…
Проваливаясь в неплотном сухом снегу, добрался до склона. Ниже спускаться опасно, там кедровый стланик, его ветки под снегом — будто капканы. Не продерешься. А вернуть наган надо. Без нагана ни в коммунизм, ни к Кутепову.
Поежился. Холодно.
В лефортовской тюрьме лучше сидел.
Там, в Лефортове, придурки по углам дрались, орали, спали, тискали романы. Камеру на тридцать человек то набивали вплотную, то многих враз уводили, разряжая грязное душное пространство. Кто-то еще прикидывал, как на первом же допросе разберется с ужасной ошибкой органов, но умные помалкивали. У кого были деньги, те пользовались ларьком. Экономить не было смысла. На счету, например, Шмакова Бориски было аж сорок два рубля с копейками. Отчество при росте в полтора метра ни к чему — Бориска Шмаков, и всё. Под этим именем коптился в лефортовской общей камере лейтенант Стахан Рахимов — сотрудник органов. Бориска Шмаков — человек социально близкий, это Рахимову обстоятельно втолковали. Хорошо, заявка на ларек работала (форма № 20), присоседился к одному (из нужных). Год тридцать пятый, а этот всё еще жил как в двадцатых, считал себя человеком. Выписал из тюремного ларька школьную тетрадь в клеточку (десять копеек), карандашик. А вот Рахимову (простите, подследственному Шмакову Бориске, социально близкому) принесли дешевую колбасу и чеснок. Хорошая закупка, с пользой. А вражина этот с клетчатой тетрадкой совсем спрыгнул с ума: попросил из тюремной библиотеки учебник английского языка. Наверное, готовился бежать. Сейчас изучит язык и бегом к Чемберлену. Шмаков Бориска с аппетитом жевал колбасу с чесноком, при его памяти чужие глаголы можно на слух заучивать. Сосед заинтересовался:
«Вы что? Вы английским владеете?»
«Да так… Помаленьку…» — замялся Шмаков.
«Где изучали?» — еще больше заинтересовался сосед.
Хотел посмеяться над патлатым и умным: «В Сорбонне». Но в Сорбонне не бывал, это факт, нам ни к чему, нам памяти хватит.
«На пересылках. Умных людей везде много».
Сосед вежливо спросил: «Из бандитов, наверное?»
На это Шмаков Бориска (сотрудник органов лейтенант Стахан Рахимов, рост 151), маленький да удаленький, посмеялся: «Да какой я бандит при моем таком росте? Меня первая баба коромыслом убьет». И предложил вражине перекусить. Заказал хлеба полтора кг (2 руб. 55 коп.), 500 гр. коровьего масла (7 руб. 50 коп.), 1 кг сахара (4 руб. 30 коп.) и овощные консервы (2 руб. 40 коп.). Шпион согласился. Ел деликатно, крошки подбирал. У него, кроме тетрадки, еще зубной порошок был. Пояснил Бориске Шмакову: «Даже в Вятской ссылке зубы порошком чистил». Посетовал: «В Туруханске похуже бывало». Что-то постоянно записывал в тетрадку, видно, мысли одолевали. Шепотом намекал: вот собираются, собираются умные люди… Намекал: вот новая власть в нашей стране совсем выродилась, мы ей освежим кровь… Улыбка добрая, а все о крови, о крови… В патлатую голову не приходило, что тихий Шмаков Бориска, угощавший его колбасой с чесноком, на «допросах», куда его вдруг выдергивали, очень подробно излагает следователям все камерные секретные шепотки. А как иначе? «Чистота нравственная и физическая — равноправны. Одной без другой быть не может».
2
Выбравшись на ледяной склон, лейтенант увидел след — будто живые существа скреблись, ползли по скользкому льду, оставили отметины. Понял: теперь догоню. Теперь не уйдут. Ложного татарина, он же з/к Гусев, он же татарин Пугаев, нисколько не боялся: наган на таком морозе не оружие, а прикинется бывший красный командир, что хочет девчонку жизни лишить, начнет брать на арапа, пусть лишает. Синяя девчонка во всем этом деле — только привесок. Никому не нужна, сказать ничего не может. Прямо по Инструкции: «Всякие дефекты речи… Шепелявость, картавость, заикание… Различные пигменты, пигментность или образование резко пигментированных участков (различная пигментация кожи плеч, верхней части спины или кожи живота, бедер и т. п.), или, как у животных, пестрая пегая окраска кожи…»
Кому такая нужна? Ни прошлому, ни будущему.
Интуиция лейтенанта не подвела: со склона спустился к невидимой сверху реке.
Лед местами вымело — как стекло. Под прозрачным этим стеклом смутно проносило быстрой водой (не успела промерзнуть до дна) бесформенные светлые пузыри, человеческие следы вильнули, ушли в сторону. Понятно почему: Гусев синюю девчонку уводил в лиственницы. А из-подо льда на лейтенанта Рахимова человек посмотрел — из ниоткуда, из смутности. Прижался белым плоским лицом к толстому прозрачному льду снизу, будто, правда, пытался что-то увидеть, а ему не удавалось. Наверное с морозами утонул, под лед провалился, его сюда принесло. Но все еще не привык — просился наружу, кивал Рахимову: выпусти, лейтенант…
Примерно через час увидел беглецов.
Сперва примерно с двухсот шагов. Синяя девчонка закутана во все тряпки, с мешком за плечами — он тоже греет, и з/к Гусев, недострелянный полковником Гараниным, рядом. Один бы дальше ушел, но почему-то не хотел бросать синюю.
Издали крикнул:
«Гусев! Наган верни!»
«Да зачем тебе? Айда лучше с нами».
Нисколько не боялся Гусев товарища уполномоченного.
Да и что может товарищ уполномоченный лейтенант Рахимов при своем росте в сто пятьдесят один сантиметр, карла ничтожный, прилипчивый, в полушубке со смерзшейся портупеей? Щелкни такого по лбу, притихнет, как заблудившийся домовой. Другое дело — упорный. Такой не отстанет. Пока ноги ему не вывихнешь, так и будет следовать за тобой. Опора партии, надо понимать. Но Гусев товарища уполномоченного все равно нисколько не боялся. Даже позволил под лиственницами разжечь костерок. Что ему такой карла? Он, Гусев, когда-то чуть целую планету не присоединил к РСФСР.
3
А уже темнеть начало.
«Мы тебя в коммунизм зовем, дурака, — негромко убеждал лейтенант, раздувая костерок, дуя на мерзнущие руки, — а ты дергаешься, всем мешаешь. Истерику наводишь, то да сё. Вот зачем девчонку увел? Она никуда не дойдет, и сам не выживешь».
«Это тебе кажется. А я выживал в таких местах, что ты не поверишь».
«Лучше бы не выжил… — На синюю лейтенант старался не смотреть, она комом серого тряпья валялась у костерочка, прижималась спиной к мешку с синей травой. — Слушай, Гусев. Слушай внимательно. У меня особые полномочия, и я здесь как раз по твою душу. Полгода тебя ищу. Запутался: жив ты, нет? Но теперь вижу: жив. Это хорошо. У меня приказ — вернуть тебя в Ленинград на доследование. Скажешь, где хранится взрывчатка инженера Лося, новую жизнь начнешь».
«Не хочу».
«Да почему?»
«Я такое уже пробовал».
«Ты это про новую жизнь?»
«И про нее. Никому не верю».
«Это зря», — поворошил огонь лейтенант.
Ложный татарин вздохнул, посмотрел на еще живой ком тряпья, выругался:
«А, может, правда, рискнуть, а? Девчонку жалко… Она и в тепле синяя, а тут совсем доходит… Может, правда, отдать взрывчатку, спрятаться в деревне?.. С девчонкой этой огород заведем, высадим синюю траву. Без синей травы ей никак нельзя, она совсем у меня дурная, есть в деревне нечего», — сказал так, будто в деревне нынче действительно совсем никак ничего не найти.
И отшатнулся: как громом ударило в огонь, полетели головешки.
Отбросил девчонку в тень. Издали, из сгущающихся потемок, с натугой выкрикнули: «Эй, внизу! Всем отойти от костра. Иначе стреляем на поражение!» Лейтенант без напряга узнал голос майора Кутепова. Подумал: опять потом понаскажет всяких страстей, как про ту тьму над Ямалом.
«Чего хотите?» — крикнул Пугаев-Гусев.
«Выходите по одному с поднятыми руками!»
И с короткой паузой: «Где лейтенант Рахимов!»
«Да здесь он, ваш уполномоченный!» — весело откликнулся Гусев.
«Лейтенанта первым отпустите! Даем на размышление пять минут».
«А если я сам начну стрелять на поражение? — весело крикнул Гусев. Опасность его явно заводила, кровь сильней бежала по жилам. — Сперва в гражданина уполномоченного, потом в девчонку, а?»
Лейтенант Рахимов молча смотрел на ком серых тряпок у костра в снегу.
Пурга опять притихла, никак не могла взять новый разгон, маялась, от этого в небе подрагивали редкие звезды — бледные, будто подернутые ледком. Или как тот утопленник, который молча звал: выпусти… Кипятком ошпарила кожу внезапная дрожь… Поежился. Сказал: «Ты, Гусев, в переговоры не вступай. Сам договорюсь». Бывший красный командир на такие слова лейтенанта только обидно фыркнул. Не знал по дурости своей, даже не догадывался, что правильное в одной исторической остановке может оказаться совсем неправильным в другой исторической обстановке. Не верил никому, кроме как себе. Так много пережил за последние пятнадцать лет, что совсем перестал людям верить. Когда огромное ржавое яйцо величиной с дом загрохотало, поднялось над Марсом, он все еще был в запале от драки с марсианами. Вот черт, как далеко затащил его инженер Лось! От боли и тряски отключился и сколько времени провел без сознания, кто знает. Очнулся, небо над ним было желтое, стеганое, как сундук. Потом понял: это внутренняя обшивка корабля. И понял: летим! Что-то стучало, стучало мерными ударами. Марс в окошечке казался уже меньше чайного блюдечка, и очнувшийся инженер тоже проявил слабый интерес: «Где мы?» Ответил: «Да все там же, Мстислав Сергеевич, — в пространстве». Все тело болело, кажется, ранен был, соображал плохо. Двигаться совсем не хотелось, никак не мог вспомнить, как прорывались к металлическому кораблю. Кажется, местные выскакивали откуда-то. Нет, не помнил… Бабы синие бежали куда-то, может, с детьми… Глянул на ящики с запасом воды, пищи, кислорода, на всякое тряпье, наваленное теперь везде, снова впал в забытье… Как американцы при приземлении наружу вытаскивали — тоже плохо помнил, все торчала перед глазами какая-то синяя девчонка, жалась к нему… Рука в гипсе, сломана челюсть, но Гусев в САСШ в больнице не залежался. Сперва с инженером Лосем ходил по банкетам; и при них всегда та синяя девчонка, официально считали ее негритянкой. Потом девчонке в дипмиссии документы выдали. А что? Прилетела с советскими подданными, неважно, что кожа у нее, как у дохлой гусыни. Кто страну держит в блокаде? Вот то-то же! Потом банкеты надоели, выпить больше, чем мог, у Гусева никак не получалось. Выписал из Ленинграда жену Машу, нарядил ее как куклу. Увидев синюю, Маша бросилась в слезы, как в омут: «С кем нажил?» Гусев бесился: «Дура! Ты Мстислава Сергеевича спроси! Он подтвердит: синяя сама влезла в корабль! Никто не звал ее! Там же везде стреляли, бегали, она, как мышь, проскользнула в корабль, спряталась в тряпках. Ты посмотри, лет-то ей сколько! Когда бы успел такую нажить?» Все равно синюю девчонку Маша не полюбила, забрал ее инженер Лось в свой домик на Охте для лишнего спокойствия, а Гусев на лекциях (если Маша присутствовала) так говорил: «Вот такие теперь девчонки в САСШ». Лживо указывал: они там голодают, если кожа не белая. В партийных кругах срывал аплодисменты. Маша постепенно простила, а инженер Лось молчал. И равильно делал. Когда Гусева взяли по делу «мракобесов», он тоже не спорил. Пришили Гусеву к/p, социальное разложение, добавили причастность к японской разведке. А когда копнули глубже, он признал и длительную секретную работу на марсиан. К тому же, в постельном белье у Гусева нашли при обыске английскую гранату «мильс», вечно у него что-то валялось без дела. Измена родине (58-1а), сношения с иностранцами (58-3), шпионаж (58-6). Чего тут спорить? Убедительно. Все свидетели по делу «мракобесов» указывали на Гусева как на злостного шпиона. Вот откуда у него японский патефон и зарубежные пластинки? А следователь тыкал в нос бумажками, отобранными у «мракобесов»: «О чем это, а? Какая Кафа? Какой такой морской порт?» Гусев ничего не скрывал, признался: он слышал от инженера Лося Мстислава Сергеевича, что был такой большой порт, только ныне весь ушел под воду. «Так-так. Готовились, значит, встретить десант с боевых подводных лодок?» Ясный день, и к этому готовились. Сам Гусев, правда, об одном по-настоящему жалел: когда его брали в домике на Охте, шла хорошая карточная игра, он не успел доиграть раздачу на висте. Итог: пятнадцать лет. Уже на Колыме пришили саботаж, невыполнение норм, злостную антисоветскую агитацию. Полковник Гаранин свое дело знал: первую тридцатку в списке всегда отчеркивал ногтем. Вывели с другими такими же на отвал, но повезло: за секунду до выстрелов Гусев повалился на землю. Некоторые скатились к самой реке, тех, кто стонал и ворочался, добивали. Гусев не стонал и не ворочался, пришел в себя несколько позже. В сумерках дополз до знакомого лекпома, тот жил на отшибе в домике. Как раз за пару часов до расстрельной акции умер у лекпома вольнонаемный татарин Пугаев, документ все еще валялся в столе. «Забирай документ и вали отсюда!» Коротко пояснил: «Стремись к тепличникам. Они живут в стороне от трассы». Так случай вывел Гусева на, казалось бы, оставшуюся в прежней жизни девчонку.
«Пугаев! — крикнули из темноты. — Отпусти лейтенанта!»
Считали, наверное, что взял татарин лейтенанта Рахимова заложником.
Добавили: «И сам выходи!» Но Гусев отвечать не стал. Смотрел, как последние угольки нежно затягивало пеплом. Почти уже не светился разворошенный костерок, а мороз начинал прижимать. Настоящий — электрический, кусающийся. Майор Кутепов не торопился, знал: без огня беглецы на снегу протянут ну пару часов, не больше. А зажгут огонь — высветятся. Тишина так и каменела, так и наливалась предутренним морозом. Нигде ни шепотка, ни вскрика, Марс низкий, красный, ледяной. Ух, далеко, сплюнул Гусев. Не дотянешься. Ни до Марса, ни до Питера не дотянешься. Земной шар так и летит сквозь электрические поля. Правда, потом как-то вдруг потускнело в небе. Может, замкнуло где-то или само по себе скачалось электричество в океан без всяких проводов, кто знает. Чуть светились примятые небесные складки, зеленовато вспыхивали редкие снежинки. И глядя на кровавый блеск Марса, Гусев вспомнил, как с Машей… с женой… в необыкновенные далекие времена… как жили они вдвоем в большой комнате огромного, заброшенного дома… Дожди и непогода сильно попортили внутренность, но на резном золотом потолке среди облаков все еще летела пышная женщина с улыбкой во все лицо, а вокруг нее, как птенцы, — крылатые младенцы. «Видишь, Маша, — с любовью говорил Гусев, показывая на потолок, — женщина-то какая веселая, в теле, и детей шесть душ, вот это — баба!» Еще там над золоченой, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Ну прям генерал Топтыгин! И доносился издали перезвон часов…
«Кричи, Гусев! Замерзнем!»
4
Снег струился теперь мелко, беззвучно, безостановочно — сухой, порхлый, будто вываливался прямо из воздуха. Не сахар и не мука, скорее, цементная пыль — тяжелый, без всякой красоты снег. И Гусев так же подумал: замерзнем… Скашивал потемневшие глаза на девчонку: ну, что твой комар… Даже на этапах ее не трогали, — чего трогать рыбью кость на засохшей сковороде?.. А этот карла, косился Гусев на лейтенанта Рахимова, нас в будущее зовет. Сколько можно? Что в будущем, что на Марсе — холодно, выстрелы и шишечки на лиственницах такие черные, что даже в потемках угадываются.
«Замерзнем», — сказал уверенно. И вдруг вспомнил, какое веселое было на Марсе солнце. Там весело покалывало виски, дышалось легко. Прищурился, прикинул, поглядывая на низкую кровавую звезду: вон как далеко побывал, никто не верит. Прикидывал про себя: вот сдам гражданина уполномоченного майору. Они там, в органах, все одинаковые, ни одного не жалко. Укажу, где взрывчатка спрятана. Общества для переброски боевого отряда на планету Марс в целях спасения остатков его трудящегося населения больше нет, какой смысл держать взрывчатку? Выйду, подняв руки, скажу: «Ладно. Берите меня. Всё знаю». Повезут в Ленинград, снова увижу развод мостов. В Смольном одобрят: «Вот вам и товарищ Гусев! Сам разоружился перед партией!» И так решат: «Вот тебе, товарищ Гусев, двести шашек, строй новый корабль, присоединяй Марс к советским республикам!» Это не кусок Польши оттяпать, — такое большое дело ответственные товарищи поддержат.
Лейтенант тоже прикидывал.
Полгода как на Колыме, отстал от живой жизни.
Не знал, например, того, что товарищ нарком Ежов недавно похоронил жену.
Правда, это не главное. Жена, бог с ней, она путалась со многими, даже с контрой, так что и не выдержала, покончила с собой. Засмолить ее в бочку да в море. Но смертью своей Евгения Соломоновна как бы помогала товарищу наркому. Арестованный все вины теперь смело мог валить на покойницу. Известно, у чекиста два пути — на выдвижение или в тюрьму. Вот и ходил теперь по камере Николай Иванович в Особой Сухановской тюрьме, просчитывал про себя, почему это тянет, почему еще не вернулся с Колымы верный лейтенант Стахан Рахимов? Топал по камере каменными сапогами, верил: вернется! Обязательно вернется! Опасность же вокруг! Кольцо вокруг страны сжимается, товарищ Сталин! Испанские республиканцы оставили Барселону, а фашисты вошли в Чехословакию. Смотрите, товарищ Сталин, смотрите на карту! Японцы точат на нас клыки, как крысы на краю унитаза. Словакия и Подкарпатская Русь провозгласили независимость. Все готовы перед фашистами лечь кверху лапками. «Рабы не мы». А кто рабы? Мы не рабы, рабы немы! Смотри-ка, доходить начало. А то только в одном мелком чешском городке Мисртеке молодой капитан Павлик (рост бы его узнать) решился встретить огнем фашистов. А фалангисты Франко вошли в Мадрид. Нельзя ждать, никак нельзя! Мы не рабы. Мы большевики, мы не сдаем своих крепостей. Историю делают не з/к, прячущиеся по инвалидным командировкам, а мы — чекисты, элита нации, многажды проверенные, мытые всеми щелоками. Мы историю делаем, товарищ Сталин! Вот вернется верный лейтенант органов Стахан Рахимов, определим новый план действий. «Стаканчики граненые». Немыслимой силы взрывчатку получим в руки. Каналы — это потом, дворцы — это потом! Сперва осмысленно и направленно выжжем внешних врагов, потом пересажаем внутреннюю контру и только тогда в чистой незанавраженной стране вернемся к строительству чудесных каналов и величественного Дворца Советов, зальем в бетонный фундамент кости всех самых злобных отщепенцев. Чтобы крепче стоял дворец! Скоро лейтенант Рахимов вернется. Он обязательно вернется, товарищ Сталин! Не смотрите, что кулачки у нас маленькие…
«Гусев, гад! — выдохнул лейтенант. — Кричи же! Замерзнем!»
И подумал: да что за черт? Неужели мы только и умеем, что делать историю?
Комментарии к книге «Кафа (Закат Земли)», Геннадий Мартович Прашкевич
Всего 0 комментариев