Парикмахерские ребята Сборник остросюжетной фантастики
Ант Скаландис Добежать до булочной
— Добежал бы до булочной, — сказала жена, — в доме хлеба нет ни куска. И на вот, заодно двадцать пять рублей разменяй.
— Хорошо, — сказал я. — Два батона и половинку черного? Ставь суп разогревать.
— И не задерживайся нигде!
— Ладно, Танюшка. Сейчас без четверти — в пять буду. Напротив только загляну. Вдруг коньяк дают.
Но я не добежал до булочной. Меня подстрелили раньше.
Сначала, еще в подворотне, остановил милиционер. Он был с огромным «демократизатором» на левом бедре и с белой почему-то кобурой — на правом.
— Сюда нельзя, — сообщил он коротко.
— Чего это? — удивился я.
— Работают там, — все так же коротко и уже совсем непонятно объяснил он. Достал из кармана пачку дефицитнейших сигарет и неторопливо закурил.
Я выглянул в переулок. Он был оцеплен со всех сторон. Справа, у перекрестка, толпились какие-то люди, машины и торчал посреди улицы невесть откуда взявшийся ларек «Союзпечать». Никогда здесь не было этого ларька.
— Вам куда? — спросил милиционер.
— Да мне до булочной только. Вон она, — я показал рукой на ту сторону перекрестка.
— В обход, — резюмировал он.
— Долго, — пожаловался я. — Жена ждет.
— Смотрите, — сказал он неопределенно.
И я рванул вдоль по переулку.
Тут-то и началась стрельба.
Толпа у перекрестка рассыпалась. Взревели моторы. Зазвенели, разбиваясь, стекла. Откуда стреляют, было непонятно. Я инстинктивно пригнулся и побежал как можно ближе к стене дома. Крики и выстрелы не прекращались.
Добежав до угла, я был вынужден отлипнуть от стены и, максимально ускорившись, пересекать площадь по диагонали. Я говорю «площадь», потому что это действительно маленькая площадь, с нее уходят пять переулков, а не четыре, как с обычного перекрестка. Есть такая в Москве.
Машина, потрепанная пятерка-«Жигули», появилась сбоку и совершенно внезапно. Взвизгнули тормоза. Я косо обернулся и вильнул в сторону, не снижая скорости бега. В этот момент грохнуло еще несколько выстрелов. Что-то толкнуло меня в плечо, а затем — в голень. И я упал.
Но уже через какие-то секунды был подхвачен и буквально вброшен в машину, в тот самый «жигуленок», на заднее сиденье. А открывший переднюю дверцу спихнул водителя вправо, тот неловко завалился на бок, уронил голову на щиток, и я с ужасом увидел застывшие глаза и большую с запекшимися краями дырку у него во лбу. Рядом со мной плюхнулся еще один человек, по счастью, живой.
Все это происходило так быстро, что соображать было просто некогда. Да и от боли, признаться, темнело в глазах. Машина тронулась, за ней бежало сразу несколько милиционеров. Потом один из них остановился и принялся стрелять в нашу сторону с двух рук, как Бельмондо.
Две или три пули щелкнули о багажник. Потом, поорав тормозами в тишине переулков, мы выскочили на Садовую и понеслись с уже совершенно безумной скоростью. Труп от резких поворотов сполз на пол и лежал там очень тихо.
— Едут? — спросил водитель, не оглядываясь.
— Едут, — ответил сидящий рядом со мной и глядящий назад неотрывно. Это был крепко сложенный парень лет двадцати пяти, весь «вареный».
Водитель выругался.
Мне было отчаянно больно. Я посмотрел на свое левое плечо. Рубашка промокла насквозь, из-под короткого рукава темные струйки сбегали вниз до самой кисти. Левая штанина джинсов ниже колена тоже была бордовой и прилипла к ноге.
— Дурак, — сказал «вареный», явно обращаясь ко мне, — не мог другую рубашку надеть?
— А что, — поинтересовался я, — теперь стреляют во всех, на ком красные рубашки?
— Он еще шутит! — хмыкнул водитель. Потом спросил: — Очень больно, Кирюха?
Я догадался, что это я — Кирюха, и ответил:
— Очень.
— Скоро приедем, — успокоил он.
Мы мчались, как сумасшедшие, и количество преследовавших нас милицейских машин возрастало на каждом перекрестке.
— Куда приедем? — полюбопытствовал я простодушно.
— А тебе куда надо? — улыбнулся «вареный».
— Да мне вообще-то только в булочную, — признался я честно.
Они оба захохотали. Оценили юмор.
Потом от очередного резкого поворота я на какое-то время потерял сознание, а очнулся, когда, со страшным скрежетом «поцеловав» стенку, мы влетели во двор и зарылись между двух мусорных контейнеров.
— Идти можешь? — спросил «вареный», выскочив наружу и распахивая передо мной дверцу.
— Постараюсь, — сказал я и, морщась от боли, вылез.
Но пришлось не идти, а бежать, и в подъезде я упал, сраженный одним видом крутой лестницы. Они меня подхватили, причиняя еще большую боль, и понесли. Через пустую квартиру, которую «вареный» открыл ключом, мы проникли на другую лестницу, широкую и гулкую, миновали старинный парадный подъезд и на улице загрузились в лимузин со шторками и затемненными стеклами, кажется, «ЗИЛ». И когда глаза пообвыклись в полумраке, я увидел, что «вареного» с нами нет, тот, что был за рулем «Жигулей», сидит теперь впереди, рядом с шофером, а справа от меня располагается смуглый восточного вида человек в темных очках и строгом костюме, слева же — симпатичная девушка в короткой юбке и легкой кофточке. Ехали мы теперь не торопясь, о погоне не могло быть и речи.
— Сильвия, — сказал смуглый, не поворачивая головы, — помоги человеку. Видишь, он весь в крови.
Девушка кивнула, полезла в свою сумочку, достала скальпель и ловко распорола мне рукав рубашки и левую штанину.
— Откуда он, Гуня? — спросил смуглый у бывшего водителя «Жигулей», имея в виду, надо полагать, меня.
— С сорок пятого.
— А-а, — протянул смуглый и что-то спросил на незнакомом языке.
Никто ему не ответил, и я покрылся холодным потом: вопрос был ко мне.
— Спокойно, малыш, — сказала Сильвия, решившая, что это она сделала мне больно.
Смуглый снял очки. Белки его глаз казались ослепительными. Зрачки сливались с радужкой. Он сверлил меня взглядом и четко, по слогам произносил фразу, звучавшую для меня полнейшей абракадаброй.
Переход на русский был внезапным:
— Ты куда бежал-то, фуцин?
Последнее слово я не понял, но понял, что врать глупо, и я сказал:
— В булочную.
Здесь публика была другая — никто уже не засмеялся.
Все помолчали. Потом смуглый подытожил:
— Накладка.
— Убрать? — деловито поинтересовался тот, кого звали Гуней.
— Не здесь, — уклончиво ответил смуглый.
В этот момент Сильвия достала шприц, и, еще не почувствовав укола, я вновь потерял сознание.
Пришел в себя от ласковых поглаживаний по ноге. Боль отступала.
— Да не возись ты с ним, — ворчал Гуня. — Он уже, считай, жмурик.
— Тихо ты, он очнулся, — отвечала Сильвия.
— А я и ему скажу. Слышь, парень, ты потянул локш. Понимаешь? Ну, то есть дело твое — труба. Не подфартило. Бывает. Так пусть девочка отдохнет, чем тебя холить. А?
— Да пошел ты!.. — обозлилась Сильвия. — Проживу как-нибудь без дурацких советов. Этим… приговоренным к смертной казни, исполняют же их последнее желание.
«Хороший разговор, — подумал я. — Что же дальше-то будет?» И так подумал, словно все это меня и не касалось. Сознание заволакивало приторным туманом подступающей слабости. Боль уходила. Сильвия сидела у меня в ногах и доступными ей способами лечила мой измученный организм. Ее пальчики и ее губы поистине творили чудеса.
Внезапно заговорил молчавший всю дорогу шофер:
— Почти приехали. Так что судьбу этого чудака будет решать шеф. Вопросы есть?
— Вопросов нет, — кивнул смуглый.
Сильвия не имела возможности ответить, а Боб длинно и злобно выругался.
Мне стало совсем хорошо. Не болели уже ни рука, ни нога.
— Сильвия, — прошептал я, — после этого можно и умереть.
— Дурачок, — сказала она с нежностью и тихо засмеялась. Совсем как моя Танюшка.
И мне стало безумно стыдно. Я вспомнил, что вышел всего лишь за хлебом, что она ждет меня, волнуется, злится, куда я опять пропал, наверняка думает, что стою в очереди за вином, а суп уже разогрелся, он уже кипит, и Танюшка забыла его выключить, ах, господи, он же будет невкусным, суп нельзя кипятить, и Лидочка уже пришла с тренировки и спрашивает, где папка, а папка — раненый! — сидит в правительственной машине, развлекается с чужой женщиной и едет туда, где его должны убить… Черт возьми, да сколько же времени прошло?!
Я посмотрел на часы. Прошло всего девятнадцать минут, как я вышел из дома.
— Я могу позвонить? — вопрос вырвался непроизвольно.
— Нет, — лаконично откликнулся смуглый.
А Гуня не удержался:
— С того света позвонишь.
Мы тормознули в незнакомом мне районе на тихой, очень зеленой улице у старинного особняка, окруженного высоким забором. Милиционер, вышедший из будки у входа, козырнул нам и, открывая калитку, миролюбиво спросил, показывая на меня:
— Что случилось?
— Да вот, — пояснил смуглый с обворожительной улыбкой, — шел, споткнулся, попал под колеса. Теперь уже все нормально. Спасибо.
Мы прошагали по тропинке, выложенной каменными плитами (я снова начал ощущать боль), и вошли в дом. По шикарной лестнице поднялись на второй этаж. Высокие белые с золотом двери распахнулись сами собой. Из глубины зала появился человек во фраке и сообщил, указывая на дверь в дальнем правом углу:
— Сергеев ждет вас.
Шеф оказался вопреки ожиданиям не представительным мужчиной, сидящим в окружении многих телефонов за массивным столом в просторном кабинете, а довольно молодым человеком в легкомысленных вельветовых джинсах и свитере. А комната была небольшой и довольно скупо обставленной: компьютер, два кресла, столик, стул, пальма в кадке перед большим зашторенным окном.
— Дело сделано, — доложил шофер лимузина.
— Спасибо, ребята, — сказал Сергеев. — А это кто?
Ответил смуглый, перейдя на свой немыслимый язык. Он говорил довольно долго, а Сергеев отвечал ему, вновь слушал, качал головой и смотрел на меня заботливо и грустно.
— Все, — сказал он наконец. — Идите. И чтобы больше я о вас никогда не слышал.
Все четверо кивнули. Сергеев нажал кнопку на дисплее, в стене открылась потайная дверь, и они ушли. Сильвия на прощание улыбнулась и помахала мне ручкой.
Сергеев нажал другую кнопку, отчего шторы разъехались в стороны, и молча подошел к окну. Я подошел вместе с ним.
За окном шумел город. Но это была не Москва. Незнакомые контуры зданий, непривычные марки машин, вывески, рекламы то ли на немецком, то ли на голландском (я не силен в языках)… И вообще там была ночь, море огней, и падал дождь. И смотрели мы на город не со второго этажа, а сильно выше. Все это было уже слишком. Удивляться не осталось сил. Нога болела, рука ныла, голова кружилась.
— Я могу позвонить? — нарушил я молчание первым.
— Отсюда — нет.
— А оттуда? — я начинал злиться.
Честно говоря, я ожидал, что он ответит мне: «Откуда оттуда? Это же видеоокно. Иллюзия». Но он сказал другое.
— Из Копенгагена? Пожалуйста. Только смысла никакого. Видите, со временем неувязка… Вы и жену-то дома не застанете. Или застанете, но вместе с собой.
И нога, и рука — все заболело у меня с новой силой. И голова заболела тоже.
— Тогда отпустите меня, пожалуйста.
— Куда?
— Домой, разумеется. Я сам возьму такси.
— Разумеется, домой… — повторил Сергеев раздумчиво.
Потом достал из кармана трубочку, вытряс на ладонь пару ярких капсул и откуда-то из компьютера извлек стакан воды.
— Нате, выпейте для начала. Чего мучиться-то?
Я покорно выпил. Мне было уже все равно. И тут же почувствовал, как до дрожи щекотно из тела стали вылезать пули. Одна за другой они упали на пол, а ранки стали на глазах рубцеваться.
— Понимаете, — сказал Сергеев, — я как раз думаю над тем, как вас отправить домой.
— А что, я не могу просто выйти обратно и уехать?
— Можете. Но только мы с вами в Дании, и времени уже чуточку многовато.
— Сколько?! — я в ужасе посмотрел на часы.
Прошло всего двадцать шесть минут.
— Не берите в голову, — сказал Сергеев. — Здесь уже поздний вечер. К сожалению. По московскому времени. А вам еще два часа лету. Погодите минутку.
Он набрал какой-то номер и заговорил по-датски. Или по-немецки.
Выслушал ответ. И отключился.
— Слушайте меня внимательно. Примерно через час вас отвезут в аэропорт. А в Москве, в Шереметьеве-два наш человек будет ждать вас на красном «фольксвагене». Запишите номер. Он доставит вас к дому минут на пятнадцать — двадцать позже того момента, когда вы из дома вышли. Ничего быстрее и проще предложить вам не могу. Извините.
— А как же на границе? — задал я самый важный для гомо советикуса вопрос.
— Я подготовлю вам документы, успокойтесь. Примите душ. Расслабьтесь. Я распоряжусь, чтобы вам принесли одежду, что-нибудь поесть, выпить, если хотите… Ну, и для дома. Куда вы там шли?
— В булочную, — сказал я быстро. — Так что, если не трудно, хлебушка не забудьте.
— Не забуду, — улыбнулся он. — Идите мойтесь.
Когда я вернулся в комнату, Сергеев снова разговаривал с кем-то через компьютер. На этот раз по-русски.
— Почему не уложились, можешь мне объяснить?
— Да пойми ты, дорогой мой, все очень сложно.
— Это слова. Давай конкретно. Буш дает добро?
— Буш дает. И Коль, и даже Тэтчер…
— С кем напряженка? С Ельциным?
— Ну, конечно, с Ельциным.
— Что ж, не впервой, прорвемся. Удачи тебе.
Я понял, что услышал не совсем то, что мне надо было слышать.
— Товарищ Сергеев!
Обращение прозвучало ужасно нелепо. Он обернулся. Лицо его было усталым и печальным.
— Товарищ Сергеев, те, в машине, хотели меня убить. А вы?
— А я не хочу. Почему я должен вас убивать? Потому что вы слишком много знаете? Вот бандитская логика! Но я-то не бандит! Я не боюсь разоблачения. Ну, расскажете вы про все. Кому расскажете? Жене? Жене, конечно, расскажете. А еще кому? Милиции? КГБ? Газетчикам? Телевидению? Ну, подумайте сами.
Я подумал и понял: не расскажу. И спросил:
— А вы кто? Пришельцы?
— Сами вы пришельцы! — обиделся Сергеев. — Мы тут живем раньше вас.
— Так, значит, вы боги?
— Господи, кто такие боги? Могу вам признаться честно: нет, это не я сотворил этот нескладный мир. Какие еще вопросы? У вас до отъезда двадцать минут.
— Вы управляете миром?
— Нет.
— Но вы держите его под контролем?
— Да, насколько это возможно. Так делают все, у кого есть власть.
— Но вы не даете миру погибнуть?
— Вы правильно понимаете наши цели.
— Так вы можете гарантировать, что мир не погибнет?
— Гарантию, молодой человек, может дать только страховой полис.
— Вы это серьезно?
— Абсолютно, — он достал сигареты, и мы закурили.
— Ой, а можно здесь, в Копенгагене, купить сигарет?
— Хороший вопрос. Можно.
— Какие же методы используете вы для контроля ситуации?
— Разные.
— Например, убийства.
Он пристально посмотрел на меня.
— Вы хотите знать, что случилось сегодня возле вашего дома.
— Разумеется.
— Законный интерес. Так вот. По нашему заказу московские гангстеры убрали одного человека. Мы воспользовались редким случаем: днем в центре города ведется съемка фильма со стрельбой. И наш выстрел был бы никем не замечен. Если б не вы. Во-первых, пришлось сделать три выстрела, а во-вторых, вас оттуда пришлось увозить. Вот и все.
— Нет, не все. Кто был тот человек, которого вы убили?
— Это был страшный человек.
— А те, кто его убивал, — не страшные?
— Не настолько.
— Ах, не настолько! Скажите пожалуйста! А если я сейчас сделаюсь страшным настолько, вы и меня убьете? И вообще: часто вы убиваете людей, с вашей точки зрения страшных? Каждый день? Каждый час?
— Да помолчите вы! — он прикурил вторую сигарету от первой и посмотрел на меня, как на незваного гостя, которого вынужден терпеть. — Что вы лезете не в свое дело? Что вы «рога мочите», как говорят наши друзья-гангстеры? Ну, что вы способны понять в нашем деле вот так, наскоком? Я бы вам объяснил, да некогда уже… А этот человек, труп которого вы видели в «Жигулях», да он бы… да он мог завтра всю нашу… вашу страну в крови утопить, поймите вы, черт возьми!..
— Один человек? Никому не известный?! Да каким образом?!
— Господи, да какая разница, каким образом! Вы что, думаете, это так сложно? И потом, кто вам сказал, что он никому не известный? Вы хоть про краснорубашечников-то слышали, товарищ в красной рубашке?
Я прикусил язык. Я действительно слишком многого не знал. Но дело было не в этом. И я не сдавался.
— Послушайте, а как-то по-другому нельзя было? Ну, увезти его кудато, спрятать, подкупить?..
— Санкта симплицитас! Неужели вы думаете, что я не искал другие варианты? Вы что, правда меня бандитом считаете, которому проще всего убить человека — и дело с концом… Да я себе мозги на этой проблеме вывихнул!
И тут я понял.
— Вам нельзя было его убивать? Правильно?
— Ну, конечно, нельзя, черт вас всех подери! Конечно. Убивать вообще никого нельзя. Просто нервы иногда не выдерживают. Особенно когда долго за такими людьми наблюдаешь… Слушайте, вам пора. Вы на самолет опоздаете, а вас жена ждет.
— У меня еще десять минут, — сказал я жестко.
— Поедете пораньше. Вам еще сигарет купить надо. Да что сигарет! Вот вам деньги, — Сергеев протянул увесистую пачку, — купите все, что надо. Здесь это быстро можно сделать.
— Спасибо, — сказал я, ошалело гладя на незнакомые цветастые банкноты и мысленно прикидывая, сколько же тут в пересчете на доллары. — Но вы меня не сбивайте. Я спросить хотел, что вам теперь за это будет.
— За что? — вздохнул Сергеев.
— За убийство.
— Слушайте, — он закурил четвертую, по моим подсчетам, сигарету, — вы куда бежали? В булочную? Ну, так и бегите в булочную. А то там весь хлеб кончится, жена ругать будет.
— Не хотите говорить, — обиделся я, — не говорите. А что вы меня этой булочной тыкаете? Да женой, которая ждет. Что булочная, что жена, когда тут решается судьба цивилизации?!
— Стоп, стоп, стоп! Вы что же это, дорогой мой, другим мораль читать, а сам? Какая, к черту, судьба цивилизации?! Нет, между прочим, ничего важнее, чем добежать до булочной, купить хлеба и вовремя — подчеркиваю, вовремя! — вернуться домой, чтобы жена не волновалась. Я вам это совершенно серьезно говорю. И не мочите рога, дорогой мой.
И тут вошел человек и сообщил, что машина ждет внизу. И мы поехали. И накупили в магазинах много всякой всячины (в пересчете на доллары у меня оказалось две с половиной тысячи), и не опоздали на самолет компании «САС», в котором я замечательно провел время, и от Шереметьева меня с ветерком домчали до центра, и уже на Садовой мой водитель вдруг сказал: «Время пошло», и я с удивлением обнаружил, что уже снова пять часов вечера пятнадцатого июля, как было тогда, когда я выбежал за хлебом.
На площади все так же толпились люди, милиции стало больше, но теперь я разглядел и съемочную группу: оператора с камерой, ассистентов, а возле ларька даже актеров с пистолетами.
И я вдруг вспомнил, как этот немыслимый Сергеев в Копенгагене уже вдогонку кричал мне:
— Пожалуйста, не забудьте, самое главное для вас — это добежать до булочной!
«Что он имел в виду? — размышлял я. — Вдруг это была просьба, очень важная просьба, имеющая буквальный смысл?» И я сказал водителю «фольксвагена»:
— Вы не подождете минуточку? Я до булочной добегу.
Он улыбнулся и кивнул.
Нет, на этот раз в меня не стреляли. Более того, в булочной был хлеб и черный, и белый. Еще более того, я вспомнил, что там, в Дании, забыл-таки купить хлеба. Представляете, забыл! И я был счастлив, что вспомнил теперь.
Я уже выходил из дверей булочной, когда вслед за выстрелами раздался оглушительный треск и сразу после — взрыв. Я пулей вылетел на улицу.
Люди на площади кричали и разбегались в разные стороны, от ларька «Союзпечать» остались рожки да ножки: сломанный остов, битое стекло, горы макулатуры, рядом горел покореженный грузовик, «фольксвагена» нигде не было видно.
Мне сделалось страшно, как еще никогда в жизни. Прижимая к груди два батона и половинку черного, я побежал в самое пекло.
— Куда ты прешь, придурок?! За что тебе деньги платят?! — услышал я грубый голос сзади, и через секунду был схвачен крепкой рукой.
Еще немного, и я налетел бы прямо на камеру.
— Снимаем! Снимаем! — зычно кричал режиссер, возвышаясь над операторской тележкой. — Все отлично, ребята! Снимаем!
Детина-ассистент подтолкнул меня в безопасную зону, и я увидел красный «фольксваген». Он стоял по ту сторону перекрестка, и водитель махал мне рукой.
— Это все нам? — спросила моя Танюшка, когда мы втащили в квартиру последние три коробки и я попрощался с агентом Сергеева.
— Да.
— Костюм на тебе новый, — задумчиво констатировала она.
— Погоди, сейчас все расскажу, ты не поверишь.
— Конечно, не поверю. Хлеба-то купил?
— Вот, — показал я на один из пакетов, куда подпихнул хлеб.
— И сдачу принес?
— Есть немножко, — я вытащил из кармана оставшийся ворох датских крон и сиротливо затесавшийся среди них четвертной.
— Ну вот, так и не разменял. Вечно ты что-нибудь да забудешь!
Я виновато развел руками. Потом спросил:
— Сбегать?
— Да уж не надо, — сказала жена.
Ант Скаландис Последний спринтер
Председатель Международного комитета по охране Зоны Тоннеля и член Всемирного Координационного Совета Игорь Волжин проснулся в своей постели от странной, совершенно неуместной качки, как на большом океанском лайнере.
«Бред какой-то», — подумал Волжин, присел на кровати и настороженно прислушался. Все было тихо, только над головой слегка покачивалась люстра.
Он даже не сразу сообразил, куда можно обратиться. Сейсмической службы в этом штате не было, и Волжин нашел по справочнику телефон метеоцентра.
Да, это было землетрясение, да, совсем слабенькое (три балла в эпицентре, в двухстах километрах от Зоны), да, явление уникальное.
Волжин сидел, замерев на краю постели, и чувствовал, как покрывается холодным липким потом. Тоннель не был рассчитан на землетрясение даже в два балла, и то, что взрыва не произошло, можно было считать чудом. Строго говоря, чудом было уже то, что тоннель вообще простоял все эти три года. Подумать только! Целых три. И всего три.
Всего три года назад умер Уильям Рэймонд Дэммок — бывший владелец гигантских военных заводов концерна «Дэммок компани», и на принадлежавшей ему богом забытой ферме обнаружили нечто настолько странное и дикое, что поначалу приняли за шутку. У Дэммока, увлекавшегося в свое время спортом, была там стометровая тартановая дорожка. Под крышей. И снаружи здание сильно смахивало на коровник. Местные так и называли его. И вот на следующий после смерти владельца день над входом в «коровник» появилась большая яркая вывеска: «Тоннель Уильяма Р. Дэммока», а рядом с воротами за небольшой дверцей в этаком стенном шкафу пришедшие поглазеть на диво обнаружили магнитофон с записью и книгу под названием «Инструкция». Магнитофон включили, и зазвучал голос:
«Я обращаюсь ко всему человечеству. Я выстроил этот тоннель в память о том, что я был. Я — Уильям Рэймонд Дэммок — продавец смерти и самый богатый человек в мире. Вы думаете, что покончили с оружием навсегда, но вы еще не покончили с „Дэммок компани“. А я ненавижу вас и не хочу признавать поражения. Под этим тоннелем лежит значительная часть моего состояния в виде исторических, художественных и прочих ценностей общей суммой в восемнадцать миллиардов долларов.
Но еще под этим тоннелем лежит ядерный заряд мощностью в двести пятьдесят мегатонн. И он взорвется, если кто-то из вас войдет в тоннель или попробует каким бы то ни было способом извлечь ценности. Но он никогда не взорвется сам по себе. Он будет вечным напоминанием о том, что я сильнее вас. Но я не только сильнее — я еще и великодушнее, Я оставляю вам шанс. Мою бомбу может обезвредить человек, который пробежит по тоннелю не более чем за 8,20 секунды. Длина тоннеля — сто метров ровно. Инструкция прилагается».
А в прилагаемой инструкции (это был том страниц на четыреста) Дэммок помимо указаний, как отключить взрыватель и чего при этом делать не стоит, изложил еще и свои взгляды, приведшие его к столь оригинальной форме мести.
Дэммок любил большой спорт, спорт высших достижений. В юности занимался легкий атлетикой, выступал за сборную университета, а под старость стал рьяным болельщиком и полюбившимся ему спортсменам оказывал порой значительную материальную помощь. Но за годы жизни Дэммока слишком многое в мире переменилось. Совсем другие ветры дули теперь и над стадионами.
Всемирный Комитет Здоровья большинством голосов принял закон о запрещении профессионального спорта. Причем под профессионалами имелись в виду не только те, кто на занятиях спортом сколачивал состояния, но и вообще все, сделавшие спортивный результат целью своей жизни. Ни статус профессионала, как его понимали раньше, ни размер денежного вознаграждения не имели значения для ВКЗ, для ВКЗ имело значение только здоровье. А здоровье в XXI веке ценилось превыше всего. И было показано с цифрами и фактами в руках, что все спортивные рекорды последних лет являются не результатами использования скрытых возможностей человека, как было раньше, а результатом крайне вредной для здоровья искусственной стимуляции развития отдельных органов и систем. Во всех видах спорта, где фиксируются рекорды, человек уже вышел на предел. Но не остановился, а пошел дальше. По ту сторону предела, в запретную с точки зрения здоровья зону. И самое страшное было то, что «запредельные» методы тренировок стали применяться не только теми, кто работал на рекорд, но и всеми спортсменами вообще. Они вошли в привычку, а в пылу состязания изобретались новые, все более варварские способы «достройки» человеческого организма. И «достройка» не развивала человека, как пытались убедить мир и самих себя апологеты старого спорта, а уродовала его. Вот почему настал момент, когда решили с этим покончить.
Методики тренировок были в корне пересмотрены. Введение стимулирующих препаратов — полностью запрещено под страхом пожизненной дисквалификации. Максимальный объем спортивных занятий был ограничен пятнадцатью часами в неделю, а для детей до двенадцати лет — девятью. Всех спортсменов обязали учиться и осваивать неспортивные профессии даже в тех случаях, когда они собирались стать тренерами. Виды спорта, связанные с проявлением агрессивного начала (всевозможная борьба, бокс, фехтование, американский футбол), были запрещены вовсе. Также попала в черный список тяжелая атлетика, как вид, вызывающий наиболее заметные отклонения от гармоничного развития. В гимнастике, фигурном катании, синхронном плавании, фристайле на первое место выдвигалось теперь эстетическое впечатление, а по технике элементов были введены ограничения. С отменой рекордов ушли в прошлое соревнования по легкой атлетике, плаванию, конькобежному, лыжному спорту. Все эти виды служили теперь лишь для отдыха и развлечения, но от этого не сделались менее популярными в массах. А спорт мастеров, большой спорт, спорт зрелищный вступил в эпоху игровых видов. Четыре Олимпиады, состоявшиеся после принятия закона о спорте, прошли с огромным успехом, и на каждой устанавливались рекорды: по числу участников, по числу зрителей и по числу игр, включенных в программу, ведь фантазия человеческая неисчерпаема.
Новый спорт совершал триумфальное шествие по планете. Но оставался еще и спорт старый, у которого нашлись свои могущественные сторонники. Одним из них и был Дэммок. Оставшись не у дел, лишенный заводов, он все силы, влияние и добрую часть капитала употребил на то, чтобы в обход закона добиться особого разрешения для нескольких частных фирм содержать спортивные клубы старого образца. В этих клубах проводились турниры по всем видам спорта, вплоть до женского бокса и кетча, и устанавливались новые, абсолютно фантастические рекорды. Какими средствами — никто не спрашивал: в клубах Дэммока цель оправдывала средства. Конечно, между клубами и ВКЗ шла постоянная необъявленная война, и ко времени, когда Дэммок умер, в Старом Свете уже не было профессиональных спортклубов, а все клубы Нового Света объединились в один большой спортивный центр в Хьюстоне. Но и там становилось все меньше спортсменов экстра-класса даже в таких традиционно американских видах, как легкая атлетика, плавание, бокс.
Дэммок видел, к чему идет дело, и не мог простить нанесенной ему обиды. И нашел оригинальный способ отомстить. Избавление планеты от последней чудовищной бомбы он поручил спринтеру, которого не было среди людей, но который, безусловно, мог бы быть, пойди человечество и дальше по пути достижения спортивных результатов любыми средствами. 8,20 — это был очень тонко рассчитанный результат: не достижимый, но почти. Ни один из живущих спринтеров-профессионалов не рискнул бы его гарантировать, но в принципе, теоретически, случайно, при исключительном стечении обстоятельств, кто-то из них все-таки мог показать такой результат. И Дэммок хотел продемонстрировать людям, как много они потеряли, отказавшись от старого спорта. Это было глупо и мелко. Как если бы Моська тяпнула за ногу слона. Ведь Дэммок не был, как хвастался, сильнее человечества. Рядом со всей планетой он был именно Моськой, вот только тяпнуть эта Моська могла пребольно.
На Земле еще ни разу не взрывали бомбу в двести пятьдесят мегатонн, и теперь, после всеобщего и полного разоружения, когда новое поколение уже не знало, что такое угроза войны, было бы особенно обидно оставлять на теле планеты такую страшную рану.
Меры были приняты незамедлительно. Не прошло и десяти часов от первого звонка в службу безопасности штата, как ферма была оцеплена, все дороги к ней перекрыты, а шеф Интернациональной службы безопасности и председатель Всемирного комитета по контролю прибыли на место лично. В ходе расследования было установлено, что да, действительно на подземных заводах Уильяма Р. Дэммока во время оно было изготовлено и не оприходовано какое-то количество ядерной взрывчатки, однако выяснить, какое именно, а также кто и когда транспортировал груз на ферму и устанавливал автоматику в тоннеле, не удалось. Все, кто мог иметь к этому хоть малейшее отношение, оказались убиты, причем убиты неинформированными «специалистами», как правило, гастролерами из Европы, а заказчик был все время один — Дэммок. Завершающей список жертвой стал человек — труп его нашли на ферме, — который, очевидно, и осуществил последние приготовления к зловещему спектаклю: вывеска, магнитофон, инструкция.
Так появилась Зона Тоннеля — круг со стокилометровым радиусом, обнесенный двумя рядами колючей проволоки, и через каждые двести метров — вышки и локаторы, и ни единой живой души внутри. Только раз в полгода в Зону приезжала экспертная комиссия во главе с крупнейшим специалистом по ядерному оружию бывшим генералом Джонатаном Брайтом. Члены комиссии оценивали состояние Тоннеля, дискутировали о возможных методах отключения автоматики, предлагали новые системы охраны, обсуждали планы дальнейших действий. И на каждом заседании вновь и вновь поднимался уже набивший оскомину вопрос: взрывать Тоннель или ждать, пока придет решение? И были еще вопросы. Честно ли оценил Дэммок спрятанные ценности? И есть ли вообще ценности под Тоннелем? Что, если это просто злая шутка? А директор Международного института кибернетики доктор Себастьян Диего Корвадес предположил, что шутка даже и не злая, дескать, под Тоннелем и бомбы-то никакой нету. Но даже это невозможно было проверить, так как не найдено было пока методов зондирования, не предусмотренных инструкцией. И проблема оставалась проблемой, и было только одно положительное решение — решение, подсказанное Дэммоком. Однако никто к этому серьезно не относился, никто не верил в возможности спринтеров, а Корвадес — так прямо заявлял, что, чем пускать по Тоннелю спортсмена, уж лучше попробовать один из способов отключения автоматики: вероятность успеха та же, а жизнью человеческой рисковать не придется.
А меж тем Тоннель Дэммока подстерегала уйма всевозможных случайностей. Он был чем-то вроде бочки с порохом, которую используют в качестве пепельницы, чем-то вроде дамоклова меча, висящего, как известно, на конском волосе. Странное созвучие этих двух имен — Дэммок и Дамокл — привело к тому, что Тоннель стали называть Дамокловым Тоннелем, и только уже потом вспомнили, что пресловутый меч был подвешен не Дамоклом, а над Дамоклом, и сделал это сиракузский тиран — царь Дионисий, гораздо больше похожий на Дэммока, но уже не по звучанию, а по сути.
И вот случилось. И, как всегда, совсем не то, чего можно было ожидать. И это было серьезно. Землетрясение произошло накануне очередного выезда экспертной комиссии в Зону, и в эту ночь вся комиссия была здесь, в отеле при Комитете по охране.
Волжину вдруг почудилось, что он сидит на бомбе, а под рукой — пружина взрывателя, и стоит только шелохнуться, как двести пятьдесят мегатонн ядерного заряда поднимут в воздух миллионы тонн земли. Он с трудом заставил себя протянуть руку к видеотелефону и набрать номер Джонатана Брайта. Брайт не спал. Он был в пиджаке и при галстуке. То ли еще не ложился, то ли уже успел собраться. Второе было вполне возможно: Брайт — старый армейский волк — одеваться привык молниеносно.
— Что будем делать, Джонни? — спросил Волжин.
— Ты имеешь в виду Тоннель?
Это был главный недостаток Брайта: он всегда задавал массу лишних вопросов.
— Нет, я имею в виду бильярдную партию, которую мы с тобой не доиграли вчера.
Брайт не прореагировал.
— Слушай, — сказал он, — как думаешь, будут еще толчки?
— Видишь ли, землетрясение в Зоне Тоннеля — это событие с почти нулевой вероятностью, следовательно, повторение его еще менее вероятно. С другой стороны, если случилось одно событие с нулевой вероятностью, может произойти и второе.
Брайт обдумал услышанное и произнес:
— А тебе не кажется, что логика — довольно мерзкая штука?
— Тоннель мерзкая штука, а не логика. Так что будем делать?
— Звонить в Хьюстон.
— Значит, и ты так считаешь?
— Да, — сказал Брайт. — Выбора у нас не осталось.
И экран погас.
«Черт возьми, — подумал Волжин, — а я ведь так и не удосужился посмотреть ту запись! Перезвонить Брайту? Нет, лучше я позвоню в свой Комитет».
На экране появилась Анна Трейси, миловидная блондинка из Ливерпуля. Этой своей секретарше Волжин особенно симпатизировал, и сейчас невозмутимый вид Анны, мирно вязавшей при свете настольной лампы, как-то сразу успокоил его, все страхи показались далекими и нереальными.
— Анна, — сказал Волжин, — будьте добры, разыщите мне кассету с разговором Брайта и Джонсона, Боби Джонсона, и дайте ее, пожалуйста, на мой экран.
И пока стекло тихо мерцало в ожидании передачи, Волжин вспомнил, как Брайт, дико возмущаясь и не выбирая выражений, рассказывал о встрече с Бобби Джонсоном. Рассказ получился яркий, и Волжину его вполне хватило тогда, но теперь было интересно посмотреть на Джонсона повнимательнее.
Мелькнула надпись «Внимание!», потом дата, время и номер записи.
Названия не последовало — это была служебная пленка.
Джонсон вошел развязной походкой, закрыл дверь ногой и небрежно бросил:
— Salud, camarada!
Он был родом из Пуэрто-Рико и в детстве больше говорил на испанском, чем на английском. A camarada — это потому, что работников интерслужб, интеркомитетов и интеркомиссий часто в шутку называли интербригадовцами.
Брайт отреагировал спокойно.
— Добрый день, Боб, — сказал он. — Сигару? Виски?
— Я — спортсмен, — с достоинством ответил Джонсон.
Усевшись в кресло, он пододвинул к себе стул и водрузил на его спинку ноги, повернув к объективу рифленые подметки своих громадных кроссовок.
Брайт посмотрел на него грустно и спросил:
— Вы сумеете нам помочь, Боб?
— Запросто.
— Вы абсолютно уверены в этом?
— Ну, стопроцентную гарантию вы просите у Господа Бога, а я вам обещаю девяносто девять против одного. Вас устроит?
— А на один процент вы все-таки не уверены в себе?
— В себе я уверен на все сто. На один процент я не уверен в обстоятельствах. Всякое может случиться. Ну там, землетрясение, наводнение, метеоритный дождь, в конце концов. Понятно вам?
«Джонсон шутил тогда, — подумал Волжин, — а землетрясение произошло на самом деле».
— Ну, отсутствие метеоритов мы вам уж как-нибудь обеспечим, — сказал Брайт. — И все же. Почему вы так уверены в себе, Боб? У вас же лучший результат — девять пятьдесят две, то есть восемь пятьдесят две с ходу, а инструкция требует восемь двадцать.
— Знаете, Брайт, с вашими дилетантскими познаниями в спорте лучше не рассуждать о таких вещах. Спасибо еще, что вы не забыли просто стартовый разгон и вычли секунду — другие и этого не делают, — но очень многого вы не учитываете. Во-первых, у меня с моими длинными ногами разница между результатами с места и с ходу одна и десять — одна и пятнадцать, во-вторых, существует масса методов улучшения результата, а у нас, у профессионалов, есть неписаный закон: никогда не нарушать враз больше одного, ну, максимум, двух правил ИААФ. Что такое ИААФ, вы еще помните? Или никогда не знали про Международную федерацию легкой атлетики? Так вот, все мои рекорды сделаны либо на «пружинных шипах», либо на «толкающей дорожке», либо на «анаболиках», либо на экспресс-допинге. Но ведь эффекты суммируются, если все применять одновременно. Наконец, есть средства, работающие вообще только один раз. К примеру, дислимитер Вайнека. Он, правда, рассчитан на стайеров, но и для нашего брата спринтера дает кое-что. Однако на психику эта мерзость влияет необратимо, поэтому дислимитер и применяли-то всего три раза в истории. Есть штуки еще страшнее. Состав нью-спид, например, от которого через двадцать часов мышцы теряют эластичность раз и навсегда. Его тоже применяли не часто: первый раз по недомыслию, а потом уже по расчету. Всегда ведь находились сволочи, которые за результат готовы были загубить человека. А результаты нью-спид давал, и результаты шикарные. Есть и еще целый ряд мощных средств, но их влияние на организм вообще неизвестно, их испытывали только на лошадях, и лошади, надо сказать, переносили поразному… Да, есть еще анизотропный бег Овчарникова-Вайнека. Оказалось, впрочем, что я к нему не способен, но престарелый Джек Фаст, тот самый Фаст — вы помните, конечно, — так старательно обучал меня, что я при всей своей природной бездарности освоил так называемый «финишный нырок». Его я тоже пока еще не применял — значит, и это у меня в запасе.
Брайт был просто огорошен таким обилием информации. Это теперь, спустя три года, он знал назубок все допинги, все самые современные технические средства и мог даже спросонья назвать не задумываясь десять лучших спринтеров мира всех времен, а тогда у него голова пошла кругом, и представилось вдруг, что этот парень запросто покроет сотку секунд за пять. «Я поверил в него», — признался тогда Брайт Волжину.
— И сколько вы хотите получить? — поинтересовался Брайт.
— Девять миллиардов долларов.
— Сколько?! — бывший генерал буквально открыл от удивления рот.
— Я прошу немного, — пояснил Джонсон. — Это лишь пятьдесят процентов от общей стоимости. Другой бы запросил девяносто или все сто. Ведь ценности извлекаю я, вы мне только ассистируете. К тому же я ликвидирую опасность. А во сколько вам обходится охрана? А?
Похоже было, что Брайт пропустил все это мимо ушей. Девять миллиардов подействовали на него, как ушат холодной воды. Вот тут-то он, видно, и решил, что Джонсон просто хвастун.
— Нет, — сказал Брайт, — на такие условия мы не согласны.
— А на другие условия не согласен я, — Боб поднялся. — Имейте в виду, Брайт, я проживу без вас, а вы без меня — вряд ли. Вы не найдете другого спринтера. Другого спринтера просто нет. Ни в России, ни в Германии, ни в Китае. Я — последний спринтер уходящего мира.
Потом он ослепительно улыбнулся белозубым ртом, словно вдруг из темноты сверкнула лампа-вспышка, и добавил с восхитительной небрежностью:
— Salud, camarada! Нужен буду — звоните.
«Да, — подумал Волжин, — не очень-то серьезно отнесся Брайт к „последнему спринтеру уходящего мира“. Но Джонсон, кажется, не из обидчивых Джонсону нужны деньги. Интересно, зачем? „Зачем вам, Киса, деньги?“ — вспомнил Волжин Остапа Бендера. — Действительно, дурацкий вопрос. Ну, ладно. Мы заплатим Джонсону — Джонсон спасет ценности. Или погибнет. Ясно одно: Джонсон не жулик. Самоубийца, маньяк, Герострат новоявленный, но не жулик. Ну, а если под Тоннелем не окажется ценностей, или не окажется бомбы, или, наконец, не окажется ничего — как тогда расплачиваться?»
На этот счет существовало много разных мнений, но теперь, когда великий спринтер был уже в пути, Волжин почему-то не сомневался, что меньше, чем девятью миллиардами, не отделаться, да к тому же скорей всего придется платить вперед.
— Мистер Волжин, можно вопрос?
Спрашивал молоденький сержант из охраны. Он в составе группы из пяти человек согласно предписанию сопровождал экспертную комиссию к Дамоклову Тоннелю.
— Спрашивайте, — сказал Волжин.
— Почему никто не нашел стопроцентного технического решения? Почему вы пошли на поводу у этого Дэммока и хотите угробить Джонсона? — выпалил сержант.
Волжин смерил юношу долгим взглядом. Потом ответил просто и спокойно:
— Да потому, что стопроцентного технического решения просто не существует. А вы, сержант, знаете такое?
— Сколько угодно.
Разговор становился забавным. Волжин любил такую игру: предложить какое-нибудь новое решение проблемы Дэммока, а потом детально, со вкусом раскритиковать его.
— И что же, например? — поинтересовался он.
— Ну, хотя бы телескопическую стрелу из пластика с манипуляторами на конце.
— Э, сержант, вы меня разочаровываете. Вы инструкцию-то читали?
— Я ее не осилил целиком, — честно признался тот.
— И напрасно. Ваша стрела предусмотрена в ней дважды: во-первых, по дорожке надо стучать, имитируя удары ног, — значит, уже не просто стрела, во-вторых, как только посторонний предмет углубится в Тоннель на двадцать метров, двери должны закрыться.
— Ну, хорошо, — сказал неунывающий сержант, — а дрессированная обезьяна?
— А почему, собственно, обезьяна? Вы что, считаете, она быстрее человека бегает?
— Нет, просто она может провести операцию отключения, а к пульту ее можно доставить на гепарде.
— Тогда зачем обезьяна? Просто человек. И не на гепарде, а на коне. Такая идея была, сержант. Но в инструкции есть и это. У коня и гепарда шаги не те. Дэммок перебрал целый зверинец: и тигров, и собак, и страусов, и еще черт знает кого. Вы себе представить не можете, что предусмотрел Дэммок. Там есть такие варианты, до которых никто бы и не додумался, наверно, не прочти мы инструкцию. Например, реактивный двигатель на теле человека или пропеллер, приводимый в движение пружиной. Автоматика сработает и на выхлопные газы и просто на воздушные потоки. Прочие ускоряющие двигатели, сами понимаете, без металла невозможны, а металл исключается с самого начала. Так что вот. А вы, сержант, какую-то обезьяну предлагаете. Смешно. Ценности спасет Джонсон.
— Простите, мистер Волжин, я в это не верю. Джонсон погибнет. И вы все это знаете. Вы же бежите из Зоны.
— Вы не правы, сержант. Я верю в Джонсона, но не исключаю трагического исхода. Понимаете разницу? Помочь Джонсону никто не сможет. К чему же лишние жертвы? А вообще должен вам сказать, Джонсон способен выбежать из восьми секунд.
— Нет, — упрямо сказал сержант. — Никакие допинги не скомпенсируют тех сложностей, с которыми он столкнется, а сложностей окажется больше, чем вы ожидаете.
Волжин не ответил. На какое-то мгновение ему показалось, что сержант прав. И стало страшно. За Джонсона.
А Боб Джонсон сидел в шезлонге, завернувшись в одеяло, хотя день был теплый, и вытянув свои непомерно длинные ноги с надетыми на них барокамерами. Барокамеры были подключены к насосу, а от насоса тянулся провод к вертолету. Во рту Боб держал загубник с трубкой, как у аквалангиста, и дышал смесью из баллона. Рядом, сосредоточенно глядя на секундомер, стоял рыжий и зеленоглазый Оливер Прентис — тренер-массажист великого спринтера. По другую сторону шезлонга колдовал над пузырьками в чемодане коротенький полный негр, до того черный на фоне своего белого халата, что казался чернее Джонсона.
— Ввожу экспресс-допинг, — объявил он.
— Вводи, — сказал Прентис.
Джонсон выпростал из-под одеяла правую руку для инъекции, левой — вытащил загубник, сказав: «Хватит!» — и поднял глаза на подошедшего Волжина.
— О, привет, Игорь! — улыбнулся он.
— Привет, Боб. Что это у тебя на ногах?
— Локальное отрицательное давление, — солидно ответил Джонсон.
— Да нет, Боб, это я и сам вижу. Я про «шипы».
— Не «Адидас», не «Пума» и не «Кимры», — Джонсон улыбнулся. — Спецзаказ. — Верх — из синтетического пуха — тончайшая ярко-красная оболочка плотно облегала ступни Джонсона, а низ — руберит с пружинными шипами из пластика. (Подошва была черной, неожиданно толстой и в передней части утыкана тонкими желтыми шипами.) — Руберит гасит механические воздействия, — пояснил Боб, — в общем, когда я бегу, у меня такое ощущение, будто на ногах ничего нет, а прямо из подошвы растут эти гвоздики.
Джонсон вынул из кармана жевательную резинку и, развернув, положил яркий кубик в рот.
— Тоже с допингом? — спросил Волжин.
— Нет. Просто привычка.
— Ввожу общий стимулятор, — сообщил коротышка.
— Вводи, — сказал Джонсон.
Стоявшая рядом молодая и красивая Эльза Гудинес, председатель комиссии по делам спорта при ВКЗ, поморщилась, глядя на шприц с допингом, и Волжин подумал, что ее присутствие здесь как-то неуместно.
— Buenos dias, signora, — сказал он, — какими судьбами?
— Как полномочный представитель Всемирного Комитета Здоровья, я должна быть свидетелем этого самого чудовищного за последние годы нарушения закона, — с достоинством произнесла Эльза. — Или вы думаете, что после сегодняшнего дня наш Комитет будет смотреть сквозь пальцы на все проделки «профи»? Нет, сеньор Волжин! Я знаю, вам всегда не хватало твердости в отношении к ним, но сегодня их песенка спета, «профи» уже не выйдут из-под контроля ВКЗ. Кстати, вы слышали, что Центр Спорта в Хьюстоне скоро будет закрыт?
— Да? Вы думаете, вам это удастся?
— Можете считать, что нам это уже удалось. Решается вопрос о принятии нового закона о спорте. Более строгого. Профессиональный спорт будет запрещен для всех. Вы понимаете, для всех. Не только для организаций, но и для частных лиц.
— Вы страшная женщина, сеньора Эльза. Вы подумали, как нам будет скучно без спортивного Центра в Хьюстоне?
— Разминка! — послышался голос Прентиса.
— Нет, — возразил Джонсон, лениво двигая челюстями, — сегодня не так. Еще две минуты сижу.
Прентис уже привык к таким поправкам. Конечно, Бобу видней, он давно сам себе тренер, а Прентис, по сути, его ассистент.
— Игорь, — предложил Боб, — поиграем, как вчера?
— Давай.
— Монтгомери, — сказал Боб.
— Сальников, — ответил Волжин.
Эту игру они придумали накануне, когда встретились в Комитете по охране и почти сразу нашли общий язык. Выяснилось, что Боб говорит по-русски. «Мечтал работать разведчиком и выучил, а теперь разведчики никому не нужны, зато русский очень кстати». А уже разговорившись, они поняли, что оба знают и любят спорт и поклоняются одним и тем же кумирам, и их кумирами были не отчаянные «профи» последних лет, чьи рекорды создавала варварская спортивная наука, а те настоящие герои спорта, которые еще не знали тонкого научного расчета и транжирили свое здоровье на удивление нерационально, но за победу дрались, как звери.
Волжин был мальчишкой, а Джонсон даже не родился, когда их кумиры заканчивали свой путь в спорте, но воспоминания детства — самые яркие, и Волжин помнил и переполненные трибуны Лужников в дни соревнований, и тренировки знаменитых легкоатлетов, на которые он бегал поглазеть, имея такую возможность; а Джонсон, пятнадцати лет попав в Хьюстон, мог целыми часами просиживать в Музее спортивной славы, просматривая старые записи Олимпиад и крупных чемпионатов, и старый спорт он знал не хуже Волжина, даже лучше, потому что знал его еще и изнутри.
И вот Боб заявил, что США — первая спортивная держава мира. Волжин не согласился. И началось. Они стали бросаться громкими именами, загоняя порой друг друга в тупик, ведь в некоторых видах СССР и США не были равны, и тогда, если называлось неравнозначное имя, один из них призадумывался и говорил: «Нет, не то. Этот раунд я выиграл».
— Джо Луис, — предлагал Боб.
— Лемешев, — отвечал Игорь.
— Не то. Кассиус Клэй
— Горстков, — отвечал Игорь.
— Не то! Джо Фрэзер.
— Лагутин. Ну, ладно, Боб, этот раунд ты выиграл.
От мрачной группы экспертов отделился Альвар Густафссон, тоже член Всемирного Координационного Совета, и, подойдя к Волжину, сказал:
— Бьерн Борг.
Волжин задумался, и Джонсон опередил его:
— Джон Макинрой.
— Чесноков, — вспомнил наконец Волжин.
— Не то! — в один голос откликнулись Джонсон и Густафссон.
«Ну, держись, великий спринтер!» — подумал Волжин и объявил:
— Вячеслав Веденин.
— Томас Вассберг, — незамедлительно отозвался Густафссон.
А Джонсон скромно заметил:
— Пропускаю.
— Густафссон, — сказал Густафссон.
— Это ты, что ли? — улыбнулся Волжин.
— Нет, Томас Густафссон, олимпийский чемпион.
— Хайден! — радостно закричал Боб. — Эрик Хайден.
— Евгений Куликов, — спокойно ответил Волжин. — Если угодно, Игорь Малков.
Вдруг Джонсон поднялся. Откинув одеяло, встряхнул расслабленными мышцами. Прентис показал ему секундомер и, щелкнув кнопочкой, убрал в карман. Барокамеры были уже отсоединены, и великий спринтер медленно пошел к дорожке, переступая длинными, как у страуса, ногами, под лоснящейся черной кожей которых красиво перекатывались натренированные мускулы. Остановился возле белой линии старта, проведенной в шестнадцати ярдах от входа в Тоннель. Таков был разбег Джонсона.
Все стояли и молча смотрели, как он разминается. Потом Боб снова сел в шезлонг, накрылся одеялом, и Прентис с коротышкой принялись яростно растирать его мышцы, выдавливая на черную кожу белые червячки пасты из голубого тюбика. В воздухе разлился резкий и пряный запах.
Снова подошел Густафссон.
— Стэнмарк, — сказал он.
— Братья Маре, — откликнулся Боб.
— Жиров, — сказал Волжин и добавил: — Вот что, пора переходить к легкой атлетике. Брумель.
— Шеберг, — сказал Густафссон.
— Дюмас, — сказал Боб.
— Не то, — ответил Волжин обоим.
— Ладно, — прищурился Боб, — Бимон.
— Санеев.
— Ортер.
— Седых.
— Эшфорд.
— Кондратьева.
— Льюис.
— Борзов.
— Оуэнс, Мактир, Хайнс, Смит, Кэлвин Смит, Лэттни, Кинг, Флойд, Уильямс, Сэнфорд, Риддик…
— Остановись, Боб, — сказал Прентис. — Вкалываю суперэкспресс.
Суперэкспресс-допинг Прентис вводил лично, не доверяя этот ответственный процесс никому. А когда ядовито-голубая, яркая, чуть ли не светящаяся жидкость перешла вся в вену Джонсона, тренер как-то остервенело выдернул шприц и шваркнул его о баллон с газом.
«На счастье», — подумал Волжин, хотя никто не сказал ни слова.
Потом он поймал взгляд Джонсона, вздрогнул и даже поежился, так ему вдруг стало жутко. Зрачки у Боба сузились, превратились в точки, словно он глядел на очень сильную лампу, а радужка остекленела и прямо на глазах стала мутнеть.
— Пора, господа, — проговорил Прентис.
Джонсон, даже не приподнявшись, вяло протянул длинную черную руку с тонкими пальцами, и присутствующие все по очереди пожали ее.
Одни молча, другие — тихо, сдержанно пожелали удачи.
— Ни пуха, — сказал Волжин по-русски, задержав в своей руке безвольную ладонь Боба.
— К черту, — проговорил Боб, с усилием растянув губы в улыбке.
Когда же они поднялись в небо и, приникнув к иллюминатору, Волжин смотрел вниз, на маленькую черную точку на краю красной тартановой полосы, его вдруг охватило сильное и щемящее чувство, близкое к экзальтации. Уже само то, что Джонсон вышел один на один с Тоннелем, казалось Волжину победой добра над злом. Но он переживал, переживал ужасно, и не столько за успех дела, сколько за самого Джонсона, словно тот вдруг стал для него родным.
А накануне, когда они встретились в Комитете, они не сразу стали мирно перебрасываться именами спортивных звезд, они сначала чуть не поругались. Волжин еле сдерживал себя, глядя, как мальчишка Бобби Джонсон откровенно издевается над почтенными членами экспертной комиссии и Всемирного Координационного Совета. Бравируя знанием русского — среди прибывших никто не знал его так, как Джонсон, — он отпускал такие грубые шуточки и так мерзко подмигивал при этом Волжину, что тот готов был отхлестать Боба по щекам, но… Он понимал не хуже других, что Джонсона можно спугнуть. И тогда будет просто огромная дымящаяся воронка, и тучи радиоактивной пыли, и целые колонны техники, и отряды дезактиваторов в оранжевых комбинезонах…
Или — и этого хотелось еще меньше — вновь ожидание неизвестно чего и вновь проклятая работа в Комитете по охране.
На безопасном расстоянии от Зоны, посреди поля, куда сели вертолеты, уже была готова палатка, и в ней — два экрана, и на одном из них был Джонсон.
Вот он встал, отбросил одеяло, попрыгал, не замечая, видимо, что прыгает прямо на одеяле, прокалывая его шипами, и все увидели, как надулись его мускулы, а глаза заблестели сумасшедшим блеском. Он постоял, покачался на носках, поднимая и опуская руки, а потом раздался громкий голос: «На старт!» — и в палатку вошла тишина.
Джонсон устраивался на колодках неторопливо, привычно выбрасывая вверх ноги, встряхивая ими, тщательно выбирая точку опоры для каждой ступни, аккуратно переставляя пальцы руки, словно подыскивая на тартане место, которое приятнее всего на ощупь. Потом он замер и, только раз взглянув в черноту Тоннеля, отделенную от него шестнадцатью ярдами, опустил голову и как бы обмяк в ожидании второй команды.
— Внимание! — прокричал магнитофон, и люди в палатке перестали дышать.
Волжин заметил, как от выступившего пота заблестел лоб у Брайта, как главный эксперт по автоматике Тохиро Мацуоки нервно поправляет очки, то сбивая их с носа, то возвращая на место, как Густафссон яростно трет подбородок, словно ищет на нем пропавшую бороду. Никто не понял, сколько прошло секунд, когда наконец грянул выстрел и Джонсон рванулся.
При первом же шаге по Тоннелю по всей его длине вспыхнул свет, а в глубине заработала телекамера, и на параллельном экране можно было видеть не удаляющегося, а набегающего Джонсона. Потом удаляющийся Джонсон пропал (это закрылись двери) и появился вновь — это включилась камера на внутренней стороне дверей. Джонсон бежал, и зрелище было завораживающим: Волжин даже не представлял себе, что всего какая-то секунда разницы от обычных результатов спринтеров прошлых лет дает такой потрясающий зрительный эффект. Черные ноги Джонсона мелькали, как у хорошего рысака, от них рябило в глазах.
А потом он вдруг оступился и чуть не упал.
Волжин зажмурился. Густафссон вскрикнул, словно его ударили. Мацуоки уронил очки и мучительно щурился, глядя на экран. У Брайта воротничок рубашки промок насквозь. Эльза Гудинес упала в обморок.
А Джонсон снова бежал как ни в чем не бывало, Джонсон летел, Джонсон молотил по тартану красивыми, мощными, стройными ногами.
И даже казалось, что он ускоряется, стремительно и неуклонно. А что он сделал на финише, никто не понял. Наверно, это и был тот самый финишный нырок Джека Фаста, потому что больше всего это напоминало плохо склеенный фильм с пропущенными в середине кадрами, и на только что бешено мелькавшем табло секундомера вдруг замерли цифры: 8,18.
А когда Джонсон уже отключал автоматику в полном соответствии с инструкцией Дэммока, люди в палатке все еще стояли, не в силах ни тронуться с места, ни даже произнести хоть что-нибудь. Густафссон прослезился. Огромный рыжеусый Густафссон вытирал рукавом слезы.
А маленький Тохиро Мацуоки вздрогнул и, задвигавшись первым, принялся искать в траве свои очки. И только тут все заметили, что Эльза Гудинес, очаровательная Эльза Гудинес, лежит без сознания, разбросав в стороны руки.
Видеофон в кабинете Волжина не смолкал ни на минуту. Комитет по охране Зоны Тоннеля был временно превращен в комитет по ее ликвидации и реализации ценностей, так что работы у председателя хватало.
Но звонили почему-то все время не по работе. Сначала позвонила дочка.
Раскрасневшаяся после тенниса, она была одета в белую маечку и короткую юбчонку и все еще держала в руках ракетку.
— Папахен! — закричала она. — Сегодня Джонсон обедает у нас! Ты слышишь меня? Когда мы были вчера в отеле, я его позвала, и он сразу согласился. А ты уже уехал тогда.
— Ты матери-то сказала? — спросил Волжин.
— Да. Мама не против. Слушай, папахен, Джонсон рассказал мне, для чего ему девять миллиардов. Он собирается создать по примеру Хьюстона спортивные центры во всем мире. Оказывается, он возглавлял подпольное движение «Спортсмены мира — за идеалы спорта», а теперь движение станет легальным. Ты представляешь, папахен, какую поддержку получит Джонсон по всей планете после своего подвига?!
Как раз что-то подобное Волжин и представлял себе.
— Постой, Галка, — сказал он дочери. — Ты это серьезно?
— Ну, — растерялась немного дочка, — если он мне серьезно говорил…
— Хорошо, — перебил Волжин, мыслями он был уже далеко. — Я тебе сам потом перезвоню.
«Надо связаться с Клодом Дюкерком», — подумал он.
Клод Дюкерк был председателем Международного комитета по контролю. Но позвонить не удалось. Видеофон снова просигналил, и на экране появилась Эльза Гудинес.
— Синьор Волжин, доброе утро. Поздравьте нас. На сегодняшнем заседании Совета проект директивы ВКЗ о полном запрещении профессионального спорта приобретет силу международного закона, — она всегда любила говорить напыщенно. — Я уже знаю мнение большинства членов Совета. Ваш голос не станет решающим. Так что отныне ни один миллионер не сможет финансировать спортивные клубы старого образца.
«А миллиардер?» — чуть было не спросил Волжин и вдруг почувствовал, что ему перехватило дыхание.
— Простите, синьора, — сказал он, — мне что-то нехорошо. Я перезвоню вам попозже.
— Нехорошо — это по моей части! — Эльза была весьма игриво настроена.
— Простите, синьора, но мне кажется, это не совсем тот случай.
И Волжин отключился. Некоторое время он сидел, пытаясь собраться с мыслями и тупо глядя в серое стекло, а потом под аккомпанемент звонка на экране появилось лицо жены.
Жена интересовалась, как принимать Джонсона, кого звать еще, пускать ли журналистов, жаловалась на нехватку времени и спрашивала, не боится ли он, то есть Волжин, за Галку, не слишком ли она увлекается этим сомнительным героем.
Волжин отвечал невпопад и под конец уже традиционно извинился и пообещал перезвонить сам.
Следующим был Брайт.
— Старик! — заговорил он. — Слушай, что я тебе расскажу. Ты обалдеешь. Ты, наверно, думаешь, что подтвердилась шутка Корвадеса и под Тоннелем ничего не оказалось. Так вот: там было не двести пятьдесят мегатонн, а пятьсот. Ты представляешь, каков мерзавец этот Дэммок!
— Сколько? — равнодушно переспросил Волжин.
— Пятьсот.
— Изрядно.
— «Изрядно»! — обиделся Брайт. — Да это черт знает что!
— Слушай, Джонни, — сказал Волжин, — вы все так часто звоните и все говорите на разных языках. Я уже ни черта не соображаю. Я тебе сам позвоню. Попозже. Хорошо?
Брайт исчез, а вместо него как-то странно (вроде бы и звонка даже не было) возник на экране Джонсон.
— Игорек, — сказал он («Какой я ему, к черту, Игорек?» — подумал Волжин), — хочешь я подарю тебе девять миллиардов долларов? У меня тут в номере случайно обнаружились лишние девять миллиардов. Тебе не нужны?
Джонсон говорил по-английски, и это было очень странно.
— Ты что, Боб? — спросил Волжин. — Ты пьяный, что ли?
На это Джонсон разразился потоком трудно переводимой испанской брани, и в этой словесной помойке отчетливо были различимы только три имени: Иисуса Христа, девы Марии и Эльзы Гудинес.
Потом Джонсон внезапно иссяк и продекламировал по-русски:
— На наших мускулах кровь и пот, На наших зубах — песок. Еще один последний бросок, Еще один поворот. На наших мускулах пот и кровь. Зато результат высок! А финиш будет, как выстрел в висок, Но все повторится вновь.Это были стихи Джеймса Тайлера в его, волжинском, переводе, и он никогда не думал, что они могут так звучать, как звучали сейчас в устах пьяного спринтера.
— Знаешь, Игорь, что я хотел сказать им всем сегодня вечером, когда они сядут у экранов своих стереоящиков и будут пялить на меня глаза?
Джонсон поправил на шее воображаемый галстук, прокашлялся и вдруг закричал, как на митинге:
— Я! Последний спринтер уходящего мира! Призываю всех, кто еще не окончательно погряз в мелких заботах о своем здоровье и благополучии: спасите спорт! Спорт умирает, но он безумно хочет жить. Спасите его. Начните все сначала. Еще не поздно. Каждому из вас, кто захочет стать настоящим профессиональным спортсменом, я, Роберт Джонсон, буду платить деньги, хорошие деньги, и уж я научу вас, как надо отдавать спорту всего себя, всего без остатка. Спорт не признает компромиссов.
В спорте надо раствориться. И тогда он щедро вознаградит тебя за твою преданность. Я, Роберт Джонсон, призываю всех создавать новые настоящие спортивные клубы! Я, Роберт Джонсон, буду финансировать эти клубы! И это будет прекрасно. Но все зависит от вас. Судьба спорта в ваших руках, люди планеты! Спасите спорт! Ради красоты, ради силы, ради отчаянного духа борьбы, ради счастья — величайшего на свете счастья преодоления предела — спасите спорт! К этому призываю вас я, последний спринтер уходящего мира. А теперь, Игорь, я ничего им не скажу. Ничего. Так тебе нужны девять миллиардов или я их выбрасываю?
— Нет, Боб, — сказал Волжин, — мне не нужны эти деньги.
— Хорошо, — Джонсон достал откуда-то из-за кадра бутылку виски и, сделав большой глоток, спросил: — А выпить ты не хочешь? Ах да, ты же в телевизоре! Тогда давай поиграем.
— Давай, — согласился Волжин.
— Чиверс, — предложил Джонсон.
— Третьяк, — отпарировал Волжин.
— Эспозито.
— Бобров.
— Гретцки.
— Харламов.
— Пэгги Флэминг, — внезапно перескочил Джонсон.
— Водорезова.
— Не то.
— Хорошо. Роднина.
— Бабилония.
— Не то, ох, не то!
— Хэмилтон.
— Фадеев.
— Таулер — Форд.
— Пахомова — Горшков.
— Ладно, — сказал Джонсон и снова сделал перескок: — Джон Томас.
— Владимир Ященко.
— Ренальдо Нехемиа.
— Андрей Прокофьев.
— Не то. Боб Джонсон.
— Кто?
— Боб Джонсон.
«Ну и что ты хочешь, чтобы я сказал?» — подумал Волжин.
— Не молчи, Игорь, — сказал Джонсон.
— Мне некого назвать, — голос Волжина стал глуховатым.
— Тогда возьми девять миллиардов.
— Нет, — сказал Волжин.
— Ну, тогда давай выпьем.
И Джонсон протянул ему бутылку виски.
Ант Скаландис Скажите там, чтоб больше не будили
1. Генератор, Джойс и стихи
Они шли по осенней раскисшей Тверской и говорили каждый о своем, почти не слушая друг друга, как в пьесах Чехова. Геннадий излагал друзьям свою полусумасшедшую идею биоэлектрического генератора эмоций, Вадим долдонил что-то о Кэроле Джойсе и о его теории параллельных миров, и Ленька то и дело принимался читать стихи, как правило, совершенно не к месту. Погода стояла скверная: в воздухе висела какая-то хмарь, а из-под колес автомобилей большими грязными брызгами летел таявший, преждевременно выпавший снег.
— Вы понимаете, — говорил Геннадий, — я не предлагаю имитировать какие-то отдельные эмоции, создавать какие-то фальшивые ощущения. Я предлагаю, в конечном счете, генерировать идеально завершенный комплекс эмоций, приводящий человека в состояние счастья, которого ему так не хватает. Подключаясь к моей машине, человек получит невиданную, непредставимую раньше возможность для абсолютного отдыха, для полного расслабления души и тела. Генератор эмоций — я в этом уверен, вытеснит постепенно из обихода и водку и наркотики, а сам он будет совершенно безвреден. В разумных дозах, конечно, — добавил Геннадий.
— Бред, — сказал Ленька. — Эрзац-наслаждение. Квазиудовольствие. Псевдосчастье. Иными словами — духовная мастурбация.
— Да ну тебя! — обиделся Геннадий.
А Вадим вдруг спросил:
— Генка, ты Джойса читал?
— А при чем тут Джойс?
— А при чем вообще все?
— Резонно. Ты имеешь в виду писателя?
— Нет, я имею в виду ученого, Кэрола Джойса, автора теории параллельных миров, — объяснил Вадим.
— А, — сказал Геннадий, — эта дурацкая статья в «Вопросах философии»?
— Не только. У нас перевели его книжку «Вещество. Энергия. Информация». Рекомендую почитать. Да и статья, между прочим, вовсе не дурацкая. Я бы сказал, грандиозная статья.
— Джойс — примитивный идеалист, надевший маску революционера науки, — отчеканил Ленька звонкую формулировку «застойных» лет.
Вадим не удостоил его ответом.
— У Джойса есть гипотеза, — говорил он, — что в моменты, когда человек испытывает счастье, то есть субъективно абсолютно удовлетворен, какая-то часть общей суммы информации, составляющей его собственное «Я», переписывается в параллельный мир по такому же, в сущности, механизму, как это происходит во сне или в момент смерти. Ты чуешь, насколько это новый взгляд на информацию и на понятие счастья?
— Информация, — сказал Геннадий, — это энтропия со знаком минус.
— Чего-чего? — не понял Вадим.
— Это не я, это Норберт Винер.
— Бросьте, мужики, — вмешался Ленька. — Это несерьезный разговор. Послушайте вот лучше:
И вечный бой. Покой нам только снится…— Да мы же это в школе учили, — засмеялся Геннадий. — В десятом классе, если не ошибаюсь.
— Нет, дорогой, — спокойно возразил Ленька, — такого вы в школе не учили.
И он упрямо повторил, теперь уже с продолжением:
И вечный бой. Покой нам только снится. И пусть ничто не потревожит сны…Вторая строчка ошарашивала, и Геннадий невольно начал слушать.
Дальше там было что-то про ночных птиц, про солдат, бегущих под пули, про хрипящих, умирающих лошадей. Странные это были стихи. Непонятные, но какие-то пронзительные, западавшие в душу. Геннадий тогда забыл спросить Леньку, чьи они, потому что Вадим с настойчивостью идиота сразу же вернулся к разговору о Джойсе.
— Слушай, старик, — сказал он Леньке, — да это же гениальные вирши! Если бы Джойс писал стихи, он написал бы именно эти строки.
И Геннадий автоматически переключился на мысли о своем генераторе эмоций. Про Джойса ему было неинтересно.
«Хороший парень Вадим, — думал Геннадий, — да и Ленька замечательный человек, но почему они никак не хотят понять, что мой генератор — это серьезно, что мой генератор — не абстрактный треп о потусторонней жизни, как у этого американца Джойса, а настоящая, большая, практическая идея?»
Геннадий уже не первый год работал над своей идеей, и за все это время он не часто мог позволить себе просто пройтись с друзьями, посидеть с ними в кафе, поболтать. Но сегодня именно такой вечер. И он подходит к концу. Геннадий знал, они пройдут вместе еще квартал, а потом попрощаются и разойдутся в разные стороны. Он только не мог знать, что прощание это будет последним.
А Тверская спешила куда-то, как всегда, шумела, светила сквозь туман желтыми огнями галогенных фар, и грязный тающий снег вылетал из-под колес автомобилей, забрызгивая деревья и пешеходов.
2. Пора искать другой мир
У Геннадия Барикова сложились очень напряженные отношения с окружающим его миром, недоделанность которого он ощутил впервые еще в раннем детстве. Первой серьезной недоделкой, обнаруженной маленьким Геной, было отсутствие у него родителей. Его отец не был мужем его матери и о существовании сына так и не узнал, а мать умерла родами. Гена воспитывался в детском доме, потому что бабушки тоже не было, а позднее — у тетки, двоюродной сестры матери, старой одинокой женщины, которая, вернувшись в Москву откуда-то из Белоруссии, решила взять племянника к себе. Тетка не отличалась педагогическим талантом, да и поздновато уже было перевоспитывать детдомовского ребенка, но в душе ее было много доброты и ласки к сиротинушке, так что недолгие годы, прожитые с теткой, Геннадий считал светлым пятном в своей жизни. Когда тетка умерла, он снова остался один.
Геннадий рано познакомился с подлостью и ложью, с глупостью и жестокостью, он даже привык ко всему этому, перестал возмущаться и научился относиться философски к людским порокам и к ущербности общественного устройства на планете. И, что интересно, жизнь не ленилась подтверждать справедливость его пессимистического взгляда на мир. У Геннадия постоянно крали какие-то вещи, его везде обжуливали, обманывали, облапошивали, он проигрывал во всех играх и оказывался битым во всех драках. Однажды, вступившись на улице за девушку, за которую, вообще говоря, и вступаться не следовало, но это стало ясно слишком поздно, — он был избит до полусмерти, два месяца пролежал в больнице, а обидчиков, как водится, не нашли, точнее, их даже и не искали.
Геннадий жил, кривясь от боли и омерзения в неуютном, колючем мире, но он вовсе не считал себя великим неудачником. Геннадий умел обобщать, и великими неудачниками он считал Эволюцию и Историю.
Гомеостаз и Прогресс представлялись ему двумя уникальными кретинами, которых во время оно угораздило создать это уродливое подобие венца творения, эту насмешку над величием Вселенной — человеческую цивилизацию. Геннадий окончательно разочаровался в человечестве, когда понял, что оно уже который год занято разрешением гамлетовского вопроса не из любви к абстрактной философии, а просто потому, что нескольким сумасшедшим было бы обидно не применить на практике весь джентльменский набор средств массового уничтожения, раз уж они так долго и так тщательно эти средства создавали.
Прочтя однажды знаменитый мрачный афоризм «Жизнь — болезнь материи, разум — болезнь жизни», он раз и навсегда уверовал в его правоту. Он никогда не сомневался, что человек — это выродок, и на полном серьезе обращался за поддержкой к изящным шуткам Станислава Лема по этому поводу. И для чего же еще, как не для того, чтобы понять, каким же все-таки образом возникло в природе этакое уродство, Геннадий занялся изучением биологии.
Он поступил на биофак МГУ. И там его ждало второе светлое пятно в его жизни — он встретил Марину Крылатскую.
Собственно, это было уже не просто светлое пятно — это было солнце, залившее светом счастья все вокруг и впервые примирившее Геннадия с миром, в котором он жил. Но ненадолго. Геннадий был счастлив только полгода.
Университет не знал лучшей пары, чем он и Маринка Крылатская. Их любовь была действительно солнцем, она дарила тепло и свет не только двоим влюбленным, но и всем окружающим. И когда это солнце погасло, в жизни Геннадия наступила особая тьма, столь же отличная от мутного сумрака прошедших лет, как отличается от ночного неба над городом черная пустота межзвездного пространства. Против такого мрака могло поспорить только новое солнце, но небесные светила не рождаются так часто.
А как ужасающе медленно гасло его солнце!
Маринка умерла от рака, а от рака умирают не сразу.
Удар был особенно страшен, потому что оба они были до некоторой степени онкологами, специалистами по биофизическим методам лечения рака, и лучше, чем кто-нибудь, понимали свое бессилие перед грозной болезнью.
В первое время после смерти Маринки Геннадий с остервенением занимался наукой и даже открыл какой-то, как говорили, блистательный метод лучевого воздействия на опухоль. Но, конечно, этот метод не внес принципиальных изменений в онкологию. А потом Геннадий прочел у одного немца, что рак — это не болезнь, а имманентное свойство человеческого организма, и в каком-то чудовищном озарении он понял, что немец прав, что рак — это не более чем еще одна неотъемлемая черта нашего уродливого мира, и потому борьба с этим недугом столь же бессмысленна, как призывы любить ближнего или поиски бессмертия. Немец-то, правда, имел в виду совсем другое, он просто утверждал, что лечение рака возможно только с помощью генной инженерии. Но Геннадий понял его по-своему. Он потерял интерес к онкологии и с ужасающей ясностью осознал, что теперь уже ничто не связывает его с этим миром, а значит, пора искать другой.
3. Изощренная модель электрического стула
Геннадий никогда не думал о самоубийстве. Строго говоря, его интересовал не другой мир сам по себе, а только иллюзия другого мира, но иллюзия возможно более полная.
Пьянство не подходило ему абсолютно. Организм плохо воспринимал алкоголь в больших дозах. Сильные наркотики казались одно время выходом, но это было бы слишком дорого, и от наркомании Геннадий тоже решительно отказался.
И тогда он вспомнил про биофизику. Он же все-таки специалист как-никак. А значит, поиски надо вести именно в этом направлении. Варварское вживление электродов в центры удовольствия, изобретенное и испытанное еще в пятидесятые годы, он отмел не только потому, что этим было невозможно заниматься в одиночку, но и по принципиальным соображениям: Геннадий был против подавления личности в человеке, он искал мягкий, ненавязчивый метод, метод как бы косметического вмешательства в психику. Вот когда появилась у него идея не грубого инициирования мозговых центров, а тонкого, тщательно программированного генерирования эмоций путем комплексного биохимического и биофизического воздействия на организм — во какая получилась формулировка! И возник термин — генератор эмоций, или, сокращенно, — ГЭМ.
Каждый вечер, возвращаясь с работы, Геннадий погружался в неразбериху радиодеталей, электропроводов, реле, стеклянных трубок, сосудов с реактивами, транзисторов, трансформаторов, механических устройств и прочих составных частей будущей машины. Укрепленная на каркасе в центре комнаты, она все более разрасталась с каждым днем и грозила занять собою все помещение. Генератор эмоций при первом взгляде на него напоминал машину времени, сделанную Шуриком в известном фильме Гайдая.
Иногда у ГЭМа вдруг исчезала какая-нибудь крупная часть, оказавшаяся лишней, и тогда генератор переставал быть похожим на самого себя, выглядел уродливым, ограбленным и обиженным. Потом на месте изъятого узла появлялось что-нибудь новое, и глаза изобретателя постепенно привыкали к добавленному кнопочному пульту, или к огромному циферблату, или к системе змеевиков. Взятый за основу всего аппарата списанный энцефалограф давно потонул в сплетении новых деталей, и только экран его неизменно смотрел на Геннадия удивленно вылупившимся глазом.
Поскольку Геннадий решил действовать на мозг через черепную коробку, простого электрического воздействия было, естественно, недостаточно. Понадобились токи высокой частоты, и хитро модулированное магнитное поле, и мягкое бета-излучение, и все это — в сочетании с циркуляцией в крови специального биологически активного раствора.
Голову пришлось обрить наголо, потому что контакт осуществлялся через полтора десятка присосок, крепившихся к коже. К центру каждой присоски подходил провод, а в резину были вмонтированы радиоисточники. Чтобы как-то оправдать свою лысину, Геннадий заключил спор, в который вовлек сразу восемь человек. Мало кто верил, что он действительно проходит обритым целый год, а пятирублевки и червонцы, собранные с этих восьмерых, стали неплохим подспорьем в работе. На ГЭМ, кроме сил и времени, уходили еще и деньги, и Геннадий был рад, что ему одним выстрелом удалось убить двух вальдшнепов.
После года теоретических исследований и полутора лет конструкторской и наладочной работы настал торжественный миг первого испытания. Геннадий был чужд предрассудков. Он не только не стал произносить никаких исторических фраз или делать пророческие записи, но даже не присел, как говорится, перед дорогой, не остановился на минутку, чтобы в благоговейном молчании поглядеть на дело рук своих. Он просто, припаяв последний контакт, выдернул из сети паяльник и сел в кресло, за пульт. Прикрепил к голове присоски. Надел наушники с генератором магнитного поля. Протер спиртом руки на сгибе локтя. Вонзил в вены стальные иглы с гибкими шлангами. Щелкнул пусковым тумблером…
Удовольствие получилось весьма своеобразным. Сначала тело свело судорогой, потом отпустило и затрясло крупной дрожью. Крупная дрожь постепенно перешла в мелкую, и наконец тело блаженно расслабилось.
Это, последнее, было приятно, но все повторилось вновь. И еще, и еще раз. Циклы стали учащаться. Дикий восторг перемешивался со страшной болью, и не прошло, наверно, и минуты, когда Геннадий понял, что это в общем-то чистейший мазохизм. Он дернул на себя тумблер и сорвал с головы присоски, напомнившие ему вдруг омерзительных пиявок.
Иглы сами выскочили из рук от резких движений, и он смазал проколы приготовленным для этой цели йодом. Потом откинулся в кресле и еще долго не мог отдышаться.
«Такого удовольствия и врагу не пожелаешь, — подумал Геннадий. — Просто какая-то изощренная модель электрического стула».
4. Спасибо лысому мотоциклисту
В тот вечер Геннадий уже не подключался к ГЭМу, он только размышлял о причинах неудачи. Ошибка была серьезной. Вероятнее всего, это была не одна, а сразу несколько ошибок.
В следующий вечер он перебрал электронную схему и изменил модуляцию магнитного поля. Боль во время испытания заметно ослабла. Последовательно проверяя вариант за вариантом, он за неделю добился полной ликвидации отрицательных эмоций. Но это, судя по всему, был предел возможностей электромагнитной части. Состав биораствора улучшить было нельзя — это он знал. Биораствор был сложной подделкой под кровь и на вид от крови не отличался, так как эритроциты в нем были настоящие. Вот из-за этих-то живых, его собственных, бариковских эритроцитов он и не мог менять состав раствора, оптимальный и, по существу, единственно возможный.
Значит, оставались присоски. С ними многое было неладно. Главное, их не удавалось поставить дважды на одно и то же место. Геннадий старался фиксировать вычисленные им точки кольцами из пластыря, но все это было приблизительно, а меж тем, как выяснилось, даже микроскопические смещения играли существенную роль.
Несколько месяцев Геннадий играл с присосками вслепую, переставляя их, изменяя количество, варьируя подаваемую мощность излучения и тока. Игра была увлекательной. Игра давала результаты. Правда, результаты никогда не повторялись в точности, и это было обидно, потому что ощущения попадались иной раз исключительно приятные, хотя и кратковременные, затухающие. Кратковременность, впрочем, оказалась субъективной: три часа, проведенных за генератором, воспринимались мозгом как пять минут или чуть больше. Другим минусом искусственных наслаждений была их однобокость. Генератор всегда имитировал что-то одно: прохладу после жары или тепло после холода, утоление жажды, восхитительно вкусную пищу, сексуальное наслаждение. Но чаще всего удовольствие было вовсе неопределенным, выразить его словами Геннадию не удавалось, и все же он точно знал, что ГЭМ единовременно удовлетворял всегда только одно желание.
Кстати, уже не ГЭМ. Геннадий перестал звать свою машину этой аббревиатурой, которая показалась суховатой и неточной. Он придумал другое название — универсальный агрегат наслаждений. Имя «универсальный» он дал своему агрегату как бы авансом, потому что как раз универсальности-то ему и не хватало. И вообще слово это он добавил больше для эффектного звучания. Геннадию нравилось, что сокращение УАН на английском языке означает «один», то есть один на весь мир, и это было действительно так.
УАН оказался чудесной игрушкой, но всякая игрушка, даже самая забавная, рано или поздно надоедает. И этот момент настал. Геннадий вспомнил, что у него есть цель, что он ее не достиг, а остановился на полдороге, не в силах идти дальше, и развлекается теперь, как ребенок.
А цель манит, манит к себе, и надо что-то придумать и все-таки дойти, обязательно надо. Он хочет счастья целиком, а не по кускам, ему нужно управляемое счастье, а не лотерея, хотя бы даже и беспроигрышная, как в детстве на елке — беспроигрышная, но с пустяковыми подарками. И он бросил свои приятные, но несерьезные эксперименты и снова начал думать.
Думать было трудно. Почти невозможно. То ли УАН разучил его думать, то ли он просто устал, зациклился. Так или иначе, Геннадий решил плюнуть на все, взять отпуск — вместе с отгулами у него получалось шесть недель, — уехать куда-нибудь подальше и ни о чем не думать: ни об УАНе, ни о работе, ни о проклятом мире вообще.
Начало своего отпуска он отметил с друзьями в кафе. Вечер получился отличным, но не думать об УАНе он не сумел, он только о нем и говорил все время, не признаваясь, впрочем, что агрегат уже создан и стоит у него дома почти готовый к работе. Он даже называл его по-старому — ГЭМом — из соображений какой-то суеверной конспирации.
В тот день пошел снег. Он принялся с самого утра, падал до вечера, а вечером начал таять. И на улицах стало грязно, совсем как весной. А на следующий день вдруг резко потеплело и еще днем позже стало сухо, солнечно и почти жарко — кусочек лета в конце октября.
Геннадий купил билет на ночной поезд и возвращался с вокзала домой. Впереди еще был весь день, чтобы неторопливо собраться, уложить вещи и подумать об отдыхе: об идиллической жизни в деревне, о рыбалке, о прогулках в лесу… Возле самого подъезда он увидел мотоциклиста.
Мотоциклист только что приехал. Он вынул из замка ключ, снял краги и теперь стаскивал с головы шлем. Под шлемом оказалась лысина, гладкая, но не лоснящаяся, а свежевыбритая, совсем такая же, как у Геннадия…
В воздухе неслышно и незримо разорвалась бомба. Шлем! Вот оно, решение! Решение его проблемы. Решение, примитивное до смешного.
Нет, не зря говорят, что все гениальное — просто. Но, чтобы найти это гениальное решение, потребовался случай. Только случай, а все раздумья оказались бессильны.
И как это он раньше не догадался, что воздействовать надо на всю поверхность черепа, то есть на весь мозг одновременно: равномерный заряд, равномерная бета-активность, равномерная напряженность магнитного поля — и только так можно создать завершенную модель счастья! Идея была настолько очевидной, что сомневаться в ее правильности не приходилось.
Про билет на поезд Геннадий забыл мгновенно — какой уж там билет! — он даже домой заходить не стал, а сразу сел на троллейбус и поехал в спортивный магазин. Мотошлемы в продаже, к счастью, были.
Выходя на улицу с покупкой, он улыбался широкой счастливой улыбкой, нимало не заботясь о том, что могут подумать люди. Все так же улыбаясь, стоял он на троллейбусной остановке. Нужного троллейбуса долго не было. Из очередного ненужного троллейбуса выскочил здоровенный молодой парень со скучающей холеной мордой и, зазевавшись, наступил на ногу маленькому мужичонке неопределенного возраста, стоявшему рядом с Геннадием. Мужичонка был неопрятно одетый, взъерошенный, глазки его дико бегали, а голова подергивалась, видимо, от нервного тика. Неприятный был мужичонка и вместе с тем какой-то очень жалкий. От нанесенной ему обиды он прямо взвился.
— Ну, ты! — он заорал, яростно тыча кулачком в грудь верзилы. — Смотри, куда прешь!
Верзила не остался в долгу.
— Полегче на поворотах, папаша! — огрызнулся он и брезгливо оттолкнул жалкого мужичонку.
Тот отлетел шагов на пять, потерял равновесие и шлепнулся на асфальт. Однако вскочил с необычайной резвостью и, размахивая руками, кинулся на обидчика. А верзила, похоже, умел драться. Мужичонка наткнулся на его кулак и расквасил нос, но даже после этого не успокоился, а снова, с удвоенной энергией, как звереныш, бросился в бой. И тогда верзила рассвирепел. С гестаповской методичностью он бил мужичонку по лицу именно по лицу, только по лицу и, брезгливо морщась, вытирал кровь со своего кулака о его плащ. Он бил до тех пор, пока мужичонка не упал окончательно, а тогда он поднял его, усадил на скамейку и удалился с видом человека, исполнившего свой долг.
Всю эту сцену Геннадий наблюдал в каком-то странном оцепенении.
Он не мог объяснить точно, почему не вмешался, почему вообще никто не вмешался. Скорее всего, просто потому, что неправы были оба, вступаться было не за кого, а прекращать драку, лишь бы прекратить, никому было неохота. Геннадий поймал себя на мысли, что во время этого безобразного избиения у него совсем не было злости ни на кого, а была только гадливость, отвращение к обоим сразу.
Подошел троллейбус. Геннадий сел в него, посмотрел на шлем у себя в руках и вспомнил, куда он едет. На душе все еще было мерзко. Окружающий мир все еще держал его в своих грязных липких ручищах. Но теперь он уже знал, как вырваться из этого жуткого плена. И он ощутил страстное, неодолимое желание как можно скорее сесть в кресло УАНа, воткнуть в вены иголки и погрузиться в сон, в сладкий, спасительный сон. Он ненавидел все вокруг, ненавидел яростно, как никогда. Но это была уже другая ненависть — снисходительная ненависть победителя.
«Страшный мир, ты больше не властвуешь надо мной, — подумал Геннадий Бариков. — Спасибо лысому мотоциклисту».
5. Хорошо быть биофизиком!
Весь день Геннадий трудился не покладая рук, и к вечеру шлем был готов. Его внутреннюю поверхность он выложил активным слоем, а от многочисленных проводков, которые тянулись через дырочки в пластмассе, шлем казался волосатым. Этакая искусственная шевелюра за неимением натуральной.
«Все», — подумал Геннадий, но вдруг почувствовал, что страшно голоден, и решил все-таки отложить на часок испытание. Он сделал себе яичницу, как любил, с ветчиной, с помидорами и с сыром одновременно, сварил кофе и неторопливо поужинал. Мысли настойчиво кружились вокруг одного-единственного вполне праздного вопроса: «Что же теперь будет?» — и Геннадий, чтобы развеяться, включил телевизор. Шла программа «Время», дикторы спокойно рассказывали о событиях в стране и на планете в целом. По стране широко шагала перестройка, свежий ветер перемен бодро посвистывал в затхлых лабиринтах прошлого, но при этом то и дело что-то где-то взрывалось и тонуло, а кровь безвинных текла, как и раньше, только теперь по другим причинам. На планете же в целом все и вовсе было по-прежнему: народы и государства жаждали мира, даже начали одной рукой — впервые в истории! — уничтожать ракеты, но одновременно другой рукой лихорадочно вооружались новыми, никому не ведомыми и гораздо более чудовищными средствами, а едва поклявшись друг другу в любви навеки, тут же начинали исходить желчью в злобной пропаганде.
Все это было глупо и скучно. Потом рассказали о спорте. Где-то в Америке советская сборная «продула» на баскетбольном чемпионате.
«Вот чайники!» — буркнул Геннадий. Наконец, какой-то хлыщ долго и нудно говорил о циклонах и воздушных массах. Погоду пообещал плохую.
— Все, будя! — громко сказал Геннадий и погасил экран.
Он сидел в кресле, и маленький жидкостный насосик уже тихо гудел, гоняя по телу биораствор, и индикаторные лампочки уже переливались разными цветами, подмигивая ему, мол, мы готовы, и шлем уже был надет, а он все не решался нажать главный тумблер. Потом увидел под рукой карандаш и лист бумаги. Сделал запись о пуске УАНа с указанием точного времени. Ну, вот и все. Больше ждать нечего. Пора.
Первые ощущения напомнили Геннадию эффект легкого опьянения.
Голова закружилась, стены комнаты поплыли. Потом все вокруг стало медленно растворяться в золотисто-розовом свете. И тогда он понял, что смотрит на солнце, на только что проснувшееся утреннее солнце, которое уже светило, но еще не ослепляло. Свет лился сквозь листву берез, а листва была мокрой и сверкала на солнце. И березы тоже были мокрыми и отливали матовым розовым блеском.
«Какой кадр! — подумал он. — Киношники могут мне позавидовать. Ни один стереофильм не даст такого эффекта. Ведь это солнце, его же просто кожей чувствуешь, так оно прекрасно!»
Ему все еще казалось, что он сидит в кресле, хотя никакой машины, никакого УАНа перед глазами не было, а был только лес и за деревьями солнце. Но удивляться в общем-то не приходилось. Агрегат уже не первый раз вытаскивал из его памяти какое-нибудь чудесное воспоминание и разворачивал перед глазами красочную картинку. Случалось, Геннадий даже забывался и вскакивал, и тогда из рук выскальзывали иголки, и начинала хлестать кровь из подающего шланга, и приходилось, быстро очухавшись, выключать всю систему, и мазать руки йодом, и вытирать испачканный пульт. А иногда великолепная картина исчезала сама, становясь поначалу зыбкой и нереальной. Так было чаще, и он, чувствуя, как трезвое сознание постепенно возвращается, нашаривал в разноцветном тумане тумблер и выключался.
Теперь он понимал, что вставать не стоит, уж больно шикарный выдался пейзажик и, что удивительно, совершенно незнакомый. И все же почему-то ужасно хотелось встать. Ноги затекли, как после долгого сна в неудобной позе — размять бы их! Он впился пальцами в подлокотники кресла и обнаружил, что они влажные и шелковистые, как трава. И тогда он взглянул на свои руки: в каждом кулаке было зажато по пучку только что вырванной травы. Локти его упирались в землю, а спина была прислонена к березе, и он уже чувствовал теперь жесткость и шершавость коры у основания дерева.
Господи! Да сколько же можно спать?!
Ловким движением он поднялся на ноги. Потом раскинул в стороны руки и сладко потянулся. Потом помахал руками, методично, по всем правилам, как когда-то на тренировках по баскетболу, повращал корпусом, присел, подпрыгнул как можно выше, еще раз присел и снова подпрыгнул. Тело было послушным и сильным.
«Вот это да! — мелькнуло в мозгу. — Молодец УАН!» И сразу же вслед за этим: «Какой УАН? О чем ты?! Право, какие дурацкие сны снятся иногда людям! Какой-то жуткий агрегат, какой-то магазин спорттоваров, драка какая-то безобразная, опять же программа „Время“ и в сотый раз о гонке вооружений… Нелепый сон, нелепый до смешного».
И он засмеялся. Даже не потому, что было смешно, а потому, что было весело, потому что было легко и радостно. Он шел через лес навстречу солнцу и смеялся. Смеялся так громко и заразительно, что на смех его из лесу вышли люди. Они остановились на поляне рядом с ним и тоже начали смеяться. Так они стояли все вместе и смеялись. И он видел, что это его друзья. Кого-то из них он уже встречал раньше, только не помнил где; других — видел впервые, но это почему-то не имело никакого значения. Он знал, что все они его друзья.
И вдруг узнал одного. Это был Стебель, Сашка Стеблов, аспирант с их кафедры. Полгода назад он разбился насмерть, налетев своим мотоциклом на грузовик.
Геннадий сразу перестал смеяться, и все тоже замолкли. А Стебель подошел и сказал:
— Ну, здравствуй!
— Здравствуй, — ответил Геннадий.
— Здравствуй! Ну, конечно, здравствуй, чepт тебя подери! — зашумели все и стали по очереди подходить и жать Геннадию руку.
— А я вот тут спал, — сообщил Геннадий и растерянно замялся. — Мне сон снился. Как будто живу я в огромном душном городе, и жизнь вокруг такая мрачная, такая печальная, безотрадная, что от нее хочется спрятаться. Куда-нибудь, все равно куда: в алкогольный дурман, в разврат, в тяжелую, изнурительную работу, в сумасшедшее творчество, в машину наслаждений, наконец, которую я сам изобрел недавно… Потому что мне было страшно жить. Мне было страшно, — повторил он медленно, вдумываясь в смысл произносимого («Почему в прошедшем времени, почему?»), и совсем растерялся.
Ему помог Стебель.
— Это был сон о нашем прошлом, — объяснил он, слегка нахмурившись. — Но давай сейчас не будем об этом. Хорошо?
— Хорошо, не будем, — согласился Геннадий.
И все заговорили одновременно:
— Не будем! Чего там! Действительно, ни к чему! Да и зачем?
И снова им стало весело. Ведь начинался новый день, прекрасный, как все дни на этом свете.
Они сели кружком и принялись доставать из сумок вино и еду. Геннадию налили огромный бокал искрящегося золотом божественного напитка. Удивительное это было вино: его можно было пить много, очень много, сколько угодно, а опьянение получалось легким, как от запаха цветов и молодой хвои, когда приходишь в лес после долгой городской маеты. И бокалы звенели, когда они пили за дружбу и счастье, а бутерброды с беконом, пироги, сыр, овощи и фрукты — все это было восхитительно вкусным, и друзья переговаривались между собой и улыбались Геннадию и ни о чем не спрашивали его. И все это было здорово, но давешний сон вдруг снова всплыл у него в мозгу с отчетливостью воспоминания о вчерашнем — нет, о сегодняшнем — дне: и драка у магазина, и все кошмары, о которых так спокойно вещали дикторы телевидения.
— Мужики! — встрепенулся Геннадий. — И вы, конечно, девушки. Послушайте. Это все здорово очень, что мы тут с вами пьем и веселимся, но ведь в мире так много еще грязи и горя. Ведь где-то там еще льются слезы и кровь, ведь умирают же там от голода, войн, болезней. Да что там! И здесь… Вы извините, я выпил, наверно… Не то говорю? Но ведь стыдно же, братцы! Разве не так?
Он поймал на себе грустные понимающие взгляды своих новых друзей и потерянно замолчал. А Стебель, который сидел, потупив взор и задумавшись, поднял вдруг голову и сказал:
— Не так. Ты пойми, Генка, мир, из которого ты пришел, для тебя больше не существует. И для нас тоже. Туда вернуться нельзя. Понимаешь? Это не в другой звездной системе и даже не в другом измерении. Тот мир — только в прошлом и больше нигде, если только не считать еще памяти нашей. Но время необратимо, а память нельзя превратить в материальный мир. Это аксиомы. Для всех миров. Запомни их, Генка. И еще запомни. В э т о м мире нет несчастных и нет подлецов. Здесь никто не голодает и никто не убивает себе подобных. На этой Земле счастливы все. Понимаешь, все.
— Все? — не поверил Геннадий.
Он уже начал что-то понимать, но мысль о том, что оба мира — новый и старый — одинаково реальны, пока не укладывалась в голове.
Один из двух хотелось считать сном. Так было удобнее. Привычнее.
— Все счастливы? — переспросил Геннадий. — И ты это говоришь серьезно? Но ведь сюда попадают те же самые люди, они же не умеют быть счастливыми.
— Чепуха! — разозлился вдруг Стебель. — Любой человек умеет быть счастливым. А сюда, кстати, попадают хоть и те же люди, да не все. Сюда попадают, как правило, изобретатели, художники, поэты…
— Творческая элита? — ядовито спросил Геннадий. — Фу, какая гадость! Куда ж это я попал? Значит, и здесь некий фашиствующий владыка — может быть, сам Всевышний, а? — занимается селекцией вида гомо сапиенс: на агнцев и козлищ, на арийцев и неарийцев, на людей и нелюдей… Проклятый мир!
— Помолчи, — оборвал его вдруг спокойно и строго добродушный бородач с мудрыми глазами священника или философа. — Сначала все не понимают. Каждый не понимает по-своему. Но ты обязательно поймешь: это действительно мир, в котором счастливы все. Поймешь. А пока просто верь нам.
И он поверил. Почему-то поверил. И тогда ему сделалось по-настоящему хорошо.
На поляну внезапно опустился… Геннадий назвал бы это глайдером — он именно таким представлял его себе по фантастической литературе и рисункам Георгия Макарова.
— Ребята, глайдер прилетел! — крикнул какой-то веселый парень, раздетый до пояса. — Кому в город надо?
Из глайдера вышла синеглазая девушка в серебристом облегающем костюме, поздоровалась и громко спросила:
— Биофизики есть?
Все озадаченно помотали головами и оглянулись на Геннадия в последней надежде. Даже Стебель сделал вид, что к нему вопрос не относится.
— Есть, — нерешительно признался Геннадий.
— Отлично! — обрадовалась девушка. — А то у нас диагностер сломался.
— Диагностер? — растерялся Геннадий. — А что это такое?
— Ты что, старик, — с улыбкой вмешался Стебель, — никогда диагностеров не чинил?
— Никогда.
— Ну, значит, это будет твой дебют.
— А я сумею?
— Конечно, сумеешь, — улыбнулась ему девушка. — Ты же биофизик! Кстати, меня зовут Бригитта.
— Геннадий, — представился Геннадий.
— Полечу с вами, — сказал тут Стебель, — тем более мне тоже в город нужно.
Они летели в город, и Геннадий думал: «Хорошо быть биофизиком — такие девушки за тобой прилетают!»
6. Мир, в котором счастливы все
Города Геннадий не увидел или просто не понял, что увиденный им населенный пункт и называют здесь городом. Внизу, в море зелени, замелькали белые пятна коттеджей, и вскоре Бригитта посадила глайдер.
Симпатичные домики, утопающие в деревьях, выстраивались в улицу, и в конце ее виднелась этакая небольшая Эйфелева башенка — видимо, какая-то антенна, а рядом блестел на солнце ажурный купол, при виде которого в памяти Геннадия возникли слова «микропогодная установка» — из какой-то книги, читанной в детстве.
— Слушайте, как называется эта штука? — спросил он. — Вон та, сетчатая и круглая.
— Какая? Та? — откликнулась Бригитта. — Так это же микропогодная установка.
Геннадий очень удивился, но промолчал.
Подошел Стебель. Он уже успел сбегать куда-то.
— Пойдемте, граф, — сказал он, — вас ждут великие дела.
Самое удивительное было те, что Геннадий очень быстро разобрался в устройстве диагностера. Он, правда, так и не смог понять, каким образом этот прибор сверхмалые биотоки превращает в обычные миллиамперы, не искажая при этом самую тонкую модуляцию, но это было не главное. Главное, он сразу увидел все неисправности. Неисправностей оказалось много, даже слишком. Можно было подумать, что кто-то питался с помощью вентилятора чистить картошку, а чувствительным элементом пылесосить ковры. В общем, пришлось распотрошить машину до основания, перебрать, что называется, по винтику. Какое же это было удовольствие! Проверять каждую клемму, каждую лампу, каждый диод, каждую пружинку, отлаживать схему, заставлять диагностер работать снова и снова и чувствовать, что машина понимает тебя и от раза к разу становится все послушнее. Геннадий так увлекся, что не заметил, как прошел день и солнечный свет стал опять золотисто-оранжевым, а потом начал медленно гаснуть, и, по мере того, как он слабел, стены и потолок его рабочей комнаты все ярче и ярче занимались мягким равномерным свечением.
Несколько раз к нему заходили друзья, им нравилось смотреть, как он работает, а он иногда просил их помочь в чем-нибудь. А в середине дня они его все-таки уговорили прерваться и потащили обедать, и с ними за столом сидела очаровательная синеглазая Бригитта, хозяйка глайдера, только теперь на ней было белое платье, легкое, как утренний туман, и очень свободное. И Геннадий снова вспомнил о Маринке.
Первый раз он подумал о ней еще в лесу, сразу, как только увидел Стеблова. Ему показалось тогда, что и она непременно должна быть здесь. Но ее не было, и он не рискнул спросить, боялся разрушить свою хрупкую и ни на чем не основанную надежду. Теперь он решился.
— Стебель, а где Маринка? — этак небрежно, просто, будто она только что была здесь, с ними, да вышла куда-то и пропала.
— Крылатская? — переспросил Стебель, словно речь могла идти еще о какой-то Маринке. — Одну минутку.
«Крылатская? — повторил про себя Геннадий. — Одну минутку».
Как просто! Как поразительно, невероятно просто. Одна минутка — не минута, а минутка — и счастье в твоих руках! Одна минутка — и уже никто и никогда не отнимет этого счастья, потому что отнять его могла только смерть, а в этом мире, похоже, не было смерти.
— Марина, — говорил Стебель, поднеся к губам маленький радиокулон, — Геннадий приехал. Ты слышишь меня? Прием.
— Не верю, Стебелек! Повтори. Прием, — услышал Геннадий далекий Маринкин голос.
— Я приехал, Маришка! Я! Это я приехал! — он орал так, словно передатчик находился по крайней мере по ту сторону улицы.
— Генка! — ее голос звенел от счастья. — Я вылетаю, Генка! Сразу, как только смогу. Стебель, как поняли меня? Прием.
— Поняли тебя отлично. До встречи.
— Когда она будет здесь? — Геннадий вскочил и опрокинул стакан с вишневым компотом.
— Успокойся, старик, часа через четыре.
— Почему так долго?
— Потому что она далеко. Очень далеко. Потерпишь, старик. К тому же тебе еще работать.
— Работать? — удивился Геннадий. — Ах да, конечно, работать. Мне обязательно надо работать. Однако над чем же я работал? Ты не помнишь?
Стебель молча поглядел на него круглыми немигающими глазами.
Потом наставительно произнес:
— От счастья люди глупеют. Но ты не бойся, это быстро проходит. Глупость, конечно, а не счастье.
Невероятно, но, работая с диагностером, он забывал даже о Маринке.
Наладка входила теперь в свою завершающую и самую приятную стадию. Прибор был уже почти исправен, и приходилось корректировать только самые мелкие погрешности в его работе, то есть, по существу, заниматься настройкой и юстировкой.
Наконец все было закончено. Диагностер стоял как новенький, сиял всем, чем мог сиять, и казалось, его распирает от гордости и желания тут же, без всяких промедлений приступить к делу. Геннадий позвал друзей, и каждый из них прикладывал к вискам чувствительный элемент.
Индикатор прибора устал сиять зеленым огоньком — сигналом абсолютного здоровья. Только двое заставили диагностер мигнуть красным светом и выдать карточки с указанием нарушений и перечнем лечебно-профилактических мер. У Бригитты оказалась незажившей рука, вывихнутая при неудачной посадке, а Михаил, тот самый бородач с глазами философа, не спал, как выяснилось, уже третьи сутки: он был вовсе не философом, а музыкантом, и по ночам к нему приходило вдохновение.
Потом все ушли, оставив его одного. Маринка задерживалась. Прошло уже не четыре, а добрых десять часов. Но почему-то он знал, что все в порядке.
Коттедж, где Геннадий работал с диагностером, стал теперь его коттеджем, его собственным. У них здесь было полно свободных коттеджей, совершенно готовых для жилья. Они здесь ждали таких, как он.
Ощущая приятную усталость, он вышел на балкон, вдохнул полной грудью вечернюю свежесть и поглядел на звезды. Звезды были зелеными и красными. Зеленые висели неподвижно, а красные приближались, становясь крупнее и ярче… Бортовые огни, догадался Геннадий. И когда глайдер черным, скрадывающим звезды пятном завис на фоне густо-синего неба перед самым домом, Геннадий понял: это она. Он перемахнул через перила, прыгнул вниз, сминая цветы, ринулся вперед, и в тот же миг распахнулась дверца глайдера, еще висящего над землей, и Маринка, сбрасывая на лету шлем, упала к нему в объятия…
— Сумасшедший! — выдохнула она, приходя в себя и собирая по клумбе раскиданную одежду. — Здесь были такие красивые цветы.
— Ерунда! Ты гораздо красивее, Маринка.
— А если кто-нибудь видел?
— Да ну. Темно уже. И потом, у вас тут такие замечательные ребята, они все понимают как надо.
— Да, — согласилась Маринка, а уходя в дом, добавила со смехом: — И вообще. Наш цветник — что хотим в нем, то и делаем!
— Эй, попрыгунья! — окликнул ее Геннадий. — Ты не рассказала, почему добиралась так долго.
— А ты считаешь, что я должна была попутно еще и рассказывать тебе что-то? — улыбнулась она. — Ну, в общем, так. Я, конечно, хотела вылететь сразу. Очень хотела. Но кроме меня совершенно некому было вести грузовой флаер на этот богом забытый остров океанологов в Японском море, а груз срочный, а океанологов ну никак нельзя было покинуть сразу, а потом во Владивостоке эти бездельники так долго искали свободный глайдер, ведь не могла же я в самом деле лететь в Москву на грузовике? Боже, как я устала! Ты знаешь, что такое трехчасовой перелет при скорости почти четыре тысячи в час? Теперь я хочу под горячий душ и очень много всякой еды, всяких вкусностей и крепкого кофе, черного-черного, а еще — давай откроем бутылочку какого-нибудь старинного ликера!
И все так и было. И горячий душ вдвоем, и ужин, и черный кофе, который мастерски умел заваривать Геннадий, и ароматный ликер. А после они поднялись наверх по старой, уютно поскрипывающей деревянной лестнице, и там, в уютной комнате, в окна которой сквозь ветви сирени заглядывала луна, уже была расстелена кровать, и Маринка, распахнув халатик, легким движением уронила его на пол, и снова ее тело, молодое и прекрасное тело, всегда, как в первый раз, сверкнуло в ночном полумраке ослепительной белизной, и Геннадий даже зажмурился от этого волшебного света, а потом тоже стал сбрасывать с себя одежду, потому что сейчас одежда мешала ему, как еще утром ему мешали тяжелые, мрачные воспоминания то ли о прошлом, то ли просто о привидевшихся ночью кошмарах.
7. Уснуть — значит умереть
Они проснулись одновременно. Одеяло было усыпано солнечными пятнами. За окном щебетали птицы, а где-то по ту сторону улицы трижды уверенно и громко прокричал петух.
Просыпаться всегда было мукой для Геннадия. Мир, в котором он просыпался, наваливался на него всей тяжестью проблем безжалостно и сразу, и он всегда лежал некоторое время в постели, как бы раздавленный этим непомерным грузом, и собирался с силами, чтобы подняться.
Если бы это было возможно, Геннадий согласился бы не спать вовсе — лишь бы не надо было просыпаться.
Но теперь он проснулся и почувствовал себя счастливым. Проснулся с ощущением счастья! Проснулся счастливым!!!
Это было так невероятно, так невообразимо хорошо, что губы его сами собой расползлись в улыбку. Он выскользнул из-под одеяла и встал у окна, подставив солнцу молодое здоровое тело и раскинув руки, как бы желая заключить весь мир в свои объятия, как любимого человека, потому что мир теперь принадлежал ему, и он принадлежал миру, потому что больше не нужно было драться с миром, разбивая ему в кровь лицо и захлебываясь в этой крови. Мир был теперь огромным и добрым.
Маринка полулежала на постели и улыбалась, глядя на него.
— Побежали? — предложил Геннадий.
— Побежали. К речке или в лес, к ручью?
— Все равно. На улице так здорово! Можно в лес. А впрочем, лучше к речке.
Они облачились в спортивную форму — яркие оранжевые трусы и канареечно-желтые майки — и полетели вниз по улице к окраине города, утопая босыми ногами во влажной, мягкой траве. Они бежали, а в коттеджах открывались окна, и проснувшиеся горожане кричали им «С добрым утром!» и узнавали у Геннадия, как поживает диагностер, а у Маринки спрашивали, как оно там, на Дальнем Востоке, и они оба отвечали, что все в порядке, что все отлично и что еще будет время рассказать и о том и о другом. И бежать было легко, а воздух был свежим и вкусным — его хотелось пить большими, жадными глотками, а бежать хотелось не останавливаясь и все быстрее, быстрее, быстрее…
Но они добежали до пляжа и все-таки остановились и, разгоряченные бегом, разделись и кинулись в воду, и зеркало речки задрожало и рассыпалось на тысячу сверкающих брызг.
За завтраком он наконец решился спросить у нее:
— Маришка, а вот скажи мне, сюда все попадают после смерти? Только после смерти или еще как-то?
Она помрачнела и задумалась. Наверное, в этом мире было не принято говорить о смерти.
— Не знаю, — ответила она. — Я не знаю про всех. Тебе лучше поговорить с Ланьковским.
— А кто это?
— Мирослав Ланьковский? Ну, это же наш главный физик-теоретик и гениальный философ-практик, как он себя называет. Вот он тебе про все расскажет. Он такой же, как ты. Любит анализировать, препарировать, раскладывать по полочкам человеческие души и рассматривать счастье под микроскопом. А я, Генка, ты же знаешь, люблю счастье целиком, меня его клеточная структура не интересует. И здесь у меня есть счастье работы и отдыха, счастье здоровья и красоты, а теперь еще и любви. Мне достаточно этого. Мне совсем не нужно знать, как оно все получилось. Так что ты уж поговори с Ланьковским. Он, между прочим, сегодня здесь.
«Это удача», — подумал Геннадий и сразу после завтрака пошел искать великого философа-практика. Ему расхотелось говорить про УАН Маринке. Он понял, что теперь и здесь ей это будет неинтересно, а может быть, даже неприятно. А вот этот гениальный поляк, если Геннадий правильно понимает, должен оценить научную значимость прихода в этот мир нестандартным путем.
И гениальный поляк оценил. Он с увлечением выслушал все об УАНе и заявил, что должен немедленно сообщить эту потрясающую информацию некоему Джойсу за океан, в Америку. При упоминании Джойса что-то щелкнуло в памяти у Геннадия, но голова, вскруженная восторгом последних часов, соображала туго, и он так и не вспомнил, что это за фамилия, почему она знакома ему. А Ланьковский начал страшно спешить, говоря, что ему надо все записать и обдумать, и даже посчитать что-то, поэтому на вопросы Геннадия он ответил предельно коротко.
— Да, — сказал он, — именно после смерти в Первом мире люди попадают сюда, во Второй, точнее, в один из миров Второго Уровня, а после смерти здесь — в один из миров Третьего Уровня. И так далее до бесконечности. Жизнь вообще бесконечна, что очевидно и было очевидно для многих даже в Первом мире. Смерть — лишь переход из мира в мир. А главный закон — это Закон Луча, как назвал его сам Ланьковский, то есть: движение из мира в мир допустимо лишь в одном направлении, обратное невозможно, как невозможно повернуть вспять время.
Вот такой абсолютный закон. Поэтому те, кого мы называем мертвецами, никогда не смогут воскреснуть в том же мире, где умерли, если только почему-нибудь луч не превратится в кольцо.
— А как же УАН? — спросил Геннадий. — Он что, убил меня?
— Об УАНе поговорим отдельно, — пообещал Ланьковский и откланялся.
Странный осадок остался у Геннадия от этого разговора, хотя сам Мирослав был обаятелен, его эрудиция и логика вызывали восхищение и в целом общение с ним на равных как ученого с ученым делало честь любому, и сердце Геннадия наполнилось гордостью. В общем странный осадок, да и не осадок, а так, осадочек, растворился быстро и незаметно в золотом великолепии начинавшегося дня.
Геннадий вернулся домой и ощутил удивительный прилив вдохновения. Удивительный потому, что это было не вдохновение ученого, а вдохновение поэта. Он сел за письменный стол, положил перед собой стопку чистых листов, взял ручку и, откинувшись в кресле, задумался.
Подошла Маринка, обвила его шею руками, прижалась щекой к его голове. Он почувствовал, как прядь ее волос упала за воротник его рубашки.
— Новая модель диагностера? — спросила Маринка. — Или модернизированный вариант портативного исцелителя ушибов?
— Нет. Я хочу написать повесть. И знаешь, как она будет называться? «Поэма о счастье».
— Отлично. А потом ты напиши поэму, — посоветовала Маринка. — И знаешь, как ее назови? «Повесть о счастье».
— Ты не веришь, — улыбнулся Геннадий; — ты не веришь, что я могу написать повесть.
— Конечно, не верю. Ты умеешь писать только научные тексты.
— Я теперь все умею. Понимаешь, Маришка, все.
Она вдруг задумалась. Потом посмотрела на него и спросила:
— Ген, крокодильчик мой, а если я буду играть, я тебе не помешаю?
— Нисколько. Даже наоборот.
Она ушла в другую комнату, и вскоре оттуда послышалась приятная тихая музыка. Маринка и раньше умела что-то бренчать на рояле, родители в детстве научили, точнее, заставили научиться, но так, как сейчас, она не играла никогда. Это была настоящая импровизация большого мастера. Музыка прерывалась, начиналась вновь уже немного по-другому, опять прерывалась и с каждым разом становилась все совершеннее, все прекрасней.
Он сидел в кресле, смотрел на причудливые очертания микропогодной установки на крыше далекого дома и думал, с чего начать, какие слова уложить первыми на такой белоснежно чистой, такой беззащитной поверхности бумаги.
И вдруг мир раскололся.
Пополам. Дико. Безжалостно. Страшно.
Он хотел зажмуриться, но глаза мучительно широко раскрылись, а веки свело судорогой, так что он даже не мог моргнуть.
Под отвратительный хруст и скрип возникшая перед глазами черная трещина, бездонная и жуткая, превратилась в гигантский проем, и две половинки только что существовавшего мира стали ужасающе медленно падать. Они не выдерживали собственной тяжести и обваливались кусками, а потом вдруг обмякли и потекли, срываясь большими грязными каплями и мерзко плюхаясь в бурлящую где-то глубоко внизу жижу.
И он закричал от страха, отчаяния и боли. Но крик потонул в жуткой какофонии звуков, растворился в ней, и только слышнее сделалось гнусное бульканье и хлюпанье, доносившееся теперь уже со всех сторон.
Потом звуки стихли постепенно, и Геннадий подумал, что это смерть.
Вот он какой, оказывается, «тот свет» — пустая зловонная тьма, и тишина, и холод, и боль, пронизывающая насквозь.
Он сидел и прислушивался к себе. Сидел… Сидел ли? Он просто помнил, что садился в кресло, а теперь сидящим он себя не чувствовал. Он вообще не чувствовал своего тела. Кошмарнейшее ощущение: есть боль, но нету тела, есть холод во всех конечностях, но нет конечностей, есть непрекращающаяся дрожь, но нет ни кожи, ни мышц. И еще — тошнота. Большая, ни к чему не привязанная тошнота.
И вокруг не было ничего. Он висел в черной пустоте — не человек, а страшный бесформенный сгусток боли и горя. Это было слишком невыносимо, чтобы могло продолжаться долго.
Механически, инстинктивно, не сознавая, что делает, он выдернул из рук сначала приемную иглу, а затем, как полагалось, через двадцать секунд — подающую и сорвал с головы шлем.
Резко, скачком, к нему вернулось ощущение собственного тела. Но и только. Боль и холод остались. И темнота. Хотя в ней и угадывались неясные очертания чего-то большого и неприятного. Он действительно сидел в кресле. Теперь он осознавал это вполне. Он потянулся к столу, уперся пальцами в какие-то кнопки, потом нашарил лист и ручку. Лист и ручка… Стол, кресло, лист, ручка. На мгновение его швырнуло обратно в тот мир. А потом обратно в этот. И снова в тот. И опять в этот. И еще и еще раз, и все быстрее и быстрее. Его трясло в жестокой лихорадке.
Наконец он сумел совладать с собой. Шатаясь, поднялся и подошел к выключателю. Света не было. Он достал из кармана коробок и чиркнул спичкой. Комната осветилась. УАН угрюмо поблескивал в полумраке металлическими боками и стеклянными трубками химического блока.
— Молчишь, собака? — со злостью сказал Геннадий. — Молчи.
Он ненавидел УАН. Он забыл в эту минуту, что именно УАН подарил ему целые сутки настоящего счастья, но он отлично помнил, что именно УАН отнял у него это счастье, вышвырнул его из настоящей жизни сюда — в кошмар грязного, холодного, недоделанного мира.
Спичка обожгла пальцы и потухла. Он не почувствовал боли, он только увидел, что не стало света, и чиркнул еще одной. Зачем-то поднес спичку к столу и, пока она горела, успел прочесть запись, сделанную на листке:
27 сентября. 21.48. Вывожу на режим универсальный агрегат наслаждений модели УАН-1.
Бартов Г. Н.Он вспомнил, что хотел засечь реальное время, чтобы сопоставить его с воспринимаемым. И он поглядел на часы. Часы были электронными, на светодиодах, но он почему-то опять зажег спичку.
21.52 — он переписал цифры на листок. Спичка снова погасла. И тогда до него дошло. Он даже выронил коробок. И снова взглянул на часы.
Все было так: двадцать седьмое число, 21.52. Итак, за четыре минуты он прожил целые сутки. Относительная емкость реального времени оказалась много больше единицы. То есть так много, как и мечтать не приходилось: шесть минут в одной секунде! Триста шестьдесят единиц относительной емкости! Это было открытие. Открытие, переворачивающее всю созданную Геннадием теорию.
Он поднял с пола коробок, не сразу найдя его, и снова чиркнул спичкой и, когда она зажглась, понял наконец, зачем он ими чиркает. Спички излучали тепло, а Геннадию было холодно, очень холодно. В квартире стоял колотун, как на улице. То есть что значит, как на улице? На улицето ведь было тепло, на удивление тепло для конца октября, он даже окно открыл наполовину…
В голове мелькнула смутная и страшная догадка. Он еще не понял, в чем ее смысл, но уже почувствовал, что объяснение у него за спиной. И резко обернулся.
Окно было распахнуто, в комнату залетали снежинки…
Двадцать седьмое ноября!
А почему, собственно, ноября?! Почему не декабря? Или, может быть, января? Будущего года! Или вообще — двадцать седьмое февраля через десять лет после пуска!
Впрочем, он тут же понял, что, впадая в панику, безбожно заврался: батарейки в часах были не вечными, да и сердце — тоже. По расчетам его выходило, что нервная система человека способна выдержать подряд не более двадцати — двадцати пяти суток этой «загробной жизни». И тут Геннадия в третий раз осенило: «Черт возьми, ведь я же мог умереть!» Он почувствовал такую слабость, что едва удержался на ногах, даже вцепившись пальцами в спинку кресла. Ему вдруг безумно захотелось жить именно в этом страшном, больном, неправильном мире, чтобы своими руками, как сказал поэт, делать его здоровым, правильным и нестрашным.
«Боже мой! Чему я поклонялся? — держась руками за подлокотники, он тяжело осел в кресло. — Что называл я настоящей жизнью? Бездарную выдумку уставших от борьбы мозгов? Болезненный бред спятившего биофизика? Это же не жизнь — это же дешевая комедия! Какие-то диагностеры, глайдеры, флаеры, какие-то микропогодные установки… Начитался фантастики, идиот!»
И вдруг как молния:
«А может быть, я сделал не УАН? Может быть, я сделал машину времени?»
И тут же он расхохотался над своей наивностью:
«Ученый! Мыслитель! Возомнил о себе. Дурак ты инфантильный, а не мыслитель. А кстати, — подумал Геннадий, — где же в том мире дети? Ведь ни одного ребенка не было. Это же абсурд! Я их забыл придумать. Потому что я не люблю детей».
В комнате вспыхнул свет. Внезапный, как визг тормозов над ухом, и оглушительный, как взрыв. Геннадий скорчился, будто его ударили, и вжался в кресло. Он понял, что боится УАНа, потому что УАН ожил: загудел, забулькал, защелкал, засветился цветными глазками. Приемная игла с шипением втянула воздух, а подающая брызнула в Геннадия кровью. Он вскочил, как ошпаренный. Подчиняясь мгновенному порыву, вылетел в прихожую и метнулся к стенному шкафу.
Небольшой туристический топорик с резиновой ручкой, всегда казавшийся таким удобным и легким, теперь непривычно оттягивал руку и раздражал своей уродливой формой. Геннадий долго и нервно дергал чехол, закрывающий лезвие топора, прежде чем сообразил, что чехол снимается через ручку.
Думать было некогда. Думать не хотелось. И, в сущности, думать было опасно. Потому что коварный убийца УАН обворожительно мигал огоньками индикаторов. Он очаровывал, он завлекал, он просил о пощаде. Но о пощаде не могло быть и речи. Не случись этой короткой неполадки на ТЭЦ или на местном трансформаторном узле, и уже сейчас, быть может, в кресле сидел бы труп, а глупая и жестокая машина гоняла бы по его сосудам биораствор и утюжила бы мертвый мозг мягким бета-излучением.
Первый удар пришелся в центр УАНа по переплетению трубок и проводов. Машина всхлипнула. Тихое гудение усилилось до крика, переходящего в дребезжание и звон.
— Плачешь, стерва?! — зарычал Геннадий. — Поплачь, милая, поплачь! Зато уж никто и никогда не будет плакать над убитыми тобою людьми!
Он жахнул по биохимическому блоку, и пузырь с синтетической кровью окатил липкой красной жидкостью стены, пол, кресло и самого изобретателя. Вид крови привел Геннадия в ярость. Он колошматил УАН до тех пор, пока гениальная конструкция не превратилась в груду дымящихся обломков, где трудно было бы найти хоть одну целую деталь, а потом упал в изнеможении на эти обломки и удивился заполнившей все вокруг тишине. В комнате снова было темно. Перерубая проводку, он устроил короткое замыкание. Летали крупные хлопья снега, чуть зеленоватые в холодном недобром свете уличных фонарей. Он лежал на спине, и что-то больно кололо его в поясницу. Конечно, можно было повернуться, но страшная, непреодолимая усталость побеждала боль. И он прикрыл глаза. Но тут же испуганно открыл их. «Уснуть — значит умереть», — мелькнуло в мозгу. Надо было вставать и что-то делать, но вставать не было сил. Он достал коробок и чиркнул спичкой. Слева от него огонь отразился в чем-то большом и круглом. Он поднес спичку к чудом сохранившемуся предмету. Это был экран энцефалографа, ослепший экран, мертвый экран… И Геннадий вдруг понял, что у него в жизни не осталось никого и ничего, ну то есть абсолютно никого и ничего, и сделалось так жалко самого себя, что слезы наполнили глаза и побежали по лицу беспорядочными обильными ручейками. И снова накатила всепоглощающая усталость, и сами собой сомкнулись веки, и в тот же миг поплыл перед глазами золотисто-розовый туман…
— Эх ты, писатель! — услышал он ласковый знакомый голос. — Вставай, крокодильчик мой. Уснул прямо за столом. И главное, хоть бы одну строчку написал…
Маринкины руки лежали у него на плечах, а прядь ее волос упала за воротник его рубашки…
8. Последний аргумент идеализма
Треснула маленькая электронная лампочка, придавленная его лопаткой, и тонкое острое стекло вонзилось в тело. Он дернулся, открыл глаза и увидел все ту же отвратительную темноту. Из темноты раздавался хриплый голос:
— Не спать! Не спать. Жить тебе, что ли, надоело?
Он не сразу сообразил, что это его собственный голос, а когда сообразил, облился холодным потом. «Схожу с ума? — подумал он. — Ну, уж нет! Я так просто не дамся. Я жить хочу. И я еще буду драться за эту жизнь!»
Он перевернулся на живот и грохнул обеими руками по обломкам, так что они зазвенели и раскатились, рассыпались в стороны. И, приподнявшись на локтях, он вдруг начал хрипло и яростно декламировать:
И вечный бой! Покой нам только снится.И тут же выплыла из подсознания вторая строчка, неожиданная, как крик в тишине:
И пусть ничто не потревожит сны.А вместе с ней — еще две, удивительные, но уже мягкие, тихие:
Седая ночь, и дремлющие птицы Качаются от синей тишины.Чьи это стихи? Он не мог вспомнить, но они возникли и теперь стучали в мозгу настойчиво и безжалостно:
И вечный бой! Атаки на рассвете. И пули, разучившиеся петь, Кричали нам, что есть еще бессмертье. А мы хотели просто уцелеть. Простите нас, мы до конца кипели, Мы падали на низенький бруствер. Сердца рвались, метались и храпели, Как лошади, попав под артобстрел.А последнее четверостишие, пронзительное и страшное, разорвалось в мозгу, как бомба:
Скажите там, чтоб больше не будили!И пусть ничто не потревожит сны, — отчаянный, истошный вопль, переходящий в хрип. И сразу — совсем другая интонация: крик сменяется на шепот, строчки пронизаны болью, и из них текут, текут так долго сдерживаемые слезы:
Что из того, что мы не победили? Что из того, что не вернулись мы?[1]Геннадий поднялся, кривясь от боли, брезгливо отряхнул прилипшие к телу мелкие стеклянные крошки и проковылял к окну. Стихи его потрясли. Он вспомнил теперь, откуда их знает. Эти четыре строфы читал Ленька в день их последней встречи. А у Геннадия была странная особенность: он иногда помимо воли запоминал с фотографической или, если угодно, с магнитофонной точностью какие-нибудь формулы, стихи, целые куски газетного, художественного или научного текста. Это случалось обычно в те, особенно важные для него дни, когда сосредоточивалась в мозгу вся интеллектуальная энергия. И тот слякотный октябрьский денек — кафе, разговоры, прощание на улице Горького — был именно таким.
А Вадим, вспомнил Геннадий, еще все долбил тогда про Кэрола Джойса. Да, про Джойса… Про Джойса тоже было что вспомнить.
Накануне, то есть месяц назад, Геннадию случайно попалась на глаза заметка в газете «Труд» с любопытным названием «Последний аргумент идеализма».
«Филадельфия, 25 октября, — так начиналась заметка. — Здесь во время лекции в Университете один из крупнейших физиков-теоретиков, видный представитель современной буржуазной философии, автор нашумевшей теории параллельных миров профессор Кэрол Д. Джойс застрелился в присутствии тысячной аудитории. Перед этим он заявил, что, как следует из его теории, смерть тела не является смертью духа, который есть не что иное, как информация, записанная в мозгу. Информация эта и переписывается якобы в момент смерти в некий параллельный мир, где души вновь обретают тела. Джойс также подчеркнул, что намерен вернуться в этот мир, как только сумеет найти метод „обратной перезаписи“, но срок своего возвращения назвать не решился. Медицинская комиссия, проводившая обследование Джойса непосредственно перед лекцией, подтвердила слова ученого о его абсолютном физическом и психическом здоровье. Примечательно, что пять человек из зала тут же последовали примеру Джойса. Четверо из этих пятерых оказались учениками профессора».
Далее в заметке перечислялись заслуги Джойса как ученого-физика и выражалось сожаление по поводу его бессмысленных исследований в области теории параллельных миров, приведших ученого к трагическому финалу. Заканчивалась заметка так:
«Идеализм во все времена был кровожаден. В средние века еретиков пытали и жгли на кострах. А сегодня, когда идеалистическому взгляду на мир уже подписан смертный приговор, апологеты отмирающих теорий пускают в ход последний аргумент — они уже готовы самоуничтожиться лишь для того, чтоб попытаться доказать невозможное».
Месяц назад (или все-таки сутки назад?) — в общем тогда, когда он прочел эту заметку, Джойс был ему смешон и жалок, он был почти на стороне журналиста из газеты «Труд». Теперь же он с уважением подумал не только о Джойсе как об ученом, но и его последнем поступке.
Американец оказался честнее: просто пустил себе пулю в лоб, не пытаясь искать, как Бариков, каких-нибудь хитрых способов перехода в иной мир.
Геннадий стоял, упершись руками в подоконник, и смотрел вниз. За окном все так же бесшумно и обреченно падал снег. Снежинки долетали до мокрого асфальта и таяли, прижавшись к нему. Во двор въехала черная «Волга». Из «Волги» вышел человек, одетый во все черное, прошел по белой, запорошенной траве, оставляя на ней черные следы, и скрылся в подъезде.
Геннадий вытянул шею и принялся ловить губами снежинки.
9. Закон Луча
В комнату вошел Джойс.
— Здравствуйте, Геннадий. Мне рассказал про вас Мирослав, и вот я уже здесь.
Все это было сказано на весьма чистом русском языке, и Геннадий, ответив на приветствие, не преминул удивиться.
— А, — махнул рукой Джойс, — здесь это элементарно, язык изучается за несколько дней. Вы это еще освоите. Перейдем к делу. Меня интересует ваш УАН. Ланьковский сделал очень похожую штуку у себя в Гдыне, а я собрал почти то же самое там, в Миннесоте. Мы уже обменивались опытом, поэтому смотреть обе конструкции не имеет смысла. Достаточно одной. Гдыня ближе Миннесоты. Есть предложение лететь туда.
Марина не возражала, и уже через час глайдер, ведомый Джойсом, взметнув соленые брызги, садился на знаменитом балтийском пляже, прямо на полосе прибоя. Белый купол лаборатории Ланьковского торчал над прибрежными кустами, как гигантское врытое в землю яйцо.
— Надеюсь, вы понимаете, — сказал Джойс, уже в который раз подводя Геннадия к своей главной мысли, — машина Ланьковского, да и моя тоже, создавались не для наслаждений. В этом — главное различие. Мы просто хотим перебраться туда, откуда ушли. Но принцип аналогичный. Вы понимаете? Только мы чего-то не учитываем, и именно вы, Геннадий, — на вас надежда — можете нам помочь. Сделайте из машины Джойса — Ланьковского этакий «УАН наоборот», и благодарное человечество поставит вам памятник, какого не ставили еще никому.
— А зачем? — спросил Геннадий.
— Зачем вам памятник? — не понял Джойс.
— Нет. Зачем знать обратный путь? Чтобы любому открыть прямой? Чтобы сюда повалили все и испакостили и этот мир, как тот? Нужно ли, Кэрол?
— Э-э, Геннадий! Вы задаете вопросы из области морали. А мораль вне науки. Или наука вне морали — как хотите. И если бы Эйнштейн и Резерфорд задавали себе много лишних вопросов, наука, пожалуй, бы до сих пор топталась в девятнадцатом столетии.
— А может быть, и к лучшему? Без Хиросимы-то?
— Нет, Геннадий. Вот это уж точно нет. Даже с позиций самой рафинированной морали. Во-первых, Хиросима — это семечки по сравнению со сталинскими и гитлеровскими лагерями, где все вполне обошлось без достижений передовой науки. А во-вторых… Эх, Геннадий, загадочная русская душа, втянули-таки вы меня в дискуссию о морали! Так вот, вовторых, науку никогда нельзя остановить. Если не мы, значит, кто-то другой. Так, может быть, все-таки лучше мы? Вот неужели вам, лично вам не хочется вернуться туда?
— Мне? Мне безумно хочется, но…
— Вот видите. И никаких «но». Пойдемте к Ланьковскому.
Ланьковский был у себя. И прибор был готов к работе.
Геннадий проверил все системы, попросил заменить несколько элементов, подправил настройку, на две десятых повысил температуру раствора… И сел. Было немного страшно, но это был атавистический страх, своего рода воспоминание о страхе, ведь в этом мире бояться было решительно нечего. И он отбросил все лишние, мешающие мысли и скомандовал:
— Пуск.
Они отключили прибор и растолкали его через восемьдесят часов.
Так было запланировано, чтобы, с одной стороны, не слишком рисковать, а с другой — чтобы хватило времени т а м на оценку ситуации.
Джойс и Ланьковский спали по очереди и ели, не выходя из лаборатории все это время. В назначенный час они с помощью комплекса хорошо отработанных мер обеспечили Геннадию плавный, без отрицательных эмоций, переход из мира в мир, но тот все равно долго не приходил в сознание. И когда Бариков наконец открыл глаза, оба ученых спросили чуть не в один голос:
— Ты был там?
— Был, — сказал Геннадий. — Но не там.
— Ты абсолютно уверен? — Джойс был в отчаянии.
— А ты полагаешь, что наш мир можно перепутать еще с каким-то?
— Закон Луча, — угрюмо молвил Ланьковский, не сказал, а именно молвил. — По-видимому, я все-таки прав.
— Да, Славик, — подтвердил Геннадий. — Ты все-таки прав. Абсолютно прав.
— Но погодите, Геннадий, — нервничая, Джойс сбивался с «вы» на «ты» и обратно. — Ведь вам же удалось однажды вернуться туда. Значит, Закон Луча не абсолютен. Хоть это-то вы понимаете?
— Нет, — ответил Геннадий тупо, — этого я не понимаю.
Потом вскинулся:
— Я именно этого и не понимаю! Именно этого! А вы говорите… Что возвращение назад? Тогда было что-то совсем другое… Была иллюзия, просто иллюзия.
— Бросьте, Геннадий, иллюзия — не научный термин. О каких иллюзиях можно говорить всерьез в наших с вами исследованиях?
— Не знаю, — сказал Геннадий. — Отстаньте от меня все. Я ничего не знаю. Отстаньте от меня все! — закричал он и выбежал из лаборатории.
За белыми стенами была ночь. Глухая, беззвездная, очень черная.
Геннадий медленно побрел вдаль, к невидимому в темноте морю, ориентируясь на шум, на мерное тяжелое дыхание большой воды. Он шел до тех пор, пока тихая, спокойная волна не окатила ему ноги. Волна была холодной и неожиданной, как пробуждение. И он вздрогнул и закричал в темноту:
— Скажите там, чтоб больше не будили! И пусть ничто не потревожит сны. Что из того, что мы не победили? Что из того, что не вернулись мы?Геннадий стоял теперь уже по колени в море и плакал.
Его нашли на следующее утро, когда по заявлению соседей милиция взломала дверь.
В квартире было холодно, как на улице, и стоял скверный запах. Он лежал в какой-то совершенно нелепой позе поперек карниза, свесившись головой наружу, а ногами зацепившись за раму открытого окна.
Его закоченевшие изрезанные руки сжимали осколки стекла и разноцветные обрывки проводов. Невидящие мертвые глаза были напряженно раскрыты, а желтая рубашка, ставшая наполовину бурой от крови, была еще и мокрой насквозь от шедшего всю ночь напролет снега.
Ант Скаландис Нет правды на земле…
Андрей Васильевич Тимохин садится за телефон. Начальник попросил остаться во вторую смену (идет важный эксперимент), а он ответил уклончиво. И вот теперь снимает трубку, слушает гудок и думает: «Главное — ничего не перепутать. Надо же, год уже прошел, а я все никак не привыкну. Значит, так. Матери нельзя говорить о работе. Она будет нервничать. Жене нельзя говорить, что еду к матери. Обидится, скажет, дома совсем не бываешь. Начальнику нельзя говорить о жене. Он ее слишком хорошо знает, не поверит ни одному слову. Паше Мельникову нельзя говорить ни о жене, ни о матери — только о бабах. Лучше всего приплести Татьяну — понятнее. Татьяне нельзя говорить… Боже, как я устал!» Дома к телефону подходит Алешка. Приходится сделать ему выговор за вчерашнюю двойку.
— Вот, — канючит сын, — а говорил, что за отметки ругать не будешь.
— А я за двойку и не ругаю, — говорит Андрей Васильевич. — Я за вранье ругаю. Зачем было говорить, что ничего не задали?
— Так все же врут, — рассудительно отвечает Алешка.
— Что значит «все»? Я, например, разве вру когда-нибудь? Ну, ладно, мать позови.
У Анюты усталый голос, и она просит прийти пораньше.
— Не получится, малыш, — прерывает Андрей Васильевич, — я ж как раз и звоню, чтобы предупредить. Как назло, меня сегодня во вторую оставляют…
— Мамуля, — говорит он через минуту, — это я. Просто кошмар какой-то! Опять не смогу приехать. Да, Алешка заболел. И Анюта что-то неважно себя чувствует…
— Петр Кузьмич, — с начальником он связывается по селектору, — только что матери звонил. Ей очень плохо. Вот такие дела…
— Видал, как крутиться приходится? — подмигивает он с улыбкой Мельникову, сидящему рядом. — С Татьяной договорился, у нее квартира свободна.
Но и это неправда. Вместе с Татьяной, секретаршей Петра Кузьмича, Андрей Васильевич выходит из института, но на улице говорит:
— Подожди, я позвоню из будки.
Из будки он никуда не звонит — просто вертит диск и прижимает к уху трубку. Потом возвращается. Именно в этот момент он понимает, что совершит нечто, не предусмотренное заданием. И делается страшно.
И он врет уже беззастенчиво, не задумываясь о последствиях:
— Танюшка, у меня сюрприз! Я договорился насчет твоей шубы. Только ехать надо прямо сейчас. И еще… в одно место. В общем, ты поезжай домой. И, пожалуй, не жди меня сегодня…
Татьяна расстраивается не слишком. Он подбрасывает ее до метро.
Потом долго крутит по переулкам и, лишь убедившись, что «хвоста» нет, выруливает на шоссе. Из будки возле стадиона звонит шефу:
— Товарищ полковник? Андреев. Хочу увидеть вас. Есть идея.
И это означает, что майор Андреев, работающий завлабом, готов доложить строго конфиденциально полковнику Н. свои соображения о личности резидента Икс, для выяснения которой он и внедрен в НИИ.
Встреча должна состояться в условленное время на условленном километре шоссе Энтузиастов.
Но и это неправда. Выехав за черту города, Андреев сворачивает в лес, по заросшей дороге едет к полю ржи, у опушки выходит из машины, садится в траву и, достав из кармана сигаретную пачку с передатчиком, выходит на связь.
— Генерал Бирс? — говорит он по-английски. — Все готово.
— Отлично, Джо. И у нас порядок.
И это означает, что ровно в 22.00 над той самой точкой встречи возле шоссе, куда Джо Макмилан как бы случайно опоздает, будет проходить стратегический околоземный спутник, и остронаправленный высокоэнергетический импульс, выпущенный с него, уничтожит полковника Н. Потом начнется сильная гроза, которая и подскажет всем причину смерти.
Но и это неправда. Не сходя с места, Джо выкатывает на ладонь небольшой черный шарик, и шарик начинает раздуваться. Достигнув размера теннисного мяча, вспыхивает ярким желтым светом, а когда свет гаснет, внутри появляется изображение — лицо немолодого и очень усталого человека, и в сознании разведчика звучит голос:
— Привет тебе, Тсирх. Я слушаю тебя.
— Привет, Талип, — отвечает он также молча.
Потому что на самом деле он не агент ЦРУ, а сотрудник галактической разведки Звездного Содружества с центром на планете Куарга и на Земле находится для изучения и контроля.
На Куарге уже много столетий не знают, что такое ложь. Когда-то давно она считалась самым тяжким преступлением. Теперь с этим древним грехом высшего разума соприкасается лишь одна служба, работа в которой окутана ореолом романтики и зловещей тайны. Эта служба — галактическая разведка. Ее посланцам приходится порою иметь дело с ложью в других мирах, они исследуют ее, ищут пути искоренения. Обработкой полученных данных занимаются только машины. Люди планеты Куарга и всего Звездного Содружества не должны знать о лжи ничего.
Таков замысел. Таковы условия игры.
— Привет тебе, Талип, — говорит Тсирх шефу галактической разведки. — Я больше не могу работать здесь. Наверно, я очень плохой разведчик. Я хочу выйти из игры и вернуться на Куаргу.
— Добро, — говорит Талип, — возражений нет. Добытые тобой сведения имеют достаточно высокий информационный коэффициент.
— Я намерен использовать вариант возвращения по схеме восемьдесят два дробь четырнадцать.
И это означает, что Тсирх совершит межпространственный переход, используя местную энергию. В момент встречи с полковником Н. он примет на себя импульс и преобразует его целиком в энергию пси-поля.
Полковник останется жив. Грозы не будет. А он исчезнет для землян и из памяти всех, кто знал его на этой планете, информация о нем будет автоматически вычеркнута тем же способом, каким год назад она была введена. Так Тсирх благополучно вернется домой на Куаргу.
Но и это неправда. Разведчик Тсирх не вернется домой. Он погибнет.
В официальном бюллетене галактической разведки будет сообщено о несчастном случае. При межпространственных переходах такие случаи бывают. Редко, но бывают. И для всех жителей Куарги это будет правдой. Потому что жители Куарги не знают, что такое ложь.
А настоящую правду знают только машины. За века работы они сами создали и отладили программу, в соответствии с которой любого разведчика, научившегося лгать, следует уничтожить при попытке возвращения. Чистку памяти машины сочли недостаточно надежной. Ведь жителям Куарги не стоит даже видеть человека, который когда-то лгал.
Станислав Гимадеев Чужое утро
Вазин проснулся от грохота. Приподняв с подушки тяжелую голову, он увидел в лунном свете, сочившемся сквозь оконное стекло, лежащий на полу стул и Дорина, который лихорадочно натягивал рубашку. Балконная дверь была раскрыта.
Дорин что-то прорычал и схватил брюки, валявшиеся рядом со стулом.
— Ты что-то сказал? — протирая глаза, спросил Вазин.
— Нашли… — бормотал Дорин. — Нашли, гады!..
Вазин, ничего не понимая, сел.
— Что-нибудь случилось? — опять спросил он.
— Случилось! — нервно бросил Дорин. — Лифт все еще не работает?
— Лифт?.. — растерянно переспросил Вазин. — Лифт… Вечером не работал…
— И то ладно, — поспешно сказал Дорин и подошел к нему. — Слушай внимательно, Андрей… Когда они придут сюда, ты…
— Да кто придет, черт возьми! — воскликнул Вазин и потянулся за джинсами. — Что за дурдом посреди ночи?!
— А, ладно… — Дорин махнул рукой. — Некогда объяснять!
Он бросился к своему чемоданчику, распахнул его, что-то вытащил из-под белья и сунул в карман брюк.
— Уходить надо! — коротко сказал Дорин. — Вместе. Не спрашивай, Андрей… Они уже поднимаются!
Вазин только плюнул с досады, натягивая джинсы, и запрыгал по полу, надевая носки.
— Живее! — крикнул Дорин и метнулся в прихожую. Вазин кое-как успел надеть рубашку, впрыгнул в туфли и сорвал с вешалки куртку.
В дверях Дорин зашептал Вазину в лицо:
— Сейчас на восьмой этаж… Там пропустим их…
Они выскочили на лестничную площадку и побежали к балконному переходу. На ходу Вазин застегивал рубашку. Он едва не налетел лбом на дверь в темноте; они выскочили на балкон и, не останавливаясь, помчались по лестнице вверх. Возле балкона на восьмом этаже они замерли, прижавшись спинами к холодной стене. Дорин прислушался.
Внизу все явственней слышались шаги поднимающихся людей. Время застыло, словно издеваясь, секунды превратились в минуты, и в мертвой тишине Вазин слышал лишь шаркающие звуки да бешеный стук своего сердца. Шаги раздавались уже совсем рядом, невыносимо рядом… Ночные гости шли молча. Сколько их было: двое, трое, четверо — Вазин определить не мог. Ему казалось только, что они сейчас пройдут седьмой этаж и по ошибке станут подниматься на восьмой… Он закусил губу и взглянул на Дорина.
Тот с каменным лицом медленно достал из кармана пистолет. От неожиданности Вазин чуть не вскрикнул, но Дорин моментально зажал ему рот свободной рукой. «Молчи! — умоляли его глаза. — Только молчи!» Внезапно Вазину стало страшно, но испугаться по-настоящему он не успел. Он услышал, как визитеры зашли на балкон седьмого этажа и шаги стали стихать.
— Ноги… — одними губами сказал Дорин, и они метнулись вниз.
Слетая по лестнице, Вазин увидел на балконе седьмого этажа фигуру человека. Он был рядом доли секунды, но все же успел заметить, что человек оборачивается на шум. В следующее мгновение Вазин уже пролетал другие этажи. Пятый, четвертый… Он никогда в жизни не бегал по лестницам с такой скоростью, да еще в кромешной темноте. Как обычно, ни одна лампочка на лестничных пролетах не горела. «Почему он стоял там?» — мелькнула у Вазина мысль. Наконец первый этаж. Еще мгновение, и он, всем корпусом ударившись о дверь, вылетел на улицу.
Дорин уже возился у своих «Жигулей», стоявших от подъезда метрах в тридцати. Вазина поразило обилие скопившихся здесь машин. Почти у самых дверей, бок о бок и друг к другу стояли три неизвестных ему автомобиля. «Жигули» и две «Волги»: черная и светлая.
Когда Вазин подбежал к машине, Дорин уже сидел за рулем и, бормоча проклятия, рылся у себя в карманах в поисках ключа. Вазин прыгнул на заднее сиденье и захлопнул дверцу. В руках он сжимал куртку. Дорин наконец нашел ключ и завел двигатель.
— Заметили, сволочи! — прорычал он. — Плохо получается…
Он бросил взгляд на двери подъезда и передернул затвор пистолета.
— Откуда у тебя… — выпалил Вазин. — Ты что, хочешь…
— Да замолчи ты! — резко сказал Дорин и стал разворачиваться. — Только бы уйти! — Он начал быстро крутить рукоятку, опуская стекло.
— Ты что, Миша!.. — Вазин вскочил и схватил Дорина за руку, сжимавшую пистолет. — Ты что…
— Заткнись, псих! — оборвал его Дорин и, вырвав руку, повернул к нему перекошенное лицо. — Холостые патроны, понял?!
Ничего не соображающий Вазин беспомощно озирался и проклинал все на свете. Появления преследователей можно было ждать в любой момент. В том, что они уже несутся вниз, он почему-то не сомневался.
Дорин дал газ, и Вазина отшвырнуло назад. Когда они проезжали мимо неизвестных машин, у Вазина мелькнула мысль: «Сколько же их должно быть, если они на трех авто примчали?..» Дорин выругался.
— Проклятье! — прорычал он. — Бензина совсем мало… Далеко не уйти!
Четырнадцатиэтажка только-только стала удаляться, как Вазин, смотревший назад, увидел вспыхнувшее в темноте двора множество автомобильных фар. Вазин понимал: спасти их теперь могут только переулки и скорость. Понимал это и Дорин. Около получаса он петлял среди улочек, переулков и дворов, старательно запутывая след. Вазин то и дело оглядывался назад, каждую минуту ожидая появления в темноте автомобильных фар. Он видел в зеркале хмурое и сосредоточенное лицо Дорина и чувствовал, что спрашивать его сейчас о чем-либо бесполезно.
Вжавшись в угол сиденья, он поглядывал по сторонам. Через некоторое время Дорин сбавил скорость и произнес:
— Кажется, оторвался…
Он повернулся к Вазину и подмигнул.
Вазин подавленно молчал. В голове у него шевелился рой несвязных мыслей. Ему казалось, что он еще не проснулся.
Стояла тишина. Ночная мгла почти полностью отступила, и окружающее пространство медленно, но неумолимо светлело. Утро было серым и прохладным. Вазин вздохнул. Оказалось, что в ночной спешке ни он, ни Дорин не взяли с собой часы, и теперь о времени приходилось только догадываться, да и то очень приблизительно. Вазин не знал, сколько они уже находились здесь, на окраине города, в полутора десятках метров от дороги, за двумя рядами гаражей, тянувшимися вдоль дорожного полотна. Сюда свернул Дорин, убедившись, что на хвосте нет погони, чтобы дождаться утра, прийти в себя и что-нибудь придумать. Сначала они сидели в машине, потом вышли в утреннюю прохладу.
Вазин поежился от холода и встал с полусгнившего бревна, торчавшего из-под основания металлического гаража.
— Долго еще будем ждать? — спросил он.
Дорин неопределенно пожал плечами.
— Подождем, пока хоть машины начнут ходить, — сказал он. — Может, бензину достанем…
— А ты уверен, что они не засекли нас? — опять спросил Вазин и сунул руки в карманы куртки.
— Будем надеяться, — задумался Дорин. — Что нам еще остается? Только надеяться. — Он присел на большой серый камень.
— Тебя не интересует мое мнение по поводу всего этого? — поинтересовался Вазин.
— Ты знаешь, Андрей, — Дорин невесело усмехнулся, — я представляю примерно, какое у тебя может быть мнение… В том, что ты попал в эту историю, ничего хорошего, конечно, нет. Это касается меня одного, моего прошлого, и ты здесь ни при чем, поверь… — Дорин поднял глаза к небу. Там, высоко вверху, ветер неторопливо гнал серые облака. Он посмотрел на Вазина. — Для меня самого — это как гром среди ясного неба… Я уж и думать про это забыл, столько лет прошло… — Дорин замолчал на некоторое время, а потом сказал: — Идиотская ситуация! Я, конечно, виноват перед тобой, Андрей, но пойми… — Он замялся. — Не мог я сам убежать, а тебя оставить нос к носу с ними, не мог! Они бы тебя не тронули: им нужен только я, но все равно… Все равно так будет лучше. Для нас обоих. Э, что там говорить!.. — Дорин махнул рукой. — Я не прошу у тебя прощения, может, ты и поймешь меня… Когда-нибудь…
Дорин замолчал и снова взглянул на небо. Вазин вздохнул и опять поежился. Было решительно непонятно: который сейчас час? Дорин грустно посмотрел куда-то вдаль и продолжил:
— У меня были с этой компанией кое-какие делишки, но я порвал с ними несколько лет назад. Исчез, замел следы… Думал, что все! Но нет, черт возьми, нашли, гады. Правда, всевышнему было угодно, чтобы сегодня ночью я вышел подышать свежим воздухом на балкон именно в тот момент, когда они подъехали к дому! Чудовищно повезло. А ведь могли бы взять прямо в постели… Тепленького. И живу я у тебя всего неделю, значит, выследили… В общем, чудом ушли, до сих пор не верится.
— Ты так и не сказал, где взял пистолет, — сказал Вазин серьезно.
— Это тебе действительно интересно? — усмехнулся Дорин. — Купил. Не веришь?
— Ты что же, предполагал…
— Я же тебе сказал, — перебил Дорин, — это пугач! Хлопушка, понял? На всякий случай.
— Ладно, черт с ним, с пистолетом… — Вазин махнул рукой. — Что ты дальше-то собираешься делать?
— Уматывать буду из города, — ответил Дорин. — И немедленно.
— А когда…
— Никогда, — обрубил Дорин, словно прочитав мысли Вазина. — Я сюда больше не вернусь. Слишком рискованно.
Вазин немного растерялся.
— Но как же… — забормотал он. — Как же…
— Мне и самому не хочется, Андрей, — сказал Дорин. — Но обстоятельства, увы, сильнее. — Вазин открыл было рот, но Дорин вскинул руку: — Не спрашивай и не убеждай! Вопрос решен. Все далеко не так просто, как тебе может показаться. Ты многого не знаешь… Да это и к лучшему. Своим передавай привет. — Он вздохнул. — Жаль… что все так получается…
— Могу ли я чем-то помочь, Миша? — спросил Вазин уныло.
Дорин помотал головой.
— Нет, — произнес он. — Не будем об этом. Хочу тебе еще вот что сказать: за себя, за Свету, за дочку… — короче, за всех своих будь спокоен! Они никого не тронут, это я тебе гарантирую. Поверь мне: я их знаю… И еще: зайди к моей хозяйке, скажи, что я съехал; деньги я ей заранее уплатил…
Вазин слушал его, нахмурив брови, а в голове навязчиво крутилась мысль: «Бред какой-то… Все происходящее — это какой-то бред!»
— Бред… — пробормотал он. — Маразм…
— Если бы… — сказал Дорин тоскливо и сплюнул.
Внезапно Вазин услышал шум.
— Тихо, — сказал он настороженно. — Слышал?
— Вроде машина, — понизив голос, сказал Дорин. — Надо взглянуть…
— Нет уж, — сказал Вазин решительно. — Пойду я…
Он оставил Дорина и двинулся вдоль гаражей в сторону, противоположную той, откуда они приехали. Миновав три или четыре гаража, Вазин нашел достаточно широкий проход, заросший лопухами. Он перешагнул лопухи и нырнул в проход. Бесшумно пробираться можно было только боком. Высунувшись из щели, он осмотрелся. Пространство, отделявшее один ряд гаражей от другого, было пусто. Вазин опять выбрал подходящий проход между гаражами и шмыгнул в него. Перед тем как выглянуть на дорогу, он прислушался и, не уловив ни звука, наконец вышел из-за гаражей. И сразу увидел машину.
Темно-зеленые «Жигули» стояли как раз у того места, где они с Дориным свернули с дороги. Дверца машины была распахнута, а внутри никого не было. Вазин не помнил, какого цвета были «Жигули», стоявшие у подъезда его дома, но тем не менее ему стало не по себе. Где-то в глубине души еще теплилась надежда, и он окинул гаражи взглядом. Все они оказались закрыты.
«Спокойно, — сказал Вазин себе. — Даже если это они, ты должен быть спокоен…» Он отступил назад, в темноту прохода, и, стараясь ступать как можно тише, пошел обратно. Он быстро преодолел расстояние между рядами гаражей, втиснулся в старый проход и замедлил шаг. Вазин решил выглянуть из-за лопухов. «Если они там, — подумал он, — то вряд ли меня заметят». Он вплотную подошел к проему и, затаив дыхание, присел на корточки. Упершись ладонями в холодную землю, подался вперед и выглянул.
Это были они. Вернее, он. Напротив Дорина, засунув руки в карманы, стоял незнакомец невысокого роста в черной куртке. Вазин видел только спину этого человека и его коротко стриженный затылок. Дорин стоял возле машины, и на лице его была написана растерянность. Вазину даже показалось, что он в отчаянии. Видимо, они о чем-то говорили, но Вазин ничего не слышал. Кровь толчками била у него в висках, а сердце стучало, словно молот. Он поднялся с земли и прислонился спиной к холодной стене гаража.
Вазин прекрасно понимал, что именно сейчас, именно от него зависит очень многое… Может быть, даже — все. Незнакомец в черной куртке, вероятно, и не догадывался о существовании Вазина…
Ну что ж, подумал Вазин, расстегивая куртку. Как говорится, кто не рискует…
Он осторожно выглянул. Расстояние — около десяти метров… Незнакомец по-прежнему стоял спиной. Лишь бы он не успел оглянуться!
Вазин стиснул зубы и выпрыгнул из своего укрытия. Этот десяток он преодолел в несколько прыжков, но какой-то доли секунды ему все же не хватило. Он рассчитывал ударить стриженого ниже затылка, но тот повернул голову, и удар пришелся частично по уху, хотя и был сильным.
Голова незнакомца мотнулась в сторону, и он покачнулся. Вазин тут же ударил его в челюсть снизу, и незнакомец медленно, будто неохотно, повалился на землю. Дорина не надо было подгонять — он уже заводил машину. Вазин прыгнул к «Жигулям», открыл дверцу и тут боковым зрением увидел, что незнакомец поднимается.
— Ах ты, мать твою… — выдохнул Вазин. — Мало тебе, что ли?..
Он бросился к нему, но ударить не успел. Незнакомец рывком поднялся, они сшиблись и вместе упали на землю. Вазин оказался в невыгодном положении, но все же обхватил шею противника, пытаясь заломить ему голову. Однако тот оказался сильным.
«Какого же черта ты смотришь?!» — хотел заорать Вазин Дорину, но в этот момент незнакомец, пытаясь освободиться, ухитрился схватить его за куртку. Ткань затрещала, ворот впился ему в горло, в глазах у Вазина потемнело, пальцы разжались… В следующее мгновение незнакомец уже был на ногах. Задыхаясь, Вазин тоже вскочил, но успел увидеть перед собой только усатое лицо — его схватили за грудки и с силой отшвырнули. Взмахнув руками, Вазин полетел назад и всем телом ударился о землю.
В первый момент он ничего не соображал. В голове стоял сплошной гул, а перед глазами мелькали разноцветные искры. Когда он наконец поднял голову, то увидел, что незнакомец бежит к дороге, а машины с Дориным нет. Нет! «Уехал… — растерянно подумал Вазин. — Пока я с этим!..» В пылу борьбы он просто не услышал!
Вазин сидел на земле и, растерянно хлопая глазами, смотрел, как из-за гаражей вылетели темно-зеленые «Жигули» с усатым незнакомцем за рулем и умчались в погоню, в направлении, ведущем из города.
Вазин медленно поднялся. В голове все еще гудело. Он поморщился, отряхнулся и побрел к дороге.
Бред, думал он. Полнейший! Ни с того ни с сего, посреди ночи, трах-бах… Куда-то бежать из собственной квартиры, от кого-то прятаться… И вот в результате он один-одинешенек торчит в несусветную рань на какой-то глухой окраине в полном недоумении и с едва не сломанной шеей!
«Что делать?» — спрашивал он себя. Сравнительно недалеко отсюда находилась родительская дача, но добираться до нее своим ходом… Хоть и ближе, чем до города, но порядочно часов топать. К тому же на работу ведь идти!.. Ерунда какая-то! Обратно, что ли, переться… так не пешком же?.. Это ж черт знает сколько километров… Или сидеть и ждать, пока попутки пойдут? Опять же неизвестно, сколько времени…
Вазин разозлился. «Может, пора проснуться?» — невесело подумал он, выходя на дорогу.
Он взглянул в ту сторону, куда умчались обе машины. Дорога шла в гору и была безжизненна. Вазин вздохнул и посмотрел в противоположную сторону.
К нему быстро приближалась черная точка. Точка росла и скоро превратилась в «Волгу» бежевого цвета. Разглядев ее, Вазин вздрогнул. Он понял, что его приключения не кончились: они, возможно, только начинаются. Это была та самая «Волга», которая стояла возле дома вместе с темно-зелеными «Жигулями».
Машина резко сбросила скорость и затормозила около Вазина. Наружу вышел высокий человек в элегантном черном плаще. Вазин стоял, сунув руки в карманы, и, как ни странно, был совершенно спокоен. Высокий пристально и молча посмотрел на него. На запястье его левой руки болтался какой-то приборчик матово-черного цвета размером с электробритву.
— В чем дело? — сухо спросил Вазин.
— Вазин, — ровным голосом произнес высокий, не сводя с него взгляда. — Андрей Сергеевич. Двадцать восемь лет, имеет жену и дочь. В данный момент они отдыхают на море вместе с твоими родителями. — При этом Вазин вздрогнул. — Продолжить? — спросил человек в черном плаще.
— Зачем?.. — сказал Вазин упавшим голосом. — Не стоит…
«Неплохо сработано… — мелькнула мысль. — Впрочем, стоит ли удивляться? На то она и организованная преступность…»
— Это ложь, — неожиданно сказал высокий.
— Что? — не понял Вазин.
— То, что рассказал тебе о нас Дорин, — спокойно ответил высокий.
— Ну, положим, он мне рассказал о вас совсем немного…
— И тем не менее это неправда.
Высокий глядел на него пронзительным, немигающим взглядом, и спокойствие Вазина стало куда-то улетучиваться.
— Ну и что? — сказал Вазин, стараясь его все же сохранить. — Что это меняет?
— Многое! — громко сказал высокий. — Многое меняет. Именно поэтому ты должен поехать со мной! Садись в машину.
«Хорошенькое дело! — подумал Вазин. — Провались все пропадом, при чем здесь я?»
— Ничего и никому я не должен! — резко сказал он. — Мне больше нет никакого дела до всего этого, ясно? Я иду домой.
Он прошел мимо высокого, но тот схватил его за плечо.
— Стой, Вазин, — сказал высокий. — Соглашайся добровольно!
Вазин молча высвободился, развернувшись, сделал несколько шагов и вдруг споткнулся.
«А, черт… — подумал он. — Собственно, почему бы и нет? Почему бы мне не сесть в машину? Интересно ведь узнать в самом деле…» Какое-то слабое сомнение закралось ему в душу, но тут же исчезло. Непременно надо ехать. Он решительно вернулся, обошел машину и, открыв переднюю дверцу, сел на сиденье. Следом молча залез высокий, и через мгновение «Волга» сорвалась с места.
Едва машина набрала порядочную скорость, как Вазин словно очнулся и с недоумением стал озираться по сторонам. Он вдруг явственно почувствовал, будто его что-то отпустило. Ушло. И когда он окончательно пришел в себя, то понял, что оно действительно было. Нечто такое внутри, в его сознании, начисто подавившее волю и разум. И оно, это нечто, руководило его действиями! Ведь он же не собирался садиться в машину, черт возьми, он хотел идти в город!.. А теперь… Значит, этот тип каким-то образом заставил его?! Значит…
— Господи!.. — испуганно прошептал Вазин. Значит, поэтому он споткнулся на ровной дороге!..
И когда Вазин понял все это, ему впервые стало по-настоящему жутко. Вот вляпался так вляпался! В голове был сплошной туман и неразбериха. «Что же делать?» — беспомощно и отчаянно думал он и не находил ответа.
Серая лента дороги стремительно влетала под колеса. На такой скорости не выскочишь…
— Испугался? — раздался наконец голос высокого. Ровный и спокойный голос. — Я же тебе предлагал добровольно. Времени у меня нет тебя уговаривать.
— Останови машину… — хрипло сказал Вазин.
— Нет, Вазин, — сказал высокий, глядя вперед и не поворачивая головы. — Для чего же я тебя тогда посадил?
Вазин стиснул зубы.
Приборчик, висевший на запястье незнакомца, то и дело попискивал, вспыхивая рубиновым огоньком. «Рация, что ли?» — подумал Вазин и покосился на высокого. Лицо его было мертвецки спокойно, как у манекена, а взгляд устремлен на дорогу. Врезать по горлу, мелькнула у Вазина мысль, но он тут же прогнал ее. Скорость слишком велика… Положение было дурацкое.
— Это хорошо, Вазин, что ты сначала подумал, — вдруг произнес высокий спокойным тоном, слегка повернув голову. — Не надо делать необдуманных поступков.
Вазин похолодел. Дыхание у него перехватило, а сердце забилось учащенно и гулко.
Господи, этого ему не хватало! Телепаты… Экстрасенсы!.. С утра пораньше…
— Впечатляет, — хрипло сказал Вазин и сглотнул. — Кто же ты?..
— Не телепат, как ты подумал. Кстати, можешь называть меня: Грэг.
— Да мне плевать, как твое имя… Или фамилия…
— Это не имя и не фамилия, — сказал Грэг. — Считай, что-то вроде условного обозначения. Это чтоб тебе легче было.
«Условное обозначение, даже так… Хорошенькое дело, — подумал Вазин, — это же черт знает что такое…» Он почувствовал зарождающийся страх. Нет, это был не страх слабого перед сильным, когда сделать ничего не можешь, хотя и хочешь. Это был страх перед неизвестным, страх перед таинственным, страх перед ситуацией, когда совершенно ничего не понимаешь и не знаешь, как себя вести. Вазин попытался внушением задавить этот страх, но у него не получилось.
Лицо Грэга по-прежнему было невозмутимым. Он слегка повернул голову в сторону Вазина и произнес:
— Прежде всего тебе не следует бояться. Ты, надеюсь, хочешь сохранить способность здраво мыслить?
— Предположим, — настороженно сказал Вазин. — Что дальше?
— Я тоже этого хочу, — сказал Грэг. — Но думаю, это будет сложно.
— Что сложно? — спросил Вазин, чувствуя неладное и еще больше настораживаясь.
— Сохранить здравый смысл, — ответил Грэг. Он помолчал и продолжил: — Например, если я скажу тебе: мы не принадлежим к миру людей, то как ты это воспримешь?
В первый момент Вазин не понял и даже удивился.
— А к какому же миру вы принадлежите? — сказал он непонимающе. — К миру крокодилов, что ли?..
Грэг ничего не ответил. Он только покачал головой, не сводя с дороги взгляда.
«Что он этим хотел сказать? — растерянно подумал Вазин. — При чем здесь крокодилы, черт возьми' К чему это я?.. Мир людей, мир людей… Что, существует еще другой мир? Мир нелюдей?.. Ага, иные миры. Инопланетяне, значит… Звездолеты… и так далее. Чушь собачья! — подумал он злясь. — При чем здесь это?»
— Ты правильно подумал, — произнес Грэг как ни в чем не бывало. — И это далеко не чушь.
— Перестань! — закричал Вазин, криком пытаясь задушить разрастающийся страх — Слышишь?! Кто бы там ни был… По какому праву ты копаешься у меня внутри?!
— Успокойся, Вазин, — сказал Грэг. — Я делаю это совсем не из любопытства!
Вазин со стоном откинулся на спинку и закусил губу.
«Мать честная!.. Вот ведь влип… Даже мысли не скроешь! Ничего не понимаю…»
Город давно остался позади. За окнами справа и слева изредка мелькали кустарники и деревья, растущие вдоль дороги. Приближалась лесная зона.
«Ничего не понимаю, — опять подумал Вазин и стиснул зубы. — Ничего… Проклятье, как хочется проснуться!..»
«Ты не спишь!» — внезапно бухнуло у него в голове. Это было так неожиданно, что Вазин даже подпрыгнул и ошарашенно уставился на Грэга. Но тот остался безучастным. Вазин готов был поклясться, что голос прозвучал у него в мозгу. Он боязливо ощупал голову. Может, показалось? И вдруг вновь раздался голос.
«Не пугайся, — отчетливо произнес он. — Тебе не показалось».
Вазин в ужасе схватился за голову обеими руками. Страх полностью парализовал его.
— Что это… — панически прохрипел он.
Грэг молча смотрел вперед, а голос продолжил: «Это я. Я с тобой говорю. Пойми, Вазин, мне хочется только, чтобы ты поверил. Больше пока ничего».
— Не надо… — обессиленно застонал Вазин, скорчившись на сиденье и сжав голову ладонями. Ему казалось, что голос заполнил собой все кругом, и каждое его слово молотом отдавалось в затылке и висках — Прошу… не надо…
— Ладно, ладно… — сказал Грэг поспешно. — Больше этого не будет. Обещаю.
Вазин испуганно глядел на него и не мог произнести ни звука.
Грэг покосился на Вазина и сказал:
— Я же пообещал! Не бойся ты! Будем общаться по-нормальному.
— Останови машину… — еле выдохнул Вазин. Его трясло.
— Ты во власти эмоций, — сказал Грэг, поворачиваясь к Вазину. — Я же призывал к твоему разуму. Я предупреждал: тебе это будет трудно! Но это необходимо, Вазин!
— Останови… — опять проговорил Вазин, хотя уже понял, что это бесполезно.
— Тебе надо успокоиться, — сказал Грэг, отворачиваясь.
«Проклятье, — подумал Вазин в отчаянии. Он готов был взвыть. — Что делать?.. Что?» Он попытался взять себя в руки, но это ему удалось плохо. Дотронувшись до лба рукой, Вазин ощутил под пальцами холодный пот. Во рту было сухо. Он бессильно уронил руку и сглотнул.
— Кто ты такой?.. — произнес Вазин слабым голосом.. — И от меня… от меня-то что тебе надо?
— Ну, я же тебе уже сказал, кто мы, — ответил Грэг. — Даже убедить попробовал… Понимаю твое недоверие, но другой версии не будет!
— Да ты… что, серьезно?! — выпалил Вазин. — Но ведь… — Он издал стон и затряс руками. — Ведь… не может же быть!
— Интересно, — сказал Грэг. — А почему не может?
Вазин растерянно молчал. Он не знал, почему. Сердце колотило в груди и отдавало в голову. «Нет, — думал он. — Это не бред… Это гораздо хуже! Это тебе не челюсти из засады воротить… Господи! — взмолился он. — За что же ты меня так? Чем я перед тобой провинился?..»
Он откинул голову и закрыл глаза. «Не раскисать, — сказал он себе. — Прежде всего — взять себя в руки, а там видно будет… Черт, — спохватился он, — ведь мои мысли у этого Грэга как на ладони! А чего стоит его обещание — это еще неизвестно…»
Вазин покосился на высокого. Его лицо по-прежнему было непроницаемо. «Ладно… — подумал Вазин. — Главное — спокойствие! Только спокойствие». Он глубоко вздохнул. Дрожь в пальцах постепенно утихала, сердце замедлило свой ритм.
— Ну что, отошел немного? — осведомился Грэг. — А я ведь не сказал тебе главного.
«Спокойно, — твердил про себя Вазин. — Спокойно!»
— Ну, скажи… — сказал он нерешительно и опять насторожился.
— Самое страшное для тебя, Вазин, — произнес Грэг, — заключается не в том, что мы не люди. Для тебя мы никто. Как появились, так и исчезнем. Самое страшное для тебя то, что Дорин не человек.
Несколько секунд Вазин молчал, потом открыл рот, но ничего не вымолвил, а только недоуменно посмотрел на Грэга.
— А… Что?.. — медленно проговорил он наконец. — Что ты сказал?
Грэг покачал головой.
— Меня всегда поражала в вас, людях, эта черта, — сказал он. — Ведь ты прекрасно слышал, что я сказал.
Вазин сидел, открыв рот и хлопая глазами. Страх понемногу улетучивался, исчезал, перерастая в удивление.
— Ты хочешь сказать: Дорин не человек? — сказал он изумленно.
— Поразительно, Вазин, — сказал Грэг. — Я это уже сказал.
— Дорин — инопланетянин?!
— Если тебе хочется, то называй так. Важно, что Дорин, как и мы, не имеет отношения к Земле.
Будь в данный момент другая ситуация, не произойди до этого всего того, что произошло, Вазин непременно бы рассмеялся. Даже не рассмеялся бы, а скорее выразил сочувствие по поводу плоскости шутки.
Но сейчас… Сейчас он даже не улыбнулся и сидел, словно в оцепенении.
Вазин отчетливо понимал, что почва обыденности неумолимо уходит у него из-под ног. Уходит со все нарастающей скоростью, а он бессилен что-либо сделать. И от этого своего бессилия, от полнейшего непонимания удивление Вазина сначала переросло в растерянность, а затем в злость. В злость тупую и ненаправленную. Эта возникшая злость придала ему силы и решимость, и в нее, как в отдушину, окончательно вылетел страх.
«Ладно, — подумал Вазин. — Черт с вами! Будь вы там пришельцы или кто-нибудь еще… По крайней мере, ясно, что игра ведется совершенно по другим правилам. Это факт, от которого никуда не денешься! Стало быть, нужно готовиться ко всему… А ведь это, наверное, будет очень трудно, а может, и страшно: быть готовым ко всему. Даже к тому, к чему быть готовым нельзя… Обычному, нормальному человеку. И это он уже почувствовал на себе».
Дорога стала хуже, и машину все чаще подбрасывало на кочках. Далеко впереди Вазин заметил железнодорожный переезд.
— Значит, ты хочешь, чтобы я поверил, будто Дорин не человек? — сказал он, стараясь сохранить спокойствие. — Будто он пришелец, нелюдь, как вы?.. Так, да? Вот ты сказал, а я должен этому верить? И наплевать на то, что я знаю Дорина несколько лет!.. И хорошо знаю… Это все неважно, да?!
Некоторое время Грэг не отвечал.
— Я отчасти понимаю тебя… — наконец сказал он. — Вся штука в том, что твое сознание, как и сознание любого человека, стиснуто жесткими рамками личных представлений. И эти представления в большинстве своем типичны. А все, что выходит за рамки, воспринимается с большим трудом или вообще не воспринимается. Таковы почти все люди. — Грэг помолчал немного, а потом добавил: — Понимаешь, то, что ты знаешь Дорина долго, и все эти годы у тебя даже мысли такой не возникало: нормальный ли он человек — это, с одной стороны, дает тебе право мне не верить… Но для меня становится ясным то, что Дорин прекрасно замаскировался и великолепно освоился здесь! Ведь раньше, насколько мне известно, у него не было близких знакомых.
— Это все слова, — медленно проговорил Вазин.
— А тебе, конечно, нужны факты?! — тут же подхватил Грэг. — Нужны доказательства, да? — Он покачал головой. — Если бы Дорин был у нас в руках, были бы доказательства… И лучше всего тебе было бы спросить об этом у него самого. Я думаю, теперь он не стал бы лгать… Не успели! — вдруг сказал Грэг.
Они не доехали до переезда каких-нибудь сто метров, как красно-белая жердь шлагбаума легла поперек дороги.
— Не везет, — сказал Грэг, затормозив. — Почти нагнали! Теперь опять потеряем время.
Вот она, дверца, пронзила Вазина мысль. Машина стоит, не шелохнувшись. Один рывок, и все! Но почему-то Ваэин неподвижно сидел на месте, закусив губу и вперив взгляд в грохочущий товарный состав, мелькающий перед ними. Ничто не держало его, но он уже не мог просто так выскочить и убежать. Он не понимал, как ему относиться к сказанному Грэгом, чему верить, а чему нет, он абсолютно не знал, что теперь делать, но и уйти, совершенно не разобравшись в этой чертовщине, не мог. Не мог!
— Проклятье… — пробормотал в отчаянии Вазин. Его раздирали противоречивые желания.
Грэг взглянул на него и, как показалось Вазину, слегка усмехнулся.
— Что, опять?! — вскрикнул Вазин. — Опять… роешься?
— Зря ты так, Вазин, — спокойно сказал Грэг. — Я ведь тебе обещал, а ты мне не веришь. Почему-то на вашей планете вообще не очень-то верят словам… Просто все твои эмоции были написаны у тебя на лице! У людей для чего-то непомерно развита эта странная и совершенно бесполезная эмоциональная сфера. — Грэг сделал паузу. — И вообще иногда людей бывает очень сложно понять… а порой и невозможно.
Последний вагон прогремел на стыках, и шлагбаум взмыл вверх. Грэг дал газ.
Слева и справа от дороги стали появляться перелески. Вазин тщетно пытался разглядеть впереди машины, которые они так упорно преследовали. Злость схлынула, уступив место чувству напряженного ожидания.
Ожидания неизвестно чего.
«Пора наконец внести какую-то ясность, — подумал Вазин. — Пусть даже эти незнакомцы и пришельцы, пусть даже Дорин и обманул его, а то, что он не человек, — это еще вилами на воде писано… Но зачем он им нужен, Дорин-то? И, что самое непонятное, зачем им нужен я?!»
— Может, ты все-таки объяснишь наконец, — произнес Вазин, — зачем вы преследуете Дорина и зачем вам нужен я? Я-то для чего понадобился, а?!
Грэг ответил не сразу.
— Видишь ли. — сказал он задумчиво. — Чтобы ответить на твой второй вопрос, необходимо разобраться с первым. Может случиться так, что ты и не понадобишься. Это в принципе было бы даже лучше, но… всякое может случиться. Всех ситуаций не предусмотришь. А Дорина необходимо поймать, потому что он скрывается от нас.
— Ну, об этом-то я, положим, догадался, — сказал Вазин.
Грэг молчал, зорко высматривая что-то впереди. Черный приборчик, висевший у него на запястье, периодически попискивал и мигал рубиновым огоньком.
— Ну, — терпеливо произнес Вазин. — А поподробней?
— Поподробней… — повторил Грэг. — Будучи нашим сотрудником, несколько лет назад, Дорин отказался выполнять свою работу. Свернул всю деятельность и ушел в полную и окончательную изоляцию. Для руководства это было, по меньшей мере, непонятно. Уйдя в добровольное и необъяснимое изгнание, он фактически объявил себя вне законов нашей цивилизации. В первое время Управление предлагало Дорину вернуться, но он наотрез отказался и вскоре вообще исчез из виду. Пропал.
И все это произошло тогда, когда Дорин практически стал незаменимым специалистом! Ведь за годы работы на Земле он занимал значительные посты, и многие… Что такое?! — вдруг воскликнул Грэг и схватил приборчик. «Рация» молчала, лишь рубиновый глазок светился тускло и непрерывно. Грэг снял приборчик с руки и положил перед стеклом.
— Кажется, что-то случилось, — проговорил он и повернулся к притихшему Вазину. — Ну вот, Вазин, похоже, твой Дорин преподнес сюрприз!
Впереди показался лесок, за которым дорога круто поворачивала налево. Самого поворота из-за деревьев не было видно, но Вазин знал это место. Поворот почти под прямым углом огибал глубокую ложбину; по ее склону прямо вниз спускались деревья.
Грэг гнал машину, высунув голову в боковое окошко. У самого поворота, метрах в сорока от леса он внезапно затормозил, и Вазин чуть не ударился лбом в стекло.
— Выходи! — коротко сказал Грэг и выскочил из машины. — Ты чего сидишь? — резко спросил он, видя нерешительность Вазина.
«Все равно…» — как-то безразлично подумал Вазин, выходя наружу.
Подойдя к обочине, он увидел внизу, в глубине ложбины темно-зеленые «Жигули» усатого. Машина лежала почти у самого леса вверх днищем и слабо вращала колесами. По примятой траве и вывороченным комьям земли было видно, как она кувыркалась вниз.
Грэг уже быстро сбегал вниз по травянистому склону. «Что ж это за чертовщина-то такая?..» — тоскливо подумал Вазин и с тяжелым сердцем тоже стал спускаться. Он видел, как Грэг на ходу вытащил из кармана плаща какой-то блестящий предмет, по форме напоминавший пистолет.
«Жигулям» досталось основательно. Бока оказались сильно смятые, заднее стекло вылетело. Грэг распахнул дверцу, и Вазин увидел усатого.
Тот вывалился из своего сиденья и в неестественной позе завис между ним и крышей автомобиля. На остекленевшем лице его не было ни малейшего признака жизни. Крови Вазин нигде не заметил. Грэг пристально осмотрелся и стал осторожно вытаскивать тело усатого из машины.
Вазин был растерян и чувствовал себя совершенно беспомощным.
«Ну вот… — вию подумал он. — Не хватало только трупов…» Он рассеянно скользнул взглядом по лобовому стеклу, покрытому паутиной трeщин, по искореженной дверце, вздохнул, медленно присел на корточки и стал тупо наблюдать за манипуляциями Грэга.
Положив на траву безжизненное тело, Грэг внимательно осмотрел голову усатого.
— Помоги, — сказал он и правой рукой полез в нагрудный карман плаща. — Надо расстегнуть на нем одежду.
Вазин наклонился над усатым и расстегнул у него куртку и рубаху.
Пульса не было. Дыхания тоже. «Безнадежный труп», — подумал Вазин и недоуменно посмотрел на Грэга. Но тот был невозмутим; в руке он сжимал какой-то прозрачный баллон, напоминавший шприц и заполненный бесцветной жидкостью. На одном конце этого баллона как колпачок крепился странный металлический механизм. Вазин бессмысленно уставился на зту штуковину. Ему почему-то стало все безразлично. «Наплевать, — устало думал он. — Пусть делает, что хочет. Пусть оживляет мертвецов… Я здесь ни при чем…»
Грэг молча отстранил Вазина в сторону, левой рукой нащупал в центре груди лежащего какую-то точку и поднес «шприц». Раздался мягкий щелчок, и из колпачка выскочила огромная блестящая игла. Правда, назвать иглой этот металлический стержень, похожий на гвоздь-сотку, было трудно. Вазин и глазом моргнуть не успел, как Грэг взмахнул рукой и всадил баллон с иглой усатому в грудь. Именно в ту точку. Всю иглу, целиком…
От неожиданности Вазин вскрикнул и вскочил на ноги. Он в ужасе глядел на прозрачный баллон, торчащий из груди усатого и еще не переставший дрожать, а в голове стали мельтешить нелепые мысли. Наверное, у него был жалкий вид, потому что Грэг выпрямился и, взглянув на него, сказал:
— Ты чего, Вазин? Опять, что ли?
Вазин с трудом оторвал взгляд от распростертого тела и посмотрел на Грэга.
— Маразм… — хрипло выдавил он. — Бред какой-то…
— Испугался, значит? — спросил Грэг.
— Испугаешься тут… — пробормотал Вазин. — Таким шилом…
— Ты же неглупый человек, Вазин, — сказал Грэг. — Должен понимать, что из единства формы не всегда следует единство содержания!
— Как это?.. — не понял Вазин и опасливо покосился на «шприц».
Жидкость в баллоне медленно мутнела.
— Не понимаешь… — проговорил Грэг и подозрительно посмотрел в сторону леска. — Здесь он где-то, — вдруг произнес он. — Не может он быть далеко!
Вазин тоже обернулся и посмотрел на кусты, но ничего не заметил.
— Так вот, поясню, — сказал Грэг, беря его за руку и сверля пронизывающим взглядом. — Насчет формы и содержания. Наш человеческий облик — это только прикрытие. Оболочка, под которой существует совершенно другой организм, ясно?
— Оболочка… — рассеянно повторил Вазин. — Другой организм…
Он уже был готов к тому, что труп сейчас оживет и встанет на ноги.
— Это же естественно, — сказал Грэг. — Одинаковых организмов вообще не существует. Поэтому каждый из нас перед тем, как попасть сюда, проходит длительную биологическую формировку. Так что, если у тебя тут, — он похлопал Вазина по груди, — находится сердце, то это еще не значит, что у нас оно здесь же… Вот что я хотел тебе сказать.
— А где же у вас сердце?.. — спросил Вазин, нахмурясь.
— Логичней было бы сначала спросить: а есть ли оно у нас вообще?
Жидкость в баллоне стала уже грязно-зеленой. Грэг присел к телу.
— Наконец-то, — проговорил он и выдернул «шприц». При этом раздался чмокающий звук, от которого у Вазина по коже прошел озноб.
На груди усатого не осталось никаких следов крови, только маленькое пятнышко темнело в самом центре.
Поморщившись, Вазин вздохнул, и тут веки усатого дрогнули и приоткрылись. Вазин хоть и приготовился к подобному, но все же вздрогнул. «Спокойно, — сказал он себе. — Я спокоен! Совершенно спокоен…» Грэг наклонился, приложил указательные пальцы к вискам лежачего и через несколько секунд выпрямился.
— Порядок, — сказал он. — Можно вести на базу… — и, осекшись, вдруг резко повернулся в сторону кустов.
Вазин оглянулся.
— Он! — бросил Грэг, срываясь с места. — За мной!
— Боже! — простонал Вазин. — Неужели это никогда не кончится?
Он ощущал себя бессильной марионеткой в чьей-то чудовищной игре. Но оставаться здесь было бы неразумно, и Вазин, в который раз проклиная судьбу, бросился вслед за Грэгом.
Опрокинутые «Жигули» и оживший труп остались позади, и Вазин продирался сквозь кусты, получая хлесткие удары ветками по шее и лицу. Это была бешеная гонка. Они бежали по склону, сплошь и рядом напичканному кустарником, и Вазин быстро выдохся. Пот заливал ему глаза, справа и слева в полумраке мелькали и прыгали деревья.
Он видел перед собой только черную спину Грэга и его руку, сжимавшую блестящее оружие, слышал, как Грэг крикнул:
— Остановись, Дорин! Еще не поздно!
«Еще не поздно… — пронеслось в мозгу у Вазина. — А потом? Потом будет поздно?.. И этот проклятый Грэг может убить Дорина?! Убить?..» Эта мысль, словно ножом, полоснула Вазина. Только сейчас он наконец в полной мере осознал, для чего у Грэга в руке тускло поблескивает эта штуковина. Он понял, что дело приобретает страшный оборот.
Конечно, после того, как гробанулся усатый, Грэг остался с Дориным один на один. И что же, от отчаяния он хватается за оружие? И почему вообще кувырнулись эти «Жигули»? В конце концов не Дорин же столкнул их с откоса… Опять загадки! Но загадки загадками, а Дорина могут убить!.. Причем на его глазах! А он идет за Грэгом, как дурак, как глупый щенок на поводке…
Внезапно правая нога ушла в пустоту, земля метнулась навстречу, и Вазин упал в пожухлые прошлогодние листья. Когда он, кряхтя, поднимался, его вдруг пронзила мысль:
«А ведь Дорин-то остался в тени! Нет против него ничего. Кроме утверждений Грэга… Получается интересно…»
Пока Вазин кувыркался, он значительно отстал от Грэга. Но ему всетаки удалось различить во мраке леса черную бегущую фигурку. Теперь Вазин не сомневался: Дорин уходил к дороге. Впереди маячил просвет.
Дорога! Вазин вытер рукавом пот со лба и побежал дальше. Мысли не давали ему покоя.
Постой, постой, говорил он себе, пыхтя и задыхаясь. А что, если Дорин оказался просто-напросто свидетелем каких-либо деяний этих пришельцев? Может, даже совсем случайно… Еще ведь неизвестно, чем они здесь занимаются!.. А Дорин, скажем, узнал и таким образом стал представлять для них какую-то опасность. Обычный человек Миша Дорин и горстка инопланетян… Друг против друга. А если инопланетяне действуют инкогнито, что им остается?.. Каким-либо образом изолировать Дорина, или воздействовать, или еще что… но так или иначе поймать его!
Если же поймать не удастся, то уничтожить. Жестоко, но зато надежно!
А может, для них и не жестоко вовсе?
Но ведь это все надумано, возразил себе Вазин. Высосано из пальца!
И тут же ответил себе: да, надумано. Но ведь не исключено? Не исключено! Можно ли не принимать это во внимание, когда речь идет о жизни и смерти? Этот Грэг придумал для него, Вазина, легенду об инопланетном происхождении Дорина. Спрашивается, зачем? А не затем ли, чтоб сбить его с толку, ошарашить, заглушить в нем голос совести?! Мол, ты, человек, в наши нечеловеческие дела не суйся… Чтоб он вот так вот плелся позади, ничего не понимая, и смотрел, как на его глазах…
Но только что-то не понравилось Вазину в этих внезапных умозаключениях. Что-то где-то не вязалось. Он не мог понять, где и что, но интуитивно чувствовал это. Он бы, конечно, разобрался в этом, будь у него время для размышлений, но сейчас отбросил все сомнения. В мозгу колотилось только одно: он может не успеть! Может не успеть… Но он должен успеть! Помешать, предотвратить… Не позволить им и себе задавить свою совесть, не позволить себе и им делать из него марионетку…
Решимость придала Вазину силы. Он бежал уже не по склону, а почти вдоль дороги, где было значительно светлее. Вскоре он увидел все. Сначала белые «Жигули» Дорина, стоящие, как оказалось, за самым поворотом, потом и самого Дорина, бегущего к ним. От автомобиля его отделяло около ста метров. В руке у него был пистолет. Грэг отстал от Дорина метров на тридцать.
«Успеть!..» Вазин сделал нечеловеческое усилие, чтобы догнать Грэга.
До него было уже совсем немного. Сил не было даже на крик. Казалось, вот-вот лопнут легкие или откажут ноги. Грэг даже не обернулся к нагонявшему его Вазину, словно того и не существовало.
Дорин уже подбегал к машине.
— Стой! — закричал Грэг. — В последний раз…
Грянул выстрел. Грэг отпрыгнул за дерево. Дорин выстрелил еще раз.
До Грэга оставалось не более десяти метров.
Дорин отвернулся от леса и прыгнул к машине.
Пять метров…
Грэг выступил из-за дерева и вскинул руку с оружием.
— Нет… — сдавленно просипел Вазин.
Последний прыжок… Вазин сшиб Грэга всем телом. Перед глазами полыхнула фиолетовая вспышка, и они полетели на землю. Вазин слышал, как взревел мотор и «Жигули» умчались.
«Успел…» — думал он, распластавшись в мокрых листьях. Правую щеку саднило. Задыхаясь, Вазин приподнялся на локтях. В глазах плыли цветные пятна. Грэг был уже на ногах.
— Ну, Вазин… — произнес он.
Вазин медленно поднялся.
— А что же… ты думал… — сказал он, тяжело дыша. — Думал… я смотреть буду, что ли?.. Нет, не выйдет…
Грэг приблизился к нему вплотную, сверля его пронзительным взглядом своих немигающих глаз. Удивительно, но Вазин не испытывал страха.
— Чего ты добился? — холодно и громко сказал Грэг.
— Да хотя бы того… — выдохнул Вазин с напором, — что совесть моя теперь чиста…
— Совесть?! — В глазах Грэга что-то мелькнуло. — Ох, уж мне эта ваша совесть… А если б не промахнулся Дорин?! Что тогда?
— Да холостые у него патроны! — выпалил Вазин, не выдержав. — Понял?! Холостые…
— Что?! — воскликнул Грэг. — Так ты ничего не понял, глупец?!
Он схватил Вазина за плечи и молча, рывком повернул к сосне, возле которой они упали.
На уровне лица в стволе дерева белел участок обнаженной древесины с черным круглым отверстием посередине.
Вазин почувствовал себя прескверно.
— В машину, быстро! — крикнул Грэг и, рванув его за рукав, потащил к дороге.
Что-то рушилось. Надо было за что-нибудь хвататься…
— Подожди! — крикнул Вазик, останавливаясь.
— Ну что еще? — Грэг тоже остановился и обернулся. — Что ты опять мнешься? Пойми, Дорин первым перешагнул эту грань. Мало тебе этого случая? — Он махнул рукой в сторону ложбины. — Я не хочу повторения чего-либо подобного, ясно?!
— Но при чем здесь… — недоуменно забормотал Вазин, — ты думаешь, Дорин… и «Жигули»…
— Нет, ты явно ничего не понял! — воскликнул Грэг. — Ты что, не видел лобовое стекло? Лучше надо было рассматривать! К счастью, Дорин промахнулся.
Грэг развернулся и побежал по дороге, оставив Вазина с открытым ртом.
И снова он мчался за Грэгом, растерянный, подавленный, готовый взвыть. «Это никогда не кончится, — билась мысль. — Никогда!»
Через минуту они выскочили за поворот, где стояла «Волга». Грэг уже открыл дверцу, когда Вазин нагнал его и схватил за руку.
— Постой… — выдохнул он. — Ну, не могу я так!.. Мотаюсь за тобой туда-сюда… Запутался совсем… Ведь я же знаю Дорина несколько лет! А ты хочешь, чтобы я вот просто так взял и поверил, будто он — пришелец с другой планеты?..
— Не понимаю, — медленно проговорил Грэг. — Мне незачем тебя обманывать. Повторяю, незачем!
— А я тебя не понимаю! — вскрикнул Вазин. — Или ты считаешь меня идиотом, или в самом деле ни хрена не соображаешь!.. Проклятый инопланетянин… Ну, не делаются такие вещи вот так… пойми ты, не делаются!
Грэг ничего не ответил, только молча поднял руку с оружием, и не успел Вазин опомниться, как фиолетовая молния ударила ему в грудь.
Вазин стоял, хлопая глазами, ослепленный, и ничего не соображал.
— Убедительно? — сухо спросил Грэг и, не дожидаясь ответа, пояснил: — Если твой Дорин человек, ему это не повредит!
Еще окончательно не придя в себя, Вазин ощупывал куртку, на которой не осталось никаких следов, и глядел, как Грэг садится в машину.
Он очнулся, когда завелся двигатель.
— Живей, — нетерпеливо сказал Грэг.
В растерянности Вазин обогнул машину и сел рядом с ним. Едва «Волга» тронулась с места, Вазин постепенно стал отходить. И тогда он наконец понял, что смутило его в лесу, когда он бежал за Грэгом и наивно пытался понять замыслы пришельцев. Он понял, что если бы Дорин был человеком и если бы Грэг с самого начала не исключал возможности его уничтожения, то он, Грэг, вряд ли стал бы цацкаться с ним, Вазиным… Вряд ли стал бы таскать его за собой, убеждать его в чем-то и плести небылицы… Грэг поступил бы с ним проще.
Было пустынное, серое утро с такой же пустынной и серей дорогой.
Вазин сидел в машине, погруженный в невеселые мысли.
По представлению Грзга выходило, что Дорин, отчаявшись уйти от погони, решил перейти в атаку. Использовав для этого поворот, не видимый из-за леса, он остановил свою машину, спрятался в лесу у дороги и открыл стрельбу по автомобилю усатого. В критической ситуации усатый не справился с управлением и кувырнулся с откоса, а Дорин кинулся вниз, но подойти к машине, очевидно, не успел, так как появилась «Волга». Он успел укрыться в лесу и, чтобы не быть обнаруженным, вынужден был затаиться. Ну а потом… Потом, видимо, понял, что ему не остается ничего другого, как бежать к своей машине…
Раз за разом прокручивал Вазин все обрушившееся на него в это утро в своей памяти. И понимал: для того, чтобы хоть в чем-то разобраться, он должен увидеться с Дориным. Ему было ясно, что теперь он не выйдет из этой зловещей игры, в которую попал случайно и из которой хотел выйти еще недавно. Теперь он должен встретиться с Дориным во что бы то ни стало! Вот только удастся ли?
Вазина отвлек от мыслей писк черного приборчика. Грэг, не отрывая взгляда от дороги, взял его. «Неужели усатый?» — подумал Вазин, глядя, как пальцы Грэга подрагивают, находясь в специальных углублениях.
Только сейчас Вазин заметил, что у Грэга на руке тоже нет часов, и его надежды узнать, сколько времени, окончательно рухнули.
— Кто это? — спросил Вазин, когда связь закончилась.
— Третий из нашей группы, — не сразу отозвался Грэг.
Третий?! Как же он упустил это из виду? Он же совсем забыл, что у подъезда, кроме бежевой, стояла еще черная «Волга»! Так что же это они?.. У каждого по машине? Хорошо живут…
— Что же это вас так разбросало? — спросил Вазин уныло.
— Пришлось… — ответил Грэг. — После того, как вы удачно ушли из квартиры.
— А тот усатый, в черной куртке… что с ним будет?
— Ничего не будет. Потом заберем его и доставим на базу.
«Неплохо, — подумал Вазин хмуро. — Инопланетяне, базы, бластеры… Все как полагается! Солидно они здесь обосновались…»
— Впереди дачный поселок, — сказал Грэг. — Кажется, Вазин, у тебя там дача?
— Ты и про дачу знаешь? — удивился Вазин.
— Не надо нас недооценивать.
«Действительно», — угрюмо подумал Вазин. До поселка оставалось около пяти минут езды. Как это он забыл про дачу? Путь Дорина, а следовательно, и их путь, лежал прямиком через поселок, и миновать его не было возможности, поскольку объездную дорогу строители разрыли еще месяц назад.
— И что, этот третий сюда едет? — спросил Вазин.
— Сюда, — сказал Грэг. — Только по другой дороге. Навстречу Дорину. — Грэг помолчал и добавил: — Но я сомневаюсь, что он успеет…
Дурное предчувствие возникло в душе у Вазина. Он вдруг вспомнил, что у Дорина почти не осталось бензина, а может, уже вообще нет… Настроение было паршивое. Он закусил губу и нахмурился.
— Грэг, — сказал он наконец, впервые обращаясь к нему по имени. — Скажи… чем все-таки занимался Дорин?.. Или это секрет?
— Тем же, чем и все наши сотрудники здесь, на Земле, — сказал Грэг. — Сбором и анализом информации обо всех сторонах человеческой деятельности. Анализом серьезным и глубоким, надо заметить.
— Дорин занимался всеми сторонами?..
— Да нет, — перебил Грэг. — Это я вообще сказал. Лично Дорин был специалистом по истории цивилизованных стран Земли.
Вазин озадаченно взглянул на Грэга.
— Зачем это нужно-то? — спросил он. — Собирать о нас информацию… анализировать… А потом что будет?
— Ничего не будет, — сказал Грэг. — Это обычная исследовательская работа: наблюдение и изучение. Только в космическом масштабе.
— Но цель-то должна быть! — воскликнул Вазин.
— А цель есть, — сказал Грзг спокойно. — И ее нетрудно логически проследить.
— Ну так объясни уж мне, отсталому землянину…
— Представь себе, — сказал Грэг, — что изучены законы развития и функционирования твоей родной цивилизации. Технический прогресс сделал возможным космическую экспансию, а покорение пространства и времени стало повседневностью… Тогда возникает закономерный вопрос: что есть эволюция данной цивилизации в ряду эволюции других цивилизаций? Есть ли тут система? В чем состоят общие и частные принципы развития разума во вселенной? И как все это узнать? Понял?
— Хотите, значит, найти некий всеобщий закон развития вселенной? — задумчиво сказал Вазин.
— Ну, это будет несколько упрощенно, но в принципе верно, — сказал Грэг. — Только я бы добавил: разумной вселенной.
Вазин вздохнул и покачал головой.
— Какие высокие категории… — сказал он. — Как же сюда вписать все эти выслеживания, гонки, стрельбу?..
— Не думай, что стрельба по живым мишеням доставляет мне удовольствие! — резко сказал Грэг. — Но если ничего другого не остается…
— И ты убьешь? — спросил Вазин. — И в душе ничего не шевельнется?
— Опять, — произнес Грэг сухо. — Совесть… Душа… Что только люди не придумают, чтобы усложнить себе жизнь!
«Да уж, — мрачно подумал Вазин. — Совесть тебе наша не нравится! Манекен… Что же это за цивилизация-то такая? С одной стороны, покорение космоса, а с другой — убийства?.. А впрочем, — сказал он себе, — что ты знаешь о других цивилизациях?»
— А что, — сказал Вазин, — разве нельзя оставить Дорина в покое?
— Я ведь тебе уже объяснял, Вазин, — сказал Грэг. — Во-первых, Дорин — крупный специалист, во-вторых…
— А если этот специалист не захочет больше работать с вами?! — выпалил Вазин. — Что тогда?
Грэг ответил не сразу.
— Это не проблема, — произнес он после паузы. — У нас есть возможность разрешить этот конфликт. Захочет.
Вазин не понял, но спрашивать больше не стал. Грэг тоже замолчал.
Впереди показались первые домики дачного поселка.
«Логик, — подумал Вазин, злясь. — Рационал… Спокойный как монумент. Наверное, никогда не впадает ни в отчаяние, ни в ярость… Кажется, даже не улыбнулся ни разу. Странный он все-таки, этот Грэг, странный… Чего-то ему не хватает… А может, это они все такие?»
Справа и слева тянулись дачные участки и огороженные невысокими заборчиками особняки, безмолвные и пустые. Середина недели, и к тому же раннее утро.
Белые «Жигули» Дорина Вазин увидел еще издали. Машина стояла с раскрытой дверцей возле вазинской дачи и была пуста. У Вазина в груди защемило. «Неужели все-таки бензин?» — мелькнула мысль.
— Проклятье… — пробормотал он. Предчувствие его не обмануло.
Подъехав вплотную к «Жигулям», Грэг затормозил. Заглушив двигатель, он повернулся к Вазину.
— В доме кто-нибудь есть? — спросил он. — Я имею в виду…
— Никого… — сказал Вазин упавшим голосом. Будто ты не знаешь?..
Грэг кивнул Вазину, достал оружие и открыл дверцу. Перед тем как выйти, он выдернул ключ зажигания и положил в карман.
Стояла гробовая тишина.
Они осторожно зашли через распахнутую калитку и стали пробираться к дому по тропинке между грядками.
Особнячок был двухэтажный и кроме основного входа имел еще один. С торца дома находилась крутая лестница с перилами, ведущая прямо на второй этаж через застекленную дверь. Дверь эта закрывалась на слабенький английский замок, и при желании ее можно было высадить в два счета. Дорин об этом прекрасно знал, так как они с Вазиным частенько бывали здесь, особенно летом. В том, что Дорин находится в доме, Вазин не сомневался. Было хорошо видно, как он бежал по грядкам к лестнице, напрямую…
«И здесь произойдет финал этой истории?..» — с ужасом думал Вазин, когда они приближались к дому. На полпути Грэг остановился и, скользнув взглядом по окнам, прислушался.
— Вазин, — сказал он. — Ты спрашивал тогда, зачем я тебя за собой таскаю…
— Я понял, Грэг, — мрачно сказал Вазин. — Ты увидел во мне посредника… Да? Что, я должен пойти и уговорить Дорина сдаться?
— Я вижу, ты кое-что начал понимать, — сказал Грэг. — Конечно, утверждать, будто я предвидел эту ситуацию, было бы глупо. Ситуация могла бы быть совершенно другая… Но всегда лучше быть готовым к любому повороту событий. К тому же в том или ином случае ты лучше сможешь понять Дорина, чем, например, я. Да с нами он теперь, вероятно, и говорить не станет…
Грэг умолк. Шум позади заставил их обернуться. С противоположной стороны дороги к машине Дорина подъехала черная «Волга». Из нее выскочил высокий и светловолосый субъект в сером костюме.
«Успел-таки, — подумал Вазин. — Еще один не от мира сего…»
— Хорошо, — сказал Грэг, глядя, как светловолосый большими скачками мчится к ним. — Так будет значительно лучше.
Когда светловолосый подбежал, они с Грэгом обменялись быстрыми взглядами, потом Грэг махнул рукой в сторону лестницы, и светловолосый побежал к ней по тропинке, даже не посмотрев на Вазина. В руке он сжимал уже знакомое Вазину оружие.
— Пойдем, Вазин, — сказал Грэг. — Надеюсь, от входной двери у тебя есть ключи-?
Вазин не ответил.
Противоположная фасаду стена не имела окон — вдоль нее они обогнули дом и вышли к другому торцу, туда, где находилась входная дверь.
Вазин вынул ключи, отыскал нужный, открыл тяжелый висячий замок и взглянул на Грэга.
— Иди, — Грэг положил ему руку на плечо. — Может, не зря я с тобой связался… Поговори с ним. Ты должен с ним поговорить! Думаю, от тебя в немалой степени зависит, чем все это закончится. Иди, Вазин, я жду тебя здесь.
Открывая дверь, Вазин подумал: не сказать ли Грэгу, что он идет к Дорину вовсе не из-за них и вовсе не собирается его в чем-то убеждать, и пусть Грэг не обольщается… Но потом плюнул, настроение и так было поганое.
Он прошел через прихожую и шагнул в полутемную и пустую гостиную. Вазин почему-то с самого начала был уверен, что Дорин наверху.
Он даже не стал заглядывать в спальные комнаты, а сразу направился к винтовой скрипучей лестнице, ведущей на второй этаж. Впрочем, весь второй этаж представлял собой одну-единютвенную комнату. Ступенька жалобно скрипнула под ногой. Вазинзамери прислушался. Наверху было тихо, хотя Дорин, конечно, его слышал Вазин поднялся на несколько ступенек и опять застыл.
— Миша… — негромко сказал он. — Это я…
— Я знаю, Андрей, — раздался голос Дорина. — Поднимайся.
Дорин сидел на табурете посреди комнаты, вполоборота к застекленной двери, бессильно уронив руки на колени. В полусжатых пальцах его правой руки дулом вниз висел пистолет.
— Вот и свиделись, Андрюша… — произнес Дорин, и в голосе его были такие горечь и тоска, что Вазину стало не по себе..
Он приблизился к Дорину и сел на край кровати. Дорин поднял голову. На лице его была усталость. Усталость и тоска.
— Прости, что залез сюда, — сказал он. — Выхода не было. Бензин на нуле, далеко бы не уехал… А тут дача ваша, как специально…
Некоторое время оба молчали.
— Миша, — сказал наконец Вазин, — неужели все это правда?
— Правда, Андрей… — не сразу ответил Дорин. — К сожалению. Не знаю, что именно они рассказали тебе, но это правда. Лгать они не умеют…
Вазин сжал голову ладонями и стиснул зубы.
— Но как же так… — застонал он. — Как же так…
Дорин с грустью смотрел на него.
— Для тебя, конечно, лучше бы всего этого не знать, — сказал он, качая головой. — Они что, много тебе рассказали? Это на них не похоже, Хотя… — Дорин осекся и махнул рукой.
Вазин молчал. Какое-то время он сидел, не шевелясь, взъерошив волосы и упершись взглядом в невидимую точку на полу. Потом он с трудом сказал себе: «Ладно… Это еще не конец света. Собрать все силы и пережить этот кошмар! Пережить и не сойти с ума…» Наконец Вазин поднял голову и взглянул Дорину в глаза.
— Ты в чем-то виноват перед ними? — тихо спросил он.
Дорин невесело усмехнулся.
— На это не так-то просто ответить, — сказал он медленно. — Но если брать по большому счету, то моя вина в том, что я не хочу быть такими, как они… Знаешь, — сказал он вдруг. — Это длинная история… А для тебя она вообще будет дикой, наверное…
— Ты расскажи, расскажи… — попросил Вазин. — Я уже ко многому привык за это утро.
Дорин некоторое время сидел задумавшись, а потом заговорил:
— Когда меня направили на Землю, а это было семнадцать лет назад, я еще ничем не отличался от них… Вернее, тогда еще от нас. Тогда я был молод и неопытен по части исследования чужих планет… Вместе с массой других, таких же, как я, специалистов-новичков мы составили первую партию заброски на Землю. Сколько же нас было тогда таких, изменивших свой облик по образу и подобию человеческому и прошедших длительное обучение?.. Не знаю, да и никто из нас этого не знал. Думаю, несколько сотен. Всего у нас хватало в ту пору: и энергии, и желания работать, и одержимости… Не было только главного: практики! Не было опыта конкретной работы, не знали мы, что значит: долгие годы работать на чужой планете, долгие годы дышать воздухом иного мира… Да мы и не задумывались над этим, мы были полны готовности выполнять дело, предначертанное нам судьбой! Но это было сначала. А потом… Потом были двенадцать лет работы. А что такое несколько сотен на всю планету? Практически ничего. Практически я был в полной изоляции. И в этом незнакомом, неведомом, во многом допотопном мире мне необходимо было жить и работать многие годы. Жить и работать, ни на минуту не забывая, кто ты здесь и зачем ты здесь…
В первые годы я полностью отдался работе. Тогда у меня не было ни друзей, ни знакомых. Только работа. Я был машиной для получения и систематизации информации. Словом, жил сообразно идеям своей родной цивилизации… — Дорин вдруг умолк и спросил: — Я, наверное, говорю непонятные вещи? Идеи цивилизации… Ты же не знаешь!..
— Нет, Грэг что-то говорил… — начал Вазин.
— Кто?
— Ну, этот высокий, в плаще… Он так себя назвал. Он гозорил что-то о высших целях… Космическая экспансия… поиски всеобщего закона…
Дорин закивал головой.
— Вот это и есть, — сказал он, вздохнув. — Это и есть центральная и основная идея нашей идеологии. Собственно, все остальные части являются вспомогательными и призваны служить главной… Все силы и помыслы, все достижения — на получение высшего знания, а остальное побоку. Остальное необязательно… А силы ведь нужны немалые. Таких исследуемых планет, как эта, — десятки, если не сотни…
Дорин снова замолчал, собираясь с мыслями.
— Так вот, — продолжил он, — первые годы были еще ничего… Но с течением времени этот дух, эта атмосфера человеческой жизни проникали в меня независимо от моей воли. Наблюдая за людьми и их жизнью, я стал понимать, что кроме кропотливой работы, кроме периодических отчетов, поиска и накопления информации вокруг существует что-то еще. Нечто такое, чего не было в той, моей прежней жизни, чему даже в моем сознании до сих пор не находилось места. Помню, как в первые месяцы пребывания на Земле я случайно оказался на карнавале. Я глядел на эти веселящиеся толпы людей, на разноцветные маски и множество огней и спрашивал себя: зачем? Ради чего? В первое время я очень часто задавал себе этот вопрос, глядя, как танцуют люди на концертах своих любимцев, как вдохновенно рисует художник морской пейзаж на закате солнца, глядя, какие неописуемые страсти творятся на стадионах во время футбольных матчей и как радостны лица детей, наряжающих новогоднюю елку… Ответа не было. Ответ приходил медленно, с каждым годом, и чем дольше я находился здесь, тем он становился все яснее. Волей-неволей я втягивался в эту жизнь, завел знакомства… Знакомые мои, естественно, ничего не знали обо мне, кроме той вымышленной биографии, предназначавшейся для моего прикрытия. И чем больше я узнавал эту жизнь, тем больше поражался ей и тем больше сравнивал ее со своей прежней. Я понимал, что когда-нибудь придет время, и меня отзовут обратно, и не будет ничего этого… И эта мысль, как ни странно, угнетала меня. Помню период, когда со мной творилось что-то невообразимое. Я проклинал эту планету за то, что она въелась в каждую клетку моего организма, я проклинал судьбу, которая закинула меня сюда, я не знал, что делать!.. К тому времени я уже проработал около десяти лет, и все, что касалось моего родного мира, стало казаться мне каким-то нереальным и не имеющим ко мне никакого отношения. С прежней жизнью меня связывал только характер моей работы да редкие визиты уполномоченных, которые контролировали нашу деятельность.
И вот наступил момент, когда я понял, что не смогу больше выполнять свою работу. Она стала казаться мне призрачной и ненужной, я не чувствовал от нее отдачи… Мои отчеты исчезали, словно в бездонной яме — я лишь получал сигнал о том, что очерeдной мой отчет принят, зарегистрирован, и все… Это были кризисные месяцы, двойственное существование все больше угнетало меня, надо было что-то решать. В принципе сомнений быть не могло. Если не уверен в себе, если не выдерживаешь — возвращайся! Решение однозначное. Но я неожиданно для себя стал задумываться над другим вариантом: остаться на Земле и стать, как это ни странно звучит, обычным человеком… Я пытался призвать на помощь разум и понять: как же можно променять мир, где уровень развития во много раз превосходит земной, на этот мир, такой примитивный и отсталый?! Но разум не помог мне, и я решил отдаться на волю чувств.
Я понимал, что рано или поздно придется сделать выбор… И я сделал его пять лет назад, когда окончательно осознал, что не вернусь назад. Я решил стать человеком, хотя я и не человек. И вот пять лет назад я исчез из их поля зрения. Правда, один раз им удалось найти меня. Тогда они предложили мне вернуться и пройти спецкурс мозговой терапии… Есть такой способ «очищения» мозгов от всего того, что мешает им служить идеям цивилизации.
«Так вот о какой возможности говорил Грэг!» — подумал Вазин.
— Тогда я довольно легко ушел от них, думал: навсегда. Просчитался…
Дорин умолк, и в комнате воцарилась тишина. Дорин сидел, не шевелясь, закрыв глаза, и, казалось, спал.
— Миша, — наконец тихо сказал Вазин. — А эти, которые тебя преследуют… Ну, этот Грэг и его компания… Кто они такие?
Дорин медленно открыл глаза.
— Эти-то? Специальное подразделение… Осуществляет надзор за деятельностью всех наших сотрудников на Земле. Сам понимаешь, работа в специфических условиях, мало ли что может случиться… Не все выдерживают. А эти следят, контролируют… Наделены особыми полномочиями. Но ни один из них никогда не поймет исследователя, никогда не поймет, что это такое — наша работа… Исследователя может понять только исследователь! А эти… Слушай, Андрей, — внезапно сказал Дорин. — Они что, послали тебя сюда вести со мной переговоры?
— С чего ты взял?.. — сказал Вазин, слегка растерявшись.
— Догадываюсь… — проговорил Дорин.
— Нет, Миша, — сказал Вазин. — Я сам пришел к тебе. И не для того, чтобы быть посредником, хотя Грэг и просил меня об этом…
— Бессмысленно, — глухо сказал Дорин. — Я сделал свой выбор и никогда не жалел о нем! И сейчас не жалею, Андрей! А они… — Он махнул рукой. — Ты ведь, наверное, понял, какие они? Если понял, то и меня поймешь… Я к ним не вернусь.
В голосе его Вазин заметил нотки отчаяния.
— Вот что, — сказал Вазин решительно и встал. — Я пойду сейчас к нему и объясню! Попробую убедить…
— Нет, нет… — затряс головой Дорин. — Это бессмысленно! Они не поймут этого… Для этого им надо оказаться на моем месте! Не мотаться время от времени по континентам с разными инспекциями и проверками, а жить здесь, среди людей! Жить и задумываться! Иначе они никогда не поймут…
— Что же тебе делать? — тихо спросил Вазин.
Но Дорин словно не слышал его слов. Он вдруг вплотную подскочил к Вазину.
— Они не отстанут, я знаю… — заговорил Дорин, дыша Вазину в лицо. В глазах его появился лихорадочный блеск. — А я не хочу!
Вазин молчаливо потупил взгляд. Дорин схватил его за грудь и затряс.
— Слышишь! — закричал он. — Не хочу!!!
Вазин видел перед собой лицо Дорина, полное отчаяния, и понимал, что Дорин, как и он, не знает, как быть дальше. И то, что он спрятался здесь, в этой комнате, — это лишь какая-то зловещая отсрочка, не более…
«А ведь я могу ему помочь! — внезапно проступила в мозгу Вазина отчетливая мысль. — И это будет несложно. Нужно только взять у Дорина пистолет, сунуть за пояс и спуститься вниз. У этого Грэга даже мысли такой не возникнет… Выстрелить ему в голову, на выстрел наверняка примчится второй, проделать то же самое… При их наивности это будет/ нетрудно. Главное стрелять точно и лучше в голову. Учесть, что патронов осталось четыре штуки… Нет, такой шанс упускать нельзя!»
Вазин протянул руку и взял у Дорина пистолет. Дорин не сопротивлялся, но только как-то странно смотрел на него.
Почему он так смотрит?!
Вазин повернулся и, не оборачиваясь, пошел к лестнице.
Он уже взялся за перила, когда где-то внутри робко и еле заметно просочилась мысль: «А откуда я знаю про патроны?» И тут же в тишине раздался крик Дорина:
— Стой!
Вазин замер на месте. Он стоял, словно очнувшись ото сна, и не понимал, откуда у него в руке пистолет и куда он направляется. Вазин недоуменно обернулся, но тут рядом очутился Дорин и выхватил у него пистолет. Вазин ничего не понимал.
— Прости… — прохрипел Дорин. — Прости, Андрей… Это я… сам не знаю…
— Миша… — пробормотал Вазин, постепенно приходя в себя.
— Просто я не знаю, что мне делать! — закричал Дорин в отчаянии. — Прости и… уходи!
Вазин наконец понял все и похолодел.
— Иди и скажи этим, что… что я их жду… Пусть поднимутся… Андрей! — снова крикнул Дорин. — Ты что, не слышишь?!
— Слышу… — одними губами произнес Вазин и сделал шаг назад.
— Прошу тебя, уходи, — Дорин сел на табурет и обхватил голову. — Оставь меня…
Вазин в оцепенении ступил на лестницу и стал спускаться. В гостиной он присел на старый диван и с минуту сидел, закрыв лицо ладонями. Постепенно оцепенение спало, осталось лишь противное чувство в душе.
«Слепое орудие убийства», — подумал он. Он едва не стал слепым орудием убийства. Впрочем, почему слепое? Очень даже зрячее…
Вазин медленно и тяжело поднялся. Миновав прихожую, он вышел на улицу.
Грэг сидел на скамейке. Вазин неторопливо подошел. Сколько же времени он пробыл в доме? Он не знал. Казалось, время в это пррклятое утро замерло на месте.
— Что он сказал? — спросил Грэг, поднимаясь.
— Оставьте его в покое, Грэг, — сказал Вазин, словно не слыша вопроса.
— Это все, что ты можешь мне сказать? — опять спросил Грэг.
— Не будет он вашим… — сказал Вазин. — Не надо никакой… терапии… Прошу тебя, оставьте его!
— Хватит этих эмоций, Вазин! — резко сказал Грэг. — Мы попусту теряем время! Есть у тебя что-нибудь по существу?
«Бесполезно, — мрачно подумал Вазин. — Как же мне все надоело».
— Дорин ждет вас наверху, — устало сказал он.
— Ну вот, — произнес Грэг. — Другое дело.
Он выглянул из-за угла, махнул светловолосому рукой и направился к двери. Смятение ворвалось Вазину в душу, и он почуял недоброе.
— Стой! — крикнул он, и Грэг замер в дверном проеме.
Несколько секунд Вазин мялся, терзаемый отчаянием.
— Пойми, Дорин измучен… — лихорадочно заговорил он наконец, — Он несчастен! Ну, пусть он останется здесь! Я прошу…
В этот момент грохнул выстрел.
На какое-то мгновение они оба застыли, затем Грзг исчез в темноте прихожей. Внутри у Вазина все оборвалось. С тяжелым сердцем он кинулся в дом вслед за Грэгом. Пробегая через гостиную, Вазин слышал, как тот гремел по винтовой лестнице.
Когда Вазин влетел на второй этаж, то увидел Грэга, неподвижно стоящего посередине комнаты, возле опрокинутого табурета. Перед ним на полу, у распахнутой застекленной двери, раскинув руки, лежал светловолосый. Черная дыра зияла у него в голове, и не было ни единой капли крови…
В тишине тоненько скрипнула дверь. Ворвавшийся ветерок трепал занавески.
— Вот так, Вазин… — произнес Грэг, метнулся за дверь и исчез.
Не в силах отвести взгляд от оскаленного, мертвого лица, Вазин на негнущихся ногах обошел тело и, пятясь, вышел на наружную лестницу.
Сбегая вниз, он видел, как рванули с места белые «Жигули» и как Грэг гигантскими прыжками несется к своей «Волге».
Сейчас Грэг уедет, и он останется здесь! С тем… который наверху!
Эта мысль обожгла Вазина, когда он бежал по грядкам. Он же не нужен больше Грэгу!..
— Подожди… — хрипло прорычал Вазин, выбегая за ограду.
Двигатель завелся, и машина поехала.
— Подожди!!! — заорал он, задыхаясь. — Не оставляй меня здесь!
«Волга» набирала скорость. Вазину удалось схватиться за ручку задней дверцы, и он помчался, бешено работая ногами, чтобы не упасть.
Наконец он кое-как распахнул дверцу и буквально втолкнул себя в автомобиль, больно ударившись при этом. Отдышавшись, Вазин поднялся с сиденья. Дорин несся впереди, метрах в ста…
— Грэг. — позвал Вазин, но тот не откликнулся. Вазин застонал. — Но я же ничего не знал! — закричал он. — Правда, не знал… Я же думал… Он мне сказал.
— Перестань! — оборвал его Грэг. — Я тебя не обвиняю. Зачем залез в машину? Мне ничего от тебя больше не надо…
— Он что… мертв? — не слыша Грэга, прохрипел Вазин. — Ничего нельзя сделать?! А?
— Ничего, — сказал Грэг и добавил: — Да… Дорин многому научился у людей…
Вазин молчал. Он вдруг подумал, что, не останови он Грэга в дверях, тот поднялся бы наверх одновременно со светловолосым и в ловушку угодили бы они оба. Ведь Дорин, собственно, на это и рассчитывал… Не останови он Грэга, зловещий план Дорина удался бы, и он вышел бы победителем из этого кошмара… Но какой ценой!
«Как странно, — думал Вазин. — Могучая, развитая цивилизация вдруг оказывается беззащитной перед такими обычными и привычными для людей вещами, называемыми коварством, хитростью, обманом… Перед неведомыми им понятиями». Сейчас Вазин понимал, что Грэг не обманул его: он действительно ни разу не воспользовался больше своими инопланетными способностями проникать в чужое сознание. Неужели только из-за того, что дал обещание? А ведь загляни Грэг ему в душу тогда, в лесу, — неизвестно еще, как развернулись бы события…
Мир, лишенный обмана… Это звучит! Это прекрасно, но… Из головы никак не выходил рассказ Дорина и его лицо, полное отчаяния и безнадежности. Теперь Вазин понял: Дорин ни за что не вернется. Скорее он выберет смерть…
Дачный поселок кончился, впереди снова была серая дорога. Расстояние между автомобилями медленно сокращалось.
Вазин все полнее осознавал степень отчаяния, охватившего Дорина.
Он вспомнил о бензине, и на ум пришла мысль об утопленнике, хватающемся за соломинку. Попытка Дорина уйти с самого начала была обречена на провал. Сядь он в черную «Волгу» светловолосого, был бы шанс.
Но на ней Дорин вряд ли успел бы развернуться, а может, ключей в машине не было…
«Неужели финал? — беспомощно подумал Вазин. — Зачем же я сел в эту проклятую машину?! При чем здесь я?.. Зачем я вообще ввязался в эту историю?»
— Останови, — выдавил он. — Останови, я выйду…
— Замолчи, — коротко сказал Грэг. — Если будет стрелять, падай на сиденье! Пора ставить точку. В третий раз он не уйдет…
И тут машина Дорина заглохла. Это произошло внезапно, и Вазин понял это только тогда, когда увидел, как распахнулась дверца белых «Жигулей» и Дорин выпрыгнул на дорогу с пистолетом в руке.
Их разделяло уже не более полсотни метров. Дорин стоял к ним лицом, выпрямившись во весь рост, и поднимал пистолет.
— Ложись! — крикнул Грэг.
Грянул выстрел. Грэг мотнулся вправо. Машина дернулась, и Вазин упал на сиденье. Раздался еще один выстрел. Потом еще… Вазии ничего не видел, он только почувствовал, как машина круто вывернула в сторону, на обочину, и двигатель умолк…
Он лежал, не шевелясь, уткнувшись лицом в сиденье, и прислушивался. Грэг впереди зашевелился, клацнула дверца, и послышался удаляющийся топот. Вазин медленно поднялся и увидел, что Грэг бежит по дороге за Дориным. Увидел, как Дорин отшвырнул на бегу разряженный пистолет, как оглянулся на Грэга, отставшего от него шагов на тридцать, увидел, как Грэг вдруг остановился и вскинул руку, как сверкнула фиолетовая молния и Дорин застыл на месте, запрокинув голову, как секунду спустя он рухнул в пыль и остался лежать неподвижно…
Вазин отвернулся. Он сидел в полной тишине, бессмысленно уставясь в усеянное трещинами лобовое стекло.
Конец.
Не было никаких мыслей в голове, кроме ощущения огромной, сосущей пустоты. Словно внутри у него что-то очень долго грелось, накалялось, горело… И наконец перегорело.
Конец… Все-таки это произошло! Но почему, подумал он горестно.
Почему?! Ответа не было. Вазин упал на сиденье и, стиснув зубы, застонал. Он даже не слышал, как к машине подошел Грэг. Когда хлопнула дверца, Вазин словно очнулся и поднял голову.
Грэг швырнул свое оружие на соседнее сиденье, сел за руль и повернулся назад. Вазин медленно сел. Грэг посмотрел на его лицо.
— Ты чего? — спросил он. — Хотя, конечно, история малоприятная…
— Малоприятная?.. — сквозь зубы проговорил Вазин и вдруг закричал: — Что, добился своего?! Добился, да?!
— Ты чего? — опять спросил Грэг.
— Ничего!!! — крикнул Вазин ему в лицо. — Ну почему?! Почему так?.. — Он внезапно сник, обхватил голову руками и приглушенно застонал: — Ну, ведь можно же… можно же было по-другому как-то… Но не так! Господи…
— Верно, Вазин! — жестко сказал Грэг и метнул на него пристальный взгляд. — Все могло быть иначе! Если бы не ваша дурацкая планета! Это она заставила Дорина совершать нелогичные поступки, она научила его не понимать очевидных вещей…
— Нет! — выпалил Вазин, взмахнув руками. — Это не так!..
— Так, Вазин! — сказал Грэг. — Факты есть факты. И они гораздо убедительнее слов! Дорин прекрасно усвоил законы вашей жизни. А я этого не учел. Многое смог учесть, а вот этого нет…
— Неправда! — отчаянно закричал Вазин. — Мы не такие, слышишь? Мы… — Он вдруг осекся.
«К черту… — пронеслась мысль. — Брось это… Зачем?» На Вазина нахлынула тоска, перед глазами опять возник Дорин, охваченный лихорадкой беспомощности. К чему теперь бесполезные слова, когда уже ничего не изменишь? Ведь этот проклятый пришелец в какой-то мере прав… А что можно противопоставить фактам? Ничего, кроме философской болтовни… И разве он, Вазин, сможет донести до этого Грэга всю правду?
Взгляд Вазина упал на лежащее на переднем сиденье оружие. Он резко вскочил и, перегнувшись через спинку, схватил его. Грэг не прореагировал. На ощупь оружие оказалось мягким и почти ничего не весило.
Грэг спокойно, не мигая, смотрел на Вазина.
«Нажать, и все… — мелькнула мысль. Вазин положил палец на белую клавишу. — До кучи! Трупом больше, трупом меньше…»
— Не боишься? — сузив глаза, мрачно произнес Вазин, наводя на Грэга плоское подобие ствола.
— Нет, — спокойно сказал Грэг. — Ничего у тебя не выйдет. Этот излучатель — индивидуальное оружие и сработает только в моей руке.
Вазин закивал головой, вздыхая, бросил излучатель обратно, сел и уткнулся лицом в спинку сиденья. «Боже мой, — думал он тоскливо. — Что же происходит на белом свете? Вот это и есть пресловутая встреча двух цивилизаций?.. Голубая мечта человечества… Вот это?! Погони и убийства — вот чем занимается могущественная цивилизация на чужой планете и ни в коей мере не желает, чтобы о ней знали, и так называемый контакт ее совершенно не волнует…» Вазин снова вздохнул.
— А что будет… с телом? — хмуро спросил он.
— А тела нет, — ответил Грэг.
— То есть… как? — проговорил Вазин и взглянул вдаль, на дорогу.
Тела Дорина не было. На месте осталась только пустая, словно разложенная, одежда и ботинки…
Вазин ошеломленно посмотрел на Грэга.
— Ничего особенного, — сказал Грэг. — Молекулярный распад. Происходит при гибели организма. Это заложено в нас изначально, чтобы не оставлять следов. Конспирация, сам понимаешь…
— Ни черта я не понимаю! — выпалил Вазин. — И не хочу больше понимать!
— Кстати, — невозмутимо сказал Грэг, — и на даче у тебя тоже нет тела. Так что будь спокоен.
— Да, да! — резко выкрикнул Вазин. — Я спокоен, конечно… Я совершенно спокоен! Все! — выдохнул он. — Хватит с меня…
Он открыл дверцу и выбрался наружу.
— Постой! — окликнул его Грэг, тоже выходя из машины.
Они стояли по разные стороны «Волги» и смотрели друг на друга.
— Если хочешь, — сказал Грэг, — я сотру в твоей памяти воспоминания о сегодняшних событиях.
— Нет! — холодно сказал Вазин. — Не надо.
— Может, ты боишься или не доверяешь? — сказал Грэг. — Напрасно. Все сделаю как надо, поверь. Просто проснешься, допустим, завтра и ничего не вспомнишь…
— Я же сказал: не надо! — глухо, но твердо произнес Вазин.
— Как хочешь, — сказал Грэг, а потом спросил: — Ты почему вышел? Я отвезу тебя домой. Только заедем на дачу, заберем излучатель, одежду и машину.
— Я не поеду.
— Почему? До города далеко!
— Ничего. Как-нибудь…
Вазин повернулся и зашагал по дороге. Сзади хлопнула дверца, и машина несколько раз взревела, выбираясь на дорогу с обочины. Когда «Волга» догнала его, Вазин почему-то остановился. Машина затормозила, и Грэг, высунувшись из окошка, спросил:
— Что-то еще, Вазин?
— Да, — сказал Вазин хмуро. — Хочу спросить напоследок… Почему вы не хотите действовать на Земле легально? Что же в этом такого страшного?
— Это еще зачем? — удивился Грэг. — Мы своей деятельностью не причиняем вам ни малейшего вреда. Пользы, естественно, тоже. Невмешательство — это основной закон для нас.
— Даже если вы заметите несправедливость, то не вмешаетесь?
— Зачем? Ваши проблемы и решать вам! Мы же здесь не для этого.
— А когда у тебя на глазах, Грэг, — с напором сказал Вазин, — один человек будет убивать другого — ты ничего не сделаешь?!
— Нет, Вазин, — ответил Грэг. — Я же говорю: главный закон…
Грэг смотрел на него не мигая.
Вазин закусил губу и закивал головой. «Да-а…» — печально подумал он и вздохнул.
— Уходить вам надо всем отсюда, — мрачно сказал Вазин. — Чем скорее, тем лучше. Думается мне, что Дорин — не последний…
— Может быть, может быть… — задумчиво сказал Грэг. — Я в последнее время тоже об этом думаю. Где-то мы буксуем на этой странной планете… Но не я решаю этот вопрос. И если наша работа на Земле нужна, мы будем работать.
— Ну, работайте, работайте… — медленно проговорил Вазин и сунул руки в карманы. — Искатели высшего знания!.. Только не то вы ищете… И не там.
— Не понял, — сказал Грэг.
— Ладно, — махнул рукой Вазин. — Может, потом поймешь. А я пойду…
Он повернулся.
— Значит, не едешь? — спросил Грэг.
— Нет, — не оборачиваясь, бросил Вазин. — Расстанемся здесь…
— Ну, тогда прощай, Вазин.
— Прощай, Грэг.
Бежевая «Волга» обогнала Вазина и, набирая скорость, умчалась вперед. Он глядел ей вслед, пока она не исчезла вдали, потом медленно побрел по дороге.
Он шел, опустив голову и засунув руки в карманы. Стояла звенящая тишина. Только сейчас Вазин почувствовал, как чудовищно он устал.
Ноги подкашивались, и хотелось сесть, но он знал, что садиться нельзя.
Постоянное движение немного отвлекало его от навязчивых мыслей, не дававших ему покоя. Чем дольше он шел, тем настойчивей они лезлк ему в голову.
Вот они и кончились, эти инопланетные страсти… Кончились и унесли жизнь Миши Дорина. Нечеловека с человеческим нутром, которое вылепила у него жизнь среди людей. Вылепила со всеми людскими плюсами и всеми людскими минусами… И здесь все та же пресловутая диалектика. Плюсы и минусы человечества… Разве задумывался он когда-нибудь над чем-либо подобным?..
«Мы не такие, Грэг… — бормотал Вазин в пустоту. — Не такие! Ты увидел в нас только плохое… Почему? — спрашивал он себя. — Почему в нашем мире плохое всегда видно невооруженным глазом, а хорошее чаще всего остается незамеченным? Почему?»
Вазин поднял глаза к небу, словно ища там ответа. Но небо было затянуто сплошной серой пеленой. Возле развилки он остановился. Налево уходила дорога на город, по которой примчался светловолосый на свою погибель… Прямо виднелся дачный поселок. Вазин решительно свернул налево. До города было далеко, и оставалось надеяться на попутки. Ведь когда-то они должны появиться, а пока он шел…
Он шел, и ему казалось, что эта дорога никогда не кончится. В каждой клетке его тела сидела усталость, сильно хотелось пить, и постепенно Вазин стал впадать в какое-то полубредовое состояние.
Вот как бывает, мелькнуло в его воспаленном мозгу. Сверхцивилизация, ищущая высшее знание… Сверхцивилизация, которой явно чего-то недостает… А может, было у них это самое, недостающее? Было, да потеряли? Нелегко ведь идти по крутой дороге познания и ничего не потерять. Особенно если бежать…
Вазин споткнулся, и его бросило вперед. Он взмахнул руками, но не упал, удержался. Выпрямившись, он осмотрелся. Кругом была серая, томящая пустота. Впереди и позади простиралась дорога. И на Вазина вдруг волной нахлынула тоска, да так, что у него защемило в груди. Ведь нет больше Дорина, нет! И никогда не будет… Будет обычная, земная жизнь со своими обычными, земными заботами. Только без Дорина… А возьмись он кому-нибудь рассказать все это — ведь никто же не поверит!.. Даже Светка… Да он бы и сам не поверил в такое. Значит, ему до конца дней своих суждено носить это в себе, в своей памяти. И это будет сидеть в нем, и от этого не избавиться и никогда не забыть! Один на один со своими воспоминаниями.
И Вазин стал ругать себя за то, что не согласился на стирание памяти, которое предлагал Грэг. Какой дурак!.. Надо было соглашаться, надо!..
Как же теперь жить-то со всем этим грузом в душе? Как?..
Он все шел и шел по пыльной дороге, ругая и проклиная себя. Сколько он шел? Десять минут, двадцать… может, час? Он не знал. Это утро было вне времени. И чем дольше он шел, тем чаще оглядывался назад в надежде, что все же появится попутная машина и подберет его с этой бесконечной дороги.
Александр Етоев В сказке можно оказаться…
На площади Дантеса посередине стоял высокий, метра под два, цельночугунный красавец в кавалергардском мундире. Вокруг было пустынно, лишь стайка городских голубей вспархивала лениво и, покружившись над выпуклой мостовой, с шумом шла на посадку. На памятник голуби не садились.
От площади мы пошли по неширокой улице, конец которой терялся в цыганской пестроте стен, в изломах далеких крыш и пепельных лохмах текущего с неба тумана.
Я не смог прочитать название улицы — все таблички были густо замазаны черной блестящей смолой. Дома стояли по сторонам плотно — мышь не проскочит, и странно — по одной стороне все они были высокие, даже порой казалось, что их стены загибаются книзу и, наклоняясь над улицей, высматривают что-то на мостовой. На другой стороне, наоборот, дома стояли как на подбор низенькие, двух-трехэтажные, и угодливо, по-человечьи щурились маленькими оконцами в тени высоких каменных покровителей.
— Т-с-с! — сказала Маришка, когда мы проходили мимо большой темной громадины. — Здесь опасно, молчи.
И словно в ответ на ее тихий голос из окна на втором этаже вылетела круглая двухпудовая гиря. Она упала в шаге от нас, и асфальт треснул и провалился, обнажив глину, перемешанную с песком. Из трещин во все стороны побежали муравьи.
От неожиданности я подался в сторону, прикрывая собой Маришку.
Но из пустого проема окна ничего больше не вылетало.
— Я же говорила, скорее…
Мы припустили бегом и миновали опасное место. Бежали мы недолго, но я задыхался. Воздух в городе был какой-то другой — и пах по-другому, и был непривычно густ. К такому я не привык. Он не проходил в глубину, а набивался в горле, и во рту после каждого вдоха оставалась сухость и горький сернистый вкус. Мне все время хотелось сплюнуть, но при девочке я не мог.
— Сюда, сюда, ну что ты, как маленький, — сказала Маришка, когда я, замедлив шаг, хотел было отдышаться, и оттащила меня за рукав к самой стене дома, — не видишь, что ли, там — дядька.
Куда Маришка показывала, стоял длинный худой человек. Стоял человек неестественно прямо, старался тянуться вверх, и без того вытянутое его тело казалось натянутым, как басовая струна — вот-вот оборвется.
Человек был в солдатских, сильно поношенных сапогах и широких штанах, затянутых на животе ремнем. Поверх расшитой косоворотки висел самый обыкновенный пиджак, а в руках дядька держал бинокль, сильно вдавливая его в глаза.
— Пригнись, если увидит, придется уносить ноги.
— Маришка, кто он такой? Почему у него бинокль?
— Т-с-с, молчи. Он может услышать. Это, — Маришка понизила голос, — Глаз Улицы.
— Что? — Я ничего не понял. — Какой улицы? Этой? А почему — он человек?
— Да не человек он, не человек. Не видишь, что ли, не человек, а дядька. Разве такие человеки бывают? Насмешил…
Я хотел присмотреться к нелепой фигуре внимательней, но девочка не дала. И откуда взялась сила в ее слабой детской ручонке? Она тянула меня вперед, подальше от уличного стража, и я видел, я чувствовал, как запястье ее руки побелело, сделалось твердым и тонким от напряженья, а сама она как-то сгорбилась, перегнулась вперед и была похожа сейчас на маленькую испуганную старушку.
Дядька остался позади. Нас он не заметил. Хотя — или мне показалось — но в блестящем кольце окуляра распух на мгновенье и тут же опал и исчез черный, как дуло, зрачок.
— Ты вроде и большой, а как маленький. Все учить приходится. Ну куда же ты, куда? Ай!
Она чуть не плача отталкивала меня от небольшой грязной лужицы, в которую я случайно едва не ступил. Маришка сильно дышала и била меня своими маленькими кулачками. Я был выше ее, и удары приходились мне на уровне пояса. Поэтому я осторожно удержал ее руки в своих.
— Маришка, я только что приехал, ты на меня не сердись. Я в вашем городе первый раз и мало чего знаю.
Кое-что я все-таки знал.
И до встречи с девочкой, когда меня на какой-то из улиц оглушила, придавила к стене лавина нечеловеческих звуков. Яростных, злых — словно сумасшедший оркестр по команде безумного дирижера вдруг ударил не в лад, засвистел, затрубил, застучал ногами по клавишам, дождавшись наконец первого случайного слушателя. Там, у стены, эта музыка чуть с ума не свела. Она казалась страшнее стократ еще потому, что звук шел ниоткуда. Он бил прямо из воздуха, из пыльной воздушной каши, которая доверху наполняла улицу.
И после — когда мы шагали рядышком, и я вздрагивал и оглядывался боязливо при каждом Маришкином предупреждении.
Потом-то я попривык, хотя бы внешне не открывая испуга, — все-таки неприлично, взрослый человек, а трусит в присутствии незнакомой девочки.
Но сдерживаться получалось не всегда.
Руки девочки вздрагивали. Я держал их осторожно, боясь причинить ей боль.
— У нас такой город. Он очень опасный, когда не знаешь. Видишь, — она показывала на лужу.
Я присмотрелся, но ничего не увидел. Набежавшая на лужу рябь замутила водяное пятно. Я хотел подойти ближе, но Маришка вцепилась в меня, не давая этого сделать. Наконец я разглядел.
«Нет, к таким сказкам я не привык. В детстве такие сказки мне не рассказывали», — подумал я, сдерживая наступающую на сердце тошноту.
Из лужицы сквозь красноватую муть воды вверх и как будто не на меня смотрело… Лицо, не лицо — что-то страшное, бледное, круглое, словно блин, и с красными немигающими глазами.
«Зима… Ртуть… Иней в холодном погребе, — всплывали из темных углов памяти непрошеные слова, — здесь не сожгут, костров здесь не бывает. Здесь утягивают на дно и замораживают живьем».
— Что… это? — спросил я трудно и тихо, и голос мой был чужой, потому что Маришка взяла мою руку в свою и стала гладить теплой ладошкой мою холодную и неживую.
— Не знаю, я не знаю. В школе нам не говорили. Мальчишки во дворе рассказывают, что это Болотный Хозяин. Но ты не бойся, он из лужи не вылезает, ждет, когда кто-нибудь не заметит и провалится к нему сам.
— И такой в каждой луже?
— Это не лужа, это его дом. Лужи бывают после дождя, они высыхают, и мальчишки пускают в них ореховую скорлупу. А эта не высыхает никогда, потому что он в ней живет.
— Вообще-то я слышала, — говорила Маришка, когда мы отошли от лужи достаточно далеко, — что наш город построили на болоте. Это было очень давно, меня тогда и на свете не было. И мамы не было… Был один старичок, он и сейчас живет в нашем дворе. От него мальчишки и знают. И про Болотного Хозяина от него.
Стал накрапывать дождь. Шел он нехотя, мелко, не набирая силу. С дождем сделалось холоднее.
Я посмотрел на легкое платье Маришки и стал стягивать с себя старую походную куртку. С ней я не расставался во всех своих путешествиях.
— Надень, — сказал я, — надевай, надевай, простудишься.
— Не простужусь, спасибо. Дождь сейчас перестанет, видишь, там небо голое.
По ее виду и голосу я понял, что куртку она не возьмет. Я посмотрел на небо. И правда, серая муть уходила за ребра крыш, и на улице посветлело. Дождь перестал.
— А ты откуда такой?
— Какой, Маришка?
Вопрос прозвучал неожиданно. Отвечать на него не хотелось.
— Ну, неумелый, нескладный… Ничего не знаешь. Чуть к Болотному Хозяину не попал…
— Таким, наверное, родился. А вообще это очень долго рассказывать. И… трудно.
— Если трудно, не рассказывай. Нам налево.
— А что там?
— Ничего, просто другая улица, А прямо никто не ходит.
Я уже перестал удивляться, но спросил, показывая вперед:
— Там что, что-нибудь вроде этого… Глаза? Или Хозяина?
— Нет, — ответила Маришка спокойно, — там Трещина.
— Ага, — сказал я и больше спрашивать не стал.
«Трещина так трещина. Нельзя так нельзя». Спрашивать об очередных ужасах не хотелось. Сердце болело, и очень хотелось домой.
Я посмотрел на часы. До Нулевого Часа оставался час с небольшим.
«Так долго», — подумал я и вздохнул.
Об экспресс-возврате я и думать забыл. Просто не мог подумать, когда рядом со мной Маришка.
— А? — спросила девочка, поворачивая ко мне лицо. — Что ты сказал?
— Ничего. Я хотел спросить, вот ты говоришь, школа. А что, в вашем классе много ребят?
Маришка задумалась. Она наморщила лоб и стала считать, выбрасывая из кулачка пальцы.
— Четыре, три, два, один… В первом классе — четыре, у нас во втором — трое…
Удивившись, я оборвал ее непонятный счет.
— Так мало ребят? Маришка, сколько же всего у вас в школе классов?
— Один. То есть, классов, их пять, но помещение одно. У каждого класса — своя скамейка. Первый — самая длинная скамейка, на четверых ребят. Три девочки и мальчик. У нас — трое. Я к еще две девочки.
— Маришка, — я не дослушал, — а почему?
— Что почему?
— Почему так мало ребят?
— Почему-почему, я говорю, такой город. Трудно жить. А что, у вас по-другому?
— Где… у нас? — кажется, я покраснел.
— Ну… у вас. Ведь ты же сказал, что приехал из другого места.
Смущенный, я пожал плечами и отвечать не стал.
Что я мог ответить этой маленькой незнакомой девочке? Что есть и другие места; где все не так и жизнь идет по-другому? Где не сидят, притаившись в лужах, жадные до живого мертвецы? Где из окон домов не летят в твою голову гири? Ну, скажу, а что дальше? Рана на маленьком сердце? Мечта о несбыточном? А почему о несбыточном? А ты здесь на что?
За разговором и мыслями про себя мы свернули на боковую улицу.
Она шла под уклон, была бугриста и косовата. Ноги все время норовили запутаться в лабиринтах, сложенных из выпирающих невпопад булыжников. Идти было непривычно трудно, а тротуар под стенами тянулся такой узкой до невозможности полосой, что волей-неволей приходилось мучиться, идя по камням.
Метрах в ста впереди виднелось что-то черное и большое. Я пригляделся: опять памятник. Уж очень сильно кого-то одолевала тоска по вечности. Кого? Мертвецов из луж? Или в городе есть и другие хозяева?
— Маришка, а эти памятники, там, на площади, теперь этот — впереди, давно их поставили?
— Их поставили, когда строили город. Очень давно. У нас их много, не только эти. На каждой площади, в скверах, просто на улице, во дворах.
— Даже во дворах? А ты знаешь, кто такой, например, Дантес? Или вон там, впереди?
— Конечно. Мы это проходили в школе, мама нам говорила. Они — герои, те, кто строил наш город. Мы должны ими гордиться и брать с них пример.
Я внимательно посмотрел на Маришку. Лицо ее было серьезным. Я ничего не сказал, перевел взгляд на ближайший дом и увидел на угловом ризалите табличку с названием улицы. Она оказалась незамазанной, чистой, лишь слегка поблекшей от времени.
«Улица Неизвестного солдата» — черные буквы красиво ложились на белую эмаль.
Мы дошли до сквера и остановились у низких кустов кизильника, охвативших памятник плотным колючим кольцом. Прохода в кустах не было.
Я стоял и смотрел, Маришка смотрела тоже, но скорее не из любопытства, а просто из-за меня.
Там, куда мы смотрели, за кизильником, за чугунными столбиками и цепью высился постамент — глыба темного камня, а на глыбу, на ее тесаный верх, была посажена башня танка. Люк башни открыт, из люка смотрит, кося глазами, простолицый танкист без шлема. Как живой.
Он-то, наверно, и есть тот неизвестный солдат, в честь которого названа улица. А на башне красной победной краской написано: «Прага-68».
Голова моя затекла. Маришка, которой наскучило это затянувшееся стояние, уже тянула меня от памятника. Мы оставили солдата в покое и пошли. Пройдя с десяток шагов, я не удержался и оглянулся. Мне показалось, что длинный пушечный ствол немного сдвинулся в сторону и смотрит как раз в самую мою спину, ближе к левой лопатке. И танкист уже не косит глазами, а смотрит прямо и пристально.
«Чепуха, — подумал я, унимая нервную дрожь и невольно убыстряя шаги, — сколько в этом городе чепухи».
Маришка теперь за мной едва поспевала.
— Куда ты так… Погоди…
Не мог же я ей сказать, что испугался памятника. Хорош бы я был после такого признания.
— Разбежался чего-то. Вроде и улица не под уклон, а ноги сами бегут.
Улыбка, которую я попытался выжать, наверное, более походила на гримасу уличенного в обмане ученика. Но все же шаг я замедлил.
— Смешной ты… У вас там все такие смешные?
— У нас разные, — ответил я, уже не гримасничая, а улыбаясь нормально.
Я вспомнил, что мы о чем-то не договорили. Помешал памятник. Ах да, разговор шел о школе, и Маришка упомянула маму. Мама…
— А папа? Кто он, твой папа?
Голос Маришки был спокоен, а в глазах я прочитал удивление.
— Папа? Что такое папа?
Я смутился и обругал себя за бестактность. Но все-таки Маришкин вопрос прозвучал странно.
— Ну, папа, твой папа…
— Мой? Я тебя не понимаю. Расскажи, что такое папа.
Ну и задачку задал я сам себе. Но Маришка смотрела пристально и надо было отвечать.
— Папа… Это такой человек, взрослый человек, мужчина…
— Мальчик?
— Не мальчик, мужчина.
Я по глазам видел, что Маришка не понимает. Но как можно не понимать таких элементарных вещей. Есть мама, есть папа, что тут непонятного? А Маришка не понимала.
— Мужчина — это большой мальчик. Вот я — мужчина.
— Ты — папа? — в глазах Маришки горел огонек интереса.
— Да, у меня есть дети.
— Мой папа?
— Нет, Маришка, — я смутился, хотя Маришкин вопрос был по-детски прост и наивен, — я не твой папа.
— А… — кажется, девочка разочаровалась.
— Больших мальчиков в нашем городе нет, — сказала она вполне безразличным голосом, — только маленькие.
— Почему? — я искренне удивился.
Маришка ответила так же безразлично и как-то заученно, словно отвечала вызубренный урок.
— Все большие мальчики строят другой город, еще больше, чем наш. Очень далеко.
Я вспомнил:
— А старики? Ты говорила, что у вас живет один.
Я хотел добавить про гирю. Не старик же ее бросил в нас из окна. Так легко, словно пушинку. И не ребенок. Потом вспомнил этих, Болотного Хозяина и Глаз Улицы, и спрашивать не стал. Мало ли какой нежити не дает покоя проходящий под окнами живой человек.
Маришка ответила:
— Да, старики живут. Они очень старые, их мало. Мама говорила, что они никогда не умирают. Маленькие умирают, а старики нет.
— А мама у тебя кто?
— Она мама.
Странная у меня спутница. А город у них действительно паршивый. И даже не в памятниках и не в оживающих мертвецах дело. Что-то за всем этим стоит. Что-то большее, чем видится глазами. И глубже, и страшнее. Какой-то излом, «Трещина», — вспомнил я и повторил про себя: «Трещина. На всем, даже на этой девочке».
— А твоя мама, у нее только ты или у тебя есть братик, сестра?
— Что это, братик, сестра?
Опять тупик. Я попытался обойти его стороной.
— В вашем классе, ты говорила, три девочки, у каждой есть мама…
Маришка не дала мне договорить. Она даже рассмеялась от моей глупости. Я заметил, что серебряный ее смех гаснет, едва начавшись. Словно бы маленький колокольчик после первого удара опустили в воду.
Словно она стеснялась своего смеха и, не дав набрать ему силу, глушила его намеренно. Или боялась.
— В классе у нас мама одна. У всех одна.
Маришка говорила, словно выговаривала мне, повторяя на редкость непонятливому ученику само собой разумеющееся. Голос ее при этом сделался нарочито строгим, как у взрослой. Она пыталась нагнать на себя строгости, наверное, повторяя манеры какой-нибудь из своих воспитательниц. Но голос девочки скоро не выдержал этого тона, потончал, и ока спросила уже как обычно:
— А что, бывает мам несколько?
— Нет, наверное, не бывает.
Мне не хотелось ей говорить, как бывает у нас, в той сказке, из которой я появился. Я бы мог ей рассказать многое, но Маришка не была особенно любопытной, да и мне говорить не хотелось. «В чужой монастырь со своим уставом не лезут», — это правило я помнил твердо.
Когда мы проходили вдоль квартала одинаковых, желтых, как зубы курильщика, низкорослых домов, я почувствовал легкий разряд электричества в предплечье правой руки.
«Первое предупреждение, — отметил я про себя, — до Нулевого Часа остается ровно 20 минут».
Время, отпущенное на пребывание в этой сказке мне, праздному наблюдателю, истекало. Через 20 минут тело мое станет прозрачным, растворится в воздухе, словно сахар в воде, и меня здесь больше не будет.
Праздный наблюдатель уйдет из чужой сказки в свою, дверца за ним захлопнется и…
Надо только что-то придумать, чтобы ке напугать ребенка. Куда-то спрятаться, за угол, что ли, уйти или заскочить на минуту в ближайшую подворотню. Только как объяснить все это девочке? Или не объяснять?
Нет, сказать ей надо. Не то — ушел незнакомый дядя в подворотню и исчез. Так нельзя. Наверняка она подумает что-нибудь нехорошее. Испугается, решит, что меня сожрала какая-нибудь местная гадина. Но не объяснять же ей, что время мое на исходе. Что я не волен его продлить. Тут и взрослому-то не объяснишь. Хотя, может быть, ребенок как раз и поймет?
И тут я понял, что думаю не о том. При чем здесь я? Какая разница, как я отсюда уйду — с пушечным громом или беззвучно, как привидение.
Главное — я уйду. Нет, не так. Не зто главное… ОНА ЗДЕСЬ ОСТАНЕТСЯ. Вот самое главное. ОДНА. ЗДЕСЬ. В этом страшном, притворяющемся живым городе, построенном на болоте, кажется, так говорил им старик во дзоре.
Я могу пожалеть о многом. О том, что оказался совсем не там, где хотел. Что в программу вкралась ошибка, и ребята, Гена, Сашок, не знают, где я сейчас. Впрочем, это не страшно, назад я вернусь в любом случае. Я могу пожалеть, что на свою голову познакомился здесь со случайным маленьким человеком. Что взял Маришку себе в провожатые.
Я мог обо всем этом жалеть, но я не мог одного: допустить, чтобы Я УШЕЛ, а ОНА ЗДЕСЬ ОСТАЛАСЬ.
— Маришка, Маришка… — я не знал, что говорить дальше, просто повторял ее имя, почти не скрывая боли.
И в какой-то момент мне показалось, что нужное слово найдено.
Стоит только произнести его вслух, как все проблемы решатся. Все станет ясно, и я уже протянул руки, чтобы взять ее руки в свои.
Девочка на меня не смотрела. Она стояла на выпирающем из асфальта бугре, и голова ее доставала моего плеча. Лицо ее сделалось бледным, она как-то странно прижимала кулачки к горлу, и вся была словно рыбка на высушенном неживом берегу, такая же жалкая, одинокая, и платьице на ней трепетало от мелких набегов ветра.
— Что с тобой, девочка? Ну что ты? — спросил я осторожно, заглядывая ей в лицо. И вдруг понял, что ветра не было. Что это страх живет в складках ее одежды, в ее побледневшем лице, в плотно сжатых у горла кулачках.
Я подошел к ней вплотную.
— Маришка, что случилось? Я здесь. Посмотри на меня, не молчи…
Она молчала, лишь вздрогнула, когда я отнял ее руки от горла.
— Там, — сказала она, и опять ее голос был чужой, наполненный страхом и какой-то усталой покорностью.
Страх ее передался и мне, но там, куда она показала, ничего особенного я не увидел. Все оставалось таким или почти таким, как было. В небе клубилась муть. Ее становилось больше. Серые языки лизали стены домов, краски делались блеклыми, дома одинаковыми. Пустые окна, казалось, начинали оживать, но только казалось — это дрожала в них мутная воздушная пелена. По всем признакам приближался вечер.
И вдруг я заметил, как вдалеке по улице бежит в нашу сторону худой одичалый зверек. Я догадался, что это кошка. Но очень худая, полуголая, жалкая. Она бежала зигзагами, прихрамывая на переднюю лапу. Даже отсюда было заметно, как труден ей этот бег, как мало сил остается, как сдирается ее шерсть о грубую плоть улицы. Рот зверька разевался беззвучно, оскал рта был страшен и жалок одновременно. Она силилась прокричать о помощи, но звуки, видно, не вылетали из ее обессилевшего тела.
На время я забыл о Маришке, так поразил меня вид приближающегося зверька. Я оцепенело смотрел в его сторону. Ноги мои словно погрузились в вязкую уличную трясину. Только слабый электрический удар — сигнал второго предупреждения да какой-то звук слева заставил меня встряхнуться.
Звук оказался частым дыханием девочки. Она уже не стояла покорно.
Руки ее с силой вцепились в рукав моей куртки, глаза стали узкими, злыми, сквозь дыхание прорывались слова:
— Гадкий, гадкий… Вот ты какой. Гадкий. Я не знала, я думала…
Она заплакала и выпустила рукав.
— Что ты? Что? — я растерялся, я позабыл о кошке.
— Все ты, ты виноват. Не я же…
— Что, Маришка? Почему ты так?
Заплаканные глаза девочки снова смотрели в мутную уличную глубину. Губы ее шептали:
— Невидимка… Там, там… Это он… Это все ты, ты…
Я видел лишь кошку, ее усталый, ее обреченный бег, странные петли, которые она выделывала, приближаясь.
— Мы пропали… Ты пропал. Ты, ты, я не виновата, я послушная, меня мама хвалила…
Голос ее опять заходился в страхе.
— …Он убивает только гадких, плохих… Находит и убивает. А я послушная, мама знает… — Нет, — она уронила голову, — я виновата. Я не верила маме, значит, я виновата. Я думала, невидимкой просто пугают… А еще… Еще я сделала плохо мальчику из первого класса. Я пожаловалась на него маме, и мама на три дня оставила его без еды. Но только я поступила правильно, мама сама велела так поступать. Ведь Сережка бросался землей в памятник и еще показывал мне язык.
Только теперь до меня стали доходить путаные слова Маришки. И петлистый кошачий бег сделался тоже понятен.
Потому что уличная тишина, в которой наши с Маришкой голоса тонули, как малые капли в глухом бездонном колодце, стала рваться, трещать по швам, и сквозь прорехи в ее гнилом полотне полезли новые звуки.
Так мне показалось вначале. Но уже через долю минуты я понял — звук был один. Сначала он прозвучал глухо, прорвавшись сквозь грязную воздушную вату. Потом в нем выделилось железо, и чем громче он становился, тем тяжелей и уверенней было его тягучее нарастание.
Шаги, это был звук шагов. Удар, четкий и клацающий, как затвор.
Сменяющая удар тишина, полная ожиданием выстрела. И выстрел — новый удар.
Шаг — тишина, шаг — тишина… Громче, ближе, неумолимей.
Шаги приближались. Но это были не просто шаги. Человек, один, так не ходит. Такой звук бывает, когда шагают шаг в шаг десять, пятьдесят, сто человек. Словно улица стала огромным, вытянутым в длину плацем, а по нему — чеканя шаг, в ногу — идет нам навстречу невидимое для глаза воинство.
Улица была пуста. Лишь туман завивался вихрями, да хромая кошка, да мы с Маришкой, жмущиеся к сырой стене. И — эти шаги. Невидимое многоногое чудище, которое притворяется одиночкой. Ближе, ближе…
И тут до меня дошло, что кошка не просто бежит в нашу сторону. Она ищет у нас спасения. Вот сейчас — еще каких-то несколько метров — и она бросится к нашим ногам, по-кошачьи моля о помощи. А тот, беспощадный, что вот-вот настигнет зверька, обретет взамен маленького никчемного куска плоти два других, куда весомее и желанней.
Я повернулся назад. Позади были узкие прищуренные глаза над башней и черная точка ствола, нацеленного мне в грудь. Отступать было некуда.
Улица вдруг стала узкой. Дома стояли плотно, безлико, с наглухо задраенными парадными. Туман падал ниже и ниже.
Уже не звук, а дробный тяжелый грохот растекался по телу улицы.
Стекла в домах дрожали, и я видел, как от стены рядом отваливалась мелкими крошками облицовка.
Я напрягал зрение. Я пытался хоть мысленно облечь невидимку плотью. Я не знал что, но был уверен — еще полминуты, минута, и произойдет что-то страшное. Я не хотел, чтобы это произошло.
Не из-за себя, из-за Маришки.
И тут кошка что уже не бежала, а еле-еле ползла и находилась от нас в каких-то пяти-шести метрах, захрипела страшно, не по-кошачьи, и, распластавшись на мостовой, начала судорожно извиваться и выпускать когти. И вдруг — я даже вздрогнуть не успел — как кошки не стало. Я загородил улицу спиной, чтобы Маришха не видела того, что увидел я. Но, кажется, она видела. Вместо кошки на мостовой расплылось широкое ярко-красное пятко с торчащими из него клоками шерсти и черными бесформенными кусками. Это все, что от нее осталось.
Рукавом куртки я отер со лба пот. Рукав потемнел от влаги. И тут я увидел след. Отпечаток широкой подошвы с косыми рубчиками от краев и квадратной вмятиной каблука, больно входящего в землю. Четкий грязно-багровый след, словно бы ногой ступили не в кровавое месиво — останки раздавленной кошки, а в пролитую случайно краску.
След повторился ближе. Четкости в нем поубавилось. Он был уже смазанный, кровь оттиралась грубым наждаком мостовой.
— Вот тебе, вот… — я вздрогнул от крика Маришки и сначала ощутил лишь толчок — несильный, потом еще один — уже сильнее.
Я понять ничего не мог. Потом понял.
— Ты, ты… — задыхаясь, кричала Маришка. Глаза ее были сухими, и маленькие ладони упирались мне в поясницу и выталкивали меня вперед.
Я понял Маришку, но на нее не обиделся. Девочка не хотела умирать.
Она хотела быть живой, заслониться моей смертью от этого страха, от кровавых этих подошв. Вины ее в этом не было. Была слабость, не подлость.
Я сделал полшага вперед и в этот самый момент почувствовал плечом и всем напрягшимся телом, как удары тока забили в меня с четкой размеренной частотой. Наступал Нулевой Час.
«Черт возьми, немного бы пораньше. На каких-то десять минут. Поздно, поздно. Маришка, как же это, девочка моя золотая».
Время упущено. Спастись вдвоем уже невозможно. Слишком близок этот прозрачный мясник, слишком близок…
«Маришка, Маришка, все будет хорошо, я тебя в обиду не дам, мы…» Я уже кожей чувствовал упругую тяжесть воздуха и кислый противный запах, напоминающий чем-то казарму. Это он, невидимка.
И удары тока становились все чаще. Еще секунда и… Медлить было нельзя. И не знаю, как у меня вышло, но руки уже отжимали от тела легкий корсет со встроенными в него аккумуляторами. А потом эти же руки с силой вонзили зацеп прибора в невидимую гору, нависшую над нашими головами и грозящую смертельным обвалом.
Словно в бреду я услышал легкий хлопок, так вылетает пробка из бутылки с шампанским. Нулевой Час пробил. Наступила пьянящая тишина. Улица снова была пустынной, как будто ничего не случилось. Лишь кровавое пятно раздавленной кошки напоминало о миновавшем нас ужасе.
Стало тихо. Маришка молчала. Нет, шептала что-то чуть слышно, словно бы шелестели листья в далеком саду. Да это я сам, не Маришка, мои губы повторяют, словно молитву:
— Ребята, простите меня, Гена, Сашок… Вы умные, вы умелые. Вы там справитесь, сможете за себя постоять. Вас много, Гена, Сашок…
Как-то быстро стемнело. Туман прилипал к лицу. Дома молчали, как большие мертвые рыбы, и в окнах не было света.
Я обернулся. Неизвестный солдат слипся с клейкой уличной темнотой и был едва различим. Смертельная точка танкового ствола вообще исчезла в тумане. Я погрозил кулаком в неясный ком позади. Потом сказал тихо: «До встречи». Маришка меня услышала, но ничего не сказала. Наверное, думает, глупая, что я на нее в обиде.
— Ну что, Маришка, поздно уже. Веди меня к вашей маме. Мне очень надо с ней познакомиться. Очень…
Павел Кузьменко Ахилл
На зеленом, еще не очень вытоптанном холме близ моря сооружали погребальный костер из целых кипарисовых стволов. По углам ставили расписные амфоры с вином и маслом. У жертвенника резали быков, коней и баранов. Великие вожди Агамемнон, Одиссей, Менелай и Аякс возлагали на последнее ложе мертвого Ахилла, непобедимейшего из героев. Плач и стенания разносились от моря до стана ахейцев.
У подножия холма стоял слепой Аэд и настраивал кифару, чтобы петь вечером на поминальном пиру и играх славословия могучему сыну Пелея и Фетиды, отныне покойному. Пока же Аэд был один. Прислушиваясь к доносимым ветром плачу женщин и хитроумной речи Одиссея на гражданской панихиде, он бормотал:
— Будь ты проклят, великий герой Ахилл. Нес ты горе троянцам и радость ахейцам, фиванцам, спартанцам и мирмидонянам. Но что ты нес грядущему человеку? Копятся по капле преступления и грехи, и некому искупить их, кроме нас и наших детей. Тогда шлют боги в наказание людям войну. И пить кровь из ее чаши нам и молчать, покуда не высохнет и не очистится чаша преступлений наших. Но ты кричишь, Ахилл: «Мщение!» И тысячи оболваненных тобой вторят: «Как он прав!» Презрен Парис, мелкая душонка. Но еще больше презренна твоя неуязвимая, всесокрушающая, единственно верная, вечно живая правота, Ахилл…
Здравствуй, мама.
Это безумная жара. До жгучей, пыльной поверхности бэтээра невозможно дотронуться. Но надо ехать сверху. Глаза слипаются, но надо смотреть. Мозги плавятся и, кажется, стекают вниз по обгоревшей коже, но надо помнить, что надо делать. И я чувствую, что не автомат болтается на груди, а я сам подвешен, как надежная безотказная вещь, и ничего со мной не случится, когда безотказному мне будет приказано стрелять, прыгать, прятаться, ползти. Эта трясущаяся в такт рессорам, в такт каменистой дороге вещь будет отдавать приказы моей живой роте, и ничего с ней, с вещью, не случится. Мама, я уже знаю, что со мной ничего страшного не случится.
Остановка. Мертвый кишлак. Я пишу в слабой тени гранатового дерева, и руки еще дрожат от проклятой тряски. Ты чувствуешь это по почерку? Еще стоит рядом проклятая пыль, которой я дышу. Ты чувствуешь пыль на бумаге? Она стекает вместе с потом вниз под китель, под бронежилет. Там уже и так не пробиваемый пулями панцирь из грязи. Я задыхаюсь, я бешусь под ним и не имею сил даже почесаться.
Очень хочется пить. Я вижу свою странно длинную руку, срывающую с колючей ветки фаната пыльный плод. И как далеко, как недоступно донести до губ этот шарик, отколупнутый, будто тромб, с голой ветки. Я вижу, как пальцы давят его, он сочится липкой розовой кровью, он — гадость, гадость, летящая в ближайшую стену. Она взрывается розовыми брызгами, рушится, и серые саманные кирпичи раскидываются в стороны, словно руки убитого человека…
А сержант Поликарпов смеется мне в лицо и, сняв с пояса железную гранату, страшную бороздчатую штуковину, чистит, как апельсин, и ест, давясь соком цвета хаки. И я удивляюсь, почему так не могу сделать, почему мечтаю о глотке тухлой воды на дне фляжки. Господи…
Это конец одного сна или начало нового? Это я встаю и желаю всей своей свербящей кожей, всей своей злостью закидать гранатами убитый кишлак, подозрительные тени в развалинах и даже моих живых солдат?
Оттого, что камешек, этот камешек в левом ботинке, сволочь. Где он, черт? Я отодрал стельку — нету, отодрал подметку — нету. Но ведь это не гвоздь, а камешек, черт его дери! Не сошел же я с ума.
В радиаторы залили воду. Едем дальше. Выше, на перевале уже слышится стрельба. Нам туда. Но ты не волнуйся. Ничего со мной не случится. Ничего со мной не может случиться, пока у меня на шее висит амулет, который мне дал отец.
Я только боюсь, что шея очень потеет. Кожаный ремешок амулета старый, может сопреть и оборваться. Как жарко, как хочется убежать из-под панциря…
Здравствуй, мама.
Я тебе еще не писал, как прощался с отцом. Мы молчали. Пили коньяк из хрусталя и ели серебром с фарфора. Когда я смотрел на отца, он быстро опускал глаза в тарелку. Только раз не опустил, и я попытался прочесть по ним. Нечего было читать. Глаза человека, которому нечего уже видеть в этой жизни.
Не выдержала нашего предгробового молчания жена отца. Она стучала вилкой по дорогой звонкой тарелке, умоляла, плакала, кричала отцу:
— Борис, ну очнись же! Почему ты ему не помешаешь? Куда он лезет, да еще добровольно? Афганистан — это же чокнуться можно. Борис, ну ты же знаешь, что такое война, помешай ему, запрети. Это тогда выбора не было…
Что она так волновалась, чужая мне женщина? Одна живая за богатой тризной между двумя записавшимися в мертвецы. А я с наслаждением пытался порвать совсем уже тоненькую ниточку, что привязывала меня к спокойной жизни в этой проклятой стране, к спокойной карьере, к этому стулу, к этим людям за столом. Ниточка звалась «Отца нельзя ненавидеть».
— Дурак! — кричала мне его жена. — Тридцать лет, а такой дурак, — кричала женщина немного старше меня, которая могла бы стать моей женой, а не его. — Дурак, там же такая война, что не знаешь, откуда ждать опасности. Неужели ты не слышал?
— Борис, — требовала она у старшего мертвеца, — если ты не можешь проявить отцовские чувства, то я их за тебя проявлю. Я сама пойду к Дмитрию Федоровичу, он меня примет.
— Олежка, — плакала она младшему мертвецу, — ведь тебя могут убить.
— Не могут, — вдруг очень серьезно сказал отец и позвал меня в другую комнату.
Мама, ты когда-нибудь видела лицо отца, который не боится откровенности? Он опять посмотрел так, сквозь меня, открыл еще одну бутылку коньяка, разлил по рюмкам и сказал:
— Я тебя понял, Олег. Какой ты, к черту, интернационалист, это не та война. Там сплошная грязь.
— А тут? — выдохнул я коньяком.
— И тут. Родина, чувства, деньги — к черту все. Я понял, ты это делаешь мне назло. Не хочешь прислуживаться, лгать.
— Не знаю, наверное. Не хочу. Не могу. Мне надо расплатиться за что-то… За тебя?
— Ладно, назло, — отец даже улыбнулся, глядя сквозь меня. Что он там видел? — А мне уже все равно, ты понял? Надоело мне это. Надоело быть за щитом. Хочу подышать напоследок. Хочу… боль почувствовать. Ты это поймешь потом. На.
Он снял с шеи амулет. Круглую такую бляшку позеленевшей темной меди на вытертом до блеска кожаном ремешке. А на ней слово выдавлено на неизвестном языке.
— На.
— Зачем?
— Ты знаешь, что это? Я рассказывал про дядь Якова?
— Это которого в сороковом расстреляли?
— Да. Так вот, после гражданской он работал следователем в херсонской чека. Был у них тогда в Херсоне такой Фима Краб, знаменитый главарь банды. Дядь Яков называл его «король наглости». Под носом у чека банки брал. Один раз даже в милиции кассу обчистил. И ни хрена его поймать не могли. Всех берут, а он уходит. А потом вдруг сам явился, сдался и об одном только попросил дядь Якова — чтобы тот в наследство эту штуку на шее носил. Откуда эта штука, у кого она до Краба была, неизвестно. Ну и чего. Носил дядь Яков, на дело ходил, стреляли в него — хоть бы царапина. Он потом в Москве работал, в НКВД. Сейчас-то об этом помалкивают, а он еще тогда рассказывал, ничего не боялся. Самого Зиновьева сапогами бил. Потом начальником лагеря был, целый гарем там содержал. А тогда, знаешь, самих энкаведешников чистили будь здоров. При Ежове, потом при Берии. А дядю никто не трогает — талисман. Только тяжко ему было, наверное, пил, не просыхая. Потом отдал мне эту штуку. Ну вот — я фронт честно прошел, но тоже ни одной царапины. Так что бери.
— Зачем? Я не хочу прятаться за щит.
— Бери, бери. На войне прятаться — закон. У тебя просто укрытие будет понадежнее.
— Но это же чушь. Что ты говоришь, господи, какой талисман…
Он улыбнулся, мама, не мне улыбнулся, а опять куда-то туда, сквозь.
Будто что-то такое знал.
Ты помнишь эту штуку? Ты, может быть, еженощно касалась ее. Или отец снимал ее перед сном? Она сейчас на мне, и я ее не снимаю.
Здравствуй, мама.
Сейчас мы в гарнизоне, и кругом кажется тихо, кажется, нет никакой войны. И мои солдаты сейчас трудятся, согласно нашим газетам: строят казарму, склады, красят, метут, поливают. Темными вечерами звенят цикады, плачут шакалы. Живет своей жизнью пустыня, которой нет до нас дела. К кишлаку гонят негромко мекающих овец. А я здесь завел себе кошку, почти котенка. Подобрал ее в пустом, разрушенном доме. Кошка ласковая, ловко путается под ногами, потираясь спинкой. Когда сижу, все норовит прыгнуть на колени, чтобы ее гладили. Ночью спит у меня в ногах, урча по-домашнему. Только нечасто мне доводится ночью поспать.
Помнишь, какая у нас была пушистая сибирская кошка? Давно, там, в детстве, на даче. Как она переживала ту драму, когда отец забрал и утопил всех новорожденных котят. Почему считается, что драмы только у людей? Почему мы на себя взяли груз чужих прав? Я видел, как тосковала, страдала ограбленная кошка. А на другой день она давала отцу гладить себя и мурлыкала. Почему же она не расцарапала ему лицо? Отцу все сходило с рук.
Только помню еще, что когда на пляже он, партийный, стыдливо снимал и прятал свою медную бляшку, то не рисковал заплывать далеко. А я-то думал…
Мама, я ловлю себя на мысли, что мне хочется вспоминать о нем только плохое. Оттого, что мне самому плохо, — когда назло, когда злишься, хорошо не бывает. Не бывает хорошей расплаты за чужую вину. А это так, этот Афганистан я выбрал сам расплатиться за вину отца и — никакого удовлетворения ни мне, ни моей обреченной роте. А я не хочу так, я хочу, чтобы вся моя рота выжила и пострадать сполна мне одному. И боюсь, боюсь, гладя на груди этот дьявольский амулет. Не пожелал бы своему сыну, будь он у меня, не пожелал бы ему такой удобной и такой тяжелой кары — ненаказуемости.
Я теперь понимаю, как тяжело было отцу. Ведь он был умный, он ведал, что творил, когда его химкомбинат превратил Новомосковск в отхожую яму. Он ведал и когда перешел в министерство, чего стоили его циркуляры, его борьба за план. И бежал, прикрываясь щитом от расплаты, по служебным лестницам вверх. Отец делал карьеру из страха.
Здравствуй, мама.
Мне порою кажется до того нереальным происходящее со мной, словно я на другой планете. Я пишу с этой планеты на твою. Нас тут тесная кучка бравых друзей-оккупантов, испуганно держащихся друг за друга, а вокруг невидимые и видимые количества инопланетян, нет, тутопланетян, говорящих по-своему, думающих по-своему. Зачем мы здесь?
Ленин и шурави здесь живут пока три года, а Аллах живет две тысячи лет. И никогда Ленину не победить Аллаха, сколько бы крови ни пролилось.
Вчера наши разведчики привели двоих наших солдат, отбитых у духов. Те перед отступлением выкололи парням глаза и кастрировали. За какой долг им оставлена такая жизнь в девятнадцать лет?
Я понимаю, что решение ввести сюда советскую армию принимал Леня со своей бандой. Но перед глазами стоит один отец там, в коридоре ЦК, курит с таким же важным дядькой, говорит: «Интернационализм, обстрелянная армия, наши интересы…» А наши интересы — если и остаться в живых, то с яйцами. Мне уже совсем не страшно, у меня волшебный щит. Но какой же щит у них там, на Старой площади? Неужели непробиваемый?
Здравствуй, мама.
Знаешь, здесь очень легко достать наркотики. Это такое удовольствие — самое лучшее в жизни. Я, конечно, понимаю, что это плохо кончается, но не со мной же, застрахованным. А без них никак нельзя — столько смертей, ужаса вокруг. Вот врач у нас Гриша Арутюнов, совсем готовый наркоша. Он тут уже два года.
Рассказывал, что как-то к нему один солдат чумовой подошел — на груди полный «лифчик» гранат, у одной пальцем кольцо держит. «Дай, — говорит, — капитан, марафету, иначе оба к Богу». А у Гриши не было. И спасла его секунда. Солдат замешкался, а капитан успел отпрыгнуть за валун.
Интересно, а как бы в этом случае было со мной? Меня спасает… Вчера мы с Гришей заперлись в медпункте, закурили травку, спиртику добавили. В отключке кто-то открыл дверь. И тут врывается, черт его принес, комполка. И на нас с матюгами и кулаками. Оказалось, духи похитили часового с оружием. Из моей роты. А меня нашли с врачом обкуренными.
Наутро Арутюнова арестовали и увезли. Обо мне ни слова, ни намека.
Мама, ведь полковник узнал меня, бил по щекам, тряс за шиворот. Почему же одного Гришу? Амулет.
Мама, а помнишь, как все шло мимо отца? Когда ты заболела, он упорно не замечал этого. Ты еле ходила, а он, придя домой, орал, почему не готов ужин. Как ему было просто устроить тебе лечение в больнице Четвертого управления, но как долго он не мог об этом догадаться.
Когда он нас бросил, ушел к молодой жене, ты, помнишь, говорила, что все будет хорошо, что вот я закончу институт, встану на ноги, а отец нас не забывает. Те подачки на праздники и дни рождения от имени отца присылала его жена, я узнал это потом. Я пошел после института в офицеры только из-за денег.
Ты помнишь тот год, когда тебе стало совсем плохо? Ты показала мне «Правду», где на первой странице была фотография, на которой отцу вручают орден. Я порвал газету, растоптал, а ты плакала, помнишь? Мама, ведь ему были до лампочки и твоя любовь, и моя ненависть. Он надежно защищался от этого.
А потом, а потом отец устал, приготовился умирать, и я не мог никуда деться от наследства, я испугался иной участи и принял от него дьявольский амулет и эту несчастную страну со всеми отцовыми векселями. И вот теперь, когда пришла пора расплачиваться в Афганистане, те, что стреляют в меня, целятся в преступления моего отца, преступления дядь Якова, преступления бандита Краба и скольких там еще предыдущих, все эти пули кумулируются в моем направлении и все равно летят мимо!
Здравствуй, мама.
Сегодня мы вышибли духов с перевала. Они только начали минировать дорогу, как мы с ними столкнулись. Мы их загнали в щель между двумя вершинами и по всем правилам начали последний раунд. И когда настала пора победить, я сознательно встал из-за укрытия в полный рост. Я сделался живой мишенью. Но зато мне оказались видны они за их камнями. Я убил четверых, как собак. Я видел, как смачно впивались мои пули в их грязные рубахи, как отлетали с голов грязные чалмы. Мама, еще я слышал, как сержант Володя Поликарпов, что лежал рядом, закричал мне: «Капитан, ложись!» И что-то горячее, мокрое брызнуло мне в щеку… Я снова лег за камень. Поликарпов обращался к небу одним огромным глазом. Ему попало в лицо. Я видел его сочащиеся мозги, раскрошенные зубы, вздыбленные волосы. Мама! Эти пули предназначались мне.
Мы сегодня потеряли убитыми пятерых. Когда все закончилось, надо было спуститься к оставшимся внизу бэтээрам, забрав с собой своих погибших, чтобы похоронить героев на родине. Но по скалам и без груза-то карабкаться нелегко. Мы нашли в душманском барахле два больших чересседельных мешка…
Понимаешь, ребята были мертвы. Им было уже не больно. И я приказал вспороть трупам животы, грудь и выкинуть внутренности. Потом, сломав хребты героям и сложив их пополам, мы запихивали тела в мешки. Понимаешь, это для вас сердце — какой-то символ, а в этих диких горах, на этой дикой войне сердце — лишние килограммы. Я сам потрошил своего друга Поликарпова, как рыбу.
Здравствуй, мама.
Сумасшедшая жара. Пыль, пыль, пыль… С пылающего перевала едва видна дымящаяся в пыли долина. Серая зелень, серые скалы. На изувеченной разрывами дороге валяются серые трупы. И такой тяжелой, сладкой волной ветер доносит трупный запах. Мама, мы идем туда, в жаркую серую стреляющую долину. Мы их не видим. Мы их редко видим и воюем с темнотой и серой пылью.
Мама, у меня из близких только ты. Здесь еще оставались друзья. Но я, именно я арестовал своего друга Гришу Арутюнова, я убил своего друга Володю Поликарпова. Я за какой-то старый, может, уже искупленный грех привел сюда в Афган мою роту, и моя рота демобилизуется в цинковых гробах. Мама, моя рука сама тянется к потному кожаному ремешку.
Всякая неуязвимость, всякая неоспоримая правота должны быть наказаны. Пусть правит справедливость. Я хочу все свои пули.
Мама, больше не будет писем. Этих склеенных из пыли писем в никуда. Мама, прости, больше никто не уберет осеннюю листву с твоей могилки. Я пошел…
Юркий, остробрюхий муравей пробежал, на секунду застыл, испуганный блеском и запахом, и бросился дальше по своим делам. Вечером из-под ближайшего камня выполз жирный желтый скорпион и даже потрогал клешней из любопытства меркнущую в лучах заходящего светила, вдавленную каблуком в щебенку металлическую бляшку на засаленном ремешке.
ГНЕВ, БОГИНЯ, ВОСПОЙ АХИЛЛЕСА, ПЕЛЕЕВА СЫНА, ГРОЗНЫЙ, КОТОРЫЙ АХЕЯНАМ ТЫСЯЧИ БЕДСТВИЙ СОДЕЛАЛ.
Владимир Орешкин Нино, одинокий бегун
Дверь за мной захлопнулась с такой силой, что я понял, открыть ее вновь не удастся никогда.
В кармане по-прежнему был паспорт, где в графе «профессиональная предрасположенность» не было ни единой цифры. Я улыбнулся и как последний дурачок почесал затылок — вот это дела! Интересно, что скажут родители.
На перекрестке сидел нищий в рваном на плече пиджаке и засаленных серых брюках. Перед ним стоял потертый патефон — я видел такой в музее, — бедняга за двадцать монет ставил одну и ту же заезженную пластинку.
С любопытством посмотрел на него — не верилось, что не придется зарабатывать на хлеб даже подобным образом. Если уж ухитрился не выказать предрасположенности и к самой простой из существующих профессий, то и этот путь для меня закрыт.
Как я ждал, какие надежды возлагал на проклятые испытания!
Я ничем не уступал парням нашей группы. Более того, по многим предметам был впереди, по географии, например, — мог не задумываясь перечислить несколько десятков городов, начинающихся на «а», или межпланетных станций, названия которых оканчивались на «и»… По физике в группе я был лидером, а по «выживаемости в критических условиях» твердо держался в первой пятерке. А это непросто, «выживаемость» — традиционно самый интересный предмет.
Родители, бедные папа и мама, не добившиеся в жизни больших вершин, возлагали надежды на меня. Жаль, что я так разочаровал их…
Сейчас, когда все кончилось, надежд не осталось, я шел в недоумении по улицам и глупо улыбался — смешно было вспомнить недавние сумасшедшие мечты.
Что делать, виновата наша идеальная система образования и профессиональной ориентации, которая, как пишут в рекламных проспектах, отрабатывалась и совершенствовалась столетиями.
До семнадцати лет мы не имеем ни малейшего понятия, что из нас может получиться. Занятия в школе, спортивные классы, экскурсии в музеи, близлежащие заповедники, кружки по интересам — каждый волен посвящать себя чему угодно, в рамках, конечно, программы, набираясь разнообразных знаний и интеллекта. До семнадцати лет — никакого разделения на умных и глупых, ленивых и трудолюбивых, бездарных и талантливых — все равны.
Потом: последний звонок, торжественное собрание, бал, к которому положено иметь строгие причудливые одежды прошлых веков — таков обычай, — и трехмесячные испытания.
Вот они-то решают все. Профессии вселенной, по значимости и престижу, разделены на двести категорий. В самую верхнюю, двухсотую, входят администраторы планет и прочие неимоверно высокие начальники, потом тянутся другие высокопоставленности: директора компаний, руководители научных конгломератов, отраслей промышленности, начальники административных единиц первого и второго деления. Далее по шкале идут остальные профессии, начиная от координаторов процессов, редакторов мировых программ информации и кончая уборщиками общественных помещений… Предрасположенность определяют в «центрах ориентации». В каждом мало-мальски крупном городе есть такой центр. Выпускники школ к первому марта съезжаются к своему центру и сначала проходят испытания по категориям от «двухсот» до «ста пятидесяти». Среди двадцати семи парней нашей группы в нее не попал никто…
Для меня это было разочарованием. Я был уверен, моя предрасположенность выявится в первой же проверке. Когда двое мужчин в белых халатах — с коэффициентами «семьдесят» — провели меня в комнату испытаний, о которой я так много знал из книг, фильмов, по рассказам отца, посадили в кресло, обтекшее меня так, что я погрузился в него, я был уверен: матовое табло через положенные три минуты загорится буквами — «предрасположенность положительная, дальнейшее уточнение».
Невероятной сложности машина, секрет которой до сих пор не могут понять ученые, доставшаяся в подарок от одной из редких космических встреч с братьями по разуму, — за двести сорок секунд разберется во мне, откроет мою исключительность, отличность от громадного большинства выпускников и узаконит ее.
Я много раз видел в фильмах, как это бывает. Когда вроде бы ничем не примечательный школяр, никогда не выделявшийся ни знаниями, ни общительностью, вдруг получал в Центре бешеный балл. Подумать только, одно мгновенье способно изменить жизнь не только его, но и всех его близких! Ведь если балл выпускника больше «ста пятидесяти», он объявляется персоной, «ценной для цивилизации», для него открывается неограниченный счет в банке, он получает право свободного передвижения по всем заселенным землям, к его услугам информационная служба человечества, а его родственники до конца дней могут купаться в удовольствиях и обеспеченности.
Когда-то, во времена первопроходцев, мир был устроен иначе, гораздо несправедливее. До знаменательной встречи с инопланетянами, вошедшей в историю человечества под названием Контакт, мир раздирался противоречиями. Большинство людей занималось не своим делом, они мотались по жизни, не в силах найти достойного места… Вспыхивали войны, по самым пустяковым поводам переселенцы других миров сражались друг с другом, а уж с их прародительницей Землей стычки шли постоянно.
Мир погряз в сумасшедших желаниях, все хотели несбыточного, авантюристы на тихоходных кораблях кидались в незнакомые области, пытаясь освоить все больше планет, пригодных для жизни… Устилали своими могилами чужие ландшафты.
В цивилизации царила анархия. Отсутствие надлежащего порядка тяжелым бременем легло на судьбы людей, поставив под вопрос дальнейшее их существование, И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не Контакт…
С тех пор наша жизнь изменилась неузнаваемо. Каждый гражданин, вступая в жизнь, получал достойный себя коэффициент. Его положение становилось определенным. Прекратились распри и конфликты, народы планет зажили дружно и безмятежно. Отчаянные авантюристы исчезли, каждый выполнял посильное дело и получал по заслугам… Оставались, конечно, и негативные моменты, но их можно не принимать в расчет, настолько они мизерны. Например, некоторые скептики жаловались, что продвижение цивилизации по пути прогресса резко замедлилось, в частности, прекратилось освоение новых земель… Это ложь, тысячи разведывательных кораблей по заданиям центральных администраций непрерывно исследуют неизвестные космические тела, вторгаясь в неведомое. В школьных учебниках, которые нас заставляли учить почти наизусть, убедительно доказывалась несостоятельность утверждений скептиков.
Я считал — мне уготовлена самая лучшая доля. Родственники благодаря мне после испытаний заживут обеспеченной жизнью.
Родителей я люблю. Бедным папе и маме не везло — добрые, они растерялись в водовороте жизни. В наш век, когда самой модной чертой является практичность, они оказались изгоями, беззащитными перед напором деловитости. Жили мы небогато, многое, что было доступно остальным ребятам группы, я не мог себе позволить. Вечно у нас дома не хватало денег. Отец, раньше времени постаревший от старания раздобыть лишние кредитки, подработать, запечатлелся в моих глазах седым стариком с добрыми тоскующими глазами. Мама, вечно что-то делающая по хозяйству, экономящая каждую монету, под стать отцу выглядела старше своих лет. Я был их единственной надеждой, на меня они тратили скудные деньги, которые им удавалось сберечь… Во всем был виноват проклятый коэффициент, выведенный когда-то отцу безжалостной машиной — «тридцать три». «Тридцать три» — порог бедности. Хранителям книг никогда не платили много. Кому нужны в наше время пожелтевшие архаизмы, доставшиеся в наследство от бесконечно далеких веков.
Поэтому я считал справедливым выдержать первое же испытание, — что получу в результате уточнения, волновало меньше, главное — от «ста пятидесяти» до «двухсот».
Но табло осталось чистым. В моем личном деле поставили штамп запрета на многие великолепные профессии. Утешало, что никто из ребят не получил такого балла и что по статистике нашего центра лишь один выпускник за четырнадцать лет удосуживался его.
Дальше потянулись недели разочарования. Кимс Жове, мой приятель, получил коэффициент «сто восемь», он был первый, кто закончил борьбу за место под солнцем. Все поздравляли его, я тоже. Когда тряс его руку, мелкая зависть терзала душу. Почему на «ста восьми» остановился именно он? Чем хуже я? Его отец имел «сто десять» — Кимс все одиннадцать лет, пока мы учились в школе, гордился этим. Иногда к концу занятий тот прилетал за ним на аэролете последней модели, бесшумной красивой машине, предмете восхищения всей школы. Они на выходные дни отправлялись в заповедники Африки или смотреть Северное Сияние на полюсе не с экскурсией, как мы, а просто так, сами по себе, семьей, а это удовольствие стоило страшно дорого.
Выше «ста» из группы не получил никто. Следующий парень, Ов Линь, остановился на «восьмидесяти девяти», за ним был Джорж Бенуа, которому табло показало «восемьдесят два».
Директор школы на собрании, посвященном первой троице, долго распинался о том, что мраморная доска, на которой увековечены фамилии учеников, окончивших прекрасную нашу школу и получивших коэффициент больше «ста», пополнится еще одной достойной фамилией. Говорил, что последние годы он с большим вниманием приглядывался к трем парням нашей группы: Жове, Линю и Бенуа, — и готов был дать голову на отсечение, что именно они получат самые высокие баллы. О Жове он вообще не мог говорить без священной дрожи в голосе, раза три повторил, что тот — достойный сын своих родителей и что он никогда не сомневался в великом его будущем. Кимс, надо отдать должное, воспринимал происходящее с юмором, должно быть, еще не пришел в себя от счастья.
Центр тем временем преподносил сюрпризы. Коэффициенты ребят посыпались как из ведра, уложившись в промежутке между «семьюдесятью» и «тридцатью». Что поделать, гениев среди нас, — за исключением, конечно, Кимса Жове, — не оказалось.
Наконец осталось только двое, Макс Питерс и я. Никому бы не пожелал оказаться в одной компании с ним. Я чуть ли не сгорел со стыда, когда мы оказались вместе и он, с серьезным лицом мыслящего дегенерата, пыхтя не прожеванным за завтраком луком, стал уверять, что всегда знал, что я — стоящий парень, не чета остальным выскочкам из нашей группы, которые только и думали с первого года обучения, как бы поставить себя выше остальных, задавались, вели всякие заумные разговоры, а на деле тоже не прыгнули слишком высоко — в элиту не попал никто.
Пять дней мы ходили с Максом Питерсом на испытания. Это были ужасные дни… Боясь незнакомых людей, он держался рядом. А в очереди сидели слабоумные из других школ: кто заикался, кто пускал слюни, кто тряс головой, словно в припадке. Макс хватал меня за рукав, наклонялся близко и, касаясь мокрыми губами, шепелявил:
— Давай держаться вместе, они запросто могут нам накостылять.
У него была идефикс: незнакомые люди только и думают, как бы надавать ему по шее.
На пятый день Макс Питерс получил балл «три», а вместе с ним право работать проверяющим пропуска в любом учреждении города.
— Ну что ж, Макс, — похлопал я его по плечу, — тебе повезло больше.
Он брезгливо отдернул плечо и высокомерно взглянул на меня маленькими голубыми глазками без ресниц.
На следующее утро я пришел в Центр ориентации один, плюхнулся в кресло и затих. Очереди почти не было, сидело впереди два парня, по внешнему виду напоминающих экспонаты из зоосада. Особенно поразили не их безмятежно-тупые лица, а затылки — жирные, поросшие короткой щетиной, словно бы не человеческие.
Проходящие мимо служащие в белых халатах с жалостью посматривали на нас. Нужно сказать, что мне, отыскивая внешние изъяны, они уделяли более долгие взгляды. Должно быть, не находили, потому что в их глазах читалось недоумение. Сам я удивляться устал. Машина, решающая судьбу, ошибаться не могла. Ошибка исключена. За многие века работы она ни разу не допустила промаха, попытки усомниться в ее решениях кончались крахом — в человеческих способностях она разбиралась превосходно. Значит, во мне скрыт не внешний, а внутренний порок — такое тоже случалось, мне приходилось читать и слышать об этом.
Родители не знали, куда деться от горя. По мере того, как испытания продолжались и возможность получить высокий коэффициент исчезала, вид их становился все печальнее. Когда же стало ясно, что профессия моя будет хуже отцовской, они совсем потеряли голову. Дело не в деньгах, даже не в престиже, хотя в последние дни соседи со смешками в глазах посматривали на меня и перестали спрашивать о том, как проходят испытания. Дело заключалось в том, что папа и мама хотели для меня лучшей, чем их, участи.
Профессия из самых низких означала, что жить мне предстоит в комнате общежития, питаться бесплатными скудными обедами, работать по десять и больше часов в сутки, а получать гроши. Начиная с коэффициента «десять» профессии такие, что их с успехом мог выполнять любой не очень сложный автомат, людей же на них сохраняли из сострадания, из когда-то узаконенной благотворительности.
Отец не разговаривал со мной, словно бы я провинился, мама, которая вся светилась, когда испытания начинались, постарела, перестала обращать на себя внимание и целые дни проводила в нашей маленькой кухоньке — сидела печально за столом, подперев голову руками, время от времени принимаясь плакать.
События так навалились на меня, что происходившее воспринималось словно кошмарный сон — стоит только проснуться, открыть глаза, и все станет на свои места.
Каждый день приносил разочарования не только в Центре ориентации. Слухи о моих «успехах» распространялись с невероятной быстротой. Не получив высокого коэффициента, я попал в толпу середнячков, таких же, как и большинство. По мере того как мой вероятный балл опускался все ниже, я снова стал привлекать внимание — исключительностью… Знакомые ребята со двора и из школы уже не разговаривали со мной, а сторонились. Смеялись за спиной, показывая пальцами. Я кожей чувствовал, как впиваются в меня их ехидные реплики, как смотрят они вслед и в их взглядах нет сочувствия, только интерес к экзотике.
Меня перестали приглашать на вечеринки даже ребята из собственной группы. А ведь каждый, с кем я провел одиннадцать лет, кого считал если не друзьями, то хорошими знакомыми, — так много нас связывало, — получив профессиональный коэффициент, устраивал вечер.
Попробовал обижаться, но быстро рассудил: в начинающейся моей новой жизни детские обиды уже ничего не значат…
Больше всего думал о Помеле. Она жила двумя этажами выше, я — на тридцать четвертом, она — на тридцать шестом. Мы дружили полтора года, а перед испытанием впервые поцеловались. Никогда не забуду серебристого тополя в сквере, у которого это произошло. Мы долго, почти всю ночь, целовались и разговаривали. Она мечтала, что мой балл окажется самым высоким в школе. «Ты умный, — говорила она, — и добрый, тебе хочется подчиняться, от тебя исходит таинственная сила. Мне приятно слушаться тебя».
По ее словам выходило, что я — скопище редчайших человеческих качеств. Машина наверняка должна их оценить, наградив меня если не элитарным, то по крайней мере баллом не ниже «ста».
Уже две недели я не мог застать Помелу дома, ее мама — всегда такая ласковая — хлопала перед моим носом дверью, бросив грубое: «Ее нет!» Дня четыре назад я случайно встретился с Помелой в подъезде, мы столкнулись нос к носу. Я взял ее за руку, но она испуганно ее отдернула. В ее взгляде читались испуг и сожаление, что между нами что-то было.
— Слышала, у тебя неприятности, — произнесла она холодно, тоном светской дамы.
— Да, — ответил я понуро.
— Жаль, — продолжила она в том же духе, — что так вышло. Постарайся забыть обо мне. Сам понимаешь, почему, ты же ум… Не приходи больше ко мне домой!
Последнюю фразу она выпалила, обежала меня, словно бы я столб, и исчезла.
История с Помелой огорчила больше, чем злополучный балл, который никак для меня не могли подобрать.
Девчонки хотят выйти замуж за парня с высоким коэффициентом.
Если бы у меня было «сто пятьдесят» или выше, я мог быть горбатым карликом в очках и с волочащейся ногой, все равно отыскал бы мгновенно тысячу красивых претенденток на право называться спутницей жизни. Но я не карлик, нога не волочится, очков нет, горба тоже… Нормальный парень: сто восемьдесят три сантиметра рост, физически развит, недурен собой, умный и добрый, как сказала однажды Помела. Но у меня нет «ста пятидесяти». Даже «пяти» нет — поэтому-то я сидел в кресле перед камерой, в которую предстояло войти, чтобы получить хоть что-нибудь.
Оба дегенерата, соседство которых навевало оторопь, уже вышли, потрясая в воздухе паспортами со штампами «два». Они возбужденно смеялись, и понятно отчего, ведь был на свете кто-то, имевший в графе «предрасположенность» печатку с гордой цифрой «один».
За мной вышел лысый мужчина. На белом халате у воротника приклеилась случайная бумажка.
— Простите, — сказал я, протянул руку и снял ее.
Лицо мужчины, словно от оскорбления, побледнело, он отстранился и сухо бросил:
— Пройдемте.
Началась обычная процедура. Меня усадили в кресло — оно обхватило, утопило в себе. Свет в камере погас, лишь смутно белела матовая поверхность табло. Я знал, сначала они проверят коэффициент «три», потом «два», а затем, если мне никакой не достанется, то и «один».
Шло время — табло оставалось бесстрастным.
Казалось, прошло минут пятнадцать — двадцать, обычно машина справляется гораздо быстрей. Должно быть, сейчас попался особенно сложный случай и она никак не могла решить, определять ли меня в уборщики мусора на городской свалке или отправить землекопом в лагерь для умственно ограниченных.
На табло так ничего и не появилось, свет вспыхнул, пришел довольно озадаченный лысый мужчина, нажал кнопку, кресло выпихнуло меня, и я оказался рядом с ним.
— Вы лишены коэффициента, — сказал он недоуменно, словно сам не мог в это поверить. — Уходите.
Вот так я и оказался на улице.
Все-таки я принадлежу к числу изрядных редкостей. Таких, должно быть, крайне мало, не больше, чем тех, кто набирает баллы от «ста пятидесяти» до «двухсот».
Я вспомнил, что знал о «счастливцах», получавших в Центре самый низкий коэффициент — «один»… Ни одно из благ цивилизации с этого момента не коснется их. Родители обязаны отречься от таких детей, как от непотребных чудовищ, никто не предложит им крова и не накормит.
Все, что они могут, — добывать пропитание нищенством. За малейшее нарушение общественного порядка, что другим стоит штрафа, их ждет одно наказание — газовая камера, после которой тело их сожгут и прах развеют по ветру.
Одиннадцать лет нам прививали презрение к тем, ниже которых я оказался… Еще недавно я вместе с большинством наших ребят недоумевал, зачем обществу такие люди, не приспособленные ни к чему, — выродки человечества. Каждый из них — это же отрицательная мутация.
Нужно, в целях гуманности, как только выяснится их неприспособленность ни к чему, как слепых котят, незаметно их усыплять. А родителям таких запрещать иметь детей, а если дети уже есть, запрещать тем жениться или выходить замуж. Я искренне возмущался мягкости, бесхребетности существующих порядков, не вытравляющих это зло решительно и с корнем.
За семнадцать лет я ни разу не подал нищему из соображений принципиальных… Большинство моих приятелей поступали так же. Мы попросту не замечали их… Но нас возмущало, находились такие, кто кидал им монетки, на них нищие покупали хлеб и, должно быть, кое-что кроме него, питались, — катались, в общем, как сыр в масле.
Первую монетку я бросил нищему сегодня… Пришла в голову мысль: он-то в чем виноват?.. В чем виноват я — разве кого-нибудь обидел, сделал плохо, разве нарушил закон или был худшим учеником в классе?..
Почему какая-то глупая машина вольна решать мою судьбу? Ведь я — живой, а она — обыкновенная железка? Почему в конце концов мы слепо доверяем и подчиняемся ей, набору ящиков, раскинувшему щупальца по цивилизованному миру?
Никогда не слышал о тех, кого машина лишила коэффициента. Но можно представить, что уготовила она им, если участь тех, кто все-таки получил «единицу», настолько печальна.
До дома оставалось недалеко, когда прямо передо мной, нарушая правила движения, приземлился небольшой аэролет. Из него выпрыгнули двое мужчин и с озабоченными лицами кинулись ко мне. Один встал сзади, другой цепко схватил меня за руку.
— Вы Нино Мисевич?
— Да, — ответил я и дернул руку, пытаясь освободиться.
— Предъявите документ.
— Отпустите, кто вы такие?
Тот, что стоял сзади, залез во внутренний карман пиджака и вытащил мой паспорт.
— Он, — услышал я довольный голос.
— Пройдемте, — потянул меня первый.
— Куда, что вам нужно?
Они втолкнули меня в аэролет, тут же захлопнулись дверцы, и он взмыл вверх.
Я не мог прийти в себя от неожиданности.
Один незнакомец занял место пилота. Другой сел рядом, полуобняв меня, не выпуская моих рук. Так поступали с преступниками. Что я мог натворить, раз со мной так обращались?
Аэролет поднялся над городом так, что тот стал теряться в серебристой дымке, и, прижав меня к сиденью, ринулся куда-то вперед. Высота неимоверная, так высоко запрещалось летать частным машинам — я стал догадываться, в чьи руки попал. Неужели мной заинтересовалась Служба Преследования?
— Джо, большая удача, мы вовремя перехватили парня, если бы он успел смыться, нам бы здорово нагорело.
— Да, — ответил другой, — вечно в центрах не читают инструкций.
— Куда вы меня везете? — не выдержал я. — Что вам нужно?
— С тобой не разговаривают, парень… Ты и так причинил нам массу хлопот, вздумай ты смыться, мы бы все равно должны были тебя разыскать… Приказ начальства. Лысый из Центра получит свое — в инструкции ясно написано: о каждом, не получившем квалификационного балла, нужно незамедлительно сообщить куда следует, а самого выпускника задержать до особого распоряжения.
— Сколько таких, как я?
— Много будешь знать, рано состаришься. Лучше сиди смирно и не рыпайся. Говорят, от таких, как ты, всего можно ожидать.
Я замолчал, откинул голову на прохладную спинку кресла. Я лихорадочно соображал, куда меня везут и чем это может кончиться.
По всему выходило, ничего хорошего получиться не могло.
Вспомним еще раз о тех, у кого «единица», — их можно ударить, избить — никого не накажут. Наоборот, окружающие будут взирать на бившего с сочувствием — раз он так поступил, значит, так нужно.
Я где-то слышал, что нищих иногда отлавливают, чтобы проводить на них особо опасные эксперименты, связанные с риском для жизни. Может быть, и я предназначен для подобного?
В таком случае дела плохи…
Как затравленный заяц, я вжался в кресло — изо всех сил стараясь успокоиться. Главное — не запаниковать, паника — безумство, тогда перестаешь соображать и творишь глупости. Позволить себе роскошь делать глупости в моем положении я не имел права.
Аэролет стремительно несся вперед. Я попытался прикинуть его скорость, но этого не потребовалось, стоило взглянуть за спину пилота — индикатор показывал полторы тысячи километров в час. Солнце сияло слева под прямым углом, значит, мы двигаемся на юг. Прикрыл глаза, пытаясь представить географическую карту. Это удалось. Подсчитать на глазок время полета просто. Выходило, минут через десять — пятнадцать мы должны пролетать над самым большим заповедником на Земле — «Терра Фе».
В заповеднике, среди дикой природы, разыскать беглеца невозможно.
В тот момент я не думал, что идея, пришедшая от отчаяния в голову, безрассудна. Она казалась единственно возможным выходом. Не хотелось становиться кроликом в каком-то эксперименте.
— Парень, ты не заснул? — толкнул меня сидевший рядом.
— Нет, — ответил я сквозь зубы.
— Злючка, — рассмеялся он, — мне такие по душе. Люблю парней с характером. В наше время мужики стали похожи на баб… Том, мы скоро?
— Да, — ответил, не оборачиваясь, пилот, — минут через пять будем на месте.
Впереди показалась огромная сиреневого цвета туча, застилавшая горизонт. Она заволакивала землю, аэролет приближался к ней сверху — от этого казалось, что мы подлетаем к неведомой страшной стране… Яркая молния перерезала ее край.
— Опять не слава богу, — сказал разговорчивый мужчина рядом со мной. — Том, мы не грохнемся?
Пилот рассмеялся.
— Ты не видел космических бурь. Такие, как ты, вечно принимают насморк за серьезную болезнь.
— Куда уж нам…
Между тем мы очутились над черной пугающей страной. Пилот сбавил скорость и начал снижаться.
Аэролет несся, едва касаясь налетающих вершин. Впереди сверкнуло, тонкий луч молнии, потерявшись в блеске холодного солнца, пропал вверху.
— Ну что, ребята, — бросил пилот, — никогда не были в аду?
С этими словами он повел машину вниз — нас окутала непроницаемая тьма.
Мои мучители, судя по их профессии, не раз бывали в аду — мне же не приходилось. По прозрачному колпаку машины хлестала вода, аэролет затрясло, повалило набок, так что я опрокинулся на разговорчивого.
Тот, при следующем вираже, насел на меня, я стал бояться, что может открыться дверь. Тогда мы дружно вывалимся и весело проследуем вниз.
Признаться, я радовался. Подобный конец представлялся естественным. В некотором роде справедливость бы восторжествовала, и порок — несовершенство мироустройства, которое я так отчетливо ощущал, — был бы наказан.
Но дверь не открылась. Пилот сгорбился у рулевого колеса и, как показалось, стал тихонько напевать. Вероятно, это был старый космический волк, списанный за грехи на Землю. Вид разбушевавшейся стихии доставлял ему наслаждение.
— С ветерком! — закричал он, оглянувшись.
Я успел подумать, что он сумасшедший, — выражение его глаз было совершенно ненормальным.
В это время совсем близко ударила молния. Я дернулся, выдернул руку и прикрыл лицо. В кабине запахло паленым, аэролет стремительно проваливался вниз, плотный ком подкатил к горлу, и стало трудно дышать.
— Идиот! — рычал на пилота мой спутник. — Что ты наделал?
Но тот не отвечал. Голова неестественно клонилась набок, вывернулась, из рассеченной губы побежала вниз струйка крови.
— Включай аварийную!
Но тому было уже все равно.
Сквозь треснувшее лобовое стекло врывались холодные брызги.
Сосед мой перегнулся через кресло и начал щелкать тумблерами.
Что-то протяжно загудело, прозрачная треснувшая кабина шевельнулась и стала уходить в сторону.
Охранник повернулся ко мне и закричал:
— Запомни код: три ноля, двенадцать, двенадцать. Повтори!
Я повторил.
— Через пять секунд покидаем кабину, прижмись к креслу.
Я ничего не понимал, но послушно выполнил приказание.
Кабина исчезла, на меня обрушились холод и вода. Я сделал движение, чтобы отвернуться, но в этот момент что-то случилось, резко рвануло, перед глазами поплыло, я почувствовал, что лечу. Сзади что-то прицепилось ко мне и больно давило на спину. Я попытался оглянуться, но рядом ослепительно сверкнуло, тяжкий звук обрушился на меня…
Сначала я понял, что жив. Было спокойно и тепло, не хотелось шевелиться. Какие-то непонятные, но спокойные, размеренные звуки стали долетать до меня. Затем я почувствовал запах — пахло хвойной ванной.
Я любил хвойные ванны и знал, как их приготовлять. Нужно налить воды, бросить в нее брикет, он тут же растворится, вода станет светло-зеленой…
Открыл глаза — и ничего не понял. Ласковейшее солнце заливало все вокруг. Я лежал на траве, влажной, зеленой. Между травинками плотно пристроились сосновые иголки. Не хотелось шевелиться, но я приподнялся — и тут понял, что в самом деле жив.
Рядом стояло высокое — так что крона терялась далеко вверху — дерево. Это была сосна.
Что-то мешало двигаться… Ах, вот оно что — оказывается, меня плотно обхватил, точнее, обнял сзади, спасательный блок. Мы изучали в школе, как они действуют. По аварийной команде такой блок выпускает щупальца, они обнимают пассажира, и тогда блок покидает терпящий бедствие аэролет. Он включает в себя все необходимое: оружие на случай непредвиденных обстоятельств, неприкосновенный запас питания, кое-какие необходимые предметы и, главное, кодовый передатчик, при помощи которого можно связаться с любым местом на Земле. Можно подать аварийный сигнал — вернее, он уже должен быть подан. Блок должен сделать это сам. Значит, ко мне скоро прибудет помощь и заберет отсюда.
Я освободился от щупалец — это просто; достаточно руками развести их — и встал.
Вокруг был настоящий лес! Я не в парке, пересеченном аккуратными аллеями, благоустроенном, подстриженном, — в самом обыкновенном лесу, про которые столько читал в книгах.
Это было чудесно! От неистовой грозы не осталось следа, хотя видно было, что она добралась и сюда. Высокая трава — высокая на самом деле, мне по пояс — помята, воздух насыщен влагой, недалеко виднелась большая лужа. Но эта вода несла с собой жизнь, потому лес радовался, нежился в ее испарении, был проникнут довольством и походил на большое добродушное существо. С ближайшей ветки вспорхнула птица, до этого равномерно издававшая негромкие скрипучие звуки.
Догадаться, что я попал в заповедник, не составляло труда. Надо же так случиться: выискивал способы сбежать сюда, где найти меня невозможно, как без всяких трудностей здесь и очутился. Если, конечно, авиационную катастрофу за трудности не считать.
Снова развалился на траве и стал смотреть в небо. Вокруг так просторно и свободно!
Должно быть, меня ищут — но вряд ли смогут найти… А сигнал передатчика?! Эта мысль заставила меня вздрогнуть. Я перевернулся, подтянул тяжелый блок и откинул крышку. Индикатор не горел! Этого не могло быть! Я точно помнил, еще со школьных уроков, передатчик автоматически посылает сигналы бедствия. На случай, если его хозяин потеряет сознание или по другой причине не сможет воспользоваться им. Индикаторная лампочка должна информировать, что сигнал подан, и показывать его частоту… На передатчике индикатор не светился. Может быть, он не работает?
Я потрогал пальцем кнопки, при помощи которых набирался код, потом решился, нажал знакомое с детства сочетание: раздались негромкие звуки, подтверждающие соединение. Долго никто не подходил, потом раздался голос мамы.
— Слушаю, — сказала она тихо.
— Это я, — произнес я шепотом, — Нино. Ты узнаешь меня?
— Нино?! — встрепенулась мама. Теперь в ее голосе слышались и радость, и недоверие, и даже испуг. — Откуда ты? Что ты там делаешь?
— Далеко, — рассмеялся я.
Мама не дала досмеяться. Торопясь, начала рассказывать:
— Утром пришли незнакомые люди. Спросили, не возвращался ли ты с испытаний. Показали документ — они были из Службы Преследования. Почему ты им нужен? Сказали о результате — ты не получил квалификации, совершенно невозможно, такого не бывает. За последние месяцы мы с отцом много переживали, разговаривали. Ты не знаешь. Произошла чудовищная ошибка. Я пыталась доказать это тем людям, которые пришли за тобой, но они не пожелали слушать. Вели себя словно бы не в чужой квартире, а дома. Потом ушли, заставили расписаться на ужасной бумаге, сказали, что ты никогда не вернешься, потому что у тебя нет никаких прав и тебя может обидеть каждый. Сказали, что для таких, как ты, существует специальный пансион, где вы живете и приносите пользу. Сказали, что мы долго тебя не увидим, возможно никогда, что мы больше не имеем на тебя прав, потому что ты человек без квалификации… Где ты, с тобой ничего не случилось?
— Нет, — ответил я, — со мной все хорошо.
— Нино, не звони нам. Ты же знаешь, нельзя идти против закона. Отец тоже подписал эту ужасную бумагу… Мы решили записаться на прием к администратору города, подать жалобу…
— Меня больше никто не разыскивал?
Задал я этот вопрос непринужденным тоном. Втайне надеясь, что заходила Помела, хотя, конечно, я понимал, это невозможно.
— Нет. Никто из твоих друзей не появлялся. Утром встретила во дворе Кимса Жове, он сделал вид, что не заметил меня. Так обидно!
— Ничего, — стал утешать я маму, — все перемелется.
Мы еще немного поговорили, я убеждал ее, что со мной ничего не случится, и тут услышал вдалеке раскатистый человеческий голос.
Быстро попрощался и выключил передатчик.
Голос приближался, я догадался — говорят с медленно подлетающего аэролета. Метрах в пятнадцати росли кусты, я подхватил блок за щупальца и поволок к ним. Крупные капли окатили с головы до ног. Аэролет показался над верхушками сосен. Сквозь листья было видно лицо пилота и еще одного человека, который, открыв дверь, сидел на полу, свесив ноги вниз.
— Нино Мисевич, — говорил он, — мы знаем, ты здесь!
Голос, усиленный мегафоном, разливался по лесу, и показалось, что они увидели меня, скрываться бесполезно и нужно выходить, чтобы не продолжать глупую игру в прятки. Но я плотнее прижался к кустам, не решаясь раздвигать ветви и смотреть сквозь них.
— Нино Мисевич, тебе не сделают ничего плохого, — уговаривал человечек с аэролета. — Ты зря испугался. Не получившие квалификационного балла попадают в школу. Там им подбирают занятие, которое их устроит. После этого они проходят квалификацию еще. И обязательно получают профессию! Не бойся, выходи!.. Мы не сделаем тебе ничего плохого. Подумай, набери на передатчике код, мы вышлем за тобой машину.
Человечек передохнул и завел снова:
— Нино Мисевич, мы знаем, ты здесь! Нино, тебе не сделают ничего плохого…
Аэролет удалялся, и скоро голос затерялся вдали. Я долго не рисковал выглядывать из кустов, опасаясь какой-нибудь хитрости… Единственное, что я понял из их уверений, — они во что бы то ни стало хотели заполучить меня.
В небольшом складе аварийного блока я нашел массу полезных вещей. Набор их поверг меня в недоумение, школьная информация во многом оказалась неправильной. Оставалось предположить, что аэролет принадлежал Службе Преследования, а они оснащают аварийные блоки по-другому… В продуктах, слава богу, разобрался и с удовольствием пообедал. Сухарики, помазанные джемом, были вкусны. Я умудрился сделать крепкий кофе, набрав воды из лужи и растворив в ней порошок… Предназначения большинства предметов я не знал. Здесь был бластер — чтобы владеть им, требовалось специальное разрешение. Я видел такие в кино, где гремели фантастические космические войны — так что, как им пользоваться, знал. Были непонятные приборчики с кнопками и без, была трубка с рычажком, еще какие-то штуки, которые видел впервые. Все, с чем не был знаком, аккуратно сложил под кустом, не решаясь экспериментировать: вдруг нажму какую-нибудь кнопку — и сюда со всех сторон ринутся аэролеты. Такого мне не хотелось.
Между тем день кончился, солнце скрылось за деревьями, и наступил вечер.
Это был тихий, удивительно приятный вечер. В другое время я с удовольствием бы погулял по экзотическому месту, но сейчас оно казалось враждебным. Сумерки положили на мир таинственные тени, и я подумал, что здесь, должно быть, есть агрессивные животные, хищники, от которых нужно обороняться, потому что они любят нападать на людей. В фильмах — а их я пересмотрел много — храбрые первопроходцы с бластерами в руках смело покоряли неизведанные миры чужих планет. Там все кончалось благополучно… Здесь не кино, я отчетливо понял это, когда тьма сгустилась окончательно и невдалеке прошмыгнула какая-то тень. Внезапно из темноты сверкнули два ярких зеленых глаза. Они буквально припечатали меня к месту, смертельно испугав. Я даже забыл, что со мной бластер, палочка-выручалочка во всех опасных ситуациях.
Приготовился не спать, долго сидел под кустами, прилепившись спиной к их гибким стволам, но незаметно погрузился в сон… Проснулся утром от непонятного сопения. Кто-то большой и тяжелый шумно дышал рядом. Я осторожно открыл глаза.
Совсем близко стояло огромное животное и, вытянув голову, спокойно общипывало листья с моих кустов. Я наблюдал, как оно тянется к ветке, открывает розовую пасть и толстыми губами берет листья. Каждый раз после такого движения животное довольно вздыхало и переступало массивными ногами.
— Кыш, — сказал я.
Оно наклонило голову, уставившись на меня большими круглыми глазами.
— Кыш отсюда.
Животное тяжело вздохнуло и, с явным сожалением повернувшись, поплелось в лес. Тонкий хвост его добродушно похлопывал по крутым бокам.
На секунду охватило раскаянье — зачем прогнал его? Толстяк не собирался меня жевать. Но его уже не вернуть.
Я страшно проголодался. Голод раздирал внутренности — хорошо, что была еда. Я устроил царский завтрак. Съел все, что досталось от аварийного блока. В заключение выпил кофе, оно придало массу энергии.
Жаль только, за ночь лужа солидно поуменьшилась, так что я еле насобирал воды в большой стакан, который нашел в предусмотрительном складике.
Ночные страхи исчезли. Утро замечательное! Сосны под легким ветром тихонько раскачивались — нужно было идти вперед. Раз жизнь преподносит неожиданности, то, значит, что-то обязательно ждет впереди.
Я напоминал себе первобытного человека, попавшего на незнакомый континент.
Положил в карман три оставшихся пакетика с порошком кофе, засунул за пояс бластер и нож. Передатчик на длинном ремешке перекинул через плечо. Остальное оставил под кустом.
Вперед, только вперед!
Компас обнял запястье руки. Я двинулся по мягкой траве, держа направление на юг… Долго тянулся разреженный сосновый бор. Шел не спеша, оглядываясь по сторонам: встреча с дикими животными не страшна. Боялся одного — повстречаться с людьми. Я знал, в заповедниках работают ученые, бывают лесники, которые следят за лесом, подкармливают животных и птиц, по тропам проезжают экскурсии. Мне ни разу не пришлось побывать здесь. Зато мой приятель, вернее бывший приятель Кимс Жове, однажды ездил в «Терра Фе» с родителями. Целый месяц описывал потом он поездку. Я шел и вспоминал его рассказы.
В заповедниках автобусы катаются по специальным дорожкам. Путешественникам запрещается выходить. Для того чтобы размяться, существуют оборудованные стоянки… Встречи с экскурсантами не следует опасаться, сделано все, чтобы они не шлялись по лесу.
Оставались ученые и лесники — они наверняка предупреждены. И потом — люди с аэролетов могут послать кого-нибудь прочесывать лес.
Ведь трудно предположить, что беглец будет двигаться ночью, а значит, достаточно прочесать небольшой пятачок в радиусе десяти — пятнадцати километров, и меня можно обнаружить.
Должно быть, я оказался прав — минут через тридцать над деревьями показался бесшумный аэролет, я еле успел нырнуть в высокую траву.
Как и вчера, дверцы аэролета были открыты, и на полу, свесив ноги, сидел человек. На этот раз он не пытался уговаривать меня, а внимательно вглядывался вниз.
Я ощутил в душе мгновенный ужас — меня нашли! Но аэролет пролетел, скрывшись за деревьями. Какое счастье, что он не оснащен. Со школы я знал, найти человека с воздуха легко. Существуют приборы, которые показывают на экране объекты, излучающие тепло. Можно настроить такой прибор на температуру от тридцати шести до тридцати восьми градусов, и готово дело — они извлекают меня из леса, как миленького.
Но если на аэролете не было такого прибора, где гарантия, что его не будет на следующем?! Нужно торопиться.
Я ускорил шаг.
Минут через десять сосновый лес сменился лиственным и пошел под уклон. Я сбежал по склону, легко переставляя ноги. Мне нравилось быстро идти, иногда переходя на бег.
Впереди мелькнула голубая полоска воды.
Это оказалась река. Я вышел на берег и остановился. Вниз по течению лес кончался, и начиналось огромное поле. Километрах в двух стояло несколько домов, отсюда — маленьких, два двухэтажных и несколько одноэтажных. Рядом с ними сверкали на солнце точки аэролетов. Пока я разглядывал, приложив ладонь к глазам, дома, три аэролета вспорхнули с поля и, не набирая высоты, над самой землей помчались к лесу.
Слева лес стоял стеной, быстрая речка вырывалась из него и бодро бежала вниз.
Первой мыслью было ринуться в чащу, бежать, бежать, бежать, пока хватит сил… Но я вовремя остановил себя. Тогда же меня найдут сразу.
В это время на волнах речки показалась здоровенная коряга. Она плыла из леса ко мне, растопырив короткие, причудливые корни. Решение пришло мгновенно. Я оглянулся и, не заметив ничего подозрительного, спустился к воде.
В школьном бассейне я был одним из первых. Так что утонуть не боялся — как только коряга поравнялась со мной, несколькими гребками догнал ее, уцепился и, выбрав местечко, спрятал голову так, чтобы с берега разглядеть меня было невозможно.
Вода оказалась не холодной. Оказывается, путешествовать на корягах приятно.
Течение быстрое, мы с корягой передвигались со скоростью торопящегося пешехода. Я успокоился и занялся подсчетами. Выходило, что плыву со скоростью шесть-семь километров в час. То есть вполне приемлемо. И что самое главное, в совершенной безопасности. Кому придет в голову искать перепуганного насмерть мальчишку в плывущей по речке коряге?!
Между тем мы оказались близко от домов. На берегу сидело с удочками несколько человек. Все они были в болотного цвета форме служителей природы. Наступал ответственный момент. Речка в этом месте была не широка, метров двенадцать — четырнадцать…
Меня, как и надеялся, не заметили. С глупой гордостью, что перехитрил их, я прислушивался к негромкому разговору. Жаль, не услышал его полностью — маленький отрывок. Разговаривали обо мне.
— …К вечеру обязательно поймают. Говорят, опасный преступник?
— Разве нормальному и честному человеку взбредет в голову прятаться в лесу? Как ты думаешь?
— Он, наверное, кого-нибудь убил?
— Конечно, убил. Иначе стало бы его ловить столько народу…
Если у меня и были сомнения, то теперь пропали. А я, бестолковый, колебался, не набрать ли злополучный код три ноля, двенадцать, двенадцать, который, казалось, запомнил на всю жизнь, не сказать им: послушайте, мне страшно, прилетайте, заберите меня отсюда… Наивнячок.
Что, если пилот и оба охранника погибли? Запросто могут решить, что это дело моих рук. Может, так и решили?!
Мне удалось обмануть преследователей, но отчаянье овладело мной.
Теперь-то уж точно не миновать газовой камеры…
Я плыл целый день, пребывая в горестном оцепенении. Не замечал ни лесов, ни полей, тянущихся вдоль берега. Иногда на берегу попадались дома, один раз я проплыл под мостом, по которому шли люди. Они вызывали только страх, отныне мне суждено бояться их, потому что первый же, заметивший меня, тут же сообщит куда следует, в ближайшую же администрацию, и будет тысячу раз прав, потому что преступникам не место на свободе. Разве я сумею оправдаться, человек без квалификации?
Лишь когда стемнело, когда я смертельно продрог и понял, что больше не могу удерживаться на коряге, ставшей за невыносимо долгий день самым родным на свете существом, я с огромным сожалением покинул ее. Речка заметно разлилась, течение стало тише. Я, как холодное и скользкое водяное животное, выполз на берег и, из последних сил поднявшись по пологому склону, упал на землю. Было зябко, меня колотила дрожь. Я чувствовал себя самым несчастным человеком во всей цивилизации. Должно быть, в этот момент так оно и было.
Когда немного обсох и согрелся, понял, что хочу есть. Пребывание в воде разыграло аппетит. Лежал в траве под каким-то деревом — горести отходили на задний план, я хотел одного — есть. И ничего больше!
Старался не думать о еде, занять себя чем-нибудь иным, но мысли возвращались к ней.
Вспомнил школьные обеды, подробно, как на большой перемене мы приходили и рассаживались за столами, подносы с тарелками уже стояли — невероятно вкусный бывал в школе бульон! Какие прекрасные пироги готовила мама, невозможно оторваться! Она близко, можно набрать код и поговорить с ней.
Никогда! Пусть родители живут спокойно — только мне уготовлена такая участь: пусть уж я понесу крест один: никакая сила не заставит набрать знакомые цифры… Когда приходил поздно вечером, родители уже спали, я заходил на кухню, открывал холодильник и мог из наличных запасов сотворить что угодно, любой сандвич, который только хотел. Невероятно счастливое время!
Стащил с плеча передатчик, положил под голову. Что-то еще должно быть? Что?.. Я потерял бластер и нож… Вскинулся в темноте, вскочил на ноги, шаря по себе руками. Ни бластера, ни ножа. Я забыл о них, а они утонули в реке, вывалились из-за пояса и утонули.
Я не совсем представлял, зачем могут понадобиться эти опасные предметы, но их потеря расстроила окончательно. Сел, прислонился к невидимому стволу и заплакал. Тихие слезы бессилия и обиды на несправедливость, царящую в мире, вымывали остатки детства и надежд, которые еще жили во мне. Было холодно, хотелось есть, никому на свете я не был нужен, ни один человек не мог просто так, обыкновенно, поговорить со мной, кругом была враждебная ночь, из темноты неслись полные опасностей звуки и шорохи, я не мог за себя постоять, жалкие попытки спастись ни к чему не приведут. Еще день-два, и я сойду с ума — я не знаю, что делать, чем питаться, куда идти!
Утро, вырвавшее из зябкого состояния, лишь издалека похожего на сон, не принесло успокоения. Над рекой клубился белый, похожий на облако туман. Я свернулся калачиком, обхватил себя руками, пытаясь согреться, — ничего не получалось.
Пришлось встать и бегать по берегу — минут через пять стало тепло, но усталость сковывала движения. Вдобавок голод с новой силой накинулся на меня, я стал оглядываться, надеясь, что где-то рядом некто оставил на земле что-нибудь вкусное, корочку хлеба или термос с горячим супом, но не нашел ничего.
Я был в отчаянье. Между тем солнце забиралось выше, туман исчез и стало видно далеко-далеко. Кругом поднимались поросшие лесом горы.
Сколько я ни всматривался, нигде не заметил ни единого следа человека. На берегу отпечатались многочисленные следы каких-то животных.
Любое из них, если столкнусь с глазу на глаз, может напасть на меня и устроить себе отличный обед. Нечем обороняться. Да и зачем? Я — чужой, законы, по которым жил, не играли среди равнодушных лугов и деревьев никакой роли. Я не царь природы, как целые годы внушали в школе, не венец творения, а несчастный, жалкий, страдающий от голода человечишко, которому считанные дни осталось жить на свете.
Мне снова стало жалко себя. Я вытащил чудом уцелевшие в кармане пакетики с кофе и долго смотрел на них. Даже кофе не могу себе сделать, мне не в чем развести его. Я не найду ни стакана, ни маленькой кофейной чашки наподобие тех, какие были у нас дома, ни вообще какой-нибудь посуды, куда я смог бы налить воду.
Красивенькие пакетики с кофе доконали меня окончательно. Я кинулся к дереву, под которым оставил передатчик, схватил его и с интересом посмотрел на белую колонку кнопок… Там, перед смертью, меня накормят, позволят выспаться, дадут теплое одеяло и оставят на несколько часов в покое. Потом уж будь что будет!
Не торопясь, словно гурман перед любимым блюдом, я разглядывал передатчик — да, я слаб, признаюсь в этом, я не создан для борьбы, — и правильно, что не получил коэффициент. Такие, как я, недостойны его…
Сдаюсь!
Код я запомнил. Три нуля, двенадцать, двенадцать. Без промедления включился голос. Он был сух и деловит:
— Слушаю вас.
— Говорит Нино Мисевич…
— Как вы себя чувствуете? — спросил, не дослушав, голос.
— Замечательно. Заберите меня отсюда.
— В левом углу панели кнопка с буквой «п», видите?
— Да.
— Нажмите и пальцем поверните по часовой стрелке, она вращается… Сделали?
— Да.
— У вас имеются просьбы?
— Да, я хочу есть.
— Хорошо. Не отходите далеко от передатчика.
Ждать пришлось недолго. Минут пять. Неожиданно совсем рядом, над рекой, показался аэролет, уверенно обогнул невысокую скалу и приземлился метрах в десяти от меня.
Дверцы распахнулись, с двух сторон на землю спрыгнули мужчины.
Они подбежали ко мне, я сжался, ожидая, что начнут меня бить, но первый молча обнял меня за талию и сильной рукой подтолкнул к аэролету.
Другой оглядел поляну, подобрал передатчик и вернулся.
— У вас еще были какие-нибудь предметы?
— Были, — ответил я, — но они утонули. Бластер и нож.
— Далеко отсюда?
— Не знаю. Я плыл целый день.
Больше меня ни о чем не спрашивали. Дверцы захлопнулись, аэролет с места ринулся вверх.
Я откинул голову на сиденье и закрыл глаза. Было тепло и дремотно.
Сознание погружалось в усталую лень. Было все равно, что случится дальше, — я устал. И в то же время какая-то новая, неизвестная доселе часть сознания приглядывалась ко мне, оценивая. Я понимал: во мне родилась печаль. Я словно бы стал взрослей уверенных в себе людей, сидящих рядом. Взрослее и мудрей их.
Последние недели я молчал. У меня была комната, маленькая, но уютная. Не хотелось выходить из нее. Три раза в день, утром, в два тридцать, и вечером в семь часов, нужно спускаться на первый этаж в столовую.
Меня особенно не беспокоили — я пользовался этим, чтобы оставаться одному. Единственное, что интересовало, когда попал сюда, не считают ли меня убийцей. Но спутники, летевшие вместе со мной по грозовому фронту, оказались живы… Так мне сказали в ответ на вопрос.
Здесь еще шесть моих сверстников. Никто из них не понравился мне.
Через два дня — мне выделили комнату и, казалось, забыли, что я существую, — нас собрали в зале на первом этаже — в доме множество зальчиков, кабинетов, мастерских, лабораторий — и прочитали лекцию.
Нам объяснили, кто мы такие, что из себя представляем и для чего здесь находимся.
Оказалось, что каждый год во время испытаний, проходящих на планетах Заселенного мира, появляется несколько человек, не получивших квалификационного балла. В принципе такого быть не должно, поскольку каждый человек, даже самый глупый, самый ленивый, может выполнять какую-нибудь работу… Ошибка машины исключена. Таким образом, появление людей, лишенных квалификации, стало одной из нерешенных загадок, над которой несколько веков бьются ученые. По этому поводу существуют несколько гипотез, ни одна из которых не была достаточно убедительно доказана. Каждая из них имеет право на существование. Центр подготовки, где мы находимся, создан как раз для того, чтобы выяснить, что же мы из себя представляем.
Среди тысяч миллиардов выпускников этого года семи не был проставлен балл. Все мы здесь, в этом Центре. Для нас главной администрацией Заселенных земель делается исключение. После полугода занятий и экспериментов, призванных приблизить разрешение неизвестного, мы возвращаемся к обычной жизни. За это время мы должны определить профессию, к которой почувствуем склонность и которой решим посвятить себя. В нескольких километрах от Центра есть поселок, где живут и успешно работают люди, не получившие квалификационного балла. У нас будет туда несколько экскурсий, мы сами увидим, чем они занимаются. К сожалению, отныне и навсегда мы будем лишены связи с внешним миром. Некоторым образом нам до конца дней своих предстоит жить в узком кругу себе подобных, нам запрещено также заводить семьи… Это обусловлено тем, что никто не знает, к каким последствиям может привести появление кого-нибудь из нас в обычном мире, где живут обычные люди… Мы должны научиться чему-нибудь, потому что в противном случае рискуем не пройти испытаний комиссии — оказывается, есть еще какая-то комиссия, — и она откажет нам в праве на жизнь.
Лекция звучала ультимативно, она походила на холодный приказ, облеченный в форму информации. Я оглядывался на ребят, с которыми отныне предстояло жить, их глаза горели желанием приносить пользу обществу и хоть как-нибудь исправить досадную нелепость, допущенную машиной.
Самым любопытным в новой школе являлось то, что здесь не было ничего обязательного. Каждый волен заниматься, чем хочет.
Ребята не понравились мне — они были до приторности старательны, рвались что-то делать: кто пропадал в химических лабораториях, часами переливая из склянки какую-то гадость, кто не вылезал из небольшой обсерватории, обследуя давно изученные звездные миры над головой, кто непрерывно пел, подыгрывая себе на синтезаторе звуков. Один занялся кулинарией, ежедневно на обед мы имели возможность пробовать необыкновенные блюда, которые то были пересолены, то горчили, то были невозможно кислы… Каждый нашел занятие по вкусу… Кроме меня.
Коллективчик подобрался разношерстный, только двое были с Земли, я и Джим Рентой. Остальные пятеро насобирались из разных мест.
Худенький коротышка Лерекс прилетел с планеты со странным названием Репозагон — я никогда и не слышал о такой, несмотря на познания в географии. Остальные жили ближе, так что могли разыскать свои звездочки в довольно мощный телескоп Центра. Они были усердные ребята, энтузиазм в них так и кипел. Они сначала сторонились друг друга, потом подружились, приняли в компанию и меня — товарища по несчастью.
Но уж очень активно старались они найти себе ремесло по вкусу, это раздражало… Я сидел в комнате, ничего не хотелось делать.
Правда, однажды я усовершенствовал ее, пришел в кабинет к администратору школы и попросил оборудовать в комнате камин.
— Что это такое? — спросил он.
Я объяснил, что читал как-то, что в старинных домах были приспособления, где можно было сжигать сухие дрова и уголь. Тепло от них шло в комнату, а дым улетучивался через трубу.
Камин под моим руководством соорудили за один день. В правила экспериментов входило выполнение наших капризов, в разумных, конечно, пределах.
До камина часто казалось, что в комнате холодно, хотя я мог заказывать любую температуру. Теперь я сидел в кресле и грелся. Заглядывали ребята, смотрели с интересом, как, потрескивая, горят дрова, и, пожав плечами, уходили к своим занятиям. Заходили посмотреть на камин и ученые. Они входили, умные и пожилые, усаживались невдалеке, поглядывали исподлобья то на небольшой огонь, то на меня. Один как-то спросил:
— Вы не испытываете желания жить в прежних веках?
Я покачал головой.
Впрочем, они тоже долго не задерживались.
Я и сам не понимал, зачем мне понадобилось это причудливое сооружение… С ним спокойнее. И еще больше не хотелось выбирать профессию.
После того, как побывал в лесу, как сдался, происходившее со мной казалось странным… Казалось странным, что каждому человеку нужно заниматься определенным делом, выбранным в один момент, почти не по его воле, что все на свете устроено по раз и навсегда заведенному порядку и ничто не в силах его изменить.
Конечно, я мог бы побегать по лабораториям и найти не слишком тяготящее занятие. Мог попытаться исправить приговор машины, засунув себя в жесткие рамки какой-нибудь профессии… Зачем? Чтобы влачить в ней долгие годы жизни? Чем не заключение? Общество давным-давно определило сравнительную ценность того или иного занятия, рассортировало по полочкам все, чем может заниматься человек, каждому из дел присвоив балл… Дело в балле? Баллом измеряется ценность людей? Я вот оказался в лесу — будь у меня самая высокая квалификация, все равно не смог бы существовать в нем… Значит, есть другая справедливость?
Я несколько раз заходил в библиотеку и смотрел ролики по истории цивилизации. Всегда ли было так, как сейчас? Интересно, что было раньше. В школе я историей не увлекался, но программу знал достаточно хорошо. По учебникам выходило, что развитие цивилизации шло к тому, чтобы из первобытных кровавых времен, полных войн и раздоров, достичь современного гармоничного состояния, где слово «вражда» представляется архаизмом. В Центре же интерес к истории пробудился, тем более что под боком отличная библиотека… Но воспользоваться ею я не смог. Стоило явиться и во второй раз попросить копии на историческую тему, как набежали ученые и стали приставать, не хочу ли я стать историком?
Не могу что-то делать и чувствовать, как за мной наблюдают, подсматривают. Все валится из рук, любое желание пропадает.
В общем-то случилось худшее — я оказался жертвой эксперимента.
Может быть, не слишком жестокого — меня не пытались нуль-транспортировать, не засовывали в банки с кислотой, чтобы потом попытаться вновь воссоздать из раствора, не пытались заменять мои естественные органы искусственными, дабы посмотреть, к каким отдаленным последствиям это может привести — не жестокого, зато уж до предела циничного.
Я постоянно чувствовал пристальное и бесцеремонное внимание исследователей… Психологи любили задавать совершенно идиотские вопросы: в чем вы видите смысл жизни, какой из цветов спектра вы подарили бы добру, какой злу? Иногда по ночам дверь открывалась и ввозили анализатор, чтобы снимать мои параметры в режиме покоя. Хорошо, что анализатор все делал быстро и экспериментаторы скоро уходили.
Я кожей чувствовал, что меня ни на минуту не оставляют одного — днем и ночью за мной наблюдали, должно быть, записывали каждое движение и каждое слово… Естественно, данные они анализируют. Каждому хочется разрешить великую загадку природы — смысл появления на свет людей, не подверженных квалификации.
Товарищи по несчастью изо всех сил старались походить на нормальных, не обделенных машиной людей. Они с завидной энергией посвящали себя избранным занятиям, а я — безделью.
Нас выпускали из корпуса и разрешали гулять по большому парку.
Днем я часто проводил там время, облюбовав небольшой бугорок, на котором росли три березы.
Там-то я расслаблялся и погружался в невеселые мысли о себе и о будущем, мрачном, как та туча, в которой мне пришлось не так давно побывать.
Не давала покоя кощунственная, невероятная в своей несуразности мысль — так ли уж гармоничен и совершенен наш миропорядок? И почему совершенен, где доказательства того, что все должно оставаться, как есть, а не быть иным? Машинка, сортирующая людей, не казалась непогрешимой, за ней, такой ирреальной, виднелась тайна, которую я чувствовал чуть ли не кожей, так явно она витала в воздухе… Хотелось узнать, как был устроен мир до машины, был ли он так плох, как писали в школьных учебниках… Я вспоминал старинные книги, которые приносил домой отец, свое, казавшееся никчемным, влечение к ним. Сколько их я перечитал ночами, закрывшись в своей комнате! Они отличались от написанного в наше время, в них был незнакомый поддразнивающий дух… Что было в них особенного? Я чувствовал себя на пороге важного открытия, но никак не мог его совершить…
Первые дни к персоналу, окружавшему меня, я относился настороженно. Потом перестал замечать, а в последнее время ученые стали вызывать раздражение… В общем-то мы находились хотя и в благоустроенной, но в тюрьме. Вглядываясь иногда во взрослых серьезных людей, с большой сноровкой выполняющих исследования, я поражался, как бесчувственны они и похожи на механизмы. В отношениях с подопытными они безукоризненно вежливы, никогда ни на чем не настаивают, и если на вопрос: «Что из двух, самое большое или самое маленькое, я бы выбрал?» — я говорил: «А пошли вы к черту», — мучители не обижались, даже, может быть, радовались — пунктуально регистрировали ответ.
Они с усердием ищеек искали в нас необычное и, натыкаясь на неординарное, безмерно радовались.
Безразличием, прежде всего к своей судьбе, я возбуждал особый их интерес. Меня несколько раз тактично предупреждали, что время идет, заканчивается третий месяц пребывания в Центре, а я еще не выбрал занятия. Намекали и на заседание таинственной комиссии, которая должна решить нашу судьбу, а меня отправить в мир иной, как не поддающегося исправлению. Предупреждали не из сострадания, не из желания помочь — из профессионального любопытства.
Сначала я не помышлял о побеге, помня о беспомощности в лесу. Если уж суждено погибнуть от решения, пусть так и будет… Потом же, по мере того, как дни бежали, больше и больше хотелось жить…
Волей-неволей мысли постоянно обращались к свободе, за высокую коричневую стену, которой был огорожен наш мир.
Еще я размышлял о странном в нас, что позволило машине лишить нас права на профессию, о том, что изо всех сил стараются, но никак не могут обнаружить наши исследователи. Да разве смогут они определить, что позволило машине ударом несуществующей ноги выбросить нас из человеческого общества?
И я не мог — хотя этот вопрос занимал меня… И еще — я хотел жить, не желал зависеть от решений какой-то комиссии. Почему незнакомые, неизвестные люди, которым я ничего не должен, имеют право, посовещавшись, подарить или отнять у меня жизнь? Почему я не могу уйти, почему не волен, как большая птица с длинными серыми крыльями, парить над заборами, окнами и дверьми, никому не подчиняясь, кроме собственного хотения?
Рассматривая тлеющие угли, где огонь, спрятавшись, раскаленно мерцал в сгоревшем дереве, я пытался разобраться в себе и никак не мог понять то смутное, что бередило душу, не позволяя кинуться к дверям лабораторий, выискивая дело по вкусу, чтобы за оставшиеся недели выбрать подобие профессии.
Я твердо решил бежать, — но на этот раз не в лес, не в дикую законсервированную природу, а в самую гущу людей, в какой-нибудь крупный город, где так же трудно обнаружить человека, как и в лесу.
Я снисходительно посматривал на медиков, регулярно обследовавших мой организм, изучавших меня, наверное, до молекул, на психологов, упрямо корпевших, пытаясь добраться до только одним им ведомых истин.
— Когда вы остались в лесу один, в незнакомой обстановке, испытывали ли чувство страха?.. Смогли бы вы убить человека?.. Какую профессию считаете достойной себя?..
Однажды я сам спросил одного из них, такого же, как остальные, — они казались на одно лицо:
— Я вам нравлюсь?
Вопрос привел его в восторг, он принялся строчить в записную книжку, потом, не ответив, вскочил и, забыв прикрыть за собой дверь, убежал.
Минут через пятнадцать ко мне явилась целая делегация во главе с какой-то знаменитостью, седеньким морщинистым старичком. Они окружили меня, пошептались, старичок выступил вперед и прогнусявил:
— Как вы ощущаете понятие интереса? Оно абстрактно или связано с определенными представлениями?
Я не захотел разговаривать, проявив крайнюю нетактичность, — отвернулся от старичка и уставился на поленья…
Товарищи по Центру — с ними я встречался в столовой — разговаривали только об испытаниях, которые должна устроить им комиссия, и о профессии, которую избрали. Пит Бар не переставая мурлыкал под нос гимны, Рентой несколько раз пытался рассказать, как увлекателен мир атомного ядра, где скопления мельчайших частиц образуют подобия галактик и понятие величин превращается в абсурд. Раус рисовал на салфетке химические формулы и закатывал глаза кверху, запоминая их. Я удивлялся, как он в подобной сосредоточенности ухитряется попадать вилкой в рот. Даже засмотрелся однажды, как он это ловко делает, словно артист. Я бы так не смог.
Пользуясь тем, что нас за столом было только двое, я спросил:
— Послушай, Раус, зачем ты выбрал химию? Есть же другие, не менее интересные науки?
Он отвлекся от салфетки и снисходительно посмотрел на меня.
— Во-первых, нравится, — загнул он палец. — Во-вторых, область, которой я занимаюсь, по моим подсчетам, может дать коэффициент не ниже «семидесяти двух».
— Так это же липа, — рассмеялся я. — Будешь жить в монастыре и делать вид, что что-то из себя представляешь?
— Я буду в монастыре, — обиделся он, — а вот где будешь ты?..
Да, на самом деле, где буду?.. Я поражался собственной легкомысленности. Вместо того чтобы всерьез задуматься о будущем, попытаться использовать шанс, мне предоставленный, я печалюсь, полюбил совершенно бесполезное занятие, пытаюсь понять что-то смутное, может быть, и не столь важное, что брезжит на краю сознания и изо дня в день все больше не дает покоя.
Между тем план побега отчетливее возникал в голове… Сначала дело казалось невероятным, — я обошел стену, которой огорожена территория Центра, и не обнаружил ни единой щели. Чуткие датчики реагировали на мое появление — едва касался стены, как на ней загоралась предупреждающая надпись: «Стой!» Позже я кое-что придумал. Идея, посетившая меня, была проста и неожиданна. Я чуть было не подпрыгнул на месте: как не допер до этого раньше! Оставалось как следует подготовиться, предусмотреть некоторые частности, и можно рискнуть.
Провел несколько осторожных экспериментов, они увенчались успехом.
Как-то я спросил психолога, на какой коэффициент могу рассчитывать и почему, несмотря на то что коэффициент будет, мне и моим товарищам жизнь предстоит провести в затворничестве.
Он принялся объяснять, что комиссия имеет право присуждать коэффициенты от «одного» до «ста», но коэффициенты эти искусственны — этим и объясняется, что те, кто получил их, должны находиться в изоляции, в собственном мирке. А чтобы община не разрослась, она предназначена к вымиранию, поскольку членам ее запрещено заводить семьи.
— Какой же коэффициент у вас? — спросил я.
— Девяносто шесть, — ответил психолог довольно буднично.
Тут я изобразил на своем лице восхищение, сказал, что никто из нашей школы не получил столь высокого балла.
Лесть воодушевила психолога, он снисходительно улыбнулся и заметил, что в своей школе тоже был единственным выпускником, получившим столь высокий балл. Он светился от счастья, что я позавидовал ему, даже на время забыл свои идиотские вопросы.
После нашего разговора он стал выделять меня из остальных, улыбался при встрече и иногда, словно старший товарищ, похлопывал по плечу.
Я стал приглядываться к окружающим, ко всем, кого мог встретить на небольшой территории Центра, и заметил, что по их отношению друг к другу нетрудно определить, у кого коэффициент больше. Хотели они или нет, разница баллов давала себя знать тут же, она отражалась на их поведении, на лицах, на манере смотреть на собеседника. Обращение к младшим по коэффициенту было нарочито вежливым, отношение к старшим отличалось почтительностью, почти заискиванием. Если разница в баллах была большая, то старший просто не замечал младшего.
В своем городе я встречал такое, но тогда подобные отношения казались естественными. Наш дом заселен коэффициентами от «тридцати» до «сорока», соседний — от «пятидесяти» до «пятидесяти пяти». Несмотря на то что дома рядом, отношение между жильцами, с одной стороны, снисходительное, с другой — выжидательно-улыбчивое.
Я грелся у камина, размышляя… Обдумывая побег, я не мог решить одну проблему — вернее, решил, но осмелиться осуществить задуманное не мог. Чтобы жить среди людей, нужны деньги, у меня их не было.
Можно было бы, конечно, добраться до дома и попросить денег у родителей, но то немногое, что они дадут, ничего не изменит, вдобавок меня у них-то и станут ждать.
Необходимо добыть много денег, и сразу. Это можно сделать одним способом — ограбить кассу… Когда эта мысль впервые пришла в голову, я покрылся холодным потом. Мыслимо ли — покуситься на чужое! Предположение подобного чудовищно! Я читал в старых книгах, что когда-то люди могли воровать и грабить, — их наказывали: вешали, сажали в тюрьмы. Когда-то было много тюрем. С тех отвратительных пор утекло немало времени. С появлением машины, определявшей судьбу, отводившей каждому человеку его долю, поползновения на чужое добро быстро исчезли. Да и какой в них был смысл? Каждый сразу же получал свое — желания переделывать, отнимать у других ни у кого не возникало. Считалось, что на свете царит абсолютная справедливость. Должно быть, так оно для остальных и было, но только не для меня.
Разве справедливо, что сначала меня лишили всех прав, которыми может пользоваться человек в цивилизации, потом взяли подопытным кроликом, а затем, когда отпадет во мне надобность, отправят в веселящую газовую камеру, где я тихо, навечно засну со счастливой улыбкой на устах. Я хочу жить, жить не как-нибудь, не в клетке, — свободным. Я чувствую в себе столько жизни, что, наверное, ее хватит на десятерых.
И все-таки нелегко было решиться на кражу и на побег. Если бы к исходу полугодия нас не собрались переводить куда-то, в более удобное место для прохождения испытаний — я подслушал новость через окно административного помещения, я так низко пал, что стал уже и подслушивать, — то неизвестно, как скоро я смог осуществить свой план.
Бежать нужно было следующим утром, не позже — после обеда за нами прилетал аэролет, опять мы приковывали к себе всеобщее внимание, тогда предпринять что-либо становилось трудно.
Вечером, как всегда, я сидел у камина, не отрывая глаз от гибких языков пламени, прокручивая детали предстоящего дела. Неприятный холодок, словно бы я стоял на краю пропасти, забирался внутрь. Я был готов преступить незыблемое, что немного раньше, всего несколько месяцев назад, представить бы не смог — и тем самым ставил себя вне общества!
В половине двенадцатого разобрал постель и потушил свет в комнате.
Из одежды, висевшей в шкафу, сделал на кровати подобие спящей человеческой фигуры. Об этом приеме я прочитал в одной из старинных книг, которые приносил отец.
Дальше я осторожно выскользнул в пустой коридор и пошел к лестнице, ведущей на первый этаж. Никого не было. Все спали. Я не торопясь приблизился к двери кассы и повернул ручку, — та открылась.
Щелкнул выключателем, свет вспыхнул, осветив цель моего визита — большой металлический шкаф, стоявший в углу. Я рассчитывал, что ключ от него хранится где-то в комнате, вот хотя бы в ящике стола. Открывал ящики, не спеша просматривая, что лежит в каждом из них. В третьем, самом верхнем, я и нашел ключ. Остальное было делом нескольких минут.
Я смотрел на ровные пачки денег, наполнявшие полки шкафа, и удивлялся, почему, кроме меня, никому не приходила мысль взять их, это же так просто!
Небольшая сумка, которую прихватил с собой, быстро наполнялась. Я старался брать пачки, чтобы со стороны их убыль была незаметнее. Потом аккуратно закрыл дверцы, а ключ вернул на прежнее место.
Выключил свет, приоткрыл дверь и выглянул в коридор — он был пуст.
Ночь я не спал, снова и снова переживая свое преступление. Постепенно за окнами стало светать, я все лежал с открытыми глазами. Несколько раз решался вернуться в кассу и выложить деньги, в конце концов можно обойтись и без них, но в следующий момент решение слабело, я находил массу отговорок и убеждал себя, что все сделал правильно.
Как только убеждался в этом, совесть снова просыпалась, сумка на стуле жгла и я осознавал, что поступком своим окончательно перешел невидимую грань, отделявшую меня от человечества. Покушение на общественное добро немыслимо! Даже мысль об этом казалась кощунственной — и вот я, я, не кто-нибудь другой, совершил это!
Мелодичный звон будильника застал меня не поборовшим сомнения, по-прежнему колеблющимся. Но настало время говорить «б». Пути назад не было!
Я торопясь оделся и посмотрел в окно. У дальнего крыла здания стояла машина, каждое утро вывозившая баки с мусором. Маленький сгорбленный человечек, с дистанционным пультом управления в руках, спускал с машины пустые баки — мое время настало.
Было десять минут в запасе, я не спеша оделся, посмотрел на себя в зеркало. Лицо было бледно, с мешками под глазами, я не узнал его. Попытался отличить в нем следы порока, овладевшего мной, но не смог, лицо мое было лицом усталого молодого человека — ничем не примечательное.
В коридоре навстречу попался обожающий меня психолог.
Он быстро шел, с папкой под мышкой.
— Как дела? — весело спросил он. — Куда в такую рань?
Он был сама приветливость и любезность, а между тем знал, что сегодня видит меня и моих товарищей, своих подопытных, в последний раз. Ведь нас после обеда увозят.
— Почему вы не спите? — ответил я вопросом на вопрос.
— Дела, мой мальчик, дела, — весело пропел он и поспешил дальше.
У него были причины быть довольным, еще один этап его исследований приближался к концу.
Я тоже заторопился в сторону.
Сгорбленный человечек сгрузил уже пустые баки и поднимал на машину полные. Когда я неторопливо подошел к нему, осталось всего три.
Он умело справлялся с ними, должно быть, провел за этой работой не один десяток лет. Баки, послушные командам с пульта, коробочку которого он держал в руках, выкатывались из полуподвала, их подхватывал манипулятор, аккуратно ставя на машину.
Я постоял, наблюдая за. работой, а затем, когда процесс был завершен и он собрался садиться в кабину, надменно и резко сказал:
— Послушайте же, вас зовут.
Я специально, забравшись в парк, тренировал повелительные интонации в голосе. Вероятно, они удались, раз человечек замер у кабины, вскинул робкий взгляд синих старческих глаз и послушно спросил:
— Кто?
— Там. — показал я на раскрытую дверь полуподвала. — Вы не заметили.
Он недоверчиво посмотрел, но шагнул в освещенный холодным электричеством коридор.
Я захлопнул за ним дверь, накинул большой крючок, которым она запиралась, и перевел дух. Дело было сделано, отступать поздно.
Водить машины я умел, школьная любознательность не прошла для меня бесследно… Расчет строился на том, что охранники, несмотря на бдительность, имеют коэффициент немного больше, чем мусорщик.
Следовательно, он со своей машиной для них пустое место.
Послушная руке мусоровозка неслышно тронулась и покатилась по дорожке к выходу.
Перед воротами я притормозил… Охранник в стеклянной будке несколько минут делал вид, что не замечает замершей на месте машины.
Потом вышел, лениво обошел ее — вероятно, так предписывала инструкция — и с достоинством нажал кнопку.
Створки ворот стали раздвигаться. Я терпеливо выжидал, пока ворота не откроются полностью, затем не спеша выехал с территории Центра. Был спокоен, и тени волнения не коснулось меня. Словно бы я нашел ключ ко всем замкам мира и успел привыкнуть к этому. Выехал, свернул влево и двинулся по дороге.
Все-таки к побегу я подготовился основательно — маршрут стоял перед глазами. В сорока километрах от Центра расположен небольшой городок Ольметвиль, оттуда самолетом можно было долететь до Клевтона, а оттуда до Вамопы, главной столицы планеты. Население городского конгломерата приближалось к ста двадцати миллионам, затеряться среди такой массы людей было не сложно.
Необходимо только поменять транспорт — во-первых, чтобы сменить тяжело груженную машину на более быстроходную, а во-вторых, мусорщик мог уже поднять тревогу или должен был сделать это с минуты на минуту. По обочинам стояли загородные дома сильных мира сего. У некоторых припаркованы красивые удобные машины, но я уже передумал, — мне нужен аэролет. Я ни разу не пробовал управлять им, хотя, как это делается, знал. Самоуверенность распирала, мне нравилось преступать закон — должно быть, в этом состоял главный порок, который целых шесть месяцев выискивали во мне экспериментаторы.
Я выбрал небольшой спортивный аэролет небесно-голубого цвета.
Он стоял метрах в пятидесяти от дороги и выглядел заманчиво… Без сожалений я расстался с машиной мусорщика и сел в удобное кресло. Как и предполагал, управлять оказалось просто…
В аэропорту Вамопы мы приземлились в половине первого. Никто не обращал на меня внимания, ни соседи по креслу, ни вежливая стюардесса, ни проверяющие билеты в Клевтоне — в фирменных синих костюмах, с выражением серьезности от выполняемой работы на лице.
Я отвык от людей, от разговоров, от шума и суеты больших городов. В Центре ученые, роящиеся вокруг, ребята, усиленно пытавшиеся кое-как исправить ошибку судьбы, вызывали раздражение, здесь же я, окунувшись во множество других людей, почувствовал к ним любопытство, словно очень долго пробыл где-нибудь на задворках вселенной.
У меня не было паспорта. Конечно же не трудно раздобыть его — благо нравственных барьеров для меня отныне не существовало.
Я позаимствовал его у чудака, чем-то похожего на меня: возрастом, худобой несколько вытянутого лица. Он стоял у информатора, интересуясь, каким транспортом лучше всего добраться до университета.
— Простите, — сказал я, — ваш паспорт?
— Зачем? — полюбопытствовал он, доставая его.
— Служба регистрации движения, — выдал я первую пришедшую на ум фразу. — Подождите здесь пять минут…
Так он меня и видел.
Мое имя отныне Джим Мортон, студент технологического института Бирзена, столицы планеты Люп. На матушку Землю я, должно быть, прилетел с экскурсией, поклониться местам, откуда выпорхнули предки и пустились в дальний путь по полным чарующих приключений просторам космоса. Мой балл оказался «сто четыре» — я приятно удивился этому, пряча паспорт в карман. Что и говорить, теперь я полноправный гражданин лучшего из миров. Меня обуяла тщеславная гордость от столь высокого коэффициента.
Такси, которым воспользовался впервые, за полчаса доставило меня в самый лучший отель города «Карл XI». Молодого провинциала встретили с распростертыми объятиями, содрали кучу денег, но поместили в поистине царский номер. Я не имел представления, что на свете бывают такие квартиры. Если уж совсем откровенно, я даже не запомнил количества комнат. Непременно бы заблудился, вздумай обойти их все. Заказать завтрак, — я изрядно проголодался, — принять душ, а затем устроить подлинное пиршество было делом не столь уж долгим…
Потом решил отдохнуть, но сон не шел, в голову почему-то лезли тревожные мысли. Несмотря на то что я перехитрил всех, казалось, что чего-то недодумал, упустил какую-то мелочь, важную, из тех, которые упускать нельзя.
Вряд ли научная братия сможет разыскать меня. Ну, кинется в погоню, найдет покинутый грузовик, узнает, что пропал со стоянки аэролет.
Что дальше? Планета большая. Ищи теперь меня, свищи, как ветра в поле. На этот счет я спокоен… Так что же волнует? То, что украл деньги?
Вреда мне причинили на гораздо большую сумму. То, что запер мусорщика, похитил аэролет, позаимствовал чужой паспорт? Мусорщику полезны маленькие приключения, его жизнь однообразна, аэролет вернуг владельцу, потерянный паспорт заменят новым. С этой стороны тоже можно быть спокойным. Что же тогда не дает мне покоя?
В дверь постучали.
Хотя опасность не могла угрожать, я напрягся. Кому я понадобился?..
Но вошел всего-навсего коридорный, он учтиво поклонился и подал с серебряного подноса красивый, с рисунком и текстом бланк.
На твердой белой бумаге было написано:
«Уважаемый гость! Как известно, отель „Карл XI“, в котором вы остановились, пользуется репутацией одного из лучших отелей Вселенной. Право быть нашим постояль, цем имеют граждане, профессиональный коэффициент которых не опускается ниже „ста“. Из вашей анкеты, уважаемый Джим Мортон, стало известно, что ваш балл — „сто четыре“. Филиал „Клуба — сто четыре“ проводит свои дружеские встречи по вторникам. Место встреч — бар „Галактика“ в восемнадцать часов. Входным пропуском служит настояшее приглашение».
Сегодня как раз вторник. Меня, как самого настоящего члена, приглашали в клуб, и отказываться я не хотел.
Меня уже охватила самая настоящая гордость, что я, как личность, уважаем…
В магазине готового платья я приобрел довольно приличный костюм, так что на собрание филиала «Клуба — ста четырех» пришел во всеоружии молодого, вступающего в жизнь человека, с весьма приличным баллом.
Бар оказался небольшим, оформленным в виде кусочка астероида, окруженного причудливым звездным небом. Он был уютно обставлен.
Всего собралось человек десять, некоторые из них знали друг друга.
Председатель филиала, высокий полнеющий мужчина с выхоленным лицом и приятными манерами дипломата, попросил у собравшихся разрешения открыть вечер.
— Друзья, — сказал он, — мы занимаем в обществе довольно высокое положение. В «Клубе — ста четырех» Вамопы состоит на учете тридцать тысяч сто пятнадцать человек, мы в полной мере можем отнести себя к элите цивилизации… Мы собрались здесь, чтобы еще раз посмотреть друг на друга, ощутить родство душ, которое дает общий коэффициент.
Общение необходимо, оно обогащает нас, объединяет, позволяет найти островок отдыха среди шумного мира суеты… Среди нас новый член, наш гость, прилетевший с далекой планеты Люп. Он еще юн, надеюсь, мы окажем ему гостеприимство на старушке Земле, в нашем родном городе, самом древнем городе Заселенных Земель. Его имя Джим Мортон, прошу любить и жаловать.
Он захлопал в ладоши, не отрывая от меня гостеприимного взгляда.
Пришлось встать и раскланяться.
Среди присутствующих было несколько девушек. Пока официанты обносили нас подносами с шампанским, одна из них, стоявшая неподалеку, подошла ко мне.
— Позвольте представиться, — сказала она. — Я дочь Холмса Синклера, председателя Клуба. Вы давно прилетели? Меня зовут Джин.
— Сегодня.
— У нас немного консервативно. Вы, наверное, обратили на это внимание. Расскажите что-нибудь о местах, где вы живете.
— Это не интересно, — промямлил я.
— Должно быть, в тех местах, откуда вы, полно всякой экзотики? В лесах встречаются кадавры и вампиры, вы не расстаетесь с бластерами?
Она, конечно, смотрела те же фильмы про дальние миры, что и я, — а в них полным-полно всяких чудовищ.
— Не совсем так, — ответил я после паузы. — Хотя вы, без сомнений, во многом правы… Я здесь новый человек, ни разу не был на Земле. Не согласились бы вы стать моим гидом?
— С удовольствием. В меру возможностей… Молодежь в наше время так разобщена…
Рядом остановился с почтительным поклоном официант. Мы взяли по фужеру с шампанским и продолжили разговор, вооруженные напитком.
— Последнее время я стала очень серьезной, — сказала Джин. — Знаете, в голову приходят забавные мысли. Я часто бываю в Клубе, он у нас за городом, в дивном месте, в субботу я вас туда отвезу, не возражаете?.. Ведь вы, Джим, не будете возражать?
— Никогда, — сказал я как можно признательней. Начало новой жизни нравилось мне. Вдобавок мое имя и имя девушки были похожи. Может быть, между нами есть и внутренняя схожесть?
— В Клубе такие умные люди, — сказала Джин, — на прошлой неделе отмечали открытие в области физики, его сделал наш хороший знакомый, Густав Кейвуд, я вас познакомлю… Я подумала тогда, зачем живут остальные люди, ну те, кто ничего не может? У кого квалификационный балл ниже «ста». Можно как-то оправдать существование девяностых или восьмидесятых, но что делают на Земле пятидесятые или там сороковые? Неужели у них не развивается чувство собственной неполноценности?.. Не могу понять.
— Не всем же делать открытия в физике, — решил возразить я. — Наверное, остальные создают им условия. Кто-то должен растить хлеб, печь из него булки или разносить шампанское, накрывать на стол, дежурить на станциях, которые дают свет и тепло.
— Правильно, — обрадованно всплеснула руками Джин, — как я сама не додумалась. Но они такие безликие, словно роботы. Посмотрите, — кивнула она в сторону официанта, — на его лице следы вырождения… Все-таки разница между людьми с разной квалификацией бросается в глаза. Сравните официантов и членов Клуба. У вас, например, — простите, что я про присутствующих, — читается мысль в глазах, видно, вы умный человек.
— А если бы вы не знали мой балл, сколько бы дали?
— Сто четыре, — рассмеялась Джин.
— Как вы относитесь к тем, у кого «двадцать» или «тридцать»?
— Не знаю, как на вашей планете, мы их не замечаем. Они — пустое место. Вы совершенно правильно сказали, их дело выполнять необходимую черновую работу. Для этого они созданы. Каждому свое — как когда-то заметили древние.
— Есть ведь такие, кто получает совсем низкий балл, скажем, «два» или «три».
Джин рассмеялась, у нее была очаровательная улыбка. Наверное, она об этом знала, потому что смеялась часто.
— Не могу представить. Ни разу не сталкивалась. По-моему, их место в больнице, это не люди даже.
— Пришлось как-то слышать, — продолжал я, — что бывают отдельные экземпляры, которые на квалификационных испытаниях вообще не получают балл.
— Не верю, — изумилась Джин. Глаза ее стали большими и изумленными, как будто. я рассказал полную чудес историю из жизни собственной планеты.
— Тем не менее это правда. У моего приятеля по университету был в классе парень, он не получил никакого балла.
— Как забавно… Папа, папа, иди сюда!
К нам, снисходительно улыбаясь, подошел председатель Клуба. Он наклонил голову, еще раз здороваясь со мной, и вопросительно посмотрел на дочь.
— Папа, Джим рассказывает интереснейшие вещи. Я буквально отказываюсь верить. Представляешь, он утверждает, что существуют молодые люди, вообще не получившие на квалификационных испытаниях никакого балла. Не может быть! Джим утверждает, что такой мальчик учился в классе у его приятеля. Машина не поставила ничего. Вот бы взглянуть на него в тот момент, представляю, какое забавное было зрелище.
Холмс Синклер с любопытством посмотрел на меня.
— Это правда?
— Совершеннейшая. Гарри, — это мой приятель, — утверждает, что это был нормальный парень. Более того, по многим предметам он был первым учеником в классе.
— Что с ним стало потом?
— Исчез. Гарри говорил, никто ничего не знает, он несколько раз интересовался у родителей, но те не говорят. Или не хотят, или тоже не знают.
— Я вроде бы слышал о подобных случаях, Джин. Мистер Мортон говорит правду. Это одна из загадок цивилизации. Говорят, каждый год появляются один или два человека, которые не получают квалификационного балла.
— Что с ними бывает? — заинтересовалась девушка.
— Трудно сказать. Сведений мало. Этим занимаются там, — сказал Холмс Синклер и ткнул пальцем в потолок. — Если я не нужен больше, отпустите меня к моим обязанностям.
Он ушел, а Джин произнесла:
— Надо же, какие чудеса! Я об этом нигде не читала. И было начала думать, что на свете нет ничего удивительного.
— Так как бы вы отнеслись к такому человеку?
— Не знаю… — рассмеялась она. — Их нужно сажать в клетки, как в зоопарке, и показывать за деньги, как невероятную диковинку.
До субботы Джин показывала мне город. Деньги таяли, но я о них не жалел. Мне нравилось изображать любопытного, несколько неотесанного, но облагороженного высоким баллом провинциала.
Где мы только не побывали: на выставке космической экзотики, на экспозиции объемных фильмов — последнего новшества, где, подключившись к аппарату, можно было как наяву совершать сказочные подвиги, летать в космолетах, сражаться с армадами коварных инопланетян, — побывали в городке развлечений, от которого весь следующий день кружилась голова, ездили в парк, куда пускали членов Клубов от «ста» и выше. Там в прудах плавали настоящие лебеди, белые и черные, и в одном месте ходили по мелкой воде розовые фламинго. В парке было безлюдно, мы бродили с Джин по аллеям, от одного любопытного места к другому, она брала меня под руку, и я с непонятным чувством, в котором были и нежность и откровенная растерянность, ощущал тепло ее ладони у себя на руке.
Вечера мы тоже проводили вместе, Джин добросовестно осуществляла обязанности экскурсовода. Сидели в тихих изысканных ресторанчиках, подобных я и представить не мог. Оформленные в стиле «ретро», они казались вдвойне приятными, потому что в свое время я прочитал много книг о тех временах, когда люди предпочитали аэролетам запряженных лошадей и не считали зазорным, вернувшись из космического полета, надевать кирзовые сапоги и пахать землю при помощи сохи.
Джин переодевалась в вечернее платье, каждый раз новое, мы часто с ней танцевали, она пахла чем-то манящим, от чего кружилась голова, и была нежна со мной.
Меня не тревожило будущее, казалось, что отныне оно устроится. Что мне стоило сказать, что решил остаться на Земле?! Знаний наверняка хватит, чтобы поступить в университет, — а Джин такая красивая девушка.
В пятницу мы поцеловались. Это произошло само собой, когда мы спускались из ресторана к стоянке такси. Было поздно, огромная луна серебрила ступени, Джин поскользнулась, пришлось подхватить ее, мы прижались друг к другу и поцеловались.
Она попросила проводить ее, и у дверей дома мы поцеловались еще.
Спать ни капли не хотелось, и я решил посидеть в баре. Я уже знал несколько неплохих заведений и попросил водителя везти меня в «Фиалку», на улицу Разрушенной цитадели… По видео передавали последние известия, и я, отпивая холодный, с мороженым, коктейль, стал их смотреть. Ничего особенного в этот день в цивилизации не произошло. Потом диктор сказал, что сейчас покажут фильм молодого режиссера под названием «Побег».
Перед глазами стояла Джин, ее блестящие, притягивающие глаза, улыбка, делающая ее лицо живым и неотразимым.
Внезапно я вернулся на Землю!.. На экране возник Центр и бедный мусорщик, испуганно барабанящий в дверь!
Кровь прилила к лицу! Что это! Что это значит?!
Между тем появился покинутый грузовик, примятая под ногами трава вела на площадку, с которой я улетел на аэролете. Мой путь повторился в точности: и касса аэропорта, где брал билет, и салон самолета, и даже лицо соседа, с которым сидел. Потом я увидел растерянного парня с Люпы и отель «Карла XI», в котором остановился. Камера обплывала номер. Затем возникла уютная обстановка ресторана, оформленного в стиле «ретро», и танцующая пара, издалека напоминающая меня и Джин… Фильм проходил под негромкую музыку. В финале возникло незнакомое лицо с поэтической непричесанной шевелюрой и принялось речитативом читать строки, из которых следовало, что беглец должен вернуться сам, индекс он знает, небесное око следит за каждым его шагом, но важен принцип добровольности, пропавший должен обнаружиться самостоятельно.
— Какую муть стали показывать по ящику, — проронил сосед по столику, заспанного вида мужчина в помятой рубашке.
Я подозрительно посмотрел на него. Не мог ничего понять. Хотелось сорваться и бежать, бежать без оглядки неизвестно куда…
В гостиницу я не вернулся. Ночь бродил по улицам, внимательно следя, не идет ли за мной кто-нибудь. Освещенные яркими фонарями улицы оставались безлюдными. Я нырял в подворотни, бежал до изнеможения по узким переулкам, останавливался, снова оглядывался — меня никто не пытался преследовать.
На востоке светало, когда я зашел в автомат и позвонил Джин. Кроме нее, у меня никого не было.
— Джин, — сказал я, — как ты относишься к тому, что я открою тебе маленький секрет?
— Мортон, — сказала она, — я очень рада, что ты позвонил, но тебе не кажется, что еще слишком рано?
— Пока мы не виделись, со мной кое-что произошло. Ты можешь выслушать меня?
— Могу, — ответила она, — сейчас зажгу свет. Подожди минутку.
В трубке зашуршало, потом ее голос гораздо приветливей сказал:
— Слушаю.
— Джин, — начал я, — я не тот, за кого себя выдаю.
Произнеся главную фразу, я оглядел улицу — она по-прежнему была пустынна.
— Во-первых, меня зовут не Джим, а Нино, фамилия — Мисевич, я родился и вырос здесь, на Земле, в Пепате, это маленький городок в трех часах лета отсюда. Я не учусь ни в каком университете, только в прошлом году, шесть месяцев назад, закончил школу и прошел испытания.
— Разыгрываешь — я не верю тебе.
— Это не все, Джин. Помнишь, в первый вечер мы говорили о тех, кто не получает на испытаниях балла. Так вот, я один из них… Я сбежал из места, где содержатся такие, как я. Теперь ты все знаешь, можешь помочь мне?
Джин в трубке молчала, я подождал, потом снова повторил вопрос.
— Не думала, что тебе понадобится разыгрывать меня под самое утро, я так хорошо спала… — ответила она нерешительно.
— Все, что сказал, сущая правда. Им удалось выследить меня, не знаю как, они зачем-то предупредили меня об этом. Мне нужно скрыться на время, чтобы меня не нашли. Это вопрос жизни, пойми.
— Ты неумно шутишь, — наконец сказала Джин, но сердито, тоном, которым никогда не разговаривала со мной. — Я скажу прямо, если ты не тот, за кого себя выдаешь, это чудовищно, это хуже самого гнусного предательства, хуже самого плохого. Если ты не шутишь и сказал правду, я не хочу тебя видеть. Скажи спасибо, что не сообщу куда следует. Если же ты появишься еще, то я это сделаю непременно… Если же это шутка, то она не умна, ты наверняка пьян, советую тебе пойти домой и как следует выспаться. Я на тебя обижена, ты, наверное, принимаешь меня за кого-то другого.
— Спасибо, Джин, — поблагодарил я ее и отключился.
В кабине стало тихо — вдалеке из-за угла показался мужчина с собакой. Я вышел и быстрым шагом свернул в переулок.
Скоро утро, долго я так не выдержу. Я почти бежал по темному, окруженному высокими зданиями пространству. Рассвет высоко в небе заголубел холодной кляксой. Мужчины с собакой сзади не было — должно быть, он обыкновенный ранний прохожий.
Впереди оранжевым засветились окна ночной забегаловки. Я перевел дух, оглянулся и только после этого открыл дверь.
Небольшой бар пуст, положив голову на стойку, дремал хозяин, его розовая лысина блестела от жары. Он не поднял голову на звук дверного колокольчика, я остро позавидовал его безмятежному спокойствию.
Как бы мне хотелось беззаботно улечься где-нибудь, где могу чувствовать себя спокойно и ни о чем не думать. Закрыть глаза и спать. Я присел на высокий табурет и постучал по стойке, рядом с ухом хозяина, монетой.
Он поднял голову, еще не разглядев меня как следует, схватил полотенце и начал протирать и без того чистый пластик.
— Кофе, — сказал я.
— Может быть, мальчик закажет выпить? — услышал я сзади женский голос.
Рядом села женщина — она была изрядно напудрена, ресницы излишне черны, губы вызывающе красные. Я без труда догадался, что она делает здесь, в баре, и зачем подошла ко мне, но не испугался. Мне ли бояться таких мелочей.
— Что вы пьете? — спросил я.
Она подняла на мое «вы» удивленные глаза, но ответила:
— Какую-нибудь бурду получше, например, виски.
Я кивнул хозяину, он зевнул и сказал: «Деньги». Пришлось вынимать бумажник. Когда он увидел пачку сотенных купюр, от волнения уронил полотенце.
Женщина присмирела и сидела молча… Я допил кофе и спросил:
— Где вы живете?
— Рядом, — ответила она и посмотрела на меня вопросительно.
Мы вышли из бара, я схватил ее под руку и попросил идти быстрей.
— Зачем вам я? — сказала она хриплым грубоватым голосом. — За те деньги, которые у вас есть, вы проведете время с хорошенькой маленькой девочкой. Ваш коэффициент, наверное, где-нибудь за шестьдесят?
— Сто четыре, — сказал я автоматически.
Она остолбенела, замерла на месте и посмотрела на меня так раболепно, что сразу показалась старой и жалкой. От ее нетрезвой уверенности не осталось следа.
— Мне нужно выспаться, — сказал я.
Она кивнула и зашагала как могла быстро. Это меня устраивало.
И, несмотря ни на что, я долго не мог заснуть. Восстанавливал в памяти подробно, до мельчайших деталей, небольшой фильм, который показывали после известий по видео. Без всяких сомнений, фильм предназначался для меня… Я ничего не мог понять. Значит, мой побег с самого начала снимали? Нет — ведь ни разу на экране не промелькнул я.
Лишь перед финалом в сцене из ресторана кто-то отдаленно похожий на меня и Джин танцевал вместе. В темноте чужой комнаты, расположившись на старом, от этого мягком и удобном диванчике, стало казаться, что меня преследуют сверхъестественные силы — от них нет спасения… Спасение лишь в покое, в тишине вокруг. Сон пришел сам по себе, я упал куда-то в темноту и усталость. Провалился спиной в небытие, а когда открыл глаза, то услышал, как за стеной негромко играет музыка…
За стеной негромко играла музыка, я оглядел незнакомую комнату и вспомнил, как попал сюда.
Уснул, ощущая вокруг присутствие сверхъестественного существа, окружившего меня и забавлявшегося мной, словно марионеткой. Сейчас же, в свете дня, под оркестр из-за стены, вчерашние загадочные события не казались столь необъяснимыми.
Должнo быть, за время, что спал, в голове не прекращалась прежняя работа, раз открыл глаза, готовый к рассуждению.
Кто я? Один из немногих, которым не повезло. Последние месяцы я ушел в свои проблемы, меня интересовал лишь я сам и то, каким способом сохранить жизнь и свободу. В глазах исследователей я представлял собой жалкого подопытного кролика, запас которых пополняется каждый год. Они проведут надо мной и мне подобными серию экспериментов, выяснят, что необычного содержится в нас, определят патологию, заставившую машину поставить нас вне квалификации, — и потеряют к нам интерес. У них все рассчитано. Процесс опытов продолжался полгода. За это время они набирали достаточно данных, чтобы еще полгода, до новой свежей партии, ломать копья в научных диспутах. Мы же становились лишними и, вероятно, опасными — для нас существовала резервация… Я предполагал, что по окончании экспериментов, затерявшись в большом городе, останусь незамеченным. Станут ли меня особенно искать? Нет, конечно. Ведь для этого нужно затратить большие средства, привлекать огромное количество людей, техники и энергии. Районному отделению Службы Преследования, куда передадут сообщение о побеге, наверняка это не под силу. Понимал, что, когда меня искали в заповеднике, я был нужен, представляя из себя загадочную, необследованную единицу. Теперь же другое дело.
Освободив мусорщика, обнаружив брошенную машину и отсутствие аэролета, мои преследователи сбились бы со следа, потому что я пропадал в огромном мире, где кишели миллиарды людей. Через некоторое время они бы потеряли надежду обнаружить меня и забыли бы обо мне.
Так казалось… На деле произошло другое. С момента побега до момента, когда мне показали фильм, прошло четыре дня. В фильме не было меня, значит, можно предположить, что сбежал я удачно, — просто они не менее удачно шли по моим стопам. Найти машину и брошенный неподалеку от аэропорта аэролет несложно. Но обнаружить, на каком самолете я вылетел и куда, — гораздо трудней. Еще тяжелей проследить мой путь в Вамопу и сделать это так быстро. Для этого нужны усилия Центральной Службы, а она не занималась пустяками. Об этом я знал точно. Истории удачно раскрытых преступлений постоянно расписывались по видео, мы с ребятами из школы подробно интересовались работой Службы. Мы считали себя знатоками, многие из нас мечтали попасть служить туда и прекрасно знали ее возможности.
Обнаружив, они могли без особого труда схватить меня. Почему этого не сделали? Более того, предупредили меня, что им все известно. Зачем? Какой в этом смысл? Чтобы посмотреть, что буду делать дальше?
Возможно. Они использовали этот прием, когда нужно, чтобы разыскиваемый привел их куда-то, к цели, которую знал только он. Что хотят они от меня — у меня нет цели… Только одного, чтобы я снова набрал злополучный код? Им зачем-то нужно это.
Но если так, то, значит, они уверены, что не выпустят меня из виду.
Это, в свою очередь, означает, что я представляю для них большой интерес, гораздо больший, чем я предполагал.
Должно быть, еще эксперимент. Пусть так, постараюсь, чтобы он обошелся им как можно дороже. Я влечу им в копеечку!
В дверь постучали, потом она приоткрылась, и в комнату вошла вчерашняя женщина. Она была в домашнем халате, но лицо ее было ярко накрашено.
— Уже проснулись? — спросила она. — Шесть часов вечера.
— Я, наверное, причинил вам массу хлопот?
— Что вы, — ответила она, гостеприимно улыбаясь, — отдыхайте, пожалуйста. Я приготовила завтрак.
С этими словами она вышла, а через минуту распахнула дверь и вкатила в комнату небольшой столик на колесиках, уставленный тарелками.
— Вы, конечно, привыкли, чтобы вам подавали завтрак в постель. Во всех фильмах таким, как вы, подают завтрак в постель. У меня нет подноса, зато есть столик. К сожалению, не знаю, какое ваше любимое блюдо, поэтому приготовила то, что нравится мне… Знаете, моя мама была мастерицей по кулинарной части. У отца был коэффициент «сорок один», он неплохо зарабатывал, и она имела возможность разнообразно готовить.
Я растерялся от ее предупредительности и от обилия слов, которые лились из нее, словно ручеек. И все злополучные — «сто четыре».
— Вы, конечно, захотите принять душ, — он в конце коридора. Вода в наше время стоит дорого. Завидую, вы имеете возможность принимать душ каждый день, даже несколько раз в день, стоит захотеть… если бы была замужем за мужчиной с вашим коэффициентом, не выходила бы из ванной, я так люблю воду! Завидую вам, вы умный, у вас, конечно, интересная работа, вы получаете дай бог каждому. Кушайте, пожалуйста. Возьмите пирожок, я пекла сама, попробуйте. Когда была маленькой, мама говорила, что мне удаются пирожки.
Пирожок вкусный, но я не мог есть, потому что женщина заглядывала в рот, пытаясь угадать малейшее желание.
Минут через пять стал чувствовать, что она переполняет меня, что еще немного и, несмотря на ее почтительное ко мне отношение, начну дергаться и закачу настоящую истерику.
А она между тем продолжала:
— Вы знаете, жизнь — лотерея. Кому как повезет. Особенно это касается нас, женщин… С тех пор как помню себя, мне твердили: как выйдешь замуж, так и будешь жить дальше. На всех знакомых мальчиков мы смотрели с одной стороны — сколько же они наберут баллов на испытаниях Они были для нас таинственны, полны надежд, потому что их балл, которого у них еще не было, мог принести кому-то счастье, обеспеченность, возможность не думать о мелочах. Особенно это ощущали девочки, родители которых имели коэффициент невысокий, — мы видели, как небогато живем, имели возможность сравнивать, прекрасно зная по фильмам, какой должна быть настоящая жизнь. Каждая из нас ждала такой жизни — ее все не было… Некоторые вытаскивали счастливый билетик, мы во дворе, замирая от восторга, рассказывали, как это случилось, как наша Нелли познакомилась с парнем, гуляла, потом он предложил выйти за него, и тут оказалось, что у него высокий балл. Завидовали… Она иногда, редко, показывалась в нашем дворе, в красивом модном платье, в золоте, с прической, которая стоила безумно дорого. На стоянке ее ждал прекрасный аэролет, Нелли разговаривала с нами как с равными, мы вспоминали общих знакомых, но так ощущалось, что мы для нее не жизнь, а воспоминания… Как ни хотела она казаться ровней, все равно чувствовалось ее превосходство. Мы поневоле подыгрывали, смотрели на нее снизу вверх. Ничего нельзя было с собой поделать — ей повезло… Я тоже когда-то решила, что мой муж будет с баллом не меньше «ста», но время шло, даже в мечтах уже не осмеливалась подняться до столь высокой цифры. Потом мечталось о «восьмидесяти», потом о «семидесяти». А когда не стало папы, я уже не мечтала ни о чем, нужно было зарабатывать деньги. Как-то. Кому нужно брать меня замуж, когда можно просто купить… Сначала я стоила очень дорого и была нарасхват. У меня появились деньги, мне и маме их хватало, я не думала о будущем. Потом стала стоить дешевле… Нас много. Да вы это знаете лучше меня. Кушайте, возьмите еще пирожок. Вы молоды, и вы мужчина, вы должны много кушать… Какой вы счастливый, вы не представляете своего счастья… Я буду гордиться, что у меня такой гость, как вы.
Она смотрела на меня во все глаза, и на глазах у нее блестели слезы.
Я вытащил бумажник и дал ей много денег. Она взяла их с поклоном, молитвенно сложив руки на груди. Было противно чувствовать себя богом — я не хотел быть им.
Я провел у бедной женщины три дня. За это время отдохнул и продумал план действий. Но, самое главное, на второй вечер я раскусил наконец твердый орешек, который вот уже полгода никак не давался мне.
По моей просьбе Элизабет — так звали хозяйку — принесла из квартальной библиотеки ролики всемирной истории. Она осторожно, с выражением тревоги на лице, словно они могли взорваться, выложила их на стол и посмотрела на меня с еще большим трепетом, чем раньше.
— Их еще никто не брал, я первая расписалась на карточке, — сказала она с гордостью за меня.
Ролики выпустили больше ста лет назад, и если Элизабет говорит правду — а какой ей смысл врать, — то в их квартале органически не переваривают историю…
Истина лежала на поверхности. Когда я догадался, открытие не показалось особенным, настолько оно было примитивно. Его не нужно было открывать — оно бросалось в глаза, мне стало казаться, что пройти мимо него вообще невозможно.
В последние времена перед Эпохой Машины цивилизация развивалась невиданными темпами. Да, были войны, различные распри, кончавшиеся кровопролитиями, множество людей гибло в попытках освоить неизвестные миры — все это было. Но, просматривая ролики, я прямо кожей ощущал, как неудержимо росло величие цивилизации во вселенной.
До той эпохальной встречи с братьями по разуму…
В истории этой встрече посвящена целая глава. Красочно описывалось, как в черноте пространства на границе исследованной области маленький разведочный корабль — члены экипажа Энн Ботвин и Кларк Мишель — обнаружил странной формы небесное тело, шедшее параллельным курсом. Разведчик тут же стал преследовать его и, несмотря на попытки тела избавиться от такого соседства, взял его на абордаж… Так, собственно, и произошла знаменитая встреча. Братья по разуму во время последующих контактов расписали свои успехи, во много раз превосходящие земные, и заявили, что все они — заслуга нехитрой системы, экземпляр которой они с удовольствием нам дарят. У машины, расставляющей людей по местам, масса достоинств: она не ломается, связана при помощи невидимых нитей в единый узел, сама производит свои филиалы, так что ее хватит для всех. Земляне отныне и навеки избавлены от войн, от всего худшего, что сопровождало развитие человечества с начальных веков. Способности человека определяются сразу и окончательно…
Так и случилось.
Только, сколько я ни просматривал историю дальше, не мог обнаружить названий новых миров, освоенных нами.
Братья по разуму с довольной усмешкой улетели, каждый человек получил свое, а движение цивилизации вперед резко замедлилось. Более того, оно остановилось. И не только географическое движение. Замерли на месте науки, не развивалось производство, мы пользуемся вещами такими же, что выпускались еще на заре Эпохи Машины.
Не в этом ли коварная суть подарка космических гостей?!
Но почему машина сумела так повлиять на нас, что изменилось в людях с тех пор?..
Элизабет все эти дни ухаживала за мной, только что не сдувала пылинки. Мне не хватало камина, я привык к спокойному его огню, к живому теплу, которым он щедро делился.
Новое появление в мире я обставил с надлежащей осторожностью.
Мне стало ясно, что любая моя акция, будь то воровство денег или документов, тут же становится известна тем, кто так пристально и неторопливо следит за мной. Таким образом, на карте появляется точка и время, я сам показываюсь нa глаза преследователям.
Каждый вечер я подолгу смотрел видео, ожидая, что экспериментаторы дадут весточку, напомнят о своем присутствии, как сделали это однажды. Но про меня забыли, ни одна передача не напоминала обо мне.
Элиза выполняла мои просьбы с завидной пунктуальностью. Прежде всего она приобрела в магазине рабочей одежды дешевый костюм, в каких вкалывают работяги, коэффициент которых колеблется от «двадцати» до «сорока». С ее помощью я перекрасил волосы и стал жгучим брюнетом. Усы, умело приклеенные, также порядочно изменили внешность.
Я повзрослел.
Элиза смеялась и спрашивала, зачем мне нужен этот маскарад. Пришлось придумать легенду: что мы с приятелями играем в сыщиков-разбойников, моя очередь скрываться, неделю они не должны меня найти, потом я должен буду попасть к одному из них домой, естественно незамеченным, и объявить о победе.
Она выслушала рассказ с огромным вниманием — ее восхищало любое проявление высшей жизни. Так что мою легенду она приняла безоговорочно.
Особенно понравились — не знаю чем — грубые ботинки мастерового. Словно бы в них, крепких и нерушимых, я увереннее стоял на земле.
— Ничего вам не поможет, — смеялась Элизабет. — Вас все равно выдают глаза.
— Почему? — недоумевал я.
— У вас умные глаза. Никогда ни у кого не видела таких внимательных глаз. Иногда мне не по себе — они пронзают насквозь.
Я делал страшные глаза и смотрел на Элизабет.
— Вы все шутите, — смеялась она.
Наконец, перед вечером, когда кончается работа и людей на улицах становится больше, я попрощался с ней — она улыбалась и плакала одновременно, — засунул ей в карман пачку кредиток и, спустившись по темной и длинной лестнице, оказался на улице.
Первые шаги были самыми трудными. Казалось, я сделал что-то не так, то ли неправильно застегнул пиджак, или усы, которые так шли мне, начали отклеиваться, или краска с волос начала осыпаться. Но никто не окидывал меня подозрительно, не поворачивал, замерев на месте, головы, никто не обращал на меня внимания. Я двигался в толпе, точно такой же, как и остальные.
Мне удалось выведать у Элизабет, что существуют дешевые кабачки, где собираются люди опустившиеся, с которыми жизнь в свое время обошлась неласково. Они ищут успокоения в вине. Именно в такой кабачок я и направился.
Долго, бодрым шагом мастерового, топал по городу. Несколько раз по мере возможности пытался проверить, не идет ли кто за мной. По наблюдениям получалось, что никого нет.
Я перехитрил преследователей… Несколько дней размышлял, что позволяло им быть столь самоуверенными, давало возможность играть со мной как с мышкой и совершенно не бояться, что я могу убежать от их изучающего ока. В один из счастливых моментов размышления я решил внимательно осмотреть одежду. Когда в плече пиджака, в том месте, где пришивается рукав, обнаружил маленький черный квадратик, тускло отсвечивающий в лучах настольной лампы, я удивился не особенно. Что-то подобное и должен был обнаружить. Первой мыслью было разбить его, я побежал на кухню, схватил молоток и, положив пищалку на подоконник, замахнулся… Но в последний миг раздумал.
Пищалка сейчас исправно работала в квартире у Элизабет, я ее бросил под диван, а сам, улизнув, приближался к одному из кабачков, где пили горькую опустившиеся люди. Они мне нужны, и, кроме этого, я чувствовал к ним интерес — между нами могло существовать родство.
К кабачку с невзрачной вывеской «Альбатрос» я подошел, когда стало темнеть. По выщербленным ступенькам спустился вниз, словно в холодный каземат, и открыл дверь.
В душном маленьком зале было полутемно, напротив стойки стояло с десяток небольших низких столов со стульями. За одним сидела шумная компания, они оглянулись на открывшуюся дверь, должно быть, кого-то ждали, но их интереса я не вызвал. Несколько человек сидели по одному. Я подошел к стойке и, встав вполоборота, стал присматриваться к ним.
Кудрявый, маленького роста мужичонка-бармен взглянул неодобрительно и сказал:
— Чего тебе?
— Чего всем, — ответил я.
Чужой облик изменил меня. Я чувствовал себя старше и увереннее.
Вежливость юности облетела, словно пух с одуванчика.
— Больно молодой, — сказал недовольно бармен, — для таких, как ты, существуют другие места, с танцульками и девочками. Шел бы туда.
— Мне нравится у тебя.
— Что здесь может нравиться? — вздохнул бармен и пододвинул стакан. — Тридцать.
Элизабет разменяла несколько сотенных бумажек на мелкие. Так что, покопавшись для видимости в кармане, я протянул ему кредитку.
Он, не глядя, бросил мне семьдесят монет и отвернулся.
Я выбрал не совсем старого, средних лет, мужчину в потрепанном пальто, на котором не хватало пуговиц, видна была грязная рубашка.
— Свободно? — спросил я.
Он поднял голову с растрепанными, свалявшимися волосами и молча уставился на меня.
Я сел. Некоторое время молчали. Рядом с ним стояла початая бутылка вина. Он налил полстакана, дрожащей рукой взял его и неторопливо выпил. Я обратил внимание — стакан мелко стучит о его зубы.
Поднес к губам свой, попробовал. Жидкость оказалась горькой, от нее противно пахло. Она не походила на тонкое и вкусное вино, которое мы пили с Джин так недавно.
При воспоминании об этом имени губы упрямо поджались, я ощутил в душе странный леденящий холод.
— Ты чего? — спросил сосед. — Чего так смотришь?
— Извини, — бросил я, отводя глаза.
Дверь в кабак открылась, вошел длинный небритый субъект. Компания за соседним столом шумно приветствовала его.
Я облегченно перевел дух. Собственно, чего бояться? Преследователи мои пребывают в уверенности, что я провожу веселые денечки у Элизабет, найти меня они не в состоянии, за последнее время я стал поумней.
Мне нравится бродячая жизнь. Нужно только не бояться открывающихся дверей и незнакомых людей за ними.
— Испугался? — спрашиваю соседа.
— А то, — соглашается он, — так смотрел, как будто сейчас пристукнешь.
— Со мной бывает. В детстве страдал глазной болезнью.
Объяснение сосед счел достаточным и больше не касался этой темы.
Он налил еще полстакана и, прикрыв глаза, выпил.
— Хорошо пошла, — сказал он, ставя стакан на место.
Я понял, ему хочется поговорить.
— Тебе деньги нужны? — спросил я.
Он грустно улыбнулся, посмотрел на меня с любопытством, словно бы я был диковинной птицей с другой планеты%
— Нужен твой паспорт, — пояснил я.
— Зачем?
— Мне нужен паспорт, — повторил я без интонации, — сотня тебя устроит? Если спросят, скажешь, что потерял. Лет двадцать назад… Но лучше, если бы не спросили. Ты понял?
Еще открылась дверь. Вошло сразу три человека. На этот раз я прореагировал спокойней.
— Давай, — сказал сосед, — только по-честному.
Я протянул ему несколько бумажек, он выхватил их и молниеносно спрятал в карман пальто. Потом равнодушно подал потрепанную книжку. Я посмотрел, лицо на фотографии, конечно, не походило на мое, но с этим злом побороться было можно. Коэффициент у него был неплохой — «сорок два».
— Где-нибудь работаешь? — спросил я.
— Выгоняют, — виновато пожал он плечами и снова принялся наполнять стакан.
Лицо его под воздействием вина изменялось. Оно словно бы ожило, превратившись из маски в живое, чувствующее. Глаза его блестели, взгляд скользил по длинному ряду бутылок за спиной кудрявого мужичка.
Я не уходил, меня интересовало еще, похож ли я на него и на всех, кто приходил сюда и замирал за столами со стаканами, полными мутной жидкостью.
— Почему ты стал пить? — спросил я соседа.
Он улыбнулся хитровато и протянул одну бумажку из тех, которые я дал ему.
— Пойди, возьми у Арнольда пару бутылок. Я угощаю… Сдачу, смотри, принеси.
Потом он налил полстакана, но не выпил, а сказал:
— Объясню, если интересуешься… Другому бы ни за что, а тебе — да. Я за этот вшивый паспорт и десяти кредиток бы не дал. Значит, нужен… Видел, какой у меня высокий балл? Ни у кого здесь нет такого — в подтверждение он обвел указательным пальцем присутствующих и остановился на мне. — И у тебя — нет. Но я с тобой пью и разговариваю. Хотя бы мог и не делать этого. Но я демократичен, а на всякие штучки-дрючки плевал. И на них плевал! — Он пригрозил кому-то кулаком и плюнул в угол. Должно быть, неизвестные, с которыми он так непочтительно обошелся, здорово насолили ему. — У отца моей жены был балл «шестьдест три», — сказал он и грохнул кулаком по столу.
На этот звук никто не обратил внимания.
— А где твоя жена?
— Они заставили ее уйти от меня…
Он принялся рассказывать скучную историю, где был непрерывной жертвой и, видимо, получал удовольствие от своего рассказа. Он непрерывно повторялся, смотрел бессмысленными жалкими глазами и скоро стал невыносим.
— Хочешь еще денег? — спросил я.
Он замолчал и выжидательно посмотрел на меня. На этот раз на губах его не было улыбки, взгляд выражал собачью преданность.
— Получишь еще сотню, если сообщишь, когда будет зарегистрирована потеря тобой паспорта.
Я протянул бумажку с его фамилией и адресом: «Почтамт. До востребования».
— Сообщи сразу. В тот же день. Получишь сотенную.
Он преданно кивнул, нетвердой рукой пряча бумажку…
На следующий день благодаря нынешнему «высокому» баллу я завербовался управляющим сменой на титановые рудники планеты Бельведер, расположенной так далеко, что добираться туда, как мне сказали в бюро, нужно с тремя пересадками.
Четыре дня я готовился к отъезду, не забывая каждое утро подходить к окошечку почтамта «До востребования».
Через несколько дней буду далеко, следы мои затеряются в необъятном космосе, обнаружить меня станет невозможно. Кому во вселенной дело до земных дел?!
Я снова приобрел уверенность и бродил по улицам не озираясь. В последний день я получил подъемные и билеты на транспорт, который отправлялся вечером. Чем ближе приближался час отправления, тем более радостно становилось на душе. Мне казалось, что я родился для путешествий, для скорой перемены мест.
Неизвестность не пугала меня. Более того, она привлекала. Что может быть лучше будущего, где ждет работа и коэффициент «сорок два», и, главное, никто не будет покушаться на мою свободу.
Бродил по шумным улицам города, поднимая голову, щурился на солнце, не верилось: через несколько часов меня не будет на планете Земля.
Кончатся мои волнения и тревоги.
У окошка «До востребования» стояло три человека, я присоединился к ним и раскрыл утреннюю газету. Перелистал страницы, ничего интересного не нашел, уже думал отложить в сторону, как на глаза попалось объявление… Для непосвященных оно показалось бы несколько странным, — я быстро прочитал его и ухмыльнулся. Ищи ветра в поле.
«Заинтересованная организация, — было написано в нем, — приглашает для собеседования молодого человека, отличающегося способностью к перемене мест. Приглашаются лица, имевшие с ней контакт. Для собеседования просим срочно позвонить по коду 0001212».
Они сбились со следа! Я добился своего, — ожидал, что как-нибудь они должны дать знать о себе. Они предлагают переговоры, хотят заманить меня в ловушку, хитрецы — как бы не так!..
Я здорово развеселился, прочитав это объявление. От их самоуверенности — история с фильмом стояла перед глазами — не осталось следа.
Подошла моя очередь, я протянул паспорт и тут же получил конверт.
Адрес на нем написан неровными дергающимися буквами.
Интересно, — подумал я, распечатывая его, — что там еще случилось?
«Приятель, — прочитал я, с трудом разбирая кривые, разбегающиеся слова, — я — честный человек. Еще понравилось твое предложение насчет сотенной, не забудь. Вчера вечером изрядно наклюкался, видишь, дрожат руки, проклятые ищейки, много бы дал, чтобы насолить им. Так что можешь перевести не сотню, а пятьдесят. Вхожу в долю, в знак солидарности. Явились ночью в „Альбатрос“, объявили проверку документов. С ними баба, раскрашенная, как на картинке, где они такую только взяли, — заставили нас встать, и она смотрела нас, потом сказала, что его здесь нет. Я сразу догадался, что они ищут тебя. Ты здорово их обкрутил, так им и надо. Меня и одного приятеля, Конрада Ясиня, ты его не знаешь, забрали с собой, потому что у него тоже не оказалось паспорта.
Я притворился в доску пьяным, но они там у себя сделали какой-то укол, так что хмель сразу же как рукой сняло. Я долго говорил: паспорт потерял еще с месяц назад, а паспорт Конрада нашли сразу, как поехали к нему домой.
Они не поверили, у них, наверное, нюх на это дело. Не давали спать и кричали на меня. Отобрали деньги, сказали, не выпустят и не дадут выпить, пока не признаюсь. Спрашивали, откуда у меня так много денег. А их уже не так много, потому что эти дни я жил в свое удовольствие. Тогда пришлось рассказать, что ты купил у меня паспорт. Но про почтамт, до востребования, я ничего не сказал. Утром выпустили, один плелся за мной, но я пришел домой как будто спать, а сам через подвал вышел к почте, посылаю тебе письмо. Не забудь прислать полсотни, хотя деньги они и отдали, но осталось не так их много. Желаю тебе выпутаться. Вообще-то, если хочешь, можешь прислать и сотню, не откажусь».
Наконец-то они снова напали на след. Я позавидовал их оперативности, — разыскать в огромном городе человека, продавшего мне паспорт!
Оставалось положиться на судьбу. Успею на транспорт, значит, меня не достанут, перехватят меня — песенка спета. Чувствуется, охоту организовали серьезные люди.
Земные службы в космосе, а тем более на других планетах, ничего не значили, там были собственные, между ними, как мне было известно из газет, происходили трения. Влияние наших шпиков и ищеек кончалось у трапов космических кораблей. Я прекрасно знал это из множества фильмов о преступниках и сыщиках. Вот и нужно только — попасть туда.
В космопорт я приехал на метро, смешался с плотным потоком людей, спешащих в зал ожидания. Был напряжен, как струна. Успеют ли они, за несколько часов с момента, когда мой кровный тезка Харольд Лемке сделал признание, обнаружить мои следы и перекрыть дорогу на транспорт?
Слонялся по залу, внимательно приглядываясь к окружающим. Несколько раз мимо проходили одетые в голубую форму сотрудники охраны порядка. Ни один не обратил на меня внимания, даже не взглянул.
Я немного успокоился, но все равно, пока не объявили посадку на транспорт, непрерывно поглядывал вокруг, стараясь уловить какое-нибудь необычное движение.
Цепочка пассажиров, проходя беглую проверку документов, двигалась к двери с высвеченной надписью «посадка 78686». Рядом с двумя девушками, вежливо проверяющими талоны, молчаливо застыли четыре человека в форме.
Я старался держаться свободно, создать усилием воли невозмутимое выражение лица, но чувствовал, это плохо удается. Когда подошла очередь и я протянул паспорт с вложенным туда билетом и талоном на посадку, руки дрожали. Еще на днях, приложив максимум старания, я заменил фотографию. Смущало не это — успели ли преследователи поставить на моем пути барьер?
Один из мужчин в голубом сделал шаг вперед и внимательно посмотрел на меня. Девушка в это время сверила записи на билете и в паспорте, они сошлись — протянула мне документы. Руки не слушались, я не мог заставить себя взять протянутые бумаги. Все плыло перед глазами, я удивлялся, необъяснимая неподвижность сковала меня.
— Вам плохо?! — участливо спросил охранник.
— Нет, ничего, — промямлил я еле-еле, — не спал ночь, немного закружилась голова.
Он ловко выхватил документы, подхватил меня под локоть и сказал:
— Давайте, я вас провожу.
В его голосе была уверенность, он наверняка знал, что делал.
Внутри все оборвалось, спокойствие вернулось ко мне.
— Хорошо, — сказал я и безропотно пошел с ним.
Все было кончено.
Но странно, вместо того чтобы свернуть к служебному коридору, он повел меня к площадке лифта, на которой собирались прошедшие проверку пассажиры.
— Не беспокойтесь. Сейчас пройдет, — слабо улыбнувшись, сказал я.
Он кивнул и, доведя до площадки, покинул меня.
Я перевел дух. Слабость в ногах не проходила, я присел на скамеечку.
Неужели опять перехитрил их? Мне было все равно. Потрясение оказалось настолько сильным, что мной овладело равнодушие к происходящему.
Словно во сне, я наблюдал, как ворота лифта мягко захлопнулись, он, качнувшись, стал опускаться к стартовой площадке, катился по подземному коридору, снова опускался, пока не оказался напротив входной двери транспорта.
Рядом, обворожительно улыбаясь, встала обаятельная стройная стюардесса.
— Добро пожаловать на борт транспорта, — радушно пригласила она.
Пассажиры втягивались внутрь, я нашел свою каюту и, войдя, плюхнулся на диван. Ноги не держали меня.
Следом появилась пожилая женщина, поздоровалась и сообщила, что мы с ней попутчики.
— Сколько осталось до отлета? — спросил я.
Она посмотрела на часы.
— Тридцать минут.
Лежа на диване, я наблюдал за ней. Она основательно подготовилась к путешествию. Из объемистой сумки появилась вазочка, — она поставила в нее цветы, — переносное видео, несколько платьев на плечиках, тапочки и большой пакет, который она положила на стол,
— Люблю сладкое, — пояснила женщина, — на космических транспортах небольшой ассортимент, приходится брать с собой.
Дверь открылась, и вошла знакомая очаровательная стюардесса. Она заученно улыбнулась и обратилась к моей спутнице:
— Извините, произошло досадное недоразумение. Оказалось, вам выдан билет на занятое место.
— То есть как? — возмутилась женщина. — Я лечу к мужу, он администратор колонии на Юринале, его коэффициент «сто двенадцать». Что значит занятое место?!
— Простите, — сказала стюардесса, — но вам придется занять другую каюту, это место не ваше.
— Ничего не знаю, — сказала женщина и отвернулась.
Стюардесса исчезла, а через минуту возвратилась снова, уже в сопровождении двух мужчин в форме звездных пилотов.
— Командир корабля Бригс, — представился один. — Приносим извинения, билет на это место вам выдан ошибочно. Для вас приготовлена каюта одного класса с этой, — он посмотрел на меня и добавил: — Кстати, вашим соседом там будет девушка.
Попутчица вспыхнула и сказала:
— Хорошо, но я буду жаловаться.
Через пять минут, собрав вещи и не попрощавшись, она ушла.
Взлета я не почувствовал. Вспыхнула предупреждающая надпись, отразился в ушах комариный писк и пропал. Я протянул руку и включил бортовое видео. Стена каюты засветилась, потом вдруг стала прозрачной, и передо мной возникла черная картина космоса. Много раз видел ее в фильмах, и признаться, она разочаровала меня. Ожидал чего-нибудь более эффектного. Звезды на экране смазаны, транспорт уходил в подпространство.
Свобода, долгожданная свобода окружала меня — но я не радовался ей. Усталость овладела мной. Родная планета, год назад такая ласковая, стала мачехой. Среди огромной черной пустоты остался голубой шарик, где живут бывшие приятели-одногруппники, родители которых заставили отказаться от меня, рыскают, пытаясь найти, испугать, поставить еще один эксперимент, умные ученые люди. Ничего прежнего уже не будет, начинается другая жизнь, чужая и в то же время моя.
В дверь каюты постучали, затем она открылась, вошел новый попутчик, невысокого роста старичок в старомодном костюме и с тросточкой в руке. Он остановился на пороге, прищурился, разглядывая противоположную стену-экран, где мерцала точками разноцветная бездна.
— Добрый вечер, молодой человек, — сказал негромко он. — Я не помешал?
— Нет, — ответил я.
Он присел на краешек своего дивана, отложил трость и выпрямился, не касаясь мягкой спинки.
— Вас не пугает эта пустота?
— Почему она должна пугать?
Старичок долго молчал, не отрывая взгляда от экрана, а затем негромко сказал:
— Она бесконечна… Жизнь человеческая — коротка.
— Ничего, на мой век хватит.
— Пожалуй. Поэтому завидую вам.
— Чего там завидовать, — буркнул я, садясь. — Подумаешь, эка невидаль. Вы тоже были молоды.
Старичок рассмеялся, но будто из вежливости, по обязанности:
— Не ценил… Хотя, кто знает, если бы молодость вернулась, не повторилось бы все так же. Путешествуете?
— Нет, завербовался на работу.
— Работа… — как бы про себя повторил старик, — довольны своей работой?
— Не знаю. Поживем — увидим.
— Вы никогда не размышляли о необъятности мира?
— Не приходилось.
— Жаль… Я последнее время часто об этом думаю. Иногда даже просыпаюсь по ночам… Человечество огромно — каждый лишь винтик в огромной машине цивилизации. Его легко заменить. Машина эта кажется мне всесильной, а иногда далекой от совершенства… Вот, к примеру, все мы разделены на двести рангов, — и это, должно быть, справедливо, потому что существует в человеке внутренний потенциал, потолок, выше которого он прыгнуть не может… С одной стороны, а с другой — человек смертен… Более того, независимо от своего ранга, от значимости он живет приблизительно одно и то же время. Так же болеет. Было бы правильней, если бы люди выше рангом и жили дольше. Вы не находите это справедливым?
— Не нахожу…
— Вам виднее, вам виднее… Впрочем, вы всегда непостижимы. Иногда кажется, что законы логики не действуют на вас.
— На кого на вас? — спросил я.
Старичок добродушно рассмеялся и посмотрел на меня. В его глазах прыгали хитрые искорки.
— На молодежь, конечно… — смеялся он.
Он показался мне забавным старикашкой, добрым и немножко болтливым.
— Я слышал, старые люди не в состоянии понимать молодых.
— Упрек справедливый, принимаю… Вы в школе хорошо учились?
— Неплохо.
— Что вы, к примеру, можете сказать об общественной иерархии цивилизации?
— Могу сказать, что директора школы видел часто, администратора района один раз, когда он приезжал на праздник начала учебного года, администратора города только по видео. Администратора планеты — тоже. Вот и все, совет администраторов планет составляет Центральный Совет, который решает вопросы в масштабе Заселенных Земель. Зреть их простому смертному не дано… Зачем вы спрашиваете?
— Интересно, насколько нынешняя молодежь осведомлена в этих вопросах… Как вы считаете, если возникла необходимость срочно принять решение, обязательно собирать Совет?
— Нет… Думаю, что нет.
— Правильно, администраторы планет не успеют посоветоваться…
Должно быть, эта проблема искренне занимала старичка, потому что он глубоко задумался — скосил голову набок и полуприкрыл глаза.
— В наше время, — наконец сказал он, — люди слишком ленивы. Сдвинуться с места для нас проблема, а под лежачий камень, как известно, вода не течет…
Он посмотрел на меня, словно ожидая ответа на свой непонятный вопрос, и, не дождавшись, продолжал:
— Что касается меня, то я боюсь космоса… Не потому, что он страшен или ему нет конца, — потому что в нем скрыто новое… Смешно, правда?
— Совсем не смешно, — сказал я.
— Вот видите, вы меня понимаете, а я вас — нет, — заливисто рассмеялся старичок.
В это время включилась трансляция, женский голос предупредил, что ужин начнется через десять минут. Оба ресторана уже открыты для желающих.
В дверь постучали, — блестя нашивками, вошел капитан транспорта и, вытянувшись по стойке «смирно», пригласил старичка на ужин в кают-компанию… Старичок, казалось, нисколько не удивился невероятному происшествию. Он кивнул и показал на меня.
— Если не возражаете, я буду с молодым другом.
Капитан не возражал.
— Вы, должно быть, большой начальник? — спросил я.
Он кивнул, вполне, впрочем, демократично.
— Какой у вас квалификационный балл?
Он посмотрел на меня и сказал спокойно:
— «Двести».
Я подпрыгнул на месте.
— Такого же не бывает!
— Случается иногда, — не согласился он. — Бывает даже и не такое: люди, которые вообще не получают квалификации.
— Не может быть, — сказал я довольно кисло.
— Могут быть и бывают.
После ужина, на котором команда транспорта постаралась блеснуть гостеприимством, мы вернулись в каюту. Странно, должно быть, но лоск и светскость вечера, его богатство, экзотичность обстановки не произвели впечатления. Я с особой остротой чувствовал себя вором, словно бы присвоил право сидеть рядом с вежливым старичком, одним из умнейших людей цивилизации.
— Мой балл «сорок два», — сказал я, когда дверь закрылась и мы остались одни.
— «Сорок два», — повторил он медленно. — Может быть, и так… Вас смущает наше знакомство? Да, в нем много необычного…
Он некоторое время разглядывал меня, затем сказал:
— Через час транспорт делает остановку. Я покину вас. Меня не оставляет мысль, что вас что-то гнетет. Не поделитесь ли со мной проблемами? В моих руках сосредоточена большая власть, невероятная. Я иногда не подозреваю о размерах ее… Думаю, в моих силах помочь вам.
— Почему?
— Потому, что вы мне понравились, — рассмеялся он. Но смеялись одни губы, глаза же оставались проницательно-печальны.
— У меня все хорошо, — сказал я.
— Как знаете, — произнес он, вставая. — Мне пора… поверьте, приятно было с вами познакомиться.
— Вы мне тоже понравились, — ответил я, пожимая его руку.
Заснул быстро, длинный тяжелый день сделал свое дело… Совсем недавно я гордился индексом «сто четыре», считал себя избранным и начинал посматривать свысока на остальных людей. Нынешний балл, «сорок два», показался мизерным и сначала оскорбил меня… Прошло немного времени — я обнаруживаю равнодушие ко всем на свете баллам. Все равно, есть ли у меня балл, нет ли его…
Может быть, высшая справедливость в том и состоит, чтобы никакого балла не было, а человек всего добивался сам, своим потом и кровью.
Если он человек… Добрый старик наверняка что-нибудь бы смог сделать для меня, если бы я попросил… Но меня не волновала его помощь… Более того, я не хотел ее…
Полет на транспорте продолжался четверо суток, после этого я летел неделю на другом корабле, поменьше, потом пересел на небольшой рейсовый корабль, а он уж доставил меня к месту назначения. Со скукой разглядывал я местные достопримечательности. Планета, на которой оказался, относилась к разряду вечно новых планет. Администрация ее готовилась пышно отметить тысячелетие со дня высадки первых переселенцев, которое исполнялось в будущем году. С тех пор мало что изменилось на планете. По-прежнему два небольших поселка обслуживали несколько шахт, в которых автоматы тысячелетней давности конструкции исправно добывали титановую руду. Жизнь текла неторопливо, каждому новому человеку были рады… Первые недели я еще мог там находиться. Работа оказалась нетяжелой, в основном приходилось заниматься документами. В моем распоряжении был универсальный робот и две лаборантки, которые, как и все женщины цивилизации, пожелавшие работать, не получали за это денег, а делали это из энтузиазма. Документация быстро надоела до чертиков, я стал уже через несколько дней отлынивать от нее, шатался по окрестностям, невзирая на местные легенды о подземных тварях, умыкающих людей в недра планеты.
Подземных тварей я, должно быть, не заинтересовал, окрестности поражали однообразием — холмистая равнина, покрытая сиреневыми невысокими кустами, — и тоска моя превратилась в муку.
Через месяц я пришел к администратору колонии и предложил расторгнуть договор.
Он посмотрел на меня недоуменно и приподнялся из-за стола.
— Что вы хотите? Вас не устраивает оплата? По-моему, она неплохая. Масса всевозможных надбавок. За удаленность, за климатические условия, за отсутствие естественных водоемов, еще и еще… Для своего коэффициента вы получаете максимум. Что вас не устраивает?
Я пожал плечами.
— Вы — странный человек… Сообщаю: расторгнуть договор я не вправе. Для этого нужны уважительные причины, перечисленные в соответствующих пунктах законодательства. Насколько понимаю, ни одной из этих уважительных причин у вас нет. Если не согласны, подавайте в суд, только предупреждаю, закон всегда на стороне правых, то есть администрации. Не забудьте и о компенсации тех средств, которые на вас затрачены. Стоимость проезда сюда обойдется вам во много раз больше, чем вы здесь пока заработали.
— Не могу здесь жить, мне тошно, — сказал я.
— Если тошнит, обратитесь к врачу.
Так я и ушел ни с чем.
Но видеть одних и тех же людей, робота-универсала и двух лаборанток, каждый день надевающих на себя что-нибудь новенькое, высмотренное в журналах мод, с оказией попадающих на планету, я не мог.
В забытом богом поселке жизнь текла неторопливо. Руда исправно добывалась. На обогатительной фабрике автоматы круглосуточно извлекали из нее чистый элемент. Грузовые корабли забирали титан и с завидным постоянством, ровно через день, в шесть часов вечера по местному времени, взлетали в космос, содрогаясь от тяжести полностью нагруженных трюмов… Каждый занимался своим делом, вечером ходили в кино, организовывали пирушки на свежем воздухе, во время которых некоторые особенно набравшиеся колонисты во весь голос призывали на поединок подземных чудовищ. Чудовища, даже если и были, давно попрятались от страха перед бесшабашностью пришлых людей.
Приглашали и меня, но с каждым разом я соглашался все более неохотно. Знаменитую историю о веселом инженере Ирвине, провалившемся однажды в яму и кричавшем оттуда замогильным голосом, я знал наизусть. Какой-нибудь старожил рассказывал ее каждый раз заново, по обычаю нужно было делать вид, что слышишь ее впервые и как можно более искренне изумляться находчивости инженера.
Однажды пришла мысль, что злополучная машина, обделившая меня когда-то, на самом-то деле права, я не пригоден ни к одному делу, которым призваны заниматься люди.
Что я ценил, кроме собственной свободы, — ничего! Зачем она нужна?! Все миры похожи один на другой. Все люди одинаковы. Их разделяет только балл, который они получают после окончания школы… Куда я бегу, если мое предназначение быть лишь предметом для исследования наукой. Они полгода определяли патологию, скрытую во мне. Так и не смогли… Она на поверхности, чтобы добраться до нее, не нужно глубоко копать — я ни к чему не пригоден.
Коли так, то могу, конечно, еще раз достать паспорт, еще раз попытаться заняться не своим делом — результат будет тот же. Могу забраться в городскую кассу и обчистить ее. У меня появится куча денег. Могу сбежать отсюда и предаться увеселениям, благо мест в цивилизации для этого достаточно, — но и развлечения утомят… У меня нет дела, ради которого можно было бы жить. Я — пустое место! Нуль!
Чтобы существовать, приходится выдавать себя за других, но что я — фальшивка, начинаю чувствовать сам, потом почувствуют и окружающие…
На меня уже начинали посматривать косо, я был непохож на жизнерадостных колонистов.
Нынешний коэффициент отделял меня от тех, у кого он был ниже — рабочих, поваров в столовой, работников почты и магазинов. В то же время узкий круг специалистов, имеющих балл больше, был также недоступен мне. Я чувствовал себя в слоеном пироге, в котором мне раз и навсегда отведено определенное место.
Дошло до того, что я начал с удовольствием вспоминать дни, когда надо мной висела опасность, меня преследовали ученые мужи, поднявшие на ноги розыскную службу Земли. Тогда была цель — избежать преследования, — теперь же ничего нет. Существование стало терять смысл.
Я перестал ходить на работу, устраивался где-нибудь подальше от городка, чтобы здания и порт пропадали за холмами, собирал сухие ветки и разводил костер. Смотрел на красноватое пламя, сидел, положив голову на колени, и думал. О чем я думал среди сиреневого приволья чужой планеты? Трудно сказать.
Мысли текли сами по себе, иногда останавливаясь на чем-то, перескакивая с одного на другое, в них не было последовательности. Меня это устраивало, так и должно быть с человеком, который ничего из себя не представляет. В них перемешалось все: воспоминания детства, образы друзей, которые забыли обо мне, презрение к женщинам, в крови которых предательство, живые картинки случившегося со мной за этот год… Я почему-то с удовольствием вспоминал корягу, на которой плыл когда-то по незнакомой речке, и лужу, где брал воду для того, чтобы приготовить кофе.
— Что вы тут делаете?
Оказалось, меня в уединении потревожили администратор колонии и еще несколько ответственных лиц, стоявших рядом с ним с выражением тревожного любопытства на лицах.
— Что это? — с недоумением спрашивали они.
— Костер, — отвечал я. — Так горит дерево на воздухе.
— Зачем?
— Не знаю, — пожимал я плечами, — так хочется.
— Пойдемте с нами, — говорили они мне.
Я подчинился их требованию. Они уговаривали негромко и вежливо. Ни в чем не перечили, и я понял — они считают, что я сошел с ума.
Через день меня забрал с планеты Бельведер маленький санитарный корабль. Он быстро мчал в пустоте космоса, сжимая в движках пространство.
Я знал, он везет меня в госпиталь. Где меня будут лечить. Если я на самом деле сумасшедший. Что в этом удивительного?.. Я на самом деле нуждаюсь в лечении.
Больница, в которую меня привезли, находилась на очень зеленой планете, имени которой мне не сказали. У меня осталось от нее ощущение огромного парка.
Невысокие корпуса больницы, легкие на вид здания, окружала ухоженная до предела природа. Кусты и трава были подстрижены, земля под деревьями взрыхлялась два раза в день, больные, желающие потрудиться, еще и поливали ее. Мы приехали из космопорта перед обедом, когда некоторые из них, с лейками и граблями, возвращались в жилой корпус.
Я обратил внимание, что все они крепкие и молодые. Мотыги и лейки в их могучих руках казались игрушечными.
— Откуда? — спросили они.
Я назвал планету.
Они в недоумении переглянулись.
Такое же удивление на лицах я увидел у дежурных врачей.
Автомат экспресс-диагноза мучил меня минут двадцать, врачи успели познакомиться с сопроводительными документами и встретили меня во всеоружии своей науки. Мой организм оказался в норме, никаких нарушений автомат не нашел.
— Значит, так: беспричинная депрессия, стремление оставаться в одиночестве, в связи с чем частичное неприятие людей, восстановление заложенных в наследственных отделах памяти архаичных стремлений, а именно влечение к огню… — перечисляли они симптомы моей болезни, — частичная потеря трудоспособности, влечение к созерцательности…
— Коэффициент довольно низкий, «сорок два», — уточнил один из присутствующих
Должно быть, мой случай был нетипичным, трое врачей долго разглядывали меня и задавали массу вопросов, внутренний смысл которых был как на ладони. Интересовались, где я провел детство, какая обстановка была в семье, что побудило меня завербоваться так далеко от Земли.
Спрашивайте, спрашивайте, злорадно думал я, все равно никто из вас ни о чем не догадается. Никто не сможет открыть мой ларчик.
— Вы, наверное, считаете себя здоровым? — спросил один из них.
Я пожал плечами.
— Конечно, считаете. Но между тем вы больны. Вероятно, у вас особенно чуткая и легкоранимая нервная система. Поэтому видимых причин для возникновения болезни мы не нашли. На некоторое время оставим вас здесь, постараемся выяснить эти причины и после соответствующего лечения вернем вас в строй… Контингент больных специфичен, постарайтесь найти с ними общий язык. Правда, ваш коэффициент несколько ниже, чем у них, — это не должно настораживать. Здесь все равны, у нас нет высоких или низких коэффициентов — у нас больные, наша задача сделать так, чтобы болезнь ваша поскорее прошла.
Оказалось, не напрасно они предупреждали о специфичности контингента. В наш век душевной гармонии и уверенности в будущем сходили с ума редко… В клинике лечились экипажи кораблей-разведчиков, работа которых — вторгаться в неведомое.
Через несколько дней я перезнакомился со всеми, и их чудесные рассказы на некоторое время отвлекли меня от тяжелых мыслей.
Все они были выздоравливающие, спокойствие возвращалось к ним, они собирались по вечерам у входа в корпус, чтобы делиться воспоминаниями. Никто из них уже не будет летать на разведчике — они не сожалели об этом. Просто кончился один этап их биографии и начинался другой, когда их после комиссии будут направлять пилотами на спокойные внутренние линии Заселенных Земель.
Я полюбил молча сидеть среди них и слушать. О каких только невероятностях не пришлось узнать! Отчаянные ребята садились на огнедышащие планеты, погружались в пучины неведомых ядовитых океанов, сталкивались с неразумными формами агрессивной неорганической жизни, их засасывало притяжение могучих «карликов» и «черных дыр», они попадали в свистопляску потоков времени, пролетали сквозь таинственные области, где действовали неизвестные законы мироздания», я завидовал их смелости и хладнокровию. Они достойно, с большой выдержкой вели себя в самых невероятных ситуациях… Их рассказы были рассказами профессионалов профессионалам, без тени выдумки, четкие и взвешенные… Но скоро, чуть ли не на следующий день, я заметил странное обстоятельство. Ни один из них не испытывал любопытства к необычным местам и необъяснимым явлениям, с которыми пришлось столкнуться.
Бывать в подобных ситуациях была их работа, они исправно выполняли ее, но когда я просил назвать самое красивое место или пытался выяснить, не хотелось бы им вернуться обратно, что-нибудь предпринять самостоятельно, по своей воле — они смотрели недоуменно… Мне показалось, что у них любопытство отсутствует напрочь — они не испытывали интереса даже к собственному недомоганию, полностью полагаясь на врачей. А те, насколько я заметил, никогда не интересовались красочными историями подопечных.
У меня было много свободного времени. Лечебными процедурами не досаждали, потому что пришли к выводу, что мой случай чрезвычайно сложный и спешность в выборе метода может повредить. Так что медики не торопились решать мою судьбу.
Бравые ребята были заняты собой. Один не расставался с зеркалом, рассматривая, как убывает под действием чудотворных лекарств нервный тик и щека дергается не так заметно, другой не вылазил из бассейна, видя укрепление нервов в водных процедурах, третий постигал тайны самовнушения и под руководством тренера — высокого худого врача со странной фамилией Викорук — пребывал большую часть суток в нирване… У меня было время рассуждать, и я поневоле предавался этому занятию. Нельзя сказать, чтобы оно очень уж тяготило — я неожиданно додумался: все люди, с которыми встречался за последний год, не были любопытны. Никого ничего не волновало, кроме насущных повседневных дел. Я привык к этому, казалось естественным, что пилоты-разведчики зевали от скуки, глядя на загадочные миры, что врачи погрязли в справочниках и данных анализов, наверняка не запомнив меня в лицо, что женщин, которых встречал, интересовал только мой коэффициент, по нему они судили о моих внутренних достоинствах, что коэффициент властвовал везде, ему, словно старинному идолу, поклонялась цивилизация.
В книжках, которые отец приносил с работы, я обнаружил странные произведения, написанные строчками, — они долгое время оставались для меня непонятными. Их называли когда-то «стихи»… Я иногда, если дома никого не было, читал их шепотом. Странная власть звуков пугала.
Потом, втайне от родителей, я полюбил читать их — дикая, необузданная первобытная фантазия овладевала мной, становилось жутко от ощущения бездонности чужого воображения… Отец по вечерам, пододвинув настольную лампу, склонялся над стопками книг. Аккуратно заполнял формуляры, перелистывал страницы, чтобы убедиться, что каждая находится в наличии, и ни разу не попытался прочитать немного из того, что проходило перед его глазами.
— Зачем? — как-то объяснил он в ответ на мой вопрос. — У каждого своя работа. Читать — работа историков. Они извлекут из чтения максимальную пользу. Я слышал, что многое в книгах не соответствует действительности… Древние, до принятия цивилизацией квалификационной системы, любили приврать. Это был мир лжецов. Они так натренировались в этом деле, что зачастую отличить правду от лжи невозможно.
Вот, например, в этой книге, — он показал мне пухлый том, — идет речь о путешествиях на Луну при помощи выстрела из пушки… удивительные лжецы… Я не завидую бедным историкам, им досталась неблагодарная работа разбираться в человеческих пороках.
Лицо отца приобретало горестное и строгое выражение, он отворачивался от меня и продолжал свою каждовечернюю кропотливую работу — пересчитывание страниц…
Равнодушные учителя, равнодушные нищие, равнодушные ученые — целый мир равнодушных людей.
Теперь я знаю, что живу в мире нормальных разумных существ. Ничто не может нарушить их спокойствия, поколебать бесстрастный рассудок.
Из-за великолепных историй, которыми делились разведчики, и собственных размышлений, занимавших меня, я не ощущал течения времени. Отдыхал от Бельведера, где мне было невообразимо одиноко.
Днями я гулял по парку, пристрастился поливать из большой лейки флоксы, они особенно нравились мне. Несложный труд приносил успокоение, я забывал о собственной катастрофе, вернее, не забывал, но она больше не казалась мне значительной.
Быть спокойным созерцателем, с интересом оглядывающимся вокруг, первое время нравилось мне. Понимал, состояние, в котором пребывал, временное, что так долго продолжаться не может. Мне необходим был отдых, я получил его.
Я еще находился в покое, а внутри уже зрели цветы недовольства — уже что-то восставало во мне против бесцельной больничной жизни.
Неизвестно, что бы случилось дальше, если бы однажды — прошло месяца два, как я попал в больницу, — меня не вызвали на консилиум.
Впрочем, это так называлось — меня осмотрел незнакомый врач, пожилой, с небольшой седой бородой, переглянулся с коллегами и хмыкнул вроде бы от смущения. Позже мне сообщили, что меня переводят в центральный госпиталь, на родину нашей цивилизации — Землю!
Местные медики чуть не заплакали от восторга.
Я догадался, кончается. беззаботная жизнь.
Ночью, проснувшись, я почувствовал, как вязкая пелена спокойствия исчезла и безысходная тревога овладела мной снова.
Я встал с постели, сел в мягкое удобное кресло и стал смотреть в огромное, в полстены, окно. Сразу четыре луны лоснящимся светом окутывали дорожки парка и пирамиды деревьев, уронивших вниз утомленные ветви. Местный ручной зверек Гума, заменявший нам собачку, бродил перед корпусом, принюхиваясь к земле всеми двумя головами, его верхний глаз на хвосте покачивался из стороны в сторону. Смешной Гума — страстный любитель ночной охоты и больничных объедков… Счастливец.
Утром в сопровождении доктора с бородкой мы сели на пассажирский транспорт прямого сообщения с Землей. Он ходил редко, раз в месяц, но все равно каюты его были заполнены не более чем наполовину. В госпитале мне дали баночку зелененьких таблеток, сопроводив инструкцией, как их употреблять, чтобы избежать депрессий, но я выбросил их в унитаз. Доктор вез целую сумку свистящих ракушек, которыми усыпаны местные парки. На Земле они считаются редким сувениром.
Ничего не напоминало об опасности. Но на Земле меня поджидали экспериментаторы, сбившиеся, должно быть, с ног в бесплодных поисках… Стоит появиться там, как меня тут же опознают. Нужно что-то делать, что-то срочно предпринимать, время размышлений прошло.
— Какое лечение мне предстоит? — поинтересовался я.
— У нас сосредоточены самые новейшие средства… — пояснил доктор. — За свое здоровье вы можете не беспокоиться. Мы решили перевезти вас, потому что ваш случай представляет большой интерес для науки. Психиатрия цивилизации справедливо гордится тем, что созданы практически исключающие нервные срывы условия для жизни населения. Никаких стрессовых ситуаций. Мы занимаемся профилактикой.
При первых признаках неврозов больной — еще не заболевший — является в пункт предварительной помощи и получает там все необходимое…
Вы, к сожалению, запущены, не ясны полностью причины, пагубно повлиявшие на ваше здоровье. Прежде всего нужно разобраться в них…
Если бы он знал причины…
Транспорт приземлился точно по расписанию. Сбегать в порту я не хотел. В подобных местах опознать меня могли наверняка. Нужно было подготовиться и подумать.
На Земле была ранняя осень. Вдалеке желтели деревья, окружавшие космопорт. Воздух был прохладным и свежим! Как я все-таки любил эту планету!
Нас поджидал санитарный аэролет. Через пятнадцать минут после вылета из порта Вамопы мы уже приземлялись на аэролетной площадке центрального госпиталя. С воздуха я обратил внимание на высоченный забор, окружавший территорию. Скорее всего, здесь на самом деле занимались запущенными случаями.
Когда длинной асфальтированной дорожкой мимо нескольких корпусов мы шли к административному, я видел в отсвечивающих окнах бледные лица, прильнувшие к ним. На территории стояла мрачная тишина и не видно было ни души.
— Больных не выпускают, — пояснил доктор. — Существуют специальные часы, отведенные для прогулок.
Из добренького и словоохотливого, каким он показался в транспорте, доктор на глазах превращался в сухого и делового.
Я понял, из этого места нужно сматываться как можно скорей.
В стороне виднелись серые приземистые бараки, обнесенные невысоким зеленым штакетником. Земля перед ними была изрыта, будто ее вскопали мотыгами.
— Что это? — спросил я.
— Подсобное хозяйство, — недовольно ответил доктор. — Вы задаете столько вопросов, что я едва успеваю отвечать…
Мы прилетели поздно, главный врач уже уехал, и меня поместили в палату для временных больных.
Это была небольшая комната с мягкими стенами и полом. Мебели в ней почти не было: удобный диван, стол и стул. Все это оказалось привинченным к полу.
К появлению здесь пациентов подготовились солидно. И это палата для временных! Что же тогда творится у постоянных? И кто они такие, эти постоянные?
Едва дождавшись вечера, я подошел к окну, внимательно посмотрел, нет ли кого поблизости, и изо всех сил ударил рукой по стеклу. Оно не поддалось. Ударил еще раз. Стало больно руке. Они обхитрили меня!
Дверь в палату была закрыта, но на ней виднелись какие-то кнопки. Я нажал все разом. Что-то взвыло, зажегся верхний свет, полилась из раковины вода, загорелся экран видео, вставленный в стену, затрезвонил за дверью звонок…
Прислушался, грохнул кулаком по кнопкам еще. В коридоре послышались торопливые шаги. Упал перед дверью, несколько раз дернулся, будто в конвульсиях. У одного из пилотов-разведчиков из прежней больницы случались подобные припадки, и я знал, как они выглядят.
Дверь открылась, человек в белом халате несколько мгновений смотрел, как я катаюсь по полу, потом ринулся назад, должно быть, за подмогой.
Я не стал медлить, вскочил и ринулся в коридор, по нему в противоположную сторону, к лестнице, по которой поднимался сегодня. К счастью, наружные двери не были заперты, и я выскочил на улицу. Теперь нужно незамеченным добраться до аэролетной площадки. Я нырнул в низкие кусты и под их прикрытием, сгорбившись, побежал в ее сторону.
На втором этаже корпуса, где я только что был, загорелся яркий свет и затренькал злой колокольчик. Нужно торопиться!
Но я не успел. На площадке у двух санитарных аэролетов уже стояли люди и беспокойно оглядывались по сторонам. Мощные светильники позволяли отчетливо видеть, как они крутили головами, прислушиваясь к темноте. Уличные фонари, едва мерцавшие, стали разгораться, я понял, что скоро стану виден как на ладони… Казалось, спасения нет…
Вдруг зашелестело и ласковый женский голос негромко заворковал где-то рядом: «Харольд Лемке, вернитесь, вам не сделают ничего плохого».
Голос увещевал меня, интонации его были мягкими, дружескими.
Я упал на землю, стиснул голову руками и заплакал.
Сзади полыхал склад, я забрался туда, умудрился поджечь, кричал что-то безумным голосом оттуда, чтобы они убедились — я там.
Потом незаметно выбрался. Это нетрудно было сделать — я попал туда по той же трубе, по которой уполз. Народ суетился вокруг пожара.
Минут через десять небо озарилось лучами прожекторов — прилетели пожарные аэролеты. Они залили склад пеной, она сахарной горой возвышалась теперь на месте здания. Это было красиво: и пожар, и появление пожарных, и толстые белые струи, падающие в огонь.
Я с горькой усмешкой просмотрел всю картину, от начала и до конца.
Теперь я получил небольшую передышку — они уверены, что я сгорел, раньше утра поиски обуглившегося трупа не начнут. А до утра времени много, можно что-нибудь придумать.
Тревога была всеобщая, по освещенным дорожкам пробегали взволнованные медики, большинство их было в белых халатах — я ненавидел этот цвет.
Среди ярких ночных зданий лишь сумрачная группа низких бараков в стороне, метрах в трехстах, оставалась безмятежно погруженной в сон.
Я припомнил, как сопровождавший меня доктор объяснил — дай бог ему здоровья, — что это подсобное хозяйство.
Туда-то, то ползком, то короткими перебежками, то трусливым шагом загнанного зверя, я и направил стопы.
Только одна мысль, одно желание владело мной — выбраться отсюда.
До серого приземистого здания я добрался удачно, меня никто не заметил. За стеной ночевали животные, — нужно было отсидеться. Я приоткрыл дверь, она заскрипела, из душной темноты пахнуло незнакомым теплым запахом. Я почувствовал легкую тошноту, но она и обрадовала — здесь нет людей.
В бледном отсвете окон то тут, то там виднелись смутные белые тела.
Некоторые из них тяжело вздыхали. Пространство вокруг было усеяно свиньями… Где же мне найти местечко?
Я шел между ними, чавкая ногами в какой-то жиже, они не боялись меня. Некоторые приподнимали голову, смотрели и негромко успокоительно хрюкали. Я почти ничего не видел — шумные сонные вздохи и миролюбивое похрюкивание. Наконец, несколько впереди, слева, различил темный большой бугор. Это оказалось прелое сено, наваленное в кучу.
Делать нечего, другое столь же удобное место я вряд ли смогу отыcкать… Сено влажное и теплое — я устроился сбоку, сделал ямку и улегся. К запаху навоза я притерпелся, он не казался больше невыносимым…
Нужно что-то придумать, какой-то способ выскользнуть из госпиталя.
Свобода мерещилась и звала к себе!
Возбуждение от побега, разочарование при виде людей на аэролетной площадке, от поджога склада, тесной трубы, по которой полз, постепенно проходило. Еще хотелось бороться, азарт кипел во мне, казалось, что стоит посражаться, что неизвестно, кто кого. Но тропическая влажная темнота, полная испарений, вздохов бесчисленного количества животных, успокаивала. Все здесь было лениво и неспешно.
Успокаивался и я. Попытался размышлять, что же предпринять, чтобы вырваться на свободу. Спать не хотелось, но и не хотелось уже бежать, красться, угонять аэролеты, не хотелось вообще двигаться, словно бы движением своим я мог нарушить тишину и мир огромного с невысокими потолками зала.
Хорошо, я верю в себя, мне всегда удается задуманное, я вырвусь и отсюда. Что буду делать потом, куда пойду, с кем буду говорить, за кого себя выдавать? Родная Земля, ставшая мачехой, преследует, не любит — под крылом ее нелюбви я изменился, мягкость и самолюбие обтекли с меня, я становлюсь другим, расчетливым и беспощадным. Как жить? С упрямой тупостью цепляться за существование, за свободу — обманывать, красть, скрываться от людей, которых мне так не хватает? Куда деться среди вселенского равнодушия? Ответа я не знал, зато мог предположить, что мои научные преследователи все еще разыскивают меня, чтобы определить в резервацию или учинить долгожданный суд. Они ничего не забывают, по-прежнему, даже сильней, чем прежде, хотят расправиться со мной… Попав на свободу, я скоро, через час или два, насыщусь ею, и она покажется клеткой. Раздвинувшееся вокруг пространство опять станет мне мало, нужно будет бежать дальше. Я снова могу купить паспорт, завербоваться в забытый богом угол, которых мириады, как звезд на небе, но и тогда обнаружу себя. Не могу ничего делать, нигде не могу быть, мне не по душе никакое занятие. Машина не ошиблась, не найдя мою предрасположенность, — ее нет. Я с готовностью могу начать строить здания, или добывать руду, или складывать из отдельных молекул неизвестный материал, или еще что-нибудь, но скоро это наскучит. Окружающие станут подозрительно присматриваться ко мне и гадать про меня в стороне. И решат, что я болен. У меня нет будущего, нет своего дома, мне не на что надеяться. Все, что осталось у меня, — любопытство к жизни. Хочется путешествовать, но не бежать, хочется заглянуть в чужие миры, восхититься ими и устремиться к другим, хочется, чтобы рядом был хоть один человек, который бы понимал меня и которому я был бы дорог.
Но даже папа и мама смирились с неизбежным — память об их несостоявшихся надеждах тяжелым камнем лежит у меня на душе. Конечно же, словно колобок из старинной сказки, я укачусь отсюда, так будет, но что станет со мной потом?..
За низкими продолговатыми окнами начало светать. Лежащая невдалеке большая свинья с черными пятнами на боку повернулась и неторопливо встала на короткие твердые ножки. Приподнялась, шевеля пятачком, и заметила меня. Уставилась прямо в лицо маленькими глазками, вопросительно хрюкнула. Она не могла понять, кто я такой, друг или враг? Должно быть, решила, что я не несу опасности, потому что подошла ко мне и легонько требовательно коснулась пятачком. Я протянул руку и почесал ее за ухом. Глазки ее блаженно закрылись. Она вытянула морду и стала довольно похрюкивать. Я не был ей противен, она хотела стать моим другом. Я был рад, что нашлось на свете хоть одно живое существо, которому бы этого хотелось.
Ночное тягостное настроение прошло, я желал действовать. Нет, они не получат меня. Пусть мне предстоит скитаться, спать со свиньями, есть с ними из одного корыта, но они не получат меня, я буду жить. И пока жив, я — победитель!
За стеной послышался тихий звук мотора и голоса. Я отдернул руку — мой новый друг недоуменно поднял голову, прислушиваясь. Я стал закапываться в сено. Опять появились люди — преследователи и враги.
В щелочку было видно, как метрах в двадцати поползли в стороны огромные створки ворот. За ними, вплотную, стоял большой коричневый грузовик. Задний борт у него был открыт, образовав трап. Значит, не ищут меня, а приехали забирать свиней. Что ж, очень хорошо.
Голоса приблизились, я различил несколько человек, остановившихся на пороге, в свете наступающего дня.
— Выбирайте упитанных, — сказал один, — побыстрей загоняйте, мы и так опаздываем. Из-за этого сгоревшего сумасшедшего можем не успеть к шести на бойню.
— Какого черта он решил устроить фейерверк? — спросил другой.
— Кто их знает. Наверное, он огнепоклонник. Его привезли с границы Заселенных Земель, там все большие чудаки.
Люди в воротах рассмеялись, а я желчно усмехнулся. Я жив — огонь не берет меня.
Двое вошли в полумрак и стали тонкими длинными палочками поднимать свиней и загонять их по трапу в фургон. Я внимательно наблюдал за ними — нужно поймать момент.
Он скоро представился. Одна свинья не захотела подниматься в машину и, внезапно рванувшись, выбежала на улицу. Загонщики бросились за ней.
Я вскочил и ринулся к грузовику. Пробежав по трапу, кинулся в гущу свиней к заднему борту, упал, спрятавшись за ними. Строптивое животное водворили на место, и скоро мы отъехали. В бортах фургона были небольшие щели, и я наблюдал, как машина подкатила к проходной, как охранник перекинулся двумя словами с водителем и грузчиками. Ворота распахнулись — очередной мой побег вступил в завершающую фазу.
Только почему-то с каждым мгновеньем на душе становилось тяжелей. Я сидел, прислонившись спиной к борту, свиньи стояли. Их длинные морды были смирны и тупы. Интересно, здесь ли та, которую я чесал за ухом? Или ей повезло и безмятежное существование ее не оборвется сегодня на бойне?
Ведь их везут убивать. Через несколько часов никого из них не будет — глупых, полных равнодушного ожидания. Их тревожит лишь смена обстановки — никто из них не подозревает о своей участи. Не может подозревать — им крупно повезло. Не повезло мне.
Фургон выехал на пустынную в этот час автостраду и, набрав скорость, ровно заскользил ло блестящей поверхности. Ближайшая свинья, успокоившись, улеглась, — я ощутил ногами ее теплый тяжелый бок.
Ветер свистел по сторонам, но в моем углу было спокойно. Попутчики привыкли к новой обстановке и стали постепенно укладываться.
Хорошо бы ни о чем не думать, лежать в дремоте и ждать, когда откроются ворота бойни, там все кончится быстро. Но я убегаю и буду убегать всегда. Бесцельно, без шансов на успех, но упрямо, упрямо, упрямо… У меня нет надежды, есть тупое упрямство, оно выше доводов разума. Я, едущий в грузовике, знаю — сопротивление бесполезно, мир обложил меня со всех сторон, и кольцо окружения сжимается. Я не сдамся.
Буду кусаться и царапаться, буду бежать, пока есть силы. Мы все здесь, в фургоне, братья — нас ждет одно…
Я улегся на спину, прижался к теплому щетинистому боку и стал смотреть в небо. Печаль пробралась в сердце, бездонная глубина пространства притягивала свободой, но я чувствовал обман голубого пространства. Мне никогда не достичь его.
Небо было изменчиво, плыли по нему легкие белые облака, они принимали разные формы, причудливые — я усмехнулся. Еще недавно, в детстве, мне нравилось представлять из них каких-нибудь фантастических зверей…
Мелькнула тень.
Я встрепенулся: нас обогнал низколетящий аэролет дорожной службы. Он так неожиданно пролетел, что я не успел испугаться.
Следом пронеслись еще две машины, на этот раз тяжелых, их было слышно. Я приподнялся: они низко пронеслись над грузовиком. Одна была необычна — такие я видел по видео, в программах известий. Черный блестящий аэролет был представительской машиной, в подобных администраторы иных планет совершали официальные путешествия по Земле.
Я с любопытством посмотрел им в след: живут же люди, черт возьми, в этом лучшем из миров поистине можно встретить что угодно.
Аэролет дорожной службы, летевший впереди, вдруг снизился и, сбросив скорость, сел на шоссе, прямо на линии нашей машины. Оставшиеся, представительский и еще один, поменьше, с могучими буграми двигателей по бокам, пролетев немного, остановились и стали медленно снижаться. Очевидно, великие мира сего решили размяться пешочком.
Между тем грузовик приближался к ним и уже стал притормаживать.
Ни на нашей стороне шоссе, ни на противоположной не было ни одной машины.
Я стоял, заглядывая в щелочку ограждения. Может быть, воспользоваться заминкой и попрощаться с грузовиком? Слева, метрах в трехстах, начиналась полоса деревьев, так что момент был самый что ни на есть удобный.
Аэролеты не думали улетать. Из каждого вышли люди, было видно, как утренний ветер треплет полы их плащей. Фургон тихо подъехал к первому аэролету и остановился.
Дверь кабины открылась, но строгий голос из патрульного аэролета, усиленный динамиком, приказал:
— Водитель, оставаться на месте!
Несколько человек в форме дорожной службы, не останавливаясь, прошли машину и быстрым шагом направились дальше.
Что бы это значило?
Я на всякий случай лег, спрятавшись за ближайшей свиньей. Бежать немыслимо, я слышал сухие шаги многих людей, — что им нужно от нашей машины? Вдруг они захотели свежей свинины и решили забрать с собой одну из наших? Такое тоже могло быть.
Задний борт фургона задрожал и стал опускаться. Свиньи повскакивали и обеспокоенно захрюкали. Это хорошо, разглядеть меня стало совершенно невозможно.
Я не видел происходящего, но по звукам, доносившимся до меня, мог кое-что представить.
Эти люди опустили борт и стали выгонять свиней! Причем ни водителя, ни загонщиков из кабины так и не выпустили.
Что делать — я оказался в ловушке. Что сказать, если они заметят меня?
Свиньи, похрюкивая и топая по полу ногами, сбегали с фургона. Должно быть, они решили выпустить всех.
Прятаться дольше бессмысленно.
Я вздохнул поглубже и встал.
Три огромных мордоворота, ростом на голову выше меня, одетых в безупречные стандартные костюмы, довольно вежливо выгоняли из кузова свиней. Те особенно не сопротивлялись — работа шла споро.
На меня они не обратили внимания. Я стоял, прислонившись к кабине, смотрел на них и молчал. От аккуратно одетых мужчин исходила грубая непобедимая сила. Четкими выверенными движениями они напоминали механизмы… Ни один из них не посмотрел на меня, но я готов поклясться, они видели меня, и мое появление не было для них неожиданностью.
Один прошел совсем рядом, подгоняя очередную свинью. Я почувствовал запах дорогого одеколона. Этот может сломать меня шутя, и ведь еще есть второй. Сопротивляться бессмысленно.
Они освободили кузов, казалось, за одно мгновенье. Кроме меня и их, в кузове никого не осталось.
Я смотрел вдаль — метрах в двухстах от нас дорожная служба перекрыла движение. Там стоял патрульный аэролет и скопилось с десяток машин.
Могучие мордовороты внезапно замерли и почтительно вытянулись.
Послышался скрип трапа, и в кузов неторопливо поднялся низенький старичок, с которым я уже был знаком… Летел с ним когда-то на транспорте… Ему нравилось развлекать меня беседой, и его коэффициент был «двести».
— Добрый день, Нино, — негромко сказал он.
— Привет, — ответил я независимо.
— Мы приносим вам извинения за то, что потревожили вас. Мы, должно быть, своим вмешательством нарушили ваши планы?
— Да, пожалуй, — с достоинством согласился я.
— Дело в том, что поручение, возложенное на меня, не терпит отлагательств. Совет Администраторов Заселенных Земель после двухлетних каникул начинает работу как раз сегодня, — он взглянул на часы и сказал: — Через один час двадцать минут.
— Ну и что? — в моем голосе прозвучал неподдельный сарказм.
— Совет ждет вас.
— Я-то им зачем?
— Мы должны представить вам его членов… Конечно, в вашей воле отказаться, но боюсь, вы многого не знаете о себе.
— Боюсь, что да, — сказал я довольно нагло.
— Должен поставить вас в известность, — продолжал старичок, и голос его стал официальным, — вы прошли испытание на ложное отсутствие коэффициента… К сожалению, бывает ситуация, когда машина ошибается. Вернее, не проясняет все до конца… Не проставляя балла, она выдает только кандидатов… Лишь единицы из них не помещаются в наше общество… Оно отталкивает их инстинктивно — вы несовместимы с ним. Это неразрешимый антагонизм… Но без вас нельзя — без вашей мудрости и интуиции. В периоды, когда в цивилизации нет личности, наступает регресс. Необъяснимо почему — но это так… Мы счастливы, что появились вы… Совет Администраторов просит вас возглавить его.
— Я не умею возглавлять, — сказал я с усмешкой.
— Вы умеете это, — в его голосе было больше, чем уверенность.
Он наступил левой ногой в свежую свиную лепешку, но не замечал этого. Лица вышколенной охраны были бесстрастны и почтительны.
— Значит, я личность? — спросил я равнодушно.
— Да. Ход событий убедительно показал это.
— И, оказывается, я принадлежу к основной касте? Самой-самой?
— Да.
— Кто главнее, машина или я?
— Так нельзя ставить вопрос…
— А если я ее сломаю, разнесу по винтикам, что будет? Как тогда все станут узнавать свой балл?
— Вы не сделаете этого…
— Знаете, что я понял за последний год? Пока убегал от вас? Со всеми вашими штучками?.. Что человек рожден свободным.
— Ну и что? — спросил старик. Он явно не понимал, что я хотел сказать.
— А то, — сказал я угрюмо, ничуть не робея перед ним, — что каждый должен сотворить себя сам. И вы тоже… И я… Забавно, не правда ли?!
— Вы не сделаете этого.
— Сам, — сказал я и посмотрел на него. Он не выдержал моего взгляда.
Не отвечал. На лице его выступили крупные капли пота.
Неизвестно, сколько бы продолжалась пауза, но в небе появился еще один представительский аэролет, он спустился рядом с грузовиком, дверь открылась, и с подножки спрыгнул средних лет мужчина в помятых брюках и в простой рубашке с короткими рукавами.
— Джеффри Корнер, ваш предшественник! — вымолвил старик с величайшей почтительностью в голосе.
Мужчина взбежал по трапу в кузов, легкой походкой подошел ко мне и обнял меня за плечи.
— Не обижай их, малыш, — сказал он, — они неплохие ребята.
Он рассмеялся и бросил старику
— Милон, вы хоть видите, на чем стоите?
Старичок посмотрел под ноги и стал мучительно краснеть.
— Пойдем, малыш.
Мы сошли на землю, и мужчина сказал:
— Я рад, что появился ты. Еще один нормальный человек в огромном сумасшедшем мире. Мы долго ждали тебя. Я рад!
Почему-то я сразу поверил ему. Но понял: пока я не осуществлю задуманного, мне нельзя быть до конца откровенным… И я не смогу быть полностью свободным.
— Посмотри, — сказал он, — какое прекрасное утро!
Я взглянул на него, пытаясь понять, станет ли он мне другом?
В стороне почтительно шел старик, так и не вытерев ботинка. Свиньи разбрелись по обочинам, одна нашла лужу, улеглась в ней, излучая довольство. Впереди виднелась огромная пробка из машин.
Я был слегка оглоушен происшедшим, но уже приходил в себя. Я чувствовал в себе силы перевернуть мир. Меня ничто не могло остановить!
Да, утро действительно было прекрасным.
Геннадий Прашкевич Агент Алехин
Ты спрашиваешь, откуда стартуют ядерные бомбардировщики, приятель? Они стартуют из твоего сердца.
М. ОрловОпять старая история. Когда выстроишь дом, то замечаешь, что научился кое-чему.
Ф. НицшеI
— Теперь возьмешь?
— И теперь не возьму, — Алехин еле отмахивался. — Козлы! Вообще не беру чужого.
— Чего врешь-то? — наседал на Алехина маленький, глаза раскосые, с подбабахом. Длинные волосы неряшливо разлетались по его кожаным плечам. По плечам кожаной куртки, понятно. — Недавно червонец нашел на дороге? Подобрал. Твой был червонец? — и оглядывался на длинного, смуглого, назвавшегося Заратустрой Намагановым. На голове Заратустры блином сидела гигантская мохнатая кепка. В переговоры он не вступал, как и третий. Тот вообще был как Вий — чугунный, плотный, плечистый. Нос перебит, крив, на плечах потасканная телогрейка. Это летом-то! Видно, и у него вертелись не все колесики.
— Ну, будешь брать?
— Не буду.
— Не за так, за деньги берешь.
— А я и за так не возьму, — отмахивался Алехин от длинноволосого.
Конечно, он мог бы что-то приврать, обвести этих козлов, но Вера его твердо предупредила: еще раз соврешь, больше никогда не увидимся.
Чуть ли не месяц назад предупредила, дала испытательный срок и строго его выдерживала, близко Алехина не подпускала к себе. Срываться из-за этих… Козлы! Вот соврешь, волны далеко пойдут. Известно, бросил в дружеской беседе, служил, мол, на флоте, завтра докатится: вражеские субмарины топил. Заметишь ненароком: домик под снос, а не сносят, гады, завтра докатится: Алехин Президента страны забросал телеграммами. Возьмешь с приятелем небольшой вес, на работе мгновенно: запил Алехин, запил по-черному. Не хотел он врать, информация до нужных ушей всегда доходит неадекватная.
С Верой как хорошо складывалось поначалу. Как увидел в приемной у Первого, в тот же день позвонил из автомата. Он таких раньше не встречал. Лицо овальное, гладкое, волосы волнистые, глаза лесные, зеленые. И Вера его отметила, выделила из толпы. Он понимал, у него домик частный, деревянный, на снос, но зато в центре города, с садиком в три дерева, перспективный. Алехин Веру за руку брал, издали показывал свой домик. «Ой, я его каждый день из окна вижу!» Вера жила в девятиэтажке напротив. Он смутился. Домик посреди пустыря, деревянный туалет как на ладони, значит, она и его каждый день видит? Сказал: давай зайдем, у меня кофе есть. Маулийский. Насчет маулийского он приврал, не знал даже, есть ли такая страна, но Вера все равно не пошла к нему — из всех окон видно.
И не врал он Вере. Начал рассказывать: вот я, агент, а она его перебила. Ладошку прижала к его губам: что ты, что ты, Алехин! Не надо говорить! Я же понимаю! Сама видела, как смело ты к Первому шел!
Черт знает что она там себе придумала. А он не врал, совсем не хотел врать, не видел ничего плохого в своей работе. Агент Госстраха. Неплохо зарабатывает. Интересные клиенты. Один математик Н. чего стоит. А Вера как узнала — Госстрах — в слезы. Я думала, ты правда агент. Я тебя жалела, а ты мне врал!
Срок дала. Испытательный. Вот месяц веди себя правдиво, Алехин, сам увидишь, какой интересной станет жизнь.
А что интересного? Не приврешь, не проживешь. Он иногда звонил: Вера, я последний романтик. Она откликалась: ты самый последний враль. Одно одобряла: Алехин читал серьезную литературу. Вера считала, все эти Стругацкие да Прашкевичи, Штерны да Пикули, они до добра не приведут. Увидела у него однажды книжку, он ее к букинистам нес.
Это что? Пришвин? Какой молодец, Алехин. Пришвин правдиво пишет.
А в книжке, он заглядывал, про зайчиков, как снег падает с ветки, какие ветры где дуют и прочая дребедень. Но книжку после того разговора сдавать не стал. Иногда говорил: я вот читал у Пришвина… Вера радовалась.
Дала срок. Испытательный.
Насчет совсем уж правдиво жить, это он сразу знал — идеализация.
Нельзя не приврать, хотя бы для красоты. К тому же сразу пошла непруха. Потерял кошелек с зарплатой. Пикетчики с пустыря (там часто проводились митинги) чуть не сломали его деревянный туалет. Потом в садик на три его дерева опустился НЛО. Сержант Светлаев, милиционер, сам его видел. Большой серебрящийся шар, лучи пускает, движется как хочет — ночью медленно сел на деревья Алехина и серебрился чуть ли не пятнадцать минут. Но милицейский патруль, вызванный Светлаевым, запоздал — НЛО спугнули какие-то полуночники.
Сам Алехин ничего такого не видел, спал. Ему летом страшно надоели митинги. Соберутся на пустыре человек триста и давай орать в мегафоны. Один: как жить без памяти? Другой: лучше склероз, чем такая память! Один: долой Катунскую ГЭС! Четвертый: наш генофонд нуждается в восстановлении!
Про генофонд говорил маленький, рыжий, злой. Видно, сам до времени раскидал свой генофонд по всей популяции, теперь тревожится, требует: освободим угнетенных женщин, вернем наших женщин к домашнему очагу! Алехин ярко представлял себе гигантский очаг, дровишки трещат, вокруг освобожденные женщины, Вера в халатике… И входит этот маленький, рыжий…
Нет уж, обойдемся без общего очага. Гораздо интереснее поговорить с математиком Н. Тот как услышал про НЛО, привез на грузовичке безобразный, отталкивающего вида прибор — вроде гранатомета, в датчиках, с экраном. По экрану бегают зеленые кривые. Алехин подошел — кривые зашкалило. Математик Н. чрезвычайно оживился. Губы толстые, стрижен коротко, ловит за плечо: вам сны снятся? У вас дома шкафы не падают? Вас чувство неуверенности не мучает? Ночью не слышите голоса? И так далее. Известно, математик. Алехин его хорошо знал, сам страховал его имущество. И на прибор покивал:
— Застрахован?
— Зачем? — удивился математик. — Мы эти приборы берем в ремонт, неделю ремонтируем, потом сами полгода пользуемся. В договоре, понятно, указываем не неделю на ремонт, а полгода. Тем и живем. Зачем его страховать?
— Так побьют же. Или утащат. Митинги рядом, а народ всякий.
Алехин не преувеличивал. Митинг митингом, набросают окурков, бумаг, плакатов — это еще ничего. Настоящее хулиганье появилось. Неделю назад его, Алехина, трое встретили в переулке. Этот переулок перекрыт лужей, заперт высокими заборами — за ними стройка, но когда Алехин возвращается с работы, это самый короткий путь. Вот те трое его и встретили в переулке: Заратустра Намаганов в мохнатой кепке, Вий в телогрейке и этот длинноволосый с подбабахом.
Алехин не маленький, на четвертый десяток повалило, знает: попросили закурить — не останавливайся, прибавь шаг. А тут даже не закурить попросили, а сунули под нос что-то вроде игрушки: возьми, дескать, недорого, всего четвертная.
А на ладони у длинноволосого вроде как рак — точеный, тяжелый, может, из меди, может, из латуни. Усики, клешни, всякие псевдоподии, не совсем, наверное, рак, но Алехин и присматриваться не стал. Четвертная, может, и не деньги, но не для него. Хмыкнул:
— Из золота, что ли?
Таких, как эти, Алехин всегда недолюбливал. Пропились, рака игрушечного где-то стащили. Торгуются в переулках. А больше всего Алехину не понравились их глаза. Какие-то неживые, без интереса. Предлагают свою игрушку, а в глазах ни искорки. Хоть бы выматерились, и то легче. Думают, наверное, лужа широкая, не побежит Алехин через лужу в ботиночках, а он сам недавно разбрасывал кирпичи. Один сюда, другой туда, если какой и притоплен, он-то знает, где проходит тропа. Готов показать: по воде ако по суху. Потому и не торопился, не выказывал робости. Рака в руки брать не стал, чем-то ему эта игрушка не понравилась.
Похоже, просто литая, даже не механическая. Чувствуя некоторое свое превосходство, подмигнул длинноволосому: это что ж, закусь под царскую водку? А тот не понял. Вот видно по глазам, не понял. Еще, пожалуй, и про пиво ничего не слыхал.
Тогда смылся Алехин. По воде ако по суху.
Смылся и забыл.
Дел по горло, успевай продлять договора. Если правильно — пролонгировать. Время от времени появлялся в садике математик Н. Сразу за свое: мебель не падает, сны не снятся? А ему как раз Вера приснилась — в одних сапогах, без ничего. Но он такой сон и Вере бы не решился рассказать.
Забыл про тех трех. Оказалось, зря.
Через пару дней торопился. Нет чтобы пойти освещенной дорожкой под девятиэтажками, снова свернул на короткий путь в переулочек. В общем-то, понятно, он не замочит ног. А в переулке опять те трое.
Длинноволосый дергается, подбрасывает на ладони рака:
— Вот возьми.
— За четвертную?
— Ты что? Полсотни!
— Растут, значит, цены. — Алехин обиделся, — Это за игрушку-то полсотни? Она ж даже не заводится, дырки для ключика нет. Ну, мужики, я ее на грудь подвешу?
И ухмыльнулся.
Улыбка у Алехина профессиональная, широкая. Чем шире улыбаешься клиенту, тем клиент мягче. И зубы красивые, ровные. Вот по зубам он и получил. Длинноволосый как-то сразу, не раздумывая, дал ему по зубам.
— Ты што? — растерялся Алехин.
И опять ему не понравились их глаза — тусклые, неживые какие-то.
Черт знает что им надо? Может, краденая игрушка, потом не оберешься греха. В драку не полез — трое все-таки. Намекнул: я ведь вас уже видел.
С этой вот стройки, да? Кивнул на забор. Из-за забора торчала стрела подъемного крана. Не надо мне ваших игрушек, козлы! И дунул прямо по луже, потом сушил башмаки, злился. Решил, ну его, этот переулок, к лешему. Известно ведь, если что-то случилось один раз, ищи случайность. Если что-то случилось два раза, ищи совпадение. Но если что-то случилось три раза, ищи врага. Он это слышал из уст Джеймса Бонда, ходили как-то с Верой на видео. Зачем ему враги? Хватит с него случайностей и совпадений. Он и так устает за день, не хватало ему еще зуботычин. Мотается весь день по участку, один пенсионер Евченко скольких нервов стоит, а тут еще это хулиганье. Он как раз в тот день в очередной раз не уговорил пенсионера Евченко продлить страховку. Логика у пенсионера какая-то нечеловеческая: дескать, помру, кому страховка достанется? Алехин: страховка не пропадет, за ваш счет государство станет сильнее, а то, может, отыщутся наследники. Пенсионер Евченко: наследников еще не хватало! А про государство, дескать, я не говорил. Это ты говоришь про государство, Алехин. И быстренько так оглядывается.
И Вера мучила Алехина.
Он у нее был однажды. Квартирка однокомнатная, уютная, сам видел.
Книжки на полках. Среди прочих — Пришвин. Алехин недоумевал, неужели и там про зайчиков? Стенка литовская, за стеклом хрусталь. Немного, но поблескивает. Ковер бельгийский, жалко ходить по нему.
Сегодня, возвращаясь, Алехин как раз вспоминал Верину уютную квартирку. Вот ковер на полу (у него старенькие дорожки), торшер с коричневым абажуром (у него дома металлическая настольная лампа, время от времени бьет током), плед на диванчике… И не застраховано! Он балдел от такой беспечности.
Моросил мелкий дождь. Шнурок на ботинке развязался, шлепал, дергался. По ветровке текло. Алехин поднял воротничок и присел неудобно — подвязать шнурок. Переулок пустой, кто в такую погоду бродит по улицам? Присел, подумал еще: уютная квартирка у Веры, надо повлиять на Веру. Пожар там или воровство, все не будет обижена. Уютно у Веры.
Он хотел бы часто к ней приходить. Когда Алехина пнули, он все еще думал об этом, потому упал неудачно — в грязь. Встал, руки по локоть, хоть полощи в той же луже.
Опять эти трое.
Заратустра Намаганов оброс за неделю щетиной, смотрел тускло, без интереса, кепку надвинул низко на лоб. Неужели еще не продали рака?
Вий стал еще потрепанней, телогрейка совсем мокрая, а он как бы не чувствует этого, даже носом перебитым не поведет. Один этот длинноволосый, что с подбабахом, дергается: сидишь тут, расселся, а он-то думал, это их приятель расселся.
Не походили они на людей, у которых много приятелей, да и обходиться так с приятелями не пристало. Алехин надулся, вытер платком руки (ветровку испачкал). Главное, не дать им спровоцировать себя на драку.
— Если и приятель, — сказал примиряюще, — чего это пинать его так?
И сразу понял: ошибся.
Длинноволосый задергался, рукава засучил.
— А тебе что? Будешь учить нас? Ты лучше знаешь, как нам обходиться со своими приятелями?
И ухватил Алехина за грудки:
— Приятелями коришь?
И подпрыгивал, дергался, пытался достать до зубов Алехина, оборачивался на своих корешей:
— Приятелями коришь?
Когда Алехин позднее рассказывал мне про случившееся в переулке, он, в общем, ничего не скрывал. Да, трое. Чего лезть в драку против троих? И забор грязный. Его прижали к забору, испачкали всю ветровку.
Он придерживал мужиков: чего, дескать, а услышит милиция! Но им было все равно, особенно длинноволосый бесился. Он, Алехин, запросто мог утопить его в луже, да ведь те двое рядом, черт знает что у них там в карманах Или за голенищами. По рассказу Алехина выходило, что все трое были в резиновых сапогах Чтобы не сильно пугать длинноволосого, он, Алехин, отступил на шаг, ну, понятно, скользко, упал в лужу. Они вроде как сразу опомнились. Длинноволосый стал помогать, вставай, дескать. А скользко, рука срывается, он еще пару раз падал в лужу. Это сердило длинноволосого: вот не хочет вставать, наклепает потом на нас!
Вроде бы уже втроем стали тянуть, опять уронили. Потом вроде вытащили, прижали к грязному забору, чтобы не упал. Длинноволосый шарфик сорвал с Алехина, грязь с ветровки шарфиком обобрал, а шарфик бросил в лужу. Замарался, дескать. Ты, дескать, ладно, обмоешься. Ты вот рака возьми, не за так, за деньги. Какие деньги? — дивился, отмахивался от длинноволосого Алехин. Вообще не беру чужого. Решил до конца держаться.
Сперва Алехина били, прижав к забору, потом снова повалили в лужу, топтали резиновыми сапогами. Потом из лужи вытянули, опять прислонили к забору.
— Теперь возьмешь?
— А что изменилось-то? — хрипел упрямо Алехин. — Цены упали, что ли? Не надо мне чужого, чужой он мне, этот рак.
— Вот заладил, — у длинноволосого прямо руки опускались. — «Наше — ваше», как попугай. Раз наше, значит, и твое. Не так, что ли?
— Не так.
— А как? — совсем обозлился длинноволосый. — Рак наш, а что твое?
— Ветровка моя, шарфик мой, домик мой, — перечислил Алехин. — Работа моя, земля моя, родина моя.
— Родина? — удивился длинноволосый, даже оглянулся на Вия и Заратустру. — Твоя?
— Ну, наша, — не очень ловко поправил себя Алехин.
— Тебя не поймешь. Твоя — моя, наша — ваша, — ; длинноволосый быстро сунул рака в карман его ветровки. — Ладно, без денег бери. Но на время. Только на время. Только тебе даем. Ты нам сразу понравился. — И не давая возможности возразить, спросил: — А реки, горы, леса, они чьи?
— Мои, — Алехин окончательно запутался. — Наши.
— А море?
— Обское, что ли?
— Пусть Обское.
— Наше.
— А Черное?
— Тоже наше.
— Значит, и твое?
— Значит, и мое.
Черное море, понт Евксинский Алехин любил. Раз пять ездил в Сочи, в Пицунду. Возвращался похорошевший, обаятельный, так говорили его клиентки. А он, загорелый, еще каждое утро тренировал у зеркала улыбку, чтобы действовать на службе наверняка. Черное море — это его море, это точно. Лучшего места, чем этот понт, нигде не найти.
— А лишишься Черного моря, хорошо будет?
Ну, козлы! — Алехин якобы даже рассмеялся. В экологов играют. Гринпис. Зеленые. Пока что Черного моря хватает и на нас, и на турков, и на румын, и на болгар, как это мы его лишимся? Или они говорят — лишишься? Как это он его лишится? Руки-ноги ему поломают? Так он, Алехин, застрахован, его лучшие врачи будут лечить.
— А вы, — сказал он Заратустре и его корешам, — поедете совсем в другую сторону.
Заратустра и его кореша переглянулись, вроде как не поверили Алехину. Мокрые, телогрейка на Вие прямо раскисла. Рожи тупые. Алехин, прижатый к забору, совсем заскучал. Сейчас бы сидел сухой, чайку бы сварил. Он хныкнул. Получалось, сварил бы сейчас птицу морскую чайку, а он имел в виду чай. И эти зеленые его мучили. Глаза тусклые, без интереса, а гундят, шумят на него: зря, мол, не веришь. Аральского моря вот лишились, Азовского практически лишились, Байкала лишаемся, а еще и Черное потеряем. Вот вспыхнет море и не будет больше его! Совсем никогда не будет.
— Как это вспыхнет? — поразился Алехин их тупости.
— Вот так, — длинноволосый сделал движение, будто чиркнул спичкой. — Пых! И готово.
Алехин якобы даже хохотнул. Обидно хохотнул. Придурки. Море сгорит! Он их за людей уже и не держал — хулиганье, дебилы, подрабатывают на ворованных игрушках. Нашли о чем рассуждать, о море! Пых, и готово! Придурки.
Они видели, что он им нисколько не верит.
— У тебя есть телефон? — спросил длинноволосый.
Алехин помедлил, но кивнул. Телефон был предметом его гордости.
Он, Алехин, стоял в очереди на телефон почти десять лет, а поставили ему «воздушку» в один день и почти случайно. Впрочем, случайности надо самому создавать. В истории с телефоном ему и Вера помогла. Алехин тогда впервые ее увидел, он самолично пробился на прием к Первому. В райкоме особой сутолоки нет, Алехин сперва проник в райкомовскую столовую, а там с какими-то инструкторами в отделы. Тут главное, вести себя скромно и подобающе. Алехин это умел.
Он дошел до приемной, он вошел в приемную, он чуть — не охнул.
Нельзя сказать, чтобы жизнь Алехина текла скучно, без приключений, всякое бывало, и любовь была. А тут Вера. Ноги длинные, глаза лесные, зеленые, кофточка на ней, юбка — все как на всех, а сама все равно не такая как все. И Алехин ее чем-то привлек. Улыбкой, наверное. Ответив на его улыбку, она пробежала длинным пальчиком по длинному списку и заметила мягко:
— Вы опаздываете, товарищ Алехин.
Он удивился, но виду не подал. Если тут ждали какого-то другого Алехина, значит, поговорят и с ним. Он десять лет просит установить ему телефон, он ждет десять лет, и все безрезультатно. Он, наверное, будет ждать еще десять лет. Алехин так и хотел начать разговор с Первым: сперва заругаться, потом упомянуть Конституцию, потом перейти к своим правам.
Но в таких кабинетах он никогда прежде не бывал. Кабинет был огромен. На окнах портьеры, вдали письменный стол, даже как бы в дымке.
Первый — видный мужчина, шатен, был занят. Как и полагается всем первым, он склонял голову над бумагами. Бумаг перед ним было немного, но, наверное, важные. Алехин сразу подумал: он бы с такой работой не справился. И решил об этом тоже сказать. Сперва заругаться, потом про Конституцию, потом про свои гражданские права, а потом обязательно и про это, что он бы не справился с работой Первого.
В этот момент Первый поднял голову.
Посмотрел он на Алехина устало, но и демократично:
— Входите, входите, товарищ Алехин.
В общем, не строго посмотрел, но поскольку Алехин уже вошел и даже пробился сквозь дымку к его столу, сразу несколько посуровел:
— Это хорошо, что вы к нам пришли, товарищ Алехин. Работы много, работа ответственная, всем нам много надо учиться, товарищ Алехин. Учиться и работать. Работа прежде всего. — Он совсем уже стал строг и спросил отрывисто: — В данный момент над чем конкретно работаете?
Алехин заробел. Он забыл про Конституцию и права, в голове почему-то вертелся пенсионер Евченко, никак не желающий пролонгировать страховые договора, но, чувствуя неподдельный и строгий интерес Первого, он решил не финтить, решил разговаривать правдиво, открыто и сам не понял, как такое сказалось:
— Над вторым томом Пришвина работаю.
— Как? — брови Первого изумленно поползли вверх, он растерянно моргнул. Это позже от Веры Алехин узнал: совсем недавно замом у Первого работал некто Пришвин. Однофамилец того, который про зайчиков. Съели однофамильца за плохие организационные способности, вот Первый и насторожился. Время горячее. Сегодня тебя съели, завтра ты кого-то сжуешь. Может, этот Пришвин вынырнул уже где-то в обкоме, труды издает, второй том выпустил в свет. Тут осторожность необходима. Осторожность и вдумчивость. Но какая-то пробка в голове Первого перегорела:
— Над Пришвиным? Вот как? Но ведь у него плохие организационные способности.
Алехин тоже растерялся, он не знал раньше, что у Пришвина плохие организационные способности. Ничего такого Вера ему про любимого писателя тогда еще не говорила. Но золотую жилу он уже интуитивно нащупал. Он не желал упускать инициативу. Он возразил Первому:
— Да, организационные способности плохие, но природу хорошо пишет.
Первый совсем растерялся:
— Да, природу хорошо пишет, но организационные способности плохие.
Так они вели беседу, дивясь друг другу, потом Первый опомнился:
— Это хорошо, что вы именно к нами пришли, товарищ Алехин. Вместе учиться будем. Нам много надо учиться. — И спросил: — Чай? Кофе?
— Кофе, конечно, — совсем осмелел Алехин.
— Почему конечно? — не понял Первый.
— Я из отпуска. С Черного моря еду, полстраны проехал, нигде не купил кофе.
— Почему? — удивился Первый.
— Да нет нигде кофе, — удивился Алехин.
Первый, уже нервничая, нажал на звонок.
— Верочка, — насупясь, спросил он длинноногую секретаршу, — у нас что, нет кофе?
Верочка видела, разговор в кабинете идет деловой. Она сказала: есть у нас кофе, не может не быть у нас кофе. И даже волосами взметнула как-то по-особенному.
— Две чашки, — сказал Первый. И добавил: — И две банки. Растворимого. — И укоризненно уставился на Алехина: — Это вы верно, товарищ Алехин, природу пишет хорошо, но организационные способности плохие.
Алехин прежде никогда не задумывался об организационных способностях писателя Пришвина, но Первый говорил убедительно. Алехин ему, пожалуй, верил. Но из принципа все еще возражал: организационные способности плохие, но ведь природу хорошо пишет. А сам ел глазами Верочку, пока она ставила на стол подносик с чашками и банками.
Юбка у Верочки была длинная, с длинным разрезом. При ходьбе разрез вдруг расходился, но ничего такого Алехин никак не мог ухватить. Зато Первый не без укоризны пододвинул к нему банки с растворимым кофе.
Если есть проблемы, товарищ Алехин, прямо к нам. Решим проблемы.
Сработаемся. Я чувствую, сработаемся. Сейчас какие проблемы есть?
Телефон. Решим проблему. Верочка, запиши. Проследи, Верочка.
Алехин не знал, что там было. дальше, когда в кабинете появился настоящий Алехин, но его это и не интересовало, потому что телефон ему поставили на следующий день. Он подозревал, без Веры тут не обошлось, и в тот же день позвонил Вере. А эти кореша еще сомневаются, есть ли у него телефон!
— Есть у меня телефон, конечно.
Длинноволосый отпустил его и пошлепал прямо по луже. Только сейчас Алехин увидел стоящий в конце переулка черный низкий автомобиль, почти сливающийся с сумерками. Явно иностранная марка. Угнали, козлы. Под ложечкой у Алехина заныло. Море вспыхнет, вода загорится… Козлы!
Длинноволосый вернулся. Глаза такие же тусклые, но дергался по-прежнему и нес в руках аппарат. Никаких проводов за ним не волочилось, но Алехин понял, что это и ни к чему. Аппарат ВЧ, он видел такие.
— Вот, позвони, — совал ему трубку длинноволосый.
— Куда?
— Как куда? Домой позвони.
— Я же один живу. Кто мне ответит?
— Ну уж не знаю. Ты позвони.
Они меня тут придержали, мелькнуло в голове Алехина, а их кореша шмонают мое добро. Я им сейчас устрою.
Держа аппарат так, чтобы не виден был диск ни Заратустре, ни Вию, ни длинноволосому, Алехин набрал номер сержанта Светлаева. Длинные гудки.
— Ты домой, домой позвони! — прикрикнул на Алехина длинноволосый.
Криво ухмыльнувшись, Алехин нехотя набрал свой номер. С придурками сам станешь таким.
Длинные гудки.
— Ну вот… — снисходительно начал Алехин, но в трубке что-то щелкнуло, и из темной бездонной мглы, так ему показалось, из каких-то невероятных глубин, вряд ли вместимых в его домик, до него донесся низкий замораживающий голос. С исключительной, с парализующей убедительностью он произнес:
— Горит, Алехин, вода. Горит, к сожалению.
— Какая вода? — ошеломленно переспросил он.
— Морская вода, Алехин.
Связь оборвалась. Длинноволосый забрал у Алехина аппарат. Все трое сгрудились перед Алехиным.
— Ты тяжелый мужик, Алехин, — сказал длинноволосый. — Никак до тебя не доходит. Вот ты что такое несешь? Вода не горит!
Все трое они даже уже не ухмылялись, даже, кажется, жалели Алехина. Ну ты что это так? Вода не горит! Думать же надо.
— Слышь, ребята, — дошло наконец до Алехина. — Если и горит вода, я-то здесь при чем? Черное море вон где, а я в Новосибирске.
— Тебе сколько лет? — спросил длинноволосый.
— За тридцать перевалило.
— Медленно взрослеешь, Алехин. А время требует, быстро надо расти. — И похлопал Алехина по карману ветровки: — Смотри, рака не потеряй. За так даем, но на время. Мы еще тебя встретим, а сейчас проваливай, надоел. — И пальцем потряс под носом Алехина: — Не передумай смотри!
А чего — не передумай? Спрашивать, впрочем, Алехин не стал, бросился к своему домику. В садике чуть не налетел на идиотский прибор математика Н. Понаставил под ногами, а приборы не застрахованы.
II
Стычкой с хулиганами эта история, понятно, не кончилась. Утром, в Госстрахе, Алехин услышал:
— Ой, Алехин, Зоя Федоровна летающую тарелку видела!
Все метелки были в ужасе и в восторге.
Метелками Алехин любовно называл своих сотрудниц. Все молоденькие и все, как на подбор, некрасивенькие. Но все замужем. Видно, острые коленки и худенькие плечики, белесые реснички и не очень густые копешки волос были в них вовсе не самым главным. А вот Зоя Федоровна, заведующая, при всей своей внешней импозантности — полная, смуглая, с правильным лицом, всю жизнь проходила в девах. Строгость характера необычайная. Зная, что Алехин практически не пьет, она каждый день незаметно его обнюхивала. И старалась учить. «Вот пил один, — учила, — кончил каторгой». — «Какая каторга в наши дни?» — удивлялся Алехин. «Жизнь ему сделали каторжной, — строго объясняла Зоя Федоровна. — Ты помни об этом».
О жизни Зоя Федоровна знала все. И твердо. Чтобы очередей не было, надо на все товары выдавать талоны. Чтобы преступности не было, надо всяким шкодам руки рубить. Чтобы на улицах чисто было, надо перед выходом из дому все выгребать из сумок и из карманов. И так далее.
Но летающими тарелками Зоя Федоровна никогда не интересовалась.
Ночью встала просто так, может, попить воды. Дошлепала босыми ногами до окна и обомлела. Окна ее квартиры выходят прямо на пустырь, виден домик Алехина, три дерева в садике, а над деревьями висит светящийся, как бы зеркальный шар. И Зоя Федоровна даже увидела свое отражение в этом шаре. Вот далеко до шара, а она отчетливо увидела свое отражение.
Неделю назад от сержанта Светлаева Алехин слышал почти такую же историю, но сержант Светлаев никаких отражений не видел. Ну, шар, ну, висит, ну сержант вызвал милицейский патруль. А вот Зоя Федоровна никого вызывать не стала, потому что ее собственное отражение вдруг подмигнуло ей.
— Да вы моргнули, наверное, — подсказала худенькая метелка Ася, очень хорошая работница.
— Зачем я буду моргать? — Зря Федоровна даже обиделась.
Алехин слушал, а сам думал: заметят они что-нибудь?
Он не зря тревожился.
Снилось ему в эту ночь, что он идет босиком по тропинке. Зоя Федоровна ночью босиком ходила к окну, а ему так приснилось: он босиком идет по тропинке. Солнце печет, вокруг глинистые холмики, травка. А может, не глинистые холмики, а из коричневого лёсса, который расползается после дождя как сметана. Сосны кое-где торчат как укроп, страна блаженная, поскольку на морском берегу. А он, Алехин, идет себе босиком по тропинке и твердо знает, что домик с балконом на берегу — это его домик. Дачка. И получил он дачку от правительства как Герой. Что-то вот сделал такое, и дали, ему, как Герою, дачку. А главное, снилось, стоит у калитки Вера и его ждет. Нетерпеливо, страстно. Играет крутым бедром, глаза лесные, зеленые. Он так и набросился на Веру, как будто правительство отдало ее ему вместе с дачкой. Обнял ее, врос корнями в землю, не сдвинешь. А может, не корнями, а лапами или птичьими ногами, он уже не помнил, что там такое во сне у него было. Солнце, море шумит, играют рукокрылые в соснах. Замечательный сон, но первое, о чем подумал Алехин, проснувшись, — где у него лежат темные солнцезащитные очки?
Его же вчера били, пинали, длинноволосый пару раз вмазал ему по зубам. Небось все лицо в синяках, как он появится перед метелками, перед Зоей Федоровной? Как он встретится с клиентами? Кто доверится агенту опухшему, в синяках?
Он встал и с отвращением глянул в зеркало.
И даже ладонью провел по лицу.
Побриться — это да, это надо, волос всегда пер из него богато, а вот темные очки… Похоже, не понадобятся ему темные очки.
Как так? Его пинали. Его возили по всей луже, припирали к забору.
Этот длинноволосый ханурик тыкал ему в зубы. Где синяки, ссадины, царапины, кровоподтеки?
Алехин нерешительно улыбнулся.
Улыбка получилась на редкость хорошая. В страховом деле это важно. Придешь к какой бабуле, поглядываешь на приоткрытую дверь ванной, там взрослая внучка купается, не зная о госте, а сам улыбаешься бабуле: ну что, будем долго жить? Такой закон: хочешь понравиться человеку, привлечь его к себе, улыбнись ему открыто, назови по имени-отчеству, выслушай с вниманием каждое его слово.
На всякий случай Алехин заглянул в кухню. Там в тазу лежала замоченная с вечера грязная одежда. Без особого интереса он подумал: заржавеет рак, но не полез в грязную одежду, небось медный, не заржавеет.
Такие вот дела.
А тут, значит, Зоя Федоровна. Видела летающую тарелку. А тарелка почему-то в форме шара. Зоя Федоровна, конечно, тарелку руками не трогала, но утверждала: зеркальная она. Вот, скажем, как елочная игрушка.
Метелки были в трепете и в восторге. Зеркальная! Как елочная игрушка! Зина, самая смелая, вспомнила, кто-то ей говорил: увидишь летающую тарелку, жди событий. Тася, голубоглазая, немножко замедленная, тоже вспомнила: она читала, летчик один встретил летающую тарелку, так из него весь кальций выветрило. Он без костей стал, ну как медуза. А метелка Ася всерьез заявила: некоторые, кто видел тарелку, начинают летать. Сами не знают, как у них это получается. Подпрыгнут и летят немножко.
— Вы что это? — совсем обиделась Зоя Федоровна. — Я на девятом этаже живу. На балкон выйду, обмираю. Летать!.
Метелки ахали. «Вера вела бы себя сдержаннее», — подумал Алехин.
Пользуясь ужасом и восторгом метелок, окруживших заведующую, Алехин прошел в маленький кабинетик Зои Федоровны и взялся за телефон.
Он звонил Соньке Лужиной.
Вот судьба.
Было время, могли они стать мужем и женой. Лет семь назад, он, Алехин, еще только начинал работу в Госстрахе. Правда, Сонька немного водила его за нос, все поглядывала на речника Косенкова. Ему, Алехину, позволяла, скажем, провожать себя, но если там пикничок какой, поездка на Обское море, то обязательно Косенков. Речник все же. Он, Алехин, последовательно застраховал все имущество Соньки, ее родителей, ее жизнь, он ей даже свадебное страхование устроил, а вышла она за Косенкова. Он раз в год к ней заглянет — продлить договора, она грустно взглянет на него: сволочь ты, Алехин. Будто это он во всем виноват.
Сейчас Сонька была ему необходима.
Ну почему так? Почему всех его соседей посносили, всех переселили в новенькие девятиэтажки, а его домик так и торчит на пустыре, как бельмо?
— Ну ты даешь, — сказал он в телефон, услышав заспанный Сонькин голос. — Как ни позвоню, ты дома. Сразу видно — начальница.
— Сволочь ты, Алехин, — ответила Сонька, благодушно позевывая. — Чего звонишь? А если б я не одна была?
— Нужен мне твой речник.
— А что тебе нужно? Сбесился?
— Тут сбесишься, — пожаловался Алехин. — Сонька, ты бы придумала что-нибудь?
Сонька знала, о чем он. Время от времени Алехину страстно хотелось переселиться. Бросить к черту деревянный домик, пожирающий уголь и дрова, дымящий на зеркальные окна девятиэтажек. Он был согласен на любую квартиру.
— Ты же начальница обменного бюро, — сказал он Соньке. — Ты же все можешь.
— Ты же знаешь, — ответила ему Сонька чуть ли не с удовлетворением, — эта твоя хибара, она под снос. Мы тебя даже на учет не можем поставить. Хоть в Совет Министров звони, никто тебя даже на учет не поставит.
— Не поможешь? — рассердился он.
— Сволочь ты, Алехин, — пропела ему Сонька скороговоркой. — Вот все было у тебя в руках.
У нее дети, у нее речник Косенков, а намекала: сам виноват. Намекала: со мной все было бы по-другому.
Он повесил трубку.
Что-то такое его тревожило. Он не мог понять — что. Не зеленые же эти, Гринпис, не будет он больше ходить по тому переулку, он сержанта Светлаева наведет на тот переулок. Но что-то тревожило его, что-то вторглось в его жизнь.
А, вспомнил он, это тот голос по телефону ВЧ. «Горит, Алехин, вода. Горит, к сожалению». Кто ему ответил? Он же свой номер набирал.
Он выскользнул из кабинета.
Метелки вовсю разошлись. Особенно Ася. Она самая молоденькая, немножко прихрамывает и пишет стихи. Однажды ее стихи были напечатаны в вечерней газете. Алехин вместе со всеми радовался, но и был несколько огорчен. За себя. Как-то Зоя Федоровна попросила его написать рекламную статейку все для той же вечерки, но из газеты, получив текст Алехина, позвонили: «Нельзя ли написать заново, текст настолько плох, что работать с ним невозможно».
Он не написал.
Ладно.
Он украдкой провел рукой по лицу. Ни синяков, ни царапин. Это его радовало. Сегодня позвоню Вере, решил он, пора кончать с испытательным сроком.
Настроение у него улучшилось.
— У меня с одним приятелем, — сказал он метелкам, — тоже случилась одна история.
Метелки обратили к нему свои худенькие лица, и Зоя Федоровна тоже царственно обернулась — все они знали: Алехин умеет рассказывать, а если в ударе, то умеет рассказывать хорошо.
— Ну вот, — начал Алехин, — был у меня приятель в Томске. Как-то не сложилась жизнь, его жена бросила.
Алехин знал, что метелки, как и сама Зоя Федоровна, любят, когда в правдивый рассказ вкрапляются такие пронзительные детали. Но приятель Алехина был, конечно, благородной души человек. Простой слесарь, но благородной души человек. Когда жена его бросила, он все ей оставил — квартиру и обстановку, сам скитался по друзьям, бывало, ночевал на железнодорожном вокзале. Потом начальство, жалея хорошего слесаря, выделило ему комнату в пустом, обреченном на слом доме — на месте бывшего аэропорта.
Там приятель Алехина и зажил.
Звали приятеля Колей, он действительно был золотой слесарь, это насчет души Алехин малость преувеличил. Насчет души Коля мог и подпить, и подраться, и приволочиться за какой-нибудь метелкой. Но таскаться по чужим углам Коля, правда, устал. Так устал, что, когда вселился в свою большую квадратную комнату, твердо решил: месяц полного отдыха! Отоспится, оклемается, может, тогда…
Привез в комнату диван, у дверей поставил холодильник. Все удобства, понятно, на улице, но Колю это мало смущало: лето, тепло, кузнечики верещат, в холодильнике бутылочка. Коля в первый вечер никого даже звать не стал. Подойдет босиком к холодильнику, возьмет небольшой вес и топает на диван — отдыхает. Решил так жить, пока заново не обрастет мышцами, не восстановит состояние духа.
Так и было.
Мышцы нарастали, состояние духа восстанавливалось. Один, раздевшись до трусов, валялся Коля на диване, смотрел на круглую Луну, заглядывавшую в окно. Врут, наверное, что по ней люди ходили. Хотя вряд ли. Зачем так врать? Или вот звезды… Звезды мерцали так низко, так близко, что, протяни руку, парочку непременно ухватишь. Коля где-то читал, что звезды это те же солнца, а вокруг солнц летают планеты, а на планетах рано или поздно появляется что-нибудь живое. А раз уж появилось что-нибудь живое, ни напалмом, ни бомбами не сгонишь его с планеты. До этого Коля, кстати, дошел своим умом. Вон что происходит на Земле (читай газеты): моря высыхают, реки в песках теряются, воздух в озонных дырах, зверье вымирает, а то еще землетрясения, наводнения, засухи, войны, и ничего, живет человек, берет с получки бутылочку. Понятно, и на других планетах не легче, живому приходится ох как не сладко, но оно борется, это живое, эволюционирует, а в итоге появляется человек или какое другое разумное существо. Никаких разумных существ, кроме человека, Коля, конечно, не знал, но твердо верил в тот факт, что, если уж появились разумные существа, ни чем их с родной планеты не выкуришь.
Удобно устроившись на диване, раскуривая мягкую сигарету «Стрела», Коля явственно видел — где-то за миллиарды космических верст на другой планете тоже вот, как он, лежит на диване разумное существо.
Тоже в трусах, тоже выпивает немножко и тоже получило комнату.
Пусть временную, на снос, но получило. И так хорошо, так явственно увидел он своего далекого собрата по разуму, может, тоже какого-нибудь слесаря, что не поленился, прогулялся до холодильника, взял небольшой вес. Глаза у Коли увлажнились, он подышал на рукав и отправился в обратный путь к родному дивану. Позже он никак не мог объяснить, что, собственно, случилось. Всплыл из-под босых ног пухлый огненный шар и шваркнул его от всей души. Так шваркнул, что запахло паленым и Коля с ногами вспрыгнул на диван.
Потрясение оказалось сильным. А еще более непонятным. Шваркнуло ведь чем-то, но чем?
Боясь за свой рассудок, Коля попросту отмел происшедшее. Бочком, осторожненько он вновь отправился к холодильнику. Принял немного, отдышался и так же бочком вернулся на диван.
И ничего не произошло.
Коля головой покачал. Пожалуй, пора заканчивать отдых. Никаких выпивок, долгие прогулки по лесу…
Он взглянул в открытое окно. Манили к себе горящие окна Каштака, орали кузнечики.
Приняв твердое решение завязывать с праздниками, Коля несколько нараскоряку двинулся к холодильнику, раздумывая, не оставила ли здесь техслужба какой-нибудь секретный мощный аккумулятор? При этом Коля знал, что никаких таких аккумуляторов здесь быть не может. Сторожась малость, он добрался до холодильника, потом, промокнув рукавом губы, побрел обратно. На полдороге его стебануло по-настоящему. Он даже взвыл и одним прыжком оказался на диване. А ночью, когда душа уже не терпела, вылез в окно, отпер входную дверь, поработал у холодильника, вышел, запер дверь и опять через окно вернулся в комнату.
Разумное решение, но он подумал, что зимой комната будет сильно выстуживаться.
Утром все ребята по цеху знали историю Коли. Конечно, посмеивались, но вечером за Колей увязалась целая компания — ходили, разувшись, по комнате, пели песни, убеждали Колю: ты видения свои отбрось, мало ли какие бывают видения. Он кивал — конечно, а сам все мрачнел. Знал ведь, накурят, пошутят, а ему оставаться.
Ну и остался. Был сердит на себя, дома он или не дома? Вот сидели ребята, ничего ведь не происходило. Натянув на ноги резиновые калоши, он решительно прошел к холодильнику.
И ничего. Все нормально.
Он осмелел. Он пробежался туда-сюда. Он даже скинул калоши и снова обрел философское спокойствие. Жизнь на планете Земля сложная. Он вспомнил о своем неведомом космическом друге, отдыхающем сейчас за миллиарды верст от Земли, и последнюю рюмочку поднял за неведомого друга. На полдороге к дивану Колю шваркнуло огненным шаром. Он чуть не задохнулся от ужаса, но прорвался к дивану. Он уже торжествовал победу, но диван, как на воздушной подушке, вдруг медленно двинулся в центр комнаты, а там, как пузырь, вздувался очередной огненный шар.
Следующую ночь Коля провел у знакомого электрика.
Электрик отверг все Колины гипотезы, своих не выдвинув ни одной.
Потом сказал: ты в политех сходи, там умные головы в политехе, студентов учат. Студенты головастые…
К сожалению для метелок, в этот момент резко зазвонил телефон.
Зоя Федоровна, обиженная невниманием к ее приключению с летающей тарелкой, зашикала:
— Хватит! Рабочий день, девочки. Не на прогулке.
— Алехин, а чем дело кончилось? — не выдержала метелка Ася, но Зоя Федоровна уже выталкивала Алехина из конторы:
— И тебе, Алехин, пора.
III
Он и сам знал, что ему пора.
Именно на сегодня он назначил свидание с пенсионером Евченко.
Это белое пятно Госстраха лежало черным пятном на его профессиональной гордости.
Оглянувшись на свой домик, Алехин прошел к знакомым девятиэтажкам. Заветная Верина девятиэтажка, всеми окнами она глядела на его домик…
На седьмом этаже он нажал на звонок, укрепленный на деревянном крашеном косяке. Соседняя дверь была Верина. Там, за дверью, хрусталь, бельгийский ковер, книги Пришвина — и все незастрахованное.
Алехин испытывал беспокойство, но и нежность тоже, пожалуй.
Вздохнув, Алехин надавил на кнопку звонка, где-то в невидимом коридоре запела птичка. Кузьма Егорыч Евченко был персональный пенсионер, когда-то он писал книжки по праву, преподавал в общественных университетах, многое знал, да и сейчас многим интересовался. Когда бы Алехин к нему ни заходил, маленький подвижный Евченко всегда сидел в махровом халате за столом, разглядывал сквозь лупу какие-то бумаги. За спиной пенсионера, на беленой ровной стене, висел портретик Генералиссимуса, вырезанный из старого «Огонька».
— Вы прямо как шпион, — подмигивал Алехин.
— Типун тебе на язык, — пугался Евченко. Лысый, быстренький, он моргал ресничками, смотрел на Алехина, но как-то и вбок. Ну, доктор зоологических наук и все тут! Почему зоологических, Алехин себе этого не объяснял, но, правда, чувствовалось в пенсионере Евченко некое зоологическое упорство: все его страховые договора давно кончились, а перезаключать их он, кажется, и не собирался. «Что деньги? С собой, что ли, возьму? Зачем они мне, если меня не будет?» Логика в словах Евченко, конечно, была, но Алехина это бодрило. Он намекал, был вот случай, помер один дедок, жил один и умер один, а у него сразу наследник отыскался. Юноша-студент, подавал большие надежды.
— Ну да, буду я поддерживать этих прыщавых, — быстро моргал Евченко. — «Мертвые с косами вдоль дорог стоят, дело рук красных дьяволят». Орут целый день, ничего святого.
— А то было, — не давал Алехин сбить себя с толку, — загнулся один дедок, а завещание оставил детскому садику. Детский садик всем составом проводил благородного дедка в последний путь.
— Вот писку на похоронах! — сердился Евченко.
И так каждый раз.
Уснул он, что ли? Алехин вновь надавил на звонок, и птичка снова запела. Раздались и быстренькие шаги. Кто-то с той стороны подошел к дверям и затаил дыхание.
— Да я это, Кузьма Егорыч, — Алехин знал Евченко много лет, считал его как бы близким знакомым.
— Ты ж у меня был уже, — ворчливо заметил Евченко, позвякивая цепочкой, открывая наконец дверь.
— Застрахуй вы свое имущество, Кузьма Егорыч, можно было бы и не вешать все эти цепочки, — ворчливо заметил и Алехин, входя в тесный коридорчик. — Я на хорошую сумму могу вас застраховать. Вот навешали на себя цепей, а есть страховка — бояться не надо.
— А вещи унесут?
— Так страховка же, Кузьма Егорыч, страховка! Вы все новое купите.
— А новое унесут?
— Опять страховка. И опять все новое. Круговорот средств в природе. У вас телевизор «Атлант», теперь таких и не выпускают. Вы новый купите.
— Проходи, проходи.
— Вы меня шпыняете, Кузьма Егорыч, будто я человекообразная собака, — пожаловался Алехин, стараясь не пережать, — а я к вам со всей душой. Вы же умный человек. Я вот на сессии был в горисполкоме, сам слышал: Евченко — человек умный. — Таких слов для своих клиентов Алехин никогда не жалел. — И я так же думаю. Но еще знаю, умным тоже удача нужна, умные тоже нуждаются в счастье. Так ведь? Вот что нам недостает до полного счастья, а, Кузьма Егорыч?
Он спрашивал, а сам рассматривал знакомую комнату. Книжный стеллаж, на стене портретик Генералиссимуса. Книг много, все больше энциклопедии. Он, Алехин, энциклопедию всего раз-то и раскрывал, посмотреть, какое пенсне носил враг народа Берия. И стол ему нравился.
Огромный письменный стол, заваленный бумагами и журналами персонального пенсионера. Тут же лежала лупа, такая мощная, что бактерию можно рассмотреть, но Евченко пользовался ею при чтении. Сейчас лупа лежала на толстой книге. С непонятным волнением Алехин прочел: «Лоция Черного моря». Редкая, наверное, книга. Для служебного, наверное, пользования.
— Вот за что мы всю жизнь боремся, а, Кузьма Егорыч?
Алехин не ждал конкретного ответа, он подбрасывал вопрос для завязки, там разберемся, но Евченко, с присущей ему деловитой пунктуальностью, пожевал узкими губами:
— Единственное, Алехин, за что мы боролись и будем бороться с полной отдачей сил — это счастье, — Евченко никогда не уточнял, кто эти «мы», подразумевалось некое интеллектуальное единство с собеседником. — Смысл всей нашей борьбы, Алехин, именно счастье. Истинное, конкретное счастье. Многие поколения русских революционеров жизнью своей доказали, что человек достаточно высокой духовной организации способен чрезвычайно героически и с максимальной самоотдачей бороться за общее счастье, а значит, и за светлое наше будущее, — наверное, Евченко цитировал одну из многих своих брошюр.
Алехин кивнул. Он с тоской думал, что за стеной, в метре от него лежит заколдованное волшебное царство — квартира Веры. Евченко, как сосед, в любое время может к ней заглянуть, попросить соль или спички, пожаловаться на погоду, а вот ему, Алехину, вход туда воспрещен. На время, конечно, но воспрещен. И непонятно, зачем пенсионеру «Лоция Черного моря»? Это Алехина тревожило. Раньше он этой книги здесь не видел. Стараясь не ломать наладившийся разговор, он спросил: а что это за штука такая — счастье?
— Мир на Земле, — незамедлительно и заученно ответил Евченко. — Но общий мир. И труд на Земле. Но труд не рабский. И свобода на Земле. Но свобода не для собственного утешения. И равенство на Земле. Но равенство не для нищих рабов, а для всех освобожденных от материальной зависимости.
Сам Евченко в своем махровом халате не выглядел человеком, освобожденным от материальной зависимости. Ободренный этим своим наблюдением, Алехин заметил, что в этом году как раз пятьдесят шесть лет стукнуло с того момента, как жить стало лучше, жить стало веселей, а он, Алехин, все еще бегает в деревянный туалет под окнами девятиэтажек. Это как же так получается?
— Я этого не говорил, — быстро, даже страстно ответил Евченко и даже оглянулся на портретик Генералиссимуса. — Это ты так говоришь, Алехин. — Он даже вскинул над головой руки, рукава сползли, Алехин увидел, что сухонькие руки Евченко густо испещрены коричневыми старческими пятнышками. — Это ты так говоришь, Алехин. А человек имеет право на счастье только в том случае, если не рассматривает других людей как средство для достижения своего счастья.
— А я разве рассматриваю? — удивился Алехин. — Я что, бегаю в туалет не на своих двоих?
Евченко рассердился. Как белесый паучок замахал лапками:
— Посадить дерево, Алехин, написать книгу, воспитать ребенка — это еще не все. Есть высшая цель, Алехин. Беспредельная цель. Под освобождением человека, то есть под достижением им полного счастья, Алехин, следует рассматривать не только его освобождение от любой формы эксплуатации, но и от зависимости от самой природы. И не только природы, но и Вселенной!
Пенсионер Евченко явно увлекся, а Алехин вспомнил почему-то про игрушку, которую навязали ему вчерашние алкаши. Этот рак заржавеет в тазу с замоченной одеждой…
Он скосил глаза в сторону письменного стола. Правда, «Лоция Черного моря». Зачем она пенсионеру? Эти алкаши вчера намекали на что-то такое. Вот вспыхнет, дескать, вода…
— Да, да, не только природы, но и всей Вселенной! — размахался руг ками Евченко. Как на лекции в горсаду. — Когда миллиарды различных пониманий счастья сольются и образуют некую единую гармонию, подобную гармонии музыкального симфонического произведения, вот тогда наступит счастье и для тебя лично, Алехин.
— А для вас?
Пенсионер Евченко только заморгал на него.
Строгость пенсионера, впрочем, не смущала Алехина. Он отлично знал важное правило, какую бы чушь ни молол клиент, его надо слушать, и слушать внимательно. Алехин с пренебрежением относился к торопливым агентам. Придет такой, пошуршит и уйдет ни с чем. Вот пришла вам в голову мысль, пока ваш клиент размахивает руками, пожалуйста, перебивайте его. Что путного он может вам сказать? Зачем тратить время на праздную болтовню! Так вот и считают неопытные торопливые агенты, дерущиеся за пятнадцать процентов прибавки, Алехин к таким относился с пренебрежением. Он, Алехин, надежен. У него дома картотека, он всех своих клиентов знает по имени и по отчеству. Он ударник по всем видам страхования, он еще Верочку уговорит на свадебное страхование, уговорил же когда-то Соньку.
Он вздохнул.
— Вот какое счастье, Кузьма Егорыч, если меня вчера прямо возле дома побили. Алкаши проклятые! — Он знал, что Евченко любит такие темы: — «Мертвые с косами вдоль дорог стоят, дело рук красных дьяволят». Такие песенки, Кузьма Егорыч. А вы — счастье! Один из тех алкашей совсем был придурошный, все гундел: подожди, подожжем море!
Понятно, Алехин малость преувеличивал, но лупа и «Лоция Черного моря» его волновали, даже тревожили. Сделать лупу величиной со стадион — запросто вскипятишь Черное море.
— А что? Подожгут! — горячо откликнулся Евченко. — У них после двенадцати драка, вполне подожгут. Время такое. — И быстро оглянулся на портретик Генералиссимуса. — Я этого не говорил. Это ты говоришь, Алехин.
— Да как можно? — изумился Алехин. — Не горит же вода!
— Где горит, а где и не горит, — загадочно хмыкнул Евченко и быстро полез в свои бумаги, вытащил вырезку из какой-то газеты. — Где не горит, а где и горит, Алехин.
— Что это? — не понял Алехин, принимая из рук Евченко вырезку.
— А ты почитай, почитай, — Евченко совсем оживился, чуть не подпрыгивал. Похоже, у него было много своих скрытых идей. — Ты почитай, тебе полезно, Алехин.
Алехин машинально сунул газетную вырезку в свой портфельчик.
— Я убегаю сейчас, дела у меня профсоюзные, Алехин, — загадочно носился Евченко по комнате. — И ты иди. Иди, иди, о делах после поговорим. А вырезку мне верни, не затеряй вырезку.
Евченко проявил такую настойчивость, что Алехин опять ушел от него ни с чем. Это разозлило его, он опять вспомнил про тех алкашей. Тоже мне Заратустры. Он-то отбился, а как встретят какую девушку? Он срочно решил найти сержанта Светлаева.
Дверь открыл сам Светлаев. Сержант милиции. Алехин всегда с ним держался ровно, на дружеской ноге: «Ну как, Сема?» — «Нормально, Алехин». — «Служба идет?» — «Нормально, Алехин». И так далее. Но сейчас Светлаев, здоровенный, плечистый, рыжий, был без кителя, хотя еще в форменных рубашке и брюках и при галстуке. Наверное, вернулся с дежурства. А сам крепкий, волевой, ну как глыба гранита. Много подумаешь, прежде чем бросишься на такого милиционера.
— Ну проходи, проходи, — благодушно заметил Светлаев. — Не держи дверь открытой.
Боялся, наверное, авторитет уронить — увидят его без кителя.
— Да ну, — заспорил Алехин. — Я на минутку. Пошли со мной. Канистру возьми, пивом, небось, торгуют. А дома у меня рак есть.
О раке он упомянул с неприятным холодком в груди. Подумал даже, но без должного энтузиазма: вот шутка будет! Приду с пивом, а рак металлический. Светлаев сильно будет смеяться.
Вообще-то он знал, Светлаев никаких шуток не любит.
— Рак? — поморгал рыжий Светлаев.
— Вот такой, — на пальцах показал Алехин. Он жалел, что сегодня не первоапрельский день, но обрадовался, когда Светлаев заметил задумчиво:
— Ну рак — это хорошо.
Алехин, в сущности, не разделял такого. мнения. Он помнил, что рака ему дали за так и на время, к тому же рак не был съедобным, но, уже по инерции, он вновь показал на пальцах предполагаемую величину рака:
— Вот такой.
— Ну, рак — это хорошо, — подтвердил свое прежнее мнение сержант Светлаев, натягивая на крутые плечи цивильный пиджак. — Чем крупнее рак, тем его больше. Я знаю. Я на Ладоге ловил раков, — он почесал рукой крупную, коротко стриженную голову, — но в командировки нас редко посылают. А если посылают, то больше рядом куда-нибудь.
— Это куда же? — не совсем искренне заинтересовался Алехин, опять ощущая в груди нехороший холодок.
— Служебная тайна, — твердо ответил Светлаев.
И тут раздался телефонный звонок. Как все у сержанта, звонок оказался твердым, требовательным.
— У аппарата, — твердо сказал Светлаев в трубку. Его крупное лицо сразу закаменело. Его лицо внушало доверие. С человеком, у которого такое лицо, можно смело ходить в разведку. — У меня. Присутствует. Передаю.
Он поманил пальцем Алехина, и Алехин нехорошо удивился:
— Меня?
— Товарища Алехина, — отмел сержант все сомнения. И неодобрительно протянул трубку.
Алехин принял трубку. И прижал ее к уху. И услышал чужое ровное дыхание. И услышал чужой чрезвычайно убедительный голос, тот самый, что убеждал его: «Горит, Алехин, вода». На этот раз столь же убедительно этот голос сказал: «Хочешь сменить местожительство, Алехин? Ладно, Алехин, сменишь». И тут же пошли гудки отбоя.
На секунду в голове Алехина промелькнуло: розыгрыш! Сонька куражится. Подбила кого-нибудь, а теперь радуется: сволочь ты-де, Алехин.
А он еще помог ей все-все застраховать.
Но что-то мешало ему утвердиться в этой мысли.
Светлаеву он объяснил:
— Все варианты… Сам ведь знаешь, хочу получить нормальную квартирешку… Ты-то вот в туалет бегаешь не на улицу…
Сержант Светлаев знал, что такие домики, как у Алехина, обмену не подлежат, но промолчал.
— Молодцы какие, — мямлил Алехин. — Вот везде разыщут.
— А зря, — веско заметил сержант Светлаев. — Мой домашний номер разглашать не полагается. Это ни к чму. Непорядок.
— Да какое ж тут разглашение… Ведь работают…
Почему он так сказал, он и сам объяснить не мог. Сержант Светлаев смотрел на него все более подозрительно. Даже потянул на себя широким сибирским носом, но ничего такого не унюхал. И все же насторожился, закаменел. Только кивал на быструю смятенную речь Алехина.
Ну да, менять надо домик. Вот запалят его митингующие под горячую руку, им все равно кого жечь…
Сержант Светлаев только кивал.
Несмотря на медлительность, он уже переоделся, достал с антресолей алюминиевую канистру. Алехин опять обрадовался: посидят, выпьют пивка. И нервно про себя хохотнул: вот рак только не по зубам. Даже сержанту не по зубам. И решил: обойдется. Вот возьмут они по паре кружечек, потом он и раскроется: смотри какой рак, не сломай зубы. И оба похохочут.
Пивной киоск был закрыт.
— Хоть на Чукотку езжай, — рассердился сержант. — Нет пива.
— А что, на Чукотке есть?
Светлаев не ответил. Стоял, насупясь, прикидывал, где может быть пиво. Всерьез настроился на отдых.
— Вот смотри туда, — указал Алехин. — Вон туда, за мой домик. Там переулочек, лужа поперек. Знаешь?
— Еще бы, — хмыкнул сержант. — Мой участок. Только там пивных точек нет.
— Пивных точек нет, только место все равно гнусное.
— Почему? — удивился сержант.
— Меня там вчера трое встретили.
— Кореша?
— Какие кореша! Алкаши проклятые. Всяко меня унизили, катали по грязи, сапогом пинали в лицо.
— Прямо в лицо? — сержант Светлаев с каким-то особенным профессиональным интересом смотрел на Алехина. — Что-нибудь отобрали?
— Не отобрали. Унизили.
— А-а-а, унизили… — интерес Светлаева спал. — Это что, Алехин. На сегодня есть города, где каждая вторая женщина изнасилована. Вот, Алехин, как подскочила преступность.
— То есть как это каждая вторая? — оторопел Алехин.
— А вот так.
— У меня в Кемерово три сестры. Это что ж, две из них уже изнасилованы?
— Ну, это как считать, — уклонился сержант от прямого ответа. — Если по четным, то одна, а по нечетным — две получается.
— Куда ж милиция смотрит?
— У меня нормально. У меня на участке тихо, — поставил Алехина на место сержант. При этом он смотрел на Алехина укоризненно.
— Да как же нормально, Сема? Я ж тебе говорю, вчера, в этом вот переулочке, встретили меня трое. Унизили. Сапогом пинали в лицо.
— Прямо в лицо?
— Ну да. Сколько мне повторять?
Ссора, в общем, получилась нелепая. Оба, конечно, погорячились.
«Ты тайну моего телефона разгласил!» — «А у тебя участок запущен!» — «У тебя на лице ни одной царапины нет!» — «А я говорю, ты запустил работу!» — «Ты органы, вижу, очерняешь, Алехин!» — «А ты, участковый, отказываешься меня защищать!» И так далее.
Позже, рассказывая мне всю эту историю, Алехин клялся, что вот не хотелось ему ссориться. И сержант ругался, но смотрел на него с некоторым недоумением. Оба они вроде как зациклились не по делу, а ведь до пива так и не добрались. Головы трезвые, ясные, только холодок в груди. Ну, он, Алехин, не знает, что там в груди у сержанта, но у него точно стыл такой холодок. Он и ругался, похоже, чтобы поскорее отделаться от Светлаева. Сперва шел к нему, звал на рака, а тут вдруг захотел отделаться. Хорошо еще, не превысил меру. Вот ляпни чего посильнее, сержант и свел бы его куда надо. Но до этого, к счастью, не дошло, хотя разошлись они крайне недовольные друг другом. Алехин, естественно, потопал домой, плюнул на безобразный прибор математика Н. и увидел, что кривую на экранчике снова зашкалило. Весь в предчувствиях он обернулся, хотел окликнуть сержанта. Светлаев твердой походкой уходил в тот самый злополучный переулок. Не вернешь.
IV
На работу Алехин решил не выходить. Чувствовал, не способен убедительно говорить с клиентами. Помня о раке, перерыл грязную, мокрую одежду, но рака не нашел. Простирнул одежду, развесил на веревке, натянутой между деревьями в садике. Кривую на экранчике прибора профессора Н. снова зашкалило, он снова сплюнул. Черт их знает, этих алкашей, припрутся еще: мы тебе рака давали, где рак? Зря, пожалуй, поссорился с сержантом.
Потом Алехин вспомнил про газетную вырезку, врученную ему пенсионером Евченко. И опять дохнуло на него холодком, ибо статья в газете так и называлась: «Когда взорвется Черное море?» Это что же такое?
«Судьба Черного моря, — прочел он, не веря своим глазам, — судя по результатам последних научных экспедиций, оказалась на весах жесткой, пожалуй, даже жестокой альтернативой: мы можем стать свидетелями небывалой экологической катастрофы, число жертв которой сегодня никто не возьмется подсчитать…»
«Никто не возьмется подсчитать? А математик Н.?» — глупо подумал Алехин.
И опять холодок тронул его душу: он-то тут при чем? Ему, Алехину, своих проблем мало? Зачем ему знать, горит или не горит вода, взорвется или нет Черное море?
Нет, решил он, надо идти к Светлаеву, помириться, покаяться: вот ходят тут всякие, угрожают, рака подсунули…
И вспомнил: нет рака. И на лице никаких следов. А ведь сапогом пинали. Тоже мне патриоты: наше — ваше. Гринпис! Это он так про тех алкашей подумал.
«О крымских событиях конца 20-х годов (землетрясение силой 8-9 баллов), — читал Алехин, — остались самые разные свидетельства, например, недавно рассекреченный рапорт начальнику Гидрографического управления Черноморского флота по данным военных постов наблюдения и связи на мысе Лукула, Константиновском равелине (Севастополь) и в Евпатории. Приводим выписку.
„В море землетрясение сопровождается появлением огня: пост Лукула 0 ч. 42 мн. — столб пламени продолжительностью 5 сек., Евпатория 2 ч. 48 мн. — на море вспышки огня белого цвета, Севастополь 3 ч. 31 мн. — по пеленгу 255 вспышка огня высотой 500 м, шириной 1,5 морской мили, пост Лукула 3 ч. 41 мн. — по пеленгу 260 замечена огненная вспышка высотой около 500 м, шириной около 1 морской мили“».
«Что это было? Откуда на море гигантские всполохи огня? Что там могло гореть? — Алехин стопроцентно разделял тревогу и недоумение автора статьи. — Ответить на эти и на многие другие вопросы, проведя срочные исследования тогда, шестьдесят с лишним лет назад, было бы, конечно, легче. Увы, бесценные документальные свидетельства о необычайном явлении остались тогда недоступными для науки. С соответствующим грифом они легли в архивы ВМФ, хранящиеся в Ленинграде. В чем заключался секрет произошедшего? От кого? Вопросы, понятно, чисто риторические».
Алехин удивился: риторические? И несколько успокоился: «Теперь настали другие времена, многие архивы рассекретили. Правда, время все равно упущено, искать разгадку приходится по косвенным данным».
«К сегодняшнему дню, — утверждал автор статьи, — существует лишь одна, согласующаяся с указанными данными, версия: сильное землетрясение спровоцировало выход из глубины к поверхности моря и самовозгорание огромных количеств горючего газа. В журналах наблюдений очевидцы упоминают „вскипание спокойного моря“, „запах тухлых яиц“, „дым после огня“ и т. д. Полукилометровым факелом полыхал над морем, скорее всего, сероводород».
Чувствуя стеснение в сердце, невидяще подняв глаза на окна освещенных вечерним солнцем девятиэтажек, пытаясь вновь углубиться в плывущие перед глазами строки, Алехин узнал, что зараженность черноморских вод сероводородом известна вообще-то еще с конца прошлого века, первыми установили и измерили ее известные русские исследователи Андрусов и Лебединцев.
На последней фамилии Алехин споткнулся.
Лебединцева он знал — вздорный старик, всеми конечностями отмахивался от страховки, потом незастрахованным переехал в Омск. Впрочем, вряд ли родственник…
Как бы то ни было, Алехин узнал, что сероводородом поражено, обезжизненно более девяти десятых всего объема прекрасного Черного моря, причем содержание ядовитого газа в нем постоянно растет.
«Да что ж это такое? — испугался, прикинув, Алехин. — Я, значит, отдыхаю в Сочи или в Пицунде, купаюсь, гоняю медуз, а содержание ядовитого газа подо мной постепенно растет!» В 1974 году американские ученые (везде эти американцы, отметил про себя Алехин) вроде бы решили, что началось естественное затухание опасного процесса, однако оптимизм их (так им и надо, отметил про себя Алехин) оказался преждевременным. Верхняя граница сероводородной зоны по каким-то неясным причинам начала вновь подниматься, причем в ускоренном темпе. К концу 80-х (Алехин как раз ездил тогда впервые в Сочи) скорость подъема этой границы достигла двух метров в год. Аэробным, то есть еще содержащим живительный кислород, остается только верхний стометровый слой Черного моря. Надвигается невиданных размеров страшное экологическое бедствие. Не дай Бог, новое землетрясение — вскипит спокойное море, рванет газ, вот и утверждай после этого, что не горит вода. После такой вспышки все вокруг будет сожжено и отравлено, в воздух будут выброшены тысячи тонн серной кислоты. Кто определит, куда по воле ветров отправятся черные кислотные тучи, где обрушат они свой смертоносный груз?
Может, математик Н. определит? Алехин прямо зациклился на математике.
Еще он отчетливо представил себе: гуляют они с Верой под зонтиками, и ползет от горизонта черная туча. Первые капли, и вот зонтики в дырах, одежда на Вере расползается… Интересное зрелище!
Он оборвал себя. Тут не до смеха. Он как раз подошел к тому месту в статье, которое вдруг по-новому осветило его странную беседу с тремя странными алкашами, прикидывающимися последователями зеленых (впрочем, последнюю деталь Алехин придумал сам). Автор статьи как-то нехорошо подчеркнул: землетрясение ведь вовсе не единственное, что может сыграть роль адской машины. По морю плавают различного назначения корабли, над морем летают различного назначения самолеты. Окурки бросают за борт, вспомнил Алехин. А всякого толка Геростраты и террористы? Что, не отыщешь придурка, которому захотелось бы поджечь море?
«Вот так», — сказал себе Алехин, откладывая газетную вырезку. Он чувствовал себя слабым и беззащитным. Приедут они с Верой на Черное море, увлечет он ее на морской простор, а вода под ними вскипит, дохнет на них тухлыми яйцами. Приехали!
А «Лоция Черного моря» на столе пенсионера Евченко? Зачем «Лоция» старику, живущему в Новосибирске?
Так смутно, так нехорошо стало Алехину, что рука сама потянулась к телефону, сама набрала Верин номер.
Откликнулась она сама. Он обрадовался:
— Слышь, Вера, Зоя Федоровна видела вчера летающую тарелку.
— И все? — Вера спросила как-то растерянно. Не было ласки в ее голосе.
— А я рака купил, только он куда-то запропастился.
— И все? — спросила Вера еще более холодно. И правильно. Он же сам чувствовал — привирает.
— А я сейчас прочитал, что Черное море может сгореть, Вера.
— И все?
— А что, мало? — наконец остановился он.
— Ну вот, Алехин, — чуть не заплакала Вера. — У меня где-то трубы лопнули, с потолка на кухне течет, а ты со своими раками.
— Вера, — обрадовался Алехин, — давай, я тебе помогу.
— Я сантехника вызвала.
— На ночь? Сантехника? — ужаснулся он.
— Тебе-то не все равно?
— Конечно, нет. Они же всякие. Придет, накурит, а пользы ноль.
— Он утром придет, — пожалела Вера Алехина и повесила трубку.
Он тоже повесил трубку.
Вода с потолка течет, сантехника вызвала… Он, Алехин, управился бы за полчаса…
Но сердиться на Веру он не мог. Глаза лесные, зеленые — как на нее сердиться?
Смутно, тревожно было на душе Алехина. Не мог забыть — ведь сидит где-то террорист, мастерит самодельную бомбу. Прилетит на юг, запузырит ее в море, и поминай, как звали… Поймать такого террориста, подумал он, подвиг. За такой подвиг любое правительство подкинуло бы ему дачку. Заслужил.
— Вот именно, — услышал он ровный, отливающий металлом голос.
И чуть не подпрыгнул от испуга. Он же дома один, дверь заперта. Кто?
И увидел на столе рака.
Понятно, это был не совсем рак. Ну, клешни, он ими помахивал, ну, усики, он ими поводил. Короткий, отливающий медью, как бы приплюснутый хвост. Масса неясного назначения псевдоподий, таких Алехин у настоящих раков не видел. И глаза. Маленькие, черные, как бусинки глаза, их рак поднимал высоко над собой — на тоненьких стебельках, ну прямо как перископы. Иногда рак пятился, прятался за чашку, оставленную на столе, тогда Алехин только его глаза и видел.
— Ты кто? — спросил наконец Алехин. — Что я тебе сделал?
— Не хватало еще, чтобы ты мне что-нибудь сделал, — так же ровно и с большим достоинством ответил рак. Он беспрерывно помахивал, пошевеливал всеми своими усиками и конечностями. Алехин сразу решил: импортная игрушка. Не меньше как электронная. Такие делают в Японии.
Опять почему-то в нем вспыхнуло видение из вчерашнего сна: берег морской, лёсс под ногами, домик вдали, несомненно, его домик. И он с Верой у самой кромки морской воды счастливо и слепо глядит на прибой и звезды. Он, несомненно, в том сне чувствовал себя героем. Он, несомненно, в том сне что-то такое совершил. Но что? Спас море? Взорвал море?.. Там рукокрылые возились в соснах, похожих на укроп, вспомнил он… Героем какой страны он там был?
— Я Авва, — ровно сказал рак. — Я твой. Мы подружимся.
— А я Алехин, — представился на всякий случай Алехин. — Только зря ты все это. Мне тебя дали на время. И с чего это ты Авва?
— А с чего это ты Алехин? — крошечные глаза рака смотрели на Алехина с любопытством.
— Да потому что Алехин. У меня отец был Алехин, и дед, и все его пращуры.
— А мне ты в этом отказываешь?
Алехин пожал плечами.
— Я еще и двоякодышащий, — сообщил рак, похоже, не без тайной гордости.
— Это еще как?
— Ну как, — рак Авва говорил просто и ровно, но, кажется, не всегда понимал истинный смысл слов. Например, слово скотина не казалось ему уничижительным. — Как всякая двоякодышащая скотина, — сообщил он, — я дышу и так, и этак. Ты меня на ночь сунул в таз с водой, гадость какая, а я дышу, вот с тобой беседую, — он повел клешней, как бы разделяя две сферы — водную и воздушную. Его глаза как черные цветочки на тоненьких стебельках торчали над чайной чашкой. Они казались чрезвычайно умными. Это Алехину не понравилось. Вот взял бы и выполол эти глазки. Но что-то останавливало его. Любой другой даже двояко- или троякодышащей скотине он наврал бы с полкороба и выбросил бы эту скотину прочь, но по отношению к раку Авве что-то его останавливало. Чувствовал, с Аввой это не пройдет. Решил: пусть сидит.
Не кусается, уже хорошо. И глаза умные.
Но последнее его беспокоило.
Не буду скрывать, Алехина я хорошо знаю, практически с детства, он прямо с детства любил приврать. Началось, как всегда, случайно: убедился однажды, что вранье может помочь, по крайней мере, может оттянуть школьное наказание. И началось. Это было у него как болезнь, то есть врал он даже бескорыстно. Куда денешься? Это встреча с Верой что-то переломила в нем, и он не хотел терять обретенного. Он не смог бы ясно растолковать, что, собственно, он обрел, но терять обретенного не хотел.
Чего хочет от него рак?
Он смотрел на рака, жалел Веру (у нее с потолка течет), он с отвращением вспоминал Заратустру Намаганова и его корешей и все больше и больше чувствовал себя несчастным. Вот не пристанут с этим раком к сержанту Светлаеву. И к пенсионеру Евченко не пристанут. И к Первому не пристанут. Зоя Федоровна, например, может увидеть летающую тарелку, но ни к ней, ни даже к метелкам не пристанут с этим раком. Это ему не везет, Алехину. Домик не сносят, жить тесно и одиноко, Вера держит его на расстоянии, пива в киоске нет, еще всякое хулиганье пристает.
Он чувствовал себя совсем несчастным. Почему Светлаев на него надулся? Почему Вера позвала не его, а сантехника? Почему Евченко не желает продлить страховку на свою пенсионерскую жизнь? Почему математик Н. без особого спроса ставит у него в садике свои незастрахованные приборы? Почему этот длинноволосый с подбабахом орет на него, толкает в лужу?
— Это еще что, — заметил рак, выглядывая из-за чайной чашки. — Будет хуже.
— Как хуже? Что может быть хуже?
— Ну как? — рассудительно заметил рак. — Вот домик сгорит, вот Вера уйдет к другому, вот Евченко напишет на тебя донос, а Светлаев препроводит в участок. Что, лучше, что ли?
И предложил:
— Ты наплюй. Возьми да и проучи их.
— Кого их?
— Соседей, милиционеров, политиков, алкашей, писателей, пролетариев, буржуев, героев. Всех! Ты один, их много. Чего они на тебе паразитируют? Бери билет, лети на Черное море, я тебе одну штучку дам. Запузыришь ее поглубже, то-то они пожалеют, что не уважали тебя.
Алехин выпучил глаза. Наглость рака Аввы, кажется, не имела пределов. Или он его испытывает?
— Я тебе так запузырю, — сказал он раку, — ты своих клешней не соберешь.
— Ты трубку лучше возьми, — ровно посоветовал рак. Угрозы на него явно не действовали. — Мы-то еще наговоримся.
Телефон действительно трезвонил.
Вера? Светлаев? Зоя Федоровна?
Он схватил трубку.
И опять из вечности, из глухих туманностей, из невероятного далека услышал он уже не раз слышанный голос: «Хочешь сменить местожительство, Алехин? Ладно, Алехин, сменишь».
И, как тогда, отбой.
VI
Почему сны? Зачем сны? Кто объяснит тревогу и радость снов? Почему в снах сходится столь несхожее? Почему, если тебе плохо, сон способен тебя утешить? Не всегда, конечно, но способен, способен.
Алехину снилась дачка. Та самая, которую он, похоже, получил как герой. Дачка крошечная, зато в два этажа с витой деревянной наружной лестницей. Кроме того, стояла она на берегу моря, окружал ее аккуратный штакетник. Конечно, в соснах возились какие-то рукокрылые, но на них Алехин внимания не обращал. Подумаешь, сосны как укроп, подумаешь, вякают внизу илистые прыгуны. Он чувствовал, все, что тут есть, получено им по праву. Эта дачка была его пирамидой, он строил эту пирамиду всю жизнь, на вершине этой пирамиды именно им было начертано — Любовь. Никто не мог сокрушить его пирамиду, и ничто не могло ее сокрушить — ни танк, ни враги, ни анонимки, потому что на вершине ее он сам начертал — любовь. А звучало это для него как — Вера.
Он шел к дачке по узкой дорожке, посыпанной песком, он старался не хлопнуть калиткой, он видел в окне Веру, что-то она жарила там вкусное на кухне.
«Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною — Любовь…»
Конечно, Алехин никогда не читал великой поэмы, подозреваю, никогда о ней и не слышал. Более того, подозреваю, Вера тоже ничего не слышала об этой поэме. Но это не имело значения. Вера стояла у открытого окна, она легла грудью на подоконник и подставила Алехину губы для поцелуя. Алехин сжимал ее, она отталкивала Алехина. «Шлюссен, — шептала она почему-то по-немецки. — Шлюссен!»
Это было прекрасно. Это было предопределено. Алехин понимал — он достиг такой жизни не просто так, он за нее боролся.
Но с кем? Как?
Даже во сне это почему-то мучило Алехина.
С другой стороны, не все ли равно, если ты своего добился?
Он вспомнил, однажды он был в Пицунде. К нему поднялся его приятель задумчивый абхазец Автандил. Он сказал: «Алехин, зачем сидишь, у нас такая природа». Он сказал: «Алехин, спустимся вниз — в пацху. Мы скушаем там немножко копченого мяса, немножко свежего сыру, мы выпьем немножко совсем молодого виноградного вина». Он еще добавил что-то про звездную ночь, которую можно видеть сквозь раскрытые двери пацхи, но Алехина он уже убедил. Почему нет? Они действительно спустились вниз — в пацху. Там было уютно, пахло дымом. Там горел костерок, над ним на крючьях висело копченое мясо. Пахло свежим сыром и совсем молодым виноградным вином. Они славно там посидели, скушали, сколько хотели, выпили, сколько хотели, а потом, к полночи, когда в открытых дверях пацхи столпились звезды, к ним подошел хозяин — задумчивый кавказский мечтатель. Он вытащил из внутреннего кармана черного вечернего пиджака крошечные деревянные счеты. Он долго щелкал костяшками, он шевелил полными тугими губами, прикидывая примерную стоимость счастья дружеской вечерней неторопливой беседы, и, наконец, назвал эту стоимость.
Алехин опупел. Он всегда боялся таких крупных цифр. Сумма, названная кавказским мечтателем, показалась ему безмерной.
Но Автандил не смутился. С той же медлительностью и уважением он поднял глаза, он встретился взглядом с хозяином и сказал с уважением неторопливо:
— Но послушай, что получается. Это получается, что мы скушали по пять килограммов копченого мяса, по семь килограммов свежего сыру и выпили по девять литров совсем молодого виноградного вина.
Хозяин медлительно кивнул. Он желал гостям добра и покоя. Он снова вынул из кармана свои крошечные деревянные счеты, он снова начал считать, шевеля плотными тугими губами. Он даже успокаивающе кивнул Алехину, дескать, не надо волноваться, у него в пацхе никто никогда не волнуется, у него пьют молодое вино, кушают сыр и копченое мясо. А волноваться не надо. Если вдруг он и ошибся, истина восторжествует.
Он щелкал костяшками счетов, он медлительно шевелил тугими губами, он радовался возможности вернуть гостям прелесть вечерней неторопливой беседы. Он сказал наконец, закончив подсчет:
— А так и получается.
Такое же чувство надежности и устойчивого благополучия испытывал Алехин во сне.
Его сон был хороший сон. Он вдыхал во сне терпкий колючий запах дыма. Вера обнимала, но и отталкивала его: шлюссен! Ни с того ни с сего у него начала расти борода, за считанные минуты вымахала под три метра, но ведь она тут же отпала. А потом чья-то рука подсунула ему фотографию.
Он действительно не помнил, чья это была рука, но фотографию успел увидеть. Опаленные тополя, торчащая над руинами печная труба, он почувствовал скорбный запах гари.
Что-то из времен войны, решил он.
И вдруг узнал.
Это было его пепелище. Его родимое пепелище, его родной, дотла сгоревший домик. Он кашлял, он давился от возмущения.
И проснулся.
Какие странные сны. Как пахнет дымом. Наверное, еще ночь. Он ничего не видел.
Алый язык огня прорезал мглу, но не помог что-нибудь рассмотреть.
Правда, Алехин понял: дом горит.
Его старый деревянный домик пылал сразу со всех углов.
Задыхаясь, кашляя, Алехин шарил перед собой руками, сразу забыв, где дверь, где окна. Только ударившись больно коленом об угол стола, он вспомнил расположение мебели. Поймав в руку портфель, он запустил им в окно. Со звоном осыпались стекла, дым вырвался из домика наружу, и туда же, наружу, выпал из окна поцарапанный, полуотравленный Алехин.
Было утро. Дым стлался над пустырем. Между девятиэтажками всходило огромное красное солнце. Возле штакетника, сразу за калиткой, валялся самодельный плакат: «Лучше склероз, чем такая память». Скорее всего, вчера опять состоялся санкционированный митинг и кто-то, возвращаясь, подбросил плакат под его калитку.
А с плакатом и окурок, подумал он.
Домик горел.
Стоило Алехину вырваться из окна, как огонь, будто обрадовавшись, рванул выше стропил. Искры полетели к окнам девятиэтажек.
Прибывшие пожарники мало чем помогли. Один, правда, успел сорвать с веревки ветровку Алехина.
— Смотри, высохла, — сказал он, возвращая вещь хозяину, а кто-то притащил валявшийся под окном портфель.
— Твой?
— Мой, — хмуро кивнул Алехин.
— Документики, небось, а?
— Документики.
— Ну так бери, чего валяются?
Алехин взял.
Тоской, неясностью несло от пожарища.
VII
Впоследствии Алехин не мог подробно восстановить, как он провел тот день.
Провел и провел.
Метелки из Госстраха проявили себя с самой лучшей стороны: они и сочувствовали, и помогали. Зоя Федоровна сразу сказала:
— Даем Алехину три дня без содержания. Как погорельцу.
Метелки дружно набросились на заведующую, в конце концов решено было проставить Алехину рабочие дни. Как погорельцу. Метелки же бегали в горисполком, выбивая Алехину гостиницу. Они же его туда и вселили. Хороший светлый номер.
— Ты ложись и спи, — сказала метелка Ася.
Похоже, про себя она сочиняла какой-то стишок. Может, трагический.
Зато в гостиницу Алехину позвонила Вера.
— Ужас какой, Алехин. Я гляжу в окно, а там дым и деревья обгорелые. У тебя что, все сгорело?
— Все, — сказал он просто, нисколько не рисуясь. — Ветровку спасли и портфель с документами.
— А у меня вода с потолка так и течет, — утешила его Вера. — Я всех верхних соседей обежала. Не должно течь, а она течет.
— Ты же сантехников вызывала.
— Вот и жду. День взяла без содержания.
— В перекрытиях, наверное, скопилась вода.
Алехин говорил с Верой серьезно, он не набивался к ней в гости (как погорелец), она это сразу почувствовала. Он не хотел, чтобы Вера путала его с теми типами, что в любой ситуации умеют лишь говорить: «Цыпа!» — и хватать женщину за крутой бок. Он, Алехин, хотел с Верой совсем по-другому. Крутой бок он держал как бы в уме.
Положив трубку, он задумался.
Он явно чего-то недопонимал, в его жизнь явно вторглось что-то серьезное. Забравшись с ногами на кровать, он попытался как-то проанализировать случившееся. Все сгорело, но ведь все было застраховано. Разве это его тревожит? Дела что-то не клеятся, но ведь вот Вера позвонила. Сама. Разве это его тревожит?
И понял. Рак! Рак Авва! Говорящая электронная игрушка, которую ему дали за так и на время.
Он задохнулся от возмущения: теперь от Заратустры и от его корешей не отобьешься. Сколько мог стоить этот рак?
— Тебе не рассчитаться, — услышал он знакомый голос. Но если вчера этот голос его пугал, сейчас он услышал его чуть ли не с облегчением.
На тумбочке в трех шагах от него лежала желтая книжечка «К сведению проживающих». Здесь же стоял графин с водой, а из-за графина тянулись на стебельках черные, как бусинки, умные глаза рака Аввы.
— Как это ты вылез из огня?
— Из огня? — рак любовно пошевелил сразу всеми усиками, клешнями и псевдоподиями. Похоже, он был устроен надежно. И еще, похоже, так и не научился понимать все слова. По крайней мере, слово «огонь» вогнало его в задумчивость. Он не сразу понял, о чем речь, но все же понял:
— А-а-а, это ты так называешь процесс окисления. Там все окислилось, — заметил он с глубоким удовлетворением, — и металл, и дерево, и пластмасса, и ткани. — Его глаза с интересом обшаривали гостиничный номер, хотя ничего необычного в нем не наблюдалось. Кресло, кровать, стол, телефон, на стене картина Шишкина — зеленого периода, с кучей медвежат, но почему-то без взрослой медведицы.
— Я много не дам, — загадочно произнес рак, — но свое ты получишь.
Алехин пожал плечами.
Игрушка игрушкой, но показалось ему, за раком стоит нечто безмерно огромное. Если бы против Алехина стояли сейчас все танки всех государств, если бы орудия и ракеты всех государств были бы сейчас направлены против него, все равно это было бы что-то меньшее, чем то, что он ощущал.
— Встряхнись, — задорно предложил рак. — Докажи им всем, что они козлы.
— Чего это? — совсем растерялся Алехин.
— «Чего это»! — передразнил рак, кстати очень умело. — Домик у тебя сожгли, квартиры никто не предлагает, Вера тебе не верит, да еще математик Н., небось, подаст на тебя в суд, ты ведь уничтожил его приборы. Сам подумай, кто к тебе относится со всей душой? Милиционер Евченко? — он понял, что перепутал что-то, и исправил себя: — Милиционер Светлаев? Или твоя Зоя Федоровна? Да плевать им на тебя, они своим заняты, ты им как бы для утешения, не больше. Сам, небось, чувствуешь. Докажи, что ты стоишь большего.
— Я и собираюсь это сделать.
— Ну? — живо заинтересовался рак, и на тумбочке из ничего образовалась какая-то плоская желтого цвета банка. Удобная по форме. Такую, наверное, приятно сунуть в задний карман брюк, точно рассчитано. — Ну? Расскажи подробнее. Ты меня заинтересовал.
— Квартиры добьюсь, получу страховку, Веру уговорю…
— Всего-то? — рак был явно разочарован.
— А ты чего хотел?
— Шум нужен, придурок, — значение последнего слова рак наконец уловил. — Вот запал. Мощный запал. Садись в самолет, лети на Черное море. Вот они ахнут!
— Кто они?
— Да все, кто тебя не ценит. Ты сам посмотри. Хочешь Веру, а Вера тебя в дом не пускает. Уважаешь метелок своих, а они над тобой подсмеиваются. У всех квартиры, а тебя и из гостиницы скоро выпрут. Чем ты знаменит, кто о тебе слышал, Алехин? Раз плюнуть, вот что ты есть. Паршивый страховой агент, каких тысячи. Плевое занятие.
— А тебе что?
— Ну как? Обидно. За тебя обидно. Я в твоей жизни участие принял, я не хочу, чтобы тебя считали ничтожеством. Докажи им. Стукни по столу кулаком. Запузырь эту штуку поглубже в Черное море. Вот тогда, Алехин, Вера сама к тебе прибежит.
— Я тебе клешни пообрываю, — пообещал Алехин.
Рак добродушно и ровно хмыкнул:
— Я их сразу регенерирую.
И опять взялся за свое:
— Как ты живешь, Алехин? В твоем возрасте любое уважающее себя разумное существо объехало половину всех известных стран. А ты? Ну летал в Сочи, в Пицунду. Подумай сам, отдастся тебе Вера, тебе жить станет легче? Получишь тесную квартиру, дети пойдут. Потом старость, болезни. Ты будешь болеть, Алехин.
— Почему я?
— Ну, хочешь, Вера.
— Почему Вера?
— «Почему, почему». Да потому, — не выдержал рак Авва. — Докажи, что ты существо высшего уровня. Они же тебе ничего не дали. Ну, жалкий оклад, что ты купишь на эти деньги?
— Знаешь, Авва, — буркнул Алехин, — я, может, и бывал нечист на руку, но совесть у меня чиста.
Затрещал телефон.
Вера?
Алехин быстро схватил трубку, но сразу дохнуло на него мглой:
— Мы много не дадим, Алехин, но свое ты получишь. Возьми эту штуку и трахни этих козлов. Ты же хуже их всех живешь.
Алехин почувствовал, что косеет от негодования.
Выходило, этот рак вовсе не игрушка, а какое-то пришлое существо.
И на него работает этот неизвестный с телефона ВЧ, и те придурки — Заратустра и его кореша. Это что же такое делается?
Кося от негодования, Алехин заявил раку Авве, чтобы тот кончал свои штучки.
— И запал убери. Вот тебя и трахну запалом.
— Ты не торопись, ты не торопись, — ровно убеждал его рак, выглядывая из-за графина с водой. — Что ты, один такой? Ну не ты, другого найдем, тот, может, еще большего захочет. Не подумал об этом? Вы всем своим существованием, Алехин, работаете на чашу греха. В процентном отношении доля ваших грехов, Алехин, превышает все, свершенное другими цивилизациями. Сколько можно? Прерви этот процесс. Свое ты от нас получишь.
— Заткнись!
Рак Авва нисколько не обиделся:
— Я же говорю, ты стоишь большего. Вон как голос возвысил, значит, понимаешь, что к чему. Но торговаться не надо, свое ты и так получишь. Нельзя же жить так нелогично, как это вы делаете. Вот пример, — он клешней раскрыл желтую книжечку «К сведению проживающих». — Все грех. Все вранье. — Он процитировал: — «Доставка в номер кофе, сигарет, фруктовой и минеральной воды, вафель и печенья, различных фруктов…» Попробуй закажи, сам увидишь.
Алехин из принципа набрал номер дежурной по этажу.
— Кофе? — спросила дежурная. — Может, вам водки еще доставить?
Рак все слышал. Он был доволен.
— Трахни их покрепче, козел!
— Ах, это погорелец, — дошло вдруг до дежурной. — Вот ведь как бывает, да? На много сгорело? Все сгорело? — дежурная разахалась. — Я думала, тут один все пристает к дежурным, а это вы. У меня есть растворимый, беру с собой на дежурства, я чашку вам сейчас сделаю.
Рак даже расстроился:
— Никак мне вас не понять.
И несколько разочарованно порылся клешней в желтой книжке:
— Вот, сам читай. «Гостиница предназначена для временного проживания иногородних граждан в течение срока, согласованного с администрацией гостиницы, но не свыше 30 суток». А потом куда? Тебя же выгонят.
— Женюсь на Вере.
Рак совсем расстроился:
— Зачем? Воду подбирать тряпкой?
— А ты откуда знаешь про воду?
Рак уклончиво промолчал.
Алехин тоже замолчал, даже отвернулся. Любопытные глазки, торчащие на стебельках из-за графина, начали его раздражать. Но, оказывается, рак Авва сдаваться не собирался.
— Вот легкий вопрос, Алехин, — сказал он. — Бог есть?
Алехин оторопел:
— Не знаю.
В самом деле, есть бог, нет бога? Надо ли вообще с этим связываться?
А рак копал глубже:
— Ну, ладно. Предположим, бог есть. Он бог всей Земли или он бог всей Галактики или даже Вселенной?
Алехин совсем растерялся:
— Откуда ж мне знать?
— Ну, ладно, — рак в общем вел себя понимающе. — А вот почему, Алехин, зеркало меняет изображение слева направо, а не снизу вверх?
Алехин машинально взглянул в зеркало. Ничего такого ему и в голову не приходило. Но и он сдаваться не собирался, твердо ответил:
— Не знаю.
— Ну, ладно. А хаос? Скажи, Алехин, почему практически невозможно создать хаос? Почему практически невозможно получить бесконечный ряд случайных цифр? Почему практически невозможна игра случая?
— А это правда так? — искренне удивился Алехин.
— То-то и оно, — не без удовлетворения заметил рак Авва и перелистнул еще одну страничку желтой книжки. — Вы все на чашу греха работаете, не над тем думаете. Ну скажи, пожалуйста: «Оставлять в номере посторонних лиц в свое отсутствие, а также передавать им ключ от номера воспрещено». Почему?
Алехин хмыкнул. Выходило, интеллектуальную несостоятельность проявляет не он, а рак Авва. Одно дело не знать, есть бог, нету бога, другое дело не понимать столь простых вещей.
— Вот ты оставишь в своем номере постороннее лицо, — объяснил он, тоже стараясь держаться ровно, — а оно тебя и обчистит.
— Обчистит? А что плохого. — Рак Авва внимательно исследовал свои усики, клешни и псевдоподии. — Обчистят, будешь сиять, Чистая клешня, чистая комната, чистый мир — это хорошо.
И спросил:
— А ключ? Почему нельзя уносить ключ?
— А постороннее лицо? — Алехин опять начинал сердиться. — Явится постороннее лицо, решит тебя обчистить, а ключа нет. Постороннему лицу придется ломать дверь, ему за это срок прибавят.
— Срок? — задумался рак Авва. Вероятно, это слово напомнило ему о каких-то своих сроках. — Тут написано: «Воспрещается хранить в номере громоздкие вещи, легковоспламеняющиеся и дурно пахнущие материалы». Почему?
— А говоришь, умный, — укорил Авву Алехин. — Вот припрешь ты в номер громоздкую, да еще легковоспламеняющуюся, да еще дурно пахнущую вещь. Что хорошего? Ни уборку сделать, ни пройти. А если еще это оружие? Базука, скажем? Или орудийный ствол? Понимаешь?
— А пользоваться нагревательными приборами? А переставлять мебель? — не понимал рак. — Ну почему нельзя переставлять мебель?
— Отстань, — Алехин криво усмехнулся. — Начнется пожар из-за всяких электронагревательных приборов, все в дыму, а ты еще и мебель переставил. Да еще громоздкая, легковоспламеняющаяся, дурно пахнущая вещь в номере… Сгоришь, Авва.
— Я несгораемый, — ответил рак. — Вот еще. «Курить и распивать спиртные напитки в случае возражения других проживающих в этом номере…»
— А ты возражаешь? — спросил Алехин, закуривая.
— А если возражу?
— Не имеешь права. Тебя тут нет. Ты лицо постороннее. Ты еще ничего хорошего мне не сделал.
— А ты? — спросил рак. — Что ты вообще сделал хорошего? Одно вранье и бессмысленность. А помог бы мне, о тебе бы книги писали. Тебя возили бы по разным странам, показывали тебя, ты бы всех восхищал. А то коптишь небо, голова ничем не занята, потом старость и полное окисление. Скучно. На чашу греха работаешь, Алехин. Вот Вера. Почему именно она? Мне за тебя обидно. Ты здоровое существо, любая другая самка принесет тебе здоровый помет, если дело в этом. Прояви волю, Алехин. Сделай себе красивую жизнь. Выбери судьбу, достойную немногих.
— Это еще как? — поразился Алехин страстности Аввы.
— Кончай все это безобразие. Вся Вселенная обеспокоена, Алехин. Неправильное существование, прояви волю. Мы сами тебе дорогу оплатим. До самого Черного моря, в один конец.
— А обратно?
— Зачем тебе обратно? Выйдешь на прогулочном судне в море, покури спокойненько, подумай, как облегченно вздохнут там, — рак Авва ткнул клешней куда-то вверх. — И запузырь запал в море. Ты же герой. Зачем тебе обратно?
VIII
Дежурная принесла кофе. Она во все глаза рассматривала погорельца, она сочувствовала ему, она охала и ахала, наверное, поэтому рак и запал на тумбочке остались незамеченными.
Наконец Алехин выпроводил сердобольную дежурную.
Он все еще не представлял, как ему теперь жить? Поддаться на уговоры рака устроить себе красивую жизнь? Но во что она выльется, какие формы примет? Алехину вовсе не хотелось превращаться в ракообразное и чтобы такие же ракообразные приносили ему помет. Пугала его и судьба Героя неизвестной страны. Он хотел чего-нибудь более определенного. В этом смысле даже билет в одну сторону выглядел предпочтительнее звания Героя.
И была Вера.
Вера — вершина его величественной жизненной пирамиды.
Он не выдержал, он опять набрал ее номер.
Настроение у Веры за это время ничуть не улучшилось.
— Я всех верхних и боковых соседей обошла, никаких там труб нет в этом месте, — пожаловалась она, — а вода с потолка течет, ведра некуда ставить. А сантехника нет. Сказали, в течение дня.
— Давай я приду, посмотрю, попробую?
— Нет, — по каким-то своим высшим соображениям Вера не хотела вводить его в свой тонущий дом. — У меня как в «Титанике», — сказала она пасмурно. — А ты даже не соврешь ничего.
— А я больше не вру, Вера. Ну, иногда немножко преувеличу.
— Ну вот и преувеличь, — ей явно требовалась поддержка.
— Вот пошли поужинаем, чего там сидеть весь вечер!
— Пошли, — ответила Вера.
Он чуть не уронил трубку. Он был в восторге. Он замахнулся трубкой на рака Авву, нацелившегося было отключить телефон. Я сейчас тебя самого запалом трахну.
— Конечно, идем! — сказал он Вере. — Я знаю одно кафе, там не шумно, там можно разговаривать. А можно в корейское пойти, и китайцы, говорят, открыли кафе. А тебя, — прикрыв трубку ладонью, сказал он раку Авве, — я тебя точно трахну.
Последние слова услышала и Вера. Она там не все поняла, сказала:
— Тогда у почтамта встретимся.
Алехин был в полном восторге.
Рак Авва, укрывшись за графином, следил за Алехиным с некоторым недоумением. Домик сгорел? Сгорел. Дела застопорились? Застопорились. Верный выбор не сделан? Не сделан. Чего ж радоваться?
— Тебе не понять, — возражал Алехин. — Тебе пора брать билет в один конец. Только не на Черное море. Сунешься на Черное море, я тебя суну в бутыль с царской водкой. Это тебе не пиво под раков. Пиво мы, может, с Верой будем пить.
И вдруг похолодел.
Деньги!
Деньги, бумажки, вся эта ерунда, дающая иллюзию личной свободы…
Ведь у него все сгорело, а перед этим он еще потерял кошелек с получкой… Алехину срочно нужны были деньги. Ну хоть тридцать рублей!
Лучше бы, конечно, рублей сто.
Он позвонил в Госстрах. Ответила вахтерша. Все метелки у Зои Федоровны, Зоя Федоровна отключила свой телефон, у нее инспектор из Москвы, они не скоро освободятся.
Он позвонил сержанту Светлаеву. Домашний телефон не отвечал. Он позвонил прямо в отделение.
— Сержанта Светлаева? — хрипло спросила трубка. — Нет его.
— А где сержант Светлаев?
— В служебной командировке.
— В Черепанове? В Евсино? Может, в Коченево?
— Нет, на Чукотке, — хрипло ответила телефонная трубка.
— Разве у рядовых милиционеров бывают такие командировки?
— А это служебная тайна. — Телефонная трубка даже не извинилась за грубый тон.
Он позвонил Соньке.
— Это ты, скунс? — вызывающе спросила телефонная трубка голосом речника Косенкова. — Чего тебе? Ты же у нас все застраховал, Сонька собирается жизнь мою страховать. Ты уговорил? Ты, скунс, мне за это ответишь.
Алехин покрылся багровыми пятнами и трубку повесил сам.
Рак Авва сказал, выглядывая из-за графина:
— Вот видишь, я говорил, трахни их всех сразу!
В дверь постучали.
Снова сердобольная дежурная? Алехин и первую чашку еще не допил.
Скверный, кстати, кофе пила дежурная.
— Войдите.
Еще из гостиницы выпрут из-за рака, подумал он с опаской. И удивился: и рак, и запал с тумбочки мгновенно исчезли.
Дверь распахнулась.
Коротко стриженный, плотный, пышущий здоровьем и напором, математик Н. ворвался к Алехину.
— Ну? — спросил он Алехина, бесцеремонно разглядывая его, как выставочный экспонат. — Сильно горел?
Особым тактом он никогда не отличался. Мог обратиться на вы, но предпочитал все же более демократичные формы. И был требователен, настаивал на доверии: со мной как с врачом. И задавал кучу невероятных вопросов. Сны снились? Тревоги не ощущал? Мебель не падала?
Тянуло куда-нибудь? Может, видения? Может, хотелось куда-то поехать, совершить что-то, а?
Алехин не успевал отводить глаза. Он чувствовал: сказать о раке — это все равно что признаться сержанту Светлаеву в том, что три алкаша подбивали его поджечь море.
А математик Н. присматривался, даже принюхивался.
— Прямо вот все сгорело?
— Все сгорело, даже картотека сгорела, даже ваш прибор сгорел.
— Это ничего, прибор мы восстановим. А у тебя, значит, все? Ну прямо все? Ах, портфель остался, ты им окно выбивал. А в портфеле что? Документы? Ах, еще ветровка не сгорела!.. — Математик повертел в руках ветровку, заглянул зачем-то в портфель. — А перед сном ничего не видел? Даже в окно не выглядывал?
Алехин вспомнил сон: кто-то подсовывает ему фотографию, а на фотографии его сгоревший домик… Рассказать такое, засмеют.
— Ничего не снилось, — хмуро сказал он. — Я спал, начал задыхаться, выбил окно. Вот все, что могу сообщить.
Математик понимающе усмехнулся.
— Ну, это понятно. Мы еще к этому вернемся.
Но что он имел в виду под этим, растолковывать не стал. Намекнул:
— Тут надо все говорить. Все, как есть. А то ненароком взлетишь на воздух, есть люди, скажут: а там приборы стояли… Понимаешь? Мои приборы… У меня есть враги.
Он так и бродил по номеру из угла в угол. С недоумением посмотрел на медвежат Шишкина, но ничего не спросил. И вообще математик Н. сам был немножечко с подбабахом, даже льстил странно: я, дескать, страховаться теперь буду только у тебя. «Вот ляпнуть бы ему про рака, про запал», — подумал Алехин, но пожалел математика. Тот и ушел разочарованный. Правда, оставил на тумбочке местную газету. Посмотри, дескать, там всякое есть. А захочешь позвонить, там и телефончик найдется.
IX
Газетка оказалась местная, университетская — «Уж». А время до встречи с Верой тянулось медленно. Судорожно прикидывая, где бы достать определенную сумму, жалея, что не открылся математику Н., он, наверное, не пожалел бы погорельцу тридцати рублей до получки, Алехин развернул шуршащие страницы.
Всю третью полосу занимала статья «НЛО в Новосибирске».
Это радовало. Во-первых, сибирский город не в стороне от больших проблем, не чужд, как говорят, страстей, во-вторых, можно было сказать Зое Федоровне: как интересно вы рассказывали, подольстить ей немножко: вы исторический очевидец. Службе это не помешает.
Насколько Алехин понял, НЛО видели самые разные люди примерно в одно время.
«Погода вчера была переменная, рассказал нашему корреспонденту штурман вертолета С. Непялка. Цель, о которой идет речь, обнаружилась сразу. Внизу много естественных бликов — озерца, старицы, речки, а наш объект характеризовался более тусклым и необычным ртутным блеском. Шел он на высоте порядка 500 метров, но, заметив нас, мгновенно переместился на нашу высоту — 800 метров — и начал уходить в сторону. Мы вели вертолет за ним, но объекту это не понравилось, и он так же мгновенно развернулся и понесся прямо на нас, резко увеличиваясь в размерах. Мы отвернули под девяносто градусов, но объект зеркально повторил маневр. На более близкую встречу с ним мы не решились. Уходя на посадку, видели, что НЛО остановился и, повисев над нами, вернулся на свою исходную позицию, как птица, отогнавшая хищников от гнезда. Честно говоря, нам, наверное, повезло. С кем бы ты ни сталкивался в воздухе, это всегда опасно».
— Читай вслух, — потребовал вдруг материализовавшийся рак Авва.
Рядом с ним лежал проклятый запал.
«На что был похож объект? — Алехину было все равно, читать вслух или про себя. — По ЦТ показывали недавно кадры, отснятые японцами на Аляске, так вот, наш объект был точной копией тех тускло поблескивающих шаров, что попались на глаза дотошным японцам. Может, мне показалось, но по поверхности нашего объекта расплывались неясные концентрические круги.
Диспетчер С. Букин: После того как вертолет пошел на посадку, НЛО совершил несколько больших кругов в стороне от нас, над городом Краснообском, спутником Новосибирска. Мы ясно видели это на экранах радаров, более того, мы зафиксировали и высоту и курс объекта.
Уникальный случай? Несомненно. Единственный? Вовсе нет. В ноябре прошлого года жители Новосибирска в течение недели могли наблюдать над городом странные светящиеся предметы. Они летали на огромной высоте, от некоторых из них вниз шли четко очерченные пучки света.
Строитель Ц. из Краснообска: Вышел я во двор и глазам своим не верю. Напротив, метрах в тридцати, висит над травой здоровенный шар, весь сверкает, как елочная игрушка. Завис над травой, как на воздушной подушке, только ни пылинки не летит из-под него, и трава не примята. И круги плывут по шару. От этого шар то ярче блестит, то темнеет. Я и шага не успел к нему сделать, шар снялся и взлетел. Минут пять я его видел, а потом он затерялся в небе».
— Что ж там нет никаких комментариев? — не без интереса спросил рак Авва.
— Есть, конечно. Доктор физико-математических наук математик Н., — Алехин как бы укорил рака за неверие. И продолжал читать вслух:
«Доктор физико-математических наук математик Н. любезно согласился ответить на наши вопросы.
Доктор Н., вы узкий специалист, ваши работы известны семи-восьми специалистам, правда, во многих странах ваше имя высоко котируется в академических кругах, скажите, что подтолкнуло вас, профессионального ученого, к написанию популярной, в чем-то даже скандальной книжки „Кто-то извне“? Любовь к загадкам, природное любопытство? Как складывалась судьба этой необычной книжки?
Математик Н.: Моей книжке не везло с самого начала. Сперва ее не печатали потому, что писать об НЛО не рекомендовалось. Потом ее набор был рассыпан, потому что я покусился на тайны наших, и не только наших, военных. Потом она долго входила в список нерекомендованных книг. „Индекс либрорум прогибиторум“. Надеюсь, перевод не нужен? Но времена меняются. Я считаю, мы живем в интересное время. Что же касается проблем, они всегда остаются. Я имею в виду и проблему НЛО. В памяти нашей ЭВМ тысячи странных необъясненных фактов. Случай с нашими вертолетчиками не единственный, если быть совсем точным, это типичный случай. Бывает, НЛО атакуют самолеты и вертолеты, пытаются их отогнать от каких-то определенных мест. Классический пример, гибель в 1948 году капитана ВВС США Томаса Мантела, самолет которого на глазах других пилотов развалился в воздухе при попытке догнать подобный объект. Или, скажем, недавний случай с иранскими фантомами, которые вынуждены были совершить преждевременную посадку после того, как при встрече с НЛО у всех у них отказала электроника.
А что вы можете сказать о природе НЛО?
Математик Н.: Банк гипотез о природе НЛО обширен. Но, разумеется, это только гипотезы. Некоторые из них касаются и внеземного разума, вы ведь об этом хотели услышать? Вполне возможно, что мы давно находимся под пристальным наблюдением других, более развитых цивилизаций. Я подчеркиваю, цивилизаций. Впрочем, нелегко поверить тем свидетелям, что, скажем, по их утверждениям, уже побывали в весьма удаленных от нас местах, таких, как, например, созвездие Гончих Псов.
Похоже, вы скептик?
Математик Н.: Я привык мыслить здраво. Я подвергаю сомнению свидетельства о таких путешествиях, но при этом я понимаю, что мы до сих пор не имеем ясного представления об истинной структуре окружающего нас мира. Наше знание этого мира отрывочно, грешит многими пробелами. Та часть фундаментальных законов, что нами выведена, вовсе не обязательна для других, отдаленных от нас частей мира. Образно говоря, мы стоим у ноги слона, тщательно ее изучая и пытаясь судить обо всем слоне, не видя его. Я допускаю, что НЛО — всего лишь часть неизвестного нам мира.
Есть мнение: НЛО — это шаровые молнии. Вы не согласны?
Математик Н.: Шаровая молния живет секунды, редко минуты, НЛО живет сутками, неделями. Шаровые молнии не превышают в диаметре дециметров, НЛО не ограничены и километрами. Траектории шаровой молнии чаще всего горизонтальны, у НЛО траектория может быть любой. Шаровые молнии появляются в атмосфере, насыщенной электричеством, НЛО — когда им вздумается.
Совсем недавно академик АМН СССР В. Казначеев высказал предположение, что НЛО на самом деле ниоткуда не прилетают, они порождены самой нашей планетой. „Организованная энергия, структуры которой, сливаясь, образуют новые виды материи“, — так заявил академик В. Казначеев. Что можете сказать по этому поводу вы?
Математик Н.: Версия академика В. Казначеева напоминает мне о „мыслящем эфире“ древних греков… Но почему нет? Ведь есть свидетельства, подтверждающие способность НЛО амебообразно перетекать друг в друга, отпочковываться, делиться. Почему бы не поговорить, не подумать о проявлениях некоей небелково-нуклеиновой жизни? Не вижу в этом греха.
Складывается такое впечатление, что в последние годы НЛО идут на нас прямо-таки косяками.
Математик Н.: Я говорил, раньше мы пытались замолчать факты. Но есть и объективные обстоятельства, мешавшие и мешающие нам получать достоверную информацию. Человек весьма болтливый биологический объект, но человек наделен чувствами. Не последнюю роль играют среди них стыд, смущение, нежелание показаться смешным. Скажем, директор С., директор крупного химического комбината, полностью отравившего единственную протекающую в городе реку. Поздним вечером он гуляет по парку, прикидывая суммы будущих штрафов, которые он будет платить, естественно, из государственного кармана. Рядом с ним садится странный бесшумный корабль, через несколько мгновений директор С. попадает в иной мир — благоухающий, чистый, разумный.
Лишь через месяц, пожив в этом странном мире, директор С. оказывается снова в своем городе. Где он был? С кем он встречался? Вы думаете, он начнет рассказывать о своем приключении? Да ни в коем случае, его просто запрут в психушку. Он просто будет врать. Он приплетет сюда несуществующих любовниц, он приплетет сюда несуществующих похитителей, он пойдет на разрыв с семьей, на отставку, на что угодно, но утаит случившееся. Или, скажем, слесарь М. Нормальный обычный парень, собирается на свидание с девушкой, для смелости малость поддает. Девушка запаздывает, зато в парке появляются маленькие зеленые человечки. Для разминки слесарь М. гоняет их по всему парку. Думаете, он расскажет потом про маленьких зеленых человечков даже своей девушке? Да нет. Он же знает, его сочтут за алкаша. А ведь возникают ситуации более острые, даже постыдные для их участников. Таким образом вся эта невероятная информация пропадает для нас. Вообще склонен считать, что мы действительно давно находимся под наблюдением извне.
Как это ни печально, факт этот связан, на мой взгляд, с нашим экологическим безумием. Нас боятся. Совершенствуя свои грехи, ухищряясь развивать их, мы становимся опасными для остального мира. Чем грязней наши свалки, чем безжизненней воды и земля, чем более загазована атмосфера, тем большее внимание мы к себе привлекаем. Пора говорить об этом вслух. Пора понять, что, скрывая свои болезни, мы губим себя. Я предчувствую эру откровенности, если мы действительно собираемся выжить и войти в состав цивилизованных миров. Вот почему через вашу газету я обращаюсь ко всем и каждому: отбросьте ложный стыд, ложное смущение. Если с вами произошло что-то необычное, тревожащее вас или радующее, но необычное, обратитесь к телефону доверия. 35-52-96. Легко запоминается, правда? Вы чувствуете себя хамом, ничтожеством, негодяем, с вами произошло нечто, не укладывающееся в рамки вашего обычного существования, — позвоните нам, мы вам ответим. Ваше странное знание нужно для дела. А тайну разговора мы гарантируем».
— Там действительно указан телефон? — поинтересовался рак Авва.
— Я же назвал его.
Рак, казалось, задумался. Похоже, услышанное оказалось для него новым. Он даже втянул глаза и снова стал похож на мертвую металлическую игрушку. Но Алехин этого не заметил, он прикидывал, у кого можно занять тридцать рублей. Математик Н. его не убедил. Он не собирался выставлять себя на смех. Тридцать рублей, вот что его интересовало.
Он поднял трубку затрещавшего телефона.
— Погорелец, — мягко сказала дежурная по этажу. — У нас внизу почтовое отделение. Вам там перевод пришел. Спуститесь.
И порадовалась за него:
— Вовремя, правда?
На самом деле переводов оказалось ровно девять штук. Один на семнадцать рублей, три на пять, еще два на три рубля сорок копеек, два на семьдесят четыре копейки, а один на сорок девять рублей. Всего получалось восемьдесят девять рублей двадцать восемь копеек.
Заполняя бланки, Алехин стыдливо отводил глаза.
— Вот так всегда, — нерешительно объяснил он девушке за стойкой, — то ничего нет, а то сразу повалят.
Он имел в виду переводы. С ним такое случилось в первый раз. Он никогда ни от кого не получал денежных переводов. По обратным адресам он уже установил, что все они пришли из местных газет, некоторые из ведомственных Видимо, та его давняя статейка, что была отвергнута вечерней газетой, вдруг пошла в самых разных изданиях. Почему? Он не мог этого сказать. Точно так же он не мог объяснить разброс в гонорарах — от семидесяти четырех копеек до сорока девяти рублей.
Плевать. Дежурная была права: деньги пришли вовремя.
Месяц назад, вспомнил он, ему подарили в Госстрахе семь лотерейных билетов. Он, собственно, забыл про них, но сейчас, когда пошла такая пруха, вспомнил. Таблица лежала на столе, он полез в портфель, разыскал билеты. Когда он наклонялся, пола его ветровки тяжело оттягивалась: рак Авва не захотел оставаться в гостинице. Он устроился в кармане ветровки, решив, видимо, познакомиться с Верой.
— Учти, Авва, — сказал ему Алехин, — подашь голос, я тебя выброшу на первой же помойке.
Конечно, он предпочел бы вернуть рака Заратустре и его корешам, но предупреждал твердо.
Он вытащил лотерейные билеты и аккуратно их расправил.
Ему, похоже, везло. На первый же билет выпал выигрыш. Небольшой, но выигрыш — будильник «Слава».
Алехин удовлетворенно вздохнул. Он чуть не хохотнул от удовольствия, увидев, что и на второй билет выпал выигрыш — будильник «Слава».
Третий билет он проверял уже с некоторой робостью, но ему везло.
То же самое случилось с четвертым, с пятым, с шестым и с седьмым билетом. Он знал, что так не бывает, но он чувствовал себя богачом. У кого в наши дни могут быть в наличии сразу семь будильников «Слава»?
На вопрос несколько опешившей от странного случая сотрудницы сберкассы — деньгами ему выдать выигрыш или он желает получить будильниками, Алехин тупо ответил:
— Деньгами.
Позже он рассказывал мне, что в те дни был вроде как невменяемый.
Все видит, слышит, понимает, а вот по-настоящему задуматься над происходящим никак не может. Но такое случалось с ним и раньше. Главное, считал он тогда, проблема денег была прочно разрешена.
До встречи с Верой оставался какой-то час. Он решил не подниматься в номер. Он волновался. После долгого перерыва он снова будет с Верой. Он хотел произвести на нее хорошее впечатление. Он решил держаться просто. Не как погорелец, а как нормальный человек не без чувства юмора. Он даже подумал, загоревшись, не забежать ли на минутку к пенсионеру Евченко. У него поднялось настроение. С хорошим настроением он творил чудеса. Он бы явно уговорил и Евченко, у него такие взлеты уже случались. Скажем, он не без оснований гордился акцией, проведенной ради отставного полковника Самойлова. Это был грузный, тяжелого характера человек, гонявший агентов Госстраха подальше от своей квартиры. На здоровье он не жаловался, на машинах не ездил, гулял только в тихих местах, квартира была подключена к милицейской сигнализации. «Катитесь вы подальше», — заявил он с прямотой отставного полковника даже милейшей метелке Асе. Но вот Алехин его сломал.
Получилось так. В «Культтоварах» выбросили механических лягушек. Жестяной корпус, лапки, завел пружинку, лягушка пошла скакать. Развлечение простое, для дошкольного возраста, но почему-то лягушки, их Алехин держал в руке, поразили воображение отставного полковника. «Мы на таких, — вспомнил он детство, — гонки устраивали».
Алехин в тот день был в ударе. «Ну да, — не поверил он. — Что ж вы за дети были, усесться на такую лягушку».
Полковник шутку Алехина оценил невысоко. Насупился. «Вот доставай, — сказал он. — Эта твоя, эта моя. Заводим до упора. Теперь по счету пускай, чья первая доскачет до стены?» Не доскакала ни одна. Обе столкнулись где-то на третьем прыжке.
Полковник, насупясь, подогнул малость лапки своей лягушки, она тут же обошла лягушку Алехина.
Алехин не сдавался. Он подогнул лапки своей лягушки, прыжок стал более точным, обе ноги лягушки были толчковыми. Это они сейчас медленно скачут, пояснил полковник в отставке. Мы в детстве снимали корпуса, у нас получались интересные гонки. Как бы гонки специальных аппаратов, а не лягушек. Полковник украдкой скосил глаза, но Алехин уже осознал золотую жилу. «И снимем, — заявил он. — Моя лягушка, мой аппарат, — поправился он, — обойдет ваш аппарат».
«Это мы посмотрим», — полковник, торопясь, предчувствуя удовольствие, сколупнул панцирь лягушки. Теперь на лягушачьих резных ножках прыгали по кабинету полковника два поистине странных гоночных аппарата. Стены в коврах, в книжном шкафу за стеклами военные труды, письменный стол, заваленный журналами, на подоконнике полевой бинокль, компас, а на полу, на четвереньках, — полковник в отставке, фамилия Самойлов, и он, Алехин, агент Госстраха. Он тогда все имущество полковника застраховал и даже уговорил его подписать бумаги на случай непредвиденных бедствий, прежде всего пожара.
Алехину было хорошо.
«Домик сгорел? Дадут квартиру. Денег нет? Получит страховку. Вера! Вера!» — пело его сердце.
Вечер теплый, низкое солнце. Тополя в зелени. Лето. Вера. Перед кинотеатром пестрая толпа. На что рвутся? «Дежавю»? Слово незнакомое, но Алехин от всей души желал каждому получить удовольствие от фильма с таким странным названием. Цыганки торгуют губной помадой, бог с ними, им тоже надо жить. Они-то ничего не страхуют.
Вдалеке в толпе Алехин увидел Веру.
Вера шла плавно, толпа как бы обтекала ее. Мужчины при этом не ленились обернуться, а женщины поджимали губы. Еще бы! Вера шла легко и свободно. Она не размахивала руками и не прижимала их плотно к бокам. Она была длинноногая, тонкая, в коротенькой юбочке, с голыми ногами и в такой прозрачной кофточке, что, пожалуй, уместно бы было что-нибудь поддеть под нее.
Алехину было хорошо. Кто-то легонько хлопнул Алехина по плечу.
— Билет есть до Сочи, — услышал он знакомый голос. — В одну сторону.
Алехин очнулся.
Рядом с ним стоял длинноволосый, тот, что с подбабахом. Он щерился нехорошо, дергался, его так и тянуло к правому оттянутому карману ветровки Алехина. Чуял, наверное, своего рака. Ни Вия, ни Заратустры Алехин не увидел, но, наверное, они тоже были где-то здесь, поблизости. Впрочем, ему было все равно, Вера была совсем рядом, она уже улыбнулась ему.
— Подавись ты своим билетом, — шепнул Алехин длинноволосому. — И отваливай, козел, пока не позвал милицию.
Он с восхищением смотрел на Веру.
— А у меня так и течет с потолка, — пожаловалась она. — Сантехники не пришли, я прямо не знаю, что делать. — В ее зеленых лесных глазах таились обида и непонимание. «Хорошо бы после ужина завалиться к ней и заняться этой течью», — подумал Алехин. А вслух сказал:
— Они все такие.
Он имел в виду сантехников. Напрашиваться впрямую было неудобно, чтобы отвлечь Веру от смутных дум, он тут же выложил ей анекдот про простушку Таню. Эта Таня собиралась на свадьбе подсунуть жениху таблетку правдина, а в итоге сама ее проглотила.
Вера оттаяла:
— Ты смешной, Алехин.
В ее голосе слышался укор (еще бы, с потолка течет вода, а он анекдоты!), но в целом она его не отталкивала. Она даже ухватила его под руку, она чуть даже откидывалась назад, так что кофточка ее вообще становилась прозрачной. Алехин никогда не видел Веру так близко и так отчетливо.
А она улыбнулась. Он не знал, чем так сразу тронул ее, но она вдруг оживилась, она подталкивала Алехина высоким своим бедром, прижималась к нему тугим боком. Он сразу возненавидел тех мужиков, что будут сидеть в кафе за соседними столиками и посматривать на Веру, но одновременно он всех прощал — и этих мужиков, и милиционера Светлаева, умчавшегося на Чукотку к олешкам, и упрямого пенсионера Евченко, даже Заратустру с его корешами, всех, всех, ведь Вера была с ним, была рядом.
«Билет в одну сторону! — фыркнул он про себя. — Летайте самолетами Аэрофлота. Сами летайте!»
Он был с Верой, он вел Веру в ресторан. У него были деньги. Он вел Веру через Первомайский сквер, там не было большой толкучки. Он гордился тем, что Вера такая красивая, он радовался, что вечер теплый, под ногами поблескивают лужицы от недавнего короткого дождя. Он видел в конце аллеи большую лужу. Хорошо бы взять Веру на руки и легко перенести ее через сырое место. Правда, он не знал, как она к этому отнесется. Появись сейчас перед ним Заратустра Намаганов и его кореша, он нашел бы в себе силы увеличить их косолапость.
А Вера шла свободно, легко. Она шла легким шагом, переступая лужицы, чуть поддергивая коротенькую юбку, хотя это движение ничему, в сущности, уже не служило: ничего большего Вера ни скрыть от Алехина, ни показать ему уже не могла.
Они шли под липами, переступая мелкие лужицы, так, будто шли по главной улице какого-нибудь неплохого веселого государства, и тихо, покойно было у них на душе. Алехин расправил плечи, от него веяло уверенностью и силой. Вера, наоборот, немножечко побледнела. От волнения. Она все поглядывала на Алехина снизу вверх, хотя нисколько не уступала ему в росте.
— Ты мало отдыхаешь, — сказала она ему.
— Мы вместе в отпуск поедем, — ответил он. — Хочешь на Дальний Восток? — Почему-то ему не хотелось думать о Черном море.
— Деньги нужны, — сказала Вера серьезно. Она была хозяйственная. — Я вот много не зарабатываю, — сказала она, — но мне хватает. Я вот вышла куда, так в автобус сразу не лезу. Такси беру. Никто на ногу не наступает, не жмет, как в автобусе.
Алехин поддакнул. Это точно. Он тоже иногда берет такси. Но настаивать на этом он не стал.
Вера пожаловалась:
— Иногда так хочется откровенности. Вот сесть с другом и излить душу. Приятельницы и подружки тут не подходят. Они потом болтают и вся твоя откровенность на виду. А очень хочется откровенности…
Вера, конечно, не собиралась все сразу выкладывать перед ним, но чего-то такого ждала от него, Алехина.
Он, может, и раскрылся бы Вере, но в этот момент они подошли к большой луже.
Лужа была плоская, солидная, как в его переулочке. По ее поверхности плавали радужные разводы.
— Машин у нас стало, как в Америке, — неодобрительно заметил Алехин. — Ты тут осторожно, Вера. Вот ступай на тот кирпичик, а я тебя на сухом месте приму.
Вера улыбнулась. Немножко смущаясь, она чуть поддернула свою коротенькую юбку. Ноги у нее были загорелые. Выказывая смущение, она ступила на указанный кирпичик, и кирпичик незамедлительно подвернулся под ее высокой ногой. Охнув, Вера рухнула прямо в радужные разводы.
Алехин глазом не успел моргнуть, но потом его пробило сразу. Умей он, знай он, как это делается, он бы умер незамедлительно или провалился бы сквозь землю к антиподам. Там, среди антиподов и сумчатых, он бы и прожил остаток жизни, никому не давая о себе знать. Но он никуда не провалился. Он тянул Веру за руку, он пытался носовым платком оттереть радужные сырые пятна с ее кофточки, он сорвал с плеч и набросил на ее плечи ветровку.
— Ты простудишься, — беспокоился он, — давай побежим ко мне. Это ж рядом, печку затопим. — Он сразу забыл, что домик у него сгорел еще утром.
Вера вырвалась и побежала по аллее.
— Вера! — крикнул он с отчаянием.
Она не обернулась. Она ускорила шаг. Она не хотела, чтобы он ее преследовал. Он и не стал ее преследовать. «Вот возьму запал у рака Аввы, — решил он, — и трахну весь этот мир».
Так и решил: трахну!
XI
Мир рухнул.
Алехин знал это. Алехин был полон темных мыслей.
Он стоял под окнами девятиэтажки. Он прошел к девятиэтажке по своему переулочку, видел родное пепелище, его преследовал скорбный запах гари. Подняв голову, он, как звезду, видел высоко над собой светящееся окно Веры. Рядом светилось окно однокомнатной квартиры пенсионера Евченко. В окнах сержанта Светлаева огня не было, видимо, сержант еще не вернулся с Чукотки.
В переулке Алехин слышал за собой торопливые шаги, на пожарище тоже маячили смутные тени — он ничего не боялся. Плевал он и на темные силуэты, укрывавшиеся за телефонной будкой. Он презирал себя.
«Вегетирую, как микроб на питательной среде». Когда-то он услышал эту фразу от математика Н. и впервые понял, к чему и к кому она относится.
Понятно, он не толкал Веру в лужу, но он не успел ее подхватить. Он ненадежен. Он ничтожество. Может, его хватает на то, чтобы выиграть семь будильников «Слава», но какой в этом смысл?
Он неотступно глядел на светлое окно Веры.
Наверное, у нее так и течет с потолка, а он не помог ей. Наверное, она уже приняла душ, а он стоит под ее окном. Наверное, она пьет горячий чай и думает, какое ничтожество этот Алехин.
Он был готов на все.
Он позвал:
— Авва!
Умный рак не откликнулся.
Алехин сунул руку в карман ветровки, но не обнаружил кармана. Как, впрочем, и самой ветровки. Ведь он накинул ее Вере на плечи. Это была крошечная, но зацепка. Хоть какая-то вещь еще связывает его с Верой.
Он понимал, восстановить их отношения невозможно, но эта зацепка оставляла ему некий ничтожный шанс.
«Я позвоню Вере, — вдруг решил он. — Что, собственно, я теряю?» Она скажет: «Алехин, я не хочу тебя больше никогда видеть».
Он уедет из города…
Он искал монетку. Он ничего не находил. Все деньги, как и рак Авва, остались в карманах ветровки, которую он набросил на плечи несчастной Веры.
— Ребята, — воззвал он к теням, перешептывающимся за телефонной будкой (наверное, там курили ребятишки). — Ребята, кто даст двушку? Или копейками.
Знакомый голос заметил не без сарказма:
— Деньги труд любят.
— Ты мне будешь говорить… Двушки жалко? Да я тебе полтинник потом отдам! — Алехин врал, как в лучшие времена. Не было у него ни девушки, ни дома, ни полтинника. Ничего у него не было. И никого у него не было, и это-то и было самым плохим.
Из-за будки, дергаясь, вылез длинноволосый. Оба его приятеля остались в тени.
— Билет надо взять, — гримасничая, заметил длинноволосый.
«Возьмешь билет, они тебя увезут в аэропорт. У них роскошная машина, будет приятно прокатиться в такой машине. Ну?»
— Подавитесь своим билетом.
Длинноволосый, не целясь, двинул Алехина кулаком в лоб. От удара глаза Алехина враз одичали.
Алехин отступил.
Он понял, теперь его бьют всерьез. Его теснили. Длинноволосый подпрыгивал и пытался достать до его зубов, Вий, пыхтя, пытался засунуть авиабилет в задний карман его брюк, флегматичный Заратустра Намаганов следил за происходящим, скрестив на груди руки и низко надвинув на лоб свою огромную мохнатую кепку.
Алехин с ужасом понял, что его искалечат под окнами Веры. Может, он даже начнет кричать. А это и будет последней каплей.
Он не хотел этого.
Он чуть не сбил с ног длинноволосого, он сумел пробиться в подъезд.
Лифт не работал.
Задыхаясь, Алехин взбежал на седьмой этаж. Преследователи, переругиваясь, сопели где-то на уровне третьего. Алехин позвонил в дверь пенсионера Евченко, он не хотел выводить алкашей на квартиру Веры, но и выше бежать боялся. Он жал на звонок, зная, что Евченко будет прислушиваться, потом будет задавать контрольные вопросы. «Жалко, — подумал он, — Светлаев на Чукотке. Бродит там среди олешков, а его участок в родном городе совсем засорен преступностью».
Прижавшись спиной к двери, Алехин обернулся. Он хотел встретить преследователей лицом к лицу. Где погибать, как не у дверей Веры?
Он чуть не упал, потому что дверь за ним отворилась.
Вид пенсионера Евченко его поразил.
Обычно облаченный в махровый халат, подвижный, иногда язвительный, пенсионер Евченко стоял перед ним в скромном сереньком дорожном плаще, в столь же незаметной шляпе — под любителя-мичуринца; в руках пенсионер Евченко держал небольшой серенький чемоданчик, такие когда-то называли «балетками».
Не теряя ни секунды, Алехин втолкнул пенсионера обратно в квартиру и захлопнул дверь на замок.
— Позвольте! — удивился Евченко.
— Потом, потом, Кузьма Егорыч. Там хулиганы, Кузьма Егорыч. Хотите, чтобы они отобрали у вас чемоданчик? — Алехин слышал, как преследователи матерятся на лестничной площадке. Кажется, они его потеряли. Приложив палец к губам, Алехин и пенсионеру позволил прислушаться к мату. Мат оказался небогатым, но пенсионера расстроил:
— Как же это так? Зачем все это? — Оживился, сердито потряс чемоданчиком: — Я ухожу, Алехин. Мне надо уходить. Не мешайте мне уходить, Алехин.
— То-то, гляжу, вы вырядились…
— «Вырядился»! — возмутился Евченко. Он походил сейчас на рассерженного паучка. — У меня соседка почти что голая бегает, а я скромное да серенькое надену, значит, уже и вырядился?
— Вы что, уезжаете? — дошло наконец до Алехина.
Пенсионер Евченко с полминуты смотрел на Алехина выпученными восторженными глазами:
— Мацеста!
И как бы коря себя за восторженность, солидно, даже с некоторой значительностью, пояснил:
— Путевка бесплатная. Жест доброй воли. Я большего заслуживаю, Алехин.
— Мацеста? Черное море?
— Да, Алехин, Черное море, — еще более сдержанно и с большим достоинством пояснил Евченко. — Это южное море, Алехин. Это теплое море. Если уж откровенно, я каждый год должен ездить на море. Я заслужил, — он двумя пальцами полез куда-то во внутренний карман пиджачка. — Я много работал. Я на ответственных постах работал. Вот моя карточка. Там главное перечислено.
Визитка пенсионера Евченко походила на большое меню. Служба в армии, служба во внутренних войсках, общественные университеты, райкомы, общества…
— У меня грамоты есть, — Евченко уже даже с некоторым холодком смотрел на Алехина. — С любой надписью есть грамоты, я каждому был нужен… — Он чуть скосил глаза в сторону портретика, и Алехин понял, что Генералиссимусу Евченко тоже не был чужим человеком. — Я не мог остаться невознагражденным. Вот, путевка бесплатная… Мне!
И попросил:
— Покиньте квартиру, Алехин.
Алехин пожал плечами:
— А телефон?
Телефон действительно трещал вовсю.
— Ну, я. Ну, Евченко, — строго отрекомендовался пенсионер, поднимая трубку. — Да, я слушаю… Справочное?.. Какое справочное?.. Справочное аэропорта? Рейс задерживается? До утра задерживается, — он скосил глаза, желая узнать, видит ли Алехин факт такого уважения к Евченко со стороны Аэрофлота. — Что ж это, мне отдыхать? Ну, хорошо. Работайте.
И повесил трубку, и строго взглянул на Алехина:
— Рейс задерживается. Погода… Теперь персонально предупреждают. Становится Аэрофлот на ноги — страна крепче.
«Интересно, где ж это аэрофлотовские работники разыскивают телефоны своих клиентов? И что они делают с теми, у кого телефонов нет?..» — механически отметил Алехин, но вслух ничего не сказал. Не хотел пугать пенсионера.
— Мацеста! Воды! Бесплатно! — звонок только прибавил пенсионеру бодрости. — Двадцать лет. Двадцать лет, Алехин, не летал, не ездил я на море, не грел костей. Всю жизнь горел на работе, тем и согревался.
— Самолетом летите? — насторожился Алехин.
— Аэрофлот гарантирует, — заметил пенсионер.
— Гарантирует только Госстрах, — профессионально возразил Алехин. Он вдруг подумал: Вера здесь, она совсем рядом, она за этой стеной, куда мне идти? В нем вдруг затлел, медленно разгораясь, дух профессионала. Это единственное, что оставляет мне жизнь, подумал он почти что с отчаянием. Как профессионал он, несомненно, сочувствовал пенсионеру Евченко. Человек работал при всех вождях, имеет грамоты. — Вы ведь на ответственных участках работали?
— Еще бы! — Евченко совсем оживился. — Вот вы, Алехин, молоды еще, вы не помните, что такое порядок, что такое настоящая экономия. Я, к примеру, работал и на радио. Получу данные, сажусь к микрофону. Все честь по чести, информация сдержанная, рядом помощник сидит, позвякивает гаечными ключами. Талантливо, убедительно позвякивает. Посевная!.. Это сейчас гоняют людей в поле, они там покрутятся, шум мотора запишут. А деньги? Командировка же денег стоит! Нет, Алехин, вы еще молоды. «Мертвые с косами вдоль дорог стоят…» — пенсионер Евченко презрительно хмыкнул. — Разве это искусство? Я на выставке был, одни голые бабы. Это искусство? Вы и не видели настоящего искусства!.. Вот, скажем, А. Налбандян… Так и помню завитушку под талантливыми полотнами…
— А-а-а, — вспомнил и Алехин. — Налбандян. Гуси-лебеди.
— Какие гуси-лебеди? Не писал гусей Налбандян. Он академик.
— Все равно гуси-лебеди, — примирительно заметил Алехин. — Вот вы самолетом летите…
Не драматизируя, но с сочувствием и со знанием дела, он рассказал об одном своем приятеле. Тому тоже дали бесплатную путевку, он хорошо работал. А гарантирует только Госстрах. Вынужденная посадка, приятель сломал руку и ногу.
— А другие пассажиры? — невольно заинтересовался Евченко.
— Ну, у остальных тоже, — объяснил Алехин. — У кого перелом, у кого травма. — Он смотрел, как из замочной скважины льется дымок. Кореша Заратустры Намаганова, выкурив на площадке по сигарете, непогашенные окурки вколотили в замочную скважину. — Так всегда, страдают многие, — пояснил Алехин пенсионеру, но кто-то всегда выигрывает. Вот его приятель был застрахован. И денежки получил, и, пока был в гипсе, закончил одну важную работу…
Алехин хотел разъяснить: докторскую работу. На соискание степени доктора зоологических наук, но вовремя вспомнил — Вера за стенкой…
Ведь совсем рядом… Если прислушаться, он сердце ее услышит.
Пенсионер Евченко глубоко задумался.
— Аэрофлот наш самый надежный, — наконец возразил он, впрочем, без особой уверенности. — Наши летчики сильные. Один Кожедуб сколько накрошил. Я-то знаю. Я в годы войны воинские части формировал, это самое важное дело. Даже пострелять не пришлось — фронт людей требовал, живой силы. Самолеты у нас самые уверенные, — добавил лн. — Если б не перебои с керосином.
— А страхование надежнее, — печально возразил Алехин. Он слышал, алкаши ушли. Но может, прикидываются, поджидают.
— Чего ж, — не без сомнения протянул Евченко. — Или железные дороги. Им всегда особый надзор…
— Но страховка надежнее.
Алехин неотступно думал о Вере. Свернулась, наверное, калачиком, голодная, переживает. Сантехники только утром придут.
— У меня приятель ездил в Башкирию, — сказал он пенсионеру. — Сидел в вагоне-ресторане, кто-то стоп-кран сорвал. Приятель у меня был такой легкомысленный, один-единственный во всем ресторане страховки не признавал. Сломал руку, ключицу. Никакой компенсации. Вот как бывает. И рука у него неровно срослась.
— Вас, Алехин, послушать, хоть всю жизнь на кухне сиди, — Евченко неодобрительно пожевал тонкими губами. Он успел скинуть плащ, бережно положил на диван скромную шляпу любителя-мичуринца.
— Вы скажете! «На кухне…» А обваритесь кипятком? Током долбанет? Думали?
— Да ты что! — возмутился Евченко. — Какой кипяток? У меня путевка бесплатная!
— А вот как потеряете ее…
Евченко, охнув, даже прихрамывая от волнения, бросился к чемоданчику. Крошечным ключиком открыл два замка. Скинул лежащую поверх белья «Лоцию Черного моря», развернул газетный сверток, вздохнул с облегчением:
— Здесь, здесь путевка!
Он дышал взволнованно и крупно, как медуза. «Он и плавает, наверное, как медуза, — подумал Алехин. — Посредством вздохов. Наполнит грудь воздухом и выдохнет. Колыхнется, продвинется на сантиметр. И так всю жизнь — неутомимо, научно».
— Комплексно надо страховаться, — посоветовал он пенсионеру. А сам думал о Вере. У него сердце сжималось, когда он думал о ней. — Только комплексно. Жизнь, травмы, родственники, домашний скот, личный транспорт, имущество… Страховка — это свобода. Страховка — это освобождение от всех тревог.
Как пример он привел потрясенному Евченко историю из жизни еще одного своего приятеля. Ну не то чтобы приятеля, но хорошего знакомого, по призванию ревизора. Тот приехал в провинциальный городок на большой реке, и после скучных и долгих дел вывезли его на катере пркататься. Хороши вечера на Оби! Вода зеркальная, шашлычок, травка-муравка по берегам. И скорость у катера хорошая. Приятель Алехина, ревизор, все спрашивал: а тут нет мелей? Ему говорили: и мели есть. И нашлась, конечно, такая — пассажиры летели за борт, как птицы. Капитан, правда, уверенный: своих пропустил, ухватил за руку гостя. Зачем гостю за борт? Но рука гостя возьми и оторвись, вот хорошая была скорость у катера. Увидев в своих руках третью чужую руку, капитан завопил, как морская сирена, и широко размахнулся, чтобы бросить подальше столь ужаснувший его предмет. Он уже бросал руку за борт, когда всплыл ревизор и завопил столь же отчаянно: «Не бросай!» Но хотя рука и утонула, капитан и его гость не поссорились: протез застрахован был очень надежно… Так что гарантирует все же только Госстрах.
Евченко потрясение молчал. Что-то билось в его мозгах. Он вдруг хлопнул себя по колену:
— Давай! Давай! Убедил, Алехин. Я думал, ты пустозвон, а ты глубоко пашешь. На все давай — на пожар, на болезнь, на травму, на имущество. Вот личного транспорта у меня нет, на отсутствие не бывает страховки? На все, Алехин, давай, чтобы не жалеть после, — он скосил глаза на «Лоцию Черного моря». — А то самолеты эти… Поезда эти… Руки искусственные… — Он выпучил глаза на Алехина. — Какие руки? Ты что?
— Да ну вас, Кузьма Егорыч, — Алехин устало присел за стол. — Мы с вами сейчас спокойно и по порядку, вы довольны останетесь. Вы ж части воинские формировали. «Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть…» — «Лоция Черного моря» его все же тревожила. Может, алкаши Евченко подкупили? Впрочем, Алехин был в отчаянии, ему было все равно.
— Давай! Давай! — потрясение и горячо шептал Евченко. Он бегал по комнате как маленький обесцвеченный паучок уроподус. Существуют такие. Алехин видел уроподусов в третьем томе «Жизни животных», а может, читал про них у Пришвина. Ему было все равно. Он умудрился все же загнать Евченко в кресло.
Они успокоились. Они подробно обговорили условия страхования, при этом пенсионер выказал немало хитрости и упорства.
— А я, — подвел итог Алехин, — зайду к вам утром, до отъезда. Зайду с бланками, все подпишем.
И подумал про себя: может, ты, пенсионер, никуда еще не улетишь…
Странное что-то с этой путевкой.
— Да что, — согласился Евченко, — теперь заходи.
И в этот момент за тонкой бетонной стеной раздался пронзительный женский крик.
Кричала Вера.
XII
«Неужели сантехник? Неужели все же пришел? — лихорадочно соображал Алехин. — Я шею ему сверну! К одинокой женщине!..» — и попытался высадить плечом дверь.
Дверь в квартиру Веры оказалась незапертой. Алехин упал, но тут же поднялся на ноги. Пенсионер Евченко дико глянул в коридорчик и быстро, как паучок, ринулся обратно в свою квартиру. Он думал сейчас о том, придет к нему утром Алехин или не придет. Он даже бросился названивать сержанту Светлаеву, ведь он не знал, что сержант Светлаев находится в служебной командировке.
Алехин увидел уютную квартирку своей любимой.
Он хорошо запомнил ее со времен своего первого и единственного визита. В прихожей половичок, дивная вешалка с рогами, на рогах плащик, демисезонное пальтецо, шарфики. Тут же зеркало, чуть ли не во весь рост. В кухне, он все помнил, холодильник, стол, полки с массой аккуратных коробочек — соль, рис, чай, не заблудишься. Милая аккуратность, так трогавшая его в Вере. Он помнил, там занавесочки — легкие, полупрозрачные. А в комнате литовская стенка — частично закрытая, под орех, но с парой застекленных секций, где хрустально сияла посуда.
И диван, и торшер под коричневым абажуром, и кресло, и пуфик. Все для человека — так Алехин всегда определял подобную обстановку.
Милый Верин уют.
Сейчас стекла литовской стенки были разнесены вдребезги, бельгийский ковер в комнате прогорел в двух местах, несло гарью. Здесь же, на ковре, лежали части разобранного письменного стола. Именно разобранного — по деталям, аккуратно, болтик к болтику, дощечка к дощечке, что и было страшновато. Немало терпения надо приложить, чтобы так разобраться с массивным предметом. Одиноко и ярко сияла лампа обнаженного торшера, абажур с него был наброшен на неработающий телевизор. Кресло перевернуто, гипсовая маска на стене, как и зеркало в прихожей, зияла многочисленными трещинами, правда, и маска и зеркало каким-то чудом держались, не. падали на пол. Страшно фырчал на кухне рассерженный холодильник, не менее страшно звенела там же, на кухне, весенняя капель. А все стены и потолок были изъязвлены мелкими кавернами, будто тут только что шла беспорядочная стрельба. Сама Вера, закутавшись в легкий халатик, вжалась в самый угол дивана. Увидев Алехина, она закричала:
— Он бегает за мной!
— Кто? — Алехин лихорадочно оборачивался, пытаясь отыскать сумасшедшего сантехника.
— Пуфик!
Вера вскочила — испуганная, длинноногая, халатик на ней разлетелся — и бросилась к Алехину. Ее лесные, зеленые глаза были широко раскрыты. Пуфик, как собачонка, весело пополз за нею по прожженному бельгийскому ковру. Алехин, изловчась, пинком отбросил его обратно.
Подхватив Веру на руки, он все оглядывался, он все пытался понять, откуда грозит опасность?
— Он бегает за мной! — кричала Вера, тыкая пальчиком в пуфик и всем телом прижимаясь к Алехину. — Куда я, туда и он бежит!
Похоже, поведение пуфика пугало ее больше, чем все остальное вместе взятое.
— Что здесь творится? — наконец спросил Алехин.
— А я знаю? — потрясение сказала Вера прямо ему в ухо. — Сперва на кухне потекло. В том месте никаких труб нет, а течет до сих пор. И сантехник еще не пришел. — Это немного успокоило Алехина. Он чувствовал сквозь халатик горячее тело Веры, ему хотелось, чтобы она объясняла происходящее как можно дольше. — Так и течет и течет с потолка. Рис разбух, соль села. Потом камень вылетел из стенки. Слышишь, Алехин? Сам вылетел! Сперва лежал, как положено камню, а потом подпрыгнул и сквозь стекло! Я чуть с ума не сошла. Мне этот камень подарил знакомый геолог, — Алехин никогда не слышал от нее о знакомом геологе, и это его неприятно кольнуло. — Камни лежать должны, а этот подпрыгнул и сквозь стекло! А там, где он упал, ковер загорелся. Весь ковер испортило, — всхлипнула она. — Бельгийский. Семьсот рублей. Сейчас такие дороже. И занавеска на кухне вспыхнула. Сама, Алехин! Видишь? — тыкала Вера пальчиком в сторону кухни. — Там одни обрывки висят. Что это, Алехин? Зачем пуфик за мной гоняется?
Вопрос прозвучал несколько риторически. Алехин не мог объяснить, зачем за Верой гоняется пуфик. Гоняйся за нею пьяный сантехник, он бы смог ей это объяснить, но поведение пуфика было и ему непонятно.
Пуфик правда вел себя как живой. Он так и мотался под ногами, все тянулся к хозяйке. Алехин пнул его пару раз, а потом заклинил между диваном и стенкой. В принципе он мог уже опустить Веру на пол, но он никогда раньше не держал ее на руках. Он вдыхал слабый запах ее духов, этот запах перебивал запах гари. Он пытался понять испуганный лепет Веры.
— Ведь пуфик у тебя один? Почему же ты говоришь, что он бегал сразу и справа и слева от тебя? Почему ты говоришь, что он выстраивался в каре, а иногда даже бежал гуськом, друг за другом, то есть сам за собой?
Как бы то ни было, разруха была полная. К тому же необъяснимая, что делало ее гораздо страшнее. На кухне звонко падали капли, таз переполнился, вода текла через край. Пуфик возился между диваном и стенкой, пытаясь освободиться. Ничего особо опасного в пуфике не наблюдалось, но его неистовое стремление к свободе действовало пугающе.
Камень, лежащий на ковре (довольно невзрачный, отметил про себя Алехин), вдруг развалился на несколько частей. Под ним рванула кривая огненная дорожка, вновь понесло паленым, гарью. Одновременно разнесся долгий и странный звук. Никакой гармонии в нем не было, но не наводил он ни тоски, ни печали, скорее был даже инертен, но Вера взвизгнула и прижалась к Алехину еще теснее.
Впрочем, она уже приходила в себя. Она уже обрела способность смущаться, вырвалась из объятий Алехина, покраснев, поправила на себе халатик. Быстрая, совсем лесная, на пуфик, правда, она смотрела со страхом.
Резкий хлопок, будто там взорвали петарду, донесся из ванной.
— Ой! — сказала Вера и прижала руки к груди.
Вдвоем они осторожно приблизились к ванной, Алехин толчком отворил дверь.
В нос им ударил густой запах нашатырного спирта, йода, валерианы — на полу валялось все содержимое домашней аптечки. Алехин готов был поклясться, что все пузырьки и тюбики целы и плотно закупорены, тем не менее содержимое всех пузырьков и тюбиков лужицами расплывалось по линолеуму. Чешский голубой унитаз, гордость Веры, развалился на три лепестка, как цветок тюльпана.
А на капроновой леске, натянутой поперек ванной, висела ветровка Алехина.
Он почувствовал прилив нежности. Вера успела простирнуть ветровку, она была совсем чистенькая, хотя и влажная. Он спросил:
— Ты вынула документы?
— Ага, — всхлипнула Вера. — И деньги, и документы. Ты такой смешной на паспорте, Алехин.
— А этот?.. — неопределенно ткнул пальцем Алехин в сторону штормовки.
Объяснять ничего не пришлось.
— Алехин, — всхлипнула Вера. — Там что-то было. Такое тяжелое. Оно упало туда, — Вера кивнула в сторону своей голубой, расколовшейся на три лепестка мечты. — Я даже не успела заметить, что это было. Это я виновата, Алехин.
— Забудь, — кивнул он. — Туда этой штуке и дорога.
А сам подумал: «Этот рак, он, пожалуй, и из канализации выберется».
И еще подумал: «Дура какая Вера. Он ей предлагал застраховать имущество, а она смеялась, отмахивалась».
Они вернулись в разгромленную комнату. Пуфик снова попробовал вырваться на свободу, но Алехин пинком загнал его еще глубже. Вдруг пахнуло тяжелым застоявшимся табачным смогом. Он испугался: от него? Но Вера сказала: опять табаком пахнет. Почему так, Алехин? Почему пахнет? Я же не курю. У меня подружки курят, а я в рот не беру этой гадости.
— Молодец, — ободрил он Веру.
— Алехин, как же мы жить будем? — всплеснула руками Вера, обводя глазами весь этот кошмар.
Музыка сфер. Вера не могла найти более сильной фразы. Еще десять минут назад Алехин считал: весь этот мир погряз в грехах и катится все ниже и ниже. Десять минут назад он был почти готов взять билет и лететь к Черному морю. Но Вера сказала «мы», и это «мы» наполнило Алехина силой и великими надеждами. Он еще глубже загнал пуфик между диваном и стенкой, на секунду почувствовав странное сопротивление — магнитное, отталкивающее.
— Где телефон?
— В милицию позвонишь?
Он помотал головой. Нет. Зачем в милицию. Там олешков пасут. Чукотских.
— В домоуправление?
Он помотал головой. Нет. Ночью-то? Их и днем с огнем не доищешься.
Он судорожно вспоминал номер. Он же помнил его. Телефон доверия, так определил его в газетке математик Н.
Если он хочет что-нибудь выяснить, он должен позвонить математику Н. Алехин был уверен в этом.
Он вспомнил. Он набрал нужный телефон.
— Ну? — спросил хрипловатый со сна голос. — Кто это говорит?
— Это я, — растерялся Алехин. — Это я, Алехин. Агент.
— Ну? — живо заинтересовался математик Н. — Что привело ко мне среди ночи секретные службы?
— Да не секретные. Агент Госстраха, — Алехин покосился на Веру.
Как быстро она пришла в себя. Только что сидела у него на руках, а теперь даже плечико прячет под халатик.
— Вы были у меня. Я погорелец. Ваш прибор у меня в саду сгорел.
— Что? — торжествуя, спросил математик. — Гадкая история?
— Гаже некуда.
— Только не ври, Алехин, давай сразу договоримся, — загудел в трубку математик. — Мне надо все как на духу выкладывать. Это ведь тебя хулиганы гоняли?
— А вы откуда знаете?
— Я много чего знаю, Алехин, — уверенность математика бодрила Алехина. — Ты из гостиницы? По моим предположениям, в гостинице ничего не должно случиться.
— Нет, я из другого места.
— Тоже, наверное, интересное место, — густо заржал математик. — Где оно находится? Давай точные координаты.
— Неудобно как-то…
— А что, удобнее звонить в милицию? — рассердился математик. — Тебе милиция не поможет, Алехин, ты должен взоры ко мне клонить. — И спросил строго: — Женщина?
— Ага.
— Другой разговор. Все равно выкладывай.
Алехин выложил. Вера присела рядом, смотрела на него и кивала.
— Пуфик бегает за хозяйкой. Вода течет с потолка. Там и труб нет, а она все равно течет. Камни прыгают, ковер прогорел, занавеска совсем сгорела. Унитаз и тот лопнул. Звуки какие-то, а по лестничным площадками алкаши бегают. Ну, вы знаете, о чем я.
— Знаю, знаю, — математик явно испытывал глубокое удовлетворение. Кто-то там, на том конце провода, явно к нему подошел. Математик бросил ему: машину готовь, приборы в настройке? И опять Алехину: — Плюнь на все, хуже не будет. Выкладывай как на духу. Ты не один такой.
— Ну вот… Эти… — помямлил Алехин, ему мешала Вера. — Они уговаривали меня море поджечь…
— Обское?
— Если бы… Черное!
— Ты это брось, Алехин. «Если бы…» Ты даже лужу не имеешь права поджечь.
— Да я и не поджигаю. Отказался я, — обиделся Алехин.
А Вера, наклонясь к нему, шепнула:
— Еще ковер бельгийский! — И показала на пальцах: семьсот рублей!
Стараясь быть точным и лаконичным, Алехин выложил все: и о Заратустре Намаганове с его корешами, и о переводах, и о лотерейных билетах, и о сержанте Светлаеве. Последнее почему-то чрезвычайно заинтересовало математика: что он там потерял у чукчей?
— А я знаю?
— Ну, ну, — математик, может, и сочувствовал Алехину, но не подавал виду. — Давай адрес, мы сейчас приедем. Никому не звони, тут лишних глаз не надо. Я сразу поверил в тебя, Алехин. Унитаз, говоришь, развалился, зеркало в трещинах, камни прыгают?.. Типичный полтергейст, — сказал он кому-то там на своем конце провода. — Похоже, бончаровка проходит прямо под домом, они там, похоже, попали в фокальный центр…
— Что вы там говорите? — спросил Алехин. — Я плохо слышу.
Вера тоже прижалась ухом к трубке. Получилось, как бы к нему, к Алехину. Он боялся пошевелиться.
— А ты поймешь? — хохотнул математик. — Мы сами не все понимаем, Алехин. Про биоэнергетику слышал?
— Кашпировский, что ли? Чумак?
— Ну где-то… А то барабашка стучит, мебель валится без причины. Короче, полтергейст, ты почитай потом. Если я тебе сейчас начну растолковывать основы интеллектоники, есть такая новая наука, ты у меня вконец сбесишься. А мне кажется, на сегодня с тебя хватит. Я тебе лучше интересную статью прихвачу. Напечатана в «Советском скотоводстве».
— Почему в «Скотоводстве»? — опешил Алехин.
— А кто напечатает? Ты напечатаешь? Мы тут попутно научились лечить мастит. У коров, — объяснил он. — Вот нас скотоводы и полюбили. А у тебя там кто? Женщина?
— Я же говорил.
— Ну так. Если у нее голова заболит или если вдруг тошнота, никаких лекарств пока не давай.
— Почему тошнота? — густо покраснела Вера.
— А я знаю? — взглянул на нее Алехин.
— Что ты там знаешь? Не надо пока тебе знать ничего лишнего, — крикнул в трубку математик. — Если коротко, существуют в природе особые космические интеллектонные волны. Успокой свою даму, никаких там нечистых сил. Вы ведь там тоже не медузы, а? — хохотнул он одобрительно. — Думаю, у вас биоэнергетический потенциал на высоте. Ты не дрейфь, Алехин. Он и у обычного человека в сто раз выше, чем у эквивалентной массы солнечного вещества, а ты феномен, Алехин.
Услышав слово «феномен», Вера опять покраснела, но не отодвинула голову от телефонной трубки. Так они и сидели рядышком на диване.
«Сказать математику про рака Авву?» — соображал Алехин. «Где теперь такой ковер купишь?» — думала Вера.
— А где твои зомби, Алехин? Чего ты там задумался?
— Какие зомби? — слово Алехину страшно не понравилось.
— Ну, хулиганье это. Ходили за тобой трое.
— Тут где-то. Мотаются по лестничным площадкам. Может, меня ищут. А кто они?
— Да никто. Ты их не бойся, Алехин. У них ни паспортов, ни прописки нет. Они и управляются-то со стороны… — Он задумался. — Вот где центр, с которого они управляются?..
Да рак ими управляет, чуть не сказал Алехин, но вовремя прикусил язык. А Вера громко ахнула.
Алехин обернулся.
Вера тыкала пальчиком в сторону кухни. Там разливалось какое-то неопределенное сияние, как от зарева.
Они вскочили.
Они вбежали в кухню.
За окном, к счастью не в кухне, разливалось действительно некое красноватое сияние. Прижавшись носами к холодному стеклу, они всмотрелись в пустырь. Там было темно, но в этой тьме что-то определялось. Прямо над пожарищем, там, где еще вчера стоял домик Алехина, появился смутный шар. А к шару этому, прямо по пустырю, мчались со всех ног Заратустра Намаганов, Вий и тот маленький с подбабахом. Их преследовал сержант Светлаев. На нем были унты, меховая летная куртка. Он старался, но было видно — бежавших ему не догнать.
— Уйдут, — простонал Алехин.
— Ты их знаешь? — Вера подозрительно глянула на Алехина.
— Ты посмотри, посмотри, — схватил он ее за руку.
Из тьмы над пожарищем наконец резко выступил, определился гигантский серебрящийся шар. Своих отражений в нем ни Вера, ни Алехин не увидели, но шар точно отвечал описаниям Зои Федоровны. По серебрящейся поверхности шара плавали, сходясь в центре, концентрические радужные круги. Сержант Светлаев остановился и начал свистеть.
— Смотри! — крикнула и Вера.
Они увидели: по пустырю, стремительно перебирая всеми конечностями, мчался рак Авва. Он казался крупней, чем раньше, не меньше кота. Он явно преследовал Заратустру Намаганова и его корешей. Первым он настиг длинноволосого. Короткая вспышка света, и длинноволосый исчез, зато рак стал вдвое крупнее. Еще одна вспышка, и исчез Вий в телогрейке, а рак Авва явно уже превосходил по массе свистящего во всю силу милиционера. Еще одна вспышка, и исчез сам Заратустра Намаганов вместе со своей грандиозной кепкой.
Сейчас сержант будет стрелять, подумал Алехин.
Но сержант этого не сделал.
Как Вера и как Алехин, он остановился и зачарованно следил за тем, как рак Авва, подпрыгнув, слился с серебрящимся шаром. Вот только что они существовали раздельно, а теперь слились. Мягко, плавно, как монгольфьер, шар поднимался над пустырем, над девятиэтажками, над городом. Вера зачарованно спросила:
— Это НЛО, Алехин?
Боясь соврать, Алехин все же кивнул.
Шар исчез, растворился в ночном небе. Сразу стало пусто и грустно.
Сержант Светлаев внизу выругался и потопал в подъезд. И тогда, обернувшись, увидев загаженную, разгромленную квартиру, Вера снова спросила:
— Алехин, как же мы будем жить?
Он обнял ее за плечи. Он показал на телефон. Трубка все еще лежала на диване. Он поднял ее.
— Куда ты пропал, Алехин, — ругался математик. — Что там еще?
— Мы НЛО видели.
— Ну и ладушки, — облегченно заключил математик. — Жди нас. Сейчас приедем.
Алехин повесил трубку.
Он вздохнул. Он посмотрел на изъязвленные кавернами стены, на потеки известки, на прогоревший в нескольких местах ковер. Все это ничуть не напоминало вскипающие воды Черного моря, но запах гари, запах тухлых яиц подчеркивал какую-то непонятную, но явно существующую связь между всем произошедшим в Вериной квартире и тем, что могло произойти на Черном море, согласись Алехин взять у рака Аввы запал. Он потянулся за сигаретой. Вера остановила его: давай больше не будем курить, Алехин?
Он кивнул.
Он вдруг увидел дачку над морем, сосны, похожие на укроп, рукокрылых, неторопливб возящихся в ветвях сосен. Ржавое солнце расстилало по воде дорожку… Алехин безумно жалел: у него никогда не будет такой дачки. Алехин безумно радовался: он никогда не станет Героем созвездия Гончих Псов.
Он смотрел на неуют разгромленной квартирки — Вера ни за что не останется тут одна.
Впервые в жизни ему пришло в голову: и Вера, и он, оба они имеют отношение не только друг к другу, но и вообще ко всему миру, ко всей Вселенной. И он — агент Алехин, и Вера — обыкновенная секретарша.
Правда, Вера все эти дни вела себя немножко неправильно, подумал он.
Впрочем, она наконец и сама осознала это. Подняв на него полные слез лесные, зеленые свои глаза, она сказала:
— Алехин! Ведь у меня ничего-ничего не застраховано.
Владимир Покровский Тысяча тяжких
Началось все с того, что в секураторию города, как всегда без приглашения, явился Папа Зануда. Он вошел в кабинет шефа-секуратора вместе с Живоглотом и парой сопровождающих.
— Что тебе, Папа? — спросил испуганный шеф-секуратор, вставая из-за стола.
Папа Зануда сел в подставленное сопровождающими кресло и сказал:
— Садись, брат.
Такое обращение ничего хорошего не предвещало. Зануда выложил на стол небольшие волосатые кулаки, насупил брови и впился в лицо «брата» чрезвычайно обвиняющим взглядом.
Наступило очень нехорошее молчание.
— Что я слыхал, брат, — начал, выдержав паузу, Папа Зануда. — Оказывается, в твоем заведении числится слишком много дел, а я и не знал. Это правда, брат?
Шефу-секуратору было неуютно под взглядом Папы, но поначалу он старался держать марку, солидный все-таки человек — и в возрасте, и в чинах. Он сказал:
— Есть кое-какие делишки, не жалуемся. Все больше, правда, по мелочам. А что?
Папа Зануда посмотрел на него совсем уже обвиняюще.
— Брат, ты меня считаешь за идиота. Я тебя не про мисдиминоры спрашиваю, не про мелочи — я про тяжкие с тобой говорю. Про убийства, насилия, всякое там вооруженное, вот про что.
— Ну-у, хамство! — не выдержав, завыл Живоглот (от наплыва чувств он помотал головой и застучал по столу кулаками). — Это же просто черт знает, до чего охамели!
— И тяжкие тоже имеются, — начал было с достоинством шеф, но тут же не выдержал и стал оправдываться: — Ну, так ведь город-то какой!
— И сколько?
— Что сколько? — глупо переспросил шеф-секуратор.
— Всссяккие пределы приличия, — взвизгнул Живоглот, — всякие… дураков из нас делает… пределы приличия!
— Экранчик-то, ты нам экранчик, брат, покажи, что уж тут, давно мы на него не глядели. — Папа до того переполнен был злобой, что даже перешел на вежливый тон. — Сколько у тебя таких.
— Ах, это? — понимающе кивнул шеф. — Сейчас, пожалуйста… Вот.
Он пошарил рукой под столом (сопровождающие вытянули шеи и стали похожи на вратарей во время пенальти). За его спиной вспыхнул небольшой экран, незаметный прежде в обоях красного дерева.
— Вот, пожалуйста.
С видом «я здесь ни при чем» он отвернулся в другую сторону. На экране светилась всего одна цифра — 984.
— Ты видел, Папа, нет, ты видел?! — в порыве благородного негодования Живоглот был готов разодрать собственный пупок. — Девятьсот восемьдесят четыре!
Папа Зануда молчал. Шеф-секуратор скромно потупился. Его подташнивало.
— Брат! — произнес наконец Папа. — Ты случайно не помнишь, какая для нашего города годовая норма на тяжкие?
Шеф неопределенно крутнул головой. Слова не шли.
— Тысяча для нашего города норма, ведь правда, брат?
Шеф-секуратор обреченно кивнул.
— Он еще кивает! — завизжал Живоглот. — Нет, ну каково хамство!
— А какое сегодня число? Ты, может быть, и это позабыл тоже?
— Второе сегодня, — безнадежно ответил шеф.
— Месяц какой?
— Декабря… второе.
Папа Зануда нервно дернул щекой.
— Вот видишь, брат? Второе декабря — и уже девятьсот восемьдесят четыре тяжких. Ты разве не понимаешь, что шестнадцать тяжких почти на месяц — это даже для одного дома не слишком много, не то что для города?
Шеф-секуратор опять промолчал. Он только умоляюще посмотрел на Папу.
— Понимает он, прекрасно он все понимает! — заходился от ярости Живоглот. — Ха-ха, я такой наглости просто даже себе и не представлял.
— Заткнись, — сказал Папа немножечко другим тоном.
Живоглот для вида похорохорился, проворчал под нос: «Не понимает он, как же, так ему и поверили», — и послушно заткнулся, выжидательно, впрочем, глядя на шефа светлыми базедовыми глазами.
— Так почему ж ты молчал?
Шеф-секуратор виновато откашлялся.
— Разве скажешь тебе такое? У тебя, Папа, характер очень крутой — сто раз подумаешь, пока соберешься чего-нибудь неприятное сообщить.
— Хам! — выдохнул Живоглот.
— У меня, брат, характер исключительно мягкий, — заметил Папа Зануда, — все время убытки терплю через свою доброту. Я прощать люблю, я слишком много прощаю, вот где моя беда, брат.
— Мягкий — не то слово, — подхватил Живоглот. — Преступно мягкий! Вот так, прямо тебе скажу. Ты только посмотри, до чего дошло, он кивает еще! Прощаешь и прощаешь, и конца прощения нет!
— Анжело, — сказал Папа Зануда. — Я тебе уже советовал замолчать. На сковородку захотелось?
У него была такая привычка — жарить проштрафившихся подчиненных на сделанной по специальному заказу сковороде. Те называли ее между собой ласково — Человечница.
— Я очень добрый, — заключил Папа Зануда. — И только потому, брат, я тебя не наказываю, а разговариваю с тобой. Ты деньги от меня за что брал? За то, чтобы мне же в спину ножик всадить?
— Папа! — взмолился шеф-секуратор, изо всех сил превозмогая желание упасть на колени (хорошо еще, стол мешал). — Но ведь не я же все эти тяжкие совершил! Что же на меня-то? Разве я виноват в твоей августовской ссоре с бандой Эферема? Ведь оттуда большинство тяжких пошло! Сам вспомни, война какая была! Не город был — Австерлиц!
— Аустерлиц, — машинально поправил его Папа Зануда.
— Неучей держим в секуратории, — пробурчал Живоглот про себя как бы. — Географии даже не знают.
— Истории. Ты скажи мне, брат, что нам теперь делать с тобой? У меня только на завтра и на сегодня двенадцать тяжких назначено.
— И еще не забудь на воскресенье десяток — по случаю праздника.
— Вот видишь, еще десяток. Куда мне их прикажешь девать? За город вывозить?
— А что? — оживился шеф-секуратор. — Хорошая идея. За город, точно!
— Слыхал, Анжело? Он мне их за город вывозить предлагает. («Наглость просто космическая», — свирепо подхватил Живоглот.) Он делает вид, будто не знает, что на производство дело к нему же и попадет. Он про Маленького Поттера забыл и про Душку Студентика. Он забыл про Бекингема-Вонючку, которого мы вообще на другую планету увезли.
— Но это же шло как кинапинг! Вы же насильно их увозили!
— Так они сами-то, по доброй-то воле, и не хотели! — взвился наконец Папа Зануда, человек исключительно добрый и терпеливый, но всего-навсего человек. — Я тебе деньги плачу, гадина?! (Еще как платим, Папа, он у нас за двух министров получает.) Я тебе деньги за что плачу, брат? За то, чтобы ты вот так вилял, вот так увиливал от прямого ответа? (Это такой уж он человек, Папа. Не человек — грязь.) — Папа Зануда аж дрожал от благородного негодования. — Я тебе деньги плачу, чтобы у меня руки были развязаны, а ты кислород мне перекрываешь — за мои же деньги! Гибель мою планируешь, сволочь, не предупреждаешь заранее, да еще войной с Эферемом, этим сосудом слизи, мрази, злобы и гадости, попрекаешь! Да хоть десять войн! Ты мне свободу действий обеспечь за мои деньги! (Ха, чего захотел! Наивный человек, хоть и светлая голова. От такого-то подлеца — и свободу действий! Да он спит и видит…) Ты мне ее обеспечил?
— Эм! — жалобно произнес вконец сраженный шеф-секуратор. — Мм-ма… В-в-вооо. Кхм!
— Что?
— Н-н-нээ… Пх… П-ап-апа… Да что ж? Кхм!
— Что ты там такое? Ты прямо мне говори!
— Я говорю… Что ж от меня зависит? — прорвалось наконец у бедняги. — Моя бы воля, я бы всех этих тяжких и вовсе не возбуждал. Так ведь попробуй не возбуди — она, машина эта проклятая, все контролирует, каждый шаг. Иной раз… От нее-то не откупишься ведь деньгами.
— От всего откупиться можно, брат. От всего. (Не слушай его, Папа — виляет!) И от машины можно откупиться, если подумать. Если понять, что ей нужно. Не моя забота. Я тебе деньги плачу — значит, обеспечь. (А он не обеспечил!) А ты не обеспечил. И не предупредил даже. Ты меня обманул (золотые слова, ох в самую точку!), ты моего доверия, брат, вовсе не оправдал. И я вынужден, брат… слышишь, вынужден…
— Папа!
— …принять меры. Даже если я не хочу. (Ну, добр, ну, мягок!) Анжело!
— Ййя! — радостно подскочил Живоглот.
— Ох, Папа, не надо, Папа, последний шанс!
— Анжело, прими, пожалуйста, меры. Мне действительно очень жаль, брат.
На самом деле Папе было совсем не жаль. По лицу его расплылась блаженная улыбка, когда Живоглот с поистине юношеским задором принялся исполнять приказание. Живоглот проявил мастерство прямо-таки ошеломляющее, что правда, то правда — там было чем любоваться.
Очень скоро все было кончено. На столе лежал растерзанный труп шефа-секуратора, и не верилось, что такое можно сотворить с человеком всего за три-четыре минуты.
— Поспешил. Вот всегда ты спешишь, Анжело, — отечески пожурил своего референта Папа Зануда. — Надо было и для сковородки оставить.
И Живоглот якобы виновато потупился, лукаво блеснув базедовыми глазами, этакий шалунишка. В самом деле Живоглот был эстетом и не поощрял применения технических средств — даже наперекор Папе. Но мягок был Папа Зануда, мягок и добр, и за беззаветную верность все прощал Живоглоту.
Покидая кабинет, Папа остановился в дверях и указал пальцем на включенный еще экран контроль-интеллектора. Там светилась новая цифра — девятьсот восемьдесят пять.
— Запомни, Анжело, с этой минуты и до Нового года никаких развлечений этого сорта. Придется месяц перетерпеть. Ничего не поделаешь.
И хлопнула дверь, и мигнул экран контроль-интеллектора, и вздрогнули инспекторы, от греха попрятавшиеся по самым дальним углам здания, и начался новый, пусть недолгий, но удивительно бурный и странный этап в жизни города, всегда такого тихого, такого сонного, такого самого обычного изо всех обычных.
Читатель, видимо, догадался, о каких временах здесь идет речь. Да, о тех самых — незабываемых, полных страха, надежд, розовых утопий и апокалиптических предсказаний, многократных референдумов, сведений счетов, академических диспутов, кухонных свар, товарищеских судов Линча и даже ритуальных (вспомним итальянского премьера) убийств. То бишь о временах, когда вводился Полный Вероятностный Контроль.
Разве мог раньше хоть кто-нибудь вообразить, что компактный, чем-то напоминающий древние колокола, генератор случайных кварков в соединении с самым обычным, пусть и усложненным до чрезвычайности, интеллектором, а через него и со всей интеллекторной сетью, так изменит мир — и даже не это (изменить мир может что угодно) — так поразит человеческое воображение, за последние века привыкшее уже, казалось бы, ко всему.
Ах, вспомним, вспомним еще раз то ни с чем не сравнимое время — время судорог счастья, всеобщей юности, полной, даже переполненной жизни, сверкание всех огней, разрешение всех проблем, ожидание необычных, потрясающих обновлений. Скептики, мы помним, кричали, что ничего такого не будет, что панацей предлагалось много, но не существует панацей в мире, как не существует, например, вечных двигателей, что все кончится, как всегда все кончается, возвращением к старому, пусть даже и на новом витке, и, как всегда, наверх всплывут непорядочные люди, а порядочным, как всегда, будет в конце концов плохо. Мы отмахивались от них. Мы делали вид, что им верим — ведь считается, что скептик видит точнее и дальше.
Нам говорили: начнется совсем другая эпоха. Преступление станет невозможным принципиально. Никто не сможет более покуситься на жизнь человека, совершить насилие над его личностью. Против зла восстанет сама теория вероятностей. Нож погнется в руках убийцы, пуля свернет мимо, судорога скрутит занесенную руку. Когда он будет гнаться за своей жертвой, ветви деревьев будут цеплять его за одежду, камни — ставить подножки. Преступнику уже не удастся — со стопроцентной вероятностью — осуществить свои зловещие замыслы. Со временем отпадет сама мысль о преступлении, изменится этика, на Земле воцарятся наконец мир и спокойствие, столь необходимые всем.
Мир и спокойствие. Мертвое спокойствие — предвещали скептики.
Спокойствие яркой и наполненной жизни — возражали им оптимисты.
А плата? — Какая плата? — Такая. Всеобщий контроль за всеми нашими действиями. Вот вы, лично вы хотите, чтобы за каждым вашим шагом следили? — Так ведь за всеми будут следить. — Нет, но вот лично вы… — Я не хочу, но я на это пойду. Это не слишком большая плата. Да и было уже такое. Да и верили раньше, что бог все видит, все знает и в назначенный день все припомнит. Ничего страшного. Жили. — Ага! Значит, вы сами себе создаете нового бога, реально существующего, всемогущего и всевидящего, а распоряжаться всей его мощью предоставляете неизвестно кому — тем, которые всплывут на поверхность. — На поверхность вспльшают те, в ком испытывает нужду эпоха. Всплывают и великие люди. — Так вы рассчитываете на это, наивный вы человек?
Наивные, наивные оба, до чего же наивными и мы, и наши рассуждения были — стыдно просто. Стыдно и сладостно вспоминать.
Безаварийное движение на дорогах, предупреждение всех несчастных случаев, наконец, точный выбор дороги, какой должно пойти развитие общества. Стопроцентная выживаемость, победа над всеми болезнями… кто знает, может быть, и бессмертие даже, хотя, конечно, с бессмертием… О боже, боже всемогущий наш электронный, какие ошеломляющие перспективы! И сейчас, когда уже все более или менее ясно, и сейчас многие живут этим. До сих пор не перебродила закваска той странной переходной эпохи, когда все казалось возможным — и сейчас надежды, надежды, побивающие любой скепсис.
Ни человек, ни машина по-настоящему еще предвидеть не научились.
Что мы видим сейчас, а? Нет, ну что мы видим сейчас? Но разве жалеем мы, разве жалеем? Горести наши, радости — все осталось при нас, люди!
Все вокруг спорили, мечтали, философствовали беспрестанно, а те, подпольные, злобно ворчали, многообещающе усмехались и всякие козни строили, предпринимали любые шаги против Контроля — вплоть до массового запугивания и террора. Шевелились они, ерзали и не верили, ну просто никак не могли поверить, что все-таки возможен Контроль, потому что для них он был — смерть, потому что все их дела всегда на крови замешаны. Не верили. Не верили и другим не давали верить.
И Папа Зануда не верил тоже. И тоже шаги предпринимал, и денежки свои тратил, но не так чтобы очень много, потому что прижимистый он был человек. И не понравилось ему, очень ему не понравилось, когда в городе ввели пробный Контроль (пока без управления вероятностью) и поставили пределом тысячу тяжких преступлений на один год — вот любим мы все цифрами исчислять. Говорят, эта норма сильно его по карману ударила. Сильно, но не смертельно.
Шел второй год пробного Контроля, и первый год Папа удержался в пределах нормы. Но теперь внезапная война с Эферемом спутала ему карты, он увлекся и попал в затруднительное положение. И он понял, что малость переборщил. И решил найти виновного. И очень быстро нашел, и, как мы видели, своевременно принял меры. Шефа-секуратора не стало, ему на смену пришел глава департамента тяжких, инспектор… назовем его Икс, потому что мало ли что.
Этот Икс давно уже подкармливался Папой Занудой и считался вполне его человеком. В день вступления на вакантный пост Икс имел долгий разговор с Папой, после чего сам Живоглот ласково потрепал его то ли по плечу, то ли по щеке, то ли дружески в живот саданул — одним словом, расстались они весьма друг другом довольные.
И потому никто не ожидал, что на следующий день (это значит какое же… третье декабря) новый шеф-секуратор проявит себя в своей тронной речи таким антизанудником. Зануда совсем распоясался, сказал Икс, и теперь самое время от него избавляться. До включения полного Контроля остается пятнадцать тяжких — если только до Нового года их преступники совершат. Средний фон преступности, если не считать Папиных жертв, дает нам тридцать два тяжких за месяц. Это при условии нормальной, не очень напряженной и не такой уж откровенно ленивой работы секуратории. Я обещал Папе, что брошу все силы на предупреждение тяжких — в течение, естественно, декабря. Но я предлагаю, наоборот, заниматься только расследованием преступлений уже совершенных. С этого дня оперативно выезжаем по вызовам только туда, где уже отпала надобность кого-нибудь защищать, а на просьбы о помощи, что делать, будем реагировать с некоторым запозданием.
При этих словах его инспекторы-секураторы, естественно, зашумели.
Как так? Не оказывать помощь попавшим в беду? И это говорит сам шеф-секуратор! До чего же можно докатиться с такими мыслями?
— Я понимаю, — сказал тогда Икс, — что сказанное мною звучит жестоко, безнравственно и преступно. Да, я понуждаю вас к преступлению и готов идти под суд, но только после Нового года, когда свора Зануды перестанет существовать. Я предлагаю закрывать кое на что глаза, что вы и раньше делали, но теперь не за деньги бандита, а за бесплатно, за то, чтобы город наконец вздохнул спокойно, чтобы больше не было страха, чтобы предотвратить сотни будущих тяжких. За мир в городе, вот за что. Я приказываю, я и отвечу. А пока прошу приказ исполнять.
Тем же вечером из шестидесяти восьми штатных инспекторов при Иксе остались девять — остальные срочно подали в отставку. Им была дорога жизнь. Эти девять были чудаками и денег от Папы не принимали.
Они, таким образом, стоили дорого, а Папа, как известно, отличался прижимистостью. Мог же он хоть кому-нибудь не платить деньги. И приятно, и экономия.
Организация Папы узнала об отступничестве Икса через три минуты после конца его тронной речи — ровно столько времени телефоны Зануды и Живоглота были заняты — руководители вели между собой деловую беседу. Через пятнадцать минут Папа Зануда прибыл к секуратории на трех бронированных мерседесах для личной расправы с предателем.
Он видел несколько автоматных дул, торчащих из окон секуратории, довольно усмехнулся (к чести Папы надо сказать, что открытый бой он любил так же самозабвенно, как и тайны, — с подходом к противнику с тыла) и уже поднял руку, чтобы дать сигнал к атаке. Но над дверью секуратории висела картонка с крупно измалеванными ярко-красными цифрами — 986. Папа немножко подумал с поднятой рукой (что творилось в тот момент с Живоглотом!) и сигнал к атаке не дал. Бой мог кончиться очень плачевно — числом 1000 на некоем экране позади шеф-секураторского кресла. Машины развернулись и умчались к проспекту Всех Исторических Дат, туда, где находилась резиденция Папы.
После неудачной попытки атаковать секураторию Икса Зануда не успокоился, не такой он был человек. Но он не стал, понятное дело, прибегать к боевым действиям. Он взялся за телефон и позвонил другу, — а друзей Папа Зануда имел сплошь влиятельных. На этот раз он нанес звонок самому шефу Центра секуратории, своему бывшему однокашнику по обществу Движения за Введение. Если кто подзабыл, напомним: в свое время было такое и процветало и целью своей ставило введение Космического кодекса в ранг официального документа. Под эгидой этого общества устраивались различные международные конференции, сборы в фонд помощи первым же найденным во Вселенной разумным существам, которые будут ниже нас по развитию, сборы в фонд обороны от первых же найденных во Вселенной разумных существ, которые по развитию нас опередят и после контакта станут проявлять агрессивность, а буде агрессивности они не проявят, то на этот случай собирались средства в фонд помощи проведению благожелательных встреч. Под руководством Общества распространялись соответствующие брошюры, проводились платные и бесплатные концерты, читались лекции и так далее, и так далее, и так далее. Введенцы — особый клан людей, резко отличающихся от всего остального человечества тем, что они введении. Еще, кажется, они повязывали ботинки шнурками, носили цепочки особые — что-то в этом роде. У них сильно развито чувство взаимной поддержки, их братство, поговаривали, замешано на крови, уж и не знаю, фигурально или буквально. Поэтому шеф Центра очень внимательно Папу выслушал и согласился во всем помочь. К тому же у Папы кроме него имелись и другие влиятельные знакомые, так что лучше с Папой было не ссориться. Сразу после звонка шеф Центра издал приказ о немедленном смещении с поста шефа-секуратора некоего никому не известного Икса и его, опять же таки немедленном, заключении под стражу. Основания были довольно вескими. Икс обвинялся в полном развале дел во время шефства, во взятках, интригах, барстве, хамстве, угодничестве, формализме, травле подчиненных и горожан, антиконтрольнических настроениях, приеме на службу по протекции лиц совершенно некомпетентных, а то и вовсе с преступным прошлым; вменялись ему также в вину связь с представителями городских преступных организаций, торговля детьми, четыре убийства, шесть изнасилований, одно скотоложство и халатность.
Подумав немного и вспомнив еще одного влиятельного знакомого, которому мог позвонить Папа Зануда, шеф Центра объявил всем заинтересованным лицам, что акцией задержания он будет руководить «лично сам».
Акция задержания свелась к тому, что полчаса целая рота отлично вымуштрованных центр-секураторов осаждала секураторию Икса. Из окон, угрожающе шевелясь, выглядывали автоматные и пулеметные дула: приспешники Икса, судя по всему, собирались обороняться. Ни одного выстрела, впрочем, не прозвучало пока, однако все были уверены, что они вот-вот воспоследуют — уж слишком гневен был шеф Центра, явившийся самолично руководить. Через полчаса к месту предполагаемого побоища прибыл бронированный мерседес, из которого вышел крепко сбитый мужчина с лицом почти что киногероя, только очень уж тонкогубый. Сопровождал его чернявый, юркий и настороженный человечек с богемной бородкой. Шеф Центра имел с ними непродолжительную приватную беседу, результатом которой явился отбой боевых действий. Юркий и настороженный, гневно перекосив и без того не слишком симметричную физиономию, энергично замахал кулаками в сторону секуратории и прокричал:
— Мы еще встретимся, шеф-секуратор Икс!
После чего все начальство отбыло на проспект Всех Исторических Дат ужинать в резиденции солидного мужчины — как вы понимаете, у Папы Зануды. Обед, надо сказать, прошел более плодотворно, чем акция задержания. Икс был заочно низложен еще раз, его действия с этой минуты следовало рассматривать как преступные, узурпаторские и противоречащие целям секураторной организации. Новым шефом-секуратором города был назначен юркий и настороженный (читатель, несомненно, узнает в нем Живоглота — мы и сами не понимаем, какого черта понадобилась нам зашифровка, по всей видимости, сказалась внутренняя, интуитивная потребность следовать еще не познанным литературным законам). Сначала, правда, пост был предложен самому Папе Зануде, но тот очень не любил секураторов. Власть, таким образом, перешла к более чувствительному, но менее щепетильному Живоглоту. Папа Зануда поздравил его с назначением и похлопал по левому плечу. Живоглот изобразил лицом жаркую любовь и благодарно осклабился.
С тем шеф Центра удалился к себе, и в дальнейшем мы уже о нем не услышим — бог с ним. Еще и по сю пору живы ему подобные. Мы все надеемся, что они вымрут.
Тем временем цифра на экране контроль-интеллектора поднялась еще на два пункта. В далекой секуратории Икс радостно потер руки, Зануда рассвирепел, а новоиспеченный шеф-секуратор от благородного негодования покрылся желтыми пятнами. Вскоре стало доподлинно известно, что оба новых тяжких совершены не членами организации.
— Распустили народ! — в сердцах сказал Папа Зануда. — Ничего за душой святого!
И в городе заработали сразу две службы порядка: одна, возглавляемая узурпатором Иксом, и другая, более многочисленная, предводительствуемая истинным шефом-секуратором Живоглотом. Справедливости ради скажем, что в последней порядка было не в пример больше, а эффективность ее работы просто потрясала. Все, абсолютно все преступные элементы города, по тем или иным причинам в организацию не входящие, на следующий же день подверглись визитам добровольных охранников порядка — визитам иногда сравнительно мирным, а порой и оставляющим на физиономиях посещаемых заметные следы физического воздействия. В городе был введен комендантский час. Все неблагополучные семьи, где ревнивый муж или доведенная до отчаяния жена могли совершить тяжкое преступление, были строжайшим образом предупреждены. Жителям города было вменено в обязанность непрестанно следить друг за другом. По приказу Живоглота все спиртное после захода солнца запиралось, и под угрозой самых серьезных репрессий, частично откладываемых до после Нового года, лицам в нетрезвом состоянии запрещалось появляться на улицах. Все подозреваемые в наркомании или распространении наркотиков были срочно из города изгнаны; не поощрялось также бродяжничество. В добровольные секуратуры были временно рекрутированы все члены организации; специальным приказом им были подчинены остальные мужчины города, способные носить оружие. Существовал также приказ, по которому Икса и его подчиненных следовало при встрече подвергать легкому избиению; поощрялось также применение мисдиминором в отношении их родственников (так, правда, сложилось, что никто из них родственников не имел).
В общем, началась веселая жизнь.
Успех деятельности Живоглота превзошел все ожидания. За первые четыре дня его пребывания на посту шефа-секуратора не произошло ни одного тяжкого, что вообще-то невероятно. Папа Зануда, начавший потихоньку жалеть о своем отказе от поста, сказал ему: «Я тобой горжусь!» — и оба радостно улыбнулись, честно и открыто глядя друг другу в глаза.
Папа Зануда любил своего Анжело — странные, поистине странные встречаются характеры у людей. Вот казалось бы: при всей своей мягкости и доброте Папа Зануда считался чрезвычайно строгим руководителем; он даже имел обыкновение напускать на себя злобность во время бесед с зависящими от него людьми. А вот Живоглота любил. Вероятно, за живость натуры, непосредственность и юношеский задор. Когда-то пробежала между ними черная кошка. Живоглота уличили не более и не менее как в попытке занять место своего благодетеля, разумеется, приняв к последнему соответствующие меры. Папа очень обиделся. Мы разделяем егб огорчение, но в то же время должны заметить, что такое случается порой в организациях: молодежи свойственно стремление выдвинуться. Папа даже решил поначалу принять к Живоглоту меры и пригласил его на воскресенье к себе домой — поближе познакомиться с той комнатой, где хранилась уже небезызвестная читателю сковородка. Но был Живоглот всего лишь избит, правда, избит крепко, мастерами своего дела — Папа Зануда держал в организации только первоклассных специалистов. Злые языки поговаривали, что Живоглот спасся тогда только благодаря своей предусмотрительности и неким фотографиям в некоем сейфе, которые Папе не хотелось обнародовать. Но стоит ли всегда ходить на поводу у злых языков? Мы, например, более чем уверены, что причиной такому якобы неожиданному прощению послужили Папина доброта и любовь к людям, особенно к Живоглоту — тот ему был как сын. Так или иначе, юный нетерпеливец был прощен и отделался изгнанием из организации. Побродив немного по свету, отведав горьких вольных хлебов, так и не прижившись ни в одной из конкурирующих с Папой Занудой фирм (что да, то да — у Живоглота был нелегкий характер. А у кого он ангельский?), он вернулся в родную организацию и вскоре стал первым Папиным референтом. Спросили Папу — почему он, так ревностно блюдущий чистоту, принял обратно человека с несколько пошатнувшимися моральными устоями? Ответ был таков: человек ошибся, но понял свою ошибку и больше никогда не будет, потому что дал честное слово. И Папа Зануда улыбнулся своей знаменитой, по-доброму искрящейся улыбкой. Таковы люди. Мы отказываемся понимать их чрезмерную мягкость, мы их за нее осуждаем, и мы любим их за нее.
Икс некоторое время храбрился. Ничего-ничего, говорил он, еще больше двенадцати дней. Не может быть, чтобы за это время не произошло каких-то двенадцати тяжких. Пока не включено управление вероятностью, на нас поработает старая добрая статистика. Но прошел и пятый день, и шестой, а цифра на экране контроль-интеллектора увеличиваться не желала — Живоглот со своей командой творил поистине чудеса.
Ему нравилась новая должность. Окрыленный успехом, он подумывал теперь поселиться там, где ему и положено, — в секуратории. И тот печальный в любое другое время факт, что у секураторов Икса не было родственников, мог в данный момент только радовать — очень уж стал досаждать Живоглот. Ежедневно напротив секуратории выстраивались с утра демонстрации. Демонстранты вели себя в общем мирно, они в основном размахивали плакатами и скандировали лозунги, и некому было их разогнать. Чего только они не кричали! «Узурпатор, убирайся из города!», «Хотим Анжело!», «Икс зарится на чужое!», «Проучим Икса!», «Зарвавшемуся бандиту — по шее!», «Икс, руки прочь от секуратории!» Время от времени по окнам бросали камни, тухлые яйца и баночки с цветной тушью. Ближе к обеду приезжал на бронированном «фиате» старого выпуска Живоглот и произносил речь. Речи Живоглот любил еще больше, чем принятие мер без применения технических средств.
Слова его были гладки и красивы, интонации — проникновенны и убедительны, голос — накален и полон внутреннего достоинства. Каждая его мысль была высока, верна и исключительно приятна воображению. Его можно было заслушаться, он и сам заслушивался себя, а потому всегда говорил чрезвычайно долго. И, повторимся, красиво. Когда он заканчивал, раздавался обязательный рев восторга (Живоглот любил, чтобы окончание его речи сопровождалось ревом восторга), потом молодцы с одинаковыми глазами и одинаковыми подбородками, со всех сторон подпиравшие демонстрацию и следившие за ее посещаемостью, строились и уходили, после чего толпа рассасывалась моментально.
Все это весьма действовало на нервы секураторам Икса. Телефон вскоре пришлось отключить, потому что неизвестные лица постоянно обращались в секураторию с беседами оскорбительного или угрожающего характера. Владельцы магазинов, бань и транспортных средств отказались обслуживать узурпаторов, подчеркнув тем самым свою солидарность с действиями законных властей. Кто-то, правда, бросил им однажды в раскрытое окно секуратории большой сверток с продуктами и сигаретами, но больше уже не бросал, на всю жизнь зарекся бросать.
Одиннадцатого декабря им отключили воду и свет, и тогда Икс решил покинуть секураторию. Двенадцатого в опустевшее здание въехал Живоглот. А узурпатор сбежал, сгинул бесследно — все очень смеялись.
Живоглоту на новом месте чрезвычайно понравилось. Например, он впервые в жизни узнал преимущества пишущей машинки перед автоматом самой распоследней конструкции. Он полюбил письменную форму — так иногда зреют и не проявляются до поры артистические таланты у людей, загруженных рутинной работой. Он с головой ушел в составление пространных инструкций, категорических приказов, пугающих объявлений, возвышенных статей и речей. Глаза его выпучивались еще больше, бородка энергично топорщилась; казалось, что даже сидя в кресле шефа-секуратора он не столько сидит, сколько бежит.
Таковы творческие натуры. Они горят, они сжигают себя, каждую минуту жизни кладут на алтарь любимого дела. Непонятно было, как он спит и спит ли вообще. За день настрочить целую кипу листов, распушить за нерадивость человек тридцать — сорок (и, заметьте, — поодиночке!), произнести речь на митинге, посвященном введению всеобщей добровольной секурации, потренировать руки, ноги и зубы для грядущих посленовогодних забав, провести три совещания (вот что он еще полюбил!), пять летучек, десяток инструктажей, поучаствовать вечером в обязательном мозговом штурме, доложиться Папе, поговорить с ним сугубо конфиденциально, просто конфиденциально, затем доверительно, потом еще при двух свидетелях и по телефону, пройтись рейдом по окраинам города, провернуть еще тысячу разных дел и учеба, учеба, учеба — ведь дело-то новое для него! Да разве под силу такое обычному человеку?
Члены организации ворчали, вспоминая о тех славных временах, когда характер работы был несколько иным, некоторые даже заверяли жен и любовниц, что завтра же положат на стол заявление об уходе; с коллегами, впрочем, обидами не делились. Удивлялись несправедливости: за работу, во много раз более трудную и хлопотную, чем прежние занятия под началом Папы Зануды, секураторам положено жалование прямо-таки нищенское, ни в какое сравнение не идут прежние их доходы. Странно, ох как нелепо и странно устроен мир!
И тем не менее время шло, а организация работала превосходно: к пятнадцатому декабря все та же цифра — 986 — красовалась на небольшом экранчике теперь уже Живоглотова кабинета. Она же красовалась на огромных транспарантах, развешанных по всему городу, и сопровождалась призывом «Горожанин, не преступи!». Скептики — ибо скептики есть везде — были посрамлены, ни один их прогноз не сбылся. Уточним: не сбывался. До восемнадцати часов сорока трех минут пятнадцатого числа. Живоглот в это время заканчивал очередной мозговой штурм.
— Думайте, ребятки! — воспаленно кричал он на своих подчиненных, пытаясь передать им хотя бы частичку своего творческого начала. — Пошевелите мозгами, проявите инициативу. Повторяю вопрос: что вы будете делать, если на ваших глазах группа мерзких насильников и убийц…
— Уж сразу и мерзких… — пробурчал кто-то.
— Не перебивай, если не хочешь на сковородку!.. И мерзких убийц! Пытается изнасиловать молоденькую девочку? Думайте, думайте! Малышку… худенькую такую… она плачет… она взывает о помощи… ей страшно, — глаза Живоглота базедово светились. — Крошка этакая… вся в бантиках… симпатюшечка… трусики беленькие… Отвечайте, что вы будете делать? Вот, например, ты… как тебя… майор Пробка, скажи, как поступишь?
— Поближе подойду, — таинственно улыбаясь, сообщил майор Пробка, лохматая громадина с очень слабой и очень смазанной печатью гениальности на челе.
— А дальше?
— Поздороваюсь. Подожду, если надо.
— Чего подождешь?
— Ну, это… известно чего.
— Я спрашиваю, как ты преступление тяжкое предотвращать будешь, дубина?
— Какое ж преступление? — удивился майор Пробка. — Пусть не гуляет по ночам, где не надо… такая красивая.
— Как-кие люди! — развел Живоглот руками. — Вот и поддерживай с ними порядок. Я спрашиваю…
— Девятьсот восемьдесят девять, шеф, — перебили его.
Живоглот вздрогнул.
— Где?
— Там… на экране. Сам посмотри.
Живоглот резко обернулся. И увидел, как цифра на экране скакнула и превратилась в девятьсот девяносто.
— Так, — испуганно сказал Живоглот. — Живо. Узнать. Ах, черт. Поехали. Все. Живо!
Вскоре стало известно, что тяжкие произошли в самом центре города, чуть ли не на проспекте Всех Исторических Дат. Выстрелами в упор там были предательски убиты два члена организации, несшие в тот момент секураторскую службу. Убиты без малейшего повода, просто так.
Преступникам удалось скрыться, никто из свидетелей ровным счетом ничего не заметил — такая вот незадача. Они очень хотели помочь следствию, эти свидетели, но ничем помочь не могли.
Тут оказалось, что помимо многих других талантов Живоглоту присущ и талант следователя. Он раскрыл преступление сразу.
— Икс, собака, — убежденно сказал он, даже не ознакомившись толком с показаниями. — Больше некому. Нюхом чую. Ну, найду, ну, сделаю, ну, приму меры!
Тотчас же всем секураторам были разосланы наистрожайшие директивы изловить преступника и уничтожить на месте при попытке к бегству. Всем горожанам категорически предписывалось принять участие в поимке злодея. Икс объявлен был вне закона и подлежал истреблению.
Назначены были награды, а также премии — одна первая, три вторых и десять третьих. Назначение поощрительных премий не одобрил папа Зануда, также в расследовании принявший участие. Похороны павших на боевом посту назначены были на завтра, предполагался небольшой митинг.
Члены организации волновались.
— Это как же? — роптали они. — Это вроде как на нас охота? Мы вместо него порядок поддерживаем, а он в нас стреляет. Ничего себе! Да чтобы я еще хоть раз на дежурство вышел!
Попахивало забастовкой и массовым принятием мер. До поздней ночи Папа Зануда и Живоглот бешено носились на своих бронированных машинах по всему городу, убеждая, угрожая, призывая, обещая все, что угодно и по какой угодно цене. Тайный список лиц, к которым следовало принять меры сразу после Нового года, чудовищно разбух — некоторых пришлось простить, некоторых «перенести» на следующий квартал.
Всем секураторам были срочно розданы пуленепробиваемые жилеты и сапоги, снабдили и армейскими шлемами. Добавили вооружения. Охранники порядка щеголяли теперь, с ног до головы увешанные пистолетами, автоматами, изящными будуарными бомбами и устрашающего вида кинжалами, реквизированными у местного антиквара; некоторые таскали с собой палицы и базуки. Забастовка кончилась не начавшись.
Где-то уже под утро все успокоились. Папа Зануда и Живоглот сидели в уютной бункерной, пили легкое вино, поглядывали время от времени на экран контроль-интеллектора и обсуждали завтрашние мероприятия.
— Ты творишь чудеса, мой мальчик, — сказал Папа. — Я никогда не думал, что можно столько дней держать целый город на нулевой норме. Если бы не этот проклятый Икс! Я тебе предрекаю большое будущее.
— Спасибо тебе, Папа, — отвечал Живоглот. — Мир еще не узнал, на что я способен.
Папа почему-то поморщился.
— Я тебе предрекаю большое будущее, — повторил он. — Завтра, на прощании с павшими, ты произнесешь речь, какой еще никто здесь не произносил. Я знаю, ты сможешь. Тебя будут качать на руках, мой мальчик. Я позабочусь.
— Нет, Папа, — голос Живоглота был мягок, но тверд. — Я не произнесу завтра никакой речи. Завтрашний день — твой. Ты настоящий хозяин города, и никто, кроме тебя, не может выступить завтра. Город должен видеть тебя. Что я? Я только послушный твой исполнитель.
— Я все-таки думаю, что выступить следует тебе, — подумав, возразил Папа. — Погибли твои люди, и тебе их провожать.
— Ах, Папа, — на глазах Живоглота блеснула крупная непрошеная слеза. — Ты так добр ко мне. Но у меня со вчерашнего болит горло, я разрываюсь между множеством неотложных дел, было бы неправильно — мне выступать завтра перед народом, все подумают, что ты сдал позиции, что хозяин города я, а не ты, люди не поймут, люди хотят услышать истинного Хозяина. Было бы неблагородно с моей стороны выступать завтра. Да и люди-то, в общем, твои. Все спрашивают, как там Папа. Любят тебя.
Папа Зануда задумался во второй раз.
— Что ж, возможно, — ты прав, — наконец произнес он очень нерешительным тоном. — Но ты выступишь тоже. Сразу после меня.
— Ну, конечно, Папа.
— И надо как следует все подготовить.
— Йесть! — только что сидевший в кресле весьма вальяжно Живоглот уже стоял перед Папой, превратившись в струну, настолько натянутую, что казалось, он зазвенит сейчас от еле сдерживаемого энтузиазма.
Живоглот был счастлив, словно перед собственноручным принятием мер. Он отсалютовал по-военному и исчез — все готовить на завтра, раздавать приказания, проверять исполнение, разрываться между массой дел, которую сам на себя взвалил по собственной доброте.
И назавтра все было пышно. Два роскошных гроба, разукрашенные кони с черными попонами и нашлепками на глазах, фраки гробовщиков, почему-то факелы смоляные, цветы, несметные народные толпы, пришедшие проводить героев в последний путь, оркестр, у всех приподнятое, торжественное настроение, скорбный Зануда на импровизированной трибуне, с обнаженной головой, в черном, овеваемый резким декабрьским ветром, возвышающийся над людьми как памятник самому себе.
Он говорил, и динамики подхватывали его речь, и выходило по его речи, что погибшие были ну совершенно святые люди и что для города их смерть, их героическая кончина, есть утрата невосполнимая. И вот удивительно: погибшие, коих в. городе хорошо знали под именами Дилетанта и Желтозубого, при жизни вовсе не производили столь благоприятного впечатления. Скорее, напротив, немало нашлось бы в городе обиженных ими, про них говорили бог знает что, даже пересказывать неудобно. При жизни их побаивались, старались не иметь с ними дела… но сейчас! Сейчас, слушая Папу Зануду, лишь немногие только изображали скорбь, гнев и жажду немедленного отмщения, а не испытывали этих чувств на самом деле. То тут, то там сжимались судорожно кулаки, стискивались зубы, вздымались грудные клетки; и женщины, пригорюнившись, рассматривали усопших — такие молодые, им жить бы да жить. Люди всерьез, самым искренним образом их жалели.
И вдруг… о боже наш электронный… какой чудовищный диссонанс!..
Папа Зануда вдруг замолк посреди слова, будто кто-то с размаху вогнал ему кляп в самое горло. Он картинно откинул голову, поднес было руку ко лбу и упал навзничь. В тот же момент, с края площади, взвыв, унеслась прочь автомашина — еще никто ничего не понял. Раздался душераздирающий вопль. Это Живоглот начал свою прощальную песнь по Папе. А Папа Зануда, раскинув конечности, лежал под трибуной на только что выкрашенном помосте. Падая, он повернулся лицом к народу и теперь невидящими глазами смотрел на толпу, а между его бровей пузырилось кровью небольшое отверстие. Не помогли тщательные меры предосторожности, Папа получил пулю, Папа был мертв, в этом не было ни тени сомнения.
Что же, спросит возмущенный читатель, что же все это значит? Неужели и впрямь все три убийства лежат на совести Икса? Пусть он оказался в беде, пусть сплетение неблагоприятных обстоятельств заставило его покинуть пост, дом и вести подпольную жизнь, но ведь он тем не менее секуратор, то есть человек, обязанный охранять спокойствие граждан методами, дозволенными законом, а вовсе не приумножать беспорядок. Убийство, совершенное представителем власти, — в этом есть что-то безнравственное.
Мы не можем сказать ни «да», ни «нет», мы не знаем, кто убил этих троих, следственные учреждения не дали на сей счет исчерпывающих ответов, а значит, мы и не вправе кого-либо обвинять по собственному разумению. Убийство — дело серьезное, юридическое, на него, как известно, распространяется презумпция невиновности. Единственное, что автор знает наверняка, так это то, что Икс, укрывшийся от всех глаз, действительно решил мстить. Нам бы хотелось, чтобы он повел себя как-нибудь по-иному, чтобы не замарал чести мундира, чтобы поступил, как поступают в подобных случаях культурные люди: …м-м-м… автор не знает, как именно… скажем, стал бы писать письма во все инстанции о творящихся безобразиях, склонять народ на свою сторону, собирать… я не знаю… петиции, что ли. Он мог прийти к Живоглоту и честно высказать свои претензии, мог, наконец, поступить как человек разумный — просто уйти. Безо всякого, заметьте, ущерба для совести, потому что все равно не справиться ему одному с такой оравой специалистов, объединенных в отлично управляемый коллектив, блестяще, кстати, справляющийся с задачами самого Икса, в исполнении которых, как мы видели, тот не слишком-то преуспел. Он мог уйти, потому что все равно Полный Контроль был неизбежен, потому что все убийцы обречены уже самою историей. Но он не ушел. Он, как мы увидим, решил ответить жестоким, бесчеловечным террором.
Никто не знал тогда, где скрывается неудавшийся узурпатор, никто не знал тогда, что подручные его, кстати, не уволенные в соответствии с существующим законодательством, а самовольно покинувшие секураторскую службу, просто-напросто дезертировавшие, оставившие город на потеху разгульным и преступным страстям, что эти-то вот дезертиры — и те не посмели разделить мстительных планов Икса и спешно покинули город, разбежались кто куда. Что сам Икс прячется от возмездия на самой своей потайной конспиративной квартире — о чем тоже, разумеется, никто извещен не был. А он прятался там — да-да, трусливо скрывался среди консервных банок, наручников, накладных усов и бород, среди оружия различных систем и принципов действия, коробок с летальными ботинками, обойм с самонаводящимися пулями, маленьких инопланетных баночек с усилителями кулака, дезодорантов, дезаурантов (уничтожающих ауру, по которой так нетрудно даже в те дни было выследить человека), пакетиков с квантовыми заметателями следов, самовыслеживателями, сразусообщателями, скородопрашивателями, голографическими снимателями пальцевых отпечатков на расстоянии, тихоподслушивателями, лазерными приметосборниками и стереостучателями. Среди всего этого секураторского арсенала он сидел на мыслеэкранирующем диване в зашторенной, темной и выстуженной комнате с ворсистыми полами, скрадывающими даже падение двухпудовой гири, сидел и жевал скучный обед.
Он уже понимал, что если просто надеяться на статистику и пассивно ждать, то можно в принципе дождаться и пули в какое-нибудь плохо защищенное место — поскольку организация все видит насквозь и всякого может достать где угодно, нужно только немножко времени. Он сидел и разрабатывал, как мы понимаем, свои мстительные и кровожадные планы.
Мы не знаем, какими именно были эти планы, что именно рождалось у него в голове в той таинственной тьме, состоящей из донесений, явок, паролей и принципиально неразгадываемых шифров. Нам известно лишь то, что произошло в действительности. Но мы не можем не связывать его тихие, на цыпочках, диванные сиденья в темноте и воспоследовавшую вскоре какофонию убийств и многих, по счастью, не удавшихся покушений на рядовых членов организации и на самого ее лидера — Анжело Живоглота.
Первой жертвой, как мы полагаем, амбиций Икса пал секуратор организации, на свое горе заснувший от недосыпания на посту. Это случилось 17 декабря, через несколько дней после кончины Папы Зануды, когда и жители города, и члены организации несколько поуспокоились и уже начали строить радужные планы на счастливую встречу Нового года.
Мы вполне серьезны и крайне далеки от пустой и вредной иронии, когда говорим о жителям города и их радужных планах. Действительно, ни для кого из них не являлось секретом, что организация еще совсем недавно обстряпывала свои финансовые дела, не останавливаясь перед нарушениями закона. Еще в ноябре она наводила страх на весь город и никто, засыпая, не мог с уверенностью сказать, что не проснется следующим утром с разможженным черепом или пробитым пулею сердцем, да еще к тому же и обокраденный. Но в декабре преступления кончились, в декабре члены организации выступили в роли вестников безопасности и спокойствия. Что ни говори, а они наконец навели порядок, — слышалось то тут, то там, — что ни говори, а они вполне заменили этот проклятый Контроль, который, в сущности, беззаконие и вообще неизвестно что. Люди в наше время мало верят словам, зато дела впечатляют их безусловно.
Убийство 17 декабря поражает нас не столько своей жестокостью, сколько подлостью: удар был нанесен, можно сказать, сзади. Спящий секуратор был сперва связан, чего по причине нахождения в бронеодежде своевременно не заметил. Потом за технологическую дырочку в титановом броневоротнике он был привинчен к фонарному столбу (для чего в последнем было потихоньку просверлено отверстие и нарезана в нем резьба).
Убийца — мы-то знаем, кто это был, — действовал изощренно и… как бы это сказать… избыточно. Складывалось впечатление, что он имел к жертве свои, очень серьезные, претензии. А между тем (вот где подлость-то!) достоверно установлено, что Икс не мог испытывать к Гаденышу (под таким псевдонимом был известен в городе этот член организации) личной неприязни. Да, он встречался с ним в бытность свою главой департамента тяжких, но по чисто служебным делам!
Вы спросите, что же он сделал? Он развел под жертвой костер из горючего пластика и был таков. К несчастью, каков он был конкретно, никто сказать не смог: как назло улица, обычно многолюдная, в это предвечернее время оказалась практически пустой, и свидетелей собрать не удалось, опять же густой дым. Проснувшийся секуратор громкими криками взывал о помощи, но, когда та подоспела, он уже молчал и только весело потрескивал на костре. Он успел хорошо прожариться в своем бронекостюме и покрылся румяной корочкой, что на похоронах вызвало у ценителей искреннее восхищение и было встречено скорбными рукоплесканиями.
Злобность чисто патологическая видится нам в этом бесчестном и несомненно противозаконном деянии. Хотелось бы добавить, что, узнав об ужасном конце своего защитника, все жители города единодушно содрогнулись. Однако стремление к объективности вынуждает нас отметить, что были и такие, которые не отреагировали долженствующим образом.
Они не выказали достаточно скорби, а скорее обрадовались, стали возвеличивать Икса, выдавать его за поборника и спасителя. Наверняка схлопотали по физиономии за какое-нибудь нарушение, а теперь тешили мстительность свою мелочную. По городу пошли странные слухи.
Икс — ну прямо Робин Гуд какой-то! — появлялся тот тут, то там в самых немыслимых обличьях и облачениях. Его видели загримированного под заурядную проститутку, старую, сонную и обтрепанную, бродившую, а потом и перебродившую неподалеку or секуратории, узнавали в бродячем лудильщике персональных компьютеров, в усердном клерке, несущем под мышкой двенадцатиствольный лазер (экспортный вариант), в бравом гусаре, распевающем, несмотря на строжайший запрет, гимны на улице Скопидар, даже в непотопляемом секураторе, решившем вдруг погладить младенца. И везде этот дезертир совершал умопомрачительные подвиги, спасая невинных якобы жителей и наказывая смертью злонамеренных якобы членов организации. Смертью, которая, якобы по ошибке, а то и по злому умыслу компьютера почему-то не вносилась в анналы тяжких и соответственно не уменьшала число убийств разрешенных. На самом же деле, — и мы в том уверены, так как располагаем надежными сведениями, — никаких тяжких, не заносимых в контроль-интеллектор, не было и быть не могло, и это попросту слухи. Убийства совершались и, к досаде Живоглота, неизменно заносились в соответствующую интеллекторную графу.
Убийства, мало сказать, разнообразные. Например, тяжкое двадцать восьмого декабря произведено было с помощью аппаратуры, в силу своей новизны не имевшей до той поры отношения к оружию, — искривителем пространства. Беднягу секуратора так перекорежило, что до сих пор его имя не установлено (следствие ведется, и каждую неделю общественности сообщают, что появились новые факты). А тяжкое, скажем, двадцать первого декабря исполнялось дубиной неотесанной (путем нанесения ею троекратного удара по голове, принадлежащей жертве). По поводу этого преступления ходили всякие разговоры: мол, требуется для такого сила воловья, а ею Икс, судя по менее чем обычной комплекции, обладал вряд ли. Ну что ж, будто бы неизвестны секураторской науке особые средства, специальные тренировки, а также изощренные садистские приемы борьбы тэтатэ!
Также, повторимся, совершалось множество покушений, кончавшихся благоприятно для покушаемых; отсюда, по-видимому, и разговоры.
Следует отметить, и потому мы отмечаем: значительная часть покушений обращена была на жизнь самого Живоглота, что его очень тревожило. По сведениям, первое из них сопровождалось выстрелом по его особе в окно секуратории. Увидев автомобиль, мчащийся по улице Пролонгации (что напротив секуратории). Живоглот, до того любовавшийся пейзажем, тотчас перестал любоваться и бросился в глубь комнаты. В следующий момент, сокрушив стекло, туда же ворвалась пуля. Некоторое время она гналась за ним со скоростью ужасающей, оба кричали в унисон и кружились вокруг стола, пока наконец преследуемому не пришла в голову мысль включить пылесос. Смертоносный кусок металла с отвратительным чмоканьем исчез в вороненом раструбе навсегда. Все были восхищены и растроганы.
Этот эпизод взволновал Живоглота. Он его растревожил. Разразившись двухчасовой речью (по радио), шеф-секуратор призвал на помощь все население. Лучшие умы города — среди них три более чем секретных физика, один химик, один философ, один специалист по прогнозам пессимистическим, другой — по прогнозам оптимистическим, три собаковеда, один киновед, по ошибке принятый за кинолога, один булочник, один дегустатор, восемь частных сыщиков без диплома, при них восемь дипломированных педиатров и целая армада инженеров, подинженеров, сверхоколоинженеров, а также просто умных людей (сюда же приплюсуйте кордебалет) — были брошены на сверхсрочное создание специального иксоискателя. В скобках заметим, что эта разработка оказалась очень многообещающей, впоследствии она была удостоена литературной премии, и всякие по ее поводу произносились благодарственные слова. Исследования, по слухам, ведутся и по сей день, установка достигла производительности три с половиной Икса в минуту, только вот кого ловить-то сейчас? Впрочем, неважно: наука всегда работает на будущее, она выше какой-то потребы дня, ха-ха.
Помимо чисто научно-технических, велись также поиски натуральные. Секураторам пришлось перетряхивать весь город — при активной, разумеется, помощи здравомыслящих и порядконастроенных горожан, коих всегда значительное число. Поиски, сразу скажем, к успеху не привели, но они были, и воспоминание о единении сил поддержания порядка с общественностью до сих пор трогает сердце автора. Так, знаете, вспомнишь…
К сожалению, на следующий день было совершено целых два покушения на жизнь Живоглота. Утром его обстреляли из настоящей рогатки, а вечером ему подан был к столу радиоактивный морской ливер из Ливерморской лаборатории (США). Только невероятная осмотрительность шефа-секуратора, его неописуемо стремительная реакция, с которой он грудью бросался на защиту собственной жизни, позволили ему избежать смертельных опасностей. Но настроение, сами понимаете, было вконец испорчено.
Живоглот маялся. Он носился по кабинету как вспугнутый таракан.
Он выкатывал глаза так, что они выдавались над переносицей и при резких движениях головы стукались друг о друга. Никого, кроме нескольких доверенных лиц, он к себе не впускал. Доверенных же от себя отпускать тоже остерегался и оснастил каждого из них набором подслушивающих, подглядывающих, поднюхивающих и подщупывающих устройств. Точнее, двумя наборами: одним, устанавливаемым явно, другим — тайно.
Мозговые штурмы прекратились. Зато появились во множестве двойники Живоглота, иногда даже и не совсем повторяющие оригинал, но неизменно очень красивые, с богемными бородками и накладными глазами. Все же, какие бы горделивые, переполненные мудростью и пафосом позы ни принимали копии шефа-секуратора, их всех отличало одно — унылая обреченность. Они очень боялись смерти. Как ни странно, ни на одного из них вплоть до самого Нового года покушений почему-то не совершалось.
Все хлопоты по-прежнему выпадали на долю Живоглота. А он от покушений страдал ужасно, потому что был чувствительная душа. Удары сыпались на него со всех сторон, он уже с трудом от них уворачивался.
Он очень похудел и ослаб, потому что пищу, ему предназначенную, пробовали слишком много специально приставленных проверяющих и до Живоглотова стола доходила лишь ее малая часть, примерно та, которую оставляют в тарелке гости в приличном обществе, чтобы покинуть трапезу «с легким чувством голода». Живоглот настолько стал осторожен, что, когда ему требовалось… как бы это помягче выразиться… исполнить естественную потребность (мы надеемся, читатель нас понимает), он посылал впереди себя доверенное лицо. И, знаете, не раскаялся.
В один из дней означенное лицо, зайдя с предварительной инспекцией в приватное место, подверглось удару химического лазера-сапола. Лицо чуть было не лишилось жизни, уменьшив тем самым число дозволенных тяжких, но луч лазера попал ему в лоб и потому серьезных повреждений не причинил. Впоследствии, правда, лицо очень долго отказывалось самым категорическим образом от посещения приватных мест как по чьей-либо просьбе, так и для удовлетворения собственных нужд. А могло бы кончиться много хуже!
Но не подумайте, что шеф-секуратор поддался панике и забыл о возложенных на него обязанностях. Напротив! Хоть и росла с каждым днем цифра на экране контроль-интеллектора, но лишь за счет удавшихся покушений на жизни членов организации. Порядок сохранялся по-прежнему и даже ужесточился. Каждый, кто выходил на улицу, должен был теперь получить специальное разрешение. Идти разрешалось только поодиночке и только военным шагом. Шаг вправо, равно как и шаг влево, считался нарушением, за которое нарушителя ждала (буде его заметят) немедленная и жестокая кара, относимая контроль-интеллектором к разряду мисдиминоров, а на мисдиминоры Живоглоту было начхать.
Принятие пищи в предприятиях общественного питания проводилось под неусыпным надзором секураторов и добровольцев от общественности: они по одному стояли у каждого столика с часами в левой руке и плетью — в правой. Они имели также обыкновение громко и раздраженно кричать. Комендантский час длился теперь двадцать часов. Живоглот хотел было ввести все двадцать четыре, но его отговорили — надо же и гуманность продемонстрировать. Телефоны были отключены — лишних разговоров во избежание. Так что вот: никаких беспорядков не было в городе.
Живоглоту было трудно, ох, как трудно. Он разрывался между исполнением служебных обязанностей, увертыванием от покушений и беспрестанными поисками узурпатора Икса. По вечерам крупные разрывы он заклеивал пластырем, а мелкие мужественно терпел. И во всем бы его преследовали успехи, только вот Икс! Он исчез, пропал, растворился, он проявлялся физически только покушениями.
Порой Живоглоту казалось, что покушения эти — нарочито неудачные, что его только пугают, что оставляют на десерт. По ночам, когда он все же пытался хоть на минуту сбросить с себя невыносимое бремя обязанностей и заснуть, бедняга заворачивался с головой в бронеодеяло и глухо стонал. Он стонал так, что даже у бывалых-перебывалых доверенных лиц волосы становились дыбом, и наутро им всем приходилось делать укладку. Особенно это досаждало самому из них молодому и самому длинноволосому лицу по прозванию Стервочка: его волосы растопыривались во все стороны на семьдесят сантиметров и пружинили, так что приходилось загибать их плоскогубцами, что, сами понимаете, вредно и, может быть, ведет к раннему облысению.
Но Живоглот был профессионалом. Поддаваясь эмоциям, он ни на секунду не забывал о деле, не срывался ни в одной мелочи. Он изготовил хитроумнейший, безотказнейший план поимки Икса (и последующего к нему принятия мер). Идея основывалась на том, что Икс — тоже профессионал, причем высокого класса, к покушению, тому, глобальному, «на десерт», относится с большим вниманием, а значит, ни одной, даже мельчайшей возможности покуситься удачно и в удачное время ни за что не упустит. Второе, что одновременно вдохновляло и огорчало бедного Живоглота, заключалось в том, что «десерт» назначался, судя по всему, на тридцать первое декабря. И оба этих обстоятельства означали, что именно тридцать первого декабря нужно совершить глубоко продуманную оплошность, причем сделать так, чтобы Икс узнал о ней загодя.
У Живоглота была возлюбленная. По причине чрезмерной загруженности по службе он ее навещал редко, а последнее время так и вообще забыл к ней дорогу. Теперь во исполнение плана он ей позвонил и сообщил, что тридцать первого навестит. Предварительно он проверил, как обстоит в кабинете насчет подслушивания и подглядывания. Проверка его удовлетворила: кабинет подслушивался с помощью четырех лазерных засекателей, обратного рупора, направленных микрофонов, мезонного поля, фонографа, а также пано-, квадро- и октофонических искусственных барабанных перепонок, внедренных в стены еще при прошлых хозяевах помещения. Вдобавок датчики обнаружили просвечивание ультрафиолетом, СВЧ, x-лучами, y-лучами, медленными нейтронами и быстрыми шариками из жеваной бумаги. Найдены были также следы чьейто деперсонифицированной ауры, две ампулы с ядом и боевой топорик племени сиу. Теперь Живоглот мог до самого Нового года не опасаться за свою жизнь. Но он опасался, потому что, напомним читателю, был профессионалом. Хорош бы он был, если б не опасался.
Цифра 999 появилась на экране контроль-интеллектора двадцать девятого декабря. Все забегали с очень взволнованным видом. Живоглот только усмехнулся.
— Теперь, друзья, полное спокойствие и самая напряженная работа. Больше тяжких не будет.
— Но девятьсот девяносто девять, шеф-секуратор! Этому Иксу стоит только кого-нибудь убить, как сразу Контроль.
— А мы ему не дадим.
— Да он себя сам под пулю подставит!
— И себя не подставит. И вообще ни до кого не дотронется. Ему нужен я. Он профессионал. Это его последний шанс до меня добраться.
— А если доберется?
— Я тоже профессионал.
После этого, оставшись один, Живоглот снял телефонную трубку, нажал на первую попавшуюся цифру, чтобы гудок не мешал, и сказал:
— Привет, Икс.
Никто ему не ответил.
— Привет, говорю! Я же знаю, что ты слушаешь телефон.
Молчание.
— Ты хоть кивни, что слушаешь меня. Я пойму.
Икс кивнул.
— Ты ведь знаешь, что у меня есть женщина? Возлюбленная. Невеста.
Икс кивнул.
— И, конечно, знаешь, что там я тебе устраиваю ловушку.
— Знаю, — наконец подал голос Икс. — Но ты сам туда не придешь. Ты будешь ждать результатов в секуратории.
— А ты придешь туда раньше моих людей и сделаешь так, что в нужное время они засекут твое присутствие по приборам, хотя самого тебя не увидят.
— Увидят, — сказал Икс. — У меня и такой прибор есть.
— О! — Живоглот одобрительно кивнул. — Научный прогресс развивается беспредельно. Но ты-то в это время будешь в секуратории.
— Еще бы, — ответил Икс. — Ты ведь будешь один, если не считать сорока шести охранников. Все остальные уйдут к засаде.
— А если не уйдут?
— Тогда ты проиграешь.
— Ты проникаешь в дом через одну из ста четырнадцати лазеек, которые я все равно до Нового года не успею проверить и заблокировать…
— Ста пятнадцати.
— Нейтрализуешь охранников и захватишь меня врасплох.
— Да. Все это просчитывается элементарно.
— И произойдет наша встреча в семнадцать сорок четыре.
— Примерно так. Ты хорошо понимаешь в нашем деле.
— У меня были хорошие учителя.
— Не могу их поздравить.
— …хотя и есть с чем. Послушай, Икс, но ведь ты же согласен, что этот вариант наиболее приемлем для нас обоих. Самая большая вероятность покончить с тобой.
— И с тобой. По пятьдесят процентов на каждого, — ответил Икс.
— У меня такое впечатление, что наши личные интеллекторы склепаны в одной мастерской. Есть предложение, Икс!
— Я слушаю.
— Раз уж все равно мы встретимся с тобой неизбежно, именно тридцать первого и именно в семнадцать сорок четыре…
— Плюс-минус шесть минут, — уточнил Икс.
— Да-да, плюс-минус. Я говорю, раз уж мы все равно встретимся, так почему бы не увидеться безо всех этих сложностей?
Икс хмыкнул. Потом пожал плечами. Потом скептически приподнял брови. Потом сказал:
— Это было бы в высшей степени непрофессионально.
— Что ж, — оскорбился Живоглот. — Мое дело предложить. Тогда до скорого?
Икс кивнул.
У Живоглота на душе было гадко. Секураторы тоже начали уставать, да и у остального населения настроение ухудшилось. Поубавилось добровольцев, и на дежурства в предприятиях общественного питания горожанин шел с неохотой. К тому времени очередь официально назначенных к принятию мер растянулась уже на три года. Мисдиминоры участились настолько, что даже не считались насилием. Но Живоглот не сдавался. Он правил городом железной рукой. Он ввел двадцатидвухчасовой комендантский час, который народ со свойственной ему чуткостью тут же прозвал «двумя часами гуманности». Он еще жестче регламентировал порядок выхода горожан на улицу и следования к пункту назначения, указанному в сопроводительном разрешении. Разговоры между пешеходами запрещались. Однако каждому вменялось в обязанность со всех встречных требовать разрешение и самому свое предъявлять. Все окна приказано было заклеить Живоглотовыми портретами. В районе рта находилась форточка, которую через каждые пятнадцать минут, невзирая на время суток, полагалось распахивать и по сигналу точного времени выкрикивать утвержденный лозунг «Живоглот, единство, спокойствие!». Некоторые ухитрялись выкрикивать посредством магнитофонов, а взамен собственных лиц высовывать муляжи. Муляжи эти продавались в каждом киоске, ибо практически каждый в городе был теперь официальным двойником шефа-секуратора. Это было очень удобно: ведь двойники приравнивались к секураторам и, следовательно, не должны были носить с собой разрешение на следование. Каждому, находящемуся на улице, кроме секураторов в бронеодежде, предписывалось на длинном шесте носить с собой фотографию Живоглота размером 70×110.
Запрещалось выключать радиоприемники. В кабинет к Живоглоту провели микрофон, и значительную часть времени шеф-секуратор занимался увещеваниями. Он описывал ужасы Контроля и радости свободного поведения, он взывал к совести и угрожал всеобщим ежедневным мисдиминором. Его страстный, хорошо поставленный голос пропитал городские стены и потом, когда все окончилось, долго еще не мог выветриться. Хозяйки, выметая пыль из-под шкафов и прочих труднодоступных для уборки мест, нет-нет да и натыкались на какое-нибудь его излюбленное словечко: вандализм, цинизм, стимулы, принуждение, свобода, вакханалия, узурпатор, порядок, повышенная бдительность, факты, слухи, пресечь, предупредить, запретить. Некоторые слова, хоть они и глухо уже звучали, пугали до судорог, а некоторых и не слышали вовсе, потому что привыкли к ним, словно к тиканью этих новомодных игрушек — механических будильников.
Тридцатого ничего не произошло, если не считать четырех таинственных покушений на жизнь шефа-секуратора и еще семи — на жизни его подчиненных. Все тряслись. Живоглот посмеивался.
— Пусть его, — говорил он. — Я не боюсь, и вы не бойтесь.
Но под вечер и сам не выдержал: с риском для жизни открыл бронеокно и вышвырнул туда микрофон, ошибочно приняв его за гранату.
— Э-хе-хе, — сказал по этому поводу Икс.
Страшным был тот день — тридцатое декабря. Но вот и он закончился; наступил канун Нового года.
В четыре часа пополудни бывший шеф-секуратор Икс покинул неуютную конспиративную квартиру и вооруженный до зубов (в каждом по ядомету) направился на решающий поединок. Никем не замеченный (специальные тренировки плюс Живоглотова бородка, накладные глаза и портрет на шесте), он прибыл к секуратории. Икс рассуждал так: Живоглот — профессионал, но профессионал-самоучка, он может сорваться, поэтому следует все проверить.
Уже стемнело. Свистел декабрьский ветер, было прохладно, постовые секураторы кутались в броневоротники и вставляли в красные глаза спички. Отмечалась их повышенная небритость.
Икс начал измерения. Ауроискатель зафиксировал присутствие Живоглота в шеф-секураторском кабинете, звуколов зарегистрировал его нервные шаги и постукивание зубов, телемыслер поймал фразу: пора запускать дежурных.
Икс направился к дому Живоглотовой пассии. Он сквозняком ворвался в ее квартиру — на кровати в спальне секуратор из оперативной группы изображал спящую женщину, и он действительно спал. Икс прошелся по комнатам, не оставляя следов, но оставляя повсюду регистрирующие и прочие, нужные по ходу дела, приборы. Поспал в кресле девять минут — усталость. Снова все проверил. Погасил свою ауру, уничтожил запах, и на всю катушку запустил фотоотгонятель. Уронил стул.
Поднял. Одним пассом усыпил проснувшегося было красавца секуратора. Полюбовался. Вздохнул. Выдохнул в специальный мешочек. Услышал звук приближающейся машины. Спрятался в прихожей за обувной ящик.
Поимщики прибыли тоже очень тихо. Они быстро обыскали квартиру, затем один затаился под гардеробом, другой обмотался кухонным полотенцем. Трое остальных распределились по местам общего пользования.
Тот, что в полотенцах, тихо шепнул в ноготь:
— Все тихо.
— Отлично, — буркнул из живота Живоглотов голос. — Дежурьте и не прошляпьте.
Живоглот криво усмехнулся. Икс — тоже. Он тем временем был уже далеко. Оставляя массу ложных следов, заметая истинные и вообще делая множество совершенно ненужных, но абсолютно профессиональных предосторожностей, Икс направлялся, как и обещал Живоглоту, к секуратории.
Заработали оставленные приборы и начали имитировать присутствие Икса в доме Живоглотового пупсика. Тот. что в полотенцах, тревожно зашептал в ноготь:
— Он здесь. Слышу шаги. Вижу!
— Аромат?
— Его.
— Аура?
— Его.
— Что делает?
— Выглядывает из-за портьеры.
— Не брать! Ждать остальных.
Шепот Живоглота напоминал приглушенный подушкой электрический разряд — его и вправду трясло.
Вскоре к дому Живоглотовой девушки со всех концов города начали подтягиваться лучшие люди организации. Вслед за ними, более медленно, подтягивались остальные. Иксу стало трудно пробираться сквозь их поток, он уже побаивался, как бы не опоздать. Секураторы чертыхались: это очень трудно и неудобно изображать беззвучную, безароматную, безаурную, неосязаемую невидимку, когда на тебе килограммов двадцать специального особонепроницаемого металла. Они проносились мимо Икса бледными бесплотными тенями, но иногда звякали и трудно кряхтели.
В семнадцать двадцать девять с минутным опозданием Икс оказался у цели. Секуратория была пуста и темна. Равно как и кабинет шефа-секуратора. Икс удивленно приподнял брови.
Да, в кабинете Живоглот напрочь отсутствовал. Хоть это и не слишком профессионально. Однако простим его, все-таки он постигал ремесло самоучкой. Живоглот просто-напросто испугался. Его кабинет — самое надежное убежище во всем городе — показался ему вдруг не слишком надежным. Он взял восьмерых охранников и направился в пыточную, на самый подземный, самый тайный этаж здания. Там он давно оборудовал для себя уголок — не столько в качестве убежища, сколько для хранения несметных сокровищ. Уголок этот, за стенами пятиметровой толщины, содержал в себе еще один уголок, а в нем — нишу. В нише хранился личный шеф-секураторский сейф — сооружение, выдерживающее не только прямой удар атомной бомбы, но и визит грабителя-профессионала — как угодно, можете и не верить. В тот сейф, на среднюю полку общей площадью четыре квадратных метра, и запрятался Живоглот. Он спрятался там и заперся на семь принципиально нераскрываемых замков. Четырех секураторов он оставил охранять пыточную, четырех — уголок с сейфом. Своими грязными аурами они, как следовало ожидать, и выдали Иксу местопребывание шефа-секуратора.
Пройдя все преграды, нейтрализовав отбивающими сознание мисдиминорами всех четырех сторожей последнего Живоглотова пристанища, Икс добрался до сейфа ровно в семнадцать сорок шесть, то есть с двухминутным опозданием, каковое простительно даже профессионалу. Одного взгляда ему хватило, чтобы понять: вскрыть сейф ему не удастся. И тогда Икс применил ну уже самую распоследнюю новинку, которую придумали эти физики, — локальный ускоритель времени.
Живоглот нервничал. Он твердо решил не вылезать из сейфа до тех пор, пока часы не пробьют двенадцать. В спешке (вот где проявляется недостаточный профессионализм) он забыл часы в кабинете. Он до того разнервничался по этому поводу, что начал воспринимать радиоволны.
Тогда он настроился на местную станцию и вдруг услышал:
— …ское время ноль часов десять минут.
— Хо-хо! — сказал Живоглот и еще больше разнервничался (а Икс ждал у двери).
Живоглот начал отпирать принципиально неотпираемые замки. Загремели щеколды.
Икс приготовился. Сначала он сделался невидимым, но фотоноотгонятель сильно сужал и затемнял поле зрения, и тогда он его отключил.
Скрипнул последний замок.
Дверь сейфа открылась так неожиданно, и Живоглот вылетел из нее так быстро, что Икс едва успел приготовиться. Но когда он увидел перед собой лысого, очкастого, гладко выбритого мужчину, в душу его закрат лись сомнения. Они, правда, быстро развеялись: аура, аромат и прочие имманентно присущие — все указывало, что перед ним сам Живоглот, только уж больно какой-то мерзкий. Так профессионал Икс потерял секунду. А Живоглот приобрел. Они одновременно навели друг на друга атомные обрезы и одновременно, с точностью до миллисекунды, нажали курки.
Раздалось два, как в таких случаях говорят, сухих щелчка — обрезы дали осечки. Потом еще два, еще.
Икс удивленно приподнял брови. Живоглот удивленно хмыкнул. Потом хмыкнул Икс, а Живоглот привел в движение брови.
— Что за черт? — сказали они.
И выстрелили друг в друга из очень редкоземельных лазеров. Потом оскалили зубы и обдали друг друга ядом. Потом… Одним словом, много они еще чего делали, но вреда друг другу нанести не могли.
— Контроль! — выдохнули они. — Не может быть!
И взявшись за руки, побежали в шеф-секураторский кабинет. На экране контроль-интеллектора красовалась цифра 1000. Она была выполнена художественно, в четырех красках, и порхали вокруг нее ангелочки с очень деловитыми лицами.
— Ну вот, — сказал Икс. — Вот и крышка всей вашей банде. Жаль только, не уничтожил тебя.
— Кстати, — чтоб чем-нибудь посторонним занять свой потрясенный разум, спросил Живоглот. — А почему ты так хотел убить именно меня? Все равно ведь Контроль.
— Тебя, Живоглот, — ответил ему бывший шеф-секуратор, — никакой Контроль не возьмет.
— Это точно, — самодовольно подтвердил Живоглот. — Кстати, ты арестован. Руки, пожалуйста, протяни!
Профессионал должен уметь проигрывать. В последний раз на этих страницах Икс изобразил кривую улыбку и протянул к наручникам обе руки.
Что же произошло? Какая нелепая случайность разрушила планы обоих наших героев? Не скроем, мы ее ждали. Мы точно знали, что что-то такое обязательно до Нового года произойдет. Да и не могло не произойти.
А случилось вот что. Майор-секуратор Пробка, герой эпизода с мозговым штурмом, во время вечернего патрулирования встретил на улице малышку лет пяти-шести с очень красивым бантиком в волосах.
— Ты что? — ласково спросил он ее. — Тебе чего? Комендантский час.
— Я гуляла и заблудилась, — ответила крошка, отчего бравый майор окончательно прослезился и умилился.
— Да разве можно гулять одной, такой маленькой, да еще с таким бантиком, да еще ночью?
— Дядя, — сказала девочка. — А у вас правда пинджак железный?
— Правда-правда, — ответил Пробка. — У-ти моя ма-аленькая!
И железной перчаткой (добрая душа!) погладил ее по головке.
В это время, сзади, налетает на него какой-то совершенно невменяемый штатский, впоследствии оказавшийся к тому же отцом девочки, грубо вырывает бедняжку из платонических объятий стража порядка и со всего размаху бьет ничего не понимающего секуратора током. И убивает. Так, по крайней мере, писалось в газетах.
Согласитесь, нелепо. Какой-то, прямо скажем, дурак, осатаневший от рвения и усталости, вздумал проявить человеческие чувства к охраняемому объекту и всю концовку нам испоганил. Вот если бы, скажем, победил Икс! Добро, заключили бы мы в конце, всегда торжествует, по крайней мере, в книгах, авторы которых предпочитают читателя не огорчать. Или, например, Живоглот в равной борьбе расправился бы с узурпатором. А? Какой мрак, какие сильные чувства, какая глубокая философия во всем бы этом сквозили. Безысходность! О, она бы многие струны затронула. А какой роскошный финал потерян — я имею в виду одновременную смерть обоих! Нет, откуда ни возьмись майор Пробка и этот сумасшедший папаша!
Мы так и знали, так и думали, что все кончится какой-нибудь несуразицей. Уж не хочет ли автор сказать, — ядовито прошипят недоброжелатели, — что сам народ помешал герою расправиться со злодеем? Уж не намекает ли он, что не надо было восставать против зла? Много чего скажут недоброжелатели или слишком серьезные анализаторы морали произведения.
Со своей стороны уверяем читателя, что ни о чем таком мы не думали и ни на что такое не намекали. Мы и сами в недоумении: какой вывод следует из этой истории? Какой-нибудь да следует, это уж непременно.
Скажем, такой: автор не умеет строить свои рассказы. Что ему стоило взять да и сделать Икса предводителем горожан. Трудная это оказалась задача, плохо соединялись они.
Тем более что и сам Икс повел себя на суде странно. Он, в частности, уверял суд, что к покушениям, удачным и неудачным, на «простых» секураторов он никакого отношения не имеет. Ну врет, ну изворачивается, ну трусит просто! Что, мол, все эти покушения — дело рук самих горожан? С больной головы на здоровую переваливает. Потому что, если так, — что ж они восстание не подняли? Что ж не заявили во весь голос протест?
Поэтому автор просит читателя никакой особой морали из рассказа не выводить, а принять просто — как любопытный эпизод из эпохи Введения Вероятностного Контроля.
Нам осталось лишь сообщить, что Икс был осужден к пожизненному заключению, стараниями Живоглота отбыл в другой город, где Контроль к тому времени не был еще введен, но по пути постыдно сбежал из арестантского самолета — из страха якобы мести. Рассказывают, что осел он в какой-то банде, не из тех, которые за деньги преступления совершают, а которые против Введения (убейте, не пойму, в чем между ними принципиальная разница). А Живоглот все еще на секураторской службе. Недавно покинул город. Получил повышение. Старается, наводит порядок. И сейф увез. Иногда горожане вспоминают обоих, но без особого сожаления. До них ли? Иные времена, иные проблемы. И говорят между собой: вот придет еще такой Живоглот, вот мы тогда ему зададим. Мы уже ученые.
Владимир Покровский Парикмахерские ребята
Каждый день, ровно в восемь пятнадцать, я выхожу из Дома — не потому, что мне куда-то надо успеть, а по той только причине, что в это время оставаться в нем невозможно. Во всяком случае, мне. В восемь пятнадцать, вот уже десятый на моей памяти год, наш Дом, как, впрочем, и весь город, взрывается пробуждениями: кричат дети, немелодично завывают испорченные энергоблоки Восточного склона (их не успевают менять — так часто ломаются), на многие голоса орут меморандо, приемники, стереофоны, кто-то для кого-то передает объявления, кто-то с кем-то ругается, кто-то что-то роняет… Потом начинают грохотать ремонтные работы: здесь постоянно что-нибудь ремонтируют, а говорят — улучшение планировки. И я не выдерживаю.
Другие-то ничего не слышат, говорят — тишина. Так что, наверное, у меня с психикой не в порядке. Или у них у всех.
Если включить поглотители, становится тише, но я не включаю. Они ничего не изменят, как ничто не может изменить ничего в нашем противоестественном, патологическом образе жизни: пусть даже звук исчезнет совсем, но ведь останется, все останется. И к восьми пятнадцати я не выдерживаю, я уже жду восьми пятнадцати, чтобы именно не выдержать. Я одеваюсь, говорю Марте, что пойду поразмяться, привычно ее целую и ухожу. Она считает, что это у меня возраст, тяга к размеренному и неизменяемому, она посмеивается надо мной. Она, как и все, не слышит, не воспринимает ни звука изо всей утренней какофонии. Она, я подозреваю, и понятия не имеет, что меня мучит. Да что там!
Ровно в восемь пятнадцать, сжавшись, я прохожу по нашему полукилометровому коридору, стены которого какой-то идиот разукрасил в зеленую клетку, здороваюсь с соседями, кому-то киваю, кому-то жму руку, с кем-то перекидываюсь обязательной и совершенно бессмысленной информацией о самочувствии и вчерашних, всем непременно известных новостях, а там лифт и ступеньки, и опять лифт, и гигантский, оторванный от земли, эркер с Антеем, и лифт, и лифт, и лифт, и ступеньки. А потом велосипед, который сперва надо встряхнуть хорошенько, прежде чем ехать, потому что автопилот у него барахлит и может не включиться.
Продравшись сквозь тесные ряды столетних, но все еще незаконных пристроек, повиляв среди ярко-красных конусов чего-то сугубо технического — не знаю чего, — я наконец выбираюсь к путепроводам. Я оглядываюсь на Дом — огромную, ярко разрисованную пирамиду, почти не отличимую от других, и вот уже еду по городу. От шума таким образом не избавиться, шума здесь даже больше, но здесь, по крайней мере, он не мешает жить. Я не могу объяснить причину — может быть, из-за того, о чем последнее время только и говорят наши психологи, — из-за того, что на улицах город контролирует каждое твое движение, а на частной территории такой контроль запрещен. Под контролем приятно: безопасно и знаешь, что ничего такого из ряда вон ты в данную минуту не делаешь. А в Домах никакой слежки, разве что соседская.
Я еду по городу и вижу, что в остальном все то же, все то же вокруг, и все, что я делал когда-то, оказалось бессмысленным. Не всегда я именно про то думаю, но ощущение такое всегда. Я никак не могу поверить, что бессмысленно, они мне все уши прожужжали, что с куаферством ошибочка вышла, что надо было иначе, как-то не так… Но ведь сейчас иначе, а разве что-нибудь изменилось в лучшую сторону? Я не знаю, не знаю, не знаю…
Меня учили с детства, и, наверное, это действительно было так, что Земле просто не повезло — тогда, во время Первого Кризиса. Что слишком рано у них появились бомбы, что слишком много им внимания уделялось, а потом не знали, как от них избавиться. Что успей они развязаться со своими военными делами хотя бы лет на тридцать — пятьдесят раньше, у них бы достало и сил, и времени с другими проблемами справиться, а то сразу много их навалилось. Они бы справились. И никакого бы кризиса не было — так нам всегда говорят. Мы и сейчас бежим от него, а он на пятки нам наступает, и нет времени ни отдышаться, ни оглянуться, и ничего тут не сделаешь, ничего не поправишь. А как с куаферством разделались, так ни у кого никакой охоты нет. Все бессмысленно.
Я ничем сейчас не занимаюсь, не делаю абсолютно ничего, даже не встречаюсь с людьми. Разве что случайно.
С дю-А тоже вышло случайно. Я и не знал, что он в городе. Я вообще про него почти ничего не знал. Катил себе на велосипеде к Парку третьего уровня, там бывают прекрасные стекла, просто удивительные стекла бывают. И дают не на сутки, а на сколько захочешь. Пять лет за пять минут — вот их девиз, там же, в Парке, висит. Я, как и все городские бездельники, очень привязан к стеклам, больше чем к Марте; с той вообще сложности, похоже, что дело к разрыву идет, а жаль, будет тяжело без нее, еще, пожалуй, тяжелее, чем с ней. Мы все чаще и чаще ругаемся, мы пытаемся не видеть друг друга днем. Ночью, вымотанные бездельем, мы приходим домой, садимся к столу и говорим — каждый раз часа по четыре. В этом наша совместная жизнь, для этого мы необходимы друг другу. Смешно — весь день ненавидеть, а к ночи даже мысль оставить о ненависти. Смешно. И страшно, что четырехчасовые беседы эти, в общем бессмысленные и безынформационные, как утренние приветствия с соседями, как и все вокруг, все чаще превращаются в каскады микроскопических ссор, все чаще оборачиваются злобным скандалом (и неизменным утренним поцелуем), что ненависть из дневного все чаще проникает в драгоценное время ночи, но пока мы держимся друг за друга, пока в принципе у нас все хорошо.
Да, так дю-А. Симон дю-А. Старший математик Шестого Пробора. В тот день он ехал навстречу в двухместной деловой бесколеске последней модели — без верха. Строгий концертный свитер, розочка на плече, ухоженное моложавое лицо (впрочем, почему моложавое? Не рано ли в старики? Даже я еще не старик, просто выгляжу так, а он всегда был моложе меня). Он первый меня заметил, я-то давно уже растерял куаферские привычки, ничего во мне от куафера не осталось, да и на кой бы мне черт вглядываться, кто там едет на бесколеске, нет у меня таких знакомых в городе, у меня, считай, никаких знакомых в городе нет, разве что Федер, бывший мой командир, но он давно уже на Землю носа не кажет, а если и появляется, то всегда предупреждает заблаговременно. Он говорит, что помнит меня и любит, он говорит, что сейчас почти никого из наших в Ближнем Ареале не осталось, будто я без него не знаю, что и в Дальнем их не так-то уж много, будто я ке сидел тогда под бронеколпаком из-под списанной «Птички» и не на моих будто глазах гибли главные наши товарищи. Будто я ничего не помню. Но он, наверное, имеет в виду всех куаферов, а не только наших общих знакомых.
Дю-А крикнул:
— Массена, эй!
Я остановился и стал молча вглядываться в него, пока он не подъехал вплотную. Он протянул руку:
— Ну, привет!
— Привет, — сказал я. — Вот так встреча.
— А ты все такой же, — соврал он, чего раньше за ним не водилось.
Почти не водилось — один случай все-таки был. И я подумал, что он стал совсем деловым человеком, наш бывший старший математик пробора.
Мне эта встреча не слишком-то приятна была, да и Симону, думаю, тоже… впрочем, не знаю, что он там чувствовал, я и насчет себя то и дело ошибаюсь, мне бы раньше это понять.
Мы помолчали немного, потому что первый и основной стандартный вопрос — «ну как там наши» — относился к числу запретных. А другие в голову не приходили. И уж слишком дю-А был холен. Он растянул губы (так и не научился правильно улыбаться) и спросил:
— У тебя важных дел сейчас никаких нет?
— Я их переделал уже лет двадцать тому…
— Бездельничаешь, — он неодобрительно поморщился, но не успел я обидеться, как тут же перестроился на прежний приятельский лад. — А я свои могу отложить ради такого случая. Посидим?
И неожиданно для себя я сказал:
— Чтобы! — что на сленге куаферов, откуда ни возьмись вдруг прорвавшемся, означало, в частности, крайнюю степень согласия. Я встряхнул велосипед, поставил автопилот на «возвращение к Дому» и, не раздумывая, пересел в бесколеску, которая, как похвастался дю-А, носила гордую марку «Демократрисса».
Некоторое время ехали молча. Я пристально смотрел на него, но, в общем, не видел. Я чувствовал, что имею право смотреть на него пристально, и пытался к тому же сгладить гадливый привкус от своего слишком поспешного и униженного, нищенского согласия на совместное «посидим». Он же делал вид, что взгляда не замечает и весь поглощен дорогой. Потом, словно вспомнив что-то, улыбнулся и повернул ко мне голову. Хуже улыбки я ни у кого не встречал. Он совершенно не умел улыбаться.
— Я, честное слово, рад тебя видеть, Пан Генерал, — сказал он.
Пан Генерал. Вот что меня удивило. Слишком для него панибратски. Так они звали меня на проборах — Пан Генерал. Даже не знаю, почему. Может быть, и в насмешку. Но он ко мне всегда обращался только по имени.
— Я верю, — ответил я. — Хотя странно, конечно.
Это действительно было странно. Я не видел еще, чтобы он кому-нибудь когда-нибудь был бы рад. Он никого не любил, и мы тоже никто его не любили. Ни Лимиччи, ни Новак, ни Гвазимальдо, и Джонсон, ни Джанпедро Пилон — никто. Даже Кхолле Кхокк старался обходить его стороной. Один только Федер поначалу пытался изображать симпатичное к нему отношение, не мог же он так сразу, открыто невзлюбить собственную креатуру, но даже и Федер в конце концов отвернулся. Знаменитый Антанас Федер, собравший нас, сделавший из нас, в общем-то сброда (до того как он нас собрал, мы нигде долго не уживались, все с нами какие-то истории), великолепную парикмахерскую команду, одну из лучших в Ареале. Все без исключения специалисты стремились заполучить именно нас. И конечно, именно нас после Четвертого Пробора, очень удачного, выбрали мишенью для всепланетного панегирика. Я до сих пор не могу понять, почему Федер взял дю-А в старшие математики. Он, я думаю, самым примитивным образом обманулся, перехитрил сам себя, первый, может быть, раз в жизни.
Математика вообще подобрать было сложно. Во-первых, потому что они к нам не слишком-то и шли. Они занимались чем угодно — от эргодического дизайна до восьмиуровневой демографии, никому на Земле не нужной, — и только нас не хотели знать. Клановый предрассудок, а умные, казалось бы, люди. Во-вторых, уж больно сложная должность, тут одними только расчетами дела не сделаешь. Старший математик пробора — то же самое, что дирижер в оркестре, одну и ту же симфонию может сыграть тысячью способами, и каждый будет на другой не похож. От него зависит план всей кампании, он решает, какие советы интеллекторов стоит одобрить, а какие — пропустить мимо ушей. Он — величина не меньшая, чем сам командир пробора, хотя формально командир и повыше. Тут главное, как математик себя поставит.
За Пятый, наш триумфальный, Пробор погиб только один человек, но, на беду, им оказался именно Жуэн Дальбар, старший математик. Он погиб от укуса местного насекомого, так и не установленного достоверно во всегдашней проборной неразберихе. Это случается сплошь и рядом: вдруг ни с того ни с сего отточенный профессионализм, гипертрофированная осторожность, со стороны напоминающая иногда трусость, пасуют перед дешевым, но неистребимым желанием убедить всех и каждого, что тебе, куаферу, не писаны никакие законы, даже неписаные, что из любой ситуации ты выйдешь обязательно победителем, что не пристало тебе, куаферу, опасаться земли, по которой ты ходишь, которую пытаешься усмирить. А потом одна за другой наезжают строгие, строжайшие и сверхстрожайшие комиссии, они дотошно высматривают каждую царапину на стенах сборных домов, изучают химический состав грязи, скопившейся под твоими ногтями, пересчитывают твои носовые платки, злодействуют по вивариям и теплицам, а уходя, оставляют тысячи запретов, взысканий и выговоров, а также сотни явно невыполнимых инструкций. Да черт с ними, я не о них.
Он вышел из Территории, чтобы показать нам, как голыми руками берут железного стикера, мы его предупреждали о защите, только он все равно пошел. И он показал, он взял его, не фиксируя, а через час распух, и ничем ему не смогли помочь, мы даже диагноз не успели поставить. Очень медики убивались и на нас очень кричали. А мы что?
Когда он погиб, все гадали, какой будет замена. Пробор дотягивали без математика, а на следующую кампанию Федер пообещал нам раздобыть чудо. И все ждали, конечно, что он раздобудет самое-самое, а он привел к нам дю-А. Чего до сих пор не может себе простить. И до сих пор пытается оправдаться. Он как-то сказал мне:
— Я всегда знал, что слишком люблю полную власть, всегда хотел отвечать абсолютно за все. Я знал, что так нельзя, когда командуешь, просто глупо. Мне моя властность всегда мешала, и, когда я увидел дю-А, сосунка, который ничего не знал, но думал, что знает все, когда я оценил всю громадность его занудства, когда понял, насколько он, сам того не замечая и даже не желая того, пропитался духом антикуизма, я решил — вот то, что мне нужно, вот человек, которому в наших парикмахерских делах все не по нраву, который будет ругать все, что бы я ни сделал, который всегда будет меня сдерживать, а уж настоящий огрех заметит, так завизжит просто.
Но так он уже потом сказал. Он очень постарел, Федер.
Может быть, кто-нибудь думает, что если перед ним воспоминания куафера, то нужно ждать от них что-нибудь про смертельные опасности, всякие замысловатые приключения, что-нибудь про наши отношения, очень, как сейчас считают, нездоровые и кровавые, что-нибудь про наших шпионов у антикуистов и их шпионов у нас, и чтобы обязательно драки, схватки, и чтобы уж непременно в высшей степени динамично — такой, мол, жанр, такая, мол, у них, то есть куаферов, жизнь. Все правильно: и жизнь у нас была бурная, и ждать от нас если рассказов, то обязательно о приключениях надо. Спешу разочаровать: стекло мое рассчитано только на одного человека, и если попало к вам в руки, то исключительно по недоразумению (на которое, честно признаться, втайне надеюсь). Человек этот — мой сын. С нами он, правда, не живет, да и не слишком любит он своего родителя и его бывшую профессию. Он еще молодой и всех слушает. И приключениями пичкать, как в детстве, я вовсе его не собираюсь, про них он может в другом месте прочитать, и в сто раз лучше. Я здесь хочу просто с ним поговорить, а уж там поймет он что, не поймет — его дело. Очень может быть даже, что и понимать-то нечего, то есть я хочу сказать, что, может, мне и сказать ему нечего, может, я сам ничего не понимаю. Будет здесь и кровь, море крови, бесконечно мне теперь дорогой, будут, наверное, драки, даже что-нибудь вроде сюжета будет, но только хочу сказать, что не для сюжета пишу, и разочарованных настоятельно прошу вытащить стекло и сразу же отложить его в сторону. Ждет их, я думаю, масса отступлений, мне важных, а по всяким там литературным правилам ненужных и даже вредных совсем — одним словом, предчувствую, что много будет нескладного. Ну, так и отложите.
Начинаю прямо со дня старта.
Что правда, то правда: жизнь куафера полна если не приключений, то во всяком случае впечатлений острейших. Но, в общем, жизнь довольно мрачная, тяжелая и требующая, как кто-то сказал по другому поводу, некоторого напряжения совести, не всегда, конечно, но временами, и тут ничего не поделаешь. Но есть в работе куафера день, который можно назвать счастливым, — это когда раненько утречком, после долгого и, как всегда под конец, изрядно надоевшего отдыха, ты снова встречаешься со своими товарищами, чтобы вместе с ними начать новый пробор. Есть, правда, еще один день, не менее радостный — когда, тоже чаще всего не вечером, после долгой и, как всегда под конец, осточертевшей разлуки с Домом, ты возвращаешься с очередного пробора на родную свою планету Земля (или на какую другую планету), чтобы залечь денька этак на три-четыре в постель, и ничего не видеть, не слышать, и никого к себе не впускать, кроме разве жены или матери (у кого они есть), ни о чем не думать, ни о грустном, ни о веселом, и вталкивать, вталкивать, вталкивать в себя земные деликатесы, и выпученными глазами изучать разводы на потолке — отходить. Но все-таки день старта с днем возвращения несравним. Старт — это праздник, это надежда, это возвращенная юность, та самая новая жизнь, которую принято начинать с понедельника, тогда как, возвращаясь, ты пуст, ты мизантроп, и от жизни тебе ничего не надо, кроме праздности бесконечной и маленькой толики подзабытой любви. Которая, кстати, как тебе в тот день отлично известно, не более чем химера.
В то утро, утро старта Шестого Пробора, я, куафер Лестер Массена (192 сантиметра, 95 килограмов, 25 лет, супер-два-подготовка и уже четыре пробора за плечами), чувствовал себя так, как любому другому пожелал бы себя почувствовать. Я только что простился с первой моей женой, Джеддой, и вышел из квартиры, имея целью попасть вовремя к пункту сбора, а именно — к самому дальнему углу атмопорта Мерештэ, принимающего, в отличие от прочих городских транспортных служб, не только атмосферные экипажи, но и вегиклы внеатмосферные, к которым относилась бессменная наша старушка «Биохимия». Прощание с Джеддой (уже второе к тому времени) прошло настолько бурно, что даже я, поднаторевший во всяческих всякостях куафер почти высшего класса, позволил себе уронить скупую мужскую, уж очень мрачно она меня провожала. Смешно сейчас вспоминать. По длинным коридорам, мимо дверей, запертых и распахнутых настежь, я пробирался к первому лифту в довольно-таки расстроенных чувствах, в тоске по любимой пытаясь старательно и безрезультатно откусить собственную губу и в коричневый свой чемоданчик вцепляясь с таким отчаянным видом, словно у меня там еще одна любимая, может, даже еще и лучше. Но вот позади лифты — и плечи расправились, и походка приобрела бравость, и скупая мужская усохла, и скупая мужественная растянула рот до ушей. Хорошо!
Ничего нового не скажу, а все-таки хорошо, когда тебе двадцать пять, когда раннее утро и ты никому ничего не должен, когда ты идешь, а вокруг тебя тихо и мелодично напевают что-то будильники за темными окнами бесколесок, чьи хозяева по какой-то причине остались без Дома, когда народ на улицах еще не толкается, когда машин мало, когда жужжат они только по самым центральным полосам улиц, только на тех этажах, которые для магазинного транспорта, то есть чуть ли не в километре от тротуара, и жужжат не истерически, а еле слышно и спокойно-спокойно, словно что-то себе под нос приятное наборматывают. Когда девушки на тебя оборачиваются, да и прочие многие провожают тебя глазами — идет куафер, редкая и ценная птица. Птиц, кстати, в тот раз что-то не видно было, наверное, генная обработка, жалко, конечно, но, что ж поделаешь, и без них тоже было не так уж плохо.
Да знаете ли вы, что такое куафер? Это по-старофранцузски куафер — парикмахер, а по-нашему… э-э-э, ребята… Многие детишки бредили нами тогда, играли в куаферов, говорят, даже спорили, кто Федером будет. А те, например, которые нас не любили, говорили «наемник» или еще хлеще — «головорез», ну так ведь чего по злобе не скажешь.
Очень многого очень многие не понимали в очень многих аспектах — тут закон жизни. А сейчас просто никто не помнит, что такое куаферы были. В стеклах, даже самых лучших, из нас сейчас какую-то парфюмерию делают, ровным счетом ничего на нас похожего, хотя бы специалистов спросили. Мягкий с коконом шлем, темно-серая куртка, воротник «рылом», множество карманов, замысловатых приспособлений — почти разумная куртка, — расческа серебряная на правом плече, горб величины потрясающей, яркий парадный пояс шириной в две ладони, трахейные брючки (мы их и в глаза-то не видели никогда, хотя вещь стоящая, конечно), громадные ботинки-носороги. Только серьги в нос не хватает, а так полный набор. Вот это, они считают, куафер. Ну и, разумеется, приключения — по нахальству, по несоответствию уставам и «Правилам», просто какие-то подлые приключения, просто руки разводишь, просто черт знает что! Конечно, и мы любили одеваться красиво, и шалили, бывало, и свой особый кодекс чести имели (о кодексе как-нибудь потом, может, даже еще и не раз будет о кодексе — эта тема, предположим, и не важная для рассказа, но… поговорим мы еще о кодексе), только все это — второе, это — так. Мы были другое, всем почему-то не хочется вспоминать об этом другом. Главное (пусть себе высоко звучит) — мы спасали людей, и только там все наши мысли были, только ради этого мы надрывались, умирали порой, работали до потери сознания, поступались всем — жалостью, любовью, здоровьем, жизнью… Всем. То есть мы, конечно, обо всяком таком не думали днем и ночью, но… как бы это сказать… имели в виду.
Надо сначала. Главное, ничего не скрывать. Говорить все. Я очень боюсь, что не получится говорить все, никогда не получается говорить все, каждый раз ловишь себя на маленькой лжи, маленьком умолчании, намеренно неточной интонации даже при совсем уже окончательной искренности. Главное — попытаться ничего не скрывать. Надо сначала, со старта.
На углу проспекта, откуда начинаются дома по двадцать тысяч квартир (сейчас их сносят зачем-то) и откуда до атмопорта ходьбы минут десять (пару раз свернуть налево — и там), я подождал Элерию — приятеля своего и соседа. Конечно, тоже куафера. Он появился шумный, нарядный, радостный. Хлопнули друг друга по животам, в унисон хохотнули. Элерия на полную мощность включил звук своего меморандо, запакованного в рифленую кожу «кровава» и притороченного к ремню из «дикого атласа», очень модной тогда имитации под кожу вик-эндрюзянского сабленога; и грянул, словно из его живота, голос знаменитого в те времена диктора в честь уходящих в битву за человечество, то есть именно нас. Панегирик посвящен был прошлому старту, на Пятый Пробор, я о нем уже говорил, всем нашим он тогда очень понравился, и решено было запускать его вроде гимна, перед каждым последующим пробором. Мы не знали тогда, что не так уж много нам этих проборов осталось. Что некоторым и вообще ни одного не осталось.
«Земля спокойна за них. Как всегда, они победят. Через несколько дней они спустятся в очередной ад, где за каждым камнем, каждым кустом, каждой, с виду такой невинной, травинкой поджидает их колющая, ломающая кости, грызущая, брызжущая ядами смерть — и ад расступится перед ними. Инфарктогенные чудовища станут лизать им ноги, кондоры величиной с дом станут носить им на завтрак яйца, а ипритовый паук смирит свой нрав, примет позу „пьета“ и помчит их туда, куда они пожелают. Через несколько лет по их следам придут первые миллионы поселенцев, чтобы начать свободную, спокойную, не стесненную квадратными метрами жизнь. И на Земле станет еще просторнее».
Бред, конечно, дичайший, особенно насчет того, что «еще просторнее», под стать сегодняшним стеклам о куаферах, только сегодня другие акценты, но нам нравилось, потому что говорили о нас.
Согретый ревом меморандо, любопытными, уважительными взглядами прохожих, Элерия заухмылялся, приосанился, спросил: «Что нового?» И не дожидаясь ответа, со смаком принялся посвящать меня в свои не слишком-то вероятные новости. Длинный, нескладный и пегоусый, он имел заговорщицкие глаза и тем покорял. Мы с ним не только соседи, мы с ним, можно сказать, друзья были, а это немало, я такими словами не бросаюсь обычно. Мы шли в ногу, чуть покачивая в такт шагам одинаковыми чемоданами, и весь мир принадлежал нам.
Как всегда, почти у порта нас догнал Кхолле Кхокк.
Он со сдержанной улыбкой выдержал два удара по печени и умудрился при своих неполных ста восьмидесяти сантиметрах посмотреть на нас сверху вниз, да так добродушно, что захотелось расхохотаться от радости и спросить:
— Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк? — Хотя что мне до его дел.
Кхолле Кхокк немножко был не куафер, я хочу сказать, что породы он был не куаферской — замедленный, чересчур добрый, — однако нареканий от Федера пока ни одного не имел. Подозревали даже, что он засланный журналист, пишущий о нас книгу с разоблачениями. Но все равно — это был Кхолле Кхокк, и конечно, никакого вреда он нам принести не мог. Я расхохотался и сказал:
— Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк?
Он отрицательно потряс головой и ответил:
— Все хорошо!
Место сбора находилось в дальнем конце атмопорта, на пятачке между зданиями средней администрации, блоком подсобных служб и длинной унылой чередой кубических складских помещений, стыдливо прикрывающих свое уродство рифленым забором отчаянно-желтого цвета.
Уже набралось много ребят, уже из ближайшего ангара высовывала свой надраенный черный нос «Биохимия», собственность куаферской службы. Меморандо Элерии орал не переставая, и, пока мы здоровались, пока внедрялись в общий, голодный, бессмысленно радостный треп, он то выключал панегирик, то включал, то перецеливал рекордер назад, к началу, и похоже было, что ему самому порядком поднадоела эта музыка. Но традиция есть традиция, особенно если она только что родилась.
«…Смотрите, вот они направляются к трапу знаменитой „Биохимии“, с виду обычные парни, но мы помним, что только благодаря им…»
Наш Федер, конечно, тоже был здесь, кое-как одетый верзила Федер, восхитительно в меру горбатый Федер, и на Земле наплечников не снимающий, пятидесятилетний красавчик Федер, которому двадцатилетние давали двадцать пять, тридцатипятилетние — сорок, и только сорокапятилетние могли заподозрить его настоящий возраст. Но такие среди куаферов — редкость.
Он стоял поодаль от остальных и разговаривал с каким-то яростным толстячком из вспомогательной администрации, вернее, слушал, потому что говорил один толстячок — тот с воинственным видом жестикулировал и, судя по всему, что-то крайне категорически воспрещал. Федер смотрел на него изучающе и приязненно, изредка встряхивая головой, чтобы убрать лезший в глаза плоский вороной чуб. Потом он взял толстячка за плечи, наклонился и что-то шепнул ему на ухо (в чем никакой необходимости не было — их все равно никто не слышал). Толстячок в ответ с готовностью закивал, вздохнул, развел руками и деловито умчался к ангарам.
И еще один человек не смешивался с общей толпой — дю-А. Правда, я тогда не знал еще, что это дю-А. Я сразу обратил на него внимание — уже встречались где-то, очень знакомое лицо. У меня феноменальная память на лица, но здесь она отказала, и потому парень меня тревожил.
Он стоял, прислонившись к забору, подтянутый, очень официальный, и вполне мог бы сойти за какое-нибудь должностное проверяющее лицо, если бы не был одет в новехонькую куаферскую куртку с расческой на плече и если бы не стоял рядом с ним блестящий черный баульчик, из тех, какими пользуются только очень непрактичные люди, считая их лучшими спутниками в не слишком дальнем вояже. Для математика пробора он даже слишком был молод — лет двадцати — двадцати двух. Но ни молодость, ни щегольской наряд абсолютно не подходили к его замороженной физиономии.
О том, что он здесь делает, у меня не было никаких сомнений. Все появившиеся после Пятого Пробора вакансии (кроме вакансии старшего математика) были заняты давно ожидавшими своей очереди «аспирантами». Их знали, к ним загодя начали привыкать, и в день старта они сразу были приняты как свои, и уже нельзя было различить, кто здесь новичок, а кто — куафер со стажем.
Тогда я в первый раз увидел нового художника — Марту, которая очень скоро выбила из моей головы всякую мысль о Джедди и заняла ее место. Мировой девчонкой она мне тогда показалась. Это сейчас мы с ней ссоримся что ни день.
Я уже говорил, что от Федера ждали чудо-математика, а он отмалчивался или пускался в таинственные намеки, и никто ничего не знал до самого старта, и теперь это новое чудо (больше вроде бы некому) с дикарски высокомерным видом подпирало складской забор. На него посматривали, однако, согласно строгой куаферской Этике Вольностей (тому самому кодексу), со знакомством вперед не лезли.
Благополучно избавившись от неуемного толстячка и поразмыслив пару минут, Федер направился в нашу сторону. Элерия моментально отреагировал, включив панегирик на том месте, где мы совершаем «почетный проход» к «Биохимии».
Режиссура получилась что надо. Федер приближался к нам с приветственно поднятыми руками, а из меморандо неслось:
«…Вот он идет! Смотрите, он идет первым — знаменитый, легендарный Антанас Федер, командир нынешнего пробора, отец десяти прекрасно причесанных планет, человек неукротимой энергии, человек, еще не знавший поражений и, можно быть уверенным, не узнающий их и впредь», — как сказал о нем мастер фактографического стекла Энзицце-Вит, — «достойное украшение всего человеческого племени!»
Мы грянули наш стандартный клич «Коа-Фу!», да так слаженно и так громко, что из ангара с «Биохимией» выставилось несколько встревоженных физиономий. Федер довольно рассмеялся. Он триумфальным шагом прошел сквозь толпу, раздавая шутки, рукопожатия, приказы и просьбы.
«Анхель Новак. Вот он, небольшого роста, запомните — Анхель Новак, флор-куафер и микробиолог. Это от него зависит ваше здоровье в будущих поселениях».
Снова дружный рев восторга. Новак, «сморчок» Новак, наш симпатяга, окидывает всех горделивым взглядом и, словно победивший спортсмен, приветствует нас воздетыми кулаками.
«…Лимиччи, Бруно Лимиччи, Гигант Лимиччи, тот самый, с Парижа-100, в одиночку спасший весь экипаж Аэроона. Его не нужно представлять, его всегда узнают по размерам. Бруно Лимиччи, тайный кошмар швейных автоматов!»
Лимиччи загоготал. Любое свое чувство и даже отсутствие оного Гигант Лимиччи выражал надсадным, ни на что не похожим ревом. И наш дружный вопль не смог его заглушить. Однако восторг восторгом, а кое-кто все же вспомнил, кого в тот раз представляли следующим, кое-кто обернулся и посмотрел с подозрением на подбоченившегося Элерию.
«…И вот, смотрите, — вот он, изящен, спокоен, нетороплив. Жуэн Дальбар, старший матема…»
Словно щелкнуло — наступила полная тишина. Элерия с испуганным и растерянным видом прижимал к груди меморандо. Ему никто не сказал, и он не вырезал про Жуэна. Он, конечно, должен был это сделать.
И в тишине Каспар Беппия, белокурый флор-куафер один-подготовки, тип с незапятнанной репутацией садиста, которого Федер почему-то не выгонял, которого все побаивались и с которым ссориться без толку никто не желал, прошипел с дикой злобой:
— Выключи!!!
— Я… — пролепетал Элерия. — Я, ребята… как договорились…
Каспар сжал кулаки и подскочил к нему вплотную — легко, мгновенно и незаметно, словно не добрый десяток метров одолел, а только чуть подался вперед, словно просто насторожился.
То, что он сказал дальше, я, из целей педагогических, не буду передавать дословно, а смысл такой: теперь из-за тебя пробор неудачным будет, но для тебя неприятности начнутся прямо сейчас, и я их тебе устрою.
Элерия очень не хотел заводиться при Федере, потому что дело, дойди оно до драки, могло окончиться немедленным списанием обоих с пробора, к тому же он чувствовал себя виноватым — все-таки он действительно не вырезал про Жуэна. Он очень, повторяю, не хотел заводиться, но Каспар слишком уж наступал, так грубо не принято обращаться с куаферами. Ему ничего не оставалось, как показать, что он тоже профессионал.
Элерия чуть-чуть переставил ноги, подобрался, набычился и — куда только девался вихлявый, самовлюбленный простачок-дурачок!
— Еще есть что сказать? — спросил он.
Куаферам драться запрещено, да раньше мы и не думали никогда о драках. Они хорошие ребята, куаферы, но, конечно, не ангелы. Ангелов среди нас мало. Говорят, специфика работы. Но все-таки раньше, пока не появился Каспар, драк не было. Я вообще не понимаю, почему Федер взял Каспара к себе. И никто не понимает. Конечно, высшая подготовка плюс рекомендация Центрального интеллектора что-то значат, но… да и непонятно, как его Центральный интеллектор мог рекомендовать: ведь человечишка совсем никудышный, не уживается ни с кем совершенно. Он, говорят, перед тем как попасть в куаферы, вообще из Космоса уходить собрался, нигде ему не было места в Космосе, он в городские бездельники метил, такие — вроде меня сейчас — нет, в куаферы его понесло.
Мы все насторожились, мы думали — сейчас будет драка. Тем более что повод к ней был довольно серьезным: Элерия назвал в день старта имя погибшего, что, по нашим понятиям, сулило пробору самые крупные неприятности. Куаферы — люди суеверные, и я так думаю, что даже в будущих, просвещенных, веках суеверия, особенно у людей опасных профессий, останутся обязательно. Глупость, конечно, только все равно мы стараемся быть в таких делах поосторожнее.
Одним словом, драка казалась неизбежной, и без нее никак бы не обошлось, не вмешайся начальство. Оно прокашлялось, отбросило со лба полоску черных волос и сказало благодушнейшим тоном:
— Так, ребята, хочу представить нового математика.
Все повернулись на голос. Бойцовые петушки — тоже, обменявшись предварительно многообещающими взглядами (кто в наше время посмел бы обещать мало!). Федер стоял около криогенного новичка и держал руку у него на плече. Федер очень любил такие панибратские жесты, хотя это ни о чем не говорит, вернее, говорит, только вот не знаю, о чем.
— Это, ребята, Симон дю-А. Не смотрите, что молодой. Он из питомника вундеркиндов.
— Дворца талантов, — тихо, но твердо поправил его дю-А.
Федер, мягко говоря, не любил, когда его поправляли. Скрывал, что не любит, но не любил. А новый математик пробора, чтобы уж до конца поставить точки над «i», а заодно и над всеми остальными буквами тоже, произвел телодвижение вбок, и начальственная кисть глупо зависла в воздухе, чему мы, с одной стороны, жутко обрадовались (какое-никакое, а все же начальство), а с другой стороны — за Федера своего обиделись. Но командир не смутился. Как ни в чем не бывало он придвинулся к строптивцу поближе, снова ухватил его, на этот раз уже за другое плечо, и продолжал:
— У него, ребята, большой опыт работы с городскими сетями контроля, да еще три года на вольном космосе. Три с половиной, — поправился он с необычайной предупредительностью, видя, что дю-А снова хочет что-то сказать. — Так что, прошу во всем его слушаться и без дела не обижать.
И тогда новый старший математик пробора Симон дю-А сказал:
— Здравствуйте.
И широко улыбнулся.
Уж не знаю, стоило ли. Я уже говорил о его улыбке, но тогда она была для нас в новинку — и всех ошарашила. Дю-А растянул губы так, как будто у него во рту стряслось что-то неладное. Да и растянул, честно говоря, плохо. Правый угол рта уполз дальше, чем левый, а левый к тому же еще и дрогнул — сразу видно, что новичок взялся за выполнение непривычной задачи.
Спустя год Лимиччи скажет, что, как только дю-А улыбнулся, он сразу его раскусил, потому что хороший человек так не улыбается, потому что хуже и фальшивей улыбки он в жизни не встречал. Может, и так. Но это он потом говорил. А в момент знакомства он то ли не до конца проникся к дю-А отвращением, то ли умело свои эмоции подавил (что совсем уж невероятно), так как первым из всех нас подошел к новенькому, с привычной осторожностью пожал ему руку, отчего тот скривился, потом вгляделся в него и вдруг завопил:
— Вот так штука, ребята! Да он точь-в-точь наш Пан Генерал!
И здесь я наконец вспомнил, где видел это лицо. Нет, я не говорю, что один к одному, я потом понял, что мы даже совсем не похожи, что у него взгляд другой, мимика другая, повадки, но если бы мне вдруг вздумалось всех своих ребят посчитать за ничтожества, скроить подходящую случаю мину и в таком виде заморозиться на десяток секунд — любой бы сказал, что сходство необыкновенное, просто даже и не вообразишь себе, какое сходство.
Остальные ребята слабо прореагировали: кто хохотнул натянуто, кто головой качнул, дескать, ну и ну. У всех звенело еще в ушах имя Жуэна, произнесенное перед стартом по милости дурака Элерии, всех еще свербили предчувствия, им было наплевать, похож на меня старший математик пробора или не похож.
А тут и «Биохимия» стала вылезать из ангара. Федер скомандовал сбор, все двинулись к ней. Дю-А наклонился к своему баульчику, собрался было тоже идти, когда увидел, что я его поджидаю. Если не считать Лимиччи, то, наверное, меня единственного не волновали дурные страхи. Я шел к нему. Я улыбался во весь рот. Я протягивал ему руку.
— Привет, — я ему сказал. — Массена. Лестер Массена. Можешь звать просто Лес.
— Очень приятно, — кисло отозвался дю-А и поднял наконец баульчик.
Я глупо улыбнулся и спрятал руку в карман.
— Это… — я не знал, что говорить дальше. — Надо же, действительно сходство какое! Может, и родные найдутся общие? Ты сам откуда?
И тогда новый математик сказал:
— Вот что. Прошу запомнить: у меня нет и не было никаких родственников, тем более с кем-нибудь общих. Полагаю, случайное сходство — еще не повод для панибратства.
И твердо кивнул, и унес свой баульчик, скотина такая.
Кхолле Кхокк, задушевнейший Кхолле Кхокк — он был добрым со всеми, до неприличия добрым. Он был единственным, кто сам вызывался ходить в паре с Каспаром Беппией — до одного, правда, случая, когда Каспар над ним малость поиздевался, точнее, не над ним, а над одной зверушкой, очень милой, но ядовитой и слегка психованной. Я не помню ее названия по каталогу (пару раз всего и слышал), а между собой мы звали ее «перчатка» — и представить сейчас не могу, почему. Вообще-то она на белку похожа.
Каспар был глуп и не ценил доброго отношения. Федер послал их на мыс, где, по данным, бродил бовицефал, по-нашему «ведмедь», очень ценная зверюга с уникальным мехом — за ней охота. Охотники… но о них после. На нашем острове было что-то очень мало бовицефалов, не так, как на остальных землях Галлины. Поэтому мы перед главной фазой пробора — прочисткой — должны были их всех до одного отловить, чтобы случайно не уничтожить, а потом запустить снова. Никакого бовицефала Каспар и Кхолле не обнаружили, он не такой дурак, чтобы на одном месте сидеть куаферов дожидаться, уже на обратном пути, оба злые, они встретили перчатку. Та сидела на дереве, которые на Галлине страшно высокие, не в пример земным, на самой верхушке, и что-то там грызла. Кхолле Кхокк решил ее зафиксировать, потому что «средняя фауна» давно уже к нам ко всем приставала насчет перчаток (какие-то свои идеи они на этих перчатках никак проверить не могли — что-то насчет выживаемости в промежуточной эконише).
Кхолле выстрелил удачно: перчатка даже не дернулась и прямо к его ногам слетела, но упала не очень хорошо: за что-то зацепилась и свернула себе шею. Для «средней фауны» в таком виде она, конечно, не годилась. Надо было ее либо уничтожать, либо оставлять так — пусть сама выкарабкивается, когда время фиксации кончится. Я говорю: они после неудачи с бовицефалом были сильно раздражены, особо Каспар. Тот прекрасно знал о пристрастии Кхолле ко всем живым тварям, когда на них не надо охотиться, пристрастии, которое переходило иногда чуть ли не в сентиментальные слюни — недостаток, сколько я знаю, свойственный не только жестоким людям. Каспар решил поиздеваться над Кхолле Кхокком. Он разбудил перчатку и стал ее мучить. Я не буду говорить о том, как он ее мучил, я терпеть не могу Беппию, даже сейчас, когда от него только память недобрая остается. Да и не расспрашивал я, что именно он с ней вытворял.
— Перестань, — сказал ему Кхолле Кхокк. — Убей сразу.
Он не верил своим глазам. Ни один куафер, даже Каспар, не в состоянии мучить зверя — так он считал, так его учили. У Кхолле были свои завихрения, иллюзии у него были. Но Каспар и не думал переставать. Он мучил перчатку, а та дико пищала, а он что-то там такое над ней вытворял и при этом на Кхолле поглядывал.
Тогда Кхолле Кхокк вырвал у него нож и одним махом отсек бедной зверушке голову. Голова откатилась. После этого Беппия и Кхолле Кхокк подрались и друг друга хорошо потрепали, потому что добрый наш Кхолле Кхокк великолепно умеет драться.
Они вернулись в лагерь по одному, и с тех пор вместе их уже не видел никто. После чего Каспар Беппия потерял последнего товарища, а Кхолле Кхокк заполучил первого в своей жизни врага.
К врагам Кхолле Кхокк приучен не был: он не знал, как себя с ними вести. Как только Каспар оказывался поблизости, Кхолле Кхокк уже не мог оторвать от него глаз, и челюсть его подрагивала, При этом выглядел так, будто он королева, которую фрейлины застали у замочной скважины. Каспар, тот, наоборот, чувствовал себя очень хорошо, потому что давно привык к ненависти и даже считал, что она, ненависть, — часть атмосферы, окружающей любого «настоящего мужчину». У него тоже были свои иллюзии. А теперь появилась еще одна радость — издеваться над Кхолле Кхокком, потому что тот эти издевательства переживал страшно, а ответить словно бы и стеснялся, черт его знает, почему. А Каспар над ним даже и не издевался, а скорей подначивал, но и все-таки издевался, пожалуй, только осторожно, умно, не переходя грани, после которой Кхолле Кхокк не выдержал бы и вспылил, и устроил, например, драку, что, наверное, было не в интересах Каспара.
Этот парень, Беппия, — не перестаю на него удивляться. Я таких не встречал, хотя, казалось бы, кого только на свете не видел. Он каждый раз делал все, чтобы не только другим, но и себе плохо было. Он все время ходил на грани списания. Пусть он хоть трижды профессионал, не пойму, зачем он к нам пришел: мы не святые, конечно, но подонков среди нас мало, они с нами не уживаются. А этот — он словно гордился тем, что подонок! Он, по-моему, просто гадкий мальчишка, которого и дома, и на улице лупят, гадкий мальчишка, несмотря на свои двадцать семь лет. Он и к нашему Кхолле приставал так, словно вызывал всех нас: «В конце концов, отлупите же вы меня! Не видите разве, какой я гадкий мальчишка?»
Так продолжалось долго, до самой почти прочистки, пока однажды к нему не подошел Лимиччи и не сказал:
— Еще раз заденешь при мне малыша, ребра повыдергаю.
Лимиччи хотел сказать это шепотом, чтобы Кхолле не слышал, но получился обычный рев. Каспар моментально сжался, как загнанный в угол кот-сис, встопорщил усики.
— Может, прямо сейчас и начнешь выдергивать?
— Могу и сейчас, — обиделся Лимиччи и выкинул Каспара за дверь.
Тот пролетел добрых три метра и шлепнулся в вонючую галлинскую лужу (все лужи на Галлине были вонючие).
Лимиччи подошел к нему и спросил:
— Так начинать?
Каспар, вскочивший с земли моментально и моментально вставший в позицию, боя все же не принял. Он пробормотал невнятную угрозу и ушел, озираясь.
Когда Федер узнал об этом, то не стал разбираться, кто прав, кто виноват и кто первый начал, а просто вызвал к себе Каспара и при Лимиччи заявил, что это последний пробор, на котором Каспар имеет счастье показывать свои необыкновенные куаферские таланты, что хватит уже и что ему глубоко наплевать на рекомендации Центрального интеллектора, а то эти интеллекторы умничают уж больно, такого иногда нарекомендуют — не отмоешься.
А Каспар почесал свои бледные усики, глазками голубенькими похлопал и сказал, уходя:
— Опять пробовать. Надоело, честное слово!
Мы никто не поняли этой фразы, и никто его не спросил, что, собственно, она должна означать. Но вообще интересно: даже такой законченный подонок и тот со своими странностями.
Я и понятия не имею, удастся ли мне когда-нибудь досказать то, что я досказать собираюсь, да и нужно ли мне это вообще — досказывать. В рассказчики особые я до сих пор не метил, да и не вышел бы из меня рассказчик — начну про одно, оттуда на другое перескочу и все на месте стою. Я про Кхолле Кхокка рассказывал, думал, получится не больше как минуты на три, задерживаться я на нем не хотел, а только собирался как пример привести: вот, мол, уж какой добряк и всепрощала этот наш Кхолле был, а ведь и то раскусил сразу дружка моего, тогда еще будущего, Симона дю-А. Он, еще когда мы в «Биохимии» длинным рядом сидели, сказал мне про нового математика, что с ним толкового пробора не выйдет, что хлопотно нам будет с дю-А. Что какой-то он ненадежный. И я согласился, с огромной готовностью согласился, поспешно и даже как бы угодливо: мол, ну и типчик этот дю-А. Но, думаю, уже тогда засело во мне наше сходство. Я уже и забыл про грубость, с которой отбрил меня мой как бы близнец.
Он всех нас донимал, этот дю-А. Хотя бы начать с того, что держал нас на расстоянии, сторонился — вы, мол, одно, а я — совершенно противоположное. Он показал себя уже на первой фазе пробора, самой, пожалуй, хлопотной, когда все раздражены, когда все из рук вон, когда на каждом шагу неожиданные проблемы, которые не только не решаются (не всегда решаются — так точнее), но которые даже и решать никакой ни у кого охоты не возникает. Когда половина людей болтается практически без дела — «вживается», — а в действительности с утра до ночи на побегушках, на самой иногда грязной, подсобной работе; когда вторая половина — специалисты — загружены так, что уже и понимать перестают, чем заняты и что надо бы сделать в первую очередь — носятся по лагерю, ругаются, скандалят безбожно, клянутся поминутно, что уж на этот раз абсолютно точно ничего из пробора не выйдет, потому что такой бестолковщины, как на этот раз, никто, никогда, ни при каких обстоятельствах не встречал, иначе и человечество вымерло бы, встреться оно хоть раз с такой бестолковщиной — одним словом, когда начинается вселенская, то есть всеобщая, самая обычная, самая нормальная, и даже любимая кое-кем, проборная суматоха. Некоторые, я знаю, даже и нарочно немножечко играли в нее, даже когда и повода особенного не было, просто потому, что так принято.
На первой фазе пробора одно из правил (собственно, оно всех фаз касается, но первой особенно) — «каждый помоги каждому». Ругайся, возмущайся, это даже приветствуется, но помогай, иначе ничего не выйдет. Дю-А сразу заявил, что на любой фазе будет заниматься только своим делом, в которое, кстати, он просит не вмешиваться, так же, как он не вмешивается в чужие. Тем более что у него и своей работы по горло, и не какой-нибудь там, а одной из самых важных. И тогда мы вспомнили добрым словом Жуэна Дальбара, который и со своими делами справлялся, и на вычистки ходил, когда надо, и в одомашнивании лагеря тоже не последнее принимал участие. И тоже, между прочим, помощи в своей работе ни у кого не просил.
Тут я, наверное, должен сделать очередное отступление и рассказать, что такое был пробор, а то по стеклам, думаю, вряд ли можно в нем разобраться — много насчет пробора чепухи накрутили. Обещать не буду, но постараюсь короче.
Теоретически любой пробор состоит всего из семи, кажется, фаз — я не силен в теории, да и мало ее учил, но в принципе, в нескольких если словах, пробор начинается после того, как разведка даст добро на колонизацию и составит предварительный реестр местной биоструктуры.
Уже первые эти теоретические шаги всегда казались мне несусветной глупостью. По мне, пусть бы разведчики давали только предварительное разрешение на колонизацию, а все остальное чтобы уже в наших руках. «Реестр», который обычно нам оставляют, никуда не годится: он настолько поспешно составлен, настолько неполон, настолько пестрит грубейшими ошибками, разведчикам хотя и простительными, но для дела вредными совершенно, потому что надеешься же на них, готовишься к чему-то определенному… Отвлекся. Я только хотел сказать, что в парикмахерском деле теория и практика так далеко друг от друга находятся, что даже и совсем непонятно, зачем и кому такая теория нужна. Потому что, по теории, мы должны приехать где-то уже на третьей фазе пробора, когда построен лагерь, точно очерчен район предварительной колонизации, составлена детальная экологическая карта местной биоструктуры (сначала разведчиками, потом — специалистами), когда каждый зверь, каждая травинка, каждый микроб описаны в точности, когда связь района колонизации с прилегающими установлена как в статике, так и в динамике — одним словом, когда уже есть полный набор данных, с которыми придется дальше работать. По теории, куафер должен попивать кофе с яблоками и время от времени давать свои ценные указания всяким там компьютерам и интеллекторам, а уж те все сами устроят. По теории, мы приезжаем на готовенькое, математик наш быстренько стряпает план пробора, мы его одобряем, конструируем нужных фагов (то есть опять-таки не мы, а машины — еще нам не хватало их конструировать, если уж по теории), плотно пакуемся в своем лагере, выпускаем фагов на волю, на границе ставим полный экран и ждем, когда все ненужные нам биообъекты потихонечку перемрут. Дальше мы выпускаем антифагов, которые наших фагов сожрут, потому что фаги ни в одну экологическую нишу не вписываются: мутируют они, черт возьми, да и вообще хлопоты с ними. После антифагов заселяем весь район буферной биоструктурой, чтобы она за фагами прибрала, приготовила район к следующей фазе и сама по себе, безо всякого вмешательства со стороны человека, тихонечко вымерла. Под конец дополняем оставшихся в живых новыми видами, давно уже во множестве заготовленными, которые вместе с тем, что не сожрано фагами и буферным зверьем, составят начальное ядро будущей постоянной биоструктуры, в которой будущим колонистам место точно определено, и, можете мне поверить, не такое уж неудобное место.
У флор-куаферов тоже, по теории, райская жизнь. У них, правда, методики посложнее — и фаги у них разнообразнее, и геновариаторы есть, до чего мы, фаун-куаферы, так и не добрались (что-то там у специалистов не выходило). Но, в общем, у них и не по теории жизнь немножко полегче нашей. И, странное дело, они еще на нас обижаются. Вечно, мол, вы со своим зверьем не справляетесь, вечно мы у вас на подхвате. Но в теории, повторяю, ни у них, ни у нас никаких особых дел быть не должно. Мы — на всякий случай.
Так в теории. На самом деле мы полной информации о районе никогда не имеем. На самом деле специалистов всегда не хватает, я имею в виду нужных для данного пробора специалистов, потому что ненужных-то как раз всегда пруд пруди, попусту суетятся. На самом деле — тысячи нелепостей и неожиданностей; и фагов запускаем не один раз, а порой до десятка; и плана у нас нет, только самый общий, да и тот все время меняется; и буферной биоструктуры нам никогда толком составить не удавалось, все за нее делали своими руками, и отловы постоянные, и коррекции численности, и ругань бешеная между всеми, потому что каждый специалист (особенно микробщики, чумной народец!) хочет не столько как лучше для пробора, но больше для того, чтобы себе, чтобы лучше было его, видите ли, «научным исследованиям», потому что, дескать, важнее они. И поэтому всегда у нас абсолютно сумасшедшая жизнь.
Я много могу говорить про проборы, но лучше, наверное, в другом месте поговорю, а то никак не докончу. Да и в злом я сейчас настроении, и на пробор, наверное, наговариваю немного.
Я про дю-А. Он всех чурался и ко всем приставал с проповедями, всех учил. В столовую спокойно нельзя было зайти, когда там дю-А. Он входил — и глаза насторожены, и походка корсетная, и губы поджаты (вот это мне особенно в нем не нравилось, что губы поджаты, уж до того неприступно и раздраженно, что почти даже подло, хотя подлецом-то как раз я и не назвал бы его тогда — он себя не скрывал и взгляды свои на жизнь нам все время рекламировал). Он садился за свой стол — у него свой стол был, не вздумай занять: однажды Каспар сел ради смеха, так дю-А над ним встал как истукан и простоял до конца, заморозив атмосферу вокруг до минус шестидесяти, так что даже Каспару не хватило садизма воспринимать это с удовольствием, так что ему и кусок в горло не лез…
Дю-А садился за стол и с места в карьер начинал свои поучения. Он обычно с мелочи начинал.
— Знаете, почему у нас всегда такая неразбериха, почему все из рук валится? Если кто и удивляется, то я уже не удивляюсь давно. Вот, пожалуйста: не далее как сегодня утром я попросил нашего несравненного Гвазимальдо, которого вы все так хвалите, зайти ко мне в интеллекторную, чтобы обсудить несколько вопросов, связанных с непомерно большим, как вы знаете, расходом «стрекоз». Мне не надо объяснять вам, насколько это важно, не надо говорить, что «стрекоза», которая, кстати говоря, на стрекозу настоящую и совсем не похожа, да и функции у нее другие, что «стрекоза» — это не просто летающий оптический микродатчик, это сложнейшая система с зачатками собственного интеллекта, то есть система безусловно дорогая, я вовсе не собираюсь посвящать вас в и без того известные вам подробности, что на «стрекоз» у нас строгие лимиты, что процент их невозвращения из круизов по острову высок до неприличия и что лишних «стрекоз» Центр нам никогда не отпустит, во всяком случае, нужное нам количество. И уж совсем не буду упоминать о том, что без «стрекоз» наш мультинтеллекторный комплекс никогда своей задачи не выполнит, я имею в виду — не составит плана, как вы говорите, пробора. Одним словом, я вовсе не собираюсь вводить вас в проблему, с одной стороны, хорошо вам известную, а с другой — конкретно к вам имеющую мало касательства — с тем, разумеется, исключением, то есть исключая, разумеется, тех, которые имеют четко сформулированные указания. Я просто хочу лишний раз подчеркнуть, насколько важна была проблема, которую предстояло нам с Гвазимальдо по некоторым аспектам обсудить, и, следовательно, я вправе был ожидать, хотя бы на этот раз, что если я назначил встречу на двадцать восемь нольноль, за час до второго обеда, то Гвазимальдо проявит понимание и придет точно.
В таких местах своего вступления дю-А делал обычно многозначительную паузу, принимал иронически-снисходительный вид (при этом не ел) и оглядывал присутствующих. Гвазимальдо, который опаздывал всегда и везде, где только можно, и не опаздывал только там, где нельзя, хотя, к общему удивлению, еще ни одного дела не сорвал, прикидывался, будто не слышит, что о нем говорят; набрасывался на еду с виноватым остервенением и старался чавкать потише (он ужасно чавкал, культуры совсем никакой). А дю-А, выждав, когда мы как следует пропитаемся его словами, огорашивал нас нижеследующим сюрпризом:
— В двадцать восемь ноль-ноль он не пришел. (Пауза.) Не пришел, и все. В двадцать восемь пятнадцать (улыбка, переполненная ядовитейшим смирением)… В двадцать восемь пятнадцать я его тоже у себя не увидел. В двадцать восемь тридцать пять — то есть, если кто из вас еще не забыл математику, через тридцать пять минут после назначенного и, смею заметить, не такого уж дешевого для меня времени, он изволил вспомнить, что его ждут. Вы не поверите своим ушам, если я скажу вам, что он еще даже и удивился, когда я выразил ему свое крайнее неудовольствие и отказался обсуждать с ним какие-либо вопросы, так как в двадцать восемь пятьдесят у меня назначен обед. Он даже обиделся и сначала мои объяснения посчитал просто за отговорку, потому что, видите ли, обед можно и перенести. Можно! Можно, не спорю. Можно перенести, дорогой Гвазимальдо. И пробор можно на следующее столетие перенести. Давайте, почему бы и нет?
Дальше следовала еще одна пауза, а после нее — уничтожающий, сокрушительный… какой еще?.. архипроникновенный вопрос, крик, можно сказать, души:
— Да можно ли вообще работать в такой обстановке — я имею в виду обстановку полной необязательности?
От частностей дю-А быстро переходил к более общим вопросам и здесь распоясывался уже совершенно. Он говорил, что мы вандалы, что губим целые миры чуть ли не из одного удовольствия, потому что, видите ли, ну нельзя же всерьез утверждать, что для спасения человечества, и даже не для спасения, а просто для большего удобства, нужно уничтожать биосферы, одну за другой, и каждая неповторима, каждая прекрасна, как все прекрасно в природе, а мы их «жгем» (на самом-то деле ничего мы не «жгем», на самом-то деле, конечно, не из садизма мы занимаемся таким грязным делом, как куаферство, на самом-то деле ведь действительно без куаферов никуда — так мы считали, так я считаю сейчас, и хоть вы там что угодно опровергайте, что угодно доказывайте, без нас — никуда; еще немного, еще немного совсем, и опять к тому же вернемся, потому что обстановка на Земле, мягко говоря, не имеет тенденции к улучшению. Психозы, насилие, голод, жуткая, невиданная теснота, вырождение повальное, какие-то эпидемии странные, скрываемые, черный воздух, металлическая вода — вот вам ваши мягкие режимы колонизации. Скушают еще, скушают!). Среди куаферов как-то не принято обсуждать такие проблемы, и мы оказались просто не подготовленными к такому натиску, почти ежедневному. Слушать было противно, а возразить — почти нечего.
Ефимли как-то его спросил:
— Если так тебе куаферство не нравится, какого черта сюда пришел?
— Я пришел заниматься научной колонизацией, а не куаферством, я пришел, чтобы спасти то, что можно от вас спасти, я знаю, зачем пришел.
Он как мог издевался над Этикой Вольностей — вот этого я особенно не любил. Я тогда очень был привержен к куаферству, мне тогда кодекс куаферский казался образцом этики, лучшей этикой, которую когда-либо создавали люди. Мы не были злодеями-суперменами, какими нас так любят изображать в стеклах, и ангелами, конечно, никак нас не назовешь. Если кодекс записать на бумаге (чего я не встречал), то получится, может быть, для кого-нибудь странно или даже смешно — например, не тренироваться в одиночку. Главное… ох, я не знаю, как главное выразить… примерно так: тебе прощается все, кроме профессионального бессилия, то есть кроме трусости, предательства, скрываемых неумения, физической слабости, одним словом, всего, что в критический момент может подвести тебя и твоих товарищей… в общем, это неправильно, я знаю.
Но я его чувствовал, этот кодекс, а дю-А не понимал совершенно и отказывался понимать, и нарочно поворачивал так, что вместо кодекса получалась последняя глупость. Мы с ним особенно не спорили, потому что обсуждать такие вещи, опять же по кодексу, не принято.
Он ничего не понимал, но считал, что все понимает, и придраться к нему было трудно, так трудно — он все время говорил такие правильные слова. И за это, конечно, его ужас как не любили. И не нужно было большого ума, чтобы догадаться, чем такая ситуация кончится.
Для начала дю-А не поладил с Каспаром. Что и говорить, с Каспаром трудно поладить, да, пожалуй, и унизительно, так что никого их ссора не удивила и никто на нее особенного внимания не обратил. Просто однажды Каспар в присутствии дю-А и в отсутствие Элерии вздумал пораспространяться на тему, какой Элерия недоумок и драный щенок и что давно пора Элерию гнать с пробора, что все неприятности (а тогда таких уж чрезвычайных неприятностей не было) из-за того, что Элерия их накликал.
Я уже не помню, по какому поводу это было сказано, помню только, что в интеллекторной у дю-А. Дю-А вспыхнул, поджал губки и с бесподобным презрением принялся Каспара отчитывать. Он сказал:
— Вы, Беппия, в высшей степени непорядочный человек. Разве вас не учили в детстве, что гадко оскорблять человека у него за спиной?
— А я и в лицо ему то же самое скажу, — окрысился Каспар. — Вы не очень-то. Я и о вас кое-что могу порассказать, в лицо, между прочим.
— Не интересуюсь, — с королевской надменностью ответил дю-А. — Если уж вам так хочется отыскивать недостатки, присмотрите-ка за собой.
— А что мои недостатки? Я их не скрываю, о них все знают. У нас так принято. Вот о ваших я от вас не слыхал что-то.
— Ах, ну да! — усмехнулся дю-А. — Ваша драгоценная Этика Вольностей.
— Не любите?
— Нет. Но для вас, конечно, лучше и не придумаешь. И знаете, почему?
Каспар задержал дыхание и очень заинтересовался состоянием своих ногтей.
— Ну и почему, любопытно?
— Потому, любезный, что только благодаря этой, с позволения сказать, Этике вы можете жить здесь на равных правах с остальными. В любом другом обществе с вами и разговаривать бы не стали, выбросили бы вон. Думаю, что именно по этой причине вы сейчас здесь, а не где-нибудь на Земле.
У Каспара даже наплечники встопорщились. Неприятно улыбаясь, он уставился в пол, как бы в задумчивости, побарабанил пальцами по колену, очень странно хихикнул, в полной тишине встал и медленной дурашливой походкой пошел к выходу. В дверях он обернулся, опять хихикнул и дружески подмигнул дю-А, дернувшись всем телом.
— Что? — своим любимым замороженным тоном спросил математик.
— Какой умница! — ответил Каспар. — Надо же, какой умница.
И всем стало ясно, что завтра что-то произойдет.
«Что-то» произошло послезавтра. То есть у меня, как и у других, нет никаких доказательств, что это дело рук нашего садиста, но и сомнений тоже ни у кого не было. Даже у старшего математика.
Этим утром он остался за Федера, который умчался на Вспомогательный улаживать дела с пропадающими «стрекозами». Рано утром, как всегда одетый с иголочки, со всеми знаками отличия, он вышел из своего домика — он с самого начала добился себе отдельного домика рядом с машинным зданием. Все было вроде бы как обычно: на площадке перед виварием разминалась дневная смена, сновали туда-сюда специалисты разных мастей, тягач вез по дорожке к старту отремонтированный только что маловысотник — «Птичку», — из открытых ворот вивария выезжали мусорные роботы с пузатыми зелеными бачками на полках. В бачках вывозились к деструктарию накопленные за ночь экскременты — это все знали, в том числе и дю-А. Он остановился, с рассеянно-брезгливой миной пережидая, когда роботы проедут мимо, — от них воняло. Но первый же робот, поравнявшись с ним, вдруг резко затормозил. Дю-А, не ожидая ничего дурного, скучно отвернулся. Когда робот решительно покинул дорожку и направился к нему, он еще ничего не понял, только посмотрел удивленно. Все это потом до конца пробора в сочных красках пересказывалось очевидцами. Дю-А посмотрел на робота, а тот снял с полки крайний бачок и вылил ему на голову. Дю-А, залитый черной жижей, протер глаза, увидел над собой следующий бачок, еще раз взвизгнул и побежал назад. Мусорники движутся не так чтобы очень быстро, но все-таки быстрей человека. Поэтому, пока дю-А добежал до двери своего домика, на него с компьютерной меткостью было вылито еще четыре бачка. Как только он скрылся за дверью, роботы затормозили и стали ждать его выхода.
Минут через десять туда прибежал наш техник Задонцо, известный огромным подбородком и умением спать где угодно и сколько угодно, и увел за собой всю мусорную команду. За процессией следили с большим интересом, ожидая чего-нибудь пикантного в том же вонючем духе, но, к общему огорчению, мусорники вели себя смирно. Через полчаса мы узнали, что кто-то намеренно испортил программу и вместо колодца утилизатора нацелил их гоняться за определенным человеком — для этого нужна квалификация повыше. Нужна специальная подготовка. Каспар такую подготовку имел, интеллекторы были его маленьким хобби.
Дю-А до первого обеда не показывался и никого к себе не пускал.
Каспар, необычно в тот день контактный, с детской улыбкой молодого вампирчика подкатывался то к одному, то к другому из куаферов, что-то им нашептывал (то есть не в прямом смысле нашептывал, я не знаю, как сказать — предлагал с таинственным видом), похлопывал их по плечу, похохатывал возбужденно и вообще суетился сверх всякой меры. У меня с Каспаром были свои отношения, еще с прошлых проборов: я к нему не цеплялся, и он ко мне не цеплялся тоже. Никогда его не терпел, но должен признать, он был очень надежен в проборах. Я в тот день помогал спецам из группы высших растений — у них увели на берега всю машинерию, так что пришлось полазить по деревьям (хорошо еще в зоне лагеря), втыкать их датчики. Работа предельно дурацкая, только в проборах на такую и наткнешься; спасибо еще, что на свежем воздухе, терпеть не могу под крышей работать.
Я так и знал, что Каспар со своими нашептываниями меня не минует.
Я сидел под деревом, высоченной такой громадиной, когда он ко мне подошел.
— Есть дело, Пан Генерал.
С некоторых пор Каспар меня избегал: у нас с ним несогласие вышло из-за того, что он приставал к Марте, хотя и знал, что она со мной. А теперь подошел. Я сказал ему адрес, куда он может идти со своими делами, но он не отстал.
— Не пожалеешь, Пан Генерал. Есть шанс проучить матшефа.
Здесь я сглупил. Мне бы хихикнуть ему в тон, послушать, что он предложит, но я сыграл в открытую — уж слишком гордым я тогда был, слишком противно мне было вступать с Каспаром в какие-то игры. Я с достоинством открыл карты. И сказал:
— Мне, Беппия, наш матшеф нравится не так чтобы очень. Но еще больше мне не нравишься ты. Он, может быть, и дурак, но по крайней мере другим не пакостит. И потом: его сегодня кто-то уже учил. Не твоя ли работа?
— Что-то ты сегодня грубый какой, — сказал он, состроив злобную мину.
Я ему ответил, он добавил, но драться не стал. Не с руки ему было драться в тот день со мною, очень ему в тот день проучить матшефа хотелось. Он сказал под конец:
— Ну, ты не убежишь, мы еще продолжим с тобой наш разговор.
И я с безмятежной улыбкой ему ответил:
— Чтобы!
А минут за двадцать перед обедом ко мне подошли сзади, накинули бумажный мешок из-под концентратов и уволокли в подсобку вивария. Но они торопились и связали меня не намертво, я даже думаю, что меня специально связали не намертво, что кому-то тоже не нравились идеи Каспара, но просто связываться с ним никто не хотел. Одним словом, я сумел выбраться.
Начала я не застал. Мне потом рассказали, что получилось примерно так. Дю-А вышел из домика ровно за пять минут до обеда, потому что пунктуальный он человек; он уже отмылся и был такой, как всегда, только не в парадной робе, а в простой, без регалий. Как только он вошел в столовую, Лимиччи подбежал к нему на цыпочках, с размаху хлопнул по плечу и, оглядывая собравшихся в полном составе ребят, завопил:
— Здорово, Массена, здорово, Пан Генерал. А?
Дю-А брезгливо дернулся.
— Я не…
— А что это от тебя воняет, Массена? Что это, я спрашиваю, от тебя воняет, как от нашего уважаемого старшего математика пробора номер шесть, дорогого нашего Симона дю-А? А?
Дю-А сверкнул глазами.
— Вы ошибаетесь, Лимиччи, я не Массена.
— Ой, глядите! — заорал тот (очень, полагаю, ненатурально). — Вы только поглядите, как наш Массена кривляется под дю-А! И такую же грызливую морду скорчил. А?
— Артист! — восторженно подтвердил кто-то,
Дю-А бешено огляделся по сторонам, но промолчал и двинулся к своему родному столу.
— Ох, смотрите, ребята, он сейчас на его месте кушать будет, вот комик!
— Молодец, Массена! Не бойсь, не прогонит тебя матшеф, мы заступимся.
— А чего ему бояться. Матшеф теперь из ванной не скоро вылезет.
— Ох, Массена, ну молодец! И какашками так же обмазался, чтоб, значит, мы перепутали.
— А рожа-то, смотрите, рожа какая! Это же надо так скорчить!
Дю-А еще раз попробовал поставить ребят на место. Он строго посмотрел на глупо ухмыляющегося Элерию, сел прямо напротив него, сложил руки на груди и сказал:
— Я попрошу ваши розыгрыши оставить для кого-нибудь другого. Я не люблю…
— Да вы только послушайте! Голос-то, голос — точь-в-точь матшефа! Такой же занудный и писклявый. Если бы не знал, что сейчас он у себя дома вонь отбивает, никогда бы не подумал!
— А ну, Массена, скажи еще что-нибудь!
— Про вандалов, а?
В столовой стоял немыслимый гвалт. Все ребята сгрудились вокруг дю-А, они хохотали, таращились на него, показывали пальцами. И тогда он вскочил — никто не знает зачем, может быть, хотел кинуться на первого попавшегося, может быть, убежать. Не знаю. Потому что кто-то, никто не заметил кто, но все подозревали потом Каспара, насильно усадил его на место. И тогда дю-А взвился как ошпаренный и, уже на последней стадии бешенства, крикнул:
— Кто?! Кто тронул меня рукой?!
Гогот не прекратился. Не потому, думаю, что ребята хотели продол жать дальше, нет. Наверное, просто разгон взяли серьезный и так сразу не могли остановиться. Я вот думаю, для меня это очень важно: был ли тогда в столовой Кхолле Кхокк? Я не могу вспомнить, а хотелось бы, честное слово. Мне важно знать, что он сделал в той ситуации, но спросить сейчас не у кого.
Каспар все время увивался около математика, и, когда тот, дрожа от ярости, орал свое «кто», он тоже был рядом, подхихикивал, подбадривал, заглядывал ему в лицо, а потом, когда дю-А дошел совсем уж до крайней точки, вдруг хлопнул его изо всех сил по плечу:
— Что за молодец наш Массена!
Он со злобой хлопнул, нехорошо, и только тогда хохот затих: все поняли, что Каспар развивает шутку в направлении нежелательном. Запахло дракой, которой никто не хотел.
После удара дю-А на секунду съежился, на самую коротенькую долю секунды — мне потом говорили, — и мне кажется, что эта коротенькая доля секунды очень важна была, но, конечно, значения ей никто тогда не придал, если о ней и думали, то посчитали великодушно и глупо, что это он от ярости оглупел, потому что дальше он поступил так, как и должен был поступить, хотя, с другой стороны, и выбора у него не было. Он взвыл, не взвизгнул, не крякнул, а на высокой ноте заскрежетал металлически, развернулся и грохнул Каспара кулаком в глаз. Тот отшатнулся.
Стихло.
— Вон что, — сказал Каспар, — вон как ты на меня. Тогда т-так!
И бросился на дю-А, никто ничего и предпринять не успел.
Он ударил его не больше двух-трех раз — их разняли. Но бил жестоко, с вывертами, чтобы последним, каким-нибудь пятнадцатым ударом покончить, чтобы потом дю-А на полгода выключился из жизни и чтобы поднялся уже не здесь, уже на Земле, в клинике. Я знаю, я дома видел такие драки.
Дю-А, весь в крови, наполовину ослепший, висел на руках у ребят, и все у него не выходило вздохнуть.
— Гнусно получилось, — сказал Лимиччи. — Не здорово.
Примерно в этот момент я вбежал в столовую. Я, конечно, не слышал, кто что сказал, я только увидел толпу, и в толпе математика, и его держали за руки, а он вырвался вдруг и почти запел тонким голосом:
— Палачи, подлецы, мерзавцы! Получай, подонок, и ты, гнусная тварь!
Он замахал кулаками, ударил кого-то, потом еще, и ребята потихонечку озверели, потому что не принято куафера оскорблять, бить тоже не принято, но оскорблять — хуже. Они потом клялись, что никто его и пальцем тронуть не собирался, но я не могу согласиться с ними, что все это — только моя ошибка.
Я схватил за ножку ближайший стул, закрутил над головой и заорал «устрашение». «Устрашение» даже куафера может на секунду парализовать, если он не готов. Это такой крик, ему у нас учат специально. То, что сейчас в стеклах за «устрашение» выдают, — совсем не то, кривлянье одно, глупость одна позорная.
Я заорал «устрашение», но, конечно, никого не собирался крушить, хотя злость против воли накапливал — такой крик. Я только хотел переключить внимание на себя. И они все повернулись ко мне, а я уже бежал, до боли в плече вертя стулом, я подбежал к ним, отшвырнул дю-А за спину, он от моего крика совсем обмяк.
— Что же вы на него-то? Давайте со мной, со мной не так подло будет.
И тогда меня стали успокаивать, что я не так понял, что никто ничего такого и за кого это я их принимаю, как я подумать мог. Им стало стыдно, они опомнились, и на этом можно было бы кончить, но я (сам от себя такого не ожидал) сказал им, негромко и медленно, злобно чеканя каждое слово:
— На всякий случай прошу запомнить: дю-А под моей защитой.
У куаферов нашего поколения такие ритуалы не слишком распространены. Из моды, что ли, повыходили? Но я-то был воспитан на куаферах не нашего поколения, я в них еще ребенком играл и цену только что сказанной формуле знал прекрасно. Теперь никто не мог тронуть дю-А безнаказанно, за каждую обиду я должен был платить обидчику вдесятеро. Я еще никого не брал под защиту — странное чувство. «Дурак ты, дурак, — сказал я себе тогда, все еще загораживая спиной математика, — с кем связался, зачем со своей глупостью вылез?» И тут только дошло до меня, что именно этого я и хотел, давно уже, именно об этом мечтал, непонятно из-за чего: то ли подружиться хотел с ним, то ли жалел его, то ли злился, что он не пожал мне руку на старте.
А математик при всеобщем смущении поплелся к выходу, а у двери остановился и, оскалясь как загнанный кот, просипел:
— Опять вы в мои дела лезете. Не суйтесь ко мне со своей защитой. Куафер.
Тогда только я заметил, что все еще держу в руке стул. И шмякнул его об землю.
Будь я настоящий рассказчик, я знаю, что сделал бы. Я бы никогда не начинал всю эту историю со встречи с дю-А теперешним, я бы ее приберег под конец. И вообще рассказывал бы все по порядку. Начни я рассказывать сегодня, а не полторы недели назад, я бы тоже не начал с того, с чего начал, но полторы недели назад больше всего меня занимала именно встреча с дю-А, это сейчас мне о ней уже как-то не интересно.
Я еще не рассказал о том, что произошло в самом начале пробора, точней, не в самом начале, а когда мы начали переинвентаризацию островной биоструктуры и выпустили на съемку первые тысячи «стрекоз».
Мы наткнулись тогда на остатки чужого лагеря, совсем еще свежие. Два квадратных следа от стандартных домиков-эспрессо на восемь человек, круг выжженной травы от атмосферника, подземный ангар для «Птичек», там же — отсек для прочей машинерии, там же еще один отсек, тщательно выметенный и обильно политый отпугивающим одорантом — очень, скажу я вам, странный отсек, — и неподалеку забросанная лапником взлетная дорожка, все для тех же, конечно, «Птичек». И масса неубранного мусора — вот, кажется, все, что там было. О том, кто оставил следы, особенно гадать не приходилось. У нас даже и сомнений никаких не было — охотники за ведмедями, или по-научному — бовицефалами. Я о бовицефалах уже говорил, кажется: у них ценная шкура. Да и вообще получить крупных представителей внеземной фауны — так они в статьях называются — в наше время есть масса желающих: ученые самых разных мастей, любители всяких диковинок, хозяева частных зоопарков — долго перечислять.
Следы охотников на планетах, подписанных к колонизации, — не редкость, и мы их, бывало, встречали, но никогда эти следы не были такими свежими. Создавалось впечатление, что кто-то их спугнул, и потом мы поняли, кто — наши же квартирьеры. Они прибыли на Галлину на сто восемьдесят часов раньше срока, когда их, видно, не ждали. Может быть, охотники приняли их за космополовцев, может, просто струхнули, во всяком случае, в спешке сложили базу и унесли ноги, кое-что при этом забыв.
Потому что через день после находки лагеря наши «стрекозы» обнаружили на южном конце острова «Птичку»: та стояла с поднятыми крыльями, готовая к взлету. «Птичка», нам потом рассказывали механики, которые ее осматривали, была совсем новенькая, и двух сотен часов не налетала, и не взлетела она, потому что лопнула у нее панелька одна в блоке подачи энергии — с этим блоком вечно что-нибудь приключается. У нее лопнула панелька, и ее бросили, хотя починить ее даже не смыслящему ничего в технике — пустяковое дело: диагностика работала у нее отлично. Ее, наверное, бросили потому, что панельки такой не нашлось.
Спустя еще несколько дней нашли и пилота «Птички»: судя по тому, что сталось с его лицом, он неловко ткнулся в заросли «белой крапивы», да так там и остался. Это показалось нам подозрительным, потому что он был охотником, а охотники, что бы про них ни говорили, разбираются в подобных пакостях получше нас, хотя и мы куда как осторожны, если не найдет на нас стих бахвалиться.
Федер вызвал космопол, и нам выделили два свеженьких боевых катера с вполне сносными экипажами. Дюжина очень компанейских и очень мускулистых парней примерно нашего возраста спустилась к нам с дождливого неба, они поболтались в лагере часов пятнадцать, съездили к «Птичке» и оставленному лагерю, забрали труп охотника и отбыли прочесывать таллинские орбиты. Им очень не хотелось этого делать, потому что они никакой надежды на поимку охотников не питали, но с охотниками у космопола свои счеты, и очень серьезные.
Мы даже и понятия не имели, что на острове остался кое-кто еще кроме нас. Я потом, уже после всего, видел этого парня — длинный верзила с обиженными глазками. Он заикался. Я думаю, это у него было благоприобретенное. Я думаю, что он стал заикаться очень скоро после того, как его бросили на Галлине. Пока его коллеги рыскали в окрестностях планеты, не без успеха пытаясь уйти от катеров космопола, как всегда, выдавая себя то за старую добропорядочную комету с потертым хвостиком, то за невообразимо далекую звездочку, вдруг сверкнувшую из-под галактической пыли, то просто за случайную ошибку интеллектора, но упрямо не желая уходить далеко, перебрасываясь с ним редкими сеансами связи, ободряя его, утешая, требуя от него информации о том, что мы делаем и что можно от нас ожидать в смысле пробора, он, я думаю, потихонечку сходил с ума. Потому что невозможно остаться нормальным при такой жизни: имея минимум пищи и минимум надежды достать еще (ведь умный же человек!), все время спасаясь от трав, зверей, дождей, насекомых, ежеминутно уничтожая наших «стрекоз» (мы тогда очень много «стрекоз» запускали и, кстати, из-за него же — нам важно было дознаться, куда «стрекозы» деваются), ежеминутно опасаясь, что хоть одной из них хоть на миг он позволит себя увидеть, изо всех сил скрывая следы, пугаясь собственного дыхания, мучаясь от вони, наконец, потому что ароматы на девственной Галлине были мало сказать тошнотворные. И он все время ходил вокруг лагеря, под самым биоэкраном, строил самые идиотские планы, потому что советы и указания, которые давали ему его дружки, были такими же идиотскими и невыполнимыми, как и его собственные прожекты; и даже взвыть от отчаяния не мог. А мы ничего не знали и думали — все идет хорошо.
Мы работали. Мы набирали информацию, а интеллекторы дю-А лепили из нее план пробора. Нас мучил дю-А, донимали микробщики — самая въедливая публика, которую только можно вообразить, изводили постоянные вылазки за образцами, потому что, как всегда, машинерия не справлялась (хотя поговаривают, что это мы так хотели считать, что машинерия не справляется, — что за чушь!) и приходилось ее дублировать… Нас раздирали на части специалисты, да так, что, бывало, не выберешь времени для тренировок, нас тормошил каждый кому не лень…
Даже художник пробора, моя Марта, принялась трясти за грудки всех, кто попадется, особенно, конечно, меня: все шло вразрез с ее художественным видением мира, ей наплевать было на наши неурядицы, на умников-интеллекторов с их рекомендациями. Федер на ее претензии добродушно улыбался и отпускал шуточки, дю-А с плохо скрытой досадой кивал в такт ее словам и смотрел на ее волосы (у нее были тогда роскошные волосы — это сейчас их Земля «съела»), но под конец злобно говорил «нет», а она волновалась ужасно и ко всем лезла со своими проблемами, и в конце как-то так получалось, что по приказу ли, нет ли, но все просьбы ее, даже самые дикие, ребята старались выполнять. Особенно от нее специалисты страдали.
А больше всего доставалось нам от Галлины. Уже ясно стало: Шестой Пробор не будет таким удачным, как Пятый. В белую крапиву, правда, никто не попал, но троих серьезно ранило упавшим деревом, а деревья здесь — исполинские, до семидесяти метров, и чудные какие-то деревья, нигде таких не встречал. Они, во-первых, сбрасывали кору, а во-вторых, у них для чего-то (никто не может сказать, для чего, вернее — из-за чего) сильно развиты моторные функции: вытянуло какое-нибудь дерево ветки кверху, а ветки у него длинные, тонкие, листья в трубочку свернуты; минут через пятнадцать глядишь — листья уже распущены, все ветки до земли опустились, переплелись так, что если попадешь туда, то и не выберешься. И дерутся они еще ветками. Я сам видел.
Один стал мучиться желудком, а это очень плохо, если сразу не вылечивается. Никто не может сказать наверняка в таких обстоятельствах, почему это вдруг желудок начинает отказывать: бывает, что от нервов, а бывает, что и совсем непонятно от чего, а раз непонятно от чего, то и непонятно, чем кончится. Он стал мучиться желудком, и его отправили на Землю, и он делал вид, что ему жалко, что его отправляют на Землю.
А еще восемь человек заполучили на Галлине пигментные пятна. Это, конечно, чепуха по сравнению с увечьем или, скажем, с больным желудком, пугает только непонятность, потому что неясно, почему они вдруг появляются, эти пигментные пятна. Что-то вроде аллергии, так думают. У нас считается, хотя врачи и смеются над нами, что пигментное пятно предвещает беды, которые свалятся на тебя в будущем, и мы всегда этому радуемся — значит, еще не скоро конец.
Время, даже если оно ползет медленно, проходит все равно быстро.
Измочаленные, издерганные, мы дожили до того момента, когда микробщики говорят: «Готово!» — когда береговики могут похвастаться, что все пограничные биоконтакты жестко оценены (это неправда, никогда еще не бывало, чтобы каждый сделал к моменту утверждения плана все, что должен был сделать, это, может быть, и невозможно совсем — просто каждому надоело, просто каждый сказал: «Хватит!»), когда остальные спецы тоже начинают отставать от нас с просьбами о помощи, когда математик запирается у себя в интеллекторной, вызвав у прочих смертных приступ неизменного и какого-то судорожно-мистического уважения. Даже если математик — дю-А. «Стрекозы» возвращаются в лагерь, биоэкран усиливается еще одной двухмикронной пленкой, которая никого уже просто так не впустит и не выпустит, если не отключить ее специальным кодом — он есть у каждого куафера, а больше ни у кого нет (я не говорю про Федера — он командир пробора). Кстати, никогда не мог понять, зачем это перед утверждением плана пробора нужно усиливать экран. Наверное, глупая традиция, хотя точно и не знаю: забывал как-то спрашивать, а сейчас вроде и не у кого. Не у стекольщиков же!
На другой день, ровно ко второму обеду, дю-А вышел из интеллекторной. Но он направился не в столовую, а прямиком в домик Федера, и Федеру это не понравилось, я думаю, потому что в тот момент он мечтал только об одном — хорошо поесть. Весь день он, единственный из нас, мотался по каким-то нам совершенно непонятным делам. Он пропустил из-за этих дел завтрак, а к первому обеду начали прибывать транспорты с промежуточной нишей, и он помчался туда, хотя, полагаю, вполне мог бы и в столовую сходить — ничего интересного на стоянке не произошло. Выгрузка и разные официальные подтверждения, которых я ужас как не люблю, — на мою долю выпадали в большом количестве. Одним словом, ко второму обеду Федер расшвырял всех, кто лез к нему «со своими глупостями», вспомнил, что командир имеет изредка право на некоторые излишества, и заказал себе обед в домик.
Тут-то его дю-А и застал. И я точно говорю вам, ребята, хоть сам не видел: дю-А не дал ему пообедать. Они немножко друг на друга покричали, потом выскочили из домика и понеслись в интеллекторную, где Федер немедленно начал орать во всю мочь. Мы не очень поняли, о чем он орал, нас заинтересовал сам факт: во время разносов Федер никогда не повышал голоса. Да и понимали мы, что стычка у них обязательно будет; мы даже удивлялись, что она так долго оттягивалась.
Впрочем, кое-что мы разобрали — так, отдельные слова, потому что хотя у стенок интеллекторной и не такая хорошая звукоизоляция, как в акустических тюрьмах, но все-таки они не фанерные. «Дурак», «щенок», «баранья башка», «не дам гробить», «я не для того тебя сюда брал» — все это Федер подавал в лучших традициях Лимиччи, а математик тонким надрывным голосом гонял свою пластинку про «вандализм». Часа полтора спустя соревнование в воплях у них закончилось, дверь интеллекторной раскрылась, в освещенном проеме немедленно появился брыкающийся дю-А, которого держала за шиворот железная рука вспотевшего от ярости Федера.
— Следующим же рейсом отправишься назад. С виварием отправишься! — рычал наш командир. — Мне такого математика не нужно, я уж лучше вообще без математика обойдусь!
— Не имеете права. Меня только Управление может уволить, — обиженно и упрямо, с самой суконной физиономией, какую только можно придумать, заявил дю-А. — И оставьте наконец в покое мой воротник!
Оба они словно бы и не замечали собравшейся вокруг публики.
— И чтобы сюда ни ногой. С этого часа запрещаю в интеллекторной находиться!
— Запрещайте сколько хотите. Это мое рабочее место. Не можете запретить! Завтра же с утра, с самого раннего утра здесь буду. И попробуйте только выгнать!
Дю-А высвободился наконец из федерской руки, злобно, решительно вздохнул и зашагал к своему домику, уставившись вперед исподлобья. Не оглянувшись.
Федер, скрестив на груди руки, следил за математиком, пока тот не скрылся у себя, скандально хлопнув под конец дверью. Потом посмотрел на нас, подмигнул и неожиданно расхохотался.
— Ох, упрям! Ну и упрям же, щенок! Честное слово!
А на следующий вечер объявлено было собрание по утверждению плана пробора, и мы, по понятным причинам, ждали от него большего, чем всегда, шума. И не ошиблись.
Собрание, как и многое из того, что делалось тогда на проборах, — вещь, в сущности, делу совсем ненужная. Это не больше чем демократический жест (теперь-то я понимаю), сообщение старших младшим о принятом решении. Мол, так и так, уважаемые куаферы и еще более уважаемые специалисты, мы тут славно поработали вместе с вами, собрали нужную информацию, интеллекторы ее разжевали как следует и выдали спектр биоструктур, которые могут существовать на данной планете и включать в себя человека в таких-то количествах без особой опасности для него и опять же для самой биоструктуры. Проще, быстрее, дешевле и надежней строить биоструктуру номер такой-то с такими-то местными вкраплениями. Ознакомьтесь, пожалуйста, и с завтрашнего дня приступаем.
Без этого, повторяю, вполне можно было бы обойтись, но не обходятся, и, наверное, правильно, что не обходятся. Потому что собрание — это веха в проборе, это праздник, правда, странный немного праздник: вместо песен — птичий базар, вместо поздравлений — отчаянная ругань. Здесь делят машины, сферы влияния, здесь пытаются свалить с себя одну работу и урвать другую, здесь с удивительной обстоятельностью перечисляются грехи прошлых проборов, здесь одна за другой сыплются угрозы, просьбы и предложения, здесь хватаются за головы, стучат кулаками по спинкам кресел, саркастически хохочут и закатывают глаза — одним словом, здесь интересно и всегда есть на что посмотреть. И никогда здесь не обходится без скандальчика; особые мастера на это — спецы из микробной группы.
Собрание проводится в раз и навсегда установленном, опять-таки традицией освященном месте — в предбаннике вивария. Виварий, как и прочие помещения типовой куаферской базы, бывает переполнен в любое время пробора, а уж перед собранием так просто особенно переполнен. Среди его обитателей всегда найдется парочка активных псевдогиен, которые воют не только во время еды, но и во сне. Самая, я считаю, большая пакость со стороны природы заключается в том, что эти твари входят в состав каждой стандартной буферной биоструктуры, которыми мы пользуемся. Гвазимальдо говорил как-то, что вовсе они не коренные обитатели какой-нибудь малоприятной планеты, где мне посчастливилось не бывать, а искусственные гибриды. Что ж, если так, то я биологов не поздравляю. От их надсадного, рвущего душу вопля впору с ума сойти. Я все к тому, что несколько псевдогиен ужасно выли в день собрания.
Как всегда, предбанник был заставлен ящиками с фиксированными буферниками, громадными коричневыми ящиками, от которых дурно пахло. Те из нас, кому не хватило кресел, расположились прямо на них. Подложив под себя циновки, взятые в спальнях, потому что от ящиков, кроме вони, несло еще и гробовым холодом, они расположились в живописных позах, так, чтобы видеть входную дверь — именно оттуда Федер делал обычно свои сообщения.
Когда я вошел, дю-А был уже в предбаннике. Замороженный еще больше, чем всегда, он стоял у дальней стены, оперевшись на гигантский контейнер с мегалобронхом, и что-то строчил у себя в мемо изящным дамским карандашом. С ним, конечно, никто не заговаривал, да и он к особой общительности не стремился. Марта этакой скромницей трепалась в углу с девочками из лаборатории (мы, кажется, были в ссоре). Лимиччи спал в своем персональном кресле, Анхель Новак и Кхолле Кхокк с изысканной вежливостью говорили друг другу, надо думать, приятные всякие вещи, Каспар, сжимая и разжимая плоские кулаки, охмурял Гуарме, нового нашего стропаль-куафера, глуповатого, очень горбатого, но, похоже, надежного в переделках. Как только я вошел, меня тут же потянули за рукав и предложили кресло, и я еще подумал — как хорошо, когда есть друзья, которые тебя любят и радуются твоему приходу. С ходу включившись в приятельскую болтовню, я плюхнулся в кресло, нормальное такое кресло, обычное, очень гостеприимное, очень на вид удобное. Ребята на меня с ожиданием смотрели, и я в ответ на их ожидание начал с самым легким видом нести им про то, что вот, мол, собрание, что, дескать, чего можно… от него… Подо мной стало мокро, и я запнулся. Мокрое по нарастающей перешло в холодное, холодное — в морозное, а морозное — в обжигающе морозное. Все менялось так быстро, что я еще ничего не успел понять, не успел как следует прочувствовать, что подо мной мокро, как вскочил с визгом, держась за ягодицы обеими руками. Брюки дымились. Я сразу понял, в чем дело: наши умники налили в кресло жидкого азота и, чтобы сразу не очень заметно было, смахнули с сиденья изморозь. И я попался.
Самое обидное заключалось в том, что шутку с жидким азотом придумал я — верней, не придумал, а принес ее на пробор. Это очень древняя шутка. И очень глупая. Ребята смотрели на меня и гоготали.
— Гы-гы-гы! — сказал я. — Идиота за парсек видно!
И гордо сел в то же кресло, потому что азот из него уже испарился. Почти испарился.
Через минуту я гоготал вместе со всеми, а еще через пару минут в предбанник вошел Федер.
Он улыбался. И это все, чем наш командир отметил такое важное событие, как обсуждение плана пробора. Он ни на что не сменил свой затрапезный, полгода не стиранный комбинезон, ничем его не украсил по примеру прочих куаферов.
Поулыбавшись, он вкусно зевнул, поерзал, пристраивая наплечники к дверному косяку, сложил на груди руки и начал говорить, не дожидаясь, пока ребята окончательно стихнут.
— Так вот, уважаемые, позволю себе поздравить вас с окончанием первой фазы пробора, — сказал он. — Пробор по всем статьям неплохой, начинается все словно бы и удачно: бовицефалы, как вы знаете, носителями будущего разума не признаны, и это отрадно. Это, как вы понимаете, значит: будем готовить Галлину к колонизации. Сначала вот этот вот маленький островок.
Он оглядел ребят. Все молчали и внимательно его слушали, хотя ничего нового пока он не сказал.
— Прежде чем говорить о предлагаемом плане пробора, хочу, уважаемые, отметить одну маленькую, но не слишком приятную деталь: опять нас подводят дорогие наши микробщики. Не то чтобы по своей вине подводят, — поправился он, заметив, с каким скандалезным видом вскочил с места шеф микробщиков Гджигу, как вскинулся малыш Новак, — но подводят, этого, уважаемые, нельзя отрицать. Фаги, которые разработаны, — слабенькие фаги. Эффективность не сто процентов, избирательность тоже не такая узкая, как хотелось бы. Я понимаю, это вечная история, это надо черт знает кем быть, чтобы с такой задачей справиться — я же ничего не говорю! — особенно если пробор на одном островке, а остальная территория остается нетронутой. Я, ребята, совсем не к тому, что надо сейчас поднимать ругань по поводу неправильной тактики, это не мы решаем. Надо исходить из того, что есть. И когда я говорю про фагов, то просто хочу подчеркнуть, что опять уважаемым нашим куаферам предстоит нелегкая жизнь. И чем быстрей они сделают свое дело, тем лучше — и для них, и для тех, кто придет после. Я правильно говорю? — Он опять помолчал, ожидая реакции, но ее не последовало, потому что все еще были сказаны только слова.
— Так вот, план пробора. Наш новый математик, Симон дю-А, на которого я возлагал, как вы помните, большие надежды, эти надежды оправдал. Не смотрите, что молодой. Он предложил план пробора, ну просто изумительный план пробора, он со своими интеллекторами такое нам напридумывал, что мы все в ножки должны ему бухнуться, да и того, я думаю, мало. Да он сейчас сам вам все расскажет, чего он там напридумывал.
Все повернулись к дю-А. Он презрительно скосил рот, потом посерьезнел и начал, кинув быстрый взгляд на мемо:
— Информации мало. Для действительно стоящего пробора нужно еще.
Все удивленно зашумели, потому что ну какую ему еще информацию добывать. Дю-А повысил голос:
— Да, мало! Еще год, по крайней мере, ее собирать надо бы. Тогда бы и фагов сделать можно было, тогда бы и план точней сработал, и обойтись можно было бы без всех этих бестолковых трудов, которыми вы большей частью заняты.
— Ты по делу, по делу давай! — крикнул Каспар, и только тогда я заметил, что он уже оставил Гуарме и пересел поближе к дю-А.
— Я, между прочим, по делу и говорю, — сухо заметил математик. — Информации, повторяю, мало. В частности: Кхолле Кхокк, фаун-куафер, который специализируется у нас на бовицефалах, действительно собрал неопровержимые доказательства в пользу того, что они не могут стать носителями разума… — здесь дю-А переждал небольшую бурю вежливых восторгов. — Однако! Однако некоторые косвенные данные, с которыми каждый желающий может ознакомиться у меня в интеллекторной, внушают опасения, что это может оказаться не совсем верным.
— Что значит «не совсем верным»? — удивился Кхолле.
— Сам не знаю. Так получается. Я еще месяц назад докладывал ситуацию командиру. Поэтому в будущей биоструктуре я предоставляю бовицефалам возможность развивать умственные способности. На всякий случай. Чего-бы-это-нам-в-конечном-итоге-ни-стоило.
Дю-А солидно откашлялся и поднес мемо к глазам.
— Но доказательства остаются доказательствами, и хотя информации, повторю, недостаточно, ее все-таки хватает, чтобы определить структуры биоценозов, способных на Галлине прижиться. И чтобы выбрать из них оптимальную. Оптимальной для Галлины признана биоструктура Нуэстра Мадре, Итог сто семьдесят шесть.
— Весь лоб расшиб об эти проборы, но о такой структуре что-то не слышал, — среди всеобщего молчания пророкотал Лимиччи. — Что это за такая Маэстра?
— Нуэстра Мадре, Итог сто семьдесят шесть, — спокойно повторил дю-А. — Вам следовало бы ее знать. Ведь, насколько я слышал, куаферам положено раз в год обновлять профессиональные знания.
— Да нет, я знаю! — по-детски запротестовал Лимиччи. — Ацтеку знаю, Треугольник, тот, что на Четвертом Проборе, потом эту — Вещунью или как ее там…
— Плохо, Лимиччи, — перебил дю-А. — Зайдите ко мне с утра. Я имею в виду биоструктуру Нуэстра Мадре из каталога Итог сто семьдесят шесть.
— Но там же подгоночные! — крикнул кто-то.
Федер с нескрываемым удовольствием смотрел в потолок.
— Вот именно. Как вы их называете, подгоночные, или, если быть строгим, линейные структуры. Если взять за основу Нуэстра Мадре, то изменить придется только восемь процентов фауны и одиннадцать флоры. Фаги, разработанные для сценария этого типа пробора, как уже говорил командир Федер, не стопроцентны — у нас мало информации. Но в принципе такой процент можно элиминировать и руками, только не уничтожать, а вывозить. Вывезти же можно, как я посчитал, все. Придется, конечно, поработать, но мы здесь для этого и собрались.
Ребята оторопели. Еще никто и никогда не делал на проборах подгоночных биоструктур, да что там — даже в полных списках, выдаваемых интеллекторами для архива, подгоночные не упоминались.
— Бред какой-то, — подал голос Элерия. — Руками. Да он знает, что такое руками? Это что, шутка такая?
— Какие шутки от серьезного человека? — добродушно укорил его Федер. — Я внимательно все просмотрел, это замечательный вариант, уникальный. Уровень устойчивости для подгоночной, прямо скажу, небывало высокий. Правда, ниже, конечно, чем на обычных проборах, но для мелких поселений годится.
— Каких еще «мелких»?!
— Для мелких. Для мелких аграрных поселений. — Федер выжидательно посмотрел на дю-А, как бы призывая продолжать.
Тот сухо кивнул:
— Девятьсот, максимум тысяча четыреста человек. Но это один только остров. На всю планету…
— На всю планету несколько больше, — подхватил Федер. — И сроки на пробор небольшие. Вы его спросите, сколько он займет времени, он вам скажет.
— Времени, конечно, это потребует больше, чем обычно.
— Сколько?!
— С учетом новизны биоструктуры, контрольных испытаний и прочего — примерно восемьдесят пять лет.
Мы дружно расхохотались. Дю-А такого не ожидал. Он ждал возмущения, протеста, но хохот в его планы как-то не вписывался. Восемьдесят пять лет — это действительно смешно было. Обычный-то пробор занимает от силы полтора года, и то самый трудный, когда под вопросом сама колонизация. Восемьдесят пять лет! Никто и на секунду не мог подумать, что такой пробор и в самом деле может быть каким-нибудь дураком принят.
— Вы все, я думаю, знакомы с Положением! — дю-А заговорил громко, почти криком пытаясь перекрыть шум. — Оно не эти ваши неписаные кодексы, больше вредные, чем полезные, оно на стеклах записано, и каждый может с ним в любую минуту ознакомиться. Вот оно и есть наш настоящий закон, которому единственному мы должны подчиняться. В Положении, пункт четыре, как вы все помните, записано — проводить биоструктурную обработку с учетом минимального вреда для местной флоры и фауны. Минимального! Только с учетом этого пункта математик имеет право начинать просмотр вариантов. Только с учетом этого пункта командир пробора имеет право утверждать план обработки. Только с учетом этого пункта куафер обязан действовать. Это единственный реальный, сбалансированный план, который я подпишу.
Хохот увял. Шутка становилась неприличной, я имею в виду не дю-А (он-то вообще не знал, что такое шутка), а Федера.
— Федер, ты что молчишь? Скажи, наконец! Кто его вообще в математики пустил, непонятно. Он или идиот, или антикуист — а я, между прочим, предупреждал! — вскочил со своего места Лимиччи.
— Хватит уже, действительно! Времени много, устали все! Федер, говори план пробора, хватит ерунду слушать!
— Я не позволю… — закричал было дю-А, но Каспар, который подобрался к нему вплотную и сидел чуть ли не в ногах у него, вдруг сказал с дурашливым видом:
— Пу-пу.
Дю-А запнулся. Он дико посмотрел на Каспара, попытался что-то сказать, но не сказал. Замороженности как не бывало. Перед нами стоял растерянный, даже запуганный парнишка, совсем не похожий на того строгого, официального лидера, каким он всегда пыжился быть. И мне его даже жалко немного стало. Может быть, потому, что я Каспара терпеть не мог. Потом дю-А все-таки подсобрался, распалил немножко себя (смешно — он распалил себя тем, по крайней мере, мне так показалось, что принялся пересчитывать нас глазами) и заговорил снова:
— Я знаю, тут многие против меня восстановлены, многим не нравится, что я говорю и считаю, но я все-таки пока старший математик пробора и буду настаивать, чтобы… Без моей подписи…
— Да прекрасно мы обойдемся и без твоей подписи, — подал наконец голос и Федер. — Подписями он нас испугал. Тут, ребята, вот какая вещь получается. Математик наш не хочет учитывать в своих сугубо сложных расчетах, что надо не только животных жалеть, но и людей. Он это как-то не очень считает важным. Ему особой разницы нет между сотней лет и годом, он еще молодой, ему любой срок подходит. Я с ним вчера говорил, и получается, что ему наплевать, будет на Земле перенаселение или не будет. И куда тех девать, которые за восемьдесят пять лет на свет появятся. Он знаете что говорит? Он говорит — а пусть! Он говорит, включатся, мол, механизмы саморегуляции рождаемости, как только спадет жизненный ценз. Ну а если и это не поможет, то можно вообще, пока другого выхода не найдут люди, искусственно ограничивать эту самую рождаемость. Знакомо, правда? Он на эту тему даже расчеты какие-то делал. Математик, одно слово. В общем, так. Математик он неплохой, действует, как я понимаю, с самыми искренними намерениями (что, как вы знаете, самый тяжелый случай), поэтому гнать я его не стану. И знаете, что самое-то интересное? Он ведь не только этот, на восемьдесят пять лет, план разработал, он ведь двойное дело сделал. Он и нормальный план прикинул, и неплохо у него получилось, я сегодня утром смотрел, вовсе даже неплохой план пробора — на десять процентов местных вкраплений или на одиннадцать — не важно. И, как положено, всей работы на семь месяцев. Он просто молодец у нас, этот наш математик.
— Этот зверский план я сделал… Для сравнения сделал! А! Да вы все равно не поймете, зачем.
(Я потом эти слова его вспоминал. Сначала-то не понял, и мало кто их понял сначала, да и ни к чему тогда было их понимать, но прошло время — я вспомнил и разобрался. Он просто такой человек, дю-А. Он не мог не сделать того, что считал правильным, и не мог не сделать того, что ему приказано. Потому что такой человек. Потому что просто не мог.)
— И фагов он разработал, — перебил Федер, — не таких, правда, хороших, как для своего восьмидесятипятилетнего, но тоже ничего. Так что он хоть и юнец неразумный, но как математик, еще раз повторю, неплохой.
— Мне ваших комплиментов не надо, все равно не подпишу…
— А я с комплиментами уже и закончил, уважаемый наш дю-А. Я как раз к другому делу перехожу.
Федер оторвался наконец от косяка двери, одернул рукава куртки, лицо стало жестким.
— Я прошу у собрания немножко времени для того, чтобы поговорить с вами о предметах, к плану пробора которые отношения не имеют. Минут пятнадцать, не больше. А потом перейдем к плану, который посчитал для нас строптивый наш математик. Суть дела вот в чем. Недавно, дней пять назад, присылают мне с Земли, из Управления, этакую странную докладную. Без подписи. Там про наш пробор много всяких слов, что мы не делом занимаемся, полезным для всех, а тешим в основном садистские свои наклонности. И по фамилиям, я уж не буду их перечислять. И четырнадцать раз в этой докладной автор, пожелавший, как говорится, остаться в неизвестности, употребил слово «вандализм», один раз даже с большой буквы.
Ребята зашумели. Такого у нас никогда еще не было. Такого и не слышал даже никто. Многие и не поняли даже, похохатывать начали, шуточки отпускать.
— Ага! — крикнул дю-А. — Значит, кому-то тоже не нравится!
— Кому-то не нравится, — подтвердил Федер, задумчиво посмотрев на него. — И я догадываюсь, кому. Для справки — докладную передали с Галлины. И не с личного интеллектора, а с сетевого, который находится в ведении старшего математика. И если ты, уважаемый дю-А, начнешь нам сейчас втолковывать то, что мы все и без тебя знаем: что каждый может послать свою депешу через центральную интеллекторскую, а ты все читать не обязан…
— Конечно! — дю-А выглядел очень встревоженным в тот момент, мы все не отрывали от него глаз.
— …то, чтобы уж совсем ясно стало, добавлю: докладная прошла без регистрации.
— Как это? Никто не может без регистрации, — испугался дю-А.
— Никто, кроме тебя, ты хочешь сказать?
— Ну… да. Но…
— Одним словом, никто, кроме тебя, — уже утвердительно повторил Федер.
— Нет, — сказал дю-А растерянным голосом. — Нет, что вы! Я совсем ничего не знал о докладной. Я…
Тут все зашумели. Никто не поверил ему, конечно, да и как поверить, все против него складывалось, и только, может быть, я один чувствовал, что здесь что-то не так. Я… не знаю, как объяснить… я, наверное, из-за того, что внешность у нас похожая, очень понимал его, мне казалось, что насквозь понимал, и знал я, не думал, а именно знал, что если бы даже дю-А и написал такую докладную, он обязательно бы признался, он бы даже хвастался, что написал докладную. И он бы обязательно ее подписал. Не могу сказать, что испытывал к нему что-то вроде родственных чувств, наоборот даже — в нем соединялось все, что я не любил с детства: заносчивость, занудство, он всех ставил ниже себя, малоприятный был из него начальник. А главное — это то, что хоть и не был он настоящим антикуистом (те просто бандиты какие-то с красивыми лозунгами), замашки их и взгляды очень хорошо усвоил, и куаферов со всем, что к ним относится, считал падалью и не особо это скрывал. Чего не могли простить ему ни я, ни кто другой из наших ребят.
Но на собрании со мной случилась интересная вещь; я как бы перешел на его сторону. Может, потому, что на него нападали и не так чтобы совсем честно. Вот это мне больше всего и не понравилось. Я помалкивал, потому что не знал еще, как себя вести надлежит в таких случаях настоящему куаферу, — тогда эти вещи для меня очень важными были.
Растерянный, как и дю-А, я только молча следил за перепалкой. Я, как бы это сказать, болел за дю-А.
А перепалка между тем разгоралась. Ревел Лимиччи, поддакивали другие — да и то сказать: докладная на парикмахерскую команду. Подлость, по нашим меркам, неслыханная. Но при всей искренности (а я никогда не сомневался в искренности ребят — Беппию, конечно, не считаю, тот подонок) они подыгрывали Федеру, как свора подыгрывает вожаку, когда они бегут на тебя, а ты никак не можешь взять нужный прицел, а Федер — тот совершенно откровенно издевался над математиком. Он издевался над ним потому, что стоял перед выбором: или заставить его подписать семимесячный план пробора, или уничтожить — физически или морально, это неважно. Федер только хорохорился, что ему не нужна подпись дю-А — еще как нужна! Он хотел раздавить упрямого математика, размазать его, как жидкую кашу по тарелке, и для него эта докладная была отличным козырем: как кто-то по другому поводу сказал, что, если бы ее не было, ее стоило бы придумать.
Дю-А скоро пришел в себя. Состроив свою любимую суконную физиономию (и впервые она пришлась к случаю), он холодно, коротко отвечал на обвинения.
Ребята, их можно понять, чем дальше, тем больше наливались против него злобой. Вспомнили все, до деталей, и это тоже мне не понравилось, тут что-то не куаферское, мелочное — уж ругать, так по конкретному делу! — и все ему выложили, и все, чего не было, но могло в принципе быть, тоже вспомнили, а потом Федер их немножечко притушил, заговорил он спокойно, с усмешкой своей обычной, собрал в кучу, что про дю-А говорилось, и подытожил:
— Одним словом, так. Ребята объявляют тебе, Симон дю-А, свое недоверие как математику и как члену группы доколонизационной обработки. В полном согласии, между прочим, с твоим любимым Положением.
— Если бы вы удосужились его внимательно просмотреть, то поняли бы, что не так-то просто недоверие выразить, — огрызнулся дю-А. — Там совсем другая процедура.
— И с процедурами, как ты понимаешь, мы тоже уладим. Ты представляешь, что это будет значить для твоего будущего?
— Насчет моего будущего вы уж, пожалуйста, не заботьтесь. Я…
— Ну почему же? — ласково протянул Федер. — Все-таки не такие уж мы вандалы. Да и математик ты неплохой. Одним словом, так. Ты делаешь то, что от тебя требуется как от старшего математика пробора, а не какого-то там борца с вандализмом, а мы на первый раз, учитывая и принимая во внимание…
Вот к чему он вел. Ему нужен был математик. Послушный математик. Строптивый был очень вреден, строптивый мог принести много бед — у Федера, мы все это знали, хотя и не влезали в детали, очень сложная жизнь. И как только я это понял, мне сразу же стало ясно, кто написал докладную. И в ту же минуту та же мысль посетила дю-А — вот совпадение-то!
Он поднял на Федера загоревшиеся глаза.
— А ведь оформить проход документа через интеллекторную без регистрации может еще один человек, — почти крикнул он. — Командир пробора! Я ведь видел, даже инструкции есть специальные. И выгодней такая докладная была тебе, а не мне. Что ж я, дурачок, по такому адресу докладные писать? Чтобы они назад вернулись, к тебе?
— Вон как, — сказал Федер, а больше ничего не сказал. Он растерялся от неожиданности: в грязных делах его никогда никто из куаферов еще не обвинял.
Мы повернулись к Федеру. Думаю, что многие в тот момент поверили математику. Поверили, но сказали себе — все правильно, так и надо. Они себе это сказали и стали ждать, что же предпримет их командир. А командир молча буравил дю-А глазами и в ярости кусал губы.
— Интересно, — наконец проговорил он. — И зачем же мне это понадобилось, как ты думаешь, уважаемый дю-А?
— Элементарно! Чтобы держать меня в узде. Потому что вы только храбритесь передо мной, а сами-то, без моего согласия, не посмеете план пробора утверждать. Вы просто хотели скрутить меня по-подлому. Мол, чуть высунешься, сразу дадим ход выражению недоверия, а то и под какой-нибудь куаферский суд чести подставите, я ведь уверен — в вашей идиотской Этике Вольностей и такое найдется. Я уже что-то такое читал в старых стеклах.
— Все это очень остроумно, уважаемый дю-А, — сказал Федер, вежливо подождав секунд пять после того, как математик замолчал. — Все это звучит в высшей степени разумно и правдоподобно. И ведь правда, ребята, мы все со стороны, наверное, совсем не ангелами выглядим, если такие вот обвинения могут нам предъявлять. Подлецами, подлецами он нас обзывает, вандалами, мы для него…
— Я не их, я вас только…
— Помолчи, уважаемый математик, будь так любезен. Я вовсе не боюсь твоего несогласия. Мне согласие и не нужно совсем. Мне помощь твоя нужна, а не согласие, а если ты против, то что ж… как-нибудь обойдемся.
— Я все равно не подпишу, хоть на ваш суд…
— Ну, хватит, хватит! Времени совсем нет. Против так против. Все! — Федер поднял голову, осмотрелся и улыбнулся прежней улыбкой. — Так. Прошу всех достать меморандо и вызвать приказ тринадцать ноль семь от сегодняшнего числа.
Куаферы зашевелились. Почему-то на каждом таком собрании обязательно найдется с десяток человек, которые меморандо с собой не взяли, хотя и знали прекрасно, что он обязательно понадобится. Они в этот момент начинают суетиться, заглядывать в мемо соседей, и обязательно им нужна совсем не та страница, которую соседи смотрят, — поднимается шум, кое-где возникают споры. Это, наверное, математический какой-нибудь закон, что они меморандо с собой не берут.
Федер продолжал:
— Приказом этим — правда, вот без одной подписи, ну да ничего, мы это уладим…
— Я-не-под-пи-шу! — громко и нервно отчеканил дю-А, вглядываясь в экранчик щегольского своего меморандо. — Не имеет силы, не имеет без моей подписи!
— Но мы это уладим, — повторил тем же тоном Федер. — Как видите, принимается план, разработанный уважаемым нашим дю-А, и не плохо разработанный — пробор типа Ацтеки с каким-то там индексом, ну вы там увидите. Тот самый тип, о котором вы все, и наш добрый Лимиччи в том числе (Лимиччи гыгыкнул), прекрасно осведомлены. Если вы приглядитесь к пунктам пять и шестнадцать приказа, то увидите, что дорогим нашим куаферам и еще более того дорогим микробщикам придется на этом проборе туго, особенно в период первой фаговой атаки. Но…
— Вы меня не знаете. Вы зря… Я такой шум подниму! — перебил его снова дю-А, но Федер словно не слышал.
— Эй! — самым скандальным тоном взвизгнул вдруг Гджигу. — Это как же так получается?! Вы только посмотрите, сколько вы мне распылителей придаете! Вы что, смеетесь, что ли? Да какой может быть пробор с такой машинерией?
И он встал, подбоченясь, и нацелил острый свой нос на Федера, и пронзил командира едким нахальным взглядом — Гджигу никогда не упускал возможности поругаться, за что и заслужил репутацию отличного специалиста. Впрочем, специалист он и вправду был неплохой. Но тут окончательно взорвался дю-А. Он не мог вынести, что на него не обращают внимания. Просто не обращают, и все.
— Подождите! — воскликнул он (хоть я и не люблю этого слова — «воскликнул»). — Подождите! Послушайте! Ну как же вы не можете понять… — и он с жаром стал выкрикивать, наверное, уже намертво затверженный текст по поводу нашего вандализма, но так, словно в первый раз к нам с такими словами обращается. Говорил он вдохновенно, куда только суконная маска его подевалась, он жестикулировал, делал эффектные паузы, играл голосом как заправский актер, и мы в первый, может быть, раз слушали его с интересом. — Вот эти цветы, — он указал пальцем на темное окно, — цветут сегодня в последний раз. Больше их никто не увидит. Это животное, — палец на ящике с химерой, уроженкой Парижа-100, — прекрасно приспособленное к условиям жизни здесь, потому что здесь его родина, замрет, скорей всего, навсегда где-нибудь на десятой полке Центрального вивария, который все зовут проще — зоокладбищем; эти запахи (я, кажется, говорил уже, что на Галлине сильно воняло) уже никто и никогда обонять не будет. Все, все, целый мир исчезнет на восемьдесят восемь процентов ради того, чтобы кто-то, пришедший издалека, чужой всему здесь живущему, смог переделать свою пятикомнатную квартиру на шестикомнатную (интересно нам стало, где это он видел пятикомнатные квартиры). Им даже название никто не дает, прежде чем уничтожить. Вид-пять, вид-шесть!
И чем дальше, тем громче, тем с большим пафосом, с большей даже истерикой. Дю-А похож на меня, и поэтому после того собрания я никогда не произношу вдохновенных речей — мне в таких случаях вспоминается, какой противной тогда была его физиономия.
Рядом с ним мерзким карликом сидел на полу Каспар и сосредоточенно возился с какой-то квадратной штукой, похожей на портшоколад. Потом он положил ее на пол рядом с собой и выжидательно уставился на математика, завороженного собственной речью.
А с математиком происходило что-то неладное. Сначала он осип. Он мимоходом нахмурился, кашлянул и заговорил снова. Потом, в самом, можно сказать, патетическом месте, голос его стал быстро и как-то странно тоньшать — дю-А покраснел. Ребята очень заинтересовались. На словах «непростительный, ничем не оправданный вандализм», когда голос у дю-А стал тонким как спичка, мультипликационным каким-то, он с недоумением и мукой замолк.
Первым захохотал Лимиччи, хихикнул Каспар, а затем грохнули все: уж очень у него был уморительный вид, у этого нашего зануды дю-А.
Мы быстро разобрались, в чем дело, отчего так странно осип дю-А.
Со мной тоже такую шутку устраивали, да и не только со мной — на проборах любят шутить. Гелий! Та коробочка, которую положил радом с собой Каспар, была обыкновенным контейнером с твердым гелием, а гелий, если попадает в горло, очень смешно изменяет голос. Это называется «запеть соловьем». Подсунешь кому такой контейнер — смеху не оберешься.
И тогда я поднялся с места. Я не мог не подняться с места, мне бы раньше подняться, потому что, как бы я ни относился к математику, а я сложно к нему относился, он был под моей защитой, и я все время про это помнил. И неловко себя чувствовал, потому что никак не мог решить, пришла моя очередь вмешаться или не пришла. Дурацкое положение. Мне очень хотелось, чтобы она не пришла. Но теперь над ним издевались явно, и особенно Каспар, которого я не любил и которого никто не любил, а вот теперь он радовался шутке своей, и все остальные радовались тоже. Краем глаза увидел я в тот момент, что Федер не смеется, что он серьезен и вовсе даже не рад. И Кхолле Кхокк не смеялся, и еще кое-кто, потому что ругань руганью…
Но вмешаться я не успел. Дю-А увидел контейнер; перевел взгляд на Каспара, потом обратно и в мгновение ока остервенел. Он рывком наклонился, поднял с полу этот красивый увесистый баллончик, искривив рот, огляделся… И может, обошлось бы все, потому что дю-А, как никто, умел себя контролировать, но в этот момент сквозь общий, уже стихающий хохот раздался скрипучий голос Гджигу:
— Так что, командир, дашь ты мне дополнительные распылители или опять ругаться будем? Ведь я не отстану!
— Не дам я тебе, не дам, — немедленно отозвался Федер, словно и не было никакой вдохновенной речи. — И в прошлом проборе не дал, и сейчас не дам. Не нужно тебе.
— Ты подлец! — завизжал вдруг дю-А так, что уши мне заложило. — Ты нарочно! Я… Ах ты, подлец! — и, размахнувшись, швырнул вдруг контейнер в Федера. Швырнул и в тот же момент страшно перепугался, это заметили все. Контейнер стукнулся в дверь, упал на пол и зашипел. Хохот, шум — все как ножом обрезало, установилась полная тишина. Я сел на место, потому что, как ни нуждался в моей помощи математик, ему уже ничем нельзя было помочь — вступали в силу неписаные законы нашего, так не любимого им кодекса.
Федер приоткрыл дверь, ногой отбросил в проем контейнер, осторожно попробовал голос и сказал — тихо, почти с жалостью:
— Придется нам с тобой пройтись прогуляться, дю-А.
— В каком смысле «прогуляться»? — спросил тот. — Что значит «прогуляться»? Не понимаю.
Федер молчал.
— Вы что? Вы… — он завороженно смотрел на Федера, начиная наконец понимать. — Но это же бред! Этого… Вы мне что, дуэль предлагаете?
— Придется нам пройтись прогуляться, дю-А, — уже с явной жалостью повторил Федер. — Пошли. Прямо сейчас.
— Но послушайте! Вы же серьезный человек, вы же руководитель! Какие-то дикие пережитки. Ведь не до такой же степени ваши эти правила… Я слышал что-то, но думал — сказки. Я никогда…
— Я жду, — сказал Федер.
— Ерунда какая-то. Дичь! — дю-А снова принял официальную позу. — Вы тут на своих проборах до того уже докатились… Я всех этих правил не признаю! Я работать сюда приехал. Я вам еще… Мы еще… — он часто моргал и гневно ежился. А потом выкрикнул, почти с тем же пафосом, что и во время речи про вандализм: — Я покидаю это собрание!
И прошел мимо нас, и мы проводили его глазами, и Федер чуть отодвинулся, давая ему дорогу, и чуть-чуть, еле заметно, улыбнулся, когда дю-А суетливо юркнул в дверь. И все мы поняли, что проборная карьера нашего математика на этом закончилась.
Я до сих пор не знаю, струсил он тогда или нет, и никогда не возьмусь об этом судить. Здесь могла быть и трусость, и ярое неприятие наших куаферских обычаев, которые (я сейчас понимаю) для нормального человека и впрямь могут дикими показаться. Честно говоря, я тоже не слишком-то верил в реальность дуэльного кодекса куаферов: думал, сказки. Обычно до дуэлей не доходило, во всяком случае, при мне. Обычно кончалось руганью, в крайнем случае, мелкой дракой тут же, на месте, после чего спорщики несли наказание, порой тяжелое, потому что ведь нельзя на самом деле куаферам драться, за этим следят. А дуэли, я о них только слышал, и слышал, конечно, что вызов, формальный вызов, именно и состоит в приглашении прогуляться, и именно такими словами, какие тогда Федер сказал. Я до сих пор иногда думаю, что на самом деле Федер никакой такой дуэли в виду не имел и хотел только припугнуть дю-А, хотел только, чтобы дю-А струсил или «выглядел» струсившим в глазах остальной парикмахерской команды. Что дю-А просто поймался на удочку. Хотя не знаю.
А дальше — это не самое главное, что я хотел рассказать, к тому я подхожу только, мне и подходить страшно, и стараюсь все время это оттянуть — дальше со мной случилось такое, чему я и названия подобрать не могу, даже не могу сказать, случилось оно или нет.
С одной стороны, я твердо уверен, что ничего не было. Что было только то, что Федер начал говорить о проборе, о его деталях и одновременно склонять во все стороны имя осрамившегося старшего математика.
Дальше вспоминается так: я наконец окончательно осознал, что дю-А под моей защитой, и сказал примерно следующее:
— Тот, кого вы ругаете, сейчас не здесь и не может ответить, так что представим на секундочку, что он — это я, и представим на секундочку, что твое предложение, командир, насчет прогуляться принято.
Я не знаю, что я сказал точно, и тем более не знаю, что ответил мне Федер. Думаю, что просто отмахнулся, как от глупого шутника, а я похорохорился немного и замолчал. Да, наверное, что-то в этом роде и произошло. Но я этого совершенно не помню.
А зато в деталях мне помнится то, чего, как я знаю, не происходило вообще. Что вызов мой был в ту же секунду принят, правда, с недоумением некоторым, и что после собрания отправились мы с Федером в лесок — тот, конечно, что внутри биоэкрана — в лагере. Мы светили себе под ноги фонарями и с предельной вежливостью предупреждали друг друга о яме или о громадном клубке корней, вылезших из-под земли, которыми так богаты галлинские леса. И в который раз мне пришла в голову мысль, что художника пробора надо сделать таким же главным, как и математика, если не главнее. Я сказал об этом Федеру (якобы сказал), и он ответил:
— Ты прав.
А потом, выбрав подходящую поляну, мы будто бы стали друг против друга и вынули фены, которые мы, черт знает почему, зовем «скваркохиггсами», а фенами их называют разве зеленые новички: это все равно что ракет-мастера назвать космонавтом или небо обозвать «бирюзовой синью». Мы уткнули скваркохиггсы друг другу в животы, и Федер начал считать до трех. Но когда он досчитал, никто из нас якобы и не выстрелил, потому что ни я против Федера, ни он против меня особого зла не держали, и уж конечно, никто из нас убивать не хотел, и каждый из нас знал, что другой такого же мнения, но дуэль есть дуэль, и никого нельзя было лишать шанса. Мы глупо рассмеялись, когда поняли, что никакой дуэли не будет, и тогда я будто бы спросил:
— Что же будет? Вернуться-то должен один. Засмеют ведь.
— Не засмеют, — уверенно сказал Федер. Я всегда удивлялся его уверенности. — Куда им нас засмеять. А впрочем, пусть пробуют.
Я знаю, я уверен, что по-настоящему ничего такого не было, что я выдумал все эти подробности, но только они стоят в моей памяти, только они, а то, что было на самом деле, я лишь пытаюсь реконструировать. Я не могу понять, почему случилась такая оказия с моей памятью, и приходит мне в голову, что сделал я что-то совсем не то, что-то, чего должен стыдиться, иначе почему бы мне все забывать и выдумывать то, чего не было. Может, я на том собрании вообще не стал на защиту дю-А, а может, и высмеял его тогда вместе со всеми, чтоб от других не слишком-то отличаться. Хотя такое, я знаю, на меня не похоже. Но что-то я сделал.
На другой день или через день после того, я не помню, еще одна случилась история, которая всех нас тогда удивила очень — много у нас из-за нее с космополом разбирательств было. Что вообще-то редкость — куаферы космополу редко прибавляют работы.
Вечером, за несколько часов до отбоя, Задонцо обнаружил вдруг неисправность у бортовой пушки-звука, установленной на двадцать второй «Птичке». Пушка-звук? — очень хитрое оружие, в ее неполадках иной раз и с тремя ремонт-интеллекторами не разберешься. А так как пробор вот-вот должен был вступить в серию самых активных фаз, где «Птички» с полным вооружением каждую минуту могут понадобиться, техник, естественно, волновался. Он вообще у нас нервный, каждый день находил какой-нибудь повод для полного отчаяния. Так и тогда: из-за этой пушки, спасибо ему, не смог заснуть. Битых полтора часа проворочался в койке, потом не выдержал и пошел к ангарам. А у нас так: в центре жилые помещения, потом технологические, потом — если к виварию идти, арсенал, штабная, потом сам виварий, потом ангар. Не успел он добраться до вивария, как услышал позади себя голоса. Он обернулся и — счастлива его звезда! — промолчал. Он разглядел в темноте два силуэта, только непонятных каких-то. Потом пригляделся и увидел, что эти двое идут по дорожке от арсенала по направлению к нему и одеты они — вот что странным-то ему показалось — в боевые гермокостюмы. Знаете, такие — от микробов, от вибро-, звуко-, световой атаки, с черной лицевой закрышкой, чтобы дичь твоих глаз не увидела? Задонцо потом рассказывал, что, увидев этих ребят, он дико разволновался, потому что нормальный куафер лишь в самом крайнем случае наденет гермокостюм — тогда он был новинкой, очень удобной, очень эффективной, но с одним минусом — отвратительной терморегуляцией. А кому хочется потеть или дрожать от холода во время работы? Он, значит, дико разволновался и сразу же, через мемо, вызвал Федера. Не успел наш командир возмутиться его нахальством, как услышал:
— Командир! Тревога! Бандиты! Двое! В гермокостюмах! Никакого лица! Объявляй тревогу, пожалуйста! Побыстрей объявляй! Идут прямо на меня! Я их задержу, не бойся!
— Замри, дурак! — сказал Федер и объявил тревогу, то есть дал сирену по всем мемо и объявил немедленный сбор с оружием у вивария! Федер потом говорил, что сразу почуял, откуда опасность и куда эти двое идут. Его с самого начала тревожил охотник, что лицом ткнулся в «белую крапиву», но почему-то, как и всем нам, командиру не приходило в голову, что это не охотник неосторожно сработал, что его кто-то толкнул. И не сделал вывод, что на острове кто-то еще есть кроме нашей команды. Но не догадаться-то он не догадался, только в голове все время сидело, что тут что-то не сходится. Он подсознательно опасался диверсии, а организовать диверсию в лагере — лучше всего напав на виварий, а именно на тот его отсек, где работают микробщики. Выпусти кто микробов наружу, мы бы и проснуться как следует не успели, как уже на том свете пробор устраивали.
Когда Задонцо его разбудил, он, не до конца еще и проснувшись, вдруг понял, что на Галлине второй охотник сидел, что он каким-то образом товарищей своих уговорил заскочить за ним — о чем-то в этом роде тогда Федер подумал, а мы ничего такого не знали, просто похватали спросонок оружие и вихрем вылетели из спален.
Я, например, выскочил, когда стрельба шла вовсю. Честно говоря, я так ничего и не понял до тех пор, пока все не кончилось. Когда увидел, что стреляют, залег, а что делать дальше, не знал. Потом повсюду вспыхнули прожектора, стало светло как днем, и я увидел, что многие наши ребята лежат, то ли мертвые, то ли, как и я, залегли. Я, наверное, чуть не позже всех выскочил, с моментальным подъемом у меня всегда плохи были дела, да и вообще внутри лагеря никогда при мне никаких тревог не было. И не рассказывал про них мне никто. Потом Элерия (я его по росту узнал) приподнялся на локте и выстрелил куда-то в сторону леса, а из леса протянулся к нему тоненький луч скваркохиггса. Луч прошел верхом, но Элерия сразу вжался в траву и до конца заварушки лежал как мертвый. Я тоже выстрелил, не попал, слишком далеко было, и многие наши ребята тоже открыли по лесу огонь. То есть огня-то как раз и не было, мы больше к фикс-ружьям привычнее, убиваем мы, пусть хоть что про нас говорят, только в самых крайних случаях. Потом между деревьями мелькнула фигурка, за ней еще, и эта вторая фигурка вдруг замерла — кто-то из нас наконец сделал удачный выстрел. Тот парень, которого мы зафиксировали, замер в очень неустойчивой позе и скоро упал, смешно задрав ногу. И все стихло.
— Упустим! — заревел во всю мочь Лимиччи, поднялся с земли и бросился к лесу. Никто по нему не стрелял. Тогда и мы тоже за ним поднялись.
Второго мы упустили, и, конечно, только потому, что слишком уж неожиданной тревога была, сколько бы там Федер нас ни стыдил. А первым оказался тот самый охотник, про которого мы ничего не подозревали. Молодой парень, ободранный и тощий, он от одного голода должен был к нам прийти. Он долго молчал после того, как его разморозили, и злобно на всех поглядывал, но прилетели ребята из космопола, и он сразу заговорил, тут же, на Галлине, и всех удивило, что он заикается; он почему-то очень космопола боялся, наверное, наболтали ему, что в космополе охотников бьют.
Схватка прошла бескровно, и поэтому мы особого зла на него не держали, многие жалели даже: это не шутка, остаться одному в таких джунглях, где все тебе — враги, и люди тоже враги. Никому такого не пожелаю.
Только к утру, после бессонной и бестолковой ночи, мы хватились Каспара. И нигде его не нашли. А когда прибыл космопол и охотник стал говорить, мы узнали, что вторым был Каспар, что он и раньше связан был каким-то боком с охотниками, и в этот раз они тоже на него вышли и потребовали помощи. Федер правильно догадался — они хотели взорвать отсек микробиологии, чтобы микробами нас уничтожить, и тогда у них появилась бы двухдневная щель, когда бы никто не мешал им на Галлину спуститься и забрать своего.
Был тут один маленький заусенчик, в то время так и не выясненный: навряд ли за охотником его товарищи стали бы возвращаться, если бы тот их не заставил. А их не слишком-то и заставишь, они ребята отчаянные, как и все, у кого с космополом неприятности. Но охотник уверял, что обязательно бы вернулись за ним, что они товарищей в беде не бросают — и мы поверили, потому что в такое неудобно не верить. Мы, например, доведись, точно так бы и сделали.
И еще. Охотники, они в наших вивариях разбираются слабо. Но Каспар — куафер, он, как и все мы, не мог не знать, чем грозит лично ему нападение на виварий, как мало шансов выбраться из такой заварушки живым — никаких ровно шансов, хоть десять суперкостюмов на себя натяни. Он, получается, шел на верную смерть. Подонок со странностями — чего только не случается в жизни!
И мы запустили опять «стрекоз», но Каспара не нашли, хоть и потеряли шесть дней на поиски. И почти ни одна стрекоза не пропала, и каждая пропажа выглядела естественной.
Много было шуму и разговоров, а пробор откладывался, потому что как начинать пробор, когда в его зоне человек. Фаги на него не должны были действовать — летально во всяком случае, но обычно, никто не знает почему, многие из них бесятся, и находиться в таком месте человеку, даже специально подготовленному, крайне опасно. Нам особо не было жаль Каспара, но все-таки хотелось найти не труп, хотелось многим из нас его кой о чем спросить. И дело даже не в том, что он продал нас, дело значительно хуже — так нам представлялось тогда и так было на самом деле. Что бы у нас ни происходило внутри, наружу не должно выходить, особенно всякая пакость вроде связи с охотниками. В этом заключалась еще одна суть куаферского кодекса, суть, обязательная совершенно: ничто в нашем поведении не должно было подтверждать дурные слухи, что распускали о нас антикуисты и прочие, кому куаферство не пришлось по душе. Слишком много врагов смотрело на нас, следило за каждым шагом, комментировало каждый наш промах, чтобы мы могли позволить себе такую роскошь, как предательство. И нам очень хотелось с ним поговорить, не сдавая никуда, тем более космополу. Но найти его мы не могли.
К слову сказать, это был особенный пункт, он много толков вызывал в свое время. Всех мы интересовали, все почему-то хотели видеть нас голенькими. И чем больше к нам присматривались, тем больше мы замыкались, выставляя напоказ только маску — маску бравого рубаки-куафера, самоотверженного спасителя человечества, что-то вроде раскаявшегося бандюги, а неурядицы свои (если они проистекали не от плохого отношения к нам, а от нас лично) глубоко прятали — все у нас хорошо, иначе и быть не может! Мы (то есть не мы, конечно, — я тогда не был еще куафером, я в них только играл с мальчишками) обособились, мы свято соблюдали экстерриториальность и в свое княжество пускали с большим разбором. Нас могли уничтожить в любую секунду, а мы должны были показывать всем своим видом, что не за что нас уничтожать, что хоть мы и не ангелы, но ведем себя безупречно. Единственное, на что куафер изначально не имел права, — «работать наружу». Настолько это в нас въелось, что Каспар, от которого можно было всего ждать, связью с охотниками бесконечно нас удивил.
Каспара не находили, космополовцы устали ждать и опять умчали по своим нервным делам, и в одно прекрасное утро Федер приказал готовиться к первой фазе пробора — времени ждать не было.
Тогда вмешался дю-А, которого все как бы забыли, и заявил, что начинать пробор невозможно, раз в зоне действия фагов есть человек.
Федер сказал, что это не повод для дальнейшей задержки, что и по мемо, и через громкую связь перед пробором будет объявлено о фагоатаке, ему дадут четыре часа на то, чтобы он вернулся в лагерь, — так, между прочим, сказано не где-нибудь, а в приложении к Положению, которое, как известно, дю-А чтит превыше всего. А дю-А и с Положением на этот раз решил не соглашаться, он сказал, а если Каспар не выйдет, что тогда? Неужели мы настолько бесчеловечны, что обречем на верную смерть человека, которого до суда и преступником назвать не может никто, просто так, взять и убить, потому что он мешает пробору (мы делали вид, что не слушаем)? На что Федер ответил — можете жаловаться. Можете писать докладную.
— А вы думали! — ответил дю-А. — Конечно, я напишу. И подпишусь, между прочим.
Федер засмеялся. Для разнообразия.
— Кстати! — сказал тогда Гвазимальдо, ни к кому не обращаясь в особенности. До этого он весь ушел в разборку фикс-ружья и тихо-тихо мурлыкал что-то себе под нос от усердия. — Что-то я не видел нашего матшефа во время тревоги, когда ловили охотника. Наверное, в засаде сидел, в самом опасном месте.
Добродушный Кармино Бальцано, такой тихоня-куафер, который славился умением глотать бутерброды не разжевывая, тоже поддакнул:
— Он просто маскировался, он хотел взять их живыми. Он так хорошо маскировался, что никто из наших его не заметил. Он отчаянный парень, наш матшеф, он от опасности лучше любого тренированного куафера может себя защитить.
Мне стало стыдно, что я молчу.
— Ребята, быстренько прекратили. Если он не ответит, то могу ответить и я. Он под моей защитой.
— Что-то не очень он в ней нуждается, — сказал Кармино.
Дю-А покраснел и виновато, тоже ни к кому не обращаясь, проговорил через силу:
— Я… я почему-то не слышал тревоги. Я проснулся, когда все кончилось.
Гвазимальдо со скучающей миной взял ружье, сунул палец в резонатор и, вздохнув, опять замурлыкал. Кармино тоже сосредоточенно замолчал. Но теперь вылез Элерия.
— Вот тоже кстати, — сказал он, глядя на Федера невинными блекло-голубыми глазами, — командир, почему это у нас тревога такая тихая. Бывало, проснешься и думаешь, сирена это или просто в ухе звенит. Это хорошо — у меня не часто в ухе звенит. А ведь у некоторых — каждый день! Серьезно говорю, командир: надо что-то делать!
Я поднялся и злобно сунул руки в карманы.
— Ладно, хватит, — недовольным тоном сказал Федер. — Нечего. Я сам его от тревоги отключил.
— Почему? — спустя минуту дрожащим голосом поинтересовался дю-А.
— Скажем, потому, уважаемый дю-А, что старший математик пробора — слишком ценная фигура, чтобы ею рисковать. Особенно если я не уверен в его боевых качествах.
Дю-А открыл рот и захлопнул. Потом опять открыл и опять захлопнул. Оглядел нас невидящими глазами и зашагал к двери.
Это было несправедливо. И я сказал:
— Это несправедливо. Зачем унижать? Ему и так хватило собрания. Командир, я прошу снова подключить к тревоге старшего математика.
— Ты добрый, Пан Генерал, — сказал Федер.
— Он под моей защитой.
— Он уже вышел из-под защиты, разве ты еще не понял? Он не наш, Массена, запомни. И никогда нашим не будет. Кончится пробор, он уйдет.
— Но пока пробор не кончился, — сказал я, — он под моей защитой.
А дальше ему объявили полный бойкот. Никто с ним не заговаривал, никто не слушал, что он говорит, и скоро он замолчал. Приказы его (он все-таки остался матшефом) рассылались через меморандо, и если ему надо было что-то узнать, то он тоже спрашивал через мемо и через мемо же получал ответ. Он и питаться стал отдельно — в своем домике, а то и в интеллекторной, хоть первое — привилегия командира, а второе — строжайше запрещено разлюбезным его Положением.
Я знаю, что это такое. Когда не тебе, но при тебе говорят о тебе гадости. Случайно, еще в самом первом проборе, я сделал пару неловких и, чего там! глупых поступков, за что меня произвели в шпиона антикуистов. Со мной тоже не говорили, от меня запирались, мои грязные делишки обсуждались тут же, при мне, и на вылазки никто не хотел идти со мной в паре, кроме как по строжайшему приказу командира пробора. В пищу подливали мне рвотных капель, подпиливали ножки у стула, правда, вывалять меня в экскрементах не догадались: Каспара среди них не было. Эта мука длилась неделю, я выжить уже и не мечтал — не то чтобы удара в спину боялся, просто стал нервничать и сам с собой шептаться, а такие редко в проборе выживают. Кончилось тем, что я закатил им истерику, потребовал личностной проверки, и они очень удивились, когда я оказался своим, все после спрашивали меня, почему я так по-идиотски повел себя в самом начале. А я и сам не знал почему.
Словом, я понимал состояние математика. И никогда не отвечал ему с помощью мемо. Губы его стали еще тоньше, глаза еще больше поблекли, лицо осунулось, подсушилось, и он совсем уже не выглядел юношей. Он держался три дня. Или четыре — не помню. А потом не выдержал, сдался, принял мое покровительство и вынудил меня на дружбу. Дружбы в общем-то я не хотел, я жалел его, а это совсем другое. И опять-таки сходство сыграло роль.
Тяжело было с ним. Я часто не понимал, что он мне говорит, он все время жаловался на кого-то, а иногда вдруг за себя принимался, мол, какая он недостойная тварь. Но с кокетством ругал себя, так, чтобы я возразил. Я иногда попадался на удочку и начинал говорить ему, какой он хороший. А он ловил меня на вранье и обижался смертельно. Он все время на меня обижался, но чем дальше, тем больше я был ему нужен, и на другой же день после очередной обиды он разыскивал меня и мирился. Теперь ему совсем не такой ужасной казалась мысль о нашем дальнем родстве.
Поначалу противно было; я уже и жалел, что связался с дю-А. А потом привык, начал снова видеть в нем хорошее и даже сам нужду в нем стал находить. Этот парень был умнее меня, и еще, несмотря на всю сопливость свою, занудность и замкнутость на своей персоне, он был очень порядочный человек, точнее, он изо всех сил старался быть очень порядочным, но не всегда хорошо понимал, что для этого нужно.
Все приказы и «рекомендации» он и мне посылал через мемо, иногда в самой категорической форме — с угрозами и язвительными замечаниями по поводу моих прошлых промашек. До смешного доходило: возвращаешься от него после трех-четырех чашек им сваренного кофе (у него талант был варить кофе), а из меморандо сигнал: «проверьте лист указаний». И читаешь:
«Фаун-куаферу Л. Массене выражаю свое крайнее неудовольствие не выполненным на 85% приказом о прослеживании четырех маркированных особей ак-160. Повторяю приказ: в случае повторного невыполнения последуют санкции».
А в разговоры по работе он почти со мной не входил. Постоянно ругал куаферство. Меня до сих пор от его «вандализмов» подташнивает. Он бедных «Птичек» жалел, а не людей, которым негде и не на что жить. При всем своем математическом складе ума он просто не желал понимать, что глобальная скученность — это не только неудобство, что последствия — гибельные. Он, наверное, какой-то особенный был слепой — жил на Земле и не видел, как люди звереют, не вызывали его, наверное, на утренние разборы в полицейских конференц-залах.
Он говорил: надо по-другому решать проблему, и задавал своим интеллекторам, которые и так-то в общем без работы не прохлаждались, просчитывать свои идеи — вариант за вариантом, сотни. Но интеллекторы тогда были слабые и многие вещи — например, озлобление — учитывали неверно, если вообще учитывали. А сейчас есть сильные интеллекторы, но им такие задачи не ставят. Тот же дю-А не ставит.
Это меня удивляло в детстве и удивляет сейчас, когда многие говорили мне в свое время: «Чему ты удивляешься? Так всегда было». Я не понимаю, как простая и лично мне очевидная вещь может быть непонятной человеку, много более умному, и не потому, что он видит в ней какие-то такие стороны, которые мне по глупости моей не видны, а просто потому, что он не хочет, чтобы это было так, как оно есть, а чтобы обязательно по-другому.
Каждый раз, если я начинал с ним спорить, мы увязали в словах и никак не могли найти общей точки, от которой можно было бы начать поиски, как он говорил, неверной посылки. Это меня просто потрясает, как люди не могут понять друг друга. Наверное, и я в чем-то такой же, мне очень было бы неприятно узнать, что лучшие годы жизни, да в общем-то и всю жизнь, считая теперешнюю, я посвятил «неверной посылке».
Пробор между тем шел, и шел нормально, хотя, конечно, не так здорово, как Пятый: фаги оказались-таки даже слишком не стопроцентными. Животные, которых нужно было оставить на свободе, которые должны были ужиться с буферной биоструктурой, заболевали, становились вялыми, их приходилось отлавливать и лечить. Хорошо хоть на фагов у них быстро вырабатывался иммунитет. Для куаферов это значило день и ночь на отловах, а порой и на уничтожениях — один хищный вид пришлось уничтожить, а потом срочно подбирать для него замену. Как всегда, когда территорией завладевали буферники, наша жизнь стала похожей на триллерные стекла, которыми пичкают публику, стараясь показать, какая мерзость эти куаферы. Отлов видов, предназначенных к увозу, был на редкость крупным: дань занудным монологам дю-А и естественной куаферской неприязни к намеренному убийству, пусть даже фагами. Потом запустили фагов на невымерших буферников, потом гиеновую команду, потом нас и специалистов, потом пошли вырубки, потом на дальнем мысе образовался биоценоз, абсолютно нас не устраивающий — полная генная разболтанность, — и пришлось полетать на «Птичках», поработать средним звуком, окружить все зверье мыса звуковой стеной и смертельно испуганных гнать к лагерю, и одна «Птичка» сломалась, и чуть не погибли Бальцано с Лимиччи (они на этом проборе до странности крепко сдружились), но все обошлось.
И под конец настал день, когда фагофаги уничтожили фагов и от такой диеты мутировали в безобидную пассивную микрофлору-краткодневку, когда специалисты сказали, что можно запускать хищников и открывать береговые экраны. Каждый подземный, наземный и надземный зверь был учтен и вел себя так, как ему и полагается вести по интеллекторным предсказаниям. Хищники, особенно аборигены — бовицефалы, словно почуяли будущую свободу и устроили в виварии хорошую драку с жуткими воплями. Пробор подходил к заключительной, совсем нетрудной и предельно надежной фазе.
Но Федер ее отложил, сославшись на дела в Управлении. Он улетел туда, как улетал каждый раз перед запуском хищников. И тем давал нам знать, что начинается наше время и что пора нам устроить тайком от него традиционный пикник.
И я сказал дю-А:
— Поехали с нами?
Он долго не соглашался, он хотел, чтобы его упрашивали, такой был человек, и я доставил ему это удовольствие, расписал, как все для него прекрасно складывается, какие о нем слова говорил буквально вчера Федер и как необходимо присутствие матшефа на таком ответственном мероприятии. Под конец, в чем я и не сомневался, он сказал «да». Прямо как девушку уламывать, честное слово!
К тому времени бойкот, разумеется, прекратил свое существование, и уже начали ребята вступать с матшефом в нерабочие разговоры, и уже не шпыняли меня за дружбу с ним — все проходит, в том числе и бойкоты, да и не хотел никто с самого начала доводить дело до ненужных истерик. Считалось, что дю-А «получил свое» (Гвазимальдо), что это «послужит ему уроком» (Кхолле Кхокк). Тем более что с антикуистскими речами он больше не вылезал — оставлял эту радость для меня лично. Так что никого участие дю-А в предстоящем пикнике сильно не удивило, хотя Элерия сыграл нам целый спектакль на тему «Матшеф на пикнике».
Готовились мы задолго, еще с буферных времен начали подбирать место. В конце концов решили остановиться на том самом мысе, откуда гнали через весь лес неудавшийся биоценоз. Там была такая полянка: с одной стороны море, с другой — невысокие скалы. Такая полянка с высокой красной травой, большая, как целый стадион.
Рано утром назначенного дня Федер отбыл в свое Управление («в общем, ребята, чтобы не как в прошлый раз»), мы вытащили «телегу» — огромный, мало на что пригодный вездеходище, — украсили ее флажками и надписями, которые не для женщин; на зависть всем спецам, которые свой пикник проводили тихо, умыкнули у Гджигу его любимого Новака, настроили свои меморандо на звукосинтез и, оглашая новый, еще до конца не родившийся мир дикой музыкой и дикими песнями, поехали его освящать. Дю-А принужденно улыбался, его наша вольность немножко коробила, но пел вместе со всеми (за два дня до этого я застал его дома за интересным занятием — он разучивал перед зеркалом наши песни и репетировал самые разнузданные, самые разболтанные позы, какие только можно увидеть в теперешних антикуистских стеклах).
Публику учат, что мы все планеты причесывали под одну гребенку, что после пробора любой мир похож на любой другой обработанный. Неправда! Каждый может в этом убедиться, достаточно съездить туда, где нам дали приложить руку. Или хотя бы порасспросить тамошних колонистов: они вам скажут, что их планета единственная в своем роде. Но лучше всего об этом знают куаферы, потому что именно они создавали и сходства, и отличия, потому что именно они первыми знакомились с новой природой, и такой вот пикник, хотя он ничего общего не имел с куаферскими обязанностями, был все же частью нашей работы — говоря суконным языком деятелей вроде моего подзащитного друга дю-А, приемкой объекта. Мы уничтожили вонь, мы украсили корневые клубни, свойственные таллинским лесам, разноцветными грибными семействами, по которым ползали огромные желтые гусеницы, мы засадили остров земными, инопланетными и искусственно созданными цветами, мы дали Галлине птичий мир, какого нет нигде, — очень редкая подсистема Ацтеки, мы создали гибрид таллинского дерева-исполина с уальским папоротником (огромные зеленые полотнища листьев складками опускались до самой земли), мы… нам очень нравилось то, что мы сделали.
— А ты говорил, что пробор зверский! — сказал Лимиччи.
Дю-А даже не понял сначала, что обращаются к нему. Он посмотрел на Лимиччи и вопросительно растянул губы (он так и не научился правильно улыбаться).
— Ты что, не помнишь, как Ацтеку на собрании клял? Вот она, смотри, какая твоя Ацтека! Твой план, гордись.
— Ну, что вы! — сказал дю-А. — Моя доля не так уж…
И замолчал. И расслабленно огляделся. Ему нравилось то, что мы сделали с островом.
— Художнику, художнику нужно больше воли давать! — возразил я. — Тогда еще лучше было бы.
— Вечно ты про художника. Это прямо у тебя пунктик какой-то! — весело огрызнулся Элерия, которому пару раз попадало от меня за шуточки с Мартой.
Но тут разговор прервался. Одновременно из трех мемо грянула… я не знаю как назвать… музыка?.. И мы заорали, загорланили, зарыдали очередную дичь, полную эмоций и совершенно лишенную смысла, которую принято сейчас называть куаферским песенным фольклором. Мы сделали остров и теперь ехали развлекаться.
А развлекались мы так. Выбирали какое-нибудь ровное, без деревьев место, ставили посреди бронеколпак со списанной «Птички», один из играющих залезал внутрь, другой, с пистолетами в руках, оставался снаружи, напротив первого.
Для большего шума пистолеты брались пороховые. По сигналу тот, который снаружи, прицеливался в того, который внутри, и с обеих рук начинал пальбу — пока хватало патронов. В это время тот, который внутри, должен был смотреть на него, не отрываясь и не моргая. Вдобавок тому, который внутри, полагалось весело улыбаться. Сморгнув, он лишался права пострелять в бронеколпак и выбывал из игры, а тот, который снаружи, занимал его место. Победивший всех получал звание Хапи Железные Нервы и награждался почетным земным обедом, приготовленным заранее с великой любовью.
Некоторые стреляли на скорость, корча при этом неимоверно зверские рожи: поднимался грохот, на колпак обрушивался шквал огня, пули с тошнотворным визгом улетали вверх после рикошета, и тому, который внутри, могу сказать по опыту, приходилось несладко. Некоторые, наоборот, играли на неожиданность: прогуливались перед колпаком, отворачивались, разглядывали ногти и прочими другими методами отвлекали внимание того, который внутри, чтобы потом, когда он потеряет бдительность, бацнуть по нему из самого невероятного положения. Таких мы гоняли, потому что их фокусы слишком много времени отнимают, а пострелять каждому хочется.
И все это время тот, который внутри, бодро таращил на мучителя глаза и лыбился — не улыбался, а лыбился, по-другому сказать нельзя. Более идиотской гримасы, чем которые под колпаком, я, сколько живу, не видел.
Дю-А был принципиальный противник подобных игрищ, и мы с интересом ждали, как он поведет себя на этой фазе нашего пикника. Он никогда не видел, он только слышал, как играют в хапи, но ему и этого оказалось достаточно. В период занудных обеденных поучений он часто говорил о хапи, видя в ней яркий пример нашей несерьезности и даже глупости вовсе.
— Детство какое-то! Вам поручено архисерьезное дело, а вы игрушки себе придумываете, да еще какие опасные, какие беспардонно, разнузданно глупые! Тридцать лет скоро, а вы все в коротких штанишках бегаете. Отсюда и жестокость ваша, и вандализм — инфантильные вы, маленькие. Фу!
Я еще заранее принялся его обрабатывать на предмет поучаствовать в хапи. Он вскипал, он разбухал от негодования, но я принимался толковать ему про политику, про «некоторые необходимые непрямолинейные изгибы административного поведения» (он страшно любил подобные словоколовороты — они его зачаровывали), про то, как поднимет он свой престиж в глазах куаферов и какую выгоду принесет ему и будущим проборам этот тактический шаг — участие в хапи. И он недовольно, с былым высокомерием, согласился.
Не знаю. Лично я любил хапи, я и теперь вспоминаю о ней с удовольствием. Не понимаю я его обвинений; мне казалось, мы действительно были тогда детьми, нас ничто особенно не заботило, а что в этом плохого? Это, наоборот, очень здорово, когда над тобой ничто не висит, когда ты знаешь, что нужен, когда ты уверен в себе, а другие точно так же в тебе уверены. Когда знаешь, что единственное, чего нужно опасаться, — это смерть. А чего ее опасаться?
Мы добрались до мыса, как следует подзаправились, выволокли из вездехода бронеколпак и протащили на руках — с гиканьем, с уханьем, с веселой руганью — метров сто пятьдесят, на самую середину Каменного Пляжа (так мы прозвали в тот день облюбованную для хапи площадку, так и осталось, сколько я знаю, по сию пору). Человек, не бывший куафером, скажет — глупость. Ну, действительно, какая нужда волочить стокилограммовую, неудобную для переноски, все время из рук выскальзывающую махину, если можно подать вездеходом или воспользоваться, раз уж так приспичило, колесной мототележкой? Но это не куафер. Куафер поймет.
Дю-А до колпака, само собой, не дотронулся. Он ничего не сказал насчет того, что мы колпак на руках тащим, а только усушил, усуконил свою и без того просуконенную физиономию, чтоб всем желающим стало ясно — он осуждает.
А потом была жеребьевка. Каждый из куаферов или специалистов имеет на проборе свой номер — для позывного. Для чего нужен позывной и по какому принципу присуждается, я до сих пор не могу сказать. Для меня это очень сложно. К кому я только не приставал — все твердо уверены, что номер необходим, и даже объясняли мне, почему без него в парикмахерской команде не обойдешься, — ни разу не понял. Все какие-то слова говорили.
Вот эти номера и высвечивал при жеребьевке мемо Лимиччи, нашего признанного лидера, когда рядом Федера нет. Никто не спросил дю-А, будет ли он играть, но когда мемо высветил его номер, очередь дошла до него, ребята посмотрели не на него, а на меня почему-то, будто я за него решаю: мол, сам-то будет?
И я сказал:
— Четвертым будешь, Симон.
Он с готовностью кивнул, покосившись на бронеколпак. Он к нему примеривался.
Первым шел Кхолле. Согнувшись в три погибели, он пролез в маленькую дверцу сзади кабины, уселся по-турецки на кресле и радостно улыбнулся. Начинайте. Стрелять была очередь Элерии. По команде Лимиччи он выхватил из-за ремня пистолеты, подбросил их в воздух, как заправский психотанцор, с картинной свирепостью прицелился, тут же опустил руки и стал возмущаться.
— Ребята, скажите ему! Пусть он так не смотрит! Я не могу в такого стрелять.
Кхолле Кхокк улыбался. Он улыбался так добродушно, что ничего другого нельзя было сделать, как улыбнуться ему в ответ тоже. Что мы и сделали.
— У, — сказал Элерия. — Скотина. Он еще улыбается. Ну, смотри!
И выстрелил. Он выстрелил всего один раз. Пуля — бвзи-и-и-и! — и пропала в небе. Кхолле сильно дернулся, сморгнул, конечно, и заулыбался еще шире. Он знал, что положено улыбаться, он уже не в первый раз играл в хапи.
Следующим забрался в колпак Элерия. Он мужественно проскалился под штурмовым огнем Гвазимальдо, который стрелял только что не танцуя, но под конец все же сморгнул и уступил место. И теперь стрелять должен был наш математик. Он поднял пистолеты, прицелился и озабоченно посмотрел на колпак.
— Все-таки опасное мероприятие, что ни говорите… ребята. Пуля-то… она ведь куда хочешь может срикошетить.
— Ты не бойся, дю-А. Видишь, у колпака форма какая! — сказал Лимиччи. — От нее рикошет только вверх будет.
— А если выбоина?
— Так ведь бронестекло, какие могут быть выбоины?
— Это конечно… — протянул дю-А очень, я вам скажу, неуверенным голосом. — Но знаете, как-то… не могу я по человеку стрелять… Да и вообще по всему живому, — при этих словах он опять усуконился. — И в любое живое существо стрелять — это не по-человечески. Никак не пойму, что вы в этом приятного находите.
Положим, он приврал малость, когда заявил о том, что не может в живое существо стрелять. Я его брал на элиминацию, я там его глаза видел. Очень у него горели глаза, когда он летучих гадюк отстреливал. Стрелял за милую душу. А потом сказал, что очень, мол, это гнусное занятие — элиминация. Он правду сказал.
Ребята, конечно, обиделись, но заводиться не стали — никто не хотел портить праздник. Ну, а если человек не хочет или не может играть в хапи — его дело, пусть себе не играет.
— Я вот что сделаю, — сказал дю-А, засукониваясь все больше и больше (у него характер такой — остановиться не может. Я называл это «суконный взрыв»). — Я пойду к той расщелине и подежурю, а то как-то у вас все… ни охранения никакого… Мало ли что.
— И правда! — обрадовался Лимиччи. — Это ты молодец. Возьми свархохикс (у него язык толстый, он не выговаривал такие слова, не то что мы — мы их даже изобретали) и дуй к расщелине. Правда, я в толк не возьму, от кого ты нас защищать собираешься, если хищников не выпущено… но сходи, сходи.
— Не выпущено, — сварливо повторил дю-А. — При такой организации пробора всякое может быть. Очень бестолковщины много.
И был бы точно скандал, ребята уже озлились, но дю-А при этих словах отдал пистолеты Лимиччи и зашагал к вездеходу за скваркохиггсом. И ссориться стало не с кем.
Его место перед колпаком занял Тимур Джонсон — человек с раз и навсегда прицеленными глазами. Он неторопливо перезарядил пистолеты, неторопливо навел их на Гвазимальдо, который в ответ скорчил кривую, невероятно глупую рожу. И безо всяких фокусов выстрелил.
Гвазимальдо подпрыгнул в кресле, замахал руками и суетливо принялся выбираться из колпака.
— Жулик! Ох, ну и жулик! — заорал он, высунув наружу голову. — Вы проверьте, вы проверьте, какие у него пули! Пусть он пули свои обратно к себе заберет. Я вам точно говорю, они с психотропом! Они луч посылают!
— Да ты что! — удивился Тимур. — Откуда здесь психотроп? Да и разве бывают такие пули?
— Пусть поменяет! — кипятился Гвазимальдо. — Я вам говорю, пусть поменяет!
— Ты вот что, Гвази, — шикнул на него Лимиччи. — Проиграл, так вылезать надо, другому место уступать надо. Спектакли свои, понимаешь… Видали мы их, эти твои спектакли.
Гвазимальдо, играя в хапи, всегда скандалил. Он терпеть не мог проигрывать. Он так боялся проиграть, что полностью терял голову.
— А кто сказал, что я проиграл? Ты видел, что я моргнул, да, видел?
— Да все видели. Отойди в сторону.
— А я не моргал. Я подпрыгнул, потому что психотроп у него в пуле. А моргать я не моргал.
— Ну, а если не моргал, так чего вылез?
— Пусть он пули поменяет.
— Ладно, — спокойно сказал Тимур. — Дайте кто-нибудь другую обойму. Мне все равно.
— Все равно ему, — проворчал Гвазимальдо подозрительно и полез в колпак.
Тимур изготовился, Гвазимальдо скорчил то, что в хапи именуют улыбкой, но потом опять задергался, замахал руками и под общий смех выдрался из-под колпака.
Тимур неторопливо вздохнул и отвернулся в сторону.
— Ну, а теперь что? — грозно спросил Лимиччи.
— Что? А ты поди туда и понюхай, тогда поймешь, что. Там кто-то аммиака напустил, дышать нечем. И глаза слезятся.
— Аммиак там совсем не аммиак, а коллодий такой, дурень. И пахнет он совсем слабо. Ты что, на «Птичке» никогда не летал?
— А ты понюхай, как слабо, понюхай!
Лимиччи сходил и понюхал.
— Гвазимальдо, — сказал он, гневно крутя головой. — Ты меня не зли. Обыкновенный коллодий. Не хочешь играть, так сразу и скажи.
— Все против меня, — пожаловался Гвазимальдо.
— Вот что, — заревел Лимиччи. — Если хочешь играть, ползи в колпак, и мы тебя там запрем. А то…
— Это почему еще такое — запрем? Всех не запирают, а меня запирают? Несправедливо.
— Черт с тобой. И других запирать будем. Лезешь ты или нет?
После второго выстрела Гвазимальдо сморгнул и вылез из-под колпака мрачнее Лимиччи, когда тот не успевает к обеду. И каждого следующего собственноручно запирал в колпаке сам. Потому что очень любил справедливость. Потом дошла моя очередь; он запер и меня. Пистолеты взял Джанпедро Пилон, томный экзульт-куафер не слишком-то высокого класса, но как напарник очень надежный. Если не считать одного недостатка — самодовольный болван. Известен он был тем, что дни и ночи напролет писал домой, многочисленным родственникам и девушкам. Родственникам он писал, как и все, на мемо, а девушкам — собственноручно, с огромным количеством завитушек на буквах и обязательно дурными стихами. Ему же не писал никто.
Пилон изготовился, сверкнул прижмуренным глазом, я, естественно, улыбнулся… и вдруг увидел, как из расщелины, в которой недавно скрылся дю-А, вылез ведмедь, то есть этот, как его… бовицефал. Я сначала не поверил глазам.
Пилон выстрелил, я, кажется, сморгнул от неожиданности, но бовицефала из виду не потерял. Это был молодой самец, невысокого роста, метра два с половиной, не очень для нас опасный, но сюрприз заключался в том, что он вообще не мог находиться сейчас на свободе. Мы их запускать должны были в последнюю очередь.
Я закричал что-то и показал на него пальцем. Ребята засмеялись, а Гвазимальдо пошел меня отпирать. Лучше бы я тогда подождал злиться, и нервничать, и тыкать пальцем в ведмедя. Потому что кто-то все-таки обернулся и тоже его увидел. И закричал. И Гвазимальдо меня не отпер. И всем стало не до меня.
Вслед за этим бовицефалом из расщелины начали вылезать еще, и были они чем-то очень разъярены, потому что не убежали, увидев людей, а направились прямо к нам. Они быстро бежали, ведмеди вообще быстро бегают, куда быстрей человека, и деваться нашим просто некуда было, и ребята, поняв, что не скрыться, вытащили из-за поясов шлемы, натянули на головы и замерли в ожидании. Все оружие осталось в вездеходе, потому что на кой нам оружие на острове, где ни одного хищника нет?
Их было много, бовицефалов, голов двадцать пять — тридцать, а нас всего четырнадцать человек, а четырнадцатым был я и ничем ребятам не мог помочь, потому что заперли меня в колпаке, я только и мог, что смотреть, как все ближе и ближе бовицефалы и как садит по ним из обоих стволов Джанпедро Пилон, любитель писать письма многочисленным родственникам и знакомым. А что ведмедю пуля, даже с Гвазимальдовым психотропом? Только позлить. Но Пилон все же стрелял, и два ведмедя упало, до нас так и не добежав. Только вот другие-то добежали.
Ребята стояли и ждали, потому что спрятаться было некуда, один только Кхолле Кхокк помчался к вездеходу, и никто не вспомнил про мемо, и я тоже про мемо не вспомнил, хотя даже если бы мы и вызвали помощь, она все равно никак не смогла бы успеть — дальний все-таки мыс, пока бы там спецы поняли что к чему. Я навсегда запомню их, как они ждали бовицефалов — такого вы ни в каком стекле не увидите. И как дрались. Я мог только смотреть и запоминать, и я запомнил все, просто почему-то судьба так глупо распорядилась, что я не мог стать вместе с ними, ожидая бовицефалов. Чтобы я выжил зачем-то.
Это даже странно, до чего ярко я помню каждое движение, каждый шаг каждого из тринадцати ребят в этом побоище. Когда ведмеди приблизились, мотая длинными акульими мордами, все они (да и я в том числе, хотя меня, конечно, почти не было слышно) закричали «устрашение», и видно, так это было жутко, что даже ведмедей проняло, хотя обычно не пронимает, я пробовал. Прижали к земле свои черные, скользкие туши, но потом взъярились еще больше и прыгнули. Подождите, немного терпения, в стеклах еще побоищ насмотритесь, а мне не хочется здесь стекол. Это были мои друзья, и я видел, как они погибали. Немножко терпения, по порядку, я хочу, чтобы не забылись они.
Итак, Лимиччи. Бруно Лимиччи. Громадина-бородач. Саксофонист. В той схватке удушил трех бовицефалов, третьим загрызен. Кхолле Кхокк. Непонятная личность и пришел к нам непонятно — в середине Четвертого Пробора, — и слухи, но все мы его любили. Он побежал к вездеходу почти без надежды успеть. Втоптан в землю. Элерия, мой сосед по Земле. Вместе с Новаком и Кармино убил одного бовицефала. Множественные переломы черепа, позвоночника, ребер и так далее. Погиб в больнице, в полном сознании. Очень жалел, что умирает. Анхель Новак. Микробщик. Два пробора назад бросил куаферство. На хапи приглашен по старой памяти. Жив, хоть и на протезах. Кармино. Молодой парень, и я с ним был мало знаком. В прошлом разведчик, но с кем-то что-то не поделил. С нами — второй пробор. Загрызен. Джанпедро Пилон. Хоть это практически невозможно. Застрелил восемь бовицефалов, ранил всех подряд. Загрызен и втоптан в землю. Гвазимальдо — дурное счастье ему — живехонек. Отделался переломом позвоночника, был со мной в следующем проборе. Стал бояться и списан. Тимур Джонсон. Удушил бовицефала, был оглушен, выжил. Потерял в схватке правый глаз. Кармино. Показал класс безоружной борьбы, убил одного ведмедя, крепко поранил второго. Втоптан в землю. Гуарме. Разорван. Петер Бассермаанс, Толстый Петер. Загрызен. Сантьяго Петрофф. Загрызен. Скуиди. Новичок, вроде ничего парень, очень по нем отец сокрушался, а матери нет. Разорван сразу, потом втоптан в землю. Диск. Я не помню, как его имя, мы все его звали Диск. Он был самый старый из нас, лет ему тридцать пять было. Очень серьезный мужчина, слова не скажет. Трижды чемпион хапи. Перелом основания черепа.
Так-то вот. Все заняло не больше минуты. А потом ведмеди долго катали мой колпак, стараясь добраться и до меня, а я по мемо вызывал помощь. Она появилась, не прошло и пяти минут — даже странно. Всех ведмедей парализовали фикс-ружьями, когда они громили наш вездеход, ни один не ушел. Спустились на «Птичках», выпустили меня, стали спрашивать, но я не мог отвечать. Я кружил по тому месту и все смотрел, что осталось от моих ребят. Каких ребят! Я говорил, помню, «неужели ничего нельзя сделать?». Чтоб сразу тринадцать таких куаферов!
А потом из расщелины вышел дю-А. Я сначала обрадовался ему.
— Ты жив? — я спросил. — Ты жив? Как же так, что ты жив?
Я радовался ему, но только мне непонятно было, как это он живой. А он говорил:
— Все хорошо со мной. Все в порядке.
— Но что же такое? Почему же ты жив?
— Они не заметили. Мимо меня пробежали. Я видел, я видел откуда.
— Откуда? Но почему же ты не стрелял? Ведь скварк…
— Это все Беппия, Каспар Беппия. Он выпустил их, а я…
— Но почему же ты не стрелял? — я уже совсем не радовался тому, что он жив, я видел, как он мнется, как не хочет говорить о своей трусости, он что угодно бы дал, лишь бы в трусости не признаться. Он всем себя за смелого выдавал.
Он откашлялся и ответил:
— Я хотел выстрелить, но скваркохиггс оказался бракованный. Отказал скваркохиггс. И они побежали мимо меня, я ничего не успел сделать.
— Но ты же мог закричать. Мы бы услышали. Мы бы успели, может быть, к вездеходу!
Он растерянно молчал. В тот момент понятно мне стало, что такое дрожать от злости.
— Дай-ка сюда! — и я протянул руку к его оружию.
— Я не мог закричать. Я не мог закричать, потому что…
Потому что у него голос пропал. Потому что он об этом и подумать не мог.
— Дай! — закричал я.
У него дрожали руки, когда он отдавал мне свой скваркохиггс, но я знаю, что не от страха, а от нервного напряжения просто. Я понимал его так, как, может быть, никто не понимал до этой секунды. Но понять — не значит простить.
У него и фен был не такой, как у всех. Не просто рифленая трубка, а матово-коричневая, с узорчиками какими-то. Именной. Он так уверил себя, что оружие действительно не в порядке, что совсем не опасался проверки. Я направил скваркохиггс в небо, сдвинул большим пальцем триггер, и трубка задрожала в руке и громко запищала, посылая в небо пучки. И тогда я прицелился в него. Он испугался. Он подпрыгнул и побежал, а меня схватили за руки и держали, пока он не скрылся за сломанным вездеходом.
Он побоялся писком оружия привлечь к себе ведмедей — они ведь на шум бегут, — он боялся, что не успеет всех положить, боялся, наверное, что узорная его железка откажет в самый неподходящий момент (а такое бывало, когда пучки затыкались и ребята гибли только потому, что понадеялись на пучки и ничего не захватили другого, скажем, фикс-ружья), — боялся и решил переждать, вжался в какую-нибудь укромную нишу, пропустил их мимо себя, даже не думая о том, куда они направляются и что он обязан задержать их любой ценой. Он забыл обо всем от страха.
В этом он никогда не признавался, так и осталась официальная версия — отказ бластера, хотя никто на свете в нее не верил.
Потом все выяснилось. Не комиссия выяснила: она не для того, она для официального объяснения; мы сами узнали. Кое-что рассказал сам дю-А, кое-что — Беппия, которого в тот же день выловили, многое раскопал наш трейд-куафер Эрих Баммаго — он уже имел неприятности с пикниками и потому на наш не пошел, хоть мы и звали. И оказался прав, что не пошел, и вывел меня из себя своим бесконечным «что я вам говорил», и мы поссорились, но это потом, потом, после того, как он обнюхивал расщелину в сопровождении кучи страховидных анализаторов и с деловым видом что-то нашептывал своему меморандо. Все это потом.
Каспара нашел я. Выловили его другие, а нашел я. Безо всяких «стрекоз» и анализаторов — нюхом. Я словно точно знал, в каких корнях он залег, а этих корней я ни разу за весь год не видел — до того момента, конечно, как Каспара нашел. Я просто шагал по лесу в строго выбранном направлении (вот как я его выбрал — другой вопрос) и наткнулся на громадный корневой клубень, и направил туда скваркохиггс, и громко крикнул:
— Вылезай, скотина! Сожгу.
Он вылез и побежал. Очень быстро. Он побежал и попал прямо в руки наших ребят.
Он кричал, и визжал, и бился, весь лоб себе расшиб, до сини и до крови, нес какую-то чепуху, потому что фаги все-таки его доконали, не столько фаги, сколько то, что они творили вокруг. А из чепухи выделен был очень скромный сухой остаток: о том, сколько времени он знался прежде с охотниками, о том, как они его подловили перед самым пробором, когда он о них и думать забыл, о том, как с ним связывались на Галлине, и о том, зачем тот бедолага-охотник, брошенный своими дружками на планете без всякого обеспечения, встретил его на отлове, как они хотели нас уничтожить взрывом вивария и как ему в последний момент удалось убежать. Дальше воспоминания принимали жутковато-фантастический оттенок — сплошные погони и шабаши привидений, — и этим последним россказням, конечно, верить нельзя.
Охотники (о чем мы и без него знали) отлавливали здесь ведмедей. Они их фиксировали и складывали в специально замаскированной пещере. У них что-то там не ладилось, и перевозка ведмедей с Галлины на какую-то их секретную базу, которую космополовские ребята так потом и не обнаружили, затянулась, хотя они точно знали: скоро мы будем здесь. А квартирьеры вдобавок еще и раньше прибыли.
Они странные ребята, охотники. Нервные очень. Хоть при их занятии это вредное излишество — нервы. Они перепугались нескольких квартирьеров, у которых и «стрекоз»-то не было, чтобы прочесать остров. Они все бросили, убежали, только замаскировали свой тайничок со зверьем. Хорошо замаскировали, никто не нашел. Они только потом вспомнили про забытую «Птичку» с пилотами. Уж что между этими двумя произошло — никто не узнает, но живым остался из них один, а другой лицом в белую крапиву ткнулся. (Никак не могу подойти к тому эпизоду, все оттягиваю. Никак.) Оставшийся в живых наладил контакт со своими, и ему приказали устроить нам небольшую диверсию. Переполох с виварием обязательно стоил бы жизни ему и его помощнику Каспару Беппии, но им этого не сказали. И Беппия тоже промолчал почему-то. Им, наоборот, сказали: мы вас вывезем и как следует наградим. Охотники — они все сплошь альтруисты.
Каспар провел охотника через биоэкраны, а во время заварушки сумел улизнуть. Он спрятался вместе с бовицефалами и все боялся, что они проснутся. Правильно боялся — долгая фиксация никогда не бывает вечной, а какое нехорошее настроение бывает у только что проснувшихся ведмедей, Каспар, как и всякий куафер, хорошо знал. Он мог их всех уничтожить, но жадничал. А потом и вовсе свихнулся.
Пещера, где прятали ведмедей, находилась рядом с той расщелиной, которую полез охранять дю-А (отдаю должное его осторожности). Каспар заметил нас на Каменном Пляже и решил с нами покончить. Не пожалел даже драгоценных своих ведмедей. Он их разбудил и спрятался, и они выбежали в раскрытую дверь и помчались на выстрелы — то есть к нам.
Дю-А видел, как крадучись выходил из пещеры Беппия; он взял Каспара на мушку, он слюнки, наверное, пускал от радостных предвкушений: вот он я какой предусмотрительный и отважный, ваш старший математик Симон дю-А, вы все надо мной смеялись, а я бандита поймал. А потом в двери показался первый ведмедь.
Но это все было потом: я ловил Каспара, потом узнавал детали истории, о которой только что рассказал, потом давал объяснения одной комиссии, другой и десятой. А в тот момент я еще почти ничего не знал, я бился в руках у специалистов и, наверное, немного чем отличался от еще не пойманного Каспара. В первый раз сейчас признаюсь, да и то не человеку — стеклу, что я бесился, наверное, не столько от досады на глупую и ужасную смерть близких мне людей, сколько из-за того, что в их смерти был виноват только я сам: ведь это я позвал на пикник Симона, ведь это я брал его под защиту. Кто бы его позвал, если б не мое покровительство? Мне только недавно пришло в голову, что, не будь там дю-А, расщелину вообще никто бы не охранял.
Никто меня не упрекнул. Ни когда я был в ярости, ни после, когда апатия на меня нашла, — непривычное ощущение. Мне стало все безразлично — говорят, что нормальная реакция, — не понимаю, что тут нормального. Когда никого видеть не хочешь, ни о чем думать не можешь, когда не то что пальцем шевельнуть — дышать и то противно. И такое чувство, что ты это все нарочно, словно хочешь, чтобы тебя пожалели.
Подошли ко мне уже в лагере. Баммаго. Я сидел в своей комнате, в комнате, в которой стал я теперь до недалекого уже конца пробора безраздельным хозяином, сидел и разглядывал мемо, какую-то юмористическую программу. Баммаго вошел, как всегда, без стука, кивнул Марте, и она вышла. Потом сел на подоконник, скрестил свои длиннющие ноги и ошарашил:
— Мы тут кинули, кому идти. Получилось — тебе. Так что даже справедливо выходит.
Я сразу понял, куда мне выпало идти. И зачем. Но… не понял все-таки.
— Куда идти?
— К матшефу, — сказал Баммаго. — Куда же еще.
В куаферском кодексе есть правила на все случаи жизни. Есть правила поведения с женщиной, правила, по которым к командиру пробора надлежит обращаться со строго дозированной долей хамства, правила, определяющие допустимый непорядок в одежде применительно ко всем случаям жизни — от светского приема до одиночного выхода на отлов. Их мы старались придерживаться, потому что нам они нравились. Но есть там правила похлеще, которые нравились нам (тут все-таки лучше сказать — мне) чисто умозрительно — то есть к которым я относился, как к смерти: принимал их право на существование, но всерьез о них никогда не думал. Было такое правило, о котором часто болтают ребята, особенно от нечего делать — наказание за гибель куафера, вызванную трусостью напарника. Таких случаев очень много — в легендах, — я лично с ними до поры не сталкивался, потому что ну какой же трус осмелится стать куафером? Основной закон — «не выносить наши внутренние передряги на всеобщее обсуждение» — предписывал такого напарника убить и объявить геройски погибшим за человечество. Палач же в таких случаях определялся исключительно жребием. И дю-А под это правило полностью подпадал. Оно все бы и обошлось, в конце концов можно и наплевать на какую-нибудь особенно неудобную статью кодекса, сказать, что, мол, много неясного (а так почти всегда и бывает — ведь не следователей же собственных себе заводить), мол, римское право, презумпция там или еще что-нибудь, но только ребята уж очень были на дю-А злы. Те ребята, которые не пошли на пикник. Они там не были, сразу столько крови не видели, иначе, может быть, им и не захотелось бы прибавить к списку смертей еще одно имя.
Я тупо глядел на Эриха и молчал. Мне не хотелось идти, но я не имел возможности отказаться. Общему решению друзей так неприятно не подчиниться.
— Ну так что? — спросил Баммаго.
— Где он?
— За складами сидит.
— Сейчас иду, — сказал я.
— Ну-ну.
И Баммаго ушел. Мемо принялся хихикать. Я встал с кресла, потом сел в кресло, потом опять встал, потом опять сел. Я сказал себе — Симон трус, из-за него погибли ребята. Он мог их спасти в любую минуту, даже когда началась драка, даже когда они втаптывали Кхолле в грязь своими толстыми лапищами. Странное дело, я никак не мог завести себя — нереальным, да и не таким уж смертельно важным казался мне повод к его казни… Нет, не то… Может быть, так: в тот момент, когда ярость уже прошла, я не мог поверить, что вот сейчас я пойду наказывать человека смертью (я молод еще был и раньше никогда и никак не наказывал человека, это неестественно — наказывать человека) и в первый, может быть, раз установление Кодекса Вольностей не было мне созвучным, представилось диким и абсолютно неверным.
Но я был куафер и подчинялся кодексу. Я поднялся, взял скваркохиггс и вышел из опустевшего дома.
«За складами» — это значит на небольшом, донельзя загаженном пустыре, куда меломаны ходили послушать тайком нарко. Такие пустыри образуются обязательно в каждом проборе, как бы тщательно вы ни планировали свой лагерь. И наверное, они нужны: там всегда сваливают ящики со всякой ненужной дрянью, которую заказали на всякий случай, а вывезти не доходят руки. Нефорсированные ящики потихоньку приходят в негодность, форсированные непременно покрываются местной плесенью — один раз было даже, что не внесенной в окончательные реестры флоры.
Дю-А действительно был за складами, но сначала я не заметил его. Не то чтобы он прятался от меня — нет, я просто почему-то его не заметил. Он сидел, слившись с ящиками, и, показалось мне, на нем такая же наросла плесень. Он искоса смотрел на меня, как я подхожу, и безуспешно пытался усуконить физиономию. Но жалкая она была, жалкая.
Я подошел к нему, постоял секунд десять и сел рядом.
— Я почему-то так и подумал, что тебя пришлют, — сказал он.
— Знаешь, значит, зачем?
— Я эту вашу глупость насквозь знаю.
— Тем лучше, — сказал я. Я весь превратился в руку, держащую скваркохиггс, — остального я просто не чувствовал. Что-то вроде невесомости со мной было. Я спросил: — Раз все знаешь, может, все-таки сам? Я уйду, если хочешь.
— Нет уж. Как-нибудь. Пусть ты потом вспоминаешь.
Губки-то у него дрожали, глаза… уж и не знаю, как это получилось… самым униженным образом, наипокорнейше молили меня о пощаде и тоже словно бы колыхались, но говорил он как надо, молодцом себя на словах держал.
Я наставил ему в лицо скваркохиггс, а он сказал:
— Ниже, пожалуйста.
И я окончательно понял, что ничего сделать ему не смогу. Вспомнилось почему-то несуществующее, вырвалось:
— Вот так же с Федером было. И в него не смог, и он тоже не смог. Что-то не то.
Он странно прохрипел, все ждал еще. Я спрятал скваркохиггс, а что дальше делать, не знал. И тогда он не выдержал.
Он бухнулся на колени, обхватил мои ноги, зарыдал в голос (клянусь — зарыдал!) и, рыдаючи. завизжал — тонко, незнакомо, со всхлипами:
— Массена, миленький, не убивай! Мы же с тобой кофе пили, мы же разговаривали с тобой, ну как же так, что ты меня убиваешь, прости меня, ну что хочешь — только прости, мы ведь похожи, может, даже и родственники, ой, ну не убивай только, страшно, если б ты знал, как страшно, я не хотел, ты же знаешь, я не нарочно, я не смог — и все, и все, и все, ведь не все же могут такое, то-о-олько не убивай!
Мне стало гадко, и я сказал, вставая:
— Трус ты и подлец. Из-за тебя ребята погибли, какие ребята. Убирайся с пробора. Подлец вонючий.
Что-то в этом роде я сказал ему и ушел. А он стоял на коленях и плакал, я слышал, как он хлюпает носом.
С тех пор и начались наши неприятности. После расследования оказалось, что ведмеди могут все-таки поумнеть, стать «носителями разума». «Некоторые косвенные данные» дю-А пересилили наши «неопровержимые доказательства», я и не знал, что такое бывает. Антикуисты подняли страшный шум, одна за другой стали приезжать разные проверяющие комиссии, да уже не от нашего ведомства, и очень скоро из спасителей человечества мы вдруг стали его врагами. Шум никак не кончался, на следующем проборе (мы взяли остров покрупнее, на той же Галлине, и уже подбирались к глобальной обработке) работать не было уже никакой возможности, и практически он был сорван — слишком много врагов мы нажили всей этой историей с бовицефалами. Одно к одному сложилось: и краткость пробора, и его жесткость, которая отрезала ведмедям возможность, пусть даже и самую мизерную, стать в будущем похожими на людей (по-моему, не такой уж плохой подарок), и даже та несчастная докладная без подписи, даже то, что сверху ее переслали Федеру — мол, были недовольные, но им рты зажимали. И конечно, трагедия на Каменном Пляже, которая показала нашу «небрежность, неосмотрительность, неспособность готовить планеты к колонизации и привела к многочисленным человеческим жертвам». Все, абсолютно все ставилось теперь нам в вину.
И Симон наверняка был не прочь выступить тогда против нас вместе со всеми — вот бы где можно было наслушаться про вандалов! Но слишком неприглядным выглядело его собственное поведение на Каменном Пляже, он ждал, наверное, пока оно подзабудется. Тем более что впрямую его никто не винил — думали только. Так что поначалу-то он помалкивал, поначалу-то его и не слышно было.
Теперь-то он не тот, теперь-то на его стороне правда. Ему даже хорошо стало от того, что он тогда с пробора ушел. Это просто несправедливо, что на его стороне правда, а я, выходит, да и все ребята наши, куаферы, жизнь потратили на ненужное и даже вредное для общества дело.
Что-то не так здесь. И я в этом никак не могу разобраться.
То, что он оказался трусом, — его дело. Наша вина, только наша — мы труса в нем не увидели, мы должны были разглядеть. А сам он мог и не знать, точнее так: мог и не верить, мог черт знает что навоображать о себе, каким угодно отчаянным храбрецом мог себя перед собой выставить. Он все правильно всегда говорил, даже чересчур правильно, только почему тошно мне от его правильности? Что ж, значит, нет его никакой вины? Только наша?
Мы правы, а все остальные нет; мне говорят, что так не бывает. Что нельзя так, как мы, что мы работали слишком жестоко, что негуманно мы поступали, что вообще не должно быть жестокости никакой, что каждую травиночку, каждого микробика, каждое, пусть хоть самое мерзкое насекомое мы должны беречь и лелеять. А если нам от этого плохо, надо терпеть — наша беда никого не касается. Они так прямо не говорят, они научными, умными словами все обставляют, но в принципе именно к этому сводят. И ничего им не возразишь.
Где-то, нас уверяют, идет гуманная колонизация планет — вообразить не могу, что она собой представляет, — и когда-нибудь, лет этак через сто пятьдесят, она принесет нам новые площади, новые экосферы, и вот тогда-то, нас уверяют, мы заживем всласть. Ненужные виды они не уничтожают, как мы, — те вымирают сами собой.
Сейчас у нас скученно, голодно, и ничего нам, даже воздуха, не хватает, мы стали коротко жить, мы болеем повально, и все какими-то новыми болезнями; рождаемость никто не ограничил, но она падает просто потому, что новых детей девать некуда; появляются разные бандитствующие группы, и не только среди молодых (тех вообще мало) — я сам с ними встречался, с немолодыми. Черт знает что они хотят доказать. Собрались меня, бывшего куафера, уничтожить. Смех!
У них там, на другой стороне Земли, говорят, все по-другому, все не в пример лучше. Они там, у себя, как-то со всем управляются. Я не представляю себе, как это они могут управиться, что-то там они строят, планы у них…
Смешно: податься могу куда захочу, на любую звезду Ареала, а туда — не могу. Страшно. Своих страшно, могут не так понять. На проборах ничего не боялся, а тут… Да, в общем, туда я и не хочу, мне бы здесь разобраться. Хотя бы с этим дю-А.
А я тоже могу — могу так одеваться, как он, могу, если захочу, и бесколеску достать — не такая уж и проблема. Мне говорят: человек должен быть добрым, пусть там хоть что — будь, главное, добрым, сейчас не старая эра, и невозможно с этим не согласиться. Потому что тогда — если не согласишься — получилось бы, что надо по арифметике, надо, стало быть, выбирать, кого убивать, а кого нет — ну, как у нас, на проборе. А как выберешь, если все живые; только когда выбирали, когда проборы были, что-то улучшалось (нет, правда!), а проборов не стало, и плохо всем, и люди мучаются без них, и опять получается, что выбираем. Вот чего я понять не могу. Раньше, в куаферстве, все ясно было, особенно не задумывались, дело свое святым считали, хоть и не слишком чистым, конечно. Иногда я думаю — может, они и правы насчет гуманности, но тогда совсем ничего понять невозможно. И не хочется мне их правоты. А иногда думаю — слова!
Он сейчас на коне. Он привел меня тогда в самое роскошное питалище, какое только есть в городе. «Колонио», там ученые звери к столу подают. Никто нигде сколько уж веков не прислуживает, а там звери. Я слыхал о «Колонио», но прежде никогда там не бывал, я вообще не ходок по питалищам, сброду всякого много. Правда, не в «Колонио» — туда не каждого пустят, там для избранных И дю-А, я видел, гордился очень, что ко всяким этим элитам причастен, меня хотел удивить. Он мне в эту встречу много про себя рассказал, ведь времени, времени-то прошло, ему не вспоминать хотелось, а про сейчас говорить. Это мне про сейчас не слишком-то интересно. У него и стекла есть собственные, с огромными тиражами — про куаферов, про гуманность, про то, что иначе надо. Он нас и там вандалами костерит, на основе собственных впечатлений — с юных лет никакого изменения в стиле. Много выступает, представительствует, предложения вносит, разработки математические, хоть от математики и отошел сразу после того пробора. Все это мне в новинку было, ничего такого я о нем не слыхал. Но я новости редко слушаю, да и все остальное, где нас ругают; не люблю, когда нас ругают, хоть бы просто молчали из вежливости. Так что вполне мог про него пропустить. А с Федером о нем я не заговаривал никогда.
Питают там хорошо, ничего не скажешь, да и звери подобраны удивительно милые. Их гладят, конфетами задаривают, а они, если попросишь, спляшут тебе или даже споют. Спокойные, ласковые. Подозревая, из проборных отходов зверюшки, кое-какие я узнал. Наверное, вел себя не слишком прилично — вскрикивал от радости, когда что-нибудь знакомое видел. Подумывал даже пойти сюда на работу, ведь я по фауне специалист. Нет, не хочу.
На каждый стол там по два зверя, один каталку с блюдами возит, другой специальной такой штуковиной, которая и без зверя вполне обойтись могла бы, грязную посуду собирает. Все больше четырехлапые. Соседний стол обслуживал один зверь с Уалы, сарау, кажется, — что-то вроде свиньи с ушами. А другой знакомец — крокадел со Знака Модо; ему, получается, вообще всю физиономию поменяли, а не только разным кунштюкам научили, потому что на Знаке Модо атмосфера совсем другая, нормальный крокадел не может дышать земным воздухом. Вот там действительно зря пробор начинали, только напортили. Жаль только, что ни одного зверя с Галлины я в том питалище не увидел.
Много мне в тот раз дю-А про себя понарассказывал, а потом спохватился:
— Ты-то как? У тебя-то что?
— Марту помнишь? — спросил я.
— Какую Марту?
Он долго не мог понять, о ком я говорю, он мало интересовался людьми. Просто сделал вид «ах да, ну как же», и всякая охота рассказывать про себя у меня пропала. Еще про Марту мою ему сообщать. Я сказал ему:
— Ты знаешь, неподалеку отсюда сын Кхолле живет.
Он с готовностью закивал.
— Знаю, конечно, знаю. Даже был два раза. Я в свое время раскапывал все эти дела.
— Какие «эти»? — Я спросил просто так, чтобы спросить. Если бы знал, о чем он, сразу увел бы разговор в другую сторону. Он словно ждал моего вопроса.
— Да насчет той докладной в Управление, без подписи. Помнишь, Федер на собрании говорил?
Я кивнул. Мне уже тогда не хотелось про докладную. Не стоило от него про Федера слушать.
— Командир-то наш недоверие команды мне все-таки высказал, официально. Сам понимаешь, пятно на репутации. А у меня такие обстоятельства были, что с пятном никак нельзя. Вот я и расследовал.
— Узнал что-нибудь?
— Ну как же! Узнал, конечно, узнал. Там все просто. Я ведь еще раньше подозревал, кто это сделал, а тут уверился.
— Ну и кто, по-твоему?
— Видишь ли, для того чтобы послать анонимную докладную без регистрации в центральной интеллекторной и следа при этом никакого нигде не оставить, даже математиком быть мало — надо быть высококвалифицированным математиком. Надо в системах разбираться отлично, а они сложные, со многими закавыками.
— Так все-таки кто? — Что-то он тянул с именем, нарочно тянул. Он явно наслаждался моим нетерпением.
— Я ведь тебе уже сказал кто. После докладной метка одна осталась в его личном файле. Он о ней ничего не знал, хотя стереть мог очень просто, даже случайно. Но он не стер.
Дю-А назвал только одно имя кроме Федера, про Федера он бы сразу сказал, он знал, что я на Федера думал. Так что я уже понимал. Но не верил. И хотел, чтобы он сказал сам.
— Я про эту метку на другой же день сообразил, стал искать ее у Федера в файле. А когда не обнаружил, подумал, что стерлась. Ведь времени очень много прошло. А всех проверять не стал, не было надобности. А потом вот понадобилось.
— Кто написал?!
— Кхолле Кхокк, кто же еще? — он немножко искусственно удивился при этом. — Ваш любимчик, малютка Кхолле. Кхолле Кхокк, как я и подозревал.
Он с большим удовольствием, просто с наслаждением выговаривал — «кхоллекхокк».
— Кхолле? Ты что? Да зачем ему?
— О-о-о-о! — сладко восхитился дю-А. — Сложная тут история. Я ему мешал, я в его данных по бовицефалам сомневался и хотел сделать такой пробор, чтобы оставить им возможность развиваться в сапиенсов. Он убрать меня хотел, обезвредить. И обезвредил, если ты помнишь.
— Да нет, — я пожал плечами. — Не может этого быть. Ерунда какая-то. На него не похоже.
— Он маска был. Он работал на «Антику», я в этом просто уверен. Он специально фальсифицировал данные на бовицефалов, чтобы потом скандал поднялся, чтобы сразу после скандала предъявить вам всем остальные счета. Так ведь и получилось, правда?
— Кхолле Кхокк?! Ты хоть соображаешь, что говоришь?
— Он и адрес выбрал точно — именно Управление, где все свои, где любую анонимную жалобу, да пусть даже и не анонимную, тут же Федеру перешлют, чтобы по-своему разобрался. Правда, все равно должны зарегистрировать, без этого невозможно. А потом, когда шум поднимется, файлы-то вскроют и увидят… Очень умно придумано было с той докладной! Как вас тогда давить начали? Ведь уже и задавили давно, а все равно давят. Вот что такое точно рассчитанный удар. Не туше какое-нибудь.
— Нет… — я растерялся тогда. — Не верю я. Да почему Кхолле?
Дю-А довольно откинулся в кресле.
— Да потому что не из ваших он был, Пан Генерал. Недаром про него слухи ходили. Он стекла готовил разоблачительные, я так думаю.
Но я не хотел, не смел верить про Кхолле.
— Он так думает! Он, видите ли, так думает! Он слухи глупые собирает. Да что ты знаешь про Кхолле! Отличный товарищ, отличный куафер, и человек был прекрасный! Он зверей жалел, и не так, как ты, а по-настоящему, не сю-сю. Он хоть и жалел, а все-таки понимал, что без куаферов — никуда, потому и сам куафером стал. И не можешь ты про Кхолле так говорить. Он погиб!
— Он погиб, — сразу помрачнев, согласился дю-А и соболезнующе сложил губки, как будто сам никакого отношения к этому не имел. — И он действительно прекрасным был человеком, потому против вас и шел, ввязался в такое опасное дело. Ты не можешь понять. Обида в тебе.
Я увидел Кхолле под колпаком от «Птички» и как добродушно он тогда улыбался. Меня просто замутило от ярости. Длинноносая черепаха, убирающая с нашего стола, метнулась от меня в сторону, хотя я на нее даже не посмотрел.
— Ах, я не могу, я обижен! Как это все на твою мельницу льется! И всегда все по-твоему, всегда ты во всем прав. Только вот нет его, Кхолле, и он тебе ответить не может. Зато я здесь, и я могу вместо него, так что ты свои пятна за его счет не замазывай.
— Ты не кипятись, Пан Генерал. Докладную-то ведь все-таки он послал, — умиротворяюще, как ребенку неразумному, сказал дю-А. — Факт абсолютно неоспоримый.
— Не верю я твоим фактам! Что хочешь говори — не верю! Это не Кхолле!
— Метка в его файле — почище любого удостоверения личности. Никто ее оставить не мог, кроме него. Он и послал.
Ничего я не понимаю в их математике. Это очень неудобно: то и дело приходилось верить на слово. С другой стороны, хорошо: когда очень не хочется, можно и не поверить, и никто тебе ничего не докажет. Потому что неграмотность. А где вы в наше время грамотных сыщете?
Дю-А все еще пытался удержать благодушный тон, а я — не напоминал ему о ведмедях, которые убили наших ребят. Не понимаю, почему я не мог говорить о них. Получается не очень красиво: мол, раз он меня пригласил, то я (вроде бы из благодарности за редкий обед) решил поберечь его бедную совесть и его бедные нервы. Это я уже потом понял. Я вообще мастер понимать потом, когда поздно.
— Сядь, — сказал мне дю-А. — Сядь, успокойся. Ничего плохого я ему не приписываю. Он все правильно делал. Он так свой долг понимал.
Я сел.
— Где же его стекла, про которые ты говорил?
— Не знаю. Наверное, хорошо спрятал, чтобы вы не нашли случайно. А скорее всего, в личном файле держал, шифровал под безобидные тексты. Сейчас разве скажешь?
Дю-А говорил еще что-то про Кхолле Кхокка, но я не слушал его.
Мне стало неинтересно. И противно. И звери противны, и еда экзотическая (блинчики какие-то, пелл-мень, трубочки из белого мяса, квазиживые хлебцы…). И дю-А противен мне стал. И очень захотелось уйти. Я потихонечку начал соображать (еще не окончательно, а так, на уровне подсознания), что сидит вместе со мной за этим филигранной работы столом человек, предавший моих друзей, человек, которого я был обязан казнить и которого не казнил, человек, с которым и разговаривать-то позорно, а не то что принимать его угощение. Чужой, враждебный мне человек, хотя и похожий на меня очень. Что человек этот не просто меня угощает, а гадости про моих друзей, из-за его трусости погибших, мне говорит. А я слушаю. Последнее время я то и дело поступаю неправильно. И с Мартой тоже, хотя и она хороша. Все время не то что-то делаю.
Я сказал:
— Мне пора.
Дю-А, к тому времени уже замолчавший, смертельно серьезный, злобный, забывший недавнее благодушие, поднял голову.
— Подожди. Успеешь уйти. Мы, наверное, никогда не увидимся больше.
— Кто знает, — собрав последние остатки вежливости, сказал я.
— Мы, наверное, не увидимся больше. Поэтому я хочу, чтобы ты знал. Ты неправ. Ты не можешь быть прав, с самого начала не по той программе работал. И все ваше куаферство — дикая глупость была. Если не преступление.
— Не надо, — сказал я. — Здесь мы с тобой никогда не договоримся.
— Слушай меня, не перебивай! Я и сам знаю, что пытаться убедить тебя бесполезно, ты в этом своем куаферстве закоснел. Хоть в принципе я тебя понимаю. Когда-то ты мне нравился даже. Мы ведь почти друзьями стали тогда. Ты был очень неплохим парнем. И честным, и все такое.
— «Был». Хорошо говоришь.
— Не придирайся к словам! Слушай, сколько раз повторять! (Дю-А, наверное, по сию пору начальник, очень уж командовать любит.) Сбил меня… Ты сейчас уйдешь, но ты должен знать одно: я тебе никогда не прощу, что бы там после ни случилось, кто бы из нас правым ни оказался (а прав-то все-таки я! Все-таки я!), — ни-ког-да не прощу тебе, что ты меня тогда трусом назвал. И подлецом.
— На правду обиделся? — усмехнулся я.
— Никогда!
— Все ясно, — сказал я. — Очень приятно было тебя повидать. Я пошел.
— Счастливо! — рявкнул дю-А.
Я не ответил и ушел, а он еще раз крикнул мне в спину, что никогда меня не простит. Он остался сидеть, мрачно разглядывая свои роскошные кушанья, — горбатый, будто все еще наплечники носит.
Велосипед я домой отослал, а другого транспорта не люблю, пришлось пешком тащиться километров двенадцать. Был вечер, час пик, машины ревели как сумасшедшие, и люди толкали меня боками. Город меняется, и нет больше в нем площадей, по которым можно гулять. Я пришел, когда уже стемнело совсем и Марта уже вернулась. Я ничего ей не сказал про дю-А. Да и не о чем говорить. Она считает, что я слишком часто прошлое вспоминаю, у нее откуда-то другие появились воспоминания. У меня с ней не все хорошо, и с сыном у меня нелады, и я не уверен, что он до этого стекла доберется. Скажет — скучища.
А мне все равно. Я уже и привыкать начинаю. В жизни городского бездельника есть свои радости: можно сколько угодно заниматься тем, что никому не нужно, а значит, и отчитываться за сделанное не перед кем. Придумываю себе разные бессмысленные дела, когда за стеклами не гоняюсь: например, езжу в больницу к Беппии, он тут недалеко, километров сто. Сижу с ним, разговариваю, он совсем не помнит меня, он говорит, что я его дядя (был такой бродяга, Каспар его ребенком пару раз видел и очень им восхищался). Он долго будет жить, Беппия, мы все от старости перемрем, а он еще тянуть будет. А почему бы ему не тянуть? Уход хороший, ум лишний не отягощает, сидит на солнышке, деревянных мальчиков ножом вырезает, а потом их мучит.
Коротко об авторах
АНТ СКАЛАНДИС — москвич, по образованию химик, но в настоящее время сменил научную работу на издательский бизнес. Автор книги фантастических рассказов «Ненормальная планета» и готовящегося к изданию романа «Катализ», а также многих публикаций в периодике и сборниках.
СТАНИСЛАВ ГИМАДЕЕВ — самый молодой из авторов сборника, ему 26 лет. Живет в Перми. Инженер-системотехник, увлекается конструированием компьютеров. Пишет недавно. «Чужое утро» — это его дебют. Закончил работу над новой повестью, опять остросюжетной.
АЛЕКСАНДР ЕТОЕВ — ленинградец, профессия — электромеханик, место работы — Эрмитаж. Занимается в семинаре Бориса Стругацкого. Пишет давно, но только теперь начинает печататься. Рассказ в этом сборнике — первая книжная публикация автора.
ПАВЕЛ КУЗЬМЕНКО — москвич, историк по образованию, экспедитор-кассир по профессии, литератор по роду деятельности и по призванию. Написал два больших романа, множество рассказов, киносценарий и радиопьесу. Опубликовано же всего несколько миниатюр в периодике.
ВЛАДИМИР ОРЕШКИН — родился в Москве, закончил Литературный институт имени А. М. Горького. Печатался в журналах. Автор книги «Медовые времена», вышедшей в издательстве «Советский писатель» в 1990 году. «Нино, одинокий бегун» — первая фантастическая повесть, написанная им.
ГЕННАДИЙ ПРАШКЕВИЧ — известный писатель-фантаст из Новосибирска. Автор нескольких десятков книг, многие из которых переведены на иностранные языки и изданы за рубежом. В течение ряда лет выступает в качестве руководителя на Всесоюзном семинаре молодых фантастов.
ВЛАДИМИР ПОКРОВСКИЙ — московский журналист и литератор. В настоящее время — сотрудник газеты «Трибуна НТР». Автор многих фантастических (и не только) повестей и рассказов, опубликованных в журналах и сборниках. Только по недоразумению до сих пор не имеет собственной авторской книжки.
Антон Молчанов Укротители сюжетов
Как-то на одном из Всесоюзных семинаров молодых фантастов в Дубулты, выступая перед его участниками, Борис Стругацкий признался: «Как читатель, я люблю острые сюжеты…» И все присутствующие задумались, и каждый, начав с себя, а затем оглядевшись мысленно вокруг, трезво оценил, что немногие — ох, немногие! — сумеют своим творчеством порадовать Стругацкого, а вместе с ним и миллионы читателей, тоже любящих увлекательные книги с отчаянными героями и крутым поворотом событий.
Удивительно, но факт: в наше весьма «остросюжетное» время, когда жизнь вокруг меняется со все более головокружительной быстротой, в литературе становится все меньше настоящих мастеров сюжета. Детективы? Так ведь на книжных развалах повсюду Чейз, Стаут да Кристи. Где они, отечественные авторы детективов? Не выдерживают конкуренции. Фантастика? Так ведь фантастов теперь все чаще тянет на ранее не дозволенную сатиру, философию, социальную проблематику. Приключенческая литература? Так, по-моему, современные писатели просто забыли, что это такое — авантюрный роман, кругосветные путешествия, поиски сокровищ, борьба со стихиями, смертельные схватки благородных героев с отъявленными мерзавцами…
И вот под обложкой этой книги предпринята, быть может, первая в наши дни попытка собрать вместе очень разные произведения очень разных фантастов, объединенные практически лишь одним: у всех рассказов и повестей сборника крепкий, динамичный, увлекательный сюжет, все их просто интересно читать. А это значит, что авторы, садясь к письменному столу, думали не только о себе и о вечности, но еще и о читателе, то есть о нас с вами, о тех, кто держит сейчас в руках эту книгу. И вы не будете разочарованы.
Все эти вещи отличает умение авторов закрутить сюжет в тугую спираль, заинтриговать читателя, не давая ему возможности оторваться от текста, а на последних страницах раскрутить действие со свистом и праздничным фейерверком событий и оборвать повествование веселым хеппи-эндом, трагической точкой или звенящей нотой многоточия в печальных раздумьях о превратностях бытия…
Но, конечно, достоинство рассказов и повестей этого сборника — не только в том, что они — добротное «чтиво». Внимательный читатель не сможет не заметить глубокого психологизма Покровского, грустного сарказма и тонкой лирики Прашкевича, высокого гуманизма Лобова, широты социальной проблематики Скаландиса, языковых находок Етоева — словом, всех тех качеств, без которых литература не была бы литературой.
И пожалуй, вот эта способность — сочетать острый сюжет с серьезными идеями и работой над словом — не совсем случайно свойственна всем авторам сборника. Дело в том, что они, пусть и в разные годы, прошли одну и ту же неплохую школу — школу Всесоюзного семинара молодых писателей, работающих, в жанре детектива, приключений и научной фантастики имени И. А. Ефремова (так именуется полностью этот семинар, организуемый ежегодно с 1982 года и проводившийся сначала в Малеевке, а затем в Дубулты).
Исключение составляют Орешкин (у него другая хорошая школа — Литинститут) и Прашкевич, который на этих семинарах несколько лет подряд был руководителем. А впрочем, когда учишь других, тогда и сам многому учишься.
На Всесоюзных семинарах делились с молодыми секретами литературного мастерства такие корифеи фантастики, как Владимир Михайлов, Сергей Снегов, Север Гансовский, Дмитрий Биленкин, Георгий Гуревич, Евгений Войскунский. Не раз бывали там и братья Стругацкие. И каждый очередной смотр молодой фантастики дарил новые яркие таланты.
Многие из считавшихся когда-то молодыми в Малеевке сегодня уже хорошо известны в литературе. Это и москвичи В. Покровский, Э. Геворкян, А. Силецкий, это и М. Веллер из Галлинна, Б. Штерн из Киева, А. Лазарчук из Красноярска, это и В. Бабенко, бессменный староста семинара до самого последнего времени.
А в 1990 году старостой выбрали автора этих строк. И там, в Юрмале, пришла мысль — составить сборник, и не то чтобы по итогам, как это сейчас стало принято, а просто взяв за основу произведения участников семинара «Дубулты-90».
Пройдет год. Будет новый сбор, новые имена, новые интересные рассказы и повести… Хорошо бы, если б такие сборники стали традицией издательства «Советский писатель», то есть появилась бы новая книжная серия. Помечтаем вместе, читатель!
А пока перед вами восемь авторов — восемь бесстрашных наездников, рискнувших возродить полузабытое искусство и укротить не Пегаса, нет, а дикого непокорного мустанга, имя которому — Сюжет.
Примечания
1
Стихи Иосифа Бродского.
(обратно)
Комментарии к книге «Парикмахерские ребята», Ант Скаландис
Всего 0 комментариев