Михаил Савеличев Крик родившихся завтра
Я их вижу – мне время тех дней не застит, не прячет во мгле. Я их вижу: широких, красивых, глазастых на мудрой Земле!.. Роберт РождественскийЧасть первая. Недокументированная способность
1
Ту-124 шел на посадку. Наталья затушила сигарету и посмотрела в иллюминатор – пелена облаков разошлась, открыв горы, похожие на смятое беспокойным детским сном лоскутное одеяло.
– Возьмите реденец, пожаруйста, – сказала стюардесса, старательно выговаривая слова. Особенно «ре-де-нец». Почти без акцента.
– Благодарю, – конфетка оказалась в руке. Девушка пошла дальше по салону, где на средних рядах разместились официальные лица, а позади притихла в предвкушении скорой посадки компания туристов. Но стюардесса с подносом леденцов их оживила.
– Кумико-сан, а можно взять две конфетки?
– Кумико-сан, может, всё же махнете с нами в горы? Посмотрите, какая красотища… Будем сидеть у костра и петь песни! – Говоривший взял несколько аккордов, в которых слышалась романтика походов. – Лучше гор могут быть только горы…
– Спасибо, Вородя-сан, но я не могу, – сказала стюардесса, и в ее голосе звучало неподдельное сожаление, будто, сложись обстоятельства иначе, она и в самом деле прямо с трапа отправилась бы вслед за веселой компанией, даже не переодеваясь – в короткой юбке, белой блузке и форменном пиджаке. Хотя кто этих японок знает? Гейши.
Наталья улыбнулась этим мыслям. Леденец не помогал – уши закладывало. Самолет проваливался всё глубже. Оставалось совсем недолго до посадки.
Как там пел этот Володя?
Сто пассажиров на борту Несут сквозь ночь турбины «Ту».Похоже. Очень похоже. Только их не сто, а гораздо меньше.
Три стюардессы пьют коньяк. Всю ночь таранят черноту Турбины «Ту», турбины «Ту».И вряд ли Кумико втайне ночью пила коньяк.
Кумико-сан вернулась с подносом в свой закуток, старательно задернула занавес, чтобы через мгновение вновь его отдернуть и появиться с микрофоном в руке:
– Уважаемые товарищи пассажиры, наш рейс по маршруту Саппоро – Китами подходит к концу. Через нескорько минут саморет приземрится в аэропорту города Китами. Температура в аэропорту прюс шесть градусов. Просим вас не забывать свои вещи. Командир корабря ретчик первого красса Васирий Варерьевич Чкаров и экипаж жерают вам доброго пути, – стюардесса поклонилась и попятилась в закуток.
– Аригато, Кумико-сан! – крикнули веселые туристы.
Наталья вышла последней. Она дождалась, пока строго и чинно выйдут официальные лица, затем – груженная рюкзаками и гитарами молодежь протиснется по узкому проходу между кресел, попутно чуть не задев и ее закопченными котелками и айсбайлями. Неторопливо надела плащ, взяла чемоданчик, сумочку и напоследок заглянула в иллюминатор, стараясь разглядеть встречающих.
Ветрено. Холодно. И пусто. В отдалении стоял еще один самолет с зачехленными двигателями. Приземистое здание аэровокзала неодобрительно смотрело на прилетевших узкими окнами-бойницами – то ли наследие милитаристской Японии, откуда два с лишним десятка лет назад взлетали самолеты с камикадзе, то ли творение современности – примета оккупационной зоны. Туристы поначалу сгрудились у подножия трапа, весело раскланиваясь с Кумико-сан, а затем двинулись вслед за дежурным к аэровокзалу. Легкий наряд стюардессы заставлял плотнее кутаться в плащ. Поодаль стояли три машины, где официальных лиц встречали другие официальные лица – военные и гражданские. Среди них Наталья отыскала взглядом отца, который разговаривал с одним из прилетевших – лысым мрачным типом в темных очках и с беспокойным ртом.
Можно не торопиться. Наталья поставила чемоданчик на землю, перекинула сумочку через плечо и достала сигареты. А здесь можно курить? Она покосилась на мерзшую стюардессу. Та продолжала вежливо улыбаться. Даже если и нельзя, она ничего не скажет, решила Наталья и закурила. Девушка не уходила, видимо дожидаясь, пока последний пассажир определится, куда ему направиться – в аэровокзал или к машинам.
– Меня встречают, – сказала Наталья.
– Это очень хорошо, – ответила стюардесса.
– Кумико-сан, – на трап вышел молоденький летчик, – ты свои вещи уже собрала?
Он что-то добавил по-японски, отчего девушка покраснела и нетерпеливо махнула рукой. Не как преисполненная внутренней гармонии гейша, а как промерзшая на пронизывающем ветру девчонка. Наталья усмехнулась и отвернулась. Официальные лица и встречающие рассаживались в «Волги». Потом машины синхронно тронулись, синхронно развернулись и помчались к выезду, набирая скорость, точно собираясь взлетать.
Тысячу лет не виделись. Ей хотелось выкинуть проклятую прогорклую сигарету, броситься ему навстречу, обняться, прижаться, но она стояла на месте. От него исходила холодная отстраненность, под стать месту и погоде. И почему-то он был в штатском, хотя встреча официальных лиц наверняка предполагала форменное обмундирование. Отец подошел и встал рядом, разглядывая самолет, стюардессу, аэровокзал, поросшие желтым и красным склоны гор, но только не саму Наталью. Как посторонний, который проходил мимо и остановился стрельнуть сигаретку. Но сигареты у него имелись, мятая пачка с красным пятном – контрабанда от заклятых союзников.
Она рассматривала его и не узнавала. И дело не в поредевших волосах и новых морщинах. Оболочка, конечно, износилась еще больше, но было и нечто внутреннее. Словно его сломали. Словно. Рабочая гипотеза, которая опровергалась эмпирическим фактом – сломать его никто и никогда не мог. Ничем.
– Как долетела?
– С двумя пересадками – в Новосибирске и Саппоро, – будто подробности так важны.
По трапу прошествовал экипаж, груженный сумками почище туристов, стюардесса заколебалась – покинуть свой пост или дождаться, пока пассажирка тоже уйдет, но давешний летчик навьючил ее сумочкой, подхватил под локоток, и она покорно пошла рядом с ним. Последним спускался пожилой летчик.
– Здравствуй, Василий, – сказал ему отец.
– О, Николай, какими судьбами?
– Вот, дочку встречаю. Тебя еще не мобилизовали?
– Это ты за пролив? Староват я, Иваныч, для таких дел. Мне сейчас не на «мигах», а на «тушках» летать за счастье.
– Вас сопровождали?
– А как же, положено! В три эшелона шли. Хотя не понимаю, почему в ваш медвежий угол до сих пор самолеты летают.
– Положено, – в тон ответил отец, и Наталья вдруг поняла, что с ним, точнее – почему он такой. Ему плохо. Невыносимо плохо. То, что он еще стоял, говорил, курил, совершалось на пределе или даже за пределом человеческих сил. Похоже, и Чкалов это почувствовал:
– С тобой всё нормально, Иваныч? Сердце не прихватило?
– Всё нормально, а если не нормально, дочка подсобит. Она у меня врач.
Чкалов посмотрел на Наталью.
– У меня дружок вчера на базу не вернулся, – сказал он. – Сгинул над Цугару и сигнал не успел подать. То ли самолет подвел, то ли американцы подсобили. Пойдем, Иваныч, помянем рюмкой водки.
Чкалов пил страшно. Стиснув зубы, всасывая водку с таким выражением лица, как если бы принимал яд. Шрам, пересекавший лицо летчика, с каждым стаканом становился белее и белее.
– Ты закусывай, закусывай, – говорил Николай Иванович, но летчик, по всей видимости, относился к тому разряду людей, которые никогда не едят, когда пьют.
Николай Иванович опрокинул только самую первую рюмку – поминальную. Как и Наталья.
Они расположились в ресторанчике на втором этаже аэропорта вокруг высокого столика, казалось, перенесенного сюда из московской забегаловки – пегая мраморная столешница и крючки под ней, чтобы повесить сумку или авоську. И вообще, здесь не пахло японским духом. Разве что надписи напоминали, где они. А так всё очень походило на какой-нибудь провинциальный аэровокзал где-нибудь в Сибири. Пусто. Тихо. Скромность на грани убогости, как говаривал Фельденгаузен, возвращаясь из очередной командировки в Новосибирск.
– Не верю, не верю, – повторил Чкалов. – Не думал, что до такого дойдем.
Он отодвинул от себя тарелку и оперся локтями на столешницу – огромный и ужасный, и у Натальи мелькнула дурацкая мысль – а как же он такой могучий забирался в кабину истребителя?
– Будешь? – Николай Иванович протянул ему пачку, но Чкалов посмотрел на него так, что он убрал ее суетливым и виноватым движением. – Прости.
Чкалов порылся в кармане плаща и бухнул на стол золотой портсигар. Открыл его и кивнул. Папиросы. Николай Иванович достал одну, размял табак в курке, прикусил мундштук. Откуда-то возникла миниатюрная официантка с зажигалкой. Бехтерев прикурил, а Чкалов процедил:
– Сгинь.
Он долго возился с коробком, но не оттого, что был уже порядочно пьян, ибо, на профессиональный взгляд Натальи, опять же, относился к тому редкому типу людей, которые не пьянеют, но всё больше погружаются в самую черную меланхолию. Высокая концентрация алкоголя в крови опознается по излишней возне с мелкими предметами – спичками, папиросами, хлебными крошками.
– Дайте я вам помогу, – предложила Наталья, но у Чкалова дернулась щека – то ли тик, то ли гримаса.
Спичка вспыхнула, он глубоко вдохнул дым.
– Ты знаешь, на чем они всё еще летают? На этажерках, блять.
Николай Иванович поморщился, посмотрел на Наталью.
– Девятки, пятнадцатые, представляешь? Это как…
– Не ругайся.
Чкалов тоже посмотрел на Наталью.
– Извини, дочка. Наболело.
– Ничего. Я понимаю.
– Никто ни хрена не понимает, – Чкалов загасил папиросу в стакане с водкой и вцедил жидкость в себя. Вместе с пеплом. – Вот, может, ты что понимаешь, Иваныч? А? Ты же у нас цельный генерал. Тебе положено понимать, почему на переднем крае обороны мы воюем старьем и рухлядью, а они нас Супер Сейбрами дрючат. Случись что посерьезнее, покатимся мы отсюда так, как в сороковом катились. До самой Москвы. Только теперь с другой стороны.
– Болтаешь много, – сказал Николай Иванович. – Это временные трудности, сам должен понимать. На всё сразу и всего не хватит.
– Ага, ага, еще скажи, как наш особист – кто хочет всего и сразу, тот получит ничего и постепенно. Козьма Прутков, мать его. На ОГАС хватает, на космос хватает, а на оборону – хрен без масла. Ребятам стыдно в глаза смотреть. Они ведь до сих пор думают, что я на гражданку по своей воле списался. Не выдержал затягивания поясов. Вспомнил про миллион двести. Помнишь, как это было? Когда миллиону двести здоровых мужиков дали из армии пинка под зад? Да что там армия! Ты когда в последний раз в каком-нибудь колхозе был? Вот где разруха. Нам еще до такого лет десять на сухом пайке сидеть.
Чкалов сорвал крышку с очередной бутылочки и вылил содержимое в стакан, так и не достав оттуда размокшую папиросу.
– Тебе когда в рейс? – кивнул на стакан Николай Иванович.
– Иди на хер, – сказал Чкалов.
2
Шофер, солдатик-сверхсрочник, о чем он незамедлительно сообщил, оказался болтлив и весел, как все солдатики-сверхсрочники, крутящие баранки автомобилей большого начальства. Военный уазик резво бежал по идеальной дороге, зажатой между пологими холмами.
– Все-таки хорошо тут, товарищ генерал, чисто, аккуратно, народ вежливый, девушки правильно воспитаны. Я ведь почему на сверхсрочку пошел, – повернул он голову к Наталье, – уезжать отсюда не хотелось. Как представлю родное село на Смоленщине, так пот прошибает. Не то что здесь! Вот, японские колхозы – это да, им бы еще земли побольше, они бы и не так развернулись. А девки какие, – солдатик вдруг запнулся, сообразив, что затронул скользкую тему в присутствии генеральской дочери.
– И что же девушки? – спросила Наталья. – Все сплошь гейши?
Дались ей эти гейши.
Солдатик засмеялся.
– Не знаю, я гейш только в кино видел. Страшные, наштукатуренные, куклы, а не девушки. В жизни они очень даже лучше. Что ни спроси – улыбаются, кланяются. От солдат не шарахаются. Женился бы, ей-богу, женился! Разрешите, товарищ генерал?
Николай Иванович завозился на сиденье и пообещал:
– Так разрешу, что в двадцать четыре часа отсюда вылетишь. А потом еще и спасибо скажешь.
– Это почему же, товарищ генерал?
– Ноги у них кривые, – сказал Николай Иванович.
Солдатик хохотнул.
– Так ведь мне с ее ног… – начал он, но вновь осекся.
Наталья смотрела на затылок отца врачебным, как бы он выразился, взглядом. Ему полегчало. Что-то, доставлявшее боль, отпустило. Вернее – отпускало. Медленно, но верно. Это ей очевидно, хотя никакой она не врач. А даже наоборот.
Вдалеке от дороги показался приземистый деревянный дом с большой двускатной крышей.
– А что там? – спросила Наталья, и опять вмешался шофер:
– Онсен. Баня по-японски. И горячий источник рядом. У них принято сначала мыться, а потом в горячей воде лежать, природой любоваться. Хорошая штука, я вам доложу.
– Наша баня лучше, – Николай Иванович опустил окно и закурил. – Да и кто тебя в онсен пускал?
– Было дело, – неохотно ответил солдатик. – Но наша баня, конечно, лучше, товарищ генерал. Тут не поспоришь.
– Распустили вас, курорт, а не служба, – покачал головой Николай Иванович, – онсены, гейши, саке, благо все самураи за проливом остались.
– Империалисты проклятые, – согласился солдатик и включил радио.
Наталье до сих пор казалось, что она пребывает в коконе отчуждения, словно ее отделяет от этих людей, этой земли невидимая, но неодолимая преграда. Наверное, существовали заклятья, которые могли ее разрушить, но она их не знала. Чужая в чужой стране. Но разве этот кокон возник только сегодня? Не обманывай себя. Ты так живешь последние семь лет. Под общей анестезией бытия. Которое определяет анестезированное сознание.
Приторное пение местной певицы и подпевающего ей мужского хора заполняло машину липкими звуками. Такое долго не вынести, но тут начались новости.
«Сегодня в Кремле Председатель Совета Министров СССР товарищ Косыгин встретился с Премьер-министром Правительства Японской Народной Республики товарищем Хаято Икэда. На встрече обсуждался широкий круг вопросов, посвященных сотрудничеству обеих стран. Было еще раз заявлено о нерушимой дружбе между нашими народами. Стороны резко осудили провокации со стороны японских империалистов и американской военщины в Сангарском проливе. Миролюбивая политика наших стран направлена…»
– Вот ведь оно как, – сказал солдатик. – Лишь бы войны не было. Не будет ведь, товарищ генерал? А то вон, и в Китае хуйвэнбины распоясались.
– Хунвэйбины, – поправила Наталья.
– Один черт, как попрут на наши границы…
«На орбите завершается монтаж тяжелого межпланетного корабля «Заря». Экипаж корабля под командованием летчика-космонавта Алексея Леонова приступил к проверке систем жизнеобеспечения. Все работы идут согласно графику. До начала экспедиции остается семнадцать дней».
– Неужели полетим? – Настроение у солдатика менялось со скоростью передаваемых новостей. – Как вы думаете, Наталья Николаевна? – в первый раз он обратился к ней по имени-отчеству.
– И полетим, и долетим, – сказала Наталья.
– Но ведь – Марс! Так далеко! Может, на Луну надо было для начала полететь, а? Хотя что там на этой Луне интересного? Камни одни. А на Марсе может быть жизнь, высокоразвитая цивилизация, коммунизм…
– Поменьше фантастику читай, – оборвал его Николай Иванович и выключил радио. – И на дорогу смотри.
Наталья не сразу поняла, что это. Сначала ей показалось, будто по склонам холмов сквозь лес проложили узкие просеки для электролинии или трубопровода. Но деревья, оказавшиеся на пути прогресса, не спилили, а какой-то силой вырывали с корнем и бросали куда ни попадя. Стволы, скрученные и измочаленные, валялись даже около дороги. Наверняка некоторые падали и на шоссе, откуда их потом оттащили на обочины. Полосы шли хаотично, иногда совсем короткие, метров сто-двести, иногда длинные, уходившие за вершины холмов.
– Что здесь произошло?
– Годжиру на свободу вырвался, – усмехнулся шофер. – Вы знаете, кто такой Годжиру?
– Нет, никогда не слышала.
– Это такое древнее чудище местного происхождения. Вроде Змея Горыныча. Оно спало в океане, как медведь в берлоге, пока его не разбудили атомными взрывами. Вот оно и напало на Японию, Токио разрушило, потом сюда добралось.
– А, так это кино! – догадалась Наталья.
– Слушай ты его больше, – проворчал Николай Иванович, – смерч здесь прошел.
– Смерч был, товарищ генерал, не спорю, но вот корешок мне рассказывал, как их всех по тревоге подняли и сюда перебросили. Они тут такое видели…
– Будешь мне рассказывать?
– Нет, товарищ генерал, я понимаю – у вас секретная информация. Но только не обо всем солдат командиру докладывать станет.
– Значит, солдат плохой и командир негодный. Одного в наряд, а другого… другого тоже в наряд.
Израненные неведомым Годжирой склоны остались позади. Уазик съехал с дороги на грунтовку, кое-где засыпанную щебнем, чуть не забуксовал в огромной луже, поскакал по кочкам и, наконец, выбрался на бетонку, ведущую к КПП.
Шофер засигналил, будто кто-то мог не заметить машины. Из караулки выскочил солдатик и принялся открывать ворота. Вслед за ним вышел офицер.
– А вот и наш бравый капитан, – сказал с непонятной интонацией шофер.
Наталья посмотрела. Офицер действительно походил на заправского служаку – подтянутый, серьезный, можно даже сказать – суровый.
– Подожди, – бросил Николай Иванович и вылез из уазика.
Шофер въехал в распахнутые ворота, остановился, заглушил двигатель.
– Вот мы и дома, можно оправиться.
Наталья с облегчением вылезла из машины на твердую землю. Потянулась. Отец разговаривал с капитаном. Шофер открыл капот и принялся ковыряться в двигателе. Сколько себя помню, подумала Наталья, а военные шофера только так и поступали – при каждой свободной минуте открывали капот и принимались копаться в двигателе.
Она осмотрелась. Ряды двухэтажных домов казарменного типа, унылость и серость которых не могли скрасить даже охваченные багрянцем клены. Выложенные кирпичом дорожки, завядшие клумбы из вкопанных в землю шин, покрашенных в разноцветную полоску. Военный городок, которых она повидала немало за то время, что армейская служба закидывала их семью то в Германию, то в Прибалтику, то в Закавказье. Весь колорит замкнутых военных коллективов, на который не очень-то и обращаешь внимание, пока не повзрослеешь, а потом постепенно его забываешь, ибо надо ехать поступать в институт, учиться, работать. А отца по-прежнему мотает по стране и за ее пределами, и видитесь вы с ним в его редкие наезды, и нет иных разговоров, кроме ностальгических воспоминаний о всё тех же городках. Не грузить же его широкие полковничьи, а затем и генеральские плечи своими женскими, точнее даже – бабьими заморочками.
Хотелось курить. Наталья отвернулась и стала смотреть на отца с офицером.
– Не женат, – сообщил солдатик, продолжая копаться в двигателе.
– Кто?
– Бравый. Точнее, жена бросила. Не выдержала гарнизонной жизни и сбежала в Союз.
– Сводничаете?
– Никак нет, Наталья Николаевна, – солдатик поднял голову и подмигнул. – Информирую общественность. Вы же у нас доктором будете, взялись бы излечить.
– А, так он всё же нездоров, – Наталья попыталась изобразить разочарование кокотки, узнавшей, что блестящий офицер, на которого она положила глаз, смертельно болен чахоткой.
– Душевно, Наталья Николаевна, душевно. Без женщины мужчина дичает, сами понимаете.
– Он не выглядит одичавшим, – Наталья всё же не выдержала и закурила, протянула пачку солдатику, уже захлопнувшему капот. – Наверное, нашел какую-нибудь местную гейшу.
– Нет, что вы, – солдатик благодарно принял три сигареты, две из которых заложил за уши, – к нам такой контингент не пускают, режимный объект все-таки. Японские товарищи хоть и товарищи, но кто их разберет, этих самураев. Так что наш капитан – бобыль бобылем.
– И тут командирская дочка подвернулась, – понимающе сказала Наталья. – А может, я замужем и у меня трое детишек?
– Детишки не проблема, а вот насчет вашего мужа товарищ генерал ничего не говорил. Да и разместить приказано вас у него, а не квартиру отдельную выделить. У меня дружок в КЭЧ, проверено.
– Вы с капитаном всё продумали, – Наталья затоптала сигарету. – Только вот проблема – я не врач.
3
Квартира оказалась крошечной. Даже в сравнении с жилищем в домах быстрого строительства, что росли по всему Советскому Союзу, как грибы. Две комнаты, одна из которых напоминала то ли просторный шкаф, то ли маленькую кладовку, микроскопическая кухня, где можно дотянуться до чего угодно, не вставая со стула, ванна и туалет вообще для галочки. Полы застелены соломенными коврами, несколько стульев, телевизор местного производства, на удивление цветной, магнитофон и – о чудо! – рабочая станция с запыленным экраном. Кровати, кушетки и топчаны отсутствовали.
Поставив чемодан на высокий порог, Наталья разулась и осмотрелась.
– Ничего, – сказал Николай Иванович, – в тесноте, да не в обиде. Я тут редко бываю, всё время на объекте, так что хозяйничай сама.
– Папа… – начала Наталья. Отец запнулся, обнял, прижал. Даже запах у него теперь другой – не терпкая военная смесь пота, одеколона, ваксы и пыли, а почему-то медицинский – антисептики, эфир и валидол. – У тебя всё в порядке?
Она ожидала, что он немедленно выдаст по-военному, как всегда отвечал маме: «Всё в порядке, товарищ генерал, солдат спит, служба идет!»
Но ничего такого он не сказал.
– У тебя-то как? Так толком в Ленинграде не поговорили.
– Что-то сломалось, – плакаться в жилетку не хотелось, но один раз можно. Особенно после долгой разлуки. – Как тогда началось, так и… Почему перестал приезжать?
– Я теперь вообще отсюда не выбираюсь, – Николай Иванович пошел на кухню. – Есть хочешь?
– Только чай. И чайную церемонию.
– Шутница. Самурай надел гэта, сел под сакурой, сложил хайку, взял катану и сделал себе харакири.
– Что это?
– Краткое изложение наших представлений о здешней культуре, – Николай Иванович вынес поднос с маленьким чайником и крошечными фарфоровыми чашечками. На боку чайника этот самый самурай в гэта со свитком и мечом смотрел на гору, готовясь, надо полагать, к ритуальному самоубийству. Чай оказался самый обычный – индийский.
Закат отливал медью. Далекие горы зловеще багровели. Предстояла долгая бессонная ночь, а если она хотела быстро войти в здешний ритм, то и бессонный день. Они говорили о том и о сем. Вспоминали. А потом Николай Иванович сказал:
– У меня для тебя есть работа.
– Значит, эта командировка – не злоупотребление служебным положением?
– Иначе я тебя сюда бы не вытащил – режимная зона.
– То-то у вас туристы шастают, – вспомнила Наталья давешних веселых парней, охмурявших стюардессу.
– На далекие расстояния я не ездок, – он не обратил внимания на ее слова, – а по телефону о таком не поговоришь.
– А еще тебе нужно было посмотреть на меня, – сказала Наталья.
– Да, посмотреть. Время лечит, семь лет – достаточный срок.
Время не лечит, время анестезирует, хотела сказать Наталья, но промолчала.
– Думаю, тебе эта работа подойдет.
– Врачом в медсанчасти?
– Нет. Скажем так, исследователем-консультантом по твоей прямой специализации.
– Изучение мозга? – Наталья отставила чашку с остывшим чаем и посмотрела на отца. – Папа, о чем вообще идет речь?
Николай Иванович, встал, прошелся по комнате, включил телевизор. Передача шла на японском, но показывали репортаж из Центра управления полетами и хроникальные кадры старта ракет – будущих частей «Зари». На цветном экране выглядело завораживающе – огромные белые башни с широким основанием отрывались от стартовых площадок и тяжело, словно нехотя, поднимались всё выше и выше, превращаясь в ослепляющие звезды.
– Ты как-то связан с этим? – спросила Наталья.
Николай Иванович дождался, пока хроника сменится хорошенькой дикторшей, и выключил телевизор.
– Это наши соперники, – сказал он. – И, похоже, они все-таки успевают раньше.
– О чем ты?
– О мозге, Наташа, о мозге. Мне ли рассказывать тебе о его возможностях?
– Загадками говоришь, папа. Но учти, перед тобой человек, который изучает мозг много лет, но в итоге знает о нем еще меньше, чем твой шофер.
– Не кокетничай, – сказал он строго. – А если серьезно, нам очень нужна твоя помощь.
4
Неожиданно для себя под утро Наталья всё же уснула.
Отец достал из шкафа матрас, постельное белье, и она расстелила всё это на полу в комнате, которую могла считать своей. Привычный мир оказался далеко позади, в тысячах километров, и только теперь Наталья поняла: насколько же он давил на нее. Несмотря на любимую работу, которая давала повод вообще не появляться дома. А когда стены лаборатории начинали раздражать, она выходила из института и бродила по территории. Да и была ли это любовь? Или, как в долгом браке, ее заместила привычка? Черт знает. Замужем она не была.
Она стояла у окна и смотрела на улицу. Во сне она точно знала, что это тот же дом и та же улица военного городка. Светило солнце, шагали дети с огромными портфелями, а она ждала. Это странное для сна ощущение беспокойного ожидания – незнакомое. Не то чтобы она ничего или никого так не ждала, но сейчас к этому чувству примешивалось дотоле ей непонятное. И вот в подъезде хлопнула дверь. Под окном появилась она. Она. Девчушка в коричневом школьном платье с черным передником и огромным портфелем, который она не несла, а волочила. Девчушка посмотрела вверх, и их глаза встретились. Коротко стриженные волосы, круглое лицо. Незнакомое. Но во сне очень даже знакомое. Девчушка помахала ей и заторопилась вслед за всеми к автобусу, который должен увезти детей. Споткнулась. Чуть не упала. Сердце екнуло. Она даже схватилась за шпингалет – открыть окно и крикнуть обычномамское: «Поосторожнее!», но девчушка уже влезала в автобус, затерявшись в толпе школьников. Автобус казался очень маленьким, но дети всё залезали и залезали, а сидевший за рулем отец в таксистской фуражке кивал каждому, как хорошему знакомому, а хмурый бравый капитан проверял состояние автобуса, обходя его по часовой стрелке и пиная шины до блеска начищенным сапогом. А она всё высматривала круглолицую девчушку, но вот автобус тронулся, и она вдруг поняла, что их увозят куда-то очень далеко и навсегда, а она об этом почему-то забыла, но бравый капитан крепко ее обнял, и тревога сменилась истомой, истома – слезами и отчаянием.
Наталья плакала. Отец громко и привычно храпел в соседней комнате. Она лежала и всматривалась в темноту, ожидая, когда та разойдется серыми хлопьями. Это всё из-за сна, говорила она себе. Обычная физиология. Даже так – обычная физиология одинокой бабы. Ей ли не знать о снах – какие участки мозга возбуждаются, какие тормозятся. И ей ли не знать о бабьем одиночестве. Первое она изучала в институте, второе – приходя из института в общежитие. А ведь могло сложиться иначе. Семь лет тому назад всё складывалось иначе. Она ходила по лаборатории, как раздувшийся пароход, и плевала на косые взгляды, вызовы в партком, где горели желанием узнать, кто поучаствовал в деле, где необходимы двое, а расплачивается один. И даже назначили на эту роль милейшего Шлегеля, хотя тот ни сном ни духом, а потом… Потом всё стало неважным и оставалось таковым до сегодняшнего дня.
Захотелось курить.
То, что отец назвал режимным объектом, располагалось дальше за городком. Пришлось ехать в знакомом уазике со знакомым солдатиком, который уже не был столь болтлив – то ли из-за дороги, петлявшей по-над холмами, то ли от общей атмосферы приближения к чему-то секретному и неприятному. После беспокойной ночи и дурацкого сна, оставившего неприятное послевкусие, Наталья всю дорогу клевала носом, проваливаясь в полудрему, как уазик в ухабы. Отец иногда что-то говорил, но всё тонуло в реве мотора и дремоте. Наталья лишь таращила глаза и честно кивала. Потом отец понял ее состояние и оставил в покое, а солдатик включил погромче радио, и это оказалось даже хорошо – сладкозвучные саксофоны – то, что надо выбитому из колеи привычного существования организму. Ничего личного, только физиология. Она даже позволила себе лечь на заднем сиденье, подоткнув под голову отцовский плащ, а потом уазик остановился, потом поехал, опять остановился, в окна заглядывали капитаны, лейтенанты, а один раз и целый подполковник.
– Приехали, – сказал отец, – просыпайся и выходи.
Этот самый режимный объект ей сразу не понравился. Он походил на врытый глубоко в землю броненосец, вылепленный из серого бетона. Округлые башенки с узкими прорезями – не для внешнего света, а исключительно для прострела окружающей местности, выпирающие из земли купола, похожие на шляпки ядовитых грибов, и торчащий форштевень сухопутно-бетонного броненосца с тяжелой дверью.
– Что это? – Заходить туда ей не хотелось.
– От самураев в наследство досталось, – сказал Николай Иванович.
Внутри всё так же, наверное, как в броненосце – узкие коридоры, под низким потолком пыльные лампы, забранные решетками, массивные железные двери, разделявшие объект на герметичные отрезки, провода, трубы, спертый воздух, пропахший новокаином. Именно так – новокаином, словно само присутствие здесь требовало анестезии.
Навстречу попадались люди – в форме со значками медицинской службы и белых халатах поверх гражданских костюмов. Николай Иванович молча кивал им, кое-кому жал руки, а если дело и доходило до разговора, то не дальше «Как дела?» – «Всё нормально» или «Штатно».
Кабинет его располагался на втором уровне, куда они спустились даже не по лестнице, а узкому трапу, и Наталья не сразу поняла, что это и есть пристанище отца, где он проводит большую часть нынешней жизни, единственной вещью в котором, совместимой с жизнью вообще, оказался низенький топчанчик с простыней далеко не первой свежести, кое-как прикрытой казарменным одеялом.
– Садись, – сказал он и протиснулся за столом, заваленным кипами распечаток с рабочей станции, которая вместе с неуклюжей коробкой АЦПУ занимала здесь самые почетные места.
Ей неожиданно чуть ли не до слез стало жалко отца. И ради этого убожества он всю жизнь тянул армейскую лямку?! Его друзья с большими звездами сидят в огромных светлых кабинетах, а не под землей на отшибе страны. Отец, однако, обделенным себя не чувствовал. Наоборот, он словно обрел второе дыхание. По крайней мере по сравнению с тем, каким она его увидела в аэропорту.
Над топчаном на крюке висел мундир с колодками наград. Кажется, их стало больше с последнего раза, когда Наталья видела отца в форме. Николай Иванович вытянул откуда-то из недр стола два сложенных халата, один кинул Наталье, во второй облачился сам, став похожим не на врача, конечно же, а на посетителя больницы, пришедшего проведать заболевшего боевого товарища.
– Ты мне ничего не расскажешь? – Наталья надела халат. Не хватало только шапочки.
– Сама всё увидишь. А потом я расскажу, – он странно помолчал и добавил: – Если захочешь.
Наталью пробрал озноб. Кто его знает, что она должна увидеть, но, судя по обстановке, – ничего приятного. Однако имеющее отношение к медицине.
– Может, не стоит? У тебя тут всё такое… режимное, а у меня и допуска нет.
– Разберемся. Пошли.
Дальше лифт – решетчатая платформа, которая нисколько не скрывала внутренности шахты, в которую они погружались. Снизу поддувало на удивление теплым воздухом, но Наталью знобило – беспокойство и даже страх предстоящей встречи с неведомым. Она ведь оставалась страшной трусихой. То, что другим казалось ерундой, не стоящей внимания, ее ввергало чуть ли не в панику. Как она сдавала первый экзамен. Как производила первое вскрытие. Как… Будь в ней поменьше упрямства, она при каждом таком приступе убегала бы, забивалась в угол, закусив край подушки. И однажды такое случилось. После произошедшего тогда она действительно забилась в угол, закусив от боли и отчаяния край подушки, которую, оказывается, не выпускала из рук. Единственный раз, когда она в полной мере испытала, что страх может с ней сотворить. И когда страх был на сто, нет – двести процентов прав, вопия: не делай этого! Не делай этого ни в коем случае!
Ей захотелось схватить отца за руку, но он теперь ей не помощник. Ни в чем не помощник.
– Это нормально, – сказал отец.
«Что нормально?!» – чуть не закричала Наталья, не сегодняшняя, а на семь лет и девять месяцев моложе, сидящая в углу и неслышно воющая в подушку.
– Страх. То, что ты испытываешь страх, – нормально. Побочный эффект. Недокументированная способность, как говорят наши умники. Некоторые мочатся прямо в галифе, а кто-то и того хуже. Поэтому всем новичкам советуют давать успокоительное или пару стаканов водки выпивать, но я думаю, ты справишься, – он говорил, так и не повернувшись к ней, то ли из деликатности, чтобы не видеть возможные последствия страха, то ли из черствости той природы, которую в разной степени приобретают все, кто работают с людьми, – врачи, учителя, военные.
Самое дрянное, что страх был не абстрактным, а завернут в яркую картинку воспоминания весьма отвратительного пошиба, то, что она готова заглушить хоть водкой, хоть таблетками. Почему именно оно и почему именно теперь и здесь?! Как наяву она видит падающие в чашку капли – одна, две, три… Вполне достаточно, чтобы погрузить в сон, но не затормозить другие физиологические реакции. Та еще была задачка при разработке рецептуры. Волшебное снадобье, необходимое ей для эксперимента. А точнее – забора пробы. Назовем это так. И когда подопытный засыпает в кресле перед включенным телевизором, она дрожащими руками смахивает на пол «Красную звезду», стаскивает до колен спортивки, берется за резинку трусов, ощущая себя почти библейской героиней, той самой дочерью Лота…
Лифт, который не спускался, а полз улиткой по стене шахты, наконец остановился, и она шагнула вслед за отцом в узкую щель между потолком и полом, готовую сомкнуться, если бы не многочисленные колонны-подпорки. Хотелось вжать голову в плечи, чтобы не задеть сухую поверхность теменем, и именно в ее сухости имелось странное противоречие – от таких щелей ждешь промозглость, беспрерывную капель и плесень – отвратительную плесень черного цвета.
Ничего такого здесь нет. Даже колонны оказались не колоннами, а связками проводов, которые выходили из потолка, выбрасывали несколько горизонтальных побегов и вновь скрывались – теперь уже в полу. И еще – многолюдье. Столько народу одновременно Наталья не видела с момента прилета. Неимоверное количество рабочих станций, больше соответствующее какому-нибудь областному узлу ОГАС, за которыми сидели военные, все как один в белых халатах. А дальше разливался яркий свет, словно в этой щели включили солнце.
Появление генерала ничего не изменило в окружающей суете.
– Начинаем отсчет, – пошелестело в динамиках, – начинаем отсчет.
– Пойдем, – Николай Иванович дернул за рукав замершую от увиденного Наталью, – вон там наблюдательный пункт.
В наблюдательном пункте, оборудованном внутри выгородки из листов фанеры, стояли телевизоры, а перед ними – ряд кресел, как в кинотеатре, на одном из которых сидел человек в неизменном белом халате и грыз карандаш.
– Что у вас тут?
Но человек даже не повернул головы к Николаю Ивановичу, а только ткнул карандашом в ближайший экран:
– Курица.
– Когда проба?
– Сейчас подадут отсчет, – человек так и сказал – «подадут».
Динамики заговорили: «Всем приготовиться, всем приготовиться. Группа отправки, группа приема – полная готовность. Десять, девять, восемь…»
Почему-то Наталье показалось, что сейчас взорвется бомба. Атомная. Или даже водородная. Какая-нибудь «кузькина мать» или ее ближайшая родственница – «кузькина тетка», например. Но на экране показывали действительно курицу – самую обычную курицу, которая ходила по клетке и что-то склевывала с пола.
– …Ноль. Подача разряда! – Человек в кресле нагнулся, чтобы лучше видеть, наверное, но ничего не произошло – курица продолжала клевать.
– Докладывает группа отправки – объект без изменений, визуальная фиксация перемещения не отметила.
– Докладывает группа приема – объект не появился.
– Сам вижу, – сказал человек перед экранами, взял с пола микрофон и продолжил на всю лабораторию:
– Всем группам просмотреть автофиксацию, может, мы чего-то не заметили. Медики, как Кюри?
– Нужно увеличивать разряд, Филипп Рудольфович, хотя бы процентов на десять. Иначе реакции не будет.
– Хорошо, два деления, не больше. И «парацельса» закапайте.
– Опять не получается, – даже не спросил, а констатировал Николай Иванович.
Человек обернулся и вскочил с кресла. Наталья подумала, что он сейчас вытянется, возьмет под несуществующий козырек и гаркнет: «Так точно, товарищ генерал! Не получается!» И тот, кого называли Филиппом Рудольфовичем, действительно гаркнул:
– Какого черта посторонние в геофронте?!
Надо полагать, имелась в виду Наталья.
– Не шуми, – спокойно сказал Николай Иванович, – это моя дочь – Наталья Николаевна, о которой мы с тобой разговаривали.
– Здрасьте, – сказала Наталья, вполне понимая чувства Филиппа Рудольфовича, которому в самый разгар непонятного ей, но, судя по всему, очень важного эксперимента вдруг привели экскурсию. – Простите за вторжение, я сама не очень…
– Ах, оставьте! – Филипп Рудольфович схватил ее руку и потряс. – Тут наши проблемы. Тренд ухудшения. Признаки СУР подтверждаются, – он теперь обращался к Николаю Ивановичу. – Прошли болевой порог, дальше наращивать смысла не имеет – мы всё сожжем.
– Ты только комиссии это не скажи.
– Молчу, как таракан.
Наталья ничего не поняла и принялась разглядывать экраны. На одном курочка продолжала клевать, чья-то рука просунулась в клетку и осторожно пальцем провела по ее перышкам. На другом виднелся какой-то загончик – кусок бетонного пола, огороженный невысоким заборчиком. На бетоне нарисована координатная сетка, сложные линии и пятна, больше похожие на магические символы. Еще один экран показывал нечто белое, и пока оно не шевельнулось, казалось, что передачи никакой нет. На самом деле это был занавес, точнее – ширма, какой в больницах огораживают койки тяжелобольных.
– Еще одна проба, потом – перерыв на борщ, – сказал Филипп Рудольфович, – тогда и познакомитесь.
Он вновь уселся и рявкнул в микрофон:
– Пятая проба, всем приготовиться. Пять миллиграмм «парацельса», два деления разряда, минутная готовность.
Наталья села, отец продолжал стоять. На экраны он не смотрел. Он смотрел на нее, и когда их глаза встретились, он виновато улыбнулся.
– Смотрите на курочку, – страшным шепотом сказал Филипп Рудольфович, – смотрите внимательно.
Наталья стала смотреть, и когда отсчет закончился, изображение мигнуло и сменилось. Точнее, ей так показалось. Будто на долю секунды телевизионная рябь пробежала по курочке и унесла с собой. Клетка опустела.
– Группа отправки подтверждает уход, группа отправки подтверждает уход, – зашелестело в динамиках.
– Группа приема появление объекта не подтверждает. Отсчет в пределах нормы.
– Она могла отклониться, – проворчал в микрофон Филипп Рудольфович. – Физики, что у вас?
– Спектр дрянной, Фил, – отозвались, надо полагать, физики, – жди ту же бодягу. На твоем месте я бы поставил на уши ликвидаторов. Или трупоносов.
– Не кудахтай раньше времени.
– Сам не гавкай, – физики, судя по обмену репликами и тону, не испытывали к начальству надлежащего пиетета.
Наталья ощущала себя так, будто попала на заключительную часть спектакля из жизни физиков. Ничего не понятно, но чувствовалось – здесь творятся великие дела, хотя в роли подопытного и выступала самая прозаическая курица, точнее – курочка, как ее уважительно величал Филипп Рудольфович.
– Выходим из графика… Нет, не выходим… Группа прибытия фиксирует появление объекта!
Филипп Рудольфович опять соскочил с кресла и чуть ли не носом прижался к экрану с изображением загончика.
Наталье во второй раз за последние полчаса стало невыносимо плохо. Ее прошиб холодный пот. Озноб нарастающими волнами прокатывался от пяток до кончиков безымянных пальцев, и она поняла, что если сейчас не встанет и не пойдет, то провалится в беспамятство.
Завыла сирена, замигал свет, забегали люди, что-то неистово орал в микрофон Филипп Рудольфович, а потом, бросив его на пол, побежал куда-то. Вслед за ним побежал и отец, что-то неразличимое каркнув ей напоследок. Она всё же встала и пошла сквозь водоворот людей куда-то туда, где виднелась ширма, только теперь не в виде экранного изображения, которое подавалось огромной телекамерой, а самая настоящая, несвежая, с желтоватыми пятнами. Пока она невыносимо долго шла к этой ширме, за рукав схватила какая-то женщина, но Наталья стряхнула ее руку, отодвинула ширму и увидела то, что и ожидала, почему-то, увидеть – больничную койку, провода, приборы, капельницы и тянущуюся к ней ладошку, обмотанную такими же несвежими бинтами, из-под которых наружу торчали несколько пальцев, и ей ничего не оставалось, как взять эти пальцы – еще более ледяные, чем ее собственные, и услышать свистящий, астматический шепот:
– Мама…
5
Кюри спала. По крайней мере, так утверждал самописец, рисуя на ленте узнаваемые кривые быстрой фазы сна. Наталья старалась реже смотреть на девочку, занимая себя профилактической рутиной, которую могла сделать и Ангелика, но та спала на диванчике после тяжелой ночи.
Дежурил сокращенный расчет – трое операторов и начальник смены. Эксперименты приостановили до особого распоряжения. Даже Фил, измаявшись от вынужденного простоя, в кои-то веки вернулся в городок.
Подошло время сменить бинты, продезинфицировать электроды, но тогда пришлось бы разбудить Кюри, а Наталье этого не хотелось. Еще точнее – ей вообще не хотелось перебинтовывать девочку, дабы лишний раз не увидеть то, что видеть не следовало. Странная брезгливость для медика, посвятившего себя экспериментальной медицине, мозгу и видевшего такое, после чего нормального человека вывернет от отвращения. Но здесь другое. Излишний эмоциональный контакт, как это величает Фил. Знал бы он, насколько его насмешка близка к правде!
Наталья осторожно заправила выпростанную культю под одеяло и взялась за приборку на столике, где среди окровавленных клочков ваты, драных бинтов, ножниц, расширителей и скальпелей притулились самые обычные детские книжки. Последнее поступление в походную библиотечку – принесенная Ангеликой совсем новенькая книжка «Пеппи Длинныйчулок» какой-то Астрид Линдгрен. Книжка Кюри нравилась, хотя вряд ли она в ней что-то понимала, поскольку спрашивала: а что такое дом? Как выглядит лошадь? Можно попробовать эти самые блины?
После таких вопросов Наталье очень хотелось заткнуть уши и бежать отсюда не оглядываясь. Бежать далеко-далеко, на другой край страны, чтобы никогда больше не видеть ни Кюри, ни геофронт, ни всё, что с ними связано. Даже отца. А что? Ей не привыкать – убегать.
– Как она? – Поверх ширмы заглядывал Фил.
– Спит. Зачем вернулся?
– Не могу в пустой квартире. У меня, оказывается, даже постельного белья нет. Или у них так и полагается?
– У кого?
– Самураев. На голом полу спать.
– Будто здесь ты не на голом полу спишь.
Фил укоризненно покачал головой. Внутрь он не заходил.
– Давай чай попьем, – сжалилась Наталья. Не над Филом. Над собой.
Ей выделили закуток в самом дальнем углу – еще одна узкая щель, в которую еле втиснулись стол, рабочая станция и пара табуреток. Свитки энцефалограмм, рентгенограммы мозга, распечатки показаний датчиков, лабораторные тетради, анатомические атласы высились памирами чуть ли не до потолка.
– А почему это подземелье – «геофронт»? – спросила Наталья.
– Слово хорошее, – пожал плечами Фил. – Фронт. Передовой фронт науки. А если серьезно, то японцы так называют всю подземную инфраструктуру – трубы, кабели, бомбоубежища. Вот и переняли для краткости.
Он пальцем покопался в распечатках:
– Что-нибудь удалось разгадать?
– Всё есть в отчетах, – Наталья включила категорически запрещенный здесь электрочайник. Заварка оказалась еще хорошей, даже без плесени. – Сплошь разгадки вопросов мироздания.
– О, я тоже этот фильм смотрел, – оживился Фил.
– Какой?
– Нет-нет, не переживай, – он снова сгорбился, теперь уже над лабораторными журналами. Всё же в его манере изъясняться имелось нечто неуловимо странное.
Потом они пили чай из алюминиевых кружек, ручки которых приходилось оборачивать полосками бумаги, чтобы не обжечь пальцы.
– Ты не понимаешь, как она это делает, а я до сих пор не пойму – что она делает, – сказала Наталья.
– Всё есть в отчетах, – съязвил Фил. – Но, если честно, я тоже не знаю. Физически всё выглядит, э-э-э, эффектно – в одном месте убыло, в другом месте прибыло, Ломоносов – Лавуазье. Почти мгновенно. Нет, не почти, с вариациями. В общем, нуль-транспортировка, о которой так любят писать фантасты.
– Деритринитация, – сказала Наталья, но Фил Стругацких, похоже, не читал.
– Поначалу и мы так думали, Спецкомитет тему соответствующую выбил – «Перспективные транспортные системы» для детей патронажа…
– Что? Что за дети патронажа?
Фил помолчал, посмотрел прямо в глаза Наталье, но не дождался, пока она отведет взгляд, сморгнул.
– Однако мы скоро поняли, что не всё так очевидно. Предмет, который исчезал, и предмет, который появлялся, различались не только пространственно-временными координатами, но и свойствами. Их свойства изменялись. У одушевленных и неодушевленных. Ты и сама видела ту курочку.
– Да уж, – Наталья передернулась. Кунсткамера.
– Наши теоретики считают, что это побочное явление от прохождения через это самое нуль-пространство, через игольное ушко, сквозь которое она и протаскивает предметы. Но я считаю, что они путают причину со следствием. Само изменение параметров предмета – первопричина, а его смещение в пространстве – следствие. Кюри так изменяет предмет, что он просто должен оказаться в другом месте.
– Должен?
– Подумай, в мире ведь так и происходит. Чтобы тебе перенестись из Ленинграда сюда, для начала пришлось изменить какой-то внутренний параметр – принять решение, а всё остальное сделал Аэрофлот. Поэтому в патронажной книге значится не телекинез какой-нибудь, прости господи, а скалярное смещение. Скалярное смещение, – словно пробуя на язык округлость слов, выговорил Фил.
Опять этот патронаж. Но спрашивать бесполезно, если не хочешь спровоцировать его на второй раунд гляделок.
– По-моему, ты врешь, – сказала Наталья, и Фил чуть не подавился чаем. Он долго прокашливался, зачем-то вытянув левую руку чуть ли не ей под нос, что-то сипя сквозь приступы.
– Часы, – наконец сказал он, утираясь милостиво протянутым тампоном. – Часы…
Часы оказались «Командирскими» – несбыточная мечта гражданских лиц мужского пола.
– Один из первых удачных экспериментов, коэффициент эс-эс порядка ста, но главное не это, а изменение их внутренних параметров.
– Выглядят как часы, – сказала Наталья.
– Их теперь не надо заводить. Вообще. И они не показывают время.
Стрелки на циферблате соответствовали показаниям часов Натальи. И даже секундная стрелка двигалась.
– Они не показывают время в обыденном понимании, а синхронизируются с наблюдателем, – сказал Фил. – Как ты думаешь, что происходит с часами, когда ты на них не смотришь?
– Идут? Тикают?
– А вот эти, – Фил щелкнул по стеклу ногтем, – не идут и даже не тикают, но стоит на них посмотреть, они всегда показывают правильное время.
– Но секундная стрелка движется. Я же смотрю…
– Потому что момент синхронизации тебя и часов размазан по времени.
Наталья приложила к ним ухо. Тишина.
– Забавно. И непонятно.
– Ну, почему? Реальное доказательство концепции Мак-Таггарта с разделением времени на А и Б-серии. Часы фиксируют Б-серию, которая синхронизируется с А-серией нашего индивидуального времени. Слегка скандально, конечно, признать за идеалистической философией некоторую правоту, но против квантовой физики не попрешь. Теперь твоя очередь сокровенного, – сказал Фил и ткнул рулоны. – Это результат какой-то врожденной патологии или опять всё в норме и никаких отклонений от нормы? Про отчеты даже не поминай, у меня нет времени их читать, свои бы успевать писать.
– Природа суть экономна, – Наталья обхватила кружку, пытаясь согреть леденеющие ладони. – Она никогда не берет ничего ниоткуда.
– Ага, Ломоносов – Лавуазье.
– Поэтому проявление такой уникальности, скорее всего, – побочный эффект какой-то характеристики, присущей каждому из нас. Если человек начинает видеть в темноте, то это не потому, что у него вырос третий глаз, а потому, что колбочки и трубочки расширили диапазон восприятия. Но если я права, то проблема не в этом.
Становилось чертовски холодно. Кипяток не согревал. К счастью, Фил ничего не заметил.
– И где проблема? – нетерпеливо переспросил он.
– Такая гипертрофия должна значительно изменить и саму начальную характеристику. Глаз, который начинает видеть в темноте, меняется и сам. А я этих изменений не нахожу. Вернее, вы не находите.
– Не понимаю. О чем ты? У нас всё документировано…
– У девочки должна быть еще одна способность – недокументированная. То присущее всем нам свойство, которое своим изменением и вызвало способность к этому скалярному смещению.
6
Наталья опоздала на начало сеанса. Взрослых билетов – с синей полоской – на детский сеанс не оказалось, она поколебалась, оторвала себе сразу два детских и положила в кассу, а проще говоря – обычную банку, игравшую роль таковой, пятииеновую бумажку, отсчитала сдачу и прошла в зал, где уже погас свет. На экране вовсю жарило летнее солнце и плескалось южное море, а пацанка по имени Дубравка переживала свое последнее лето детства, превращаясь из плоского и голоногого подростка в девушку.
Наталья села на ближайший ряд с краю. Неожиданно фильм захватил ее, на несколько десятков минут вырвал из ледяной ямы, где не спасали даже дозы. Лишь сухость во рту напоминала об инъекции, но привычного ощущения, будто ты воздушный шарик, парящий в небе, так и не появлялось.
Бравого офицера она заметила лишь когда фильм закончился, и нетерпеливая детвора вырвалась на свободу пасмурного воскресного дня. Тот сидел чуть впереди и ждал, когда схлынет шумный поток. Наталья вышла вслед за ним.
– Огонька не найдется?
– Только не спрашивайте, почему меня зовут бравым офицером, – он был по гражданке.
– У меня коллега, которого все называют Робинзоном, – они пошли вдоль гарнизонного офицерского клуба. Хотелось согреться. Дым слегка помогал. – Идешь по институту и слышишь: где Робинзон? Куда Робинзон? Робинзон совсем озверел. Ощущаешь себя на необитаемом острове. Или Пятницей.
– Его, наверное, так звали, – сказал бравый офицер.
– Как догадались?
– Мой случай.
Наталья даже остановилась.
– Вы шутите? Вас зовут Бравый? – почему-то это ей показалось не столько смешным, сколько важным. Очень важным.
– Зовут меня Олег Алексеевич. А фамилия действительно Бравый.
Наталья всё же прыснула. Не удержалась и засмеялась. Надолго. До слез.
– Вы… вы… вы обязательно… станете генералом, – она промокала глаза платком.
– Вряд ли, – он взял ее под руку. – Жду приказа на увольнение.
Теперь они шли по главной улице городка, по которой прогуливались пары и гоняла малышня.
– Жена, наверное, очень довольна?
– Вряд ли семейный человек пошел бы в воскресенье на детский сеанс.
– Значит, семья ждет в Союзе?
Он промолчал.
– А, заядлый холостяк? Я не в укор, – сказала Наталья, – я сама еще та феминистка.
– Кто-кто?
– Не обращайте внимания, нахваталась в Сорбонне. Модная болезнь, она недавно нам подарена была. Что-то мало народа для выходного. Неужели все в этих ваших знаменитых онсенах?
– Они не наши. И почему именно в онсенах? Кто-то просто в город поехал. Кстати, не желаете?
– В онсен? – Наталья опять неожиданно для себя хихикнула. Лежать голышом в горячем источнике ей показалось забавным.
– В город. Из концлагеря вы, наверное, никуда не выбирались.
Что-то порвалось, озноб вернулся. Хоть следующую дозу вкалывай. Она отпустила Бравого и присела на лавочку. Дрожащей рукой достала из сумочки пачку.
– Почему концлагерь?
– Вам нехорошо? – Бравый башней возвышался над ней, трубный глас доносился из поднебесья. – Вам нехорошо? – то ли эхо, то ли навязчивость.
– Почему концлагерь? – Чертова сигарета никак не желала прикуриваться от зажигалки, огонек которой метался из стороны в сторону, пока Бравый не сжал ее запястье, остановив тремор.
– Вы и правда желаете об этом говорить? – Удивительная церемонность для бравого офицера.
– Вы начали разговор.
– Я его давно для себя закончил. Но то, чем вы занимаетесь, всё равно бесчеловечно.
– Откуда…
– Я служил с генералом Бехтеревым. Обеспечивал развертку и поддержку ОГАС. Сидел за рабочей станцией в нескольких метрах от ширмы. Они всё еще используют ширму?
– Это особый случай, – сказала Наталья. – И стечение особых обстоятельств. Наука обязана его изучить.
– Обязана? Во имя чего?
– Во имя человечества. Торжества разума. Счастья всех людей. Какой ответ вам больше по душе?
– А как же слезинка ребенка?
– Достоевский был идеалистом. Я – материалист. Вы ведь воевали? И убийство врага не считали убийством? И там гибли дети. А врачи? Чтобы спасти жизнь, порой приходится причинять страшную боль. В том числе и детям.
– Не ожидал услышать это от женщины.
– Я ученый. Особая чувствительность женщины, к вашему сведению, мужской шовинизм. Женщины безжалостнее мужчин.
– По-вашему, она лишь научный образец? И мы не можем ждать милостей от природы, взять их – наша задача?
– Послушайте, Бравый, я понимаю ваше положение – без семьи, отставка, может быть, и мой отец – не самый душевный и понимающий человек в мире, но, право, это не повод оскорблять меня.
Темная тень Бравого всё росла и росла, поглотив солнце, тепло, жизнь, оставив ее на дне какого-то колодца, куда звуки доносились еле-еле, искажаясь до неузнаваемости могучим эхо. Девочка и эхо. Очень маленькая девочка и очень громкое эхо. Ей стало невыносимо одиноко. И еще она вспомнила про научный образец с биркой, точнее – с номером, выбитым на культе. Зачем?
– Вам плохо? Вам плохо? – как заведенный повторял Бравый.
Пальцы нащупали в сумочке несессер. И плевать, что кругом люди.
7
Собака была самой обыкновенной. Даже не собака, щенок местной породы – мохнатый и неуклюжий. Он то сидел в клетке, свесив язык, то принимался по ней бегать, наматывая круги, то ложился на живот, то скулил, в общем, вел себя как обычный пес. Не понимая, что ему уготовано. Фил подходил к клетке, стоял подолгу, смотрел, даже пытался просунуть сквозь частую решетку пальцы, что категорически не приветствовалось командой отправки. Когда мимо пробегал хоть кто-то, Фил ловил его за пуговицу халата и начинал что-то объяснять, скупо жестикулируя. Пойманный виновато кивал, соглашаясь со всем или на всё, а Фил крутил пуговицу до тех пор, пока она не отрывалась.
Закончив процедуры с Кюри, Наталья стояла около ширмы и наблюдала за происходящим, пытаясь догадаться о содержании проводимых Филом бесед. По всему видно, он был как на иголках. В его карманах наверняка скопилась уймища пуговиц – не только от лабораторных халатов, но и от кителей, пиджаков. Причина нервозности – в дополнительных стульях, что расставили вблизи площадки отправки. Точнее, в тех, кто на них будет восседать во время очередной пробы.
Кюри не любила, когда рядом курят, поэтому Наталья пошла к Филу. За свой халат, застегивающийся сзади, ей можно не бояться. На этот раз в цепких пальцах руководителя находился Брысь собственной персоной.
– Меня гнетут смутные сомнения, – вещал Фил. – Не похожи ли мы на тех динозавров, которые приютили землеройку, не понимая, что та не только сожрет их потомство, но и сотрет ящеров с лица Земли?
Величественный и огромный Брысь благоразумно молчал.
– Мы вообще очень мало знаем об эволюции, согласись, Брысь? – Брысь величественно качал головой. – Еще меньше мы знаем о том, как действует механизм смены доминирующих видов. Метеорит? Пятна на Солнце? Нет, Брысь, не все то Солнце, на чем пятна. А если оно так и происходит – буднично, незаметно? Сегодня этих землероек раз и обчелся, а завтра они кишат, как носороги в городе?
– Выпей чаю, – посоветовал величественный Брысь, отнял у Фила оторванную пуговицу и удалился.
– У меня предложение, – сказала Наталья.
– Разогнать всех к чертовой матери и взорвать капище? – Фил протянул клешни к ее халату, но остановился в смущении. – Комиссия для этого и приехала. Так что не беспокойся.
– Предлагаю сделать сегодняшнюю пробу без разряда, даже щадящего.
– И ты, Брут?! Ты видела кривую симуляции? Она прет в небеса по экспоненте, – Фил отпустил собственную пуговицу, захлопал по карманам, словно собираясь предъявить ей график. – Открой последний отчет – раздел ка-эр двести семьдесят пять, код доступа…
– Видела. Еще немного, и мы сделаем ей лоботомию.
Фил пожевал губами, провел пальцем по клетке, отчего щенок вскочил и тявкнул.
– Кюри на пределе, Фил. Девочка держится, но…
Фил огляделся, потом схватил Наталью за руку и потащил за собой. В его щели не имелось даже стульев, поэтому они стояли друг напротив друга, прижавшись к голым бетонным стенам.
– Во-первых, она не девочка, – шепотом сказал Фил. – Она – землеройка, а мы с тобой – динозавры.
– Подожди…
– Т-с-с-с, во-вторых, у нее черт знает какая стадия СУРа, и здесь мы уже на финише, за которым нас макнут в бочку с дегтем и обваляют в перьях. Поэтому сегодняшнее представление для ревизоров – это даже не Гоголь, это крик души.
– Что такое «сура»? Или «сур»? Фил, не надо на меня так смотреть… Пойми…
– Не хочу даже понимать. Займись делом.
– Не груби.
Когда Наталья вернулась за ширму, Ангелика почти всё сделала – установила капельницы, подсоединила провода к торчащим из-под бинтов электродам, оставалась только инъекция «парацельса» и всё. Дальше как обычно – резиновый мундштук в рот, ремни на конечности, разряд и… и… Щенок исчезает, щенок появляется. Или то, что от щенка осталось. Скалярное смещение в действии.
Кривые на ленте еле дрожали над нулевым уровнем. Активность зоны в области гипоталамуса угасала. Наталья повернулась к Кюри и погладила по руке. Девочка шевельнула губами.
Какая же она белокожая, внезапно подивилась Наталья. Совсем не похожа на японку. А много ли ты видела этих японок за время, что ты здесь? Пару? Или тройку? Память ни к черту. Так почему же она такая белоснежка? Почти как Ангелика, которой только в фильмах про фашистов сниматься. Белокурая бестия.
– Наталья, – позвала легкая на помине Ангелика. – Всё готово.
– Подгузник смени. Хотя нет, я сама. Сама.
Если встать на цыпочки, то можно разглядеть комиссию. Знакомые официальные лица из самолета. Неужели до сих пор здесь ошивались? Вряд ли. Опять прилетели. Отец в закутке с Филом. Странно, что комиссия решила наблюдать зону отправки воочию, так сказать, без всякого монтажа. А то, может, здесь объявился доморощенный Кио, который выдает собственные фокусы за сверхчеловеческие возможности. Кстати, при всей их въедливости, визит официальных лиц к Кюри не состоялся. И не планировался.
– Не вставляй мундштук, – сказала Наталья, отрываясь от созерцания комиссии. – Сегодня обойдемся без электрошока.
Ангелика посмотрела на Наталью.
– Планом эксперимента предусмотрено…
– Я переговорила с Филиппом. Он дал добро.
– Это не в его компетенции, – упрямо завела Ангелика. – Генерал Бехтерев…
Бестия. Белокурая.
– Я переговорила с отцом, – ударение на последнем слове. Использование семейственности в корыстных целях.
– И… и что? – Ангелика развела руками. – Как тогда будет осуществлен эксперимент?
Наталья отсоединила провода от электродов. Ежик, а не девочка.
– Мы пойдем другим путем.
Щенка ловили все. Он исчез со стола отправки и появился за ширмой собственной персоной, рассевшись толстым задом на стерилизованных инструментах. Его окутывала снежная буря – крупные снежинки метались в ограниченном пространстве, носимые невидимым ветром, и если пересекали невидимую границу пузыря, то превращались в капельки воды. Деритринитированная собака, как мысленно обозвала ее Наталья, неудобств не ощущала – сидела спокойно и лишь изредка чесала задней ногой ухо.
– У-тю-тю, – только и сказала от неожиданности Ангелика, а Наталья прекрасно себе представила, что творится в зоне приемки. И еще официальные лица.
Звука голоса оказалось достаточно, чтобы собака вскочила и рванула со столика вместе с инструментами. Звон стекла, грохот инструментов, собачий визг словно дали сигнал массовому помешательству.
Щенок метался по всему геофронту, и поначалу его ловила сокращенная смена, потом подключились техники, а затем и все остальные.
Невероятно, но неуклюжий пес ускользал из всех наскоро устроенных ловушек и самых цепких рук. Казалась, вот-вот, и мохнатый Д-пес запутается в брошенном на него халате, пробежит по выстроенному из стульев коридору в загон, или на его лапе сомкнутся пальцы наиболее ловкого оператора. И, что самое странное, щенок путался в халате, бежал по коридору из стульев в загон, и даже ловкий оператор торжествующе сжимал собачью шерсть, но через мгновение пес успешно преодолевал все препятствия и вновь вырывался на простор геофронта. Если бы глупая скотина умела пользоваться лифтом, тогда поминай как звали.
Наталья с трудом удерживалась, чтобы не подпасть под всеобщий разгул страстей. Она стояла в проеме между ширмами, закрывая щенку путь возможного возвращения, иначе вошедшая в раж толпа снесла бы и аппаратуру, и Кюри, и их с Ангеликой. Наталья оглядывалась через плечо и видела, что Ангелика говорит с Кюри, размахивая руками, видимо, живописуя подопечной подробности погони, которую сама не видела, но слышала. Не видела, но расскажу.
Еще одним островком спокойствия оставалась комиссия. Официальные лица сидели рядком на стульях и наблюдали в подробностях, как сотрудники Спецкомитета разбазаривают народные деньги. Статуи, а не люди. Рядом с ними стоял багровеющий Николай Иванович, тяжело, исподлобья поводя глазами, похожими на черные дула. Между шумной толпой и комиссией челночил Фил, то включаясь в ловлю, то объясняя что-то невозмутимым людям, отрывая от халата последние пуговицы.
Хаотичные метания выродились в бег по кругу. Перепуганный щенок теперь несся по большому периметру геофронта вдоль лабораторных щелей, огромных шкафов вычислительной машины, рабочих станций операторов, планшетов с причудливыми траекториями скалярных смещений, вдоль подъемников и лестниц, а за ним растянулась редеющая толпа преследователей.
Включилась громкая связь и голосом Фила скомандовала:
– Прекратить бегать за экземпляром! Всем занять свои места. Первой группе подготовить магнитную ловушку. Брысю дать окончательный расчет.
Теперь, когда преследователи разошлись, щенок лежал на брюхе и тяжело дышал.
– Не жилец, – сказал Брысь. – На препарацию, пока не издох.
Наталья присела на корточки и поставила на пол чашку Петри с водой. Щенок принялся шумно хлебать.
– Вот ведь… собака, – Фил достал из кармана пистолет и выстрелил в крутолобую щенячью башку.
– Ты с ума сошел! – заорал Брысь.
Но ничего особенного не произошло – щенок продолжил лакать и ушами не повел на глухой звук выстрела. Тогда Фил поднес дуло к самой голове собаки, но опять ничего не изменилось. Словно он стрелял холостыми. Гильзы со звоном падали на бетон, щенок лакал.
– Теперь понял, почему мы его поймать не могли?
– Не понял, старичок. Но ловушка уже готова.
8
– Это черт знает что! – Николай Иванович ударил по столу кулаком. Фил скривился, как от зубной боли. Наталья упрямо молчала. – Вы нарушили всё, что только можно нарушить! И даже то, что нарушить невозможно!
Генерал взял стопку отчетов и кинул их перед Натальей. Она стала аккуратно складывать разлетевшиеся листы. Диаграммы. Графики. Бледный АЦПУшный текст. Картинки. Словно гвоздики, вбиваемые в ее репутацию ученого. Скрупулезного ученого, до сего времени не допускавшего ни малейшего отклонения от программы опытов. И репутацию дочери, чего уж кривить душой. Послушной дочери, всегда исполняющей то, о чем просит отец. Хотя тут не всё однозначно. Не всё то Солнце, на чем пятна. Да? И сверху объяснительная от руки с правильным до тошноты почерком и правильным до отвращения изложением фактов. Факты. Ничего кроме фактов. Идеальный донос. Персонально от Ангелики Бюхер.
Генерал привстал, перегнулся, и Наталье на мгновение показалось, что его сложенные в клешню пальцы вцепятся ей в горло. Или волосы, чтобы пару раз приложить лицом об стол – сопли, кровь, слюна на документы. Но он всего лишь схватил рукописное творчество белокурой бестии и принялся вслух зачитывать избранные места.
В нарушение всех инструкций… не доложив вышестоящему… сговор с испытуемой… крайняя небрежность… презрев установленный порядок…
– Презрев? – вскинулся Фил.
– Да, презрев, – генерал сверился с написанным. – Или здесь что-то неверно? Разве вы не пошли на преступление, чтобы сорвать ответственный опыт?
Отцу бы только диссертации писать – «Обращение на «вы» как лучший способ высказать презрение». Дочь презрела установленный порядок, а отец теперь презирает ее.
– Мы достигли предела, – сказала Наталья. – Электрошок уже неэффективен. Необходима другая стимуляция – и более глубокая, и более щадящая. Да, я нарушила все инструкции, но не оставалось времени на бюрократию.
Николай Иванович хватил ладонью по столу.
– Хорошо, – сказал он неожиданно спокойным голосом. – Это моя ошибка. Я надеялся, что ты… В общем, собирай вещи и убирайся. В Москву, Ленинград, Сорбонну, куда хочешь. Но чтобы в двадцать четыре часа духу твоего здесь не было.
Встречая в книгах расхожую фразу «В воздухе повисла тишина», Наталья воспринимала ее не иначе как затертую метафору. Но теперь она ощутила эту повисшую тишину на физиологическом уровне – как нечто тяжелое, пыльное, давящее, окутывающее без просвета. Ни дышать, ни говорить, ни плакать. Глубокая анестезия всех телесных проявлений горя, страха, тоски. Все эти чувства повисшая тишина заперла внутри, не давая выхода. Не тело, а воздушный шарик.
И лишь из невообразимо глубоких недр этой тишины малоразборчиво бубнит Фил:
– Шеф, не надо рубить сплеча… предстоит разобраться… таких результатов давно не получали… Наталья Николаевна… испытуемая… Спецкомитет…
– Черт тебя побери, Филипп, ты разве не понимаешь, что она взяла над ней контроль?!
Какой контроль? Над кем контроль?
Наталья пыталась кричать, но разве слова могут преодолеть космическую бездну тишины? Ее не одолеть и «Заре», потому что это гораздо дальше Марса, гораздо дальше. Только Кюри могла бы помочь. Изменить в ней тот самый скрытый параметр, который бы перенес ее с одного края пропасти, где она стояла последние семь лет, на другой край пропасти, где стоял отец. И отец ее давно забытого дитяти.
И вот она здесь. В своей комнате. Точнее – комнате отца. Еще точнее – казенной комнате. Лежит на полу и смотрит в потолок. Ни удивления от столь внезапного перемещения, ни страха, никаких иных чувств. Деревяшка. Только в голове гудят колокольные раскаты отцовского приказа: убирайся! Убирайся! Приходится вставать и убираться. Уничтожать следы своего пребывания. Избавляться от улик. Складывать скудные пожитки в чемодан. На это ушла вечность. И еще чуть-чуть, чтобы подумать над вопросом: а как зовут Кюри? Ту, давнюю Кюри, которая Склодовская, звали Мария. Хорошее имя. Почему бы и нашпигованную электродами девочку не назвать Мария? Тем более их судьбы так похожи – жизнь, положенная на алтарь науки. Высокопарно, но верно. Только у одной это добровольная жертва, а другая – просто жертва. Наука – всегда жертва. Ей ли не знать.
Сомнамбулой ходить по дому, держась за стены. И придерживая другой рукой живот. Ах да. Это рефлекс. Такое уже случалось. Она сомнамбулой ходила по дому и держалась за живот. Огромный такой живот. И никого рядом. Потому что никто и не должен был знать. Ведь она проводила тайный эксперимент, хотя каждый мог видеть его последствия – этот самый живот на девятом месяце. Все видели, но никто не понимал. Глупые бабенки, которых полно и в институте, и в науке, только шептались, поглядывая на плод эксперимента. Но ей плевать, потому что хуже она себя еще не чувствовала. Что-то наверняка шло не так, должно было идти не так, ведь она не собиралась доводить дело до готового ребенка. Вполне достаточным являлось in vitro. Но когда она останавливалась в своих экспериментах на достаточном и, тем более, необходимом? Вот и с Марией точно так же. Кюри?
Шприц прожигал насквозь. Но облегчения не принес. Ни намека. Только обморозил внутри головы мельтешение мыслей, превратив в снулых рыб. Достаточно, чтобы пустить внутрь мир внешний. Включая и Фила, который сидел в кресле и рассматривал ампулу.
– Это не наш метод, – покачал он головой. – Это годится там – от безысходности, безработицы.
– У меня безысходность и безработица, – зачем-то ответила Наталья.
Фил сунул ампулу в нагрудный карман ослепительно белой рубашки. Поправил темный-претемный узкий галстук.
– И с первым, и со вторым разберемся. А вот с этим, – он прижал руку к карману, – придется разбираться самой.
Он помолчал и странно сказал:
– Представь, что у некоего человека есть способность понимать все языки мира. Все, какие есть, и все, какие только были в истории. Мертвые и живые. Примитивные и сложные. Естественные и искусственные. Любые. Как ты думаешь, на каком бы языке разговаривал этот абсолютный полиглот?
Фил в своем репертуаре задавать парадоксы. Надеется ее отвлечь?
– Не знаю. Ничего не знаю. На любом. Какая ему разница?
– А мне кажется, что он будет немым, – сказал Фил.
– Я бросила своего ребенка, – зажмурившись, сказала Наталья. Но даже жалости к самой себе не возникло. – Отказалась. Бросила. Презрела.
– Ты это о Кюри? – Фил закурил. – Хочу тебя успокоить…
– Она тоже являлась экспериментом. Зачатие в пробирке. Слышал о таком?
Фил долго молчал.
– Об этом обязательно говорить?
– Ах да, не слышал. О таком не сообщат по радио и в «Науке и жизни» не напишут. А знаешь почему? Потому что кое у кого нет научных тормозов. Добилась мейоза – сливай в раковину и пиши статью об очередных успехах советской науки. Большинство бы так и сделало.
Фил встал, и Наталье показалось, что он уйдет. Это бы ее не остановило – она бы плакалась в жилетку креслу. Но Фил всего лишь подошел к окну, открыл его и остался там стоять.
– А у меня нет тормозов, Фил. Понимаешь? В чем угодно есть, даже в обычных бабьих штучках не тормоза, а тормозища, а в науке – нет. Вообще нет. Поэтому я… Подумаешь – зачатие! Холодное, в пробирке – без любви, хотя какая любовь – даже без животной страсти. Всё взвешено и рассчитано. А вот получить из этого комочка слизи живое и орущее – это да, прорыв в науке. Но в расчеты закралась ошибка. Как там… Ах да, тебя это не интересует.
– Прекрати, – попросил Фил. Почти жалобно. Не всякий выдержит богатства чужого внутреннего мира. Со своим бы справиться.
– Прости. Но скажи – зачем это всё?
– Что? – Фил подвинулся ближе.
– Всё, – упрямо повторила Наталья. – Наука. Знание.
– Знание – сила, – сказал Фил.
– Чушь. Многие печали. Ничего, кроме печалей. Пытка природы. Думаешь, можно доверять показаниям, полученным под пыткой? Мертвечина.
– Я тебя не понимаю, – вздохнул Фил.
– Знание – как вода. Из сказки. Бывает живое, а бывает мертвое. Не вредное. Мертвое. Но самое ужасное, что мы потеряли критерий, который мог их разделять. Отделять агнцев от козлищ.
– Ты бредишь.
Наталья замолчала. Молчал и Фил. Потом всё же сказал:
– Он живет на мгновение назад. Чертова псина. Мы еще точно не определили, но несовпадение временных фаз подтверждено. Никто ничего не может объяснить. Почему воду пьет, корм жрет, а пули в него не попадают и голыми руками его не схватить? У нас даже аппарата нет, чтобы это описать. Грубо. Приближенно. Но эффекты! Великолепная физика!
Великолепная физика. Великолепная физиология. Великолепная наука. Наталья шевелила губами, пытаясь пересчитать трещины на побелке. Почему-то ей казалось – сколько трещин, столько и людей, которых наука ухитрилась осчастливить. Хотя бы походя. Недокументированной способностью науки делать людей счастливыми.
– В общем, я уговорил деда… хм, Николая Ивановича отменить свое решение. К черту Сорбонну, у нас тут дел невпроворот. А времени нет. Нет времени! Собака, живущая в прошлом, есть, а времени нет. Такой вот парадокс Эйнштейна, будь он неладен.
9
– Не снимай очки, – попросил Бравый. – Очки тебе очень идут.
– Хорошо. Как прикажете, товарищ капитан, – Наталья разделась и теперь стояла перед ним, не очень понимая, что делать дальше. Бравый как-то нерешительно расстегивал пуговицы на кителе.
Со стороны выглядело, наверное, смешно. Два взрослых человека, один из которых полностью голый, если не считать очки, а другой медленно переходящий в такое же состояние, собрались с вполне понятным намерением в комнате с расстеленной кроватью, но при этом ведут себя как сопливые подростки, впервые решившие попробовать то, о чем зубоскалят в подворотнях.
Наталья подошла к постели, некогда имевшей полное право называться супружеской, откинула одеяло и легла. Заложила руки за голову и смотрела на Бравого.
Тот отвернулся и возился теперь с галифе. Военная форма явно не способствовала адюльтеру. Наталья протянула руку и погладила Бравого по голой спине.
– Ты знаешь, моя жена… бывшая жена никогда не снимала ночнушку.
– Почему?
– Стеснялась, наверное. Говорила, что голыми это делают только проститутки.
– А ты и не настаивал.
– А я и не настаивал.
Он справился с галифе, стянул трусы и лег.
– Но ты же настоял, чтобы я не снимала очки.
– Я попросил.
Наталья сняла очки и положила их между ними.
– Считаешь меня проституткой?
– Нет-нет, что ты! – Он даже сел. – Прости, не понимаю зачем вообще об этом заговорил.
– Наверное потому, что никогда до этого не изменял супруге.
– Проклятье, – Бравый дотянулся до кителя и достал из кармана сигареты. Долго и неловко прикуривал.
– А мне можно? Или это тоже больше соответствует дамочкам легкого поведения?
– Нет-нет, моя дымила как паровоз, – он отдал ей свою сигарету и достал новую.
Наталья затянулась и собралась съязвить, что хоть в чем-то соответствует высоким морально-этическим стандартам жены советского офицера, то есть бывшей жены, но промолчала. Они усиленно дымили, стряхивая пепел в причудливую морскую раковину, которую Бравый уместил между ними. Преграда между двумя обнаженными телами только росла. Осталось поставить сюда еще радиоприемник и натянуть ночнушку, которой у нее не было, и наступит полная семейная идиллия.
– Так и будем курить, товарищ, по одной? – Наталья загасила окурок.
– К черту, – Бравый переставил раковину на столик. – Очки надень.
– Это просьба?
– Приказ.
Она ничего не чувствовала. Как под местным наркозом. Трение слизистых оболочек, и всё. Она и раньше не отличалась темпераментом, но теперь совсем иное. Омертвление чувств. Обуздание инстинктов. Это ненормально, тем более что остальные реакции организма оставались в пределах нормы. Хотя что такое норма в постели? Лежать, раздвинув ноги, и смотреть в потолок? Бравый тыкался губами в щеку, мял грудь. Наталья хотела дождаться разрядки, но у соломенного вдовца долго не получалось.
– Давай попробуем по-другому, – Наталья осторожно похлопала Бравого по потной спине.
– Что? Как?
– Ляг. Вот так. Спокойнее. Ничего не делай, я всё сделаю сама.
Судя по всему, жена Бравого держала его на позиционном сухом пайке – строго в ночнушке и строго на спине.
– Ты где этому научилась? – почему-то прошептал Бравый.
– В Париже. Был в Париже?
– Почти.
– Это как?
– Сотню километров не дошел со своим батальоном. А съездить потом не удалось.
– Неужели тамошние девицы не преподали юному воину-освободителю уроков любви где-нибудь на сеновале?
– Перестань. Нет, не перестань, продолжай…
До самого последнего мгновения Наталья ничего не испытала. Ни капли возбуждения, ни грамма страсти. Или так и должны себя чувствовать женщины легкого поведения? Оргазм – дело чересчур затратное. Особенно для женщины, которой природой предписано понести и девять месяцев взращивать плод. Слишком сложное мероприятие, чтобы расточать энергию на оргазмы. Мужчины – другое дело. Расходный материал эволюции. Без оргазма не пошевелится.
– О чем думаешь? – Бравый ворошил ее короткие волосы. Пытался ухватить покрепче в какой-то мужской ласке. Не получалось.
– Об оргазме, – призналась Наталья. – Где сигареты? А, вот.
– Там действительно была одна француженка, – сказал Бравый. – Ничего особенного. Обычная деревенская дурнушка. Но симпатичная.
– Только не надо рассказывать о своих бравых похождениях.
– Нет-нет. Я был молод и глуп. Даже войны толком не видел – задел краешком. А то, что видел, не способствовало романтике.
Он вдруг сел.
– Ты чего? Не хочешь, не вспоминай.
– Горы обуви. Горы детской обуви. Горы игрушек.
Наталья погладила его. Он вздрогнул, но не обернулся. Не отстранился.
– Столько лет прошло, а они перед глазами стоят. Как картинка. Кому только в голову пришло включить пацана, и войны-то не видевшего, в батальон связи? Связи… Аушвиц, Бухенвальд, Форт де Роменвиль – и везде нужна связь для следователей. Наверное, поэтому и включили – мальчишка, не озверел, не видел крови, значит, должен выдержать. Выдержать. Кто-то ведь должен делать и эту работу?
– Прости. С этими идиотскими шутками…
– Я виноват, – сказал Бравый. – Ужасно виноват.
Наталья обняла его, прижалась крепче. Рука скользнула по животу.
– Всё было хорошо, даже и не думай…
Бравый вздрогнул от прикосновения.
– Нет. Я не об этом. Дело в том, что это я открыл детей патронажа.
Наталья замерла.
– Открыл? Детей патронажа? О чем ты?
– Форт де Роменвиль. Это не был обычный лагерь. То есть был, конечно же. Там в специальном отделении содержались детишки. Не очень много… Следователи долго не понимали, для чего. Точнее, понятно, что над ними ставились эксперименты. Странные эксперименты. Непонятное оборудование. Никаких записей. И свидетелей. Всех детей перед нашим наступлением… Почти всех. Но я нашел одного. Совершенно случайно. В той деревне… Дурак, какой же я дурак.
Наталья слушала, а он говорил и говорил. Хорошо, что он не видел ее лица. Хорошо, что она не видела его. И ничего не чувствовала, ни ужаса, ни жалости. Только то, что из нее вытекало. Медленно, вязко, липко.
А потом он спросил:
– Можешь кое-что взять для нее?
– Для Кюри? Наверное. Она любит книги. Если у тебя остались детские…
Он резко встал и принялся копаться в шкафу, сбрасывая на пол картонные коробки.
– Где же они? А, вот, нашел.
Наталья приподнялась на локте. Бравый держал на ладонях, будто преподносил ей подарок, пару туфель. Красные, лакированные, с закругленными носками. Мечта любой девочки.
– Дочка их не надевала.
Коробки усеивали пол. Кое-какие открылись, высыпав содержимое – ботинки, сандалии, туфли, тапочки – яркие и пестрые.
– Так ты возьмешь?
У Натальи пересохло в горле. Пришлось кивнуть.
10
«Вход запрещен – предъявите допуск».
Зеленые буквы на темном экране. А что она ожидала? Рабочая станция привычно гудела, непривычно отказывая ей в доступе к нужной информации. Конечно, можно попробовать свой доступ. Скоммутироваться с длинной цепочкой передающих центров – Бритва, Декадник, Гора, но сколько понадобится времени? И не факт, что доступ из Института экспериментальной медицины откроет хранилище Спецкомитета.
Оставалось только закурить и разглядывать папки со статистическими отчетами по пятилетнему плану округа Абасири. Сбор лука и перечной мяты, выгон саке и животноводство. Много интересного, но ей совершенно не нужного. А нужен ей всего лишь набор цифр или, скорее, кодовое слово. И если это слово, то она вполне может его знать. Нечто сентиментальное. Из прошлой жизни. Например, ее имя.
«НАТАЛЬЯ»
«Вход запрещен – предъявите допуск».
Или позапрошлой жизни – имя мамы.
Один ответ.
Наверное, это обидно. Имена двух самых дорогих женщин не удостоились чести стать паролем для доступа к документам особой важности. Хотя что она знает об отце? Сколько у него было этих женщин в тех далеких и безвестных гарнизонах, куда мама ехать отказывалась? Случалось ведь и такое. Редко, но случалось. Вот, например, еще имя:
«КЮРИ»
Вход запрещен, и далее по тексту.
Слишком прямолинейно. Может, катакана? Пришлось сверяться с бумажкой, набирая индекс каждой замысловатой буквы, точнее – слога.
Бесполезно. А времени в обрез. Скоро доза прекратит свое действие, легкий намек на эйфорию окончательно испарится и придется возвращаться. Трясущимися пальцами много не понабираешь.
Внизу экрана зажглось окошечко:
«ПЕРЕВОД?»
Чего перевод? Наталья ткнула в клавишу.
«ОГУРЕЦ»
Вот так так. Кюри – не просто Кюри, и даже не Склодовская-Кюри, а всего лишь огурец. Овощ. Бесполезный, но популярный в садово-огородных товариществах. Такой зеленый, с пупырышками. Хорош в соленом виде. И малосольном. Нет, она знала, что местные имена что-то значат. Например, нечто поэтичное. Одинокая луна или Поющий ветер. Но Огурец? Есть в этом нечто унизительное. Больше похожее на кличку.
Пальцы ощутимо дрожат. Сгиб локтя онемел, будто там кусочек вечного льда. Об этом тоже стоит подумать – что с ней происходит и почему. Но о себе думать всегда недосуг. А если говорить честно – страшно.
Хорошо, перейдем всё же на числа.
День рождения мамы.
Промах.
Ее день рождения.
Никак.
Его день рождения, что глупо.
Ожидаемый результат.
Какой еще памятный день? Очередная сигарета дотлела до фильтра. Пачка пуста. Мы не так запоминаем хорошее, как плохое. Память – хитрая штука. Наихудшие воспоминания только кажутся стертыми, но, когда приходит время, они вдруг возникают из тайного уголка – яркие, подробные, омерзительные. До тошноты. Как бы она хотела забыть ту боль! Бедные женщины. Расплата за эволюцию, за прямохождение, за длинные и сильные ноги, помогавшие когда-то убегать от хищников, а теперь всего лишь способ завлечь прямоходящих самцов. Инстинкт продолжения рода, который настолько силен, что даже в век науки рядится в одежды похоти, моды и той же науки. Может, это всё инстинкт? Инстинкт размножения, который в ее случае принял столь замысловатую форму? Шестидесятый год. Тот самый день. Тот самый месяц. Боль. Отчаяние. Ужас.
Пальцы промахивались по клавишам. Зеленые числа расплывались. Она вытирала слезы, щурилась, пытаясь разобрать за светлыми пятнышками роковую дату. Он был там. Вместе с ней. Почти. Сидел в коридоре, воспользовался служебным положением и слушал ее крики. О чем он думал? Вот она – ни о чем.
Сделано. И – ничего.
Конечно, он не мог так поступить. Похоже на самоистязание. А может, он поэтому и не пользовался своей станцией, что каждый раз приходилось набирать роковую дату?
Ошибка. Она допустила ошибку. Вместо шестерки – семерка.
Сработало.
Она смотрела, как по экрану ползут строчки доступных дел. Дети патронажа. Синдром угнетения разума. «Парацельс». Кюри-Мария. Наталья.
Читать нет ни сил, ни желания, ни времени. Рулон в АЦПУ почти кончился. Но достаточно для распечатки. Чего? Какую правду она хочет знать? Точнее, подтвердить?
Правда – самая страшная вещь на свете.
11
Ночная смена. Присутствие Натальи возле Кюри необязательно, но это единственное место на земле, где она чувствует себя сносно. Физически – следует уточнить для полноты клинической картины. Ангелика спит в закутке. Что тоже добавляет порцию облегчения. Теперь уже душевного. В геофронте затишье. Лишь привычный гул машины, иногда разбавляемый шелестом печатной ленты. Сидящие за рабочими станциями вяло нажимают клавиши, но лишь для того, чтобы не задремать. На застекленном шкафчике – ярко-красные туфли. Новые. Не ношеные. Куда, а главное – кому в них ходить? Вживление электродов в мозг – опасная операция. Как зондирование Вселенной, неизвестно на что наткнешься. Ну, почти неизвестно. Миллиметр вправо, миллиметр влево, десятая часть деления шкалы напряжения, а может, все вместе, и вот ноги – лишняя часть тела. Нет чувствительности, потом нет кровотока, и чтобы спасти всё, приходится жертвовать частью. Ничего злонамеренного, всего лишь медицина. Огурец. Провидческое прозвище.
У нее здесь много прозвищ, и все, наверняка, провидческие. Наталья достает сложенную бумажку и еле-еле разбирает блеклый точечный шрифт АЦПУ: Демон Максвелла, Огнивенко, Заграбастов, Шприц, Поломкин и так далее по странному списку, где среди непонятных то ли кличек, то ли кодовых имен выбивается из причудливой фантазии составителя некая Надежда Иванова. За которой сразу же следует Огурец. Вот так просто – кто-то заслужил имя и фамилию, а кому-то и клички достаточно. Или Надежда Иванова – тоже прозвище?
– Туки-туки, – сказал Брысь, заглядывая с высоты своего роста поверх ширмы. – Не спишь?
– Кто такой демон Максвелла?
– Демон, которого придумал Максвелл для постановки мысленного эксперимента по разделению молекул различной энергии, – Брысь даже не удивился. – Он, то есть демон, стоит около дырки, соединяющей две емкости, и открывает эту дырку молекулам с определенной энергией. Результатом должно стать то, что в одной емкости у нас будет горячий газ, а в другой – холодный.
– Ага, а что делает Огнивенко?
– Какой такой Огнивенко?
– Это тоже демон для мысленного эксперимента?
– Никогда о таком не слышал, – Брысь даже лысину почесал в подтверждение своей озадаченности. – Хотя наш брат физик любит придумывать всякие красивые сущности. В «Технике – молодежи» об этом прочитала?
– Вроде того.
– Ну, тогда понятно, – чуть ли не с облегчением сказал Брысь, – они и не такое напишут. Фантасты. Читай что посерьезнее – «Науку и жизнь», например. У меня есть пара популярных книжонок, могу подкинуть.
– Про скалярное смещение? – Наталья встала и поправила капельницу. Проверила иглу, для чего пришлось откинуть простыню. Кюри беспокойно зашевелилась.
– Н-нет, про это еще не написали, – Брысь смотрел на перебинтованную девочку.
– Почему? Ты зайди, чего стесняешься? Ты и синхрофазотрона какого-нибудь будешь стесняться?
Брысь закусил губу, отчего оттопырился клочок волос на подбородке, подумал, открыл рот, то ли собираясь отказаться, то ли набирая воздуха для смелости, но потом всё же шагнул за ширму, присел на стульчике – огромный, с окладистой бородой.
– Что мы тут наблюдаем? – спросила Наталья. – А наблюдаем мы тут ребенка женского пола, приблизительно семи лет – точнее пока установить невозможно, с уродствами врожденного – и не только – характера. Если говорить о верхних конечностях, то это, несомненно, следствие нарушений внутриутробного развития. Как вы думаете, коллега? – Брысь сумасшедшими глазами смотрел на Наталью. Она осторожно взяла культю и помахала ему. – Здравствуйте, дядя Брысь, здравствуйте! Давно хотела познакомиться с тем, кто бьет меня электричеством, дядя Брысь, – сменила писклявый голосок на отстраненность профессора: – Хотя отсутствие нижних конечностей следует отнести к приобретениям внеутробного развития, судя по шрамам. В чем же причина, коллега? Я бы отнесла это на счет внутримозговых повреждений, учитывая количество имплантированных электродов и периодические сеансы шокотерапии. Теперь предлагаю приступить к осмотру головы девочки. Коллега, вы не поможете снять бинты?
– Прекрати, – прошептал Брысь. – Прекрати немедленно.
– Почему? – Наталья удивленно приподняла брови. – Разве физик не должен знать, как устроен прибор, с помощью которого он делает столь впечатляющие открытия? То, что прибор имеет вид семилетней девочки, для науки значения иметь не должно. Или таких приборов много? Целая толпа приборов и каждый – готовая Нобелевская премия?
Наталья шагнула к Брысю, тот неловко подался назад и упал вместе со стулом, запутался в халате и возился на полу огромным неуклюжим насекомым, всхлипывая и шепча:
– Ты не имеешь права так говорить, ты не имеешь права так говорить, ты…
Пришлось помочь ему подняться и усадить на смотровую койку. Дойти до шкафчика, достать емкость и две мензурки. Спирт прошел по горлу прохладной водой и осел в желудке тяжелой лужицей. Но на Брыся подействовал как надо.
– Сколько их всего? – спросила Наталья.
– Много. Очень много.
– И у всех этот самый… скалярный?
Брысь отобрал у нее емкость и глотнул из горлышка.
– Нет. Конечно же, нет. У всех по-разному. Разные причуды. Ты не понимаешь. Ты многого не понимаешь, – всхлипнул почти по-бабьи, – а сама-то, сама! Нас сегодня-завтра закроют, шарашку ликвидируют, а ее… – он мотнул неопределенно головой.
– Из-за комиссии?
– Из-за комиссии, из-за опытов, из-за СУРа, из-за полета на Марс, из-за того, что на дворе шестьдесят седьмой. Мало ли причин?
Наталья схватила хныкающего Брыся за шиворот, притянула к себе и прошептала в ухо:
– Отсюда можно выбраться?
Брысь дернулся, пытаясь освободиться от хватки, но его совсем развезло.
– Нельзя. Ты вообще о чем?
– Ты же понял – о чем.
– Тогда точно нельзя. И куда ты побежишь? С ней? – Брысь от страха трезвел. – Я вообще ничего этого не слышал.
Наталья хлебнула из мензурки. Вода водой.
12
Машина ехала по дороге, петлявшей между холмов. Несколько раз их обогнали грузовики с контейнерами – эвакуация семей из военных городков завершалась. Потом дорога окончательно опустела. Бравый смотрел вперед, лишь иногда отрывая руку от руля, чтобы притронуться к Наталье. В маленьком окошечке отматывались сотни метров и километры. Расстояние до свободы. Она сразу ощутила неудобство, как только выехали за ворота КПП – словно заныла перетруженная спина. Пыталась устроиться в кресле и так и сяк, но тупая боль расползалась по телу, как чернила по промокашке.
Датчик Брыся предательски моргал красным.
– Как ты? – спросил Бравый.
Наталья неопределенно промычала. Говорить не хотелось.
– Всего ничего проехали, – сообщил он – то ли в утешенье, то ли в укор.
– А тебя за это расстреляют, – сказала Наталья.
– Спасибо.
– Не за что.
Теперь можно на цифры не смотреть. Каждый метр она ощущала по вспышке боли. И приступу тоски. Если у тоски могли быть приступы. Ей казалось, что она попадала в арктическую пустыню, а потом, не сбавляя скорости, – в пустыню монгольскую. Из адской стужи в дьявольское пекло. Хотелось кутаться в одеяло и раздеваться догола. Одновременно.
– Пить, – попросила она.
Бравый остановил машину, достал с заднего сиденья термос, налил в крышку зеленого чая. Держать ее Наталья не смогла – руки тряслись. Он взял ее за затылок, поднес к губам крышку с зеленоватой жидкостью. Попыталась глотнуть, но горло свело, как от невероятной кислятины, и она чуть не подавилась. Долго кашляла, задыхаясь, ощущая, что течет изо рта, носа и даже глаз. Бравый придерживал за плечи, чтобы она не ударилась о приборную доску. Когда приступ кончился, осторожно уложил спиной на кресло, снял запачканные очки, вытер лицо платком.
– Плохо мне, – сообщила Наталья.
– Возвращаемся?
– Сколько?
– Два километра шестьсот метров. И еще немного.
Японский бог. Отец всегда так ругался: «Японский бог». Почему японский? И чем он провинился?
– Надо ехать, – сказала Наталья и не поверила собственному голосу. Неужели она это сказала? – Слишком близко. Очень близко. Нам нужен зеленый огонек. Зеленый.
– Ерунда, – Бравый открыл дверь, закурил. – Этого вполне достаточно.
– Тебя точно расстреляют.
Еще один перегон. Теперь он едет еще медленнее, не едет, а ползет. Ему кажется, что так ей будет легче. Вряд ли. Всё равно что рубить щенку хвост частями. И ей что-то рубят. Частями. И пилят. Сотня японских лесорубов вонзили в нее свои пилы и разделывают на куски. Зачем? Она ведь не дерево! Дерево, сказал бригадир японских лесорубов. Мы тебя видели в постели – бревно бревном. Мне стыдно, сказала она бригадиру японских лесорубов. Я действительно деревяшка – бесчувственная. Пилите меня, пилите. Я заслужила.
Сквозь визг работающих пил доносился далекий голос. Очень далекий. Как писк комара. Такой же назойливый. Наташа! Наташа! Кто ее зовет? Разве ее так зовут? Никто ее так не звал. Никогда. Наталья. Наталья Николаевна. Этого так оставлять нельзя. Наташа! Или это не она? Давно не она? Была Наталья, стала какая-то Наташа.
И гипнотизирующий красный глаз. Как светофор. Проезда нет.
В лицо плеснули холодным. Прояснилось. Исчезли японские лесорубы, но лес остался. Багровые отблески на золотом. И боль осталась. Боль, что взрывалась в голове багрово-золотыми фейерверками.
– Сколько? – язык еле ворочался.
– Достаточно, – Бравый сидел перед ней на корточках и растирал ей ступни. – Уже зеленый.
– Точнее.
Он надел ботинок, зашнуровал. Расшнуровал второй, осторожно поставил на землю. Сквозь чулки его пальцы казались раскаленными гвоздями.
– Три семьсот.
– Годжира рядом?
– Какой еще… а, да. Совсем рядом.
Брысь не ошибся. Крайняя точка смещения здесь.
Ее слегка отпустило. Было невыносимо, стало невмоготу. Но без шприца не обойтись. Потому что даже сил сказать: «Поехали дальше» не находилось.
– Возьми в сумочке.
– Что?
– Шприц. Жгут. Ампулу.
Странно, но Бравый не стал возражать. Выгляжу совсем плохо, догадалась Наталья. Только вот сделать себе инъекцию она не сможет. Никак. Тем более в вену. А Бравый вряд ли попадет куда надо. Тем более в вену.
Но он попал. Не сразу. Очень не сразу. Но что такое боль от ковыряния иглой по сравнению с ее состоянием? Мелочь, не стоящая внимания. Укус комара. Очень злобного комара.
Как уже стало привычным, она почти ничего не почувствовала. Той эйфории забытья, которая превращала мир чудом одной инъекции в нечто неважное, иллюзорное. Вот оно, медикаментозное опровержение материализма. В том числе исторического. Иначе как объяснить, что человек эпохи социализма вдруг скатывается в махровые пороки капитализма? Добровольно. Или прав товарищ Сталин: по мере продвижения по пути социализма классовая борьба будет только нарастать? Причем в отдельно взятом человеке.
Наталья скорчилась на сиденье. Вот так, на боку, казалось полегче. Чуть-чуть. В опущенное окно дул холодный ветер. Почти компресс на горящем лице. Внутри заледенелого тела нечто рвалось. С хрустом. Но об этом лучше вообще не думать.
– Здесь ты меня ждешь.
– Но…
– Иначе никак. Брысь пообещал сюда.
– Брысь? – Бравый закурил. – Вы это серьезно? Нет, подожди, – он выбросил сигарету в окно и повернулся к ней. – Я понял – он тоже колется? Да?
Наталья погладила Бравого по щеке. Кое о чем ему лучше не знать.
– Передатчик. Отнеси его в лес.
Бравый вытащил с заднего сиденья чемоданчик, как две капли воды похожий на «тревожный», открыл, проверяя начинку, захлопнул и вылез из машины.
Когда он через вечность вернулся, она попросила:
– Не думай об этом. Думай о том, что будем делать дальше.
– Сядем на самолет и улетим.
– Так просто? По маршруту Осака – Москва?
– Сядем на транспортный чартер и улетим. Здесь уже моя забота.
– Твоя, только твоя, – сказала Наталья. – Теперь поехали назад. Или я сейчас умру.
13
– Ничего не получится, – сказал Брысь. – Ни-че-го.
Он возился за пультом, нажимая клавиши и подкручивая маховички, будто это как-то могло решить задачу, что находилась в голове у Кюри. Стоящая под рукой «Спидола» сквозь треск помех вещала: «Миролюбивая политика СССР… распоясавшаяся американо-японская военщина… очередное нарушение взятых на себя обязательств… в боестолкновении над проливом…» Наталья выключила приемник.
– Ты своих отправил?
Брысь посмотрел на нее. Руки, словно живущие отдельной жизнью, продолжали суетливо передвигаться по пульту. Наталья перехватила его запястье, прижала ладонь к груди. Никакого соблазнения, всего лишь успокоение. Мягкость и тепло груди заменяют двести миллиграммов транквилизатора. Тем более что этих миллиграммов у нее и нет.
Вряд ли их кто видел в этом закутке физиков с громоздкими магнитными ловушками, малой вычислительной машиной и шкафами с загрузочными лентами. Сокращенную смену сократили еще вдвое – кого-то эвакуировали с семьями на материк, кого-то командировали в район конфликта. Даже вездесущий Фил резко снизил градус своего присутствия, разъезжая с комиссией по точкам. Скорее всего, он поставил крест на Кюри. Только отец никуда не выезжал, а дневал и ночевал в кабинете. Что он там делал, Наталья боялась себе представить.
– Отпусти, – попросил Брысь. Осторожно отнял руку от груди, переложил на свое колено.
– Успокоился?
– Она запорола все тесты, – сказал Брысь. – Даже самые простейшие. Синдром в полном разгаре. А это значит, что она уже…
– Не рассказывай мне про то, что я знаю.
– Она хоть говорит?
Наталья покачала головой.
– Но понимает, – поспешила добавить, чтобы не вогнать Брыся обратно в черную меланхолию. – Не всё… но понимает.
– Бессмысленно, – сказал Брысь. – Собственно, так и должно быть. За эволюционный скачок всегда приходится расплачиваться. Шерстью, хвостом, разумом.
– Брысь, милый, давай без лекций, – попросила Наталья. – Понимаю твое состояние, понимаю, чем тебе это грозит, но времени нет. Придумай хоть что-нибудь.
– Что я придумаю?! – Брысь страшно зашипел, сдерживаясь, чтобы не закричать. – Это физика, милочка! Физика! Расчеты! Формулы! И если формулы говорят, что я должен подать на контакты такое-то напряжение, то физике глубоко наплевать, что у кого-то зажарятся мозги! Хочешь получить расстояние – будь добр обеспечь мозговую активность на сверхкритическом уровне. Баста.
Наталья зажмурилась, досчитала до десяти, потом для верности до тридцати. Не для себя. Для Брыся.
– Всё?
– Угу, – буркнул он.
Звякнул ЗАСовский телефон. Брысь взял трубку, долго слушал, хмурился, кусал губы, неслышно шептал, не решаясь возразить говорящему.
– Я всё понял, товарищ генерал. Конечно. Простите, так точно.
Как величайшую драгоценность он опустил массивную трубку на аппарат, взял себя двумя пальцами за челюсть, подвигал ее, словно разрабатывая онемевшие мышцы.
Наталья ждала.
– Тебя вызывает. Немедленно.
Здесь она еще не бывала – просторный по блиндажным меркам зал, стол под зеленым сукном, стоящие вокруг него стулья, на стене – карта страны, испещренная красными точками. На столе раскатаны рулоны распечаток, высятся горы лабораторных журналов и папок.
Отец сидел сгорбившись, притулившись у края стола. Китель на спинке обвис под тяжестью наград. Перед отцом, между сжатыми кулаками лежал пистолет.
– Товарищ генерал… папа, что с тобой? – Наталья почти подбежала к нему, взяла запястье. Черный пистолет притягивал взгляд.
Пульс учащенный, в пределах нормы. Отцовской нормы.
– Нас закрыли, – сказал Николай Иванович. – «Заря» стартовала, а нас пустили под нож.
– Почему? – Наталью не особенно это интересовало, но надо как-то отвлечь его от черного пистолета.
Он снял одну руку со стола, похлопал по карману брюк, достал пачку, несколько секунд смотрел на багровое пятно, скривился, но вытряхнул сигарету, закурил. Пододвинул пачку ей.
– Почему? – переспросил он. – Не оправдали надежд партии и правительства. То, на что Иосиф Виссарионович дал свое добро, Лаврентий Павлович посчитал разбазариванием народных средств и недостойным традиций Спецкомитета. А может, кто-то где-то встал не с той ноги.
– Но Фил, то есть Филипп Рудольфович, почему их не убедил? Он ведь хорошо умеет убеждать! Прорыв в транспортных системах, путешествие к другим планетам!
– У него другие приоритеты, – сказал Николай Иванович. – Особенно в свете теперешних событий.
– Ты о чем?
– О том, что за него можно не переживать. Был один проект, теперь другой.
– А что будет с Марией?
Отец перевел взгляд на нее.
– С Кюри, – поправилась Наталья, – прости, с Кюри.
– Почему ты ее назвала Марией? – Отец тяжело смотрел из-под нависших бровей.
Если бы Наталье уже не было страшно, она б испугалась. Но привычный липкий страх покрывал всё тело, и даже вопрос отца не мог добавить к нему ни крохи, ни грамма. Возможно, если бы он отложил сигарету, взял пистолет, направил на нее, тогда да. Но вряд ли, вряд ли.
– Я всё знаю, – сказала Наталья. – Я знаю всё.
Отец закряхтел. Отвел глаза.
– Ни черта ты не знаешь, девочка.
– Она моя.
Он молчал, пускал дым на пистолет, стряхивал пепел в переполненное окурками блюдце. Потом заговорил. Словно опускал гири на чашу весов. Огромные, невыносимо тяжелые гири. Только так, как умел он один. Даже не гири. Пули. Из этого самого пистолета.
Ты отказалась от нее. Неважно – что она такое и как появилась на свет. Важен отказ. Сдача. Предательство. Ты выбросила ее на помойку, где она подыхала – без роду, без племени, калека, урод. За те годы, что она пыталась не умереть, ты не соизволила хоть что-то узнать о ее судьбе. Пробирка или палка – не важно. Важен факт предательства. И теперь она является сюда, чтобы заявить, что этот несчастный уродец – ее. И что? Расплакаться от умиления? Обратно пришить ей ручки-ножки и вставить глазки? Или у них в институте это уже научились делать? Тогда учти, мозги ей тоже понадобятся. Нормальные мозги семилетней девочки, а не прожаренный мусор.
Наталье до дрожи хотелось отключиться, отыскать тот тумблер, один щелчок которого – и тишина. Или схватить пистолет и… Или он этого и хотел? Довести до истерики, а потом – несчастный случай. Война всё спишет. Стоило обдумать, но гири его слов давили на грудь. Невыносимая тяжесть, не дающая ни дышать, ни говорить. Разве что чуть-чуть. На три слова:
– Она… твоя… дочь…
Еле слышный шепот. На уровне дыхания.
Но пытка прекратилась. Начались смертные муки.
– Что?
– Недокументированная способность. Ты еще не понял, в чем она? Ребенку нужны родители. Даже такие, как мы – предатели и мучители. Но это не важно, важно – папа и мама. И она это сделала. Я не знаю как. Но она сделала так, чтобы родители оказались рядом. И никуда не могли уйти. Физически. На уровне боли… У меня не было материала. Это бред, но так. Мужиков, желающих поспособствовать in vivo полно, а in vitro – нет. Вопрос стоял так – или никогда. Поэтому пришлось выбирать сейчас. Преступление, я знаю. Но это всего лишь эксперимент. Зашедший чересчур далеко. Мы привязаны к ней. Ты – слабее, я – крепче. Мне до городка добраться – уже мучение. А главное – я не хочу. Это мерзко, но я ее люблю. Чудовищно, чудовищно…
– Я тебя убью.
Наталья встала.
– Нет, слишком просто. Ты мой отец и отец моего ребенка. Ты ничего не сделаешь. Ты будешь сидеть здесь и курить. И ждать. Но потом всё равно ничего не будешь делать.
Он затушил сигарету, взял пистолет, передернул затвор.
14
Наталья хотела попросить Брыся отвернуться, но передумала. Халат, блузка, лифчик ужасно мешали. Кюри невесомо покоилась на коленях и сгибе руки. Казалось, она спит, но рот открывался, как у голодного галчонка, из уголка губ стекала слюна. Тощее тельце подрагивало. Повязки ослабли, распутались и выглядели ужасно неряшливо.
– Помоги, – не выдержала Наталья, и Брысь залез на платформу. Горячие кончики пальцев обжигали кожу. – Халат, тяни за рукава. Сможешь расстегнуть сквозь блузку? Да, там на косточках, нужно надавить…
Зачем она так вырядилась? В дурацкий брючный костюм? Хорошо хоть пиджак на десяти застежках заранее сняла. Будто не верила, что сегодня всё случится.
Кюри заворочалась, захныкала. Наталья перехватила ее ладонью под голову, прижала к себе. Перебинтованная культя ткнулась в обнаженную грудь. Брысь с ужасом смотрел на происходящее. Она даже не сосала, а жевала. Маленькими острыми зубами. Больно. Потом всё же разжала челюсти. Острая боль сменилась на тянущую.
– У тебя же там ничего нет, – то ли сказал, то ли спросил Брысь.
– Не важно, – Наталья нащупала веревку, намотала на кулак. – Когда начинать?
– Ты уверена? – Брысь достал из кармана папиросу и сунул ее в рот, прикусил мундштук, но зажечь не озаботился.
– Мыло и мочало, начинай сказку с начала, – сказала Наталья.
– Меня уволят.
– Зато какая физика.
– Физика что надо. Переброска двух разумных тел на предельное расстояние в ходе эксперимента, собранного на коленке и в нарушение приказа начальства. Я в восторге.
Лампочка зажглась зеленым.
– Черт, что я делаю? – Брысь опять сунул в рот изжеванную папиросу.
– Помогаешь всем нам стать лучше, – сказала Наталья и потянула веревку.
Прости меня, кажется, крикнул Брысь.
Ничего особенного. Никакого промежутка.
Была тьма, стал свет.
Было тепло, стало холодно.
Было тихо, стало шумно.
Был Брысь, нету Брыся.
Дорога. Холмы. Осень. Ветер. И даже машина далеко впереди, неуклюже съехавшая на обочину.
Кюри захныкала, но Наталья кое-как прикрылась, застегнулась. Хорошо, что позаботилась об одеяле – голый ребенок на таком ветру сразу простудится. Нужно быстрее дойти до машины, там одежда для нее и Кюри. Марии Кюри. Пусть будет так.
Странно, неужели Бравый их не заметил? Продолжает сидеть в машине и слушать по радио сводку военных действий? Мальчики любят войнушку. А нам, девочкам, обо всем приходится заботиться самим.
Почему-то она оказалась босиком. Туфли исчезли. Волшебные серебряные туфли исчезли, перенеся девочку Наталью и девочку Марию из мрачного замка людоеда. Самое трудное – первый шаг. Потом легче.
– Держись за меня, – сказала Наталья, и Кюри обхватила ее за шею. Слабо. Непривычно. Вряд ли ее носили вот так на руках. – Мы сейчас дойдем. Тут ерунда. Близко. Шаг за шагом, шаг за шагом.
Закрапал дождик. Для полноты удовольствия.
Пять шагов. Десять шагов. Сто шагов.
– Эй! – получилось плохо. Неубедительно. – Бравый!
Черт тебя побери, Бравый. Я вижу твою спину, а ты не изволишь почувствовать мой взгляд. Взгляд любимой женщины. Или врут писатели-поэты? Нет во взгляде чудодейственной силы? Чадодейственная сила есть – в Кюри, а всё прочее – выдумки. Черт с тобой, дойду. Только вот остановлюсь ненадолго, отдышусь и опять пойду.
– Держись, детка, держись, мама всё сделает, как надо. Мама у тебя – отвратительная мама, но уж это она сделать сможет.
Она еще много чего говорила, поглаживая прижавшуюся Кюри по спине, даже сквозь одеяло ощущая выступающие позвонки: и о том, что они улетят с этого острова, и о том, как будут жить все вместе в далеком чудесном месте под названием Ленинград, и о том, что у нее будет папа, ведь для маленьких девочек очень важно иметь папу, а папа – это не тот, кто… (здесь она слегка запнулась), в общем, это тот, кто о ней по-настоящему заботится, и о том, что они всё-всё забудут, забудут, как страшный фантастический сон, ведь в Советском Союзе не могут существовать такие Спецкомитеты, это неправильно, в Советском Союзе могут отправить на Марс экспедицию, а вот проводить эксперименты над маленькими девочками не могут, а значит, всё это сон, даже не сон, а кошмар, ибо только в кошмаре Бравый может лежать на руле, а из отверстия в виске стекать кровь ему на колени.
Замызганное ветровое стекло, дотлевающая сигарета, радио, сообщающее о чем-то, что уже не воспринималось головой. Вот цена обещаниям, которые она давала Кюри. Опять обман. Предательство. Нет сил ни кричать, ни плакать, ни идти. Только сползти спиной по теплому боку машины.
Покой. Девочка затихла, устроившись поудобнее. А в синей бездне без единого облачка летел самолет, не тот, который должен их увезти в придуманный Ленинград, а другой, вражеский – с белыми звездами. Вслед за ним пролетела еще пара других, с красными звездами, но так же беззвучно, и лишь потом вздрогнула земля.
А из леса выходили туристы. И это было еще нереальнее нереальной реальности, в которой ей маячила долгая счастливая жизнь.
Наталья сразу их узнала, ведь сон и бред экономны на выдумки. Кем еще могли оказаться туристы в этих местах, как не теми самыми – с ее самолета? Сколько с тех пор прошло? Недели? Месяцы? Годы? Какая разница – во сне не считается.
– Старая знакомая! – присвистнул впереди идущий. Тот, что пел тогда про горы, лучше которых могут быть только горы. – Давно не виделись.
Сейчас меня будут убивать, поэтому отвечать не обязательно.
– Что она здесь делает? Дятел…
– Замолчи! Лучше займитесь машиной.
Тот, кого назвали Дятлом, присел перед ней на корточки и потянул за краешек одеяла.
– Это она?
Наталья крепче прижала к себе Кюри.
– Нам придется ее забрать, – сказал он.
Замотала головой. Будто это что-то значило.
– Мне очень жаль, что так получилось, – Дятел поднялся, достал пистолет. – Простите, правда.
Двигатель заработал. Двое протащили мертвое тело до обочины, раскачали и бросили в кусты.
– Долго будешь возиться?
Дятел скривился:
– Делайте свою работу.
Наверное, он выстрелил, потому что мир изменился.
Часть вторая. Книга японских необыкновений
1
У каждой красивой девочки должна быть некрасивая подружка.
Но если ты безобразна, то не значит, что твоя подруга – Белоснежка. Она может оказаться еще хуже. Не внешностью, тараканами в голове.
Мысль не новая, но свежая.
Под стать летнему утру, что за мутным окном «крейсера». Наш класс дебилов и идиотов наполняется, как подставленный под тонкую струйку кувшин. Или как баночка для анализов, которые вдруг приспичило собрать у тех, которым совсем не приспичило. Это, вообще-то, не я. Я – девочка приличная, хоть и сижу на подоконнике. Наблюдаю. Как Огнивенко размазывает по доске вчерашнее задание по физике. Непонятные закорючки отмываться не хотят. Словно поросята. Они и похожи на поросят – белые и непонятные. Что это назвали? Какая-то там «механика». Надо спросить у Хаеца. Хоть у нее после сна память начисто отшибает, но в книжечку она пишет регулярно. А вдруг ее Огнивенко на всю ночь дневальной поставила? Без сна и ужина? Тогда Хаец расскажет всё подробно, минута за минутой, секунда за секундой.
В дверь продолжают входить и врываться «семейные» и «приютские». Разницы никакой. Что бы не шептали. Если у кого-то засвербело такого идиота с распущенными слюнями и соплями в дом пристроить, то уж поверьте – у самих мозги тараканами кишат. Или чего похуже.
Вот, легка на поминках – Ешкина-ежевика, идет, глазки в пол, рукава чуть ли не до пальцев натянуты, новыми укусами красуется. Не факт, что родственнички постарались, но от такого запаха у кого хочешь аппетит разыграется. Мигом голодающая Африка вспоминается, режим апартеида. Так и хочется в столовку бежать. Или Ешкину куснуть – вдруг съедобная.
Вслед за Ежевикой – Настюха Шприц (ей в ухо). Трезвая. Значит, физкультурник с трудовиком еще после вчерашней дозы не отошли. Логика – царица природы, взять которую – наша обязанность.
Слезай, Надежда смотрит на меня и тыкает в стул. Скоро звонок.
И впрямь – чего расселась?
Огнивенко остервенело сражается с мелом, того гляди доска вспыхнет. Рядом с ней Демона Максвелла надо установить, чтоб охлаждал. Нет, не надо. Знаю этого Максвелла, сидели рядом, так Надежда каждый урок подгузники меняла. Прохожу мимо, удерживаясь не щипнуть дежурную, пристраиваюсь рядом с Надеждой. У нас, девочек, так – ходим парой. Не то что мальчики, которых в нашем классе дураков только Поломкин, да Зай Грабастов, если не считать Заику с баяном и Маршака Безграмотного. А их считать никто не хочет. Конченые. Скоро совсем с койки не встанут, под себя ходить начнут и через трубку кормиться. А мы к ним классом на экскурсию. Как к этому… Как его? А, неважно.
Подбредает Овечка и, медленно пережевывая слова, будто и не урок на носу, просит, протягивая тетрадь:
– Надь, помоги задачку решить, решить задачку помоги, задачку решить…
Ладно на три слова разжевалась – «Надь» не в счет, а то бы до вечера канючила, бином ходячий. Хочется отогнать ее подальше, но лучшая подруга всех обиженных, белоснежка с тараканами, тетрадь принимает и укоризненно косится на меня. Опять подслушала. Как желаете. Мое дело – потустороннее. Руку под щеку, вторую на приемник. Продираюсь сквозь шумы и помехи. Без органчика толку мало, особенно утром. Надежда строчит. Надо же. И я ей не нужна.
Что-то пробилось.
Токийская станция необыкновений: «Японцы считают особым деликатесом мясо гигантских кальмаров, которых они ловят с помощью специально прирученных и дрессированных кашалотов. Секрет одомашненных кашалотов они никому не открывают. Охота кашалотов на гигантских кальмаров – самое впечатляющее зрелище в Японии».
Слышно отвратительно. Приходится прижимать «Космос» плотнее. До хруста – то ли в ухе, то ли в корпусе. Хорошо, что Надежда не слышит – Овечку кормит. Надо же, кашалоты. Никогда не верила, что они существуют. Картинки видела, да мало ли кто чего нарисует. Та же Негода-Егоза такое изобразит, что директора вноси.
Кашалоты не отпускали. Надо попытаться их рассмотреть, взять бинокль и попытаться. Будем сидеть на Токийской башне, свесив ноги, вырывать друг у друга бинокль и сквозь марево разглядывать синие спины плывущих от залива кашалотов. И так этого захотелось, что чуть не выдернула Надежду с места – бежать к ларьку, где шоферы глушат пиво. Маршрут давно обдуман – залезаешь в кузов, незаметно. Хорошо, если там матрасы, а не навоз. Песок тоже подойдет. И ждешь. Отоваренный шофер, который и рубль в банку иногда не положит, крутит-вертит баранку по славному Дивногорску, по прямым улочкам, мимо заброшенных домов, пересекает заставу, где его, конечно же, никто не проверяет и не досматривает, а ведь были времена! И пылит по степи, чтобы аккурат у полигона остановиться пописать, а мы тем временем с борта да в обочину. Грузовик отчаливает и…
Додумать, домечтать не дают: Вечный двигатель вваливается в класс, и где-то что-то начинает шипеть и плеваться. Не иначе Маршак органчик принес. Свинтил с приютского телевизора и приволок. Надеется, что он ему поможет. На уроках подсказывать будет. Писк такой, аж в ушах закладывает. И тут не выберешь – то ли Вечный двигатель обратно отправлять, то ли органчик отключать.
– Вон отсюда! – орет Огнивенко непонятно на что, но грязная тряпка летит в Маршака. – В пепел! В пыль!
У нее волосы тлеть начинают, замершая на пороге Вечный двигатель отшатывается, но кто-то ее проталкивает вперед, и в кабинет входят они. Собственными персонами. Звенит звонок, все кидаются к партам, органчик перестает скрипеть. Все здесь. Вся дюжина.
Но нет такой дюжины, которую нельзя сделать чертовой.
Училка, Дедуня и некая личность неприятной наружности. Кто куда, а я пялюсь на личность. К нам. Как поспать дать, точно к нам. Это по коленям видно и белым носочкам.
– Садитесь, дети, – кивает Фиолетта.
Садимся. То есть все садятся, а я как сидела, так и сижу. Колени сравниваю. Мои и напротив. Мои – толстые, бледные, заусенцы какие-то. Напротив – даже ничего. Крыть нечем.
– К нам в класс пришел новый ученик. Ее зовут Иванна. Прошу любить и жаловать.
Дедуня ничего не говорит, оглядывает нас директорским взглядом, лишь слегка задержавшись на Надежде. Чуть-чуть. Но это чуть-чуть мне очень не нравится. И, кстати, какая такая Иванна?! У вас глаз нет? Осматриваюсь: у всех глаза на месте, даже у Зая Грабастова. Новенького рассматривают. Дедуня наклоняется к Фиолетте:
– Как договаривались, Виолетта Степановна.
– Хорошо-хорошо.
Иванна разглядывает кончики туфель. На класс не глядит.
Фиолетта подталкивает в спину:
– Садись на первую парту, к Ивановой.
А я, готовая завопить: «Постойте, постойте! Какая еще Иванна?! С каких это пор у них такие имена?! Может, их еще и в наш туалет пускать?!», затыкаюсь и отваливаюсь. Надежда сжимает мою руку. Понятно, без истерик. Выметаюсь, уступая место этой самой Иванне. Меня тошнит от этого вида. Мне Огнивенко милее. Бедная Надежда. Она с чужими давно не сидела. Усыхает, как клоп. До полупрозрачности. Жует губками, смотрит на Дедуню, но тот велит всем вести себя хорошо и удаляется. Мог бы предупредить. Знал ведь. Хотя Надежде – это только лишняя бессонная ночь. Что да как. И я, всё еще уткнувшись в коленки, представляю выражение ее лица. Мученическое. Движение рук. Нервическое. Как бы вообще слабину не дала. В очередной раз при всех. Вот ведь горе.
Поглядываю на нее искоса. Потом во все глаза. И жалею, что их у меня пара. Ничего такого, что я напредставляла, а очень даже наоборот. Щека розовеет. И кончик носа. Иванна на нее тоже поглядывает. Дружелюбно.
– Иванна, – шепчет и ладошку сует. Надежда ладошку жмет.
– Приступаем, дети, к уроку, – стучит Фиолетта указкой по столу.
– Ты семейная или приютская? – Огнивенко встревает с задней парты.
– Это как?
– Ну, в «крейсере» будешь жить или у тебя родня тут?
Ход мыслей Бастинды понятен – хлебом не корми, дай умучить несмышленыша. Она и на Надежду давно зуб точит, да только ей до нее, как нам до Токио. Иванна ответить не успевает.
– Кто дежурный в классе? – Фиолетта интересуется.
– Я! – хлопает крышкой парты Огнивенко. Могла бы и не вскакивать – сколько себя помню, она постоянно на входе в класс стоит и ногти проверяет. И подгузники.
– Кто сегодня отсутствует? – Фиолетта открывает журнал, заносит над списком ручку. Еще один глупый вопрос – будто сама не видит. Наверное, это такой ритуал, как в племени Мумба-Юмба, где вожак обязательно спрашивает у шамана – не прольется ли сегодня дождичек, хотя на календаре – четверг.
Вопрос ставит шамана, точнее – ведьму, в тупик. Сказать, что все на месте – сказать неправильно, а сказать, что больше, – непонятно. Первый раз вижу Бастинду в виде открывающей рот рыбы, а оттуда – ни звука. Фиолетта что-то пишет в журнале, Огнивенко скрипит мозгами, класс ждет.
– Виолетта Степановна, – ноет ведьма, – а как нужно правильно сказать? Ведь нас сегодня больше. Все на месте, и новенькая пришла…
Слово «новенькая» она произносит так, что у непривычного на лбу должен пот проступить. От страха. Не поздоровится этой самой Иванне, если ей после уроков в приют по коридорам топать.
– Что? – отрывается от писанины Фиолетта. – Хорошо, Света, садись.
Света садится, так и не разрешив для себя загадку. Завтра ведь опять мучиться – рот разевать. Ничего, пришила к рукаву красную повязку, полезай в кузов.
– Откройте учебники на странице…
Все шуршат «Землеведеньем». Даже Иванна. Когда только успела получить? Дедуня ее быстро отоварил. Надежда смотрит, как та достает учебник, открывает свой. Чем угодно клянусь, она разочарована. Шерочка с машерочкой. Вот если бы у Иванны его не оказалось, они бы голубками, головка к головке, над страничками склонились. А тут разочарование. Или это Дедуня подгадал? Он, наверное, так и подумал: не дай новенькому учебник, так он всю его Надежду обслюнявит. Вот и подсуетился. Но, с другой стороны, как выражается Папаня, чего же он Иванну рядом с ней усадил? Будто мест в классе мало.
– Читаем параграф о первой эпохе освоения Дивных гор, – объявляет Фиолетта.
Дураков учить – народное добро зря переводить. Нынешнее поколение советских людей при коммунизме жить будет, а класс пускает слюни, ищет параграф. А у меня с хлюпаньем, очень знакомым хлюпаньем исчезает пенал. Все дела. Очки, ручки, карандаши, линейка, транспортир. Толкаю Надежду. Она послушно поднимает руку. Фиолетта не возражает, и Надежда идет назад к Заю Грабастову, который пенал только на зуб не пробует. Вертит его, сопли в рот стекают, обезьяна обезьяной. Раньше он всё трусами баловался. Девчоночьими. Прыщ озабоченный. Если где в школе визг – у кого-то недосчитались и сразу к нам, Грабастова за шкирятник. А толку? Уж и так его уговаривали, и этак, ничего не помогало. Магниту как ни втолковывай, он всё равно притягивает. Только когда совсем дурнем стал, на стерки да карандаши перешел.
Надежда протягивает руку, но Зай Грабастов и ухом не ведет, сопли вкуснее. Надежда ждет. Зай пенал открывает. Дело безнадежное – она так и будет стоять.
– Грабастов, отдай Ивановой пенал, – приходит на помощь Фиолетта. – Сейчас же.
Сколько она из-за трусов его за уши таскала – рефлекс вырабатывала. Тогда не очень помогло, но теперь у Зая ничего, кроме рефлексов. Подбирает сопли, отдает пенал. Надежда кланяется, к парте пятится, кланяется, да только Заю от ее поклонов ни холодно ни жарко. У него в руках целый набор очков – по размеру видно, что младшеклассников обобрал. Возится с ними, Крылов несчастный.
Иногда мне снится сон, будто я куда-то опаздываю, а никак собраться не могу – то туфли ищу, то ключ от дома, а когда наконец-то на улицу выбегаю, то обязательно не на свой троллейбус сажусь, и он везет меня, везет. Теперь этот сон наяву снится, аж ущипнуться хочется, потому что у новенькой не учебник, а безобразие. Смотрит в книгу и видит фигу, как выражается Фиолетта. Буквы расползлись, смазались.
– У меня учебник бракованный, – говорит. Даже руку не подняла.
– Возьми очки коррекционные, – отвечает Фиолетта.
– Какие очки?
– Ах да, Надежда, дай Иванне свои очки, у тебя ведь с учебником всё в порядке?
Еще чего! Пускай кто другой поделится, тот же Зай! Но кто меня слушает? И вот новое чудо в очках, будто на именинах. Губами шевелит, муру разбирает. Первая эпоха – это когда сюда приехали всякие, понастроили «шарашек», высоким забором обнесли, полигон расчистили. Если за город выйти, то можно найти эти развалины. Там хорошо костры устраивать из старых деревяшек, они из песка там и сям торчат. И найти можно всяко интересного, чему и названий не осталось: органчики – не органчики, но если подождать, они пищать начинают. Раньше у нас многие там шастали, даже мы с Надеждой пару раз бегали. Ляжешь на нары, в огонь смотришь, только ветер до костей пробирает. И дорога. Тоже старая, цветами поросшая. К полигону. Кажется, именно по ней мы первый раз до башни чуть не добрались. Надежда букетики собирала, я букетики топтала. Но той дорогой не находишься. Долго.
Вот так всегда. Смотришь в книгу, а видишь всякие воспоминания. Фиолетта цербером по рядам ходит – кому очки поправит, кому книгу перевернет, чтобы вверх ногами не читали. Третьему затрещину отпустит, чтобы глаза к переносице съехались. Заика даже сказать пытается, к баяну тянется, но сегодня не его очередь. Поначалу непонятно, что происходит. Фиолетта принимается внушать. Пока я не оглянулась, думала, что Демон Максвелла ее чересчур подморозил, но нет – Овечка в своем репертуаре невинной жертвы.
– Это что такое? – Фиолетта указкой в стол тычет, где Овечка с добром раскинулась. – Ты зачем сюда вообще ходишь? В куклы играть?! Встань!
Овечка встает, передник оправляет, косицы треплет, чудо наше кучерявое. Блеет неслышно. Чего с ней? В таких случаях, а это каждый знает, от нее метров на десять отбежать надо, а лучше вообще на другой конец «крейсера» ушлепать. Так и хочется сказать багровеющей Фиолетте: «Бегите, Виолетта Степановна, бегите!», но ее, похоже, крепко прихватило. Она уже и руками размахивает, указкой чуть ли не по голове Овечки стучит, а подобное – распоследнее дело.
И тут начинается. Уши затыкай и зажмуривайся. Класс так и делает. Мозгов у нас маловато, но рефлексы спасают. Только с Надеждой проблема. Точнее, не с ней, а с дурацкой Иванной, которую и винить толком не в чем – откуда она знает, на что Овечка способна? И пока Надежда силится ей показать, что надо делать: руки к ушам, глаза закрыть, ее и саму накрывает. Я даже вижу это – как зыбь прозрачная к ней тянется и за коленки хватается.
– Я тебя в который раз спрашиваю?!! – истошно заходится Фиолетта. – Дрянь ты этакая!!
Вот здесь спорить с ней не буду. Дал же бог талант людей до безумия доводить. Но мне не до них, я на Надежду смотрю – зрачки расширены, рот раззявлен, с места вскакивает и стоит. Неконтролируемая физиологическая реакция. Так Маманя мокрое дело называет. Мне за нее не так стыдно, как жалко. Половина наших идиотов в подгузниках ходит. Но чтобы вот так – лужу на пол, это только Надежда смогла. С помощью Овечки.
В классе внезапная тишина. В самый раз, чтобы стыдное струение услышать. И унюхать, чего скрывать. Отличилась Надежда. Хоть медаль давай. За спасение на водах. А что? Кто знает, чем бы дело обернулось для Фиолетты, не дай мы слабину? Инфаркт мимо кадра, так, кажется, эта штука называется?
Наша Овечка чем знаменита? Всяк ее приютить пытается. Ходит она по Дивногорску, блеет, пока кто-нибудь не сжалится и к себе не отведет. Что там у них дальше происходит – не знаю, но сердобольного потом ногами вперед выносят, а Овечку, которую обыскались, обратно в приют. Один раз, Хаец зачитывала, вообще без всего привели. В одеяле. Что там с ее формой делали, никто не понял, да только пришлось приюту новое школьное платье заказывать, пока Овечка в домашнем на уроках вышагивала. В общем, страшное животное. Овца.
Хватаю Надежду за руку и тащу к двери. Она упирается, сандалиями хлюпает. Падает стул, новенькая за нами скачет и вопит:
– Я ей помогу!
Тут у Огнивенко голос прорезается, но приличные девочки такие слова не повторяют. Я и ее понимаю – дежурная.
Наши туалеты – самые страшные туалеты в мире. Еще один мой кошмар. После опоздания. Будто мне срочно надо, а места подходящего нет. То там меня сгонят, то сям, пока не попадаю в эти казематы с низким потолком, узкими окошками и стенами, которые вопиют. В прямом смысле. Не знаю, как у мальчиков, – не заходила, даже в кошмаре, но догадываюсь, что не лучше. И запах. Тут даже вода воняет. Короче говоря, не то место, где хочется засиживаться. Если я сюда попадаю, то только из-за Надежды.
Чокнутая новенькая сгинула по дороге, а может, классная уже очухалась. Хорошо. Не нужна нам помощь. Подгузники сменить – дело плевое. Если бы… Короче, стоит Надежда, губы дрожат, глаза на мокром месте, платье к коленям прижимает, то одну ногу поднимет, то другую – цапля, да и только.
Мне стыдно, мне очень стыдно, и слезы по щекам.
– Не плачь, – говорю. – Верный друг придет на помощь. Главное – платье не замочить.
Ты – настоящий друг!
– А то! Приподними край, булавку отстегну.
У нас с этими делами обычно Маманя ловко справляется – так закрутит, что от трусиков не отличишь, любо-дорого посмотреть. И булавку в самое нужное место вколет, чтобы не разматывались. Изделие номер три. С какой-то ерундой внутри, для впитывания. Ага, впитывания.
Платок возьми.
– Зачем? – спрашиваю и только потом соображаю. Открываю кран, вдыхаю поглубже и подставляю платок. Отжимаю и начинаю вытирать Надежде ноги. Может, это всё же кошмар?
Носочки прополаскиваю, туфли опять на ноги ей надеваю. Не босиком же на грязном кафеле стоять. Иду к ящику с подгузниками, отлепляю крышку, и тут дверь с грохотом отлетает.
– Я тебя прикончу! – вопит Огнивенко. – Второй раз! Второй раз ты мне такую подлянку устраиваешь!
Надежда так и стоит с задранным платьем, потом съеживается, голову в плечи втягивает. А я, дура, вместо того чтобы действовать, над ящиком с упаковками подгузников замираю с дурацкой мыслью: «А что было в первый раз?» И до тех пор, пока не вспоминаю, ступор не проходит. Она не Огнивенко, а Угнетенко какая-то. Люди доброй воли все должны против нее воспрять. Как Африка. И Куба.
Я очень извиняюсь, я очень извиняюсь, но разве наша посмертная дежурная чего услышит? Как тогда, на уроке физкультуры, когда Надежда по канату ползла, а Огнивенко ее внизу страховала. Что уж там с ней на канате приключилось, сказать точно не могу, но приключилось до такого же дела. И прямо на Бастинду. Только если вы думаете, что с тех самых пор она на нас зуб точит, то ошибаетесь. Ведьма всегда такой была. По жизни. С самого первого дня. Угнетенко.
И пока она себя криком доводит, вместо того, чтобы ведро переполненное из-под крана вытащить и в класс идти, пол вытирать, ящик передо мной начинает дымиться. Там и сям огоньки появляются. Упаковки с надписью «ТВЗ-4» жухнут, марля и вата тлеют.
– Ходи вообще без трусов, – шипит Бастинда, – раз из тебя как из крана вода!
Зря она такое сказала. Накликала на свою голову. Целый водопад. Вонючей воды. За дымом и воплями я не сразу разбираю, что происходит. Потом вижу Иванну с ведром в руках. И опять не знаю – то ли радоваться, то ли самой к крикам Огнивенко присоединяться. Разве таким положено в девчоночий туалет заходить?
Короткие белобрысые волосенки облепили лицо Огнивенко. Круглое такое лицо, как у чучела. Она теперь на чучело и похожа, даже брови сросшиеся – росчерк мела по мешковине. Руки в стороны, платье прилипло, передник скукожился.
– У-у-у-у, – воет точно приемник на пустой волне.
Мне ее даже жаль. Опять. Хорошо, что она приютская – не надо за сухим далеко бежать. Она поворачивается, на негнущихся ногах к двери ковыляет. А наш пострел везде поспел – полотенце на ящик. На Надежду не смотрит. Надо же, какой тактичный!
– Там еще остались… ну, для замены, – и вслед за Бастиндой.
2
Приютские – в приют, семейные – в семью. Я не хвалюсь, поймите правильно. Но когда я вижу, как после звонка наши идиоты, пуская слюни и шаркая ногами, идут не к заветному выходу на улицу, откуда даже сюда доносится сладкий запах цветущей липы, а совсем в противоположную сторону, меня охватывает чувство глубокого самоудовлетворения, как любит говорить Папаня. Ни единого разка у меня не возникло желания увязаться за Егозой или Настюхой Шприц, чтобы проведать – как приютские живут-поживают. А ведь приглашали. Зазывали. Но Надежда только головой мотала и виновато улыбалась.
Семейку нашу я не восхваляю. Каждый чокнут по-своему. Что Папаня, что Маманя, что Дядюн, а про старшую сестру и говорить нечего. Даже Дедуня, возвращаясь из школы, превращается из обычного директора в странную личность. Но нам не привыкать. Семью не выбирают.
И вот мы, шерочка с машерочкой, выходим из «крейсера» в жару, ветер и запахи. Немного беспокоюсь, что за нами увяжется новенькая, но она куда-то сгинула, куда ей и дорога. Нечего к Надежде лепиться. У нас своя компания и свои интересы. Бредем по дорожке мимо лозунгов и почетных досок. Облупленная краска, оборванные портреты, графики, устремленные ввысь, цифры, цифры, цифры. Ничего не разобрать. Кроме лозунгов. Хотя и в них никакого смысла. Например: «Ученый, помни – потеря конечности не ослабляет силы разума, а удваивает!» Непонятки.
– А ты как думаешь? – толкаю локтем Надежду.
Она смотрит на лозунг, будто в первый раз видит. Я ее всегда на этом месте толкаю, а она всегда вот так смотрит. Ну, вроде как игра у нас такая. Телячьи нежности.
Ничего не думаю, признается моя Надежда. Ага, будто думать – это моя обязанность. Специальное развлечение для Веры.
– В нашем городе полно одноруких, одноногих, а то и вовсе безруких и безногих, – говорю, и Надежда соглашается. Еще бы. – А уж безголовых – не счесть, особенно в школе.
Надежда прыскает в ладошку. Ей почему-то не нравится, когда я других идиотами величаю, но сейчас – это шутка. Вроде как. С долей шутки.
– А сколько их в лепрозории содержится – тоже считать никто не будет, согласна?
Согласна, возразить нечего.
– Так получается, судя по лозунгу, все они – ученые? Да еще с удвоенной силой мысли?
Почему и нет? Дивногорск – город ученых, напоминает Надежда.
И навстречу нам, в подтверждение и назидание – двое ученых, но если честно считать – полтора. Один, без руков, без ногов, в каталке, а другой, с пустыми рукавами, его пузом толкает. Прогуливаются. Пристально смотрю на них, выискивая удвоенную силу мысли – покоя она мне не дает. А они продолжают по-своему лопотать – по-научному. И что самое удивительное – ни одного слова человеческого. Ну, почти ни одного. Не вините девочку за преувеличения.
– Берем интеграл по контуру от эль до трех, учитывая степенную функцию в основании, три пи на два с гармоникой по нечетным, – говорит в коляске.
– По четным, – возражает толкач, – две трети учитываются с разложением. Волновая функция с бесконечностями Шумана, помнишь?
– Черт, курить хочется, – переходит на человеческий колясочник. – Не подсобишь?
– Ногой? – Толкач останавливается.
Чего скрывать, мы тоже замедляем ход – очень хочется посмотреть, как они закуривать с ноги будут.
– Опять меня подожжешь, – усмехается колясочник. – Это тебе не в уме уравнения Шумана решать, здесь тренироваться надо. Вон, попроси, – в сторону Надежды кивает.
– Эй, землячка, не подсобишь ученым? – подмигивает толкач и подбородком в карман халата тычет.
Хочу ее удержать, но лучший друг всех покалеченных и угнетенных ставит портфель на землю и к ученым шагает. Достает из кармана безрукого пачку и спички, сует каждому в рот по сигарете, дает прикурить. И как они теперь разговаривать собираются?
– Благодарю, девочка, – для колясочника это не проблема, только рот смешно растягивается.
– Спасительница, – цедит сквозь зубы толкач.
– Дай ей на мороженое, Кужугет, – говорит колясочник.
– В кармане мелочь, возьми, девочка.
Но наша Надежда не такая. Берет портфель, кланяется и идет дальше. А меня дурацкая мысль гложет: почему Кужугет ее землячкой обозвал?
Небо было как поросенок – розовое с грязноватыми пятнами облаков. Поросят я никогда вживую не видела, только на картинках в учебнике. Такие гладкие, с пятачком, хвост крючком. Вылитое небо Дивногорска. Хотя в учебнике и не такое приврут. Например, о том, что небо синее или даже голубое. А оно вот такое – поросячье. Ну, разве иногда прокатится радуга от края до края, будто кто-то тряпкой пытается грязь оттереть. Облачную.
Ты тоже заметила?
Мы лежим на лавке – ноги в противоположные стороны, щека к щеке. Смотрим ввысь. Спокойно и тихо. Кошу глазом. Или косю? Вижу только нос.
– Конечно, заметила, – отвечаю. – Если долго смотреть в небо, кое-что можно понять.
Что?
– Кое-что. На выбор. Например, кто ты такая.
Не вижу, но чувствую: Надежда улыбается. Хочется взять ее за руку, но под пальцами только сухое дерево с занозами.
Пролетает самолет. Высоко-высоко, оставляя зеленоватый след, будто водомерка по поверхности болота торопится. Или замок молнии, который расстегивается, чтобы обрушить на нас чудеса и подарки. До Нового года далеко, как до самолета, а подарки – вот они.
– Ты бы чего хотела?
Подруга не отвечает. А что отвечать, когда и ежу понятно?
– Представляешь, он летит в Токио? Вот бы оказаться там – на самом новом и быстром. Помнишь, по телевизору показывали – Ту сто сорок четыре. Черный лебедь. С треугольными крыльями.
Хорошо бы, вздыхает Надежда, возится, и мне кажется, что она собирается вставать. Но нет, приемник. «Космос» тщится отыскать нужную волну. Вряд ли получится. С таким-то небом и без органчика. Однако получается. К тому времени, как наш самолет подлетает уже к Японии. Теперь наши уши разделяет приемник и слова, с трудом доносящиеся из бездны эфира:
«Люди-марионетки театра Бунраку – удивительное явление японской культуры. Дети с пеленок тренируются подчиняться малейшим движениям нитей, которые привязываются к вживленным в тело крючкам. Кукловоды двигают людьми-марионетками, заставляя совершать чудеса акробатики, а также управляют их мимикой нитями, привязанными к крючкам на лице актеров».
– Необыкновенно, – шепчу я и пытаюсь представить себе людей-марионеток театра Бунраку. Крючки, длинные нити, кимоно. Почему это не показывают по телевизору? Какие-то дурацкие демонстрации в Париже – сколько угодно, а японских необыкновений – ни капельки.
Пора идти, Надежда садится, прячет приемник в портфель.
– И то верно, – соглашаюсь. – Маманя, наверное, Дядюна на поиски выгнала, он теперь каждый угол в округе обнюхивает, – показываю как.
Надежда смеется. Не как обычно – в ладошку, ужасно смущаясь, а в полный рот, да так, что видны кривоватые зубы. Вот хоть убейте, а я не вижу в них ничего такого. Зубы как зубы. Очень даже миленькие. Длинные волосы рассыпаются по плечам, отливая Ту-144-м. Ее рука совсем близко – неловкое движение, чтобы она попалась. Телячьи нежности. Которых она не переносит. Для вида, а если честно, то очень даже «за».
На языке вопрос дырку протер. По поводу очередного прибавления в классе. И расправы над Бастиндой. Но лучше ее не расстраивать.
Мимо кафе «Спиноза» пройти спокойно не можем. Плющим носы о стекло. Там сейчас тихо и никого. Я знаю, что мы высматриваем, – кого. Но ее там нет и подавно. Если только вечером, когда дым окутывает музыку, музыканты в белых рубашках и темных очках выстругивают на контрабасе, выдувают на саксе и выстукивают на барабанах, а за столиками не пропихнуться, тогда она может оказаться там. И даже легко впрыгнуть на сцену в редкие паузы, чтобы прочитать стихи. Всё это я могу представить. Но только не сидящей за столиком днем и пожирающей мороженое.
– Ее здесь нет, – говорю я отражению.
Знаю, грустит Надежда. Мне очень надо с ней поговорить. Очень.
– Поговори со мной, – предлагаю, понимая, что не гожусь. Практики у меня нет, которая – критерий истины. Дух Иванны отчетливо витает над нами, чего скрывать.
Бредем дальше, пиная туфлями проросшую сквозь плитку тротуара траву. С таким настроением только в «Факты – овощи». Туда и направляемся. Спускаемся по лесенке в полуподвал. Пахнет землей и гнилью.
Яблоки, яблоки, хочет Надежда, и мы ищем заветные ящики среди нагромождения капусты, картошки, репы. Ходим вдоль рядов, принюхиваясь. Мне здесь никогда не нравится. Словно попадаешь по ту сторону мира, где никаких чувств, одни эти самые факты. И овощи. Грязные, землистые. Будь моя воля, мы бы здесь вообще не оказались. Но Надежда… Мы с Надеждой ходим парой. Мы с Надеждой не враги.
Кроме нас тут люди. Еще бы. Это тебе не «Спиноза». Ходят, копаются, нагружают авоськи. Мне совсем не по себе. Я против лепрозорных ничего не имею, но лучше не здесь, в землистом сумраке, где свет из узких прорезей не столько освещает, сколько скрывает. Кажется, что они не спустились сюда, а вылезли из этих самых ящиков, хрипло кашляя.
Дергаю Надежду за рукав. Но ей хоть бы хны. Копается в ящике, выбирая покрупнее и покраснее. Почему так? То, что меня пугает до подгузников, ей всё равно? А то, что, на мой взгляд, не стоит и движения мизинца, приводит Надежду в уныние? Какая-то противофаза.
– Эй, пионерка, а платить кто будет? – от пионера слышу.
Даже двоих. Стоят руки в боки у стола с банкой, набитой бумажками и мелочью, юные тимуровцы, на нас глядят.
– За яблоки платить надо, – хмурится второй, поперек себя шире. Уж на что я не худенькая, но его назвать Жиртрестом язык поворачивается.
Так и говорю:
– Заткнись, Жиртрест.
Но они ноль внимания, фунт презрения – на Надежду глядят. А та стоит с двумя яблоками в руках, в ответ глядит. Гляделки у нас, значит.
Чего хотят – не пойму. Нет, я соображаю, что мы зачем-то в ту банку что-то должны кинуть. Но в соображении нет ни капли понимания: зачем кидать, что кидать, и откуда это взять?
– Если денег нет, – говорит второй, который первым и начал, – то яблоки обратно положь, понятно?
Надежда смотрит. Они смотрят, с ноги на ногу переминаются – девчонки всё же. Тут подкатывает лепрозорная с крюками:
– Помоги, сынок, кошелек достать.
Сынок в карман к ней полез, а Жиртрест дорогу нам перегородил, чтоб не сбежали. Я примериваюсь его по коленке пнуть, в живот толкнуть и сбежать из подземелья, но тот вдруг сам всхлипывает, губы дрожать начинают, отодвигается в угол и буркает:
– Валите.
Чудеса.
– Ты чего?! – вопит сынок.
– Это приютские, – бурчит Жиртрест, – понял?
– Ох уж эти дети, – кряхтит крюкастая с авоськами. – Вот в мое время…
3
На улице хорошо, Надежда грызет яблоко.
– После подвала везде хорошо, – отвечаю. – Даже в школе.
До залива всего ничего остается, а мы только домой идем. Приключения ищем. Но что здесь найдешь? Заброшенные дома, заросшие тротуары, даже на качелях не покататься, если не хочешь попой в колючки садиться. Стены трещинами покрылись, окна – мелкой сеточкой. Тут когда-то лепрозорные жили, а до них – ученые. А может, лепрозорные ученые и жили. Не знаю точно, не разобралась. Но отсюда как раз наш «крейсер» хорошо виден – длиннющее здание, до середины которого наверняка не всякий ученый дойдет, не говоря о наших дебилах. Если забраться повыше, то можно и дальше увидеть – степь, полигон, Дивные горы. Эх, гулять так гулять!
– Давай, – говорю, – на второй этаж залезем? Или на крышу?
Не Токийская башня, но все-таки.
Не хочу, догрызает яблоко Надежда и принимается за второе. Страшно.
– Да, – приходится соглашаться. – После лепрозорных и кирпичи в труху крошатся.
Вот и «Современник». Ни дать ни взять – брат-близнец «Спинозы», только на окнах не жалюзи, а панно с фотографиями. Лица, лица, в глазах рябит. Надежда тут же к витрине и на фотки смотрит. Внимательно разглядывает. А вот меня это не интересует. Я внутрь смотрю и кое-что интересное наблюдаю. Столик для приема заказов, стулья, табуретки, лампы, лампы, а среди всего – Иванна! И не просто так – на память сфотографироваться зашла, а у фотоаппарата возится – который с ней, что марсианский треножник. Видно – работает человек, а не мимо проходила. А в кресле Роберт восседает – необязательный человек. В том смысле, что его присутствие в мире необязательно. Ну, кто из нашего лепрозория сюда фотографироваться придет?
Вокруг лампочки горят, ухмылочку освещают. Иванна что-то неслышное ему за пением радио говорит, руками показывает, то к нему подбежит, то обратно отскочит.
– Надежда, смотри!
Да только бесполезно – фотографии ей дороже. И тут случается такое, о чем только в фильмах до шестнадцати показать могут. «А если это любовь?», например. Нет, сама я его не видела, но девчонки шептались. Фильм про любовь. Про ту самую. Да еще в школе. Между школьниками. В общем, когда Иванна к нему наклоняется, чтобы в очередной раз голову поправить, его рука ложится на это самое откляченное место. Я было подумала, что он ей сейчас отвесит по мягкому месту – мол, опять напортачила, не туда резкость навела, или что там у них. Но нет, рука нежна. Поглаживает, подхлопывает. А я занимаюсь самым неблагодарным делом – думаю. Отвернуться или дальше смотреть?
И приемник поет: у любви три угла. Геометрия.
А рука проклятущая ниже спускается, где ноги голые. И видно, как назло, всё отлично. Аккурат между свадьбой и людьми в белых халатах. Хочу на них сосредоточиться и не могу. Но Иванна меня спасает. Не подозревая. Выворачивается из рук загребущих, платье одергивает, идет к приемнику. И тут случается такое, что все эти до шестнадцати из головы у меня выскакивают.
Роберт, необязательный человек, сдувается. Натурально. Будто он игрушка надувная – воздух спустили, свернули и в карман положили. Честно? Я и ожидала, что Иванна его на полу расстелет, остатки воздуха стравит, да в портфель запихнет. Иванна же приемник поперек груди, а Роберт вдруг оживает – наливается, надувается, румянится. Из кресла встает, отвешивает подзатыльник и к двери топает.
Бежать поздно. И некуда.
Выходит на порог, достает сигарету, задумчиво вертит ее в руках.
– Привет, – говорит.
Ну, здравствуй, коли не шутишь.
– Подружилась с моей племяшкой? – кивает.
Надежда в ответ кивает. А я читаю на стекле: «Вас обслуживает фотограф 1-й категории Р. Мерзон». Мерзон!
Он тем временем сигарету обратно пихает в пачку, к нам подходит – очень ему интересно, чего Надежда разглядывает.
– Хорошая фотография, – и лапой по плечу ее похлопывает, той самой, кстати. – Тебе понравилась?
На мой вкус – ничего особенного. Стоят двое, в свитерах, шапочках, в руках лыжи. На Эльбрус, наверное, кататься приехали из Бурятии. Или Казахстана. Но лица довольные – что у мужчины, что у женщины. А чего недовольствоваться? Откуда в ихней Бурятии снег и горы?
– Предлагаю сфотографироваться, – и Надежду за собой тянет. – За знакомство. И бесплатно! – подмигивает.
Что до меня, я фотографироваться не люблю. Не фотогенична. Не получаюсь на фотографиях – фотогигиены не хватает.
Роберт нас расставляет. Вернее, Надежду и Иванну – «Со знакомством» композиция называется, а я – с боку припека. Как встану, так и встану. Главное, не со стороны этой, которая себя за зад хватать позволяет собственному дяде. И так переставлял, к фотоаппарату примеривался, и эдак, опять к фотоаппарату – композицию гармонией измерить. И всё не так. Пока я кое-чего не поняла. И то случайно! Если бы до этого телячьи нежности не подсмотрела, ни за что бы не догадалась – темная я в этих делах, а то, что Огнивенко про себя и воспитателей болтает, стараюсь не слушать.
Он ее лапал.
Не Иванну, а Надежду!
Он ее ведь как переставлял, Мерзон проклятый? За плечики берет, в спинку подталкивает, волосы пригладит – то вперед локон перебросит, то назад, край платья оправит, один раз чуть не на колени бухнулся – носочки подтянуть, хорошо, что Надежда ноги под стул задвинула.
А Иванна хороша – как в рот чернил набрала. Проглотить вредно, выплюнуть – страшно. И песня бесконечная про три угла. Радио у них заело? В общем, не выдержала я. Схватила Надежду за руку, примерилась и ловко Роберту по ноге пнула. А из распахнутых дверей гул доносится – догулялись. Шлюзы открыли! Не знаю, что случилось, но от пинка Роберт на пол повалился и не шевелится, а Иванна аж позеленела – цвет к лицу, кстати.
Мы – на улицу, в бурные потоки. Девочки-проказницы.
4
Вода прибывает. Вот по щиколотки, а вот и до середины голени. Мы сняли туфли и носки, бредем по теплой воде, щурясь на отражение солнца. Помнится, в одном из выпусков «Клуба кинопутешествий» показывали тропическое море – прозрачное и синее. У нас в Дивногорске не хуже. Пусть этот дядечка Шнейдеров сюда сам приезжает, посмотрит. Мы эту программу смотрим, чтобы не пропустить, когда Токио покажут, но наш город – тоже ничего.
Кое-где теперь приходится и край платья поднимать, вода до колен. И глупые рыбки снуют, в ноги тыкаются. Особенно их много вокруг Надежды. Она рыб привлекает. Голыми руками может ловить. Однажды Дядюн взял нас на рыбалку. Втихаря, чтобы Маманя не прознала: ах, ребенок простудится, ах, ребенок в воду упадет, ах, вода холодная. А то, что вода из нашей речки каждый день весь город заливает, ее не волнует. Но Дядюн давно обещал, вот и взял. Как раз выше гидроузла, где не речка, а водохранилище. Он с удочкой, а мы по бережку. Кустики искать, потому как купальников отродясь не имели. Вот так и открылось очередное чудо Надежды – рыб приманивать. Сначала хотели Дядюну подсобить, но потом жалко стало глупых тварей.
– Помнишь? – Надежда кивает. Еще бы. Дядюну потом всё равно влетело – не выдержал сам, похвастал Папане, как он хорошо детский отдых организовал. Папаня – Мамане. Маманя, ну, в общем, понятно – в магазин за купальником она не побежала. А голышом много не накупаешься – вдруг кто увидит?
Вот наш пляж и наша речка. Зачерпываю воды и брызгаюсь. Надежда в ответ. Улица под уклон идет, там нам по пояс будет, поэтому сворачиваем в переулок. Настоящие герои всегда идут в обход. Руины позади остались, здесь народу погуще. И нормального. А то от лепрозорных, говорят, и вода портится. И рыбы дохнут.
Мы по воде идем. Люди по воде идут. Все довольны. Вот удивительно – вроде как стихийное бедствие, а все радуются. Когда по телевизору показывают наводнения, мы с Надеждой не понимаем – почему все суетятся? Мешки с песком таскают, кричат, руками машут? Чего бедствовать? Даже стихийно. Ничего в воде плохого нет. Папаня как-то рассказывал, что всё из воды произошло – жизнь, люди. Не было бы воды, не было и эволюции. А заодно и нас с Надеждой. Грустно.
Рассказываю Надежде. Она соглашается – грустно. За нами целый косяк собрался. Мальки серебристые. Облаком накатят, кожу пощипывают и также откатят – как нашкодившие школьники.
– Скучно что-то, – говорю. – Включи-ка приемник, необыкновения послушать.
Когда вода, необыкновений не передают, Надежда постукивает по висящему через плечо «Космосу». Позже. Потом.
Потом и суп с котом.
И ведь как накликала.
Кота.
Шум и гам. Вода во все стороны. Брызги, визг и вопли. В нашу сторону. А мы стоим, такие красивые, шевельнуться не могем. Смотрим, как из-за поворота возникает волна, за ней туча, а впереди тучи несется некто в школьном платье, руки над собой задрав. Падает, отчего становится понятно, почему руки вверх – они над водой только и остаются, поднимается и опять бежит до очередного бултыха. А за ней!.. Тут впору очки протереть. Кто мог подумать! За ней Колли несется. Несется – сильно сказано. Волну больше поднимает и брызги. Еще бы – такая металлическая туша. Аж жутко становится, хочется в ближайший подъезд нырнуть.
Хватаю Надежду за руку, но ничего не получается – кожа мокрая, пальцы соскальзывают.
– Бежим! – ору. – Затопчут!
Надо помочь, упрямится Надежда.
– Голодающим Африки помогать будем, а сейчас – прочь с дороги. Ну, хотя бы, – предлагаю компромисс, – к стеночке прижмемся.
Беда всё ближе.
И мы знаем имя этой беды.
Опять Ежевика в историю вляпалась. А руки у нее не просто так – в них орущий диким мявом котенок. Теперь понятно, отчего Колли с цепи сорвался. И еще я понимаю, что Ежевика не просто так бежит, а именно к нам. И Надежда упирается, потому как понимает. Вызволять надо одноклассницу. Которой мозгов не хватает котенка в любое окно или подъезд забросить. А Колли ее настигает, железный манипулятор выпускает – схватить и растерзать.
Дальше случается непонятное – Ежевика исчезает. Вот она есть – и вот ее нет. Выключили. И котенок, истошно орущий, исчезает вместе с ней. Колли, потеряв цель преследования, замедляет ход, тормозит, отчего волна накрывает нас с головой, и в этой мути что-то возникает, цепляет, царапается. Когда волна схлынула, мы мокрые с ног до головы, а позади Надежды, прижавшись к ней спиной, трясется Ежевика с котенком, который, нахлебавшись воды, не орет диким мявом, а беззвучно открывает пасть.
Эта железная дура возвышается над нами. Картина водой – Элли и Железный Дровосек. Топора только не хватает.
– Спасите, – бормочет Ежевика, и я не пойму – кого больше убить хочется: ее с котенком или Колли. Ее, конечно, проще, робот он всё ж металлический. Да и ни при чем он, хоть на что поспорю. Разве Колли виноват, что его в марсианскую экспедицию не взяли? А если у тебя мозги собачьи, то ты и ведешь себя как собака, выброшенная на улицу собака.
Надежда протягивает руку, и эта железяка пригибается, опускается на все манипуляторы, чуть ли хвостом не машет. Вот ведь собака! Мы тут такие мокрые, а ей играться. Ученых своих не слушается, которые давно надежду потеряли Колли обратно загнать – все их хитроумные ловушки сметает на раз, а вот с детьми поиграть – пожалуйста. Ее, наверное, потому на Марс и забраковали, что она взрослым не подчиняется, а детей в экспедицию не включили. Мы бы могли. А что? Вон как Надежда с ней управляется – по башке железной потреплет, по носу пощелкает. Колли от радости опять с места срывается и начинает вокруг наматывать. Про Ежевику и ее кошака позабыла. Да и гналась она за ними наверняка поиграть. Скучно по городу одной бегать.
– Дура ты, Ешкина, – говорю, но та и ухом не ведет, за лязгом робота меня не слышит.
– Девочки, уберите робота! – истошно кричат сверху.
– Спустись и убери! – за мной не заржавеет. Грубая я и несдержанная.
Но Колли и сама вдруг останавливается, садится, как собака, огромная такая собака из железа. Надо сказать, что ни на какую колли она не походит. И на дворнягу. И на что угодно. Робот и есть робот. Но вот сейчас в ней прорезалось. Собачье. Вверх смотрит. И мы туда же. А оттуда гул нарастает. И вот розовое поросячье брюшко неба с полосками грязи облаков заслоняет тень с бьющим винтом. Зависает над нами, трубой дурной целит. Труба мне очень не нравится.
– Граждане, просим вас удалиться в ближайший подъезд!
Кому это он? Некстати Ежевика принимается реветь во всё горло.
– Граждане, вы мешаете ловить образец, просим вас укрыться в подъезде!
– Я никуда без него не пойду, – ревет белугой Ешкина, – он – не гражданин, он – котенок!
Слабоумие – это не диагноз, а судьба. Вот что с ней прикажете делать? Так бы мы и стояли, как дуры, но Колли сообразила – по ее железную башку на голубом вертолете прилетели, и рванула вниз по улице, всё глубже и глубже погружаясь в воду, ну точно – лодка подводная.
* * *
Вода давно схлынула, а мы на заднем дворе очередной разрухи сидим на лавочке в неглиже, платья сушим. Это Надежда придумала. Правильно сообразила – лучше домой к ужину вернуться, чем в мокрых платьях и передниках. Заодно и котенка сушим, который с голодухи пальцы Ежевике грызет. Мне-то кажется, что от Ешкиной и впрямь ягодами пахнет, да так, что слюна изо рта течет, до того хочется попробовать, а зверь неизвестной породы свое унюхивает – рыбку, мясо, молоко. Но у нас нет ничего, чтобы его покормить. Кроме Ешкиной. Ладно, сама виновата, нечего чужих кошаков тырить.
А еще меня ее белье сиротское добивает. Трусы-парашюты и лифчик. Зачем она лифчик таскает – загадка природы. Нечего ей там прятать. Разве что яблоки с ужина, чтобы Огнивенко не отняла. А трусы – вообще отпад. Явно не на худосочную Ешкину их шили. Они и на мне-то, девочке весомой, болтались бы, а с Ежевики они махом слетают. Если бы не веревочки. Как в какой-то Африке.
– Возьми котенка, – вдруг ни с того ни с сего ляпает Ежевика. Учтите – мы ни сном ни духом. Не напрашивались. В руки взять, погладить, к себе прижать – пожалуйста, но домой тащить! Пусть лучше живет в соседней деревне.
Набираю воздуха, чтобы мозги слабоумной вправить, да так, чтобы ее трусы-парашюты в очередной раз с тощего зада сползли и обратно в приют улетели, но Надежда – моя Надежда! – которая домой и муравья не притащит наперекор Мамане, кивает и кошака принимает.
Ничего не понимаю.
Нет, то, что она весь день себя странно ведет, я приметила. По городу таскаемся, как беспризорные. Котят спасаем. Фотографируемся… Вот тут меня осеняет. Новенькая! Вот с чего всё началось! Вот откуда день не задался. Вот откуда всё наперекосяк. Будто слово вредное шепнули. И я это слово, как пить дать, знаю.
Иванна.
5
У «Буревестника» стояла больная грузовая машина, откуда разгружали коробки. Папаня в неизменно белом халате, больше похожий на врача, чем на работника телерадиомастерской, командовал грузчиками, которые, конечно же, всё делали не так. Мамани, к счастью, поблизости не наблюдалось. Никогда не понимала, почему такие огромные машины называют больными. Может, потому, что, разгрузив такую, валишься с ног, как больной?
– Начальник, – прохрипел один натруженный под тяжестью коробки, – что такое? У тебя в каждом коробе по пианину?
Грузчики согласно загудели.
– Такую тяжесть за рупь таскать никто не нанимался! – подал голос еще один.
Гудение прибавило октаву.
Нас пока не видели. Мы стояли за больной машиной и наблюдали в щель. Как два таракана, которым надо добежать до укрытия и не получить удар тапкой.
– Работаем, работаем, товарищи, – хлопал в ладоши Папаня, что выдавало высшую степень довольства. – Вы весь залив прохлаждались, теперь пора и поработать немного. Осторожнее с этим ящичком!
Ящичек, длинный, сколоченный из досок, тащили четверо. Вид его мне не понравился.
– Гроб какой-то, – поддержал меня кто-то из грузчиков. – Шеф, если не скажешь, что там такое, мы работать прекращаем. Может, ты там атомную бомбу собираешь, а у нас завтра от радиации не поднимется!
– Чего не поднимется? – простонал его сосед, пытаясь перехватить ручку, отчего ящик опасно накренился.
– Ничего, Петрович, – приободрил тот, которому повезло уже с ходки возвращаться, – мы на рупь водочки примем и никакая радиация нас не возьмет. У меня дружок в Казахстане служил, вот он рассказывал…
– Товарищи, – опять прервал Папаня на самом интересном месте, – не стоит тратиться на досужие домыслы! Это всего лишь радиодетали и органчики. Производства ВЭФ, кстати. Качество – прибалтийское.
– Прибалтика – это качество, – сказал тот, кого назвали Петровичем. Ящик они затащили и теперь возвращались к машине, утираясь краями синих халатов. – Вот у меня, помнится, бердский был, и телевизор, вроде ничего, и антенна, а он такое выдавал, что без стакана не разберешься.
– Так вот, мой корешок, что в Казахстане служил, рассказывал про учения, когда у них эту самую ядреную бомбу закочегарили, – грузчик показал горящую спичку, которой папиросу прикуривал, – вот так горело, только в тысячу раз сильнее.
– Товарищи, – гнул Папаня свое, – там совсем немного осталось, каждый по ящичку – и за расчетом ко мне!
– Подожди, Рудольфыч, дай перекур сделать, – грузчики закивали, опустили ящики, где их перекур застал, и дружно полезли в карманы.
– И вот однажды прихожу я домой, включаю телевизор – как раз наши с чехами должны играть, и, как назло, – одни помехи и кваканье…
– Чего? – не понял самый молоденький и кучерявый, ну точь-в-точь с заставки киножурнала «Хочу всё знать!».
Его немедленно толкнули в бок, дабы не прерывал заслуженного рассказчика. А Папаня в это время ходил между коробок и асфальт ботинком ковырял. Потерянный такой. Будь на его месте Маманя, всё давно разгрузили и распаковали, а если бы и Дедуня отметился, то разгрузка шла бы строевым шагом и с песнями военных лет.
– Да, кваканье. Я и так, я и сяк, отверточкой, кувалдометром, ничего не помогает, а сам чувствую, что наши вот-вот чехам забьют. Ну, как это обычно бывает – ты за пивом в холодильник, а в телевизоре – голевой момент…
– Так для этого бабу надо иметь, – хихикнул кучерявый, – чтобы за пивом посылать.
– Много ты понимаешь в бабах, – пробурчал Петрович. – Молодежь! Короче, понимаю, что без органчика – ни в хоккей, ни программу «Время». Вот. Сам я это дело не очень уважаю, вид нечеткий и башка начинает от жужжания болеть. – «Точно, точно», – кивают слушатели. – Но делать нечего, включаю. Он, значит, греется, я вторую бутылку приканчиваю…
– Водки? – выдохнул кучерявый.
– Молока, – покачал головой Петрович. – Если бы водки, то хоть объяснение было бы…
– Чему?
– Да не перебивай ты его, – возмутились слушатели. – Дай дорассказать. Продолжай, Петрович, не обращай внимания.
– Да, так на чем я остановился? А, включается это бердское безобразие, на экране появляется изображение, и тут, мужики, я понимаю, что хоккея не будет. Потому как вместо хоккея мне такое начинают показывать, – Петрович понижает голос, все склоняются к нему.
Ничего не слышно, что там этот Петрович увидел. Даже обидно. Грызу ногти. А Надежда кошака треплет. И не подглядывает. Не интересно, вроде как. Знает, что я всё равно расскажу.
Круг голов распадается.
– Не, Петрович, не молоко ты там пил, – смеется усатый. – Белочка к тебе пришла.
– От белочки черти зеленые мерещатся, – сказал другой, – а не бабы. Но всё равно, придумал ты, Петрович, знатно, знатно.
– Честное партийное, – сказал Петрович. – Вот те крест. Откуда я такое мог придумать? Я ни свою бабу никогда в таком виде не видел, ни соседку. А соседка у меня, я тебе скажу…
– Это «эротика» называется, – важно сказал кучерявый. – Эх, вы, старичье!
Старичье повернулось к нему, отчего кучерявого раздуло. Аж щеки покраснели.
– Шестьдесят восьмой на дворе, а вы эротику не видели. Ха! Мне дружок из загранки журнальчики привез – в «Огоньке» такого не печатают.
– А если вот эти штуки приспособить? ВЭФ он и есть ВЭФ – не чета бердскому хламу, – предложил усатый. – Прямо сейчас и попробовать. Что скажешь, Рудольфыч? Позволишь нам напоследок? Авось чего такого, прибалтийского, увидим? – Усатый подмигнул.
– Сейчас прошмыгнем, – сказала я.
Конечно, Надежда сунула разомлевшее создание в портфель. Оно мурчало и не сопротивлялось. Площадка перед «Буревестником» расчистилась. Только на двери висела табличка «Учет». Мы прошли внутрь, оставалось проскользнуть мимо окна выдачи и приема техники и распахнутой двери склада к лестнице на второй этаж, где нас уже никто не увидит, но тут сверху донесся голос Мамани:
– Надежда из школы пришла?
И ответное бурчание Дядюна в том смысле, что нас он еще не видел.
Попались.
– Надо позвонить в школу! Николаю Ивановичу!
– Не паникуй, сейчас придет. Загуляла девочка, что такого? Лето на дворе. Вот в наше время мы летом вообще не учились.
Прятаться бессмысленно. Как любит повторять Дедуня, повинную голову топор не сечет, а только ремень – попу. Но и сдаваться за просто так – тоже. Да еще с котенком в портфеле. Что скажет Маманя, давно известно: звери и гигиена – несовместимы. И брови нахмурит, и губы подожмет так – у самого веселого Котофеича хвост опустится. Но если рядом будет Папаня, то он ответит: дети и гигиена тоже не совместимы, а кошки еще и сами умываются. Без напоминания. В отличие от.
А значит, выход один. Мы проскальзываем на склад и оказываемся перед забором из спин, обтянутых пыльными сатиновыми халатами. Грузчики. Наблюдают, как Папаня пристраивает к телевизору органчик производства ВЭФ.
– Мудреное устройство, – говорит один из грузчиков, по голосу тот, кого называли Петровичем. – Без пол-литры не разберешься. Там и паять надо?
– А то, – кажется, кудлатый. – Техника на грани фантастики! Это тебе не лампу в телевизоре сменить.
Папаня откладывает паяльник и утирает пот:
– Кажется, так. Сейчас включаем… настраиваем… вот!
Поднимаюсь на цыпочки. Но разве это поможет? Метр с кепкой. Надежда пробирается вперед. Делать нечего – я за ней.
– Эй, малолетка, ты куда? – цыкает кудлатый. – Здесь склад! Ремонт вон там.
Надежда упрямо продвигается вперед, прижимая «Космос» к груди. Ну да, котенок занял его место в портфеле.
Устраиваемся в первых рядах. Папаня нам подмигивает и вращает настройку, пока мертвый канал не оживает. Сквозь мглу помех проступает изображение и прорезается звук.
– Продолжается сто восемьдесят второй день полета тяжелого межпланетного корабля «Заря», – сообщает дикторша. «Валечка!» – выдыхают грузчики и придвигаются ближе, прижимая нас к стойке. – Командир корабля Алексей Леонов передает, что экипаж чувствует себя превосходно и продолжает работать над обширной научной программой по изучению межпланетного пространства, – продолжает Валечка. – Сегодня в девять часов по московскому времени состоится прямое включение космического моста между Центром управления полетом и «Зарей».
Грузчики слушают, и мне даже чудится, что они перестали дышать.
– А сейчас новости с полей, – когда на месте Валечки возникают эти самые поля, грузчики оживают.
– Вот, Рудольфыч, где техника, – говорит усатый, – на Марс летит! Не чета твоим органчикам, прости меня на добром слове.
Ой-ой, наступили Папане на больную мозоль. Он аж побледнел.
– Да как вы не понимаете, что это непозволительное расточительство! Знаете, сколько на этот проект денег потрачено? А сил человеческих? Да если бы всё это пустить в нужное русло, мы бы не хуже Аргентины жили.
– Хе, – крякнул лысый, до того самый молчаливый, но, похоже, самый авторитетный. – Чего-то ты, Рудольфыч, загибаешь. Может, скажешь, и Гагарина не надо было в космос отправлять? И Белку со Стрелкой?
– Нет, я не про то… Вы ведь и сами видите, что в экономике происходит? Сколько лет после войны прошло, а мы еще не везде разруху ликвидировали. Минск наполовину в развалинах. На селе люди до сих пор за трудодни работают!
– Давай разберемся, – сказал лысый. – Вот ты тут про разбазаривание толкуешь. Ну, вроде как народ, вместо того, чтобы по лишней пол-литре потребить, этими деньжатами скинулся и на Марс корабль запустил. Так?
– Больше, – сказал Папаня.
– Чего больше?
– Больше пол-литры. Намного больше.
– Ух ты, – выдохнул кудлатый так, словно эти пол-литра мог лично в подворотне распить. Его ткнули в бок.
– Так это даже хорошо! – обрадовался лысый. – Не скинься мы по этой пол-литре или даже по ящику, что случилось бы, мил человек?
Молчание. Папаня явно не понимал, куда гнул оппонент.
– Мы бы их пропили, – сказал лысый. – Понимаешь? Про-пи-ли. Вон, Леха как облизывается, – показал пальцем на кудлатого. – Он бы сейчас не коробки твои таскал, а у себя в общаге зеленых чертей ловил.
– Завязал я, Юл, завязал, – пробурчал Леха, – сколько уж говорить.
– Вот! – Юл ткнул пальцем вверх. – Вот что Марс с пропащим человеком сделал!
Грузчики грохнули. И больше не слушали, о чем Папаня толковал – о непоправимом ущербе экономике, упадке промышленности и о животноводстве, о чудовищной дороговизне и архаике космических полетов, о том, что какие-то дети обессмыслили (ага, обес-смыс-ли-ли) идею технического прогресса, что каждый может стать чуть ли не богом, в общем, ничего понятного. А Надежда расстегнула портфель и сунула кота Папане в руки. В самый раз, так как в дверь вошла Маманя.
6
Если бы в дом в наше отсутствие проник шпион, он сразу бы догадался, что у нас есть старшая сестра. Ее вещи разбросаны повсюду, что, кстати, не дозволяется ни Надежде, ни мне – стоит где-то что-то забыть, как на это обязательно натыкается Маманя, поджимает губы, берет двумя пальцами, качает головой:
– Так девочки себя не ведут.
Попробовала бы она заявить это старшей сестре! Куда ни ткнись, везде предмет ее модного туалета, как выражается тот же Дедуня, – кофточка, платье, а то и вовсе трусики или лифчик. Причем в самых неожиданных местах. Не говоря о книгах с закладками. Пойдешь направо – книжку найдешь, пойдешь налево – комбинацию отыщешь, а прямо пойдешь, до двери ее, никто тебе не ответит. Максимум записка прикноплена: «Буду поздно. Позднее, чем вы думаете». Но это образец информативности. Чаще нечто вроде: «Укатали Крутку сивые горки». Или: «Стыд обезображивает человека, поэтому он желает укрыться». Аркадий Райкин в юбке. Или без оной.
Сегодня она собиралась впопыхах. Что даже для нее чересчур. В нашем коридоре бардак. Тут платья, там юбки, а здесь вообще – губная помада. А снизу отзвуки арьергардных боев.
– Надежда котенка притащила? – Маманя.
– Для ребенка это нормально, – Папаня.
– Я ей настрого запретила. Она никогда так не поступала. Она была послушной девочкой!
– Всё когда-то делается в первый раз, – сказал Папаня. – И первый раз не спрося родителей притаскивают котят. А у тебя просто комплекс немецкой мамы.
– У меня? Himmeldonnerwetter! Это антисанитария! У нее начнется насморк!
– Кошки – самые чистоплотные животные. Об этом Згуриди по телевизору говорил.
Но сестру мы всё равно любим. Несмотря на ее неряшество и антисанитарию. Она наш идеал. Поэтому мы поступаем как всегда – прокрадываемся на цыпочках к ее двери и прислушиваемся. Не вернулась ли? Душа екает, услышав:
Жить и верить – это замечательно! Перед нами небывалые пути. Утверждают космонавты и мечтатели, Что на Марсе будут яблони цвести!– Радио, – подтверждаю я. Надежда крутит настройку своего «Космоса», но из него даже шипения не доносится.
Опять сломалось, Надежда осматривает приемник. На прощание пошкрябав дверь пальцами, идет к себе, а я остаюсь. Там хоть и радио, но сестра в комнате. Такое у меня чувство. Пришла поздно ночью с танцулек в «Спинозе», начав раздеваться в коридоре, а закончив крепким сном в постели. Даже радио не выключив. Очень на нее похоже.
У меня к ней дело. Точнее, у меня к ней тысяча дел. Как к старшей сестре. Не к Мамане же идти за этим.
– Открой, – говорю. – Нужно поговорить, – и кулачком осторожненько. Чтобы снизу не услышали. Очень они не любят, когда мы мирный сон старшей сестры нарушаем.
«Я со звездами сдружился дальними», – отвечает голос.
– Сегодня кое-что случилось, хочу тебе рассказать.
«Не волнуйся обо мне и не грусти», – возражает песня.
– У нас в классе появился новенький…
«Хорошо, когда с тобой товарищи».
Прислоняюсь лбом к двери, жму на ручку.
– И Надежде он, кажется, понравился.
«Всю вселенную проехать и пройти».
– Я знаю, знаю. Так должно когда-то случиться.
«Покидая нашу Землю, обещали мы»…
– Но потом я кое-что увидела. Понимаешь? Мне больше не с кем поделиться…
«…Что на Марсе будут яблони цвести».
Бесполезно. Заперта. Входа нет. Не сестра, а Синяя Борода. Хорошо, я не гордая – зайду позже.
А Надежда приемник разобрала. Даже не раздевшись. И паяет его. Кишки наружу. Радиодетали насыпаны. Канифолью пахнет. Она почти как янтарь. Что-то она часто стала этим заниматься.
* * *
Пора. Отодвигаю баночку из-под монпансье с канифолью, моток припоя, детали, приемник, который потихоньку оживает, берусь за верхнюю пуговичку и расстегиваю. Надежда возится с фартуком. Мягкий лев на лыжах с тумбочки наблюдает за нами пуговичными глазами. Всякий раз хочу его отвернуть, чтобы не смотрел, но он всё равно глазеет.
Ты дверь заперла, Надежда задерживает мои руки.
– Конечно, – хотя я не уверена. Возвращаюсь к двери и проверяю. Щелкаю замком.
Оборачиваюсь – Надежда стоит передо мной. Берусь за край платья и тяну вверх. Смуглые ноги, сбившийся подгузник, живот, шрамы, лифчик, гладкие подмышки, плечи, подбородок, глаза.
– Ты очень красивая, – повторяю в десятитысячный раз. Бессмысленно. Она не верит. Или ей всё равно. – Но ты чокнутая.
Какая разница, и ждет, с чего я начну – верха или низа. Булавка тугая, ее можно было и не цеплять, завязки, долой подгузник. Последняя вещь – тряпичный лифчик, такая же условность. Почти как у Ежевики. Почти.
Закончила.
– Теперь твоя очередь, – не потому, что она не знает или забыла. Я всегда так говорю.
Это самое приятное из происходящего со мной. Стоять и смотреть. Как она это делает. На ее волосы, рассыпавшиеся по плечам, тонкие пальцы, расстегивающие пуговицы так, словно делают это в первый раз. Или во второй. Касания. Дыхание.
– У тебя очень теплое дыхание.
Вот еще, стой смирно, она приседает, но я представляю выражение ее лица. Смущенное. Теперь и на мне ничего. Смотрим друг на друга. Разглядываем. Целый день не виделись. На себя смотреть не хочется, но приходится. Одна мысль: какие же мы разные. Даже там, внизу. О чем и говорить стыдно. Но глаза – они бесстыдные. Им ведь всё равно, куда смотреть. И совсем уж дурацкое – у Огнивенко такие же сиськи или больше? Далась эта Огнивенко.
Надежда отодвигает стул.
Садись.
Слушаюсь. Опускаюсь на еще теплую поверхность. Становится зябко. Скукоживаюсь, растираю предплечья – приступ ложного стыда. Хотя, казалось бы, чего стыдиться? Чего мы там друг у друга еще не рассмотрели? И никто сюда не войдет.
– Сюда никто не войдет? – спрашиваю Надежду.
Нет, она гладит меня по голове, ерошит волосы, отчего становится спокойно. И тепло.
Наше домашнее задание, она пододвигает стопку бумаг, ручку, карандаш. Формулы, расчеты, графики, закорючки. Ничего не понимаю. Но мне понимать не надо. Я всего лишь звено. Тот самый приемник, принимающий и передающий сигнал. Он же не понимает, о чем толкует? Вот и мне не дано. Я сейчас в полном ее распоряжении. Беру ручку и жду.
Ее палец упирается в спину. Замирает. А потом начинает выписывать замысловатые узоры. Странную вязь. Мягкая подушечка скользит по моей коже, и моя рука начинает писать. Заполнять бумагу формулами, расчетами, закорючками. Я не прикладываю никаких усилий и, тем более, ничего не соображаю в выводимых символах. Знаю лишь – между выводимым на моей спине и тем, что пишу я, нет прямой связи. Там всего лишь поглаживание. Здесь совсем непонятное.
Выписываю, не отрываюсь. Иногда допускаю ошибки. Не понимаю, что это ошибки, но рука сама зачеркивает, затушевывает, надписывает. Иногда заканчиваются чернила. Но на этот случай есть карандаш. Потому что нельзя останавливаться. Надежда не позволяет. Она лишь иногда склоняется ниже, будто рассмотреть написанное, но я догадываюсь – хитрость. Маленькая хитрость, ведь на большую она не способна. Ее дыхание. Теплое дыхание. Это так одиноко – писать. Не понимая. Рассаживать закорючки по желтоватому листу бумаги.
Хорошо, подбадривает Надежда, очень хорошо.
– Стараюсь, – отвечаю, – я очень стараюсь.
Стопка исписанных листков растет. Рука устает. Болит мозоль на пальце. Спина затекла. Ошибок всё больше. Я жду, когда Надежда отпустит меня. Освободит.
Потерпи, пожалуйста, потерпи еще чуть-чуть.
Терплю. Ведь будет и награда.
Палец замирает. Неужели? Но ее рука протягивается, берет последний лист, подносит ближе.
Порви, Надежда сует его мне.
Я комкаю.
Нет, надо порвать. В клочья. Мелкие.
Рву и бросаю в корзину. Там много мусора. И подгузник. Казенный приютский подгузник.
Вот теперь всё, Надежда гладит по голове. Это не награда, еще не награда. Потому что надо прибраться, пронумеровать написанное, сложить в папочку и завязать завязки бантиком. Собрать письменные принадлежности. Мы ведь девочки аккуратные, хоть и с тараканами в головах. По крайней мере, у одной из нас.
Словно ничего и не было. Стоим и смотрим. Выжидаем. Потом обнимаемся. Какая-то сила толкает нас друг к другу. Преодолевая стыд. Огромный стыд. Я многого не понимаю. Например, почему такого нельзя делать? Никто нам об этом не говорил. Ни то, что так нельзя, ни то, что так можно. Спросить не у кого. Не Маманю же. И даже не старшую сестру. Или всё дело в приятности? Будь так больно, не краснели бы щеки. Приятно. Я лгу. Точнее, не лгу, а утаиваю. Строю из себя Снежную королеву. Потому что еще приятнее смотреть на Надежду. И смотрю. Широко открытыми глазами. Такого никто не видел. И никто не должен увидеть. Только я. Вера.
Потом мы вытираемся. Использованным подгузником.
7
Отсюда всё видно. Ее любимое платье – светлое, почти сияющее на смуглой коже, с пуговицами до живота, отложенный воротник с закругленными краями. Сидит с ногами в кресле и читает. Про девочку Пеппи Длинныйчулок с лошадью и смешной обезьянкой. Она тоже сирота. И живет одна. И еще у нее есть друзья – близнецы. Сиамские. То есть сросшиеся мальчик и девочка. И чемодан денег. Круглых золотых монет. Пытаюсь представить себе – каково это. Быть сиамскими близнецами. Да еще мальчиком и девочкой. Меня даже больше занимает вопрос – как они в туалет ходили? Если дома еще туда-сюда, то в школе? В девчоночий или мальчиковый? А может, по очереди? И на физкультуре как переодевались?
Лучше не так. Были бы мы с Надеждой сиамцами – одно тело и две головы. Куда она, туда и я. Куда я, туда и она. Книжку читали в четыре глаза. Кусая друг друга за ухо. Интересно, а спать нам одновременно хотелось бы? Или одна могла похрапывать, а другая телевизор смотреть или приемник слушать? А если бы той, что не спит, вдруг в туалет приспичило? В подгузники дела делать?
Надежда дочитала до места, где Пеппи вносит лошадь в дом и усаживает пить чай. А ее друзья сиамцы в два рта поедают огромный блин, у них забава такая – кто первый насытит желудок. Желудок у них один на двоих. Зато белые туфли на ногах Надежды смотрятся отлично.
Что ты на меня так глядишь? И книжку к груди прижимает.
– Любуюсь, – отвечаю. – Ты в классе самая красивая. Даже Огнивенко тебе не чета.
Дура, показывает язык. И краснеет. Насколько можно. Нам не следует этого делать.
– Чепуха, – говорю. – Все мальчики таким занимаются. И девочки. А если нет, то им снятся всякие сны.
Откуда ты знаешь? Она даже книжку захлопнула.
– Болшюру читала. Или малшуру? Маленькая такая книжица, – название сообщаю. С чувством и толком.
Брошюру, балда, Надежда встает и идет к приемнику. Вся такая смущенная. «Космос» как новенький после хирургической пайки.
– Это тебя новенький так расчувствовал, – мстю. Или мщу? – Иванна, – на всякий случай, чтоб без разночтений.
Сама такая, Надежда ожесточенно вертит колесико, проскакивая станции с такой скоростью, что они сказать ничего не успевают.
Хочу едко напомнить про трогательную сцену в туалете, но притыкаюсь – перед глазами трогательная сцена в «Современнике». Иванна стоит, а Роберт ее трогает. В семье не без вины виноватого. Мне даже кажется, что жесты его повторяла. И движения. Бр-р.
Что с тобой? Хитро смотрит. Черноснежка.
Моя очередь краснеть:
– Ничего. Сон вспомнился. Всякий.
На мое спасение Надежда находит нужный канал, и мы слушаем далекий голос, рассказывающий о японских необыкновениях.
«В Японии отсутствует понятие института брака. Мужчины там живут с мужчинами, а женщины – с женщинами специальными коммунами или семьями – отец с сыновьями и внуками, мать с дочерями и внучками. Причем все общественные места в Японии – смешанные: бани, школы, институты, фабрики и офисы. Для продолжения рода японцы противоположного пола встречаются в специальных лав-отелях, где проводят достаточно времени, чтобы женщина забеременела. Но еще больше иностранцев может шокировать отсутствие в Японии раздельных туалетов для мужчин и женщин. Поэтому в последнее время в туристических местах стали появляться специальные туалеты для иностранцев, внутри которых одна часть отведена для туристов-мужчин, а другая – для туристов-женщин. Японцев подобный обычай приезжих сильно озадачивает и является поводом для многочисленных шуток, впрочем, вполне безобидных».
– Надо же, – выдыхаю. Пытаюсь подобное представить у нас. Хотя бы в школе. Общий туалет и общую раздевалку, а у приютских еще и общую спальню. Как в Японии. – А что такое институт брака?
Это когда люди женятся, балдака, Надежда стучит пальчиком по лбу.
– А продолжение рода? Это как?
Но шуточка не проходит. Хотя идея жить всем раздельно мне по душе. Мальчики с мальчиками. Девочки с девочками. Но тогда бы пришлось тесниться с Огнивенко и Маманей. Недоработка. Уж лучше Огнивенко на Маршака Безграмотного поменять. Он почти как девочка. А Маманю – на Заику. Можно даже с баяном. А зачем нам баян? Мы и так веселые.
Сегодня фильм интересный, Надежда откладывает приемник. Пошли.
– Как называется?
Старшая сестра, Надежда распахивает дверь и ждет. Даже поклон делает. Выметайся.
– Ее нет, и не надейся, – отвечаю. – Опять со своей компанией в «Спинозе» охлаждаются.
Прохлаждаются, Надежда за правильную речь. Так кино называется, глупенькая.
Интересно-интересно.
В мастерской никого. Только ряды телевизоров. Мы включаем их по очереди. Пока не находим нужный. Он и стоит удобно – садись на пол и смотри. Надежда усаживается так, что мне больно на нее смотреть. Аж колени сводит. Вообще-то, она всегда так сидит – поджав ноги под себя и попой на пятках. Иногда и между пяток. Я так не могу. Хоть убейте. Просто ложусь и устраиваюсь на ее коленях. Вот так. Чтоб неповадно. Гладь меня, гладь.
На экране всё, как у нас. Красавица старшая сестра и младшая дурнушка. Блондинка и брюнетка. Одна умная, другая не очень. Одна талантливая, другая бездарна. И тут к ним в дом попадает молодой человек, из-за чего всё начинается. Старшая, которую играет артистка Доронина, трудится днем и ночью над важным научным проектом. Белый халат ей идет. Серьезная девушка. Очень серьезная. А вторая – огневушка-поскакушка. Порхает туда, порхает сюда, на заводе ей не нравится, бороться за звание коллектива коммунистического труда не хочется. Даже в школьном сочинении написала, что желает быть женщиной. Этот эпизод в школе мне понравился, даже Надежду ущипнула – в точь как у нас. Вот поскакушка находит себе молодого человека под стать – в кафе джаз играет на саксофоне. Обе сестры пришли туда послушать стихи, а молодой человек как увидел Доронину, так и влюбился не на жизнь, а на смерть. Тут, естественно, домашние скандалы пошли, младшая старшую обвиняет, а потом:
– С каких пор фильмы до шестнадцати лет по телевизору показывают? – Папаня стоит. – Может, вам еще «А если это любовь?» показать?
А что мы? Мы ничего. Надежда в пол смотрит, я молчу. Ладно Маманя не поймала, она бы такую лекцию прочитала, что мы еще дети, что нам еще рано чтобы не было поздно, потому как поздно – это не рано, зато вот рано уже и означает поздно. Короче говоря, мы о таких вещах и думать не моги. Так только Маманя может. Вызывать головную боль, после которой ничего не остается, как идти в постель и ничего не думать.
Но Папаня просто прогнать нас не может. Он переключает каналы, задерживаясь на каждом ровно столько, чтобы оценить – насколько он подходит тем, кому нет шестнадцати, но ничего интересного для нас не находит. Надежда встает и идет наверх. Я за ней.
– Постой, Надежда, – говорит Папаня. – Ты сегодня очень хорошо поработала.
Это он о домашней работе. Вера, значит, писала, а лавры – Надежде.
– Я там кое-что не понял, – говорит Папаня, а в голосе – виноватые нотки. – Ты не сможешь более подробно расписать? – достает из кармана листы, мною исписанные, и протягивает. – Каждый этап. Каждый шаг.
Надежда, добрая душа, вместо того, чтобы задрать нос и презрительно фыркнуть, как сделала бы я, протягивает руку и принимает рукопись. Но поступает мудро – сует ее под мышку, даже не посмотрев. Наш ответ Чемберлену – может, распишем, а может, и нет. Спроси кто меня, я бы посоветовала катиться колбаской по Малой Спасской. Детям до шестнадцати такую муть решать не положено. Еще не так поймем. Но если честно… Я ведь знаю, как оно будет. И никогда не смогу отказаться.
А с кухни вдруг доносится грохот и голос Мамани:
– Кто согласился поселить в доме кошку?!
8
Надежда спит. Отключилась как приемник. Ночнушка так и осталась висеть на стуле. Мне, как всегда, не спится. Но я не жалуюсь. Ночью начинается самое интересное. Ночной шепот. Я это так называю. Осторожно открываю дверь и подхожу к комнате старшей сестры. Ничего не изменилось – заперта. Только уголок записки снизу торчит. Достаю и разворачиваю: «Нам надо поговорить. Очень серьезно. Мама». И мне надо поговорить. Очень серьезно. Сестренка, где же ты? Рву записку Мамани. Как она не понимает? После таких посланий под дверью она не только разговаривать, домой приходить перестанет. Глупые, глупые взрослые. Ничего вы не понимаете. И никого. Ни до шестнадцати, ни после.
Чу! Хлопнула входная дверь. Не со стороны мастерской, а дома. Тяжелые шаги. Шаркающие. Не сестра. Дедуня. Значит, теперь все в сборе. Можно красться по темному дому к светлой полоске, вырезающей дверь кухни из черноты. Можно даже не заглядывать. У всех определенные места. Во главе стола – Дедуня, похожий на покосившуюся башню. В последнее время он сильно сдал, как говорит Маманя, которая расположилась по левую руку, а Папаня, возражающий, что старикан еще их переживет, – по правую. Дядюн единственное свободное место не занимает. Он стоит, опершись задом на белый шкафчик с посудой. Вся семейка в сборе. Кроме нас с Надеждой. И сестры. Но нас – не в счет.
– Она спит? – традиционно спрашивает Папаня.
– Она спит, – так же традиционно отвечает Маманя.
Это про Надежду. Больше ни о ком они не говорят. Но я не в обиде. Минуй нас пуще всех печалей родительский гнев и родительская любовь.
– Когда ты ее заставишь спать хотя бы в ночной рубашке? – Папаня закуривает. Дедуня недовольно ворчит.
– Девушки в этом возрасте по-особому относятся к своему телу, – говорит Маманя.
– Это ты как медсестра говоришь или как бывшая девушка? – интересуется Дядюн.
– Может, она еще и мастурбирует, а мы не знаем? – Папаня, как всегда, не в курсе событий.
Зажимаю рот, чтобы не прыснуть.
– Вы, мужчины, вообще ничего не знаете о женщинах, – говорит Маманя.
Тот редкий случай, когда она права.
Глухой шлепок.
– Отчет, – скрипит Дедуня, – полюбопытствуй.
– Что-нибудь интересненькое? – Папаня.
– Вас в школу вызывают, – отвечает Дедуня. – Одиннадцатая страница. Инцидент в туалете для девочек. Надежда, Огнивенко и Иванна.
– Какая еще Иванна? – Маманя.
– К вам в класс поступила новенькая.
– И чем она прекрасна? – Папаня шуршит бумагой, как крыса.
Ушки на макушке – у меня тот же вопрос.
– Ее посадили вместе с Надеждой, – говорит Дедуня. – И еще – она…
Как ни прислушиваюсь, а разобрать ничего не могу. Иногда на Дедуню находит вот так – неразборчивое бурчание.
– Неужели? – Папаня спрашивает. – Это не может как-то помешать?
– Ты нам скажи.
– Слишком мало данных. А как со внешним наблюдением?
– Без особых отклонений, – говорит Дядюн. – Шла маршрутом два дэ, заглянула в «Фрукты – овощи», кстати, опять пришлось за нее заплатить. Побывала в «Современнике». Там как раз и проживает новенькая.
– Я ей каждый день даю на карманные расходы, – говорит Маманя. – Но наша японка…
Глухой удар и полная тишина. Только посуда на столе дребезжит. И Дедуня:
– Никогда. Слышишь? Никогда не называй ее так. Даже здесь. Даже когда ее дома нет. Никогда.
– Да, Николай Иванович. Простите. Но деньги я ей даю, сами проверьте…
– Кстати, – говорит Дядюн, – об этом самом. Там в витрине выставлены разные фотографии, которые Надежда очень долго разглядывала. И была там одна пара сфотографирована. В общем, вот.
– Вот эта? – Дедуня.
– Ага. Снимок не ахти, пришлось второпях снимать. Я и подумал…
– Шеф, это что такое? – голос у Папани дрожит. – Что у нас на этот «Современник»? Кто там заправляет? Спецкомитет что-то пронюхал?
– Спокойно, – отвечает Дедуня. – Я наведу справки по своим каналам. Поглядим, кто там игрища затеял.
– Второго инцидента…
– Второго инцидента не будет, – говорит Дедуня. – И знаешь почему?
– Почему?
– Потому что ты успеешь раньше.
Опять они молчат. Долго. Колоколят ложечками в чашках.
– И еще, – говорит Дедуня. – К нам завтра знаменитый физик приезжает, буду постоянно с ним. Извольте со всем справляться сами.
– Ревизию проводить или урок вести? – спрашивает Папаня.
– И то, и другое, – кряхтит Дедуня. – Многостаночник. Чуть что не так, закроет нахрен шарашкину контору.
– Всё не наигрались в эту белиберду? Сколько еще нужно опровержений?
– Пока деньги на это дают, столько и будем опровергать. Или доказывать.
– Вы о чем? – встревает Дядюн. – Какие еще знаменитые физики?
– Настолько знаменитые, что его имя тебе вряд ли что скажет. Засекреченный по самое не могу, – ворчит Дедуня. – Есть у нас вялая программа на хлипком допущении, что если контингенту дозированно давать информацию повышенной сложности, то СУР замедлится. Вроде как тонус интеллектуальной мышцы повысится.
– Ха, – сказал Дядюн. – А она есть?
– Что?
– Интеллектуальная мышца?
– У кого как, – ответил Дедуня. – Насчет всех нас я уже сомневаюсь.
– Сегодня она сделала расчет, – говорит Папаня. – И мне кажется, он близок к тому…
– Кажется? – Дедуня.
– Дьявольщина! Именно кажется. Потому что… потому что я уже не понимаю большую часть того, что получаю! Ни черта не понимаю. Это как дошкольнику давать решать интегральные уравнения.
– Ты жалуешься? Насколько мне помнится, это именно твоя идея. Дайте мне Надежду, вычислительный центр, и я переверну весь мир. Разве не твои слова, Фил? Я выбил для тебя и то, и другое, и третье. И что теперь слышу?
– Шеф, вы же понимаете, с чем мы имеем дело.
А у меня появляется ощущение, что сейчас застукают. Однажды такое произошло. Заслушалась и не заметила, как пришла Надежда. У нее случается. Встает среди ночи и идет. Тут как раз Дядюн вышел, на Надежду и наткнулся. Ох, и перепугался он тогда. Еще бы – черные космы висят, голое тело светится от луны, глаза закрыты. В общем, пока они суетились, я бочком в комнату. Шито-крыто. С тех пор я настороже. Поэтому на цыпочках в комнату Надежды и еще раз убеждаюсь, что спит. И обратно.
– Что, если они были всегда? – Папаня говорит. – Что, если все дети – патронажные, а мы этого не замечаем, потому как вся мощь социума направлена на их подавление? Бытие определяет сознание, не разбирая, кто ты и какие у тебя способности?
– А как же синдром угнетения разума? – спрашивает Дядюн.
– Только не говори мне, будто взрослые умнеют, – хихикает Папаня. – Вы, Николай Иванович, про Робинзона слышали? Был в Спецкомитете такой чудак, он с идеей носился, что патронажных надо воспитывать вне общества. Где-нибудь в тайге. Без контактов с цивилизацией.
– Ну-ка, ну-ка, подробнее.
– Без подробностей. Я тогда в эти дела не вникал. Получал рассылку, как и все. Кажется, ему разрешили проект. Где-то в Саянах. Но потом – ничего. Хотя в этой гипотезе социальной обусловленности что-то есть. И вполне соответствует марксизму.
– Скорее дарвинизму, социал-дарвинизму.
– Спорьте, спорьте, – проворчал Дедуня, – а потом придет предписание посадить ее на коды. И тогда нам всем ничего не останется, как сидеть здесь на кухне и обсуждать марксизм, дарвинизм и прочий изм.
Опять молчание с прихлебыванием.
– Почему же она молчит? – Маманя.
– Сколько можно, – говорит Дядюн. – Ты каждый раз будешь спрашивать?
– Потому что я самая дура среди вас, – отвечает Маманя. – Я стираю подгузники, готовлю обед, глажу ваши трусы. Поэтому у меня и вопросы такие. Мать с дочерью должны разговаривать.
– Диалектика, милочка, – говорит Папаня. – Человек, который понимает все языки, не может говорить ни на одном. По определению. Я в свое время статью публиковал в «Вестнике Спецкомитета» как раз на эту тему. Ею забивали гвозди. Эти идиоты из криптографической группы. У них в руках сверхмощный микроскоп, а они им – гвозди!
– Так почему? – Маманя гнет свое.
– Что почему? Ах да. Потому, что язык – структура сознания. Если ты понимаешь один язык, то можешь на нем и говорить, – патологии я не учитываю. Если ты знаешь два языка, три, то ничего не меняется, кроме усложнения структуры. Но чтобы понимать все, у тебя вообще должна отсутствовать эта структура в сознании, понимаешь? Я ведь говорю не только о языках, но и любой знаковой системе в расширительном толковании. Математика. Физика. Генетика. Что угодно.
– Дай закурить, – просит Маманя.
– Кстати, так я ее и раскусил. Она оставила на полях моей рукописи решение замысловатого уравнения. Представляете? Первоклашка.
– Опубликовал? – Дядюн.
– Что?
– Рукопись с решением.
– Естественно. А в чем дело? Намекаешь на мою нечистоплотность? Опубликовал, не переживай. Даже в ссылке не указал, что решение данного уравнения предложено Надеждой И. Причем с чистой совестью.
– Не болит даже? – участливо интересуется Дядюн.
– Совесть? Спасибо, не болит. У динозавров накануне исчезновения есть и поважнее дела, чем болящая совесть.
– Сцепились, – вступил Дедуня. – Один про совесть, другой про динозавров своих. А у тебя что?
– Кажется, беременность, – отвечает Маманя. – И не пойму от кого.
На этот раз они молчали долго. Так долго, что я решила уносить ноги, не надеясь на продолжение, но тут Папаня меня остановил:
– Можешь смеяться, Николай Иванович, но кроме этой самой метафоры про динозавров, приручивших на свою беду землеройку, я не могу объяснить свое беспокойство. Нам ничего не остается, как держаться за хвост землеройки в надежде миновать вслед за ней эволюционный вираж. И нет тут никакого противоречия ни с Марксом, ни с Дарвином. Причиной эволюционного рывка могла стать война. Шанс землеройкам дал упавший метеорит, шанс детям патронажа дает мировое смертоубийство. Столь чудовищные потери для человечества даром не пройдут. Почти миллиард смертей. Не случайно первые дети патронажа стали появляться в конце войны, в пятидесятых. Посмотрите на наше десятилетие – оно бурлит молодыми. В какую точку планеты не ткни, какой строй не возьми. Социализм, капитализм – эволюции всё равно. Чем это поколение не коллективное дитя патронажа? И социум ощущает. Вполне. Взрывается всё, что может взорваться, – студенческие волнения, расовые противоречия, свинг, мини-юбки, рок-н-ролл, бригады коммунистического труда, полеты в космос. Да что угодно!
– И наши в Гренобле чуть не продули, – добавляет Дядюн. Папаня аж поперхнулся, закашлял.
– Ваши шуточки…
– И увеличь дозу «парацельса», – говорит Дедуня.
– Но… побочные эффекты…
– Увеличь. А то твоя землеройка не вынесет четверых. Динозавров. И тогда ей прямой путь к вивисекторам.
9
Свет погас, а я всё сижу на полу. Скорчившись. Перевариваю. Услышанное. Понимая, что ничего переварить не смогу. Всё случалось уже не раз. Пустое в пирожное. Всё знакомое. Они каждый раз об этом говорят. И каждый раз я ничего не понимаю. Тарабарщина. Не понимаю настолько, что завтра и не вспомню – что и как. Котенок. Проходит мимо. Протягиваю руку почувствовать тепло, очень хочется живого тепла, но не дотягиваюсь. Он урчит, вскакивает на кресло, сворачивается. Незаметный клубочек. Пройдешь и не заметишь. Как я.
Спать не хочется. Спускаюсь в мастерскую, где тьма разбавлена серыми сетками настройки. Ряды сеток. Которые исчезают одна за одной, чтобы превратиться в мертвые каналы. Мельтешение белых и черных червей. Жрут. Мертвечину. Горло перехватывает спазм тошноты, и что-то вгрызается в левую руку. Тонкий стальной червяк. Который начнет пожирать изнутри. Но на несколько шагов меня хватит. До экрана, который показывает. Жужжит органчик, подавляя шумы. Выхватывает откуда-то фильм.
Начало пропущено. Или не было никакого начала? Семья. Большая дружная семья: папа, мама, дочка и даже дедушка с дядей. Заграничная глубинка. Ферма? Звук то пропадает, то исчезает, но мне всё равно. Затылок на гладкой поверхности пыльного экрана. Что-то происходит. Какая-то ссора с соседями. Что с них взять? Капитализм. Длинные разговоры, короткие стычки. Длинные драки, короткие разговоры. А потом дом окружают соседи с ружьями и семью начинают убивать. Вернее, пытаются убивать. Потому что и они не лыком шиты. Но их меньше, гораздо меньше, и враги врываются в дом. Стрельба. Последней погибает мать, заслоняющая собой дочку.
А дальше я отключаюсь. Как телевизор.
Часть третья. Праздник подслушания
1
Опять снится тот же сон. Всё вокруг очень большое – люди, машины, дома, мир. Огромное настолько, что не охватить взглядом – потеряешься, а теряться нельзя. Ни в коем случае. Поэтому крепко держусь за ладонь большого человека, семеню рядом, стараясь угнаться за широко шагающими ногами. Но куда там! Не получается. Коридор почти как улица. Только нет машин, лишь двери. Ряд дверей с золотыми табличками и закорючками. Мы шагаем вдоль них. Вернее, великан шагает, а я почти бегу. Лицо морщится, нос хлюпает, из глаз слезы. Плакать ни в коем разе нельзя. Так мне сказали. Где-то за порогом сна, потому что во сне со мной не говорят. А если и говорят, то ничего не понимаю. А навстречу шагает другой великан – ужасно огромный и ужасно строгий. Мы останавливаемся, и великан наклоняется ко мне – круглые очки и усы щеточкой. Больше ничего. И от этого еще страшнее. Ужасный великан треплет меня по щеке. Если бы он знал, чего мне стоит не завопить от ужаса и боли.
Великаны разговаривают на своем грохочущем и непонятном языке, а щека продолжает гореть. Тру ее свободной ладошкой. Не помогает. Моя ладошка слишком мала для такой муки. Но вот меня тянут дальше, а я оглядываюсь, опасаюсь – вдруг страшный великан увяжется за нами. Очки и щеточка усов наблюдают, смотрят на меня, и я не понимаю – как так можно? Глаз нет, а взгляд есть. Холодный, жуткий. И мне хочется в туалет. Я пытаюсь об этом сказать, но голоса нет. Он рождается в горле, но исчезает, лишь сорвавшись с языка. Лопается мыльным пузырем. Мы спускаемся по лестнице, туда, где меня ждет что-то теплое и доброе. Размытое, как облако. Розовое, пахнущее, охватывающее со всех сторон и поднимающее вверх. Высоко-высоко. И мои страхи исчезают. Хочется смеяться, если бы я умела смеяться.
Я не нахожу никаких патологий, говорит великан.
Странно, но теперь он меня не пугает. Облако обволакивает со всех сторон, защищая от огромного мира.
Скорее всего, физических повреждений не имеется. Причина – психологическая, а может, и возрастная. Будем наблюдать. Не переживайте. Дети – всегда загадка.
Облако качает меня. Вверх, вниз. Вверх, вниз.
Спасибо, доктор, говорит облако. Мы хотели возвращаться, но у мужа работа, сами понимаете. Поэтому нам рекомендовали вас как лучшего специалиста. Хотя, честно скажу, я не верила. Языковой барьер. Извините.
Великан издает звуки, и мне кажется, что я опять перестала его понимать. Но это смех. Всего лишь смех.
Ну что вы. Я привык к подобному отношению к нашей медицине. Уверяю, к нам приезжают учиться со всего мира. В том числе и ваши специалисты.
Извините, говорит облако. Еще раз извините. Они вас и рекомендовали. Даже не знаю, что бы мы делали. Муж души в ней не чает. Первый ребенок. Сами понимаете. Он всегда хотел девочку. Мужчины обычно хотят мальчиков, а он – девочку.
О ком они говорят? Я всё понимаю, но ничего не понимаю. Неужели у облака есть кто-то? Разве у облаков бывают дети?
Но вот мы выплываем на улицу, и у меня захватывает дух – какое же всё вокруг огромное, яркое! Пятна красок, разводы звуков и запахи. Синее и зеленое. Мне радостно оттого, что мы, наконец-то, покидаем страшный дом, а навстречу движется еще одно облако – такое же теплое. Почти такое же. Я лечу по воздуху, смеюсь и ничего не боюсь. От одного облака к другому. А потом мы погружаемся во что-то темное. Нет, не страшное, знакомое и строгое. Тихо фурчащее. Мы едем, а я встаю на колени и смотрю в заднее окно, наблюдаю, как смыкается занавес деревьев, скрывая пугающий дом.
В руке появляется круглое и сладкое. Я сижу, болтаю ногами. Во рту сладко. Два облака подпирают меня с двух сторон. Можно прижаться головой к одному. Можно прижаться головой к другому. Они о чем-то шумят, но я не слушаю. У меня более важные дела – болтать ногами и лизать круглое и сладкое.
Это самое счастливое мгновение сна. Здесь я начинаю плакать. Не во сне. По-настоящему. Словно раздваиваюсь. Будто смотрю кино и одновременно играю в нем. Плачу и не могу остановиться. Навзрыд. Взахлеб. Потому что дальше происходит ужасное.
Мир девочки переворачивается.
Хрустит, мнется, ломается.
Ее плотнее зажимает между облаками, она кричит, но в лицо брызжет горячим и липким, затягивая кружащийся мир багровой пеленой. Бьет со всех сторон. Визжит и крутит. Острые зубы смыкаются на ноге и принимаются остервенело грызть. А где-то внутри раскрывается бездна – темная и ледяная. Из нее веет таким холодом, что невозможно сдержаться и между ног становится горячо.
А потом – тишина. Ни облаков, ни страха, только боль. И тянутся откуда-то руки. И очки с щеточкой усов.
На этом месте я обычно открываю глаза.
Я там, где больше всего хотела оказаться.
В комнате старшей сестры.
Лежу, скорчившись, колени прижаты к животу, руки – к груди. Эмбрион, а не человек. На меня со стены смотрит человек с пистолетом. Хитро щурится, будто понимая: меня здесь быть не должно. Вырезка из журнала. Вставленная в рамочку. И еще телевизор с маленьким экраном, покрытый вязаной салфеткой, на ней – будильник. И этажерка. И кресло. И горшки с цветами.
Осматриваюсь.
Даже не так.
Жадно впитываю в себя обстановку. Как губка воду. Стараюсь не шевелиться, лишь глазами туда-сюда. Чтобы не погнали. Всё настолько увлекательно, насколько может быть увлекательна комната Синей Бороды.
Но она не обращает внимания. Сидит в кресле, заложив ногу на ногу, качая полуснятой туфлей. Курит. Листает книгу. Иногда протягивает руку взять чашечку с кофе. Пригубить и поставить обратно. А у меня странное чувство, будто я ее очень хорошо знаю. Словно я знала ее всю жизнь, но в последние десять секунд забыла, как раз настолько, чтобы осмотреть ее еще раз – теперь уже взглядом постороннего. Волосы до плеч. Но короче, чем у Надежды. Русые, не черные. Подведенные глаза. Прямой нос.
Мишель Обри!
Точно!
Француженка русского происхождения. Ну, та самая, в кино! Конечно, не та самая. Но похожая. Как две капли воды. Даже брючный костюм почти такой же.
Лежу и любуюсь. Завидую самой себе. Дура. В чем толстая дурнушка может завидовать сама себе? Она – мой идеал. Недостижимый.
– А у нас новенький, – говорю. Неожиданно для самой себя. – И Надежда в него втрескалась.
– Влюбляться полезно, – говорит старшая сестра. Рассеянно. Как будто я оторвала от важных мыслей. Мне даже немного стыдно становится. Лезу со всякими сплетнями. Надежда бы не одобрила.
– Где ты так долго была?
Она удивленно смотрит на меня. Стряхивает пепел, отпивает крохотный глоточек.
– В Токио, конечно же. Разве ты забыла?
Сажусь и хлопаю глазами.
– На башне? – для уточнения.
– Какой еще башне? О чем ты толкуешь, глупенькая?
Она наклоняется вперед, протягивает руку, машет передо мной ладонью. Разгоняет дрему. Это она так называет – «разгонять дрему». Хорошо помню. Откидывается на спинку кресла, звонко смеется, дрыгая ногой так, что туфля слетает с ноги. Ногти на ногах у нее тоже накрашены, кстати.
Замолкает, подбирает соскользнувшую книгу.
– Вот, послушай. Самое прекрасное и опасное зрелище в Японии – цветение сакуры. Сакура источает наркотический аромат, к которому японцы привыкают на всю жизнь. Поэтому раз в год каждый японец должен вдохнуть аромат цветков сакуры, иначе его ждет мучительная смерть. Именно поэтому иностранцы никогда не допускаются к цветущей сакуре, а сами японцы не покидают страну во время ее цветения. Даже те, которые находятся вне страны по служебным надобностям, на эти дни возвращаются домой, чтобы насладиться ее видом и ароматом, продлевая собственную жизнь еще на один год.
– А если кто-то всё же увидит ее цветение? Не японец?
Сестра перелистывает страницы, не отвечает. Вздыхает.
– Его ждет незавидная судьба, глупенькая. Он навек окажется запертым в этой стране и никогда не сможет надолго ее покинуть. Даже японские дипломаты каждую весну отправляются на родину. Словно птицы, словно птицы.
И тут я понимаю.
– Ты его вдохнула?! Этот самый аромат?
Она прикрывает глаза. То ли «да», то ли всего лишь усталость.
– Да, – и голос такой – отстраненный, – я дышала им полной грудью…
Но долго она не выдерживает – начинает смеяться. И я вместе с ней. Хотя не понимаю – над чем.
– Сестренка, – говорит она, – не слушай ты меня. Я такого могу наговорить, что еще долго будешь верить. Вообще никому не верь. Тем более мне. Может, меня и нет? – спрашивает так задумчиво, что я жду очередных смешков, но она серьезна.
– Ты есть, есть!
– Спасибо, – встает и подходит к окну. Водит пальцем по стеклу. – Аппендицит. Это не город, а аппендицит. Воспаление. Гнойное. Как врач говорю. Ну, почти как врач. Как медсестра. Старшая медсестра. Гниющие ученые. Ржавеющие надежды. Слабоумные дети. Аппендикс. Тупиковый отросток эволюции, не находишь?
Ничего не понимаю. Но озноб пробирает. Как плохое предчувствие. Мне кажется, что она распахнет окно и сиганет головой вниз. Второй этаж, но убиться можно. И она его распахивает, да так, что стекла дребезжат, наклоняется вперед и говорит, вернее – декламирует:
– Я сплю с окошками открытыми, а где-то свищет звездопад, и небоскребы сталактитами на брюхе глобуса висят. И подо мной вниз головой, вонзившись вилкой в шар земной, беспечный, милый мотылек, живешь ты, мой антимирок!
Поворачивается ко мне – волосы ветер растрепал, указует пальцем и завершает:
– Мой кот, как радиоприемник, зеленым глазом ловит мир.
Какой еще кот? И тут я его вижу – лежит, свернувшись клубочком под креслом. Тот самый.
– Прелесть, – говорит сестра, гладит котенка пальцем. – Он забрел в мою комнату. У меня, кроме кофе, ничего не было. Пришлось напоить его кофе. Видишь, как спит?
– Кошки кофе не пьют.
– Зато собаки пьют. Ты разве не слышала про японских кофейных собачек? Вот, послушай, – она подбирает книгу. – Японцы пьют исключительно кофе, произрастающий на лавовых полях Фудзи-сан. Это самый высокогорный кофе в мире. Причем кофе не собирают руками, а его плоды поедают специально выведенные породы собак. Зерна, после того как они естественным путем покидают организм животных, тщательно собирают, промывают, обжаривают и фасуют. Собаки таким образом получают огромные дозы кофеина и отличаются от обычных пород тем, что никогда не спят, бодрствуя днем и ночью. Из потомков этих кофейных пород получаются отличные охранники. Любопытно, что такие собаки пьют исключительно крепко сваренный кофе вместо воды, причем предпочитают его лакать горячим.
Она собирает котенка в горсть и протягивает мне:
– Пора идти.
Дверь захлопывается за мной, и только тут я вспоминаю, сколько же у меня к ней вопросов.
Тысяча.
Миллион.
2
Попадаю в больницу.
Нет. Точно.
Это не сон.
И не бред.
Не узнаю комнату – она перегорожена ширмой, как в школьном медпункте во время совместного осмотра мальчиков и девочек. Девочек за ширму, мальчики перед ширмой. И чтобы ни-ни, ни одним глазком. Мы, девочки, стеснительные. И запах до ужаса знакомый. Почти больничный. Но не только. Так еще пахнет в кабинете химии после лабораторной работы. И гудение, потому что на полу и на стульях расположились приборы. Как в кабинете физики. Стоят и гудят. А я ничего не могу с собой поделать. Какой еще урок может привидеться? Биологии?
Надежда!
Ее нет.
То есть совсем нет.
Смятая постель за ширмой в окружении циферблатов и экранчиков. Какая-то железная стойка с крючьями и перевернутой банкой, из которой тянется устрашающий провод с иглой на конце. Лужица чего-то розового. Кровь? И простыня забрызгана. Ко мне возвращается дурная мысль, и я опасливо подхожу к окну и смотрю вниз. Даже облегчения не наступает, до того всё остается страшным и непонятным.
Главное – не суетиться, говорит Дедуня.
Куда запропастилась эта девчонка, спрашивает Маманя.
Ты сделала домашнюю работу, интересуется Папаня.
Она опять выбрала маршрут два дэ, докладывает Дядюн.
Но ни один из них не задает правильный вопрос. И даже старшая сестра слишком долго прикуривает сигарету, прежде чем поинтересоваться: а если она дала дёру в Токио?
Без меня?
Невозможно!
Мы же с ней почти близнецы. Даже так – почти сросшиеся близнецы. Имелась у меня такая дурацкая фантазия. Хорошо быть сиамскими близнецами. Срастись чем-нибудь. Телами. Две головы и одно тело. Две головы, два тела и три ноги. И чтоб нельзя разделить, иначе смерть.
Смерть?
Она меня пугает.
Обшариваю комнату, даже под кровать заглядываю. И в тумбочку. И в этажерки. Совсем плохая. Одна новость хорошая – вся одежда здесь. Хотя какая у нее одежда? Школьное платье, два фартука – черный и белый, платье домашнее и всё. Носочки и трусики не в счет. И ночнушка. Которой нет. Перед глазами картина: Надежда выходит из «Буревестника» в одной ночнушке, идет по пустынной улице к пивному ларьку, где привычно заправляются водители, выбирает подходящий грузовик, залезает в него (я даже вижу сверкнувшие голые ноги), сжимается в неприметный калачик на дне кузова и ждет. Может, даже плачет. Всхлипывает и утирает слезы. Так мне становится ее жалко, что я готова поверить во всю эту ерунду.
А за стеной шумит вода. Настолько громко и настойчиво, что не обращаю никакого внимания. Потому как дура. Беспросветная дура. Это же надо такой уродиться – обделили и внешностью, и умом. Только Надежду дали.
Запинаюсь, спотыкаюсь, ударяюсь, царапаюсь, сажаю синяки, но как-то умудряюсь вырваться из превращенной в ловушку комнаты и всем телом обрушиваюсь на дверь ванной. Почему-то уверена, что она заперта на шпингалет. Значит, лучше всей тушей. Вот где жиртрест помогает. Дверь предательски распахивается – какой там шпингалет! – запинаюсь о порог и обрушиваюсь на пол, саданувшись подбородком. От боли в глазах слезы, ничего не разобрать, что-то белесое скрючилось над унитазом.
Привидение?
Она и похожа на привидение. Волосы слиплись в сосульки, лицо покрылось пятнами, рот распущен, подбородок испачкан.
Мне плохо.
И сказать-то нечего. Кроме того, что выглядит ужасно.
Подбираю колени и руки, подползаю к ней на четвереньках, обнимаю, прижимаю к себе крепко-крепко. Все слова из головы вылетели. И плохие, и хорошие. Так и сидим, прижавшись. Пока ее не начинает трясти, она отталкивается от меня, но я ей не даю, не отпускаю, но она продолжает отбиваться, бьет кулаками куда ни попадя, а когда я всё же отпускаю ее, склоняет голову в унитаз и сотрясается в рвоте. Даже чувствую, как Надежду выворачивает. Словно в горло лезет шершавая рука, хватается за внутренности и начинает их мучительно медленно тянуть наружу, и нет мочи дышать, изо рта и носа хлещет вонючая дрянь, голова бьется о фаянс, и единственное облегчение, когда приступ заканчивается, протянуть трясущуюся руку вверх, нащупать цепь и потянуть, чтобы вода в лицо, чтобы всё смылось.
Потом она долго сидит в обнимку с унитазом, а я набираю в ванну воду. Не знаю, как сделать ее горячей, поэтому хлещет холодная. Это и лучше. Мне так кажется. Удивительно синяя вода. Никогда не обращала внимание на цвет воды. Будто синюю краску развели. Сдираю с нее перепачканную ночнушку и помогаю забраться в ванную. Ей всё равно, что вода ледяная. Она сидит скорчившись, смотрит на хлещущий кран. Ладошкой зачерпываю и обмываю грязь. Со спины. С волос. С лица. С рук. Касаюсь живота, но там всё мертво. Обесточено. Забираюсь к ней. Холод обжигает, но мы прижимаемся друг к другу и сидим. Долго. Столько времени нет во всем белом свете, сколько мы сидим и ждем.
А потом ей становится зябко.
За столом только мы. Маманя гремит посудой. Дедуня на работе. Папаня разок заглянул на кухню, посмотрел на Надежду, но ничего не сказал. Приятного аппетита не пожелал. А он бы Надежде не помешал. Этот самый приятный аппетит. Смотрит в тарелку и даже вилку не берет. Я бы на ее месте так и сказала: есть не хочу, но Надежда девочка послушная.
– Вилку возьми, – говорит Маманя, и она берет вилку. – Ешь.
И она начинает есть. Печальное зрелище. Даже Маманя проникается – ставит на стол дополнительную чашку киселя.
– Как себя чувствуешь?
Хорошо, слабо улыбается послушная девочка Надежда, но Маманя, конечно же, не слышит, а улыбка ей не нравится. Она дежурно прикладывает руку ко лбу, ощупывает горло, гладит по щеке.
– Всё будет хорошо. Только надо покушать.
Мне вот такого никогда не говорят. Насчет покушать. Даже киселя не предлагают. Который я очень люблю. Но не в виде клейстера, а брикетами. Кисленький, рассыпчатый. Во рту слюна собирается. Я отворачиваюсь и смотрю на радио.
«Лава Вулкана, проснувшегося на Камчатке, угрожает лагерю ученых, расположившихся у подножия».
Надо же, дали имечко – Лава Вулкана! Я бы от такого не отказалась. Чем же ее довели до того, что она готова уничтожить лагерь ученых, ее изучающих? Ученые кого хотят доведут до клокочущего состояния. Пытаюсь представить себе эту самую Лаву, но ничего, кроме Надежды, не воображается. Смогла бы она как эта самая Вулкана? Кошусь на подругу. Ее теперь не хватит и на котенка.
«Из Центра управления полетом сообщают, что первая межпланетная экспедиция выходит на завершающую стадию. В ближайшие часы экипажу корабля предстоит взять на себя управление и совершить маневр по выводу «Зари» на орбиту Марса. Командир экипажа Алексей Архипович Леонов докладывает, что все системы корабля работают в штатном режиме, члены экипажа чувствуют себя хорошо и готовятся выполнить программу экспедиции в полном объеме».
Пока я слушаю, Надежда доедает кашу и допивает кисель. Теперь сидит на стуле неподвижной куклой, пока Маманя не закончит свое любимое дело – не заплетет косичку. Или две. Зачем она это делает – кто бы сказал. Надежда косички не любит. Не любит, но носит. Как китайцы. С ленточками. Сегодня они, ленточки, голубые.
– Замечательно, – хвалит себя Маманя. – Бери портфель и беги в школу.
И ни словечка про вызов к директору. Она молчит, и я молчу. Не выдавать же себя? Я и Надежде ничего не говорю, чтоб не волновалась. И не смотрела овечьими глазами на Огнивенко. Но больше всего хочется, чтобы попало Иванне. Кто ее просил вмешиваться?
Кусаю ногти, пока Надежда ищет котенка. В комнате всё прибрано, будто ничего и не было – показалось, приснилось, привиделось. Окна нараспашку, но запашок еще есть.
– Убежал он, – говорю. – Самокомандировался.
Перестань, хмурится Надежда и продолжает возить веником под кроватью. Оттуда выкатывается много полезных потерянных вещей. Губная помада, например, которую я стащила у Мамани. Стащила и потеряла. Но перед этим успела накрасить Надежду. А это идея!
– Стой, – говорю, – где стоишь.
Открываю помаду, примериваюсь.
Зачем это, смущается.
– Для Иванны, – подмигиваю. Вру, конечно. Плевать мне на новенького. Сама хочу полюбоваться. Старшей сестрой навеяло. Ба, я и про нее промолчала! Совсем на меня не похоже. Болтушку.
– Губы в себя, – показываю. Подсмотрела, как Маманя иногда красится. – Загляденье, – и зеркальце сую.
Только дурацкие косички портят вид.
А тут и котейка объявился. На этажерке спал, усатый-полосатый. Надежда его к себе прижала, гладит. Прощается, значит. Тот урчит.
– Ладно, – говорю. – Хватит кошачьих нежностей.
Завидки берут, как она это животное неизвестной породы к себе жмет. А губы накрашены так ярко, что еле взгляд отвожу и в окно смотрю.
Отвлекаю себя.
Лава Вулкана пробуждается во мне.
И тут она делает такое, отчего мне не по себе. Открывает портфель, перекладывает книги и тетрадки в одну сторону, а в освободившееся место сует котенка! Тот хоть бы мявкнул. Сидит себе тихонько, на нас смотрит. Надежда портфель застегивает, поднимает и идет. А я стою и жду, когда у кота голос прорежется, чтоб Маманя нас на месте преступления застукала. И черт с этой помадой.
Но усатый-полосатый молчит, будто молока в рот набрал.
Уголок Дурова, да и только.
Предчувствие дурацкое. Отольются нам кошкины слезы.
3
Утро я люблю. Потому что небо еще похоже на небо, а не на выцветшую радугу, будто и не в городе ты, а внутри мыльного пузыря. Так и хочется ткнуть булавкой, чтобы он лопнул. Совсем. Но сейчас тот редкий случай, когда спроси меня, и я не соглашусь со старшей сестрой. Насчет аппендицита. Хотя кругом разруха. Пустые дома, асфальт в трещинах, а посреди дороги и вообще деревце выросло.
Сворачиваем за угол. Надежда останавливается, распускает банты и расплетает дурацкие косички.
– Эй, ты чего? – спрашиваю.
Надоели.
Вот так. Всю жизнь терпела, а теперь терпеть перестала. Горы-ураганы! Да что же такое творится?!
Волосы по плечам, губы алеют. Еще бы школьную форму сменить на просто платье, и получится девочка-загляденье. Не хуже старшей сестры.
Лучше.
Отхожу и кретинически осматриваю.
Не смотри на меня так, смущается Надежда.
– Нет, – говорю, – не царевна. Королевна! Дала же природа красоту.
Дальше идем, только за ручки не держимся. А чего? Я – не против. Доходим до заброшенной железной дороги с устрашающей надписью «Берегись коня!», сворачиваем на нее и топаем по шпалам.
– И я по шпалам, опять по шпалам иду домой по привычке, – голос у меня прорезался.
Рельсы ржавые и кривые. Кое-где колеса стоят. Самые настоящие – от поезда или вагона. Ничего не осталось, только колеса. А если идти в обратную сторону и не бояться этого самого коня, то там и вагоны отыщутся и даже целый паровоз. Сами мы с Надеждой туда не ходили, но приютские рассказывали.
– Надо бы нам туда сходить, – говорю. Не поясняя, кстати, – куда. Как мысль застала, так и говорю. Но Надежда понимает.
Ага, головой кивает. Приемник свой крутит. А он третий раз по кругу песенку про последнюю электричку. Тоже мне, «В рабочий полдень».
А вот и новенькая. Стоит на углу, портфель коленками пинает, головой крутит. Нас дожидается, хотя вид делает, что и ни при делах. Я Надежду в бок тыкаю и в переулок тяну. Но она и бровью не ведет – прямым курсом к Иванне. Вот ведь. Кто там говорил, что влюбляться полезно? А ревновать? На этот счет, старшая сестра, у вас какие рецепты? И когда только успели? С первого взгляда? Влюбиться в Надежду с первого взгляда – понимаю. Но в Иванну? Ничегошеньки не понимаю. И понимать не хочу.
В общем, стоят и друг на друга смотрят. Лыбятся. Надежда улыбается, а Иванна лыбится. Неприятно так. Вроде всё про нас знает и разве что не подмигивает. На потом откладывает. Но мне всё равно. До другого – не всё равно, а до ее ухмылочек – как до Марса. Здесь у нас счет равный. Я тоже кое-что видела. В «Современнике». И не надо мне говорить: дядя соскучился по племяннице. Или кто она ему?
Стоп-стоп-стоп! Это еще чего? Надежда на колени перед Иванной встает, и черт знает какие мысли у меня мелькают. Со скоростью света. Я и осознать-то их не успеваю, Надежда открывает портфель и достает котенка.
– Какой хорошенький! – Иванна сюсюкает. – Какой полосатенький!
И руки тянет – приласкать.
Осторожнее, предупреждает Надежда, но та разве ее слышит? Цапает полосатенького и к себе, будто удушить не терпится. И тут я кота зауважала. Мне до живности дела нет, терплю, поскольку Надежда с ними возится, но в глубине души полностью согласна с методой Дядюна по направлению их в дальние и безвозвратные командировки. Бессловесные твари, что взять. В общем, телячьих нежностей Иванны котенок терпеть не стал, а извернулся, мявкнул и полоснул по щеке, аж кровавые полосы вздулись. Иванна охнула, кота бросила и за щеку.
Что началось! Скорую помощь вызывай. Теперь они вдвоем друг перед другом на коленях, Надежда к царапинам платочек прикладывает, дует, плачет, кошаку пальчиком грозит. А усатый-полосатый как ни в чем не бывало рядом сидит, вылизывается. Была бы колбаса – отдала не задумываясь.
– Ерунда, – говорит Иванна. – Подумаешь – царапнул! Испугался, наверное.
– И гений – парадоксов вдруг, – сама не понимаю, зачем сказала. И к чему. Вырвалось.
Пока они друг на друга дули, я кота обратно в портфель, хотя, по-хорошему, следовало ему наподдать. Нет, то, что он новенькой мордашку попортил, – это в плюс, но телячьи нежности Надежды – на его зверской совести, или что там у него есть? Но таким оружием разбрасываться нельзя. Огнивенко после вчерашнего зубы, как пить дать, точит. Съесть нас хочет. И мы без новенькой разберемся, да, полосатый?
И вот идем втроем. Я позади тащусь, траву пинаю. Иванна портфель у Надежды отобрала, чтобы той удобнее платочек к ране прижимать. Со стороны – шерочка с машерочкой. Аж подгузник из-под платья сверкает.
– Я раньше в другом городе жила, – Иванна треплется. И раны не беспокоят, судя по голосу. – На Северном острове.
Неужели, Надежда удивляется.
– У меня там родители служат, – поясняет новенькая. – Отец – военный летчик.
Почему у всех безотцовщин в ходу легенда об отцах-летчиках? Не верю, но Надежда слушает. Хорошо, что рот не разинула. Ладно, я ей мозги вправлю. Когда время поспеет.
– Когда там началось на границе, нас всех эвакуировали. То есть не всех, мама осталась, конечно. Она ведь врач. А меня к дяде отправили сюда. Кстати, совсем из головы выскочило!
Останавливаемся, ждем, пока она с портфелем возится. Мне хочется, чтобы она спуталась и кота наружу выпустила, вот смеху-то! Но Иванна свой портфель расстегивает и достает что-то в свертке. И так торжественно Надежде протягивает.
Я через плечо заглядываю.
Мама дорогая!
– Это называется коллаж, – говорит. – У дяди много старых фотографий валялось, вот и получилось. Чтобы не скучно.
Смотрим мы на коллаж. Лица. Люди. Деревья. Дома. Обрезки, обрывки – мозаика. А в середине – они. Собственной персоной.
Я, как всегда, не получилась.
4
Мы подошли с другой стороны. Но у нас потеряться трудно – иди по проводам и обязательно придешь в школу. Во всяком случае – в «крейсер». Железные такие опоры с толстыми проводами. Висят как лианы. Или змеи. Белые. Можно даже не осматриваться – задери голову, найди провод нужного цвета и шуруй за ним. Из любой точки города, хоть лепрозория. Вот я так и иду – по проводам. Чтобы на них не смотреть. Как они чуть ли за ручки не держатся. Новенькая соловьем заливается. Слушать не хочу, но поневоле прислушиваюсь. Врет, наверное. Куда ее только не заносило и сколько школ во время этих заносов не сменила. Наша, конечно же, самая убогая. Не то что прямо подобное заявила, но сквозило.
Я, конечно, не в восторге от наших идиотов. Что какого-нибудь Зая Грабастова взять, что Настюху Шприц, а про Огнивенко так и вообще – оторви и брось. Так ведь это я! Я с ними цистерну манной каши с комками съела. Я из Зая Грабастова столько пропавших вещей выбила, сколько в бюро добрых находок не сыщется. А Настюха – шприц ей в ухо? Или Маршак Безграмотный? Сколько раз они у нас списывали, пуская слюни на тетрадку? Не перечесть. Это сейчас совсем слабоумными стали, каракуль какой в тетради или на доске нарисуют – для учителей счастье, а раньше – крепкие троечники. Крепче некуда.
– А вот еще был у нас на Северном острове такой случай, – продолжает Иванна заливаться, будто слышит, о чем я думаю. – Пошли мы на море трепангов ловить. Знаешь, что такое трепанги? Огурцы, только морские. И живые. Они на глубине водятся, надо с камнем нырять, чтобы вода не вытолкнула. Мне легче всего, дыхание умею надолго задерживать, папа учил специальную гимнастику делать, а остальные ближе к берегу возятся. Но там разве их найдешь!
Надежда идет, в землю смотрит и улыбается. Узнаю ее манеру. Скромность называется. А новенькая как ни в чем не бывало два портфеля продолжает тащить. И болтать. Таких болтунов – поискать. Хорошо, что я не обидчивая. И понимающая. И гордая. А то плюнула бы и сама пошла. Подальше от них.
– Куда идете? – из кустов доносится хриплый голос, а потом появляется и его обладатель, продравшись сквозь листья и сучки.
Хаец заблудилась. С неизменной тетрадкой, в расхлюстанном платье. Галстук набок. А по глазам понятно, что память ей как отшибло, так она и не восстановилась. Я поначалу не сообразила, какого ее сюда занесло – на другую оконечность «крейсера», где ОГАС расположилась.
– В школу, – отвечает Иванна, а Хаец записывает, аж карандаш дымится. – Постой, ты ведь из нашего класса!
– Постой, ты ведь из нашего класса, – бормочет Хаец, шкрябая по бумаге.
– Что с тобой? – Новенькая озадачивается.
Хаец в своем репертуаре. Мне даже забавно. А сама головой верчу, отыскивая воспитателя, который должен ее на процедуры водить.
– Почему она всё за мной повторяет?
Потому, голубушка, что у Хаеца голова неправильно работает. Помнится, Дедуня это как-то называл. Переполнение стеков памяти? Короче, стоит Хаецу прикорнуть, как ее память стирается, будто кто-то вместо исписанной тетради чистую ей подсовывает. И так каждую ночь. Зато во время бодрствования она всё помнит. В мельчайших подробностях. Ее очень любят в учительскую таскать для выяснения – кто прав, кто виноват в очередной стычке наших идиотов. За что и попадает как стукачке. От той же Огнивенко, хотя и ежу понятно – Хаец не виновата. У нее даже заячья губа не зашита – кому со слабоумной возиться охота?
Читаю я про себя лекцию насчет Хаеца, а Иванна богато с ней общается. Это даже к лучшему – она всё, как губка, впитывает. Еще немного, и читать научится, тогда свою тетрадку-памятку перечтет, основные факты восстановит.
Надежда тоже понимает, поэтому ничего Иванне не объясняет. Жалостливая.
И тут мы попадаемся. Нет, ничего такого не делаем, до звонка время есть, но стояние на этой стороне «крейсера» вроде как и не разрешается. Шугают отсюда. То воспитатель, то надзиратель, то вообще ученый какой выползет или на коляске выедет перекур себе устроить. Раздражаем мы их сильно. Такие красивые в черных фартуках и галстуках. Но Дедуню я не ожидала увидеть. Будь моя воля – сиганула бы в кусты. Даже не так – Надежду в охапку и в кусты. А Иванна пусть сама разбирается, где положено стоять, а куда наши сопливые носы лучше не совать. Но не было у меня времени, не было.
– Николай Иванович, я очень сильно уважаю то, что вы делаете, но поверьте – это не совсем то, чего я ожидал. Школьники – не моя аудитория. Тем более такие школьники, – говорит высоченный дядька с пухлым кожаным портфелем. Одет с иголочки, английский денди, а не человек.
– Сергей Петрович, не стоит беспокоиться, – говорит Дедуня. – Я прекрасно вас понимаю, но поверьте – представляется случай внести важную лепту в наше дело. Рассматривайте это не как лекцию и не как урок, а своего рода эксперимент.
– Эксперимент? – Сергей Петрович останавливается, ставит портфель на скамейку и достает из кармана черную пачку. – Над кем и для чего?
– Для чего? – переспрашивает Дедуня. Закуривает предложенную папиросу. – Я думаю, всё для того же – к вящей славе науки. Возможности Спецкомитета огромны, в чем вы, вероятно, убедились, но далеко не безграничны.
Странно, на нас они и внимания особого не обращают. Взрослые дядьки заняты важными разговорами. А мы кто? Пионерки.
– Да, – сказал с каким-то особым придыханием Сергей Петрович. – Я впечатлен вашими вычислительными мощностями. Не все республиканские ОГАС таким могут похвастаться. Особенно «Мир-2». Великолепная машина. Даже американские коллеги завидуют.
А мы ничего. Примерные девочки. Только Хаец продолжает в тетрадку свою строчить. Наверняка разговор записывает.
– Наследие былых времен, если честно, – говорит Дедуня. – Тут в свое время активно занимались изучением, э-э-э, атмосферных явлений. Распространением волн в ионосфере. Пока, ну, сами понимаете…
– Я ведь тоже акустик. Переменные среды меня до сих пор интересуют. Собственно, на это меня и купили, если честно. Машины машинами, но нужны и специалисты, и консультации. Вот здесь, – Сергей Петрович похлопал по портфелю, – расчеты, над которыми бьемся последний год. Но света в конце туннеля не видно.
– Увидите, – пообещал Дедуня. – А вот, кстати, и некоторые представители ваших сегодняшних студентов, – и в нас тычет. – Здравствуйте, девочки.
– Здравствуйте, Николай Иванович, – чуть не хором расстараемся. А Надежда в своем репертуаре – еще и поклон отвешивает.
– Здравствуйте, – говорит Сергей Петрович и нас разглядывает, таких умных и красивых. Если Хаеца не считать. И меня, если уж честно. Только кому эта честность нужна?
Молча рассматриваем друг друга.
– Вы действительно физикой интересуетесь? – осторожненько спрашивает Сергей Петрович.
Киваем. Первый раз, что ли? Кто к нам только не приезжал уроки вести.
– Бегите, дети, а то скоро звонок прозвенит, – говорит Дедуня. – На первом уроке как раз встретимся.
Мы намек понимаем и бочком-бочком удаляемся. Надежда Хаеца за рукав тащит, потому как та не соображает, что нам намекнули убираться подобру-поздорову.
– Хорошие девочки, – говорит Сергей Петрович, – я думал, что всё будет трагичнее. Хотя одна из них, кажется…
– Не беспокойтесь, – прерывает его Дедуня. – Над методикой работали лучшие специалисты педагогической академии. Благое дело, уверяю вас.
– Но как же мне все-таки им рассказывать?
– Очевидно. Очевидно о невероятном.
5
– Я вам сегодня расскажу о человечестве, – сказал Сергей Петрович, когда класс окончательно успокоился. – О человечестве как единой целостной системе, для изучения развития которой, как оказалось, вполне применимы методы физики, особенно из области квантовой механики. Что нам позволяет рассматривать человечество как единую систему? Чем обеспечивается это единство? Какими носителями и какими сигналами? Да и вообще, что указывает на поведение человечества как целостной системы? Очень простая вещь – рост численности проживающих на планете людей…
А я пытаюсь представить наш класс глазами этого самого Сергея Петровича. Наш класс. Звучит гордо, а выглядит паршиво. Сегодня всех как-то особенно развезло. Про Зая Грабастова и говорить нечего – он палец в нос сует, а потом – в рот. И подбородок в слюнях. Под стать и Поломкин – качается из стороны в сторону, мычит. Негромко, конечно. Но мычит. Овечка изгиляется. И заголяется. Юбку на голову натянула, трусами сверкает. Сергей Петрович как на нее взгляд бросит, так заикается. Непривычен к выкрутасам.
– Можно в туалет? – Настюха Шприц руку тянет. – Я описалась!
Кто ее знает, может и описалась, но подгузник-то на что? Поэтому Фиолетта с задней парты головой качает:
– Во время урока никаких туалетов!
Настюха слегка успокаивается – замолкает, но руку тянуть не перестает.
Заика баян рассматривает. Будто в первый раз. То в одну кнопку ткнет, то в другую. Баян вздыхает.
– Давайте рассмотрим следующее уравнение, описывающее рост численности людей, проживающих на Земле, начиная с момента Большого взрыва. Я не оговорился. Модель указывает на то, что двадцать миллиардов лет назад, когда и произошло рождение Вселенной, его могли наблюдать шесть человек. Как шутят физики, это наверняка были Ной с женой и детьми, которые оказались в роли нулевых наблюдателей первичных квантовых процессов рождения мироздания, что и определило его антропность, – продолжает Сергей Петрович. И по доске мелом. Я таких значков никогда не видела. Разве что плюс от минуса отличу. Еще скобки. – Итак, какой физический носитель обеспечивает развитие человечества как единой системы? Дело в том, что Земля вместе с ионосферой представляют собой огромный сферический резонатор с целым набором собственных частот. Собственные частоты, или, как их называют по имени первооткрывателя, резонансы Шумана, по странной случайности совпадают с биологическими ритмами работы человеческого мозга. Впрочем, здесь нет ничего странного…
Негода палец в бутылочку с чернилами макает и старательно по парте пишет. Аж язык высунула до подбородка. Длинный такой язык, с собственной жизнью. А от Ежевики гнильцой несет. Чего-то в ней испортилось. Ее теперь не съесть хочется, а в ванну засунуть и отмыть. И выбросить. Сидящая за ней Огнивенко морщится. Вот с этой гадиной ничего не происходит необычного. Как была гадиной, так ею и осталась. Красным глазом косит и пальцами щелкает. Если бы не перчатки резиновые, давно бы класс подожгла.
И тут Вечный двигатель учудил. А может, он и не виноват. Кто-то описывается, а кто-то учуждает. По природе. В общем, скрип начинается. До зубовного скрежета. В смысле, не очень шумный, но пронизывающий. Все головами крутят, ежатся. Только Сергей Петрович не унимается. Продолжает рассказывать – про альфа и бета-ритмы, резонанс Шумана, ноосферу.
– Так вот, как показывают модельные расчеты, именно в шестидесятых годах нашего века должен был произойти фазовый переход в демографическом развитии человечества как единой системы. Его основная характеристика – радикальное изменение скорости воспроизводства новых поколений. Мы должны были столкнуться с феноменом резкого снижения рождаемости и не менее резкого роста продолжительности жизни. Причем и то, и другое – результат не только целенаправленных усилий самого человечества в области… кхм… контроля рождаемости и геронтологии, но и глубинных сдвигов в природе самих людей. Но, как вы все… кхм… знаете из учебников истории, Вторая мировая война внесла трагические коррективы в данный процесс. По самым сдержанным оценкам, общие военные потери в масштабах планеты достигли одного миллиарда жизней. Произошел не демографический фазовый переход, а слом всей демографической системы. Возникла точка бифуркации…
Он замолчал, потому как гул стал еще громче. А всему виной – Вечный двигатель. Разве можно допускать, чтобы его рядом с вечными двигателями сажали? На уроке физики? И вот вам – стоят, крутятся, двигаются, шарики по желобам то к магниту притягиваются, то опять вниз скатываются. Но самый мой любимый – колесо с шариками внутри. Оно-то и скрипит противнее всех. Нелегко нарушать законы физики. Даже с помощью вечного двигателя.
– Они у вас на моторчиках? – Сергей Петрович спрашивает.
– Джонсов, пересядь немедленно к Маршакову, – Фиолетта с задней парты.
– Продолжайте, Сергей Петрович, мы сейчас разберемся, – Дедуня.
Но Сергей Петрович с места резко срывается, будто из класса выбежать хочет, подскакивает к шкафу и достает из него мое любимое колесо. Оглядывает со всех сторон. Тем временем Вечный двигатель перебирается на новое место. Подальше. Чтоб реальность не искажать и законы физики не нарушать. Но это разве поможет? Малолетний преступник – по нему колония плачет. За злостное нарушение законов физики и наплевательское отношение к сохранению массы, энергии и момента движения.
– А ну стой, – ловит его за рукав Сергей Петрович. – Ты как это делаешь?
– Чего? – Вечный двигатель не понимает. Но силится понять. Черный, толстый, нелепый, с выпученными глазами. – Пустите. Я ничего.
И плакать начинает. Сергей Петрович его отпускает и наблюдает, как тот пробирается в самый дальний от шкафа угол. Скрип затихает.
– Очень интересная лекция, – говорит Дедуня.
– Да-да, – подхватывает Фиолетта. – Правда, дети?
Сергей Петрович ставит замерший, как ему и полагается всеми законами сохранения, вечный двигатель обратно.
– Хорошее у вас лабораторное оборудование, – говорит. Невпопад.
Возвращается к столу и смотрит на исписанную доску. От непонятных закорючек на нее смотреть страшно. Расстегивает портфель и выкладывает ворох бумаг. Стирает с доски и пишет. Не знаю, как вам, а по мне – еще более замысловатое. И рисует. Волнистые линии.
– Вот, – говорит, – для размышлений. Система дифференциальных уравнений в частных производных, описывающих бифуркационное поведение демографической системы. Она, доказано, имеет общее решение, но нам пока удалось отыскать несколько частных, которые сами по себе весьма интересны. Если у кого-то возникнет идея, как из них получить общий вывод, может выйти и написать. Можно даже с места сказать, – и осматривает нас, идиотов, из-под кустистых бровей. Пристально, ну точь как Фиолетта на классном чае.
– Сергей Петрович, мы ведь договаривались, – Дедуня напоминает.
– Невероятно, – качает головой Сергей Петрович, – невероятно.
Дальше рассказывает про демографию, но заметно, что ему уже не до резонансов всяких, он от Вечного двигателя взгляд не отрывает. Надеется, что тот и задачку ему поможет решить. Бедный, бедный Джонсов. Самая безобидная фигура в классе. Кулачища на рубль, а обидеть или сдачи дать не может. Он даже не пишет, а каракули рисует. Каля-баля.
И Надежда на доску не смотрит. В окно глядит. Я так надеюсь. Потому как между окном и ней – новенький ученик. Иванна, будь неладна. Как бы на нее еще раз Огнивенко натравить? Чтоб свое место знала. Где-нибудь на задней парте. А больше никого к этому в нашем классе и не приспособишь. Тараканы тараканами, а тут еще и буйным быть надо. И чего Надежде во мне недостает? Мы с Надеждой ходим парой, мы с Надеждой не враги. Или надо быть гордой? Задрать свой поросячий нос и не обращать внимания – кто с кем?
Только так не будет.
Без Надежды меня нет.
6
Звонок. Как всегда для учителя, а не для учеников. Мы и не претендуем, но начинаем шуметь.
– Звонок для учителя, а не для учеников, – повторяет Фиолетта. – Продолжайте, Сергей Петрович.
– Я, собственно, закончил.
– Очень познавательно, правда, дети?
Дети пускают слюни, ковыряют в носу и разглядывают собственные козявки. А я чем лучше? Только тем, что не пускаю слюней и на вкус козявок мне плевать.
Сергей Петрович смотрит то на доску, то на класс. Будто ждет – кто-то встанет с места и решит задачку. Он качает головой и вздыхает.
– Спасибо, это всё, о чем я хотел рассказать.
Скрипят парты, щелкают застежки портфелей и ранцев.
– Может, их перед химией всё же прокапать? – спрашивает Фиолетта. Тихо так, наклонясь к Дедуне. Но у меня ушки на макушке. Натренировалась на ночных бдениях.
– Не всех сразу, начните с тяжелых, – отвечает Дедуня и к физику: – Ну, как вам впечатление?
– Это профанация, – тихо, но с яростью говорит Сергей Петрович, – это совсем… – дальше ничего не слышно, они выходят из кабинета.
Надежда не спешит. Она стоит перед доской с мокрой тряпкой и не вытирает, а мажет – там влажная полоска, здесь влажная полоска.
– Брось, – говорю я. – Кому надо, те подотрут.
Она послушно идет мыть тряпку, складывает аккуратно в четыре загиба.
– Ты в этом понимаешь? – Иванна. В класс заглядывает, на Надежду глядит. Уважительно.
Надежда к доске возвращается, берет мелок и пишет. Такие же каракули. Вот хоть режьте, а ее правый глаз в сторону двери косит. Выпендривается.
Иванна тихонько свистит. Будто собачку подзывает. Не меня, естественно, – Надежду. Очень меня этот свист из себя вывел, а еще больше – поведение этой дурочки. А как ее еще называть? Ее поманили, она и побежала, хвостиком махая. Я за ними не пошла, чтобы этого позора не видеть. Гордой надо быть, говорю самой себе, гордой надо быть, повторяю. Но больше злит даже не это, а непонимание. Раньше я Надежду понимала. Вернее, только я ее и понимала. Теперь – нет. Словно телефон испортился, который из моей комнаты в ее вел. Пришел некто и обрезал провода. И из трубки – не молчание, а гудки. Молчание я понимала, а гудки – не научилась. Может, в них что-то есть? Не только ту-ту-ту? Азбука Морзе?
Ничего я не надумала. В кабинет вернулся Сергей Петрович. Портфель его так и лежал на столе. Он его схватил и коленом наподдал по раздутому брюху. Очень здорово получилось. Посмотрел на доску, пошел к двери и вдруг остановился. Вернулся к доске и стал внимательнее разглядывать. Чего он там не видел – не пойму. Сам же почти всё писал. Ну, еще и Надежда постаралась – кое-что вымарала, кое-что дописала. А Сергей Петрович портфель расстегивает, опять папки достает, на стол присаживается и в бумагах карандашом карябает.
Карябает и пришептывает:
– Невероятно… невероятно… очевидно…
Я сижу пришипившись, чтоб меня не заметил. Потом вообще на лавку легла, сквозь парты смотрю.
– А, вот вы где, – голос Дедуни. – Нашли портфель?
– Да-да, сейчас, секундочку… Кое-что в голову пришло…
– Не зря, значит? Есть и от нас польза?
– Ваши… гм, подопечные наводят на любопытные мысли. Но вы мне еще обещали вычислительное время.
7
Вот не думала, что окажусь на стороне Огнивенко. Но жизнь располагает. Особенно после долгой перемены, на которой сначала девочек, а потом мальчиков таскали в медпункт. Некоторых в прямом смысле. Например Егозу, которую так развезло, что она принялась всех подряд толкать, а прежде всего себя саму. Ловко у нее. Если идешь по коридору, никого не трогаешь и брякаешься на ровном – вот ты вертикально, вот ты горизонтально – это не значит, что споткнулся. Тебя толкнули. Не рукой, конечно же. Для этого и слово есть специальное, только наши идиоты его разве упомнят? Вот, чебурахается и чебурахается. Даже шишку на лбу набила. Ее под руки и в медпункт. Так она всех троих толкнула. Ее придавили, визг, плач, крики. Кто-то смеется. Например, я. Да, знаю – над убогими грешно, но ничего поделать не могу, глядя, как два санитара Егозу от пола отскребают.
Зато Надежда не может без подвига. Мы как-то стих учили про пионерку, которую водила молодость в какой-то поход. И куда-то бросала молодость – на какой-то лед. Вот и ее молодость бросила. На подмогу Егозе. Странно, что та и ее не толкнула. Даже смирно стояла, пока Надежда ей платье и фартук отряхивала. У той и глаза осмыслились.
И даже Иванна под ногами у нас не мешалась. Стояла со своим приемником в стороне, передачи слушала. Словно и ни при чем. Будто и не тащила утром портфель Надежде. А потом и вовсе по коридору пошла в сторону приюта. Мне что? Разорваться? Надежду бросить на съедение идиотам, а самой за новенькой проследить? Два шага за ней, три шага за той. Полька-бабочка. И коридоры широченные, и потолки сводчатые, и окна узкие. Почему я про это думаю? А потому! За Иванной увязалась.
– Ты куда, девочка? – санитар интересуется.
– В комнате учебник забыла взять, – отвечает девочка, не моргнув глазиком. И так ловко, что тот отстал. Я бы восхитилась. Нет, правда. Не такая вредина я подлянки строить. Например, сказать санитару, что та чувиха – не приютская вовсе, а семейная, и нечего ей по «крейсеру» шастать, как у себя в «Современнике». Любопытство разобрало – чего ей так приспичило?
Дошли до перегородки, где столик дежурной. Откуда Иванну должны метлой и тряпкой погнать обратно на урок. Но она и внимания не обращает, достает из портфеля что-то и на голову натягивает. И вмиг превращается в Овечку. Темная я. Не сразу сообразила что и как. Парик! Кучерявый, как у овцы. Только, простите, куда она сиськи спрячет? Овечка наша не в пример ей статью не вышла.
– Здравствуйте, Марья Ванна, – гнусавит Иванна в овечьей шкурке, портфель к себе тискает. Ага!
– Здравствуй, Даля, – бормочет Марья Ванна, глаза в вязание. Так и хочется ей крикнуть: глаза протри! – Опять что-то забыла?
– Ага. Можно?
– Беги, конечно, беги, а то скоро перемена кончится. Эх, росомаха ты.
– Спасибо, Марья Ванна! – И побежала. Только пятки засверкали.
Шпион из меня никудышный. Упустила, пока духу набиралась Марью Ванну миновать. След простыл. Двери, двери. Куда ни ткнись – кровати застеленные да тумбочки. На некоторых кроватях кто-то лежит, в потолок смотрит, пузыри из слюны надувает. Спрашивать бессмысленно. Некоторые вроде знакомые – учились у нас и сгинули. Вот ты где, Остров Дураков.
Приют он и есть приют. Я вроде сочувствия почувствовала к нашим, даже к Огнивенко. Убирают за тобой, кормят, телевизор в коридоре стоит, но от стен таким тянет, выть поневоле хочется. И еще эти – в кроватях, с трубками – одна в рот, другая в руку.
– Красота, красота, мы везем с собой кота, – слышу голос Иванны. Идет, портфелем размахивает, напевает. Парик набок. Возвращается после темных делишек.
Тут и звонок подали.
– Я такое видела, – шепчу Надежде.
Потом расскажешь, и продолжает тетрадки раскладывать. Сульфид Натриевич на доске выводит «Лабораторная работа». Перед каждым пробирки, пробирки, и ведь ни один не шелохнется. Не потянется в пробирку плюнуть. А всё почему? Потому что боятся. Химия – самый страшный урок.
– Спасибо, Надежда, – кивает химик и класс оглядывает. Все ежатся. – Новенький?
– Иванна, – встает, стул отодвигает.
– Химию уважаешь? – Сульфид Натриевич щипцами в банке ковыряется.
– Уважаю, – соглашается Иванна.
– Что это такое? – Щипцы крутит. – Можешь сказать?
– Натрий.
– Правильно, – Сульфид Натриевич зубы щерит, – а как догадалась?
– На банке написано.
– Ха! И в таблицу Менделеева веришь?
– Верю, – соглашается Иванна. И добавляет: – Только в нее и верю.
– Садись, – говорит и натрий в воду опускает. Шум, дым, стук и вопль.
Что за?.. Лежит Иванна на полу, в потолок смотрит. Огнивенко заливается, Егозу по голове похлопывая. Подговорила. Стул в проходе стоит. Чебурахнулась Иванна. А мне не жалко. Подозрение к ней. И только Надежда вскакивает и помогает новенькой подняться и отряхнуться. Да еще Сульфид Натриевич бурчит:
– Первый раз вижу, чтобы от натрия плюс аш два о в обморок падали.
Он редко что замечает, кроме происходящего на лабораторном столе и записываемого на доске. Как выражается Дедуня, «он не осведомлен». И то, что его идиоты иногда такое выкидывают, почти не волнует Сульфида Натриевича – он под всё подведет твердую химическую базу. Огнивенко не то сливает в пробирках, отчего и происходят вспышки. Овечка надышалась химикатами. Демон Максвелла постоянно открывает окна, поэтому негатермические препараты у него замерзают. А Заика просто любит свой баян. Такая вот философия, как говорит Папаня.
И что? Если про дурачков думать, сам дураком станешь. Сульфид Натриевич не дурак. Он – сумасшедший. Я ему, если честно, завидую. По-девчоночьи. Как повторяет Дядюн, за абстрактное отношение к жизни. Умом не понимаю, что за абстракции, но сердцем чувствую – имеются свои плюсы.
Урок дальше, никто не вспоминает про стул новенькой. Не считая Огнивенко. Бастинда продолжает хихикать и бумажками кидаться. Надежда повернулась и грозно на нее посмотрела, но той того и надо. Она ведь только ради нее и затеяла. Допечь.
– А теперь берем пробирочку с кислотой и заливаем в эту пробирочку с щелочью, – показывает Сульфид Натриевич и грозно класс оглядывает. – Что у нас тогда получается, дети?
– Реакция нейтрализации, – Иванна.
Ничего Сульфид Натриевич не ожидал. Он не класс спрашивает, а себя. Но новенькой никто не объяснил.
– Кто сказал? – встрепенулся, поверх очков разглядывает.
– Новенькая, – подсказывает Огнивенко.
– Я, – Иванна встает.
– Молодец, э-э-э, Иванна. Отлично! В химии ведь главное что? – Сульфид Натриевич опять нас обсматривает. Ответ всем известен, но сказать его должен он сам. Традиция. – В химии, дети, главное – любовь! Садись, Иванна, садись.
Ну, кто мог знать, что она второй раз попадется? Итог: лежит практически в той же позе. Тут я должна за Надежду заступиться. Предупредить подобное невозможно, если только не выработан рефлекс стул рукой придерживать. Происходит мгновенно. Вот твоя попа в миллиметре от сиденья, а вот и нет никакого сиденья. И ты летишь дальше. Здравствуй, пол.
Дежавю.
Все те же.
Надежда помогает подняться и отряхнуться, Огнивенко на парте лежит и вздрагивает – сил хохотать не осталось, краснеет Егоза, ноги потирает исщипанные.
– Я больше не буду. Это всё она сказала, она и виновата.
– Что за глупости! Никто не может быть виноват, – хлопает по столу Сульфид Натриевич. – Иванна, э-э-э, поосторожнее в следующий раз, стул придерживай.
И тут такое происходит, так быстро! Шевельнуться не успеваем, как что-то взрывается, густо дымит и темными хлопьями выпадает. Резко пахнет. А над партой Огнивенко идет черный снег. И лицо у нее как у сиамской кошки.
Вот результат.
А причина?
Причина за секунду до этого поднимается с пола, наклоняется вперед, дотягивается до пробирок на столе Сульфида Натриевича, хватает посудину, оборачивается и из этой посудины в посудину Огнивенко сливает содержимое.
Я такой прыти от новенькой не ожидала. Хотя всё к этому шло. Чего покрывать? Огнивенко много сил и стараний приложила, чтобы с черной мордой сидеть и глазами хлопать.
– Мы с вами наблюдали реакцию… – тут Сульфид Натриевич начинает такое сыпать, в чем я только аш два о разбираю. – Результатом является бурное выделение энергии и продуктов реакции, абсолютно безопасных для человека, – персонально для Бастинды. Но кто знает – что для ведьмы безопасно, а что нет?
– Огнивенко, можешь выйти и умыться, и впредь будь осторожнее. Химия не твой конек.
Огнивенко завывает.
Иванна учебник листает.
А я не Марк Твен.
Я дальше смотрю.
Немилосердно.
8
– А что это вы тут делаете, а? – Левша Поломкин оглядывает нас. Девчонки визжат.
Занимаюсь своим делом – помогаю Надежде расстегнуть пуговицы. Они тугие, пришиты крепко. В петли протискиваются неохотно. Поломкин меня не волнует. Он – стихийное бедствие, от повторений начинает надоедать, а не пугать. На каждой физкультуре к нам заглядывает с этим вопросом. И хоть бы кто ответил: переодеваемся, дорогой. Так нет, визжать начинаем. Визжит Настюха, шприц ей в ухо, визжит Егоза, блеет Овечка, Хаец визжит, продолжая в тетрадке записывать, Ежевика ей подвизгивает, а Левша стоит и безобразие разглядывает. Трусики, лифчики, маечки, подгузники. Лично мне – плевать. Что с дурачка возьмешь? Ничего, кроме анализов. Я подозреваю, он не белье приходит посмотреть, а наш визг послушать. Очень ему нравится, как визжим.
Но сегодня – что-то. Визг особенный. Громкий и заливистый. Будто Поломкин решил не только посмотреть, но и с нами вместе переодеться. Но я не смотрю, делом занимаюсь. С пуговицами сражаюсь, пока Надежда не толкает.
Посмотри.
– Поломкин как Поломкин, – говорю. Больно он интересен. Мне другое интересно. Не так. Не интересно, а опасливо. Вон там в уголке одеждой шуршит. И не визжит. Тоже с пуговицами возится.
В носу, показывает Надежда.
А у нас в носу гвоздь. Здоровенный такой. Шляпка в ноздрю не поместится. Торчит себе, словно так и надо. Будто его туда специально засунули, чтобы сопли у Поломкина не текли. Или чтобы холодом от него не веяло. Хотя холод остался, аж предплечья мерзнут.
Из-за Демона Максвелла чертиком выпрыгивает Зай Грабастов:
– Он специально сделал! Взял гвоздь у трудовика, взял молоток и хрясть! В нос!
Всё это, конечно, интересно, но появление Зая вызывает еще один всплеск визга. Все хватаются за вещи, сумки, сандалии. Пока они вслед за Заем, по прозвищу Федорино Горе, не ушли. В мальчишек полетела тапка.
– Сгиньте, уроды! – Настюха Шприц выступает, даром что в неглиже почти, в смысле – без слез на трусы-парашюты и растянутую маечку смотреть нельзя. – Я сейчас Аякса позову!
А вот и Аякс, легок на поминках. Свистит в свисток, пока все не замолкают.
– Что тут у вас? Опять к девочкам полезли, хунвэйбины?
– Мы… мы ничего, – бормочет Зай, – а вот у него – гвоздь.
Гвоздь у Поломкина уже изморозью покрылся.
– Что за гвоздь? – Физрук берет Демона Максвелла за подбородок и долго смотрит. – Ё-мое, как он туда попал?
– Аякс Васильевич дал, – весело объясняет Зай, а сам на нас пялится – богатое зрелище. – Он хотел вешалку починить, взял молоток, взял гвоздь, и вот. Аякс Петрович, плоскогубцами надо. Я сбегать могу, позвать!
– Отставить бежать, – говорит физкультурник. – Может, он его просто туда вставил. Вставил? – Трясет Левшу. А тот уже не лыбится, глаза закатывает.
– Бил, кого хотите спросите – бил. Со всей дурищи молотком и в нос!
Аякс Петрович берется за гвоздь, шипит, пытается тянуть, но отпускает и дышит на побелевшие пальцы.
– Беги, – шипит Заю, – беги за Аяксом Васильевичем.
Зай исчезает, а вслед за ним – трусы Ежевики. Второй раунд бедлама. Не знаю, что такое бедлам, но наверняка похоже. Девчонки клубятся вокруг потери, но свои трусы никто не предлагает, а бежать вслед Заграбастову – своим бельем рисковать.
Когда приходит трудовик, все орут. А Левша лежит, ногой подергивает.
– Худо дело, – выносит приговор трудовик, – гвоздь в носу не есть хорошо. Вот, я помню, был у нас такой же случай…
– Васильич, давай без случаев, – просит физкультурник. – Ты гвоздь вытащить можешь?
– Из стены могу. Из доски могу. Из носа – не могу. В медпункт его нести надо. Ты – за ноги, я – за голову.
Берут Поломкина.
– Настюха, – говорит трудовик, – давай за нами.
Кто бы сомневался, что без Настюхи такое дело обойдется.
Это проходной двор какой-то, а не девчоночья раздевалка. Хотя на что тут смотреть? На Иванну? Ишь, сиськи отрастила! Так она дольше всех возится. Дольше, чем Надежда, потому как со всеми этими гвоздями и братьями Аяксами я совсем из ритма выбилась.
– Нет, вы видели?
– Он теперь умрет, я точно знаю.
– Настюху опять спирт заставят глотать…
– Найдите ей трусы, в конце концов.
– У меня, а-а-а, нет запасных!
– Я сейчас подгузник из туалета принесу…
– Быстрее, девочки, быстрее, а то опять кто-нибудь войдет.
Наша половина медленно, но верно, из черно-коричневой с красными галстуками превращается в спортивную – белый верх, темный низ. Только трусы и майки открывают, какие-же мы, девчонки, разные. Даже у мальчишек не так. Толстый да худой. А у нас больше вариаций. Кто-то плоский, а кто-то и не плоский. Раньше у нас больше всего Огнивенко задавалась щедротами. У нее и лифчики самые красивые – не чета приютским хлопчатобумажным. С рюшами, вставками. Где брала – не говорила, но закатывала глаза, изображая барышню, а не переросшего подростка. Да и не были они такими большими. Теперь это очевидно на фоне новенькой. Сисяндры.
Но все помалкивают. Не хотят Бастинду раздражать. У нее счет к Иванне толщиной с «Капитал». Не знаю, как кого, а меня эти висюльки ну ни капельки не волнуют. Нелепица. Снизу отняли, сверху налепили. Для равновесия? А неудобно как с ними! Не пробежаться, не протиснуться. Вот у Надежды то, что надо. И не прыщики, как у Ежевики, а вполне умеренные. Достаточные, чтобы от мальчика отличить. А для чего они еще годятся?
Пока остальные перешептывались, спорили, кому за подгузником бежать, а я о сиськах думала (зачем?), дверь опять распахнулась. Никто не завизжал. Только молчали и смотрели. На Настюху с задранным на голову платьем. Похоже, она в коридоре раздеваться начала. Фартук сзади волочился. Так она стоит, из платья старается выползти. И качается.
– Опять напоили, – блеет Овечка. – Настюха, дай помогу.
– Алкашка, – говорит Огнивенко. – Женский алкоголизм не излечивается.
– Что? – вдруг спрашивает Настюха. – Иди-ка сюда, жертва аборта, – и обалдевшую Огнивенко пальчиком манит.
Вообще-то, Шприц – человек смирный. В драки поперек пекла не лезет. А то, что ее Аяксы приспособили для распития спиртного, так она и вообще ни при делах. Сколько раз предлагали классной рассказать или директору, она отказывалась. Наверное, имелись и свои плюшки, о которых мы не знали, а Настюха молчала. Аяксы удобно устроились – с медсестрой сваськались, только незадача – изо рта перегаром тянет, а Дедуня на это ох какой чуткий. А с Настюхой – красота. Влил в нее сколько надо, она пальчиком ткнула тебя, ты свою дозу прямо в организм получил. Даже глотать не надо. Ползи на бровях, песню горлань.
Огнивенко криво улыбается, с Настюхой в таком состоянии лучше не связываться. Есть у меня подозрение, что она не только спирт в Аяксов перегоняет, но и от них получает – вроде как смелость. Или наглость. А уж грубость – точно.
Тут Настюха, шприц ей в ухо, выдает такое, что мы, приличные девочки, даже от шоферов у пивного ларька не слышали. Большую часть слов я вообще не поняла. И под пыткой их не произнесу. Настюха платье окончательно сдирает, бросает на пол и кидается на Огнивенко, хотя та, справедливости ради, вообще ни при чем. С таким же успехом она могла на Хаеца кинуться, которая своей тетрадкой многих задрала.
Драться Настюха не умела. Молотила кулачками куда попадя. Огнивенко сначала перетрусила, еще бледнее стала, но потом брезгливо отстранила от себя Настюху, примерилась и в глаз ей кулаком заехала.
Без дураков.
Со всей силы.
После такого лежать Настюхе на полу и сопли размазывать. А вот и нет. Говорю же, братья Аяксы ей в обмен на алкоголь чего-то в кровь добавляют. Мужицкое. Настюха покачнулась только, но устояла. Глаз заплыл, но плевать ей на глаз.
– Ах, так? Ах, так?
– Уймись, психованная, – вопит Огнивенко, ко второму глазу примериваясь.
Настюха ее опережает – тыкает пальцем в голую шею.
Я первый раз вижу, как один мгновенно трезвеет, а другой так же мгновенно пьянеет. Нет, не то что у нас дома кто-то закладывает, хотя Дедуня частенько приходит, как выражается Дядюн, «подшофе». Пару раз случалось видеть Папаню в таком состоянии. Что-то у него там произошло такого, отчего он стоял в коридоре и качался, как дерево на ветру. Стоял и качался, стукаясь лбом о стену, пока его Маманя не уложила. До подобного состояния Огнивенко не дошла, но стоять прямо не могла. Потому и кулак прошел мимо Настюхи, которая, протрезвев, сама испугалась:
– Что я наделала, девочки? Что я наделала?
И вместо того, чтобы отстать от Бастинды, за руки ее хватает – на лавку усадить хочет. Я сразу поняла – случится нечто. Огнивенко и трезвая нормальностью не отличалась, а теперь и вовсе с рельс сошла. Потому затолкала Надежду в угол, загородила ее.
Иванна, кажется, чего-то сообразила и сказала:
– Уведите пьяного подростка!
Понятно, никто никого уводить не собирался. Овечку, что ли, для этого приспособить? Или Хаеца натравить? В нашем курятнике кишка тонка с Огнивенко связываться. Себе дороже.
– Кто пьяный? – Огнивенко медленно покрутилась, будто и впрямь выискивала незадачливого подростка, нарушителя школьной дисциплины. – Я его уведу! А, это ты?
– Я, – говорит Иванна, руки в боки, грудь выпятила.
Подозреваю – ее сиськи Огнивенко и добили. То есть не добили, а довели до белого каления. Она ведь тут нас всех малышней считала.
– Охолонись, – продолжает Иванна, – если пить не умеешь.
– Я? Не умею? – Огнивенко зашлась. – Да я… да я… я такое умею, вам расти не дорасти! Мелочь плоскодонная!
И к Иванне подходит. Близко, кулак дотянется. Новенькая спокойна. Она-то думала, что Бастинда и ей в глаз попытается закатить. Наверное, и приемчик какой-нибудь знала, чтобы с синяком не щеголять. Не боялась она ее, короче говоря.
И зря.
Огнивенко не собиралась драться. Она чего похуже придумала. И как только в ее пьяную башку такое прийти могло? Мне бы вот могло, но я ведь трезвая.
Огнивенко приседает перед Иванной, обеими руками хватает ее трусы и одним рывком стягивает до пола.
Всё так быстро произошло, что никто и не двинулся, не взвизгнул. Мы увидели такое, чего приличные девочки никогда не видели. Хотя, если честно, видели, конечно. Случайно. Мельком. Когда мальчики кувыркаются, эта штучка иногда видна. Повод для хихиканья.
Но.
Но ведь не у девочки.
У девочки такого быть не может.
А есть.
У Иванны.
Как так?!
Все стоят, смотрят. По-моему, даже Огнивенко протрезвела от увиденного. Тем более что она с самого близкого расстояния на Иванну пялилась.
Остолбенение. Нет, конечно, бывает, что мальчики переодеваются девочками. Гек Финн, например. Но так то в книжках. И по веской причине. Для маскировки. Но Иванна?.. Да и не мальчик она с такими сиськами. Или как? Сверху девочка, а снизу мальчик?
– Вот черт! – завопила Огнивенко, брякнулась на попу и отползла от Иванны. – Писька!
Так и сказала. Даже крикнула. Словцо-то детское. И не про мальчиков только. А Иванна стоит, как столп, даже не прикроется. Замыкание у нее. Другая на ее месте завизжала, ладошкой спряталась, трусы на место вернула. Я бы, например. Но не хотела бы оказаться на ее месте. Да еще с таким хозяйством.
Тут меня в сторону отодвигают. Надежда. Подходит к Иванне, присаживается и трусы обратно натягивает. Встает и всех внимательно осматривает, словно ждет – кто чего скажет. Со всех немедленно заклятие и спало. Хаец тетрадью зашуршала, Овечка икнула, Ежевика всхлипнула.
– Ты… ты… кто? – робко так Настюха спрашивает.
Иванна молчит, руки в кулаки сжимает и разжимает. В пол смотрит.
– Тебе здесь не место! – орет Огнивенко. – К пацанам отваливай! Ишь наподсматривался!
И руки к Иванне тянет, словно собирается из раздевалки вытолкнуть.
Только между ними Надежда.
– А, вот ты где, – говорит Маманя. – Здравствуйте, девочки.
– Здравствуйте, – невпопад отвечают девочки. А что еще делать?
Уж кого-кого, а Маманю я не ожидала увидеть. Но появилась она вовремя.
– Надежда, пойдем, я тебя забираю. Нас классный руководитель пригласил.
Надежда смотрит на Иванну, та кивает. Словно разрешает. И Огнивенко пришипилась, отошла в сторонку, волосы поправляет.
9
Возвращаемся в классный кабинет, где Фиолетта и Папаня о чем-то беседуют. Фиолетта курит, стряхивая пепел в распахнутое окно. Она при параде – темный костюм с кантом, белая блузка с неизменным жабо и заколка. На кошку похожа.
– Вы ведь понимаете, Филипп Рудольфович, какой у нас контингент. Можно сказать – спецконтингент. Я до Спецкомитета в детской колонии работала. Там дети, конечно, тяжелые, но со здешними не сравнить. Издержки воспитания. А тут… – вздыхает, затягивается. – Но хочу сказать, с приходом Николая Ивановича многое поменялось к лучшему. Военная дисциплина, сами понимаете.
– Понимаю, – отвечает Папаня.
– Тут ведь такое творилось, я слышала, что некоторые воспитатели… – она наклоняется к Папане и шепчет. – Представляете? Скандал! За такое расстреливать надо! А воровство? Уборщицы эти, которые и полы мыть не умеют, только грязь размазывают. Их бы в мою колонию… А вот и Надежда, – расплывается в улыбке, окурок в окно бросает.
– Мне показалось, что в раздевалке… – начинает Маманя, но Фиолетта перебивает:
– Не беспокойтесь, не беспокойтесь, девочки у нас очень хорошие. В большинстве. В семье, конечно, не без паршивой овцы, но Надежду они хорошо приняли. И сама она девочка спокойная, послушная. Уроки всегда подготовлены, тетради аккуратные. Я, конечно, понимаю – семейное воспитание, постоянный контроль со стороны родителей много значат. Может, если наших сорвиголов отдать на поруки, то они тоже были бы… гм, спокойнее. Хотя, скажу вам честно, роль семьи в воспитании детей несколько преувеличена. Тут важно внутреннее содержание ребенка.
– Да, внутреннее содержание, – кивает Маманя. – Очень интересно. А в чем, собственно, вопрос, Виолетта Степановна?
– Вопрос, – повторяет Фиолетта, – вопрос вот в чем… Вам Николай Иванович не рассказывал о происшествии?
– Нет, – Папаня. – Наверное, счел некорректным воспользоваться служебным положением.
– Вчера произошла безобразная сцена в туалете для девочек. Между Надеждой, Иванной, это наша новенькая, и Светой Огнивенко. Я узнала совершенно случайно… То есть хорошо, что узнала. Мы, учителя, должны быть в курсе того, что происходит не только в классе, но и за его пределами. Тем более с таким, э-э-э, спецконтингентом. Кстати, вам Надежда сама ничего не рассказывала?
Все смотрят на сидящую за партой Надежду. Та качает головой.
Я ничего не рассказывала.
– У нас вчера выдался трудный день, – говорит Маманя. – У Надежды ухудшилось состояние, поэтому пришлось делать процедуры. Я сама медсестра, обошлись своими силами.
– Про Огнивенко я не первый раз слышу, – говорит Папаня. – У нее конфликт с Надеждой? Почему?
– Ну, конфликтом это назвать трудно. Сами знаете – у детей свои симпатии, свои антипатии. И порой трудно сказать – почему. Может, не так посмотрела, или не поделили, гм, что-то. Возраст такой. Я не могу сказать, что Света по-особому относится к Надежде. Случай трудный. У них случались мелкие разногласия. Да, Надежда? Но это всё не серьезно, дети есть дети. Однако в последнее время… Вы правы, их отношения несколько обострились. Вот и вчера.
– Так что все-таки произошло? – Маманя достала из сумочки пачку сигарет. – Вы как-то странно тянете. Я волнуюсь. А мне нельзя волноваться.
– Дорогая, – Папаня берет ее за руку.
Представление, да и только. Им бы в театре играть.
Фиолетта вздыхает так, будто ее вынудили, а сама она ничего такого не хотела. Со стороны даже любопытно послушать. Будто окно открывается в мир, который тебе совсем не знаком. Международная панорама. Положение трудящихся в странах капитализма. Дедуня постоянно такое смотрит. Всё, ну или почти всё не так, как было. Но нам-то что? Надежда вида не подает, я тоже не вмешиваюсь. Больше всех надо?
– Ужасно, ужасно, – говорит Маманя. – Это нельзя пускать на самотек. Необходимы меры.
– Надежда, так всё произошло? – Папаня спрашивает.
Надежда пожимает плечами.
– А ее нельзя изолировать? – Маманя.
– Кого? Надежду?
– Огнивенко. Перевести в другой класс? Школу?
– У нас нет другого класса. И школы, – говорит Фиолетта. – Света, конечно, в последнее время ведет себя несколько агрессивно, но у нее так со всеми учениками.
– А в чем это проявляется? – Папаня заинтересовался.
Фиолетта поморщилась:
– Думаю, не совсем правильно это обсуждать. Поверьте, такое случается, но все меры педагогического воздействия…
– Когда это началось? – гнет свое Папаня. Фиолетта уже и не рада.
– Не слишком давно. Надежда пришла в школу… Дайте подумать…
– То есть, если я правильно понимаю, до прихода в класс Надежды эта самая Огнивенко вела себя, э-э-э, в рамках обычного?
– Пожалуй, – соглашается Фиолетта. – Но поверьте моей богатой педагогической практике, в подобном поведении нет ничего необычного. Может, девочка завидует? Или антипатия?
– То есть вы не знаете? – Папаня.
Фиолетта разводит руками.
– У вас какая форма допуска? – продолжает он. – Первая или вторая?
– Вторая. А какое это имеет значение?
– Черт, всегда у нас так – допускают к работе…
– Дорогой, – Маманя берет его за руку, – здесь не место с этим разбираться. Я хочу посмотреть журнал. Мне кажется, не все оценки выставляются в дневник.
– Да, пожалуйста, – Фиолетта передает ей журнал. – Я стараюсь следить, но дети иногда забывают давать дневник, иногда и сами учителя виноваты. Успеваемость у нее неплохая, если учесть, что она на уроках, гм, не отвечает. И пишет без ошибок…
Сидим с Надеждой и слушаем. Она вся извозилась – не терпится обратно вернуться. Я-то понимаю. Иванна там одна. Против всей стаи. Под предводительством Огнивенко. Но что Надежда может с этим поделать? С ее тоненькими ручками и тоненькими ножками? Чего скрывать – злорадствую. Хотя Иванна тоже из головы не идет. После увиденного. Почему она так устроена? Мальчик она или все же девочка? То-то мне ее поведение странным сразу показалось – так девчонки себя не ведут. И портфели подруг не таскают. Конечно, у нас в классе полным-полно уродов. Одним больше, одним меньше. Но пусть бы он сидел на задней парте и не лез к Надежде.
– По биологии у нее четверки и пятерки, – комментирует Фиолетта, – по математике всё хорошо. Я же вам говорю – на фоне других детей она выглядит очень хорошо. На вашем месте, я бы перевела ее в другую школу.
– Нас вполне устраивает и эта, – отвечает Маманя. – Дорогой, достань ее дневник, будь добр.
Папаня выбрасывает сигарету в форточку и идет к портфелю Надежды. Нечто во мне шевельнулось, будто я о чем-то важном позабыла. А как увидела портфель, то почти вспомнила. И Надежда шею вытянула – наблюдает. Папаня открывает портфель и долго смотрит внутрь. Тут меня прошибает – котенок! Он ведь там сидит, паршивец. И не мяучит!
– Что за черт? – бормочет Папаня. – Что такое?!
– Дорогой? – Маманя отрывается от журнала.
– С вами всё хорошо, Филипп Рудольфович? – Фиолетта.
Папаня сует руку в портфель и достает котенка. Точнее то, что от него осталось. Надежда бросается к Папане, но тот, вытянув руку, не дает ей приблизиться. И правильно делает. Последние минуты жизни котейки выдались очень неудачными. Кто-то постарался. Даже мне стало его до слез жалко. Уж лучше бы Дядюн его в командировку отправил.
– Ах! – вскрикивает Фиолетта. – Какой ужас!
Маманя бежит к Надежде и прижимает ее к себе, стараясь и глаза ей ладонью прикрыть.
– Убери, убери это немедленно!
Но Папаню переклинило. Он так и держит обезображенный трупик в руке, не обращая внимание на капающую кровь. Другой шарит по карманам, пока не находит сигареты. Кладет трупик на парту, закуривает. Смотрит на часы.
– Почему бы и нет?
К чему он это спрашивает, вряд ли кто понимает. Надежда стоит, всхлипывает. Маманя стоит, ее придерживает. Фиолетта стоит, зажав рот.
– Ты ведь можешь, Надежда? – спрашивает Папаня. – Жизнь – это код. Сложный, но не настолько.
Надежда трясет головой. Вот убейте меня, если я чего-то понимаю. Мне кажется, Папаня съехал с катушек.
– Здесь не место, – говорит Маманя. – И она не в том состоянии.
– У нее всегда то состояние, – отвечает Папаня. – Это он не в том состоянии, – показывает на трупик.
– Прекрати, я чувствую.
Папаня присаживается на корточки перед Надеждой, берет ее ладонями за щеки:
– Сосредоточься. Ничего сложного. Надо только сосредоточиться. Вспомни, в тебе это есть.
Говорит он спокойно, но что-то в нем такое, отчего даже мне нехорошо. Словно ложкой выскребают.
– Ты ведь этого хочешь, – говорит, – очень хочешь. И у тебя обязательно получится. Обязательно.
И тут Фиолетта начинает орать. Брызгать слюнями. Топать ногами. Стучать указкой. И мне она милее в тысячу раз. В миллион раз. Лучше я буду целый день слушать, как она орет, чем вкрадчивый голос Папани, от которого внутри всё сжимается в гармошку. Ни вздохнуть, ни выдохнуть.
– Заткнись! – Папаня вскакивает. – Заткнись немедленно!
Они стоят друг против друга, орут.
Мне всё равно. Главное – Надежда. Ее трясет. Маманя старается удержать, но она сползает на пол. Маманя хватает ее под мышки и ставит, но ноги не держат.
– Помогите, помогите мне, – но крикуны не обращают на нее внимание.
Она опускает Надежду на стул и копается в сумочке, достает блестящую коробочку, из нее шприц.
Меня оглушает вой.
Он исходит отовсюду и ниоткуда. Сверху. Снизу. Изнутри. Тисками сжимает тело. Вонзается в уши. Боль такая, что я кричу. Сильно. Разрывая горло. И всё равно не слышу себя. Пол ходит ходуном. По стенам бегут трещины. Сыплется снегопадом побелка. Кособочатся портреты, и даже классики выглядят испуганными, хотя какое им дело – нарисованным – до происходящего?
Но самая жуть – никто ничего не замечает. Папаня всё так же кричит на Фиолетту, широко разевая рот – беззвучно и отвратительно, будто пытаясь ее проглотить. Маманя копается в сумочке, широко расставив ноги для устойчивости. Даже котенок, мертвый котенок, продолжает лежать там, куда его положил Папаня – на парте. Дрожь прокатывается по изуродованному тельцу, и кажется, что туда и впрямь возвращается жизнь. По капле, по ужасно болезненной капле живой воды.
И только Надежда… Я не знаю, как описать. Никогда такого не видела. Надежда здесь, на расстоянии руки, но одновременно очень далеко, да и она ли это? Это? Бугристое, ледяное, холодное, прервавшее свою вечность по воле девочки, свернувшее с пути, чтобы врезаться в голубизну, продраться через плотную завесу, раскаляясь, теряя куски, оставляя за собой ослепительный дымный шлейф, падая, падая, падая.
Я точно знаю, что это – Надежда.
А потом всё взрывается.
Класс. Школа. Крейсер. Город. Мир.
Огненная рука сметает всё. Дымный вихрь уносит орущего Папаню, Фиолетту, Маманю с сумочкой, парты и портреты, паркетный пол, стены, рамы, деревья, машины. Скорость нарастает, и не разобрать – кто в этой мешанине что.
Котаклизм.
Именно так.
Потому что остались только мы с Надеждой.
И один мертвый котенок.
На мертвой изломанной земле.
Или Земле.
* * *
Уже слишком.
Моя очередь.
Дергаю Надежду за руку и тащу за собой. Даже хорошо, что мы переоделись. Темный низ, светлый верх. И кеды. Легче бежать. Особенно мне, жиртресту. Живот колышется, а дыхание осталось где-то позади, в классе. Но мне всё равно. Главное – Надежда.
Мы несемся по гулкому сводчатому коридору. Мимо дверей и кадок с цветами, мимо портретов великих ученых и великих писателей – бородатые и безбородые лица провожают нас одобрительными взглядами. Запертые, заброшенные классы. Через главный вход нельзя, поэтому тыкаюсь в каждую дверь, и – чудо! – одна из них распахивается, впуская нас – потных и еле дышащих. Прислоняюсь к двери, подпираю изнутри. Вдруг погоня? Мне видится картина – Маманя со шприцом и Папаня с мертвым котенком. И Фиолетта, вопящая сиреной.
Надежда рядом. Самое главное – Надежда рядом. Сжимает мою ладошку.
Спасибо, это было невыносимо, рукопожатие еще крепче.
– Ерунда, – говорю. Бодрюсь, конечно. – Старая подруга лучше новых двух, – добавляю, не могу удержаться.
Не вредничай, Надежда щипает меня. Ты же всё понимаешь.
Качаю головой:
– Ничего не понимаю. Я – глупая. Толстая, глупая и некрасивая.
Поцелуй в щеку. Она всегда так делает, когда начинаю плакаться. Напрашиваюсь. А дыхание, позабытое далеко, всё же возвращается. Я подхожу к окошкам и дергаю. Ничего сложного – шпингалеты, которые давным-давно никто не открывал. Надежда осматривается. На стенах плакаты с азбукой, таблицей умножения. Младшеклассники.
А они куда подевались? Надежда проводит пальцем по парте – пыль.
Шпингалет не поддается – его поверху много раз красили. Сухая краска крошится. Чем расковырять?
– Не знаю, – говорю. – Попали в страну дураков. Де-гра-ди-ро-ва-ли. Какая разница? Скоро и от нашего класса ничего не останется.
Кроме Иванны – язык у меня чешется, но сдерживаюсь.
Грустно.
– Грустно, – соглашаюсь. – Будет еще грустнее, если шпингалет не отковыряю.
Надежда садится за парту, прижимается к ней щекой.
Кто с ним такое сделал?
Это она про котенка. Лучше б не вспоминала. Какая разница – кто? Наш злой гений – Огнивенко, например. Даже не например, а точно. Хотя раньше за ней такое не замечалось. Одноклассников помучить – сколько угодно, а котенку глаза выковырять – нет.
В ящике учительского стола лежат ножницы. Ржавые. Словно покрытые кровью. Тьфу, воображение. Хватаю и возвращаюсь к шпингалету – он мне почти как родной.
– Мы уедем, – говорю, ковыряя краску. – Сбежим в Токио. В город бамбуковых небоскребов.
В Японии очень часты и сильны землетрясения, поэтому все дома, даже современные, строятся из бамбука и бумаги. В Японии произрастает редчайший сорт бамбука, чья древесина содержит огромное количество водородных пузырьков. Из этой древесины японцы производят специальные панели и возводят из них невероятные по высоте здания, которым не страшны землетрясения.
– Вот-вот, – подхватываю. – В таком и будем жить. На самом последнем этаже. В одной комнате вдвоем. Только ты и я. Главное – добраться до башни. Даже не так – до ларька. Пивного ларька. Путь в Токио начинается там.
Фантазерка. Сколько раз ты об этом говорила.
Шпингалет поддался, окно распахнулось, и только теперь стало понятно, как отвратительно в заброшенном классе.
– Давай.
Не хочу.
Надежда продолжает лежать на парте.
– Из-за нее? То есть – него? – и не знаешь, как выразиться.
Может быть.
– Вставай! – стучу по парте. – Нечего рассусоливать! – прикидываюсь грозной, а на самом деле не знаю, что делать дальше.
Она неохотно встает.
– Башня, – говорю, – Токио. Башня, Токио.
Нет у меня больше ничего, кроме этих слов. Вообще ничего. Только сила. Тащу ее к окну, заставляю забраться на подоконник и толкаю в спину, отчего она летит вниз. Нет-нет, всё хорошо. Следом я. На волю, в пампасы. Вот только ждут нас там. Но нам всё равно. Свежий воздух опьяняет. Наверное. Внутри бурлит и хочется подпрыгнуть с визгом от полноты чего-то, чему и названия нет, но очень и очень хорошего.
Мы смеемся, мы бежим, держась за руки. Прочь, прочь, туда, где нас ждут. Оттуда, где нас поджидают. Через парк, через дорожки, через кусты, через ограды. Из потного и душного Дивногорска, в котором нет ничего дивного, в просторный и свежий Токио, где пахнет бамбуком, и хотя мы не знаем пока, как пахнет бамбук, но обязательно узнаем, вспомним.
Резкий визг, бибиканье, крик, а потом – толчок в спину такой силы, что я лечу, Надежда летит за мной, мы падаем, обдирая колени, а позади неприятный стук, злой всхлип и вопль:
– Задавили! Женщину задавили, ироды!
10
Содранные колени ужасно болят. Лохмотья содранной кожи, глубокие борозды, набухающие кровью. Ноют ладони, черные от асфальта. Мы сидим на бордюре и смотрим на стоящую поперек дороги машину. Из нее выходит знакомая личность – Роберт. Он смотрит на нас, приложив ладонь ко лбу, потом на лежащую на дороге Маманю. Белые волосы подмокают кровью. Юбка задрана. Нога вывернута.
– Всё в порядке? – спрашивает нас.
Ага. Всё в порядке. Чучело.
Он вытягивает руку с раскрытой ладонью, пятится к Мамане и склоняется к ней. Длинно смотрит.
– Она дышит, – сообщает. – Дышит.
Опускается на колени, трогает ее за плечо. Маманя шевелится и стонет.
Только сейчас я поняла, как мне страшно. Трясутся руки, трясутся ноги, нестерпимо хочется в туалет, хоть в кустики беги. И побежала, если б встала. Но вряд ли получится.
Надежде не лучше. Я чувствую. Она вцепилась в меня до боли. Скрежещу зубами, но терплю. Попытка бегства не удалась. А кто виноват? Как ни крути, а получается – Иванна. Даже здесь она незримо присутствует. Ведь не зря Роберт тут оказался. За ней приехал. Мне так догадывается. После того, как с нее стянули в раздевалке трусы, она пошла в учительскую и позвонила опекуну. А может, его физкультурник вызвал. Не разобрался по пьяни. И позвонил – так и так, не знаю, куда вашего патронажного определить, то ли в мужскую раздевалку перевести, то ли в девчоночьей оставить.
Зачем я об этом думаю? Кто его знает – зачем. О другом мне думать совсем не хочется. О вое сирены. О подъехавшей скорой помощи. О врачах, суетящихся вокруг Мамани и перекладывающих ее на носилки. О милиционерах на мотоцикле с коляской. О Роберте, о чем-то рассказывающем одному из милиционеров, пока другой замеряет всё рулеткой. О Папане, который не обращает внимания на окровавленную Маманю и бежит к нам, а точнее – к Надежде, чтобы ощупать ее, а потом броситься обратно к врачам, но опять же не к Мамане, а лишь для того, чтобы один из них, а лучше все сразу осмотрели Надежду, потому что девочку тоже могло задеть, у нее могло случиться сотрясение мозга, паралич, ступор и всё, что угодно, как вы только не понимаете. И врач, точнее – врачиха идет к нам, присаживается перед Надеждой, и пахнет от нее больницей, да так сильно, что Надежду тошнит себе на колени, до черноты, до желчи.
– Не суетитесь, гражданин, – говорит врачиха, – внешних повреждений у девочки нет. У нее шок. Вы кем ей приходитесь?
– О…тец, – говорит Папаня.
Врачиха смотрит на него, потом на Надежду.
– А кем вам приходится гражданка потерпевшая?
– Жена. Да какое это имеет отношение к делу?! – взрывается Папаня. – Сделайте что-нибудь!
– Что-нибудь мы делать не будем, – говорит врачиха. – Я правильно понимаю, что девочка – дочь гражданки потерпевшей?
– Да-да, вы правильно понимаете, – рвет пуговицы на рубашке Папаня. – Какое это имеет отношение к делу?
– К делу – никакого, а к инструкции – непосредственное, – врачиха достает из кармана стетоскоп, прикладывает его к груди Надежды. – Дыши, деточка. Согласно инструкции я могу посадить в карету скорой помощи только ближайших родственников потерпевшей. Вас, как мужа потерпевшей, и девочку, как дочь потерпевшей. Посмотри на меня, деточка, – врачиха убирает стетоскоп, сжимает лицо Надежды в ладонях, оттягивает пальцами нижние веки.
– Ее стошнило, – говорит Папаня. – У нее сотрясение мозга.
– Хорошо, залезайте в карету. И больше думайте о жене, гражданин муж потерпевшей, у нее положение хуже, чем у девочки.
– Что? Ах да, да, жена, конечно, – он подхватывает Надежду под мышки, ставит на ноги и ведет к карете. – Обязательно, обязательно.
Я идти никуда не собираюсь, но Надежда не отпускает, тащит за собой. И вот мы внутри по бокам носилок. Маманя выглядит плохо – белее собственных волос. Нога так и остается вывернутой.
– Открытый перелом, многочисленные ушибы и ссадины, подозрение на сотрясение мозга… черт, а здесь что? – Врачиха смотрит на подмокающую красным простыню. – Внутреннее кровотечение. Вася, давай быстрее, и сирену включи.
– Постараюсь, – отвечает водитель. – В городскую или лепрозорий?
– Давай в лепру, там сегодня Моисей дежурит.
Машина прибавляет ход. Всё внутри трясется. Маманя стонет. Ей делают укол. Папаня крепко прижимает к себе Надежду, Надежда цепляется за меня, а я смотрю на Маманю. Мне стыдно. Если бы не она, на ее месте лежала Надежда. С вывернутой ногой и серым лицом. И подтекала кровью. Видение настолько ужасно, что зажмуриваюсь и так сижу, пока машина не останавливается, а двери не распахиваются.
– Быстрее, быстрее, – командует врачиха. – И Моисея в операционную, скажите – его случай.
– Он на процедурах, – говорит санитар. – Просил не беспокоить.
– Знаю я его процедуры, – ворчит врачиха. – Живого или мертвого. Лучше даже мертвого – меньше будет сопротивляться, быстрее доедет. А вы – в приемный покой, потерпите.
Маманю уносят. В приемном покое только лавки и мы. Пахнет гнилью. В лепрозории всегда пахнет гнилью. Папаня усидеть не может и бегает от стены к стене.
Это из-за меня, Надежда тихонько всхлипывает.
– Перестань, – говорю. – Ты не виновата.
Она умрет.
– С ней всё будет в порядке, – успокаиваю, но сомневаюсь. Одной Маманей меньше, другой Маманей больше. Кажется, говорю вслух, Надежда отодвигается.
Не смей!
В ответ молчу. Злюсь.
– Где же? Где же они? – Папаня страдает. – Как ты, девочка? Тебя не тошнит? Голова не кружится? Черт, когда они нужны – не дозовешься! Сиди здесь, я сбегаю позвонить!
Никуда он не успел – вошел врач.
– Шиффрин – вы?
– Да-да. Это я! Вы не могли бы осмотреть…
– У вашей жены произошел выкидыш. Кровотечение удалось остановить, так что физически с ней всё будет в порядке. Сейчас ей накладывают гипс на лодыжку, если хотите, я могу вас…
– Выкидыш? – переспросил Папаня. – У Ангелики?
– Хм, она ведь ваша жена?
Папаня сел на лавку, достал из кармана сигареты.
– У меня здесь еще дочь. Она тоже пострадала.
Врач смотрит на нас. Надежда слабо улыбается.
– Хорошо, сейчас пришлю кого-нибудь ее осмотреть, а вы пойдемте со мной, – он берет Папаню под локоток и заставляет встать. – Вы же хотите увидеться с женой? И мне нужно задать пару вопросов.
– Я хочу позвонить, – трепыхается Папаня. – Как вас? Как вас?
– Дятлов. Доктор Дятлов. Не беспокойтесь, я предоставлю вам свой телефон.
Папаня поплелся за Дятловым, но по нему видно, что не горит он желанием встретиться с Маманей.
– А ты, Надежда, никуда не уходи!
Сидим, оглядываемся. Ровно до того момента, как меня стукает: откуда этот Дятлов знает, как зовут Надежду? Папаня ее не представлял. Дочь и дочь. Мне самой становится нехорошо. А вдруг?.. А если?.. Что вдруг и что если, я не очень понимаю. Но тело начинает чесаться. Еще немного, и лепру подхватишь.
– Надо отсюда уходить, – говорю.
Я за нее переживаю, Надежда продолжает сиднем сидеть. Это я, я виновата.
– Чепуха! Если на кого собак вешать, то на меня!
Ты постоянно куда-то бежишь, Надежда на меня не смотрит, коленку ковыряет.
– Ты видела этого Дятлова? – спрашиваю. – У него глаза… у него глаза… как у вивисектора!
Сама не очень понимаю, чего ляпнула. Обычные глаза, в очках.
Вивисектора, не понимает Надежда.
– Ну да, – распаляюсь. – Наемного вивисектора. И пришел он по твою душу, точнее тело. Они специально подстроили! Мерзон около школы ожидал на машине, чтобы тебя похитить, а когда сорвалось, они послали скорую помощь, чтобы нас в лепрозорий заключить. Сама подумай, кого в лепрозории можно вылечить?
Слушаю себя со стороны и завидки берут – вру вдохновенно. Лгать допустимо, но не стоит это оправдывать благой целью. Но в моем случае и цель благая – сбежать из окружающей гнили.
– А твое имя откуда он знает? Никто ведь тебя здесь по имени не называл, – скромно умалчиваю про Маманю, которая могла и назвать и попросить Дятлова позаботиться о Надежде. – Мы в ловушке! Кругом враги! Шпионы! Резиденты!
Ты врешь или неточно рассказываешь, Надежда смотрит на меня глазами, которые невозможно обманывать.
– Чего уж там, – бормочу. – Придумать нельзя. Но! – вспыхивает идея. – Тут Левша где-то обитает! Уже без гвоздя.
Где он обитает, и зачем он нам вообще нужен – дело десятое. Главное – Надежду отсюда вытащить. Не нужно ей здесь находиться. Совсем не нужно. Выглядываю в окошко и натыкаюсь на россыпь домов. Больших и маленьких. Кирпичных и деревянных. А между ними – голая земля. Голая, как мой живот. Белый верх, темный низ. Белая штукатурка, утоптанная почва. И больные. Или наоборот – здоровые, ведь не может так быть, чтобы большинство считалось ненормальным? В халатах с подвернутыми рукавами. С костылями. На деревянных тележках. Место гнили и распада. Хотя окно и закупорено, кажется, что тяжелый запах становится еще тяжелее.
Мне туда не хочется, качает головой Надежда. И я ее понимаю. Но Дятлов пугает больше, чем прокаженные.
У нас тут друг лежит, с гвоздем в носу. Хотя, наверное, гвоздя в носу у него уже нет, но он всё равно должен здесь лежать. Однако нянечка не обращает на нас внимание, даром что мы в халатах. Читает «Смену». На обложке парень возится с заводной машинкой. Шаркаем дальше, удаляясь от приемного покоя. И в чем там покой?
Звонит телефон. Нянечка откладывает журнал:
– Алло? Да-да, на месте. Нет, нормально. Не беспокойтесь. Какие тут могут быть чужие? Опять шуткуете, Вячеслав Константинович, – хихикает. – Тут вот стихи хорошие напечатали, хотите прочитаю? Обязательно посмотрю, проведаю.
Мы в палате. Первой попавшейся. Спиной к нам на кровати сидит Левша и что-то сосредоточенно рассматривает. Дергает плечами. Вошли мы тихо, нас не замечает. Остальные кровати застелены серыми одеялами. Левша стонет. Тяжело дышит.
Что с ним, хватает меня за руку Надежда.
– Последствия, – предполагаю я. Левша напряжен и занят, неловко отрывать. Вдруг испугается?
В палате холодрыга. Демон Максвелла развернулся. Никто ему не мешает. Я делаю шажок, еще. Надежда за мной. Шпионки-партизанки. Зои Космодемьянские.
Левша занят. В воздухе кружатся снежинки. Чертовски холодно. Даже не так – дьявольски холодно. Как в морозилке. И мы, как два овоща. Левша постепенно разворачивается к нам, словно планета Марс. Огромный, нелепый, в пижаме не по размеру, что висит на нем полосатыми складками.
А потом мы видим и замираем. Потому что не знаем, как реагировать. Я, по крайней мере, не знаю. Надежда и подавно. Зажмуриться? Дать обратный ход? Сегодня нам везет на мальчишечье дело. В своей жизни их столько не видела, сколько сегодня. Почему? Потому что Левша теребит себя. Натирает. Слюна свисает с нижней губы до самого естества. Сопли из одной ноздри, из другой торчит вата. Залитый кровью глаз, выпученный, как у коровы. Это я так отвлечься пытаюсь, но взглядом возвращаюсь из путешествия обратно. На работающую руку.
Левше не больно. Левше приятно. Аж вокруг всё леденеет. Будь здесь еще девчонки, было бы проще. Мы бы прыснули в ладошки. Покраснели, глядя друг на друга. Толкались в боки. И говорили тем, кто ничего не понял, что тут и нечего понимать – заниматься мальчикам столь постыдным делом значит наносить вред своему здоровью. А еще от такого шерсть на ладонях растет. Точно говорю! Ведь и сами не без греха. Некоторые. Ночная истома. Всякие там сны. Лежание в ванне, стояние перед зеркалом, когда смотришь на себя со стороны, как на нечто незнакомое.
Метаморфоз.
Все в нашем городе переживают метаморфоз. У кого-то он называется лепрой. У кого-то созреванием.
Левша дергается. Выбрасывает. Мы смотрим и не можем отвернуться. Притягательность безобразия. Всё – ради этого? Даже невозможно вообразить, что подобное может, а затем – должно оказаться внутри. Будто слизняк. Белесый, густой слизняк.
Мальчик заваливается на бок. И засыпает. Невероятно. Мне кажется, что Надежда сорвется с места и помчится прочь, я готова за ней, но она делает шаг вперед, подходит к кровати и наклоняется. Долго и внимательно рассматривает то, от чего мне хочется зажмуриться. Приходит дурацкая мысль: хорошо, что у нас нет брата.
– Пойдем, – шепчу, – пойдем отсюда.
Тебе не понравилось?
Слова застревают в горле. Понравилось? Отвратнее ничего не видела. Он – дурак. Не такой дурак, каким назовешь любого мальчишку, дернувшего тебя за волосы, а дурак без дураков. Идиот.
Вот как всё происходит, Надежда опирается на кровать руками и становится на колени. Быть ближе.
Он такой же?
– Что такой же? – чуть не ору. Но понимаю. Не хочу, отказываюсь, но понимаю. – Не знаю. Не помню. Не видела.
Берет меня за руку и ставит рядом.
Скукожившееся. Опавшее.
Что значит любить?
– Не знаю, – мне плохо. – Посмотри в кино. Почитай в книгах.
Но про такое там не написано. И не показано. Это ведь тоже часть любви? Как ей научиться, если не знаешь, в чем она?
– Такого не может быть, – а перед глазами Маманя, подтекающая кровью. Откуда она явилась и что хочет сказать? – Отвратительно. Разве он кого-то любит? Левша?
Влюбляться полезно, Надежда протягивает пальчик и трогает.
Знакомые слова. Если бы не ее палец, обязательно вспомнила бы, кто это сказал. Завороженно смотрю. Вот и вся рука на нем. Крепче сжимает. Левша не двигается. Спит. Хочу закрыть глаза. Ничего не видеть. Я девочка стеснительная.
Ничего страшного нет, она разжимает пальцы.
Вздыхаю со всхлипом. Если бы это делал кто-то другой.
– Пойдем, – говорю, вернее – уговариваю. – Пойдем отсюда.
Надежда встает, запахивает нелепый халат. Подбегаю, иначе не скажешь, к двери, распахиваю и чуть не врезаюсь в Дедуню. Он шаркает по коридору.
Надежда щекотно дышит в ухо. Мы в щель наблюдаем, как удаляется огромная спина Дедуни. Ждем исчезновения. Свернет на лестницу, зайдет в палату.
– А если он Левшу пришел навестить? – тревожная мысль, которой нет сил не поделиться.
Нет, не пришел, гладит по спине Надежда. Успокаивает. А я думаю: если залезть под кровати, увидит он нас? Ведь в том, что мы здесь, нет ничего плохого! Приехали с Маманей. Решили заодно навестить школьного товарища. Гвоздь ему подарить, пусть радуется. Понимаю – не всё так просто. Особенно из-за произошедшего. Могла ли Надежда так себя вести? Не додумываю, потому что Дедуня тяжело садится на лавку, ладони на коленях, затылок прижат к стене. Глаза закрыты. И только теперь заметно, насколько он стар. Морщинистый.
– Попались, – сообщаю Надежде, но она и сама видит. Это не сообщение, а укор. Поменьше трогать то, что в нашем возрасте трогать не следует. Интересно, а Маманя трогает? – Что он здесь делает?
Ждет, дышит в ухо Надежда.
– Папаню? Или Дятлова? – Последнее мне кажется наиболее обоснованным. Почему-то. Дятлов меня пугает. Пугает именно тем, что нет в нем ничего такого пугающего.
Надежда не отвечает – ответ виден и так. Дверь палаты приоткрывается, на пороге появляется женщина.
– Опять пришел?
– Да, – отвечает Дедуня, не открывая глаза. – Опять.
– Зачем?
– Ты знаешь.
– Это бессмысленно. Она в коме.
– А ты – нет.
Женщина протягивает к нему руку, однако он сидит слишком далеко. Но она не делает шаг вперед.
– Плохо выглядишь.
– Скоро умру.
– Не говори глупостей.
– Скоро мы все умрем. Наверное.
– Обратись к Дятлову.
Вздрагиваю, услышав знакомую фамилию. Хочу захлопнуть дверь в палату на случай, если Дятлов рядом. Но Надежда просунула в щель ногу.
Подожди, не торопись.
– Кажется, мы сделали глупость.
Сделали, сделали, хочется и мне завопить в унисон.
– Соглашусь. Если под глупостью понимать преступление.
– Старый спор, – Дедуня встает с лавки и смотрит на женщину. – Я хочу на нее посмотреть. Позволишь?
– От нее мало осталось.
Женщина распахивает дверь в палату шире. Дедуня заходит. Дверь остается распахнутой. Безликая. В белой краске.
Догадайтесь, что происходит. Надежда идет к двери и заходит. А я остаюсь. Мне опять не нашлось места. Придется найти его самой.
Предбанник. Достаточный для двоих. Полутьма. Достаточная, чтобы разглядеть происходящее. Те же самые перед больничной койкой. Почти пустой. Если б не провода, то не сразу и понять, что на ней кто-то лежит.
– Скоро всё, – говорит женщина. – Несколько дней, несколько часов.
– Почему? – Дедуня подходит ближе к койке.
– Изменения. Теперь я могу дойти до двери и даже открыть ее. Она всё слабее удерживает меня. Ты и сам, наверное, почувствовал.
– Что именно я должен почувствовать? – Дедуня распрямляется, садится на стул.
– Облегчение. Радость. Забытье.
– Ты плохо обо мне думаешь.
– Сужу по себе. Я устала. Смертельно устала находиться здесь. Ты знаешь, первые месяцы я не могла отпустить ее руку. Стоило это сделать – и словно кто-то принимался пилить твою собственную. Тупой, ржавой пилой.
– Я знаю. Я всё знаю.
– Знать и чувствовать – есть разница.
– Конечно. Есть.
Женщина опустилась на низенький топчан и прилегла – боком, неудобно.
– Тупик. Последняя остановка, откуда уже не выбраться, – говорит она. – Лепрозорий – это символично.
– Это не лепрозорий, – отвечает Дедуня. – Всего лишь стечение обстоятельств. Неудачные последствия неудачного эксперимента.
– Послушай, а у них тоже так?
– У кого – у них?
– Ты же понял, о чем я. У тебя манеры Дятла – он тоже обожает прикидываться. И сыпать поговорками. Семь раз отмерь – один раз зарежь. Его любимая. Наверное, потому что правда.
– У них еще хуже. Военщина. Капитализм. Колючая проволока.
– Некуда бежать, некуда податься. Может, потому, что мы все умерли? Тебе не приходило в голову, что две мировые войны нанесли человечеству смертельную рану? И вот человечество медленно истекает кровью, а всё, что видит, – лишь предсмертные галлюцинации? У кого-то мучительные. У кого-то наоборот. Восстановление разрухи. Полет в космос. Бригады коммунистического труда. Стройки. Победы. Освобождение Африки. Рок-н-ролл. Наша жизнь.
– Ты бредишь.
– И это тоже. А Дятлову нравится. Его вдохновляет моя гипотеза. Освобождает от мук совести. Превращает в химеру. И многое объясняет. Ее, ее и ее. Как там Фил? Нашел эликсир бессмертия?
– С ним всё хорошо. Работает. Передает тебе привет.
– Не ври, не стоит.
– Это у нас семейное.
– Боже, как я хочу, чтобы вы все исчезли! Чтобы во всем мире остались только мы с ней. И никого. Никого. Никого, – женщина уткнулась в ладони и тихонько завыла. Жутко. По-звериному.
Я больше не могу. Вываливаюсь в коридор и глубоко дышу. Будто вынырнула с глубины. Где рыбы и темнота. И звон в ушах. И руки Надежды, тянущие вниз.
С тобой плохо, гладит меня.
– Подслушивать нехорошо, – говорю я, хотя чья бы корова мычала.
11
Маманя не спит. Смотрит в потолок. И лицо ее под стать потолку. Такое же белое. С желтизной.
– Может, все-таки успокаивающего? – спрашивает Папаня. – Морфин? Я договорюсь с Дятловым.
– Нет, – скрипит Маманя. – Не стоит.
– Ангелика, послушай…
Маманя закрывает глаза, и Папаня затыкается. Мы с Надеждой на соседней кровати. Сидим, свесив ножки. Я смотрю на Папаню, и дурацкий Левша из головы не идет. Мысли стыдные. Никак не подходящие. Но других нет. Не чувствую я того, что должна. Скорби. Печали. Сочувствия. Так ведь должна чувствовать себя девочка, чья Маманя угодила под машину, а теперь лежит загипсованная на кровати?
Смотрю на Надежду. Пытаюсь представить, что чувствует она. Как всегда, не получается. Даже слез нет. А ведь покажи в любом фильме, как у девочки мать увозят в больницу, обязательно по щекам героини польются слезы. Конечно, там мама, а здесь всего лишь Маманя. Смерть кота больше Надежду опечалила. Я даже оглядываюсь, прислушиваюсь, но ни противного воя, ни прочего котаклизма.
Папаня тем временем продолжает что-то талдычить. И про то, как всем сейчас надо беречься. И о том, что времени совсем не остается. И за то, что кость срастется, синяки пройдут, а работу надо делать уже сейчас.
– Я завтра буду в порядке, – говорит Маманя. Надоело ей слушать.
– Уверена? – Папаня не верит.
– Да. И насчет морфина.
– Сейчас сбегаю.
– Спасибо.
Хлопает дверь. Остаемся только мы и Маманя.
Она открывает глаза, смотрит на Надежду, хлопает рукой по одеялу. Я не понимаю, но Надежда встает и пересаживается к ней.
Маманя хватает ее за руку, Надежда смотрит в пол. Ничего не понимаю. Глаза вытаращила.
– Ты меня, наверное, никогда не простишь, хромоножка, – говорит Маманя. – Какая чушь. Но мы квиты. Так, кажется, говорят? Око за око, нога за ногу. Как тогда, в доме. Ты ведь помнишь? Мы были вдвоем, когда за нами пришли. Численный перевес. И я подумала, что у нас нет шансов. Их и не было. Меня в расход, тебя в доход. Мне нужны были эти минуты. Мне очень нужны были эти минуты, понимаешь?
Надежда кивает, трет ногу. Ту самую, хромающую.
– Пока они возились с тобой, я успела. Исчерпать инцидент. Я ведь никому не сказала, что это моя пуля. Никто и не спрашивал. Шальной выстрел. Всего лишь шальной выстрел. Чудо, что мы вообще живы.
Надежда смотрит на меня. Пожимаю плечами. Бредит.
– Так нужно было, понимаешь? – Маманя привстает, лицо ее зеленеет. – Всегда должно делать то, что нужно. Орднунг. Порядок. А не то, что хочется. Шайзе. Делай то, что должно.
Дверь распахивается. Папаня.
12
Сидим и слушаем японские необыкновения. После лепрозория то, что доктор прописал. Я на полу. Надежда на полу. Приемник на полу. Почему-то только здесь меньше всего помех.
«В рамках традиционной японской религии вся природа представляется населенной многочисленными духами. Каждый японский храм посвящен одному духу или семейству духов. С младенческих лет юному послушнику храма под кожу лица и тела вживляются мягкие вставки, состав которых держится в строжайшей тайне. Со временем лицо послушника приобретает черты божества, которому посвящен храм. По особым торжествам монахи наряжаются в специальные наряды, раскрашивают лица и выходят на улицы города или селения. Такие шествия привлекают множество жителей и туристов, хотя зрелище изуродованных лиц и тел, подчас не имеющих уже человеческого облика, может ужаснуть неподготовленных иностранцев. Но таковы японские традиции».
– Таковы японские традиции, – повторяю я и пытаюсь представить услышанное. Темнота. Шарканье многочисленных ног. Тусклый свет фонариков. Тени. Страшные и носатые. Бредущие по улицам Токио, завернутые в кимоно, а где-то высоко-высоко над ними багровеет вершина Фудзи-сан, изрыгая молнии вечного извержения. От представленного становится не по себе, и я крепче сжимаю ладонь Надежды.
Она не отвечает. После лепрозория она ужасно молчалива. Или всего лишь хочет спать. Я жду не дождусь этой минуты – не терпится пробраться поближе к кухне. У Папани с Дедуней много поводов для разговора.
– Спи, – предлагаю я. Но она протягивает пальчик, и передача продолжается.
«Наиболее интересной и загадочной традицией Японии является чайная церемония. Это весьма торжественное мероприятие, в ходе которого для гостя церемонии готовится зеленый чай по особой рецептуре и поются традиционные песни под аккомпанемент сямисэна. С субъективной точки зрения участников церемония длится не более двух-трех часов, хотя все наблюдатели, не присутствующие непосредственно в чайном домике, утверждают, что она может продолжаться двое-трое суток. В японских преданиях рассказывается о выдающихся мастерах, которые длили чайную церемонию несколько месяцев. Загадка заключается в том, что хронометры подтверждают субъективные ощущения участников церемонии – она редко продолжается больше двух часов. Куда девается оставшийся промежуток физического времени, не может объяснить никто».
Вот что у нас – чайная церемония. Я достаю книгу – большую и цветастую, с улыбчивым деревянным человечком на обложке, летящим на ракете. «Первый космонавт Республики». Начинаю читать о том, как в далекой и теплой Италии жил деревянный человечек по имени Буратини, и была у него жена – кукла, набитая ватой, Мальвина и друг Пьеро, который любил захаживать к ним в гости именно тогда, когда Буратини отсутствовал, и петь Мальвине жалостливые песенки про несчастную любовь. Работал деревянный человечек директором кукольного театра и никак не мог сделать так, чтобы театр пользовался любовью публики. Репертуар состоял из глупейших постановок, где одни куклы лупили других кукол палками. И вот однажды консультант театра Черепаха Тортила надоумила героя, который собрался утопиться от нищеты, пойти в банк «Карабас и Дуремар», где работали ее давние знакомые, и попросить у них взаймы пять сольдо.
– Ты слушаешь? – спрашиваю у Надежды.
Старая книжка. Ее много раз читали. Сказка, но усаживается поудобнее, положив подбородок на колени.
– Сказка ложь, да в ней намек, – отвечаю и продолжаю, показывая попутно картинки.
Буратини отправляется в банк, где его принимает сам управляющий – синьор Карабас Барабас, давно положивший глаз на театр Буратини. Он уже видит себя его директором – с длиннющей бородой, которую Карабас Барабас мечтает отрастить, и девятихвостой плеткой, чтобы куклам жизнь медом не казалась. Управляющий предлагает Буратини сделку – банк одалживает ему пять сольдо на выплату зарплат актерам и долгов кредиторам, а Буратини соглашается стать первым космонавтом Республики. А что? Буратини сделан из дерева, дышать и кушать ему не надо, перегрузок при старте ракеты он не боится, ему и тренироваться не надо. А взамен он спасает театр! На самом деле Барабас уверен, что Буратини из космоса не вернется, не предназначена ракета, которую построил синьор фон Браун, для возвращения. Это полет в один конец, чтобы вечно вращаться на орбите Земли.
Жалко Буратини, вытирает щеки Надежда.
По мне, так совсем не жалко – сам напросился. Но я ничего не говорю, только головой мотаю, чтоб не понять – да или нет. Мило, когда она плачет над книжкой.
– Продолжать? – спрашиваю и показываю разворот с картинкой – Буратини идет домой, раздумывая над предложением Карабаса Барабаса, а мимо несутся машины, в небе светит жаркое солнце Италии, а с домов свисают красно-черные флаги.
Продолжай.
Вернувшись домой, Буратини обнаруживает, что Пьеро целует Мальвину, а та этому рада. Когда-то они играли в одной пьесе, изображая влюбленных, вот и вошло в привычку, наверное. Буратини таких привычек не одобрил и отходил дружка палкой, а верный пес Артемон затем долго гнал Пьеро по закоулкам города. Если до этого у Буратини имелись сомнения – лететь или не лететь, то теперь он решил твердо – лететь. Чтобы стать героем и вернуть любовь Мальвины.
На этом мне захотелось книжку захлопнуть – опять про любовь. Меня подташнивает от нее. Насмотрелась в последнее время. Все-таки правильно, что фильмы – до шестнадцати лет.
Надежда вошла во вкус: продолжай, интересно ведь.
– Устала, – говорю. – Язык не работает, – но понимаю – ничего у меня не получится, ведь Надежда смотрит на меня таким взглядом. Вздыхаю и продолжаю.
Главный конструктор ракеты фон Браун и местные инженеры – Лиса Алиса и Кот Базилио готовят стартовую площадку. Фон Брауну нравится кандидат на первый полет, хотя он предпочел, чтобы это была немецкая кукла, а не итальянская, но поскольку ракета не предназначена для возвращения на Землю, то и Буратини нельзя считать полноценным космонавтом. Так, манекен с микрофоном в животе. В полете от Буратини ничего не требуется, только лежать, докладывать показания приборов да смотреть в иллюминатор.
Однажды Алиса и Базилио, напившись в харчевне «Три пескаря», куда затащили и Буратини, чтобы он за них расплатился, признаются незадачливому деревянному человечку: он никогда не вернется домой. Но к тому времени Буратини уже всё равно – его папа Карло прислал письмо, в котором сообщил, что Мальвина переехала жить к Пьеро, а театром заправляет синьор Барабас с помощью девятихвостой плетки. Смерть на орбите – смерть на орбите. Даже лучше, решает деревянный человечек.
Надежда спит, положив голову мне на плечо. Давно она так не засыпала. Боюсь пошевелиться, чтобы не разбудить. И хочется читать дальше, потому что окончание книги мне нравится. Про то, как Буратини всё же полетел, но, конечно же, не погиб, потому как оказался там, где не предвидели никакие фон Брауны со своими дурацкими ракетами, там, где исполняются желания, – в Стране Дураков. И у него оказалось желание, которое он таил от всех-всех-всех, и для его исполнения ему пришлось пойти на поле, закопать пять сольдо, полить их, чтобы к утру на их месте выросло дерево, исполняющее всё, что ни пожелаешь. И он прошептал заветное желание, точно так, как я его шепчу на ушко Надежды, но она продолжает спать и, наверное, совсем меня не слышит.
13
Папаня и Дедуня опять спорят о боге. А ведь Гагарин в космос летал и никакого бога не видел.
– Если живешь в затапливаемом городе, то не обязательно отращивать жабры, перепонки между пальцами и начинать метать икру, – говорит Папаня.
– Уволь меня от твоих метафор, – отвечает Дедуня.
– Хм, метафора – всего лишь реальность, данная нам в языке.
– Как дела у Ангелики? – спрашивает Дядюн.
– У нее перелом ноги и выкидыш, – Дедуня.
Долгое молчание, только ложечки колоколят в чашках.
– Что молчите? – вступает Дядюн. – Признавайтесь – кто напортачил?
– Ты про ногу или про… про второе?
– К дьяволу ногу!
– Зря ее отдаешь ему, – говорит Папаня. – Это ведь из-за Надежды. Один мертвый котенок вызвал непредвиденную цепь событий. Право, храни нас боги от подобных случайностей.
– Не надо давить на ребенка своими дурацкими полевыми экспериментами, – бормочет Дядюн и громко хлебает. Я даже представляю как – с ложечки, вытянув губы. – Ты доиграешься. И с Ангеликой нехорошо. Вы такое слово – гандон – слышали? Очень, говорят, помогает.
– У девушек есть свойство беременеть, – говорит Дедуня. – И когда в доме на трех мужиков одна баба, всякое случается.
– Я не давил, – говорит Папаня. – Чистая импровизация.
Праздник подслушания продолжается. Сижу за креслом, подобрав руки и ноги, в позе эмбриона. Дверь на кухню нараспашку, свет разбавляет тьму гостиной. Присмотревшись, можно увидеть наклеенные на стенах решетки от яиц. Для звукоизоляции.
– Не кропчись, – говорит Папаня. – Святее Папы только бог. Тем более, она сама. Белокурая бестия. В постели так точно. И не будет никаких детей – ни у нас, ни у кого. Выскоблили. Дочиста. Нельзя работать с эволюцией и продолжать размножаться.
– Ха-ха, очень смешно, – говорит Дядюн. – Ты всё еще веришь?
– Вера, вера, куда в науке без веры? И Гагарина зря всуе поминаете.
– При чем тут Гагарин? – Дедуня. – Ты про монастырь намекаешь?
– А что – не ушел разве? Я и рассылку в ОГАС читал. Так и так, мракобесие одержало очередную победу над царством свободы и необходимости.
– Я один раз был в монастыре, – говорит Дядюн. – Вели мы там оперативную разработку. Гм…
– Пояс Ван-Аллена называется твое мракобесие, – говорит Дедуня. – Или вспышка на Солнце.
– Подобный казус вообще вне сферы моего интереса, – отвечает Папаня. – Хоть монастырь, хоть дацан. Но вопрос происхождения данной концепции меня весьма занимал. Можно сказать, что с нее всё и начиналось.
– Какой концепции? – Дядюн продолжает шумно хлебать.
– Бога, товарищи, бога. У нас ведь любят объяснять всё логикой, не сообразуясь с истиной, которая зачастую к логике никак не относится. Ударила молния, подул ветер, разлилась река – неодолимые силы природы, которые человек и стал отождествлять с некими высшими силами. Логично? Логично. А по сути – издевательство и чересчур оптимистичный взгляд на человеческий разум. Разум – штука экономная, если не сказать ленивая.
– Ефремова начитался? – спрашивает Дедуня. – Пересказываешь?
– Человек – существо, конечно, творческое, но его способность творить чересчур преувеличена.
– Длину собственного хера чересчур преувеличивают, – говорит Дядюн.
– Оставляю возражения оппонента без внимания, – говорит Папаня. – Хорошо, что Ангелики нет. Но вернемся к нашим баранам, то есть богам. Так вот, мой вывод – придумать подобную штуку homo erectus было не под силу. Вообще никак. И что из этого следует?
– Что бога нет, врут церковники, – предложил Дядюн.
– Ты там точно чай пьешь? – спрашивает Дедуня.
– Вы не понимаете! – Папаня смеется. – Вы ничего не понимаете! А меня сегодня осенило! Взяло – и осенило! До этого дня я себе голову чуть не сломал, а ответ лежал на поверхности. Не надо динозаврам растаптывать землероек, всё равно у них ничего не выйдет. Слишком неповоротливы, хладнокровны, не чета землеройкам, те шустрые, быстрые, глазки блестят, шерсть дыбом.
– Ох уж эти твои динозавры и землеройки, – говорит Дядюн.
– Нет, пускай продолжает, раз Остапа несет, – бурчит Дедуня. – Очередная безумная гипотеза, которая должна объяснить, почему мы топчемся на месте. Второй год, заметь, топчемся, фальшивые отчеты строчим. Всё хорошо, прекрасная маркиза! Только учти, из Спецкомитета новый пакет на расшифровку пришел – в Надежду они всё еще верят.
– Они верят в микроскоп, которым хорошо гвозди заколачивать. Дай им волю… Что ни делается, делается к лучшему – она прозябала у них, пока я – я! – ее не обнаружил. И не убедил. И не убедился.
– Ладно-ладно, – ворчит Дедуня, – твои заслуги неисчислимы. Продолжай.
– Мы должны стать ими.
– Кем? – Дядюн.
– Богами.
На кухне долго молчат, и мне чудится, будто они тихо-молча разошлись. Оставив свет включенным.
– Ты случайно под машину сегодня тоже не попадал? Или вчера? – грубит Дядюн.
– В отчете так и напишем – всем стать богами? – Дедуня.
– Я так и знал, что вы ничего не поймете, – хлопнул в ладоши Папаня.
– Помилуй бог, так ты ничего не объяснил!
– Представьте, что до человека разумного существовали некие другие разумные существа. Неандертальцы. Или австралопитеки. Неважно. Другие и с другим уровнем интеллекта. Не ниже, не выше, а просто другим. С иными принципами существования, с иной цивилизацией. Всем иным. Чуждым и непонятным. И как какой-нибудь кроманьонец воспринимал этого совершенно иного австралопитека, которому эволюция хотя и вынесла смертный приговор, но пока не привела его в исполнение? Этот австралопитек и являлся для него богом! Одним из богов! Ужасных, непонятных и всемогущих. Будущее несомненно оставалось за кроманьонцем – и мозг больше, приспособляемость лучше, но я говорю не с точки зрения эволюции, а психологии.
– Однако, – говорит Дядюн и хлебает – долго-предолго.
– Ничего безумнее я не слышал, – признается Дедуня.
– Добро пожаловать в эволюцию, – отвечает Папаня.
– И где, по-твоему, остатки развитой цивилизации австралопитеков? – спрашивает Дядюн. – Нет, я понимаю – всё исключительно воззрительно, без материализма, даже научного, но всё же – в порядке гипотезы?
– Ответ на поверхности – предыдущая цивилизация являлась цивилизацией камня. Начиная от каменных орудий и заканчивая монолитами, которые принимаются за игру природных сил. Они каким-то образом научились обращаться с камнем так, как мы обращаемся с электричеством – изменять, трансформировать.
– То есть пирамиды египетские на самом деле – они? – Дядюн.
– Нет, не они. Но с использованием остатков тех технологий, которые сейчас утрачены и забыты.
– А ведь я что-то подобное слышал, – говорит Дедуня. – Служил я тогда в Сибири, где рядом с гарнизоном имелась гора, которую все называли пирамидой. Она и походила на пирамиду, только гораздо больше египетских. И вся кустарником поросшая. Так мне рассказывали – если слой почвы прокопать, то наткнешься на кладку огромных каменных блоков. Черт его, конечно, знает…
– Надо было археологов пригласить, – говорит Дядюн, – наша страна – родина пирамид. И слонов. Вы сегодня новости слушали? Рядом с Землей прошел огромный метеорит. Ученые так и говорят – еще бы несколько километров – и тут бы такое творилось…
Сижу, слушаю, и кажется мне, что не Папаня, Дедуня и Дядюн говорят, а радио работает. Программу передает – для тех, кто не заснул. И от передачи меня тоже в сон клонит. И вообще я сплю, но всё слушаю. Но ничего не понимаю, потому как во сне вижу мохнатых австралопитеков, пирамиды, кроманьонцев, и приходится себя больно щипать, чтобы окончательно не заснуть, и я себя щипаю, пока не понимаю, что щипаюсь не наяву, а во сне.
– У нас в руках Ева нового эволюционного витка, – говорит Папаня, склоняясь надо мной. – Ей объясним, кто мы такие. Боги старого мира, у которых есть право на существование, а не динозавры.
– Она спит, – говорит Дядюн. – Ты ей на ухо об этом будешь шептать? Вольфа Мессинга пригласишь?
– Ты слишком долго копаешься, – говорит Дедуня.
– В нашем мире материализма всё устроено разумно, – говорит Папаня. – Резонанс Шумана нам поможет.
– Вы в этом так уверены? – спрашивает Резонанс Шумана. – И почему я должен кому-то помогать? И ваши аналогии, доложу я вам, весьма тривиальны и не выдерживают научной критики.
– Оставьте девочек в покое, – закуривает старшая сестра. – Так мило, когда они спят.
– А я знаю, где выжившие австралопитеки! – Дядюн хлопает себя по коленям. – Снежные люди! Реликтовые гоминиды.
– Попрошу при мне не выражаться, – строго говорит Резонанс Шумана.
– Давай-ка спать, – говорит Дедуня, – брат Стругацкий.
Они расходятся, а я возвращаюсь к себе и вижу Надежду, спящую в своей кровати. Одеяло сбилось, ночнушка задралась, лицо безмятежное. Только теперь я вспоминаю, что никогда не видела ее спящей в постели. У меня на плече. У меня на коленях. В постели – нет. И я смотрю, смотрю, смотрю.
Часть четвертая. Способная ученица
1
У нас зазвонил телефон. Кто говорит? Слон. Слон говорит неразборчиво, в хобот. Его трудно понять. Половина слов теряется, огромный язык еле ворочается. Он чего-то хочет. Топает ножищами. Хлопает ушами. Но разборчивее не становится. Хотя, я подозреваю, он делает из мухи слона. Он ведь и сам в прошлом был мухой. Огромной такой мухой. По меркам мух. Слоны, мухи, телефон – просыпаюсь от нудного сна. Усталая и мокрая до нитки. Темно и работает радио. Шумно и надоедливо. Включенное на мертвую волну. Перед ним кто-то стоит на коленях – вслушивается. Белеет. И чернеет.
– Надежда, – говорю шепотом. Ведь в привидений я не верю. – Ты почему не спишь, Надежда?
Дурацкий вопрос, согласитесь? Не спишь, потому как не спится. Однако не это самое странное – застать Надежду посреди ночи перед приемником.
Самое странное – мы не в ее комнате. А в комнате старшей сестры. Понимаю по запаху. Парфюм, как говорит старшая сестра. Мне снится сон, думаю с облегчением, потому что Надежда, склоненная над радио, меня беспокоит.
Я очень виновата, поворачивается она ко мне.
– Она не будет против, – говорю. Потому что думаю – Надежда про комнату, в которую пробралась без спроса. – Она хорошая.
Я не о том, качает Надежда головой. О нас с тобой. Предала тебя. Забыла. Оставила в пыльном углу.
– Не понимаю, – говорю. – Сбивчивый слон. Очень непонятный и неразборчивый слон. Мне никогда не снились такие слоны.
Сны?
– Да-да, сны.
Разве тебе снятся сны?
– Конечно, – говорю и тут же начинаю сомневаться. Пытаюсь вспомнить что-то еще. – Мне снилась рыжая девочка с необычайной силой и чемоданом денег! Вот.
Это книга, грустнеет Надежда. Всего лишь книга, которую мы читали.
– Мне снился деревянный мальчик, которого послали в космос на ракете, – говорю уже не так уверенно.
Буратини. Это мы тоже читали.
Радио хрипит. Страшно и противно. Булькает. Мурашки по коже.
– Выключи, – прошу. – Оно мешает мне вспомнить.
Не могу, Надежда отворачивается к приемнику. Важная передача. Самая важная передача.
– Японские необыкновения?
Нет, нет.
То ли становится светлее, то ли глаза привыкают к темноте. Я вижу – Надежда в маечке и трусиках. Трусики меня больше всего озадачивают. А подгузник? Ночь на дворе, а она без подгузника. Маманя будет ворчать, вывешивая сушиться клеенку и матрас.
Всё еще не могу решить – где я? Склоняюсь к мысли – проснулась. Но тут же получаю опровержение – радио говорит человеческим голосом. Вообще-то, задача радио в том, чтобы говорить, но ведь не голосом Иванны, да еще и обращаясь к Надежде:
– Надежда, Надежда, ты меня слышишь? Помоги… помоги… приют… Огнивенко…
Что нужно делать во сне, когда с тобой начинает разговаривать самый обычный радиоприемник? Закрывать глаза и спать дальше? Или надевать сандалии и бежать на помощь? Я бы предпочла первое, но Надежда вскакивает и надевает сандалии.
– Ты что? – очередной глупый вопрос.
Ей нужна помощь! Она в беде!
– Не мели чепухи, – строго мелю чепуху. – Это лишь сон. Разве не так?
Надежда хромает ко мне и щипает. Больно-пребольно. Поневоле вскрикиваю. Тру предплечье.
Поняла?
– Поняла, – бормочу. – Но пусть даже так, нам всё равно никуда не надо бежать. Там – приют, – стараюсь говорить медленно и доходчиво, чтобы побыстрее наступило утро, – там – санитары, там – дежурные, там – много народа. Там очень много народа. И если даже Иванна попала в переделку с чокнутой Огнивенко, – тем хуже для нее и лучше для меня, но вместо этого говорю другое: – Ей там помогут. Разнимут. Утешат. Вызовут медсестру с зеленкой. Пожарников с огнетушителями.
Но ее разве переубедишь? И мне всё равно – ради кого. Главное – вместе. Как пионерки.
И тут начинаются непонятки. Цепляюсь рукой за этажерку, и на пол летят книжки и слоники. Осторожно пытаюсь закрыть дверь, да так, что она захлопывается со всей силы, а с потолка сыплется штукатурка. Спотыкаюсь о кресло, и оно с грохотом опрокидывается.
Я не нарочно.
Ей-богу.
Такая вот толстая и неуклюжая, особенно когда меня заставляют делать то, чего не хочу. Спотыкаюсь о провод, и приемник на ножках раскачивается, будто выбирая место куда упасть.
Только всё бесполезно. Нигде не включается свет, не скрипят двери. Ни единой не спящей души, чтобы посмотреть – а что затеяли две девочки-припевочки посреди ночи?
Порой я даже сомневаюсь – существую ли я?
* * *
Зато в коридоре чуть не натыкаемся на Маманю. В туалете шумит вода, дверь распахивается, ослепляя светом, потом лампочка гаснет, и Маманя шлепает в спальню. Двумя ногами. У меня чешется язык спросить, но не успеваю вспомнить, что именно. Мы ждем, когда умрут все звуки. Почти все. Бормотание. Скрип кровати. Вздохи. Шум труб. Мы белыми тенями крадемся по «Буревестнику». Держимся друг за друга. Вздрагиваем от шорохов. Пищим. Как мышки, почуявшие кошку. У Надежды так сильно стучит сердце, что мне кажется – еще чуть-чуть и проснется Дядюн. Он спит в гостиной. Как Незнайка – полностью одетый, в сандалиях на босую ногу. А рядом на тумбочке притаился огромный пистолет. И стакан серой воды. Зачем тебе пистолет, Дядюн?
Вот и лестница-скрипичница. От слова «скрип». Она пахнет старым влажным деревом. Деревянные перила скользят под ладонями. Надежда спускается медленно. Одну ножку на ступеньку, вторую ножку на ступеньку, одну ножку на ступеньку, вторую ножку на ступеньку. Лестница-скрипичница напрягается, готовится к предательству. Но что взять с двух девочек? Я хоть и толстая, но куда мне до Дядюна или Дедуни! О Надежде и говорить смешно – воробей. Вот и последняя ступенька. А дальше только ночь.
2
– Теперь куда? – потираю предплечья – воздух кусается. Уже нет тяжкой влажной теплоты, за которой последует жарящее утро.
«Крейсер», куда же еще?!
– Подожди, – цепляюсь за ее руку. – Подожди. Дай подумать.
Некогда. Некогда. Некогда. Некогда.
– Мы вдвоем не справимся, – стараюсь говорить убедительно. Что не получается, потому как в голове лихорадка мыслей. – Нам нужна помощь. Понимаешь?
Я сама еще не понимаю, но Надежда меня умнее.
Старшая сестра должна нам помочь, Надежда махает рукой по направлению центра города.
– Ха, – говорю и повторяю: – Ха. Тогда нам нужно в «Спинозу», – а сама думаю о том, что старшая сестра быстро вправит ей мозги. Здорово придумано!
Бежим!
Она хватает меня за локоть, и мы несемся. По спящему мертвым сном городу туда, где всё еще светятся стеклянные витрины, а внутри сидят люди, больше похожие на манекены – только на манекенах могут быть такие отглаженные темные костюмы и белые рубашки, узкие галстуки и блестящие туфли, красивые платья и туфли на высоких каблуках. Некоторые столики вынесены на улицу, двери широко распахнуты, выпуская сигаретный дым и музыку. Кто-то танцует, раскачивая коленками, кто-то сидит и пьет из высоких бокалов, кто-то курит, положив руки на талии и плечи девушек. Впрочем, девушки тоже курят.
Мы подбегаем к границе ночи и останавливаемся. Держимся за руки, тяжело дышим. Мне страшновато вливаться в этот шум. На эстраде музыкант дергает струны контрабаса, извлекая глухой звук. Надежда идет вперед, обходит столики, всматривается в лица.
– Добрый вечер!
– Ты кого-то ищешь?
– Хочешь лимонада?
– Бедняжка, ты заметил, как она хромает? Несчастная девочка…
– Перестань, она тебя услышит…
– С каких это пор школьницы шляются по ночам?
– Девочка, тебе дать денег на такси?
Внимание рассеивается, все возвращаются к привычным делам – разговаривают, молчат, пьют, курят, танцуют, читают. Никому нет дела до нас. В углу кафе сдвинуты столики, люди сидят тесно. Некоторые девушки на коленях у парней. Дымки сигарет завязываются в узлы. Взрывы смеха заглушают разговор. Надежда подходит к ним, берет девушек за голые плечи, ждет вопросительного поворота головы и встречи глаз. Виновато улыбается и переходит к другой.
– Что с ней?
– Не обращай внимания, лучше скажи, как ты относишься к Вознесенскому?
– Слишком вычурно, даже для «Антимиров».
– Только Рождественский! Только Роберт! – машет рукой миниатюрная девушка в полосатом платье, расплескивая вино. – Как там… как там…
– Поэт в России – больше, чем поэт, – говорит мрачный бородатый тип. – А как же физики? Девочка, вот скажи – кто тебе больше по душе? Физики или лирики?
– Физики должны знать лирику! – провозглашает блондинка.
– А лирики – физику, – продолжает бородатый тип. – Так, девочка?
– Не трогай девочку, Борода, – говорит кудрявый. – Ты Кубрика посмотрел? Сегодня последний сеанс в Доме ученых.
– Ничего я не поняла в вашем кубрике, – капризно поджимает губы блондинка.
– Не кубрике, а Кубрике! – держит палец вверх смуглый горбонос. – Вах!
– «Мужчина и женщина» – я понимаю. Лелюш, Эме, лапочка Трентиньян, а вашей космической психоделики – нет, увольте! – Блондинка задирает левую бровь.
– В то время, когда тяжелый межпланетный корабль «Заря» бороздит просторы Солнечной системы и до высадки на Марс остаются считаные часы, Кубрик с его «Одиссеей» безнадежно устарел, – поднимает бокал лысый. – Клянусь плешью!
– Только ты меня понимаешь, милый, – сидящая на его коленях коротко стриженная чмокает плешь.
– Лелюш, Трентиньян, – закатывает глазки блондинка.
– Вах, – говорит горбоносый, – все лучшие люди – армяне! Д’Артаньян!
– Ты еще скажи, что у вас сациви лучше готовят, – бурчит борода.
– Зачем сациви, дорогой? Какой сациви? Долма!
– Девочка, выпей вина, – протягивает бокал коротко стриженная.
– Слушаю я вас, слушаю и думаю – какие же дураки вы все, – чокается с протянутым бокалом кудрявый.
– Помолчи, Райкин.
– На сцену топай, комедиант. Тут серьезные люди разговаривают.
– Где? Где? – Кудрявый вытягивает шею.
– Может ли эволюция любить? – спрашивает девушка в полосатом платье.
– Революция? – пожимает плечами бородатый.
– Нет, э-во-лю-ция, – девушка качает ногами в такт слогам. – Вот там у вас страшные обезьяны, монолит какой-то, который заставляет их эволюционировать в разумных. Понимаете?
– Не понимаем, – отвечает лысый, за что получает очередной поцелуй. – Эволюция – та же революция, только растянутая во времени. Революционные матросы должны любить белогвардейцев?
– Постой, постой, плешивый, тут речь не про Октябрь, не про классовую борьбу. Я правильно понимаю? – оборачивается к девушке горбонос. Та посылает ему воздушный поцелуй.
– Бог – это любовь, – говорит молчаливая, единственная, которой достался стул. Длинный мундштук, длинная сигарета. – Ты это понимаешь?
Я киваю, поворачиваюсь, беру Надежду за руку и вывожу из кафе. Слезы текут по щекам. Всхлипываю. Больше всего хочется закричать: «Предательница!» Но кто меня услышит?
3
Мы влезли в окно. Нет, не то же самое. Другое. Далеко от школы, но еще дальше от приюта. Было нелегко. Подошвы сандалий соскальзывали со штукатуренных стен, в пальцы впивались занозы. Голые ноги кусал холод. Мешками свалились с подоконника и долго сидели, вслушиваясь в тишину. Кто-нибудь да не спит. В «крейсере» кто-то обязан бодрствовать, страдать бессонницей, проснуться от кошмара, встать с кровати и пойти в туалет, аккурат мимо того места, где сидим мы. А тут еще Надежде пришло в голову включить свой приемник. Он сонно жевал мертвую волну.
– Если нас поймают, вали всё на меня, – стараюсь говорить мужественно, как в кино про фрицев – две юные партизанки пробрались в логово врага похитить секретные документы. Саму начинает бить дрожь. Из меня партизанка как балерина.
Не говори ерунды, дышит мне в плечо Надежда. Ты здесь была?
– Нет. Даже не соображу, куда идти – налево или направо, – смотрю туда, смотрю сюда. Сводчатый коридор с редко горящими лампами – как раз настолько, чтобы принять нас не за привидений, а решивших сбежать приютских.
Помоги, Надежда стаскивает с себя платье.
– З-з-зачем? – даже заикаюсь, но помогаю. Делаю как она.
Скажем, что приютские, которым не спится.
В деле маскировки я не сильна, полагаюсь на Надежду. Платья запихиваем в шкаф со швабрами. Остаемся в трусиках и маечках. Хоть сейчас на физкультуру.
Скрип. Шуршание. Тихий разговор. Прятаться некуда.
Стой, Надежда прижимается к шкафу. Сейчас и проверим нашу маскировку.
Дверь в перегородке распахивается, и внутрь проникает нечто, что я не могу рассмотреть – глаза слезятся. Губы дрожат. Поджилки трясутся. И колени ходуном. Но Надежда крепко меня держит. Скрип и шуршание приближаются, глаза высыхают, голоса отлипают друг от друга.
– Я тебе об этом рассказывал в прошлый раз. Ты не помнишь?
– Я идеальный слушатель. Если всё помнить, будет не интересно слушать, разве не так?
Решетчатые ноги осторожно ступают по деревянному полу. Катятся широкие колеса.
– Тогда, может, расскажешь теперь ты?
Смешок:
– О чем я могу рассказать тебе?
– Ты льстишь или утонченно издеваешься? Но, если угодно, почему, например, ты носишь мини-юбку?
Металлические отростки задевают стены. Мы вжимаемся в шкаф. Не убежать. Не скрыться. Хочется зажмуриться. Неужели такое может существовать?
– Это модно.
– Модно?
– Да. И у меня красивые ноги. На мои ноги все заглядываются. Даже директор. Когда он смотрит на меня, он рассматривает только мои ноги.
Неописуемая парочка медленно приближается. Теперь я точно знаю, как выглядят наяву кошмары.
– Предложу альтернативную гипотезу – он смотрит на твои ноги, потому что не хочет смотреть на твое лицо.
– Фи, ты груб и невоспитан.
– Разве сравнение не есть комплимент? Я сравнил твои ноги и твое лицо и признал первенство за первыми.
– Комплимент не предполагает сравнения, дубина железная. Девушек не следует сравнивать.
– А что нужно?
– Восхищаться их уникальностью.
– Ты противоречишь самой себе! Я могу с геометрической точностью доказать, что данная форма ног – бедер, лодыжек, ступней – встречается еще у трех наших лаборанток. Но уникальность твоего лица не требует доказательств. Она очевидна.
Да уж, тут я с кошмарным жителем согласна. Скашиваю взгляд и смотрю на профиль Надежды. Для успокоения сердцебиения.
– Это называется уродством, глупенький. Всё, что отклоняется от стандарта, есть уродство. Взгляни на девочку. Ее лицо отвечает большинству стандартов – пропорции, нос, разрез глаз. Восточный стандарт. Я бы сказала – дальневосточный.
– Хм, – они останавливаются перед нами. – Ты так считаешь? Но, как я слышал, есть пластическая хирургия. Мое предпочтение – твоя нынешняя уникальность, но если ты считаешь, что она есть уродство…
– Милый, я давно пережила подобные глупости. Однажды, когда стало невыносимо, я наглоталась таблеток. Брала горстями и глотала. Без разбору. А очнувшись в больнице, обнаружила – мне безразлично собственное лицо. Мне вполне достаточно ног, – она еще немного подтянула подол мини и притопнула.
И они пошли дальше. А мы стоим.
– Ты видела? – спрашиваю зачем-то. Просто так.
Видела.
– Ее лицо…
Надо идти. Иванна.
– Иванна, – бормочу, – Иванна, – в мозгах дурацкий вопрос – что бы я предпочла – такое лицо или как у Иванны? Но ноги у нее и правда красивые.
Путешествие в безумие продолжается. Наш проводник – случайность. Ничего не узнаю. Темнота исказила всё. Лишь сквозь пустоту эфира доносится: «Надежда… помощь… Надежда». В голову приходит запоздалая мысль, что никакая не Иванна, а неизвестный полярник, отрезанный от всех антарктической ночью, шепчет в радиоэфир о надежде на близкую помощь. И я готова рассказать Надежде о догадке, но за следующей перегородкой нас встречает шум машин. На столах громоздятся телевизоры. Вернее, мне так кажется, что телевизоры. И на короткое мгновение я воображаю, будто проснулась в мастерской «Буревестника». Но это всё тот же «крейсер». Боевой корабль передовой науки. И телевизоры никакие не телевизоры, а экраны вычислительных машин, подсвеченные зеленым.
В стенах пробиты проходы. Зал занимает всю ширину здания. Освещения нет, кроме зеленого мерцания и редких ламп на столах.
– Нас тут повяжут, – бормочу.
Не повяжут, бодрит Надежда и тянет за собой.
Под ногами похожие на удавов провода – толстые, шершавые. Сытые удавы. Обожравшиеся цифрами и буквами.
За столами – люди в халатах. Почему-то горящие лампы и люди не совпадают по местам. Там, где горит лампа, нет людей. Там, где люди, нет ламп. Мы идем между рядами. Надежда иногда останавливается, смотрит на экраны. Ничего не понятно. Белиберда. По соседству сидят двое – один за пультом с кнопками, другой с кипой журналов, похожих на классные. У меня очередная дурацкая мысль: они вносят в машину наши оценки.
– Патронажная книга, узкая версия, – говорит тот, что с журналами.
– Кого на этот раз?
– Демон Максвелла – всё.
Услышав знакомое, мы останавливаемся. Левша Поломкин?
– Я его помню. Помнил, – говорит за кнопками. – Рядом с ним жутко холодно. Да?
– Прав. Не отвлекайся. Сложный код, – шуршит журналами.
– Причина?
– СУР третьей стадии.
– Но ведь он еще функционирует? – Руки ходят по кнопкам.
– Перевод к вивисекторам. У них не пофункционируешь.
Надежда стоит, зажав уши. Мне тоже хочется, но поздно. Толкаю ее в спину. Почти грубо. Но разве она виновата? Виноваты какие-то вивисекторы.
– Надо вызвать воспитателя, – шепчут в темноте. – Какой у них внутренний?
– Перестань, – отвечают. – Пусть смотрит. Может, у нее одно развлечение – смотреть.
– Жалостливый.
– Не-а. Оптималист.
– Что за зверь такой?
– Каждый феномен требует оптимального отношения. Не больше, не меньше.
– А-а-а, моя хата с краю?
– Ты их видел?
– Я туда не хожу. Берегу психическое здоровье. Может, конфетку дать?
– Не отвлекайся. Ночная смена не для отвлечений, а для упрямой работы. ОГАС жаждет информации, и наша задача – накормить ее.
– Утром опять столпотворение начнется с квартальными отчетами. И мы крайние.
– Назвался «шарашкой», делай всё, что говорят.
– Угу.
– Что – угу?
– Угу.
Разговор сменяется щелчками клавиш. Хорошо быть идиотами. Пускать слюни и есть сопли. С подобной стороны приют мне еще не открывался. Мы – невидимки. Мы – никто. Пустое место. С одного боку – хорошо, когда тайком пробираешься в подобные места. Но с другой стороны… Захочется выть. Делать идиотские поступки, чтобы привлечь внимание. Хоть какое-то. Кричать. Стучать по столам. Бегать голышом. Мочиться в коридорах. Но ведь этого и ждут? Что взять с дурака, кроме анализов, да и то некачественных? Поневоле проникнешься жалостью и пониманием. Дайте мне справку, что я не верблюд.
– Мы никто и звать нас никак, – говорю вслух.
Надо идти, Надежда тянет вперед.
Девочка по имени Надежда. А в чем она? В чем именно надежда заключается? Ведь и мы станем такими же, как Левша. И нас заберут неведомые вивисекторы. А до того никто не обратит на нас внимания.
– Ты понимаешь? – шепчу я Надежде. – Ты понимаешь?
Не бойся. Не переживай. Не дрейфь.
– Хотелось бы. Каково – превращаться в идиота? Или мы уже такие? Только не понимаем и не поймем? Думаем, что умные, а на самом деле – дураки?
Тебе и в голову не придет, что уготовано нам.
– Конечно. Я глупая.
Надежда обнимает и гладит по спине.
– Телячьи нежности.
Больше не будешь?
– Нет.
4
Я их не знаю. Не узнаю. Даже при свете ночника, что вырезает заостренные лица. Кто-то бормочет. Махает руками. Дрыгает ногами. Встает с постели, чтобы опять на нее грохнуться до звона пружин. Лежат на боку и смотрят в тумбочку. Размазывают по лицу вечерний кефир из чашек-непроливаек. Мальчики и девочки. Совсем маленькие и совсем взрослые. Без разбора. Без стеснения. Теперь знаю, куда попадаем мы. Тощие и толстые. С одним выражением лица. Гагарин в космос летал, но бога не видел. Мы никуда не летали, но видим ад. Бога нет, ад есть.
Входит санитар в халате с закатанными по локоть рукавами, с кипой подгузников, перевязанной бечевкой. Сваливает их на ближайшую кровать, сдвинув тощие ноги безымянного идиота. Достает из кармана нож, разрезает бечевку. Насвистывает песенку. Халат в неряшливых пятнах. Еда? Переворачивает ближайшую, задирает ночнушку, срывает старый подгузник, переполненный отвратными запахами, и надевает новый. Старый летит в переполненное ведро. Подопечная просыпается, мычит, сучит ногами.
– Спи, спи, – говорит санитар, – не пришло еще твое время.
Переходит к другому. Движения отработаны. Робот, а не человек. Над некоторыми задерживается, сняв подгузник, рассматривает, цыкая и хлюпая:
– А чего? Ничего. Очень даже можно попробовать.
Мне хочется бежать. Или залезть под кровать. Или притиснуться к спящему под одеяло. Вонючее, казенное одеяло. Надежда стоит и смотрит. Но санитар не обращает внимания. Собирает урожай подгузников.
– Это надо такое придумать, – качает головой, рассматривая новенький подгузник. – До чего наука дошла! Впитывающий слой! И в магазине такое не купишь, всё для них, для дураков. Эх, но это хорошо, что не купишь, а? Бухлович на этом завсегда копеечку себе заработает, а?
Он – нам. Больше некому. Такая манера общаться. Мы для него всего лишь идиоты, которым не спится. Вон и разобранные постели для нас. Хоть сейчас ложись, дожидайся, когда тебе подгузник сменят.
– Ходить еще можешь – это хорошо, Бухлович одобряет. Пи-пи. А-а. Мне меньше работы, да и чумары больше, тебе ведь такое не нужно, – трясет подгузником. – Может, еще и соображаешь чего, а? Побалакали, чудо природы.
Голова словно маслом намазана – блестит в свете ночников. Густые волосы, коротко стриженные. Даже не волосы – шерсть. Шерсть на руках.
– Молчишь? Молчи. Если новенькая, сегодня всю подноготную Бухлович о тебе узнает, гы-гы-гы, – смех, вынимающий душу. – Или ты распробованная, а? Слыхал, в вашем флигеле сами дают, не то что здесь, в зверинце. Но ты не бойся, у Бухловича опыт большой, и не такие банки вскрывали. Палочку кинет – и не заметишь. Зато – почет. Ферштейн, а? Компотик там, шоколадка, подгузник чистый – гигиена прежде всего.
Бормочет и продолжает свое дело. Надо уходить. Нет, не так – надо бежать со всех ног. Куда угодно. В никуда. Из страны идиотов в страну дураков. Но Надежда стоит и смотрит, стоит и слушает выжившего из ума санитара.
Вот и всё. Все оприходованы Бухловичем. Стоит и довольно осматривается. Щурится. Подхватывает переполненное ведро, уминает.
– Ну, Бухлович здесь закончил, дальше пойдет. Не желаешь, а? По-быстрому, а? У Бухловича и шоколадка припасена, – достает из кармана, вертит, – и ванну могу потом открыть – помыться, подмыться. А? Как хочешь, стой, смотри, привыкай. Скоро сама такой станешь. Уж тогда Бухлович о тебе без спросу позаботится. Потому как с идиотов какой спрос, а?
Хлопает дверью, топает по коридору, напевает:
– Не кочегары мы, не плотники, да…
– Я его убью, – процеживаю сквозь зубы страх и отвращение. Мало поняла из его болтовни, но ощущение грязи, будто месяц не мылась. А сколько тут таких бухловичей?
Понимаю, Надежда гладит меня. Прости, что позвала с собой.
– Ты дура?! – чуть ли не кричу. – С тобой одной он бы всё сделал, всё… всё, что хотел!
«Японские спальни представляют самое необычное зрелище. Японцы спят на деревянных полках, причем чем выше статус члена коммуны, тем ниже расположена его полка. Спальни могут составлять до десяти ярусов в высоту и десяти-двадцати лежанок в ряд. Каждая ячейка отделена от соседней бумажными занавесками. В последнее время появились так называемые «капсульные» отели, которые предлагают приезжающим в страну туристам опробовать подобный вид спальных мест. Но, в отличие от традиционных полок, подобные капсулы оборудованы светом, телевизором и прочими удобствами».
– Вот и хорошо! – чуть ли не ору, но тут же понимаю – проснулся дурацкий приемник и вещает об очередных японских необыкновениях. Сажусь на кровать. Толстая психованная дура. Истеричка. Колотит дрожь. Зажмуриваю глаза, но картинка только ярче: Надежду приводят в эту спальню, почему-то днем, когда все идиоты не спят, а тихо возятся в своих кроватях, будто тараканы. Огромные, ужасные тараканы. Они смотрят на Надежду, шевелят ножками, усиками, пускают слюни, мочатся. Вонь застоявшегося ночного горшка. А Бухлович призывно похлопывает по кровати – сюда ее, сюда.
Так не будет, Надежда щипает меня. Прекрати.
Я-то знаю правду. Даже не знаю – вижу. Собственными глазами.
Всё будет не так, Надежда заставляет меня встать. Всё будет иначе.
– Как? Как?
Я не жду ответа. Но она повторяет.
Будет так, как никто и помыслить себе не мог.
5
Сколько же у нее там волос.
Эта мысль звенит в голове, наполняет ее. Совсем дурацкая и неприличная. Будто и подумать больше нечего, разглядывая голую Огнивенко. Она лежит в ванне, а вода медленно перекатывается через края, льется на пол и сбегает к сливным отверстиям. Поднимается пар.
Надежда подходит ближе и трогает воду.
Очень горячая, вытирает пальцы о майку.
Прижимаюсь к влажной стене. Тут страшнее, чем там. В обгорелой комнате, усыпанной огнетушителями. Словно ее вылизали огненным языком, покрыв стены, пол и потолок копотью. Оплавленные кровати, истаявшие, как свечки. Перекошенные тумбочки. И чье-то пропеченное тело. Обугленное.
Лучше открыть глаза. И смотреть на Огнивенко, ожидая, что вот-вот изо рта и носа пойдут пузырьки, ей надоест прикидываться и сдерживать дыхание, она сядет в ванне, обрушив водопады парящей воды.
Нет. Ничего. Спокойное лицо. Закрытые глаза. Белая кожа. Волосы. Почему же они темные?
В углу всхлипывают. Поначалу мне кажется, что это звук утекающей в трубы воды. К всхлипываниям добавляются бормотания.
Кто-то плачет, Надежда шлепает по лужам.
– Не надо! – кричу я. На самом деле из горла ничего не доносится. Ударяю ладонью по груди. Тишина. Только всхлипывания и бормотания. Не мои.
Иди сюда, Надежда смотрит на меня.
Больше всего мне хочется сбежать. Вылезти в приоткрытое окно, закрашенное белой краской. Продраться сквозь кусты. И припустить по дороге. Хоть в майке и трусах, хоть в чем мать родила. И орать. Во всё горло.
Иди сюда, настойчиво машет рукой Надежда. Нужна помощь.
Да, мне очень нужна помощь. Я готова даже на помощь Бухловича. Пусть он десять раз на дню меняет мне подгузники, касаясь кожи волосатыми руками. И отпускает шуточки. И делает, что угодно. Потому как лучше, что угодно, чем лежать в ванне, как Огнивенко. Пытаюсь сделать шаг в сторону окна, но ноги не слушаются. Нет, не подгибаются. Всего лишь идут не туда. Не к свободе, а к Надежде. Они, паршивцы этакие, выбирают кратчайший путь. Прямую. Мимо ванной. Той самой, где Огнивенко.
– Хочу проснуться, хочу проснуться, – говорю тишиной. Непослушные ноги шлепают по горячей воде. И мне приходит в голову, что это – Огнивенко. Как еще могли от нее избавиться, кроме ванны с водой? И как она могла защищаться, пытаясь сжечь убийц? Замкнутый круг. Либо утонуть, либо сварить себя заживо. Сыщик. Шерлок Холмс.
Надежда на корточках перед сжавшейся в комочек Хаецем. Так вот что значит обезумевший взгляд. Будто глаза сварили в кипятке. До белизны. Только черные точки. Голенастые тощие ноги. Огромные колени. Руки спичками. Ломкими деревянными спичками. И никаких волос.
– Она пришла с этим, – шепчет еле слышно Хаец. – Она всегда приходит с этим. Когда темнеет. Когда надо спать. Причесывается и уходит. Иногда приходит. Иногда не приходит. Заснешь – ее нет. Проснешься – она есть.
Длинные пальцы сжимаются и разжимаются, скребут по плитке, пишут по воде. О чем она?
Кто ее убил, Надежда осторожно трогает ее за плечо. Опухшее, исцарапанное плечо.
Но Хаец не слышит. Продолжает воспроизводить магнитную ленту памяти.
– Пришли в десять. Она и этот. Смеются, шепчутся. Шуршат. Лижутся. Нужно лежать тихо, даже когда не спишь. Она так говорила. Не спишь – не вздумай выглядывать. Или убью. Побью. Будешь лежать тихо – дам шоколад. Под одеялом ничего не видно. Только скрип. Кровать скрипит. У нее всегда скрипит кровать. Скрип-скрип. Скрип-скрип.
Кто ее убил, повторяет Надежда.
Бессмысленно. Бесполезно. Это же Хаец. «Лира-206» во плоти. Абсолютная последовательная память. Абсолютно бесполезная память. Она будет рассказывать по порядку. Без перескоков. Воспроизводить ленту раз за разом. До тех самых пор, пока не отключится. Не заснет. А потом ничего не узнать – новая лента, новая запись.
– Скрип-скрип, скрип-скрип, – шепчет Хаец. – Ей, наверное, больно. Ох-ох, скрип-скрип, ох-ох…
Зажимаю уши, но всё слышу. Зажмуриваюсь, но всё вижу.
– Пойдем отсюда, – прошу Надежду.
– Долго, совсем долго – скрип, ах, ох. Жарко. Под одеялом жарко, внутри жарко. И страшно. Шоколад тает, пачкает. Трудно дышать от жары. Лето. Нельзя без воды, совсем нельзя.
Память рвется, жует пленку. Подбородок в темных потеках. Шоколад?
– Огонь. Кругом огонь. И тушители. Тяжелые. Неподъемные. Могу только включать. И Огнивенко. Кричит и смеется. Кричит и смеется. Вот так: ха-ха-ха, ха-ха-ха. Голая. Вся голая. А потом… потом…
Что потом, хочет узнать Надежда.
– Она не вспомнит, – говорю ей. – Она теряла сознание. Она ничего не помнит, выдумывает. Не слушай, пойдем. Никто Огнивенко не убивал. Она сама. Понимаешь?
– Вы, – говорит Хаец. – Вы ее и убили.
Мы, Надежда гладит ее по голове. Ты ошибаешься.
– Вы, вы. Волосы. Длинные и черные. Вы ее и убили. Не убивайте меня.
Из меня льет. Я не понимаю и смотрю вниз. Из меня льет, как из какой-то идиотки, которой не надели подгузника. Струится по ногам. Стекает на пол. И я не знаю, от чего мне страшнее – от услышанного или увиденного. Потому что этого не может быть. Не может быть никогда. Стыдно и страшно.
– Не убивайте меня, – шепчет Хаец. – Вы, вы и убили.
Зажимаюсь. Скукоживаюсь. Прижимаю руки. И не могу остановиться. Плачу. Взахлеб. От жалости к самой себе. И отвращения.
Потом меня обнимают. Надежда. Обнимает и гладит. А когда я открываю глаза, то вижу ее за окном. Бледное лицо, длинные волосы.
– Сюда! Быстрее!
Отстраняюсь, беру Надежду за плечи и поворачиваю к двойнику. В коридоре шум. Кто-то бежит, стучат каблуки, крики.
– Если не хочешь, чтобы поймали, быстро в окно, – говорит двойник.
В спальне стукает дверь. Вскрик:
– Здесь! Здесь!
Надежда лезет в окно, я бросаюсь за ней и спотыкаюсь о притулившийся у ножки ванны радиоприемник «Космос», завернутый во что-то прозрачное, непромокаемое. И тут меня осеняет. Хромаю обратно к Хаецу, беру ее и стукаю головой о стену. Никогда ни с кем такого не делала, поэтому уверена, что башка расколется от удара, из нее потекут мозги, как из разбитого яйца.
Нет.
Хаец заваливается набок, оставляя красную полосу на пузырящейся краске. А я спешу к окну, за которым ждет Надежда. Целых две Надежды.
Они стоят друг напротив друга. Разглядываются. В темноте очень похожие. Почти неразличимые, если не считать одежды – школьное платье и майка с трусиками.
– Тебе надо одеться, – говорит Надежда в платье, приседает, шарит в кустах и достает сверток. – Только спортивные штаны и футболка. И кеды. Извини.
А я понимаю, что это никакая не вторая Надежда. Хуже. Намного хуже.
Иванна.
Первая и единственная. Во плоти. Но ее длинные волосы?.. Она смеется:
– Парик. Спорим, что нас не отличить?
Помогает Надежде.
Хочешь поделюсь, поворачивается ко мне.
– Не надо, – кропчусь. – Таким, как я, и без одежды нормально.
Ночь и правда теплая. Но после духоты ванной комнаты хочется похолоднее.
– Не выправляй волосы, – говорит Иванна. – Лучше так, не узнают.
Волосы остаются под футболкой, будто Надежда постриглась. Почему так лучше? Кто не узнает? Оглядываюсь на тени в окнах «крейсера». Мечутся, словно мухи. Вот и ответ. Не зря я с Хаецом так обошлась, сама не ожидала от себя.
6
Идем самыми темными улицами. Ощущается близость рассвета, отчего тьма становится особенно густой и прилипчивой. Незнакомые места. Заброшенные и заросшие. Прокаженные кварталы, куда даже малышня не любит залезать. Затхлость. Искореженный асфальт. Надежда спотыкается до тех пор, пока Иванна не берет ее за руку. Похоже, она здесь каждую трещину изучила.
Меня пробирает озноб.
– Сколько еще?
– Уже скоро придем, – говорит Иванна. – Совсем немного осталось. Потерпи.
Терплю. Но что терпеть невмоготу – ее похожесть на Надежду. Дело не в парике. В походке. Движениях. Она как зеркало. Злое зеркало. И на ногу припадает. Хочется подобрать камень и запустить ей в спину.
Сворачиваем с улицы во двор. Опять через кусты. Темные двухэтажки смотрят разбитыми окнами. Перед некоторыми подъездами скопища мебели – видимо, жители хотели переехать, да так и не переехали, сгинули. Кресла, стулья, перевернутый диван. Я бы отдохнула, хотя понимаю, что всё это труха. Тут до стен боязно дотрагиваться, вон какие трещины зияют – можно внутрь заглядывать.
– У меня здесь комната, – говорит Иванна. – И дом крепкий, и мебель кое-какую натаскала. Только электричества нет. И воду приходится носить. А главное – не надо ничего бояться. Ничего и никого.
К чему это, понимаю мгновение спустя – в темном подъезде светится багровый уголек. Движется, пока не оказывается сигаретой в руках Роберта. Я замедляю шаг. Надежда тоже его видит, но продолжает идти. У меня предчувствие. Не плохое, а отвратительное.
– Задерживаетесь, – говорит Роберт. – Тревогу объявили.
– Только меня не обвиняй, – отвечает Иванна.
Роберт сплевывает:
– Что поделать – привычка свыше нам дана. Сидите здесь и не высовывайтесь. Давай приемник.
– Нет.
– Что – нет?
– Приемника нет. Там оставила. Наверное.
Роберт делает движение, голова Иванны качается. Пощечина.
– Дрянь. Какая ты дрянь.
Поднимает руку для нового удара.
Надежда делает шаг и встает между ними.
Только попробуй, только попробуй, шепчу самой себе, толком не представляя, что Мерзон может попробовать и что я смогу в ответ сделать. Закричать? Вцепиться в него зубами? Пинать и колотить кулаками? Неважно. Ничего не важно, кроме Надежды. Она стоит перед ним, сжав кулаки, смотрит ему в глаза, похожая на пионерку, схваченную фашистами.
Роберт хмыкает, но руку опускает.
– Ты сам виноват, – говорит Иванна. – Надо доводить дело до конца.
Что творит?!
Но Роберт спокоен.
– Поговори, сучка. В следующий раз у тебя зубов не будет. Устрою твоему телу поход к стоматологу. Или к гинекологам из соседней подворотни, – плюет и уходит.
– Пошли, – говорит Иванна. – Не обращай внимания. Это не важно. Больше ничего не важно.
Поднимаемся на второй этаж по деревянной лестнице с деревянными перилами. Середины ступенек стерты до дыр. Квартиры зияют черными проемами, откуда воняет гнилью. Дом гниет вслед за постояльцами. Только никто не отвезет его в лепрозорий, так и будет здесь стоять, проедаемый насквозь проказой.
Идем по одной. Впереди Иванна, ощупывая ногой каждую ступеньку, прежде чем встать. За ней шаг в шаг Надежда. Я за ними, пыхтя и отдуваясь. В воздухе висит невидимая пыль, липнет к коже, покрывает ее шершавым налетом. Заходим сквозь выломанную дверь, идем по коридору, сворачиваем и оказываемся перед еще одной дверью, целой и запертой. Иванна встает на цыпочки, шарит по косяку. Щелкает замок.
– Пришли.
Ничего не видно до тех пор, пока не зажигается квадратный фонарик, висящий на гвоздике. Панцирная кровать со свернутым матрасом. Окна занавешены черным. Тазик. На вбитых гвоздиках – одежда. Под ней обувь, тоже на гвоздиках.
– Я как могла убралась, – говорит Иванна. – Тут такое творилось. Зато потолок целый и стены. И пол, – она притоптывает в подтверждение. Глухой звук наполняет комнату. Сыплется штукатурка.
– Что-то я мебели не вижу, которую она сюда натаскала, – говорю капризно. Не знаю – зачем?
Перестань, Надежда садится на пол.
Иванна смотрит на нее.
– Тебя надо подстричь, – говорит. – И переодеть.
Зачем?
– Тебя ищут, – Иванна сдергивает парик и бросает на кровать. – Сядь сюда, так будет удобнее.
– Не вздумай, – говорю Надежде. – Не слушай ее. Пошли отсюда. Побежали.
Зачем ты ее убила? Надежда смотрит на Иванну.
– Я потом всё объясню, обещаю, – копается в ворохе белья, достает ножницы, щелкает ими. – Иди сюда.
Надежда на кровати, волосы распущены по плечам. Иванна берет один локон и режет. Хочется закрыть глаза и ничего не видеть. А еще заткнуть уши и не слышать щелчков ножниц. Но я смотрю и слушаю. Волосы слетают на пол. Длинные, черные, густые. Щелк. Щелк. Щелк. Нелепая маленькая голова. Торчащие уши. Длинная шея. Щелк.
– Вот так, – говорит Иванна. Дует на Надежду. Стряхивает с ее плеч.
Сидящая на кровати девочка мне не знакома. И не похожа на девочку с этой короткой, мальчишечьей стрижкой.
Не переживай, отрастут, Надежда проводит ладонью по оставшемуся ежику.
Она меня успокаивает!
Иванна задерживает руки на голых плечах Надежды.
– Тебе надо помыться, – говорит. – Подожди, я всё устрою.
Подхватывает таз и выходит.
– Выглядишь ужасно, – говорю. – Обкорнали.
Но самой ужасно хочется провести пальцами по оставшемуся ежику.
Непривычно, соглашается Надежда. Будто груз с головы сняли.
– Ты ей веришь?
Верю, упрямится Надежда. Теребит футболку, потом сдергивает ее, вытирает пот с лица.
Возвращается Иванна с полным тазом парящей воды. Я немедленно вспоминаю Огнивенко. Будь я грязна, как поросенок, ни в какую воду не полезла. И близко не подошла.
– Сначала ты, потом я, – говорит Иванна. – Всё, что осталось. Там, наверное, была дырка. Раздевайся, – ставит таз на пол, опускает в него руку, помешивает воду.
Я не дура, смекаю что к чему – Надежду не смущать. Но я-то привычная, я – своя. Поэтому смотрю, губы кусаю. Надежда медленно раздевается, аккуратно складывая каждую вещь на кровать. Идет к тазику, прикрываясь руками, трогает ногой воду, ступает в тазик, присаживается. Иванна зачерпывает горстями и осторожно льет ей на голову, на плечи. Не моет – гладит. Надежда поеживается.
– Встань, – просит Иванна.
Встает, опускает руки. Иванна делает шаг назад. Снимает мокрое платье, всё остальное. Мне бы зажмуриться, но не могу – смотрю на нее во все глаза. Она отворачивается к кровати, положить свое белье, а когда поворачивается, то ладони – внизу, верха она не стесняется. Непропорциональность. Возвращается и вступает в тазик. Надежда качается назад, но Иванна придерживает ее, обнимая за талию. Да что там – обнимая. Она прижимает ее к себе, крепче, крепче.
– Тазик очень маленький, – словно извиняется.
Ничего, Надежда переводит глаза на меня – и непонятно, что имеет в виду. То ли тазик, то ли собственные ощущения. Руки – как плети. И мне хочется закричать, разнять их. Из-за ее рук. Они никак не реагируют на телячьи нежности. Но Иванна вдруг отпускает ее, тихонько толкает в плечи, и Надежда отступает из тазика на голый пол.
– Прости, – теперь ее очередь присесть. – Не смогла удержаться. Не смогла… и не хотела.
Ничего страшного, Надежда зачерпывает воду и начинает омовение. Дурацкое, религиозное слово. Зато точно передающее, что происходит. Омовение. Перед чем?
– Я знаю, как всё делать, – говорит Иванна. – Если ты… если ты не знаешь.
Надежда продолжает зачерпывать и лить на нее воду. Я понимаю, что она не знает, как ответить. Ловит мой взгляд. Вот когда пригождаются лучшие подруги-дурнушки – для советов. Особенно, если всё решено и так. Зря, что ли, столько фильмов «до шестнадцати лет» посмотрели? Но и тут есть вопросы. Если женщина приходит к мужчине, то всё понятно. Если девушка приходит к парню, тоже всё понятно. А если девочку приводит к себе не девочка и не мальчик? Родила царица в ночь не то сына, не то дочь… Сказка Пушкина, а не фильм «до шестнадцати».
– Хватит, – Иванна резко встает, трясет мокрой головой, брызгаясь по всей комнате. Шагает к кровати и тянет за собой Надежду.
Надежда неохотно делает шаг, другой.
– Не надо, – шепчу я. – Зачем?
Ты ничего не понимаешь, Надежда помогает скинуть с кровати ворох одежды, всё будет хорошо.
Иванна раскатывает матрас, поправляет простыню, взбивает подушку.
– Ложись.
Всё будет хорошо, Надежда забирается на кровать. Закрывает глаза. Мне приходят в голову дурацкие стишки, которые давным-давно гуляли по классу на измятой бумажке. Кажется, их притащил Маршак Безграмотный. Откуда-то, потому что такое сам бы не сочинил. Всего не помню, но подходящее к обстановке: «Лежишь перед ним ты нагая, готовишься женщиной стать». Кусаю себя за палец. Дурацкие стишки. И сейчас происходит это самое – Надежда лежит, а Иванна забирается следом, но не ложится, садится ей на ноги, упирается в бедра. Осторожно наклоняется, но останавливается и вновь выпрямляется.
– Дурацкое чувство, – говорит. – Будто на нас смотрят.
Отвернись, Надежда поворачивает голову ко мне. Не смотри.
Всхлипываю. От жалости или страха. Упрямлюсь из последних сил, шепчу под нос:
– Теперь ты не девчонка, теперь ты проститутка, – но стишки ничего не изменят. Отворачиваюсь к стене, тру кулаками глаза.
Ничего не вижу, но всё слушаю. Шуршание, скрип пружин, чмоканье, поцелуи, лизанье, опять шуршание, скрип. А я жду. С ужасом. Вслушиваюсь в череду звуков и пытаюсь предугадать мгновение. То самое. О котором девчонки шушукаются в туалете. Первая и последняя боль на пути в жизнь после шестнадцати. Даже если тебе только пятнадцать. Или четырнадцать. И после которого во мне не останется никакого смысла.
По стене ползет таракан. Выполз из-под отставших обоев и бредет своей дорогой, не обращая ни на что внимания. Шедевр эволюции. Динозавров еще не было, а он полз своей дорогой. Меня не останется, а он будет продолжать шевелить усиками и перебирать лапками. Отвратный в своем совершенстве. Раздавила, если б не было так омерзительно.
Кровать издает какой-то особо резкий звук. Будто рвется пружина. Я резко поворачиваюсь на пятках, ожидая увидеть… не знаю, что ожидаю, но вижу сидящую на краю Иванну с опущенной головой, зажатыми между коленями ладонями.
– Прости, прости, прости, – шепчет. Плечи трясутся. Лица не видно, только макушка. – Не могу. Не получается. Я знаю, как всё делать, но не знаю, что нужно чувствовать…
Надежда гладит ее. Тоже садится, обнимает, прижимает к себе. Ничего не понимаю. Стою и хлопаю глазами.
7
Когда смотришь в бездну, бездна поселяется в тебе. Это про нее. В ней всегда имелось слишком много места. С самого рождения. Достаточно, чтобы быть сразу и мальчиком, и девочкой. И кем угодно. Сначала ее опознали как ложного гермафродита, но быстро поняли – всё сложнее. Гораздо сложнее. Третий пол. Способный зачинать от мужчин и от женщин. Взбрык эволюции. Не лучше и не хуже, чем у других. Может, даже лучше, потому как имелось кое-что еще.
Она рано созрела, и ее включили в программу экспериментов. По методу Бехтеревой. Никаких физических контактов (ребенок всё же!), лишь пробирки и автоклавы. Изучение феномена. Чтобы не ждать милостей от природы. Человек перекрыл Енисей, так почему бы человеку не изучить третий пол? Не так много для этого нужно. Гораздо меньше, несравнимо меньше Братской ГЭС. Она даже ничего не почувствовала. Ее усыпили, ведь эксперимент был «детям до шестнадцати лет». И неважно, что она в нем участвовала. Много раз ничего не получалось. Метод оказался чересчур сырым, а ее организм слишком юным. Но ведь ждать нельзя? Год, другой, и она превратится в идиотку. Время – вперед!
Она соврала. Она ничего не знала и ничего не умела. Вернее, знала. По воспоминаниям. Точнее, следам воспоминаний. Недокументированная способность. Абсолютно недокументированная, потому как о ней никто не догадывается. Она не рассказывала. Это как выйти в другую комнату, пока в зале живет чужой человек. Неряшливый чужой человек. Ты слышишь его шаги, шум воды, храп, шелест страниц, разговоры, чуешь запах сигарет, жареных котлет, но войти не можешь. Потому что в тебе – чужая жизнь. Ты изгнана из себя ровно на то время, пока в тебе растет эмбрион, а отец или мать эмбриона проживают в твоем теле.
Сначала ей показалось, что она сошла с ума. Равно и тому экспериментатору, который поделился своим семенем для эксперимента по методу Бехтеревой. Наверное, это приняли за психоз. А как иначе, когда беременная девочка вдруг начинает утверждать, что она – некто М., кандидат медицинских наук и прочая, прочая? Сама она плохо его помнила. Почти ничего. Тогда она еще не умела читать следы, оставленные в ней. К тому же было очень страшно. Она сидела внутри себя и кричала. Непрерывно. Без остановки. Никто, конечно, не слышал ее. Даже этот самый некто М. К счастью, случился выкидыш. И всё кончилось. Она так думала. Хотя всё только началось.
Наверное, так чувствуют себя падшие женщины. Проститутки – неизбежное порождение капитализма. У нее случился капитализм в отдельно взятой голове. Как третий пол, она имела совершенно фантастический механизм зачатия. Ее врач так и говорил, когда думал, что она не слышит. Или только прикидывался, что так думал, а на самом деле ему плевать – слышит чудо природы его слова или не слышит. Мужской вариант – простой, даже примитивный. Почти такой же, как у остальных. Но вот женский! Одно дело доставить сперматозоиды к яйцеклетке, и совсем другое – доставить яйцеклетку к сперматозоидам. Врач знал то, чего не знала она сама. Как третий пол она никого в Спецкомитете не интересовала, а как вместилище душ считалась перспективной. Тем более технология совершенствовалась. Зачатие – долго, ненадежно и в любой момент отторгаемо. А вот препараты на основе клеток «наездника» – гораздо эффективнее. А приемник – еще эффективнее. Их так и звали – «наездники». Ведь переселение душ – это как-то нематериалистично.
Она привыкла жить в проходной комнате. Одна инъекция, одно включение передатчика – и в теле девочки опытный спецслужбист. Разведчик. Кто угодно. Какие открываются возможности! А потом она возвращалась в себя и пыталась понять, что происходило. Она собирала марки. В переносном смысле. Складывала в альбомы и при любом удобном случае пересматривала, пыталась сложить полную коллекцию. Тогда она и узнала о «детях патронажа», хотя была одной из них, о Спецкомитете, хотя почти с самого рождения находилась на его попечении, а также о многом другом, о чем хотелось немедленно забыть, если бы это не касалось ее и таких же, как она: синдром угнетения разума, «парацельс», приюты, лаборатории, вивисекторы. Всё это казалось мрачной фантастикой, антиутопией, и никак не стыковалось с полетами в космос, Братской ГЭС, бригадами коммунистического труда, комсомолом, Майей Кристалинской…
Иванна говорила и говорила. Лицо ее казалось маской, но из глаз катились слезы. Если честно, я ничего не понимала. Только смотрела на них и слушала. Даже ревности никакой не осталось, а ведь они так и не оделись. Надежда гладила ее. А Иванна продолжала рассказывать. Плакать и рассказывать. Вот теперь она точно походила на девчонку – не спутаешь. Опухшие глаза, красные щеки, дрожащие губы.
– Она сошла с ума, – говорю Надежде. Не жду, что она согласится. Но кто-то должен сказать правду. – Она лжет… она знатная лгунья…
Она очень несчастна, Надежда не смотрит на меня, вся поглощена Иванной.
– Ее нужно было убрать, – говорит Иванна. – Иногда детей патронажа умерщвляют. Если есть опасность, что они выйдут из-под контроля. Когда сделать руками персонала подобное невозможно, тогда присылают меня. Как новенькую. Никаких подозрений. Понимаешь? Просто появляется новенькая, а потом в приюте кто-то умирает.
– Вот это да, – только и хватает меня. Надежда не отвечает.
– Прости, – говорит Иванна. – Но если тебе станет легче, я этого не делаю. Сама не делаю. Это обязанность резидента. Я всего лишь… Почему Огнивенко?
– Плевать на Огнивенко, – говорю.
– Это связано с тобой, понимаешь? – Надежда вздрагивает и отстраняется от Иванны. – Она тебе мешала. Препятствовала. Ненавидела.
– Мы должны вернуться, – говорю Надежде. – Она сейчас и не до такого договорится.
Не жду, что Надежда согласится, но она спускает ноги с кровати.
– Огнивенко нейтрализовала твои способности. Она делала всё, что ей велели.
Надежда натягивает трусики, маечку.
– Не надо. Прошу тебя, – говорит Иванна. – Это еще не всё. Ты ведь узнала фотографию?
– Какую фотографию? – встреваю. Боюсь, что Надежда задержится. Как заткнуть Иванну?
– Она сделана в пятьдесят шестом. Господин и госпожа Като на горном курорте Маруяма. Тебе всего два годика, поэтому они оставили тебя в Токио. Понимаешь? Это твои родители. Настоящие родители.
8
За окном светает. Утро просачивалось внутрь, смешиваясь с темнотой, разбавляя ее. Их тела приобретали землистый оттенок, а Надежда и вовсе не походила на себя. Казалась чужой и незнакомой. Иванна всё бубнила, а я встала с пола и подошла к окну. Заглянула в прореху. Только для того, чтобы увидеть Роберта с авоськой. Он походил на рабочего с ночной смены, который по дороге домой зашел в магазин взять пару бутылок молока.
– Я многого не знаю, но поверь мне… – Иванна не различает шагов. Она слишком занята. Но мне прекрасно слышно приближение Роберта. Никогда не думала, что буду ему рада.
Дверь распахивается.
– Доброе утро, девочки! Ваша мама-козочка молочка прислала, бе-э, – Роберт стоит на пороге и осматривается. Надежда в платье. Иванна сползла на пол, прикрывается отвисшим углом простыни. – Так, и что здесь происходит?
– Идем домой, – говорю. Но Роберт и ухом не ведет, ставит авоську на пол.
– Я всё ей рассказала, – говорит Иванна. – Про родителей, про Огнивенко, про Спецкомитет. Она теперь всё знает.
Уголок рта Роберта сползает к подбородку. Надежда повязывает галстук, сует ноги в туфли, смотрит на Иванну, смотрит на Роберта, смотрит на меня.
– Наконец-то, – поднимаюсь и отряхиваюсь. Не хватало еще тараканов в «Буревестник» притащить. – Пора и честь знать. Загостились. Дома нас убьют.
Не убьют, Надежда делает шаг.
В руке у Роберта пистолет.
– Сядь, сучка, – говорит он. – Тут я решаю, кому приходить и когда уходить.
Когда я такое видела в кино про шпионов, то мне казалось, что герои фильма ведут себя трусливо. Подумаешь, пистолет! Броситься под ноги, пнуть, ударить, повалить на пол, вывернуть руку – и вот оружие в твоих руках. И я бы так сделала. Наверное. Если бы пистолет не был направлен на Надежду. Я – это всего лишь я. Толстая и неуклюжая. Поэтому кричу во всё горло:
– Убери пистолет, дурак!
Смешно даже предполагать. Роберт, конечно же, и ухом не ведет.
– Я ей всё рассказала, – почти шепчет Иванна.
– Вряд ли, – говорит Роберт. – Вряд ли всё. Что ты можешь знать, урод?
Подчиняясь движениям пистолета, Надежда отступает в угол, вжимается в него, сползает на пол.
– Про родителей, говоришь? – Роберт хмыкает, наклоняется к авоське и достает бутылку молока. – Можешь ей сказать, что с сегодняшнего дня она круглая сирота.
Делает глоток. Молочные струи стекают по подбородку.
– В этом и твоя заслуга, Иванна, – Роберт подмигивает. – Хорошая служба. Тебя, может, даже наградят. Если решат, что писать в наградном листе – Иван или Иванна, – растягивает рот в улыбке.
– Иди на хуй, – говорит Иванна.
– Ругаться нехорошо, – Роберт делает еще глоток, опустошая бутылку. Ставит ее на пол, утирается. – Разве тебя не учили, что пионер – всем ребятам пример? Как повяжешь галстук, береги его – он ведь с нашим знаменем цвета одного. А ты не бережешь. Где твой галстук?
Роберт шагает к куче одежды, копается в ней, продолжая держать Надежду на мушке, выуживает красную тряпицу.
– Вот и он, – машет словно флажком. – Повязывай.
– Нет, – Иванна отодвигается от протянутой с галстуком руки. – Нет.
– Вот так раз, – удивляется Роберт, – вот так двас. С каких пор ты не подчиняешься приказам? И, насколько я помню, в галстуке ты выглядишь очень привлекательно. Вот она и посмотрит, – пистолет указует на Надежду. – И не строй из себя целку. Знаю, чем вы тут занимались.
Иванна берет протянутую тряпицу и неловко набрасывает себе на шею. Пытается завязать одной рукой, потому что другая где-то под простыней.
– Двумя руками, – говорит Роберт. – И встань, нечего прикрываться, я тебя всякой видел.
– Как скажешь, – говорит Иванна, и раздается выстрел.
То есть я только потом понимаю, что это выстрел. Сначала мне кажется, что это грохот. Гром и грохот, будто в квартире гроза. Или дом рушится. Но потом я вижу пистолет, который держит Иванна. И Роберта. Он делает мелкие шажки назад, спотыкается и обрушивается на пол. Огромные ботинки дергаются.
Иванна осторожными шажками приближается к Роберту. Он прижимает руки к животу. На рубашке проступает пятно. Галстук так и висит на ее шее нелепой косынкой. В руке пистолет. Голая. Ужасная. Роберт пытается приподнять голову, но у него плохо получается. Он скалится.
Я зажимаю себе рот, чтобы не закричать. Страшно. Еще страшнее, что Надежда по-прежнему сидит в своем углу, куда ее загнал Мерзон.
– Нам надо идти, нам надо идти, – шепчу через ладонь. Надеюсь на чудо. Надежда услышит. И… и что?
– Больно? – спрашивает Иванна. Мне кажется – меня. Трясу головой. – Больно, когда в тебя стреляют?
– Попробуй, – страшно клекочет Роберт. Не голос, а пузырение. – Тэпэдэ за дверью.
– Провоцируешь? – говорит Иванна. Тыкает пятно пистолетом. – Ты знатный провокатор.
– Она всё слышит.
– Плевать. На нее тоже пока плевать. У нас свои дела, не находишь?
Роберт жутко стонет. Иванна дулом пистолета упирается ему в живот. Пятно расползается быстрее.
Иванна слегка поворачивается:
– Надежда, стой, где стоишь. Бежать не стоит. Бежать некуда, так ведь?
– Я умираю, – говорит Роберт.
– Может, помолиться? – Иванна хихикает. – Или коммунисты даже перед смертью не молятся? Зачем вам тогда бог? Что вы с ним собирались делать?
– Помоги мне, – просит Роберт.
– Обязательно. Мы даже эксперимент проведем. В полевых условиях, – она встает, подходит к распахнутой двери, шарит там и возвращается с приемником в руках.
– Ничего, что «Стратосфера»? Устаревшая модель, но для переноса в самый раз. Ты понимаешь, для чего это? – Иванна поворачивается к Надежде, показывает ей приемник. – Тут ведь у нас не город, а сплошное переселение душ. Веришь в бессмертие души?
Не делай этого, Надежда смотрит на Иванну.
– Когда начались первые эксперименты? – спрашивает Иванна у Роберта. – Задолго до меня? Еще никакого города не было, одна «шарашка». И полигон. Как его там? Полигон изучения атмосферных явлений и глубокого зондирования. Обожаю глубокое зондирование! Ты ведь знаешь о башне? – опять к Надежде. – Все о ней знают!
Иванна крутит настройку приемника.
– Всегда хотела вновь оказаться в шкуре умирающего. Наблюдать мучения мучителя со стороны – это как в театре. Хоть и первый ряд, но не сцена же.
– Ты сумасшедшая, – шепчет Роберт. – Но это хорошо… очень хорошо…
– И не надейся, – улыбается Иванна. – Здесь ты не окажешься, – хлопает себя по груди. Мокрые шлепки по потному телу. – Хотя в этом есть противоестественное, согласись. Не случайно все живущие здесь гниют заживо. Последствия того самого глубинного зондирования? Ясно и ежу.
– Иди сюда, – поворачивается опять к Надежде. – Поможешь.
– Не ходи, – набираюсь смелости. – Она чокнутая.
– Думаешь, я чокнутая? Ха-ха. Правильно думаешь. Сколько их во мне побывало – таких же чокнутых? А? – Иванна пинает Роберта, и тот стонет. – Я его буду пинать, пока ты мне не поможешь.
Надежда идет к ней. А я что могу сделать?
Иванна хватает ее под руку и говорит:
– Вот это Роберт Мерзон, резидент Спецкомитета в Дивногорске, которому на роду написано сдохнуть от пули в животе. Он много чего знает, но через несколько минут будет уже всё равно. И это жалко. Явки, пароли, тайники. Всё, как в шпионских фильмах, да? А вот это – «Стратосфера», приемник. То есть не приемник, конечно, а тэпэдэ – трансперсональный движок. Про телепатию в фантастике читала? То же самое, только с неприятными последствиями. А вот ты… Хотя ладно, о тебе потом. Так вот, я сейчас включу этот движок, а твоя задача – держать меня на мушке. Понятно?
Иванна сует пистолет Надежде в руку, шарит под матрасом и достает какие-то металлические кольца.
– Оп-ля! Наручник. Для страховки. Чтоб не дергался.
Она защелкивает одно кольцо на руке, а другое на трубе. Садится около батареи. Жуткая.
– Всё будет хорошо, подруга, – подмигивает Надежде, которая стоит с пистолетом. – Поехали!
Лицо ее пустеет. И я немедленно вспоминаю, что видела такое. А Роберт начинает хрипеть еще страшнее.
– Сучка, сучка, сучка…
Не сразу понимаю кто это, и только потом вижу шевелящиеся губы Иванны. Она отползает от батареи, но цепь не дает.
– Дай пистолет! Дай сюда пистолет, гадина!
Надежда роняет оружие, ноги подгибаются, она садится на кровать. Смотрит на Роберта, который возится в луже крови, как оса, прилетевшая на мед.
Мой черед. Мой выход. Я подхожу к Надежде, беру под локоть.
– Надо идти. Пожалуйста.
В школьной форме она похожа на мальчика. Мальчик плачет.
– Закрой глаза, – говорю, и она слушается.
Поднимаю с кровати, отпинываю пистолет подальше, тащу за собой.
– Это сон. Кошмарный сон. Сейчас мы вернемся домой. Мы выйдем отсюда и пойдем домой. И забудем обо всем. Обо всех.
Бормочу чушь. Сама понимаю, но не останавливаюсь. Потому как бормочу ее не для Надежды, а для себя. Прочь. Прочь. Вниз по лестнице, сквозь яркие полосы света, которые пронзают изъеденный лепрой дом, к выходу, к свободе.
Солнце ослепляет. А мне казалось, что мы никогда его не увидим. Как во сне, где мы с Надеждой оказались в пещере, откуда нет выхода.
9
Сижу на корточках и с аппетитом грызу ногти. Поддувает ветерок. Приятно. Приходит дурацкая мысль – Надежде не понять, она в брюках. Иванна, конечно, чокнутая, но изукрасила Надежду так, что Маманя не узнает. Сама еле узнаю – мальчишка мальчишкой. Симпатичный. Чересчур. Форма только великовата, но это даже лучше – скрывает то, чего у мальчиков быть не должно. Мне нравится. Вытягиваю травинку и грызу сочный кончик.
«Буревестник» выглядит как обычно. Только на двери мастерской табличка «Закрыто». На втором этаже горит свет. Хотя на улице светло. Иногда кто-то подходит к окну и отодвигает занавеску. Чуть-чуть. Потом задвигает. Всё выглядит как обычно. Примерно так же, как сыр в мышеловке. Нам, конечно, влетит. И от Мамани. И от Папани. И даже Дедуня с Дядюном веское слово скажут. В наказательно-хлестательном смысле. Мол, драть таких надо как Сидорову козу. А Маманя скажет, что видала она таких дральщиков на своем веку, которые и пальцем ребенка тронуть боятся.
На самом деле я себя успокаиваю. Идти домой не хочется. Потому что внутри притаилось такое, чему по малости лет и названия не знаешь. О чем там Мерзон говорил?
Плюю на траву. Ноги затекли. Хочется встать и потянуться. А еще лучше – лечь в кровать. И опять в голову лезет Иванна и то, что она делала с Надеждой. Хотела сделать, поправляю себя. Будто это что-то сильно изменит. В голове – куча вопросов. Но сдерживаюсь. До поры, до времени.
Он говорил правду?
– Кто? – переспрашиваю и только потом понимаю. – Вряд ли. Они все там чокнутые.
Тогда пойдем?
– Нет, – говорю, – еще посидим. Посмотрим.
Храбрюсь. Не знаю, что делать. И никак не могу придумать. Хочется сказать – ты у нас теперь мальчик, вот и думай, решай. Если бы так было проще. Она такое нарешает! Но я не лучше. А по-честному – мне страшно. Мы по уши заляпались. Теперь сидим, как нашкодившие котята. Поджав хвостики, прижав ушки. Но котятам проще – через минуту они всё забудут и примутся играть. У меня же перед глазами – Огнивенко. И Иванна. И обе голые.
Редкие машины. Девушка стучит каблучками. На мгновение мне чудится, но высокая прическа рассеивает чудо – не она, случайная прохожая. Потом проезжает поливалка, шофер крутит баранку, объезжая самые глубокие выбоины, на дне которых плещется вода после вчерашнего затопления. Доносится музыка – «Нежность».
– Кристалинская лучше поет, чем Доронина, – говорю ни к чему.
Опустела без тебя Земля… Как мне несколько часов прожить?Поливалка оставляет привкус влаги в воздухе и увозит голос Кристалинской:
Так же пусто было на Земле, И когда летал Экзюпери…– Хорошо, – говорю. – Твоя взяла.
Ни о чем не желаю думать. Сжимаю ладонь Надежды. Мы встаем и идем. «Буревестник» ждет нас.
10
– Что я люблю в детях, особенно в детях патронажа, так это их предсказуемость, – говорит сидящий во главе стола Дятлов и бренчит по струнам гитары. Он без белого халата и еще меньше похож на врача, чем там, в лепрозории. Чешет в вороте ковбойки, берет сигарету, затягивается и возвращает в пепельницу. – Такие способности, таланты, а дети всё равно остаются детьми. Им нужны мамка, папка, дедка и репка.
Папаня смотрит на нас. Дедуня сидит спиной и не шевелится. Маманя не знает куда деть руки – то тянется к пачке с собакой Лайкой на упаковке, то отдергивает их. В кухне еще трое, среди которых Дядюн. Но он не сидит, а стоит, опершись на замызганный красным умывальник. У него и двух других стоящих пистолеты.
Мне очень хочется быть храброй, но выражения лиц пугают. Поэтому не высовываюсь.
– Так это и есть Надежда, – перебирает струны Дятлов. – Приятно познакомиться, – кивает и даже волосы приглаживает, словно действительно приятно. – Извини, но мест нет, придется постоять. Ну, ты моложе всех нас, можно и постоять. Да?
Да, кивает Надежда.
– Вы не посмеете, – говорит Папаня. – У вас нет полномочий.
Дятлов оглядывает стоящих.
– У меня раз-два-три, целых три полномочий, а, вот еще, – он достает пистолет и кладет на стол. – Три полномочий и один мандат, о как!
Дедуня кашляет. Долго и мучительно, будто не в то горло попало.
– Наденька, – говорит Дятлов, – постучи дедушке по спине, страдает ведь старичок.
Надежда не понимает, что обращаются к ней, пока не подталкиваю ее в спину. Она стучит ладонью по спине Дедуни. Кашель унимается.
– Вот и славно, – Дятлов делает очередную затяжку. – Большая дружная семья. Вся в сборе. Любо-дорого посмотреть.
Дядюн берет с полки кружку, наполняет водой из крана и передает Дедуне.
– Спасибо, – сипит тот. Слышен стук зубов о края кружки. Розовые капли летят в стороны.
– Вам не кажется, товарищ Шиффрин, что за время отсутствия девочка как-то изменилась? Можно даже сказать, что она перестала быть девочкой и превратилась в мальчика? Вот, в моей ориентировке написано: рост, вес, телосложение, глаза карие, волосы черные, длинные. А что мы видим? Нет, я понимаю – от детей патронажа и не такое можно ожидать. Девочка может превратиться в мальчика и вообще в черт-те что. Вот, помнится, в шестьдесят пятом… в шестьдесят пятом? – Дятлов смотрит на Дядюна.
– Так точно, именно тогда, – вместо Дядюна отвечает другой, блеклый как выцветшая фотография. – В Саянах?
– На Эльбрусе, – говорит Дятлов. – Альпинистка моя, скалолазка моя, каждый раз меня из трещины вытаскивая, ты бранила меня, альпинистка моя, – прихлопывает струны, обрывая песню. – Работенка адова, доложу я вам. Треть группы там оставили.
– Вы не понимаете, с чем имеете дело, – говорит Папаня. – Это эволюция…
– Мы люди подневольные, – смеется Дятлов. – Нам понимать не положено. Нам главное цель поставить, а как ее достичь – мы решаем сами. Почему такая цель, зачем такая цель – какая разница? Цель оправдывает выстрел, да, Наденька?
– Послушайте, Дятлов, мы можем договориться, – Папаня даже привстает, но стоящий за ним блеклый кладет ладонь ему на плечо и усаживает на табуретку. – Я вполне допускаю, что вам ничего не рассказали. Я даже уверен, что допущена ужасная ошибка. Но пока она не стала трагической, вы должны кое-что понять.
– Возвращаюся с работы, рашпиль ставлю у стены, вдруг в окно порхает кто-то из постели от жены! – Дятлов сипло поет. – Я, конечно, вопрошаю: Кто такой? А она мне отвечает: Дух святой!
Дядюн хихикает.
– Вы это имели в виду? – Дятлов смотрит на Шиффрина.
– Он всё врет, – вдруг говорит Маманя. – Не слушайте его.
– Вот те раз, вот те двас, – Дятлов пододвигает пачку к Мамане, та достает трясущимися пальцами сигарету, долго старается зажечь спичку.
– Отчеты подделаны, – Маманя затягивается. – Спецкомитет введен в заблуждение.
– Ангелика! – Папаня опять пытается встать и получает по уху затрещину. Чуть не падает, но блеклый крепко держит за рубашку.
– Ну, это не новость, – Дятлов выразительно смотрит на Дядюна. – Осетрина второй свежести. Подобное сплошь и рядом. Что в приютах, что в приемных семьях. Фондов не хватает, вот каждый и пытается представить подопечного в перспективном свете. Особенно часто подделывают данные по СУР. Патронажный с кровати не встает, под себя ходит, а отчеты – фантастика!
– У девочки поздняя стадия СУР. Отягощенная расщеплением. Поверьте мне, я специалист.
– Что вы говорите! – Дятлов хлопает по гитаре. Подается вперед, будто пытаясь внимательнее рассмотреть Надежду. – По ней и не скажешь. Она не выглядит, как эти… у-у-у, гы-гы, – Дятлов кривляется, становясь похожим на обезьяну. – Наденька, приспусти, пожалуйста, брюки. Не бойся, тут все – врачи. В своем роде.
Обмираю. Кажется, что ослышалась. Но Надежда расстегивает пиджак, возится с пуговицами на брюках. Приспускает.
– Видите! – Дятлов тычет в Надежду. – Видите! У нее даже подгузника нет. Очень милые трусики. Спасибо, Наденька, можешь застегнуться.
– «Парацельс», – говорит Маманя. – Измененная рецептура и высокая дозировка. И то, что она так выглядит на третьей стадии, – и есть настоящее чудо. Гораздо более важное.
– Постойте-постойте, – Дятлов поднимает палец, – я правильно понимаю: на самом деле группа «Надежда» разработала и успешно опробовала новый метод предотвращения СУР у детей патронажа. Так?
– Я… – начинает Папаня, но Дятлов прикладывает палец к его губам.
– Ты говори.
Дядюн чешет рукояткой пистолета висок:
– Шеф, я ведь по этой части не силен. Документ переснять, цель отследить, а подобные штучки… Но девчонка вела себя нормально. Припадки случались, конечно, ну да что я рассказываю – вы сами всё знаете.
Дятлов задумывается.
– Фактор эволюции икс, – произносит после долгой паузы. – Эй, Иваныч, ты еще жив? Не помер?
Стоящий рядом с Дедуней худой протягивает мосластые пальцы и осторожно постукивает по плечу. Дедуня вздрагивает, поднимает голову.
– Жаль, – усмехается Дятлов, – а то бы проверили, на что ваша подопечная способна. В пулевых условиях, так сказать. А ведь ты мне должен. А? Еще с Хоккайдо должок числится.
– Помню, – говорит Дедуня. То есть, я предполагаю, что говорит он, потому как остальные молчат. Вот только голос совсем не Дедуни. Совсем.
– Это хорошо. Вот и скажи – что делать? Кому верить? Кого убивать, а кого миловать?
Дедуня молчит. Голова склоняется ниже. Худой тянется к нему, но Дедуня говорит:
– Действуй по инструкции и приказу.
Это я только повторяю. На самом деле он произносит слова гораздо дольше, будто выдавливает из себя.
– Здесь вам не равнина, здесь климат иной, идут лавины одна за одной, – поет Дятлов. – И какой толк от инструкций? От приказов? Инструкции устаревают, приказы запаздывают. В итоге кто виноват? Виноват Дятел. Не предусмотрел. Не проявил инициативы. Даже, черт возьми, не ослушался заведомо ошибочного приказа! Как вам такая формулировочка? И ведь было, было! Прострелить башку легко, а вот ты попробуй в эту башку влезть и понять – расстрелять или пристреливать. Расстрелять по приговору трибунала или пристрелить, как собак.
– Я брежу, – шепчет Папаня. – Я заснул и не могу проснуться. Боже, я хочу проснуться! Им толкуют про эволюционный скачок, про возможности, которые он нам открывает, а они обсуждают идиотские инструкции! Бред. Кафкианский бред. Послушайте, Дятлов, всё, что вы вокруг видите, уже не существует. Понимаете? Это такая коробка Шрёдингера, только вместо кота там сейчас всё человечество. И ампула, которая его уморит, тоже здесь. Прямо в этой кухне. Всё только видимость. Квантовый эффект. Нужен лишь сигнал. Чтобы человечество из смешанного состояния перешло в определенное.
– Послушайте, Шиффрин, вот вы талдычите – эволюция, динозавры, землеройки, метеорит. А почему на роль метеорита не гожусь, например, я? Я и моя группа? Чем мы хуже? Да, глупые динозавры никак не могли противостоять удару – ни защитных сооружений построить, ни в пещерах укрыться. Но человечество, в отличие от них, вполне способно защититься. Он крылом, а я кайлом. На каждое дитя патронажа найдется свой вивисектор. Мы и есть метеорит, только от него вымрут не динозавры, а землеройки. И всё пойдет своим чередом, не так ли?
11
– Не так, – говорят у меня над ухом. – Совсем не так, Дятел.
Дятлов замирает. Дядюн движет рукой с пистолетом, но громкий щелчок – и рядом в стене возникает отверстие. Пахнет кислым.
– Перебью как крыс, – обещает голос, до ужаса знакомый, но ужас не дает его узнать. – Оружие на пол. И без дураков.
Дядюн, худой и блеклый смотрят на Дятлова. Тот кивает. Они осторожно кладут пистолеты и отпинывают их к входу. Один останавливается у моих ног. Хочу отойти, но не могу.
– Надежда, с тобой всё нормально?
Всё нормально, кивает Надежда. Она смотрит на меня, потом на того, кто за моей спиной.
– Роберт, – говорит Дятлов, – зачем такие страсти и театральные выходки?
Медленно поворачиваю голову. Сначала вижу пистолет, какой-то странный, с длинным дулом, потом белеющие пальцы, сжимающие рукоять, запястье, грязный обшлаг рубашки.
– Выходи и спускайся вниз, – говорит Роберт.
Это он. Даже пятно крови на животе всё еще влажно блестит.
– Вы ранены, – вскрикивает Маманя.
Роберт склабится:
– Хуже, гораздо хуже, Ангелика. Я – мертвяк.
Он делает шаг вперед, опирается на косяк, медленно заползает на кухню, опираясь спиной на кафельную стену. За ним тянется кровавая полоса.
– А ведь вы меня списали, Дятел, – говорит Роберт.
– О чем вы говорите, Мерзон? – Дятлов приподнимает бровь. – Как я мог предполагать, чем вы там занимаетесь с полевым сотрудником?
– Вы знали, вы всё знали.
Надежда пятится, нащупывает мою руку. Мы отступаем. Роберт выглядит всё хуже. Если минуту назад он был цветом под кафель, то сейчас на щеках проступили синие пятна.
– Держи девчонку, – вдруг говорит Дятлов. Дядюн кидается за нами, но Шиффрин отталкивается от стола, качается назад, и вот они вдвоем валятся на пол.
– Это не Роберт! – страшно орет Дятлов, гитара летит по кухне, а в руке у него появляется что-то черное, изрыгающее, но я уже не смотрю, а скатываюсь вслед за Надеждой по лестнице.
Мне чудится, будто мы стали маленькими-премаленькими. А всё вокруг – огромным-преогромным. Иначе не понять, почему так долго бежим. Мимо стоек с телевизорами, которые подмигивают настроечными сетками – серыми и цветными. Бесконечные ряды. За горизонт. А еще у нас по сорок ног. Потому что нельзя запутаться в двух ногах, а в сорока – самый раз. Запинаюсь, лечу, выставив руки, больно падаю, качусь кубарем, а телевизоры надо мной взрываются, разбрызгивая острое стекло.
Темно. Меня хватают за шкирку и ставят на ноги. Готовлюсь отбиваться, но глаза привыкли к темноте – Надежда. Стриженая, одетая как мальчик, но она. Мир рушится, сжимается, выталкивая в пустоту.
Что-то шумит, трещит, будто радио. Сквозь помехи гнусавит голос:
– Цель – девчонка. Приметы – длинные черные волосы, школьное платье. Приготовиться.
– Где вы? – Иванна. Светит фонариком, освещая мастерскую. Машет. – Быстрее!
Надежда хромает сильнее. Одна штанина располосована, видна кровь.
– Ты ранена, – почти кричу, хотя понимаю, что так делать нельзя.
Ерунда, царапина, Надежда подтягивает брючину. Лучше бы не делала.
Иванна в парике и школьном платье. Даже галстук повязала. На секунду кажется, что они поменялись местами – я поддерживаю хромающую Иванну, а Надежда размахивает пистолетом. Наверху стреляют.
– Всё кончено, – говорит Иванна. – С ними всё кончено.
Ничего не понимаю. Нет ни сил, ни желания что-то понимать. Со мной тоже кончено.
– На улице грузовик. Дверь открыта. Залезаем быстро, – Иванна смотрит в щель приоткрытой двери. Поправляет парик. Только слепой ее спутает с Надеждой.
Я что-то хочу ей сказать, но не могу понять – что. Забыла нужные слова. Очень важные и нужные слова.
– Давай, – говорит она и пинком распахивает дверь.
А на пределе слышимости сквозь треск помех доносится:
– Приготовиться, они выходят, цель – девочка…
Не ожидала от себя такой прыти.
Огромная машина. Огромные колеса. Высокая подножка, на которую не взобраться. Запах работающего двигателя. И сила, которая выносит меня наружу, забрасывает на подножку и заталкивает на сиденье – мимо огромного рулевого колеса. Меня толкают в затылок, нагибая ниже и ниже, но я сопротивляюсь, хочу видеть, что происходит между машиной и дверью в «Буревестник», из которой появляется Иванна, ей всего-то нужен шаг, она стреляет, но шаг не получается, точнее почти не получается – какая-то сила отбрасывает ее, и если бы не распахнутая дверь, она бы упала, но она хватается за подножку, влезает внутрь, дергает рычаг, машина ревет, а мы с Надеждой внизу, откуда не видно ни зги, только голое колено Иванны, по которому стекает кровь.
Часть пятая. Токийская башня
1
Машина скакала по ухабам. Резко поворачивала. Тормозила. Разгонялась. Ноги Иванны нажимали на педали, рука переключала длинный рычаг, огромный руль крутился из стороны в сторону. Кровь промочила белый носок, стекала по лакированной туфле медленными каплями и падала вниз, собираясь в лужицы. Хотелось протянуть палец и тронуть одну из них. Зачем-то. Может, убедиться, что это не сон после шпионского фильма на ночь?
Запахло сухой травой и песком.
– Куда мы едем? – спрашиваю Надежду. Только для того, чтобы разорвать монотонное гудение двигателя.
Бежим, поправляет Надежда, бежим в Токио. Разве ты этого не хотела?
– Хотела! Но не так… Ты же помнишь – у пивной бочки останавливаются грузовики, надо всего лишь залезть в кузов и ждать. Грузовик поедет, а потом остановится за городом, потому что шоферу надо пописать, а в это время мы вылезаем из кузова и прячемся в обочине. Потом грузовик уезжает, и мы…
Блестящий план. Который так и не смогли осуществить. В силу его идеальности. Он не требовал ничего, только подобраться к пивной бочке и ждать подходящего грузовика. С таким же успехом можно бежать хоть в Токио, хоть на Северный полюс. И поэтому каждый раз, проходя мимо бочки, мы думали – в следующий раз, в следующий раз. Вот и дооткладывались. Незнайка и Козлик на Острове дураков.
Машина замедляет ход, останавливается, недовольно урчит.
– Можно вылезать, – наклоняется к нам Иванна. – Скоро выедем из города. Но мне нужна помощь.
Надежда всплескивает руками, когда видит разорванное на боку платье Иванны.
– В бардачке аптечка, – прижатое к ране тряпье пропитывается красным. – Хорошо находиться в ящике Шрёдингера… то ли жив… то ли мертв… то ли одновременно…
Голова запрокидывается, глаза закатываются. Бардачок не хочет открываться, а когда открывается, ничего кроме промасленных тряпок там не находится. Я ищу под сиденьями, за сиденьями, но Надежда рвет свою рубашку на полосы. В кабине ужасно тесно, с трудом перетаскиваем Иванну на пассажирское место. Мешаю как могу. Руки трясутся, рана ужасает, внутри нее что-то черное, вздувается кровавыми пузырями. Сразу видно – Иванна не жилец.
Рубашку пришлось разорвать всю. Неуклюжую повязку сверху затянуть рукавами. Надежда голая по пояс, в заляпанном кровью лифчике. Она вся заляпана кровью. Нос подозрительно хлюпает. В глазах слезы. Даже не пойму, кого жальче. Хочется встать в полный рост, отдать салют и продекламировать Багрицкого «Смерть пионерки»:
Чтобы в этом крохотном Теле – навсегда Пела наша молодость Как весной вода.Такое вот дурацкое желание. Но ничего не делаю. У меня и галстука нет. Разве что у Иванны снять.
Вылезаем из кабины и осматриваемся. Никогда здесь не была. Глинобитная окраина. Развалины, поросшие кустарником. Пустые глазницы смотрят на нас. Извивается заброшенная железная дорога. Непонятно почему извивается – впереди степь, плоская земля.
Надежда натягивает пиджак на голое тело, застегивает все пуговицы.
– И куда теперь?
Хотя лучше спросить – и чего теперь?
Туда, показывает Надежда.
Щурюсь, пытаюсь рассмотреть. Далековато.
– Хорошо, – жму плечами, беру ее руку и делаю шаг, но она стоит. – Ты чего? Пошли!
Нельзя ее бросать, Надежда кивает на машину.
– Зачем нам машина? – никак не соображу. – Мы и так дотопаем.
Только потом до меня доходит, кого нельзя бросать. Вот честно – вылетела у меня из головы сразу же. Наша расчудесная Иванна. Родила царица в ночь не то сына, не то дочь.
– Она всё равно умрет, – говорю. – Будем сидеть и ждать? А если погоня?
Не умрет, поджимает губы Надежда. Не говори так.
Ну-ну. А кто машину тогда поведет?
Больше всего она мне напоминает мальчишку-беспризорника. Из фильма про революцию. Чумазый, дико одетый, волосы в стороны торчат, а глазах решимость стоять за правое дело.
Спорить бесполезно.
Запихиваюсь я, потом Надежда. Смотрит на стрелки, на руль, на рычаги. Наклоняется посмотреть на педали. Лужи крови почернели. Берется за руль. Сползает по креслу, нащупывает педали. Поворачивает ключ.
Оборачиваюсь на Иванну – в отключке. Хочется сдернуть с нее парик, чтобы не была похожа на Надежду. Особенно при смерти.
Грузовик ревет, фырчит, рвет с места, виляет по колее. Рычаг переключается с ужасающим скрипом. Хватаюсь за ручку, пытаюсь удержаться. Только теперь замечаю прикрепленную к стеклу открытку улыбчивой женщины с надписью от руки: «Тридцать четвертый ГАЗ всем дамам даст». Иванна стонет. Лицо у нее пустое. Отворачиваюсь и смотрю на Надежду.
2
Рытвины заканчиваются. Грузовик подпрыгивает последний раз и въезжает на уложенные плиты, обрамленные травой, а кое-где и небольшими деревцами. Надежда – мой герой. Не хочу восхищаться и ничего не могу поделать. Мы наконец-то движемся в правильном направлении. Вряд ли объясню, почему так считаю. Чувствую, вот и всё. И лишь немного свербит обида: третий – лишний. Не нужно ее здесь. Совсем не нужно.
Больше всего беспокоит, что проедем мимо. Кто не слышал в Дивногорске про полигон? Все слышали, все говорили: «А вот было раз на полигоне… когда двинем на полигон, надо обязательно… представляешь, что на полигоне нашел…» Но это болтовня, не больше. Треп. Таких, кто там побывал и вернулся, среди моих знакомых не имелось. Поэтому что он из себя представляет – не знаю. Какой-то многоугольник. С башней. Токийской.
Наваливаюсь вперед, прижимаюсь носом к стеклу, смотрю вправо, смотрю влево, смотрю вперед. Уж башню точно не должна пропустить.
Машина едет ровно, даже плавно. Вид Надежды за рулем почти привычен. Перевязанная Иванна спит. А может, без сознания. Не разбираюсь в этом. Жаль, в суматохе обронили приемник, сейчас послушали бы. Что-нибудь из японских необыкновений. Но, если честно, настроение и так приподнятое. Мы наконец-то едем туда, куда хотели попасть.
Отрываюсь от наблюдательного пункта и щипаю Надежду:
– Ура!
Она дергается, машина виляет.
Не мешай.
– Мы едем-едем-едем в далекие края, – припеваю. – Разве ты не рада?
Рада, соглашается Надежда, только Иванна…
К черту Иванну, почти выкрикиваю, но сдерживаюсь.
– А про какой ящик она говорила? – Мне плевать, но сидеть молча не могу, а любой разговор, как чувствую, сведется к ней.
Шрёдингера, Надежда хмурится, она дышит?
– Дышит, дышит, всё с ней будет нормально, оставим в машине, ее обязательно найдут.
Возьмем с собой, Надежда косится на меня. Нельзя ее оставлять.
– С собой? – переспрашиваю, хлопаю глазками. – В Токио? Зачем?!
Этого еще не хватало, хотя, если честно, именно такое и ожидалось. Чуть ли ни с первого дня знакомства.
– Она шпионка, – говорю как можно доходчиво. – Работает на этот самый, как его – Спецкомитет. И Огнивенко она убила, если до тебя еще не дошло.
Не так уж мне и жаль Огнивенко, но продолжаю давить на чувство разумного.
– И Роберта того. Не до конца, но всё равно. А если у нее задание?
Какое задание? Надежда улыбается. Не верит.
– Выведать всё и доложить Спецкомитету. Так и так, Токийская башня расположена там-то, попасть в Токио можно так-то. А нас самих, доверчивых и нежных, с башни столкнет.
Чушь говорю, конечно, но несет меня, как машину по кочкам. Иванна вообще не жилец с такой дырой в боку. Тащить ее мы не сможем. В любом случае оставлять придется, если Надежда что-то там к ней чувствует. Хотя я не ревную. Скоро всё останется очень далеко от нас. В другом мире.
Мы ее берем с собой, поджимает губы Надежда.
То есть решено, спорить бессмысленно. Ну и ладно. Возвращаюсь на исходную позицию.
Не дуйся, как мышь на крупу, гладит меня по плечу.
– Ладно, ладно, без телячьих нежностей, – а самой эти нежности ой как приятны. И не мышь я вовсе.
Далекие горы остаются такими же далекими. И Дивными. Железная дорога, что бежала рядом, резко уходит в сторону, оставляя нас одних. Зато на смену приходит ржавчина. Брошенные машины, бочки, огромные мотки проводов, разобранные рельсы и даже самолет с печально обвисшими крыльями. Неразличимо коричневые с черными прожилками. Зияющие дыры. А за ними, где кончается бетонная полоса, поднимаются столбы. Прорастают из земли. Сначала редко, а потом чаще и чаще. Очень они меня заинтересовали. Имеется в них непонятное. Будто решили строить огромный дом, набили свай как попало, а затем бросили. Вот они и остались торчать, только горячий воздух от вершин поднимается, дрожит.
– Видишь? – дергаю Надежду за рукав. – Видишь?
Почти приехали, Надежда замедляет ход, грузовик останавливается.
На многоугольник не похоже. А похоже на всю ту же степь с проплешинами зеленой и желтой травы.
– Где башня, где башня? – отчаянно кручу головой, в стекло лбом бьюсь.
Вот же, Надежда берет меня за макушку и поворачивает в нужном направлении.
Замираю. Смотрю. Во все глаза. Неужели она? Токийская башня? Видела только на картинках в книжке у Папани. Дрянная, серая иллюстрация. Вспоминаю и сравниваю. Глупое занятие – неужели Надежде не доверяю? Да и видно не так хорошо – далеко. Идти и идти. Между столбов, по каким-то холмикам, мимо странных штуковин, блестящих на солнце. Ерунда. Дойдем.
– Башня, – признаюсь себе и хлюпаю носом. То ли пыль, то ли чувства. Телячьи.
Надежда распахивает дверь, впуская ветер с запахом полыни. Вылезаем друг за другом. Она расстегивает брюки, приседает. Приседаю за компанию, хотя не выдавливаю ни капли. Первый раз делаю такое в степи. Точнее – пытаюсь. Поддувает приятно. Зачем-то вспоминаю волосы Огнивенко. Дались они мне! И всё равно ничего не получается. Стараюсь, но бесполезно. Слезы текут по щекам, поэтому говорю себе так тихо, как только можно: «Тебе просто не хочется».
Обходим машину и смотрим на полигон. Мне понятно – идти придется пешком, грузовик сквозь столбы не пройдет. Даже отсюда видны перепутанные тропинки.
– Придется ее оставить здесь, – не уточняю кого.
Мы ее поведем, Надежда не уточняет – кого.
Так и стоим, смотрим, пока вдалеке не показывается гусеничная машина, в кузове которой стоят люди. Машина тащит решетчатую вышку, установленную на платформе. Далеко. Очень далеко. Вышка кренится из стороны в сторону. Есть жизнь на Марсе, почему-то подумалось. Хотя при чем тут Марс?
– Долго там стоять будете? – доносится голос сзади.
3
Надежда тащит Иванну, но я не вмешиваюсь. Иду позади, кустики пинаю. Пускай тащит, надоест – бросит. Даже насвистываю под нос. Мол, а нам всё равно, а нам всё равно. Вот только близость их раздражает. Меня бы вряд ли так потащила – одну руку через плечо, другую на талию. Как в фильмах о войне – смелая санитарка вытаскивает с поля боя красноармейца. Но не похожи они на бойца и санитарку. Иванна даже парик не удосужилась снять. Забыла. Или ей нравится из себя Надежду строить? И Надежда в школьных брюках и пиджаке на голое тело. В другой раз со смеху померла бы. Только не сейчас.
Первые шаги получались неуклюжими. Надежда тяжело дышала и запиналась о кочки. Иванна приволакивала ногу, кривилась, охала. Пятно расползлось еще больше. Я всё ждала, когда она не выдержит и скажет: «Нет, больше не могу, идите сами, а я тут останусь». Но не дождалась. Видно, что ей больно, но шаг, другой, и вот сползаем в обочину, выбираемся из обочины, бредем к столбам.
– Никогда здесь не была, – у нее даже сил хватает шептать. – Заброшенный полигон, надо же.
Молчи, похлопывает ее Надежда, но та не замечает.
– Слышал… слышала про него. А бывать не приходилось. Это ведь резонанс Шумана? И машины Теслы… Заброшено, бесперспективно…
Машины Теслы? Смотрю – и не понимаю. На машину не похоже, какие-то шары, соединенные штангами. Похоже на атомное ядро, каким его в «Технике – молодежи» рисуют. Солнце от граней отражается. Стеклянные гармошки с проводов свисают. Под ногами осколки хрустят. Мальчишки, наверное, баловались – камнями по стекляшкам кидались.
Иванне от увиденного вроде полегчало. Она больше не кренится, как подбитый торпедой крейсер. Надежда ей палку подобрала для опоры. Ну, точно Кот Базилио и Лиса Алиса из «Первого космонавта Республики». А я тогда кто? Мальвина? Нет, скорее страдающий от несчастной любви Пьеро, который ждет не дождется, когда Буратини в космос отправят на Фау.
– Мы к башне идем, к башне? – Иванна не унимается. – Башня резонанса. Первые опыты. Самые первые. Очень неудачные. Надежда, постой, мне надо…
Ага, останавливается. Чего надо – до меня не сразу доходит, когда доходит – отворачиваюсь. Ну их, лучше на Дивные горы посмотрю.
– Прости, так неудобно.
Неудобно ей, еле сдерживаюсь. Неудобно, когда девчонка твою пипиську держать должна. Остальное переживем. Невольно вслушиваюсь. Ловлю себя на этом и принимаюсь за ногти. Долблю каблуком землю. Долго. Слишком долго.
– Ты ведь меня не бросишь? Клянешься? Спасибо. Нет, нет, всё нормально. Хорошо, что приседать не надо. Один раз в жизни и поймешь удобство. А то бы не получилось.
Она так шутит, наверное. Срываю травинку, оборачиваюсь. От резкой горечи начинаю плеваться. Когда проплевываюсь, они дальше бредут. Будто про меня и забыли.
4
Вот и столбы. Если раскинуть руки, то обязательно двух коснешься. Ржавые. Кое-где пробитые, можно внутрь заглянуть – мотки проволоки, лампы, как в телевизоре. Курочили их основательно. Некоторые даже покосились. Из дыр проволока свисает мочалом, лампы там и сям разбросаны. По дурости к столбу притрагиваюсь и получаю – будто языком «Крону» лизнула, только сильнее. Но еще что-то – голос в голове включился. На мгновение.
– В них кто-то говорит, – сообщаю Надежде. Надоело из себя пейзаж изображать.
Тебе показалось, даже ко мне не повернулась.
– Не показалось, не показалось, – дотрагиваюсь до другого столба – не такого раскуроченного и слышу. Плохо, тихо, но слышу. Раздумываю, потом решаюсь прижаться ухом.
«Рисовые поля Японии – произведения искусств. Высаживаются ростки риса таким образом, чтобы при своем росте изобразить сложную пейзажную картину – гору Фудзи, журавлей, цветущую сакуру, монахов. Рисунки составляют специально назначенные жители деревни, которые в промежутках между севом делают сотни эскизов, согласно которым и высаживается рис».
Японские необыкновения! Только тихие, с помехами, но они! А чему удивляться? К Токийской башне идем. Правильным путем идем. Только теперь я вдруг понимаю, что не верила. До конца не верила. Где-то всё равно свербело: нет там ничего, нет никакой башни, не видно с нее ни Фудзи, ни Токио. И вот. Камень свалился. Даже не камень, а каменище. Петь хочется. И плясать.
Прижимаюсь к другому столбу.
«Рыбный рынок Цукидзи в Токио поражает исполинскими размерами. Рынок специализируется на продажах туш гигантских кальмаров, которых добывают специально для этого обученные кашалоты, поэтому помещения, где происходят аукционы, превосходят по размеру ангары для самолетов. Если выйти на набережную, то можно увидеть, как вверх и вниз по узкому Токийскому заливу величаво плывут гигантские тела кашалотов с белыми печатями, обозначающими их принадлежность той или иной рыболовецкой компании».
Я бегаю как дурочка от столба к столбу и слушаю необыкновения. Разные. Знакомые и незнакомые. Известные и неизвестные. Смешные и страшноватые. Я забыла обо всем и обо всех. Может, Надежда меня звала. Не до этого. Прочь. Я должна выслушать их все. Вот это, например:
«Японцы не чувствительны к обычному спиртному в силу специфики своей физиологии. Поэтому эквивалентом алкоголя для них является томатный сок и его производные. Томаты выращиваются на гидропонических станциях. Любовь японцев к культивированию данного растения доходит до того, что некоторые компании выращивают на своих гидропонных станциях гигантские помидорные деревья с огромными плодами, превосходящими по размеру арбузы».
Я вижу эти деревья! Да-да! Я вижу их огромные кроны, висящие красные шары – сочные, полупрозрачные, ждущие, когда в них воткнут трубочку и выпьют содержимое. Это не фантазия. Это не радио. Это телеканал! И всегда был телеканалом, вот только ловили мы его на слабый приемничек. Как жаль! Всё, что нужно, у нас имелось под ногами – спустись в мастерскую, возьми отвертку или паяльник. Даже плакать хочется – как много мы упустили.
Вера! Вера!
Конечно, именно этого нам не хватало – веры в свою мечту! Только теперь понимаю и ужасаюсь. И не зря в школе талдычили – вы родились под счастливой красной звездой! Молодым везде у нас дорога!
«Женская борьба сумо вызывает у иностранцев особенно жаркие споры, так как, на их взгляд, напрямую угрожает здоровью спортсменов. В борьбе принимают участие женщины, находящиеся на последних днях беременности. Они стараются вытолкнуть друг друга за пределы глиняного круга, используя для этого лишь собственные животы. Борются сумоистки практически обнаженными, и поэтому соревнования пользуются особым успехом у мужчин. Довольно часто случается, что роды происходят прямо на борцовской площадке, и в давние времена действительно подчас приводило к гибели матери или новорожденного. Но в последние годы на соревнованиях неотрывно дежурят акушерские команды, которые обеспечивают родовспоможение и сохранение жизни как рожениц, так и их детей. Профессиональные спортсменки стараются после родов как можно скорее вновь забеременеть, чтобы через девять месяцев выйти на татами».
И их я вижу – отважных японок с огромными животами и грудями, похожих на богинь плодородия, готовых сойтись в схватке, а может, даже и родить. Мне не кажется, не чудится – я никогда не видела беременных и уж тем более никогда не видела роды, и теперь, зажмурившись, я смотрю широко открытыми глазами, как это происходит. Увидь такое раньше, меня бы стошнило, но тут другое – волшебные события в волшебной стране. Вот появляется что-то красное, а потом вдруг и неожиданно – маленькое, сморщенное, в слизи и крови, за ним тянется пуповина, а сумоистка, бесстыдно расставившая ноги, приподнимается на локтях, плачет, говорит непонятное, пока этот комок мяса не возлагают ей на огромную грудь, словно жертвенное животное.
Такое невозможно представить, но мимо своей воли я все-таки пытаюсь – как это будет происходить у меня, у Надежды. Неужели у нас раздуются такие животы, отвиснут груди, и мы будем лежать, расставив ноги, пока наружу будет протискиваться это?! Как такое возможно? Туда и палец не просунешь, а тут целый головастик? Но почему-то меня обдает жаром, я открываю глаза, вытираю пот. Ноги трясутся, отворачиваюсь и сажусь, как та японка, прислонившись спиной к столбу.
Постыдное желание. Не то что вслух, самой себе не скажешь. Но это важно, очень важно. Стаскиваю трусы до колен – стыдливый компромисс, потом соображаю – так не пойдет, колени не раздвинутся, сдвигаю до щиколоток, не лучше, сдергиваю окончательно. Разозлили они меня, щеки пылают кострами. Только бы никто не увидел, только бы никто.
Ты что делаешь, Надежда смотрит на меня. На мои голые колени и всё остальное. Трусики черной тряпочкой валяются в пыли.
– Так надо, – говорю. Хорошо, что Иванны нет – сгинула среди столбов.
Тебе еще рано, подходит ближе, трогает за колено, и на краткое мгновение, совсем краткое, как молния, мне вдруг видится она не девочкой, а, конечно же, мальчиком. Не стрижка, не костюм, а нечто более основательное. Меня охватывает такой стыд, что я в подобном виде перед ним, от которого цепенею, задыхаюсь, вспыхиваю, а потом ору:
– Не смотри! Не смотри на меня!
Надежда послушно отворачивается и терпеливо ждет, пока я приведу себя в порядок.
Не торопись, и я не понимаю – к чему это? К тому, что должно произойти или к моей лихорадке по отряхиванию школьного платья?
Это будет совсем не так, берет меня за руку, не так, как ты представляешь.
– Ничего я не представляю, – дуюсь. Да мне и нечего объяснять. Сама ничего не понимаю. А щеки продолжают гореть. Дотла.
Возвращаемся на тропинку. Слишком узкую, чтобы идти шерочкой с машерочкой. Надежда впереди.
Я вижу Фудзи.
5
Переправа, переправа, берег левый, берег правый. Ручей прогрыз в земле глубокую ущелину. Оттуда звенит вода, пахнет свежестью. Ни перешагнуть, ни перепрыгнуть. Завалящего мостика тоже нет. Зато есть канат, натянутый между двумя опорами, и ящик. Обычный ящик из досок. Щелястый.
Надежда поочередно разглядывает нас, грызет ноготь. Будто первый раз видит.
– Троих корзина уже не выдержит, – говорит Иванна.
– Я туда не полезу, – предупреждаю на всякий случай. – Я высоты не переношу.
Надежда смотрит на Иванну. Мои слова в расчет не принимаются. Машерочке ящик тоже не по вкусу – по лицу видно. Подходит ближе, заглядывает внутрь, хватает за края, раскачивает. Канаты скрипят.
– Придется лезть, – говорит.
Кто бы сомневался. Но меня не это настораживает. Иванна уже не кренится, как подбитая башня, и на палку опирается скорее для виду. Ей гораздо лучше. В чудеса я не верю, поэтому тщательно вынашиваю предположение, что всё было театром. Или цирком. Обманом, короче говоря. Но Надежде ничего не говорю, ни словечка. Пока бесполезно.
Надо лезть, поворачивается ко мне Надежда. И взгляд виноватый. Подруга называется.
Иду в обидки. Сама не хочу, а иду. Сажусь на краю и камешки вниз кидаю. Иногда попадаю – слышен плеск.
– Ну, что же ты? – Иванне не терпится. – Надо спешить.
Кто она такая? Ее здесь вообще не должно быть. Раскомандовалась.
Не обижайся, Надежда гладит по голове, как маленькую.
– Скинь свою Иванну в ручей, – предлагаю.
Она хорошая. И нужна нам. Очень нужна.
– Вот и целуйся с ней.
Препираться бессмысленно. Это понимаю я, понимает и Надежда. Просто слабость, минутка нежности. Губы касаются щеки. Ничего особенного. Тепло и сухо. Зато полегчало. Как раз настолько, чтобы встать и залезть в чертов ящик.
Веревку надо тянуть. Иванна, вот сюрприз, не может. Поэтому это делаем мы с Надеждой, обдирая ладони. Канат слишком толстый. Под взрослую руку. Причем мужскую, а не под наши ладошки. Тяжело. Пыхтим и тянем, тянем и пыхтим. Только Иванна задумчиво смотрит на Надежду. Взгляд мне очень не нравится. Кого-то напоминает. Прищуренный.
– Мне кажется, за нами кто-то наблюдает, – говорит. – Такое же ощущение, как…
Надежда отпускает канат, вытирает пот. Висим над ручьем. Хочется пить. Жажда над ручьем.
Никого нет, Надежда смотрит на близкий берег.
– А что будет, когда мы туда доберемся? – Иванна показывает в сторону башни. – Ты об этом знаешь?
Всё будет хорошо, Надежда улыбается.
Тянем. Хочется лягнуть, чтобы каблуком Иванну по лодыжке. Но я смотрю на Надежду и успокаиваюсь. В конце концов, сейчас уже ничего не важно. Вот она – башня.
Вблизи она гораздо выше. Приходится задрать голову, чтобы проследить уходящее ввысь изогнутое ребро – в два или три обхвата с клепками. Тускло отсвечивающий металл с тонкими потеками ржавчины. Прикладываю к нему палец и получаю разряд. Слабенький, но ощутимо неприятный. Моросит слабый дождик. Капли испаряются, окутывая ребро дымкой.
Не могу наглядеться.
Токийская башня.
Хочется обнять и поцеловать, и черт с этим электричеством.
– Циклопическое сооружение, – говорит Иванна. – Впечатляет.
Палочка на плече, повязка распустилась и сползла на бедра.
– Ты знаешь, что такое резонанс Шумана? – срывает травинку, жует.
Надежда не отвечает, она тоже задрала голову и пытается рассмотреть вершину.
– Человеческий мозг излучает на частоте два и четыре герца. Ни у одного животного, даже приматов, нет подобного ритма. Два и четыре десятых герца – пульс человеческого разума. И ровно на этой же частоте атмосфера Земли обладает уникальным свойством, которое и называется резонансом Шумана. Сверхпроводимость излучения нашего разума. Кто-то считал, что именно это и доказывает гипотезу Вернадского о ноосфере. А что? Почему бы не представить, что человеческий разум – коллективное свойство? И то, что каждый из нас разумен, всего лишь обманка? Не существует человека разумного, а есть только человечество разумное. Как океан на этом… как его…
Мне всё равно. Все эти резонансы и океаны. Потому что точно знаю, для чего нужна Токийская башня – чтобы увидеть Токио.
Лесенка наверх перегорожена цепью с надписью: «Подъем на объект только в защитном костюме!» Перешагиваем и поднимаемся. Ступени спиралью вкручиваются ввысь. Низенькие, широкие, обманчиво удобные. Впереди – Иванна. За ней – Надежда, я последней. Каблуки стучат по железу, выбивая глухое эхо. Земля удаляется с каждым витком. Понимаю – это какая-то иллюзия, но она кажется далекой-далекой, будто не по лестнице поднимаемся, а в космос стартуем. К Марсу. Видна тонкая прорезь ручья, широкое бетонное поле, похожее на шахматную доску, островки деревьев, Дивные горы.
Добираемся до первого шара. Он блестящ, словно елочная игрушка, подвешенная внутри спирали лестницы. Присмотревшись, можно увидеть наши искаженные фигурки. Иванна даже останавливается и чуть через перила не переваливается – рассматривает.
– Однако, – говорит.
Хочется протянуть руку и потрогать. Там, где лестница подходит совсем близко, понимаешь, что шар больше похож на огромную каплю ртути – если присмотреться, можно заметить пробегающую по поверхности рябь. А то, на чем он висит, – никакой не трос, а всё та же ртутная нить.
– Странные опыты здесь проводили, – Иванна. – Словно знали и готовились. Хотя, может, и знали? Нет, вряд ли. Крепили обороноспособность страны. Только и всего.
Шар остается внизу, но ему на смену приходят другие – разного размера. Совсем огромные, занимающие чуть ли не всё пространство внутри спирали, и совсем крохотные, почти незаметные – действительно елочные шарики. Снаружи башни появляются огромные тарелки антенн. К ним ведут ответвления от основной лестницы, забранные со всех сторон решетками. Огромные замки и таблички со скрещенными костями преграждают ход к ним.
Иванна болтает не переставая. И я ее понимаю. У самой язык на чесотном месте. Разве что прикусить его. Слишком пугательно всё вокруг.
– Они даже не знали, чего хотели. Имелась голая гипотеза и большой бюджет. Почему не удовлетворить любопытство за государственный счет? Тем более до бомбы было еще далеко, а тут – безумие, конечно, мистика какая-то, но вдруг получится? По сравнению с бомбой – ерунда, конечно, но потенциал! Отключать разум у населения целых стран, представляешь? Бац, и вся Европа – сплошные идиоты. Трах – и все капиталистические страны ходят под себя. Бери их тепленькими. Гораздо гуманнее, чем атомная кузькина мать.
Ужасно, сокрушается Надежда.
– Кто бы ее заткнул, – бормочу себе под нос.
Но та не унимается:
– Это у них в природе, понимаешь? Тяжелая эволюционная наследственность, которую не исправить никаким социумом. Капитализм говорит, что человек по природе зол, а потому ему надо потакать. Социализм твердит, что человек добр, и его необходимо удерживать в рамках. А человек всего лишь ущербен. Он то, что надо преодолеть. Они ведь почему так испугались несчастных детей патронажа? Хотя сколько их – сотни? – и сколько их – миллиарды. Что они могут им сделать? Показать невероятные фокусы – триямпампацию? Да что это такое по сравнению с разумом? С практикой цивилизации? Культурой? Уродство, отклонение от нормы. Им в цирке выступать вместе с Никулиным и Карандашом. Так нет, они сделали всё, чтобы придать уродству значимость. Окутали тайной. Поиграли в шпионов. Подослали убийц. Сами как дети. Приключенческих романов начитались.
Иванна останавливается, поджидает Надежду:
– Ты понимаешь, о чем я говорю?
Наверное, Надежда неуверенно улыбается. Нам лучше идти дальше.
Иванна всматривается в ее лицо, будто только сейчас увидела.
– А если они правы? Если самые бредовые их подозрения – абсолютная правда? Прозрение. Блестящая догадка. И за всеми этими детскими играми стоит некое дитя патронажа с невероятными возможностями? Которое и дергает за веревочки целое человечество? Чтобы всё устроилось именно так? Как в конструкторе – берешь одну деталь, привинчиваешь к ней другую деталь, затем третью, и бац – новое человечество! Причем старое человечество уверено, что делает всё само, по собственному желанию.
Будет легче, Надежда встает на следующую ступень. Наверху всё будет иначе.
Иванна хватается за голову:
– Они все во мне, понимаешь? Все. Обрывки, следы, оплевки, мусор, испражнения. Сколько их – один, два, три… и каждый говорит, каждый думает, у каждого свои мыслишки. Их так много, что мне не хватает места. Они выталкивают меня, как кукушки.
Но самое страшное происходит с Надеждой. И только эта болтушка ничего не замечает.
6
Я слышу и не сразу понимаю почему:
«На территории Японии расположена высочайшая гора мира – Фудзи-сан, которая видна из любой точки страны – с самого северного севера и самого южного юга. Фудзи-сан еще и крупнейший действующий вулкан на планете, но поскольку извержения происходят на недосягаемой высоте, то японцы могут не опасаться стекающей по ее склонам лавы. Отсветы этого грозного события на закрывающих вершину облаках – величайшее по красоте зрелище на планете».
Сначала мне кажется, что опять включилось радио японских необыкновений, кручу головой, ищу и вижу. Еще более огромную. Еще более величественную. Грозную и грозовую. Пугающую. Ужасающую. Багровеющую.
Фудзи-сан.
Она там – за Дивными горами. Протяни руку и почувствуешь жар ее вершины. Покалывание на коже от грозовых разрядов. Холод в кончиках пальцев от касания ледников. Почти идеальный конус с криво срезанной вершиной, будто отсеченной саблей.
Фудзи-сан.
Величайшая вершина мира. Совсем другая, чем в мечтах.
Перевешиваюсь через перила. Плевать на опасность. Плевать на всё. Тычу пальцем и кричу:
– Смотри! Смотри! Фудзи-сан!
Матросы Колумба не кричали громче, увидев Америку.
Смеюсь и плачу. Плачу и смеюсь. Надежда выше. Смотрит. Мне даже чудится, что я вижу блики молний в ее глазах. Выдумка, конечно.
– Ты видишь? Видишь?
Да, Надежда улыбается, всё так и должно быть.
Когда она так улыбается, она почти… почти становится похожей на ту Надежду, которую я знала.
Извержение. Специально для нас. Вспышка. Дымные следы выбросов. Огромные куски лавы обрушиваются на белую пелену, и даже отсюда видно, как снег взрывается струями пара, поглощая раскаленную бомбу. Тучи сгущаются, стягиваются в плотную непроницаемую оболочку извивами молний. Кажется, больше ничего не увидим, но вершина сотрясается, оболочка рвется, и через косой край выплескивается тягучая багровая масса с темными прожилками. Воздух наполняется низким гулом. Изменяется запах. Полынь пропитывается чем-то, удушливым и пугающим.
Но мне не страшно. Ни капли. Стою и смотрю. Потому что главный страх стоит за моей спиной.
– Невозможно, – говорит Иванна.
7
Каждый виток стягивает горизонт. Башня веретеном наматывает на себя даль, делая ее всё ближе и ближе. Уже видны огни – яркие, разноцветные, они ручьями стекают к башне, собираются в лужицы, озерца, наполняют каждую впадину, а затем и вовсе начинают карабкаться вверх по пологим холмам. Сумерки расступаются.
Иванна беспокойно вертит головой. То смотрит вниз, перегнувшись через перила, то вверх. Витки сужаются, подавая сигнал – вершина близко.
– Удивительно… невероятно… невозможно… – назойливое бормотание. – Как такое может быть? Откуда?
Бьет себя по лбу. Щипает за мочки. Кусает пальцы.
Надежду ее поведение беспокоит. Она часто останавливается, ждет Иванну, гладит ее по спине. Иногда даже целует. В щеку. Я даже не ревную. Мне страшно смешно и жалко. Не в коня корм. Не в Иванну необыкновения. Раздражают только задержки. Это когда ей становится невмоготу, она садится на ступеньки и закрывает лицо ладонями.
– Знаешь, как я их называла? Наследники. Потому что они всегда оставляли за собой следы – будто ходили по чистому полу в грязных сапогах.
Кто о чем, а Иванна о себе. Сколько можно в жилетку плакаться?
– Сначала я не знала, что с ними делать. Забывать? Вытирать? Не обращать внимания? Хотелось бы. Отмыть и забыть. Но потом всё повторялось – в тебя помещалась очередная личность, опять топала, пачкала. Новый наследник. Как же я их ненавидела… не за то, что они творили с телом, а за эти грязные следы. Ведь с них легче всего осыпалась грязь. И только изредка – полезная информация. И надо было копаться в их грязи, чтобы добыть нужное. Можно было и не копаться. Но тогда всё вообще не имело смысла.
Затем и вовсе истерика:
– Они недостойны жить! Понимаешь?! Недостойны!
И потом сопли:
– Ты должна с этим что-то сделать. Ты ведь знаешь, что с этим делать?
Знаю, гладит ее Надежда, конечно, знаю.
На разве Иванна слушает?
– Я помогу… я подскажу… я вспомню, обязательно вспомню. Двумя руками залезу в эту их грязь, но найду… Впущу тебя… Только тебя…
Не вмешиваюсь. Жду. Смотрю. Наблюдаю. Спираль всё туже. Шары остались далеко внизу. Здесь только блестящие нити, на которых они висят. Задираю голову, пытаюсь рассмотреть. Глаза слезятся от напряжения. Тщетно. Не разглядишь.
8
Я впереди. Иванна между нами. Теперь и на нее страшновато смотреть. Деревянная кукла и то выглядит живее. Надежда замыкает. Не привыкну к ее виду – каждый новый взгляд и мгновение неузнавания. Мгновение страха одиночества. Словно я забыла ее где-то далеко позади – в «Буревестнике» или «Современнике». Или в комнате Иванны.
На ступеньке кто-то сидит. Неразличимый в отсветах вулкана и города.
Останавливаюсь. Пытаюсь рассмотреть. Шаги поднимающихся затихают. Иванна и Надежда тоже смотрят на сидящего. Веет холодком. Знакомым холодком.
– Привет, – говорит Левша Поломкин по прозвищу Демон Максвелла.
Надо ответить, но язык присох. От неожиданности. Что угодно готова была увидеть – артистов театра Бунраку, например, но только не Левшу во всем его нелепии. Так и сидит в расхристанной школьной форме, в носу ковыряет. Мираж. В пустыне видишь колодцы, оазисы, прекрасные города, а здесь – Поломкина.
– Еще немного, – говорит Левша, не дождавшись ответа. – Вот столько, – показывает.
И правда – немного. Только попробуй догадайся, о чем Демон Максвелла толкует. Он как радио – на своей частоте.
– Счастливого пути, – рукой машет.
А дальше сидит Настюха Шприц (ей в ухо). Как есть в спортивной одежке – темный низ, белый верх. Трезвая. Не добрались братья Аяксы до нее на башне. Голые коленки от холода покраснели.
– Ничего, – растирает их руками, – я не мерзлявая, потерплю. Ведь недолго осталось?
Совсем недолго, гладит ее по волосам Надежда. Снимает пиджак и накидывает ей на плечи.
– Спасибо, – хлюпает носиком. Запахивается поплотнее.
Они все здесь. Знакомые и незнакомые. Известные и полузабытые.
Сидят на ступеньках, иногда по двое, по трое. Стоят у перил и смотрят на горы. Или, перегнувшись, разглядывают блестящие шары. В школьной форме, в спортивной форме, в платьях и рубашках, ночных пижамах, а некоторые и вовсе нагишом.
Мы поднимаемся, а они смотрят на нас. Подвигаются, освобождая место. Шепчутся. Машут.
Закат причудливо пятнает их, кого-то ярко освещая последними лучами, кого-то погружая в тень. Одна такая тень стоит в полном одиночестве. Целых пять ступеней только для нее. Словно все отодвинулись, освобождая место.
Почему-то я сразу понимаю – кто это.
– Как делишки у мартышки?
Знакомый до дрожи голос. Как же так? Ведь мы видели собственными глазами!
– Какое это имеет значение?
Она поворачивается к нам, оставаясь облитой тьмой, как эскимо шоколадом.
– Вообще-то, я прощение хотела попросить.
Молчит. Но Надежда ждет. От вида ее голой спины мне самой зябко. Я-то мерзлявая.
– Такова моя способность, – говорит. – Как это у них называется?
– Недокументированная, – говорит Иванна.
– Вот-вот. Ходячий угнетатель, – хихикает. – Угнетаю чужие способности. Мне даже в фамилии специально две буквы изменили, чтоб никто не догадался. Поэтому всё так долго получилось. Почти поздно.
Надежда шагает во тьму. В каком-то мультфильме дракончик попадал на шоколадную фабрику и падал там в чан с шоколадом. Был зеленый, стал черным. Я хочу ступить вслед за ней, но дурацкое воспоминание крутится в голове, и пока я его не додумаю, рука будет крепко держаться за перила. Тени сливаются.
– Я не хотела, но такова моя природа.
Отпусти ее, хочется крикнуть, отпусти! То ли той, во тьме, то ли собственной руке.
Но вот Надежда возвращается. И я задыхаюсь. На ней нет ничего. Только кожа. Она не обращает внимания. Так мне кажется. Голые ноги перешагивают со ступени на ступень.
– Ты простудишься.
Хоть одно разумное слово от Иванны. Зато ее уже не перепутать с мальчиком, хочется пустить шпильку.
На нас продолжают смотреть. Теперь совсем незнакомые. Иногда глаз натыкается на нечто совсем уродливое. Перевожу взгляд на Надежду, но потом вновь возвращаюсь к ним. А однажды, когда такое случается в несчетный раз, на ступеньках никого не оказывается.
9
Спираль стянулась в площадку, открытую ветрам.
Решетчатая ограда в человеческий рост. Огромные цилиндры, похожие на катушки ниток, только на них наматываются блестящие штуки, на которых висят шары. Катушек много. Они разбросаны по площадке там и тут. Ветер воет в отверстиях. Ужасно холодно. Свет сильнее. Он поднимается снизу, наполняет воздух. Я боюсь. На негнущихся ногах иду сквозь лабиринт катушек. Можно заплутать, но передо мной Надежда. Она будто светится сама. Смотрю на ее спину, плечи, всё остальное. Иду до тех пор, пока лабиринт не кончается, и останавливаюсь.
Мне казалось, что после Фудзи ничему не смогу поразиться. Но тут!..
Мы на вершине башни, и великий город простирается у наших ног. Он окутан огнями, которые вспыхивают и переливаются. И я сначала не понимаю – откуда, что, но вот огни слегка пригасают, но лишь для того, чтобы со всех сторон проросли новые переливчатые сферы.
Ханаби.
Единственный город на планете, который освещается ханаби. Это похоже на фейерверки. Но так можно солнце сравнить с лампочкой. Огненные шары всех расцветок расплываются волокнистыми тучами. Свет пульсирует в венах и капиллярах атмосферы. Регулярность кварталов нарушается пушистыми шапками садов.
– Ты видишь? – ничего глупее спросить не могу. И не хочу.
Вижу, Надежда берет мою руку. Он прекрасен.
– Он красивее, чем… – запинаюсь. Почему-то хочется сказать – чем даже ты, но есть в такой правде неуклюжесть и обида. – Я не думала, что он такой. Сколько раз мы слушали необыкновения, но увидеть один раз…
Всматриваюсь в бамбуковые небоскребы, вижу огромную площадь Цукидзи, залив, спокойную гладь которого взрезают спины огромных кашалотов. Новая вспышка ханаби изгоняет с глубоких улиц остатки теней, и я вижу токийцев, идущих по своим делам, в ярких кимоно с живыми рисунками. Они не обращают внимания на окружающие чудеса.
– Мы должны туда попасть, мы должны обязательно туда попасть, – говорю. – Я хочу там жить.
Всё очень просто, Надежда делает шаг к краю площадки, нажимает рукоятку и распахивает дверцу.
Делаю шаг. Еще. Страшновато. Кружится голова. Неужели только так? Не переспрашиваю, потому что знаю – только так.
– Держи меня, – поворачиваюсь к Надежде и на мгновение умираю. Всё вижу. Всё слышу. Но ничего не могу сделать.
10
Иванна размахивается короткой палкой и бьет Надежду по животу. От удара Надежда переламывается, отлетает, валится на бок.
– Куда собралась? – выдыхает Иванна. – Наши с тобой дела еще не кончились.
Бросает палку и раздевается. Путается в одежде. Отпинывает ворох. Ветер теребит сброшенное платье. Будто там кто-то спрятался. Чужой.
Подбирает палку и идет к Надежде.
– Разве ты их простила? – палка ударяет по ближайшей катушке. Та звенит. Раскатисто. Словно колокол. – После всего, что они сотворили с тобой? Украли тебя? Лишили семьи? Обманывали? Ставили опыты? Ты всё им прощаешь?!
Надежда шевелится, пытается приподнять голову.
Иванна идет не прямо. Она похожа на волка, который обходит смертельно раненную добычу, но еще не готов к последнему прыжку.
– Значит, всё напрасно? – Иванна разворачивается и с силой лупит по очередной катушке. – Всё коту под хвост?! Ты же их видела. Всех. Каждая попытка – создать новое, искалечив старое. Думаешь, им легко? Быть глиной в руках эволюции? Неопытных и неуклюжих. И ради чего? Чего?
Надежда пытается встать, но руки скользят.
Иванна уже над ней. Заносит палку, но опускает. Наклоняется.
– Всё ради тебя, Надежда. Ты – спусковой крючок. Забавно, да? Почему природа решилась обойтись без астероида? Или кометы? Бах – и кончено. Обновленная Земля для обновленного разума. А тут такие сложности. Миллионы воль толкали историю к коммунизму. А одна воля, от которой всё зависит, отказывается сделать последнее усилие.
Я понимаю, что могу двигаться. Оцепенение отпустило. Мне жутко. Больше всего хочется прыгнуть вниз – это уже не так страшно, как отойти от края и мелкими шажками приближаться к Иванне и Надежде. Не знаю, что буду делать. Пока надо всего лишь подойти ближе. Еще ближе.
– Прошу тебя, не заставляй меня делать ужасные вещи, – Иванна наклоняется, тянется к шее Надежды. – Я ведь умею. Я много чего помню. Я специалист по ужасным вещам. Это не смерть. Всего лишь общая жизнь. Ты – во мне. Я поняла, – продолжает Иванна. – Они что думали? Эволюция. Новый виток материалистической спирали. Человечество начинает эволюционировать, пережив жуткую войну, разрушительную, как комета для динозавров. Двигаться из царства необходимости в царство свободы. Наши бурлящие шестидесятые, студенческие волнения, капитализм, конечно, но и у нас – бригады коммунистического труда, комсомольские стройки, молодежная культура лишь предчувствие новой спирали. Беспокойство. Предощущение. И дети патронажа, которые уж точно – новая ступень, невероятные способности. Только здесь ошибка. Понимаешь? Ошибка! В масштабах. Они-то себя успокаивали, что еще десятки, сотни лет ничего не случится, потому что жернова эволюции медленнее, чем жернова истории. К восьмидесятому году советские люди будут жить при коммунизме. И тогда никакая эволюция не страшна, потому что человечество как вид не эволюционирует последние сто тысяч лет. Как там у старика Дарвина? Теория происхождения видов? Теория. Всего лишь. Видов. А как насчет разумов? Как происходят разумы? И как один тип разума заменяет другой? И сколько ему на это нужно времени? Дети патронажа – побочный эффект, понимаешь? Отвлекающий эволюционный маневр. Пока динозавры борются с последствиями падения кометы, землеройки выжирают их гнезда. И всё происходит вот так, – Иванна щелкает пальцами. – Мой скромный вклад в теорию Дарвина. Цветы на его могилу.
Пинаю. Неуклюже. Как девчонка. Слабо и неуверенно. Но Иванна теряет равновесие. Ударяется о катушку и обрушивается на площадку. В ней не так много сил.
Но она поднимается. Кровь из рассеченной брови. Подбирает палку.
– Ты где? Где ты? – Тычет ею в стороны. – Я точно знаю – ты здесь!
– Вставай, – пытаюсь поднять Надежду, – вставай.
Она как кисель. Скользкая и горячая. Хочется отпустить ее и дуть на пальцы. Ухватываюсь покрепче, упираюсь ногами. Тяну, но пальцы соскальзывают, и я лечу, падаю, бьюсь головой о край и долго, очень долго слушаю гул колоколов.
Переворачиваюсь на живот. Встать и не пытаюсь. Смотрю на расцветающие ханаби, на токийские кварталы, и больше всего мне хочется оттолкнуться и упасть туда, вниз, прочь от всех и всего.
Надежда вскрикивает. Гул в башке пытается его заглушить, но я слышу. Я всё слышу:
– Разве ты не этого хотела? Узнать, какое оно – человечество? Так узнай. Они все во мне! Лучшие представители. Я их коллекционировала. Для такого случая.
Вижу голую спину. Торчащие ноги. Руки. Безобразные движения.
Понимаю, что всё бесполезно. Потому что так и задумано. Надежда хочет быть растерзанной этой сумасшедшей. Во имя чего? Или кого?
– Я знаю твою тайну, Надежда, – Иванна поворачивает голову.
Вижу глаз. Выпученный, залитый кровью глаз. Лицо камбалы. Плоское и безумное.
– Тебя нет! Понимаешь? Тебя нет! Ты – выдумка!
Сразу понимаю – кому.
Мне.
Меня нет.
Я – выдумка.
Смотрю на себя – толстую, жалкую, нелепую выдумку одинокой девочки, придумавшей себе подругу.
Не лучшую, но какая уж получилась.
А теперь и вовсе исчезла.
За ненадобностью.
11
Мы больше не соединены. Я всё еще прижимаюсь к ней, а она гладит меня по спине. Ворошит волосы. Я не знаю, как ведут после этого. Но мне ужасно стыдно. Глаза зажмурены. Текут слезы. Я не могу их остановить. Всхлипываю сильнее. Как девчонка. А ведь плакать надо ей. Но она не плачет. Сильнее прижимает к себе. Тысячи голосов смолкли. Блаженная пустота. Везде.
– Что я наделал, – шепчу. Мне кажется, что совершенно беззвучно.
– Поплачь, – шепот в ответ.
Ей тяжело меня держать. Сползаю вбок, сажусь. Подтягиваю ноги, обхватываю колени. Скукоживаюсь. И только тогда открываю глаза. И сразу вижу ее ноги. Невольно поднимаю взгляд. Хочется опять зажмуриться. Неужели это всё я? Кровь. Всюду кровь. Отворачиваюсь.
Слышу, как она встает. Если сейчас ударит палкой по голове, то это будет правильно. Так мне и надо. Прижимаюсь лбом к коленям – чтобы удобнее было. Бить. Но ничего такого не происходит. Она подходит, кладет руки на плечи. Тянет. Легонько. Чтобы я немного выпрямился. Чтобы затылок почувствовал не тупой удар, а тепло ее живота.
– У нас много работы, – говорит она.
– Много, – соглашаюсь.
– Мне нужна твоя помощь, – говорит она.
– Я готов, – отталкиваюсь от железного пола и встаю. Потягиваюсь. И понимаю – как же это хорошо!
Подает мне палку. Я всё еще стараюсь не смотреть на нее. Но взгляд невольно падает на длинные, глубокие царапины на ее спине. Начинают ныть сломанные ногти.
Мы идем к ближайшей катушке, вставляем палки в отверстия, упираемся в них, толкаем. Ступни скользят. Катушка скрипит, неохотно подается, поворачивается, вытягивая из отверстия серебристую нить. Я представляю, как висящий внизу шар поднимается. Делаем полный оборот, еще один, еще.
– Достаточно, – она выпрямляется и вытирает пот. Я смотрю. Уже без смущения. Будто так и должно быть.
Она улыбается, вытаскивает рычаг из отверстия и идет к следующей катушке. Останавливается, поворачивает голову ко мне – совсем немного, достаточно для хитрого взгляда. Иду за ней.
Эта катушка гораздо больше. Серебристые витки плотно уложены. Отверстия для рычагов сделаны чаще. К счастью, нам нужно размотать нить, чтобы шар опустился. Но первые шаги такие же трудные. Скрип и скрежет. Механизм застоялся, заржавел. Цепляется заусенцами. Но скорость увеличивается, приходится упираться, тормозить вращение. Затем щелкает упор, и можно опять вытирать пот.
Работа адова.
Катушка за катушкой. Разматывание и наматывание. По неведомой мне закономерности. Я лишь послушное орудие. Приложение к рычагу. Не спрашиваю. Не возражаю. Не жалуюсь. Ей не легче, чем мне. Труднее, она ведь девочка. Хотя нутром понимаю, что подобные расчеты теперь неуместны. Нет больше мальчика, нет больше девочки. Есть двое, выполняющие чертовски важную работу.
Я не жду перемен. Не жду, что изменится направление и сила ветра. Что Земля станет вращаться в другую сторону. Что небо изменит цвет, а созвездия очертания. Хотя, наверное, всё возможно. Больше всего это напоминает настройку радиостанции на далекую и трудноуловимую волну. Поиск новой резонансной частоты – стрелка медленно ползет через засечки городов: Москва, Рига, Будапешт, Осака, Конотоп и иже с ними, встречая лишь шумное сопротивление эфира.
Пока мы на мертвой волне. И я начинаю ее различать – потрескивание.
– Слышишь? – решаюсь прервать тяжелое дыхание, переходя к следующей катушке – на этот раз крошечной, под силу мне одному.
– Конечно, – кивает она. – Так и должно быть.
И я замечаю кое-что еще. Наверное, это началось раньше, но смущение не позволяло его заметить. Меняется она сама. Мне трудно подобрать слова. Округляется. Растет. Становится женственней.
– У тебя, – вырывается, – выросли…
– Что? – непонимающе смотрит на меня, прослеживает взгляд. – Ах, это?
Словно взвешивает их обеими руками. Смеется. Поворачивается боком и встает на цыпочки. Так лучше видно. Она взрослеет. Взрослеет на глазах. Тут догадка снисходит и на меня. Я осматриваю руки, живот, ноги. Это не мальчишечьи спички, но еще и не матерая зрелость. Мы оба выросли. Из голенастых подростков превратились в юношу и девушку.
– Ты об этом жалеешь? – Она подходит и разглядывает меня. Всего. Как есть.
Не могу прийти в себя. Потерялся в мыслях. Она обнимает и прижимается всем телом. Больше ничего не надо объяснять. В этот раз всё происходит по-другому. Так же, но по-другому. Не могу объяснить. В ней нет одеревенелости первого смущения. Словно кто-то дал ей и мне разрешение на происходящее. Снял запреты.
Теперь это занимает больше времени. Если честно, я готов и дольше, но она отстраняется, встает, тянет за собой.
Работа. У нас чертовски много работы. Катушка за катушкой. Уйма катушек.
А мертвая волна постепенно оживает. Можно услышать бессвязные слова. В один из перерывов, когда она дремлет у меня на груди, я разбираю: «Говорит токийское радио». Настолько четко, что кажется обманом слуха. Хочется растормошить ее, но сдерживаюсь. Пусть поспит. Тру щеку и чувствую щетину.
Ее волосы отросли. Длинные. Черные. Меняется тело. И грудь не помещается в мою ладонь. Время потерялось. Зато всё гораздо проще – и работать, и то, что мы до сих пор называем отдыхом. Не подобрали другого слова, подобающего супружеским отношениям. Теперь я могу делать всё сам – мне под силу поворачивать любые катушки, поднимать и опускать любые шары. Она только стоит рядом и говорит, что делать.
– Ты чертовски красива, – говорю ей, совершая очередной круг, наматывая блестящую нить.
– Еще немного, – говорит она. – Пару шагов.
На мои глупости не отвечает. Делает вид, будто не слышала. Но я-то знаю. Я теперь много чего о ней знаю. И мертвый шум – уже близко нужная станция. Слова еще редко различимы, но музыка пробивается сквозь помехи. Я мало понимаю в музыке – нравится, не нравится, но она порой останавливается, замирает и слушает. Тогда ее лучше не трогать. Нужно терпеливо ждать.
Впервые попадается такое. Сломанная катушка.
Похоже, ее намеренно своротили с места. У нее даже вид другой – проржавелый, витки потеряли блеск, намотаны неряшливыми петлями внахлест друг на друга. Использую рычаг, подсунув его под катушку, и пытаюсь посадить на место. С первого раза не получается. Обхожу ее, осматриваю внимательнее, пытаюсь разобраться в поворотном механизме, торчащем наружу перекошенными дисками и шестернями.
– Мы можем ее пропустить? – спрашиваю, хотя почти наверняка знаю ответ.
Она качает головой, виновато улыбается. Музыка небесных сфер, как я ее называю, шипит помехами, словно намекает – без этой катушки никак.
Ладно. Тщательно выбираю место, примериваюсь и бью со всей силы. Силы во мне много, как никогда. Это уже не юношеская стать – торопливая, неспособная к длительному напряжению, желающая всё брать наскоком, а мужская заматерелость, мощь, выносливость, упорство. То, что мне нужно. Размахиваюсь и бью, размахиваюсь и бью. Главное – сдвинуть механическое месиво с мертвой точки, разрушить заржавелую спаянность, но при этом не сломать механизм вращения.
Никогда таким не занимался, но надеюсь на удачу. Интуицию. На что угодно. Ведь без этой катушки ничего не получится. Она необходима так же, как десятки других. Или сотни? Сколько их вообще? Не задумывался до этого. Она стоит рядом, смотрит. В ней тоже – зрелость. Только не мужская, женская – широкие бедра, грудь, живот. Подросток растворился без следа. Она очень красива.
Перестаю бить, подхватываю катушку за край – ура, что-то сдвинулось, пошло, еще немного, чуть-чуть. Она помогает. Толкает руками. Вдвоем мы справимся. Хрясь! Катушка выпрямляется.
– А ты говоришь, – довольно потираю испачканные ржавчиной руки, хотя она, конечно же, ничего не говорила. Из озорства провожу по ее щеке пальцем, оставляя грязный след. Она перехватывает руку, но не отстраняется, прижимается к ней всей щекой. Смотрим друг на друга.
В зрелости – собственная прелесть. Нет нетерпения юности, подросткового пыхтения, и даже страсть – другая. Не такая яркая, но более глубокая, с длительным послевкусием. Я лежу, я устал, а всё делает она. Опять же – без обязательной стыдливости молодости, а со спокойной уверенностью.
– Отдохнул?
– Отдохнул, – встаю и принимаюсь за дело. Уже не столь трудное, но требующее аккуратности – теперь нужно выпустить спутанную нить до упора, а потом намотать ее аккуратными витками.
Первый раз касаюсь нити и чуть не вскрикиваю. Чего я ожидал? Металлической твердости обычной проволоки? Как бы не так! Она – жидкая. Удивительное ощущение – между пальцами льется тяжелый, но послушный тебе ртутный поток, однако ты всё равно опасаешься – неловкое движение, и он растечется по руке, закапает вниз.
И еще замечаю кое-что. На этот раз в себе. Движения замедляются. И вообще – становлюсь медленным, будто само время во мне подходит к концу завода. Стараюсь не обращать внимание. Распутываю нить, разматываю катушку. Осторожнее переставляю ноги. Дышу с присвистом. Сердце колотится.
Когда всё сделано и катушка не отличается от других ни прямотой, ни ровностью намотки, еще долго стою, опершись на рычаг и переводя дыхание. На нее боюсь смотреть. Ведь она мое отражение. Противоположное отражение.
– Нам надо поспешить, – говорит она.
Набираюсь смелости и смотрю.
Сначала мне кажется, что у нее грязные волосы, и только потом понимаю – седина пронизывает смоль, разбавляя ее до неряшливой серости. Изменения в теле, на лице. Морщины. Обвислая грудь с расплывшимися сосками. Искривленные ноги.
Глаза.
Только глаза не изменились. В них пока нет старческой блеклости.
И голос. Голос тот же.
Смотрю на свои руки. Слегка дрожат. Осматриваю тело. Мышцы уступили место складкам кожи и старческим пятнам.
Она идет к следующей катушке, я за ней, опираясь на рычаг как на трость. На счастье здесь немного работы – несколько оборотов. И музыка громче. Неподходящая для такого случая, приторная. Ловлю себя на том, что начинаю бурчать. Себе под нос. Обычное стариковское бурчание. Не столько от недовольства чем-то, сколько лишний раз убедиться в том, что еще жив. Что кто-то тебя воспринимает, пусть не всерьез, а с раздражением, но тем самым оправдывая твое право на существование.
Продолжаю бурчать до тех пор, пока она не приобнимает меня за плечи. Между нами проскакивает искорка. Не страсти и даже не любви, а более глубокого – неразделимости.
– Я тебя никогда не спрашивал, – вдруг решаюсь, – но, может, сейчас…
– О чем ты? – заглядывает в глаза.
– Зачем всё это? Почему?
– На ум человеку не приходило, что уготовано ему, – повторяет в который раз.
Я вздыхаю, но не решаюсь переспросить. Мне никогда не понять ее. Вот итог нашей жизни. Если не считать чертовых катушек. Теперь она мне почти никогда не помогает. Пользуется любым поводом присесть и задремать. Волосы выбелены и поредели. Свисают неопрятными космами по обе стороны печеного яблока лица. Тонкие руки, тонкие ноги. Уверен – выгляжу не лучше. Но во мне сохраняется толика силы. Очень медленной силы. Каждый поворот занимает уйму времени. Она дремлет, я стою, широко открыв рот, стараясь дышать глубже и переждать отчаянное трепыхание сердца. Иногда смотрю на нее – с жалостью. И нежностью, конечно же. Но она всё реже чувствует мой взгляд. Раньше было достаточно немного постоять, посмотреть, чтобы она открыла глаза:
– Я опять заснула? Нет-нет, надо еще повернуть. И следи за нитью, пожалуйста.
Теперь приходится наклоняться к ней и трогать плечо. Трясти. Гладить по редким волосам, сквозь которые видна кожа с веснушками. Старческими веснушками.
– Просыпайся, милая, петушок пропел давно, – уж и не упомню, откуда взялся этот петушок. – Посмотри, сколько еще крутить?
Один раз она меня пугает. Очень сильно. Мне вдруг кажется, что она умерла. Задремала и отошла. Старикам вообще надо меньше спать, слишком тонко прикреплена их жизнь к телу. А она не поняла, что случилось – почему я плачу и громко зову ее. Поэтому я уговариваю больше не спать, а говорить со мной – всё время и неважно о чем. И мы разговариваем. О чем-то. Стариковские беседы о жизни. А поскольку в нашей жизни не было ничего, кроме катушек, то мы говорим о них. Как было легко и просто в молодости поворачивать любую из них, даже самую огромную. Как трудно сейчас сдвинуть с места и самую маленькую. Не то что в молодости, когда и самая крупная подавалась с первого раза. Тогда как в старости… Лыко и мочало, начинай сказку с начала.
Я чувствую – скоро придет время, когда сил не останется ни на что. Даже палка, которую я волочу от катушки к катушке, кажется неподъемной. Настолько, что я теперь частенько ее забываю. Мы идем, поддерживая друг друга, шамкая пустыми ртами. Даже мысли устают настолько, что путаются в непроизносимый клубок. Приходится возвращаться. Тянуть палку из отверстия, в котором ее держит неодолимая сила. Когда конец всё же выскальзывает, ударяется о площадку, пальцы сами собой разжимаются, и палка катится далеко-далеко, за пределы старческой досягаемости. Шаркаю за ней. Не угнаться. Не дойти. Но идти надо. Потому как это моя работа. Моя чертова работа на всю мою жизнь. Вот только зачем я ее делаю?
Сил не осталось на возвращение. Вот палка, вот катушка с правильно намотанной нитью. Когда мы ее сделали? Не упомнить. Тяжело сползаю на площадку. Ощущаю холод. Не снаружи, внутри. Он давно таился в животе – ледяной комок, и сейчас стремительно расползается. Не чувствую кончиков пальцев ног, затем ступней, ноющая боль уходит из колен, уступая место оледенелости. Последний ледниковый период в отдельно взятом человеческом теле.
Мне больше всего жалко, что наше расставание происходит так. Может быть, нас разделяют считаные шаги стремительной юношеской походки, но для нас это больше, чем вечность. Я смотрю на зарево за пределами площадки, слушаю музыку, которая опускается плотной вуалью.
Умирать чертовски плохо.
Даже вот так – без боли, без муки, погружаясь в холод.
Потом наступает тьма.
12
Где я?
Кто я?
Зачем я?
– Вера, вера, вера, вера, – и я не сразу понимаю, что меня трясут и зовут.
Это ведь мое имя – Вера. Делаю глубокий вдох и открываю глаза.
Надежда. Сначала как предчувствие, потом как имя. Долгий сон кончился. Неимоверно длинный, изнуряющий, в котором я была… Щеки горят. Хоть и сон, но мне стыдно. Ведь я всё-всё помню. Пока помню. Я и Надежда прожили целую жизнь, занимаясь кошмарной работой. И не только работой.
– Как ты? – помогает подняться.
– Всё хорошо, – осматриваюсь, но ничего не изменилось. Почти не изменилось.
Катушки. Они стали другими. Будто в них вдохнули жизнь. Теперь это не мертвые куски металла, их окутывает мягкое сияние, они двигаются – то начинают быстро вращаться, потом замирают, вращаются в другую сторону, распуская намотанную нить. Из них бьют в небо световые столбы, раскрываясь далеко вверху многочисленными лепестками, ответвлениями, прожилками.
– Тебе нравится?
Безмолвно сжимаю ее ладонь.
Она тянет за собой. Мы подходим к краю площадки и смотрим вниз, на Токио. Только он не изменился – вечный город Токио.
– Теперь – туда? – Мне не верится, что всё закончилось.
– Почти, – Надежда улыбается. – У нас осталось еще два дела. Совсем маленьких. Вот таких, – показывает. – И смешных.
Смеюсь.
– Ты мне поможешь?
– После целой жизни? – спрашиваю. – Легко.
Часть шестая. День неприсутственный
1
Наталья смотрела на Любочку, и ей ужасно не хотелось ее будить. Всю ночь она просидела в кресле и наблюдала, как дочь спит. Переворачивается с боку на бок. Закидывает ногу на сбитое одеяло, а потом, слегка подмерзнув, сонными руками поправляет его, укутываясь почти с головой, так что только носик торчит. И еще что-то говорит. Неразборчиво, еле слышно. Видимо, разговаривая с кем-то, кто ей снится. Может быть, розовый заяц, без которого она категорически отказывалась засыпать. А может, школьные друзья, про которых она Наталье все уши прожужжала – какие они все замечательные и хорошие, даже мальчишки, представляешь, мам?
Стрелка неумолимо приближалась к той отметине, когда надо будет потрясти легонько Любочку за плечико и прошептать на ухо:
– Пора вставать. Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно.
Но перед этим хорошо бы поставить кипятиться чайник, чтобы к тому времени, когда дочка умоется, всё уже стояло на столе – и сладкий чай, и печенье, и бутерброды с сыром. Наталья осторожно встала, сделала шаг к двери, и внезапно ее пронзил такой страх, что сердце поначалу замерло, а потом застучало с частотой тикающего будильника. Или еще быстрее.
Наталья ухватилась за косяк двери, сделала несколько глубоких вдохов и осторожно, будто подглядывая, оглянулась. Ничего не изменилось. Любочка спала.
* * *
– Мама, ты чего? – Любочка удивленно посмотрела на Наталью, которая продолжала держать ее за руку, явно намереваясь последовать за ней в туалет.
– Ой, извини, – Наталья смутилась и заставила себя разжать пальцы. – Всё время забываю, какая ты уже большая, – неловко польстила она. Любочка, сморщив нос, захлопнула дверь и принялась возиться внутри, производя удивительно много для такой маленькой девочки шума.
Наталья прислонилась к двери спиной и простояла бы так, наверное, до самого окончания водных и прочих процедур дочки, но тут вспомнила о стоящей на плите каше. Ей даже показалось, что она почуяла пригоравшее молоко. Наталья кинулась на кухню, но всё оказалось нормально – каша медленно булькала и в ней, кажется, не было даже комков.
Теперь всё расставить на столе, достать любимые Любочкины чашку и тарелку, порезать хлеб, достать из холодильника масло, которое Наталья, по старой привычке, хранила в банке с водой – непонятно уже и зачем, раз пузатый «Мир» снабжал их холодом в изобилии. Что еще? А, вилка, нож, ложечка.
Всей этой скрупулезностью Наталья старательно отвлекала себя от того, что Любочка всё еще находилась в ванной, за закрытой дверью. И хотя она ее прекрасно слышала, но ведь не видела! Не видела уже несколько минут, отчего руки начинали ощутимо дрожать, а на лбу проступала испарина.
Позавтракала Любочка, как всегда, с аппетитом. Да и манная каша удалась на славу – без комков. Любочка старательно размешала ее по тарелке, а потом брала ложечкой с краев, где каша остывала быстрее. Уплела бутерброды с чаем, немилосердно кроша на стол. Наталья уселась напротив и не могла налюбоваться. Ребенок был здоров, бодр и весел. И находился на расстоянии протянутой руки. Можно потрепать ее по косичкам, поправить фартук, дернуть за ухо.
Любочка о чем-то тараторила, но Наталья не очень прислушивалась, лишь согласно кивая головой. Потому что волна беспокойства, только-только откатив, вновь набирала силу, грозя захлестнуть ее с головой. Предстояло прощание. И предощущение боли растекалось по телу смертной слабостью. Так, наверное, чувствует себя приговоренный, которого ведут на казнь.
Как только Любочка вскочила с табуретки, Наталья схватила ее за руку, и вот так вместе они прошли в коридор. Дочке было неудобно надевать сандалии, застегивать на них тонкие ремешки, уже изрядно потертые, со множеством заломов, но она, словно бы понимая состояние Натальи, не вырывала у нее ладошку, лишь покусывала губы. Наверное, хотела что-то сказать, но сдерживалась.
– Ну, я пошла, – сказала Любочка, а Наталья оглядывала дочь с ног до головы, отыскивая повод еще ее задержать.
Поправила бантики. Отряхнула школьный передник. Проверила застежки на сандалиях. Готова. Теперь самое трудное – отпустить.
– Иди, – сказала Наталья, но по тому, как на нее смотрела Любочка, она поняла, что сказала это про себя. И повторила вслух: – Иди.
Любочка потянула ручку двери, переступила порог, еще раз оглянулась и помахала ладошкой:
– Прощай, мама.
Наталья не смогла ответить – в горле пересохло. Она лишь кивнула. Дверь захлопнулась, и Наталья невозможным усилием заставила себя остаться на месте, а не броситься к ней, не распахнуть, чтобы еще раз посмотреть… сказать… обнять… Пришлось медленно досчитать до десяти. Это всегда помогало успокоиться. Помогло и сейчас. Она прошла в зал и отодвинула занавеску.
Автобус уже ждал. Зеленый с бело-красным кругом на двери и буквами «СА». Около автобуса стоял офицер и курил.
Из подъезда не вышла – вылетела Любочка и помчалась к автобусу. Офицер распахнул руки, обнял ее, открыл дверь и помог забраться внутрь. Там никого не было. Любочку забирали самой первой.
Офицер захлопнул дверь, посмотрел на окно, в котором стояла Наталья, помахал ей и забрался на место водителя.
– Так будет лучше, так будет лучше. Ей там будет лучше… им там будет лучше… – говорила сама себе Наталья, наблюдая, как автобус медленно выезжает со двора.
2
Любочка хотела пройти на свое любимое место – на «камчатку», как называли последнее сиденье в автобусе, но вспомнила о своей сегодняшней обязанности. И устроилась на первом сиденье, рядом с дверью.
– Поехали? – повернулся к ней офицер.
– Поехали, – сказала Любочка, и автобус тронулся с места, осторожно выезжая из городка мимо давно опустевших домов и заросших цветами клумб, которые без ухода чувствовали себя гораздо лучше. Их разноцветные шапки разнообразили и скрашивали всеобщее запустение.
Стояли детские коляски, кое-где валялись чемоданы. На пешеходной дорожке притулилась увесистая пачка книг, перетянутых ремнем. Офицер вел автобус так, чтобы объезжать брошенные вещи. Но не всегда получалось – иногда под колесом что-то трескало, и Любочка морщила носик, представляя, что это какая-нибудь брошенная кукла. Может быть, ломаная-переломаная, без рук, без ног, без глаз, но для кого-то бывшая самой дорогой игрушкой.
Вот и распахнутые настежь ворота. Автобус вывернул на узкую улочку и поехал мимо низких бетонных заборчиков, за которыми спрятались приземистые деревянные дома с изогнутыми крышами.
На повороте их ждали две девочки, держась за руки.
– Здрасьте! – громко сказала полненькая белянка, забираясь в салон автобуса и со всего маха бухаясь на сиденье. Ее подруга с длинными черными волосами ласково улыбнулась Любочке и помахала ручкой: привет, мол.
Автобус въезжал в город, оставив позади тихие и почти безлюдные предместья. Небо высветлилось так, что утренние ханаби почти ничего не освещали и выглядели, как тусклые россыпи необработанных драгоценных камней, которые вспыхивали и гасли на небе. Небоскребы теснились в центре города, раскачиваясь и скрипя бамбуковыми стенами, и даже отсюда, с моста через реку, на них было головокружительно смотреть – они казались не домами, а рощей, что волнуется под порывами сильного ветра.
Любочка сильнее прижалась к окну, так что носик расплющился, став похожим на поросячий пятачок, но вряд ли кто ее видел, а если и видел, то невелика беда – улыбаться и смеяться полезно. Зато она почти хорошо видела гладь реки. Поначалу ей показалось, что они опоздали, и стая кашалотов уже проплыла к Цукидзи. Но вдруг водная поверхность вздыбилась множеством бурунов, а затем из глубины величаво всплыли громадные тела с лобастыми башками. Тут же, словно они таились где-то под мостом, выскочили катера китовых погонщиков и принялись нарезать вокруг стаи замысловатые кривые, направляя животных в предназначенный для них фарватер.
После моста автобус повернул направо к грандиозному зданию, похожему на огромный стадион, укрытый изогнутой в традиционном стиле крышей.
– К Демону? – догадалась белянка, а брюнетка дернула ее за рукав, недовольная, что та так назвала следующего пассажира. – А что такое? Брось, Надежда, он и не обижается.
3
Демон священнодействовал. Туша громадного кашалота была опущена на помост. Помощники в набедренных повязках потомственных рассекателей рыб стояли вокруг, склонившись в ритуальном поклоне и зажав между ладонями тлеющие ароматические палочки. А он обходил тушу против часовой стрелки, что также предписывалось строгим ритуалом, предваряющим заморозку. Ему хватило одного взгляда, когда кашалота еще спускали сюда на цепях, чтобы понять – как действовать. Но ритуал не терпел поспешности. И даже Демон обязан ему подчиняться. Поэтому он изображал глубокую задумчивость и высшую степень сосредоточенности. Как если бы ему предстояло дотоле неслыханное по трудности дело. Хотелось даже захихикать, как хихикала Ханаби, когда напросилась к нему в гости и, заявившись гораздо раньше назначенного срока, застала его священнодействующим.
Тишину нарушало лишь звяканье цепей, на которых висели огромные, неуклюжие рассекатели с различными насадками. Как только Демон завершит священнодействие, его помощники накинутся на тушу, а гулкое помещение огласится надсадным ревом пил, вгрызающихся в насквозь промороженное мясо.
Точки определены, линии выверены. Демон набрал побольше воздуха, чтобы не вдыхать стужу, от которой простудиться недолго, и приступил. Со стороны казалось, что он чертит по туше странные иероглифы, отчего та вдруг начинает содрогаться, словно живая, на черной коже проступает белый налет, похожий на плесень, он утолщается, и только потом наблюдатель начинает понимать, что это – иней, выпадающий на промерзающей изнутри огромной туше. Волна теплого, а затем и горячего воздуха прокатывается по разделочному залу, взывая к жизни мощные кондиционеры, что силятся нейтрализовать тепло усиленной работой охладителей.
Готово!
Демон отступает от помоста, осматривает свой очередной шедевр. Идеальная заморозка. Ни грана вкусовых качеств китового мяса не пострадало. Некоторые ценители так и вообще предпочитают его именно в таком, замороженном Демоном виде. Говорили, будто оно приобретает от священнодействия особый вкус. Демон относился к подобным утверждениям скептически. Сам он мясо никогда не ел, обходился овощами и фруктами.
– Кий-я-я-я! – завопили рассекатели, вцепились в пилы и бросились на мерзлую тушу, как самураи в последнюю атаку во славу императора.
Демон не сразу понял, что настойчивый свист, который доносится из-за плотной завесы рева пил, обращен к нему.
– Демон! Демон Максвелла!
В распахнутых воротах, не решаясь войти внутрь, стояла Любочка и махала ему рукой.
4
– Акутагава-сан, прошу вас, – турист с глубоким поклоном, каким следует приветствовать только самого императора, а уж никак не литератора, хоть и прославленного, протянул раскрытый на титульной странице томик. Томик для аутентичности тоже был на японском. Вряд ли турист владел искусством чтения травяных иероглифов, но сомнительно, что и более упрощенная – мужская – версия была ему по силам. Скорее всего, книга куплена здесь же, перед самым посещением храма.
Акутагава-сан ничего не сказал, сделал ответный поклон, гораздо более сдержанный, наполненный внутренним достоинством и силой, легким движением кисти сделал традиционную надпись с пожеланием приятного чтения и приложил под ней личную печать.
Когда турист удалился и в очереди за автографами наступила пауза, Акутагава-сан поднялся, прошелся по кабинету, разминая затекшие ноги, отодвинул ширму и выглянул в коридор.
Так, к Мураками-сану, Абе-сану, другим литераторам толпились небольшие группки туристов с книжками в руках и под мышками. Очень хорошо. Значит, можно слегка развеяться. Например, проведать, как там дела у Усаги-сан. Хотя это и не приветствовалось, но для вдохновения всё же разрешалось. Что может быть полезнее для вдохновения, чем посмотреть на то, как работает Усаги-сан.
Со стороны она походила на нэцке знаменитого Хасэгава Икко «Мальчик, рисующий Амэ-но удзумэ». Только за низким столиком сидел не мальчик, конечно же. Но сидела она так же странно, как на шедевре мастера, – вытянув ноги вперед, под столиком, а не подобрав их под себя. Перед ней лежали не традиционные листы бумаги, а свиток, на котором она и писала, постепенно его разматывая, что нисколько не отрывало мастера на необходимость откладывать исписанный лист и брать чистый.
Рука с кистью двигалась так, что казалось, будто она пишет одновременно в разных местах свитка – одна черта здесь, одна черта там, черта справа, черта слева. Но в этом и заключалось величайшее искусство мастера – писать свое произведение не иероглиф за иероглифом, а все сразу и в нескольких смысловых измерениях. Хорошие мастера могли одновременно создать самурайский эпос и сборник любовной лирики. Из-под кисти великих мастеров выходили и поэзия, и драма, и эпос, и комедия, так что требовалось искусство нескольких чтецов, дабы перевести травяные иероглифы в мужские и женские. Но Усаги-сан, несомненно, была величайшей из великих.
Акутагава-сан уже хотел осторожно прикрыть ширму, но вдруг заметил, что Усаги-сан не одна. Как же он сразу не заметил стоявшую рядом с мастером девочку? Странно. Кто ее вообще впустил сюда? Туристка, которая прознала о существовании Усаги-сан – истинного автора всех книг, которыми зачитываются не только в Токио?
Девочка нагнулась к мастеру и что-то сказала. Усаги-сан посмотрела на нее, отложила кисть, резко встала, так что столик повалился на бок, а бесценная рукопись раскаталась по циновкам, как какой-нибудь коврик. Девочка взяла Усаги-сан за руку, и они вышли из комнаты как две подруги.
5
Искусство запуска и возжигания ханаби – древнейшее и почетнейшее. С тех самых пор, как легендарная Аматерасу повелела, чтобы столица ее страны освещалась светом огненных хризантем. Главное в этом искусстве – сделать так, чтобы огненные цветы распускались высоко над городом, дабы их свет проникал и в самые темные закоулки бедняцких кварталов. У каждой семьи потомственных мастеров ханаби имелись собственные секреты, как добиться этого. Специальные добавки в пороховые заряды, особым образом скрученные запалы, замедлители из редких пород бамбука, ускорители из других пород, вымоченных в составе, чья тайна передавалась из уст в уста и никогда не записывалась на свитках.
Это было семейным делом, куда не допускались посторонние. Точнее говоря, почти не допускались. Редко случалось так, что в семью приходил ученик со стороны, но он должен был обладать редчайшими способностями к составлению огненной икебаны и запуску ханаби, чтобы его на равных приняли в корпорацию. Именно так пришел в семью Укие, последний величайший из мастеров.
Светлая Луна стояла на площадке для запуска ханаби и осматривала ракеты. Их сразу можно было отличить от ракет других мастеров по длинным изящным обводам, без уродливых нашлепок замедлителей и поджигателей, которые воспламеняли заряд на строго заданной высоте. Поскольку такие нашлепки ухудшали способность ракет взлетать высоко, то мастерство как раз и заключалось в том, чтобы достичь гармонии: на какой высоте вспыхнут огненные хризантемы и какое время для этого понадобится. Самое страшное для всего цеха мастеров ханаби – допустить паузу между вспышками. Небо над городом всегда должно быть изукрашено разноцветными огнями.
И вот всё готово. Светлая Луна кивает помощнику, но не для того, чтобы он приступил к поджиганию запалов, а чтобы отошел в сторону, не загораживая мастеру взгляд на ракеты. Их много. Гораздо больше, чем на площадках других мастеров. Светлая Луна прикусывает губу, сосредоточивается.
– Крекс-пекс-фекс! – И словно по волшебству этих странных, ни на что не похожих слов, пламя бьет из крошечных дюз всех ракет одновременно. Пронзительный свист узких хищных тел. Будто тысячи стальных игл строчат голубую ткань, вышивая на ней сложнейший узор.
Ракеты поднимаются выше и выше, на недосягаемую для других высоту, и там вспыхивают, взрываются, расцветают, подчиняясь еще одному: «Крекс-пекс-фекс», которые Светлая Луна произносит совсем тихо.
Она еще смотрит на свое ханаби, когда кто-то осторожно трогает ее за рукав кимоно. Маленькая девчушка в школьной форме и с ранцем.
– Нам пора, Светлана, – говорит девчушка.
6
Когда автобус выехал на площадь, представление было в самом разгаре. Толпа зрителей хлопала в ладоши, подбадривая хитрого дятла, которому предстояло обманом отнять у девятихвостой лисицы-оборотня похищенного в деревне ребенка. Дятел щелкал клювом, вертел головой, прикрытой роскошной красной лакированной шляпой, смешно дрыгал голенастыми лапами. В птичьем танце проглядывали лисьи повадки – дятел изо всех сил старался изобразить из себя близкого родственника девятихвостой похитительницы, которая, в таком случае, была обязана дать ему на ночь кров и угощение.
Дети прилипли к окнам и во все глаза смотрели на представление. Даже отсюда было видно, какую тяжелейшую работу выполняет кукловод, в чьих руках сходятся все нити марионеток. Но и марионетки идеально подчинялись их малейшему натяжению и ослаблению, совершая головокружительные прыжки. Казалось, что дятел – настоящая птица и достаточно ей взмахнуть украшенными перьями руками, чтобы взлететь под самый навес, где сидел мастер кукол. Порой терялось ощущение, будто марионетки управляются мастером. Наоборот, чудилось, что мастером движут актеры-куклы, в чьи мускулы вживлены многочисленные крючья, от которых и тянутся нити к ваге.
Но вдруг всё прекратилось. Марионетки замерли. Звуки сямисэнов и пение прервались. Мастер спрыгнул на помост, затем на асфальт и пошел к автобусу, разминая затекшие пальцы. Любочка открыла дверь, беленькая негромко хмыкнула.
– Мы за тобой, – сказала Любочка. – Извини, что пришлось прервать представление.
– Она любит возиться с марионетками, – сказала беленькая, а брюнетка толкнула ее в бок. Беленькая поджала губы, наблюдая, как мастер забирается в автобус.
Машина медленно тронулась.
– Сядьте на место, пожалуйста, – сказал водитель мастеру марионеток, но тот продолжал стоять у закрывшейся двери, глядя на что-то через плечо.
Любочка вдруг увидела, как марионетка дятла с отпущенными, обвисшими нитями внезапно ожила, завертела головой, словно кого-то отыскивая, так же спрыгнула с помоста и, расталкивая зрителей, побежала вслед автобусу. Огромная, нелепая, неловкая.
– Остановите, – прошептал мастер, а затем почти крикнул: – Остановите!
Рванув дверь, он обернулся к Любочке:
– Я остаюсь. Простите.
Дятел тоже остановился. Он ждал своего мастера.
7
Автобус ехал и ехал, иногда останавливаясь, чтобы посадить очередного пассажира. Их набралось уже много, и казалось, что не все поместятся. Но дети теснились, и местечко высвобождалось, вполне достаточное, чтобы новичок мог притулиться. Потом автобус трогался с места, и через неуловимое количество времени оказывалось, что и тесниться особо-то и не надо – вот там пустует место, а вот здесь и вообще целое сиденье свободно – хочешь садись, хочешь ложись, хочешь в окно смотри.
Любочка привставала со своего места, вытягивала шею, проверяла, как устроились ребята. Иногда просила водителя остановиться там, где их ожидал очередной маленький пассажир, настолько маленький и неприметный, что сидящий за рулем случайно его не замечал.
Город постепенно опять сходил на нет. Оживленные кварталы остались позади. Широкие магистрали сузились сначала до двуполосных, а затем и вовсе однополосных дорог, на которых автобус бы никак не разъехался со встречной машиной, попадись ему такая. Но на узких дорогах почти никого, лишь редкие прохожие да велосипедисты. А уж с ними автобус вполне успешно мог разминуться. Разве что скорость пришлось замедлить совсем до черепашьей.
Водитель поглядывал в зеркало заднего вида, замечая, что его пассажиров всё больше и больше охватывает сон. Галдеж стих. Лишь иногда сквозь шум мотора прорывался чей-то разговор, но слов не разобрать.
К тому времени, когда автобус выехал из города, все заснули. Даже Любочка положила голову на плечо соседки, умаявшись следить за посадкой в автобус и рассадкой пассажиров. Ведь она была очень маленькая. Но ее помощь водителю больше не требовалась. Всех, кого нужно, они взяли, а тот, кто не захотел, тот остался в городе.
Багровые отсветы Фудзиямы, непрерывно извергающей лаву, постепенно расплылись в ровный красноватый отсвет, который мягко окутал окружающий мир. Незаметно закончилась асфальтированная дорога, а затем и бетонка, и колеса автобуса зашуршали по песку с проплешинами плоских камней. Небо приобрело глубокий фиолетовый оттенок, и казалось – присмотрись внимательнее и увидишь звезды.
– Достаточно, – тихо сказала Любочка.
Водитель остановил автобус, выключил двигатель. Обернулся к девочке. Больше в салоне никого не было.
– Тебе не холодно? – спросил он.
– Нормально, – Любочка улыбнулась. – Вот и всё. Будете смотреть?
– Нет, – он вновь повернулся, поглядел на пустыню. – Удачи тебе. Всем вам – удачи.
Но ему никто не ответил.
Тьма сгустилась настолько, что пришлось включить фары. Водитель развернул пустой автобус, и в лучах вдруг возникла человеческая фигура. Он притормозил, открыл дверь в салон, и женщина вошла внутрь. Осмотрелась, будто ожидая кого-то увидеть. Затем устало опустилась на сиденье. По случайности именно на то, которое занимала Любочка, отметил про себя водитель. Он достал из кармана сигареты, прикурил две и одну протянул женщине.
– Не можешь отвыкнуть? – улыбнулась она, но сигарету взяла, затянулась. – А ты водку с окурком когда-нибудь пил?
– Это как?
– Ну, загасить окурок в водке и выпить.
Он покачал головой. Они молча курили, и вот в небе возникла яркая звезда. Она медленно опускалась, а небо около нее расцвечивалось в синеватые оттенки. Тишина нарушилась нарастающим гулом.
– Надо ехать, – сказала женщина. – Еще не хватало, чтобы они нас тут заметили. Представляешь? В автобусе?
Мужчина выбросил окурок и повернулся к женщине.
– Почему они не захотели остаться с нами? Стать такими же, какими стали мы? – спросил он.
– Здесь им будет лучше, – женщина посмотрела в окно на фиолетовое небо. – Ведь с ними будут лучшие… из людей. Лучшие из лучших.
8
Марс был красным.
Это являлось такой же очевидностью, как и то, что Волга впадает в Каспийское море. Если бы не одно но. Он видел Марс собственными глазами с высоты двухсот километров. Красная планета нависала над ним, хотя можно было сказать, что она расстилалась под ним – точкой отсчета здесь, на орбите, являлся он и только он. Пуповина, связующая с кораблем, разматывалась. Тишина прерывалась треском в наушниках – не техническая необходимость или небрежность, сколько психологическая уловка конструкторов. Самое страшное в бездне – ощутить одиночество.
Планета медленно поворачивалась. Линия терминатора ползла по красному, сморщенному от древности боку. Разреженная атмосфера придавала деталям рельефа графическую четкость. Без полутонов. Совсем не так, как на Земле. Земля не только голубая – еще одна очевидность, в которой ему удалось убедиться собственными глазами, – она живая. Это поразительное ощущение, которое значило именно то, что значило – без метафор и красивостей. И которое чертовски трудно объяснить кому-то, кто не висел над ней в открытом космосе. От этого попахивало мистикой. Ноосферой Вернадского. В атмосфере и на поверхности постоянно что-то рождалось, возникало, исчезало. Поляк Станислав Лем не случайно придумал Солярис – разумный океан, управляющий планетой. Он не знал, разумна ли Земля, но в том, что она живая, – не сомневался.
Здесь – другое. Марс мертв. Мертв не изначально, а как огромное доисторическое животное, что когда-то бороздило пространство вокруг Солнца, подставляя ему для обогрева морщинистые бока, чей срок однажды вышел, и оно оцепенело от вечной стужи смерти.
– Командир, командир, говорит «Заря», вы меня слышите?
Только сейчас он сообразил, что в наушниках уже давно раздается этот голос.
– «Заря», слышу хорошо. Всё идет штатно.
– Алексей Архипович, разве так можно? – укоризненно и совсем по-домашнему.
– Простите, Валечка, засмотрелся на эту красотищу. Как остальная группа?
– Готова к выходу, командир, – голос Николая. – Что с погодой?
– Минус двести сорок на теневой стороне корабля, плюс сто шестьдесят на солнечной.
– Терпимо. Над Землей пожарче было, – это уже Татьяна. – Зонтик брать?
– На Марсе осадки в виде дождя и снега не ожидаются, – хорошо поставленным голосом диктора Гостелерадио произнесла Валентина. – Погода без изменений на миллион лет.
Смех.
Смех это хорошо. Настроение у всех приподнятое. Даже двухдневное радиомолчание Земли не так действует на нервы. Неприятность. Бывает. В таких делах, как на море – всё, что может сломаться, сломается обязательно. И это не только о технике. Но экипаж держался. У него даже появилась страшноватая мысль: исчезни человечество в атомной войне, они всё равно продолжат выполнять программу экспедиции. Пусть без всякой надежды на возвращение.
Что только в голову не лезет. Алексей Архипович ухватился за пуповину страховочного фала и развернул себя к кораблю.
Когда он впервые увидел «Белого Лебедя»? В 1965-м? Да, когда он уже был кандидатом на участие в экспедиции. Лунной экспедиции, как они думали тогда. Ведь нужно было опередить американцев с их Вернером фон Брауном и «Сатурном». То, что возвышалось на стартовом столе, превосходило всякое воображение. Именно тогда у него мелькнула мысль, что на такой ракете и на Марс запросто махнуть можно. И вот, надо же… Ее так все и называли – «Белый Лебедь». Только в официальных рапортах и докладах она проходила как Н-1.
– Нравится? – спросил их тогда Сергей Павлович.
– Очень! – чуть ли не хором ответили они. – Хоть сейчас полетим! На Луну!
Королев тогда ничего не ответил. И только Гагарин рассмеялся. Он знал. Он тогда точно знал.
9
Тяжелый межпланетный корабль «Заря» с экипажем из семи человек завершил первую часть долгого путешествия и вышел на орбиту Марса, превратившись в первую в истории космических исследований орбитальную станцию другой планеты Солнечной системы.
Здесь всё было первым. Успешный запуск трех кораблей совершенно нового типа. Монтаж на орбите Земли межпланетного корабля. Сама экспедиция к Марсу. Одновременное присутствие на орбите семи космонавтов. Выход космонавтов в открытый космос. Первые женщины-космонавты. Андрей Комаров даже шутил, что из-за одновременного старта Валентина и Татьяна могут только вдвоем претендовать на звание первой женщины в космосе. А сколько на этом пути первых оказалось космических камней и каменищ, споткнуться и упасть на которых ничего не стоило!
Алексей Архипович смотрел, как из люка одна за другой выплывают упакованные в скафандры фигуры, и вспоминал, что при первом выходе, когда им предстояло лишь освоиться в открытом космосе, ощутить на себе – каково парить в безвоздушном пространстве над планетой, они споткнулись именно о такой камень. Предполагалось, что основной проблемой, с которой могут столкнуться космонавты, станет головокружение, потеря ориентации. В земных условиях подобное казалось разумным – представьте, вы оказались на высоте ста двадцати километров над Землей. Тут и самый закаленный летчик почувствует себя неуютно. Одно дело, когда ты в стальной капсуле корабля, и совсем другое – в скафандре. Но опасность подстерегала их не на выходе, а на входе. Когда они вдоволь накрутились в пустоте, оказалось, что скафандры раздуло, и они не могут протиснуться обратно в шлюз. Их тогда было трое, как и сейчас. Он, командир, бортинженер Андрей Комаров и пилот Николай Пацай. Первые люди, совершившие выход в открытый космос. Если бы не смекалка, они могли остаться в космосе навсегда, погубив заодно экспедицию.
– О чем задумался, командир? – в наушниках зашуршал голос Николая.
– Считаю, сколько раз мы первые в этой экспедиции, – сказал Алексей Архипович.
– Думаешь, за каждое по герою дадут? – Андрей. – Тогда придется операцию делать – грудь расширять.
– Это зачем? – не понял Николай.
– Ну как же, медали вешать, – засмеялся Андрей. – А то ли еще будет таких первых.
– Разговорчики в строю, – пробурчал Алексей Архипович, – лучше посмотрите на эту красотищу. Марс под нами.
– Завидуем вам, – это Анатолий. – Из иллюминатора вид не тот.
– Ничего, мы свое нагоним, – звонким голосом, который не мог испортить шипением и микрофон, сказала Таня. – Приступайте к осмотру посадочного комплекса.
– Есть, товарищ вахтенный, приступаем к осмотру, – отрапортовал Алексей Архипович.
Да, им предстояло еще много чего первого. Отстыковать посадочный комплекс и осуществить первую высадку человека на Марс, совершить первый выход человека на поверхность другой планеты, и там, в красной пустыне превратить комплекс в поезд из пяти платформ, на котором они совершат длительное, длиной почти в земной год, путешествие по поверхности древней планеты.
10
– Помнят руки, помнят, – бормотал Андрей, отвинчивая крепления кожуха, под которым размещалась панель тестирования системами «Антея». Бортовые датчики показывали, что посадочный комплекс перенес путешествие без сбоев, теперь предстояло проверить это более тщательно.
Какой он огромный! Ему, привычному к тесноте посадочных капсул, казалось невероятным, что такой громаде предстоит войти в атмосферу Марса и совершить пилотируемую посадку. Конечно, и атмосфера пожиже, и гравитация поменьше, но это нарушало правила, наработанные за восемь лет космических полетов: на двух важнейших участках – разгонном и посадочном – космонавт не участвовал в управлении кораблем, целиком положившись на автоматику и, в крайнем случае, корректировочные команды из Центра управления полетами. Сильнейшие перегрузки делали полноценное пилотирование невозможным.
– Ну, что там у вас? – спросила Таня.
– У нас – Марс, – сказал Николай. – А еще Фобос и Деймос.
Две луны поблескивали тонкими полумесяцами рядом с красным боком планеты. Совсем не похожие на Луну, конечно же, – маленькие и какие-то погрызенные. Поизносившиеся, что ли.
Странно, но столь обширная марсианская экспедиция не предусматривала подробного обследования марсианских спутников. А ведь чего только о них не фантазировали, вплоть до того, что на самом деле это огромные космические корабли инопланетян, ковчеги чужой цивилизации, перебравшейся с погибшего Фаэтона на Марс. Николай даже книжку об этом читал, фантастическую, естественно. И почему именно эта планета Солнечной системы в наибольшей степени будила у фантастов мечты о встрече с другой цивилизацией? Из-за Скиапарелли с его каналами? Отсюда, с околомарсианской орбиты, никаких каналов не видно. Николай даже оглянулся, придерживаясь за страховочную скобу, что крайне не рекомендовалось делать во время столь сложной операции, какой являлась процедура отвинчивания гайки.
Алексей Архипович и Андрей находились на другой стороне «Зари». Они двигались вдоль «Антея» и ни на какой Марс не отвлекались.
– Таня, чем занимается Георгий?
– Наблюдает в телескоп.
– Переключи-ка на него, – попросил Николай.
– Слушаю тебя, о марсианин, – отозвался Георгий.
– Направь свое зерцало на два градуса ниже полярной шапки и примерно шесть градусов к востоку.
– Я, вообще-то, делом занимаюсь – изучаю место будущей посадки, мне не до красот, – сказал Георгий, и в его голосе еще чувствовались остатки обиды от того, что первый выход в космос около Марса достался не ему.
– Там что-то странное, – сказал Николай.
– Марсиане? Хорошо, сейчас. А ты пока гайки крути.
11
Он сам себе завидовал. Еще бы – пилот первого марсианского модуля «Антей»! Анатолий никогда не думал, что будет гордиться столь приземленной, а точнее – примарсианиной специальностью. Он, который столько мечтал о небе, он, летчик первого класса, он… Но когда ему, без пяти минут комэску, предложили вступить в отряд космонавтов, он согласился почти не раздумывая. Чем страшно обидел комдива, возлагавшего на него столько надежд.
– Всё это хорошо, – говорил тогда комдив, вытирая платком потеющую лысину, – но подумай, на что ты себя обрекаешь. Здесь, – он показал в окно, откуда виднелся аэродром, окруженный бескрайними монгольскими степями, – здесь у тебя блестящее будущее. А что там? – Он ткнул в потолок. – Как летчик ты потеряешь квалификацию. А как космонавт… Думаешь, каждый из отряда полетит?
– Я полечу, – сказал тогда Анатолий. – Обязательно полечу.
Ирония судьбы – из летчика ему пришлось переквалифицироваться даже не в космонавта, а в водителя. Хотя сам он по старой привычке предпочитал именовать себя пилотом. Даже там, в Монголии, куда ему опять пришлось вернуться для мучительных тренировок и испытаний «Антея», его позывной был «Пилот».
Мальчишкой ему казалось, что его звало небо. Много позже, в кабине истребителя, он однажды вдруг понял, что зов исходит из более дальних глубин, чем просто небо. А первый орбитальный полет отодвинул источник зова куда-то еще дальше, куда – он до поры и не догадывался, пока не был отобран в экипаж «Зари». И все его профессии – пилота, космонавта, вновь пилота, только уже марсианского, да к тому же сухопутного, оказались всего лишь средством достичь места, которое не только звало, но и притягивало. Он никогда и никому не говорил об этом – нутром чуял свое предназначение к этим красным каменистым пустыням, по которым широкие колеса «Антея» проложат первую колею.
Экипаж спорил, волновался, ждал связи с Землей, а он продолжал смотреть на Марс, понимая, что если могучая сила предназначения перенесла его из разрушенной немцами станицы, сберегла его от сотни возможных смертей и несчастий, то эта же сила никогда больше не отпустит его от себя.
– С Дону выдачи нет, – любил к месту и не к месту говаривать его дед Анатолий Сидорович. Вслед за ним его внук и тезка повторял про себя: с Марса выдачи нет. Нет.
12
Экипаж находился внутри корабля. Проверочные процедуры были отложены, и Алексей Архипович рассматривал отснятые пленки. Пятно было видно и невооруженным глазом – серебристая клякса под полярной шапкой. Если наложить пленки друг на друга, то можно убедиться в невероятной скорости ее роста. Алексей Архипович передал пленки Вале и сам посмотрел в окуляры – пятно почти ушло из зоны видимости, превратившись в серп на боку планеты.
– Ну что, командир? – спросил Георгий, будто Алексей Архипович мог прямо сейчас назвать причину загадочного явления.
Их готовили справляться с техническими неожиданностями и неисправностями, нештатными ситуациями, угрожающими жизни и цели экспедиции, но никто не готовил к неожиданностям, связанным с самой целью экспедиции – Марсом. В представлении ученых он являлся идеальным объектом для исследований – холодный и безжизненный, стерильный, как лаборатория. Он чертовски интересен для планетологов, а экспедиция по его поверхности принципиально не отличалась от экспедиции по Каракумам, только пески красные и атмосфера разреженная. Несмотря на досужие домыслы, в многочисленных сценариях и протоколах не предусматривалась встреча с иной цивилизацией. Если бы перед «Антеем» внезапно появилась марсианская принцесса неземной красоты, то экипаж не имел на сей счет указаний – объехать ее или пригласить внутрь для установления марсианско-советской дружбы.
– Что со связью? Надежда починить есть? – Алексей Архипович отплыл от телескопа, уступив место Андрею.
– Сигналы со спутника продолжаем получать, но ЦУП молчит, – ответила Таня.
Вот еще одна проблема, для которой у командира не имелось решения, даже паллиативного.
– Так что будем делать, командир? – спросил Николай.
Алексей Архипович осмотрел свой экипаж. Лучшие из лучших, смелые из смелых, достойные из достойных. Таня Иванова, Валя Терешкова, Георгий Титов, Николай Пацай, Анатолий Горелов и Андрей Комаров. Что он мог им сказать? Утешить, будто всё в скором времени придет в норму и ЦУП все-таки ответит? Вряд ли они нуждались в чем-то подобном.
– Будем продолжать экспедицию, – сказал Алексей Архипович. – Несмотря ни на что. Все живы, а значит, всё в порядке, как гласит морской закон. Нас ждет Марс. А что там происходит – разберемся на месте, целый год впереди. Сейчас короткий отдых, и вторая смена выходит на подготовку «Антея».
Таня захлопала в ладоши.
13
Она никогда не мечтала стать космонавтом. Да что там! Она принадлежала к поколению, которое до 12 апреля 1961 года и слова такого не знало. Смешно, но она немного завидовала тем советским мальчишкам и девчонкам, которые родились в космическую эру человечества. Вот они обязательно будут мечтать стать космонавтами, летать на Марс, Луну и Венеру точно так, как сейчас люди летают из Саратова в Москву.
А что она? Обычная саратовская девчонка, которая окончила школу в год полета Гагарина, пошла на фабрику, чтобы заработать положенный трудовой стаж и поступить в политехнический или легкой промышленности, которая, как и все советские люди, жадно следила за стремительной поступью космической эры, но никогда не думала, что это коснется и ее, Тани, с простой русской фамилией Иванова из простого города на Волге. Но потом она пошла в аэроклуб, так как бригада Тани боролась за звание бригады коммунистического труда, потом были трудовые победы, победы над простеньким самолетом, который наконец-то перестал выеживаться ровно в тот момент, когда инструктор передавал управление ей, словно чувствуя, как норовистая лошадка, что на смену твердой руке пришла неуверенная девичья хватка штурвала. Потом поступление на вечерний, опять работа, небо, радость за очередные победы наших космонавтов, пока однажды ее не вызвали в областной комитет комсомола и не вручили путевку в совершенно новую и невозможную жизнь.
Смешно, но Таня до сих пор считала, что это какая-то ошибка. Почему она? Сколько таких же голубоглазых и курносых девчонок в стране, а еще и кареглазых, зеленоглазых шатенок и брюнеток, честных тружениц, комсомолок и отличниц, которые больше ее достойны участвовать в экспедиции на Марс?
Их действительно было много, пока в ходе изнурительных тренировок, тестов и испытаний не осталось всего четверо – два основных кандидата и два дублера. И даже тогда Таня не очень верила, что полетит. Она трудилась до седьмого пота, зубрила точные науки, изучала приборы, крутилась в центрифуге, но ей и в голову не приходило гордиться тем, что попала в отряд космонавтов, а также предпринимать какие-то нечестные шаги, чтобы уж точно оказаться первой женщиной-космонавтом.
Да у нее и сил не оставалось на подобные глупости. Они были единой командой, бригадой космического коммунистического труда, где каждый мог рассчитывать на поддержку друзей. Поэтому когда на заседании Правительственной комиссии Юрий Алексеевич назвал ее фамилию и фамилию Вали в качестве членов основного состава экспедиции, она не почувствовала особой радости или гордости. Предстояло много работать, еще больше, еще интенсивнее. А гордость? Слишком хорошо Таня понимала, что полет на Марс – результат усилий миллионов и миллионов людей – в конструкторских бюро, на заводах, фабриках, вычислительных центрах, чей труд, таланты сфокусированы в ней, в экспедиции, в корабле, и теперь от Тани зависит, станет ли этот результат большим шагом всего человечества к коммунизму. Слишком хорошо она понимала, чего стоит эта экспедиция простым людям, когда бывала редкими наездами в Саратове и сравнивала свою жизнь в Звездном городке с тем, как жили родные и друзья.
– Таня, – тихо позвал Анатолий. – Подлетай сюда, посмотри.
Она тряхнула головой, еще раз вслушалась в сигналы далеких маяков, вращавшихся вокруг Земли, оттолкнулась от кресла и подплыла к Горелову. Он приобнял ее за плечи и придвинул к окулярам.
Таня смотрела и не узнавала. Марс преображался. Серебристое пятно пересекло экватор и теперь стекало к южному полюсу планеты неравномерными потеками, будто кто-то плеснул на глобус густую краску. Она чувствовала дыхание Анатолия, тепло его щеки. Удивительно, но ей не было страшно. Красная планета преображалась в зеленую. Готовилась к встрече с человеком. Разве так не должно было быть?
Она оторвалась от окуляров, положила руку на щеку Анатолия, притянула его к себе и поцеловала.
– Это удивительно, – сказала она.
Горелов улыбнулся и прижался лбом к освободившимся окулярам.
– Знаешь, на что это похоже?
– На жизнь?
– На машины Неймана. Самовоспроизводящиеся автоматы, понимаешь? Каждая такая машина помимо основной функции может воспроизводить свою точную копию. Сначала она одна, потом две, четыре и так далее в прогрессии. По расчетам примерно сходится, хотя насчет их физических размеров я не уверен. Они похожи на червей. Огромных, полупрозрачных червей. Или трубы. Будто кто-то прокладывает по поверхности миллионы и миллионы трубопроводов…
Анатолий продолжал говорить, а Таня прижалась к его плечу, вспомнив, как в первый раз увидела этого бравого летчика, который снисходительно смотрел на девчонку за штурвалом тренировочного самолета.
Что бы там не происходило на Марсе, она знала точно – их ждет долгая счастливая жизнь.
14
Алексею Архиповичу снился сон.
Удивительно яркий и реальный, что разительно отличало сны, которые видишь в космосе. Результат сенсорного голодания, как говорят психологи. А он даже во сне помнил, что находится внутри огромного космического корабля на орбите Марса. Помнил потому, что сон происходил на «Заре».
Он плыл к пульту управления, привычно отталкиваясь от выступов, совершая маневр, который силой инерции должен точнехонько усадить его в кресло, но в самое последнее мгновение он вдруг увидел, что оба сиденья заняты.
Две девчонки.
Самые обычные девчонки-школьницы сидели перед пультом, хихикали и толкали друг друга локтями. Одеты они были в обычную форму «Зари», волосы забраны в косички – у полненькой русачки в две тощие, а у казашки или даже японки – в одну толстую, длинную, так что в невесомости она плыла и извивалась, похожая на черную блестящую змею. Кроме школьного возраста от экипажа их еще отличали пионерские галстуки.
Девчонки не обращали на Алексея Архиповича никакого внимания, продолжая шептаться, хихикать и щипать друг друга.
– Привет, – сказал он, и пара голубых и пара карих глаз уставились на него.
– Здрасьте, – сказала полненькая белянка. Черненькая кивнула.
– Как проходит вахта? – Алексей Архипович даже во сне придерживался того мнения, что с детьми не следует сюсюкаться, с ними надо разговаривать как со взрослыми. – Нет ли угрозы метеорной атаки?
Девчонки захихикали, пошептались, и белянка отрапортовала:
– Вахта проходит штатно, товарищ командир. Угрозы метеорной атаки нет. Солнечная корона в спокойствии.
– Отлично, – кивнул Алексей Архипович. – А что вы тут вообще делаете?
Хотя это и сон, но даже во сне он удивлялся присутствию на корабле двух детей. Будь это кино или даже научно-фантастическая книга, две девчонки в сюжете могли бы наличествовать на радость детской аудитории (Алексей Архипович помнил, с каким восторгом смотрел фильм «Полет на Луну», где на корабль пробрался простой советский пионер), но здесь, на «Заре»!
– Несем вахту, товарищ командир! – отрапортовала белянка и отдала пионерский салют. Она была побойчее своей подруги, которая смущенно улыбнулась.
Алексей Архипович перевернулся, и теперь казалось, что девочки сидят под потолком, но именно так он мог их лучше рассмотреть среди тесноты выступающих приборов. Только теперь он заметил, что на ногах у них теплые белые носки, а не мягкие тапочки, а на шевронах вытканы имена – у белянки «Вера», у молчаливой – «Надежда». Фамилии отсутствовали.
Та, что была Надеждой, прижала в очередной раз косу к груди и наклонилась к Вере, неслышно заговорив на ухо.
– У нас вам послание, товарищ командир, – сказала Вера. – Очень важное.
– Можно называть меня Алексей Архипович, – сказал он. – Мы же в одной команде, так?
– Так точно, товарищ… Алексей Архипович, – сказала Вера. – Только мы пока не в одной команде, мы вам снимся.
– Первый раз вижу сон, в котором мне говорят, что это сон, – признался Алексей Архипович. – А послание важное?
– Очень, – сказала Вера и толкнула Надежду в бок. Та закивала в подтверждение. – Важнее не бывает.
– Так дело не пойдет, товарищи курсанты, – сказал Алексей Архипович. – Если сообщение важное, и даже очень, то его надо не во сне сообщать, а наяву. Иначе я его забуду или не придам значения. Мало ли что во сне приснится!
Девочка задумалась, посмотрела на подружку.
– А ведь он прав, мы как-то об этом и не подумали, – наконец сказала Вера. – Я тебе говорила…
Она не закончила, так как Надежда дернула ее к себе и опять зашептала на ухо. Леонов смотрел на них и теперь уже не мог определить – по какую сторону бодрствования находится. Слишком всё реально. Даже эти невозможные пионерки.
– Хорошо, хорошо, – сказала Вера. – В общем, так и никак иначе. Мое дело сказать, ваше дело не поверить, забыть и всё такое.
– Слушаю, – сказал Алексей Архипович.
– Этот мир – ваш, – Вера ткнула пальцем в висевшую на пульте распечатку карты Марса с отмеченным маршрутом экспедиции. – Распоряжайтесь им как хотите, но на Землю не возвращайтесь.
Алексей Архипович поперхнулся от услышанного. Даже для сна это чересчур.
– Что значит – наш? И почему не возвращаться на Землю? Как же мы выживем на Марсе? У нас и запасов только на год.
Надежда отстегнула ремень, оттолкнулась от кресла и подплыла к иллюминатору. Поманила пальцем Алексея Архиповича. Он последовал за ней.
Внизу расстилался Марс.
Наверное Марс, потому что в нем ничего не осталось от мертвой красной планеты. Теперь он был зеленым. И дышал. С поверхности там и тут поднимались огромные фонтаны пара, которые расплывались в атмосфере похожими на земные циклоны шапками. Но самым удивительным оказались проступавшие на поверхности правильные голубые линии – те самые марсианские каналы, о которых столь замечательно написал Рэй Брэдбери.
Глядя на эти каналы, Алексей Архипович вспомнил, хотя вряд ли во сне человек сохраняет способность вспоминать, как в первый вечер по приезде в Звездный городок его, нового члена отряда космонавтов, посвящали в космическое братство – заставили в костюме залезть в ванну и принять на себя таз ледяной воды. «Во имя космического Нептуна!» – гнусавил Герман Степанович, подражая батюшке в храме, благословляя мокрого и дрожащего от холода Алексея Архиповича и еле сдерживая смех.
– Когда вы там обживетесь и у вас родятся дети, то назовите их, пожалуйста, Надеждой и Верой, и Любой, и Светой, и Настей, – Надежда опять зашептала на ухо Вере. – Да, и еще Демон… ой, простите, Мишей, и еще про Зая не забудьте… Зай, понимаете? И еще… и еще… – Девочка продолжала перечислять имена, а Алексей Архипович хотел сказать, что завести столько детей на Марсе им будет непросто, но промолчал. Почему бы и нет?
А где-то на пределе слышимости играло радио и доносилась веселая песенка:
Я со звездами сдружился дальними, Не волнуйся обо мне и не грусти. Покидая нашу Землю, обещали мы, Что на Марсе будут яблони цвести!Эпилог
Жили-были на Марсе две самые обычные девочки – одна умная, а другая еще краше.
Конец
Комментарии к книге «Крик родившихся завтра», Михаил Валерьевич Савеличев
Всего 0 комментариев