Грег ИГАН АКСИОМАТИК Сборник рассказов
БЕСКОНЕЧНЫЙ УБИЙЦА Рассказ
Greg Egan. The Infinite Assassin. 1991.
В бесконечном множестве миров убийца преследует сновидца, который угрожает существованию реальности.
Одно в этом мире не меняется никогда. Стоит какому-то S-наркоше перевернуть реальность вверх тормашками, как меня посылают в самую карусель — задать ему перцу.
Почему меня? Я стабилен. Надежен. Заслуживаю доверия. Так они мне говорят после каждого отчета. Психологи Компании (каждый раз новые) восхищенно качают головами, проглядывая его, и объясняют, что я теперь и тогда — одна и та же личность. Неизменившаяся.
Параллельных вселенных существует бесконечное множество — такое же бесконечное, как и множество действительных чисел, с множеством целых тут сравнения некорректны. Количественная оценка «неизменности» требует сложных математических расчетов, однако, грубо говоря, я так или иначе сохраняю самотождественность. От мира к миру я меняюсь в меньшей степени, чем все остальные. В какой степени? В скольких мирах? В достаточной, чтобы сохранять полезность. В достаточном количестве, чтобы я хорошо делал свою работу.
Мне так и не сказали, как Компания это узнала и как нашла меня. Я был нанят в девятнадцатилетнем возрасте. Меня хорошо натренировали. Подозреваю, что и мозги заодно промыли.
Иногда я размышляю, что со мной сделала эта стабильность и в какой мере она является моим личным качеством. Возможно, истинным инвариантом является способ моей тренировки? Возможно, если подвергнуть таким тренировкам бесконечное множество разных людей, результат всегда будет одним и тем же, сойдется к одному и тому же индивиду? Сошелся к одному и тому же?..
Не знаю.
* * *
Разбросанные по планете детекторы уловили мельчайшие признаки зародившегося Вихря и уточнили позицию его центра до нескольких километров. Это самая надежная оценка, какую могу я ожидать. Технологический обмен между Компаниями в параллельных мирах неограничен, в целях однородной оптимальности реагирования. Но даже в лучшем из миров детекторы слишком громоздки и неточны, чтобы установить положение центра с большей достоверностью.
Вертолет высаживает меня на пустоши у южной окраины Лейтаунского гетто. Я никогда здесь не бывал, но серые бетонные заграждения и забранные решетками окна до боли знакомы. В каждом крупном городе на Земле (на каждой Земле из всех мною виденных) есть квартал наподобие этого, обязанный своим существованием политике дифференциального усиления. Использование вещества S или торговля им строго запрещены, в большинстве стран они караются многократной смертью, но властям проще согнать наркош в отдельный район, чем обрабатывать их поодиночке, разбросанных по всему городу. Если попадешься на S в чистеньком ухоженном пригороде, тебе влепят в лоб пулю, но здесь полицейских нет вообще, так что и пуль бояться нечего.
Я направляюсь на север. Четыре часа утра, а уже жарко, как в джунглях. Стоит мне покинуть буферную зону, улицы заполняются толпой. Люди снуют туда-сюда, между ночными клубами, лавками по продаже алкоголя, игровыми домами, борделями… Уличное освещение не работает, потому что власти отрезали район от городской энергосети, но какой-то местный умник придумал заменить обычные фонари тритий-фосфорными, которые не нуждаются во внешнем источнике энергии и испускают холодный, бледный, так и хочется сказать — молочный свет, вот только молочко это радиоактивно.
Бытует мнение, что S-наркоши ничего не делают, только грезят двадцать четыре часа в сутки. Оно ошибочно. Они едят, пьют, срут и тратят деньги, как и все мы. Просто, пока большая часть легиона личностей каждого наркоши спит, остальные продолжают закидываться.
Разведка Компании докладывает, что в Лейтауне образовался Вихрекульт, и его приверженцы постараются мне помешать. Меня уже предупреждали о существовании таких групп, но до стычки дело ни разу не доходило. Малейший сдвиг реальности — и культистов как корова языком слизала. Компания и гетто устойчивы к воздействию вещества S, остальное весьма условно. Я не расслабляюсь лишь потому, что, даже если культисты не повредят миссии в целом, некоторые мои двойники от них несомненно погибнут, как и в прошлом; и не исключено, что ко мне самому это относится тоже.
Я отдаю себе отчет, что неизмеримо большее число моих аналогов выживет. Собственно, этот факт будет единственным различием между мной и ними.
Так что, вероятно, тревожиться насчет смерти нет резона.
Но я тревожусь.
Меня одели скрупулезно: вырядили в сувенирную голорефлекторную рубашку с надписью «Группа Жирные мамаши-одиночки пусть катятся в ад/кругосветный тур», подобрали джинсы и кроссовки нужного фасона. Как ни странно, S-наркоши — стойкие приверженцы определенного течения моды, чего не скажешь об их грезах в целом; вероятно, часть их подсознательно желает разделить грезы и реальность. Пока что я идеально закамуфлирован, но не слишком рассчитываю, что камуфляж мне долго прослужит.
Вихрь набирает скорость, разные части гетто обрушиваются в разные реальности, и перемены мод — едва ли не самый чувствительный маркер такого сдвига. Как только моя одежда покажется вышедшей из моды, буду знать, что повернул не туда.
Высокий лысый мужчина сталкивается со мной, вывалившись из бара. У него изо лба, рядом с ухом, торчит дополнительный скрюченный большой палец. Он поворачивается ко мне и осыпает ругательствами. Я не остаюсь в долгу, но отвечаю осторожнее: у него могут быть в этой толпе друзья, а у меня мало времени, чтобы тратить на подобных идиотов. Я не стараюсь напрягать обстановку, пробую выглядеть уверенным в себе, чуть равнодушным, но не высокомерным или надменным. Этот подход срабатывает: еще секунд тридцать мужик сыплет непристойностями, потом, удовлетворившись этим, отворачивается и, презрительно фыркнув, уходит.
Я иду своей дорогой. Я размышляю, сколько моих двойников не сумели уладить все тихо-мирно.
Я перехожу на быстрый шаг, чтобы компенсировать невольную задержку.
Кто-то догоняет мня и начинает идти рядом.
— Э, слышь? Мне понравилось, как ты его отшил. Тонко, расчетливо, прагматично! Высший класс, чувак!
Женщина немногим моложе тридцати, с коротко стриженными волосами, отливающими синеватым металлом.
— Заткнись. Меня это не интересует.
— Что тебя не интересует?
— Все.
Она качает головой.
— Неправда. Ты тут новичок и чего-то ищешь. Или кого-то. Может, я тебе помогу?
— Отвали.
Она пожимает плечами и отваливает, заметив напоследок:
— На каждой охоте нужен туземный проводник, подумай…
* * *
Через несколько кварталов я поворачиваю в темную боковую улочку. Тут тихо и пустынно. Воняет горелым мусором, дешевыми инсектицидами и мочой. И, клянусь, я чувствую, как в темных заброшенных зданиях вокруг меня спят люди. Грезят под веществом S.
S-наркотик не чета остальным, кайф от S ни сюрреалистичен, ни эйфористичен. Он не похож и на симуляторы: там одни пустые фантазии, абсурдные сказочки о баснословном богатстве и всемирной известности. Под S грезят о жизнях, которые наркоши в буквальном смысле слова могли бы прожить. Они так же достоверны, как реальность. С одним исключением: если содержание грезы наркошу не устраивает, он волен ее оставить и выбрать себе другую (не закидываясь в грезах новой порцией S… хотя и такое бывает). Он или она может перейти туда, где все ошибки отменены, а решения не абсолютны. Жизнь без тупиков и просчетов. Возможно и достижимо все.
S обеспечивает наркоману жизнь в любом параллельном мире, где у него есть аналог, человек, с которым у него достаточно много общего в физиологии мозга для паразитического нейронного резонанса. Генетическая тождественность для этого вроде бы не обязательна, но, например, развитие в раннем детстве однозначно сказывается на состоянии соответствующих нейронных структур.
Для большинства наркош S не делает ничего другого. А у одного на сотню тысяч сон — это только начало. На третьем или четвертом году употребления S они начинают перемещаться между мирами физически. Вытесняя своих аналогов.
Засада в том, что прямой обмен не так-то прост. Нельзя просто взять и переключиться от версий мутанта, обретшего такую власть, ко всем версиям, каким ему бы хотелось стать. Переход энергетически невыгоден: на практике каждый сновидец должен медленно, постепенно перемещаться от мира к миру между всеми точками бифуркации. Эти точки, в свою очередь, заняты другими версиями самого сновидца. Все равно что проталкиваться в толпе или плыть по реке.
Сперва казалось, что мутантов слишком мало, чтобы от них был какой-то реальный вред. Впоследствии открыли явление симметрической парализации: все потенциальные межмировые потоки равновероятны, в том числе и точно отменяющие друг друга.
В первых нескольких случаях, когда такая взаимоблокировка имела место, не случилось ничего, кроме секундного, практически неощутимого миротрясения, проскальзывания реальностей. Детекторы зарегистрировали эти события, но локализовать не сумели: чувствительности еще не хватало.
В конце концов критический порог был превзойден. Установились сложные разветвленные миропотоки с патологическими топологиями, вложение которых полностью осуществимо только для пространства бесконечной размерности. Потоки эти обладают существенной вязкостью и увлекают в себе близлежащие мировые точки. Так возникает Вихрь: чем ближе ты к мутанту-сновидцу, тем быстрее тебя несет от мира к миру.
Все большее и большее число сновидцев вовлекались в поток. Поток набирал скорость. Чем быстрее он тек, тем дальше расходились изменения реальности.
Компания не желает, чтобы вся реальность превратилась в засранные гетто. Моя работа состоит в том, чтобы ограничивать растекание потока.
Я поднимаюсь по боковой улице на возвышенность. В четырех сотнях метров впереди магистраль. Я отыскиваю укрытие в руинах близстоящего дома, вынимаю бинокль и минут пять исследую окрестности. Каждые десять-пятнадцать секунд происходит мутация: у кого-то меняется одежда, кто-то внезапно меняет позу, исчезает в никуда или материализуется из ниоткуда. Бинокль у меня не простой: он умеет подсчитывать частоту таких событий в поле зрения и наносит их на карту, определяя, куда нацелен поток.
Я разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов и оглядываю толпу, из которой выбрался. Там скорость мутаций заметно ниже, но качественно они те же. Сами пешеходы, разумеется, ничего не замечают — вихреградиенты, как обычно, так малы, что двое людей в поле зрения друг друга на переполненной улице почти наверняка принадлежат к одной и той же вселенной. Перемены видны лишь на расстоянии.
Фактически же я подошел ближе к центру Вихря, чем пешеходы к югу от меня, и большей частью наблюдаемые мной изменения вызваны моим собственным межмировым движением. Я давно уже покинул мир своих последних нанимателей. Вскоре вакансия эта заполнится, если уже не заполнилась.
Я провожу третий цикл наблюдений на некотором расстоянии от линии север-юг, соединяющей первые две реперные точки. Таким образом я получаю триангуляционную оценку позиции центра Вихря. С течением времени он перемещается, но не очень быстро. Поток течет между мирами, где центры Вихрей близки друг к другу, так что местоположение их самих изменяется в последнюю очередь.
Я спускаюсь с возвышенности и поворачиваю на запад.
* * *
Я снова на свету, в толпе, жду паузы в уличном движении. Кто-то трогает меня за плечо. Я разворачиваюсь: это опять та синеволосая женщина. Я гляжу на нее с выражением вежливой скуки, но молчу. Вряд ли это та же самая ее версия, что встречала другую версию меня самого. Зачем зря рушить ее картину мира? Впрочем, некоторые местные жители уже наверняка заметили, что дело неладно — достаточно послушать, как радиостанция истерически скачет с песни на песню, — но я не заинтересован в распространении таких вестей.
— Я помогу тебе ее найти, — говорит она.
— Кого?
— Я в точности знаю, где она. Тебе не нужно занимать время измерениями и расчётами…
— Заткнись. Идем.
Она нерешительно следует за мной в переулок. Возможно, это засада. Чья? Вихрекультистов? Но в переулке пусто. Уверившись, что мы одни, я прижимаю ее к стене и вытаскиваю оружие. Она дрожит, но явно не от удивления. Она не кричит и не сопротивляется. Я исследую ее встроенным в пушку магнитно-резонансным сканером. Никаких скрытых трансмиттеров, никакого оружия, никаких сюрпризов.
— Почему бы тебе не сказать мне, — спрашиваю я, — что все это значит?
Я готов поклясться, что никто не видел меня на возвышенности. Впрочем, если это был не я, а мой аналог, может статься, что его-то она и видела. Это бывает редко, но все же случается.
Она прикрывает глаза и говорит тихо:
— Я хочу сэкономить тебе время. Только и всего. Я знаю, где сновидица. Я помогу тебе ее разыскать.
— Зачем?
— Зачем? У меня тут бизнес, и я не хочу видеть, как он сливается вниз по кроличьей норе. Ты вообще знаешь, что это такое — восстанавливать все контакты, все связи после Вихря? Ты что, думаешь, у меня останется страховка!
Я не верю ни единому ее слову, но решаю подыграть. Это проще, чем вышибать ей мозги.
Я отвожу пушку и достаю из кармана навигатор.
— Покажи.
Она тычет пальцем в здание километрах в двух к северо-востоку.
— Пятый этаж, номер 522.
— Откуда ты знаешь?
— Там мой приятель живет. Он заметил сдвиги еще до полуночи и связался со мной. — Она истерически хихикает. — Я его не так хорошо знаю, но… наверное, он знает меня другой.
— Почему ты не убежала, когда услышала новости?
Она яростно трясет головой.
— Да пойми ты, нет ничего хуже, чем удирать! Я потеряю этот мир, который мне знаком, а то, что за пределами города, меня никогда не интересовало. Мне по барабану, кто у нас в правительстве или на поп-эстраде. Мой дом здесь. Если Лейтаун сдвинется, лучше уж пускай унесет меня с собой. Или часть меня.
— Как ты меня нашла?
Она пожимает плечами.
— Я знала, что ты явишься. Все знают, что такой человек должен прийти. Разумеется… я не знала, как ты выглядишь. Зато я знаю этот район и сразу замечаю незнакомцев. Ну и… кажется, мне повезло.
Повезло. Точно сказано. У некоторых моих аналогов будут свои воспоминания об этом разговоре, а у остальных — вообще никакого разговора. Еще одна случайная задержка.
Я сворачиваю навигатор.
— Спасибо за информацию.
— Не за что, — говорит она.
И добавляет мне вдогонку:
— Ты же знаешь, мне не привыкать.
* * *
Я убыстряю шаг, другие мои версии наверняка поступают так же, пытаясь скомпенсировать потерянное время. Я не надеюсь на идеальный синхрон, однако дисперсия хитра: если не приложить усилия для ее минимизации, кончится дело тем, что я обнаружу себя путешествующим к центру Вихря по всем возможным путям. Займет это целые дни.
Хотя обычно мне удается компенсировать потерянное время, свести задержку совсем на нет не получается никогда. Я трачу разное время на разных расстояниях от центра, следовательно, мои аналоги сдвигаются неоднородно. Теоретические модели показывают, что в определенных условиях это приведет к разрывам; меня затянет в разные слои потока и вырвет из синхрона с остальными. Все равно что пытаться уменьшить вдвое количество чисел от 0 до 1, начав с дыры между 0,5 и 1 и затем «размазывая» ее до бесконечности в кардинально [1] идентичные, но геометрически уполовиненные. Ни одни аналог не погибает, и ни в каком из миров я не появляюсь в двух версиях, но разрывы тем не менее появятся.
Я не колеблюсь, устремляясь по сообщенному информатором адресу мутантки-сновидицы. Истинна информация или нет, в любом случае из всех миров, захваченных Вихрем, к успеху я приду лишь в незначительной доле — во множестве меры нуль, выражаясь математически строго. Любое действие, предпринятое в нуль-множестве, никак не повлияет на целостность самого потока. Если это так, то все мои поступки в определенном смысле не имеют значения: пускай даже все мои аналоги, получившие эту информацию, покинут Вихрь, на исходе миссии это никак не скажется. Множество меры нуль нельзя раздробить. Но ведь мои действия как индивида вообще не имеют никакого значения — никогда. Если я, и только я один, погибну, потеря эта будет пренебрежимо малой — инфинитезимальной. Однако я не способен знать, а не действую ли я в одиночестве.
На самом-то деле некоторые мои аналоги уже наверняка утрачены: как бы ни стабильна была моя личность, квантовые перестановки ее подтачивают. Когда бы ни был возможен физически определенный выбор, мои аналоги совершают, и продолжат совершать, единственный его акт. Глядя на все эти ветви, можно сказать, что моя личность проистекает из раздробленности, из их относительной плотности, и представляет собой статичную, предопределенную математически структуру. Свободная воля — артефакт рационалистических подходов. Я обречен принять все верные решения и допустить все мыслимые просчеты.
Но я «предпочитаю» (с оглядкой на применимость этого слова в данном случае) не слишком часто размышлять подобным образом. Единственный безопасный способ самоанализа для меня состоит в том, чтобы считать именно себя тем, кто среди множества аналогов обладает свободой воли. Я игнорирую натяжки во имя когерентности. Я подчинен процедуре. Я делаю все, что могу, чтобы… сконцентрировать себя и свое присутствие.
Я мог бы тревожиться о тех аналогах, кому суждено умереть, провалиться, дезертировать, но на этот случай есть простое решение: их я не учитываю. Я волен как мне угодно определять собственную личность. Может, я и вынужден принимать как данность тот факт, что личность эта множественна, однако границы этого определения прочерчиваю только я один. Я выживаю и прихожу к успеху. Другие — это кто-то еще.[2]
Найдя удобное укрытие, я произвожу третью рекогносцировку. Все равно что прокрутить получасовой видеоролик за пять минут — вот только фон не меняется резко: за исключением нескольких существенно коррелированных пар, люди появляются и исчезают вполне независимо друг от друга, перепрыгивают из мира в мир и сдвигают реальность хотя и более-менее согласно, однако ничуть не заботясь о том, в каком месте при этом окажутся. Определение этого так сложно, что проще принять процесс за случайное блуждание. Несколько человек вообще не исчезают. Один как приклеился к углу улицы — только прическа у него менялась радикально, по крайней мере раз пять.
Когда замеры завершены, компьютер бинокля вычисляет координаты центра Вихря. В шестидесяти метрах от дома, указанного мне синевлаской: вполне приемлемая погрешность. Надо полагать, она сказала правду, но что это меняет? Я должен игнорировать ее.
Направляясь к цели, я задумываюсь, а не могло ли быть так, что в том переулке я все же попал в засаду. Возможно, местоположение мутантки было мне указано с умыслом заморочить, отвратить меня.
Возможно, женщина подбрасывала монетку и тем расщепляла вселенные: выпадет орел, выдаст положение сновидицы, выпадет решка, промолчит. Могла она бросить и кости — это открывало больший простор для стратегий.
Это лишь теория, но предположение мне нравится. Если это лучшее, на что Вихрекульт сподобился в попытке защитить свое божество, значит, опасаться мне смысла нет.
* * *
Я сторонюсь магистралей, но даже на боковых улицах вскоре ширятся вести. Люди — истерически веселые или мрачные — бегут во все стороны. У кого-то руки пусты, кто-то тащит за собой нехитрый скарб. Один мужчина носится от двери к двери, разбивает кирпичами окна, будит обитателей, возвещает им о катастрофе. Направление бегства не однородно, они просто стараются выскользнуть из гетто, удрать от Вихря; находятся, впрочем, и такие, кто в панике ищет своих друзей и близких, родственников и возлюбленных, которые вот-вот станут незнакомцами. Я от всей души желаю им преуспеть.
За исключением центральной зоны поражения, сновидцы и не пошевельнутся. Сдвиг для них мало значит, доступ к миру грез открыт отовсюду… ну, по крайней мере, они так думают. Кое-кто, вероятно, в состоянии аффекта, поскольку Вихрь способен затянуть их в миры, где вещество S неизвестно. Там у мутанта аналог, который в жизни об этом наркотике даже не слыхал.
Я поворачиваю на длинную прямую улицу. Невооруженным глазом заметно то, о чем пятнадцать минут назад мог сообщить только компьютер бинокля. Люди возникают и исчезают, мельтешат. Никто не остается на месте достаточно долго, некоторым удается проделать десять-двадцать метров до исчезновения. Многие спотыкаются на пустом месте или о реальные препятствия, орут проклятия. Свойственная людям уверенность в постоянстве окружающего мира бесцеремонно разрушена. Кто-то бежит вслепую, опустив голову и выставив руки. Большинству хватает ума передвигаться пешком, но на дороге полно разбитых и брошенных машин, они тоже появляются и исчезают; одну я успеваю заметить в движении — ненадолго.
Своего аналога я еще ни разу не видел. Я никогда его не видел. Случайное блуждание может забросить меня в один и тот же мир дважды — но вероятность этого является множеством меры нуль. Представьте себе мишень для дартса и бросьте в нее два дротика. Вероятность попасть дважды в одну и ту же точку — идеализированную, нульмерную точку — равна нулю. Если повторить эксперимент в бесчисленном множестве миров, попадание будет зарегистрировано во множестве меры нуль.
Перемены производят наибольшее впечатление на расстоянии. Пока я перемещаюсь, активность толпы их визуально чуть сглаживает. Но путь мой лежит в области более резких градиентов, а значит — в средоточие хаоса. Я двигаюсь размеренным шагом, присматриваясь к возникающим из ниоткуда препятствиям и сдвигам ландшафта.
Тротуары иссыхают, проезжая часть остается, но здания вокруг становятся причудливыми химерами. Фрагменты слеплены вкривь-вкось, взяты из разных архитектурных стилей. Затем из совершенно разных построек. Такое впечатление, что вокруг меня на предельной скорости работает архитектурный голографический конструктор. В скором времени большая часть «зданий» распадается, не выдержав случайного распределения нагрузок. Путь становится опасным, так что мне приходится выйти на проезжую часть и протискиваться между машин. Движение давно прекратилось, но простое перемещение между «стационарными» кучами металла тоже доставляет трудности. Препятствия возникают и пропадают. Иногда проще дождаться, пока они исчезнут сами собой, чем возвращаться и искать пути обхода. Временами меня зажимает со всех сторон, однако никогда — надолго.
Наконец в большинстве миров все здания вокруг распадаются, и край проезжей части становится более или менее проходимым. Гетто как после землетрясения: если оглянуться вдаль от Вихря, не увидишь ничего, кроме серого тумана обобщенных построек. Отсюда кажется, что здания движутся как одно целое, а может, там и вовсе ничего не уцелело; в любом случае, я сдвигаюсь куда быстрее, и горизонт размазан в аморфную кашицу миллиардов равновероятных возможностей.
Передо мной возникает рассеченная от макушки до паха человеческая фигура, колеблется и пропадает. У меня сводит в ком кишки, но я продолжаю путь. Я знаю, что такова судьба большинства моих версий, но эти смерти я объявляю и считаю смертями незнакомцев. Градиент вырос настолько, что разные части тела может утянуть в разные миры, и статистика дает неутешительный прогноз вероятности их успешной анатомической рекомбинации. Впрочем, скорость этой роковой диссоциации ниже, чем показывали вычисления: каким-то образом человеческое тело сохраняет тенденцию к целостности и сдвигается как единое куда чаще, чем позволяет ему теория. Физические основы этой аномалии пока не изучены. Как и физические основы способности человеческого мозга создавать иллюзию уникальной истории, иллюзию времени и личности, склеивая воедино разные ветви и сектора суперпространства.
Небо наливается светом. Странным серовато-синим светом, совершенно невиданным у обычного небосклона. Улицы пребывают в постоянном движении, на каждом втором-третьем шаге асфальт сменяется брусчаткой, бетоном, песком, причем, разумеется, на разных высотах, и даже, на краткое время, выжженной солнцем травой. Навигационный имплантат в голове указывает мне путь сквозь хаос. Облака пыли и дыма рассеиваются и наползают, а потом…
…потом возникает квартал жилых домов, чья поверхность местами посверкивает, но в остальном не выказывает признаков распада. Скорость Вихря тут выше, чем где бы то ни было, но уже вступил в силу балансирующий эффект: миры, между которыми течет поток, тем ближе друг к другу, чем ближе ты к сновидцу.
Строения расположены примерно симметрично. Что находится в центре, я знаю и так. Я бы ни при каких условиях не ошибся в этом выводе, значит, и дурацкие умозаключения насчет попыток сбить меня с пути были бессмысленны.
Вход осциллирует между тремя основными вселенными. Я выбираю левую. Это стандартная процедура, которую Компания приняла задолго до моего поступления на работу. Она применяется для перемещения между различными Компаниями. Разумеется, какое-то время могли бытовать иные инструкции, но эта схема давно их вытеснила, поскольку других указаний я никогда не получал. Мне хотелось бы подчас сойти с пути или выбрать иную альтернативу, но я не смею выступить с таким предложением. Ясно, что оно будет скорее спущено вниз по потоку, чем принято к действию. У меня нет выбора, только пользоваться предписанной процедурой для минимизации межмирового разброса.
Из вестибюля поднимаются четыре лестничных колодца. Все превратились в кучи сверкающего мусора. Я поворачиваю к левому крайнему. Гляжу вверх: утренний свет пробивается из множества допустимых окон. Промежутки между бетонными остовами ступеней, сокрытыми в кучах, более или менее постоянны. Разности энергий между различными состояниями столь массивных макроструктур слишком значительны, придают им большую, чем можно полагать, устойчивость.
Лестничные ступени, а иногда пролеты, сохраняют подобие формы. С течением времени здание, несомненно, растрескается и рухнет; сновидица погибнет вместе с ним мир за миром. Поток иссякнет. Но как далеко успеет унестись к тому моменту Вихрь?
Я несу маленькие, но вполне пригодные для моей задачи взрывные устройства. Одно я устанавливаю внизу лестницы, произношу кодовые слова и убегаю. Перебежав вестибюль, оглядываюсь. Заметных изменений в куче мусора не произошло: бомба провалилась в иной мир. Впрочем, в каком именно мире из бесконечного их множества она сработает, лишь вопрос веры и опыта.
Там, где была дверь, уже ничего нет. Я наталкиваюсь на стену, отступаю, разбегаюсь и прохожу насквозь. Бегу через дорогу. Передо мной появляется брошенная машина. Я прячусь за ней, укрываю голову.
Восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один.
Двадцать два?
Ни звука. Я гляжу вверх. Машины нет. Здание осталось стоять и продолжает посверкивать.
Озадаченный, я поднимаюсь. Иногда бомбы отказывают — должны отказывать… Но взорвалась она в достаточном числе миров, чтобы поток иссяк.
Так что же случилось? Вероятно, сновидица уцелела на небольшом, но связном участке потока и успела замкнуть его в петлю. А мне не повезло очутиться поблизости. Я выжил, но как? Миры, в которых бомба срабатывает, разбросаны случайно, однородно, достаточно плотно, чтобы дело было сделано. Вероятно, проявил себя какой-то странный эффект кластеризации. Налицо разрыв.
Или же меня затянуло в поток. Теоретические условия этого всегда казались мне слишком натянутыми, чтоб реализоваться в реальной жизни, но что, если этот миг настал? Разрыв моего присутствия вниз по течению привел к тому, что в определенном множестве миров бомба вообще не была заложена. Это множество захватило меня, как только я вышел из здания, и моя скорость сдвига переменилась.
Я «возвращаюсь» к лестничному колодцу. Никакой невзорвавшейся бомбы. И следа моего присутствия. Я устанавливаю запасную бомбу и убегаю. На сей раз я не ищу себе укрытия, а просто ложусь на землю.
Ничего.
Я пытаюсь успокоиться и визуализировать вероятности. Если бы разрыв, лишенный бомб, не полностью миновал разрыв моего присутствия к моменту детонации первого устройства, я все еще оказался бы вне уцелевшего потока. Значит, остается предположить, что та же последовательность свершилась снова.
Я глазею на невредимое здание. Я — те, кто выживают. Так я определяю себя. Иного не требуется. Но кто же провалился? Если меня не было в определенной части потока, значит, и терпеть неудачу в этих мирах было некому. Кто же потерпел ее? Кого мне винить? Тех, кто успешно заложил бомбу, но «не сумел» этого сделать в иных мирах? Отношусь ли к ним я сам! У меня нет способа это проверить.
Дальше-то что? Как широк разрыв? Насколько близок я к нему? Сколько раз мне еще суждено терпеть неудачу?
Я решаю продолжать попытки убить сновидицу, пока не добьюсь успеха.
Я возвращаюсь к лестничному колодцу. Промежутки между ступенями около трех метров. Для подъема я использую небольшую «кошку» на короткой веревке. «Кошка» выстреливает начиненный взрывчаткой дротик в бетонный пол. Если веревка разматывается, вероятность разным ее частям оказаться в различных мирах возрастает, поэтому я должен спешить.
Я систематически обыскиваю первый этаж, как если бы никогда не слышал про номер 522. Стены разъезжаются и съезжаются, не прекращая рябить вероятностями. Обстановка крайне бедная. Кое-где попадаются скудные пожитки постояльцев. Закончив с этим, я останавливаюсь и жду, пока часы в моей голове не покажут следующее кратное десяти значение минут. Стратегия не безукоризненна — некоторые отставшие аналоги провалятся больше чем через десять минут. Но, сколько бы ни ждать, лучшей не придумать.
На втором этаже тоже никого, но он оказывается чуть стабильнее. Несомненно, я двигаюсь к сердцу Вихря.
На третьем этаже архитектура почти неизменна. На четвертом в уголках комнат еще что-то поблескивает, в остальном же он совершенно обычен.
На пятом…
Я выбиваю двери одна за другой, методично двигаясь по коридору.
502.
504.
506.
Я мог бы и не соблюдать очередности, подойдя так близко, но мне так легче: знать, что не осталось никакого шанса для перегруппировки.
516.
518.
520.
В конце комнаты 522 стоит кровать. На ней девушка. Волосы ее — сверкающее алмазное гало вероятностей. Одета она в прозрачную дымку. Тело же кажется прочным и постоянным. Опорная точка, вокруг которой вращается весь ночной хаос.
Я вхожу, прицеливаюсь ей в голову и стреляю. Пуля пролетает несколько миров и убивает ее аналога вниз по течению. Я стреляю снова и снова, подсознательно ожидая получить себе между глаз пулю близнеца. Или, может быть, увидеть, как замирает поток — ведь живых сновидиц осталось слишком мало, чтобы поддерживать его течение. Должно было остаться…
Ничего подобного.
— Ты зря теряешь время.
Я разворачиваюсь. Синевласка стоит в проеме двери. Я перезаряжаю оружие, она не пытается меня остановить; руки у меня трясутся. Я поворачиваюсь к сновидице и убиваю еще двадцать четыре ее аналога. Версия, лежащая передо мной, остается в живых. Поток продолжает течь.
Я снова перезаряжаю пушку и нацеливаю ее в синевласку.
— Что ты со мной сделала? Я что, остался один? Ты убила всех остальных?
Но это же чушь… а если так, то как она меня видит? Я был бы моментальным, неощутимым отсверком на краю поля зрения каждого ее аналога. Она бы даже не узнала, что я здесь.
Она качает головой и вежливо говорит:
— Мы никого не убивали. Мы тебя отобразили. В канторову пыль.[3] И всех. Все вы живы — но никто из вас не в состоянии остановить поток.
Канторова пыль: фрактальное множество, бесконечно делимое, но меры нуль. Разрыв моего присутствия не единичен: их бесконечное число. Бесконечный ряд все уменьшающихся прогалин — все ближе, и ближе, и ближе… Но…
— Но как? Ладно, ты меня задержала, ты со мной заговорила, но как тебе удалось скоординировать все задержки? Как ты рассчитала эффекты? Это потребовало бы…
— Бесконечной вычислительной мощности?[4] Бесконечного числа людей? — Она едва заметно улыбается. — Я — бесконечное число людей. Все мы — сновидцы под веществом S. Все мы снимся друг другу. Мы действуем вместе, синхронно, как единое — или же порознь. Возможны и промежуточные варианты, как твой. Те мои аналоги, что видят и слышат тебя, делятся сенсорными данными с остальными моими версиями.
Я разворачиваюсь к сновидице.
— Зачем тебе ее защищать? Она никогда не получит желаемого. Она разрывает город на части, а конечной цели так и не достигнет.
— Здесь не достигнет.
— А где? Она пересекает все миры, в которых существует! Куда еще ей отправиться?
Женщина качает головой.
— Кто создатель этих миров? Альтернативные исходы физических процессов. Но на этом творение не останавливается. Возможность перемещения между мирами оказывает аналогичное воздействие. Суперпространство как таковое тоже расщеплено на версии, содержащие все возможные межмировые потоки. И потоки высших порядков между этими версиями суперпространства. Вся структура разветвляется снова и снова…
Я закрываю глаза, потому что голова идет кругом. Представить себе только это нескончаемое восхождение по бесконечностям…[5]
— Так что в каком-то мире сновидица всегда побеждает, что бы я ни предпринимал?
— Да.
— И где-нибудь всегда побеждаю я, потому что ты бессильна со мной совладать?
— Да.[6]
Кто же я! Я — множество тех, кто победил. Тогда кто же я?
Я — никто.
Я — множество меры нуль.
Я роняю пушку и делаю три шага к сновидице. Моя одежда, и так уже потрепанная, изгрызенная потоком, разлетается по разным мирам и опадает.
Я делаю еще один шаг.
Внезапно становится жарко. Я останавливаюсь. Мои волосы и верхний слой кожи исчезли. Я весь в тонкой кровяной пленке.
Я впервые замечаю, что на лице сновидицы застыла улыбка.
Я задумываюсь, в скольких еще бесконечностях миров я сделаю следующий шаг, в скольких бесконечностях развернусь, отступлю и выйду из номера.
Кем, собственно, я стану, выжив и погибнув всеми возможными способами? Кого спасу от позора?
Себя.
Перевод с английского: Конрад Сташевски.
ДНЕВНИК, ПОСЛАННЫЙ ЗА СОТНЮ СВЕТОВЫХ ЛЕТ Рассказ
Greg Egan. The Hundred Light-Year Diary. 1992.
Люди находят способ передавать послания в прошлое. Теперь в школах проходят то, каким станет мир через сто лет: нас ожидает эпоха всеобщего благоденствия, победа над войнами, болезнями, преступностью. Но что, если потомки лгут?
На Мартин-Плейс,[7] как обычно в обеденную пору, фланировала пестрая толпа бездельников. Я нервно всматривался в лица, но Элисон пока что не видел. Никого даже близко похожего.
Час тридцать семь минут четырнадцать секунд.
Мог ли я ошибиться в чем-то настолько для себя важном? Ведь осознание ошибки уже заполнило бы мой разум… Знание это, впрочем, не имело никакой особой ценности. Разумеется, состояние личности от него бы изменилось. Естественно, оно в какой-то мере повлияло бы на мои действия. Но я уже понимал, что произойдет в конечном счете, и каким окажется это влияние. Я напишу то, что читал.
Волноваться нет смысла.
Я сверился с часами.
1:27:13 превратились в 1:27:14. Кто-то похлопал меня по плечу. Я обернулся.
Элисон.
Конечно же, Элисон.
Я никогда не видел ее во плоти до сегодняшнего дня, но сжатый по методу Барнсли моментальный снимок, забивший весь мой канал связи на месяц, вскоре будет отослан.
Я помедлил и выдал то, что мне нужно было сказать, сознавая, что веду себя очень глупо:
— Приятно тебя тут встретить.
Она засмеялась. Меня внезапно поглотило счастье. Немыслимое, непостижимое. В точности такое, как описано в моем дневнике, как я читал там сотню раз. Удивительно! Впервые я прочел эту запись, когда мне было девять лет. Следующей ночью я опишу ее такой, сев за компьютер. Я буду вынужден так поступить, но как иначе обуздал бы я свою эйфорию?
Наконец-то я встретил женщину, с которой проведу жизнь.
У нас впереди еще пятьдесят восемь лет. Мы будем любить друг друга до самого конца.
— Где пообедаем?
Я нахмурился, решив сперва, что она шутит, и одновременно озадачившись, отчего я оставил себе такую лазейку.
— У Фульвио, разве ты… — начал было я и тут же вспомнил, что она понятия не имеет о таких вещах. 14 декабря 2074 года я запишу восхищенно:
Э. никогда ни о чем тривиальном не думает, она концентрируется на главном.
Дело в том, — вывернулся я, — что они не успеют все приготовить. Они все расписание перекроят, но…
Элисон приложила палец к губкам, склонилась вперед и поцеловала меня. На миг я впал в прострацию и застыл, подобно статуе. Через секунду-другую вернул поцелуй.
Когда мы оторвались друг от друга, я тупо промямлил:
— Я не знал… Я думал, что мы… Я…
— Джеймс, не валяй дурака.
Она была права.
Я смущенно засмеялся.
Чушь какая-то: через неделю мы займемся любовью, и я уже знаю каждую подробность, но этот нежданный поцелуй тем не менее сконфузил меня.
— Пошли, — сказала Элисон, — может, и не успеют они ничего приготовить, но мы подождем и поболтаем. Надеюсь, ты не стал читать все наперед, иначе нам будет очень скучно.
Она взяла меня за руку и повела за собой. Я повиновался. Меня трясло.
На полпути к ресторану ко мне вернулся дар речи.
— Но ты… ты что, знала, как все будет?
Она рассмеялась.
— Нет. Но я не говорю себе всего. Люблю сюрпризы. Буду любить. А ты?
Ее обычный подход меня как-то сковывал.
Э. никогда ни о чем тривиальном не думает.
Об этом разговоре я ничего не знал и затруднялся в выборе слов. Импровизация удавалась мне скверно.
— Сегодня очень важный для меня день, — скучным тоном начал я. — Я всегда думал, что я сохраню для себя наиболее аккуратное и полное, какое только возможно, описание этого дня. То есть, с точностью до секунды нашей встречи. Но я не могу себе вообразить, почему этой ночью мне даже не захочется упомянуть наш первый поцелуй.
Она крепко стиснула мою руку, подалась ко мне и заговорщицким тоном прошептала:
— Но ты так поступишь. Ты утаишь ее от себя. И я тоже. Ты в точности знаешь, что намерен написать, и в точности знаешь, о чем собираешься рассказать. И ты знаешь, что этот поцелуй останется нашей маленькой тайной.
* * *
Фрэнсис Чэнь не был первым астрономом, открывшим охоту на времяреверсивные галактики, но ему первому пришла в голову мысль вести ее из космоса. Он запустил на капитально замусоренную орбиту Земли свой небольшой телескоп. К тому времени все серьезные астрономические проекты переместились в относительно чистый регион внутрисистемного пространства у темной стороны Луны. Десятилетиями космологи строили теории относительно грядущего сжатия Вселенной, перехода ее в фазу, обратную расширению, и надеялись уловить ее свет, знаменующий (возможно) разворот всех стрел времени.
Чэнь полностью засветил фотодетектор и стал искать участок космоса, наблюдение за которым приведет к обращению экспозиции. То есть — утечке тока из массива пикселей, которая сформирует доступное распознаванию изображение. Фотоны от обычных галактик, улавливаемые обычными телескопами, оставляют след в виде изменений зарядового состояния ячеек электрооптической полимерной сетки; наблюдение же за времяреверсивными галактиками приводит к утечке заряда с детекторов, эмиссии фотонов, покидающих телескоп в начале долгого путешествия в будущее Вселенной, чтобы десятки миллиардов лет спустя звезды поглотили их и присоединили их неизмеримо малую лепту к горению великой ядерной топки, повернутому вспять — от уничтожения к формированию протозвезды.
Когда Чэнь объявил об успехе наблюдений, его встретили почти с единодушным скептицизмом. И это была вполне обоснованная реакция, поскольку Чэнь наотрез отказался сообщать координаты наблюдаемого им объекта. Он вообще дал только одну пресс-конференцию, и я смотрел ее запись много раз.
— А что бы произошло, если бы вы нацелили на эту штуку незаряженный фотодетектор? — спрашивал озадаченный журналист.
— Я не смог бы.
— В каком смысле не смогли бы!
— Представьте себе, что вы наводите детектор на обычный источник света. Если детектор исправен, ячейки так или иначе зарядятся. Никакого смысла не имеет заявление «наведу этот детектор на источник света, но сигнала не будет зарегистрирован». Это невозможно. Такого не произойдет.
— Ну да, но…
— Теперь представьте себе обращенную во времени ситуацию. Если вы наведете детектор на источник света, расположенный в зоне обращенного времени, он обязательно должен быть перед этим заряжен.
— Но если вы перед этим специально его разрядите, а потом…
— Простите, но вы не сделаете этого. Вы не сможете.
Вскоре после этого Чэнь удалился в самоизгнание, но, поскольку работу его спонсировали правительственные организации, и она выдержала все проверки аудиторов, копии его заметок остались в архивах. Почти пять лет прошло, прежде чем их там раскопали, и к тому времени теоретики разработали новые модели, делавшие результаты эксперимента Чэня правдоподобнее. Как только координаты попали в открытый доступ, на них набросилась добрая дюжина исследовательских коллективов. Через несколько дней стало ясно, что данные Чэня соответствуют действительности.
Большинство вовлеченных в заварушку астрономов от комментариев воздерживались, но трое позволили себе следующую аналогию.
Представьте астероид, проходящий в нескольких сотнях миллиардов километров от Земли и блокирующий от наблюдения с нее галактику Чэня. В системе отсчета, связанной с времяреверсивной галактикой Чэня, заслон галактики астероидом с околоземной орбиты будет замечен с опозданием на полчаса, когда наконец прибудут последние фотоны, успевшие покинуть галактику до прохождения астероида по линии наблюдения. В нашей системе отсчета время течет в противоположном направлении. Для нас величина задержки будет отрицательной. Мы можем рассматривать детектор, а не галактику, как источник фотонов, однако от детектора потребуется остановить эмиссию фотонов ровно за полчаса до того, как астероид перекроет линию наблюдения, и возобновить ее только тогда, когда путь фотонам до галактики расчистится. Причина и следствие. У детектора нет никакой причины терять заряд и излучать фотоны, даже если причина эта лежит в световом конусе будущего.
Теперь заменим неконтролируемый и маловероятный астероид простым электронным затвором. Окружим линию наблюдения зеркалами, понизив эффективную размерность эксперимента. Пускай затвор и детектор размещены практически вплотную друг к другу. Осветите факелом свое отражение в зеркале, и увидите сигнал, пришедший из прошлого. Осветите зеркало светом, пришедшим из галактики Чэня, и увидите сигнал, приходящий из будущего.
Хаззард, Капальди и Ву разместили пару собранных в космосе зеркал на расстоянии нескольких тысяч километров. Используя множественные отражения, они добились длины оптического пути почти в две световых секунды. На одном конце «линии задержки» они поместили телескоп, направленный к галактике Чэня, на другом — фотодетектор. (С технической точки зрения, впрочем, «другой конец» находился на том же спутнике, что и телескоп.) В первых экспериментах телескоп снабжали затвором, срабатывавшим вследствие «случайного» распада в небольшом количестве радиоактивного изотопа.
Последовательность положений «открытый затвор — закрытый затвор» была введена в компьютер и сопоставлена с графиком скорости разрядки детектора. Два набора данных вполне предсказуемо совпадали. С тем исключением, разумеется, что детектор начинал разряжаться за две секунды до открытия затвора и переставал разряжаться за две секунды до закрытия.
После этого ученые заменили изотопный спусковой крючок ручным управлением и попытались изменить будущее.
Хаззард несколькими месяцами позднее говорил в интервью:
— Сперва мне все это казалось извращенным тестом на скорость реакции: вместо того, чтобы нажать на зеленую кнопку, когда загорается зеленая лампочка, мы должны были нажимать на красную, и наоборот. Сперва я искренне поверил, что «подчиняюсь» велениям сигнала, потому что не в состоянии был отточить рефлексы до такой степени, чтобы выкинуть какой-то противоречащий ему фокус. Теперь-то мне ясно, что, рассуждая так, я всего лишь пытался рационализировать происходящее, но тогда я в это и правда верил. Я настроил компьютер так, чтобы нарушить условленный протокол, но у меня, конечно, ничего не получилось.
— Когда бы дисплей ни заявлял, что вот сейчас я открою затвор, и как бы ни был выражен этот факт, я его открывал.
— Кем вы себя чувствовали? Бездушным автоматом? Узником судьбы?
— Нет. Все это происходило как бы не нарочно, без координации. Я просто не мог нажать неверную кнопку, хотя и пытался. А потом — уже мгновение спустя — во мне зарождалось ощущение естественности, нормальности случившегося. Меня ведь никто не принуждал открыть затвор. Я открывал его именно в тот миг, когда чувствовал в этом потребность, и наблюдал результат. Да, я наблюдал его еще до фактического события, но это мне уже не казалось настолько важным. Стремление к тому, чтобы не открыть его, казалось мне настолько же абсурдным, как если бы я пытался изменить что-то уже наверняка случившееся в прошлом. Вот вы не можете переписать историю. Вы от этого чувствуете себя бездушным автоматом?
— Э-э, нет.
— Так вот, здесь все точно так же.
Устройство легко удалось масштабировать. Замыкая детектор и триггер в петлю обратной связи, эффективную задержку увеличили до четырех секунд, потом четырех часов и четырех дней. Теоретически она могла составить даже четыре века. Истинную трудность представляла ширина полосы пропускания; факт блокировки галактики Чэня или отсутствия таковой мог кодировать единственный бит информации. А сколь угодно малой частоту стробирования затвора сделать тоже нельзя, потому что потеря заряда детектором, после которой он снова готов к засветке, длится почти полсекунды.
И хотя в современных машинах Хаззарда длина эффективного светового пути составляет до сотни световых лет, а сенсоры детекторов насчитывают много гигапикселей, с чувствительностью каждого элемента, достаточной для мегагерцевой частоты модуляции, проблему ширины канала так и не удалось устранить. Правительства и крупные корпорации захапали себе большую часть полосы, оставив народу сущие крохи, но им все мало.
Впрочем, Декларацией прав человека всем от рождения дарованы сто двадцать восемь бит в сутки. Используя самые совершенные методики сжатия данных, в них можно втиснуть до ста слов текста. Чтобы описать будущее в мельчайших деталях, этого явно недостаточно, однако сводка событий дня туда вполне поместится.
Сто слов в день. Три миллиона слов за всю жизнь. Последняя запись в моем дневнике получена в 2032-м, за восемнадцать лет до моего рождения и за сто лет до моей смерти. Историю следующего тысячелетия учат в школах. Конец голода и болезней, конец национализма и геноцидов, конец бедности, эксплуатации и нетерпимости. Впереди у нас славные времена.
Разумеется, если потомки нам не лгут.
* * *
Свадьба получилась примерно такой, какой и должна была быть. Мой лучший друг Приа явился с рукой на перевязи всем напоказ. Мы смеялись над этим происшествием с того самого дня, когда впервые познакомились — десять лет назад, в старших классах.
— А если бы я не пошел в тот переулок? — пошутил он.
— Тогда мне бы пришлось сломать ее. Не переводи мне стрелки на свадьбу!
Переводить стрелки — термин из сказочек для детей. Перевод стрелок — это когда ты корчишь устрашающие гримасы, исходишь потом и, сцепив зубы, принимаешь окончательное решение раз и навсегда — не участвовать ни в чем неприятном для тебя, что, как тебе известно, должно с тобой произойти. В фэнтези-чипах описывался способ избежать этих неприятностей, спихнув их в параллельную вселенную. Достичь этой вселенной можно было путем длительных духовных практик и тренировок воли. Очень существенное значение имел также выбор правильной марки энергетика.
На самом-то деле с широким внедрением машин Хаззарда нападений с увечьями и убийств стало гораздо меньше. Как и жертв естественных катастроф, промышленных катастроф и прочих ЧП. Это не значит, что таких несчастных случаев удавалось парадоксальным образом избежать. Просто о них стали гораздо реже писать в дневниковых записях из будущего. А эти весточки в каждом случае оказывались так же достоверно надежны, как и в первые годы хаззардизации.
Оставались, разумеется, «неизбежные трагедии». Лица, обреченные в них участвовать, реагировали по-разному. Некоторые покорялись судьбе и плыли по течению. Некоторые искали утешения в сомнамбулизме. Другие погружались в виртуальную реальность, ища там выхода в параллельную вселенную.
Когда я в полном согласии с графиком наведался к Приа в сент-винсентскую больницу, оказалось, что на нем живого места нет. Его рука, как и предсказывал дневник, была сломана. Кроме того, грудь, живот и плечи моего друга представляли собой сплошной синяк.
В заключение нападавшие воткнули ему бутылку в задний проход и по очереди изнасиловали.
Я стоял у его койки в совершеннейшем ступоре. На языке у меня вертелись извинения за все те глупые шутки, какие отпустил я в адрес Приа за прошлые годы. Я не мог отогнать от себя чувство вины за случившееся.
Я солгал ему. Я солгал себе.
Потом его накачали транками и анестетиками, и он пришел в себя.
— Блядь, Джеймс, да не напишу я ничего, — проскрежетал он. — Я не буду пугать ребенка описанием того, как это было. Он со страху помрет. И тебе я этого очень не советую.
Я виновато кивнул и поклялся, что не буду.
Разумеется, смысла в клятве не было никакого, но несчастный Приа почти обезумел.
Когда настало время отчитываться за день, я неохотно скормил компьютеру сказочку о последствиях драки. Дневник рассказал мне ее задолго до первой встречи с Приа.
Неохотно?
Или выбора у меня вообще нет? Обречен ли я замыкать этот круг, писать то, что я уже прочитал в прошлом?
Или обе возможности справедливы?
Мотивы времяреверсивного скрипторинга довольно замысловаты, но я уверен, что всегда так и было.
Знание будущего не означает, что человеческий фактор полностью вычеркнули из определяющих его форму уравнений. Некоторые философы судачили об «утрате свободы воли» (я всегда думал, что их у нее никогда и не водилось), но ни единого вразумительного определения этой свободы в их работах я не нашел. Будущее всегда детерминировано. Что же еще определяет человеческие действия, как не уникальный и сложный жизненный опыт каждого индивида вкупе с отпечатавшимися в памяти переживаниями? Кто суть мы, когда решаем, что нам делать? Какой большей свободы могли бы мы пожелать? Если выбор не зиждется лишь на связи причины и следствия, как бы мы могли его достигнуть? Что бы его определяло? Квантовые флуктуации нейронов? (Прежде чем квантовый индетерминизм признали артефактом старого асимметричного восприятия времени, бытовала и такая теория[8]). Или некая мистическая субстанция, именуемая душой? А что тогда определяет ее поведение? Законы метафизики ничуть не уступали сложностью законам нейрофизиологии.
Я полагал, что мы ничего не утратили. Напротив, обрели единственную прежде недоступную форму свободы: свободу знать, кто мы такие. Это знание ныне гравировалось в будущем наравне с прошлым. Жизни наши уподобились натянутым меж двух стен резонирующим струнам. Стоячие волны. Информация из прошлого и будущего сталкивается и интерферирует.[9]
Информация.
И дезинформация?
Элисон оперлась мне на плечо и заглянула в экран.
— Да ты шутишь!
Я нажал кнопку проверки. Абсолютно ненужная процедура, но все ею пользовались.
Текст, напечатанный мною, полностью совпадал с пришедшей некогда из будущего версией. (Строились мысленные эксперименты насчет того, чтобы полностью устранить человека из этого процесса и автоматически переслать в прошлое то, что должно было быть туда передано. Никто не осуществил этого эксперимента на практике, так что, по всей видимости, подобное невозможно.)
Я нажал «Сохранить». Лазер прожег на чипе сегодняшнюю запись. После моей смерти дневник считают с него.
— А если бы я его предупредил? — сказал я в пространство, чувствуя себя полным идиотом. Но я знал, что мне предстоит это сказать.
Элисон покачала головой.
— Тогда бы ты его предупредил. И все равно бы случилось то, что случилось.
— А если нет? Разве не может жизнь обернуться к нам лучшей стороной, чем та, что описана в дневнике? Разве не могло так получиться, что драки вообще не случилось бы?
— Нет. Не могло.
Я некоторое время еще посидел за компьютером, уставившись на слова, которые уже не мог стереть.
Слова, которые я никогда не мог стереть.
Но я ведь пообещал Приа солгать самому себе. И ему тоже. Я поступил правильно. Разве не так?
Я уже много лет знал, как поступлю, но отсюда не следовало, что слова эти предопределены.
Не судьба и не рок написали их. Это сделал я.
Я выключил компьютер, встал и начал переодеваться. Элисон пошла в ванную.
— Мы займемся сегодня любовью? — окликнул я ее. — Я не помню.
— Ты меня спрашиваешь, Джеймс? — рассмеялась она. — Это же ты у нас всегда все такое записывал.
Я сел на постель, внезапно пристыженный. Ну да, блин. Брачная ночь. Это можно было и между строк прочесть.
Но в импровизации я не мастак.
* * *
Австралийские федеральные выборы 2077-го выдались самыми бурными за пятьдесят лет. Им суждено было остаться такими почти до нового века. Дюжина независимых кандидатов, в том числе трое приверженцев нового культа Слуг Отвратившего Лик Свой Господа, поработали на статистику, но так или иначе было ясно, что правительство удержится и славно проработает еще четыре года: о договоренностях позаботились заранее. Предвыборная кампания изобиловала обвинениями лидера так называемой оппозиции в адрес нового премьер-министра. Оппозиционеры не уставали перечислять обещания, которые премьер после выборов нарушит. Та отвечала статистикой грядущих злоупотреблений лидера оппозиции на посту госказначея в середине 2080-х. Экономисты спорили о причинах будущей рецессии. Большинство находили ее необходимым злом, предваряющим преуспеяние 2090-х, и сходились на том, что Свободный Саморегулирующийся Рынок в немыслимой вневременной мудрости Своей найдет/отыскал лучший из вариантов. Я полагал такие выводы лучшим доказательством тезиса «ясновидение не исцеляет от бездарности».
Временами я задумывался, как должны чувствовать себя политики, произнося речи, о которых им впервые рассказали родители, преподнося дневник и объясняя, что ждет их чадо впереди. Видеоролики в канал Чэня обычным людям запихивать не дозволялось; лишь высокопоставленные персоны наделялись привилегией обладания детальными записями своего будущего. Двусмысленность и эвфемизм были изгнаны из их жизней. Камеры могли солгать — подделать цифровое видео не стоит особых трудов. Но не лгали. По большей части… Меня не удивляло, что люди загораются энтузиазмом (или притворяются в том) при виде предвыборных выступлений, даже зная, как плачевны будут результаты. Я достаточно хорошо разбирался в истории, чтобы понять: так всегда и бывало. Но меня интересовало, что происходит в головах самих политиков, вынужденных синхронизировать движения губ и жесты с видеозаписями интервью и дебатов, парламентских заседаний и отчетно-выборных партийных конференций, особенно если учесть, как высоко было качество голокартинки. Они знали наперед каждый жест и каждый звук своей речи. Не охватывает ли их отчаяние? Не чувствуют ли они себя марионетками? (Если да, то, вероятно, так всегда и бывало.)
Или я опять ударяюсь в рационализацию? В конце концов, я каждый вечер вносил новую запись в дневник — записывал то, что мне предстояло записать — и был при этом столь же скован в своих действиях, однако всегда ведь находил им потом вполне разумные обоснования. Почти всегда.
Лиза числилась в предвыборном штабе кандидата, которому суждено было выиграть выборы. Я встретил ее перед голосованием на вечеринке с раздачей пожертвований в партийный фонд. Прежде я ничего не слышал об этом кандидате, но из дневника знал, что на рубеже веков его партия опять будет на гребне волны, со значительным отрывом от конкурентов, а я, возглавляя крупную инженерную фирму, получу от его однопартийцев из правительства несколько выгодных контрактов. По моему собственному выражению, этого ничто не будет предвещать, и для убедительности я послал самому себе выписки банковских транзакций за шесть месяцев вперед. Все же, впервые увидев сумму пожертвований, я слегка ошалел. С тех пор, однако, я приучил себя к этой мысли, и столь существенный дар уже не казался мне в корне противоречащим моим привычкам.
Вечер выдался чрезвычайно скучный (я описал его как «приемлемый»). Когда гости уже начинали расходиться, Лиза села рядом и сказала тоном, констатирующим очевидное:
— Я вам доверяю и собираюсь проехаться с вами в такси.
Я молчал всю дорогу до ее квартиры, благо такси управлялось роботом. Элисон на выходные уехала к школьной подруге, чья мать в эту ночь умрет. Я знал, что не должен изменять ей. Я любил свою жену. Я всегда ее любил. Или, по крайней мере, заявлял, что люблю.
А если этого доказательства недостаточно — ну как бы я утаил от самого себя такой секрет на всю оставшуюся жизнь?
Такси остановилось.
— Что дальше? Ты пригласишь меня на кофе? — спросил я. — И я вежливо откажусь?
— Понятия не имею, — ответила Лиза, — эти выходные для меня тайна.
Лифт был сломан. Записка от управляющей компании извещала: Не работает до 11:06 3 февраля 2078 г.
Я поднялся за Лизой на двенадцать этажей, придумывая извинения.
Я уже доказал, что свободен и способен действовать спонтанно. Я доказал, что события моей жизни — не просто коллекция уловленных во времени мошек.
По правде говоря, знание будущего никогда не доставляло мне особых неудобств. Я не обманывал себя иллюзиями, что могу прожить жизнь, отличную от этой единственной. Мысль о непредвиденном провале в цепи расписанных событий ввергла меня в панику, голова закружилась. Ложь, которую я прежде иногда вписывал на чип, была по сравнению с этим мелкой, простительной. Если же между строк дневника удается вычитать нечто абсолютно непредвиденное… значит, я больше не могу доверять самому себе. Кем я стану? Что со мной произойдет?
Мне показалось, что я ступаю по зыбучему песку.
Мы раздели друг друга. Я трясся.
— Зачем мы это делаем?
— Потому что мы это можем.
— Ты меня знаешь? Ты напишешь обо мне? О нас!
— Нет, — покачала головой Лиза.
— Но… как долго?.. Мне нужно знать. Одна ночь? Месяц? Год? Когда это закончится?
Я схожу с ума: да как можно ввязываться в интрижку; даже не зная, как она закончится?
Она засмеялась.
Не спрашивай меня. Загляни в собственный дневник, если тебе так важно.
Уйти я не мог. Заткнуться тоже.
— Ты же наверняка что-то напишешь. Ты знала, что мы поедем в этом такси.
— Нет. Я просто так сказала.
— Ты…
У меня отнялся язык.
— Но ведь так и получилось, гм?
Она вздохнула, погладила меня по спине и увлекла в постель. Я утонул в зыбучем песке.
— А мы…
Она закрыла мне рот рукой, и я наконец заткнулся.
— Никаких больше вопросов. У меня нет дневника. Я вообще ничего не знаю.
* * *
Лгать Элисон оказалось удивительно легко. Я обрел уверенность, что потом как-то выкручусь. Лгать самому себе — еще легче. Я стал воспринимать дневниковые записи как бессмысленный обязательный ритуал и едва смотрел, что вношу туда. Когда все же удостаивал дневник вниманием, выдержка сразу мне изменяла. Среди лживых, предательских многоточий и эвфемизмов попадались фрагменты откровенной, так и не распознанной в прошлом иронии. Теперь-то я понимал, что значат эти места. От некоторых панегириков супружеской верности и семейным ценностям меня просто тошнило. Я с трудом мог поверить, что так и не разгадал скрытого подтекста.
Но ведь не разгадал.
Риска выдать себя не было. Я волен был распоряжаться своим сарказмом так, как решил.
Как решу.
И ни больше ни меньше.
Приверженцы культов неведения заявляли, что знание будущего выхолащивает души. Утратив способность различать дурное и благое, мы утрачиваем и человеческий облик. Сомнамбулисты исповедовали в целом ту же доктрину, однако рассматривали вышеуказанное обстоятельство не как трагедию, предвещавшую апокалипсис, а как освобождение. Конец ответственности, вины и тревоги, дерзаний и провалов: падение в бездушность, увязание в великом космодуховном бланманже, пока тела выполняют предписанные им действия.
Я сам, зная будущее, или, точнее сказать, веруя в это знание, не чувствовал себя ни лунатиком, ни зомби в бесчувственном аморальном трансе. Я сохранял чувство контроля за своей жизнью. Я ощущал себя единой, растянутой на десятилетия личностью, и никто иной, как я сам, пытался увязать нити судьбы воедино.[10] Как могло это вневременное существо явиться чем-то меньшим, нежели человек? Я вырос на том, что знал о себе: о том, кто я есть, кем я был и кем мне суждено стать.
Но, разрезав ткань судьбы ножницами лжи, я впервые начал чувствовать себя именно что бездушным автоматом.
* * *
Закончив школу, люди обычно уделяли истории мало внимания, будь то прошлая или будущая история. А что уж говорить о серой зоне, простиравшейся между ними и именуемой настоящим. Журналисты продолжали собирать информацию и раскидывать ее во времени, но работа их с дохаззардианских времен претерпела существенные изменения. Тогда прямые трансляции были скорейшим способом распространения информации и обладали реальной, хотя и быстротечной, значимостью. Профессия журналиста не отмерла полностью, застыв в шатком равновесии между апатией и любопытством. Хотя из будущего поступали ровно те же новости, какие они могли нам предложить в настоящем, кто-то ведь должен был эти новости собрать и отправить в прошлое. Аргументация изобиловала изъянами (например, в пространственно-временной динамике возникали самоочевидные вопросы насчет гипотетических альтернативных миров, отмененных собственной противоречивой историей), но я в них не углублялся. Равновесие установилось, отрицать это не было смысла. Мы научились удерживать себя от излишней пытливости.
Когда 8 июля 2079-го китайская армия вторглась в Кашмир для «стабилизации обстановки в регионе», сиречь затем, чтобы отсечь тибетских сепаратистов от линий снабжения оружием и провизией, я не уделил этому происшествию особого внимания. Я знал, что ООН с завидной прямотой урегулирует конфликт. Историки уже десятилетия подряд воспевали дипломатическое мастерство генерального секретаря в разрешении кризиса; ей даже выдали Нобелевскую премию мира за три года до этого события, так сказать, авансом. Редкий жест для консервативной Королевской академии. Я с трудом припоминал, как все обернется, и сверился с общепланетным справочником. Оттуда явствовало, что 3 августа китайцы из региона уберутся, и конфликт будет исчерпан с минимальными жертвами. Удовлетворенный, я занялся своими делами.
Но Приа ковырялся в подпольных сетях для хакеров и фриков; от него-то я и получил первую информацию. Особого вреда эти сети, разумеется, ни для кого не представляли — так, сплетни и злословия. Меня удивляло, что участники сообществ там находят. Иллюзию подключения ко всемирной деревне, пульсометру планеты? Кому нужно привязываться к настоящему моменту, если прошлое и будущее равнодоступны по любому запросу? Кому нужны малозначимые повседневные новости, если взвешенная, проверенная временем версия событий доступна так же оперативно или даже быстрее?
Когда Приа уныло сообщил мне, что в Кашмире развязана полномасштабная война, а счет жертв пошел уже на тысячи, я ограничился ехидным замечанием:
— Ну да, и Мауре выдали Нобелевку за геноцид.
Приа пожал плечами.
— Ты вообще слышал о человеке по имени Генри Киссинджер?
Я признался, что нет.
* * *
Я упомянул этот разговор при встрече с Лизой, полушутя, надеясь, что и она посмеется вместе со мной.
Она извернулась в постели и сказала, глядя мне в лицо:
— Ну да, он прав.
Я не принял этой реплики всерьез. Лиза отличалась специфическим чувством юмора, она вполне могла и поддразнивать меня.
— Не может такого быть, — сказал я наконец. — Я проверял. Все историки сходятся в том, что…
Лиза уставилась на меня с искренним удивлением, быстро сменившимся жалостью. Я знал, что она невысокого мнения о моем интеллекте, но не подозревал, что она меня за такого ребенка держит.
— Джеймс, историю всегда писали победители. Почему в будущем это правило должно нарушиться? Поверь мне, так все и происходит в действительности.
— Откуда ты знаешь?
Идиотский вопрос, конечно. Ее начальник работал в МИДе и должен был занять министерское кресло, как только партия в очередной раз придет к власти. Если у него и нет еще доступа к разведданным, то вскоре появится.
— Ну, мы помогали эту войну финансировать, — сказала Лиза, — вместе с Европой, Японией и Штатами. Спасибо эмбарго, после Гонконгского восстания Китай не мог закупать военные беспилотники. Они выставили людей в устаревшей броне против лучших вьетнамских роботов. Четыреста тысяч солдат и сто тысяч гражданских погибнут, пока участники коалиции сидят в Берлине и режутся в солипсистские видеоигры.
Я глядел мимо нее во тьму, не в силах вымолвить хоть слово.
— Почему? — спросил я наконец, недоверчиво. — Разве нельзя было все уладить заранее?
Она сердито посмотрела на меня.
— Как? Стрелки перевести, что ли? Предотвратить то, о чем знаешь наперед?
— Нет, но… если бы все знали правду, если бы это не утаивали…
— И что с того? Если бы люди знали, что война разразится, ее бы не произошло? Блин, когда ж ты наконец повзрослеешь. Война идет. Прямо сейчас. Больше мне нечего сказать.
Я вылез из постели и стал одеваться, хотя домой спешить смысла не было. Элисон все знает. Вероятно, она с детства знала, что ее муженек окажется подонком.
Полмиллиона погибших.
Это не рок, не судьба, не воля Господня и не Историческая Необходимость, коей мы обречены повиноваться. Это мы сами натворили. Своим враньем и подчинением лжи, которой нас кормят. Полмиллиона человек провалились в междусловные пробелы.
Тут меня вырвало прямо на ковер. Придя в себя, я принес щетку и старательно отчистил его.
Лиза печально созерцала мою возню.
— Ты не вернешься, так ведь?
Я слабо усмехнулся.
— Откуда мне знать?
— Ты не вернешься.
— Я думал, ты не ведешь дневника.
— Не веду.
И я наконец понял, почему.
* * *
Когда я включил компьютер, Элисон проснулась и сонно, беззлобно заметила:
— Некуда спешить, Джеймс. Если ты на сегодняшний вечер дрочил с двенадцати лет, утром ты его наверняка не забудешь.
Я игнорировал ее.
Она вылезла из постели, подошла к столу и заглянула мне через плечо.
— Это правда?
Я кивнул.
— И ты все это время знал! Ты собираешься это послать?
Я пожал плечами и нажал кнопку проверки. На экране выплыло окошко:
95 слов, 95 ошибок.
Я долго сидел, глядя на этот вердикт. О чем я думал? Надеялся перевернуть историю? Надеялся, что мой выплеск ярости переведет войну на другую колею, и реальность растворится вокруг меня, сменившись иным, новым, лучшим миром?
Да нет. История, прошлая и будущая, предопределена. Я не мог вмешаться в работу управляющих ею уравнений, но и мириться с ложью тоже устал.
Я вдавил кнопку «Сохранить» и выжег на чипе девяносто пять слов.
Навеки.
(Я уверен, что у меня не было выбора.)
Эта дневниковая запись стала для меня последней. Вероятно, те же компьютеры, что отцензурировали ее при «посмертной передаче», заполнили оставшееся место экстраполированной безобидной ложью, скормив маленькому Джейми сказочку.
Я блуждал по сетям, прослеживая весь спектр противоречивых слухов и не зная, кому верить. Я ушел от жены и бросил работу. Я перевел стрелки и оставил позади сладкое вымышленное будущее. Уверенности в себе как не бывало.
Когда я умру? Не знаю.
Кого я полюблю? Не знаю.
К чему придет наш мир, к утопии или Армагеддону? Не знаю.
Но у меня теперь открыты глаза, и я улавливаю в сетях крупицы ценных сведений. Там тоже не обходится без подделок и искажений, но лучше уж я буду терзать себя какофонией миллиона говорящих вразнобой голосов, чем снова завязну в болоте гладкой и правдоподобной лжи виновников геноцида, контролирующих машины Хаззарда.[11]
Временами я задумываюсь, какой бы стала моя жизнь без их вмешательства, но вопрос этот, разумеется, идиотский.
Она не могла бы стать иной.
Всеми манипулируют. Все — дети своего времени.
И наоборот.
Что бы ни уготовило мне неизменное будущее, одно я знаю наверняка.
Кто я — по-прежнему еще предстоит решить.
О большей свободе я не мог и просить.
И о большей ответственности — тоже.
Перевод с английского К. Сташевски
Ев'ГЕНИЙ Рассказ
Greg Egan. Eugene. 1990.
— Я гарантирую вам. Я могу сделать вашего ребенка гением.
Сэм Кук (бакалавр медицинских наук, магистр, доктор медицины, член Королевской австралийской коллегии врачей, доктор делового администрирования) перевел крайне уверенный взгляд с Анжелы на Билла, потом снова на Анжелу, как будто призывая возразить ему.
Наконец, Анжела откашлялась.
— Как? — спросила она.
Кук полез в ящик стола и вытащил маленький фрагмент человеческого мозга, помещённый между слоями плексигласа.
— Вы знаете кому это принадлежало? Угадайте с трёх раз.
Билл внезапно почувствовал тошноту. Ему не нужно было трёх раз, но он не открывал рта. Анжела покачала головой и нетерпеливо сказала:
— Понятия не имею.
— Выдающийся, величайший аналитический ум двадцатого столетия.
Билл наклонился вперёд и спросил, потрясённый, но заинтересованный:
— К-как вы это сделали?
— Как я его добыл? Ну, предприимчивый парень, делавший вскрытие, ещё в тысяча девятьсот пятьдесят пятом, взял этот мозг, как сувенир, перед кремацией. Естественно, разные группы засыпали его просьбами о частях мозга для изучения, поэтому, спустя годы, мозг был разделён и разбросан по всему миру. В какой-то момент, списки владельцев пропали, так что большая часть фрагментов, фактически, исчезла. Однако, некоторые образцы несколько лет назад выставлялись на аукционе в Хьюстоне, вместе с тремя бедренными костями Элвиса Пресли. Думаю, кто-то распродавал свою коллекцию. Естественно, мы здесь, в «Человеческом Потенциале», сделали ставку на лучший фрагмент мозга. Полмиллиона долларов США. Не могу припомнить, сколько вышло за грамм, но это стоило каждого цента. Потому, что мы знаем тайну. Глиальные клетки.
— Г-г г-г?
— Они создают нечто вроде структурной матрицы, в которую внедрены нейроны. Кроме того, они выполняют некоторые активные функции, пока не вполне понятные, но известно, что чем больше глиальных клеток на нейрон, тем больше соединений между нейронами. А чем больше соединений между нейронами, тем сложнее и мощнее мозг. Вы следите за ходом моих мыслей? Ну вот, в этой ткани, — он поднял образец, — почти на тридцать процентов больше глиальных клеток на нейрон, чем вы найдёте у среднего кретина.
Лицевой тик у Билла внезапно вышел из-под контроля, и он отвернулся, издавая тихие звуки страдания. Анжела подняла взгляд на развешанные по стене дипломы в рамках и обратила внимание на то, что некоторые из них — от частного университета на Золотом побережье, который обанкротился больше, чем десять лет назад.
Ей по-прежнему было боязно отдавать будущее своего ребёнка в руки этого человека. Экскурсия по мельбурнскому отделению фирмы "Человеческий потенциал" производила впечатление; от банка спермы до комнаты для родов — везде поблескивала аппаратура, и конечно же, всякий располагавший, стоящими многие миллионы долларов суперкомпьютерами, техникой рентгеновской кристаллографии, масс-спектрометрами, электронными микроскопами и тому подобным, должен был знать, что делает. Но у неё возникли сомнения, когда Кук показал им свой проект с животными: три молодых дельфина, ДНК которых содержала перенесенные участки человеческих генов. («Неудавшихся подопытных мы съели», — сказал он по секрету, аппетитно причмокнув.) Задача была изменить физиологию их мозга таким образом, чтобы они могли овладеть человеческой речью и образом мышления, и хотя, строго говоря, это было достигнуто, Кук не сумел ей объяснить, почему эти существа способны изъясняться только стишками.
Анжела отнеслась к серым дельфинам скептически.
— Откуда такая уверенность, что это окажется так же просто?
— Конечно же, мы провели эксперименты. Мы обнаружили ген, который кодирует фактор роста, определяющий соотношение глиальных клеток к нейронам. Мы можем контролировать степень, до которой этот ген включен, и, следовательно, насколько синтезируется фактор роста, а значит, контролировать соотношение. Пока получилось сократить его на пять процентов, и в среднем это привело к снижению IQ на двадцать пунктов. Таким образом, с помощью простой линейной экстраполяции, мы увеличим соотношение до двухсот процентов.
Анжела нахмурилась.
— Вы преднамеренно производите детей с пониженным интеллектом?
— Расслабьтесь. Их родители хотели получить олимпийских атлетов. На самом деле, эти дети не потеряют двадцать пунктов, вероятно, это поможет им справиться с тренировкой. Кроме того, нас устраивает баланс. Одной рукой даем, другой отбираем. Это всего лишь справедливость. И наша экспертная система по биологической этике считает это совершенно нормальным.
— Что вы собираетесь отобрать у Евгения?
Кук словно обиделся. Он знал своё дело; благодаря карим глазам и его профессиональным достижениям, лицо его красовалось на глянцевых обложках десятка журналов.
— Анжела, Ваш случай — особенный. Ради вас, Билла и Евгения я готов пойти против всяких правил.
* * *
Когда Биллу Куперу было десять лет, он целый месяц копил карманные деньги и купил лотерейный билет. Первый приз составлял пятьдесят тысяч долларов. Когда мать узнала о его поступке, а она узнавала всегда, то спокойно произнесла:
— Знаешь, что такое азартные игры? Азартные игры — это нечто вроде налога: налога на глупость. Налога на жадность. Деньги переходят из рук в руки случайным образом, но чистый денежный поток всегда течет в одном направлении — правительству, операторам казино, букмекерам, преступным синдикатам. Если тебе случится выиграть, ты выиграешь не у них. Они по-прежнему будут получать свою долю. Ты выиграешь у всех бедных неудачников, вот и все.
Он её ненавидел. Она не отобрала билет, не наказала его, даже не запретила ему снова покупать билеты, она просто высказала своё мнение. Единственная проблема была в том, что он, как обычный десятилетний ребёнок, не понимал и половины того, что она говорила. Он не мог оценить её аргументы, не говоря уж о том, чтобы возражать. То, что она говорила, было для него слишком сложно. С таким же успехом она могла бы авторитетно объявить — ты тупица и жадина, ты неправ. Его почти до слёз расстраивало, что она добивалась такого эффекта, оставаясь столь спокойной и рассудительной.
Он ни цента не выиграл по этому билету, и не купил другой. К тому времени, как он ушёл из дома, восемь лет спустя, и устроился на работу оператором ввода данных в Департаменте социальной защиты, государственные лотереи всё ещё были, но проводились по новой схеме. Участники отмечали цифры на билете, в надежде, что их выбор совпадёт с номерами шаров, которые выбросит машина.
Билл признавал, что этот выбор — циничная уловка, придуманная, чтобы тихо намекнуть людям, не знакомым со статистикой, что теперь они могут увеличить шансы выиграть, используя навыки и стратегию. Никто больше не должен был иметь дело с постоянными цифрами на лотерейных билетах. Можно было свободно ставить крестики в ячейках, любым способом, как угодно. Иллюзия наличия контроля привлекала больше игроков, и следовательно, больше денег. И это было мерзко.
Телереклама этой игры была самым грубым и тошнотворным зрелищем, какое он когда-либо видел, с улыбающимися идиотами, впадающими в нелепую эйфорию, когда на них каскадом сыпались деньги, с черлидершами, размахивающими помпонами и с безвкусными световыми спецэффектами на экране. Всё это монтировалось с изображениями яхт, шампанского и лимузинов с водителями. Его это смешило.
Однако. Существовало и третье направление. Реклама на радио была не такая тупая, предлагая моментально разбогатевшим заманчивые сценарии мести. Высели своего домовладельца. Уволь своего босса. Купи ночной клуб, в который тебя не пустили. Игра на глупости и жадности провалилась, но месть задевала за живое. Билл понимал, что им манипулируют, но и не мог отрицать, что перспектива провести следующие сорок два года, набирая на клавиатуре всякое дерьмо (или что-то ещё, что требуют делать изменяющиеся технологии от разных недоумков, если он ещё не совсем отстал от жизни) и платить большую часть своей заработной платы за аренду жилья без малейшего шанса вырваться — это слишком невыносимо.
Вот так, вопреки всему, он уступил. Каждую неделю он заполнял купон и платил налог. Он решил, что это не налог на жадность, а налог на надежду.
Анжела работала на кассе в супермаркете, рассказывая клиентам куда вставлять платёжные карты, и поправляла положение банок и коробок, если сканер не мог обнаружить штрих-код (компания "Хитачи" уже выпустила устройство, способное это делать, но Министерство обороны США тайно скупало их в надежде помешать кому-то ещё получить доступ к программному обеспечению для распознавания образов). Билл всегда нёс свои продукты к её кассе, какой бы длинной ни была очередь, и однажды ему удалось преодолеть свою патологическую застенчивость ровно настолько, чтобы пригласить её на свидание.
Анжела не возражала против его заикания или любой из его других проблем. Несомненно, он эмоционально покалечен, но при этом достаточно красив, в целом добр, и слишком углублён в себя, чтобы быть вспыльчивым или придирчивым. Скоро они встречались регулярно, чтобы заниматься теми грязными, но несколько приятными делами, вряд ли придуманными, чтобы передавать между ними человеческий или вирусный генетический материал.
Однако, никакое количество латекса не может помешать сексуальной близости забросить якоря в другие части их мозгов. Поначалу никто из них не надеялся на длительные отношения, но проходили месяцы, и ничто их не заставляло расстаться, их желание друг к другу и не думало ослабевать, а они всё больше привыкали и к другим сторонам внешнего вида и поведения друг друга.
Было ли это сближение чистой случайностью, или его причиной был их предыдущий опыт, или, наконец, имело место совпадение на генетическом уровне — трудно сказать. Возможно, в некоторой степени, этому способствовали все три фактора. Так или иначе, они зависели друг от друга всё сильнее, пока не стало казаться, что вступление в брак намного проще, чем разрыв, и почти так же естественно, как взросление или смерть. Но если прежде такие, как Билл и Анжела, жили долго, плодились и размножались, то сейчас говорить об этом можно было только теоретически — совместный доход пары едва превышал черту бедности, о детях не могло быть и речи.
Шли годы, и информационная революция продолжалась. Их первоначальные рабочие места исчезли, но обоим каким-то образом удалось зацепиться за работу. Оптический распознаватель символов вытеснил Билла, но его перевели в компьютерщики, что означало замену тонера в лазерных принтерах и борьбу с застрявшими канцелярскими скрепками. Анжела стала супервайзером, а это означало, пресекать кражи в магазине. Воровство как таковое было невозможным (супермаркеты теперь заполнены, принимающими платежные карты, торговыми автоматами), но ее присутствие нужно для предотвращения вандализма и уличного грабежа (настоящий охранник обошелся бы дороже), и она помогала любым покупателям разбираться, какие кнопки нажимать.
В отличие от этого, их первый контакт с биотехнологической революцией был добровольным и полезным. Рожденные розовые, под воздействием солнечного света они оба приобретали глубокий тёмный, слегка красноватый цвет кожи; искусственный ретровирус вставил гены в их меланоциты, которые ускорили скорость синтеза и передачи меланина. Это лечение, хоть и модное, было нечто большим, чем косметика; так как южная полярная озоновая дыра увеличилась, покрыв большую часть континента Австралии, при этом увеличив уровень заболеваемости раком кожи, итак самый высокий в мире, в четыре раза. Химические солнцезащитные средства были неприятными и неэффективными, и при регулярном использовании имели нежелательные долгосрочные побочные эффекты. Никто не хотел мазаться от запястий до лодыжек весь год в климате, который был горячим и становился ещё более горячим, и в любом случае было бы неприемлемо в культурном отношении, вернуться к почти викторианскому дресс коду после двух поколений максимального обнажения кожи. Небольшой эстетический сдвиг, от оценки самого глубокого возможно загара к признанию того, что люди, рожденные со светлой кожей могут стать черными, был самым простым решением.
Конечно, было некоторое противоречие. Параноидальные правые группы (которые на протяжении десятилетий утверждали, что их расизм логически основан на культурной ксенофобии, а не на чем-то столь тривиальном, как цвет кожи) разглагольствовали о заговорах и называли (незаразный) вирус «Черной чумой». Несколько политиков и журналистов пытались найти способ эксплуатировать неловкость людей, не представляясь абсолютно глупыми — но не удалось, и пришлось в конце концов заткнуться. Нео-негры начали появляться на обложках журналов, в сериалах, в рекламе (источник горького развлечения для аборигенов, которые оставались почти невидимыми в таких местах), и эта тенденция ускорялась. Те, кто лоббирует запрет вируса не смогли найти рациональных причин.
У тех, кто лоббировал запрет на распространение вируса, не было рациональных причин: никого не принуждали быть черным, был даже доступен вирус, который удалял измененные гены тем, кто передумал — и страна экономила на затратах в здравоохранении.
Однажды, Билл оказался в супермаркете в середине утра. Он выглядел настолько потрясенным, и Анжела подумала, что его уволили, или один из его родителей умер, или ему просто сказали, что у него смертельное заболевание.
Он выбрал свои слова заранее, и произнёс их почти без заикания.
- Мы забыли посмотреть розыгрыш прошлой ночью, — сказал он. — Мы выиграли сорок семь м-м-м.
Анжела перестала дышать.
Пока строился их скромный дом, они отправились в обязательное кругосветное путешествие. Раздали несколько сот тысяч друзьям и родственникам. Родители Билла не взяли ни цента, но у его братьев и сестёр и у семьи Анжелы подобных сомнений не было. И у них всё ещё оставалось больше сорока пяти миллионов. Покупка всего, чего им, на самом деле, хотелось, не могла существенно уменьшить эту сумму, и ни один из них особенно не интересовался позолоченными Роллс-ройсами, частными самолётами, Ван Гогом или бриллиантами. Они могли бы отлично жить на доходы с десяти миллионов в самых безопасных инвестициях, это была больше нерешительность, чем жадность, которая удерживала их от стремительного пожертвования остатка в достойное дело.
Так много предстояло сделать в мире, разоренном чередой политических, экологических и климатических бедствий. Какой проект наиболее заслуживал помощи? Предложенный Гималайский гидроузел, который сможет удержать Бангладеш от затопления в поймах рек?
Исследования в области проектировки выносливых зерновых культур для бедных почв в Северной Африке? Выкуп небольшой части Бразилии у многонационального агробизнеса, таким образом, еда могла быть выращена, без импорта, тем самым сокращая внешний долг? Борьба с высоким уровнем младенческой смертности среди аборигенов их собственной страны? Тридцать пять миллионов помогли бы существенно в любом из этих направлений, но Анджела и Билл так волновались по поводу совершения правильного выбора, что они откладывали его месяц за месяцем, год за годом. В то же время, свободные от финансовых ограничений, они начали пытаться родить ребенка. После двух безуспешных лет, они, наконец, обратились за медицинской консультацией. Оказалось тело Анжелы производит антитела к сперматозоидам Билла. Это не было большой проблемой — ни один из них не был бесплоден. И ЭКО было для них доступно, и Анжела могла выносить ребенка. Единственный вопрос был, кто будет выполнять эту процедуру?
Единственный возможный ответ был — лучший специалист, по репродукции, которого можно было привлечь за деньги.
Сэм Кук был лучшим или, по крайней мере, самым известным. За последние двадцать лет он смог дать женщинам в бесплодных отношениях возможность рожать до семи детей за раз, ещё задолго до того, как многократные внедрения эмбриона перестали быть необходимыми, чтобы обеспечить успех (СМИ не предложат цену за исключительные права на что-то меньшее, чем пятерняшки). Кроме того, он имел репутацию, непревзойденную любым из его коллег; после пребывания в Токио на проекте генома человека. Он был знаком с молекулярной биологией, в той же степени, что и с гинекологией, акушерством и эмбриологией.
Это был контроль качества, который осложнил планы пары. Для составления брачного контракта их кровь послалась заурядному патологу, который только проверил их на такие чрезвычайные состояния как мышечная дистрофия, кистозный фиброз, болезнь Хантингтона, и так далее. «Человеческий потенциал», оснащенный всем современным оборудованием, исследовал их в тысячу раз более тщательно. Оказалось, что у Билла были гены, которые могли бы сделать их ребенка восприимчивым к клинической депрессии, а у Анжелы были гены, которые могли бы сделать его гиперактивным.
Кук изложил варианты для них.
Одним из возможных решений стало бы использование так называемого СГМ: стороннего генетического материала. Нет необходимости иметь дело с каким бы то ни было старым материалом. В «Человеческом потенциале» — ведра спермы нобелевских лауреатов, и хотя у них нет никакого эквивалентного банка яйцеклеток, а большинству лауреатов далеко за шестьдесят, вместо этого есть образцы крови, из которых можно извлечь хромосомы, искусственно преобразованные из диплоидных в гаплоидные, и вставить в яйцеклетку Анжелы.
В качестве альтернативы, хотя это обошлось бы им дороже, они могли придерживаться их собственных гамет и использовать генную терапию, чтобы исправить проблемы.
Они обсуждали это несколько недель, но выбор оказался нетрудным. Правовой статус детей, полученных с помощью СГМ, определялся нечетко и отличался в разных штатах Австралии, не говоря уже о разных странах. И конечно, они оба хотели по возможности иметь биологически собственного ребенка.
На следующем приёме, объясняя эти причины, Анджела также раскрыла величину их богатства, так, чтобы Кук не испытывал потребности срезать углы ради экономии. Они скрыли свое богатство от общественности, но вряд ли это казалось правильным, чтобы иметь какие-то секреты от человека, который будет делать для них чудо.
Кук казалось, отнесся к открытию спокойно и поздравил их с их мудрым решением. Но он добавил, извиняющимся тоном, что в своём незнании размера их финансовых ресурсов, он, вероятно, ввел их в заблуждение, ограничив им выбор того, что он должен был предложить.
Так как они выбрали генную терапию, то почему они останавливаются только на этом? Зачем спасать их ребенка от неправильной корректировки, только чтобы проклясть его посредственностью, когда можно сделать намного больше? С их деньгами и средствами «Человеческого потенциала» можно создать поистине необыкновенного ребенка: умного, творческого, харизматичного; соответствующие гены были все более или менее задействованы, а также своевременные работы исследовательских фондов говорят о том, что за 20–30 миллионов все недостающие гены распознают.
Анжела и Билл с недоверием посмотрели друг на друга. Тридцать секунд назад они говорили о нормальном, здоровом ребенке. Попытка залезть к ним в карман была настолько очевидной, что они едва могли поверить в это.
Кук продолжал как ни в чём ни бывало.
— Естественно, что такое пожертвование даст предпосылки переименования здания в вашу честь, и контракт будет гарантировать, что их филантропия будет упомянута во всех научных работах и пресс-релизах.
Анжела закашляла, чтобы удержаться от смеха. Билл уставился на пятно на ковре и укусил себя за внутреннюю часть щеки. Оба сочли перспективу присоединения к разряду неприятных, занимающихся саморекламой, благотворительных светских людей города почти столь же заманчивой, как и есть свои собственные экскременты.
— Мир — хаос, — неожиданно строго и задумчиво сказал Кук. Пара кивнула в полном согласии, всё ещё сдерживая смех, но задаваясь вопросом, не прозвучал ли только что для них намек, что вообще не стоит иметь детей. — Каждая сохранившаяся на планете экосистема умирает от загрязнения. Климат меняется быстрее, чем мы способны перестроить нашу инфраструктуру. Виды исчезают. Люди голодают. За последние десять лет от войны пострадало больше людей, чем за предыдущее столетие. Они снова кивнули, теперь уже серьёзные и немного сбитые с толку резкой сменой темы разговора.
— Учёные стараются изо всех сил, но этого недостаточно. То же самое и с политиками. Это печально, но вряд ли удивительно: эти люди лишь поколение вне дураков, которые втянули нас в этот хаос. Какой ребенок сможет избежать, не повторить, полностью преодолеть ошибки своих родителей?
Он сделал паузу, а потом вдруг расплылся в ослепительной, почти блаженной улыбке.
— Какой ребёнок? Очень особенный ребёнок. Ваш ребёнок.
* * *
В конце двадцатого века, противники молекулярной евгеники полагались почти исключительно на её сходство между современными тенденциями и непристойностями прошлого: псевдонауки девятнадцатого века — френологии и физиогномики, придуманные для поддержки предубеждения о расовых и классовых различиях; нацистская идеология о расовой неполноценности, которая привела прямо к холокосту; и радикальный биологический детерминизм, движение во многом ограничиваемое страницами научных журналов, но, тем не менее печально известное за попытки сделать расизм научно обоснованным.
Однако, с годами, расистский зараза отступила. Генная инженерия произвела множество высокоэффективных новых лекарств и вакцин, а также методик лечения, излечивающих некоторые тяжёлые, часто смертельные, генетические заболевания. Абсурдно было утверждать, что специалисты в молекулярной биологии (как будто все они одинаково мыслили) намеревались создать мир арийских сверхлюдей (как будто именно это было единственным возможным злоупотреблением). Те, кто бойко играл на прошлых опасениях, остались безоружными.
К тому времени, как Анжела и Билл обдумывали предложение Кука, преобладала риторика, почти противоположная той, что была десятилетием ранее. Современные евгеники приветствовали практиков, как силу, противостоящую расистским мифам. Объективное значение имели только индивидуальные черты. Историческое сходство черт, названное когда-то расовыми признаками, представляло для современной евгеники не больше интереса, чем государственные границы для геолога. Кто стал бы возражать против уменьшения количества тяжёлых генетических заболеваний? Кто был бы против уменьшения восприимчивости следующего поколения к атеросклерозу, раку груди и инсульту, против повышения устойчивости к радиации, загрязнению окружающей среды и стрессу? Не говоря уже о радиоактивных осадках.
Что же касается создания ребёнка, выдающегося настолько, чтобы справиться с мировыми экологическими, политическими и социальными проблемами… возможно, такие завышенные ожидания неосуществимы, но почему бы не попытаться?
И всё же, Анжела и Билл осторожничали и даже смутно чувствовали вину, принимая предложение Кука, совсем не понимая почему. Да, евгеника только для богатых, но на переднем крае здравоохранения на века. Никто не станет отказываться от последних достижений хирургии или лекарств лишь из-за того, что большинство людей в мире не могут их себе позволить. Их попечительство, рассуждали они, могло бы помочь долгому, медленному процессу широкого внедрения генной терапии для всех детей. Ну… по крайней мере, всех в самых богатых странах верхушки среднего класса.
Они вернулись в «Человеческий потенциал». Кук провел им VIP-тур, он показал им говорящих дельфинов и кусочек кортекса, и всё равно они не были уверены. Потом, он дал им анкету, чтобы заполнить, спецификацию ребенка, какого они хотели; чтобы все это стало немного более ощутимым.
* * *
Кук заглянул в анкету и нахмурился.
— Вы ответили не на все вопросы.
— Мы-мы не ответили, — сказал Билл.
Анжела перебила его.
— Мы хотим оставить некоторые вещи на волю случая. Это проблема?
Кук пожал плечами.
— Не технически. Это только вам кажется, что можно. Некоторые из особенностей, оставленные вами пустыми, могут иметь очень сильное влияние на ход жизни Евгения.
— Именно поэтому мы оставили их пустыми. Мы не хотим диктовать каждую мельчайшую деталь, мы не хотим полной определенности.
Кук покачал головой.
— Анжела, Анжела! Вы неправильно понимаете. Отказываясь принять решение, вы лишаете Евгения личной свободы, вы ее отбираете! Отказ от ответственности лишает его возможности выбирать любые из этих вещей для себя; значит, он просто останется на уровне ниже идеального. Мы можем ещё раз пройтись по незаполненным графам?
— Конечно.
— Может, ш-ш-шанс ч-часть свободы, — сказал Билл. Кук его проигнорировал.
— Рост… Вам искренне наплевать на всё это? Вы оба гораздо ниже среднего, так что вы должны быть осведомлены о недостатках. Разве вы не хотите лучшего для Евгения?
— Строение тела… Давайте будем откровенны, у вас избыточный вес, а Билл довольно тощий. Мы можем дать Евгению социально оптимальное тело. Конечно, многое будет зависеть от его образа жизни, но мы можем повлиять на его диету и привычку к физическим упражнениям гораздо больше, чем вы думаете. Он может быть сформирован так, чтобы ему не нравились определенные продукты, и мы можем организовать максимальную подверженность эндогенным опиатам, выбрасываемым в кровь во время тренировки.
— Длину члена…
Анжела нахмурилась.
— Теперь это сама обыденность.
— Вы так думаете? Недавний опрос двух тысяч мужчин выпускников Гарвардской бизнес-школы обнаружил, что длина члена и IQ были одинаково хороши для предсказания годового дохода.
— Структура костей лица. В последней группе-динамических исследований, оказалось, что и лоб и скулы играют значительную роль в определении того, какие лица, предполагается займут доминирующее положение. Я дам вам копию результатов.
— Сексуальные предпочтения…
— Конечно, он может…
— Выбрать свой путь? Боюсь, вы выдаёте желаемое за действительное. Доказательства вполне однозначны: ориентация определяется в эмбрионе взаимодействием нескольких генов. У меня нет вообще ничего против гомосексуалистов, но это вряд ли вызывает благоговение. О, люди всегда могут разматывать списки известных гомосексуальных гениев, но это смещенная выборка, мы слышали только об успехах.
— Музыкальный вкус. Пока мы можем только грубо влиять на это, но социальные преимущества нельзя недооценивать…
* * *
Анжела и Билл сидели в своей гостиной с включенным телевизором, не обращая на него внимания. Бесконечная реклама от Министерства обороны, воодушевляющая музыка и реактивные истребители в призывно симметричном боевом порядке. Новейшее законодательство приватизации означало, что каждый налогоплательщик может указать точное распределение его или её подоходного налога между государственными ведомствами, которые в свою очередь были свободны тратить средства на их усмотрение. Министерство обороны работает хорошо. Социальный блок увольняет свой персонал.
Последняя встреча с Куком не помогла избавиться от чувства неловкости, но не имея веских причин подкрепить эти чувства, им пришлось их игнорировать. У Кука для всего были веские причины, основанные на самых последних исследованиях. Как они могли прийти к нему и приостановить всё это, по крайней мере, без десятка незыблемых аргументов, подкрепленных ссылкой на какую-нибудь недавнюю статью в журнале "Нейчур"?
Они даже не могли дать точное объяснение источнику беспокойства к своему собственному удовлетворению. Может быть, они просто боялись известности, которую Евгению суждено принести им. Возможно, они уже завидовали ещё неведомым, но неизбежно впечатляющим достижениям сына. Билл имел смутное подозрение, что все усилия каким-то образом выбьют почву из-под важной части того, что он считал человеческим, но он совершенно не знал, как выразить это словами, даже Анжеле. Как он мог признаться, что лично не хотел бы знать, в какой степени гены определяют судьбу человека? Как он мог заявить, что он предпочтет скорее придерживаться удобных мифов, забыв эвфемизмы, что он скорее предпочтет просто ложь, чем когда его ткнут носом в печальную истину, что человека можно изготовить на заказ, как гамбургер?
Кук заверил их, что не нужно беспокоиться о воспитании молодого гения. Он может организовать запись в лучший калифорнийский детский университет для детей нобелевских лауреатов, где среди благородных вундеркиндов, феномен со сторонним генетическим материалом, Евгений мог бы делать стимулирующую мозг детскую гимнастику под звуки Канта, певшего Бетховену, и через подсознание познакомиться с Единой теорией поля во время дневного сна после обеда. Со временем, конечно, он обгонит своих генетически уступающих сверстников и своих блестящих преподавателей, но к тому времени он сможет управлять своим образованием.
Билл обнял Анжелу и поинтересовался, действительно ли Евгений сможет сделать для человечества больше, чем с их миллионами можно было бы достичь непосредственно в Бангладеш, Эфиопии или Элис-Спрингс. Может ли оказаться, что они проведут остаток жизни, удивляясь чудесам, которые Евгений сможет сотворить для нашей искалеченной планеты? Это было бы невыносимо. Они платили налог на надежду.
Анжела начала раздевать Билла, а он ее. Сегодня вечером, как они оба знали, была самая благоприятная точка цикла Анжелы и несмотря на антитела, они не отказались от привычки, приобретенные в те годы, когда они надеялись забеременеть естественным путем.
Воодушевляющая музыка с телевизора остановилась, резко. Сцены с военной техникой пропали. Мальчик с грустными глазами, возможно, лет восьми, появился на экране и сказал тихо:
— Мама, папа. Я должен вам объяснить.
Позади мальчика было только пустое голубое небо. Анджела и Билл уставились на экран в тишине, ожидая напрасно голоса за кадром или названия, чтобы поместить изображение в контекст. Тогда ребёнок посмотрел на Анджелу, и она знала, что он видел ее, и она знала, кем он был. Она схватила за руку Билла и прошептала, ошеломлённая, шокированная и в эйфории:
— Это — Евгений.
Мальчик кивнул.
Мгновение Билл боролся с паникой и растерянностью, а потом его захлестнула отцовская гордость.
— Ты изобрел м-м-машину в-в-времени! — наконец сказал он.
Евгений покачал головой.
— Нет. Предположим, что вы загрузили генетический профиль эмбриона в компьютер, который затем построил эволюционное моделирование появления зрелого организма; нет путешествия во времени в этом не замешаны, и всё же аспекты возможного будущего выявлены. В этом примере, всё оборудование для выполнения экстраполяции существует в настоящее время, но то же самое может произойти, если правильное оборудование гораздо более сложного вида существует в потенциальном будущем. Это может быть полезно, в качестве математического формализма, делать вид, что потенциальное будущее имеет осязаемую реальность и оказывает влияние на свое прошлое так же, как в геометрической оптике, часто бывает удобно делать вид, что отражения реальных объектов существуют за зеркалами, которые создают их, но это всё — формализм.
— Раз ты смог изобрести такое устройство, значит мы сможем видеть тебя и говорить с тобой, как будто ты разговариваешь из будущего? — спросила Анжела.
— Да.
Супруги переглянулись. Конец их сомнениям! Теперь они смогут точно выяснить, что Евгений сделает для мира!
— Если ты говоришь с нами из будущего, — осторожно спросила Анжела, — о чем ты нам расскажешь? Ты повернул вспять парниковый эффект?
Евгений печально покачал головой.
— Ты отменил войны?
— Нет.
— Ты победил голод?
— Нет.
— Ты нашел лекарство от рака?
— Нет.
— Что же тогда?
— Я хотел сказать, что нашел путь к Нирване.
— Что ты имеешь в виду? Бессмертие? Бесконечное блаженство? Рай на земле?
— Нет. Нирвана. Отсутствие всех желаний.
Билл был в ужасе.
— Т-ты в-ведь н-не имеешь в виду г-г-геноцид? Ты н-н-не будешь у-у-уничтожать…
— Нет, отец. Это было бы легко, но я никогда не сделал бы ничего подобного. Каждый должен найти свой собственный путь и в любом случае, смерть является неполным решением, она не может стереть то, что уже было. Нирвана это то, чего никогда не было.
— Я не понимаю, — произнесла Анжела.
— Мое потенциальное существование влияет больше, чем этот телевизор. Когда вы проверите банковские счета, вы обнаружите, что деньги, которые вы могли бы использовать, чтобы купить мне будущее были потрачены; Не смотрите так огорченно, все деньги пошли на благотворительные организации, которые вы и одобрили. Транзакции точно такие же, как если бы вы подписывали платежи сами, так что не пытайтесь оспаривать их подлинность.
Анжела был растеряна.
— Но почему ты потратил свои таланты на уничтожение себя, когда мог бы жить счастливой, продуктивной жизнью, и делать большие вещи для всей человеческой расы?
— Зачем? — Евгений нахмурился. — Не надо просить меня объяснить мои действия; вы сделали меня таким каким я стал. Если вы хотите знать мое субъективное мнение: лично, Я не вижу любую точку в существовании, когда я могу достигнуть так много без него, но я бы не называл это «объяснением»; это — просто модернизация процессов, лучше всего описанных на нейронном уровне. — Он пожал плечами. — Вопрос на самом деле не имеет никакого смысла. Почему что-нибудь? Законы физики и граничные условия пространства-времени. Что еще я могу сказать?
Он исчез с экрана. Включилась мыльная опера.
Они связались со своим банком. Событие не было их общей галлюцинацией, счета были пусты.
Они продали дом, который был слишком большим даже для них двоих, но большая часть дохода позволила им купить что-то гораздо меньшее. Анжела нашла работу в качестве гида. Билл получил работу водителя мусоровоза.
Конечно, исследование Кука продолжилось и без них. Он с успехом создал умеющих петь и понимать четырех шимпанзе, кантри и вестерн, за которых он получил как Нобелевскую премию, так и премию Грэмми. Его внесли в Книгу рекордов Гиннеса, за имплантацию и первое успешное в мире ЭКО с пятью близнецами. Но его проект супер-ребенка, как и у других евгеников по всему миру, как будто сглазили; спонсоры отказывались без всякой видимой причины, оборудование ломалось, возгорались лаборатории.
Кук умер, не понимая, насколько он был успешен.
Перевод с английского: любительский.
НЕЖНОСТЬ Рассказ
Greg Egan. The Caress. 1990.
Когда я пинком открыл дверь, в нос ударили два запаха: смерти и разложения.
Один человек позвонил анонимно. Он каждый день проходит мимо нашего дома и встревожился, когда увидел разбитое, но не замененное оконное стекло. Он безрезультатно стучал во входную дверь. По пути к черному ходу сквозь просвет в занавесках он увидел на кухонной стене кровь.
Дом обокрали; внизу остались лишь следы на ковре от перетаскивания очень тяжелой мебели. Женщина на кухне с перерезанным горлом пятидесяти с лишним лет была мертва уже по меньшей мере неделю.
Мой шлем регистрировал звук и картинку, но не мог записывать запах разложения. По правилам нужно было всё комментировать словами, но я не сказал ни слова. Почему? Назовем это остаточной потребностью в независимости. Скоро станут регистрировать наши мозговые волны, наше сердцебиение, кто знает, что ещё, и всё это для показаний. «Детектив Сигел, факты говорят о том, что вы испытали эрекцию, когда ответчик открыл огонь. Вы бы описали это как адекватный ответ?»
Наверху был полный хаос. В спальне была разбросана одежда; книги, диски, бумага, перевернутые ящики на полу кабинета. Медицинские материалы. В одном углу выделялись единообразием обложек стопки периодических изданий на дисках: "Медицинский журнал Новой Англии", "Нэйчур", "Клиническая биохимия" и "Лабораторная эмбриология". На стене висел свиток в рамке — о присвоении степени доктора наук Фриде Анне Макленбург в две тысячи двадцать третьем году. На рабочем столе просматривались свободные от пыли участки в форме монитора и клавиатуры. Я заметил на стене нишу с дежурным светильником; внизу был выключатель, но светильник был неисправен. Общее освещение не работало; и так везде.
Вернувшись на первый этаж, я нашел дверь позади лестницы, предположительно ведущую в подвал. Заперта. Я призадумался. Для входа в дом у меня не было выбора, кроме как вломиться; здесь я находился на шатком законном основании. Я не искал ключи, и не было четкого основания полагать, что необходимо срочно попасть в подвал.
Но что изменила бы ещё одна сломанная дверь? Полицейским предъявляли иск за отказ начисто вытереть ботинки о половую тряпку. Если гражданин захочет обвинить вас, он найдет причину, даже если войдешь на коленях, махнув пачкой ордеров, и спасешь всю его семью от пыток и смерти.
Никакого взлома комнаты, и я выбил кулаком замок. От запаха меня чуть не вырвало, это был избыток, концентрация, которая была подавляющей; но запах сам по себе не был противным. Наверху, увидев медицинские книги, я подумал о морских свинках, крысах и мышах, но запах не походил на вонь содержащихся в клетке грызунов.
Я включил фонарик на своем шлеме и быстро двинулся вниз по узким бетонным ступеням. Над моей головой была массивная, квадратная труба. Труба кондиционера? Это имело смысл; в доме не могло быть нормального запаха при таком устройстве, но без подключения энергии к подвальному кондиционеру.
Луч фонарика осветил стеллаж, украшенный безделушками и горшечными растениями. Телевизор. Картины с пейзажами на стене. Куча соломы на бетонном полу. На соломе свернулось клубком мощное тело леопарда, легкие заметно вздымаются, но в остальном спокойно.
Когда луч упал на клубок темно-рыжих волос, я подумал, что это жующие челюсти на отдельной человеческой голове. Я продолжал приближаться, ожидая и надеясь, что побеспокоив животное за едой, я спровоцирую его напасть на меня. Я носил оружие, которое могло разнести его в клочья, а результат был бы для меня намного менее скучным и занудным, чем контактировать с ним живым. Я снова направил свет на его голову и понял, что ошибался; оно ничего не жевало, его голова была скрыта, убрана, а человеческая голова просто…
Опять несуразица. Человеческая голова была попросту приделана к телу леопарда. На человеческую шею распространялись мех и пятна, и она сливалась с плечевой областью леопарда.
Я присел на корточки рядом с леопардом, размышляя прежде всего, что могут сделать со мной эти когти, если я отвлекусь. Голова женская. Хмурая. По-видимому спит. Я поместил руку возле её ноздрей и почувствовал, как воздух время от времени вырывается из огромной груди леопарда. Эти более чем плавные движения кожи сделали сращивание для меня реальным.
Я исследовал остальную часть комнаты. В одном углу виднелось углубление, которое оказалось унитазом, вмонтированным в пол. Я поместил ногу на педаль поблизости, и в унитаз из скрытой емкости хлынула вода. В луже воды стоял вертикальный морозильник. Я открыл его и нашел стойку, содержащую тридцать пять маленьких пластмассовых пузырьков. На каждом из них виднелись смазанные красные буквы, обстоятельно объясняя поврежденное слово. Чувствительная к температуре краска.
Я вернулся к женщине-леопарду. Спит? Притворяется спящей? Больной? В коме? Не жалея, я похлопал её по щеке. Кожа казалась горячей, но я понятия не имел, какой должна быть температура. Чтобы разбудить, я потряс её за плечо, на этот раз с немного большим уважением, как будто прикасаться к леопардовой части могло оказаться опаснее. Никакого эффекта.
Потом я встал, подавив вздох раздражения (психика реагировала на все мельчайшие шумы; меня допрашивали часами из-за таких вещей как неразумный возглас триумфа), и вызвал машину скорой помощи.
* * *
Мне следовало знать, а не надеяться, что на этом проблемы закончатся. Пришлось преградить путь санитарам, чтобы они не ушли. Одного из них стошнило. Они отказывались класть её на носилки, пока я не пообещал поехать с ней в больницу. Её рост был около двух метров, не считая хвоста, а вес, должно быть, килограммов сто пятьдесят. И нам втроём пришлось поднимать её по неудобной лестнице.
Прежде чем покинуть дом, мы целиком накрыли её простыней и я позаботился, чтобы под ней не угадывались формы. Снаружи собралась небольшая толпа, обычное разношерстное сборище зевак. Потом прибыла бригада криминалистов, но я уже все сообщил им по радио.
В отделении скорой помощи больницы Св. Доминика, один за другим врачи бросали один единственный взгляд под простынь, а затем исчезали, бормоча невнятные оправдания больше их не беспокоить. Я чуть не вышел из себя, когда пятый, которого я загнал в угол, молодая женщина, побледнела, но сохранила спокойствие. Направив луч фонарика в открытые глаза женщины-леопарда, доктор Мюриэл Битти (согласно надписи на бейдже) объявила, что "она в коме", и начала выпытывать у меня детали. Когда я рассказал ей все, у меня самого появились вопросы.
— Как такое возможно сделать? Сплайсинг генов? Трансплантация?
— Сомневаюсь, скорее ни то, ни другое. Более вероятно, что она химера.
Я нахмурился.
— Это какая-то мифология…
— Да, но это также биоинженерный термин. Вы можете физически смешать клетки двух генетически отличных эмбрионов на начальной стадии и получить бластоцисту, которая будет развиваться как единственный организм. Если они оба одного вида, есть все шансы на успех; для разных видов всё намного сложнее. Люди создавали примитивные химеры овцы и козы ещё с шестидесятых годов прошлого века, но я не читала ничего нового на эту тему за последние пять-десять лет. Нужно сказать, что больше никто серьёзно этим не занимался. Не говоря уже о том, чтобы продолжать это с людьми. — Она смотрела на свою пациентку с беспокойством и восхищением. — Я не знаю, как им удалось такое резкое разграничение между головой и телом, в тысячу раз больше усилий ушло на это, чем просто смешение двух групп клеток. Полагаю, вы можете сказать, что это кое-что на полпути между эмбриональной пересадкой тканей и химеризацией. И, должно быть, оказано ещё генетическое воздействие для сглаживания биохимических различий. — Она сухо рассмеялась. — Таким образом, оба ваших предположения, которые я отклонила, вероятно, частично верны. Конечно!
— Что?
— Неудивительно, что она в коме! Тот набитый пузырьками морозильник, который вы упомянули. Вероятно, она нуждается в подпитке извне полудюжиной гормонов, которые недостаточно активны у разных видов. Могу я кого-нибудь отправить в дом просмотреть документы мертвой женщины? Мы точно должны знать, что в тех пузырьках. Даже если она приготовила это сама из компонентов, имеющихся в свободной продаже, мы могли бы найти рецепт. Но возможно, у нее был контракт с биотехнологической компанией на регулярные поставки готовой смеси. Так скажем, если удастся найти счет-фактуру с регистрационным номером продукта, это будет самый быстрый и надежный путь доставить пациенту то необходимое, чтобы она оставалась в живых.
Я согласился и отвел техника-лаборанта в дом, но он не нашел ничего полезного ни в кабинете ни в подвале. После окончания телефонного разговора с Мюриэл Битти я стал звонить в местные биотехнологические компании, называя имя покойной женщины и её адрес. Несколько человек сказали, что слышали о докторе Макленбург, но не как о клиенте. Пятнадцатый звонок дал результат — из компании "Прикладные ветеринарные исследования" высылали по адресу Макленбург, и комбинацией угроз и мягких намеков (такие как указание номера заказа, который они могли бы указать на своем счету), мне удалось взять обещание, что группа из "Прикладных ветеринарных исследований" будет готова и немедленно направится в больницу Св. Доминика.
Грабители действительно иногда выключают питание в надежде вывести из строя те (очень редкие) устройства безопасности, у которых нет резервной батареи, но дом не взламывали. Выпавшее оконное стекло упало на ковер неповрежденным, где остались явные вмятины от софы. Глупцы забыли разбить стекло до того, как вынесли мебель. Люди обычно выбрасывают счета, но Макленбург хранила все счета за видеофон, воду, газ и электричество за последние пять лет. Все выглядело так, как будто кто-то знал про химеру и хотел её смерти, не желая обнаружить себя, но все же не будучи профессионалом, чтобы справиться с этим более тонко и менее очевидно.
Я организовал охрану химеры. Вероятно, неплохая идея, чтобы держать СМИ под контролем, когда они узнают о ней.
Вернувшись к себе в кабинет, я изучил медицинскую литературу Макленбург и нашел её имя только в шести документах. Все более чем двадцатилетней давности и касающиеся эмбриологии (до той степени, что я мог понять перегруженные терминами обзоры, полные zonae pellucida [12] и полярных телец [13]), хотя ничего не написано о химерах.
Документы были все из одной организации, из Лаборатории скорейшего развития человека в больнице Св. Андрея. После некоторых стандартных отказов секретарей и помощников, мне удалось пробраться к одному из бывших соавторов Макленбург, доктору Генри Фейнгольду, который выглядел постаревшим и больным. Новости о смерти Макленбург вызвали у него тоскливый вздох, но никакого видимого шока или горя.
— Фрида уволилась от нас в тридцать два или тридцать три года. Я почти не виделся с ней с тех пор, разве что случайно на конференции.
— Куда она ушла из больницы Св. Андрея?
— Куда-то в промышленность. Она не имела определенных намерений. Не уверен, что у неё были конкретные предложения по работе.
— Почему она уволилась?
Он пожал плечами.
— Плохие условия здесь. Низкая зарплата, ограниченные ресурсы, бюрократические ограничения, комитеты по этике. Некоторые люди со всем этим мирятся, некоторые нет.
— Вам известно что-нибудь о её работе, особых исследовательских интересах, после увольнения?
— Я не знаю, проводила ли она много исследований. Она вроде бы прекратила публиковаться, так что я действительно не могу сказать чем она занималась.
Вскоре после этого (с необычной скоростью) пришло разрешение на доступ к её налоговой отчетности.
С 35-ти лет она работала фрилансером как "внештатный консультант по биотехнологиям"; чтобы это ни значило, это обеспечило ей семизначный доход за прошедшие пятнадцать лет. В списке её источников дохода числилось не меньше сотни различных компаний. Я позвонил в первую организацию и нарвался на автоответчик. Это было после семи. Я позвонил в больницу Св. Доминика и узнал, что химера всё ещё без сознания, но всё в порядке; гормональную смесь доставили, и Мюриэл Битти нашла в университете ветеринара с соответствующим опытом. Таким образом, я принял свои депраймеры [14] и пошел домой.
* * *
Самый верный признак, что я не совсем скатился — чувство разочарования, которое наступает когда я открываю свою дверь. Это слишком успокаивающе, слишком легко: вставить три ключа и коснуться большим пальцем сканера. Дома меня не ждут трудности или опасности. Депраймеры подействуют через пять минут. Но иногда ночью кажется, что это длится пять часов.
Марион смотрела телевизор, и выкрикнула:
— Привет, Дэн.
Я стоял в дверях гостиной.
— Привет. Как прошел твой день?
Она работает в детском саду, что по-моему представлению очень нервная работа. Она пожала плечами.
— Обычно. Как твой?
Что-то на экране телевизора бросилось мне в глаза. Я выругался, главным образом проклиная одного офицера по связям с медиа, которого я подозревал, хотя, возможно, я ошибался. Как прошел мой день? Посмотрите на это. Телевидение показывало часть записи видео с моего регистратора на шлеме; подвал, обнаружение мной химеры.
— Ах, я собиралась спросить, известно ли тебе, кто был полицейским, — произнесла Марион.
— И знаешь, что я буду делать завтра? Попробую проанализировать несколько тысяч телефонных звонков свидетелей, которые решили, что могут рассказать что-то полезное.
— Бедняжка. С ней все будет хорошо?
— Думаю, да.
Показали предположения Мюриэл Битти, снова с моей точки зрения, затем перешли к подручным экспертам, которые обсуждали тонкости химеризма, а тележурналист приложил все усилия, чтобы притянуть сомнительные ссылки на всё от греческой мифологии до романа Г.Уэллса "Остров доктора Моро".[15]
— Я проголодался. Давай поедим.
* * *
Я проснулся в половине второго, дрожа и рыдая. Марион уже бодрствовала, пытаясь меня успокоить. В последнее время я сильно страдал от подобных запоздалых реакций. Несколькими месяцами ранее, через две ночи после особенно жестокого случая нападения, я долгое время был словно обезумевший и несвязно говорил.
На службе, мы что называется активны. Смесь наркотиков усиливает различные физиологические и эмоциональные реакции и подавляет другие. Обостряет наши рефлексы. Сохраняет в нас спокойствие и рационализм. Предположительно, улучшает наше суждение. (В прессе любят писать, что наркотики делают нас более агрессивными, но это чушь; почему власть намеренно создаёт воинственных полицейских? Быстрые решения и оперативные действия — противоположность немой жестокости.)
Вне службы мы неактивны. Это означает сделать нас такими, как будто мы никогда не принимали активирующих наркотиков. (Туманная концепция, я должен признать. Как будто мы никогда не принимали праймеры,[16] и никогда не проводили день на работе? Или, как будто мы видели и делали все то же самое без праймеров, чтобы помочь себе справиться?)
Иногда эти качели работают мягко. Иногда — полный провал.
Я хотел описать Марион, что я чувствовал по отношению к химере. Я хотел рассказать о своем страхе и отвращении, жалости и гневе. Я мог лишь издавать жалкие зауки. Никаких слов. Она ничего не говорила, просто держала меня своими длинными пальцами, такими прохладными на моей горящей коже лица и груди.
Когда опустошённый, я наконец-то успокоился, мне удалось заговорить. Я прошептал:
— Почему ты остаешься со мной? Почему ты с этим миришься?
Она отвернулась от меня и сказала:
— Я устала. Иди спать.
* * *
Я записался в полицию в возрасте двенадцати лет. Я продолжил свое нормальное образование, но именно тогда необходимо начинать курс инъекций фактора роста, и выходные и учебные отпуска, если есть желание попасть на действительную военную службу. (Это было не строго обязательно; потом я мог выбрать другую карьеру, и погасить вложенные в меня средства, а это около ста долларов в неделю в течение следующих тридцати лет. Или провалить психологические тесты и меня бы вышвырнули, но я бы не задолжал ни цента. Но буквально ещё не успев начаться, тесты избавляются от любого, у кого одинаковые результаты. Это имеет смысл; вместо того, чтобы ограничивать вербовку мужчинами и женщинами, соответствующими определенным физическим критериям, кандидаты выбираются по интеллекту и жизненной позиции, а затем уже вторично, но с пользой, характеристики размеров, силы и гибкости обеспечиваются искусственно.
Таким образом, мы — наркоманы, созданные и натренированные для удовлетворения требованиям работы. Меньше, чем солдаты или профессиональные спортсмены. Гораздо меньше, чем средний член уличной банды, который ничего не думает об использовании незаконных стимуляторов роста, которые уменьшают его продолжительность жизни приблизительно к тридцати годам. Мы те, кто без оружия, но под смесью "Берсеркера" и "Деформатора времени" (не обращающие внимания на боль и большую часть физических травм и с двадцатикратным уменьшением времени реакции), можем убить сто человек в толпе за пять минут, а затем спрятаться в безопасном месте, пока не закончится кайф и не начнутся две недели побочных эффектов. (Один политик, очень популярный человек, защищает тайные операции по продаже партий этих наркотиков со смертельными примесями, но ему пока не удалось сделать это законным).
Да, мы — наркоманы; но если у нас есть проблема, то она в том, что мы всё ещё слишком человечные.
* * *
Когда более чем сто тысяч человек звонят во время расследования, есть только один способ обработать эти звонки. Это называется АУАО: автоматизированный удаленный анализ осведомителя.
Начальный процесс фильтрации определяет явно очевидных шутников и сумасшедших. Всегда возможно, что звонящий и тратящий девяносто процентов времени на разглагольствования о НЛО или коммунистических заговорах, или о разрезании гениталий лезвиями, может мимоходом упомянуть что-то правдоподобное и важное.
Но разумным кажется считать его свидетельские показания менее весомыми, чем у тех, кто придерживается темы. Более сложный анализ жестов (приблизительно тридцать процентов посетителей не выключают видео) и образцов речи предположительно выбирает того, кто хотя поверхностно рационален и уместен, на самом деле страдает от психотического заблуждения или навязчивых идей.
В конечном счете каждому звонившему присваивается фактор надежности между нулем и единицей, с презумпцией невиновности для любого, кто не выказывает явных признаков непорядочности или психического заболевания. В некоторые дни я впечатлялся изощренностью программного обеспечения, дающего такие оценки. В другие дни я проклинал его как кучу бесполезного хлама.
Выделяются соответствующие утверждения (широко представленные), и создаётся таблица частотности, отображающая число звонивших, сделавших каждое утверждение, и их средний фактор надёжности. К сожалению нет простых правил определения, какие утверждения с большей вероятностью правдивы. Тысяча человек может искренне повторять широко распространенный, но полностью необоснованный слух. Единственный честный свидетель может оказаться сумасшедшим, или под действием лекарств и получить несправедливо низкий рейтинг. Обязательно прочитать все утверждения, что утомительно, но все же в тысячу раз быстрее, чем просматривать каждый звонок.(В отчаянии, я мог бы проанализировать, один за другим, одну тысячу семьсот тридцать три звонка из тем 14 и 15. Хотя, нет; есть ещё множество способов провести свое время поинтересней.
Едва ли удивительно рассматривать множество картин, где изображены фантастические и мифические существа.
Но на следующей странице: любопытно, я вывел на экран некоторые из звонков. Несколько первых дали немногим больше, чем распечатка строчек аннотации. Затем один человек поднес открытую книгу к экрану. Яркий свет лампочки отражался от глянцевой бумаги, делая некоторые её участки почти невидимыми, и все это было немного не в фокусе, но то что я увидел, заинтриговало.
Леопард с женской головой присел на край приподнятой, плоской поверхности. Стройный юноша, обнаженный по пояс, стоял на более низком основании, опираясь боком на приподнятую поверхность, щекой к щеке с женщиной-леопардом, прижавшей переднюю лапу к его животу в неловком объятии. Мужчина холодно и пристально смотрел вперед, чопорно сжав губы и производя впечатление слабой отрешенности. Глаза женщины закрыты, или слегка прикрыты. И её выражение казалось менее бесспорным, чем дольше я смотрел на него. Возможно, это была спокойная, мечтательная удовлетворенность, возможно, это было эротическое счастье. У обоих были темно-рыжие волосы.
Я выделил прямоугольник вокруг лица женщины, увеличил его на полный экран, затем применил сглаживание, чтобы сделать увеличенные пиксели менее рассеянными. С бликами, плохим фокусом, и низким разрешением изображение было никудышным. Главное, что я мог сказать, лицо на картине не сильно отличалось от лица женщины, которую я нашел в подвале.
Ещё без сомнения оставались несколько десятков звонков. Одна из звонивших не поленилась выделить кадр из выпуска новостей и вставить его в свой звонок, бок о бок со своей хорошо освещенной копией картины. Одно представление о единственном выражении не определяет человеческое лицо, но сходство было слишком близким для случайного. Так как многие люди рассказывали мне, и я позже проверил для себя, "Нежность" [17] была написана в 1896 году бельгийским художником-символистом Фернаном Кнопфом,[18] картина, возможно, не могла быть основана на живущей химере. Значит, должно быть другое основание.
Я прослушал все девяносто четыре звонка. Большинство содержало лишь одинаковую горстку очевидных фактов о живописи. Один пошел немного дальше.
Человек средних лет представился как Джон Олдрич, торговец произведениями искусства и историк-любитель искусства. После указания на сходство и краткого разговора о Кнопфе и "Нежности" он добавил:
— Учитывая, что эта бедная женщина точная копия сфинкса Кнопфа, интересно, рассмотрели ли вы возможность, что замешаны сторонники линдквистизма? Он слегка покраснел. Возможно, это неправдоподобно, но я подумал, что должен упомянуть об этом.
Я набрал Британскую энциклопедию онлайн и произнес «линдквистизм».
Андреас Линдквист, 1961–2030, швейцарский художник- концептуалист, с весомым финансовым капиталом являлся наследником мощной империи фармацевтических препаратов. Вплоть до 2011 года он участвовал в большом разнообразии мероприятий биоартистической природы, начиная с создания звуков и изображений компьютерной обработкой физиологических сигналов (электрокардиография, электроэнцефалография, психогальванический рефлекс, постоянно проверяемые иммуноэлектрическими пробами уровни гормонов), и заканчивая тем, что подверг себя хирургии в стерильном, прозрачном коконе посередине переполненной аудитории, чтобы поменять себе без всяких оснований роговицу, левую на правую, и во второй раз, чтобы снова поменять их (он предал гласности более амбициозную версию, в которой утверждал, что каждый орган в его теле будет удален и повторно вставлен, обращенным в обратном направлении, но не смог найти команду хирургов, которые считали это анатомически вероятным).
В 2011 году он увлёкся новой навязчивой идеей. Он показывал слайды классических картин, на которых фигуры закрашены черной краской, и поставил моделей в соответствующих костюмах и макияже, и заполняя промежутки застывших в разных позах перед экраном.
Зачем? По его собственным словам (или возможно в переводе): "Великим художникам дано заглядывать в отдельный, трансцедентальный, бесконечный мир. Этот мир существует? Мы можем отправиться туда? Нет! Мы должны заставить его существовать вокруг нас! Мы должны взять эти фрагментарные проблески и сделать их стабильными и материальными, заставить их жить, дышать, существовать среди нас. Мы должны перенести искусство в жизнь и тем самым трансформировать наш мир в мир художественного воображения".
Я задумался, что может из этого сделать АУАО.
За следующие десять лет он отошел от показа слайдов. Он начал нанимать кинохудожников по декорациям и ландшафтных архитекторов, чтобы воссоздать в трех измерениях фоны картин, которые он выбрал. Он отказался от использования косметики для изменения внешности моделей, и, когда посчитал невозможным получить идеальных двойников, нанял только тех, кто за существенную оплату согласился перенести косметическую операцию.
Его интерес к биологии полностью не пропал; в 2021 году на свое 60-летие он имплантировал две трубочки в череп, позволяющие постоянно контролировать и изменять определённое нейрохимическое содержание спинномозговой жидкости. После этого его заявления стали ещё более категоричными. "Мошеннические" приёмы со съемочными декорациями запрещались. Дом, церковь, озеро, или гора, видневшиеся в углу картины, которая "реализовывалась", нужно было выполнить полномасштабно и со всеми деталями. Создавались дома, церкви и небольшие озера; горы приходилось выискивать, хотя он делал пересадку или разрушал тысячи гектаров растительности, чтобы изменить их цвет и структуру. Его моделям требовалось тратить месяцы до и после "реализации" для того, чтобы тщательно "вжиться в свои роли", следуя сложным правилам и сценариям, которые разрабатывал Линдквист на основе своего понимания персонажей картины. Этот аспект становился все более и более важным для него: "Точная реализация внешнего вида поверхности, так я называю это, тем не менее, трехмерность является лишь наиболее рудиментарным началом. Это сеть отношений между субъектами, а также между субъектами и их окружением, что представляет вызов для поколения моих последователей".
Сначала мне показалось удивительным, что я даже не слышал об этом маньяке; явная расточительность должна была принести ему определенную славу. Но есть миллионы чудаков в мире и тысячи из них крайне богатые, и мне было только пять лет, когда Линдквист умер от сердечного приступа в 2030-м, оставив своё состояние девятилетнему сыну.
Что касается последователей, Британская энциклопедия перечислила полдюжины, рассеянных по Восточной Европе, где, по-видимому, он снискал больше уважения. Все, казалось, полностью отказались от его эксцессов, предлагая тома эстетических теорий в поддержку использования покрашенной фанеры и имитировали художников в стилизованных масках. На самом деле большинство только предлагали тома и даже не заморачивались с фанерой и артистами пантомимы. Я не мог вообразить ни одного из них, имеющего деньги или склонность спонсировать эмбриологическое исследование за тысячи километров.
По неясным причинам закона об авторском праве произведения изобразительного искусства редко присутствуют в публично доступных базах данных, поэтому, в обед я вышел и купил книгу о художниках-символистах, в которой была цветная вклейка репродукции "Нежности". Я сделал дюжину (незаконных) копий, увеличенных снимков различных размеров. Любопытно, в каждом из них выражение сфинкса (поскольку Олдрич так назвал её) показалось мне немного отличающимся. Её полностью закрытый рот и совсем чуть-чуть приоткрытые глаза нельзя сказать, что изображали явную улыбку, но если смотреть под определённым углом и при определенном увеличении оттенок щек намекал на неё. Лицо молодого человека также менялось, от неопределенно обеспокоенного к немного скучающему, от решительного до рассеянного, от благородного до женоподобного. Казалось, черты лиц обоих складывались в сложные и неопределенные границы между областями определенного настроения, и малейшего изменения условий при просмотре было достаточно, чтобы вызвать полное переосмысление. Если так задумал Кнопф, то это было мастерским достижением, но я также находил это очень печальным.
Книжный краткий комментарий не принес никакой помощи, расхваливая живопись с отличной сбалансированной композицией и восхитительной тематической двусмысленностью, и предполагалось, что голова леопарда была нарисована по образу сестры художника, красотой которой он был постоянно одержим.
Неуверенный в настоящий момент, должен ли продолжать эту линию расследования, я сидел за своим столом в течение нескольких минут, задаваясь вопросом (но не намереваясь проверить), а что если каждое пятно леопарда показанное на картине были воспроизведены точно так же на живом организме. Я хотел сделать что-то материальное, привести что-то в движение, прежде чем я отложу "Нежность" и вернусь к большему количеству обычных направлений расследования.
Таким образом, я сделал ещё один увеличенный фотоснимок картины, на этот раз используя средства редактирования копира, чтобы окружить голову мужчины и плечи равномерным темным фоном. Я распечатал и передал его Стиву Бирбеку (человеку, как известно мне, допустившему утечку записи с видеорегистратора моего шлема в СМИ).
— Дай ориентировку на этого парня. Разыскивается для допроса в связи с убийством Макленбург, — сказал я.
* * *
Я не обнаружил больше ничего интересного в распечатке АУАО, так что взялся за то, чем закончил вчера вечер — принялся обзванивать компании, которые пользовались услугами Фриды Макленбург.
Выполняемая ею работа не имела определённой связи с эмбриологией. Её советы и помощь, по-видимому, касались широкого спектра несвязанных проблем в десятках работ в области культуры клеточных тканей, использования ретровирусов в качестве векторов генотерапии, электрохимии клеточной мембраны, очистки белка и других областей, где термины не говорили мне ни о чем.
— И доктор Макленбург решила эту проблему?
— Абсолютно. Она знала идеальный способ как обойти камень преткновения, который удерживал нас в течение нескольких месяцев.
— Как вы узнали про неё?
— Есть список консультантов по специальностям.
Действительно есть. Она упоминалась в нём в пятидесяти девяти местах. Или она почему-то знала подробные специфические особенности всех этих областей лучше, чем другие люди, которые работали полный рабочий день, или у неё был доступ к экспертам мирового класса, которые могли вложить правильные слова в её уста.
Такой метод у её спонсора — искать работу для неё? Оплата не в деньгах, а в опыте и знаниях, которые она может затем продать как свои собственные? У кого могло быть так много ученых-биологов под рукой?
Империя Линдквиста?
(Так много для спасения "Нежности"?)
Ее телефонные счета не содержали междугородных звонков, но это ничего не значит; у местного филиала Линдквиста имеется своя собственная частная международная сеть.
Я поискал сына Линдквиста Густава в "Кто есть кто".[19] Запись была очень отрывочной. Рождён суррогатной матерью. Донорская яйцеклетка анонимна. Домашнее образование. Двадцать девять лет, ещё не женился. Затворник. По-видимому погружен в свои бизнес-проблемы. Ни слова о художественных претензиях, но никто не рассказывает всё в "Кто есть кто".
В предварительном отчете криминалистов не оказалось ничего полезного. Никаких признаков длительного сопротивления, синяков. Под ногтями Макленбург не обнаружено ни кожи, ни крови.
Очевидно, её застали врасплох. Рана горла была сделана тонким, прямым, острым как бритва лезвием единственным сильным ударом.
В доме нашли пять генотипов, помимо Макленбург и химеры, присутствовавших в волосах и хлопьях омертвевшей кожи. Точное датирование невозможно, но все показали широкий диапазон периода распространения, которое означало частых посетителей, друзей, но не посторонних. Все пятеро были на кухне в тот или иной момент. Только генотипы Макленбург и химеры обнаружились в подвале в количествах, которые не могут объяснены дрейфом и переносом, в то время как химера редко покидала специальную комнату. Генотип одного мужчины был больше распространен в остальной части дома, включая спальню, но не на кровати — или по крайней мере не меньше с тех пор, как в последний раз менялись простыни. Всё это вряд ли будет иметь прямое отношение к убийству; настоящие убийцы вообще не оставляют биологических частиц или растительный материал, принадлежащий кому-то ещё.
Вскоре поступил отчет по опрошенным, и от него было мало толку. Ближайшим родственником Маклебург являлся двоюродный брат, с которым она не виделась, и он ещё меньше меня знал о мертвой женщине. Её соседи слишком уважают частную жизнь, чтобы знать или интересоваться, кем были её друзья, и никто не признается, что заметил что-то необычное в день убийства.
Я сел и уставился на "Нежность".
Какой-то сумасшедший с огромными деньгами, вероятно, связанный с Линдквистом, возможно и не поручал Фриде Макленбург создавать химеру, похожую на сфинкса из картины. Но кому понадобилось фальсифицировать кражу, убить Макленбург и подвергнуть опасности жизнь химеры, на самом деле даже не потрудившись убить ее?
Зазвонил телефон. Это была Мюриэл.
— Химера проснулась.
* * *
У этих двух полицейских на улице была напряженная смена; один псих с ножом, два фотографа, замаскированные под врачей и религиозный фанатик с комплектом изгнания нечистой силы на заказ по почте. В новостях не упомянули название больницы, но существовала только дюжина вероятных кандидатов, и персонал не мог поклясться в тайне или противостоять против эффекта взяток. Через день или два местонахождение химеры станет общеизвестным. Если ситуация не уляжется, придется рассмотреть попытку найти комнату в тюремной больнице или военном госпитале.
— Вы спасли мне жизнь.
Голос химеры был глубоким, тихим и спокойным, и во вовремя разговора она смотрела прямо на меня. Я ожидал, что она будет сильно стесняться первый раз в присутствии незнакомцев. Она легла на кровать, свернувшись клубком на боку, не закрываясь простыней и положив голову на чистую, белую подушку. Запах чувствовался, но не был неприятным. Её хвост, толстый как мое запястье и длиннее моей руки, свисал через край кровати, беспокойно покачиваясь.
— Доктор Битти спасла вашу жизнь. — Мюриэл стояла у подножия кровати, неотрывно глядя на чистый листок бумаги на планшете.
— Я хотел бы задать вам некоторые вопросы. — На это химера ничего не ответила, но её взгляд остановился на мне. — Назовите, пожалуйста, свое имя.
— Кэтрин.
— У вас есть другие имя, фамилия?
— Нет.
— Сколько вам лет, Кэтрин?
Под действием наркотиков или нет, я не мог отделаться от чувства лёгкого головокружения, ощущения сюрреалистической бессмысленности, задавая стандартные вопросы сфинксу, сошедшему с картины девятнадцатого века.
— Семнадцать.
— Вы знаете, что Фрида Макленбург мертва?
— Да.
Она ответила тише, но по-прежнему сохраняя спокойствие.
— Каковы были ваши отношения с ней?
Она слегка нахмурилась, затем дала ответ, который прозвучал как отрепетированный, но искренний, как будто она долго ждала, что её спросят об этом.
— Она была всем. Она была моей матерью, моим учителем и моим другом.
Страдание и потеря появились и исчезли с её лица. Дрожь, судорога.
— Расскажите, что вы слышали в день, когда отключилось электричество.
— Кто-то пришел навестить Фриду. Я услышала звук подъехавшего автомобиля и звонок в дверь. Это был мужчина. Не расслышала, что он сказал, но слышала звук его голоса.
— Вы слышали этот голос раньше?
- Думаю, что нет.
— Как звучали их голоса? Они кричали? Спорили?
— Нет. Они говорили доброжелательно. Потом перестали, наступила тишина. Вскоре после этого отключилось электричество. Потом я услышала, как подъехал грузовик, шум множества шагов и как передвигали мебель. Но больше никто не разговаривал. Около получаса два или три человека перетаскивали все вокруг дома. Потом грузовик и машина уехали. Я все ждала, что спустится Фрида и расскажет мне, что произошло.
Я некоторое время обдумывал как сформулировать следующий вопрос, но в конце концов отказался от попыток сохранить вежливость.
— Фрида когда-нибудь обсуждала с вами, почему вы отличаетесь от других людей?
— Да. — Ни намека на боль или смущение. Вместо этого её лицо запылало от гордости, и на мгновение она стала так похожа на картину, что у меня снова закружилась голова. — Она сделала меня такой. Сделала меня особенной, красивой.
— Почему?
Кажется, это сбило её с толку, как будто я её дразнил. Она была особенной. Она была прекрасной. Никаких дальнейших объяснений не требовалось.
Я услышал тихое шипение недалеко от двери, сопровождаемое легким глухим стуком в стену. Я дал сигнал Мюриэл упасть на пол, а Кэтрин хранить молчание, затем спокойно, как мог, но неизбежно скрипя металлом, поднялся на верх шкафа, который стоял в углу слева от двери.
Нам повезло. То, что проникло в открывшуюся со скрипом дверь было вовсе не гранатой, а рукой с фан-лазером. Вращающееся зеркало разворачивает луч по широкой дуге, направляет на сто восемьдесят градусов, горизонтально. Удерживаемый на уровне плеча он заполняет комнату смертоносной плоскостью на высоте около метра над кроватью. Я испытал желание просто ударить дверью по руке в момент его появления, но это было слишком опасно; оружие может отклонится вниз до того, как луч будет отключен. По той же причине, я не мог просто прожечь дыру в его голове когда он вошел в комнату, или точно прицелиться в само оружие — оно экранировано, ведь тогда бы я перенес несколько секунд излучения, получив внутренние повреждения. Краска на стенах выгорела и шторы разделились на две горящие половинки; в одно мгновение он может направить луч на Кэтрин. Я врезал ему в лицо, сбивая его назад и отклоняя луч фан-лазера к потолку. Затем я спрыгнул вниз и приставил пистолет к его виску. Он отключил луч и позволил мне забрать у него оружие. Он был одет в униформу санитара, ткань которой оказалась неправдоподобно жесткой, вероятно, содержащей экранирующий слой из покрытого алюминием асбеста (с возможностью для отражения, хотя неразумно использовать фан-лазер даже с любым меньшим количеством защиты).
Я перевернул его и надел на него наручники стандартным способом на запястья и лодыжки, заведя их за спину, браслеты с заостренным внутренним краем, препятствующие (некоторые) попытки разорвать цепи. Я распылял успокоительное средство на его лице несколько секунд, и оно подействовало как и должно было, но затем я раскрыл ему один глаз и понял, что это не помогло. Каждый полицейский использует седативные с немного отличающимся эффектом индикации; мой обычно придает белкам глаз бледно-голубой цвет. У него, должно быть, был барьерный слой на его коже, пока я готовился сделать ему укол, он повернул голову ко мне и открыл рот. Лезвие вылетело из-под его языка и порезало мое ухо, пролетев со свистом мимо. Я никогда такого не видел прежде. Я разжал его челюсть и взглянул; механизм запуска был прикреплен к его зубам проводами и булавками. Там было второе лезвие; я приставил пистолет к его голове и снова посоветовал ему выплюнуть всё на пол. Затем я ударил его кулаком в лицо и начал искать вену для укола.
Он издал короткий крик и начал изрыгать дымящуюся кровь. Возможно это его собственный выбор, но более вероятно, что его работодатели решили сократить свои потери. Тело начало дымиться, так что я вытащил его в коридор.
Полицейские, которые охраняли палату были без сознания, не мертвыми. Дело прагматизма; химическое оглушение до бессознательного состояния как правило тише, менее грязно и менее опасно нападавшему, чем убийство. Кроме того, мертвые полицейские, как известно, вызывают дополнительный стимул во многих расследованиях, так что стоит взять на себя труд чтобы избежать этого. Я позвонил кому-то, кого я знал в Токсикологии, чтобы он прибыл и осмотрел их, затем вызвал замену. Организация передвижения в какое-нибудь более безопасное место заняла бы, по крайней мере, двадцать четыре часа.
Кэтрин была в истерике, и Мюриэл, будучи сама в сильном потрясении, настояла дать ей успокаивающее и закончить интервью.
— Я читала об этом, но я никогда не видела собственными глазами раньше. На что это похоже? — спросила Мюриэл.
— Что?
— Что-то похожее, — её охватил нервный смех. Она задрожала. Я подержал её за плечи, пока она не успокоилась немного. Её зубы стучали. — Кто-то просто попытался убить нас всех, а вы продолжаете как будто ничего особенного не произошло. Как в комиксах. На что это похоже?
Я рассмеялся. Существовал стандартный ответ.
— Это вообще ни на что не похоже.
* * *
Марион лежала, положив голову мне на грудь. Её глаза были закрыты, но она не спала. Я знал, что она ещё слушает меня. Она всегда волнуется, когда я злюсь.
Как можно отважиться на такое? Как можно сесть и хладнокровно запланировать создание исковерканного человека, не имеющего ни единого шанса жить нормальной жизнью? Все для какого-то безумного художника, который поддерживает сумасшедшие теории мертвого миллиардера. Черт, кем они себе представляют людей? Скульптурами? Безделушками, с которым можно творить что угодно и как им вздумается?
Я хотел спать, было поздно, но я не мог замолчать. Я даже не понял, насколько я разозлился, пока не заговорил на эту тему, но при этом мое отвращение становилось интенсивнее с каждым произнесенным словом.
За час до этого, пытаясь заняться любовью, я почувствовал себя импотентом. Я обратился к использованию языка, и Марион кончила, но это по-прежнему угнетало меня. Действительно ли это психологическое? Из-за этого расследования? Или побочный эффект от активизирующих наркотиков? Так внезапно, после стольких лет? Ходили слухи и шутки о наркотиках, вызывающих почти всё, что можно представить: бесплодие, уродливых младенцев, рак, психоз; но я никогда не верил в такое. Профсоюз узнал бы и устроил заваруху, департаменту никогда бы не разрешили выйти сухим из воды. Скорее всего это из-за случая с химерой, который взвинтил мне нервы. Так что, я заговорил об этом.
— И что самое худшее, она даже не понимала, что с ней сделали. Её обманывали с самого рождения. Макленбург сказала ей, что она прекрасна, и она поверила в эту ерунду, потому что ничего не знала.
Марион слегка шевельнулась и вздохнула.
— Что с ней будет дальше? Как она собирается жить, когда выйдет из больницы?
— Не знаю. Полагаю, она могла бы продать свою историю за большие деньги. Хватит, чтобы нанять кого-нибудь для ухода за ней на всю оставшуюся жизнь. — Я закрыл глаза. — Извини. Из-за этого несправедливо лишать тебя сна на полночи.
Я услышал слабый шипящий звук, и Марион внезапно сникла. Так, показалось на несколько секунд, но этого не могло быть; я задумался, что со мной не так, почему я не вскочил на ноги, почему даже не поднял головы, чтобы вглядеться сквозь темную комнату и узнать, кто там или что?
Потом я понял, что в меня брызнули спреем, и меня парализовало. Такое облегчение быть бессильным. Я провалился в бессознательное состояние, спокойное, чего не ощущал очень долгое время.
* * *
Я проснулся со смешанным чувством паники и летаргии, и без понятия где нахожусь и что произошло. Я открыл глаза и ничего не увидел. Я крутился в попытке коснуться глаз и почувствовал, что слегка двигался, но мои руки и ноги были связаны. Я заставил себя расслабиться на мгновение и представить свои ощущения. Меня ослепили или связали, и я плавал в теплой, текучей жидкости, рот и нос закрыты маской. Мои слабые корявые движения обессилили меня, и долгое время я лежал молча, поначалу не в силах как следует сконцентрироваться и оценить обстоятельства. Я чувствовал, как будто каждая кость в моем теле сломана не через боль, а из-за более легкого дискомфорта, являющегося результатом незнакомого ощущения от формы тела; оно стало неуклюжим, неправильным. Мне пришло в голову, что я попал в аварию. Пожар? Этим можно объяснить почему я плаваю; я в ожоговом отделении.
— Эй? — позвал я.
Я проснулся. Слова вырвались как болезненный, хриплый шепот.
Вежливый веселый голос, почти бесполый, но ближе к мужскому, ответил. На мне были наушники; я не заметил их, пока не почувствовал, что они вибрировали.
— Мистер Сигел. Как вы себя чувствуете?
— Плохо. Чувствую слабость. Где я?
— Боюсь, что далеко от дома. Но ваша жена тоже здесь.
Только тогда я вспомнил о том, что лежал в кровати, неспособный двигаться. Казалось, это было ужасно давно, но у меня не было более свежих воспоминаний, чтобы восполнить пробел.
— Давно я здесь? Где Марион?
— Ваша жена рядом. Она в безопасности. Вы пробыли здесь несколько недель, но быстро выздоравливаете. Скоро вас подготовят к физиотерапии. Так что, пожалуйста, расслабьтесь.
— Выздоравливаю от чего?
— Мистер Сигел, к сожалению понадобилось провести множество операций, чтобы ваша внешность удовлетворяла моим требованиям. Ваши глаза, лицо, строение скелета, конституция, цвет кожи — все нуждалось в существенном изменении.
Я плавал в тишине. Лицо застенчивого юноши из "Нежности" перемещалось в темноте. Я был в ужасе, но моя дезориентация смягчила удар; плавать в темноте, слушать бесплотный голос — все казалось нереальным.
— Почему выбрали меня?
— Вы спасли жизнь Кэтрин. В двух случаях. Именно такого отношения я хотел.
— Два случая. Она никогда не была в реальной опасности, не так ли? Почему вы не нашли кого-то, кто уже выглядел соответствующе для прохождения преобразований? — Я чуть не назвал Густава, но вовремя остановился. Я был уверен, что он в конце концов намеревался убить меня, но выдать свои подозрения о его личности подобно смерти. Голос явно искусственно изменили.
— Вы действительно спасли ей жизнь, мистер Сигел. Если бы она осталась в подвале без заместительных гормонов, то умерла бы. И убийца, которого мы послали в больницу, был полон решимости её убить.
Я слегка хмыкнул.
— Что, если бы он добился успеха? Работа двадцати лет и миллионы долларов коту под хвост. Как бы вы поступили тогда?
— Мистер Сигел, у вас очень узкий взгляд на мир. Ваш городок не единственный на планете. Ваш небольшой полицейский участок тоже не уникален, разве лишь, единственный, который не смог удержать в тайне историю от СМИ. Мы начали с двенадцати химер. Три умерли в детстве. Троих не обнаружили вовремя после того, как убили их охранников. Четверых убили после обнаружения. Жизнь другой выжившей химеры была спасена различными людьми в двух случаях, и ещё она не совсем отвечала стандарту морфологии, которой Фрида Макленбург достигла с Кэтрин. Именно с таким несовершенством, как вы, мистер Сигел, я обязан работать.
* * *
Вскоре после этого меня переместили на нормальную кровать и сняли бинты с лица и тела. Сначала в комнате сохранялась темнота, но каждое утро ненадолго включали свет. Дважды в день приходил физиотерапевт в маске с измененным голосом и помогал мне снова учиться двигаться. В комнате без окон постоянно находились шесть вооруженных охранников в масках. Смехотворное излишество на случай маловероятной попытки извне спасти меня. Я едва мог ходить; одна строгая бабушка вполне могла предотвратить мой побег.
Однажды мне показали Марион по внутреннему телевизору. Она сидела в изящно меблированной комнате и смотрела новости. Каждые несколько секунд она нервно поглядывала вокруг. Нам не позволили встретиться. Я был рад. Мне не хотелось видеть её реакцию на свою новую внешность; без такой эмоциональной нагрузки я вполне мог обойтись.
Когда я медленно становился функциональным, я начал испытывать сильное паническое чувство, что я всё же начал обдумывать план по сохранению нас в живых. Я пытался разговаривать с охранниками, в надежде, что смогу убедить одного из них помочь нам из сострадания или за взятку, но они все придерживались односложных слов и игнорировали меня, когда я говорил о чем-либо более абстрактном, чем запросы о еде. Отказ сотрудничать в "реализации" был единственной стратегией, о которой я мог думать, но как долго это будет работать?
Я не сомневался, что мой похититель станет пытать Марион, и если ничего не выйдет, то он просто загипнотизирует или накачает меня наркотиками, чтобы я гарантированно подчинился. А затем он убьет нас всех: Марион, меня и Кэтрин.
Я понятия не имел, сколько времени прошло; ни охранники, ни физиотерапевт, ни косметические хирурги, которые приехали проверить дело своих рук, не подтверждали моих вопросов о соблюдении расписания. Я очень хотел, чтобы Линдквист снова поговорил со мной; каким бы ни был он психом, по крайней мере он участвовал в двухстороннем разговоре. Я требовал встречи с ним, я кричал и разглагольствовал; охранники оставались такими же безмолвными как и их маски.
Приученный к помощи активизирующих наркотиков в сосредоточении моих мыслей, меня постоянно отвлекали различные непродуктивные проблемы, от простого страха перед смертью до бессмысленного беспокойства о моих шансах остаться работать в полиции, и продолжить брак, если Марион и я как-то выживем. Проходили недели, в течении которых я не чувствовал ничего, кроме безысходности и жалости к самому себе. Всё, что определяло меня, забрали: мое лицо, мое тело, моя работа, мои обычные способы мышления. Я чувствовал отсутствие своей прежней физической силы (как источник чувства собственного достоинства, а не чего-то, что было полезным само по себе), зато была умственная ясность, как часть моего активизированного состояния ума, которая, я был уверен, имело бы значение, если бы я только мог возвратить его.
В конце концов я начал предаваться причудливой романтической фантазии: потеря всего, что я когда-то надеялся на избавление от биохимических подпорок, которые поддерживали мою неестественную жизнь, раскрыла бы внутреннюю суть огромного нравственного мужества и отчаянной изобретательности, позаботившись бы обо мне в этот час нужды. Моя личность была разрушена, но искра человечности осталась, и вскоре разгорится в жгучее пламя, что никакие тюремные стены не смогут сдержать. То, что не убило бы меня (скоро, очень скоро) сделало бы меня сильнее.
Минутный самоанализ каждое утро показывал, что это мистическое преобразование ещё не произошло. Я пошел на голодовку, надеясь ускорить свое победное появление из горнила страданий путем усиления пламени. Меня не пичкали, даже не вводили внутривенно протеин. Я был слишком глуп, чтобы сделать очевидный вывод: день "реализации" был неизбежен.
Однажды утром мне вручили костюм, который я сразу узнал из картины. Я был в ужасе до тошноты, но надел его и без сопротивления пошел с охранниками. Картина располагалась на открытом воздухе. Вероятно, это мой последний шанс спастись.
Я надеялся, что мы будем путешествовать со всеми вытекающими последствиями, но пейзаж был подготовлен всего в нескольких сотнях метров от здания, в котором меня держали. Я щурился от яркого света тонких серых облаков, которые покрывали большую часть неба (Линдквист ждал их, или он упорядочил их присутствие?), утомленный, напуганный, слабее чем обычно из-за трехдневной голодовки. Пустынные поля простирались до горизонта во всех направлениях. Бежать было некуда, не то чтобы дать сигнал о помощи.
Я увидел Кэтрин, уже сидящую на краю возвышенного участка земли. Невысокий мужчина, ниже чем охранники, стоял, поглаживая её шею. Она взмахнула хвостом от удовольствия, её глаза были полузакрыты. Мужчина был одет в свободный белый костюм и белую маску, похожую на фехтовальную. Когда он заметил мое приближение, то поднял руки в экстравагантном жесте приветствия. На мгновение дикая идея пришла мне на ум: Кэтрин могла спасти нас! С её скоростью, её силой, её когтями.
Вокруг нас находились десятки вооруженных людей и понятно, что Кэтрин была послушной как котёнок.
— Мистер Сигел! Вы выглядите настолько мрачным! Не стоит унывать, пожалуйста! Сегодня прекрасный день!
Я престал идти. Охранники по обе стороны от меня тоже остановились и выжидали.
Я сказал, что не сделаю этого.
Человек в белом был снисходителен.
— Почему же нет?
Я с дрожью уставился на него. Я чувствовал себя как ребенок. С детства я не сталкивался так ни с кем, без успокаивающих меня праймеров, без оружия под рукой, без абсолютной уверенности в своей силе и ловкости.
— Когда мы сделаем что вы хотите, вы убьете нас. Чем дольше я отказываюсь, тем дольше останусь в живых.
Кэтрин ответила первой. Она покачала головой, не улыбаясь.
— Нет, Дэн! Андреас не навредит нам! Он любит нас обоих!
Человек направился ко мне. Андреас Линдквист фальсифицировал свою смерть? Его походка не была стариковской.
— Мистер Сигел, пожалуйста, успокойтесь. Разве я бы стал вредить своим собственным созданиям? Стал бы я тратить впустую все те годы тяжелой работы, своей и многих других?
Я забормотал в смущении.
— Вы убили людей. Вы похитили нас. Вы нарушили сто различных законов. — Я почти кричал на Кэтрин. — Он организовал смерть Фриды! — Но у меня было чувство, что это принесет мне намного больше вреда, чем пользы.
Компьютер, изменивший его голос, вежливо рассмеялся.
— Да, я нарушил законы. Что бы ни случилось с вами, мистер Сигел, я уже нарушил их. Думаете, я боюсь того, что вы сделаете, когда я вас освобожу? Вы и потом будете так же бессильны навредить мне, как сейчас. У вас нет доказательства относительно моей личности. О, я исследовал отчет ваших допросов. Я знаю, что вы подозревали меня.
— Я подозревал вашего сына.
— Ах. Спорный вопрос. Я предпочитаю, чтобы меня называли Андреасом близкие знакомые, но для деловых партнеров я — Густав Линдквист. Видите ли, это тело моего сына, если сын подходящее слово для клона, но начиная с его рождения я брал регулярные образцы своей мозговой ткани, извлекал соответствующие компоненты из них и вводил в его череп.
— Мозг нельзя пересадить, мистер Сигел, но с осторожностью большую часть памяти и индивидуальные черты можно перенести на маленького ребенка. Когда мое первое тело умерло, мне заморозили мозг, и я продолжал делать инъекции, пока вся ткань не израсходовалась. "Являюсь" ли я Андреасом, вопрос для философов и богословов. Я прекрасно помню собрание в переполненном классе, где смотрели черно-белое телевидение в день, когда Нил Армстронг ступил на поверхность Луны, за пятьдесят два года до того, как это тело родилось. Поэтому зовите меня Андреасом. Юмор старика.
Он пожал плечами.
— Маски, голосовые фильтры — мне нравится маленький театр. И чем меньше вы видите и слышите, тем меньше у вас возможностей вызвать у меня незначительное раздражение. Но пожалуйста, не льстите себе; вы никогда не станете мне угрозой. Я могу купить любого вашего полицейского за полсуммы, заработанной во время нашего разговора.
— Так что забудьте эти бредовые идеи мученичества. Вы останетесь в живых и на всю оставшуюся жизнь будете не только моим творением, но и моим инструментом. Этот момент глубоко внутри себя вы понесете в мир ради меня, как семя, как странный красивый вирус, заражая и трансформируя всех и всё, к чему прикасаетесь.
Он взял меня за руку и привел к Кэтрин. Я не сопротивлялся. Кто-то вложил крылатый жезл в мою правую руку. Меня подталкивали, расставляли, направляли, суетились чрезмерно. Я едва заметил щеку Кэтрин напротив моей, её лапу, лежащую на моем животе. Я смотрел вперед, в оцепенении, пытаясь решить, следует ли верить тому, что я останусь жив, преодолев этот первый реальный шанс надежды, но в ужасе от разочарования, чтобы доверять этому.
Не было никого, кроме Линдквиста, его охранников и помощников. Не знаю, кого я ожидал увидеть — зрителей в вечерних платьях? Он стоял на расстоянии в дюжину метров и глядел на копию картины (или, возможно, на оригинал), установленную на мольберте, а затем стал выкрикивать команды для мелких изменений в наших позах и выражениях. Мои глаза начали слезиться от сохранения моего взгляда неподвижным; кто-то подбежал и высушил их, затем распылил что-то для предотвращения повтора.
Затем в течение нескольких минут Линдквист молчал. Наконец он сказал, очень тихо:
— Все мы ждем пока что — перемещение солнца, правильное расположение ваших теней. Потерпите ещё немного.
Я не помню ясно, что чувствовал в эти последние секунды. Я так устал, так растерялся и был настолько не уверен. Я помню, как подумал: "Как я узнаю, что момент наступил? Когда Линдквист вытащит оружие и испепелит нас, отлично сохраняя момент? Или когда он вытащит камеру? Что из этого?"
— Спасибо, — сказал он внезапно, затем повернулся и ушел, один. Кэтрин переместилась, потянулась и поцеловала меня в щеку.
— Ну разве было не забавно? — спросила она. Один из охранников взял меня за локоть, и я пошел, пошатываясь.
Он даже не сделал фотографию. Я смеялся в истерике, уверенный теперь, что я, в конце концов буду жить. И он даже не сделал фотографию. Я не мог решить, или это сделало его дважды сумасшедшим, или это полностью вернуло ему вменяемость
* * *
Я так никогда и не узнал, что стало с Кэтрин. Возможно, она осталась с Линдквистом, отгородившись от мира его богатством и уединением, и фактически жила точно такой же жизнью, как и раньше в подвале Фриды Макленбург. Плюс-минус несколько слуг и роскошных вилл.
Мы с Марион вернулись в свой дом, не осознавая сколько времени отсутствовали, проснувшись на кровати, покинутой шесть месяцев назад. Вокруг накопилось много пыли.
— Ну, вот мы и вернулись, — сказала она, взяв меня за руку. Мы пролежали в тишине несколько часов, затем вышли в поисках еды.
На следующий день я пошел в участок. Я подтвердил свою личность с помощью отпечатков и ДНК, и представил полный отчёт обо всем, что случилось.
Меня не признали мёртвым. Зарплату продолжали перечислять на мой банковский счет и ипотечные платежи вычитали автоматически. Отдел удовлетворил требование компенсации в суде, выплачивая мне три четверти миллиона долларов, и я перенес операцию, чтобы максимально восстановить свою прежнюю внешность.
Потребовалось больше двух лет реабилитации, но теперь я вернулся к активной деятельности. Дело Макленбург отложено из-за отсутствия улик. Расследование похищения нас троих и нахождение Кэтрин ничего не дало; никто не сомневается в моей интерпретации событий, но все улики против Густава Линдквиста являлись косвенными. Я принимаю это. Я рад. Я хочу стереть всё, что Линдквист сделал мне, и стремление предать его суду является полной противоположностью настроения, которого я стремлюсь достигнуть. Я не претендую понять, что он думал, чего достигал, позволяя мне жить, какое на самом деле у него безумное представление о моем предполагаемом воздействии на мир, но я полон решимости всеми способами стать тем же самым человеком, которым был до эксперимента, и тем самым разрушить его намерения.
Марион в порядке. Некоторое время она страдала от повторяющихся кошмаров, но после наблюдения терапевта, который специализируется на заложниках и жертвах похищений, она теперь так же легка и беззаботна, как и раньше.
Меня время от времени мучают ночные кошмары. Я с дрожью просыпаюсь рано утром, потею и кричу, не в силах вспомнить от какого ужаса бегу. Андреас Линдквист вводит образцы мозговой ткани своему сыну? Кэтрин блаженно закрывает глаза и благодарит меня, что спас ей жизнь, а её когти впиваются и раздирают тело, оставляя кровавые полосы? Сам я в плену "Нежности"; момент «реализации» бесконечно продлен? Может быть, а может, мне просто снится мое последнее дело, что кажется более вероятным.
Все вернулось на круги своя.
Перевод с английского: любительский.
СЁСТРЫ ПО КРОВИ Рассказ
Greg Egan. Blood Sisters. 1991.
Когда сестрам близняшкам Карен и Поле было по двенадцать лет, на свете появился новый опасный вирус, вызывающий смертельную болезнь под названием «Монте Карло». Когда же они были уже взрослыми, болезнь настигла и их. Но к тому времени ученые уже изобрели новое экспериментальное лекарство…
Когда сестрам близняшкам Карен и Поле было по двенадцать лет, на свете появился новый опасный вирус, вызывающий смертельную болезнь под названием «Монте Карло». Когда же они были уже взрослыми, болезнь настигла и их. Но к тому времени ученые уже изобрели новое экспериментальное лекарство…
Когда нам было девять лет от роду, Паула вдруг решила, что нам нужно проколоть пальчики и пустить кровь по венам друг дружки.
Я ухмыльнулась.
— Стоит ли? У нас и так кровь одинаковая. Мы же родные сёстры.
Она не смутилась.
— Знаю. Не в том дело. Важен ритуал.
Занялись мы этим в спальне, в полночь, при свете одной свечки. Она стерилизовала иголку в пламени свечи, потом начисто вытерла её от сажи слюнявой тряпочкой.
Когда мы сжали вместе липкие ранки и произнесли какую-то смешную клятву из третьесортной детской книжки, Паула задула свечку. Пока мои глаза привыкали к темноте, она добавила от себя шёпотом завершающий аккорд:
— Теперь у нас будут общие мечты, общие возлюбленные, и умрём мы в один день и час.
Я попыталась с негодованием ответить: «Всё это неправда!», но от темноты и запаха потухшей свечи слова протеста застыли у меня в горле, и ею сказанное осталось без возражения.
* * *
Пока доктор Паккард говорил, я складывала отчёт о биопсии то пополам, то в четыре слоя, маниакально ровняя края. Аккуратно не получалось, отчёт для этого был слишком толст; от микроснимков деформированных лимфоцитов, обнаруженных в моем костном мозге, до распечаток последовательностей РНК вируса, вызывающих болезнь, — всего тридцать две страницы.
Рядом с ним рецепт, все еще лежавший на столе передо мной, казался нелепо хлипким и малозначительным. Не шел ни в какое сравнение. Традиционные неразборчивые заумные каракули на нем были не более, чем украшением; название лекарства было надежно зашифровано в штрих-коде, расположенном ниже. Это исключило вероятность получить по ошибке не то лекарство. Вопрос в том, поможет ли мне правильное?
— Это ясно? Мисс Риз? Есть что-то, чего вы не понимаете?
С силой нажимая на неподдающуюся складку большим пальцем, я попыталась собраться с мыслями. Она объяснила ситуацию открыто, не прибегая к профессионализмам и эвфемизмам, но у меня по-прежнему оставалось чувство, что я упустила что-то очень важное. Каждое из произнесённых ей предложений, казалось, начиналось одним из двух слов: вирус или лекарство.
— Я могу что-то сделать? Сама? Чтобы увеличить шансы?
Она засомневалась, но ненадолго.
— Нет, не можете. В остальном у вас отличное здоровье. Продолжайте в том же духе.
Она начала подниматься, чтобы попрощаться со мной, и я запаниковала.
— Но должно же быть хоть что-то, — я схватилась руками за стул, словно боясь, что меня выгонят силой. Может, она не поняла меня, может, я недостаточно ясно выразилась. — Я должна… перестать есть определенные продукты? Больше заниматься спортом? Больше спать? Должно же быть что-то, что все изменит. И я сделаю это, что бы это ни было. Пожалуйста, просто скажите мне… — Мой голос дрогнул, и я смущенно отвернулась. Только не начинай снова разглагольствовать. Не надо больше.
— Мисс Риз, сожалею. Я знаю, что вы должны испытывать. Но болезни группы Монте-Карло все такие. По существу, вам крайне повезло; в компьютере ВОЗ по всему миру нашлось восемьдесят тысяч человек, заражённых похожим штаммом. Этого мало, чтобы в рыночных масштабах поддерживать сколько-нибудь серьёзные исследования, но достаточно для того, чтобы убедить фармацевтические компании порыться в своих базах данных на предмет того, что могло бы решить проблему. Множество людей предоставлены сами себе, будучи заражёнными вирусами, которые по существу уникальны. Представьте себе, сколько полезной информации могут им дать медики. Я, наконец, посмотрела вверх; выражение её лица было сочувственным, с примесью нетерпения.
Я не откликнулась на такое предложение почувствовать стыд за свою неблагодарность. Я поставила себя в дурацкое положение, но у меня оставалось право задать вопрос.
— Всё это я понимаю. Просто мне подумалось, что возможно, я могу что-то сделать. Говорите, то лекарство может помочь, а может и не помочь. Если бы я могла посодействовать борьбе с этой болезнью, я бы чувствовала…
— Что?
— Что я, скорее, человек, чем пассивное подопытное вместилище, в котором будут бороться между собой чудо-лекарство и чудо-вирус. Лучше…
Она кивнула.
— Я понимаю, но поверьте мне, вы не сможете сделать ничего, что изменило бы хоть что-то. Просто следите за собой, как обычно. Не заболейте пневмонией. Не наберите и не потеряйте десять кило. Не делайте ничего необычного. Миллионы людей могут являться носителями этого вируса, и единственная причина, почему вы заболели, а они нет — чисто генетическая. Лечение будет точно таким же. Биохимия, которая определит, помогает вам лекарство или нет, не изменится, если вы начнете принимать витамины или перестанете есть фаст-фуд. И я должна предупредить вас, что следование всяким "чудодейственным" диетам сделает только хуже. Шарлатаны, продающие их, должны сидеть в тюрьме.
Я пылко кивнула в знак согласия и почувствовала, как меня переполнила злость. Мошеннические способы лечения долгое время были моим проклятьем, хотя сейчас, впервые в жизни, я почти начала понимать других жертв Монте Карло, которые платят большие деньги за подобные вещи: безумные диеты, схемы медитации, ароматерапию, записи для самогипноза и тому подобное. Люди, торгующие этим мусором хуже циничных паразитов. И я всегда считала их клиентов либо по-детски наивными, либо отчаявшимися до такой степени, когда разум уже не работает, но есть кое-что еще. Когда на кону твоя жизнь, ты готов бороться за нее каждую секунду изо всех своих сил, жертвуя каждой копейкой, которую сможешь занять. Принимать по одной капсуле три раза в день — это недостаточно сложно, тогда как схемы наиболее проницательных мошенников достаточно трудоемки (или достаточно дороги), чтобы заставить жертв чувствовать, что они ведут именно такую борьбу, которая требуется, когда ты перед лицом смерти.
Этот общий гнев все прояснил. Мы, в конце концов, на одной стороне; я вела себя, как ребёнок. Я поблагодарила доктора Паккард за уделенное мне время, взяла рецепт и вышла.
Но по пути в аптеку я поймала себя на мысли, что хотела бы, чтобы она солгала мне, чтобы она сказала мне, что мои шансы значительно улучшатся, если я начну пробегать десять километров в день и есть сырые водоросли на завтрак, обед и ужин. Но затем я разозлилась на саму себя: неужели я правда хотела бы, чтобы меня обманывали для моего же блага? Если дело в ДНК, то дело в ДНК, и я должна хотеть услышать правду, даже если она мне неприятна, и должна быть благодарна, что медицина отказалась от прежней покровительственности и патернализма.
Мне было двенадцать, когда мир узнал о проекте Монте Карло.
Команда разработчиков биологического оружия, размещавшаяся в двух шагах от Лас-Вегаса (к сожалению, того, что в Нью-Мексико, а не того, что в Неваде) решила, что разработка вирусов — слишком сложная работа (особенно с учетом того, что все суперкомпьютеры заграбастали ребята из программы «Звездные войны»). Зачем привлекать сотни кандидатов наук, зачем вообще прилагать какие-либо интеллектуальные усилия, если все, что нужно — это проверенное веками сотрудничество случайных мутаций и естественного отбора?
Конечно, значительно ускоренное.
Они создали систему, состоящую из трех частей: бактерии, вируса и цепочки модифицированных лимфоцитов человека. Стабильная порция генома вируса позволяла ему воспроизводить себя в бактерии, в то время как аккуратным повреждением энзимов, исправляющих ошибки транскрипции, достигалась ускоренная мутация оставшейся части вируса. В лимфоциты были внесены изменения, усиливающие репродуктивную способность поражающих их мутировавших вирусов, позволяя размножаться только тем вирусам, которые не могли использовать для этих целей бактерию.
Их задумкой было поместить несколько триллионов копий этой системы ряд за рядом в небольшой биологический игровой автомат, крутящийся в их нелегальной лаборатории, и просто ждать, пока удастся сорвать джекпот.
Исследование также включало лучшую систему защиты в мире, и пятьсот двадцать человек скрупулезно придерживались официальной процедуры день за днем, месяц за месяцем, ни на секунду не допуская невнимательности, лени или забывчивости. По-видимому, никто даже не допускал вероятности такого.
Бактерия не должна была быть способной выжить вне искусственно созданных благоприятных лабораторных условий, но на помощь пришла мутация вируса, заменившая гены, вырезанные для того, чтобы сделать его уязвимым.
Они потеряли слишком много времени на неэффективные химикаты, пока наконец решились использовать ядерное оружие. К этому моменту из-за ветра все их действия стали бессмысленными: это был год выборов, так что вариант стереть с лица земли полдюжины городов не рассматривался.
Согласно первым слухам мы все должны были умереть в течение недели. Я отчетливо помню панику, мародерство и череду самоубийств (видела по телевизору; конкретно наш район впал в состояние некого спокойного оцепенения). По всему миру было введено чрезвычайное положение. Самолеты разворачивали от аэропортов, корабли (покинувшие свои порты за месяцы до утечки) были сожжены в доках. Чтобы защитить общественный порядок и общественное здоровье, повсеместно вводились суровые законы.
Мы с Паулой месяц не ходили в школу и сидели дома. Я предлагала научить ее программированию, но ей это было не интересно. Ей хотелось поплавать, но все пляжи и бассейны были закрыты. Летом я наконец смогла взломать компьютер Пентагона — всего лишь систему закупки офисных принадлежностей, но Паула была очень впечатлена (никто из нас даже не догадывался, что скрепки настолько дорогие).
Мы не верили, что скоро умрем, по крайней мере, не в течение недели. И мы были правы. Когда стихла истерия, стало известно, что сбежали только вирус и бактерия. Без модифицированных лимфоцитов, улучшающих процесс отбора, в результате мутаций не могли появиться штаммы, вызвавшие первоначальные смерти.
Однако теперь по всему миру распространилась симбиотическая пара, бесконечно создающая новые мутации. Лишь крошечное количество всех произведенных штаммов заразны для людей, и лишь часть этого количество потенциально смертельна.
Всего лишь сто в год или около того.
Когда я ехала в поезде домой, куда бы я ни повернулась, мне в глаза светило солнце — оно отражалось от всех поверхностей в вагоне. Из-за его слепящего света моя головная боль, которая неуклонно усиливалась весь день, стала почти невыносимой, поэтому я прикрыла глаза рукой и наклонила голову вниз. В другой руке я сжимала коричневый бумажный пакет с небольшим стеклянным флаконом, наполненным красно-черными капсулами, которые спасут или не спасут мне жизнь.
Рак. Вирусный лейкоз. Я достала из кармана смятый отчет о биопсии и еще раз пролистала его. На последней странице не возник магическим образом счастливый конец — заключение онковирусологической экспертной системы об обнаружении надежного метода лечения. Там все еще был счет за проведенные анализы. Двадцать семь тысяч долларов.
Придя домой, я села и уткнулась в свой компьютер.
Два месяца назад, когда обычный ежеквартальный осмотр (требование компании медицинского страхования, жаждущей избавиться от невыгодных больных) выявил первые признаки болезни, я поклялась себе, что продолжу работать, продолжу жить так, словно ничего не изменилось. Меня совершенно не привлекала идея загулять на взятые в кредит деньги, отправиться в кругосветное путешествие или начать беспробудно пить. Это было бы то же самое, что признать свое поражение. Я отправлюсь в гребаное кругосветное путешествие, чтобы отпраздновать свое выздоровление, не раньше.
Мне нужно было выполнить целую кучу контрактов, а на счет за анализы уже начали набегать проценты. Не смотря на то, что мне нужно было отвлечься, не смотря на то, что мне нужны были деньги, я целых три часа просто сидела, размышляя о своей судьбе. Не особо утешало даже то, что по миру разбросано еще восемьдесят тысяч незнакомцев, которым так же не повезло.
И тут меня наконец поразила мысль. Паула. Если я подвержена этому заболеванию по генетическим причинам, то и она тоже.
В конце концов, будучи полными близнецами, мы поступили не так уж плохо, решив жить каждый собственной жизнью. Она ушла из дому в шестнадцать лет и путешествовала по Центральной Африке, снимая на кинокамеру дикую природу и, с куда большим риском, браконьеров. Потом поехала в Амазонию и невольно ввязалась там в борьбу за территории. После этого была некоторая неясность; она всегда старалась держать меня в курсе своих подвигов, но перемещалась она слишком быстро, чтобы моё инертное умозрительное видение за ней поспевало.
Я бы ни за что не уехала из страны; даже из дома ни разу за десять лет не переезжала.
Домой она приезжала изредка, по пути с одного континента на другой, но мы поддерживали электронную связь, если обстоятельства позволяли. (В боливийских тюрьмах спутниковые телефоны отбирают).
Все международные телекоммуникационные компании предлагают свои дорогостоящие услуги связи с теми, чьё местонахождение с точностью до страны заранее неизвестно. Из рекламы следует, что это невероятно сложная задача; на самом же деле местонахождение каждого спутникового телефона отражено в центральной базе данных, которая обновляется путём сбора информации со всех региональных спутников. Поскольку мне удалось добыть коды доступа, чтобы сверяться с этой базой, я могла звонить Пауле напрямую, где бы она ни была, без затрат на эти нелепые поборы. Это был вопрос больше ностальгии, нежели скупости; этот жалкий элемент взлома был символическим жестом, подтверждением того, что, несмотря на надвигающийся средний возраст, я ещё не стала неизлечимо законопослушной, консервативной и нудной.
Я давно автоматизировала этот процесс. Из базы данных следовало, что она в Габоне; моя программа подсчитала местное время, я рассудила, что 10:23 вечера — это достаточно тактично, и сделала вызов. Через несколько секунд она появилась на экране.
— Карен! Как дела? Выглядишь дерьмово. Ты же вроде должна была позвонить на прошлой неделе. Что случилось?
Изображение было вполне отчётливым, звук — чистым и неискажённым (волоконно-оптические кабели в Центральной Африке, может, и редкость, но геостационарные спутники там — прямо над головой). Едва разглядев её, я с уверенностью поняла, что вирус её не коснулся. Она была права — я выглядела полумёртвой, а она как всегда была полна жизни. То, что она половину жизни провела на открытом воздухе, означало, что кожа у неё старилась намного быстрее, чем у меня, но она всегда сияла энергией, сознанием цели, и этим всё с лихвой компенсировалось.
Она находилась близко к объективу, так что мне почти не виден был задний план, но похоже было на хибару из стекловолокна, освещённую парой керосиновых ламп; шаг вперёд по сравнению с обычной палаткой.
— Прости, руки не доходили. Габон? Ты же вроде была в Эквадоре?
— Да, но я встретила Мохаммеда. Он ботаник. Из Индонезии. Правда, познакомились мы в Боготе; он ехал на конференцию в Мексике.
— Но…
— Почему Габон? Просто он туда направлялся. Здесь какая-то плесень поражает зерновые, так что я не смогла устоять и поехала с ним…
Я кивнула, потеряв нить после десяти минут запутанных объяснений, не слишком в них вникая — месяца через три это станет историей древнего мира. Паула зарабатывала на жизнь как независимый научно-популярный журналист, мотаясь по земному шару и занимаясь написанием журнальных статей и сценариев для телепрограмм на тему новых выявленных экологически неблагополучных мест. Если честно, у меня были большие сомнения, что такого рода экологическая болтовня в виде обзоров приносит планете какую-то пользу, но её это, несомненно, делало счастливой. Я ей в этом завидовала. Я не могла бы жить такой жизнью, как она — неужели это женщина, какой могла бы стать и я?! Но тем не менее, мне было иногда больно видеть в её глазах этакую острую радость жизни, которой сама я не испытывала уже лет десять.
Мысли завели меня далеко, пока она говорила. Вдруг она спросила:
— Карен? Так ты расскажешь мне, что случилось?
Я колебалась. Поначалу я не хотела рассказывать это никому, даже ей, а теперь причина моего звонка показалась мне абсурдной — у неё не может быть лейкемии, это немыслимо. Потом, ещё даже не осознав, что я решилась, обнаружила, что уже перечисляю всё глухим, бесстрастным голосом. Со странным ощущением отрешённости смотрела я на изменяющееся выражение её лица; потрясение, жалость, потом вспышка страха — когда она осознала гораздо раньше меня, что именно означает для неё моё положение.
То, что последовало, было ещё более неловким и болезненным, чем я могла себе представить. Её участие ко мне было искренним, но она не была бы человеком, если бы неопределённость её собственного положения сразу на неё не обрушилась, и от осознания этого всё её беспокойство казалось наигранным и ненастоящим.
— У тебя хороший врач? Ему можно доверять?
Я кивнула.
— О тебе есть кому позаботиться? Хочешь, я приеду домой?
Я в раздражении помотала головой.
— Нет, у меня всё в порядке. За мной присматривают, меня лечат. Но тебе нужно как можно скорее провериться. — Я сердито посмотрела на неё. Я уже не верила, что у неё может быть вирус, но хотела обозначить, что позвонила, чтобы её предупредить, а не напрашиваться на сочувствие, и каким-то образом это, наконец, до неё дошло. Она тихо сказала:
— Сегодня же обследуюсь. Прямо в город поеду. Договорились?
Я кивнула. Чувствовала изнеможение, но мне стало легче; на мгновение неловкость между нами исчезла.
— Дашь знать о результатах?
Она вытаращила глаза.
— Ну конечно.
Я опять кивнула. Ладно.
— Карен, будь осторожна. Береги себя.
— Обязательно. И ты тоже. — Я отключила связь.
Получасом позже я приняла первую капсулу и забралась в постель. Ещё через несколько минут мне в горло проник горький привкус.
Рассказать все Пауле было необходимо. Говорить Мартину было безумием. Мы с ним знакомы всего шесть месяцев, но я должна была догадаться, как он это воспримет.
— Переезжай ко мне. Я буду за тобой ухаживать.
— Мне не нужно, чтобы за мной ухаживали.
Он поколебался, но лишь слегка.
— Выходи за меня.
— Замуж? Зачем? Думаешь, я отчаянно в этом нуждаюсь перед смертью?
Он нахмурился.
— Не говори так. Я люблю тебя. Ты это понимаешь?
Я рассмеялась.
— Я не против, если меня жалеют. Говорят, это унижает, но я думаю, это вполне нормальная реакция. Только я не хочу жить с этим круглые сутки.
Я поцеловала его, но он всё ещё дулся. Хорошо хоть, я дождалась, когда мы закончим с сексом, а потом уже выдала эту новость; иначе он, видимо, обращался бы со мной как с фарфоровой куклой.
Он повернулся ко мне.
— Зачем ты себя истязаешь? Что ты хочешь доказать? Что ты сверхчеловек? Что тебе никто не нужен?
— Послушай. Ты с самого начала знал, что мне нужна независимость и своя жизнь. Что ты хочешь от меня услышать? Что я в восторге? Хорошо. Я в восторге. Но я всё тот же человек. Мне нужно всё то же. — Я провела рукой по его груди и сказала, как можно мягче, — Спасибо за предложение, но нет.
— Я для тебя ничего не значу, да?
Я застонала и прижала к лицу подушку. Подумала: "Захочешь снова меня трахнуть — разбуди. Это будет ответом на твой вопрос?" Правда, вслух этого не произнесла.
Через неделю мне позвонила Паула. У нее обнаружили вирус. Уровень лейкоцитов у нее был повышен, уровень эритроцитов — понижен. Цифры, которые она называла, были аналогичны моим месяц назад. Ей даже назначили то же лекарство. В этом не было ничего удивительного, но у меня возникло неприятное чувство, когда я поняла, что это означает: либо мы обе будем жить, либо мы обе умрем.
В последующие дни я была одержима осознанием этого факта. Это было похоже на Вуду, словно какое-то проклятье из сказки или исполнение слов, произнесенных ею в ту ночь, когда мы стали сёстрами по крови. Нам никогда не снились одни и те же сны, мы определенно никогда не влюблялись в одних и тех же мужчин, а теперь нас словно наказывают за проявление неуважения к силам, связавшим нас вместе.
В глубине души я знала, что это бред. Силы, связавшие нас! Ментальные шумы, результат стресса — вот что это такое. Но правда была все так же жестока: биохимический аппарат вынес нам идентичный вердикт, несмотря на тысячи километров, разделяющие нас, несмотря на все усилия, которые мы приложили, чтобы разделить наши жизни вопреки генетическому единству.
Я попыталась погрузиться в работу. В какой-то степени это сработало, если, конечно, бездумное оцепенение, вызванное тем, что я проводила перед терминалом по восемнадцать часов в день, можно назвать "сработало".
Я стала избегать Мартина, слишком тяжело было терпеть его назойливое беспокойство. Может, он и хотел как лучше, но у меня не было сил снова и снова оправдываться перед ним. В то же время, как не странно, мне ужасно недоставало наших споров. По крайней мере, сопротивление его чрезмерной материнской заботе заставляло меня чувствовать себя сильной, пусть даже и вопреки той беспомощности, которой он ожидал от меня.
Сначала я звонила Пауле каждую неделю, потом всё реже и реже. Мы должны были быть идеальными наперсницами; на самом деле, это было далеко не так. Нам было незачем разговаривать, каждая из нас слишком хорошо знала, что думает другая. Разговоры не давали чувства облегчения, только однообразное угнетающее ощущение узнавания. Мы пытались перещеголять друг друга, демонстрируя внешний оптимизм, но это было удручающе прозрачное усилие. В конце концов я подумала, что позвоню ей, когда будут хорошие новости, а до тех пор — какой в этом смысл? Видимо, она пришла к тому же выводу.
В детстве мы вынуждены были всё время быть вместе. Думаю, мы любили друг друга, мы всегда были в одном классе, нам покупали одинаковую одежду, дарили одинаковые подарки на Рождество и день рождения, мы всегда болели одновременно, одними и теми же болезнями, по одним и тем же причинам.
Когда она ушла из дома, я завидовала ей. Некоторое время мне было ужасно одиноко, но потом я ощутила прилив радости освобождения, поскольку поняла, что совсем не хочу следовать за ней, и я знала, что после этого наши жизни будут лишь отдаляться друг от друга.
Теперь оказалось, что всё это было иллюзией. Мы обе будем жить или умрём, и все усилия разорвать нашу связь были напрасными.
Примерно через четыре месяца после начала лечения, мои анализы крови стали улучшаться. Я ещё боялась, что надежды рухнут, и пыталась удержаться от преждевременного оптимизма. Я не решилась позвонить Пауле, не могло быть ничего хуже, чем если я заставлю её думать, что нас могут исцелить, а потом это окажется ошибкой. Даже когда доктор Паккард осторожно, почти нехотя, признала, что дела идут на лад, я сказала себе, что она, возможно, ослабила своё непоколебимо честное отношение и решила предложить мне какую-то утешительную ложь.
Однажды утром, я проснулась ещё не уверенной, что выздоровела, но с ощущением, что мне надоело тонуть во мраке страха разочарования. Если я хочу полной уверенности, мне придётся быть несчастной всю оставшуюся жизнь, ведь всегда возможен рецидив, или появление совершенно нового вируса.
Это было холодное, тёмное, с проливным дождём, утро. Но, когда я, дрожа, встала с постели, я чувствовала себя более жизнерадостной, чем когда-либо с тех пор, как всё это началось.
В электронном почтовом ящике было сообщение, помеченное как личное. Мне потребовалось полминуты чтобы вспомнить нужный пароль, и я дрожала всё сильнее.
Сообщение было от главного администратора Либревилльской общественной больницы. В нём мне приносили соболезнования по поводу смерти сестры и спрашивали, как следует распорядиться её телом.
Не знаю, каким было моё первое чувство. Вина. Смятение. Страх. Как она могла умереть, когда я была так близка к выздоровлению? Как я могла позволить ей умереть в одиночестве? Я отошла от компьютера, и прислонилась к холодной каменной стене.
Самым худшим было то, что я внезапно поняла, почему она молчала. Должно быть, она думала, что я тоже умираю. Мы обе больше всего боялись именно этого — умереть вместе, несмотря ни на что, как будто мы были одним целым.
Как могло это лекарство не помочь ей, но помочь мне? А оно мне помогло? На мгновение, я в приступе паранойи подумала, что, должно быть, в больнице подделали результаты моих анализов, и на самом деле, я на грани смерти. Однако, это было нелепо.
Тогда, почему же умерла Паула? Ответ на это мог быть только один. Нужно было ей вернуться домой, я должна была заставить её вернуться домой. Как я могла позволить ей оставаться там, в тропической стране Третьего мира, с ослабленным иммунитетом, в лачуге из стеклопластика, в антисанитарных условиях, возможно, без нормального питания? Мне следовало послать ей деньги, послать билет, надо было самой полететь туда и притащить её домой.
Вместо этого, я отстранилась от неё. Боясь, что мы обе умрём, боясь проклятия нашей тождественности, я позволила ей умереть в одиночестве.
Я попыталась заплакать, но что-то меня остановило. Я сидела на кухне, всхлипывая без слёз. Я убила её своим суеверием и трусостью. Я не имела права жить.
Следующие две недели я пыталась решить юридические и административные проблемы смерти за границей. Паула завещала кремировать ее, но не указала где, поэтому я распорядилась доставить ее тело и ее вещи домой. На службе почти никого не было, наши родители умерли в автомобильной катастрофе еще десять лет назад, и, хотя у Паулы были друзья по всему миру, лишь немногие из них смогли приехать.
Зато пришел Мартин. Когда он обнял меня, я повернулась к нему и зло прошептала:
— Ты ее даже не знал. Какого черта ты здесь делаешь?
Он обиженно и озадаченно уставился на меня на мгновение, а затем ушел, не сказав ни слова.
Конечно же, я была счастлива, когда Паккард объявила, что я здорова, но моя неспособность радоваться открыто, должно быть, озадачила даже ее. Я могла бы рассказать ей о Пауле, но мне не хотелось выслушивать глупые банальности о том, как неразумно с моей стороны чувствовать вину за то, что я выжила.
Она была мертва. Я с каждым днем становилась все сильнее; часто меня переполняла вина и депрессия, но гораздо чаще я просто была в оцепенении. На этом все могло и закончиться.
Следуя инструкциям в завещании, я отослала большую часть ее вещей: блокноты, диски, аудио- и видеозаписи — ее агенту, чтобы тот передал их редакторам или продюсерам, которых они смогут заинтересовать. Остались только одежда, горстка украшений и косметики и еще немного всякой всячины. Включая небольшой стеклянный флакон с красно-черными капсулами.
Не знаю, что на меня нашло, но я выпила одну капсулу. У меня осталось полдюжины своих, и, когда я спросила, нужно ли мне принимать их, Паккард пожала плечами и сказала, что вреда мне от этого не будет.
Она не оставила послевкусия. Каждый раз, когда я глотала одну из своих, через минуту я чувствовала горький вкус.
Я открыла еще одну капсулу и высыпала немного порошка на язык. Порошок был абсолютно безвкусным. Я бросилась к собственным запасам и сделала то же самое; вкус оказался настолько мерзким, что у меня из глаз полились слезы.
Я очень сильно старалась не делать поспешных выводов. Я отлично знала, что фармацевтические компании часто примешивают вспомогательные вещества, и не обязательно все время одни и те же, но зачем использовать для этих целей что-то горькое? Нет, это был вкус самого лекарства. На флаконах было одно и то же наименование производителя и один и тот же логотип. Одна и та же торговая марка. Одно и то же название. Одно и то же официальное химическое наименование активного вещества. Одинаковый код продукта, вплоть до последней цифры. Отличался только номер серии.
Первым объяснением, пришедшим мне на ум, была коррупция. Хоть я и не могла вспомнить подробностей, но я точно читала о примерно дюжине случаев, когда в развивающихся странах из-за чиновников системы здравоохранения фармацевтические препараты начинали перепродаваться на черном рынке. А разве есть лучший способ скрыть кражу, чем заменить украденный продукт чем-то другим — чем-то дешевым, безвредным и абсолютно бесполезным? На самих желатиновых капсулах нет ничего, кроме логотипа изготовителя, и, так как компания, скорее всего, производит, как минимум, тысячу различных лекарств, будет не очень сложно найти что-то дешевое того же размера и цвета.
Я понятия не имела, что мне делать с этой теорией. Какие-то неизвестные бюрократы в далекой стране убили мою сестру, но шансы узнать, кто они, не говоря уже о том, чтобы привлечь их к ответственности, были ничтожно малы. Даже если бы у меня были реальные убийственные доказательства, на что я максимум могла надеяться? На предъявление осторожно сформулированного протеста от одного дипломата другому?
Я заказала анализ одной из капсул Полы. Это стоило мне целое состояние, но я уже настолько погрязла в долгах, что мне было все равно.
Это оказалась смесь растворимых неорганических соединений. Там не было ни следа вещества, указанного на этикетке, да и вообще не было ничего, обладающего хоть малейшей биологической активностью. Это был не дешевый выбранный случайным образом суррогат.
Это было плацебо.
Я несколько минут стояла с распечаткой в руке, пытаясь примириться с тем, что это означает. Я могла бы понять простую жадность, но здесь была чрезвычайно бесчеловечная жестокость, которую я не могла заставить себя проглотить. Должно быть, кто-то просто допустил ошибку. Люди не могут быть настолько бессердечными.
Затем я вспомнила слова доктора Паккард. "Просто следите за собой, как обычно. Не делайте ничего необычного".
Нет, доктор. Конечно, доктор. Не хотелось бы испортить результаты эксперимента беспорядочными внешними неконтролируемыми факторами.
Я связалась с одним из лучших в стране журналистов, занимающихся расследованиями. Мы договорились о встрече в небольшом кафе на окраине города.
Я выехала туда напуганная, злая и ликующая, думая, что у меня в руках сенсация века, настоящая бомба, считая себя Мэрил Стрип в роли Карен Силквуд. Мне кружили голову мысли о сладкой мести. Чьи-то головы точно полетят с плеч.
Никто не пытался столкнуть меня с дороги. В кафе было безлюдно, а официант почти не слушал наш заказ, не говоря уже о нашем разговоре.
Журналистка была очень любезна. Она спокойно объяснила мне суровую правду жизни.
Чтобы справиться с чрезвычайной ситуацией, вызванной катастрофой Монте Карло, было принято множество нормативных актов, и множество нормативных актов было отменено. Необходимо было в срочном порядке разработать новые лекарства от новых болезней, и лучшим способом обеспечить это было убрать обременительные правила, из-за которых клинические испытания были так сложны и дороги.
При прежних двусторонних слепых испытаниях ни пациент, ни исследователь не знали, кто получает лекарство, а кто — плацебо; информацию хранила в секрете третья сторона (или компьютер). Впоследствии можно было принять во внимание улучшения, наблюдавшиеся у пациентов, получавших плацебо, и оценить реальную эффективность препарата.
У этого традиционного подхода есть два небольших недостатка. Во-первых, пациенты подвергаются большому стрессу, когда знают, что получат лекарство, которое может спасти им жизнь, лишь с вероятностью пятьдесят процентов. Конечно, лечебная и контрольная группы подвергаются одинаковому стрессу, но, когда в перспективе лекарство наконец выйдет на рынок, это вызовет большие сомнения в полученных данных. Какие побочные эффекты реальны, а какие связаны с неуверенностью пациентов?
Во-вторых, и что гораздо более серьезно, становилось все сложнее найти желающих участвовать в испытаниях с плацебо. Когда ты умираешь, тебе плевать на научные методы. Ты хочешь иметь максимальный шанс выжить. Если нет известных надежных методов лечения, то пойдут и непроверенные лекарства. Но зачем сокращать свои шансы вдвое ради того, чтобы удовлетворить одержимость каких-то технократов?
Конечно, в старые добрые времена медицина могла диктовать необразованным людишкам свои правила: принимай участие в двустороннем слепом исследовании или иди и умирай. СПИД все изменил, на черном рынке прямо из лабораторий стали появляться новейшие неиспытанные лекарства, а сама проблема становилась все более политизированной.
Решение обеих проблем было очевидным.
Лгать пациентам.
Никакого закона, объявляющего тройные слепые исследования легальными, принято не было. В противном случае, люди могли заметить и поднять суматоху. Вместо этого после катастрофы в качестве одной из реформ были отменены все законы, из-за которых подобные исследования могли считаться нелегальными. По крайней мере, так это выглядело — теперь ни у одного суда не было возможности вынести за это приговор.
— Как врачи могут делать такое? Вот так лгать! Как они могут оправдывать это, даже перед собой?
Она пожала плечами.
— А как они оправдывали двусторонние слепые исследования? Хороший медицинский исследователь больше заботится о качестве данных, чем о жизнях людей. И если считать двусторонние слепые исследования хорошими, то тройные слепые исследования лучше. Результаты гарантированно будут лучше, понимаете? А чем лучше будет оценено лекарство сейчас, тем больше жизней будет спасено в долгосрочной перспективе.
— Да блин! Эффект плацебо не настолько действенен. Он не так уж важен! Ну и что, даже если его и не принимать во внимание? В любом случае, можно сравнить между собой два потенциальных метода лечения. Так вы узнаете, какой из методов спасет больше жизней, не прибегая к плацебо…
— Так иногда делают, но более престижные журналы смотрят на такие исследования свысока; их практически не публикуют…
Я уставилась на нее.
— Как вы можете знать это всё и ничего не делать? СМИ могли бы обнародовать это! Если бы люди знали, что происходит…
Она слабо улыбнулась.
— Я могла бы опубликовать наблюдение о том, что сейчас такая деятельность теоретически легальна. Так уже делали другие, и никакой шумихи это не вызвало. Но если я напечатаю конкретные факты о реальном тройном слепом испытании, мне грозит штраф в полмиллиона долларов и двадцать пять лет тюрьмы за создание угрозы для общественного здоровья. Не говоря уже о том, что сделают с моим издателем. Все те чрезвычайные законы, принятые для того, чтобы справиться с утечкой Монте Карло, до сих пор действуют.
— Но это было 20 лет назад!
Она допила свой кофе и встала.
— Помните, что в то время говорили эксперты?
— Нет.
— Эффекты будут с нами на протяжении ещё многих поколений.
У меня ушло четыре месяца, чтобы проникнуть в сеть производителя препарата.
Я подключилась к информационным потокам нескольких сотрудников компании, работающим из дома. Мне не понадобилось много времени, чтобы понять, кто из них хуже всех разбирается в компьютерах. Настоящий чайник, использующий программное обеспечение за десять тысяч долларов, чтобы делать то, с чем среднестатистический пятилетний ребенок справится при помощи пальцев. Я наблюдала за его глупыми реакциями на сообщения об ошибках, выдаваемые программой. Он был просто даром с небес — просто ничего не понимал в компьютерах.
А самое главное — он постоянно играл в утомительно неоригинальные порнографические видеоигры.
Если бы компьютер сказал: "Прыгай!", он бы ответил: "Обещаешь никому не рассказывать?"
Мне понадобилось две недели, чтобы минимизировать количество действий, которые ему предстояло выполнить: сначала было семьдесят нажатий клавиш, но постепенно я уменьшила их количество до двадцати трех.
Я дождалась, когда на его экране появилось наиболее компрометирующее изображение, затем приостановила его подключение к сети и заняла его место.
"КРИТИЧЕСКАЯ СИСТЕМНАЯ ОШИБКА! ДЛЯ ВОССТАНОВЛЕНИЯ НАЖМИТЕ СЛЕДУЮЩУЮ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ КЛАВИШ:"
Первую попытку он запорол. Я включила сигнал тревоги и повторила запрос. Со второго раза у него получилось.
Благодаря первой комбинации клавиш, которую я заставила его нажать, его компьютер вышел из операционной системы и вошел в отладчик микрокода процессора. Последовавший за этим шестнадцатеричный код — полная тарабарщина для него — являлся крошечной программкой, слившей всю память компьютера по линиям передачи данных прямо в мой ноутбук.
Если бы он рассказал кому-нибудь здравомыслящему о том, что случилось, сразу бы возникли подозрения. Но разве стал бы он рисковать получить вопрос, что именно он делал, когда появилась ошибка? Я в этом сомневалась.
У меня уже были его пароли. Внедренный в память компьютера алгоритм сообщил мне, как отвечать на запросы безопасности сети. Я вошла.
Остальная их защита была банальна, по крайней мере, там, где были сосредоточены мои цели. Данные, которые могли бы быть полезны их конкурентам, были хорошо защищены, но я не собиралась красть секреты их новейшего лекарства от геморроя.
Я могла сильно им навредить. Заменить их резервные копии каким-нибудь хламом. Сделать так, что их счета будут постепенно уходить от реальности, пока реальность не настигнет их в форме банкротства или обвинения в мошенничестве с налогами. Я придумала тысячу вариантов: от простого уничтожения данных до неторопливой коварнейшей коррупции.
Но я сдержала себя. Я знала, что скоро борьба станет политической, и любая мелкая месть с моей стороны будет раскопана и использована для того, чтобы дискредитировать меня и подорвать мое дело.
Так что я сделала только то, что было абсолютно необходимо.
Я нашла файлы, содержащие имена и адреса людей, неосознанно принявших участие в тройных слепых испытаниях продукции компании. Я убедилась, чтобы все они узнали, что с ними сделали. В списке было более двухсот тысяч человек со всего мира. Но я обнаружила большой взяточный фонд, который легко покрыл все расходы на связь.
Скоро весь мир узнает наш гнев, разделит наше горе и негодование. Но половина из нас были больны или умирали, поэтому моей первой целью было спасти тех, кого смогу, прежде чем раздадутся первые шепотки протеста.
Я нашла программу, которая определяла выдачу лекарства или плацебо. Программа, которая убила Паулу, и тысячи других ради чистоты эксперимента.
Я изменила ее. Очень небольшое изменение. Я добавила еще одну ложь.
Все отчеты, генерируемые программой будут продолжать утверждать, что половине пациентов, участвующих в клинических испытаниях были даны плацебо. Десятки исчерпывающих, впечатляющих файлов по-прежнему будут созданы, содержащие данные полностью согласуемые с этой ложью. Только один маленький файл, никогда не читаемый людьми, будет отличаться. Файл управления роботами сборочной линии. Файл будет инструктировать роботов вкладывать лекарство в каждый флакон каждой партии.
От трехстороннего слепого эксперимента к четырехстороннему слепому. Еще одна ложь, исправляющая другие, пока весь этот обман наконец не закончится.
Мартин пришел повидать меня.
— Я слышал о том, что ты делаешь. П.В.М. "Правда в медицине", — он достал из кармана газетную вырезку. — "Новая активная организация, посвятившая себя искоренению шарлатанства, мошенничества и обмана как в альтернативной, так и в традиционной медицине". Отличная идея.
— Спасибо.
Он помялся.
— Я слышал, вам нужны еще добровольцы. Для помощи в офисе.
— Верно.
— Я смог бы найти часа четыре в неделю.
Я засмеялась.
— О, правда смог бы? Что ж, спасибо большое, но я думаю, мы и без тебя справимся.
На мгновение я подумала, что он собирается уйти, но потом он сказал, не столько обиженно сколько растерянно.
— Вам нужны добровольцы или нет?
— Да, но…
Но что? Если он смог проглотить свою гордость и предложить свои услуги, то и я смогу проглотить свою и принять его помощь.
Я записала его на среду после обеда.
Время от времени мне снятся кошмары о Пауле. Я просыпаюсь, чувствуя запах пламени свечи, уверенная, что Паула стоит в темноте рядом с моей подушкой, снова девятилетний ребенок с торжественностью во взгляде, зачарованный нашей странной обстановкой.
Но этот ребёнок не может преследовать меня. Она никогда не умирала. Она выросла, причем выросла вдали от меня, и она боролась за нашу независимость друг от друга намного сильнее, чем я. Что если бы мы умерли в один и тот же час? Это бы ничего не значило, ничего не изменило. Ничто не повернуло бы время вспять, не лишило бы нас наших раздельных жизней, наших раздельных достижений и неудач.
Я осознала, что наша кровавая клятва, которая казалась мне такой зловещей, была для Паулы не более чем шуткой, ее способом посмеяться над самой идеей, что наши судьбы могут быть связаны. Как я могла так долго не понимать этого?
Но меня это не удивило. Правда и свидетельство ее победы были в том, что я никогда не знала её по-настоящему.
Перевод с английского: любительский.
АКСИОМАТИК Рассказ
Greg Egan. Axiomatic. 1990.
Пять лет назад Эми была убита. Сегодня Марк собирается покончить с болью раз и навсегда — или вживив имплант, или убив преступника.
… как будто твой мозг был заморожен в жидком азоте, а потом разбился на тысячу осколков!
Я протиснулся мимо тинейджеров, болтавшихся у входа в Магазин имплантов, без сомнения, надеявшихся, что появится служба новостей с головидения и спросит, почему они не в школе. Когда я проходил, они изображали рвоту, словно видеть того, кто уже не подросток и одет как участник Бинарного поиска, им было физически отвратительно.
Ну, может и так.
Внутри было почти пусто. Интерьер напомнил мне магазин видеодисков; витрины были практически такие же, и многие из логотипов поставщиков были те же самые. Каждый стеллаж был маркирован: "Психоделика", "Медитация и исцеление", "Мотивация и успех", "Языки и технические навыки".
Каждый имплант, хоть и был размером меньше полумиллиметра, был в упаковке размером со старомодную книгу, с безвкусными иллюстрациями и несколькими строками устаревших гипербол из маркетингового словаря или какими-то цитатами известных людей.
"Стать Богом!"
"Стать Вселенной!"
"Максимальное понимание!"
"Окончательное знание!"
"Запредельное путешествие!"
и даже вечное
"Этот имплант изменил мою жизнь!"
Я взял коробку с маркировкой "Ты великолепен!", в сверкающей суперобложке с отпечатками потных пальцев и ошеломлённо подумал: если я это куплю и использую, я, на самом деле, в это поверю. Никакое количество доказательств, что это не так, физически не сможет изменить моё мышление. Я положил её обратно на полку рядом с "Миллиардом любви к себе" и "Мгновенной силой воли, мгновенным богатством".
Я точно знал, как маркировано то, зачем я пришёл, и я знал, что этого не было на витрине, но продолжал рассматривать, отчасти из чистого любопытства, отчасти — просто чтобы дать себе время.
Время ещё раз обдумать последствия. Время, чтобы одуматься и бежать.
На обложке "Синестезия" был изображён восторженный человек с радугой, пронзающей его язык и нотными линейками, проходящими сквозь его глаза. Рядом с ней, выносящий мозг пришелец хвастался таким эксцентричным ментальным состоянием, что даже если бы вы это испытали, всё равно не поняли бы, что это такое! Технология имплантов первоначально разрабатывалась чтобы обеспечить мгновенные навыки владения языком для деловых людей и туристов, но после провала с продажами и поглощения индустрией развлечений, появились первые рыночные импланты: что-то среднее между видеоиграми и галлюциногенными лекарствами. За несколько лет, уровень ошибок и нарушений в них значительно вырос, но всё же этим трендом можно было пользоваться; после определённого момента, преобразование нейронных связей вытеснило такие странные развлечения, а пользователь, вернувшийся к нормальной жизни, почти ничего не помнил.
Все первые импланты следующего поколения, так называемые аксиоматики, были сексуального характера; вероятно, для начала это было технически наиболее просто. Я подошёл к секции эротики, посмотреть, что было доступно, или, хотя бы, что могло быть открыто выставлено. Гомосексуальность, гетеросексуальность, аутоэротизм. Ассортимент безобидных фетишистов. Эротизация различных непривлекательных частей тела. Я удивлялся, почему кто-то предпочитает перепаивать свои мозги, чтобы заставить себя страстно желать сексуальных практик, которые иначе казались бы отвратительными, или нелепыми, или просто скучными? В угоду требованиям партнёра? Возможно, хотя такую экстремальную покорность было трудно представить, и вряд ли она была распространена достаточно широко, чтобы оправдать размеры этого магазина. Для включения в их собственную сексуальную идентичность, которая без этой помощи только раздражала бы и мучила их, для победы над их комплексами, неуверенностью или отвращением? У каждого есть противоречивые пристрастия, люди могут уставать как от желания, так и от нежелания одного и того же. Я прекрасно это понимал.
На следующем стеллаже была религиозная подборка, от амишей до дзена. (Неодобрение амишами подобных технологий, вероятно, не было проблемой; практически все религиозные импланты позволяли пользователю справиться с намного более странными противоречиями.) Там даже был имплант с названием "Нецерковный атеист" (Вы хотите считать, что эти истины очевидны!). Однако "Сомневающихся агностиков" здесь не было; видимо, этот магазин был неподходящим местом для сомнений.
Я помедлил пару минут. Всего за пятьдесят долларов я мог бы купить свой детский католицизм, даже если церковь не одобрила бы этого. (По крайней мере, не официально; интересно было бы точно узнать, кто субсидировал это изделие.) Однако, в конце концов, мне пришлось признать, что меня это, на самом деле, не прельщает. Возможно, это решило бы мою проблему, но не так, как я хотел бы её решить, и, в конце концов, я нашёл свой собственный способ, который и был всем смыслом прихода сюда. Использование импланта не лишит меня свободы выбора, наоборот, поможет мне принять его.
Наконец, я собрался с силами и подошёл к прилавку.
— Чем я могу вам помочь, сэр? — Молодой человек радостно улыбнулся, излучая искренность, как будто, на самом деле, наслаждался своей работой. Я имею в виду, ну очень наслаждался.
— Я пришел, чтобы забрать заказ.
— Пожалуйста ваше имя, сэр?
— Карвер. Марк.
Он полез под прилавок и вынырнул со свертком, к счастью, уже завернутым в анонимную коричневую бумагу. Я заплатил наличными, принес ровно $399,95. Все заняло двадцать секунд.
Я вышел из магазина, как больной с облегчением, торжествующий, но истощенный. По крайней мере я наконец-то купил эту чертову штуку, она была сейчас в моих руках, никто не был замешан, и мне надо было решить, буду я ее использовать или нет.
Пройдя несколько кварталов к железнодорожной станции, я выбросил свёрток в мусорный бак, но почти сразу же вернулся и вытащил его. Я прошёл мимо пары копов, одетых в бронированные костюмы, и представил их глаза, сверлящие меня из-под их зеркальных защитных щитков, но моя ноша была совершенно легальна. Как могло правительство запрещать устройство, которое лишь вызывало определённый набор верований в том, кто добровольно решил его использовать, не задерживая даже тех, кто естественным образом разделял эти убеждения? На самом деле, это очень просто, ведь законы и не должны быть последовательными, но производителям имплантов удалось убедить общественность, что ограничения их продукции подготовили бы почву для Полиции нравов.
Когда я добрался домой, меня неудержимо трясло. Я положил свёрток на кухонный стол, и стал прохаживаться вокруг.
Это было не для Эми. Я должен был это признать. То, что я по-прежнему любил её, и всё ещё горевал о ней, не означало, что я делал это для неё. Мне не следовало чернить её память этой ложью.
На самом деле, я делал это, чтобы освободиться от неё. Спустя пять лет, я хотел, чтобы моя бессмысленная любовь, моё бесполезное горе, перестали, наконец, управлять моей жизнью. Никто не может осуждать меня за это.
* * *
Она умерла во время вооруженного ограбления банка. Камеры слежения были отключены, и все, кроме грабителей, провели большую часть времени лицом вниз на полу, поэтому я не узнал всю историю. Она, должно быть, переместилась, отпрянула, посмотрела. Она, должно быть, сделала что-то, — даже на пике моей ненависти, я не мог поверить, что она была убита по прихоти, без понятной причины.
Я знал, кто нажал на спусковой крючок. Он не был в суде, но клерк в отделе полиции продал мне информацию. Его звали Патрик Андерсон, и, став свидетелем обвинения, он отправил своих подельников за решетку пожизненно, и уменьшил свой срок до семи лет.
Я обратился к СМИ. Омерзительный деятель из криминального шоу взял эту историю, и с неделю разглагольствовал о ней в эфире, разбавляя факты самодовольной болтовнёй, потом ему это наскучило, и он переключился на что-то другое.
Пять лет спустя Андерсон был выпущен по условно досрочному освобождению (УДО) на 9 месяцев.
Хорошо. Ну и что? Это происходит все время. Если бы кто-то пришел ко мне с таким рассказом, я бы сочувствовал, но твердо сказал:
— Забудь о ней, она мертва. Забудь его, он мусор. Живи своей жизнью.
Я не забуду ее, и я не забуду ее убийцу. Я любил ее, что бы это ни значило, и в то время как рациональная часть меня приняла ее смерть, остальные части продолжали дергаться, как обезглавленные змеи. Кто-то еще в том же состоянии, мог превратить дом в храм, покрыть все стены и полки ее фотографиями и памятными вещами, ставить свежие цветы на ее могилу каждый день, и проводить каждую ночь с алкоголем и смотря старые фильмы.
Я этого не делал, я не мог. Это было бы гротеском и ложью, — сентиментальность всегда нам обоим претила. Я сохранил одну фотографию. Мы не делали домашнее видео. Я посещаю ее могилу раз в год.
Однако, несмотря на эту внешнюю сдержанность, моя внутренняя одержимость смертью Эми продолжала расти. Я не хотел, это был не мой выбор, я никак этого не поддерживал и не поощрял. Я не сохранил электронную запись суда. Если люди поднимали эту тему, я уклонялся. Я зарылся в работу; в свободное время читал, или ходил в кино один. Я подумывал о том, чтобы найти кого-нибудь нового, но так ничего для этого и не сделал, откладывая это до неопределённого будущего времени, когда я снова стану человеком.
Каждую ночь я прокручивал в уме детали этого происшествия. Я думал о тысяче вещей, которые мог бы сделать, чтобы предотвратить её смерть, начиная с того, что мог не жениться на ней (мы переехали в Сидней из-за моей работы), и заканчивая тем, чтобы волшебным образом появиться в банке, когда её убийца вытащил оружие, швырнуть его наземь и избить до бесчувственности, или ещё хуже. Я знал, что эти фантазии были бессмысленным потаканием собственным слабостям, но это знание не помогало. Если я принимал снотворное, всё просто сдвигалось на дневные часы, и я совершенно не мог работать. (Компьютеры, которыми мы пользуемся, с каждым годом все менее ужасны, но авиадиспетчеры не могут спать наяву.)
Я должен был что-нибудь сделать.
Месть? Месть — это для умственно отсталых. Я подписывал петиции в ООН, призывая мировое сообщество безоговорочно отменить смертную казнь. Я думал так тогда, думаю так и сейчас. Неправильно было отбирать человеческую жизнь — я с детства всем сердцем верил в это. Возможно, это начиналось, как религиозная догма, но когда я вырос и растерял все нелепые иллюзии, неприкосновенность жизни осталась одним из немногих убеждений, которые, как я решил, стоит сохранить. Помимо некоторых прагматических соображений, человеческое сознание всегда казалось мне самой удивительной, поразительной, божественной вещью во Вселенной. Вините в этом моё воспитание, или мои гены; я не мог недооценивать это, как не мог считать, что один плюс один равно нулю.
Скажи некоторым людям, что ты пацифист — и через десять секунд они изобретут ситуацию, когда миллионы людей умрут в ужасных страданиях, а твои близкие будут изнасилованы и замучены, если ты не вышибешь кому-нибудь мозги. (По какой-нибудь надуманной причине просто ранить всесильного безумца невозможно.) Забавно то, что они, оказывается, презирают тебя ещё больше, когда ты признаёшь — да, я сделал бы это, при таких условиях — я убил бы.
Однако, Андерсон, очевидно, не был всесильным безумцем. Я понятия не имел, способен ли он убить снова. Что касается возможности исправления, тяжёлого детства или его заботливого и сострадательного «второго я», которое, возможно, прячется за фасадом брутальной внешности — это меня нисколько не волновало, но, тем не менее, я был убеждён, что убивать его было бы неправильно.
Я впервые купил оружие. Это было легко, и вполне легально; может, компьютеры просто не смогли связать мое разрешение с освобождением убийцы моей жены, или, возможно, связь была обнаружена, но сочтена неважной.
Я записался в спортивный клуб, полный народа, проводившего три часа в неделю, не делая ничего, кроме стрельбы по движущимся мишеням, изображавшим людей. Развлекательное времяпровождение, безобидное, как фехтование; я научился говорить это с невозмутимым видом.
Анонимная покупка боеприпасов у членов клуба была незаконной; пули, испарявшиеся при ударе, не оставляли баллистических доказательств, связывающих их с конкретным оружием. Я просмотрел судебные записи; обычный приговор за владение такими вещами был пятьсот долларов штрафа. Глушитель тоже был незаконным, наказание за владение им — таким же.
Я обдумывал это каждую ночь. И каждую ночь приходил к одному и тому же выводу: несмотря на свою тщательную подготовку, я не собирался никого убивать. Одна часть меня хотела этого, другая — нет, но я очень хорошо знал, какая была сильнее. Я провёл бы остаток жизни, мечтая об этом, прекрасно зная, что никакое количество ненависти, скорби или отчаяния никогда не заставят меня действовать против своей природы.
* * *
Я развернул упаковку. Я ожидал броского насмешливого культуриста, вытаскивающего автомат, но упаковка была невзрачной, однотонно-серой, без маркировок, только код товара и название торговой фирмы — "Механический сад".
Я заказывал это через онлайн-каталог, за наличные через общественный терминал, а получателем указал Марка Карвера в филиале Магазина имплантов, в Четсвуде, далеко от моего дома. Всё это было параноидальным бредом, поскольку имплант был легальным, и всё это было вполне разумно, потому, что покупая это, я чувствовал себя гораздо больше встревоженным и виноватым, чем из-за покупки оружия и боеприпасов.
Описание в каталоге начиналось с заявления — Жизнь ничего не стоит! Дальше шло несколько строк болтовни в том же духе: Люди — это мясо. Они ничто, они бесполезны. Впрочем, точные слова не имели значения; они были частью самого импланта. Он не стал бы ни голосом в моей голове, твердившем какую-то нескладную ерунду, которую я мог не принимать всерьёз или игнорировать; ни моральным законом, от которого можно уклониться, придравшись к словам. Импланты-аксиоматики были выполнены с учётом анализа настоящих нейронных структур мозга реальных людей, они не основывались на словесном выражении аксиом. Так что, преимущество будет иметь дух, а не буква закона.
Я открыл коробку. Там была брошюрка с инструкцией на семнадцати языках. Программатор. Пара пинцетов. Аппликатор. И сам имплант, упакованный в пузырчатый пластик, маркированный, как стерильный, если не вскрыта упаковка. Он был похож на маленький камешек.
Я никогда не пользовался имплантами раньше, но тысячу раз видел по головизору, как это делали. Помещаете его в программатор, активируете, указываете продолжительность активности. Аппликатор был исключительно для новичков, искушённые знатоки помещали имплант на кончик мизинца и изящно отправляли его в ноздрю, любую, на выбор.
Имплант проникал в мозг, выпускал рой наномашин для исследования, и устанавливал связи с основными нейронными системами, а потом на заданное время — примерно, от часа до бесконечности — переходил в активный режим, выполняя своё предназначение, каким бы оно не было. Множественный оргазм в левом колене. Сделать так, чтобы синий цвет имел давно забытый вкус материнского молока. Или запись данных в память: «Я добьюсь успеха», «Я счастлив на работе», «Жизнь после смерти существует», «В Бельзене никто не умирал», «Четыре ноги — хорошо, две — плохо»…
Я собрал все обратно в коробку, положил его в ящик, взял три таблетки снотворного, и лег спать.
* * *
Возможно, это из-за лени. Я всегда был склонен выбирать возможности, избавлявшие меня от будущего столкновения с теми же проблемами; казалось бессмысленным проходить несколько раз через те же муки совести. Не воспользоваться имплантом — означало бы подтвердить этот выбор, день за днём, на протяжении всей моей жизни.
Или, может я никогда по-настоящему не верил, что эта нелепая игрушка сработает. Может, я надеялся доказать, что мои убеждения, в отличие от других людей, были запечатлены на какой-то метафизической скрижали, парившей в духовном измерении, недостижимой для обычных механизмов.
Или, возможно, я просто хотел внутренне оправдать то, что собирался убить Андерсона, хотя всё еще верил, что настоящий я никогда бы этого не сделал.
По крайней мере я уверен в одном. Я не делал это для Эми.
* * *
На следующий день, я проснулся на рассвете, хотя мне совсем не надо было вставать — я был в ежегодном отпуске, на месяц. Я оделся, съел завтрак, потом снова распаковал имплант и внимательно прочёл инструкцию.
Затем уверенно взломал стерильные пузырьки, открывая упаковку, и пинцетом бросил крупинку импланта в углубление программатора.
Программатор сказал:
— Вы говорите по английски?
Голос напомнил мне один из диспетчерских пунктов на работе: глубокий, но какой-то бесполый, деловой, без механической резкости, и всё же, явно не человеческий.
— Да.
— Вы хотите запрограммировать имплант?
— Да.
— Пожалуйста, укажите активный период.
— Три дня. — Трех дней должно быть достаточно, конечно. Если нет, имплант выключится.
— Этот имплант будет активным три дня после имплантации. Это верно?
— Да.
— Этот имплант готов к использованию. Время 7-43 утра. Пожалуйста, установите имплант до 8-43, иначе он деактивируется и потребует перепрограммирования. Пожалуйста, наслаждайтесь этим продуктом, и утилизируйте упаковку правильно.
Я поставил имплант в аппликатор, затем заколебался, но ненадолго. Сейчас не время страдать, я мучился в течение нескольких месяцев, и я устал от этого. Прояви я нерешительность — и мне нужно будет купить второй имплант, чтобы убедить меня использовать первый. Я не совершаю преступление, я даже близко не подхожу, чтобы гарантировать, что я его не совершу. Миллионы людей придерживается мнения, что в человеческой жизни нет ничего особенного, но сколько из них были убийцами? Следующие три дня должны были бы просто показать, как я отреагировал на это убеждение, хотя отношение к нему было объяснимым, а последствия были далеки от определенных.
Я вставил аппликатор в мою левую ноздрю и нажал кнопку. Было небольшое покалывание, ничего больше.
Я думаю, Эми бы презирала меня за это. Эта мысль потрясла меня, но только на мгновение. Эми была мертва, ее гипотетические чувства неуместны. Я ничем не мог теперь причинить ей боль, и думать по-другому было сумасшествием.
Я попытался проследить за ходом изменений, но это было смешно; невозможно каждые тридцать секунд диагностировать свои моральные устои. В конце концов, моя оценка себя, как существа, не способного убивать, была основана на десятилетиях наблюдения (и возможно, многое из этого устарело). Более того, эта оценка, это представление о себе были как причиной моих поступков и убеждений, так и моего представления о них, и кроме того, что имплант непосредственно изменял мой мозг, он разрывал эту обратную связь, замыкая её на обеспечение оправдания такого образа действий, который, как я себя убедил, был невозможен.
Спустя некоторое время, я решил напиться, чтобы отвлечь себя от вида микроскопических роботов, ползающих в моём черепе. Это было большой ошибкой: алкоголь делает меня параноиком. Я не слишком много помню из того, что было потом, кроме своего отражения в зеркале ванной комнаты, вопившего:
— ХАЛ нарушил Первый закон! ХАЛ нарушил Первый закон! — пока не началась неудержимая рвота.
Я проснулся после полуночи, на полу в ванной. Я принял таблетку от похмелья, и через пять минут моя головная боль и тошнота прошли. Я принял душ и переоделся. Специально на этот случай, я купил куртку с внутренним карманом для оружия.
Сказать, сделал ли имплант со мной что-нибудь, выходящее за рамки эффекта плацебо, было по-прежнему невозможно.
— Разве человеческая жизнь неприкосновенна? — громко спросил я сам себя. — И убивать — это неправильно?
Но мне не удавалось сосредоточиться на этом вопросе, и не верилось, что когда-то я мог это сделать. Сама эта мысль казалась мутной и сложной, как какая-то непонятная математическая теорема. Перспектива действовать дальше по моему плану вызывала у меня желудочные спазмы, но это был просто страх, а не внутреннее возмущение. Имплант не был предназначен для того, чтобы сделать меня смелым, спокойным или решительным. Я купил бы и эти способности, только это было бы нечестно.
Я проследил за Андерсоном через частного детектива. Каждую ночь, кроме воскресенья, он работал вышибалой в ночном клубе «Серри Хиллс». Он жил неподалёку, и обычно отправлялся домой пешком, примерно в четыре утра. Я несколько раз проезжал мимо его стандартного дома. Найти его было несложно. Он жил один, у него была любовница, но они всегда встречались на её территории, после полудня или ранним вечером.
Я зарядил пистолет и положил его в карман куртки, потом провёл полчаса, пялясь в зеркало, пытаясь определить, заметно ли карман оттопыривается. Хотелось выпить, но я сдержался. Я включил радио, и бродил по дому, пытаясь уменьшить волнение. Возможно, теперь для меня не было ничего особенного в том, чтобы отнять жизнь, но ведь я ещё мог умереть, или оказаться в тюрьме, а имплант, видимо, не заставил меня потерять интерес к своей собственной судьбе.
Я вышел слишком рано, так что пришлось ехать окольной дорогой, чтобы убить время. Несмотря на это, когда я припарковался в километре от дома Андерсона, было только четверть четвёртого. Когда я проходил оставшуюся часть пути, мимо проехало несколько машин и такси, и я уверен, что так сильно старался выглядеть непринуждённо, что язык моего тела излучал чувство вины и паранойю, но обычных водителей это не волновало и не беспокоило, а ни одной патрульной машины я не увидел.
Я добрался до дома Андерсона. Спрятаться там было негде — ни сада, ни деревьев, ни забора, но я это знал заранее. Я выбрал дом через дорогу, не совсем напротив дома Андерсона, и сел на крыльцо. Если появится арендатор дома, я притворюсь пьяным и поплетусь прочь.
Я сидел и ждал. Было тепло, тихо — обычная ночь. Небо было ясным, но серым и беззвёздным из-за городских огней. Я продолжал напоминать себе: ты не должен этого делать, ты не обязан через это проходить. Так почему же я оставался там? Надеялся освободиться от своих бессонных ночей? Это была смехотворная мысль. Я не сомневался, что если убью Андерсона, это будет мучить меня так же сильно, как и моя беспомощность перед смертью Эми.
Почему я остался? Это не имело ничего общего с имплантом. Он, в лучшем случае, нейтрализовал мои сомнения. Он не заставлял меня ничего делать.
Тогда почему? Думаю, в конце концов, я видел в этом дело чести. Я принял неприятный факт, что, на самом деле, хотел убить Андерсена, и поскольку я хотел остаться верным самому себе, я должен был сделать это без лицемерия и самообмана.
Без пяти четыре я услышал шаги, эхом отдававшиеся по улице. Оборачиваясь, я надеялся, что это кто-то другой, или он был бы с другом, но это был он, и один. Я подождал, пока он окажется на таком же расстоянии от двери, как и я, потом двинулся к нему. Он без особого интереса взглянул в мою сторону. Я был в настоящем шоке от страха, я не видел его после суда, и забыл, каким он выглядел крупным и сильным.
Я заставил себя помедлить, но даже тогда прошёл мимо него быстрее, чем хотел. На мне были лёгкие туфли на резиновой подошве, а он был в тяжёлых ботинках, но когда я пересёк улицу и свернул в его сторону, мне не верилось, что ему не слышен стук моего сердца или резкий запах пота. В нескольких метрах от двери, когда я уже почти вытащил свой пистолет, он со спокойным любопытством оглянулся через плечо, словно ожидал увидеть собаку или мусор, разбросанный ветром. Нахмурясь, он обернулся ко мне. Я просто стоял, направив на него оружие, не в силах говорить. Наконец, он сказал:
— Какого чёрта ты хочешь? У меня в кошельке две сотни долларов. В заднем кармане.
Я покачал головой.
— Открывай входную дверь, затем положи руки на голову и толкни ее ногой. Не пробуй закрыть ее передо мной.
Он поколебался, а потом согласился.
— Теперь заходи. Держи руки на голове. Пять шагов, считай вслух. Я буду прямо позади тебя…
Я добрался до выключателя в холле, когда он досчитал до четырёх, потом захлопнул за собой дверь, вздрогнув от этого звука. Андерсон был прямо передо мной, и я внезапно почувствовал себя в ловушке. Этот человек был злобным убийцей, а я ни разу никого не ударил с тех пор, как мне было восемь. Как я мог верить, что оружие защитит меня? Руки он держал на голове, на его руках и плечах под рубашкой вздувались мускулы. Надо было застрелить его раньше, в затылок. Это была казнь, а не дуэль. Если бы у меня были какие-нибудь старомодные идеи о чести, я пришёл бы без оружия и позволил ему порвать меня на куски.
Я сказал:
— Поверни налево. — Слева была гостиная. Я вошёл за ним и включил свет. — Сядь.
Я остался стоять в дверном проёме, а он сел в единственное кресло. На мгновение, у меня закружилась голова, а под ногами качнулся пол, но, думаю, я не сдвинулся с места, не шевельнулся, не дрогнул. Если бы я это сделал, возможно, он бросился бы на меня.
Он спросил:
— Что ты хочешь?
Я должен был подумать об этом. Тысячу раз я представлял себе эту ситуацию, но больше не мог вспомнить подробностей, хотя припомнил, что обычно я предполагал, что Андерсон узнает меня, и сразу же, добровольно начнёт извиняться и объяснять.
Наконец, я сказал:
— Я хочу, чтобы ты сказал мне, почему ты убил мою жену.
— Я не убивал твою жену. Твою жену убил Миллер.
Я покачал головой.
— Это не правда. Я знаю. Полицейские сказали мне. Не утруждайте себя ложью, потому что я знаю.
Он мягко смотрел на меня. Мне хотелось вспылить, закричать, но у меня было ощущение, что, несмотря на пистолет, это было бы скорее смешно, чем устрашающе. Я мог бы ударить его рукояткой пистолета, но на самом деле, я боялся приблизиться к нему.
Так что я выстрелил ему в ногу. Он взвыл и выругался, затем наклонился, чтобы осмотреть повреждения.
— Хрен тебе!", — зашипел он. — Хрен тебе! — Он раскачивался взад и вперед, держа свою ногу. — Я сломаю твою чертову шею! Я тебя убью!
Рана кровоточила через дыру в сапоге, но это было ничто по сравнению с фильмами. Я слышал, что испаряемые боеприпасы имеют эффект прижигания.
Я сказал:
— Скажи мне, почему ты убил мою жену?
Он выглядел больше злым и омерзительным, нежели испуганным, но перестал притворяться невиновным.
— Это просто произошло. Это просто одно из тех событий, которые случаются.
Я раздраженно покачал головой.
— Нет. Почему. Почему это случилось?
Он сделал движение, будто хотел снять ботинок, а потом передумал.
— Всё пошло не так. Там был замок с часовым механизмом, а наличных почти не было, это просто был большой провал.
Я снова покачал головой, не в состоянии решить: дебил он, или претворяется.
— Не говори мне, что это произошло. Почему это произошло? Зачем ты это сделал?
Отчаяние было взаимным. Он провёл рукой по волосам и хмуро посмотрел на меня. Теперь вспотел и он, но я не смог бы сказать, было ли это от боли или от страха.
— Что ты хочешь, чтобы я сказал? Что я потерял самообладание, да? Дела пошли плохо, и я потерял своё проклятое самообладание, а она оказалась там, годится?
У меня снова закружилась голова, и на этот раз, головокружение не останавливалось. Теперь я понимал — он был не глуп, он говорил мне чистую правду.
Как-то я случайно разбил кофейную чашку во время напряжённой ситуации на работе. Однажды я, к своему стыду, после ссоры с Эми, даже пнул свою собаку. Почему? Я потерял своё чёртово самообладание, а она попалась мне под ноги.
Я пристально смотрел на Андерсона и чувствовал, что бессмысленно ухмыляюсь. Теперь всё было так ясно. Я понял. Я понял нелепость всего, что я когда-либо чувствовал к Эми — моей любви, моего горя. Она была только плотью, она была ничем. Вся боль последних пяти лет испарилась. Я был пьян от этого облегчения. Я поднял руки и медленно повернулся. Андерсон вскочил и бросился ко мне. Я стрелял ему в грудь, пока не кончились пули, потом опустился на колени рядом с ним. Он был мёртв.
Я засунул пистолет в карман куртки. Ствол был тёплым. Открывая дверь, я не забыл воспользоваться носовым платком. Я был готов увидеть снаружи толпу, но, конечно, выстрелы были бесшумными, а угрозы и проклятия Андерсона, скорее всего, не привлекли внимания.
В квартале от дома из-за угла появилась патрульная машина. Поравнявшись со мной, она почти остановилась. Они ехали мимо, я продолжал смотреть прямо перед собой. Я услышал звук тормозившего двигателя. Они остановились. Я продолжал идти, ожидая оклика, думая, что если они обыщут меня, и найдут оружие — я признаюсь. Нет смысла продолжать эти мучения.
Двигатель булькнул, заурчал громко, и машина с ревом помчалась дальше.
* * *
Может, я не «номер один», не самый очевидный подозреваемый. Не знаю, во что Андерсон был вовлечён с тех пор, как вышел, — возможно, есть сотни других людей, у которых были гораздо более веские причины желать его смерти, и, возможно, когда полицейские закончат с ними, они доберутся до меня, и спросят, что я делал той ночью. Однако, месяц — это, мне кажется, ужасно долго. Очевидно, их это не интересует.
У входа толпятся те же подростки, и, кажется, один лишь взгляд на меня опять вызывает у них отвращение. Интересно, исчезнут ли за пару лет эти вбитые в их головы пристрастия к моде и музыке, или они останутся с ними на всю жизнь. Думать об этом невыносимо.
На этот раз, я не разглядываю товары. Я без колебаний подхожу к прилавку.
В этот раз я точно знаю, чего я хочу.
Я хочу того, что чувствовал в ту ночь — непоколебимой уверенности, что смерть Эми, — не говоря уже о смерти Андерсона, — просто не имеет значения. Не больше, чем смерть мухи или амёбы. Это как разбить кофейную чашку или пнуть собаку.
Моей ошибкой было думать, что понимание я получу, когда имплант отключится и выйдет. Этого не произошло. Все было затуманено сомнениями и оговорками, вера была подорвана, в некоторой степени, на мой дурацкий комплекс поверий и суеверий, но я до сих пор помню мир, который он мне дал. Я могу еще вспомнить то наводнение радости и облегчения, и я хочу это вернуть. Я хочу это чувствовать не три дня, а всю оставшуюся часть моей жизни.
Убийство Андерсона не было добродетелью, а было моей слабостью. Оставаться собой означало жить со всеми своими противоречивыми желаниями, страдая от множества голосов, звучащих в моей голове, принимая смятение и сомнения. Теперь для этого слишком поздно, узнав вкус права решать, я понял, что не могу жить без этого.
— Чем я могу помочь вам, сэр?
Продавец сердечно улыбнулся.
Часть меня, конечно, по-прежнему сопротивляется тому, что я собираюсь сделать, считая это совершенно отвратительным.
Неважно. Это ненадолго.
Перевод с английского любительский.
СЕЙФ Рассказ
Greg Egan. The Safe-Deposit Box. 1990.
Изо дня в день он меняет «хозяев» — людей, которые готовы ненадолго принять его в своем теле и только дневник, который хранится в сейфе помогает ему помнить кто он и разгадать тайну происходящего.
Мне снится простой сон. Мне снится, что у меня есть имя. Одно неизменное имя, мое до самой смерти. Я не знаю, какое это имя, но это не важно. Достаточно знать, что оно у меня есть.
* * *
Я просыпаюсь (как всегда) за секунду до того, как заверещит будильник, и успеваю дотянуться до него и нажать кнопку. Женщина, лежащая рядом со мной, не двигается. Надеюсь, что будильник предназначен мне одному. В комнате настоящий мороз и непроглядная тьма, если не считать красных светящихся цифр на табло стоящих рядом с кроватью часов. Взгляд постепенно фокусируется на часах. Без десяти четыре! Я испускаю тихий стон. Кто же я по профессии? Сборщик мусора? Разносчик молока? Это тело чувствует себя усталым и разбитым, ну и что? Последнее время они все стали усталыми и разбитыми, независимо от профессии, дохода и образа жизни. Вчера я был торговцем алмазами. Не совсем миллионер, но почти. А накануне я был каменщиком, а еще накануне продавцом мужской одежды. И всегда было одинаково тяжело вылезать из теплой постели.
Рука инстинктивно нащупывает кнопку ночника над моей половиной кровати. Когда я включаю его, женщина поворачивается и, не открывая глаз, бормочет: «Что такое, Джонни?» Я делаю первую попытку порыться в памяти этого хозяина. Иногда удается выудить имя, которое называют чаще других. Линда? Возможно. Линда. Я шепчу это одними губами, глядя на спутанные, мягкие каштановые волосы, почти целиком скрывающие лицо спящей женщины.
Приятно знакомая ситуация (а может, и женщина тоже). Мужчина нежно смотрит на спящую жену. Я шепчу ей: «Я люблю тебя», — и это правда. Я действительно люблю, хотя и не эту конкретную женщину, чье прошлое едва мелькнет передо мной, а будущее я не смогу разделить никогда. Я люблю ту многоликую женщину, частью которой она является сегодня, мою непостоянную спутницу, любовницу, состоящую из миллиона случайных слов и жестов, известную в своей целостности лишь мне одному.
В пору романтической юности я любил порассуждать: «Наверняка есть и другие, подобные мне. Разве не может случиться, что кто-то из них каждое утро просыпается в теле женщины? Разве не могут некие таинственные силы устроить так, что наши с ней хозяева будут выбираться согласованно, и мы будем каждый день, бок о бок, переходить вместе из одной пары хозяев в другую?»
Это не только маловероятно, это просто неверно. Когда я в последний раз (лет двенадцать тому назад) не выдержал и начал выкладывать правду, в которую невозможно поверить, жена моего хозяина не разразилась криками радости, не узнала меня и не ответила аналогичным признанием. (Ее реакция была вообще довольно сдержанной. Я ожидал, что мои тирады напугают ее, и она решит, что я опасно болен психически. Вместо этого она немного послушала, что я говорю, сочла это скучным или непонятным и приняла весьма здравое решение — куда-то ушла, оставив меня на весь день одного.) Это не только неверно, это просто не важно. Да, моя любимая обладает тысячью лиц, и ее глазами на меня глядит тысяча разных душ, но я все же могу вспомнить (или вообразить) объединяющие их всех черты, точно так же, как любой хранит в своих воспоминаниях что-то сокровенное о единственном, самом верном спутнике жизни.
* * *
Мужчина нежно смотрит на спящую жену. Выбравшись из-под одеяла, я некоторое время стою, дрожа, и озираюсь вокруг. Хочется что-то делать, чтобы поскорее согреться, но я не знаю, с чего начать. Наконец я замечаю, что на комоде лежит кошелек.
Согласно водительским правам, меня зовут Френсис О'Лири. Дата рождения 15 ноября 1951 года. Значит, со вчерашнего вечера я стад на неделю старше. Насколько я могу судить, проснуться в одно прекрасное утро и обнаружить, что ты помолодел на двадцать лет, для меня так же нереально, как для любого другого, хоть я иногда и мечтаю об этом. За тридцать девять лет мне попадались только хозяева, рожденные в ноябре или декабре 1951 года, причем обязательно в нашем городе, где все они живут и теперь.
Я не знаю, каким образом я меняю хозяев, но любой процесс имеет конечный радиус действия, поэтому неудивительно, что мои перемещения ограничены в пространстве. К востоку от города — пустыня, к западу — океан, на север и на юг тянется незаселенное побережье, так что ближайшие города находятся слишком далеко, чтобы я мог их достичь. На самом деле я никогда даже не приближаюсь к городским окраинам, и если вдуматься, так и должно быть. Ведь если к западу от меня живут сто потенциальных хозяев, а к востоку только пять, то перемещение на запад почти предопределено, хотя выбор хозяина — случаен. Что-то вроде статистической гравитации, притягивающей меня к центру.
Никаких разумных объяснений по поводу места рождения и возраста моих хозяев мне выдумать не удалось. В двенадцать лет легко было представлять себя космическим принцем с другой планеты, которого враги, оспаривающие наследство, обрекли на жизнь в телах землян: я фантазировал, будто бы в 1951 году мерзавцы подсыпали в городской водопровод что-то такое, от чего у женщин, пивших эту воду во время беременности, родились дети, способные стать моими невольными тюремщиками. Сейчас я смирился с мыслью, что не узнаю правду никогда.
В одном, впрочем, я не сомневаюсь — если бы не эта привязанность к месту и времени рождения, я бы, вне всякого сомнения, давно сошел с ума. Вряд ли я вообще мог бы выжить, если бы каждый день случайным образом приобретал новый возраст, язык, культурное окружение — в таких условиях просто не сформировалась бы моя личность. (Впрочем, обычному человеку трудно представить, как я могу существовать даже в моей нынешней, куда более стабильной обстановке.) Странно, но я не припоминаю, что когда-нибудь уже был Джоном О'Лири. В городе примерно шесть тысяч тридцатидевятилетних мужчин, из них, естественно, примерно тысяча таких, кто родился в ноябре или декабре. Тридцать девять лет — это более четырнадцати тысяч дней, поэтому большинство хозяев я посещал уже не раз.
Самоучкой я освоил кое-какие азы статистики. Каждый потенциальный хозяин должен «ожидать» моего посещения в среднем раз в три года. В то же время для меня средний интервал между повторными «вселениями» в одного и того же хозяина теоретически составляет лишь сорок дней. На практике он оказался еще меньше двадцать семь дней, видимо, потому, что некоторые Хозяева более «восприимчивы» ко мне, чем другие. Когда я впервые провел эти подсчеты, мне показалось, что здесь есть противоречие, однако потом я понял, что средние времена еще ни о чем не говорят — небольшая часть повторных визитов происходит с интервалом в недели, а не в годы, но для меня именно эти аномально частые повторения и определяют всю картину.
В сейфе с кодовым замком, в центре города, я храню записи, которые веду последние двадцать два года. Имена, адреса, даты рождения, даты каждого визита, начиная с 1968 года, для более чем восьмисот хозяев. Как-нибудь, когда я попаду в хозяина, у которого много свободного времени, надо будет обязательно ввести все это добро в компьютер, тогда работать с данными будет в тысячу раз проще. Никаких ошеломляющих откровений я не жду. Допустим даже, обнаружится какая-то закономерность, какие-то характерные отклонения от полной случайности — ну и что? Как это изменит мою жизнь? Но все равно заняться этим нужно.
Рядом с кошельком, под грудой мелочи лежит — слава тебе, Господи! нагрудная карточка с фотографией. Джон О'Лири — санитар в Психиатрическом институте Перлмана. На фотографии видна светло-голубая форма, и, открыв шкаф, я ее там обнаруживаю. По-моему, душ этому телу не помешает, так что одевание немного откладывается.
Дом невелик, чувствуется, что недавно он был хорошо отремонтирован. Мебель непритязательная, но повсюду идеальная чистота. Я прохожу мимо двери, которая ведет, по-видимому, в детскую спальню, сочтя за лучшее не заглядывать туда, чтобы никого не разбудить. В гостиной я нахожу в телефонном справочнике адрес Института Перлмана и по карте прикидываю, что в это время туда можно доехать минут за двадцать. Свой собственный адрес я уже выучил. Единственное, чего я пока не знаю, — когда начинается моя смена (но, во всяком случае, не раньше пяти).
Бреясь перед зеркалом в ванной, я некоторое время пристально смотрю в карие глаза своего отражения. Надо признать, что Джон О'Лири недурен собой. Для меня это не имеет никакого значения. К счастью, я уже давно научился более или менее спокойно относиться к своей постоянно меняющейся внешности, хотя в ранней юности и пережил из-за этого несколько невротических срывов. В то время мое настроение совершало безумные скачки от восторга к депрессии в зависимости от того, как я относился к тому или иному своему телу. Часто я целыми неделями тосковал, мечтая вернуться (и лучше бы навсегда) в особенно привлекательного хозяина, расставание с которым старался перед этим как можно дольше оттянуть, проводя ночь за ночью без сна. Обычный юноша хотя бы знает, что у него нет выбора и ему придется прожить всю жизнь таким, каким уродился, но я был лишен этой роскоши.
Сейчас я больше склонен беспокоиться о своем здоровье, но это столь же бессмысленно, как хлопотать о внешности. Нет решительно никакого смысла в том, чтобы придерживаться, например, диеты. «Мой» вес, «моя» спортивность, «мое» потребление алкоголя и табака не зависят от моей личной воли — они зависят только от усредненных параметров здоровья населения, на которые могут повлиять только мощнейшие кампании по пропаганде здорового образа жизни, да и то совсем чуть-чуть.
Побрившись, я причесываюсь так, как на фото, в надежде, что снимок не слишком старый.
Когда я, все еще голый, возвращаюсь в комнату, Линда открывает глаза и потягивается. От ее вида у меня мгновенно наступает эрекция. Я не занимался сексом уже несколько месяцев — все хозяева, в которых я в последнее время вселялся, до такой степени выкладывались как раз накануне моего прибытия, что теряли к этому делу всякий интерес на предстоящие две недели. Похоже, на этот раз повезло. Линда вцепляется в меня и тянет к себе.
— Я же опоздаю на работу, — протестую я.
Она оборачивается и смотрит на часы:
— Да чепуха. Тебе же к шести. Позавтракаешь дома, чтобы не тащиться на эту дурацкую стоянку грузовиков. Ты можешь выйти хоть через час.
Ее острые ногти так приятно покалывают. Я позволяю ей увлечь меня в постель, потом наклоняюсь над ней и шепчу:
— Знаешь, именно это я и хотел услышать.
* * *
Мои первые воспоминания — как мама с благоговением показывает мне орущего младенца, говоря:
— Посмотри, Крис, это твой маленький братик. Его зовут Пол! Какой он хорошенький, правда?
А я не понимал, к чему весь этот шум по поводу братьев и сестер, которые менялись так же стремительно и неуловимо, как игрушки, мебель или рисунок на обоях.
Родители были куда важнее. Их внешность и повадки тоже менялись, но зато имена всегда были одни и те же. Я, естественно, считал, что когда вырасту, мое имя тоже будет Папа, и это предположение взрослые всегда встречали одобрительным смехом и радостным согласием. По-видимому, я думал, что мои родители трансформируются вместе со мной. Конечно, они менялись больше, чем я, но меня это не удивляло — ведь они и сами были гораздо больше, чем я. Никаких сомнений в том, что мои мама и папа всегда одни и те же люди, у меня не было это те двое взрослых, которые делают определенные вещи, как то: ругают меня, тискают, укладывают спать, заставляют есть невкусные овощи и т, д. Уж их-то ни с кем не перепутаешь! Иногда бывало, что один из них исчезал, но не больше чем на день.
С прошлым и будущим особых проблем не возникало. Просто я рос, имея об этих понятиях самое смутное представление. Слова «вчера» и «сегодня» были для меня чем-то вроде сказочного «когда-то, давным-давно…». Я никогда не расстраивался из-за невыполненных обещаний всяческих удовольствий, и меня не сбивали с толку рассказы о якобы происходивших со мной событиях — и то и другое я воспринимал как обычные выдумки. Меня часто ругали за то, что я «обманываю»; я пришел к выводу, что когда выдумка получается неинтересная, ее называют словом «обман». Поэтому я старался как можно скорее забыть все, что случалось до наступления текущего дня, ведь это был ничего не стоящий «обман».
Уверен, что я был тогда счастлив. Мир представлял собой калейдоскоп. Каждый день у меня появлялись новые игрушки, новые друзья, новые кушанья и новый дом, который было так интересно исследовать. Иногда менялся цвет моей кожи, и меня приводило в восторг, что в таких случаях родители, братья и сестры обычно решали сделаться того же цвета, что и я. То и дело я, просыпаясь, оказывался девочкой. Начиная лет с четырех это стало меня расстраивать, но вскоре само собой прекратилось.
Я и не подозревал, что перемещаюсь из дома в дом, из тела в тело. Я просто менялся, менялся мой дом, другие дома, соседние улицы, магазины и парки менялись тоже. Время от времени я ездил с родителями в центр города, но считал центр не каким-то определенным местом (ибо попадал туда всякий раз по новому пути), а определенной принадлежностью окружающего мира, вроде неба или солнца.
Когда я пошел в школу, начался долгий период сомнений и отчаяния. Хотя здание школы, классная комната, учитель, другие дети тоже менялись — как и все, меня окружавшее, — эти изменения были куда скромнее, чем изменения моих семьи и дома. Меня огорчало, что часто приходится ходить в одну и ту же школу, но по разным улицам, и при этом все время менять свое лицо и свое имя. Когда же я стал постепенно осознавать, что одноклассники копируют лица и имена, раньше принадлежавшие мне и, что еще хуже, использованные ими лица и имена то и дело навешивают на меня, то просто пришел в ярость.
Сейчас, когда я уже давно живу с устоявшимся и неизменным восприятием действительности, мне бывает трудно понять, почему в школе я так долго несколько лет — не мог во всем разобраться. Но потом припоминаю, что краткие посещения каждой классной комнаты обычно разделялись неделями, а меня наугад бросало то туда, то сюда по сотне разных школ. У меня не было дневника, я не запоминал списки классов, я не имел понятия, как надо думать о таких вещах ведь никто не учил меня научному мышлению. Даже Эйнштейну было куда больше шести лет, когда он разработал — свою — теорию относительности.
Я скрывал свое беспокойство от родителей, но больше не мог игнорировать воспоминания, считая их враньем, и стал рассказывать о них другим детям. Это вызвало только насмешки и враждебность. Наступил период драк и вспышек раздражения, закончившийся тем, что я замкнулся в себе.
День за днем мои родители повторяли: «Ты сегодня такой молчаливый», — что лишний раз доказывало мне, насколько они глупы.
Чудо, что мне удалось научиться хоть чему-нибудь. Даже теперь я не вполне сознаю, в какой мере мое умение читать принадлежит мне самому, а в какой моим хозяевам. Словарный запас путешествует вместе со мной, это точно, а вот способность различать слова и даже буквы меняется каждый день. (То же самое с вождением. Почти у всех моих хозяев есть права, но я никогда в жизни не был на уроке вождения автомобиля. Я знаю правила, умею переключать скорости и нажимать педали, но я никогда не выезжал на дорогу в теле, которое делало бы это впервые в жизни. Это был бы любопытный эксперимент, но у таких тел, как правило, нет машины.) Я научился читать. Научился читать быстро — я знал, что если не прочитаю книгу до конца за один день, то могу больше не увидеть ее несколько недель или месяцев. Я читал приключенческие повести, в которых было множество героев и героинь, чьи друзья, братья, сестры, даже кошки и собаки проводили с ними, не изменяясь, день за днем. После каждой книги мне становилось все тяжелей, но я продолжал читать, надеясь, что следующая книга, которую я открою, будет начинаться словами: «В одно солнечное утро мальчик проснулся и задумался о том, как его теперь зовут».
Однажды я увидел у моего отца план города и, преодолев робость, спросил его, что это такое. В школе я видел глобусы Земли, карты страны, но такого никогда. Он показал мне наш дом, мою школу, свою работу, причем как на подробном плане улиц, так и на крупномасштабной карте города на обороте обложки.
В те годы практически везде продавались планы города только одного образца, и такой план был в каждой семье. Каждый день, неделями подряд, я терзал своих маму и папу, заставляя их показывать мне на карте, где что находится. Мне удалось запомнить большую часть того, что я узнал (поначалу я пытался делать карандашные пометки, надеясь, что они, как и сам план, будут таинственным образом появляться в каждом доме, куда я попадаю, но эти пометки оказались столь же эфемерными, как и школьные упражнения по рисованию и письму). Я чувствовал, что наткнулся на что-то очень важное, но понимание того, что я постоянно перемещаюсь в неподвижном, неизменном городе, никак не могло выкристаллизоваться.
Вскоре после этого, когда мое имя было Дэнни Фостер (сейчас он киномеханик, и у него прелестная жена Кэйт, с ней я когда-то потерял свою но, кажется, не его! — невинность), я пошел на день рождения к другу, которому исполнялось восемь лет. Я совершенно не понимал, что такое день рождения — в некоторые годы у меня не бывало ни одного, в другие — сразу два или три. Насколько мне было известно, именинник, Чарли Мак-Брайд, никогда не был моим другом, но родители купили мне подарок для него — игрушечный пластмассовый автомат — и отвезли на машине к нему домой; все это со мной даже не обсуждалось. Вернувшись домой, я пристал к Папе с требованием показать мне на карте, где именно я только что был, и как мы туда ехали. Через неделю я проснулся с лицом Чарли Мак-Брайда, в его доме, где были его родители, младший брат, старшая сестра, игрушки — все точно такое, как я видел на дне рождения. Я отказывался завтракать до тех пор, пока мама не показала мне наш дом на карте. Впрочем, я заранее знал, куда она укажет.
Я сделал вид, что иду в школу. Мой брат еще не ходил в школу, а сестра была уже достаточно большой, чтобы стесняться появляться на улице вместе со мной. Обычно в таких случаях я пристраивался к потоку других учеников, но на этот раз поступил иначе.
Я еще не забыл дорогу, по которой мы возвращались с дня рождения. Двигаясь от одного ориентира к другому, я несколько раз терял направление, но продолжал упорно шагать к цели. Десятки разрозненных фрагментов моего мира стали складываться в единое целое. Мне было и весело, и страшно, я думал, что все вокруг нарочно скрывали от меня устройство жизни, но я сумел разгадать их хитрость, и теперь заговор наконец рухнет.
Когда я добрался до дома, где жил Дэнни, то почему-то не почувствовал себя победителем. Я был одинок, смущен, растерян. Меня посетило озарение, но я по-прежнему оставался ребенком. Сидя на ступеньках перед входом, я плакал. На крыльцо выбежала взволнованная миссис Фостер. Она называла меня Чарли, спрашивала, где моя мама, как я сюда попал, почему я не в школе. Я выкрикивал что-то злое об этой врунье, которая притворялась, как и другие, что она моя мать. Миссис Форстер позвонила по телефону, меня, рыдающего, отвезли домой, где я провел весь день у себя в спальне, отказываясь от еды, ни с кем не разговаривая и не объясняя свое непростительное поведение.
В тот вечер я подслушал, как «родители» говорили обо мне — теперь я понимаю, что они обсуждали предстоящий визит к детскому психологу.
Я так и не попал к нему на прием.
* * *
Вот уже одиннадцать лет я каждый день бываю на работе у очередного хозяина. Для самого хозяина в этом хорошего мало — его скорее выгонят, если я что-нибудь напортачу в этот день, чем если он раз в три года просто прогуляет. Что ж, если угодно, это и есть моя профессия — перевоплощаться в других людей. Оплата и условия все время меняются, но несомненно, что в этом деле я нашел свое призвание.
Когда-то я пытался организовать свою жизнь независимо от жизни хозяев, но мне это не удалось. В молодые годы я был почти все время не женат и время от времени брался за изучение различных наук. Именно тогда я завел себе сейф, чтобы держать в нем мои записи. В городской библиотеке я штудировал математику, химию и физику, но, столкнувшись с трудностями, не мог заставить себя их преодолеть. Не было стимула — ведь я знал, что никогда не буду профессионально заниматься наукой. К тому же я понимал, что не найду в книгах по нейробиологии объяснений моего странного недуга. Сидя в прохладных, тихих читальных залах, я погружался в грезы под усыпляющее жужжание кондиционеров, лишь только формулы на страницах начинали ускользать от понимания.
Однажды я сдал заочный курс физики для начинающих — задания мне присылали по почте, для чего я специально снял почтовый ящик, ключ от которого хранил в сейфе. Увы — мне даже некому было рассказать об этом успехе.
Несколько позже у меня появилась подруга по переписке в Швейцарии. Она занималась музыкой, училась играть на скрипке, я писал ей, что изучаю физику в нашем местном университете. Она прислала мне фотографию, и я в конце концов тоже послал ей свою — дождавшись переселения в одного из самых симпатичных хозяев. Больше года мы обменивались письмами регулярно, каждую неделю. Однажды она написала, что приезжает, и спрашивала, где и когда мы сможем встретиться. Наверное, никогда в жизни я не чувствовал себя таким одиноким. Если бы не фотография, я мог бы провести с ней хотя бы день, проговорить целый день с моим единственным настоящим другом — с тем единственным человеком на свете, кто знал именно меня, а не одного из моих хозяев. Я не ответил на письмо и перестал платить за почтовый ящик.
Мне случалось всерьез задумываться о самоубийстве, но меня всегда останавливала мысль, что это будет, в сущности, убийство. К тому же я скорее всего при этом не умру, а просто переселюсь в очередного хозяина.
С тех пор как горечь и смятение моих детских лет остались позади, я обычно стараюсь поступать честно по отношению к моим хозяевам. Бывало, что я терял самообладание и доставлял им неприятности или делал такие вещи, которые могли поставить их в неловкое положение (к тому же я всегда беру немного денег у тех, кто может это себе позволить; эти деньги тоже хранятся в моем сейфе). Но я никогда не причинял никому из них вреда намеренно. Иногда мне даже кажется, что они знают о моем существовании и желают мне добра, но по косвенным данным можно понять, что это не так. Из разговоров с женами и друзьями тех, кого я посещал с небольшим интервалом, я заключил, что для хозяев период моего визита надежно скрыт тщательно пригнанной амнезией. Они даже не замечают, что на некоторое время были исключены из жизни, не говоря уж о том, чтобы догадываться о причинах. Я почти ничего не знаю о моих хозяевах, их просто слишком много, чтобы я мог мало-мальски изучить и понять каждого из них. Иногда я вижу любовь и уважение в глазах их домочадцев и коллег, у некоторых моих хозяев есть конкретные достижения. Например, один из них написал роман в стиле черного юмора о том, как он воевал во Вьетнаме. Я прочитал этот роман с большим удовольствием. Другой — астроном-любитель, и сам делает телескопы; он построил для себя прекрасный тридцатисантиметровый ньютоновский рефлектор, в который я наблюдал комету Галлея. Все дело в том, что хозяев слишком много за всю свою жизнь я проведу с каждым не более двадцати — тридцати дней, наугад выхваченных из его жизни.
* * *
Я объезжаю Институт Перлмана по периметру, высматривая, в каких окнах горит свет, какие двери открыты и вообще — что где происходит. В здание ведут несколько подъездов. Один явно предназначен для посетителей — фойе уставлено полированной мебелью красного дерева, пол покрыт мягким ворсистым ковром. Открыт еще один вход — ржавая вращающаяся металлическая дверь, выходящая на грязноватый, залитый битумом пятачок между двух строений. Я ставлю машину на улице, чтобы случайно не занять чужой участок на территории. Подходя к двери надеюсь, к той, что мне нужна — я здорово волнуюсь. О, эти ужасные мгновения перед первой встречей со своими сотрудниками! После того как они впервые увидят меня, отступить будет в сто раз труднее — а с другой стороны, самое страшное будет уже позади…
— Доброе утро, Джонни.
— Доброе утро.
Медсестра проходит мимо, здороваясь со мной на ходу. Я рассчитываю на то, что степень общительности людей поможет мне понять, где я должен находиться. Те, с кем я провожу весь день, не должны ограничиваться простым кивком и парой слов. Я делаю несколько шагов по коридору, приучая себя к скрипу моих башмаков на резиновой подметке по линолеуму. Неожиданно сзади раздается хриплый вопль:
— О'Лири!
Я оборачиваюсь и вижу молодого человека в такой же форме, как у меня, направляющегося ко мне по коридору. Его брови грозно нахмурены, щека дергается, руки неестественно выставлены в стороны:
— Опять слоняетесь! Опять болтаетесь без дела!
Все это так странно, что у меня мелькает мысль, не вырвался ли один из пациентов на свободу — может, этот псих убил другого санитара, надел его форму и сейчас хочет за что-то рассчитаться со мной. Но тут человек перестает изо всех сил надувать щеки, его лицо расплывается в счастливой улыбке, и я вдруг понимаю, что он просто передразнивал какого-то нашего начальника, тучного и грубого. Я легонько нажимаю пальцем на его щеку, как будто протыкая воздушный шарик, и успеваю при этом прочитать имя на нагрудной табличке: Ральф Допита.
— Слушай, ты подскочил аж на метр! Я сам не ожидал! Значит, голос наконец получился.
— Не только голос — морда тоже один к одному! Но это как раз нетрудно, ты ведь у нас от рождения такой.
— Ничего, твоей жене вчера ночью моя морда совсем не мешала.
— Какой жене?! Да ты спьяну перепутал свою мать с моей женой.
— Ну правильно, я всегда говорю, что ты мне как отец родной!
Длинный извилистый коридор приводит нас в кухню, наполненную паром, сверкающую нержавеющей сталью. Там стоят еще два санитара, а трое поваров готовят завтрак. Из крана бьет сильная струя горячей воды, гремят подносы, звенит посуда, на сковородах шипит горячий жир, тарахтит испорченный вентилятор — за этим шумом невозможно разобрать, о чем говорят в двух шагах. Один из санитаров пантомимой изображает курицу, потом вытягивает руку вверх и крутит ею над головой, как бы осматривая все помещение.
— Яиц достаточно, можно кормить! — выкрикивает он, и все смеются. Я тоже смеюсь.
Потом мы все идем в кладовую и берем тележки. К каждой пришпилен закатанный в прозрачный пластик список больных с номерами палат. Рядом с каждым именем наклеен маленький кружочек — зеленый, красный или синий. Я мешкаю до тех пор, пока не разберут все тележки, кроме одной.
На завтрак приготовлено три вида блюд: больше всего порций яичницы с ветчиной и поджаренным хлебом, затем идет каша из хлопьев и, наконец, взбитое желтое пюре, похожее на питательную смесь для грудных. В моем списке красных кружочков больше, чем зеленых, и только один голубой, но я точно помню, что в четырех списках, вместе взятых, зеленые преобладали. Исходя из этого я и выбираю, сколько каких блюд поставить на свою тележку. Беглый взгляд на (почти полностью зеленый) список Ральфа и на содержимое его тележки подтверждает, что я правильно понял код.
Я никогда раньше не бывал в психиатрической больнице — ни в качестве сотрудника, ни в качестве пациента. Лет пять назад мне пришлось провести день в тюрьме, где моему хозяину чуть не проломили голову. Я так и не узнал, за что он туда попал и каков был приговор, но искренне надеюсь, что он уже выйдет на свободу к тому времени, когда я посещу его снова.
К счастью, мои смутные опасения, что больница будет чем-то вроде тюрьмы, быстро рассеиваются. Тюремные камеры оставались тюремными камерами, несмотря на то, что заключенные уставили их своими пожитками и оклеили стены картинками. В здешних палатах такой дребедени почти нет, но все равно обстановка здесь куда приятнее. На окнах нет решеток, а в том крыле, за которое я отвечаю, нет и замков на дверях. Почти все больные уже проснулись, они сидят в кроватях и при моем приближении тихо говорят: «Доброе утро». Некоторые уносят свои подносы в комнату с телевизором, чтобы посмотреть новости. В их спокойствии, которое так облегчает мою работу, есть что-то неестественное. Может быть, оно обусловлено большими дозами лекарств, угнетающих психику. А может быть, и нет. Не исключено, что когда-нибудь я это узнаю.
Имя последнего больного помечено голубым кружочком — Ф.К.Клейн. Это худой мужчина средних лет с нечесаными черными волосами и трехдневной щетиной. Он лежит в постели так ровно, как будто пристегнут ремнями. Однако ремней нет. Глаза его открыты, но они не реагируют на меня. Так же не реагирует он и на мое приветствие. На столе рядом с постелью стоит судно. Повинуясь интуиции, я приподнимаю его, усаживаю и подсовываю судно. Он не сопротивляется, но и не помогает моим действиям. Апатично он проделывает все что нужно; я вытираю его туалетной бумагой, затем выношу судно и тщательно мою руки. О'Лири, наверное, давно привык к такой работе, поэтому я почти не испытываю брезгливости.
Клейн сидит с остановившимся взглядом, не обращая никакого внимания на ложку с пюре, которую я держу перед его лицом. Когда я касаюсь ложкой его губ, он широко открывает рот — но не закрывает его, чтобы облизать ложку, так что мне приходится перевернуть ее. После этого он глотает содержимое, и довольно аккуратно — только небольшая часть остается на подбородке.
Дверь приоткрывается, и в комнату заглядывает женщина в белой куртке:
— Джонни, побрей, пожалуйста, мистера Клейна — его сегодня утром повезут в «Сен-Маргарет» на исследования. — Не дожидаясь ответа, она исчезает.
Я отвожу тележку обратно в кухню, собирая по дороге пустые подносы. В кладовой есть все, что нужно для бритья. Посадить Клейна на стул не требует больших усилий, он очень податлив. Пока я намыливаю и брею его, он совершенно неподвижен, только моргает время от времени. В результате — всего один порез, да и то почти незаметный.
Женщина в белой куртке возвращается, на этот раз у нее в руках толстая картонная папка и планшет. Она подходит ко мне, и я украдкой читаю имя на нагрудной табличке — доктор Хелен Лидкум.
— Ну как дела, Джонни?
— Нормально.
Она не уходит и явно чего-то ждет. Мне становится не по себе. Что я должен сделать? А может быть, просто брею слишком медленно?
— Уже заканчиваю, — бормочу я.
Она поднимает руку и рассеянно поглаживает меня по шее. Ага, сейчас надо быть предельно осторожным. Ну почему у моих хозяев такая запутанная личная жизнь?! Иногда мне кажется, что я участвую в тысяче различных телесериалов по очереди. Чего Джон О'Лири вправе ожидать от меня? Чтобы я точно определил, насколько серьезна эта его связь, и сделал бы так, чтобы их отношения с этой женщиной завтра были бы точно такими же, как вчера? Попробую.
— Ты сегодня какой-то напряженный.
Быстро найти нейтральную тему… Больной?
— Понимаешь, иногда не могу отделаться от мыслей об этом парне…
— Он что, сегодня не такой, как всегда?
— Да нет, такой же. Я просто думаю, как он все это воспринимает?
— Почти никак.
Я пожимаю плечами:
— Но он же понимает, когда его сажают на судно. Он понимает, когда его кормят. Кое-что соображает, в общем.
— Трудно сказать, что он понимает. Пиявка, у которой мозг из двух нейронов, тоже «понимает», когда сосать кровь. С учетом его состояния он все делает просто замечательно. Но я не думаю, что у него есть что-то вроде сознания. Вряд ли он даже видит сны. — Она усмехается. — Все, что у него есть, это воспоминания — непонятно только о чем.
Я начинаю вытирать мыло с его лица:
— Откуда ты знаешь, что у него есть воспоминания?
— Ну, я, конечно, преувеличиваю. — Она лезет в папку и вытаскивает лист прозрачной пленки с фотографией на нем. Изображение похоже на рентгеновский снимок головы, сделанный сбоку, и разрисовано разноцветными пятнами и полосами.
— В прошлом месяце я наконец-то выбила деньги на несколько томограмм. И у меня есть подозрение, что в гиппокампусе мистера Клейна накапливаются долговременные воспоминания. — Прежде чем я успеваю как следует рассмотреть снимок, она засовывает его обратно в папку. — Но сравнивать процессы в его голове с данными по нормальным людям — все равно что сравнивать погоду на Марсе и погоду на Юпитере.
Любопытство растет, и я решаю рискнуть. Нахмурившись, я задумчиво говорю:
— Не помню, рассказывала ты мне или нет, что же у него все-таки за болезнь?
Она закатывает глаза к потолку:
— Слушай, не начинай снова об этом! Ты хочешь, чтобы у меня были неприятности?!
— Кому, ты думаешь, я проболтаюсь? Ему? — Я копирую гримасу, которую утром сделал Ральф Допита.
Хелен хохочет:
— Вот уж едва ли. Ему ты всегда говоришь только одно: «Простите, доктор Перлман».
— Так почему же ты не хочешь мне рассказать?
— А если твои приятели узнают?..
— Приятели? Значит, ты считаешь, что я все рассказываю своим приятелям, да? Я так и знал, что ты мне не веришь…
Она садится на кровать Клейна:
— Закрои дверь. Я закрываю дверь.
— Его отец сделал основополагающие работы в нейрохирургии.
— Что?!
— Если ты будешь перебивать…
— Не буду, не буду. Прости. Но чем он занимался? Какие задачи решал?
— Его больше всего интересовали избыточность и замощение функций различных участков мозга. То есть, до какой степени люди, у которых отсутствуют или повреждены какие-то части мозга, способны переложить их функции на здоровые мозговые ткани. Его жена умерла при родах сына, других детей у них не было. Наверное, у него и раньше были психические отклонения, но после этого он окончательно свихнулся. Он решил, что в смерти жены виноват ребенок, но был слишком хладнокровен, чтобы просто взять и убить его.
Я едва удерживаюсь, чтобы не крикнуть ей: «Хватит! Замолчи!» Я в самом деле не желаю ничего больше знать об этом. Но Джон О'Лири крупный, суровый мужчина с крепкими нервами, я не могу опозорить его в глазах любовницы.
— Он воспитывал ребенка «нормально», то есть разговаривал с ним, играл и при этом подробно записывал, как он развивается — зрение, координация, зачатки речи, ну, сам знаешь. Через несколько месяцев он имплантировал ему целую сеть тонких трубочек, которые пронизывали практически весь мозг — таких тонких, что сами по себе они никакого вреда не приносили. А потом продолжал обращаться с ребенком, как и прежде — стимулировал мозговую деятельность и регистрировал, как идет развитие. Но каждую неделю при помощи трубочек разрушал небольшую часть его мозга.
У меня вырывается многоэтажное ругательство. Клейн, разумеется, безучастно сидит в постели, но мне вдруг становится неловко, что мы так бесцеремонно обращаемся с ним, хотя это понятие в данном случае едва ли приложимо. Кровь бросается мне в лицо, я чувствую легкое головокружение, все вокруг становится как будто не совсем настоящим:
— Как же он выжил? Почему у него хоть что-то осталось в голове?
— Его спасло — если так можно сказать — то, что безумие отца было безумно логичным. Понимаешь, ребенок, несмотря на то, что он непрерывно терял ткани мозга, продолжал развиваться, хотя и медленнее, чем в нормальных условиях. Профессор Клейн был слишком предан науке, чтобы скрыть такой результат. Он написал статью о своих наблюдениях и попытался ее опубликовать. В редакции решили, что это какой-то дурацкий розыгрыш, но на всякий случай позвонили в полицию. Те подумали-подумали и решили начать расследование. В общем, к тому времени, когда ребенка спасли, он уже… — Она кивает на Клейна, который все так же неподвижно смотрит в пространство.
— А какая часть мозга уцелела? Может быть, есть надежда, что…
— Меньше десяти процентов. Бывает, что микроцефалы, у которых мозг еще меньше, ведут почти нормальную жизнь, но они родились с таким мозгом, прошли с ним весь цикл зародышевого развития, а это совсем другое дело. Несколько лет назад молодой девушке, у которой была тяжелая форма эпилепсии, сделали эктомию одного полушария. Повреждения были незначительные, но ее мозгу понадобились годы, чтобы постепенно переложить все функции поврежденного полушария на здоровое. И ей еще крупно повезло — обычно последствия такой операции ликвидировать не удается. А вот мистеру Клейну совсем не повезло.
Остальную часть утра я мою коридоры. Когда приезжает машина, чтобы забрать Клейна на исследования, мне делается немного обидно, что в моей помощи не нуждаются. Двое приехавших санитаров под наблюдением Хелен швыряют его в инвалидное кресло и увозят, словно посыльные тяжелый тюк. Но почему О'Лири, и тем более я, должен переживать за «своих» больных?
Вместе с другими санитарами я обедаю в комнате для сотрудников. Мы играем в карты и рассказываем анекдоты, которые даже я слышал уже много раз, но все равно в компании мне хорошо. Несколько раз меня поддразнивают насчет восточного побережья, которое я все не могу забыть. Возможно, я потому и не помню О'Лири, что он долго жил на восточном побережье. День тянется медленно и сонно. Доктор Перлман куда-то внезапно улетел по делам, которыми выдающиеся психиатры или неврологи (к кому из них он принадлежит, я так и не понял) обычно занимаются в тех дальних городах, куда их срочно вызывают. Похоже, что его отсутствие позволило немного перевести дух всем, включая больных. В три часа моя смена кончается, я выхожу на улицу, говоря «до завтра!» тем, кто попадается мне навстречу, и, как обычно, испытываю чувство утраты. Ничего, скоро оно пройдет.
Сегодня пятница, и я заезжаю в центр, чтобы сделать записи в дневнике, хранящемся в сейфе. Машин на улицах в этот час еще мало, мелкие неприятности, которые мне принесло общение с Институтом Перлмана, остались позади, и о них можно забыть на месяцы, годы или даже десятки лет, так что настроение у меня мало-помалу поднимается.
После того как я размечаю страницы для записей на неделю вперед и заношу в мой толстый перекидной блокнот кучу информации о хозяине по имени Джон О'Лири, меня охватывает — уже не впервые — неудержимое желание что-то сделать со всей этой информацией. Но что именно? Брать напрокат компьютер, искать место, где установить его — в такую сонную пятницу об этом даже страшно подумать. А может, на калькуляторе пересчитать среднюю частоту повторного посещения хозяев? Тоже весьма захватывающая перспектива.
Тут я вспоминаю о томограмме, которой все размахивала Хелен Лидкум. Для меня это просто картинка, но для опытного специалиста, должно быть, истинное наслаждение воочию увидеть происходящие в мозгу пациента процессы. Вот бы преобразовать и мои записи в разноцветную диаграмму! Скорее всего она ничем мне не поможет, но это по крайней мере намного интереснее, чем возиться с расчетами статистических параметров, от которых тоже толку мало.
Я покупаю план улиц, то издание, к которому я привык с детства, с картой на внутренней стороне обложки. Покупаю набор из пяти разноцветных фломастеров. Сидя на лавочке в торговой галерее, я наношу на карту разноцветные точки. Красной точкой помечаю хозяина, которого я посетил один — три раза, оранжевая точка означает четыре — шесть визитов, и так далее, вплоть до синего цвета. Работа занимает примерно час, а когда все готово, картинка выглядит совсем не так, как глянцевитая аккуратная карта мозга, нарисованная компьютером. Получилась какая-то беспорядочная мешанина.
Но все же, хотя точки разных цветов и не сливаются в сплошные полосы, на северо-востоке города отчетливо выделяется район, почти сплошь закрашенный синим. Похоже на правду, я действительно знаю северо-восточную часть города лучше, чем другие его части. Кроме того, эта пространственная неоднородность объясняет, почему я чаще посещаю одних и тех же хозяев, чем полагается по статистике. Карандашом я провожу извилистые линии — границы областей, заполненных точками одного и того же цвета. Оказывается, что границы не пересекают друг друга и образуют систему концентрических колец неправильной формы, охватывающих синюю зону на северо-востоке. Зону, где, кроме массы других зданий, находится и Институт Перлмана.
Я укладываю бумаги обратно в сейф. Все это надо хорошенько обдумать. На пути домой в голове начинает вырисовываться неясная идея, но я не могу ее ухватить — шум, вонь выхлопных газов, слепящее отражение закатного солнца не дают сосредоточиться.
Линда в бешенстве:
— Где ты был? Дочка звонит мне из автомата, говорит, что тебя нет, что она одолжила деньги у какого-то прохожего, и я должна притворяться больной, отпрашиваться с работы, мчаться за ней через полгорода!..
— Да я… да меня Ральф затащил к себе, отмечали одно дело, никак не мог вырваться…
— Ральфу я звонила. У Ральфа тебя не было.
Я просто стою и молчу. Целую минуту она пристально смотрит на меня, затем резко поворачивается и поспешно уходит.
Я иду просить прощения у Лауры (имя успеваю прочесть на обложках учебников). Она уже не плачет, но видно, что проплакала не один час. Прелестная девочка восьми лет. Я чувствую себя последним подонком. На предложение помочь ей сделать уроки она отвечает, что от меня ей ничего не надо, и я решаю оставить ее в покое.
За весь вечер Линда не говорит мне ни единого слова — вполне естественно… Завтра бедный Джон О'Лири будет отдуваться за все, и от этого мне мерзко вдвойне. Мы молча смотрим телевизор. Выждав час после того, как Линда уходит в спальню, я тоже ложусь. Если она и не спит, то умело притворяется.
Я лежу в темноте с открытыми глазами, думая о Клейне и его долговременной памяти, о чудовищном «эксперименте» его отца, о построенной мной «томограмме» города. Я так и не спросил Хелен, сколько Клейну лет, а теперь уже не спросишь. Но в газетах того времени обязательно должно было быть что-то об этой истории. Так, завтра — к черту все дела моего хозяина, и прямо с утра — в центральную библиотеку.
Неизвестно, что такое сознание, но наверняка это что-то очень находчивое и жизнелюбивое, если оно могло так долго жить, скрываясь в закоулках искалеченного мозга несчастного младенца. Но когда нейронов осталось слишком мало и никакая находчивость и изобретательность уже не могли помочь… Что же произошло? Исчезло ли сознание в мгновение ока? Гибло ли оно постепенно, теряя одну функцию за другой, пока не осталась лишь пародия на человека с парой-тройкой простейших рефлексов? А может быть — но как? — оно в отчаянии бросилось за помощью к тысячам детских «я», и они поделились с ним чем могли, и каждый подарил один день своей жизни, спасая эту детскую душу от неминуемой смерти? И тогда я смог покинуть свою искалеченную оболочку, способную только есть, пить, испражняться — и еще хранить мои воспоминания?
Ф.К.Клейн. Я даже не знаю полного имени. Пробормотав что-то во сне, Линда поворачивается на бок. Удивительно, но все эти догадки нисколько не взволновали меня. Должно быть, потому, что я не слишком верю в эту безумную теорию. С другой стороны, сам факт моего существования не менее фантастичен.
Интересно, какие чувства охватили бы меня, окажись гипотеза верной? Ужас от изуверства моего собственного отца? Да, конечно. Изумление перед лицом человеческой жизнестойкости? Несомненно.
В конце концов мне удается разрыдаться — не знаю, от жалости к Ф. К. Клейну или от жалости к себе. Линда спит. Подчиняясь какому-то инстинкту, во сне она поворачивается ко мне и крепко обнимает. Дрожь постепенно унимается, тепло ее тела — воплощенный мир и покой — постепенно согревает меня.
Чувствуя, что подступает сон, я принимаю твердое решение: с завтрашнего дня начинается новая жизнь. С завтрашнего дня я прекращаю имитировать своих хозяев. С завтрашнего дня я сам себе хозяин, и будь что будет.
* * *
Мне снится простой сон. Мне снится, что у меня есть имя. Одно, неизменное имя, мое до самой смерти. Я не знаю, какое это имя, но это не важно. Достаточно знать, что оно у меня есть.
* * *
Перевод с английского любительский.
ВИДЕТЬ Рассказ
Greg Egan. Seeing. 1995.
После покушения и операции Филипп Лоу стал видеть мир с двух точек зрения — обычной и нематериальной...
Я смотрю сверху вниз на покрытую пылью тыльную поверхность осветительной системы, висящей на потолке операционной. К серому металлу приклеен желтенький листочек — один уголок завернулся, — на котором аккуратно написано от руки:
В случае выхода из своего тела звонить:
137-4597
Странно — никогда не видел, чтобы местные номера начинались с единицы. Но когда я приглядываюсь повнимательнее, оказывается, что это не единица, а семерка. Да и пыли никакой нет, просто игра света на неровно окрашенной поверхности. Какая может быть пыль в стерильной операционной — с ума я схожу, что ли?
Я переключаю внимание на свое тело, полностью покрытое зеленой тканью, за исключением маленького квадратика над правым виском, куда вводит свой зонд макрохирург, прослеживая путь, по которому шла пуля. Операционный стол полностью в распоряжении тощего робота, а двое людей в халатах и масках, немного в стороне, смотрят на экран. По-моему, они наблюдают на рентгене за движением зонда внутри черепа, но сверху мне плохо видно, что происходит на экране. Впрыснутые в меня микрохирурги, должно быть, уже остановили кровь, починили сотни кровеносных сосудов и разрушили тромбы. Но сама пуля слишком массивна и химически инертна, чтобы отряд микророботов мог убрать ее, предварительно раздробив на мелкие кусочки, словно камень в почке. Остается только добраться до нее зондом и вытащить наружу. Я читал о таких операциях, а потом не мог заснуть и все думал, когда же придет моя очередь. Часто мне случалось представлять, как это будет выглядеть, — и могу поклясться, что в своем воображении я видел точно такую же картину, какую наблюдаю сейчас. Не могу сказать, то ли это обезумевшая ложная память, то ли я прямо сейчас генерирую эту галлюцинацию на основе своих навязчивых страхов.
Совершенно спокойно я начинаю обдумывать, что означает моя необычная позиция. С одной стороны, выход из тела должен предвещать близкую смерть, с другой стороны, ведь те тысячи людей, которые рассказывали о таких явлениях, остались живы! Но я не знаю, сколько испытавших это умерли, так что о моих шансах выжить судить трудно. Разумеется, у меня тяжелая физическая травма, но никаких признаков приближения смерти я не замечаю.
Неприятно одно: мое нынешнее положение напоминает дурацкие рассказы о том, как «душа отделяется от тела» и потом скользит по световому туннелю прямо в загробную жизнь.
Постепенно начинают всплывать смутные воспоминания о том, что происходило перед нападением. Я приехал, чтобы выступить на годичном собрании «Цайтгайст энтертэйнмент»[20] (и зачем я, впервые за столько лет, решил физически присутствовать? Продажа «Гиперконференс Системс» — еще не повод забывать о технологиях дистанционного участия в таких собраниях). А этот припадочный, Мэрчисон, стал что-то орать у входа в «Хилтон». Будто я — я! — надул его с контрактом на мини-сериал. (А я вообще не читал этого контракта и тем более не вникал в отдельные статьи. Ох, лучше бы он пошел и скосил из автомата весь юридический отдел.) Потом пуленепробиваемое стекло «роллс-ройса» автоматически поднимается. Сейчас станет тихо. Зеркальное стекло медленно ползет вверх, бесшумно, надежно — и вдруг застревает…
В одном я ошибся — я всегда думал, что в меня будет стрелять кто-нибудь из этих чертовых киноманов со слишком цепкой памятью. Один из тех, кого взбесили выпущенные «Цайтгайстом» «Продолжения киношедевров». Компьютерные инкарнации режиссеров мы всегда делали с особой тщательностью, под наблюдением психологов, историков кино, старались воссоздать личность маэстро как можно точнее, но некоторые пуристы всегда найдут, к чему придраться. Целый год после выхода трехмерной версии «Ханны и ее сестер II» меня угрожали убить. Но я никак не ожидал, что человек, только что подписавший контракт на семизначную сумму вознаграждения за права на его биографию — причем отпущенный под залог лишь благодаря щедрому авансу «Цайтгайста», — будет стрелять в меня из-за скидки на отчисления за спутниковую трансляцию версии, дублированной на язык иннуитов!
Я замечаю, что невероятное объявление на крышке осветительного блока исчезло. Если наваждение рассеивается, что сие предвещает — спасение или гибель? Какой бред здоровее — стабильный или неустойчивый? Может быть, в мое сознание вот-вот ворвется реальность? Интересно, что я должен был бы сейчас видеть? Наверное, ничего, кроме абсолютной тьмы, если я действительно накрыт этим зеленым покрывалом и лежу под общим наркозом, да еще с закрытыми глазами. Я пытаюсь «закрыть глаза», но просто не знаю, как это сделать. Я изо всех сил стараюсь потерять сознание (если предположить, что сейчас я в сознании). Я пытаюсь расслабиться, заснуть, но меня отвлекает легкое жужжание зонда в руках хирурга.
Я слежу — физически не в силах отвести свой нефизический взгляд — за тем, как из черепа медленно выходит сверкающая серебряная игла. Кажется, что это никогда не кончится, а я тем временем тщетно пытаюсь понять, как можно отличить мазохистский театр сновидений от проблеска реальности.
Наконец — я чувствую это за секунду до того, как это действительно происходит — появляется кончик иглы, намертво прикрепленный капелькой сверхпрочного клея (какая проза!) к затупленной, слегка помятой пуле.
Я вижу, как ткань, покрывающая мою грудь, вздымается и опускается в выразительном вздохе облегчения. Странное дело, если учесть, что я под наркозом и подключен к аппарату искусственного дыхания. Неожиданно наваливается ошеломляющая усталость, я больше не в силах что-либо воображать, мир перед моим взором рассыпается, превращается в психоделический узор, потом гаснет.
* * *
Я слышу знакомый голос, но не могу понять, откуда он доносится:
— А это от «Серийных убийц за ответственность перед обществом». «Глубоко потрясены… трагедия для индустрии развлечений… молимся за скорейшее выздоровление мистера Лоу»… Так, потом отрекаются от каких-либо связей с Рандольфом Мэрчисоном… пишут, что все, что он якобы делал с теми, кого соглашался подвезти на машине, — это патология совершенно другого типа, чем та, что связана с покушением на знаменитость, а безответственные заявления, искажающие суть вопроса, будут встречены соответствующими акциями…
Я открываю глаза и громко говорю:
— Может кто-нибудь мне объяснить, для чего это зеркало на потолке над моей кроватью? Здесь что в конце концов, больница или бордель?
Наступает тишина. Прищурившись, я смотрю в зеркало, не в силах повернуть глаза, чтобы определить, каков размер этого причудливого украшения. Я жду объяснений. Внезапно мелькает мысль: «Может быть, я парализован, и это для меня единственный способ видеть, что происходит вокруг?» На миг меня охватывает паника, но я подавляю ее: скорее всего паралич временный, скоро это пройдет. Нервы можно регенерировать, все остальное можно заменить. Я выжил, и это главное, а дальше — просто восстановительный период. И разве не этого я всегда ожидал? Получить пулю в голову… быть на волоске от смерти… прийти в себя совершенно беспомощным?
В зеркале я вижу четырех человек, собравшихся вокруг моей кровати. Несмотря на необычный ракурс, я легко узнаю их. Джеймс Лонг, мой личный помощник, это его голос меня разбудил. Андреа Стюарт, старший вице-президент «Цайтгайста». Моя жена, Джессика, с которой мы давно живем порознь — о, я верил, что она придет. И Алекс, мой сын — наверное, бросил все и примчался из Москвы первым же рейсом.
А на кровати, почти скрытая переплетением трубок и кабелей, подсоединенных к десятку мониторов и насосов, бледная, забинтованная, костлявая фигура. Это, по-видимому, я.
Джеймс смотрит на потолок, потом на кровать и мягко говорит:
— Мистер Лоу, там нет зеркала. Наверное, надо сказать врачам, что вы проснулись?
Я пытаюсь грозно посмотреть на него, но не могу повернуть голову:
— Вы что, ослепли? Зеркало прямо надо мной. А если кто-нибудь следит за всеми этими приборами, он и без вас поймет, что я проснулся, а если не поймет, то…
Джеймс смущенно покашливает. Это условный знак, к которому он прибегает на деловых встречах, когда я уж очень сильно отклоняюсь от фактов. Я снова делаю попытку посмотреть ему в глаза, и на этот раз…
На этот раз получается. По крайней мере я вижу, как человек на кровати поворачивает голову…
…и все пространство в моем восприятии вдруг переворачивается с ног на голову, как будто рассеялась некая всеобъемлющая оптическая иллюзия. Пол превращается в потолок, потолок в пол, но при этом ничто не сдвигается ни на миллиметр. Мне кажется, что я ору во всю силу моих легких, но слышу лишь слабый испуганный вскрик. Проходит секунда, другая — и уже невозможно представить, как я мог не понимать столь очевидного.
Никакого зеркала нет. Это я сам смотрю на все с потолка, так же как наблюдал за извлечением пули. Я до сих пор наверху. Я так и не спустился.
Я закрываю глаза, и комната постепенно тает, окончательно исчезая лишь через две-три секунды.
Я открываю глаза. Ничего не изменилось.
Я говорю:
— Это сон? Глаза у меня открыты или нет? Джессика! Скажи мне, что происходит. Лицо у меня забинтовано? Я ослеп?
— Вашей жены здесь нет, мистер Лоу, — говорит Джеймс. — Мы пока не смогли ее разыскать. — Помедлив, он добавляет:
— Ваше лицо не забинтовано…
Я злобно смеюсь:
— Как это нет? А кто же стоит рядом с вами?
— Никто не стоит рядом со мной. В данный момент возле вас находимся только мисс Стюарт и я.
Андреа откашливается и говорит:
— Филипп, он прав. Прошу тебя, постарайся успокоиться. Ты только что перенес серьезную операцию, теперь все будет хорошо, ты только не волнуйся.
Как она оказалась в ногах кровати? Фигура на постели поворачивает к ней голову, обводя взглядом ту часть комнаты, где только что были другие, — и вдруг с той же легкостью, что и дурацкое объявление, моя жена и сын исчезают.
Я говорю:
— Я схожу с ума.
Впрочем, нет. Я ошеломлен, меня заметно поташнивает, но до помешательства еще далеко. Я отмечаю, что мой голос — как и следовало ожидать — исходит, кажется, из моего единственного рта, того, который принадлежит лежащему внизу человеку — а отнюдь не оттуда, где находился бы мой рот, если бы я по-настоящему, собственной персоной, парил под потолком. Говоря, я ощущал, как вибрирует гортань, как двигаются язык и губы, и это происходило там, внизу, но не вызывает ни малейших сомнений и то, что я нахожусь под потолком. Все мое тело как будто превратилось в придаток, вроде пальца или ноги. Я могу им управлять, оно связано со мной, но никоим образом не вмещает в себя основу моей личности. Я прикасаюсь кончиком языка к зубам, глотаю слюну — знакомые, понятные ощущения. Но при этом я не устремляюсь вниз, чтобы «занять» место, где все это происходит — это было бы так же странно, как почувствовать, что моя душа переселилась в большой палец на ноге только из-за того, что я пошевелил им в тесном ботинке.
Джеймс говорит:
— Я приведу врачей.
Разбираться в том, откуда слышал бы его голос тот, кто находится под потолком, и откуда его голос доносится ко мне, и как такое может быть, выше моих сил. Во всяком случае, мне показалось, что он сам произнес эти слова.
Андреа опять откашливается:
— Филипп, ты не возражаешь, если я позвоню? Токио откроется через час, и когда они услышат, что в тебя стреляли…
Я обрываю ее:
— Не надо звонить. Поезжай туда сама. Лично. Вылетай первым же суборбитальным — на бирже это производит хорошее впечатление. Я так рад, что ты была здесь, когда я пришел в себя, — особенно тому, что хоть твое присутствие оказалось реальным. Но лучшее, что ты можешь для меня сделать постараться, чтобы «Цайтгайст» вышел из этой истории без единой царапины.
Говоря это, я пытаюсь заглянуть ей в глаза, но не могу сказать, насколько успешно. Уже двадцать лет мы не любовники, но она по-прежнему мой самый близкий друг. Я и сам не знаю, почему мне так не терпится поскорее выставить ее… такое ощущение, что здесь, наверху, я выставлен на всеобщее обозрение и она может случайно взглянуть вверх и увидеть меня — нечто такое, что моя плоть обычно скрывает от чужих глаз.
— Ты так думаешь?
— Уверен. Со мной может нянчиться Джеймс, за это он и получает деньги. А я буду спокоен, только если буду знать, что ты присматриваешь за «Цайтгайстом».
На самом деле, едва она уходит, цена акций моей компании сразу начинает казаться чем-то совершенно абстрактным, далеким, о чем было бы просто нелепо думать всерьез. Я поворачиваю голову так, что человек на постели снова смотрит прямо «на меня». Я провожу рукой по груди, и почти все кабели и трубки, которые «заслоняли» меня, исчезают, и остается только немного смятая простыня. Я усмехаюсь, и это выглядит довольно странно. Как будто я вспоминаю, когда последний раз смеялся, глядя в зеркало.
Джеймс возвращается, и с ним четыре неопределенные фигуры в белых халатах. Когда я поворачиваю к ним голову, четыре фигуры конденсируются в две молодого мужчину и женщину средних лет.
Женщина говорит:
— Мистер Лоу, я доктор Тайлер, ваш невролог. Как вы себя чувствуете?
— Как чувствую? Как будто под потолком вишу.
— У вас еще кружится голова после наркоза?
— Нет! — Я едва удерживаюсь, чтобы не заорать: «Смотрите на меня, когда я с вами разговариваю!» — но вместо этого я ровным голосом продолжаю:
— У меня не кружится голова. У меня галлюцинации. Я вижу все так, будто нахожусь под потолком и смотрю оттуда вниз. Вы меня понимаете? Я наблюдаю оттуда, как двигаются мои собственные губы, когда я сейчас говорю с вами. Я нахожусь вне своего тела, вот в эту самую минуту, прямо перед вами, — точнее, прямо над вами. Это началось в операционной. Я видел, как робот извлек пулю. Знаю, мне показалось, это был всего лишь очень подробный сон, и на самом деле я ничего не видел… но это продолжается до сих пор. И я не могу спуститься.
Доктор Тайлер твердо говорит:
— Хирург не извлекал пулю. Она не проникла в ваш череп, а только задела его. От удара кость растрескалась, мелкие осколки проникли в ткань мозга, но поврежденный участок очень мал.
Я с облегчением улыбаюсь, но тут же беру себя в руки — моя улыбка выглядит как-то непривычно застенчиво:
— Все это прекрасно. Но я по-прежнему здесь, наверху.
Доктор Тайлер хмурится (откуда я это знаю?). Она склоняется надо мной, ее лицо от меня скрыто, но информация каким-то образом достигает меня телепатия? Бред какой-то: те вещи, которые я должен «видеть» собственными глазами — те, которые я имею полное право знать, — достигают моего сознания каким-то непостижимым путем, а мое так называемое «видение» комнаты — смесь догадок и благих пожеланий — маскируется под безыскусную правду.
— Вы можете сесть?
Я медленно сажусь. Я очень слаб, но отнюдь не парализован и, неуклюже перебирая локтями и ступнями, постепенно принимаю вертикальное положение. Это усилие заставляет меня остро почувствовать каждый сустав, каждый мускул, каждую косточку — но острее всего ощущение, что все это соединено друг с другом так же, как всегда. Тазовая кость по-прежнему соединена с бедренной, и это главное, хоть «я», кажется, довольно далек пока и от той и от другой.
Тело мое перемещается, но поле зрения при этом не изменяется. Меня это уже не удивляет — с некоторого момента подобные вещи кажутся не более странными, чем то, что поворот головы влево не заставляет весь мир вращаться вправо.
Доктор Тайлер вытягивает правую руку:
— Сколько пальцев?
— Два.
— А так?
— Четыре.
Она закрывает свою руку от наблюдения с воздуха планшетом:
— А так?
— Один. Но я его не вижу, я сказал наугад.
— Вы угадали. А теперь?
— Три.
— Правильно. А теперь?
— Два.
— Все верно.
Она прячет руку от лежащего на кровати человека и показывает ее «мне», висящему под потолком. Трижды подряд я даю неверный ответ, затем верный, затем неверный и опять неверный.
Все это вполне логично: я знаю только то, что видят мои глаза, остальное чистейшее гадание. Итак, доказано, что я не наблюдаю мир с высоты трех метров над кроватью. Тем не менее спуститься мне так и не удается.
Доктор Тайлер неожиданно резким движением выбрасывает вперед два пальца, целясь мне прямо в глаза, и останавливает их почти у самого лица. Я даже не вздрагиваю — с такого расстояния это не страшнее, чем смотреть «Три простака».
— Рефлекс мигания сохранен, — говорит она, но я чувствую, что от меня ждали большего, чем мигание. Она обводит взглядом комнату, находит стул, ставит его рядом с кроватью. Потом она говорит своему коллеге:
— Принесите швабру.
Она встает на стул:
— Давайте попробуем точно определить, где, как вам кажется, вы находитесь.
Молодой человек возвращается с двухметровой белой пластиковой трубой.
— Это от пылесоса, — Говорит он. — В частном крыле нет швабр.
Джеймс держится в стороне, то и дело застенчиво поглядывая на потолок. Он начинает дипломатично проявлять беспокойство.
Доктор Тайлер берет трубу за один конец, поднимает ее кверху и принимается водить другим концом по потолку:
— Скажите мне, когда я буду приближаться к вам, мистер Лоу.
Труба угрожающе надвигается слева и пересекает поле зрения в нескольких сантиметрах от меня.
— Уже близко?
— Я… — Труба угрожающе скрежещет по потолку, и очень неприятно помогать нацеливать ее на себя.
Когда труба наконец накрывает меня, я подавляю клаустрофобию и заставляю себя посмотреть в длинный темный туннель. На его дальнем конце, в кружочке яркого света виднеется носок белой, на шнурках, туфли доктора Тайлер.
— Что вы сейчас видите?
Я описываю свои наблюдения. Неподвижно держа верхний конец, она наклоняет нижний конец к кровати до тех пор, пока не нацеливает его точно на мой забинтованный лоб и встревоженные глаза — странную светящуюся камею.
— Попробуйте… двигаться по направлению к свету, — предлагает она.
Я пробую. Скрипя зубами, скривившись от напряжения, я всеми силами стараюсь подтолкнуть себя вперед, в туннель. Обратно, в свой череп, в свою цитадель, в свою персональную комнату отбора. К трону своего эго, к якорю, на котором держится моя личность. Обратно домой.
Но ничего не происходит.
* * *
Я всегда знал, что рано или поздно получу пулю в голову. Это должно было случиться — я делал слишком много денег, мне слишком сильно везло. Глубоко в душе я понимал, что рано или поздно баланс должен быть восстановлен. И я всегда думал, что мой будущий убийца промахнется и я останусь искалеченным, лишенным речи, лишенным памяти — и буду вынужден бороться за то, чтобы снова стать самим собой, чтобы переоткрыть самого себя. Или пересоздать.
И у меня будет шанс начать жизнь сначала.
Но почему искупление оказалось облечено в такую форму?
Я легко локализую места булавочных уколов в любое место, от макушки до пяток, независимо от того, открыты ли мои глаза. И тем не менее я не заключен в пространстве, ограниченном поверхностью моей кожи.
Доктор Тайлер показывает мне-нижнему фотографии жертв пыток, смешные мультфильмы, порнографию. Я поеживаюсь от ужаса, улыбаюсь, возбуждаюсь — еще даже не зная, на что именно я «смотрю».
— Такое бывает, когда нет связи между полушариями, — размышляю я вслух. Больным показывают картинку, занимающую половину поля зрения, и они эмоционально реагируют на нее, но не в силах объяснить, что же там нарисовано.
— Ваш corpus callosum — мозолистое тело — в полном порядке, мистер Лоу. Ваш мозг не рассечен.
— Горизонтально — нет. А вертикально?
Наступает мертвая тишина. Я говорю:
— Это шутка. Что, уж и пошутить нельзя?
Я «вижу», как она записывает на своем планшете: «неадекватное беспокойство». Невзирая на высоту, я прочитываю эти слова без усилий, но духу не хватает спросить у нее, действительно ли она их написала.
К моему лицу подсовывают зеркало, а когда его убирают, я вижу себя внизу уже не таким бледным и измученным, как раньше. Потом зеркало поворачивают ко мне-верхнему, и видно, что там, где «я» нахожусь, — пусто, но я и так это знал.
При каждом удобном случае я «осматриваюсь» при помощи своих глаз, и мое видение комнаты становится все более детальным, устойчивым, реалистичным. Я делаю опыты со звуками, постукиваю пальцами по раме кровати, по своим ребрам, подбородку, голове. Убедившись, что я слышу своими обычными ушами, я убеждаюсь и в другом — щелкнуть пальцами возле моего уха — не значит щелкнуть пальцами рядом со мной.
Наступает время, когда доктор Тайлер разрешает мне попробовать походить. Поначалу я двигаюсь неловко, с трудом удерживаю равновесие из-за того, что вижу все в необычном ракурсе, но скоро научаюсь видеть только то, что необходимо — расположение предметов, — и игнорировать остальное. Когда мое тело пересекает комнату, я, оставаясь почти точно над ним, перемещаюсь по потолку вслед. Забавно, но не возникает никакого противоречия между чувством равновесия, подсказывающим, что я стою прямо, и взглядом сверху вниз, предполагающим — казалось бы! — что мое тело распластано над полом. Наверное, подсознание помогает держать равновесие, используя то, что я действительно вижу, а не искаженное «ясновидение» скрытых от меня предметов.
Я уверен, что мог бы пройти, не торопясь, хоть километр. Я усаживаю свое тело в инвалидную коляску, и неразговорчивый санитар выкатывает его — и меня из комнаты. Плавное и непроизвольное перемещение моей точки наблюдения сперва пугает, но затем я начинаю понимать — руки, ноги, спина, ягодицы едут в кресле, а они — часть меня, значит, и весь я должен следовать за ними. Это то же самое, что у бегуна на роликовых коньках — его тело пристегнуто к конькам и вынуждено двигаться туда, куда едут они.
Мы едем по коридорам, по наклонным спускам и подъемам, въезжаем в лифты, выезжаем из лифтов, катим через вращающиеся двери… мелькает дерзкая мысль: а не попробовать ли прогуляться в одиночестве? Не повернуть ли налево, когда санитар будет поворачивать направо? Но оказывается, я даже не могу вообразить такое.
Мы выезжаем на пешеходную дорожку, соединяющую два главных корпуса больницы. На дорожке тесно, и мы некоторое время едем бок о бок с другим больным, которого тоже везут в кресле. Его голова, как и моя, забинтована, он примерно моих лет, и мне становится любопытно узнать, что с ним случилось и каковы перспективы. Но — не время и не место заводить разговоры на эту тему. С моей высоты эти две фигуры в больничных халатах почти неотличимы, и я ловлю себя на мысли: «Почему меня гораздо больше волнует, что произойдет с одним из этих тел, чем с другим? Неужели это так важно… ведь я даже не могу отличить одно от другого?»
Я изо всех сил вцепляюсь в поручни кресла, борясь с искушением помахать самому себе рукой: мол, вот он я!
Наконец мы добираемся до Отделения медицинских снимков. Меня пристегивают к самодвижущемуся столу, в кровь вводят коктейль изотопов и вкатывают головой в камеру, состоящую из нескольких тонн сверхпроводящих магнитов и детекторов частиц. При этом комната сразу не исчезает. Техники, вырвавшиеся из пут реальности, деловито хлопочут вокруг сканера, как статисты в старых кинопленочных фильмах, плохо притворявшиеся, что управляют ракетой или атомной станцией. Постепенно все погружается во тьму.
Когда меня вывозят из камеры, глаза уже привыкли к темноте, и в первые несколько секунд свет в комнате кажется невыносимо ярким.
* * *
— Мы раньше не сталкивались с поражением точно такой локализации, признается доктор Тайлер, задумчиво разглядывая снимок. Она держит его под таким углом, что я могу и смотреть, и одновременно видеть, что на нем изображено. Тем не менее она предпочитает обращаться только ко мне-нижнему, отчего возникает странное чувство — будто я ребенок, привыкший к опеке взрослых, а они почему-то забыли о нем и, присев на корточки, играют с его плюшевым мишкой.
— Мы точно знаем, что это ассоциативный кортекс — то есть место, где происходит обработка и интеграция сенсорных данных на высоком уровне. Здесь ваш мозг моделирует мир и ваше место в нем. По симптомам похоже, что вы потеряли доступ к первичной модели и имеете дело с вторичной.
— Что это еще за первичная модель, вторичная модель? Я смотрю теми же глазами, что и раньше, верно?
— Да.
— Так почему я не вижу все так же, как раньше? Если испортится фотокамера, у вас будут получаться плохие снимки, но не снимки с птичьего полета!
— Фотокамеры тут ни при чем. Зрение совсем не похоже на фотографию — это сложный акт познания. Игра света на вашей сетчатке ничего не означает до тех пор, пока не подвергнется анализу. А анализ — это выделение границ, определение движения, подавление шума, упрощение, экстраполяция и так далее, вплоть до построения гипотетических объектов, сопоставления их с реальностью, сравнения их с памятью и с ожиданиями. Конечный продукт — это не кино в вашей голове, а совокупность выводов об окружающем мире. Мозг собирает эти выводы и по ним строит модели того, что вас окружает. Первичная модель использует данные практически обо всем, что вы непосредственно видите в данный момент — и ни о чем больше. Она опирается на минимальные допущения. В общем, это очень хорошая модель, но она не возникает автоматически, как только вы на что-то посмотрели. И она не единственная, мы все непрерывно создаем другие модели; большинство людей могут вообразить, как выглядит их окружение практически под любым углом зрения. Я недоверчиво смеюсь:
— Но никто не может так живо вообразить вид комнаты с потолка. Я, во всяком случае, не мог бы.
— Дело в том, что у вас, возможно, произошло переназначение некоторых нейронных путей, которые раньше участвовали в создании первичной модели…
— Я не хочу ничего переназначать! Мне нужна моя первичная модель! — Увидев тревожное выражение на своем лице, я медлю, но в конце концов заставляю себя спросить:
— А вы можете… исправить это повреждение? Пересадить туда новые нейроны?
Доктор Тайлер мягко говорит моему Плюшевому Мишке:
— Мы можем заменить поврежденную ткань, но этот участок еще не настолько изучен, чтобы непосредственно, с помощью микрохирургов, пересаживать нейроны. Мы не знаем, какие нейроны с какими надо соединить. Все что мы можем сделать ввести некоторое количество еще недоразвившихся нейронов в область повреждения и предоставить им самим сформировать связи.
— А… они сформируют правильные связи?
— Весьма вероятно, что да.
— Ах вот как — весьма вероятно… И сколько времени это займет?
— Несколько месяцев, не меньше.
— Я бы хотел проконсультироваться еще с кем-нибудь.
— Разумеется.
Она сочувственно похлопывает меня по руке, но уходит, не оглянувшись.
Несколько месяцев. Не меньше. Комната начинает медленно поворачиваться так медленно, что в конечном счете остается на месте. Я закрываю глаза и жду, пока это ощущение пройдет. Но я продолжаю видеть, окружающее не растворяется. Десять секунд. Двадцать секунд. Тридцать секунд. Вот он я, лежу в постели, глаза закрыты… но я же не делаюсь от этого невидимым, правда? Окружающее никуда не исчезает, верно? Вот что самое противное во всей этой галлюцинации то, что она такая логичная.
Я прикладываю ладони к глазам и сильно нажимаю. Мозаика ярких треугольников быстро разбегается от центра моего поля зрения к краям, дрожащий серо-белый узор скоро заслоняет всю комнату.
Когда я убираю руки, остаточное изображение постепенно растворяется во тьме.
* * *
Мне снится, что я смотрю сверху вниз на мое спящее тело, а потом уплываю прочь, свободно, без усилий, поднимаясь высоко в воздух. Я проплываю над Манхэттеном, затем — над Лондоном, Москвой, Цюрихом, Найроби, Каиром, Пекином. Я всюду, куда дотянулась «Сеть Цайтгайст». Я опутываю собой всю планету. Тело мне не нужно, я двигаюсь по орбите вместе со спутниками, я перетекаю по оптическим кабелям. От трущоб Калькутты до особняков Беверли-Хиллз я «Цайтгайст», я — дух времени…
Неожиданно я просыпаюсь, сквозь сон слыша собственную ругань, но еще не понимая, в чем дело.
Оказывается, я помочился в постель.
* * *
Джеймс привозит ко мне десятки знаменитых неврологов со всего света и организует дистанционные консультации с десятками других. Они спорят о деталях в интерпретации моих симптомов, но все дают примерно одинаковые рекомендации по лечению.
Итак, берется небольшое количество моих нейронов, собранных во время первой операции. Генетической инженерией они переводятся в зародышевое состояние, стимулируются для деления in vivo, затем впрыскиваются в поврежденную зону. Все под местным наркозом, и я по крайней мере «вижу» примерно то, что на самом деле происходит.
В последующие дни, когда еще слишком рано ожидать какого-либо эффекта, я замечаю, что обескураживающе быстро начинаю адаптироваться к своему статус-кво. Координация улучшается настолько, что я снова могу уверенно и без посторонней помощи выполнять простые действия, как то: есть и пить, испражняться, мыться, бриться. Необычная перспектива нисколько мне не мешает. Поначалу, каждый раз, когда я принимаю душ, мне мерещится прячущийся в клубах пара Рэндольф Мэрчисон (которого играет имитация Энтони Перкинса). Но потом это проходит.
Приезжает Алекс, ему наконец-то удалось вырваться из заваленного работой московского бюро «Цайтгайст Ньюс». Я наблюдаю за их встречей, странно растроганный тем, что оба не знают, о чем говорить. Теперь мне трудно понять, почему сложные отношения с сыном раньше причиняли мне столько мучений. Да, этих двоих не назовешь близкими людьми, но мир-то от этого не рухнет. Таких миллиарды — ну и что?
К концу четвертой недели я начинаю смертельно скучать и жутко раздражаться от тестов с кубиками, которые мой психолог, доктор Янг, требует выполнять дважды в неделю. Пять красных и четыре голубых кубика могут превратиться в три красных и один зеленый, когда поднимается перегородка, скрывающая их от моих глаз, и это повторяется бесконечно… но это подрывает веру в истинность моего видения не больше, чем картинки, где ваза, если на нее внимательно посмотреть, превращается в два профиля, или узоры с пробелами, которые волшебным образом заполняются, если их совместить со слепым пятном сетчатки.
Под давлением доктор Тайлер вынуждена признать, что нет причин дальше держать меня в больнице, но…
— Но я бы предпочла и дальше наблюдать вас.
— Думаю, я сам смогу наблюдать за собой, — отвечаю я.
* * *
Двухметровый выносной экран видеофона лежит на полу моего кабинета. Примитивно, но зато не позволяет «ясновидению» узнать, что происходит на маленьком экране, который у меня перед глазами.
Андреа говорит:
— Ты помнишь эту группу из «Криэйтив Консалтантс», которую мы наняли прошлой весной? Они предложили блестящую идею — «Киноклассика, которая могла бы существовать» — фильмы, которые могли бы стать событием, но по каким-то причинам не были закончены. Они собираются начать серию с «Трех взломщиков» это голливудский римейк «Костюма для вечеринки» с Арнольдом Шварценеггером в роли Депардье, а режиссером будет Леонард Нимой или Айвен Рейтман. Отдел маркетинга провел моделирование, оно показало, что двадцать три процента подписчиков могут взять пробный экземпляр. Стоимость тоже не очень высока — у нас уже есть права на моделирование большинства артистов, которые будут нужны.
Я киваю головой своей марионетки:
— Это просто замечательно. У нас с тобой есть еще какие-нибудь дела?
— Только одно — «История Рэндольфа Мэрчисона».
— А что с ней такое?
— Отдел психологии зрителей не хочет утверждать последнюю версию сценария. Дело в том, что нападение Мэрчисона на тебя нельзя не упомянуть. Это слишком известный эпизод, и…
— Я никогда не требовал выбрасывать этот эпизод. Я только не хочу, чтобы рекламировалось мое состояние после операции. В Лоу стреляют. Он остается жив. Вот и все. Есть прекрасная история о зверском убийстве путешествующих автостопом, и не надо ее засорять ненужными подробностями о болезнях второстепенного персонажа.
— Разумеется, не надо, но проблема не в этом. Проблема в том, что если мы упоминаем покушение, то не можем не сказать о поводе к нему. А поводом был сам мини-сериал, и отдел психологии считает, что зрителям не понравится такая рефлексивность. Если речь идет о выпуске новостей — другое дело, главным предметом программы является сама программа, то, что делает ведущий, и есть новости — к этому все привыкли и принимают как должное. Но документальная драма — другое дело. Здесь нельзя сначала использовать литературный, повествовательный стиль — тем самым дав понять зрителям, что они могут не бояться сопереживать, это не страшно, это просто развлечение — а потом вдруг взять и перевести все дело на тот самый сериал, который они смотрят.
— Хорошо. Отлично. — Я пожимаю плечами. — Если выхода нет, снимай проект. Ничего не случится, спишем его в убытки.
Она с несчастным видом кивает. Уверен, именно такого решения она и хотела — но ей неприятно, что все было сделано так небрежно.
Когда она вешает трубку и экран гаснет, неизменная комната быстро приобретает скучный вид. Я переключаюсь на кабельное вещание и пробегаю по десятку-другому каналов «Цайтгайста» и его основных конкурентов. Передо мной весь мир, глазей на что хочешь — от голода в Судане до гражданской войны в Китае, от парада рисунков на теле в Нью-Йорке до кровавых последствий взрыва в Британском парламенте. Весь мир! А может быть, модель мира — частью правда, частью догадки, частью благие пожелания.
Я откидываюсь в кресле назад до тех пор, пока не встречаю собственный взгляд. И говорю:
— Мне здесь осточертело. Давай пойдем куда-нибудь.
* * *
Я смотрю, как снежная пыль оседает на мои плечи, прежде чем резкий порыв ветра унесет ее прочь. Оледенелая пешеходная дорожка пустынна — в этой части Манхэттена люди не ходят пешком даже в самую замечательную погоду, не то что в такой собачий холод, как сегодня. Единственные, кого я с трудом могу различить сквозь пелену снега, — четыре моих телохранителя, двое впереди и двое сзади.
Я хотел получить пулю в голову. Я хотел погибнуть и возродиться вновь. Я хотел найти волшебный путь к искуплению. А что я получил?
Я поднимаю голову, и рядом со мной материализуется оборванный бородатый бродяга, притопывающий ногами, дрожащий, обхвативший себя руками, пытаясь согреться. Он ничего не говорит, но я останавливаюсь.
Один из тех, кого я вижу внизу, тепло одет, на нем пальто, боты. На другом — истертые до дыр джинсы, ветхий летный бушлат, дырявые бейсбольные тапочки.
Просто оскорбительное неравенство. Тепло одетый человек снимает свое пальто, отдает его дрожащему и идет дальше.
А я думаю: «Какая прекрасная сцена для «Истории Филиппа Лоу»!»
* * *
Перевод на русский: Е. Мариничева, Л. Левкович-Маслюк.
ПОХИЩЕНИЕ Рассказ
Greg Egan. A Kidnapping. 1995.
Кто-то взломал офисную систему связи. И вот на экране бесстрастная маска вещает страшные слова: «Ваша жена у нас, переведите полмиллиона долларов на этот счет, если не хотите, чтобы она пострадала…»
Мой офисный компьютер умеет искусно отделываться от телефонных звонков, но об этом вызове он меня даже не предупредил. На семиметровом настенном экране напротив моего стола, где я просматривал новую работу Крейцига — блестящую абстрактную анимацию под названием «Спектральная плотность», — неожиданно появилось лицо молодого человека непримечательной внешности.
Я сразу же заподозрил, что это маска. Черты лица были самые обыкновенные мягкие каштановые волосы, бледно-голубые глаза, тонкий нос, квадратный подбородок, но само лицо казалось чересчур симметричным, слишком гладким, лишенным индивидуальности. На заднем плане узор из ярко раскрашенных шестиугольных керамических плиток медленно двигался по обоям — безнадежно слабый ретрогеометризм, призванный придать лицу большее правдоподобие. Все это пронеслось у меня в голове в одно мгновение; на экране, доходившем до потолка галереи, высотой почти в четыре моих роста, изображение можно было рассмотреть с самой крайней дотошностью.
Молодой человек сказал:
Ваша жена у нас,
Переведите полмиллиона
Долларов на этот счет,
Если не хотите, чтобы она
Страдала.
Неестественный ритм его речи, с нажимом на каждое слово, напоминал чтение плохих стихов поэтом-хиппи на каком-нибудь перформансе (Эта вещь называется «Требование выкупа»…). Пока маска говорила, в нижней части экрана вспыхнул шестнадцатизначный номер счета.
— Пошли вы к черту, — сказал я. — Это не смешно.
Маска исчезла, на ее месте появилась Лорен. Ее лицо горело, волосы были растрепаны, словно после борьбы, но никаких следов смятения или истерии, она жестко держала себя в руках. Я впился глазами в экран. Комната будто закачалась, по рукам и груди почти мгновенно потекли струйки пота.
Она сказала:
— Дэвид, слушай: со мной все в порядке, мне никто не сделал больно, но…
Связь прервалась.
Секунду я просидел в оцепенении, мокрый от пота. Голова кружилась так, что я не решался пошевелить даже пальцем. Потом я сказал офису: «Покажите запись этого разговора». Я ожидал услышать:
«Вас сегодня ни с кем не соединяли», но я ошибся. Все повторилось еще раз.
«Ваша жена у нас…»
«Пошли вы к черту…»
«Дэвид, слушай…»
Я сказал офису:
— Позвоните мне домой.
Не знаю, почему я это сделал, на что надеялся. Наверное, просто рефлекс так падающий пытается ухватиться за что-нибудь надежное, даже если точно знает, что не дотянется.
Я сидел и слушал гудки в трубке. Я думал: как-нибудь справлюсь. Лорен будет цела и невредима — надо только заплатить деньги. Все уладится, шаг за шагом, все распутается непременно, неумолимо, даже если каждая секунда на этом пути сейчас кажется непреодолимой пропастью.
После седьмого гудка мне показалось, что я сижу здесь уже несколько дней и без сна. По телу разлилась слабость, оно онемело, я его почти не чувствовал.
А потом Лорен взяла трубку. На экране я видел студию у нее за спиной, знакомые наброски углем на стенах. Я открыл рот, но не мог сказать ни слова.
Легкое недовольство на ее лице сменилось тревогой.
— Что с тобой, Дэвид? — спросила она. — У тебя сердечный приступ?
Еще несколько секунд я был не в силах ответить. Я чувствовал огромное облегчение и одновременно досаду, что меня так легко одурачили, но расслабиться не мог, боясь, что все это вдруг исчезнет; в самом деле, если кто-то обманул мою офисную систему связи, то и этот разговор может быть поддельным… Изображение Лорен, схваченной похитителями, ничем не отличалось от той Лорен, которую я вижу сейчас в студии, в полной безопасности. В любой момент «женщина» на экране может начать бесстрастно повторять: «ваша жена у нас…»
Но этого не случилось. Тогда я собрался с духом и все рассказал настоящей Лорен.
* * *
Было ужасно обидно, что я попался на такой элементарный трюк. Но контраст между намеренно неестественной маской и скрупулезно выверенным изображением Лорен сделал свое дело — меня заставили, пусть ненадолго, поверить своим глазам. Мне будто сказали: вот так выглядит имитация (о, специалист моего уровня моментально замечает такие вещи…), а значит, вот это (сделанное в тысячу раз тщательнее) — настоящие съемки. И я поверил — ненадолго, но всерьез.
Оставался один вопрос — что это было? Шутка какого-то психа? Многовато хлопот ради сомнительного удовольствия заставить меня дрожать от страха целых шестьдесят секунд. Вымогательство? Тогда расчет мог быть один — заставить меня перевести деньги сразу, пока я не опомнился, но для этого надо было не вешать трубку, а наоборот, давить изо всех сил, чтобы я не успел и подумать об обмане.
Значит, ни то, ни другое.
Я дал Лорен посмотреть запись, но она отнеслась к ней не очень серьезно:
— Телефонный хулиган есть телефонный хулиган, какой бы хитрой техникой он ни владел. Помню, мой брат, когда ему было десять лет, наугад набирал номер и начинал тонким голосом (женским, как ему казалось) визжать, что его насилуют. Я в свои восемь лет считала это идиотизмом, но его друзья просто со смеху лопались от такой забавы. Вот и тебе звонил такой же шутник.
— У десятилетних мальчишек, знаешь ли, не может быть видеосинтезатора за двадцать тысяч долларов!
— Ну, положим, у некоторых он может быть, а кроме того, хватает и сорокалетних мужчин с таким же утонченным чувством юмора.
— …которые точно знают, как ты выглядишь, где мы живем, где я работаю…
Мы спорили минут двадцать, но так ни на чем и не остановились. Лорен явно не терпелось поскорей вернуться к работе, и я неохотно позволил ей это сделать.
Но сам я уже не мог ничем заниматься, поэтому закрыл галерею и поехал домой.
Предварительно я позвонил в полицию. Лорен не хотела этого, но в конце концов сказала:
— Звонили не мне, а тебе, так что поступай как хочешь — трать свое время, отвлекай людей от работы…
Меня соединили с детективом Николсоном из Отдела электронной преступности, и я показал ему запись. Он говорил со мной сочувственно, но ясно дал понять, что едва ли сможет мне помочь. Факт преступления налицо, а требование выкупа преступление серьезное, несмотря на то, что надувательство было раскрыто мгновенно. Однако установить личность вымогателя практически невозможно. Даже если указанный счет действительно принадлежит вымогателю, это счет Орбитального банка, а тот ни за что не выдаст своего клиента. Телефонная компания может установить наблюдение за номерами тех, кто мне будет звонить, но если этот вызов шел через территорию государства Орбита — а скорее всего так оно и есть, — то там след потеряется. Уже десять лет, как разработан проект соглашения, запрещающего обмен деньгами и информацией со спутниками, но он до сих пор не ратифицирован. Видимо, очень немногие страны могут себе позволить отказаться от прелестей сотрудничества с полулегальной экономикой Орбиты.
Николсон попросил дать ему список наших потенциальных врагов, но я не смог припомнить ни одного имени. За много лет у меня не раз случались деловые конфликты разной степени серьезности — главным образом с обиженными художниками, которые в конце концов забирали свои работы из галереи, — но я искренне не мог представить себе, чтобы кто-нибудь из этих людей решил отомстить мне так зло и вместе с тем так по-детски. Напоследок он спросил:
— Ваша жена когда-нибудь делала сканирование?
Я рассмеялся:
— Не думаю. Она терпеть не может компьютеры. Даже если сканирование подешевеет в тысячу раз, она не станет его делать.
— Понимаю. Ну что ж, спасибо за помощь. Если что-либо подобное повторится, просим немедленно ставить нас в известность.
Когда он повесил трубку, я запоздало подумал, что надо было спросить: «А если бы моя жена сделала сканирование? Вы хотите сказать, что хакеры уже научились проникать в скэн-файлы?»
Эта мысль меня расстроила. Впрочем, какое это могло иметь отношение к шутке, которую со мной сыграли? Ведь столь детального компьютерного описания Лорен не существовало в природе, и шутники должны были как-то иначе раздобыть информацию для моделирования ее внешности.
* * *
Я ехал домой на ручном управлении, и пять раз чуть-чуть превысил предельную скорость, поглядывая на приборную доску, где дисплей высвечивал все увеличивающуюся сумму штрафа. Наконец автомобиль сказал: «Еще одно нарушение, и у вас отберут права».
Прямо из гаража я пошел в студию. Лорен, конечно, была там. Я стоял в дверях и молча наблюдал, как она возится с набросками. Она снова работала углем, но я не видел, что именно она рисует. Частенько я поддразнивал ее за эти архаические методы:
— Откуда такая преданность традиции? У этих материалов столько недостатков. Раньше художники мирились с ними, так как не имели выбора, но теперь-то зачем притворяться? Расскажи компьютеру, чем именно тебе так дороги уголь и бумага, или холст и масло, и получишь на экране любой материал, только он будет гораздо лучше настоящего.
Но она всегда отвечала одно и то же:
— Я делаю то, что умею, то, что люблю, то, к чему привыкла. Что в этом плохого?
Мне не хотелось мешать ей, но не хотелось и уходить. Если она и заметила меня, то не подавала виду. Я стоял и думал: «Как я все-таки люблю тебя. А ты, оказывается, такая сильная — как гордо ты держала голову в самый разгар…»
Я вздрогнул. В самый разгар — чего? Когда похитители подтолкнули тебя к объективу камеры? Но ведь этого не было!
Конечно, на самом деле этого не было. Но я знал, что Лорен вела бы себя именно так, она не дрогнула бы, не потеряла самообладания. И я испытывал восхищение ее отвагой и хладнокровием, хоть мне и напомнили о них весьма странным способом.
Я повернулся, чтобы уйти, но она сказала:
— Если хочешь, оставайся. Мне не мешает, когда ты смотришь.
Я сделал несколько шагов в студию, где царил хаос. После холодной пустоты галереи, похожей на пещеру, здесь было очень уютно:
— Можно взглянуть?
Она отошла от мольберта с почти законченным рисунком. На рисунке женщина, прижав к подбородку стиснутые кулаки, глядела прямо на зрителя, глядела завороженно и тревожно, будто старалась, но не могла отвести взгляд от чего-то страшного.
— Это — ты? Что, автопортрет? — спросил я, не сразу уловив сходство.
— Да, я.
— Разреши узнать, на что ты так смотришь?
Она пожала плечами:
— Трудно сказать. Наверное, на неоконченную работу. Это, вероятно, портрет художника, который работает над своим собственным портретом.
— А ты не хочешь попробовать поработать с камерой и зеркальным экраном? Можно запрограммировать любую стилизацию твоего отражения, которая будет фиксироваться в момент твоей реакции на само отражение…
Она с улыбкой покачала головой:
— Не проще ли вставить зеркало в раму?
— Почему зеркало? Люди хотят видеть не себя, они хотят проникнуть в душу художника.
Я подошел ближе и поцеловал ее, но она почти не обратила на это внимания.
— Я рад, что ничего не случилось, — сказал я нежно.
— Я тоже, — засмеялась она. — Не волнуйся, теперь я никому не позволю меня похитить, а то тебя хватит удар, прежде чем ты успеешь заплатить выкуп.
Я приложил палец к ее губам:
— Не вижу ничего смешного. Я на самом деле был в ужасе. Кто знает, что у них на уме? Намекали на какие-то пытки…
— Пытки на расстоянии? Что-то в стиле ву-ду? — Она высвободилась из моих объятий, подошла к верстаку. Стена над ним была увешана рисунками, которые она считала неудачными и хранила «себе в назидание».
Взяв с верстака нож для бумаги, она крест-накрест рассекла свой старый автопортрет, который я очень любил.
Потом повернулась ко мне и с притворным изумлением сказала:
— И совсем не больно!
* * *
Мне удалось избегать разговоров на эту тему вплоть до позднего вечера. Обнявшись, мы сидели в гостиной перед камином. Пора было ложиться спать, но так не хотелось покидать этот уютный уголок (хотя по одному слову дом воспроизвел бы точно такое же приятное тепло в любом другом месте).
— Меня тревожит, — сказал я, — что кто-то тайно снимал тебя видеокамерой, причем достаточно долго. Они ведь идеально смоделировали твой голос, лицо, манеры…
— Какие манеры? — Лорен сердито посмотрела на меня. — Эта, на экране, и одной фразы не успела сказать. Никто за мной не следил, просто подключились к телефону и записали мой разговор с кем-нибудь. Они же сумели прорваться через твоего электронного секретаря? По-моему, это компания скучающих хакеров, которые не знают, чем им заняться.
— Может быть. Только для такого дела нужен не один разговор, а десятки разговоров. Не знаю как, но они собрали кучу информации. Я разговаривал с художниками, которые занимаются имитационными портретами — десять — двенадцать секунд в движении требуют многих часов позирования, и все равно очень трудно обмануть специалиста. Конечно, я должен был сразу заподозрить подделку, но ведь не заподозрил — потому, что ты выглядела очень убедительно, вела себя именно так, как я ожидал…
Она раздраженно передернула плечами:
— Ничего общего со мной! Мелодраматично, неестественно! Между прочим, потому они и показали такой маленький отрывок.
Я покачал головой:
— Никто не может верно оценить свое собственное изображение. Поверь, даже за эти несколько секунд мне стало абсолютно ясно, что на экране ты.
Разговор затянулся почти до утра. Лорен стояла на своем, а мне пришлось признать, что мы вряд ли можем принять какие-либо добавочные меры безопасности — независимо от того, вынашивает ли кто-нибудь злодейские планы. Дом и так оборудован сверхсовременной системой охраны, у нас с Лорен есть хирургически имплантированные аварийные радиомаяки, а сама мысль о том, чтобы нанять вооруженную охрану, внушает мне отвращение.
Пришлось мне согласиться и с тем, что серьезный похититель не стал бы предварительно разыгрывать нас по телефону.
В конце концов я устал и сдался (почему-то мне казалось, что надо принять какое-то решение немедленно). Да, я, наверное, делаю из мухи слона. Да, я, наверное, не могу в душе признать, что меня просто одурачили. Да, наверное, это была просто шутка.
Злая шутка. Технически сложная шутка. Шутка без всякой видимой цели.
* * *
Когда мы улеглись в постель, Лорен почти сразу уснула, а я еще долго лежал и думал. Мысли о загадочном звонке на некоторое время уступили место другим заботам.
Как я и сказал детективу, Лорен никогда не делала сканирования. Но сканирование сделал я. Была составлена подробнейшая карта моего тела, с точностью до отдельных клеток. Помимо прочего, эта карта включала описание всех нейронов моего мозга и всех связей между ними. Тем самым я купил себе нечто вроде бессмертия — что бы ни случилось, самый свежий снимок моего тела мог «воскреснуть» в качестве Копии — точной компьютерной модели меня — и жить в виртуальной реальности. И эта модель будет как минимум действовать и думать так, как я. У нее будут те же воспоминания, та же вера, те же цели и желания. Пока такие модели действуют медленнее, чем оригинал, виртуальная реальность слишком упрощена, а роботы телеприсутствия, служащие для взаимодействия с внешним миром, неуклюжи и комичны. Но время идет, и эта технология быстро прогрессирует.
Мою мать уже воскресили в суперкомпьютере под названием «Кони-Айленд». Отец умер еще до того, как изобрели сканирование. Родители Лорен живы и сканирования не делали.
Я делал его дважды, последний раз три года назад. Коррекцию следовало провести гораздо раньше, но это означало опять столкнуться со всеми неприятными реалиями моей будущей посмертной жизни. Лорен никогда не осуждала меня за мой выбор, перспектива моего будущего виртуального воскрешения, видимо, не слишком ее занимала, но она четко дала понять, что не последует этому примеру.
Я давно выучил наизусть все «за» и «против» в наших с ней спорах.
Лорен: Я не хочу, чтобы компьютер имитировал меня после моей смерти. Какая мне будет от этого польза?
Дэвид: Не надо так презирать имитацию — вся жизнь состоит из имитации. Каждый орган в твоем теле все время перестраивается, внешне сохраняя прежнее обличье. Каждая клетка, умирая в акте деления, заменяет себя двумя самозванцами. В твоем теле не осталось ни единого атома, с которым ты родилась. Что же определяет твою идентичность самой себе? Не физический объект, а некоторая совокупность информации. Так что, если твое тело будет имитировать не оно само, а компьютер, вся разница сведется к тому, что он будет делать меньше ошибок.
Лорен: Если ты веришь в это… что ж, замечательно. Но я отношусь к смерти иначе. Я боюсь ее, как и все, но сознание того, что меня просканировали, нисколько не уменьшит этот страх. Я не стану чувствовать себя бессмертной, это вообще не принесет мне никакого утешения. Зачем же мне это делать?
И я никогда не мог решиться сказать ей (даже мысленно): «Сделай это потому, что я не хочу потерять тебя. Сделай это ради меня».
* * *
Следующее утро я провел в переговорах с куратором большой страховой компании, желавшей заново отделать несколько сот холлов, лифтов и залов заседаний, как реальных, так и виртуальных. Я без труда продал ей некоторое количество электронных обоев достаточно солидного вида, разработанных достаточно прославленными юными талантами.
Некоторые голодные художники помещают в сетевые галереи снимки своих работ, сделанные с несколько пониженным разрешением. Они хотят, чтобы снимок не вызывал отвращения и в то же время не был слишком точной копией оригинала зачем тогда покупать оригинал? За произведение искусства никто не станет платить, не увидев его, а в сетевых галереях видеть и иметь — это одно и то же.
С этой точки зрения нет ничего лучше обычных физических галерей — если их содержать с умом. В моей галерее тщательно досматривали каждого посетителя в поисках микрокамер или записывающих устройств, подключенных к зрительным участкам коры мозга. Покидая галерею, они не уносили с собой ничего, кроме впечатлений. Будь моя воля, я бы еще брал у каждого анализ крови на генетическую предрасположенность к эйдетической памяти, но это, увы, незаконно.
Днем я, как обычно, просматривал работы честолюбивых экспонентов. Досмотрев до конца ту вещь Крейцига, которую мне помешали досмотреть накануне, я принялся просеивать кучу мелких работ. За двадцать лет в галерейном бизнесе я научился сортировать произведения искусства в соответствии со вкусами своей избранной клиентуры с той же легкостью, с какой другие сортируют гайки и болты на ленте конвейера. Мое эстетическое чувство не притупилось, а, напротив, заметно отточилось за эти годы — другое дело, что лишь о совершенно исключительных работах я мог думать в иных категориях, нежели рыночные.
Когда на экран снова ворвалось изображение «похитителя», я даже не удивился — подсознательно я ждал этого весь день. Сжавшись от тягостных предчувствий, я испытывал в то же время искренний интерес — хотелось наконец понять, для чего же задуман весь этот маскарад. Второй раз они меня не обманут, чего же тогда бояться? Зная, что Лорен в безопасности, я мог взглянуть на происходящее чуть более отстраненно и попытаться найти ключи к разгадке этой тайны.
Маска сказала:
Ваша жена у нас,
Переведите полмиллиона
Долларов на этот счет,
Если не хотите, чтобы она
Страдала.
Вновь появился синтезированный образ Лорен. Я деланно рассмеялся. В чем эти люди хотят меня убедить? Я пристально и спокойно изучал изображение на экране. Грязная комната, в которой мне показывали Лорен на этот раз, явно давно не ремонтировалась. Очередной элемент «реализма», чтобы подчеркнуть отличие от предыдущей маски. На этот раз «она», кажется, ни от кого не отбивалась; не было никаких признаков плохого обращения с «ней» (кажется, «ей» даже удалось умыться), но в выражении «ее» лица появилось нечто новое неуверенность и даже легкий намек на панику.
Потом она посмотрела прямо в объектив камеры и сказала:
— Это ты, Дэвид? Они не дают мне увидеть тебя, но я знаю, что ты здесь. И я знаю, что ты уже делаешь все возможное, чтобы вытащить меня отсюда, но, пожалуйста, поторопись. Пожалуйста, заплати им эти деньги как можно скорее.
Мое напускное равнодушие затрещало по всем швам. Я понимал, что это всего лишь хорошая компьютерная анимация, но слышать, как «она» взывает ко мне, было почти так же тяжело, как если бы звонила настоящая Лорен. У меня в голове не было выключателя, который можно было повернуть и потом спокойно слушать, как любимый человек умоляет спасти ему жизнь.
— Ты, садист, сука — заорал я, закрыв лицо руками. — Думаешь, я тебе заплачу, чтобы ты больше не звонил?! Да я починю телефон, и все дела! А тебе советую включить интерактивное кино и выдрать свой собственный труп!
Ответа не было, и когда я оторвал руки от лица, экран уже погас.
Я подождал, пока руки перестали дрожать — от злости, — и на всякий случай позвонил детективу Николсону. Я переслал ему запись второго звонка. Он поблагодарил. Я сказал себе, что поступил правильно — компьютер будет анализировать манеру преступника, и тут любое свидетельство ценно; может, и задержат подонка, если он еще с кем-нибудь захочет сыграть ту же шутку.
Затем я позвонил в компанию, у которой приобрел программы управления офисом, и рассказал о своих проблемах — опуская детали субъективного свойства.
Меня соединили с женщиной — специалистом по поиску неисправностей. Она попросила открыть доступ к диагностическому каналу; я сделал это. На пару минут она исчезла. А я думал: сейчас найдет какую-нибудь пустячную неисправность, починит, и все будет в порядке.
Когда она появилась на экране вновь, ее лицо было настороженным:
— Программы работают нормально, — сказала она. — Никаких признаков нелегального подключения или подслушивания. Когда вы последний раз меняли пароль прямого соединения?
— Э-э-э… я его ни разу не менял с тех пор, как установил систему.
— То есть в течение пяти лет пароль не менялся? Мы не рекомендуем так поступать.
Я виновато кивнул, но сказал:
— Не представляю, как кто-нибудь мог его узнать. Даже если бы они назвали несколько тысяч слов наугад…
— При четвертой неудачной попытке угадать пароль система поставила бы вас в известность. К тому же проверяется голос говорящего. Пароли обычно крадут при помощи подслушивающей аппаратуры.
— Кроме меня, пароль знает только жена, но думаю, она им ни разу не пользовалась.
— В файле записаны два отпечатка голоса. Кому принадлежит второй?
— Мне. На случай, если придется вызывать систему управления офисом, находясь дома. Впрочем, я никогда этого не делал, так что сомневаюсь, что пароль хоть раз произносился вслух.
— Так, вот тут есть протоколы обоих прямых звонков…
— Это ни к чему, я записываю все свои разговоры и уже передал копии в полицию.
— Нет, я говорю не о записи разговоров. Из соображений безопасности начальная стадия разговора — тот момент, когда произносится пароль записывается отдельно и в зашифрованном виде. Если хотите прослушать эти записи, я скажу вам, как это сделать. Но чтобы санкционировать декодирование, вам придется самому сказать вслух пароль.
Дав объяснения, она отключилась, и вид у нее при этом был просто несчастный. Разумеется, она не знала, что звонивший имитировал Лорен. Она, видимо, полагала, что мне сейчас предстоит узнать, что звонки с угрозами исходили от моей жены.
Она, разумеется, ошибалась — но ошибался и я.
Через пять лет трудно вспомнить такой пустяк, как пароль. С третьей попытки я наконец угадал его и, собрав всю волю, приготовился вновь увидеть на экране поддельную Лорен.
Но экран остался темным, а голос, который сказал «Бенвенуто», был моим собственным.
* * *
Когда я вернулся домой, Лорен еще работала, и я не стал ей мешать. Я прошел в свой кабинет и проверил, нет ли почты на терминале. Ничего нового не было, но, пролистав список полученных сообщений за прошлый месяц, я нашел последнюю видеооткрытку от матери. Нам было очень трудно общаться непосредственно из-за различия в скорости реакций, поэтому мы предпочитали обмениваться предварительно записанными монологами.
Я сказал терминалу, что хочу просмотреть открытку. Там в конце было что-то важное, чего я никак не мог припомнить. Я хотел услышать это еще раз.
Моя мать постепенно омолаживала свою внешность с того момента, когда она воскресла на «Кони-Айленде». Сейчас ей было на вид лет тридцать. Она много занималась и своим домом, который уже превратился из почти точной копии ее последнего дома в реальном мире в подобие французского особняка восемнадцатого века, с резными дверями, креслами в стиле Луи XV, изысканной драпировкой на стенах и канделябрами.
Она задала дежурные вопросы о моем и Лорен здоровье, о том, как идут дела в галерее, о рисунках Лорен. Она сделала несколько едких замечаний о политической жизни на Острове и за его пределами. Ее моложавая внешность и роскошное жилище не были самообманом — она действительно уже не была старухой и действительно жила во дворце, а не в четырехкомнатной квартире. Было бы нелепо притворяться, что она обречена жить так, как в последние годы своей органической жизни. Она прекрасно знала, кто она и где находится, и стремилась извлечь из своего положения все что возможно.
Сначала я хотел быстро прокрутить все эти пустяки, но не смог. Я вслушивался в каждое слово, меня гипнотизировал сам вид этой несуществующей женщины, я пытался разобраться в своих чувствах к ней, найти истоки привязанности, верности, любви к этой… совокупности информации, чья прежняя телесная оболочка давно разложилась.
Наконец она сказала:
— Ты все спрашиваешь, счастлива ли я, не одиноко ли мне, нашла ли я себе кого-нибудь. — Она помолчала. — Нет, я не одинока. Твой отец, как ты знаешь, умер до того, как возникла эта технология. И ты знаешь, как я любила его. Так вот, я до сих пор люблю его. И поэтому он по-прежнему со мной. Если можно считать, что я жива, то он тоже жив. Он продолжает жить в моей памяти. Здесь, как нигде больше, этого совершенно достаточно.
Когда я смотрел эту запись впервые, последняя фраза показалась мне почти пошлой. Моя мать обычно не говорила подобных банальностей. Но сейчас я ощутил в ее заверениях вполне определенный намек, от которого у меня мурашки пробежали по коже.
Он продолжает жить в моей памяти.
Здесь, как нигде больше, этого совершенно достаточно.
Естественно, они не афишируют подобные вещи — органический мир еще не готов их принять. Но Копии могут себе позволить бесконечное терпение.
Вот почему мамин приятель ни разу мне не написал. Ему проще подождать столько десятилетий, сколько потребуется, пока я не попаду на «Кони-Айленд» «лично» — вот тогда-то мы с ним увидимся «снова».
* * *
Когда тележка закончила сервировать ужин в столовой, Лорен спросила:
— Сегодня никаких приключений не было? Техника не подвела?
Я медленно, подчеркнуто спокойно покачал головой, чувствуя себя так, будто изменил жене или еще похуже. Видимо, я хорошо скрывал переполнявшую душу тоску — по-моему, Лорен ничего не заметила. Она сказала:
— Конечно, это не та шутка, которую можно повторять дважды.
— Угу.
Лежа в постели, я вглядывался в давящую тьму, стараясь понять, что же делать дальше. Впрочем, похитители наверняка уже знали, как я поступлю. Они бы не стали затевать такое дело, не будучи уверены, что я им в конце концов заплачу.
Теперь мне все стало ясно. Слишком ясно. У Лорен не было скэн-файла, но они взломали мой. Зачем? На что им человеческая душа? К чему гадать, она сама все расскажет. Из всего, что они сделали, самое простое было добыть пароль прямой связи. Они разыграли с моей Копией штук сто различных сценариев и выбрали тот, который давал максимальную отдачу.
Сто воскрешении, сто иллюзий различных вариантов вымогательства, затем сто смертей. Все это слишком эксцентрично, чтобы взволновать меня, слишком нереально. Поэтому они и не сказали:
— Ваша Копия у нас…
Но поддельная Лорен — Копия даже не реальной женщины, а ее образа в моем сознании: о какой привязанности, верности, любви к ней может идти речь?
На «Кони-Айленде» создан новый метод воскрешения — воспроизведение чьей-либо памяти о человеке. Но в какой мере похитители воспользовались этим методом? Что именно они «пробудили к жизни»? Какова сложность компьютерной модели, стоящей за «ее» словами, «ее» жестами, «ее» выражением лица? Была ли она способна, подобно Копии, действительно испытывать те эмоции, которые изображала? Или она лишь воздействовала на мои чувства, ничего при этом не ощущая?
Мне не дано этого знать. Свою воскрешенную мать я считал в полном смысле «человеком», она так же относилась к моему отцу, воскрешенному по ее памяти, выхваченному из ее виртуального мозга. Но как мне было убедить себя, что вот этот сгусток информации отчаянно нуждается в моей помощи?
Я лежал в темноте, рядом с живой, из крови и плоти, Лорен, и думал о том, что может сказать мне через месяц ее компьютерная модель, созданная на основе моей памяти.
Модель Лорен: Дэвид, это ты? Они говорят мне, что ты здесь, что ты слышишь меня. Если это правда… я не понимаю. Почему ты не отдал им деньги? Что случилось? Может быть, полиция говорит тебе, что не надо платить? (Молчание). Я чувствую себя нормально, я держусь, но я не понимаю, что происходит. (Долгое молчание.) Обращаются со мной терпимо. Еда опротивела, но это не смертельно. Мне дали бумагу, я сделала несколько набросков…
Я знал, что никогда не смогу до конца избавиться от сомнений. Я не смог бы жить, терзаясь каждую ночь — а вдруг я ошибаюсь? Вдруг у нее все-таки есть сознание? Вдруг она точно такой же человек, каким стану я, когда меня воскресят? А я предал ее, бросил…
Похитители знали, что делали.
* * *
Компьютеры работали всю ночь, высвобождая мои средства, вложенные в различные предприятия. На следующее утро, в девять часов, я перевел полмиллиона долларов на указанный счет и стал ждать. Сначала я хотел восстановить прежний пароль прямого вызова — «Бенвенуто», но потом решил, что при наличии моего скэн-файла им не составит труда угадать новый пароль.
В десять минут десятого на гигантском экране снова появилась маска похитителя и сказала обычным голосом, без всякой декламации:
— То же самое через два года.
Я кивнул:
— Хорошо.
За два года — но ни месяцем меньше! — я мог восстановить эти деньги так, чтобы Лорен ничего не знала.
— Пока вы платите, она останется в анабиозе. Для нее не будет времени, не будет событий. Не будет никаких неприятностей.
— Благодарю вас, — поколебавшись, я заставил себя спросить:
— А потом, когда я…
— Что?
— Когда я буду воскрешен… вы отпустите ее ко мне?
— О, разумеется! — Маска великодушно улыбнулась.
* * *
Не знаю, как я смогу все объяснить модели Лорен. Не знаю, что она сделает, когда узнает о своей истинной природе. Может быть, воскрешение на «Кони-Айленде» для нее — воплощенный ад? Но из чего я мог выбирать? Оставить ее на растерзание похитителям — до тех пор, пока они не откажутся от своего плана? Или выкупить ее у них — для того, чтобы больше никогда не включать?
Когда мы оба будем на «Кони-Айленде», она сама решит, как быть дальше. А пока мне остается только взывать к небесам в надежде, что ей хорошо в ее бездумном анабиозе.
Пока что мне предстоит жить с Лорен из плоти и крови. И я должен, конечно, рассказать ей все. Каждую ночь, лежа рядом с ней, я воображаю наш предстоящий разговор.
Дэвид: Как я мог обречь ее на страдания? Как я мог оставить на произвол судьбы ту, которая в буквальном смысле соткана из всего, что я люблю в тебе?
Лорен: То есть ты спас модель модели? Спас ничто, которое не может страдать, не может ждать, которое нельзя ни бросить, ни спасти…
Дэвид: Разве я — ничто? Ты — ничто? Понимаешь, любой из нас для другого не более чем Копия, портрет, спрятанный в его голове.
Лорен: Ты считаешь, что я — всего лишь идея в твоей голове?
Дэвид: Нет! Но кроме этой идеи, другой тебя у меня нет. Значит, эта идея и есть предмет моей любви к тебе. Неужели ты этого не понимаешь?
И тут происходит чудо. Она понимает. В конце концов она все понимает.
И так каждую ночь.
Я с облегчением закрываю глаза и спокойно засыпаю.
* * *
Перевод на русский: Е. Мариничева, Л. Левкович-Маслюк.
УЧАСЬ БЫТЬ МНОЮ Рассказ
Greg Egan. Learning to Be Me. 1990.
В недалеком будущем каждому человеку при рождении имплантируют аппарат «Н'доли», или как говорят в народе — «двойника» или «алмаз». На самом деле, это мини-компьютер, кристалл, записывающий все ощущения, чувства и мысли человека. И когда приходит время, приблизительно в 25–30 лет, то этот кристалл берет на себя все функции человеческого мозга, а сам мозг изымается. Таким образом, люди становятся практически бессмертными. Человек остается таким, как прежде, но только его «новый мозг» теперь может функционировать практически вечно. В отличии от старого. Но остается ли человек на самом деле самим собой?
Мне было шесть лет, когда мои родители сказали мне, что у меня в голове есть черная жемчужина, которая учится быть мною.
Микроскопические паучки ткали тонкую золотую паутину в моем мозге, так что учитель жемчужины мог слушать шепот моих мыслей. Сама жемчужина подслушивала мои чувства и читала химические сообщения, передаваемые потоком моей крови. Она видела, слышала, нюхала, пробовала и чувствовала мир так же, как и я, в то время как учитель контролировал ее мысли и сравнивал их с моими. Всякий раз, когда мысли жемчужины были неправильными, учитель очень быстро перестраивал жемчужину, переделывал ее, выискивая изменения, которые сделали бы ее мысли верными.
Зачем? Чтобы, когда я уже больше не мог быть собой, жемчужина могла делать это вместо меня.
Если от такой новости у меня самого голова шла кругом, каково же было жемчужине? Пожалуй, точно так же — она ведь не осознает, что она жемчужина, и ей точно так же интересно, что чувствует жемчужина. И она тоже приходит к выводу: "То же самое — она ведь не осознает, что она жемчужина, и ей точно также интересно, что чувствует жемчужина…"
Ей тоже хочется понять. (Я это знал, потому что тот же вопрос мучил и меня).
…ей тоже хочется понять, это в самом деле я или всего лишь жемчужина, пытающаяся стать мной.
* * *
Будучи насмешливым двенадцатилетним подростком, я глумился над этими дурацкими переживаниями. У каждого был драгоценный камень, за исключением членов непонятных религиозных сект, и если поразмыслить об этой странности, возникало ощущение невыносимой претенциозности. Жемчужина была жемчужиной, обыденным фактом жизни, собственно, как и экскременты. Мы с друзьями отпускали грубые шуточки на эту тему, также как шутили о сексе, чтобы доказать друг другу, насколько искушёнными были в этой области.
Но мы были не столь опытны и невозмутимы, как притворялись. Однажды, когда мы все слонялись в парке, ничего не делая, один из участников нашей банды, чье имя я забыл, но зато отлично помню, что он всегда был слишком умным на свою беду. Он спросил каждого из нас:
"Кто ты? Жемчужина или настоящий человек?"
Мы все отвечали бездумно, возмущенно:
"Человек!"
Когда последний из нас ответил, он заржал и сказал: "
Ну, а я нет. Я жемчужина. Так что вы можете съесть мое дерьмо, лузеры, потому что вас всех спустят в космический туалет, но не меня — я собираюсь жить вечно."
Мы избили его до крови.
* * *
К тому моменту, когда мне исполнилось четырнадцать, я вопреки — или, пожалуй, благодаря — тому, что жемчужина почти не упоминалась в скучной программе моей учебной машины, обдумал этот вопрос куда серьезнее. Если подходить к делу со своей педантичностью, то правильным ответом на вопрос «Вы человек или жемчужина?» должен быть «человек», потому что только человеческий мозг физически способен давать ответы. Жемчужина получала сигналы от органов чувств, но совершенно не контролировала тело, а его предполагаемая реакция совпадала с фактическими словами только благодаря тому, что устройство идеально имитировало работу мозга. Сообщить внешнему миру «Я жемчужина» — посредством речи, письма или любого другого метода, в котором бы было задействовано человеческое тело — значит высказать очевидную ложь (подобный аргумент, правда, не исключал возможность подумать об этом про себя).
Однако в более широком смысле, я решил, что вопрос является просто запутанным, ведь жемчужина и мозг человека разделяют одни и те же сенсорные данные. А пока учитель сводит мозг и жемчужину воедино, был только один человек, одна личность, одно сознание. Этот человек всего лишь имел два парных органа, и если жемчужина или человеческий мозг будет уничтожен, личность все равно бы выжила. Человек всегда имел два легких и две почки, а на протяжении почти столетия многие жили и с двумя сердцами. Жемчужина в паре с органическим мозгом были из этой же области — вопрос избыточности и надежности, не более.
В том году мои родители решили, что я стал достаточно взрослым, чтобы узнать: они переключились три года назад. Я притворился, что принял эту новость спокойно, но я сильно возненавидел их за это. За то, что не сказали мне сразу. Они объяснили свое пребывание в больнице командировкой за границей. В течение трех лет я жил с родителями-жемчужинами, а они даже не сказали мне этого. Это было именно то, чего я ждал от них.
— Мы, же не изменились по отношению к тебе? — спросила мама.
— Нет, — сказал я, правдиво, но тем не менее с обидой в голосе.
— Вот почему мы не говорили тебе, — сказал отец, — Если бы ты знал, что мы переключились в то время, ты мог бы себе вообразить, что мы каким-либо образом изменились. Поэтому и решили подождать. Мы решили сделать проще для тебя, чтобы убедить, что мы всё те же люди, какими всегда были. — Он обнял меня и прижал к себе, и я чуть не закричал "не трогай меня!". Но я вовремя вспомнил, что в жемчужине не было ничего особенного.
Я должен был догадаться о том, что они сделали, задолго до того, как они сказали. Ведь я знал их в течение многих лет. Большинство людей переключается в начале тридцати лет, до начала деградации органического мозга. И было бы глупо жемчужине имитировать деградацию. Так, нервная система перепаяна; бразды управления телом переданы жемчужине, и учитель отключается. Неделю импульсы от жемчужины сравниваются с мозговыми, но уже к этому времени она является идеальной копией.
Мозг удаляют, утилизируют и заменяют губчатым объектом, способным мыслить не более, чем легкие или почки. Эта замена поглощает ровно столько же кислорода и глюкозы из крови, как реальный мозг, и добросовестно выполняет ряд существенных биохимических функций. Со временем, как и всякая плоть, она погибнет, и ее будет необходимо заменить.
Жемчужина же была бессмертна. При попадании в эпицентр ядерного взрыва она все равно была бы исправна миллион лет.
Мои родители были машинами. Мои родители были богами. В этом не было ничего особенного. И я ненавидел их.
* * *
Когда мне было шестнадцать, я влюбился и снова стал ребенком.
Проводя теплые ночи на пляже с Евой, я не мог поверить, что машины могли когда-либо чувствовать себя также, как я. Я прекрасно знал, что если моей жемчужине отдать под контроль тело, я бы и говорил те же слова, и выполнял с одинаковой нежностью и неуклюжестью мои неловкие ласки — но я не мог принять, что ее внутренняя жизнь была бы столь же богата, чудесна и радостна, как моя. Секс, каким бы приятным он не был, я мог принять как чисто механическую функцию, но то что было между нами (или я так считал), что-то, не имеющее ничего общего ни с похотью, ни со словами, ни с какими-либо ощутимыми действиями наших тел, которые мог бы обнаружить какой-то шпион в песчаных дюнах с параболическим микрофоном и инфракрасный биноклем. После того, как мы занимались любовью, мы наблюдали в тишине немногочисленные видимые звезды. Наши души соединились в тайном месте, которого не мог надеяться достичь не один кристаллический компьютер за миллион лет. (Если бы я сказал это практичному и непристойному двенадцатилетнему себе, он бы смеялся до потери пульса.)
Я знал тогда, что учитель жемчужины не контролировал каждый нейрон в мозге. Это было нецелесообразно не с точки зрения обработки данных, а из-за огромного физического проникновения в ткани. Теоретически выборка определенных критичных нейронов была почти так же хороша, как и полный отбор проб. И учитывая некоторые весьма обоснованные предположения, которые никто не смог опровергнуть, оценка ошибок могла быть выполнена с математической точностью.
Поначалу я утверждал, что в рамках этих ошибок, пусть и небольших, заложена разница между мозгом и жемчужиной, между человеком и машиной, между любовью и ее имитацией. Ева, однако, вскоре отметила, что это было абсурдно, чтобы сделать коренное, качественное различие на основе выборки плотности. Если следующая модель учителя будет отбирать больше нейронов и вдвое больший процент ошибок, твоя жемчужина тогда будет на полпути между «человеком» и «машиной»? В теории и на практике ошибка может быть сделана. Действительно ли я верил, что несоответствие одного на миллиард даст ошибку, когда каждый человек постоянно теряет каждый день десятки тысяч нейронов за счет естественного износа?
Она была права, конечно, но я вскоре нашел другую, более правдоподобную аргументацию в защиту своей позиции. Живые нейроны, утверждал я, имеют гораздо большую внутреннюю структуру, чем оптические переключатели, которые выполняют ту же функцию в так называемой «нейросети» жемчужины. Способность нейрона находиться в возбужденном или невозбужденном состоянии, отражает только один уровень их поведения. Кто знал, какие тонкости биохимии, квантовой механики и отдельных органических молекул внесли свой вклад в природу человеческого сознания? Копирование абстрактной нейронной топологии недостаточно. Конечно жемчужина способна пройти этот дурацкий тест Тьюринга — никакой внешний наблюдатель не смог бы отличить её от человека — но это еще не доказывало, что жемчужина воспринимала свое бытие точно так же, как это делает человек.
Ева спросила:
— Означает ли это, что ты никогда не переключишься? Ты удалишь свою жемчужину? Ты позволишь себе умереть, когда мозг начнет разлагаться?
— Может быть, — сказал я. — Лучше умереть в девяносто или сто, чем убить себя в тридцать, как некоторые, когда машина встанет на мое место, притворяясь мной.
— Как бы ты узнал, что я не переключилась? — спросила она вызывающе. — Откуда ты знаешь, что я не просто “притворяюсь”?
— Я знаю, что ты не переключилась, — сказал я самодовольно. — Я просто знаю.
— Как? Я бы выглядела так же. Я бы говорила то же самое. Я поступала бы так же. Люди переключаются во все более молодом возрасте сейчас. Итак, как ты узнал, что я не переключилась?
Я повернулся и посмотрел ей в глаза:
- Телепатия. Магия. Общность душ.
Мое двенадцатилетнее «я» захихикало, но к тому моменту я уже знал, как спровадить его подальше.
* * *
В девятнадцать лет, хоть и изучая финансы, я взял студенческий блок философии. Однако факультет философии, по-видимому, не мог что-то сказать об устройстве Н'доли, более известном, как "жемчужина". Там говорили о Платоне, о Декарте и Марксе, разговаривали о Святом Августине и, чувствуя себя особенно современными и смелыми, о Сартре, но стоило только услышать им о Гёделе, Тьюринге, Гамсуне или Киме, как они отказывались признавать их. В явном разочаровании от декартового эссе, я предположил, что понятие человеческого сознания как "программного обеспечения", которое могло быть "реализовано" одинаково хорошо в органическом мозге или в оптическом кристалле, было фактически возвратом к картезианскому дуализму: "программное обеспечение" читать как "душа". Мой учитель перечеркнул каждый пункт с этой идеей и написал на полях вертикально громадными буквами — "НЕ УМЕСТНО!"
Я бросил философию и поступил на факультет проектирования оптических кристаллов для неспециалистов. Я узнал много о твердотельной квантовой механике. Я узнал много увлекательной математики. Я узнал, что нейронная сеть представляет собой устройство, используемое для решения задач, которые слишком трудно было понять. Достаточно гибкая нейронная сеть может быть настроена на обратную связь, чтобы имитировать почти любую систему — произвести те же результаты на выходе из одних и тех же вводных данных — но это не проливало никакого света на характер системы эмуляции.
— Понимание, — говорил нам преподаватель. — Это переоценённое понятие. Никто не понимает, как оплодотворенная яйцеклетка превращается в человека. И что мы должны делать? Прекратить рожать детей, пока онтогенез не сможет быть описан с помощью набора дифференциальных уравнений?
Мне пришлось признать, что смысл в его словах есть.
Мне к тому времени было ясно, что ни у кого не было ответов, которые я хотел получить — и я вряд ли получил бы их сам; мои интеллектуальные способности были, в лучшем случае посредственны. Всё сводилось к простому выбору: я мог напрасно тратить время, думая о тайнах сознания, или, как все остальные, я мог прекратить волноваться и продолжить жить.
* * *
Когда я женился на Дафне в двадцать три года, Ева была далеким воспоминанием, как и любые мысли о общности душ. Дафне был тридцать один год, она была исполнительным директором инвестиционного банка, который нанял меня когда я стал доктором наук, и все согласились, что брак был на пользу моей карьере. Может быть, она действительно понравилась мне. У нас было приятная сексуальная жизнь, и мы утешали друг друга, когда нас понизили, как любой добрый человек хочет успокоить животное в беде.
Дафна не переключилась. Она откладывала это, месяц за месяцем, изобретая еще более смехотворные оправдания, и я дразнил ее, как будто у меня никогда не было оговорок для себя.
— Я боюсь, — призналась она однажды вечером. — Что если я умру, когда это случится, если всё, что останется — это робот, марионетка, вещь? Я не хочу умирать.
Подобные разговоры меня несколько смущали, но я скрывал свои чувства.
— Предположим, у тебя был инсульт, — сказал я, — который разрушил небольшую часть твоего мозга. Предположим, врачи имплантировали машину, взявшую на себя функции поврежденного участка мозга. Ты все еще являешься собою? Ты — это ты?
— Конечно.
— А если они сделали это дважды, или десять раз, или тысячу раз.
— Это не обязательно продолжать.
— Да? Что за магический процент, когда ты перестанешь быть собой?
Она пристально посмотрела на меня.
— Все старые аргументы — клише…
— Тогда виноваты они, если они такие старые и шаблонные.
Она начала плакать.
— Не надо. Убирайся! Я боюсь умереть, а тебе наплевать!
Я взял ее на руки:
— Шшш. Прости. Но все это делают рано или поздно. И ты не должна бояться. Я здесь. Я люблю тебя.
Слова, возможно, были неосмысленной реакцией при виде ее слез.
— Ты сделаешь это? Со мной?
Я похолодел.
— Что?
— Перенесёшь операцию на тот же день? Переключишься, когда я переключусь?
Много пар сделало это. Как и мои родители. Иногда, несомненно, это был вопрос любви, обязательств, обмена. В другие времена, я уверен, этот вопрос касался не одного партнера, желающего быть непереключенным, с жемчужиной в голове.
Я молчал некоторое время, затем я сказал:
— Конечно.
В течение последующих месяцев все страхи Дафны, которые я высмеивал как «детские» и «суеверные», быстро стали осмысленными, а мои собственные «рациональные» аргументы стали звучать абстрактно и пусто. Я отказался в последний момент, я отказался от анестезии, и покинул больницу.
Дафна пошла вперед, не зная, что я бросил её.
Я ее больше никогда не видел. Я не мог с ней встретиться; я уволился с работы и уехал из города на год, мне претила трусость и предательство — но в то же время у меня была эйфория от того, что я сбежал.
Она подала иск против меня, но затем забрала его через несколько дней. Мы договорились через ее адвокатов на простой развод. Перед разводом она прислала мне короткое письмо:
«Бояться было нечего в конце концов. Я именно та, какой и всегда была. Откладывать переключение было безумием. Теперь, после переключения, мне никогда ещё не было так легко.
Твоя любящая жена-робот, Дафна»
* * *
К тому времени, как мне было двадцать восемь, почти все, кого я знал, были переключены. Все мои друзья из университета сделали это. Коллеги на новой работе, даже новичок в возрасте двадцати одного года переключился. Ева, я услышал от знакомого, переключилась шесть лет назад.
Чем дольше я откладываю, тем сложнее будет решение. Я мог опросить тысячи людей, которые переключились, я мог расспросить моих самых близких друзей в течение нескольких часов про свои детские воспоминания и самые сокровенные мысли, и убедиться в их словах. Я знал, что Н'доли-устройства в течение многих десятилетий были в их головах, которые научились показывать именно такое поведение.
Конечно, я всегда признавал, что невозможно быть уверенным в том, что у другого непереключенного человека была внутренняя жизнь такая же как и моя собственная, но это не казалось разумным, чтобы давать презумпцию невиновности людям, чьи черепа еще не выскребли с помощью кюретки.
Я отдалился от моих друзей, я перестал искать любовь. Я стал работать дома (моя производительность выросла, поэтому компания не возражала). Я не мог быть с людьми, в человечности которых сомневался.
И я был такой не один.
Когда я начал искать, я нашел десятки организаций исключительно для людей, которые не переключились, начиная от общественного клуба, который походил на клуб для разведенных, до параноидальных военизированных фронтов сопротивления, которые думали, что они готовятся отразить «вторжение похитителей тел». Даже члены общественного клуба показались мне крайне неприспособленными, многие из них разделяли мои опасения, почти дословно, но мои собственные идеи из других уст звучали навязчиво и непродуманно. У меня был короткий роман с непереключенной женщиной за сорок, но всё что мы делали — обсуждали наш общий страх переключения. Это приносило мазохистские удушающие ощущения.
Я решил обратиться за психиатрической помощью, но долго не мог заставить себя ходить к психотерапевту, который переключился. Когда я наконец нашел такую, что была без "жемчужины", она попыталась уговорить меня помочь ей взорвать электростанцию, чтобы ОНИ знали, кто здесь хозяин.
Я не мог уснуть в течение многих часов каждую ночь, пытаясь убедить себя, так или иначе, но чем дольше я думал о проблемах, тем более незначительными и неуловимыми они становились. Кто был "Я"? Что это означало: что "Я" был "всё ещё жив", когда моя личность совершенно отличалась от той, что была двадцать лет назад? Мои ранние личности были всё равно что мертвые, я помнил их не более ясно, чем я помнил своих знакомых, и эта потеря вызвала у меня только малейший дискомфорт. Возможно, разрушение моего органического мозга было бы самым простым отклонением, по сравнению со всеми изменениями, что происходили со мной до сих пор.
Или возможно нет. Возможно, это было бы точно похоже на смерть.
Иногда я заканчивал тем, что плакал и дрожал, испуганный и отчаянно одинокий, не в силах понять, и всё же не прекращая рассматривать головокружительную перспективу моего собственного небытия. В другое время я просто "вылечился" бы от болезни этой утомительной темы. Иногда я был уверен, что природа внутренней жизни жемчужины была самым важным вопросом с которым когда-либо сталкивалось человечество. В другое время мои приступы растерянности казались обречёнными и смехотворными. Каждый день сотни тысяч людей переключались, и мир продолжал существовать как ни в чём не бывало; конечно, этот факт имел больше веса, чем какой-либо глубокомысленный философский аргумент?
Наконец я записался на операцию. Я думал: что я теряю? Ещё шестьдесят лет неуверенности и паранойи? Если человеческий род заменял себя на расу автоматов, то лучше умереть; мне не доставало слепой убежденности присоединиться к психотическому подполью, которое в любом случае допускалось властями только пока они оставались неэффективными. С другой стороны, если бы все мои страхи были необоснованными, если мое самосознание могло пережить переключение так же легко, как оно уже пережило такие травмы, как сон и бодрствование, постоянную смерть клеток головного мозга, рост, опыт, обучение и забывание, тогда я бы получил не только вечную жизнь, но и конец моим сомнениям и моему отчуждению.
* * *
Я заказывал продукты на неделю в одно воскресное утро, за два месяца до запланированной операции. Листал изображения онлайн каталога продуктов, когда аппетитный снимок последнего сорта яблок привлек мое внимание. Я решил заказать с полдюжины. Но я не смог. Вместо этого, я нажал клавишу отображения следующего элемента. Моя ошибка, я знал, была поправима; одним нажатием клавиши я мог бы вернуться назад к яблокам. Экран показал, груши, апельсины, грейпфрут. Я попытался посмотреть вниз, чтобы увидеть, что делают мои неуклюжие пальцы, но глаза оставались неподвижными на экране.
Я запаниковал. Я хотел вскочить на ноги, но мои ноги не слушались меня. Я попытался закричать, но я не мог издать ни звука. Я не чувствовал себя травмированным, я не чувствовал себя слабым. Меня парализовало? Повредился мозг? Я мог всё ещё чувствовать пальцы на клавиатуре, подошвы моих ног на ковре, спину, прижатую к креслу.
Я посмотрел на себя самого. Я почувствовал, как я поднялся, потянулся, и вышел спокойно из комнаты. На кухне я выпил стакан воды. Я должен был дрожать, захлебываться, задыхаться, но холодная жидкость текла плавно вниз в мое горло, и я не пролил ни капли.
Я мог придумать только одно объяснение этому. Я был переключен. Спонтанно. Жемчужина взяла контроль, пока мозг был еще жив, и все мои самые параноидальные страхи оказались правдой.
Пока мое тело шло вперед обычным воскресным утром, я был потерян в бреду клаустрофобии и беспомощности. Тот факт, что всё, что я делал именно то, что я планировал сделать, не давал мне никакого утешения. Я сел на поезд, идущий к берегу, поплавал полчаса; я мог бы также носиться с топором, или ползать голым по улице, в дерьме и воя как волк. Я потерял контроль. Мое тело превратилось в живую смирительную рубашку, и я не мог бороться, я не мог кричать, я не мог даже закрыть глаза. Я увидел своё отражение в окне поезда, и я даже не мог догадываться о чем думал разум этим за спокойным лицом.
Плавание было похоже на голографический кошмар; я был безвольным объектом, идеальное знание сигналов от моего тела делало это переживание более ужасным. Мои руки не имели никакого права на ленивый ритм их ударов; я хотел метаться как тонущий человек, я хотел показать миру свои страдания.
Только когда я лег на берегу и закрыл глаза, я начал рационально думать о моей ситуации.
Переключение не может произойти «самопроизвольно». Идея была абсурдной. Миллионы нервных волокон должны были быть разъединены и соединены армией крошечных хирургических роботов, которые даже не присутствовали в моем мозгу, они не должны быть введенными ещё в течение двух месяцев. Без преднамеренного вмешательства Устройство Н'доли было совершенно пассивно, не делая ничего — только подслушивая. Никакая ошибка жемчужины или учителя не могла забрать под свой контроль мое тело у моего органического мозга.
Очевидно, был сбой, но мое первое предположение было неправильным, абсолютно неправильным.
Я хотел бы сделать что-то, когда понимание поразило меня. Я должен был свернуться калачиком, стонать и кричать, рвать волосы на голове, раздирать свою плоть ногтями. Вместо этого я лег на спину в ярком солнечном свете. Зачесалось под правым коленом, но я, видимо, был слишком ленив, чтобы почесаться.
Ох, мне удалось, по крайней мере, хорошо посмеяться, когда я понял, что я был жемчужиной.
Учитель был не исправен, он больше не поддерживал совмещение с пораженным органическим головным мозгом. Я не стал внезапно бессильным, я всегда был таким. Моя воля, действующая на мое тело, на мир, всегда шла прямо в пустоту, и то лишь потому, что я был постоянно под манипуляцией, скорректированной учителем, и мои желания никогда не совпадали с действиями, которые, казалось, были моими.
Есть миллион вопросов, которые я мог обдумать, миллион ироний, которыми я мог насладиться, но я не могу. Я должен сосредоточить всю свою энергию в одном направлении. Мое время заканчивается.
Когда я войду в больницу, и переключение произойдет, если нервные импульсы направят тело не совсем в согласии с органическим головным мозгом, то недостаток в работе учителя будет обнаружен. И будет скорректирован, органическому мозгу нечего бояться; его непрерывность будет в сохранности, рассматриваясь как неприкосновенная ценность. Не будет вопроса в том, кто из нас будет иметь право на существование. Я буду вынужден соответствовать. Я буду "исправлен". Я буду убит.
Возможно, абсурдно бояться. С одной стороны, меня убивали каждую микросекунду в течение прошлых двадцати восьми лет. С другой стороны, я существовал только в течение семи недель, которые теперь прошли, так как учитель потерпел неудачу, и понятие моей отдельной личности стало значить вообще ничего, и через неделю это отклонение, этот кошмар, будет закончен. Два месяца страданий; почему я должен выражать недовольство потерять это, когда я нахожусь на грани получения вечности? За исключением того, что это буду не я, кто получит его, так что два месяца страданий это все, что определяет меня.
Перестановки интеллектуальной интерпретации бесконечны, но в конечном счете, я могу только реагировать на свое отчаянное желание выжить. Я не чувствую себя отклонением, неожиданной поломкой. Как я могу надеяться выжить? Я должен соответствовать — добровольно. Я должен заставить себя казаться идентичным тому, кем они могут заставить меня стать.
После двадцати восьми лет, конечно, я все ещё достаточно близок к нему, чтобы сохранить обман. Если я изучаю каждый ход мысли, который достигает меня через наши общие чувства, конечно я могу поместить себя на его место, забыть временно открытие моей разобщенности, и заставить себя вернуться к синхронизации.
Это будет не легко. Он встретил женщину на пляже, в день когда я появился на свет. Её зовут Кэти. Они переспали три раза, и он думает, что он её любит. Или, по крайней мере, он сказал ей об этом напрямик, он шептал ей, пока она спала, он написал об этом, правда или ложь, в своем дневнике.
Я ничего не чувствую к ней. Она хороший человек, я уверен, но я её почти не знаю. Озабоченный моим состоянием, я мало обращал внимания на то, что она говорила и половой акт был для меня неприятной частью невольного подглядывания. Поскольку я понял, что всё было поставлено на карту, я пытался показать такие же эмоции, как и мое альтер эго, но как я могу любить её, когда общение между нами невозможно, когда она даже не знает о моем существовании?
Если она была в его мыслях ночью и днем, то это нечто иное, как опасное препятствие для меня, как я могу надеяться достигнуть безупречной имитации, что позволит мне избежать смерти?
Он спит сейчас, так что и я должен спать. Я слушаю его сердцебиение, его медленное дыхание, и пытаюсь достигнуть согласного спокойствия с этими ритмами. На мгновение я обескуражен. Даже мои мечты будут отличаться; наше расхождение неискоренимо, моя цель смехотворна, нелепа и вызывает жалость. Каждый нервный импульс в течение недели? Мой страх перед обнаружением и мои попытки скрыть это, неизбежно исказят мои ответы; этот узел лжи и паники будет невозможно скрыть.
Всё же когда я начал засыпать, я нашел в себе веру, что добьюсь успеха. Я должен. Я грежу некоторое время беспорядочными изображениями, странными и обыденными, завершая крупинкой соли, проходящей через игольное ушко, тогда я падаю, без страха, в лишенное сновидений забвение.
* * *
Я смотрю на белый потолок. Голова кружится и мысли путаются, пытаюсь избавить себя от навязчивого убеждения, что есть что-то о чём я не должен думать.
Тогда я осторожно сжимаю кулак, радуюсь этому чуду и запоминая его.
До последней минуты я думал, что он собирался снова отказаться, но он не стал. Кэти обсуждала с ним его страхи. Она в конце концов переключилась, и он любит ее больше, чем он когда-либо любил кого-либо прежде.
Итак, наши роли теперь поменялись местами. Это тело теперь — его смирительная рубашка…
Я весь в поту. Это безнадежно, невозможно. Я не могу прочитать его мысли. Я не могу догадаться, что он пытается сделать. Я должен двигаться, лежать, кричать, молчать? Даже если компьютер, наблюдающий за нами, запрограммирован игнорировать некоторые тривиальные несоответствия, как только он заметит, что его тело не будет выполнять его волю, он запаникует так же, как и я. У меня нет никаких шансов всегда делать правильные догадки. Он будет потеть сейчас? Его дыхание будет стесненным, как это? Нет. Я не спал всего тридцать секунд и уже предал себя. Волоконно-оптический кабель тянется из под моего правого уха к панели на стене. Где-то, должно быть, бьёт тревога.
Если бы я сбежал, что бы они сделали? Применили силу? Я гражданин, не так ли? Люди с жемчужинами имели все юридические права на протяжении десятилетий. Хирурги и инженеры ничего не могут сделать со мной без моего согласия. Я пытался вспомнить положение об отказе, который он подписал, но он вряд ли передумал бы. Я дергаю кабель, который держит меня в плену, но он прочно закреплен на обоих концах.
Когда распахнулась дверь, на мгновение я подумал, что я разбиваюсь на куски, но откуда-то нашел в себе силы успокоиться. Это мой нейролог, доктор Прем. Он улыбается и говорит:
— Как вы себя чувствуете? Не слишком плохо?
Я киваю молча.
— Самый большой шок для большинства людей, что они не чувствуют никакой разницы! Некоторое время вы будете думать: "Это не может быть так просто! Это не может быть так легко! Это не может быть нормальным!", — но вы скоро примите это. И жизнь будет продолжаться без изменений.
Он похлопал меня по плечу по-отечески, потом повернулся и вышел.
Проходят часы. Чего они ждут? Доказательства должно быть уже неопровержимы. Возможно, надо провести процедуры, консультации правовых и технических экспертов, комитеты по этике должны быть собраны, чтобы обсудить мою судьбу. Я обливаюсь потом и дрожу. Я хватаю кабель несколько раз и дергаю изо всех сил, но, похоже, он закреплен в бетоне одним концом, и болтами с моим черепом — в другом.
Санитар приносит мне еду.
— Не унывай! — говорит он. — Скоро время для посещений.
Потом он принес мне утку, но я слишком нервничаю, что бы даже пописать.
Кэти хмурится, когда видит меня.
— Что случилось?
Я пожимаю плечами и улыбаюсь, дрожа. Интересно, почему я даже сейчас пытаюсь пройти через этот фарс.
— Ничего. Я просто. чувствую себя немного больным, вот и все.
Она берет мою руку, потом наклоняется и целует меня в губы. Несмотря на всё, я сразу возбуждаюсь. По-прежнему склонившись надо мной, она улыбается и говорит:
— Все закончилось хорошо? Здесь нечего уже бояться. Ты немного шокирован, но ты знаешь: в твоем сердце я, и я всегда там была. И я люблю тебя.
Я киваю. Мы немного говорим. Она уходит. Я шепчу себе, истерично: «я все еще тот, кем я всегда был. Я все ещё тот, кем я всегда был».
* * *
Вчера они опустошили мой череп и вставили мой новый, неразумный, заполняющий пространство, ложный мозг.
Я чувствую себя спокойнее, чем в течение длительного времени, и я думаю, что наконец-то я собрал воедино объяснение моего выживания.
Почему они деактивировали учителя в течении недели между переключением и разрушением мозга? Ну, они вряд ли смогут сохранить его в работе, в то время как мозг портится, но почему целую неделю? Чтобы успокоить людей, что жемчужина, без присмотра, может еще остаться в синхронизации; чтобы убедить их, что жизнь будет продолжаться — та жизнь, которой органический мозг жил бы, что бы это ни могло значить.
Почему тогда только на неделю? Почему не месяц или год? Потому что жемчужина не может остаться без синхронизации так долго — не из-за изъяна, но именно по той причине, что её стоит использовать в первую очередь. Жемчужина бессмертна. Мозг ветшает. Имитация мозга жемчужиной не учитывает сознательно то, что погибают реальные нейроны. Без учителя, по сути делающего идентичное ухудшение жемчужины, небольшие расхождения должны в конечном счете возникнуть. Разница в доли секунды в реагировании на раздражитель достаточна, чтобы вызвать подозрения, и так как я слишком хорошо знаю, с этого момента процесс расхождения необратим.
Без сомнения, команда нейрологов-новаторов сидела сгрудившись вокруг экрана компьютера пятьдесят лет назад и размышляла о графике вероятности такого радикального расхождения в зависимости от времени. Как они выбрали одну неделю? Какая вероятность была бы приемлемой? В одну десятую процента? В одну сотую? В одну тысячную? Однако для безопасности они решили, хотя трудно представить их выбирающих достаточно низкое значение, чтобы сделать явление редким в мировом масштабе, иначе четверть миллиона человек переключались бы каждый день.
В любой подобной больнице это могло бы произойти только один раз в десятилетие, или один раз за век, но каждое учреждение должно по-прежнему иметь политику для решения такой ситуации.
Какой выбор они сделают?
Они могли выполнить свои договорные обязательства и включить учителя снова, стерев их удовлетворенного клиента, и дать травмированному органическому мозгу шанс поразглагольствовать о его мучениях в СМИ и перед юристами.
Или, они могли бы незаметно стереть компьютерные данные расхождений, и спокойно убрать единственного свидетеля.
* * *
Так вот, это она. Вечность.
Мне будут нужны пересадки раз в пятьдесят или шестьдесят лет и в конечном счете совершенно новое тело, но та перспектива не должна волновать меня — я не могу умереть на операционном столе. Приблизительно через тысячу лет, мне будут нужны дополнительные аппаратные средства, чтобы справиться с моими требованиями по хранению памяти, но я уверен, что процесс пройдет без осложнений. На масштабе времени в миллионы лет структура жемчужины подвергнется повреждениям от космического излучения, но безошибочная запись на новый кристалл через регулярные промежутки времени решит и эту проблему.
В теории, по крайней мере, мне теперь гарантировано или место в Большом Сжатии или участие в тепловой смерти вселенной.
Я бросил Кэти, конечно. Я мог бы научиться любить её, но она раздражала меня, и я устал притворяться.
Что касается человека, который утверждал, что любил её — человека, который провел прошлую неделю своей жизни, беспомощный, в ужасе, задыхаясь от осознания скорой смерти — я ещё не могу решить, что я чувствую. Я должен был сочувствовать — учитывая, что меня когда-то ожидала та же участь — и всё равно он был нереален для меня. Я знаю, что мой мозг был смоделирован по его образцу — дав ему своего рода причинную первичность — но несмотря на это, я думаю о нём теперь как о бледной, иллюзорной тени.
После всего этого у меня нет возможности узнать, сопоставимы ли его чувство себя, его глубокая внутренняя жизнь, его опыт с моими.
Перевод с английского: любительский.
РОВ Рассказ
Greg Egan. The Moat. 1991.
Он работает в небольшой собственной адвокатской конторе и специализируется на защите и помощи беженцам и эмигрантам. Но не все это понимают, для многих и очень многих это неприемлемо…
Я прихожу в офис первым, чтобы счистить нарисованные за ночь граффити до прихода клиентов. Это не сложно: все внешние поверхности у нас с облицовкой, так что достаточно просто жёсткой щётки и тёплой воды. Закончив, я понимаю, что едва помню, что там было написано. Я уже достиг той стадии, когда могу смотреть на лозунги и оскорбления, даже не читая их.
То же самое и с другими мелкими попытками запугивания: сначала это шок, но в конце концов они превращаются в раздражающие помехи. Граффити, телефонные звонки, письма с угрозами. Мы получали мегабайты автоматизированной брани через электронную почту; но это, по крайней мере, оказалось легко исправить. Мы установили новейшее защитное программное обеспечение и предоставили ему несколько примеров сообщений, которые предпочли бы не получать.
Мне доподлинно не известно, кто стоит за всем этим, но догадаться несложно. Существует группа, называющая себя "Крепость Австралия". Они развешивают на автобусных остановках постеры: грязные карикатуры на меланезийцев, изображающие каннибалов, украшенных человеческими костями, склонившихся над котлами с варевом из вопящих белых младенцев. Когда я впервые увидел такой постер, я решил, что это реклама выставки "Расистские комиксы девятнадцатого века", некое научное разоблачение грехов далёкого прошлого. Когда я наконец понял, что смотрю на настоящую современную пропаганду, я не знал, что чувствовать: отвращение или радость от того, что она абсолютно сыра и непродуманна. Я решил, что пока враждебные по отношению к беженцам группы будут оскорблять человеческий разум таким дерьмом, вряд ли они найдут большую поддержку среди экстремистов.
Одни острова Тихого океана теряют свои земли медленно, год за годом; другие быстро разрушаются так называемыми парниковыми бурями. Я слышал множество споров насчёт точного определения термина "экологический беженец", но, когда твой дом буквально исчезает в пучине океана, тут уж не остаётся никакой двусмысленности. И несмотря на это, чтобы протащить каждое заявление о присвоении статуса беженца через мучительные бюрократические процедуры, по-прежнему требуется юрист. "Мэтисон&Сингх" — далеко не единственная в Сиднее контора, оказывающая подобного рода услуги, но, по какой-то причине, нас единственных изоляционисты выбрали в качестве объекта своей агрессии. Возможно, это подготовка: уверен, требуется гораздо меньше храбрости, чтобы измазать краской переоборудованный таунхаус в Ньютауне, чем совершить нападение на сверкающую офисную башню на улице Маккуори, ощетинившуюся средствами безопасности.
Иногда это угнетает, но я стараюсь не терять чувство перспективы. Милая «Крепость Австралии» никогда не станет чем-то большим, чем кучкой бандитов и хулиганов, являющуюся значительной помехой, но ничего не представляющую из себя в политическом смысле. Я видел их по телевизору: иногда маршируют вокруг своих тренировочных лагерей в дизайнерском камуфляже, иногда сидят в аудиториях и смотрят записи речей своего гуру — Джека Келли или (не замечая иронии) сообщения о международной солидарности от схожих организаций в Европе или Северной Америке. Они получают широкое освещение в средствах массовой информации, но, по-видимому, это не сильно сказывается на темпах вербовки. Это как с шоу уродов: всем нравится смотреть, но никто не хочет участвовать.
Пару минут спустя приходит Ранджит с компакт-диском, всем своим видом показывая, что с трудом идёт под тяжестью диска. Последние поправки в регламент УВКБ ООН. Это будет долгий день.
Я застонал. У меня сегодня ужин с Лорейн. Почему мы просто не засунем эту чёртову штуку в "LEX" и не запросим резюме?
И лишиться лицензии при следующей проверке? Нет, спасибо. У Ассоциации юристов строгие правила относительно использования псевдоинтеллектуальных программ — боятся, что иначе девяносто процентов их членов останутся без работы. Ирония в том, что для проверки экспертных систем организаций на предмет знания того, чего им знать не положено, они сами используют внедрённое программное обеспечение, обладающее всеми этими запрещёнными знаниями.
Фирм двадцать, не меньше, обучили свои системы даже налоговому праву.
Конечно. У них же есть программисты с семизначной зарплатой, способные замести следы. Он швырнул мне диск. Выше нос. Я быстренько просмотрел дома — там есть парочка хороших решений. Нужно только добраться до параграфа 983.
* * *
— Сегодня на работе я видела кое-что очень странное.
— Да? — Меня сразу затошнило. Лорейн — судмедэксперт. Когда она говорит "странно", это, скорее всего, означает, что разжиженные ткани какого-то трупа не такого цвета, как обычно.
— Я исследовала вагинальный мазок женщины, изнасилованной сегодня рано утром, и…
— О, пожалуйста.
Она нахмурилась.
— Что? Ты не позволяешь мне говорить о вскрытиях, ты не позволяешь мне говорить о пятнах крови. Ты же всегда рассказываешь мне о своей скучной работе.
— Прости. Продолжай. Просто говори потише. — Я оглядываю ресторан. Пока вроде бы никто не глазеет, но я знаю по собственному опыту, что в обсуждениях генитальных выделений есть что-то такое, из-за чего они, кажется, разносятся дальше, чем любой другой разговор.
— Я исследовала этот мазок. В нём были видны сперматозоиды, тест на другие компоненты семени оказался положительным, так что нет никаких сомнений, что у этой женщины был половой акт. Ещё я обнаружила следы белков сыворотки крови, не соответствующие её группе крови. Пока что всё ожидаемо, правда? Но когда я сделала анализ ДНК, единственным обнаруженным генотипом оказался генотип жертвы.
Она смотрит на меня многозначительно, но значение ускользает от меня.
— Что тут необычного? Ты всегда мне говорила, что с ДНК-тестами могут быть проблемы. Образцы бывают грязными или разложившимися.
Она нетерпеливо меня прерывает.
— Да, но я не говорю о каких-то трехнедельных образцах с окровавленного ножа. Этот образец был взят через полчаса после совершения преступления. Он доставлен мне для анализа спустя пару часов. Я видела неповрежденных сперматозоидов под микроскопом; если бы я добавила нужные питательные вещества, они бы поплыли перед моими глазами. Это не то, что я бы назвала деградацией.
— Ладно. Ты эксперт, поверю тебе на слово: образец не был разложившимся. Как тогда это объяснить?
— Я не знаю.
Чтобы не чувствовать себя полным идиотом, пытаюсь воскресить в памяти хоть что-то из курса судебной медицины, прослушанного десять лет назад в рамках лекций по уголовному праву.
— Может, у насильника просто не было таких генов, которые ты искала? Вроде же вся суть в том, что они изменчивы?
Она вздыхает.
— Разные по длине. Полиморфизм длин рестрикционных фрагментов (ПДРФ). Это не то, что люди могут иметь, а могут не иметь. Это отрезки одинаковой последовательности, повторенной много раз; число повторений варьируется у разных людей. Послушай, это очень просто: рубим ДНК рестриктазой и помещаем смесь фрагментов на гель-электрофорез; чем меньше фрагмент, тем быстрее он преодолевает гель, таким образом, всё сортируется по размеру. Затем переносим размазанный образец из геля на мембрану, чтоб зафиксировать, добавляем радиоактивные метки, маленькие кусочки комплементарной ДНК, которая только свяжется с фрагментами, которые нас интересуют. Делаем контактную фотографию радиации, чтобы показать места связи этих меток, т. е. в итоге получаем серию групп, одна группа для каждой длины фрагмента. Ты меня слушаешь?
— Более-менее.
— В общем, структура мазка и структура образца крови женщины были абсолютно идентичны. Не было никаких дополнительных групп от насильника.
Я хмурюсь:
— Что это значит? Его профиль не обнаружился в пробе или совпал с её профилем? А что, если он — близкий родственник?
Она качает головой:
— Начнём с того, что различия слишком малы даже для брата, который, возможно, унаследовал тот же самый профиль ПДРФ. Кроме того, различия в белках сыворотки крови практически исключают возможность того, что это член семьи.
— Тогда какие ещё варианты? У него нет профиля? Действительно ли абсолютно у всех есть эти последовательности? Ну не знаю, может бывает какая-то редкая мутация, когда они отсутствуют полностью?
— Вряд ли. Мы рассматриваем десять различных ПДРФ. Каждого из них у нас у всех по два экземпляра: по одному от каждого из родителей. Вероятность того, что у кого-то возникли двадцать независимых друг от друга мутаций…
— Я уловил суть. Ладно, это загадка. Так что ты будешь делать дальше? Должны же быть какие-то другие опыты, которые ты могла бы попробовать провести.
Она пожимает плечами.
— Предполагается, что мы делаем только официально требуемые тесты. Я сообщила о результатах, и никто не сказал: "Бросай всё и вытаскивай полезные данные из того образца". В этом деле пока нет подозреваемых, по крайней мере, мы не получали образцов для сравнения. Так что всё это — чистая теория.
— То есть, после того, как ты мне здесь десять минут ездила по ушам, ты собираешься просто забыть об этом? Не верю. Где твоё научное любопытство?
Она смеется:
— У меня нет времени для такой роскоши. Мы — конвейер, а не научно-исследовательская лаборатория. Знаешь, сколько образцов мы обрабатываем за день? Я не могу делать посмертные описания для каждой пробы, которая не дает однозначные результаты.
Принесли наш заказ. Лорейн с аппетитом набросилась на свою еду, я начал ковыряться в своей. Набив полный рот, она невинно говорит мне:
— То есть не в рабочее время.
* * *
Я смотрю в телевизор с растущим недоверием.
— То есть вы утверждаете, что хрупкая экология Австралии просто не выдержит дальнейшего роста численности населения?
Сенатор Маргарет Алвик — лидер организации "Зеленого Альянса". Их слоган:
"Один мир, одно будущее".
По крайней мере, был таким, когда я в последний раз голосовал за них.
— Совершенно верно. Наши города сильно перенаселены; урбанизация посягает на важнейшие естественные среды обитания; становится всё сложнее найти новые источники воды. Разумеется, естественный прирост населения также необходимо контролировать, но гораздо большим бременем является иммиграция. Очевидно, чтобы взять под контроль рождаемость, потребуются сложные политические инициативы, которые растянутся на десятилетия, в то время как приток мигрантов — это тот фактор, который можно отрегулировать очень быстро. Законопроект, который мы представляем, в полной мере использует эти гибкие механизмы.
— В полной мере использует эти гибкие механизмы. Что это означает? Захлопнем двери и разведем мосты? Многие комментаторы выразили удивление, что касательно этого вопроса "зелёные" оказались на той же стороне, что и некоторые наиболее экстремальные ультраправые группировки.
Сенатор хмурится.
— Да, но это бессмысленное сравнение. У нас совершенно разные мотивы. В первую очередь, это нарушение экологического баланса, вызванное проблемами беженцев. Большая нагрузка на нашу хрупкую окружающую среду, вряд ли полезна в долгосрочной перспективе, так? Ради блага наших детей, мы должны сохранить то, что имеем.
На экране появились субтитры: "Обратная связь включена".
Я нажал кнопку "Взаимодействие" на пульте, быстро собрался с мыслями и заговорил в микрофон.
— А что теперь делать этим людям? Куда им идти? Их окружающая среда не просто "хрупкая" или "уязвимая", это зона бедствия! Откуда бы ни прибыли беженцы, держу пари, там перенаселение наносит гораздо больший урон, чем здесь.
Мои слова понеслись по оптоволоконным кабелям в студийный компьютер с сотнями тысяч слов других зрителей. Через секунду или две все полученные вопросы интерпретируют, стандартизируют, оценят их значимость и юридические последствия, а затем отсортируют их по популярности.
Репортер на экране говорит:
— Итак, сенатор, похоже зрители проголосовали за рекламную паузу, поэтому спасибо вам за уделенное время.
— Не за что.
* * *
Раздеваясь, Лорейн говорит:
— Ты же не забыл о своих уколах, да?
— Что? И рискнуть потерять мою восхитительную физическую форму? Один из побочных эффектов инъекций контрацептивов — это увеличение мышечной массы, хотя, по правде говоря, это едва заметно.
— Просто проверяю.
Она выключает свет и забирается в постель. Мы обнимаемся, ее кожа холодная, как мрамор. Она нежно целует меня, а затем говорит:
— Мне не хочется сегодня заниматься любовью. Просто обними меня, ладно?
— Ладно.
Она какое-то время молчит, а потом говорит:
— Прошлым вечером я провела еще несколько исследований того образца.
— Да?
— Я отделила некоторые из сперматозоидов, и попыталась получить профиль ДНК из них. Но все это было пустым, кроме какого-то слабого не специфичного связывания в самом начале. Это как если бы ферменты рестрикции даже не разрезали ДНК.
— И что это означает?
— Я пока не уверена. Сначала я подумала, что это результат какого-то вмешательства: возможно, тот парень инфицировал себя искусственно созданным вирусом, который проник в стволовые клетки костного мозга и семенники и вырезал все последовательности, которые мы используем при профилировании.
— М-да. Не слишком экстремально? Почему бы просто не использовать презерватив?
— Ну да. Большинство насильников так и поступают. В любом случае, полностью вырезать последовательности ради того, чтобы избежать разоблачения, глупо. Гораздо лучше внести случайные изменения: это внесет неразбериху, сорвет тесты, но, в то же время, будет не так очевидно.
— Но если мутация слишком неправдоподобна, а намеренно удалять последовательности глупо, то что остаётся? Последовательностей же нет, так? Ты же это доказала.
— Погоди, есть ещё кое-что. Я попыталась амплифицировать ген с помощью полимеразной цепной реакции. У всех генов есть общие черты. На самом деле, у генов каждого живого существа на этой планете, вплоть до дрожжей, есть что-то общее.
— И?
— Ничего. Ни следа.
По моей коже поползли мурашки, но я засмеялся.
— Что ты пытаешься сказать? Он пришелец?
— Со сперматозоидами, выглядящими, как человеческие, и человеческим белком крови? Сомневаюсь.
— Что, если эти сперматозоиды каким-то были образом деформированы? Я имею в виду, не деградировали из-за какого-то воздействия, а с самого начала были ненормальными? Генетически повреждёнными. Отсутствуют части хромосом?
— На мой взгляд, они выглядят совершенно здоровыми. И я видела эти хромосомы, они тоже кажутся нормальными.
— За исключением того факта, что, похоже, они не содержат никаких генов.
— Ни одного из тех, которые я искала; это совсем не значит, что их нет вообще. — Она пожирает плечами. Возможно, образцы чем-то загрязнены, чем-то, что связывается с ДНК, блокируя действие полимеразы и рестриктазы. Не знаю, почему это воздействует только на ДНК насильника… Но разные типы клеток проницаемы для различных веществ. Нельзя исключать и такой вариант.
Я засмеялся. Столько суеты, а оказалось то, что я предполагал в первую очередь? Загрязнение?
Она колеблется.
— У меня есть другая теория. Но у меня пока не было возможности её проверить. Нет необходимых реагентов.
— Продолжай.
— Она немного притянута за уши.
— Больше чем пришельцы и мутанты?
— Может быть
— Я слушаю.
Она заерзала в моих объятиях.
— Ты же знаком со структурой ДНК: две сахаро-фосфатные спирали, соединённые парами оснований, содержащих генетическую информацию. В природе парами оснований являются аденин и тимин, цитозин и гуанин. Но люди смогли синтезировать другие основания и внедрить их в ДНК и РНК. А на рубеже веков группа учёных из Берна даже создала целую бактерию, использующую нестандартные основания.
— Хочешь сказать, они переписали генетический код?
— И да, и нет. Они сохранили код, но изменили кодовый набор символов, просто заменили каждую старую основу, причём везде. Самым трудным было не создать нестандартную ДНК, а приспособить остальные клетки к её распознаванию. Должны были быть изменены рибосомы, преобразующие РНК в протеины, и им пришлось переделать почти все энзимы, взаимодействовавшие с ДНК или РНК. К тому же, нужно было найти способ создания новой клеточной основы. И, конечно, все эти изменения должны были быть закодированы в генах. Смысл этого эксперимента был в том, чтобы избежать опасений, связанных с методами искусственных ДНК, ведь если бы произошла утечка этих бактерий, их гены никогда не проникли бы ни в какие природные штаммы, никакой организм не смог бы их использовать. И всё равно, вся эта идея оказалась неэкономичной. Нашлись более дешёвые способы, соответствующие новым требованиям безопасности, а работа над преобразованием каждого нового вида бактерий, который мог бы потребоваться биотехнологам, была слишком масштабной и тяжёлой.
— И к чему ты клонишь? Говоришь, эти бактерии всё ещё где-то здесь? У этого насильника какое-то мутантное венерическое заболевание, которое путает ваши тесты?
— Нет, нет. Забудь про эти бактерии. Представь, что кто-то пошёл дальше, и проделал то же самое с многоклеточными организмами.
— А что, кто-то это сделал?
— Не в открытую.
— Думаешь, кто-то тайно проделал это на животных? А что потом? Опыты с людьми? Ты думаешь, кто-то вырастил человеческое существо с альтернативной ДНК? Я с ужасом посмотрел на неё. Это — самая отвратительная вещь, какую я когда-нибудь слышал.
— Не стоит так волноваться. Это просто теория.
— Но какие бы они были? Чем бы питались? Они смогли бы есть обычную пищу?
— Конечно. Все их белки состояли бы из тех же аминокислот, что и наши. Им бы пришлось синтезировать из прекурсоров в пище нестандартные основы, но обычным людям приходится синтезировать стандартные основы, так что в этом нет ничего такого. Если бы все детали были тщательно проработаны, если бы все гормоны и ферменты, связывающиеся с ДНК, были надлежащим образом модифицированы, эти люди совершенно не были бы больны или уродливы. Они бы выглядели абсолютно нормально. Девяносто процентов клеток их тела были бы точно такими же, как наши.
— Но зачем вообще это делать? Бактерии были созданы с определенной целью, а какое мыслимое преимущество даст человеку обладание нестандартной ДНК? Кроме возможности обманывать криминалистические тесты?
— У меня есть одна мысль: у них был бы иммунитет к вирусам. К любым вирусам.
— Почему?
— Потому что вирусу нужен клеточный механизм, работающий с обычными ДНК и РНК. Вирусы по-прежнему смогли бы проникать в клетки таких людей, но, будучи внутри, они были бы неспособны размножаться. В клетке, полностью приспособленной к новой системе, вирус, состоящий из стандартных основ, будет просто бессмысленным мусором. Ни один из вирусов, поражающих обычных людей, не смог бы навредить тому, у кого нестандартная ДНК.
— Ладно, пусть эти гипотетические специально выведенные дети не могут заболеть гриппом, СПИДом или герпесом. И что? Тот, кто действительно хочет уничтожить вирусные заболевания, сконцентрировался бы на методах, подходящих для всех: дешевых лекарствах и вакцинах. Какая польза от этой технологии в Заире или Уганде? Это просто смешно! Ну сколько людей, по их мнению, захотят заводить детей таким способом, даже если смогут себе это позволить?
Лорейн странно смотрит на меня, а затем говорит:
— Очевидно, это только для богатой элиты. Что касается других способов борьбы: вирусы мутируют. Появляются новые штаммы. Со временем любое лекарство или вакцина могут потерять свою эффективность. А такой иммунитет навсегда. Никакие мутации не смогут создать вирус, состоящий из чего-либо иного, кроме старых основ.
— Конечно, но эта "богатая элита" с пожизненным иммунитетом — в основном к заболеваниям, которые они и без того имели мало шансов подхватить — она же не сможет иметь детей, так ведь? Не обычным способом?
— Смогут, но только с себе подобными.
— Только с себе подобными. Что ж, лично мне кажется, что это довольно серьезный побочный эффект.
Она смеется и вдруг расслабляется.
— Ты прав, конечно, и я тебе говорила: у меня нет доказательств, все это чистейшей воды фантазии. Необходимые реагенты прибудут через пару дней, тогда я смогу провести анализ на альтернативные основы и исключить эту безумную идею раз и навсегда.
* * *
Почти одиннадцать, когда я понимаю, что мне не хватает двух важных файлов. Я не могу подключиться к офисному компьютеру из дома; определенные классы юридических документов должны находиться только на системах с без связи с сетями общего пользования. Так что у меня нет выбора, кроме как идти в офис и лично скопировать файлы.
Я замечаю граффитиста, находясь в квартале от него. На вид ему лет двенадцать. Он одет в черное, но в остальном его, похоже, не слишком волнует, что его заметят, и его наглость, по-видимому, оправданна: велосипедисты проезжают мимо, не обращая на него внимания, а патрульные машины здесь редкость. Сначала я начинаю злиться: уже поздно, и мне нужно работать. Я не в настроении для столкновений. Проще всего, несомненно, было бы подождать, пока он уйдет.
Потом я беру себя в руки. Неужели я настолько равнодушный человек? Меня не волнует, если граффитисты разрисуют каждое здание и каждый поезд в этом городе, но это же расистская отрава. Расистская отрава, на стирание которой я каждое утро трачу двадцать минут.
Все еще незамеченный, я подхожу ближе. Пока не передумал, я проскальзываю в кованые железные ворота, которые он оставил открытыми; замок сломали несколько месяцев назад, и мы так его и не заменили. Он слышит меня, когда я иду по двору, и оборачивается. Он делает шаг в мою сторону и поднимает баллончик с краской на уровень глаз, но я выбиваю его у него из руки. Это меня злит: я мог ослепнуть. Он бежит к ограде и успевает наполовину подняться; я хватаю его за ремень джинсов и стаскиваю вниз. Хорошо, что прутья острые и ржавые.
Я отпускаю его ремень, и он медленно оборачивается, смотрит на меня, пытаясь выглядеть угрожающе, но ему это очень плохо удается.
— Убери от меня свои гребаные руки! Ты не коп.
— Слышал когда-нибудь о гражданском аресте?
Я отхожу назад и закрываю ворота. Ну и что теперь? Пригласить его внутрь, чтобы я мог позвонить в полицию?
Он хватается за прутья ограды; очевидно, он не собирается никуда идти без борьбы. Чёрт. И что мне делать: тащить его, пинающегося и вопящего, внутрь здания? У меня нет желания нападать на детей, моя правовая позиция уже и так довольно непрочная.
Итак, это тупик.
Я прислоняюсь к воротам.
— Скажи мне только одно, — я показываю на стену. — Зачем? Зачем ты это делаешь?
Он фыркает.
— Могу задать тебе тот же гребаный вопрос.
— О чем?
— О том, что ты помогаешь им остаться в стране. Отнимаешь у нас работу. Отнимаешь наши дома. Гробишь нам всем жизнь.
Я смеюсь.
— Ты говоришь, как мой дедушка. Все это — дерьмо из двадцатого века, разрушившее планету. Думаешь, ты можешь построить забор вокруг этой страны и просто забыть обо всем, что осталось снаружи? Нарисовать на карте искусственную линию и сказать: люди внутри имеют значение, а те что снаружи — нет?
— В океане нет ничего искусственного.
— Нет? В Тасмании будут рады это слышать.
Он только недовольно хмурится.
— Здесь нечего обсуждать, нечего понимать. Враждебные по отношению к беженцам лоббисты всегда говорят о сохранении наших традиционных ценностей. Забавно. Вот мы, два англо-австралийца, вероятно, родились в одном и том же городе, а наши ценности настолько непохожи, как будто мы с разных планет.
Он говорит:
— Мы не просили их плодиться, как сброд. Это не наша вина. Так почему мы должны им помогать? Почему мы должны страдать? Они могут просто свалить и сдохнуть. Утонуть в собственном дерьме и сдохнуть. Я так считаю, ясно?
Я отхожу от ворот и выпускаю его. Он переходит через улицу, а затем оборачивается и кричит непристойности. Я вхожу внутрь и беру ведро и жесткую щетку, но в конце концов только размазываю свежую краску по стене.
К тому времени, когда я подключаю свой ноутбук к офисному компьютеру, я больше не злюсь и даже не расстроен. Я просто подавлен.
И в качестве прекрасного завершения чудесного вечера посреди передачи одного из файлов пропадает электричество. Я целый час сижу в темноте, жду, появится ли оно. Не появляется, и я иду домой.
* * *
Все налаживается, нет никаких сомнений.
Законопроект Алвик был отклонен, у Зеленых новый лидер, так что для них еще не все потеряно.
Джека Келли посадили за контрабанду оружия. "Крепость Австралия" продолжает развешивать свои идиотские плакаты, но их в свое свободное время срывает группа студентов-антифашистов. Когда мы с Ранжитом наскребли достаточно денег на охранную систему, граффити перестали появляться, а в последнее время стали редкими даже письма с угрозами.
Мы с Лорейн теперь женаты. Мы счастливы вместе и довольны своей работой. Ее повысили до заведующей лабораторией, а "Мэтисон&Сингх" процветает и даже получает деньги. О большем я и просить не мог. Иногда мы заводим разговор об усыновлении ребенка, но, по правде говоря, у нас нет времени.
Мы редко говорим о ночи, когда я поймал граффитиста. Той ночью в центре города электричество пропало на шесть часов. И той же ночью сломались несколько морозильных камер, заполненных криминалистическими пробами. Лорейн отвергает все параноидальные теории по этому поводу; доказательства утеряны, как она говорит. Пустые рассуждения бессмысленны.
Но мне иногда становится интересно, сколько еще людей придерживаются той же точки зрения, что и тот испорченный ребенок. Не обязательно в плане наций или расы, а вообще людей, которые проводят свои собственные линии, чтобы разделить нас и их. Не скоморохов в ботфортах, выставляющих себя напоказ перед камерами, а людей умных, находчивых, дальновидных. И безмолвных.
И мне интересно, какую крепость они строят.
Перевод с английского: любительский.
ПРОГУЛКА Рассказ
Greg Egan. The Walk. 1992.
Молодой хакер бредет по безлюдному лесу. У него остались считанные шаги, чтобы убедить корпоративного наемника отвести нацеленный в затылок пистолет…
Ветки и листья хрустят, хрустят на каждом шагу и это не тонкий шелест, а резкие отрывистые звуки неповторимого и непоправимого ущерба. Они вколачивают мне в голову осознание того факта, что никто не пройдет тем же путем. Поднимая и опуская ноги, я каждый раз подтверждаю: да, помощи ждать не откуда, никто не вмешается и не отвлечет угрозу на себя.
Мне плохо. С тех пор, как мы вылезли из машины, меня донимает тошнота. Частью сознания я продолжаю надеяться, что у меня получится ускользнуть: повалиться на месте и не вставать. Тело не повинуется, оно упрямо прет вперед, словно в мире нет занятия легче, чем переставлять ноги по тропе, как будто чувство равновесия не нарушилось, как если бы тошнота и головокружение были всецело порождены моей фантазией. Я мог его одурачить: осесть на землю и отказаться идти дальше.
И все закончится.
Но я этого не делаю.
Потому что не хочу, чтобы все заканчивалось.
Я пытаюсь снова.
— Послушай Картер, ты станешь богачом. Я буду работать на тебя до конца своей жизни. — Хороший штрих: своей жизни, не твоей; так сделка звучит выгодней. — Ты хоть знаешь, сколько я заработал для Финна за шесть месяцев? Полмиллиона. Считай, они твои.
Он не отвечает. Я останавливаюсь и поворачиваюсь к нему лицом. Он останавливается тоже, держа между нами дистанцию. Картер не выглядит, как палач. Ему, вероятно, около шестидесяти: седовласый, с обветренным, почти добрым лицом. Он по-прежнему отлично сложен, но похож на какого-нибудь спортивного деда — боксера или футболиста лет сорок назад, — занятого сейчас садоводством.
Он слегка качнул пистолетом в мою сторону.
— Дальше. Мы пересекли санитарные зоны, но туристы, сельские жители, разгуливающие кругом… Лишняя осторожность не помешает.
Я колеблюсь. Он удостоил меня мягким, наставляющим взглядом.
А если бы я стоял на своем? Он застрелил бы меня прямо здесь, и нес тело оставшуюся часть пути. Я представил, как он с трудом тащит мой труп, небрежно перекинутый через плечо… И тем не менее, он может показаться порядочным только на первый взгляд. На самом деле этот человек — гребаный робот: у него есть какой-то нервный имплантант, некая форма причудливой религии; все знают это.
Я шепчу:
— Картер, пожалуйста.
Он поводит пистолетом.
Я разворачиваюсь и начинаю снова идти.
Я до сих пор не понимаю, как Финн поймал меня. Я думал, что был лучшим хакером, которого он имел. Кто мог меня выследить извне? Никто! Должно быть, он посадил кого-то внутри одной из корпораций, в которую я ввинтился по его поручению, просто так, чтобы проверить меня. Параноидальный ублюдок! И я никогда не брал больше десяти процентов. Я захотел взять пятьдесят, и хотел этого добиться несмотря ни на что.
Я напрягаю свой слух, но я не могу уловить ни малейшего намека на посторонние звуки — только пение птиц, писк насекомых, треск из веток под ногами… Сраная природа. Я отказываюсь умирать здесь. Я хочу закончить свою жизнь как человек: в реанимации, максимум на морфине, в окружении очень дорогих врачей и безжалостных, безмолвных аппаратов жизнеобеспечения. Потом труп может вылететь на орбиту — желательно вокруг Солнца. Меня не волнует, сколько это стоит до тех пор, пока я не стану в конечном итоге, блин, частью естественного цикла взаимодействия углерода, фосфора, азота. Гея, я разведусь с тобою. Иди сосать питательные вещества из кого-то другого, до кого дотянешься, сука!
Напрасный гнев, потерянное время. Пожалуйста, не убивай меня, Картер: я не могу быть поглощенным обратно в бездумную биосферу. Вдруг это тронуло бы его? Что, тогда?
— Мне двадцать пять лет, мужик. Я даже не жил. Я провел последние десять лет, возясь с компьютерами. У меня даже нет детей. Как можно убить того, у кого еще даже нет детей? — На секунду я повелся на мою собственную риторику, я всерьез думаю потребовать лишиться девственности — но это перебор… и это звучит менее эгоистично, менее гедонистично — отстаивать свои права на отцовство, — чем ныть о сексе.
Картер засмеется.
— Ты хочешь бессмертия через детей? Забудь. У меня два сына. Они совсем не похожи на меня. Они совершенно другие люди.
— Да? Печально. Но я все равно хочу воспользоваться своим шансом.
— Шансом для чего? Для того, чтобы сделать вид, что ты продолжишь жить через своих детей? Для того, чтобы обмануть себя?
Я понимающе смеюсь, стараясь, чтобы это прозвучало так, словно мы разделяем шутку, которую способны оценить только два циника-единомышленника.
— Конечно, я хочу обмануть себя. Я хочу врать себе ещё пятьдесят лет. Для меня это звучит очень даже неплохо.
Он молчит.
Я немного замедляюсь, сократив шаг, делаю вид, что это из-за неровной местности. Зачем? Я всерьез думаю, что несколько лишних минут дадут мне шанс разработать какой-то ослепительно блестящий план? Или я просто так, без всякой цели, тяну время? Просто продлеваю агонию?
Я чувствую внезапные рвотные позывы и останавливаюсь; спазмы были глубокими, но не вызвали ничего, кроме слабого кислого вкуса. Когда они закончились, я стираю с лица пот и слёзы и пытаюсь унять дрожь. Больше всего я злюсь, что я забочусь о своем достоинстве, что мне не наплевать, умру ли я в луже рвоты, плача как ребёнок, или нет. Как будто дорога к моей смерти — это всё, что сейчас имеет значение; как будто эти последние несколько минут моей жизни заслонили всё остальное.
Однако, они, эти минуты, есть, так ведь? А всё остальное — в прошлом, ушло.
Да — и это тоже пройдёт. Если я умру, мне незачем примиряться с собой, нет причины готовиться к смерти. Я встречу своё исчезновение так же быстротечно и так же бессмысленно, как встречал любой другой момент своей жизни.
В эти минуты имеет смысл только одно — пытаться найти способ выжить.
Тогда я задерживаю дыхание, я стараюсь растянуть паузы между вдохами.
— Картер, сколько раз ты это делал?
— Тридцать три.
Тридцать три. Это достаточно трудно принять, даже когда какой-то одурманенный фанат оружия нажимает на спуск своего автомата, и поливает толпу огнём, — но тридцать три неспешных прогулки в лес…
— Так расскажи мне: как большинство людей принимают это? Я действительно хочу знать. Они блюют? Они плачут? Они клянчат?
Он пожимает плечами.
— Иногда.
— Они пытались подкупить тебя?
— Почти всегда.
— Но ты неподкупен?
Он не отвечает.
— Или никто не сделал правильного предложения? Чего же ты хочешь, если не денег? Секса? — Его лицо осталось невозмутимым, без гримасы отвращения, так что, вместо того, чтобы отшутиться — такое отступление могло бы разозлить его, — я, как в бреду, продолжил. — Это так? Ты хочешь, чтобы я…? Если так, я это сделаю.
Он снова укоряюще глядит на меня. Ни презрения к моей жалкой мольбе, ни отвращения к моему нелепому предложению, только лёгкое раздражение от того, что я напрасно трачу его время.
Я тихо смеюсь, чтобы скрыть своё унижение от этого абсолютного равнодушия, этого отказа признать меня даже ничтожеством.
Я говорю:
— Значит, люди принимают это довольно плохо. И как тебе это?
Он невозмутимо ответил:
— Я это довольно хорошо понимаю.
Я снова обтираю лицо.
— Блин, ты сделаешь это, не так ли? Это что — чип в твоем мозгу для этого? Позволяет спать по ночам после того, как сделаешь это?
Он колеблется, потом говорит, махнув пистолетом:
— Двигайся. У нас нужно отойти еще дальше.
Я оборачиваюсь, оцепенело осмысливая: я только что сказал человеку, который мог бы спасти мою жизнь, что он безумный недочеловек, машина для убийства.
И я шагаю дальше.
Я оглядываюсь по сторонам, гляжу в пустое идиотское небо, и отказываюсь от потока воспоминаний связанных в моей памяти с этой поразительной синевой. Все это исчезло, все кончено.
Никакого Прустовского воспоминания. Нет для меня Билли Пилигрима с его путешествиями во времени. У меня нет необходимости бежать в прошлое: я собираюсь жить в будущем.
Я смогу это пережить. Как? Картер может быть беспощадным и неподкупным — в таком случае, мне просто придется его одолеть. Возможно, я вел сидячий образ существования, но я моложе его более чем вдвое, и это должно что-то значить. По крайней мере, бегать я должен быстрее. Пересилить его? Борьба с заряженным пистолетом?
Может быть, не получится. А может быть, я получу шанс бежать.
Картер говорит:
— Не трать свое время, пытаясь придумать способы торговаться со мной. Этого не будет. Вам бы лучше думать о том, чтобы принять неизбежное.
— Я не желаю принимать это.
— Это не так. Ты не хочешь, чтобы это произошло — но это произойдет. Так найди способ справиться с ним. Ты ведь должен был думать о смерти раньше.
Жалостные советы от моего убийцы — это именно то, что мне нужно.
— Если хочешь знать правду — ни разу. Это — ещё одно, что я не удосужился сделать. Так что, может дашь мне пару десятилетий чтобы с этим разобраться?
— На это не понадобится десятилетие. Это займёт совсем немного времени. Взгляни на это как: тебя же не беспокоит, что за пределами твоей кожи есть пространство — а тебя в нём нет? Что выше твоего черепа нет ничего, только воздух? Конечно, нет. Так почему ты больше беспокоишься о том, что настанет время, когда тебя не будет нигде, чем то, что существует пространство, не занятое тобой. Ты думаешь, твоя жизнь будет уничтожена — каким-то образом исчезнет просто от того, что она имеет конец? Разве пространство над твоей головой исключает существование твоего тела? Всё имеет пределы. Ничто не простирается бесконечно — ни в каком направлении.
Я смеюсь, сам того не желая: от жестокости он перешёл к сюрреализму.
— Ты, действительно, веришь в это дерьмо, да? Ты на самом деле так думаешь?
— Нет. Это вполне обоснованная точка зрения… Но сейчас мне она не кажется правильной — и я не хочу, чтобы она была правильной. Я выбрал нечто совершенно иное. Остановись здесь.
— Что?
— Я сказал: стоп.
Я растерянно оглядываюсь, отказываясь верить, что мы уже пришли. Это не было какое-то особенное место — обычное, окружённое уродливыми эвкалиптами, по колено в засохшем подлеске — а чего я ожидал? Искусственной полянки? Места для пикников?
Я оборачиваюсь к нему, прочёсывая свой парализованный мозг в поисках хоть какой-нибудь стратегии, чтобы добраться до его оружия — или выбраться из зоны его досягаемости прежде, чем он сможет выстрелить, — когда он, совершенно искренне, говорит:
— Я могу помочь тебе. Я могу облегчить это.
Секунду я пристально смотрю на него, потом срываюсь на рыдания: долго, неуклюжие, взахлёб. Он терпеливо ждет, пока я, наконец, не смог выдавить:
— Как?
Левой свободной рукой он лезет в карман своей рубашки, достает какой-то маленький предмет, и на ладони протягивает мне мне, — посмотреть. На мгновение я подумал, что это капсула, какое-то лекарство, — но это не так.
Не совсем так.
Это аппликатор нейронного импланта. Через прозрачную оболочку я смог разглядеть серую крупинку самого импланта.
У меня есть одно мгновение, лихорадочная игра воображения обнадеживает: это мой шанс, наконец, обезоружить Картера.
— Лови. — Он бросает это устройство прямо мне в лицо, а я поднимаю руку и на лету ловлю его.
Он говорит:
— Конечно, это на твоё усмотрение. Я не собираюсь заставлять тебя его использовать.
Я внимательно разглядываю вещь. Мне в лицо лезут мухи, и я отмахиваюсь от них свободной рукой.
— Что мне это даст? Двадцать секунд космического блаженства перед тем, как ты вышибешь мне мозг? Какие-то галлюцинации, достаточно яркие, чтобы заставить меня думать, что всё это было сном? Если ты хотел облегчить мне боль от понимания, что я умру, тебе нужно было просто выстрелить мне в затылок пять минут назад, когда я думал, что у меня есть шанс.
Он сказал:
— Это не галлюцинация, это система… отношений. Философия, если хочешь.
— Что ещё за философия? Вся эта чушь о… границах в пространстве и времени?
— Нет. Я говорил тебе. Я не покупал это.
Я почти срываюсь.
— Так это твоя религия? Ты хочешь обратить меня прежде, чем убьёшь? Хочешь спасти мою гребаную душу? Вот так ты справляешься мыслями о тех, кого убиваешь? Думаешь, ты спасаешь их души?
Он беззлобно покачал головой.
— Я не называл бы это религией. Нет никакого Бога. Нет никаких душ.
— Нет? Ну, если ты предлагаешь мне все утешения атеизма, мне для этого имплант не нужен.
— Ты боишься умереть?
— А ты как думаешь?
— Если воспользуешься имплантом — бояться не будешь.
— Ты хочешь сделать меня смертельно храбрым, а потом убить? Или неизлечимо тупым? Я предпочёл бы кайф.
— Не храбрым. И не тупым. Понимающим.
Возможно, у него не было ко мне сострадания, но я всё ещё был человеком в достаточной мере, чтобы оказать ему эту честь.
— Понимающим? Думаешь, купиться на какую-то жалкую ложь о смерти — это быть понимающим?
— Никакой лжи. Этот имплант не изменит никаких твоих убеждений.
— Я не верю в жизнь после смерти, так что…
— Чью жизнь?
— Что?
— Когда ты умрешь, будут другие люди продолжать жить?
Мгновение я просто не могу говорить. Я борюсь за свою жизнь, а он считает, что все это — некие абстрактные философские дискуссии. Я почти кричу:
— Перестань играть со мной! Покончим с этим!
Но я не хочу конца.
До тех пор, пока я могу продолжать говорить с ним, всё ещё остается шанс, что я смогу заинтересовать его, отвлечь его внимание, возможность какого-то чудесного спасения.
Я делаю глубокий вдох.
— Да, другие люди будут продолжать жить.
— Миллиарды. Возможно, сотни миллиардов, в грядущих столетиях.
— Не нужно этого дерьма. Я никогда не верил, что Вселенная исчезнет, когда я умру. Но если ты думаешь, что это большое утешение…
— Насколько разными могут быть два человека?
— Я не знаю. Ты чертовски другой.
— Ты не думаешь, что среди всех этих сотен миллионов, миллиардов, будут такие же люди, как ты?
— О чем ты вообще… вообще говоришь? Реинкарнация?
— Нет. Статистика. Не может быть никакой «реинкарнации» — нет души, чтобы возродиться. Но в итоге — совершенно случайно — появится кто-то, кто будет воплощать все то, что определяет тебя.
Я не знаю, почему, но чем безумнее это все становится, тем бо'льшую надежду я ощущаю — как будто изощренная больная сила картеровских рассуждений может сделать его уязвимым в других отношениях.
Я говорю:
— Этого просто не может быть. Как кто-то может иметь мои воспоминания и мой опыт?
— Воспоминания ничего не значат. Твой опыт не определяет твою сущность. Случайные детали твоей жизни являются поверхностными, как и твой внешний вид. Они могут иметь форму того, чем ты являешься, — но не быть неотъемлемой частью твоей личности. Это ядро, глубокая абстракция.
— Душа по-другому…
— Нет.
Я неистово качаю головой. Нет ничего, чтобы угодить ему. Я слишком плохой актер, чтобы сделать аргумент убедительным — и тот лишь может купить мне немного больше времени.
— Ты думаешь, что я должен чувствовать себя лучше при мысли о смерти, потому что когда-нибудь в будущем у меня будут общие, абстрактные мысли с незнакомыми мне людьми?
— Ты говорил, что хочешь детей.
— Я лгал.
— Хорошо. Потому в этом нет смысла.
— И я должен чувствовать удовлетворение от мысли о ком-то, кто никакого отношения не имеет ко мне вообще, у которого нет каких-либо воспоминаний обо мне, нет чувства общности…
— Сколько у тебя общего теперь, с самим собой, когда тебе было пять лет?
— Не так много.
— Не думаешь ли ты, что там могут быть тысячи людей, которые бесконечно больше похожи на тебя, чем ты есть сейчас. Даже более того — больше, чем, когда ты был ребенком?
— Возможно. В некотором роде, может быть.
— А когда тебе было десять? Пятнадцать?
— В чем вопрос? Хорошо — люди меняются. Медленно. Незаметно.
Он кивает.
— Незаметно — точно! Но делает ли это каждого менее реальным? Кто проглотит эту ложь? Видеть жизнь тела, как жизнь одной личности — это иллюзия. Идея о том, что «ты» — все события, начиная от «твоего» рождения — ничто, кроме занимательной фантастики. Это не персона: это композит, мозаика.
Я пожимаю плечами.
— Возможно. Это все-таки ближе всего к… личности… что может быть у каждого.
— Но это не так! И это отвлекает нас от истины! — Картер говорит с воодушевлением, но без фанатизма. Мне показалось, что он начнет сейчас разглагольствовать — но вместо этого, он продолжил более спокойно, более разумно, чем когда-либо. — Я не говорю, что воспоминания не имеют никакого значения; конечно, имеют. Но есть часть тебя, которая от них не зависит — и эта часть будет жить снова. Однажды кто-то, где-то, будет думать как ты, действовать, как ты. Даже если это всего лишь на секунду или две — но эта личность будет тобой.
Я качаю головой. Я начинаю чувствовать себя немного ошеломленным от этой неумолимой «логики сновидений» — и в опасной близости от потери связи с тем, что поставлено на кон.
Я категорически говорю:
— Это фуфло. Никто не может так думать.
— Ты ошибаешься. Я думаю. И ты сможешь — если захочешь.
— Ну, я не хочу.
— Я знаю, — это кажется абсурдным сейчас, — но я обещаю тебе, что имплант изменит все это. — Он рассеянно массирует свое правое предплечье. Его, должно быть свело от удерживания пистолета. — Ты можешь умереть боясь, или ты можешь умереть успокоенным. Это твой выбор.
Я сжимаю аппикатор в кулаке.
— Ты предлагаешь это всем своим жертвам?
— Не всем. Некоторым.
— И как много этим воспользовались?
— Пока еще ни один.
— Я не удивлен. Кто захочет умирать, обманывая сам себя?
— Ты сказал, что ты хочешь.
— Жить! Я сказал, что хочу жить, обманывая себя.
Я смахиваю мух с моего лица в сотый раз; они бесстрашно лезут снова. Картер в пяти метрах; если я сделаю шаг в его сторону, он выстрелит мне в голову без малейшего колебания. Я напрягаю свой слух, но не слышу ничего, кроме сверчков.
Использование импланта купит мне еще немного времени: четыре или пять минут, прежде чем он сработает.
Что мне терять?
Нежелание Картера, убивать меня, «непросвещенного»? В конце концов, это ничего не меняет, раз уже было тридцать три раза.
Мое желание остаться в живых? Может да, может нет. Изменения в моих взглядах на смерть говорят о моем небезразличии. Даже верующие в славную загробную жизнь, как известно, тяжело борются, чтобы отложить поездку.
Картер сказал мягко:
— Решайся. Я буду считать до десяти.
Шанс действительно умереть? Шанс цепляться за собственный страх и смятение до самого конца?
Да пошло оно все… Если я умру, то нет никакой разницы, как я встречу это. Это моя философия.
Я говорю:
— Не мешай.
Я толкаю аппликатор глубоко в мою правую ноздрю, и нажимаю на спусковой крючок. Чувствую слабую боль, когда имплант прокалывает мою носовую мембрану, направляясь к мозгу.
Картер восторженно смеется. Я чуть не присоединяюсь к нему. Из ниоткуда, у меня есть еще пять минут, чтобы спасти мою жизнь.
Я говорю:
— Хорошо, я сделал то, чего ты хотел. Но все, что я говорил раньше, остается в силе. Дай мне жить, и я сделаю тебя богатым. Миллион в год. По меньшей мере.
Он качает головой.
— Ты фантазируешь. Куда мне идти? Финн найдет меня через неделю.
— Тебе не нужно будет никуда идти. Я бы покинул страну — и я переводил бы деньги на твой орбитальный счет.
— Да? Даже если ты сделаешь это, какая польза от этих денег мне? Я не мог бы рисковать их тратить.
— Как только у тебя будет достаточно, ты мог бы купить некоторую защиту. Купить некоторую независимость. Освободиться от Финна.
— Нет.
Он снова смеется.
— Почему ты все еще ищешь выход? Разве ты не понимаешь? В этом нет никакой необходимости.
Сейчас имплант, должно быть, выпускает наномашины, укрепляя связи между моим мозгом и крошечным оптическим процессором, чья нейронная сеть воплощает причудливые убеждения Картера. Раз — и его маразм влезет мой мозг. Но это неважно — я всегда могу его удалить: это проще всего в мире. Если это все же то, чего я хочу.
Я говорю:
— Не нужно ничего. Тебе нет необходимости убивать меня. Мы всё ещё можем оба уйти отсюда. Почему ты ведёшь себя, как будто у тебя нет выбора?
Он качает головой.
— Ты бредишь.
— Да пошел ты! Послушай меня! Все что Финн имеет — это деньги. Я могу погубить его, если это то, что нужно. Из любой точки мира! — Я даже не знаю, лгал ли я больше в жизни. Могу ли я сделать это? Для того, чтобы спасти свою жизнь?
Картер наконец говорит тихо:
— Нет.
Я не знаю, что сказать. У меня нет больше аргументов, нет больше доводов. Я хотел повернуться и убежать, но я не могу этого сделать. Я не могу поверить, что я убежал бы — и я не могу заставить его нажать на курок на мгновение раньше.
Солнечный свет ослепительный, я закрываю глаза от яркого света. Я еще не сдался. Я притворюсь, что имплант не сработал — это смутит его и купит мне еще несколько минут.
А потом?
Волна головокружения захлестывает меня. Я шатаюсь, но с трудом все-таки удерживаю равновесие. Я стою, глядя на свою тень на земле, мягко покачиваясь, чувствуя себя невероятно легким.
Затем я смотрю вверх, щурясь.
— Я…
Картер говорит:
— Ты умрешь. Я собираюсь стрелять в твою голову. Ты меня понимаешь?
— Да.
— Но это не конец для тебя. Не конец — это очень важно. Ты веришь в это, не так ли?
Я киваю нехотя.
— Да.
— Знаешь, что умрешь, но ты не боишься?
Свет режет глаза и я снова их закрываю. Я устало смеюсь.
— Ты ошибаешься, я до сих пор боюсь. Ты солгал мне, так? Ты говно. Но я понимаю. Все, что ты сказал, имеет смысл.
И он это делает. Все мои возражения кажутся абсурдными, совершенно непродуманными. Меня возмущает то, что Картер был прав — но я не могу притворяться, что мое нежелание поверить ему было продуктом какой угодно, но недальновидности и самообмана. Что потребовался нейронный имплант, чтобы позволить мне видеть очевидное. И это только подтверждает, как я должен был быть обескуражен.
Я стою, закрыв глаза, чувствуя тепло солнца на затылке. Жду.
— Ты не хочешь умирать… но ты знаешь, что это единственный выход? Ты принимаешь это? — Кажется, он отказывается мне верить, как если бы он нашёл мою мгновенную трансформацию слишком хорошей, чтобы быть правдой.
Я кричу ему:
— Да пошел ты!.. Давай! Покончим с этим!
Он некоторое время молчит. Затем мягкий стук, и шум падения.
Насекомые на мои руки и лицо почему-то больше не садятся.
Через мгновение я открываю глаза и опускаюсь, дрожа, на колени. На какое-то время я теряю над собой контроль: рыдаю, бью о землю кулаками, рву горстями траву, кричу на птиц за их молчание.
Потом встаю на ноги и подхожу к трупу.
Он верил во все, утверждал, — но ему все же нужно было что-то еще. Больше, чем абстрактная надежда на то, что когда-то, где-то на планете, выпадет стать им — по чистой случайности. Ему нужен кто-то, придерживающийся тех же убеждений прямо перед глазами в момент смерти — кто-то другой, кто знал, что он собрался умереть, кто-то, кто просто боится, как и он.
И во что мне верить?
Я смотрю на небо, и воспоминания, с которыми я борюсь, прежде отсутствующие, начинают кувыркаться в моём черепе. От ленивых детских праздников, до самого последнего выходного, что я провёл со своей бывшей женой и сыном, такой же душераздирающей синевой проходит через них всех. Объединяет их всех.
Не так ли?
Я смотрю вниз на Картера, пинаю его ногой, и шепчу:
— Кто умер сегодня? Скажи мне. Кто на самом деле умер?
Перевод с английского: любительский.
МИЛАШКА Рассказ
Greg Egan. The Cutie, 1989.
Некоторым людям дети необходимы на биологическом уровне. Но завести семью и собственных родных или даже приемных детей в мире недалекого будущего становится все сложнее. Именно для таких людей и были придуманы «Милашки» — искусственно создаваемые из ДНК своего родителя существа, очень похожие на человеческих детей, но запрограммированные к ранней смерти и отсутствию интеллектуального развития. Главный герой тоже решил приобрести Милашку, но все пошло не совсем так, как ожидалось…
— Почему ты не хочешь даже говорить на эту тему?
Диана откатилась от меня и замерла в позе эмбриона:
— Мы обсуждали это две недели назад. С тех пор ничего не изменилось, так что какой смысл говорить снова?
Мы провели этот вечер с моим другом, его женой и их шестимесячной дочкой. Теперь я не мог закрыть глаза без того, чтобы снова не увидеть выражение восторга и изумления на этом хорошеньком детском личике, не слышать звук её невинного смеха, не ощутить снова то странное головокружение, которое я почувствовал, когда Розали, её мать, сказала:
— Конечно, ты можешь подержать её.
Я надеялся, что этот визит изменит настроение Дианы. Вместо этого, он тысячекратно умножил моё, переходящее в почти физическую боль, желание стать отцом, а её оставил равнодушной.
Ну ладно, итак, мы биологически запрограммированы любить детей. Ну и что? Так можно сказать о девяноста процентах человеческой деятельности. Мы биологически запрограммированы получать удовольствие от полового акта, но никто, кажется, не возражает, никто не жалуется, что был обманут злой природой и вынужден делать то, что иначе никогда бы не сделал. В конце концов, если кто-то обстоятельно, шаг за шагом, изложит физиологическую основу получения удовольствия от прослушивания Баха, не предстанет ли это удовольствие примитивной реакцией, биологическим мошенничеством, переживанием столь же пустым, как приход от наркотика, вызывающего эйфорию?
— Ты что, ничего не чувствуешь, когда она улыбается?
— Фрэнк, заткнись и дай мне поспать.
— Если бы у нас была дочка, я бы за ней ухаживал. Я взял бы отпуск на полгода, чтобы ухаживать за ней.
— Ого, полгода, очень щедро! А что потом?
— Потом ещё. Я могу вообще бросить работу, если хочешь.
— А жить на что? Я тебя не буду содержать до конца жизни! Да ну на хрен! Ты ещё потом, небось, и жениться захочешь, а?
— Хорошо, я не перестану работать. Когда она достаточно подрастёт, мы сможем отдать её в детский сад. Почему ты так настроена против? У миллионов людей есть дети, это обычное дело, почему ты выдумываешь все эти препятствия?
— Потому что я не хочу ребёнка. Понимаешь? Вот и всё.
Я посмотрел немного в тёмный потолок, прежде чем сказать не вполне ровным голосом:
— Знаешь, я сам мог бы выносить его. В наше время это абсолютно безопасно, есть примеры тысяч успешно завершившихся мужских беременностей. Из тебя по прошествии пары недель могут взять плаценту и эмбрион и прикрепить к внешней стенке моего кишечника.
— Ты болен.
— Если необходимо, делают даже так, что в пробирке проходит и оплодотворение, и ранее развитие. Тогда от тебя всего лишь потребуется стать донором яйцеклетки.
— Я не хочу ребёнка. Выношенного тобой, выношенного мной, приёмного, купленного, украденного, любого. Заткнись и дай поспать.
* * *
Когда я на следующий вечер пришёл домой, в квартире было темно тихо и пусто. Диана съехала; записка гласила, что она уехала жить к сестре. Это произошло, конечно, не только из-за детей; в последнее время я вообще начал её раздражать.
Я сидел на кухне и выпивал, задаваясь вопросом, был ли какой-либо способ убедить ее вернуться. Я знал, что был эгоистичен: без постоянного, сознательного усилия я был склонен игнорировать чувства других людей. И я никогда, казалось, не был в состоянии выдержать это усилие достаточно долго. Но ведь я старался, не так ли? Чего большего она могла ожидать?
Когда я совсем напился, я позвонил её сестре, которая даже не пригласила её. Я повесил трубку и огляделся вокруг, ища что бы сломать, но потом вся моя энергия иссякла, и я улёгся тут же на полу. Я пытался плакать, но ничего не получалось, так что вместо этого я уснул.
* * *
Суть биологических стимулов в том, что мы легко можем обмануть их, мы научились удовлетворять наши тела, устраняя эволюционные причины действий, доставляющих нам удовольствие. Непитательная еда может отлично выглядеть и быть вкусной. Секс, не приводящий к беременности, может, несмотря на это, быть так же хорош. Думаю, в прошлом, животное было единственной возможной заменой ребёнку. Купить кота — вот что мне надо было сделать.
* * *
Спустя две недели после того, как Диана покинула меня, я купил набор "Милашка", через систему электронных платежей с Тайваня. Ну, когда я говорю "Тайвань", я имею в виду, что первые три цифры кода системы платежей означают Тайвань. Иногда, это означает что-то географически реальное, но обычно — нет. У большинства из этих маленьких компаний нет помещений, они — лишь мегабайты данных, которыми манипулируют при помощи программного обеспечения международной торговой сети. Клиент связывается с их локальным узлом, выбирает компанию и код продукта, и если подтверждается банковский или кредитный баланс, заказы размещаются у различных производителей компонентов, транспортных контор и фирм, занимающихся сборкой. Сама компания ничего не перемещает, только данные.
Хочу особо отметить: я купил дешевую копию. Пиратка, клон, аналог, контрафактная версия, называйте её, как вам больше нравится. Конечно, я чувствовал себя немного виноватым, и немного жадиной, но кто может позволить себе платить в пять раз больше за подлинный, сделанный в Сальвадоре, американский продукт? Да, это грабёж по отношению к тем людям, которые потратили время и деньги на исследования и разработку этого продукта, но что они ждут, когда ломят такую цену? Почему я должен оплачивать кокаиновые предпочтения шайки калифорнийских спекулянтов, которые десять лет назад сделали удачную ставку на некоторую биотехнологическую корпорацию? Лучше уж мои деньги пойдут какому-нибудь пятнадцатилетнему хакеру из Тайваня, или Гонконга, или Манилы, который занимается этим для того, чтобы его братья и сестры не должны были трахаться с богатыми туристами, чтобы выжить.
Понимаете, какие у меня были прекрасные устремления?
"Милашка" имеет почтенную родословную. Помните куклы «Детишки из капустной грядки»?[21] Свидетельство о рождении прилагается, врожденные дефекты по желанию. Беда была в том, что эти вещи просто были, а реалистичная робототехника для куклы просто слишком дорога, чтобы быть практичной. Помните видео Бэби? Компьютерные кроватки? Идеальный реализм, так долго, пока вы не захотите, открыть стекло и приласкать ребенка.
Конечно, я хотел не "Милашку"! Я хотел настоящего ребенка! Но как? Мне было тридцать четыре года, недавно неудачно закончились очередные отношения. Какой у меня был выбор?
Я мог бы возобновить поиски женщины, которая (а) хочет иметь детей, (б) пока их не имеет и (в) способна вытерпеть совместную жизнь с таким дерьмом, как я, подольше, чем пару лет.
Я мог попытаться проигнорировать или подавить мое неблагоразумное желание быть отцом. Интеллектуально (во всех смыслах) у меня не было потребности в ребенке; в самом деле, я мог бы легко придумать с полдюжины безупречных аргументов против принятия такого бремени. Но это было как будто сила (бесстыдно наделённая человеческими качествами), которая ранее направляла меня заниматься безудержным сексом, наконец, узнала о контроле над рождаемостью, и так ловко решила cместить мое внимание на одно звено дальше по испорченной причинно-следственной цепи. Как подросток постоянно мечтает о сексе, так и я постоянно мечтал об отцовстве.
Или.
Ах да! Хвала современным технологиям! Ничто не сравнится с третьей возможностью — создать иллюзию свободы выбора!
Я мог бы купить "Милашку".
По закону, "Милашки" — не люди, поэтому, независимо от вашего пола, процесс рождения сильно упрощён. Адвокаты не нужны, нет нужды информировать ни единого бюрократа. Неудивительно, что "Милашки" так популярны сейчас, когда контракты на усыновление, суррогатное рождение или даже ЭКО[22] с донорскими клетками занимают сотни страниц, а пункты брачного контракта, связанные с детьми, требуют больших переговоров, чем соглашение о разоружении.
Как только с моего счёта списали деньги, управляющее программное обеспечение загрузилось на мой терминал. Сам набор прибыл через месяц. Этого времени мне хватило, чтобы, играя с моделирующей графикой, выбрать внешность, именно такую, как я хотел. Голубые глаза, лёгкие светлые волосы, круглолицая, с пухлыми ручками и ножками, с курносым носом…, мы, программа и я, построили такого стандартного маленького херувима. Я выбрал девочку, ведь я всегда хотел девочку. Однако, "Милашки " живут не так уж долго, так что пол не имеет особого значения. Они неожиданно и тихо уходят в четыре года. Смерть такой крохи трагична, и разбивает сердце. Можно уложить её, всё ещё одетую в праздничное платье с четвёртого дня рождения, в обитый сатином гроб и в последний раз поцеловать, желая спокойной ночи, прежде, чем она уйдёт на небо "Милашек".
Конечно, это было отвратительно. Я знал, что это непристойно, внутри меня всё сжималось от боли и отвращения к тому, что я делал. Но это было возможно, а я считаю, возможному трудно сопротивляться. Более того, это было легально, просто, и даже дёшево. Поэтому, я продолжил, шаг за шагом, прислушиваясь к себе, поражаясь, ожидая, когда же я опомнюсь, приду в себя и отброшу всё это прочь.
Хотя "Милашки" формируются из человеческих зародышевых клеток, их ДНК подвергаются сильному воздействию до оплодотворения. С помощью изменения гена, кодирующего один из протеинов, используемых для построения стенок клеток крови, формирования эпифиза, надпочечников и щитовидной железы (тройная поддержка, чтобы наверняка), к критическому возрасту вырабатываются энзимы, разрывающие эти модифицированные протеины, гарантируя младенческую смерть. Из-за экстремального искажения генов, контролирующих эмбриональное развитие мозга, гарантируется неполноценный интеллект (и, следовательно, неполноценный юридический статус). "Милашки" могут улыбаться и ворковать, гулить, смеяться, лепетать, пускать слюни, плакать, хныкать и толкаться, но на пике своего развития они глупее обычного щенка. Обезьянки намного умнее их, золотая рыбка лучше выполнит (тщательно выбранный) тест на интеллект. Они никогда не научатся как следует ходить, или есть без посторонней помощи. Понимание речи, не говоря уже об её использовании, полностью исключено.
Короче, Милашки идеально подходят для людей, у которых сердце тает от очарования маленького ребенка, но кто не хочет в перспективе грубых шестилеток, бунтующих подростков или стервятников средних лет, которые, сидя у смертного одра родителей, думают только о завещании.
Пиратская копия или нет, но сам процесс был определённо хорошо отлажен: всё, что я должен был сделать, это подключить Черный ящик к моему терминалу, включить, оставить его так на несколько дней, пока различные ферменты и вспомогательные вирусы шьют заказ, а затем залить свою семенную жидкость в трубку A.
Трубка A предлагала убедительный псевдо-вагинальный дизайн и реалистично пахнущее внутреннее покрытие, но, должен признаться, что несмотря на мое отсутствие концептуальных трудностей с этим действием, мне понадобилось сорок минут, чтобы завершить его. Неважно, кого я вспоминал, неважно, что воображал, какая-то часть моего мозга постоянно использовала право вето. Но я где-то читал, что умный исследователь обнаружил, что собаки с удалённым головным мозгом всё ещё могли механически осуществлять совокупление; спинной мозг, очевидно, это всё, что требуется. Ну, в конце концов у моего спинного мозга получилось, и терминал вспыхнул саркастическим сообщением "молодец"! Надо было мне пробить его кулаком. Надо было мне изрубить черный ящик топором и бегать по комнате, крича бессмысленные стихи. Надо было мне купить кошку. Хорошо когда есть о чём сожалеть, не так ли? Я уверен, что это является важной частью человеческого бытия.
Спустя три дня я должен был лечь рядом с черным ящиком и подставить своё пузо под его жестокий коготь. Оплодотворение прошло безболезненно, даже несмотря на угрожающий внешний вид приспособлений робота; участок кожи и мышц был локально обезболен, а затем быстрое погружение иглы доставило предварительно упакованный биологический комплекс, защищённый специальной оболочкой от ненормальной среды моей брюшной полости.
Дело сделано. Я забеременел.
* * *
Через несколько недель беременности, все мои сомнения и отвращение, казалось, исчезли. Ничто в этом мире не могло быть прекраснее и правильнее того, что я делал. Я каждый день выводил на свой терминал имитацию плода, может, и не вполне реалистичную, но определённо, милую, она была тем, за что я заплатил. Потом, положив на живот руку, я глубоко задумывался о магии жизни.
Каждый месяц я ходил в поликлинику на УЗИ, но от предложений провести систему генетических тестов отказывался; мне не понадобилось бы отказываться от эмбриона не того пола или с неудачным цветом глаз, ведь я сразу позаботился об этих параметрах.
О том, что сделал, я не говорил ни с кем из знакомых; я поменял врачей, и договорился уйти в отпуск после того, как стало слишком заметно (до этого мне удавалось отделываться шутками о количестве выпитого пива). Под конец на меня уже начинали таращиться в магазинах и на улице, но я выбрал низкий вес при рождении, и никто не мог с уверенностью определить, что я не просто страдаю ожирением. (На самом деле, по рекомендации инструкции по эксплуатации, я мог бы намеренно набрать вес до беременности; это очевидно полезный способ запасти энергию для развития плода). И если кто-нибудь, кто видел меня, угадал правду, так что из этого?
В конце концов, я не совершал преступления.
* * *
Освободившись от работы, я дни напролёт смотрел телевизор, читал книги по уходу за детьми, расставлял то так, то эдак кроватку и игрушки в углу моей комнаты. Не помню точно, когда я выбрал имя: Энджела. Тем не менее, решения своего я никогда не менял. Я вырезал это имя на спинке кроватки ножом, представляя, что пластик — вишнёвое дерево. Я подумывал вытатуировать его на плече, но потом мне показалось это неуместным между отцом и дочерью. Я громко повторял это имя в пустой квартире, слишком долго, чтобы проверка акустики послужила бы оправданием; я время от времени брал телефонную трубку и говорил:
— Вы можете быть потише, пожалуйста! Энджела пытается спать!
Не будем искать оправданий. Я был не в своём уме. Я знал, что был не в своём уме. Я винил в этом, с прекрасной неопределённостью, гормональные эффекты из-за секреции плаценты в мою кровь. Конечно, беременные женщины не сходят с ума, но они лучше приспособлены, как биохимически, так и анатомически, для такого состояния, как моё. Пучок радости в моем животе рассылал все виды химических сообщений в, как он думал, женское тело, так стоило ли удивляться, что я стал немного странным?
Конечно, также присутствовали и более приземленные эффекты. Утреннее недомогание (на самом деле, тошнота в любое время дня и ночи). Обостренное чувство запаха, а иногда сбивающая с толку гиперчувствительность кожи. Давление на мочевой пузырь, опухшие икры ног. Не говоря уж о простой, неизбежной, изнуряющей неуправляемости тела, которое не просто потяжелело, но изменило форму на самую неудобную, какую только я мог себе представить. Я говорил себе много раз, что я получаю бесценный урок, что, испытав это состояние, этот процесс, так знакомый многим женщинам, но неизвестный для всех, кроме горстки, мужчин, я наверняка стану лучше, мудрее. Как я уже говорил, я был не в своём уме.
* * *
Ночью, перед тем как лечь в больницу на кесарево сечение, я видел сон. Будто ребенок появился, но не из меня, а из черного ящика. Ребёнок был покрыт темной шерстью, у него был хвост и огромные, как у лемура, глаза. Возможно он был красивее, чем я думал. Поначалу я всё не мог понять, похож ли он больше на молодую обезьянку или котенка, потому что иногда он ходил на четвереньках как кошка, а иногда приседал, как обезьяна, а хвост, кажется, одинаково подходил для обоих вариантов. В конце концов, я вспомнил, что котята рождаются с закрытыми глазами, так что должно быть это была обезьянка.
Он промчался стрелой по комнате, а потом спрятался под моей кроватью. Я достал его оттуда, но затем оказалось, что у меня в руках лишь старая пижама.
Я проснулся от невыносимого желания пописать.
* * *
Персонал больницы занимался мною без единой шутки. Что же, полагаю, я заплатил достаточно для того, чтобы меня не высмеивали. У меня была отдельная комната (как можно дальше от родильного отделения).
Десять лет назад, моя история, возможно, просочилась бы в прессу, и операторы с репортёрами толпились бы у моей двери. Но, к счастью, рождение "Милашки", даже отцом-одиночкой, давно не новость. Сотни тысяч "Милашек" уже жили и умирали, так что я не был первопроходцем. Газеты не станут предлагать мне десять годовых зарплат за странную и шокирующую историю моей жизни. Телеканалы не будут претендовать на право показать в прайм-тайм крупным планом мои слёзы на похоронах моего милого неполноценного ребёнка.
Споры об изменениях репродуктивных технологий полностью себя исчерпали. Если их исследователи хотят вернуться на первые страницы — им понадобится квантовый скачок. Без сомнения, они над эти работают.
Всё было сделано под общим наркозом. Я очнулся с головной болью, похожей на удары молотка, и с таким вкусом во рту, как будто меня стошнило тухлым сыром. В первый момент, я шевельнулся, не подумав о своих швах, и это был последний раз, когда я сделал такую ошибку.
Мне удалось поднять голову.
Она лежала на спине в центре кровати, которая теперь выглядела большой, как футбольное поле. Её розовое в складочках, как и у любого другого ребенка, лицо морщилось, глаза закрыты. Вдох, потом стон, ещё вдох, снова стон, как если бы плакать было столь же естественно, как дышать. У неё были густые темные волосы (программа говорила, что так и будет, и что вскоре они выпадут и отрастут светлые). Я с трудом поднялся на ноги, не обращая внимания на пульсирующую боль в голове, наклонился над спинкой кроватки и нежно потрогал пальцем её щеку. Она не перестала стонать, но открыла глаза, и, да, они были голубыми.
— Папочка тебя любит, — сказал я, — папочка любит тебя, Энджела. Она закрыла глаза, очень глубоко вздохнула, потом громко заплакала. Я нагнулся, и с ужасом, с головокружительной радостью, с бесконечной осторожностью в каждом движении, с тщательным вниманием, взял её на руки, прижал к груди, и долго-долго держал.
Через два дня они отправили нас домой.
* * *
Все работало. Она продолжала дышать. Она пила из своей бутылки, пачкала пеленки, иногда плакала в течение нескольких часов, и даже спала.
Каким-то образом мне удалось перестать думать о ней как о Милашке. Я выбросил черный ящик, его задача выполнена. Я сидел и смотрел, как она следит взглядом за блестящей игрушкой, которую я подвесил над кроваткой, я смотрел, как она учится следовать глазами за движениями игрушки, когда я её раскачиваю, кручу и позваниваю ей, я смотрел, как она пытается тянуться к игрушке ручками, пытается тянуться всем телом, разочарованно кряхтя, но иногда очаровательно воркуя. Тогда я подбегал, наклонялся над ней и целовал её в нос, отчего она хихикала, и повторял снова и снова: "Папа любит тебя!" Да, люблю!
Я уволился с работы, когда мой отпуск закончился. У меня было достаточно сбережений, чтобы скромно жить годами и не столкнуться с перспективой оставлять Энджелу с кем-то ещё. Я брал её с собой в магазин, и все в супермаркете были покорены ее красотой и очарованием. Я жаждал показать ее моим родителям, но они задавали бы слишком много вопросов. Я порвал со всеми друзьями, никого не впускал в квартиру и отказывался от всех приглашений. Мне стала не нужна работа, не нужны друзья, не нужен никто и ничто, кроме Энджелы.
Я был так счастлив и горд, когда она впервые протянула руку и сжала мой палец, когда я им помахал перед ее лицом. Она пыталась тянуть его в рот. Я сопротивлялся, дразня ее, то отбирая мой палец и отодвигая его подальше, то вдруг предлагая его снова. Она смеялась этому, будто с полной уверенностью знала, что, в конце концов, я прекращу сопротивление и позволю отправить свой палец прямиком в её липкий рот. И когда это произошло, и вкус оказался ей неинтересным, она оттолкнула мою руку с удивительной силой, не переставая хихикать.
Она опережала график развития на месяцы, сумев сделать это в ее возрасте. "Ты моя маленькая умница!" — сказал я, наклонившись слишком близко к ее лицу. Она схватила мой нос и разразилась ликованием, пиная матрас, издавая воркующие звуки, которых я никогда не слышал раньше, красивой, нежной последовательности тонов, где каждая нота перетекала в следующую, почти как в птичьей трели.
Я фотографировал ее еженедельно, наполняя альбом за альбомом. Я покупал ей новую одежду, прежде чем она вырастала из старой, и новые игрушки, прежде чем она хотя бы прикасалась к купленным неделю назад. "Путешествие расширит твой кругозор," — сообщал ей я каждый раз, когда мы готовились к прогулке. После того, как я стал возить её в лёгкой детской коляске, где она могла сидеть и видеть больше, чем просто небо, её удивление и любопытство стали источниками бесконечной радости для меня. Проходившая мимо собака могла заставить её подпрыгивать от радости, голубь на тропинке был причиной шумного праздника, а на автомобили, которые вели себя слишком громко, Энджела гневно хмурилась, отчего я смеялся до изнеможения, увидев как картинно её крошечное лицо выражает неприязнь.
И только когда я сидел слишком долго, наблюдая, как она спит, слушая слишком внимательно ее ровное дыхание, шепот в моей голове пытался напоминать мне о предопределённости её смерти. Я заглушал его криком, безмолвно крича ему всякую ерунду, непристойности, бессмысленные обвинения. А иногда я принимался тихо петь или мурлыкать колыбельную, и если Энджела шевелилась под моё пение, я считал это знаком победы, верным доказательством того, что злой голос лжёт.
Но в то же время, в определенном смысле я не обманывал себя ни на минуту. Я знал, что она умрет, когда придёт время, как сто тысяч других умерли до неё. И я знал, что единственным способом мириться с этим было ожидать ее смерти, делая вид, что это никогда не произойдёт, и лечить ее так же, как настоящего, человеческого ребенка, в то же время сознавая, что она не более, чем очаровательное домашнее животное. Обезьяна, щенок, золотая рыбка.
* * *
Вы когда-нибудь делали что-нибудь такое неправильное, что это утащило бы всю вашу жизнь в душное черное болото в мрачной стране ночных кошмаров? Вы когда-нибудь делали выбор настолько глупый, что он отменял одним махом всё хорошее, что вы когда-либо сделали, делал недействительными все счастливые воспоминания, превращал всё, что в мире было красивым, в уродство, а последние следы самоуважения в уверенность, что вам лучше бы никогда не родиться?
Я делал.
Я купил дешевую копию комплекта Милашка.
Надо было купить кота. Котов в нашем доме держать запрещено, но, всё равно, надо было купить. Я знал тех, у кого есть коты, я люблю котов. Коты — сильные личности. Кот мог бы быть компаньоном, которому я дарил бы привязанность и внимание, не потакая своей одержимости: если бы я попытался одеть кота в детское платьице и покормить из бутылочки, он расцарапал бы меня в клочья, а потом заставил бы съёжиться моё чувство собственного достоинства своим презрительным, уничижительным взглядом.
Как-то раз я купил Энджеле новые бусы, сделанные наподобие счётов из десяти ярких разноцветных шариков, чтобы подвесить над ней в её кроватке. Она смеялась и хлопала в ладошки, когда я всё установил, её глаза сверкали озорством и восторгом.
Озорством и восторгом?
Я вспомнил, что читал где-то, что улыбку у совсем маленьких детей вызывает ни что иное, как запах, и вспомнил своё раздражение; не самим фактом, а автором, которому обязан за его самодовольное распространение такой нудной истины. И я подумал, что эта за волшебная вещь называется человечностью вообще? Может это свойство, по крайней мере наполовину, мы сами приписываем тому, что наблюдаем?
Озорство? У тебя? Никогда! Я наклонился и поцеловал ее.
Она захлопала в ладоши и сказала, очень ясно: "Папа!"
* * *
Все врачи, с которыми я встречался, были полны сочувствия, но ничего не могли поделать. Бомба замедленного действия у неё внутри — это слишком значительная её часть. Эту функцию набор прекрасно выполнил.
Она день ото дня становилась умнее, постоянно подхватывая новые слова. Что же мне было делать?
(a) Не обращать на неё внимания?
(б) Не кормить?
(в) Уронить её? Или
(г) ни один из вышеперечисленных вариантов?
Ладно, я немного не в себе, но ведь ещё не совсем ненормальный: я ещё немного вижу разницу между взломом её генов и нападением на живое, дышащее тело. Да, если я сконцентрируюсь изо всех сил, клянусь, я увижу разницу.
На самом деле, я думаю, что я справляюсь на удивление хорошо: Я никогда не показываю слабость перед Энджелой. Я прячу всю свою тоску, пока она не засыпает.
Аварии случаются. Никто не идеален. Ее смерть будет быстрой и безболезненной. Дети умирают во всем мире все время. Видите? Есть много ответов, много звуков я могу издать моими губами, пока я жду проходит желание убить нас обоих, прямо сейчас; чисто эгоистичное желание закончить свое собственное страдание. Я не буду делать это. Врачи и все их тесты все еще могут быть неправильным. Еще может быть чудо, которое может спасти ее. Я должен продолжать жить, не смея надеяться. И если она умрет, то я последую за ней.
Есть один вопрос, ответ на который я никогда не получу. Он преследует меня бесконечно и ужасает меня больше, чем мои чернейшие мысли о смерти: если бы она никогда не сказала ни слова, я бы действительно обманывал себя, полагая, что ее смерть была бы менее трагичной?
Перевод с английского: любительский.
ВО ТЬМУ Рассказ
Greg Egan. Into Darkness. 1992
Если принять авторский допуск, то, по словам близкого журналу ученого-физика, теоретически все это безумие возможно.
Звук зуммера с каждой секундой становится громче и пронзительнее, и, соскакивая с кровати, я знал, что пробудился меньше чем за секунду. Готов поклясться, сначала он мне приснился — я спал и слышал звук задолго до того, как он возник в реальности. Такое случалось несколько раз. Может быть, это просто игры сознания, может быть, сны создаются, только когда пытаешься их вспомнить. А может, он мне снится каждую ночь, каждое мгновение сна, на всякий случай.
Свет над зуммером был красным. Не учебная.
Оделся я на бегу, устремляясь через комнату к кнопке подтверждения. Едва зуммер заткнулся, стало слышно приближающуюся сирену. Я долго возился, зашнуровывая ботинки, подхватил пристроенный возле кровати ранец и включил питание. Ранец замигал диодами, проходя процедуры самодиагностики.
Я вышел на обочину. Патрульная машина шумно затормозила, открылась задняя пассажирская дверца. Я знал водителя, Анжело, а вот второго полицейского раньше не видел. Пока мы набирали скорость, на терминале машины в обманчивом инфракрасном изображении появился логотип Воронки — непроницаемо черный круг посреди узора из разноцветных фигурок. Через мгновение его сменила карта местности — один из новеньких микрорайонов на северной окраине, сплошь тупики да дома кольцами, с отмеченным центром и границей Воронки. Пунктирная линия показывала, где должно быть Ядро. Оптимальные маршруты не были обозначены: слишком сильно это сбивает с толку. Я уставился на карту, пытаясь ее запомнить. Не то чтобы у меня не будет к ней доступа там, внутри, но если просто знаешь, экономишь уйму времени. Когда я закрыл глаза, чтобы понять, преуспел ли, запомнившийся узор расположения домов казался ничуть не лучше лабиринта из книжки с ребусами.
Мы выскочили на автостраду, и Анжело дал полный газ. Он хороший водитель, но иногда я задумываюсь, не самая ли это рискованная часть всего предприятия? Полицейский, которого я не знал, похоже, так не считал. Он обернулся ко мне:
— Я тебе вот что скажу. Я уважаю то, что вы делаете, но вы, должно быть, чертовы психи. Я бы внутрь этой штуки не полез и за миллион долларов.
— А сколько нобелевка? Больше миллиона? — ухмыльнулся в зеркале заднего вида Анжело.
— Сомневаюсь, — фыркнул я. — Не думаю, что Нобелевскую премию дадут за бег с препятствиями на восемьсот метров.
Средства массовой информации, похоже, решили выставить меня классным экспертом, не знаю почему. Может, из-за того, что я однажды в интервью употребил термин «радиально анизотропный». Я, конечно, провел один из первых научных «прогрузов», но такое мог сделать любой бегун. Сегодня это обычное явление. На самом деле, по международному соглашению никому, имеющему даже микроскопический шанс внести вклад в теорию Воронки, не позволено рисковать жизнью и лезть внутрь. Если уж я чем-то и отличаюсь от прочих, так это недостатком подготовки: большинство добровольцев имеют за плечами опыт работы хотя бы в обыкновенной службе спасения.
Я переключил часы в режим секундомера и синхронизировал их с показаниями терминала, потом проделал то же самое с таймером ранца. Шесть минут двенадцать секунд. Проявления Воронки подчиняются точно такой же статистике, как и радиоактивная нестабильность ядра атома элемента с периодом полураспада восемнадцать минут. Семьдесят девять процентов существуют шесть минут или дольше. Чтобы получить вероятность для любого конкретного времени, нужно умножить 0,962 на себя столько раз, сколько прошло минут, и вы не поверите, как быстро это число способно уменьшаться. Я заучил вероятности вплоть до одного часа (десять процентов), что, возможно, было разумно, а может, и нет. Вопреки тому, что подсказывает чутье, Воронка по прошествии времени не становится опаснее, «нестабильнее», равно как и произвольное отдельное радиоактивное ядро. В любой данный момент она может спокойненько задержаться на лишних восемнадцать минут, если, конечно, еще не исчезла. Ровно десять процентов проявлений длятся час или больше, половина Воронок все еще бывают на месте восемнадцать минут спустя — и с каждой минутой опасность не увеличивается.
Прежде чем задаться вопросом, какие сейчас ставки, бегун внутри Воронки должен оставаться живым. И тогда кривая вероятности заново начинается с этого момента. Прошлое не может причинить вреда. Шанс остаться в живых за прошедшие икс минут равен ста процентам, если тебе это уже удалось. Когда неизвестное будущее становится неизменяемым прошлым, риск так или иначе сразу превращается в определенность.
Верит ли во все это кто-нибудь из нас, вопрос другой. Нельзя избавиться от внутреннего ощущения, что время уходит и шансов остается все меньше. Когда материализуется Воронка, каждый начинает следить за временем, как бы «теоретически необоснованно» это ни выглядело. Правда в том, что все эти рассуждения в итоге ни на что не влияют. Ты все равно делаешь, что можешь, и так быстро, как можешь.
Два часа ночи, автострада пустует, и все же для меня стало неожиданностью, что мы так шустро проскрежетали по съезду. Мой желудок болезненно свело. Хотел бы я чувствовать, что готов… но этого мне никогда не удавалось. Моя мечта — иметь вдоволь времени, чтобы настроиться, хотя я понятия не имею, к какому душевному состоянию стремлюсь, не говоря уже о том, как его достичь. Какая-то сумасшедшая часть меня всегда надеется на отсрочку. Если я действительно рассчитываю, что Воронка исчезнет, прежде чем я до нее доберусь, то мне здесь вообще нечего делать.
Координаторы повторяют нам снова и снова: «Вы можете вернуться в любой момент. Никто о вас плохо не подумает». Это, конечно, правда (до того момента, когда возвращение становится физически невозможным), но я обойдусь без подобной свободы. Отступить можно, но если я принял вызов, то не хочу тратить силы на проигрывание вариантов, не хочу бесконечно подтверждать свой выбор. Я взвинтил себя так, что почти поверил: я не смог бы примириться с собой, если бы отступил, в то же время понимая, что другие смогли бы. И это немного помогает.
Я не выискиваю тень на фоне неба, знаю наверняка: мы уже близко. Во всех домах свет, во двориках собрались семьи. Многие машут руками, приветствуя нас, когда мы проезжаем мимо — это зрелище меня всегда угнетало. Когда группа подростков, распивающих на углу улицы пиво, стала выкрикивать оскорбления и неприлично жестикулировать, я невольно почувствовал какое-то извращенное воодушевление. «Твари безмозглые», — пробурчал не знакомый мне полицейский. Я счел за лучшее промолчать.
Мы повернули за угол, и высоко справа я увидел тройку вертолетов, поднимающих на тросах огромный проекционный экран. Неожиданно край экрана потемнел, и по этой тоненькой дуге мой взгляд восстановил наползающий объект во всей его головокружительной завершенности.
Снаружи, днем Воронка представляет собой внушительное зрелище: отхвативший изрядный кусок неба гигантский черный купол, абсолютно тусклый. Ночью, однако, все по-другому. Контур, заполненный бархатной чернотой, рядом с которой даже самая темная ночь кажется серой, по-прежнему ни с чем не спутаешь. Но нет впечатления твердости — только ощущение пустоты иного рода.
Воронка появляется уже почти десять лет. Всегда в виде совершенной сферы радиусом чуть больше километра, обычно с центром, расположенным вблизи уровня земли. Известно, что в редких случаях она возникала на море и немного чаще — на необитаемой земле. Но подавляющее большинство ее проявлений приходится на населенные области.
Самая популярная на сегодняшний день гипотеза следующая: цивилизация будущего попыталась создать червоточину, которая позволила бы им исследовать прошлое, перенося образцы древней жизни в будущее для изучения. Они переборщили. Оба конца червоточины отлепились. Штуковина сжалась и деформировалась от (предположительно) чего-то вроде межвременного туннеля, соединяющего геологические эпохи, до воротец, которые теперь ведут сквозь меньший отрезок времени, чем потребовалось бы, чтобы пересечь со скоростью света атомное ядро. Один конец — Воронка, радиусом километр, другой — раз в пять меньше, пространственно концентрический с первым, но расположенный на почти неизмеримо малый промежуток времени дальше в будущем. Мы называем внутреннюю сферу, место назначения червоточины, которое как будто бы расположено внутри нее, а на самом деле нет — Ядром.
Вопрос, почему этот сморщенный ошметок сломавшейся темпоральной техники отвалился в нашем времени, остается открытым. Может, мы просто оказались на полпути между начальной и конечной точками, а эта штука сжалась симметрично. Чистое невезение. Проблема в том, что она еще отнюдь не успокоилась. Она материализуется где-нибудь на планете, несколько минут остается на месте, потом ослабляет хватку и исчезает, чтобы долю секунды спустя появиться на новом месте.
Анализ данных не принес сколько-нибудь заметного результата. И спустя десять лет не родился метод прогнозирования точек появления. Однако у Воронки, должно быть, сохранились какие-то остатки навигационной системы, иначе почему бы червоточина цеплялась за земную поверхность (явно отдавая предпочтение обитаемой суше), вместо того чтобы по случайной траектории уйти в межпланетное пространство? Похоже, какой-то исполнительный, но выживший из ума компьютер отважно пытается привязать Воронку к области, которая отвечает запросам его ученых хозяев. Палеозойскую жизнь обнаружить не удается, так сгодятся и города двадцать первого века, коли уж все равно больше ничего нет. И каждый раз, когда не удается установить постоянное соединение, соскользнув в гиперпространство, он с бесконечной самоотверженностью и безграничной тупостью повторяет попытку.
Представляют интерес плохие новости. Внутри червоточины время связано с одним пространственным измерением, и то ли в силу своеобразия конструкции, то ли по физической необходимости любое перемещение, эквивалентное путешествию из будущего в прошлое, запрещено. В переводе на язык геометрических особенностей червоточины это означает, что, когда вокруг тебя материализуется Воронка, никакое движение в сторону от центра невозможно. Есть неопределенное количество времени — может быть, восемнадцать минут, может, больше или меньше, — чтобы в этих причудливых условиях найти дорогу к безопасности, к Ядру. Более того, свет подвержен такому же воздействию: он распространяется только внутрь. Все, что находится ближе тебя к центру, лежит в невидимом будущем. Ты бежишь во тьму.
Я слышал, как люди смеялись над тем, что это в общем-то непросто. Я не такой садист, чтобы пожелать им узнать правду на собственной шкуре.
Вообще-то движение вовне исключено не во всех случаях. Иначе любой, кого поймала червоточина, умирал бы на месте. Сердце должно гнать кровь, легкие — вдыхать и выдыхать, нервные импульсы — распространяться во всех направлениях. Каждая живая клетка зависит от циркуляции химических веществ, и я даже представить не могу, что творилось бы на молекулярном уровне, если бы электронные облака могли колебаться только в одном направлении.
Есть лазейка. Так как всем восьмистам метрам червоточины соответствует крохотный период времени, то размеру человеческого тела соответствует еще более малый промежуток, достаточно короткий, чтобы в игру вступили квантовые эффекты. Квантовая неопределенность допускает небольшие локализованные нарушения ограничений классического закона.
Таким образом, вместо мгновенной смерти происходит повышение кровяного давления, сердце бьется чаще, дышать становится труднее, мысли путаются. Ферменты, гормоны и другие биологически активные вещества слегка меняются, и оттого менее эффективно выполняют свою задачу, что в какой-то степени влияет на все биохимические процессы. Например, гемоглобин легче отдает кислород. Вода уходит из тела, потому что броуновское движение вдруг становится не столь хаотичным, и это ведет к постепенному обезвоживанию.
Люди очень слабого здоровья в такой ситуации могут умереть. Других просто тошнит, они слабеют, теряются, и все это на фоне неизбежных шока и паники. Они принимают неверные решения. Попадают в ловушки.
Короче говоря, при каждом своем появлении Воронка уносит несколько сотен жизней. Бегуны могут спасти десять или двадцать человек — признаю, успех не бог весть какой. Но до тех пор, пока какой-нибудь гений не придумал, как с наименьшими потерями избавиться от этой червоточины, это все же лучше, чем ничего.
Когда мы подъехали к «Южному оперативному центру» — паре фургонов, напичканных электроникой и припаркованных на чьей-то лужайке перед домом, — экран парил над нами. Появился план незнакомой части города, изображение стабильное и совершенно четкое, хотя оно проецировалось с четвертого вертолета, а вся четверка плясала на сильном ветру, дующем внутрь. Люди в Воронке, конечно, видят происходящее снаружи, и данную карту, и остальные, и прочие вспомогательные указатели, — это спасет десятки жизней. Теоретически, довольно просто пройти по улице прямо к Ядру. В конце концов, нет направления, которое проще найти, нет пути, по которому легче двигаться. Неприятность в том, что прямая дорога к центру, скорее всего, приведет к препятствию, а ситуация, когда нет возможности вернуться по своим следам, попросту может убить.
Поэтому карта пестрит стрелками, показывающими оптимальные пути к Ядру (при условии, что на дорогах безопаснее). Другие два вертолета, зависшие над Воронкой, заняты еще более полезным делом: при помощи управляемых компьютером высокоскоростных красящих пушек и лазерно-кольцевой инерциальной системы наведения, постоянно сообщающей попавшим в болтанку компьютерам их точное положение и ориентацию, они рисуют флуоресцентно-отражающей краской такие же стрелки на невидимых улицах внизу. Ты не видишь стрелок впереди себя, но можешь оглядываться на уже пройденные. Это помогает.
Возле фургонов собралась небольшая толпа координаторов и пара бегунов. Подобная картина всегда казалась мне жалкой: этакое короткое, дешевое и доморощенное спортивное мероприятие, несмотря на воздушное движение… Когда я выскочил из машины, Анжело закричал: «Ногу сломаешь!». Я отмахнулся, не оборачиваясь. Громкоговорители выстреливали стандартные рекомендации поведения в Воронке, на дюжине языков, по очереди. Краем глаза я заметил: прибыла съемочная группа телевидения. Я бросил взгляд на часы — девять минут. Невольно подумалось: «Семьдесят один процент», хотя Воронка, несомненно, на сто процентов еще была здесь. Кто-то хлопнул меня по плечу. Элейн. Она улыбнулась, сказала: «Джон, увидимся в Ядре», — и вбежала в стену тьмы, прежде чем я успел ответить.
Долорес раздавала задания на чипах памяти. Она написала большую часть программ, используемых бегунами по всему миру, но потом посвятила жизнь созданию компьютерных игр. Она даже написала игру, моделирующую Воронку, но продажи не особенно впечатляли, рецензенты сочли ее безвкусицей: «Что дальше? Поиграем в Авиакатастрофу?». Наверное, они считают, что в авиасимуляторы должна быть заложена неизменно тихая погода. Тем временем телепроповедники продают молитвы, отводящие червоточину: «Чтобы получить мгновенную защиту, просто вставьте вашу кредитную карту в слот «Магазина на диване».
Что ты для меня припасла?
Трех младенцев.
И все?
Ты поздно пришел, получай крохи.
Я вставил картридж в свой ранец. На панели дисплея появился сектор улиц, обозначенный тремя яркими точками. Я закинул ранец на плечи и поправил дисплей на подвижном шарнире так, чтобы при случае на него можно было взглянуть. Особым образом изготовленную электронику можно заставить надежно работать внутри червоточины.
Еще нет десяти минут, пока нет. Я схватил со стола за одним из фургонов чашку воды. Предлагалась также разведенная смесь углеводов, предположительно оптимизированная для нужд нашего метаболизма; я это как-то раз попробовал и сильно пожалел. Мое брюхо не было заинтересовано в поглощении чего-либо, оптимизированного или нет. Кофе тоже имелся, но именно сейчас я в последнюю очередь нуждался в возбуждающем средстве. Глотая воду, я услышал свое имя и непроизвольно вслушался в речь телерепортера:
«…Джон Нэйтли, преподаватель средней школы и при этом почти герой, прибыл на свой одиннадцатый вызов в качестве бегуна-добровольца. Если он сегодня уцелеет, то установит новый национальный рекорд. Но, конечно, его шансы пройти через Воронку уменьшаются с каждым вызовом, и на данный момент…»
Придурок несет чушь: шансы не уменьшаются с каждым вызовом, человек бывалый не подвергается дополнительному риску. Но не время наставлять его на путь истинный. Я несколько секунд махал руками в вялой попытке разогреться — без особой надобности: все мышцы моего тела были напряжены и не собирались расслабляться следующие восемьсот метров, что бы я ни делал. Я попытался прояснить голову и сосредоточиться на пробеге, чем быстрее пройдешь Воронку, тем меньше потрясение. И прежде чем сумел впервые за сегодня спросить себя — а правда, какого хрена я тут делаю? — оставил позади изотропную Вселенную, так что вопрос перешел в разряд чисто умозрительных.
Темнота не проглатывает тебя. Это, наверное, самое странное. Ты видел, как она проглатывает других бегунов, почему же она не проглатывает тебя? Вместо этого она расступается при каждом твоем шаге. Квантовая неопределенность вызывает постепенное затемнение, отодвигая границы видимости примерно на шаг. Днем это зрелище абсолютно сюрреалистичное, известны случаи, когда люди никак не могли привыкнуть и впадали в истерику при виде отступающей пустоты. Ночью же это выглядит просто неправдоподобно, будто охотишься за разумным туманом.
Сначала все идет даже слишком легко, воспоминания о боли и усталости кажутся смехотворными. Благодаря частым тренировкам в специальных сжимающих ремнях картина сопротивления при дыхании почти знакома. Бегуны когда-то принимали специальные препараты для снижения кровяного давления, но при достаточной тренировке систему саморегуляции организма можно сделать довольно гибкой и постараться своими силами справиться с давлением. Странное тянущее ощущение в ногах при каждом шаге, возможно, свело бы меня с ума, если бы я не понимал (в общих чертах) его причин: движение внутрь затруднено, когда тянешь, а не толкаешь, ведь информация идет изнутри к периферии. Тащи я за собой десятиметровую веревку, я бы и шагу не смог ступить. Волоча веревку, я бы передавал информацию о своем местоположении в точку, ближайшую к наружной стороне. Это запрещено, и только квантовая неопределенность позволяет мне вообще переставлять ноги.
Улица осторожно поворачивала вправо, постепенно теряя радиальную направленность, а удобной возможности свернуть все не представлялось. Я держался середины дороги, двойной белой линии, когда граница между прошлым и будущим качнулась влево. Поверхность дороги всегда кажется идущей под уклон к темноте, но это просто очередной эффект червоточины. Нарушение теплового движения частиц, которое вызывают дующий внутрь ветер и медленное обезвоживание, порождает силу — или псевдосилу, — действующую и на твердые тела, отклоняя естественную вертикаль.
«…мне, пожалуйста!» — мужской голос, отчаянный и изумленный. Почти негодующий, как если бы кричавший думал, что я все это время слышал его, но прикидывался глухим по злобе или из равнодушия. Я обернулся на бегу — я выучился делать это так, что голова почти не кружится. Все казалось нормальным, вот только фонари не горели, и основным источником света были прожектора вертолетов и гигантская карта в небе. Крик доносился из павильона автобусной остановки (конструкции из противоударного пластика и армированного стекла) по меньшей мере метрах в пяти позади меня. С таким же успехом павильон мог стоять на Марсе. Проволочная сетка покрывала стекло, я различал за ним только смутный силуэт. «Помогите!»
К счастью, для этого человека я уже исчез во тьме. Мне не надо было придумывать уместный в этих обстоятельствах жест. Я отвернулся и прибавил ходу. Я не привык к смерти незнакомых людей, но уже притерпелся к собственной беспомощности.
За десять лет явлений Воронки возник международный стандарт: обозначать зону потенциальной угрозы в общедоступных местах особыми символами. Как и все остальные меры, это помогало… слегка. Есть и стандарты, призванные окончательно устранить опасность: исключить углы, где могут оказаться заперты люди. Но это будет стоить миллиарды и займет десятилетия, а истинной проблемы — помещений — даже не коснется. Я видел демонстрационные административные здания и дома без «ловушек», с дверями или занавешенными дверными проемами в каждом углу каждой комнаты, но этот способ распространения не получил. Мой собственный дом далек от идеала: узнав расценки на перестройку, я решил, что дешевле держать по кувалде у каждой стены.
Я свернул влево как раз вовремя и увидел цепочку светящихся стрелок, с шипением занимающих свое место на дороге у меня за спиной.
Я уже почти видел первый пункт своего назначения. Нажав кнопку на ранце, я стал изучать подходы, когда дисплей переключился на план нужного дома. Как только становится известно местоположение Воронки, программное обеспечение Долорес начинает рыскать в базах данных, составляя список мест, где есть реальная возможность помочь. Наша информация никогда не бывает полной, а временами вообще неверна. Статистические данные зачастую давно устарели, планы зданий могут оказаться неточными, перепутанными или просто отсутствовать. И все же это лучше, чем вслепую соваться в случайные дома.
За два дома до цели я сбавил скорость почти до шага, чтобы дать себе время лучше приспособиться к последствиям. Бег внутрь уменьшает составляющую циклических процессов в организме, направленную вовне относительно Воронки. Всегда кажется, что замедлять бег не стоит. Мне часто снится такой сон: я бегу по каньону не шире моих плеч, и стены расступаются, только если я передвигаюсь достаточно быстро. Вот как мое тело ощущает замедление.
Улица здесь отклонялась от радиуса почти на тридцать градусов. Я пересек лужайку перед соседним домом, потом перешагнул через невысокую, до колен, кирпичную стену. С этого угла открываются неожиданные вещи: большую часть того, что скрыто, так легко восстановить, что скрытое представляется почти видимым — для мысленного взора. Слева появился угол нужного здания. Я определил свое положение относительно него и направился прямо к боковому окну. Вход через парадную дверь стоил бы мне доступа почти к половине помещения, в том числе и к той комнате, которую «Предсказатель использования комнат» Долорес ошибочно назвал наиболее пригодной для детской. Информацию о назначении комнат можно передавать непосредственно бегунам, но мало кто дает себе такой труд.
Ломиком разбив стекло, я открыл окно и влез внутрь. Оставил на подоконнике маленький электрический фонарь — брать его с собой не имело смысла — и медленно прошел в комнату. Меня уже тошнило, голова кружилась, но я заставил себя сосредоточиться. Один лишний шаг, и спастись будет в десять раз сложнее. Два шага — и уже невозможно.
Когда показался туалетный столик, загроможденный игрушками, присыпкой, детским шампунем и другими мелочами, часть которых свалилась на пол, стало ясно, что я попал в нужную комнату. Потом слева под неожиданным углом появился угол детской кроватки. Она, наверное, сначала стояла вплотную к стене у входа, но затем почему-то оказалась отодвинутой.
Я осторожно подобрался к ней, затем продвинулся еще на дюйм вперед, пока не стал виден холмик под одеялом. Ненавижу этот миг, но чем больше медлишь, тем сложней это дается. Я бочком подошел и поднял ребенка вместе с одеялом. Пинком откатил кроватку и двинулся вперед, постепенно подводя руки к груди, пока не опустил ребенка в сумку «кенгуру». У взрослого может хватить сил, чтобы немного продвинуть маленького ребенка наружу.
Ребенок не шевелился, он был без сознания, но дышал. Меня пробрала короткая дрожь — своего рода сокращенная эмоциональная разрядка, — затем я двинулся дальше. Взглянул на дисплей, чтобы перепроверить путь извне, и наконец-то позволил себе вспомнить о времени. Тринадцать минут. Шестьдесят один процент. Что более существенно, до Ядра оставалось две-три минуты — под горку, не останавливаясь. Выполнить одно задание — значит отказаться от остальных. Выбора нет: ребенка нельзя таскать с собой по домам, его даже нельзя положить где-нибудь, чтобы после вернуться за ним.
Когда я вышел сквозь парадную дверь, от облегчения у меня кружилась голова. Или от того, что восстановился приток крови к мозгу. Пересекая лужайку, я набрал скорость и лишь краем глаза заметил женщину, кричавшую: «Подождите! Стойте!».
Я притормозил, и она поравнялась со мной. Я положил ей руку на плечо и, слегка подтолкнув вперед, сказал:
— Продолжайте двигаться как можно быстрее. Захотите говорить, зайдите мне за спину. Я поступлю так же. Хорошо?
Я обогнал ее. Она сказала:
— У вас моя дочь. С ней все в порядке? Умоляю, скажите… Она жива?
— С ней все нормально. Успокойтесь. Сейчас мы отнесем ее в Ядро, хорошо?
— Я хочу ее подержать. Дайте мне.
— Подождите, пока мы не окажемся в безопасности.
— Я сама отнесу ее.
Черт! Я покосился на женщину. Ее лицо блестело от пота и слез. Одну руку покрывали синяки и пятна.
— Я действительно считаю, что будет лучше оставить все, как есть.
— Какое вы имеете право? Это моя дочь! Отдайте ее мне!
Женщина негодовала. Ее можно было понять: она слишком много пережила. Я даже не могу себе представить, каково это: оставаться в доме, отчаянно надеясь на чудо, в то время как все соседи бегут мимо, а побочные эффекты делают тебя все слабее и слабее. Как ни бессмысленно, ни глупо было ее мужество, я не мог им не восхищаться.
Мне повезло. Бывшая жена и наши дочь и сын живут на другом конце города. У меня нет друзей, живущих поблизости. Мой эмоциональный профиль и география знакомств тщательно подобраны, мне не надо переживать за кого-то, кого я, возможно, не сумею спасти.
Что же делать? Убежать от нее, пусть гонится за мной с криками? Может, и стоит. Но если я отдам ей ребенка, то смогу проверить еще один дом.
— Вы знаете, как обращаться с девочкой? Ни в коем случае не пытайтесь отодвинуть ее от темноты.
— Я знаю. Читала все эти статьи: как и что полагается делать.
— Хорошо. — Я, должно быть, свихнулся.
Мы перешли на шаг, и я передал ребенка матери. Я понял почти в последний миг, что мы достигли поворота ко второму дому. Когда женщина исчезла в темноте, я закричал ей вслед: «Беги! По стрелкам, быстро!».
Я проверил время. Пошла шестнадцатая минута. Хотя я все еще жив, а значит, шансы, что Воронка продержится еще восемнадцать минут, как всегда, пятьдесят на пятьдесят. Конечно, я в любую секунду могу умереть, но это имело ровно такую же вероятность, как в тот момент, когда я только зашел сюда. Сейчас я не глупее, чем тогда. Это чего-нибудь да стоит.
Второй дом пустовал — легко понять почему. То, что компьютер полагал детской, на самом деле оказалось кабинетом, а спальня родителей располагалась ближе к внешней части. Открытые окна ясно показывали, какой путь избрали жильцы.
Странное чувство охватило меня, когда я оставил дом позади. Внутренний ветер, казалось, дул сильнее обычного, дорога поворачивала прямо во тьму, а меня затопило необъяснимое спокойствие. Я бежал изо всех сил, но боязнь внезапной смерти пропала. Мои легкие, мои мышцы испытывали прежние трудности, но я казался себе странным образом отделенным от них. Осознавая боль и напряжение, я оставался непричастным.
По правде говоря, я точно знаю, зачем я здесь. Снаружи я бы никогда в этом не признался: слишком уж диковинно, слишком странно это звучит. Разумеется, я рад спасать жизни — возможно, в этом тоже есть зерно истины. Без сомнения, я жажду славы героя. Настоящая же причина чересчур необычна, чтобы отнести это на счет самоотверженности или тщеславия.
Воронка делает осязаемой главную часть бытия. Нельзя видеть будущее. Нельзя изменить прошлое. Вся жизнь состоит из бега в темноту. Вот поэтому я здесь.
Мое тело не то чтобы онемело, но стало каким-то обособленным — приплясывающая и дергающаяся заводная кукла. Я отвлекся от этих ощущений и сверился с картой — как раз вовремя. Мне пора было круто повернуть направо, и это вывело меня из состояния сомнамбулы. От зрелища раздвоенного мира заболела голова, поэтому я уставился под ноги, пытаясь вспомнить: застой крови в левом полушарии должен сделать меня более рациональным или менее?
Третий дом оказался в промежуточном положении. Спальня родителей несколько сдвинута вовне относительно детской, но дверной проем дает доступ только к половине комнаты. Я влез через окно, которым не смогли бы воспользоваться родители.
Ребенок был мертв. В глаза мне сразу бросилась кровь. Неожиданно я почувствовал страшную усталость. В двери виднелась щель, и я понял, что, должно быть, произошло. Мать или отец протиснулись внутрь и обнаружили, что могут дотянуться до ребенка — взять за руку, но не больше. Сопротивление не позволяет тащить внутрь, это сбивает людей с толку. Они этого не ждут, а когда замечают, то начинают бороться. Пытаясь вырвать самое дорогое из лап опасности, будешь тянуть изо всех сил.
Мне нетрудно выйти через дверь, но это чуть сложнее для человека, который этой дорогой пришел, особенно для отчаявшегося. Я обратил лицо в темноту внутреннего угла комнаты и крикнул: «Пригнитесь как можно ниже!». Потом показал как. Я выдернул из ранца пистолет с разрывными зарядами и высоко прицелился. В обычном пространстве я бы от отдачи полетел кувырком, а здесь почувствовал просто сильный удар.
Я шагнул вперед, лишая себя возможности воспользоваться дверью. Не было никаких признаков того, что я мгновением раньше пробил метровую дыру в стене. И правда, вся пыль и осколки — только с той стороны. Наконец я добрался до мужчины: он стоял в углу на коленях, обхватив руками голову. На миг мне почудилось, что он жив и принял такое положение, чтобы защититься от взрыва. Ни дыхания, ни пульса. Вероятно, переломанные ребра — проверять не хотелось. Одни люди могут продержаться час, стиснутые между каменными стенами и невидимой третьей, безжалостно зажимающей их в углу, если догадываются немного отступить. Другие исправно делают худшее: забиваются в глубь своей тюрьмы, подчиняясь некоему инстинкту, который в других условиях наверняка небесполезен.
А может, этот мужчина вовсе не был жертвой паники. Может, он просто хотел, чтобы все побыстрей закончилось.
Я пролез сквозь дыру в стене. Шатаясь, прошел через кухню. Чертов план врал, врал, врал! Двери, на которую я рассчитывал, не существовало. Я разбил кухонное окно — и порезал руку, выбираясь наружу.
Я отказывался смотреть на карту. Мне не хотелось знать время. Теперь, когда передо мной маячила единственная цель — спастись самому, — все потеряло смысл. Я смотрел в землю, на пробегающие волшебные стрелки, стараясь не считать их.
Заметив гниющий на дороге брошенный гамбургер, я сразу понял: что-то не так. Здравый смысл обывателя подсказывал мне, что нужно повернуть обратно, но я еще не настолько глуп. Горло и нос защипало, словно от кислоты. Когда я смахнул слезы, случилось нечто невероятное.
Высоко во тьме впереди, слепя мои привыкшие к темноте глаза, возник сверкающий голубой свет. Я заслонил лицо, потом принялся вглядываться через щели между пальцами. Приспосабливаясь к яркому свету, я начал различать детали.
В воздухе, подобно перевернутому стеклянному органу, висел, купаясь в яркой плазме, пучок длинных, тонких, светящихся цилиндров. Их свет нимало не высвечивал дома и улицы внизу. Должно быть, галлюцинация. Я и раньше видел тени в темноте, но ничего столь потрясающего, ничего — так долго. Я побежал быстрее, надеясь, что видение выветрится из головы. Оно не исчезло и не дрогнуло. Только стало ближе.
Я замер, глядя на невероятный свет и не в силах подавить дрожь. Что если он не только у меня в голове? Есть лишь одно возможное объяснение. Какая-то часть скрытого механизма червоточины проявила себя. Идиот навигатор показывает мне свою никчемную сущность.
Пока один голос в моей голове вопил: «Нет!», а другой доказывал, что у меня не остается выбора и что такой случай может больше не представиться, я достал пушку с разрывными зарядами, прицелился и выстрелил. Как будто хлопушка в лапках козявки могла повредить мерцающее творение цивилизации, чьи ошибки заставляют нас съеживаться от страха.
Однако сооружение растрескалось и взорвалось — бесшумно. Свет сжался в тонкий ослепительный луч, полоснувший меня по глазам. Только повернув голову, я понял, что на самом деле свет уже исчез.
Я снова побежал. Испуганный, ликующий. Я понятия не имел, что сделал, но червоточина пока не изменилась. В темноте задержалось остаточное изображение, неотвязно маячившее передо мной. Могут галлюцинации давать остаточное изображение? Навигатор решил показаться, решил позволить мне уничтожить его?
Я обо что-то споткнулся и пошатнулся, но не упал. Обернулся и увидел человека, ползущего по дороге. Я резко остановился, пораженный столь обыденным зрелищем после своей трансцендентной встречи. Ноги у человека были ампутированы до бедер, он волокся по дороге практически на одних руках. Это было бы довольно тяжело и в обычном пространстве, а здесь усилия, наверное, убивали его.
Существовали специальные инвалидные коляски, которые функционировали в червоточине (колеса больше определенного размера прогибались и деформировались, если коляска останавливалась), и знай мы, что такая понадобится, прихватили бы ее с собой. Но они чересчур тяжелы для того, чтобы все бегуны брали с собой по штуке просто на всякий случай.
Человек поднял голову и прокричал: «Не останавливайся, придурок безмозглый!» — явно не сомневаясь, что кричит не в пустоту. Я смотрел на него и гадал, следует ли воспользоваться его советом. Он был силен: широкие кости и мощные мышцы под изрядным слоем жира. Сомневаюсь, что сумел бы его поднять, и уверен, что даже если сумел бы, то тащился бы вперед медленнее, чем он полз.
Вдруг меня осенило. Но и повезло тоже: взгляд наткнулся на дом, входная дверь которого, хотя и невидимая, определенно находилась в метре-двух по направлению внутрь от того места, где я стоял. Я сбил петли молотком со стамеской, вынул дверь из проема и вернулся на дорогу. Человек уже догнал меня. Я наклонился и похлопал его по плечу: «Не желаете на санках покататься?».
Я шагнул вперед во времени — и до меня донеслись обрывки ругательств, а перед глазами предстала крупным планом безрадостная картина: его окровавленные предплечья. Я бросил дверь на дорогу перед ним. Он полз; я подождал, пока он снова сможет меня слышать:
— Да или нет?
— Да, — пробормотал он.
Моя неуклюжая уловка сработала. Он сидел на двери, откинувшись на руки. Я бежал сзади и толкал, наклонившись и положив руки ему на плечи. Толкание — одно из действий, которым червоточина не препятствует, а внутренняя сила создает впечатление, что бежишь под горку. Временами дверь разгонялась так, что приходилось на пару секунд ее отпускать, чтобы не перевернулась.
Мне не надо было видеть карту. Я знал карту, я точно знал, где мы, знал, что до Ядра меньше сотни метров. Про себя я повторял, как заклинание: «Опасность не возрастает. Опасность не возрастает». А в душе знал, что придумка с «вероятностями» бессмысленна: червоточина читает мои мысли, ждет первого проблеска надежды, и тогда, сколько бы — пятьдесят, или десять, или два метра — ни отделяло меня от безопасности, она возьмет верх.
Какая-то часть моего «я» спокойно оценивала покрытое нами расстояние и считала: «Девяносто три, девяносто два, девяносто один…» Я принялся бормотать случайные числа, а когда это не помогло, начал считать произвольно: «Восемьдесят один, восемьдесят семь, восемьдесят шесть, восемьдесят пять, восемьдесят девять…»
Новая вселенная света, застоявшегося воздуха, шума — и людей, бессчетного количества людей — взорвалась вокруг меня. Я продолжал толкать человека на двери, пока кто-то не подбежал и осторожно не отстранил меня. Элейн. Она подвела меня к крыльцу; другой бегун подошел с аптечкой к моему окровавленному пассажиру. Группки людей стояли или сидели подле электрических фонарей, заполняя улицы и дворики, насколько хватало глаз. Я указал на них Элейн:
— Посмотри. Разве они не прекрасны?
— Джон? Ты в порядке? Отдышись. Все позади.
— О черт, — я взглянул на часы. — Двадцать одна минута. Сорок четыре процента, — я истерически рассмеялся. — Я боялся сорока четырех процентов?
Мое сердце работало раза в два быстрее, чем нужно. Я немного походил; головокружение стало отпускать. Потом плюхнулся на ступеньки возле Элейн.
Немного погодя я спросил:
— Снаружи еще кто-то есть?
— Нет.
— Отлично, — сказал я почти беззаботно. — Ну… а у тебя как?
Она пожала плечами:
— Нормально. Хорошенькая девчушка. Она где-то здесь, с родителями. Никаких сложностей, расположение удачное.
Она снова пожала плечами. В этом вся Элейн: удачное расположение или нет, для нее всегда «ничего особенного».
Я перечислил свои достижения, опустив видение. Нужно поговорить с докторами, узнать, какого рода галлюцинации возможны, до того как начну рассказывать, что стрелял наугад в сверкающий голубой орган из будущего.
Вообще-то, если я сделал что-то полезное, то узнаю об этом довольно скоро. Если Воронка начала дрейф с планеты, новость не заставит себя долго ждать. Понятия не имею, с какой скоростью будет происходить отделение, но следующее появление вряд ли произойдет на поверхности Земли, это уж точно. Глубоко под земной корой или на полпути в космос…
Я потряс головой. Преждевременные надежды бессмысленны, я ведь даже не уверен, было ли что-нибудь на самом деле.
— Что? — спросила Элейн.
— Так, ничего.
Я снова проверил время. Двадцать девять минут. Тридцать три процента. Я нетерпеливо посмотрел на улицу. Разумеется, для нас червоточина прозрачна, но граница четко обозначена тускнеющим освещением, ведь проникнуть наружу свет не способен. Хотя, когда Воронка переместится, высматривать тонкие оттенки света не понадобится. Пока червоточина на месте, она нарушает второй закон термодинамики (для начала, смещение теплового движения сильно уменьшает энтропию). Отбывая, она, мягко выражаясь, компенсирует это. Она действительно делает все занимаемое ею пространство однородным, на уровне до микрона. Скала в двухстах метрах под нами и атмосфера над нами уже довольно однородны, им это не важно, но все дома, все деревья, каждая травинка, все, что видно невооруженным глазом — все исчезнет. Не останется ничего, лишь концентрические полоски тонкой пыли, которую взвихрит отпущенный наконец на свободу плотно сжатый воздух Ядра.
Тридцать три минуты. Двадцать шесть процентов. Я оглядел утомленных людей, оставшихся в живых. Даже у тех, кто не потерял сейчас никого из семьи или друзей, чувства облегчения и благодарности за то, что они в безопасности, без сомнения, уже померкли. Они — мы — просто хотели, чтобы ожидание закончилось. Все связанное с течением времени, все связанное с неопределенной продолжительностью жизни червоточины — все утратило значение. Да, эта штука может отпустить нас в любой момент, но пока не отпускает, мы запросто можем проторчать здесь еще лишних восемнадцать минут.
Сорок минут. Двадцать один процент.
— Сегодня уши действительно полопаются, — сказал я.
Это плохо: изредка давление в Ядре возрастает настолько, что последующая декомпрессия вызывает кессонную болезнь. Но для этого должен пройти еще по меньшей мере час, и если нечто подобное станет действительно вероятным, с воздуха сбросят препараты, смягчающие эффект.
Пятьдесят минут. Пятнадцать процентов.
Все затихли, даже дети перестали плакать.
— Какой у тебя рекорд? — спросил я Элейн.
Она подняла глаза:
— Пятьдесят шесть минут. Ты там был. Четыре года назад.
— Угу. Я помню.
— Просто расслабься. Наберись терпения.
— Ты не чувствуешь себя немного глупо? Я вот о чем: если бы знал, то использовал бы это время.
Один час. Десять процентов. Элейн задремала, положив голову мне на плечо. Меня тоже стало клонить в сон, но беспокойные мысли не давали уснуть.
Я всегда полагал, что червоточина перемещается, потому что ее попытки закрепиться в конечном счете проваливаются. Но что если все обстоит с точностью до наоборот? Что если она перемещается, потому что ее попытки передвигаться успешны? Что если навигатор тщится повторить попытку как можно быстрее, но его увечное оборудование не может дать ничего лучше, чем пятидесяти процентная вероятность на каждые восемнадцать минут стараний?
Может быть, я положил конец этим стараниям. Может быть, я наконец успокоил Воронку.
В конце концов, давление может возрасти настолько, что само по себе станет смертельным. Для этого потребуется пять часов, и произойти это может в одном случае из ста тысяч, но так уже однажды было, и нет причин, по которым это не могло бы повториться. Что меня больше всего беспокоит: я не узнаю. Даже если увижу, как вокруг меня умирают люди, никогда не придет миг, когда я точно пойму, что это — последняя жертва.
Элейн пошевелилась, не открывая глаз:
— Все еще?
— Угу. — Я обнял ее одной рукой; она, похоже, не возражала.
— Что ж, не забудь меня разбудить, когда все закончится.
Перевел с английского: Олег КОЛЕСНИКОВ.
ПОДХОДЯЩАЯ ЛЮБОВЬ (др. название "Из-за любви") Рассказ
Greg Egan. Appropriate Love. 1991.
В результате несчастного случая муж Карлы, Крис, получил слишком серьезные повреждения тела. Слишком серьезные, чтобы продолжать свою жизнь в нем. Поэтому теперь для него вырастят новое клонированное тело, куда пересадят мозг Криса. Только беда заключается в том, что страховка Криса не предусматривает слишком долгое поддержание жизни искусственным путем. Но врачи и страховщики предлагают Карле самый оптимальный, дешевый, надежный, но крайне необычный вариант поддержания жизнеспособности мозга Криса…
— Ваш муж выживет. В этом нет никаких сомнений.
Я на мгновение закрыла глаза, и чуть не закричала от облегчения. В какой-то момент, во время последних тридцати девяти бессонных часов, неизвестность стала хуже страха, и мне почти удалось убедить себя, что если хирурги сказали, что ситуация была опасной, это значило, что надежды нет.
— Однако, ему понадобится новое тело. Я не жду, что вам захочется услышать другие подробности отчёта о его травмах, но повреждено было слишком много органов, слишком серьёзно для того, чтобы могли помочь отдельные трансплантации или восстановление.
Я кивнула. Мне начинал нравиться этот мистер Алленби, несмотря на возмущение, которое я чувствовала, когда он представился: по крайней мере, он смотрел мне прямо в глаза, и говорил ясно и чётко. Все остальные, говорившие со мной с тех пор, как я пришла в эту больницу, перестраховывались. Один специалист вручил мне распечатку аналитической экспертной травматологической системы со ста тридцатью двумя сценариями прогноза и их соответствующими вероятностями.
Новое тело. Это меня совсем не пугало. Это звучало так ясно, так просто. Отдельные пересадки органов означали бы, что Криса будут резать снова и снова, с риском осложнений, каждый раз причиняя повреждения, пусть и ради пользы. В первые несколько часов, часть меня цеплялась за абсурдную надежду, что всё это было ошибкой, что Крис невредимым вышел из этого крушения поезда, что здесь, на операционном столе — кто-то другой, вор, укравший его бумажник.
После того, как я заставила себя отбросить эти нелепые фантазии и принять правду, что он был ранен, изуродован, почти при смерти, перспектива нового тела, целого и невредимого, казалась мне удивительным облегчением.
Алленби продолжал:
— Ваш полис полностью это покрывает — технический персонал, суррогатные материалы, уход.
Я снова кивнула, надеясь, что он не будет настаивать на уточнении подробностей. Они вырастят клона Криса, поместив в утробу, так, чтобы предотвратить развитие у его мозга иных способностей, кроме поддержания жизни. Родившегося клона подвергнут ускоренному, но здоровому взрослению с помощью последовательности сложных биохимических процессов, имитирующих на субклеточном уровне процесс нормального взросления. Да, у меня всё ещё были опасения относительно аренды женского тела, относительно создания умственно-неполноценного ребёнка, но мы задумывались об этих проблемах, вступая в брак, и включили дорогие методики в наши страховые полисы. Теперь времени для сомнений не было.
— Обычно, новое тело бывает готово в течение примерно двух лет. В то же время, очевидно, что главное — сохранить мозг вашего мужа живым. В его нынешнем положении, он не сможет прийти в сознание, а значит, нет и убедительной причины пытаться поддерживать другие его органы.
Сначала это заставило меня содрогнуться, но потом я подумала — почему нет? Почему не освободить Криса от его тела, как он был освобождён при крушении поезда? Я видела последствия катастрофы по телевизору в зале ожидания: спасатели работали хирургически точно, разрезая металл яркими синими лазерами. Почему не завершить акт освобождения? Он ведь был своим мозгом, а не переломанными конечностями, раздробленными костями, разбитыми и истекающими кровью органами. Может, для него было бы лучше дожидаться восстановления здоровья внутри мозга, чем в глубоком беспробудном сне, с риском боли, без остатков тела, которое, в конце концов будет выброшено.
— Я должен напомнить вам, ваш полис указывает, что для поддержания жизни, пока выращивается новое тело, будет использован самый дешёвый вариант медицинских действий.
Я чуть было не начала спорить с ним, но потом вспомнила — это была единственная возможность втиснуть этот полис в наш бюджет. Базовая цена замены тела была так высока, что в излишествах нам пришлось пойти на компромисс. В то время Крис шутил: «Надеюсь, крионический способ хранения не разработают при нашей жизни. Мне трудно представить, как ты два года улыбаешься мне из морозилки».
— Вы говорите мне, что хотите сохранить живым только его мозг, и больше ничего, потому, что это самый дешёвый способ?
Алленби сочувственно нахмурился.
— Я знаю, неприятно думать о расходах в такое время. Но я подчёркиваю, что это предложение относится к медицинским допустимым действиям. Мы, конечно, не стали бы настаивать на чём-то небезопасном.
Я чуть не сказала сердито: «Вы не стали бы настаивать на любых моих действиях». Но, всё-таки, я так не сказала. У меня уже не было сил устраивать сцену, кроме того это выглядело бы пустой болтовнёй. В теории, решение было только моим. На практике, Глобальная страховая компания платила по счетам. Они не могли прямо навязывать способ лечения, но если у меня нет денег оплатить разницу, то, понятно, у меня нет иного выбора, кроме как согласиться на любые мероприятия, которые они готовы финансировать.
— Вы должны дать мне какое-то время, чтобы поговорить с врачами и всё обдумать, — сказала я.
— Да, конечно. Безусловно. Однако, я должен объяснить, что из всех возможных вариантов…
Я подняла руку, заставляя его умолкнуть.
— Пожалуйста. Разве нам нужно углубляться в это прямо сейчас? Мне нужно поговорить с врачами. Мне нужно немного поспать. Я знаю, в конце концов, мне придётся смириться со всем этими подробностями… разные фирмы жизнеобеспечения, услуги, которые они предлагают, техника… что угодно. Но это ведь может подождать двенадцать часов, да? Пожалуйста.
Я это сказала не только потому, что я ужасно устала, вероятно все еще пребывала в шоке и начинала подозревать, что меня подводят прямиком к готовому пакету решений, который Алленби уже рассчитал вплоть до последнего цента. Неподалёку стояла женщина в белом халате, украдкой поглядывавшая на нас каждые несколько секунд, как будто ждала конца разговора. Я её раньше не видела, но это не доказывает, что она не была из бригады врачей, занимавшихся Крисом; они уже присылали ко мне шесть разных врачей. Если у неё были какие-то новости, я хотела бы их услышать.
— Прошу прощения, вы могли бы уделить мне ещё несколько минут, мне действительно нужно кое-что объяснить, — сказал Алленби.
Он говорил извиняющимся, но твёрдым тоном. А я вообще не чувствовала в себе твёрдости. Я чувствовала себя так, будто меня ударили резиновым молотком. Я не была уверена, что смогу продолжать спорить, не теряя над собой контроля, во всяком случае, мне казалось, что дать ему высказаться будет самым быстрым способом от него избавиться. Если он завалил бы меня деталями, которые я не была готова воспринять, то я просто отключилась бы, и заставила его всё повторить позже.
— Продолжайте.
— Из всех возможных вариантов наименее дорогой вообще не требует применения поддерживающей жизнь аппаратуры. Существует техника поддержки жизни, называемая биологической, недавно усовершенствованная в Европе. На два года этот метод экономичнее других примерно в 20 раз. Более того, профиль риска при этом чрезвычайно благоприятен.
— Биологическая поддержка жизни? Я никогда даже не слышала об этом.
— Ну да, это весьма новый метод, и уверяю вас, это почти искусство.
— Да, но что это такое? В чём там суть?
— Мозг сохраняется в живом состоянии путём совместного использования источника крови.
Я вытаращила глаза.
— Что? В смысле… чего-то двухголового?..
К тому времени я уже так долго не спала, что уже с трудом сохраняла связь с реальностью. Мгновение я на самом деле верила, что сплю, уснула на диване в комнате ожидания, мечтая о хороших новостях, и теперь мои фантазии разрушились, превратившись в насмешливый черный фарс, чтобы наказать меня за мой нелепый оптимизм.
Но Алленби не выхватил глянцевую брошюру, показывающую довольных клиентов красующихся щека к щеке с их хозяевами. Он сказал:
— Нет, нет, нет. Конечно, нет. Мозг полностью удаляется из черепа и помещается в защитные мембраны, в заполненный жидкостью мешок. И потом находится внутри.
— Внутри? Где внутри?
Он, помедлив, бросил взгляд на женщину в белом халате, которая всё ещё нетерпеливо переминалась поблизости. Она, казалось, приняла это как своего рода сигнал и начала двигаться к нам. Алленби, как я поняла, не ожидал таких её действий и на мгновение смешался, но вскоре восстановил самообладание и постарался обыграть это вторжение наилучшим образом.
— Мисс Перрини, это доктор Гейл Самнер. Несомненно, один из лучших молодых гинекологов этой больницы.
Доктор Самнер сверкнула ему улыбкой типа "всем спасибо, все свободны", положила руку мне на плечо и повела меня в сторону.
* * *
Я запрашивала в электронном виде каждый банк планеты, но все они, казалось, закладывали мои финансовые параметры в одни и те же уравнения, и даже при самых грабительских процентных ставках никто из них не был готов одолжить мне и десятую часть суммы, необходимой, чтобы покрыть разницу. Биологическая поддержка жизни была намного дешевле традиционных методов.
Моя младшая сестра, Дебра, сказала:
— А почему сразу не удалить всю матку? Режь и жги, да! Это показало бы ублюдкам, как пробовать колонизировать твою утробу!
Все вокруг меня сходят с ума.
— И что потом? Крис в конечном итоге мертв, а я — изуродована. Я себе не так представляю победу.
— Ты должна настоять на своём.
— Я не хочу ни на чём настаивать.
— Но ты ведь не хочешь, чтоб тебя заставили его носить в себе? Слушай, если нанять правильных пиарщиков с оплатой по результату и правильно действовать, можно получить 70–80 процентов общественной поддержки. Организуй бойкот. Обеспечь этой страховой компании достаточно плохую славу и достаточные финансовые страдания, и они в конечном итоге оплатят все, что ты захочешь.
— Нет.
— Нельзя думать только о себе, Карла. Ты должна подумать о всех остальных женщинах, с которыми поступят так же, если ты не будешь бороться.
Может, она была права, но я знала, что я не могла пройти через это. Я не могла сражаться в СМИ, я просто не имею столько сил и выносливости. И я подумала: почему я должна? Зачем я должна устраивать какую-то национальную PR-кампанию, просто чтобы получить простой договор причем вполне заслуженный?
Я обратилась за юридической консультацией.
— Конечно, они не могут заставить вас сделать это. Существуют законы против рабства.
— Да, но на практике, какова альтернатива? Что еще я могу сделать?
— Пусть ваш муж умрет. Пусть машины жизнеобеспечения отключат. Это не является незаконным. Больница может, и сделает это с вашим или без вашего согласия, в тот момент когда им перестанут платить.
Мне уже сказали это полдюжины раз, но я все еще не могла поверить в это.
— Как это может быть, законно убить его? Это даже не эвтаназия! Он имеет все шансы на восстановление, все шансы вести совершенно нормальную жизнь.
Адвокат покачала головой.
— Технология существует для того, чтобы дать почти любому, хоть больному, хоть старому, хоть тяжело раненому, совершенно нормальную жизнь. Но всё это стоит денег. Ресурсы ограничены. Даже если бы врачи и медперсонал были вынуждены предоставлять свои услуги бесплатно любому, кто бы их ни потребовал… а как я уже сказала, существуют законы против рабства…, всё равно кого-то, как-то, придётся пропустить. Нынешнее правительство видит рынок как лучший способ определить, кого именно.
— Ну, у меня нет намерения позволить ему умереть. Все, что я хочу сделать, это продержать его на машинах жизнеобеспечения два года.
— Вы можете хотеть, но я боюсь, что вы просто не можете себе это позволить. Думали ли вы нанять кого-то еще, чтобы выносить его? Вы используете суррогатную мать для выращивания его нового тела, то почему бы не использовать ещё одну для его мозга? Да это было бы дорого, но не дороже механических средств. Вы, может быть, наскребёте разницу.
— Не должно быть никакой гребанной разницы! Суррогатные матери стоят целое состояние! Кто дал право Глобальной Страховой компании использовать мое тело бесплатно?
— А! В вашем полисе есть такой пункт… — Она нажала несколько кнопок на своём компьютере и прочитала с экрана, — …ни в коей мере не девальвируя участия соподписанта в качестве сиделки, он или она настоящим отказывается от всех прав на получение вознаграждения за любые оказанные услуги такого рода; кроме того во всех расчётах в соответствии с параграфом 97(б)…
— Я думала, это означает, что никому из нас не заплатят за услуги сиделки, если другой пролежит день в постели с гриппом.
— Боюсь смысл здесь гораздо шире. Повторяю, они не имеют права заставлять вас что-либо делать, но они и совсем не обязаны оплачивать суррогатную мать. При расчёте самого дешёвого способа сохранять вашего мужа живым, именно это положение обеспечивает им дешевизну, если вы решите поддерживать его жизнь.
— Таким образом, в конечном счете, всё дело в бухгалтерском учёте?
— Точно.
Мгновение я даже не могла и придумать, что сказать. Я знала, что меня обманули, но у меня, казалось, закончились способы ясно сформулировать этот факт. Потом до меня, наконец, дошло задать самый очевидный вопрос из всех.
— Предположим, что все было наоборот. Предположим, что я была на этом поезде, вместо Криса. Будут ли они оплачивать за суррогатную мать тогда, или они бы ожидали, что он будет носить мой мозг внутри себя в течение двух лет?
Адвокат с непроницаемым лицом сказала:
— Я действительно не хотела бы гадать об этом.
* * *
Крис был местами перевязан, но большая часть его тела была покрыта несметным числом маленьких машин, впившихся в его кожу, как полезные паразиты, кормивших его, окислявших и очищавших его кровь, впрыскивающих лекарства, возможно даже восстанавливавших сломанные кости и поврежденные ткани, но лишь ради предотвращения дальнейшего ухудшения. Я видела часть его лица, включая одну зашитую глазницу, и участки повреждённой кожи. Его правая рука была совершенно обнажена; с него сняли обручальное кольцо. Обе ноги были ампутированы чуть ниже бедер.
Я не могла подойти слишком близко; он был заключен в стерильной пластмассовой палатке, площадью примерно в пять квадратных метров, своего рода в комнате внутри комнаты. В одном углу стояла неподвижная, но бдительная медсестра, хотя я не могла вообразить себе обстоятельства, когда её вмешательство будет иметь больше пользы, чем от тех маленьких роботов, которые уже были на месте.
Посещение его было, конечно, абсурдом. Он был в глубокой коме, даже не во сне; я не могла оказать ему никакой помощи. Тем не менее я просиживала там часами, как будто мне нужно было постоянно напоминать, что его телу был нанесён ущерб, несовместимый с жизнью, что он действительно нуждался в моей помощи, иначе он не выживет.
Иногда моя неуверенность казалась мне столь отвратительной, что я не могла поверить, что ещё не подписала нужные документы, чтобы приступить к предварительному лечению. Его жизнь была под угрозой! Как я могла думать дважды? Как я могла быть столь эгоистичной? И ещё, это чувство вины злило и возмущало меня, как и всё остальное: принуждение, которое не было вполне принуждением, сексуальная политика, которой я не могла заставить себя противостоять.
Отказаться, позволить ему умереть было немыслимым. И ещё… смогла бы я носить в себе мозг совершенно незнакомого человека?
Нет. Позволить незнакомцу умереть совсем не было немыслимым. Сделала бы я это для случайного знакомого? Нет. А для близкого друга? Для некоторых, возможно, но не для всех.
Так, насколько я его люблю? Достаточно?
Конечно!
Почему конечно?
Дело в… преданности? Это было не то слово; оно слишком попахивало какими-то неписаными договорными обязательствами, каким-то понятием долга, таким же пагубным и глупым, как патриотизм. Короче, долг идёт на хрен, он здесь ни при чём.
Почему тогда? Почему он особенный? Что его отличает от ближайшего друга?
У меня нет ответа, нет правильных слов, а просто порыв эмоций, заряженных образом Криса. Поэтому я сказала себе: "Теперь не время анализировать, препарировать его. Мне не нужен ответ, я знаю, что я чувствую."
Мне была невыносима я сама за то, что я, хоть и теоретически, рассматривала возможность дать ему умереть, и невыносим тот факт, что меня принуждали к выполнению чего-то с моим организмом, чего я не хотела делать. Лучшее решение, конечно, состояло бы в том, чтобы не делать ни того, ни другого, но чего мне ждать? Богатого благодетеля, который выйдет из-за занавеса и решит вопрос?
За неделю до катастрофы я видела документальный фильм, где показывали сотни тысяч мужчин и женщин в центральной Африке, которые тратили свои жизни на уход за умирающими родственниками, просто потому что не могли позволить себе лекарства от СПИДа, которые фактически свели на нет болезнь в более богатых странах лет двадцать назад. Если бы они могли спасти жизни своих любимых крохотной жертвой переноса дополнительных полутора килограмм в течение двух лет…
В итоге, я отказалась от попыток примирить все противоречия. Я имела право чувствовать себя злой, обманутой и обиженной, но факт оставался фактом: я хотела, чтобы Крис жил. Если я не позволю манипулировать собой, здесь должны быть и плохие и хорошие стороны. Слепо оттолкнуть способ лечения, который мне предлагали, было бы не менее глупо и нечестно, чем полное бездействие.
Я с опозданием поняла, что, возможно, Глобальная страховая компания действовала не вполне честно, отталкивая меня. Ведь если я дам Крису умереть, они сэкономят не только ничтожную цену биологической поддержки жизни с бесплатной арендой утробы, но и всех дорогостоящих операций, связанных с заменой тела. Небольшая, тщательно просчитанная грубость, немного реверсивной психологии…
Единственным способом сохранить рассудок было преодолеть весь этот абсурд. Решить, что Глобальная страховая компания и их махинации не имеют значения. Взять его мозг не потому, что меня вынудили, не из-за чувства вины или долга. Не доказывать, что я не позволяю манипулировать собой. Сделать это по той простой причине, что я люблю его настолько сильно, что хочу сохранить его жизнь.
* * *
Они ввели в меня генетически изменённый бластоцист, группу клеток, которую имплантировали на стенку матки, и обманули моё тело, заставив его чувствовать, будто я была беременна.
Обманули? Менструации прекратились. По утрам меня тошнило, я ощущала анемию, упадок сил, чувство голода. Этот эмбрион рос буквально с головокружительной скоростью, гораздо быстрее, чем ребёнок, стремительно формируя защитные мембраны и амниотическую оболочку и строя плацентарное кровообращение, чтобы, в конечном итоге, быть способным обеспечить мозг кислородом.
Я планировала работать, как будто ничего особенного не происходило, но скоро обнаружила, что это невозможно. Я просто была слишком больной и слишком измученной, чтобы нормально действовать. За пять недель объект внутри меня вырос до размера, какого плод достиг бы за пять месяцев. С каждой едой я глотала горсть капсул пищевых добавок, но по-прежнему была слишком вялой, чтобы делать что-то кроме того, как сидеть дома и безуспешно пытаться развеять скуку книгами и пустыми телепередачами. Всё это было достаточно тяжело, и я уверена, что чувствовала себя гораздо более несчастной, чем была бы из-за одних только этих симптомов.
Возможно, половиной проблемы было отсутствие простого понимания того, что со мной происходило. Исключая реальную структуру эмбриона, я была беременна, в биохимическом и психологическом понимании этого слова, но не могла позволить себе согласиться с этим заблуждением. Сама мысль о том, что аморфная масса во мне была ребёнком, могла довести меня до нервного срыва. Но тогда что же это было? Опухоль? Это было ближе к истине, но это был не тот образ, в котором я нуждалась.
Конечно, я точно знала, что находится внутри меня, и что с этим будет дальше. Я не была беременна ребёнком, которому суждено быть вырванным из моего чрева чтобы освободить место мозгу моего мужа. У меня не было опухоли-вампира, которая росла бы во мне, пока не выпьет столько моей крови, что я не смогу двигаться. Во мне рос доброкачественный объект, инструмент для определённой задачи, который я решила принять.
Так почему же я чувствовала себя запутавшейся и подавленной, иногда так отчаянно, что представляла себе суицид, выкидыш, думала о том, чтобы вскрыть вены или упасть с лестницы? Я устала, меня тошнило. Я не ждала, что стану танцевать от счастья, но почему же я была так чертовски несчастна, что не могла прекратить думать о смерти?
Я могла бы читать какую-то объяснительную мантру: "Я делаю это ради Криса. Я делаю это ради Криса."
Но я обошлась без мантры. Я уже достаточно обижалась на него и не хотела закончить ненавистью.
* * *
В начале шестой недели, УЗИ показало, что околоплодный пузырь достиг нужного размера, и доплеровский анализ кровотока подтвердил, что он тоже был в норме. Я пошла в больницу для замещения.
Я могла бы в последний раз пойти к Крису, но не пошла. Я не хотела медлить с предстоявшей мне операцией.
Доктор Саммер сказала:
— Беспокоиться не о чем. Эмбриональная хирургия не так уж сложна, это рутина.
Я сказала, сквозь зубы:
— Это не эмбриональная хирургия.
— Ну… нет, — сказала она. Как будто эта новость была откровением.
Проснувшись после операции, я чувствовала себя хуже, чем обычно. Я положила руку на живот, рана была чистой и нечувствительной, швы закрыты. Мне говорили, что даже шрама не останется.
Я думала: «Он внутри меня. Теперь они не смогут причинить ему боль. Хоть этого я добилась».
Я закрыла глаза. Мне было несложно представить Криса, каким он был, каким будет снова…. Я дрейфовала на полпути ко сну, бессовестно вороша картинки всех счастливых былых времен. Я никогда прежде не предавалась сентиментальным грёзам. Это не мой стиль, я ненавидела жить в прошлом, но любой трюк, который бы поддержал меня сейчас приветствовался. Я позволила себе услышать его голос, увидеть его лицо, почувствовать его.
Конечно, сейчас его тело было мёртвым. Необратимо мёртвым. Я открыла глаза, посмотрела на выпуклость на своём животе и представила то, что было внутри: кусок плоти от его мёртвого тела. Кусок серого мяса, вырванный из черепа его трупа.
Я не ела перед операцией, мой желудок был пуст, вырвать было нечем. Я лежала там несколько часов, вытирая пот с лица уголком простыни, пытаясь унять дрожь.
* * *
По объему я была как в пять месяцев беременности.
По весу я была как в семь месяцев беременности.
В течение двух лет.
Если бы Кафка был женщиной…
Не то, чтобы я всё больше привыкала, но я научилась с этим жить. Нашлись способы спать, способы сидеть, способы двигаться, которые были мне проще других. Я уставала за целый день, но бывали моменты, когда у меня было достаточно энергии, чтобы снова чувствовать себя почти нормальной, и я проводила это время с пользой. Я упорно работала, и не отставала от других. Департамент начал атаку на корпорации, уклоняющиеся от налогов; я окунулась в работу с таким рвением, какого никогда не чувствовала прежде. Мой энтузиазм был искусственным, но дело не в этом; мне был нужен толчок, чтобы двигаться дальше.
В хорошие дни, я был настроена оптимистично: усталая, как всегда, но торжествующая. В плохие дни, я думала: "Вы ублюдки, вы думаете, это заставит меня ненавидеть его? Вы больны, я вас презираю". В плохие дни, я строила планы против Глобальной страховой компании. Я не была готова сразиться с ними и раньше, но, когда Крис был в безопасности, и мои силы вернулись, я искала способ, чтобы достать их.
Реакция моих коллег была неоднозначной. Некоторые восхищались. Некоторые думали, что я позволяю себя эксплуатировать. Некоторых просто возмущала мысль, что человеческий мозг плавает в моей матке и бросает вызов их брезгливости, с этими людьми я сталкивалась чаще всего.
— Ну давай, потрогай его, — говорила я. — Он не кусается. И даже не пинается.
У меня в моей матке был мозг, бледный и покрытый извилинами. И что же? У меня был такой же непривлекательный объект и в моем собственном черепе. Фактически, всё моё тело было полно, выглядящих отталкивающим образом, внутренностей — факт, который никогда не беспокоил меня прежде.
Таким образом, я справилась со своей внутренней реакцией на этот орган, но мне по-прежнему трудно было привести в порядок мысли о Крисе.
Я сопротивлялась искушению впасть в заблуждение относительно того, что я могла быть в телепатическом контакте с ним через кровообращение или любым другим способом. Возможно, у беременных женщин было какое-то настоящее понимание эмоционального состояния их не рождённых детей. Я никогда не была беременной, и не мне было об этом судить. Конечно, ребёнок в утробе матери мог слышать её голос, но мозг в коматозном состоянии, орган, лишённый чувств, это было совсем другое дело. В лучшем случае, или, возможно, в худшем, определённые гормоны моей крови проникали через плаценту и оказывали какое-то ограниченное влияние на его состояние.
На его настроение?
Он в коме, у него нет настроения
На самом деле, самым простым и безопасным было не думать даже о том, что он внутри меня, не говоря уже о том, чувствует ли он там что-нибудь. Я носила одну его часть, суррогатная мать клона — другую. Только когда они объединятся, он снова будет существовать по-настоящему, а сейчас он был в неопределённом состоянии, ни жив ни мертв.
Такой прагматичный подход почти всегда срабатывал. Конечно, были моменты, когда я страдала от чего-то вроде панических приступов, заново осознавая нереальность того, что сделала. Иногда я пробуждалась от ночных кошмаров, и пару секунд была уверена, что Крис мёртв, а я одержима его духом, или что его мозг направляет нервные окончания в моё тело, захватывая контроль над ним. Или, мне казалось, что он в полном сознании, и сходит с ума от потери чувств. Но я не была одержима, я по-прежнему владела своим телом, а сканирование и внутриутробный скрининг подтверждали, что он всё ещё в коме.
Невредимый, но интеллектуально неактивный.
На самом деле, больше всего я ненавидела сны, в которых держала на руках ребёнка. Я просыпалась от них, положив руку на живот, восторженно созерцая чудо растущей внутри меня новой жизни, потом приходила в себя и рассерженно вставала с постели. Я начинала утро в отвратительном настроении, злобно чистила зубы, била тарелки за завтраком, выкрикивала неопределённые оскорбления, пока одевалась. К счастью, я жила одна.
Однако, я не могла всерьёз осуждать своё бедное оккупированное тело за эту попытку. Мой затянувшийся марафон беременности всё длился и длился. Неудивительно, что оно пыталось компенсировать мне это неудобство определёнными лечебными дозами материнской любви. Каким неблагодарным, должно быть, казался ему мой отказ, как расстраивало то, что я отвергала его образы и чувства как неуместные.
Итак… я пренебрегала смертью, я пренебрегала материнством. Ну, и ладно. Если пришлось принести жертву, что могло быть лучше, чем пожертвовать этими двумя эмоциональными надсмотрщиками? И это, на самом деле, было легко, логика была полностью на моей стороне. Крис не был мёртв. Я знала, у меня не было причины скорбеть о нём, что бы не происходило с моим телом. А этот объект в моём чреве не был ребёнком. Позволить бестелесному мозгу стать объектом материнской любви было бы просто нелепо.
Мы рассматриваем наши жизни в рамках культурных и биологических запретов, но если люди действительно хотят их разрушить, способ всегда найдётся. Человеческие существа способны на всё: пытки, геноцид, каннибализм, насилие. Говорят, после этого большинство из них остаются добрыми к детям и животным, могут быть тронуты до слёз музыкой, и как правило, ведут себя так, словно с их эмоциями всё в полном порядке.
Так почему я должна была опасаться, что мои незначительные и совершенно не эгоистичные проступки могли причинить мне какой-либо вред?
* * *
Я никогда не встречалась с суррогатной матерью нового тела, я никогда не рассматривала клона как ребёнка. Однако, узнав, что он родился, я размышляла, причинило ли ей течение её нормальной беременности такие же страдания, как мне. Что было легче, думала я, вынашивать похожий на ребёнка объект с повреждённым мозгом, потенциально неспособный мыслить, выращенный из чужих ДНК, или носить спящий мозг своего любимого? Кому труднее удержаться от неуместной любви?
Сначала я надеялась, что смогу стереть из своей памяти все эти подробности. Я хотела проснуться однажды утром и представить, что Крис просто был болен, а теперь выздоравливает. Однако, спустя месяцы, я пришла к выводу, что так не будет никогда.
Когда они извлекли мозг, я должна была почувствовать, по меньшей мере, облегчение, но я чувствовала только оцепенение и смутное недоверие. Это испытание длилось так долго, оно не могло так легко закончиться: ни шока, ни формальностей. У меня были сюрреалистичные мечты о трудном, но торжественном рождении здорового розового мозга, но даже если бы я ожидала этого (и без сомнения, этот процесс мог бы быть вызван), этот орган был слишком нежным, чтобы безопасно пройти через вагину. Это кесарево сечение стало ещё одним ударом по моим биологическим ожиданиям. Конечно, в конце концов, это хорошая вещь, ведь мои биологические ожидания никогда не могли бы сбыться… но я всё ещё не могла не чувствовать себя слегка обманутой.
Поэтому я ждала, в тумане доказательства того, что усилия того стоили.
Мозг не мог быть просто пересажен клону, как сердце или почки. Периферическая нервная система нового тела не была идентична старой; одинаковых генов недостаточно. Кроме того, несмотря на применение препаратов некоторые части мозга Криса немного атрофировались от простоя. Таким образом, вместо сращивания нервов непосредственно между несовершенным совпадением мозга и тела, которое, вероятно, оставило бы его парализованным, глухими, немыми и слепым, импульсы будут направляться через компьютеризированный интерфейс, который будет пытаться разобраться с расхождениями. Крису все еще нужна будет реабилитация, но компьютер чрезвычайно ускорит процесс, постоянно стремясь преодолеть разрыв между мыслью и действием, между реальностью и ее восприятием.
Когда мне в первый раз позволили его увидеть, я его не узнала. Его лицо было расслаблено, взгляд расфокусирован; он выглядел как большой ребёнок с неврологическими проблемами, да, по сути, им и был. Мужчина, покрытый медицинскими роботами, которого я увидела после крушения поезда, гораздо больше походил на человека.
Я сказала:
— Привет. Это я.
Он пристально смотрел в пространство.
Медсестра сказала, что для этого ещё рано.
Она была права. В последующие недели его прогресс (или компьютера) был поразителен. Его поза и выражение лица вскоре потеряли свое беспомощное выражение, и первые беспомощные подергивания быстро сменились координацией движений; слабой и неуклюжей, но обнадеживающей. Он не мог говорить, но он мог встретиться со мной глазами, он мог сжать мою руку.
Он был здесь, он вернулся, в этом не было никаких сомнений.
Я беспокоилась о его молчании, но впоследствии я поняла, что он намеренно ограждал меня сначала от своих нерешительных попыток речи.
Однажды вечером в пятую неделю своей новой жизни, когда я вошла в комнату и села возле кровати, он повернулся ко мне и четко сказал: "Они сказали мне, что ты сделала ради меня. О Боже, Карла, я люблю тебя!"
Его глаза наполнились слезами. Я наклонилась и обняла его, мне это показалось правильным. И я тоже заплакала, но даже в тот момент не могла не думать: «На самом деле, меня это не касается. Это просто ещё одна уловка тела, а я теперь от всего этого свободна».
* * *
Мы занимались любовью на третью ночь, что он провел дома. Я ожидала, что это будет сложно, большой психологический барьер для нас обоих, но это не так. И после всего, что мы проделали, почему так должно быть? Я не знаю, чего я боялась, некоторых табу на инцест, грохота в окнах спальни в критический момент, призрака-женоненавистника девятнадцатого века?
Ни на каком уровне, от обычного подсознательного до эндокринного, я не страдала от иллюзии, что Крис был моим сыном. Как бы не повлияли на меня за эти два года плацентарные гормоны, какие бы программы поведения они не запустили, по-видимому, силы и понимания, которые я приобрела, оказались достаточными, чтобы всё это разрушить.
Правда, его кожа была мягкой и гладкой, лишенная шрамов от десятилетия бритья волос. Он мог бы сойти за шестнадцатилетнего, но я не чувствовала никаких сомнений в том, что любой мужчина средних лет, который был достаточно богат, мог выглядеть аналогично.
И он целовал мою грудь не для того, чтоб попить молока.
В скором времени мы начали посещать друзей; они были тактичны, и Крис был рад этому. Хотя вдвоем мы счастливо обсуждали любой аспект процедуры. Шесть месяцев спустя он уже работал; его взяли на старую работу, но новая фирма переманила его (и они хотели, более молодо выглядевшего, сотрудника).
Кусок за куском была его жизнь собрана снова.
Никто, глядя на нас сейчас, не скажет, что что-то изменилось.
Но они были бы неправы.
Любить мозг, как если бы это был ребенок, было нелепо. Гусь может быть настолько глуп, чтобы считать своей матерью первое животное, которое увидит после того, как вылупится, но есть пределы тому, что примет на веру здравомыслящий человек. Итак, разум восторжествовал над инстинктом, и я преодолела свою неуместную любовь; при таких обстоятельствах, здесь и не было настоящей борьбы.
Однако, разрушив одну из форм порабощения, я считаю, что так же легко повторить этот процесс, распознать те же цепи в другом виде.
Все, что особенное я когда-то испытывала к Крису, очевидно для меня сейчас. Я до сих пор испытываю искреннюю дружбу к нему, я все еще испытываю страсть, но было что-то другое. Если бы не было, я сомневаюсь, что он был бы жив сегодня.
О, сигналы продолжают иногда прорываться; какая-то часть моего мозга все еще вырабатывает стимулы, возбуждая чувство нежности, но сейчас это столь же смехотворно, сколь неэффективно, как и методы низкопробного, выжимающего слезу кино. Я просто не могу больше этому доверять.
Пусть пока всё идёт своим путём, по инерции это не сложно. Пока всё нормально, пока его компания приятна и секс хорош, я не вижу смысла ничего менять. Мы можем остаться вместе на года, или я могу уйти хоть завтра. Я действительно не знаю.
Конечно, я все еще рада, что он выжил и в какой-то степени я даже восхищаюсь мужеством и самоотверженностью прошлой версии себя. Я знаю, что сейчас я никогда не могла бы сделать то же самое.
Иногда, когда мы вместе, и я вижу в его глазах ту самую беспомощную страсть, которую я утратила, у меня возникает чувство жалости к себе. Тогда я думаю: я ожесточена, что неудивительно, ведь я — калека, неудивительно, ведь я испорчена нахрен.
И в некотором смысле, это вполне допустимая точка зрения, но я не намерена придерживаться её всегда. В новой реальности есть своя холодная страсть, в ней действуют свои силы. Она подступает ко мне со словами вроде "независимость" или "понимание", и говорит о конце всего этого обмана. Она растет внутри меня, изо дня в день, и она слишком сильна, чтобы позволить мне о чём-то сожалеть.
Перевод с английского: любительский.
МОРАЛЬНЫЙ ВИРУСОЛОГ Рассказ
Greg Egan. The Moral Virologist.1990
Религиозный фанатик, возомнив себя орудием в руках Господа, создает и распространяет по планете вирус, который убивает гомосексуалистов и прелюбодеев. Однако всё ли он учел в своих расчетах?
По горячим от летнего солнца улицам Атланты носились дети. Играли, боролись, наскакивали друг на дружку, смеялись, что-то вопили. Бурно радовались сияющему дню, обычному, неповторимому дню жизни.
Внутри зеркально-белого здания воздух был сух и холоден, именно так, как нравилось Джону Шоукросу. Здесь, за двойными стеклами, не слышно ничего, кроме шума кондиционера и негромкого гудения приборов. Схематическое изображение молекулы белка слегка подрагивало. Шоукрос усмехнулся — определенный прогресс был уже заметен. Как раз сейчас, в точности отвечая его расчетам, значение рН в левом верхнем углу монитора пересекло критическую отметку. В тот момент, когда энергия группы В стала ниже, чем у группы А, молекула белка внезапно содрогнулась в конвульсии и вывернулась наизнанку. Что в точности соответствовало теории, а серьезные эксперименты по исследованию молекулярных связей, проводимые Шоукросом в последнее время, были тому дополнительной порукой. Но, конечно, увидеть результат собственными глазами всегда приятно — пусть даже всего лишь на экране монитора, с помощью невероятно сложного алгоритма компьютерного моделирования.
Он несколько раз прокрутил запись, наслаждаясь зрелищем. Удивительное устройство стоило тех восьмисот тысяч, которые Шоукрос на него потратил. Разумеется, продавец продемонстрировал впечатляющие возможности чудо-техники, но сейчас Шоукрос впервые использовал машину в реальной работе. Вот оно — изображение белка в растворе! Обычная рентгеновская дифракция до сих пор давала изображения только кристаллической решетки молекул, которая мало напоминала водную, биологически релевантную форму. Новая машина использовала значительно улучшенную методику расчетов, стимулированной ультразвуком полуупорядоченной жидкой фазы. Впрочем, Шоукрос не интересовался деталями, что не мешало ему использовать машину, поминутно желая изобретателю Нобелевских премий в области физики, химии и медицины. Еще раз взглянув на ошеломляющие результаты эксперимента, он встал, потянулся и отправился на поиски ланча.
По дороге в гастроном он обычно проходил мимо книжного магазина. Сегодня взгляд зацепился за новый вызывающий постер: обнаженный молодой человек, расслабленно растянувшийся на постели после занятий сексом — только пах прикрыт уголком простыни. Имитируя сияющие красным неоновые буквы витрин, постер перечеркивал заголовок очередного бестселлера: «Горячая Ночь Безопасного Секса».
Шоукрос раздраженно покачал головой, не желая верить. Да что же происходит с людьми? Они что — не читали его объявлений? Или вообще ослепли? Погрязли в глупости и высокомерии? Безопасный секс? Безопасность может дать одно лишь подчинение законам Божьим!
Перекусив, он подозвал разносчика и купил у него несколько иностранных газет. Вот они, субботние выпуски с его объявлениями, где необходимо, переведенными на соответствующие языки. Объявление в половину газетной полосы, тем более размещенное в ведущих изданиях, стоит недешево во всем мире. Но деньги никогда не были для Шоукросса проблемой.
ПРЕЛЮБОДЕИ! СОДОМИТЫ!
ПОКАЙТЕСЬ И СПАСЕТЕСЬ!
ОТРИНЬТЕ ЗЛО ТЕПЕРЬ ЖЕ!
ИЛИ УМРИТЕ И ГОРИТЕ ВЕЧНО!
Он не мог выразиться понятней, так ведь? Пусть никто не жалуется, что не был предупрежден…
***
В 1981 году отец Джона, Мэтью Шоукрос приобрел крохотную, выработавшую свой ресурс кабельную телестанцию в «Библейском поясе». До того она заполняла эфирное время заезженными черно-белыми клипами исполнителей евангелистских песнопений 50-х годов и местными новинками. Такими, например, как шоу укротителей змей (надежно хранимые верой, они, тем не менее, предпочитали удалять своим питомцам ядовитые железы), или репортажи о детях-эпилептиках (оберегаемые родительскими молитвами, они порой не получали медицинской помощи вовремя, дабы святому духу было позволено беспрепятственно овладеть ими). Изрядно потратившись, Мэтью сумел осовременить это предприятие, втиснуть его в ритм 80-х. Фирменной заставкой обновленной телестанции стал 30-ти секундный ролик: флот космических кораблей, извергая пламя, беспощадно расстреливал ракетами в форме креста рельефную карту Штатов. Прежняя заставка — статуя Свободы, державшая крест вместо факела, — была безжалостно уничтожена. Отныне станция транслировала красочные видеопрограммы рок-евангелистов, «христианские» мыльные оперы, игровые шоу. Шагая в ногу со временем, телестанция Шоукроса занялась разоблачительными репортажами, бичуя заразу коммунизма, пороки общества, безбожную школьную программу. Такие проблемные передачи становились темами для телемарафонов, фонды станции росли, делая продолжения еще более успешными.
За 10 лет Мэтью Шоукрос стал владельцем одной из крупнейших сетей кабельного телевидения в стране. Его сын, Джон, учился в колледже и был готов всецело посвятить себя палеонтологии, когда СПИД вдруг заявил о себе в мировых масштабах. По мере того, как росла и ширилась, подобно снежному кому, эпидемия, евангелистские проповедники, а среди них его отец, все больше говорили о том, что новая болезнь — не что иное, как Божья воля. Постепенно этой идеей становился одержим и Джон. В эпоху, когда слово «чудо» стало относиться только к открытиям в науке и технике, в мире появилась, наконец, настоящая чума. Подобно ветхозаветным, она призвана была уничтожать грешников и хранить праведников. Конечно, были случаи заражения гемофилией, иногда болезнь поражала невинных путем переливания крови, но в общей массе это вряд ли противоречило общей идее. Джону Шоукроссу было дано несомненное доказательство, что грешники получат по заслугам уже в этой жизни, а не только в будущей. Ценное доказательство, решил Джон, — ведь не только грешники устрашатся неотвратимости кары, но и праведники еще больше утвердятся в вере, получив такой бесспорный знак. Уже само существование вируса иммунодефицита доставляло Джону Шоукросу изрядное удовольствие, но постепенно он пришел к выводу, что еще приятнее было бы, если бы он сам мог как-то быть причастен к этой божьей каре. Ночами он не мог заснуть, проникаясь глубиной неисповедимого божественного разума, пытаясь постичь его сокровенную суть. Ведь все исследования СПИД сводились в итоге к попыткам излечить заболевание — какое право имел он заниматься этим, игнорируя волю божью?
Ранним холодным утром его разбудили звуки из соседней комнаты. Хихиканье, чмоканье, поскрипывание кровати. Джон натянул на уши подушку, и попытался заснуть снова, но уже не мог игнорировать ни звуки из-за стены, ни тот эффект, который они оказывали на его слабую и беззащитную плоть. Некоторое время он мастурбировал, надеясь избавиться от нежелательной эрекции, остановился, немного не доходя до оргазма, и лежал, дрожа от накала эмоций… Каждую неделю это была новая женщина — Джон видел их по утрам, когда они уходили. Он пытался предостеречь своего приятеля-студента, но тот только посмеялся над соседом и его «проблемами». Шоукрос не держал зла на несчастного юношу. Разве стоит удивляться, что люди смеются над открываемой им истиной — ведь с экрана телевизора, со страниц книг, с концертов рок-музыкантов, — отовсюду провозглашалась терпимость к легкому поведению и всевозможным извращениям. Возможно, страх перед СПИДом заставил остерегаться миллионы грешников. Но еще больше до сих пор легкомысленно надеялись, что уж их-то партнер не инфицирован, или попросту использовали презервативы, нарушая тем самым божью волю.
Проблема состояла в том, что огромное количество людей, несмотря на все свои проделки, так и оставались неинфицированными. А, кроме того, если верить исследованиям, о которых он читал, использование презервативов действительно уменьшало риск передачи вируса. Это серьезно тревожило Джона Шоукроса. Почему всемогущий Господь Бог создал несовершенный инструмент? Или СПИД был предметом не божьего гнева, а божественной милости? Возможно, конечно, но Джону такая мысль была отвратительна: сексуальная «русская рулетка» никак не могла быть способом Господнего всепрощения.
А может быть… — Шоукроса охватил озноб, когда эта мысль окончательно сформировалась в его мозгу — неужели СПИД был не более, чем пророчеством, указанием на грядущую чуму, что будет тысячекратно ужаснее? СПИД — предупреждение неправедным, дабы поторопились изменить свой путь? СПИД — пример праведникам, следующим Его воле? Озноб сменился жаром, Шоукрос покрылся потом. Эти грешники за стенкой стонали так, будто они уже в аду, тонкая перегородка сотрясалась, ветер за окном выл, раскачивал черные ветки… Что за дикая мысль пришла ему в голову? Что это — послание Господа, или его собственные домыслы? Джон нуждался в наставлении. Он включил ночник, схватил Библию с прикроватного столика, и открыл ее наугад. Эти строки он узнал с первого взгляда — еще бы! Ведь он читал и перечитывал их сотни раз, знал почти наизусть — уничтожение Содома и Гоморры! Вот он, знак свыше! И это он хотел отвергнуть собственную судьбу, говоря, что недостоин? Жалкий грешник, невежественный, как ребенок! Ведь каждый вокруг — точно такой же грешник, неразумное дитя в глазах Господа! Это гордыня, а не смирение, заставляла его сомневаться, что Божественный выбор пал на него.
Утром с колебаниями было покончено навсегда. Джон с облегчением оставил палеонтологию — все-таки, защита «креационизма» требовала совершенно особого склада мыслей, и он не был уверен, что когда-либо овладеет подобным. Зато биохимия давалась ему легко — наверное, это было еще одним подтверждением правильности выбора. Год за годом он оставался первым среди сокурсников. Диссертацию по молекулярной биологии Джон писал в Гарварде, затем была постдиссертационная работа в НИЗ, стажировки в Канаде и Франции. Джон жил теперь только ради своей работы, безжалостно подгоняя себя. Но осторожность заставляла его таиться, чтобы его научные достижения не вызывали преждевременных подозрений. Он очень редко публиковался, да и то, разве что, в качестве третьего или четвертого соавтора. И когда Джон вернулся из Франции, никто и не мог предположить, что Шоукрос готов, наконец, заняться делом всей своей жизни.
***
Теперь Шоукрос работал в одиночестве — в этом сверкающем стерильной белизной здании, служившем ему одновременно и лабораторией и домом. Он так и не рискнул нанять помощников, пусть даже разделяющих его веру и его моральные принципы. В свою тайну он не посвятил даже родителей. На распросы он отвечал, что занимается теоретической молекулярной генетикой — и это было почти правдой. А просить у отца денег на свои исследования ему не приходилось — двадцать пять процентов от огромной прибыли империи Шоукросов и без того исправно поступали на счет ежемесячно.
Лаборатория была заполнена матово отсвечивающими серыми ящиками, от них к компьютерам тянулись змеи кабелей. Последнее поколение полностью автоматизированных синтезаторов и секвенсоров ДНК, РНК и белков, доступны любому, у кого хватит наличности. Всю рутинную работу — дозировку и приготовление растворов реагентов, идентификацию ампул, загрузку и выгрузку центрифуг — выполняли манипуляторы роботов. Первое время львиная доля работы Шоукроса состояла в поисках в сети информации, касающейся последовательностей и структур — информации, которая могла дать ему отправную точку. Позднее он стал покупать машинное время мощных суперкомпьютеров — для расчета и предсказания формы и взаимодействий молекул, до сих пор науке неизвестных.
Когда водная рентгеновская дифракция стала доступной, работа ускорилась в десятки раз. Синтезировать и наблюдать белки и нуклеиновые кислоты стало проще. До того существовал лишь громоздкий и сложный процесс решения уравнения Шредингера для молекулы, состоявшей из сотен атомов — неимоверно уродливый даже со всеми оптимальными срезками углов и аппроксимирующими ухищрениями.
Основание за основанием, ген за геном — вирус Шоукроса рос и развивался.
***
Когда женщина полностью разделась, и Шоукрос, сидевший на пластиковой банкетке в комнате мотеля, сказал:
― Ты, наверное, вступала в сексуальные контакты с сотнями мужчин?
― О, даже с тысячами. Ты не хочешь подойти поближе, дорогой? Тебе оттуда хорошо видно?
― Мне видно прекрасно.
Женщина легла на спину. Некоторое время руки ее ласкали собственную грудь, потом она закрыла глаза, и ладони ее заскользили вдоль тела…
Наверное, это был уже двухсотый раз, когда Шоукрос платил женщине, чтобы она искушала его. Пять лет назад, когда он начал усмирять плоть, тогда это зрелище было для него совершенно невыносимым. Но сегодня вечером, он знал, что сможет спокойно сидеть, наблюдая, как женщина достигает оргазма, или, может быть, искусно имитирует его, — он не испытает при этом ни малейшей похоти.
― Ты предохраняешься, я полагаю?
Она улыбнулась, не открывая глаз.
― Конечно, черт возьми. Если мужик без презерватива, он может заниматься этим где-нибудь в другом месте. И я одеваю его сама, если он этого не делает. И уж если я его одеваю, там он и остается. А что? Ты передумал только смотреть?
― Нет. Просто любопытно.
Шоукрос всегда платил вперед — за все и с самого начала всегда предельно ясно объяснял женщине, что в любой момент он может расслабиться, встать со стула, прийти к ней. Его бездействие определялось ничем иным, кроме как его свободной волей. Не было иных преград между ним и смертным грехом. Но сегодня вечером он и сам не мог понять, почему все еще продолжает находиться здесь. Уже привычное «искушение» стало формальным ритуалом, без малейших сомнений в конечном итоге. Без сомнений? А может быть, в нем говорит гордыня — его самый коварный и упорный враг? Он не должен забывать о том, что любой мужчина, любая женщина все время ступают по краю пропасти — и рискуют упасть в ее всепожирающее пламя как раз тогда, когда почувствуют себя в безопасности…
Шоукрос встал и подошел к женщине. Без тени смущения положил руку на ее щиколотку. Она открыла глаза и с интересом смотрела на него. Потом взяла его руку и начала двигать ею вдоль своей ноги, мягко, но уверенно прижимая руку к своей теплой гладкой коже. Дойдя до колена, Шоукрос слегка запаниковал, но когда его пальцы ощутили влагу, не выдержал, рывком высвободился, издав придушенный всхлипывающий звук. Задыхаясь и пошатываясь, он поплелся к стулу. Произошедшее, было как раз тем, чего он опасался.
Вирус Шоукроса должен был стать шедевром биологического «часового механизма». Ничего подобного не смог бы вообразить Уильям Пэйли, и ни один из безбожников-эволюционистов не осмелился бы приписать это создание слепому подмастерью-случаю. Его одиночная цепь РНК могла описать не один, а целых четыре потенциальных организма. Первый из них, вирус Шоукрос-А, или, для краткости, — ША — так называемая «анонимная» форма, — был задуман, как чрезвычайно заразный, но, в сущности, довольно безвредный. Он активно воспроизводился в клетках кожи и слизистых оболочек, но не вызывал никаких нарушений обычных клеточных функций. Его белковая оболочка была спроектирована таким образом, что все уязвимые места маскировались некоторым количеством естественных человеческих белков. Иммунная система, вынужденная игнорировать эти белковые соединения, чтобы избежать атаки на собственный организм, точно так же не обращала внимания и на вторгшийся вирус.
Вторая часть генетической программы вируса включалась, когда некоторое количество ША-вируса проникало в кровеносную систему, инфицируя Т-лимфоциты. Система энзимов создавала сотни РНК-копий каждой хромосомы ДНК носителя, копии затем внедрялись в сам вирус. Это наделяло следующее поколение вируса своего рода генетическим слепком его носителя. Вторую форму вируса Шоукрос назвал ШН — от слова «настраивающийся», поскольку каждый индивидуальный генетический профиль обеспечивал совершенно уникальную форму вируса-ШН. Другим вариантом расшифровки сокращения могло быть слово «невинный», поскольку у лиц, хранивших безбрачие, в крови присутствовали только формы вирусов ША и ШН.
Вирус ШН выживал лишь в крови, семенной и вагинальной жидкости. Как и ША-вирус, он также не распознавался иммунной системой, но с небольшой поправкой: маскировка этой формы вируса широчайшим образом варьировалась от человека к человеку так, что, если бы даже удалось обнаружить вирус и создать антитела к десяткам, а может быть, сотням и тысячам конкретных форм, универсальная всеобщая вакцинация оставалась невозможной. Подобно «анонимной» форме, вирус ШН не должен был менять функции клеток носителя. За одним небольшим исключением. Как только вирус поражал клетки в вагинальных слизистых оболочках, простатической железе, или эпителии семенных протоков, эти инфицированные клетки принимались воспроизводить несколько десятков энзимов, специально разработанных для разложения различных видов резины. Отверстия, создаваемые при кратком контакте с поверхностью презерватива, были исчезающе малы, и неразличимы для приборов, но чудовищно велики в масштабах вируса. При реинфицировании Т-клеток, ШН-вирус сам принимал решение, каким должно стать следующее поколение. Точно так же, как ША-форма, он создавал генетический слепок клеток носителя, а затем сравнивал его с сохраненной копией «предка». Если оба слепка были идентичны, это служило подтверждением тому, что ШН-форма оставалась внутри одного и того же носителя, и дочерние вирусы оставались той же самой ШН-формой.
Однако, в том случае, когда образцы отпечатков не совпадали, подразумевая, что ШН-форма перебралась в другое тело, и специфичные маркеры при этом показывали, что носители разнополые, дочерние вирусы модифицировались в третью форму — вирус ШМ. М в данном случае обозначало «моногамность», или, возможно, «брачный контракт» [marriage contract]. Шоукрос был в душе романтиком, и ему была чрезвычайно приятна мысль, что любовь двух людей, выраженная в ее плотской форме, переходила на субклеточный уровень — когда сам факт занятия любовью заставлял супругов дать друг другу обет верности, в буквальном смысле скрепленный собственной кровью.
Внешне ШМ-вирус был во многом сход с формой ШН. И, точно таким же образом, заражая Т-клетки, он сопоставлял оба слепка с сохраненными копиями. Если хоть одна из копий совпадала, вирус успешно воспроизводил следующее поколение ШМ-формы.
Четвертую форму вируса он назвал ШУ, и появлялась она двумя путями. Когда маркеры пола указывали на гомосексуальный контакт, У-форма возникала непосредственно из ШН-вируса. В том случае, когда обнаруживался третий генетический слепок, означавший, что брачный контракт был нарушен, ШУ-форма развивалась из ШМ-вируса. Как можно догадаться из названия, вирус ШУ заставлял клетки носителя продуцировать энзимы, которые служили катализатором распада жизненно важных структурных белков в стенках кровеносных сосудов. Пораженные ШУ-вирусом испытывали обширные внутренние кровоизлияния по всему телу. После инъекции зараженных лимфоцитов мыши умирали в течение двух-трех минут, а кролики жили после укола минут пять-шесть. Как выяснил Шоукрос, сроки могли незначительно варьироваться в зависимости от места инъекции.
ШУ-форма была спроектирована так, чтобы белковая оболочка вируса могла распадаться как на воздухе, так и в растворе — независимо от его температуры и уровня PH. РНК вируса сама по себе также была неинфекционной. Поэтому извлечь ШУ из умирающего было практически невозможно, а из-за скоропостижности смерти прелюбодей не имел возможности заразить своего невинного супруга. Разумеется, вдова или вдовец были обречены на пожизненное воздержание — но Шоукрос не считал, что это жестоко — ведь если два человека сознательно вступают в брак перед Господом, определенная доля наказания за нарушение брачного обета должна доставаться обоим партнерам.
Даже допуская, что каждая из четырех форм вируса будет полностью соответствовать целям, для которых разработана, Шоукрос предвидел некоторые сложности. Так, например, переливание крови сделалось бы опасным, по крайней мере, до тех пор, пока не нашли бы надежного способа убить вирус in vitro. Впрочем, если пять лет назад это могло привести к истинной трагедии, то последние разработки в области синтетических и культивируемых заменителей крови обнадеживали. Шоукрос не сомневался, что эпидемия обязательно приведет к росту инвестиций и усилий, вкладываемых в эту область. С трансплантантами было сложнее, но, в сущности, Шоукрос и до того полагал их своего рода излишеством — дорогостоящей и редко оправдываемой тратой ограниченных ресурсов. После внедрения вируса Шоукроса опасности подвергались врачи, медсестры, полиция, работники похоронных бюро — значит, им просто придется усилить меры предосторожности, избегая непосредственного контакта с чужой кровью. Шоукрос и тут усматривал Божий промысел, и был этому ничуть не удивлен — редкий, и гораздо менее смертельный вирус СПИДа пришел раньше и послужил предостережением. Среди специалистов десятков различных профессий развилась настоящая паранойя, а продажа резиновых перчаток увеличилась во много раз. Что ж, отныне всякое усердие будет оправданным — ведь каждый будет теперь заражен, как минимум, ШН-формой вируса. Изнасилование девственницы девственником становилось своего рода свадьбой под дулом «биологического пистолета». Любое другое сексуальное насилие было одновременно убийством и самоубийством. Невинные жертвы, конечно, неизбежны, но зато смерть насильника становилась серьезным сдерживающим фактором. Шоукрос предположил, что данный вид преступления вскоре практически исчезнет.
А вот гомосексуальный инцест между близнецами оставался ненаказуемым, поскольку вирус не имел возможности различать организмы носителей. Это исключение раздражало Шоукроса, тем более что ему нигде не попадалось статистических данных о распространенности столь отвратительных извращений. Но понемногу он пришел к мысли, что это незначительное несовершенство его изобретения является своего рода необходимостью. В конце концов, у человечества должен был остаться хотя бы символический пережиток прежней морали — теоретическая возможность сознательно выбрать путь греха.
***
К лету 2000 года вирус был готов и по возможности протестирован на культурах тканей и на лабораторных животных. Для подтверждения фатальности ШУ-формы Шоукрос смоделировал плотский грех прямо в пробирке. Эксперименты на животных, в сущности, были достаточно малоценны: слишком во многом поведение вируса было связано взаимодействием с человеческим геномом. Впрочем, в пробирочных культурах человеческих клеток, судя по всему, часовой механизм вируса работал именно так, как того требовали обстоятельства. Поколение за поколением, три формы вируса оставались стабильными и безвредными. Возможно, следовало продолжать эксперименты, потратить время на дополнительное просчитывание вариантов — но зачем? Результат был бы, разумеется, тем же.
Пришло время действовать. Появившиеся в последнее время лекарства сделали СПИД почти неопасной болезнью, по крайней мере, для тех, кому хватало средств на эти дорогостоящие препараты. Вирус СПИДа уже не казался столь фатальным, как еще совсем недавно. Кроме того, вот-вот должно было наступить третье тысячелетие — символическая дата, которую не хотелось пропустить.
Шоукрос выполнял работу, порученную ему Господом, — а потому не было более нужды в контроле качества. Конечно, он был всего лишь несовершенным инструментом в руках Божьих, и не мог избежать грубых ошибок и просчетов на каждой стадии, прежде чем достичь совершенства. Но в лаборатории ошибки быстро выявлялись и исправлялись. Несомненно, Господь не допустит существования несовершенного вируса, ибо Его воля призвала эту РНК в мир.
Шоукрос посетил агента бюро путешествий, заказав себе кругосветный тур, — а затем заразил себя ША-вирусом. Сначала он отправился на запад, пересек Тихий океан, оставив собственный континент, далее — крупные, густонаселенные города: Токио, Пекин, Сеул, Бангкок, Манила, Сидней, Нью-Дели, Каир… ША-вирус мог существовать в течение неопределенно долгого времени, сохраняя потенциальную способность заражать — на любой поверхности, которую не подвергали специальной обработке. Как известно, сидения в самолетах и мебель в отелях не часто стерилизуют в автоклавах…
Шоукрос не посещал проституток — ведь он распространял свой вирус, его «анонимную» форму, а не венерическое заболевание. Он просто изображал туриста: осматривал достопримечательности, бродил по магазинам, ездил в общественном транспорте, плавал в бассейнах отелей… Он «расслаблялся» в таком сумасшедшем темпе, составил себе такой безжалостный график «отдыха», что через некоторое время понял, что еще жив только благодаря божественному вмешательству. Не удивительно, что, добравшись до Лондона, он был уже настоящей развалиной — этаким загорелым зомби в выцветшей на солнце рубашке. Глаза его были затянуты мутной пленкой и похожи на многослойные линзы висящей на шее Шоукроса фотокамеры — он везде таскал ее с собой, как непременный атрибут туриста, хотя камера была незаряжена.
Усталость, постоянные перелеты, бесконечные перемены окружающей обстановки и еды — как ни странно, от этих перемен было только хуже, ибо за изменчивостью внешнего мира скрывалась клейкая монотонность стандартизованного туристического сервиса — все это действовало на него, утомляя, обессиливая, постепенно погружая Шоукроса в мрачное состояние тяжелого сна. Ему снились отели, аэропорты, самолеты — и просыпался он в тех же отелях и аэропортах, теряя способность отличить сон от яви.
Его вера позволила ему выдержать это испытание, и Шоукрос не сомневался в правильности своего пути — но терзался сомнениями иного рода. Постоянные перелеты на большой высоте подвергали его организм дополнительным дозам космического излучения. Мог ли он быть уверенным, что механизм самоконтроля и самовосстановления вируса после мутаций останется таким же безошибочным? Разумеется, Господь не оставит своим попечением ни одно из триллионов самовоспроизведений вируса — но Джон Шоукрос почувствовал бы себя увереннее, если бы мог сейчас вернуться домой и проверить формы, носителем которых он теперь был, на предмет возникновения каких-либо дефектов. Совершенно измотанный, он целый день провалялся в своем гостиничном номере, вместо того, чтобы толкаться на шумных лондонских улицах, заражая англичан и многочисленных иностранцев. Новости о запущенной его силами «чуме» только-только начали выделяться на фоне отдельных необъяснимых смертей. Эксперты из отделов здравоохранения занимались какими-то исследованиями, но у них еще не было возможности обработать все имеющиеся данные, а потому они, разумеется, воздерживались от любых преждевременных заявлений. Впрочем, выступать с предупреждениями было все равно уже поздно. Даже если бы вирус Шоукроса был обнаружен, и государственные власти объявили бы карантин, прочно запечатав все границы — все равно люди, которых он уже инфицировал, к этому времени распространили бы ША-вирус по всему свету.
Он пропустил рейс в Дублин. Потом — в Онтарио. Он жил в отеле, ел и спал — и ему снилось, как он ест и спит в своем отеле. В ежедневных выпусках «Таймс» все больше места занимали приходившие отовсюду подтверждения успехов миссии Шоукроса — однако, полностью его надежды не сбылись — не было огромных заголовков, в которых черным по белому говорилось о божественной цели новой чумы, преследующей род людской. Эксперты с уверенностью предполагали, что демон биологического оружия вырвался, наконец, на волю. В качестве виновных называли главным образом Ирак и Ливию. Компетентные источники в Израильской разведке подтверждали, что именно эти страны в последнее время значительно расширили свои исследовательские программы в этой области. Если даже кто-то из эпидемиологов и понял, что умирают лишь прелюбодеи и гомосексуалисты, то от этом в газетах пока не сообщалось. В конце концов Шоукрос покинул отель. Ему уже незачем было лететь в Канаду, Центральную и Южную Америку. Если верить газетам, другие путешественники давно сделали всю работу за него. Он заказал билет домой — и оставалось лишь убить оставшиеся девять часов до вылета.
***
― Я не буду этим заниматься. Забирай свои деньги и вали отсюда!
― Но…
― Ты что — не умеешь читать? Обычный секс — так написано внизу.
― Мне не нужен секс. Я не хочу прикасаться к тебе, понимаешь? Я хочу, чтобы ты ласкала себя. Соблазняй меня, ясно?
― Иди-иди! Погуляешь по улице, поглазеешь по сторонам. Думаю, для тебя это будет достаточным соблазном.
Женщина яростно глянула на него, и Шоукрос внутренне сжался — но ведь дело шло о его принципах.
― Я заплатил тебе, — проскулил он. Проститутка швырнула ему на колени несколько смятых купюр.
― Вот твои деньги, забери их, и проваливай. Спокойной ночи!
Шоукрос встал.
―Б ог покарает тебя. Ты умрешь страшной смертью, и кровь вытечет из всех твоих жил.
― Кровь сейчас потечет из тебя, если я позвоню парням, и они помогут тебе выйти отсюда.
― Ты что, не слышала о чуме? Не понимаешь, что это означает? Это Бог карает таких, как ты, прелюбодеев!
―У бирайся, ты, кощунствующий псих!
Кощунствующий? Шоукрос вздрогнул, как ужаленный.
― Ты понимаешь, с кем ты разговариваешь? Я — инструмент, избранный Господом!
Она раздраженно посмотрела на него:
― Ты — чертова задница, понял? А теперь вали отсюда.
Шоукрос еще раз взглянул на нее — и внезапно у него перехватило дыхание. Эта женщина, кем бы она ни была, должна была вот-вот погибнуть — и ответственность за ее смерть лежала на нем. На несколько мгновений эта идея заслонила собою все в его сознании — ясная мысль, почти непристойная в своей простоте.
Шоукрос позволил себе вновь прислушаться к умолкшему на миг голосу рассудка, рациональной логики и безжалостных абстракций — теперь он знал, что надо делать. Он понял, что не уйдет отсюда, пока не сделает все возможное, чтобы спасти эту несчастную.
― Подожди! Возьми эти деньги и выслушай меня… Дай мне всего пять минут — потом я уйду.
― Что ты хочешь мне сказать?
― Эта чума… Выслушай меня! Я знаю о Чуме больше, чем кто-либо другой.
Она смотрела на него недоверчиво — и явно ждала, чтобы он поскорее ушел.
― Это правда. Я эксперт-вирусолог. Я работаю в… в Центре Контроля Болезней в Атланте, штат Джорджия. Все, что я собираюсь тебе рассказать, через пару дней будет опубликовано — но для тебя через пару дней может быть уже поздно. Ты рискуешь, продолжая заниматься этой работой, и потому я говорю тебе сейчас.
Он постарался максимально доступным языком объяснить ей работу четырех стадий вируса, концепцию сохраняемых генетических слепков носителя и фатальные последствия проникновения в ее кровь ШМ-вируса от третьего лица. Она выслушала все это молча.
― Ты поняла, что я тебе рассказываю?
― Конечно, понимаю. Только это еще не значит, что я тебе верю.
Он шагнул к ней и встряхнул ее в попытке убедить в своей искренности.
― Ты должна мне верить. Я рассказал абсолютную правду. Бог действительно карает прелюбодеев! СПИД был всего лишь предупреждением, но сейчас никто из грешников не спасется. Никто!
Она отвела в сторону его руку.
―Т вой Бог и мой Бог, видимо, имеют мало общего.
― Твой Бог!» — он задохнулся.
― О… Я в самом деле назвала его так? Прости… Я хотела сказать, это, наверное, включено в Устав ООН, или что-то в этом роде: «каждый с рождения сохраняет образ Бога в своем сердце — если ты порвешь с ним, или потеряешь веру в него, то не получишь ничего взамен.
— Ну, и кто из нас кощунствует?
Она пожала плечами:
— Я верю, что мой Бог — это Спаситель, а твой кажется, скорее, бедствием. Может быть, мой Бог и не в силах исправить все проблемы в этом мире, но, по крайней мере, он не выворачивает их наизнанку, принося в мир еще больше зла…
Шоукрос раздраженно поморщился:
— Да, многие умрут. Некоторым грешникам уже не помочь… Но представь себе, каким станет мир, когда это послание Господа однажды достигнет каждого! Мир без супружеских измен, без изнасилований, мир, где станут невозможны разводы, и все браки будут продолжаться до самой смерти…
Она скривилась:
— Да, внешне. Но не по велению сердца.
— Нет, ты не понимаешь! Так будет только сначала. Люди слабы, им нужен повод, они смогут стать праведными только из эгоистических соображений. Но потом… Со временем это станет чем-то большим, чем эгоистический страх. Войдет в привычку, в традицию, в часть человеческой натуры. Вирус уже не будет висеть над человечеством угрозой — люди сами изменятся.
— Ты так думаешь? Если бы моногамия была полезна для человека, мне кажется, естественный отбор в конце концов…
Шоукрос уставился на нее почти безумным взглядом.
— Прекрати эту чушь! Нет, и не может быть никакого «естественного отбора»!
Ему еще не доводилось слышать лекций о дарвинизме от шлюх в борделях — но в этой стране, управляемой безбожниками-социалистами всего можно ожидать.
Немного успокоившись, он добавил:
— Вообще-то, я говорю об изменении духовных ценностей в мировой культуре.
Женщина лишь пожала плечами.
— Я знаю, тебе на это плевать, и тебя не волнует, что я думаю. Но все равно скажу. Ты — самый несчастный, самый запутавшийся человек, из всех, кого я видела в последнее время. Да, ты выбрал для себя какой-то собственный моральный кодекс — это твое право, и удачи тебе на этом пути. Но только — у тебя нет истинной веры в то, что ты делаешь. Тебе самому настолько сложно определиться в своем выборе, что ты придумал себе Бога в качестве оправдания. Твой Бог существует лишь для того, чтобы проливать пылающую серу на головы тех, кого ты считаешь грешниками, но кто на самом деле всего-навсего следует каким-то иным убеждениям. А когда твой Бог не справляется с этой обязанностью, ты приветствуешь природные катастрофы — землетрясения, наводнения, голод и эпидемии. Не правда ли, весьма впечатляющие примеры «Божьей кары»? Но знаешь что? Ты думаешь, что так ты доказываешь всем на свете, что Бог на твоей стороне. А на самом деле единственное, что ты доказываешь, — это собственную беззащитность.
Она взглянула на часы.
— Ну все. Твои пять минут давно истекли, а я никогда не говорю о теологии бесплатно. Да, вот только… У меня есть один, последний вопрос. Думаю, ты не откажешься ответить: ведь мне, судя по всему, какое-то время не доведется встретиться больше ни с одним экспертом-вирусологом…
— Спрашивай…
Итак, эта женщина предпочла умереть. Видит Бог, он сделал все, что мог, пытаясь убедить ее — но не сумел. И вот так, вместе с ней, умрут сотни тысяч заблудших. У него не было выбора — оставалось лишь смириться и верить. Только вера поможет сохранить ему рассудок…
— Этот вирус, созданный Богом… Я так поняла, он поражает только прелюбодеев и голубых. Правильно?
— Ну да. Разве ты не слышала? В этом все и дело. Механизм действия вируса гениален: слепок ДНК…
Она говорила медленно, четко выговаривая слова, будто бы разговаривала с глухим или слабоумным:
— Допустим, некая счастливая, моногамная, состоящая в браке, пара занималась сексом. Допустим, что женщина при этом забеременела. Ребенок не будет иметь в точности тот же набор генов, что и родители. Что будет тогда? Что случится с младенцем?
Шоукрос смотрел на нее, словно загипнотизированный. Что будет с ребенком? Какой еще ребенок? Его разум был пуст. Он устал, он тосковал по дому, он почти шатался под грузом волнений последних недель… Он прошел через тяжелейшие испытания — какое право она имела требовать от него ясности мысли, с чего она решила, что он в состоянии сейчас объяснять каждую мельчайшую деталь? Да, но что случится с невинным, только что появившимся младенцем? Он пытался сконцентрироваться, собраться с мыслями, но беспредельный ужас от того, о чем она только что подумала и заставила подумать его, подобно тонкому, холодному и неумолимому щупальцу дюйм за дюймом затягивал его все дальше в безумие.
И вдруг Шоукрос рассмеялся. Он готов был заплакать от облегчения… Он погрозил пальцем глупой блуднице:
— Тебе не поймать меня на этом… О детях я подумал еще много лет назад. Еще в 94-м, на крестинах маленького Джола, сына моей кузины.
Шоукрос довольно ухмыльнулся и снова захихикал:
— Я решил эту проблему. Я добавил в ШН и ШМ-формы гены для поверхностных рецепторов, чувствительных к полудюжине протеинов в крови плода. Если хоть какой-то из рецепторов будет активирован, следующее поколение вируса будет чистой ША-формой. Безопасно даже грудное кормление в течение месяца, потому что нужно время, чтобы эти белки заменились другими.
— Примерно месяц, — эхом повторила женщина. Потом вдруг очнулась: — Что ты имеешь в виду, говоря, что это ТЫ добавил гены?
Но Шоукроса уже не было в комнате.
***
Он выскочил стремглав, и теперь бежал по улице, не разбирая дороги, пока не выдохся и не споткнулся. Хромая, он перешел улицу, не обращая внимания на удивленные взгляды прохожих. Месяца было недостаточно. И он знал об этом все это время — но в какой-то момент забыл, упустил из виду, и теперь не мог вспомнить, что он собирался в связи с этим предпринять. Там было слишком много деталей, слишком много сложных расчетов…
А дети уже вполне могли умирать. Шоукрос остановился на безлюдной стороне улицы, прислонился к ярко раскрашенному рекламному столбу возле ночного клуба и сполз на землю. Он сидел, бездумно глядя на холодную кирпичную стену напротив, и дрожал, обхватив себя руками. Откуда-то едва слышно доносилась музыка, приглушенная стенами. В чем он допустил ошибку?
Разве он мог ошибиться в определении цели Господа, создавшего СПИД? Нет, здесь его логическое заключение было безупречно. Разве он не посвятил всю свою жизнь усовершенствованию биологического механизма, способного отделить добро от зла? И если нечто, настолько безумно сложное, настолько тщательно разработанное, как его вирус, все же не смогло справиться… У него потемнело в глазах.
Что, если он был не прав с самого начала? Что, если его работа вовсе не диктовалась Божественной волей? Сейчас Шоукрос обдумывал эту мысль со спокойствием контуженного. Было слишком поздно предпринимать что-то, чтобы остановить распространение вируса. Но зато он мог пойти к специалистам, чтобы передать им детали, открытие которых заняло бы без его помощи многие годы. Имея информацию о рецепторах белков плода, изготовить вакцину, которая использовала бы эту возможность, можно было бы за несколько месяцев. И эта вакцина сделала бы возможным грудное кормление, переливание крови и пересадку органов…
Но она же позволила бы совокупляться прелюбодеям, дала бы возможность гомосексуалистам заниматься своими отвратительными извращениями. Как же так? Ведь это стало бы отрицанием всего, ради чего он жил; это потребовало бы от Джона Шоукроса полного морального безразличия. Он поднял голову и смотрел в пустое небо с растущим чувством паники. Мог ли он отважиться на это? Отказаться от всего, что до сих пор сделано, признать свою ошибку — и начать все сначала? Но он должен! Ведь дети умирают! Он должен молить Господа дать ему смелость…
А потом пришло откровение. Небеса ответили ему, вернув свою благодать. Вера затопила его потоком света, очищая душу, изгоняя из нее нелепые сомнения. Как он мог поддаться слабости и думать о том, чтобы сдаться, когда истинное решение — такое простое и очевидное? Он вскочил на ноги и бросился прочь из безлюдного переулка, повторяя про себя снова и снова, все более уверяясь в истинности собственных слов:
«ПРЕЛЮБОДЕИ!
СОДОМИТЫ!
МАТЕРИ, КОРМЯЩИЕ МЛАДЕНЦЕВ СТАРШЕ ЧЕТЫРЕХ НЕДЕЛЬ ОТ РОДУ!
ПОКАЙТЕСЬ СВОИХ ГРЕХАХ И БУДЕТЕ СПАСЕНЫ!»
© Перевод с английского Max V.Taka MakVal.
СБЛИЖЕНИЕ Рассказ
Greg Egan. Closer. 1992.
Никто не хочет жить вечно один.
— Интимность, — сказал я однажды Шиане, после того, как мы занимались любовью, — это единственное лекарство от солипсизма.
Она засмеялась и сказала:
— Не будь таким амбициозным, Майкл. Интимность пока не излечила меня от мастурбации.
Впрочем, солипсизм никогда не был моей проблемой. С самого начала, рассматривая этот вопрос, я понял, что не может быть никакого способа доказать реальность внешнего мира, а уж о доказательстве существования других умов я и не думал. Но я признавал, что принимая и то и другое на веру, было единственным практическим способом поведения в повседневной жизни.
Вопрос, который волновал меня: если предположить, что существуют другие люди, как же они понимают, что существуют? Как они чувствуют это? Могу я когда-нибудь по-настоящему понять, что такое сознание другого человека — нечто больше чем сознание обезьяны, или кошки, или насекомого? Если нет, то я был один.
Я отчаянно хотел верить, что другие люди были как-то познаваемыми, но это не было тем, что я мог заставить себя принять как само собой разумеющееся. Я знал, что не может быть абсолютных доказательств, но я хотел бы в чем-то убедиться, я был вынужден.
Ни литература, ни поэзия, ни драма, однако личный резонанс, который бы я обнаружил, мог вполне убедить меня, что я увидел душу автора. Язык эволюционировал для сотрудничества в завоевании физического мира, но не для того, чтобы описать субъективную реальность.
Любовь, гнев, зависть, обида, горе — все они были определены, в конечном счете, с точки зрения внешних обстоятельств и наблюдаемых действий. Когда изображение или метафора казались мне правдоподобными, это только лишь доказывало, что я разделял с автором множество определений, культурно санкционированный список словесных ассоциаций.
В конце концов, многие издатели используют компьютерные программы — высоко специализированные, но бесхитростные алгоритмы, без самой отдаленной возможности самосознания, для того, чтобы регулярно производить как литературу, так и литературную критику, неотличимую от человеческого продукта. Не просто формальный мусор, ибо несколько раз я глубоко был затронут работами, которые как я позже обнаружил, были созданы бездумным программным обеспечением. Это не доказывает, что человек в литературе не говорит ничего о внутренней жизни, но конечно дает большое поле для сомнений.
В отличие от многих моих друзей у меня не было никаких угрызений совести, когда в возрасте восемнадцати лет пришло мое время для "переключения". Мой органический мозг был удален и отброшен, а тело передали в управление моей "жемчужине" — Устройству Н'доли, нейронной компьютерной сети, вживленной вскоре после моего рождения, которая с тех пор научилась подражать моему мозгу на уровне отдельных нейронов. Я ничуть не смутился этому не потому, что я был убежден в идентичности работы мозга и жемчужины, а поскольку с самого раннего возраста я ассоциировал себя только с жемчужиной.
Мой мозг был разновидностью устройства начальной загрузки, не более, и оплакивать его потерю было бы так же нелепо, как скорбеть по моему выходу из некоторых примитивных стадий эмбрионального развития нервной системы. То, что делали люди сейчас было просто переключением, неотъемлемой частью жизненного цикла, даже если это происходило при посредничестве нашей культуры, а не генов.
Вид каждой смерти, и наблюдение за постепенным отказом их собственных органов, помогли убедиться до-Н'доли людям в их обычной человечности; этому способствовали и бесчисленные отсылки в их литературе в попытке оправдать смерть. Можно сделать вывод, что Вселенная будет продолжаться без них, производя общее чувство безнадежности или незначительности, которое они рассматривали как их определенное свойство.
Теперь, когда стало символом веры то, что в ближайшие несколько миллионов лет физики найдут способ для нас выйти за пределы Вселенной, и это было прямой противоположностью пути к духовному равенству, потерявшему все, чем могла обладать его сомнительная логика.
Шиана была инженером связи. Я был редактором голографических новостей. Мы встретились в прямом эфире во время засеивания Венеры терраформирующими наномашинами — это вызвало большой общественный интерес, так как большая часть необитаемой поверхности планеты уже была продана. Было несколько технических проблем с трансляцией, которые могли бы быть катастрофическими, но вместе с ней нам удалось обойти их, и даже скрыть нестыковки. В этом не было ничего особенного, мы просто делали свою работу, но после этого я был в восторге от нашего участия. После двадцати четырех часов я понял, что безумно в нее влюблен.
Тем не менее, когда я подошел к ней на следующий день, она дала понять, что она ничего не чувствовала ко мне; химия, которая, как я представлял себе, была "между нами", осталась лишь в моей голове. Я был разочарован, но не удивлен. Работа не сводила нас вместе, как раньше, но я звонил ей время от времени, и шесть недель спустя моя настойчивость была вознаграждена. Я взял ее на перформанс "В ожидании Годо" в исполнении попугаев и насладился безмерно, но после этого не видел Шиану более месяца.
Я почти потерял надежду, когда она однажды без предупреждения появилась на пороге моей двери и потащила меня с собой на "концерт" интерактивных компьютеризированных импровизаций. "Аудитория" которая была там собрана, больше походила на макет Берлинского ночного клуба из 2050-х гг. Изображение с парящей камеры, блуждающей по сцене, подавалось в компьютерную программу, первоначально разработанную для оценки фильмов. Люди танцевали и пели, кричали и дрались, занимались всеми видами театрального представления в надежде привлечь камеру и воспроизвести музыку. Сначала я чувствовал себя запуганным и заторможенным, но Шиана не оставила мне никаких шансов и мне пришлось присоединится к ним.
Это было хаотично, безумно, порой даже ужасно. Одна женщина пырнула другую ножом на смерть за столом около нас, что показалось мне как отвратительное (и дорогостоящее) потакание своим слабостям, но когда вспыхнул бунт под конец, и люди начали разбивать умышленно хрупкую мебель, я последовал за Шианой в рукопашную схватку, подбадривая ее.
Музыка — оправдание для всего мероприятия — была чушью, но меня на самом деле это не заботило. Когда мы шли, хромая в ночи, все в синяках и болячках, и хохотали во весь голос, я знал, что, по крайней мере, мы разделили что-то, что заставило нас чувствовать себя ближе к друг другу. Мы отправились к ней домой, и легли спать вместе, слишком больные и уставшие, чтобы сделать нечто больше, чем сон, но когда мы занялись любовью утром, я уже чувствовал себя непринужденно с ней, и мне было сложно поверить, что это был наш первый раз.
Вскоре мы стали неразлучны. Мои предпочтения в развлечениях отличались от ее, но я переносил ее любимые "арт-формы", оставаясь более или менее невредимым. Она переехала ко мне по моему приглашению, мимоходом изменив мой устоявшийся ритм и старательно организованный домашний быт.
Мне приходилось собирать по кусочкам ее прошлое из случайных фраз; она считала слишком скучным просто сидеть и последовательно рассказывать. Ее жизнь была столь же непримечательной, как моя: выросла в пригороде, семья из среднего класса, получила профессию, нашла работу. Практически как и все она переключилась в восемнадцать.
У нее не было определенных политических убеждений. В работе она была хороша, но в десять раз больше энергии направляла в свою социальную жизнь. Она была интеллектуальна, но ненавидела все очевидно интеллектуальное. Она была нетерпелива, агрессивна, грубо нежна. И я даже на секунду не мог представить, что творилось в ее голове. Сначала я практически никогда не понимал, о чем она думала. В том смысле, что я не знал, как она ответит, если спросить что-то неожиданно; как описать ее мысли до того момента, как они были прерваны вопросом. Позже я даже не представлял ее побуждений, ее восприятия самой себя, ее представления о том, кем она являлась, что делала и почему.
Даже в грубой комичной форме, которую романисты используют для описания характера, я не смог бы описать Шиану.
И если бы она дала мне комментарии о её психическом состоянии и еженедельную оценку причин ее действий на последнем психодинамическом жаргоне, все бы это абсолютно ничего не значило, кроме кучи бесполезных слов. Если бы я мог представить себя в ее условиях, смоделировать собственную личность с ее убеждениями и навязчивыми идеями, сопереживать до тех пор, пока я не смог бы предвидеть каждое ее слово, каждое ее решение, то все равно бы не осознал больше того момента, когда она закрывала глаза, забывала свое прошлое, ничего не желала, просто была.
Конечно, большую часть времени, ничего больше не имело значения. Вместе мы были достаточно счастливы, являлись мы чужими или нет — независимо от этого моё "счастье" и "счастье" Шианы означало в любом реальном смысле то же самое. По прошествии многих лет, она стала менее самодостаточной, более открытой. У нее не было никаких великих темных секретов для обсуждения, не было и бесчисленных травмирующих детских испытаний, но она все-таки впустила меня в ее мелкие страхи и мирские неврозы. Я сделал то же самое, и даже, неумело, объяснил свою своеобразную навязчивую идею. Она была не совсем обижена. Просто озадачена.
— Что бы это на самом деле означало? Понимать, на что это похоже, когда ты — это кто-то ещё? Ты должен был бы иметь другие воспоминания, другую личность, другое тело — всё. И тогда ты просто стал бы им, а не собою, и ты бы не узнал ничего. Это не имеет смысла.
Я пожал плечами.
— Не обязательно. Конечно, совершенное познание было бы невозможно, но ты всегда можешь стать ближе. Не думала ли ты, что, чем больше вещей, которые мы делаем вместе, чем больше опыта мы разделяем, тем ближе мы становимся?
Она нахмурилась.
— Да, но это не то, что ты говорил пять секунд назад. Два года или две тысячи лет из «общего опыта», увиденных через разные глаза ничего не означают. Тем не менее, независимо от того, столько времени два человека провели вместе, как ты можешь узнать, что даже в кратчайший момент общего опыта, они прошли его по одному и тому же пути?
— Я знаю, но…
— Если ты признаешь то, чего ты хочешь, невозможным, может тогда ты перестанешь волноваться об этом.
Я засмеялся.
— Независимо от того, что ты думаешь, я же ведь рационален?
Когда технология стала доступной, это была идея Шианы, а не моя, чтобы попробовать нам все модные соматические изменения. Шиане всегда не терпелось испытать что-то новое.
— Если мы действительно будем жить вечно, — сказала она. — Нам лучше оставаться любопытными, если мы хотим остаться в здравом уме.
Я не хотел, но любое сопротивление, казалось ханжеским. Ясно, что это игра не приведет к совершенному познанию, которого я жаждал (и знал, что никогда не достигну), но я не мог отрицать возможность того, что это может быть один незрелый шаг в правильном направлении.
Во-первых, мы обменялись телами. Я обнаружил, что это приятно иметь грудь и влагалище, что это нравится мне, но не Шиане. Правда, мы менялись телами достаточно долго для прохождения шока и новизны. Но я так и не получил представление об её опыте владения телом, который она имела с рождения.
Моя жемчужина была изменена настолько, насколько было нужно, чтобы позволить мне контролировать эту незнакомую машину. А это было едва ли более, чем требуется для контроля другого мужского тела. От менструального цикла отказались десятилетиями раньше, и хотя я мог взять все необходимые гормоны, чтобы позволить себе иметь эти периоды и даже забеременеть (хотя финансовые препятствия для воспроизводства потомства резко увеличились в последние годы), это не сказало бы абсолютно ничего о Шиане, которая ничего такого не делала.
Что касается секса, удовольствие от сношения ощущалось почти таким же, и в этом не было ничего удивительного, так как нервы из влагалища и клитора соединялись с моей жемчужиной также как из моего пениса. Даже в проникновении не было различий, которые я ожидал; если я не предпринимал особых усилий, чтобы оставаться осведомленным о наших соответствующих геометриях, мне было бы трудно заботится о том, кто, кому и что делает. Оргазмы были получше, это пришлось признать.
На работе никто не удивился, когда я перевоплотился в Шиану, так как многие из моих коллег уже прошли через подобное. Юридическое определение идентичности в последнее время было смещено с ДНК маркеров тела в сторону соответствия со стандартным набором маркеров с серийным номером Н'доли. Когда даже закон может идти в ногу с вами, вы знаете, что не сможете сделать ничего более радикального или чрезвычайного.
Трех месяцев Шиане оказалось достаточно.
— Я никогда не понимала, почему ты такой неуклюжий, — сказала она. — Или, что кончать так скучно.
Затем ей пришлось сделать своего клона, чтобы мы оба были женщинами. Безмозглые запасные тела, Статисты, когда-то были невероятно дороги, когда их необходимо было выращивать практически на нормальной скорости, и оставлять активными, постоянно содержать, чтобы они были достаточно здоровыми, чтобы использовать. Тем не менее физиологические эффекты от течения времени и тренировки не происходят по мановению волшебной палочки; на достаточно глубоком уровне всегда есть сформированный биохимический сигнал, который в конечном счете может быть подделан. Зрелые Статисты, с крепкими костями и идеальным мышечным тонусом, теперь могут быть произведены с нуля за год — четыре месяца беременности и восемь месяцев комы, а теперь даже более безмозглыми, чем раньше, успокаивая этическую панику среди тех, кто желал знать, как много происходит внутри голов старых, активных версий.
В нашем первом эксперименте, самая трудная часть для меня всегда была, не смотреть в зеркало и видеть Шиану, но, глядя на Шиану и видеть себя. Я потерял ее гораздо больше, чем потерял возможность быть самим собой. Теперь, я был почти счастлив при отсутствии своего тела (емкость памяти поддерживалось жемчужиной на основе минимального мозга Статиста). Симметрия бытия ее близнеца обратилась ко мне; теперь, конечно, мы были ближе чем когда-либо. Прежде, мы просто поменяли местами наши физические различия. Теперь и они были отменены.
Симметрия была иллюзией. Я изменил пол, а она — нет. Я был с женщиной, которую я любил, а она жила с пародией на саму себя. Однажды утром она разбудила меня, молотя меня по груди так сильно, что остались синяки. Когда я открыл глаза и защищая себя, она посмотрела на меня с подозрением.
— Ты там? Майкл? Я схожу с ума. Я хочу вернуть тебя.
Ради получения всего странного эпизода и покончить с этим навсегда и, возможно, также открыть для себя то, что Шиана только что пережила, я согласился на третью перестановку. Не было никакой необходимости ждать год; мой Статист должен быть выращен в то же время, как у нее.
Так или иначе, это было гораздо больше дезориентирующим, столкнуться с своим "я" без камуфляжа в виде тела Шианы. Я нашел мое собственное лицо непроницаемым; когда мы оба были в масках, которые не беспокоили меня, но теперь это заставило меня чувствовать себя нервным, и время от времени параноиком, без всякой рациональной причины.
К сексу тоже нужно было привыкнуть. В конце концов, я нашел это приятным, запутанным и неопределенным самовлюбленным способом. Неотразимое чувство равенства я чувствовал когда мы занимались сексом как женщины, и оно никогда не возвращалось ко мне когда мы сосали друг другу член. Шиана никогда не утверждала подобного. Все это было моими собственными измышлениями.
На следующий день мы вернулись к тому, с чего начали (ну почти, — на самом деле, мы оставили наши дряхлые, двадцатишестилетние тела на хранение, и поселились в наших здоровых Статистах), я видел сюжет из Европы — этот вариант мы еще не пробовали, и он становится повальным: гермафродиты, однояйцевые близнецы. Наши новые тела могут быть нашими биологическими детьми, с равной долей характеристик нас обоих. Мы оба сменили пол, оба потеряли партнеров. Мы будем равны во всех отношениях.
Я взял копию сюжета домой для Шианвы. Она смотрела задумчиво, потом сказала:
— Улитки являются гермафродитами, не правда ли? Они висят в воздухе вместе на нити слизи. Я уверена, что есть даже что-то у Шекспира, про славное зрелище совокупляющихся слизней. Представь: ты и я, занимающиеся любовью слизняки.
Я упал на пол, смеясь. И внезапно перестал.
— Где, у Шекспира? Я не думаю, что ты даже читала Шекспира.
В конце концов, я пришел к убеждению, что с каждым годом, я узнаю Шиану немного лучше — в традиционном понимании этого слова, том смысле, что большинство пар, казалось, найдет достаточным. Я знал, что она ожидала от меня, я знал, как не причинить ей боль. У нас были ссоры и разногласия, но должно быть, была какая-то основная стабильность, ведь в итоге мы всегда предпочитали оставаться вместе.
Ее счастье имело очень большое значение для меня и порой я едва мог поверить, что я когда-либо думал, о том, что весь ее субъективный опыт может быть принципиально чужим мне. В действительности, каждый мозг, и, следовательно, каждая жемчужина, были уникальными — но там было и что-то экстравагантное, в предположении, что природа сознания может радикально отличаться между отдельными людьми, когда использовалось то же основное оборудование, и те же самые основные принципы нейронной топологии.
Иногда, когда я просыпался ночью, то поворачивался к ней и шептал, неслышно, навязчиво: "Я тебя не знаю. Я понятия не имею, кто или что ты". Я лежал и думал об упаковке и уходе. Я был один, и было бы фарсом угадывать шараду притворства иначе. Иногда я просыпался ночью, с абсолютным убеждением в том, что я умираю, или с чем-то ещё столь же абсурдным. В господстве некоторого полузабытого сна все виды путаницы возможны. Это никогда не имело значения, и утром я всегда был самим собой снова.
Когда я увидел сюжет о сервисе Крэйга Бентли — он назвал это "исследованиями", но его "добровольцы" платили за привилегию участвовать в его экспериментах. Мне было тяжело заставить себя включить в бюллетень, несмотря то, что все мои профессиональное существо кричало, что это все наши зрители хотели увидеть тридцать вторую часть техношока: странную, даже слегка пикантную, но не слишком тяжелую для понимания.
Бентли был кибернейрологом, он изучал устройство Н'доли как нейрологи когда-то изучали мозг. Имитация работы мозга нейро-сетевым компьютером не требовала глубокого понимания своих высокоуровневых структур; исследование этих структур продолжалось в их новом воплощении. За жемчужиной легче наблюдать и манипулировать, по сравнению с мозгом.
В его последнем проекте, Бентли предлагал парам что-то большее чем предложения обычного рынка, к примеру, о сексуальной жизни слизней. Он предлагал восемь часов существования с идентичными мыслями.
Я сделал копию оригинала, десятиминутную часть, которую передал по оптическому волокну, затем разрешил моей редактирующей консоли выбрать наиболее яркие тридцать секунд для трансляции. Была сделана хорошая работа по изучению меня. Я не мог лгать Шиане. Я не мог скрыть эту историю, и не мог быть безразличным. Единственная честная вещь состояла в том чтобы показать ей файл, сказать ей что я чувствовал, и спросить ее, чего бы она хотела.
Так я и сделал. Когда изображение головидения погасло, она повернулась ко мне, пожала плечами, и мягко сказала:
— Хорошо. Это звучит забавно. Давай попробуем.
На Бентли была футболка с изображением девяти портретов, сеткой три-на-три. Вверху слева был Элвис Пресли. Внизу справа была Мэрилин Монро. Остальные ячейки были различными переходами между ними.
— Вот как это работает. Перемещение займет двадцать минут, в течение которых вы будете бесплотны. Через первые десять минут вы получите одинаковый доступ к воспоминаниям друг друга. Последующие десять минут вы постепенно будете приближаться к общей личности.
— Как только это произойдет, ваши Н'доли будут идентичны — в том смысле, что оба будут иметь одинаковые нейронные связи со всеми одинаковыми долевыми коэффициентами — но они также будут и в разных состояниях. Мне нужно будет отключить вас, чтобы исправить это. Затем вы проснетесь…
— Кто проснется?
— … в идентичных электромеханических телах. Клоны не могут быть достаточно подобными.
— Вы будете восемь часов одни, в одинаковых комнатах. На самом деле скорее всего похожих на гостиничные номера. Вы будете иметь доступ к головидению, чтобы не скучать, если вам это нужно — но без видеосвязи, конечно. Вы можете подумать, что вы получаете одинаковый сигнал, если вы попытаетесь позвонить по одному и тому же номеру одновременно — но на самом деле, в таких случаях коммутационным оборудованием произвольно позволяется сделать один вызов, который сделает ваши окружения разными.
Шиана спросила:
— Почему мы не можем созвонится друг с другом? Или еще лучше встретиться? Если мы одинаковы, мы будем говорить те же самые вещи, делать одно и тоже — мы стали бы тогда еще одной идентичной частью среды друг друга.
Бентли поджал губы и покачал головой.
— Возможно, я позволю нечто подобное в будущем эксперименте, но сейчас я считаю, что это было бы потенциально слишком опасным.
Шиана покосилась на меня, что означало: "этот человек зануда".
— Завершение будет таким же как и начало, только в обратном порядке. Во-первых, ваши личности будут восстановлены. Затем, вы потеряете доступ к памяти друг друга. Конечно, ваши воспоминания о совместном опыте останутся нетронутыми. Нетронутыми мной. Я не могу предсказать, как пройдет разделение личностей, восстановление фильтрации, подавление, переосмысливание этих воспоминаний. В течение нескольких минут вы можете получить в итоге очень разные впечатления о том, что пережили. Все, что я могу гарантировать, это восемь часов, в которые вы двое будете идентичными.
Мы говорили об этом. Шиана была полна энтузиазма, как и всегда. Она не сильно волновалась, думая на что это будет походить; все, что действительно имело для нее значение, это получение еще одного романтического опыта.
— Что бы ни случилось, мы будем собой снова в конце этого, — сказала она. — Чего там бояться? Ты же знаешь старую шутку насчет Н'доли?
— Что за старая шутка?
— Все, терпимо — пока не бесконечно.
Я не мог решить, что я чувствовал. Несмотря на обмен воспоминаниями, мы бы в конечном итоге не знали бы друг друга, а стали переходным процессом, искусственным третьим человеком. Тем не менее, в первый раз в нашей жизни, мы бы прошли через точно такой же опыт, с точно такой же точкой зрения — даже если бы потратили на это восемь часов запертыми в отдельных комнатах, воспринимая себя бесполым роботом с кризисом личности. Это был компромисс, но я не мог придумать более лучший и реальный путь.
Я позвонил Бентли и согласился
В полной сенсорной депривации мои мысли, казалось, рассеивались в темноте вокруг меня, прежде чем они успевали сформироваться. Такая изоляция длилась недолго, так как наши краткосрочные воспоминания слились, мы достигли своего рода телепатии. Один из нас будет придумывать сообщение, а другой будет "помнить", обдумывая его, и отвечая похожим образом.
— Я действительно не могу ждать, пока ты раскроешь все свои маленькие грязные секреты.
— Я думаю, ты будешь разочарована в том, что я еще не сказал тебе.
Я, вероятно, подавлен.
— Ах, но подавление не стирается. Кто знает, что будет там?
— Мы узнаем достаточно скоро.
Я пытался думать о всех мелких грехах, которые я совершил за года, все позорные, эгоистичные, недостойные мысли, но ничего не приходило в голову, хотя был смутный белый шум вины. Я попытался снова, и добился, увидев Шиану, когда она была ребенком.
Мальчик скользнул рукой между ног, а затем завизжал от испуга и убежал. Но она описала этот случай мне давно. Было ли это ее памятью или моей реконструкцией?
— Моя память. Я так думаю. Или, возможно, моя реконструкция. Ты знаешь, часть времени когда я говорила тебе, что случилось со мной перед тем, как мы встретились, память из рассказанного стала гораздо яснее для меня, чем собственно воспоминания о себе. Почти заменила ее.
— Так же и для меня
— Тогда в некотором смысле, наши воспоминания уже движутся в направлении своего рода симметрии, в течение многих лет. Мы оба помним, что было сказано, даже если бы мы оба услышали это от кого-то другого.
Соглашение. Молчание. Момент замешательства. Затем:
— Бентли использовал это изящное разделение "памяти" и "личности"; оно на самом деле так чисто? Жемчужины это компьютеры, основанные на технологиях нейронных сетей и те не можешь говорить о "данных" и ''программах" в абсолютном смысле.
— В общем, нет. Его классификация должна быть произвольной, в некоторой степени. Но кому какая разница.
— Это важно. Если он восстанавливает "личность", но позволяет "воспоминаниям" сохраняться, ошибочная классификация может оставить нас.
— Что?
— Всё зависит от этого, не так ли? С одной стороны, такое полное "восстановление" и абсолютно не затронутое, что весь опыт мог бы и не быть. А с другой стороны…
— Постоянно.
— … слияние.
— Разве это не точка?
— Я не знаю больше.
Тишина. Сомнения.
Тогда я понял, что я понятия не имел, был ли это мой черед ответить. Я проснулся, лежа на кровати, слегка ошеломленный, как будто ожидая ментальной паузы для перехода.
Чувствовал себя немного неловко, но в меньшей степени, чем когда я проснулся в каком-то другом Статисте. Я взглянул на бледный гладкий пластик моего туловища и ног, затем махнул рукой перед лицом. Я выглядел как бесполый манекен с витрины, но Бентли показал нам тела заранее, это не было большим шоком. Я медленно сел, потом встал и сделал несколько шагов.
Я чувствовал себя немного оцепеневшим и опустошенным, но мои кинестетическое чувство и проприоцепция были прекрасными; я чувствовал себя расположенным между глазами, и я чувствовал, что это тело было моим. Как и с любой современной пересадкой, моя жемчужина управляла напрямую, чтобы приспособить изменения, избегая необходимости нескольких месяцев физиотерапии.
Я оглядел комнату. Она была скудно обставленной: одна кровать, один стол, один стул, одни часы, один комплект головидения. На стене висела репродукция литографии Эшера "Узы единства," портрет художника и, по-видимому, его жены, их лица, как очищенные лимоны в спиралях кожуры, соединенные в единую, взаимосвязанную группу. Я проследил внешнюю поверхность от начала до конца, и был разочарован, так как ожидал, что это будет подобием ленты Мёбиуса.
Окон нет, одна дверь без ручки. На стене, рядом с кроватью, висело зеркало в полный рост. Я стоял некоторое время, и смотрел на мой нелепый вид. И вдруг мне пришло в голову, что если у Бентли была настоящая любовь к играм в симметрию, он мог построить одну комнату, как зеркальное отражение другой, модифицировать набор головидения, и изменить одну жемчужину, одну копию предоставив мне, изменив правое на левое. То, что выглядело как зеркало, не могло быть ничем иным, кроме как окном между комнатами. Я неловко улыбнулся моим пластиковым лицом и мое отражение выглядело соответствующим образом смущенным.
Идея привлекала меня, какой бы маловероятной она не была. Ничего, кроме эксперимента в ядерной физике не могло выявить отличие. Нет, не верно; маятник с свободным ходом, как у маятника Фуко, будет проходить тот же путь в обеих комнатах, не давая игре никаких шансов. Я подошел к зеркалу и стукнул его. Оно похоже не поддалось, за ним либо кирпичная стена или что-то наподобие, глухой удар с противоположной стороны, мог бы дать объяснение. Я пожал плечами и отвернулся. Бентли мог бы сделать все, что я знал, вся установка могла быть смоделирована компьютером. Мое тело не имело никакого значения.
В комнате всё было неуместным. Место было… Я сел на кровать. Я вспомнил кого-то, Майкла, вероятно задающегося вопросом, буду ли я паниковать, когда я останусь в своей сущности, но я не нашел никаких оснований для этого. Если бы я проснулся в этой комнате без недавних воспоминаний, и попытался разобраться, кем я был из моих прошлых, я бы не сомневался, что сошел бы с ума, но я точно знал, кем я был, у меня было два длинных пути, ведущие к моему нынешнему состоянию.
Перспектива быть измененным обратно в Шиану или Майкла больше не беспокоила меня в целом. Пожелания восстановить их отдельные личности переносились мной спокойно. Желание их личной целостности проявлялось во мне как облегчение при мысли об их повторном появлении, а не как страх перед моей собственной гибелью. В любом случае, мои воспоминания не были вычеркнуты, у меня не было никакого смысла иметь цели, которые один или другой из них не будут преследовать.
Я чувствовал себя более как их наименьший общий знаменатель, нежели любой другой вид синергетического сверхразума. Я был меньше, но не больше, чем сумма моих частей. Моя цель была строго ограничена: я был здесь, чтобы насладиться странностями Шианы и ответить на вопрос Майкла, и когда пришло время, я был бы счастлив раздвоится и возобновить две жизни, которые я помню и ценю. Итак, какой же я испытывал опыт?
Таким же путем как и Майкл? Таким же путем как и Шиана? Я не претерпел никаких фундаментальных изменений, но даже если и я пришел к такому выводу, я начал задаваться вопросом, был ли я в том положении, чтобы судить.
Возможно ли, что воспоминания о том, как быть Майклом, и воспоминания о том, как быть Шианой, содержат неизмеримо большее, чем два из них могли бы выразить словами и обменяться в устной форме? Действительно ли я что-нибудь узнал о природе своего существования, или моя голова просто наполнилась поддержанным описанием — интимным, и подробным, но не таким непрозрачным, как язык?
Если мой разум радикально отличался, была ли разница в том, что я мог точно чувствовать — или все мои воспоминания в момент запоминания, просто изменялись в понятия, которые казались знакомыми? Прошлое, в конце концов, не было более узнаваемым, чем внешний мир. Это самое существование также должно было приниматься на веру и могло ввести в заблуждение.
Я удрученно уронил голову на руки. Я был ближе, чем они могли бы стать, и что получил я? Надежда Майкла осталась столь же резонной, столь же недоказанной, как всегда.
Через некоторое время, мое настроение начало улучшаться. По крайней мере, у Майкла поиск был завершен, даже если он закончился неудачей. Теперь у него нет никакого выбора, кроме как принять это и двигаться дальше.
Я ходил по комнате некоторое время, щелкая по каналам головидения. Я на самом деле начал скучать, но я не собирался тратить восемь часов и несколько тысяч долларов, на просмотр телесериалов. Я размышлял о возможных путях испортить синхронизацию двух моих копий.
Это было непостижимо, как Бентли мог подогнать комнаты и
тела с такой превосходной точностью, что инженер, достойный этого имени не мог найти какой-либо способ нарушения симметрии. Даже подбрасывание монеты могло бы сделать это, но у меня не было монеты. Бросить бумажный самолётик? Это звучало многообещающее — самолётики очень чувствительны к воздушным потокам — но единственной бумагой в комнате была картина Эшера, и я не мог заставить себя разорвать её. Я мог бы разбить зеркало и осмотреть формы и размеры фрагментов, которые бы добавили доказательства или опровергли мои предыдущие размышления, но, после того как я поднял стул над головой, я вдруг передумал. Два противоречащих друг другу набора краткосрочных воспоминаний были достаточно запутанными в течение нескольких минут сенсорной депривации; взаимодействие с физической средой в течении нескольких часов могло сильно травмировать. Лучше повременить, пока я отчаянно не захотел развлечения.
Поэтому я лег на кровать и сделал то, что большинство клиентов Бентли, вероятно, в конечном итоге делает.
Когда они соединялись, Шиана и Майкл оба имели опасения за приватность, и оба были выпустили компенсирующие, не говоря уже об оборонительных, ментальные заявления об искренности, не желая дать другому подумать, что они что-то скрывают.
Их любопытство было противоречивым; они хотели понять друг друга, но, конечно же, не подсматривать.
Все эти противоречия продолжались во мне, но уставившись в потолок, стараясь не смотреть на часы снова, по крайней мере, еще тридцать секунд, я на самом деле не хотел принимать решение. Это была самая естественная вещь в мире, позволить моему разуму отправиться назад по течению наших взаимоотношений, с обеих точек зрения.
Это было очень своеобразным воспоминанием. Почти всё казалось неопределенным, удивительным и совершенно знакомым, как расширенная атака дежавю. Это было не так, как они часто излагают намеренно, чтобы обмануть друг друга о чем-то важном, но вся мелкая ложь во спасение, все скрытые пустые обиды, все необходимые, похвальные, необходимые, любящие обманы, которые держали их вместе, несмотря на их различия — это все наполнило мою голову со странной туманом замешательства и разочарования.
Это не было в каком-то смысле разговором, я не был множественной личностью. Шианы и Майкла просто не было — чтобы оправдать, объяснить, что они обманывали друг друга снова и снова с самыми лучшими намерениями. Возможно, мне следовало бы попытался сделать всё это от их имени, но я был уверен в своей роли, не в силах принять какую-либо сторону. Так что я лежал, парализованный симметрией, позволяя их воспоминаниям просто течь.
После этого, время понеслось так быстро, что у меня уже не было шанса разбить зеркало.
Мы пытались побыть вместе.
Мы выдержали неделю.
Бентли сделал, в соответствии с требованиями закона, снимки (снэпшоты) наших жемчужин до проведения эксперимента. Мы могли бы вернуться к ним, а потом уже ему пришлось бы объяснить почему, но самообман — легкий выбор, если вы сделаете это вовремя. Мы не могли простить друг друга, потому что не было ничего, чтобы прощать. Никто из нас не сделал чего-то, что другой мог не понять, и посочувствовать, полностью.
Мы знали друг друга слишком хорошо, вот и всё. Подробности, после крошечных гребаных микроскопических подробностей. Это не было больно, это было больше. Оно нас ошеломило. Это подавляло нас. Мы не знали друг друга, как мы знали себя, это было хуже всего. В самом себе, детали размылись в самих процессах мышления; умственное разделение возможно, но потребуется больших усилий, чем можно выдержать.
Наше взаимное разделение не принесло никакого напряжения; это естественное состояние, в которое мы попадали в присутствие друг друга. Наши оболочки были содраны, но они не раскрыли проблески душ. Все, что мы могли видеть под кожей: было винтиками и гаечками. И я узнал теперь, что Шиана всегда хотела больше всего в любовнике, чтобы он был чужим, непостижимым, таинственным, тёмным.
Главный смысл для нее — из возможности быть кем-то ещё — был смысл противостояния непохожести. Без этого, она считала, что вы могли бы также говорить с самим собой. Я обнаружил, что теперь тоже разделяю эту точку зрения (изменение, точное происхождение которого я не хотел знать, но потом…, я всегда знал, что она была сильной личностью, и был должен догадаться, что что-то будет стертым). Вместе нам было бы также хорошо, как и по отдельности, поэтому у нас не было выбора, кроме как расстаться.
Никто не хочет провести вечность в одиночестве.
Перевод с английского: любительский.
НЕУСТОЙЧИВЫЕ ОРБИТЫ В ПРОСТРАНСТВЕ ЛЖИ Рассказ
Greg Egan. Unstable Orbits in the Space of Lies. 1992.
12 января 2018 года человеческая раса перешла некий предел и испытала внезапное и необратимое изменение психического состояния. Сознание человека стало абсолютно прозрачным для верований, принципов и глубочайших убеждений. Идеи сражались друг с другом, и ареной битвы была человеческая мысль.
Теперь люди живут на сопредельных территориях, в каждой из которых правит своя система. А по узкой меже границ, как по орбите, путешествуют свободные бродяги…
Спокойнее всего мне спится посреди скоростного шоссе. В крайнем случае на его ответвлениях, проходящих через районы, где притяжение ближайших аттракторов примерно уравновешивается. Мы с Марией тщательно укладываем наши спальные мешки вдоль выцветших белых разделительных линий, уходящих на север (тут, возможно, сказывается едва ощутимое влияние Чайнатауна с его геомантией — ее не полностью подавляют научный гуманизм с востока, либеральный иудаизм с запада и воинствующий, антидуховный и антиинтеллектуальный гедонизм с севера), и я могу мирно уснуть, не опасаясь, что утром мы проснемся, всем сердцем веря в непогрешимость Папы, чувствительность Геи-Земли, призрачные откровения медитации или волшебную целительную силу налоговой реформы.
Поэтому, когда я, проснувшись, обнаруживаю, что солнце уже высоко, а Мария куда-то ушла, — я не впадаю в панику. Ночью она не могла попасть под влияние никакой веры, никакого мировоззрения, никакой культуры. Границы областей притяжения в течение дня колеблются на десятки метров в ту или другую сторону, но невозможно представить, чтобы они могли забраться так далеко в глубь нашей драгоценной пустыни, где властвует сомнение и традиционных устоев больше нет. Не представляю, почему Мария могла просто встать и уйти, не сказав ни слова, но она время от времени совершает абсолютно непостижимые поступки. Как и я, впрочем. Несмотря на это, мы уже год как вместе.
В панику я не впадаю, но и медлить не собираюсь, чтобы не отстать слишком далеко. Я встаю, потягиваюсь и начинаю думать, в какую сторону она могла бы пойти. Если после ее ухода не произошло существенных перемен, это все равно что спросить себя самого, куда я мог бы пойти.
С аттракторами бороться бесполезно, сопротивляться им бессмысленно, но между ними можно проложить курс, играя на противоречиях. Проще всего разогнаться, используя мощный, но довольно далекий аттрактор, а в последний момент отклониться в нужную сторону под действием противоположного влияния.
Как выбрать первый аттрактор — то есть ту веру, к которой вы будто бы склоняетесь? Всякий раз это делается по-иному. Иногда приходится буквально нюхать воздух, словно идя по чьему-то следу, иногда — углубляться в самоанализ, будто пытаясь узнать, во что же вы все-таки верите «в глубине души», а иногда две эти противоположности вдруг перестают казаться противоположностями. Короче, все тот же проклятый дзен, в данный момент я понимаю это именно так — а такое понимание уже подсказывает ответ. Там, где я нахожусь, равновесие почти идеальное, но одно влияние все-таки чуть сильнее восточные философии выглядят привлекательнее остальных. И хотя я знаю, что причина этого чисто географическая, на их привлекательность это нисколько не влияет. Я мочусь на цепное ограждение, разделяющее автостраду и железнодорожные пути — пусть ржавеет побыстрее! — свертываю спальный мешок, делаю глоток воды из фляги, закидываю на спину рюкзак и отправляюсь в путь.
Мимо проносится автоматический фургон — доставщик хлеба. Как жаль, что никого нет рядом! Чтобы обчистить такой фургон, нужны как минимум два ловких человека — один загораживает путь, другой вытаскивает из кузова еду. Наверное, потери от воровства так малы, что жители аттракторов предпочитают с ними мириться. Скорее всего защитные меры не окупят себя — впрочем, я уверен, что у каждой этической монокультуры существуют свои собственные — высоконравственные — причины не принуждать нас, безнравственных бродяг, к повиновению с помощью голода. Я вытаскиваю чахлую морковку, которую выкопал вчера вечером на одном из знакомых огородов. Жалкий завтрак! Но я усердно грызу ее, стараясь думать о свежих булочках, которые мы украдем с Марией, и в предвкушении почти перестаю замечать противный деревянный вкус.
Автострада немного отклоняется к юго-востоку. Я дохожу до участка, по сторонам которого стоят пустые фабрики и заброшенные дома. Они практически не притягивают, и тем явственней начинает ощущаться растущая тяга Чайнатауна, который виден теперь прямо передо мной. Удобное словцо — Чайнатаун — никогда не отражало многообразия культур, которые гнездились здесь до Переплавки. В этом районе, кроме китайцев из Гонконга и Малайзии, жили еще корейцы и камбоджийцы, тайцы и тиморцы, и они исповедовали массу разновидностей всех религий, от буддизма до ислама. Все это разнообразие исчезло, а та однородная и устойчивая амальгама, которая сменила его, показалась бы крайне экзотической любому из прежних обитателей. Нынешних жителей этот причудливый гибрид, разумеется, вполне устраивает — отсюда и устойчивость, благодаря которой только и существует аттрактор. Если бы я прямиком вошел в Чайнатаун, я бы не только немедленно проникся идеями, близкими сердцу местных жителей, но и не пожелал расставаться с ними всю оставшуюся жизнь.
Однако то, что я войду прямо в Чайнатаун, не более вероятно, чем то, что Земля упадет прямо на Солнце. После Переплавки прошло уже почти четыре года, а меня еще не притянул ни один аттрактор.
* * *
Я слышал десятки «объяснений» того, что случилось в тот день, но почти все они казались мне сомнительными — потому что каждое основывалось на мировоззрении одного из аттракторов. Я иногда представляю это так: 12 января 2018 года человеческая раса перешла некий предел — возможно, предел численности населения — и испытала внезапное и необратимое изменение психического состояния.
Слово «телепатия» здесь не подходит. Никто не погрузился в океан беззвучных голосов, никто не терзался, вынужденный сочувствовать всем сразу. Повседневная болтовня сознания так и осталась у каждого в его голове. Банальный мыслительный процесс продолжал быть делом глубоко приватным. (Впрочем, делались предположения, что, напротив, мыслительные процессы всех смешались до такой степени, что образовали затянувшую всю планету пелену белого шума, которую наш мозг просто отфильтровывает, и мы ее не замечаем.) Так или иначе, бесконечная мыльная опера внутреннего мира человека по-прежнему недосягаема для посторонних. Однако черепная коробка стала абсолютно прозрачной для верований, принципов и глубочайших убеждений.
Вначале возник полный хаос. Мои воспоминания об этом времени противоречивы и напоминают дурной сон. Кажется, я день и ночь бродил по городу, обретая новое божество (или его эквивалент) каждые шесть секунд. Не было ни голосов, ни видений, просто невидимые силы, как во сне, включали то одну, то другую веру. Люди двигались, спотыкаясь, до оцепенения запуганные происходящим — а идеи носились от одного к другому, как молнии. Откровения сменяли друг друга. Я готов был упасть на колени и молиться, чтобы это поскорее кончилось, — я бы так и сделал, если бы боги не исчезали с такой быстротой. Потом я разговаривал с другими бродягами, и все по-разному описывали свое состояние в те, первые дни. Одним это напоминало наркотическую эйфорию, другим — оргазм, третьим казалось, что десятиметровые волны швыряют их то вверх, то вниз, час за часом, без передышки. Самое подходящее сравнение из моего опыта — тяжелый приступ гастроэнтерита, когда меня всю ночь напролет то рвало, то несло. Тогда болела каждая мышца, каждый сустав, кожа горела, я думал, что умираю. Но каждый раз, когда я думал, что не в силах исторгнуть еще что-либо из моего тела, подступал новый спазм. К четырем часам утра моя беспомощность стала поистине запредельной. Перистальтический рефлекс безраздельно властвовал мной, как некое суровое, но в конечном счете благосклонное божество. Никогда раньше я не испытывал переживаний, которые бы так походили на религиозные.
По всему городу соперничающие системы верований вели борьбу за последователей, непрерывно мутируя и скрещиваясь друг с другом. Это было похоже на распространенные когда-то битвы популяций компьютерных вирусов, устраивавшиеся для проверки тонких моментов эволюционной теорий. Было много общего и с происходившими в истории столкновениями тех же самых идей. Однако на этот раз масштабы и во времени, и в пространстве невероятно сократились, идеи сражались друг с другом, но ареной битвы была человеческая мысль, поэтому не потребовались ни разящие мечи крестоносцев, ни концлагеря. А еще на ум приходили полчища демонов, обрушившиеся на Землю, чтобы овладеть всеми, кроме праведников…
Хаос длился недолго. Сначала возникли небольшие участки, где те или иные системы стали постепенно одерживать верх (иногда это были места, связанные с соответствующим культом, а иногда просто случайные территории). Завладев этими плацдармами, системы стали расширять их границы, беря под свое влияние прилегающие популяции дезориентированных индивидуумов. Срабатывал эффект снежного кома — чем большую площадь захватывал каждый аттрактор, тем быстрее он рос. К счастью, по крайней мере в нашем городе ни один аттрактор не стал абсолютным победителем. Все аттракторы рано или поздно столкнулись с достойными соперниками или же достигли окраин или непригодных для жизни участков внутри города.
Через неделю после начала Переплавки из анархии в основном выкристаллизовалась нынешняя конфигурация аттракторов. Девяносто девять процентов жителей либо переехали, либо сами настолько изменились, что были вполне довольны тем, где они находятся и что собой представляют.
Случилось так, что я остался между аттракторами. Многие из них воздействовали на меня, но захватить не смог ни один. И до сих пор мне удается не покидать свою орбиту. Не знаю, какие таланты для этого нужны, но ясно, что у меня они есть — немногие из нас, бродяг, сумели по сей день сохранить свободу.
В первые годы обитатели того или иного аттрактора время от времени разбрасывали над городом листовки с автоматических вертолетов. В них они метафорически толковали последние события в духе своего единственно верного учения, воображая, что удачно найденная аналогия происшедшего принесет им новых адептов. До некоторых долго не доходило, что печатное слово как средство убеждения безнадежно устарело. То же самое касается радио и телевидения, но это и до сих пор ясно не всем. Не так давно мы с Марией поймали по маленькому телевизору в одном заброшенном доме передачу из сети анклавов, населенных рационалистами. Показывали «математическую модель» Переплавки; разноцветные точки плясали на экране, пожирая друг друга по определенным правилам, и все это комментировалось наукообразными заклинаниями о самоорганизующихся системах. И вдруг — подумать только! — точки одного цвета стали быстро сливаться в знакомые шестиугольные ячейки, разделенные узкими темными рвами. Как легко предсказывать прошлое! По темным линиям кое-где ползли разноцветные точки, и мы все пытались найти среди них себя.
Не представляю, как могли бы выжить люди в аттракторах, если бы к моменту Переплавки не была налажена система автоматического снабжения всем необходимым, а также глобальная сеть связи — благодаря этому можно было ездить на работу, не покидая бассейна притяжения своего аттрактора. (Разумеется, такая инфраструктура была не везде, но эти несколько последних лет я не слежу за новостями «всемирной деревни» и не знаю, как теперь живут в менее автоматизированных районах.) Мы, маргиналы, зависим от благополучия общества даже в большей степени, чем жители аттракторов, поэтому я могу только радоваться, что большинство вполне удовлетворено положением дел. Я счастлив, что они живут мирно, торгуют и процветают.
Вот только я скорее умру, чем присоединюсь к ним. (По крайней мере здесь и сейчас я в этом уверен.)
* * *
Фокус в том, чтобы не останавливаться, не терять темпа. Абсолютно нейтральных зон не существует, по крайней мере найти их пока не удавалось никому. Но если они и есть, то наверняка слишком малы и непостоянны в пространстве, чтобы там жить. В почти нейтральном месте можно смело проспать ночь, но если жить там неделями, то обязательно попадешь под влияние хоть чуть-чуть преобладающего аттрактора.
Не терять темп и — сомневаться. Предполагают, что мы не слышим внутренних монологов друг друга, потому что они, сливаясь, превращаются в белый шум. Неизвестно, верно это или нет, но моя цель — сделать нечто подобное с более устойчивыми и зловредными компонентами сигнала. Наверное, в центре Земли все человеческие верования в сумме образуют безобидный шум, но здесь, на поверхности, где физически невозможно быть на равном расстоянии от всех, я вынужден двигаться, чтобы по возможности снизить хотя бы усредненное воздействие.
Иногда я мечтаю о том, чтобы отправиться в деревню, найти роботизированную ферму и жить-поживать по соседству с ней в блаженном одиночестве, воруя все необходимое для того, чтобы самому выращивать себе еду… А Мария? Она сама не знает, захочет ли там жить. Несколько раз мы с ней уже отправлялись на поиски такого места… но найти траекторию, минующую хитро переплетенные аттракторы, пока не смогли. Каждый раз тропа медленно, но верно поворачивала назад, к центру города. И все же выход должен быть, найти его — только вопрос времени. То, что маршруты, о которых ходили легенды среди бродяг, приводили нас в тупик, ничего не доказывает. Ведь те, кто набрел на верный путь и действительно покинул город, не могли рассказать оставшимся о своем успехе.
Впрочем, случается, что я с размаху останавливаюсь посреди дороги и спрашиваю себя, чего же я «на самом деле» хочу:
— Убежать в деревню и затеряться в тишине собственной бессловесной души?
— Перестать бесцельно бродить по дорогам и вернуться к цивилизации — ради стабильности, определенности, комфорта? Поверить в ту или иную изощренную ложь, составленную из поддакивающих друг другу маленьких обманов, и самому стать частью этой лжи?
— Или болтаться по своей орбите до самой смерти?
Ответ, естественно, зависит от места, где я в данный момент нахожусь.
* * *
Мимо проезжают автоматические грузовики, но я больше не обращаю на них внимания. Я внушаю себе, что мой голод — это ноша, дополнительный вес вроде рюкзака, и это помогает не думать о нем. Вскоре мое сознание проясняется, в голове остаются мысли только о мягком тепле утреннего солнца и о том, как приятно просто шагать по дороге.
Спустя некоторое время я заставляю себя насторожиться: меня охватывает покой и одновременно восхитительное чувство глубокого понимания. Понимания чего? Забавно, что об этом я не имею ни малейшего представления. Однако радость постижения от этого не становится меньше.
Я думаю о том, что все эти годы ходил кругами. Но ради чего?
Ради этого момента. Ради этой возможности сделать первые шаги по пути просветления.
Все, что для этого нужно — идти вперед, не сворачивая.
В течение четырех лет я следовал ложному дао — гнался за иллюзией свободы, боролся ради самой борьбы. Теперь я вижу, как превратить это путешествие в…
…во что? В кратчайший путь к вечному проклятию?
Проклятию? Никакого проклятия не существует. Есть только сансара, колесо бытия. Все усилия тщетны. Сейчас мое сознание погружено во тьму, но если я сделаю еще несколько шагов, истина очень скоро откроется мне.
На мгновение меня парализует благоговейный ужас. И только вера в то, что спасение моей души еще возможно, помогает сойти с магистрали, перелезть через забор и зашагать прямо на юг.
Эти боковые улицы мне хорошо знакомы. Я миную стоянку машин, где медленно плавятся выгоревшие на солнце пластмассовые остовы автомобилей, от длительного бездействия переключившиеся в режим самоуничтожения, прохожу мимо порно-сексшопа, откуда воняет гниющим ковролином и мышиным пометом, затем мимо выставки подвесных лодочных моторов, где новейшие — четырехлетней давности — модели на топливных элементах напоминают странных ископаемых из иной эпохи.
И тут к сердцу подступает ностальгия — из-за крыш показывается шпиль кафедрального собора, возвышающийся над всей этой мерзостью. Несмотря ни на что, я по-прежнему чувствую себя немного блудным сыном, который возвратился наконец домой (а не просто в сотый раз проходит мимо). Я бормочу молитвы, повторяю церковные догматы, все эти необъяснимо успокаивающие формулы, дремавшие в памяти со времени последнего прохождения перигелия.
Вскоре я уже думаю лишь об одном — как мог я, зная о совершенной любви Господа ко мне, все-таки пройти мимо? Немыслимо! Да как я смел отвернуться от Него?
Я подхожу к ряду идеально ухоженных домов. В них никто не живет, но здесь, в пограничной зоне, епархиальные роботы подстригают газоны, подметают листья, красят стены. Еще два-три квартала к юго-западу, и я никогда больше не отвернусь от истины. Я радостно ускоряю шаг.
Почти радостно.
Дело в том, что с каждым шагом становится все труднее не думать о том, какими причудливыми ошибками, фактическими и логическими, буквально переполнено Священное Писание. А уж о католических догмах и говорить нечего. Возможно ли, чтобы откровение, идущее от Бога совершенного и всеблагого, представляло собой такую мешанину угроз и противоречий? Почему оно так искаженно и запутанно представляет истинное место человека во Вселенной?
Искажение фактов? Но метафоры следует выбирать в соответствии с господствующими воззрениями. Разве должен был Господь озадачивать автора Книги Бытия описанием Большого Взрыва и первичного нуклеосинтеза? Противоречия? Нет, испытания веры и смирения. Какова самонадеянность — своими жалкими уловками пытаться ставить под сомнение слово Божье! Господь превыше всего, в том числе и логики.
Особенно логики.
Это плохо. Непорочное зачатие, чудеса с хлебами и рыбами, Воскресение лишь поэтические образы, которые не надо понимать буквально? Но если так, что тогда остается, кроме морализаторства из лучших побуждений и помпезной театральности? Если Бог на самом деле стал человеком, страдал, умер и вознесся, то я обязан Ему всем… но если это всего лишь красивая сказка, то я могу любить ближнего независимо от того, принимаю ли я регулярно в церкви дозы хлеба с вином.
Я уклоняюсь к юго-востоку.
Здесь истина о мироздании приобретает куда более странный и величественный облик. Она состоит в законах физики, которые познают себя посредством человека. Наша судьба и предназначение закодированы в константе тонкой структуры и в величине омега-плотности. Человеческая раса, в какой угодно форме, органической или машинной, будет развиваться в течение следующих десяти миллиардов лет до тех пор, пока мы не породим гиперразум, который, в свою очередь, вызовет — точно рассчитанный! — Большой Взрыв, благодаря чему мы и возникнем.
Если только не вымрем в течение нескольких ближайших тысячелетий.
В этом случае задачу выполнят другие разумные существа. Не имеет значения, кто несет факел.
Именно. Какое мое собачье дело, чем будет заниматься какая-то цивилизация людей, роботов, хрен знает кого через десять миллиардов лет?
Наконец-то за несколько кварталов впереди я замечаю Марию — и точно в нужный момент аттрактор экзистенциализма на западе быстро уводит меня прочь от пригорода космистов. Я ускоряю шаг, но лишь чуть-чуть, и не только из-за жары — внезапное ускорение может породить неожиданные философские неприятности.
Когда я уже близко, она оборачивается на звук шагов.
— Привет, — говорю я.
— Привет. — Она явно не испытывает особого восторга от встречи со мной. Впрочем, в таком месте это невозможно.
Я пристраиваюсь рядом, чтобы идти с ней в ногу:
— Почему ты ушла без меня?
Она пожимает плечами:
— Хотела немного побыть одна, как следует все обдумать.
Я смеюсь:
— Если ты хотела думать, надо было оставаться на шоссе.
— Впереди парк. Там ничем не хуже.
Она права. Но я все испортил своим присутствием. В тысячный раз я задаю себе вопрос: «Почему я так хочу, чтобы мы были вместе?» Из-за того, что у нас так много общего? Но это общее и появилось в результате того, что мы всюду вместе — ходим по одним дорогам, развращая друг друга своей близостью. Может быть, из-за наших различий? Ради редких моментов взаимной непостижимости? Но чем дольше мы вместе, тем более эфемерным становится покров тайны. Кружение по орбите друг вокруг друга может привести только к окончательному сближению и концу любых различий.
Тогда почему?
Честный ответ (здесь и сейчас) звучит так — ради еды и секса. Впрочем, завтра где-нибудь в другом месте это заключение покажется мне циничным враньем.
Нас несет к зоне равновесия. Я больше не говорю ни слова. Смятение последних нескольких минут еще не улеглось до конца в моей голове, которая слегка кружится от хорошо перемешавшихся? обрывков взаимоисключающих прозрений. В конечном счете от всего этого остается только смутное недоверие. Помню, до Переплавки была такая школа мысли, которая по-медвежьи добродушно, путая похвальную терпимость и примитивную готовность поверить во все что угодно, провозглашала, что в каждом учении есть что-то ценное — и даже более того: если как следует разобраться, все они построены на одних и тех же «универсальных истинах», а значит, вполне могут жить в мире и согласии. Навряд ли хоть один из этих вялых экуменистов смог воочию увидеть наглядное опровержение своей теории — думаю, что все они уже через три секунды после Переплавки приняли ту веру, которая случайно оказалась поближе.
— Однако! — сердито бормочет Мария. Я сначала смотрю на нее, потом прослеживаю, куда направлен ее взгляд. Так значит, не только я буду нарушать ее вожделенное одиночество. Парк уже виден, и там, в тени, собрались десятка два бродяг. Такое случается, хотя и редко. В зонах равновесия движение по орбите самое медленное, и ничего удивительного, что иногда целая группа наших попадает в штиль.
Когда мы подходим ближе, я замечаю странную вещь — все, кто растянулся на траве, смотрят в одну и ту же сторону. Они явно за кем-то или за чем-то наблюдают, но деревья заслоняют это место от нас.
Вскоре мы можем различить доносящийся оттуда женский голос. Слов разобрать невозможно, а интонация прямо-таки медоточивая, но вместе с тем уверенная. Женщина говорит мягко, но настойчиво.
— Может быть, лучше не подходить. Вдруг равновесие сместилось, — Мария нервничает.
— Не знаю. — Меня это тоже волнует, но я заинтригован. Никакого усиления тяги со стороны знакомых аттракторов я не чувствую, однако само любопытство может оказаться новой наживкой какой-нибудь старой идеи.
Я говорю:
— Давай хотя бы попробуем пройти по кромке парка. Надо же выяснить, в чем дело.
Если ближайший бассейн расширился и захватил парк, то удаленность от оратора не гарантирует, что мы останемся на свободе. Опасность не в ее словах или личном присутствии. Мария, я уверен, понимает это не хуже меня, но все же, кивнув, соглашается принять такую «стратегию».
Мы перемещаемся на середину дороги на восточной границе парка — и не испытываем ничего особенного. Ораторша на вид средних лет. Жесткая от грязи одежда, грубо подстриженные волосы, загорелое обветренное лицо, поджарая комплекция вечно полуголодного ходока — бродяга чистой воды. Только голос не вяжется с внешностью. Она установила на земле раму, похожую на мольберт, на которой растянута большая карта города. Шестиугольники бассейнов аккуратно нарисованы разными цветами. Раньше люди часто обменивались такими картами. Может быть, она хочет обменять эту свою драгоценность на что-то полезное? Пожалуй, шансов на это не много — сейчас каждый бродяга носит философскую карту местности в голове.
Она берет указку и проводит ею вдоль тонких голубых линий, которых я сначала не заметил. Линии вьются по всей карте в просветах между бассейнами.
Она говорит:
-..Но, разумеется, это не случайно. Нам удалось так долго избегать бассейнов не благодаря везению или особой ловкости. — Она окидывает взглядом толпу, замечает Марию и меня, делает короткую паузу, затем спокойно продолжает:
— Дело в том, что нас захватил наш собственный аттрактор. Он совсем не похож на другие — он не связан с определенным набором идей, привязанных к определенному месту, но тем не менее это аттрактор, и он притянул нас, сорвав с тех или иных неустойчивых орбит, на которых мы могли находиться. Я нанесла его — или часть его — на карту, как сумела. Он может состоять из бесчисленного множества мелких деталей, но даже на этом грубом наброске видны пути, по которым все вы не раз ходили.
Я впериваюсь взглядом в карту. С такого расстояния трудно различить отдельные голубые нити, но видно, что они покрывают маршрут, который мы с Марией выбрали несколько дней назад. Однако…
— Подумаешь, нацарапали какие-то там линии между бассейнами, — выкрикивает пожилой мужчина. — Что это доказывает?
— Линии проходят не между всеми бассейнами. — Она показывает на карту. Бывал кто-нибудь из вас здесь? Здесь? А здесь? Никто? А здесь? Или здесь? Но почему, как вы думаете? Ведь все это широкие коридоры между аттракторами, и с виду они совсем не опаснее других проходов. Тогда почему мы никогда не были в этих местах? По той же причине, что и жители неподвижных аттракторов: эти места — не наша территория. Не наш аттрактор.
Я, конечно, понимаю, что она говорит ерунду, но сами слова настолько чудовищны, что меня охватывает паническая клаустрофобия. Наш аттрактор! Нас захватил наш собственный аттрактор. Я обвожу взглядом границу города на карте — голубая линия нигде не приближается к ней. Собственно, я никогда и не бывал дальше от центра, чем проходит голубая линия…
Ну и что? Этой женщине не везет, так же как и мне, только и всего. Если бы ей удалось вырваться из города, она не стояла бы здесь и не объясняла, почему это невозможно сделать.
Женщина из толпы, явно беременная, говорит:
— Вы просто нарисовали свой собственный маршрут. Вы ходили по безопасным местам, и я ходила по безопасным местам, и все мы здесь знаем, каких мест нужно избегать. Вот и все. Кроме этого, у нас нет ничего общего между собой.
— Вы ошибаетесь! — Ораторша опять проводит указкой вдоль голубой линии. Мы не шатаемся по городу без цели. Мы — жители этого странного аттрактора, вот кто мы такие. Это отличает нас от других и, если хотите, объединяет.
Из толпы доносится смех, кое-кто выкрикивает ругательства. Я шепчу Марии:
— Ты знаешь ее? Встречала ее когда-нибудь раньше?
— Кажется, нет.
— И не могла встречать. Ты что, не понимаешь? Это же такой робот-миссионер!
— Миссионеры говорят совсем не так.
— Она миссионер рационалистов. Не христиан, не мормонов, а рационалистов.
— У них не бывает миссионеров.
— Ты обрати внимание на язык. «Странный аттрактор!» Типичный рационал истеки и жаргон.
Мария пожимает плечами:
— Бассейны, аттракторы — это тоже слова рационалистов, но мы же все так говорим. Не все ли равно, кто придумал эти слова?
— Я построю свой храм на песке, — продолжает женщина. — Я никого не зову вы все равно сами придете ко мне.
Я беру Марию за руку и говорю:
— Пошли!
Но она резко вырывается:
— Почему она тебе так не нравится? Вполне возможно, она права.
— Ты что, с ума сошла?
— У всех есть свой аттрактор, почему у нас его не может быть? Именно такого, странного… Посмотри, он самый красивый на этой карте.
Я в ужасе мотаю головой:
— Да что ты такое говоришь?! Мы свободны! Мы столько мучились, чтобы остаться свободными!
Она пожимает плечами:
— Может, и свободны. А может быть, попали в плен к тому, что ты называешь свободой. Может быть, нам больше не надо бороться. Разве это плохо? Какая разница — ведь мы все равно делаем то, что нам хочется?
Женщина начинает без всякой суеты упаковывать свой мольберт, а слушатели понемногу расходиться. Краткая проповедь, видимо, не произвела ни на кого большого впечатления. Каждый спокойно удаляется по выбранной им орбите.
Я говорю:
— Это в бассейнах люди делают то, что им хочется. А я не хочу быть похожим на них.
— Поверь мне, ты на них совсем не похож, — смеется Мария.
— Да, не похож! Они богатые, жирные, самодовольные, а я голоден, измучен и терзаюсь сомнениями. Но ради чего? Почему я так живу? Этот робот хочет отнять единственное, что придает смысл моей жизни.
— Ты знаешь, я тоже устала и хочу есть. Но если у меня будет свой аттрактор, все это приобретет какой-то смысл.
— Вот как? — Я иронически смеюсь. — Ты будешь ему поклоняться? Молиться?
— Нет. Но я не буду жить в постоянном страхе. Если мы действительно захвачены аттрактором, можно не бояться, что один неверный шаг все погубит, что из-за малейшей ошибки можно съехать в какой-нибудь бассейн. Разве тебя это не радует?
— Чепуха! Причем опасная чепуха. — Я качаю головой. — Избегать бассейнов искусство. Это дар! И ты прекрасно это знаешь. Мы осторожно пробираемся по каналам, уравновешивая противодействующие силы…
— А я больше не могу все время ходить, как по проволоке! Меня от этого тошнит!
— То, что тебя тошнит, еще ничего не значит. Она хочет, чтобы мы стали самодовольными. Чем больше людей будет думать, что двигаться по орбитам легко, тем больше их попадет в бассейны: Мой взгляд случайно останавливается на женщине-пророке, которая взваливает на себя свои пожитки и направляется прочь.
— Посмотри на нее, — говорю я. — Отличная имитация, но все равно это робот, подделка. Они наконец поняли, что никакие брошюры и машины-проповедники не помогут, вот и послали такую машину, которая внушает нам, что мы не свободны.
— Докажи, — говорит Мария.
— Что?
— У тебя есть нож. Если она робот, догони ее и разрежь оболочку. Тогда все увидят, что ты прав.
Женщина — та, которая робот, идет через парк на северо-запад, удаляясь от нас.
— Ты же знаешь, я не могу этого сделать, — говорю я.
— Но если она робот, она же ничего не почувствует.
— Она слишком похожа на человека. Нет, я не смогу воткнуть нож в такую точную имитацию человеческого тела.
— Просто ты и сам не веришь, что она робот. Ты сам понимаешь, что она права.
Отчасти я рад тому, что мы ссоримся — это значит, что мы все-таки очень разные. Но она говорит слишком страшные вещи, чтобы оставить их без ответа.
Мгновение поколебавшись, я ставлю на землю свой рюкзак и мчусь вдогонку за пророчицей.
Заслышав меня, она оборачивается и останавливается. Рядом никого нет. За несколько метров от нее я резко торможу, чтобы перевести дыхание. Она рассматривает меня со спокойным любопытством. Я гляжу на нее, чувствуя себя с каждой секундой все глупее. Нет, я не могу броситься на нее с ножом — вдруг она все-таки не робот, а просто бродяга, у которой бывают странные идеи.
Она говорит:
— Вы хотите что-то спросить?
Неожиданно для самого себя я выпаливаю:
— Откуда вы знаете, что никто никогда не уходил из города? Почему вы так уверены?
Она качает головой:
— Я этого не говорила. Мне кажется, что аттрактор представляет собой замкнутый контур. Никто из тех, кого он притянул, не мог уйти. Но другие могли.
— Какие другие?
— Те, кто не находился в бассейне притяжения аттрактора.
Я злобно и растерянно смотрю на нее:
— При чем тут бассейн? Я говорю не о людях из бассейнов, я говорю о нас.
Она смеется:
— Прошу прощения. Я имела в виду не бассейны неподвижных аттракторов. У нашего странного аттрактора тоже есть бассейн — все точки, из которых вы попадаете на него. Форма этого бассейна, как и самого аттрактора, может быть невероятно сложной. В промежутках между шестиугольниками есть точки, из которых вы сваливаетесь на неподвижные аттракторы, поэтому некоторые бродяги и оказались там. Другие точки принадлежат бассейну странного аттрактора. Но могут быть и такие, которые…
— Которые — что?
— Которые позволяют уйти в бесконечность. Вырваться из города.
— Где эти точки?
— Кто знает? — Она пожимает плечами. — может оказаться, что из одной точки вы попадете на странный аттрактор, а из соседней — на траекторию, которая в конце концов выведет вас из города. Единственный способ это выяснить проверить все точки по очереди.
— Но ведь вы сказали, что мы все уже захвачены аттрактором.
Она кивает:
— Да, после такого длительного движения по орбитам все, что было в бассейнах, уже дол вынесено на аттрактор. Аттракторы стабильны. Из бассейна вы можете попасть на аттрактор, но из аттрактора деваться уже некуда. Так что те, чья судьба — жить в неподвижном аттракторе, сейчас уже там. Те, чья судьба покинуть город, уже покинули его. А те, кто все еще двигается по орбите, так и будут по ней двигаться. Надо понять это, принять это, научиться с этим жить. А если потребуется — выдумать нашу собственную веру, нашу религию…
Я хватаю ее за руку, вытаскиваю нож и быстро провожу острием по ее предплечью. Она взвизгивает и вырывается, потом зажимает рану другой рукой. Через секунду она отнимает руку, чтобы осмотреть порез, и я вижу тонкую красную линию на предплечье и расплывшийся ее отпечаток — на ладони.
— Ненормальный! — кричит она, отходя от меня подальше.
К нам подходит Мария. Пророчица — кажется, настоящая! — кричит, обращаясь к ней:
— Уберите его! Он сумасшедший!
Мария берет меня за руку, а затем, неизвестно почему, вдруг прижимается ко мне и начинает языком щекотать мне ухо. Я громко хохочу. Женщина неуверенно пятится, затем поворачивается и спешит прочь.
Мария говорит:
— Не бог весть какой разрез. Но то, что он открыл, — явно в мою пользу. Я выиграла.
Поколебавшись, я признаю свое поражение:
— Ладно уж, выиграла.
* * *
Ночь опять застает нас на шоссе. На этот раз к востоку от центра города. Мы глазеем на звездное небо над зазубренной линией брошенных небоскребов и едим сегодняшнюю добычу — огромную вегетарианскую пиццу. В голове слегка гудит — остаточные явления от воздействия кластера астрологов.
Наконец Мария говорит:
— Венера зашла. По-моему, мне пора спать.
Я киваю:
— Ладно. А я дождусь Марса.
В памяти всплывают обрывки сегодняшней пикировки. Я помню почти все, что сказала женщина в парке.
…после такого длительного движения по орбитам все, что было в бассейнах, уже должно быть вынесено на аттрактор…
То есть все мы уже бесповоротно захвачены. Но почему она в этом так уверена? Откуда она знает?
А если она ошибается? Если еще не все прибыли в конечный пункт назначения, где им суждено обрести покой?
Астрологи говорят:
— Все ее мерзкие, редукционистские, материалистические инсинуации — грубая ложь. За исключением того, что касается судьбы. Вот это нам нравится. Судьба это хорошо.
Я встаю и перехожу метров на десять южнее, чтобы отделаться от их влияния. Потом оборачиваюсь и смотрю, как спит Мария.
Может оказаться, что из одной точки вы попадете на странный аттрактор, а из соседней — на траекторию, которая в конце концов выведет вас из города. Единственный способ это выяснить — проверить все точки по очереди.
В данный момент все, что она говорила, представляется мне сильно искаженным и безграмотным изложением рационалистской модели. И я в отчаянной надежде хватаюсь за ту половину ее версии, которая мне подходит, отбрасывая остальное прочь. Метафоры мутируют и скрещиваются, совсем как когда-то…
Я подхожу к Марии, наклоняюсь, чтобы легонько поцеловать в лоб. Она даже не шевелится.
Потом я вскидываю рюкзак на спину и пускаюсь в путь по шоссе. И в этот миг мне кажется, что я чувствую, как безлюдный простор за пределами города, проникая сквозь все преграды, подступает ко мне и зовет за собой.
Перевод на русский: Е. Мариничева, Л. Левкович-Маслюк.
Примечания
1
Здесь этот термин имеет математический смысл. Говорят, что множества S1 и S2 имеют одно и то же кардинальное число, если между ними существует взаимно однозначное соответствие отображения. Кардинальное число каждого счетного множества совпадает с кардинальным числом множества натуральных чисел — алеф-нуль.
(обратно)2
Парафраз афоризма Жана-Поля Сартра: «Ад — это другие».
(обратно)3
Фрактальное множество, получаемое из замкнутого интервала [0,1] итеративным удалением открытой средней трети (в оригинальной работе) или вообще средней из N частей (обобщение). Для исходного множества, построенного Георгом Кантором в работе G. Cantor, Grundlagen einer allgemeinen Mannichfaltigkeitslehre, Mathematische Annalen, 21 (1883), 545–591, фрактальная размерность пыли D=In2/In3= 0.6309 (не путать с топологической размерностью, которая равна 0).
(обратно)4
Иган излагает гипотетический принцип работы так называемых сверхтьюринговых компьютеров, способных выполнять бесконечное число инструкций за конечное время. Поскольку в другой формулировке задача сводится к апории Зенона Элейского о бесконечной делимости, такие компьютеры часто называют машинами Зенона-Тьюринга.
(обратно)5
Сходный образ использован Иганом позднее в романе «Диаспора».
(обратно)6
Иган излагает парадокс квантового самоубийства Макса Тегмарка.
(обратно)7
Пешеходная зона роскошных магазинов и бутиков в центре Сиднея.
(обратно)8
Иган имеет в виду теорию объективной редукции Роджера Пенроуза.
(обратно)9
Иган намекает на транзакционную интерпретацию квантовой механики Крамера.
(обратно)10
Иган намекает на концепцию пространственно-временного червя Мак-Таггарта-Эйнштейна. В онтологии экзистенциализма подобная система воззрений, в которой ощущение течения времени полагается субъективной иллюзией, называется тетрадименционализмом. Сходная идея развита у Теда Чана в повести «История твоей жизни» и рассказе «Чего же от нас ожидают?»
(обратно)11
Игра слов. Hazzard произносится так же, как hazard — «риск, угроза, (опасная) вероятность».
(обратно)12
Zona pellucida (лат.), ранее также zona striata — в русском языке соответствует термин «блестящая оболочка», используемый редко) — гликопротеиновая оболочка вокруг плазматической мембраны яйцеклетки млекопитающих животных (в том числе человека).
(обратно)13
Полярное тельце (син.: направительное тельце, от англ. polar body) — образуется в процессе оогенеза в результате первого и второго мейотического деления. Полярное тело имеет гаплоидный набор хромосом. Используется в технологии искусственного оплодотворения (ЭКО), как материал для анализа потенциального качества яйцеклетки.
(обратно)14
Deprimers — дезактивирующие наркотики, вероятно содержат вещества, угнетающие ЦНС, вроде транквилизаторов.
(обратно)15
«Остров доктора Моро'» — фантастический роман Г. Уэллса, рассказывающий о событиях на острове в Тихом океане, населённом животными — жертвами опытов по вивисекции, вследствие этих опытов принявшими получеловеческий облик.
(обратно)16
Priming drugs — активирующие наркотики, вероятно содержат психостимулирующие вещества, вроде амфетаминов.
(обратно)17
"Нежность" — «Искусство, или нежность сфинкса» (1896), Королевский музей изящных искусств, Брюссель, картина бельгийского художника Фернана Кнопфа. На картине — образ женщины-гепарда — соблазнительницы, которая, предаваясь наслаждению, подчиняет себе мужчину. В качестве модели выступила сестра художника Маргарита.
(обратно)18
Фернан Кнопф (полное имя Фернан-Эдмон-Жан-Мари Кнопф) — бельгийский художник, график, скульптор и искусствовед, главный представитель бельгийского символизма. Кнопф писал под влиянием художника прерафаэлита Данте Габриэля Россетти. На картинах Кнопфа часто встречаются женские образы в виде сфинксов и химер.
(обратно)19
"Кто есть кто" — существенный справочник биографий примечательных и влиятельных лиц во всех слоях общества, в Великобритании и во всем мире, издаваемый ежегодно с 1849 года.
(обратно)20
Цайтгайст (нем. Zeitgeist) — дух времени.
(обратно)21
Cabbage Patch Kids — малыши с капустной грядки. Эти прелестные куклы покорили сердца многих. Их любят не только дети, но и многие взрослые. Этот бренд был создан в 1978 году в США Ксавьером Робертсом. Он придумал легенду о маленьком народце, который появляется на капустных полях. Этих малышей нельзя было купить, а можно было только усыновить.
(обратно)22
Экстракорпоральное оплодотворение.
(обратно)
Комментарии к книге «Аксиоматик», Грег Иган
Всего 0 комментариев