«Сборник рассказов»

2615

Описание



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Дмитрий Щербинин

Сборник

Автобиография ВИЗИТЫ В МЕРТВЫЙ ДОМ ВОСКРЕСЕНЬЕ ВСЕ КРУГИ АДА ГРАНИТНЫЕ БЕРЕГА ДРАКОН (ПОЭМА) ЕРЕТИК ИСПЫТАНИЕ (ПОЭМА) МИЛЛИОН Я ОТСУТСТВИЕ ПОНИМАНИЯ ПУТЕШЕСТВИЕ ООРА СВЕЧА СОЗДАТЕЛИ СЫН ЗАРИ (ПОЭМА)

Автобиография

Мое творчество включает в себя произведения, написанные в жанрах: фэнтези, фантастика, драма, но их объединяет одно - большая доля романтизма. Проза во многом поэтична, также характерной особенностью можно назвать неистовый, порой совершенно умоисступленный накал страстей...

На данный момент завершено 4 романа, около сотни рассказов и повестей, а также несколько поэм и множество стихов. Обучаюсь на 2 курсе Литературного института им. Горького.

Предложения от издателей очень приветствуются.

Писательством я начал заниматься в восьмилетнем возрасте, и в то время это были какие-то короткие рассказы, собранные мною в толстую тетрадь, озаглавленную "Ужас". Тетрадь не сохранилась, и я могу примерно вспомнить сюжет только одного рассказа - он явно был навеян повестью Волкова "Семь подземных королей"...

В дальнейшем, мы с другом Сергеем разрабатывали концепцию некоего фантастического мира: извели не одну тетрадь, начертили множество карт, придумали десятки, а то и сотни причудливых имен; ну, а главным героем всех тех историй был мой младший брат, которому тогда было год или два (ха-ха!). Тогда только и разговоров у нас было о том мире - могли проговаривать часами...

Не осталось и тех тетрадей, и получилось так, что на некоторое время позабыл я о своих творческих порывах. Я читал, и любимым моим жанром становится фэнтези, а "Властелин Колец" я перечитывал пять раз, хотя многие, конечно, могут похвастаться и большим числом. Перечитал почти всего С. Кинга, Муркока, Желязны, многих иных.

Итак, в девятнадцать лет, а это был конец декабря 1994 года, посещая ДК им. Горбунова , известное, как "Горбушка", я увидел обложку альбома одной группы (слышанной много раз до этого, и любимой по сей день) - и вот эта обложка и послужила толчком к моему пробуждению. Кому интересно, сообщаю, что - это была группа "NOCTURNUS" альбом "The Key". Сейчас эта обложка передо мной в СD буклете, а тогда единственное, что запомнилось мне - там был кто-то вздымающийся из ада на черном троне...

До нового 1995 года я написал повесть "Создатель". После - месяц ничего не создавал, но, перечитав Толкиена, взялся за роман "Назгулы", и даже помню день, когда начал - 8 марта. Летом того же года по некоторым причинам забросил. Осенью покупаю компьютер и начинаю заново переписывать "Cоздателя". Первая версия была написана корявым языком, да и вторая, если попытаться перечитать ее сейчас - немногим лучше. В то же время создается еще несколько повестей и рассказов (один из лучших, пожалуй, "Еретик", вдохновленный композицией группы Helloween "I believe").

3 декабря 1996 года начинаю писать роман "Одинокая береза" - это романтическая фэнтези, навеянная русскими сказками, а еще - фильмом "Гостья из будущего", который и по сей день является одним из любимейших моих фильмов, и который я даже записал на кассету. Роман был закончен к лету, тогда же, воодушевившись Булгаковским "Мастером и Маргаритой" я взялся за роман "В Пламени" - тоже фэнтези, но с некоторой претензией на историю - своих героев я поместил в Италию 16 века, времен разгула инквизиции. Роман был закончен в ноябре, когда я уже обучался в Лицее при Литературном Институте.

В декабре 1996 я начал роман "Пронзающие небо" и завершил его к июню 1997, когда благополучно провалил экзамены на дневное отделение Лит. Института. Тем летом написал еще несколько повестей и рассказов, а также усиленно готовился к повторным экзаменам. В августе был принят на заочное отделение, а в сентябре - пишу повесть "Падаль", действие которой происходит во время второй мировой войны - наверное, на меня оказал влияние роман Фадеева "Молодая гвардия", который я в числе иных произведений перечитал в то время. Во всяком случае, следующий роман "Лебеди" я опять-таки начал писать как фэнтэзи на русской основе, но основное действие разворачивалась на захваченной вражескими войсками территории... Роман не был закончен, так как зимой того года я увлекся поэзией, и после некоторого количества стихов первой моей поэмой стал "Сын зари"...

Весна, лето, осень 1998 года... - никогда я не писал так много. Создано множество повестей, рассказов, поэм, бессчетные стихи. Я написал первую часть романа "Обреченные", который является продолжением "В Пламени" - этот роман будет завершен сразу же после "Назгулов"

"Назгулы", заброшенные мною в 1995 году - сейчас я отдаю все творческие силы именно им. Роман был начат в июле, и до Нового 1999 года было написано около 1000 страниц. Сначала я предполагал, что это конечный объем, однако, теперь чувствую, что объем превысит 2000 страниц...

СВЕЧА

Я на ночь запылаю свечою,

Разгоняя весь холод да страх,

И объятый, о вечность, тобою,

Весь сгорю, испылаю в стихах...

Закат выдался красивым и в то же время, тревожным. Солнце уже погрузившись за лесные стены, наполнило недвижимые облака цветом темно-розовым, и, казалось, что это выступила молодая, нежная и невинная кровь майского неба.

Спрятался не только ветер, но, несмотря на теплую погоду, и птицы. Молодые, но уже пышные травы, а так же кроны деревьев - все прибывало в состоянии недвижимом, но воздух полнился живыми запахами этих растений. Да и все было как-то незримо напряжено, во всем чувствовалась младая, вместе с маем всходящая сила - тишина была обманчивой, тишина была предвестницей бури, которой суждено было разыграться в ту ночь...

* * *

Юноша двадцати лет, именем Пьеро весь день провел, шагая по дороге через дремучий, старый лес. Дубы исполины, вязы с мешковатыми наростами, черные ели - все эти, и многие другие деревья целые день сцепляли ветви над главою Пьеро, или же кривились корнями по сторонам дороги. За целый день Пьеро встретил лишь одну повозку, да и та, катилась к нему навстречу.

Повозкой правил некий старец, - увидев Пьеро, он вздрогнул и подхлестнул лошадей, чтоб они скакали быстрее.

- Эй, уважаемый! - нарушая напряженное лесное безмолвие окрикнул согнувшегося старца Пьеро, когда повозка поравнялась с ним. - Вы так испугались, приняв меня, видно, за разбойника. Но я не разбойник - я странствующий музыкант. - Он показал лютню, что была закреплена на его спине. - Понимаете, за целый день я не встретил ни одного человека. Хотел бы узнать...

Старец взглянул на него, а Пьеро вздрогнул, ибо увидел в глазах старца ужас - казалось, что сейчас тот завопит.

Вот раздался надтреснутый, быстрый голос:

- Кто б ты ни был музыкант иль разбойник - дальше не ходи! Слышишь, заклинаю - если не хочешь лишиться жизни, а то и души - не ходи дальше... Садись в повозку!

- Да что такое, вы объясните мне! - изумился Пьеро.

Старец, не останавливая повозки, скрипел через плечо:

- Быстрее же!

Повозка доехала до дорожного изворота, вот уже и скрылась за ним.

Пьеро оставался на месте.

- Вот еще. - молвил он, поправляя свою лютню. - Я человек вольный куда хочу, туда и иду. Что там такое, - какая смерть - разбойники? Да у меня и нет ничего, кроме лютни.

И он пошел дальше, между застывших, в ожидании бури деревьев.

И вот в час закатный, когда на небе младая кровь выступила, вышел Пьеро на широкое поле.

И сразу Пьеро увидел молодую девушку.

Она стояла шагах в двадцати от дороги - стояла возле векового раскидистого клена, и шептала. У Пьеро, как у музыканта, был хорошо развит слух и, он смог различить ее слова:

- Прощай, мой милый клен. Вспоминай меня каждую осень, роняя золотистые и бардовые листья. Вспоминай меня и каждую весну, возрождаясь в молодой зелени; прощай соловушка, свившая себе гнездо в кроне; прощай и Солнце - ведь это последний закат, а впереди ждет меня ад...

Пораженный столь необычной речью, Пьеро замер, внимательнее вглядываясь: девушка была не высока ростом, у нее были густые, волнистые темно-каштановые волосы; и, хоть и стояла она в пол оборота к нему - хорошо видно было и личико ее: оно было светлым, с ясными, некрупными чертами, а глаза же были столь весенне чисты, что одно счастье в эти глаза смотреть было. Одета девушка была в длинное черное платье, без всяких украшений...

- А это не сообщник ли ее? - раздался тут грубый голос, и тут только Пьеро увидел троих королевских гвардейцев, причем, в полном боевом облачении, да с обнаженными мечами.

- Эй, ты кто?! Назовись! - потребовал тот же гвардеец.

- Меня зовут Пьеро. Я странствующий музыкант...

- Ну вот и проходи дальше!

- Я бы хотел поговорить с этой девушкой.

- Проходи, коли не хочешь изведать стали в своем тощем желудке!

А девушка обернулась на голос Пьеро, вздохнула...

Не обращая внимания на солдат, Пьеро все-таки направился к ней:

- Извините - глупо, конечно, но я просто не могу пройти мимо, не поговорив с вами... не узнав в чем дело.

- Эй! - окрикнул его гвардеец, но другой заступился за Пьеро:

- Да, дьявол с ним...

- Не поминай сейчас дьявола!

- Какая разница - не видишь - это, действительно, странствующий музыкант. Пускай поговорят напоследок.

А Пьеро остановился в двух шагах от девушки. Верно, он разглядывал, лицо ее довольно долго, да и не замечал этого, пораженный духовной силой, которая сияла от этого девичьего лика. Но глаза - никогда не видел он такой ясности - это была даже не небесная, но некая невиданная, не от этого мира ясность.

- Да, что бы вы хотели узнать? - спросила она - и голос у нее был необычайной. С какой-то девичьей хрипотцой, он отливался, чеканился, опять таки выделяя душевную силу.

- Проходя мимо, я услышал необычайные ваши слова. Так, точно вы прощались с жизнью.

- Да, действительно - я прощалась с жизнью.

- Но почему? Вы, ведь, такая молодая... Неужто же вас тяготит какое-то преступление?

- Единственное преступление - это то, что в этом году жребий выпал на меня и я не ропщу, так как на моем месте могла бы оказаться любая другая девушка, и так же вот говорить последнее "Прощай" Солнцу. Вы, верно, ничего не слышали про город Лиэр?

- Нет...

- Вы можете увидеть его, если оглядитесь повнимательнее.

Тут Пьеро оглянулся и увидел, что за полем, за темнеющей гладью реки, на которой застыли несколько рыбацких лодочек, высился на холме, взметался к небу островерхими башенками, обнесенный высокой каменной стеною град, видны были даже и флаги, которые застыли в безветрии над башенками.

- Эту историю вам может поведать любой житель Лиэра, но уж если вы хотите услышать ее от меня, так что ж - пожалуйста. Полстолетья назад отец нынешнего нашего правителя - Рорика печального, седовласый Динор, прибывал в тяжких раздумьях. У него была жена - светлокудрая Элна, и он любил ее всею душою, и не было на земле любви более крепкой, чем между ними. Но беда - у них не было детей. Сокрушался Динор: "Кто же будет наследником? Неужто начнутся распри между братьями?.." Ни какие средства, ни какие советы не помогали - в скорби прибывал Динор, видя в кошмарах обагренные кровью, озаренные пожарищами земли. И вот, однажды, отправился этот правитель на охоту. Так случилось, что он отбился от своей свиты и заплутал в лесу. Близилась ночь, а конь нес его среди древних стволов, и дивился Динор, ибо никогда в этих местах не был. Уже черно стало под ветвями, когда впереди, между стволов замерцал огонек. "Наверное - это дом лесника!" - обрадовался Динор: "Вот переночую у него, а утром он укажет мне дорогу".

В избушке он обнаружил одного старца, столь древнего, что и не смог он подняться - лицо у старца столь сильно было изъедено морщинами, что не видно было ни носа, ни рта - только глаза - то не человечьи глаза были, но глаза ворона.

- Хочешь ли ты, чтобы родился у тебя умный сын, который мудро правил бы твоими подданными много-много лет? - спрашивал старец скрипучим голосом.

- Неужто можешь ты мне помочь, старый кудесник? - подивился Динор.

- Я один и могу помочь. Скажешь свое согласие и, вернувшись завтра, узнаешь, что Элна твоя ожидает ребенка.

- Если бы исполнилось такое, мог бы пожелать ты любую награду, любые почести.

- Э-э-э! - покачал тут кривым пальцем старец. - Мне многое не нужно. Должен ты только подписать договор, что каждый год, одна молодая девушка и юноша должны отправиться погостить на денек в мое королевство.

- В твое королевство? - изумился Динор. - Неужто есть такая земля, где ты старик правитель?

- Да, в этой вот избушке. - был ответ.

Решил тогда Динор, что кудесник на старости лет тронулся умом и впрямь почитает эту маленькую, покрытую паутиной избушку. Решил он, что старец просто хочет хоть бы раз в году общаться в своем глуши с молодыми людьми, и потому, рассудивши, что вреда от этого все равно никому не будет, согласился.

- Хорошо же. - молвил старик. - Теперь скрепим наш договор кровью, и запомни, что в тот год, когда двое не будут избраны, умрет твой наследник, и начнутся кровавые войны.

- Нет ли здесь подвоха?

- О нет - мое королевство в этой избушке, а гостить они у меня будут лишь один день.

Достал старец черный лист, махнул рукой и тут, из пальца Диора выступила кровь, на тот лист пала, и запылала там его подпись.

- Все! - зашелся тут каркающим смехом старик. - Ты свободен, но перед тем, как уезжать, загляни-ка в мой подвал.

Он махнул рукой, и, откинулась крышка в подвал - она оказалась железной, и очень толстой - с громом рухнула она на пол, а по горнице забегали тут кроваво-огненные сполохи и раздались вопли.

- Подойди, подойди к крышке! Загляни в мое королевство!

Побледнел Диор, покачиваясь, точно пьяный, подошел к проему, заглянул туда, да и вскрикнул, ибо понял, что заключил договор с нечистым. Открылась там, под ним, адская бездна - кровь, боль, цепи, чудища - да не опишешь того!

А старец смеялся:

- Я не обманул тебя - и бесконечность может помещаться в одной пылинке, и весь ад в моей избушке, в подвале. Так же и привычная тебе течность времени совсем иная - бесконечно иная там. В одной секунде этого дня, сливаются там, тьмы тысячелетий. Ну а привычный для вас день - то есть вечность для ада. Хотя ты и не поймешь этого, Диор!

- Я бы хотел отменить договор!

- Поздно! - засмеялся старец.

Тут проход в ад стал огромной пропастью, а сам старец - драконом цвета запекшейся крови и был он столь огромен, что мог бы разом поглотить старого короля. Избушка же разрослась в черную залу, у которой не было видно ни стен, ни сводов.

Поднявши ветер, взмахнул дракон крыльями и, стремительным вихрем, канул в свой ад, оттуда услышал король его хохочущий вопль:

- Помни, что, ежели, хоть раз договор не будет выполнен, исполнится проклятье: наследник умрет, королевство твое затопится кровью на многие годы!

Тут нахлынула на Диора тьма, повалился он без сил, ну а когда очнулся - уже светало. Он лежал на земле, между корней деревьев, и, поднявшись, увидел своего коня, который купался в солнечных лучах на цветистой полянке.

Узнал Диор те места - это неподалеку от нашего Лиэра было. И все столь мирно там было: птицы щебечут, где-то звери кричат, ветер в листьях поет, что решил Диор: "Приснился мне просто ночью кошмар".

Вот вернулся он в город, а там узнал радостную весть - оказывается, у жены его Элны наконец-то ожидается ребенок.

И тут он никому не стал рассказывать про то, что было ночью, успокаивая себя, что это, все ж таки, был просто сон.

Через девять месяцев родился наследник - здоровый, румяный мальчик, и великий, по этому случаю, был праздник во всем королевстве.

А еще через три месяца пришел ужас: разверзлась пред городом земля и из нее, вместе с огненными сполохами, вырвался кровавый змей. Он пролетел на площадь и, сложивши крылья, уселся возле дворца.

- Где двое моих гостей? - усмехнулся он. - ...На первый раз я даю вам день, чтобы выбрать этих счастливцев! - сказал так, а сам отлетел на это поле, разлегся - на том месте, до сих пор земля черная, словно до самой сердцевины выжженная.

Словно черное облако нахлынула на наш Лиэр, когда король, собравши люд на площади, поведал им всю правду.

Тогда и нашлось двое, самых, наверное, прекрасных наших жителей - молодые влюбленные. Они поклонились правителю и заявили, что готовы пожертвовать собою, ради родной земли Они знали, что впереди их ждет вечность страданий и, все же, несмотря на это, готовы были ради счастья людей, ради мирных красот земли родной - пожертвовать всем. На следующий день дракон забрал их.

Теперь, каждый год прилетал он за своею жертвою, но отныне введен жребий, который может выпасть на любого юношу и любую девушку из нашего города, или из владений Рорика печального.

В этом году жребий выпал мне, что же - я не ропщу, против того - как я уже говорила - на моем месте могла бы оказаться любая другая девушка. Мне претит сама эта неизменность - не желание изменить, что-либо! Ведь нет ничего такого, чего нельзя было бы изменить. Полстолетья прошло от подписания договора - сто молодых душ томятся в аду... Вскоре и я присоединюсь к ним.

Рассказ был закончен; девушка вздохнула, и подняла свою личико к яркой, в темно-голубом небе Луне, молвила негромко своим сильным голосом:

- Скоро уже...

Пьеро, пораженный этой удивительной и страшной историей, с нежностью, с любовью смотрел на нее.

В голове молодого музыканта вспыхивали потоками огненными мысли: "Как же эта прекрасная молодая девушка, с таким сильным льющимся из очей светом душевным, вся она такая чистая, светлая - такая необычайная, что никогда раньше и не встречал я подобной, как же ее сегодня уже не станет отправиться она в ад..." - и мысль о том, что раз встретив, он никогда ее больше не увидит, показалась Пьеро столь ужасающей, что он тут же и сказал, от всего сердца:

- Я отправлюсь с тобою.

- Что, в ад?

- Пусть в ад... - он со страстью взглянул в сияющие могучими родниками очи. - Знаете - ад для меня раем станет, коли буду видеть там вас... Нет-нет, что я говорю - мы придумаем что-нибудь - непременно придумаем... А вас как зовут?

- Меня Аннэкой. Но вы... молодой... ведь вы говорите так, потому что не представляете, что ждет вас!

- Но и вы не представляете, никто из людей не представляет. Послушайте, Аннэка, я уже твердо решил, потому что... потому что - я люблю вас!

Тут раздался окрик гвардейца:

- Эй, пора уже!

- ...Любите... Вы так говорите, будто знаете меня, но ведь мы только познакомились. - промолвила девушка.

- Этого - одного мгновенья, одного взгляда на вас достаточно. Взглянув, я увидел чистую, огромную, неземную душу, такого я никогда не встречал, никогда не чувствовал. Ради вас я готов создать новый мир это ли не Любовь? Ради вас я готов на все - это ли не искреннее чувство?! А что дало бы более ближнее знакомство - узнал бы ваши интересы, узнал бы побольше про вашу жизнь - но вот она, предо мною, душа ваша - всю ее, необъятную, как небо, вижу в ваших очах. Чего же желать боле? Только хочу сказать, что, глядя на вас, любовь моя возрастает, все больше - так стремительно...

Пьеро задыхался от нежности, от огромного, все растущего мировым дубом чувства, для которого века пролетали в мгновенье.

- Ах... если... если это чувство будет расти так же и дальше мне скоро уже станет тесно в этом космосе... Дайте мне руку мы взлетим... нет крыльев... Аннэка, мы разорвем ад!

- Эй, вы! - подошедший гвардеец довольно сильно встряхнул Пьеро за плечо, голос его был напряженным, испуганным. - В полночь мы должны быть на том месте, где поднимается ОН из земли. Иди своей дорогой, музыкант, а ты Аннэка иди с нами...

- Нет, подождите. - твердым голосом молвил Пьеро и тут дальняя часть небосклона высветилась зарницей. - Вы уже избрали юношу?

- Да.

- Где же он?

- Да вот он. - тут только Пьеро увидел бледного, трясущегося юношу, закованного цепью - он сидел на земле и что-то жалобно лепетал, глядя на небо. - Пытался бежать - пришлось посадить его на цепь.

- Вместо него пойду я.

- Что? Ты безумец?

- Считайте, если хотите, меня безумцем, но, вместо него, пойду я.

- Что ж, никто не спорит...

Юношу освободили, и он, несколько раз переспросив у гвардейцев о своем счастье, завопил безумно и, размахивая руками, бросился в сторону леса.

Вскоре, по тропинке, среди колышущихся на свежем, предвещающем бурю ветру, трав - пошли они в сторону Лиэра. Впереди Аннэка, за нею - Пьеро, а позади, шагах в десяти - гвардейцы.

Пьеро не страшила встреча с драконом, не страшил его ад - он был счастлив от того, что рядом - Аннэка, что он может слышать ее голос, видеть, как взметаются ее плотные, похожие на волны, волосы.

Аннэка шла молча, шла быстро, подобна была черному лебедю летящему сквозь ночь.

- Извините. - молвил, подрагивающим от чувства своего голосом Пьеро.

- Да, да - я вас слушаю. - у Аннэки голос сильный и теплый, облаченный в облако, каких-то раздумий.

- Когда я увидел вас - в тот первый миг - вы прощались с кленом. У вас, видно, какие-то воспоминания с этими местами.

- Ах, да. Когда батюшка был еще жив, мы часто приходили сюда, здесь еще неподалеку ручеек течет - вы не видели. Мы играли, бегали, потом запыхавшись сидели, или лежали в травах, смотрели в небо, и батюшка рассказывал мне волшебные старые сказки, а потом я ходила, собирала луговые цветы. Я так люблю луговые цветы. Признаюсь вам - прижмешь к лицу этот живой букет, и словно в мир любви небесной погрузишься. Словно бы в объятья самого Творца...

Аннэка вздохнула, и Пьеро нагнал ее, рассекая травы пошел рядом, вглядываясь в очи - там сияли две огромные, пышущие Лунным пламенем слезы.

- Не бойтесь - мы обязательно, что-нибудь придумаем.

Аннэка еще раз вздохнула и с ясной, печальной нежностью взглянула на него.

Они больше ничего не говорили - быстро шли, да все хотелось им побежать - побежать все быстрее-быстрее, отсюда да и в звездное небо взмыть. Они не чувствовали ног - они летели сквозь ночь. Они не смотрели больше друг на друга, но чувствовали присутствие близкого духа рядом.

И вот вышли они в черный круг, где от выжженной земли взметался при каждом шаге сухой пепел. До стен Льера оставалось не более получаса ходьбы - но города почти не было видно во мраке - он казался вымершим ни единого огонька не горело ни на стенах, ни за стенами...

- Сегодня все попрятались в погребах. - пояснила Аннэка. - Все ждут не дождутся завтрашнего утра, молят у неба, чтобы дракон не сжег родной город, а их не забрал в Ад.

Тут по полю пронесся дальний рокот, а отсвет молнии, перекатившись через все небо, высветил величественные контуры надвигающихся, клубящихся, поглощающих звезды дождевых стен - рванулся прохладный, несущий влагу, ветровой порыв.

В это же время земля в центре выжженного круга зашевелилась, начала вздыбливаться, вырвался оттуда наполненный огненными сполохами дым, раздался скрежет, отдаленные вопли, и близкий, оглушающий вой - словно несколько сот разъяренных волков великанов, рвались навстречу небесной бури.

- Все уходим! - раздался переполненный ужасом крик гвардейца - и вот эти воины были поглощены ночью.

Аннэка глубоко вздохнула и взяла за руку Пьеро...

- Ничего, не бойтесь. Я уверен, что мы найдем выход... Аннэка, ведь нас не вместит ад, хоть он и бесконечен.

Вот земля рывком распахнулась - взметнулся из нее, заходясь пронзительным воплем, многоглавый змей - был он ужасен, но Пьеро его не боялся, так как не его видел, но вспоминал красу очей Аннэки. Так же и Аннэка выглядела спокойной - ладошка ее оказалась маленькой, почти детской, теплой, нежной.

И вот дракон, сложивши крылья, уселся у входа в свое королевство, множеством своих пронзительных черных глаз буравил он Пьеро и Аннэку.

- И вновь молодые влюбленные! - прогрохотал его пронзительный вопль, перерезанный громовым раскатом. - Готовы ли вы погостить у меня денек? из кровавой пропасти долетел протяжный, нечеловеческий вопль.

Дракон стал приближаться, вот протянул к ним когтистую, залитую кровью лапу...

Тут Пьеро громким и свободным, сильным голосом крикнул:

- Ты как-то заключил договор. Теперь договор предлагаю тебе я!

- Да кто ты такой, чтобы предлагать мне договор?! - заскрипело насмешливо чудище. - Что ты мне можешь, когда единственное, что мне надо душа твоя уже принадлежит мне.

Пьеро несколько не смутился - да он чувствовал себя уверенно - перед этим стоглавым чудищем, он чувствовал, что своим чувством он и Аннэка сильнее этой злобливой плоти.

- Я предложил бы развлечь вас своим пением...

- Ха-ха-ха! Ты будешь развлекать меня им в аду веками.

- Все же предлагаю повременить до утра. Ежели заставлю забыться тебя, ежели с пением моим ты вспомнишь, что есть любовь, тогда оставишь ты и нас, и этот город навеки.

- Ха-ха-ха! Любовь! Ты говоришь, чтобы я вспомнил, что такое Любовь?! Ха-ха-ха! Я согласен! Я, клянусь, что оставлю этот город и вас... О, нет - если ты заставишь меня вспомнить, что такое любовь - а это совсем немыслимо, то я возьму тебя в ад, ну а возлюбленную твою - Ха-ха! - так уж и быть - оставлю для неба.

- Я согласен! - сильным, уверенным голосом изрек, словно бы договор подписал Пьеро. Нет - все ж тоска сжала его сердце - ад, муки его вечные - все это вовсе не страшило, от понятия того, что этой ценой будет спасена Аннека. Больно было от осознания одиночества, от понимания того, что там - в бессчетных веках, он никогда больше не увидит ЕЕ единственную, которую полюбил он, да полюбил всем сердцем...

Пьеро поднес ручку Аннеки к своим губам, поцеловал ее осторожно, а потом встретился с ней взором и увидел, что вся глубина, вся ее бесконечная глубина обращена теперь нежным чувством к нему.

И тогда он засмеялся! Он засмеялся, ибо вновь почувствовал, что Ад никогда не вместит его, что Ад со всей его болью - лишь ничтожная пылинка, против Любви их.

И вновь раскатился гром, а Пьеро, отпустивши руку Аннеки, но продолжая смотреть в ее очи, достал лютню, вот провел по ней своими длинными, музыкальными пальцами. И, наигрывая, запел сильным, одухотворенным голосом.

О, что это было за пение! Каждая фраза взмывала все выше на крыльях чувства. Пьеро обладал прекрасным голосом, но так проникновенно, так искренно никогда он еще не пел. Он смотрел на Аннеку, и он любил ее все больше и больше и не было конца, тому духовному росту. До этого он рос медленно: день за днем, год за годом - как обычное дерево. Но тут плеснулась из бездны очей живая вода, и вот он растет стремительно и беспрерывно...

Вот слова той баллады, как помнят их ныне, - но ни при чтении, ни при пении, никогда и никому не удавалось достичь той же высоты чувств:

В глуши лесов,

Во час закатный,

Все в свете нежных облаков,

И льется свет, душе приятный.

Меж веток не листва,

Но поцелуи мягкие парят,

И на земле то не трава,

Но очи теплые горят.

И, кажется, что глубина лесов безбрежна,

За древом - целая страна,

Страна та столь огромно-нежна,

Что бога в ней душа видна.

В такой вот час закатный,

Шел по лесной тропе,

Крестьянин младый, статный,

Нес хлеб младой жене.

И тут разверзлись корни,

Открылась глубь земли,

Уходят туда торни

Ступени - тьма вдали.

"Ну, что ж. - вздохнул крестьянин.

Ступени - не беда,

Быть может - это погреб, где много сладких вин?

Иль камень драгоценный сияет, как звезда?"

Сказал так, пошатнулся:

Не удержался то ж:

Чрез главу обернулся,

И понял - это ложь.

Да поздно он хватился,

Теперь не удержать,

Он про себя молился,

Чтоб жизни не терять.

Но вот конец ступеням,

Вокруг - железный сад.

Закрылся ход ко дверям,

О боже - это ж ад!

Кругом все из железа,

Во ржавчине, в крови,

Скрипит во мраке реза,

Тут бога не зови!

Текут огнисты реки,

Озера из свинца.

Прикрой от жара веки,

Не вымолви словца!

И тут, из ржавой пасти

Выходит дух большой,

Скрыт во крыльях страсти,

Мотает головой.

Вот голосом скрипучим

К крестьянину изрек:

"Не бойся - мы не мучим,

И радостен твой век.

Тебе дадим мы царство,

Тебе дадим мы трон,

Получишь ты богатства,

И много сладких жен.

Получишь уважение,

Получишь и почет,

Получишь вдохновение,

И много - все не в счет!

Ведь, ты не глуп, я вижу,

Хоть и крестьянский сын,

Не бойся - не обижу,

Ведь ты такой один.

Итак, ты все получишь,

Взамен - лишь пустота,

Лишь женошку отпустишь

Она вам не чета!"

Собрался сын крестьянский,

Я твердо так сказал:

"О дух, о демон адский,

Пред чувством ты, ведь, мал!

Ты думаешь дарами,

Сим тленным кошельком,

Растравишь дух с мечтами,

Забыл ты об одном!

Забыл со дня паденья,

Что свята есть любовь,

В ней сила вдохновенья,

И в ней святая кровь!

Ты думаешь - палаты,

Красивые леса рук,

Каменья, троны, златы,

Мне ближе голый сук!

А речи! Речи - лживы,

Льстецов, глупцов почет

Милей мне голос нивы,

Да птаха как поет.

И, чтоб не предлагал мне,

Все будет плоть да плоть,

Все для душевной бойни,

Прикрыто лаской хоть.

Да, - троны и богатства,

Прелестные тела,

Все то - душевно рабство,

Все дьявола дела.

Во мне нет искушенья,

От тленного - вратит,

К любви мои моленья,

К жене, что небо чтит."

Тут демон рассмеялся,

Со злобой говорит:

"Ты с лесом не расстался?

Мой ад тебя сгноит!

Не знаешь, что есть голод,

И, что есть адска боль,

Наивен ты и молод,

Но ты сыграешь роль!"

"Не испугаешь мукой,

И голод не в нови!"

"А я тебя разлукой,

С женой твоей любви!"

"Ее перед женитьбой,

Я десять лет искал,

Держал с летами бой,

О ней одной мечтал.

А после нашей свадьбы,

Готов годы прождать,

Да и столетья, кабы,

Не шло тут время умирать."

"И боли не страшишься,

Разлука не страшит,

Но вот ты покривишься,

Коль боль ее ранит!

Нашлю на дом проклятье,

Болезнь в нее нашлю,

Из крови будет платье,

И скажешь ль ты: "Люблю"?

Согнется мукой долгой,

Лишится красоты,

Уродливостью колкой

Покроются черты!"

"Да, тяжко испытание,

Но я стерплю его,

За плотью, ведь, пылание,

Любимого всего.

Ведь, я искал едину,

В кой часть моей души,

Не на ночь хворостину,

А звездной свет выши.

Ты можешь тело мучить,

Но душу ты не тронь!

И души не разлучить,

В них бога, ведь, огонь.

Да - плоть твое призванье,

В любви же власти нет.

Для плоти истязание,

Но во душе, ведь, свет!

Смотри в глаза, нечистый,

И знай, что и такой,

Свет глаз ее златистый,

Сияет мне звездой!

И за согнутой плотью,

За шрамами лица,

Увижу святу ладью,

Священного венца!

Она меня дождется,

Она - то часть меня,

Пусть в смертии вернется,

Любовь взойдет, храня!

О ты, хозяин плоти,

Душа творцом дана,

Она, как в малом гроте,

Любовь - вот она!"

Тут покачнулся демон,

И злобно зашипел:

"Иди, иди же вон,

Раз ты того хотел!

Не ждал такой отваги,

Не ждал такой любви,

В крестьянской то коряге,

Могучей столь крови!"

Вот двери распахнулись,

За ними - уж Луна,

И крыльями взметнулись,

В борце том: "Где ж она?!"

Бежит он по ступеням,

Он оставляет ад,

К дубовым то коленям,

Вот он - древесный сад.

Под звездами до дома

Скорее он бежит,

И громче майска грома,

Уж в дверь свою стучит.

Но вот порог распахнут,

Пред ним ОНА стоит,

Ах, как цветами пахнут,

Как нежно говорит!

Обнялись - тихо, нежно,

И в дом, в тепло вошли,

И светло, безмятежно

Беседу повели...

"Ты опоздал, любимый..."

Да, было - ерунда,

Какой-то нечистивый,

Хотел, чтоб молвил "Да".

Давал мне безделушки,

О коих я забыл,

То тленные игрушки,

К тебе мой вечно пыл!

В тебе я вижу космос,

И бога, и себя,

К тебе чрез годы рос я,

Любя, любя, любя!

Не спрашивай, что было,

Что было - то прошло,

Ты душу мне обмыла,

И стало хорошо!

Я рад, что мы с тобою,

И в сердце так светло,

Как с девою святою,

Мне в доме все мило!"

Пока Пьеро пел, начался ливень; дождевые потоки прорезались молниями, гром вспыхивал небесными барабанами и, вовсе, не мешал пению, но подыгрывал ему, вплетался в музыку; как бы еще добавляя силу в голос певца. Подпевал ему и дождь, а в некоторых местах - своим сильным голос Аннэка.

Но вот прозвучала последняя строчка, и Пьеро ждал теперь, что дракон возьмет его душу, ну а Аннэку оставит - он очень на это надеялся; для того, чтобы спасти душу Аннэки он так и изливал свою душу.

Когда дракон заговорил, голос его изменился. Раньше насмешливый, теперь в нем совсем не осталось иронии - он говорил, как равный с равным.

- Не знал, что на земле остались столь хорошие певцы... Но, знай, что не заставил ты меня вспомнить, что такое любовь! Если хочешь пробудить в моем сердце любовь, так знай, что это не под силам даже самому Богу! Я слишком далеко от его рая! Ты, все же не выполнил то, что хотел - а хотел ты не возможного... признай...

- Подожди! - глядя в очи Аннеки, крикнул Пьеро.

Дракон то потянул было к ним свои окровавленные лапы, да вздрогнул от этого голоса. Какая сила душевная! Какая небывалое чувство!

И дракон почувствовал в себе тревогу - что это за богатырь, со столь могучей душой? Что же это за сила в его голосе, которая заставляет его, стоглавого повелителя преисподней вздрагивать и останавливаться?

- Что же ты еще хочешь?

- До рассвета еще далеко, а я сказал, что заставлю тебя вспомнить Любовь до первых лучей Солнца. Сейчас ты услышишь следующую песнь...

Пьеро неотрывно смотрел в глаза Аннеки, и вот вздохнул... От того, что он уже спел, от тех чувств - много сил ушло из тела - душа то выше взошла, и вот, теперь, тесно ей было в теле, не чувствовал Пьеро больше своего тела.

Капли дождя сбегали по щекам Аннэки, но все же видно было, что она плачет - это глаза ее печальными, теплыми озерами среди дождя серебрились.

- Все выше... - вздохнул Пьеро. - Тела не сдерживают этого пламени... Тела сгорают, как всякая плоть...

И он провел рукой по струнам, и он запел - запел и голос его гремел с громом, сверкал с молниями, глаза пылали столь ярко и пронзительно, что и Дракон не мог в них смотреть. Он не разу не остановился - пел не человеческим голосом, но голосом пространства; казалось, что пение такое дается ему легко, но на самом то деле, выливаясь в каждую строчку, он рвал что-то в своем теле - нечеловеческая страсть - разрывала, иссушала человеческое тело...

Слова баллады, конечно, не могут передать того, что звучало под дождем - там не слова - но чувства, но пылающие ярче Солнца образы переплетались, и голос могучий гремел так, что Аннэка, вздрагивала, и все время песни плакала, неотрывно глядя на него, целуя его взглядом - и вновь, и вновь вздрагивала от приливов чувства.

Буря, начавшись, не унималась, но возносилась все выше, и громче ревели обрушивающиеся, вновь, но еще выше восходящие валы:

Тому преданью много лет,

Тогда лишь мир родился,

Но и поныне пышет свет,

О том, как он стремился...

В безбрежье миров,

В темной бездне,

И в вое холодных ветров,

Начало печально сей песне.

Родился один, одинокий,

Один во всей бездне миров,

Дух ясный, прекрасный и звонкий,

Дите тех пустынных оков.

Он глянул вокруг - только темень,

Гонимая светом души,

Веков безысходная племень,

Хоть болью во мраке пиши!

Века одиночеств угрюмых,

Безумий и жажды любви,

Столетья мечтаний причудных,

Да пусто все - хоть ты зови!

Как чувствовать - ты одинокий,

Нет больше нигде, никого,

Весь космос, бездонно-широкий,

И в нем лишь огонь одного.

Веков мириады терзали,

Пока не увидел он свет,

"О, новые годы настали,

О - вижу свет сладостных лет!"

И облаком ясно-певучим,

Он к свету тому полетел,

Он чуял себя уж могучим,

И вот, что он там углядел:

Во тьме, струиться нежным синем светом,

Нет не стремиться - не грохочет, не бежит,

Святая дева слитая с душевным летом,

И ласку и любовь небесную струит.

Вот подлетел к ней первый дух,

И все собой почуял:

Она есть неба, времени спокойный пух.

И вот его огонь Творения обуял.

И говорил он гласом мощным,

От коего качнулась тьма,

"И будешь ты Твореньем точным,

Ушла навек холодная зима!

В тебе, прекрасной чистой деве,

Я вижу образов спокойных глубину,

Взойдут они в Созданья первом севе,

И птичьи трели пусть наполнят тишину!

В тебе я вижу музу всем твореньям,

Ты есть Любовь - ну а Любовь, есть Жизнь,

Есть нынче неугасный хворост всем моим стремленьям,

Ты только это все скорее вынь!"

Раздался голос тут покойный,

Во тьме, что светом зажурчал:

"Ведь в нас самих есть пламень стройный,

Не станет ярче, чтоб не создавал.

Расти в себе, расти стремленья,

Расти движенья к тишине,

Что б не создал - то лишь моленья,

Столетий одиноких вышине.

Те образы, что ты создашь

Все будет тленно, игрушка времени, богов,

Все в окончании ты пустоте отдашь,

И все заполнится тут холодом ветров."

"Нет, не понять тебе, о свет, о дева

Они стремятся, рвутся из меня,

И все гремит создания напева,

Пусть же появятся, но славя - не виня!"

"Постой, - мои вобравши силы,

Ты выпускаешь капельки себя,

Они тебе и злы и милы,

Но создаешь ли их любя?

В конце времен, они тобою станут,

И, настрадавшись, вновь войдут в тебя,

Ну а пока столетья грянут,

Где будет боль струиться, о тебе скребя!

Ведь тленное, создашь ты на потеху,

Или на скорбь себе,

Создашь ты мнений разных веху,

Чтоб было созерцать чего тебе!"

"Нет, пусть в боли они взрастают,

И выше став, в меня огнем войдут,

Пусть между войн о вечности мечтают,

Пускай невиданное раньше создадут!"

Так он сказал и запылал зарею,

Весь космос свет той страстью возлюбил,

Огнистою стремительной мечтою,

Там первый дух звездою закружил.

То первый сын зари, он богу почти равный,

В нем дух огня, и первый дух борьбы,

И тут возжег ему кусочек Богом данный,

До ослепительной, пылающий свечи:

"Эй ты! Ты, возомнивший себя главным,

Отдай мне пламень бытия,

Я стану править сим творением начальным,

И мужем девы стану я!

Ты, чую, хочешь стать владыкой,

Игрушек бесконечных, тварей и святых,

И хочешь, чтобы Я, побитой горемыкой,

Касался в страхе ног твоих.

Нет, нет! Мы жаждем все творенья,

Все жаждем что-то создавать,

Во все вдыхать сердечное биенье,

А после то - любить и угнетать!

Чем больше создадим себе подобных,

Тем больше хаос разных мнений наплывет,

Не будет больше сих просторов ровных,

Но все там боль да кровь зальет!

Нет, ты не наполнишь жизнью космос

Ты лишь частички в бесконечность разорвешь,

Пока нас трое - каждый разных мнений космос,

Но вскоре в миллиарды одиночества вольешь!

Отдай мне деву - первую, святую,

А сам лети и странствуй дальше в пустоте,

А я ее навечно поцелую,

И будем вечность мы расти в душевной чистоте.

Творить в себе, творить без разрыванья,

На мир ненужных, тленных форм,

В себе растить веками сны, мечтанья,

Пусть будет то единый духа дом!

Пусть хаос первозданный окружает,

Но будет он лишен проклятой суеты,

Пусть в бесконечность диск спокойствия взрастает,

Вот таковы зарей рожденные мечты!"

Как рассердили речи эти Бога!

Он ослепительно и гневно запылал:

"Умерь капну ты пламенного стога,

Ишь, первенец, о чем ты замечтал!

Ты будешь мне служить в любви, в почете,

А я тебя за это лаской награжу,

Ты будешь годы проводить во сладостном полете,

Иначе наказаньем поражу!

О деве - роднике сим чистом, изначальном

И не мечтай - она моя.

И будь веселым, да не будь печальным

Смирись - уж такова судьба твоя!"

Но тот, рожденный первым, не желал смиряться,

Расправил крылья тысяч зорь,

На Бога стал он устремляться,

Уж чуя океаны боли, горь.

Они схватились перед девой,

Сплелись страдающим клубом,

Победа тут досталась первой,

Тому кто заселить замыслил кровью дом.

А сын зари, рожденный первым,

Был скручен в цепи, но не побежден,

Смотрел на деву взором светлым,

И был ее словами осветлен.

"Я буду ждать тебя, рожденный первым,

В тебе горенье Бога - боль его и страсть,

Ты на века останешься мне светлым,

Хоть ждет тебя страданий злая пасть.

Но ты отважен - ты отважней всех потом рожденных,

Осмелился подняться на Творца,

Там - впереди, так много пустотою побежденных,

Но ты незыблем - ты из одиночества венца.

О знай и помни, милый сын рассвета,

О первый луч пылающей зари,

О знай в бреду веков - там без любви , без света,

О там мечтою обо мне гори!

О ты, сын мужества, сын света,

Сквозь времена мечту свою неси,

В конце родится из души твоей сонета,

Которая взметнется до небес выси.

И боль твоя такою станет,

Что рухнет в крике мир обманных форм,

И вот тогда час единения настанет,

Утихнет буря и утихнет боли шторм!"

"Что говоришь ты - ты зачем его смущаешь,

И силы подливаешь для борьбы,

Зачем ненужные мечтанья ты вливаешь,

Ведь ты все мои любимые рабы!..

Ты не покаешься, я вижу, сын мой первый?

Да, - ждет тебя темница пустоты,

Но и в конце ты не услышь голос светлый,

Ты распадешься - не спасут мечты!"

"Я чую силы - выдержать эпох давленье,

И вопль будет в сердце и копиться, возрастать,

И сокрушит в конце твое творенье,

Мой глас - его то из души вам не забрать!"

Тут вздрогнул Бог, почуял начертанье,

Веков, судьбы, времен и пустоты,

Почуял, что в конце ждет полыханье,

И мир без образов, но полный единенья, чистоты...

Он вздрогнул, и не в силах с волею бороться,

Безмолвно в клетку боли, одиночества его пустил,

И дух зари веками стал уж там молоться,

И начал глас его взрастать из духа сил.

Он там, в давящей клетке, огненным бураном,

За разом раз все яростней в душе ревет,

И к деве рвется он бурлящим станом,

И в силе одиночества растет.

И сам того не зная, силы из любви черпает,

Вновь вспоминает изначальный, ласковый родник,

О единенье, росте духа в бесконечности мечтает,

И все растет в нем разрушенья крик.

И где-то в боли помнит первое стремленье:

Любить всегда, любить спокойный тот родник

Хоть в нем огня бурящее движенье,

Любви хрустальной голос не поник."

И вот Пьеро закончил эту страстную песнь. И, когда пропел он последнюю строчку, - в последний раз в отдалении раздался раскатистый голос грома.

Буря ушла, вновь высветилось во всю свою серебрито-звездную высь небо - нет - не небо, но бесконечность - не представимые, и чарующие красой своей пустоты.

А Дракон, когда пропел Пьеро последний куплет, вздохнул, и вырвались из сотни его глоток, вместе с раскаленными облачками стоны - стоны от которых вздрогнула земля, а с неба посыпался обильный и яркий звездопад.

- Я помню... - раздался неожиданно жгучий, страстный глас - казалось, что каждое слово - это копье. - Та песнь сложенная кем-то из людей, не так ли?

Пьеро чуть покачнулся, но вот взяла его за руку Аннэка и почувствовал он сил достаточно, чтобы выстоять. О, сколько страсти он вылил в пение, - но, смотря все это время на Аннэку, вобрал в себя неизмеримо больше чувства. Тело его горело, сердце стремительно наливалось в груди - все шире и шире. О, как он сам жаждал пронзить теперь все творенье - вместе с Аннэкой пронзить, и расти, расти где-то там, за пределами вечно.

Голос могучим, в котором каждое слово, словно гром сотрясающей небо звучало, он заговорил, взглянув прямо в сотни огненных очей дракона:

- Да, - эту песнь придумал ЧЕЛОВЕК. Его звали Антонио, и он был моим ровесником. Он знал, что не признание, но муки и смерть его ждут, ибо не было в песни той слепого поклонения перед Богом, но была страстная попытка взглянуть на все эти незыблимые устои по новому. И он писал песнь эту искренне, как только может верящий в Любовь человек. Он пел ее людям и был схвачен инквизиторами - теми, кто и есть Зло - этой подлой трясине подлости людской. И его ждали муки, а потом сожжение на костре. Но, как бы не терзали его, он остался верен своей идеей - он остался борцом до конца. Когда же грозили ему адом, - он, истерзанный до неузнаваемости, смеялся им в лицо, и говорил, что их Рай - это ад для него. Ну а истинный Ад одиночества, - что ж, он готов был пройти и через него, чтобы стать потом свободным, чтобы любить вечно. И, когда сжигали его на костре, он запел эту песнь перед людской толпой. Инквизиторы хотели заткнуть ему кляпом рот, да не смогли от жара пламени, который уже подошел к нему. И последние строки проревел уже не юноша, но сжегшее его тело пламя... Текст песни остался, его записал один из слушателей, - в дальнейшем мой, так рано скончавшийся учитель Лука. И вот я спел эту песнь для тебя, Дракон, повелитель, иль слуга ада. Не знаю, есть ли ты Сын зари, но, скажи, - что дрогнуло в тебе, что ты вспомнил? Неужто юноша был прав, неужто он, единственный увидел то, что было в начале времен?

Дракон весь застыл и очи его, изжигая пространство, ослепительными болевыми шильями прорезались в ночи, - Пьеро глядел в них неотрывно, он чуял, он понимал страсть этого стоглавого.

- Ты спрашиваешь - я ли сын Зари, так ли было? Но я не помню! - в болящем страдании вспыхнул его стоглоточный голос: звездопад усилился все небо чертилось стремительными шрамами, а горизонт вспыхнул беспрерывной, яростной зарницей. - Я не помню, что было в начале. Но я помню боренье, я помню начальное стремленье к чему-то недостижимому - да, это я помню! Я помню время, - бесконечное время одиночества, - миллиард веков... Это вспышки ада - это вопли порожденной мною боли! Там, в моей бесконечной избушки, - я не знаю, есть ли я повелитель той, давящей на меня бесконечности - или же слуга ее! Твоим пеньем я вспомнил, что было что-то за тьмою этих мучительных веков; было что-то столь прекрасное, что, не в силах этого вспомнить, я страдаю сейчас так, как давно не страдал! И это страдание принес мне человек... я благодарен тебе!.. Что же это было - о как мучительно жажду я вернуться туда - за этот ад веков... О-о-о-о!!!

От вопля этого из ушей Пьеро и из ушей Аннэки кровь хлынула, однако они даже не вздрогнули, и, вновь смотрели в очи друг другу, чувствовали себя Богами, способными, питаясь из бесконечных родников друг друга, расти бесконечно...

И вновь глас Дракона:

- Помнишь ли ты наш уговор, певец? Помнишь ли, что, ежели заставишь ты сердце мое всколыхнуться, вспомнить про ЛЮБОВЬ, то я навсегда оставлю этот город, оставлю и эту девушку, но возьму в Ад тебя. Так вот - что такое ЛЮБОВЬ я не вспомнил, но ты принес мне в сердце сладостное, наполняющее меня какими-то неясными мечтами страдание! За тьму веков ты первым донес это до моего сердца!

- А юноша и девушка?

- Про кого ты?

- Про тех двоих молодых влюбленных, которые первые из этого города пожертвовали жизнью, пошли на вечные муки, ради свободы своей земли родной, ради детства, ради пения птиц!

- Про тех... я не знаю, где они... Но я возьму в ад тебя! Слышишь - я оставлю этот город, я оставлю эту девушку - я исполню свою клятву! Ты пойдешь в ад со мной, навечно!

- Да, я готов...

- Что же... - в страдании прошептал дракон, медленно приближая свои огнистые очи.

- Но подожди. - остановил его Пьеро. - Мы уговаривались до рассвета, а он еще не наступил - у меня еще есть время, о страдалец одинокий!

- Но, какой тебе в том толк, певец? Часом больше, часом меньше; все одно - тебя ждет вечность в аду, все одно - вечность ты будешь петь для меня все новые песни...

- Но я увижу в последний раз зарю! Я прощусь с этим миром на рассвете, когда все пробудится к жизни новой. - он смотрел на Аннэку, которая плакала - плакала безмолвно, и лик ее в звездном свете, не был ликом плоти - но был ликом духа - бесконечного и чистого родника. - ... И с тобой мы простимся. - шепнул он.

И вот он вновь провел пальцами по струнам, - глядя на Аннэку, он видел и небосклон за нею - извлекая эту, последнюю свою песнь, он видел, как с каждым его словом разгоралась за нею заря. Как эти могучие огненные потоки страстью по небу разливались, - он огненным вихрем, видя Любовь и Деву, мчался навстречу заре. И дух его парил над телом, он не на Земле ныне стоял - нет он был духом могучим и свободным. И, зная, что Аду Никогда не вобрать его, он свободным голосом пел. Он пел то, что вырывалось потоком, те строки, которые в этом парении изливал дух его строки не придуманные раннее, но извлеченные для вечности прямо теперь, перед зарею, перед смертью тела.

Среди звезд, в бесконечной пустыне,

Расправляя крыл светлую стать,

В серебристо-холодной святыне,

Змей летел и не знал, что сказать.

Он не знал, кто такой он, откуда родился,

И зачем он, - но жаждал узнать,

В нем, ведь, разум нетленный вихрился,

А не космоса тихая гладь.

Вот пред ним, среди звезд, черный замок,

А из замка чуть слышится стон,

"Вот изгиб, вот судьбы моей рок,

Ну, вперед и сомнения вон!"

Вот влетает он в черные залы,

Холод их, как клещами щемит,

Но для крыльев просторы те малы,

Он быстрее на голос летит!

Что за чудо! - так, будто, весь космос,

Нет весь Бог, Жизнь, Печаль в тех словах,

"Нет, не зря в одиночестве рос я,

О неясном грезил в мечтах!"

Вот, пред ним, вся из холода зала,

Ну а в центре, на черной цепи,

Клеть, которая в прутья вобрала,

Ту, что только Любовь назови!

Да, - за прутьями, крылья сложивши,

Пеньем бьется из света душа,

О свободе так долго моливши,

Нежным светом и страстью дыша.

Крылья птицы летавшей сквозь вечность,

Глава девы божественных снов,

А в очах - всего сущего течность,

Также - гул запредельных ветров.

"Кто ты?" - грянул тут змей чистой страстью,

"Кто посмел тебя в клеть заковать?

И какой же, ответь мне, напастью,

Мог так низко он в сердце то пасть?!"

"Ах, ты, змей, ах ты странник крылатый,

Не к чему тебе долгий мой сказ

И довольно - а то будешь ты смятый,

Не найдешь на свободу ты лаз!

Он могучий кудесник, нет равных,

Да и ты, милый мой, обречен!

О, не надо страданий напрасных,

О, лети, пока ты окрылен!"

"Разобью эту клетку сейчас же!

Вместе, в вечность с тобой убежим,

Не узнает кудесник сей даже,

Где любовь мы свою сохраним!"

"Нет! Он сразу узнает дорогу,

Нас догонит в мгновенье одно,

Нет ведь равных ему - нет и Богу,

Начертание лишь боли дано!"

Змей ударил своими крылами,

Клеть разбил, путь к своде открыл,

И, пылая своими мечтами,

Вот, что в страстном полете провыл:

"Что же, пусть так горит начертанье,

Не приемлю спокойствия мглу,

Ненадолго возьму я мечтанье,

Эту думу мою присвяту!

Что ж - пусть ждет впереди наказанье

Наказание тягостней нет,

Чем веков в пустоте истязанья,

Без любви среди холода лет!

Пусть нагонит - но я, ведь, старался,

И, как мог, для Свободы пылал,

Нет - не вором в темницу прокрался,

Просто свет в свое сердце вобрал!

Пусть нагонит, навеки разлучит,

Но я честен был, я вас Любил!

Пусть меня он и скрутит, замучит,

Победить жажду нету в нем сил!

И за свободы несколько мгновений,

Презрев оковы рока и судьбы,

Готов отдать бесцельных океан стремлений,

Ах, было вечно это - ах, кабы!

Но презирая то, что должен сделать

То испугаться, бросить и бежать,

Предателем Любви сердечной стать,

Я сокрушу Его - хоть вечность буду там страдать!"

Позади черный замок остался,

Окружает их звездная пыль,

Да вот рок тут же к ним и подкрался,

И судьбы уже впилась тут быль!

Лишь мгновенье, с любимой полета,

За мгновенье свободы - весь Ад,

И мгновенье иль вечность - нет счета,

Он в мгновении вечности рад.

И без лишних тут слов, звездной дланью,

Протянулась созданья рука,

Легкой, сильной, стремительной ланью,

Крылья смяла - пришла тут тоска.

Повеленье без слов, но едино,

Змея сжало, скрутило всего,

Прежних черт в нем отныне не видно

Камнем длань обратила его.

Черным камнем в безвольном полете,

Он века, во страдании плыл,

Среди звезд в этом давящем гроте,

Бился дух его, жаждущий пыл.

А потом, притяженье позвало,

И летел он падучей звездой,

Много сил то горенье забрало,

Но остался он с вечной мечтой.

И упал он на поле широком,

Черной глыбой навечно там встал,

И к земле то притянутый роком,

Ах, как камень душе его мал!

Подойдет кто к прожженной той глыбе,

Тронет - хладом себя обожжет,

Прикоснулся, к бескровной как рыбе,

И не знает, что пламень ревет!

Там под черным, зажатым заклятьем,

В клетке тесной пылает душа,

Одиночество стало уж братьем,

Им живет он, о Деве дыша.

И лишь только на звездное небо,

Выйдет в вечной печали Луна,

Средь колосьев взошедшего хлеба,

Слышна песни печали одна:

"Я навеки вас, Дева, запомнил,

Ваши крылья, очей ваших свод,

И в темнице они придавали сил,

Бегу времени, тягостных вод.

Вижу небо, и знаю - разлука,

На века - но века, ведь, пройдут,

Изгорит Богом данная мука,

Крылья наши друг друга найдут!

Из темницы я к небу взываю:

Не вберет Ад уж скоро меня,

Я уж к звездам в горенье взмываю,

Я люблю, в сердце вечность храня!"

А заря разгорелась во всю силу! Нет - не во всю! Не было окончания тем силам!

Во весь небосвод поднялось огненно-кровавое, высокое, чарующее своим грозным величеством зарево.

Вложивши в эти, вырванные из души строки все силы, Пьеро стоял теперь совсем бледным; ноги не держали его, не держал его и воздух, весь разодранный его пеньем.

Но он, все же, еще держался на ногах - тело - это жалкое, против души тело, уже было мертво, но еще как-то держалось. Дух еще бился, пред освобождением в очах.

Да - это были очи!

На этом бледном лице, в синих полукружьях - это были две утренние звезды. О - это был сам Дьявол, возросший настолько, что мог бы теперь захватить огонь созданья!

А Аннэка, глядя в этот нечеловеческий лик - прекрасная Аннэка, родник бесконечный - услышала гремящие в воздухе слова самого неба:

- Не забывай меня! Мы встретимся - пусть за гранью времен - но мы встретимся - Дева! Вечность, создание, любовь - я лечу к заре!

Тут издал Дракон горестный стон, и две сотни пылающих слез прожгли землю - въелись до самого ада.

И Дракон взмыл стремительно, рыча на весь мир:

- Да, я вспомнил, что такое ЛЮБОВЬ! Какое это страдание! Я жажду пронзить, расколоть небо! О ты - ты уже оставил меня, ты уже взмыл выше всех этих сфер, как и те другие! Опять меня ждут века одиночества, в этой клети, где гуляют отголоски моих воплей, а внизу кипит какая-то безвольная слизь! О эти сладостные мгновенья полета вместе с молодыми душами вверх - хоть немного вверх, хоть раз в году! Теперь я лишен и этого!.. Ну что же, прими меня, мой Ад, раз иного пока не дано!

И, вновь, разверзлась земля и стоглавый дракон - этот бесконечно одинокий, страдающий дьявол был поглощен в свою клеть, в эту обветшавшую готовую рухнуть избушку.

Земля закрылась - лишь черный круг остался на том месте...

А Аннэка стояла - эта невысокая девушка, лик которой и раньше был прекрасным, чистым, - за эту ночь осветился красой неземною, и в ней виделась бесконечность.

Ветер - сильный, упругий ветер, колыхал ее плотные волосы, в которых появилась теперь проседь...

И она поклялась своим сильным, чуть хрипловатым, бьющим чистым родником голосом:

- Я буду помнить тебя. Каждое мгновенье жизни души своей - я буду помнить тебя.

* * *

Великий праздник пришел в город Лиэр в тот день. Город, наконец-то, был освобожден от дракона!

Аннэка рассказала, как все было правителю - Рорику печальному...

Через день были устроены торжественные похороны героя - Пьеро-освободителя. Место его захоронения, по просьбе Аннэки, было на высоком, окруженном дубами холме, в отдалении от шумного города.

В тот день, люди и, радуясь свободой, и печалясь по молодому, прекрасному юноше провожали, положенное в черный гроб тело, до самого холма. Многие молодые девушки плакали. А сколько цветов было положено на его могилу в тот день!

Через неделю, изготовили, по просьбе Аннэки, и надгробие - статую черного ангела, расправившего свои широкие крылья, взмывающего от этой земли, да к самому небу...

Король Рорик приглашал Аннэку поселится во дворце, в числе придворных дам, однако, она отказалась, попросила лишь об одном: чтобы позволили ей построить домик в уединении от людей, поблизости от могилы любимого человека - конечно, героине, не было отказано в такой малости.

Да, - молодые девушки плакали по герою. И часто, особенно в первые месяцы после освобождения, появлялись на его могиле цветы. Еще приходили разные люди - вздыхали, мечтали. А кто-то приводил учеников и читал им возле могилы торжественные речи об отваге и мужестве героев...

Но проходили годы - и подвиг, который был когда-то у всех на устах забылся. Девушки плакали по иным причинам, появлялись новые герои. Умер Рорик, стал править его наследник...

Некогда нахоженная тропинка к лесному, окруженному вековыми дубами холму, заросла травою, - и теперь уж только старожилы могли рассказать страшную сказку про стоглавого дракона, и отважного Пьеро...

А над лесом, над певучими, похожими на облака кронами дубов, раскрыл свои крылья к небу черный ангел.

Птицы, парящие в небе, часто видят у ее подножья небольшую фигурку в черном платье. А раз в году, в майский цветущий день, в годовщину его вознесенья, - Аннэка восходит на холм не одна, но с букетом живых луговых цветов.

Она восходит медленно, ибо долгие годы согнули ее спину... Ветер ласкает ее плотные, совершенно белые, как первый снег, волосы.

Она мягко положит цветы на черный гранит и поднимет свои очи к небу в свет - в очах горящий родник, в них - Дева. Из этих родников, словно две вечности, два мира любви, вспыхнут две слезы, падут на гранит, а высоко в теплом небе запоет ей черный ворон: "Я люблю тебя, люблю..."

21.05.98

ВСЕ КРУГИ АДА

Женечке этот рассказ посвящаю.

Вновь мир погибнет и вновь возродится

И целую вечность этот ад будет длиться.

Год 1490. Рим. Италия.

- Проклятая духота, проклятая вонь! - с такими словами вскочил с кровати юноша лет двадцати и чуть было не ударился затылком о низкий потолок. Да, юноша был прав, вонь стояла та еще - она проникала в его комнатку с улицы через приоткрытое окошко которое не мыли наверное со дня Великого потопа!

Но духота в комнате стояла жуткая и потому юноша подбежал к окну резким движением распахнул его полностью и перевесившись через подоконник глубоко задышал смрадным городским воздухом.

Вот над головой его затрещали раскрываемые ставни и он едва успел увернуться от летящих помоев... Отошел от окна и быстрым шагом прошелся по своей комнатке. Он был высок, этот юноша, черноволос, а звали его Антонио. Два года жил он уже в Риме в услужении у ткача Жака к которому устроил его отец - бедный крестьянин в надежде на то что сын вернется мастером....

- Духота! Как же душно здесь! - воскликнул Антонио, выскочил из двери на скрипящую лестницу, промчался по ней перепрыгивая через несколько ступеней и вот выбежал, нет вылетел на узкую улочку... Он сморщился от непереносимой вони... Эта вонь особенно сильна была в этот, только что наступивший жаркий летний день. Вонь и духота.

За спиной Антонио раздался крик ткача Жака:

- Эй ты! Куда это ты собрался?! Давай-ка назад, сегодня работы много!

Антонио согнулся от отвращения когда представил грязный подвал в котором шумел ткацкий станок. Не оборачиваясь он крикнул:

- Скоро вернусь!

И не слушая проклятья и угрозы Жака, который с утра уже успел порядочно набраться, рванулся вверх по узкой улочке... Его влекло что-то вперед...

Рев толпы. О да, теперь он слышал: голоса кричали на Круглой площади. Антонио знал этот рев, этот звериный, безжалостный людской рев. Толпа ревела в преддверии зрелища - сожжения человека. Антонио ненавидел этот кровожадный рев! Ненавидел он эту толпу, жестокую, безумную! Да право, какая толпа не безумная - в любой толпе нет отдельных людей, нет личностей, а есть только одна масса... толпа.

"Что орут эти безумцы?"

Антонио прислушался:

"-Ведьма! Ведьма!"

Сколько ненависти в этих криках, Антонио зажал уши и тут увидел ее... Он полюбил ее. Просто полюбил. Она была прекрасна, чиста, и ее тело было изуродовано инквизиторами.

В каком-то лихорадочном бреду, шатаясь Антонио расталкивал что-то кричащее, что било его и толкало.

Но для него не существовало больше ни грязного города ни толпы, он шел за повозкой, смотрел на нее, страдал... О как он страдал! Мира не было больше, только он и она... Ее глаза - она смотрела на него. И он с жадностью смотрел на нее и вдруг начал говорить:

- Меня зовут Антонио, а тебя?

"Маргарита" - прозвучал в его голове ответ.

- Маргарита, знаешь чего я хочу?

"Чего же?" - голосок был таким тихим, нежным, понимающим.

Голосок этот зажег в Антонио пламя:

- Хочу я чтоб мы были вместе. Чтобы всегда мы были вместе, что бы не было никого, только я ты и бесконечный мир: поля, реки, озера и звездное небо. Ты ведь любишь смотреть на звездное небо?

"-О да," - прозвенел голосочек, "-А еще я люблю закаты, когда большой красный диск солнца окунается в пелену облаков."

- И я тоже люблю закаты! - подхватил восторженный Антонио. О, он не страдал более, душа его почти что отделилась уже от тела... И он все шептал, или говорил, или кричал не в силах оторвать взора от прекрасного личика Маргариты, от ее глаз:

- Как здорово! Мы всегда значит будем вместе! Как же я раньше жил без тебя не представляю! Родная ты моя!

С ужасом он увидел что Маргарита объята пламенем. Кожа на лице ее надувалась и лопалась от чудовищного жара. И голос, милый голос сменился пронзительным воем.

Антонио понял что сам кричит. Орала и толпа...

Он рванулся, вперед к ней, крича:

- Не уходи! Меня подожди! Прошу подожди!

Но она ушла и он остался один. Что-то пинало его и било, что-то в черном подхватило его уже у самого костра к которому он пробивался и отбросило назад, он вновь рванулся и вновь его отбросили...

Очнулся он на пустой площади, залитой раскаленными лучами полуденного солнца. Вновь вонь, духота и одиночество.

О какая это адская боль - одиночество!

- МАРГАРИТА!!! - заорал он пронзительно, роняя из носа капли крови. Вскочил на ноги, огляделся ища ее и зная что ее нет, что он один! Да он был один, что-то правда шевелилось вокруг него, что-то говорило какие-то слова, но ее не было.

Но образ ее все еще стоял перед глазами юноши. О как он желал вновь услышать ее голосок, как желал! Но была только вонь, духота и одиночество, мучительное жуткое одиночество!

- Что же мне делать дальше! - прокричал он в отчаянии, терзаемый такими муками что все пытки инквизиции по сравнению с ними были ничем...

- Что же мне вернуться сейчас к мастеру Жаку? В этот душный подвальчик, прясть там... а потом, потом вновь спать в душной комнатушке... Нет!!! Этого уже не будет, никогда это уже не вернется! Я не смогу больше жить! Не смогу! Она ушла, но я... я догоню ее!

Крича так он рванулся по городским улицам и прыгнул в реку. Вода сомкнулась над его головой и он пошел ко дну...

Год 1943. Бухенвальд. Германия.

Андре стоял и с ужасом, не смея даже пошевелиться, взирал на бесконечный поток тел что протекал подле него. Скрюченные, сгорбленные, в каком-то грязном рванье, такие тонкие что казалось это скелеты восставшие из могил. Восставшие за тем лишь чтобы спустя какое-то время быть обращенными в пепел... Метрах в ста вздымались в низкое серое небо черные трубы из которых валил густой-густой дым и вливался в серые облака. Андрэ вздрогнул когда ему вдруг подумалось что неба - высокого синего неба на которым он еще в детстве любовался в деревне у дядюшки Ганса, нет больше. А вместо него всю землю застилает это ужасное облако поднявшиеся из печей концлагеря - тысячи, миллионы сожженных...

Андре сжал покрепче ружье и вздохнув опустил глаза: страшно ему было смотреть на эти измученные лица, жутко было смотреть на этот поток обреченных на мучительную гибель в пламени людей.

"О господи, да что же я здесь делаю?" - проносилось в его голове, "Что же за безумие это?! Зачем все это?! Как могут люди так ненавидеть друг друга? И я... я ничтожество, частица этого безумия. Я простой парень, натянули на меня форму, дали в руки ружье, внушили что все так и надо, и вот теперь я стою здесь не в силах изменить что либо..."

- Эй ты! - окрикнул его приятель - Питер, тоже охранник, тоже малая частица большого безумия, - Что приуныл то? А?!... Что спрашиваю приуныл?! Пойдем сегодня напьемся, девок возьмем..."

Андрэ сделалось тошно от этого голоса, голова его раскалывалась: "Да, напиться и забыться в объятиях шлюх, вот он мой удел - удел ничтожества...". В мольбе задрал он голову к небу, словно ища там спасения, но небо было скрыто серой тучей, все было затянуто этим грязным покрывалом.

Вновь он глянул испуганный взгляд в толпу смертников и увидел ее: девушка лет двадцати, лицо худое, под глазами синяки. А глаза от этого кажутся такими большими-большими и черными, в них кажется собралась вся боль, все отчаяние и вся надежда этих людей... Она совсем ослабла, едва на ногах держалась и что бы она не упала ее поддерживал какой-то человек - быть может ее отец, может брат, а может любимый, трудно было сказать ибо лицо его было обезображено шрамами, а волосы стали седыми от пережитых мук...

Еще не понимая что делает Андрэ рванулся к девушке и схватив ее за руку выдернул из толпы, и заговорил ей с жаром:

- Кто бы ты ни была, знай что я... я... Да, черт, да полюбил я тебя! - и по щекам его покатились слезы, - Место то жуткое какое, да, да?! выпаливал он быстро-быстро, - А мы вот встретились в нем... я знаю, знаю, все это отвратительно, мерзко, мне это мерзко до смерти и я знаешь, знаешь я тоже убежать отсюда хочу, нет, улететь, улететь! Не уходи, спаси меня! Спаси - любовь не уходи! - кричал Андрэ в исступлении.

А она вдруг плюнула ему в лицо и сказала несколько гневных слов на незнакомом ему языке. Тут подбежал тот с изувечнным лицом, оттолкнул Андрэ в сторону и нежно спросил что-то у девушки - Андрэ понял только имя ее - Маргарита.

Появились охранники - штук десять, они налетели на двоих, стали избивать их ногами и прикладами... кровь... кровь. И Маргарита и тот кто был с ней все уже были окровавлены.

Дико крича Андрэ бросился к Маргарите, растолкал, схватил ее за окровавленную, слегка вздрагивающую ручку и попытался вытащить, но кто-то ударил его в спину, и отбросил в сторону.

Он упал в грязный снег и словно в бреду увидел склонившегося над ним Питера, тот что-то говорил ему, но Андрэ не слушал его, он только видел лицо - лицо той девушки Маргариты.

Вот встал он пошатываясь и увидел как ее окровавленную, едва живую подхватили и волоком, за ноги, потащили в сторону собачника - Андрэ знал, там ее ждет жуткая смерть в клыках специально обученных псов.

- Да вы звери, оставьте ее, вы гады! - заорал он.

На него закричали что-то и поволокли Маргариту дальше.

- Да вы...вы! - Андрэ задыхался, слова застряли у него где-то в горле, в глазах его потемнело и он зашептал качаясь из стороны в стороны в сторону от разрывающей его боли душевной, - Да ведь это же ад. АД!! За что я здесь... - и заорал вновь поднимая свой автомат, - Оставьте ее, оставьте, вы, ничтожества! Да как вы смеете... - и он нажал на курок выпуская в их сторону заряды смертоносного свинца, и вновь кровь, кровь весь снег уже был залит кровью, а потом что-то ударило Андрэ в грудь и еще и еще, отбросило назад и он почувствовал что тело не принадлежит больше ему. Он лежал в окровавленном грязном снегу, а в остекленевших глазах его застыло низкое серое покрывало.

Год 1997. Москва. Россия.

Антон стоял у входа на станцию метро и беседовал со своим другом. Подле него проплывал бесконечный людской поток. Этот поток, стекал сюда с улиц, как грязная вода стекает в сточную канаву после дождя. Поток этот, гудящий словно растревоженный улей, просачивался меж турникетов и по эскалатором стекал куда-то в рычащую преисподнюю.

Антон старался не смотреть на это бесконечное мельтешение лиц, смотрел он на своего друга Сашу и слушал его рассказ о художниках эпохи возрождения. Антону приятно было слышать голос друга: не так то часто он общался с кем либо, к тому же Антон сам был художником...

Что-то заставило оторвать его взгляд от лица друга и он увидел ее ее лицо мелькнуло в толпе и что-то вспыхнуло в Антоне.

Все вдруг: и толпа, и друг его, как бы расплылись и стали ничем, осталась только она одна.

Он летел за ней не слыша и не видя ничего нагнал ее уже у самого эскалатора...

- Меня зовут Антон, - выпалил он восторженно вглядываясь в светлые черты ее лица, в глаза ее, где-то в глубинах которых была спрятана вечная любовь и гармония.

- Очень приятно, - сказала она холодно, но молодому художнику показалось что голос ее слаще всего что есть на свете. Он даже весь засиял от своей радости...

- А вас как зовут? - спросил или даже скорее выкрикнул он восторженно.

Она смутилась, и проговорила нехотя:

- Маргарита.

- Маргарита! Маргарита! - Антон несколько раз пропел это имя, оно ему казалось самым дивным, самым чудным именем на всем свете.

- Маргарита как здорово что мы встретились! Я так счастлив, так счастлив. Ведь мы теперь никогда не расстанемся! Маргарита!

Девушка еще более смутилось, но Антон не замечал этого, он был переполнен любовью и счастьем и никого кроме нее не существовало для молодого художника на всем белом свете.

С каким-то неземным упоением смотрел он как откинула она со лба прядь волос. "О как совершенны ее черты, что-то блеснуло на ее пальце и это чудесно, чудесно. Вся она есть вечная любовь!"

- Мы ведь теперь всегда будем вместе! - восклицал он, - Ну вырвемся сейчас из этих стен и на простор полей и лугов, к морю, к горам, к звездам, правда ведь?! Ну конечно же, как же может быть теперь иначе то... о как счастлив я, как счастлив!

- Да что вы вообразили себе такое молодой человек! - в крайнем смущении и растерянности проговорила она, но Антон не понял ее слов, он услышал только прекрасный звонкий голос поющий какую-то дивную песнь.

- Осторожно! - воскликнула она и Антон почувствовал что споткнулся обо что-то и падает... Конец эскалатора.

Кто-то подхватил его под руки... все вдруг завертелось, закружилось перед глазами молодого художника. Нахлынула вдруг со всех сторон толпа, лица, лица стремительно мелькающие, стремительно говорящие что-то друг другу. Он оглядывался выискивая взглядом ее... Подпрыгнул, закричал:

- Маргарита!

И вот увидел мелькнула она, садясь в электричку. Антон рванулся к ней. Что-то мешало ему, но он расталкивал это что-то и прорывался к ней. Он видел ее лицо, она стояла в набитой электричке держась за поручень.

"Б-бах!" - звук закрываемых дверей показался Антону пронзительным криком, он и сам закричал: "-НЕТ!!!", когда электричка, набирая ход, скрылась в черной дыре туннеля. В отчаянии он забегал по платформе, повторяя без конца:

- Маргарита, Маргарита...

Вот подъехала другая электричка и Антон впихнулся в нее. Сердце колотилось быстро-быстро, оно готово было выскочить из его груди, он то хватался за поручни то отпускал их, бился головой о стекло с надписью "НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ".

Наконец эта дверь распахнулась и Антон выбежал на другую платформу, зовя ее по имени, во весь голос. А вокруг него все та же толпа, тысячи лиц, шум, рев, грохот...

- Любовь моя где же ты! - заорал Антон с полными слез глазами. - Да что же это... ее эта толпа поглотила, она теперь в этой массе, как мне найти ее... как?

Антон плакал... Его окрикнул кто-то. Какой-то мужчина в форме... Антон бросился бежать все выкрикивая ее имя, высматривая ее в толпе...

Вновь эскалатор, он бежал теперь по нему вверх перепрыгивая сразу через несколько ступеней. Вот и улица он словно порыв ураганного ветра вылетел на нее...

Ох, вечерний зимний город, грязный снег, улицы полные машин, улицы полные чего-то текущего куда-то. Как же много лиц, как же много! Он схватился за голову и долго метался по улице выискивая ее. Он горел, он кричал, а все вокруг было так равнодушно к его боли, к его чудовищной боли. Сердце разрывалось от боли, гудела голова из носа текла кровь...

- МАРГАРИТА!!! - его надрывистый крик потонул в реве машин и вновь он бросился в метро сметая все на своем пути.

Что-то взрывалось и лопалось в его голове, вот мчится электричка, он втискивается в нее... новая станция, вновь толпа и вновь он мечется, выкрикивая ее имя.

А боль в сердце все увеличивалась, он один, один, вновь он один! Он не мог переносить эту боль, она была чудовищной всепоглощающей.

Заревела приближающиеся электричка и Антон схватившись за голову прокричал:

- Почему нет любви! Почему?!! Я ведь хочу любить, хочу гореть, я не могу жить дальше без нее, без Маргариты, без вечной любви, ни минуты! О этот АД! Где же выход из этого круга! Где?!! Маргарита-А-Ааа!

И с этим криком он бросился на рельсы. Его тело было разрезано надвое.

Год 2278. Лос-Анджелес. Содружество свободных государств.

- Холодно, как же холодно! - с такими словами вскочил с кровати Альберт и подбежал к окну. Там он остановился с ненавистью глядя на улицу - он ненавидел улицу. Она словно грязная, распутная шлюха лежала зажатая меж небоскребов. По ее покрытой грязью поверхности текла бесчувственная масса из плоти и железа. Ревели машины, они проносились в отравленном воздухе...

Альберт посмотрел вверх - там где исполины из стекла и стали терялись в плотном грязно-сером облаке которое накрыло весь мир еще в те незапамятные времена когда погибло последнее дерево...

Альберт вдруг сам того от себя не ожидая со всего размаху ударил кулаком по стеклу; кулак был разбит в кровь, а стеклу ничего не сделалось - еще бы! Стекло не пробил бы и боевой бластер модели А-15. Оно предназначалось для защиты его жилища от кислотных дождей которые терзали шлюху-улицу каждый день.

За его спиной включился телеком и голос его друга Джонни проговорил:

- Эй "старик" как дела?...

Да его звали "стариком". Альберт вполне заслужил это свое прозвище, и не имел ничего против, ибо он хоть и был молод, но в душе чувствовал себя стариком. О, он чувствовал какую-то страшную усталость, и часто казалось ему что все он уже видел и жизнь его повторялась уже много-много раз... Он чувствовал усталость и какую-то страшную тоску. Он никогда не смеялся ибо смех казался ему чем-то совершенно противоестественным, каким-то диким насилием над собой. Сидел он часто один, погруженный в себя с глазами полными слез и смотрел в одну точку. Если бы в такой миг спросил бы у него кто-нибудь о чем он думает, он бы пожал плечами и сказал бы что ни о чем. На душе и на сердце его были только боль, одиночество и усталость... Страшная усталость...

- Да-да! - крикнул он раздраженно Джонни, хотя и не понял о чем тот говорил, отключил телеком и вновь подбежал к окну. Там сжал он окровавленные кулаки и вжался лицом в холодное стекло:

- Как же стар этот мир! - воскликнул он, - Как же он мертв и я тоже мертв! Да мертв! Что, разве я живу?! Но я хочу большего, о как же я хочу большего! - глотая слезы прошелестел он, глядя на низкое ядовитое облако, которое вот уж два века заменяло человечеству небо...

В дверь постучали:

- Войдите! - крикнул не оборачиваясь Альберт. По ровному шороху он понял: въехал робот привез на завтрак пиццу...

Спустя пол часа Альберт уже топтал ногами грязную шлюху-улицу. Он топтал ее с остервенением, с самой настоящей ненавистью. Он шел в защитном костюме, и мир за мутным стеклом представлялся расплывчатым, словно грязевое пятно...

Над головами пролетела проекция из лазерных лучей изображающая пятиметрового космопроходца Джона и голос доносящийся из этой проекции вещал:

- Сегодня! Спешите на премьеру пятой серии голографического фильма "Джон-космопроходец -Битва с Русзами!" спешите не пропустите. В главной роли супер звезда наш несравненный Урбан Егорт!"

Альберт бросил взгляд на улыбающегося Джона и заспешил дальше. Город гремел и стонал, все вокруг перемешивалось в какой-то безумной пляске. Мелькание, мельтешение, что-то рвущееся куда-то, стонущие и пустое. О как много раз он видел уже все это раньше!... У него закружилась голова - каким же он чувствовал себя старым и одиноким...

Он проходил подле огромного сверкающего небоскреба из которого лилась приятная музыка и слышались громкие голоса объявляющие что-то...

И за большим прозрачным стеклом он увидел ее - она прекрасная, такая прекрасная как то истинное небо которое Альберт никогда не видел, она прохаживалась там в одиночестве...

Альберт рванулся к двери, но там его остановил массивный робот на котором красовалась многоцветная надпись: "Джон космопроходец 5...". Он объявил Альберту что в здании проходит премьера голографического фильма и что ему придется заплатить полмиллиона кредиток за вход. Да это только для элитной публики. Но что деньги! Деньги для Алберта в этот миг ничего не значили, он стремился во внутрь, к ней...

Он протянул роботу руку и тот сравнив отпечаток его пальца связался с банком и снял со счета деньги - полмиллиона кредиток, почти все накопления Альберта.

- Проходите! - проговорил вежливый голос и Альберт в нетерпении вбежал в переходное помещенье где был окутан очищающими от ядовитых уличных паров потоками и мягкий голос сообщил ему:

- Вы можете войти и сдать свой защитный костюм роботу гардеробщику.

Альберт вбежал в помещение, нажал кнопку на рукаве после чего защитный костюм сложился...

Альберт в своем заношенном свитере и потертых брюках смотрелся как нищий на фоне роскошно одетой публики что собралась в просторном холле. Впрочем он и не замечал этого, он высматривал ее и вот увидел.

О, она показалась ему еще более прекрасной. Никогда, никогда раньше не испытывал он столь прекрасного, столь возвышенного чувства! Как часто забилось его сердце! Как жарко вдруг ему стало и он, сгорающий от переполнившей его радости, полетел через весь холл к ней!

Вот она уже совсем близко, и он уже весь горит жаждя услышать ее голос. И вот он услышал, и как это было блаженно - ее голос был таким милым, полным любви, Альберт знал что не ошибается - действительно в голосе ее звучала любовь, и доброта, и нежность. Голос ее был тихим и таким... таким волнующим что Альберт понял что их души должны слиться воедино, сейчас же тут же, иначе он не выдержит...

Она сказала:

- Здравствуй милый.

И Альберт уже хотел пасть пред ней на колени взять руку и целовать и целовать ее в упоении...

Но тут другой голос басистый, сытый прозвучал словно гром в тиши:

- Здравствуй Маргарита!

Альберт не видя еще обладателя этого голоса рухнул пред своей королевой на колени. И тут его подхватило что-то и отбросило назад:

Прямо на ухо ему зашипели голоса:

- Ты что рвань?! Куда лезешь?! Посмотри...

О да теперь он видел - рядом с прекрасной Маргаритой стоял тот которого звали Урбаном Егортом... Он говорил ей что-то и она смеялась, а на него, на "старика" Альберта даже и не смотрела...

Его оставили и он стоял теперь посреди этого большого холла, который вдруг показался ему необычайно душным и пустым... Он видел еще ее, жадно впивался в нее глазами, слышал ее отдаленный звонкий и нежный голос... Но вот она развернулась и пошла под руку с этой звездой, космическим первопроходцем, в темноту зала...

Альберт заплакал, никогда раньше он не плакал, разве что в детстве, но то не в счет. Он подошел к лифту и за три секунды вознесся на трехсотый этаж... Последний этаж...

Он выбежал в пустой коридор, взбежал по лестнице на крышу и там остановился пораженный.

Это был один из самых высоких небоскребов в Лос-Анджелесе и крыша его возносилась выше смогового облака - над головой Альберта сияло звездное небо и Млечный путь протянулся сияющий дорогой где-то в безмерной выси...

Альберт пораженный красой и величием этой бесконечной сверкающей глубины простоял долго, но ему показалось что лишь один миг...

Потом он подошел к краю и встал над пропастью из глубины которой доносился отдаленный шум и грохот большого города... За многометровой пеленой он не видел грязную улицу-шлюху, не видел и не хотел видеть никогда больше...

- О небо, - заливаясь слезами проговорил он, не чувствуя холодного ветра который давно уже трепал его волосы... На такой высоте и дышать было трудно но и этого не замечал Альберт. По прежнему плача он говорил: - Вот я стою здесь сейчас над этим мертвым старым миром, одинокий - да я один - ведь мир мертв, давно уже мертв. И я стар, стар так же как и этот мир. И что же может быть после того что я пережил? О какие это были блаженные мгновенья, как они были упоительно прекрасны, лишь краткие мгновенья истинного счастья, они слаще этой спокойной вечности, о да! Эти краткие мгновенья, которые бывают лишь раз в жизни! А вечность, к черту вечность... Но и жизнь тоже к черту, единственное чего я хочу, чего я молю у кого-то высшего кто пронизывает всю эту холодную бесконечность это то, чтобы эти мгновенья повторялись вновь и вновь. Ради них, ради этих кратких мгновений истинной любви, не жалко и жизней прожитых в этом аду!

Он все плакал, глядя на Млечный путь, простирая к нему в мольбе руки, и не руки даже, а всю душу свою исстрадавшуюся, истерзанную бессчетными кругами Ада.

И он шагнул...

СОЗДАТЕЛИ

Кате этот рассказ посвящаю.

Человек, которого звали Дмитрием, в величайшем нетерпении охватывал взглядом прибор, которому отдавал он все свои силы физические и душевные в течении вот уже нескольких лет. И трудно было поверить, что все эти неимоверные усилия уместились теперь в этом черном, двухметровом яйце из глубин которого доносилось добродушное урчание.

Дмитрий поднялся со своего старого, скрипучего стула, и медленно, словно опасаясь чего-то, подошел к сфере, провел по ее холодной, совершенно недвижимой поверхности рукой и, глубоко вздохнув, перевел взгляд в окно.

А там, за окном, как и вчера, как и на прошлой неделе, все падал и падал из низких туч серый плотный снег, мертвые хлопья его невесомо и беззвучно опадали вниз по стеклу, потом, утомленные долгим паданием с неба, желали остаться полежать на подоконнике, но летящий волнами ветер сдувал их дальше, в холодное марево...

- Какой странный мир, - прошептал Дмитрий задумчиво, провожая взглядом особенно крупную снежинку, напоминающую по форме конскую голову. Почему здесь все так, как есть, как установлено по каким-то странным законам? Почему люди так с многим могут смириться - смириться с ужасным, неприемлемым? Почему они так часто бывают равнодушны к окружающему миру и к собственному одиночеству... Одиночество... одиночество, какая же это страшная, все-таки, вещь - одиночество! Это оно - одиночество, придавало мне силы, да еще и еще любовь к этому дрянному, так много о себе возомнившему, и все-таки великому человечеству... все эти долгие годы...

Черты его бледного, иссушенного лица заметно оживились и он нервно провел тонкими длинными пальцами по редеющим, блеклым волосам.

Затем он включил видеокамеру и начал уже было говорить, обращаясь к ее мертвому стеклянному зрачку, как дверь негромко приоткрылась и в проеме появилось изъеденное морщинами лицо маленькой старушки:

- Внучек, внучек, - мягким, грудным голосом проговорила она, - завтрак то я тебе уж третий раз разогреваю. Давай-ка, иди, а то совсем ты себя без еды в скелет превратишься... а то я и не уйду, пока ты не пойдешь...

Дмитрий при первых же ее словах бросился к видеокамере выключил ее, и затем уж подлетел к двери, остановился там в величайшем раздражении перед бабушкой и проскрежетал невнятным отрывистым голосом (он только шептать мог внятно, и даже глубоко):

- Иди, иди, не отвлекай меня! Не отвлекай, слышишь, не смей меня отвлекать, своими этими... едой!

Он вздрогнул весь и осторожно оттолкнул ее вглубь темного коридора; затем захлопнул дверь и еще приставил к нему тяжелое дубовое кресло, и вновь зашептал, смотря на бесконечную снеговерть за окном:

- Ну вот, зачем же я так... Ну и она тоже хороша - знает ведь, что нельзя ко мне, а все норовит заглянуть... ну вот - отвлекла меня...

Он вновь включил видеокамеру и, встав прямо перед ней, заговорил так сбивчиво и глухо, что его едва можно было понять, хотя, не смотря на это, самому ему казалось, что речь его летит весьма стройно, без всяких изъянов; вот что он хотел сказать изначально: "Сегодня великий день для всего человечества. Знаю - сказано громко и, должно быть, многие так говорили и до меня. Но, все же, я повторю - сегодня великий день для всего человечества. Ну в том, конечно, случае если все это заработает, ну а если нет, тогда и жизнь моя ничего не стоила и никто этого и не услышит. Так вот она, эта темная сфера, за моей спиной, урчит мягко и кроет в себе бесконечность. Когда я, сняв с себя одежду, залезу в нее и закрою дверцу, оборвется всякая моя связь с этим странным миром, и если кто сейчас подумал, что это простая компьютерная система - нечто вроде виртуального шлема, то он ошибся. Здесь мне удалось собрать не только компьютерные блоки, но и системы поддерживающие бесконечный цикл деятельности организма. Это значит, что те ресурсы, которые есть во мне сейчас, бесконечно будут циркулировать во мне, вырабатывая энергию для работы клеток мозга - это будет, как бесконечное горение, как Солнце. И я целую вечность смогу прожить в глубинах сферы без еды и без воды, я навсегда уйду из этого СТРАННОГО мира, в ее глубины, и там мельчайшие импульсы и желания моего мозга подхватят процессоры и преобразуют в видения столь яркие, что их невозможно будет отличить от реальности... Нет - они будут даже более яркими чем вся эта бесцветная, одинокая реальность. Там, только своим воображением я смогу создать свою бесконечность, полную любви и света, хотя, что я говорю - сто, миллиард бесконечностей! И я мог бы уже никогда не возвращаться сюда, а остаться навсегда там, в своем мире, с ней... Но я вернусь - испытаю и вернусь: как бы не был прекрасен тот мир - я все равно вернусь сюда, в эту суету, в этот мир умирающих тел и принесу всем вам, люди, это. Для всех, слышите - для всех! Каждый из вас должен получить по такой сфере, создать свою бесконечность и жить в ней вечно! Это ведь то, о чем мечтали создатели всех религий - это рай: место где дух может жить вечно, творя или же созерцая. И я верю, что счастье будет, я верю, что мой эксперимент закончится удачно! Если он закончится удачно, то каждый получит в подарок по бесконечности... Если я сойду там с ума или погибну, все чертежи все эти формулы найдете в памяти моего компьютера... и используйте их во благо."

Таков был смысл его сбивчивой речи. Потом он выключил камеру и, глубоко вздохнув, разделся и подошел к сфере. Сказал негромко, дрожащим от волнения голосом:

- Откройся.

Часть черной поверхности послушно отъехала в сторону, обнажая внутренности сферы. Там, в проеме ведущем через покрытую черным пластиком толщу механизмов, в самом центре сферы виднелась внутренняя полость заполненная желткообразной жидкостью, которая испускала сияние столь яркое, что комната разом наполнилась ярким светом, будто к Дмитрию заглянуло погостить солнце. Жидкость вздрагивала, словно живая, и от этого по стенам и по потолку и даже по полу, отражаясь от потолка, бежали световые волны.

- Ну что же, не будем терять времени. Сейчас все и решится, - прошептал Дмитрий и, нырнул в проем.

- Верни меня через час... А теперь закройся, - раздался из яркого сплетения солнечно подобных лучей его шепот, и мгновенье спустя сфера уже вновь была без единого изъяна, а яркие лучи пылали в ее глубинах там же где был теперь и Дмитрий, ушедший из этого мира...

* * *

Желтая, светящаяся жидкость объяла его со всех сторон, и тогда ему стало страшно - захотелось вернуться назад, но вот он уже вдохнул в себя это плотное скопление лучей и разом все погрузилось во тьму кромешную.

Чернота, чернота и ничего кроме нее не было вокруг.

- Где я? - прошептал он негромко, и вдруг, не услышав своего голоса, закричал уже во все горло, как никогда не кричал, - Да где же я?! Что это за место?!... - потом уже тише, - так, надо успокоиться, в начале ведь был свет так пускай он будет...

И в глубинах его сознания мелькнул мимолетный образ, который был подхвачен компьютерными системами где-то в ином мире и вот уже запылал, радостным светом прямо перед ним огромный, тысячегранный живой камень, чем-то напоминающий бриллиант, но в тоже время несравненно более красивый. Гонимая яркими лучами, тьма отхлынула в стороны, а на лице юноши, вспыхнула улыбка.

И вдруг обрисовался вниз огромный горный склон покрытый снегами, и бесконечный чистый, наполненный ветрами простор воздуха раздвинулся стремительно во все стороны, из небытия вырисовывались горы, склоны которых спускались стремительно в зеленеющую, пышущую тысячью ярких цветов долину, дальше золотилось море, высокие острова, тоже полные жизни поднимались из его таинственных глубин.

- Неужели... неужели, - юноша задыхался от счастья, то жар, то холод сотрясали его тело и в тоже время он испытывал невиданное раньше блаженство, - Неужели это все было во мне?! Неужели же только своим воображением я создал все это?! - голос его был теперь таким мощным, что сотрясались горы и пускали со своих склонов снежные реки.

- К морю! - закричал он восторженно и перелетел в одно мгновение на песчаный, сияющий в крупных янтарных россыпях пляж. - Я создал это! Господи!... Да ведь я сам теперь "господи!"... Ведь я же создал этот мир и он бесконечен, и я могу жить в нем целую вечность, созидая все время новое, никогда не останавливаясь! Все время новое, все время паря своим духом!

И Дмитрий упал на песок и целовал маленькие солнца живущие в глубинах янтаря, и ронял слезы, которые превращались в золотых рыбок и ныряли в глубины моря.

И вот уже стояла перед ним она, какая заполнилась она ему: стройная, с нежными тонкими чертами лица, с глазами сияющим нежностью и любовью ко всему сущему, ко всему миру, и в особенности к нему, белые с серебром звезд, длинные волосы пылали на ее плечах, и она едва заметно улыбалась ему и не было ничего лучше во всей бесконечности этой улыбки.

Он весь задрожал и стал облаком от счастья, и весь мир вокруг потерял свои цвета, стал ночным, звездным, и светила пылали в глубинах неба и моря.

- Это ведь ты, - прошептал он, - я ведь все это время помнил о тебе, - Нас ведь жизнь с тобою разлучила - помнишь, как все это было?...

- Да, конечно помню Дима, - прозвенел ее тихий, нежный, но в тоже время и отчетливый, стройный, как свет звезд, голос.

- Я ведь знал, что в том мире, нам не суждено было больше встретиться. Понимаешь, как это было бы ужасно - никогда больше не встретиться? Ведь после смерти в том мире нет ничего, просто пустота... А я хотел жить в своей бесконечности вместе с тобой - всегда, всегда жить вместе с тобой. Глупо было бы ходить в храм и молить о такой милости у бога, и я решил все сделать сам, я ведь ЧЕЛОВЕК, у меня есть разум и я создал это. Теперь мне не страшна смерть, и я вместе с тобой! Ведь это ты, правда ведь, Катя?

- Да это я, любимый. И ты знай, что я ждала тебя все это время. И я люблю тебя, люблю, все это время любила и теперь нас действительно ничто не разлучит.

И вот они уже сидят на каменном подоконнике старого увитого плющом замка, внизу под могучими, хранящими какие-то дивные тайны стенами журчит и плещет рыбами река, дальше высится дубовый, многовековой лес из глубин которого доносятся пение птиц, а в воздухе витают запахи трав и цветов.

- Мне скоро надо будет уйти, любимая, - шептал он, неотрывно вглядываясь в ее сияющий внутренним светом лик. - Я мог бы остаться здесь с тобой, навсегда, но не могу забыть о всех остальных людях, жалко мне их, они ведь все такие же создатели, такие же боги, как и я. У каждого из них есть бесконечный мир, как и у меня, и каждый из них достоин жить вечно, не боясь смерти и пустоты в этой своей бесконечности. Я должен донести это свое изобретение людям, иначе ведь столько бесконечных миров погибнет. Но я вернусь, жди меня...

- Да, я буду ждать, если надо я целую вечность буду ждать тебя, Дима!

* * *

И вот очнулся он в лучах желткообразной жидкости, и лучи эти показались ему теперь блеклыми, тусклыми, безжизненными. А потом, когда он дернулся вверх и вывалился на холодный, твердый пол - какой же отвратительной, безжизненной показалась ему комнатка, в которой провел он долгие годы истощив свое тело и обратив все порывы, все радости юности в научные изыскания! И за окном, как и вчера, как и на прошлой неделе, все падал и падал плотный снег, и летящий волнами воздух сбивал его с подоконника в морозное серое марево. Теперь за стеной, в соседней квартирке кто-то кричал и ругался, слышны были удары чего-то.

- Люди, люди, - зашептал, заплакал он, - что же вы беситесь в своих маленьких, узких норах?! Что же вы, кроящие в себе бесконечные миры, так легко примеряетесь с окружающим вас? Почему живете вяло, так много думаете о всем этом плотском, низменном, почему вы не способны изменить все? Почему вы так мало творите и расходуете свои эмоции в пустоту, в ничто...

Дубовый стул с тяжелым гулом задвигался по полу, дверь начала открываться и из темноты коридора уже доносился голос бабушки.

Но Дмитрий, не понимая, не желая понимать ее слов, рассмеялся и проговорил:

- Что - еда... ты зовешь меня есть... а ты знаешь, что пока ты разогревала мне в пятый раз завтрак я создал целую бесконечность. И ты, ба, не хуже меня, понимаешь, ты тоже можешь теперь создать свою бесконечность и жить в ней вечно и не совсем больше не думать о завтраках и обедах! И каждый человек сможет... скоро, скоро так и будет... Хотя, ты меня не понимаешь...

* * *

- Ну-ну... - в сотый уже, наверное, раз повторил полный мужчина, обладатель отвислых щек и редких усов, которые делали его похожим на хомяка. При встрече с Дмитрием он представился Андреем Николаевичем, первым приемщиком новых изобретений концерна "Электра" - крупнейшего концерна по выпуску новейшего электронного оборудования. Тогда, при встрече, этот похожий на хомяка человек без всякого удивления перевел взгляд с Дмитрия на черную сферу, которую ввез в широкую дверь робот погрузчик - видать, часто привозили к нему изобретения таких необычных форм.

Теперь же, спустя час с небольшим, он только и повторял это свое бесконечное: "ну-ну..." и судорожно скрещивал пальцы; наконец он неровным, возбужденным голосом перебил Дмитрия:

- Ну... вы изобрели... Как вы меня то в нее усадили, я ведь думал что, может, - вы уж простите теперь меня, - думал, может сумасшедший какой, думал, может и убьет меня в этом... ну такая уж у меня работа... ну вы гений... вы хоть понимаете, что изобрели?

- Да понимаю - я ведь всю жизнь к этому стремился.

- Нет вы еще не понимаете - вы говорите эта жидкость...

- Это не совсем жидкость, - в нетерпении прервал его слова Дмитрий, там больше световой энергии, она проникает во все клетки организма и защищает их от старения и разрушения...

- Ну-ну...

- ... Я всегда сравнивал это с солнцем, и это действительно как солнце, многие миллиарды лет может провести человек в центре этой сферы лучи ведь не стареют, и человек не постареет, как в утробе матери, как цыпленок в яйце он будет прибывать там в своем мире, не заботясь ни о чем, получая и чувствуя все, что он захочет, - никогда Дмитрий не говорил так красноречиво, но сейчас так долго хранившиеся в нем, невысказанные слова сами вылетали из него.

- Это гениальное, но и опасное изобретение - ведь вы это понимаете, Дми... - Дмитрий, да?

- Опасное, в чем же? Ведь...

- Нет, ну мы непременно начнем его выпуск - сегодня же собирается весь наш директорат - я думаю, все наши проекты будут закрыты, все силы будут брошены на освоение вашего изобретения, но ведь вы понимаете, что стоимость его должна быть очень высока - невозможно допустить, чтобы это стало общедоступным....

- Нет, вы не понимаете! Мое изобретение должно стать общедоступным, все люди - все кто живет на этом свете должен заполучить себе такую сферу!...

- Ваше изобретение гениально, но все же вы подумайте, что будет, если каждый сможет заполучить это? Кто останется тогда здесь, кто будет работать?...

- Каждый человек, независимо от того сколько у него этих бумажек денег, достоин жить вечно и созидать свой бесконечный мир! Каждый, слышите вы - каждый, а не только эти ваши избранные! - с гневом выкрикнул Дмитрий и схватился за голову, которая раскалывалась от боли.

- Это ведь вы меня вернули, Дмитрий? Она ведь слушается вашего голоса? А ведь если бы не вернули вы меня я бы там навсегда и остался - все, что я хотел стало там явью, я мог все чувствовать и уже назад хочу. Нет, вы понимаете, как это сильно - сильнее всяких наркотиков, я уже и забыл зачем жил здесь, жизнь здесь показалась мне блеклым пятном, прозябанием в болоте по сравнению с жизнью там! У меня ведь жена и дети, которых я люблю, так вот - я встретил их там и они были лучше, совершеннее чем здесь, я их всегда хотел такими увидеть. И я уже хочу назад - ведь я знаю, что я серьезный, деловой человек, и вот, как мальчишка какой рвусь туда!

- А я думаете не хочу - думаете стоял бы я здесь перед вами? Да я бы мог сейчас летать среди галактик, я бы в миры нырял, я бы... да что говорить, но я отдаю его вам, изучайте, а я буду ждать...

* * *

На кухне шипели и булькали сковородки - там бабушка готовила ужин, Дмитрий же сидел в своей комнате и смотрел на экран старого, впервые за несколько лет включенного телевизора. Там мелькали кадры старого фильма - кто-то убивал кого-то, кто-то куда-то бежал... "Ведь меня могут "убрать", как в этом блеклом, мертвом фильме" - решил он, когда на экране, "хороший" совершил убийство нескольких "плохих".

В это время с кухни раздался привычный голос бабушки:

- Отвез сегодня это... свое? Ну и как?... Ну иди, а то ужин уже готов.

Вот он сидит на кухне, ковыряет вилкой вареную картошку и не видит ни этой картошки, ни кухни, ни бабушки, которая как всегда крутится у плиты и перебирает там посуду.

Голова кружилась - страстно хотелось поскорее вернуться туда, в настоящий, его мир. Все же окружало его в этом мире представлялось ему застывшим и мертвым, уродливым даже.

- А ты хотела бы жить вечно? - спросил он вдруг глухо, не к кому не обращаясь.

Но ему отвечала бабушка, и он слышал ее голос, но не понимал, что она говорит; и казалось ему, что он разговаривает со всем человечеством.

- Жить вечно... так всем ведь людям изначально бессмертная душа дана, - отвечал этот голос.

- Да нет - это ведь сказки, людям просто хочется верить в то, что после смерти их ждет вечная жизнь в раю, и надо только не грешить и тогда и попадешь в этот рай. Но ведь это люди придумали, когда поняли как ужасно ничто, пустота, которая идет за смертью. Это ведь действительно ужасно, а людям свойственно находить себе утешение, а если нет его, так придумывать такое утешение, надеться, что кто-то добрый, светлый все сделает, спасет всех от зла! Какая это красивая сказка и как многие были обмануты ею! Ну чем мы, люди, лучше тех же собак или кошек? Ну скажи чем? Ну знаем мы всякие формулы да интегралы, цифры да деньги считать умеем, машины строим, ну и этим ли мы зверей лучше, скажи мне? Вон бежит, торопится куда-то по улице деловой человек, и что за мысли у него в голове - как бы заработать побольше денег, да еще как бы успеть по всем своим делам, а потом уже прокручивает в голове, как он вечер проведет в компании со своей девушкой, может, в ресторан ли с ней сходит, представит, как он есть там будет! А потом он ее целовать, да лапать будет! со злостью и безумными, горькими слезами на глазах выкрикнул он, - а вон рядом с ним и собака - тоже ведь думает где еду найти, о щенятах своих думает, ведь она тоже чувствовать может так же как и человек; а человек этот, чтобы совесть свою облегчить, когда убивает ее, говорит что у него вот есть душа, а у собаки нет! Да и деревья не хуже, а то и лучше этого человека, просто стоят безмолвные, единые с этим огромным миром, растут всю жизнь, а под их корнями мелькают, бегают эти двуногие да всю жизнь думают, как бы заработать побольше денег, облапать кого-нибудь, да поменьше грехов совершить, чтобы жить потом вечно. Так все и движется и умирает и уходит в некуда... И я понял это однажды, и ужаснулся, и решил восстать и все-все изменить. Ведь этот рай - это прекрасная задумка, но ведь его надо создать и я его создал! Я сам могу быть богом! Что, ты скажешь на это? Что ты можешь на это сказать?

В налившейся тяжестью голове его били колокола и он все ждал ответа ждал, что же может она сказать против того, во что верил. Но она долго ему ничего не отвечала, а потом он почувствовал горячий дух парного молока, который теплой успокаивающей волной коснулся его мозга. И она наконец заговорила где-то совсем рядом; говорила она негромко, но проникновенно:

- А помнишь, внучек Дима, как мы в деревню ездили? Ты тогда еще маленьким был и глазки у тебя так и светились, ну прямо, как две росинки были. Помнишь - мы шли по лугу к храму, что на холме стоял? И так то ты все радовался и смеялся и смех у тебя прямо, как колокольчик был. Пришли мы в храм божий, и лик у тебя прямо, как у ангелочка был, когда ты на образа то древние смотрел и на голубя и на облака. А потом, вышли мы из храма, ты по сторонам то на свет посмотрел и засмеялся, внучек. Там и собачка была, приютил ее сторож церковный, так ты собачку ту обнял и глазки то у тебя, как росинки сверкали.

- А ведь люди тот храм сделали, слышишь - люди, а не этот бог, о которым ты сейчас начнешь толковать! Да, люди, я то их хоть и с собаками сравниваю, а все ж и люблю и жалею безмерно, ведь эти все храмы и картины, все это из них вырывается в лучшие минуты их жизни, они хоть и звери развитые, но создавать могут. И несправедливо, что пустота, а не бесконечность ждет их в конце! Понимаешь?! Люди это и собаки и боги в тоже время!

- Ох, внучек, забил ты себе голову. Ведь все так просто...

- Нет, не говори, все сложно, все очень сложно! Тебе не переубедить меня! Да теперь уже и не изменишь ничего, все - поздно, великий перелом скоро ждет все человечество...

Он вскочил из-за стола и бросился в свою комнату и, упав там на кровать, провалился в какую-то черную пропасть, в которой не было ничего.

* * *

- Наш концерн собирается выпустить несколько сотен этих аппаратов, кстати название им вы, как изобретатель, можете придумать сами.

Эти слова говорил сытым голосом, высокий подтянутый мужчина неопределенного возраста - глава всей корпорации "Электра", спустя полгода после того памятного дня. Человек этот представился, но имя его Дмитрий не услышал, так как оно ничего не значило.

- Почему так долго? - хрипловатым голосом выдохнул бледный, страшный, похожий на мертвеца Дмитрий, - вы знаете, что я пережил за это время? Это кошмар для меня был! Я ведь только раз коснулся того мира, только начал создавать, только пожил, именно ПОЖИЛ недолго и тут вновь провалился в это проклятое небытие! Раньше то я хоть стремился, создавал эту сферу, а теперь то мне только ждать приходилось, я не мог ни спать ни есть. Когда уж чувствовал, что умираю так насильно эту еду в себя впихивал. Меня ведь там ждут, что если с ней случилась там что-то? А я в это время здесь, в этой каше торчу!

- Да мы вас понимаем, и приносим свои извинения, хотя, поверьте, мы приложили все усилия, чтобы провести все необходимые исследования, разобраться в вашем труде; да и вам была предоставлена прекрасная вилла на берегу моря и все, что вам могло потребоваться.... - с зевком проговорил человек неопределенного возраста.

- Ну теперь то все? Теперь то все ваши исследования проведены, да?! Я могу, хоть ненадолго, вернуться туда! - в нетерпении перебил его Дмитрий, - Именно ненадолго, ибо я хочу вернуться потом и видеть все до конца!

- Да, одна из сфер будет предоставлена вам, и помимо нее будет выпущено их еще несколько сотен для самых богатых людей земли. Для тех, кто может заплатить за нее, скажем, несколько десятков миллионов долларов... Впрочем, вся эта суета останется в руках моих приемников, для которых пользование сферой будет строжайше запрещено... есть здесь для этого кое-какие контролирующие органы, я же, дорогой мой, ухожу на вечность в рай...

- Я протестую...

- Вы можете не начинать сейчас высказывать свою точку зрения, она нам хорошо известна. Понимаете ли, Дмитрий, если вы попытаетесь протестовать, вас попросту не станет, и ваш мир так и погибнет... И, вообще, мне очень скучно это вам говорить, так как все эти дела меня уже совсем не интересуют... Так что выбирайте - либо бесконечность, либо пустота, - с полным безразличием проговорил он.

- Моя бабушка умерла, - вдруг спокойным, усталым и печальным голосом прошептал Дмитрий, - она мне все хотела о чем-то поведать, а я ее не слушал, и теперь она ушла и, кажется, я теперь совсем один...

* * *

Мысль о том, что бабушка, все хотела ему сказать что-то, а он так и не выслушал ее, терзала его все то время пока он погружался в долгожданное плотное скопление лучей и говорил, чтобы вернули его спустя месяц.

И вот он вновь сидит на кухоньке, как и в тот бесконечно далекий вечер, и за окнами валит густой плотный снег. Прямо перед ним сидит бабушка и ласково ему улыбается.

Дмитрий улыбнулся ей и молвил:

- Прости, что я не дослушал тогда тебя. Ты говорила тогда что-то про детство, про простоту, а я был слишком уверен в своей правоте и убежал, но теперь, бабушка, что-то испугало меня. Что не знаю, но это неизвестное очень тревожит меня. Кажется, что-то пошло не так, как замышлял я изначально... нет, я не о количестве сфер: несколько сотен или несколько миллиардов - не в этом дело. Просто что-то пошло не так и нет мне покоя, научи, как мне быть, успокой меня...

Неожиданно темный снегопад за окном прекратился и воздух разом прояснился, наполнился солнечным светом, окна распахнулись и морской ветер зашумел по кухоньке. Там, за распахнутым окном, плескались теперь на безбрежье волны, а бабушка, придвинула ему чашку полную парного молока и говорила мягким, грудным голосом:

- Ты прав был внучек, а вот я не права. Все ты верно говорил и люди теперь свободными станут и жить вечно будут. Вот увидишь, что все по твоему станет... Ну а я пойду, чтобы не мешать тебе...

- Да, да, конечно иди, бабушка, - прошептал Дмитрий, а бабушка уже стала светлым облачком и вылетела в окно и затерялась среди облаков небесных.

- Катя, Катя, как же долго я не видел тебя! - воскликнул он и вот она уже стоит перед ним и в бело-серебристых ее волосах играют прощальные лучи заходящего солнца, а вокруг легонько вздрагивает одетая приглушенными цветами березовая роща. Как легко и прохладно! И в целой бесконечности нет никого, кроме них и целая бесконечность принадлежит только им.

- Как долго тебя не было, - вздрагивая от нежности легонечко, словно луговой цветок, прошептала она и лицо приблизилось, - я так ждала тебя, я так волновалась. Без тебя мне здесь было так одиноко и вот ты пришел и все вокруг засияло... Дима...

- И я только и думал о тебе, как ты здесь. Я волновался - не обидел ли тебя кто?

- Нет, нет здесь ведь никого нет. Никого кроме тебя нет в целом мире...

Он уже обнимал ее и чувствовал легкий стан и трепещущий прохладный поцелуй на устах и, кажется, легкий задыхающийся от любви шепот, но что-то не давало ему покоя и он легонько отстранил ее.

Налетел вдруг ветер и все усиливался и усиливался и срывал с дрожащих березок листья. Эти стройные деревья клонились почти до самой земли и стремительно летели вокруг мертвые темные листья, становилось холодно, быстро темнело.

- А ведь это все обман Катя! - проговорил он вдруг, вздрагивая от ужаса, и земля вокруг вздыбилась и разорвалась выбрасывая вверх черные, стремительно вращающиеся потоки. - Ведь я же создатель всего этого, я ведь знаю, как все это работает! Ведь все это и ты лишь мое воображение!... - тут зашумело где-то совсем близко гневное черное море, огромные валы придвинулись совсем близко, нависли над ними громадными, взметающимися к самому поднебесью горами и медленно стали опадать на них, а Катя прижалась к нему и плача кричала:

- Нет, нет это я, это ведь все на самом деле, только унеси меня отсюда, ты ведь можешь! Дима, милый мой!

- Нет!!! - закричал он хватаясь за голову, но не в силах был уже вырваться из ее объятий, - Нет!!! - закричал он страшным голосом и миллиарды ослепительных молний вспыхнули вокруг, разрушая все.

- Я потерял тебя в том огромном мире, потерял навсегда, и невыносимо мне было сознание того, что нам никогда вновь не встретиться. Я не мог жить без тебя, но для тебя - для настоящей тебя, я никогда много не значил. Ведь ты - настоящая ты, давно уже забыла меня. И мне сознание этого было невыносимо - я хотел быть с тобою вечно. Но ведь ты нынешняя - это лишь мое воображение, не настоящая Катя, а лишь то, что хотел бы я видеть, лишь пустышка меняющаяся по малейшему моему желанию и даже облик твой все время разный, такой каким улавливают его компьютеры в клетках моего мозга... Уйди же прочь!

И вот он один среди бесконечно далеких звезд парит медленно среди грозных, наливающихся кровавым цветом туманностей. И мысли проносятся в нем, и вспыхивают время от времени зловещими виденьями.

"Что же создал я? Рай ли это для людей, или же ад вечный, что это? Вот я - остался один на один со своим воображением на целый год - целый год все вокруг будет полниться льющимся из меня образами. Если я захочу стать могучим героем, так пожалуйста - вот!"

И вот действительно в один миг он стал великаном воителем и разметал, растоптал в гневе целое воинство мерзких зеленых тварей и тут же вновь перенесся в беззвучную черноту наполненную болезненно пульсирующими рубинами.

"Я создал это для людей, но нужен ли им такой подарок? Ведь в нашем то мире у каждого человека есть какие-то свои кошмары, что если всплывут они здесь..."

И вот, при этой мысли о кошмарах, всплыло что-то туманное, расплывчатое из далеких детских снов... И вспыхнуло вдруг необычно, чудовищно ярко так, что Дмитрий закричал от ужаса...

Он стоял во тьме кромешной и не мог пошевелиться, он был прикован к чему-то холодному. В голове один за другим стали отдаваться шаги кого-то невидимого, приближающегося к нему в этой тьме. Он считал эти, все возрастающие шаги и не мог думать о чем-либо кроме того, что приближалось к нему. И вот стали медленно приближаться два блекло-белых глаза. Они все росли и росли и притягивали к себе взгляд и не было сил хотя бы отвернуть от этого голову. Из груди Дмитрия вырвался болезненный стон...

А из тьмы, прямо к его сердцу уже тянулся кривой, острый, как нож, отросток. И вдруг прямо перед его лицом в этой холодной тьме медленно стало разгораться бледное лицо страшной старухи с шевелящимися толстыми волосами. Она хрипела и лицо ее с каждым мгновением становилось все более и более ужасным; ее огромные блеклые глазищи были теперь совсем близко от лица Дмитрия. А потом холодный острый коготь распорол его грудь у сердца и он почувствовал страшную пульсирующую боль и закричал, но не услышал своего крика, зато чудовищная старуха хрипела теперь у самого его уха, он почувствовал зловоние разлагающейся плоти...

И вот его сердце выдрано и он чувствует его выдранное в когтях старухи. Он чувствует, как сжимает она его все сильнее и оно болит, болит невыносимо! И он вновь закричал беззвучно, когда сердце взорвалось, рассыпалось на сотни маленьких осколков...

И вот он падает вниз среди миллиардов осколков стекла, все они норовят прорезать своими острыми гранями его глаза.

Ему страшно захотелось вырваться из этого кошмара и, собрав все свои силы он вспомнил голубя из далекого детства, из храма стоявшего на зеленом холме... И вот действительно зазолотился огромный голубь и, стремительно разогнав взмахами могучих крыльев осколки подхватил Дмитрий и понес его вверх, туда где сияли в лучах громадного солнца мягкие, без единого острого угла перины облаков.

Дмитрий сидел на мягкой спине, чудесного голубя и, обхватив его за шею, заглядывал в золотящиеся вечные глаза и спрашивал:

- Кто ты?

- Я бог, - незамедлительно вспыхнул в голове Дмитрия давно уже известный ответ, и в это время они влетели в нутро огромного туннеля стены которого состояли из облаков.

Где-то в глубинах сознания Дмитрия вспыхнуло воспоминание о бабушке и вот она дымчатая и расплывчатая уже всплыла прямо перед ним.

- Я ведь был прав, я ведь сделал рай для всех людей, так ведь?! - хотел закричать он, но шепот его никто не услышал, а лицо бабушки вдруг стало преображаться в лицо той страшной старухи...

- Ты прав... ты прав... прав... прав!!! - хриплым хором закричала тут и бабушка и "бог-голубь". "Ты прав..."

Тут потемнели облака и обратились в бессчетное множество человеческих лиц, все наливалось тьмою и плач бессчетного множества голосов слышался ему... Он летел на вороне с содранной кожей и чувствовал его липкое мясо. Ворон нес Дмитрия прямо на человеческие лица, а те жалобно стонали и из их пустых глазниц вырывались слезы.

Там, в пустых глазницах, увидел Дмитрий темные бездны в которых кружились в стремительных, ведущих в бездну водоворотах, кошмары... кошмары... бесконечные, бесчисленные кошмары, у каждого свои, но кошмары эти все росли по мере того как приближалась эта стена лиц. Кошмары росли, становились целыми бесконечностями мучений, от которых не было им защиты... вечность проведенная с одним своим сознанием...

* * *

Его вернули не через год, как он просил, а значительно раньше - через шесть с половиной месяцев. Но, когда его вернули, он вывалился на пол и, не видя еще лиц, захрипел страшным не человеческим, а волчьим хрипом:

- Убейте меня! УБЕЙТЕ!!! Нет... нет, сначала уничтожьте все это, а потом убейте!!! Дайте мне только разломать все эти проклятые сферы и тогда я спокойно уйду в ничто! У... как я хочу уйти в ничто, чтобы не было ничего...

Он схватился за чьи-то брюки и стал подниматься на ноги, содрогаясь бледным, худым, разве что не прозрачным телом.

Он увидел чье-то лицо и заплакал, издавая при этом истерический шепот:

- Вы настоящие? Вы ведь не мое воображение? Вы ведь не будете говорить моими мыслями? Так ведь... так ведь?! Я провел там целую жизнь очень, очень много времени, долгие годы. Я почти сошел с ума... а-а!!! Оно движется, оно плывет... а-а!! - он указал рукой на какой предмет и схватился за чьи-то плечи, энергично их сотрясая и оря: - Вы меня слышите!!! Никто меня не слышит!!! Смотрите лица оплывают... все двигается... опять шатается, обломки... сердце, не надо, а... ААА!!!! Прошу не надо больше сжимать сердце... тьма, господи, как холодно... Разрушьте все это и убейте меня, скорее молю - убейте, избавьте от этого кошмара! Это не рай - это ад - для каждого свой, бесконечный ад, там нет покоя, нет отдыха, нет сна! Человек соткан из тьмы из света - слышите из тьмы и света! И тьма там всплывает, все время надо с ней бороться... все время... А-А!!! Опять сердце... стены рушатся... - Успокойтесь, прошу вас, - тихий, нежный, ласкающий женский голос обволок его, словно бы мягким весенним поцелуем и он с тихим, вздохом обнял эту женщину - так бы он обнял бы и березку.

- Я спокоен, спокоен, - шептал он, обнимая ее, нежно и крепко и чувствуя, как вздрагивает в его объятиях теплый мягкий стан. - Я спокоен, - прошептал он и провалился в черноту...

* * *

Во тьме кружились сотни чудовищных образов, сжимали его, рвали на части, перемалывали зубами, поглощали...

- Очнитесь, очнитесь. Создатель, сегодня великий день, проснитесь же... Введите еще одну дозу...

Что-то мягко кольнуло его руку и волна льдинок пробежавших по его телу, придала Дмитрию сил открыть глаза. Яркий, нестерпимо яркий, плотный, застывший свет давил ему на глаза, а каждое слово тех тяжелых контуров, что окружали его казались ему падающими на него каменными глыбами.

- Как вы себя чувствуете?

- Вы уничтожили их?! Уничтожили?!

- Спокойно, спокойно... - тот же мягкий, обволакивающий женский голос как и прежде попытался успокоить его, но на этот раз безрезультатно. Дмитрий, не смотря на то, что голова кружилась, а тело было, как разорванная тряпка, не желал успокаиваться до тех пор, пока на его глазах не уничтожат последнюю сферу.

Словно какая-то пружина подкинула его, и вот уже сидит, и пытается подняться на трясущиеся ноги.

- Прошу вас успокойтесь, - это говорил, громким, неровным от волнения голосом, только что вошедший худой и высокий мужчина с рыжей бородкой. Мы вас понимаем, - продолжал он садясь на кровати рядом с Дмитрием и похлопывая его по плечу. - Мы знаем, как угнетали вас эти нелюди, эти твари из "Электры"! Но сейчас все позади, поверьте все теперь под нашим контролем. Но я думаю стоит рассказать все по порядку, итак слушайте. Когда шесть месяцев назад были выпущена первая партия сфер и продана богатейшим людям планеты, все это держалось в величайшей тайне и даже те, кто был причастен к производству сфер в цехах "Электры", оставался в неведении, что он делает. Количество выпускаемых сфер тем не менее росло, их выпустили уже несколько сотен и вот сферу под номер 777, заметьте, это небесное число - это предзнаменование сверху. Итак, сферу номер 777 приобрел некий преуспевающий предприниматель, владелец нескольких крупных фабрик Владимир Андреевич. Он и сейчас хорошо помнит этот день - как погрузился он в эту сферу и как вернулся спустя несколько часов, знающий, что именно ему суждено стать помощником спасителя человечества. Не только избранные, а каждый человек должен получит такую сферу и жить в ней вечно - так решил Владимир Андреевич, и от этого дня только этой мечтой и жил. Он начал собирать своих друзей, знакомых - всех на кого он мог положиться, всем им он хоть на несколько минут давал погрузиться в сферу, и те возвращались движимые теме же мечтами, что и он. Постепенно их число росло, было у них и оружие, но все же сил для задуманного еще слишком мало. Тяжело всколыхнуть человечество, в наш спокойный век - все эти людские массы предпочитают сидеть по вечерам у телевизора и не о чем не думать, разжижать свои мозги. Но у нас был один замечательный ученый...

- Это я! - раздался похожий на шипение паяльника голос.

- Да он здесь. Он сделал так, что в один день экраны всех этих бесчисленных телевизоров и даже экраны компьютеров поведали людям все правду. На всех языках миры! Слышите, Создатель, что сделали мы - за несколько минут миллиарды людей узнали всю правду. За эти несколько минут, все на этом свете непоправимо изменилось. Прежнего уже было не вернуть, болото всколыхнулось! Пусть один из ста поверил. Но если собрать всех этих поверивших, то это уже миллионы борцов! Начались шествия, митинги, их разгоняли, и они ждали только того, чтобы кто-то встал во главе их. Конечно же этим человеком стал я! И вот штурм "Прогресса", видели бы вы это, о! - это было великое зрелище! Стрельба, кровь, люди кричат, давят, избивают кого-то, знаете, здесь была синяя стена у входа - ну такая, под цвет неба в безоблачную погоду, так вот теперь она вся красная - толпа ведь ОГРОМНАЯ! была, там, об эту стену несколько сот человек раздавило, кровь прямо в камень въелась! Но теперь все - во всем мире временный хаос, правительства свергаются, люди строят сотни заводов для производства сфер, и сферы строятся уже выпущено их несколько миллионов...

Дмитрий вдруг все понял и закричал страшным демоническим воплем, и выдрал бы свои глаза, если бы его не усыпили.

* * *

На улице было серо и пустынно, из застывшего неба моросил на ржавые стены домов мелкий осенний дождь, а редкие и чахлые городские деревья, скорчились, словно умирающие, бездомные старушки. По стеклу сбегали без конца горькие слезы дождя и где-то вяло и сонно урчал гром.

Дмитрий, с бледным и спокойным лицом стоял у окна и совсем не слушал Владимира Андреевича, который уже долгое время говорил что-то про счастье для всего человечества и вечную жизнь в раю.

Вот по улице поехал, разбрызгивая широкими плотными потоками лужи, тяжело груженый грузовик, в кузове его виднелись сферы.

- Можно мне уйти? - устало, безжизненно спросил Дмитрий.

- Вам, уйти, куда же? - удивленно переспросил Владимир Андреевич и повел своей рыжей бородкой. - Вам не надо некуда уходить, оставайтесь здесь, в центре событий. Это ведь разрастается с огромной скоростью, все человечество охвачено теперь жаждой попасть в рай! Все с нетерпением ждут своей сферы, а вас считают мессией, хоть и не знают в лицо. Но то, скажу я вам, и хорошо - а то разорвали бы вас на кусочки! Это ведь толпа... толпа, Создатель... Толпа эта страшная вещь, я и сейчас спать не могу, все вспоминаю тот ужас, когда сотни человек о ту стену раздавило... Жду вот своей очереди, а это будут в конце - я уйду в числе последних, хочу увидеть как все закончиться, и на этой земле останутся одни роботы...

- Вам никуда уже от этого не деться, - глухо молвил Дмитрий и по бледному его лицу, вместе с отражением плача дождя, побежали еще и собственные слезы, он говорил спокойно - голос его не выражал никаких эмоций. - Вам теперь никуда не убежать от этих воспоминаний - они всегда будут с вами и даже там в вечности, к которой вы так стремитесь - ведь вы там будете со своим сознанием. Понимаете, целую вечность - ничего нового, пришедшего из вне, вы будете замкнуты в бессчетных веках со своими сегодняшними кошмарами и светлыми мечтами, и они будут расти и расти, пока вы не сойдете с ума...

- Не говорите так! - с гневом воскликнул Владимир Андреевич. И Дмитрий, взглянув на него, понял, что переубеждать его бесконечно, и что Владимир Андреевич может убить его - Дмитрия если он как-то воспротивиться дальнейшему распространению сфер. Хоть он и звал его Создателем, а все ж главным для него были сферы.

- Простите меня, - очень печально проговорил Дмитрий, и во вспышке молнии вся комната наполнилась отражением текущих по стеклу мягких контуров, - Я понимаю теперь, что сотворил... Нет, вы все равно меня не поймете, тогда дайте, по крайней мере, уйти. Не волнуйтесь, я вернусь потом, обязательно вернусь, но только дайте мне побродить по этой земле на прощание!

Спустя полчаса, Дмитрий стоял у некогда синей стены - теперь она была ужасна: кровь раздавленных сотен, каким-то образом въелась в глубины камня и теперь стена казалась срезом гниющей плоти... кровавый поток извивался к ближайшему стоку...

Он шел по пустынным улицам, иногда ловил ртом холодный осенний дождь и дрожал от холода и от ужаса. Очень редко встречались ему люди, лица их были бледны, напряжены, а у некоторых даже подергивались от возбуждения. А какое презрение к окружающему можно было прочесть на этих лицах!

- Эх, каждый-то из вас все вокруг презирает, - шептал негромко Дмитрий, - направляясь к покосившемуся дому, в котором провел он всю прошедшую жизнь. - Каждый-то из вас себя теперь богом считает и ждет, как бы побыстрее свою сферу заполучить, да из этого опостылевшего мира в счастливую вечность уйти! Все то вам теперь букашками никчемными кажутся... уйти бы побыстрей, в блаженство погрузиться... что ждет вас?! Что ждет, господи!!!

В тот же вечер, он собрал в своей сиротливой квартирке всех своих старых друзей и знакомых, которые были еще в этом мире, и не знали, конечно же, что это он Дмитрий создал сферу (всегда ему удавалось держать это в тайне).

Большой стол весь заставлен был выпивкой и слышались со всех сторон громкие голоса, выкрики, визги...

- А я завтра уже...

- Да ну, а я только на следующей неделе, никак не дождусь!

- А все-таки здорово - никак не могу поверить!

- А я вот не могу поверить, что люди раньше жили без них! Смерть после нее то, может, и ничего нет, а тут вечная жизнь, и все, что хочешь, и весь комфорт! Ну чем ни рай!

- Я... я это говорю - о-т-л-и-ч-н-о!!!

Дмитрий держал неведомо уже какой по счету бокал, вздрагивал, весь перекручивался мучительно на старом, твердом дубовом кресле и время от времени начинал стонать. Вот он закрыл глаза и начал говорить по прежнему плача:

- Друзья мои! Знаете зачем я вас здесь всех собрал?! А собрал я вас здесь, чтобы сказать: ничего у меня не вышло - я проиграл! К сожалению, я был глухим, не слышал того, что мне говорили, когда это еще можно было остановить. Теперь поздно... Я творил это, чтобы встретиться с девушкой, которую любил и потерял потом. Но я любил ее, слышите - любил, единственную ее любил за всю свою жизнь! Все эти годы я жил мечтою, что нам удастся встретиться вновь, и еще верой в то, что каждый человек сможет стать творцом своего собственного мира и жить в нем вечно! Быть может, к этому стоит стремиться каждому человеку - расти до конца своей жизни духом, мудрости набираться, в гармонии с природой жить, тогда, быть может, и будет после смерти рай для такого сильного духа, а я лишь машину создал... она просто все образы из нашей головы подхватывает и проворачивает их перед глазами. Как в яйце там, как в утробе: ничего нового, ничего свежего - только то, что есть в вас уже есть, чему вы на этой земле научились, да что кошмарами в вас легло, и никакого ученья. Понимаете, вы как это ужасно - целую бесконечность плавать там в одиночестве, со своими старыми образами! Одумайтесь... одумайтесь!

Он поднял голову и увидел сквозь покрывающую глаза муть, что пьянка продолжается, а его даже никто и не услышал.

- А я то все жду-жду, вон вчера на приставке целый день играл, до сих пор монстры перед глазами мерещатся, такие вот: "У-у-а!!! А!!" Ха-ха!

- Ну и дурак, а по этим улицам хожу, и так, знаете, все это ненавижу! Всем этим гадам, которые от нас это скрывали, глотки надо было перерезать!

- Дураки вы ребята! - раздался голос девушки, - у меня дочка, так ее в первую очередь в эту сферу положу, а потом уж и сама. Мне бы только не состарится там, вот я только об этом и думала не состариться бы там, молодой бы остаться! Вот о чем думаю...

- Да ты пей - там то выпивки не будет!

- Да вы говорите просто чего не знаете - все, что угодно там будет.

- А девочки будут? Ха-ха!

- И девочки и мальчики, все, что хочешь будет...

Судорога свела тело Дмитрия, он почувствовал, что чудовищный напор раздирает изнутри его голову, что он умирает. Он белый, холодный и трясущийся прополз к окну и склонился там над черной бездной выбрасывая в нее содержимое своего желудка, глаза уже ничего не видели, но он стонал:

- Нет, я не хочу теперь умирать, не хочу теперь этого покоя, этой пустоты, хоть она и была бы блаженством по сравнению с тем, что ждет меня... - по голове его хлестали капли, а он все стонал. - Теперь я до конца буду с тобой, бедное человечество, уж думал я о тебе... мечтал о счастье, думал с тобой в рай пойти - не удалось, так значит пойду в ад, но убегать в пустоту от тебя, не стану... Нет - я люблю тебя! - он закашлялся, его вновь стошнило и он обессиленный сполз куда-то на пол. Его била дрожь, тело стонало, и он мог бы умереть, если бы захотел, но он не хотел умирать, - Катя, Катя, нам уже никогда не быть вместе - не суждено... может та, настоящая Катя, уже умерла, а может была счастлива до тех пор пока не началось все это безумие... лучше бы ты умерла, погибла в какой-нибудь катастрофе - а если ты сейчас уже там - в одной из этих...

* * *

Следующий рассвет принес головную боль и бабье лето. Друзья ушли, прибрав зачем-то никому уже не нужную квартиру.

На улице все залито было ослепительно яркими, теплыми лучами солнца, который особенно ярко блистали во влажном после многодневных дождей мире. Сильный раскидистый тополь шевелил плотной, сочной кроной и шелест от бессчетных листьев врывался дивным свежей мелодией в комнату, звал прочь из этих бетонных узких стен на приволье, где можно насладиться далями и хоть немного успокоить сердце.

А в груди Дмитрий, словно поселился маленький неутомимый кузнец, он бабахал там часто и в голове эти удары отзывались скрипом несмазанных петель...

Он шел прочь от города...

Последние дома уже остались за его спиной и теперь впереди в ярких лучах, падающих с безбрежного неба, колыхалась зеленая даль - поля, перелески, холмы, взгорья; вон речушка блещет, вон птица в небе...

Он испил из этой речушки холодной водицы, окунул в журчащую глубь голову и потом лег на песчаном бережку около поваленной молнией старой березки и долго смотрел на небо.

- Если ты есть там - могучий, и не такой глупый как я и как все люди, так приди сейчас или чуть позже, но только приди, не оставляй нас совсем одних. А ведь если ты и есть, а ты должен быть, то знай, что люди скоро совсем забудут о тебе - хотя, кто захочет тот будет видеть тебя, таким каким им хочется видеть, и тот ложный ты, в миллиардах образов будет им говорить то, что они хотят услышать и дозволять им все то, что они хотят. Знаешь, господи, я ведь сейчас надеюсь робко, что есть все-таки душа и у человека, и у зверей, и у птиц, и у деревьев. Ведь весь мир твой озарен изнутри этим прекрасным, все растет, стремиться вверх, развивается: из маленького ростка поднимается великий дуб, а из младенца, если он жил истинно, вырастает мудрец, вечность чувствующий. И есть в мире любовь, что бы ни говорили, как бы в грязь ее не втаптывали, а все ж есть она - разве же не она, разве же не любовь мною все это время руководила... Разве же одни только клетки мозга, воспоминания о ней хранящие, все эти одинокие годы сил мне придавали! Вот оно ведь есть, есть!!! Ведь я тогда, давно еще, в юности не тело в ней полюбил, а душу - душу, которая ее такой прекрасной делала! Ведь если бы я только тело одно полюбил, так и нашел бы спокойствие, удовлетворение в этой сфере где не было ее, а только лишь образ, который компьютеры из меня вытащили! Образ, тело они вытащили, а душу то нет! Душу то не повторить компьютерам, она одна - она целая вселенная, а там лишь пустышка мне вторящая... и не было мне покоя! - он замолчал и по щекам его текли слезы, и глаза его так жгли, что, казалось, прожгут небо и увидят тот вечный свет, который создал все это... Потом он встал и пошел покачиваясь обратно к пустеющему с каждой минутой городу.

- А быть может, мне просто сейчас очень-очень захотелось, чтобы ты был на самом деле, чтобы ты спас всех нас и даже меня от этого безумия. Мне просто так захотелось этого, что я действительно поверил в тебя... Но, быть может, это опять только самообман, просто слабость - просто то прекрасное, недостижимое, как вершина, вздымающейся над всем миром горы, которая лишь мираж для слабых сердец... Но господи, господи, как хотел бы я чтобы был ты на самом деле, чтобы спас всех нас раз уж мы сами слишком для этого слабы, и я надеюсь, что мы еще встретимся, любимая...

* * *

Он прошел у кровавой стены "Электры" и затерялся среди бетона. Там его ждала сфера, у которой он разделся и, взглянув на прощанье на нежное сентябрьское солнце, живущее за окном, сказал:

- Закрой меня до последнего дня этого мира... там, а аду и в одиночестве, я все же буду с тобой, человечество, любимое мое!

12.08.97 - 19.08.97

P. S. Если человек по настоящему любит, хоть всю свою родину, хоть одну только девушку, его ничто не должно пугать: ни боль, ни расстояния... А если это пугает его, то значит - это не любовь, а лишь какой-то самообман. Только высшая любовь - высшее самоотречение во благо любимого и отличает нас от животных.

ГРАНИТНЫЕ БЕРЕГА

There's No Time For Us

There's No Place For Us

QUEEN "Who Wants To Live Forever"

Холоден, заполнен пронизывающими до костей ветрами, месяц ноябрь. Небо затянуто низкими, быстро летящими, свинцово-серыми тучами, из которых целыми днями падает к размокшей, покрытой холодной грязью земле, серая, пробирающая дрожью, пелена дождя. Природа словно бы умирает в это время года: птицы, которые так искренне заливаются трелями весной давно уже улетели куда-то далеко, в жаркие страны, молчаливы черные дубравы, негде нет ярких цветов, и лишь кое-где на покрытых густыми каплями ветвях, дрожат в холодных порывах, почерневшие листья, им осталось жить совсем немного, слабо-слабо держаться они, и каждый ледяной порыв может сорвать их и бросить на черный ковер сложенный из мокрых и истлевших тел их братьев...

О город Петра! - ты поднявшийся, гранитными стенами и гранитными берегами, из топи русских болот, как холоден, как темен ты в это время года! Все-все одето в холодный, твердый гранит: и набережные, и стены домов, и небо, и воздух, и волны которые с тяжелым гневным рокотом обрушиваются на твои берега, словно бы пытаясь сокрушить их...

* * *

Пронзительно завыл где-то меж узко сдвинутыми крышами ветхих, старых домишек, где-то меж их покрытыми, грязно-темными отеками, серых стен, ветер. В серовато-промозглом воздухе пролетела с гранитного ледяного неба, разорванная бумажка, она печально прошелестела что-то в воздухе и пала в грязь, которую, казалось, размазал по всей улице, неравномерными, местами слишком жирными и глубокими, мазками, какой-то безумный художник. Пустынна была эта улица, иногда лишь скрипнет где-нибудь дверь, да мелькнет за грязным окном бледное и расплывчатое лицо, окруженное тьмой. Иногда ледяные порывы приносили откуда-то издалека, быть может из другого мира, шум людской толпы, но так эти голоса были далеки что казались лишь каким-то призрачным мертвенным шепотом вплетенным в вой ветра. И ветер уносил эти голоса куда-то дальше по улице, где серый воздух сгущался и стены домов расплывались в зябком мареве.

В этом сером морозном и вязком воздухе неожиданно резко застучали удары каблучков, они, словно острые копья, пронзали болотное марево. А вскоре из зяби вынырнула и фигурка: девушка среднего роста, одетая в темно-зеленое старое пальтишко, запачканное кое-где в грязи, тесно-русые ее волосы убраны были в аккуратную, полную косу, спускающуюся до плеч, а бледное личико выглядело уставшим, изнеможенным даже, она жалась к стенам домов, стараясь обходить грязь, но это ей не вполне удавалось грязь была повсюду.

Вдруг от стены, навстречу девушке выступила высокая фигура. Это был человек - быть может юноша лет двадцати, а может и тридцатилетний мужчина, трудно было определить это с точностью - лицо его было покрыто налетами грязи и копоти; заросшие двухнедельной щетиной щеки; волосы длинные спутанные, словно бы облитые какими-то помоями; одет он был в какое-то рванье, насквозь пропитанное грязью, местами разорванное, в разрывах видно было бело-синее, тощее, замерзающее тело. Вообще обликом своим он скорее походил на кошмарное видение, на мертвеца восставшего из могилы, потому девушка и испугалась и отдернулась от него и наверное бросилась бы бежать прочь, приняв его за какого-нибудь безумца или насильника, если бы не его голос...

Голос этот был мягок и очень печален, негромок, спокоен и тепел словно дыхание весны; только услышав первые звуки, не поняв даже слов, почувствовала она как сердце ее словно бы охватило мягкая волна сотканная из вечернего заката, когда золотисто-бордовый, жаркий солнечный диск, опускается за край небосвода. Потому она остановилась и внимательно взглянула на этого человека.

- Извините я вас кажется напугал, - говорил он, - простите ради бога, не хотел... Хотя знаю мой облик сейчас не может вызывать ничего кроме отвращения, ведь я похож на кошмарный сон не так ли?... Ох, девушка, знаете ли у меня есть картина, я совсем недавно нарисовал ее... старался... Хотите покажу вам, если вам понравиться, если захотите купить я продам, совсем не за дорого, сколько денег дадите столько и возьму, мне бы, хлебушка покушать, я так давно ничего не ел... Не помню уже сколько.

- Вы голодны... - проговорила девушка, и жалость к этому голодному художнику вдруг разом охватила всю ее сущность, она неуверенно подошла к нему, вглядываясь в его глаза. О какими были удивительными были его глаза - на этом грязном, изнеможенном лице, на этой серой улице, во всем этом огромном гранитном городе, они были необычайно ясны, глубоки, жгучи и печальны. "Господи, как же они печальны!" - вспыхнуло в ее голове.

- Как вас зовут? - спросила она.

- Анатолий, - ответил юноша, который смотрел теперь на личико девушки. Лицо ее вовсе не было лицом красавицы - нет, худенькое, бледненькое личико, которое однако притягивало к себе взгляд словно некий могучий магнит. Какая-то внутренняя сокрытая еще сила переполняла ее и нечто огромное и прекрасное рвалось из каждой ее черточки, рвалось вверх и что-то пламенное охватывало душу от одного только взгляда на нее.

- А меня зовут Аня, - произнесла она. - Вы знаете Анатолий, у меня нет денег, но если хотите я могу вас накормить, пойдемте ко мне домой...

- Да, право я был бы очень вам благодарен, но только перед этим позвольте все-таки показать вам мою картину, если она вам понравиться так забирайте, да-да непременно возьмите ее Аня, обязательно возьмите... Вы очень хорошая, добрая, я вижу это. Пойдемте, прощу за мной.

Он направился в какой-то узкий проход, словно ножом прорезанным меж стенами домов. Аня последовала за ним, сердце ее переполнено было жалостью к этому доброму человеку - о как ясно чувствовала она что он добрый!

- Вы где-то здесь живете? - спросила она неуверенно когда они вышли в совершенно жуткий двор, окруженный со всех сторон серыми, перекошенными стенами домов без окон: тот проход по которому прошли они был единственным ведущим в это место. Аня вздрогнула - ей неожиданно представилось что вздумай кто этот проход замуровать и они навек останутся погребенными меж этими стенами, как в гробнице. Какую ту жуть наводило на сердце это место: стены домов, испещренные выбоинами, смерзшиеся груды мусора у стен, и еще бесформенный обрывки одежды разбросанные повсюду, словно бы разорвало в этом дворе кого-то на части.

- Еще раз извините, - проговорил Анатолий и пошатнулся на слабых ногах, - не надо мне было вас сюда вести...

- Нет, нет, что вы, - сказала Аня, с ужасом оглядываясь по сторонам, - так вы здесь где-то живете?

- Да. Идемте за мной, - вздохнул Анатолий и опустив худые свои плечи, поплелся к зияющему в нижней части одной стены пролому. Но, подойдя к нему, он вдруг остановился и сделался совсем бледным, опустил глаза и вздрагивая от продирающего его тело холода произнес отрывисто:

- Как же это глупо получилось... Аня вы извините меня что привел вас сюда... ну вот теперь вы можете уйти... какой же я дурак... не полезете ведь вы за мной в эту дыру, в подвал... еще раз извините... и если позволите я провожу вас обратно...

- Нет, прошу вас, проведите меня, я хочу взглянуть на вашу картину, говорила Аня и на миг ей сделалось жарко, а потом вдруг бросило в холод.

Анатолий вновь вздохнул, шагнул к провалу и спустившись в него первым подал руку Ане. Так в былые времена, кавалеры подавали руку дамам, которые распахнув золоченную дверцу, выходили из кареты. Здесь же Ане пришлось спрыгнуть на бетонный пол, покрытый сальными лужицами, на которых отражались мертвенные призрачные блики от лампочек которые горели под низким потолком подвала. Вокруг тянулись и хаотически переплетались ржавые трубы, большие и малые, низкое вибрирующее гудение раздавалось из них, и казалось что это в голове гудит и вибрирует какой-то ржавый механизм, словно бы желая разорвать черепную коробку, от этого гудения и по лужицам на полу бежала мелкая рябь. Меж труб что-то часто и гулко капало или просто ударялось об воду.

- Вы здесь живете... - в ужасе произнесла Аня, ступая следом за Анатолием в узком проходе меж урчащих труб.

- Да так сложились обстоятельства, - глухо и безжизненно проговорил он и плечи его опустились еще ниже, -... Прошу здесь осторожно, придется пролезть под этой вот трубой и смотрите не дотроньтесь до нее, она раскаленная, вот я сам дотронулся случайно..., - он показал Ане ладонь на которой сохранились еще следы старого ожога.

Затем он первым нырнул под массивную трубу которая преграждала им дорогу. Аня вздохнула глубоко и последовала за ним, от трубы ее обдало жаром, зашипело даже пальто на спине когда она случайно дотронулась она им до трубы, но вот уже подает ей свою худую руку Анатолий и говорит:

- Ну вот мы и пришли.

Аня выпрямилась в полный рост и едва не задела головой потолок, Анатолию же приходилось ходить все время вобрав голову в согнутые плечи что бы не задевать потолок.

Вот что увидела Аня: это была площадка с трех сторон окруженная трубами, а с четвертой бетонной стеной, под потолком мелко дрожала, то загораясь поярче, то слегка затухая небольшая, покрытая грязью, лампочка, свет от который исходил такой неживой, такой отвратительно тусклый, что лица в этом свете казались какими-то жуткими масками, покрытыми темными впадинами и серыми острыми выступами. Стул со сломанный ножкой (на ее место подложены были кирпичи) стоял у стены, там же у стены, навалены были какие-то доски, заменявшие Анатолию стол; был и матрас, конечно же грязный, изорванный, в местах разрывах торчала желтовато-серыми комьями его начинка; а когда в этом месте появились Анатолий и Аня, юркнула под одну из боковых труб тощая мышь.

И еще в этом аду, созданным какими-то безумными творцами, была картина. Она, нарисованная на большом листе белого картона, стояла, прислоненная к стене, на тех самых досках, заменявших Анатолию стол. Картина была нарисована цветными карандашами, останки которых валились в беспорядке подле нее. Аня как только увидела эту картину так быстро подошла к ней, с жадностью вглядываясь, в каждую черточку, в каждый штрих.

Анатолий проговорил, несколько смутясь:

- Ну как?... Я так знаете хмм... были бы у меня получше карандаши или краски, да белый лист... ну вот видите что получилось... ну как вам?

Аня молчала. Внимательно, с умилением вглядывалась она в этот лист картона поставленный на грязных досках и казалось ей что это окно - окно в иной мир. Там видела она ласковые прозрачно золотистые волны моря, которые с ласкающим душу и сердце, шепотом, ложились на прибрежный мягкий песок. Огромный, словно, наполненный горячим золотом, многогранный алмаз, диск солнца, коснулся уже где-то вдали края моря и вокруг него кружили чайки и темноватые, испускающие по бокам бирюзово-золотистое сияние облачка, словно воздушные корабли застыли в небесной лазури. А на берегу стоял уютный домик, на пороге которого сидела девушка, обнимавшая в руках большой букет цветов, целый луг которых раскинулся прямо за домом. А среди золотистых волн виднелся и парус, и рыбацкая лодочка, и кажется даже маленькая фигурка рыбака сидевшего в ней. Были еще и горы, они своими снежными, окрашенными уже в закатное золото, шапками, возвышались где-то далеко-далеко, над полями и над лугами...

Такова была эта картина. Глядя на нее Аня на время забыла обо всем: забыла о том где она находится, забыла о том что спешила до этого куда-то, забыла и не слышала уже отвратительного гула исходящего из труб, и отвратительный тусклый, помойный свет заливающий этот жуткий подвал словно бы померк для нее; теперь видела она свет иной, исходящей из этого окна в светлый мир, и слышала она ровный, такое, теплое и печальное, вечное пение волн морских, ласкающих берег, и видела, и чувствовала она все это... Хотя... картина эта вовсе не была совершенно, и скупой и холодный ценитель искусства сказал бы что некоторые черты в ней лишние, некоторые штрихи неточны... Но что какие-то отдельные штрихи - для Ани тот мир был прекрасен, совершенен, могла ли видеть она в нем, гармоничном и возвышенном, какие-то отдельные неточные штрихи - вот весь мир который окружал ее был создан из отвратительных, извращенных, кривых штрихов...

Анатолий закашлялся. Согнулся весь в три погибели, тощее тело его сотрясалось от глухих ударов которые рвались из его груди, казалось он вот-вот, должен был развалиться на части. И Аня резко обернулась и подбежала к нему, осторожно обхватив за плечи, от чего весь он вздрогнул, передернулся даже:

- Анатолий... Толечка, что с вами? - спрашивала она и на глаза ее навернулись слезы и заблистали они словно два солнышка, сердце ее стучало быстро-быстро, и все быстрее и быстрее словно бы желая вырваться из тела, тесно ему стало в груди, что-то большое, необъятное как тот мир который увидела сквозь окошечко проделанное Анатолием в стене, рвалось из души ее и жаждало обнять, расцеловать, подхватить, унести вместе с собой этого изнуренного голодом и холодом человека.

- Анечка... отойдите... от меня, - задыхаясь от кашля выдавил из себя Анатолий, и вырвавшись из ее объятий рухнул лицом вниз на матрас, кашель все еще сотрясал его тело... Потом кашель прошел, а он остался лежать совсем недвижимым, уткнувшись лицом в грязный матрас, иногда только раздавалось хриплое, надорванное его дыхание. Наконец он спросил:

- Вы еще здесь?

- Да. - ответила Аня, которая все это время простояла, не смея пошевелиться.

- Вам понравилось? - раздался его голос.

- Да... вы... я... вам нельзя здесь оставаться не в коем случае, пойдемте со мной. Я накормлю вас, напою, отогрею, Толечка, пожалуйста, и возьмем вашу картину из этого жуткого подвала, пожалуйста, пойдемте...

Он помолчал немного, потом спросил:

- Вы что же одна живете?

- Нет, что вы... - тут она смешалась и нервно сцепив свои ладошки, с каким-то мучением, точно только тут припомнив что-то неприятное, болезненное, выдавила из себя, - вовсе не одна... матушка, две маленькие сестренки и братишка, еще отец..., - тут на лбу ее собрались маленькие морщинки и она с каким-то глубоким отвращением продолжала, - он пьет, вечно в стельку пьяный... - тут она резко замолчала...

Вновь только трубы гудят, да капает что-то или ударяет о воду часто и гулко... Аня повернулась и смотрела в окно стоящее у стены подвала, потом она подошла к Анатолию и говорила:

- Я не оставлю вас теперь. Не за что не оставлю, слышите вы это? Я не позволю вам оставаться в этом ужасном месте! - выкрикнула она.

Анатолий повернулся и сел на своем матрасе, лицо его в тусклом, падающем из залепленной грязью лампе, свете, было ужасно.

- Здесь по крайней мере тепло, - произнес он, - да, трубы не дают мне замерзнуть...

- Но вы... так молоды, - запинаясь говорила Аня, - где вы жили раньше, где ваши родители?

- Рассказать..., - Анатолий прикрыл глаза, - дни детства и отрочества, какими счастливыми, солнечными, полными звонких ручейков и шума моря вспоминаются они мне, особенно детские годы, тогда помню я и начал рисовать... На берегу моря, у зеленой рощи... но это ушло, ушло... остались только воспоминания и мечты, четырнадцатый год, отец мой был офицером, его забрали в армию... через год пришло уведомление о его смерти... даже хоронить было нечего, он сопровождал обоз со взрывчатыми веществами, ну и в общем попал туда немецкий снаряд... мы остались вдвоем с матушкой... К тому времени я добился уже чего-то в художественном ремесле, - тут Анатолий закашлялся надолго, а потом отдышавшись продолжил, - перебивались в общем, кое-как, а потом начался этот хаос, все перемешалось закружилось, весь мир встал с ног на голову, все бегают, кричат что-то убивают друг друга, зазывают в какие-то партии... Весь этот год какой-то кошмарный, с самого своего начала, с зимы... какие-то банды, толпы озверевших людей кругом, да, да, мир сошел с ума! Помню какая-то шпана побила стекла в нашем доме, убили нашу Жучку, потом, помню, мне надо было отлучиться, некогда не забуду тот день... начало ноября было или конец октября, на улице сыро, темно, холодно, я бегу по этим улицам, спешу быстрее домой к матушке, и все по углам люди какие-то, черные словно тени, и группами стоят, и песни поют и целыми толпами всю идут и идут куда-то, кричат, псы лают... Вот домой прибежал, а там все темно и разбито... мать я так и не нашел, только на кухне все в крови было... - Анатолий задрожал, - мне так жутко стало тогда, я кажется закричал что-то и бросился бежать, по этим темным улицам, бежал-бежал, сбивал кого-то с ног, ничего больше не помню, но очнулся я в этом подвале и это значит проведению так угодно было что бы я здесь оказался, а дорогу домой я забыл и вспоминать не хочу... Понимаете вы меня, Аня?

- Да... да конечно понимаю... понимаю, - повторила она упавшим голосом и по щеке ее побежала быстрая слеза.

- Я редко вылезаю отсюда, - продолжал Анатолий, - на улицах мне еще хуже чем в этом подвале, здесь по крайней мере нет этих перекошенных рож, этих бесконечных толп, бегущих куда-то... Уж лучше я здесь умру...

- Не говорите так, как вы можете! - воскликнула Аня.

- Подождите, послушайте лучше меня, я все-таки раньше вылезал отсюда, обычно ранним утром, когда на улице никого нет, шел на свалку, она здесь неподалеку, и там находил себе пропитание, и представляете каково было мое счастье когда я нашел там набор карандашей, правда они были наполовину исписаны, ну ничего, я как мог экономил, вот хватило как раз на эту картину... Но мне совсем нечего стало есть, на свалке теперь поселилась огромная свора бездомных собак, нет знаете, не собак даже, а волков, безумных, голодных волков, бока обвислые и слюна с клыков капает. Ну мне без еды совсем туго стало, вот представляете до чего я дошел - пытался поймать мышь, вы понимаете зачем?...

Аня вздрогнула, а Анатолий вновь закашлялся.

-... Но у меня ничего не вышло - мыши то проворные, ну а я совсем стал слабым... вот сегодня решился, выполз на эту улицу, дальше то, на большие улицы идти, у меня сил уже нет, мне там так тошно, вот увидел вас, заманил сюда, разжалобил ваше сердце этой историей... зачем... вы мне все равно не поможете, а я вам и подавно, только боль от всего этого исходит...

- Нет, нет, вы не правы, - спешила уверить его Аня, - очень хорошо что вы мне все рассказали, ведь вам так больно и вы держали это в себе, вы были один, ну а теперь мы вместе, слышите Анатолий - теперь я с вами. И я совсем не жалею о нашей встречи, я рада ей! Я увидела эту картину, это маленькое окошечко в иной мир из этого жуткого подвала... и я увидела вас умирающего в этом подвале... что с вами... вы... вы голодны, вы простужены; этот ужасный кашель... вам нужна помощь врача и вам нужна моя помощь и я теперь от вас ни на шаг, и не гоните меня, и все равно никуда не уйду. Толечка пойдемте к нам, я устрою вас как-нибудь. Давайте мне руку, - тут она сама взяла его за руку и потянула с матраса. Анатолий не противился, он поднялся, заметно пошатываясь на слабых ногах, подошел к столу и осторожно взял с него картину - удивительно это выглядело будто бы окно взмыло в серый, душный воздух и стало расти в размерах, когда Анатолий подошел к Ане.

- Ну что ж ведите, - просипел он.

Вновь они шли меж гудящих труб, только теперь Анатолий, бережно нес, прижав к груди, картину, так мать несет своего младенца.

- Расскажите мне про себя, - попросил он у Ани когда они вышли во двор, словно бы замурованный меж четырех стен.

- Да в общем-то ничего интересного, но если хотите, то конечно расскажу, - тут они стали пробираться в узком проходе меж грязных и холодных стен, от которых несло плесенью и гнилью. Аня часто смотрела в грязное, бледное лицо Анатолия и, не в силах догадаться сколько же ему лет, прислушивалась как часто-часто стучит ее сердце, как нестерпимый жар пылает где-то в ее душе, сбивчиво она рассказывала, - нет ну право ничего интересного, самая обычная у нас семья, отец мелкий служащий в какой-то конторе... название... вот я даже названия не помню, но это впрочем и неважно, он не всегда был таким, раньше когда я была еще маленькой он совсем не пил и матушку любил, часто придет из этой своей конторы и принесет ей цветы, мы и на природу ходили, а потом началась эта война, старшего моего брата, любимого его сына Алексея взяли на фронт и вскоре мы узнали о его гибели. Отец не выдержал, тогда начал пить, с каждым годом чем больше вокруг бегало этих... революционеров тем больше он пил, кричал что весь мир катится в бездну, начал бивать матушку, а в этом году совсем спился, на человека уже непохож и нас за людей не считает, мне и жалко его и в тоже время и презираю я его. Конечно не хорошо так говорить, но вы сами увидите и поймете... он все деньги пропивает и как напьется так матушку колотит, а нас трое детей, хорошо что я еще на почте работаю... точнее работала, теперь то все с ног на голову встало, весь мир перевернулся, это вы верно сказали... теперь и училище наше закрылось, я ведь знаете раньше в училище занималась, словесности, литературе и другим наукам, хотела я учителем стать, я знаете так маленьких детей люблю!... Вот ну что еще про себя рассказать, - Аня очень волновалась, - стихи очень люблю Лермонтова, Пушкина... вы "Демона", читали?

- Да еще в том цветущем, светлом мире, в котором жил я с матушкой и батюшкой.

- Эта поэма просто чудо! Ее, знаете, сразу надо читать, только тогда как целую картину увидите и вас такой вихрь горячий охватит, нет вы попробуйте, попробуйте, это необычайно неземное чувство, может есть в нем что-то демоническое, но и небесное тоже...

Так за разговором (причем говорила по большей части Аня, а Анатолий либо спрашивал у нее что либо, либо же тяжело дышал), проплутав по какому-то дикому переплетенью улиц, дошли они наконец до дома в котором жила Аня со своей семьей. С гранитного неба быстро, под острым углом падали в снеговое, грязное месиво, маленькие серые крупинки, пронизывающий ветер, холодил до самых костей и сами кости, болели от каждого его порыва. Наступил уже ранний зимний вечер, в воздухе и без того затуманенным снегопадом, еще словно бы разлил кто-то темно-серые помои которые с каждой минутой все густели и густели, кое-где сквозь эту серость прорывалось пламя костров, часто проходили группы людей и быстро таяли в этих темно-серых помоях, унося с собой то пьяное пений, то грубый мужицкий хохот, то столь же грубую кабацкую ругань.

Аня, придерживая за руку, совсем ослабевшего и посиневшего от холода Анатолия, ввела его в просторный подъезд, в темном, холодном углу, которого шевелилась, источающая запах гниющей кожи, бесформенная фигура, из нее раздался страдальческий, безумный крик:

- Подайте инвалиду на пропитание!

Анатолий как отдернулся от этого крика, а Аня поскорее потащила его вверх по широким, покрытыми мокрыми трещинами, ступеням, она говорила так что ее едва можно было услышать:

- Вот видите сколько сейчас кругом несчастных людей. Все несчастны и даже эти... которые бегут куда-то по улицам, они ведь все там заблудились в этой тьме, среди этих гранитных стен, все бегут, убивают друг друга, ищут врагов, а ведь все они и есть враги сами себе. На самом то деле, ведь на самом деле все так просто - надо только делать добро друг другу, нет ну право это ведь как-то по детски я говорю, да?... Но ведь это правильно, если бы просто все друг другу помогали, а так только боль, страдания, войны и зачем, зачем? Никто не может сказать, только отнекиваются какими-то длинными речами... это у них хорошо выходит. Ну вот мы и пришли.

Они остановились подле двери, с вырванным, болтающемся на проводе звонком; из-за двери раздавалась музыка - играла какая-то заезженная пластинка - высокие трели певицы прерывались треском. Аня еще шепнула Анатолию: "-Ты только потише, будет мой отец что кричать так ты молчи ему лучше не перечить.", затем она застучала в дверь. Так пришлось ей стучать с пол минуты, и внизу, в подъезде, инвалид с гниющей кожей, начал вдруг орать благим матом.

Наконец за дверью послышались шаги и раздался мальчишеский голос:

- Кто там?

- Это я Петенька, открой, - отвечала Аня.

Дверь приоткрылась и в проеме появилось лицо мальчика лет десяти, худенького, бледненького, со старым шрамом рассекающим лоб, он бросил недоверчивый взгляд на Анатолия.

- А это еще кто такой?

- Это мой друг, открой цепочку.

Петенька вздохнул и звякнув цепочкой открыл дверь.

- Папка то сегодня злой, - говорил он, - где-то в кабаке набрался и пришел домой с синяком под глазом, да еще с ссадиной такой здоровой на щеке, мама к нему подошла, а он ее по щеке ударил. Она теперь плачет лежит, а он вон в комнате сидит, граммофон на весь подъезд включил и водку пьет.

Аня взглянула на Анатолия и молвила:

- Тогда давай лучше обождем еще на лестнице пока он не заснет, а тогда прокрадемся потихоньку в мою комнату... Вот что Петенька, вынеси нам что-нибудь покушать, да тепленького, руки погреть.

- Что есть то? - вздохнул Петенька, - папка как пришел так на кухню, все что было умял... Ну ничего я кое что все таки припрятал, сейчас я тебе картошки да горячей водицы вынесу.

- Вот умница ты Петенька... - начала было говорить Аня, но ее прервал неожиданно низкий, хриплый и жесткий мужской голос:

- А вот она сама! Пришла! Где шлялась б... окаянная!..., волосатая маслянистая рука, схватила за ухо Петеньку и отбросила его куда-то вглубь квартиры, тут же его место занял тот кому принадлежала эта рука. То был мужчина лет сорока невысокий, необычайно широкий в плечах; казалось что на него давит какая-то невыносимая тяжесть, всего его пригибало к земле, голова была вдавлена в плечи, шеи совсем не было, спина изогнута была горбом, а толстые ноги тоже изогнутые заметно подрагивали. Полному, красноватому и потному лицу его, придавали некую схожесть с поросячьим, маленькие, заплывшие жиром глазки, под одним из которых расплылся синяк, а под другим виден был след от старого синяка. Он ткнул пальцем в Анну и заорал:

- Что нагулялась, теперь горячего - картошки захотелось!... Ты кого привела, ты..., - он сплюнул на пол, под ноги Анатолию.

- Это Анатолий, он художник. Ты посмотри какой он замечательный, посмотри.

Она взяла из рук Анатолия полотно и протянула его отцу, при этом сердце ее охватило радостное чувство, на какой-то миг она сделалась уверенна, что только отец посмотрит на это полотно и сразу станет таким каким был когда-то, еще до того как погиб любимый его сын Алексей, и глаза его прояснятся, и быть может даже заплачет он и обнимет их и скажет: "-Да, вот он свет, вот она гармония, вот к чему надо стремиться." Так подумалось Ане, ибо было в ее взгляде на мир, что-то наивно детское и в тоже время высокое, неземное, так за сто лет до нее художник Иванов творил бессмертное свое полотно "Явление Христа народу" и в сердце его горела вера что стоит только людям взглянуть на его работы и очистятся их сердца от скверны и просветлеют души.

Но отец взглянул мутными своими глазами на картину и пошатнувшись закричал:

- Да плевать я хотел на эту картинку и это художника!

И он не плюнул даже а харкнул прямо на огромный залитый расплавленным золотом алмаз солнца.

- Проваливай! - орал он на Анатолия, - Убирайся прочь, щенок ты этакий, иди гуляй, убивай, свергай, рушь, строй, только убирайся прочь! А ты иди сюда! - он схватил своей ручищей Аннушку и потащил было за собой, но та неожиданно и ловко как кошка вырвалась, глаза ее теперь широко были раскрыты и в них бушевало гневное пламя.

- Как ты смел? - закричала она, - как мог ты плюнуть!...

Отец побагровел и сжав кулаки ступил на нее, теперь он всей своей массивной тушей выступил на площадку, он цедил сквозь зубы:

- Ах ты стерва! Родному отцу посмела противиться, а кто тебя кормит, поит забыла? Ты...

- Да уж вспомнил, - выпалила разгоряченная Аня, - уж не ты кормишь! Ты все свои деньги пропиваешь! Забыл уж наверное что я на почте работаю, я семью кормлю, а ты... ты только и можешь что в кабаке нажираться да матушку бить, на большее ты не способен...

- Стерва! - заорал взбешенный отец и размахнувшись дал Ане пощечину, - А ну иди в дом, сейчас я с тобой поговорю, ты у меня надолго запомнишь...

Одновременно снизу раздался крик инвалида с гниющей кожей: "- Так ее, так!" и Анатолий для которого этот удар по щеке Ане был совершенной, дикой и противоестественной неожиданностью, был ударом по его сердцу, он покачнулся в первый миг, а затем уже схватил Аниного отца за руку:

- Не смейте! - только и мог он выдавить из себя.

А отец не выпуская Аню, свободной рукой, схватил Анатолия, за рванье которое на нем висело, у шеи, там где должен был быть воротник и встряхнул так, что материя разорвалась, а Анатолий, отскочил в сторону, ударившись спиной о перекошенные лестничные перила. А отец вырвал из Аниных рук картину, оттолкнул Аню вслед за Анатолием и разорвал картину на две части бросил ее себе под ноги и с остервенением стал топтать, бессвязные ругательства вырывались при этом из его глотки.

Аня вдруг зарыдала и, обхватив покачивающегося от слабости Анатолия, восклицала:

- Да что же это!...

В дверном проеме, за спиной отца, появилось заплаканное распухшее женское лицо, с разбитой в кровь губой, то была мать Анны. Она схватила своего мужа за руку и запричитала:

- Кирюша, уймись! прошу уймись!

А он оттолкнул ее вглубь квартиры и не удержавшись на трясущихся ногах упал бы, да схватился за дверную ручку и вновь заорал благим матом:

- А ну дочь давай в хату! Я тебя сейчас уму разуму поучу, будешь у меня знать... А ты, - ткнул он в Анатолия, - если я еще раз рожу твою немытую увижу, так отделаю так что мать родная не узнает!

Аня повернулась к нему и в глазах ее гнев смешался с растерянностью: она не могла поверить, что эта картина, это окно в мир иной, слившееся в ее сердце во что-то единое, прекрасное и жаркое вместе с чувством к Анатолию, что это ставшее уже частью ее самой, было так просто разорвано и истоптано.

А отец уже вновь подошел к ней и схватив за руку потащил за собой. Аня вновь вырвалась, на этот раз не ловко по кошачьи, а силой, именно силой. Так в мгновенья наивысших духовных переживаний, даже в слабых телах черпаются из духа силы великие.

- Я уйду! - закричала она, и в этот миг приоткрылась одна дверь на площадке, на миг показалось испуганное старушечье лицо и дверь захлопнулась, а Аня все кричала в истерике отступая по лестнице и уводя за собой Анатолия:

- Довольно с меня! Хватит!... Как ты мог... ты не человек после этого, не отец мне, ты... ты хуже животного!... Ухожу, видеть тебя не могу.

- А ты потаскуха! - заревел словно разъяренный бык ее отец, - Ну иди, иди со своим художником! Тебе мое проклятье! Иди, иди!

Аня всхлипывая, потащила Анатолия за собой вниз по лестнице, а вослед им раздался крик Аниной матушки:

- Доченька, вернись! Да куда же ты?! Вернись! - последний крик был совсем уж пронзительным, таким что инвалид под лестницей словно бы отвечая ему сам зашелся в крике:

- Да заткнитесь же вы! Дайте мне заснуть!

Аня, по щекам катились слезы, все тащила за собой Анатолия и приговаривала:

- Что же это он сделал... никогда, никогда я ему этого не прощу! Толечка, скажите, вы на меня очень сердитесь... вот я какая дура правда? Точно на беду вы со мной встретились... Нет, нет, - тут же сама испугавшись своих слов поправляла она, - не на беду, не на беду, я знаете, Толечка, буду теперь всегда с вами, хорошо? Ладно? Буду вам помогать как смогу, все что хотите теперь для вас сделаю. И вы ведь вновь нарисуете такую картину и даже еще лучше, ведь это у вас в душе, да ведь Толечка?

В это время они вышли на улицу где стало совсем уже темно и в режущим холодными порывами, жестком воздухе, летели и летели на мостовую бессчетные мириады снежинок; кое-где продиралось сквозь эту падающую без конца к земле ледяную массу, пламя костров, и еще с более оживленных улиц, виделись и мигали среди метели маленькие светлячки-фонарики.

- Ну вот и настоящая зима началась, - слабым голосом проговорил Анатолий и закашлялся, страшным, душившим его кашлем. Что-то заклокотало и треснуло в его горле словно бы разорвалось. Наконец он засипел, - теперь мне надо назад в мой подвал. Анечка я сам дойду, слышите?! Хватит уже, оставьте меня и идите отогревайтесь у себя дома!

Аня вела его по улице, продираясь среди наметаемых сугробов в ту сторону откуда, как ей запомнилось, они пришли.

- Если бы у меня был дом Толечка, то ты сейчас бы отогревался в нем. Неужели ты этого не понимаешь, - горестно говорила она, проходя какой-то подворотней где у стены валялась бесформенная заметенная снегом фигура, не то человека, не то собаки. Аня говорила: "- А моя матушка, сестры и Петенька, что с ними без меня будет... хотя я сейчас им только лишний рот, на почте то сейчас тоже все перевернулось, меня и не подпускают, стоят там какие-то люди с винтовками... Да, я им сейчас только обуза, кому я такая нужна... Нет не вернусь я домой, Толечка, вы даже не уговаривайте меня..."

А Анатолия вновь душили приступы кашля, каждый шаг давался ему все с большим и большим трудом, озябшие ноги превратились в две негнущиеся палки, которые совсем не держали тело, а все норовили завалиться в любой из сугробов, которые казались Анатолию мягкими, теплыми перинами, в которых согреется он и заснет сладким сном. Потому он ничего не отвечал Ане, все силы свои он употреблял на то чтобы сделать еще один шаг, и все же казалось ему что проваливается он в бездонную черную яму, все тело его и голова, все проваливались и проваливались куда-то вниз.

А Аня чувствовала каким невыносимо тяжелым стало его тело, которое она придерживала и волокла за собой то одной то сразу двумя руками. И ей каждый шаг давался с трудом и ноги устали, и голова кружилась - она ведь как и Анатолий почти ничего не ела в последние дни, только у нее не было этого жуткого кашля который разрывал Анатолия изнутри. Она хрипела "-Тебе же Толечка врач сейчас нужен. Не в подвал нам надо идти, а в больницу..." - и она оглядевшись завернула в другую сторону.

Что описывать ту мучительную дорогу сквозь ревущий, гранитный мрак, сквозь сугробы, сквозь сбивающий с ног леденящий ветер который заблудился меж бездушных стен и свистел отчаянно, жалобно и гневно, словно волк загнанный в ловушку - волк которому не было здесь простора, пойман он был средь этих стен. Что описывать ту дорогу, которая превратилась для них в нескончаемую череду, мучительно тяжелых шагов, когда каждый из этих шагов давался как надрывный, насильственный рывок, когда ноги увязали в снегу словно в болотной тине, когда голодные, замерзшие тела не слушались и только быстро бьющееся в груди Анечки сердце давало силы сделать еще один шаг не только ей, но и согревало Анатолия и придавало сил и ему.

Но наконец этот мучительный путь был закончен и они, измученные и замерзшие, остановились у больших железных ворот, за которыми виделось в свете фонарей, большое здание больницы, и несколько автомобилей и бричек стоявших у ее крыльца.

Рядом с воротами маняще, зовя согреться, трещал костер и рядом с ним стояли темные фигуры. Они вытянули руки к вьющемуся по мостовой пламени и громко меж собой о чем-то спорили. Когда же из ревущей вьюги вынырнули Аня и слабо постанывающий, с посиневшими губами, Анатолий, один из них поднял ружье и предостерегающе крикнул:

- Эй, стой! Кто идет, назовись!

Аня крикнула что-то в ответ и подошла к пламени.

- Пропустите нас, - задыхаясь говорила она, - видите, ему очень нужна помощь, он умирает...

Часовой опустил ружье и разглядывал Анечку, посмотрел на Анатолия похожего на мертвеца, с клонящейся на замерзшую грудь, белой, словно бы седой, головой и, вздохнув, молвил:

- Где такого откопала то девица? Ему уж не поможешь теперь... Кто он тебе муж, брат?

Аня рассеяно качала головой.

- Ну так и брось его, - предложил неожиданно часовой, - сдался он тебе, сейчас знаешь таких мерзляков много развелось. Давай, подходи, погрейся с нами.

- Пропустите меня скорее! - вскинув голову с жаром говорила Аня, Нельзя терять ни минуты, ну скорее же!

- Вот что барышня, - усмехнулся в побеленную бороду часовой, - У нас приказ никого не пускать, больница занята, закрыта, все! - и увидев как посерело, осунулось сразу Анино лицо, как вздохнула она вся мученически поспешил добавить, - Нет, ну я тоже человек, а не зверь, и все вот товарищи вам сочувствуют, - он кивнул на фигуры других охранников которые переступали с ноги на ногу у костра и с любопытством поглядывали на Анечку, - но пустить мы вас не можем, вот предлагаю постоять здесь с нами до утра, погреемся, поболтаем, а? А этого вашего мерзляка положим где-нибудь рядом, авось отлежится и согреется, а не согреется так и черт с ним, я то чай не хуже, у меня, по секрету тебе скажу вот что есть, часовой достал из кармана объемную металлическую фляжку, - хоть начальство, понимаешь, запрещает, а все ж нутро то согреть надо; так я барышня говорю?...

Аня, подавив рвущейся из груди пронзительный вопль, повернулась и пошла, спотыкаясь на каждом шагу, волоча, за собой едва живого Анатолия, холодное тело которого заваливалось в разные стороны при каждом шаге. Вослед Ане кричал разговорчивый часовой:

- Да замерзнешь ведь дурочка! Куда с ним пошла то?! А ну вернись! Тебе говорю - вернись!

"-Куда я с ним пошла?" - неслось в гудящей от холода и от боли, голове Ани: "-Ведь право, я во всем виновата, зачем я его позвала за собой? Не головой думала, а сердцем и вот теперь из-за меня дуры, этот человек, этот замечательный, прекрасный, талантливый, добрый человек замерзает, разве же дойдем мы теперь до его подвала... конечно же нет, у меня у самой ноги уже одеревенели, вот повалюсь сейчас вместе с ним в сугроб и найдем мы там себе теплую кроватку на все времена... нет это не выход, он должен жить, я должна его спасти, ему нужны лекарства, я даже знаю какой настой и таблетки... но ведь денег то нет... так надо зайти в какой-нибудь подъезд - надо сначала хоть немного отогреться..."

Она поволокла Анатолия к ближайшему дому - огромной холодной каменной громаде, в стенах которой горели, словно входы в непреступные теплые пещеры, окна. Вот и подъезд; немалых трудов стоило Ане открыть массивную дверь, в какой-то миг, она даже испугалась что дверь заперта и что ей не дотащить уже стонущего что-то в бреду Анатолия до следующего подъезда. Но дверь все же открылась и Аня протащила Анатолия в проем. В мутном свете лампочки видна была широкая лестница поднимающаяся вверх и еще одна лестница, спускалась в подвал и терялась там во мраке; дверь в подвал однако была закрыта. Тогда Анечка протащила Анатолия под лестницу поднимающуюся на этажи, так в темноте, нащупала она рукой какие-то смятые коробки и материю, положенную на полу, в углу запищали мыши. Видно это было прибежищем какого-то бездомного, который перебрался в другое место; в воздухе повисла вонь испражнений, но здесь, по крайней мере, было тепло, гудели где-то совсем неподалеку батареи отопления, из-за стен слышен был и гул ветра.

Аня осторожно положила Анатолия на пол и сама села с ним рядом, дышалось тяжело, воздух вырывался из горла с хрипом. Анатолий стонал, вертелся, у него началась горячка - когда Аня положила ему руку на лоб он оказался горячим и покрытым испариной, Анатолий перехватил ее руку и прижал к горящим губам:

- Анечка, - быстро шептал он, - даже не вериться что так недавно с вами познакомился... как кружится голова, все... все кружиться и плывет... Анечка я вам не говорил вы...

- Нет, нет ничего не говорите, - низко склонившись над ним шептала Аня, для которой за часы прошедшие с их знакомства этот человек стал для нее самым близким, самым дорогим и самым любимым, - Все будет хорошо, вы только не волнуйтесь, все будет хорошо, я помогу вам, и все у нас будет хорошо и вы нарисуете еще много прекрасных картин. Так, сейчас я только отдышусь и пойду...

- Я умираю, побудьте еще со мной недолго, - тут его начали душить приступы кашля, а потом слова его перешли в бессвязные стоны.

- Нет я все таки пойду, - сжав все лицо в какой-то непереносимой мучительной гримасе, выдавила из себя Аня.

О знал бы кто-нибудь что творилось на душе ее. Какие штормы, какие бури, сотрясали изнутри всю ее, как что-то резало всю ее, и в то же время возносилась в бесконечном самоотвержении для блага любимого. Да, она знала какое лекарство могло бы помочь Анатолию, знала что и стоит оно не малые деньги и продается в аптеке. И вот когда шли они еще к подъезду, качаясь из стороны в сторону как пьяные, сначала с ужасом отвергла она эту мысль, но вот теперь чувствуя в темноте, рядом с собой умирающего любимого, даже не человека а целый мир, маленькое окошечко в который разорвал и растоптал ее отец, чувствуя что он умирает, вновь пришла к ней та мысль; и теперь разрывала ее на части, с одной стороны если бы речь шла только о ее жизни, то она без всяких размышлений выбрала бы смерть, тому что она собиралась сделать, но здесь же речь шла о жизни человека которого она любила, беспредельно любила с каждым мгновеньем все больше и больше, словно прорвалось в ней что-то так долго сдерживаемое, эти чувства столь яркие, столь сильные что казалось трещало и светилось что-то в душном, наполненном зловоньями воздухе под лестницей. Черты лица ее заострились, совсем впали, дрожь пробивала ее тело и все это были следы титанической работы которая происходила в ее душе. Она знала что во имя спасения любви своей должна добыть деньги на лекарство, как можно скорее добыть, иначе он умрет. И вот шептала она, медленно, как неживая, словно разрывая нити с прошлым выбираясь из под лестницы: "-Он даже никогда об этом и не узнает, ну вот и хорошо, только один способ знаю я как мне, молодой девушке, быстро добыть деньги в ночную пору..." - Тут она содрогнулась от отвращения и в тоже время сладостное чувство, чувство того что способна она на великую от себя жертву во имя спасения жизни любимого, охватило ее. "-Да я сделаю это" - все шептала она пошатываясь, выходя из подъезда.

Потом долго шла она, петляя по темным улицам, несколько раз падала в сугробы, но вновь вставала и шла, как Христос шел на Голгофу. И вот вышла она на большую улицу, всю залитую светом фонарей, в свете которых проезжали иногда брички, да еще изредка автомобили, проходили, падающих с черного неба маленьких снежных осколков и люди...

Анечка остановилась у стены, опустила голову и все повторяла: "Я вернусь, обязательно вернусь Толечка, ты только дождись меня, ты только не умирай, Толечка, Толечка, я помню о тебе, ради любви..."

Вот дохнуло на нее перегаром; тошнотворной вонищей в которой смешалось и вино и водка и табак и пот и еще черт знает что. Она испуганно вскинула глаза и увидела склонившуюся прямо над собой огромную тушу. Лица она не видела, только какой-то бесформенный блин, в тени фонаря; только огромная туша - груда зловонной плоти, обтянутой преющей кожей, даже одежда, покрытая мокрыми дырами прела, когда это существо стало издавать какие-то звуки, Аня чуть не задохнулась от нахлынувших на нее зловоний, ей сделалось тошно с трудом сдерживала она рвоту. А тут огромная, рыхлая рука стало жадно ощупывать ее... Потом ее схватили за руку и потащили куда-то, а дальше был какой-то кошмар, трухлявая, жадная плоть терзала ее; и вонь, и духота; ей казалось что она тонет в каком-то вязком болоте, не было сил дышать, не было сил двинуться, она все падала в какую-то пропасть и только один лучик был в этом аду - она вспоминала картину, тот чудный закат над дивным золоченым морем, маленькую хижину на его берегу и она девушка, которая сидит на его пороге держа в руках не букет цветов, а малыша, совсем еще маленького, он слабо шевелит маленькими своими ручонками и проводя нежно по ее лицо шепчет: "Мама, мама..."; а вот и лодка мелькает среди волн, все ближе, ближе и она уже видит Анатолия который встал в лодке под парусом и машет ей приветливо рукой, она машет ему в ответ, а потом переводит взгляд на полотна которые стоят у крыльца, там чудные виды и моря и гор и наконец ее портрет, она с распущенными длинными волосами стоит среди цветов на поле по которому бегут тени от облаков, в руках она держит младенца, а за спиной ее поднимаются к самому небу горные вершины, с меховыми белыми шапками... Вот она поднимает глаза и видит и поля и горы и дали, бескрайние, залитые светом уходящего солнца дали и она улыбается ибо видит что Анатолий уже идет к ней открыв свои объятия...

Она очнулась у стены перегнутого подъезда из глубин которого несло водкой и помоями, она не помнила как оказалась здесь, обнаружила что одежда на ней помята, не застегнута, а кое-где и вовсе разорвана. Она запустила руку в карман и обнаружила кипу банкнот, достала, с отвращением стало было пересчитывать эти масленые, мятые бумажки, но у нее слишком сильно дрожали руки и она засунула их обратно в карман и бросилась бежать.

- Скорее, скорее в аптеку! Толечка я спасу тебя!

Вновь она была на большой улице, теперь пустынной; ночь уходила, было раннее утро, небо из ярко-черного стало темно серым, и снегопад прекратился и лишь отдельные запоздалые снежинки лениво кружась падали в сером, промерзлом воздухе.

Вот аптека; дверь оказалась запертой, но Аня долго барабанила в нее и кричала что-то отчаянное, потом она бежала дальше, еще несколько раз падала и наконец нашла аптеку которая работала в ночную смену. Пьяный продавец и двое его собутыльников с удивлением уставились на вбежавшую, растрепанную, страшную Аню. Она выбросила на витрину всю пачку банкнот, и выпалила название лекарств которые требовались.

Пьяный продавец пересчитал деньги, быстро сунул их в ящик, и передал Ане несколько коробочек. Она с жадностью схватила их, рассовала по карманам и с сияющим лицом выбежала из аптеки, и вновь побежала по улице.

- Я спасу тебя Толечка. Ты только подожди милый, сейчас я приду, повторяла она, бросилась какими-то темными подворотнями, пробежала, одну улицу, другую и вдруг в ужасе остановилась и схватилась за раскалывающуюся голову. Только теперь поняла она что забыла в каком подъезде оставила умирающего Анатолия, попыталась вспомнить и тут же поняла что это бесполезно, ночью она двигалась в каком-то бреду, в душе ее ведь бушевали бури и не до того ей было чтобы запоминать дорогу, она бежала тогда наугад, куда вынесут ее ноги и не подумала как будет возвращаться. Теперь она бросилась в один подъезд, в другой, в третий...

* * *

О город Петра, поднявшийся из топких болот на берегу холодного древнего моря, среди твоих, темных улиц, среди гранита и мертвых окон под безжалостным свинцовым небом, затерялся одинокий, пронзительный крик:

- Толечка!!!

О сколько боли было в этом крике, сколько отчаяния... он повторился еще раз, потом еще, все страшнее, все отчаяние с каждым разом. А потом перерос не в человечий, но в звериный вой, казалось одинокая, огромная волчица, умирала среди стен домов.

Спустя полчаса на гранитную набережную Невы вышла одинокая фигурка, холодный ветер трепал ее волосы, а в покрасневших глазах горела адским пламенем нестерпимая мука, лицо стало совсем серым, а в волосах появилась проседь. Под ее ногами, черные ледяные и тяжелые волны, словно исполинские молоты били по граниту, но бессильны были его сокрушить. Анечка посмотрела на низкое, беспросветное небо и прошептала так тихо что только ветер ее слышал:

- Это время такое холодное, зимнее, а до весны еще так далеко... так далеко... Как холодно мне здесь и нет никого рядом кто бы мог согреть и утешить... это не место для меня и не время для меня... прощайте же и простите если можете...

И с этим словами она шагнула в черную ледяную бездну, из которой мгновенье спустя поднялась черная волна и в бессильной ярости дала пощечину гранитному берегу.

15.04.97

ЕРЕТИК

Альберт никогда не знал своих родителей. А виной тому был закон, гласящий, что каждый рожденный в светлейшем круге Рая забирается от родителей в духовную академию, а Альберт был рожден именно в этом, светлейшем круге.

Духовной академией назывались несколько массивных зданий, со всех сторон окруженных неприступными стенами, выход за которые для учащихся был строжайше запрещен. Детей выводили на прогулки по небольшому внутреннему дворику.

Однажды на такой прогулке маленький Альберт задумался - "а есть ли что-нибудь за этими стенами? И если есть то что?"

Так он и спросил у воспитателя их группы.

Тот нахмурился и ответил уклончиво:

- Придет время и ты все узнаешь.

Но Альберт был упрямым мальчишкой и все приставал к нему с расспросами, пока раздосадованный воспитатель не ответил:

- Раз ты такой упрямый, я расскажу, хоть и не положено это знать таким малышам, как ты. За стенами - внешние круги нашего Рая, их называют рабочими уровнями. Тебе никогда не надо будет ходить в них, это удел простых, рабочих жителей нашего Рая; ты же рожден в светлейшем круге, а значит, и жить тебе в нем. Вырастешь - будешь судьей, будешь судить неверных и оступившихся. Дело это благое, так что учись, старайся, набирайся знаний.

- А Бог наш, кто он? Расскажите, пожалуйста.

- О, - глаза воспитателя заблестели, сделались мечтательными, и он заговорил изменившимся просветлевшим голосом, - он велик и мудр. Он весь состоит из света и любви, он дарит всем нам счастье. Он живет в золотом дворце в самом центре светлейшего круга...

Глаза Альберта тоже мечтательно загорелись, воображение его рисовало образ чего-то такого большого, светлого, доброго, и он спрашивал у наставника:

- А вы видели его?

Тот опять насупил седые брови и сказал сердито:

- Что ты такое себе вообразил? Велика мне честь, да и тебе тоже! Только избранные могут лицезреть нашего бога.

Глаза Альберта наполнились слезами:

- Но я тоже хочу! Чем я их хуже?

На этом разговор был окончен; Альберта наказали за плохое поведение, а на следующее утро вся подушка его была мокра от пролитых слез. Всю ночь он рыдал, и только под утро уснул. Зато в ту ночь в нем родилась мечта: во чтобы то ни стало он желал теперь свидеться с их Богом-правителем, и набраться от него любви и добра.

* * *

Прошли годы, у Альберта появились друзья. Они разговаривали, мечтали, учились. А учили их в основном так называемой Новейшей библии.

Эта Новейшая библия сочетала в себе удивительную смесь сказаний, поучительств и законов, по которым жили все обитатели Рая. Однажды Альберт задался вопросом: "Если мы живем в Раю, то почему мы стареем, умираем, почему наши тела подвержены болезням?"

С этим вопросом он обратился к одному из своих учителей, который читал лекции по законам, установленным в раю. Когда тот выслушал его вопрос, его лицо побагровело от ярости, и он заорал :

- Учащийся Альберт, вы видно спите на лекциях, раз не знаете такие простые вещи! Разве вам неизвестно, что мы ведем постоянную борьбу с Адом! На это уходят великие силы, черт вас раздери! - потом он неожиданно успокоился и уже нормальным голосом закончил . - Все из-за Ада. Все из-за него. Вот как справимся с ним, так и заживем счастливо. Более подробно об этом написано в главе номер двадцать пять, параграфе шестнадцать... И больше никогда не задавайте мне таких глупых вопросов, учащийся Альберт.

Альберт так ничего и не понял из речи преподавателя. Прочитав же указанный параграф в "Великой вере", он еще больше запутался. Там было написано так:

"И настанут светлые дни, когда Ад падет, и святое воинство под предводительством светлейшего Бога - правителя ступит на его территории. Не будет больше голода и болезней, не будет больше убийств и грабежей, не будет больше смерти. Рай воцарится повсюду и не будет больше зла."

Альберту эти строчки показались какими-то глупыми и противоречивыми.

Тогда впервые в его голову закрался вопрос: "- Где я живу? В Раю ли, и действительно ли наш правитель это Бог?"

Но тогда он поскорее выкинул это из головы. Он знал, что такой ход мыслей ведет к еретичеству и ничем хорошим не заканчивается. Он просто решил, что сам еще глуп и не может понять простых вещей, и еще крепче взялся за учебу, зубря молитвы, "святые сказания" и обширный свод законов, по которому они жили.

Прошли двадцать лет за стенами академии, и вот наконец настал день торжественного выпуска бывших учащихся в "светлейший круг", откуда Альберт был родом. "Рай в Рае", так называли это место некоторые. "Светлейший круг" был отгорожен от кругов внешних высокими, неприступными стенами, за которыми жили представители духовенства.

Альберт навсегда запомнил тот день.

Он стоял в ряду выпускников, облаченных, как и полагается духовникам, в чистые белые одежды. За их спинами вздымались высокие, вылитые из стали стены; Альберто знал что весь остаток своей жизни он проведет за этими стальными стенами. Этот "Рай в Рае" был расположен на некотором возвышении, так что с того места где стояли выпускники видна была большая часть "Рабочего Рая". До самого горизонта тянулись унылые полуразвалившиеся домишки, и коптили небо бессчетные трубы военных производств. Тогда второй раз Альберт задался вопросом: "Где я живу?". Казалось, ответ был прост, он вдалбливался ему с детства - "В Раю". "Но если это "Рай", то что же тогда "Ад?"

Пошел мелкий противный дождь. Все небо было затянуто низкими серыми тучами, так что дождь, похоже, и не думал кончаться. Никто не хотел мокнуть под дождем, поэтому все речи побыстрее закончили, из динамиков ударил торжественный марш, а перед выпускниками открылись ворота. Когда они проходили через них, Альберт заметил вооруженных охранников, они о чем-то переговаривались и пересмеивались, глядя на вновь прибывших.

* * *

Так Альберт очутился во внутреннем круге Рая. В общем, этот внутренний круг тоже был подразделен на несколько уровней. На внешнем уровне жили сборщики налогов. Кроме них и проповедников, никто не имел права выходить за стены. Средний уровень, на котором жил Альберт, занимался разбором различных правонарушений, а также судебных исков. Самым верхним, конечно же, был уровень приближенных к Богу - правителю. В этот уровень входили немногие избранные. Никто из внешних кругов не мог приблизиться к Богу - правителю. Но у Альберта была мечта. Он считал, что встретясь с самим Богом, он станет мудрым, а его душа наберет в себя света и добра, из которых, как считал Альберт, и состоял их Бог-правитель.

Как-то раз он разговаривал со своим лучшим другом, которого звали Рон. Они сидели на скамейке в одном из многочисленных зеленых садов Среднего круга, и Альберт спрашивал у Рона:

- Как ты думаешь, смогу ли я когда-нибудь пообщаться с самим нашим правителем - Богом?

- Что, думаешь ты один хочешь с ним пообщаться? - засмеялся Рон, Вот я, например, тоже хочу. Очень многие хотят, да почти ни у кого ничего не выходит.

- Да... - вздохнул Альберт, глядя в сторону высокого многоэтажного золотистого дворца, что был виден в отдалении. Там жил их бог. Альберт замолчал на несколько минут, погруженный в себя, а потом вновь оживленно заговорил:

- Но мне обязательно надо поговорить с ним, задать ему некоторые вопросы... Да, некоторые вопросы, которые все время лезут мне в голову, не дают мне покоя, и на которые я не могу сам найти ответа. Никто не может мне дать ответа...

- Ладно тебе , - дружески хлопнул его по плечу Рон. - Какие такие вопросы могут тебя тревожить? Радуйся жизни, посмотри, разве плохо нам тут живется, а? Разве это не Рай? Работы почти никакой нет, еды до отвала, питья тоже, много чего здесь есть - развлечения, девочки...

- Да, да! - Альберт вскочил и заходил вокруг, словно одержимый, он возбужденно говорил. - Питье, еда, девочки, для этого ли я сюда стремился? Конечно же нет, Рон! Понимаешь, я хочу найти свет, любовь, чистую веру, к которой всегда стремился, а это все не то, понимаешь - все эти пирушки для нас, избранных, тех кто прошел сюда - все это не то, к чему я стремился, понимаешь?

- Нет, не понимаю , - честно признался Рон.

- Не понимаешь... ну и ладно. Но скажи, ты никогда не хотел ничего большего ?

- О! - улыбнулся Рон . - Каждому хочется стать на ступенечку повыше...

- Да нет , - досадливо перебил его Альберт , - я не о том, не о карьере. Зачем ты живешь, Рон? Неужели только для того, чтобы пировать и веселиться с девочками, неужели только для этого? Духовный, высший круг! - Альберт печально вздохнул, потом опять сел на скамейку рядом с Роном и продолжил уже значительно тише:

- Мы живем здесь так роскошно за счет труда других, тех, кто работает за этими стенами. Чем мы лучше их? Почему мы должны радоваться всем благам жизни и считать себя святыми, в то время как живущие за стенами влачат жалкое существование? Рон не нашел что ответить, а только неопределенно пожал плечами. Спустя некоторое время он сказал Альберту :

- Оставь ты эти свои дурацкие мысли, не доведут они тебя до добра. Тогда Альберт ответил ему :

- Раньше я тоже так думал - мол лучше успокоиться, учиться тому, чему учат, там, глядишь, с годами и поймешь то, что непонятно мне сейчас. Однако-ж сейчас я понимаю, что был неправ. Если я откажусь от этих вопросов, то буду неискренен сам перед собой. Не могу я мириться с царящим вокруг беззаконием, понимаешь? Глупцы те, кто называют этот мир Раем! Еще хочу узнать, почему наш правитель, если он сам Бог, не может положить этому конец...

- Альберт, остановись! - прервал его Рон . - Одумайся, что ты говоришь, - Рон огляделся по сторонам, выглядывая, не мог бы их кто услышать.

- Вот видишь, ты боишься, что на нас донесут, обвинят в еретичестве. Доносы, клевета - как все это мелочно... На этом их разговор закончился. После этого Рон не разговаривал больше с Альбертом, он сторонился его, словно больного какой-то заразной болезнью.

* * *

Прошло еще несколько лет. За это время Альберт убедился, что обитатели так называемого " Духовного круга " или " Рая в Раю " самые порочные создания, которых ему когда-либо приходилось видеть. Бесконечные пьяные пирушки и оргии - вот что было главной составляющей их жизни. Альберт видел, как его бывшие друзья по академии год от года тупели, превращались в жирные, ленивые куски мяса. Даже его некогда лучший друг Рон стал таким же.

Альберт большую часть своего времени проводил в одиночестве. Он читал древние рукописи, размышлял. Иногда, когда это требовалось, он заседал в суде.

Судили в основном зажиточных людей из внутренних кругов. Их обвиняли в еретичестве и отправляли на рудники, а все имущество переходило в собственность духовного круга. Такие суды не длились долго. Максимум один час. Бедняги обвиненные ничем не могли доказать свою невинность, все было подстроено так, что дело решалось в считанные минуты.

Глядя на все эти несправедливости Альберт еще больше укрепился в желании встретиться с их Богом - правителем.

* * *

Тот день начался ничем не отлично от всех остальных дней, ему предшествовавших. Альберт проснулся, подошел к окну и посмотрел через него на парк. Октябрь. Холодный ветер срывал с деревьев последние листья и они падали кружась в сером, наполненной влагой воздухе, в лужи и ручейки... Уже несколько дней кряду моросил холодный мелкий дождь, и все небо было затянуто низким серым покрывалом без единого просвета.

Однако, холодная погода не помешала каким-то пьянчужкам всю ночь проваляться около лавки. Их когда-то белоснежная одежда была вся перепачкана в грязи.

- И этих свиней жители внешних кругов называют святыми?! - воскликнул Альберт.

Как раз в это время в дверь сильно забарабанили. Открыв ее, Альберт увидел человека в золотистом одеянии. В золотистые одежды были облачены только обитатели дворца, в котором жил Бог - правитель. Они редко из него выходили, а если и выходили, то по чрезвычайным делам. Сердце Альберта учащенно забилось в неясном пока предчувствии. А незнакомец, тем временем оглядев Альберта с ног до головы, спросил:

- Меня верно к тебе порекомендовали, ты участник суда, не так ли?

- Д-да, - заикаясь от волнения, ответил Альберт.

- В таком случае, у меня к тебе есть дело. Видишь ли, наш дворцовый судья тяжело заболел и не может прийти на заседание. Откладывать суд не имеет смысла, так что ты его заменишь...

- Да, я согласен, - тут же выдохнул Альберт.

- Твоего согласия никто и не спрашивал , - буркнул человек, облаченный в золотые одежды. - Тебе дается пять минут, чтобы собраться, я буду ждать внизу.

С этими словами он повернулся и зашагал вниз по лестнице. Альберт еще некоторое время остался стоять в дверях, глядя ему вслед. Он не мог поверить в свою удачу. Такой шанс! Такое бывает только раз в жизни. Возможно, его мечта сбудется, он увидит самого Бога! Это было столь неожиданно, что Альберт совсем растерялся и довольно долго пробегал по своей комнате в поисках праздничной одежды, полагающейся по такому случаю.

Когда он наконец сбежал вниз по лестнице, человек в золотых одеждах недовольно крикнул на него:

- Я же сказал пошевеливаться, а ты! Не хватало еще, чтобы я тратил свое время на какого-то жалкого судьишку!

Альберт был слишком поглощен открывающейся перед ним возможностью, чтобы обращать внимание на оскорбительный тон этих слов.

Когда они вышли на улицу, человек в золотом одеянии раскрыл зонтик и поежился от холодного ветра. Альберт забыл зонтик, но он не обращал внимания ни на дождь, ни на ветер. Его голова горела от вертящихся в ней вопросов, и один из них он задал этому человеку:

- Скажите, а смогу я увидеть нашего Бога?

- Кого-кого? - недовольно поморщился его провожатый, который до этого был погружен в какие-то свои размышления.

- Могу ли я увидеть нашего Бога - правителя? - повторил вопрос Альберт. Его голос дрожал от волнения, он боялся получить отрицательный ответ. Он даже приготовился его получить, ясно себе представив, как этот человек резко бросит ему "Нет".

Но на его удивление, все произошло по другому. Его провожатый обернулся и еще раз внимательно оглядел его с ног до головы, а потом рассмеялся и сказал:

- Что ж, вполне возможно... - потом замолчал и для себя добавил . Может и мне перепадет какой-нибудь подарочек за это дело... Потом он опять обратился к Альберту :

- Жди, после этого суда я к тебе подойду и обо всем скажу.

- И я встречусь с ним, с самим Богом ! - громко воскликнул Альберт. Провожатый опять рассмеялся. Дальше до дворца они дошли в полном молчании. Провожатый был поглощен какими-то своими мыслями, а Альберт... Надо ли говорить, что Альберт ни о чем, кроме как о предстоящей встрече не думал?

* * *

Судебное заседание, на которое был приглашен Альберт, проходило в большом, роскошно обставленном зале. На стенах висели портреты знаменитостей, пол был покрыт красивым дубовым паркетом, а на потолке висела большая хрустальная люстра.

Альберт ожидал, что судебное дело по которому его пригласили, окажется каким-то сверхважным. Еще бы, разве в этом прекрасном дворце, в котором жил сам Бог, могли судиться какието мелкие дела ? Но все оказалось иначе. Дело было мелочное и пакостное : кто-то из служителей дворца обвинил своего коллегу в еретичестве, и теперь решался вопрос о наказании. Альберт быстро прочитал бумаги дела и понял, что суд не продлится долго: все было подстроено и сфабриковано так, что у подсудимого не оставалось никаких шансов уйти от наказания. Альберту и до этого не раз приходилось присутствовать на подобных судах. Там, правда, он не выносил приговора, а лишь следил за тем, чтобы не нарушался заведенный порядок. Здесь ему предстояло самому зачитать приговор обвиняемому : пожизненная каторга на каменных рудниках. Альберт понимал, что приговор несправедлив. И несправедливость этого судилища, происходящего в такой близости от самого Бога, потрясла Альберта. Скрепя сердце, он зачитал приговор и про себя решил, что выскажет при встрече с Богом все, что он думает о так называемом святом законе и о людях, которые ему служат.

Суд закончился, солдаты увели приговоренного, присяжные разошлись, и зал на какое-то время опустел. Альберт сидел один, он глядел перед собой и ничего не видел, он ушел в себя, готовя вопросы, которые он собирался задать Богу. Потому он не заметил, как подошел его провожатый. Он сказал :

- Пошли, тебя ждут.

- Что, сам он... наш Бог ? - еще не веря в происходящее, спросил Альберт.

- Да, сам он, - коротко ответил проводник, облаченный в золотистые одежды, и пошел впереди Альберта, указывая ему дорогу.

Дворец показался Альберту хаотическим переплетением переходов и залов, малых и больших. Он быстро запутался и потерял направление, по которому мог бы вернуться обратно. Они шли по коридорам, по залам, и Альберт не мог не обратить внимания на необычную роскошь, которой все вокруг было буквально завалено. Золотые украшения, роскошные сервизы, стоящие на столах - все это не было гармоничным набором произведений искуства, а скорее просто лишними вещами, которое попросту не уместились в личных покоях верховных служителей, мимо которых они проходили.

А из закрытых дверей доносились стоны, крики, а из некоторых - звуки пьяного застолья.

- Что это? Неужели обитель Бога? - сорвалось с губ Альберта.

- Что-что? - переспросил его проводник.

Альберт ничего не ответил.

Они остановились у большой золотой двери в два человеческих роста, на двери было выгравировано изображение Солнца. У дверей стояли двое стражников. Провожатый Альберта подошел к одному из них и шепнул что-то на ухо. Тот скрылся за дверью. Вскоре он вернулся обратно и сказал :

- Гость может войти.

Проводник подтолкнул Альберта в спину и сказал вслед :

- Будь повежливее с нашим Богом, Альберт! Если ты ему понравишься, то высоко поднимешься в своей карьере.

Альберт переступил через порог. Дверь за ним закрылась.

Он находился в небольшом зальчике, большую часть которого занимал стол со следами пьяной пирушки, которая, судя по всему, прошла совсем недавно. Все окна были закрыты черными занавесками, отчего все помещение было погружено в полумрак. Во главе стола сидел какой-то толстяк, который поманил Альберта. Они были единственными, кто находился в этом месте. Альберт медленно подошел, оглядываясь по сторонам и силясь увидеть что-нибудь похожее на Бога. В этом маленьком зальчике витал какой-то неприятный запах, заставивший Альберта поморщиться. Это был запах душной, не проветренной комнаты, в которой долго и медленно что-то подгнивало. "Быть может, меня по ошибке привели не в то место?" - пронеслось у него в голове. Это было вполне естественной мыслью, так как этот зальчик походил на все что угодно, только не на обитель Бога. Но как же было душно! У Альберта тут же разболелась голова, он подбежал к окну, намереваясь его распахнуть, дернул за штору, и занавески мягко разошлись в стороны, обнажая стекло. Из окна открывался вид на парк: деревья качались в порывах ветра, дальше виднелись многочисленные обители жителей светлейшего круга, а еще дальше местность опускалась, и там за серой пеленой дождя виделись стены, за которыми вдали едва различались тоненькие ниточки, врезающиеся в низкую пелену - трубы военных производств. Впрочем, Альберт созерцал этот вид не более одного мгновенья - он поискал форточку, не нашел ее, и в величайшем волнении обернулся, оглядывая зальчик.

- А ты ничего, как и обещал мне Енгорт , - неожиданно склизкий, картавый голос заставил Альберта вздрогнуть, перевести взгляд на толстяка и повнимательнее его разглядеть. Казалось, этот человек полностью состоял из жира: необъятный живот, лицо - жировой шар, лоснящийся от пота, в этом шаре была прорезана линия рта; и два маленьких близко посаженных глаза, которые постоянно моргали. Его голова была абсолютно лысой, и на его затылке тоже были видны складки жира...

Альберт, наконец, определил откуда шел запах разлагающейся, гниющей плоти - он шел от этого жирдяя.

- Да ты ничего, ничего, ну-ка подойди ко мне...

Альберт проигнорировал эти слова и спросил:

- Извините, быть может, мой вопрос покажется несколько необычным, но я искал здесь Бога.

- Я твой Бог, мальчик !

Альберт не понял сказанного и повторил свой вопрос.

Жирдяй за столом засмеялся тоненьким, визгливым голосочком и повторил:

- Дурачок, я твой Бог, все вы мои рабы, я Бог - правитель. А теперь иди ко мне и сделай приятно своему Богу, а для начала разденься...

Альберт, еще ничего не понимая, в порыве отошел на два шага от окна, потом вновь к нему вернулся. И за окном вдруг увидел он что-то такое прекрасное-прекрасное, бесконечное, дающее любовь вечную... То, к чему он всегда стремился. И тут вновь этот слизкий картавый голос за его спиной:

- Быстрее, я не привык ждать! Ты ведь жаждал встречи со мной...

Альберт резко развернулся и уставился на толстяка: у того из уголка рта текла то ли слюна, то ли слизь, и капала на его запачканную в блевотине одежду.

- Ты... ты бог? - голос Альберта как-то весь переменился, в нем словно бы зародился некий неудержимый ураган.

И толстяк вздрогнул, услышав это, но тут же гневно взвизгнул:

- Вы! Называй меня на вы! Да я... все, давай раздевайся, ты же хотел быть со мной, Енгорт так сказал. Награда будет высока: ты станешь носить золотые одежды, получишь все привилегии...

- Нет! - крик Альберта эхом прокатился под потолком, заглушая поросячье повизгивание толстяка. Потом он заорал во все горло:

- НЕ - Е - ЕТ !!! ТЫ МНЕ НЕ БОГ !!! ТЫ НИЧТОЖЕТВО, ГРЯЗНОЕ, ГНИЛОЕ НИЧТОЖЕСТВО !!!

Альберт весь дрожал от ужаса, от падения всех своих идеалов. Вот то, к чему он стремился всю свою жизнь, это сидело перед ним и быстро наливалось краской гнева...

А как же миллионы обманутых, живущих и молящихся на этого так называемого "Бога" ? Как же эти несчетные обитатели так называемого "Рая ", изготавливающего оружие для борьбы с " Адом "? Как все это глупо, бессмысленно... Хотя нет, не так уж и бессмысленно. В эту отчаянную минуту на Альберта нашло какое-то озарение, и он понял, что в какой-то момент истории власть политическая соединилась с властью религиозной и создала суперправителя. Правителя - Бога, которому все поклонялись, к которому с младенчества внушалось благоговение как к вечному, высшему и мудрейшему существу, наделенному великой силой и знаниями.

Но все это было гнусной ложью, и от боли душевной Альберт опять закричал, но его прервал поросячий визг толстяка :

- Стъяж-жаа! Взять его! Он плохой, он не хочет сделать приятно своему Богу! Пусть он будет сожжен!

А в голове Альберта бушевали штормы... И возопил он когда в душный зальчик ворвались стражники:

- Свет - любовь, где же ты?! Мир где же ты?!

И вновь его взгляд метнулся к окну и вот увидел он чудесный закат. О каким волнующе прекрасным показался он ему: там далеко, за стенами, за трубами, за всем этим безумием огромный бардовый диск разодрал пелену серых облаков и садился теперь куда-то за край земли. И вдруг сотни картин, сотни чарующих видов, возникли в голове Альберта: он видел, он чувствовал как диск этот садится, вовсе не за грязный город - "Рай", а куда-то за леса, за горы снежные, за моря над золотистыми пляжами которых кружат птицы, за города волшебные купола которых блестят в его прощальных лучах... И все это нахлынуло разом и полнило, и полнило его душу, и не могло никак заполнить ибо бесконечна была его душа.

Для кого-то это были это были лишь краткие ничего незначащие мгновенья для Альберта же в них уместилась целая жизнь, ибо все-все что было до этого было ничем и лишь теперь узрел он истину.

И улыбнулся он спокойно, ибо знал что ждет его впереди: и он почувствовал что он может сейчас взмыть в воздух и помчаться следом за закатом, следом за солнце в тот свой бесконечный мир. А зальчик стал ему необычайно тесен: как его душа - его бесконечная, рвущаяся к созиданию душа могла быть заточена в нем? Как же это было нелепо!

Он разбежался, выбил окно и устремился вслед за закатом...

* * *

По приказу Бога - правителя тело "непокорного еретика" сожгли, а пепел развеяли над одним из парков. Дело было утром и для Рая только начинался новый рабочий день во имя борьбы с Адом...

13.12.95 (авторская редакция 01.02.97)

ОТСУТСТВИЕ ПОНИМАНИЯ

В этой жизни так, порой, бывает, что два человека - два хороших человека обитают рядом, и у каждого из них есть свой огромный мир чувств. Каждому этот СВОЙ мир чувств кажется единственно верным, проникающим, как бы во все уголки мировоздания; однако - это слепота.

Я расскажу вам историю, которая началась в первых числах апреля, когда леса стояли уже освобожденные от снега, но еще темные - без единого листика, и, если бы не голоса птиц, если бы ни капель, ни сосульки пейзаж очень бы напоминал ноябрьский.

* * *

Каня жила в большом каменном доме, в одном из наросших, как грибы после дождя, "новорусских сел" в Подмосковье.

Родители Канины были вовсе не плохими людьми - не какими-нибудь там новыми русскими, а творческими, добившимися на своих поприщах немалых успехов личностями.

Каня любила и маму (которая в юности, судя по фото, выглядела так же, как и Каня ныне); любила и папу, и брата своего старшего, и сестру.

Кроме родной сестры, была у Кани и еще одна сестренка - не родная, но, может быть, являющаяся для Кани самым близким человеком на свете. В селе то "новорусском" жили по большей части те, в честь кого село и получило свое название - бандиты то бишь. И детки этих, развращенных деньгами существ, недалеко от родителей своих ушли...

В подобной среде, два чистых душою человека быстро находят друг друга, и, чтобы поддержать друг друга в трудную минуту, остаются вместе на всю жизнь; обучаются понимать друг друга с полуслова; всегда могут рассчитывать на помощь - даже и сокровенные секреты (даже и их!) можно рассказать этой, единственной, самой близкой, второй половинке.

Такой второй половинкой для Кани была Люда, с которой и сидели она в тот апрельский день на полу, в просторной, заполненной бирюзовым, утренним светом кухне Каниного дома.

Каня была высокой, стройной блондинкой, с тонкими, чем-то похожими на лисичьи, чертами лица, у нее были ясные, мягкие, очень глубокие глаза, а голос - глубокий, бархатный, глубоко охваченный внутренними чувствами; которые только в присутствии сестрички свой, Люды, позволяла она себе, так открыто проявлять.

У Люды было полноватое, часто готовое радостью заполнится лицо; она и была веселушка - эта Люда, и часто весельем, подбадривала свою, склонную к раздумьям, к печали сестричку.

Сейчас, рядом с ними на подстилке лежала серая Канина кошка, вылизывала единственного своего котенка, и тот едва слышно пищал, не ведая об нависшей над ним беде.

Каня бархатным своим голосом рассказывала Люде:

- ...Моня вчера его родила, маленького. Родители, уже и раньше предупреждали: не найдешь, кому отдать - прогоним - на другую станцию отвезем, там и отпустим. Я родителей понимаю, дома - кот, кошка, пес... Целый зверинец. Но пропадет он на воле! Ты не выручишь меня, Люда?

- Каненька, знаешь - если бы могла, если бы хоть как могла - так помогла бы. Но у меня уже два твоих котенка, с прошлого, и с позапрошлого годов. Я уже говорила на эту тему с родителями - ни в какую. Но ничего мы с тобою обязательно что-нибудь придумаем. - Люда ободряюще улыбнулась.

- Да, конечно. - вздохнула Каня. - Поспрашиваю в институте - для поиска мне срок в один месяц дали.

* * *

Каня училась в педагогическом институте в Москве на учительницу немецкого языка. В группе ее были, в основном, девушки; ну а так же и несколько парней, решивших связать жизнь свою с учительством.

В институте у Кани было несколько подружек, не таких, конечно, близких как Люда - Каня и не разговаривала почти в институте; сидела, слушала музыку в плеере или же читала книгу; несклонна была Каня к девичьей болтовне...

В первую очередь, именно у подружек своих спрашивала она бархатным своим, мягким голосом:

- Не нужен ли вам котенок? Мама его египетских кровей.

- Что, египетская кошка? - навострив ушки, спрашивали подружки.

- Нет, нет. Ее бабушка была чистой египетской кошкой; но, все равно, многое осталось от египетской...

- Нет. Нет. - теряли всякий интерес подружки...

Тогда Каня стала подходить и спрашивать у всех - нет, никому, оказывается не нужен был котенок...

* * *

Миша сидел за предпоследней партой, около окна. Откровенно, в этот апрельский, солнечный денек, совсем ему не сиделось в институте; но хотелось бросить все; побегать по лесу, потом, запыхавшись, присесть там на бревно возле ручейка; сочинить стихотворение - одно из тех, что выплескивал он из себя в минуты печали иль радости.

Он сидел, созерцая темные, мокрые ветви, старого тополя за окном; время от времени смотрел на быстро проходящих по улице, не видящих это красивое дерево прохожих, и удивлялся, куда же они все так торопятся, будто выгадают от быстрого этого хода что-нибудь, кроме двух-трех минут.

У Миши были прямые темно-каштановые волосы, до плеч; сам он, благодаря стремительному, неспокойному своему сердцу, был очень худ. Лицо длинное, черные густые брови, глаза серебристого цвета, большой с широкими ноздрями нос, тонкие, часто плотно сжатые губы; одежду он носил исключительно темных тонов.

Так сидел Миша у окна, размышлял о суетности, беготне городской; о том, что лучше бы этим людям направить энергию во что-нибудь благородное, достойное Человека, как услышал совсем рядом бархатный, теплый голос:

- Извините...

Он повернулся, увидел Каню... Впрочем, Каню он видел и много раз до этого, так как проучились они вместе почти уже целый год; но, так как сидели они в разных оконечностях аудитории, так как каждый склонен был к задумчивости, к поглощенности в себя, то и не обмолвились за это время ни одной какой-нибудь репликой, как бы и не составили о себе какого-нибудь мнения - каждый оставался для другого лишь человеком из толпы, которого, правда, часто видел он. И вот теперь Каня стояла возле Миши, впервые обращалась к нему:

- Извините, не нужен ли вам котенок? Серенький, одним из предков его была египетская кошка.

"Котенок..." - Миша быстро сообразил, что котенка ему не позволят завести родители, по той причине, что жили они тесно, и обитала у них уже собачка, и чирикала в клетке канарейка.

Мысли об котенке, тут же отошли на второй план - не позволят, так не позволят - бог с ним, с котенком - на Каню он смотрел, на лицо ее доброе, в мягкие, глубокие глаза.

Придумывая, чтобы сказать он, вспомнил, что спрашивала она про какого-то котенка, сказал:

- Я у родителей спрошу, у друзей спрошу.

Она улыбнулась, кивнула.

- А тебя Каней зовут? - спросил Миша.

- Да, Каня, а тебя?

- Миша. Э-э-э...

Она собиралась уже отойти, спросить у тех, кто сидел на последней парте, но, видя, что Миша хочет у нее еще что-то спросить, остановилась.

- Э... А какая музыка тебе нравится? - придумал, наконец, вопрос Миша.

- Рок-музыка 60-х, 70-х...

- Ага, понятно! - перебил ее нетерпеливый Миша. - А мне больше современная, но и 70-е ничего: Блэк Саббат, Райнбоу - круто!

Миша уже решил, что нынче прекрасный день: он познакомился с девушкой, и уже в бурной фантазии его кипели образы: вот идут они за руку по парку зеленому, вот у фонтана сидят, и везде бархатный, теплый голос ее. Тут же и полюбил эти образы Миша, так как, никогда раньше не представлялось ему столь прекрасного - он то привык к одиноким прогулкам по лесу, а тут, такое. Он и страстно не хотел, чтобы отходила она от него; ему очень хотелось сделать ей, что-нибудь приятное тут же, сейчас.

Потому заявил он:

- Я завтра вам, что-нибудь из записей своих принесу...

* * *

Каня несколько задержалась у последней парты, где парнишка с каштановыми волосами несколько обнадежил ее, заявил, что спросит насчет котенка у родителей и у друзей.

Парнишка, который, кажется, представился Мишей, стал спрашивать у нее про музыку и она, рассеяно улыбнувшись, ответила, какая музыка ей нравится. Парнишка предложил ей свои записи и она не стала отказываться по какой причине она должна была отказываться?

Парнишка пробубнил что-то в растерянности, к окну отвернулся; тут же обратно к ней повернулся, и вновь, покраснев, к окну отвернулся, ЗАСТУЧАЛ пальцами по столу.

Не то, чтобы парнишка этот не понравился Кане - нет, почему же: она знала, что он вовсе не плохой, она могла и пообщаться с ним своим бархатным голосом - точно так же, как и с несколькими приятелями своими.

Однако, каких-то чувств, каких-то образов, относительно прогулок с ним по парку, да сидения возле фонтана, она не испытывала. Она даже и не представляла, что он испытывает к ней нечто подобное; она и размышляла о совсем ином.

Отходя от парты его, она только отметила, что на следующий день надобно ей подойти к нему, спросить относительно котенка.

Котенок... котенок... Она вспомнила, как накануне вечером смотрела на него - маленького, совсем - не котенка даже, а цыпленочка какого-то малюсенького, мокрого - смотрела, как Моня вылизывает его, и такая нежность материнская, к этому маленькому существу, обреченному на отрыв от семьи свой, в сердце ее родилась, что едва не расплакалась она - у матушки, у батюшки своих просить стала, чтобы позволили остаться они ему, вырасти:

- Дом у нас большой и ему, малышу, у нас места хватит.

- Если каждый год этих малышей оставлять, так не дом у нас, а зверинец получится. - говорил, неотрывно следящий за экраном телевизора батюшка.

- Не каждый год, но хоть один раз. Ты посмотри только какой он.

- Хмм... Ничем не лучше прошлогоднего и позапрошлогодний тройни. Месяц тебе, Канерина, на поиск подходящего, так сказать, усыновителя, ну а потом придется его на улицу выпускать.

Вернулась домой Каня, позвонила сестренке своей Люде и та, по зову подруги, пришла уже через несколько минут. Приготовили они чай, булочки; Моне молока налили, уселись возле нее на полу.

Люда, как всегда сияющая, рассмеяться готовая, спрашивала у своей задумчивой подруги:

- Ну как?

- В институте поспрашивала; никому, вроде, не нужен. Один, впрочем сказал, что у родителей своих и у друзей поспрашивает - невелика надежда. - она с любовью материнской смотрела на заснувшего, как в перине, в теплой, серой шерсти Мони, котенка.

- А кто он? - улыбнулась Люда.

- Кто? - спросила Каня.

- Да тот "один"! - засмеялась своим звонким, похожим на звон колокольчика смехом Люда.

И такой это был искренний, чистый, добрый смех, что и Каня тоже рассмеялась, с любовью на эту вторую свою половинку взглянула.

- Так, кто же этот "один" из института?

- А парнишка. Учится у нас такой, кажется, Мишей зовут; хотя, может я и ошибаюсь... Завтра надо будет к нему еще подойти, спросить. Хотя, надежда на него не велика... Давай-ка пить чай, да думать, что с маленьким делать.

* * *

Миша, как и Каня жил в Подмосковье, не в селе правда, а в городке, окруженном темными, еловыми, в основном, лесами.

В тот день, после института, Миша не домой отправился, но, выйдя из автобуса, побежал в лес, где довольно долго ходил и стоял, любуясь темнеющим, пропускающим все больше звездного света небом.

Улыбаясь небу, улыбаясь деревьям; он все яснее представлял себе, как пригласит Каню в гости, как вместе с нею по этому самому лесу ходить они будут, он даже так далеко, в фантазиях своих ушел, что и голос ее бархатный рядом с собою слышал.

О котенке же, Миша уже и забыл - какой там котенок, он образ Канин растущий, становящийся все более прекрасным, благодаря воображению; все перед глазами своими держал; все представлял, как вместе они будут.

Присев на поваленное дерево, он в темноте, на ощупь, нашел в сумке тетрадь и ручку, начал писать:

- Так, порой, бывает, Что люди пробегают, Спешат и поспевают, Земли красот не замечают. И так, порой, бывает, Что люди рядом обитают, Смеются и страдают, Любви своей не замечают. Одно ты место пробежишь, А в нем - краса вселенной. Ты мимо глаз ее глядишь, А в них - костер нетленный!

* * *

Две недели прошло. На фоне темных лесов зелень проступила, птицы заливали, радующуюся весне природу. И повсюду жизнь: все пробуждается, тянется, поет; повсюду движение, повсюду радость.

В тот воскресный день Каня и Люда взяли с собою рюкзачки, взяли "сухие супы", и отправились в окружающий их "новорусское село" лес. Не боялись они "новорусских" детишек, так как у тех всегда имелось изрядное количество "зеленых" и не достатка в соответствующем женском обществе они никогда не испытывали, и уж никогда бы не подошли они к Кане и Люде, зная, что этим девушкам плевать и на их "зелененькие" и на весь их подлый уклад жизни.

Каня взяла с собой котенка; осторожно несла его - маленького, серенького, недавно только ходить научившегося, сладко мурлыкающего во сне. За ними по только-только поднявшейся, совсем еще маленькой травке бежала Моня; что-то мяуканьем у дитя своего спрашивала, а тот отвечал ей своим сладеньким, теплым мурлыканьем.

На полянке они развели костерок, воду вскипятили, супы приготовили; отпустили на травку котенка, и улыбаясь, с сияющими материнской добротой лицами, наблюдали, как он сначала с некоторой опаской, а потом со все большим восторгом познает мир.

Вот застучал он по травинке лапкой: наблюдая, как она тоненькая, но сильная, спокойно и плавно распрямляется каждый раз к Солнцу. Замурлыкал, когда обнаружил такое чудо, как маленький, средь трав золотящийся, в неустанном движении прибывающий ручеек. Он замурлыкал громче, лапку в воду окунул, отдернул ее, подняв в воздух несколько золотистых капель; к костру пополз, желая узнать, что это за язычки такие, трещат, белыми струйками в небо пускают, да тепло вокруг разливают. Тут взялась за дело Моня - легонько оттолкнула свою чадо обратно к ручейку...

Каня вздохнула, смотрела теперь на покрытой светло-зеленой россыпью, но все же, по большей части, темный еще лес.

- Печальная ты что-то в последнее время, Каненька, стала. - жизнерадостно улыбнулась Люда.

Каня тоже улыбнулась в ответ, но неискренне, а затем только, чтобы не печалить сестричку свою.

- Все о нем, маленьком. - кивнула на котенка Люда.

- Да о нем... Вот, прожил он в нашем доме две недели, и ты, знаешь так я его полюбила. Что ты - отпускать его куда-то, в этот огромный мир!.. Он такой нежный, добрый, наивный; он не выживет. Юленька, вот мы люди, а он, вроде как зверь, но вот ночью, одна я в своей комнате, сижу на кресле - пред ночью то, пред красою и пред одиночеством ее тихим, пред спокойствием этим темным и читать не могу...

- Знаю, знаю - сидишь и в окну, в бездну эту смотришь.

- Да, и он - маленький этот комочек серенький, мне на колени, а то и на плечо заберется, в щеку лизнет, и замурлычет так, словно песнь запоет. И забываю я, что это котеночек; чувствую, что это братец мой меньший, как теплое облако щеки он моей касается. И так хорошо, Юленька... Не котенка я тогда, но душу, меньшую своей, но только размером меньшую - как маленькое облако против большого, чувствовала. Но чем малое облако хуже облако большого, особенно против бесконечности. Против глубины этой звездной, Юленька... Не знаю, как смогу отпустить его в этот мир; что его в этом мире будет ждать - может, и самое страшное. Как я могу жить спокойно после этого? Как смогу спокойно смотреть на звезды, зная, что он где-то там один... А в зимнюю пору - ты представляешь!..

- Ты уже отчаялась найти человека, который бы принял его?

- Всех, кому можно доверять опросила - никто не берет.

- И на газетное наше объявление тоже, значит, никаких откликов?

- Нет, молчат. Если бы был чистым египетским так сразу бы налетели. А что из того, как выглядит он. Пусть у египетской другая форма мордочки, окраска чуть другая, ну и что ж? Какая им разница до формы его мордочки - посмотри, какой он милый! А узнали бы они, какой он добрый, ласковый. Мне и отдавать то его, как от сердца кусок отрывать, да все одно - никто не возьмет.

- Все одно, не отчаивайся, Канерина. Что-нибудь да придумаем...

- Две недели осталось.

- Слушай, Каня. - улыбнулась Люда. - А что с твоим поэтом. - тут она хихикнула.

Каня очень серьезно на нее посмотрела:

- Он вовсе не мой, моим никогда не был и не будет.

- А такие стихи тебе посвятил!

- Люда, у меня от тебя одной нет никаких секретов, но те стихи я даже и тебе не хотела показывать. Ты же знаешь.

- Я не знала, что в ящике твоего стола лежат эти любовные послания. Хорошо, извини, что я их случайно прочитала. - она, кажется, обиделась.

- Ничего. Ничего. - поспешила успокоить ее Каня. - Все это не стоит того, чтобы ты обижалась. У юноши, я бы выразилась так - весенняя горячка; похоже, ему нечем себя занять. Стихи его мне читать приятно, но все же, я бы хотела, чтобы он посвящал их кому-то другому, так как это не в моем стиле - отвечать на весенние горячки. Вот помог бы он с котенком за это я бы была ему благодарна, действительно сделал бы мне приятно, хоть это, конечно же, за собой ничего не повлекло.

- Значит чувства поэта обречены?

- Ага. Нынешняя весенняя его лихорадка обречена. Да ладно - что о нем - итак, на всех лекциях на меня, как не знаю на кого глазеет...

Тут зашипела Моня и одновременно, с громовым, басистым, как Канящиеся по мостовой железные бочка, взревел неожиданно вылетевший на поляну откормленный, огромный черный бульдог.

Девушки вскочили, Люда успела сказать:

- Это же соседский. Сами звери и из пса зверя...

Дальше не успела она договорить: черный бульдог, зарычал яростно и бросился на котенка.

- Стой! - крикнула Каня и прыгнула ему на перерез.

Встала на защиту своего чада Моня, но бульдог, размахнувшись здоровенной своей лапой отбросил ее в сторону.

Вот он уже над котенком навис, раскрыл пасть свою, вот-вот перекусит его, как мышонка. А котенок замер, с интересом в эту пасть смотрел; не знал он еще, что это такое и пасть, и клыки ему столь же интересны были, как и ручеек.

- Прочь! - бульдог уже смыкал челюсти, как налетела на него Каня, в сторону его оттолкнула и вместе с ним, по земле пробуждающейся покатилась.

Бульдог, рыча, вцепился Кане в плечо, тут же белая Канина кофточка кровью пропиталась; однако, она не закричала, только пыталась высвободится.

Подбежала Люда; схватив пса за шею пыталась оттянуть его в сторону бесполезно - пес, как пиявка железная, в Канино плечо вцепился, все глубже в нее, с урчанием глухим вгрызался - вот и до кости дошел, заскрипела кость под его клыками.

Каня, не смотря на невиданную ранее боль, не кричала, не стонала даже - губу прикусила и пыталась оттолкнуть от себя это черное чудище.

И тут раздался похожий на разорванный кусок, чего-то жесткого, холодного, в уши вгрызающийся окрик:

- Эй ты, б..! Ты, че пса завалила! Че, за шею его ухватила? Эй ты, че, не слышала?! Чертыхан, ко мне!

Чертыхан, тут же выпустил Канино плечо и поджавши хвост бросился к своему хозяину.

Говорят, что между псом и хозяином его часто бывает сходство. Так вот: эта парочка изумительно подходила друг другу. У хозяина было массивное, накаченное жиром и мускулами тело; было лицо обвислое от жира, красное плотное; свороченный набок, плоский нос, лысая башка, со старой, полу стертой татуировкой. И сам он не говорил слава, а как бы выкрикивал их:

- Ты че его за шею ухватила?! Я тебя спрашиваю - тебе кто давал право Чертыхана хватать! Встать, когда с тобой разговаривают.

Люда и не думала подниматься: она целовала в лоб побледневшую, до крови губу закусившую Каню - никто бы не оторвал ее от сестрички. Каня сама легонько отстранила ее, огляделась - вот он котенок - целый и невреМиший, вылизанный уже Маркизой, ползет к хозяюшке свой - почуял таки, что беда приключилась, вот уткнулся ей мокрым носиком своим в окровавленную руку, лизнул язычком своим; заурчал нежно, как маленькое облачко.

- Эй, че не поняли меня?! - нервным голосом кричал "бульдог".

Каня осторожно подхватила котенка; прошептала на ухо Люде:

- Помоги-ка мне подняться, я ему сейчас все скажу...

- Не надо, может. Уйдет сейчас.

- Да нет, пусть услышит всю правду про себя. Он, ведь, не привык к критике - этот последний из людей.

И вот Каня поднялась перед этим мешком мускул и жира - стройная, с пылающими чистым, ясным светом глазами, с пропитанной насквозь кровью, разодранной у плеча кофточкой.

"Бульдог" несколько отшатнулся.

- Слушай ты, последний из людей! Нет, ты даже не человек, не животное - ты просто мразь! Я не злюсь на пса твоего, мне жалко его! Это ты, развратник, воспитал его таким. Привыкший к злобе, ко всякому зверству привыкший, ты и пса своего воспитывал таким же! Побоями, голодом, травлей; ты воспитал такую же скотину трепещущую перед кем-то обладающим властью; рвущим, от бессилия, тех кто физически тебя слабее - такую же подлую скотину, как и ты! Ну, что - твой пес набросился на моего котенка; теперь ты, жирдяй, на меня набросишься! Давай-давай, вон аж побагровел весь! Клыки так и скрепят!

"Бульдог" засопел:

- Я тебя... Я тебя... Да знаешь ли ты... - тут он разразился страшной руганью, от которой сразу и птицы замолкли, и как-то грязно, душно на поляне стало. Вот он, все больше распыляясь, отвесил бульдогу своему страшной силы пинок так, что зверь отскочил в сторону, завывая по земле покатился. Большой "бульдог", сыпля матом скрылся за деревьями.

И вновь птицы запели, солнечный свет, в ручейках отражаясь, смыл злобу с полянки. Только теперь Каня позволила себе застонать негромко...

Люда, которая, кстати, училась на медсестру, осмотрела ее рану, приговаривая с жалостью и испугом:

- Разворотил то как... Сухожилия разодраны... Так, но вены не повреждены. Каненька, пойдем поскорее домой, надо рану твою обработать.

- Да, конечно... уххх... Ты меня за одну руку подхвати, ну а в другой я котеночка понесу. Иди-иди сюда, маленький... Уххх... Что, напугали тебя? Ну, ничего все обошлось - в следующий раз аккуратнее будем. Точно он тебя не повредил?

Котенок замурлыкал в ее теплой, мягкой ручке.

* * *

Накануне, в течении целого дня и большей части ночи он писал для НЕЕ поэму. Весь дом уже спал, а он все сидел и писал; голова раскалывалась от жара, от ударов сердечных, страшно хотелось спать, но он ходил в ванную, включал холодную воду, голову в нее опускал; вновь в комнату свою возвращался и писал - писал страницу за страницей, перечитывал написанное и повторял, когда совсем уж тягостно становилось: "Сегодня же покажу я ей эту, за один день написанную поэму. Ведь, только увидит ее - сразу все поймет... Не знаю, может в тех, давнишних стихах, не ясно было сказано, но тут уж ясно перед ней выражу чувства; здесь уж все она поймет и ответит, либо - "Да", либо - "Нет".

И вот утром, дрожащий от слабости, он едва смог подняться с кровати; бледные, с синяками под глазами, до института добрался - в напряженном, мучительном выжидании уселся за парту свою; не известно, как дотянул до последний лекции, но она так и не появилась...

Накануне, в воскресенье, когда он поэму начал писать, Каня сражалась с "бульдогом", а ночью, когда он в жару поэму писал, она прибывала в настоящем жару, и приглашенный доктор заявил, что Каню придется, возможно, отправить в больницу...

Ничего этого Миша не знал, так как и дозвонится Кане из-за дальности не мог, да и не пытался дозвонится - стеснялся; считал, что звонками своими только неприятно ей сделает. Но он, видя, что нет ее, погрузился в страшную депрессию, даже и лектор заметил это, спросил у Мише про самочувствие, предложил идти домой.

Миша остался до последнего звонка; он, все ожидал ее, смотрел в окно, молил страстно, неведомо у кого, чтобы появилась она, размышлял вспоминает ли она его, перечитывает ли его стихи, помнит ли те немногие слова, что он ей сказал (ничего существенного он ей, кстати, не говорил).

Так как все Мишины помыслы, воспоминания были, так или иначе, связанны с ней, то он и мыслил, что она много вспоминает, думает о нем; что он, несомненно, много для нее значит, но, возможно, есть и еще кто-то, неведомый ему.

Миша и представить себе не мог, что тот котенок, о котором и забыл он уже давно, занимает в ее чувствах несравненно большее место, нежели он. Не мог он представить, что она, в это время, лежа на кровати, поглаживала это маленькое, мурлыкающее облачко пепельно-серого цвета; что котенок для нее, как сыночек, как братик маленький. И, так как, всего Мишу переполняла любовь к ней, он и ограничил представления о чувствах ее подобными своим. Он и не мыслил, что она, может и не любить какого-то парня если не его, так, значит, неведомого третьего.

Вернувшись домой Миша плюхнулся за стол свой; дрожащей, слабой рукой достал из портфеля смявшуюся поэму, стал читать с первых строк, которые написаны были как раз тогда, когда бульдог вгрызался в Канино плечо:

- Спою вам печальную песню, О юности мира сего, Поведаю древнюю тайну, Холодного ветра его. Подует в закрытые ставни, Мне холодно - в сердце зима. И воет, за темной оградой, И долго стучится в окно... В те годы, от нас вековые, На ясном, в цветенье лугу, Скакали, средь трав верховые, И гнали с собой тишину...

От перенапряжения у Миши разболелась голова; и он с надрывом прохрипел:

- Все это бред, бред! Набор корявых, сухих слов! Даже и первоклассник написал бы лучше, а я вообразил из себя поэта! Поэму ей написал - уверился, что прочтет она и полюбит сразу меня! Да нужна ей эта поэма кривая! К дьяволу!

Он стал рвать листы - рвал долго, в мелкие клочья, чтоб потом никому не вздумалось собирать их.

- Так вот! Так вот! Поэт! Ха! Вот! Вот!.. А у меня же все тетради этим бредом исписаны!..

Он выхватил из стола тетради, покрытые самыми пламенными его чувствами за последние несколько лет, и их принялся рвать.

- Так! Так! Так! - холодный пот выступил на посеревшем лбу его; он дрожал, сжимал и разжимал руки, потом закапала из носа кровь, по этим листкам забила, расползлась по ним бардовыми пятнами.

- Так! Так!.. Безысходно! Безысходно то все как, черт! Чее-еерт! завизжал он с надрывом (дома никого не было) - завизжал, выпуская долечку огромного, накопившегося за эти недели неразделенного чувства.

Получилась большая груда из разодранных тетрадей, которую он в несколько приемов перенес на кухню; запихал там в мусорное ведро...

После этого начался у него настоящий жар. Мать, вернувшись с работы, обнаружила своего сына лежащим на кровати, посеревшего, взмокшего всего, едва языком ворочающего, да и то на языке одно только имя было: "Каня".

Температуру смерили - оказалось 39.8.

Пришедший врач, осмотрев больного заявил, что горячка возникла в результате чрезвычайного физического и нервного напряжение, которое "судя по всему продолжалось последние две недели... Он, как бы, изжег себя изнутри... С большой вероятностью можно сказать, что здесь всему причиной весна. Весенняя, так сказать, юношеская чувственность... Ему нужен покой, покой, много свежего воздуха, фруктов, и еще раз покой..."

Время от времени, Миша еще мог различить расплывчатый контур доктора, очертания своей комнаты; но ни доктор, ни комната, ни приглушенные, из иного мира долетающие голоса не значили теперь ничего.

Пред ним, в темном воздухе, поднимался некто без лица, огромный и грозный, изрыгающий из себя холодный, пронзительный ветер.

- Кто бы ты ни был уйди с моей дороги! Прочь, я не хочу тебя видеть! - кричал Миша.

Но тот, из темноты сотканный, и не думал уходить, он даже приблизился, заслоняя расплывчатыми контурами все темное пространство.

- Убирайся прочь!

- Откажешься от нее, тогда уйду - свободной станет твоя дорога! раздался насмешливый, булькающий голос.

- Ах вот чего ты хочешь! - Миша не знал, что находится в бреду; он думал, что все на самом деле; однако, нисколько этому и не изумлялся:

- Никогда и не откажусь и не забуду! Слышишь ты! Прочь с моей дороги! - он зашагал на этого черного бесформенного великана, без лица, вещающего насмешливым, булькающим голосом:

- Я же судьба твоя!

- Да хоть судьба, хоть целый мир: прочь с дороги! Я никогда не откажусь от нее! - и он бросился на великана крича:

- Я никогда не откажусь от нее, потому что люблю! Потому что ничто с этим чувством не может сравнится! Любить - это нельзя описать! Господи, да как же я могу отступиться, когда ничто не может сравниться с чувством любви, а значит ничто не может и удержать меня! Судьба, Мир, Бог - да мне все равно! Я люблю! Слышишь!.. - кричал он, врываясь в черноту. - В жизни ничто не сможет остановить меня, может смерть... да и после смерти не смогу остановиться, оно бессмертно - это чувство! Слышишь ты - Судьба поганая?!

Он врывался все глубже и глубже во тьму; грыз ее, разрывал, чувствуя, как поглощает его черная трясина орал:

- Ну давай - затягивай, умерщвляй меня; в ад посылай! Я знаю - ты бог! И сейчас в лицо тебе кричу: пошел ты со своим адом, если мне не суждено встретится с нею! Ты воспитываешь рабов! Да рабов! Обладающий силой подлец, ты и из меня хочешь сделать пса послушного, покорного! Да пошел ты! Отправляй меня скорее в ад, лучше уж на сковородке пожарюсь, чем смирюсь! Давай, кидайся на меня! Давай, я ведь, что букашка пред тобой! Давай мучь, жги, наказывай меня - ведь это твоя награда тем, кто не смиряется с твоей волей поганой! На большее ты и не способен! Тьфу тебе! Понял! Даже и в аду не смирюсь! Жги - не боюсь! Люблю! Л-Ю-Б-Л-Ю!!! Даже и в аду твоем любить ее не перестану!..

Доктор в это время склонился над стонущим, мечущимся в жару Мишой; прислушался к шелесту губ его, молвил:

- Правильно было бы назвать это весенней лихорадкой, но слишком уж ужасна, сильна эта болезнь, которую только глупец мог бы назвать словом "Любовь". Эта болезнь, страшная, отвратительная; разъедающая разум человеческий, оставляющая только чистые чувства, инстинкты... Такого эффекта мне, по правде, еще не доводилось видеть... Вот что, введем ему снотворное и успокаивающее... Да - это просто необходимо...

* * *

Каня не хотела покидать родного дома, и потому, родители рассудили, что ежели отправить ее в больницу, так лечение ее только затянется, будет она скучать, томиться - оставили ее лечиться дома.

Каня лежала на кровати своей, а поверх одеяла, на животе ее пристроился пепельно-серенький комочек; мурлыкал сладко, песню теплого облачка напевал.

Рядом с кроватью, в кресле с откидной спинкой, сидел Канин отец, волевой, творческий, очень строгий к себе и к окружающим человек; с мягкими теперь, рядом с дочкой, чертами лица.

- Батюшка. - бархатным своим, мягким голосом обратилась к нему Каня.

- Да? Что, доченька?

- Ты видишь, батюшка, сколь близким стал мне за этот месяц котенок. Он мне, что братик родной. Послушай, как мурлычет... Вот, хотела бы попросить, чтобы позволил ты ему остаться, людей то сейчас очень трудно найти.

- Значит, так и не нашла?

- Нет, батюшка...

- Извини, доченька. Хочу я тебе приятно сделать, понимаю и то, что очень подружилась ты с ним за время болезни; но все ж, не могу ему позволить остаться. Это - против правил. В этом году одного такого милого, добренького мурзика оставим. А в следующем еще красивее родится; что же - тоже по нему слезы станешь лить? В одном году оставишь, в следующем еще тяжелее отпускать будет... Очень жаль, доченька, что приходится расстраивать тебя, но мой окончательный ответ: "Нет"...

На следующий день, в дневную пору, когда родители Канины были на творческой своей работе, и большой наполненный весенним светом дом пустовал, к Кане пришла сестричка-Люда, которая по недугу своей второй половинки, часто в эти дни пропускала занятия в институте, сидела с ней рядом, развлекала веселыми историями, да и смехом своим жизнерадостным.

В этот день, побелевшая за время болезни больше прежнего Каня, была особенно мрачна и задумчива, сидела прислонившись к стене, поглаживала котенка...

- Значит, переговоры прошли неудачно? - поинтересовалась Люда.

- Да.

- Каня, сколько же ты из-за него переживаешь в последнее время. Я очень-очень тебя понимаю. Это когда вот такое живое существо становится очень близким, когда ты любишь его; когда, как сыночка своего лелеешь; да с каждым днем все больше и больше это чувство в тебе растет... И ты знаешь, что впереди неминуемая с этим родным существом разлука, что его ждут впереди какие-то испытания, что вы не увидитесь никогда с этим... маленьким теплым облачком, которое рядом с облаком твоей души, Каненька, сестричка моя, мурлычет... Так ведь? Так ведь?

- Да... Ежели можно только эти чувства так вот, просто, в слова перевести, если можно то - да...

Сестрички обнялись, да и расплакались, несколько своих слез не стесняясь.

А за окном цвел, зелеными цветами, да голосами птичьими наливался огромный весенний мир; вдали надрывно, басисто лаял несчастный бульдог; кто-то шел по улице ругался, где-то шумел лес, а вдали загудела электричка.

Каня осторожно подхватила котенка, к щеке своей прижала, и прошептала:

- Облачко то ты маленькое, но вокруг одна пустота...

* * *

И вот наступил этот роковой день - котенку исполнился месяц.

И выдался этот, один из первых майских дней, очень солнечным, теплым. Каждый листик, каждое деревцо, каждое озерцо и речка, каждый дом, каждый человек - все окутано было нежной, золотистой бахромой. Все, как бы, распахивало объятия, все плавно щебетало, текло, журчало... Голоса людей, птиц, а над всем этим - тихий лиственный шелест.

В открытые окна Каниного дома; плавно, подобно густому меду, вливался, наполненный запахами ветерок.

Моня, чувствуя разлуку, в последний раз вылизывала своего малыша; а Каня, сидела за столом на кухне, смотрела на серенького, и в глубоких глазах ее наливались жгучие слезы.

Она сидела так уже давно; почти с самой полуночи, ибо ночью и вовсе не могла уснуть. И ночью она несколько раз подходила к этому маленькому, мурлычущему облачку, гладила его; тихо братиком звала...

И вот в золотистое утро, на кухню вошел батюшка, прокашлялся:

- Ну, вот...

- Да, знаю. - печальным своим, светлым голосом молвила Каня. - Правила железные и от них нельзя отступать - ни дня больше. Я готова.

Батюшка еще раз прокашлялся, взглянул в этот, тоскою разлуки наполненный лик, в эти глаза, нежным светом котенка ласкающие; вздохнул:

- Да, доченька... Отступить от правил не могу. А вот выпустить в лесу, иль в городе - не знаю.

- Я сама его выпущу, батюшка. Сама решу, где оставить его...

- Ты, никак, дом сегодня оставишь?

- Да, поболела я уже довольно; вот сегодня поеду в институт.

- Как чувствуешь после болезни?

- Плечо уже совсем не болит... - она все смотрела на котенка, и прекрасен был ее лик - с такого лика можно было бы икону - святую Любовь рисовать.

- Доченька, может, я все-таки это исполню? Мне то, легче чем тебе будет...

- Знаю, батюшка; но, все же - исполню сама. Раз уж суждено нам расстаться так... - она не договорила, стараясь скрыть слезы, приблизила чашку к лицу.

Вошла на кухню Канина мама, которая в юности так похожа на дочку свою была - да и теперь еще оставалось сходство. Мама, вся в золотистом нежном свете, легкая, подошла к Кане, руку свою невесомую к ней на плечо положила, в лоб, словно ветром весенним поцеловала; ветерком же небесным прошептала:

- Доченька... - только одно слово, но сколько в нем любви!

И вот матушка, обратилась уж к мужу своему:

- Может...

Видно - это было продолжением давнего разговора - батюшка Канин отрицательно покачал головой, к окошку, в майский сад отвернулся.

Матушка хотела еще что-то сказать, но Каня поднялась из-за стола и тихим, спокойным голосом молвила:

- Не надо, раз все уже решено.

Через полчаса Каня вышла в покрытый густыми тенями и пушистыми солнечными пятнами сад, за спиной ее, за черной кофтой был рюкзачок с учебниками, а в руке она несла сумку в которой, свернувшись комочком, дремал котенок.

В саду Каню уже ждала Люда; рука об рука, в молчании, направились они к станции.

Только, когда электричка понесла их в Москву, Люда решилась нарушить молчание, тихо спросила у своей задумчивой подруги:

- Ты уже решила, где?

- Отпустить ли в городе, в лесу... нет - не знаю, не спрашивай. Сейчас в институте покажу его всем - может, возьмет, все-таки кто-нибудь...

* * *

Миша вышел в институт на три дня раньше Кани. В первый день он едва высидел до конца занятий, большее время все смотрел в окно, выжидая, когда же появиться ОНА.

Во второй день чувство тоски, чувство потери ее, чувство одиночества давящего, жгущего достигло такого предела, что он и не слышал лектора сухие, научные слова его, против чувств Мишиных, значили гораздо меньше скрипа двери.

Погрузившись в своей, наполненный жгучим, кислым туманом тоски мир Миша, прикрыв тетрадь так, чтоб никто ненароком не увидел, стал, прямо под беспорядочными, короткими записями выводить строки:

- Как удержать мне эти чувства, Как сохранить сию тоску? Ты белым облаком уходишь, В безбрежных весен пустоту. Как громко на душистом поле, Гремит вечерняя гроза. И время, быстро как смывает, Ее прекрасные слова. Как тихо здесь идут минуты, Они слагаются в года, И юности святые чувства, Уходят с ними навсегда.

Он с раздражением, с горечью перечитал написанное. Безмолвным, молчаливым, страшно тоскливым, некому неведомым, сокровенным криком взревел: "Да бред все это - пустые строки! И весь мир пустой, выцветший, бесцветный! Пусть поет, цветет, зеленеет; но нет ее рядом, а значит все пусто..." - он стал методично и аккуратно перечеркивать стихотворные строки... Он перечеркивал, сверкая своими усталыми глазами до тех пор пока не порвалась бумага, пока не взревел тоскливо, одиноко звонок возвещающий окончание занятий...

И вот - третий, роковой день.

Миша пришел раньше всех, уселся, в напряжении выжидая. Он не говорил не с кем, не понимал, что это за пустые вопросы, в которых не упоминалась ОНА - то есть, мир, вселенная, бог - именно до таких, грандиозных размеров разросся в его воображении за этот, мучительной любовью наполненный месяц Канин образ.

Она пришла! Бледная, с тоскою в глазах; вот окружили ее подружки, стали расспрашивать, а она, отвечая сдержанно и, видно, очень волнуясь, достала из сумки котенка; негромким своим, сдержанным голосом, попыталась объявить:

- Посмотрите, никому не нужен такой котенок?

Миша вздрогнул, с какой-то болью улыбнулся; порывисто на нее взглянул тут же и потупился.

При этих, скрывающих желание тут же и подбежать к ней, в любви признаться, действиях, он стремительно, как в горячке, как мчащийся под откос пылающий поезд думал: "Вот она - на меня даже и не взглянет... а вот взглянула, как бы случайно мимоходом. И видно, ведь, что все чувства ее не ко мне, но к какому-то другому человеку направлены. Знать бы кто он!.. А зачем знать - что, на дуэль его вызвать... Бред какой - насильно мил не будешь. Но ведь и любовь то тоже насильно из сердца не вытолкнешь! Растет она там, как частицей меня уже стала. Но почему же она так холодна ко мне! Она же любит, она же сама и есть Любовь! Вся из любви она соткана! Господи, но почему же не ко мне?! Господи, да что же это за мука такая?! Ведь, люблю!.. Люблю! Люблю! Люблю!"

Он, чтобы никто не видел, страшной, рвущейся из него муки, отвернулся к окну, вцепился в край парты и сквозь сжатые зубы процедил с надрывом, да так тихо, что и не слышал его никто:

- Ежели бы мне только до конца высидеть... Да как же высижу я? Все так темно, господи, да как же все темно то вокруг! Да пошел ты, господи! Здравствуй теплая вода в ванной, здравствуй лезвие папочкиной бритвы! Наполню ванну кровушкой; отправлюсь да хоть куда - да хоть в ад... Все одно - ад хоть чем-то наполнен, а здесь все пустое, и все одно - боль, боль, боль и пустота! Ежели не подойдет, ежели так и не скажет ничего до конца этого дня, так - все! Нет больше сил жить так!

* * *

Прозвучал звонок, извещающий о перемене, перед началом последнего занятия. Каня открыла сумку, дотронулась до котенка и в вихрем закружившихся голосах, слышно только одному котенку прошептала:

- Никому ты не нужен - маленькое, серое облачко; маленький братец мой... Ты спишь, а во сне, пригревшись словами моими мурлычешь, такую песенку поешь... Не знаю, как смогу выпустить тебя в этот мир. Не знаю, маленький мой. Могла бы и с тобой, странствовать отправиться, да ведь родителям то боль!.. Как ты грел меня, как мурлыкал, как в самое сердце, словно бы медом небесным заливал... Маленький, сыночек ты мой маленький... Вот, высижу и последнюю лекцию - в мучении высижу, ибо буду знать, что разлука наша, облачко, близится. Но высижу затем, чтобы подольше с тобой, маленький ты мой побыть, чтоб подольше только эту минуту оттянуть...

И в глазах Каниных выступили слезы, поглощенная воспоминаньями, она как-то краем уха услышала какой-то вроде бы стон из глубин класса. Потом, к окончанию лекции - еще один стон, и даже, вроде как слово какое-то, голос лектора:

- Вы здоровы ли...

Каня не обращала на это никакого внимания - эти непонятные стоны, вздохи, слова - неведомо кого, не значили ничего; так же как и аудитория; так же как и весь, вроде бы весенний, но скорее ноябрьский, отвергающий его маленького братца мир. О Мише, о стихах его она попросту забыла - да что там какие то стихи, навеянные, по, ее мнению, "весенней горячкой" - она и раньше то не придавала им никакого значения; за время же болезни, они и вовсе забылись - она и не помнила вовсе про эти чувства...

Вот последний звонок.

Она подхватила сумку, быстро, не желая ни с кем разговаривать, прошла по коридору. Растаял где-то, на грани сознания робкий, стонущий окрик назвали ее по имени. Нет - это ничего не значило.

Вот она оделась, из института выбежала, опустивши голову, не желая ничего видеть; зашагала по заполненной пешеходами, шумом, "весенней горячкой" улице.

- Вот помнишь... - шептала она бархатным своим голосом, подняв сумку к лицу. -... Помнишь, как наступила ночь, двадцать пятого апреля... Небо было ясное, чистое, без единого облачка. Я не могла сидеть, читать, музыку слушать - зная, что открылось Это, что слышится музыка иная. И вот помнишь, маленький; открыла я окно, кресло к нему подвинуло, и ты ко мне на колени запрыгнул, и тоже в эту бездну смотрел. Ты не мурлыкал тогда, но я чувствовала, что тебе хорошо и мне было хорошо. И я, и ты, маленький мой, смотрели в звездную глубь. И я, поверишь ли? - забыла, что ты котенок; ты и впрямь был для меня маленьким, еще не научившимся говорить, но уже научившимся любоваться, братиком... Омрачилась помню мыслей - что же лучше: твое маленькое, тепленькое, любовью к матери своей проникнутое облачко; или же огромное, красное из нервов и злобы натянутое облако "человеко-бульдога". Ответ тебе известен... И так мы просидели до самого утра, забыв про время. Я тогда поняла, что и маленькое и большое облака равны против бесконечности, братик мой. А теперь вот... а теперь вот я тебя, братик, оставить должна. Ведь я люблю тебя и как-то в этот отвергающий мир бросить тебя должна.

Она зашла в какую-то подворотню, остановилась там, слезы заблистали в ее, усталых после бессонной ночи очах.

- Два мира: городской - жестокий, с бездомными собаками, с бомжами, со всякою шпаной; лесной - где выживет сильный, где тоже не место тебе. Здесь в городе ты, по крайней мере, легче сможешь пропитанье найти свалки всякие... Но я же не смогу, не смогу отпустить тебя!

В подворотне раздались быстрые шаги, на Каню бросилась тень.

- Люда! Людочка, сестричка! - Каня даже заплакала.

- Уф-ф! Насилу за тобой угналась! - своим, полным веру в Жизнь голосом молвила Люда. - Я, ведь, у института тебя ждала, окрикнула, а ты как припустила...

- Да, я слышала - меня окрикнул, вроде, кто.

- А это уже не я! Это поэт твой, такой, прямо, весь несчастный...

- О чем ты, Людочка?.. Как же хорошо, что ты догнала, что ты ждала меня после занятий...

- Ну разве же могла я тебя оставить, зная, что тебе предстоит.

- Слушай, я не могу, Люда... Пойдем в метро что ли, несколько остановок проедем... Не здесь же его оставлять. Может, там где-нибудь...

Вместе, взявшись за руки, в оживленной, шумной, безразличной к их беде толпе, прошли девушки к станции метро...

Когда они опускались на эскалаторе, едущая рядом, совсем неприметная, невысокая, полная бабушка, поинтересовалась:

- А вы, чай кассетами не увлекаетесь?

Совсем не об кассетах думали подруги: Люда отрицательно головой помотала, Каня и вовсе этого вопроса не слышала.

Старушка вздохнула:

- Это я так. - она кивнула на Людину майку "Doors". - Вроде бы вы все в таких майках записи собираете. А я то на днях, нашла несколько кассет; меня то и ентого... магнитофона нет, чтоб их слушать; я уж и слепа... без очков не разберу, что на них написано. Подумала я - что им даром пропадать, авось - пригодятся кому... Вот так вот: прошли бы, отдала бы я вам эти кассеты.

Каня не слышала ее, молчала; Люда же спросила:

- А что за район у вас?

- Да вот... - тут старушка назвала станцию метро. - Зеленый район. Довольно тихий, машин, по сравнению с центром, немного. Хотя, раньше то лучше было, щас все гудят, бибикают; раньше то, бывало, бабочка в окно залетит...

- Хорошо, мы поедем с вами. - решила Люда и шепнула на ухо Кане. - Не все ли равно, куда ехать? Поедем, может этот район приглянется...

Мрачные, суетливые подземелья метро остались позади, и втроем вышли они под клубящееся тучами, раскатывающееся в отдалении громом, небо.

А вот и дождик.

- Первый в этом году! - улыбнулась прохладной капели старушка. - И с грозой! Ишь - разошелся! У меня зонтик есть, давайте-ка, молодые, понесите его вы.

- Вообще-то мы... - начала было Люда, да не удобно уж было отказываться; тем более, что от дождя все равно надо было где-то прятаться, да и не к чему, собственно, было торопить время?

- Да, мы вам поможем... Каненька, ты из нас самая высокая; давай сумку, держи зонт.

- Только поосторожней, пожалуйста. Постарайся не трясти.

Между домов - падший из вольного, дождевого неба пронесся громовой раскат - первый в этом году дождь еще усилился, уже в ливень перерос, и в нескольких шагах ничего уж не было видно за сине-белесыми, напевающими беспрерывную, весеннюю песнь стенами. Бурлили ручьи; пробегали, шлепали по лужам люди, где-то проносились, разбрызгивая шумные брызги машины...

- Никак у вас там что живое, раз бережно то так несете. - бабушка кивнула на сумку, которую очень аккуратно, в двух руках несла Люда.

- Да, котеночек. - ответила Люда.

Бабушка вздохнула, стала рассказывать про старые дома, утопающие в мокрых, зеленых холмах древесных - рассказывала, кто знаменитый в каком из домов этих жил; что да где, действительно примечательное, в былые годы, в годы юности ее, в этих местах приключилось.

Наконец, под чарующий гул дождя, свернули они между домами; прошли по старому московскому дворику, где так свежо шумят мокрые деревья, где все в глубокой и таинственной, словно бы со старых картин сошедшей тени.

Вот раскатился по небу гром, а бабушка говорила:

- У нас то в деревни почитали, что это Илья пророк на колеснице катает! А хто его знает - может, так оно и есть... Ну, вот мы и пришли.

Домик был старым, довольно обветшалым, хоть и не до бедственного состояния. В некоторых квартирах, по случаю дождя, зажгли свет; откуда-то слышалась старая музыка...

Вот подъезд - с чердака слышалась частая капель, там же мяукнула кошка.

- Ну ж, Барсик! Кис-кис-кис! По лестнице слетел весьма откормленный, рыжий Барсик.

- Вот и он! Ну что - поди нагулялся, хулиган. Ну, пошли, пошли - накормлю я тебя сейчас... Проходите, девочки. - старушка открыла дверь.

В маленькой прихожей было тепло, уютно; пахло цветами; девушкам даже показалось, что перенеслись они из обычного мира в мир снов, что в какую-то пещеру населенную сказочными, разумными зверями попали они.

Вот один из этих зверей - маленькая, белая собачка вышла из комнатки, завиляла хвостиком своей хозяйке, тявкнула восторженно.

- Вот там у меня кухонька. - бабушка указала на маленькую кухоньку, где на подоконнике в горшочках распускались цветы, а в клетке, на подставке возле столика, чирикала канарейка.

- А вот здесь живу я. - бабушка указала на маленькую комнатку, откуда вышла собачка; почти полностью загораживая одну из стен, стояло там пианино, у другой стены стоял письменный стол, над ним - стеллажи с книгами и старые фотографии, наконец, в углу - маленькая кроватка.

- Вот так вот и живем. - вздохнула бабушка. - Я, Барсик, да Тим... Муж то мой, Афанасий Карпович, на войне погиб... Другого полюбить я не смогла, так вот и живу памятью о нем; ну, а звери - они, ако братья да сестры помогают мне, особенно в зимние то месяцы. Вот так в зимние то вечера - за окном ветер воет, пурга метет, а Барсик - не по себе так станет. Но запрыгнет ко мне Барсик на колени, замурлычет... Вот и знаешь уж, что не одна ты на этом свете; вспомнишь юность - военная то юность была, а все ж, все только светлое вспоминается - как верили, как любили...

Старушка вздохнула - видно было, что ей многое - очень многое хочется девушкам поведать, и она молвила:

- Вы разувайтесь, на кухню проходите. Сейчас я вам чайку приготовлю.

- Нет, нам бы... - вздохнула Каня. - Нам бы... как бы здорово было, если бы...

- Что, доченька?

- Если бы вы взяли того котеночка, что в сумке сейчас спит.

- Отчего ж то и нет? Я ж вижу, как вы за него болеете. Ну вы из сумки его доставайте, да на кухню проходите, там и договорим.

Каня улыбнулась - сразу показалось ей, что за спиной крылья выросли.

- Каня, ты прямо как свеча сейчас. - рассмеялась Люда, когда девушки на кухню проходили.

Бабушка тоже улыбнулась:

- Вот уж сколько лет смех здесь такой не звучал. Сейчас, словно родник из под пола пробился. Вот всю квартиру светом своим золотистым залил!

Тут и Каня улыбнулась...

Девушки помогли бабушки приготовить чай, и вскоре уже, закусывая баранками разговорились.

Бабушка взяла на руки котенка и тот, почувствовав доброту ее, замурлыкал.

- Назову я его... а, может, вы его уже как величаете?

- Нет - просто котенок, облачко, братик. - улыбнулась и впрямь похожая на свечу небесную, Любовью сияющая Каня.

- Очень хорошо. Пусть будет - Облачком. Уж очень он и впрямь на маленькое, теплое облачко похож. Облачко... - старушка провела своей большой, морщинистой ладонью по этому Облачку и тот, замурлыкав сладко, потянулся...

- У меня он не пропадет - вырастит в настоящее Облако. - говорила через некоторое время старушка. - Об одном прошу вас, девушки - хоть бы раз в месяц заглядывайте ко мне. Особенно зимой - сядем мы на этой кухоньке вечером, раскрою я старый фотоальбом; расскажу - там про каждое фото целую историю можно вспомнить...

За окном уже засияло вечерним, мягко-бордовым, вечерним светом небо; а с мокрых ветвей, шумя по листьям, стремились к земле - частички ушедшего дождя, капли.

- Мы обязательно, обязательно будем к вам заходить! - сияющим, светлым голосом молвила Каня. - И к вам, и к братику моему! - только сдержанность Канина, только скромность ее, не давали проявиться этим чувствам как-то более ярко.

В душе же Каня над полями летела, пела, и в хороводе, вокруг солнца кружила. Как же счастливо ей было - братик ее попал в хорошие, в замечательные руки, и хоть иногда - хоть три, четыре раза в месяц - нет - чаще! - они будут видится.

- И я тоже буду заходить! - воскликнула, озарила квартиру верой в жизнь, в Любовь Люда. Рассмеялась и Каня - это был прекрасный, не с чем несравненный, так редко слетающий с уст ее смех.

Старушка распахнула окна навстречу этому прекрасному, майскому вечеру и он певучим вальсов ворвался в квартиру, по кухоньке, по прихожей, по комнатке пролетел; заполнил все собою, зачирикал, засмеялся, подхватил; небесным простором все наполнил.

* * *

Надо ли говорить, что Миша прибывал в мрачнейшем состоянии.

Приехав в свой подмосковный город, он идя по улицам, видел весь майский мир, мрачнейшим; всех людей враждебными, все пустым, вязким.

Он смотрел на небо, но и небо казалось ему выжатым, темным, бессильным сделать хоть что-то. И везде ему бросалась в глаза какая-то ржавчина, а долетающих голосах - насмешка, издевка над его чувствами.

- Каня. Каненька. - шептал он. - Хоть ты и любишь другого, хоть и взглянула ты на меня сегодня с презреньем, все равно - Люблю тебя. Люблю душу твою, которая сквозь очи, сквозь душу твою Любовью светится. Люблю тебя, всем сердцем, всей силой душевной! И я не живу без тебя, ибо кроме тебя и нет у меня ничего - весь мир - пустота, ржавчина, злоба, суета подлая. А ты есть Бог, Вселенная - все, все ты для меня, Каненька. Ты даже поспешила прочь услышав нынче мой голос, а, значит, вызываю я в тебе отвращение; значит никогда не ответишь ты на мои чувства. Что ж... быстрее бы в ванну, да и прочь из этого подлого существования!

Он ворвался в квартиру, буркнул что-то на ничего для него значащий вопрос матери и заперся в ванной, где сразу же включил горячую воду.

Наблюдая за тем, как расплывается за покрывающим зеркало паром, его лицо, прошептал:

- Вот так и чувства твои растворятся под временем. Нет - ты будешь мучаться - мучаться долгие годы; ты сожжешь себя в этом безответном чувстве, потом умрешь старым, немощным, разбитым, так ничего и не достигшим. Все одно умрешь - так какая же разница сейчас или тогда - через мгновенье. Ведь вся жизнь, вся эта суета, и даже чувства мои тогда, в час смертный, покажутся одним мгновением - одним мучительным, иссушившим меня мгновеньем; таким же мгновеньем, черт подери, как и прошедший месяц! Он страшно заполнен был чувствами этот месяц, но он и пронесся, как одно мгновенье, черт подери!.. А что трудно: лезвие надавить на вены вовсе даже и не больно, легко; потом сесть в ванную, чувствовать расслабленность всю большую и большую...

Он взял коробочку с лезвиями, достал одну из этих маленьких, нагревшихся в паровых клубах, стальных заостренных пластинок; перед глазами подержал...

Тут он вздрогнул: представил, как слабеет все больше и больше, как силится подняться, позвать на помощь из кровавой ванны, но не может уже этого сделать - может только лежать, расслабляться все больше - расслабляться до пустоты - до бесконечной пустоты, что ждет его впереди.

- Черт. - он положил лезвие на стекло, перед покрытым плотным белым паром зеркалом; сделал воду чуть потише, и протянув палец к зеркалу, вывел вздрагивающие кривые буквы:

"Зачем мне жить?"

Скривился над раковиной, потом схватил лезвие и, поднося его к венам, прошептал:

- Да незачем. Пустота! Ну и пусть! Раз уж суждено пустоте быть...

В дверь застучали, раздался встревоженный голос, почуявшей беду матери:

- Миша, ты что там парилку устроил. Ну-ка выходи - ужин уже на столе.

- А что если жизнь это круг? - в муке шептал Миша. - Что если все эти мучения будут повторятся вновь и вновь - вся эта боль! Тогда - это и есть ад! Да - это и есть ад!

Он дотронулся лезвием до руки, даже и провел немного; из маленького надреза выступила кровь и тут он вновь вздрогнул - услышал, как далеко-далеко за стенами, за гулом труб, загремел гром.

- Ради первого грома весеннего. - вывел он, отбросив лезвие и дальше уже писал без останова.

- Ради первого грома весеннего,

Ради цвета роМиших полей,

Ради светлого пруда осеннего,

Ради снега российских далей,

Ради вас, молодые березки,

Ради теплой, весенней поры,

Ради храмов, и ради всей моей,

Необъятной родной стороны

Я из пепла, из мрака восстану,

Песней солнца и неба вскормлен.

И тебя, мать-земля, любить стану,

Твоим громом чудесным спасен!

Когда он дописал последние строки - первые уже покрылись новым налетом пара, и их с трудом можно было разобрать, но Миша и не обращал на это внимания.

Вновь, уже значительно ближе, пронзая стены дома, свободно громко взревел гром; и Миша ясно представил надвигающуюся, стремительную стену дождя.

На мгновенье ему жутко стало от того, что едва он не совершил. Выключил поскорее воду, крикнул через дверь:

- Да, сейчас выхожу!

Он убрал лезвие и выбежал на кухню.

За окном все небо заволокли уже, пришедшие со стороны Москвы черные, клубящиеся дождевые тучи. Часто вспыхивали, протягивались к земле ветвистые молнии; тучи озарялись, и дух захватывало от этих, пребывающих в постоянном движении объемов.

Миша распахнул окно; улыбаясь, высунулся - ветер обдал лицо, унося куда-то прочь остатки мрачности, пустоты. Вот первые прохладные капли коснулись его разгоряченного лица - все больше и больше их становилось. Вот вся улица уже зашумела, вот уже намок Миша.

Уже и не было ничего видно за этими прекрасно гудящими стенами - мир преобразился, стал расплывчатым, окутанным аурой волшебного сна.

- Стихи, господи - сколько же стихов здесь! В каждой капельке, вижу стихотворение! Везде жизнь и она прекрасна! Она как сон, как чудесное волшебство! Жизнь - любовь! Отчаяние - ад! Я сам создал свой ад - я сам его и разрушил!.. Каня, ты прекрасна, как этот дождь, как гром, но вот он дождь - рядом со мной, он мне песнь поет! Я люблю тебя, Каня, я люблю эти тучи, и гром! Я целую эти капли, я целую воздух, Каню, землю, все мироздание прекрасное!.. Мама! Мама! Я пойду по улице побегаю!

- Что... побегаешь? Закрой-ка окно! - говорила, вошедшая на кухню мать.

- Я побегаю! Как в детстве бегал я под дождем - так и теперь побегаю! Буду ловить эти капли - стихи! Буду смеяться! Да как же прекрасна жизнь!

Он надел ботинки и вот уже, перепрыгивая через несколько ступенек, по лестнице полетел; вот он уже выбежал на улицу; поднимая снопы искр, побежал как мог быстро по лужам; рассекая, как травы на лугу, дождевые стены, смеясь, крича свободным, счастливым голосом:

- Вперед, под гул весенний, Бегу по ручейкам. И вместе с громом этим, Кричу на весь квартал: Я здесь, я здесь родился! Я бегал во дворе, Когда-то здесь носился, То было в сентябре! И ныне с ясным взглядом Бегу под шум дождя, И вместе с каплепадом, Гремят мои слова...

Миша остановился, подошел к старому, так много на своем веку поведавшему ясеню. Он обнял, покрытый наростами, мокрый ствол - обнял его крепко, приник к темной, жесткой; но живой, мудрой поверхности.

Миша прильнул к дереву в поцелуе и заплакал; он слышал, как шумит над головой прекрасную песнь дождь, чувствовал, как просачивающиеся сквозь крону прохладные капли, смывали с лица его теплые слезы.

- Все это уйдет, уйдет. - шептал он в светлой печали. - Уйдет юность, уйдет жар сердца; даже воспоминания о чувствах моих, об этой первой, самой искренней и неразделенной любви - даже они обратятся просто в печаль... просто в капельку из безбрежной весенней пустоты.

КОНЕЦ

11.04.98

МИЛЛИОН Я

Джовану Семирону исполнилось двадцать два года и произошло это 1 февраля 2498 года. Встретил он свою годовщину в отдалении не только от своих друзей, но и от родной планеты - матери человечества Земли.

Встреча происходила в мрачной обстановке, навеянной состоянием самого Джована, хотя еще накануне в своей, богатой на всякие фантазии голове, представлял он, как вместе с друзьями и девушкой Катриной отметит этот памятный день где-нибудь в зеленой роще, на берегу синего моря.

Резкий поворот в состоянии Джована произошел, когда накануне пришло сообщение от Катрины - оказывается, она получила приглашение от своей тетушки работавшей в исследовательском комплексе на спутнике Сатурна Тритоне; конечно, отказать она не могла и в нескольких словах поздравила Джована. К тому же - послание пришло одним только голосом, без объемного изображения и без поцелуя...

В одну минуту состояние Джована переметнулось из веселого в наимрачнейшее, ночью он так и не смог заснуть; его мучила ревность: "Я для нее пустышка... она любит другого..." - ну и так далее.

Когда заря коснулась громад Атлантического мегаполиса, он выскочил из своей спальной камеры, где крутился в невесомости, отдал распоряжение домашнему мозгу послать всем друзьям извинения и, не сообщая причины, побежал к своему двухместному кораблику, который стоял в парковочной помещении его квартиры.

- Ну, куда прикажите, капитан Джован? - дружелюбно (как и полагалось), поинтересовался корабль. - Куда... куда... - попытался повторить мягкую интонацию корабля Джован, но вышло у него только мрачное бормотание. - Не все ли равно? Неси в темное облако; пусть пыль скроет все; пусть будет это далеко-далеко отсюда...

- Темное облако АП23Е17 вам подойдет?

- Не все ли равно? Е17 или какое-нибудь Е117? Главное, подальше и чтобы ничего не было видно!

- Хорошо.

- Что, хорошо?! Ничего хорошего!

Кораблик поднялся сначала над мегополисом, затем над златистыми Атлантическими водами, наконец и над всей Землей.

Проскользнув через кишащие мириадами больших и малых кораблей окрестности матери человечества, двухместный кораблик Джована, как и полагалось, включил А - двигатель и переместился за 500 с лишнем световых лет, в облако АП23Е17.

Джован печальным взглядом смотрел на сероватую, похожую на утренний непроглядный туман мглу, застывшей за смотровым экраном.

- Мгла, мгла! - мрачно шептал он. - Далеко ли до света звезд?

- Если бы свет мог пробиться через эту мглу... - возвышенно в такт своему господину говорил кораблик. - ... ему бы понадобились десятилетия - мы в самом центре. Мрачнее не придумаешь, не так ли?

- Да уж! - вздохнул Джован.

Целый день смотрел он на мглу, вспоминал Катрину, писал стихи (как часто с ним бывало в мрачном состоянии); также, придаваясь меланхолии, начинал даже и плакать и все больше и больше мрачнел с каждой минутой.

- Быть может, полюбуетесь на туманность Конская голова? - участливо поинтересовался кораблик, когда Джован уткнулся в смотровое стекло и измочил его слезами.

- Оставь меня глупая железяка! Не смотри на меня, я приказываю!

К вечеру состояние 22 - летнего, Джована сделалось мрачным до крайности.

- Вот тебе и день Рождения! - шептал он, прохаживаясь из угла в угол, и время от времени ударяя кулаком по перекрытиям.

Когда же, на одном из экранов в надписи "Сейчас на Земле 1 февраля" цифра "1" сменилась на "2", он почувствовал, что мрачность этих непробиваемых светом бессчетных верст, вскоре доведут его до отчаяния.

Тогда в Джоване Симероне произошла очередная резкая перемена.

- Вот что, друг. Обет молчания закончен. - неровным от волнения голосом сообщил он кораблю.

- Вы замыслили что-то не совсем законное, не так ли?

- Послушай, если ты друг мне; если хочешь, чтобы не перерезал я себе вены и не проглотил марсианский лишай, так исполни одну просьбу...

- Я весь внимание, командир.

- Понимаешь ли, чтобы прошло мое мрачное состояние и смог я писать стихи не такие, как сейчас:

- Все черным черно вокруг,

И молчит мой верный друг,

И горит во мне слеза,

Я умру сегодня...

А такие как раньше:

- Снова свет в твоих очах,

Словно луч вечерний;

Снова страсть в твоих руках,

Словно пламень летний...

Чтобы произошло это, мне необходимо зрелище потрясающее, незабываемое... Ладно, буду краток: я хочу увидеть нашу галактику, со стороны.

- Понятно: могу прокрутить изображение.

- Ты же понимаешь...

- Понимаю, командир. Но перелеты дальше чем за шестьсот парсек от наших внешних маяков не рекомендуются космическим агентством. Координаты каждого броска автоматически поступают в главный мозг агентства, но чем дальше цель, тем менее точны те координаты, которые получит мозг, с теми, которые окажутся в действительности. Если мы хотим удалится от галактики хотя бы на два ее поперечника, процент неточности составит десять световых лет и если случится что, кто найдет нас на этих десяти световых годах?

- Да знаю я! Глупости все!

- За последний год, нашлось только десять сорви голов - не научников, а обучающихся, как ты, которые решились на такой шаг. Один из них пропал. Быть может, он и жив сейчас; быть может и любуется на нашу галактику со стороны, на своем сломавшемся корабле; но домой он уже не попадет. Впрочем, несколько спасательных зондов тыкаются там наугад, ловят его маяк. Вероятность, что найдут: один к пятистам триллионам.

- Хватит нудеть! - раздраженно потребовал Джован. - Мне все равно: и летим мы не на два, но на три поперечника галактики, чтобы ненароком не встретится с этим болваном. А когда занудит с предупреждениями этот мозг, включи Баха.

Мозг Космического Агентства монотонным голосом бубнил предупреждения в течении получаса, а Джован плавал под потолком в волнах музыки древних.

Когда же голос, наконец замолк, кораблик еще раз попытался противиться:

- Впечатления от просмотра записи, не чем не хуже впечатлений от настоящего путешествия.

- Такую же запись я мог просмотреть и дома, а мне нужно понимание, что я нахожусь за миллионы световых лет от дома и от Катрины.

- Все, через десять секунд переход.

Темный туман за смотровым экраном наполнился синеватым светом, а затем исчез - перенесся за миллионы световых лет.

- Полное изображение! - потребовал Джован и кораблик весь стал прозрачным, теперь Джован словно бы повис в бездне, на таком расстоянии от дома, которое можно было назвать цифрой, но невозможно было представить.

Пред ним, на этом невообразимом расстоянии сияла пятью миллиардами звезд родная галактика. Огромная сфера; в центре ее яркий шар, из бессчетных звезд-гигантов, ну а по краям звезды менее яркие, такие как солнце, они подобны пылинкам, какого-то невообразимо прекрасного, но неизвестного людям камня. Цветными вкрапленьями горели пылевые туманности, два льющих звездный свет облака - Большое и Малое Магеллановы повисли над этим звездным островом.

Космос же вокруг галактики был почти совершенно черен; пустоты еще более невообразимые, чем расстояние до дома, окружали Джована. Вон туманность Андромеды - словно упавшее боком колесо, развалившейся при каком-то катаклизме колесницы Создателя, еще редкие точки - совсем далекие галактики, в большинстве из которых не побывал еще даже и автоматические зонды.

- Красота какая! - восторженно прошептал Джован, после нескольких часов безмолвного созерцания. - Какая необычайная извечная тишь и покой. Представляешь - когда нас людей еще и в помине не было; все здесь было так же, и когда от нас и следа не останется, все здесь останется также неизменно...

- Извините командир. - вежливо прервал его корабль. - Дело в том, что из межгалактического пространства движется астероидный поток. Скорость 300 верст в секунду; протяжность потока от двенадцати до пятнадцати световых лет. Передние глыбы вы уже можете видеть.

Действительно, из черной бездны, как казалось медленно, выплывали пока еще редкие, неправильной формы глыбы. Свет галактики отбрасывал на их испещренных поверхностях тени, но температура на их поверхности, как сообщил голос корабля, равнялась абсолютному нулю; далекие звезды совсем не грели.

- Судя по результатам сканирования: их возраст около 12 миллиардов лет; примерно тогда же образовались и галактики. Можно предположить, что они частички вещества не попавшего в состав ни одной из галактик и обреченные вечность парить в этом холоде. По моим расчетам, через пять миллиардов лет они пройдут у внешних рубежей нашей галактики и продолжат свое путешествие. А появись мы здесь на часок попозже, капитан - могли бы столкнуться с одной из этих уродин. Предлагаю вернуться домой: плотность потока постепенно увеличивается, помимо довольно больших (до нескольких сот верст в поперечнике), есть здесь и булыжники в несколько метров, столкновение с которыми при скорости в 300 верст может повредить моей обшивке. Пока вы принимаете решение я приравниваюсь к скорости потока.

Теперь каждую секунду кораблик пересекал периметр крупнейшего мегаполиса Земли Москопетра - окраинами которого были древние архитектурные комплексы Москва и Петербург, но все оставалось неизменным, и чтобы заметить ничтожное передвижение против галактики, понадобились бы многие и многие тысячелетия. Несколько глыб стального оттенка неподвижно застыли перед висящем между галактик Джованом.

- Что же; домой так домой. Объяснюсь с Катриной; домой, домой! Теперь будет о чем вспомнить.

- Через десять секунд...

- Нет, подожди-ка; только сейчас увидел! - Джован развернулся в ту сторону, откуда вылетели первые астероиды. - Что-то я не припомню, чтобы раньше была вон та звездочка.

Он указал на оранжевую точку.

- Сейчас, проведу сканирование. - прозвучал (как показалось Джовану, слегка раздраженно), голос кораблика.

- Результаты, думаю, будут для вас весьма любопытны. Во первых: эта уже не астероид, но целая планета, правильной формы, размером с Луну, но с притяжением земным, засчет тяжелого ядра, состав которого не поддается определению. На высоте шестисот верст поверхностью, планету обволакивает полотно неизвестного газа. Газ реагирует на свет дальних звезд, нагревается и создает наблюдаемое оранжевое излучение. Таким образом, этот газ заменяет планете солнце. Климат там хоть и более жаркий чем на Земле так на экваторе температура 50 градусов - все же, вполне пригодный для обитания человека. Помимо этого, атмосфера хоть и несколько отличается от земной, но тоже пригодна для дыхания.

- К ней! - тут же отреагировал Джован.

- А я и не сомневался. Как жаль, что в нас введен интеллект, но полностью исключена возможность говорить не правду или умалчивать. Ведь, сказал бы что...

- Хватит болтать, скорее!

- Слушайте командир: плотность астероидов и простых булыжников возле планеты чрезвычайно высока...

- Хватит же болтать, скорее! Это же открытие! Это же какая удача! Ведь какой ничтожный шанс был у человечества обнаружить эту планету! Быстрее!

- В одном случае из десяти мы получим повреждения и, возможно, останемся там навсегда. Если, что выйдет из строя, нас здесь...

- Ох, ну знаю же! Лети скорее, и не появляйся!

Невидимый кораблик вздохнул...

Вокруг Джована стремительно и плавно отлетали назад освещенные галактикой глыбы, большие и малые; одна пролетела совсем близко и Джован даже вздрогнул, отдернулся.

- Несмотря на наличие огромного числа астероидов и камней в этом потоке, все они движутся в условленном миллиардами лет порядке. Каждый камушек знает свое место, и все столкновения произошли еще при зарождении потока, 12 миллиардов лет назад. - словно лекцию читал кораблик.

Несколько раз кораблик вздрагивал, когда совсем незначительные камушки, расплавлялись его полем. Более крупные глыбы он облетал, иногда останавливался и резко уходил то вверх, то вниз.

- Да, да! - улыбаясь, и вытирая ладонью выступившей от напряжения пот, выкрикивал Джован. - К черной дыре эту серую туманность! Надо же было просидеть там целый день рождения! Вот это да! Быстрее же!

- Развитие большей скорости, увеличит вероятность столкновения 1/2.

- Ну, зануда - так и знал...

Джован не смотрел больше ни на галактику, ни на глыбы: все внимание свое он перебросил на оранжевую планету. Сначала из точки переросло она в пятнышко, а потом уже и в шар; испещренный темными точками - плывущими перед планетой глыбами.

- Плотность потока увеличивается, снижаю скорость вдвое...

Под оранжевой пеленой проступали очертания горных хребтов и пятен цвета запекшейся крови - морей, или озер, как догадался Джован. Синего цвета не было, зато кой-где проступали темно-зеленые пятна.

- Получаю новые данные. - ворчал, по прежнему невидимый кораблик. На планете присутствуют растительные формы жизни. По мимо этого, из недр произрастает большое количество минералов, состав которых не поддается анализу... Внимание: в минералах протекают чрезвычайно сложные химические реакции не поддающиеся анализу. Нет возможности определить их природу, не достаточно данных... Внимание: проведен дополнительный анализ возможно несколько вариантов реакции газа из внешней оболочки на мое вторжение, один из вариантов представляет опасность.

- Если хочешь нудеть про эти опасности, так нуди, но только про себя. Понял?

Кораблик обиженно промолчал...

Планета раздувалась все больше и больше; проступили все новые детали - бордовые реки, озера; темные ниточки ущелий, темно-зеленые растительные массивы, а над всем этим висела оранжевая пелена - излучение внешней оболочки.

- Внимание: вхожу в верхние слои атмосферы.

- Только не появляйся! - вздрагивая от восторга, произнес Джован Симерон. Он чувствовал себя богом.

Да богом! Без скафандра, без ничего; позабыв о том, что он в чреве корабля; Джован стремительно летел к открытому им миру. Исполинские оранжевые облака плыли перед ним, приближались, и он даже чувствовал ветры.

Неожиданно, одно из облаков взвилось перед ним, завихрилось многоверстным потоком, обхватило окружающее пространство в форму кораблика, расцветилось десятками ослепительных молний.

Все больше и больше их было; вот уже все вокруг ослепительно пылает.

- Что случилось?!

В ответ шипение.

- Эй ты, железяка! Отвечай немедленно, что случилось!

Шипение усилилось и по прежнему ничего кроме слепящего сияние не видно. Потом прерывистый, прерывающийся через гул пламени голос:

- Повреждена охладительная система двигателя... Немедленная посадка... Перегрев коммуникаций жизнеобеспеченья. Пожар...

Джован почувствовал жар; и тут только вспомнил, что сидит в обзорной каюте; понял, что приближается к нему невидимое, как и корабль, пламя.

- Немедленно появись!

Отчаянное шипение:

- Не... шшш... перегрев... дополнительный резервуар на посадкушшш...

Неожиданно белесое сияние исчезло и оказалось, что до поверхности оставалось уже не больше одной версты.

Мелькнуло бирюзового цвета плато и изумрудные заросли.

Ближе... ближе - складки местности слились в оранжевое месиво.

- Перегрев... шшш...

- Черт, да появись же ты! - Джован вскочил, побежал по невидимому полу, но тут кораблик сильно дернуло и он врезался в прозрачную стену.

Невидимое пламя обожгло его, но Джован уже вскочил, на ощупь нашел выход... До поверхности метров двадцать, десять; изумрудные заросли заскрежетали по днищу; потянулось бирюзовое поле и... сильный удар, от которого Джован словно запущенный камень врезался в стену; кажется треснула кость, нахлынула тьма.

* * *

Сначала он услышал шипенье, затем почувствовал боль в руке; затем появились перед ним расплывчатые контуры и, наконец, сложились в четкие очертанья.

- Можем взлететь? - был первый его вопрос, а в ответ: "Ш-шшш..."

Над ним разрывался потолок и из него свисали, плавно покачивались, словно маятники сотен часов, разорванные провода. Воняло жженными пластиковыми перекрытиями, и что-то гулко капало.

- Пр-роклятье! - заскрипел зубами Джован, когда попытался подняться и почувствовал сильную боль в ноге.

Схватившись за погнувшуюся переборку приподнялся, присел, осматривая свою рану: оказывается, нога его зацепилась за что-то и теперь разворочена была почти до кости, но кровотечение уже остановилось, кровь свернулась, так как Джован, как и любой другой человек 26 века, еще в детстве получил вакцину, благодаря которой, при ранении кровь сворачивалась в течении одной-двух минут; благодаря той же вакцине срослась и сломанная кость. Рана, однако, осталась; разорваны были мышцы и сухожилия - и пока Джован мог только прыгать на здоровой ноге.

Так он и допрыгал к затянутому серой паутиной обзорному окну и потребовал у "информационного ящика" отсчет о нынешнем состоянии корабля.

Видно, все динамки были выведены из строя и появилось только отображение на обзорном экране. Красными линиями были помечены поврежденные или выведенные из строя коммуникации.

В течении получаса Джован, заглатывая одна за другой болеутоляющие пилюли, внимательно изучал этот план; потом вздохнул и прошептал:

- Похоже, все повреждения достались моему собеседнику. Если бы залатать охладительную систему, я бы мог поднять корабль на ручном управлении, ну а там рывок и дом... Катрина... Так, надо осмотреть, эту треклятую "охладилку"

Подпрыгивая на одной ноге, хватаясь за стены, пробрался он в хвостовую часть кораблика, открыл люк, да там и вздрогнул, чувствуя, как выступает на лбу испарина.

Вот черный цилиндр - двигатель: он цел, но оплавленные перекрытия вокруг еще исходили серым дымком, а между ними зияла двухметровая дыра; из перебитой трубы еще вырывалась по капелькам охладительная жидкость, с шипением падала на железо и тут же застывала в синею пирамиду.

- Ну, здорово! - дрожащим голосом прошептал Джован и допрыгал до проема, опрометчиво схватился за его края и, обжегшись вывалился на покрытую бирюзовым крошевом поверхность планеты.

Словно кто-то пилой провел по больной ноге, но на этот раз Джован не потерял сознание; только перевернулся на спину, созерцая нависающий над ним бок кораблика, и небо - светло-оранжевое, ровное. Дышать было тяжело; казалось, что не воздух, но кисель вливал он при каждом вздохе себе в легкие. Таким же тяжелым, обволакивающим словно саван был и ветер, прерывающийся лишь на недолгие промежутки.

- Здорово... здорово... - тоскливо шептал Джован. - Я смогу взлететь на ручном управлении и перенестись за миллионы световых лет к Катрине. Остается заделать только пробоину в охладительной системе. - тут на глаза его выступили слезы. - Ну а для этого, Джован, тебе потребуется совсем немногое: пробить шахту в недра планеты, найти руды А5 и Е67, построить металлургический завод, или хотя бы кузнецу, выковать лист толщиной в метр и весом в полтонны, припаять его к обшивке. Только то и всего - как раз через пять миллиардов лет управишься... Катрина меня подождет...

Он вздохнул и вытер дрожащей рукой слезы, которые жгли лицо.

Затем, перевернулся на спину; и замер так, оглядывая местность.

Кораблик упал на бирюзовой долине окруженной изумрудными зарослями, среди которых, впрочем, попадались и исполинские цветы с радужными лепестками. За зарослями поднимались с одной стороны пологие холмы коричневого цвета, с другой - крутосклонные горы, с зелеными шапками и с серебристыми пятнами.

Бирюзовый цвет мягко излучали прямоугольной формы кристаллы, которые во множестве пробивались из недр. Высота их было от нескольких сантиметров, до одного, а то и полутора метров. Толщина же тоже колебалась от нескольких сантиметров до полутора метров. Кое-где росли они скученно из одного корня, в других же разделяло их до нескольких метров.

- Сложные химические реакции... - бормотал Джован, ползя к кристаллам. - Черт... пошли они все! Мне бы присесть; отдохнуть, черт подери!

Он уже подполз к ближайшему кристаллу высотой в полметра; поднимаясь, схватил его рукой - сначала кристалл обжег ладонь холодом, потом неожиданно стал теплым и ровный бирюзовый пламень в его глубине разгорелся сильнее, стал пульсировать, словно живое сердце.

- Ну, ладно, дружок. - мрачно шептал Джован. - Если ты хочешь меня проглотить, так глотай. Делай, что хочешь, сложная ты химическая реакция, но я все равно присяду на тебя!

И он подтянулся и присел на гладкой верхней поверхности.

Ничего не произошло: поверхность оказалась даже мягкой, как плоть. Джован повернулся к кораблю и осторожно положил больную ногу на ближайший кристалл.

При падении он повредил недавнюю свою рану и теперь не заметил, как капелька крови, скатившись по ноге, коснулась соседнего кристалла...

Он услышал звук похожий на воркование большой голубиной стаи, и почувствовал, как кристалл под его больной ногой вздрогнул, потом стал менять форму.

Взглянул: и поспешил отдернуть ногу, забыв даже вскрикнуть от боли кристалл теперь был куском плоти обтянутой розовой, младенческой кожей. Вот пробились волосы; кожа погрубела, вот выросли руки, ноги, появилась и одежда... не было уже кристалла - на его месте сидел человек.

"Это же мое отражение" - понял Джован, вглядываясь в свои, изумленные глаза - перед собой видел он свою точную копию. Такая же одежда, такая же рана на ноге.

Он не удивлялся и смотрел на это только как на отражение, как в обычное зеркало. Но вот двойник, провел рукой по лбу, вытирая испарину; хотя Джован этого не делал - отражения такого не могут.

- Ты кто?! - он услышал свой изумленный возглас, хотя и не открывал рта - зато открыл рот двойник.

"А ведь и я где-то в глубине хотел задать этот вопрос..."

- Я... я Джован Симерон...

- Стой! - вскрикнул двойник. - Ты откуда взялся!

- Да кто ты такой?! - подхватил его крик первый Джован.

- Ты житель этой планеты! - отодвинулся двойник.

- Ты появился из этого кристалла, ты хочешь вступить со мной в контакт. - дрожащим голосом предположил первый Джован.

- Что ты хочешь этим сказать? - спросил двойник. - Это, ведь, ты появился из кристалла. Кто же ты...

- Кажется, я кое что начинаю понимать...

- Да и я тоже, черт подери!

- Подожди, подожди - значит, несколько моих...

-То есть моих капель крови попали на этот кристалл. Так, но подожди; прежде всего скажи - ты что же; знаешь все про Катрину, знаешь все мои чувства, все чем жил.

- Но ведь ты двойник. Это моя кровь попала на кристалл, точно-точно! Корабль говорил о каких-то сложных химических реакциях в их глубинах. И по видимому, мои молекулы ДНК, каким-то образом попали в него, были расшифрованы и воспроизведены в точную мою копию - то есть в тебя.

Джован второй внимательно смотрел на него:

- Но ведь это я Джован Симерон! Я прекрасно все помню: помню падение, помню, как полз сюда, помню, как клал ногу на этот чертов кристалл. Потом бирюзовая вспышка...

- Вот оно! Вспышка! А я не видел никакой вспышки - я настоящий, а ты: копия, дубликат.

Второй Джован сжал кулак и кое-как поднялся, опираясь о растущий поблизости кристалл:

- Ну уж нет! К черту! - выкрикивал он. - Я люблю Катрину, и ты не смей лезть в мою жизнь! Все разница в нас; то, что я видел вспышку, а ты нет! И вообще, я ничего не видел...

- Ты начинаешь лгать! - чуть дрожащим, но все же более спокойным голосом, чем двойник, говорил Джован первый, он то точно знал, что он настоящий Джован; зато второй помнил эту мгновенную бирюзовую вспышку и страшные сомнения грызли его, хоть он помнил себя Джованом Симероном и никак не мог представить, что он какой-то дубликат, что пару минут назад его еще и не было. Сомнение страшное, жгущее, с ума сводящее...

- Да откуда ты взялся! - завопил двойник, пятясь. - Пусть вспышка, пусть, но ведь... Ведь, это я Джован Симерон! - завопил он, и стараясь держаться подальше от кристаллов, запрыгал к изумрудной роще.

- Да, что же я. - шептал он, прыгая. - Ну, видел я эту проклятую вспышку; ну и что?! Почему это говорит о том, что двойник я?! Скорее настоящий Джован и должен был видеть ее, а дубликат то и не мог ничего видеть - он, ведь, только появился.

Джован второй развернулся и погрозил кулаком Джовану первому, который отползал к кораблю:

- Самозванец! Лжец!

Тут он услышал за спиной знакомый ему звук похожий на воркование большой голубиной стаи, и позабыв о больной ноге, резко обернулся; увидел, как на месте стоявшего у края рощи кристалла взметнулся метров на десять диковинный цветок, распустился радужными, благоуханными листьями.

Вот из листьев другого растения вылетела маленькая, трещащая в полете коробочка, она упала на кристалл; вздрогнула, раскрылась, высвобождая изумрудную пыльцу.

Заворковала голубиная стая и вот на месте кристалла поднимается увенчанный изумрудными листьями стебель.

- Таким образом они, значит, размножаются. - рассуждал вслух двойник. - Да, да; видно - это такой установившийся здесь за миллиарды лет симбиоз: кристаллы принимают молекулы ДНК растений и воспроизводят точную их копию. Чем-то похоже на наше клонирование; только там требуются годы, и двойник только выглядит, как его родитель; воспитание же, характер, разум - все, черт подери, получает он от учителей!.. Но кто же, в таком случае, я? Я не могу быть каким-то двойником, не могу, черт подери!.. Ладно, ладно - пройдем подальше от этого проклятого места...

Подпрыгивая на одной ноге, он углубился в изумрудные заросли.

* * *

Когда двойник запрыгал прочь, Джован первый - пополз обратно к кораблю. И по дороге он увидел вот что: там где полз он по бирюзовому крошеву, лежали теперь бесформенные, дымящиеся, как на сковородке, но заметно подрагивающие куски мяса, меж ними кипела кровь и сокращались вырванные мышцы.

"А ведь это я!" - понял он с ужасом. "-Ведь, это моя кровь попала на разбитые кристаллы и получился разбитый я!.." - он прополз побыстрее к кораблю, сжав зубы, схватился за горячие края корабельной раны и вполз в железные недра.

- Ну, ладно, ладно, Джован, успокойся! - шептал он, уже сидя в воздушном кресле и все поглядывая на выход, все ожидая, что наброситься на него оттуда двойник:

"Размышлять надо логично. Во-первых: чего я хочу? Ясно - убраться отсюда ко всем чертям. Для этого надо починить корабль, а чтобы починить, надо добыть руду и выковать пластину. Во-вторых: в одиночку тебе с этим не справиться и за всю жизнь. Значит, остается одно - размножаться таким способом. Оросить своей кровью не один кристалл, а, скажем, сто. Что ж получится сотня Джованов Симеронов; таких же, как я. Если они точная моя копия то, думаю, нам удастся прийти к соглашению - сначала надо починить корабль, а потом уж решать, кто из нас главный, кто должен вернуться на Землю...

* * *

Двойник в это время стоял среди изумрудных зарослей, перед двухметровым зеркальным листом, разглядывал свое отражение.

- Да это же я: Джован Симерон. Сколько раз точно так вот, видел я себя в зеркалах. А как мы отдыхали с Катриной на Эльтроне! Да разве же можно забыть такое! Да, как же я мог появиться из какого-то камня! Да я же, черт подери, Джован Симерон! Я! Я!

Тут он оступился и вздрогнул от рванувшейся в ноге боли.

- Проклятье! - заскрипел он зубами. - Тот жалкий выскочка, пройдоха, занял мой корабль. - тут он увидел Катрину и, сжав кулаки тяжело задышал. - Я не позволю какой-то дряни из этого кристалла появившейся рушить мою жизнь! Отражение! - он замахнулся и ударил кулаком по стеклянной поверхности листа. Изображение треснуло, разбежалось трещинами, померкло и упало к земле серой требухой.

- Вот так будет и с тобой! - произнес двойник и запрыгал дальше.

До вечера он несколько раз останавливался, сквозь сжатые зубы стонал - рана жгла так, что в глазах мутнело. Несколько раз он видел плоды видом напоминающие в сотню раз увеличенные персики, но не смотря на голод, попробовать их так и не решился. Потом вышел на широкую, усеянную кристаллами долину, за которой поднимались горы.

- Будем рассуждать логично. Чтобы починить корабль, нам потребуется: во-первых - выгнать оттуда самозванца. Во-вторых - добыть руду, выковать пластину и залатать пробоину. Не знаю, смогу ли я справиться со своей точной копий. Быть может, создать еще нескольких, которые были бы верны мне?.. Черт, а ведь он уже наверняка создал! Быть может, они уже гонятся за мной!

Он покосился на заросли, представляя, как выбегает оттуда десяток... нет - сотня! - Джованов Симеронов и набрасываются на него.

- От него всего можно ожидать, черт подери! Мне нужна защита! Создам свою армию, потом уже построю рудники; да - пусть он сидит в моем корабле, все равно - руда где-то в горах! Ха! Будет у меня большая армия, тогда пойду на самозванца... Ну что же, начнем прямо сейчас.

Он запрыгал к ближайшему кристаллу. Положил на него ногу, расковырял рану и, наблюдая, как течет струйка крови проникся таким убеждением: "Пока надо действовать сообща - терпеть этих двойников, тройников и еще черт знает кого! Сейчас - главная цель достать того, захватившего его корабль"

Заворковали голуби и вот из кристалла появился третий Джован Симерон. Он ни сколько не удивился; так как, помнил все-то, что помнил двойник первого Джована. Он знал его последние помыслы: "Главное действовать сообща...", и считал, что это он породил третьего, что это он истинный Джован, и говорил:

- Ну что же, как и решено, будем действовать сообща, а потом уж разберемся, кто из нас кто!

- Не стану с тобой спорить - это мои мысли.

- Я решил создать для начала еще несколько сотен.

- Они все будут спесивы. - оскалился двойник. - Нам не нужно, так много воображающих из себя истинных Джованов Симеронов. Надо указать их место, я создал тебя затем чтобы...

- Это я тебя создал!

- Если начнем спорить - дело заведомо проиграно.

- Да, согласен, черт подери!

- Итак, мы вдвоем должны скрутить следующего. Свяжем его этими лианами. - он кивнул в сторону зарослей. - Наверное придется его бить, чтобы потерял он свою спесь.

- Да, конечно - каждый из этих Лжеджованов, будет помнить только историю своего родителя - для всех общее останется только то, что было до падения на планету. Все остальное - у каждого разное. Так рожденные тем первым двойником, что засел в моем корабле, будут помнить все то, что видит, что чувствует он сейчас, они будут рождаться с его помыслами, а наши, с нашими.

- Правильно, ты хорошо рассуждаешь, помощник.

- Помощник - ты. Хотя, не будем спорить.

- Итак, в следующем Лжеджоване мы должны воспитать подчинение; хоть он и появиться с моими помыслами, то есть сам захочет кого-то подчинять. Но нас то будет двое, а он один. Заготовим какую-нибудь дубинку или камень: как появится, так сразу по голове, скрутим; ну а там посмотрим, что делать дальше...

Так они и исполнили: сходили в рощу, сломали там один из стеблей, отделили от него верхнюю часть - теперь в руках у них появилась увесистая, изумрудного цвета дубинка.

К тому времени раны на их ногах почти зажили - остались только красные рубцы.

- Ну, кто будет капать? - спрашивал второй Джован.

- Давай ты. - предложил третий.

- Черт подери, ведь это я тебя создал! Ладно, давай я. А ты готовь дубину.

Итак, третий Джован встал над кристаллом и замахнулся изумрудной дубинкой, второй же расковырял рану, выдавил несколько капель...

Раздалось воркование и второй закричал:

- Бей же!

Одновременно с этим закричал и только что появившийся четвертый:

- Бей по нему!

Этот четвертый Джован, помнил все то, что помнил Джован второй, он даже помнил, как расковыривал свою рану, как приготовился отпрыгнуть в сторону. Потом эта неожиданная бирюзовая вспышка, сквозь которую он закричал:

- Бей по нему!

И с изумлением услышал рядом свой же крик:

- Бей же!

В следующий миг, в голове его взорвалась изумрудная звезда и оранжевый мир на какое-то время погрузился во мглу.

Медленно возвращалось зрение - склонились над ним двое: он узнал свои лица, попытался подняться и тут обнаружил, что скручен по рукам и ногам.

- Ты двойник! - закричал четвертый Джован, полагающий, что это он прыгал через заросли и расковыривал свою рану.

А тот, кто в самом деле расковыривал его рану, склонился над ним и произнес:

- Не смей возомнить себя Джованом Симероном; коим являюсь я!

Стоящий рядом третий, едва заметно усмехнулся, покосился на второго: мол - мели, мели, все равно, настоящий Джован - я.

Второй же склонился над четвертым и потребовал:

- Так признайся же, что ты есть моя копия, что ты вышел из кристалла, а следовательно, обязан служить своему создателю!

Четвертый Джован стал отчаянно извиваться:

- Да это ты раб! Это ты напал на меня! Развяжи меня и служи, черт подери!

- Ну уж нет! - зло усмехнулся второй, который чувствовал крайнее раздражение к этому: "никчемному двойнику, который знает все его тайны, но является лишь порождением кристалла", он прохрипел:

- Последний раз спрашиваю - будешь подчиняться?

Четвертый вздрогнул, но все-таки ответил:

- Никогда не стану служить своему двойнику, клянусь! Я человек - ты камень неотесанный!

И все же четвертый чувствовал сильный страх - ведь он был связан, ведь он находился во власти этих двух "двойников". Второй же чувствовал только злобу. И еще до того, как он нанес первый удар, они уже были разными: разъяренный второй, испуганный, связанный четвертый и ухмыляющийся выжидающий третий.

Второй Джован принялся бить четвертого ногами...

Не то, чтобы Джован Симерон был садистом, - ну да, раз он, так же вот, ногами, избил укусившего его пса - но только один раз в жизни. Джован был человеком мрачным, неразговорчивым, но никогда не позволял себе распускать руки. Но сейчас он был в невиданной ранее ярости. Сказалось все то, что накопилось за долгие, мучительные прыжки через изумрудные заросли, вырвалось, наконец, отвращение к этим двойникам, смеющим претендовать на его Джована Симерона сущность. И он был твердо уверен, что в этих "двойниках", что-то не так - что-то не человеческое...

Ногами он ударял связанного четвертого в грудь, потом в живот, и наконец в лицо - избиваемый закричал, все пытаясь подняться; проклинал, стонал, а Джован второй входил все в большую ярость; бил его уже без разбора и со всей силы:

- Ты ведь не человек! Ты ведь хочешь убить меня! Меня Джована Симерона! Жалкий самозванец! Получай!.. Ну что - будешь служить человеку... кристалл неотесанный! Черт подери! Получи!

Четвертый испытывал страшную боль - его самого никогда не били; а тут столько отборных ударов! И от боли, и от ужаса, он уже не мог думать связанно; все помыслы его крутились, рядом с примитивными порывами, как то, избавиться от боли и, просто вырваться, убежать куда-нибудь прочь от своих мучителей.

Он уже и не посмел бы утверждать, что Джован Симерон - это он. Главное избавиться от этих ударов, а все остальное - и Катрина, и починка корабля отошли куда-то в сторону.

Избавиться от боли! Приспособиться как-то к этим условиям, подстроиться; но только не испытывать больше эту боль! Хорошо, хорошо - я не Джован Симерон, вы сильные! Пусть будет по вашему, иначе я умру...

Он застонал:

- Я не Джован... я двойник... я подчиняюсь... хватит... хватит...

Разгоряченный, тяжело дышащий Джован-второй присел на корточки:

- Так то! Признаешься! Так я и знал...

Он поднялся и, стараясь не смотреть на ухмыляющегося третьего, выдохнул:

- Ведь у меня не было другого выхода. Понимаешь? Ты понимаешь меня?.. Я не хотел этого делать, но иначе бы ничего не вышло! Иначе и он возомнил бы себя Джованом и задушил меня!.. Ну, что же ты молчишь?!

Третий пренебрежительно ответил:

- Ты хорошо поработал!

- Не знаю, черт подери, что на меня нашло! В следующий раз грязную работу будешь исполнять ты.

- Посмотрим... Так, думаю, следует поколотить его еще раз, чтобы выбить последнюю дурь, а потом пустим ему кровь, да разнесем по кристаллам. Пока потомки первого слуги будут лежать без движения свяжем их. Главное - они все признают наше превосходство... Потом выделим из их среды надсмотрщиков - ведь ты понимаешь, что каждый из них захочет теперь подняться повыше и каждый будет ненавидеть, но главное у них теперь все же - страх! Так я говорю, компаньон?

Второй Джован вздохнул - в глазах его плыли темные круги - он устал, он чувствовал отвращение и к этому жалкому, избитому, стонущему, молящему о милости; и к самому себе.

Третий сказал спокойно:

- Одного из них еще заставим попробовать плод - ты знаешь, на персик похожий...

Четвертый застонал, зашевелился; и вместе с кровью выдохнул:

- Помилуйте... довольно... довольно...

- Надо его еще отделать, чтоб уж наверняка - усмехнулся Джован третий.

Он усмехался, потому что чувствовал свое превосходство и над избитым, и над тем, кто его избивал. Ведь, он был уверен, что Джован - это он. А все остальные просто исполняли его волю.

* * *

На этой планете, несмотря на отсутствие солнца все же происходила смена дня и ночи. Оранжевая оболочка под действием беспрерывных ветров вращалась над планетой и часть ее была более плотной, испускающей больше тепла и света нежели другая - разряженная.

Джован первый, отполз на два десятка метров от корабля, чтобы не чувствовать вонь горелого мяса получившегося из бирюзового крошева. Несколько раз он оглядывался на изумрудную рощу, все ожидая, что выскочит оттуда двойник. Раз он даже закричал:

- Если ты, выходи! Нечего прятаться! Выходи, выходи! - в ответ только новое растение поднялось на месте кристалла - в это самое время Джован-второй стоял перед бирюзовой долиной, в нескольких верстах от корабля и, усталый и раздраженный, воображал, что за ним уже гонятся Лжеджованы; - замышлял создать себе воинов и рабов, чтобы они защитили его...

И первый Джован, глядя на заросли тоже воображал, что двойник его уже создал целую армию и выйдет сейчас; захватит корабль, улетит на Землю, к Катрине, а его навсегда оставит на этой планете.

- Да кто он такой? - в раздражении шептал Джован первый, глядя на рощу. - Самозванец! Двойник из кристалла, но человек то я! Моя жизнь это, черт подери, моя жизнь!

И тут ему, как и второму Джовану, пришла идея создать подчиненных рабов, роботов, пусть и с его внешностью, но покоренных.

- Наверное, придется применить силу. - бормотал он, переворачиваясь на спину.

Так он остался лежать долгое время, созерцая спокойную оранжевую высь. Постепенно ветер сдувал плотные слои газа в сторону гор и медленно-медленно проступало черное, беззвездное небо. Там, в выси этой, над головой Джована, смотрел сотканный из миллиардов звезд глаз. Он виделся Джовану печальным, и завораживающим осознанием истинных его размером. Где-то там, среди звездных пылинок был и его дом... в какой неизмеримой дали! Он смотрел на галактику и уходили из него и страх, и злоба, и напряжение. Оставалась светлая и глубокая печаль.

- Я вернусь к тебя, любимая. - прошептал он негромко, протягивая к галактике руку. - Да, и с крови моей взойдут новые Джованы Симероны, но не для вражды; для дружбы. Вместе мы починим этот корабль; не будем спорить - будем работать. Да и как ничтожны были бы все наши споры перед тобой, галактика.

Прошептав так, он поднялся, прошел к ближайшему кристаллу, расковырял рану. Голубиное воркование показалось ему прекрасным, предвещающим прекрасное звуком. Он распахнул объятия навстречу появившемуся из кристалла двойнику, улыбнулся; и тот, знающий и чувствующий то же, что и первый, распахнул навстречу ему свои объятья.

Одновременно один из них сказал:

- Здравствуй, друг мой!

А второй:

- Здравствуй, брат мой!

Они уселись на земле; подняли головы к светящемуся в полнеба печальному оку, помолчали некоторое время, созерцая.

Первым заговорил двойник:

- Мы никогда не должны спорить, кто из нас истинный.

- Это приведет только к вражде. Ведь и ты считаешь себя Джованом?

- Конечно, как и ты...

- Ладно... Оставим это. Сейчас, под взором галактики разойдемся по этому полю; создадим до утра сотни две, три себе подобных...

- А о еде ты подумал? Глядя на такую красу, конечно о еде и не думается, но все же - найдут ли они чем себя прокормить? Не обрекаем ли мы их на голодную смерть. Они проклянут нас.

- Нет, не проклянут. Каждый из них будет считать, что он все это придумал. Каждый, будет помнить этот вот разговор. Что же касается еды если в джунглях есть хоть один съедобный плод, мы его сможем воспроизводить сколько угодно с помощью кристаллов. Прости, конечно, что я тебя создал не проверив это...

- Нет - это ты прости мою трусость. Я, ведь побоялся пройти в заросли один. Боялся, что нападет на меня тот... Ладно, оставим...

Разговаривая о величии галактики, направились они к изумрудным зарослям, которые засветилась - стебли растений оказались полупрозрачными и в каждом медленно пульсировало длинное, от корней и до вершины, сердце. Непрестанный дневной ветер теперь утих, и в воздухе пахло чем-то незнакомым, сочным.

Лица Джованов казались изумрудными, полупрозрачными, в глазах, как у кошек, вспыхивали зеленые искры.

Вскоре они нашли плод, напоминающий огромный персик.

- Давай одновременно

- Нет, лучше уж останется один, чем вообще никого не останется... Предлагаю бросить жребий... Только вот как?

- Я кое-что придумал. - Джован первый сорвал еще лист. Одна его сторона была стеклянной, другая - темно-зеленой, мохнатой. - Какую выбираешь?

- Мох.

- Значит я - зеркало. - лист закружился в воздухе и наконец упал на изумрудную, плотную травку - упал стеклянной поверхностью вверх и тут же распался темной пыльцой.

Через некоторое время они вновь вышли под озаренное звездным оком небо.

- Тебе страшно было первому пробовать.

- В общем - да. Но по вкусу, как смесь персика и дыни. Еще согревает, по жилам, как от вина, тепло бежит, но хмели нет.

- Согласен с тобой.

- Лучше бы ты не пробовал. Мало ли: может - все-таки яд; может действие только через неделю проявится.

- Ну, к тому времени все равно пришлось бы их попробовать. Лучше смерть от яда, нежели от голод.

Постояли некоторое время, подняв головы вверх.

- А ты тоже умеешь сочинять стихи? - спросил Джован первый.

- Да, умею, так же, как, впрочем, и ты...

- Ну, ты все мои стихи знаешь.

- И ты тоже все мои стихи знаешь.

- А можешь под этим небом придумать что-нибудь новое?

- Отчего же нет; придумал, когда жребий выпал мне - помнишь, как задумался?.. Ладно, слушай.

- Мне выпала тяжкая доля,

Быть может, уйду навсегда,

И светлый двойник в нашем доме,

Обнимет, обнимет тебя...

Двойник вздохнул и в глазах его вспыхнули слезы.

- Это испытание навело тебя на столь печальный лад. - ободряюще улыбнулся Джован первый. А я, пока смотрел на небо, сочинил совсем иные стоки:

- Только в отдалении, понимаем мы,

Как близки нам родины тучные холмы.

Только в одиночестве, понимаем мы,

Как согреют сердце, милые черты.

- Ты про Катрину вспоминал? - спросил двойник.

- Да, в общем - да. - молвил Джован первый.

- И я тоже вспоминал... Ладно, ладно - все, расходимся.

- Сделаем по десятку. Потом, каждый из этого десятка пусть сделает еще по десятку. Двух сотен пока хватит.

* * *

Джован Симерон второй и третий - оба усталые, голодные сидели под небесным оком, время от времени смотрели бросали на эти мириады звезд и туманностей взгляды, но тут же опускали глаза - было страшно смотреть в эту бесконечную высь и вспоминать совершенное:

Джован третий придумал использовать листья для переноски крови "раба". Они сложили листья лодочками и без труда набрали из этого четвертого, лежащего без движенья, с неузнаваемо распухшим лицом, достаточно крови. Они разносили эти капли по ближайшим кристаллам, и когда, появлялась там копия избитого раба, связывали заранее заготовленными изумрудными стеблями. Так сделали около полутора сотен...

Даже третий, чувствующий свое превосходство над этими "булыжниками"; чувствовал некоторую неприязнь к самому себе.

- Натворили дел. - прошептал он, глядя себе под ноги и тут же попытался себя успокоить, даже посмотрел на галактику. - Но они, ведь все двойники... Ведь они - это создания из камня. В них есть только мой облик, и воспоминания, а так они пустышки. Так я говорю?.. - он вздрогнул и вновь смотрел в траву.

- Ну, раз начали падать, теперь за воздух не зацепишься. - слабо прошептал второй. - Ведь ты тоже можешь сочинять стихотворения?

- А кто ж, черт подери, ха-ха, их может сочинять. - нервно отвечал третий.

- Значит и ты можешь... вот пришло тут в голову...

- Темна и бездонна меж звезд тишина,

Во мраке не вспомнить святого лица.

Я в темную бездну со стоном лечу,

И боль в своем сердце, и грезы храню.

- Кого ты сохранишь, кого ты можешь сохранить? - так же нервно вопрошал первый. - Уж не Катрину ли? Впрочем - оставим. Я сочинил - слушай. и прошептал слабым голосом, смотря под ноги:

- Эй, жди меня! - тебе я ввысь кричу,

Ты где-то там, средь звезд - тебя зову.

Эй, скоро я приду! Эй, скоро прилечу!

Не затушить в душе свечу!

Второй вздохнул:

- Ладно, давай спать; завтра нам много дело предстоит.

Они улеглись на исходящей едва заметным бирюзовым сиянием земле; повернулись на бока, чтобы только не видеть галактику и вскоре заснули.

Разбудил их сильный оранжевый свет который лился из облачного покрывала, завесившего небо в версте над их головами. Горы уходили в эти облака и подобны были стенам великанского дома.

Дул непрерывный, медленный, тяжелый и вязкий ветер. Медленно продвигал облачную громаду. Было жарко и душно, как в парилке.

Второй тормошил третьего:

- На утро мне пришло такое соображение: раз уж и ты и я считаем себе Джованами Симеронами, так, давай придумаем, друг другу какие-то новые имена, чтобы не смущаться.

- Пойдет. - зевнул третий. - А рабам дадим просто номера.

- Хорошо. Пусть я буду Хэг. - предложил второй.

- Нет, ты будешь - Везелвул - где-то я это имя слышал.

- Пусть Везелвул. Все равно - это не настоящее имя.

- Конечно. - хмыкнул третий. - Ну а я назовусь Мефистофелем. Наши имена должны, понимаешь, звучать как бич для наших рабов. Не какой-то там Хэг, а Везелвул и Мефистофель.

Но и тот и другой добавили про себя: "Настоящее то мое имя Джован Симерон"

- Значит я Везелвул. - вздохнул второй. - Как же здесь жарко! С потом уходят и последние силы. Надо заставить раба попробовать плод.

- Это - без проблем. Но сначала разделим наши должности: в твоей власти Везелвул все рабы, ты волен их наказывать и награждать - ты станешь их богом; в моей власти будет армия, которой пока нет, но которая будет выделена через некоторое время из рабской среды. Ну что - согласен ты?

- Да. Да... - кивал тот, кого звали теперь Везелвулом - он сильно устал; за всю ночь так и не смог заснуть, всю мучили его раскаянья, да страшные, постепенно все более развивающиеся мысли: "Что если, все-таки двойник - я. Все из-за той бирюзовой вспышки. Что, если я рожденный этой планетой; и все что есть во мне от Джована настоящего - только его память. Если я - Джован Симерон, то, как я мог избивать так, того несчастного - может и не человека, но существа способного испытывать боль." -Ему хотелось побыть одному; обдумать все.

Что же касается третьего или теперь - Мефистофеля, то он, накануне, наблюдая, как Везелвул избивает первого раба только больше укрепился в уверенности, что он есть истинный Джован; он и забыл, что и сам уже занес ногу, чтобы ударить раба и ударил бы, но первым ударил Везелвул, и дальше Мефистофель только смотрел, испытывая презрение.

Почти все рабы пришли в себя, слабо постанывали; все вспоминали то Катрину, то родную планету и с ужасом поглядывали на Вузелвула и Мефистофеля.

- Что вы так стонете? - с неприязнью глядя на избитых, окровавленных Джованов Симеронов кричал Мефистофель. - Вас здесь так много, и вы, если не хотите, еще раз получить трепку, должны признать, что вы рождены кристаллами! Вас полторы сотни и каждый, кто возомнит себя творцом Джованом будет сурово наказан. Ну, отвечайте...

По лежащим рядам прокатилось, где более, где менее искреннее: "Да!" все зависело от того, куда их вели полные страха, почти бессвязные воспоминания, об обстоятельствах своего появления и про боль...

Вот лежит один, которому вскоре присвоили номер "А1", лежит, и пытается вспомнить свою прошлую жизнь - все, как в тумане... гораздо ярче воспоминание, как был он Джованом вторым, как задумал создать рабов и капнул на кристалл - бирюзовая вспышка и удар по голове; потом избивал его такой же Джован, наконец, в полубессознательном состоянии - вновь вспышка и очнулся он связанным, в стонущих рядах. Он не чувствовал себя больше Джованом Симероном, все затмевал ужас; и еще заискивание перед этими Везелвулом и Мефистофелем. В рядах себе подобных он чувствовал себя в как грязи, и хотел как-то приблизиться к тем двоим - не связанным, способным дать ему голодному, ослабевшему, и еду, и какую-то власть.

- Итак! - кричал, презрительно ухмыляясь, Мефистофель. - ... Кто из вас хочет заслужить нашу благосклонность? Кто хочет услужить нам и подняться из общих рядов?

Тот, кого назовут "А1" первым закричал:

- Я! - он еще испытал отвращение к самому себе, еще вспомнил себя Джованом Симероном, который отмечал свой двадцать второй день рождения в облаке космической пыли; но как вспомнил, что было дальше, так такая его боль и отчаяние схватили, что понял - если будет дальше об этом размышлять, да вспоминать, так скоро сойдет с ума.

- Я!.. Я!.. Я! - раздалось еще несколько запоздалых голосов, но Везелвул и Мефистофель уже подхватили А1 и поставили его, стонущего, на ноги.

- Ты должен опробовать фрукт! - ровным презрительным голосом говорил Мефистофель, вглядываясь в избитое, подрагивающее лицо.

А1 истово закивал:

- Хорошо, хорошо. Только не бейте меня больше, а фрукт я и сам хотел попробовать...

- Хорошо... Друг Везелвул, будь добр, сходи за этим плодом...

Вскоре, дрожащий от ужаса А1, впихнул в себя похожий на огромный персик плод и заискивающе взглянул на Мефистофеля - он сразу понял, что большей волей и, значит, властью обладает он.

А Мефистофель поднял руку над дрожащей, стонущей толпой и мощным голосом рявкнул:

- Эй вы! Видите, как услужил нам того, кого нарекаю А1! Отныне он главный надсмотрщик, он получает привилегии: избавление от телесных наказаний, от сдачи крови на размножение!

А1, который совсем не давно, молил только о том, чтобы не били его так сильно, да чтобы накормили его; теперь склонил голову, а потом, чтобы заслужить еще какого-то большего блага, даже пал на колени.

- Вот так! - передернувшись от отвращенья кричал Мефистофель. - Каждый из вас может выделится над общей массой. В дальнейшем понадобятся новые надсмотрщики; потом и войсковые командиры. Так что вы - первые наши слуги, если будете верно служить, избавитесь от телесных наказаний и получите такое же благо, как А1.

Один из лежащих истерично захохотал, попытался подняться, выкрикивая страшные ругательства - его воспоминания, и размышления над тем, кто он привели в безумие. Теперь он крутился, выкрикивая бессвязные слова и все пытался подняться.

А1 вскочил, взглянул на этого, по его мнению ничтожного, грозящему ему лишится всех благ, истово поклонился Мефистофелю, бросился к безумцу и со всей силы ударил ему ботинком в висок - выпустил часть накопившейся к чему-то неопределенному злобе; желая показать этим избитым, что он не такой, как они, что он... пусть не Джован Симерон, но, хотя бы А1.

Безумец затих навсегда, а А1 уже стоял на коленях перед Мефистофелем.

- Хорошо. Хорошо. - испытывая отвращение к этому "низшему существу", процедил сквозь зубы Мефистофель. - На усмотрение Везельвула - выбери трех для сбора плодов и трех надсмотрщиков за ними.

Везельвул наугад ткнул в избитые ряды рукой и вот уже стоят перед ними, смиренно склонив головы сборщики плодов С1, С2 и С3 и младшие надсмотрщики Б1, Б2 и Б3.

Они отправились в изумрудные заросли; набрали там сколько могли унести плодов, и вернулись. При этом никто из них и не думал бежать: они знали, что где-то поблизости корабль, который, потом надо захватить, но пока недостаточно для этого сил. Все ждали нападения врагов.

Избитые, голодные, находящиеся на грани умопомешательства, а некоторые уже и перешагнувшие через эту грань - они верили, что сила в руках Мефистофеля и Вазелвула, что если вздумают они бежать, то их нагонят, изобьют еще сильнее чем прошедшей, ужасной ночью.

В каждом из них еще жил Джован Симерон, но был он затоптан, загнан в угол чудищем по имени ужас. В каждом из них жил еще Вазелвул жаждущий создать своих рабов - с ненавистью смотрели они друг на друга, с покорностью на тех, в чьих руках (или ногах?) была сила...

* * *

В то время, как испуганный, ослабший, но все-таки довольным таким "благополучным оборотом дел" А1, прохаживался перед угрюмыми рядами рабов - Джован Симерон сидел в позе лотоса, в большом кругу таких же как он Джованов Симеронов.

Созданные им этой ночью, они, как и он, появились в благодушном настроении - некоторые даже, со слезами на глазах, читали только что придуманные стихи и обнимали своих новых братьев.

- Нас так много! - говорил один из них, помнящий, как он сидел совсем недавно, созерцал галактику, сочинял стихи, и уверенный, что, конечно же он - Джован, а все остальные милые, во всем с ним схожие помощники, к которым надо относиться, как к равным. - Нас так много и для каждого оскорбительно было придумывать какое-то имя в то время, как он - Джован Симерон. Так, давайте же звать друг друга просто Джованами или братьями! Джован - поэт, брат - кузнец. Разве не прекрасно?!

Со всех сторон полились улыбки, и одобрительные реплики.

И вот теперь они сидели друг против друга, звали друг друга Джованами и братьями; при этом считали только себя Джованами, но все же, соблюдали это почтительное обращение: во-первых - из-за того, что они действительно не испытывали какой-либо неприязни к своим двойникам; а во-вторых - понимали, что без этих "двойников" никогда не удастся починить корабль. Время от времени лицо какого-нибудь Джована омрачалось мыслями о том, что же делать, когда корабль будет починен, но вот вновь появлялась улыбка и лились приветливые слова.

- Прежде всего, надо выяснить, что сталось с тем первым, который сбежал от нас. Пусть выступят добровольцы-разведчики.

- Могу и я пойти. - поднялись разом несколько Джованов Симеронов.

- Во-вторых. - подхватил один из сидевших в кругу. - Нам надо построить какие-нибудь укрепления и жилища.

- Ведь здесь могут обитать и животные.

- Хорошо. - кивал один из них. - Пусть некоторые займутся строительством; хижины можно плести из местных растений.

- Хорошо. Надо создать еще сотни две братьев, которые отправятся к холмам, искать рудные выходы. Я сам пойду с ними... Не забывайте: планета по большей части состоит из металлов; отчего и притяжение, как земное.

- Да уж помним, помним. - с мягкой улыбкой смотрели на своего "двойника", сразу пара дюжин Джованов.

А сам первый Джован сидел, как и все в позе лотоса, улыбался и уж не знал: может он и впрямь не Джован? Может и впрямь, двойник? Столько их, таких же, как он, говорящих его языком, слагающих стихи, которые еще только вертелись в его голове. Огляделся и понял, что часть Джованов прибывает в подобных гнетущих рассуждениях.

Кто-то предложил разделиться на группы: и оказалось, что никто не хочет плести жилища из растений и идти на разведку; зато все Джованы хотят идти в холмы, искать руду...

Пока думали, что делать создали еще две сотни Джованов, а потом, наконец, решили построить их в две колонны по двести "братьев" и бросить жребий-лист. Колонне в которой стоял Джован выпало идти на поиски руды. Ну а из второй колонны быстро нашлось десять добровольцев, решивших, что лучше уж пробраться к противникам (если они вообще есть), чем плести (да еще не известно как) эти хижины...

* * *

Вечером откачали из двигателя одну каплю горючего - и ее хватило, чтобы воспламенить заготовленную изумрудную груду.

Пламень сначала шипел, был почти невидимым, когда же прожег внешние полупрозрачные слои стеблей и впился во все еще пульсирующие сердца растений - стал ярко изумрудным, повеяло жаром, раздался шум, будто где-то кружило целое облако пчел, а в воздухе во множестве повеяли почти не приметные и невесомые пылинки. Сначала их сдували с кожи, да потом бросили это занятие, не замечая, что пылинки, смешиваясь с потом растворяются, впитываются под кожу...

Четыре сотни Джованов Симеронов - все усталые; каждый уже с какими-то своими мыслями, впечатлениями, расселись в несколько рядов вокруг многометрового изумрудного столба.

Сначала, некоторые из них разнесли, похожие на огромные персики, плоды.

- Братья разведчики, вы вернулись? - крикнул кто-то - в ответ тишина.

- Ладно, что их ждать то? Может, и не вернуться совсем. - устало вздохнул кто-то. - Не вернуться - новых создадим. Вы давайте рассказывайте, что за день произошло.

Из каждого отряда вышло по одному добровольцу. Первым начал рассказ один из Джованов, что ходил к холмам:

- Дорога заняла у нас несколько часов. Ветер дул с гор, подгонял нас в спины; такое ощущение, будто огромная ладонь подталкивает в спину. Тогда и задумаешься - к холмам то хорошо идти, а, как обратно то возвращаться! Когда мы подошли к холмам, выяснилось, что не холмы это вовсе, но какие-то огромные растения - может грибы... Склоны их гладкие, отвесные и такого же цвета, как человеческая плоть. Вокруг них чувствуется запах каких-то фруктов; просто сочный, свежий запах... не знаю, с чем его еще можно сравнить... Ладно, когда подошли мы к ним уже почти вплотную, увидели растение высотой метра в полтора - стебель почти черный, а в верхней части расходилось оно чашечкой из которой непрерывно пыльца вырывалась. Но самое удивительное было в том, что растение это двигалось и оставляло за собой бороздку...

- Надо было поймать его! - высказался один из братьев.

- Попробовали бы вы его поймать, когда нет никакого оружия. На корабле, правда, лежит один разрядник, но, надеюсь, никто не станет утверждать, что оружие принадлежит ему?.. Итак, продолжаю. Подошли к склонам, фруктовый запах еще усилился; дотронулись до них - склоны мягкие, и такие, словно в них сердце прохладное бьется; ветер то жаркий, а склоны прохладные. На ощупь - мягкие. Мы попробовали от них кусок отковырнуть; только пробником дотронулись, как в "грибу" (я их "грибами" называть буду), так вот - открылся проход и полетела пыльца, била фонтаном - многих из наших присыпала.

Потом, значит, пыльца прекратилась, а отверстие осталось; смотрим в него: идет туннель, такой что и два человека могли бы разминуться; а стены, точно сердце, пульсируют. Туннель тот вниз заворачивал, но от него еще и многие боковые проходы отходили. Тут вызвалось несколько добровольцев, чтобы пройтись по этому туннелю. И мы правильно рассудили, что уж если идти в этот лабиринт - проходов то сколько! - надо связать веревку. Сходили в ближайшую рощицу, нарвали там этих стеблей, связали их... ну и трех добровольцев, среди которых и я был к этой веревке привязали.

Идем мы по туннелю, а там уж так фруктами пахнет, что и дышать тяжело, голова кружится; потом, правда, перестали замечать - привыкли, значит. Я там даже и стихотворение сочинил, рассказать?

- Нет - давай дальше!

- Что в туннеле то было?!

- До конца его мы так и не дошли - у нас ноги слабеть стали. Ну, стало быть, решили поворачивать.

- Могли бы и дойти!

- Вот вы бы и шли, "братья"!.. Ну, так вот - только собрались мы назад поворачивать; как оглянулся я - ДЖОВАН СИМЕРОН, и вижу: в проходе боковом вроде, как комнатка, в центре той комнатки коричневый стебель поднимается; в верхней своей части бутоном расходится, а в бутоне том, та пыльца, что на нас вначале посыпалась. Подошел я к этому растению; рукой пыльцу зачерпнул - она в ладонях движется, щекотит. Ну, а как вышел обратно пыльца затвердела, как гранит стала, а может и тверже... Вот тогда Я и понял, зачем нам это нужно...

- Да, сразу понял. - кивнул другой Джован Симерон - ведь, он считал, что идея пришла первой к НЕМУ.

- Конечно, мы можем с помощью этой затвердевшей пыльцы залатать днище корабля. - улыбнулся еще один Джован, считавший, что все придумал он.

Еще несколько дюжин кивнули этим "помощникам"...

- Вот. - первый рассказчик протянул темно-коричневую, в форме ладони плюшку. - Мы ее уже пытались разбить, и пробником пробовали - все бесполезно. Если бы там таких растений было побольше - мы уже и сегодня могли бы залатать корабль, но я видел только одну такое.

Вскочил другой Джован Симерон и, оглядев "братьев" созданных, как он полагал им - молвил:

- Если вспомнить "фонтан" который вырвался, когда вы дотронулись до "гриба" пробником, то можно предположить, что в этих лабиринтах находится достаточно подобных комнаток. С другой стороны интересно - почему пыльца не застыла прямо на ваших телах?

- Мы чувствовали щекотку, кожу покрыла коричневая пленка, а потом сразу исчезла.

- Я думаю, что она впиталась в нашу плоть...

- И тут еще в воздухе что-то летает; видите - пепел от жженых растений и кружит, словно живой...

- Да уж - мы надышались тут всяким. Когда вернемся на Землю...

- Так, эту тему пока оставим.

- Тогда скажу я - поднялся один из "строителей". - Сегодня мы опробовали эти стебли: если приловчиться, то из них вполне можно вязать хижины. Примитивные конечно, но от ветра вполне могут защитить. К тому же: нельзя чтобы все было на виду. Каждый из вас тоже имеет право на личную жизнь. Так вот: сегодня создадим еще сотни три "братьев" и общими усильями перенесем корабль к "грибам", там построим крепость... - он повернулся туда, где за светящей ровным изумрудом рощей, мерцали, словно росинками, серебристыми крапинками горы.

- Будем все время увеличивать нашу численность. - говорил Джован какой-то.

- На добровольной основе разделим должности. - с сомненьем голосе проворчал еще кто-то...

- А вот и "братья"-разведчики вернулись!

Из кустов медленно вышли и, не подходя к костру, остановились десять "разведчиков". Испуганными, напряженными голосами говорили они:

- У ваших противников огромная армия; все долина за лесом заполнена кострами, перед которыми сидят тысячи; смеются, громко кричат, грозят в скором времени вымести всех нас прочь. Наше воинство ничтожно против них и потому не вздумайте преследовать!

- Преследовать? - удивился целый хор. - Мы на них и нападать не собирались, но, разве они уходят?

- Нет, нет, нет... - зачастили испуганные голоса. - Только не вздумайте преследовать их!

- Да уж какой тут преследовать! - вскочили почти все Джованы. - Создаем три сотни!

- Пять!

- Ладно - пока пять и сразу уходим к "грибам"!

* * *

Еще днем, когда двести Джованов подошли к грибам, а еще двести пытались скрутить из стеблей хижины; десять разведчиков были схвачены дозорными, которых выбрали Мефистофелем и Вазелвул из рабов.

Этих десятерых испуганных, но все же держащихся с достоинством, подвели к двум "владыкам", которые, словно на тронах, расселись на самых высоких, полутораметровых кристаллах. А вокруг столпились рабы и надсмотрщики; причем, надсмотрщики держали в руках хлесты из изумрудных стеблей, которыми должны были погонять нерасторопных.

- Сколько вас? - спрашивал Мефистофель, глядя на низкое оранжевое полотно заслонявшее небо.

- Много; достаточно много; но мы не угрожаем, а приглашаем; войдите в наше братство. Ведь сора наша произошла из-за незнания. Шок полученный от первого раздвоения был гораздо большим нежели...

- Заткнись! - раздраженно отмахнулся Мефистофель, продолжая разглядывать волнистый оранжевый купол и думать.

Несколько надсмотрщиков, желая услужить тем, в чьих руках была власть, и подняться, как можно выше от рабов - бросились на разведчиков, скрутили их; связали руки лианами; избили, вымещая накопившееся...

Мефистофель не вмешивался; он давно уже укрепился во мнении, что все эти "двойники" несравненно его ниже, что в них главенствуют зверские, первобытные инстинкты; что их использовать нужно только, как примитивных роботов для достижения своей цели - уничтожение "первого двойника - достойного противника, который захватил его корабль, починка корабля и домой к Катрине".

- Сегодня он может выслать за нами погоню. - в раздумьях шептал он. Не так ли, Вузелвул? - не отрывая взора от оранжевого купола, спрашивал он.

Вузелвул молчал - второй, задумавший все это, прибывал во мрачнейшем состоянии; чернота даже просочилась сквозь кожу, вырвалась на лице серыми пятнами: "Какая мерзость вокруг творится; какие они все идиоты - и Мефистофель, и все эти жалкие цифры. Что творят они! Что сотворил я накануне, избивая это несчастное полуживотное! Как после всего этого смогу я вернуться на Землю, предстать перед Катриной... Нет, я не Джован Симерон. Джован Симерон - это бог, которого я видел лишь раз, с которым должен был бы остаться; но бежал и движимый своей гордыней создал демонов!.. Что со мной - может, схожу с ума?.. Как кружится голова, какой плотный, густой ветер... эти лица, мои искаженные окровавленные лица кругом, повсюду... Что про молекулы ДНК?.. Что за мысли лезут мне в голову - все искушения, все зовет меня, чтобы погрузиться в еще больший мрак... Да - я помню ту бирюзовую вспышку - я был рожден по его образу и подобию; он мне дал благость в голову, но я разрушил все; я создал демонов своей гордыни... Какой душный ветер, господи, дышать невозможно... Что же мне теперь делать?.."

А Мефистофель, разглядывая горы, говорил:

- Мне потребуются десять смельчаков, которые вместо разведчиков вернуться в лагерь врага и скажут, что войско мое неисчислимо - награда будет соответственна риску.

Тут же из рабских рядов потянулось множество рук, а надсмотрщики просто выступили вперед и склонили головы.

Мефистофель чувствовал себя повелителем муравейника и оттого испытывал отвращение. Наугад тыкал он пальцем в этих "жалких своих подобий", и те, кого выбирали, улыбались, тут же отходили в сторону, подальше от тех, с кем недавно стояли.

- Ваша задача - убедить противника в нашем численном превосходстве и не допустить, чтобы он направился за нами в погоню. - любуясь постепенно расходящейся темно-оранжевой вечерней завесой, говорил Мефистофель.

Каждый из десяти избранных, стоявших перед Мефистофелем, размышлял примерно так: "Был ли я не был когда-то на планете Земля, была ли, не была девушка Катрина - ничего теперь не ясно, все, черт подери, перемешалось! Быть может - это некая цивилизация проводит эксперимент над моим разумом; но если я хочу выжить, надо, как то приспособится к этим новым условиям. Иначе, опять будут бить; и если не покажу себя -стоять мне в одной колонне с этими "полуживотными, рабами... А ведь и я хотел создать рабов... Нет - это бред какой-то. А может рабы, созданные мной, восстали. Нет - лучше и не думать об этом..."

Итак, через несколько минут, отряд во главе которого на двух больших изумрудных листьях, как на носилках; несли Мефистофеля и Вазелвула, отправился к горам, а лжеразведчики отправились в лагерь к "братьям".

- Быстрее! Быстрее! - кричали надсмотрщики; поглядывали на предводителей, помахивали кнутам, ударяли время от времени спотыкающихся, идущих слишком медленно или неровно "рабов".

И все эти Джованы Симероны "надсмотрщики" испытывали отвращение к тому, что делали; понимали, что поступки их мерзки, но все они ДЖОВАНЫ СИМЕРОНЫ, боялись, как-то неугодно выделится из общей массы - тогда, ведь, другие "эти ничтожества" - набросятся на них, вновь избивать станут; поставят в конце концов в одну колонну с рабами.

А некоторым, как А1, например, сложившаяся обстановка нравилась - это они несли листья с Мефистофелем и Вазелвулом; заискивающими речами пытались вызнать о дальнейших их планах.

- Пока идти, как можно быстрее. - бормотал Вазелвул, разлегшись на листе и разглядывая прояснившуюся в темноте галактику; сейчас в ее серебристом свете он увидел и несколько камешков, неподвижно застывших в небе - на самом деле астероидов, ежесекундно, как и планета пролетающих 3 сотни верст. - Потом пробьем рудники, построите металлургический завод. Изготовите пластину. - он зевнул. - Еще какое-нибудь простейшее оружие; создадим мощную армию, двинемся на противника... Вот, собственно, и все... - промолчал, потом добавил пренебрежительно, как лакомый кусок псам бросил. - Вы станете командирами крупных отрядов; будете есть, пить до отвала; все что захотите делать... только служите мне верой и правдой... - он даже сморщился от отвращения к этим "жалким ничтожествам, готовым на все ради достижения своим мелочных, подлых целей", и Мефистофель глядя на подрагивающую в такт движения "цифр" галактику, осознавал, как ничтожны эти рабы, эти надсмотрщики и даже Вазелвул, против этого светящегося миллиардами звезд ока: "Быстрей бы только вырваться отсюда, да позабыть обо всей этой суете..."

Вазелвул тоже смотрел на галактику и настолько глубоко погрузился в свои размышления, что ничего не слышал, и не видел ничего кроме этого звездного острова: "Я ничтожество... - давил он себя. - ... Я сбежал от бога имя которому Джован Симерон; теперь несчастные обречены на страданья и все из-за моей гордыни! Я возомнил себя богом, хотя он только дал мне воспоминания о блаженной земле и святой деве, кои я по неразумению своему извратил, захотел присвоить себе; в то время, как воспоминания эти и сила божественная были даны мне для самосовершенствования; для постижения новых истин... Прости же мою гордыню, о Джован Симерон создатель! Но что же мне делать теперь, как искупить свою вину, как вернуться в сад мудрости... Думай, думай...

По земле между кристаллов протянулась мягкое и теплое бирюзовое сияние; казалось, теперь, что идут они по огромному, но не глубокому только до колен спокойному морю, которое тянулось до самых гор. При каждом шаге бирюза вихрилась, расплескивалась плавными, медленно опускающимися каплями.

- Эх... - стонали рабы, а потом кто-то из них решился и запел негромким, забитым голосом:

- Мы идем по чисту полю, Впереди громада гор; И горит в сердцах надежда, Что мы вырвемся на бой.

- А ну заткнись, мразь! - рявкнул кто-то из надсмотрщиков.

- Пускай поет. - еще раз зевнул Мефистофель.

- Обретем в горах мы силу, И захватим звездолет, И к родимой, милой хате, Мы отправимся в полет!..

Песенку неуверенно подхватили многие рабы, а потом и надсмотрщики; и пели до тех пор, пока раздраженный Мефистофель не велел им заткнуться и не заснул.

По бирюзовому морю шли они до самого утра; впереди медленно вырастали первые отроги, за которыми громоздились все новые и новые вершины, уходящие в конце концов под самое небо; на склонах серебрились пятнышки, но из-за расстояния не возможно было разглядеть, что это...

* * *

Той же ночью, под оком той же самой галактики, "семь сотен" братьев переходили к "грибам".

Две сотни уместились под звездолетом и тужились, неся эту многотонную громаду; остальные шагали вокруг, поддерживали добрыми словами тех, кто "дабы показать свое расположение к "двойникам", переносил звездолет.

Шли медленно; обходили кристаллы, а когда это было невозможно, переносили прямо через них. Один раз звездолет стал заваливаться на бок и раздавил пятерых или шестерых братьев (в суматохе не разобрали). Поднялись крики; звездолет кое-как выровняли и пошли дальше, не сколько не жалея о погибших - ведь на их место можно создать хоть шесть сотен, хоть шесть тысяч, хоть шесть миллионов! Почти все видели вокруг себя только наделенный речевыми способностями материал, к которому, чтобы он работал, надо относится с лаской с уважением. Немногие, (в их числе и первый Джован) сомневались; видя вокруг такое количество себе подобных: "Быть может и не было ничего? Быть может, все воспоминания - ничто?"

Уже к утру, усталые, измученные дошли таки до "грибов", крутые склоны которых поднимались над ними метров на двадцать - попадались, однако, и такие, которые высились на полсотни метров. В темноте из глубин их шел слабый коричневый цвет, такого же цвета была и земля между ними.

В воздухе стоял сильный фруктовый дух, и без конца слышался шелест, будто мириады песчинок терлись друг о друга.

На рассвете между криками послышались отчаянные крики: десять Джованов Симеронов стояли на коленях перед почти тысячей своих, не изуродованных отражений; на лицах же недавних "рабов" сохранились еще следы ботинок, уже каявшегося в то время Вазелвула.

- Ваших разведчиков захватили! - иступлено кричали они. - А нас заставили пройти к вам; на самом деле у Мефистофеля не такая уж и большая армия, и он уходит с ней к горам. Только не гоните нас обратно! Давайте, все станем братьями!

И некто не пожалел тех десятерых разведчиков; вот если бы на их месте были псы, или даже кролики - жалости было бы куда больше. Здесь же, каждый рассматривал окружающих, как стихию, как море - испарилось из него несколько капель, так и что ж - не жалко. Хотя, в целом, ко всем надо относиться с уважением; но, выделить кого-то не допустимо - все одинаковые, все двойники; кристаллов вон целые равнины, а крови еще больше.

- Собираются завод там построить!.. Железо добывать!.. Армию создавать! - на перебой выкрикивали недавние рабы, желающие присоединиться к этому счастливому сообществу, ну и стать поближе к цели каждого - к кораблю.

- Ушли в горы? - перекатывалось по рядам. - Ну и пусть уходят! Сегодня же начнем строить крепость! Оставайтесь с нами! Сдавайте кровь! День начался! За работу!

С воодушевлением занялась работа. Сначала выбрали место для будущих укреплений; между четырьмя "грибами" высотой от двадцати до сорока метров - была совсем ровная площадка метрах ста в поперечнике; в центр ее и пронесли корабль. Затем сотни три воодушевленные идеей построить непреступные стены, не пожалели своей крови, создали еще около шести тысяч строителей. Огромной толпой пошли в ближайшие заросли, размножили их об кристаллы и нескончаемой вереницей поволокли изумрудные стебли к "грибам"; их сплетали, несли новые - потом поняли, что для всей грандиозности задуманного недостаточно шести тысяч и создали еще двадцать тысяч Джованов Симеронов. Теперь все окрестности кишели одноликими братьями... впрочем, среди них попадались и с лицами разукрашенными ботинками Вазелвула... Ползла и ползла вереница с изумрудными ношами; росли стены между "грибами" и когда стебли касались коричневой поверхности, та слегка приоткрывалась заглатывала край стебля, изумрудный цвет жадно впитывала в себя, а стебли окрашивала в коричневый - они становились такими прочными, как малахитовое дерево с планеты Бурь.

Где-то в пылу этой работы поступило предложение, разом от нескольких сотен Джованов, выделить специальный отряд для размножения фруктов - голод чувствовали все и потому желающих оказалось более чем достаточно.

- Нам нужен руководитель! - предложил один "брат".

- На каждом направлении работ по руководителю! - перебил его другой. - Я согласен стать руководителем продовольственного отряда.

- Да каждый бы хотел!

- А не все ли равно! - презрительно ухмыльнулся один из тех, у кого на лице остались следы побоев. - Вот ты, ты и ты. - он указал на троих. - Не чем не хуже других, вот и командуйте ими. - и он назначил, кто кем будет командовать. И с ним не спорили - решили, что лучше строить побыстрее стены, разводить фрукты, да добывать коричневую пыльцу из "грибов" - все равно, все это мелочи главное, что Я (почти каждый из десятков тысяч) - настоящий ДЖОВАН СИМЕРОН, а кто, будет командовать в этом братском МУРАВЕЙНИКЕ - не важно.

Побывавшие в шкуре рабов, побывавшие и Вазелвулом, испытывали к принявшим их сильную неприязнь; тоже считали их муравьями и кипела в них высвободившаяся злоба: "Все из-за этих двойников! Вся боль, все страдания!" - крутилось в их сметенных мозгах...

К вечеру, строительство стен было почти уже завершено: толстые - до пяти метров, прочные, как малахитовое дерево, высокие - до пятнадцати метров - встали они между четырьмя грибами; огородили площадь в центре которой стоял корабль. За день, усилиями нескольких сотен было разведено, целые горы, похожих на персики плодов - как раз достаточно, чтобы прокормить три десятка тысяч Джованов; зато, с высоты новой стены было замечено, что окрестности были опустошены - ни зарослей, ни кристаллов только ровная, с бирюзовым подсветом земля.

- Не много ли братьев? - вздыхали некоторые.

- Создать легче чем разрушить. - придумал кто-то новую поговорку.

Еще один отряд исследовал внутренности "гриба"; сплели длинные веревки и опоясавшись этими "нитями Ариадны" ходили по колышущимся, заплетающимся в лабиринты туннелям. Было замечено, что все проходы постепенно опускаются вниз, и чем глубже - тем больше разветвляются в какой-то совершенно немыслимый, - как кто-то предположил - охватывающий многие версты лабиринт. Несколько раз в эти подземных, едва освещенных коричневой дымкой переходах, видели подвижные растения из голов которых рывками вырывались семена; только почувствовав приближение Джованов, растения срывались с места и скрывались в коричневом мареве. Искали, конечно, комнатки с растениями, в чашке которых была коричневая пыльца и за весь день нашли только пять таких комнаток - всего пять горстей.

Но и их не стали пока трогать - сначала решили изготовить форму будущей заплатки; чтобы поставить ее у выхода и сбрасывать в нее твердеющую пыльцу.

Примерками, затем изготовлением этой формы занимались сразу несколько "умельцев" в течении всего следующего дня. Форму сплели из стеблей, затем краешком воткнули в "гриб" и когда она затвердела - общими усильями едва этот краешек вырвали.

Сменялись дни и ночи... Вскоре выяснилось, что тридцать тысяч, созданных в желании завершить за один день строительство стен - слишком большое число. Для поиска пыльцы требовалось максимум сто человек - ведь форма стояла у единственного открывшегося прохода.

Итак, сотня, двигалась по проходам; кто-то в принесенным из корабля объемной чертежником, заносил все переходы, да переплетения от "братьев-исследователей". Изредка, несли в горсти порошок...

Форма медленно, день за днем заполнялась. Кто-то посчитал, что до окончательного заполнения, потребуется еще два - два с половиной месяца.

Из-за большого своего числа, Джованы братья, испытывали недостаток в еде. Ведь все окрестности благодаря их стараньям, были освобождены от кристаллов и для размножения "персиков" приходилось бегать на дальние поля. Порой, уходила утром толпа, несущая несколько плодов, и возвращалась уже под вечер, разросшаяся, напухшая персиковым цветом...

Так и жили, стараясь не задумываться ни о будущем; ни от том, что ними происходит в настоящем - находились, впрочем, и такие, которые задумывались - они целыми днями ходили мрачными или же сходили с ума: начинали орать, что "они и только они Джованы Симероны!", что "Они улетят, а все жалкие "двойники" останутся. Такую "выбивающуюся из общего цикла массу" несли к расщелине шириной в метр, которая тянулась неведомо откуда и неведомо куда и дна ее никто не видел - в нее "взбесившуюся массу" и сбрасывали; дабы "не мешала общему трудовому спокойствию". Кстати, эту же расщелину использовали и по особой нужде...

* * *

Вазелвул, обхватив голову, сидел в просторном и высоком зале, прямоугольной формы с ровными каменными стенами, полом и потолком. Сидел он на каменном кресле. Вот из дальней части залы, где перед закрытыми створками стояли двое стражников-номеров, раздался стук. Торжественный громовой голос возвестил:

- Гонцы от великого Мефистофеля, повелителя гор; повелителя созданных и прочее и прочее к владыке рудников горной империи Вазелвулу.

Воцарилась в тишина... где-то далеко-далеко забил молот.

Вузелвул рассеяно вскинул голову, огляделся: "Так, ведь надо их пригласить", крикнул слабым, измученным голосом:

- Входите!..

Здесь надо сделать небольшое отступление и пояснить, что голос названный "слабым и измученным" - прозвучал бы таковым для жителей гор "сынов Мефистофеля"; если бы услышал его нормальный человек, так принял бы за рык непомерной силы. Все дело, как выяснили "номера-ученые", в серебристой пыли, которая скапливалась в метровые наросты на поверхности гор, и при разработке шахт, проникала и в легкие и под кожу. К тому же, выяснилось, что пыль обладает питательными свойствами и одной ее горсти достаточно, чтобы "раб" целый день прорубал туннели, для добычи руды это была единственная еда найденная в горах и от нее изменялся не только голос, но и внешность обитателей "Горного королевства". В первые дни появились железные наросты на коже, их пытались стереть, оторвать, но приходилось рвать плоть и текла кровь. Потом глаза стали серебристого цвета, без зрачков и они забыли, что такое видеть мир в цветах - все представлялось теперь в черно-белой палитре.

Когда же кто-то попытался снять одежду и обнаружил, что одежда уже не одежда собственно, а пористая часть тела - многие сходили с ума; был поднят даже бунт - участники которого, жаждали только одного - разрушить все и остатки сбросить в лавовые озера; когда бунт был усмирен, они сами, по воле Мефистофеля, нашли покой в лавовых озерах...

Итак, спустя три месяца после прихода в Серебряные горы, в каменном зале; вырубленном трудом тысяч рабов сидел Вазелвул - трехметровая глыба серебристого, каменного цвета, с квадратными руками, ногами и головой вместо лица толстого складки, из которых вылуплялись, как бы под давлением, два огромных ярко-серебристых шарика-глаза. Вместо волос, на голове медленно двигался оранжевый, под цвет небес, кисель. Одежды ни на нем, ни на стражниках, ни на вошедших послах не было.

- Тебе благоденствия от Мефистофеля!.. - начали долгую речь послы и через полчаса переполненных торжественными эпитетами, добрались, наконец, до цели своего визита. - ... Мефистофель не доволен темпами добычи руды. Рудоносных жил ведь не так уж и много; и использоваться они должны в полную силу, а не так, как нынче. Пусть надсмотрщики не жалеют плетей - пусть срок службы "номера-добытчика" не превышает одного дня, против прежних трех; с внешних склонов готовы присылать большее число рабов. Нам нужно больше руды: на заводах разработаны новые технологии и войско в ближайшие недели готово выйти в Великий поход, о чем будет вам сообщено после".

Вазелвул все это время сидел, обхватив свою, раскалывающуюся от напряжения, квадратную голову; стонал и вырывался звук похожий на бульканье лавы.

- Хорошо. - застонал он, наконец. - Пусть, будет так! Пусть, пусть! А теперь убирайтесь прочь и ни слова больше! Слышите вы - ни слова! Ни слова! Про-очь!!!

Стены задрожали, с потолка посыпались мелкие камешки, некоторые упали на послов, которые поклонились и вышли из залы.

- Оставьте меня одного! - рыкнул Вазелвул стражам, и когда вышли они, соскочил с трона, повалился на пол, пробулькал там, а потом замер и лежал без движенья, в течении долгого времени.

"Я помню счастливую жизнь, которой жил в раю, которым правил светлоликий бог Джован Симерон; там было много чудес, суть которых я понимал когда-то, но потом, по подлости своей согрешил, восстал на своего бога и был изгнан в ад... Да... да - помню, как падал с неба в этот проклятый мир, как говорил он со мной в последний раз, как потом я продирался сквозь изумрудный лес и в проклятой долине попал к демонам... Теперь лик мой ужасен, и ежедневно продолжаю совершать богомерзкие поступки. Нет... этому должен был положен конец, я должен вырваться из ада и заслужить прощение у бога - у Джована Симерона. Поддержки надо искать не у надсмотрщиков - этих прихвостней Мефистофеля, а у рабов. Я не выдержу больше нынешнего своего состояния... сегодня же... только бы собраться, только бы говорить вдохновенно..."

Размышляя так, он поднялся и, подобный каменной горе, прошел к створкам, толкнул их и раздался звук, будто два камня терлись друг об друга; даже искры посыпались.

Перед ним склонились два стражника; подняв в знак приветствия свои железные клинки.

- Оставайтесь на месте! - прогремел он, когда они собрались идти за ним.

По широкому туннелю прошел он к узкой лестнице, которая вела из управленческой части рудника в рабочую; лестницей этой пользовались крайне редко - руду несли по другому туннелю; передавали на носилках сплетенной из темной травы сагриллы, рабам носчикам, которые уж бежали по прорубленным среди горных склонов тропам, к металлургическому заводу...

У начала лестницы; почти полностью ее перегораживая, дремал страж этакая огромная, бесформенная глыба; из широких пор в его теле, медленно струились выделения организма...

Вазелвул осторожно перешагнул через спящего и начал спуск.

В течении получаса шагал он по ступеням, оставляя над собой каменные толщи пронизанные серебристыми жилками; из разорванных каменных жил вяло струилась серебристая пыль, быстро распадалась в воздухе и чем ниже, тем больше его затемняла - ведь, "Сыны Мефистофеля" не могли видеть каких-либо цветов, кроме черного и белого.

С каждой ступенькой все тяжелее становился воздух; и от избытка, серебристого вещества; с болью разрасталась грудь. Вот, наконец, и временное, все время углубляющееся дно преисподней.

Железная стена уходила под углом в недра планеты; перед ней усиленно махали молотами, раздувшиеся; пышущие при каждом вздохе серебром мешки-рабы. Они еще что - они проводили здесь, под ударами плетей, надрываясь не больше трех дней, а потом надорванные, истощенные сбрасывались в лавовые озера. Они казались жалкими, против многотонных груд - надсмотрщиков; которые слегка (чтобы не разорвать их пополам) погоняли железными хлыстами замешкавшихся. С каждым днем, они разрастались все больше; и, чтобы поддерживать деятельность своих чудовищных организмов, постоянно поглощали срывающийся с потолка порошок.

- Вазелвул! - зарычали надсмотрщики и склонили свои маленькие, против непомерных тел головки. Они даже подняться не могли - только сидели и моргали выпуклыми глазищами - беспомощные, как младенцы.

- Всем остановится! - взревел Вазелвул и изо рта его раздулся и лопнул железный пузырь.

Колонны рабов покорно остановились.

- Передайте тем, кто наверху, чтобы бросали свои ноши и спускались в зал! - громыхал Вазелвул - его приказ был исполнен мгновенно и безмолвно; освобожденные от нош; забитые, потерявшие уже всякий рассудок, лишившиеся надежды рабы, как тупой скот стояли перед ним, ожидая свой участи.

- Стражники, заткните свои уши и глаза! - повелел Вазелвул - и этот его приказ был исполнен мгновенно и безоговорочно. Среди многотонных, бесформенных громад, подпирающих самый потолок, собралось безмолвные ряды над которыми камнепадом, в исступлении надрывался Вазелвул:

- Сознаете ли вы, как несчастны?! Как ужасно ваше существование?! Завтра вас не станет - ваши измученные тела сольются с лавой! А на ваше место встанут новые и их будет ждать то же самое! Неужели не осталось в вас стремления к свободе; неужели не хотите разрушить все это - мерзкое?!

Толпа безмолвствовала - ожидала конкретных указаний.

- Видели ли вы; гору, что высится над всеми остальными?! Белая гора из вершины которой бьет в небо неустанная белая пелена! Видели ли?! Отвечайте - я приказываю!

Один из рабов подался вперед и, опустившись бесформенной лепешкой, глухим, ничего не выражающим шорохом камнем поведал:

- На белой горе живет верховный благодатный бог; но думать о нем, указом владыки Мефистофеля запрещено, так же, как и тревожить свой мозг безумными виденьями из прошлого. Мы - слуги. Сгорим в лаве - перейдем на следующую ступень - станем надсмотрщики. Потом - учеными. И наконец искупим все грехи вкусим благости в земле Джовансимерон. Сейчас главное - добросовестно трудится, во благо...

- То безумие - это демоны хотят лишить вас воли к борьбе!

- Как вам будет угодно.

- Ах, как мне будет угодно?! Тогда запевайте за мной песню:

- Из сжиилеза в вверх,

Из плеена, пр-рочь!!!

Сжии-иих, Сжии-иих!!!

К горе из сжиилеза пр-рооочь!!!

Звуки вырывались из него, как скрип лобзика по железной поверхности; изо рта с каждой извивающейся стонущей строчкой сыпались, оставляя за собой дымные полосы, искры.

- Мы идем про-очь, про-очь! - тянул он безумную, страшную песнь и надрывное, иступленное это пение подхватывали рабы - сначала только несколько, потом все разом, так что и стены и потолок задрожали, пошли трещинами из которых сильно вырывался серебряный дым.

- Ваалим охраанииковв! - завывая, исходя жаром, вопил Вазелвул и рабы, движимые его властным голосом, налетели на так и не слышавших и не видевших ничего, покорных стражей.

Многотонные серебристые глыбы с грохотом рухнули на пол и, жалобно завывая, затрясли беспомощно ножками; стали переворачиваться с бока на бок и так раздавили нескольких рабов.

- К бееелой гореее! - визжала за Вазелвулом толпа, а он в ее главе уже поднимался по длинному истоптанному туннелю, навстречу оранжевым небесам.

* * *

За один месяц, трудом тысяч и тысяч ушедших в лаву рабов, была возведена из железных блоков крепость; которую властитель ее Мефистофель назвал "Клыком галактики"; так как ночью, под падающим с небес светом, она подобна была сломанному, кривому клыку, отражающим ровный свет небесного ока.

Наружные стены поднимались на тридцать метров, и толщиной были в три метра; маленький дворик и над всем этим на добрую сотню метров собственно "Клык Галактики" - сооружение уродливое, кривобокое, режущие воздух сотнями острых углов; перекосившееся, свисающее подъемными механизмами, чернеющее провалами бойниц; покрытое слоем ржавчины.

- Проклятье! - взревел в огромном зале, где все было из железа Мефистофель. Он сидел на железном троне и сейчас, выслушав доклад о восстании на рудниках, пришел в бешенство:

- Проклятый изменник! Мерзавец, предатель! - он сжал в своей огромной, каменной ручище знак своей власти - железный шар и смял его в бесформенную лепешку; метнул ее в гонца, и тот, пролетев через весь зал, с грохотом врезался в стену и раскрошившись, бездыханный рухнул на пол.

- ПРОКЛЯТЬЕ!!! - взревел Мефистофель и изо рта его вырвались огненные клубы. Он резко вскочил со своего трона...

Теперь было в нем добрых пять метров; из-за постоянных напряженных раздумий разрослась квадратная голова, а возложенная на нее в первые дни железная корона вросла в каменную плоть. Когда эта бесформенная глыба двигалась, раздавался грохот, лязг, а в железном полу оставались царапины.

Он остановился перед зарешеченным окном и так легко, будто это была бумага, разорвал железную решетку.

- Проклятье! - прохрипел он, и увидев во дворе одного из своих воинов, вдохнул поглубже в грудь и выдохнул стремительную и плотную струю пламени, которая преодолев сто метров превратила воина в лужицу булькающей лавы.

Свою способность извергать на такое расстояние пламя, Мефистофель получал от слизи, которая накапливалась над подгорными лавовыми озерами. Доставать эту слизь было очень трудно и подсчитали, что за каждую порцию - маленькая железная тарелочка - гибли, в среднем пять сотен рабов.

Испепелив солдата, Мефистофель несколько успокоился - разглядывал теперь свои владения. Прямо за стенами замка начинались солдатские казармы - грубые, квадратные домины, наспех составленные их железных листов. Их было великое множество - все ближайшие склоны были изуродованными этими квадратами. На одном из пологих склонов примостился металлургический завод; гораздо более низкий чем "клык Галактики", но протяжностью в добрую версту...

- Что ж - сейчас у меня более ста тысяч воинов: все отлично вооружены; пусть орудиями ближнего боя - пусть многие погибнут, но они, как лавина сметут "стручков" из долин! Учеными разработаны огнеметные орудия... эх, еще бы немного!.. Если бы не предательство Вазелвула, еще за неделю, моя армия получила бы лучшее вооружение. Но теперь нельзя терять время - на восстановление деятельности рудников уйдет, как раз эта неделя... у меня не остается больше времени - враг может забрать корабль в любой день...

Он посмотрел туда, где за спускающимися вниз отрогами лежали гладкие, выжитые их нуждами долины. У самого горизонта виднелись "грибы" и на ними висело полупрозрачное облако; представляющееся Мефистофелю серым как и все обитатели гор, видел он мир черно-белым.

Мефистофель развернулся, разглядывая трепетно склонившиеся каменные глыбы у выхода, прогромыхал:

- Мой приказ таков: завтра мы выступаем в поход. Когда глаз небесный закроется покрывалом, все воины должны быть построены. Вместе с утренним ветром мы двинемся на долины! День настал!

Глыбы у входа вскочили и с грохотом, ревя весть, бросились по железным коридорам.

Мефистофель стоял, задумавшись: "Пусть я был когда-то Джованом Симероном; теперь я совсем иной и Катрина, увидев меня, примет за жителя одной из окраинных планет. Никто из людей меня не узнает, никто не примет... я властитель железного царства, где все боятся меня - ненавидят, если из них не выбит еще разум; или вообще не о чем не думают, если это рабы... И хоть это мои отражения, я не знаю, о чем думают они. Сколько запрещал я сочинять стихи, сколькие воины и надсмотрщики были сброшены за это в лаву, а все ж пишут... А их надо запрещать писать - все это ведет к разрушению гармоничного труда; стихи ведут к свободомыслию, а у этих ничтожеств все эти помыслы должны подавляться в зародыше, иначе возникают восстания, хаос, разрушения, как в случае с Вазелвулом... Подожди, подожди - я еще доберусь до тебя, предатель..."

Он со скрипом выдернул железный ящик в стене и достал металлический лист, на которым когтем было выцарапано начало поэмы. Надсмотрщика, который ее писал выследил лично А1, и без суда (как и полагалось) сбросил эту многотонную глыбу в лаву, а поэму (как и полагалось) принес Мефистофелю.

- Когда-то я, легкий, как ветер, По небу с тоскою летал, И тихий и светлой мечтою, Твой образ в созвездьях мерцал. Я был невесомый и легкий, Как ангел, мог вечность познать, Но в темный пылающий рокот, Меня решил разум забрать. И вот среди демонов злобных, Среди камне-зубых рабов, Лишился я разума, боже, И как же мне выход узнать?! И я уже груда каменьев, И мне не подняться к тебе, Со страшной тоской это пенье, Летит пусть к родимой звезде...

Мефистофель сжал кулаки; и с рокотом стал ходить по залу. Вот скрипнула маленькая дверка и вошел со склоненной головой А1, дослужившийся до звания первого советника; причем, ему так часто приходилось гнуть перед "повелителем" голову, что она уже навсегда застыла в таком положении и А1, все время смотрел себе под ноги.

- Я слышал, вы объявили на завтра выход? - заискивающим рокотом спросил первый советник.

- Да! - рыкнул Мефистофель.

- Оставите здесь какой-нибудь гарнизон?

- Минимальный! Битва решающая - все силы в нее!

- Правильно. Ведь вы знаете - их войско всего тридцать тысяч - мы их сметем...

- Да знаю, знаю... Скажи-ка мне А1, ты сам никогда не писал стихов?

- Ох, да что вы! - истово всплеснул каменными ручищами советник и рухнул на колени.

- Да встань ты! - раздраженно рыкнул "повелитель". - Убирайся прочь, ничтожный! Прочь, раб!

А1, весь согнувшись, уродливым булыжником, скрипя по полу, пополз к двери.

- Эй! - окрикнул его Мефистофель.

- Да? - развернувшись боком, настороженно спрашивал А1.

- А ты некогда не вспоминал о девушке Катрине?

А1 вздрогнул, залепетал каменным баском:

- Безумные виденья, навеянные врагом; были изничтожены моими стараньями не только в ваших рабах, но и, прежде всего, во мне самом. Я весь служу вам...

- И что ты - мой двойник, избитый, растоптанный, жалкий, подлый - ты никогда ни хотел написать стихов или увидеть вновь ее? Неужели...

- Не сомневайтесь! Я чист перед вашим величеством! Я никогда не допущу в свою помыслы греха, никогда, о повелитель!

- Так значит... ну убирайся же прочь!

Мефистофель вернулся к окну и, рассматривая как задвигались, засуетились десятки тысяч точек, по всем окрестностям, испытал страстное желанье выброситься со стометровой высоты; расколоться и стать свободным: "Что натворил я?! Ради какой цели столько боли?! Столько безумия?! Ничтожные рабы - такие же, как и я; только те в ком проявляются самые худшие, самые подлые мои стороны, как в этом А1, пробиваются повыше. Но ведь это все я!.. Нет, нет, как же я хочу жить! Как хочу оставить всю эту грязь, захватить корабль, вернуться на Землю, забыть все; жить как прежде! Поэма, поэма!" - он скомкал железный лист сожженного надсмотрщика. "-А, ведь, и я написал почти такие же строки и в тот же самый день!

Так каким же провиденьем я сидел в этом зале, а он - тоже я - огромная глыба, - с отвращеньем, только для того, чтобы сохранить жизнь, хлестал рабов в руднике?.."

Он услышал за спиной быстрые шаги, почувствовал жаркое дыханье, успел обернуться и увидеть склоненный лоб А1, затем - сильный толчок и Мефистофель, с диким воем рухнул на камни, разбился на мелкие камешки, и потекла из него, вгрызаясь в горную плоть, лава.

А1 уселся на трон, поднатужился в тщетных попытках поднять голову; да так и замер с опущенной головой.

В зал вбежали стражники.

- Господин первый советник, что случилось с повелителем?

- Мефистофелю наскучило жить и он решил выбросится из окна. Теперь я ваш новый повелитель; зовите меня... зовите меня просто Дьявол, черт подери! Ха-ха-ха!

Стражники, которым было совершенно все равно, кто сидит на троне Дьявол или Мефистофель, почтительно склонились.

- Указ о завтрашнем выступлении остается в силе?

- Зачем завтра?! Ха-ха! Сегодня же! Сегодня, черт вас всех раздери, болваны!

Стражники еще раз поклонились и выбежали из залы.

"Жалкий пройдоха! Спрашивает - не писал ли я стихи, не вспоминал ли о Катрине? И надо было врать этому ничтожеству, этому двойнику - МНЕ Джовану Симерону, что не писал и не вспоминал. Да когда мог - тогда писал, а Катрину вспоминал всегда, черт подери! И сколько надо было унижений пройти, чтобы добраться, наконец до него! Ну ничего - теперь двойник уничтожен и никто, и ничто мне - Джовану Симерону или, если хотите Горному Дьяволу, не в силах помешать! Только надо держать все эту мерзкую низость в стальных рукавицах; дисциплина железная - казни, террор - они не люди, они не звери; они камни, наделенными моими Джована Симерона воспоминаньями, я их ненавижу!"

Со он вскочил с трона; грохоча по полу, бросился к выходу; страшный его рев скрипучими волнами понесся по железным коридорам:

- Армию к бою! Выступаем сейчас же!

* * *

"Грибы" единственное, что осталось на некогда пестревшей изумрудами и бирюзой равнине. Теперь, здесь тянулась сероватая с коричневыми прожилками земля испещренная небольшими впадинами в тех местах, где росли раньше кристаллы.

По стенам, протянувшимися между четырьмя грибами, день и ночь прохаживались прежние братья Джованы - теперь, во внешности их было столько же сходства с изначальным Джованом Симероном, сколько сходства между оленем и... пальмой. Как объяснили впоследствии - виной всему была пыльца, которая впитывалась в их кожу, попадала в легкие, в глаза... Вначале же, многие сходили с ума - бросались в расщелину, куда раньше сбрасывали "выбивающихся из общей массы".

Да, нелегко было этим людям, развившим в себе чувствительность, привыкшим вести долгие рассуждения о космосе; читающим стихи о прекрасной деве Катрине - нелегко было увидеть себя в новом обличии.

Изменения происходили в течении нескольких дней по истечении которых вот каким становился их облик: вместо ног - замысловатое переплетенье подвижных коричневых корней которые, когда "Джован-брат" шагал по земле, впивались в нее, и без труда, как древней сохой, ее рассекал; оставлял борозду. По корням из земли поднимались питательные вещества, а из других корней, уже переработанная - коричневая земля выходила в борозду.

Корни переходили в туловище похожее на сильно вытянутый эллипс, сплетенный, как капуста из множества тонких изумрудных листьев в центре которых пульсировали толстые жилы; от туловища отходили две гибких, ярко изумрудных жилы, извивающиеся под любыми углами и заканчивающиеся тоненькими но очень прочными и сильными хватательными отростками, которых было на каждой "руке" по три десятка.

Наконец - голова. В верхней части "туловище-кочан" расходилась светло-коричневыми, источающими фруктовый аромат лепестками, на которых разместилось и дюжина красных крапинок - глаз, благодаря чему "Братьев-ростков" могли видеть сразу все окружающее и спереди и сзади и сбоку - хотя где у них теперь перед, а где зад они сами уже не знали. В верхней части коричневые лепестки розовели, сходились конусом, который в течении каждого получаса медленно опадал внутрь головы, а потом резко распрямлялся, выбрасывая в на многометровую высоту светло-коричневую пыльцу, которая собиралась над их лагерем в облако, и вместе с не замечаемым уже никем ветром, относилась в сторону от гор...

В самые первые дни "изменения" тридцатитысячное братство раскололось - большая ее часть - 25-тысячный изумрудный отряд во главе с "Ростковым мессией" в безумии создавшем свою религию, ушла к кровавому морю, берега которого видели разведчики в землях "откуда приходят ночь"; в тех водах канул и "Ростковый мессия" и его безумные приверженцы жаждущие "смыть нечистое в крови небесного ока". Все что осталось от них - широкая, в версту шириной борозда, тянущаяся за горизонт...

Итак, осталось четыре тысячи "Братьев-ростков", которые и жили безбедно - чтобы не сойти с ума, не думали ни о чем, кроме своей цели (починке корабля) и сложении стихов для "прекрасной девы Катрины". Так, день за днем, спускались в "грибной лабиринт" "братья-добытчики", шли и шли по его замысловатым бессчетным переходам, находили по несколько драгоценный горстей твердеющей пыльцы и постепенно заполняли ей форму у входа.

В тот день на стенах, с внутренней и с внешней стороны изумрудной кровью добровольцев была выведена цифра "3" - столько раз оставалось небесному оку закрыться и вновь открыться до того, как форма была бы заполнена полностью.

- Идут! - услышали четыре тысячи братьев тревожную весть стражей.

Причем, слышали они не голоса, но чувства, которые передавались по земле и дальше в из корни (хоть стражи и ходили по стенам, но и стены являлись частью земли и при ходьбе по ним из корней выделялась коричневая, сцепляющая слизь)

На этот случай было придумано 5647 торжественных песен, и теперь каждый из братьев, поднимаясь на стены извлекал сочиненную им песнь - все голоса сливалось в один многоголосый хор, единый в своем чувстве, как шелест листьев в весеннем лесу...

Даже спускающиеся с гор железно-каменные ряды почувствовали, как дрожит под их ногами вспаханная и засеянная земля.

"Дьявол со склоненной головой" которого две дюжины носильщиков тащили на железных носилках впереди войска, велел остановить его на одной из голых возвышенностей в трехстах шагах от коричневых стен.

- Ну! - в возбуждении говорил он своим командирам. - Не жалейте своих глоток, гоните воинов на штурм! Крепость и корабль должны стать нашими!

И каждый, из пробившихся в командиры не жалел теперь своих каменных глоток - кто-то надеялся, что именно ему - тайному Джовану Симерону удастся обмануть всех и улететь на корабле; кто-то и впрямь уже считал себя командиром каменного войска, а все прошлые воспоминанья - сводящим с ума, недостижимо прекрасным, и опасным для всеобщего блага бредом. То же и в воинах: кто мнил себя Джованом, кто вспоминал прошлое, как бред, или вовсе ни о чем не думал...

А стены стали выше от стоящих на них "братьев-ростков", которые стояли плотно, обнявшись изумрудными лепестками, и склонив навстречу противникам свои втягивающиеся "головы". Большая их часть не уместилась на верхней кромке стены; но не беда - цепляясь выделяемой из корней слизью, они закрепились с внешней стороны стен; да так плотно, что, казалось, вся стена составлена из этих коричневых, медленно втягивающихся голов.

Каменная лавина стремительно приближалась и тогда по переплетенным корням "братьев-ростков" прокатилось общее их желание: "Пора!".

Каменные глыбы уже были под самыми стенами, уже замахивались своими мечами, как розовые конусы окончательно втянулись в головы "растительных братьев" и стремительным рывком распрямились высвобождая многометровые струи коричневой пыльцы; когда она била в воздух то поднималась до сотни метров - тут же, вся ударная сила была направлена на бегущих: передние ряды были сбиты с ног, отброшены назад... они сминали бегущих следом, уже все вместе, вперемешку катились по земле; летели обломки их каменных тел, шипела, вгрызаясь в землю, лава.

Самое ужасное действие возымела на "обитателей гор" сама пыльца - она вступала в реакцию с камнем, словно кислота прожигала его, и воины заходясь воплем, испуская ядовито-желтый дым валялись под стенами; голосили, визжали - так, что земля дрожала, а "Дьявол с согнутой шеей", прошипел:

- Быстрей бы все это кончалось!

- Быстр-рее! Сокрушите их, тр-русы! - надрывались, громыхали горной лавиной командиры.

А каменные ряды уже и невозможно было остановить: стотысячное воинство, затапливая долину, двинулось все разом; наращивая бег, размалывая в порошок тех, кто спотыкался, падал под ноги бегущим. Ряд за рядом летели они на крепость уже не в силах остановится ибо бегущие сзади не ведали, что творится впереди и напирали, так, словно сами горы решили двинутся на крепость.

Еще несколько рядов были разъедены пыльцой, но дующий беспрестанно ветер снес ее, и следующие, вминая плавящиеся останки Джованов Симеронов, уже налетели на стену. Нижние ряды развесившихся на ней "братьев-ростков" тут же были порублены мечами; посыпались растительные внутренностями; струями хлынула ослепительно-изумрудная кровь мгновенно прожигающая в "каменных" дыры.

"Каменные" все напирали и напирали; цепляясь за тела "ростков", карабкались вверх, своей тяжестью разрывали растительные тела, и сами разорванные изумрудной кровью, падали вниз..

Вот "брат-росток" - он развесился по всей стене, он чувствует боль своих частей ибо каждый из братьев, сцепившись составил единый организм; он чувствует, как карабкается по его многометровой плоти плоть каменная, как рвет его, как сама рвется от его крови. Все выше и выше - эх, как жалко, что до следующего "запуска" пыльцы еще полчаса - иначе бы...

- Впер-ред! - в исступлении орали командиры, а мимо них неслись каменные ряды. Не было видно ни крепости, ни грибов; все затянул плотный, беспрерывно относимый ветром, но и беспрерывно поднимающийся из разодранных тел дым.

Под стенами кипело уже целое озеро из расплавленных тел - новые ряды, заполнили его, сами оплавились, а по ним бежали следующие и конца-края им не было. Новая яростная атака: каменные достигли вершины стены часть, бесформенной массой опала вниз; часть уже видела корабль.

Огромный организм: "брат-росток", был при смерти - слишком многие его части погибли, слишком много крови утекло в землю. Он стонал, корчился; сбрасывал мертвые части и уже отчаялся, готов был распасться, рухнуть в лаву, как вдруг почувствовал в себе великую силу. Он вырос - в него в одно мгновенья влились сотни тысяч новых составляющих.

Настал день, названный в последствии "днем великого поднятия". Раз в полгода, планета выбрасывала из недр, вскормленные ею ростки: только лежала голая, испещренная бороздами равнина и вот уже все в бирюзовых кристаллах, в рощах - как пыльца из голов "братьев-ростков", было выброшено все это под оранжевые небеса.

А там где раньше тянулись борозды, поднялись те, кто были в них засеяны. "Братья-ростки", сами того не ведая, при ходьбе выпускали из корней семена, которые, удобренные ими же, все это время росли, не зная не времени, и вот теперь поднялись все разом, чувствуя себя частью огромного растительного организма; уже зная все то, что знали и чувствовали защитники стен.

Между бирюзой двигалось море "ростков" и был их миллион!

Они поднялись и между бегущих рядов, которые с высоты птичьего полета представились бы теперь каменной нитью, в движущемся изумрудном море. Вот вобрался в головы миллион розовых конусов...

- Нет! - заорал "Дьявол с согнутой шеей". - Я Джован Симерон! Слышите вы! Вы цветки, вы не смеете, черт вас подери! Дайте мне вернуться домой, черт подери! Дайте уйти, а сами...

Он не успел доорать - из миллиона голов вырвался миллион струй и заполнил долину огромным и плотным облаком, которое вскоре отползло к кровавым морям, оставив долину такой, какой она была прежде - а от "каменных" остались только булькающие лужи, которые быстро засосала в свои живые недра планета...

* * *

Прошло три дня.

Огромный растительный организм, чувствуя каждую из своих частичек расползался по планете, оставляя в бороздах новые семена, чувствуя, что планета, частью которой они является обо всем позаботится сама - остановит, когда посчитает нужным его рост.

Ему не нужны были больше плоды: всю силу он получали из корней и из ветра, который видел теперь в плавных радужных цветах. Ему не нужна была речь - ежедневно в нем рождался миллион поэм, и каждая из этих поэм, представлялась в этом организме не как строки, но как огромное чувство.

И на третий день, он приник к корням "грибов" которые окутывали все ядро планеты, и высосал, сколько ему требовалось, твердеющей пыльцы.

"Мне нужна, та которой посвящены миллионы поэм" - таково было единое чувство организма...

Проем в корабле был залеплен и в распахнувшийся, ставший чуждым люк вошла одна из частичек организма, никем не избранная - просто частичка, которая в это время была ближе всех других частичек к люку.

Уже отделившись от земли, частичка почувствовала сильную тоску и оторванность от целого: "Вернусь на Землю - под любым предлогом вызову Катрину на эту железку, потом настрою корабль на возвращение - астероидный поток растянулся на несколько световых лет, хоть край его я найду, а координаты планеты, относительно расположения других астероидов, уже в памяти мозга... Я вернусь в единство, но и она разовьется; и она, охватит всю планету, сольется со мной, по всей этой поверхности... Я вернусь, вернусь"

Кораблик, следуя заложенному курсу, поднялся в оранжевое небо, провожаемый миллионами слитое в единое красных глаз, превратился в точку, а затем исчез...

На третий день он вернулся - люк откинулся и "росток" вынес на руках бесчувственное тело Катрины, другие "частицы" в благоговении окружили ее плотными рядами и, заливаясь беспрерывной поэмой-чувством, стали засыпать коричневой пыльцой; она открыла глаза, закричала, вскочила на ноги, и бросилась среди этих, тянущихся на версты рядов.

Она бежала, спотыкалась о кристаллы, царапалась, капала на них кровью, двоилась, троилась... десять... сто... а из "ростков", из огромного, давно уже не человека, но все еще хранящего в себе имя Джована Симерона - из него сыпалась и сыпалась на увеличивающихся Катрин коричневая пыльца - впитывалась в кожу, попадала в легкие...

Она кричала, она смеялась, она плакала, она понимала, она сходила с ума, она обнимала его...

* * *

И на седьмой день бывшие рабы, а теперь "Люди неба" во главе с Вазелвулом достигли вершины горы, которая им, видевшим все в черно-белом свете, представлялась ослепительно белой, но на самом же деле была она ярко оранжевой, а из вершины ее неустанно вырывалась в небеса, сливаясь с ними, медленная оранжевая струя толщиной в полверсты.

Вазелвул стоял перед этим "белым, как волосы небесной девы Катрины" потоком газа.

- О, братья мои! - рокотала в умилении Вазелвул. - Вот он - предел нашего пути - вот луч, который заберет нас на небо, к подножью трона на котором сидит сам Джован Симерон. Немногие из нас дошли - сколькие раскололись в ущельях, сколькие сорвались вниз! Будем верить, что души их обрели покой, а теперь...

Он запустил свои квадратные ручищи в поток согревающего планету газа, почувствовал легкость, осторожно двинул руки назад - они ровно и безболезненно были срезаны, и от краев их по телу разбежался яркий оранжевый свет...

Бывшие рабы видели, как предводитель их сразу стал ослепительно белым - "оделся в благость неба".

По горам грянул заунывный, торжественный хор, от которого посыпались камнепады, затряслись ущелья.

Один за другим, они - жаждущие познать "мудрость бога Джована Симерона, от которого были изгнаны когда-то", ступали в слепящий розовый поток, растворялись в нем, сливались с ним в единое, растеклись над планетой, созерцая суету под собой, и сотканное из миллиардов звезд око в вечном космосе.

КОНЕЦ

1.02.98 - 8.02.98

ПУТЕШЕСТВИЕ ООРА

В центре галактики расстояния между звездами совсем не так велики, как на окраинах; и чем ближе к ее центру, тем плотнее натыканы эти огненные шары. Расстояния между ними не больше, чем расстояние между Солнцем и Землею, и потоки раскаленного газа, многоцветные, красочные, захватывающие своим величием перетекают с одной звезды на другую; да только никому, кроме Эллев, не суждено покружиться между этих красочных струй ибо, каждая струя, могла бы поглотить несколько планет; ну а температура между ними такая, что любой предмет, тут же обратится в раскаленный газ...

Все ближе и ближе к галактическому центру летим мы в сиянии звезд; а они становятся все больше - огромные, то красные, то белые, кипящие шары; между ними висят раскаленные облака, где беспрерывно извиваются молнии толщиною в тысячи верст...

Дальше... дальше сквозь облака эти...

Здесь нет уже темноты межзвездной, все ослепительно ярко, везде пламень, везде струи его многоцветные.

Нет, чернота все же есть - именно туда движется раскаленный газ...

Мы в центре, образованной плотным облаком раскаленных газов и повисших средь них звезд сферы, которая столь велика, что в ней уместилось бы несколько звездных систем; из разных частей сферы, опадают к ее центру, потоки газа раскаленного до нескольких миллионов градусов, скорость его столь же велика, сколь и скорость света, он летит в черное пятно висящее в центре сферы - вокруг пятна разлита ровная синева.

Миллиарды тон газа ежесекундно врезаются в это черное пятно - часть их отскакивает в сторону, отлетает обратно к звездной сфере; большая же часть поглощается туда, откуда не в силах вырваться даже и свет...

Один раз в несколько миллионов лет синева вокруг черного пятна становится ярче и из глубин ее поднимается тот, кого не увидит никто, кроме эллев - только что рожденный черной дырой молодой элль.

* * *

Оор помнил, как прорывался сквозь тьму к пышущему свету - прорывался несколько столетий - совсем немного, для элля...

И вот, наконец, он в сиянии сферы, среди потоков раскаленного газа; вырвался из черной дыры, ему не страшен и раскаленный газ - как в парном молоке, купался он в его потоках и слышал мудрость родителей своих звезд.

Так он узнал, что для того, чтоб стать настоящим Эллем, получить благословение к началу постижения ИСТИНЫ за пределами космоса - он, как и каждый рожденный до него элль, должен совершить деяние для блага родной галактики.

Оору выпало такое задание: из межгалактического пространства двигалось облако раскаленного газа, и могло нанести довольно сильный вред одному из рукавов галактики - разрушить около пятидесяти миллионов звезд и все окружающие их миры.

Оор должен был найти способ остановить это облако, после чего мог отправляться к свету великой ИСТИНЫ.

Всего лишь несколько тысячелетий - ничтожный, для галактики срок, понадобилось Оору, чтобы постичь свою мощь, поглотить, часть безмерной мудрости звезд-родителей, и покинуть сферу...

Видимый только родичами своими эллями, только для них и постижимый; кружил молодой Ооор между потоков огненных, пролетал сквозь частые звезды: летел быстрее света - ибо именно такая скорость понадобилась ему, чтобы из матери своей вырваться.

Через несколько столетий, между звезд он встретился, с "красным драконом", одним из многочисленных порождений догалактического хаоса...

* * *

- И придет красный свет - правитель темного материка Хруга! И сцепится в битве с повелителем великого облака Пвасмом!

Кричал проповедник И, перед толпой Ививов, жителей Ививского материка планеты Ивоэ, которые собрались, дабы в трепете послышать его под звездным небом, половину которого занимал - сгущающийся к центру шар - состоящий из мириад крапинок - центр галактики. Света от него было достаточно для того, чтобы Ививы отбрасывали тени, а весь их ледяной мир, сиял привычным их леденистым светом.

Родная звезда - блеклый Итут, невзрачным глазом взирал на это действо и давал света куда меньше чем центр галактики, который Ививы именовали Великим облаком.

Лед... лед; только лед кругом; повсюду до самого горизонта, где высились ледовые горы - жилища Ививов, везде его плавные нагроможденья; из глубин которых медленно поднимался синий дым. Ививы, жители Ививского материка, отличались от Изивов, жителей Изивского материка, тем, что покрывающий их панцырь имел синеватых оттенок - панцирь же Изивов, имел цвет зеленоватый.

Был еще черный материк - дело в том, что планета Ивоэ всегда смотрела на звезду Итут одной стороной, а другая, неосвещенная часть населялась черными Хругами, откуда и пришел нынче в небо красный цвет - сам Хруга.

Кровавый, наползающий на "великое облако" Хруга, медленно и плавно плыл по небу, а проповедник И протягивал к нему "жезл Итута" и кричал:

- И придет красный Хруга, и один из нас: молодой и сильный; только один, почувствовавший в сердце своем призыв, должен будет подняться на Пик Пробуждающейся Зари. Оттуда с вершины пика, где нечем дышать, где от ветра трещит панцирь - протянет Псавму его потерянное копье. И заберет Псавм не только копье, но и силы молодого храбреца! Кто же он: готовый отдать жизнь во имя благоденствия народа Ививского?!

- Я! - взревела разом большая часть толпы.

И даже прослезился. Смахнул зеленые капельки, которые, остывая, вгрызлись в лед и превратились там в изумруды, с тихим восторгом молвил:

- Псавм может гордится вами. Я не в праве никого удерживать. Каждый может совершить великий подвиг. Только один доберется до вершины Пика Пробуждающейся Зари, остальные найдут свою смерть на дне ущелий, вмерзнут в стены... Вот оно копье Псавма! - И раскрыл панцырь и быстро достал положенное в выемку у кристального сердца желтое, распыляющее вокруг теплое облако копье.

- Возьмет его глава рода; а если погибнет, пусть достанется оно следующему по знатности! Удачи вам!..

* * *

Гри - последняя надежда Ививов, роняя слезы-изумруды, вжался в ледяную стену, на маленьком, ненадежном уступе под которым, сгущаясь, выла в бездне темно-серая метель...

Как-то быстро пронеслись в памяти все роковые мгновенья их пути: три месяца пути сквозь ледяные поля, к этому, к самым звездам возносящемуся пику, потом начало восхождения: остановки в пещерах, за которыми выла метель и, наконец, начало этого кошмара.

Вверх... вверх... По уступам, по карнизам - вверх, вверх - чем выше, тем ветер сильнее; и глава рода их прокричал тогда каменной своей глоткой, что выше и привычный им воздух будет замерзать и они увидят его вмороженные в лед желтые прожилки.

Потом они остались вдвоем: глава рода и Гри - глава рода, покрываясь трещинами, раскрыл грудь и вытащил копье Псавма.

- Возьми. - хрипел он из последних сил. - Отныне судьба всего Ивива зависит только от тебя, кто бы ты ни был... Я уже ничего не вижу...

Гри принял в свою грудь желтое копье Псавма, выпустил единственный изумруд, и оставил главу рода, который сразу же по своей смерти вмерз в ледяную твердь...

Последние, мучительные метры... Беспрерывный, ураганный ветер, в котором не осталось уж воздуха, а только хлад смертный. Промерзает, опадает маленькими ледышками в бездну панцирь.

"Один только святой Иг добрался до этой вершины... Ну и я доберусь... Доберусь... Доберусь..."

Вот она вершина!

Одним своим отростком Гри ухватился за синий выступ, другим распахнул грудь и протянул навстречу "Великому облаку" копье Псавма.

- Я дошел! Прими этот дар, могучий правитель!

А на небе красный дракон - Хруга, заполонил собой уже большую часть "облака", и вдруг скривился мученическим рывком, вспыхнул ослепительно ярко. Хвост его стал приближаться, вырос вдруг во все небо: да и не было уж ни неба, ни "великого облака", а только стремительно падающая оттуда - из необъятного "верха", кроваво-огненная стена.

- Прими! Прими! Прими! - кричал Гри, протягивая вверх копье, и следующий ураганный порыв сорвал его, понес его многотонное тело вверх, словно крупинку ледовую.

Гри еще видел белую вспышку, заполнившую весь мир, и успел подумать, что он исполнил то, что должен был исполнить, что он теперь герой не меньший, по крайней мере, чем сам святой Иг.

* * *

Красный дракон - это порождение догалактического хаоса, еще издали почувствовав приближение Оора, попыталось улизнуть, так как шансы выиграть поединок у него были равны нулю.

Ооор, рассудил, что "красный дракон", конечно, ничтожный сорняк и, обычно, присасывается к какой-нибудь звезде, или же высасывает планету не более того, но все же и мелкий сорняк надо выдирать.

Без труда Ооор догнал этого старого, почти уже потухшего дракона, тот, понимая, что обречен, все же попытался сопротивляться, но все обошлось очень мирно: были разрушены только две планетарные системы и несколько повреждены, исчезло две цивилизации находящиеся в эмбрионом, или т.н. "твердотельном" состоянии.

Ооор поглотив в себя останки "красного дракона" и отправился дальше, размышляя по дороге, как остановить межгалактическую плазму, которая должна была поглотить по крайней мере пятьдесят миллионов звезд.

"Времени не так уж и много: не более двухсот миллионов лет..."

* * *

Из этого облака газа должна была бы образоваться новая звезда, но от притяжения нескольких ближайших звезд, газ так и не смог собраться к центру, так и остался висеть, растянутый где-то между центром галактики и ее окраиной.

Спустя миллионы лет в центре облака, вместо звезды зародилась разумная жизнь. Это были красные и зеленые, состоящие из причудливой химической смеси шары, каждый диаметром в пару сотен верст.

Постепенно они научились обрабатывать окружающую их газовую среду, наполнять ее части разным составом приятным для размышлений, или же приятной для поглощения.

Оуа, медленно плыл в желтом газе, который обратил бы в пар любую твердую материю и выжег бы глаза любого, осмелившегося взглянуть на него. Оуа было тепло и безмятежно - несколько веков он уже созерцал, наслаждаясь бытием; и год от года рос, поглощая газ.

Неожиданно, очень быстро - всего лишь в несколько месяцев, к нему пришло понимание того, что с ним общается Создатель бытия; и если выразить словами то, что почувствовал Оуа, то это были бы такие слова:

"Ныне я пришел к тебе, чтобы спросить: готов ли ты покинуть это место, чтобы увидеть новое, невиданное раннее; тысячу образов невообразимых здесь; стать самым разумным и могущественным; стать главою великого рода?"

Оуа было хорошо в желтом свете, однако, он не хотел обижать Создателя бытия и ответил, что: "Да, я согласен увидеть новое и стать главою нового рода".

Тогда невидимая сила легко подхватила Оуа и в мгновенье вынесла из облака в межзвездный простор.

"Здесь холодно; не чем питаться и, самое отвратительное: все слишком быстро и хаотично движется для того, чтобы созерцать и наслаждаться бытием." - так можно изложить жалобу Оуа.

"Ничего страшного" - послал примитивный импульс Оор, а сам так задумался о предстоящем, что даже и выронил между звезд этот ничтожный двухсотверстный шарик, и потратил триста лет на его поиски.

"Мне холодно" - так была воспринята реакция этого куска плазмы Оором.

"Ничего скоро ты согреешься" - дал он успокоиться Оуа, еще раз проверяя его внутреннее строение; потом схватил его покрепче и перепрыгнул за окраину галактики в то место, где через, примерно, двадцать миллионов лет, должно было появиться межгалактическое облако.

"Я хочу назад, домой" - жаловался Оуа.

"Ты станешь главой великого рода... тебе станет жарко!"

"Хочу назад, в тепло - мне здесь страшно!"

Оор, подул и проморозил его, дабы Оуа не испортил от расстройства свою уникальную воспроизводящую систему.

Оору предстояло нелегкое, даже для него - Элля, дело. Для начала он несколько тысячелетий пролетал среди звездных систем, выискивая подходящую черную дыру; наконец, нашел таковую, и настроив ее внутреннюю структуру, на прием вещества перенес ее в окрестности того места, где летел ледяной шарик - Оуа.

Перенос черной дыры дело утомительное, однако, Оору некогда было отдыхать - вновь несколько тысячелетий в поисках - и вот она - вторая, подходящая по всем параметрам черная дыра. Надо еще потрудиться, перегнать к ней окрестные звезды...

* * *

Великая беда приключилась над коричневыми облаками Пиора.

Как всегда, поднявшись из облачных палат, летели там трое Иоров: Ора, Ор и маленький Р.

Так было на каждом рассвете: сначала они летели втроем: и Ора, и Ор, передавали маленькому Р мудрость свою - через несколько часов, когда "Бардовое сердце" стояло в зените, Р становился достаточно мудрым и продолжал полет уже сам, и звался уже Ор, вечером к нему присоединился второй Ор и тогда первый Ор, становился Орой и, на закате они ныряли в облачный дом, чтобы утром вылететь оттуда с маленьким Р...

- А что под облаками? - спрашивал маленький Р.

- Нельзя проникнуть под облака: чем глубже спускаешься, тем гуще становятся они и, наконец, можно завязнуть там и не выбраться никогда. отвечал Ор.

- А что будет, если лететь вверх?

- Весь воздух там выпило "Бардовое сердце". - отвечала Ора. - Там плавает оно, дающее всем нам жизнь, а над ним только бесконечное черное облако висит.

- Куда летим мы?

- Вперед, к закату - ибо иного пути нет. Мы бежим из плена ледяной птицы, которая захватила в плен множество "Бардовых сердец". Ты видишь, на каждом рассвете от нее вырывается одно "Бардовое сердце", за день по небосводу пробегает и на закате прячется в блаженном краю. "Бардовому сердцу" один только день нужен, чтобы пройти весь этот путь, ну а мы уж давно летим. Известно, что до сих пор спит ледяная птица, иначе бы она поймала и вернула бы во мрак и "Бардовые сердца", и нас.

- Но почему "Бардовые сердца" не сбегут все разом?

- Тогда пламень их испепелит родной Пиор.

- А может ли проснуться ледовая птица?

- Нет - до тех пор, пока не замолкнет колыбель последнего "Бардового сердца".

И тут коричневые облака стали быстро чернеть; трое Иоров развернулись и вот что увидели: "Бардовое сердце" вдруг стало сужаться, и в несколько мгновений стало лишь маленькой искоркой среди тысяч таких же, повисших в черном облаке.

- Свершилось! - торжественным хором возвестили Ора и Ор. - Проснулась ледовая птица! Поглотила "Бардовое сердце"; вот и нас скоро догонит!

- Как же мы почувствуем, что приближается она? - любопытствовал Р.

- По холоду.

- А что же нам делать?

- Только ждать, маленький...

Скоро пришел холод. Они еще пытались лететь куда-то в черноте, но вскоре ледяной ветер разорвал их на части, распылил над черным, мертвым Пиором. Вскоре не стало и облаков - ледяной коркой въелись они в промерзлые камни осиротевшего, оставшегося без светила Пиора...

* * *

Оор, как и намеривался, стащил к черной дыре несколько окрестных светил в том числе и бардового гиганта, который и должен был послужить основным источником для исполнения всего замысла.

Со всеми этими хлопотами истомился Оор, а еще предстояла самая кропотливая и трудоемкая работа.

Слившись с потоками, хлынувшими из звезд в черную дыру, он как нитку через ушко иголки провел эту раскаленную струю через иное измерение к дыре, что расположена была неподалеку от Оуа.

Оор вырвавшись вместе с потоком газа из дыры, разморозил Оуа, а тот, купаясь в плазме пожаловался, что ему, мол - "Жарко"

"Ничего" - устало отвечал Оор: "Ты, главное, помни, что на тебя рассчитывает сам творец сущего. Питайся этим жарким потоком, рости, и в конце тебя будет ждать достойная награда".

Оор сжал струю, раскаленной плазмы до предела - до нескольких метров и направил прямо в Оуа. Тот стал ослепительно красным, попробовал было возразить - домой, в облако свое попроситься; однако, волей-неволей, чтобы высвободить излишек наполнившей его энергии, вынужден был начать расширяться. Теперь Оор подправил его стремительный рост магнитными полями, чтобы рос он, как блин, толщиной в несколько сантиметров. Понаблюдал за ним несколько столетий, а потом почувствовал, что перед решающей схваткой не помешало бы хорошенько отдохнуть; ведь в запасе оставалось еще десять миллионов лет.

Требовалось восстановить энергию; и в спокойствии, пока разрастался Оуа, поразмышлять над судьбой галактики, над ее местом, среди иных галактик; для подобного отдыха лучше всего подходила спокойная окраинная ветвь без бурных газовых течений, с маленькими уютными звездочками вокруг которых во множестве крутились зачаточные, имеющие твердые тела цивилизации.

* * *

- Засуха. Безводье. Жара. - Аштут без конца повторял эти три слова, прохаживаясь в тени от каменного храма, иногда он, проводил своей мускулистой, выгоревшей почти до черноты рукой по волосам; вздыхал, смотрел на безоблачное, раскаленное небо и вновь повторял сухим своим голосом. Засуха, Безводье, Жара.

По дорожке, вьющейся среди сморщенного кустарника раздались спешные шаги и вот, вздымая облака раскаленные пыли из-за поворота выбежала женская фигура, вскрикнула и, протянув руки, бросилась к нему.

- Аштут, мальчик мой! - горестный вопль и вот она уже стоит перед ним: старая иссушенная последней засухой женщина - лицо темное, все морщинами изъеденное; в больших глазах боль, но слез нет - нет влаги; худые руки трясутся, к сыну тянутся.

- Что же ты меня оставить вздумал?! Отец то твой уже оставил, меньшой брат твой оставил, а вот теперь и сам ты, сыночек!

- Мама, мамочка не плачь! Ты же знаешь - так надо. Только так сможем мы умилостивить Тарама, великого повелителя дождей.

- Сыночек! - отчаянно вскричала она. - Подожди, может Тарам и сам смилуется; может завтра уже дождь пошлет!

- Ты же знаешь мама, как говорят жрецы: если Тарам не примет в жертву быка, и третью не делю не даст воды, нужна человеческая жертва и человек сам, по доброй воле должен прийти на жертвенник.

- Почему же ты должен быть, сыночек?! Ты же последний у меня остался! Почему из тех семей, где много сынов еще не вызовется никто?!

- Насильно же их не заставишь, мама. Ясно ведь и сказано: "только по доброй воле". Ну а я готов - правитель Шутур не оставит тебя без награды, до конца дней своих будешь жить в богатстве.

- Пойдем, пойдем сыночек. Завтра Тарам дождь нам принесет. Вот увидит, что у него такие преданные рабы, как ты, и сменит гнев на милость.

- Мама, для блага страны своей я уже твердо решил.

- Аштут, храбрый мой сыночек! Ведь ты еще молод совсем...

- Мама, пожалуйста...

- Я за тебя пойду! Тебе то еще жить и жить. Я стану жертвой Тарама вместо тебя, сынок.

- Ты это сделаешь ради меня; ты будешь лежать на жертвенном камне и думать обо мне, а не о Тараме; нет же, мама - он не примет такой жертвы.

- Пойдем! Без тебя умру я! Как река потечет, так и брошусь в нее.

- Благо родины дороже. Ты только горше муки мои делаешь, мама.

- Ты молодой такой. Тебя жена молодая ждет, жизнь прекрасная впереди! Ты, ведь, и жизни еще не успел порадоваться. Только подняться успел, а уже в смерть! А что есть смерть - есть вечное блуждание на темных, огороженных стенами поля, где не за что уцепиться, где вечный холод, да голод... Сегодня будет дождик, сыночек!

- Да, хоть и не увижу я его! Зато увидит ребенок малый, который лежит, умирает сейчас. Теперь я решил твердо! Прости и прощай мама!

Он повернулся и, сжавшись от пронзительного вопля матери, вошел внутрь храма...

Той ночью начался великий и благодатный ливень который безостановочно продолжался три дня. Еще до окончания живительных потоков, правитель Шутур узнал у жрецов имя юноши добровольно пожертвовавшего собой во благо родины и велел выбить его на алмазной стеле рядом с известнейшими героями древности. Затем правитель велел собрать торжественную процессию, во главе которой поехал на покрытом изумрудами коне к дому матери героя. В руках Шутур вез сундук полный золотых монет дабы наградить мать вырастившую такого героя, однако, когда приехал - узнал, что несчастная женщина, от горя лишилась ума и с криком: "Я согрею тебя, сынок" - бросилась в только хлынувшую реку.

Шутур вздохнул; поинтересовался - не было ли у героя еще каких-нибудь родственников и когда узнал, что нет - сказал еще несколько торжественных слов про отвагу и, рассудив, что золото лучше потратить на военные нужды, велел разворачиваться обратно, в столицу.

* * *

Йоки, новый правитель Свайна - третьей, т.н. "холодной" колонии Земли в системе звезды Е363И3 (или Цицерона): сидел в командном помещении, стены которого забрызганы были кровью.

Он смотрел на мониторы: там недавние пленники Цицерона - все затянутые в обогревающие костюмы (не те костюмы, в которых мерзли они добывая алмазную руду в шахтах, а настоящие теплые костюмы предназначенные для охранников).

Вереницы тянулись к кораблям, шли и целыми семьями; роботы загружали провизию и оружие; маленькие дети родившиеся и выросшие в подземельях, неотрывно и со страхом смотрели на звездное небо, некоторые плакали, некоторые смеялись. Кой-где лежали трупы охранников или просто какие-то кровавые ошметки.

В черный, оплавленный проем шагнула Этти - подруга Йоки и самый близкий ему человек. У Этти до локтя была отсечена правая рука - напоминание об оползне из под которого вытащил ее Йоки. Как и все обитатели Цицерона Этти была пепельно-сера, а глаза ее были затуманены болезненным, кровяным облаком.

- Ну что, как проходит погрузка? - спрашивала она.

- Да вполне, укладываемся в график. - сосредоточенно говорил Йоки и слова его появлялись рывками так, словно он их проталкивал через каменный запор в горле.

Теперь Этти обратилась к компьютеру:

- Где сейчас находится флот?

Ровный, безучастный голос отвечал:

- По получению сигнала тревоги с колонии Е363И3 "Цицерон" и выяснения истинных причин, начата была перегруппировка внутреннего крыла флота к указанному объекту. Окончательный сбор необходимого для подавления мятежа кораблей произойдет двадцать минут, в районе звезды Е363И3. Даю точные галактические координаты.

- Заткнись, скотина. - попросила Этти и, когда компьютер замолчал, обратилась к Йоки.

- Ведь большая часть, если не все, погибнет... Кому-то еще удастся прорваться, кому-то еще удастся потом затеряться, добыть документы.

- Ну кто-то все-таки сбережется. - вздохнул Йоки, наблюдая как какой-то мальчонка, засмеялся, указывая на Млечный путь.

- Послушай, Йоки, а как мы все-таки вмазали этим гадам! А! Как долго мы готовили восстание... как выявляли осведомителей! Как нам все удалось, а?! Они, ведь, до самого последнего момента и не подозревали, а потом сразу восстала вся колония! Триста тысяч человек! Триста тысяч разъяренных, свободы жаждущих человек! Йоки, что же молчишь ты?! Вспомни только, как бросались с отбойными молотками на лазерные лучеметы, как сотнями, сожженные падали, и все же массой давили этих гадов, на куски их рвали!

- Я думаю, что мы подготовили все так, что лучше и не могли подготовить. Но мне за этих детей страшно! Смотрю на эти лица и понимаю, что большая часть из них, если не все, скоро в космосе распыляться! Что это мертвые дети впервые небу радуются!

- Пусть так! Но мы задали этим сволочам, Йоки! Пусть так, но дети хоть умрут свободными, а не будут расти, диградировать в тупых рабов в этих проклятых шахтах.

Йоки вздохнул, склонился над микрофоном:

- Внимание! - пролетел по всему комплексу его тревожный глас. - Последний корабль отлетает через десять минут, взрывные устройства будут задействованы через пятнадцать минут.

Потом, уже отключив микрофон, обратился к Этти:

- Пойдем.

Они вышли из обоженного помещения и быстро пошли по окровавленному коридору. На ходу Этти говорила:

- Среди нас есть и воры, и убийцы; большего же всего революционеров и дезертиров из "Марсианской мясорубки", у всех нас сроки либо пожизненные, либо такие, что вернемся немощными, некому ненужными калеками блеющими проклятой пылью! Но дети - почему же они детей то не вывозят?!

- Знаешь ведь, Этти.

- Да знаю: итак слишком велико население. Дети эти, что крупинки никому не нужные их, как бы и нет - вроде, подкармливают их здесь; выращивают тупорылых рабов, а вот это-то самое отвратительное!.. А откуда дети берутся! Ха-ха! Охранники воистину благородны - не брезгают нами, женщинами подземелий! Я запомнила, как трещала шея того подонка с жирной мордой! Эх, добраться бы до самой главной свиньи, я бы...

Они выбежали из здания на пронизанное ледяными ветрами взлетное поле, на котором в последний корабль, загружали роботы ящики с провизией.

Этти, своей единственной рукой обхватила Йока за плечо, зашептала ему:

- Ты должен пообещать мне одно: ты никогда меня не оставишь.

- Ты же знаешь...

- Нет, постой! Если нас окружат, если не останется никакого шанса прорваться, ты должен будешь убить меня и себя. Я ни хочу возвращаться в этот ад: лучше уж ничто, пустота, чем хоть еще один день такого существования.

- Ты знаешь - именно так я все и исполню.

Держась за руки, пригибаясь от усиливающегося с каждым мгновеньем ветра ледяного побежали они к кораблю и, как только скрылись в железном чреве его корабль плавно поднялся и стремительным рывком скрылся в звездном небе.

Прошло еще несколько минут и зажатый среди черных скал острогранный комплекс, и лабиринт шахт под ним поглотил белый пламень, который, впрочем, быстро затух... осталась только котловина, в глубине которой клокотало, впивающееся в глубины шахт озеро расплавленного железа.

А среди звезд появлялись и тут же затухали маленькие, разноцветные пятнышки; раз - переворачиваясь, плавясь, завертелась в воздухе; стремительно стала опадать за горы какая-то массивная форма; потом весь черный небосклон осветился ослепительной белизной и поверхность сильно встрепенулась, трещинами покрылась; через какое-то время пришел гул, а потом все замолкло; только померцали среди звезд все удаляющиеся вспышки, да побулькало, точно варящаяся похлебка озеро расплавленного металла...

А потом полная тишина: горы стоят так же как и миллионы лет назад стояли, черные, холодные, хранящие в глубинах своих какие-то сокровенные тайны, и звезды над ними светят ровно, спокойно - все погружено в извечный, недвижимый покой и не осталось и следа от человека на "Цицероне", будто и не было его там никогда; будто и не было там ни суеты, ни боли...

* * *

Истомленному перетаскиванием черных дыр и звезд Оору требовался хороший отдых и он выбрал приятный, заселенный несколькими зачатками цивилизаций уголок, на окраине одной из галактических ветвей. Благо и место было удобное: можно было наблюдать, как тысячелетье за тысячелетьем разрастается раскаленным блином Оуа...

Оор растянулся среди нескольких звезд, несколько из этих звезд даже и вобрал в себя, греясь их теплом.

Потом, протянулся к планетам, на которых двигалась, наделенная определенным эмоциональным зарядом плазма. Чтобы получать от этих цивилизаций достаточный энергетический запас требовалась развить их хоть до какого-то, хоть немного выходящего из зачаточного существования. С помощью радиации он развил в них мутации, с которыми развились они, обрели сплошь состоящий из заблуждения и комплексов разум; почувствовали Оора, придумали ему тысячи наименований, стали приносить ему жертвы, молиться ему. Постепенно, развиваясь, стало у них и больше жертв: какие-то безумные войны, суета, боль - Оор, поглощал остающийся после их смерти примитивный, но все же весьма сильный энергетический потенциал.

Век от века цивилизации эти становились все более изощренными и суетными; все больше, полнясь своими ограниченными эмоциями, гибли: пока, наконец, не стали разрастаться стремительно, засоряя все попадающиеся на пути планеты.

Оор, проведший около них несколько десятков тысячелетий, подсчитал, что вред от галактики от этих мелких, случайно найденных сорняков ничтожен, и даже меньше чем от "красного дракона", но, все-таки, и от подобного маленького сорняка неплохо бы избавится.

Оор поглотил эту, разросшуюся, но так и не вышедшую из зачаточного, чрезвычайно ограниченного состояния цивилизацию и, наблюдая, как разрастается Оуа, медленно поплыл среди звезд.

Делать, в течении нескольких миллионов лет, было совершенно нечего; отдыхать уже не хотелось...

* * *

Дрог-дрог шел по полю и втыкал в зелено-слизкую землю похожие на алмазные копья семена Тью, единственного, что прорастало на родине Дрог-дрога.

Виной всему были природные условия: на небе постоянно то убывали, то прибывали, выстраиваясь в какие-то причудливые форма, различные светила, что, впрочем, не вызывало ни у кого удивления, ибо так и было испокон веков. Испокон веков планету сотрясали, растягивали, разминали в слизкую массу небывалой силы приливные волны, от которой сминались горы, испарялись моря, только вот Дрог-дрогам и растению Тью было все ни почем.

Недаром Дрог-дроги спокойно разрывали камни и поглощали алмазное Тью; недаром сами Дрог-дроги выглядели, как лепешки, из которых, по мере надобности, вырывалось несметное количество хватательных приспособлений...

Сейчас начинался прилив: на небе зажглась, выстроилась в ряд с другими светилами зеленая звезда: тут же стали вдавливаться вглубь земли дальние горы, все ближе, ближе...

Ничего необычного: обычная, для восемнадцатого месяца погода.

Слизь вокруг покрылась трещинами, из которых, обволакивая плоское тело Дрог-дрога вырвались огненные потоки; трещины стали разъезжаться; однако Дрог-дрог держался, удлиняющимися конечностями за их края и спокойно продолжал передвигаться вперед, втыкая алмазные семена Тью. Под ним взметнулась новая гора - Дрог-дрог оказался на ее вершине, усеял ее семенами Тью, ловко проехался по огненному склону и засеяв его, даже запел Урожайную песнь, да так пронзительно и задорно, что молодые скалы лопались и осыпали его сияющими белизной глыбами.

Дрог-дрог, обрадовавшись нынешней хорошей погоде, проглотил даже несколько этих глыб и побежал обратно, наполняя хранительный живот созревшим урожаем Тью...

А вот и племя его: собрались стоят друг на друге двадцативерстной горой, разговаривают, читают написанные на алмазных плитах расчеты мудрецов, со всех сторон возвращаются сборщики урожая, а они все читают, читают...

А что читать? И так, ведь, все ясно: скоро начинаются ненастные месяцы: на небо приходят, как и положено, большие светила, поверхность великого запада будет все время поглощаться к ядру; нормально тут не посеешь - все время придется скользить по лаве; все время относится за сотню верст приливными волнами, да и жарко станет, от небесного пламени.

Скоро уходить, а жаль: Дрог-дрог даже проглотил от досады другого Дрог-дрога, но тут же впрочем был проглочен и переварен кем-то другим.

* * *

Ооор развлекся немного тем, что составил из звезд несколько мозаик, изображая свои мысли, но устал, подкормился энергией нескольких зачаточных цивилизаций и решил, что уж лучше хорошенько выспаться в оставшиеся перед схваткой миллионы лет; и убаюканный звездным ветром, действительно, погрузился в приятный сон...

* * *

Аштут медленно карабкался на вершину коричневого облака, рядом с ним взбиралась лучшая его подруга Этти.

- Давай, ради Р. - предложила она. - они раскрыли облако и вскоре вышли из него с маленьким Р, вновь стали взбираться на вершину облака.

- Зачем мы туда взбираемся?

- Чтобы на ледяной птице посеять великий дождь и обрести свободу. отвечал Аштут и Этти.

Тут облако раскололось и, они в потоках пламени, над звездным небом полетели.

- А почему мы летим? - спросил Р.

- Потому что летим. Потому что мы есть, такова сущность.

И вновь они ползли по коричневому облаку, на этот раз к вершине, но было она внизу. Рядом пролетели несколько Р, задающих друг другу вопросы, откуда-то снизу слетела кровавая струйка и тут же по склону пробежали некто двое, взявшиеся за руки.

- А кто мы? - спрашивал Р.

- Мы частички сна Оора.

- А где мы?

- Мы внутри Оора и каждый из нас есть Ооор, ибо без частичек нет и целого.

- А кто такой Оор?

- Дух, который парит среди звезд; и видения его столь же реальны, как и окружающий его космос; мы эти видения - мы бессмертны так же, как и он.

Тут выяснилось, что они стоят пред храмом сплетенным из слизкой, зеленой земли; по поверхности храма ползали и сажали семена Тью Дрог-Дроги.

- Хочешь, я тебя съем? - спросила у Р Этти.

- А зачем?

- Ты просто поймешь, что все мы частичка сна Оора - оказавшись у меня внутри, ты окажешься в этом самом месте.

- Да ешь, пожалуйста.

Этти проглотила Р и он оказался в том же самом месте только теперь он был храмом по которому ползали Дрог-дроги и безразлично взирал на входящих в него Этти и Аштута.

* * *

Прошли миллионы лет сладкого сна и вот Оор очнулся: оказывается, звездный ветер отнес его в иную часть галактики, что, впрочем, было совсем неважно. Ооор чувствовал себя хорошо отдохнувшим; тем более уверенности придавал растянувшийся огненным щитом Оуа; этот раскаленный красный блин накрывал уже всю галактику, хоть толщины в нем было всего несколько сантиметров - но и этой толщины должны было хватить, если Оор не ошибся, а он не мог ошибиться...

Без труда перенесся он к этому красному щиту, послал ему импульс приветствие; тот, однако, отвечал ему воплем дикого, бесконечного ужаса за миллионы лет Оуа лишился разума и единственное, что осталось в нем были ужас, и мощь.

Растянувшийся во все стороны на тысячи световых лет, он все еще питался из черной дыры и все эти годы взирал на наползающую раскаленную тьму - миллионы лет она все приближалась и жар в ней был столь велик, что разрушались даже и атомы; она должна была поглотить и его...

Оор попытался утешить Оуа, сказать, что потом его ждет награда; но тут понял, что любые утешения давно уже бесполезны...

Оставалось совсем немного: пять-шесть столетий.

Межгалактический газ был совсем уже близко; и уже не было видно за ним иных галактик...

Оуа - это кровавое огненное поле, размеры которого мог постигнуть разве что Оор или какой-нибудь другой Эллев, стонал жалобно, иногда заходился пронзительным воплем и тогда по поверхности его бежали оранжевые волны.

Оставалось двадцать лет: черная дыра была разодрана надвигающейся довременной тьмою; тогда Оор постиг ее истинные размеры, и суть; и сказал:

- Оуа, теперь совсем немного. Благодаря тебе, будут спасены пятьдесят миллионов звездных систем. Ты уж помни об этом... Оуа об этом, конечно, не помнил и по прежнему не понимал и не чувствовал ничего, кроме ставшего за миллионы лет одиночества бесконечным, ужаса.

Четыре, три года осталось... Оор почувствовал как что-то вязкое, пришедшее извне, заползает в его сущность. Шипение слышалось из той тьмы где даже и атомы не могли существовать. Оор отступил за кровавого Оуа, прошептал:

- Теперь вся надежда только на тебя, не подведи.

Два года, один год... Вот он - затерявшийся среди миллионов лет, краткий миг столкновения!

Нет, Оор, не ошибся, тогда, миллионы лет назад - он правильно определил сложнейший, не поддающийся воссозданию химический состав Оуа, точно определил его реакцию на столкновения с межгалактической тьмою. Они столкнулись и Оуа сразу же затвердел, стал прочнее любого другого вещества в галактике - те несколько сантиметров плоти его сдерживали теперь наплыв межгалактического жара; и чем сильнее был этот жар, тем больше затвердевал Оуа; чем больше становилось давление, тем тоще становился он, поглощая в себя эту тьму... Ооор подождал пятьсот тысячелетий по истечении которых все облако, врезаясь постепенно в Оуа, спрессовалось в глыбу, протяжностью во всю галактику, и толщиной в несколько десятков световых лет. Теперь глыбу требовалось провести через пояс темных галактик к одному из квазару: шару раскаленного газа, в несколько раз большему, чем самая массивная из галактик - только квазару было под силу переварить, расплавить эту глыбу: однако это было задание уже другого Элля, который только родился в центре родной галактики.

* * *

Такова история путешествия Оора, уберегшего галактику от значительных повреждений. Ему, если бы могли, выразили бы благодарность пятьдесят миллионов звезд и семьсот тысяч крутящих вокруг них, или между ними цивилизаций; находящихся, правда, по большей части в зачаточном состоянии.

Оор, таковой благодарности не требовал, да и утомительно было бы выслушивать речь каждого муравья из спасенного муравейника. Нет - его утомили эти домашние дрязги - он, ведь, выполнил этот старый, как космос обычай, исполнил одно доброе дело во благо родной галактики; и теперь вернулся в центр ее, чтобы получить благословение к началу странствий и постижению ИСТИНЫ за пределами космоса.

ВИЗИТЫ В МЕРТВЫЙ ДОМ

Началась вся эта история в серый, промозглый день, в середине ноября. Погода стояла отвратительная: в такую лучше всего сидеть дома с чашкой крепкого чая и читать навевающий неторопливые размышления классический роман.

К сожалению, в такую погоду люди, а особенно городские, часто заболевают и мой долг - долг врача, обязывает преодолевать любые ненастья, чтобы помочь им.

Обычно, утром мне выдают список сделавших накануне в "Медицинскую помощь" звонок, с которым я и хожу по адресам, осматриваю больных, назначаю лечение; если это пожилые люди хожу к ним часто, приношу необходимые лекарства, и, несмотря на разницу в возрасте (мне сейчас только 29) быстро нахожу с ними общий язык; да, многие из них мне уже, как родные бабушки да дедушки - кто пирог испечет, кто любимого моего крепкого чайку заварит.

Ну так вот - в тот день последней в списке была Анна Михайловна: одинокая пенсионерка, живущая в маленькой, но уютной, наполненной запахом парного молока комнатке. На улице уже темнело; тугими порывами ударял в окно морозный ветер несущий мокрый снег, а в комнатке тепло - Анна Михайловна только приняла лекарство от боли в сердце и теперь на кухоньке заваривала чайник, да готовила яблочный пирог.

Я намеривался посидеть у нее до темноты - послушать фронтовые истории, которых знала она великое множество, да и во многих делах героических сама принимала участие: недаром в коробочках хранились у нее многие ордена, медали, которые одевала Анна Михайловна только на 9 мая.

Но сначала надо было позвонить в "Медицинскую помощь" - узнать, не поступало ли новых неотложных звонков.

- А вот и ты, Сережа! - раздался в трубке голос медсестры Кати.

- Да, слушаю. - негромко говорил я, вдыхая аромат крепкого чая.

Голос ее мне сразу не понравился: обычно спокойный, он только в самые тяжелые минуты становился слегка подрагивающим - теперь же от волнения она иногда даже сбивалась:

- Поступил еще один звонок.

- Понятно, значит, не придется мне у Анны Михайловны почаевничать.

- Да... видно...

- Так, я записываю.

- Что?

- Ну, адрес...

- Конечно, адрес. Просто сбилась немножко после этого звонка. Знаешь, голос такой... мерзкий, как у змеи.

- Да что ты... - я покосился на Анну Михайловну, которая вошла в это время с кухоньки с подносом наполненным вкусно дымящимися дольками яблочного пирога.

- Да, да, Сереж, ты не смейся. То ли мужчина, то ли парень говорил и, казалось, что он сейчас вот сорвется, наорет на меня, изобьет... Заказывал для свой бабушки, как он сказал "карге".

- Понятно...

- Да он и не бандит, каких много сейчас; не какой-нибудь блатной... здесь, что-то иное, душевное.

- Ну ладно - слышу короткий разговор произвел на тебя огромное впечатление.

- Да уж, говорю - змея какая-то...

- Поговорим об этом после.

- Да, да. Записывай...

Через минуту я уже попрощался с Анной Михайловной в маленькой прихожей и, жадно поглощая теплый пирог, бежал по лестнице - если мои больные живут ниже чем на пятом этаже, так я сбегаю от них по лестнице - развеваю опорно-двигательную систему.

На улице вздрогнул от неожиданно злого порыва ветра. Поправил воротник своего пальто, покрепче перехватил ручку чемоданчика - казалось, что ветер хотел вырвать мои лекарства и исцелить ими свое промерзлое, сморкающееся мокрым снегом нутро.

Вздохнул, вспоминая о яблочном пироге и крепком чае; и быстрым шагом, через подворотни поспешил по указанному адресу.

За время работы я прекрасно изучил свой район, знал все переходы, все эти узкие горбатые улочки, грязные арки, ведущие в проходные дворы, наконец, дома по большей части старые, построенные еще до революции, и уже после войны реконструированные и реставрированные, но, как у нас и полагалось - так себе; да им и не помогла бы никакая реконструкция; внешне мрачные, темные, хранили они в своих квартирках какие-то маленькие устроенные жильцами мирки.

"Кто же это такой?" - размышлял я, проходя в темно-серых, почти уже ночных арках. Страха я не испытывал, возможно потому, что раньше в практике мне не доводилось встречаться с какими-либо опасными людьми.

Темно, холодно; от падающего с небес частого, мокрого снега видимость сужалась до нескольких шагов; дальше же все тонуло в таинственном, враждебном мареве. Где-то, в нескольких минутах ходьбы шумели большие улицы загроможденные потоками машин; но здесь, на этих старых, перекошенных улочках царил совсем иной мир...

Я не люблю людскую толпу, не люблю скопления машин, но в те минуты мне страстно захотелось броситься прочь и бежать на эти оживленные улицы - холодная темнота, зажатая между ветхих домов, гнала меня прочь...

Вот, наконец дошел я до темной, подсвеченной лишь несколькими тусклыми окнами громаде.

Раньше я много раз проходил возле этого дома, но каким-то стечением обстоятельств, заходить внутрь мне не доводилось.

Двери ведущие в подъезды находились во внутреннем дворике и я занялся поисками ведущей туда арки; завернул на узкую боковую улочку, где не было ни одного фонаря и видимость сужалась практически до нуля.

Где-то в темноте под ногами хлюпала студенистая грязь, а на расстоянии вытянутой руки продвигалась темная стена.

Тут я вздрогнул - черный провал! Да, эта старая, промороженная стена и вдруг - черный провал в ней!

Я уж давно не верю в страшные сказки, но тогда, казалось, наброситься на меня из этой плотной, совершенно непроглядной, веющей мертвенным, каменных холодом черноты какое-нибудь чудище.

Отступил на несколько шагов и тогда только понял, что это арка.

"Вот занесло! Кто ж здесь живет? Да как тут вообще жить можно?" размышляя так, я сжал покрепче свой чемоданчик и шагнул в черноту.

Шаг, другой - странно, в лицо мне бил холодный, до костей пронзающий ветер. Там, впереди, ведь, должен был замкнутый между стен дворик, но ветер дул такой, будто впереди поджидало меня бескрайнее и страшное, голое поле. Ветер низко и беспрерывно выл со всех сторон: "У-у-у!" - словно огромный плачущий волк.

И не видно ни зги! Выставил вперед руки, чтобы не налететь на стену и шагал осторожно, чтобы не споткнуться обо что-нибудь - и споткнулся!

Налетел на какую-то железяку, не удержался и упал в эту грязно-снеговую кашу. Выставил руку, да и рука заскользила, отъехала куда-то в сторону и в результате уткнулся я лицом в мокрый, грязный холод. Слава богу, хоть чемоданчик не выронил.

Поднялся, стянул перчатку, нащупал в кармане платок и вытер им лицо.

Здесь, неожиданно, и словно бы в насмешку на до мной, оборвался ветер. Я потерял направление!

Сделал два шага в сторону и уперся в стену...

Сейчас, сидя в уютной комнате, при свете электричества, не могу воскресить в себе тогдашних чувств, в такой обстановки кажутся они совершенно не возможными; но тогда, ничего не видя, не зная куда идти я почувствовал себя замурованным среди этих стен. А во тьме, казалось, стоят и смотрят на меня зловещие призраки...

Помню, как сделал несколько осторожных шагов вдоль стены, напряженно вспоминая обстоятельства своего падения, пытаясь определить иду ли я во двор или же возвращаюсь обратно на улицу.

И тут сильный, злой порыв завизжал и ударил меня в спину и едва не повалил в грязь.

Так, значит! Я, помню, почувствовал тогда раздражение.

"Да ведь это абсурд какой-то! Хожу в темени, ищу не ведомого кого!"

Я быстро развернулся навстречу ветру и, ведя рукой по стене, слегка выгнувшись, быстро пошел вперед.

Вот стены разошлись и... вокруг тьма - сверху летит, гонимая ветром снеговая каша, под ногами грязь и что-то черное высится по сторонам - я знал, что это стены дома и в тоже время чувствовал, что это развалины древнего замка с приведеньями, черный лес с ведьмами или еще какая-то чертовщина...

Ночь, ветер, холод, заунывное пение арки за моей спиной - все это преображало этот темный внутренний дворик в нечто чуждое.

И там, в черной стене, где-то в сорока шагах предо мною, горел квадратный, белесый глаз. Был в нем и черный зрачок: тонкий и черный только потом я понял, что это человек, стоявший около окна...

Вновь мне захотелось повернуться и бежать прочь от этого страшного места. Но тогда я решил так: "Что же это старый, гнетущий своей мрачностью дом - но здесь нет бандитов - они бы выбрали дома побогаче. Так чего же ты боишься? Нечистой силы? Но ведь это же смешно, в конце концов - ты врач, ученый, ты институт заканчивал и боишься темноты - какие-то бабушкины предрассудки тебе в голову лезут. Иди же вперед."

Здесь было четыре подъезда и я, конечно, не знал в каком находится нужная мне квартира - зато чувствовал, что это именно там, где горит квадратный глаз. Потому и направился туда через дворик.

Вот и подъезд; потянул на себя дверь, и она стала медленно и с тяжелым скрипом открываться.

В подъезде я ожидал наконец шагнуть в свет; но там на меня нахлынула все та же темень да холодная сырость, ветер не дул, но гудел где-то в стенах.

Дальше ожидал меня долгий подъем по лестнице - при этом я держался рукой за перила и по прежнему ничего не видел. Раз ноги мои погрузились во что-то рыхлое и раздался такой звук будто рвалась протухшая, отсыревшая ткань...

- Квартира 59! - крикнул я громко и вздрогнул - где-то наверху хлопнула дверь.

- Я пришел к вам по вызову! - никакого ответа.

- Эй, есть здесь кто?! Откройте мне дверь - в подъезде темень - я не вижу номеров! - тишина.

- Так, ладно, черт. - прошептал я: "-В каждом подъезде должно быть пять этажей - каждый по четыре квартиры. Это третий подъезд, следовательно, квартира 59 на последнем, пятом этаже... Так, а на каком этаже я сейчас... на третьем или на четвертом? Не помню... так ведь можно и на чердак забрести... Как же здесь холодно".

В отсутствии ветра, воздух леденил и в тоже время был душным, затхлым...

Вот, кажется, и пятый этаж. В полной темени вновь я споткнулся, выставив руку шагнул туда, где должна была быть квартира и вот уперся в ледяную, обитую железом поверхность.

За спиной раздался какой-то шорох и я, едва сдерживая крик, резко развернулся и выставил в эту плотную, душную и холодную мглу руки - ожидая, что налетит на меня какое-нибудь чудище.

Вновь шорох... где-то совсем рядом прокатилось что-то железное - возможно, банка.

Я стал шарить дрожащей рукой по двери, ища звонок...

Помню, шептал: "Где же он... откройте же... откройте!"

Уткнулся пальцем в залепленную чем-то липким кнопку и с силой надавил на нее.

Тут же, прямо над ухом пронзительно заверещало "Дррр-ррр...".

Я отпустил кнопку, однако безумная трель все не умолкала: "Дррр-ррр...".

В темноте банка, или что б там не было железное - загремело по ступеням. Из-за двери же раздались быстрые шаги и тут же глухой, невыразительный голос прямо под ухом:

- Кто там?

- Врач... по вызову...

Молчание; потом дверь стремительно распахнулась и дунул на меня поток плотного, сильно застоявшегося воздуха. Пахло болезнью, жаром и еще чем-то нездоровым, сладковато-приторным.

Около моего лица протянулась тощая рука и поправила запавшую кнопку пронзительный треск, наконец, оборвался...

Из под потолка лился на меня бледно-розовый, углубляющий тени свет. Лицо стоявшего предо мною человека, показалось мне тогда, в этом свете уродливым - страшно бледным, со впалыми щеками, с темными полукружьями вокруг глаз, с жидкими, темно-серыми волосами и тонким и длинным, выпирающим словно утес носом. Брови густые, черные, на лбу испарина; на щеках, словно размазанная грязь - щетина. Глаза горящие, лихорадочные.

Одет он был в серую рубашку и покрытые многочисленными пятнами черные брюки, ходил босиком.

- Проходите. - бесцветно и сухо, словно иссушенный плод, выдохнул он и отступил вглубь коридора. Заскрипели половицы. Я перешагнул порог и первым делом, еще не оглядываясь, протянул ему руку и представился.

Он вытянул очень худую, тоненькую ладошку с длиннющими пальцами, быстро пожал мою руку, потом судорожно выдернул горячую от пота, подрагивающую ладошку и спрятал ее за спиной.

Коридор был узким и с низким потолком; прямо от двери заворачивал он на кухню, где горел яркий, белый свет и стоял одинокий с грязной, давно не мытой посудой стол. Даже и из коридора увидел я нескольких откормленных тараканов, что пробегали там по покрытому наростами полу.

Пока я снимал ботинки, бледный человек стоял рядом вжавшись в стену между картонных ящиков, почти полностью перекрывавших коридор. В ящиках лежали старые, зачитанные книги.

Я прокашлялся:

- Так как вас?

Он как-то замялся на месте, задышал часто и тут я понял, что он страшно не хочет говорить; вообще хочет, чтобы убирался я поскорее.

- Николай. - он еще прошептал несколько каких-то слов, кажется ругательств...

Но голос - интонация, когда называл он имя - он вырвал его из себя с надрывом, с шипением.

У меня уже начинала от нестерпимой, жаровой духоты кружиться голова; тут же - от голоса этого в голове что-то загудело.

Наконец, я снял ботинки и свое, покрытое грязевыми пятнами, пальто; стал оглядываться, ища вешалку и тогда этот человек сдавленно хмыкнул и опять с надрывом вырвал из себя:

- Ну, давайте... вот положу.

Он выдернул из моих рук пальто и, скомкав уложил на один из ящиков.

- Идите! - прошептал он и тут из-за двери, с лестницы раздался грохот железной банки и следом, едва слышное шипенье.

Николай вздрогнул и худые его плечи осунулись; он, кажется, хотел что-то сказать, да так и не сказал; повернулся, повел меня среди ящиков к единственной двери; с изъеденной временем и сыростью поверхностью.

С силой дернул за ручку и дверь стремительно распахнулась. Следом за ним вошел я в комнатку где тот болезненный, душный жар, что нахлынул на меня еще в коридоре - усилился многократно.

На столике горела лампа с металлическим ободком, и в тусклом ее свете стены с бесцветными, кое-где вылинявшими обоями казались нутром глубинного каменного мешка, близкого уже к лаве и оттого нагретого, но без всякого доступа свежего воздуха.

Мешок этот или гроб - как вам угодно! - давил своей узостью; застоявшийся воздух весь заражен был долгой болезнью. Невозможно было находиться в этом зловонном склепе - в сравнении с ним черная арка, продуваемая холодным ветром, казалось вовсе не плохим местом.

Николай уже прошел к широкому столу, щедро покрытому глубокими шрамами; плюхнулся на кресло, схватил подрагивающими руками один из многочисленных листов и напряженно склонился над ним, в пол оборота ко мне. При этом Николай посматривал на меня и едва слышно лепетал что-то...

Я понял, что крайне смущая и раздражаю его своим присутствием, и что он не читает вовсе этот лист, а только и ждет, когда же я уйду...

Скрипнула, запихнутая в угол маленькая кровать, которую почти полностью занимала полная старушка. Прошел к ней; поднял стульчик, что валялся на полу и усевшись; стараясь не морщиться от сильного зловония, что облаком повисло вокруг нее, спросил:

- На что жалуетесь?

Лицо старушки я так и не смог хорошенько разглядеть: в тусклых отсветах оно представлялось каким-то сморщенным блином.

Она вздрогнула; хотела что-то сказать, но так волновалась, что получалось только бессвязное бормотание.

- Может свет включить? - предложил я.

- Люстра не работает. - с надрывом выпихнул Николай, и тише - страстным полушепотом. - черт... эх... - потом еще отборные, страшные ругательства произнесенные, однако, столь тихо, что можно было подумать, что они только послушались.

Я взял безвольную, рыхлую руку старушки, пытаясь уловить пульс, как вновь услышал этот необычайно раздраженный, переполненный какими-то скрытыми, все время сдерживаемыми эмоциями голос:

- Что там?

- Пока мне еще никто ничего не говорил - вы, ведь, вызывали, так расскажите.

Николай провел дрожащей рукой по обтянутому кожей лбу и с дрожащем от досады голосом, стал то шептать, то говорить громко, опять таки с надрывом:

- Вот вы спрашиваете, а откуда я знаю? Вот знал бы, не стал спрашивать. Понимаете, вы ведь врач, а я - актер. Мне это знать не положено. Вот, вот... А вы что хотите знать... Она извелась совсем, от нее никакого покоя! Она все ночи громко стонет, так ворочается, бредит; ни работать, ни спать не дает... А днем бледная, ворчит, ворчит, все не пойми чего... Ну вот - а вы у меня спрашиваете; вы, ведь, врач, а я - актер...

- Это все от старости у меня. - глухим, замогильным голосом вымолвила старушка. - Все тело разваливается... уже помирать давно пора...

А Николай прошептал едва слышно:

- Вот-вот. - и вновь в напряжении склонился над своим листом.

- Так, ладно. - ободряюще улыбнулся я старушке. - Сейчас мы вас осмотрим; пропишем лечение...

- Ох... - тяжело простонала она и едва слышно прошептала. - Зачем же лечить то, зачем мне жизнь эта сдалась? Вот дал бы ты мне такой порошок, чтобы выпила я его да и не просыпалась больше.

- У меня такого порошка нет; да вам еще жить да жить... так покажите-ка язык... ага, теперь температуру померим. А вы пока расскажите, где вас боли мучают.

- Да что ты! - вяло отмахнулась она от градусника. - Все тело-то, говорю, болит и не единого живого то места не осталось... ни единого...

Николай резко придвинул свое кресло к столу, с силой вдавил в деревянную поверхность свой лист и вновь зашептал что-то...

- У вас так душно - вы бы форточку чуть приоткрыли - свежий воздух болезнь гонит. - предложил я.

- Ну да... да! - как то взвился со стула Николай, подбежал к форточке и сильно ее дернул; распахнул полностью да так и оставил, вновь плюхнулся в напряженной, выжидающей позе за столом.

"Ну и жизнь у этого человека. - подумалось мне. - Сплошной какой-то надрыв, и напряжение-напряжение, не пойми из-за чего..."

Он прокашлялся и провел своими тонкими, длинными пальцами по взмокшему лбу.

- Ну, что там? - он прокашлялся и повторил свой вопрос громче, подумав, видно, что я его не расслышал.

- Так, я пропишу болеутоляющее и травяную настойку; но для вынесения окончательного диагноза понадобится специальное оборудование. Вам придется посетить нашу больницу.

- Это нет. - тяжело задышала бабушка. - Никуда я не пойду; уговаривайте - не пойду и силой не утащите. Здесь умру - мне недолго осталось.

Я раскрыл чемодан достал банку с болеутоляющим, подошел к столу и протянул ее Николаю.

Тот сразу сжался, перевернул белой стороной лист, который читал, мельком взглянул на меня и тут же потупил взгляд; капелька пота пробежала по его лбу и весь он подрагивал от какого-то чудовищного, рвавшего его изнутри напряжения.

Форточка по прежнему была распахнута настежь и в комнате уже стало морозно, однако духота осталась и голова кружилась от многодневного болезненного жара.

Он на какой-то нестерпимо низкой грани шептал, шипел, не смея при этом взглянуть на меня:

- Ну что... еще... что... вы можете сказать... что... - и он прошипел несколько ругательств, с такой небывалой ненавистью, что я подумал: "Не ослышался ли? Может, это духота навеяла? Да так тихо - у него и губы не шевелились"

Он выхватил баночку, дрожащей рукой быстро поставил ее на стол; и вновь весь перегнулся в невыносимом мученье.

Я негромко прокашлялся:

- Два раза в день: утром и вечером. Завтра днем зайду к вам.

- Ну... - он вздрогнул и нервно пожал плечами.

- А ночью то к вам и не подберешься. - попытался сказать я шутливым голосом.

Однако, Николай сжался еще больше; руки его с силой сцепились, он хотел что-то сказать, но промолчал, и бросил на меня быстрый, выразительный от переполняющей его ярости взгляд.

- А в доме уже никого почти не осталось; всех выселяют да медленно. застонала неожиданно старушка. - Почти никого не осталось уж... а про нас забыли...

- Да не забыли... не забыли! - застонал Николай и совсем тихо. - Ну, скоро же...

- Так, ладно, я ухожу. Завтра, как говорил - днем наведаюсь к вам.

Николай быстро вскочил и встал между мной и столом; загораживая те исписанные листки.

Я повернулся и пошел в коридор, но тут заметил в темном углу между дверью и краем кровати едва приметное движение. Приглядевшись увидел ручку ребенка лет десяти, которая медленно проводила по облезлым обоям.

- Привет. - кивнул я кому-то, кого скрывала густая тень, однако ответа не получил - ручка резко остановилась и быстро отдернулась в темноту.

- Значит, у вас еще кто-то живет? - спрашивал я уже в коридоре, одевая пальто.

Николай, опустив голову, стоял рядом и теперь выдохнул:

- Да, живет...

- Ясно... Послушайте, у вас не найдется какого-нибудь фонарика? Не могли бы вы проводить меня хотя бы до выхода из подъезда?

Николай вздрогнул и даже отступил на шаг.

- Нет. Нет.

- У вас там, видно, крысы банками гремят.

Николай схватился дрожащей рукой за лоб и с какой-то небывалой, огромной страстью выдохнул:

- Не знаю... не знаю...

- Так, все - я ухожу. Не забудьте прикрыть форточку.

Он молча кивнул и быстро распахнул передо мной дверь: бледно-розовый свет из под потолка, слегка теснил тьму, но дальше она сгущалась в непроницаемое, плотное полотно.

- Ну все - до свидания. - на какое-то мгновенье голос его стал искренне дружелюбным, теплым даже, но вот уже вновь задрожал. - Ну же... рука которой он держал открытую дверь подрагивала.

Он смотрел не на меня, но в эту тьму; смотрел и тут же отводил взгляд и вновь смотрел...

И мне стало жутко: да, пожалуй, это слово подходит, хоть оно, конечно, не передает той неконтролируемой дрожи, того состояния, когда мне захотелось броситься назад в эту душную комнату и просидеть там до утра - только бы не идти в эту плотную темень.

Какой-то шорох оттуда и Николай издал стон - я поспешил поскорее шагнуть за порог; дверь за моей спиной тут же захлопнулась; и быстро стали удалятся шаги...

Чернота - она ослепляла; такая же темень, наверно в самой глубокой океанской впадине, куда от рождения Земли ни единого лучика света ни проникало.

После посещения квартирки, ужас мой перед тьмою увеличился многократно. Самое скверное, что я не мог уже сосредоточиться; вспомнить, что все это "бабушкины сказки", объяснить себе, что в этом темном, нежилом подъезде никого кроме крыс быть не может...

Нет - я не мог сосредоточится; не мог себе представить лестницу, с лежащей на ступеньках банкой, с вжавшимися в углы крысами: в черноте роились какие-то неопределенные и оттого особенно жуткие образы...

Где-то в стенах дул ветер и слышалось древнее заклятие, не человеческое и не демоническое даже, но какое-то совершенно не представимое...

Удары сердца с болью отдавались в голове; я медленно пошел от двери, готовый при малейшем шорохе отскочить назад, вдавить кнопку звонка... да, именно так, я бы и поступил тогда - нервы были напряжены до предела...

Провал в бездну... нет, первая ступень; теперь я нащупал перила и стал спускаться.

Ужасающе медленно спустился на один этаж; и тогда уже где-то на пройденных ступенях загремела банка и еще звук какой-то: толи шипение, то ли шелест бумаги.

Я до боли сжал перила... и тут, этажом выше, пронзительно завизжал звонок: "Дрррр!"

Затылка моего коснулось что-то горячее, вот обволокло уже все лицо; в ноздри ударил горячий, лихорадочный запах...

Тогда я покачнулся вперед; не знаю как - сдержал панический вопль, и, по прежнему держась рукой за перила, побежал вниз; и вновь уткнулся ногой во что-то рыхлое...

Уж не помню, как добежал до первого этажа; там налетел на дверь, распахнул ее и, едва удержавшись на покосившемся крылечке, в несколько прыжков вылетел на середину двора.

Там резко остановился - тьма: жуткая, безмолвная, душная, огромная догнала, стремительным рывком набросилась на меня.

Я выставил перед собой руки, отдернулся на несколько шагов назад; споткнулся обо что-то упал...

В лицо мне дул беспрерывный холодный ветер; темнела черная громада, и на высоте пятого этажа горел единственный квадратный глаз; в котором черным, тонким зрачком стоял человек - Николай...

Дверь зияла чернотою - это ее принял я за сгусток живой тьмы, когда обернулся. Она притягивала взор; она росла, в ней было что-то...

Потом был стремительный бег в черной арке и ветер гнал меня в спину, выл, словно кто-то бесконечно одинокий, со всех сторон; гнал меня прочь на оживленные улицы, к свету фонарей, к людям.

И я вновь споткнулся о железку, но тут же и вскочил и не ругаясь, и не думая ничего, рванулся дальше. Вырвался в переулок; потом на маленькую улочку, где уже горели фонари. Но я не останавливался; все чувствовал, что гонится за мной кто-то, чувствовал горячее болезненное дыхание на своем затылке...

Остановился только на большой улице, где шли по своим делам люди; неслись, разбрызгивая буро-коричневую холодную слизь, машины; где горели яркие вывески и все летело, бежало, стремительно проходило, менялось.

Это был уже совсем иной мир со своими страхами, со своей болью...

Вскоре я вернулся домой; приготовил ужин (я живу один), после - разобрал кровать и остановился перед выключателем:

"Ты, ведь, врач! Ты сам, в поведении, примером другим служить должен; а не подвергаться всяким маниям".

Выключил свет, лег в кровать и мгновенно заснул; так как со всех этих ужасов истощился морально почти до крайности.

* * *

На улице тьма заливалась предрассветной серостью, когда я вскочил с кровати и включил поскорее свет... Мой ночной кошмар был огромен и если бы удалось вспомнить его полностью так, наверное, вышла бы целая книга...

Но запомнил я только вот что: та самая душная комната, только она удлинилась раз в десять и свет тусклой лампочки за столом казался мне одинокой, затерянной во мраке звездочкой... Я, уже испытав какие-то ужасы, стоял у двери в коридор и оттуда доносилось шипенье и грохот катящейся железной банки. Я хотел было шагнуть к столу, как обхватили меня за запястье горячие, пухлые детские ладошки...

- Значит, и ты здесь живешь? - спросил я у темноты; ибо даже своей руки не видел; помню, смотрел туда, где должно было быть лицо этого малыша и что-то шевелилось, шевелилось беспрестанно там...

Тогда же издали донесся сдавленный, полный муки стон Николая:

- Оставьте же меня... - и страстные ругательства.

Я смотрел во тьму туда, где должно было быть лицо ребенка и спрашивал:

- А как тебя зовут?

Молчание - полная тишина: замер Николай, замер ветер за стенами и в коридоре все утихло.

- Так как же тебя? - спросил я, и сам испугался своего голоса - он показался раскатом грома в этой тишине. Значительно тише переспросил:

- Так как же тебя зовут? - вновь тишина.

Тут я почувствовал, что ладошки стали холодеть и затвердевать, покрываться какой-то коростой. И тут - шипение!

Громкое, с дребезжанием железной банки. Оно рвалось из того места, где должно было быть лицо этого ребенка...

Жесткая, костлявая рука впивалась в мою ладонь, рвала кожу, и я почувствовал даже теплые струйки крови, которые потекли из ран.

Тогда я закричал - не от боли, а от ужаса.

Тусклая звездочка, лампа за далеким столом неожиданно потухла, вокруг отчаянно завывал ветер и загрохотала, ЗАГРОХОТАЛА железная банка...

Я пытался вырваться от костлявой руки, да не мог: во тьме, в свисте ветра что-то невидимое приближалось к моему лицу; вот зашипело у самого уха...

Тогда я и проснулся: вскочил с кровати включил свет, потом, тяжело дыша, пробежал в ванную и долго там смотрел на свое бледное лицо, вглядывался в глаза, в глубинах которых засели боль и страх... Включил холодную воду и держал под ней голову, пытаясь смыть этот кошмар.

Потом, уже при блеклом свете едва пробивающегося сквозь холодную завесу утреннего света, сидел на кухне; медленно пил чай, смотрел в падающую на мостовые слякоть и размышлял:

"Может, взять отпуск, уехать хоть на пару недель из этого города... на юг, например; к солнышку, к синему морю; побродить там среди каких-нибудь пальм; забыть о всей этой черноте, а то так недалеко и до нервного срыва..." - тут я почувствовал, что не смогу оставить обитателей той душной комнатушки - здесь многое перемешалось: и долг - я ведь не могу бежать от своих пациентов только из-за страха; и жалость - несчастные, живущие в каком-то кошмаре - и за что? - главенствовал же над всем интерес: Кем был тот ребенок? Кем был Николай? Что привело их к такому существованию?

В общем, мысль об отпуске я тогда отбросил... Сейчас, конечно, уже не изменить прошлого, но все же думаю: если бы была мне представлена возможность вернуться в тот день и изменить все - уехать из этого города, избежать всего того, что испытал я в дальнейшем; забыть навсегда всю эту историю - согласился бы я? Думаю, не смотря на то, что и по сей день мучают меня кошмары - не согласился. Все что пережил я в дальнейшем изменило меня, многое я понял...

Итак. Тот день выдался особенно напряженным: заблудившийся среди стен ветер и сопливая слякоть задумали, видно заразить или расшатать старые болезни у всех, кто попадался им на пути. Во всякому случае, я весь день провел в бессчетных переходов от одной квартиры к другой.

Шел по улицам: даже в такую погоду не затянешь меня в общественный транспорт - терпеть его не могу, лучше размешу грязь в подворотнях, чем полезу в автобус.

Когда происходит какая-то привычная работа, время летит незаметно; к тому же, я частенько поглядывал на часы и молил, чтобы подольше не темнело; чтобы успел я до темноты обойти всех пациентов и ПОБЕЖАТЬ к памятному дому. Естественно, светлое время суток пролетело с какой-то немыслимой скоростью и из последнего подъезда я вышел уже в расцвеченную фонарями ночь.

В нескольких шагах шумела большая улица и вновь, как и накануне, проносились, разбрызгивая холодную слизь машины и люди быстро шли... шли... шли.

Пройтись по этой улице, может зайти в какую-нибудь забегаловку, выпить немного кофе? Купить книгу, газету... не важно что - придти домой, развалиться на кровати и читать до тех пор пока сон не заберет? Или же идти, все-таки, в этот дом: где нервный этот человек, может и не впустит меня, и главное опять в черноте блуждать...

Фонарик! - осенило меня и пока шел я к магазину удивлялся - как раньше то не догадался. При этом и не вспомнил, что на следующий день был выходной и я хоть с утра мог идти к темному дому.

В пол одиннадцатого вечера я стоял перед черной аркой: в левой руке чемоданчик, в правой фонарик - этакие щит и меч (как мне тогда думалось) против кошмаров.

Перед тем как войти в арку я включил фонарик, когда же, через какой-то показавшийся мне мучительно долгим отрезок времени, вышел во внутренний дворик - фонарик уже не горел.

Он не сломался - я выключил его сам и вот что к этому привело:

Первые несколько метров я прошел с напускной бодростью. Но потом... Я купил сильный фонарь и он светил ярко, но луч этот не рассеивался в ветряной, плотной тьме, но светил прямым, слепящим туннелем. При каждом шаге вырывался в этот туннель маленький кусочек испещренной выбоинами, влажной стены и где-то у грани между тьмой и светом клубилось, подрагивало что-то. И каждая новая выбоина подобна была пасти, воронке; с каждым шагом я ожидал, что выступит в этот свет нечто столь ужасное, чего и представить себе невозможно... С каждым шагом росло это напряжение: постоянное ожидание неведомого чего.

Все новые и новые выбоины - они вздрагивали и впрямь уже казались живыми воронками, и свистел, и дул, и выл со всех сторон кто-то бесконечно одинокий. Каждый шаг, как мучение - каждый раз облегченный вздох, что "это" на стене, не превратилось в чудище.

Вновь, я ничего не мог с собой поделать; не мог рассуждать, как привык - по научному - "бабушкины сказки" полностью мной завладели. Я и не думал повернуть - просто забыл тогда о существовании оживленных улиц; вообще забыл о том мире - предо мной только тьма была.

И я выключил фонарь: лучше уж ничего не видеть, чем видеть этот жалкий, трясущийся в моей руке лучик и обрывки стены...

Во дворике остановился: все здесь было, как накануне и мне даже подумалось, что и не уходил я никуда - все дела дневные казались теперь кратким мигом, вспышкой во тьме. "Да ведь и право: никуда я не уходил отсюда - только вышел во двор и уже возвращаюсь".

В квадратном глазу чернел тощий, напряженный зрачок, валила с ветром холодная слякоть, и чернела, росла, летела на меня распахнутая дверь в подъезд.

Я смотрел на квадратный глаз, на этот мертвенный свет и все никак не решался зайти в подъезд.

И тут в ветре (или мне только послышалось?) раздались яростные ругательства, а зрачок отхлынул куда-то в глубины квадрата и веко стремительно закрылось.

Тьма... ветер воет, бьет по лицу слякоть и густеет, тянется ко мне нутро подъезда.

Наверное, я бы бросился бежать, но не решился повернуться к этому спиной - шагнул навстречу.

Когда я только ступил в эту тьму, откуда то сверху, едва слышно раздались удары катящейся по ступеням железной банки.

И тут же навстречу мне подула жаркая, спертая волна чего-то болезненного. Я застонал, остановил дрожащий палец на кнопке фонаря, но не решился нажать на него...

Да - можете обвинять меня в трусости, но ТОГДА я твердо знал, что увижу прямо пред собой лик, столь ужасный, что дрожащее, нервно бьющееся сердце не выдержит, лопнет. И я простоял там не знаю сколько, все ощущая на себе это болезненное дыхание.

Потом на лбу у меня выступила холодная испарина, и я сделал шаг, уверенный в том, что уткнусь прямо в тот рыхлый (почему-то я был уверен, что рыхлый) лик...

Зловонный жар отхлынул в сторону и вновь окружал меня холодный, застоявшийся воздух подъезда. Тогда же перед глазами моими задрожали кровавые паутинки (от напряжения, видно) и вот с этими то паутинками я добрался до пятого этажа.

Теперь я считал не только этажи, но и ступеньки: так на восьмой ступеньке от третьего этажа вновь ткнул ногой во что-то рыхлое, а на первой ступеньке от четвертого этажа вскрикнул таки: раздался ШОРОХ прямо у моего уха - там, где должен был подниматься к пятому этажу второй лестничный пролет.

Там, на до мною, кто-то точно был: что-то жесткое едва коснулось моего уха и отпрянуло во тьму.

Я весь взмок тогда: не мог повернуться, не мог заставить себя сделать хоть еще один шаг вперед - словно бы застрял в черной паутине.

Тут железная банка перекатилась с бока на бок и на площадке пятого этажа раздались всхлипывания ребенка.

Этот всхлип и вырвал меня из паутины: я быстро, перешагивая сразу через несколько ступеней, стал подниматься. Прошел первый пролет, развернулся и, не думая ни о чем, стал взбираться к этому всхлипыванию.

А оно вдруг усилилось, задрожало, стало совсем истеричным. И я услышал сдавленный, наполненный таким ужасом голос, что мой собственный страх, сразу как-то показался незначительным, мелочным - это было едва слышное:

- Уйдите... уйдите... отойдите... - да такие простые слова на письме, но их надо было слышать! Этот ужас непередаваемый.

Как же я сразу не догадался: что же должен был чувствовать тот, еще не знакомый мне ребенок, когда он слышал, как в этой, и так навевающей ужас темноте, явно надвигается на него что-то объемное, - безудержно, стремительно надвигается.

Я остановился и как мог тихо и дружелюбно прошептал:

- Я вчерашний доктор...

Только я начал говорить, как он пронзительно завопил: то что я хотел выдавить дружелюбным шепотом, вышло страдальческим шипеньем.

- Это я - доктор. - повторил я. - Пришел вас наведать, не бойся: кроме меня никого здесь больше нет.

Ребенок замер таки; но по-прежнему слышно было его дрожащее дыхание.

- Сейчас я свет включу и ты мое лицо увидишь!

- Не надо, не надо! Пожалуйста... - вновь всхлипывания.

Тут распахнулась дверь; и в воздухе закружились бледно-розовые, слабые нити. В них увидел я вжавшуюся в стену маленькую фигурку к которой метнулась из-за угла тень большая.

Сдавленное, мученическое шипенье:

- Ну, пойдем теперь!

- Николай! - окрикнул я, а он застонал, схватил ребенка за руку и поволок за собой.

- Подождите, я вчерашний доктор; пришел вас навестить. - дверь уже захлопнулась.

- Но вот так и думал. - пробормотал я (чего раньше за собой не замечал).

Вновь мрак; вновь воет в стенах ветер и на этот раз представились мне бесконечные, холодные туннели, где во мраке живет что-то огромное, бесформенное...

С уходом ребенка, нахлынул на меня прежний, холодной испариной вырывающийся ужас: "Если так бояться они, так, значит есть чего бояться есть здесь что-то".

Быстро прошел на площадку пятого этажа и там вжался в стену на том самом месте, где стоял ребенок...

Сбоку - с той стороны, где должна была быть выселенная квартира послышался шорох: "Ты должен включить фонарь и увидеть. Иначе, просто сойдешь с ума. Должен! Должен!"

Я повернулся в ту сторону, выставил фонарь перед собой, другой же рукой занес над плечом чемодан, готовый ударить, что бы там ни было. Нажал кнопку: дрожащий туннель протянулся в провал на месте двери, дальше шагах в десяти упирался в ободранную, отсыревшую стену; и по прежнему, ничего за пределами этого светового туннеля не было видно.

- Проклятье. - прошептал и тут вновь шорох, на этот раз с лестницы: метнул туда луч и увидел...

Так получилось, что изначально я направил его вниз так что он, скользя по ступенькам упирался в площадку между четвертым и пятом этажами. Где-то в середине пролета его лучи задевали рваные края грязной материи, которая свисала сверху: я не мог заставить себя поднять фонарик, увидеть что же там наверху...

Ветер застонал с пронзительным надрывом; взвизгнул в стенах и я бросился к двери; дрожащей рукой надавил липкую кнопку: "Др-ррр!" - словно пила прошлась по натянутым нервам.

- Откройте же! - воплю, как сумасшедший.

Проходит минута: кнопка застряла и все дребезжал звонок: я повернулся лицом во тьму и ждал, когда же повеет на меня жаром.

И повеяло - одновременно дверь распахнулась, и так как я вжался в нее со всей силы - задом ввалился в коридор.

Я еще успел увидеть, розоватое свеченье, застонал над ухом какой-то мученник, а потом в голове взорвалось что-то железное и я рухнул во тьму - на этот раз, к счастью, кошмарных видений не было, или я их забыл, когда очнулся.

* * *

- Ну, как вы?.. Я не хотел. Понимаете - вы спиной - я не разобрал: вроде как - то, из тьмы: без лица и темное... В этом свете не разберешь, понимаете. Ну, так как вы? - еще только тьма в моих глазах сменилась серостью и не видел я еще ничего - нахлынул на меня этот торопливый, но и искренне сочувствующий, негромкий голос.

На лбу я уже чувствовал смоченную чем-то теплым материю, а в легкие врывался спертый, плотный болезненный дух; от которого кружилась голова и все казалось, что я проваливаюсь во что-то вязкое.

Вдруг - поблизости сдавленный протяжный стон перешедший в кашель.

- Это ваша бабушка... - слабым голосом произнес я, пытаясь разглядеть склоненное надо мною лицо: пока оно представлялось мне бесформенным куском пластилина.

Совсем тихий шепот:

- Да, ей совсем плохо. - на этот раз ни капли гнева, только какая-то смертная усталость.

- Вы бы вызвали скорую...

- Я не мог оставить их одних. У нас телефона нет - на улицу бежать надо. По лестнице бежать... Но если вам так плохо...

- Да не для меня - для нее.

Наконец-то я смог четко разглядеть склоненное надо мной лицо Николая. Тусклый свет ударял откуда-то сбоку, и оттого половина его тонкого лица становилась тускло серой, с глубокими тенями; другая погружена была во мрак. Трудно было оторваться от его взгляда.

Если бы, научился кто вытягивать из человека душевную боль и собирать ее в жгучие капельки - да в каждой такой капельке по целым годам лишений человеческих; да влил бы эти капельки страшные в глаза его, да так, что б стали они выпуклыми, широкими, подрагивающими от давления внутреннего, так и были бы это как раз глаза Николая. В них и смотреть больно, и оторваться невозможно - это завораживало, это непостижимо - такая бездна мук в одной комнатке заключенная...

Быть может, такие глаза у дьявола? У того, кто в вечном одиночестве, проклинаемый всеми, терпит муки несказанные и знает, что будет так до скончания веков? И сейчас я помню эти глаза - вспоминаю и сразу жаркая волна по телу бежит и стон слышу...

- Она не хочет в больницу: говорит, чтоб не в коем случае не вызывал; я ее понимаю... Нас не вылечить...

- Но меня, ведь вызывали.

- Вас я вызвал, чтобы вы прописали ей какое лекарство, чтоб она не стонала по ночам, да не кашляла так. Но не помогло - все без толку. Все отжила - разваливается. Еще двигается, но моргнуть не успеешь - посинеет...

Я попытался приподняться и тут только обнаружил, что лежу на какой-то старой, грязной шубе постеленной прямо на полу, а Николай стоит передо мной на коленях.

В глазах моих потемнело.

- Ложитесь, ложитесь; если у вас голова болит, так полежите. Значит, и до утра оставайтесь. - и тут ярко, сильно вспыхнула в его голосе досада. - Да, конечно, я и за вами поухаживаю... Вот.

- Пожалуй и полежу пока немного. Откройте-ка мой чемоданчик, достаньте зеленый пузырек... Эх, голова то трещит... Так одну таблетку дайте мне и принесите воды.

Он ушел и вскоре вернулся - принес воды, которой я и запил таблетку.

Потом, так и сидел возле меня на коленях - напряженный с выпуклыми от не проходящей боли глазами. И вновь в комнате стон, кашель...

Немного полегчало, хотя голова по прежнему кружилась и страстно хотелось глотнуть свежего воздуха в журчистом апрельском лесу...

Кашель, кашель - беспрерывный, безысходный.

В этом скрученном судорогой месте, я попытался улыбнуться:

- Так чем же вы меня, батенька, так огрели? Рука-то у вас мастерская. Вам случайно дровами заниматься не доводилось?

Он вздрогнул, кожа на лбу его натянулась и он глухо и сильной досадой отвечал:

- Сковородкой. Думал, там что из тьмы... вы ведь спиной. Дров... не помню... может, рубил.

- У вас, случайно, домика в деревне нет? Может, кто из родственников живет?

- Нет, нет... - он делал над собой усилие - выстанывал каждое слово.

- Так, мне полегчало... - и вновь в комнате кашель, вновь стоны и твердая волна зловонья. - Но по лестнице я пока сойти не смогу. Ведь скоро уже утро?

- Ну, да... да...

- Позвольте мне до света здесь остаться.

- Так, значит? - и на глаза его выступили слезы.

- Что же - я вас так смущаю...

- Да, нет же... нет. - он стонал с мукой, с надрывом и быстро вытер дрожащей рукой слезы.

- А ваш ребенок спит?

- Да не спит он! Какой тут спать! Опять кашель, опять... о как же болит... Он мне брат, брат он мне... - и тут с мольбой. - Ну хватит же кашлять. Хватит же!

- Позвольте мне поговорить с вашим братом. На кухне, например?

- Да, да - идите... Сашка - иди с ним на кухню.

Я приподнялся, огляделся: конечно - та душная комната, которую видел я уже дважды - наяву и кошмаре, прошлой ночью. Стены терялись во мраке быть может, их и не было?.. Где-то в этом мраке ворочалось, кашляло, стонало больное, "разваливающееся" тело.

Мальчик по имени Саша выступил из черноты, встал где-то у ее границы; выжидающе и напряженно поглядывая на меня.

Схватившись рукой за стол, я встал на ноги: перед глазами опять все помутнело.

- Вам бы свежего воздуха.

Николай, вдруг страстно с пылающей злобой, зашипел:

- Это невозможно... я хочу свежего воздуха, но становится только холодно... Я все равно задыхаюсь, черт, не знаю... - совсем тихо зашептал. - Ну идите же на кухню, болтайте там...

Следом за Сашкой пошел я по бледно-розовому коридору и, когда проходил у двери расслышал из-за нее шорох. Ни за что бы не открыл эту дверь...

Но вот и кухня: Саша включил свет и если бы кто стоял во дворе так увидел бы как во вспыхнувшем квадратном глазу задвигались два зрачка большой и маленький и уселись за стол.

Как и раньше, на столе лежали грязные тарелки, в углу под гудящем холодильником с проржавевшими боками лежала покрытая черными пятнами вилка. С сероватого потолка расползались маслянистого цвета отеки, а стена за которой должна была быть лестница рассечена была темным шрамом - туда я старался не смотреть: казалось, что шрам этот рассекает стену до самой лестницы и там, с той стороны кто-то или что-то смотрит на меня...

А я разглядывал Сашу.

Этот мальчик лет двенадцати уселся на табуретку по другую сторону стола и повернувшись ко мне в пол оборота смотрел во тьму за окном.

Он очень-очень бледен, под глазами темнела усталость, а сами глаза рассеченные лопнувшими жилками выражали тоску совсем не детскую. Он был очень худ: бледная кожа обтягивала череп, нос же, в отличии от острого и длинного носа его брата, был, что называется "картошкой". Вообще же в лице его чувствовалась, какая-то не проявившаяся еще снаружи, но уже подточившая организм изнутри болезнь.

Одет в давно не мытую, бесцветную рубашонку безрукавку. Маленькие его ручки все время скрещивались, двигались; на пальцах были обгрызены ногти. Когда он заметил мой взгляд - убрал руки под стол и спросил, негромким и очень серьезным голосом:

- Так о чем вы хотели поговорить со мной?

Странно было смотреть на этого мальчонку, и чувствовать, что пред тобой человек уже вполне взрослый, с которым и разговаривать надо как со взрослым, а не как с мальчонкой.

- Так я и шел, чтобы вас навестить... И с тобой тоже поговорить хотел, а то вчера увидел твою руку в темноте и все - ты часто так без движения в темноте сидишь?

- Часто.

Он вновь перевел печальный свой взгляд в темноту за окном.

- Сегодня не ожидал тебя на лестнице встретить. Как ты туда попал.

Саша уставился на захламленную поверхность стола и тихим, едва не плачущим голосом пояснил:

- Я плохо себя вел, шумел. Меня наказали.

- Кто тебя наказали?

- Коля.

- Брат твой, стало быть?

- Да. Да.

- Так, ясно. И часто он так тебя наказывает?

- Не знаю... нормально... Но он поступает верно - я сам виноват. Он занятой человек, а я его только раздражаю. Так случайно бывает: дверью скрипну, половицей; а бывает закашляю я рот то затыкаю, а кашель все равно рвется; высвобождать его приходится.

- Так чем же твой брат такой занятой?

Саша вздохнул и сначала слова выжимал с натугой, как-то через силу, но потом, разговорился, и слова лились из него уже бурным потоком словно плотина прорвалась:

- У него много дел... Он на самом деле нас очень любит. - он поднял на меня свои большие глаза и в них болью горели слезы. - Вот недавно совсем, упал на колени перед бабушкой, руку ей целовал, все прощенья молил. А она то его и не за что не корила, сама заплакала; так он потом и ко мне на коленях подполз и мне руку целовал и у меня прощенья молил. Он нас очень-очень любит: ни один человек на земле так другого человека не любит. Только ему все время очень-очень больно. Ему все болью отдается он мне сам так говорил. Он очень одинокий, очень, очень... Кроме нас у него никого нет, но он и не хочет никого; а мы его раздражаем, но все равно он нас любит и я его люблю, люблю!

Все это Саша прошептал, но в конце шепот его стал иступленным, истеричным.

- Так чем же твой брат занимается?

- Он все время хочет творить - он мне сам так говорил - никто ему не должен мешать, он только в тишине полной творить может... Для него главная работа это писание. - он зашептал совсем тихо, так, что я его едва слышал. - Он никому не дает читать то, что пишет и даже очень раздражается, когда подходишь к его листкам, но я видел - там стихи. Он уже много стихов написал. Но чтобы было на что жить ему приходится в театре подрабатывать: он не актер - нет... он подрабатывает там, всякие тяжести таскает, домой возвращается очень усталый, такой напряженный. Тогда у него лучше ничего не спрашивать: он будет шептать нехорошие слова, за голову схватится, дергаться станет, потом в ванную убежит; бывало оттолкнет, но он никогда меня не бил, вот за кашель мой на лестницу выставил, а потом на коленях стоял прощенья молил. Как бабушка захворала, он на работу перестал ходить - не может нас оставить. Голодаем теперь, но ничего...

- Вы, стало быть, втроем живете? А где же ваши родители?

- Не знаю...

- Как не знаешь.

- Ну, раньше мы здесь вчетвером жили. Мама, папа, Коля и я. Тогда и жильцов в подъезде много было и свет горел. Тесно, но не страшно. Потом папа погиб - мерзавцы. - он прошипел это слово и проскреб по столу сжатыми кулачками. - Мерзавцы, ночью его подкараулили. Знаете, такая шпана, подонки; подвыпили и еще деньги на выпивку нужны были. А папа не мог отдать: никак не мог, мы бедно жили, а он за два месяца зарплату нес. Бежать бросился, но их то много, молодых подонков. Догнали - вот в такой вот день все было - в грязь повалили и бить стали, и в раж вошли, остановиться уже не могли - как волки. Его потом только по паспорту опознали. - мальчик (да, мальчик ли право? Тело мальчика, а душа взрослого настрадавшегося человека) он плакал в открытую, сильно; на лице его проступили нездоровые багряные пятна с зелеными каемками. - А мама она очень любила. Не могла без него; она пить начала, очень сильно, очень много пила. Не кричала, не пела ничего, просто напьется и лежит в потолок смотрит и пена изо рта у нее идет. Через два года она умерла: Коле тогда было шестнадцать, ну а мне пять годков исполнилось.

- Так ему сейчас...

- Двадцать три исполнилось. Я ему деревянного солдатика подарил: сам из ветки выстругал... После смерти матушки него седина в волосах появилась; тогда он писать стихи стал; тогда к нам и бабушка из деревни приехала. Там, говорит, она одна и осталась: все повымерло в деревне. Молодые в городе, а старые в могиле. Страшно ей на том кладбище, вот она к нам и приехала, а деревни больше и нет... А вы спрашиваете, где сейчас мама и папа; да я не знаю. Вот Коля говорит, что в каком-то краю блаженном, но где он такой край-то не знаете вы, доктор?

Я прокашлялся и негромко - хотя в сердце моем пылало величайшее волнение, произнес:

- На природе, во лесу. В церквях наших, да и в общении с хорошими людьми...

- Я знаю про природу: про леса, реки... Мой брат очень любит весной в лес ходить, особенно любит на апрельские ручейки смотреть. Он меня брал несколько раз с собой; уходили мы далеко-далеко, где ни людей ни машин не слышно, но он и просит меня не шуметь, а сам у ручья такого золотого, журчливого сядет или встанет и хоть целый день там простоит, а потом по полю идет и улыбается; у него очень красивая улыбка, у него глаза тогда очень добрые, но он не терпит, чтобы я что-нибудь говорил. А услышит, как вдалеке машина загудит, или самолет небо резать станет, так застонет, уши заткнет, на землю повалится целовать ее станет, молить о чем-то; я не знаю, о чем он молит; так тихо-тихо, но и быстро; иногда у него и кровь из носа хлынет. Прямо по полю весь в крови и идет! А осени поздней и зимы он боится: и в лес ходить боится - говорит, что там смерть. А улицы для него и весной ад и людей он, кроме нас не любит бежит от них... Вы смотрите на меня так - я знаю, речи моей удивляетесь - тому и в школе все дивятся, хотя я и плохо учусь... Это все от брата и от книжек - видели сколько в коридоре их, почти все мной прочитаны. А Коля часто так молчит или говорит так, что и не поймешь ничего - бессвязно; но вот весной, когда мы в лес идем у него такая речь вдохновенная, как стихи из него льются. А друзей у меня нет: только его речь да книжную и слышал и вобрал в себя, потому и говорю так...

Саша вздохнул; и налил себе из кувшинчика воды, залпом выпил ее, налил еще, но эту кружку только поднес ко рту и тут же поставил обратно на стол; посидел немного в молчании, вытер слезы... Лицо его вновь было бледным и даже проступила в нем какая-то мертвенная синева.

Я прокашлялся:

- Позволь мне твою руку.

Он протянул свою маленькую, подрагивающую руку и я осторожно взял ее за запястье - холодная, слабая, даже жалкая, бессильная какая-то.

- За дверью жутко. - прошептал он чуть слышно. - Там есть что-то; я никогда не видел, но оно касалось моего лица... оно все время ждет там... оно очень одинокое и старое, как этот дом, а может и старее его; когда-то, ведь, здесь все было совсем по другому - может век назад, а может больше; здесь жило много людей; может и в тесноте, но они жили и мир вокруг них жил, а во дворе цвели большие яблони - мне так во тьме привиделось: огромный двор солнечный, и стены нашего дома - как у храма чистые были, и небо чистое; и люди все в светлых одеждах ходят, смеются, кто на гармошках играет... а в небе кто-то на тройке скачет... это ведь давно было, да? А теперь все мертво... и он старый и злой... Его окружает что-то чуждое ему, а он одинокий, совсем один в чуждом мире... Вы понимаете, понимаете меня?

- Кажется, да.

- Он весной и летом спит. А осень его своим холодом пробуждает. И он скрипит, и стонет - до самой весны стонет и никто его не согреет. В нем живут какие-то черные думы; он умирает, он плачет... Скажите - ведь то, что я видел, там во тьме - это, ведь и есть та блаженная земля? Мне так там хорошо было; там и мама и папа; там весна - такая огромная, цветущая страна... Простите, у меня уже язык заплетается. Теперь я смогу поспать хоть немного; а то уж светает... ко второму уроку в школу пойду... Надо идти, а то по математике одни двойки...

Он поднялся и уже пошел по коридору, да там остановился, и смотря на меня огромными сияющими глазами, спросил:

- Ведь есть где-то та земля, которую я видел во сне? - и в глазах его была такая мольба, что скажи я "Нет" - он может быть закричал в отчаянии.

Но я сказал правду:

- Где-то она есть.

Он постоял еще некоторое время, смотря на меня своими огромными, печальными глазами; потом вздохнул тяжело, повернулся и пошел в комнату откуда разорвался захлебывающийся кашель бабушки.

На улице уже серело, а яркий электрический свет из-под потолка раздражал. Поэтому, я выключил его и подошел к окну. Прислонился к нему лбом, и судя, по замеченным потом бордовым полосам - сильно, но тогда ничего не почувствовал.

Где-то за городом, над полями, над низкими облаками занималась заря. А над городом чернота стала светится светлой серой и все светлее и светлее, будто некий чудотворец разжигал в этом ветряном хладе свет...

"Какие же низкие тучи. - думалось тогда мне и холодная дрожь катилась по телу. - Как быстро они плывут: холодные, клубящиеся; и все выжимают и выжимают из себя ветер и слякоть..."

Предо мной темнела противоположная стена внутреннего дворика, а сам он казался бездонным, беспросветным колодцем...

"Вот я и знаю - не все, конечно, но что-то, все-таки знаю. Смогу ли я помочь им как-нибудь?.. Николаю, прежде всего, надо сделать шаг к людям. На свете есть много замечательных людей. Может найти ему девушку - добрую, умную, которая бы приласкала его; всю мрачность из него изгнала. Ну, а если ему спокойствие так дорого, да какие-нибудь истории из былого - так вот, пусть для начала хоть с какой-нибудь Анной Михайловной сойдется. Найдут о чем поговорить неспешно за чашечкой крепкого чая..."

Так, или примерно так, размышлял я; наблюдая, как все ярче разгорается костер, где-то за серой толщей.

После разговора с Сашей, я уже и не вспоминал о том, что пережил на лестнице: свои страхи, канули в чужом горе. Вполне возможно, в то утро я предложил бы Николаю, какое-нибудь знакомство - да кто знает, как бы все сложилось, если бы...

- Бабушка... бабушка! - громкий, пронзающий сквозь стены голос Николая. - Бабушка! Бабушка! - тут громкий и пронзительный вопль и тут вновь часто-часто, на пределе голосовых связок. - Бабушка, бабушка, бабушка...

Потом вдруг завыл - не человек... может, ветер? - у меня от этого воя в глазах потемнело.

Хлопнула комнатная дверь и вой стал стремительно нарастать! Он летел откуда-то из коридора прямо на меня!

И я сам застонал от ужаса: я ожидал, что выскочит на меня сейчас то, что было во тьме - и ужас был столь велик, что я готов был уже выбить окно, разбиться о камни, но только бы не видеть то, что так выло... то что было уже совсем рядом.

Вот мелькнула тень и я вскрикнул, когда увидел перед собой страшный демонический лик! И он выл оглушающе и шла от него плотная жаровая волна, от которой гудела голова.

Я узнал его только по глазам: эти две огромных выпуклости раздутые изнутри болью человеческой. Теперь они натянулись еще больше, и вот-вот должны были лопнуть; меня трясло от жара, эти глаза терзали, эти глаза молили! - эти глаза ни с чьими нельзя было спутать, я их всегда буду помнить.

- ЕЕ НЕТ! - смог я разобрать в вое Николая-демона. Он тряс меня за плечи; потом отступил на несколько шагов, заорал так, что зазвенело у меня в ушах и хрипло завывая бросился назад, в комнату.

Я покачивался от слабости - наверно, за всю жизнь не пережил я столько, сколько пережил за ту ночь. Пошел в комнату и, когда проходил около двери на лестницу, мне в ноги из-за угла бросился кто-то. Чтобы не упасть я ухватился за ручку двери, и она медленно стало открываться, - в шаге от меня раздался грохот катящейся железной банки...

Я навалился на дверь; уперся в нее спиной, все ожидая, что обрушиться удар; сметет и меня и всю квартиру в черную бездну.

Я чуть нагнулся и увидел Сашу: в бледно-розовом свете лицо мальчика похоже было на лицо высушенной мумии, только глаза горели и слезы текли по блеклым щекам.

И я забыл о том, что за моей спиной за дверью явно было что-то. Вновь эта огромная боль ребенка поглотила всякую другую боль.

- Бабушка умерла! - господи, сколько ужаса было в этих словах, и сейчас, когда сижу я за столом в своей комнате, пробрала меня дрожь: "Бабушка умерла." - да не слова это были, а стонущее пение из иного мира пришедшее.

Словно огненная игла жжет мое сердце эти тихие слова: "Бабушка умерла".

- Я должен взглянуть.... - неуверенно, в растерянности произнес тогда я.

Но Саша зашептал:

- Нет, пожалуйста... - тут вопль захлебывающийся, демонический пронесся по квартире. - ... там страшно; совсем невыносимо. Пожалуйста, давайте на кухне посидим.

И вот мы прошли на кухню, сдвинули там два стула и держа друг друга за руки, сели рядом... Вой Николая неожиданно оборвался.

- Теперь мы вдвоем остались. - в зазвеневшей тишине шептал Саша.

- Я вас не оставлю. - попытался я утешить.

- Нет, он не позволит.

- Может все-таки пройдем к нему, каково ему одному-то. Можешь подождать...

- Нет, он нас выметит! Он меня то выгнал. Он своей болью ни с кем не делится никогда... никогда... А сейчас то какая боль... Но я его никогда не оставлю: слышите вы! Я всегда со своим братом буду, если и в ад придется идти, так пойду, на вечную муку пойду. - он шептал в исступлении; весь сильно вздрагивал.

"Это все от перенапряжения. Я могу ему дать кой-какие таблетки, они боль телесную уймут, но душевная то боль останется: здесь иное лекарство нужно - не таблетки."

И вновь я прошептал:

- Я вас не оставлю.

Холодная дрожь сотрясала его тело, передавалась и мне.

Он уткнулся мне в плечо; глухо зарыдал - все тише, тише; потом замер. Я сидел, боясь пошевелиться; просидел так минут десять...

Серость на небе разожглась уже в полную силу, и в одном месте даже побелела, набухла; казалось, вот-вот вырвутся оттуда, жадно обхватят обмороженную землю, солнечные потоки. И падала уже не слякоть, но редкий, светло-серый снег. Негромко подвывал ветер.

Я легонько отстранил Сашу - мальчик крепко спал и, судя по просветлевшему выражению лица его, сны были солнечные - быть может, о светлом городе, над которым яркое небо и все поет в весенней любви...

Я осторожно подхватил его на руки - он спал так же безмятежно, глубоко - и стараясь не издавать лишнего скрипа на половицах понес его в комнату с мертвой.

Какая тишина была... Все замерло... Помню, какое-то раздражение вызвал бледно-розовый свет и проходя около выключателя, я задел его головой... Теперь и коридор был погружен в мягкий светло-серый утренний свет.

Прошел между ящиков с книгами - некоторые из них были перевернуты...

Вот и комната: в ней стало холодно - Николай, задыхаясь видно от сердечного жара, распахнул не только форточку, но и окно. Врывались порывы ветра, протаскивали по столу и сбрасывали на пол листы, снежок, с таким звуком будто крупа сыпалась, заметал их.

На кровати, лицом к потолку, с выпученными в последней муке глазами лежала бабушка...

- Спи-спи. - убаюкивал я Сашу и положил его на шубу рядом со столом.

Николай резко развернулся, сжал в кулак лист бумаги и с силой ударил им об стол. Саша перевернулся на бок.

Таким Николая мне еще видеть не доводилось: он резко вскочил, налетел на меня, схватил за плечи... От него повеяло жаром - нестерпимым плотным; воздух вокруг него был выжженным, невозможно было дышать.

Глаза вылезли из орбит и крупная дрожь, едва ли не судорога пробивала его тело. Брызгая слюной он завизжал:

- Во-он! Во-он пошел!

- Я ухожу, ухожу. Подождите.

- Во-он! - из глаз его брызнули слезы. - Во-он! - он тряс меня за плечи, постепенно отталкивая к выходу.

- Я понимаю... надо вызвать скорую. Я вызову.

- Во-он! - совершенно безумный визг. Неожиданно, глаза Николая приблизились к моим глазам, заслонили собой все пространство.

Кто-то ударил мне тараном изнутри черепной коробки - таково было воздействие этого взгляда.

Я попятился:

- Через несколько минут к вам приедет скорая, ждите...

- Воо-ооон!!! - он вновь завыл, бросился к стене и ударил в нее кулаком, потом судорожно выставил руки вверх и со скрипом, сдирая останки обоев, повел ими вниз - я заметил кровь, которая оставалась на ветхом, отсыревшем за сто лет бетоне.

Проснулся Саша, взглянул на своего брата, на бабушку и беззвучно плача отполз в темный угол около стола.

- Вы бы окно закрыли. - посоветовал я. - А то, заморозите и себя и Сашу. Вам то жить еще да жить...

В коридоре быстро оделся: Николай так и не выходил из комнаты, но слышен был беспрерывный стон - а кто стонал Николай или его брат я не мог определить.

Вышел на лестницу - там было сумрачно, но не темно; свет пробивался из пустых квартир, окна же на лестничных пролетах добросовестно забиты были черными картонными листами. Споткнулся обо что-то: оказывается, мой фонарик - я его обронил еще ночью и не заметил.

Взял его и вздрогнул от сильного холода, который исходил из него, жег пальцы - побыстрее сунул его в карман, распрямился и тут вздрогнул отдернулся: предо мной на лестнице было что-то...

Валы... плотные валы какой-то плотной материи, служащие видно для утепления дома, свисали из рваной дыры в потолке. Они были буро-желтого, ядовитого цвета и плавно покачивались, хотя ветра не было...

"Вот оно - решение всех твоих ночных кошмаров" - пытался я себя утешить, но тут же и дрожь меня пробирала, ведь я точно помнил, что до того, как нагнулся за фонариком, ничего с потолка не свисало...

Я обошел эту материю, где-то в глубине ожидая, что она схватит меня... Задрал голову: дыра в потолке зияла чернотой; словно бы то, что было в подъезде ночью убралось туда, до следующего заката. Материя задрожала и покачнулась, словно маятник...

Дальше я бежал по залитой рассеянным слабым светом лестнице; и ничего удивительного больше не встретил. Только вот между третьим и четвертым этажами, ожидал я увидеть, какую-нибудь груду (например старую обшивку дивана) - то обо что я два раза спотыкался уже во тьме. Но там ничего не было...

Вот и двор весь залитый грязью; перекошенные да и обвалившееся кой-где подъезды кривились по его бокам. В центре я заметил несколько черных, прогнивших насквозь пней...

Вот и залитая серым полумраком арка: теперь ее, хоть и с трудом, можно было видеть всю сразу, и она, оказалась совсем не большой: шагов в пятнадцать, а вовсе не тем бесконечным туннелем, который представлялся ночью. А в центре из разбитой стены, извивалась ржавой змеей какая-то железка...

Наконец и жилая улочка; хоть и узенькая, а все ж проходят по ней время от времени люди, да машины изредка проносятся, разбрызгивая слизисто-грязевые потоки. Я тогда чуть ли не с любовью посмотрел не только на этих торопливых, закутанных в темные одежды людей, но даже и на грязные, обычно ненавистные мне машины - устал я ото всей этой чертовщины!

За пять минут добежал я до ближайшего таксофона, и, наверное, минут пять объяснял, дежурному врачу, как доехать до темного дома, да где эта квартира.

После, нахлынула на меня сильная головная боль; черепная коробка трещала, как грецкий орех зажатый в тисках, а в глазах плескались черные волны, ноги предательски дрожали...

Сначала, я хотел еще вернуться к темному дому, быть может, еще утешить как-нибудь Сашку, но тут ничего не оставалось, как повернуть к себе домой: не помню, как дополз до своей квартиры; лихорадило, лоб горел, в глазах мутило...

Как в бреду, позвонил на работу, сообщил, что их воин пал от того с чем боролся.

Через какое-то время приехал, в прошлом наставник мой - врач Петр Михайлович, тридцать лет отдавший медицине. Быстро осмотрел меня; заявил, что: "Где-то, батенька, успел ты за ночь и простыть, и лоб себе расшибить, и нервишки расшатать, да так, что болезнь ничто удержать не могло - она в тебе и засела".

Прописал мне целебный настой (Петр Сергеевич был ярым сторонником натуральных, природных снадобий, и не признавал с помощью химии сделанных таблеток).

На третий день пришла навестить меня медсестра Катерина, заварила крепкий чай; и сидели мы друг против друга - я на кровати, прислонив подушку к стене, она рядом, в кресле.

Мне из головы не шел темный дом и обитатели его. Ночами, в бреду, я видел свисающие на лестнице куски материи, и слышал вой Николая, видел его раздутые капельками боли глаза; видел Сашку - он все время кашлял, зажимал ладошкой рот, но кашель, и вместе с ним кровь прорывались сквозь кожу.

- Помнишь, ты рассказывала мне о том звонке - голос, как у змеи? спрашивал я у Кати.

Она вздохнула:

- Да, такие голоса не забываются. Сережа, он как бы и сам себя резал и меня тоже. К себе он отвращение испытывал, и ко мне еще большее. Я спрашиваю у него, где он живет, а он то с улицы звонил - и там, я услышала, машина проезжала, так он как зашипит, застонет. Потом адрес простонал и орет: "Ну все могу я идти теперь! К бабушке, к карге... нет, к бабушке своей любимой!" - вот так он кричал - я тебя и предупредила, мало ли - может псих какой. Ну и ты был у него?

- Был.

- Ну и как он?

- Он страдалец, мученик... Он не псих, Катя... ну да - для нашего мира он псих, но в ином, более совершенном мире, он был бы счастлив. В нем есть определенные таланты. - я замолчал - тяжело было говорить, болело горло.

- Понимаю... Ну, а ты не слышал, что было, когда увозили ее бабушку.

- Что? А ты откуда знаешь?

- Да у нас об этом все говорили. Во-первых: машина не смогла проехать во дворик - арку железка перегородила, и не отодвинешь. Ладно, пошли пешком: подъезд такой... - она долго описывала какое жуткое впечатление производит подъезд - а я подумал: "Вошли бы они в него ночью" - наконец, перешла к описанию того, что было в квартире. - В дверь звонят - никто не открывает; прислушаются - словно волк там воет. Звонили минут пятнадцать, и открыл им наконец мальчик...

- Саша.

- Значит, Саша. Сам весь трясется, ну а как они вошли - на кухню сразу убежал и сидел там до самого конца. Вошли в комнату - окна на распашку, холод. Мертвая на кровати лежит: смотреть страшно - посинела вся, а глазами в потолок смотрит. А человек этот...

- Николай.

- Пусть, Николай... Он сидел за столом у распахнутого окна, на него ветер дул, снег сыпался, и он синевой покрылся, руки дрожат, а перед ним листы - много, много исписанных листов. Когда врачи вошли, он быстро-быстро писал и выл по волчьи. Когда обратились к нему с полагающимся вопросом, он как заорет: "Во-он!!!". Пока бабушку его на носилки забирали, он все писал, а когда спросили, не хочет ли он сопровождать - так этот Николай, как завизжит: "Что сопровождать, то?! А?! Плоть, что ли?! Да визите ее прочь!" - и там еще орал такие словечки, о которых не рассказывают, и при этом все писал... Один наш, ему за плечо заглянул - стихи писал. Так-то...

* * *

Часто ночами снился мне Сашка: бледный, тощий - заходился он долгим, пронзительным кашлем; отчаянно зажимал рот ладонью, но между пальцами проступала кровь; мальчик смотрел на меня отчаянно, моля о помощи...

- Звонков, из "темного дома" не поступало? - спрашивал я у Катерины, которая заходила ко мне еще пару раз.

- Нет. - отвечала она...

Прошла недели с памятной ночи и, наконец, я почувствовал, что смогу дойти до Сашки и Николая.

Был первый день зимы: прекрасно его помню; после долгих пасмурных недель небо неожиданно прояснилось: стало ясно синим, свежим и морозным. За дни болезни я уж как-то привык к размытым электричеством, блеклым цветам; тут же, как на улицу вышел, сразу все (даже и дома и машины) все прекрасным показалось - да, и потянуло меня тогда за город - хоть и размыты они слякотью, так, ведь, можно и сапоги надеть...

Решил вытащить с собой и Николая с Сашкой...

Пока шел к ним улыбался - забыл, что впереди зима, казалось - это первые весенние денечки. Чистая синь над домами, а по улицам с легким, ветерком прохлада летит, а солнце яркое, так и золотится в лужах - совсем весна.

Вот и дом...

Я остановился на улочке напротив него и тут вот что увидел и почувствовал. С нескольких сторон наползали на этот старый район многоэтажные домищи. Новые - они светились чистыми и холодными цветами, а в окнах их преломлялось небо. Словно исполинские валы - цунами, поднимались они над старым районом. И домишки уже смирились со своей участью; в этот день они со светлой печалью грелись под солнцем, но трещинами-морщинами на стенах, и кой-где выбитыми глазами-окнами, и скрипучими старческими дверьми - выдавали, что скоро они уйдут из этого нового, высотного мира. А передо мной высился их гниющий от ран король - он не смирился; черные окна зияли ненавистью, он скрипел; всеми своими переходами, стенами, ставнями - скрипел, словно великан клыками...

Наверное, я простоял так минут пятнадцать, как между мной и домом остановилась старушка: совсем ветхая, изъеденная морщинами...

- Здравствуй, добрый молодец. - обратилась она мне таким небывало глубоким голосом, что я вспомнил детство свое; темно-зеленые глубины нашего хвойного леса, где заблудился я, и все боялся, что выйду на полянку, где найду избушку Бабы-яги.

- Что, страшен дом старый? - спросила она чуть слышно. - А вот взгляни-ка и ты на меня; и когда-то была молода и красива, но столько бурь сынок за всю жизнь испытать пришлось... А ведь я когда-то в этом доме жила... да. Совсем недавно нас выселили - квартира большая, хоть и теплая, а все ж - холодная... Теперь там несколько семей осталось, ну и их выселят скоро... - она замолчала минут на пять, в ее мягких глазах заблистали слезы; я уж думал, что не услышу от нее больше не слова, но вот она вновь заговорила; так тихо, как шелест листа, которого несет осенний ветер. - А раньше он был совсем иным... как и я. Знаете, еще до революции; я была маленькой девочкой... В светлом платье, с синим бантиком, играла с подружками во дворе под яблонями. Теперь, подружки в земле, а от яблонь только гнилушечки остались. Двор узким стал: а во дни детства моего огромным, просторным он был - не двор, целая солнечная площадь, и все зелено, и люди все светлые, а в небе я раз колесницу царя небесного видела - весь в солнце... ну вам то, наверное, не интересно это слушать - это мне дорого; мне память эта всего в жизни дороже...

Я смотрел то на старушку, то на темный, едва слышно скрипящий дом и чувствовал, как мурашки, от чего-то непостижимого бегут по коже.

- А вы... - я запнулся - голос мой дрожал от волнения. - ... а вы почему так хорошо все это помните?

Старушка повернулась к дому и приветливо улыбнулась ему:

- Он же не простой; не бездушный, как эти новые холодные комнаты... Он меня помнил: как муж то на войне погиб, я столько лет в комнатке его одна прожила, но он меня не оставлял. Ночью - как море зашелестит; раскроется надомной потолок, как вроде и материя какая и на руки похоже, на материнские руки, подхватит меня с кровати, к потолку поднимет унесет... и снова я во дворе огромном, в свету под яблонями стою... Ну, что я разговорилась, право, извините... просто поговорить не с кем.

- Почему же... - я не договорил, только спросил тихо, чтобы дом не услышал. - А каково ему сейчас? Как вы думаете, бабушка?

- А вот каково бы тебе было, если бы ты стал старым, страшным, не кому не нужным? Если бы разбежались бы все, кого ты долгие годы знал, к другим, молодым друзьям, а про тебя бы или забыли или бы проклинали старого, занудливого ворчуна. И стоял бы ты в одиночестве, замерзая от холода пустых квартир - сердец; стоял бы долгие годы, все больше и больше сиротея, и видя, как надвигаются твои враги и скоро растопчут тебя. Чтобы ты чувствовал тогда?

- Я не знаю...

- И я не знаю... Когда нас выселяли, он стал уже другим: мрачным, тоскливым, а сейчас, нет... не знаю... он потемнел от горя, от тоски. Я пришла ему поклонится, но заходить не стану...

- Почему?

Она быстро поклонилась дому и повернулась ко мне, приблизила, вдруг, свое морщинистое лицо и зашептала:

- Это уже не тот дом в котором я жила... он стал совсем иным... годы... годы...

Закружилось это слово и тут увидел я, что глаза старушки стали совсем черными - без зрачков - только темнота кружилась в них и слышался посвист далекого ветра. - Годы... годы...

Я отшатнулся, и тут весь мир закружился вокруг меня, дом взвился вверх стал чем-то, чего не смог я запомнить, так как никогда раньше не видел ничего подобного...

Сумерки... Окружили, засвистели ветром, темнотою; предо мной стояли двое: женщина и мужчина и что-то спрашивали.

Поздний вечер! Ветер, покрытая грязью улица, слякоть с неба...

- Извините, мы просто проходили мимо. Вы к стене прислонились и медленно-медленно оседали... - рассказывала женщина.

- Что? - в растерянности спросил я и резко обернулся: там возвышался черный дом... Я попытался отойти и тут только почувствовал, как замерз; все тело ломило от холода, конечности почти не слушались...

- Может, скорую вызвать? - предложил мужчина.

- Я сам врач... Но расскажите, как все было. Вы видели, как я пришел сюда?

- Да нет, мы только мимо проходили, увидели вот, как вы по стене оседали.

- Но почему уже темно?

- Так десятый час.

- Я же с утра вышел, где же я все это время был... сумасшествие какое-то...

Мужчина и женщина переглянулись, кажется собрались уходить.

- Подождите... только еще один вопрос: когда погода испортилась?

- Да недели три назад. - отвечал мужчина.

- Как, а сегодня... ведь с утра все в солнце да в синеве было; лужы, как весной золотились...

- Вы извините - мы спешим.

- Хорошо, только скажите: во сколько же испортилась?

- Да, что же вы... врач - ха! - усмехнулся уже проходя мимо мужчина. - С утра сегодня метет и не лучика солнечного не было.

"Быть может, я все еще у себя в квартире: лежу в кровати, в бреду; умираю и нет никого рядом; никто из этого бреда не вытащит... Нет, я же чувствую, что это не сон... Чувствую холод, ветер, но ведь и тот солнечный свет я тоже чувствовал, как наяву... И опять придется идти туда в темени."

В моем мерзлом положении, лучше, наверное было бы пойти домой, улечься в теплую кровать, да и погреться хоть до утра. Но я не мог уйти от дома - я был как ребенок, который ищет в лесу что-то сказочное, что и пугает его и завораживает, зовя к себе...

Вот узенькая улочка, от которой заворачивала черная арка во внутренний дворик. Вот и сама черная арка - тогда я знал, что из тьмы смотрит на меня что-то, но на этот раз шел быстро - сжав зубы продирался сквозь воющую темноту.

"Так ладно. - думал я. - Что хочешь делай: пугай, дуй, вой - а к Сашке я все равно сегодня пройду!"

Вот и внутренний дворик - над гнившими пнями повисло слабое, синеватое свечение, но я не останавливаясь, прошел прямо через него, почувствовал на мгновенье весенний, цветущий запах и вот уже вбежал в черную пасть подъезда над которым светился квадратный глаз - на этот раз без зрачка. По лестнице поднимался быстро и на пролете между третьем и четвертым этажами вновь уткнулся ногой во что-то рыхлое...

В стенах жалобно завыл ветер, а я почувствовал, как по штанине моей, а потом по пальто быстро поползло... нет, скорее покатилось что-то. Если лечь и прокатить по своему голому телу килограммовый ледяной шар, то испытаете то, что испытал тогда я. Но, ведь я был в пальто - холод прожигал через одежду.

Не знаю, как тогда не закричал... не знаю. Я дернул к этому руками, желая столкнуть, но руки прошли сквозь воздух... холодного шара, словно бы и не было; зато телу стало тепло...

Уже потом, когда все закончилось, я размышлял: "Зачем дом сначала напугал меня словами той древней старушки, морозил меня целый день, а потом, вдруг отогрел этим холодным шаром... Нет - не знаю - я не дом, я человек... Возможно, и в нем жили какие-то изменчивые чувства, быть может, и он страдал..."

Тогда же сверху, из тьмы услышал я кашель: долгий, надрывный, захлебывающийся.

- Эй - это доктор! - негромко крикнул я взбегая по ступеням; просто, уже приноровился бегать в этой черноте... На пролете между четвертым и пятом этажами споткнулся о железную банку; с грохотом покатилась она, а потом неожиданно остановилась...

- Это я - Сергей. - говорил я, рывками приближаясь к источнику кашля. - Саша, ты?

За запястье меня обхватила мягкая ладошка - она была теплая и липкая, тогда я сразу понял, что это кровь - в воздухе пахло кровью; с каждым, сотрясающим его тело рывком, вырывались все новые и новые, пропитанные кровью порывы.

- Саша. - прошептал я, становясь перед ним, невидимым на колени. - Ты болен?.. Ну да, ясно, конечно, что болен... Так я и знал... Что же брат твой? Что же он нас не вызовет?.. Что же он тебя опять в темноту выставил?

Кашель прервался и раздалось шипенье - как в ночном кошмаре! Но я не отдернулся, я приблизился к источнику этого шипенья; пытаясь понять, то, что он хотел мне понять...

Мое ухо коснулось его теплых, липких губ и ворвался в меня жаркий вихрь, от которого испарина у меня на лбу выступила. С трудом мне удалось разобрать вот что:

- Не смейте... не смейте ничего говорить про моего брата... Он лучше вас всех вместе взятых... когда вы хотите помочь другим вы думаете только о благе для своей души... вы лицемеры... Я не куда отсюда не уйду... не уйду... слышите... Ваш мир холодный, и мне эта чернота милее ваших улиц... ваших лиц, которых так много... Я люблю своего брата... одного его люблю... Что вы доктор... Вы бабушку излечить не смогли, не сможете и меня...

"Не иначе, как от брата понабрался!"

- Вот что: Саша - твоя бабушка уже совсем старенькая была. Болезнь в запущенной форме, но и ее можно было спасти, если бы она только согласилась поехать в больницу...

- Лжете... все ваши пустые, успокаивающие слова... Если человек хочет жить, если он любит жизнь, он вырвется от любого недуга... А я не хочу становиться таким как вы, не хочу ступать в ваш мир; не хочу влюбляться и ходить под ручку по вашим суетным улицам, не хочу ходить по полям, зная, что тысячи, тысячи страдают... не хочу ваших квартир... не хочу вашего подлого уюта... пошли вы все со своим миром, со своими принципами, со всем, чем живете вы... Я уйду...

- Саша, ты говоришь не верно; ты во мраке сейчас... Это болезнь в тебе говорит... Но вспомни: ты, ведь сам рассказывал мне о весне, как вы с братом по полям, лесам...

- Но когда я вырасту, я стану все чувствовать все по иному, по вашему; или исстрадаюсь, как мой брат...

- А что он сейчас делает?

- Стихи пишет... У него уже много... много стихов написано. На него как найдет... он не останавливаясь... не исправляя их пишет... Как он страдает!.. Он всегда, беспрерывно страдает... Какой малейший звук из вашего подлого мира донесется, так он застонет, голову обхватит, по столу ей провозить начнет; понимаете вы?.. Я люблю его, я очень его люблю; и вам меня от него не увести...

- Так он тебя выставил?

- Ну, я на кухне сидел, кашлял, но он услышал; ему этот кашель - как игла каленая, но скоро он уже вернется, скоро он прощенья у меня молит станет, но ведь я его люблю! Я поцелую его!

- Ну вот, что: нам с ним предстоит серьезный разговор. Он с надрывом; но тебя то он куда тянет...

Сашка хотел что-то сказать, но зашелся кашлем, и оглушающие теплые капли ворвались мне в ухо.

- Сейчас, сейчас! - держась за теплую, покрытую коркой уже запекшейся крови руку, прошел до квартиры. Сашка все кашлял, а где-то на четвертом этаже покатилась железная банка.

Нащупал грязную кнопку, надавил - никаких звуков...

- Он.... - задыхался Сашка.

- Провод оборвал. - закончил я. - Ну хорошо, же! Хорошо; не откроет сейчас - дверь выломаю. Мне все равно; нам есть о чем поговорить...

Одной рукой я держал Сашу, так как боялся, что он вырвется, убежит в темноту, а я не хотел его отпускать - я поклялся, тогда, что исполню свой замысел: во-первых, серьезно поговорю с Николаем; а если вновь орать будет, так заткну ему рот; и второе - заберу с собой Сашу, отведу его в больницу - чего бы мне не стоило. Иначе, на моей совести будет смерть ребенка.

Стучать пришлось недолго; через минуту дверь медленно открылась и в бледно-розовом свете предстал, какой-то мертвец восставший из могилы, или жертва вампира; какое-то страшное, оплывшее лицо; глаза блистали из глубин черных провалов и, к счастью, я их почти не видел.

Голос, когда он зашептал, был совсем уставшим, изможденным:

- Оставьте нас, пожалуйста. Неужели вы думаете, что вы счастливее нас? Ваше счастье - обман и вы все рано или поздно... - он не договорил, схватился за голову.

- Вы мучаете и себя, и ребенка. - постарался вымолвить спокойно я.

- Уйдите, пожалуйста...

- Если я уйду; то допущу убийство! Вашему брату необходима помощь... Вы понимаете, что он может умереть?

- Умереть. - произнес он страшным, отчаянным голосом.

- Не хочу слушать... - так я начал говорить, но тут Саша вырвался от меня и прошмыгнул за спину Николая.

- Я не позволю! - выкрикнул я, когда Николая стал закрывать предо мною дверь.

Я навалился на эту обитую старым, проржавленным железом дверь, и тут обнаружил, что какая-то небывалая, нечеловеческая сила давит на нее: это не мог быть изможденный Николай. Значит - дом.

- Убирайся! Убирайся! - звериный, полный ненависти вопль, казалось, что Николай выскочит сейчас ко мне и просто перегрызет глотку. - Не возвращайся, слышишь ты - лжец! Убирайся в свой... мир!

Я со всех сил давил на дверь, от натуги скрипел зубами, но она даже не дрогнула от моих усилий; медленно, плавно и неукротимо, словно пресс, закрылась она.

- Черт! Откройте же! - помню - со всех сил забарабанил тогда руками и ногами, и так, с яростью, рвался минут пять. Потом замер, прислушиваясь - ветер воет, больше ничего.

Как-то я почувствовал, что Николай стоит с другой стороны, прислонился ухом и слушает.

Тогда я приложил губы к щели между железом и стеной, и зашептал:

- Ты пойми, что если Саша умрет, то ты останешься один. Неужели, ты не любишь его? Неужели, позволишь, чтобы умер он?.. Подумай, как ты сможешь после этого писать свои стихи?

- Убирайся прочь. - плачущий стон, потом визг. - Прочь же, лжец!

- Но ведь ты не знаешь людей; одни плохие, но их совсем мало; другие нормальные, есть же и прекрасные люди, Николай! Этот мир еще жив, ты просто не видишь, не хочешь видеть...

- Хорошие - смешно... Хорошие бояться плохих, потому что плохие сильны! Таков ваш подлый, грязный мирок!

- Живи как знаешь, но за что ты своего брата губишь?!

- Эй, Саша! Скажи-ка ему, что ты думаешь.

Кашель и едва слышный стон:

- Я ему уже все сказал, пускай уходит.

- Но ведь это ты, Николай, его таким воспитал! - я еще раз ударил кулаком о дверь.

- А моих родителей убил ваш-ваш мир! Убирайся!!! Убирайся!!! У-б-и-р-а-й-с-я!!! - и поток ругательств...

Затылка моего коснулся поток затхлого, жаркого воздуха - вновь во тьме рядом было что-то; шипенье с железном грохотом пробрало меня до костей, но - к черту! Я вновь барабанил по двери.

- Откройте! Я все равно не уйду!..

И тут в соседней, пустой квартире сильно посыпалась что-то, будто обвалилась часть стены или потолка, тут же обвалилась на меня усталость.

Я еще хотел как-то вырваться из сонного состояния, еще пытался кричать что-то вроде: "Ты же губишь его!" - но уже вяло, через силу.

Состояние было такое, словно я несколько дней не спал; а вокруг в черноте плавно перетекало что-то сладкое, убаюкивающее. Спокойные волны накатывались на меня, расслабляли... И совсем недавно яркие, на грани истерики чувства, расползались теперь в темное, беспричинное спокойствие...

Без удивления, понял я, что теперь немного могу видеть; вот дверь, вот проем соседней, пустой квартиры. Туда и повели меня ноги - я не сопротивлялся: вся моя воля, вся жажда помочь Саше легко растворилось в том, что окружало меня.

Вокруг кружилась колыбельная и я шел-шел, к ее источнику. Помню темный коридор, по бокам которого темнели голые, холодные комнаты и, наконец, большая зала, украшенная зеркалами, в которых отражались мириады свечей - на самом деле не одной свечи не было в том зале. Свет падал из четырех огромных, почти от пола и до конического потолка, хрустальных дверей. За одной видел я прекрасные многоцветные сады с фонтанами и прудами, на которых плавали белые лебеди. Светило нежное солнце и талые воды златились на дальних холмах. За другой дверью - широкие, пшеничные поля, колышущиеся на июльском ветру; там за ними и леса певучие, и река синяя и широкая. За третьей дверью осень: парковые дорожки, деревья, словно облака наполненные лиственным яркоцветьем; мягкий шелест, светлая печаль, темные ручьи. За четвертой дверью - белоснежная зима, с бледным солнцем, но яркими красками, и с далеким перезвоном колокольчиков; среди широких лесных и полевых русских просторов.

Как мы не удивляемся виденному во сне и даже самое необычайное принимаем, как должное, так и я не удивлялся всему виденному тогда... А я уже спал - усталости больше не было; но и о Саше и о Николае и о черном доме не помнил я ничего. Помнил только себя и хотелось мне в весну.

Шагнул я к хрустальной двери и она обратилась в свежий, наполненный запахами пробуждающейся земли ветерок, подхватила меня словно пушинку и плавно понесла над зеленеющей землей...

Так летел я долго - беспечный, смеялся вместе с ветерком; но потом подхватил меня сильный ураган и стало холодно; и я попал в осень: совсем не в ту, светлую, золотую осень, которую видел за одной из хрустальных дверей, но в осень темную, позднюю...

Я был одиноким, сморщившимся от холода листком, который ураган нес по темному, старому лесу. Здесь не было ни одного листка, даже палого; кора на деревьях закаменела от долгого (может вечного?) холода. И среди скрючившихся, перегнувшихся в муке ветвей повисла тьма; небо затянуто было низкими серыми клубами, которые быстро неслись над лесом.

Деревья стонали - стонали их толстые ветви, стонали их змеящиеся корни; стонала земля, и еще что-то в черных глубинах оврагов, стонал одинокий ветер вокруг меня (тоже одинокого).

Холодно - все холоднее и холоднее, я почувствовал, что еще немного и замерзну совсем; но я ничего не мог поделать - был бессилен против этого ветра.

Так я замерз бы совсем, но тут издалека послышались человеческие голоса, я рванулся к ним; темный лес закружился; небо затвердело, обратилось в грязный потолок. Я лежал на полу; в пустой комнате, с искаженными в муке стенами, а из забитых досками окон едва просачивался тусклый свет декабрьского дня.

Я совсем замерз и едва смог подняться; прислушивался к голосам, которые доносились с лестницы:

- И что это за квартира? За одну неделю - две смерти. Сначала старуха; теперь еще этот парнишка; сколько ему? - я узнал голос Петра Алексеевича.

- Десять. - отвечал кто-то молодой.

- И кто вызвал-то, знаешь?

- Говорят старуха какая-то.

- Во-во, а спрашивается - какая такая старуха? Какая старуха могла про это знать, когда этот жилиц никого к себе не пускал?!

- Скорее здесь дело связанно с психиатрией. Как и в прошлый раз - сидит пишет стихи. А братец на диване. Мне еще видеть такого не доводилось: все лицо в крови, все руки, вся рубашка. Слушайте, Петр Алексеевич, а может он их того., ну вы поняли... если псих то...

- Хватит чепуху молоть: уже экспертизу провели; инфекционное заболевание - долго теплилось, а вот в последние дни проросло - нервный стресс сказался. У них тут и жилье конечно, что говорить - все и так видно. Я уж и справки навел; в доме заселенными остались эта и еще пять квартир; остальные уже новоселье давно справили, да и этих еще в сентябре переселить должны были, да какие-то там темные делишки сказались; вроде, квартиры те, кто уж перекупил, ну и оставили их здесь до следующего года...

- Ну и что с ним делать-то?

- А что делать? Человек он, конечно, странный, но никого еще не искусал; что с ним делать... Я думаю тяжело ему теперь - один во всем доме...

А я все это время сжимавший губы, чтобы не закричать, простонал: "В мире - во всем чуждом ему мире - он один".

Я вжался лбом в промерзающую стен и увидел перед собой Сашу - он был весь в крови, кашлял и кровь рывками выплескивалась изо рта его.

"Зачем же... - шептал я. - зачем, ты усыпил меня? Зачем, не дал помочь? Ведь ты же не хочешь оставаться совсем один..."

И тут изо тьмы выступило лицо древней старухи с черными глазами и раздался ее воющий голос: "Годы... годы..." - и вновь я видел этот дом со стороны; мрачный, высился он над чуждыми ему улицами, стонал-стонал год от года, но никто не приходил к нему, как и к Николаю... Они были похожи: оба всеми покинутые, оба ненавидящие новый мир, оба злые, со взвинченными до предела, рвущимися нервами, но оба еще хранящие в себе истинный, сильный свет - Николай, среди припадков бешенства выплескивал его на страницы; ну а дом - среди тьмы - в светлых грезах, которые, правда, тоже разбивались хладными ветрами.

"Ведь я же мог помочь, ведь был рядом; ведь мог в больницу отвести; ведь поклялся что исполню, что задумал и вот..." - я застонал, и несколько раз ударился лбом о стену.

- Петр Алексеевич, слышали - стонал вроде кто! В той вон квартире!

- Да брось ты - просто ветер подул.

- Да точно - кто-то стонал.

- Ну, может, бомж какой?

- Эй, есть здесь кто?! Я осторожно отошел к забитому окну, прижался там у стены и замер.

- Эй, есть кто?! - кричавший остановился в коридоре, потом хмыкнул и отошел обратно на лестницу.

Вновь возобновился разговор; но теперь он начал удалятся; а вскоре и совсем замолк где-то на нижних этажах; пронзительно и тяжело скрипнула там дверь, а я стоял и смотрел в какую-то точку на противоположной стене...

Неожиданно я понял, что смотрю на глаз!

Глаз, раздутый изнутри капельками человеческой боли - теперь еще больше нестерпимо раздутый, казалось, что он лопнет сейчас и затопит болью всю комнату - ни с чьим глазом не спутал бы этот. Он внимательно смотрел на меня из проделанного в стене отверстия и еще слышен был тихий, беспрерывный стон.

- Николай. - прошептал я, чувствуя, как холодные мурашки, и отнюдь не от холода, бегут по моему телу.

- Николай... - повторил я, но не в силах был сделать шаг навстречу этому невиданно болезненному взгляду. А он все смотрел на меня и не моргал, только стон все усиливался. Наконец, я шагнул, а он тогда отдернулся в сторону, и какая-то черная материя завесила с его стороны отверстие.

"Что же нам делать теперь" - прошептал я, подойдя к этой стене; потом, опустив плечи, медленно вышел из пустой квартиры; встал у его двери.

Я знал, что он стоит за этой дверью, прямо напротив меня, всего лишь в одном шаге; жжет эту дверь своим измученным, одиноким взглядом...

И тут я представил себе, что предстоит ему и, прислонившись к оказавшейся неожиданно теплой железной поверхности, заплакал: увидел эти долгие зимние ночи, когда совсем один в старом, продуваемом ветрами, стонущем доме. Одна ночь, другая; неделя, месяц, месяцы... и все воет и воет холодный ветер. Как можно выдержать одну такую зиму, а потом еще и вторую; без друзей, без любимой, всегда один на один с этим домом...

Мне стало жарко и тут же болезненный озноб пробил тело:

- Николай, открой, пожалуйста. Мне есть что сказать тебе... пожалуйста... - обожгла щеку слеза, завыл ветер, а за дверью - тишина...

Не знаю, сколько простоял так, но потом провожаемый воем толи ветра, толи Николая, медленно побрел по лестнице.

И когда вышел во двор, почувствовал, как холодно, как нестерпимо холодно мне. Холод этот шел изнутри, леденил тело, а до тепла так далеко...

Рядом с прогнившими пнями остановился, повернулся и посмотрел в квадратное окно-глаз. За ним сгущался сумрак и все же, в этом сумраке, я различил какое-то движение.

Николай стоял там; быть может плакал, и смотрел как я ухожу, слышал, как воет ветер, а впереди его ждал одинокий день, за ним еще один, а потом еще и еще...

Когда я шел по темной арке; и в спину мне дул, гнал прочь ледяной ветер, и выл кто-то бесконечно одинокий - я поклялся, что приду сюда и на следующий день и потом еще и еще (на работу я собирался выйти недели через две), что каждый день буду приходить к его квартире; кричать, шептать, звонить; но только бы он впустил, только бы дал поговорить объяснить, что не все так черно на этом свете, как он представляет...

Но тогда было черно на моей душе - глаза болели, слезились; что-то жаркое засело в груди и резалось там, но и холодный озноб пробивал тело; по улицам шел медленно и покачивался, как пьяный; то нахлынет хладная тьма и где-то в ней Саша, обхватывает меня своей окровавленной ручкой; то ворочается выпуклый, раздутый до предела страданием глаз; а вокруг все выл ветер...

Очнулся уже на следующее утро в своей кровати, которая была разобрана, также я как-то умудрился сбросить пальто да и всю одежду, хоть и не помнил этого. Проспал, значит, весь предыдущий день и ночь...

Подошел к окну; а за ним все мело и мело и низкие серые громады плыли над городом; бросился к телефону - звонил на работу, ходил услышать голос медсестры Катерины, но ее не оказалось на месте.

И остановился у окна и страшно было; снег все падал и падал, и город смыл с себя все цвета кроме грязных... И я чувствовал, что и Николай в это же время стоит у своего квадратного окна, смотрит на этот же снег, за которым темнели громады домов...

"А не сплю ли я?.. быть может, все это сон? Ведь, и тот яркий день мне приснился, хоть и было все, как наяву... Как бы хотелось, чтобы наступила поскорее весна... как бы..." - я вжался в стекло с такой силой, что оно затрещало... "Мы с ним похожи, только он, по природе своей лучше всех людей, мне известных. И он не может принять то, с чем смирился я и оттого страдает - всегда страдает. Но он сильнее меня..."

Взвизгнул телефон и я бросился к нему, зная уже, что это Катерина звонит и, действительно услышал ее светлый голос - да тут где-то в проводах зашипело чудище и связь оборвалась...

Попытался еще несколько раз дозвониться - ну а потом тесно и жарко мне стало в своей комнатке, я оделся и выбежал на улицу.

По нашим узеньким, смирившимся уже со скорой смертью улочкам, пошел к темному дому. А вот и он; изъеденный морщинами, изуродованный временем и одиночеством, с неприязнью смотрящий на людей.

По арке, чуть согнувшись против воющего ветра, пошел быстро, но вот остановился - около стены, повернувшись ко мне сгорбленной спиной, стояла старушка; я сразу почувствовал, что эта та самая - из моего "прекрасно-кошмарного" виденья. И вновь подумал тогда - не сон ли это?

Прошел мимо и уже за спиной услышал ее шепот, только слов разобрать не мог; слишком сильно стонал ветер...

Двор, лестница, дверь - стучу, кричу, чтобы открыл, потом шепчу и даже плачу от тоски от боли; и ветер все воет страшно и тоскливо; и в пустых квартирах катился шелест, но тоже тоскливый, безысходный.

- Пожалуйста. - шептал я. - Ведь мы похожи с тобой. - в ответ только ветер воет да шелестит без конца что-то.

Прошел в ту квартиру, где в нескольких шагах от умирающего Саши проспал на полу ночь, и там из отверстия в стене встретил меня его мученический взор. Все было, как в темном сне и как во сне я ничему не удивлялся.

- Я хотел тебе сказать только...

Глаз отодвинулся и на место его пало что-то темное.

В такой тоске, какой не испытывал еще никогда в жизни, вышел, склонивши голову, из подъезда. Медленно побрел по арке, и там, у испещренной шрамами стены, стояла сморщенная, согнутая старушка - на этот раз повернувшись ко мне лицом. Она стояла без единого движенья и даже заштопанное пальтишко и платок оставались недвижимы; и черные глаза тоже недвижимые, беспросветные, словно камни. И вновь она шептала... Я поскорее прошел мимо, но и после, идя по улицам, чувствовал на себе ее тяжелый взгляд.

Вокруг проносилось что-то; кажется - машины, люди; говорили, гудели; но я принимал их за сгустки безвольного тумана; и дома, и улицы, и серое небо над ними - все казалось призрачным, вот-вот готовым рухнуть, разбиться в ничто: "Это ведь сон" - шептал я. - "Все это снится. Вот проснусь сейчас в своей кровати... а может, я уже давным-давно кручусь там в бреду; и все это мне привиделось?" - от картины, которая представилась, стало тошно: моя комната, кровать и я в ней уже многие дни в беспамятстве, совсем рядом со смертью, и никто не придет на помощь - я, ведь, совсем один.

"Нет - должен, ведь придти Петр Алексеевич, Катерина - но, может, и они тоже часть бреда? Может и их нет?.. Господи, кажется я схожу с ума... Что же делать теперь? Куда идти?.. К Николаю, да к нему. Принести динамит, взорвать его дверь, вытащить его на свет... Господи, я же схожу с ума! Но что же мне теперь делать?"

Я проходил возле какого-то подъезда, как услышал доносящийся из него резкий, рвущийся кашель - кашлял ребенок.

- Саша! - позвал я, понимая, что Саша уже в земле, но раз это был бред, он мог стоять с окровавленным лицом в том подъезде и с укором смотреть на меня.

Сейчас вижу со стороны себя тогдашнего: смертельно бледного, со впалыми щеками, с усталыми, окруженными синевой глазами; дрожащий от холода - толкнул дверь подъезда и там увидел не Сашу, но какого-то другого бледного болезненного мальчишку; за ним шла полная бабушка похожая на бабушку Николая.

- Вашему сыну надо в больницу. - в отчаянии зашептал я. - Пожалуйста, прошу вас. Лечите его немедленно; иначе - погубите.

Старушка с испугом взглянула на меня и взяла внучка за руку.

- Куда ж мы, по твоему собрались...

И поспешила с ним к машине скорой помощи, которая стояла в нескольких шагах от подъезда...

Потом, не разбирая дороги, я куда-то брел. Иногда бежал, иногда шел медленно, иногда совсем останавливался. Потом, когда серость стала густеть, почувствовал, что если не отогреюсь сейчас же, так замерзну совсем, не смогу больше двигаться, упаду в темный, городской снег.

Зашел в какой-то магазин и уселся там на батарею у входа; просидел на ней с полчаса, а потом потянуло меня в этот магазин. Хоть и до жара нагрелся я на батарее, а все ж не пристанная, холодная дрожь сводила тело.

Ноги привели меня в отдел оптики и там я купил бинокль; причем понял, зачем его купил, уже выходя из магазина - я решил вернуться к черному дому, зайти в подъезд противоположный тому, в котором жил Николай, подняться в одну из пустующих квартир и оттуда наблюдать за ним.

Оказывается, забрел я в новый, высотный район и целый час потратил на то, чтобы выбраться из этого бетонного лабиринта.

Вот и узенькие, едва освещаемые редкими фонарями улочки, вот и дома, ожидающие своей смерти... вот и их мрачный повелитель, весь окутанный мраком и воем.

Арка; подъезд в который никогда раньше я не заходил - такой же черный, как и подъезд Николая; под ногами что-то хрустело - быть может, битое стекло или чьи-то сухие кости - не знаю... Я был готов тогда ко всему.

Пятый этаж; квартира без двери, но с забитыми досками окнами - доски эти я с остервенением выломал и обломки их посыпались во двор.

Достал бинокль, настроил: вот яркое, квадратное окно кухня, но там никого нет; левее освещенное слабым светом окно его комнаты; а вот и он - всего лишь в шаге от меня - вот глаза его огромные, нестерпимые - передо мной. И он смотрел на меня; лицо искаженное страданием, видно было, как дрожит он.

"Помни, что он не может тебя видеть" - шептал я, пытаясь совладеть с желанием броситься прочь.

А он зашептал, потом и выкрикнул что-то неслышное мне; склонил голову и продолжил писать - перед ним на столе все завалено было листами. Левой рукой он перехватил у запястья правую, так как она сильно дрожала, почти не слушалась его.

Пока он писал, я изучал те листки, что лежали на столе - да, там были стихи, но к этому я вернусь позже.

Он исписал лист, прошел с ним на кухню, положил там на стол, а сам вернулся в комнату; там простоял некоторое время - всего лишь в шаге от меня; и кричал в исступлении то, что я не мог слышать - только ветер выл; потом сгреб все стихотворные листы в одну кучу и поджег их.

- Нет!!! - завопил я, а он вздрогнул и вновь смотрел своими страшными, выпуклыми прямо глазами на меня.

- Нет, безумец!!! Остановись, прошу, прошу, прошу!!! Остановись!!! Что же ты делаешь!!!

С такими воплями бросился по лестнице, но во тьме, дом подставил мне подножку - одна из ступеней выгнулась... Я упал, и громко хрустнула - на этот раз моя кость - пала тьма...

* * *

Открыл глаза, увидел окно, а за ним пушистые, увитые ярко-белыми чуть златящимися на солнце снежными шапками ветви; за ними небо синее, яркое. А вон и снегирь с пышной красной грудкой прохаживается на подоконнике, вон и друг его спорхнул из чистого глубоко прозрачного воздуха, принес хлебную корку.

А в комнате бело-бело, чисто, просторно и свежо. Я лежу на кровати, а передо мной на кресле сидит Катя в белом своем платье, глаза ее светлые с теплотой смотрят на меня.

- Здравствуй... - произнесла она негромко и сразу что-то запело в моей душе от этого чистого, доброго голоса.

- Сережа, ты мог бы замерзнуть там. Ведь никто не знал, где тебя искать; подъезд совсем не жилой. Но позвонила какая-то старушка...

- А что с Николаем?

- Тот подъезд тоже больше не жилой.

- Что же с ним?

- В ту ночь, когда ты сломал себе руку, он покончил с собой...

- Что?!

- Да... мне тяжело говорить об этом...

- Но как?!

- В ванной, наполнил ее ледяной водой - горячую у них отключили - и в этой ледяной воде перерезал вены...

- А что еще нашли?

- В его комнате кучу пепла на столе. А на кухне предсмертную записку.

- Что же там было?!

- Не знаю, Сережа... Не читала...

- Но ведь должны были говорить!

- Да слышала: про одиночество, про безысходность, про то, что каждая ночь для него пытка нескончаемая; что из тьмы крадется к нему что-то, что дом живой и даже не знает, сможет ли он добежать до ванной - ведь надо пробежать у двери ведущей на лестницу - там, как он считал, его поджидало что-то.

- А какие последние слова? Ведь и про это должны были говорить, Катя.

- Да - "Не знаю, что ждет меня впереди, быть может только мрак боль и бесконечное тоскливое одиночество. Что же, если так суждено... Но я бы хотел вернуться в ту счастливую, светлую страну, где цветут в нашем прекрасном дворе яблони, где вечная весна в душах людей; в тот мир, где нет безумия, который совсем не похож на наш мир. Пишу это не для людей, но для ветра".

* * *

Прошли годы; сейчас сижу в своей комнате, на кресле рядом сидит моя Катюша, читает нашему малышу, маленькому Сашеньки, детские сказки, он улыбается, глазки его мечтательно загорается и он чистым голоском переспрашивает то про Бабу-ягу, то про Василису прекрасную.

На улице темный зимней вечер, но в нашей комнате вечная весна, теплый апрель; улыбаюсь Кате, улыбаюсь нашему первенцу. Господи, как я их люблю...

Сейчас, в окончании этих воспоминаний приведу стихи, которые запомнил навсегда...

В ту воющую ночь, в пустой квартире, нынче уже снесенного дома, с помощью бинокля я смог прочитать одно из его, обращенных в пепел стихотворений - тот лист случайно был повернут в мою сторону.

Вот они эти строки:

- Как тихо в лесу в эту зиму: Чуть движутся ветви берез, И сыплет на снежную спину, Златые песчинки мороз.

Вот солнце сквозь ветви прорвалось, По лесу тропою прошло, И кистью своей расписало, И ветви красою зажгло.

Качнуться из снега наряды, По ним пробежится снегирь, И тихой, извечной прохладой, Над кронами небо легло...

Ниже приписана была дата "2 декабря (ночь) 1997 год" - в эту ночь, в двух шагах от него, в страшных мучениях, исходя кровью умирал человек, который любил его - по настоящему любил! - всем сердцем. Человек, перед которым я приклоняюсь - его младший брат Саша.

30.01.98

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Родители и младший брат уехали на дачу. Дима остался один в доме. Прошла в мучительном бездействии суббота. Дима пытался играть на компьютере, но ужаснулся этому бесполезно уходящему времени, попытался, как и раньше, сочинять стихи - ничего не выходило, и, вообще, казалось ему будто души его и сердца нет, а осталось только не пойми что, не способное уже ни на чувства, ни на какое-либо действие.

В субботу же вечером, выходил он на улицу, однако так ему тошно стало оттого, что там кто-то там ходит, смеется, и ездят машины, и кто-то спешит, и кто-то пьет, что он поскорее поспешил домой, смотрел телевизор щелкал каналы и все ему казалось там пошло, ничтожно, бессмысленно, тупо... Он выключил телевизор и с тяжелой головой лег в постель.

Не смотря на то, что все окна были открыты настежь, стояла духота; а Диме то было сущее мученье - он знал, что с такой тяжелой головой не сможет ни читать, ни писать... Где-то грохотали громы, но очень далеко, и Диме хотелось бы, чтобы ворвались они вместе с дождиком в самый дом, охватили, исцелили...

С такими-то мыслями, он погрузился в тяжелое марево, которое не сном, но забытьем уместно было бы назвать.

* * *

Наступило воскресенье. Еще не открывая глаз, но чувствуя, как сладкая дремота ничего не делания облепляет его тело, он услышал, что пустующей комнате родителей звонит телефон.

Приоткрывши глаза, он понял, что час еще совсем ранний - льется с неба спокойный свет скрытого за домами светила, и улица еще тиха, никто там не ходит. От этого ощущения, что час еще ранний, и все спят - Диму только сильнее в сон потянуло.

Звонит телефон. Каким же странным, ненужным, неуместным кажется теперь этот звонок! И зачем, спрашивается, он звонит, и кому это не спится, да и как это вообще можно не спать теперь.

Дима перевернулся на другой бок и еще прикрыл ухо одеялом, чтобы не было слышно и слаще спалось. И впрямь стало совсем тепло, мягко, уютно, и сон витал где-то совсем рядом. Прошло несколько мгновений - вновь возродилась телефонная трескотня - звонили то уже долго, настойчиво.

- Да уехали все на дачу. Нет никого. - пробормотал Дима, и тут понял, что не заснет уже, но будет ворочаться, ворочаться, вспоминать этот звонок, ну а потом поднимется с головной болью и пройдет еще одно воскресенье - ничего не значащее, молчаливое...

- Кому ж это так не спится. - пробормотал он, вылезая из кровати, и на слабых спросонья ногах, проковылял в комнату родителей.

К тому времени телефон утомился, и Дима с досады ворча что-то, стал щелкать на определителе, однако, номер не определился, и Дима почувствовал, как снова наваливается на него сон, намеривался уж вернуться в комнату, да нырнуть в теплую постель.

И вновь затрещал! И вновь женский голос объявил, что номер не определен.

И вот Дима стоял над телефоном и мучительно рассуждал - брать или не брать трубку. Мог это оказаться какой-нибудь отцовский знакомый и, тогда, пришлось бы объяснять, что отец на даче, а потом запоминать имя и просьбу, чтобы отец, когда вернется, перезвонил. Могло выйти и так, что это кто-нибудь из его друзей - и этого Дима не хотел - так как не хотел он никаких разговоров, да и прогулок - все это ему опостылело, и считал он это пошлым, пустым времяпрепровождением.

- Пятый... шестой звонок... - считал он. - Если до десяти дойдет, тогда, возьму трубку.

До десяти дошло, и он, чувствуя лишь головную боль да раздражение, подхватил трубку, сонным голосом спросил:

- Да?

Прямо в ухо ему, как раскат грома, ворвался сильный девичий голос:

- Дима - это ты?

"Аня, Аня, Аня..." - пульсом забилось где-то в голове юноши; заболело в груди у сердца, а в квартире стало ему сразу же нестерпимо жарко и душно.

- Да. Я это. А это ты, Аня? - скороговоркой выговорил он, вспоминая ее облик. Они, ведь, вместе учились.

Он, ведь, целый год был в нее страстно влюблен, но от робости своей только единожды решился поднести стихи ей посвященные, а потом еще раз подошел к ней - тогда голос ее показался Диме леденящим, и он уже больше не подходил, и стихи писал все отчаянные...

Конечно же, этот голос ни с чьим нельзя было спутать! Такой сильный, с девичьей хрипотцой - нет ни одного невнятного, пустого; но в каждом слове - сила.

- Разбудила тебя?

- А, да нет. Да, ничего. Да, не разбудила. Это пустяки. - чувствуя, что несет какую-то пустословную ахинею, бормотал Дима, и все больше смущался.

- Ты живешь в...? - тут она назвала подмосковный городок, в котором жил Дима.

- Да... а ты... - он стал придумывать, чтобы сказать ей, и изумлялся, что когда-то в ночах подготовленные длинные, торжественные речи - теперь исчезли без следа, и он даже ни одного слова не может подобрать.

- Чем сегодня занят? - спрашивала Аня.

- Я то, да это... Да ничем, ничем... А ты как?

- А сколько тебе времени надо, чтобы собраться и до парка Горького добраться?

- Часа два... А не - полтора часа. А что? А ты не занята сегодня?.. Как поживаешь то... Вот я хотел сказать, что, если ты не занята, то может... В общем, как ты думаешь... Вот я бы очень хотел пригласить тебя... Встретимся... Да?

На другом конце провода раздался смешок, потом Аня прокашлялась и прежним, серьезным голосом заявила:

- Вот я как раз и хотела тебе предложить встретиться. У входа в Парк Горького через полтора часа. Все.

- Ага, ага! Я буду там! - громко, боясь, что она его не услышат, воскликнул Дима, и бросил поскорее трубку, опять-таки боясь, что она скажет: "Это была шутка!"

И вот Дима бросился в свою комнату; забывши не только про свой сон, но и сон соседей, - на полную громкость включил музыку; быстро-быстро стал собираться, и все казалось ему, что собирается он слишком медленно, и удивлялся - зачем это люди придумали столько пуговок, ремешков... да еще молний сломалась...

Потом он бросился к двери, но вспомнил, что не умытый и не причесанный, быстро умылся. Увидевши в зеркало, что длинные его волосы скомканы в нечто ужасное и все в "петухах" - помыл голову, принялся сушить ее феном, и, торопясь, немало волос выдрал (впрочем, большого вреда своей шевелюре не нанес).

Оказывается, за всеми сборами ушло полчаса. Остался всего час! Он быстро подсчитал - полчаса на автобусе до Москве, там еще минут сорок в метро, а, ведь, до автобуса еще нужно добежать, а от метро, через мост еще минут десять до этого самого парка!

- Я, как вихрь понесусь! - выкрикнул он и тут вспомнил, что у него нет ни рубля, ни копейки - тут же бросился в комнату, набрал телефон своего лучшего друга Сергея (с песочницы они дружили) - и был этот Сергей лежебока еще больший, чем Дима.

Звонку на десятом подняла трубку Сергеева мать, заспанным голосом спросила:

- Да?

- Сережу можно к телефону?

- Он спит. Но он перезвонит.

- Это очень, очень важно...

Только через Две мучительные минуты, подошел, наконец, Сергей - громко зевнул в трубку. Договорились, что Дима займет у него сто рублей, так как большего у Сергея попросту не было.

Сергей жил в другом окончании города, и Дима сильно запыхался, пока добежал до него. Пока он сел в автобус - до назначенной встречи оставалось полчаса.

"Почти целый час ей ждать придется! А, ведь, обидеться она, уйдет. Да что же этот автобус так медленно тащится?!"

И Дима поминутно смотрел на часы, да все вспоминал облик Ани, ее голос, ее ясные, а то затуманенные, задуманные очи - вспоминал, как целыми ночами писал ей стихи, жалел, что не взял новых, но больше всего мучался от того, что опаздывал, и подозрение, что она не дождется его и уйдет, было столь велико, что он сходил с ума; рождались какие-то безумные идеи, что он захватит, как террорист автобус, и заставит его на полной скорости и без остановок ехать к парку Горького...

Но вот, наконец, и доехал автобус, вырвался из него Дима, да со всех сил к метро бросился. "Вперед! Быстрее! Она ждет!" - вот все, что в нем было тогда - только это движение вперед, только бы успеть, только бы не ушла она.

"Как же медленно тащится электричка! Это же улитка какая-то!" - бушевал внутри себя Дима, наблюдая за тем, как движутся секунды - а, ведь, оно уже должна была его там дожидаться!

* * *

Наверное, все москвичи хоть раз да бывали в парке Горького - знают и тот мост через Москву-реку, который ведет к парку от станции метро. Идти по этому мосту минут десять - Дима пролетел в одну минуту, бежал изо всех сил, пригнувшись, и даже натолкнулся на кого-то...

А вот и кассы, вот и вход в парк. Народу в воскресный день было довольно-таки много и Дима, весь раскрасневшийся, тяжело дышащий - среди этих толп - в основном молодых, веселых компаний - заметался. Столько лиц! Но ЕЕ нигде нет! Несколько раз Дима обежал все: "Неужели не дождалась?! Как же тогда все мерзко, да как я теперь до дома дойду?!"

И он представил себе обратную дорогу - полную горести, сожаления, раскаяния, горечи - очень долгую дорогу - на глаза его выступили слезы; и он, хоть и был юношей застенчивым, решился тогда и крикнул, позвал ЕЕ по имени.

А Аня подошла со стороны лотка, где она покупала себе мороженое.

Дима только увидел ее и понял, что день этот чудесный, да самый лучший день его жизни! И он не чувствовал больше жары (а время то только к десяти подходило), ни собственной усталости.

А как была восхитительна Аня! Сама, хоть и не высокого роста, но как-то этот невысокий рост не был для глаз заметен. Милое, светлое личико; глаза такие умные, светлые, что ими все жизнь можно любоваться, да так и не налюбоваться - все учиться у них мудрому, спокойному. Благородные черты лица... а какие густые, волнистые, темно-каштановые волосы! Что за прелесть... Одета она была в белое платье, которое подчеркивало ее стройную фигуру.

Они протянула Диме свою маленькую, почти детскую ладошку, и Дима поцеловал ее, а потом, смутившись этого поцелуя, решивши, что она хотела иного - пожал, а, точнее, помял эту мягкую, теплую ручку.

Аня улыбнулась его застенчивости, поглядела на его раскрасневшееся, длинное лицо, после чего посмотрела на небо, и небу улыбнулась.

- Пришлось вас долго ждать. - произнесла она своим сильным, с хрипотцой голосом.

- Я того... - начал было комкать слова Дима, но тут осекся, и решил, что хватит - пора следить за своей речью - Она то говорит все время так правильно, будто и не говорит, а хорошую книгу читает; ей-то, конечно, смешны все эти его сбивчивые, многословные конструкции. И вот теперь стал Дима говорить очень медленно, сдержанно, стараясь правильно подобрать каждое слово:

- Сказал не рассчитав. Дорога заняла больше, чем я ожидал. Простите, за то, что заставил вас ждать.

- Прощаю. - снисходительно махнула ладошкой Аня. - Теперь пойдемте в парк. Вы мороженого не хотите?

- Нет. Пока воздержусь.

Дима подумал было предложить ей руку, но тут же решил, что она, чего доброго, посчитает его за грубияна и изменит свое благодушное настроение на обычное - сдержанное.

По центральной аллее шло слишком много народу, и Дима тут же предложил свернуть на боковую, так как он не любил, когда много народа, и вообще, предпочитал тишину и уединение.

Так они и шли по этой аллее, и Дима был несказанно счастлив, что рядом с ним идет Аня и, время от времени, метал на нее пылающие взоры и, встречая ее изучающий взгляд, тут же смущался. Так же он очень смущался людей идущих навстречу, и людей сидящих на скамейках, так как считал, что не должны они видеть его счастья, его чувства (От то был уверен, что он теперь в центре внимания).

- Что же вы все молчите? - спросила Аня.

А они, и впрямь, прошли от ворот минут пять, и все в полном молчании. Не напомни Аня, что надо что-то говорить, Дима так бы и промолчал до вечера, восторгаясь в душе, и даря ей восторженные улыбки и взоры. Ведь он привык молчать, и, когда оставался дома один, то молчал не только целыми днями, но и неделями.

Но вот она напомнила, что надо что-то говорить, и Дима вновь смутился: "Конечно же надо придумать что-то забавное. Рассказать какую-нибудь интересную историю из жизни. А то ей скучно. Да, да - обычно парни все развлекают девушек какими-то историями - вот бы мне так. Нет - я совсем не привык говорить, получается какая-то тарабарщина. Да и что рассказывать?.."

Он отчаянно стал вспоминать хоть что-то достойное упоминания, и тут понял, что рассказывать ему совсем нечего, и что он скучный, неинтересный человек, и Аня совсем с ним умается и уйдет.

Совсем молчать, наверное, было глупо и он пробормотал:

- Какой чудесный сегодня день...

Тут рядом грянули хохотом - какая то веселая компания - и Дима решил, что - это над его банальщиной они потешаются, и совсем уж смутился, и не мог ничего вымолвить, и стыдно ему было уже на Аню взглянуть.

А она тут взяла его под руку и сказала:

- Ну и молчун же вы, Дмитрий. День сегодня неплохой, но через чур уж жаркий. Я уж без мороженного соскучилась.

- А... а... Вы не беспокойтесь... Я вам куплю...

- Буду благодарна - денег-то у меня только на обратный проезд осталось.

Аня уселась на лавочку, из тени наблюдала за Димой, который стоял в длинной очереди за мороженным, и напевала что-то.

Потом они катались на аттракционах, и вновь ели мороженое, и вновь катались на аттракционах. Постепенно Дима перестал смущаться.

"Какой же прекрасный день сегодня! Лучший, самый лучший день в моей жизни!" - улыбаясь, любуясь Анечкиным ликом, повторял он вновь и вновь.

После очередной порции мороженого, Анечка, все лицо которой сияло, улыбалось толи Диме, толи всему миру, предложила:

- А теперь - на ракете!

- В космос? - спросил Дима, так как ничего уж невозможного для него не было, и теперь он готов был подхватить Аню на руки и раз десять обежать с нею вокруг света.

А Аня рассмеялась, так как поняла, что он говорит искренне и пояснила:

- Какой же вы, право, забавный. По Москве-реке - на ракете. Обожаю такие путешествия, а особенно в жаркую погоду. С речным ветерком, с плеском волн. Здесь, между прочим, очень красивые берега.

- Да - это здорово. Конечно! - засмеялся Дима. А он и впрямь был очень счастлив - ведь она назвала его забавным, а, значит, он ей нравится! Как же восхитительно показалось это Диме.

И вот, когда они шли по набережной, и кто-то объявил цену на ракету Дима вздрогнул и стал рыться в карманах.

Очень смутившись, чтобы не увидела Аня, стал пересчитывать деньги - и оказалось, что от тех 200 рублей, которые он занял у Сергея остались гроши и их на обратную дорогу едва хватало.

- Ну, вот. - вздохнул он, стараясь не глядеть на Аню. - Не рассчитал средств. Взял меньше, чем следовало бы. Ну, ничего, мы в другой раз - на следующей неделе встретимся. Тогда и прокатимся. Да?

- А... Да ничего страшного. - спокойно произнесла Аня. - Давайте-ка пройдемся по набережной.

Оказывается, за весельем пролетел уже весь день, близился вечер. Ярко пышащее до того светило, усмирилось теперь, цвета стали приглушенные, задумчивые. Но было все еще жарко, и Аня, взглянувши на покрытое высоким истомно-беловатым маревом небо, молвила:

- Будет гроза, очень сильная. Не сейчас, а ближе к ночи, или ночью.

- Да, да! Здорово! Просто прекрасный день! Я очень грозы люблю.

Димино лицо сияло - он смотрел то на Аню, то на зеленый, пышный изгиб берегов, то на воду, которая так живо, так прохладно плескалась златыми волнами. Вот с ревом, поднимая метровую пенную волну, пронеслась ракета, и Дима пожалел тех людей, которые на ней плыли - ведь рядом с ними не было Ани, и они вовсе не знали ее. "Вот несчастные чудаки то!" - растроганный их несчастьем Дима даже махнул вослед уходящей ракете рукой.

А Аня говорила ему:

- Давайте-ка пройдем вон в ту беседку.

Она указала на круглой формы, выходящую из берега беседку, с античными колоннами, всю окутанную в веселый плеск волн, да в порождаемые этими волнами быстрые блики.

Рука об руку прошли они в это сооружение, одна из стен открывалась прямо к воде, и Дима решил тогда, что это волшебная беседка, и влюбленные, встретившись в ней, обращаются в белых лебедей и летят над водной толщей.

Они уселись на каменной скамейке рядышком: Дима, оглядывая красу берегов и Московские дома, решил, что Москва самый красивый город, что в нем много сказочного, и в ночную пору, над этими берегами, кружат в серебре звезд древние духи.

Он любил Аню, любил несказанно; и, все же, решил, что надо выразить эту любовь словами, надо набраться смелости. Ведь так тяжело молодому влюбленному выдавить эти священные, жертвенные слова: "Я люблю тебя!"

И он взглянул на небо, обнаружил, что по нему плывут величественные кучевые облака. А он всегда любил облака, особенно такие, похожие на окрыленные любовью горы - темные в нижней своей части, и ослепительно белые в верхней, вздымающиеся отрогами на многие километры.

- Я должен вам сказать... - выдохнул он, и, чувствуя, что сейчас опять понесет массу пустых, ненужных слов, замолчал, порывисто поднялся.

Анечка тоже поднялась, но она встала на скамеечку, и теперь светлое, едва-едва улыбающееся личико ее было как раз вровень с его. Личико, как облаком обрамленное пышными волосами... а какой аромат луговых цветов исходил из нее! Нет - он был не сильный, но ровный и спокойный - так пахнут цветы в рассветный час, когда их еще не согрело солнце, и поблескивает на лепестках хранящая свет звездный роса.

Диме казалось, что ему снится самый лучший в его жизни. Едва дыша, очень тихо, трепетно и мягко, молвил он:

- Люблю... Люблю вас... Люблю вас с первого дня, когда увидел... Тогда любовь эта еще не окрепла, тогда я чувствовал только смутное; потом понял, что люблю вас и с каждым днем, чем больше я вас видел, чем больше слышал вас чудесный, так на иные не похожий голос - тем больше любил. Это чувство росло во мне каждый день, и вот я весь пред вами. Я вас буду любить всю жизнь, всю вечность - поверьте - это не пустые слова! С каждым днем все больше и больше узнавая, все новые и новые глубины вашей необъятной души! Вы...

Он, от этой торопливой, восторженной речи запыхался, вот хотел выдохнуть еще раз: "Люблю!", но Аня лучезарно улыбнулась, и... толкнула его маленькими своими ручками в плечи, а Дима на ногах стоял нетвердо - он парил вместе с облаками, весь отдался чувствам своим - вот и поплатился.

От толчка он не удержался на ногах, покачнулся; да и полетел прямо в воду!

Сначала он даже и не понял, что произошло - только видел пред собою личико Анечки, чувствовал исходящий от нее луговой аромат, и вот уж нет личика, а его обхватило что-то прохладное блещущее солнечными зайчиками.

Он даже подумал, что - это Аня его обняла и целовала, а, так как, его никогда раньше не обнимали, и не целовали - он решил, что так и должно быть, когда тебя обнимает и целует девушка - все тело охватывается прохладой, и брызжут вокруг солнечные зайчики.

- Дима! - услышал он далекий, едва слышный, смеющийся окрик Ани. Вы-плы-вай!

И вот Дмитрий рванулся вверх, к этому голосу, и, вынырнув на поверхность, с наслажденьем вздохнувши прохладный водный аромат, понял, где он, все-таки, находится.

Обхватившись одной ручкой за колонну, Аня склонилась над водою, и протягивала Диме вторую ручку. Весело говорила при этом:

- Вы так разгорячились, объясняясь, что мне даже страшно стало. Думаю, давай-ка я его охлажу, а то пар из ушей пойдет и ошпарит!

Дима ударил ладонью по воде, взметнул в Аню веер брызг, однако та, по прежнему держась за колонну, успела увернуться, и вот вновь тянет Диме ручку, смеется:

- Довольно же проказить! Давайте, выбирайтесь!

И вот Дима протянул руку, а Аня обхватила ладошкой его указательный палец, и потянула вверх.

- Ну же. Ну же! - со смехом подбадривала она Дима, и, когда тот, ухватившись за колонну, наполовину выбрался из воды - неожиданно отпустила его указательный палец.

В результате Дима вновь плюхнулся в воду, но на этот раз стал выбираться сразу же. Аня, по прежнему мягко улыбаясь, молвила:

- Какой же вы, Дима, милый, забавный. А теперь - прощайте.

И вот Аня повернулась, и довольно быстро побежала.

Дима наполовину уже выбравшись из воды, наблюдал, как взметаются и опадают упругими волнами ее пышные волосы.

- Анечка! Анечка! Куда же вы? Постойте! - закричал он, и, сделавши последний рывок, выбрался в беседку. Бросился за нею.

Да... Попадись ему тогда навстречу милиция - непременно задержали бы Диму. Представьте себе такую картину: по набережной убегает девушка, а за ней гонится нечто высокое, тощее, насквозь мокрое; на каждом шаге каплями брызжущее, да еще оставляющее за собою мокрые следы! Но на Димино счастье, милиция ему навстречу не попалась, а сидевшие на лавке девушки сначала завизжали, а потом разразились диким хохотом.

А Дима все бежал за своей возлюбленной и выкрикивал ее имя.

Анечка же, неожиданно свернула на маленькую аллею, и, когда Дима забежал туда - ее уже нигде не было видно. Долго там бегал Дима, звал ее, но - никакого ответа. За время, пока он бегал, Дима даже и обсохнуть успел...

Когда он вернулся на набережную, наступил не поздний, но уже глубокий вечер. Воздух был густой, в парке знойный, а оттого люди шли сюда, к водной прохладе, прохаживались в темнеющих цветах по набережной, разговаривали, смеялись.

Не слышал Дима ни одного голоса - он сидел на берегу, свесивши ноги к воде; и слышал только одно - как стучит сердце, чувствовал, как с жаром наливаются в глазах его слезы. А смотрел он на небо. Солнце уже скрылось за домами, где-то там, далеко за мостом по которому он утром с таким пылом бежал. Небо стало густо-бардовым, а облака стали золотистыми, мягко очертанными горами.

Сколько же облаков было на небе! Дима, чувствуя, как щекам, будто по щекам, будто кто маленьким, теплым пальчиком проводит (то слезы катились) - смотрел неотрывно на эти облака, и от величия того, что видит, холодная дрожь пробивала Димино тело.

Все эти облака - и большие и малые, неспешно до того плывшие, пришли в оживленное движенье, будто стая сказочных или змеев уходящих вслед за солнцем. А они, и впрямь, были похожи теперь на летающих огромных, но совершенно невесомых, из детских снов пришедших созданий. И у каждого из них было теперь по два крыла, и каждое чуть вытянулось - даже многокилометровые тела приобрели неземное изящество. За всеми было не уследить, все не окинуть!

Были там и небольшие облачка - птицы; они летели одно за другим ровной чередою, каждое со своим изгибом крыла. На их фоне, в отдалении рисовались темно-златые змеи исполины; где-то там, из хребта небывалых размеров высилось крыло, которое одно могло было обнять и набережную, да и, пожалуй, весь город. Один из красавцев змеев двигался как раз за мостом, и Дима поразился, как же он и впрямь похож на змея! Вот плавный изгиб шеи, вот вытянутая благородная голова, и, даже, видящийся на изгибе, под широкой бровью глаз его - выпуклый, ясно-золотистый, в отличии от всего остального, более темно тела. И все это - змей, драконы, птицы самые малые из которых были много больше высотных домов - все прибывало в непрерывном движенье; все изменялось, никто друг с другом и не соприкасался - все они, вольные, кажущиеся Диме очень печальными, летели вслед за уходящим днем.

- Ах, как я хочу полететь с вами, милые облака. - прошептал Дима, и из глаз его катились все новые слезы. - Вы летите вслед за этим чудесным днем, таким днем второго которого уже не будет никогда. Никогда! Вы не хотите с ним расставаться, что ж - я прекрасно понимаю вас. Были бы у меня крылья, и я бы полетел вслед за вами, чтобы вновь и вновь видеть ее личико. Вновь и вновь смеяться также, чувствовать тоже. Ах, да разве вернешь теперь это? Таковое бывает лишь единожды в жизни... Зачем же жить теперь, когда я уже испытал все, что только можно испытать?

И в это мгновенье, на него повеял легкий аромат луговых цветов, ну а на плечо легла маленькая, теплая ладошка.

Голос который, конечно же, один, второго подобного которому нет во всем мироздании, теплом шепнул ему на ухо:

- Дима...

Он обернулся, и увидел прямо пред собою личико Анечки. Теперь она не улыбалась, была очень серьезна, и восхитительно прекрасна:

- Прошу прощения, за мою выходку. - негромко говорила.

- Да нет - что вы, что вы. Купание в такой жаркий день так освежило меня.

- Простите. Я оставила вас; решила понаблюдать, что вы станете делать, когда меня не станет. Слышала те слова, которые вы говорили последними. А облака сегодня действительно чудные. Но, как я уже и говорила, будет гроза, очень сильная. Теперь недолго осталось. Видите, люди уходят? Давайте, и мы пойдем.

"Идти от грозы в этот день? В это чудное мгновенье?" - сама мысль показалась Диме дикой, и он представил, как здорово было бы, остаться с нею здесь в самую сильную грозу, стоять среди молний; среди грохота ливня, в порывах ветрах; стоять обнявшись, шепча друг другу слова любви, или же стоять, просто созерцая, и чувствуя близость любимого человека.

Вот он и предложил Ане:

- Давайте, останемся здесь. Под дождем, под молниями. Здорово. Здорово.

Аня поправила выбивающуюся прядь его длинных, прямых волос; а Диме показалось, будто бы - это его теплою, живою водой оросили.

Аня говорила очень серьезно, не спеша, и мягко; с нежностью глядя на Диму:

- Милый, милый романтик. Наивный, добрый юноша. Ну, пойдемте теперь из парка, и там я вам кое-что дам.

В полном молчании прошли они по освещенным фонарями дорожкам к выходу, и теперь Дима не стеснялся своей молчаливости, а Аня не попрекала его. Напротив, когда их взгляды встречались, она плавно, участливо улыбалась, и Дима чувствовал, что и не надо теперь ничего говорить.

Он уже чувствовал не пламенный восторг, но спокойную творческую гармонию. Он хотел бы отвезти Аню за город, в поле, развести там под навесом большой костер, и, среди молний, глядя на любимую, не торопясь, но до утра созидать целый бесконечный мир; подать ей руку, да и уйти вместе в тот чудный мир; затем, чтобы там создать еще один - еще лучший... какие-то необъятные формы плавно росли в сознании его, но вот вместе вышли они из парка.

- Что же, здесь мы и расстанемся. - серьезным, негромким голосом прошептала Аня, и дружески пожала его ладонь. - Вы пойдете своей дорогой, ну а я - своей.

- Но, разве нам не вместе по мосту.

- Нет, я на автобус здесь сажусь.

- Ну что же, очень жаль. Но мы скоро увидимся, да? А можно я ваш номер телефона запишу?

Тут Аня достала из кармашка маленький сверточек, протянула его Диме:

- Вот, возьмите. Здесь все. Не задавайте больше вопросов - в этом свертке все ответы. А теперь - прощайте. Вот мой автобус.

К остановке подъехал длинный автобус. Аня, в числе иных пассажиров вошла в ярко освещенный салон, и ее невысокую фигурку уж не было видно за иными.

- Прощайте. Прощайте. - в растерянности бормотал Дима, провожая взглядом автобус.

Подул дождевой прохладный ветер, и на черном небе ярко высветилась зарница, однако - грома пока не было.

Когда Дима дошел до середины моста, он - не в силах утерпеть до дома - развернул то, что дала ему Аня. Там была записка и еще какие-то бумажки.

Вот что значилось в той записке, испускающей запах луговых цветов.

"Дима. Сегодня я могла либо отдать вам эту записку; либо сжечь ее, и вы бы никогда про ее существование не узнали. Если же она попала к вам в руки, так знайте, что вчера, перечитывая Ваши стихи, я засомневалась быть может, мы все-таки, подходим друг другу. И вот, для окончательной проверки, устроила сегодняшнюю встречу. Но вот, если эта записка у вас знайте Вы не исправимый романтик. Я же человек совсем не вашего склада я бойкая, веселая, любящая общение девушка. Вы, Дима, человек замкнутый, людей сторонящийся, любящий тишину. Теперь подумайте - чего вы хотите? Упаси боже - не одной же ночи со мной! Вы человек серьезный, вы действительно желаете связать свою судьбу с моею на вечно. Но, подумайте - как же это возможности при разности наших характеров? Сегодня вы восторженны, да и мне было хорошо, но, подумайте, что будет, через год, через два, через три нашей совместной жизни? Не осточертеем ли мы друг другу? Я вам со своей болтовней, вы мне со своей молчаливостью, да постоянной задумчивостью. Дима, вы романтик живущий сегодняшним прекрасным днем. Так пусть же и останется у вас, да и у меня этот прекрасный день - такой наивный день! Вы будете вспоминать его с печалью, он будет для вас окутан золотистым облаком, и ясная, ничем не омраченная любовь таковой и останется. И вы для меня останетесь таким же наивным, милым романтиком. И я для вас останусь кем и являюсь - прекрасной девой. С годами память об этом дне, которым озариться вся наша юность, как и все, что уходит в прошлое, окутается вуалью святости, сна... Быть может, нам где-то потом и суждена встреча, милый мой романтик, но не в этом мире; а теперь прощайте, и ищите со мной встречи иной, как товарищеской. Прощайте. Прощайте. Аня.

P.S. Сегодня вы потратили на меня деньги. Я не хотела вас смущать, тратить при вас свои деньги (я то вас знаю). Но я возвращаю вам 250р, если вы потратили больше - сочтемся 1 сентября. И не ищите моего имени в телефонном справочнике..."

Дима перечитал послание раза три - потом отпустил и его, и деньги над черной поверхностью; шептал он при этом:

- Зачем же она так? Зачем же?

Вся панорама темной реки, уходящих вдаль набережных, беспрерывно озарялось молниями, они вспыхивали беспрерывной чередой, белой россыпью в водах отражались, все больше и больше было их. Грохотало уж со всех сторон; нарастал гул ветра, а вот и ливень налетел - плотный, такой сильный, что, того и гляди, с моста сорвет, да и унесет с собою, или в реку с моста сбросит.

Тут Дима подумал, что, пожалуй, и не плохо было бы броситься теперь вниз; раствориться среди этих молний, унестись с этой бурей; лететь все время в яростном грохоте.

Дима склонился над краем и тут, колона слепящего жара протянулась от неба до воды, метрах в двадцати пред ним - казалось, подуй ветер посильнее и эта колонна подломиться, рухнет, испепелит его.

От оглушительного треска заложило у Димы в ушах, а воздух стал жаркий, обожгло паром. А под мостом вода вспенилась, потом осветилась матовой пеленою...

Дима побежал прочь. Когда он ехал под землею, в метро - он ни о чем не думал, вспоминалась только эта молния да Анин лик.

Когда же он ехал на автобусе и за окном беспрерывно пылало и с ветром гудел дождь; он улыбнулся, и до дома ехал уж с сияющим лицом. Он просто вспомнил, что истинная любовь есть слияние двух, не только ФИЗИЧЕСКОЕ, но и ДУХОВНОЕ. И он верил, что они очень хорошо сойдутся с Аней; он верил, что и он для нее, и она для него изменяться, найдут золотую середину, и будут любить друг друга в счастье вечно.

Он уверил себя в этой мысли, когда под водопадом, средь беспрерывного грохота и сияния молний шел к дому, где волновались уже за него вернувшиеся с дачи родители, и спал младший брат.

За ужином он понял, что до 1 сентября не выдержит, и на следующий же день найдет ее в телефонном справочнике...

Итак, он решил, что завтра ей позвонит, объяснит то, что вспомнил, в автобусе и все разрешится просто и счастливо.

Успокоенный этой уверенностью, предчувствуя, что завтра вновь услышит ее голос, а, может, и встретится с ней - он пошел спать.

Заснул Дима сразу, и снились ему чудесные сны, которые снятся только детям и романтикам. Там были облачные драконы, блики златистой воды, сказочные мраморные и хрустальные города - да чего там только не было. Но над всем была ОНА - слитые в крылатое облако, плыли они над сказочной землею.

А часы пробили полночь. Воскресенье закончилось.

КОНЕЦ

10.07.98

СЫН ЗАРИ

(ПОЭМА)

Посвящаю неразделенной любви

И группе NocturnuS....

И вновь я сижу в мягком кресле, Но, правда, в иной уже день, И скорбь беспричинная кроет, Души моей сонную лень.

Быть может, страницы, что пишет, С дрожанием легким рука, Помогут печали укрыться, И страсть мою выпить до дна?

Ну что же, начнем, мой читатель, Сказание призрачных дней; Послушай бурлящее пенье Давно пересохших морей...

* * *

Во дни, когда пламень жестокий, Над миром и в мире пылал, В пустыне с ветрами, бездонный Дух жаждущий правды витал.

Он в пламене вечном родился, И в огненном вихре восстал, Над черной пустыней носился, И что-то постигнуть желал.

Над ним пышет вечностью небо, Там звезды, как льдышки горят, И где-то средь них в бездне веет, Сияющий святостью град.

И вот он парит средь просторов, Где нету ни зла ни добра, Где только покойная вечность, Средь дальних светил разлита.

Все ближе сияющий город, С объятьями духи летят, И крыльями светлыми машут, И тихую песню гласят.

- О ты. - говорит из них главный, Сияющий, словно звезда, Со взглядом бездонно-печальным, И с чистой душой светоча.

- О ты, сын рожденной планеты, Восставший из первый зари, Войди в наши райские двери, Спокойствия с нами вкуси.

Мы здесь прибываем в блаженстве, В нетленной и вечной любви, И наших лучистых стремлений, Не трогают вихри вражды.

Пройди в наши светлые залы, Промчись среди ярких цветов, И к трону из чистого злата, Склони свой пылающий рев."

"- Я жажду постигнуть творенье, Ему сын зари отвечал. Быть может, средь вашего пенья, Решу я сомненье свое.

Лишь только из жажды познанья, Из веры в стремленье свое, Смерю в сердце пышущий пламень, И в стены святые войду!"

И вот его духи одели, В вуаль из грядущей звезды, И с радостным, солнечным пеньем, В мерцающий град повели.

Он видел строенья из света, Сады из небесной росы, И птиц, с пеньем нежного ветра, И духов воздушной красы.

Все чистым спокойствием светит, Нигде не раздастся вопрос, Глубокой прохладою дышит, Глас тихих, приглаженных роз.

Его повели в храм высокий, Где в куполе звезды горят, А в стенах, белесой росою, Прозрачные воды журчат.

Вот зал, вместо купола - небо, Где звезды со всей темноты; Вот стены - они бесконечны, Как годы космической мглы.

Под ним светом радуги плещут, Пред ним возвышается трон Над сотнями ровных ступеней, За тысячью светлых голов.

На нем в золотистом сиянии, В ауре из радужных брызг, Парит в бесконечном познании, Из времени сотканный миг.

Здесь воздух пропитан биеньем, Нетленной извечной души, И в каждом застывшем мгновении Всей вечности видятся сны.

Здесь негде укрыться от взгляда, Он светит из каждой звезды, Из каждого мягкого сада Влюбленной в него доброты.

И радужным голосом ветер, С златистого трона слетал, И тихой, спокойной прохладой, Сына зари он ласкал.

"-О сын вновь рожденной планеты, Пришедший из первой зари, Пади предо мной на колени, В смирении мудрость вкуси!

И знай, что пришел я из мрака, Что в бездне веков все узнал, И в холоде вечного страха, Я пламень созданья познал.

И в хаосе пламень воздвигнул, И звезды в стремленье возжег, И небо красою наполнил, И землю из праха сберег.

Узнай, что во мне нету злобы, Лишь вечный холодный покой, И нету горячего ветра, Что правит твоею душой!

Пади же, мой сын, на колени, Познай, что все создано мной; Что только в смиренном почтенье, Познаешь ты замысел мой!"

И тут запылала багрянцем, Одежда из звездной пыли, И ярким пылающим светом, Жар хлынул из сына зари.

И крылья пылающей боли, Взвились из широкой спины, И очи, в стремлении воли, Поднялись из жажды любви.

По стенам забегали блики, И рев его звезды потряс, И светлые духи попятились, Смотря в его огненный глаз.

И он не упал на колени, А гордо расправил спину, И, взвившись в извечном стремлении, Поднялся к созданья огню.

"О ты, властелин благодушный, Спокойный и светлый творец, Ты хочешь, сокрыть от рожденных, Творения жгучий венец!

Ты хочешь, чтоб каждый из духов, Примкнул к твоим вечным стопам, И каждый рожденный землею, Внимал твоим чистым речам.

Да, ты был рожден самым первым, Ты первый творенье вкусил, Ты первым создал это небо, Из помыслов землю родил.

Но, знаешь, мудрейший и святый, Что в каждой из тварей твоих, Луч вечного пламени спрятан, И в каждом - создание спит.

И каждый, а их мириады, С тобой мог бы справиться в миг, Когда б ты, тиран златогласный, Светильник в них этот воздвиг.

Но ты, ведь, боишься боренья, Тебе лишь прохлада мила, В руках твоих пламя творенья, И вечность тебе отдана.

Да, пламя во мне разыгралось, Я светлой зорей был рожден; И по небу с ветрами мчался, Мой первый и яростный вой.

Я жаждал постигнуть стремленья, И стать мира новым творцом, И вовсе не с глупым моленьем, Я в эти хоромы вошел.

Отдай же, сидящий на троне, Частицу святого огня, Зажги в каждом сердце горенье, И выпусти в вечность меня!"

Он в пламенном вихре летает, И зал, озаренный зарей, Дрожит, и свет звездный теряет, Свой блеск, перед жарким огнем.

Глаза его молнии мечут, И крылья в багрянце горят, Он в вихре чудовищном веет, И купол и стены дрожат!

Но вот грянул хор, пламень меркнет Пред лаской спокойной звезды, Которая в куполе веет, И чистой росой говорит:

"Я знал, сын земли беспокойный Тебя так легко не склонить, В тебе свет зори жарко тлеет, Тебя в вихре страсти кружит.

Пройдись же по светлому саду, Покоя и блага вкуси И в воды святого фонтана, Ты пламя свое окуни.

Тебя, ведь, никто не неволит, Как гостя в свой сад я зову, И светлая благость разгладит, Незнания гневную тьму.

Потом же, приди на день третий, И волю свою мне скажи, И коли останется пламя, Так, благо с тобой - век гори!"

Завыл, загудел яркий вихрь, И с ревом метнулся он прочь, Желая из тихого града, Умчаться в холодную ночь.

Он летел возле дивного сада, На который не бросил бы взгляд, Как из солнцем сплетенной ограды, Разлился смеющийся град.

Зазвенели чудесные звуки, Замерцали в огнистых глазах, Пеньем роз и волшебного края, Закружили в бордовых крылах.

И он замер пред светлым сплетеньем, И к ограде златистой приник, Во глубины чудесного сада, Своим пламенным взглядом проник.

И узрел он поляны, где звезды Среди трав, словно росы горят, А над гладью озер, изгибаясь, Дуги радуг мостами летят.

Он увидел холмы, где над лесом, Извиваясь, цветут лепестки, И молочные реки созвездий, Не видали ни мрака ни мглы.

И нигде нет ни жара, ни тени, Лишь покой, да медовые дни, В чистом небе махают крылами, То ли бабочки, толь мотыльки...

Много, много чудес в райском саде, Но на них лишь взглянул сын зари, И пылающим, трепетным взором, Обнял деву небесной красы.

На поляне из солнечных маков, На соцветиях пышной травы, Средь цветов золотисто-нектарных, Сидит дух, небывалой красы.

Вместо платья - сплетение неба, В первый день цветоносной весны; В волосах - золотистые трели Говорливой апрельской воды.

В ней нет плоти - лишь воли скопленье, В ней нет слов - лишь благая строфа, И звенит среди солнечных рощиц, Ее голос, как песнь соловья.

Вот она встрепенулась, взметнула Чистый взор родниковой воды, Это в сердце святое кольнула, Пламя первой и страстной любви.

Взгляды встретились и загудели, Вспышкой, паром взметнулись, ревя, Когда пламень с прохладой смешались, И столкнулись два разных сердца.

И в объятия райского сада, Дух зари, ярким солнцем вошел, И ревя, громом тишь наполняя, Он к любви своей пламенем шел.

Не видали спокойные кущи, Где от века плывет дух святой, Таких бликов огнисто могучих, Нарушающих вечный покой.

Встрепенулись с полей райских птицы Облаками из тысячи роз; И тревожную песнь напевая, Улетели от яростных гроз.

Зашумели от ветра дубравы, Мрак и пламень над ними гудит, Черной тучей и яркой звездою, Дух зари к своей цели летит.

Вот упал, выжег черное место На цветущей и мягкой траве, И колено склонил перед девой, Что сидела в прохладной росе.

"-О ты, чудо небес, дорогая; Знай, что нет тебе равной красы, Этот мир и творца его зная, Пред тобой я склоняю мечты.

Пред тобой лишь одной на колени, Я в смирении, в страхе паду; Для тебя, для одной мир взлелею, Вечный пламень у бога возьму!

Мы всегда будем вместе отныне, Ты и я, будем вечно парить, И тебе, о прохладная фея, Я огнистый цветок отдаю!"

И он выдрал из самого сердца, Из глубин негасимой души, Часть нетленного к воли стремленья, Часть своей необъятной любви.

Лишь на миг страхом вспыхнули очи, В коих хладом бил чистый родник, Когда вихрь, волненье пророча, К ее пальцам воздушным приник.

"О, мой друг. - птичьей трелью повеял, И цветком в зимней стуже воспрял, Ее голос средь бури круженья, Среди пламени храмом восстал.

"О, мой друг, о несчастный безумец, В твоей страсти нет высшей любви, Ты желаешь украсть мою душу, Гневный сын самой первой зари.

Не в объятьях, не в реве горенья, Нету мира и нету любви; Лишь одно вижу я вожделенье, Вместо чистой прохлады воды.

Ты не любишь, а только лелеешь В своем сердце нетленный костер, И своим бесконечным стремленьем, Ты в горенье весь мир бы увлек.

Посмотри на меня - я в покое, Всей душой вместе с птицей пою, Я люблю этот сад и не тлею, А спокойной водою живу.

Так зачем же мне рваться куда-то? И лететь среди огненных брызг? Создавать, ненавидеть, влюбляться, Когда здесь бьет холодный родник?

Мир уж создан, к чему же стремиться? Бог ответом тебя исцелит, Здесь, в спокойных чертогах нет тленья, Так спокойный мне сон говорит.

О, смири же свой пыл, неразумный, Сын горячей, бордовой зари, Стань покорным, и вместе с цветами, Ты спокойную песнь сочини.

Не стремись мир из страсти построить, Познавай уже созданный мир, Вместо из сердца выдранной боли, Принеси луговые цветы..."

"Нет! - взметнулось могучее эхо, Дрогнул сад, поломались цветы: "Ты узнаешь всю прелесть горенья, В твоем сердце зажгутся мечты!"

Прорычал, черной тенью метнулся, Над лугами, холмами крича, Гневный дух - он замыслил подняться, На хоромы святого отца.

И в просторах межзвездных от мчится, В темноте, где ни зла ни добра, И не в силах в мечты его влиться, Беспросветного холода мгла.

"Я вернусь - он пылает звездою. Я создам новый мир для тебя, И для всех, и для всех я открою, Радость жить, новый космос творя!"

Вот и мать его светом одета, В теплый саван морей кружена, И горит, словно райское эхо, Серебристых полей тишина.

Нет ни рева, ни черной пустыни, Над которой когда-то летал, Поглощая кровавые вихри, И всю правду постигнуть желал.

И повсюду моря золотые, Льются песни соцветий лесных, И летят над горами младыми, Стаи белых ветров кружевных.

"Братья, сестры! - взревел черной тучей. Вы, рожденные первой зарей, Поднимитесь из сладкого улья, И услышьте мой клич огневой!

Поднимайтесь из жерла вулкана, Из пучины взметайтесь морской, Из глубин задремавшего сада, Поспешите скорее за мной!

Ведь не долго пробыл я у бога, Здесь же, вижу, минули века; И забыть уж успели вы годы, Когда вас породила заря!"

Вот из недр вулканов восходят, Из пучины летят водяной; Из покоя заснувшего сада, Поднимается дух боевой.

Вот драконом огнистым сложился, Сын зари, жаром пышет из глав. А вокруг него крыльями машут, Те, кто взмыли из сладостных трав.

Им не надо речей - своим взглядом, Пробуждает в них волю дракон, И от сонной земли звездопадом, Движет жаждой пылающий рой.

Им не надо речей - они знают, Все, что знает огнистый дракон, Ведь и в каждом из них полыхает, Пламень вечной и жгучей мечтой.

Вот пред ними средь звезд уж мерцают, Стены тихой, печальной красы, И из врат золотистых навстречу, Им несутся святые полки.

Их так много, как звезд над землею, Каждый светлой любовью горит, Каждый меч из сияющей веры, На златого дракона летит.

Впереди всех архангел могучий, В нем галактикой сердце кружит, И звон сердца, как солнце, могучий В бесконечных просторах летит.

"Так ли ты, сын зори своенравный, Отвечаешь на нашу любовь?! Так ли ты, сатана окаянный, Платишь богу за светлую мощь?"

"Знай же ты, о раб бога бесправный, - отвечает ему "окаянный". - Что падет этот город бесславный, В ярком свете грядущей зари!"

"Не бывать! Мир любовью построен! Все уж создано, пламя горит, Не видать тебе храма творенья, Ты, ведь, даже не смог полюбить!"

И сошлись между звезд, средь галактик, В бесконечных глубинах миров, Две стихии, одна - пламень яркий, А другая - спокойствия миг.

Завывают небесные вихри, Звезды, словно росинки дрожат. С громким воем просторы пронзая, Духи бурь в эту битву спешат.

Многоглавый дракон, пыша светом, На соцветие рос налетал, И в безумном кружении этом, Час горенья для ангела стал.

И дрожат молодые созвездья, От победного вопля зари Победитель в безумном стремленье, На небесных созданий летит.

Пред вратам златыми боренье, Перемешаны в битве тела, И ревут, разрываются в тени, Многих братьев огнистых тела.

Снова в битве с пылающим жаром Сын зари - беспрерывно ревет, Разрывает архангелов малых И не ведает кто восстает.

Тот могучий небесный кудесник, Обращенный им кружевом в прах, Снова светом печальным пестреет, И меч острый сияет в руках.

Вот у врат уже кружит стоглавый Бьет и пламенем звездным крушит, Завывает и рвется в стремленье, Тот, в ком жажда все время горит.

"Я изжег твое чистое войско, Открывай же теперь ворота, И отдай мне корону творенья, Нынче вечность и слава моя!

Эй ты, дева в сияющей роще, Слышишь, слышишь, ты, верно, меня! Я поклялся вернуться - что проще, Отворяй же скорей ворота!"

Тут ударил в горячее сердце, Хладом чистым спокойный клинок, И восставший из пепла кудесник, Звонким голосом вот что изрек:

"О безумец, рожденным бореньем, Все ж смириться тебе суждено, Ибо ныне холодная жила, Цепью схватит горенье твое!"

Рвется в сердце холодная стужа, Чувства, жажду - морозит она, И бездействием душу терзает, Пригибает два ярких крыла.

Грянул хор, засияло пространство, Голос бога, как чистый родник. И нет силы от боли убраться В душу змея, тот голос проник.

"Безрассудный, в борении страстном, Мотыльком пред костром ты кружил, Против бога восстал ты, злосчастный, В пламень сердце свое обратил.

И теперь ждет тебя наказанье: Вместе с цепью меж звезд полетишь, И безумного духа стремленье, В одиночестве ты победишь!"

Сын зари рвется с криком и ревом, Но клинок его сердце хладит, И бездействия темная стужа, Вместо страсти все больше кружит.

Вот его отпустили от рая, Он в безмолвии тихо парит, И холодное, звонкое пенье, Из глубин его душу дробит.

Тихо, тихо в безмолвии черном, Мириады созвездий горят, И туманностей хладные реки, Средь безбрежных просторов летят.

И плывут в темноте черны глыбы, В коих жизни и пламени нет, Далеко-далеко до родимой, Среди этих холодных комет.

И свет дальней звезды не ласкает, Но терзает и мучает льдом, И столетья в безмолвье пылают, Бесконечным, холодным огнем.

Что иному прожить год без света, Без земли, без людей и без лета; Позабыть хоть на год разговор Так поймите, что чувствовал он!

Когда жажда к творенью пылает, И любовь страстью сердце сжимает, И проходят в безмолвье года, Когда вымолвить слова нельзя!

"Покорись! Покорись! - мечет хладом, Ледяными стрелами дробит; И стирает безвольной прохладой, Прежних помыслов яркую нить.

Сын зари, ты окутан вуалью, И ревет в твоем сердце тоска, "Нет!" - кричишь ты в безмолвном страдании. "Вам не вырвать огонь из меня!"

Год от года все больше пылает, В сердце скованном жажда борьбы, Из страданья все выше взрастают, Стебли страстью объятой души.

Средь веков, в одиночестве лютом, В звездных муках святого борца, В его страсти, в горенье безумном, Появилась корона творца.

Так из неба порой ударяет, В древо стройное огненный меч, И из пепла, из смерти взрастает, Выше прежнего дерева свеч.

"Я живу! - заревело в просторах. - Я иду, чтобы рай твой возжечь, Разорвал я стальные оковы, Вас теперь никому не сберечь!"

И он вспыхнул звездою сверхновой, Разрывая постылую сеть, И уж думал лететь в рай по новой, Как, увидел знакомую тень.

"Здравствуй брат!" - заревел дух огнистый, Закружил, пламень новый ловя, "Я пришел рассказать тебе быстро, Что случилось за эти века.

На земле нынче новый хозяин, Он из плоти, как быстрая лань; И в душе его, волей творенья, Тлеет бога спокойная длань.

И он бродит по райскому саду, Там, где раньше кипели моря, Собирая чудесные звуки, И спокойствие в сердце копя.

И без страсти он правит землею Жалкий шут в этой клети творца, Не мечтая, не рвясь за судьбою, Засыпает средь белого дня...

Вновь замыслил подняться на бога? Но не хватит нам сложенных сил, Для того, что б хотя ненамного, К его райским вратам подступить"

Запылали бордовые очи, Как две молнии в темной крови, И с тоскою, как боль, вековою, Он с дрожанием так говорил:

"-Значит, нам не добраться до рая, И не свергнуть тирана-творца; Даже в сад, за высокой стеною, Не проникнуть нам, братья-друзья.

Как хотел я... а, впрочем, неважно Эта тайна со мною умрет; Ведь сжигающий пламень творенья, Ярче прежнего в сердце горит.

Ведь в душе моей нету смиренья, Против светлого войска пойду, И в борьбе, и в огне, и в мученье, Скоро гибель свою я найду.

Ну, а впрочем - не мало ли толка, Просто так, ни за что погибать, Оставлять эти душные стены Духу новому в них прозябать.

На земле, над которой когда-то Я в заре в первый раз зарыдал, Оставлять в кандалах сердце брата, Кого неба властитель сковал.

Я отдам ему пламень творенья, А в душе спрячу цепи его; Вижу, вижу в веках я мученья, Но иного пути не дано.

Я желал, чтобы вышло иначе; Но любви пламя, видно, ушло; Только вечное в боли проклятье, Мне с рожденья творцом суждено!"

"Мы с тобой, старший брат! - закричали Духи первой огнистой зари. Ярко крыльями в небе сверкая, Сильной верой в созвездьях мерцая.

"Ты исполни, что нынче задумал, Мы же рядом с тобою пойдем; До конца с тобой путь разделяя, Мы от наших страстей не уйдем."

Сквозь просторы к родимому дому, Духов огненных злато летит. Среди звезд, словно стая большая, К милой родине быстро парит.

Вот земля, точно синяя капля Бесконечно летящая вниз, Где-то там, в серебристом сиянии Ангел-стаж в темной бездне повис.

"Мы задержим!" - кричит духов стая, И вот новая битва кипит, Сын зари, в небе ярко сверкая, К своей милой, родимой летит.

Как давно он здесь не был! О пламя! Змеем черным на землю он пал, И шипя и крича в этой страсти, Ее быстро всем телом обнял.

Вон и гром засинел в дальней туче, И подул свежий ветер лесной, Как звенят эти райские кущи, Как поет соловей луговой!

Еще издали говор услышал, Брата младшего, младшей сестры, И своим волшебством обратился В древо светлой и мягкой красы.

А на поле выходят те двое, В ком под плотью теплиться душа. Впереди статный муж с бородою, Позади красна дева мила.

"Подойди! - зашумел в древе ветер, Прилетевший из пламенных дней. Раздалось громовое шипенье, Среди страстью плетенных ветвей.

В это время в синеющим небе, Всколыхнулась бордовая сыпь; Где-то там поспешали святые; Побивая сынов огневых.

Древо болью, закатом пылает; Вырывает из сердца огонь, Сын зари - даже враг твой не знает, Что сжимает, безудержный крик!

Знать, что дальше одно лишь мученье, Пред которым все муки людей, Что пылинка пред солнца гореньем, Что лучинка пред новой звездой.

Знать, что дальше одно лишь презренье, И врагов твоих радостный вой, Позабыть про любовь и творенье, Сын зари, что же было с тобой!

Но он черной змеею спустился, Испуская из пасти огонь; Словно яблоко мира пылала, Боль от странствий холодной звездой.

В небе белые молнии плещут, Среди дня засияла звезда; И спокойной рукою от змея, Взяла дева горенье творца.

Часть себе, часть высокому мужу; В их сердцах пробудилась любовь К небесам, к голосам и к тому же, Что творцом было взято у них.

То, что в сердце дракона пылало, То, что двигало темной звездой, Когда в долгих веках, среди мрака, Он летел средь миров ледяных.

Ну, а змей принял в сердце, те цепи, Что лежали на спящих сердцах; Засмеялся и свету поверил, Чуя вечный, пылающий мрак.

Над землею он быстро поднялся, В вихрях звонких, звездой закружил, И целуя закатные ливни, С силой демона жизнь полюбил!

"Я лечу с тобой, матерь, проститься; То последний мой вольный полет, Как же многим хочу насладиться, Но пусть пламя мое не умрет!

Да, оно не погибнет вовеки, В каждом ищущим путь человеке, В каждом, каждом, кто вспомнит борца, Вспыхнет ярко корона творца!

Их миллионы, в грядущих веках; Страсти и войны в кровавых песках. В боли и в муках им встать суждено, И продолжать вечно дело мое.

В каждом из них есть частичка меня, Значит, гореть будет вечно заря! Значит, тянуться будет вовек, К дальним светилам сей человек!

Это последняя клятва моя, Больше не вымолвит слова душа, В вечных страданьях услышит творец, Разве, что пенье послушных сердец.

Я пред тобою, о матерь, клянусь, Что никогда, никогда не уймусь И никогда, никогда, никогда, Не подчинюсь я желанью творца!

Как же пылают в красе небеса! Как же прекрасна в туманах земля! Как же мне хочется вечность познать, Мир свой построить, любить и мечтать!"

Тут из небес протянулась рука, Теплым сияньем одета она, Мягко объемлют ее облака, В гневе сияет на небе звезда...

* * *

В ярком скопленье горячих светил, Армии ангелов строятся в ширь, В небе пред ними чернеет дыра, И поглощает скопленья огня.

Главный из ангелов, словно родник, В коем сто солнц потонуло бы в миг, Голос чистым, как росы миров, Слово хозяина громко изрек.

"Ныне, пред троном ты молча стоял, Дерзким молчаньем на все отвечал, Вместо почтенья - в цепях ты пылал, В эту любовь ты презреньем кидал...

Благость спокойствия, что ты украл, У человека - отдать не желал; Видим желание новой борьбы, В сердце из яростной, огненной мглы.

Ждет тебя ныне темница черна, Где будет вечно томиться душа, Ибо ни свету, ни даже мечтам, Не разорвать ее темного дна.

Свет и стремленья под черной пятой Все раскрошиться, под жаркую мглой, Каждую искру бордовой души, Жать будет сила всей черной дыры.

Пламень из звезд поглощает она, И этот пламень пройдет сквозь тебя, В каждой минуте сольются века, Вечная мука ждет ныне тебя.

Каждый кусочек нетленной души, Будет терзаться в глубинах дыры, Боль бесконечна - спасения нет Среди бессчетных пылающих лет.

Ты все молчишь - ты не знаешь ту боль, Что будет ныне висеть над тобой. Знай же, что в каждом из тысяч веков, Волен ты пасть перед вечным судьей.

Пасть и прощенье пред троном молить, И в братьях меньших всю тишь воскресить. Вижу не хочешь - упрямство горит; А ведь тебя ждут густые сады И дева чистой, небесной красы.

Дрогнули, дрогнули вихри твои, Вижу, как рвутся желанья души... Но ты молчишь - видно, так суждено, Адское пламя твой разум сожгло!"

Цепь отпустили в огнистый поток, Что из небесного пламени тек, Вместе с течением яркой звезды, Боль подхватила и сына зари.

"О, наш учитель, мы вместе с тобой! Духи пылают огнистой зарей. Рядом с ним в черную бездну летят, И без печали на звезды глядят.

"Лучше уж в ад нам спуститься с тобой, Чем трепетать под небесной пятой. Лучше уж вечность в мученье пробыть, Чем властелину по рабски служить!"

Мрачным багрянцем он в бездну упал, Яркой зарей, кровью там запылал. Кровью небес, кровью страсти своей, И кровью им пробужденных людей.

Черные цепи и звездный пожар, В сердце нахлынул - он муку познал. Глубже и глубже на черное дно, Тянет его раскаленное зло.

Рвет, разрывает на мелкую пыль, Вспышки мерцают, сквозь огненный дым, Вихри из стали его тело жгут, И никогда к звездам путь не дадут.

"Нет, не предам то, что людям отдал, - среди мучений он страстно шептал. - Пусть в каждом сердце, рожденных землей, Пламень творенья пылает звездой.

Пусть среди долгой, тяжелой борьбы, Вырастит сердце из вечной мечты. К небу восстанет святой человек, И станет править твореньем вовек!"

КОНЕЦ

9.01.98 - 14.01.98

ДРАКОН

(ПОЭМА)

Посвящаю своим снам и KITE

Сегодня у лесного пруда, Я на колени ночью встал, И вот кусочек свята чуда Луну я из воды достал.

"Прости. - шептал я водам темным. "-Я только на ночь заберу, А завтра вновь глубинам сонным, Я это чудо принесу."

Сказал, и бережно в ладонях, Я серебристый круглячок, Понес по улицам, червоня, Сей серебристый светлячок.

И вот я дома - поскорее, Кидаю в банку лунный диск, И все светлее, все светлее, Незнаю, может - это риск?

Пусть - это риск, но - это чудо, Но - это маленький пятак, Я из глубин лесного пруда, Поднял сказанье просто так...

* * *

Незнаю, может вы слыхали, Есть в дальних горах три хребта, Где скалы болью древней встали, Где льется песня звезд чиста.

Они лежат средь одиноких, Среди холодных мертвых стран, Где только ветер дней далеких, Завоет, словно злой обман.

И в черноте, на дне ущелий, Гремит холодная вода. Из черной бездны вдохновений, Летит падучая звезда...

Там, где столкнулись древни скалы, Там, где хребты на бой сошлись Плато, где в ветре стонет малый, Домишка, где века сплелись.

Откроем маленькую дверцу, Согнувшись, в теплый дым войдем, Возьмем, мы тепленького хлебца, К колдунье древней подойдем.

Она сидит, в веках, седая, Согнувшись в скорбной тишине, А, ведь, была она младая, И пела песни на заре.

Как реки камень пробивают Морщины слез-веков болят, А руки темные качают, Платок, где горы звездами горят.

Молчит холодная колдунья, И тихо плачет тишина, Смотри в платок, где полнолунья, Застала в скалах глубина.

Платок приблизится, раскроет, Глубины лунной старины, О, - он задвижется, накроет, Вас тихим саваном Луны...

* * *

Дева именем Иза, Среди скал гуляла, По тропинкам, как коза, Весело бежала.

Не боялась ничего, Этой лунной ночью Позади - стена дома ее отчего. Где правитель этих стран, кому Иза дочерью.

Впереди - тропинки скал, Серебро ущелий, Там, где горец (даже мал), Изведал учений.

По тропинке вверх бежит, Руки простирает, Песнь веселая звенит, К звездам улетает.

Вот последняя ступень - Иза выбегает На ходное плато, пенье умолкает, Серебристый тут огонь Злато лунное сияет.

Иза видит - из небес, Из пыли вселенной, В ревом гневным, точно бес, Падает огонь нетленный.

Вот уж над горами, Над Изой висит, Точно в рог ветрами, По небу трубит.

На плато, пред Изой, Лунный призрак встал, И дыханьем чистым, Крылья он собрал.

Только был драконом, О семи главах, Против всех законов Принц на небесах.

Он идет прекрасный В лунной чешуе, Говор многогранный, Льется в тишине:

"Я рожден был небом, Полную Луной, Звезд копнистым стогом, Вечную тоской.

Я летал по небу, И не знал приют, Слышал, как по свету, Скалы темные поют...

И видел я много такого, Что вам не приснится и в сне, Отнюдь и совсем не земного, В холодном небесном огне.

Познал я миры, где хлад вечный, Бывал там, где мертвая вонь; Узнал я простор бесконечный, Узнал, что есть вечный огонь.

Но, где бы я не был, поверьте, Каких бы чудес не видал. Нигде - вы поверьте, поверьте! Нигде я любви не встречал!

О как же, прекрасен сей космос, Как холоден, как одинок! Как жалок пред ним тихий голос, Как пламень страданий высок!

За годы безмолвных скитаний, Я понял, что ада есть кровь, За годы безумных страданий, Постиг, что есть в мире любовь.

И вот я вернулся на Землю, Пред вами, о Иза, стою, И вам говорю и страдаю: "Люблю! Да люблю! Вас люблю!"

Поймите, о Иза, родная, Как страстно я вас полюбил, Когда, твоя песня земная, Достигла небесных светил.

Постигни, как сердце кочнулось, Лишь только коснулась его, Лишь только ко мне обернулась, Как много свершилось всего!

Узнай, как люблю, как страдаю, Я после холодных веков, Пред вами в мученье мерцаю, Как солнце среди облаков!

И вот, о прекрасная дева, Зову вас с собою в полет, Пусть взмоем из пламени чрева, Пусть мир весь пред нами замрет.

Возьму я вас к Лунному морю, Где замок мой тихий стоит, Настанет конец темну горю, И боль навсегда пусть сгорит.

Дай же руку, прекрасная Иза, Вместе к лунному свету взойдем, Я клянусь: там ты будешь счастлива, Ты покроешься лунным дождем."

Иза, дочь горделивого князя, Чует: в сердце пылает огонь, Страсть - то крови горняцкой стязя, Зугудел, застучал, словно конь.

Только взглянула в очи бездонные, Где огонь дальних странствий пылал, Да увидела власы червонные, Где Луны свет бездонный сиял...

И она протянула уж руку, Тут настал бы счастливый конец, Но пророчит печаль да разлуку, Глас, что врезался в пламень сердец.

Из-за камня старик выбегает, Именем просто Махараджа, И в руках его сталь уж сверкает, Нет спасенья от боли ножа...

Тот старик, расскажу я вам вкратце, Родом был из богатой семьи, Но от пьянства сумел он остаться, К полстолетью без денег - увы!

И давно своей льстивой натурой, Он в доверье в дом Изы вошел, И давно на лошадке каурой, Свата - сына к невесте привел.

Он замыслил расхитить именье, Все приданное в рот поглотить, И давно уже старца терпенье, Начинало от жажды бродить.

Часто-часто следил за невесткой, Что да как - нет измены ли где? Он считал ее просто довеской, К своей мелочной, подлой мечте.

Что же видит: какой-то безумец, С неба рухнул и счастье забрал! Вот бежит уже стар кровопивец Как тогда гневно он закричал!

"Эй, кто б нибыл ты! Ну-ка, постой-ка! Откажись от безумной мечты! Убирайся же прочь, как воровка!"

Выступает вперед витязь лунный, Выставляет в знак дружбы ладонь: "Что кричишь ты, старик, как безумный, Иль не видишь любви ты огонь...

Впрочем, знай - я из знатного рода, И невест не привык похищать, Пусть кричит жара сердца природа, Честь моя говорит - промолчать.

Я согласен с отцом этой девы Говорить о священной любви, Пусть же слов твоих злобные севы, Непрольют нынче нашей крови."

Зашипел слабовольный сей старец: "Будь по твоему - утром придет, Ведь сейчас, сей заслуженный горец, В снах священных, о нищий! - плывет."

"До утра мне ждать, право, не гоже, В свете звезд моя сила живет, Свет же дня - есть та грань на сверкающем ноже Солнца свет одну муку несет!"

Тут взметнулась копна черно-Иза, "Это ты уходи, злой старик, Сына толстого ласка противна, Она такой же как ты пуховик!"

Повернулась тут к лунному князю, Тихо шепчет: "Пусть брызжет он грязью, Ты скорей меня в небо возьми."

"Нет, сказал я - исполню обычай, Раз уж первый крик сердца прошел, Лучше стану для старца добычей, Хоть полнеба в боли обошел...

Лишь прошу - до утра не терзайте, В замок, Иза, скорее веди, Вы познайте, познайте, познайте! Те века, что во мне позади!"

"Побежим же скорее, о милый! Сердцем Иза над бездной кричит, Пусть сей старец от ленности хилый, Позади, пусть за нами бежит!"

Нет для сердца влюбленных преграды, Не бежать - им лететь, им бы петь, Нет им большей и милой награды, Чем, обнявшись руками, лететь.

Вот по горным, ветвистым тропинкам, Взявшись за руки, лавой бегут. С неба павшей огнистой лучинкой, К замку старому сердце несут.

Вот уж стражники - Иза кричит им: "Это суженный вечностью мне!.. Не бежим, не бежим - тихо входим, Замок спит, ведь, в ночной тишине."

Но не в силах они бег убавить, И по сумрачным залам летят, Им бы крылья скорее расправить, В них, ведь, чувства волками кричат.

Вот отцовские, каменны двери, И на них львиный образ горит, Грозно смотрят великие звери, Слышно - батюшка Изы храпит.

"Тук! Тук! Тук! Отпирайте же двери! Нынче счастье на землю пришло! Улыбнитесь, мохнатые звери, Нынче небо к нам в сердце вошло!"

Из-за двери шаги нарастают, "Иза, дочь моя, небо с тобой! Что за страсти спать мне мешают, Будто я, как и ты, молодой!"

Дверь распахнута, вот перед ними, Старый горец, князь, Изин отец, Поперхнулся своими словами, Лишь увидел он пламень сердец.

Иза за руку князя хватает: "Батюшка! Суженный рядом стоит, Пламень вечный во мне полыхает, Космос, вечность в нас страстью кипит

Ты позволь нам на небо подняться, Да - покинуть край горный навек, Только в небе все станет смеркаться, На Луне проживем мы свой век.

Посмотри, как любовь полыхает! Посмотри - больше счастия нет. Разве ж, нас кто-нибудь понимает, Наш секрет пред тобою раздет!

Позади раздалось грохотанье, Тяжкий топот и злобы слова: "Вот, безумства лихое мечтанье, Вот вам лжи смрадом копят дрова!"

То старик истомленный годами, Своей злобой и кислым вином, Спотыкаясь кривыми ногами, Вдруг ворвался кровавым лучом.

"Уж я видел, как этот мошенник, В виде змея из неба сошел, Этот странствий, пустыни отшельник, За твоею, князь, дочкой пришел!

И неужто ты, мудрый, позволишь Проходимцу дочь младу забрать, И неужто ты, солнце, изволишь, Сему вору именье отдать!..

Вот что, князе, послушай совета: Перед тем, как согласье давать, Пусть измолвит он слова обета, Одну просьбу твою выполнять!"

"Я согласен!" басит рыцарь лунный, "Все исполню, богатства отдам, Этот пламень... О пламень безумный! Я вовек ведь любви не предам!"

Тянет князя тут старец в сторонку, Тихо шепчет на ухо, скуля: "Чтоб не выпустить в бездну девчонку, Станет пухом злодею земля!

Загадаем такое желанье, Чтоб вовек не исполнил его, Чтобы гнусное вора мечтанье, Погубило его самого!"

"Что ж ему загадать мне такое, Раз из неба он змеем сошел, Что же есть здесь такое земное, Чтоб крылатые навеки ушел?"

"Не земное!" - хихикает старец, "Поскорее на башню взойдем, Там покинет на век нас мерзавец, Там мы выход, спасенье найдем!"

"Хорошо!" - старый князь обернулся, "Ну ка, сват, мы на башню пойдем, Ты мне, кажется, даж приглянулся, Мы под небом решенье найдем!"

По ступеням на башню восходят, Впереди Иза с мужем бежит, Позади, князь в раздумии бродит, Да старик свою подлость шипит.

Вот высокое самое место: В замке гордом площадка светла, То от света звездного теста, Звездочету, поэту мила.

И под ними замок уж дремлет, В лунном свете утесы стоят, Кто-то там пенью звездному внемлет, Смотрит, как звезды с неба летят.

Дует ветер прохладный, свободный, И в ущельях он волком поет, Этот космос бескрайний, бездонный, Над главами их в вечность растет.

Лунный князь стоит с Идой обнявшись, Старец змеем коварным шипит: "В сердце девы обманов прокравшись, Ты узнай, где свет злата разлит.

Посмотри - видишь, там, над горою, Пышет златом один светлячок, Это дело под силу герою: Принеси князю сей огонек!

Коль исполнишь ты это желанье Иза ваша, на небо бери. Неисполнишь - получишь страданье, Черт, мошенник, тебя раздери!"

Сын Луны тут к отцу обернулся: "Это тоже желанье твое?.. Как же страх ко мне болью метнулся, Как же сжалось тут сердце мое!"

"Да - исполни ты это веленье, Коли вправду ты можешь летать, Лучше факелов смрадного тленья, Пусть звезда будет в замке сиять!"

Вздрогнул рыцарь, вновь Изу обнял: "Что ж, исполню судьбы я веленье, Час разлуки в день первый настал, Как горит во мне боль вдохновенья!

Вновь ждет холод меня бесконечный, Годы странствий в космической мгле, О злой рок - рок безумный, злотечный, Помни, Иза, молись обо мне!

Нынче, только заря запылает, Только болью зальет небеса, Меня, Иза, здесь больше не станет... Я запомню твои голоса!

Да, в веках, в одиночестве - силой, В сердце образ твой буду хранить, И в веках, и в страданиях - милый, Образ будет безумье тушить.

Полечу через звездное небо К этой дальней, златистой звезде, Через годы лечу, чиста дева, Чтоб вернуться - вернуться к тебе!"

Вот заря уже кровь разливает, Ветер воет и птицы кричат, Иза плачем его обмывает, В ней тоска да разлука кричат.

"Что ж, о милый, то суждено, право, Расстаемся навеки, прощай, Этот день - ожиданья начало, Я люблю тебя, милый - ты знай.

Не умру, не взгляну на другого, Буду первый жар сердца хранить, Эту ночь, мужа глаз сужденного, Я в веках с болью буду любить!

Помни, помни - то горская клятва, А раз дали - в веках сохраним, Пусть столетий пройдет злая жатва, Ты останешься в сердце любим."

Вот стоят они, крепко обнявшись, Ветер хладный, а им жаровой, Громко, в черных ущельях поднявшись, Воет вихрь жестокий, слепой.

Все шумит, все наполненно страстью, Вот взметнул свои крылья дракон, Князь и старец кричат от напасти, От берет уже к звездам разгон...

* * *

С тех пор века минули, Столетья войн, вражды, Кого-то обманули, Да все давно ушли!

Давно и князь старинный, И старый винолюб, Покрылись паутиной, В земле давно гниют.

И замок - замок горный, Давно в камнях лежит, Лишь лик надгробий гордый В небесный свод глядит.

Минули годы боли, Минули годы слез, Живет в любовной воли, Да в мире горьких грез...

Да, жива и поныне, Та, что ветрам молясь, В веках, в глухой пустыне, Живет, любви держась.

Она, в своей избушке, На каменном плато, В старинной комнатушке, Познала мир зато.

И каждый ясный вечер, Иль огненный рассвет, В глазах пылают свечи, Сих долгих, долгих лет...

P.S.

Вчера, просыпаясь, я увидел застрявшие между миром сна и, так называемым, реальным миром - три странички, на которых напечатана была поэма. Стихотворных строк я не мог прочесть, только название: "Дракон". Итак, название меня водушевило, оставалось придумать (или, все-таки, вспомнить) стихотворные строки. Я начал писать вступление, и, когда закончил его, содержание всей поэмы уже пылало перед моими глазами. Получилось вовсе не 3, но 12 страниц, о чем я, впрочем, совсем не жалею. Менее чем за тридцать часов видение обратилось во стихотворный объем... Хоть и устал я, но вырвал таки к нам те, застрявшие между мирами, готовые исчезнуть в пустоте забвения листики. С чем себя и поздравляю!!!

КОНЕЦ

21.04.98. - 22.04.98

ИСПЫТАНИЕ

(ПОЭМА)

Посвящаю лесу, и свету Солнца.

Золото солнце, что чувством пылает, В строках, вот в этой тиши, То, что и в травах, в корнях поднимает, Сказ чрез меня расскажи...

* * *

В одном древнем королевстве, Коего и нет давно, Правил царь в крови, в злодействе, И убить хоть лань, хоть деву - было все ему одно.

А народ живет не ропщет, Терпит варвара сего, Терпит боль, и терпит общет, Ведь, наследник он всего!

Ведь отец его, премудрый, Царь Василий завещал, Чтоб сей мальчик добрый, чудный, Всем народом править стал.

Ведь все помнили, что мальчик, Да и юноша потом, Был, как божий одуванчик, Не бросался с кулаком.

Что, он, юноша разумный, Выбрал из простых людей, Деву с главой белокурой, С ясным заревом очей.

Что они уж обвенчались, И невесту в город вез, Но тут счастья разорвались Черный ворон деву снес.

И потом младой правитель, Сел на серого коня, И сказал, что похититель, Вскорь изведает меча.

И потом, ведь, он вернулся, Не один, но со слугой, И сказал, что обманулся, Что ждет путь его другой.

Вот и стал жестоко править, Убивать, да гнетом бить, Ничего тут не исправить, Стал людей в нужде гноить.

Вот теперь и говорили, Что от горя он другой, Что его всего разбили, Плачь, да горюшко с тоской.

Так и правил сей правитель, И не знал ни враг, ни свой, Что сей яростный мучитель, Чародей искусства злой.

И давно уж позабыли, Того жалкого слугу, Коего в цепях тащили, Два медведя по кругу.

А, ведь, тот уродец дряблый, Был их истинным царем, Ведь колдун кривой и старый, Его сделал мотырем.

Ну, а сам, заклятьем ночи, Принял облик храбреца, Хохотал, что было мочи, Слыша стон сего бойца.

"Ты пришел ко мне за девой, Так ее и след простыл, По дорожке, своей силой, Ее дух в безбрежье взмыл.

Ускользнула, ускользнула, Ну, не страшно - не беда, Вот судьба ко мне вильнула, В злате будет борода!

Схвачен ты моим веленьем, И отныне раб ты мой, И моим теперь хотеньем, Будет слышен жалкий вой!

Да, тебя ждут муки, Будут рвать тебя, топтать, Со свободую разлуки, Будут память бичевать.

То продлиться долги ночи, Во темнице, в черной лжи, Если только духа своды Скажут имя убежавшей госпожи.

Только ты сказать мне должен Это имя доверяла, ведь, тебе. Скажешь и союз расторжен, Я забуду о своем рабе.

Только раз - одно лишь слово, Ты свободен - ты не раб. Все тебе открыто сново, Прочь иди - ищи отрад.

Ну а я, узнавши имя, Деву эту призову, Ведь, она сейчас, что семя, Брошенное в синеву.

Ведь, она сейчас без силы, С этой осенью умрет, Тебе в сердце ржавы вилы Ее холод погребет!"

"Что же ты, злодей поганый, Думаешь, что победил?! Осени венок багряный, Думаешь, меня скрутил?

Что ж, пройдут все листопады, Ветры зимы пронесут, Вот уж птицы солнцу рады, Зов весне тут вознесут.

И тогда, в лучистом небе, Вновь поднимется она, Как волна на поле хлебе, Придет милая, родна.

Как весна в безбрежной силе, Разорвет темницы ад, Станем мы, какими были, Зацветет тут новый сад!

Ты боишься - потеряешь, С возвращением ее, Все, что ложью загребаешь, - Так и будет - предреченье мое."

Усмехнулся старый мерин: "У нас времени полно, А она, подумай барин Ей же в небе холодно!

Ты ее, ведь, на мученье Обрекаешь - слушай - эй! Зимних вьюг, ножей крученье, Рассекутся, ведь, по ней.

Ведь она, укрывшись в небе, Без одежды, без еды, Всем ветрам открыта в бреде, Сей любовной то бразды.

Помни, что твои терзанья Тень лишь ада то ее, Что твои в цепях страданья, Пыль ее со льдом боев"

"Слово сказано и больше Не услышишь ничего, Выбор сделан, ничего же Уж не вырвет стона моего..."

Так они с собой схлеснулись, Вот и истина всему, А дела так обернулись, Что незримы никому.

Заключен Иван в темницу, Во цепях, во тьме сидит, Чувствует железа спицу, Слышит ветер как гудит.

Путь к нему для всех заказан, Лишь один колдун-злодей Ему обликом обязан, Слышит звон его цепей.

Каждый день с железном визгом, Открывает толсту дверь, Каждый день скрипловатым писком, Говорит: "Гордынь умерь!"

И читает он заклятье Начинается тут ад, Это страшное проклятье, Коему нечистый рад.

У царевича Ивана мнуться кости, Весь трещит, А колдун в скрипливой злости Ведь царевич тут молчит.

Начинается иное Бьет в Ивана кипяток, Крошеву тут костяное, Разрывает в жилах сок.

Весь изодранный, согнутый, Он зубами лишь скрипит, До утра сей круг сомкнутый, Его муками палит.

А на имя утро спросит, Нет - страдалец наш молчит, Исцеленья не просит, Но колдун тут исцелит.

И уйдет колдун до ночи, А Иван в цепях висит, Как же больно - нет уж мочи, Имя милое твердит!

У него глава седая, Весь в морщинах, А в глазах - только боль, тоска лихая, Жаждет мира он в мечтах.

День за днем в безмерной муке, В одиночестве, в тоске, Нет конца сией разлуке, Боль в сердечном то ростке!

И за метрами каменьев, Ветер хладный все свистит, Как за строфами моленьев, Боль возлюбленной кричит.

Тихо шепчет он молитву: "Нынче в боли, в темноте, С колдуном держу я битву, Мыслю только о тебе.

Так давно, как будто, вечность, Мы не виделись с тобой, Здесь иная жизни течность, День - как будто жизней рой.

И не так страшны мне муки, Как отчаянье того, Что твои то нежны руки, Иглы хлада бьют всего.

Где-то там, в холодном небе, Ты одна, совсем одна, Словно нищий то о хлебе, Нынче ты теплом бедна!

Кажется, что та разлука, Уж навечно, навсегда, Вот она - всех горше мука, Вот она - для нас беда.

Как же там, в холодном небе, Помнишь, помнишь ли меня? Как и я, о милой деве, Имя святое храня..."

Так в темнице он молился, Видя мрак, да палача, Свет души так долго лился, Презирая, не крича.

Так проходят дни, недели, Муки горше, ад темней, Там, где раньше очи пели, Нынче тишь слепых ночей.

И седою головою, Весь израненный, святой, Тихо плачет, нет - мечтою, Он еще в душе стальной.

А колдун во зле извелся, И не знает, как сломать. Сам он сломленный приплелся, Молвил: "Будешь завтра умирать.

На цепи, как пса кривого, Я на башню взволоку, И тебя, козла стального, В бездну темную столкну.

Полетишь и разобьешься, О холодные углы. Никогда не улыбнешься, В те уста, что так милы!

Разобьешься ты, упрямый, О слепой, безумец, мрак! И костяк твой гнило-старый Там и сгинет, о дурак!

Завтра, завтра день последний, А пока же ожидай, Выбирай иль холод тленный, Иль свободу забирай."

Ночь мучений! Ночь мучений! Нынче кости не трещат, Но, как стонет град молений, Жажды к жизни, как горят!

Нет надежды, только холод, Но он тверд своим словам: "Пусть я молод, пусть я молод, Имя в смерти не отдам!

Смерть принять, но с ясным сердцем, Веруя, что ты стерпел, Пусть последним хоть напевцем, В ад возьму, что вам я пел..."

И вот наступило уж утро, Да только ему все равно: Ведь в очах все черно, так будто, Залилось ночное вино.

Во мраке избитое тело Колдун на цепи волочет... Как будто в дали, что пропело... Да нет - только ветер ревет.

"Сейчас, в это первое утро, Безбрежно-проклятой весны, Поймешь, как было бы мудро, Сказать имя - но мы так честны!"

Вот ветер Ивана ударил, По этому понял он, Что враг на цепи уж подставил К обрыву, что прямо бездон.

Ведь город то сей многославный, Стоял на высокой горе, И башен выход печальный, Висел у бездонной дыре.

Не видел Иван это утро, Но помнил, как раньше ходил, Как холодно, твердо и мудро, Скал синих полет он чертил.

Он помнил, что там метры башни, А там бездна древности скал, Что даже полей нижних пашен, Как желтый цыпленок, что мал.

И вот его в спину толкает: "Лети в этот сумрачный день, Она, видно, уж издыхает, Тебе назвать имя лень!"

А день - первый день то весенний, Действительно темен и мрачн, И хладный покров, что нетленный, Для глаз в сероте не прозрачн.

И воет и воет безбрежный, И быстро и низко летит, Как каменный край бессердечный, От долгих ненастий дрожит.

Но тут, право, близиться чудо: Вот вскрикнул колдун и толкнул. Тут златом все тучи раздуло, Вот первый луч яркий сверкнул!

Над всею огромной долиной, Так, будто, за туч пеленой, Диск Солнца священною силой, Приблизился жаркой звездой.

Иван же, подтолкнутый в бездну, Летя, вдруг увидел тепло, И голос, и песню чудесну, И ласку - как стало светло!

Нет! - завыл чародей побежденный, Видя, как вырывается луч, Да не луч - водопад золоченный, Что, как Солнце святое могуч!

А Иван в мягком, златистом свете, Чует ласку ее милых губ, Он уж вверх к небу, к свету полете, Вместе с той, чей же шепот так люб.

"Милый! Милый! Вот это свершилось, Позади наша боль и тоска, То, чему я во хладе молилась, Нынче взвилось из сердца ростка!

Я замерзла в ноябрьском небе, Холод иглами... а, впрочем - прошло... Милый! Милый! Вспомни, то, что мы пели, До того, как страданье нашло.

Запоем эту старую песню, Цепи рухнут, темницы падут, Зарастет тут колдун старой плесью, Люди счастие вновь обретут!

И запели они эти строки, В коих сила любви их была: "Пусть минуют века, пусть все сроки Все одно - наша сила светла!

Мы пройдем через боль, через годы, В сердце чувство младых сохраним, Перед вами, о Солнце, о звезды, С этой клятвой, с любовью горим!"

Завизжал тут колдун от испуга, Тянет руки, заклятие ткет, Но, вобравшие силу друг друга Им вреда никакого уж нет.

Словно шар золотой, вместе слитый, Больше города - меньше сердец, Он, любовью и гневом обвитый, Тут приблизил злодею конец:

Лишь услышал он солнечно пение, Так весь плесенью медной зарос, И в тоскливом, гудящем стремлении, Рухнул вниз, под гранитный утес.

И разбился на кучу осколков, Вскоре в камни холодные врос, Там, где не было солнечных толков, Он в тени к скалам древним прирос.

Ну, а двое, сложив златы крылья, Принесли с собой в город весну, Так, как будто, все горести - пылью, Светлой пылью, что светит: "Спасу!"

И пришли тут счастливые годы. Как любил светлый батюшка царь! Как росли, расцветали народы, И забыли злобливую тварь!

Но остались седые волосы, У Ивана на голове, И роняла холодные росы, Королева на каждой заре.

И не долог был век сих влюбленных: Подрубили их муки в заре, Вот, в объятиях смерти скрипленных, Руки их уж на смертном одре...

И в тот день, когда город весь плакал, Люди видели в звезд ясный час, Как шар златый свет звездный ласкал К небу нес слитый чувствами глас.

И тот шар, столь же вечный, как Солнце, Среди звезд малой крапинкой стал, Как далекое в бездне оконце, В край, куда их жар сердца забрал...

* * *

Вот - закончено преданье, Солнца мед в моих устах, На усах теней мерцанье, В голове же - новый прах. И сейчас, смотря на Солнце, Я строфу ему дарю: "Здравствуй! В мир иной оконце, Солнце, я тебя люблю!"

02.05.98.

Комментарии к книге «Сборник рассказов», Дмитрий Владимирович Щербинин

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства