«Две истории из жизни изобретателя Евгения Баранцева»

1397

Описание



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Этот стал поэтом. Для математики у него было слишком мало воображения.

Давид Гильберт
ВЕСНА — ЛЕТО 2975-го.
(Рассказ бывшей одноклассницы Баранцева.)

Мы в ту осень как раз переехали: Бескудниково, квартал 798 дробь восемь-бис — знаете?

Дома повышенной срочности, блочности и потолочности. В классе народ новый, совершенно все незнакомые, и учителя молодые, У нас был классный руководитель Вадим Николаич, молодой такой.

Само собой, за глаза мы его звали Вадик, тем более что это имя словно для него было придумано.

Представьте: пухлые губы, пушок на щеках и какая-то оставшаяся от детства нежность, что ли. Хотя и высоченный был, и спортивный, и очень нам нравился.

А дни стояли яркие, прозрачные, неторопливые такие. Листья кленов и лип были в известке.

И казалось, вот-вот начнется что-то самое главное в жизни, стоит только дожить до завтра или до послезавтра, или дойти, например, до рыжей рощицы возле автобусной остановки.

Такое было настроение.

Как раз под такое настроение Вадик задал нам домашнее сочинение: «Цель моей жизни». И когда проверил, прочитал эти сочинения на уроке.

Начал он с сочинения Ксаны Таракановой: «Хочу быть в первых рядах прогрессивного человечества… Бороться за счастье всех людей…» Потом — Володьки Дубровского: «Мечтаю приучить организм дышать растворенным в воде кислородом, чтобы осваивать земли под толщей Мирового океана»; потом — Немы Изюмова — насчет сгущения сна: мол, если изобрести, как повысить интенсивность сна, то спать можно будет два часа в сутки и к.п.д. жизни повысится на восемьдесят процентов.

Были рассказы о путешествиях, о подвигах в космосе, о строительстве городов под стеклянными куполами и об олимпийских победах. Последним Вадик прочитал сочинение Баренцева. Я запомнила его от слова до слова, потому что сочинение состояло из одной фразы:

«Я хочу решить Пятнадцатое уравнение Арнольда-Арнольда».

Дальше полтетради было исписано формулами, и в конце стоял огромный вопросительный знак.

Вадим Николаич прочитал эту одну-единственную фразу, выдержал паузу и спросил:

— Баранцев! Вы что, серьезно полагаете, что раскрыли заданную тему?

Женька встал. На него все уставились с любопытством, тем более что раньше, оказывается, никто его как-то не замечал.

Женька сутулился и щурил под очками глаза; рубашка пузырилась на костлявой спине, и плечи торчали острыми углами. В общем он был похож на сердитую черную птицу: на маленького грача, например.

— Да, вы правы, — согласился он, подумав. — Если мне удастся решить Пятнадцатое уравнение Арнольда-Арнольда, то это произойдет в ближайшие пять-шесть лет. Чем я буду заниматься остальную часть жизни, я действительно не написал. Но пока я этого точно не знаю.

Вадик подошел к баранцевской парте и посмотрел Женьке в глаза. И ничего не сказал, а вернулся за учительский стол А Ксана Тараканова потрогала прическу, сплетенную словно из десяти кос — одна другой толще, закинула ногу на ногу и посмотрела на Женьку долгим взглядом.

Но Женька ее взгляда даже не заметил — и это само по себе было удивительно! Потому что Ксана была красавица. Моя бабушка утверждала, что такие красавицы жили разве что во времена художников-передвижников, а теперь исчезли, как исчезли, например, великие композиторы, гениальные премьеры во МХАТе или тишина в Москве.

Другой такой, как Ксанка, не было во всем квартале 798 дробь восемь-бис. В нее были влюблены 72,5 процента десятиклассников, из них четверо — очень серьезно.

Это подсчитал Нема Изюмов, который относил себя к оставшимся 27,5 процента и потому мог рассуждать трезво. А в конце первой четверти мы заметили, что Вадим Николаич, когда вызывает Ксанку, краснеет, деревенеет и грустнеет — просто смотреть невозможно.

Впрочем, я забегаю вперед…

Теперь вы, наверное, думаете: эта красавица Тараканова была двоечница, а похожий на грача Баранцев — выдающийся отличник. Вот и не так. Отметки у них были примерно одинаковые. Ксанка, если не знала чего по существу, какого угадывала, чего от нее хотят, и эта способность вывозила ее в трудные минуты. Баранцев, конечно, мог учиться даже на шестерки, но не учился. Во-первых, в отношении некоторых обыкновенных вещей у него были странные заскоки, и переубедить его было невозможно. Женька, например, не понимал, для чего нужно доказывать теоремы. Он утверждал, что человек рождается с понятием, чему равна сумма квадратов катетов, — это безусловный рефлекс. Но у некоторых он просто еще не прорезался. А по литературе он так отвечал: «Образ Луки. Не производит сильного впечатления. Образ Давыдова. Давыдова я уважаю». И все. И ни слова.

И наводящих расспросов не принимал — просто не понимал, чего от него хотят.

Главное же, наши шефы — Завод счетно-логических машин — подарили нам древнюю, калечную счетную машину. Когда-то, наверное, она была чудом техники, но потом устарела, поломалась, только занимала у них место, — вот они и отдали ее нам, чтобы мы в порядке политехнизации разобрали ее на винтики. Это было скопище шкафов, а на главном шкафе значилось:

«БЭСКУДНИК-1»

— конечно, это означало Большое Экспериментальное Счетно-Кодирующее Устройство Для Научных Исследований в Кибернетике или что-нибудь в этом роде, но выходило-то — представляете?!

Просто нарочно не придумаешь!

Безусловно, не будь Баранцева, «Бескудник» кончил бы свои дни на свалке металлолома, потому что наш единственный старый-престарый математик Пал Афанасьич и молоденькая физичка Людочка не проявили в этом смысле никакого энтузиазма. Зато Женька стал просто как одержимый. К «Бескуднику» никого не подпускал, из подвала, куда его пристроили, вылезал только на уроки, и то не на все. А ночная сторожиха, глухая тетя Гутя, не выгоняла его до полночи: Женька пленил ее сердце, переделав свисток на чайнике так, что он теперь не только свистел, но и включал в вахтерке сигнальную лампочку.

Мы с Ксанкой однажды спустились в подвал — посмотреть. Там стояла машина, приятно пахло разогретой канифолью. Женьки не было видно: он ковырялся в «бескудниковых» внутренностях. Ксана села на стол, вытянула ноги и пошевелила ступнями, оттягивая носки.

— Женечка, — сказала она, — говорят, эти шкафы могут решить любую задачку — это правда?

— Какую задачку? — спросил Женькин голос.

— Ну, из учебника.

Женька фыркнул. Ксанка быстренько вынула «Алгебру» и открыла наугад.

— Например. Может ли сумма квадратов двух последовательных натуральных чисел быть равна сумме четвертых степеней двух других последовательных натуральных чисел?

— Нет, разумеется, — сказал Женька. — Никогда эти суммы не могут быть равны. Из-за такой ерунды лампы жечь!

— С ума сойти! — сказала Ксана. — Ну, хорошо, задачки ему нипочем. А еще чего он может? Погоду предсказывать?

— Сейчас он и дважды два не может. — Хмурый Женька протиснулся между шкафами и стал рыться в ящике, выбирая детальки, похожие на ногастых жуков, и близко поднося их к глазам. — Это же нужно суметь — до такого состояния довести машину! Это не люди, а…

— Ну, все-таки, все-таки, — тянула Ксана, — когда наладишь, — сможет погоду?

Женька пожал плечами:

— Какая разница — погоду или породу? Или моду?

Ксана вся подобралась и уставилась на Женьку так, словно это был не Женька, а не знаю кто.

— Моду?!

— Какую моду?

— Ты же сам сказал: моду!

— А, возможно… Это ж не люди, а питекантропы!

Ксанка спрыгнула со стола, положила ему на плечи руки и близко заглянула в лицо.

— Евгений! Сделай это для меня…

Баранцев покраснел и отступил к стене.

— Что сделать?

— Чтоб моду предсказывала.

Женька искренне удивился.

— Не вижу процесса. Штаны и платья, от холода — пальто, а летом — плавки. Что предсказывать?

— Господи! — закричала Ксана. — Да ты хуже питекантропа! Хуже! Я прошлым летом сшила отрезное с байтовыми складками, так теперь в нем только на воскресники ходить!

— Абсолютно не понял, — сказал Женька.

Тогда я говорю (меня это, конечно, тоже захватило):

— Жень! Ты вдумайся. Древние римляне в чем ходили? В тогах и туниках. Мушкетеры щеголяли в плащах и шляпах с перьями. Цари носили мантии, Наполеон — треуголку, а Ломоносов — парик с косой. Купцы облачались в кафтаны, дворяне — в камзолы, а бояре — в шубы до полу, не знаю, как называются. Всякие там Людовики обожали панталоны с кружевами, Петр Первый предпочитал ботфорты, Чичиков разъезжал во фраке брусничного цвета с искрой, Анна Каренина танцевала в черном бархатном платье, Маяковский изобрел желтую кофту, а у Володьки Дубровского сзади на «техасах» Ким Новак.

— Любопытно, — сказал Баранцев, помолчав.

Тогда Ксанка решила перейти на язык математики:

— Раньше был моден рукав три четверти, а теперь семь восьмых.

— Чувствительность маловата, — деловито сказал Варанцев. — Это нужно еще полсотни триггеров в пятый блок, а где их достанешь?

Но Ксанка уже не слушала.

— Ря-ря-ря! — пела она. — Все будут, как сегодня, — а я как через год! Все как через год — а я как через десять!

Она вытанцовывала посреди подвала: крутила коленками, отбрасывая пятки — хоп-хип! — коричневый подол влево, черный фартук вправо, коса вывалилась из шпилек и моталась по шине золотым маятником. Потрясающее было зрелище!

Жаль — Баренцев не видел.

Но он уже ничего не видел: он вглядывался и вслушивался в нечто неведомое нам. Не знаю уж, что представляется людям, у которых половина учебников математики ушла в безусловные рефлексы и освободившаяся голова может выдумывать, что хочет. Виделись ли ему туманные потомки в крылатых одеждах, или беззвучные перемигивания электронных ламп, или поблескивающие, сливающиеся вдали, словно рельсы, ряды небывалых формул, — не знаю. Во всяком случае, я дернула Ксанку за руку, и мы тихо-тихо вышли из подвала, твердо уверенные, что история с модами только начинается.

Действительно, назавтра, на переменке, Баранцев говорит:

— Я обдумал эту штуку. Эта задача не имеет алгоритма. Тут можно попробовать принцип Дриппендроошена и работать в вероятностном режиме с беспорядочным статистическим подбором, а дальше экстраполировать по Мюмелю.

— Понятно, — нахально сказала Ксанка.

— В общем это интересно, — продолжал Баранцев. — Попробую. От вас требуется информация: от древнего Египта, ацтеков и шумеро-вавилонян до наших дней. Понимаете? Параметры платьев, диаметры шляп и каблуков, всякие там оттенки и другие ваши тонкости. Эвересты информации. Сделаете?

Мы потешно закивали.

Женька пошел, но обернулся.

— Да! На десять лет вперед не предскажется.

— А на сколько предскажется? — спросила Ксана. — На будущее лето — предскажется?

— При прогнозе на ближние сроки, — сказал Баранцев, — ошибка по отдельным деталям составит пятьдесят-шестьдесят процентов. На пятьсот лет вперед — еще туда-сюда. А вообще лучше на тысячу.

— Господи! — воскликнула Ксана. — Неужели на тысячу лет вперед легче предсказать, чем на десять?

Женька поморщился.

— Долго объяснять. Решайте: тысяча лет — устраивает?

По Ксаниному лицу пробежали, сменяя друг друга, разочарование, растерянность, краткое раздумье и, наконец, гордость.

— Тысяча лет! — прошептала она. — С ума сойти… Тысяча!

И началось… И пошло!.. Теперь вместо кино и катка, вместо сна, еды, уроков и мытья посуды, вместо чтения «Антологии современной фантастики», наконец, я рыскала по музеям и библиотекам.

Моя бабушка переводила Ксанке первый в истории модный журнал — «La dernier mode» 1873 года издания:

— Pendant cette saison les decolletes les plus piquants seront les plus francs. О! Ах, Ксюша, представь, мадам Маргерит де Понти предлагает декольте с кружевным бантом!

У Ксанки появился новый поклонник — студент с истфака, некто Рома, изысканный и томный молодой человек. Когда бы Ксанка ни выходила из школы, он ждал ее на углу.

— Видите ли, Ксаночка, — говорил он, прижимая к своему боку ее локоть, — буржуазные ученые выдвинули несколько, с позволения сказать, «теорий» происхождения одежды. Они, например, пытаются объяснить ее возникновение чувством полового стыда. Это же — ха-ха-ха!..

Володька Дубровский, у которого обнаружилась тётка-уборщица в Доме моделей, приводил Ксанку на закрытые просмотры и срисовывал для нее уникальные образцы.

Брат Немы Изюмова делал фотокопии ценных рефератов по истории вопроса.

А Вадим Николаич — вы представляете! — в воскресенье, накануне Ксанкиного дня рождения, слетал в Ленинград и купил в Эрмитаже репродукции всех картин, на которых женщины были хоть во что-нибудь одеты.

Последним эпизодом Ксанка любила прихвастнуть при случае.

Правда, обязательно добавляла, доверительно понизив голос:

— Только ты никому, ладно?

Никто из них не вникал, зачем Ксане все это понадобилось. Каждый, как мог, зарабатывал ее улыбку. Собственно, полностью в курсе дела были мы трое. Баранцев ушел в вычисления и только покрикивал на меня: мол, недостаточно быстро поставляю информацию. От Ксаны толку было мало; впрочем, ее слово было впереди, на последнем этапе: она должна была явиться на наш школьный выпускной бал во всем блеске моды Тридцатого века!

Я в этом смысле в расчет не шла.

Понимаете, какую-нибудь завтрашнюю пуговицу или послезавтрашний воротник я бы, пожалуй, рискнула на себя нацепить, Но Трехтысячный год! Нет, такое было по плечу только Ксане Таракановой.

А мне просто ужасно интересно было узнать, что из этого получится. И нравилось сидеть по вечерам в подвале, смотреть на взъерошенного Женьку и следить за колдовским бегом зеленых огней по панелям «Бескудника-Первого».

— Рукава! — бросал мне Женька. Я запускала в хитроумную, конструкции Баренцева, картотеку длинную спицу нашей ночной сторожихи тети Гути, и все, что изобрело человечество в смысле рукавов, зафиксированное на перфокартах, само собою вытряхивалось из картотеки и веером раскладывалось на стол перед Баранцевым!

Тётя Гутя, отдавши свои спицы под науку, бог знает как гордилась. Кроме того, она заваривала крепкий чай, несла вырезки из журнала «Работница», припасала малокровные буфетные сосиски, а Женьку особо подкармливала рыбой-аргентинкой домашней жарки. А то просто подолгу сидела, грея спину о горячий бок «Бескудника», и изредка, с большим уважением, произносила загадочную фразу:

— Премудрость во щах, вся сила — в капусте.

Она-то и сказала мне однажды:

— Ох, и девка твоя Ксенька! Сама верченая и такому парню голову заверчивает!

Впрочем, я забегаю вперед…

Ответ мы получили только в декабре. Этот день я помню в подробностях. Был жуткий холод.

Сам воздух над кварталом 798 дробь восемь-бис излучал глухое мерцающее сияние, и школьные стены были обметены плоскими жесткими сугробами.

Мы собрались в подвале, когда в школе не осталось ни одной живой души, и Баранцев запер дверь — не для таинственности, а для спокойствия. Видите ли, хотя никто толком не знал, чем мы занимаемся, в любопытных не было недостатка. Например, за Баренцевым ходил хвост ординарцев-пятиклашек; два строгих тощеньких мальчика в очках, один высокий, ушастый, другой поменьше, и такая же девочка, по имени Лека. Удивительно, но Баранцев их не гнал, а, наоборот, быстренько обучил обращаться с логарифмической линейкой и паяльником и поручал кое-какую работу. Иногда эти деятели застревали у «Бескудника» часов до девяти; и тогда в подвал врывались их разъяренные родительницы и силой уводили рыдающих ординарцев по домам.

Словом, Женька Баранцев запер дверь, включил рубильник и защелкал тумблерами. Раздалось знакомое низкое гудение, метнулись по матовым экранам зайчики.

Сосредоточенный Женька достал итоговую перфокарту с заданием и вложил в приемник Вспыхнули сигнальные лампы, «Бескудник» взял тоном выше и замигал огнями учащенно, словно побежал.

Так прошло, наверное, минут пятнадцать.

Потом возникло тихое, быстрое металлическое постукивание — это печатался Ответ.

Еще через минуту раздался щелчок, лампы погасли, и откуда-то, из внутренностей «Бескудника», выполз плотный четырехугольник бумаги.

Вот что мы прочитали:

«ВЕСНА — ЛЕТО 2975-го. Грядущий сезон не несет с собою никаких сенсаций. Мамическое решение силуэта по-прежнему довлеет над паническим. Вместе с тем тригонометрические мотивы постепенно уступают место орнитофлорическим, сдержанно вакхическим, а для молодых стройных женщин — даже квазиэкзистенциалистским. Брунсы вытесняются академками, комбирузы — комбианами, шлюмы — пилоэтами, дюральки — феритками, а кальций — магнием. В повседневной носке никогда не надоедают кенгуру естественных цветов, а в выходные и в предпраздничные дни наборы лкмексов сделают элегантной каждую женщину. Отправляясь путешествовать, к юбке из секстона или септона наденем жемайчики из октона длиною 0,65 + 0,125, верхнюю часть из нонона, нижнюю — из декадона и кьякки без пяток; пальто из макарона и шляпка формы «Вирус-В» завершат ансамбль. На вечерних комбианах оригинально выглядит отделка из натурального ситца, однако молодым девушкам следует выбрать чтонибудь менее претенциозное. Модны чистые, насыщенные цвета: ранний селеновый, тускарора, кутящей гамбы, ноктилюка, протуберанцевый, гематоксилинэозин».

Каждый из нас прочитал это про себя несколько раз. Баранцев отошел, сел в сторонке и протер очки; у него был вид человека, только что сорвавшего грудью финишную ленточку.

— Премудрость во щах… — нарушив молчание, с большим чувством произнесла тетя Гутя.

— Прелестные советы для умалишенных, — ледяным голосом сказала Ксана.

— Неправда! — обиделась я за Женьку, хотя сама испытывала некоторое смятение. — Тут есть понятное, вот… тригонометрические… тускарора… кальций…

— А что такое? — спросил Баренцев.

— Что такое! — закричала Ксана. — Пальто из макарона! Кланяйся своему Мюмелю-Дрюмелю, идиоту несчастному!

Женька побледнел. Отпер дверь на шине «Бескудника» и исчез в нем на полчаса.

Потом он снова вложил задание; снова, замерев, мы слушали металлическое постукивание, наконец новый Ответ был у нас в руках.

Он мало чем отличался от старого. Вместо «кутящей гамбы» теперь стояла «кипящая бампа», а вместо «макарона» — «махерона». Пальто из махерона.

— Действительно, — сказал Женька, — не контачило на выходе.

За это время Ксана успокоилась и обдумала план действий.

— Да, — сказала она проникновенно и перекинула косу из-за спины так, что коса кольцом легла ей на колено, — это, конечно, выдающееся открытие! Такие возможности… Поздравляю тебя, Баранцев. Но, Женечка, тут неясны некоторые детали. Не математические, а практические. Интересно, можно ли их уточнить?

Баранцев медленно перевел взгляд с Ксаниной косы на ее глаза и сказал, запнувшись:

— Конечно…

И вот когда через несколько дней тетя Гутя сказала мне: «Верченая твоя Ксенька и такому парню голову заверчивает», — после того, как я сначала посмеялась ей в ответ, этот Женькин взгляд вдруг вспомнился мне.

Дальше что же?

Другая на Ксанином месте, конечно, махнула бы рукой на эту идею. Но Ксана Тараканова, когда ей что-нибудь приспичивало, умела организовать дело!

Теперь ее окружали химики. Толя из Ломоносовского, Воля из Менделеевского и Игорь Олегович из Института Экспериментальных Красителей и Тканезаменителей.

Этот последний казался мне тогда совершенно пожилым: он уже защитил кандидатскую, и ему было, наверное, двадцать восемь лет. Рому с истфака Ксанка перевела в запас. А эти химики, полимерщики и анилинщики рылись в «Индексах» и «Анналах» и синтезировали неземные лоскуты немыслимых цветов. И рады были без памяти, когда удавалось Ксанке угодить.

Принципиальная сторона проблемы была, собственно, уже решена. Конечно, Женька по Ксанкиным заданиям предсказывал ей кое-какие мелочишки, уточнял детали, но это была так, ерунда, решаемая чистой техникой и не требующая вдохновения.

Женька стал задумчив. То целыми вечерами напролет играл со своими пятиклашками в «крестики-нолики», то они прибегали к нему на переменке, и старший, ушастый ординарец докладывал:

— Женя, к слову «слон» Бескудник придумал 2193 рифмы!

— Но из них 1125 непонятных, — уточняла девочка Лека.

У них появились свои дела.

Но все-таки часто получалось так, что из школы мы уходили вместе: Баранцев, Ксана и я. Баранцев шел рядом с Ксаной, а я — что делать? — отставала на несколько шагов. Понимаете, земля оттаяла, между домами квартала 798 дробь восемь-бис грязь была по макушку, и от дома к дому и к рощице возле автобусной остановки, где уже проклевывались вербинки, скользкие, как новорожденные цыплята, ходили только по мосточкам-досточкам шириною ровно в два идущих рядом человека. Так что я шла следом за Баранцевым и Ксаной, а ординарцы — гуськом — за мной. На ходу ординарцы обсуждали проблемы лежащей на боку восьмерки и другое подобное, — видимо, в них вовсю начали прорезываться безусловные математические рефлексы.

Между тем время уже не шло, а летело, весна входила в силу, мимозой у нас не торговали, зато прямо за школой лезли под солнышком подснежники, лучезарные, как глаза Ксаны Таракановой.

Наступила пора экзаменов. Пора аттестатов.

Папа и мама Таракановы, увидев Ксанкин аттестат, пришли в отчаяние. Моя бабушка грустно утверждала, что, будь я посерьезнее, так могла бы стать почти отличницей. Что до Баранцева, то Вадиму Николаичу понадобилось полтора часа, чтобы уговорить комиссию поставить ему по устной литературе хотя бы тройку, условно.

Но все-таки, все-таки он наступил — вечер двадцатого июня, наш выпускной бал! Летели в потолок пробки от шампанского, дымились торты из мороженого, благоухала клубника, и каждая черешина отражала люстру лакированным бочком. И уже джаз нашего квартального ресторана «Лазер» настраивал свои тромбоны-саксофоны.

Но у меня все колотилось внутри, и через стол я видела, что и Женька Баранцев сам не свой — смотрит все время то на дверь, то на часы.

Ксаны не было.

— Ребята, — сказал Вадим Николаич (это был пятый или шестой тост, когда говорят уже не торжественно и слышат только те, кто сидит неподалеку). — Сейчас вы еще не понимаете, что это был за год, вы поймете это позже, а я понимаю уже сегодня. Для меня-то он был таким же удивительным, как для вас, и мне ужасно жаль уходить отсюда вместе с вами.

— Вы уходите из школы? Вадим Николаич! Правда? Неправда! Почему же?! — зашумели мы.

— Так получилось, — ответил наш Вадик и улыбнулся странной, затаенно-счастливой и грустной улыбкой.

Все бросились к нему с расспросами, но в это время открылась дверь и вошла Ксана.

Ее отовсюду было отлично ВИДНО. И я прекрасно увидела — сначала не лицо, потому что она смотрела в другую сторону, — но россыпь сверкающих волос и платье. И — платье…

Оно было белое. Вернее, не совсем белое. Точнее, почти белое. Понимаете, как если бы цвета спектра, составляющие белый, смешались не окончательно, а каждый немножко оставался бы сам собой: то синий, то оранжевый звучали под сурдинку в этом белом оркестре. И оно тихонько звенело, платье. Но совсем не так, как, напримёр, позванивает лист серебряной фольги, если по нему побарабанить пальцами. И уж совсем не походил этот удивительный звук на нахальный посвист плащей «болонья». Нет, нет, тут было иное. Я думаю, его и слышали-то не все.

Наверное, так звенели бы луговые колокольчики, если бы они звенели.

О фасоне я не знаю что и сказать. Позже я пробовала нарисовать его по памяти, но ничего из этого не вышло, нарисовалась совершенная ерунда. Я подозреваю, что постоянного фасона у него вообще не было. Трепетали, переливаясь друг в друга, текучие детали, полукрылья бились вокруг рук и за спиной, еле видимые полотна — или это только казалось? — струясь, сходились у щиколоток ног наподобие узбекских шаровар.

И туфли на Ксане были именно такие, какие требовались для такого платья, и прическа — такая; будьте уверены, она понимала в этом толк!

Даю вам честное слово, самые искушенные модельеры всесоюзного значения никогда не видели и не увидят ничего подобного.

И я стала проталкиваться к Ксане сквозь обступившую ее толпу, чтобы сказать ей это.

И тут Ксана обернулась.

И я увидела ее лицо.

В первый момент я не поверила себе, я подумала, что издали что-то путаю. Я шла к ней все медленнее и медленнее и не могла отвести взгляда.

Я увидела словно не Ксану, а ее сестру, точь-в-точь на нее похожую, но уродливую в той же степени, в какой Ксана была красавицей.

Она хохотала громким, отрывистым, довольным смехом. Ее глаза были по-прежнему синие, но всего-навсего синие, похожие на маленькие осколки фарфорового блюдца, и вообще главным в лице оказался большой полуоткрытый рот.

Это тихий, переливчатый отсвет платья так изменил ее! Потом-то я поняла, что в этом не было никакой фантастики: всем известно, как, например, меняются лица под мертвенным светом люминесцентных ламп или, наоборот, под прямо падающими солнечными лучами. Но тогда…

В Ксанином лице было нечто издревле жестокое; от тяжелого, оценивающего прищура ушедших глубоко под надбровные дуги глаз сами собой возникали такие ассоциации, додумывать которые до конца у меня не хватало духу.

Мне стало страшно.

Нужно было немедленно сказать ей, чтобы она сломя голову мчалась домой переодеваться. Но тут грянул джаз из ресторана «Лазер», и Володька Дубровский, пробившись к Ксане, повел ее на свободное от столов пространство.

Больше никто не танцевал: все смотрели на Ксану.

— Красота-а какая!.. — тоненько и восхищенно сказал кто-то за моей спиной, Я обернулась и увидела ординарцев. Наверное, Женька позвал их посмотреть результаты опыта.

— Красота? Где? — пожал плечами ушастый.

— Платье красивое, — поправилась девочка Лека, и они повернулись и пошли, разочарованные, из зала. Щелкали фотоаппараты, стрекотали кинокамеры. Девчонки с ума сходили: «Прелесть! Ах, прелесть! Очарование! Две тыщи! Девятьсот! Семьдесят! Пятый!!! Ах, чудо, прелестно!» — захлебывались они. Наш старый-престарый математик Пал Афанасьич вытирал слезы умиления, молоденькая физичка Людочка, потрясенная, прижимала руки к груди.

«Женька Баранцев машину изобрел, а машина — платье!» — каждому на ухо кричала тетя Гутя, но никто ее не слушал.

Вы понимаете?! Никто ничего не замечал!

Я разыскала Баранцева. Он стоял в стороне, подняв плечи, крепко сцепив за спиною руки и сильно щуря под очками глаза.

И я снова подумала, что он похож на грача. Меня он не видел — он вообще никого не видел вокруг, кроме Ксаны.

Так мы стояли рядом довольно долго, наконец он вздохнул, провел рукой по лицу, и мы встретились с ним глазами. В этот момент я окончательно поняла, что новая Ксанка не приснилась, не померещилась мне в результате экзаменационного переутомления, а существует на самом деле. Вот она, резко и недобро хохоча, вытанцовывает от нас в двух шагах.

И Женьке Баранцеву от этого так горько, как только может быть горько человеку…

Между тем толпа вокруг Ксаны потихоньку редела; то один, то другой молча, с растерянным лицом отходил от танцующих. Только Вадим Николаич не отводил от Ксаны взгляда и светился той же затаенно-счастливой улыбкой.

* * *

Баранцева с тех пор я не видела. Он ушел с вечера незаметно, один, задолго до того, как все разошлись. Потом я уехала из Москвы… Потом он уехал… Видите как. Если бы я только знала тогда, что мы не встретимся долго-долго, я бы, конечно… Впрочем, не знаю, что я бы сделала.

Ксану я тоже долго не видела.

По письмам знала, что она никуда не поступила, а вышла замуж за Вадима Николаича. И что по этому случаю у директора нашей школы, завуча и даже почему-то у председательницы родительского комитета были крупные неприятности.

А недавно мы встретились с ней на улице, случайно. Обрадовались, конечно: сколько лет, сколько зим! Ксана была ослепительно красива, с нею даже разговаривать было неудобно: люди останавливались и глазели.

— А как… Вадим Николаич? — спросила я с некоторой неловкостью.

Она удивилась.

— Вадик? Да мы разошлись давным-давно. Мы и прожили-то без году неделя. Ты подумай: то больница, то санаторий. Ты разве не слышала? Туберкулез…

Мы еще поговорили немного, потом она в знак прощания приподняла руку и слабо пошевелила пальцами, и пошла — длинная, тонкая, вся вязаная, кожаная, эластиковая, вся на уровне лучших мировых стандартов.

ПРЕДСКАЗАТЕЛЬ ПРОШЛОГО
(Рассказ бывшего старосты студенческого общежития Института Завтрашней Электроники.)

С Баренцевым мы так жили: тут он, а тут я. У окна Изюмов Немка, а возле двери Константин.

Пять лет, значит, так прожили, можно друг друга узнать. Так что точно: скромный, отзывчивый, в общественной жизни принимал участие и пользовался заслуженным уважением коллектива.

Должен сказать, коллектив в нашей комнате вообще подобрался исключительный: жили душа в душу, а ведь знаете, всякое бывает. Тем более люди такие разные, что нарочно не подберешь.

Например, Константин мог неделю не обедать, чтобы купить парижский галстук, а Баранцев, конечно, не обедать не мог, зато что именно он ел — ему было абсолютно все равно. Однажды Немка Изюмов в свое дежурство купил концентратов «искусственное саго с копченостями» и наладил это дело день за днем. Так мы втроем — Константин, я и сам Немка — уже на второй день не выдержали и потихоньку начали бегать в столовку, а Баранцев ничего, каждое утро заглатывал это самое саго и выскребал тарелку. Так что Немка назавтра опять варил — исключительно, как он говорил, чтобы проверить экспериментально, есть ли у Баранцева вкусовые рецепторы. Чем кончилось? На десятый примерно день зашла к нам Константинова девушка, тогда была такая Светочка, разахалась на наше холостяцкое житье и сготовила потрясающий ужин — благоухание, поверьте, текло по всем этажам.

«Вкусно?» — спросила она Баранцева, когда тот доканчивал отбивную с тушеной картошкой.

И что вы думаете, он ответил?

«А? — говорит. — У нас Нема тоже хорошо готовит».

Гм… да. Не знаю, правда, почему мне этот случай вспомнился.

Конечно, он слабо характеризует Баранцева и как ученого и как человека. Скорее он характеризует Немку Изюмова, который выдумал этот эксперимент со вкусовыми рецепторами. Он и многое другое выдумывал, Немка. Бывало, придет с лекций, завалится на кровать, поставит в радиолу квартет Цезаря Франка и выдумывает. Между прочим, музыка эта довольно обыкновенная, серьезная, конечно, но ничего выдающегося. Первый концерт Чайковского или увертюра к опере «Кармен» гораздо красивее, но Немку почему-то именно под этот квартет одолевали разные мысли.

То он писал «Физику для пятого класса» хореем и ямбом, то придумал организовать ансамбль мужчин-арфистов. Даже раздобыл где-то арфу и немного научился играть; так она и стояла у нас, полкомнаты загораживала. И если Немка после всего этого еще получал хотя бы тройки, то только благодаря врожденным способностям и Баранцеву, который тянул его изо всех сил.

Сам Баранцев был человек совершенно противоположный. У него время вообще не делилось на занятую и свободную части, как у всех людей, а было сплошное и спрессованное: до ночи просиживал в Приборной лаборатории или у Реферат-Автоматов, а когда его отовсюду выгоняли, возился дома со своими схемами — к кровати у него был притиснут специальный стол. Вот представьте: Женька согнулся с паяльником, Изюмов играет на арфе, к Костьке пришли знакомые девушки, а я бегаю с чайником туда-сюда. Такова картина нашей вечерней жизни.

На лекциях Женька иногда проваливался. То есть физически, конечно, он никуда не девался, но духом уносился далеко: глаза у него аккомодировались на бесконечность или он бешено начинал записывать обрывки формул, ничего общего не имеющих с предметом лекции. Один раз, помню, с ним случилось такое на «Введении в бионику инфузорий». А с другой стороны от меня сидел Немка и тоже бормотал что-то от инфузорий крайне далекое — может, рифмовал интеграл с забралом, не знаю. Посмотрел я на них — и сам, чувствую, проваливаюсь, уношусь куда-то, и лекторские слова уже доносятся до меня, словно через перину. А читал нам «инфузорий» сам профессор Стаканников, читал таким клокочущим, напористым басом, словно не об инфузориях, а о пещерных львах. Так вот, несмотря на этот бас, я как зевну, со звуком даже. Хорошо — лекция кончилась. И Баранцев с Немкой спустились со своих высот в аудиторию, и Немка задал один из своих дурацких вопросов: — Вот шел, шел человек в плохую погоду, поскользнулся и шлепнулся в лужу, — как сказать одним словом?… Упал — на моченный.

Да… О профессоре Стаканникове вам, наверное, тоже приходилось слышать. Вот-вот, тот самый, известный ученый. И внешность у него такая маститая.

Встретите на улице, непременно подумаете: «Это идет член-корреспондент».

И вот профессор Стаканников тоже оказался участником одной истории, о которой я вам расскажу и к которой Женька Баранцев имеет самое прямое отношение.

Нужно сказать, что мы давно, со второго курса, поняли, что Женька возится со своими схемами не просто так, а бьет в одну точку. Не такой он был человек, чтобы растекаться мыслью по древу. В ответ на наши расспросы он бормотал нечто невразумительное, так что мы постепенно от него отстали и странную, шишкастую конструкцию, которая гнулась у него в ногах кровати, перестали замечать. Зато Константиновы девушки, впервые попадавшие в нашу комнату, цепенели перед ней в восхищении, как перед Нёмкиной арфой, и начинали тянуть из нас душу, пока не получали ответ, что это есть.

Один раз — тогда была такая Кира — Немка объяснил:

— Это полудействующая модель перуанского термитника с обратной связью.

Потом Киру сменила красавица, известная у нас в комнате, как «Симбиоз шляпы с волосами».

«Симбиозу» Немка просто сказал:

— Перед вами кактусоидная форма существования протоплазмы.

Варанцев в эти разговоры не вступал, но во время объяснений смотрел на Немку с благодарностью.

Дело шло к госэкзаменам и к защите дипломов, когда однажды Варанцев сам начал разговор.

Наступал вечер, и в комнате не было посторонних, только мы вчетвером.

— Ребята, — говорит Женька, — я недавно кончил одну штуку. Вчерне. Идея не моя, она давно описана, моих тут, собственно, несколько узлов… Ну, использовал интегрирующие схемы… Квазияпонскую оптику…

— Не тяни, — сказал Константин.

— Да нет, ничего особенного. Обыкновенный Коллектор Рассеянной Информации, только малогабаритный и локального действия.

Мы переглянулись. Идея Коллектора, конечно, не нова.[1] Общеизвестно, что ничто в природе бесследно не исчезает; значит, в принципе каждый след можно уловить, усилить, очистить от последующих напластований и связать с другими следами. Так вот, КРИ — это устройство, которое с помощью соответствующих уловителей, отслоителей, усилителей, накопителей, синтезаторов и сопоставителей преобразует эти следы в картины прошлого.

— Если вот этот тумблер положить вправо, — рассказывал Баранцев, — мы получим картину того, как действительно было. Но то, как действительно было, это, собственно, один из вариантов того, как могло бы быть, к тому же не самый вероятный. Стрелку, — направленную на сущность события, случайности сталкивают влево и вправо. Кто знает, каких вершин достигла бы поэзия, если бы на дуэли был убит Мартынов, а не Лермонтов, и кто бы открыл Северный полюс, если бы медведь, убитый Андрэ, не был заражен.[2] Перекинув тумблер влево, мы включаем Фильтры Случайностей, Минимизаторы Уклонений и, главное, специальное Устройство, вносящее коэффициент поправки на человеческие качества, — для этого Коллектор должен подключаться к исследуемому человеку. В результате мы получим первую производную — картину того, как могло бы быть. Понимаете?

— Понимаем, — сказали мы, хотя то, что рассказывал Баранцев, было в одинаковой степени и понятно и непонятно.

В общем из Женькиных объяснений выходило, что, будучи подсоединенным к любому человеку, Коллектор мог проецировать куски из его прошлого в действительном и возможном вариантах.

А Женька уже заворачивал одеяла на кроватях, вытягивал простыни и крепил их к обоям английскими булавками. Он был бледен и сильно волновался.

— Тут еще работы… — говорил он. — Пока так, первая проба. С фокусировкой фокусы… Самонастройка не отлажена… Так что я абсолютно не знаю, какие события он выберет. Видимо, пока только самые существенные, так сказать, ключевые: для будничных эпизодиков чувствительность мала… Давайте, а?

Он воткнул вилку в штепсель, выключил верхний свет и извлек из тумбочки тускло-металлические, ладошками, электроды, укрепленные на обруче для наушников.

В это время раздался стук и вошел профессор Стаканников.

Я забыл вам сказать, что по общественной линии он был прикреплен к общежитию, так что, встречая меня, обязательно спрашивал, все ли у нас в порядке с моральным обликом. А тут вдруг сам пожаловал, вы понимаете — как некстати. И кровати у нас были разворочены, и простыни развешаны на стенах.

Так что деваться нам было некуда, и Женька Баранцев, поколебавшись, еще раз кратко объяснил, что к чему. После этого нам не оставалось ничего другого, как предложить профессору Стаканникову самое удобное место — прямо против экрана, у Константиновой кровати.

Баранцев снова выключил свет, и в полутьме мы посмотрели друг на друга.

— Давайте, что ли, я первый, — сказал Немка и надвинул наушники-электроды.

Наступила абсолютная темнота.

Потом она дрогнула, заколебались тени, и мы увидели блестящую, черную, косо вставшую крышку рояля. Напоминало ли это кино? М-м-м… немного. Цветное?

Не знаю, Не помню. Вот сны снятся: они цветные? Да, я сказал, что рояль был черный, — каким, однако, он еще мог быть? В отличие от кино ощущение экрана полностью отсутствовало, хотя, очень сильно сосредоточившись, я мог увидеть черточки английских булавок, на которых держались простыни.

Итак, перед нами была косая крышка рояля; на ней параллелограммами лежал солнечный свет. За роялем сидела большая, шумно дышащая женщина, обильно заполнившая своим вздрагивающим телом блестящее платье.

Не глядя, она сильно ударила одной рукой по клавишам и запела зычно, призывно:

— До… ми-бемо-оль… соль…до!.. Повтори за мной, мальчик: до… ми-бемоль!..

Мы услышали тоненькое, мышиное:

— Ми-бесо-о-оль…

Мальчик лет шести стоял у рояльной ножки и ковырял паркет повернутым внутрь носком ботинка.

Господи! Это был Немка.

— Хорошо, — сказала Женщина у рояля, и мы заметили, что во рту у нее только пять или шесть зубов, и те серебряные. — Теперь, Моня…

— Я — Нема…

— Теперь, Сёма, спой нам песню, какую хочешь.

Немка повеселел, набрал воздуху в легкие и грянул:

Помню, я еще молодушкой была, Наша армия в поход далеко шла…

Немка пел изо всех сил, вкладывая душу.

Но самого его уже не видно было, только слышался голос, а перед нами текли размытые, незапоминающиеся лица. Иногда то одно, то другое словно застревало на мгновение, и я видел молоденькую смешливую женщину в очках и буйно-волосатого, бровастого мужчину, тоже тихо посмеивающегося; они вертели в руках карандаши и смотрели в бумаги, разложенные на столе. Мелькнул коридорчик или прихожая, битком набитая мамами и детьми; толстая девочка плакала и топала ногами; мальчик откусывал шоколад от плитки, хрустя фольгой; матери что-то поправляли на детях, и их руки дрожали, а взгляды были ревнивы. Потом и это растаяло; и все поле зрения заняло усталое, полное лицо Женщины за роялем; глаза ее были закрыты, но что-то беспокоило ее: вздрагивали брови, сходились морщины на переносье — видно, какое-то воспоминание не давалось ей, и это было мучительно.

A Немка пел:

К нам приехал на побывку генерал. Весь израненный, он жалобно стонал.

Вдруг мы увидели реку, летнюю рябоватую воду. Мы смотрели на нее с белого теплохода, перегнувшись через нагретый солнцем борт. На корме хлопал флаг с выгоревшей до белизны голубой полосой, зеленые берега с дрожащими где-то на горизонте колокольнями и мачтами электропередачи плыли мимо тихо и бесконечно, и запах июльских трав висел над палубой.

— Хорошо тебе? — чуть слышно спросил молодой человек свою спутницу, высокую, склонную к полноте девушку, и положил ладонь на ее большую, сильную руку.

— Очень, — тоже еле слышно сказала она.

— А кто это поет? — спросил он. — Ты слышишь?

— Это радио в каюте, — сказала она. — Пусть.

…Всю-то ноченьку мне спать было невмочь, Раскрасавец-барин снился мне всю ночь.

Немка кончил. Женщина у рояля медленно открыла глаза.

— Ну, хорошо, — сказала она, все еще улыбаясь, — иди, мальчик. И позови следующего.

…Появились Нёмкина мама и Нёмкин папа. Женщина, которая раньше сидела за роялем, теперь засовывала бумаги в портфель из крокодиловой кожи с монограммой и говорила им:

— Поздравляю вас! У нас было девятнадцать человек на место, но ваш мальчик выдержал такой конкурс. У него удивительная способность проникаться самим духом произведения. Посмотрим, посмотрим… Может быть, он станет Музыкантом с большой буквы.

— А я — то думал, что он станет инженером, — рассеянно улыбался Нёмкин папа, — в наш век, знаете… Но, конечно, если проникается духом…

— …Изюмова-а! — вдруг заорал кто-то над моим ухом так, что я вздрогнул.

— Изюмова! Изюмова!.. — кричали со всех сторон, и крики тонули в овациях.

Немка, совершенно взрослый, сегодняшний Немка, вышел из-за кулис и поднялся к дирижерскому пульту. У него был растерзанный вид: манишка потемнела, и воротничок съехал набок. Отскочивший черный бантик он держал в руке и прижимал эту руку к сердцу. Он был совершенно счастлив; я ни разу не видел Немку таким измученно-счастливым.

А по обе стороны от него стояли взволнованные скрипачи и неслышно били смычками по струнам своих скрипок.

Все исчезло и смолкло разом, как появилось. В полной темноте мы услышали щелчок — потом я понял, что это Баранцев перекинул тумблер вправо.

— Спой, Сёма, нам песню, какую хочешь, — сказала Женщина у рояля.

Немка повеселел, набрал воздуху и грянул:

Когда я на почте служил ямщиком, Был молод, имел я силенку…

Лицо Женщины заполнило поле зрения, глаза ее были закрыты, но что-то мучило ее, какое-то неуловимое воспоминание: вздрагивали брови, и морщины сходились на переносье.

Сначала я в деле не чуял беду, Потом полюбил не на шутку…

Мы увидели человека, сидевшего на корточках перед чемоданом.

Это был тучный, немолодой мужчина, и сидеть на корточках было ему непривычно.

— Оставаться с тобой хоть на день, хоть на час, — говорил он с придыханием, судорожно уминая в чемодане рубашки, — это самоубийство… Самоубийство!

Женщина слушала его, прижавшись к стене; нечетко мелькнул силуэт ее большой, полной фигуры.

— Самоубийство для всего! — говорил он, захлопывая крышку и клацая замками. — Для меня как личности, для моего творчества, для всего, что я еще могу сделать в отпущенные мне годы!

— И это говоришь ты! Мне!.. — простонала Женщина.

— Я! Тебе! Лучше поздно! — с силой сказал он, распрямляясь и потирая затекшие ноги.

— Ты снова станешь ничтожеством, — отчеканила она. — Что ты сможешь без меня? Ты станешь пустым местом. Кто вообще тебя сделал?

— Замолчи! Я глохну! — крикнул он. — И еще радио это орет, черт бы его брал!

— Пусть! — тоже заорала она. — Уходи! Пусть поет радио!

Под снегом же, братцы, лежала она. Закрылися карие очи! Ах, дайте же, дайте скорее вина, Рассказывать больше нет мочи.

Немка кончил. Женщина за роялем открыла глаза.

— Иди, иди, мальчик, — сквозь стиснутые зубы сказала она. — Иди и позови следующего.

…Появились Нёмкина мама и Нёмкин папа. Засовывая бумаги в портфель из крокодиловой кожи с монограммой, Женщина говорила им:

— К сожалению, не могу вас поздравить. Ваш ребенок не без способностей, но у нас был конкурс девятнадцать человек на место, сами понимаете.

— Да-да… — рассеянно улыбнулся Нёмкин папа и спросил, слегка наклонившись: — Ты хочешь стать музыкантом, сынок?

Немка перевел глаза с крокодилового портфеля на блестящее платье и вздохнул освобождение: — Не-а…

— Ну, будет инженером, — сказал Нёмкин папа. — В наш век, знаете…

И все кончилось. Погасло, затихло. Баранцев включил свет, и некоторое время мы сидели молча.

— Чепуха какая-то, — не очень уверенно заговорил, наконец, Константин. — Выходит, если бы ты…

— Вот какой однажды был случай, — быстро перебил Немка. — Мальчик плакал, плакал, а ему дали сладенького на ложечке, он и успокоился, — как это сказать одним словом?… Стих — от — варенья…

— Неужели ты детских песен не знал?! — закричал я. — Что это за песни идиотские для шестилетнего ребенка!

— У нас такая пластинка была, — тихо сказал Немка. — Она и сейчас жива, и я ее очень люблю: с одной стороны «Раным-раненько», а с другой «Когда я на почте…».

— Крайне любопытно, — вступил профессор Стаканников. — И что вы чувствовали, Изюмов, в процессе сеанса? Болевые ощущения? Подергивание конечностей.

— Ничего. Никаких, — ответил Немка.

— Гм… О-очень интересно, — продолжал Стаканников. — Но между прочим, я еще в сорок шестом году высказывал… М-м-м… да. Разрешите-ка, я сам попробую, молодые люди.

И, сев поудобнее, он надвинул электроды на уши.

Мы увидели длинный коридор, из тех, что одним концом выходят на лестничную клетку, а другим упираются в пахнущий винегретом и дустом буфет. По обеим стенам его шли двери с надписями: «Аудитория №…», возле урн стояли курильщики, и группа девушек, обняв друг друга за плечи и образовав кружок, обсуждала нечто не слышное нам.

— Привет, — сказал молодой, но не слишком, человек, подходя к другому молодому человеку, подпиравшему стену и рассеянно листавшему толстый журнал.

— Здорово, — отозвался листавший и, подняв голову, оказался Стаканниковым, лет на тридцать моложе нынешнего.

— Веселенькие новости, — продолжал Другой Молодой человек, встряхивая руку Молодому Стаканникову. — Ты знаешь, кого назначили? Этого скотину Турлямова.

— Ну да! — сказал Молодой Стаканников.

— Я только из академии: приказ подписан. Ты понимаешь, что это означает?

Оба закурили, глубоко затягиваясь.

— Новая эпоха, — горько улыбнулся Молодой Стаканников.

— Кого жалко, так это Старина, — сказал Другой Молодой человек. — Дожил до такого позора. Его Турлямов сожрет в первую очередь.

— Инфаркт он ему сделает, — невесело согласился Молодой Стаканников.

Так они курили некоторое время.

— Кстати, — сказал Другой Молодой человек. — У тебя на отзыве диссертация Копейкина?

— У меня. — Молодой Стаканников сплюнул в урну. — Утвердили оппонентом.

— Ну и как она тебе?

— Бред собачий, — сказал Молодой Стаканников. — Ни одного чистого контроля. А демагогии! Скулы сводит.

— Не завидую тебе, — серьезно сказал Другой Молодой человек и посмотрел прямо в глаза Молодому Стаканникову. — Ты же знаешь, кто такой Копейкин. Учти ситуацию.

— А иди ты к дьяволу! — отрезал Молодой Стаканников.

Они побледнели и тихо растаяли. Но тут же прорезались вновь.

Теперь они сидели рядом на длинной вогнутой скамье, положив локти на обшарпанный барьер. За их спинами высилась аудитория, лица обращены были вниз, где за столом, устланным зеленым и уставленным примулами, стоял, охватив указку, как ствол, щупленький, словно присыпанный пеплом, человек без возраста.

Председательствующий был плотен и блестяще лыс. Его руки с выпуклыми желтыми ногтями были широко раскинуты на сукне, и время от времени он сгребал его в ладони и наваливался грудью, будто желая утвердиться на этом своем месте.

— Слово официальному оппоненту, — сказал Председатель и обвел глазами сидящих на первых скамьях. Взгляд у него был словно не сплошной, а квантованный: по прицельному, цепкому взглядику на человека.

Первые скамьи мелькнули перед нами: насупленные брови, опущенные ресницы, дымки папирос, прикрываемые ладонями, черные ермолки, пальцы, барабанящие по исчерканным листам, разбухшие портфели. Совсем близко от нас оказался долговязый старик; запустив пальцы в голубоватую бородку, он сидел словно в отдалении от всех и беззвучно смеялся.

Вдоль этого первого ряда пробирался, прижав к себе папку и наталкиваясь на чьи-то колени, Молодой Стаканников. Выйдя к трибуне он разложил бумаги и начал тихо:

— Диссертация Вэ Вэ Копейкина состоит из девяноста пяти страниц машинописного текста… — Но вдруг поднял голову и закричал тонким вибрирующим голосом: — Товарищи! До какого же состояния должен был дойти наш институт, чтобы это — это! — эта демагогия!.. Это эпигонство!.. Эта самодовольная, воинствующая безграмотность!.. Могло! Существовать! В качестве диссертации!

Плеская воду, он налил себе в стакан, судорожно глотнул и продолжал, несколько успокоившись:

— На тридцати страницах вступления Вэ Вэ Копейкин уничтожает Менделя за незнание марксизма, а на тридцати страницах заключения восхваляет невиданный подъем нашего сельского хозяйства. На оставшихся страницах автор описывает то, что он хотел бы получить. Понимаете? Хотел бы! Но собственные его данные не доказывают ни-че-го…

Молодой Стаканников перевел дух и снова обратился к бумагам.

Но тут Председатель, который до этого момента подгребал к себе сукно со стола, с неприятным звуком царапая его ногтями, встал, грохнув стулом, и сказал веско:

— А я лишаю вас слова, Стаканников. Как патриот русской биологии, я не могу допустить, чтобы в моем присутствии на нее лили грязь вейсманизма, космополитизма и агрессивного империализма!

И соискатель, который, пока говорил Стаканников, словно повиснул на своей указке, теперь распрямил плечи, вздохнул и переложил указку в руку, как ружье.

В полной тишине вдруг раздалось глуховатое:

— Хо-хо-хо!..

Это увесисто, не прерываемый никем, хохотал долговязый старик с голубоватой бородкой. Отсмеявшись, он поднялся и пошел к выходу, сопя и стуча палкой.

…Молодой Стаканников тоже улыбался. Он был бледен, только глаза горели. Он шел прямо на нас и протягивал перед собою не папку, что-то поменьше, коленкоровое, с тисненым гербом — да, собственный кандидатский диплом.

— Я согласен на должность младшего научного сотрудника, — говорил он кому-то, кто находился за нашими спинами.

— У вас, кажется, было свободное место лаборанта? — спрашивал он. — Что? Даже временно нет?

За нашими спинами, видимо, менялись люди, и Молодой Стаканников в своем торжественном, заметно помявшемся костюме, все спрашивал: — Может быть, вы возьмете меня на полставки? Препаратором?

— Хватит! — крикнул, задыхаясь, профессор Стаканников и, протянув руку к установке, на ощупь перекинул тумблер вправо.

Вдоль первого ряда аудитории пробирался, спотыкаясь о чьи-то ноги и шепча извинения, Молодой Стаканников, одетый в торжественное. Он держал двумя пальцами за угол тоненькую папочку и, распахнув ее на трибуне, стал читать, не поднимая глаз:

— Диссертация Валентина Валентиныча Копейкина, состоящая из девяноста пяти страниц машинописного текста и выполненная под руководством нашего уважаемого председателя профессора Турлямова, представляет собою принципиальный труд и большой вклад. Ведь в чем, товарищи, главное преимущество нашей биологии? Она стоит на самых прочных в мире методологических рельсах и никогда ни во что не выродится. Вот и сегодняшняя диссертация… диссертация полностью удовлетворяет требованиям, а сам диссертант вполне заслуживает искомой степени.

Молодой Стаканников захлопнул папочку и отер лоб. У него был ужасно усталый вид, гораздо более усталый, чем у щуплого соискателя, который задумчиво оглаживал указку рукою.

Молодой Стаканников не пошел на свое место, а опустился вблизи — рядом с долговязым стариком. Но старик шумно поднялся и, сдвинув его, направился к двери, сопя и стуча палкой.

…Теперь Председатель сидел за обычным кабинетным столом; он удобно располагался в кресле, плотно, словно утверждаясь, обхватив ладонями подлокотники.

— Так вот, — говорил Председатель стоявшему перед ним Молодому Стаканникову. — Старики умирают, и в этом своя диалектика. В связи с этим прискорбным событием на кафедре освободилась вакансия. Подавайте документы, Стаканников, мы вас поддержим.

— Осторожнее! — крикнул Баранцев. — Что же вы снимаете электроды без предупреждения? Вот предохранитель сгорел.

Профессор Стаканников ходил по комнате, натыкаясь на кровати; он был взволнован.

— Ну что же, — говорил он больше для себя, чем для нас, — это было правильно. Собственно, я никогда не сомневался: это было правильно. Осуждаете меня, молодые люди? — продолжал он с горькой полуулыбкой. — Не понять вам, нет, не понять… Другое время — другие песни. А ведь задача была сохранить кадры. Да… Возьмем моих однокашников, тех, кто, видите ли, был выше. И что же? Куранов два года промыкался без работы — и переквалифицировался в геологи. Буранов — в химики. Муранов… тот вообще не вынес… да. Нет, интересно, — и кто от этого выиграл? Наука? Человечество? М-м-м? А я бы — как Муранов?! Кто бы учил вас же? Развивал бы кто? История — она рассудила…

— Костька и Николай, вы остались, — невежливо перебил Варанцев. — Давайте, если хотите.

Константин первый протянул руку к электродам, а я еще смотрел на профессора и тихонько кивал — им-то что, им-то хорошо, а я как староста обязан соблюдать приличия.

С Константином не происходило ничего особенного. Он просто ехал в метро в изрядно набитом вагоне, стоял у двери, свободно закинув руку за верхнюю металлическую палку, а другую, с книгой, подняв над головами пассажиров.

Видно, было это не так уж давно: на Константине алел и синел знакомый нам свитер — правда, теперь линялый и одеваемый Костькой лишь в случае холодов.

Вдруг кто-то ойкнул:

— Что же это у вас льется? У вас же сметана льется! Смотрите! Льется и пачкается.

Рядом с Константином мигом организовалось пустое пространство, в нем осталась отягощенная авоськами бабка. Из одной авоськи действительно что-то сочилось и капало.

— Безобразие! — отшатнулся импозантный мужчина и, плюнув на платок, принялся тереть брючину.

Его с энтузиазмом поддержали:

— Ездят и пачкают!

— С такими узлами на такси надо!

— Милый, нонешняя сметана со без жира, водой отмоется…

— Она еще и советует! Вот себя бы и мазала, а не чужие брюки!

— А брюки бостоновые.

— В бензине надо.

— В ацетоне.

— В химчистку.

— Спекулянты.

К растерявшейся бабке протиснулась девушка, маленькая, стриженая, присела на корточки, просунула тоненькие пальцы в ячейки авоськи и стала поднимать скользкую банку и прижимать крышечку.

— Ну что вы кричите? — негромко сказала она. — Человек же не виноват: это крышка отскочила.

— Действительно, — миролюбиво поддержал Константин, — подумаешь! Обыкновенная сметана, не радиоактивная.

— Умник какой! — обрадованно взвизгнул кто-то.

— Пижон! — определил пострадавший мужчина. — Как он про радиацию-то? С усмешечкой!

— Молодежь!

— Ихний брат стоит на сметанном конвейере — вот крышечки и отскакивают…

Маленькая девушка, покончив с банкой, поднялась на цыпочки и спросила у Костиной спины:

— Вы сойдете у Аэропорта?

— А знают они ей цену, сметане-то?!

Поезд тормозил.

— Сойду, — в сердцах сказал Константин.

На перроне она чуть отстала, натягивая на голую пятку сползший ремешок босоножки. Костька из солидарности замедлил шаг.

— Попало нам, — сказала она, прыгая на одной ноге.

— Бывает, — пожал плечами Костька.

Девчонка была так, обыкновенная десятиклашечка, немножко кудрявая, — самая длинная, блестящая прядь заложена за маленькое ухо.

— Один раз, — сообщила она, — со мной тоже случился ж-жуткий случай — и как раз в метро! Я ехала на Новый год, а один дядька зацепился за меня портфелем, там на углах такие железинки, — и весь чулок ой-ей-ей!..

Вообще она была смешная: глаза круглые, руки тонкие, а на блузке без рукавов матросский воротник, как у дошкольницы.

— Ужас, — согласился Константин.

Тут я просто замер, и на некоторое время вообще перестал что-нибудь замечать, потому что она улыбнулась. Такая славная была у нее улыбка: вспыхнули светлые глаза, взмахнули ресницы, лицо чуть запрокинулось, и вся она словно осветилась до самого донышка. Я перевел взгляд на Константина и понял все, что с ним происходит, — ведь это она ему улыбнулась, а не мне.

…От черного, вымытого поливальными машинами асфальта Ленинградского проспекта поднимался тихий парок. Они шли навстречу далеким огням Шереметьева, и наверное, она замерзла в своих босоножках, в которых не было ничего, кроме плоских подметок, и в пустяковом детскосадовском платье, потому что теперь на ней был Константинов ало-синий свитер, пришедшийся ей как раз до колен. Люди вокруг них исчезли — оказывается, уже наступила ночь, и окна не горели, зато на расстоянии двух-трех вытянутых рук, на оконечностях подъемных кранов мерцали фонари, и, доверительно рокоча, бороздили небо бортовые огни самолетов. Негасимые автоматы с газированной водой жили тайной ночной жизнью; Костька и она по очереди подставляли пригоршни под их колючие струи, потому что стаканы до утра были припрятаны расторопными работниками службы быта.

— Если бы люди знали! — сказала она. — Если бы они только представляли!.. И у них было бы побольше свободного времени, — они обязательно приходили бы сюда по ночам. Да?

Костькин ответ я не запомнил — очевидно, в силу его бессмысленности. Впрочем, для Нее и для Него самого он был значителен и важен.

Темнота медленно редела, первые машины, неся на свежих лакированных корпусах малиновые блики, помчались по проспекту.

И гулко, певуче, каждый звук, как граненый хрустальный шарик, раздались первые позывные из невидимого репродуктора.

Она вдруг ахнула и с испуганным и несчастным лицом бросилась к телефону-автомату, а Константин замер у будки. Он стоял, как в карауле, С таким видом, словно не было большего счастья, чем наблюдать сквозь треснутое стекло, как она объясняется со своими родителями, сходящими с ума от волнения и ожидания.

…Позже мы оказались в странном помещении, слишком тесном, чтобы оно могло быть названо комнатой, и освещенном так скудно, что, только вглядевшись и различив тяжелые болты, крепящие задраенные люки, я понял, что оно представляет собою нечто вроде барокамеры, а может быть, отсек более крупной установки.

На трех стенах слабо поблескивали шкалы приборов; было в них что-то тревожащее, чего, однако, я не успел осознать, но только почувствовал; четвертая стена представляла собою экран, и перед ним, касаясь друг друга плечами, стояли Константин и она. На них были лабораторно-испытательные комбинезоны, знаете, эти, с индикаторными лампочками, ларингофонами, вшитыми аккумуляторами, фотокарманами и всем остальным.

— Попробуй еще раз, — сказал Константин.

Это был сегодняшний Костька.

Она защелкала ручками настройки — экран полыхнул фиолетовым и погас.

— Сколько времени прошло? — спросила она. (Она тоже повзрослела, похудела, светлые ее глаза стали громадными.)

— Почти сутки, — сказал он. — Они уже десять часов как ищут.

— Нужен месяц, чтобы до нас добраться.

— Чепуха! — бодро воскликнул Константин. — Они что-нибудь придумают. Нам с тобой трудно представить, что именно, но придумают. А мы продержимся на аварийном. Ты что, не веришь, что они придумают?

— Верю, Костенька, — сказала она.

Где-то вдалеке возник и теперь нарастал, надвигаясь, высокий пульсирующий свист. Страшный толчок швырнул их на пол, стены накренились.

Константин поднялся, пошатываясь, поднял ее и прижал к себе. Она заговорила, торопясь, сжав ладонями его щеки и глядя ему в глаза:

— Костенька, все равно, что бы ни случилось… Подумать только — мы могли бы не встретить друг друга! Но мы встретились, я с тобой — это такое счастье!

— Да… да… да… — повторял Костька, целуя ее и пряча лицо в ее стриженых волосах.

Раздался грохот. Они упали, не разжимая рук. В наступившей темноте мы услышали отчаянный крик.

— Пустите меня! — кричал Константин. — Пустите!

Мы с Немкой держали его за плечи. «Сейчас, сейчас», — шептал Баранцев и шарил пальцами по панели КРИ.

Щелчок!

— …Обыкновенная сметана, — миролюбиво заметил Константин. — Ведь не радиоактивная.

— Умник какой! — в восторге завопил кто-то.

— Пижон, — подхватил пострадавший мужчина.

— Ихний брат стоит на сметанном конвейере…

— Молодежь.

Маленькая девушка, привстав на цыпочки, спросила у Костькиной спины:

— Вы сойдете у Аэропорта?

Поезд тормозил.

— Пожалуй, мне от Сокола ближе, проходите, — подвинулся Костька и подмигнул. — Я еще тут побеседую с товарищами о теперешней молодежи…

Константин сидел, обхватив голову руками. Больше он никуда не рвался, но лучше бы кричал, чем так молчать.

— Послушайте, — рассудительно говорил профессор Стаканников. — Будем логичны, друзья мои. Абстрагируемся от конкретных личностей и рассмотрим систему А-Б в общем виде. Если А и Б взаимозависимы, то, поскольку существует А, должна существовать и Б. Если же Б перестала существовать в результате некоей катастрофы, следует только радоваться, что система А-Б не была слишком жесткой.

— Она погибла, — глухо сказал Константин, отняв руки от лица и глядя мимо нас.

— Перестань ты! — не очень уверенно воскликнул Немка.

— А ты помнишь ее? — спросил я. — Как вы на самом деле встретились в метро — помнишь?

— Не помню, — убито сказал Константин. — В том-то и дело. Вот бабку со сметаной, представь, запомнил; она еще была похожа на нашу соседку тетю Валю.

Тут я должен сказать о себе.

То, что произошло, вернее, могло бы произойти с Костькой, произвело на меня потрясающее впечатление. Бог мой, — думал я, — наверное, я тоже встречал эту, вернее другую единственную девушку и не узнал ее, таких на улице и в читалке встретишь человек по пятьдесят в день, — как отгадать, что это она?

Я лихорадочно перебирал мою жизнь: детский сад — школа — институт, выискивая мой решительный момент; я просто извелся в предположениях и догадках. В жизни не представлял себе, что могу так волноваться.

— Может, перерыв? — растерянно предложил Немка. — Поговорим, выпьем чаю…

— Ни за что! — воскликнул я.

Все поняли меня. Баранцев протянул мне электроды, и я надвинул их, еще теплые от Костькиных ушей.

Я подумал, что у Варанцева что-то разладилось: перед нами не возникало никаких картин, ровным счетом ничего. Только от пронзительных «уии-уии!» и треска разрядов заложило уши, да время от времени выстреливали на экране зеленые молнии. Женька с вдохновенным и терпеливым лицом коротковолновика крутил ручки настройки, я видел, что он вывел чувствительность на максимум и взялся за ручку с надписью «Возраст». Повинуясь движению его пальцев, узкий луч ползал туда и обратно по шкале, градуированной от года до тридцати.

— Что же это, Женька? — не выдержав, спросил я.

— Для тебя, Коль, наверное, чувствительность маловата, — с сожалением сказал Баранцев. — А постой-ка… Погоди-ка…

И действительно, я увидел себя: Я платил в кассу отдела фотопринадлежностей универмага «Военторг».

— Нет у меня мелочи, молодой человек, — сказала кассирша. — Возьмите лотерейные билеты, всего два осталось, номера: ноль три и ноль четыре.

— Куда мне два, — ответил Я, — я лучше сока выпью. Один давайте. — Я протянул руку, взял билет ноль четыре и пошел к киоску, где продавался томатный сок.

…- Проверь-ка, Коленька, таблицу, — сказала мать. — Я как-то купила на девяносто копеек, возьми на полке под «Дон Кихотом».

— У меня тоже был билетик, — он вспомнил.

Я, вынул его из бумажника, расстелил газету и стал сличать номера.

— Ха! Вот так штука! — воскликнул Я. — Серия три семерки три девятки номер ноль четыре…

— Что?… — бледнея, спросила мать.

— Номер ноль четыре — ВОТ этот самый! — выиграл пылесос «Вихрь»! — объявил Я, торжествуя.

— Батюшки!.. — ахнула мать и перекрестилась.

— Выключи, — сказал я Баранцеву, страдая от разочарования и стыда. — И не надо показывать, как было на самом деле; я и так помню: купил билет ноль три и выиграл рубль… А нет ли чего-нибудь позначительнее?

А, Женька?

— Попробуем! — сказал Баранцев. Чудак! У него был такой вид, словно он в чем-то виноват передо мной.

На этот раз Женька, рассчитывая увеличить чувствительность, даже снял заднюю панель и впаял два новых сопротивления. Мы ему помогали; и у меня было такое чувство, словно я ассистирую хирургу и в то же время сам лежу распластанный на операционном столе.

Потом Женька вновь крутил ручки настройки, а я сидел, придавливая электроды к ушам и мучаясь от ожидания, перебирал в памяти: детский сад… школа… институт…

— Внимание! — еле успел предупредить Баранцев.

…Прямо на Меня мчался автомобиль. Черт знает, как он вывернулся из-за угла, — кажется, это была «Волга» и, кажется, зеленая.

— А-а-а!.. — заорал Я и увидел летящий Мне навстречу угол тротуара.

— Человека задавили! — кричали люди, сбегаясь к зеленой «Волге» на перекресток против кинотеатра «Повторный» и заслоняя лежащего Меня от меня.

Я видел только спины и ноги, тянущиеся на цыпочках, и слышал разговоры:

— Живой, слава богу!

— Смотри-ка, сел.

— Рука поврежденная.

— Вон «Скорая» едет.

— Живой, целый. Слава те, господи!

Меня посадили в «Скорую», шофера «Волги» повели в милицию, толпа разошлась.

И Баранцев перекинул тумблер вправо.

…Я вышел из кинотеатра «Повторный», приблизился к краю тротуара и некоторое время переминался с ноги на ногу. Машины шли сплошным потоком. Тогда Я присвистнул и пошел вниз, к Консерватории, до другого перехода…

— Все? — спросил я Баранцева на всякий случай.

— Все, — виновато ответил Женька.

— Вот видите! — вскричал профессор Стаканников. — Я всегда верил в вас, Завязкин, и я был прав. Ваша жизнь развертывается точно по прямой, практически без отклонений. А это возможно лишь в том случае, если ваша психика имеет минимальное число степеней свободы. Идите и дальше по этому кратчайшему пути от точки к точке — такие люди нам нужны!

— А вот был однажды такой случай, — сказал Немка. — Горилла подумала, что она человек, заказала брюки, но потом не знала, куда их надевать, потому что у нее четыре руки, а ноги ни одной — как это сказать одним словом?…

Я стиснул зубы, распахнул окно и по пояс высунулся в ночной переулок, пахнущий озоном.

Конечно, Баранцева нужно было качать. Ведь грандиозный успех, триумф! Но, честно вам признаюсь, в тот вечер — точнее, в ту ночь — мы не сделали этого. Каждый из нас думал о своей жизни, и эти размышления настолько поглотили нас, что мы Женьку даже не поздравили.

Но он все понял. Пока мы так сидели и курили, он снял простыни со стен, вскипятил чайник, занял у соседей ванильных сухарей и расставил стаканы…

Вот, собственно, и весь случай.

По-моему, он достаточно характеризует Баранцева как ученого.

И как человека тоже. Так что для меня лично он всегда будет не только выдающимся изобретателем современности, но и верным членом нашего студенческого коллектива.

Между прочим, мы до сих пор собираемся, у Немки. Правда, чаще всего на эти встречи прихожу одни я: Баранцев всегда работает до глубокой ночи, а Константин, если и приезжает, то с последним поездом метро, так что по домам мы возвращаемся пешком. Но мы с Немкой не обижаемся. Баранцев — это Баранцев. Что до Константина, то и я и Немка отлично знаем, где он проводит все свободное время, хотя мы никогда не говорим об этом.

Однажды я не выдержал и после работы отправился в метро до Аэропорта. Я сразу увидел Константина: в привычном ожидании он шагал по платформе, а когда поезд подошел, бросился навстречу сошедшим, напряженно вглядываясь в каждую девушку. Поезда все подходили и подходили… В один из них тихо вошел я и уехал домой.

Конечно, нет никакой надежды, что когда-нибудь он снова встретит ту девушку. Почти никакой. На его месте я не стал бы ездить на Аэропорт. Но когда я думаю об этом, нестерпимое чувство ожидания охватывает меня.

Ожидания чего? И сам не знаю…

Примечания

1

Для ознакомления с принципиально технической стороной вопроса автор отсылает читателей к первоисточнику А. и Б.Стругацкие, «Возвращение», стр. 191–198. М., Детгиз, 1963.

(обратно)

2

Баранцев, видимо, имеет в виду версию, согласно которой экспедиция Андрэ (1897 г.), пытаясь достичь Северного полюса на воздушном шаре и совершив вынужденную посадку, погибла, заразившись от подстреленного медведя трихинозом. (Прим. автора).

(обратно)

Оглавление

  • Лилиана Розанова . Две истории из жизни изобретателя Евгения Баренцева . . .

    Комментарии к книге «Две истории из жизни изобретателя Евгения Баранцева», Лилиана Розанова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства