Геннадий ПРАШКЕВИЧ
ВОЗЬМИ МЕНЯ В КАЛЬКУТТЕ
М.Веллер. "Технология рассказа". Опыт рецензии
Работа над словом происходит не тогда, когда писатель
садится за письменный стол - она происходит постоянно,
непрерывно, как постоянно и непрерывно писатель ощущает
жизнь и размышляет о ней, будь то в форме логических
суждений или абстрактных художественных образов,
сознательно или несознательно; слово - лишь завершающее
звено в неразрывной цепи творческого процесса.
М.Веллер
1. ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ
Если уж начинать, так прямо с нобелевской речи.
Свою нобелевскую речь Миша Веллер уже сказал (см. "Рандеву со знаменитостью", Таллинн, "Периодика", 1990), к тому же он подкрепил свою речь весьма занимательным эссе "Технология рассказа". Другими словами, он, Миша Веллер - мастер, оказался совсем не жаден: вот написал кучу превосходных рассказов и вот щедро делится тем, как научиться быстро и занимательно писать именно превосходные рассказы.
Прекрасный жест, ко многому обязывающий.
В отличие от Миши Веллера я пишу в основном повести. К тому же с воображением у меня туго: всегда пишу только о том, что вижу. Как дикующий в тундре. Но мне тоже хочется поделиться накопленным опытом, тем более, что Миша Веллер вполне определенно утверждает: "Недостаточно уметь писать, чтобы быть писателем". Что-то, значит, надо еще уметь. Почему бы не покопаться в собственном опыте?
На свете вообще много такого, о чем не подозреваешь, пока не столкнешься с "таким" прямо носом к носу.
Миша Веллер, например, утверждает, что замысел рассказа (наверное, и повести) возникает как следствие следующих причин: литературного подражания, литературного развития, литературного отрицания, литературного следования, дареного сюжета, услышанной истории, информации о событии, реального случая из опыта (так и сказано), личного потрясения, сублимации, толчка от детали (тоже так сказано) игры, необычного допущения и, наконец, мечты об идеале.
Все, наверное, верно, но сдается мне, существует что-то еще, не знаю что, никак не укладывающееся в представленный Мишей список.
Как у Конрада.
"Приостановить на мгновение руки, занятые земной работой, заставить людей, зачарованных дальними целями, бросить взгляд на форму и цвет, на свет и тени окружающего мира, заставить их остановиться ради взгляда, ради вздоха, ради улыбки..."
Нет. Существует что-то еще. И даже еще что-то.
Миша Веллер прав ("Технология рассказа"): писатель нередко начинает с литературного подражания. Хорошая книга заставляет задуматься.
Скажем, в свое время я был совершенно потрясен романом Виторио Росси "Океан". На русском он не издавался, я читал его в болгарском переводе, но даже в болгарском переводе нельзя было не почувствовать необычность романа Росси. Там есть сценка, от которой у меня до сих пор бегут по коже мурашки: запивший моряк напевает себе под нос импровизированную песенку о знаменитом адмирале.
"О, Дрейк! Ты спишь в глубине, в пучине, ты спишь на дне залива Номбре де Диос, ты спишь там в своей походной койке, прикованный к чугунному ядру, и все снится тебе твой милый далекий Плимут..."
Чудовищная пучина залива Номбре де Диос в расслабленном мозгу запившего моряка преображается в нечто совсем простое, в нечто вроде уютной маленькой виллы с комнатками, по которым бродят тихие сумеречные тени - лежи себе с чугунным ядром, прикованным к ногам, чувствуй под собой привычную походную койку, и пусть снится тебе твой милый далекий Плимут...
Мрачная морская могила воображением запившего моряка превращается в нежный символ, она уже сама по себе "наше наследие и наша гордость", уже начинаешь думать, что знаменитый адмирал, упокоившийся на мрачном илистом дне залива Номбре де Диос, сам стремился всю жизнь к последнему и прекрасному пристанищу.
Текст, насквозь пропитанный поэзией. Но и алкоголем.
Как этому подражать?
Литературное развитие - вот недурной толчок (по М.Веллеру). Смело начинай там, где другие кончили. Скажем, "Анна Каренина". Разве жизнь остановилась после смерти Анны?..
Правда, нынче таким приемом никого не удивишь. Дай волю, напишут продолжение "Библии".
Или литературное отрицание.
"Хемингуэй переосмыслил и вывернул наизнанку "Идиота" Достоевского, заменив добрейшего и беспомощного Мышкина боксером Коном в "Фиесте"..." (М.Веллер).
Забавно бы таким образом, от обратного, переписать романы В.Кочетова или С.Бабаевского.
Дальше.
Дареный сюжет.
Об этом и говорить не стоит. Пушкин и Гоголь. "Ревизор" и "Мертвые души". Кто не слышал?
И с чужими историями все понятно, хотя сам лично я опасаюсь чужих историй. В истории всегда должно быть что-то твое, иначе что это за история?
Информация о случившемся.
Вот здесь есть предмет для раздумий.
Как-то в "Комсомолке" я наткнул на на потрясающий сюжет - истинный подарок для писателя, мечтающего о герое развивающемся, о герое с большой и сложной, даже как бы с уголовной судьбой.
Служили три друга на армейском узле связи. Нормальная служба перловка, дедовщина, изредка марш-броски, еще реже стрельбы. Тем не менее, дембель неизбежен. На гражданке Иван восстановился в институте, гульнул, отбил у корешка приглянувшуюся девушку, но очень скоро жизнь без наличных показалась Ивану скучноватой. Бросил институт, завербовался с женой на судно-краболов, ходил в море. Впрочем, в жизни всегда все немного не так, как в литературе. Беременную жену списали с краболова, а сам Иван, ради квартиры, устроился на базу атомных подлодок. Глотать бы ему и глотать радиоактивную пыль, но Иван вовремя спохватился. Бросил атомную базу, сколотил кооперативачик "Природа", то есть арендовал старый пакгауз под выращивание шампиньонов. Шапиньоны, правда, плохо росли, еще хуже их покупали. Подумав. Иван переключился на шитье домашних меховых тапочек. Известно, многие люди любят ходить по квартире в тапочках. Скорняков под рукой не оказалось, стал Иван возить звериные шкурки в Новосибирск. Путь не близкий, доходы не желали расти. В конце концов, Иван сбежал от кредиторов и от семьи аж в Брест,. тогда еще в советскую Белоруссию. Там жил его армейский корешок (один из трех) Васька, сразу понравившийся мне неуемностью., даже некоторой неукротимостью своих желаний. Вдвоем корешки создали народное предприятие - извоз, шашлыки, реставрация храмов. Известно, культура у нас широкая. Правда, несколько перебрали с кадрами: на девятнадцать служащих оказалось столько же управленцев, среди них известный в прошлом нарколог, сам дошедший до стадии пациента. Но деньги! Деньги! Это ведь только говорят, что не в деньгах счастье. И в них, к сожалению. Лучше всего это понял третий корешок - Федя. Он своей армейской специальности не изменил и на гражданке - работал на телеграфе. Зато изменила Феде его жена. Федя впал в апатию, сидел нетрезвый дома и по собственному, унесенному со службы резервному аппарату отстукивал телеграммы во все концы бывшей империи: "А нет ли у вас приличной работы и денежной? Погибаю, но не сдаюсь. Федя."
Почему-то в "Комсомолке" не было сказано, где Федя раздобыл шифр. Не шпионский, конечно, а тот, которым шифруют телеграфные денежные переводы. Но раздобыл, молодец. А дальше помогли Вася и Иван, бросившие, наконец, народное предприятие.
И пошла пруха.
Федя отбивает в разные города телеграфные денежные переводы, а Вася и Иван степенно путешествуют из города в город, получают дареные деньги. У нас ведь не бардак. Пришел в кассу - получи. Никто никогда не запрашивал подтверждения телеграфных отправлений. За пару месяцов корешки получили сотни две тысяч, немалые тогда деньги. Волновались, конечно. Но ведь и Раскольников шел на дело не просто так.
Сильная история.
Правда, я не увидел в ней сверхзадачи. То есть, корешки не задумывались - помогали они человечеству или препятствовали?.
Может, сейчас до чего-то такого додумались. Сидючи в разных зонах.
Ну, ладно.
Реальный случай из опыта.
Даже заикаться не стану.
Если случай хорош, с ним и придурок справится.
Личное потрясение тоже не требует особых рассуждений. Случай может так потрясти, что человек всю оставшуюся жизнь только о нем и будет думать.
Совсем другое дело сублимация.
Скажем, ты, герой романа, любишь девушку, а она цинично любит другого. Вот тут садись и сублимируй. Описывай, как девушке хорошо с тобой и как она терпеть не может того, другого. Больше того, у того, другого, все плохо - лошадь у него хромает, глаз косой. Короче, есть о чем поговорить, как, кстати и при необычном допущении. Не зря Миша Веллер замечает, что все эти приемы "требуют наибольшей раскрепощенности ума, склонности к придумыванию, живости воображения". Так что дело за малым. Садись за машинку и делай превосходный рассказ. Только помни, конечно о странных "свойствах автора", указанных, опять же, Мишей Веллером.
У меня, как у автора, тоже было несколько странных свойств, даже мне самому не всегда понятных. Писатель Владимир Санги когда-то спрашивал с сахалинской писательской трибуны: а почему это Г.Прашкевич описывает в своих странных произведениях не праздничный фасад социализма, а его будничные, всем надоевшие социалистические задворки? А писатель Александр Грачев мягко вторил В.Санги: а почему это Г.Прашкевич действительно, не судьбу пишет (подразумевалось - народную), а копается в малозначащих мелочах, а какой-то магнитофонной крутиловке?
Действительно, почему?
Мне самому было обидно.
"Падение Тисимо-ретто" А.Грачева являлось по тем временам (начало 60-х) вовсе не худшим произведением, иногда мне хотелось дружески поговорить по душам с А.Грачевым, но он меня почему-то не слышал, он только неустанно повторял, что Г.Прашкевич пишет совсем не о том, о чем надо писать писателю.
В общем, я его понимаю.
Времена были не те, не те... Это сейчас на прилавках можно увидеть удивительные книги - справочник "Естественные надобности", том второй, или книжку стихов "Эсхатологические грезы времен советского климакса". Тогда на прилавках лежали книги В.Санги и А.Грачева, Г.Маркова и В.Кочетова, ну и так далее, а каждый редактор от каждого писателя требовал прежде всего социального оптимизма. Социального оптимизма и положительного героя. Положительного героя и никакой этой магнитофонной крутиловки. Все должны были надувать щеки и бодро смотреть вперед. А я (вот они странные "свойства автора"), я никогда, к сожалению, не умел выпучивать глаза больше, чем они у меня выпучиваются от природы. Я уже тогда, в юности, был подпорчен влиянием Н.Карамзина.
Помните?
"Нет предмета столь бедного, чтобы искусство уже не могло в нем ознаменовать себя приятным для себя образом".
Как сказано!
А еще я долгое время находился под впечатлением одной фразы, сказанной Ф.Феллини.
"Если бы меня попросили сделать фильм о рыбах, я, конечно, сделал бы его автобиографическим."
Эти ребята, Феллини да Карамзин, меня и подвели.
Сколько помню себя, всегда писал о задворках социализма. И это ничуть меня не смущало. Что я еще мог писать? В конце концов, я родился, рос и вырос на этих самых задворках. Наверное, поэтому В.Санги и А.Грачев прониклись ко мне симпатией и решили помочь мне, спасти во мне что-то такое, что я, по их мнению, в себе губил. Они же видели: человек идет явно не туда, человеку надо срочно указать правильный путь.
Короче, когда осенью 1969 года я сидел с отрядом вулканологов на севере Сахалина (мыс Марии) и очень живо представлял, с каким удовольствием буду дарить, вернувшись, друзьям свою первую книгу стихов (и вообще самую первую мою книгу), мои старшие коллеги и наставники уже спасали меня - набор книги стихов, воспевающей задворки социализма, был решительно выброшен из планов и рассыпан.
Прилетев в Южно-Сахалинск, я попытался по юношеской наивности что-то такое предпринять, даже (по совету моего редактора А.Кириченко) добился встречи с цензором, собственно, и обратившим внимание на просчеты в моих работах.
Цензор оказался женщиной.
Мягко улыбаясь, женщина-цензор сказала: "Ну, очень хорошие стихи, я таких давно не читала. Только вот у вас князь Святослав как-то странно себя ведет. Войдя в Болгарию, он отбирает у болгар овец, а болгарок даже насилует. Разве можно так себя вести в родной, в братской, в глубоко славянской стране?"
Понимая, что мне женщина-цензор на слово не поверят, я принес ей один из томов "Истории Болгарии" академика Державина. Вот, сказал я, самый известный советский болгаровед так и пишет: князь Святослав прошелся по Болгарии с огнем и мечом, угнал овец, соответственно и болгаркам досталось от его ребят...
Мягко улыбаясь, женщина-цезор спросила: а в каком году издан данный том академика Державина?
Я ответил: в одна тысяча девятьсот сорок девятом.
А сейчас какой год? - мягко спросила женщина-цензор.
Я ответил: одна тысяча девятьсот шестьдесят девятый.
Вот видите, мягко сказала женщина-цензор, шестьдесят девятый.
Не понимаю, сказал я.
В одна тысяча девятьсот сорок девятом году наш советский князь Святослав еще мог грабить братскую славянскую страну, угонять овец, насиловать болгарок, строго обьяснила женщина-цензор, но в одна тысяча девятьсот шестьдесят девятом...
Слабые мои попытки хоть как-то оправдаться (за князя тоже) успеха не принесли. Набор книги рассыпали, редактора вышибли с работы, а заодно отправили на пенсию директора издательства.
Вот тебе и личное потрясение.
О-хо-хо...
Поздним вечером в Новоалександровку, в научный поселок, где мы жили с женой, принесли телеграмму из Южно-Сахалинска. Телеграмма была подписана новым директором Сахалинского областного книжного издательства, известным прозаиком, ну, назовем его прозаиком М. Сразу признаюсь, текст телеграммы меня потряс.
"Если вы любите Родину и готовы ей служить, будьте в издательстве такого-то числа в такое-то время".
Всю ночь мы с женой пытались понять: что случилось? Ехать, не ехать? Впрочем, Родину я любил и хотел служить ей. В назначенный день и час я входил в издательство.
Известный прозаик М., новый директор, встретил меня буквально у порога. Он улыбнулся, он пожал мне руку, он усадил меня в удобное кресло. Делая это, он все время оглядывался.
"Понимаете, зачем я вас вызвал?"
Я тоже оглянулся на дверь и почти шепотом ответил: "Нет."
Я был молод и любопытен. Я был начитан. В голове крутилась известная фраза: "Будущее не только не похоже на то, что мы можем себе представитть, оно не похоже и на то, что мы представить себе не можем."
В общем, что-то такое.
Но, честно говоря, несмотря на неясную тревогу, я почему-то чувствовал себя польщенным. Таинственная телеграмма. Уютный кабинет. Известный прозаик. Причем, много работающий. Один свой роман прозаик М. переписывал несколько раз. В романе описывалась горячая дружба двух больших братских народов - русского и китайского. Русские парни плавали через Амур, дружески трахали китайских девушек, китайские юноши плавали через Амур, внимательно присматривались к советской жизни. Хороший добротный роман для медлительного домашнего чтения. Но когда роман пошел в производство, грянули даманские события. Прозаика М. вызвали в одно место и сказали: "Ты, дед, чего? С нарезки слетел?" Дед понимающе кивнул. В новом варианте романа никто ни к кому не плавал, русские распахивали свою сторону Амура, китайцы свою. "Сосед хорош, когда забор хороший". Роман, понятно, пошел в производство, но тут времена помягчели, по Амуру поплыла комиссия Ильичева, прозаика М. вызвали в одно место и строго сказали: "Ты что, дед, совсем с нарезки слетел? Совсем не петрушишь?"
И так далее.
Окончательный вариант романа (он все же был опубликован) я не читал, поэтому не знаю, чем дело кончилось.
Я молча сидел перед известным писателем, директором издательства, а он, выложив на стол чистый бланк издательского договора, сказал доверительно:
- Значит, так. Мы сейчас подписываем договор, а через пару недель, как положено по закону, вы получите аванс.
Моргнул и сказал еще более доверительно:
- А про книгу стихов забудьте. Не было у вас книги стихов. Зачем вам это упадничество? Вам прозу надо писать.
И совсем уже доверительно обьяснил:
- Мы-то с вами знаем, что вы талантливый человек. Поэтому садитесь за стол и пишите прозу. Вам нельзя разбрасываться. У меня нюх на талант. Я не чета тем...
Он возвел глаза горе и я отчетливо увидел перед собой лица тех, кто не понимал моей талантливости и его нюха.
- Короче, подписывайте договор и катите домой. Катите домой и садитесь за повесть. Я знаю, у вас получится. Десять авторских листов. Как? Хватит? Книжка должна выглядеть солидно. Или хотите сразу пятнадцать?
- Десяти достаточно, - нагло ответил я.
- Правильно, - сказал прозаик М. - Для начала десяти хватит. Это следующую вашу книжку мы сделаем листов в тридцать. И понятно, примем в Союз.
- А о чем повесть? - задал я главный вопрос.
- Ну, вы автор, вам видней. - Прозаик М. великодушно покивал большой головой. - Вы с вулканологами работаете, видите много. Их отношения, о чем они говорят... Странный, наверное, народец, а?.. Их настроения?... И подробно, подробно... Ведь работают на островах, без контроля... Конфликты, наверное, возникают...
- Возникают, - нагло поддержал я. - И разговоры безконтрольные. И конфликты.
- Ну? Ну?
- Вот, скажем, - загорелся я. - Два мэнээса одни на острове. Ученые, геологи. Совсем одни, даже рабочего с ними нет - экономия. "Обиженные мужчины", так можно назвать. Ну, один случайно теряет записку. Значит, успел до отъезда наставить рога своему спутнику. И вот вдвоем на острове, а снять их могут только сентябре. Пока же - июнь.
Я посмотрел на прозаика М. Он благожелательно кивнул:
- Верное направление.
И подсказал:
- Но глубже копайте. Подчеркните, что тот, который обманут другом, человек принципиальный, прямой. Член партии, коммунист со стажем. Соответственно и ведет себя.
- Это как?
- Он, скажем, проводит закрытое партийное собрание...
- Так второй-то, он беспартийный.
- Потому и закрытое.
- Ага, - подхватил я. - А потом такое! Скажем, в кальдере Заварицкого тот, который плохой и беспартийный, срывается с гребня горы. А там высоко. Но тот, которого обидели, он настоящий коммунист, он протягивает человеку руку.
Меня тошнило от собственного голоса.
Прозаик М. весело поднял глаза, он уже понял, что я куплен:
- А на хера? - спросил он меня. - На хера ему протягивать руку? Пусть летит вниз скотина. Нам нужны полнокровные характеры.
И тогда до меня дошло - прозаик М. разговаривает со мной всерьез. И издательский договор лежит на столе всерьез. И аванс обещан всерьез.
А ты, Миша, говоришь - технология.
Роман с издательством не случился. Он в принципе не мог случиться из-за тех самых "свойств автора". Я предпочел описывать задворки социализма, тем более, вид на них открывался как раз из моего окна. Не зря А.Грачев, а, может, В.Санги терпеливо писали в какой-то газете: "На произведениях ряда сахалинских авторов лежит отпечаток чисто формальных изысков, расплывчатости идейных убеждений, преувеличенного внимания к сугубо личным переживаниям..."
Я не понимал. Как иначе?
Но вот странно. Мысль написать повесть об островах (я Курилы знал и любил) подал мне все же прозаик М.
Лет через пятнадцать (к тому времени я жил в Новосибирске, был принят в Союх писателей - без помощи романов, написанных по заказу) я сел таки за пишущую машимнку. Георгий Иосифович Гуревич подстегнул меня: "Коль вы заботитесь о выигрышном, спускайте пришельцев на Курилы. Возможен и другой вариант - богодулы и геологи на другой планете." И Аркадий Натанович Стругацкий, прочтя какую-то из моих вещей, заметил: "На кой хрен тебе вселенские масштабы? Никогда из этого ничего хорошего не получается, поверь мне..."
Я поверил.
И сел за машинку.
И написал истинно островную вещь - "Великий Краббен". Эпиграф к ней любовно подобрал из Псалмов: "Там плавают корабли; там Левиафан, которого Ты сотворил играть в нем."
Потрясный эпиграф.
Короче, повесть была написана, прошла все официальные инстанции и в 1984 году сборник сибирской фантастики под общим названием "Великий Краббен" вышел в свет. По подаче одного из коллег книгу незамедлительно затребовали на контрольное резенцирование в Госкомиздат РСФСР и так же незамедлительно приказали уничтожить. Весь тираж (30 000 экземпляров) был уничтожен. История, в общем, ординарная. Валентин Саввич Пикуль, желая утешить, написал мне: "Сам бывал в критических ситуациях... Помню хорошего человека и честного писателя (ныне покойного) Дм. Острова, у которого на моих глазах сняли с прилавков три книги подряд... Все пройдет - верьте мне! - все мои романы прежде были охаяны и отвергнуты - потом шли нарасхват. Нужно время и нервы. Почаще вспоминайте царя Соломона. Когда ему было кисло, он поворачивал на пальце кольцо, украшенное мудрейшей надписью: "И это пройдет"..."
А повесть получилась островная и совсем не скушная.
Два героя - младший научный сотрудник Тимофей Лужин и опытный курильский богодул Серп Иванович Сказкин - в кальдере Львиная Пасть (Итуруп) встречают таинственного морского змея. Пересказывать сюжет нет нужды, повесть с тех пор не раз издавалась и переиздавалась, просто коротко остановлюсь на причинах, по которым книгу сожгли. Впрочем, даже не сожгли, а порубили в лапшу. Как мне обьяснили знающие люди, есть такая машинка, она любую книгу превращает в бумажную лапшу, только предварительно надо содрать обложку. С "Великого Краббена", кстати, обложку срывали слепые из какой-то артели. Настоящие слепые, черт возьми! Вот деталь, которую просто так не придумаешь.
Что вижу, то и пою.
Как дикующий в тундре.
И опять, как в 1969 году, я остался без книги.
Но если в 1969 книгу стихов уничтожили за упадничество и за то, что я неверно толковал действия советского князя Святослава, то теперь, если верить официальным рецензентам, дело оказалось похуже.
Во-первых, по мнению рецензентов, я пропагандировал лженауку (морской змей), во-вторых, как всегда, любовался задворками социализма, в-третьих, давал героям подозрительные имена (Серп Иванович). Да и сами герои, по мнению рецензентов, получились какими-то неубедительными.
"Серп Иванович Сказкин, бывший алкоголик, бывший бытовой пьяница, бывший боцман балкера "Азов", бывший матрос портового буксира (типа "жук"), бывший кладовщик магазина N13 в селе Бубенчиково, бывший плотник "Горремстроя" (Южно-Курильск), бывший конюх леспромхоза "Муравьевский", бывший ночной вахтер крупного НИИ (Новоалександровск), наконец, бывший интеллигент ("в третьем колене" - добавлял он сам не без гордости)"...
Действительно.
Кстати, превосходный сюжет.
История потомственных интеллигентов, всегда в первом колене.
Выиграв гражданскую войну, крестьянин Козлов попадает на рабфак, заканчивает факультет красной профессуры, издает собственные книги по новейшей истории, затем посадка в тридцать седьмом, - карьера интеллигента в первом поколении заканчивается.
Сын Козлова Васька попадает в детдом, живет трудной рабочей жизнью, благодаря уму выбивается в люди, заканчивает институт, занимается, как и отец, историей, только древней, и садится, как отец, только уже в пятьдесят первом.
Сынишка Васьки Иван подрастает в деревне у дальнего родственника. Типичная деревенщина, каво да чево, но попадает в город, заканчивает университет, так сказать, выбивается в интеллигенты, как все его предки, с волнением читает Солженицина и Оруэлла, понятно, - в семидесятых посадка.
И так далее.
Поразительно крепкий род, в котором все интеллигенты, и все в первом колене.
Впрочем, я отвлекся.
По мнению официальных рецензентов, "Великий Краббен" оказался книгой лживой и вредной. Прежде всего из-за отсутствия в ней положительных героев. В самом деле... Серп Сказкин... Тимка Лужин... Агафон Мальцев горбатый смотритель маяка, у которого по недосмотру морской змей пожрал казенную корову... "Видимо, Г.Прашкевич только слышал о Курильских островах, - сетовал официальный рецензент. - Пишет Г.Прашкевич явно понаслышке, поет с чужих голосов. Он и не подозревает, что Курилы - край задорного комсомола."
Вчитываясь в рецензию, я вспомнил "сайру", как осенью, отработав свое, девочки-сезонницы возвращаются на материк. Плывут они на "Балхаше", на старом судне типа кулу. В нем нет кают, зато есть два твиндека на двести мест каждый. Один твиндек набит "сайрой", другой дембелями с Камчатки. Где-то на траверзе Алаида обитатели двух твиндеков начинают перемешиваться, тут главное, найти такое местечко, чтобы тебя не затоптала пьяная голая орава. Меня всегда изумляло, как быстро слетает с человека шелуха даже примитивного воспитания. В первый вечер молодая сезонница, завербовавшаяся на обработку сайры, стоит у борта, смотрит на океан, на звезды над океаном, волнуясь, читает на память стихи Багрицкого, к подругам обращается только на вы, зато к концу сезона она матерится как изавозчик, хлещет албанский негашеный спирт, курит "Махорочные", а строки Багрицкого в ее устах приобретают нехорошую матерную подкладку.
Официальные рецензенты считали, что на Курилах работают задорные комсомольцы. Они считали, что если автор описал вместо них сказкиных да лужиных, то это потому, что он никогда не читал ни Кочетова, ни Бубенова, скорее всего, он просто начитался всяких гнусных книжонок, ну вроде этих бесхребетных камю или борхесов. Особенно сильно официальные рецензенты нападали на эпизод, в котором я мимоходом упомянул ноги некоей кореянки, круглые как колесо. По мнению официальных рецензентов, я цинично надругался над древним культурным, дружески настроенным к нам народом.
А я не надругался.
Я как дикующий в тундре. Что вижу, то пою.
Даже Миша Веллер в своей книге "Технология рассказа" советует писать именно то, что видишь. Сказал сержант: бурундук - птичка, тащи крылышко.
Еще сильно раздражил официальных рецензентов такой эпизод.
Серп Иванович Сказкин, бывший интеллигент (в третьем колене), узнав об измене своей жены, рубит малайским топориком гонконгскую мебель, распыляет японским пылесосом китайский пуховик, рыча при этом одно:
"Свободу узникам Гименея!"
Кому это требует свободу автор лживой и вредной повести?! И это в то время, как в тюрьмах Чили, ЮАР, Уругвая...
И так далее.
"Кто сказал,что Серп не молот?"
Вот уж поистине: хочешь убрать с лица веснушки, сунь лицо в муравейник.
2. ТЕМА, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ
Но как на самом деле пишутся книги? Что чувствует писатель, задумав книгу? Что делает он, когда тема уже завладела им, когда в любое время дня и ночи, независимо ни от чего, какие-то эпизоды, лица, просто отдельные фразы всплывают, как из бездны, из его подсознания? И сам живешь как в тумане. И что-то важное происходит рядом, а ты ничего не видишь. И ступаешь одной ногой по тротуару, а другой по дороге, не понимая, откуда эта странная хромота...
Шла охота на "Краббена", а я был занят странными размышлениями о некоей новой вещи. Даже обкомовского секретаря по идеологии, специально приехавшего на писательское собрание, я видел как бы издалека, сквозь некую волшебную дымку. До меня не доходило, что секретарь приехал на собрание опять же из-за "Краббена", ведь это только для меня повесть в то время была вещью уже изжитой. Для меня горизонт был застлан чем-то уже другим. Я действительно почти не видел секретаря по идеологии, хотя он сидел в президиуме прямо против меня - румяный и толстощекий, но явно чем-то недовольный. Время от времени он повторял: "Вот представьте себе, что я должен был чувствовать, когда на пленуме в Москве ко мне подошел сам товарищ Романов и спросил, что это за Краббены плавают у вас в Сибири?"
Писатели отмалчивались.
Троякодышащая рыба. Дышит так, этак, и еще вот так.
Романов, понятно, ленинградский Романов. Похоже, он ценил нашего секретаря по идеологии, а я, получается, нашего секретаря по идеологии подвел.
В общем, все было ясно.
Денег нет, а жить надо. В Госкомиздате РСФСР я внесен в черный список, значит, в течение неопределенного времени печатать меня не будут. Службы в издательстве я лишился. Вот совсем свободный человек.
Что делать?
Писать, сказал я себе.
Это и друзья подсказывали.
"Не снижай темпа, - подсказывал Юлиан Семенов. - Самое страшное а в нашем ремесле - расслабиться, начать комплексовать, оглядываться. Вкалывай! За одного битого дают 167642987 небитых, (почему-то Юлиану понравилась именно такая цифра). Надобно как в тайге - рубить, рубить и рубить. Тропа-то остается. И главное - никого не слушай. Не слушай никого!"
А я и не слушал.
Я, черт возьми, уже по уши сидел в новой вещи. Я еще не мог четко ее определить, но она уже достала меня. Я еще не видел ее отчетливо, зато отчетливо слышал биение ее сердца.
Сверхзадача?
Не знаю... Похоже, я ее не искал... Похоже, я даже как-то трусовато намекал себе на то, что, может быть, одним из самых важнейщих условий современного искусства является как раз неумение точно сформулировать сверхзадачу.
"Вот-вот, сиди без штанов". - ответила на мои сомнения моя мудрая жена. Загадочная фраза, правда?
Но я от нее отмахнулся.
Вот Миша Веллер пишет: "Любое государство охраняет себя и накладывает запрет на какой-то материал, эта данность принимается писателем к сведению." Наверное, правильно пишет Миша. Но в таких вещах я никогда не доверял ни ему, ни государству.
Ладно, оставим.
Начало 80-х, генсеки мрут один за другим, сухой закон, страна к чему-то прислушивается, а я, так неожиданно споткнувшийся на морском змее, вместо того, чтобы сильно страдать и честно каяться, почему-то ищу все новые повороты в неожиданно открывшемся мне сюжете. Руки чешутся сесть за машинку. Жутко хочется написать что-то такое, чтобы даже чиновники от литературы ахнули...
Но для чего?
Кстати, одна из самых поразительных деталей литературной жизни 80-х это появление каких-то совсем новых молодых и весьма деловых литераторов. Они часто приходили ко мне, неизвестно где добывая адрес. Вот приходил такой литератор, клал рукопись на стол и вежливо говорил: "Геннадий Мартович, прочтите, пожалуйста. Все непроходимое, все, что может помешать будущей публикации, я уже убрал. Но вы тоже взгляните, у вас большой опыт. Я уже показывал рукопись Николаю Яковлевичу и Анатолию Васильевичу. Они указали мне самые непроходимые места. Видите заметки на полях? Я учел каждую. Я и ваши замечания учту."
Я печально вглядывался в немигающие глаза литератора:
"Все замечания учли?"
"Абсолютно все. Вот видите, тут Николай Яковлевич... Тут Анатолий Васильевич... Тут Михаил Петрович... Все убрал, ни к чему не прицепишься..."
"А зачем вам это?"
"Как зачем? Напечататься хочу!"
Очень я боялся молодых литераторов начала 80-х. Больше боялся, чем козней Госкомиздата. Они приходили ко мне, твердо зная, чего хотят, они твердо знали, чего хотели, и я не мог не впустить в дом уже постучавшегося человека.
Одним из таких литераторов был некто М.
Я никогда не знал, в каком городе он живет. Один раз он приезжал из Омска, раза два из Красноярска, все остальные его визиты были связаны с Новосибирском. Но не в этом дело. Где бы он ни жил, главное, он хотел напечататься. Где? Да где угодно. Хоть в "Новом мире", хоть в "Молодой гвардии", хоть в "Знамени", хоть в "Нашем современнике". Плевать, как выглядит печатный орган, кто в нем окопался. Литератор М. неистово хотел напечататься. Он приходил ко мне всегда не вовремя и без звонка, и у меня язык не поворачивался сказать: "А, может, вы зайдете завтра?" Ему нужно было именно сегодня. Сегодня он и приходил.
"Вот моя новая вещь, - твердо говорил молодой деловой литератор М., располагаясь в моем любимом кресле, сгоняя с него моего любимого тибетского кота Гомбоджапа Цыренджаповича. - Вот моя новая вещь. Это роман. Это испанский роман. Это роман из жизни испанской глубинки. Ну, вы понимаете..."
Тогда все говорили на эзоповом языке.
Примостившись на краю дивана, усадив рядом оскорбленного Гомбоджапа Цыренджаповича, я кивал:
"Понимаю."
"Я сейчас прочту вам избранные главы."
"А, может, не надо? - робко намекал я. - Может, вы оставите рукопись и я ее прочту сам?"
"Ну что вы! А интонация? - корил меня молодой литератор М. - Вы же сами меня учили: главное - интонация. Вы же сами меня учили: главное уловить интонацию."
Я вздыхал.
Чему я их только не учил, все равно они предпочитали эзопов язык и отсутствие принципов.
М. начинал читать.
Его испанские романы были вычурны, его эзопов язык запутал бы самого Суслова. По этой причине я не запомнил ни одной его строки, ни одного его сюжета. Просто это были романы о жизни испанской глубинки, и написал их профессиональный хронофаг, состоявший, вероятно, на какой-то специальной службе, руководители которой клятвенно обязались всяческими способами сокращать жизнь таких писателей, как я.
За меня мстил Гомбоджап Цыренджапович.
Гомбоджап Цыренджапович был настоящий кот. Настоящий как Гильгамеш. Он видел все до края Вселенной, он скрытое видел, он все постиг. При этом он весил семнадцать килограммов, левой лапой валил годовалого бычка, маленьким падал в кипящий борщ, выходя из борща преображенным, как герой известной старинной сказки. Призывая Гомбоджапа к обеду, Лида, моя жена, резала ливерную колбасу помельче - мало ли... вдруг Джапик подавится... Пообедав, Гомбоджап выходил на балкон, ловил на десерт глупую упитанную синичку и сжирал ее всю - с лапками и с головой.
Не троякодышащая рыба.
Гомбоджап садился рядом со мной и слушал романы молодых деловитых литераторов. У него был вкус. Романы из испанской глубинки ему, например, не пошли. Молодому деловитому литератору М. он напрудил полную сумку, после чего М. исчез и никогда больше не появлялся.
Зато пришел высокий, невероятно оптимистично настроенный человек. Он широко улыбался, снимая длинное драповое пальто в рубчик и разматывая длинный пушистый шарф.
Сняв пальто и размотав шарф, он мило спохватился: ой, чў это я? ведь сперва снимают башмаки!
Замотав вокруг тонкой шеи пушистый шарф и застегнув на все пуговицы длинное драповое пальто, он разулся, улыбаясь еще шире, еще ослепительнее, но тут же спохватился. Ой! Чў это я? ведь сперва снимают...
Не помню уж, что там надо было снимать сперва, но он все время снимал что-то не то, не в той последовательности.
Гомбоджап с интересом следил за оптимистом. Он-то знал.
Когда оптимист объявил, наконец, о цели своего визита, Гомбоджап удовлетворенно улегся у моих ног. Ему было интересно, как я справлюсь с предложенной оптимистом задачей. Дело в том, что оптимист оказался искренним и коренным патриотом. (Один такой мне запомнился. С французского языка, как он утверждал, а, по-моему, просто с известного гумилевского текста, он перевел "Эпос о Гильгамеше". "Ой ты гой еси, земля шумерская!"). После многих раздумий, так выразился явившийся ко мне оптимист, он, оптимист, понял, что русский язык гибнет от засилия германизмов. Именно германизмов. Поэтому русский язык должен быть незамедлительно очищен от этих самых германизмов!
- А как вы собираетесь это сделать? - спросил я.
Оптимист с ногами залез в мое любимое кресло и улыбнулся еще ослепительнее. Он собирается использовать сразу всех талантливых писателей и ученых мира. У него везде все схвачено. Все русские значительные литературные работы должны быть немедленно переведены на болгарский язык, потому что, в смысле германизмов, этот язык еще более или менее чист, а уже с болгарского мы все, талантливые писатели и ученые, умело переведем тексты обратно на русский, отсеяв каждый, даже ничтожный германизм. Ювелирная работа!
- А тюркизмы? - забеспокоился я. - В болгарском языке довольно много тюркизмов. От германизмов очистимся, а тюркизмы занесем. Маймуна, тютюн, таван опять же. Что делать с тюркизмами?
Оптимист счастливо рассмеялся.
Нет проблем!
Со временем все болгарские литературные работы будут переведены на очищенный русский, а с него опять на болгарский. Изящное решение!
О-хо-хо.
Хорошее имя для литературного героя - Иван Обуреваемый. Или псевдоним. Для молодого динамичного литератора.
Я оставался в пустом дому, жена уходила на работу. Я перебирал старые записи, искал что-то нужное, но пока неизвестное, и смутно понимал, что долго так тянуться не может. Поезд, как в 1969 году, опять уходил в будущее без меня. Меня вместе с "Краббеном" высадили на глухом полустанке. Даже более глухом, чем испанская глубинка литератора М.
Что делать?
Вечный вопрос русского писателя.
А что делать? Садиться да и писать. Садиться да и писать новую вещь. Вот и вся штука. Сесть и написать новую вещь, непременно с положительным героем, чтобы самому было приятно перечитывать. В тот год в газетах как раз шли многочисленные дискуссии о положительном герое. Ну, как в свое время шли дискуссии о снежном человеке. Кто-то его (снежного человека... положительного героя...) видел, кто-то слышал, кто-то чуть ли не держал его за руку, но в последний момент...
В общем мысль была. Написать нечто новое и непременно с положительным героем. Хотя давно известно: когда сильно ищешь, хватаешься за первое попавшееся.
Каждый день, выглядывая в окно, с тоской следя за медленным падением снега, я видел внизу соседа, не по подьезду, по дому, по имени мне не известного.
Был этот человек не стар, но крепок, и явно не занят. Гулял он обычно в рабочее время. Не знаю зачем, но я к нему стал приглядываться. Ведь для какой-то цели судьба вывела его под мои окна. Правда, для повести мне нужен был лихой парень, который мог бы начать хорошую заваруху, из которой, в свою очередь, читатель мог бы извлечь некий урок.
У моего соседа хорошо лежала на плечах дубленка, да. Но как герой... Впрочем, где сейчас найдешь настоящего героя? Герои встречаются реже, чем куриные зубы. Я страшно переживал, что если я прямо сейчас сяду за новую вещь, сосед непременно впрыгнет в рукопись и чего-нибудь там наделает, как наделал в свое время Серп Иванович Сказкин. И получится, в итоге, обычная вещь, в которой выморочный мужик окружен со всех сторон бабами-пужанками, ну, знаете, из тех вечных девственниц, что в любое время суток плотно затянуты во все свои спасательные пояса.
Утро раннее, снег падает. Из-за стены доносится пьеса Сен-Санса, внизу хромает сосед, нехорошо посматривает на мир из-под надвинутой низко на лоб шапки.
Я не хотел вводить в повесть первого попавшегося.
Но и отвлечься от соседа я никак не мог.
Фамилия, наверное, Небаранов. Звать Семен. Но почему Небаранов в андроповские времена гуляет по улице в рабочее время? Почему его не хватают менты и не волокут на проверку?
Надо спросить при случае Мишу Веллера: всегда ли характер героя определяется настроением автора?
Снег, снег. Ветер мерзкий. Гомбоджап Цыренджапович впал в спячку. Денег нет, перспектив нет. Даже имя будущего героя мне неизвестно.
А имя литературного героя - это всегда важно.
Имя героя, как правило, определяет его характер, движет его поступками.
Обычно писатель пользуется списком футбольных команд, там фамилии перемешаны без всякого порядка. Выбирай любое. Это Сергей Александрович Другаль, прекрасный фантаст, доктор технических наук, академик и генерал-майор, любит изобретать имена сам. Я видел у него листки с рабочими набросками, от них дух захватывало.
Вот, к примеру, сеньор Окотетто. Что к этому добавить? Или сеньор Домингин. Такому можно доверить родную дочь. Или Ферротего. Ясно, изобретатель. Такому день задается с утра, к вечеру он в кондиции. А Липа Жих? Такие, как Липа Жих, нравятся крепким уверенным в себе мужчинам, если, конечно, Липа Жих - женщина. Еще Мехрецки. Тут все понятно. Тут не нужны пояснения. Мехрецки есть Мехрецки, а Глодик и Зебрер - его приятели. Еще Блевицкая и Шабунио, но этих бы я в дом не пустил, нечего им делать в моем доме.
Но если говорить всерьез, настоящей находкой генерал-майора Другаля, ученого и писателя, была белокурая девушка, порожденная прихотливой фантазией академика - добрая, любящая, немножко застенчивая Дефлорелла.
"Разбойники вели тихую скромную жизнь."
А с ними - девушка Дефлорелла.
Короче, несмотря ни на что, некий замысел потихоньку вызревал в моей голове. Даже стал намечаться герой с несколько враждебными глазами, но в дубленке на широких плечах. Правда, над большой, уже седеющей головой героя угадывалось зыбкое облако неблагополучия. Но я чувствовал - я созрел, я уже могу вставить в машинку лист чистой бумаги.
И я бы вставил. И, может, написал бы опять какого-нибудь "Краббена", но однажды мне позвонили.
Подняв трубку, я с изумлением узнал, что я, такой-то, теперь, собственно, уже почти бывший писатель, должен быстро собраться и вылетать в Болгарию - в зарубежную командировку.
Потрясающий поворот сюжета.
В литературе такие штуки выглядят искусственными, но в жизни случаются сплошь и рядом.
Спросите Мишу Веллера. Он подтвердит.
3. О СЛАВЕ И О ЛЮБВИ
Не буду скрывать, неожиданное сообщение меня ошарашило. Как когда-то телеграмма, пришедшая в Новоалександровск ночью. Что же касается писательской организации, то там неожиданное известие произвело впечатление скорее негативное.
Подумайте сами.
Вот бывший писатель. Он написал вредную для советских читателей книгу. Герои этой книги не вызывают симпатий, всем ведь известно - на островах работают в основном задорные комсомольцы. Дело, правда, исправлено - тираж вредной книги уничтожен, но все равно, как это вот так, ни с того, ни с сего посылать такого писателя в братскую страну, о которой, к тому же, этот писатель в свое время тоже писал неправду (поклеп на советского князя Святослава). Да еще посылать на казенный счет!
Странно, странно.
И зачем посылать? Его, видите ли, представили к ордену Кирила и Мефодия! Да что такого он сделал? Да издал антологию современной болгарской лирики исключительно в собственных переводах. Так разве он один у нас такой?
Странно, странно.
Конечно, странно.
Болгарских поэтов я переводил много лет. Для себя, не думая, что когда-то сумею все это напечатать. Но, как говорил Серп Иванович Сказкин, пошла пруха, антология под название "Поэзия меридиана роз" вышла в свет. Будь моя воля я бы отдал орден Кирила и Мефодия не переводчику, а самим болгарским поэтам - настоящим, непридуманным. Они это заслужили.
Например, Христо Фотеву.
В одну дождливую ночь - ты убьешь меня. Дождь предложит мне хрупкое плечо свое, я обхвачу его и, сделав пять шагов, упаду в ужаснувщуюся твою память: она мой неожиданный мавзолей.
Не желая, ты все же убьешь меня, и я услышу, как ты убеждаешь древнюю свою совесть, ты ведь имеешь в этом давний печальный опыт; и я услышу, как ты повторяешь, что, в сущности, я жив. И я, покорный труп, буду имитировать прекрасную жизнь живого. Ты загримируешь, перекрасишь меня и будешь перерисовывать из букваря в букварь, храня в памяти мой последний вскрик.
Ты поймешь, что я тебя ревновал, что любил тебя, что смотрел на тебя с ужасом. Ужаснувшийся, ты воскликнешь, что, убивая, спасал меня, и скажешь, что теперь я твой, а потому - жив, хотя я буду мертв, мертв, мертвее самого мертвого человека.
Ты убьешь меня, но до того мы успеем отпраздновать странный праздник. Смеясь, на большой площади старого города, я стану целовать твой смех и твои страхи. Среди ночи, в буфете пустого заснеженного вокзала, я почувствую твой поцелуй, почувствую всю тяжкую власть твоей древней любви и жалости. И я вскрикну, я - маленький и жестокий, и, наконец, выскользну из твоих рук.
В одну дождливую темную ночь - ты убьешь меня. В одну дождливую темную ночь ты навсегда присвоишь меня себе. И, падая, я облегченно вдохну запах твоего вечного, твоего мокрого, твоего деревянного тротуара.
Это о дожде. Это о родине. Это о городе детства. У каждого из нас была своя Атлантида.
Приведенный выше перевод и сейчас кажется мне удачным. Сам Христо Фотев тоже так считал, жаль, что стихотворение не попало в антологию. В нее много чего не попало. Но все же она была составлена из стихов Андрея Германова и Михаила Берберова, Петра Караангова и Николая Кынчева, Ивана Теофилова и Аргириса Митропулоса, и многих многих других, кто действительно того заслуживал и заслуживает. Перед всеми снимаю шляпу. Никогда у меня не было шляпы, но перед болгарскими поэтами я ее снимаю.
Приглашение, присланное Союзом писателей Болгарии, как я уже говорил, на многих моих коллег произвело скорее негативное впечатление. Для начала приглашение просто сунули в стол, подальше от глаз. Потом председатель писательской организации прозаик П., связавшись с Москвой, добился права сопровождать меня в поездке (разве можно такого оставить без контроля?). Потом к председателю подключили секретаря парторганизации поэта К (разумная мера). Это уже было серьезно. Теперь, когда упряжка была собрана, можно было ее запускать.
Я на все эти хлопоты взирал с некоторой тревогой. Понятно, мне льстило - командировка... орден... Но ехать не хотелось. Хоть убей, не хотелось. Сам не знаю почему, но боялся. Рядом, казалось бы, четыре надежных уха, четыре надежных глаза, под дружеским,так сказать, присмотром, а вот не хотелось ехать. Если уж совсем честно, на месте поэта К. и прозаика П. я тем более бы не поехал.
Но они рискнули.
Таким образом, в середине мая мы оказались в Москве.
Во дворе дома Ростовых, перед СП СССР, нежно пахло листвой, никакой гари - Бондарев тогда еще не сжигал чучело Евтушенко. Прозаик П., получив необходимые бумаги, несколько иронично спросил: а зачем, Геннадий Мартович, вам ночевать у родственников? Завтра вылет. Вместе и переночуем в гостинице.
Подозреваю, что прозаик П. в своем благодушии несколько забылся. Я ответил: пожалуйста. И сам, понятно, забылся. Но ведь всегда приятно: вечер, выпивка, задушевные писательские разговоры... Так сказать, вечерние беседы на островах...
Повинуясь нахлынувшему на меня добродушию, я спросил: а сколько водки вы берете с собой? В Болгарии, как везде, русскую водку любят.
Ответ меня отрезвил.
- Водка? Какая водка? С сегодняшего дня, Геннадий Мартович, мы официальная делегация. Вы, например, взяли с собой костюм?
Я кивнул. Костюмом в те дни я считал джинсы и смену рубашек.
- Вы уже бывали в Болгарии? - спросил я.
Прозаик П. загадочно промолчал, а поэт К., ответил несколько недружелюбно: ты-то, говорят, точно бывал.
Ага, сказал я. Раз шесть.
Это неприятно удивило и поэта и прозаика.
- А кто тебе готовит подстрочники? - недружелюбно спросил поэт.
- Я перевожу с оригинала.
- Так все говорит, - уже совсем недружелюбно заметил поэт. Впрочем, с болгарского можно переводить без всяких подстрочников.
Ну да, подумал я. Проще простого.
"Може би и аз ще плача във последния си час. Търся рима. Пада здрава - син във профил, чер анфас..."
Что тут непонятного? Стефан Цанев всегда писал просто.
Я с ними подружусь, подумал я, откупоривая в номере гостинице бутылку шампанского. Я расскажу им о болгарских поэтах, прозаик П. и поэт К. расскажут мне о себе. Мы станем друзьями. В конце концов, все мы члены одного караса. Писатели народ не очень дружный, но с ними я подружусь.
Чтобы ускорить процесс созревания дружбы, я рассказал смешной, на мой взгляд анекдот. Недавно в Египте выкопали очень древнего сфинкса, так на его левой ноге этот анекдот был выбит еще шумерской клинописью. Но все равно анекдот казался мне смешным. Ну, тот самый, в котором гаишники останавливают машину по самому пустячному поводу. Не успели они откозырять, как водитель сломался: "Честное слово, у меня есть права, просто я потерял их". А сидящая рядом женщина закричала: "Говорила тебе, не садись пьяный за руль!" А мужичонка с заднего сиденья упрекнул: "И тормоза у тебя ни к черту!" А его сосед, проснувшись, запричитал: "Что? Накрылась наша контрабанда?"
И так далее.
В комнате установилась тишина. Никто не засмеялся. Прозаик П., поставив резную трость между ног, вздернул брови и сурово спросил:
- Вы это к чему?
Действительно, к чему я такое? Мне, можно сказать, выразили доверие, отправили, провинившегося, в командировку, а я еще не успел пересечь границу и уже травлю анекдотики...
А может, подумал я, их интересуют анекдоты политические? Ну, скажем, такие, как тот, что обьяснял разрыв дружественных отношений с государством Сомали... Ну, про орден... Про золотое кольцо в нос...
И так далее.
Тишина в номере установилась невыносимая. Она была густая и вязкая, как хорошо свареный холодец.
Я спохватился.
Действительно. Писатели летят в заграничную командировку, честь, доверие, а я, значит, с анекдотами...
Пытаясь снять наряжение, я поднял стакан и рассказал поэту К. и прозаику П. известную историю, приключившуюся с моим другом болгарским поэтом Божидаром Божиловым, когда он, вот как мы, полетел однажды в такую же заграничную командировку.
В самое крутое время, когда от Китая отшатнулись многие его прежние друзья, кому-то из руководящих китайских товарищей, может быть Чэнь-бодэ, а может быть генералу Линь Бяо, пришла в голову превосходная мысль пригласить в страну какого-нибудь известного зарубежного писателя и пусть этот известный зарубежный писатель напишет честные объективные очерки о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране.
Почему-то выбор пал на моего друга Божидара Божилова, и Божидар, понятно, не стал отказываться.
В Пекине Божидара поселили в гигантском отеле "Шанхай". В бесчисленных номерах "Шанхая", гостиницы, специально предназначенной для иностранцев, жил только один иностранец - сам Божидар Божилов, известный болгарский поэт, приглашенный Чэнь-бодой или Линь Бяо для написания честных объективных очерков о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране. Питался иностранец Божилов в чудовищно огромном и в столь же чудовищно пустом ресторане. Бар на горизонте был почти не виден. Когда появлялся официант Божидар отправлял его к бару за рюмкой водки и тот послушно уходил в долгую экспедицию. Выпив рюмку, Божидар вновь отправлял официанта к бару. Это повторялось много раз, но китайскому вышколенному официанту и в голову не пришло взять и принести Божидару не рюмку, а всю бутылку.
Из отеля Божидара не выпускали, никто его не навещал, читать китайские газеты и многочисленные дацзыбао, вывешенные даже в ресторане, он не умел. А дни шли. Даже недели шли.
Однажды, выпив очередную рюмку, утомленный одиночеством, испытываемым в одном из самых крупных городов мира, Божидар разнервничался. "Послушайте, - сказал он молчаливому маленькому переводчику, как тень следовавшему за ним в любой уголок огромного отеля. - Я приехал сюда писать честные объективные очерки о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране, но я никого не вижу, я ни с кем не встречаюсь, я не могу даже выйти из отеля, а окна в моем номере занавешены такими хитрыми шторами, что я не могу их раздвинуть. Как я могу писать в таких условиях? Мне нужны человеческие контакты!"
- Вы говорите как ревизионист, - ответил маленький переводчик, часто и укоризненно кивая черной красивой головой, украшенной прямым китайским пробором. - Мы создали вам хорошие условия. Надо лишь сесть за стол и написать честные и объективные очерки о великой китайской культурной революции и о положении дел в стране. Мы можем предложить вам черновик, которым вы можете воспользоваться.
- Какой, к черту, черновик! - возмутился Божидар. - Я требую встречи с китайскими писателями!
- Вы говорите как ревизионист, - негромко сказал маленький переводчик, все так же часто и укоризненно кивая черной красивой головой, украшенной прямым китайским пробором, - но мы пойдем вам навстречу. Завтра вы получите черновик честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране. А если вам этого мало, завтра вы встретитесь с молодыми революционными писателями Китая, выросшими прямо из народа. Вы можете задать им любые вопросы, они ответят вам честно и прямо. Правда, в поездке по Пекину вас будут сопровождать телохранители.
- Разве я член ЦК или американский шпион? - неудачно пошутил Божидар Божилов.
Переводчик не ответил, но все вокруг покрылось тонкой корочкой льда такое он испытывал к Божидару отчуждение.
На другой день три телохранителя в закрытой машине привезли Божидара к огромному хмурому зданию и по бесчисленным пустым коридорам провели в сумрачный и обширный кабинет. Божидар знал, что каждый четвертый человек на земном шаре - китаец, но тут его обуяли сомнения: он жил в Китае уже три недели и практически никого, кроме переводчика, не видел.
Войдя в сумрачный кабинет, Божидар облегченно вздохнул - на длинной, покрытой искусным узором скамье, метрах в десяти от стола, за которым устроились Божидар, переводчик и телохранители, сидели семь молодых китайцев, поразительно похожие друг на друга. Сходство усугублялось синей униформой. Над головами молодых китайцев, аккуратно расчесанных на китайский прямой пробор, висел величественный портрет Великого Кормчего.
- Это молодые революционные писатели нового Китая, выросшие прямо из народа, - объяснил переводчик Божидару. - Тот, который слева, это наш будущий Горький, рядом с ним - наш будущий Чехов, рядом с Чеховым будущий Маяковский, дальше - Фадеев, и так далее.
- То есть как - будущий? - удивился Божидар.
- Тот, который слева, пока работает в булочной, тот, что рядом с ним - фельдшер, тот, что рядом с фельдшером - рисует революционные дацзыбао, следующий - из партизан, руководит партийной ячейкой, и так далее.
- А где писатели, где артисты, о которых мы так много слышали? Где Лао Шэ? Где Хэ Лу-тин?
- Вы говорите как ревизионист, - негромко и укоризненно предупредил Божидара переводчик. - Лучше спросите молодых революционных писателей нового Китая, какими именно идеями Великого Кормчего они вдохновляются больше всего.
Божидар внимательно вгляделся в молодые, абсолютно одинаковые, абсолютно никаких чувств не выражающие лица, и ничего не стал спрашивать.
В тот же день иностранца Божидара Божилова, как не справившегося с порученным делом, как не оправдавшего доверия китайских властей, как, наконец, ревизиониста, посадили в старенький "фарман" (похоже, китайские пилоты сами видели такой самолет впервые) и с позором выдворили из страны. Испуганный нелегким перелетом Божидар в Софию поехал поездом, желая еще раз убедиться в том, что между Китаем и Болгарией лежат немалые территории. Он думал: пока он едет домой, вся эта история забудется.
Но так ему лишь казалось.
Где-то через месяц после возвращения явился к Божидару человек в темных очках и в профессиональной шляпе. Он сухо сказал: "Пройдемте!"
Вот когда Божидар по-настоящему испугался. Он решил, что большой друг Великого Кормчего другарь Тодор Живков решил выдать его обратно в Китай как ревизиониста, не справившегося с хорошим революционным делом.
К счастью, все обошлось официальной нотой, врученной поэту Божидару Божилову в китайском посольстве.
Товарищ Божидар Божилов, болгарский поэт, говорилось в официальной ноте, был приглашен в Китай для написания честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции и вообще о положении дел в стране. Товарищ Божидар Божилов, к сожалению, не оправдал связываемых с ним надежд и повел себя в Китае как отъявленный ревизионист. Учитывая все это, китайские власти объявляют:
а) Если товарищ Божидар Божилов, ревизионист, когда-нибудь пожелает получить гостевую визу в Китай, в гостевой визе товарищу Божидару Божилову, ревизионисту, отказать;
б) Если товарищ Божидар Божилов, ревизионист, когда-нибудь пожелает получить транзитную визу через Китай, в транзитной визе товарищу Божидару Божилову, ревизионисту, отказать;
и, наконец:
в) Если товарищ Божидар Божилов, ревизионист, когда-нибудь попросит в Китае политическое убежище, в последнем ему, как отьявленному ревизионисту, отказать.
Я ожидал улыбок, дружеского смеха - ведь коллеги, члены одного караса, вместе летим в заграничную командировку, но тишина в комнате стала еще гуще. В довершение ко всему, прозаик П. подобрал с пола листок, выпавший из моего кармана. На таких листках я обычно записывают случайно пришедшие в голову фразы, а иногда, как в данном случае, чем-то вдруг приглянувшиеся имена, которыми в будущем можно наделять будущих героев.
- Клаудио Карлос... - с неприятным недоумением прочел вслух прозаик П. - Доктор Алемао... Все иностранные имена... Вы кого-нибудь из них знаете?.. Свен Эриксон... Глен Хюссен... Просто Лейф... Иоахим и Грег Гунны... Нестор Лот... Рене Игита... Мубарак Мубарак...
И взглянул на меня:
- Кто такие?
- Да так, - сказал я. - Наброски.
- Конечно, - мрачно заметил поэт К. - Иван Иванович или Иван Никифорович тебя не устраивают.
И повторил с отвращением:
- Мубарак Мубарак.
- Я тут думаю над одним сюжетом, - попытался я оправдаться. - Там действие происходит в далеком будущем.
Поэта К. это не убедило:
- А куда ж делись из далекого будущего герои с простыми отечественными именами?
Короче, дружба не завязалась.
Ах, Миша Веллер, Миша Веллер!
Вот как далеко я зашел в своей рецензии.
А помнишь, как в селе Коблево, под Николаевым, теперь это все заграница, на Соцконе-89 ночная гроза вырубила освещение? Заодно, понятно, пропала в номерах вода.
Целое Черное море величественно клубилось под окнами, но воды, самой обыкновенной воды, не было ни в барах, ни в столовых, ни, о, боже, ни в одном туалете. В вечерней мгле десятки любителей фантастики копошились в сырых кустах. Сам Аркадий Натанович Стругацкий, добыв где-то плаш, тащил по лестнице ведро воды, сердитый, как жук в муравейнике. А вдалеке кричала верблюдица Дашка, боясь молний - вот корни неба! - сурово взрывающих тьму.
"Технология рассказа" была уже написана.
"Понять новое бывает трудно и в науке, и в искусстве. Как издевались современники над "Тристрамом Шенди" Стерна, как пожимали плечами над "Шумом и яростью" Фолкнера! Новое рождается в борьбе со старым, старое сопротивляется новому, а поскольку талантливое в литературе - это всегда нечто новое, то естественно, если оно поначалу встречает противодействие, отрицание, замалчивание, насмешки. Писатель всегда должен быть готов к непониманию и хуле. Должен исполниться стойкости, веры в себя, терпения.
Оценка же окончательно выносится лишь историей. И "Повести Белкина", и "Герой нашего времени", и "Красное и черное", и "Гамлет", весьма низко расцененные при появлении, обрели признание не скоро. Такова судьба всего, что опережает свое время, определяя пути развития культуры.
Хотя заслуженная и скорая прижизненная слава тоже нередка."
Кстати о славе.
Эти валентности еще не были у меня заняты, когда однажды, к изумлению моей жены, я получил письмо из сибирского городка Т., в котором когда-то прошло мое детство. Группа "Поиск" из школы ?2, которую я закончил лет тридцать назад, сообщала, что члены этой группы давно и упорно разыскивают всех знаменитых людей, которых судьба когда-либо забрасывала в эту школу. И неважно, как они учились. Эйнштейн ведь, известно, был в школе тугодумом, а французский писатель Эмиль Золя буквально вынужден был бороться за каждую удовлетворительную оценку по литературе. Великого микробиолога Луи Пастера его учитель химии называл серой посредственностью, ну и так далее. Так что дело не в том, как человек занимался, а в том, кем он стал.
Это меня утешило.
Неплохая компания, сказал я своей жене, намекая на Золя и Эйнштейна. Вот меня в школу приглашают на традиционный вечер. Пишут, в школе есть литературный музей, в нем собраны мои книги. А еще они пишут, в музее собрано все, что так или иначе связано с моим именем.
- А что там связано с твоим именем? - удивилась жена.
Я замялся.
Почему-то мне вспомнилось чучело филина, всегда стоявшее на шкафу в физкабинете, а еще скелет из папье-маше, на голый череп которого мы набрасывали кепку или шапку, в зависимости от сезона... Они прочли все мои книги, нерешительно объяснил я. Надо бы съездить, встретиться...
- Ну поезжай, - загадочно сказала моя мудрая жена и, потрясенный ее благородством, я взял билет и в означенный день выехал поездом в Т., определенно зная - меня там ждут.
Звездный час.
Поезд трясло, хлопали двери. Я ничего этого не замечал. Грустная штука жизнь. Когда-то мы зачитывались романами Ник.Шпанова и Хаджи-Мурата Мугуева, а теперь вот - "зачитываемся вашими книгами". Новое поколение. Значит, не все так плохо. Значит, работали мы не зря.
Не знаю почему, от волнения наверное, перед мысленным моим взором явился маршал Ворошилов, единственный знаменитый человек, которого мне посчастливилось увидеть в детстве. Сперва на портрете - он висел в актовом зале и был украшен изречением: "Прежде всего надо быть честным, умелым, добросовестным работником, на какой бы работе ты ни находился". Хорошая мысль, навсегда запомнилась. А где-то в середине 50-х маршал возвращался из Монголии и нас гоняли на перрон с цветами, чтобы и маршал увидел нас вот какие мы растем! И мы, это правда, волновались. По крайней мере, такое сильное волнение я позже пережил всего только раз - когда через Т. везли в вагоне индийских слонов Рави и Шаши.
Старый корпус школы давно отдали милиции. Судя по решеткам, в моем бывшем классе находилось КПЗ, таким этот класс всегда и считался. Новый корпус выглядел привлекательней - в просторном холле стояли столики, на них картонки - "Регистрация". Под картонками уточнялось - выпускники такого-то и такого-то годов. Я автоматически попал в группу - "Выпускники 1922-1959 годов". Похоже, выжил я один, ни одного знакомого я не встретил. Дивные девушки в хитрых прическах глядели на меня как на заплутавшего динозавра:
- Фамилия?
Я негромко назвался. Не хотел привлекать всеобщего внимания - вот, дескать, писатель приехал, автографы... Но фамилию мою, переспросив несколько раз, записали все же с ошибкой, я вынужден был ее исправить. Не все ли равно? - удивились девушки, и это меня насторожило.
В просторном кабинете, куда я поднялся по указанию девушек, молодой директор школы громко кричал в телефонную трубку:
- Милиция? Какого черта? Почему один наряд? Пришлите хотя бы усиленный!
- Зачем? - спросил я, когда директор повесил трубку.
- Ну как же! - радостно объяснил он. - Ну как же, товарищ писатель! После двенадцати у нас драка! Половина ребят придет из прошлогоднего выпуска, а уж они пить умеют! - Он дружески подмигнул мне: - Мы потом тоже отдохнем. У нас выпивка по талонам, но выкручиваемся, все свои! Поднимитесь пока в музей, у нас ведь еще Чивилихин учился, а я поработаю.
Полный тревожных предчувствий я поднялся на третий этаж.
А вдруг правда в музее чучело филина, скелет в старой кепке?..
Я облегченно вздохнул, увидев, что литературным музеем в щколе ?2 называли коридорный тупик, украшенный по стенам двумя стендами. Один был посвящен В.Чивилихину, другой мне. Писатели мы разные, но здесь судьба нас объединила. Фотографии, вырезки из газет и журналов, а еще обложки, аккуратно срезанные с книг и навечно приклеенные к фанере.
И краткие машинописные жития.
Чивилихинское житие я читать не стал, но со своим ознакомился.
"Геннадий Мартович Прашкевич, - говорилось в этом житие, - рос тихим сосредоточенным ребенком, учился только на твердое хорошо и незаметно для окружающих стал известным советским писателем."
Не слабо.
Учился я дерьмово, честно скажу. Если меня считали посредственностью, то глубокой. Твердых хорошо для меня просто не существовало, разве что по географии. А насчет тихого сосредоточенного ребенка, это было не просто ложью, это было самой наглой, самой беззастенчивой ложью. Тихим и сосредоточенным в нашей школе был скелет из папье-маше и чучело филина.
"Незаметно для окружающих..."
Незаметно для окружающих я спустился в холл, где вовсю ревели спаренные магнитофоны. Протолкавшись сквозь толпу ребят, от которых многообещающе попахивало водкой, я нашел пустую неосвещенную столовую, закурил и встал у окна, в которое таинственно и волшебно, как в детстве, падал лунный свет.
И услышал:
- Ну ты, козел, выпей с нами.
Я обернулся.
Под лестницей - удобно они устроились - три дюжих паренька в кожаных куртках распивали водку. Стаканов не было, пили из горла. Очередь дошла до самого дюжего паренька, похожего на боксера-неудачника, он и предложил: хлебни, дескать, козел.
- Не хочу, - сказал я, гася сигарету.
- Смотри, - предупредили меня. - Выпивка у нас по талонам.
Я снова пересек шумный холл и тут на лестнице меня изловил учитель литературы. Было ему под пятьдесят, рыжий пиджачишко, очки, встопорщенные волосы, и глаза - как угольки в кузнечном горне. Вот сказал он сразу, я тоже поэт. Пишу о малой родине и о большой. Еще о дружбе народов пишу и всякие полезные географические стихи, это актуально. А эти паскудники, динамично пояснил он, в своих паскудных журнальчиках паскудно издеваются над его стихами. Слабо их паскудным мозгам понять истинную поэзию! Мы это дело с тобой исправим, динамично пообещал учитель литературы, я тебе целый пук стихов дам, ты там вправь мозги этим паскудникам.
И динамично предложил:
- Сгоняем в шахматишки?
Пораженый, я согласился.
В пустом классе из какого-то шкафа учитель литературы действительно извлек шахматную доску.
Мы вместе должны держаться, сказал он мне, расставляя фигуры. Нас, поэтов, мало. Вот он лично пишет сильные стихи, не такие, что печатаются в этих паскудных журналишках. Ты ведь знаешь, какая у нас малая родина! Вся гордость большой - от нее. А еще попутно он учит детишек. Ни хрена ведь не знают, растут тупые. Он специально для них пишет. Ну, такое, скажем.
Вот где-то есть город Куала-Лумпур
и в нем проживают куала-лумпурцы,
а где-то лежит голубой Нишапур
и в нем проживают одни нишапурцы.
- Точно подмечено, - одобрил я. - В Нишапуре не был, но в Куала-Лумпуре точно - куала-лампурцы живут.
- Видишь! - обрадовался педагог. - Мы с тобой прижмем этих паскудников!
В этот момент двери класса с грохотом распахнулись. Дюжий паренек, похожий на боксера-неудачника, открыл ее ногой. Кожаная куртка на его груди оттопыривалась. "У нас после двенадцати драка", - вспомнил я и посмотрел на часы.
Нет, время еще не подошло.
- Чў без стука? - встревожился учитель литературы.
- А ты директор, чў ли?
- Да нет.
- Ну и сваливай, козел. С человеком поговорить надо.
И учитель литературы свалил
Дверь была закрыта, дюжие пареньки в одинаковых куртках обступили меня.
- Ну? Выпьешь?
Я мрачно кивнул. Я хлебнул прямо из горла. "Незаметно для окружающих..."
- Ну вот, - расцвели пареньки. - У нас ведь выпивка по талонам. Хорошо, Санькина баба в ларьке работает.
Они подобрели, они обхлопывали меня, как муравьи тлю.
"Как отблеск от заката костер меж сосен пляшет, ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись... - слышалось из холла. - Тара-та-та-та-тата... Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались."
Из сибирского городка Т. я уезжал ночью. Все смешалось - мидлицейские свистки, пляски, физкабинет с накрытым столом. Кто-то из учителей принял меня за Пикуля, я не возражал. Валентину Саввичу это понравилось бы. Потом меня повел в кабинет директор. Жрать хотелось. Он будто прочитал мои мысли. "Есть закусь! Есть!" И решительно распахнул металлический сейф.
В сейфе стояло семь бутылок водки и лежал крошечный пакет с леденцами...
"Рос тихим сосредоточенным ребенком..."
Трясясь в вагоне, я вспоминал загадочную улыбку своей мудрой жены. "Сьезди..." И спрашивал себя: а Лев Толстой на моем месте напился бы? А Чехов? А Щедрин? А милейший Иван Александрович Гончаров?..
Даже Гоголь напился бы! - утешал я себя.
"Незаметно для окружающих..."
Почему-то мне кажется, что меньше всего в литературе - технологии. Даже если литература - рассказ. Даже если она - превосходный рассказ. Даже если она - рассказ, написанный М.Веллером.
Ладно.
В самолете, сбитый с толку молчанием коллег, облаченных, несмотря на душный день, в черные официальные пиджаки, я вдруг впал в смутное болото полувидений. Справа от меня сидел негр. Как все негры, он напоминал негатив, от чего мои полувидения обретали реальность.
Речь в будущей повести пойдет о преступнике, решил я, вспомнив странную фигуру моего соседа по дому. Того, естественно, что носил на плечах дорогую дубленку. Не мог он заработать столько, ведь я постоянно видел его во дворе. Откуда же к нему приходили деньги? Может, ему их приносили?..
Так прихотливо текли мои мысли на высоте десяти тысяч метров над поверхностью планеты Земля.
Что бы ни происходило, решил я, как бы ни складывалась моя командировка, каждый день я должен отыскивать для повести какую-то деталь, какой-то поворот сюжета, хотя бы фразу.
А главный герой...
Лўха!
Нет, Люха!
Производное от того же Лўхи. Кликуха такая. Хорошо выговаривается, трудно забыть. И будет он не стар, хотя уже и потрепан жизнью. Любит общество неординарных людей, постоянно ошивается в баре Дома актеров или, скорее, Дома журналистов. В последнем обстановка демократичнее и не так сильно обсчитывают.
Люха еще не потерял способности удивляться.
В Домжуре, например, его удивила табличка, выставленная на стойку: бара: "К. СЮДА НЕ ХОДЮТ".
"А сколько их, этих К.? - лениво поинтересовался Люха у сумрачно настроенного молодого писателя Петровича, здорово переживающего вчерашний загул и с тоской предчувствуя сегодняшний. - Много их?"
"К. один, - хмуро ответил Петрович. - Не дай Бог, чтобы таких, как К., оказалось двое."
"А почему К. сюда не ходют?"
"А ему морду бьют, - так же хмуро пояснил Петрович. - А когда кому-нибудь морду бьют, в баре непременно что-нибудь ломается."
"А почему К. бьют морду? - добытывался добросовестный Люха.. - Чем он вам насолил?"
"Много пишет."
"Ну и что?"
"Много пишет, безграмотно пишет, - хмуро перечислил писатель Петрович, - неправду пишет. И так при любых режимах."
Люха удивился.
Тем не менее, он быстро перезнакомился со всеми постоянными посетителями бара, а с К. даже подрался. Больше всего он подружился с компанией молодых фантастов и поэтов, а в самой компании с белобрысым, внимательным, всегда серьезно-улыбчивым военным фантастом. Военным не потому, что он писал батальные полотна или там звездные войны, а потому что, будучи призванным в армию прямо из института, он умудрялся появляться в Домжурте хотя бы раз в неделю - всегда в мундире, иногда в новом звании. На взгляд Люхи, военный фантаст делал стремительную карьеру. В ближайщие года три он мог дойти до майора.
Еще решил я, обдумывая особенности своего героя, Люха не будет жаден.
Попроси Люху, он поставит. Это не К. и не придурок вроде журналиста Саньки Кузова. Во-первых, Санька в принципе никогда не ставит, во-вторых, Сенька всегда только сам напрашивается, а, в-третьих, поставь Саньке, он сразу полезет в душу всеми своими конечностями. А он конечности никогда не моет. А у него конечности всегда пахнут пивом и случайными женщинами.
Точно, обрадовался я, Люха - не Санька. Иначе что бы мне его называть Люхой. В отличие от Саньки Люха рос тихим и сосредоточенным ребенком (в жизни писателя ни одна достойная фраза не должна пропадать), с некоторым трудом закончил школу, а дальше стал не учиться. Именно так, подчеркнуть звучание - стал не учиться. Звучит необычно, а смысл тот же, может даже еще сильней.
И все равно Люха будет преступником!
Почему преступником - этого я пока не знал. Но догадывался. Писательское чутье никогда не подводило меня. Пусть Люха влился в животворную среду актеров и журналистов, пусть он дружит с хмурым писателем Петровичем и с раскованными молодыми фантастами и поэтами, - все равно он преступник, у него двойная сложная жизнь. Он от кого-то прячется. Или от чего-то.
Если честно, я всей шкурой чувствовал: Люха - крупный преступник. В конце концов, если уж писать о преступнике, так о крупном. Люху, пришло мне в голову, даже не Интерпол ловит, а Галактическая полиция.
Вот хреновина это или нет?
Я глянул в иллюминатор.
Мы летели над восточной Европой, мелко порубленной на аккуратненькие участки. Бухарест внизу походил на срез пня с неровно, но отчетливо расчерченными годовыми кольцами. Люхе, например, не пришло бы в голову взять румынский банк, его и швейцарские не волновали. Люха грабанул что-то более значительнее. Что-то гораздо более значительное. Такое, что сотрудники главной Галактической полиции запрыгали, как блохи на скачках.
А что грабанул?
Да сейф грабанул главного Галактического банка. Тот самый, в котором под неустанным присмотром хранились самые высококачественные серпрайзы, а с ними - мощный трансфер и, как обязательное приложение к нему, портативный репрессивный аппарат (ПРА), рассчитанный на любую (из известных двухсот) форму жизни.
Это будет фантастический детектив, определил я про себя жанр будущего произведения.
Мне хотелось вынуть ручку и блокнот, но справа от меня сидел негатив-негр, а слева позитив-прозаик П. Мне не хотелось, чтобы они думали обо мне плохо.
Пусть Люха с некоторым трудом закончил школу, подумал я, пусть он стал не учиться, все равно он инопланетянин, другой, правда, на Землю попал случайно. Вместе с самыми высококачественными серпрайзами и мощным трансфером Люха прихватил из сейфа главного Галактического банка портативный репрессивный аппарат (ПРА). Трансфер, это, кстати, не лист, по которому продают подержанных спортсменов, трансфер это такая штуковина, которая позволяет любому разумному существу принимать любые удобные для него формы. Понятно, разумные.
Похищенные серпрайзы Люха припрятал на одном очень уединенном коричневом карлике, а сам незамедлительно смылся в сферу Эгги, откуда ему, впрочем, так же незамедлительно пришлось убираться, спасая от бед свои многочисленные жвалы и псевдоподии.
Одно время Люха прятался на Марсе.
Но это было скучно, будучи, в сущности, самым богатым существом известной Вселенной, годами лежать в сухой марсианской пустыне, придав себе форму красного, пусть и думающего, но камня. Люхе такое времяпрепровождение не понравилось. Он бросил Марс и открыл для себя Землю.
Земля Люху потрясла.
Ему понравились люди - вполне разумные, хотя и суетливые существа. Ему понравились пейзажи - задумчивые, хотя и не повторяющиеся. Люха сам принял вид грубоватого молодого человека, который с некоторым трудом закончил школу, а дальше стал не учиться, и снял комнатенку в самом центре Новосибирска. Он неделю не выходил из комнаты, постигая по старым журналам и газетам, купленным у соседки за неимоверные деньги, особенности человеческого существования. Он узнал о налогах и революциях, о преступности и любви, о праве на труд и праве на отдых. Наконец, он узнал о существовании писателей и журналистов.
Петь песнь.
Через неделю в Люхину комнату постучали.
- Кто там? - спросил Люха.
- Милиция.
- Зачем я вам?
- Поговорить надо.
- Сколько вас там?
- Трое.
- Ну и поговорите друг с другом.
Пока милиционеры взламывали дверь (на Люху их навела соседка, потрясенная сверхвыгодной сделкой по продаже старых газет и журналов, а так же тем, что Люха в течение недели вообще не выходил из комнаты, даже в туалет), Люха по водосточной трубе спустился с одиннадцатого этажа прямо на улицу, вызвав аплодисменты случайных прохожих. Трансфер и ПРА к тому времени были у Люхи почти на нуле, он строго экономил энергию, ведь на одном очень уединенном коричневом карлике его ждали припрятанные серпрайзы. Все, что смог себе позволить Люха - превратил кусок какой-то валявшейся под ногами бумаги в новенький билет члена Союза журналистов. Это позволило ему подрабатывать в газетах мелкими заметками и, когда захочется, посещать Домжур. Заметки Люхи отличались привлекательной простотой. Он сам так считал: если лопата это лопата, а жопа это жопа, то зачем хитрить? Пиши как есть. Читатель проглотит. Если люди наработали за свою историю столько слов, значит, надо пользоваться всеми.
Короче, Люхины заметки читались.
Он снял комнату на Вокзальной магистрали, вечерами ходил в Домжур, немножечко выпивал и боялся только цыганок. Что-то они, дуры черные, в нем чуяли. Что-то понимали такое. Бледнели, увидев Люху. А Люха этого не выносил.
Удивительная вещь - рождение замысла.
Вот только что ты ничего такого не знал, ни о чем таком даже не задумывался, ничего такого в голову не приходило, и вдруг - на тебе! Люха! с другой планеты! преступник!
Кто? Откуда? Тебе! О нем. Подсказал?
Вечные вопросы.
Над ними я и ломал голову, пока наш самолет трясло над Витошей при заходе на полосу Софийского аэропорта.
4. ЕЩЕ О ЛЮБВИ
От жгучего болгарского солнца, от игры теней, запаха листвы, от незнакомого, но как бы и знакомого говора, прозаика П. понесло в странные словесные дебри. Пока мы проходили паспортный контроль и таможню, пока нас разыскивала переводчица, назвавшаяся вовсе не болгарским именем, прозаик П., оглядывая лица мелькающих вокруг людей, зачем-то сообщил нам, что, в общем, на голове среднестатического простого человека, в том числе советского, в том числе и болгарского, произрастает что-то около 125 000 волос.
- Не мало? - засомневался я.
- Бывает и больше, - неохотно согласился прозаик.
А вообще, снова воодушевился он, за обычную жизнь обычного среднестатистического человека, в том числе советского, в том числе и болгарского, на его голове отрастает, и соответственно выпадает в процессе лысения, почти полтора миллиона волос.
Конечно, это была солидная цифра, но я собрался и ее опровергнуть. К счастью, переводчица Лида оказалась тоже не молчаливой особью. Показывая какой-то памятник, она напомнила нам об общих исторических вехах, деликатно, но подчеркнула нерушимую связь славянских народов. Я был рад, что ей неизвестны мои стихи о шалостях советского князя Святослава.
Поправляя галстуки, потея в своих черных официальных пиджаках, прозаик П. и поэт К. благожелательно прислушивались к переводчице, причем каждый нашел возможность и ей сообщить что-то полезное. Прозаик П., например, напомнил о том, что болгар от фашизма освободили мы, а поэт К. подтвердил слова прозаика вполне недвусмысленными намеками на кипящую вокруг жизнь: дескать, вот неплохо у вас... но вы, болгары, должны помнить...
Бульвары.
Платаны.
Столики кафе, вынесенные прямо на бульвар.
"И в этот момент начинают звенеть колокола Александра Невского, как мелкие монетки, пересыпаемые в синем кармане неба..."
Грандиозные номера отеля "Балкан" потрясли прозаика П. По рангу он, понятно, шел первым, за ним следовал секретарь парткома поэт К., а уже потом я, автор неприятных, вредных для читателей книг, не нашедший мужества отказаться от иностранного ордена. К сожалению, самый большой номер был заказан на мое имя, пришлось исправлять ошибку. В итоге, мне достался самый маленький, хотя все равно грандиозный.
Меня это нисколько не взволновало.
Бросив вещи, я отправился в душ. Я даже не обращал внимания на телефонные звонки. Скорее всего, звонили предыдущему обитателю номера. Кто в Софии мог знать, что я уже прилетел?
Выйдя из душа, я с удивлением обнаружил в комнате насупленного прозаика П.
- Это я звонил вам, - сообщил он.
- Что случилось?
- В моем номере беспрестанно трещит телефон. Я не могу из-за телефона отдохнуть, он мне мешает.
- Я вам не звонил.
- Зато вам звонят. Ведь номер был заказан на вас. Вы сами уступили мне двухкомнатный номер. - Прозаик П. был полон нехороших подозрений. Идите и разберитесь со звонками. И чтобы никто больше не смел звонить.
- С удовольствием.
Мы прошли в номер прозаика П.
Тут же затрещал телефон.
Я поднял трубку. Звонил Иван Цанев.
Вбирает мир твое жужжанье, когда ты медленно взлетаешь к цветку мохнатый рыжий слиток, пыльца, прилипшая к губам. Соединяю звук и образ, тянусь к немеркнущим вещам, в ты, не думая о счастье, цветок любимый выбираешь...
Привязанная нежной нитью, не можешь взять и улететь, мой взгляд пустить тебя не может. С цветка к цветку, как по ступеням, взбираешься, то пропадая в густой колышащейся тени, то останавливаясь, чтобы жужжаньем праздник свой воспеть...
Дыханье меда, боль усилий - ты б все мне сразу отдала, сестра усердия. Ты знаешь, как достигают перевала. Но только захочу погладить, как ты в меня вонзаешь жало. И это - как начало песни. О, падающая пчела!..
Вот что такое поэт Иван Цанев.
- Ты приехал, ты в Софии, ты совсем здесь! - кричал в трубку Иван и, не видя его, я видел его щербатую улыбку. Пусть щербатая, все равно это была улыбка Ивана Цанева, а не какого-то там Мубарака Мубарака. Это была улыбка друга, который жаждал со мной выпить. И как можно быстрей.
- Но мы официальная делегация! - напомнил прозаик П. Он все еще был в глухом черном костюме. - Никаких непротокольных встреч!
Я кивнул прозаику - как же! я понимаю!
А телефон не молчал.
Старые друзья приглашали меня на Витошу, звали на полынное вино, просили разделить аперитив рядом в баре, но взгляд прозаика П. не отпускал меня ни на секунду, прозаик П. слышал каждое мое слово, и я помнил, помнил: мы - официальная делегация! Поэтому на все приглашения я вежливо отвечал: спасибо, но со мной два очень известных, два очень советских писателя, мы - официальная делегация, Я не могу бросить их. Я...
- Правильно, - отвечали друзья. - Бери с собой известных писателей. И тревожно спрашивали: - Они пьют полынное вино?
Я тревожно спрашивал прозаика П.:
- Вы пьете полынное вино?
Прозаик П. уклончиво кивал.
Я выслушивал очередного друга и снова тревожно оборачивался к прозаику П.:
- Вы ходите по вечерам в ресторан пить греческий коньяк и смотреть непристойные танцы?
Прозаик П. мрачнел и кивал еще более уклончиво.
- Не забывайте, - напоминал он. - Мы - делегация. Надеюсь, на официальный прием в СП вы пойдете не в джинсах?
Конечно, нет. Было слишком жарко. На официальный прием в Союз писателей Болгарии я пошел в шортах.
В такой жаркий, я бы сказал палящий, невероятно душный день идти по улицам Софии в черных глухих пиджаках могли, конечно, только самые иностранные иностранцы. Я даже отстал шага на два, чтобы меня не путали с ними. На самом деле, так приказал прозаик П. Это он не хотел, чтобы меня не путали с ними.
Явиться в Болгарию без черного глухого пиджака!..
Впрочем, время от времени поэт и прозаик сердито оглядывались.
- Странно, - сказал прозаик. - Мы прошли уже три квартала, а я не видел ни одной собаки.
Поэт К. обернулся.
- Да нет, - сказал прозаик. - Я имею в виду обыкновенных собак.
- Обыкновенных собак вы не увидите, - обьяснил я, не сближаясь с ними, соблюдая высчитанную прозаиком П. дистанцию. - Собак на улицах Софии давно нет. Собак на улицах Софии давно перебили по приказу БКП и лично доктора Живкова. Так сказать, устроили им ночь хрустальных ножей. Если быть еще точнее, ночь длинных хрустальных ножей.
- Как? - ужаснулись поэт и прозаик. - Собака - друг человека.
- А город София - друг туристов, - ответил я. - Кто слышал, чтобы собака была другом туристов? Собак больше нет в Софии. Ни одной!
Я увлекся.
Я выдал сильную информацию.
Но в этот момент из-за угла лениво вывалил и потрусил рядом с нами жирный одинокий пес. Самодовольный ленивый сардель-терьер с тупой невыразительной физиономией. Не знаю, почему его не пришили в ночь длинных хрустальных ножей, может, некий негодяй специально сохранил его - для убиения моего престижа.
Не знаю.
Мой провал стоил Люхе левого глаза и памяти.
Обозлившись на пса, на прозаика и на поэта, я, понятно, обозлился и на героя будущей повести.
В новом варианте Люха при посадке на Землю терпел крушение, терял левый глаз, а с ним и память. Пусть забудет скотина, решил я, на каком конкретно коричневом карлике припрятаны похищенные серпрайзы. В конце концов, раз уж он преступник, то должен знать,
преступление не окупается.
Но вот странно.
История с собакой почему-то привела прозаика П. в хорошее настроение.
- Заметьте, Лида, - сказал он встретившей нас на улице Ангела Кынчева переводчице. - Заметьте, Лида, обыкновенный среднестатистический человек потребляет за обыкновенную среднестатистическую жизнь не менее сорока тонн пищи и пропускает через свои легкие почти триста восемьдесят тысяч кубов воздуха. Не мало, правда? Вот откуда все эти мальтузианские гадости.
Он успокоил Лиду:
- Мы, коммунисты, найдем выход из положения. В конце концов, в мозгу даже обыкновенного среднестатистического человека ежесекундно протекает не менее ста тысяч химических реакций...
- В вашем мозгу? - не поняла Лида.
- В вашем тоже, - жестко отрезал прозаик.
Настроение прозаика П. подпрыгнуло еще выше, когда в Союзе писателей Болгарии мы узнали, что я не смогу получить орден Кирила и Мефодия.
Знаменитый болгарский поэт Л., стихи которого я тоже переводил, с огорчением сказал мне: ты понимаешь, Геннадий? Ты вот ехал получить за свою хорошую работу хороший орден. Ты его заслужил. Орден Кирила и Мефодия самый гуманный орден в мире, я знаю, он бы красиво горел на твоей груди. Ты понимаешь, Геннадий, предисловие к твоей книге написал наш литературный критик, который никогда не казался нам надежным человеком и коммунистом. Это была ошибка.
Он вздохнул и пояснил суть ошибки:
- Две недели назад наш бывший литературный критик сбежал в Испании с туристического теплохода и уже успел дать по европейскому радио и телевидению несколько несправедливых и злых интервью. Это нехорошо. Сейчас мы не можем дать тебе орден. Это вызвало бы противоречивые мнения. Но ты же знаешь, мы тебе дадим орден. Немного потом. Когда шум утихнет.
Он доверительно спросил:
Ты понимаешь?..
Еще бы! Не понимать...
Не до ордена, была бы родина с ежедневными Бородино...
- Мы дадим тебе орден, Геннадий, - щедро сказал знаменитый поэт Л. Мы, может, дадим тебе два ордена. Но немного потом. Ты ведь можешь подождать, правда?
Я кивнул.
Правда. Я подожду. Я умею ждать.
Знаменитый поэт облегченно вздохнул.
Интересно, что бы он ответил, закатай я ему скандал? Нет, дескать, мне ждать некогда! Я, дескать, занятой человек! Не надо мне двух орденов, дайте хотя бы один, но мой. Можно одного Кирила. Если нет Кирила, можно Мефодия. Но сейчас! Я не намерен, я не могу ждать!
Но я этого не сказал и знаменитый поэт Л. это оценил.
Он сказал:
- Пусть нет ордена, ты получишь отдых. Мы сделаем все, чтобы ты хорошо отдохнул. Мы знаем, ты много ездил по Болгарии, но Болгария неисчерпаема...
Не буду врать, он не сказал, что Болгария неисчерпаема как атом. Это сказал совсем другой человек и по другому поводу. А поэт Л. сказал, что в Болгарии много таких уголков, о которых даже я не знаю. Есть такие уголки, сказал он, в которых ты не бывал. Выбирай любой, мы тебе покажем все, что ты захочешь. Долг болгарских поэтов - показать тебк страну, которую ты полюбил. Но дай мне слово, попросил он, что ты будешь только отдыхать. Никакой работы! Ты будешь купаться, гулять, смотреть на красивых женщин. Разве можно смотреть на красивых женщин и не чувствовать себя счастливым?
Я подтвердил:
- Нельзя.
Троянская ракия - чайный куст внутри огромной бутыли, запотевшая смирновка, рыжее шотландское виски, сингуларский мискет, зеленая ментовка, коньяк "Метакса", цветные кипрские вина...
- Я спросил нашего большого друга Геннадия, где бы он хотел побывать, - знаменитый поэт Л. высоко поднял наполненный бокал. - Наш большой друг Геннадий захотел побывать в городе Шумене. Наш большой друг захотел увидеть мадарского конника.
- Я протестую! - Прозаик П. сурово оглядел стол, окруженный болгарскими поэтами. Неполученный мною орден сразу придал ему веса. - Мы официальная делегация. Мы хотим возложить венки на Шипке. Мы хотим подняться на Черни врых и возложить венки перед музеем революционного движения. Мы хотим возложить венки на могилах павших солдат, а так же перед памятником Алеше.
- У нас большие планы, - со значением подчеркнул он.
- Это замечательно! - обрадовался знаменитый поэт. - Няма проблем! Мы отправим нашего большого друга Геннадия в город Шумен, а вы поедете возлагать венки.
Звон бокалов.
Скандал удалось замять.
Прозаик П. и поэт К. согласились поехать в Шумен - смотреть на мадарского конника.
Звон бокалов.
Приглушенный шум голосов.
Оглядывая оживившихся прозаиков и поэтов, я понемногу приходил в себя. Бог с ним, с орденом. Главное, не пить ментовку. Болгары называют ментовку - "Прощай, совесть". И незачем лишать Люху левого глаза. Кривой журналист, это нонсенс. А орден... "Что орден? Ни любви, ни славы, один голимый орнитоз..."
Впрочем, Света Борзунова писала не об ордене, а о голубе.
Никола Инджов, поэт, бывший посланник на Кубе, трагически:
- И когда мы улетали, Геннадий, я самолично усыпил моего любимого попугая. Я не хотел возвращаться домой без любимой птицы. Я сам усыпил ее, но в аэропорту Орли мой папагал проснулся. Прямо из чемодана он стал кричать по-болгарски: "Никола, здравей! Как сте? Какво правишь?" Нет людей более жестких, чем французские таможенники. Я думаю, Геннадий, французскую революцию сделала жесткость их таможенников.
Прозаик П., уверенно:
- Но чувствительность среднестатистического человеческого глаза столь высока, что при нормальных условиях видимости самый обыкновенный среднестатистический глаз может заметить с вершины горы свет свечи, заженной на расстоянии до восьмидесяти километров...
Николай Кынчев, поэт медлительный, рано поседевший, недоуменно:
- И тогда я перестал работать с грузинскими поэтами. Большие поэты, но с ними трудно работать. Они поднимают много тостов.
Ана Александрова, бывшая балерина, печально:
- Я изменяла мужьям...
С вдохновением:
- Но любовникам не изменяла никогда!
Прозаик П., с особенным значением:
- И если уж говорить всерьез, то на кусочке самой обыкновенной среднестатистической человеческой кожи, не превышающем семи квадратных сантиметров, как правило, находится не менее шестисот сорока пяти потовых желез...
Божидар Божилов, неожиданно просыпаясь (он задремал прямо за столом):
- Так сколько театров вы говорите действует в вашем сибирском городе?
Знаменитый поэт Л., угощая уже подрумянившегося, но все еще строгого поэта К.:
- Это редкое, это домашнее, это полынное вино. Его можно пить много и в любую погоду. Оно освежает память и ставит дыхание. Но если ты захочешь сменить воду в аквариуме... О, если ты захочешь сменить воду в аквариуме!.. Ты все будешь понимать, но ноги не понесут тебя к туалету!
Николай Инджов, доверительно:
- Настоящий поэт не должен быть красив. Настоящий поэт всегда немножечко Квазимодо.
И спрашивал, внезапно вдохновясь:
- - Знаешь, что губит поэтов?
- Скорее скажи!
- Алкахол, алкахол, и артистки.
Всички хубаво.
Все прекрасно.
Но ведь я уже все это когда-то видел, все слышал когда-то. И вовсе не на официальном приеме...
Но где? Где?
Я вспомнил.
Ну да. Все это я уже видел и слышал в баре Домжура, куда вечерами любил приходить Люха. В баре Домжура функционировали самые необыкновенные формы жизни. Например, писатель Петрович. О Петровиче говорили, что до пяти, может, даже до семи лет он пользовался только одним словом трактор.
Малыш, хочешь конфету? Трактор! Малыш, не пора гулять? Трактор! Малыш, ты не очень устал? Трактор! Малыш, ты любишь мамочку? Трактор!
Заметьте, столь своеобразный словарь не помешал Петровичу стать столь же своеобразным писателем. Из трех изданных им книг одна была совсем не дурна. Впрочем, это не спасало Петровича от запоев. И придавало его существованию некую ирреальность.
Николай Кынчев, неторопливо:
Иногда даже Солнце после дождей может двоиться в отсыревшем небе, но ты, ты всегда единственная страна и другой не бываешь ни при какой погоде.
Даже зная множество первородных слов, не так-то просто найти для тебя определение. Но как человек с крыльями это еще не ангел, так и ты - отнюдь не самое обыкновенное место.
Божидар Божилов, окончательно проснувшись, величественно утвердился на стуле. Он утвердился на стуле величественно и прямо - как восклицательный знак.
Болгары говорят: удивителен знак.
В отеле, проводив коллег в номера, я сменил рубашку и решил на полчасика спуститься в бар. Почему не посидеть полчасика, коли тебе не дали орден?
Так я и сделал.
Да и Люха не давал мне покоя. А лучшего места для размышлений, чем бар, попросту не существует.
В баре было пусто. У окна сидел мадьяр в расшитой узорами льняной рубашке, за дальним столиком две густо накрашенные девицы. Увидев, что я заказываю виски, они дружно пересели за мой столик. Я попросил бармена принести еще два бокала.
- Видно, что вы человек интересный, - сказала одна. - Мы тоже интересные девушки. Мы - девушки-инженерки-электронщики.
Чем ближе к востоку, тем большее число проституток имеет высшее техническое образование. Я не раз это замечал. На всякий случай я поправил:
- Не электронщики. Электронщицы.
- Так, - согласились девушки. - Инженеры-электронщицы.
И спросили:
- Ты поляк?
- Руснак, - ответил я.
Бог видит, я ничего не хотел от инжерш-электронщиц. Мне просто хотелось посидеть одному. Я хотел подумать о Люхе. А еще мне было приятно сознавать, что я опять в Софии. Я люблю Софию. Не потому, что ей пять тысяч лет, видал я старух похлеще, а потому что это действительно старый город, и это славянский город, и по нему можно бродить как по родному, и на каждом углу в нем ждет тебя что-то новое. На террасе ресторана "Рила" можно увидеть Раду Александрову, обдумывающую за чашкой кофе новое стихотворение. На улице Ангела Кынчева можно встретить Любена Дилова, похожего на движущийся монумент преуспевающего писателя (всегда при монументе будет деталь его барельефа - Агоп Мелконян). В кафе у подземного перехода можно услышать старый спор. Кто-то будет кричать, что Никола Вапцаров и Антон Попов погибли не как болгарские герои, а как носители македонского национального сознания, а кто-то пустит в ход пивную кружку, доказывая, что все это совсем наоборот.
Короче, я ничего не хотел от инженерш-электронщиц.
Но их глаза изумленно округлились.
Я обернулся, прослеживая направление их взглядов.
По лестнице мимо бара медлительно спускались вниз два очень иностранных писателя в черных глухих пиджаках, непредставимых при такой духоте.
Аолкахол, алкахол, и артистки.
Настоящую книгу делают отчаяние и вина.
Как ни прискорбно.
Мучаясь от бессонницы, чувствуя, что уже не усну до утра, я несколько раз пытался дозвониться до Ивана Цанева, но что-то где-то заклинило, поднимая трубку, я все время нарывался на взволнованный нервный разговор мужчины и женщины.
Мне в этом разговоре не было места, но почему-то разговор мужчины и женщины меня огорчал.
Это был чисто ночной разговор. Я их слышал, они меня не могли слышать. Они не слышали меня, даже когда я начинал кричать в трубку. Что-то, повторяю, где-то заело.
Женщину звали Искра. Боюсь, сейчас ее, наверное, перименовали. Она отвечала мужчине нетерпеливо, иногда резко, но трубку все равно не бросала. Особенно, когда мужчина цитировал стихи.
Рагарбили, рагарбили... Съботни автомобили... Хайде, юноша немити и момичета немили, да му мислим няма смисъл, да се силям няма Сили!..
Една лягат във окопи. Други ходят на кохили. Ний живем във рагарбили. Существумаме във мили...
Башев.
Владимир Башев.
Дальше там еще лучше.
Крихме се в костюми тесни... Пред перални и котлони тлеем като пред икони...
Ночь. София. Дальние голоса.
Скоро я понял, что неизвестный мужчина всю жизнь добивается Искры. Во всех смыслах добивается. Наверное, когда-то они были вместе, потом разошлись. А мужчина из бывших рокеров. Похоже, он всегда был небогат, но на хороший мотоцикл сумел накопить. Каждую ночь с приятелями гонял на мотоциклах по ночной Софии, предварительно сняв глушитель. Известное дело.
"Хайде, юноши немити и момичата немили..."
Когда-то Искра была с ним, но что-то такое там случилось. Теперь он снова хотел быть с Искрой. А она отвечала: в Калькутте. Только в Калькутте! Если возьмешь меня, то в Калькутте.
Смеясь, она требовала: в Калькутте!
Не знаю, о какой Калькутте она говорила. Может, так называли какую-то виллу? Или пустырь? Или бар, на худой случай?
Не знаю.
В какой-то момент связь восстановилась, долгие гудки отрезали от меня взволнованные нервные голоса.
"Возьми меня в Калькутте".
Неплохое название для фантастической повести о негодяе Люхе, спрятавшем чужие серпрайзы на каком-то очень уединенном коричневом карлике.
В ту ночь я нашел фразу, с которой должна была начаться будущая повесть. Ведь даже Миша Веллер утверждает: "Первая фраза - это камертон, задающий звучание всей вещи". Не он придумал, но сказано верно.
Вытащив блокнот, я записал:
"Привет, старина! Мне уже сорок лет. Хрен знает, как я очутился на Земле, но если встретишь ублюдка У, скажи ему, пусть не мыслит жизни без осложнений."
Так у меня должен был заговорить Люха. А если его спросят, кто такой У, он уклончиво ответит - один приятель. А если его спросят, бывают ли на свете такие имена, он только уклончиво усмехнется: смотря на каком свете.
И правильно.
Я например, вырос в провинции. В провинции много случается такого, чем в большом городе и не пахнет. А Люха он тоже из провинции. Пусть из галактической, но провинции. Люхе обязательно понравится в Домжуре. Он полюбит, выпив, садиться напротив бармена Сережи. Вдвоем они должны неплохо смотреться, особенно к закрытию бара, когда многие условности отпадают сами собой. Они будут сидеть друг против друга и негромко тянуть: "Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов". Многие считают эти слова народными, но сочинил их сибирский фантаст Михеев.
Впрочем, решил я, Люху такие детали не должны трогать. Это не его тоска. Он, скажем, будет дивиться совсем другому. Тому, например, что журналист Ре много курит. Ну и рожа, скажет Люха при первом знакомстве с журналистом Ре. Люхе резонно возразят: почему рожа? Лицо. Такая вот форма жизни. И вообще, резонно возразят Люхе, никогда не оскорбляй человека, пока не выпьешь с ним первые сто грамм. Этот Ре, он на самом деле мастер. Кореец по происхождению, в журналистике он не одну собаку сьел.
Так он правда кореец? - удивится Люха.
А вот об этом не надо!
Короче, решил я, Люха станет у меня завсегдатаем бара. Ведь это только я, автор, знаю, что он человек не бедный. На очень уединенном коричневом карлике он заблаговременно припрятал на старость большую часть похищенных им серпрайзов.
Далеко, конечно.
А пока Люха бедует, живет от крошечного гонорара до другого крошечного гонорара, выпивает с писателем Петровичем и дружит с издателем М. Издатель М., кстати, человек милый, беззлобный. Он только раз в жизни участвовал в коллективвной драке. Но именно он что-то там не то дернул, что незамедлительно привело к гибели около тридцати бутылок хорошего армянского коньяка.
И так далее.
Ближе всего Люха сойдется с компанией молодых фантастов и поэтов, людей достаточно свободных. Он даже прочтет некоторые их книги. Его потрясет особенная образность, присущая молодым фантастам.
"Моралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, поползли первые утренние мысли - они касались окружающего беспорядка..."
Такие описания напоминали Люхе покинутую им сферу Эгги.
Ладно, не будем.
В конце концов, сейф с серпрайзами Люха грабанул именно для того, чтобы однажды где-нибудь на самом краю Галактики, на самом дальнем ее и тихом краю поставить собственный кабачок, в котором можно, никого не боясь, часами спорить о свободном искусстве.
Другими словами: петь песнь.
Петь песнь - это буквальный термин. Люха вынес его из сферы Эгги, из тех прошлых времен, когда он еще не был землянином Люхой, имел много псевдоподий и жвал, и активно бегал от галактической полиции, одно время даже прятался на Марсе, приняв форму красного мыслящего камня. В его кабачок, думал Люха, без спроса не сунется ни одна полицейская крыса, к какой бы цивилизации она ни принадлежала. А сам Люха займется настоящим делом, начнет, к примеру, составлять бедекер по всем питейным заведениям города. Он даже чертежик к бедекеру учинит и снабдит его подробной легендой. И издаст чертежик у издателя М. Такой чертежик может разойтись в миллионах экземпляров. Кому не интересно пройтись от тайного погребка, скрывшегося в недрах железнодорожного вокзала, до ресторана "Поганка", криво поставленного совсем в другом углу города. Естественно, в бедекере будет точно указана широта и долгота каждой питейной точки. Вкус выпивки не зависит от широты и долготы, но это придаст изданию респектабельность.
Ночь.
Я был доволен первой ночью в Софии.
Растет, но не стареет.
И правильно.
5. НАЙТИ НЕПОТЕРЯННОЕ
Когда поезд прибыл в Шумен, прозаик П. и поэт К., вселившись в удобные номера, ненадолго исчезли. Наверное проводили закрытое партийное собрание. Ненадолго, но я остался один.
Впрочем, именно ненадолго.
Уже через полчаса комнату под завязку забили молодые шуменские поэты, уже знавшие о нашем прибытии. Самым шумным оказался эссеист Веселин Соколов, самым молчаливым философ Карадочев.
Банду возглавлял поэт Ганчо Мошков, человек крепкий и темпераментный. Он совершенно замечательно комментировал собственные стихи. Это не было попыткой спасти неудачные строки, вовсе нет, это был некий самостоятельный жанр.
С чем-то подобным я тоже, впрочем, когда-то сталкивался.
Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев.
Писать стихи Михаил Карбышев начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Карбышев тут же заказал визитку: "Поэт Сибири и всея Руси". Вот он-то всегда комментировал свои стихи.
"Вот, - говорил он, восторженно повышая и повышая голос, - сейчас прочту свое замечательное стихотворение о женщине. Ведь как написалось? На улице! В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам почтамта вверх плавно, легко, ну совсем легко поднимается женщина..."
Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят колонны, вот тут, значит, ступеньки почтамта, ну, помнишь, частые, частые, а по ступенькам - женщина!.. Плавно!.. А над нею - снег...
Все заметелено, все заметелено от главпочтамьта до площади Ленина...
Впрочем, эти стихи как раз не принадлежат Карбышеву.
Но это неважно.
Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:
- "Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова. Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове..."
Все блаженно молчали.
- "Светел дол, поляне тъмна. Йове, Кате, как е страшно! Ах, до златната Божица мълкнали пътеки стремни, като празни патронташи..."
Почти без перехода (можно ли считать переходами небольшие чашки вина?) Ганчо прочел "Божицу", "Камчийскую элегию", а еще "Прощание с капитаном". Каждому стихотворению предшествовал поэтический комментарий. Скажем, перед стихотворением "Хляб", состояшим всего из одиннадцати строчек, Ганчо сказал:
- Геннадий! Сибиряк буден! Плыл в море однажды. Играл с Черным морем, плыл легко на спине, бездна над головой, бездна снизу. Плыл и попал в мертвую зыбь, в мертвое волнение, проклятое, темное. Ноги отказались работать, руки устали. Знал - тону, но кричать страшно. Волна меня поднимала, вдруг видел берег, всегда как в последний раз. Очнулся на песке...
Странно, в стихотворении "Хляб" не было этого мертвого ужаса, так отчетливо отражавшегося на лице Ганчо Мошкова..
Впрочем, что это я? Ведь Миша Веллер писал: личное потрясение.
Этот вечер стал переломным.
Ганчо и Веселин, философ Карадочев и светлая поэтесса, за весь вечер не сказавшая ни слова, повлекли всех в корчму. К ужасу прозаика П. и поэта К., составившим нам компанию, к нам присоединились две шведских студентки, интересовавшиеся искусством Средиземноморья. До приезда в Болгарию они интересовались искусством конкретно Кипра и Греции, теперь их интересовало искусство конкретно Болгарии. Прозаик П. и поэт К. смотрели на шведок с подозрением, слово искусствовед было им хорошо знакомо. Но больше они следили за мной, сколько я наливаю? Они явно боялись, что в компанию давным-давно втерся какой-нибудь Мубарак Мубарак, или того хуже - Хюссен.
Поведение прозаика П. и поэта К. было замечено Ганчо Мошковым. Он встревожился. Негромко, что стоило ему определенных усилий, он спросил:
"У твоих известных коллег совсем нет слабостей?"
Я негромко ответил:
"У них есть некоторые слабости, но они стесняются."
"Скажи, - попросил Ганчо. - Я хочу помочь твоим коллегам."
Я честно сказал:
"Они любят выпить, они хотят выпить, они мечтают выпить со всеми вами, но стесняются. Они не могут выпивать просто так, им нужна серьезная причина, им нужен повод для выпивки. Хотя бы официальные тост. Это их сразу раскрепощает. Ведь в искусстве они люди официальные."
Ганчо Мошков понимающе кивнул.
Повинуясь незримому приказу, молодые шуменские поэты густо сбились вокруг прозаика П. и поэта К. "Ваши книги, - услышал я взволнованные голоса, - учат жить! Мы выросли на ваших книгах! Мы собираемся и дальше на них расти. Давайте выпьем за книги, которые вы уже написали, за книги, которые вы пишете, за книги, которые вы еще будете писать."
Эти слова произвели волшебное впечатление.
Прозаик П. и поэт К. охотно подставили свои фужеры под непрерывно бьющую струю вина. Поэт К., впрочем, заметил:
"Но вы, болгары, должны помнить..."
- Дружба навсегда! Дружба завинаги!
"Но вы, болгары, должны помнить..."
Вечером следующего дня, вернувшись из Мадары, я увидел поэта К. и прозаика П. на завалинке нашего высотного отеля. Их окружала толпа молодых, совсем не уставших молодых поэтов. Впрочем, может быть, поэты менялись, приходя на встречу с П. и К. как на дежурство.
Я услышад:
- Дружба навсегда!
- Но вы, болгары, должны помнить...
- Дружба завинаги!
- Но вы, болгары, должны помнить...
Для меня день закончился в номере беловолосых шведских студенток, интересующихся искусством Средиземноморья. Я пил коньяк "Метакса" и печально играл на шотландской волынке. Бесстыжие беловолосые студентки занимались любовью. Любовь для них была крайне важной деталью, входящей в общую фигуру искусства Средиземноморья.
Не знаю, слышали ли вы о филодендроне селлоуме?
Этот редкий цветок встречается только в бразильской сельве, температура в глубине его чашечки в пору опыления поднимается до сорока шести градусов по Цельсию. Столько тепла не выделяет даже тучный человек, рискнувший заняться аэробикой. Мои беловолосые подружки заткнули рододендрон селлоум за пояс, или куда там еще можно заткнуть такое. А я пил греческий коньяк и печально играл на шотландской волынке...
Почему люди так часто боятся жить?
Шуменская неделя многое определила и в сюжетном течении моей будущей повести.
Не знаю, что повлияло больше - нежность, растворенная в южном воздухе, временное отсутствие партийной дисциплины или долгие тосты и лирические комментарии Ганчо Мошково, - но я, наконец, явственно увидел сюжет, явственно увидел героев.
Одним из героем будущей повести или романа непременно должен был оказаться частный сыщик, настолько хорошо знающий людей, что уже не нуждался в личном оружии. Крутой парнишка с десятью классами за плечами, с двумя курсами юрфака и, конечно, армией. Он терпеть не мог драчунов, но сам подраться любил. Естественно, был он при этом человеком тонким и понимающим. Если его просили разузнать, не встречается ли такая-то дама с таким-то вот подлецом, а если встречается, то не происходит ли между ними того-то и того-то, он, понятно, получал всю нужную информацию, не прибегая ни к насилию, ни к грубому обману.
Собственно, с этого и должна была начинаться повесть.
Некто Шурик, так звали героя, был срочно вызван в контору к шефу. Обычная комнатушка, снятая под офис. Пустая, а все равно тесная. Впрочем, из пятерых сотрудников частного детективного бюро четверо, как правило, всегда находились на заданиях, а что касается сейфов и прочего, шефу Шурика они были ни к чему - Роальд обладал невероятной памятью, кроме того, дома у него стоял недурной "Пентиум" с еще более сильной, чем у хозяина, памятью.
Я явственно видел шефа. Имя его было Роальд. В отличие от Шурика, он был груб. Даже вокзальные грузчики считали его грубым человеком. Но если честно, Роальд не был груб, просто он любил дисциплину. А на столе перед ним всегда лежала крупномасштабная топографическая карта города.
Войдя, Шурик расстегнул джинсовую куртку, но раздеваться не стал. Все равно куртку не на что было повесить.
- Ну? - спросил он.
- Дерьмовые новости, - грубо ответил Роальд.
Шурик ухмыльнулся:
- После такого вступления все остальное выглядит, наверное, вполне приемлимым.
И спросил:
- Снова доктор Органзи?
- Нет, - отрезал Роальд. - Скоков достал доктора. Завтра доктор выложит недостающие семь кусков.
- Тогда что?
- Сам прикинь.
Шурик прикинул:
- Люция Имантовна?
Роальд повеселел. Он любил, когда сотрудники его частного сыскного бюро думали.
- Ею и займешься.
- А Скоков? - сразу увял Шурик.
- Скоков доводит доктора.
- А Вельш?
- На Вельше висят фраера из видеосалона.
- А Коля Ежов, который не Абакумов? - (Это такая шутка была в конторе). - Почему не Коля?
- Потому что Коля улетел в Сочи.
- Ничего себе! - обиделся Шурик. - Меня ты дальше Искитима никуда не посылал.
- Если тебе прострелят руку, пошлю.
- Ладно, - сдался Шурик. - Что там у Люции?
Люция Имантовна являлась постоянной клиенткой частной сыскной конторы Роальда. Тридцать пять лет, не замужем, все остальное в норме. Ей постоянно не везло, но деньги у нее водились. Три года назад внезапно исчез человек, которого Люция Имантовна привыкла называть своим третьим самым любимым мужем. Вышел из дома и не вернулся. Ни в моргах, ни в клиниках, ни на квартирах немногочисленных приятелей третий самый любимый муж Люции Имантовны не появлялся. Всесоюзный розыск тоже не принес успеха. Как и бывает, история стала забываться.
Но не Люцией.
Двух первых мужей она выгнала сама. Мысль о том, что кто-то ушел от нее сам, была для Люции Имантовны нестерпима. Придя к Роальду, она не стала скрывать: похоже, за ее самым любимым мужем тянулся какой-то след. Может, он кому-то землю продавал погонными метрами, может, чем-то не тем баловался в юности. Она не знает. Но что-то такое было. Чего-то ее муж боялся. А, может, был слишком интеллигентным.
- Бросьте, - грубо сказал Роальд. - Любовь это всегда побег. Или от себя, или от того, кого любишь. А если не побег, - добавил Роальд грубо, тогда поимка.
Слова Роальда заинтересовали Люцию Имантовну.
- Ты - придурок, - сказала она Роальду. - Но если ты разыщешь любимчика, я твою контору поставлю на ноги. У меня три ларька на рынке. И вообще я умею жить.
- Вас понял, - сказал Роальд.
Время шло, но любимчик не находился...
Роальд сделал эффектную паузу.
- Смотри, - наконец сказал он, выкладывая перед Шуриком местную газету. - Видишь этот снимок? Вот тут, ниже, под описанием очередной презентации. Кто-то там издал книгу, обмывали ее в Домжуре. Фотография сделана именно на презентации. На редкость отчетливая фотография.
- Ну и что? - спросил Шурик.
- А то, что Люция утверждает: один из придурков, изображенных на фотографии, ее пропавший муж.
- Сильно, - оценил Шурик.
Снимок, действительно был отчетливый.
Шурик увидел за одним из столиков несколько криворотого человечка. Криворотость вполне можно было отнести к дефектам печати, но на всякий случай Шурик заметил, что на месте Люции Имантовны разыскивать такого чудика он бы не стал.
- Не твое дело, - грубо сказал Роальд.
- Но ты сам посуди, - сказал Шурик. - Мужик в бегах несколько лет. Люция ищет его непрерывно. Одних обьявлений сколько давала. "Мой лютик, жду!" А лютика нет, как не было. Откуда ж ему сейчас появиться?
- Не твое дело, - грубо повторил Роальд. - Может, на снимке совсем другой человек. Бывает. Все равно надо проверить. Люция нам платит неплохие деньги. А ее бывший муж сам пописывал в газеты. Почему ему не зайти в Домжур? Его, наверное, там знают. Я и сам не верю, что он в городе, но...
Он посмотрел на Шурика и грубо добавил:
- Хочешь мяса, сделай зверя!
6. ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ
На четвертый день прозаик П. и поэт К. пришли в себя. Проведя в номере короткое закрытое партсобрание, они явились ко мне и не отказались от бутылочки ледяного швепса. Что мы собираемся делать дальше? - утомленно спросил прозаик и укоризненно постучал тростью в пол, будто призывая в свидетели своего благорасположения кого-то из нижних соседей.
- Поедем к мадарскому коннику.
- Кто такой?
Я рассеял их подозрения.
Мадарский конник - это высеченный на гигантской известняковой стене всадник. Видимо, коренного происхождения, не просто болгароязычный. В левой руке коннник держит поводья, а правой бросает копье, пронзая льва символ всего чуждого, иностранного. За конником бежит собака. Не какой-нибудь нынешний недобитый сардель-терьер, а настоящая славянская боевая собака. Таких приравнивают к холодному оружию. Кто и когда создал шедевр - неизвестно. Надписи, оставленные на стене ханами Тервелом, Кормисошем и Омуртагом ясности в вопрос не вносят, ибо оставлены, понятно, уже после создания барельефа. Мы непременно должны все это увидеть.
Прозаик П. согласно кивнул, но поэт К., на всякий случай, заметил:
- Но они, болгары, должны помнить...
День выдался столь душный, столь опаленный бессердечным южным солнцем, что даже штурцы, так в Болгарии называют кузнечиков, орали истерично и с передышками.
Бесконечная травянистая степь... Так и ждешь, вот-вот вдали появится римская колонна...
Гигантская белая стена известняков на горизонте, вырастающая по мере того, как ты к ней приближаешься... Адам, посещавший рай, видел кусочек этого края...
Три автомобиля шумно рубили плотный душный воздух. Тучные мотыльки разбивались о ветровое стекло. Боже, как прекрасен и древен мир, в котором нам выпало жить! Если бы не битое стекло в канавах... Если бы не обрывки пластиковых ппакетов... Если бы не мятые жестянки, поблескивающие на обочинах...
Виктор Петрович Астафьев признался однажды: "Я эту экологию осознал, когда на берегу не осетров, а дохлых ершей увидел. Уж если ерш не выдерживает!.."
Мы тогда спускались на теплоходе по Оби. За несколько километров от берега можно было видеть несомые течением пластиковые пакеты.
Вечность.
И духота.
Мы купались в быстрой, поразительно прозрачной, ничем еще не загаженной, мерно и мирно журчащей, но вдруг упруго выкатывающейся из-за берегового поворота реке Камчии. Прозаик П. вошел в воду по плечи, но все равно был виден до пяток, так прозрачна была вода. Веселин Соколов шумно бросился в воду с разбега, ему кланялась трава, густо облепившая горбатый берег. И все-таки даже в этом раю я наткнулся ногой на осколок бутылки.
Кровь смешалась с водой.
- Ты терпи, - заботливо сказал Веселин. - Ты же знаешь, Камчия - река Андрея Германова. Пусть Андрея уже нет, каждая река впадает в Стикс. Теперь ты и Андрей - кровные братья.
Я кивнул.
Я всегда сомневался в том, что самый древний плач человека - плач по женщине.
Да, конечно...
"Пиши о любви. Любовь - это единственная стоящая вещь. Повторяй без конца - люблю. Расскажи им, Джексон, ради Бога, расскажи им о любви. Ни о чем другом не говори. Рассказывай все время повесть о дюбви. Это елинственное, о чем стоит рассказывать. Деньги - ничто, преступление ничто, и война - ничто. Все на свете - ничто, только и есть, что любовь..."
Незабвенный Уильям Сароян.
И все же самый древний плач человека - по дружбе. Дружбы не хватает всегда. Она есть, ты ее ищешь, все равно ее всегда не хватает.
И, слушая Веселина, глядя на огромные белые облака, как осадные башни катящиеся по выгоревшему шуменскому небу, уже предчувствуя дождь, так хорошо зашуршавший бы в сухих травах над Камчией, я плакал по людям, которых считал своими друзьями, которых мне посчастливилось знать, или которые когда-то просто помогли мне стать самим собой.
Таким ли я стал, какими они хотели меня видеть?
Не знаю.
Глядя на огромные облака, на выгоревшее небо, на прозрачную быструю реку Камчию, поросшую по берегам травой, я плакал об Андрее Германове, которого давно нет с нами. Поглаживая рукой сухую траву, я видел, как академик Дмитрий Иванович Щербаков в своем домашнем кабинете на Малой Якиманке подписывает мне "Затерянный мир", потому что, черт побери, палеонтологию можно изучать не только по Давиташвили и Рўмеру. Я видел Ивана Антоновича Ефремова, он рассказывал анекдот, но для меня это звучало президентской речью. И видел академика Ивана Ивановича Шмальгаузена, который, похоже, искренне считал, что в свои шестнадцать лет я вполне могу разобраться в "Основах сравнительной анатомии". И видел пухлые пальцы Анны Андреевны Ахматовой с вьевшимися в них кольцами - она заплакала, услышав меня. В том, как мы начинали, она почувствовала нечто ей хорошо и угрюмо знакомое. И видел знаменитого энтомолога Николая Николаевича Плавильщикова, первым обьяснившего мне, что литература - это вовсе не обязательно то, что мы читаем. И видел Леонида Дмитриевича Платова последнего Дон-Кихота нашей фантастики. И видел грека Аргириса Митропулоса, бежавшего в Болгарию от черных полковников... И Юру Ярового, сгоревшего в машине... И Яна Чопика-Лежаковского, разбившегося в машине...
И все они умерли, умерли.
И я давно пишу не для них.
Для кого вообще пишет писатель?
Тополь над Камчией весь порос странными узловатыми шишками, кора стоявшего рядом дуба лупилась. Вода стремительно выбегала из-за поворота, будто торопясь посмотреть на нас, она стремительно завивала петли струй и водоворотов. Неутомимый язычник Веселин Соколов пел и плясал на травянистом берегу.
Невероятное выжженное небо.
Ближе к зениту оно отливало перекаленной сталью.
Это небо видело римлян и даков, оно видело когорты Александа Македонского, и много еще чего. Об этом и пел Веселин - язычник. Будь костер, Веселин, наверное, прошелся бы босиком по углям.
А, ерунда!..
Будь у Веселина возможность, он просто обхватил бы мощными языческими руками древо эволюции и без стеснения обтряс бы с него все груши, как это уже не раз проделывал Тот, Кто Всегда Над Нами.
7. МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
Конечно, Шурик (я имею в виду частного сыщика) вобрал в себя все лучшие черты язычника Веселина Соколова. Жаль, сам Веселин об этом не знает. А вот Люха наоборот - набрался от всех понемножку, часто отнюдь не лучшего. Не случайно в Домжуре кто-то с восхищением отозвался о Люхе - вот фрукт! вечно в депрессии.
Раз уж я упомянул Виктора Петровича Астафьева, вот одна из его бесчисленных историй, рассказанных сентябрьскими вечерами 1972 года на борту теплохода, спускавшегося вниз по Оби.
Несколько пригорюнясь, как это умеет делать только он, Виктор Петрович рассказал о своей первой поездке за границу, причем в ГДР. До этого Виктор Петрович никуда не ездил. Как он сам пояснил, стеснялся. Вот приеду, говорил он, косясь на замерших слушателей, а там что-то говорить надо. Или, еще хуже, спущусь в какой-нибудь ресторан, а за столиком сидит немец. Ну, как я. Глаз косит, ключица выбита. И не дай Бог, на Днепре...
Тем не менее, Виктора Петровича уговорили. Руководителем писательской группы назначили В.Ардаматского. Как только поезд пересек государственную границу и миновал Бялу Подляску, В.Ардаматский превратился в классика советской литературы и начал командовать: "Витька, за водкой! Витька, за закусью!"
Короче, когда поезд пришел в Берлин, Ардаматского и Астафьева поселили в разных отелях. С горя Виктор Петрович спустился со своего этажа в бар, заказал стаканчик шнапса, сделал глоток, поднял огорченные глаза и замер. Перед ним, прямо как в его собственных жалобах, сидел немец. Один глаз у него косил, ключица была выбита и, вполне возможно, именно на Днепре. Немец тоже глянул на Астафьева, как глядят в зеркало. Отражение ему не понравилось. Чтобы чем-то занять себя, немец потянулся вилкой к последней горошине, оставшейся в его тарелке из-под салата, подцепил ее и понес ко рту.
Промасленная горошина упала.
Немец снова подцепил горошину, понес ее ко рту и снова не удержал на вилке. Это почему-то несколько успокоило, даже обрадовало Виктора Петровича. Вот били мы вас и всегда будем бить, несколько даже заносчиво подумал он, имея в виду скорее не немцев, а некоторых лжеклассиков советской литературы.
Немец понес горошину ко рту, она упала.
Немец вилкой подцепил горошину, она снова упала.
И так несколько раз.
Настроение Виктора Петровича сильно улучшилось. Он выпил еще один стаканчик шнапса и окончательно утвердился в той мысли, что били мы вас и бить будем.
А немец меж тем сделал огромный глоток пива из такой же огромной кружки, настороженно покосился на Астафьева, взял в левую руку нож, прижал ножом к вилке злосчастную горошину и сьел ее.
Дойдя до этого места Виктор Петрович чуть не заплакал. Он горестно уронил голову на руки, в огромных его глазах стояла неугасшая обида.
И тогда я понял, заключил он, что когда-нибудь они нас победят.
Осознав, что несколько дней я, писатель, нуждающийся в постоянном дружеском партийном внимании, провел где-то без всякого надзора, а, возможно, даже со шведками, интересующимися искусством Средиземноморья, поэт К. и прозаик П. приняли меры. В Варну мы ехали в одном купе, даже курить в тамбур выходили вместе. Утомленный надзором, в Варне я сразу заперся в своем номере, решив отоспаться от всего пережитого в Шумене и выйти на волю лишь утром.
Дом творчества писателей в Варне находится неподалеку от моря. Номер оказался прохладный и тихий. Солнце не могло прорваться сквозь густую виноградную лозу, сквозь листья, укрывшие со всех сторон здание, но соленое дыхание моря проникало в комнату сквозь широко раскрытые окна.
Я понял, наступила минута, о которой в своей книжке Миша Веллер почему-то ничего не писал. Минута, которую во всех смыслах можно назвать Началом. В тебе что-то созрело, поднялось, ты можешь брать карандаш и бумагу и быстро записывать то, что тебе диктует Тот, Который Диктует.
Приняв душ, я устроился с блокнотом на диване под окном. Орали штурцы, но это был не шум. Наверное, они вспоминали, стараясь перекричать друг друга, Овидия, высланного когда-то цезарем в эти гибельные места.
Сноровистый Шурик... Грубый Роальд... Сентиментально настроенная Люция Имантовна... Молодые фантасты, молодые поэты, Люха... Как-то сама собой подобралась компашка, я отчетливо слышал голос каждого... Я даже уловливал уже отдельные фразы...
В дверь постучали.
Я рассердился:
- Антре!
Вошла домакиня, обслуживающая номера. Я знал ее по прежним поездкам. - Геннадий, - сказала домакиня голосом человека, лично ответственного за мой отдых, - говорят, ты привез очень известных советских писатей и поэтов.
Я кивнул:
- Это они меня привезли.
- Тогда почему вы еще не в баре?
- Что мне там делать? Выпить я могу и в номере.
- Дело не в выпить! - всплеснула руками домакиня. - В баре наши друзья никарагуанцы пропивают свою революцию. Они очень славные парни и приехали в Болгарию по приглашению Земледельческого союза. Они привезли фильмы с Лолитой. Не с этой вашей Лолитой, с которой вы все носитесь, которая совращает даже маньяков, а с Лолитой Торрес. Никарагуанцы пьют виски, плачут и слушают голос Лолиты Торрес. Пойди поплачь с ними. Почему ты не хочешь поддержать наших никарагуанских друзей?
- Потому что я не один. Со мной приехали очень известные советские прозаики и поэты.
- Много хубаво! - обрадовалась домакиня. - Не могу смотреть, как страдают мужчины. Бери своих писателей и иди в бар. Нельзя оставлять мужчин, когда они плачут.
Я поднялся в номер прозаика П.
- Это точно никарагуанцы? - подозрительно уточнил прозаик.
- На все сто.
Подняв с дивана поэта К., дождавшись пока он, как и прозаик, натянет на себя черный глухой пиджак и завяжет черным узлом черный глухой галстук, мы спустились во двор и пересекли раскаленную асфальтовую дорожку. Яростное солнце слепило глаза, загоняло птиц под стрехи, в уют виноградных зарослей, зато в подземном баре, вместительном и уютном, снова оказалось прохладно.
Домакиня не преувеличивала, в баре мы нашли наших никарагуанских друзей.
Правда, они не плакали.
Все они были небольшого роста, но крепкие, бородатые. Сгрудившись у дальнего конца стойки, они с самым суровым видом расправлялись с виски и с пивом. По их виду нельзя было сказать, что они страдают, но ведь известно - настоящее страдание прячется в душе. Увидев меня (я им чем-то понравился) один из никарагуанцев пустил по цинку стойки бутылку пива, призывно и весело пузырящуюся. Я принял ее, сделал глоток и послал никарагуанцам бутылку шампанского, намекая на то, что дружба наших народов скреплена самыми разными вещами.
К сожалению, прозаик П. и поэт К. решили, что наша дружба развивается не в том направлении и, строго хмурясь, повели меня в кинозал, где уже пела и плясала на экране восхитительная Лолита.
Не та, о которой вы подумали.
Но я все равно сбежал. Меня ждали карандаш и блокнот. Меня ожидала шумная компашка моих героев.
- Возьми газету, - сказал Шурику грубый Роальд. - С сегодняшнего дня будешь ходить в Домжур как на работу. Наблюдай, расспрашивай, но не бросаясь в глаза. В таких дебрях, как Домжур, могут водиться интересные звери.
- Каждой твари по харе! - грубо добавил Роальд.
Вечерело.
Дальние зарницы полосовали темнеющее болгарское небо.
Все скинув с себя, я валялся на диване, стараясь не упустить ни одной фразы, нашептываемой Тем, Кто Диктует. Приемник, настроенный на программу "Хоризонт", тихо мурлыкал, подмигивая зеленым глазом.
Я уже знал, что Шурик из тех, кто даже в самый дождливый и бессмысленный день считает, что стоит зайти за угол, а там уже другая погода, а там уже совсем другая, наполненная смыслом жизнь. В газетном киоске Шурик купил тоненькую книжку - сборник молодых фантастов, изданный тихим и воспитанным издателем М. С книжкой фантастики Шурик смело отправился к Домжуру.
Шел снег. На углу дома с часами стояла очередь. Шурик не видел, что там давали, но очередь росла на глазах. Бог с ней. Шурик думал о Люции Имантовне. Действительно, с чего вдруг человек, так резко влюбляется, так резко не желает свободы другому человеку?..
У Домжура Шурик задержался. Он не хотел привлекать внимание вахтерши. Если дождаться молодых фантастов, решил он, войти с ними, замешаться в их компанию, вахтерша быстро к нему привыкнет и проблема, как незаметно войти в Домжур, будет снята.
Шурик стоял под тихо падающим снегом, остро ощущая особое тайное очарование большого заснеженного вечернего города.
Шурик любил такие вот снежные вечера. В такие вечера с ним всегда что-то случалось. Он и сейчас был полон предчувствий, и обрадовался, завидев оживленную компанию молодых фантастов и поэтов. Впереди величественно шагал военный фантаст в военной папахе и в длинной военной шинели, из-под которой не было видно высоких военных сапог.
- Ребята, - кинулся Шурик навстречу, потрясая зажатой в руке книгой. - Это ваша книга?
- В каком смысле? - сдержанно удивился один из фантастов, маленький, худой, в маленьких темных очках, которые он не снимал с хитрых глаз ни при какой погоде.
- Ну, в смысле... Вы ее написали?
- А-а-а... - облегченно протянул фантаст в темных очках. - Автограф?
- Если можно.
- Почему же нельзя? Вали с нами.
Перед Шуриком гостеприимно распахнулись двери Домжура.
Бар гулял.
Музыка, дым столбом, смутные лица. Дым, собственно, стоял не столбом, он стоял над столиками как локальные атомные грибы. Пахло сложно. Пахло подожженным кофе, югославскими сигаретами, просто водкой. На холодных курах, уложенные в плоское блюдо, лежала бумажка - "Птици". Они и выглядели как птици. Игнорируя новый вид кур, Шурик взял свои сто пятьдесят (на казенные деньги) и присоединился к молодым фантастам. Он быстро и профессионально разобрался, кто из них кто и к кому следует присушиваться.
После этого он неторопливо обвел взглядом бар.
Мамаево попоище.
Как странно.
За стеной - снег. Медлительный, белый. За стеной тишина позднего вечера, там душу отпускает, а тут... Тьма... Тут, можно сказать, веселье...
Разумеется, Шурик не заблуждался в природе этого веселья. У каждого тут были свои заботы. Например, догадался Шурик, рыхлая женщина со следами былой красоты на лице, очень сильно на кого-то похожая и по-хозяйски восседавшая во главе двух сдвинутых столиков, явно проводила презентацию нового мужа. Муж сидел рядом с ней - маленький и ничтожный. Он низко и смущенно наклонял маленькую голову, уже отягощенную будущими рогами. Зато его владелица (богиня плодородия, вот на кого она походила) голову держала прямо высоко, и ни на секунду не закрывала подвижный и хищный рот.
- У меня эйдетизм, - сказал Шурику фантаст в темных очках, отмахиваясь от бутылки с соком. - Не путай с идиотизмом. Я просто запоминаю и чувствую все запахи. Понимаешь? Я просто не умею забывать однажды услышанный запах. Ни плохой, ни хороший.
- Ты мой генерал, - важно настаивала рядом богиня плодородия. - Ты мой генерал, - настаивала она, веселая двигая подвижным и хищным ртом.
- Не преувеличивай, - скромно отвечал ее ничтожный муж, чем-то привлекательный даже в своей ничтожности.
- Ну, полковник, - шла навстречу богиня плодородия.
- Не преувеличивай.
- Ну тогда майор, - обиделась богиня плодородия. - Для меня ты всегда, по меньшей мере, майор. Разве ты не чувствуешь себя майором?
- Не преувеличивай.
В другом углу задымленного бара назревал скандал. Безбровый рыжий человек, низко пригнувшись к столику, торопливо бормотал своему растерянному собеседнику:
- Да извини, ладно, чего там. Главное, извини. Экое дело, сам подумай. Ты извини. Что говорить, сам ведь знаешь...
- Отстань, - отбивался от рыжего растерянный тучный челловек в вельветовом, как бы задымленном костюме. - Не стоит. Какие, к черту, извинения?
- Как не стоит? - все быстрей и быстрей бормотал безбровый и рыжий. Как не стоит? Ты извини. Это главное. А то тоже - не стоит. Нет, извини, брат.
- Да хватит, черт побери! Хочешь извиниться, считай, уже извинился.
- Я извинился? - забормотал безбровый еще быстрей. - Ты извини, ты ведь знаешь. Ишь, извинился! Ты, брат, того. Ты извини, значит.
- Рыжих замуж не берут, - загадочно заметил фантаст в темных очках. Он наконец подписал книжку Шурику и пустил ее по кругу.
- Нет, ты все же полковник.
- Не преувеличивай.
Шурик остолбенел.
Из-за его спины, со стороны столика, вдвинутого в тесное пространство между окном и стойкой бара, донесся ритмичный голос:
- О Кампучии.
- Кампучия - это маленькая страна, удачно расположенная между Северным и Южным полюсами, так, чтобы в ней всегда было не жарко и не холодно. Название Кампучии происходит от древнего "камне-пучить", что переводится с кампучийского, как "внимательный пристальный взгляд из-за груды камней." Кампучия очень богатая страна. Камни, песок, бананы и мартышки - вот далеко не полный перечень больших богатств Кампучии. Но главное богатство Кампучии это, конечно, люди...
- Чего это он, а?- тревожно спросил Шурик.
- Королев-то? - удивился фантаст в темных очках. - Да ничего. Новую вещь читает.
- Кампучийцы очень могущественный народ. Они могут делать компьютеры не хуже японцев, только никак не соберутся. Кампучийцы в большинстве своем стихийные атеисты. Если погода ясная и безоблачная, кампучийцы не верят в бога и нисколько его не боятся, но стоит разбушеваться стихиям, как кампучийцы, сбиваясь в маленькие испуганные кучки, быстро возвращаются в лоно церкви...
- Нет, ты у меня все же полковник.
- Кампучийцы очень наблюдательный народ. Днем половина кампучийцев, лежа на песке, внимательно наблюдает за ярким кампучийским солнцем, а ночью другая половина кампучийцев ведет внимательное наблюдение за луной и звездами. Утром они обмениваются информацией.
- Да извини, ладно уж. Извини. Вот главное дело, сам подумай. Ты извини, брат, иначе как? Иначе, сам знаешь.
- Капмучийцы прекрасные ловцы жемчуга. Если бросить горсть жемчужин в толпу кампучийцев, ни одна жемчужина не долетит до земли. Кампучийцы очень умело пользуются иностранной видеотехникой. Один известный американский путешественник рассказывал, как ловко кампучиец снял его собственной камерой зазевавшегося какаду с довольно высокой пальмы. В Кампучии, кстати, вы не встретите ни одного тигра. А если встретите тигра, то уже никогда не встретите ни одного кампучийца. Из животных кампучийцы больше всего не любят пингвинов, потому что хорошо помнят слова М.Горького: "Глупый пингвин робко прячет тело жирное..."
Чье тело? - профессионально врубился Шурик. Чье тело прячет в сугробах пингвин? Почему жирное тело?
- Но еще больше кампучийцы ненавидят кенгуру. Существует много народных легенд и преданий о том, как кенгуру хватала детенышей кампучийцев, путая их со своими, и огромными прыжками уносилась вдаль. В хижине каждого кампучийца можно увидеть портрет большого бородатого мужчины и каждый кампучиец сразу скажет, что это портрет Большого Белого Охотника, Убившего Кенгуру Мирового Капитализма. Кампучийцы большие патриоты своей родины. С большой неохотой они целыми тысячами выезжают за рубеж. Землю капучийцы делят на два полушария, и одна половина кампучийцев шарится на одном полушарии, а другая на другом. Некоторые кампучийцы входят в шведский парламент. Они моют там полы, после чего в парламент входят шведские параментарии. Кампучийцы очень чистоплотный и опрятный народ. С большой охотой они чистят обувь приезжим французам и американцам. Больше всего кампучийцы любят жить, многим это удается проделывать годами.
Молодые фантасты и поэты громко заржали - рассказ Королева пришелся им по душе. Но пригнувшийся к столику безбровый и рыжий все так же быстро попрекал тучного и сердитого:
- Ты извини, говорю. Просто извини, без всяких там. Ты известно какой. У тебя воробей крошки из рук не возьмет.
- А я и не дам.
- Нет, ты у меня все же полковник.
Улучив момент, Шурик вынул из кармана газету.
- Смотри, - сказал он фантасту в темных очках. - Про вас тут пишут. И снимок имеется. Вот тут... Это ты, да?
- Похоже.
- А это? Кто рядом?
- А вот, - кивнул фантаст в темных очках в сторону военного фантаста. - Не узнал?
- Узнал, конечно. А это?
- А это Люха, - мотнул головой фантаст в темных очках. - Он не писатель.
- А как он попал на снимок?
- Да как? Известно... Гуляли.
Я валялся на диване, вдыхал вечернюю прохладу, иногда делал глоток из пивной банки, стоявшей тут же, рядом с диваном. Я слышал музыку, передаваемую программой "Хоризонт" и умолял небо об одном - пусть никто мне не помешает! Ведь Шурик все чаще и чаще оглядывался на дверь бара. Как так? Неужели потерянный муж Люции Имантовны действительно здесь, в городе? Неужели он действительно посещает Домжур?
И дверь бара приоткрылась.
Шурик напрягся.
Фантаст в темных очках назвал человека, снятого вместе с молодыми фантастами и поэтами, Люхой, но в бар вошел Иван Сергеевич Березницкий тот самый пропавший муж Люции Имантовны, доставивший ей столько переживаний. Что, интересно, он совершил такого, что в Домжуре его приняли как своего и стали называть Люхой?
Незаметно, хотя в дыму все равно никто ничего не видел, Шурик перебрался к стойке. За этим Люхой или Иваном Сергеевичем стоит присмотреть, уж очень уверенно он подсел к столику... Нескладен, но фигура массивная... Прекрасный экземпляр для электрического стула... Что-то протягивает военному фантасту... Военные купюры... Должок, наверное... И правильно... Рассчитываться всегда следует купюрами, а не здоровьем...
О, черт!
Он, Шурик, уходя, оставил на столе газету. Люха подобрал ее, рассмотрев, спросил о чем-то фантаста в темных очках.
Насторожился. Обвел зал глазами. Встал.
Уходит!
Теперь уж точно ни на кого не обращая внимания Шурик протолкался к выходу. Темный коридор, на подоконнике обжимается парочка. "Ты чў? донеслось в промежутке между долгими поцелуями. - Такую чепуху в суп?" "Ха! - донеслось между поцелуями. - Еще какой суп!"
Шурик рывком открыл дверь туалета.
- Ты чў, козел? - дохнул на Шурика густым перегаром писатель Петрович. - По рогам схлопочешь!
- Извини.
Снова коридор.
Куда подевался Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий?
Даже не накинув на плечи куртку, Шурик выскочил на плоское крылечко Домжура.
Совсем стемнело. Сквозь густой падающий снег просвечивали фонари. Следы еще не занесло. Ровная цепочка крупных овальных следов, очень похожих на следы снежного человека, уходила в глубину двора к каким-то неясным пристройкам.
Шурик сделал шаг, потом другой. Что там делает Люха? Почему он пошел именно к пристройкам? Он что-нибудь заподозрил? Почему, черт побери, не вышел на улицу, не растворился в толпе, а пошел к каким-то пристройкам?
Сжав кулаки, Шурик осторожно двинулся по цепочке следов и вдруг боковым зрением уловил какое-то движение справа. Он отпрянул, выпрямился и тут же получил чудовищный удар ногой прямо в живот.
8. ГОРМОНЫ СЧАСТЬЯ
"...чудовищный удар ногой прямо в живот."
Только я поставил точку, как дверь моего тихого номера заходила ходуном. Ломиться в дверь таким образом домакиня не могла, прозаик П. и поэт К. тем более.
Люха! - с испугом подумал я.
И опомнился.
Какой Люха? Я в Варне. Я далеко от Домжура. Люха - плод моего воображения.
Бросив блокнот на стол, я крикнул:
- Антре!
И в номер ввалился, черт побери, самый настоящий Люха - гигантский человек весом пудов под десять, одетый всего лишь в плавки, зато гигантские.
Это был поэт Петр Алипиев.
В одной руке он тащил гигантскую грозь бананов, в другой огромную бутыль выдержанного шотландского виски.
Перед снегом последние дни, листья кленов алее заката. И, последние, реют они, как старинные аэростаты...
Петр Алипиев сам напоминал любимые им аэростаты. Правда, затянутые в плавки.
- Геннадий! - зарычал Петр Алипиев, не делая в речи никаких пауз. - Я приехал, я назначил встречу прекрасной женщине, я купил самую большую бутыль самого дорогого виски, но женщина оказалась змеей, ее притягивают мерзкие подземные норы, мой солнечный край больно режет ей глаза, я не хочу больше о ней говорить, Геннадий.
- И правильно. Оставь эту тему, - посоветовал я.
- Если даже она задержалась у друзей, - продолжал рычать Алипиев, если даже она сломала ногу, или у нее сгорел дом, или она продалась в гарем, польстившийсь на подогретый бассейн и почасовую оплату в долларах, она все равно должна была придти, потому что она знает, как я этого хочу, как я этого хотел, - поправил себя Петр. - Но она не пришла. Я думаю, она самка, Геннадий.
- В некотором смысле все женщины самки, - осторожно заметил я. - Об этом позаботилась природа.
- Ты знаешь, - с новой силой зарычал Алипиев, - у меня никогда не было никаких претензий к природе, я всегда с большим чувством описывал природу, даже самую бедную, но природа этой женщины такова...
Я мягко прервал его:
- Я могу для тебя что-нибудь сделать?
- Еще бы! - зарычал Алипиев. - Я потому и пришел. Мы сядем рядом, мы будем пить виски, мы будем закусывать бананами, мы всю ночь будем читать печальные стихи.
Было видно, как ему нравится такой вариант. Его глаза восторженно сверкнули:
- Домакиня сказала, ты привез известных советских писателей и поэтов. Она сказала, что вы пропили никарагуанскую революцию. Может это и правильно, не спорь. Пока я достаю стаканы, зови известных советских прозаиков и поэтов. Все люди - братья, особенно старшие. Мы всю ночь будем читать печальные стихи и пить виски.
Я сильно сомневался в реальности такого предположения, но, гонимый неистовым духом Петра Алипиева, натянул плавки и рубашку и поднялся на следующий этаж.
Постучав в дверь прозаика П. я услышал, как взволнованно бегает он по комнате. Не знаю, что он подумал. Может, решил, что к нему явилась партийная ревизионная комиссия. Не буду врать, правда, не знаю.
Поразительно.
И прозаик П., и поэт К., они составили нам компанию.
Они вошли в номер, когда мы с Петром уже пропустили по стаканчику. Они были в полном официальном обмундировании известных советских писателей - глухие черные пиджаки, такие же глухие черные брюки, ослепительно белые рубашки и черные глухие галстуки, тщательно продобранные к цвету башмаков.
- Боже мой, - испугался Петр. - У вас опять кто-то умер?
Шотландское виски. Стихи. Ночь.
А дым встает над тающим костром и пропадает где-то на вершине, тревожаще напомнив нам о том, что мы не все, конечно, завершили.
О том, что птицы тянутся с земли, туманы ватой пеленают башню, и многие цветы не расцвели, а семена не все упали в пашню.
Выпивка в принципе не бывает плохой. Крепкое виски проняло даже прозаика П. Но он стоял на своем.
- Это все химия, - стоял он на своем, утирая со лба бисеринки пота. Жизнь самого обыкновенного стреднестатистического человека - химия. Даже любовь - химия.
Он торжествующе обвел нас взглядом:
- А поскольку любовь - химия, у любви есть точная формула. Именно точная, как и подобает истинной формуле.
- Формула любви?! Как она звучит? - потрясенно спросил Алипиев. Он смотрел на прозаика и поэта с некоторым испугом.
- Це восемь аш шестнадцать, - добил Алипиева прозаик.
- И ты тоже так думаешь? - спросил Алипиев поэта К., даже в такую жару не расстегнувшего ни одной пуговцы пиджака.
Поэт К. кивнул.
- Нет, правда? - Петр был сломлен открывшейся ему истиной. - Любовь это просто химия? Как спирт? - он с отвращением взглянул на бутыль. - Как нефть? Как искусственная икра?
- Да, - твердо сказал прозаик П. - Как нефть. Как икра. Любовь - это химия и игра ферментов. Ферменты вырабатываются в нашем мозгу. Существует, кстати, не менее семи гормонов, содержание которых в крови резко повышается, если рядом с вами появляется предмет вашего восхищения.
- Мон дью! - простонал Алипиев.
- И с этим ничего не поделаешь, - добивал Алипиева прозаик П.- Все на свете - только химия. Даже любимый вами человек.
Мон дью! - Алипиев действительно был потрясен. - Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги... И это все химия?
- Исключительно! - прозаик П. грозно постучал палкой о пол. - Если вы видите перед собой любимого человека, ваш гипофиз незамедлительно приступает к выработке адреналина и других гормонов счастья.
- Гормонов счастья?!
- Вот именно. И вообще... - прозаик П. широко обвел комнату рукой. Так широко разрекламированные поэтами любовные игры по сути своей являются неким отравлением, типа наркотического. Стоит предмету вашей любви...
- Мон дью!
- Стоит предмету вашей любви свалить с горизонта, как выработка гормонов счастья прекращается и ваш организм начинает страдать.
Алипиев не выдержал.
- Геннадий! - взревел он. - Я живу много лет, я человек не новый. Я написал много стихотворений о любви, говорят, среди них немало хороших. А на самом деле любви нет, есть только химия?
- Только химия, - безжалостно подтвердил прозаик П. Он не хотел обижать Алипиева, но дорожил правдой.
- Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги... - Алипиев был безутешен. - Выходит, сегодня я шел на встречу с химией? Я страдал от того, что химия ко мне не явилась? Выходит, мы сами сейчас - химия?
- Химия. Ничего больше, - жестко подтвердил прозаик П.
Возьми меня в Калькутте.
Разве кто-то желает меньшего?
Поразительная штука, - у поэта К. не оказалось печальных стихов.
У него были разные стихи. О рубке леса, когда, значит, щепки летят. О снулых рыбах, одаряющих счастьем человечество. О правиле, требующем от человека не высовываться. Высунулся, пеняй на себя. Как говорил Роальд, каждой твари по харе. Наконец, были стихи о счастливой разделенной поровну любви, напоминающие "Кама-сутру" в школьном переложении на четырехстопный ямб. Но печальных стихов у поэта К. не оказалось.
- Это как в шахматах при ничьей, - констатировал потрясенный Алипиев. - Никто не проиграл, но никто и не выиграл.
Он стиснул стакан в своей чудовищной руке.
Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги... Женщина, которой он назначил свидание, обманула его дважды. Один раз, когда не пришла на свидание, другой, когда скрыла от него от Алипиева, тот простой факт, что она хуже бактерии, она всего только химия! Я даже испугался за Петра. Его гипофиз напрочь отказался вырабатывать гормоны счастья. Петр зарычал, как зверь, сжимая в руке стакан.
Он зарычал: вот ведь паскудство! Паскудная жизнь, паскудные люди, паскудные законы природы! Он зарычал: я и раньше знал, что в каждой семье есть паскудный мальчик, который умнее всей нации, а в каждой писательской организации есть паскудный писатель, который умнее всех остальных вместе взятых писателей, но он, поэт Петр Алипиев, впервые видит такое. Его сердце не может терпеть! Оно не вытерпит! Это ж сколько энергии затрачивает оно, зарычал Петр, увидев перед собой химию в виде платиновых волос, высокой груди, длинных ног?!
Вопрос был задан чисто риторически, но прозаик П. жестко ответил:
- Самое обыкновенное среднестатистическое человеческое сердце ежегодно расходует такое количество энергии, какого хватило бы для того, чтобы поднять груз весом более девятисот килограммов на высоту почти в четырнадцать метров.
- Мон дью! - простонал Алипиев. - Геннадий, мне пятьдесят. Я всю жизнь увлекался химией. Не зная того, я поднял на большую высоту очень большой груз химии. И все равно это только химия?
- Только химия, - жестко подтвердил прозаик П.
- Я хочу утонуть, - Алипиев грузно поднялся. - Идемте к морю. Я не могу. Мое мировоззрение не просто расшатано, оно уничтожено, как при прямом бомбовом ударе..
- Надеюсь, вы не собираетесь идти к морю в плавках? - строго спросил прозаик П. Он смотрел на нас взглядом умудренного человека, много видевшего, много знающего, с горечью, но щедро он раскрывал нам глаза на истинную природу мира и человечества. - Здесь оживленное шоссе, а мы официальная делегация.
В мозгах Алипиева что-то сгорело.
- Мон дью! - простонал он. - Твои друзья - большие люди. Они подарили мне знание, отняв счастье. Я не виню их.
Покачиваясь посреди комнаты как большой старинный аэростат, Алипиев высвободил из плавок сперва одну, потом другую ногу:
- У твоих друзей большие мозги. Они знают правду жизни. Они правы. Идти ночью в плавках!.. К морю!..
И зарычал на меня:
- Снимай плавки!
Наверное и сейчас живут в Варне люди, видевшие, как глубокой ночью в мае 1985 года оживленное шоссе неподалеку от Дома творчества болгарских писателей пересекала странная группа - два абсолютно обнаженных человека, а за ними два человека в черных глухих пиджаках и при таких же галстуках.
И снова идет волна. Приближается. Спешит. Затихает. Ненасытен песок. Пьет и пьет. А волна, утолив его жажду, снова возвращается в море.
Сколько еще ждать? О времени говорить или о волнах?
И все это химия.
9. "КАК ВЫ МЕНЯ НАПУГАЛИ!"
Ночь. Дым. Снег над городом.
- Как вы меня напугали! - сказал Шурик, разгибаясь после чудовищного удара ногой в живот.
Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий, стоял перед ним, широко раздвинув руки, будто собирался Шурика обнять. Длинный рот чернел на его бледном лице, как трещина на могильном камне, выполненном из белого мрамора..
- Не дергайся, - сказал он Шурику, - иначе я все на тебе порву. Ты голый отсюда побежишь, падла.
- Кончай... - Шурик резко, без замаха врезал Люхе по физиономии. Метод, конечно, дедовский, примитивный, но действует надежно. - Кончай разговаривать... Что, у тебя рук нет?
Люха, не отвечая, бросился на Шурика.
Свет слепил глаза, вдруг, как из аэродинамической трубы, несло ледяным ветром. В сложных ситуациях нельзя мелочиться, эту истину Шурик усвоил с детства. Если в твоих руках редчайшая антикварная ваза, не жалей. Звон бьющегося фарфора отрезвляюще действует на нападающего. Если в твоих руках ножницы, тоже не чикай ими перед носом противника, а сразу ткни куда нужно. Все, что попадет под руку, должно лететь в физиономию преступника.
К сожалению, на этот раз у Шурика под рукой ничего не оказалось, даже антикварной вазы, а жилистая рука Люхи уже вцепилась ему в горло. Задыхаясь, Шурик умудрился все же врезать Люхе по ушам сразу двумя руками. Со стороны они, наверное, походили на двух обнимающихся после долгой разлуки приятелей. Милые добрые люди, соскучившиеся друг по другу.
Потом кулаки так и замелькали в воздухе.
Шурик уже оценил силу противника. К тому же он догадывался, что имеет дело не с простым среднестатистическим человеком. Серия ударов, проведенных Люхой, чуть не выкосила Шурика. Он почти потерял сознание, он, собственно, уже пускал зайчиков с того света, спас его профессиональный навык. Сразу плечом и предплечьем он навалился на Люху, сбил его захват и тут же, не теряя ни секунды, ударил ребром ладони в большой острый нос Люхи, добавив и в пах для верности.
Удар.
Еще удар.
Люха тяжело рухнул в снег.
Шурик оглянулся.
Невероятно, но на плоском заснеженном крылечке Домжура никого не было. Ему казалось, драку наблюдал весь город, но никого рядом не было.
Шурик утомленно наклонился над Люхой. Что-то в его позе Шурику не понравилось. Ну, вставай, сказал он и потряс Люху за плечо.
Люха не шевельнулся.
Шурик поднял и тут же отпустил кисть Люхи. Она безжизнено упала на снег. Что за черт? - удивился Шурик, ощупывая Люху. Тело так быстро не остывает. Почему Люха холодный? Почему у него не прощупывается пульс?
Превышение обороны...
Шурик умылся снегом. Ему сразу стало холодно. Он вовсе не хотел ничего такого, зачем ему было убивать Люху? Люха сам напал, он, Шурик, только оборонялся...
Он еще раз поискал пульс, но ничего такого не обнаружил.
Тогда, оглядываясь, утирая ладонью мокрое лицо, Шурик медленно вернулся в бар.
Ничего в баре не изменилось.
Телефон? Где тут телефон?
На втором этаже...
Точно. Не в баре же ему стоять. Там не прокричишься сквозь шум.
Добыв из кармана монету, Шурик зарядил автомат и набрал номер Роальда.
Трубку подняли сразу, но голос у Роальда был сонный:
- Это кто?
- Твой счастливый случай, - хмуро ответил Шурик.
- Откуда звонишь?
- Из Домжура.
- Ты его нашел? - Роальд, несомненно, имел в виду Люху.
- Я его убил.
- Заткнись! - грубо сказал Роальд. - Я тебя не за этим брал на работу. Заткнись и не неси ерунду. Человека убить не так-то просто.
- Значит мне повезло.
- Ладно, - сказал Роальд. - Спустись в бар и закажи граммов двести водки. Если ты не придурок, тебя не развезет.
И грубо спросил:
- Где это случилось?
- Во дворе. Он пытался уйти. Он что-то почувствовал. Он первый прыгнул на меня.
- Вас кто-нибудь видел?
- Нет.
- Плохо, - сказал Роальд. - Он, точно, сам напал на тебя?:
- Сам, - устало ответил Шурик.
- Как он понял, что ты следишь за ним?
- Я прокололся. Оставил на столике газету со снимком. Он сразу что-то почувствовал.
- Ладно. Спустись в бар и выпей.
Шурик повесил трубку.
Давешняя парочка все еще обжимались в темном коридоре на подоконнике. Шурик видел их силуэты. Им было наплевать на все, они ни о чем не хотели знать, даже о том, что во дворе, уже заносимый снегом, лежит труп Люхи. Не какого-то там Мубарака Мубарака или Глена Хюссена, а просто Люхи, иначе Ивана Сергеевича Березницкого.
Время остановилось.
Нечто подобное я испытал, когда мы улетали из Софии.
Была глубокая ночь. Рейс откладывали и откладывали. В аэропорту нечем было дышать. Раскинув на полу коврик, обратившись к востоку, творил намаз пожилой араб, рядом на скамье зевал шотландец в сильно помятом клетчатом кильте, поблескивали зубами сизые сенегальцы...
Вечный вокзальный гул, мерный, как время. Но сквозь него донесся мерный металлический голос диктора:
- Нула часов нула минут нула секунд.
Время остановилось.
- Плеснуть? - спросил Шурика фантаст в темных очках.
- Плесни.
Шурик знал, пить сейчас не следует, но его трясло. Ему хотелось согреться. Он вдруг уловил в прокуренном воздухе явственный нежный запах подснежников. Этого никак не могло быть, но он уловил запах.
- Шурик, - толкнул его локтем фантаст в темных очках. - Не слышишь? Тебя зовут.
- Меня?
- Других Шуриков в баре нет. Значит, тебя.
- Кто зовет?
- А я знаю? Только что дверь открывалась. Тебя крикнули, и на выход.
Честно говоря, Шурик никак не ожидал от Роальда такой прыти. Роальд, конечно, мужик крутой, но сам Шурик за такое время вряд бы управился. Сунув в карман сигареты, он шагнул в коридор.
Тяжелая рука опустилась на плечо.
Шурик отпрянул.
- Не дергайся, - дохнул ему в ухо Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий. - Ты меня достал. Еле на ногах стою. Пойдем обьяснимся.
- Далеко? - спросил Шурик, прикидывая, как удобнее бить мужика.
- Тут рядом. Не дергайся. Дважды я ни с кем не дерусь.
10. ПЕТЬ ПЕСНЬ
Несмотря на самоуверенность, Шурик был не из тех, кто считает снаряд дважды в одну воронку не падает. Видел он воронку, в которую снаряд ложился и четыре раза подряд. Однажды в Ростове в доме своей приятельницы, назовем ее Катей, он раз и навсегда убедился в несостоятельности всех этих красивых теорий.
Обычно, уезжая в отпуск, Шурик весело вваливался в уютную трехкомнатную воронку Кати и проводил у нее сутки, а то и двое, практически не покидая широкого раскладного дивана.
Вот и на этот раз он ввалился в воронку и был очень неплохо принят.
Но Катя, к сожалению, даже и разогреться не успела.
Катя только-только совлекла с себя пестрый легкий халат, чтобы Шурик мог без труда вспомнить всю архитектуру ее прекрасно сложенного тела, как в уютную трехкомнатную воронку ввалился второй вполне приличный снаряд какой-то бородатый гусь, следующий с Камчатки. Говорил - геолог, пил и жрал, как крокодил, и пронзительно рассматривал Шурика. В конце концов, с помощью Кати Шурик приделал гусю крылья и даже успел примять Катю на диванчике, как ботву в огороде, но тут в воронку с шумом ввалился третий снаряд - загорелая блондинка из Ташкента. Не открыть ей дверь было нельзя, о приезде блондинки Катю заранее предупреждали, к тому же при блондинке была посылка от какого-то неизвестного Шурику Катиного друга. Правда, взгляд у блондинки оказался рентгеновский. Увидев, в каком халатике и на какое голое тело ходит по квартире раскрасневшаяся Катя и как нетерпелив в дружеской беседе Шурик, она, в общем, не задержалась. Но не успел Шурик, рыча, броситься на моментально скинувшую халатик Катю, как в прихожей заверещал звонок. По его настойчивости было понятно, что на этот раз в Катину трехкомнатную воронку падает снаряд ба-а-альшого калибра...
Шурик изумленно выдохнул:
- Ты жив?
- Как жив? - не понял Люха.
- Ну, болит у тебя что-нибудь?
- Болит?
Люха задумался. Потом сказал:
- В свое время в сфере Эгги я потерял одну из шести своих конечностей. В галактике Эйхмана мне выстрелили глаз и спалили волосы на всех левых бедрах. Но все, что у меня осталось - это мое. Никаких неудобств я не ощущаю.
Здорово я ему навесил, решил Шурик. Заговаривается мужик. К Эйхману такого не подпустили бы, да и не те его годы. Вторая мировая когда кончилась. И про сферу эту... Тоже, нашел о чем говорить... Уж лучше бы про монтеров... Один из фантастов, совсем еще молодой, когда Шурик уходил, сидел на полу у входа и всех спрашивал - не монтер ли он?..
Шурик потряс головой.
Чудеса.
Пятнадцать минут назад Люха лежал в снегу бездыханный и пульс у него не прощупывался. А сейчас Люха стоял перед Шуриком живой-здоровый, правда, нес полную чепуху об Эйхмане и о неудобствах.
Свет фар высветил крылечко Домжура.
Они зажмурились, одинаково поднеся ладони к глазам.
Хлопнула дверца. Роальд вырос перед Шуриком и с некоторой опаской, но и с любопытством взглянул на Люху:
- Живой?
Люха промолчал.
- Как вы мне надоели, - сказал Роальд. - Прыгайте в телегу.
И спросил:
- Ко мне поедем?
- Лучше ко мне, - попросил Люха.
- А ты там снова не начнешь? - Шурик покрутил пальцем у виска.
- Не начну. Сказано, ни с кем не дерусь дважды.
- Видишь, - похвастался Шурик перед Роальдом. - Здорово я к нему приложился, заговаривается мужик.
- Ты меня достал, - мрачно обьяснил Люха. - У меня трансфер сел, не качает энергию. Я устал. В любой момент я могу превратиться в истинного жуглана. Сейчас бы по-хорошему, рвануть на тот коричневый карлик...
Роальд покосился на Шурика, устроившегося рядом с ним. Не пожалел ты Люху, говорил взгляд Роальда. Таким вернуть Люции Имантовне мужика скандала не оберешься.
Но что есть, то есть.
Комнатку Люха снимал ординарную, правда, отдельную, на девятом этаже. Они долго поднимались по узкой лестнице, лифт в позднее время не работал. Стараясь не шуметь, Люха отпер дверь и провел гостей прямо в комнату. "Справа у меня соседи."
Самодельный стеллаж с книгами, все больше фантастика. Круглый стол под скатертью. Два стула. Понятно, диван. Телевизора у Люхи не было.
- Ну? - грубо спросил Роальд. Ему хотелось побыстрее закончить дурацкое, ничего особенного не сулившее дело. Ну, бегал мужик от жены, бегал талантливо, но сам ведь и засветился. Завтра сдадим его Люции Имантовне, получим гонорар, и забудем.
До следуюшего побега.
- Иван Сергеевич, - спросил Роальд. - Вы действительно Березницкий? Почему вас Люхой зовут?
Люха устало опустил голову:
- Устал... Заслужил жестокое наказание...
- Это-то ясно, - грубо успокоил Роальд Люху. - Но бегать тоже несладко. Куда ни побеги, все равно тянет на малую родину, а? Прижаться щекой к березе, услышать знакомые голоса. Разве не так?
Люха опустил голову еще ниже:
- У нас нет берез. У нас вообще ничего такого нет.
Шурик и Роальд переглянулись:
- Как нет? Совсем ни одного дерева? А моря? Реки? Горы?
Нула часов нула минут нула секунд.
Они услышали странную исповедь.
Разумное существо не может жить только естеством. Разумное существо всегда нуждается в чем-то привнесенном извне, в чем-то даже малость противоестественном, ну, как, скажем, привнесено извне и всегда малость противоестественно искусство. Он, Люха, рожден с неким дефектом. В его далеком и весьма упорядоченном мире, славящемся как раз тягою к естесству, он сразу впал в состояние тех немногих несчастливцев, которых всегда тянуло к противоестественному. Или, скажем проще, к искусству. Люха, как все эти несчастливцы, не желал, как абсолютное большинство, просто пить и есть, не желал, как абсолютное большинство, просто честно трудиться над проблемами самосовершенствования, а, соответственно, самвоспроизведения. Грех, конечно. В своем весьма далеком и весьма упорядоченном мире, достигшем волшебной гармонии естества, Люхе всегда хотелось петь песнь, действо в их мире давно и строго запрещенное, давно и строго приравненное законом к самым тяжким преступлениям.
Люха так и произнес: петь песнь.
И быстро добавил - грех. Большой грех.
А еще грешней все указанное выглядело от того, что у самого Люхи петь песнь не очень-то получалось. Он только хотел этого. Сильно хотел. Он часами, не уставая, мог слушать тайком все новое и запретное. Томясь, часто не понимая себя, он тянулся к искусству. Он все время чувствовал себя преступником и, в конце концов, стал им.
- Труп где? - быстро и находчиво спросил Шурик.
- Труп? - Люха растерялся. Наверное, у них это называлось как-то по-другому.
Но он вспомнил.
А-а-а, труп... Если двинуться по вайроллингу от Скварцы к Петиде, то, наверное, там, под развесистым белым клюмпом... Он Люха, упрятал труп надежно... Это легко проверить, - органика в сфере Эгги не разлагается...
Здорово я ему вломил, самодовольно отметил Шурик, в то время как Роальд записывал исповедь Люхи на магнитофон.
Он, Люха, не придурок. Он всегда понимал - преступление не окупается. Но преступление смертно манит. Он был в бегах. Он прятался от галактической полиции. Он угнал большой клугер. По-настоящему большой клугер. Грех, конечно. Преступление за преступлением, так выглядит путь выбранной им свободы. Стоит запеть песнь или хотя бы попробовать запеть песнь, как становишься на путь преступлений. Он, Люха, грабанул из сейфа серпрайзы, а с ними мощный трансфер и ПРА. Но вот кончается энергия и ему, Люхе, плохо. А ведь трансфер и ПРА сами по себе большая ценность. Правда, еще большая ценность - те серпрайзы.
- Где спрятаны? - быстро спросил Шурик, отметив с удовлетворением колется козел!
- Далеко... - устало ответил Люха. - Есть такой уединенный коричневый карлик...
- Найдем, - пообещал Шурик.
Впервые Люха высадился на Земле в одном из пригородов Новосибирска. Если вы следите за вечерними газетами, сказал Люха, вы должны помнить большую статью об НЛО над Затулинкой. Он, Люха, и прибыл на том НЛО. При посадке ему отбило память, хорошо, что трансфер был заранее запрограммирован, то есть Люху автоматически превратило в существо формы человек. Так же автоматически Люха заработал первый срок. В каком-то кафе он сьел и выпил страшно много всяких вкусных вещей, еще не зная, что бесплатной еды и питья на Земле не бывает даже в романах. Весь следующий год он имел дело только с тюремной баландой. Зато в зоне он перестал беспокоиться и начал жить.
Терпеливо отсидев срок (он многому научился в зоне), Люха получил справку об освобождении на имя Ивана Сергеевича Березницкого, так он почему-то назвался начальству. Возможно, слышал такое имя, чем-то оно ему понравилось. Неважно. С Люцией Имантовной он познакомился уже как Березницкий. Люция поставила Люху на ноги, приобщила к нормальной земной жизни, но, к сожалению, законы искусства оказались для Люции Имантовны чуждыми. Она не умела и не хотела петь песнь, ей вполне хватало естественных радостей.
А он, Люха, конечно, преступник.
А преступление, известно, не окупается.
Так же, как искусство.
Есть великий закон, выведенный великим Сфорцей: все, что не окупается - преступление. А прежде всего, известно, не окупается искусство. Видел из вас кто-нибудь, чтобы искусство окупалось? Особенно здесь, на Земле? Если кто-нибудь такое и видел, значит, это исключение. Он, Люха, не верит исключениям. Он знает о запрещенных книгах, о запрещенных фильмах, о запрещенных спектаклях. Он знает о психушках и о лагерях. Он, Люха, часто ходит в Домжур. Там много людей, пытающихся петь песнь, значит, преступающих закон. Он, Люха, сам не умеет петь песнь, у него, как у многих его соплеменников, вывихнут какой-то ген, но его с невероятной силой тянет к преступлению. Более того, его тянет к такому преступлению, которое поистине не окупается. Никогда. Вспомните Модильяни, сказал Люха Шурику и Роальду. Вспомните Гогена. Или Грета Гарбо. Разве не ушла она из искусства, убоясь собственных преступлений? Вспомните ее темные очки и мышиную, надвинутую на глаза шляпку. Она спаслась, вернувшись в естественную жизнь. А Джером Селинджер, великий ум, рано понявший глубинную опасность искусства? Он молчит много лет, он молчит уже десятилетия, вот как трудно изжить в себе эту страшную тягу - петь песнь.
Грех, сказал Люха. Ни психушка, ни лагерь - ничто не спасает от преступления. А преступление не окупается. Ну не порочный ли круг? Как жить, зная о таком круге? Он, Люха, не раз преступал законы, его ничто не могло остановить во грехе. Он сдался. Он хотел и хочет петь песнь. Он понимает, что ни к чему хорошему это не приведет, особенно здесь, на Земле, но он уже заражен, он уже не в силах спастись, в нем слишком велико чувство вины - двигатель любого искусства. И разве он один такой? Под каждым развесистым клюмпом...
Да ладно, он не хочет говорить об этом, он хочет петь песнь. Он ужасно хочет петь песнь, хотя знает - пение предает. "Слова как открытые двери, в которые может войти ликтор и взять тебя." Искусство вообще является единственным настоящим преступлением во Вселенной, поэтому оно не окупается никогда. В нем нет правил, есть только исключения. Его технология придумывается каждым певцом индивидуально, а потому не имеет никакого значения. Он, Люха, устал от понимания. И от непонимания тоже. Например, он не понимает, почему при столь многочисленных и эффективных запретах на указанное преступление, на Земле все время поют песнь? Вот он сам слышал горестную песнь о кампучийцах. Чижўлая вещь. Наверное, если пойти от Домжура к Затулинке, там под каждым развесистым клюмпом...
Грех! Грех!
Земля - планета противоречий и преступлений. Он, Люха, не понимает, почему на Земле окончательно не запретят петь песнь? Неужели уровень цивилизации всерьез измеряется только уровнем преступлений? Он, Люха, много терял. Он терял псевдоподии и жвалы, ему выстрелили один глаз, но то, что у него осталось - это все его, это все мучительно требует все новых и новых преступлений. Слова как глина. Из слов можно вылепить все, что угодно. Недавно в Домжуре один молодой писатель оправдывал инквизицию. Подумаешь, сказал молодой писатель, за всю историю инквизиции всего-то тысяч тридцать пошедших на костер!..
Но разве преступление начинается не с первого трупа?..
Он, Люха, сильно страдает. У него слишком ясный мозг, слишком чувствительная извращенная натура. Он знает, что корабль цивилизации плывет, а червь искусства точит и точит. Пассажиры смеются, корабль плывет, дамы и господа смотрят вдаль, они живут естеством, а червь точит. Того, убитого им на Квампе, Люхе не жаль - он пел песнь, значит, был преступником. И как не петь? Как не петь? - Люха в отчаянии заломил руки. Да, сияющее Солнце, да сады Эдема, да Парадиз - чего только не обещает искусство. Но - скука серых косых заборов, смертная скука бетонных стен. Мир всегда плоский, как до Коперника, а песнь таинственно возвышает. Она обманывает, не будем лгать - влечет к преступлению. И круг замыкается. И гаснет огонь. И угли холодны. А ведь еще вчера там, в серой золе, что-то мерцало.
11. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Точечная композиция, плетеная композиция, остросюжетная композиция...
И так далее.
"Гоголь, конечно, был гений... Упаси Бог, я не замахиваюсь... Все мы из шинели, так сказать, хотя большинство из телогрейки... Но изучение "Тараса Бульбы" в школе, ну, я не знаю... Они же там всех режут, и это так, значит, замечательно, когда они режут; а вот когда их режут, это ужасно и мерзко. То есть, когда они бьют - это хорошо и похвально. а когда их бьют - это плохо. Сплошной гимн дружбе и интернационализму. Сплавали за море, пожгли турок - молодцы. Порезали поляков - молодцы. Евреев потопили - молодецкое развлечение. Жиды - трусливые, жалкие, грязные, корыстные и пронырливые, их потуги спастись от смерти вызывают только смех... Полезная для школы книга. Особенно полезно ее изучать, наверное, именно евреям, полякам и туркам. Удивительно гуманный образец великой русской классики..."
Преступление не окупается.
"Распространенное заблуждение "не важно, как писать, важно что", происходит от непонимания литературы, от непонимания единства содержания и формы, в которой содержание реализуется, происходит от литературного невежества. Как актер может произнести фразу с двадцатью разными выражениями, так писатель может описать одно и то же явление двадцатью разными способами - и это будут двадцать разных произведений. В новелле Бранделло и "Ромео и Джульетте" Шекспира написано вроде одно и то же, разница в как. Появление сейчас "Бедной Лизы" Карамзина вызвало бы смех некогда над ней плакали: рассказ о трагической любви..."
Преступление не окупается.
Конечно, несмотря ни на что, в Софии было хорошо. И в Шумене, и в Варне тоже. Но преступление никогда не окупается. Правда, я уверен, что искусство прирастает только чувством вины, но это не отрицает первого тезиса. Чувством вины.
Боюсь, не каждому это дано понять. Но что, черт возьми, мы выигрываем, напяливая на себя в душный день черные глухие пиджаки?
Не знаю.
Правда, не знаю.
Одно, впрочем, я все-таки понял, дочитав "Технологию рассказа". Одно я понял, и, надеюсь, навсегда.
Ты можешь ходить под сумасшедшим солнцем в черном глухом пиджаке, а можешь наоборот бегать нагишом - ничего от этого не меняется; ты можешь с ювелирной точностью разбираться в точечной или в плетеной композиции, в ритмах, в размерах, а можешь обо всем этом не иметь никакого представления - дело не в этом. Существует, вне нас, некое волшебство, манящее нас в небо и низвергающее в выгребную яму.
Но что бы ни происходило вокруг, как бы у тебя там в жизни что-то ни складывалось, как бы ни мучила тебя некая вольная или невольная вина, как бы ясно ты ни понимал, что преступление не окупается, все равно однажды бьет час - и без всяких на то причин ты вновь устремляешься в небеса, вновь и вновь забывая о выгребной яме.
Чувство вины.
А ты, Миша, говоришь - технология.
Комментарии к книге «Возьми меня в Калькутте», Геннадий Мартович Прашкевич
Всего 0 комментариев