ФУНКЦИЯ ШОРИНА
Функция Шорина знакома каждому студенту-звездолетчику. Изящное многолепестковое тело, искривленное в четвертом измерении — на нем всегда испытывают пространственное воображение. Но немногие знают, что была еще одна функция Шорина — главная в его жизни и совсем простая, как уравнение первой степени, линейная, прямолинейная.
По сведениям библиотекарей, каждый читатель в возрасте около десяти лет вступает в полосу приключенческого запоя. В эту пору из родительских архивов извлекаются старые бумажные книги о кровожадных индейцах с перьями на макушке, о благородных пиратах, о мрачных шпионах в синих очках и с наклеенной бородой и о звездолетчиках в серебристо-стеклянной броне, под чужим солнцем пожимающих нечеловеческие руки — мохнатые, чешуйчатые, кожистые, с пальцами, щупальцами или присосками, голубые, зеленые, фиолетовые, полосатые… Все мы с упоением читаем эти книги в десять лет и с усмешечкой — после шестнадцати. От десяти до шестнадцати мы постепенно проникаемся чувством времени: начинаем осознавать XXII век — эпоху всеобщего мира, понимаем, что томагавки исчезли и шпионы тоже исчезли вместе с последней войной; очки исчезли тоже, как только появился гибин, размягчающий хрусталик и мышцы глаза. Узнаем, что на дворе эпоха термоядерного могущества, люди легко летают на любую планету и переделывают природу планет — своей и чужих, но, к сожалению, не могут прорваться к другим солнцам, где проживают эти самые чешуйчатые или мохнатые. Узнаем, смиряемся, находим другое дело, не менее увлекательное, чем ловля шпионов или полет к звездам.
А Шорин не смирился.
На его полке стояли только книжки старинных фантастов XX века, звездные атласы, карты планет. На стене висели портреты Гагарина и Титова. Шорин даже переименовал себя — назвал Германом в честь Космонавта-два. Зная, что в космосе нужны сильные люди, мальчик тренировал себя, приучал к выносливости и лишениям — зимой спал на улице, купался в проруби, раз в месяц голодал два дня подряд (что совсем не считается полезным), раз в неделю устраивал дальние походы — пешком или на лыжах, по выходным летал на Средиземное море и проплывал там несколько километров, с каждым годом на два километра больше.
И однажды это кончилось плохо.
В тот сентябрьский выходной он наметил перекрыть свою норму, поставить личный рекорд. День был прохладный, ветреный, совсем не подходящий для дальнего плавания. Но космонавты не меняют планов из-за плохой погоды. Герман заставил себя войти в воду.
У берега море было гладким, за отмелью начало поплескивать. Качаясь на волнах, юноша подумал, что ветер дует с берега, возвращаться назад будет труднее. Но «космонавты не меняют решения в пути». Шорин приказал себе плыть дальше.
Дальнее плавание — занятие монотонное. Толчок, скольжение, оперся ладонями на воду, поднял голову, вдохнул, широко раскрыв рот, выдохнул в воду, булькнул воздухом, гребок, толчок, скольжение. И снова, и снова, и снова. Тысячу, две тысячи, три тысячи раз. Движения плавные, без особых усилий, рот набирает воздух, мускулы напрягаются и расслабляются, но голова не занята, мысли идут своим чередом:
Мечта 1
В последнюю минуту, когда скорость ничтожно мала, капитан садится за штурвал. Быть может, понадобится неожиданное решение, в электронном мозгу не предусмотренное.
Капитан молод, но лицо у него волевое, твердо сжатые губы, нахмуренные брови. Все смотрят на него с уважением, ему доверяют жизнь.
Капитана зовут Герман Шорин, конечно.
Ниже. Ниже. Еще ниже. Когтистые стальные лапы ракеты впиваются в раскаленный песок.
Корабль стоит на чужой, неведомой планете.
Над головой их солнце — яркий и горячий апельсин. По апельсиновому небу плывут облака — белые и оранжевые. Ближе к горизонту небо кровавое, даль багровая, как будто вся планета охвачена пожаром. Но капитан не боится. Он знает, что никакого пожара нет. Атмосфера тут плотнее земной, рассеивает другие лучи.
Оранжевое, алое, багровое. Край зноя и страсти!
Капитан надевает скафандр. Его право и его обязанность — первым ступить на неизвестную планету.
И вот магнитные подошвы отпечатали первый человеческий след.
Справа что-то белое. Похоже на снег. Снег при такой жаре? Может быть, пласты соли? Капитан скользит по воздуху — крылатая тень ныряет по песчаным холмам. Оказывается, белое — лес. Деревья и травы спасаются от зноя, отражая все световые лучи. Почти все. У каждого листочка свой оттенок — голубоватый, розоватый, радужный. Лес перламутровый, он переливается нежной радугой Каждая травка — как древнее ювелирное изделие.
За лесом — обрыв и море. Апельсиновые волны с натуральной пеной. Темно-багровая даль. Море тоже охвачено пожаром.
Шум, движение, пена, плеск. Только разумных существ нет на этой беспокойной планете.
И вдруг в прозрачных волнах человеческая фигура. Голова, руки, торс… А ноги? Рыбий хвост вместо ног? Возможно ли? Русалка как в сказке!
Привет вам, разумные русалки с планеты Сказка!
Если закрыть глаза, можно представить себе, что ты плывешь по оранжевому морю. И рядом с тобой русалка, зеленоглазая, с волосами, как водоросли. И можно коснуться ее руки, нежной и сильной. И в ушах не бульканье пузырей, а мелодичное пение.
Но волны становились все выше, угрожающе шумели пенными гребнями. Уже нельзя было скользить механически, требовалось внимание и расчет, чтобы под каждый гребень нырнуть выдыхая, а вынырнув за волной, набрать воздух. Монотонное занятие стало нелегким и утомительным. Шорин сбивался с дыхания и ругал себя: «Эх ты, звездоплаватель! Полдороги не проплыл и уже устал».
Полдороги обозначали три скалы, голые и кривые, уродливые, как испорченные зубы. Юноша измерял расстояние локатором — пять километров до скал, пять — обратно. Но вот и скалы. Подплыл, повернул, даже приободрился. Зато волны плескали теперь в лицо. Напряг усилия. Минута, другая. Что такое — скалы не удалились? Прибавил сил, пять минут не оглядывался. Наконец позволил себе посмотреть — скалы на том же месте. Решил тогда плыть под водой — нырять и выныривать. Так удалось продвинуться, но дыхание срывалось и сердце колотилось. И тут в довершение бед пришла судорога, одна нога сложилась, как перочинный ножик.
Шорин не пошел ко дну, он был слишком хорошим пловцом. Он продержался, пока судорога не прошла, он даже отдалился от скал. Но сил уже не было, и вечер приближался. Юноша плыл осторожно, толкаясь одной ногой, боялся новой судороги. Сначала боялся, потом отчаялся, потом ему стало все равно, лишь бы не двигаться. И песчаное дно уже казалось соблазнительной постелью: лечь бы и отдохнуть. Но он плыл и твердил себе: «Не смей тонуть! Держись, слюнтяй! Ты не имеешь права тонуть, не для того тебя учили, воспитывали.; А еще в звездоплаватели собирался, Германом себя назвал! Позор!»
Знобило. Руки стали как тряпки, челюсть болела от многочасового разевания. Сил не было совсем. Юноша плыл, но не верил, что проплывет еще четыре километра.
Потом ему пришло в голову — вам, читатели, это пришло бы в голову быстрее — отдаться на волю волн, пусть несет к скалам. За скалами, под ветром, прибой должен быть тише, и там можно попытаться влезть. Он решил не плыть к берегу… С пятой попытки, исцарапанный и ободранный, он взобрался на среднюю скалу. Просидел там ночь до утра и на рассвете приплыл к берегу, уже больной, с воспалением легких. С пневмонией в XXII веке справлялись без труда, но памятку Герман получил — хронический насморк на всю жизнь.
«Пусть это послужит уроком тебе, — сказала потрясенная мать. — Не лезь очертя голову на опасность».
«Пусть это послужит уроком тебе, — сказал учитель. — Не переоценивай свои силы, не надейся на себя одного, не рискуй в одиночку».
А юноша понял урок по-своему. Тонет тот, кто позволяет себе утонуть. Ведь он же не позволил и остался жив. Потому что знал: не на корм рыбам его учили, воспитывали. Никто не имеет права погибнуть, пока не выполнил свое назначение, цель, свою «функцию», как он выражался позже.
Вот у него есть функция — стать звездоплавателем, открыть разумные существа в космосе, положить начало Всегалактическому Братству. И он не погибнет, пока не выполнит функцию.
Юноша уверился в своих силах и по окончании школы отправился в Институт астронавтики.
Но неумолимая арифметика встала на его пути.
Из миллиарда молодых людей, кончивших школу в том году, двести миллионов по крайней мере мечтали о космосе. А требовалось двадцать тысяч человек, не более. Из нескольких миллионов безукоризненных во всех отношениях, превосходно подготовленных кандидатов институт отбирал студентов… стыдно сказать… по жребию. Но костлявого, долговязого, несколько хмурого парня, по имени Герман Шорин, не было даже среди кандидатов. Его забраковали из-за насморка. Хватало людей со здоровой носоглоткой.
199 миллионов 980 тысяч отвергнутых смирились с неудачей, подыскали себе нужные и интересные занятия на Земле. Шорин не смирился. Он поселился в Космограде, взял первую попавшуюся малоинтересную работу (работы тогда уже разделялись на интересные и малоинтересные) и три раза в неделю обходил Космические управления, справляясь, не освободилось ли место, какое угодно. Ему отказывали, сначала вежливо, потом с усмешкой, даже с раздражением, потом привыкли, стали окликать, благодушно подбадривать. И однажды в Санаторном управлении судьба улыбнулась юноше. «Ты сходи в космическую клинику, — сказали ему. — Там сиделки требуются в отъезд».
Шорин совсем не рвался ухаживать за больными. Но что делать: ради космоса надо идти на все. Кто знает, на кого похожи небожители — на русалок или на осьминогов. Слизистые с присосками щупальца тоже не так приятно пожимать. И Шорин пошел в сиделки, а когда понадобилась сиделка на Луну, отправили его. Не потому, что он был лучшим, а потому, что другим лететь не хотелось.
Сиделками обычно работали женщины пожилые и семейные. А матери семейства не так уж хочется, бросив дом, мчаться на Луну или на Марс.
Так отверженец с хроническим насморком оказался в космосе и даже раньше тех, кто выиграл это счастье по жребию. И еще крепче поверил он в свою функцию. Явно же: судьба ведет его на звездную дорогу.
Своими глазами увидел он голубой глобус на фоне звезд, глобус в полнеба величиной, с сизыми кудряшками облаков и с бирюзовым бантом атмосферы. И другой мир увидел — латунный, с круглыми оспинами, как бы следами копыт, как бы печатями космоса. Голубой глобус съежился, а латунный вырос, занял небосвод, подошел вплотную к окнам, сделался черно-пестрым, резко плакатным. Такой непохожий на нежно-акварельную Землю! Все это выглядело великолепно, прекраснее и величественнее, чем на любой иллюстрации, втиснутой в страничку, чем на любом экране, ограниченном рамкой. Юноша был очарован… и разочарован немножко.
Разочарован, потому что дело происходило в XXII веке. Билет юноша заказал по радио, получил место в каюте лайнера. Рядом с ним сидели старики, ехавшие на Луну лечиться от тучности. Проводница в серебряной форме принесла обед. Поели, подремали, потом прибыли на Луну, из каюты перешли в лифт, из лифта — в автобус, оттуда — в шлюз-приемник гостиницы, получили номер с ванной. А за окном номера был Селеноград, прикрытый самозарастающим куполом: дома, улицы, сады, в садах — лунные цветы, громадные, с худосочными стеблями. И молодые селениты срывали эти цветы, подносили девушкам, а девушки прятали румяные щеки в букеты.
Уже не Земля и не совсем еще космос. Дальше надо было идти.
Но опять перед Шориным стояла стена, та же самая — арифметическая.
Примерно двести тысяч человек трудились в те годы в космосе, половина из них — на Луне: на космодроме и вокруг космодрома — в обсерваториях, лабораториях, на шахтах, энергостанциях, заводах… а также в санаториях и на туристских базах.
Из ста тысяч не более ста человек уходили в дальние экспедиции, на край или за край Солнечной системы. Обычно это были заслуженные ученые: астрономы, геологи, физики…
Стать заслуженным ученым? Иной раз жизни не хватает.
Одну только лазейку нашел Шорин, одну слабую надежду. Иногда в дальние экспедиции, где экипаж бывал невелик, требовались универсалы, мастера на все руки: слесарь-токарь-электрик-повар-астроном-вычислитель-санитар-садовод в одном лице, подсобник в любом деле. И юноша решил стать подсобником-универсалом.
Он кончил на Луне фельдшерскую школу, курсы поваров, получил права летчика-любителя, сдал курс машинного вычисления и оранжерейного огородничества, научился работать на штампах и монтажных кранах. Некогда, до появления машин-переводчиков, существовали на Земле полиглоты, знавшие десять-пятнадцать-двадцать языков. Гордясь емкой памятью, они коллекционировали языки, ставили рекорды запоминания, как спортсмены. Шорин стал полимастером, он как бы коллекционировал профессии. Сначала его обучали с охотой, потом с удивлением и с некоторым раздражением даже («Тратит время свое и наше. Спорт делает из учения»), а потом с уважением. Людям свойственно уважать упорство, даже не очень разумное. В Селенограде жило тысяч десять народу, каждый чудак был на виду, Шорин со временем сделался достопримечательностью («Есть у нас один, двенадцать дипломов собрал»). О нем говорили приезжим, и разговоры эти дошли до нужных ушей.
В одну прекрасную ночь, лунную, трехсотпятидесятичасовую, молодого полимастера пригласил Цянь, великий путешественник Цянь, теоретик и практик, знаток космических путей. Уже глубокий старик в те годы, он жил на Луне, готовясь к последнему своему походу.
— Но у меня хронический насморк, — честно предупредил Шорин. — Я не различаю запахов. Любая комиссия меня забракует.
Цянь не улыбнулся. Только морщинки сдвинул возле щелочек-глаз.
— Планетологи по-разному выбирают помощников, — сказал он. — Одни предпочитают рекордсменов, ради выносливости, другие — рисовальщиков, ради наблюдательности. Те ищут исполнительных, хлопотливо-услужливых, те — самостоятельно думающих, иные считают, что важнее всего знания, и выбирают эрудитов. У меня свое мнение. По-моему, в космос надо брать влюбленных в космос. Тот, кто влюблен по-настоящему, сумеет быть спортсменом, эрудитом, услужливым и самостоятельным.
— Разве каждый может стать рекордсменом? — спросил Шорин.
— Если влюблен по-настоящему, станет.
Так случилось, что Шорин второй раз выиграл в лотерее: из миллиона один попал на Луну, из тысячи лунных жителей один — в экспедицию.
Выиграл в лотерее или заслужил? Как по-вашему?
Он ходил счастливый и гордый, даже голову держал выше. Думал: «Столько людей вокруг — умных, талантливых, ученых, опытных, — а выбрали меня, мальчишку. Если вслух объявить, не поверят, кинутся расспрашивать, даже позавидуют». В своей прямолинейности Шорин был убежден, что все люди рвутся в космос, космонавтов считают счастливчиками, себя — второсортными неудачниками. Он даже удивился бы, узнав, что другие искренне мечтают быть артистами, писателями, врачами или инженерами.
Так Шорин вышел на звездную дорогу.
Мечта 2
Молодой капитан сидит у моря на оранжевой планете.
Небо похоже на костер, облака — языки пламени, горизонт — как догорающие угли. А море спокойное, нежно-абрикосовое. И в абрикосовой ряби качается русалка.
Прозрачные струи перебирают ее волосы, и пузырьки пены лопаются на молочно-белых плечах. Удлиненные глаза смотрят на Шорина серьезно, без тени страха, без удивления даже, не то изучают, не то гипнотизируют.
Капитан любуется, водит глазами по чистому лбу, ровным бровям, нежно-розовым губам, удивляется ушку — такому маленькому, безукоризненному и сложному, словно неживому, словно выточенному из слоновой кости.
Потом спохватывается. Разумное ли это существо? Надо объясниться с ним. Он чертит на песке квадрат, треугольник, ромб, шестиугольник в круге, пифагоровы штаны. Геометрию должны понимать все. Законы геометрии едины в нашей Галактике.
— Не надо. Я читаю твои мысли.
Кто это сказал? И еще по-русски! Не русалка же. Тем более, что лицо ее в воде, даже на глаза набежала волна. И вновь слова отдаются в мозгу:
— Ты удивлен, что я кажусь тебе красивой. Но законы красоты едины в нашей Галактике. И законы радости, любви и счастья.
— А что такое счастье? — спрашивает капитан. Русалка улыбается загадочно, как Джоконда.
— Самое большое счастье вдалеке. Счастье — это горизонт. Счастье — это то, к чему тянешься и не можешь дотянуться. Счастье — это мечта. Вот я мечтала о друге, который ради меня пришел бы со звезды, пел бы мне песни, рассказывал легенды о небесных полетах.
Сердце замирает у юного капитана.
— Но я пришел со звезды, — говорит он.
Шорин не знал тогда, как удачно попал он в экспедицию, не знал, что Цянь, старик с короткой седой щетиной на темени, — тот же Шорин, только кончающий жизнь.
Учебники истории космоса называют Цяня последним из великих открывателей. В Солнечной системе, изъезженной вдоль и поперек, не так уж много осталось белых пятен к XXII веку. Но Цянь отыскивал их с рвением и с мастерством. Он открыл Прозерпину, последнюю из заплутоновых планет, он нырял в глубины Юпитера, обнаружил там своеобразную газовую жизнь — воздушных гигантских амеб, плавающих в газе, сжатом до пятисот атмосфер. Цянь посетил семьдесят семь астероидов, из тех, где не ступала нога человека, а теперь собирался проехаться на комете.
Он только поджидал комету посолиднее, не из числа короткопериодических, снующих между Солнцем и Юпитером и тоже изученных давным-давно. Цяню нужна была большая комета издалека, посещающая Солнце раз в тысячу или в сто тысяч лет. Среди них он думал найти чужестранные, захваченные Солнцем обломки неких планет… и хотелось бы — с остатками жизни, чужой, не под Солнцем рожденной.
Но такие кометы приходят не так часто и обычно неожиданно. Экспедиция готовилась заранее. На складах Селенограда громоздились штабеля ящиков и баллонов, участники экспедиции были подобраны, сидели на чемоданах…. а цели не было, где-то она еще пробиралась в межпланетных просторах, еще не попалась в зрачок телескопа, не развернула свой павлиний хвост.
Ждали, ждали, ждали! И вдруг известие: приближается крупная комета, пересекла пояс астероидов, подходит к Марсу. В тот же час экспедиция начала погрузку, а еще через неделю, заслоняя звездный бисер, на ракету надвинулась ноздреватая гора со шлейфом скал, беззвучно сталкивающихся друг с другом, с вихрями искристой пыли. Ракета со скрежетом врезалась в эту пыль, окна сразу стали матовыми от мелких уколов…. Нащупав локаторами пропасть, ракета спрятала свой нос в теле горы.
И вот люди на комете. Летающая гора, километров шестьдесят в поперечнике, так она и представляется глазу — одинокой горой, плывущей по звездному морю. Изломанные глыбы камня и железа, в углублениях — мутный пузырчатый лед, водяной, углекислый, углеводородный, аммиачный. Газы тверды, потому что температура гораздо ниже двухсот градусов мороза. Но комета идет к Солнцу, Солнце греет, с каждым часом теплее. Лед дымится… невидимые пары подымаются над скалами…. и темное небо загорается. Бледно-зеленые, соломенно-желтые, малиновые и сиреневые полосы играют над звездной горой. Колышется многоцветный занавес, цветные лучинки собираются в пачки, в стога, зажигается холодный костер. Комета плывет в праздничном фейерверке, все небо ее охвачено полярным сиянием. А с Земли это выглядит туманным пятнышком — зарождающимся хвостом.
Много позже, когда Цянь умер, Шорин узнал, как близки были его мечты и мечты старого космонавта. Даже на дневнике экспедиции вместо эпиграфа стояли такие стихи:
Письмо о космической дружбе, Запечатанное морозом, Доставит посыльная В газовой фате.Вот почему в экспедиции было так много биологов, вот почему с первых же дней начались поиски водяного льда: осколки льда таяли в пробирках, окуляры микроскопов нацеливались на каждую каплю.
Вода, углеводороды, углекислый газ, солнечные лучи. Почему бы не проснуться жизни на комете?
И жизнь была найдена: недвижные палочки, содержащие воду, жиры, белок и нуклеиновую кислоту-какое-то подобие бактерий.
Потом комочки в игольчатых кремневых панцирях — вроде земных корненожек.
Потом — еще глубже — ветвистые колонии этих игольчатых комочков, вероятнее — аналогия полипов.
И все это в каждой капле, тысячи видов, десятки тысяч форм, миллионы и миллионы экземпляров для микрозверинца. По четырнадцати — шестнадцати часов сидели биологи перед экранами микроскопов. Четырехчасовой рабочий день остался на Земле. Ведь не было же смысла везти на комету тройной экипаж с тройными запасами только для того, чтобы участники могли отдыхать по-земному.
Что делал Шорин? Все! Готовил, кормил увлеченных микроскопистов, помогал завхозу, механикам, электрикам, кибернетикам, ходил (точнее — плавал в почти невесомом мире) с геологами за образцами, долбил шурфы, носил лед в термосе, составлял ведомости, надписывал наклейки, хранил банки с образцами, укладывал коллекции в контейнеры.
Нумерованные банки, нумерованные камни, нумерованные прошитые листы. Часто Шорин сам не знал, что у него в банках и в ящиках. Даже научные сотрудники знали поверхностно, потому что в экспедиции некогда было разбираться, торопились набрать побольше материала для земных исследователей, набрать факты для будущих размышлений. А в распоряжении фактоискателей было не так много времени — месяца два, пока комета шла от орбиты Марса к орбите Меркурия. Затем предстояло поспешно бежать от огненного дыхания Солнца.
Надписывая банки, Шорин вспоминал детские мечты. Они казались такими наивными! Сейчас у него осталось одно желание: как следует выспаться. Но он знал, что держит экзамен на космонавта. Должен показать себя выносливым, как рекордсмен, наблюдательным, как художник, любознательным, самостоятельным и услужливым. И Шорин не позволял себе поддаваться усталости. Он первым брался за самый тяжелый ящик, первым вскакивал, когда вызывали желающих в необязательный и всегда опасный поход, работал всех больше и всех больше задавал вопросов. Товарищи считали его двужильным, некоторые осуждали, называли выскочкой. Быть может, он и был выскочкой, ведь он же хотел выделиться, заслужить рекомендацию в следующую экспедицию.
А старый Цянь все подмечал. И однажды сказал:
— Хорошо, сынок. Притворяйся и дальше неутомимым.
Шорин был в отчаянии. Значит, Цянь разоблачил его. Видит его насквозь — усталого, умеренно выносливого, умеренно смелого, среднесообразительного человека с хроническим насморком, пытающегося подражать героям.
Но у Цяня была своя логика. Это выяснилось вскоре.
Экспедиция подходила к концу. Орбита Меркурия осталась позади. Косматое, непомерно разросшееся Солнце нещадно палило комету. Приближался пояс радиации, небезопасный даже в XXII веке. Пора было, не дожидаясь лучевых ударов, эвакуировать комету. Но как раз к этому времени лед на комете растаял и началась весна жизни — не в пробирках, а в лужах и озерках.
Видимо, приспособившаяся к кратковременному лету жизнь развивалась бурно и агрессивно. Зеленая, голубая и красная плесень полезла из луж на скалы. Микробы грызли металл, резину и пластмассу, проникали в скафандры, покрывали кожу пузырями и язвами. На поверхности луж плавали какие-то пленки, появились прозрачные мешочки, похожие на медуз, все более сложные. Ничего подобного не наблюдалось в пробирках.
Приходилось все это бросать, не досмотрев самого интересного.
И Цянь принял решение: пойти на риск, но не всем. Большинство переправить на Меркурий с собранными коллекциями, на комете оставить дрейфующую партию — четверых из сорока шести. Он остался сам, оставил биолога Аренаса, биохимика Зосю Вандовскую… и мастера на все руки, притворявшегося неутомимым.
Знал ли Шорин о риске? Знал, конечно. Но в молодости как-то не веришь в возможность гибели. К тому же путешествие на комете он считал только ступенькой, до функции было еще далеко.
Что было дальше, вы знаете сами. Во всех детских хрестоматиях рассказывается о дрейфе четырех на комете. Они прошли на расстоянии полутора миллионов километров от Солнца — в сто раз ближе, чем Земля. Ослепительный диск занимал теперь четверть неба, обугливал ткани, оплавлял камни. Пятна, факелы, даже рисовые зерна были видны без телескопа, через толстые черные стекла, конечно. Трижды спутники спасались от хромосферной вспышки на оборотную сторону кометы. Гигантский протуберанец достал их однажды, комета нырнула в раскаленный туман. Люди облачились в неуклюжие сверхскафандры антирадиационной защиты с дельта-слоем и укрылись в пещере, и как раз по этой пещере прошла трещина — ядро кометы лопнуло, раскололось надвое. Три человека остались на одной половине, Вандовскаяна другой. Шорин прыгнул вперед, подхватил растерявшуюся женщину, кинул ее через зияющую трещину, перелетел сам.
Нет, романтическая любовь к спасителю не возникла. Зося любила Аренаса, потому и осталась с ним на комете.
Комета, видимо, никогда еще не проходила сквозь протуберанец, жизнь на этот раз была выжжена дотла. Уцелели только четверо в скафандрах, но потеряли дом, припасы, коллекции, дневники, все, кроме того, что было в скафандрах, — семидневного запаса воздуха, воды и пищи.
Радиосвязи не было. Солнце нарушило радиосвязь, и люди на Земле, глядя на двойное яркое светило, гадали, на каком из них будут найдены обгоревшие трупы. Ракета с Меркурия повернула к той половине ядра, которая двигалась быстрее и шла впереди. Цянь с товарищами находились на второй. У них кончилась пища, кончилась вода. Они сидели неподвижно, стараясь дышать пореже, экономить воздух. Было решено: Цянь и Аренас отдадут свой кислород женщине и юноше. Шорин ушел тайком в сожженный лагерь и разыскал там уцелевший баллон с кислородом — еще на три дня…
Их сняли с кометы к концу третьего дня.
Шорин стал знаменитостью наравне с Аренасом и Вандовской. Заслуженно ли? Сами судите. Конечно, если бы Цянь выбрал другого в спутники, знаменитостью стал бы тот. Весь мир жаждал познакомиться с Оседлавшими Комету. Но Цянь болел, а Вандовская с Аренасом поженились, им вовсе не хотелось проводить медовый месяц перед экраном телевизора. Шорин читал лекции, диктовал записки, делился воспоминаниями. Он мог свернуть на легкий путь мемуариста, мог отправиться в любую экспедицию на выбор, его приглашали наперебой. Но он воспользовался своей славой, чтобы овладеть еще одной специальностью: стал летчиком-испытателем фотонолетов.
Небольшое пояснение. Века XIX и XX были эпохой химической — молекулярной — энергетики. Энергия добывалась тогда за счет соединения атомов в молекулы, реже — за счет распада больших молекул. При горении получались скорости газов около двух — четырех километров в секунду, и химические ракеты пролетали километры в секунду — достаточно для любого путешествия над Землей и для первоначального выхода в космос.
К концу XX века началась ядерная эпоха. Теперь энергию давали атомные ядра — распад больших ядер (например, урана) или соединение частиц в ядра — например, в ядро гелия. При ядерных реакциях скорость частиц — тысячи и десятки тысяч километров в секунду, и скорость ядерных ракет постепенно дошла до тысячи километров в секунду, что вполне достаточно для любого путешествия по Солнечной системе. Но даже до Альфы Центавра, до ближайшей из ближних звезд, ядерная ракета летела бы тысячу лет.
Ради звездных полетов энергию надо было доставать еще глубже — от атомных ядер переходить к их составляющим, к частицам: протонам, нейтронам и к электронам тоже.
При реакциях частиц получаются фотоны, и только они способны разогнать ракету почти до скорости света — до трехсот тысяч километров в секунду.
Фотонная ракета могла бы долететь до ближайшей звезды за четыре года с небольшим.
Вот почему звездный мечтатель Шорин решил пойти испытателем на фотонолеты.
«Само собой разумеется», — скажет читатель.
Но во времена Шорина это не разумелось само собой. О фотонной ракете люди думали уже двести лет, и не было гарантии, что Дело не затянется еще лет на сто.
Реакция синтеза в мире частиц была известна давным-давно. Электрон, соединяясь с антиэлектроном (позитроном), дает два фотона. Это соединение неудачно было названо аннигиляцией — уничтожением.
Но антиэлектронов и вообще антивещества в природе ничтожно мало, изготовить его трудно, еще труднее сохранить. Двести лет ученые старались создать двигатели на антивеществе, двести лет взрывы губили и замыслы и ученых.
И только к концу XXII века, когда Шорин был уже на Луне, удалось подойти к фотонолету с другой стороны, не соединяя частицы, а расщепляя их.
Но Шорин никак не мог знать, когда получится корабль — через год или через сто лет?
Истина оказалась посредине. Шорин пробыл в испытателях восемнадцать лет — всю свою молодость.
Жил он на базе на Ганимеде, летал в пустоте, подальше от планет, подальше от трасс, не в плоскости Солнечной системы. Фотонолет был капризен и кровожаден; как древний мексиканский идол, он пожирал испытателей одного за другим. Иногда распад управляемый переходил в самопроизвольный, тогда от аппарата и летчика оставалась секундная вспышка. Часто сбивался режим расщепления: вместо безвредных заданных лучей получались слишком жесткие, и летчики гибли из-за лучевой болезни, или получались лучи тепловые, и зеркало плавилось, или возникал резонанс, и аппарат рассыпался от ультразвуковых колебаний, летчик неожиданно оказывался в пустом пространстве, на кресле и среди звезд.
Шорин был на волосок от смерти не раз и остался цел. Сам он был уверен, что не погибнет, не имеет права взорваться, не выполнив функции. Весь космос посмеивался над чудаковатым суеверием знаменитого испытателя. Вероятно, смеетесь и вы… а может, не стоило подшучивать? Ведь в самые грозные и опасные секунды Шорин никогда не думал: «Неужели смерть? Прощай, милая жизнь!» И он не тратил секунду на сомнения, искал, что предпринять… Конечно, уверенность прибавляла ему шанс на спасение.
Не для того копил он мастерство, чтобы разлететься на атомы. Иная у него функция:
Мечта 3
Средних лет капитан с резкими чертами лица сидит в тени перламутрового леса. Сухие и твердые листья мелодично звенят над головой. Каждое дуновение ветерка — серенада.
Рядом с капитаном… нет, не русалка, конечно. Наивно думать, что под оранжевым небом красота похожа на земную. Земноводные русалки, вероятно, напоминают жаб. Не красавцы нужны для галактических переговоров. Рядом с Шориным хозяин планеты — толстолобый, узкоглазый, круглоголовый… Почему-то он представляется похожим на покойного Цяня.
Глядя в глаза, несомненно разумные, Шорин раскладывает геометрические фигуры — треугольник, квадрат, пифагоровы штаны. Геометрия едина для всей Галактики.
— Не надо, — говорит тот звездный Цянь. — Я читаю твои мысли. Ты посол далекой разумной планеты и прибыл к нам предложить Дружбу, Союз и Сотрудничество. Я вижу, что ты говоришь губами, звуками, словами. Значит, на твоей планете есть еще разные языки, разные народы. Вероятно, совсем недавно еще были разные государства. Ты хорошо помнишь историю, помнишь, как эти государства спорили, даже воевали… прежде чем все они пришли к Коммунизму, к Всемирному Согласию. И в душе у тебя капля боязни. Ты думаешь: вдруг я тебя не пойму, вдруг мы не способны понять, встретим посла враждебно, придем к столкновению вместо дружбы.
Посол Земли краснеет. Все-таки неприятно дипломату, когда читают его мысли.
— Твои опасения напрасны, — успокаивает звездный старик. — Разумные существа могут столковаться всегда. Кто хочет сговориться, сговаривается. В космосе просторно и света хватает на всех. Мы немножко знаем Галактику. В истории ее не было ни одной космической войны, но множество встреч, и все встречи приносили пользу. Говори, думай, я буду внимать. Поведай нам опыт твоей планеты.
— Я предпочел бы учиться, — говорит Шорин. — Мне кажется, вы опередили нас. Мы, например, не умеем читать мысли…
Постепенно фотонолеты становились все надежнее и все мощнее. Они превзошли ядерные ракеты и обогнали их. Явью стали необыкновенные скорости — десять, двадцать, наконец, сорок тысяч километров в секунду. Один из товарищей Шорина, летчик Горянов, пролетел за четверть часа от орбиты Земли до Марса. Правда, ему пришлось полтора месяца набирать скорость, полтора месяца тормозить, а потом еще несколько месяцев возвращаться на базу. Для фотонолетов вся Солнечная система была маловата. И, когда появилась следующая субсветовая ракета, пришлось испытывать ее в звездном полете — от Земли к Альфе Центавра. Все равно, чтобы разогнать ее до скорости света и после этого притормозить, требовалось два световых года. А до Альфы — четыре с небольшим. Вот почему решили соединить испытательный полет с полетом к звезде.
Чтобы обследовать чужой мир всесторонне, нужны были астрономы, химики, геологи, биологи, историки. Чтобы довести фотонолет до цели, требовались математики, инженеры, электрики, кибернетики. И механики, чтобы чинить аппаратуру, и медики, чтобы чинить людей. Всего тридцать три человека. Аренас, начальник звездолета, бывший биолог из экспедиции Цяня. Сам Цянь уже умер к тому времени, видимо, выполнил свою функцию. А Шорину еще предстояло выполнить — его назначили вторым пилотом.
Затем нужно было построить фотонолет, громаднейший бак с водой — вода была топливом. Надо было собрать все для наблюдений. Все для астрономов. Все для лаборатории. Все для записи кино — и фотодокументов. Все для вычислений. Все для двигателя. Все для управления. Все для ремонта. Все для движения — вода, прежде всего. Восемь тонн воды на тонну полезного груза, баков, стенок и перегородок.
Экспедиция должна была вернуться через десять лет по земному счету. Согласно теории относительности, время для путешественников сокращалось. У них получалось три года на полет туда, три года на возвращение, год на чужих мирах, три года — резерв. Итак, тридцать три человека обеспечить на десять лет. Все для еды. Все для отдыха. Все для работы. Все для развлечений. Все для учения. Много требуется багажа на десять лет жизни.
Гигантская остроносая башня выросла на Луне возле Южного полюса. Наконец подошел день старта. Экипаж занял места, Аренас нажал кнопку, зеленое пламя заклубилось под зеркалами, зелено-черными, словно малахит, стали лунные горы, стартовый кратер оплавился, потекла зеленая лава.
Громадная башня повисла над лавой; казалось, вот-вот погрузится, но пламя подняло ее на крутых плечах над зелеными скалами, над зелеными пиками, над позеленевшим хребтом, над всей Луной, изъеденной дырками, словно сыр.
А через два часа Луна уже превратилась в желтый серп, а через день — в звездочку, рядом с другой голубой звездочкой, поярче — с нашей Землей. А через месяц в звезду превратилось и Солнце. Корабль остался наедине со звездной пустотой.
На дрейфующей комете всего неприятнее была усталость. Торопились сделать побольше, не успевали выспаться. Когда Шорин был испытателем, всего неприятнее была опасность, постоянное напряженное ожидание грозной аварии. В многолетнем межзвездном полете хватало времени для работы и для отдыха. Й опасности особой не было в пустом пространстве. Томило больше всего однообразие да еще ностальгия — тоска по родине.
Тридцать три человека — крошечный мирок. Привычные лица, режим, расписание. Все однообразно. Основное занятие — астрономия. Звезды впереди, звезды позади, звезды сбоку. Изменения ничтожны, почти неприметны. Впереди созвездия чуть-чуть сдвигаются, позади чуть-чуть раздвигаются, только телескопу заметна разница. Да еще меняется цвет звезд: впереди красные становятся желтыми, сзади желтые краснеют. И чуть погуще звезды впереди, лишняя горстка звездной пыли.
Меняются быстро только цифры на табло. Сегодня скорость 20 тысяч километров в секунду, завтра — 21 тысяча. Двигатель работает, разгон продолжается. Чтобы приблизиться к скорости света, разгоняться надо год. Год разгона! А первые лунные корабли набирали скорость за пять-шесть минут.
Ускорение нормальное, и тяжесть нормальная. Двигатель режет частицы, возникают лучи, зеркало их отражает, скорость растет — через месяц 25 тысяч километров в секунду, через два месяца — 50 тысяч, через четыре месяца — 100 тысяч… А там скорость света, укороченное время и два солнца впереди — пора тормозить….
Мечта 4
Итак, от зноя двух солнц прячется второй пилот под перламутровой листвой.
О чем шла речь? О чтении мыслей.
— Мы можем научить вас, — предлагает звездный старик.
— Есть более важные проблемы. Нас волнует жизнь, старость, смерть, — говорит Шорин. — Сколько вы живете, например?
— Я прожил две тысячи двести оборотов вокруг нашего солнца. Примерно две тысячи лет по вашему счету.
— О! Счастливые вы существа!
— Счастье тут ни при чем. И у нас жизнь была не длиннее вашей. Но мы научились возвращать молодость. Я был юношей уже сорок раз и в сорок первый раз старею. Мы и вас сделаем юношей, если хотите.
— А мертвому жизнь вы сумеете вернуть?
Шорин с грустью думает о своих друзьях-испытателях, кончивших жизнь так рано и ослепительно — в мгновенном солнце взрыва.
— Да, сумеем. Если вы записали его.
— Что значит «записали»?
— Записали расположение атомов в теле, хотя бы в мозгу.
— Но это немыслимо! Атомы неисчислимы. Все люди Земли не могли бы переписать их, даже если бы исписали все материки планеты.
Старик щурит глаза. Цянь тоже улыбался так.
— Мы умеем.
— Вот этому научите нас, пожалуйста.
— Вам придется начинать с основ…
Очень странный это разговор, когда читают и диктуют мысли. Тишина, и что-то отдается в мозгу. Некоторые слова слышны четко, там, где точное соответствие понятий. Иногда возникает несколько невнятных слов одновременно. А иногда провал, пустое место: такого понятия нет в мозгу…
— Объясните, пожалуйста, что вы имели в виду…
…через два месяца 50 тысяч километров в секунду, через четыре — 100 тысяч, треть скорости света…
И тут возникло препятствие, Нельзя сказать — непредвиденное. Оцененное неправильно.
Просторная межзвездная пустота не абсолютно пуста. Там встречаются отдельные редкие пылинки и отдельные молекулы. Для термоядерных ракет они практически безвредны. Только крупный камешек способен пробить борт. Однако камешки попадаются раз в сто лет.
Но энергия пропорциональна скорости в квадрате. Фотонолет налетает на каждую частичку со скоростью света. Для него блуждающий атом превращается в космический луч, каждая пылинка — в ливень космических лучей. Невидимый газ разъедает металл, как вода сахар. За треть года трижды меняли острый нос ракеты — кристаллическая сталь превращалась в пористую губку.
А потом на пути встретились неведомые газовые облака.
Увидеть их заранее было невозможно. Газа там было меньше, чем в земной ионосфере, меньше, чем в кометном хвосте, меньше, чем в лабораторном вакууме, и все же в миллион раз больше, чем обычно в межзвездном пространстве.
Фотонолет вошел в газ со скрежетом и барабанным боем, наполнился лязгом и гулом, как старинный котел при клепке. Носы пришлось сменять ежедневно, запас их был исчерпан вскоре. Над разъеденными бортами показались дымки. Вода испарялась, пропадало топливо.
Пропадало, правда, не так уж много. За полгода вдали от Солнца борта промерзли насквозь, под ними образовалась толща льда. Беда была в том, что, разбиваясь вдребезги, пылинки порождали потоки радиоактивных ядер. Вода неприметно становилась радиоактивной.
Угрожающе загорелись красные глазки индикаторов. Приборы показывали радиоактивность, вредную для здоровья. Но самое страшное — нельзя было ничего предпринять. Нельзя было обойти облака с их космической протяженностью и нельзя было избавиться от обстрела. Затормозить требовалось, чтобы смягчить удары, но корабль разгонялся треть года, значит, должен был тормозить треть года. Инерция влекла его вперед, оставалось только надеяться, что облака кончатся когда-нибудь.
И действительно, фотонолет пробил облака через три дня. Но удары сделали свое дело. Вода стала радиоактивной. Очистить ее было нельзя и вылить нельзя: вода служила топливом, от нее зависело движение, прибытие, возвращение. Приходилось жить рядом с заразой, под обстрелом невидимых лучей, разивших из-за каждой стенки.
Сначала заболели нежные приборы — слаботочные, полупроводниковые. Появились пробои и замыкания, начали путаться вычислительные машины. Кончился период однообразия. Теперь работы хватало всем — приходилось проверять показание каждой стрелки… и глаз не спускать с двигателя. Ежесекундно он мог подвести — дать толчок на сто «ж», и все. Стократная тяжесть, и люди раздавлены, как под прессом.
В корабль пришла лучевая болезнь во всем ее разнообразии: тошнота, рвота, потеря аппетита, белокровие, малокровие, гнилокровие. Шорин заболел одним из первых, ему сменили костный мозг. Потом заболел Аренас, потом геологи — муж и жена. Хирург объявил, что операции придется делать всем по очереди. Потом он заболел сам… сам себе пилил кость под местным наркозом. Другие больные ждали, пока он выздоровеет, встанет на ноги…
И хирург первым поставил вопрос о возвращении. Он сказал:
— Операции придется повторять не раз, потому что облучение продолжается. Силы организма не бесконечны, никто не вынесет десять операций. Костный мозг в моих запасах облучается тоже. Со временем нечем будет лечить.
И в больничной палате, куда переселилась добрая треть экипажа, Аренас созвал совещание.
Лететь вперед или вернуться?
— Вперед! — сказал Шорин. — Мы долетим до первой планеты и сменим воду.
Но вернуться можно было за год, а лететь вперед предстояло почти три года, и никакой уверенности не было, что у Альфы есть планеты, что там можно достать воду. И дома ждали надежные врачи, а впереди были мрак, и неизвестность, и самостоятельность.
— Три солнца, десятки планет, на какой-нибудь есть разум, на какой-нибудь умеют лечить лучевую болезнь, — убеждал Шорин.
Но возвращение было решено. Тридцатью двумя голосами против одного.
Аренас приказал возвращаться. Хочется написать: «приказал поворачивать», но фотонолет не умеет поворачивать назад. Прежде он должен снять скорость.
Треть года на торможение, потом поворот, треть года набирается скорость для возвращения, еще четыре месяца торможение перед Солнечной системой… В общей сложности год провели звездолетчики возле бака со смертоносной водой…
Год люди жили под угрозой, ежеминутно могли ощутить симптомы смертельной болезни. Семеро вернулись калеками, четверых похоронили… сына Аренаса в том числе, молодого парня, способного, обещающего математика. Остальные…
Нет, не сошли с ума. Остальные привезли проект.
Все были авторами. Но, пожалуй, идею подсказал Шорин — его воспоминания о дрейфе на комете. Тогда, оседлав комету, люди совершили путешествие вокруг Солнца, сквозь солнечную корону. А не стоит ли и к чужим солнцам лететь на небесном теле, на каком-либо астероиде? Такая возникла мысль.
Воды на астероидах нет, там камни, железо, никель. Но железо и никель состоят из тех же частиц — протонов, нейтронов, электронов. Их тоже можно резать, превращать в фотоны, отражать зеркалом. Правда, жидкую воду удобнее распределять, регулировать подачу в двигатель. Но, в конце концов, и железо можно превратить в жидкость, расплавить, затратив некоторую толику энергии.
Зато какая защита от радиации: выбирай астероид в километр диаметром — это километровая броня из железа.
Конечно, корабль-астероид громоздок. Вес фотонолета — тысячи тонн, вес астероида — миллиарды. Но зато весь он сплошное топливо. Вода нуждается в баках: стенки баков — мертвый груз. А если топливо — железо, оно само себе бак. Весь астероид — полезный груз. Он может весить в миллион раз больше, чем экипаж со всем багажом. Его можно разогнать почти до скорости света. Нет сомнения, дальние звездные полеты можно совершать только на астероидах.
Целый год всем экипажем составляли проект. Четверо заплатили за него жизнью, семеро-здоровьем. Но, когда установилась связь с Землей и на экране впервые появились лица земляков, сгорбленный и облысевший Аренас доложил: «Мы возвращаемся разбитые, но с планом победы».
Не думайте, что план этот был принят единогласно… Года два ушло на обсуждение. Шорину пришлось изучить еще одну специальность — ораторскую, умение убедительно спорить. Ведь не все люди на Земле бредили космосом. Были противники дальних странствий, неудача фотонолета прибавила им уверенности. Они говорили: «Человек рожден для жизни под Солнцем. Нам хватит Солнечной системы на миллионы лет. Бессмысленно швырять годы труда в пустоту. Столько дел еще под боком. На Луне нет атмосферы, селениты живут в городах, как в осажденных крепостях, не имеют возможности высунуть нос за ворота шлюза. Даже земные полюса заполнены льдами, мы еще не умеем отменить зиму. У нас не хватает знаний, чтобы управлять климатом, управлять жизнью и планетами, а вы тратите силы и труды неизвестно на что…»
«Но мы летим за знаниями», — уверяли фотонолетчики.
Даже так им говорили:
«Вы ищете легкий путь. Человечество добывает знания тяжкими усилиями, каждый шажок оплачивает потом и кровью. Вы отвлекаете людей от последовательной работы, маните их азартной надеждой на чужие готовенькие открытия».
Аренас отвечал:
«Читайте историю. Народы никогда не гнушались учиться друг у друга. Картофель и табак были заимствованы в Америке, цифры — в Индии, буквы — у финикийцев. Нет нужды сто раз открывать интегралы, если они уже были найдены где-то. Мы не отвлекаем человечество от труда, мы отвлекаем только тридцать человек. Может мир послать тридцать человек в разведку?»
И собственная жена его, мать погибшего юноши, говорила, утирая слезы перед экраном:
«Нельзя рисковать тридцатью жизнями. Нет ничего дороже человека. Прежде чем лететь, надо обеспечить безопасность. Кто ответит за тридцать жизней? Нельзя превращать полет в убийство».
Шорин возражал:
«Зося, мы уважаем твое горе, но ты неправа. Приключений не бывает там, где все известно заранее, но туда, где все известно, незачем лететь. Где неизвестность, там и риск. Но кое-что мы уже изведали, следующий полет будет менее рискованным. В конце концов, мы взрослые люди, согласны рискнуть, если надо — отдать жизнь».
В глубине души он был уверен, что жизнь отдать не потребуется. Ведь функция еще не выполнена, а не выполнив, он не позволит себе умереть.
Два года тянулись споры: лететь или отказаться? Сторонники полета победили. Не потому, что они были красноречивее, не потому, что их доводы были убедительнее, а потому, что человечество не любит стоять на месте. Было выделено время — 24 миллиарда рабочих часов. Подобран астероид — безымянная продолговатая глыба с утолщением на конце, похожая на болт. Начались работы — плавильные главным образом. Строился фотонолет навыворот — в прежнем надо было делать стенки, в этом — выплавлять камеры.
Камеры для жилья. Для еды. Для работы. Камеры для складов. Камеры-лаборатории. Камеры-обсерватории. Камеры для двигателя. Камеры для аппаратов. Камеры, камеры, камеры и сквозные ходы между ними. Весь астероид был источен. Как будто жуки-короеды потрудились над ним.
Попутно собиралось снаряжение. Все для еды. Все для отдыха. Все для дыхания. Все для наблюдений. Все для управления. Все для ремонта. Все для развлечения. Все для учения. И так далее, так далее…
И собиралась команда — тридцать три человека: физики, химики, геологи, биологи и историки, инженеры, математики, механики… Только четырнадцать летели вторично, среди них — старший пилот-космонавт Шорин. Четверо потеряли жизнь в предыдущем полете, семеро потеряли здоровье, двенадцать потеряли охоту к рискованным дальним полетам. Аренасу пришлось остаться — космос наградил его сединой и горбом, и капитаном был назначен другой — Горянов, космонавт-испытатель, плечистый красавец, богатырь. Для него каждая кабина была тесноватой, и Солнечная система показалась ему тесна.
В разгар приготовлений, когда и день отлета был уже назначен, произошло важное событие, чуть не отменившее экспедицию.
Вернулась безлюдная автоматическая ракета, посланная двадцать лет назад, еще на заре фотонной техники, в систему Альфы Центавра.
С жадным любопытством ученые рассматривали кинопленки, снятые в мире трех солнц. Вот солнце А, вот солнце В, вот красное солнышко Проксима — их общий спутник. У каждого из трех — несколько планет; кроме того, еще туча астероидов, выписывающих неопределенные восьмерки между большими солнцами. Увы, большинство планет без жизни. Вокруг Проксимы все планеты ледяные, дряхлая и бессильная красная звезда не способна согреть их. А и В достаточно горячи, не хуже нашего Солнца, но подходящих условий все-таки нет для жизни. Там слишком жарко, там слишком холодно, там атмосфера густа, непроницаема для Лучей, там вся поверхность изрыта метеоритами. Только на двух планетах встретились океаны с подобием рыб и еще на одной оказались ползучие гады, похожие на гигантских тритонов….
Изучать их можно было и автоматами. Послов там не требовалось.
Шорин первый предложил изменить цель, назвал известные издавна, похожие на Солнце одиночные звезды — Тау Кита, Эпсилон Индейца, Эпсилон Эридана. До каждой около одиннадцати световых лет, для фотонолета лет двадцать пять пути. С учетом относительности времени двадцать пять лет для путешественников превращаются в десять.
И физики и конструкторы тоже настаивали на смене цели. Как ни удивительно, для астероида-фотонолета даже дорога до Альфы была чересчур коротка. На расстоянии в четыре световых года нельзя было вплотную приблизиться к скорости света, испытать в полной мере относительность массы и времени. Только разогнался — начинай тормозить. И масса не возросла намного, и время не успело сократиться.
Еще один кандидат в звездном мире привлекал внимание. Нашлась в созвездии Тельца слабая звездочка, обозначенная в каталоге только номером, откуда поступали правильные радиосигналы. Расшифровать их пока не удалось, хотя не одна машина пережигала блоки, ломая электронные мозги над разгадыванием кода этой звезды-шарады. Так ее и назвали Шарадой. Но до той звезды было сто четырнадцать световых лет. Так далеко для первого раза лететь не решились. Да, в сущности, и интереса не было. Ведь для путников время сокращается, а для Земли — нет. Астероид вернулся бы через двести лет с лишним. Есть ли смысл посылать экспедицию, которая вернется через два века, задать вопрос и ждать ответа более двухсот лет?
Тау Кита выбрали в качестве цели.
Надо ли повторять всю историю заново? Снова зеленое солнце вспыхнуло на ночном небе. Похожий на болт астероид покинул свою орбиту. Родная Земля затерялась в крошеве звезд, и Солнце со временем стало звездой, немножко поярче других. Железо-никелевая гора с гулкими коридорами повисла в звездной пустоте, казалось, замерла. Движения стали неприметными, только впереди красные звезды становились чуть голубее, а сзади голубоватые краснели да мелькали цифры на светящихся табло: сегодня тысяча километров в секунду, завтра — две тысячи, через месяц — 25 тысяч, через два — 50 тысяч. Ускорение нормальное и тяжесть земная, привычная. В железных норах и железных коридорах идет размеренная жизнь — делают зарядку, завтракают, изучают фотографии, пишут научные труды, смотрят на мигающие глазки машин, чинят аппараты, спорят… мечтают…
Мечта 5
Стремительно сменяются цифры на табло. Сегодня скорость 20 тысяч километров в секунду, завтра — 19 тысяч, послезавтра — 18 тысяч… Желтоватая звезда впереди превращается в маленькое ласковое солнышко, на него уже больно смотреть. Экспедиция возвращается с победой. Удалось дойти до Тау, удалось найти там товарищей по разуму. Их опыт, записанный в толстенных книгах, лежит в самой дальней камере — драгоценнейший клад из всех добытых кладов.
Там сто книг, посвященных разным наукам. Два тома математики. Только половина первого тома пересказывает то, что известно на Земле. Тома физики — механика, теплотехника, электричество, волны, атомная физика, ядерная физика… Потом идут разделы, на Земле неведомые: С-спиралефизика. Тома науки о жизни: биохимия, биология клетки, биология растений, биология животных, биология разума. Психология. Гуманитарные науки: история, теория искусства, экономика. Производство энергии. Производство материалов, производство пищи… И вдруг совершенно сказочные науки: оживление и омоложение. Наука о сооружении гор и островов. Реконструкция климата. Реконструкция планетных систем. Изменение внешности и характера. Искусство превращений. Теория любви, теория счастья. Еще одна волшебная наука, на Земле названия не имеющая, — расстановка атомов. В общем, в комнате шкаф, набираешь номер, нажимаешь кнопку, и в шкафу обед, новое платье, картина, складной самолет — все, что понадобится…
Обычный режим полета — зарядка, завтрак… После завтрака все расходятся по кабинетам, каждый кладет на стол один из томов. Решено подготовить к прибытию перевод. По восемь часов в день все работают как переводчики. Это не только нужно, но и увлекательно. Восемь часов в день ты читаешь разгадки тайн, еще не решенных земной наукой.
У Шорина том первый — Введение в науку о природе. Бережно и благоговейно он переворачивает звенящие перламутровые, как листва седых лесов Тау, страницы. Изящные иероглифы порождают мысли в мозгу. Шорин записывает:
«Вселенная бесконечна…
Вселенная бесконечна структурно. Большие тела состоят из малых, малые — из меньших…
Мы, тау-китяне, знаем четырнадцать структурных этажей вверх и семнадцать вниз, начиная от нашего тела.
Тело состоит из тканей, ткани — из клеток, клетки — из молекул, молекулы — из атомов, атомы — из частиц, частицы — из волоконец вакуума, волоконца — из спиралек, спиральки — из вихрей Рэли, вихри — из точек…» (Тут приходится придумывать названия, потому что земные ученые знают только шесть этажей.)
И дальше пишет Шорин:
«На нижних этажах прочность выше, поэтому запасы энергии там выше. Тела верхних этажей надо обрабатывать, изучать и описывать с помощью малых и могучих телец с нижних этажей…»
Ага, вот она, разгадка странных слов звездного старика! Строение атомов, строение мозга, расстановку атомов в теле человека можно записать на этих… как их… волоконцах?
…Так хочется заглянуть в конец тома — есть ли там о волоконцах….
Или дождаться обеда, спросить: «Товарищи, у кого речь о волоконцах?»
Скопление газовых облаков миновали благополучно. Километровая толща железа надежно оградила от радиоактивности. Вскоре превзошли рекорд дальности, превзошли рекорд скорости. Половина скорости света, 55 процентов, 60 процентов… Скорость росла, масса росла, время сокращалось…
Тут и подстерегала неожиданность, довольно неприятная.
Даже не стоит называть это неожиданностью. Проявилась относительность массы и времени, их зависимость от скорости. Об этой относительности знали давным-давно, вывели ее формулы… чисто математически. В математике получалось изящно и гладко: корень, под корнем дробь, масса стремится к бесконечности, время — к нулю. Летишь быстрее, живешь медленнее, годы превращаются в минуты…
Что получилось на практике?
Не время замедлялось — изменялись процессы: физические, химические, биологические, и каждый по своему закону. Чем сложнее был процесс, тем сложнее получались изменения.
Верно, масса росла, вещи становились массивнее, перемещались медленнее. Медленнее двигались руки и ноги, ложки и приборы, мышцы глаза и ионы в нервах, медленнее собирались зрительные впечатления, медленнее поступали отчеты в мозг и приказы из мозга, медленнее перемещалась кровь в жилах и молекулы в клетках.
Время как бы замедлилось. И все шло бы хорошо, если бы не проявились какие-то добавочные, не учтенные ранее процессы, по-разному влиявшие на приборы и на людей.
Амперметры противоречили вольтметрам. Одни реле срабатывали раньше, другие позже.
Указатели начали привирать, показывать не то, что следует. Автоматы разладились, стали делать не то, что нужно.
К счастью, в их ошибках была своя закономерность. Приборы-то переключили, но как быть с людьми? Люди оказались самыми чувствительными реле. Немели пальцы, стыли руки и ноги, вялые и бледные, озябшие астронавты стучали зубами, кутались в одеяла, топтались у отопления, никак не могли согреться.
Химик Вагранян был лучшим гимнастом в экипаже. Солнце он крутил на турнике так, что с ним на Земле сравнялись бы немногие. Но тут он обжег руку, две недели не подходил к снарядам. Наконец выздоровел, прибежал в спортивный зал, прыгнул с разбегу на турник… и упал с криком. У него порвались на руках мускулы, не выдержали тяжести тела.
Мускулы лопались у немногих, у всех рвались стенки сосудов под напором отяжелевшей крови. Рвались сосуды, синяки появлялись под кожей от самых легких ударов и без всяких ударов. Кровоизлияния в мускулы, в легкие, в сердце, в мозг. Три тяжелых инфаркта, два паралича. И гипертония у всех до единого, вплоть до самых здоровых.
Потом стали ломаться молекулы — в первую очередь белковые, самые длинные, тонкие и непрочные. Список болезней рос. Диагностическая машина работала с полной нагрузкой. Отмечалось нарушение обмена веществ в почках, желудке, печени…
Усталые, подавленные люди, пересиливая себя, продолжали работу. Ходили унылые, угнетенные, с трудом передвигали ноги. Пересиливая головную боль, считали, проверяя подсчеты машин. Ведь машинам, тоже нельзя было доверять.
Однажды, ложась спать, Шорин увидел в каюте Цяня. Покойный Цянь грузно сидел в кресле, щуря хитроватые глаза. Он сказал: «В космосе нужны здоровяки, без хронического насморка». Он сказал: «В Солнечной системе хватает дела, незачем мчаться невесть куда». Сказал: «Ты идешь по легкому пути, знания надо добывать трудом, а не списыванием у звездных соседей». И: «Нет ничего дороже жизни, людей надо беречь, сначала обезопасить, потом рисковать». Все, что говорили противники, повторил Цянь.
— Я своей жизнью рискую тоже, — возразил Шорин.
Цянь улыбнулся невесело.
«Я знаю, ты надеешься на функцию. Но разве все люди на свете успевают выполнить функцию? Вспомни друзей-испытателей, вспомни юношу, сына Аренаса. Он выполнил функцию?»
— Уйди! — сказал Шорин. — Ты галлюцинация. Я в тебя не верю.
Скорость нарастала медленно, на ничтожные доли процента в сутки, и беда подкрадывалась неприметно. Слабели, слабели, болели, лечились, как-то привыкли уже ко всеобщей немощи, как старики привыкают к старости. Отлеживались, набирали сил, продолжали работу. И вдруг умер Горянов. Самый крупный и здоровый, он меньше всех привык болеть, его сердце не выдержало. Заменить сердце не удалось, не всегда получалась такая операция.
И новый начальник экспедиции, профессор Дин, математик, поставил грустный вопрос: лететь дальше или возвращаться?
— Лететь, — сказал Шорин.
Дин сказал:
— Не будем легкомысленными. Половина экипажа лежит в лазарете, мы проводим собрание в лазарете. Всем ясно, что наращивать скорость нельзя, дальше будет все хуже и хуже.
— Не будем наращивать скорость, — предложил Шорин. — Снизим, если надо.
Это означало — провести в пути не десять, а двадцать лет или больше того.
— У нас нет запасов на двадцать или тридцать лет.
— Мы пополним их на Тау.
— Нет никакой уверенности, что у Тау есть планеты.
— Нас послали, чтобы рискнуть.
— Нет, нас послали за знаниями, — сказал Дин твердо. — Мы добыли знания, неприятные, но правдивые. Оказалось, что относительность времени не помогает преодолеть пространство. Это важный вывод, и мы не имеем права откладывать его сообщение на два десятка лет. Если Земля найдет нужным, нас пошлют на Тау снова. Вернувшись, мы потеряем только три года, если же полетим вперед, Земля потеряет тридцать лет. Надо избавить товарищей от снаряжения новых бесполезных экспедиций.
Провели голосование. Двадцать шесть упавшими голосами произнесли грустное слово «назад». Трое сказали «вперед», конечно и Шорин. Трое смолчали, они были без сознания.
Дин приказал тормозить.
Полгода на торможение, год на возвращение. И все для того, чтобы привезти на Землю грустное «нет». Нельзя человеку лететь с субсветовой скоростью. Безрадостный итог экспедиции, безрадостный итог жизни Шорина. Круг человечества очерчен. Вот сотня звезд, до которых оно дотянется, десяток — похожих на Солнце.
Есть ли там разумная жизнь?
Может быть, и нет. А такие, как звезда Шарада, — за пределами возможностей.
— Ничего не поделаешь, — говорил Дин. — Вселенная бесконечна, а силы человечества не бесконечны. Где-нибудь придется остановиться.
А Шорин не соглашался остановиться. Не хотел думать об остановке, заниматься арифметикой предела. Он размышлял о дальнейшем увеличении скорости. До какой величины? До любой. До субсветовой, до скорости света и даже…» даже, пожалуй, еще выше…
Полтора года на размышления — срок достаточный. Вот исходные положения Шорина: людям мешает лишняя масса. Откуда она берется? За счет окружающего вакуума. Больше неоткуда. Так нельзя ли изолировать ракету-астероид, отрезать ее от вакуума? Как? Хотя бы лучами Нгуенга, без которых невозможен фотонный двигатель.
И еще рассуждал Шорин: предел скоростей — скорость света в вакууме. Опять впутался вакуум. А какая же скорость там, где вакуума нет? Что, если уничтожить его теми же лучами Нгуенга? Получится как бы подобие подводной лодки, испаряющей перед собой воду, подобие самолета, создающего безвоздушный коридор. Какова скорость самолета в безвоздушном коридоре? Выше обычной? Чем она лимитируется? Скоростью создания коридора, очевидно.
Но это были только исходные мысли. За ними следовали теоретические расчеты, предложения, планы опытов, проекты испытательных приборов.
Полтора года хватило на то, чтобы обдумать, обсудить, поспорить. Дин не соглашался категорически, потому что мысли Шорина противоречили старинной классической теории относительности. Дин выписывал формулы, где из «с2» вычитался «с2» и под корнем получался ноль. Ноль пространства — абсурд! Шорин выводил свои формулы. (Тогда и появилась та самая функция Шорина в виде многолепесткового тела, изогнутого в четвертом измерении.) Он даже пытался провести опыты, используя режущий аппарат двигателя. Но аппарат был недостаточно мощен. Какой-то эффект получился, сотые доли процента выигрыша в скорости. Впрочем, Дин объяснял этот эффект иначе.
С нетерпением ждал Шорин возвращения. Впрочем, каждый космонавт ждет возвращения даже с большим нетерпением, чем старта. Так хочется наконец выйти из надоевших железных нор, увидеть родную Луну, круглые кратеры — печати, поставленные космосом, худосочную зелень, непахучие цветы в лунных палисадничках и голубое лицо Земли-прародительницы над зубчатыми горами!
Стремительно мелькают цифры на табло. Сегодня скорость 20 тысяч километров в секунду, завтра — 19 тысяч, послезавтра — 18 тысяч., Желтоватая звезда впереди уже превратилась в маленькое ласковое солнышко, на него нельзя смотреть. Больные забыли о болезнях, все строят планы — месяц у моря, месяц в горах, три месяца в столице. Театры, академии, библиотеки, людные улицы! И вот настает час, когда до Земли достают радиоволны. Земля отвечает. В рубке на серебристом экране появляется лицо Аренаса. Такой он уже старый, истомленный и такой бесконечно милый, первый соотечественник!
Дин рапортует стоя:
— Экспедиция возвратилась досрочно, встретив непреодолимое препятствие: человеческий организм не в состоянии… человек никогда не сможет…
О предложении Шорина Дин не упоминает, не считает нужным упоминать, он не верит в это предложение. Шорин не обижается. Каждый поступает, как считает лучше. Впереди еще много споров, Шорин не раз выскажется….
Милый и усталый Аренас не отвечает на рапорт. Не отвечает по очень простой причине — он еще не услышал Дина. До Земли трое световых суток, только через трое суток радиоволны донесут слова космонавтов, их лица. А пока Аренас говорит свое, точнее — три дня назад сказал:
— Хорошо, что вы возвращаетесь. У нас тут любопытнейшие новости. Удалось расшифровать радиосигналы с Шарады. Их значение: «Присылайте связного в жидком гелии». Мы уже разработали методику, используем ваш астероид. В первую очередь пригласим ветеранов, вас, конечно…
Он называет несколько фамилий, Шорина — третьим.
Мечта осуществится, и скоро, и без больших усилий. Через полтора месяца они приблизятся к Луне, еще месяца три будут готовить отлет. Методика уже разработана, жидкий гелий залить нетрудно. Замороженные спят без сновидений. Шорин ляжет в ванну, прощаясь, глянет на белые халаты врачей, закроет глаза, медленно считая про себя… откроет глаза и увидит белые или цветные халаты врачей Шарады. Какие они — шарадяне? На русалку похожие, на земного человека или неизвестно на что?
Шорин счастлив. Счастлив полно, счастлив глубоко, чисто и безмятежно, как альпинист, покоривший труднейшую вершину, как усталый путник, добравшийся до чистой постели, как ученый, завершивший создание стройной теории, как настойчивый влюбленный, добившийся наконец взаимности… Будь Шорин человеком экспансивным, быть может, он прыгал бы на месте, пел во все горло или хохотал, или танцевал один в своей комнате. Быть может, он сам себя поздравлял бы, глядя в зеркало, или катался на диване, дрыгая ногами, и кричал бы: «Ай да Шорин, ай да молодец! Добился-таки своего!» Но Шорин умеет сдерживать свои чувства. Он ликует молча, чуть-чуть улыбаясь про себя. В груди густое маслянистое тепло до самого горла. Тишина, покой, довольство. Ничего не хочется, ничего не нужно добавить. Мгновение, остановись, ты прекрасно!
Мечта осуществится. Шарада приглашает Шорина в гости, гостю и другу расскажут все тайны Вселенной. И обратный путь будет нетрудным. Замороженные спят без снов. Он ляжет в ванну на Шараде, прощаясь, глянет на белые или цветные халаты тамошних врачей, закроет глаза, считая про себя до десяти… и через мгновение откроет глаза уже в Солнечной системе. Увидит новый мир — Землю будущего.
Для него мгновение, а на Земле-то пройдет двести лет с лишним. Не будет сгорбленного Аренаса, грустной Вандовской, не будет ни одного знакомого. Шорин как бы откроет еще одну планету — Землю 2400 года. Увидит далекое Будущее, про которое говорят так часто: «Одним глазком посмотреть бы!» Но для него и эта мечта осуществится. Ученым в прозрачных тогах (людей будущего мы почему-то всегда представляем в римских тогах) вручит он сто томов звездной премудрости.
Мечта 6
— Вот сто томов звездной премудрости, — говорит Шорин.
Мудрецы в прозрачных тогах внимательно смотрят на экран. Проплывают иероглифы чуждого языка. Шорин вслух читает, переводит текст:
— «…Мы, жители Шарады, знаем четырнадцать структурных этажей вверх и семнадцать вниз, начиная от нашего тела.
Тело состоит из тканей, ткани — из клеток… волоконца — из спиралек, спиральки — из вихрей Рэли…»
Мудрецы кивают согласно… а потом (так Шорин видит в своем воображении) брови у них ползут вверх, морщины недоумения появляются на лбу.
— Но мы уже знаем восемнадцать этажей, — говорит один из ученых. — Двести лет назад не знали, а сейчас знаем. Как жаль, что эта книга не прибыла двести лет назад! Столько лишнего, столько мучительного труда, столько жертв!..
— А вот насчет чтения мыслей, — замечает другой. — С чтением мыслей у нас не получается. Может быть, это зависит от структуры мозга? Надо бы сравнить их мозг и наш.
— Как сравнить? Послать запрос?
— Но ведь ответ прибудет через двести лет! Нет уж, своими силами придется искать….
— Жалко, что вы не знали земных достижений, товарищ Шорин.
Как он мог знать? Он проспал два века…
Да, он проспит два века. За два века Земля уйдет вперед, продвинется больше, чем за две тысячи лет предыдущих. Шорин будет похож на древнего грека, улетевшего на звезды и прибывшего домой в 2000 году. Вот он с восторгом рассказывает, что на других планетах есть паровые лошади и железные слоны, что люди летают там по воздуху, что молния движет повозки, есть стальные рабы, способные ковать, ткать, считать и делать любую тяжелую работу.
А на Земле все это есть. Сами додумались.
Да, конечно, тот грек прожил интересную жизнь. Античность видел, видел космос, увидел Землю 2000 года… Но какой толк от его путешествий? Чтобы принести пользу людям, надо было лететь быстрее, быстрее света!
Но что поделаешь? Скорость света — предел скоростей.
Предел или барьер?
Со звоном включается комнатный экран. На нем довольное лицо Дина.
— Ты не спишь, Герман? Почему спрятался? Ликуешь наедине? Слушай, я составляю радиограмму Аренасу: «Благодарны за доверие. Готовы лететь». Ты полетишь, конечно?
И добавляет, дружелюбно улыбаясь:
— Вот и решены наши споры. Предел или барьер — значения не имеет. Мы заснем и проснемся на Шараде.
Шорин медленно сжимает кулаки. Маслянистое тепло отступает от горла. Мир становится трезвым и суровым, как прохладное утро. Трезво и сурово глядит Шорин на действительность.
— Я не полечу, — говорит он. — Прежде надо перешагнуть световой барьер. Нет смысла задавать вопросы, если ответ приходит через двести лет.
…Функцию Шорина — формулу победы над пространством — знает каждый студент-звездолетчик. Изящное многолепестковое тело, и еще искривленное в четвертом измерении — на нем всегда испытывают пространственное воображение. Мы говорили о другой функции — о функции жизни Шорина, простой, как уравнение первой степени, линейной, прямолинейной. Прямая линия, идущая вперед, невзирая на барьеры, пересекая барьеры! Первый барьер — арифметический: миллиард желающих на одно место. За ним — барьер энергетический: двигатели слабы. Барьер лучевой, потом барьер физиологический: тело слабо для субсветовых скоростей. Наконец, барьер эгоистический: мечта осуществима, но для себя. И этот барьер пересекает прямая, устремляется к следующему — световому барьеру. Сколько лет уйдет на его преодоление — пять или пятьсот? Этого Шорин не знает.
Прямая идет вперед — до бесконечности. Сворачивать она не умеет.
А У НАС НА ЗЕМЛЕ ПРОЛОГ
Человек закрыл глаза, открыл глаза… и не поверил своим глазам.
А где космический корабль, где рубка, где каюты, склады, двигатель, машинное отделение? Где капитан, где товарищи: инженер, биолог, физик? Никого! Ничего! Кресло, половина пульта, кусок стены, срезанный наискось.
И глобус над головой, и пустота, и звездочки, утопленные в черную смолу.
Шины снашиваются в дороге, машины в работе, лучи преломляются, отражаются, поглощаются или гаснут в пространстве или же в надпространстве, если лучи над-пространственные. Ни аппаратура, ни экипаж помочь тут не могут. Вообще людей в надпространстве нет и аппаратов нет. Есть только депеши, как бы аккредитив на получателя в чужом мире.
И если аккредитив надорвался, в чужой мир прибывает не вся депеша, кусок или уголок: кресло и человек в нем. Хорошо еще, что целый человек, могла быть и половина.
Человек не поверил своим глазам, протер глаза. Никого, ничего. Человек пришел в ужас, побледнел, вспомнив товарищей. Только сию секунду были рядом, улыбались, подмигивали из своих скафандров, шутили, подбадривая. Исчезли, преломились или рассеялись, вечная память! Впрочем, и его положение не лучше. Ненамного лучше. Получил кратковременную отсрочку. Жив, пока скафандр цел, пока не исчерпан воздух в скафандре. Но в физическом пространстве физические предметы не могут висеть неподвижно. Если кресло несет мимо планеты — он задохнется через сутки, когда кончится кислород в скафандре. Если же кресло падает на планету, он сгорит через несколько минут, как метеориты сгорают. Падает или проносится? В обоих случаях надо тормозить. Поискал кнопки на ручках кресла, нажал обе. Ни шума, ни света, но полпульта и кусок стены дернулись, отошли вперед, значит, ракетницы действуют. В каком направлении замедление, в каком ускорение? Ага, стена краснеет. Видимо, накаляется, входя в атмосферу. Тормоз, тормоз, тормоз! Тормози, если хочешь жить! Обломки оплавляются, огненные брызги несутся мимо. Кажется, кресло накаляется тоже. Выдержит ли скафандр? Несет вниз головой, несет боком, не поймешь куда. Фу, жарко!
Кажется, и от кресла пошли огненные брызги. Тормози, тормози, пока тормоза не расплавились. Не пора ли выбросить парашют? Опасно, как бы стропы не перегорели. Приборов нет, высота неясна, все наугад, все по чутью. Но обломки уже превратились в огненные кометы, а человек в кресле жив… пока. Глобус раздался, сквозь завитки циклонов проглядывают пятна, желтоватые, голубоватые, серые, синие. Не моря ли, не леса ли? Видимо, и жизнь есть в этом мире. Только сам жив ли будешь? Ну, голубчик парашют, на тебя вся надежда! Эх, пан или пропал?
НИТКА
Да или нет, да или нет? Решать надо, и решиться окончательно. И так хочется крикнуть: «Нет, нет, нет, нет же!» Или отстаивать «да»? «Да» нужнее, «да» просто необходимо. Спорят между собой «хочется» и «необходимо», а я сижу сложа руки, не ведаю, кто победит.
На Земле так не было. С раннего детства не спорили у меня «хочу» и «надо». Маленьким надо кушать как следует, чтобы вырасти; я ел кашу без разговоров, без уговоров: ложку за папу, за маму, за бабушку. Маленьким надо освоиться в мире взрослых, все узнать, всему выучиться. Я охотно осматривал мир взрослых, гуляя или на экранах. Учился ходить, потом бегать и прыгать, выучился читать и книжки читал с охотой. Мне все было интересно. И я не сопротивлялся, когда мне говорили: «Отложи книжку, пойдем к зверям». Или же: «Довольно гулять, сядь за книжку». И не ворчал, когда в школе физику сменяла литература, а литературу физкультура. С удовольствием плавал в соленых волнах, скользил по атласной лыжне под елками, нагруженными снегом, и с удовольствием ломал голову над задачами на построение.
А хороши наши леса в морозный день, когда небо синее и снега синие и блестят, словно осыпанные толченым стеклом. Впрочем, я отвлекся. Надо экономить время и нитку. Это последняя нитка у меня. И кажется, время последнее.
Короче: все было просто и ясно для меня на Земле. Помню, в выпускном классе, когда юношей одолевают всемирно-исторические проблемы, сосед мой по парте задал вопрос: «А для чего живут на свете люди?» Уж не помню, что отвечал наш милейший, несколько огорошенный воспитатель. Что-то он толковал длинно и противоречиво. Я не понял и не запомнил. Но тут же встал и спросил: «Нельзя ли просто так жить?»
Потому что сам я жил просто, жил, как родители жили, и не хотел жить иначе. Отец мой искал минералы, трудился на Земле и на Венере, мать трудилась в детском саду: она очень любила малышей. В школе трудились учителя, трудились все соседи, все жители нашего города. Иначе и нельзя было жить. И я сам собирался трудиться, для этого надо было кончить школу и выбрать специальность. И колебался я недолго, потому что склонности у меня определились еще в школе. Математику я выбрал. Не могу сказать, чтобы был я особо талантлив, нет. Математика привлекала меня своей ясностью, непогрешимой определенностью. В сущности, это единственная наука, где ответы точны, непререкаемы и вековечны. Дважды два — четыре, ровно четыре, и всегда четыре, но только в математике. У квадратного уравнения два корня, у кубического — три; и если две величины порознь равны третьей, то они обязательно равны между собой.
Просто, ясно, надежно!
И тут противоречия не было. Мне хотелось заниматься математикой, математика была нужна на Земле. Кончив институт, я специализировался в астрографии; математика требовалась для составления звездных карт. Приходилось иметь дело с кратными звездами, решать задачи движения трех, четырех, шести связанных тел. Со времен Лагранжа известны были только частные решения. Но и тут, я сказал бы, колебаний не было. Не всегда я находил изящное решение, но если находил, можно было проверить его и убедиться, что все решено безупречно.
Мой отец любил мою мать, мать любила отца, и оба они любили детей, всё твердили, что жизнь не полна без малышей. Я считал, что все это в порядке вещей, семью завести необходимо. И тут противоречия не было: любить полагалось, и девушки волновали меня, особенно одна — тоненькая шатенка, верткая, как змейка. Но вот тут вышла осечка: я-то загорелся, а она осталась равнодушной. Возможно, показался ей чересчур простоватым краснощекий крепыш, пышущий здоровьем и без тени сомнений. Другого предпочла она. Совершеннейший антипод был: курчавый поэт с грустными выпуклыми глазами, автор меланхоличных стихов о неразделенной любви. Стихи били на жалость, и буквально все девушки рвались его утешить.
У них, у девушек, силен материнский инстинкт, они согласны, чтобы и любимый был ребенком.
Так или иначе, я оказался третьим лишним, оказался в унизительной роли нежелательного гостя. Я понял, что надо уйти, лучше уйти подальше, так чтобы не было соблазна снова и снова набирать радиономер. И тут подвернулось предложение: нужны были астрографы для экспедиции на Галактическое Ядро. Там десять миллиардов звезд надо картировать, разбираясь в их сложных эволюциях. Я согласился с удовольствием. Ведь жить просто — это не значит легко жить. Космические странствия физически тяжелы, но там все ясно, что надо и что не надо делать.
Я прошел подготовку, всю, которую надо было пройти, в надлежащий момент сел в кресло, закрыл глаза, открыл глаза… и оказался в пустоте над чужой планетой, неведомо какой.
…И вот двадцать два года, а может, и двадцать три — здесь трудно придерживаться земного счета, — я рассматриваю этих людей. Люди как люди: две ноги, две руки, нос посредине лица. Правда, нос очень длинный, лицо вытянутое, лошадиное, я бы сказал грубо, и очень бледная кожа, нездорового синеватого оттенка, как у малокровных детей, долго лежавших в постели. Даже губы синеватые. Сейчас-то я знаю, что это от крови. У здешних жителей голубая кровь, как у осьминогов, раков… и у благородных дворян будто бы. Атом меди вместо атома железа, гемоцианин вместо гемоглобина, и в жилах аборигенов вместо горячей алой крови течет горячая голубоватая. Но видимо, не материал диктует форму. Очень они похожи на нас. Правда, лицо длинноватое, унылое. Сейчас-то я привык. Их пропорции кажутся правильными, сам себе кажусь щекастым.
Двадцать два года, а может, и двадцать три. Меня не нашли свои, вероятнее всего, и не найдут. Очевидно, обречен я доживать жизнь в обществе синекровых. В первые-то годы я так надеялся. Ждал напряженно. Вот-вот грянет гром среди бела дня, изрыгая огонь и бурый дым, давя летки и палатки, на городскую площадь сядет ракета. И выйдут наши и спросят: «А где тут у вас астро-математик Козлов?» Это моя фамилия — Козлов. Распространенная, невыразительная. Здесь-то ее не знают. Меня называют Красная Кровь. Конечно, цвет крови их удивляет, все просят выдавить капельку из царапины.
Ждал. Очень ждал я. При каждом грохоте выскакивал на улицу, расспрашивал, что гремит, где грохочет. Не дождался. И потерял надежду, припомнил арифметику. Расчет простой: в Галактическом Ядре десяток миллиардов солнц. Сколько экспедиций может послать Земля? Ну пять, ну десять в год от силы. Экспедиция может осмотреть одну планетную систему, две-три самое большее. Значит, у меня один шанс из миллиарда. Даже не думая о том, что не так легко найти одного человека на планете.
Выбраться самостоятельно? Но голыми руками не соорудишь звездопередачу через надпространство. Для этого нужна индустрия XXII века, а у меня набор инструментов НЗ: парочка фотонных ножей, синтезатор, дезинтегратор. Набор для туристского житья, не для космической стройки. Привлечь к строительству синекровых? Но они люди ручного труда, дровяного теплоснабжения. Пороха еще не выдумали, машин не знают, об электричестве не ведают. Объяснял я им принцип паровой машины, даже сделать не могут. Не те кузнецы, не тот металл. Чужую культуру трудно оценить. У них примерно XVI век, а может и XV. Семь веков не перешагнешь, даже с подсказкой опытного математика из будущего. Да они и не хотят шагать. Зачем им индустрия? На заливных лугах растет себе потихоньку пшеница, даже пахать здесь не надо, зерна кидают в ил. А на холмах пощипывают травку бараны. Поглядывай на них, пощелкивай кнутом.
Так что, повторяю, обречен я доживать жизнь на планете синекровых, в государстве с трудно произносимым именем Хеисаа.
Да, государства у них есть и есть короли (или цари, шахи, негусы, султаны — можно переводить как угодно слово «хасауаа»). Наш король — хасауаа Хеисаа занят вечными войнами с соседями. Голубая мечта его — объединить под своей властью всю речную долину от истоков до устья. Может быть, после этого он займется мореплаванием и откроет местные Америки, которые я видел из космоса. Но пока мечта остается мечтой. О ней говорят, за нее пьют на вечерних пирах в королевском дворце. Я сам слышал, я присутствовал на этих пирах.
Вообразите себе мрачный каменный зал, довольно узкий, но очень высокий, гулкий, как пустая церковь. Серые стены из нетесаного песчаника, выщербленного и закопченного. От них веет холодом, их не согревает даже камин, великанская печь, где тут же жарят целого кабана или теленка.
В центре зала ступенчатая пирамида. Это стол. Король — хасауаа — сидит на самом верху, поджав ноги. Еду ставят ему на коврик. На ступеньку ниже сидит королева, коврик на уровне ее рук. Еще ниже, у ее ног, приближенные: бароны, бояре, ханы — тоже хасауаа, но «а» произносится тут иначе — отрывистее и пискливее. Язык синекровых труден для нашего уха. В нем мало согласных, а гласные различаются по тональности, длительности, прерывистости. Я насчитал 28 слов, которые надо писать буквами «ааа». Все они произносятся по-разному. Так что лучше рассказывать, оперируя неточными земными терминами. Пусть будет хасауаа — король и хасауаа — барон.
Итак, королева доедает то, что отставил король, а свои объедки сбрасывает баронам. Бароны скидывают остатки своей еды на стол пониже — священникам (или жрецами можно их называть). Религия здесь поставлена (или посажена) ниже феодалов, но это не соответствует значению ее в государстве. Как и на Земле в прошлом тысячелетии, короли, враждуя с соседями, вступают в союз с соседями соседей. В споре с чванными и своевольными баронами местный король опирается на церковь. Опирается в мирное время. В войне, ничего не поделаешь, королю необходимы бароны со своими дружинами.
Личная королевская дружина — воины-телохранители — заседает на четвертом уровне. Им передаются блюда со стола церкви. Еще ниже — дворцовые мастера: ювелиры, конюхи, оружейники, звездочеты, шуты, поэты (наука, техника и искусство). Вот здесь — между звездочетами и скоморохами — мое место.
Итак, холодный каменный зал, тени мечутся на закоптелых стенах, пахнет горелым мясом и алкоголем. А в середине пирамида столов: жующая, орущая, хохочущая орава, кидающая кости со стола на стол.
Король жует больше всех и дольше всех. Он обжора по призванию и по званию. На этой скудноватой планете возможность обжираться — признак благополучия, силы, власти, знатности. Король — первое лицо в королевстве, значит, он может жрать больше всех, не экономя, не думая о запасах, жрать и щедро кидать объедки! Пир — это демонстрация его могущества. Он просто обязан жевать и глотать, чтобы все видели, как же он могуч.
Королева же, как первая женщина страны, может и должна одеваться богаче всех. Она первая модница страны по призванию и по званию. У нее больше платьев, чем у любой баронессы, и она должна показывать это. Так что королева каждые полчаса выходит из-за стола, чтобы появиться в новом наряде. Прежнее же платье, уже ношенное полчаса, тут же сбрасывается на баронский стол.
Баронесса, получившая дар с королевского плеча, тоже переодевается, а свое платье передает ниже. Каждые полчаса разыгрывается спектакль с переодеванием, на мой взгляд, однообразный и скучный. Но пирующих он занимает, каждый выход встречается гулом. Взволнованно обсуждается, кого одарили, кого обошли, кто в чести сегодня, кто в опале.
Все пьяны, все сыты, а король ест и ест, жует, пока не стошнит его королевское величество. И это сигнал для перерыва. Начинается художественная часть. Скоморохи скачут, шуты ведут конферанс, поэты, пощипывая струны, импровизируют оды, поют, как они великолепно ели и пили на королевском пиру. А я сижу в углу, съежившись, как нерадивый школьник, надеюсь, что меня не вызовут сегодня к доске.
Но, увы, жезл церемониймейстера касается моего плеча.
— Встань, чужеземец Красная Кровь. Его величество хочет слышать твою сказку. Расскажи, как пируют чародеи в стране Чародеев.
— А у нас на Земле, на планете Чародеев, пируют редко. В наше время еда не праздник. Сыты все, все знают, что живот перегружать вредно, про запас наедаться нет смысла. Да и деликатесы не редкость. Позвонил на склад, заказал, через полчаса посылка по домовой почте. Вообще чародеи не любят услаждать рот, предпочитают глаза услаждать красивыми видами и картинами, неподвижными или живыми (как объяснить, что такое кино?). А если ум устал от работы — чародеи чаще работают головой, в комнатах, за столом, — тогда мы идем гулять, даже улетаем гулять. Так приятно в разгар морозов провести денек на морском берегу, в горячем песке понежиться; или же летом, в зной, улететь в горы, по блестящему снегу скатиться на стремительных лыжах. Для нас расстояние ничто. У нас есть такие железные драконы (дракон здесь понятнее самолета), они от истока до устья всю вашу реку пролетели бы за полчаса. В брюхе у них кресла, даже кровати, можно подремать в пути.
А возница в голове у дракона. Нажал гвоздик, и дракон заурчал, взревел, крылья расправил и вверх. Все выше, выше. Дома как коробочки, деревья как травинки. Вот и облака. Сами они как туман, светлые струйки, сырость от них на крыльях. А когда пробьешь насквозь, они тугие-тугие, словно подушки, набитые гусиным пухом, словно сугробы, освещенные солнцем. И Солнце над ними в густосинем небе, синее, чем ваша кровь…
Я говорю, а шуты и воины изощряются в остротах. Все кажется им смешным и нелепым, все они стараются осмеять.
— Еда не праздник? Ха-ха-ха! Эти чародеи нищие. В доме ни крошки, вот и гуляют натощак. Головой работают за столом? Бьются лбом о стол, что ли? Железный дракон! Ха-ха-ха! Он заржавеет под дождем. Облака — и туман и подушки? Ну и заврался ты, Красная Кровь! Бреши, но помни, что брешешь. Либо туман, либо подушки. Что-нибудь одно бормочи.
Вероятно, не надо бы мне рассказывать о Земле. Но так уж повелось, трудно нарушить традицию. Моя сказка — обязательный аттракцион придворной эстрады. Вообще сказочники здесь в цене. Книг нет, книгопечатание не изобрели еще.
А рукописи дороги, да и мало грамотеев разбирать эти рукописи.
Я рассказываю свои сказки во дворце, рассказываю в городе. Всюду рассказываю, где надо и где не надо. Должно быть, мне просто приятно вспоминать о Земле. В сущности, что у меня осталось, кроме воспоминаний?
Все космонавты скучают по родной планете, во всех дневниках у них страницы, посвященные ностальгии. Но интересно, что больше всего они пишут о земной природе — мечтают об узорной тени узорных кленов, о ряби в тихой заводи и рыбешках, мечущихся над рябым песком, о лиловом горизонте моря и наивных незабудках возле болота… И конечно, о березах, белых и никогда не белых: нежно-розовых на заре, оранжевых на закате, сиреневых в сумерках, пестрых в старости, палевых в юности.
Но я тоскую не о природе. Природы и здесь хватает. И узорные листья, и суматошные рыбешки, и рябь, и волны, даже березы — все тут есть. Цивилизации нет. Город мне снится. Машины, замершие у светофора. Журчание кранов, грохот копров. Геометрические узоры над перекрестками в часы «пик», когда все студенты, все служащие летят на работу на пешелетной высоте 150–300.
Тоскую о толпе, о многолюдии. Вспоминаю эскалатор метро. Люди, люди, люди… На одной ленте больше, чем в здешнем городе. Тоскую о спешке, о жизни насыщенной, расписанной по минутам, такой непохожей на здешние бессмысленные часы. Тоскую о потоке информации: каждое утро радионовости, газетные новости. И о читальных залах, наполненных бумажным шелестом, о стеллажах с книгами, целые стены спрессованной информации. Мне томительно жить здесь, не узнавая ничего.
Я тоскую о машинах, о запахе бензина и железа. Тоскую о поршнях и шатунах, изнываю без электрических прожекторов. Меня гнетет темнота темных здешних ночей и убогие сальные свечечки и лучинки. И эти черные немощеные улицы с вонючей грязью. И умывание у колодца.
Так хочется влезть в хорошую ванну, с водой горячей и холодной, с душем водяным и ионодушем.
Но больше всего я тоскую о земных людях, о встречных незнакомых людях, которые тоже тебе друзья и братья. Вспоминаю короткое земное приветствие «помочь?», сменившее прежнее «здравствуй», то есть: будь здоров и не болей. Тоскую об этой дружеской земной готовности помочь, отложив свои дела. Тоскую о содержательных земных беседах. У каждого свое, и нет людей неинтересных.
Здесь люди боятся друг друга. Встретившись в безлюдном месте обходят друг друга сторонкой, даже прячутся, даже убегают сломя голову. Жить опасно. Выходить в темноте опасно. Могут убить только для того, чтобы использовать твою одежду. Все вооружены. В драке хватаются за мечи. Редкие стражники предпочитают не выходить из своей будки: как бы самому не воткнули меч в спину. Сам король прячется от горожан за толщенными каменными стенами цитадели. Горожане, в свою очередь, прячутся за городскими стенами, опасаясь набегов чужих и своих баронов. И не зря опасаются. На моей памяти город осаждали шесть раз, два раза взяли и разграбили. Естественно, чем короче стены, тем легче их оборонять. Вообще строить длинную стену долго и трудоемко. И огороженная площадь драгоценна, проулочки узенькие, домишки тесные, не больше трех окон на улицу. Я живу в семействе стражника — на постое и для присмотра. У него одна комната, мы все там толчемся: стражник с женой, сын-подросток, дочь — почти взрослая, я пятый. Я рад еще, что у меня свой собственный угол, в нем кровать, сундучок, полка. Вместо водопровода — бочка с водой, помои и все прочее выливается ночью на улицу. Вонь, грязь, лишаи, гнойники, насекомые.
У горожан, и в особенности у горожанок, почти не выходящих из дома, впалая грудь, сутулая спина и рахитичный раздутый живот, как у немецких Венер на картинах XVI века.
Шесть раз, говорил я, город осаждали на моей памяти. Девять раз горожане сами отправлялись в набег. В десятый раз, совсем недавно было, в набег собрался и мой хозяин. Долго чистил золой щит и боевой топор, важничал, расхаживая по комнате в кольчуге, стучал копьем о пол. Где-то кто-то в пограничных степях угнал сотню баранов из городского стада. Виновных надо было наказать, конечно. Впрочем, правосудие и справедливость мало волновали моего хозяина. Он все говорил о том, как неимоверно богаты враги, сколько добра у них можно отнять, сколько колец, монет и монист привезет он из похода.
— А баранов мы отберем всех до единого, — похвалялся он. — Ни одного не оставим на развод. Пусть себе локти грызут, нахалы пузатые! Пусть с голоду передохнут и жены и дети их!
— А у нас на Земле войн не бывает вообще. Последнее столкновение было сто лет назад, и то прекратили сразу же. Вообще ссор не бывает. Спорят об одном: как лучше обеспечить всех поголовно? Не хватит баранов на всех? Ну что ж, если пастбища тесны, если на них пасется тысяча баранов, а едоков тоже тысяча (нарочно заменяю миллиарды тысячами. Миллиард — непонятное и неощутимое слово для синекровых), чародеи собираются, чтобы рассудить, как делу помочь. Увеличить ли луга за счет лесов или за счет дна морского? Или же (такое выбрали решение в конце концов) растить баранину в чанах? Для чего, собственно, нужен баран? Он щиплет травку, переваривает ее в своем желудке, переваренное превращает в сладкое мясо. Чародеи придумали, как травку превращать в мясо без барана и без его желудка. И есть у нас сколько угодно мяса, всем хватает по аппетиту и по справедливости.
Хохочут:
Барана растить в бочонке. Смех!
Язык без костей у нашего Чародея. Врать здоров.
— Дядя Чародей, вот тебе солома, сделай нам жаркое.
А суровый воин самодовольно посмеивается, потрясая копьем:
— Вот тебе вертел, вот волшебная палочка. Как нанижу на нее десяток баранов, это и будет справедливость. Справедливо и с подливой.
Хохочут.
Увы, копьеносная справедливость не торжествует на этот раз. Бараны не нанизаны на волшебную палку воина. Он возвращается на своем коне, но лежа, положив лицо на гриву. Руки и ноги болтаются безвольно. У стражника поврежден позвоночник. В бою его выбили из седла и затоптали копытами. Он жив, он в сознании, но искалечен.
Боли нестерпимые. Днем он мужественно молчит, стиснув зубы, ночью стонет беспрерывно. Он умирает тяжело и неопрятно. А я… что я могу сделать? Я промываю раны спиртом, но у него повреждены кости и порваны нервы.
— А что, Чародей, на твоей сказочной Земле меня поставили бы на ноги? Почему же ты не можешь?
— A y нас на Земле у каждого чародея свое дело. Есть и такие, чье дело — срочная помощь. Если где-нибудь несчастье (войн-то у нас не бывает, но могут люди свалиться с высокой горы или с высокого дома и повредить спину, как ты), сейчас эти срочные целители мчатся на помощь в белой коляске с красным крестом, спешат на колесах или на крыльях. Кладут горемыку на носилки и срочно-срочно везут его в лечебный дом. Первым делом на рентген. Впрочем, ты не поймешь, что такое рентген. В общем, смотрят, что у человека испорчено внутри, просвечивают, как стеклянного. Ах да, стекла у вас тоже нет, слюда в окнах. Как слюдяного, просвечивают. Затем усыпляют — и в холодильник. В холоде жизнь замирает и смерть тоже — ничто не меняется. А тем временем чародеи берут такие чашечки, стаканчики, кладут в них кусочки костей, жилки, нервы, все, что у человека разбито, расколото, раздавлено. И выращивают. Вырастят кость — вставляют, вырастят нерв — вставляют. А человек все спит, спит, спит. Проснулся, когда все уже приросло. Ну конечно, болит некоторое время, упражнения делать надо…
Воин отворачивает голову к стене, плечи его подрагивают. Он мужественный человек, этот неудачливый грабитель, но так горько, что жизнь вся позади, что так далека чудесная страна всесильных чародеев. Он плачет, отвернувшись к стене, так, чтобы мы не видели его слез.
Хозяйка укоризненно качает головой. У синекровых женщина не может ругать мужчину, даже постороннего. Но сын ее, будущий главный мужчина в доме, говорит ломким голосом:
— Врать ты здоров. К чему расстраиваешь батю?
А в самом деле, к чему я расстраиваю умирающего? Да просто потому, что приучен говорить правду. Мне был задан вопрос, я ответил: «Да, поставили бы на ноги на Земле».
У нас на Земле не принято щадить с помощью лжи. Хозяин умер, и для семейства его настали черные дни.
Невелико было жалованье стражника, да и выплачивалось оно нерегулярно, но к нему добавлялись подарки и поборы, больше поборы, чем подарки. Хозяйка, увы, не могла стоять в будке с копьем; пришлось ей подыскать подходящий для женщины заработок. Она решила печь пироги на продажу. И начала печь, заполонив наше жилище жирным чадом. Она пекла, а дети продавали на рынке. Продавали, как в прежние времена у нас, меняя продукт на кусочки металла. И при этом, так полагалось на здешнем рынке, старались покупателю всучить кусок поменьше, а металла получить побольше. Покупатель же выпрашивал кусок побольше, а металла давал поменьше. При этом кричали, спорили, ругались и бессовестно врали. Дети старались сбыть пироги с тухлым мясом, покупатели обманывали их, совали им железки вместо меди и серебра.
Вопреки всем правилам гигиены, металл пробовали на зуб и хранили за щекой. Я было заикнулся, что этот грязный рынок не место для молоденькой девушки и подростка.
Хозяйка только вздохнула:
— Пусть учатся жить. Ты же ничему не научишь путному. Сам хуже ребенка.
Конечно, надо бы мне помогать больше. Прожил столько лет в одной комнате, как бы полноправным членом семьи стал.
Но не приспособился я к их нормам жизни за все двадцать два года (или двадцать три).
Да, меня называли Чародеем здесь, но я-то знал, что я рядовой математик. Мне ведома была топология, ряды и матрицы, аксиоматика, n-мерная геометрия и приемы частных решений проблемы многих тел для нужд астрографии, совершенно не требующиеся в стране копьеносцев. В сущности, меня зря называли Чародеем, я был только уроженцем планеты чародеев, владельцев чудодейственной техники. Кое-какие волшебные палочки были у меня в кресле и в скафандре. Первый год я творил чудеса, пока не исчерпал НЗ. Я излечивал болезни попроще лекарствами из аптечки, я пилил дрова и тесал камни фотонным ножом, уничтожал скалы дезинтегратором. Но вскоре лекарства кончились, а фотонный нож у меня пропал. Синекровые, смеясь, сообщили, что ножу «приделали ноги». Это означает, что кто-то из них взял нож, когда я отлучился, и спрятал его для себя одного. Я побаивался, что новый владелец нечаянно отожжет себе палец или всю руку, однако слухов о несчастье не было. Позже до меня дошли разговоры о том, что мои вещи не творят чудес без тайного слова. Видимо, нож не резал. Надо полагать, что иссякла батарейка. Похититель не знал же, что чудеса нуждаются в энергообеспечении.
Меня все это поразило и подавило. В учебниках истории я читал о собственности и о том, что нередко собственность — кража. Читал и о том, что кража наказывалась жесточайше: в некоторых странах похитителям отрубали руки. Но больше всего подавляло, что синекровые сочувствовали вору. Видели в его деянии некую доблесть, меня считали дурачком-раззявой. Раззява утратил ценную вещь, умник «приделал к ней ноги».
Наверное, все дело в том, что вещи здесь дороже людей. Вещи редки, их надо беречь, а людей много, можно и обидеть. Человек ценится по вещам: много вещей — вот ты и король. И вещи надо добывать, добывать как угодно, вещи не пахнут. Высшая доблесть — добыть силой: отнять открыто. Средняя доблесть — унести тайком, с некоторым риском, что тебя поймают. Будничная доблесть — выманить: например, обменять тухлое мясо на полноценную медь.
Это жизнь. «Пусть дети учатся жить!» — говорит хозяйка.
— А у нас на Земле вещи никто не ценит, склады доверху забиты вещами. Нужен тебе фотонный нож, звонишь на склад, тебе на экран выдают прейскурант — сотню типов ножей на выбор. Чаще разбираться некогда и неохота. Советуешься с кладовщиком. Объясняешь: нужен нож легкий, малозарядный, чтобы карман не оттягивал, был бы под рукой в дороге. Не рабочий, лабораторный или заводской: там заряд важнее веса. Кладовщик показывает: такая модель вам подойдет? И через полчаса у тебя посылка в домашней почте.
То же с едой. Вызываешь на экран пищеблок, тебе показывают меню. Кухня абхазская, кухня австрийская, австралийская… разбирайся, если охота. Но чаще некогда и недосуг. Заказываешь привычное: яичницу с ветчиной, творог с медом. Или говоришь: дежурный завтрак для мужчины тридцати лет, среднего роста, труд умственный, напряженный, физической нагрузки мало. И диетолог решит за тебя, что там полезно тридцатилетнему мужчине, занятому напряженными размышлениями.
Так с мебелью, так с одеждой. Встал перед экраном: вот моя фигура, пришлите рабочий костюм. А женщины — те не жалеют времени на выбор. Им присылают ткани на выбор, и пасту, и клей. Комбинируйте, проявляйте личный вкус. Что вам к лицу: вычурная роскошь или суровая простота?
— А где деньги на все эти фокусы? — спрашивает хозяйка.
— Даром, я же говорю — даром!
Хозяйка хмыкает неодобрительно. Она не верит ни единому слову, но мужчине не полагается перечить у синекровых, я уже говорил об этом. И дочка ее молчит, улыбаясь загадочно и многозначительно. Она полагает, что склады — дело второстепенное. Главное, чтобы была любовь. Если Он любит как следует, добудет все: и еду, и наряды, и деньги.
Но брат ее — подросток — не стесняется возражать, нарочно хрипит, чтобы скрыть свой мальчишеский тенор:
— Брешешь ты много. А если я захочу сто обедов?
— Зачем тебе сто? Съешь один, второй, остальные испортятся.
— А я сто гостей позову… как король.
— Тогда гости у тебя пообедают, а домашний обед не закажут.
— А если я сто шуб закажу?
— Зачем тебе сто? Снимать — надевать, снимать — надевать? Интереснее дел нет?
— А сестра — девчонка. Ей интересно.
— И сестре надоест. Смеяться будут над ней, как над дурочкой. Скажут: «Не человек, а вешалка для платья».
— А если… — Парень медлит, не зная, что бы еще придумать. В конце концов заключает решительно: — Никто работать не будет. Наедятся от пуза и спать залягут в тенечке.
— А у нас на Земле все сыты, одеты, но работают с охотой. Человек так устроен, что ему скучно без дела, тошно бока отлеживать. И еще, человеку нужно уважение. Если вещь присылают тебе со склада, велика ли заслуга набрать кучу вещей? Вот сделать хорошую вещь — это не каждый сумеет. Честь и почтение мастерству. Один умеет считать мастерски, другой учит мастерски, третий лечит мастерски. Встретились, каждый расскажет о деле: счетчик о счете, учитель об учении, лекарь о лечении. А бездельник молчит, язык прикусил. Что он поведает? Сколько съел и выпил? Это каждый сумеет. На него и девушки не посмотрят, девушки стоящих уважают. Еще почетнее, если ты самый лучший работник, самый лучший счетчик. А лучше всего, если умеешь особенное, что никто на свете не умел до тебя. Открыл новую формулу… Ах да, вы же не знаете, что такое формулы. Если, допустим, открыл новый способ лечения. Лечишь то, что лечению не поддавалось: старость меняешь на молодость, смерть прогоняешь.
— Брехня все это, — проворчал мальчишка. — Вот помер отец. Зарыли, и все тут. Смерть не прогонишь.
И отошел насупленный, с видом всезнающего превосходства.
Дня три я не видел его, но однажды, в сумерки, он подстерег меня в сенях, ухватил за рукав.
— Гляди, дядя Чародей, я особенное сделал?
И протянул тяжелый отцовский меч. У подслеповатого оконца я разглядел свежие надрезы на рукоятке.
— Вот видишь, я тут батю вырезал: глаза, нос, бороду, все, как было. Когда вырасту, пойду на войну, отец будет со мной. Особенный меч? У вас на Земле есть такие?
Беспомощная была резьба, но не в том суть, не в том. Понял я, что не бесследно пропадают мои сказки о правильной Земле.
Не верят мне, ухмыляются, издеваются… а все-таки запоминают.
Вслух помечтать стесняются, а про себя думают: может быть, возможно и по-хорошему жить, по совести и справедливости?
Так что с той поры я не стыдился рассказывать свои сказки. Всюду говорил о Земле, возможно, и невпопад иногда.
Кажется, невпопад заговорил я о Земле с хозяйской дочкой.
Замуж ее выдавали, только ждали, чтобы кончился траур. Хлопотливое было дело. В вещелюбивом мире синекровых девушку полагалось обеспечить вещами на всю жизнь, если не на всю, на несколько лет по меньшей мере. С самого рождения наполняли для нее сундуки вещами. Накопили куски шерсти, холста, простыни, подушки, платья. Теперь все это вынималось, пересчитывалось, проветривалось, белилось. Хозяйка, молодея от волнения, примеряла на дочь и на себя свои собственные, пролежавшие лет двадцать свадебные наряды. И жених принимал участие во всех этих хлопотах — плечистый и бородатый кожевник из соседней слободы. Лично я не пошел бы за него замуж. И не только потому, что он был старше невесты лет на двадцать, схоронил первую жену, собственных дочерей повыдавал замуж. Пахло от него неаппетитно. Кожевенное дело — неопрятное занятие при ручной работе. Дело имеешь с гниющим мясом, кожи дубят всякими тошнотворными растворами. Вонь в каждом доме, вонь во всей слободе. Кожевника за десять шагов чуешь на улице. Да и человек он был расчетливый, чувствовалось по повадкам. Он тоже ворошил и пересчитывал наволочки, щуря глаза, что-то прикидывал в уме, словно взвешивал, компенсирует ли свежесть невесты скудость приданого.
Сама же невеста держалась в стороне от этой суеты. Как-то осунулась она, побледнела. Впрочем, с моей точки зрения, бледность синекровых приятнее их сизого румянца. И не замечал я больше манящей, загадочно многозначительной улыбки на ее губах. Даже плакала она частенько. Я не вмешивался, не выспрашивал. Что понимает чужепланетный мужчина в переживаниях синекровой девушки?
Но однажды она сама подошла ко мне, встала возле стула на колени, взяла меня за руки, заглянула снизу цверх в глаза:
— Скажи, дядя Чародей, идти мне замуж за кожемяку? Буду я счастлива?
Что мне было советовать? Я сказал правду, что думал:
— По-нашему, по-земному, если спрашиваешь, значит, не любишь.
— А мама говорит: «стерпится-слюбится». Да-да-да. И у нас так было когда-то: «Привычка свыше нам дана, замена счастию она»..
— А у нас на Земле любовь считают великим, может, и величайшим счастьем. И старательно очистили ее от расчетов, от связи с вещами. Вещи в стороне, вещи ждут на складе. Кому нужны, тот их и берет: мужчина или женщина. Любые вещи: мебель и простыни, сколько понадобится. Запасы на всю жизнь? Смешно. Зачем загромождать собственныйдом вещами, которые понадобятся через двадцать лет?
Их и на складе нет еще. Их изготовят, когда заказ придет.
Вещи к любви не имеют никакого отношения. Любишь же человека. Да, девушка ищет настоящего человека, знакомится, встречается. Люди рядом с ней на работе, видно, каковы они в труде, настойчивы ли, аккуратны ли, последовательны ли, надежные ли сотрудники. Люди рядом с ней на отдыхе, видно, каковы они: веселы, остроумны, содержательны, приятные ли спутники? Любовь прихотлива, разные пути ведут к сердцу. Сердце ценит и силу, и ум, и доброту, и красоту. Дай волю сердцу — вот и будешь счастлива.
…Тут мать меня услышала, раскричалась. В первый раз нарушила местную этику, возвысила голос на мужчину:
— Ах, Чародей Красная Кровь, помолчал бы, если бог тебя умом обидел. Ничего не понимаешь в жизни, не суйся с наставлениями, голову девке не дури. Кого она найдет себе по сердцу, какого-нибудь забулдыгу-подмастерье, ни кола ни двора, зато кудри до плеч. Ну и будет кудри гладить да с голоду чахнуть, детские гробики на погост таскать. Можешь понять, что мать плохого не насоветует. Отдаю девку самостоятельному мастеру, проживет за ним как за каменной стеной. Сама будет сыта, дети сыты, одеты, обуты.
Ну и замолчал я. А надо ли было молчать, не знаю до сей поры. Что лучше: жить потихонечку в теплом навозном хлеву, терпеливо привыкая к навозу, или знать хотя бы, что где-то есть чистый воздух и ясное небо, хотя бы дочкам-внучкам передать мечту о солнце?
Произносил я филиппики против вещей, но если вдуматься, и мы — земные чародеи — сильны вещами, только не собственными, а общими, всем человечеством изобретенными.
Вот остался я без вещей — и исчезла моя сила. Не творю чудес больше. Руками-то ведь не сделаешь лазера.
Впрочем, кое-что есть у меня еще. Уцелело от общеземного богатства: наши общие знания, самые общие — школьные.
Жалко, что я теоретик-математик, а не инженер. Глядишь, и просветил бы здешний мир, как янки у Марка Твена или жюльверновский Сайрус Смит на таинственном острове. Впрочем, может, и не просветил бы. Синекровые не хотят промышленного прогресса. Как-то я обратил внимание, что здешние плотники орудуют только топором: топорами валят лес, топорами рубят дома, своды создают без единого гвоздя, как в наших храмах на Онежском озере. Я решил облагодетельствовать их, познакомить с пилой. Самый талантливый из кузнецов выковал пилу (да, ковал на наковальне!) по моему совету. Месяц он огребал медяки как пильщик-монополист. Чем дело кончилось? Кузницу его сожгли. Не кузнецы — плотники. Город маленький, работы в обрез, делят между всеми поровну.
Если ты кузнец, делай мечи и подковы, не лезь в чужое дело, хлеб не отбивай.
И мне сказали: если ты Чародей, знай свое место, предсказывай судьбу, порчу отводи, зубы заговаривай, исцеляй. А в кузнечное дело не лезь, а то и тебе петуха подпустим.
Исцелять? Нечем. Аварийную аптечку я опустошил в первый год. Уцелели только сведения в голове, самые общие сведения по гигиене. В отличие от синекровых я знаю, что болезни разносят не злые духи, а микробы, а микробов — насекомые. Знаю, что залог здоровья — чистота. Здесь, например, принято засыпать раны пылью. Понимаете, как часто это кончается столбняком. Я советую промывать спиртом, бинтовать раны чистыми полотенцами. Мои пациенты выживают чаще, не всегда, к сожалению. Спирт у меня есть, антибиотиков нет все-таки.
Помню я, что чуму разносят блохи, а от черной оспы спасает вакцина. Коровы есть у синекровых, и, честное слово, мне удается прекратить эпидемию оспы. Впрочем, священники уверяют, что помогли их молитвы.
Неожиданно находится применение и моим математическим знаниям. Нет, конечно, интегралы здесь никому не нужны. Но у синекровых еще не сложилась арифметика. Они худо умножают и совершенно не умеют делить. Деление сводят к последовательному вычитанию. Вычитают один раз, два, три раза… девять раз, выписывают все промежуточные результаты в столбец, остатки переносят туда-сюда, путают, получают что-то смутное и проверяют столь же длинным умножением. Мое умение разделить на двух-трехзначное число кажется им очередным чудом. А ведь я, кроме того, помню еще и про логарифмы. Я могу даже логарифмическую линейку разметить, считать, перемещая струганную палочку. Чудо из чудес!
А счет нужен. Необходим, оказывается, во дворце. Надо считать гостей и угощение на гостей, надо считать и делить добычу, считать и делить налоги, считать сокровища в царской сокровищнице. И вот меня определяют волшебником-счетоводом к королевскому казначею.
Экий разворот судьбы: я — ненавистник вещей — с утра до заката считаю вещи. Вещи и эквиваленты вещей: кусочки неокисляющихся металлов.
Считаю, хватит ли королю на пиры, и хватит ли на войну, и хватит ли на пиры и войны королевским детям и внукам.
Дни я просиживаю в подвалах возле сундуков с монетами, вечера провожу на пиршественной рутине. Я уже говорил, что пиры здесь — традиционный спектакль. Традиция превратила «можно» в «должно». Король самый-самый-самый богатый человек в королевстве. Он может больше всех есть, спать и бездельничать. «Можно» стало обязанностью. Король опух от сна, заплыл от жира, замучен своим величием и ко всему равнодушен. К счастью, и ко мне равнодушен. Не пристает.
Зато я имею дело со жрецами (можно называть их и попами, патерами, бонзами, муллами, как угодно). Казначей — жрец, и в казну частенько заглядывает первожрец — глава местной церкви.
В отличие от знати жрецы тощи, мрачны, одеты скромно: завернуты в темно-лиловый плащ. Считается, что они ведают потусторонней жизнью, в миру не наслаждаются ничем: ни едой, ни питьем, ни любовью, ни почестями.
Но подлинная власть в их руках, подлинная, не мишурно-застольная, как у короля.
Первожрец высок, темнолиц, аскетически худ. Видимо, он действительно соблюдает запреты. Белки синеватые — это значит налиты кровью, на их фоне расширенные черные зрачки. Голова наклонена вперед, словно он напряженно гипнотизирует тебя. Возможно, на самом деле старается гипнотизировать. Меня он только раздражает.
Пожалуй, он неглуп. Он даже любознателен. Даже хочет познать мое искусство молниеносного деления с помощью дощечки. Конечно, ошибается, считая. Я говорю, что надо упражняться. Но он не верит мне. Считает, что я открыл только половину тайны.
— Слово скажи мне заговорное, — требует он.
Когда-то на земных уроках истории нам рассказывали, что согласно священным книгам бог создал человека по своему образу и подобию. Но на самом-то деле человек создал бога по своему образу и подобию: с глазами, ушами, бородой, двумя руками и двумя ногами. Здесь у синекровых я вижу все это наглядно. Королевством правит единовластно король, на небе водружен единовластный бог. Король могуч, богат, важен и глух к просьбам. Могуч, важен и глуховат бог. Его нужно униженно умолять, стоя на коленях, плача и льстя, чтобы выпросить себе и детям нормальное здоровье. Льстить надо, обращаясь к королю, льстить надо, обращаясь к богу: «Всемилостивейший, всемогущий, всезнающий, всесильный, мы жалкие твои рабы, мы черви, мы грязь у твоих ног…» Эта унизительная мольба так и называется молитвой.
Король подавил и подчинил капризных баронов. Бог небесный подчинил и подавил старых капризных божков: водяных, лесных, болотных, пещерных, воздушных, древесных, цветочных, всяких. Те были капризны, но сговорчивы, как люди. Как людей, их полагалось утихомиривать словом. Главный бог далек, как король, а вещи и духи вещей рядом. И надо к ним обращаться со словом. Слово для воды, слово для леса, слово для лука, слово для топора, и для каждого зверя, и для каждого бревна. Вначале было слово. Без слова и дом не построится, без слова и огонь не загорится.
Слова для цифры, чтобы она разделилась, требовал у меня жрец.
Он был убежден, что для всякого дела должно быть слово. Не верил моим объяснениям. Старался выведать, подслушать, грозил и торговался. Предлагал обмен: мои слова к вещам за его протекцию к богу. Намекал, что мог бы сделать меня даже королем, взамен нынешнего, посадить на самую вершину столовой пирамиды, обещал поделиться властью.
У меня мелькало, что слова я могу и выдумать, предложить труднопроизносимую абракадабру, которая не поможет и не помешает. Но чего ради? Я не хочу взбираться на верхний стол, жевать и жевать всем напоказ, сбрасывая куски баронам. И зачем мне власть? Конечно, хорошо бы мобилизовать весь народ, общими усилиями выстроить космический корабль и звездопередачу. Но не сумеют они создать космическую промышленность XXII века — мастера шила и топора. И я не сумею их научить — знаток проблемы трех тел в n-мерном пространстве. Я только трассу мог бы рассчитать, и то не без помощи компьютера.
А главное — обман. Все будет строиться на обмане. Бессмысленные звукосочетания в обмен на мнимую связь жреца с богом. Фальшивый договор о дружбе с первым обманщиком страны. Придется поддерживать веру в его несуществующего бога, вежливо слушать всякие моления. И в этом стоге обмана затеряется моя иголочка правды. Когда обман развеется, мою иголку тоже забудут.
— Не существует заговорных слов, — твердил я. — Есть материал, есть руки, есть орудия, есть голова. Орудий у меня не хватает, чтобы каждое вещество подчинить.
Разговорился я что-то. Нитку израсходовал уже на две трети, а до самого важного не дошел. Самое важное — разобраться: «да» или «нет»? Хотелось бы правильно поступить. Но что правильнее?
Ладно, к делу! С месяц назад пришел ко мне перво-жрец с трагическим видом. Говорит: «Ты все рассуждаешь о черни, о народе, о благе простого народа. А к простому народу идет смерть. Мало кто переживет эту зиму. Разгневался господь, великую сушь послал за наши грехи. Хлеб горит на корню, пустая солома стоит торчком. В это лето и на семена не соберет никто. Пожалей малых детей хотя бы. Я буду нашего бога молить, а ты своему богу молви слово. И ветру слово скажи, пусть поднимется, принесет благодатный дождь. Скажи, как на твоей Земле полагается говорить».
— А у нас на Земле все знают, что никакого бога нет. Есть вещество, и вещество подчиняется законам. По закону природы вода течет сверху вниз, а ветер дует из густоты в пустоту (пустота — неточное понятие, но как растолкуешь жрецу про низкое атмосферное давление, да еще про спиральное движение циклона?). И у нас бывают засухи, если воздух густой. Тогда собираются люди, сами люди, ученые, умелые, думают своей головой, как воздух сделать пореже. Можно сделать это холодом. Обычно ночь делают на Земле, прикрываются от солнца таким зеркалом (как объяснишь, что такое искусственная отражающая плоскость в вакууме?). Сутки, двое, трое суток стоит темь, становится холоднее, почва остывает, воздух редеет, и сбегаются облака, несут дождь. А раньше, когда не было зеркал, заранее, загодя проводили от ближних рек каналы, от каналов канавки и поливали поля речной водой. И вам можно сделать такое, но тут труда много с лопатами. Года на два-три. Уже не для этой засухи, для следующей. Начинайте. Я вам покажу, где копать.
— Поздно! — сказал первожрец. — Этой зимы не переживет никто. Говорю: моли своего бога, Красная Кровь.
Моли не моли, толку не будет. Не могу я сделать воздух пореже. Самое большее: могу измерить. Если дождь будет, я узнаю за день.
Вот это жрец сразу уловил. Схватил меня за руку:
— Да-да, узнай! И мне скажи заранее.
Что я имел в виду? Я подумал, что могу сделать барометр Торричелли. Ртуть я найду. Ртуть и здесь умеют добывать. И на Земле ртуть известна с древнейших времен, считалась одним из четырех основных металлов, символом движения, носителем живости. Стекла, правда, нет, слюду не свернешь в трубочку, но есть в заводях местные камыши с полупрозрачным стеблем. Кончик можно заполнить салом, сверху залить теплым воском. Вот и будет герметический верх, в нем торричеллева пустота. Градуировать стебель трудновато, конечно. Но мне же нужны не абсолютные цифры, а сравнение. Сейчас давление высокое. Когда ртуть пойдет книзу, жди дождя.
Вот я и занялся барометром, а жрец — своей борьбой против засухи: созвал святых отцов со всей страны, чтобы инструктировать их насчет молебнов.
И надо же, такое совпадение! Вот утром я сделал барометр, а к вечеру давление упало. Я глянул, закричал в восторге: «Будет дождь, ждите дождя завтра!» Хозяйке сказал, хозяйскому парню, всем соседям, торговкам на рынке. И не догадался, что дипломатичнее и безопаснее было бы тайно и скрытно предупредить одного первожреца. А он ничего не подозревал, он инструктаж назначил на утро. Молебны еще не начаты, а дождь идет. И без его ведома. Чужеземный Чародей опередил.
Впрочем, вероятно, даже если бы я и вспомнил о жреце, все равно не побежал бы к нему. К чему мне приборами поддерживать его дутый авторитет?
Вот этого он не простил мне.
Конечно, выкрутиться он сумел. Распустил слух, что засуху наслал Чародей, то есть я, а затем, испугавшись молебствий, поспешно снял заклятие. Но все-таки получалось, что я очень уж могуч: могу самолично тучи пригонять, могу и придерживать. А первожрецу такое недоступно. Он может только подавать прошения своему богу, обращаться по инстанции.
Чересчур сильным выглядел я соперником.
И жрец начал действовать. Не без успеха. В результате я оказался в темнице, стал узником. Слова эти здесь имеют прямой смысл. Я на самом деле узник: железными узами прикован к стене. И темница имеет прямой смысл: каменная клетушка в подвале королевского замка без окошка и без свечки. Черно, ни зги не видать. Сырость промозглая, грязь, вонючие лужи. Крыс, правда, нет. Крысы понимают, что здесь поживиться нечем. Два раза в день приоткрывается дверка. Мне подают на совке кусок хлеба и кружку воды.
Говорят, некоторые сидят так десятилетиями, ждут смерти. Зачем ждут? Вероятно, надеются. Авось у короля переменится настроение. Зачем я терплю? Тоже надеюсь, наверное.
Довольно долго меня выдерживают в темноте и вонючей жиже, выдерживают, как кожу, чтобы размокла и стала податливее для обработки. Потом ведут на судилище. Не ведут, волочат. Потому что я падаю. Голова кружится, отвыкла от свежего воздуха. И глаза режет свет. И ноги не держат, подгибаются. Не сразу удается мне разглядеть сводчатое помещение, тоже подвал вероятно, зловеще освещенный камином, где палач греет свои клещи.
А перед ним в мечущемся свете семь мрачных фигур в темно-лиловых плащах — судьи. По голосу узнаю я первожреца среди семерых.
Обвиняют меня в колдовстве.
— Сознайся, Красная Кровь, что чернокнижным своим ведовством ты наслал великую сушь на поля с гнусным умыслом уморить голодом всех подданных его величества и пустую страну заселить чародеями-чернокнижниками. Сознайся добровольно, или мы прикажем палачу развязать твой гнусный язык.
Честно говоря, я смертельно боюсь пытки. Боюсь не боли. В общем-то, я терпелив, среднетерпеливый человек. На Земле даже считался очень терпеливым. Но ведь там боль облегчить стараются, а здесь придумывают, как бы ковырнуть так, чтобы человек взвыл. И я боюсь не выдержать. Боюсь, что меня искалечат и подавят, превратят в жалкого червяка, на все согласного, униженного, противного.
А я ведь человек с гордой планеты Земля, с правильной планеты.
— У нас на Земле судят по справедливости, — говорю я. — И вообще, преступление — редкость. Нет главной причины для преступлений: хватает на всех вещей, домов, садов, делить нечего, отнимать незачем. И с детства нам прививают правило: не вреди другому, помогай другому. Уступить благороднее, чем потеснить. Бывает, конечно, вред по ошибке: от неосторожности, необдуманности, поспешности, неточности. Тогда действительно вызывают человека в суд, говорят: «Смотри, что ты наделал. Как поступить с тобой по справедливости, по совести?»
— Врешь! — кричит первожрец. — Человек слаб, человек грешен, человек будет покрывать свой грех. Справедливость на небе.
Он тянет к потолку указующий перст. И тень его руки, изломавшись на ребрах свода, бежит к палачу, от палача ко мне.
— Един бог справедлив! — кричит он. — А твоей праведной Земли нет. Ты ее выдумал, выдумал!
И постепенно выясняется, что не колдовство мой главный грех, а Земля — правильная и мудрая планета. Я должен признаться, что выдумал Землю. Не может быть на этом свете такого места, где живут по совести, женятся по любви, вещи раздают даром, а трудятся все же с охотой. Не может быть и не должно быть.
Но я твержу свое:
— Есть на небе Земля.
Суд скорый и неправедный. Ни обвинения, ни защиты. Все известно заранее. Судья в маске торжественно зачитывает приговор:
— «Злодея и злоумышленника, колдуна Красная Кровь — к отсечению головы…»
Почему-то я выслушиваю спокойно. Кажется, чуточку доволен: пытки не будет. А возражать? К чему? Решили убить меня, — значит, убьют.
Но на всякий случай говорю все же:
— Подумайте. Когда прилетят мои братья с Земли, вас призовут к ответу. Собственный народ призовет. Подумайте!
Первожрец взрывается:
— Подумать надо тебе, Гнилая Кровь. Тебе дается три дня на размышление. Покайся всенародно, проси прощения за мерзкую ложь о Земле, и мы сохраним твою подлую, никчемную жизнь.
И с тем меня уводят. Три дня на размышление. Отречься или не отречься?
Жить хочется нестерпимо. Хочется пить воду и жевать хлеб, хочется смотреть на небо, голубое или серое, безразлично. Хочется слышать слова и произносить слова, хочется дышать, вдыхать и выдыхать даже этот прокисший воздух. Кажется, я соглашусь жить на цепи, в этой вечной тьме. Ведь я думать здесь могу, могу считать, уравнения решать в уме, могу вспоминать свою жизнь, всю перебирать, с младенчества начиная, с черного деревянного коня, на котором я сидел не слезая, завтракал, обедал, ужинал… спать пытался верхом. Могу вспоминать мать и отца и девушку с тоненькой талией, такой тонкой, что казалось, и желудка у нее нет; колеса на асфальте, крылья в воздухе, приветливые румяные лица, дружелюбное «помочь?».
Земля существует, конечно, есть Земля на небе. Но я жить хочу. И так мала плата за жизнь: небольшое отречение, коротенькая ложь. Земли не убудет. Как вертелась вокруг Солнца, так и будет вертеться.
Никто не услышит моей лжи на Земле, никто не узнает о ней.
В эти дни у меня полным-полно посетителей, и все убеждают отречься. Даже тюремщик то и дело просовывает лохматую голову в щель:
— Ну как, Чародей, надумал каяться? Если соберешься, загреми цепями. Я услышу, я тут рядом.
И даже уговаривает:
— Чего уперся, ослиная башка? Жить-то хорошо. Сам первожрец снисходит в мой подвал. Сначала угрожает:
— Отрубим голову, выпустим на песок твою поганую красную кровь.
Но угроза уже не производит впечатления. Голова у меня одна, ее можно отрубить только один раз. Тогда он начинает убеждать:
— Красная Кровь, ты один против всех. Столько людей вокруг, никто никогда не слыхал о Земле на небе. Возможно, ты сам уверовал в свои видения, но как ты докажешь, что это не видения больной головы? Ты наверняка больной человек. У тебя гнилая красная кровь, такой нет ни у кого в королевстве. Гнилая кровь ударяет в голову и порождает горячечный бред. Мало ли что привидится человеку в горячке. Стоит ли жизнь терять, чтобы отстаивать бред? Это больная кровь диктует тебе сказки.
Сказки? Допустим. А барометр мне тоже продиктован больной кровью? Но ведь он предсказывает дождь, он действует. «Prove the pudding is the eating», — говорили материалисты («Если пудинг можно съесть, значит, он существует»).
Если тебе снятся конструкции действующих приборов, едва ли это сон.
— И какая польза от твоих сказок? — подступает жрец снова. — Даже если есть на небе твоя Земля в богом забытом уголке. Может быть, бог туда не заглядывает на самом деле, но у нас-то есть бог. И ты встретишься с ним скорее, чем хочешь. Не веришь? А вдруг ты неправ? Тогда поздно будет каяться. Лучше покайся сейчас, не прогадаешь. И жизнь сохранишь, и на том свете получишь прощение.
По всем правилам логики он доказал, что мне явно выгоднее поверить в их бога и отречься от Земли.
— Подумай, подумай хорошенько, — повторяет он на прощание.
Ах, думаю я, думаю что есть силы. Очень удобно думать в беззвучной тьме погреба. Только о том ли я думаю?
«Почему, — спрашиваю я себя, — столько разговоров, уговоров? Чужую жизнь не так уж берегут у синекровых. Так легко можно казнить: нож в спину воткнуть, сбросить в реку, яду подсыпать. Отчего со мной цацкаются? Значит, не смерть моя нужна жрецам, нужно отречение, нужна моральная победа надо мной. А зачем? Если здесь XVI век, надо бы и в земной истории поискать истории отречений где-то возле XVI века. Отречения требовали у Джордано Бруно — этот предпочел костер. Требовали у Томаса Мора — положил голову на плаху. Требовали у Галилея. Этот отрекся, сдался, хотя молва приписала ему героическое: «А все-таки она вертится»».
Не так много примеров. Чаще казнили без разговоров.
Видимо, бывает война людей, там важно противника уничтожить.
И бывает война идей, где убийством делу не поможешь. Нужно, чтобы противник сдался, сам признал свое поражение, разбить его, не убивая.
Но надо, чтобы противник стоил того. Был знаменит, авторитетен, как Галилей — первый ученый Италии, как Мор — первый ученый Англии, бывший лорд-канцлер, премьер-министр страны.
Выходит, авторитетен я в мире синекровых — чародей без палочки.
И сказки мои опасны, сотрясают пирамиду, на которой обжираются, давясь, король и его присные. Отречься от сказок?
Ну вот Галилей отрекся, вопреки легенде. И прожил еще девять лет, под надзором, но в собственном имении. Успел написать полезную книгу. Она положила начало целой науке — сопротивлению материалов.
А Мор — упрямый британец, твердивший, что закон выше короля, положил на плаху голову, сказал палачу: «Друг, размахнись посильнее, у меня толстая шея».
Сумею я подавить трепет плоти, произнести не дрожа, не стуча зубами: «Друг, размахнись посильнее…»?
Или по легенде о Галилее: «А все-таки она вертится. Вертится вокруг Солнца наша Земля».
Очень хочется быть мужчиной и умереть мужчиной.
О чем я думаю, о чем я думаю? Разве я уже решился умереть?
Неожиданно приводят ко мне семью. Я имею в виду домохозяйку, ее сына-подростка и дочь. Даже зять, кожевник, топчется сзади на лестнице. Женщины плачут, им жалко меня по-женски. Они упрашивают:
— Не будь упрямым, скажи, что велят. Сила солому ломит.
Дочка целует мне грязные руки, твердит рыдая:
— Дядя Чародей, скажи им, что это сказки, только хорошие сказки. Они красивы, они сердцу милы, но мы же знаем, что настоящей любви не бывает. Мама меня любит — это любовь. Я дочушку-кровиночку люблю — это любовь. А другой и нет на свете.
И парнишка, когда до него доходит очередь, говорит заученно:
— Короля надо слушать, дядя Чародей. Бога почитать надо. Мы верные слуги короля, мы не самые умные на свете. Нельзя одному против всех. Скажи, что велят, дядя Чародей. Обещаешь?
— Ты хочешь, чтобы я сказал, что Земли нет? Тогда он придвигается ко мне вплотную, дышит в лицо.
— Все говорят, что нет Земли. А на самом деле? Мне одному скажи, дядя. Я буду молчать, памятью отца клянусь.
И я говорю ему:
— Есть Земля. Еще добавляю:
— Вам лучше бежать, уехать отсюда подальше. Едва ли король оставит вас в покое. И торопитесь. Не ждите, когда мне отрубят голову.
Когда отрубят! Разве я решился? Обдумать, обдумать надо, обдумать как следует, пока темно и тихо, пока нет никого.
Опять тюремщик просовывает кудлатую голову:
— Ну как, упрямая башка, согласен покаяться? Последний раз спрашиваю. Эшафот сколочен, сейчас тебя обряжать начнем.
Тюремщик не зол, он равнодушен, скорее даже добродушен. Он чувствует себя сторожем при зверинце. Служба такая: сторожишь зверей, надо усторожить. А может быть, сторожем не зверинца, а бойни. Хоть быки, а жалко: живые существа. С другой стороны, мясо-то нужно.
— Ну и дурень, — говорит он мне. — Жизнь-то хороша. Носишься со своими сказками. Помогли они тебе, что ли? Вот придумай такую, чтобы легче было на тот свет идти.
Придумать? Придумал я сказку себе в утешение. Такую:
Казнят меня, похоронят, забудут. Но однажды, много-много лет спустя, полыхнув пламенем, из-за туч на городскую площадь сядет ракета. И выйдут из нее люди, наши, земные, выйдут и спросят: «Бывал ли здесь человек, похожий на нас, с губами, словно вымазанными красной глиной, и кровью цвета киновари?»
И найдут мою могилу, а в могиле эту нитку, которую я наговариваю сейчас, а потом намотаю на зуб. Найдут и скажут: «Да, это земной человек XXII века. В его времена умели отодвигать смерть, умели омолаживать. Но он не знал еще, что наука найдет способ восстанавливать человека по одной клетке, по одной-единственной клетке с генами. Восстановим этого сказочника!»
И восстановят…
…Ну, пора кончать. Слышу шаги на лестнице. Спокойствие, спокойствие! Держи себя в руках, друг человек. Очень хочется умереть мужчиной, крикнуть так, чтобы голос не дребезжал:
— Есть на свете Земля! Вертится вокруг Солнца!
ЭПИЛОГ
Кончилась магнитная нитка. Прошипела и смолкла. И слушатели помолчали. Потом человек в черно-синем закапанном халате поглядел вопросительно на человека в лимонно-желтом, выутюженном и накрахмаленном:
— Ну, что скажете, доктор?
У обоих были удлиненные лица, похожие на восклицательный знак, синеватые губы, сизые пятна на щеках.
— Поразительно! — сказал желтый халат. — Потрясающе! Переворачивает все представления. Я с детства был уверен, что этот Чародей Красная Кровь — создан народной фантазией, все сказки о Земле — фольклор, выражение тяги простого народа к справедливой жизни. По-моему, я и в школе писал сочинение на эту тему. Да, я знаю, что во время Революции люди шли в бой под красными знаменами, писали: «Пусть живет Земля!» Но я полагал, что красный цвет — от солнца, а Земля — символ справедливости.
— Как видите, не символ. Подлинная планета и с подлинным населением. Даже не очень понятно, почему они не добрались до нас. Впрочем, в тексте есть объяснение: десять миллиардов солнц в нашем скоплении. Нас могли пропустить.
— Поразительно! Потрясающе! Даже трудно поверить.
— Ну хорошо, доктор. Мы, астрономы, будем искать эту Землю на небе. А вы? Как полагаете, заслуживает восстановления этот пришелец с красной кровью?
— Заслуживает. Но вы же знаете возможности медицины. По одной клетке может быть создан клон, но клон — не тот самый человек. Это как бы внук, копия, но физиологическая. У него свой мозг и свое содержание мозга.
— Ну, а генетическая память?
— Кое-что. Совсем немного.
— Ну, а отпечатки молекул на черепе?
— Мы сделаем все возможное.
— Сделайте гораздо больше, много больше возможного, доктор. Этот пришелец заслуживает. И хорошо бы, он вспомнил дорогу на Землю. Нам очень нужна эта разумная Земля.
МЫ — С ПЕРЕДНЕГО КРАЯ
Одно я не понимаю, папа:
как люди сделали всю эту Землю?
Из вопросов сына— Алые облака на черном фоне! — воскликнул режиссер. — Муза, это чересчур. Всегда вас тянет на условность!
Он выражал сомнение, возмущался и негодовал на миниатюрном радиобраслете. Гнев на крошечном личике казался немного смешным. И молодая художница снисходительно, как ребенку, ответила изображению:
— В искусстве всегда есть условносгь, вы сами мне объясняли. Когда плоские фигурки на экране телевизора в нашем присутствии объясняются в любви, это условность. Но мы привыкли к ней с детства и не замечаем. Волнуемся, переживаем, глядя на условные тени. Алые облака условны. Но красное будоражит, тревожит, настораживает, черное — навевает уныние. Макбет — черно-красный, так я его вижу.
Режиссер в немом негодовании воздел руки к небу. Художница рассердилась и выключила браслет. Собеседник ее исчез, словно под сцену провалился. Потухший экран был похож на бессмысленный глаз слепого.
— Условность! — проговорила художница. — Видел бы ты Поэзию…
Она вернулась к работе, тронула рукоятки цвета, изменила тон, прибавила яркость… но картина становилась все неприятнее.
— А ты, бездарная, уже записать хотела! — воскликнула художница и рывком выдернула выключатель.
Свет погас, краски исчезли все сразу. Белое полотно бессмысленно глядело на нее со стены.
Целый месяц возилась она, создавая эту световую картину. Крутила ручки, смешивая цветные лучи, подбирала оттенки, переходы. Казалось, работа уже завершена, остается дать команду машине, записать расположение пятен, частоту и яркость света. И вот все погашено. Не зря ли? Не лучше ли было подождать до утра, оценить свежим взглядом?
И ей стало так жалко себя, своего долгого труда, даже у переносицы защемило и слезы навернулись на глаза.
Но тут дверь распахнулась. Мягко шлепая эластичными гусеницами, в комнату вошла прислуга, киба-прислуга, конечно, симпатичный домашний гном, следивший за порядком в квартирке художницы.
— Письмо, — сказала киба гнусавым баском. На ее плоских ладонях лежал небольшой диск, завернутый в черную бумагу.
— Откуда? — спросила художница.
— Гость принес, — прогнусавила киба и, осветив квадрат на лбу, показала моментальный снимок: молодой человек с еле пробивающимися усиками, в шлеме и глухом серебристом комбинезоне. Так одевались люди переднего края — необжитых планет.
— Конечно, с переднего края, — усмехнулась художница. — Только там забыли, что на свете есть фотопочта. Носят конверты пешком, как в прошлом тысячелетии.
Она с неудовольствием смотрела на диск в черной бумаге. Передний край был прошлым, отвергнутым прошлым, не хотелось его ворошить. Если бы сегодня работалось, она бы отложила письмо, постаралась бы забыть о нем. Но все равно, день пошел насмарку.
— Ладно, прочти! — сказала она и всунула диск в широкую, как бы усмехающуюся пасть гнома.
Щелкнул рычажок, зашелестела лента, и голос, который когда-то был дорогим голосом, начал:
Я смотрю на тебя, Муза, диктую и смотрю. Ты наводишь порядок в комнате, передвигаешь кресла, присасываешь к стене картины и полочки. Удивительная походка у тебя, — как будто в туфельках скрытые пружинки.
Вот ты отдернула занавеску, недовольно наморщила носик, оглянулась на меня ласково и кокетливо. Вот поправила скатерть, переставила книги на полочке, мурлыча песенку про былинников-целинников. И опять подвинула кресло, присосала картину, отдернула занавеску, сморщила носик… неутомимая и хлопотливая, как домашняя киба, веселая и неунывающая, как живая Муза.
К сожалению, это не ты, это твой кинопортрет. Я снял его, когда мы были еще вместе. В то время мне нравилось работать, поглядывая, как ты наводишь уют, как летаешь по комнате на туфельках-пружинках. Сейчас тебя нет, и я смотрю, как порхает твой кинопортрет. Порхает как ты, напевает как ты, но очень уж однообразно. Знает одну-единственную песенку о былинниках, умеет только отдергивать занавеску.
Муза, не выключай, слушай до конца, я хочу высказаться. Ты же знаешь, что я не могу вызвать тебя по радио, греметь о чувствах на всю солнечную систему, ждать три часа от вопроса до ответа. Я мог бы приехать на Землю для разговора. Но странное дело: ведь мы никогда не могли договориться и лицом к лицу. Ты умела прекратить спор шуткой, насмешкой или поцелуем, и каждый из нас понимал поцелуй по-своему: я думал, что ты уступила, а ты думала, что я уступил, и все оставалось неясным. Вот почему я прошу тебя, Муза: не выключай, раз в жизни выслушай до конца.
Ты помнишь день нашего знакомства? Наверно, нет.
А я могу пересказать все подробности, даже погоду помню. Была ранняя весна, за городом снег таял, на проезжих дорогах хлюпала желтая каша, сугробы в садах стали ноздреватыми и черными, демонстрировали всю пыль, осевшую за зиму. В бюро было три вызова, все три на Амурскую улицу. Я записал адреса и сказал начальнику с гордостью:
— Сегодня последний день. Меня взяли на Поэзию.
Начальник взглянул на меня с грустной завистью пожилого человека, который уже никуда не уедет, так и останется до старости в Магаданском бюро по наладке гномов.
— Счастливого пути, — сказал он. — Надо бы отпустить тебя, но все сплошь вызовы от женщин. Ты уж сходи сегодня.
Вызовы от женщин у нас считались более трудными. Женщины иной раз обременяли гномов такими прихотливыми заданиями! На всю жизнь я запомнил одну милую девушку, которая просила, чтобы гном предупреждал ее, когда по улице проходит блондин с голубыми глазами. Ничего плохого тут не было: просто она была влюблена в соседа. Ну вот, я и ломал голову, как бы переналадить гнома, чтобы он отличал голубоглазых, даже гордился, когда мне удалось это.
Тогда это мне еще нравилось — решать головоломку ради головоломки. Потом наскучило. Как хочешь: ненастоящая это работа.
Мы в наше сложно-благоустроенное время слишком долго готовимся к настоящему делу. Все готовимся и готовимся, половину жизни готовимся. Школа практика, техникум-практика, институт-практика. У тебя еще ученик — опекаемый, оберегаемый, окруженный наставниками, профилактиками, автоматами безопасности. Миллион нянек следит за тобой, оберегает от ошибок: не оступился бы, не простудился бы, не заблудился бы в рощах планеты-колыбели. Идешь к морю и знаешь: на Службе безопасности уже загорелась красная лампочка. Вошел в воду уже спасательный вертолет в воздухе. А у тебя в плечах косая сажень, так хочется выбраться из кокона, развернуть плечи, приложить силу…
Но вот наступает день, когда ты приводишь на экзамен свою дипломную кибу. Три учителя, развинтив и разобрав ее, спрашивают: «Как вы считаете, Серов Ярослав, надо вам учиться еще год или вы сможете самостоятельно работать инженером?» — «Смогу», — отвечаешь ты с нетерпеливым неудовольствием. «Где вы хотите работать?» — «Ну, конечно же. на переднем крае, в космосе, подальше. В худшем случае — на Луне или на дне океана». И тут оказывается, что есть место на Поэзии, новорожденной искусственной планете, на одном из осколков Урана, разбитого вдребезги, приспосабливаемого для будущих поколений. Выползай из кокона, бородатая личинка, марш из гнезда, птенец. Посмотрим, кто ты: орел или мокрая курица?
И вот ты идешь по Магадану, уютному донельзя. Постукивают решетки движущихся тротуаров, подогретый воздух обдувает тебя снизу, сладко и нежно пахнут уличные розы. А ты смотришь на них с пренебрежением. Ты уже покидаешь дом и не хочешь оглядываться.
Вот с таким настроением я пришел к тебе на Амурскую, 122. Вот почему посмотрел на тебя сверху вниз. Ну что еще нужно тебе, пташечка? Какое перышко переложить в твоем гнездышке? Какая горошинка попала под твою периночку? Говори скорее, мне некогда, я уже развернул крылья.
А ты стояла передо мной, тоненькая камышинка, хрупкая, трогательная и бесстрашная, как укротительница диких зверей, смотрела в упор своими черными глазищами, а на пальце у тебя была эта плоская штука, которую вы называете палитрой.
Смущенно смеясь, но ничуть не смущенная, ты объяснила, что ты художница-декоратор, пишешь для совершенствования не только светом, но и маслом — по-старинному, и что тебе хочется научить кибу счищать масло с палитры, натягивать холст на рамки и мазать его белилами (теперь-то я знаю, что это называется «грунтовать»).
Я попросил показать, как все это делается. Чтобы программировать кибу, нужно четко представлять каждое рабочее движение. А я совсем не знал, как пишут маслом, по наивности подумал, что речь идет о сливочном масле. И ты повела меня в мастерскую, показала пейзажи с очень серыми волнами, очень желтыми скалами, очень закрученными облаками.
— Нравится? — спросила ты.
Мне очень понравились твои глаза и походка на пружинках, а пейзажи гораздо меньше. Я сказал, что скалы и море ненатуральны, я никогда не видал таких.
Помню, как сверкнули твои глаза. Ты выпрямилась, словно хлыстик.
— Вы не умеете смотреть! — крикнула ты. — Вы читаете картину словно отчет, думаете о ней, а надо чувствовать, как музыку. Я не перечисляю скалы, я создаю настроение. Серое небо, серое освещение и серый цвет сами по себе навевают спокойствие и грусть.
Ты заговорила о кобальте и кармине, о темноте синей, темно-синей, коричневой и черной, о заре вечерней и заре утренней, о музыке Шопена, подобной светлому ручью, о музыке Бетховена, подобной бушующему океану, и о том, как ты понимаешь Шекспира и как бы ты написала к «Макбету» декорации: алые облака на черном, как тушь, небе.
Я слушал с возрастающим удивлением. И подумать, что есть целый мир настроений и впечатлений, так худо известный мне, трезвому технику по исполнительным кибам! И в этом мире так хорошо разбирается тонюсенькая, несерьезная на вид девчонка с черными глазами!
— Вам бы на Поэзию, — сказал я. — Там нужны будут такие люди, тонко понимающие Шекспира. Хотите, я познакомлю вас с Лохой, главным архитектором Поэзии?
Почему ты сразу согласилась идти к Лохе? Мне кажется — из любви к необычному. Знакомые юноши приглашали тебя в театр, на выставки, на морские и лесные прогулки. На обсуждение проекта не приглашал никто. «Быть может, это будет скучно, но оригинально», — подумала ты.
Недавно мне говорили, что Лоха омолодился, что он сейчас тощий, рыжий, порывистый. Все мы понимаем, что так нужно, не оставаться же человеку стариком, не дряхлеть же безропотно, как в прошлом тысячелетии. Но в глубине души жалко. Жаль мне, что никогда уже на Земле я не увижу уютного старика, толстого, неподвижного, как бы вросшего в кресло, неторопливо-вдумчивого, спокойно-ласкового. Ему уже тогда подошла пора омолаживаться, но он все медлил, ленился вылезать из своего старого тела, в котором чувствовал себя так удобно, словно в домашнем халате.
С тех пор я повидал немало авторов всяких космических проектов и знаю, что у большинства из них своеобразный недостаток-достоинство: фанатическая вера в самого себя. Быть может, без этого фанатизма трудно отстаивать свое предложение. Уж если ты печатаешь свой стих миллионным тиражом, значит, веришь, что миллионам людей интересны твои переживания. Уж если защищаешь свой проект переделки планеты, значит, веришь, что все другие проекты хуже, только ты обеспечишь миллиардам людей наилучшую жизнь.
А у Лохи не было этого «необходимого» фанатизма.
Он с уважением прислушивался к каждому, слушал даже нас, молодежь. Помнишь, как он говорил: «Ребятки, соображайте, советуйтесь. Ум хорошо, а тысяча лучше. Изобретайте, переделывайте. Только главного не упускайте. Планета, по имени Поэзия, должна быть поэтической. Как ваше мнение, почему мой проект сочли самым поэтическим?»
Казалось, он сам не понимал, за что ему дали первую премию. И мы не совсем понимали тогда, сейчас-то нам стало яснее. Соперники Лохи проектировали планету-рай, планету-сад, приглаженную, отутюженную, очень благоустроенную и везде одинаковую. Только Лоха решил: поэзия — не только соловьи и розы, это еще борьба и победа. На планете поэтов должны быть бушующие океаны, горы, чащи, льды и пустыни. Первоначальный осколок — болванка планеты — был коническим, все инженеры ломали голову, как срезать конус поровнее, как отполировать шар. А Лоха сказал: «Оставим коничность». Пусть будет здесь горный узел, величайшие хребты Поэзии: Гомер, Шекспир, Пушкин, Данте. Пусть на скрещении хребтов останется самая большая вершина поэзийский Олимп. И пусть он даже врезается в стратосферу. Там в лиловом небе, над облаками, свысока взирая на планету, члены жюри в олимпийском спокойствии будут оценивать стихи, увенчивать лаврами лучших поэтов. И не страшно, что восседать придется в скафандрах. Ведь поэты будут космического масштаба, лучшие в солнечной системе.
В тот день, когда мы пришли, речь шла не об Олимпе, обсуждался проект хребта Шекспир. Ты помнишь, конечно, как Лоха сидел с улыбкой, добродушной и лукавой, слушая распаленных спорщиков. И этот худущий, чернявый — забыл его фамилию, формалист такой предлагал сделать в хребте тридцать шесть вершин, по числу пьес, и сто пятьдесят четыре холма — для каждого сонета. И на пике Отелло он хотел сделать две вершины: одну-из черного базальта, другую-из белого мрамора, из одной вырезать голову мавра, из другой-голову красавицы. И юные техники, увлеченные техническими сложностями, уже заспорили, чем заменить мрамор. Ведь мрамор происходит от известняков, а на Поэзии еще не могло быть осадочных пород… Помнишь, как ты напустилась на них, стала кричать, что они ничего не смыслят в искусстве, что дом должен быть похож на дом, гора — на гору, что хребет Шекспир должен быть шекспировский по духу, а не по форме и, если мы будем сверлить тоннель в ухе Дездемоны и добывать нефть из шеи Отелло, это будет не утверждение поэтических образов, а издевательство. Юный формалист смолк пристыженный, и ты начала объяснять, как ты представляешь себе пик Отелло: могучий, темный, суровый. И как бы это выразить страстность? Пусть это будет вулкан. И молодые техники, увлеченные техническими сложностями, уже заспорили, можно ли создать незатухающий вулкан, как сочетать незатухаемость с безопасностью. А Лоха, премудрый и лукавый, кинул, как бы про себя:
— Вот такие головки нужны на Поэзии. К сожалению, нельзя пригласить вас. Девушкам не место на переднем крае.
И судьба твоя была решена. Конечно, ты вспыхнула как бензин. «Как так девушкам не место? Вечное мужское высокомерие! На словах равенство, а как доходит до дела — девушке не место. Хорошо, я покажу, где мое место».
И десять дней спустя, когда я уселся в кресло рейсовой ракеты Магадан Луна, против меня пристегивалась ремуямн тоненькая девушка с черными глазищами.
Я был счастлив и горд. Мне казалось, что это я увлек тебя в полный опасностей космос. Я все оглядывался настороженно: «Где тут угроза? От чего я должен защищать тебя?» А ты следила за мной с насмешливой улыбкой: «Думаете испугать? Не вижу ничего страшного».
Я летел на Луну в первый раз. Вместе мы увидели приближение латунного шара с ликом, изъеденным оспинами кратеров. Вместе учились прыгать в лунных садах среди тонкостеблистых трав и худосочных кустов-гигантов. Вдвоем отправились в дальнюю экскурсию, заблудились, застряли до вечера, три часа просидели в кромешной лунной тьме, нас разыскали с прожекторами.
Но ты не испугалась ничуть, даже подбадривала меня:
«Конечно, найдут».
Вместе мы увидели космос в его однообразном великолепии. Сверкали немерцающие звезды, плыла среди них красная черешенка Марса.
Помню, как мы летели сквозь пояс астероидов единственное опасное место на нашем пути. «Впереди мусорно», — сказал капитан и велел включить заслон из сжатого вакуума. Мы с тобой стояли на палубе в туристской прозрачной рубке и смотрели, как взрываются частицы на заслоне — искорками, вспышками и целыми каскадами слепящего огня. Скорость стала ощутимой, фотонолет безмолвно врезался в радужный фейерверк. Временами струи света охватывали рубку, казалось, что корпус уже в огне, загорелся. Только на секунду твое лицо стало напряженным, но ты победила страх, сказала, улыбнувшись: «И подумать, что я могла всю жизнь просидеть в магаданской теплице, никогда не увидела бы этакой красоты!»
Потом мы миновали Сатурн — круглоголовый, в странной шляпе с полями, но без тульи. А еще через несколько дней полнеба заслонил вновь созданный мир, еще угловатый, словно подросток, темный, с багровыми прожилками лавы, с бурым дымом над огненными озерами. Из окна жилого спутника мы с тобой глядели на наше будущее местожительство, и комендант Поэзии Лю, седой и морщинистый (омоложение так и не действует на него, видимо, ему придется умереть окончательно), указывая пальцем на пятна, говорил:
— Здесь будет Эпический океан. Это острова Лириков, для них уже подготовлен фундамент. Тут Лукоморье — лучший район, там уже посеяны бактерии. Берег Аргонавтов. Плато Баллада — по проекту, тут будут ледники. А вот и Олимп показался — темный, над облаками. Рядом Шекспир — эти зубцы на горизонте. Ваша станция у подножия, близ лавопада. Видите оранжевую ниточку?
Сознаюсь, с некоторым страхом я глядел на оранжевую ниточку в бурых завитках циклонов. Но ты улыбалась. Так мог ли дрогнуть я, заманивший тебя в космос?
А через несколько часов за нами прилетел Гена, наш милый Гена, курносый и веснушчатый, хрипловатым басом прикрывающий крайнюю молодость. Он оглядел нас критически, предъявил претензию коменданту:
— Опять забрали инженера, взамен даете зелененьких! Превратили нашу станцию в школу для космических первоклассников! Только и знаем — учим и отдаем, учим и отдаем!
Потом придрался к нашему багажу:
— Почему маленькие чемоданы? Ехали на передний край, знали, что тут нет магазинов!
И мы разводили руками, с робостью оправдывались перед этим бывалым юнцом. Мы еще не знали тогда, что на уединенных станциях любят приезжих с большим багажом. В чемоданах могут оказаться новинки: киноаппараты, книги, игры, гномы с неожиданной программой, даже новомодные платья, предмет для обсуждения в долгие вечера. А новичок без чемоданов вносит в общество только свою память. Кто знает, успел ли он наполнить ее интересными впечатлениями.
Итак, ворча и поучая, Гена вывел нас на плоскую платформу спутника. Здесь, в отличие от дальних фотонолетов, движение было очень заметно. Из-за перил выплывали звезды, казалось, что пол запрокидывается, даже немного кружилась голова. Опять мы уселись в кресла, пристегнулись ремнями… и вскоре спутник со всеми своими пристройками — с куполами, антеннами, трубами, баками и платформами — превратился в сияющую точку. Мы еще не понимали тогда, что этот затерянный в космосе островок с его сорока обитателями станет для нас средоточием науки и культуры, что мы будем стремиться туда по делу и в праздники, летать, как в центр, как с Колымы в Магадан, как из Магадана в Москву.
Мы снижались. Поэзия росла на глазах, росла и приходила в движение. Застывшие завитки начали клубиться, превращаться в вихри и циклоны, пылевые и водяные, серые, бурые и красноватые, озаренные лавой и молниями. Величественное безмолвие космоса осталось позади, мы окунулись в грохочущую атмосферу юной планеты.
Тучи рвались с треском, как натянутое полотно, голубые мостики молний соединяли небо и горы, светящаяся каша выпирала из лопнувших долин. Целая равнина тонула в огне, как накренившийся плот. Дым, словно от костра, тугими клубами вздымался в стратосферу. Вблизи оказалось, что это не дым, а пепел над вулканом.
— Плато Лира! — кричал нам Гена. — Его перегрузили сверх нормы, оно тонет в лаве. Здесь было три станции раньше, лава сбросила все три. Так они и плавали, словно пробки. Одна плавала вверх полом. Неделю люди жили на потолке, пока не прилетели вертолеты и продолбили пол. Хорошо, что теплоизоляция выдержала… Станция Троя (несколько минут спустя). Самое трясучее место на Поэзии, землетрясения через день. Домики тут цельнолитые, переворачиваются, не ломаясь. Но спать приходится в каучуковых шлемах, а то голову разобьешь о стены… Огненная нива. Последнее место, где воздух еще светится. А когда мы прилетели, он светился повсюду. Метан догорал… Пик Маяковский. Тут вышла ошибка. Хотели сделать благообразную гору, образовался вулкан. Три эксперта погибли в прошлом году. Приехали критиковать форму и провалились в жерло…
Позже-то мы догадались, что Гена нарочно выбрал маршрут пострашнее. Нет, он не хотел припугнуть новичков, только побахвалился немножко: вот, мол, в каких условиях мы живем тут, на переднем кр. ае. Это вам не Магадан, подогретые тротуары. Но потом, уже без его желания, мы попали в грозу, в сизое месиво, озаренное изнутри. У самого Гены лицо стало озабоченным.
— Где радиомаяк? — кричал он. — Грозовые помехи! Визуально не ориентируюсь, не могу же снижаться вслепую. Плохо слышу, плохо! Прибавьте громкость, забивайте помехи!.. Нет, не могу пережидать в воздухе, горючее на исходе. Не идти же на вынужденную посадку с пассажирами…
Мы переглянулись. Не знаю, что ты думала тогда, а я думал, что помочь не могу ничем, остается сидеть смирно и надеяться на летчика.
И когда машина стала снижаться, я так и понял: вынужденная посадка. Но вдруг наступила ватная тишина. Оказывается, Гена, втянув крылья, с ходу ввел машину в ангар. И, как он нашел вход, я даже не заметил…
А еще через три минуты мы оказались в пустоватой комнате с обыкновенными не каучуковыми — стенами, и Гена, поглядывая на нас с торжеством, поинтересовался снисходительно:
— Ну, как вам понравилась наша Поэзия?
Ты выглядела совсем измученной, по-моему тебя укачало, но ты нашла силы, чтобы ответить:
— Шумноватая Поэзия. Ни ритма, ни рифмы, барабанный стиль. Но о ритмах дискутировать будем после. Я хотела бы помыться с дороги. Есть у вас душ или вы купаетесь в кипящем озере? В таком случае, не глушите мотор, я хочу слетать туда перед ужином.
Гена заулыбался, оценив твое мужество.
— Купание в лучшем виде, — заверил он. — Вот дверь в бассейн, по утрам прыгайте из кровати. И насчет ужина в грязь лицом не ударим.
И он исчез, кинув в дверях:
— Жена у тебя молодец! В самый раз для переднего края…
Он был восхищен тобой, а я восхищался всю дорогу.
И, когда он ушел, я набрал воздуху в грудь, словно нырять собрался, и выпалил, зажмурившись:
— Кажется, нас тут принимают за молодоженов, Муза. Может, не стоит разуверять, разочаровывать товарищей…
Лицо твое стало серьезным и внимательным.
— Яр, это недозволенный прием, — сказала ты. — Я устала сейчас и не способна спорить. Но все же, мне кажется, не стоит жениться только для удовольствия товарищей. Главное ты упускаешь.
— Главное — это «люблю», — сказал я.
Все время я ловлю себя на том. Муза, что рассказываю события, тебе известные. Видимо, в пустой комнате человек становится многословным. И твой двойник на экране не одергивает меня — смотрит за занавеску и улыбается одобрительно. И потом, я пишу не только для тебя. Я сам хочу осмыслить, что произошло у нас: почему ты полюбила меня и почему разлюбила потом?
За что полюбила, мне кажется, я понимаю. Ты полюбила меня за космос, за то, что я привел тебя в страну молчаливых звезд и гремящих извержений, на сцену космического размаха, где строятся подмостки размером с планету, в страну сильных переживаний, где можно испугаться и победить свой страх. Меня полюбила ты за звездную бесконечность, за страх и победу над страхом; за мудрую голову Лохи и наивную браваду Гены ты полюбила меня. Но ведь это все осталось: и Гена, и Лоха, и космос.
Нас было шестеро на станции Олимп, шесть человек на пространстве, где могли бы разместиться четыре Магадана. Конечно, через неделю мы знали, кто чем дышит, кто чем интересуется и что думает, когда молчит. стиснув зубы, и что скажет, когда раскроет рот.
Мы узнали, что Гена, юный летчик, «ищет себя», что он уже сменил десяток специальностей и побывал на десятке планет. Узнали, что он хочет быть и летчиком и поэтом, если не лучшим поэтом Поэзии, то хотя бы первым по времени. И в первый же вечер выслушали стихи:
Богатыри былинные, Машинного размаха мы. Мы в космосе целинные Планеты перепахиваем.И, конечно же, мы знали, что Гена влюбился в тебя в тот же вечер и начал писать поэму в двенадцати песнях о Музе, вдохновительнице Поэзии. Сколько каламбуров насчет своего имени ты слышала в жизни?
Мы знали, что старшего оператора Хозе, черноволосого красавца с сатанинским профилем, разлюбила невеста в Аргентине, поэтому он склонен на все человечество взирать с недоверием; что он высмеивает увлечение Гены, а сам увлекается историей, всех уверяет, что наши предки были честнее, героичнее, во всех отношениях лучше нас: сильнее любили, откровенно ненавидели.
И мы знали также, что, забыв невесту-изменницу, Хозе тоже влюбился в тебя, отчего пострадал Гена — его стихи и мечты высмеивались еще беспощаднее.
Быть может, и Дитмар влюбился бы в тебя — старший геолог, требовательный начальник, такой суровый, немногословный и точный. Но рядом с Дитмаром была жена — моложавая болтушка Кира. И от Киры уже через час после приезда мы узнали, что у них с Дитмаром пятеро детей: два мальчика на Марсе, две девочки на Венере, старшая дочь замужем на дне Тихого океана; что затаенная мечта Киры — собрать свое семейство воедино, но дети уже большие, не хотят покидать своих товарищей в интернатах, а Дитмар любит дикую природу, в городах ему тесновато и душно. Странный парадокс жизни: любит дикую природу — и все силы кладет, чтобы в дебрях возникли города.
Вот и весь наш Магадан, весь наш мир: товарищи, соперники, друзья, противники, советчики, учителя, рассказчики, слушатели, соседи и гости. И, когда мы сыграли свадьбу с тобой, кто был в гостях у нас? Дитмар с Кирой, Хозе и Гена.
Всего четверо гостей. Зато как они старались, чтобы свадьба вышла на славу! Целый месяц шла суматоха. Кира шила себе и тебе платья, летала на спутник за какими-то редкими консервами, за сухими тортами и семенами цветов. У нее-то самой свадьбы не было. Мрачноватый Дитмар сказал тогда: «Мы с тобой будем жить вдвоем, и никого это не касается». И Кира теперь жалела, что не отметила праздником самый важный шаг своей жизни, тебя остерегала от ошибки.
А Гена срочно переписывал четвертую песнь поэмы о Музе. И Хозе, посмеиваясь, все же втайне выращивал для тебя в гараже редиску — деликатес, невиданный на Поэзии.
Ты помнишь праздничный стол? Сто двадцать тарелок. Не только съесть перепробовать нельзя было всего. Напитки: яблочный, вишневый, молочный, шоколадный… даже перебродивший виноградный сок, которым в старину дурманили голову наши предки. Дитмар произнес речь официальную, Гена «- восторженную, Хозе — ироническую, Кира просто всплакнула. Потом все пили горьковатый сок, звеня бокалами, в голове стало дымчато, в груди тепло. И Гена вытащил свою поэму с виньетками, а Хозе театрально стал на колени, умоляя не читать, но сам звучным басом затянул песню, тем же Геной сочиненную, гимн переднего края:
Люди творят на переднем краю, Там, где поют и планеты куют. Эй, шоферы, везите горы, Вы, маляры, красьте бугры! Ты, машинист, выравнивай страны, Рой котлованы под океаны! Ты, садовод, сажай леса! Ты, истопник, грей полюса! Молотобоец, бей сплеча, Куй планету, пока горяча!Пели хором, кричали, кто петь не умел. Сама невеста, забыв, что ей полагается сидеть грустно-задумчивой, кричала, дирижировала, размахивала воображаемым молотом. Очень изящный был молотобоец в белых кружевах.
Даже Дитмар заулыбался, желая внести вклад в радость, вытащил радиограмму, помахал над столом:
— Приятное сообщение, товарищи. Утвержден окончательный проект Олимпа. Высота тридцать три километра. Мы будем выкладывать самую высокую гору в солнечной системе.
И все заахали, заговорили разом.
— Тридцать три километра?
— Самая высокая? На астероидах не выше?
— Там вообще не поймешь, что считать горой.
— Но он высунется в стратосферу, наш Олимп. Там дышать нельзя будет.
— Нет, это великолепно! — восхищался Гена. Космический Олимп в венце облаков под звездным небом. Гигантская статуя Пегаса на самой вершине. На нее садятся увенчанные лаврами…
— … плешивые старики и толстые бабы, — подсказал Хозе.
— Плешивых и толстых не будет на Поэзии. Все будут молодые или идеально омоложенные.
— Кроме Пегаса, нужна пропасть, — не унимался Хозе. — Как в древней Спарте. Чтобы неудавшихся поэтов сбрасывать тут же в пропасть. И на дне ее памятник неизвестному поэту. Гена, друг, у тебя есть шансы первым занять там место.
— Смейся, смейся! Я уверен, что ты и сам начнешь писать стихи, прожив на Поэзии лет пять.
— Я не проживу тут пять лет. Моя муза — Клио. Как только сложат горы здесь, переберусь на Историю. Вот где будет настоящая жизнь, заповедник геройства! Долина Рыцарей, океан Моряков, страна Подпольщиков, материк Красной Армии! Прошлое не возродишь, но хотя бы подражать будут двадцатому героическому веку. Дитмар, поедем на Историю?
— Нет уж, мы с Кирой наездились. Построим Олимп и двинем на старые планеты. Куда-нибудь на Венеру. Поживем там на покое до омоложения.
— Врет, врет! — закричала Кира. — Всю жизнь обещает, а сам тянется все дальше и дальше… — И, обняв тебя, зашептала: — Милая, не верьте мужчинам, у них космический запой, они влюблены в даль, в неизвестность и бесконечность. Для них чем страшнее, тем лучше. Вы девушка с волей, с характером. Придерживайте Яра, пока он вас слушает… Пускайте корни на Поэзии и оставайтесь тут. А то будете, как я, метаться по Вселенной — от мужа к детям, от детей к мужу.
И позже, когда раскрасневшиеся гости оставили нас, ты обвила мою шею и сказала, улыбаясь:
— Крепко я держу тебя, Яр? Будешь слушаться?
— Приятный человек Кира. И все они чудесные здесь, правда? — сказал я.
Я сказал так потому, что чувствовал себя ответственным. Я привез тебя сюда, на край света, и отвечал за все на переднем крае: за смерчи и вулканы, за стихи Гены и за мрачность Хозе.
— Они милейшие. Однолучевые только, — сказала ты.
Муза, дорогая, а как же мы на переднем крае можем не быть однолучевыми? У вас там, на Земле, четырехчасовой рабочий день. В полдень вы бежите к морю, ныряете с аквалангом, потом в драматический кружок, потом в телеуниверситет. А наши моря еще витают в атмосфере, крутятся горячими смерчами. Кто будет играть на сцене, кто будет зрителем в городе Олимпвторой, где проживает шесть человек? Мы варимся в собственном соку. Если из шести один пишет посредственные стихи, все шестеро будут их обсуждать. Самое интересное, самое увлекательное, самое необыкновенное тут — работа. И как же необыкновенно работали обыкновенные люди переднего края!
Я помню свой первый вылет… через день после приезда. Я сказал, что мне, как наладчику, нужно посмотреть кибы в работе. Мы вылетели втроем: Гена, Хозе и я. В двухместном самолете было тесновато троим. Я сидел сзади, скрючившись, упираясь коленками в кресло Хозе. Так и не мог вздохнуть полной грудью до возвращения.
Как только распахнулись ворота ангара, самолет ворвался в воющую мглу. Вокруг грохотало, свистело, ревело, кружились серые, бурые и светящиеся от электрических разрядов смерчи. Самолет швыряло, как лодочку на волнах. Стало жутковато. И впоследствии всегда мне было жутковато в первую минуту. Уж очень велика была разница между нашей станцией-скорлупкой и этим беспокойным, неуютным миром.
Но юное лицо Гены было только внимательным, не беспокойным. В сарабанде вихрей он не терял равновесия, уверенно пробивал тучи, дождевые и пылевые. И я, глядя на него, взял себя в руки, стал рассматривать нагромождения скал за фонарем и на экране. На экране даже удобнее было рассматривать, потому что скалы подцвечивались там условными тонами — ярко-красными, голубыми, желтыми…
— Каменоломня, — заметил Хозе через некоторое время.
Я увидел вздыбленную гряду. Здесь плита налезла на плиту, образовала ступень в полтора километра высотой, некоторое подобие Крымских гор, нависших над Черным морем. Правда, моря еще не было у их подножия.
— Здесь океан будет, островная гряда ни к чему. Помеха теплым течениям. Вот мы и срезаем ее под корень, — пояснил Хозе.
Самолет между тем вился над грядой, описывая круги. То взмывал к синему небу, то опускался к пестрым, разбитым трещинами утесам.
— Что ты мудришь? — крикнул Гена. — Давай с края, по порядку.
Хозе серьезно кивнул. В воздухе он не насмешничал. Тут они были равны: командир самолета и командир киб.
Хозе надел на руки медные браслеты с колечками для каждого пальца и вытянул кисти рук, словно собирался играть на рояле. Его движение тотчас передалось кибампилам, они оторвались от брюха самолета и спикировали. На экране я увидел два треугольника — синий и красный. Напряженно глядя перед собой, Хозе чуть пошевеливал пальцами. Он мысленно управлял кибами, каждой в отдельности. Мчались, обгоняя самолет, усиленные биотоки, и кибы послушно поворачивали вверх или вниз, вправо или влево.
— Резать! — сказал Хозе отрывисто.
Это он голосом подал команду пилам. Кибы вонзились в грунт — одна у подножия, другая на плоскогорье. Я затаил дыхание. И на Земле я видел, как пилят скалы, как взрывом поднимают горы. Но тут резали не горы, а поле тяготения, уничтожали притяжение.
И вот на моих глазах край гряды начал отслаиваться, зазмеилась трещина, разделяя плоскогорье, крайняя гора приподнялась, как будто под ней вздулся пузырь… и вдруг, потеряв вес окончательно, с грохотом оторвалась от подножия.
— Хороший кус, кубика на четыре потянет, — заметил Гена с удовлетворением. Кубиком он называл кубический километр, три тысячи миллиардов тонн.
— Домой! — скомандовал Хозе, резко сжимая кулаки.
Кибы, отпилившие гору, отвернули обе сразу и исчезли с экрана, улетели в ангар по записанному пути.
Гора между тем поднималась вверх на раздувающемся пузыре, стряхивая торчащие утесы. И мы поднимались рядом с горой, на уровне огненно-красной подошвы, чуть в стороне, чтобы утесы не задели нас. Все быстрее и быстрее. Гора продавила облака, высунулась над белыми клубами, выдвинулась в синее небо. Сколько раз впоследствии видел я взлетающие горы — и по сей день удивляюсь этому противоестественному зрелищу.
— Не упустишь? — спросил Гена.
— Осы пошли, — откликнулся Хозе.
Десятью пальцами он коснулся клавиш, и на экране зажглись десять точек, все разного цвета — голубая, белая, синяя, желтая, алая, вишневая, и так далее. Это стартовали кибы-осы, маленькие ракеты с атомными зажигалками. Уже через минуту все они сидели на горе, каждая на своем месте: красная — на левом краю, фиолетовая — на правом, голубая — наверху, желтая — у подошвы. Конечно, только на экране можно было видеть цветные точки, облепившие черный массив горы.
Муза, ты бы посмотрела на Хозе в эту минуту! Он был сосредоточен, серьезен и исполнен вдохновения, он напоминал пианиста-виртуоза. Все десять пальцев лежали у него на клавишах, но, не глядя на руки, вперив глаза в экран, он наигрывал беззвучную мелодию, то нажимал с силой, то постукивал, пробегал гаммой, брал аккорды… и послушные кибы отвечали ослепительными вспышками долгими и короткими, одиночными и групповыми. И гора подавалась вверх и вбок, подпрыгивала, словно на невидимой ракетке. Хозе забавлялся с ней, как спортсмен с теннисным мячиком. Ниже, ниже, ниже… Падает? Нет, подхватил. Толчок! Прыжок вверх. И опять скольжение.
— Олимп, — предупредил Гена.
Заглядевшись на экран, я не заметил, как над облаками вырос мрачный конус, груда утесов, накиданных титанами. Теперь-то я знал, что титаны — это Гена и Хозе.
— Переверни-ка! — сказал Гена.
Хозе нажал две крайние клавиши мизинцем и безымянным. Гора закружилась, словно колесо. Так, кувыркаясь, она катилась по небу к Олимпу. Хозе, наклонившись к экрану, напряженно скрючил пальцы. Цветные огоньки кружились всё быстрее, свиваясь в нитки, в обручи, как при танце с лентами. Теперь осы, впившиеся в гору, крутились вместе с ней, клавиши меняли смысл, назначение, а виртуоз Хозе продолжал свою игру на переменной клавиатуре. Голубая — толчок вниз, голубая спустя секунду толчок вперед, красная — вправо, красная — влево. Медленнее, медленнее… еще чуть…
И вот, подняв тучу пыли, летящая гора тяжко села на склон Олимпа.
— Там родилась, — сказал Гена, довольно улыбаясь.
Хозе в изнеможении откинулся на кресло, полузакрыв глаза.
А я с завистью глядел на его гибкие пальцы. Вот это мастерство! Сколько лет нужно, чтобы так научиться играть в кошки-мышки с долями секунд и миллиардами тонн… Сумею ли я когда-нибудь перенять такое мастерство? Не нужен ли особый талант?
Будь я девушкой, Муза, я бы не выходил замуж, не посмотрев любимого на работе. Пусть он будет посредственный танцор и собеседник, средний поэт, как Гена, или доморощенный философ, вроде Хозе… но ты бы посмотрела, как он жонглирует горами! Человек, Муза. ценится не по среднему своему уровню, а по высшему достижению. Если спортсмен раз в жизни, единственный раз, прыгнет на десять метров, то только за этот прыжок его имя внесут в золотую книгу рекордов. И если ученый сделает тысячу ошибок, но одно важное открытие, люди, забыв ошибки, за это единственное открытие поставят ему памятник.
Впрочем, у вас, у девушек, бывает особый, косой, я бы сказал, подход к человеку. Сестра мне сказала как-то: «Не надо гениального. Пусть будет любящий и заботливый, пусть будет хороший муж». А ты. Муза, такого же мнения? Ты могла бы любить ласкового и бездарного, любящего и слабодушного? Могла бы?
Где-то тут, думается, началось у нас непонимание.
Людей Поэзии мы видели разными глазами. Я имел дело с титанами, жонглирующими горами, а к тебе приходили усталые, отдыха желающие заурядные любители стихов и пения. Я с предельным напряжением сил старался догнать виртуозов, а ты выполняла обязанности чертежницы и обучала любителей азам искусства. Работать вполсилы скучно, скучно делать то, что ты давно умеешь. Я понял это много позже, когда научился класть горы почти как Хозе. А тебе стало скучно почти сразу. И однажды я услышал:
— Хочу домой, на Колыму… Хочу в город. Хочу говор толпы, много-много людей, совсем незнакомых. Хочу хоровод ранцев в вечернем воздухе, похожий на танец поденок. Хочу фойе в концертом зале, хождение по кругу, гул голосов. Хочу обнять маму и сестру, покачать на руках малыша племянника.
Хочу море, золотой пляж в бухте Нагаева. Пальцы в горячем песке, солнечные лучи на спине. Хочу синеву, украшенную белыми барашками, рокот камешков, уносимых волной. Хочу нырнуть в зеленую прохладу, надев пучеглазую маску, проплыть, лавируя, между скал, поймать за ногу кусачего краба.
Хочу поле… и чтобы пахло медом и полынью… и пусть будут золотые брызги лютиков, и ласточки, купающиеся в небе, и кудрявый лес на горизонте, и сухой скрежет кузнечиков, и русые волны от ветра на ниве.
Ничего этого не было у нас на Поэзии: только горячие скалы и клубы пара. Не планета — парная баня.
А в пару — герметический кокон и в нем шесть человек.
Какие есть, какие собрались. И еще в коконе телеширма, трехсторонний экран и к нему фильмы: цветы, но без запаха, поле, но без истомы.
Хочу домой, на Колыму.
Впрочем, нет. «Хочу» я услышал позже, когда мы прожили почти год на Поэзии, после дня большой беды.
Ты хорошо помнишь этот день. Обычное утро, купание в тесном бассейне, вкус кисловатой местной воды на губах. Завтрак. Хлопотливая Кира в белом переднике. Гена у радио — ловит земные известия. Хозе развивает свою любимую тему:
— Нет, как хотите, человечество мельчает. Героизм остался во втором тысячелетии. Мы сильнее как инженеры, а как люди слабее. Научились перебрасывать горы, а жертвовать жизнью разучились. Вечером вчера я читал про последнюю войну с фашистами. Вот люди были: грудью ложились на пулемет, на таран шли. Знаете, что такое таран? У летчика снаряды кончились, тогда он бросает свой самолет на врага… взрывается вместе с ним.
— Войны давно забыты, к счастью, — говорит Дитмар. — У нас нет нужды жертвовать.
— А была бы нужда, все равно не решились бы.
— Решились бы, — уверяет Гена.
— Нет. Духу не хватило бы.
И тут стол вздрогнул, как будто грузокиба прошла за окном. Я так и подумал о грузокибе, не сообразив, что на Поэзии нет ни одной.
А Дитмар догадался сразу.
— Олимп садится! — крикнул он. — Перегрузили!
Мы все вскочили как на пружинах. Сколько разговоров было в последние дни не перегружен ли Олимп? И запрос присылали, и комиссия приезжала. Но что комиссия? Еще не строили гор такой высоты, еще никто в истории не формовал планет, не совсем ясно было, как пройдет процесс затвердевания.
Уже держа шлем в руках, Дитмар распоряжался отрывисто:
— Хозе — с Геной. Яр — со мной. Поднимемся, примем решение. Возможно, срежем лишнее, по варианту номер один. Кира, остаешься старшей. Радируй на спутник и станциям.
Кира сдержанно кивнула головой. А ты обняла меня, посмотрела расширенными глазами.
— Осторожнее, Яр, — прошептала ты. — Береги себя.
Хозе не удержался от замечания:
— Интересно, в двадцатом героическом, когда мужья шли в бой, их тоже просили воевать осторожнее?
— Да, просили, — сказала ты с вызовом. И поцеловала меня, приподнявшись на цыпочки.
А Кира только вздохнула. Дитмар не любил нежностей.
Мы выбежали в ангар. Домик наш все подрагивал, под полом глухо гудело и громыхало, как будто там шла напряженная работа или ворочался громадный змей, спавший веками, а теперь проснувшийся и стряхивающий скалы, приросшие к чешуе.
Взвившись в стратосферу, мы увидели, что Дитмар прав. Черный лик Олимпа утопал сегодня в дымном воротнике. Видимо, по обводу горы возникли трещины, начались извержения, и дымные линии пепла поднимались до половины горы. До темени гиганта они не могли достать. Сверкая на солнце, базальтовый шлем плыл в лиловом небе выше бурь, выше пепла, как бы презирая мелкую суету извержений.
Но мы понимали: эта незыблемость кажущаяся. На самом деле Олимп продавил свое основание, проломил кору, выдавливает из-под себя магму, начинает погружаться, и чем дальше, тем быстрее будет погружаться, может быть, станет ниже окружающих хребтов.
— Разгрузим, как решено, — сказал Дитмар. — Резать будем на отметке плюс двадцать два.
— Сбросим десять километров сразу? — переспросил Хозе по радио.
В голосе его слышалось восхищение. Он восхищался, как художник, получивший сложное задание. Десятикилометровой горой ему еще не приходилось играть.
— Девять получим сдачи, — заметил Дитмар.
Он имел в виду общеизвестный закон гор и льдин. Льдина легче воды на десять процентов, поэтому только на одну десятую высовывается из воды. Горы плавают на магме, которая тяжелее процентов на десять, поэтому у каждой горы девять десятых находится под землей. Если гору уменьшить, подземное давление выпрет ее.
Так в наши дни на Земле всплывает Гренландия, освобожденная от ледника. Срезав десять километров с Олимпа, мы могли надеяться, что подземное давление вернет нам девять или по меньшей мере семь-восемь километров.
Хозе распоряжался кибами-пилами, так что в первую минуту я бездействовал, оставался только зрителем. Пил я не видел, они сверкнули где-то сбоку, уходя к горе. Вскоре Олимп опоясала радуга — как обычно, на линии разреза преломлялись световые лучи. Затем над радугой появилась темная щель; казалось, Олимп усмехнулся, усмешка растянула пасть от уха до уха. Поднялась пыль, а тучи, резко изогнувшись, устремились вертикально вверх, к солнцу. Щель росла, пасть раскрывалась все шире, обнажая раскаленный докрасна зев. И вот, снявшись с головы, чёрная шапка повисла над алым, словно оскальпированным теменем.
Я никогда не забуду, Муза, этого зрелища. Я срезал сотни гор на Поэзии, но с Олимпом было по-особенному. Ведь все срезанные горы взлетают со скоростью падающего камня. Но камень ты замечаешь только вблизи, когда он со свистом проносится мимо, а на гору можно смотреть и издали. На Олимп мы взирали с расстояния в сорок километров. Перспектива уменьшила масштаб скорости… взлет происходил с удивительной плавностью. Казалось, гора нехотя снялась с пьедестала, повисла, парит, колеблется. Такой большой горы, как Олимп, и такой медлительной мы еще не срезали ни разу.
— Яр, готов?
Я застегнул браслеты биотоковой команды, вытянул руки. Вспыхнули отражения за стеклом. Повинуясь моему жесту, кибы-осы, все десять, покинули гнезда под крыльями самолета.
Теорию антитяготения ты знаешь. Мы сделали разрез шириной в сорок километров, — значит, Олимп должен был взлететь километров на сорок за счет ликвидации тяготения и еще на сорок по инерции. Падая с высоты в сорок километров, камень набирает скорость больше километра в секунду. Мы должны были добавить еще семь, чтобы окончательно вышвырнуть Олимп с планеты, превратить его в спутник для начала. На высоту в сорок километров гора взлетает за две минуты, столько же летит по инерции. Значит, в нашем распоряжении были две минуты, чтобы развить космическую скорость.
— Приступай, — сказал Дитмар.
До этой секунды я волновался. Жалел Олимп, восхищался размахом предстоящей задачи, завидовал спокойствию Дитмара, опасался за исход дела. Но тут переживания исчезли. Осталось только одно: желание сделать дело как следует. Я могу рассказать, что я заметил и что предпринял. Но эмоций не было, эмоции пришли позже.
Смотрел я только на экран. На следящем экране черный силуэт горы казался неподвижным. Я вытянул руки вперед, ускоряя кибы. Вскоре цветные огоньки уселись на черном конусе. Кибы-осы легко догнали гору и автоматически причалили. Помню, голубая киба опоздала на несколько секунд, я уже хотел начать без нее. Но тут вспыхнул и голубой огонек. Я перенес пальцы на клавиши.
— Готов, — доложил я Дитмару.
— Действуй. Хозе, действуй тоже.
Я нажал все клавиши сразу. Аккорд, недопустимый в музыке.
Еще раз!
Еще!
За окно я не смотрел, но уголком глаза ощущал световые вспышки. Агомные взрывы подстегивали летящую вверх гору. Стрелка допплерметра уже показывала два километра в секунду.
Но тут и начались неприятности.
Ведь мы до сих пор имели дело с естественными монолитными горами. Они подскакивали, как мячи, почти не крошились и не трескались. Осадочных пород на Поэзии еще не было, выветривание только еще началось, поэтому не было слоистых и рыхлых гор. Но Олимп был сборной горой, мы его складывали сами. И, хотя мы проклеивали кладку лавой, все-таки монолитность не получилась. Под атомными ударами гора начала крошиться на лету. Откололись два порядочных массива, на одном сидела зеленая оса, на другом — оливковая.
— Я уведу их в пространство, — сказал Дитмар, надевая на свои пальцы зеленое и оливковое колечки.
Отколовшиеся массивы легко набрали скорость и исчезли из виду. Секунд за двадцать Дитмар разогнал их до космической скорости, еще через полминуты спустил ос, вернул их на главный массив.
Но за эту минуту от Олимпа откололись еще три куска. На одном из них сидела красная оса, на двух не было киб.
Я переместил туда фиолетовую и лимонно-желтую кибы, передал еще три колечка Дитмару. Но на главном массиве у меня осталась половина ос.
Мы теряли время со сменой колечек, мешали друг другу на клавишах. Мы теряли время, боясь ускорить взрывы, боясь, что гора рассыплется вся. И теряли время, разгоняя ее половиной ос.
И теряли энергию, отсылая и возвращая кибы из пространства. После второго рейда за пределы атмосферы зеленая оса погасла, затем оливковая, затем лимонно-желтая.
Антитяготение осталось в стороне, уже не помогало нам. С трудом, с трудом мы удерживали скорость на уровне четырех километров в секунду. Описывая баллистическую кривую, гора скользила вниз, в атмосферу. Она уже светилась от трения, оплавленные пылинки кометным хвостом тянулись за ней.
— Роняем, — сказал я Дитмару.
— Уроним, — согласился он. — Видимо, на Лукоморье.
— Неужели на Лукоморье?
Я мысленно представил себе эту благодатную равнину, будущую курортную зону Поэзии. Там уже начались посевы бактерий для очистки атмосферы, для создания почвы. Сотни биологов уже работают там. И вот им на голову со скоростью почти космической валится гора, целый астероид. Взрыв, подобный тунгусскому, только в миллион раз сильнее. Лукоморье выжжено, превращено в кратер…
— До океана не дотянем хотя бы? — спросил я. Позже, в следующие месяцы, не одно совещание обсуждало ошибку Дитмара. Но я не уверен, что тут была ошибка. Да, безопаснее было разбирать Олимп по кирпичу, каждую скалу провожать на место. Но ведь мы строили гору год, значит, и разбирать пришлось бы около года. За это время Олимп утонул бы в магме, похоронив все труды. Спасти его можно было только решительной операцией. Никто не знал, что гора начнет рассыпаться на лету. Непредвиденное неизбежно во всяком новом деле. Когда-нибудь, когда люди соорудят сотни планет и тысячи Олимпов, все опасности будут известны наперечет, и кибам поручат это дело, как им поручают сейчас сборку самолетов на конвейере. Но мы на Поэзии — пионеры, мы идем ощупью, попадаем в ловушки иногда.
— До океана не дотянем хотя бы? — спросил я.
Дитмар наклонил голову набок, словно прислушивался к чему-то.
— Двигатель отказал, — бросил он скороговоркой. Прыгай, я за тобой.
— А Олимп?
— Ос отдаю Хозе. Он справится. Прыгай!
И сам выдвинул герметическую дверцу между нами, что-то крича вдогонку. Мне послышались слова: «Кире помоги!» Странные слова, но тогда я не подумал об их значении. Катапульта выбросила меня из самолета. Некоторое время я летел камнем, потом наконец увидел купол парашюта над головой. Прильнул к окошку. Мне хотелось увидеть, куда садится Дитмар, чтобы самому спуститься поближе. Но второго парашюта не было в синем небе. И самолет не собирался падать. Чертя огненную прямую, он стремительно догонял висящую в синеве гору.
И тогда я понял, что Дитмар обманул меня. Вынужденная посадка не грозила нам. Просто Дитмар решил поступить, как летчики героического двадцатого. Когда снаряды кончались, они шли на таран. И Дитмар пошел на атомный таран, чтобы помочь ослабевшим кибам. Спасая Лукоморье, пошел на верную смерть. Потому и заставил меня прыгать, потому и крикнул: «Кире помоги!»
Позже я увидел… мысленно вижу и сейчас укоризненные глаза Киры. «Почему ты не заменил его?» — спрашивали они. И даже ты спросила меня как-то:
«Неужели ты не догадался?» Представь себе: не догадался. Мне было сказано: «Прыгай!» Раздумывать было некогда, я подчинился. Все время у меня было такое чувство: «Я тут новичок, самый неопытный. Дитмар лучше знает, что надо сделать, Хозе сделает лучше».
А Дитмару не на кого было надеяться. Он знал, что никто не примет за него решения и нет других решений… кроме последнего — смертельного.
Я еще в воздухе был, когда самолет догнал гору, свечкой пошел вверх. Огненный след изогнулся тангенсоидой, воткнулся в подошву горы. Вспыхнуло второе солнце. Синее небо стало белым, облака — пестрыми, как цветы, из желтой дымки вдруг выглянули дальние хребты, каждая расщелина стала явственной, словно ее подрисовали тушью. Оставляя огненный хвост, Олимп вознесся в небо, в космос, где для каждой горы хватит места.
Что я чувствовал тогда? Ужас и стыд. Мне было так стыдно за свою недогадливость, за бездумное послушание, за то, что я с такой готовностью ринулся с самолета, за то, что думал о своем спасении, когда Дитмар думал о моем и о спасении Лукоморья.
Впрочем, о своем спасении мне пришлось подумать всерьез. Второе солнце подернулось дымкой, дымка сгустилась, стала черной тучей. Под ней зазмеились смерчи… меня рвануло, перевернуло, понесло. Мелкие камешки застучали по кабине, заскрежетали пылинки. Кувыркаясь, я несся назад к Олимпу. В голове мелькнуло: не попасть бы в разрез. Вспомнились жуткие рассказы: как атомы гасятся, как электроны тают на краю разреза. Ноги у меня онемели, и я с ужасом глянул на них: не тают ли? Кое-как управляя парашютом, я выбился из урагана, попал в завихрение, в затишье за горой…
И — бум-м! — ударился о камни.
Где я? Вокруг высились острые скалы, набросанные в беспорядке. Так выглядели вблизи горы, сброшенные нами с неба. С воздуха я наизусть знал этот район, внизу он казался незнакомым. Только по дальним горам я определился. Я был где-то у подножия Олимпа, вероятнее — на плато Илиада. Примерно двести километров по прямой до Музы. Полчаса летных. Когда-то придется совершить этот получасовой полет? Конечно, идти пешком мне и в голову не пришло. Кто же ходит пешком в наше время?
И я уселся на кабине верхом, ожидая, когда прилетит помощь.
А мысли вернулись в тот же круг.
Почему, почему я не заслонил Дитмара, позволил ему пожертвовать собой, жизнью искупить ошибку?
И была ли ошибка у нас, можно ли было иначе решать — разгружать Олимп постепенно?
Или ошиблись проектировщики? Сам Лоха? Заранее можно было подсчитать предельную, критическую высоту; возможно, горы тридцатикилометровой высоты вообще неустойчивы на планетах такого размера, как Земля или Поэзия?
И сколько часов придется ожидать мне, пока Гена и Хозе заметят наше отсутствие, догадаются, что меня надо искать, начнут искать, заглянут на плато Илиада, увидят меня сидящим верхом на кабине?
Неужто всю ночь придется сидеть? А мне так хотелось обнять тебя, Муза, уткнуть лицо в нежные ладони, поведать свои сомнения. Когда еще отведешь душу, услышишь слова ласкового утешения!
О тебе я мечтал, Муза, в этой мрачной пустыне на каменном плато, среди нами же набросанных скал.
И, вздыхая, водил взглядом по небу. И не сразу заметил, что за спиной у меня разгорается зарево. Оглянулся. Дальний склон обвела розовая каемка, как будто солнце выходило из-за горы.
«Атомное зарево?» — подумалось в первое мгновение.
Но каемка ширилась, заливая не небосклон, а склон горы, потом врезалась в ложбинку, выпустила красную ниточку. Ниточка потянулась вниз, светлое как бы разрезало темную тушу горы.
«Лава! — догадался я. — Куда она движется? Да сюда же, ко мне на плато! Бежать, бежать!»
Я соскочил со своего круглого сиденья. Метнулся вперед, вправо, влево, как заяц перед автомашиной. Помчался, как на беге с препятствиями, перепрыгивая через камни поменьше, обходя скалы. Падал, проваливался в трещины, выскакивал, не замечая ушибов, не чувствуя боли.
А зарево позади все разгоралось. До ушей доносился характерный шум, словно лязг стальных гусениц транспортной кибы. Все ближе, явственнее. И вдруг зарево впереди тоже. Справа, из ущелья, которого я не видел, выкатилась темно-красная, цвета догорающих углей, река. Я перевернулся в воздухе, кинулся налево. Но и слева утесы уже светились, озаренные сзади приближающейся лавой. Мне надо было обогнать или левый язык, или правый.
Пот заливал глаза, сердце колотилось, разинутый рот не успевал наполнить легкие. Хрипя и задыхаясь, я мчался вперегонки со смертью. Лава справа, лава сзади… Сумею ли обогнать левый поток? Падаю, ушибся… Вскакиваю. Секунда потеряна… Режет грудь, а лава бежит, бежит втрое быстрее меня. Как в страшном сне — дракон надвигается, протягивает когти, а ноги ватные. Упал. Не успею. На зубах кровь, в глазах красно. Да, красно, потоки сомкнулись впереди, я окружен, я погиб.
— Мама!
«Мама», крикнул я. Не «Муза».
Толчок. Лечу вперед с растопыренными руками.
Вспышка. Удар. Звон в голове и черная штора… сначала плотная, потом кисейная. И выплывает из кисеи синевато-пепельная равнина с огненными прожилками, догорающий самолет с задранным кверху хвостом и две фигуры лежащая и стоящая на коленях.
Считанные секунды: толчок, вспышка, удар. Я был ошеломлен, ничего не понял. А оказывается, в эти секунды вместилось множество событий.
Гена с Хозе уже искали меня, заметили с неба мою беспомощную фигуру, удирающую от лавы. Гена ловко спикировал, подобрался ко мне сзади на бреющем полете, Хозе подхватил на лету, втащил в самолет. Но, как бывает часто (старожилы Поэзии утверждают, что это правило), спасающие пострадали больше спасаемого.
Ведь им некогда подумать о своей безопасности, они торопятся и рискуют. Когда Гена с Хозе заметили меня, я был уже окружен лавой. Оставались секунды, даже скафандры некогда было застегнуть. Гена успел спикировать, но вывернуться среди скал не успел. Самолет задел крылом скалу, загорелся, только по инерции перемахнул через поток. Опаленный Гена как-то ухитрился приземлиться благополучно. Хозе охватило пламя, у него было обожжено лицо и руки. Мне досталось меньше всего: ведь я-то успел застегнуть скафандр.
Обожжены, но всё же живы. Точнее сказать: временно живы. Три человека на голой земле, как в первобытные времена. Запасы только в скафандрах. Еды и питья на два дня, воздуха — на четыре.
Гена сказал:
— Ногами надо идти, пешком, прадедовским способом, во вкусе Хозе. Найдут ли нас за четыре дня — неизвестно, а дойти мы дойдем… доползем как-нибудь.
А искать идущего не труднее, чем сидящего.
Расчет был простой: двести километров — это пятьдесят часов непрерывной ходьбы, примерно двое суток. Сутки прибавляем на отдых. Еды у нас на двое суток, воздуха — на четверо. Дойдем?
И мы пошли.
Сначала по кромке долины мимо пика Макбет, потом через ущелье Короля Лира на южный склон хребта, по плато Зимняя Сказка, которое, по проекту, будет ледниковым, а дальше — уже по равнине в обход отрогов.
Мы шагали по рыхлому пеплу, увязая по щиколотку.
Шагали по литому камню, гладкому и скользкому, словно танцевальный каток.
Шагали по потрескавшейся лаве, похожей на хлебную корку, шагали и перепрыгивали через трещины.
Шагали по камням морщинистым, которые больно наминали подошвы.
Шагали по осыпям, проклиная камни неустойчивые, переворачивающиеся под ногами.
Вскоре мы узнали, что наша бодрая арифметика не имеет никакого отношения к ходьбе. Двести самолетных километров не равны двумстам километрам на суше: на суше это триста или больше. Мы узнали также, что если человек неторопливой походкой пройдет четыре километра в час, то это не значит, что он пройдет сорок километров за десять часов.
И еще мы узнали, что четырехсуточный запас кислорода не обязательно обеспечивает дыхание на четверо суток. Может случиться, что какой-нибудь скафандр, у Хозе например, попавший в огонь, будет прожжен и воздух начнет просачиваться понемножку наружу, а восстановить герметизацию в пути будет нельзя, нечем.
Мы шли по Поэзии и по планете совсем незнакомой. Оказывается, у нашей планеты было два лица — для самолета одно, для пешехода иное. Километры в самолете — это цифры, мелькающие в спидометре, они журчат и свистят, поспешая навстречу. Горизонт торопится провернуться, подставить ландшафты один другого лучше. Пространство покорно самолету. А над пешеходом оно властвует. Горизонт застывает в величавой неподвижности, час, а то и два бредешь до ближайшего холма, километры растягиваются на полную тысячу метров, на полторы тысячи шагов, а шаги требуют дани — волдырей на подошвах, боли в пояснице. Мы, люди XXIII века, утратившие пешеходный глазомер, с удивлением отмечаем, как неподвижны для пешеходов дали. Я чувствовал себя выброшенным в далекое прошлое, во второе или даже в первое тысячелетие, когда техника еще не родилась, только мускулами боролись люди с природой.
Я даже сказал Хозе:
— А ты доволен? Ведь мы спрыгнули с парашютом в прошлое. Нравится тебе в прошлом?
— Наконец ты понял! — отозвался Хозе. — Мы прыгаем очень часто. Каждое приключение — визит в прошлое, И каждый человек мечтает о приключениях.
— А мне твое хваленое прошлое не нравится, — заметил Гена. — Медлительное оно. Мне в прошлом скучно. Я уважаю скорость.
Кажется, это был последний разговор на отвлеченные темы. Потом мы говорили только о пути, думали только о ногах.
Мы шли по гладкому базальту, скользкому, словно каток для танцев.
Шли по растрескавшейся лаве.
Балансировали на осыпях, где камни перекатывались под ногами.
Обходили скалы.
Переползали.
Сползали.
Шли. Шли. Шли.
Камни гладкие. Камни морщинистые. Камни плоские и ребристые. Камни мелкие и крупные. Камни твердые и перекатывающиеся.
Шаги. Шаги Шаги.
Даже борьба за спасение Олимпа, даже гибель Дитмара растворились в этой однообразной ходьбе.
Хозе — ценитель прошлого — сдал первым Не от слабости тела или духа. Он пострадал больше других при аварии. Обожженное лицо воспалилось, начался жар.
А главное — в скафандр к нему просачивались из атмосферы метан в углекислота, а кислород уходил.
Хозе стеснялся напоминать нам почаще подновлять воздух.
Мы вели его под руки по камням.
Гладким. Морщинистым, Плоским Ребристым. Мелким. Крупным. Треснувшим. Перекатывающимся.
По рыхлому пеплу.
По лаве.
По осыпям.
Потом мы тащили его на спине.
По пеплу. Лаве. Осыпям. Камням. Гладким. Морщинистым Ребристым.
Болела спина. Подгибались колени Горели подошвы.
И ком стоял а горле, рот не успевал наполнить легкие. Я считал шаги: один, два, три. Через пятьсот шагов Гена сменил меня, взваливал на спину обессилевшего товарища. Но все-таки мы шли. Мы надеялись дойти. Страшнее было сидеть на месте и ждать помощи: успеют — не успеют? Пепел.
Камни.
Шаги.
На каком-то привале, когда подошла Генина очередь тащить, а я лежал ничком, набирая силы, до меня донесся разговор, не для моих ушей предназначенный. Мои товарищи забыли, что разговаривают по радио и я тоже слышу каждое слово.
— Очень тяжело? — спросил Хозе.
Гена ответил:
— Всю жизнь я мечтал оседлать Пегаса, не думал, что Пегас оседлает меня.
Ты бы слышала, каким безрадостным тоном была сказана эта шутка!
Хозе сказал еще грустнее:
— Не будь меня, вы с Яром дошли бы. Я хочу открыть клапан. Пусть один погибнет, но не трое.
— Попробуй только!
— Надо подумать о Музе тоже, — настаивал Хозе. — Мы должны спасти для нее мужа. Она его ждет, не нас с тобой.
— Ты любишь ее? — спросил Гена.
— Люблю, ты же знаешь. И ты тоже. Так вот, давай проявим любовь, спасем для нее Яра.
Я никогда тебе не рассказывал, Муза, про эти слова, я считал, что это не моя тайна. А теперь жалею. Жалею, что ты не знала, каких друзей встретила на Поэзии.
А тогда, услышав, я закричал:
— Не смейте, друзья, не смей, Хозе, я не приму этой жертвы. Я сам отдам вам воздух. Потому что я виновник! Ведь вы же меня спасали и теперь из-за меня гибнете.
Но Гена сказал грубо:
— А ты куда лезешь, Яр? Я еще понимаю Хозе, у него голова набита старыми романами. Начитался, как люди бросали жребий, кому жить, кому помирать. У нас на переднем крае гак не поступают, у нас товарища не бросают. Все вместе вытаскивают, пока не вытащат. А не могут вытащить, никуда не уходят. Ну-ка, берись, Яр, понесем вдвоем. И чтоб глупостей я не слыхал больше!
И мы тащили Хозе.
По пеплу. По камням. Шаг. Шаг. Шаг.
Ныло. Горело. Резало. Перед мутными глазами плыла зеленоватая мгла.
Не помню, когда и как из мглы проявился спасательный самолет и лица… Лицо Киры, перекошенное болью, и твое, жалостливое и чуть брезгливое.
Не на меня ты смотрела — на воспаленные раны Хозе, на заплывшие глаза и обогрелый гноящийся нос.
А потом мы остались вдвоем на станции; ты и я, я и ты.
Хозе улетел на Луну — выращивать новое лицо.
Помнишь, как он прятался от тебя, не хотел, чтобы ты видела его без век и без чудесного орлиного носа?
И Гена покинул нас, отправился сопровождать Хозе.
И Кира улетела — к сыновьям на Марс. Я удивлялся тогда, как она переносит горе — без единой слезинки, со сжатыми губами. Такая она была открытая всегда, говорливая, а тут замкнулась, отталкивала сочувствие.
Я было пытался сказать в утешение: дескать. Марс это почти не космос, там безопасно и тепло, как на Колыме, спокойно и культурно. А она так взглянула, прищурясь, словно хлестнула взглядом, и отрезала:
— Мы, Дитмары, не боимся космоса. Когда сыновья подрастут, мы вернемся на Поэзию… или на другую планету посуровее. И дочерей привезу… с мужьями. Мы сдаваться не намерены.
Уехала. А мы остались вдвоем; ты и я.
И делать нечего. Олимп законсервирован, стройка прекращена. У меня хоть занятие: сопровождаю комиссии, пишу объяснительные записки, предлагаю измерительно-предупредительные системы на будущее. А тебе, художнику по горам, что делать? Что ты могла разрабатывать? Рисовать детали Олимпа просто так, для времяпрепровождения? Конечно, скучно.
Вот когда я услышал: «Хочу ва Колыму!»
Ты говорила: «Хочу поле… и чтобы пахло медом и полынью… и пусть будут золотые брызги лютиков, и ласточки, купающиеся в небе, и кудрявый лес на горизонте, и запах прелой хвои в том лесу, а под листочками в траве земляника, перезрелая, уже не красная, а бордовая, душистая, тающая во рту».
А что я мог тебе предложить? Банку земляничного варенья? Кинокартину с аромат-записью? Суррогат остается суррогатом. Цветы на экране благоухают, но их нельзя сорвать, зарыться лицом в букет. Перед глазами вьется лесная тропинка, но нет прохлады, нельзя сойти в сторону, лечь на мох, остудить разгоряченное лицо.
Ты говорила еще: «Хочу домой в Магадан. Хочу говор толпы, толкучку аэроранцев, подобную пляске поденок, пар над подогретыми тротуарами, шелест платьев в фойе. Хочу обнять маму и сестру, потетешкать ее младенца».
А что я мог предложить? Закажем радиоразговор?
До Земли девяносто световых минут, три часа от вопроса до ответа. Говори на весь космос «агусеньки», через три часа услышишь: «те-тя».
— Домой хочу.
— Ну, улетай, — говорил я. — Поскучаю один полгода.
— Нет, я с тобой хочу.
— Не могу же я оставить станцию.
— Найдут замену.
— Но я так стремился на Поэзию…
Эти разговоры возобновлялись ежедневно. Иногда со вчерашнего возражения, иногда даже с невысказанного, еще мною не сформулированного.
Мы стремились на Поэзию? Да, стремились. Но теперь познакомились с ней вплотную и убедились, что передний край не так хорош, приукрашен молвой. Голые скалы и рыжие смерчи приедаются. В любой земной долинке больше разнообразия, чем на всей планете Поэзии. Монотонные горы, монотонные дни и месяцы. Нельзя человеку вариться в собственном соку, он создан для общества. Только в гуще жизни люди растут, только на Земле подлинная культура и искусство. Живя на краю Ойкумены, скисаешь, увядаешь, выдыхаешься.
Геройство? Геройства на Земле меньше. Разве не герои медики, охраняющие нас от новых болезней, тюремщики невидимой заразы, запертой в пробирках? Разве не героична бессонная служба охраны от ураганов, наводнений, извержений, землетрясений? Разве не героичен труд ученых, которые в тиши лабораторий продвигаются в неведомое, открывают внутри миллимикрона вещи более удивительные, чем мы — за миллиард километров от дома, на планете, в общем очень похожей на Венеру?
Наука? Но для науки мы чернорабочие, мы добыватели сведений, в лучшем случае. Из космоса мы доставляем научное сырье, а перерабатывается оно на Земле лучшими умами, вооруженными совершеннейшими машинами. Открытия совершают на Земле, изобретения делают на Земле, потому что там центр мысли, мозг человечества. Ведь и Олимп не строится, законсервирован, пока на Земле не решат, как не повторить нашу ошибку, как предупредить провал горы. Даже для Дитмара, чтобы завершить его дело, надо ехать на Землю.
И, наконец, последний аргумент; люблю я жену или нет? Если люблю, я должен уступить, последовать за тобой на Землю. Ты же следовала за мной в космос, теперь моя очередь. Ради настоящей любви люди в воду бросались, сражались насмерть с дикими зверями и дикими фашистами. От меня требуется совсем немного: поступиться самолюбием и уехать. Не пострадает никто. Тысячи юнцов с охотой займут освободившееся место.
Люблю я по-настоящему?
И тут подошел годичный срок. Я должен был явиться на спутник, сказать коменданту, хочу я остаться еще на год или вызывать замену. Никто меня не попрекнул бы, скажи я: «Мы с Музой возвращаемся на Землю». И мы условились с тобой, что я так и скажу коменданту.
Помню, как ты веселилась, укладывая и отбирая какие-то сувениры: камни, рисунки, киноленты. Планета скал и смерчей казалась тебе уже не такой неприятной накануне отъезда, ты облетала окрестности, снимая на память кадры: сняла ту долину, где вы с Кирой подобрали нашу тройку, и плато Илиада, где торчала полузатопленная лавой моя кабина. Если бы ты знала тогда, если бы знала только!
Конечно, ты права: скалы Поэзии надоедают живому человеку. Даже самый прилет на спутник был для меня удовольствием. Кончились тучи и вихри, в звездном небе я увидел светящуюся баранку, причалил, вошел в кривой коридор. Увидел множество людей, сорок человек сразу. Лица — подумать только! — совсем незнакомые! И можно поговорить с каждым, расспросить, кто, откуда, чем занимается, какие новинки в его деле, какие новости на Земле, есть ли свежие киножурналы, пусть покажет немедленно.
Сорок человек, сорок непрочитанных романов!
И вдруг в толпе незнакомых милая веснушчатая физиономия. Гена! А рядом с ним кто-то страшный на вид, с розовопятнистым лицом, срезанным носом, совиными глазами без век.
Хозе! Ты ли? А почему…
Я замялся, проглотив вопрос. Он договорил за меня:
— Хочешь спросить, где мое новое лицо? Решил: обойдется. Девушки меня все равно не жалуют: и Кармен в Аргентине, и твоя Муза. А год терять жалко. Врачи говорят: год лежать в больнице. Не хочется, чтобы Олимп делали без меня. Потом соберусь, может быть.
— Но Олимп в консервации не знаю на сколько лет.
— Не знаешь? Да, верно, главного ты не знаешь.
И тут они рассказали мне. На Земле выяснили причину провала Олимпа. Действительно, нельзя было предусмотреть ее — временное особое состояние вещества на планетах типа Поэзии. И уже есть теория, разработаны меры система подземных киб с датчиками…
И есть проект. И я, как специалист по кибам, должен стать начальником станции.
— Лучше Хозе начальником, у него опыт больше.
— Как пострадавшего? — горько усмехнулся Хозе. — Нет, тут не страдания решают, а кибы. Ты не совестись, Яр, все понимают, что ты подходишь больше.
А Гена улыбался до ушей:
— Ребята, товарищи, вместе опять! Почти все: Яр c Музой и мы! Опять на переднем крае! Ну до чего же я Соскучился на этой причесанной Луне!
Муза, скажи теперь, мог я отступиться? Мог сбежать в Магадан, бросить передний край, товарищей, дело Дитмара? Мог? Конечно, я немедленно связался с тобой по радио и услышал ледяное: «Трус!»
— Трус! — сказала ты. — Даже поспорить побоялся, даже слова не сказал ради любви!
«Приеду — поговорим, — решил я. — Не кричать же о семейных делах на весь космос». Но поговорить не пришлось. Вернувшись на станцию, я увидел записку, приколотую к скатерти:
«Ты оказался трусливым и безвольным. Больше не люблю. Прощай! Не преследуй меня на Земле».
Диктуя это письмо, я смотрю на тебя, Муза, на твой кинопортрет. Ты наводишь уют в комнате, передвигаешь кресла, присасываешь полочки. Вот ты отдернула занавеску, недовольно наморщила носик, оглянулась на меня ласково и кокетливо.
Всегда одинаково: ласково и кокетливо, всегда одобрительно.
Все письма, отправленные тебе на Землю, я читал этой безмолвной Музе, твоему двойнику. Она улыбалась ласково, а ты отвечала жестко: «Больше не люблю, о чем разговаривать?» И я горестно вопрошал портрет;
«Почему разлюбила? Или не любила вообще?»
Подумаем еще раз, будем рассуждать здраво. Ты хотела, чтобы я во имя любви уехал с тобой. Но сама во имя любви остаться со мной не хотела. Быть любимой хотела, любить не хотела. Нет, здесь мы равны. И не надо привязывать к нашему спору любовь.
Что-то мы напутали оба. Вот я и хотел разобраться с самого начала, потому и рассказывал всю нашу историю тебе и себе. И, рассказывая, кое-что понял сам.
Ты обратила внимание на слова Хозе? Он сказал: " «Приключение — что визит в прошлое». Видимо, так оно и есть. Причина приключения — какое-то несовершенство» неумение, незнание, ошибка. И это несовершенство возвращает нас в мир борьбы и опасностей. В начале третьего тысячелетия человечество ушло из этого мира борьбы в мир надежный и обеспеченный… Мы простились с прошлым, но сохранили к нему нежность и уважение… как к отцовскому брошенному, негодному для жилья дому. Мы даже любим играть в прошлое: бороться… но по правилам, под наблюдением судьи, пойти в поход — туристский однодневный, переночевать в палатке, сварить кашу на костре, испытать свою выносливость и мужество. На самом деле это только игра в мужество. Ведь на руках у нас радиобраслет, и, если в палатке холодно спать, можно вызвать аэротакси и остаток ночи провести у себя в постели.
Ты любила эту игру в мужество, гордилась умением не пугаться. Ты не испугалась космоса, звездной бесконечности, метеорного обстрела, вулканов и смерчей Поэзии, страшных рассказов для новичков. Не испугалась.
Но на переднем крае прошлое было не воображаемым, а подлинным. Мы оба не сразу поняли это. По традиции, космос считается страной будущего. Да, техника здесь передовая… а условия жизни древние.
Еще нет морей, еще нет дождей, еще нет лесов, растений и животных.
Почти нет людей, еще нет городов, нет театров, аэротакси, нет Всеколымской службы радиобезопасности, следящей за каждым гуляющим.
И приключения тут подлинные, не учебно-туристские.
И опасности подлинные. И люди идут на таран, как в двадцатом героическом веке. И погибают в каменной пустыне, как в те времена, когда на Земле еще были пустыни.
И ты испугалась, Муза. Будем называть вещи своими именами: ты испугалась. Тебе захотелось в Магадан, к маме, зарыть лицо в подушки. Полная опасностей живописная Поэзия опостылела тебе, и опостылел Яр, привязывающий тебя к Поэзии.
Я не осуждаю тебя. Муза. Понявший не осуждает.
Я люблю тебя… но иначе, без прежнего восхищения.
Мне хочется приголубить тебя, укачать на руках перепуганную девчоночку, защитить, заслонить. Возможно, прав старик Лоха: передний край не место для девушек. Для женщин и детей создана благоустроенная Колыма.
Дети должны расти на Земле, для них Земля превращена в рай.
Но вот представь — вернулся бы я с тобой на Землю. Вырос бы у нас сын и спросил бы однажды: «А кто все это сделал, папа, — и Колыму и Магадан?»
И я начал бы рассказывать о подвигах наших предков: о землепроходцах, открывших Колыму, о партизанах, отстоявших этот край, о революционерах, о геологах, о шахтерах, о строителях XXII века, повернувших течения и ветры, подогревших вечную мерзлоту, приблизивших тропики к суровому некогда краю.
"А ты что сделал, папа?» — спросил бы меня сын.
И что я пробормочу, краснея? «Ничего. Пользовался. Жил, как полегче. Смотрел в кино, как другие отделывают новые планеты для моих внуков, твоих детей».
Что скажет, что подумает обо мне мой сын?
Кто же спорит с тобой. Муза? Конечно, Земля — центр человечества, конечно, жизнь в центре богаче, культурнее, заманчивее, легче, многообразнее, даже героичнее иногда. У нас на переднем крае хуже, труднее и опаснее. Но место мужчины там, где труднее и опаснее.
А триста лет назад, в героическом двадцатом, когда в Сибири была тайга и морозы как в Лейденской лаборатории холода и люди работали без скафандров, обжигая лица морозом, разве они уклонялись, разве бежали в города с отоплением?
А перед тем, когда на переднем крае рвались снаряды и рвали тела в клочья, разве солдаты бежали в тыл прятаться в лесах, пережидать, пока их товарищи отобьют врага?
А еще раньше, когда богатые душили бедных и самая мысль о равенстве считалась преступной, разве борцы за коммунизм пугались тюрем, сдавались на милость жандармам, разве давали обещание переждать, пока их товарищи отберут власть у царя?
Так было, так будет. Когда-то на переднем крае сажали в тюрьмы и вешали, когда-то стреляли и убивали, потом фронты военные исчезли, остались строительные. Передний край проходил по целине, по тайге, в пустынях, во льдах, на дне океана. Сейчас он на планетах новостройках типа Поэзии, потом продвинется за пределы солнечной системы, к другим звездам, R другие, галактики, может быть. Я не знаю, не могу представить себе даже. какова будет жизнь в том галактическом тысячелетии, но я знаю твердо: передний край будет всегда, пока человечество не перестанет расти, и всегда на переднем крае будет труднее, и всегда передний край потребует самых стойких.
Я не хочу выписываться из почетной когорты стойких.
А ты решай для себя.
Голос Яра оборвался. Еще шелестела некоторое время лента, потом хриплый басок кибы объявил: «Лента кончена, вставляйте другую». Молодая женщина вздрогнула и выключила гнома.
Лицо ее пылало от обиды. Нет, каков? Столько самомнения и высокомерия! Мужчина, царь природы!
А сам купается в пережитках. Залез на край света, в прошлое и бахвалится отсталостью. Она ему скажет… она найдет слова… высмеет претензии. Объяснит, что высшие достижения тут, на Земле, тут наука, тут героический труд. Не будь Земли, они дня не выжили бы на переднем крае. Идеи отсюда, пища отсюда, отсюда машины…
Впрочем, Яр и не порочил Землю. Он только сказал:
на переднем крае жить хуже. Тяжелее и опаснее.
Настойчивое покалывание заставило ее взглянуть на радиобраслет. Выразительное лицо режиссера виднелось на экранчике.
— Дорогая, для вас сюрприз, чудеснейший подарок. Мне принесли новую пьесу из современной жизни. Блеск! Называется «Мы на переднем крае». Автор побывал на планете Поэзия, привез зарисовки, подлинный конфликт, фольклорные стихи. «Молотобоец, бей с плеча, куй планету, пока горяча!» Муза, вы рождены для этой темы. Тут вы развернетесь. Алое, черное, молот, наковальня.
Не спорьте, я знаю, что вы в восторге. Думайте об эскизах. А «Макбета», милая, я у вас возьму. Это старина, и ее надо оформлять по старинке. Не выключайте. Не выключа…
Так на чем она остановилась? Земля питает передний край. Идеи отсюда, пища отсюда, отсюда машины…
И вдруг художница поняла, что в любых ее возражениях только один смысл. Можно подобрать самые хлесткие и убедительные, но все они означают одно! «нет».
«Нет» — переднему краю, и «нет» — любви.
Она скажет «нет» и навеки останется в уютном Магадане рисовать декорации к пьесе, посвященной мужу. Быть рядом или вспоминать, рисуя?
Заслужить уважение или воспевать уважаемых?
В сумрачной комнате терпеливо ждет домашний гном, подставив для ответа плоские лапы.
МЕСТОРОЖДЕНИЕ ВРЕМЕНИ
Некогда, в середине XX века, жил да был в Крыму скромный учитель химии по фамилии Десницкий. Будучи энтузиастом науки, старшего своего сына он назвал Радием, второго — Гелием. Третий должен был стать Калием или Фосфором, но он родился, когда отец был в области на курсах повышения квалификации. И отсталая бабушка ретроградка самовольно записала младенца Иваном.
Впрочем, все это присказка. Лично я не встречался с Радием Десницким — он работает зоотехником где-то в Белоруссии, награжден орденом за отличные показатели по привесу. Только на фото я видел Ивана Десницкого; Иван служит на действительной в Тихоокеанском флоте и намерен остаться на сверхсрочную. Речь пойдет о Гелии Десницком, исключительно о Гелии.
Мы познакомились заочно, и знакомство это было крайне неприятным. Мне было 26 лет тогда, я только что поступил в аспирантуру по кафедре цетологии. Не путайте, пожалуйста, с цитологией, все путают обычно. Цитология наука о клетке, а цетология — наука о китах. Так вот я не клетковед, а китовед. И шеф мой, главный кит в китоведении, сказал мне на одном из первых же занятий:
— Юноша, тут ко мне пристают журналисты, чтобы я написал что-нибудь забавное о китообразных. Некогда мне, честное слово. Сделайте это за меня, дружок.
Я воспринял это как учебное задание. Шеф мой был знаменит как своеобразный педагог: он считал основной своей задачей затруднять жизнь подшефным. Так и говорил: «Кого я не обескуражу, тот от науки не отступится». Возможно, писание популярных статей входило в его систему воспитания твердости духа у аспирантов.
Но в данном случае я взялся за дело с охотой. В моей семье к печатному слову относились с благоговением, писательский труд почитали наиблагороднейшим. Теперь и я как-то прикасался к элите пишущих. С удовольствием я подбирал наглядные примеры и наглядные иллюстрации, старательно считывал типографские черновики, всякие там гранки, верстки, сверки. Очень солидно выглядел мой текст в наборе, гораздо солиднее, чем в рукописи. А когда вышел журнал, я нарочно положил его на стол, чтобы все знакомые (девушки, в частности) сразу увидели четкую подпись: «Ю. Кудеяров» и прониклись бы ко мне почтением.
Недели не проходит, присылают из редакции пакет:
«Уважаемый тов. Кудеяров, просим ответить читателю…»
И прилагается письмо какого-то Г. Десницкого, директора Дома техники в Приморском, Крымская область. Этот юный техник, видите ли, считает, что я неясно излагаю принципы борьбы за существование.
Ну, если человек не понимает, надо растолковать. Я послал ему письмо на шести страницах с подробнейшими цитатами из Дарвина и Тимирязева. В ответ получаю десять страниц, тоже с цитатами из Дарвина и Тимирязева, примерно в таком тоне:
«Не желая считаться с фактами, автор бездумно изображает мир животных какой-то свалкой горлодеров, игнорируя многочисленные факты взаимопомощи в семье, стае, стаде, сожительства разных видов… Единственное оправдание Кудеярова в том, что и более компетентные авторы склонны, не вдумываясь, цитировать Дарвина, прикрывая отсутствие собственных наблюдений авторитетом великого ученого…»
И далее: «Если бы автор взял на себя труд просмотреть последние материалы по бионике, в частности мой патент No……, он не позволил бы себе придерживаться устаревшего, давно разоблаченного взгляда на причины обтекаемости кожи дельфинов…»
Сейчас-то, задним числом, успокоившись, я понимаю, что мой злопыхатель был прав по крайней мере наполовину. Природа так обширна, что в ней хватает места и для правил, и для исключений. Есть в мире животных борьба, есть и содружество, как и среди людей. И все это связано и спутано. Голодные волки объединяются в стаю, чтобы совместно добыть оленя, но если олень ранит одного из волков, собратья рвут на части раненого собрата. Быки отважно охраняют телят, а крокодилы пожирают свое потомство. Львица кормит своего супруга, а паучиха съедает. Всякое бывает в природе.
Но тогда, обиженный и распаленный, я написал читателю Г. Десницкому огромный трактат, доказывая, что он не понимает Дарвина; ответный трактат был в сто раз злее.
И на следующую статью, появившуюся уже в специальном журнале, я немедленно получил ехиднейшее письмо. Так что пришлось мне отныне, приходя в редакции, всякий раз предупреждать: «Извините, я вам напишу, но, к сожалению; меня преследует некий совершенно некомпетентный, малограмотный гражданин…»
И нередко узнавал, что этот некомпетентный гражданин не оставляет вниманием и других авторов.
Прошло года полтора. За это время я сдал минимум и выбрал, преодолевая сомнения шефа, тему для диссертации: «К вопросу о физиологии контактов в сообществе некоторых китообразных». В переводе на русский это означает: «Изучение языка дельфинов». Но в науке не принято давать чересчур определенные названия — это несолидно выглядит. А вдруг языка-то нет?
И вот, когда мы обсуждали сроки, весьма сжатые, шеф сказал небрежно, как бы между прочим:
— Юноша, тут ко мне звонят из кино, просят, чтобы я выступил у них на конференции. Некогда мне, честное слово. Поезжайте, скажите там, чтобы нашу тематику не игнорировали. Вы же у нас специалист по художественному слову и образу.
Поехал я без особенного удовольствия. Моя тяга к искусству поубавилась за последние годы, не без помощи Г. Десницкого. Но просьбы шефа надо было понимать как приказы. Может быть, умение выступать на конференциях входит у него в программу обучения аспирантов…
Ну вот, сижу я в президиуме, слушаю, как выступают опытные люди: режиссеры, директора студий, операторы, кинодраматурги, толково и со знанием деталей объясняют, что фильмы о науке, конечно, необходимы, но нет для них фондов, нет артистов, нет сценариев и сценаристов, нет съемочных площадок и нет аппаратуры для комбинированных съемок. И надо добиваться, чтобы все это дали…
И вдруг слышу:
— Слово предоставляется представителю Крымской области, товарищу Десницкому из Приморского Дома техники.
Я насторожился. Наконец-то увижу этого монстра.
Выходит на трибуну молодой человек моего возраста или старше года на три, худенький, стройный, курчавый, с высоким лбом, благообразный на вид, и негромким тенором, почти нежным голоском говорит:
— Я займу у вас только пять минут, уложусь в регламент. В течение пяти минут я попробую доказать с цифрами, что настоящая конференция вообще не нужна. Фильмы о науке можно делать без артистов, без площадок и без комбинированных съемок…
Потом-то я разобрался, что предложение Гелия было нестоящее. Он думал, что можно просто снимать на пленку уроки лучших учителей. В сущности, это был отказ от всех возможностей кино — кинофильм без киноискусства. Но не в этом дело. Представляете себе, как были возмущены все эти маститые специалисты, знатоки тонкостей, когда им вдруг в лицо заявили, что можно без них обойтись! Они конференцию готовили полгода, и вдруг какой-то мальчишка, выскочка, кричит, что конференция не нужна совсем. Помню, как очень известный оператор с трясущимися губами и красными пятнами на лице, дрожа от гнева, говорил:
— Я не понимаю, зачем вы приехали сюда, молодой человек, почему вы живете в гостинице на счет государства?
Десницкий тут же поднял руку:
— Разрешите в порядке реплики два слова. Я согласен с выступающим товарищем. Действительно, мое присутствие на этой бессмысленной конференции не имеет смысла. Я уеду сегодня. От командировочных и гостиницы отказываюсь.
В перерыве я разыскал этого возмутителя спокойствия, догнал уже в раздевалке, представился:
— Я Юрии Кудеяров. Я очень обижался на вас, потому что считал вас беспардонным карьеристом, который лезет вперед, толкая всех локтями, унижая людей, хочет составить себе авторитет. Но сегодня я понял вашу натуру. На самом деле вы искренний и бескорыстный озорник, который просто любит совать палку в муравейник. Вы тот самый скорпион из анекдота, который утонул, потому что ужалил лягушку, переправлявшую его через ручей. Утонул, но ужалил, поскольку характер требовал жалить. Будем знакомы, я тоже один из ужаленных.
С того дня и началось наше знакомство — дружба, смею сказать. Поскольку от гостиницы Гелий отказался, пришлось ему ехать ночевать ко мне в Одинцово.
Характеристика моя оказалась справедливой: Гелий на самом деле был бескорыстным воином, любителем словесных сражений, фехтовальщиком на формулах, ценителем метких возражений, сокрушительных доводов, колючих насмешек. И темперамент его как нельзя лучше подходит к его основному занятию. Он изобретатель. Уж не знаю, любимое дело сформировало характер Гелия или призвание он выбрал по характеру.
Гелий воюет всегда: с косной природой, уклоняющейся от выполнения заданий человека; с косным материалом, отказывающимся от перегрузок; с косной конструкцией, не способной удовлетворить Гелия; с косными экспертами, не оценившими мгновенно всей оригинальности его мыслей; с косными плановиками, откладывающими реконструкции отраслей; с косными инженерами и директорами, не бросающими все свои дела, чтобы продвигать идеи Гелия, и с косностью ума человеческого, своего собственного в частности, не умеющего быстро решать все возникающие проблемы.
Косность и робость — главнейшие враги Гелия. Я имею в виду робость мысли: неуверенность в себе, в своей возможности понять, решить, разобраться, придумать. Гелий ненавидит слово «недостижимо», считает, что пределов нет ни в каком направлении. Любимая его фраза: «Все, что сделано, сделано человеком. Все, что не сделано, может быть сделано только руками». Сам он мастер на все руки: механик, электрик, радист, плотник, каменщик, — мало ли что нужно. в изобретательском деле? И еще он любит говорить: «Все, что придумано, придумано людьми. Все, что не придумано, придумаешь только головой». Он насчитывает 144 логических приема для изобретательства. Но как я заметил, самым употребительным был прием номер один:
«Попробуем наоборот».
В сущности, на этом приеме построен его самый первый спор со мной. Я написал о жестокой борьбе за существование в мире китообразных. Гелий прочел и немедленно задумался: «Нельзя ли наоборот? Нельзя ли прогрессировать и развиваться на основе содружества, без жестокой борьбы?» И многообразная природа, перепробовавшая все варианты, предоставила факты и Гелию.
А выступление на киноконференпии? Оно построено на том же приеме: нельзя ли наоборот? Вы печалитесь, что нет артистов, драматургов, съемочных площадок, нужной техники? Так нельзя ли обойтись без артистов и без площадок? И многообразная практика предоставляет Гелию и такие варианты.
Нельзя ли все переделать, нельзя ли запустить наоборот? — эти вопросы не покидали голову Гелия. Помню, однажды возвращались мы с ним из Москвы в Одинцово. Только вышли на асфальтовую спину перрона, двери вагонов сомкнулись, заискрили пантографы. Десяти секунд не хватило нам.
— Жалость какая! — сказал я. — Следующая электричка со всеми остановками. Лишних четверть часа в пути.
— Лишних четверть часа на остановки? — переспросил Гелий и взялся пальцами за виски.
Я уже знал: такая у него манера — думая, потирать виски пальцами, как бы кровь подгонять к мозгу.
И, прежде чем поезд дошел до Одинцова, я услышал:
— Есть возможность отменить остановки. Никакой реконструкции, никаких перестроек, только за счет иной организации поезда будут идти вдвое быстрее.
Догадались?
Гелий предложил, чтобы поезда шли полным ходом от начальной станции до конечной, но каждый вагон мог бы управляться автономно. На подходе к очередной остановке последний вагон отцепляется, тормозит и высаживает пассажиров. Местные же пассажиры, желающие ехать дальше, садятся в этот вагон. При подходе следующего поезда вагон трогается, набирает скорость и пристраивается в голову. Состав мчится, беспрерывно обновляясь: приобретая вагоны спереди и теряя сзади. Перед высадкой нужно переходить в последний вагон.
Как видите, тот же логический прием: нельзя ли наоборот?
Поезда со множеством остановок плохи? Нельзя ли без остановок?
Но тогда, честно говоря, я принял этот проект без энтузиазма. Я представил себе, как по проходу из вагона в вагон пробираются хозяйки с сумками, как волнуются, пробивая дорогу, рабочие очередной смены, как семенят растерянные бабки, допытываясь: «Милок, это последний вагон али предпоследний? Ахти, не успеть!»
— Уж лучше посидеть спокойно лишних четверть часа, — сказал я.
— Лишних четверть часа? — воскликнул Гелий. — Но в поезде около тысячи пассажиров. Тысяча человек теряет четверть часа! Двести пятьдесят рабочих часов губит каждая электричка. Рабочий месяц в каждом поезде! Это же клад!
— Но мне лично приятнее посидеть с книжкой, чем толкаться в проходе. Я за эти четверть часа прочту что-нибудь полезное. Вы за эти четверть часа родили техническую идею.
Вот этот довод показался ему убедительным.
— Пожалуй, четверть часа для размышлений — это не потеря, — согласился он. И с осуждением покосился на соседнюю скамейку, где шумные парни убивали эти четверть часа подкидным дураком.
Гелий не мог представить себе, что есть люди, у которых время лишнее.
После конференции у нас с Гелием установилась постоянная связь. Он регулярно писал мне письма; Они походили на военные сводки: «На фрезерно-станковом направлении наши войска, сломив сопротивление экспертизы, развивают успех; на участке цементного обжига мы отошли на заранее подготовленные позиции и накапливаем силы для решающего удара». По-моему, пробивать изобретения Гелию нравилось больше, чем изобретать. И раза четыре в год Гелий приезжал в Москву, чтобы пробивать идею лично. Обычно он останавливался у меня в Одинцове, тогда я выслушивал полный отчет за истекший квартал.
В один из таких приездов мы возвращались с ним с Юго-Запада, от одного из моих знакомых, тоже цетолога. Гелий интересовался физиологией кашалотов. Эти зубатые чудища ныряют за добычей километра на полтора без всяких скафандров, играючи выдерживают перепад давления в полтора километра и не ведают кессонной болезни, азотных отравлений, губящих наших водолазов. Человек и кашалот одинаково дышат воздухом, но почему-то у человека в крови азот закипает, а у кашалота нет. Нельзя ли перенять кашалотову физиологию — вот что волновало Гелия.
Возвращались мы вечером в почти пустом вагоне, неторопливо обсуждали перспективы окашалотывания водолазов. Вдруг на станции «Спортивная» в двери ворвалась возбужденная толпа. Десятки мужчин, молодых и среднего возраста, мигом заполонили скамейки и туго забили проходы. Вагон наполнился взволнованным гомоном. Говорили все сразу и все об одном.
— «Спартачки» напортачили.
— Они были, есть и будут мастерами.
— Мастера, мастера, а штуку всунуть не могли.
— Если бы Галимзянчик не затыркался, перекидывая с правой на левую…
— «Нефтчи» — портачи!
— Но-но, полегче. Видали, как Бекназаров прошел по левому краю! Троих обфинтил.
— Офсайта не было. Я сам сидел против линии.
В общем, по репликам вы уже сами поняли трагедию. Московский «Спартак» сражался с бакинцами и безответственно проиграл на своем поле, зaто сумел всунуть штуку в ворота».
— Счет какой? — спросил я ближайшего соседа, навалившегося мне на колени.
И вдруг заметил укоризненный, почти горький взгляд Гелия. «И ты, Брут, продался болельщикам!»-как бы говорил этот взгляд.
— А вы равнодушны к футболу? — спросил я, невольно оправдываясь. — Но это же игра века. Видите, сто тысяч человек ездили на стадион, чтобы своими глазами посмотреть…
Пальцы Гелия медленно поползли к вискам.
— Вы что задумали?
Не ответил.
— Что вы придумали, Гелий? — спросил я снова, выходя из метро на вокзальной площади.
— Пока не придумал ничего. Я занимался арифметикой. Сто тысяч болельщиков провели на стадионе два часа. Двести тысяч человеко-часов потрачено на один гол. А знаете ли вы, что взрослый мужчина в течение всей своей сознательной жизни успевает проработать не более ста тысяч часов. Значит, две жизни убито на стадионе. Ценой двух жизней забит гол. Искусно пройдя по левому краю, Бекназаров укокошил двух работников.
— Так нельзя рассуждать, Гелий. На самом деле, пройдя по левому краю, Бекназаров продлил жизнь ста тысяч людей.
— Это каким же способом?
— Они увлекутся спортом, будут заниматься регулярно. Если хотя бы два часа в неделю…
Гелий был непробиваем:
— Сто тысяч человек по два часа в неделю! Но это же еще хуже. Это убиение двух работников еженедельно. Сто человек в год загублено ради времяпрепровождения.
— Вы говорите ерунду, Гелий. Игра — не времяпрепровождение, игра необходима живому существу. Я как биолог могу вам сказать, что играют все животные, и не от нечего делать. Играют, чтобы учиться жить, чтобы мускулы тренировать. Телята бодаются, чтобы подготовиться к будущим битвам, волчата прячутся, нападают, борются, котята ловят клубок, чтобы научиться ловить мышей. И взрослая кошка тренируется, жестоко играя с мышью.
— Каких мышей собираются ловить футболисты?
— Гелий, не острите. Футболисты тренируют ноги.
— Зачем им бегать? Они же ездят на метро.
— Гелий, не надо задавать наивных вопросов. Ноги отсохнут, если их держать на подушке.
Мы спорили всю дорогу до Одинцова — и в электричке, и по пути от станции. Придя в дом, Гелий по-новому осмотрел комнату, тоном прокурора-обличителя сказал:
— Юра, я вижу теперь, вы из той же породы убийц времени. Вот лыжи. Гири! Ружье и охотничьи трофеи. Зачем вы охотитесь? Сколько обедов добываете охотой? Я скажу, я разоблачу вас! Ваши далекие предки оставили вам ненужное наследство. Они добывали мясо насущное охотой, а вы в охоту играете, вы трех дней не прокормитесь дичью. Они гонялись на лыжах за оленем, а вы ходите на лыжах просто так, вы играете в гонку. Для чего? Потому что вам досталось тело первобытного охотника и вы его холите, вы лелеете, вы тратите время на поддержание тела лесного охотника, хотя сами вы добываете свои отбивные и шашлыки, исписывая бумагу за письменным столом.
— Ну и что вы предлагаете? Отсечь ноги и руки?
— Я ничего не предлагаю пока. Я только вижу проблему. Вижу пласт человеко-часов, пропадающих втуне.
Тот разговор был осенью, в конце футбольного сезона, а в начале лета я получил письмо:
«Есть решение, — писал Гелий. — Приезжайте — продемонстрирую. Обеспечиваю виллу на берегу моря, отдых в масличной роще и сколько угодно разговоров о будущем человека и техники».
Я подсчитал свои возможности и согласился. Дел особых у меня не было: минимум я сдал, а тему должны были утверждать осенью. Путевки не было тоже, а денег… Какие же деньги у аспиранта? Да и велик ли труд в наше время посетить Крым? Под Москвой вы выходите на просторное поле, разлинованное бетонными дорожками, поеживаясь от прохладного ветра, разгоняющего рябь на зеленой траве; два часа сидите в трясущейся от рева алюминиевой трубе, глядите, как за круглым окном проплывают очень белые, очень туго набитые и очень однообразные подушки, затем пристегиваетесь, перестаете курить и выходите на просторное ноле, разлинованное бетонными дорожками.
Вся разница, что это новое поле желтое от засохшей травы и мелкой рябью дрожит от густого зноя.
Не без удивления увидел я среди встречающих за загородкой сухонькую фигуру Гелия. Изысканной вежливости я как-то не замечал в его натуре. От аэропорта до Приморского надо было ехать километров полтораста на автобусе. Право же, не имело смысла тратить целый день на то, чтобы указать мне дорогу к автостанции.
— Я тронут, но, честное слово, мог доехать и без вас, — сказал я, здороваясь.
— Я довезу вас на машине.
— На собственной? Вы обрастаете, Гелий.
— Руки надо приложить, — ответил он, как обычно. Собственность Гелия выглядела очень скромно в ряду блистательных курортных машин: крошечный старой марки «Запорожец», кургузенький, горбатенький, пронзительно голубой. Но густой слой свежей краски не мог скрыть вмятин и швов залатанного кузова. Видно было, что он не один год провел на свалке, прежде чем Гелий выкопал и вернул его к жизни.
Не без труда я боком влез в машину и долго размещал там свои ноги. Гелий приспособил еще какой-то ящик перед сиденьем, так что колени пришлось подтягивать чуть ли не к подбородку. Занятый размещением своих ног, я не сразу заметил всех новшеств. Гелий вынес все управление на щит — и тормоза были кнопочные и сцепление.
Но зато ноги были заняты педалями. Все время Гелий накручивал их, словно на велосипеде сидел.
— Это зачем? — спросил я.
— Потом объясню. За городом.
Видимо, Гелий был не слишком опытным автомобилистом. С напряженным лицом следя за светофорами и круглыми знаками, разрешающими, запрещающими и предписывающими, Гелий довольно медленно вел машину по городу, пробираясь в сутолоке симферопольских улиц, заполоненных трамваями, курортными машинами и курортниками. Но вот мы миновали центр с тенистыми акациями и двухэтажными домами губернского стиля, миновали окраины с пятиэтажными зданиями современного черемушкинского стиля, открылись просторы степей, асфальт запрыгал с холма на холм. И тут Гелий, нагнувшись, откинул крышку ящика, из-за которого я сидел скрючившись. Под ней оказались педали, такие же как под рулем, — вторая пара.
— Работайте, — сказал Гелий. — И как следует работайте, если не хотите ночевать в дороге.
Я крутанул, стрелка спидометра тут же дрогнула, отмечая мои усилия. Нажал — кусты рванулись навстречу. Убрал ноги — машина тут же сбавила ход.
— Но-но, не ленитесь, не так уж вы устали, — подзуживал Гелий. — Вон грузовик впереди, неужели мы не обгоним грузовик?
Я потрудился на совесть. Ветер свистел в левом ухе; разбившиеся мошки желтыми крапинками забрызгали стекло. Грузовик мы обошли как стоячий.
— А «Волгу» догоним?
Дорога здесь ныряла в долинку ручья, черная «Волга», распластавшись, словно жук, взбиралась по той стороне по склону. Я нажал на педали, колени так и мелькали. Грохнул под колесами настил моста, с разбега мы выскочили на перевал. Черная машина вырастала на глазах, как бы толчками увеличивалась. Нагнали, поравнялись. Удивленный водитель уставился на нашу крошку, уверенно обгонявшую его новую машину. Я не удержался и ладонь протянул: дескать, на буксир не взять ли?
— Сколько дает? — спросил я, кивая на спидометр.
— Дорога лимитирует, — сказал Гелий. — Мотор я поставил полнолитражный. Конечно, все пришлось переделывать, но это к лучшему. Ручная работа может быть точнее конвейерной. Когда приложишь руки, резервы находятся. В общем, на шкале у меня двести километров, все остальное зависит от вас. Крутите с прохладцей, как на прогулочке, имеете сорок — пятьдесят километров в час. Жмете на совесть, получаете сто, сто двадцать, сто пятьдесят. Но на сто пятьдесят вас не хватит надолго. Захочется дух перевести.
Конечно, и дух перевести хотелось тоже. И полюбоваться хотелось. Бежали навстречу пестрые, желтые, зеленые всех оттенков поля. Даже матово-лиловые были — полосы цветущей лаванды. А обочины были забрызганы каплями крови: маки цвели на обочинах, как у нас одуванчики.
Послышался гудок. Та же черная «Волга» обогнала нас, пахнула перегаром. Торжествующий водитель мне протянул руку: на буксир не взять ли?
— Не сдадимся?
— Ни в коем случае!
Так мы гонялись с этой «Волгой» всю дорогу до Старого Крыма. Там уже поотстали, когда горы придвинулись ближе, шоссе начало петлять. Надо было вести поосторожнее.
А потом мы свернули в сторону, и дорога запетляла по склонам, обходя каждый овраг. Красоты открывались за каждым поворотом — так хотелось выйти из машины, посмаковать, впитать живописность. То появлялся откос с кизиловыми кустами, оплетенными колючками; то лужайка с ручьем, сбегающим вприпрыжку; то голый обрыв, истекающий родниковой водой; то изъеденные ветром скалы с капюшонами, шлемами, шляпами, коронами, скалы близнецы, скалы-пальцы, скалы-собаки.
В каждой скале была своя фигура, лишь бы фантазии хватило.
— Работайте, Юра, ножками работайте! Как бы нам назад под уклон не покатиться.
На подъемах ощутимо труднее было гнать машину вверх. Мускулами чувствовал я крутизну.
— Передохнуть хотите, Юра?
— А далеко еще?
— Ну и где же ваша спортивная закалка? Два часа покрутили ногами — и пшик!
Наконец среди скульптурных скал открылся синий треугольник. Дорога свернула к нему, машина резво покатилась под уклон. Теперь уже педали сами раскручивали мои ноги. Замелькали белые домики, частоколы палок, поставленных для винограда. Еще два-три поворота, и Гелий затормозил перед красочной вывеской: «Дом юных техников». Вывеска была, а ворот и забора не было. Впереди в пыльно-желтых скалах стояли навесы. И сверкал ярко выбеленный домик в два окна: «вилла» Гелия. И ютились под окнами пятнышки редкой тени от трех бескровно-зеленых, как бы запыленных масличных деревьев — оливковая роща, обещанная мне для отдыха.
— Ну и как вам понравилась моя машина? — спросил Гелий за обедом.
Обед был обыкновенный, холостяцкий, самодеятельный: помидоры, хлеб, рыбные консервы и кофе растворимый. Я сам в Москве трижды в день ем хлеб и консервы, если некогда ходить в столовую. Никому не рекомендую подобную диету, но в холостяцкой кухне важнее всего экономия времени.
— Машина превосходна, — сказал я. — Спортсмены ухватятся за нее с восторгом. Такое своеобразное сочетание авто и вело. И техника работает и мускулы, и сила нужна и уменье. Превосходно!
Я хвалил от всей души и с удивлением увидел, что лицо Гелия вытянулось.
— Я делал ее не для спортсменов, — сказал он. — Это машина «вместо спорта». Человек едет домой с работы и по дороге разминается. Пятнадцатиминутная зарядка в пути.
— А если он не ездит на работу? Если у него служба рядом с домом?
— Но не в колесах же суть- суть в педалях. Я сконструировал педальный регулятор скорости, его можно приладить к любой машине, к любому мотору, тепловому или электрическому. В результате спорт в рабочее время. Нужны тебе киловатт-часы — покрути, поработай руками или ногами. Что вы скажете на это, великий разбазариватель часов?
Я — разбазариватель часов? Клевета какая!
— Что я скажу? Я скажу, что ваше изобретение направлено не по адресу. С машинами имеют дело шоферы, машинисты, мотористы, но они и так не избавлены от физического труда: таскают, ворочают, поднимают. А спорт нужнее всего белым воротничкам — бумажным труженикам. Им что прикажете крутить, какие регуляторы? Ручку арифмометра, что ли?
— А у них регуляторы будут в быту. Вот поглядите, как это организовано на нашей станции. Ладно, кофе потом допьете, не ради кофе сюда приехали. Пошли, покажу.
Станция юных техников была довольно обширна. В Восточном Крыму, где воды маловато и почти нет зелени, полным-полно сухих пустырей, и Гелию отрезали площадь не скупясь. Между скал там ютилось десятка два просторных навесов, будочек, сараев, носивших гордые названия мастерских и лабораторий. Впрочем, все строения были аккуратно выкрашены, даже украшали яркими красками одинаково бесцветные известковые скалы. Внутри будочки были чисто убраны и оформлены в основном лозунгами с любимыми изречениями самого Гелия, например:
«Надейся на себя!»
«Руки приложи!»
«Все, что сделано, сделано людьми. Все, что придумано, придумано людьми. Все, что не придумано, можешь придумать ты».
«Головой думай, головой!»
«Не ищи там, где все ищут; не шарь там, где все шарят. Открытия прячутся в тупиках, куда никто не заглядывает, куда не считают нужным заглянуть».
«Думай об узком месте. Где загвоздка, там и гвоздь решения».
«Усложнение — не откровение».
«Не бойся материала-он мертвый. Руки приложи!» «Сделай, что задумал. Наоборот попробуй тоже».
Под этими изречениями, запоминая их невольно, трудились до полусотни юных конструкторов: пионеры из ближайшего лагеря, нарядные пионерки в ослепительно белых блузках и синих юбках, босоногие аборигены, загорелые до синевы, и приезжие «дикари», розовые, как бы ошпаренные солнцем. Многие, как я узнал позже, уже третий год подряд заставляли своих родителей приезжать в Приморское. Им интересно было проводить дни в цветастых сарайчиках, где Гелий обрушивал на стриженные под машинку головы град своих идей. В свою очередь, сам он получал целую команду добровольных помощников. Некоторые уже приобрели известное мастерство и в моделировании и в конструировании даже. Я не удивлюсь, если лет через десять появятся в разных ОКБ молодые инженеры, которые на производственных совещаниях будут изрекать с апломбом: «Главное, определить узкое место. Где загвоздка, там и гвоздь решения».
Пока что все эти потенциальные изобретатели усердно крутили ручки руками и педали ногами. Крутили, пуская в ход станки, крутили на кузне, раздувая мехи, крутили у циркулярной пилы; чтобы зажечь каждую лампочку, что-нибудь накручивали. Ребята старались: крутили добросовестно, самоотверженно, я бы сказал — истово. Иногда это выглядело комично. Я вспоминал индукционные телефоны времен гражданской войны. Их тоже надо было накручивать, прежде чем начать кричать в трубку: «Алё, барышня! Барышня, алё, вы оглохли, что ли?»
— Вы что улыбаетесь? — спросил Гелий подозрительно.
— Гелий, извините меня, но это игра. Вы придумали хорошую, веселую игру для не очень занятых ребят. Рабочий на заводе предпочтет щелкнуть выключателем, не станет терять время на накручивание.
— Это не трата времени, а сбережение.
— Но ведь накручивание — добавочная работа. И без нее обойтись можно.
— Добавочная, но полезная. Вы, например, заряжали аккумулятор, крутя педали. Ребята, крутя ручки, накачивают воду в душ.
— Усложнение — не откровение, — съязвил я.
— Ну хорошо, допустим, это условность, допустим, это игра. Но и экономия времени. Сто миллионов человек в стране ежесуточно тратят полчаса на приседание и нагибание. Так пусть приседают и нагибаются, заряжая аккумуляторы и накачивая баки. Сто миллионов человек по полчаса, пятьдесят миллионов человеко-часов, шесть миллионов работников в строю. Это же целое богатство, непочатые залежи труда.
— А вы уверены, Гелий, что основная работа не пойдет медленнее от ваших ручек и педалей?
Нет, я вовсе не унылый скептик-злопыхатель. Многие из конструкций Гелия мне просто нравились. Думаю, что они войдут в спорт, если не в быт.
Я с удовольствием катался на его моторно-педальном гибриде автомобиля с велосипедом. Он на самом деле давал ощущение пробежки по горным дорогам. На крутых подъемах мускулы тяжко работали, выжимая скорость, на спусках я отдыхал вместе с мотором. Чувствовал напряжение на извилистом серпантине, вздыхал с облегчением, когда дорога вырывалась на степной простор. Пыхтел и потел, обгоняя; отдыхал, снижая скорость.
Хороши были и педальные лодки Гелия, особенно в тихую погоду. На море привольно, руль можно почти не трогать, все внимание отдавать скорости. Я чувствовал себя бегущим по волнам, властелином и покорителем бескрайней синевы. В доме юных были две лодки, обе одинаковые, на основе обычных «казанок», и мы могли устраивать гонки. Я неизменно побеждал, Гелия. Ноги у меня были крепче, поскольку я-то занимался спортом, а он боролся против спорта.
На очереди было покорение третьей стихии — воздушной. Нет, речь шла не о педалях в самолете. Гелий соглашался, что можно представить себя бегущим по шоссе, можно вообразить бегущим по волнам, крутя педали, но воображать себя бегущим по воздуху — нечто противоестественное. В воздухе надо летать. Конечно, ни самолета, ни вертолета достать Гелий не мог. В его распоряжении были только два автомобильных мотора марки ГД (переборка, переделка и усовершенствования Г. Десницкого), которые перетаскивались из автомашины в мастерские и из мастерских на лодки. Теперь эти же моторы должны были махать крыльями. Орнитоптер конструировал Гелий.
У орла беркута, весящего шесть килограммов, размах крыльев более двух метров. Гелию с его шестьюдесятью килограммами нужны были крылья с размахом не менее
шести метров. Прибавьте вес мотора, собственный вес крыльев, вес механизмов, коэффициент несовершенства.
В общем, требовались крылья такие, как у планера. И Гелий достал планер. Нашел в авиационной школе разбитый аппарат, который списывали как лом; добился, чтобы этот «лом» передали юным техникам, и с торжеством привез его на крыше грузовика, доставлявшего продукты в пионерлагерь. Уже через час в «виллу» явился взволнованный старший вожатый, потребовал, чтобы Гелий дал письменное обязательство ни одного пионера в воздух не поднимать. «Но сами вы, конечно, мечтаете о полете?» — спросил Гелий. Затем неорганизованно, мелкими группами и поодиночке приходили «дикие» мамы, тоже требовали расписки.
Но на меня как на совершеннолетнего запрет не распространялся. И я был зачислен в список допущенных к полету в качестве «птицы номер два», с откровенным нетерпением дожидался, когда же крылья взмахнут и поднимут меня к облакам. Ведь самолет — тут Гелий прав не дает ощущения полета. Лишь отчасти осуществляет он мечту «рожденного ползать». Я сам не чувствую себя свободной птицей, сидя в содрогающемся от рева мягком вагоне, который перемещает меня с одного аэровокзала на другой. Мне для полноты ощущения подайте простор и ветер в лицо, и чтобы я нырял в облачную дымку, и чтобы над крышами парил, поджимая ноги, стараясь не задеть за трубы, чтобы присаживался на открытые окна, деревья облетал в парке. Хочу парить, хочу порхать и пикировать, хочу крыльями махать! И пускай эти крылья будут громадными, пускай даже неживыми. Важно, чтобы они к плечам были привязаны, чтобы они подчинялись движению рук, взмахивали, когда я машу, кренились, когда я ладони опускаю.
В общем, Гелий приобрел еще одного помощника, неумелого, но старательного. Я тоже трудился в мастерскнх с утра до вечера, главным образом в роли Помогайченко, как выражались пионеры. Поднимал, поддерживал, таскал, прибивал, привинчивал, мыл и отчищал… мечтая о полетах.
И вдруг телеграмма:
«ПРИМОРСКОЕ. ДОМ ЮНЫХ ТЕХНИКОВ, КУДЕЯРОВУ.
Пятницу 11 утра утверждение темы. Ваше присутствие желательно».
И подпись шефа.
Шефа я уже представлял читателю. Если шеф говорит «желательно», это означает; разбейся в лепешку, но явись, Возможно, на самом деле мое присутствие и не так уж необходимо, но шеф запомнит, что я не разбивался в лепешку ради науки, что у меня были какие-то другие интересы интереснее науки. Запомнит… и сделает оргвыводы.
Так что у меня не было сомнений насчет необходимости отъезда. Но беда в том, что телеграмма попала в мои руки очень поздно. Приняли ее ребята, моей фамилии они не знали, стали искать Кудеярова среди пионеров, потом начали «диких» опрашивать. Хорошо, что кто-то из взрослых догадался посмотреть текст и сообразил, что «утверждение темы» к школьникам не относится. В результате я получил телеграмму в четверг около девяти вечера.
Только утренний пятичасовой самолет мог меня спасти. Мысленно я посчитал: вылет в пять, посадка в четыре, в кассе надо быть не позже трех ночи. До аэропорта полтораста километров. Вечерних автобусов из Приморского нет.
— Ничего, поспеем, — сказал Гелий. — Если ножками поработаете как следует, поспеем. Ночью на шоссе просторно.
Мы выехали заблаговременно, часов в одиннадцать вечера. Дорога была пустынна, никто не мешал, и ночная свежесть бодрила — я с удовольствием крутил педали. Стремительно бежали навстречу одинаково черные силуэты деревьев и скал, слишком стремительно бежали, чтобы казаться таинственными или страшными. Свет фар метался на поворотах, вырывал из черноты белые столбики или неестественно зеленые лужайки. Миг — зелень пряталась во тьму, свет снова упирался в асфальт.
— А почему мы ползем еле-еле? — поддразнивал Гелий. — Силенки бережете, что ли?
— Сил хватит! — кричал я. — Рули давай, поспевай»
Может, руль заклинило? Силы есть и на полтораста километров и на триста.
— Не пробежаться ли нам до Москвы, Юра? Стоит ли возиться с кассой, посадкой, самолетом этим? Выйдем на магистраль — и ходу! Вот это рекордик будет: пробежка Крым — Москва за одну ночь.
— В следующий раз, Гелий. Я-то смогу, машина сдюжит ли? Опять же водитель у меня мешковат, баранку крутить за мной не поспевает.
И сглазил. Кто виноват был из нас, сказать затрудняюсь. То ли Гелий в темноте не заметил резкого поворота, то ли я вертел что есть силы, когда надо было снять ноги с педалей. Жал и жал, упиваясь скоростью и собственной мощью, и, возможно, не расслышал слишком тихо сказанного: «Хватит, Юра». Так или иначе, внезапно фары уперлись в кусты, тормоза взвизгнули, машина подпрыгнула, закряхтела и медленно завалилась набок. Я инстинктивно сжался в комок.
Фары погасли. В смоляной тьме что-то тяжеловесное легло на меня.
Больно не было. Я пощупал руками ноги. Неосознанно пощупал. Бессмысленный жест какой-то, в книгах вычитанный. Уж если не больно, ясно, что ноги при мне. Раскрыл глаза шире. Все равно ни зги.
— Вы живы? — спросил Гелий сверху. Это он лежал на мне.
— Жив, кажется.
Гелий зашевелился, уперся коленкой в бок, чуть не продавил мне ребра. Выбрался наконец. Брякнула наружная дверца. Я тоже вылез за ним. Поверженная машина лежала в кювете на боку.
— Причалили, — сказал Гелий мрачно. — Нам еще повезло.
— От дома далеко? — спросил я. Спросил опять-таки инстинктивно. Я был очень потрясен, и почему-то мне казалось, что надо скорее вернуться назад. Назад, в безопасное Приморское, где не бывает аварий, ночью люди лежат в постели, лампа у них стоит на столике.
У Гелия, видимо, не было такого ощущения. Вероятно, привык к авариям, закалился. Гелий даже помнил, что я спешу на самолет.
— До развилки километров пятнадцать, — сказал он. — Вам стоит идти вперед, на магистрали бывают машины и Гелий зашевелился, уперся коленкой в бок, чуть не продавил мне ребра.
— Только помогите перед развернуть. Ну и все. Дальше я сам справлюсь. Счастливо!
Все еще дрожа от возбуждения, я вышел на дорогу.
Пахнуло ароматом южного леса, и тут же я нырнул в черноту. Черные силуэты скал нависли над дорогой, в черных купах кустов слышались какие-то вскрики, всхлипы, стоны, шорохи. «Чего бояться? — уговаривал я себя. В Крыму нет опасных зверей». Впрочем, бывают медведи. А люди опасные не бывают?
Все мы, горожане XX века, — питомцы техники, все живем под крылышком мамы-техники, каменными или стальными заборами отгораживаемся от природы. По лону природы путешествуем, лежа на мягком матраце под чистой простыней в купе вагона или в каюте. И только авария выбрасывает нас в лапы природы: из каюты в море, из автомашины в лес. Только авария напоминает, как же мы беспомощны, если не держимся за юбку техники.
Уповая на технику, я к утру рассчитывал прибыть на заседание в Москву, за ночь преодолеть полторы тысячи километров. В сущности, я даже не принимал во внимание километры, я отсчитывал часы: час на посадку, два часа на полет, час до метро, столько-то на метро… Но вот авария выбила меня из седла, и километры получили подлинную протяженность. Десять минут от столба до столба, десять минут на километр. А до развилки пятнадцать километров, до аэродрома сто пятьдесят. И где-то в невообразимой дали — шеф, поглядывающий на часы. За полторы тысячи километров я спешу к нему пешком. Нереально! Бессмысленно!
Раза два за все время позади загорался свет, меня обгоняла попутная машина. Я махал платком, словно потерпевший крушение, но корабли асфальтовых рек пролетали мимо. Не замечали или не хотели вступать в переговоры глубокой ночью.
Проносилась мимо могущественная техника, оставляя меня тонуть в лесном океане.
Спасение пришло часа через два, уже далеко за полночь. Опять я увидел луч света в горах, где-то высоко и даже впереди. Минуты через три свет оказался гораздо ниже и сзади. Видимо, дорога спускалась здесь зигзагами, я и сам петлял, не замечая поворотов в темноте. Еще минута другая, и фары уперлись мне в спину. Без особенной надежды я протянул руку к слепящему свету.
— Садитесь, — сказал Гелий. — Хорошо, что я догнал вас. Теперь успеете.
Трогательный человек! Чинился часа Два, устал наверное, мог бы возвращаться со спокойной совестью, убеждая себя, что я давно уже сижу в кузове какого-нибудь попутчика. Нет, поехал догонять на всякий случай.
Слишком усталый, чтобы благодарить многословно, я кряхтя начал втискиваться на привычное место.
— Ноги горят с непривычки, — признался я. — Чуточку отдохну и начну нажимать. Сейчас.
— Нажимать не надо, — сказал Гелий мрачно. — Я снял педали. Так мы доедем быстрее. Сегодня не до игры.
Тогда я даже недооценил это торжественное признание. Не до игры! Гелий вынужден был вслух сказать, что его педальные приспособления — только игра. Когда же человеку некогда, ему не надо вмешиваться со своими хилыми ногами. Машина справится лучше.
На аэродром мы успели вовремя, билет я достал, на обсуждение темы успел. И тему мою утвердили — ту самую, о контактах между некоторыми представителями семейства зубатых китов. Но дыне диссертация моя давно опубликована, обязательный экземпляр хранится в Ленинской библиотеке, так что интересующиеся контактами с зубатыми китами могут взять ее в читальном зале. О зубатых китах я расскажу в другой раз. Сейчас о Гелии.
Крылья все-таки волновали меня, и месяца через два я спросил в очередном письме, не подходит ли очередь «птицы номер два».
Ответ пришел быстро:
«Я отказался от этой идеи, — писал Гелий. — Отказался от игры в помощников машины. Да, признаю, что это игра, я сказал вам это еще в пути, а поутру увидел в Приморском наглядную иллюстрацию. Помните колонку против нашего дома, откуда мы таскали воду все время? Вот я остановился у колонки, чтобы залить радиатор, и как раз подошла женщина с девчуркой лет семи. У женщины два ведра на коромысле, у девочки игрушечное ведерко примерно на пол-литра. Женщина накачала себе воды, нацепила ведра на коромысло и дочке налила ведерко, еще по головке погладила, приговаривая; «Ты моя помощница!»
И пошли они вдвоем, понесли свою ношу каждая. Так продемонстрировали мне наглядно, что такое мои педали. Тоже детские ведерки. Может быть, нам они и полезны и для гигиены и для воспитания. Но все равно это детские ведерки воды на стирку в них не принесешь.
Читал я не раз в популярных книгах, что машины — это продолжение рук и ног человеческих, продолжение глаз и ушей. Но вижу, продолжение-то получается длинноватое, куда объемистее пролога. Вот уже и все пути-дороги отданы продолжению, а ноги, родоначальники транспорта, бегают только по футбольному полю. Продолжение дело делает, а' зачинатели в игры играют. И не получится ли так со временем, что, создав продолжение мозга, мы и ему передадим мозговую работу, а себе оставим шахматы и кроссворды. Голы будем забивать, чтобы ноги не отсохли, козла забивать, чтобы мозги не усохли? Вот, Юра, проблемка, хочу к ней голову приложить».
Голову, видимо, он уже начал прикладывать, потому что в том же письме рассказывалось про изучение физиологии нервной системы, задавались вопросы, в том числе и такой:
«Как вы полагаете, Юра, в чем основная причина: почему электрические моторы делают тысячи оборотов в секунду, колеса — десятки оборотов, а бегун, самый лучший, несколько шагов? Где тут узкое место, где загвоздка? Что сдерживает темп жизни: мускулы или нервы?»
Я вспомнил: «Где загвоздка, там и гвоздь решения».
И ответил, в соответствии с учебником, что, возможно, скорость тут лимитирует нервы. Электрический ток проходит 300 тысяч километров в секунду, нервный ток — от силы метров сто — сто двадцать. Дело в том, что нерв не проводник, скорее, он похож на стопку конденсаторов, где возбуждение передается индукцией. Одна сторона каждой части заряжается, в противолежащей стороне возникает противоположный заряд, по нерву спешат ионы натрия и калия, скорость их перемещения обычная для атомов тепловая: сотни метров в секунду в лучшем случае. В результате от ступни к голове сигнал идет заметную долю секунды, столько же от головы в мускулы, плюс обработка сигнала в центре, плюс приведение мышц в движение.
Вот и получаются десятые доли секунды на шаг.
«Это я все читал уже, — ответил Гелий в следующем письме. — Я полагал, что вы как специалист знаете какие-нибудь новинки. А читая про натрий и калий, я задумался: почему природа выбрала для передачи сигналов эти тяжелые ионы? Почему не взяла чего-нибудь полегче, литий например? Наверное, потому, что жизнь зародилась в океане, где было полно хлористого натрия и калия, вот жизнь и использовала подручный, хотя и не лучший, материал.
А где-нибудь на другой планете, где в воде достаточно хлористого лития, жизнь обязательно должна была ухватиться за литий. Шутка сказать: ионы в три раза легче натрия, в шесть раз легче калия, они же движутся быстрее при том же напряжении. Почему я говорю именно о литии? Потому что элемент этот из первой группы, сродни кадию и натрию, он должен так же легко усваиваться кровью и нервами вместо натрия, как пресловутый стронций усваивается костями вместо кальция — родственника своего по второй группе. И в итоге должна бы получиться скорость движения раза в четыре выше, чем при нашем обычном нервном токе. Четыре раза — неплохой выигрыш! Как по-вашему, стоит приложить руки?»
Я достаточно хорошо знал Гелия, чтобы догадаться, что руки уже приложены. Вероятно, и цифра «в четыре раза» взята не с потолка. Неужели получается четырехкратное ускорение нервной связи? А ведь это заманчиво, честное слово!
Возбуждение в четыре раза быстрее, торможение в четыре раза быстрее! Ускоренная связь, ускоренная обратная связь. В четыре раза быстрее прибывает донесение в мозг, в четыре раза быстрее ответная реакция. Сколько предотвращено несчастных случаев! Сколько человек успело отдернуть руку, ногу, вовремя отскочить от бешеного зверя или взбесившейся машины, уклониться от падающего сука, кирпича, цветочного горшка! Ради одного этого стоит постараться.
Движение вчетверо быстрее: в минуту не 75 шагов, а триста. Отныне нормальный скорый шаг — 25 километров в час, бег на дальние дистанции километров 70. Полчаса ходьбы от границы города до центра. И этот темп меняет облик современного города. Почти не нужен пассажирский транспорт: все эти неповоротливые троллейбусы, автобусы, личные комнаты на четырех колесах, отравляющие город продуктами неполного сгорания. Только для перевозки чемоданов понадобятся машины. И улицы можно превратить в бульвары, мостовые в беговые дорожки. Пробежка по дороге на службу. И чистый воздух в городах.
Не только ходьба — и все другие движения становятся проворнее. Движения быстрее, работа идет быстрее. Там, где было четверо рабочих, справляется один. Пли же, если это предпочтительнее, все четверо справляются за два часа со сменной нормой. А дальше, свободное время-главное богатство коммунистического общества — время для самообразования, самоусовершенствования, для творчества.
Стоит постараться?
И думал я еще, что при кажущейся разбросанности Гелий все эти годы бил в одну точку: настойчиво искал резервы времени. Началось с электрички; там он подсчитал, что упразднение остановок могло бы подарить лишний человеко-месяц на каждый поезд. Потом Гелий замахнулся на болельщиков: две человеко-жизни обнаружил на трибунах. Когда речь пошла о зарядке, там уже были миллионы человеко-жизней — «залежи труда», как выразился Гелий.
А теперь идет речь об учетверении работников. И все они без предварительной подготовки, сразу становятся к станку, умелые, обученные. Это уже сотни миллионов человеко-жизней — целое месторождение труда или месторождение времени, как распорядитесь.
Интересно бы узнать, касается это ускорение только мускулов или умственной работы тоже? Наверное, и ума тоже: ведь в основе всякой мысли лежат нервные процессы, передача сигнала прежде всего. Может быть, не вчетверо, но раза в три и умственная работа ускорится. И вот мы в три раза быстрее считаем. В три раза больше успеваем прочесть перед экзаменом или перед докладом; сообщение получается в три раза содержательнее. Мы рассуждаем в три раза быстрее, в три раза больше охватываем, видим три линии развития там, где раньше различали одну. Вместо тянучего «с одной стороны, с другой стороны» описываем шесть сторон, шесть измерений. Мир предстает совсем иным, выпуклым, движущимся, развивающимся сложно.
Рождается новая ступень понимания природы, искусства, человека.
«Гелий, признайтесь откровенно, — написал я, — вы уже делаете опыты на пионерах или только на вожатых? Удалось ли вам вывести быстроумного ученика? Шестиклассники ваши уже поступили в институт или только заканчивают десятилетку?»
Гелий отвечал с непривычной сдержанностью:
«Не по каждому поводу надо хохмить, Юра. Вы же биолог, знаете сами, как делаются опыты. Да, я завел аквариум и держу в нем всякую морскую рыбешку: тюльку и бычков. Да, постепенно добавляю хлористый литий в воду, а хлористый натрий убавляю. Сначала рыбки мои бастовали, погибало более девяноста процентов. Но выжившие дали устойчивое поколение, появились довольно верткие рыбки. Я делал киносъемку; получается скорость движения раза в четыре больше, чем у обычной тюльки.
Так обстоит дело с рыбами. А дальше сами знаете порядок: лягушки, цыплята, мыши, морские свинки, собаки, обезьяны… и после всего человек. А сейчас говорить об успехах рано, несолидно».
Да, как специалист я знал порядок опытов: рыбы, лягушки, цыплята, мыши…
Долог путь от пробирки до прилавка. Но как друг Гелия сомневаюсь, чтобы путь этот был пройден последовательно.
Вот я перелистал его письма за последний год, перечитал и выписал все, что Гелий успел за год:
23 изобретения — на 19 получены патенты. Значит, не пустое прожектерство.
Две книги: одна по истории изобретательства, другая по теории. Обе издаются. Значит, не пустое бумагомарание.
Перевод с немецкого двухтомного «Пантеона великих изобретателей».
Методика работы с юными изобретателями. Ротопринт.
Четыре доклада на методических конференциях.
Одиннадцать статей в газетах и популярных журналах.
Лекции по методике изобретательства.
Четыре поездки в Москву, одна в Новосибирск. Руководство Домом юного техника.
Письма юным и взрослым техникам. Письма знакомым. Критические письма в редакции с обстоятельными разносами разных авторов.
Чтение литературы: научной, специальной, популярной и художественной.
Ухаживание за девушкой по имени Аля (очень своенравная девушка и с большими запросами), предложение, свадьба, пристройка второй комнаты и кухни к «вилле».
Свадебное путешествие на Байкал…
Как вы полагаете, может обычный человек все это успеть за один год?
Лично я думаю, что Гелий ставит опыты не только на рыбках.
ДЕЛЬ И ФИНИЯ
Набегают волны синие… зеленые… нет, синие.
Набегают слезы горькие… никак их не утру.
Ласково цветёт глициния, она нежнее инея.
А где-то есть страна Дельфиния
И город Кен-гу-ру…
Новелла Матвеева1
Пока об этой истории знают трое, но мы условились не торопиться с публикацией. Нам самим не очень ясно, что получится из нашего необычного опыта. Но так как опыт опасный, лучше сказать не совсем безопасный, я пишу отчёт… на всякий случай. Пусть полежит в столе. А если что случится, материалы не пропадут.
А пока об этой истории знают трое: ББ, Гелий и я. О Борисе Борисовиче, нашем ББ, будет отдельный разговор. Пожалуй, он сыграл главную роль, если можно употребить такие слова «сыграл роль» о герое, который рассуждает, лёжа на кушетке. Пожалуй, ни в одну пьесу не примут героя с такой ролью. Гелий — человек, который успевает все, успевает в десять раз больше, чем обычные люди. Его коэффициент полезного действия — около тысячи, в таком роде. Его все увлекает, и он берётся за все (может быть, это не очень хорошая рекомендация). Гелий берётся за все с другого конца, пробует то, что люди не пробовали. Он не устаёт повторять знаменитые слова Эйнштейна: «Кто делает открытия? Дурак. Умные знают, что ничего не выйдет; приходит дурак, которому это неведомо, он-то и делает открытие». Мечта и цель Гелия: быть эйнштейновским дураком.
Что касается меня — представлюсь: Кудеяров Юрий, возраст — 31, рост средний, внешность обыкновенная, невыразительная, светловолосый, близорукий, ношу очки (впрочем, о внешности разговора будет достаточно). Образование высшее, по специальности — цетолог. Цетолог, а не цитолог. Все путают: цитология — наука о клетках, а цетология — о китах. Я китовед. Китовед, а не китаевед. Впрочем, извилисты пути науки, о китаеведении тоже будет разговор.
Кроме того, я счастливчик. Я очень везучий человек, даже холодильник выиграл по тридцатикопеечному билету. Но это не самое главное. Главное, что я всю жизнь занимаюсь любимым делом. Даже диссертацию пишу на тему, которую сам выбрал: «К вопросу о физиологии контактов в сообществе некоторых зубатых китообразных».
Меня ещё с детства увлекала всякая живность: голуби, собаки, белые мыши, пчелы, жуки, бабочки и гусеницы. Мне и черви не казались противными. Очень интересные животные, переливаются от хвоста к голове, в каждом колечке свой мозг и своя наследственность. Меня с трудом выгоняли из живого уголка в Доме пионеров, я все норовил спрятаться на ночь. Моя терпеливая мама, жалобно шмыгая носом, безропотно сносила острый запах зверинца в квартире, клёкот неразлучников, щебет щеглов, шорох разбежавшихся жуков. Но мне так и не удалось доказать ей, что ужи не змеи. То есть, по Брему-то, они змеи, класс пресмыкающихся, отряд змей.
Правда, и удавы и гадюки — в том же отряде. Но ведь это же не основание, чтобы визжать и забираться с ногами на диван, когда что-то ползает по полу. У ужей жёлтые пятна на затылке, за километр видно.
Не помню, когда я узнал, что мы произошли от животных, вероятно, ещё до школы. Да я и не сомневался, что в клетках зоопарка ревёт, визжит и мычит моя родня. Но я столько мог рассказать о замечательном уме моих мохнатых, перистых и хитиновых питомцев, об их талантах, быстроте и чувствительности, мне, увы, не доступной. Позже, это уже в старших классах было, мне объяснили, что никаких талантов там нет. Слепые инстинкты, автоматическая программа. Моя точка зрения неверная, называется антропоморфизмом — уподобление человеку. На самом деле между человеком и животным пропасть. У нас есть язык, у них нет, у нас есть сознание, у них нет, они ничего не понимают, ничего не чувствуют, не чувствуют, а ощущают. У нас действия, у них поведение, у нас цель, у них рефлексы. Пропасть непроходимая!
Признаюсь, чтобы не путать вас, читатели, что я по сию пору немножко антропоморфист. Пропасть есть, конечно, каждый видит; но такая ли непроходимая? Думается, что непроходимость эта не только научный факт. Пятьдесят процентов от науки, остальное от эмоций. Очень хочется нам самоутвердиться, уверить себя, что мы выше всех на свете. Пусть я негодяй, пусть дурак, пусть лодырь, но я человек, а не собака. И отсюда же оправдание жестокости. Собаку можно бить, как собаку, гнать, как собаку, устроить ей собачью жизнь в собачьей конуре. Она же не чувствует, а ощущает, воспринимает, а не понимает. У неё не душа, а пар, как у щедринских ракушек, которых карась жевал и жевал, возмущаясь, что их, карасей, щуки глотают.
Не чувствуют или сказать не могут?
И я с восторгом воспринял идею последних лет о том, что дельфины разумны или полуразумны, что у них есть какой-то язык.
И дал себе слово этот язык расшифровать.
Пусть люди поговорят с себе неподобными. Может, научатся обращаться по-людски с непохожими, не как с собакой.
Мне повезло. Я уже говорил, что я везучий. Может быть, слишком много говорю о себе, но я же не только свидетель, я и участник событий. Короче, я выдержал конкурсный экзамен на биофак, двадцать два человека на одно место, был зачислен, благополучно окончил, получил назначение в Калининград, в китобойную флотилию, как и хотел, а потом был принят в аспирантуру по кафедре цетологии. И выпросил у шефа тему: «К вопросу о физиологии контакта в сообществе некоторых зубатых китообразных». Что в переводе на русский язык и означает: «Язык дельфинов», поскольку дельфины относятся к зубатым китам, отряд китообразных, семейство зубатых. Косатки, нарвалы, кашалоты в той же компании.
Едва ли вас волнует вопрос о том, произошли киты и дельфины от общего предка или от разных, похожи они в силу неполной дивергенции (расхождения признаков) или очень полной конвергенции (схождения признаков). В науке об этом много споров. Если победят конвергенты, цетологии придётся раскалываться на две науки. Мой шеф — дивергент. О моих выводах — позже.
Неожиданные получились выводы.
2
Наверное, шеф чувствовал, что выводы будут неожиданные. Он долго кряхтел и морщился, прежде чем дал согласие на мою тему. Шеф — солидный учёный, и он любит солидные, диссертабельные темы, то есть не вызывающие сомнения с самого начала и наверняка дающие результат, скромный и надёжный. И предпочитает раздавать темы по своей монографии: например, Иванову «Роль кашалотов в экологии океана», Петровой «Роль косаток в экологии океана», Кудеярову «Роль дельфинов в экологии океана». Всё вместе материал для трехтомной монографии «Роль китообразных в экологии». Поскольку киты живут в воде, чем-то там питаются, роль, конечно, они играют. И если аспиранты трудятся добросовестно, ведут наблюдения, составляют таблицы, вычерчивают графики, диссертация будет. Никаких волнений.
А язык дельфинов? То ли есть он, то ли нет.
— В конце концов, отрицательный результат тоже полезный вклад в науку, — сказал шеф со вздохом.
И добавил строго:
— Но, юноша, предупреждаю: никаких скороспелых выводов, никаких сенсационных интервью. Факты, факты, голые факты, трижды, семь раз проверенные. Вообще запрещаю вам выступать в печати до защиты.
— Надеюсь, вы знаете мою добросовестность, — сказал я с некоторой обидой.
— Юноша, юношеское самолюбие здесь ни при чем. Я придирчив, потому что придирчива наука. Вас будут выслушивать недоверчивые, сомневающиеся и враждебные представители других школ. Наука имеет право на недоверие. Это её защита против некомпетентных охотников за звонкой сенсацией. Вспомните, сколько было в истории фальшивок: и открытие неоткрытого Северного полюса, и снежный человек из крашеной обезьяны, и полет на Венеру на тарелке.
— Вы считаете, что я способен на такое? Но я же буду работать в дельфинарии. Свидетели будут у каждого опыта.
— Юноша, наука не суд, свидетельства для неё ничто. Вы должны не доказать, а показать, про-де-мон-стри-ровать. Повторяю: лично я не сомневаюсь в вашей добросовестности, но вы молодой человек, увлекающийся, а человеку свойственно ошибаться, принимать желаемое за действительность. Итак, ни единого слова в печати. Никаких скороспелых заявлений, от которых мне придётся отмежёвываться со стыдом. Приеду, посмотрю ваши материалы. Будьте сдержанны и терпеливы.
И с тем он отбыл в Антарктиду, а я поспешил в Крым.
3
Так началось все буднично: обыкновенный поезд в близкий привычный Крым.
Ехал я в самом начале июня, и поезд был переполнен мамами, бабушками, тётями, нянями и детишками всех возрастов до пятого класса включительно. Старшие ещё сидели за партами. И в моем купе тоже обитали две нимфы в розовых платьицах. Им не было ещё четырех лет вдвоём, но они очень мило кокетничали плечиками, сидя на горшочках. В коридоре говорили о курсовках, путёвках, койках, о ранних фруктах и очередях за котлетами в «Волне», «Чайке» и «Ласточке». Говорили о морских ваннах, солнечных ваннах, воздушных ваннах, о купании и катании. А кроме того, на сон грядущий я ещё выслушал лекцию о гигиене близнецов с демонстрацией практики кормления и укладывания.
— Вы, мужчины, не ведаете, что такое заботы, — сказала мне бабушка близнецов. — Едете себе отдыхать.
Несмотря на научные приёмы укладывания, сна грядущего не получилось. Кокетливые близнецы плакали зачем-то всю ночь. Плакали методично и прилежно, аккуратно соблюдая очерёдность: одна стихает, другая заводится. В пять утра я вылез с головной болью, был настолько невежлив, что выразил неудовольствие.
— В доме отдыха отоспитесь, — сказала бабушка.
— Я, собственно, в командировку еду, — заикнулся я.
Но моя поправка не произвела впечатления.
— Устраиваются же некоторые, — фыркнула бабушка. — В Крым в командировку! А детишек небось кинул на жену. Приедете: «Ах, я устал, извёлся, заработался!» И на юг, отдыхать от юга.
Удрал бы я из этого купе в конце концов, хоть бы в общий вагон, хоть бы в почтовый, ещё в Туле удрал бы, если бы не соседка моя с верхней полки. Валерия, Лера… Эрой называла она себя.
Какими словами описать её? Русая, сероглазая, пышные волосы, пышные плечи. Ах, да не в плечах дело, детали все путают. Представьте себе совершенство, сознающее своё совершенство. Понимаете ли, каждая женщина немножко артистка, каждая что-то изображает: наивность или же усталую опытность, холодность или чувствительность, пылкость, сентиментальность, трезвость, хозяйственность, музыкальность, артистичность. Мужчины тоже что-нибудь разыгрывают, наверное, и я тоже, это со стороны виднее. Все дело в том, что человек недоволен собой, он хочет быть каким-то иным. А Эра была совершенством, и потому она просто жила, она существовала и украшала мир своим присутствием. Она спала, и это было красиво. Она ела, это было естественно. Она молчала, это не тяготило. Она существовала, и это наполняло купе покоем. Её хотелось созерцать, как греческую статую. И душа наполнялась равновесием, все волнения казались ничтожными. Я испытывал благоговение, да, благоговение, как перед величием моря или снежной вершины.
И всё-таки мне захотелось заговорить.
— Снова спать? — спросил я после завтрака, когда длинные ресницы легли на чистые щеки.
— А если хочется? — сказала она.
— А поговорить вам не хочется?
— У вас есть интересные темы?
Есть у меня интересные темы? Я сразу смутился. Есть интересные темы у скромного цетолога, специалиста по зубатым китообразным, едущего в гости к дельфинам?
— Дельфины? — переспросила она. — И что они вам рассказывают?
А я — то думал удивить её. Но в нашу эпоху всеобщей информации не только настоящие, но и будущие открытия общеизвестны, затасканы заранее. Первоклассники знают, что на Землю явятся пришельцы, люди вот-вот полетят на звезды, жизнь продлят до трехсот лет, а дельфины вступят в разговор. Все это знают, удивятся только астрономы, биологи и цетологи.
Удивятся, потому что они-то знают, как далеко до победы.
4
Здорово устраиваются некоторые. Надо же: командировка летом в Крым!
Над биостанцией навис вулкан, кажется, единственный на Чёрном море. Впрочем, это вулкан бывший, потухший. Когда-то он лютовал во времена динозавров, ящеров пугал огненными бомбами. Сейчас он утих, выдохся, сменил ярость на мелкую пакостную злость, за сезон губит человек пять. Дряблые камни рушатся под ногами неосторожных туристов. В этом году план перевыполнен: шестого похоронили.
В отличие от людей дряхлые горы становятся красивее. Скалы, изъеденные временем, превращаются в скульптуры. Вот корона с неровными зубцами, ниже восседают король, королева и внимательный сенат, львы, собаки, крокодилы, плачущие жены, скалы-ворота и скалы-жабы, ниши, гроты, пещеры, натёки, кулаки, склоны желтоватые, красноватые, серые и полосатые, исчерченные белыми кварцевыми жилами. И на всю высоту — от моря до неба — профиль известного поэта, жившего тут же за голубым заливом: прямой лоб, прямой решительный нос, выпуклая борода. Днём профиль охристый, на закате оранжевый, ночью смоляной, на рассвете дымчато-голубой.
Повернувшись спиной к дымчато-голубому, в четыре часа утра я шагаю в рыболовецкий колхоз по пляжу. Шагаю, зевая и потирая глаза, ничего не поделаешь, у рыбы свои капризы, рыба любит, чтобы её ловили на рассвете. Я тяну с рыбаками тяжёлую мотню (не сидеть же зрителем), я вместе с ними выбрасываю скользкие водоросли и медуз, сортирую рыбу («Эй, малый, не хватай что получше, дельфины твои и камсу схрупают»), потом тащу на горбу дневную норму — шестнадцать кило. Тащу. Не ездить же на рынок в город, сорок километров туда, сорок обратно. Устраиваются некоторые!
Растрескавшийся и размытый вице-вулкан высыпал на берег мешки цветных камней. Здесь есть бухточки зеленые от яшмы, есть бухта диоритовая, где каждая галька, как звёздное небо, на каждом камешке созвездие. Скрипят под ногами матово-голубые халцедоны, желтоватые опалы, полосатые агаты с изящными овальными узорами, редкостные сердолики, просвечивающие розовым и сиреневым. В бухтах, усыпанных полудрагоценностями, обитают племена лохматых дикарей май-май, мэи-мэи, мвту, мгу и лгу. Они заселили самые неприступные бухты, где не ступал ботинок цивилизованного человека, спустились сюда по отвесным склонам или приплыли на надувных матрацах. Раскинули палатки, разожгли бензиновые горелки и завели свои дикарские обычаи. Бегают в плавках от рассвета до заката, сотрясают скалы транзисторами и каждый прогулочный катер встречают дикарской пляской и воинственными криками: «вау-вау», «май-май» или «мэи-мэи».
У меня свои игры. Дельфины любят играть. Чтобы завоевать их доверие, я сижу с ними в бассейне часов по шесть. Плаваю с ними вперегонки, ныряю под них, они ныряют под меня. Обнимаю их, глажу, сажусь верхом, они норовят сесть верхом на меня. У меня синие губы, бледные мятые пальцы, весь я волглый, размякший, отсыревший. И замёрзший, потому что бассейн наш летний, вода без подогрева, а Чёрное море не считается со мной, может выдать и холодное течение. Позже вода будет потеплее, но с июля идут плановые работы, а я бесплановый, меня пустили из милости перед планом. Спасибо, что пустили. И дельфинов мне приготовили.
Двое их у меня: взрослая самка и детёныш, примерно шестимесячный, но для дельфинов это не маленький, всё равно что шестилетний мальчик. Самка обыкновенная — афалина. Почти все цетологи работают с афалинами — это стандарт. А детёныш особенный, с желтоватым теменем и жёлтыми узорами возле глаз. Я было обрадовался: думал, новый подвид, если не вид. Но афалина кормит его. Похоже, что это её сын. Альбинос, возможно.
Проявив минимум изобретательности, я назвал малыша Делем, Деликом, а мать его Финией. Дель и Финия. Впрочем, они не знают свои имена, оба высовываются на мой голос. Трудно говорить о характерах Дельфинов, но, по-моему, у Финии был женский характер, а у Делика — ребячий. Он был неловок (для дельфина), игрив, неосторожен, жадно любопытен и бесцеремонен. В играх увлекался, кусал меня всерьёз, быстро усваивал новое, но быстро и утомлялся, начинал отлынивать и упрямиться. Финия же усваивала гораздо туже, но, научившись, повторяла упражнения безотказно и неутомимо, сколько бы я ни просил. А сначала долго дичилась, даже мешала мне, отзывала Деля в дальний угол бассейна. Да, отзывала! Что тут удивительного? Призыв — это ещё не язык. Но, убедившись, что я ласков с её младенцем, в конце концов признала меня и даже привязалась. Но только ко мне. Только у меня брала рыбу, только со мной играла. По суткам не ела, если я отлучался.
И не мог я отлучаться в результате.
Где-то за вице-вулканом лежал курортный городок, пропахший кипарисами, там был многобалконный пансионат, туристская база с автостоянкой, пляжи с навесами и дощатыми лежаками. И на каком-то лежаке, расстелив поролоновый коврик, загорало моё совершенство, сознающее своё совершенство, прикрыв бумажкой нос, чтобы не облупился. И наверное, толпились вокруг совершенства молодые со-пляжники (это уже не крымский термин — одесский).
«Девушка, сколько же можно лежать на солнце? Пошли купаться».
«А если не хочется?»
«Вода чудесная, как парное молоко. И знаете, вчера я видел дельфинов у самого буйка».
«И что они вам рассказывали?»
Все знают, что дельфины разговаривают, все это знают, кроме цетологов. А цетологи уже двадцать лет бьются-бьются, не могут расшифровать дельфиний язык. Дельфины трещат, щёлкают, свистят, лают, фыркают, даже произносят что-то похожее на слова. Лилли послышалось: «С нами сыграли скверную шутку». По-английски это звучит «Дзэтдзэтрик» — неотличимо от скрипа. Другие исследователи слышали другие слова. Однако и попугаи повторяют человеческую речь. Понимают ли — вот в чём вопрос.
Последнее наблюдение: у дельфинов пятичленная речь, у людей четырехчленная — звук-слог-слово-фраза. Что может быть пятым: дозвук или сверхфраза? И все моднее в науке позиция непознаваемости: дескать, у дельфинов принципиально иная психология, человеку не понять их нипочём. Увы, с таких позиций вообще невозможно заниматься наукой.
Хорошо в науке зачинателю, первопроходцу. Неведомо все, даже трудности неведомы. Вступаешь на нехоженые просторы, исполненный надежды на лёгкую победу. И действительно, бывают иногда и лёгкие победы. Природа не обязана городить трудности. И даже если до победы далеко, каждый шаг ценен. Я, к сожалению, не зачинатель, я продолжатель. Передо мной длинный список пионеров и длинный перечень неудач. Понять дельфиний язык не удалось, говорить же по-дельфиньи человек не может, потому что они слышат ультразвук до 170 тысяч герц (мы — до 20 тысяч), вероятно, и объясняются ультразвуками. Итак, будучи продолжателем, я обязан предложить что-нибудь новенькое, неиспробованное. Понять не удалось, говорить не удаётся, научить человеческому языку не удалось. Я решил попробовать нечто промежуточное: не человечий язык и не дельфиний, а специально придуманный код: смысл наш, фонетика дельфинья, такое, что им произносить удобно. Я записываю их свисты и даю значение. Такой-то свист — кольцо, такой-то — рыба, такое-то фырканье — мяч. Проигрываю на магнитофоне (специальном, ультразвуковом) и показываю. Это рыба!
Опыт № 17.
Изучение слова «рыба».
Даю ультразвук широкополосный, от 80 до 90 тысяч герц.
Показываю здоровущего палтуса. Зрительное подтверждение.
Произношу словами «рыба, рыба». Голосовое подтверждение. Вкусовое подтверждение. Кормлю.
Ультразвук.
Высунули морду. Ждут добавки.
Кормлю. Подтверждение.
Совсем другие звуки.
Высунули морды. Ждут. Показываю пустые руки. Спрашиваю: «Что хотите?»
Теперь им надо просвистеть.
Молчат. Трещат что-то невразумительное.
Не поняли. Повторяю…
Опыт № 18, № 19, № 20… № 120…
И все ближе 1 июля, день, когда я обязан освободить бассейн для плановых работ.
И нет толку. Ни намёка на успех. Я начинаю сомневаться в собственной методике. Удачно ли я составил словарик для дельфинов? В конце концов, я цетолог, а не лингвист Я обучаю их слову «рыба». Казалось бы, самое нужное для них слово. Но есть ли у дельфинов такое обобщённое понятие? Где-то читал я, что на Севере у оленеводов только одно слово для зеленого и синего цвета, но двадцать терминов для оттенков серой масти оленей. Может, и у дельфинов нет слова «рыба», взамен его сотня слов для съедобных пород, отдельно для крупных, способных насытить, и для мелочи, за которой не стоит гоняться, для рыб лежачих, плывущих, быстро плывущих. И как мне объяснить им глаголы, начиная с самых необходимых: «хотеть», «мочь»? Как спросить: «Хотите ли вы?» и «Что вы хотите?»
Вечерний курорт напоён пряным ароматом разогретых кипарисов. Гремит оркестр на танцплощадке, шаркают многочисленные подмётки. Из тёмных кустов доносятся отчаянные вопли. Не надо кидаться на помощь — это под открытым небом идёт кино. У чёрной воды чёрные силуэты парочек, сидят в обнимку, слушают романтичный шёпот засыпающего моря.
А где моё совершенство?
Некогда, некогда! Я приехал на почту, чтобы созвониться с Гелием. Не знает ли мой всеобъемлющий друг толкового лингвиста в Крыму?
— Надо свести вас с ББ, — говорит Гелий, не задумываясь ни на секунду. — Когда вы будете в Феодосии? Давайте встретимся на автостанции, я вас провожу.
Выдумывают себе заботы некоторые.
Разве люди обо всём договорились между собой? Зачем им ещё с дельфинами разговаривать?
5
Феодосия город небольшой, компактный, все тут сконцентрировано. В самом центре — порт, корабли на рейде, тут же вокзал, пути на самом берегу; рельсы отрезают пляж от нарядных санаториев. И тут же городской сад с аттракционами, дом-музей Айвазовского, чуть в сторону крикливо-пёстрый южный рынок, а за ним голые серые холмы. И тут же в центре, в старом доме с вычурными кариатидами, стиль купеческого модерна, проживал Борис Борисович.
Он жил постоянно, лет уже двадцать, как переселился на юг, жил именно в этом доме и в этой комнате, но при первом посещении казалось, что человек приехал только что. Комната, довольно большая, с лепниной и амурчиками на потолке, выглядела пустоватой. Шкафа не было, пальто и костюм висели на гвоздиках, не было занавески на балконной двери, посуда стояла на столе, а под столом лежали папки. Сам же хозяин возлежал на кушетке, не на кровати, и лампа стояла на табуретке возле изголовья. Тумбочки он не завёл за двадцать лет. Вот и вся мебель. Чисто. Широкие доски пола, крашенные суриком. Два стула. Связки книг у стены.
Я не очень хорошо представляю, как сложилась молодость Бориса Борисовича. Он любил поговорить, но не о себе. Кажется, ему досталось крепко: была война, была эвакуация, и оккупация, и угон в германский плен, и студенчество в трудные послевоенные годы, сочетание экзаменов с ночными заработками на товарной станции. И где-то Борис Борисович надломился, устал на всю жизнь. И с охотой, задолго до пенсионного возраста, вышел на инвалидность и поселился в теплом южном городе, на мягкой кушетке. И ничего ему не хотелось: только лежать, неторопливо читать, неторопливо беседовать, размышлять, рассуждать.
По образованию он был филолог, германист, проще говоря — учитель немецкого языка. Но привлекала его не германистика, а Древний Восток: санскрит, тибетская культура, древнебирманская, древнекитайская, древнеиранская. ББ изучал древние языки, не вставая с кушетки, и, видимо, изучил неплохо. К нему все время шли письма из Москвы, Ленинграда, Берлина, Дели, письма с самыми экзотическими марками, с просьбой растолковать тот или иной текст, перевести ту или иную статью. Пенсия и переводы обеспечивали Борису Борисовичу скромный минимум; ему хватало на хлеб, помидоры и папиросы. Он даже мог платить хозяйке за мытьё полов, а сынишке её за ежедневное хождение в ларёк. И ничто не мешало ему сколько угодно лежать на кушетке, положив ладони под голову.
По-моему, Восток привлекал Бориса Борисовича именно культурой неторопливого покоя. Лежи в тени, на солнцепёке, неторопливо перебирай мысли, сопоставляй речения, итоги тысячелетних рассуждений. «Книга тысячелетней мудрости» — так и называлось любимое сочинение Бориса Борисовича, творение какого-то Бхактиведанты, доктора трансцендентальных наук. Она лежала на табуретке у изголовья, и ББ не раз цитировал её нам.
«Десять тысяч лет стоит мир, и каждый год десять тысяч мудрецов брали в руки перо, чтобы на пергаменте запечатлеть мудрость неба и Земли.
И каждый написал по книге, но книги те не только прочесть, но и перечислить невозможно.
Но мудрецы те писали и для посвящённых, и для непосвящённых, и для учёных, и для профанов, не способных улавливать мысли по намёку. И потому начинали они с самого простого, и мысль свою разбавляли простыми словами, подкрепляя житейскими примерами и цветистыми сказками и мудрыми речениями древних мудрецов, повторяя их десять тысяч раз и десять раз по десять тысяч раз».
— Листаж нагоняли цитатами, — язвил Гелий.
«И крупинки мудрости плавают в этих словах, как ломтики овощей в жидкой похлёбке бедняка.
И крупинки мудрости в них словно капли нектара в цветке. Целое поле должна облететь пчела, чтобы наполнить соты ароматным мёдом.
Вот и я, скромный искатель мудрости, многими годами собирал взяток в джунглях пергаментных свитков, чтобы, отбросив стебли рассуждений и корни изречений и цветистые лепестки поучительных притч, чистую прану мысли отнести в свой улей.
Но сладость мёда густа для человечьего нёба. Мёд не едят мисками, мёд смакуют на кончике языка. Только в малых дозах даёт он пользу и наслаждение.
И густой мёд мирового разума не глотай главами. Чистая прана мудрости тяжка для ума человеческого. Читай в день по строчке, клади слова на кончик языка, неторопливо вдумывайся, сам разбавляй их примерами житейского опыта людей уважаемых…»
Все это очень пришлось по душе Борису Борисовичу: и заманчивая возможность держать концентрированную мудрость у изголовья, не рыскать по библиотечным полкам, и строки-афоризмы, о которых стоило размышлять часами, и этакая патриархальная идея о том, что все мудрые мысли были уже высказаны где-то, когда-то…
— У Бхактиведанты сказано, — слышали мы частенько.
А Гелий поддразнивал:
— У Бхактиведанты сказано, что невидимые голоса не будут вам петь из Большого театра, потому что духи батареи садятся в вашем волшебном транзисторе.
— Не смейтесь, Гелий Николаевич, — добродушно улыбался хозяин. — Конечно, кое-какие технические побрякушки появились в мире, но человек-то остался со всей своей любовью и ненавистью, юностью, старостью, мудростью и глупостью.
Но как ни странно, ББ не был затворником. Неподвижность сочеталась в нём с общительностью. Люди любили его, люди тянулись к нему. У него был редкостный дар сопереживания, этакого бездеятельного сочувствия. Но оказывается, людям нужна не только помощь. Хочется выговориться, и не всегда найдёшь терпеливого слушателя. Я читал, что за рубежом уже появились профессионалы-выслушиватели. Можно позвонить им по телефону и по таксе изливать душу пятнадцать минут или полчаса. Борис Борисович выполнял эту работу на общественных началах, добровольно и бесплатно. По его собственным подсчётам, в среднем у него бывало пять-шесть гостей в будние дни, в выходные — до двенадцати. Прибавьте ещё три-четыре письма ежедневно. Началось с местных учителей — с преподавателей языка и истории. Учителя начали присылать трудных учеников — подтянуть к экзамену, с учениками приходили мамы, делились своими семейными волнениями, рассказывали о проказах сыновей, о романах дочерей, о пьющих мужьях, болеющих стариках. А летом прибавлялась ещё одна категория: курортники — народ незанятой, свободно располагающий временем и склонный почесать язык. И все из разных концов страны, и у каждого своя профессия. Живая библиотека! И всех — от пяти до двенадцати человек ежедневно — Борис Борисович выслушивал внимательно и с интересом. Он искренне интересовался людьми. Говорил, что люди оригинальнее книг. Твердил, что в книгах много воды, пересказов и заимствований.
— Притом же, — говорил ББ, — человек выговаривается за полчаса. Книгу за полчаса не прочтёшь, когда ещё доберёшься до сути. И живого человека можно расспросить, не понял — задаёшь вопрос. Автора же не переспросишь, самые знаменитые померли, ныне живущие далеко. Принимай, каков есть, толкуй вкривь и вкось.
Так рассуждал Борис Борисович. Я к его мнению не присоединяюсь.
Не знаю, по какому поводу попал к нему Гелий, но попавши один раз, зачастил. Прибегал, выкладывал свои стратегические планы атак на косную науку и косную природу. И Борис Борисович ничего не говорил ему, не лез со своими советами и мнениями, но Гелий уходил довольный. Я тоже уходил от него довольный. ББ помогал, выслушивая. Ведь когда думаешь про себя, инстинктивно обходишь непонятное. Мысль струится по проторённым путям, словно ручеёк по руслу, камни преткновения игнорирует. Но говоря вслух, ты обязан сказать обо всём. Сам видишь, где запнулся. Если умолчал, запоминаешь, о чём умалчивал.
Гелий привёл меня к Борису Борисовичу, а я, в свою очередь, привёл при случае Эру. Привёл, чтобы показать ей эту феодосийскую достопримечательность, открытую мною лично. Все мы водим любимых девушек на живописные поляны, и на выставки, и на концерты, к древним церквам и новейшим башням, приводим с наивно-хвастливым ощущением: вот что я открыл для тебя, вот какую красоту дарю тебе, вот какие умные знакомые у меня. И на меня ложится отсвет.
Но Эра и ББ не понравились друг другу.
— Какой же это мужчина? — сказала Эра мне. — Лежит и лежит.
— Какая же это женщина? — сказал Борис Борисович. — Молчит и молчит. Скромна? Не похоже.
Я произнёс речь о том, что ей не нужно говорить. Она совершенство, сознающее своё совершенство. Ей не нужно многословие, пустое сотрясение воздуха. Она украшает мир присутствием, она монументальна, как античная скульптура. Если бы Афродита Кносская заговорила, она бы только испортила впечатление.
— Жаль, — сказал Борис Борисович. — То есть мне вас жалко. Видимо, вас задело всерьёз, а она не захочет пойти замуж. Впрочем, это и к лучшему. От равнодушной жены больше горя, чем от равнодушной знакомой. Увы, он был прав. В сущности, я мог бы и не упоминать об Эре в этом рассказе. Но хочется вспоминать, перебирая детальки. Какое-то болезненное наслаждение, словно ноющий зуб трогаешь. И больно, и удержаться не можешь. Но вернёмся к нашим дельфинам.
6
— А зачем вам беседы с дельфинами? — спросил Борис Борисович прежде всего.
Я даже возмутился в душе: «Какой нелепый вопрос?» В самом деле, спросите портниху, зачем нужно следить за модой? Да в этом весь смысл её деятельности. Как уследить? Как угнаться? Вот к чему направлены все её помыслы. Сомневаться в моде — это же оскорбление всему портновскому цеху.
Как понять дельфинов? Вот что меня волновало.
Гелий нашёлся раньше меня.
— А зачем вы с людьми разговариваете? — возразил он запальчиво. — От каждого узнаете что-то о жизни. Больше чем из книг узнаете А тут даже не другой народ, не другая раса, тут порода другая, полнейшее инакомыслие. Полезно всякое знание, а тут иная точка зрения на мир.
— Всякое знание полезно? — переспросил Борис Борисович. — А вот Бхактиведанта пишет, что лишнее знание как лишний сундук с утварью. Бедняк вскинул котомку на плечо и пошёл, а богатый возится с сундуками, ворочает их, не сходя с места.
— Двоечникам не скажите, вот обрадуются, — проворчал Гелий.
Но тут и я собрался с мыслями.
— Между людьми и животными непроходимая пропасть, — сказал я, — и некоторым нравится подчёркивать непроходимость. Науки тут половина, а половина от эмоций, и не лучших эмоций. И самоутверждение тут, и самооправдание. Хоть ты и подлец, а неизмеримо выше животного, хоть ты и скотина, а выше скотины, имеешь право с собакой обращаться, как с собакой. Я думаю, беседа с дельфинами немножко заполнит эту пропасть, и люди научатся с уважением относиться к младшим братьям… к ровесникам заодно.
— Научатся? — переспросил Борис Борисович. — Допустим. Скорее придумают другое оправдание.
Но все же вынул руки из-под головы и повернулся на бок.
— Значит, вас интересует составление словарика, — продолжал он. — Вернее, система знаков для словарика. Могу сообщить вам, что человечество столкнулось с подобной проблемой тысяч шесть лет назад, когда переходило от рисунка к письму. Предмет можно нарисовать, но как нарисовать действие или общее понятие? Вот в китайской грамоте, например, соединяют несколько знаков Иероглиф «человек» плюс иероглиф «дерево» означает «отдыхать». Для обобщений есть ключевые знаки. «Женщина» плюс «работа» — «работница», «женщина» плюс «ребёнок» — «девочка, дочка», а «женщина» плюс «лошадь» — «мать». Очевидно, древние китайцы не очень заботились об охране материнства, мать считали вьючной женщиной. А вот «мужчина» плюс «работа» — «время…» и свободное время почему-то. Возможно, ваше затруднение можно разрешить ключевыми словами. Ключ — «рыба», второй знак — «порода», третий — «величина». Давайте посидим, подумаем. Я и без вас подумал бы, но я плохо знаю дельфиний быт.
— Я буду очень благодарен вам, — сказал я.
Гелий не принимал участия в этом разговоре. Сначала он прислушивался, потом глаза его потускнели, тонкие пальцы поползли к бледным вискам.
— Кажется, у нашего друга идея, — заметил Борис Борисович. Он тоже знал жесты Гелия. — Гелий Николаевич, вам хочется начать с другого конца?
Гелий очнулся.
— Нет-нет, у меня только один маленький вопросик. Скажите, Юра, почему у ваших дельфинов глаза сбоку?
Я понял, к чему идёт речь. Дельфины — хищники, а у хищников глаза обычно спереди, им нужно точное пространственное зрение, чтобы метко хватать добычу. У травоядных же — у лошадей, коров, оленей, зайцев — глаза по бокам. Травка не убежит, траву можно и губами нащупать, но очень важен круговой обзор. С какой стороны угроза, куда удирать? Почему у хищного дельфина травоядные глаза? Вот о чём спросил Гелий.
Я объяснил, что зрение у дельфинов — второстепенное чувство. Вода мутновата, даже в океане, кругозор ограничен: десяток — два десятка метров от силы. Среди речных дельфинов есть слепые, как кроты. Полагаются же они на локацию, звуковую, посылают ультразвуки и слушают эхо. Выпуклый лоб дельфинов, придающий им такой вдумчивый вид, — это и есть сонар, звуковой локатор. А череп у них на самом деле вдавленный, череп у них, как прожектор
И я ещё рассказал ему, как дельфины слушают эхо. Сигналы у них коротенькие — в тысячные доли секунды — и обычно редкие. Дельфин посвистывает один-два раза в секунду, это ему даёт обзор примерно на километр. А когда он бросается на добычу, даётся по 200–250 сигналов в секунду, тут уж точность сантиметровая, удаление и сближение ощущается по высоте тона: удирающая добыча басит, догоняемая тоненько пищит. А направление определяется по разнице звука в правом и левом ухе. Мы же тоже умеем определять направление, откуда приходит звук.
Гелий понимающе кивал головой:
— Именно так я и представлял себе. И мой вам совет, Юра, — добавил он самым невинным голосом. — Выкиньте к чертям ваш словарь. У дельфинов совсем нет слов.
Я вытаращил глаза.
— С чего вы взяли, Гелий? Вы из принципа хотите взяться с другого конца?
— Ну что вы, Юра, я не склонен вас обижать. Просто я рассуждал, как конструктор. Я конструктор, или, если хотите, я — господь бог. Я конструирую разговаривающее водное существо. И мысленно я отталкиваюсь от говорящего воздушного — от человека. Воздух прозрачен, воздушное существо видит мир глазами, но глаза смотрят только вперёд, значит, привлекать его внимание нужно иначе: круговыми всепроникающими звуками. И складывается звуковой язык, и зрительные образы приходится переводить в звуки, вот откуда являются слова. Теперь переходим в воду. Среда мутная, видеть толком нельзя. Дельфин и не видит толком, он живёт в мире эха от собственного голоса. И что ему надо сообщить другому дельфину? Это самое эхо. Для чего же его переводить в слова? Ему нужно эхо повторить. Он его и повторит своим же голосом. Не поняли? Представьте себе, что у вас во лбу телевизор. Что увидели, то и показали. И вам не нужны слова. Незачем долго объяснять, что вы видите пожилого грузного человека с бледным лицом, который лежит на выгоревшей кушетке под стёганым одеялом и морщит лоб, глядя на вас укоризненно. Вы просто запомните и покажете мне все это на телевизоре. Без единого слова. Вашим дельфинам не нужны слова, потому что во лбу у них телевизор, точнее сказать, звуковизор в этом самом сонаре. Вы знаете, что такое звуковизор? Да-да, прибор, превращающий звуки в видимый образ. В металлургии его применяют. Прозвучивают деталь, а на экране получается трещина, как она есть. Я, пожалуй, смонтирую вам звуковизор, тогда посмотрите, о чём болтают дельфины.
Конечно, я и Гелия поблагодарил, но, признаюсь, не отнёсся к его предложению серьёзно. Язык состоит из слов, языка без слов не бывает. Гелий оригинальничает, как обычно. Ну и пусть привозит свой звуковизор, будут там какие-нибудь кляксы на экране, посмотрим на кляксы. Делу не поможет и не помешает. И я продолжал уточнять словарик с Борисом Борисовичем.
7
Протоколы опытов.
Изучение ключевых слов.
Десять ключей для начала: дельфин, человек, рыба, прочие морские животные, водоросли, вода, твёрдое (камни, песок, дно, суша), воздух, части тела, игрушки.
Опыт № 220. Ключевое слово «дельфин» (№ 1 по словарику).
Дельфин Финия: 1-11.
Дельфин Дель: 1-12.
Ультразвуки по каталогу.
Показываю рыбу. Даю звук 1-12. Дельфину Дель.
Делик хватает. Вроде бы понял.
Следующая рыба. Даю звуки 1-11. Дельфину Финии.
Делик хватает.
Не понял или нахальничает? Неясно.
Опыт № 221. Ключевое слово «рыба» (№ 3 по словарику).
Показываю камбалу, кефаль, скумбрию.
Ультразвуковой перевод. Звуки № 3-31, 3-32, 3-33.
Повторяю трижды. Надеюсь, разобрались.
Показываю молча, без ультразвука. Откладываю. Какую же вы хотите? Просвистите. Просвистите хотя бы ключевое слово, я приму это за «всё равно» — всё равно какая рыба.
Трещат что-то несообразное.
Ну как же мне втолковать вам? Экие нерадивые!
А дни идут, третья декада июня уже, скоро бассейн сдавать.
И я откровенно обрадовался, когда явился Гелий со своим звуковизором. За любую соломинку готов был ухватиться. Проваливалась моя диссертация.
Симпатично выглядел прибор, смонтированный юными техниками по чертежам Гелия. Впрочем, детали были заводские, конечно: трубка, транзисторы, реостаты, переключатели, кассеты и ящик полированный. Выглядело как небольшой телевизор. Только ручек побольше и надписи под ними от руки: «приём», «запись», «демонстрация», «передача».
Гелий погрузил прибор в воду (и мои приборы тоже погружались в воду, ведь я в воду передавал словарные сигналы), только экран оставил наверху. Специальная у меня ванночка была, отгороженная решёткой от бассейна. Потом поколдовал с рукоятками, экран засветился, и заплясали на нём какие-то чёрные чёрточки, покороче и подлиннее.
Я смотрел на них без особого энтузиазма. Невнятные звуки, невнятные чёрточки, какая разница? Расшифровать-то не удаётся.
Высунув морды из воды, дельфины следили за нами с интересом. На их мордах была написана ирония.
— Киньте им что-нибудь характерное, — предложил Гелий.
Я кинул кольцо. Они любили играть с ним.
И тут на экране появился чёрный бублик. Возник и запрыгал, замелькал, вырастая, уменьшаясь, бублик, половинка бублика, круг, эллипс.
— Ай да Гелий. Ну, молодец! Ну, выручил!
— Я так и думал, что они сканируют, — сказал Гелий.
На всякий случай читателям, совершенно не ведающим техники, объясняю, что сканирование — это развёртка, а развёртка даётся в вашем телевизоре каждую секунду 25 раз. Развёртка похожа на штриховку. В студии лучом водят по лицу диктора строка за строкой, сотни строк по 25 раз в секунду. Луч скользит по светлому лбу, поглощается тёмными бровями, и все это повторяется в вашем телевизоре 25 раз в секунду. Очевидно, дельфины мои этак водили ультразвуком по кольцу и не 25, а 250 раз в секунду, в мозгу у них возникал звуковой силуэт кольца. Копируя звуки, Делик сообщал Финии: «Вижу кольцо», а звуковизор Гелия превращал этот звуковой силуэт в видимый — в чёрный круг на экране.
— Ну, выручил меня, Гелий, ну, удружил!
Протоколы в сторону, потом запишу. В упоении мы кидали дельфинам что попало: рыбок, мидии, кольца, мячи, камешки и с восторгом отмечали, что на экране появлялись чёрные круги, колечки, продолговатые силуэты ракушек и рыбок. Особенно чётки были изображения, когда в бассейн попадало что-нибудь незнакомое. Складной стул свой я сунул в воду, не пожалел, и дельфины долго присматривались к нему: что это за штуковина? И долго-долго на экране чернели три ножки, соединённые сиденьем.
И тут от восторга, увлёкшись, я совершил стратегическую ошибку. Поспешил, забежал вперёд… и все испортил. Надо было мне подождать. Единственное оправдание: висел надо мной срок, приближалось 1 июля.
Итак, раскрыли мы принцип дельфиньего языка. Следующая стадия — беседа. В беседе две стороны: они и мы. Я решил объявить дельфинам, что могу изъясняться понятными им образами.
Прибор Гелия позволял это сделать очень быстро. Нажатием кнопки звуковизор превращался в видеозвукор, приёмник в передатчик. Мы могли подавать силуэты на экран, считывать их лучом, превращать в ультразвук и посылать в воду. Нечто подобное в звуковом кино. Звук записан волнистой чёрной дорожкой, считывается с ленты фотоэлементом, в микрофоне дрожание луча превращается в дрожание воздуха.
У нас были записаны на ленту все высказывания Делика о кольце. Мы их проиграли.
Они уловили. Они поняли. Кинулись к несуществующему кольцу. Я показал кольцо, поднял над головой. Вот видите, я говорю по-вашему.
Повторил то же трижды, потом трижды передал им силуэт скумбрии. Поднял в руках то и другое. Подразумевал вопрос: что вам хочется — играть или кушать? И включил приём, ждал ответа.
Никаких силуэтов: кляксы, точки, чёрточки, невнятное бормотание. И тишина — пустой экран. Редкие всплески ориентировочного сигнала.
Испугал я их, что ли? Может, и испугал. Какие-то появились в бассейне фантомы, звуковые галлюцинации: эхо кольца, а кольца нет, эхо кефали, а кефали нет, она у человека в руке.
Гелий уехал, оставил мне звуковизор, но прибор больше ничего не сообщил, ничего вразумительного. Финия забилась в дальний угол, прикрыла малыша телом, и разговоров не было ни днём, ни ночью. Может быть, у них ещё другой язык был, осязательный, а может быть, не было оснований для болтовни.
8
— А не думаете ли вы, — сказал Борис Борисович со свойственной ему ласковой неторопливостью, — не думаете ли вы, что дельфины просто не хотят общаться с людьми?
— Почему, собственно говоря? — Я был удивлён.
— Полагают, что это бесполезно и опасно.
— Почему же опасно? Наоборот, они могли бы обеспечить безопасность своей породе. Сказали бы, что они разумные существа, их давно перестали бы убивать, делать мыло из дельфиньего жира.
Борис Борисович горько усмехнулся:
— А разве люди не убивают друг друга? Знают же, что разумные.
Гелий в волнении бегал по комнате. В голове у него роились планы.
— Если они напуганы, отойдут. Времени жалко. А если упрямятся, можно и заставить. Разлучить их, это у Мерля описано. Можно даже пугнуть: положить Деля на стол и нож показать, вот, мол, сейчас прирежем. Уж Финия-то заговорит ради сыночка.
— Гелий Николаевич, стыдитесь. Что вы предлагаете? Это контакт с разумными существами, по-вашему?
— Разумные или неразумные, ещё выяснить надо, — пробормотал Гелий, смутившись.
В самом деле, путаница с этими дельфинами. Разумны или не разумны? Общаются друг с другом, образы передают, а слов в языке нет. Может быть, язык без слов? Может быть, разум без словесного языка?
— Право, мне и самому захотелось потолковать с дельфинами. Я посмотрел бы на них, — сказал Борис Борисович лениво.
— ББ, я закажу такси и отвезу вас завтра же, — загорелся Гелий. — Будем совещаться на месте.
— Ну что вы, в такую жару. После когда-нибудь, к осени ближе. — Наш сибарит сразу пошёл на попятный.
Кажется, ничего мы не решили в тот вечер. Посоветовали мне проявлять терпение, не торопить события и ленты не жалеть. Бросать что попало в бассейн и записывать все подряд. После, на досуге что-нибудь расшифруется. Главное, не пугать призраками несуществующих вещей.
9
Решили мы не торопить события, а они развернулись стремительно, словно камень покатился с горы. Впрочем, для науки это привычное дело. Как было с космосом? Пятьдесят лет от Циолковского до Гагарина. А полет — полтора часа.
Конечно, читать интереснее о полёте.
Я вернулся на станцию поздно вечером. Тихий такой вечер был, парной, море рокотало что-то успокоительное, луна расстилала медные коврики на чёрном стекле. Сторож встретил меня с торжественным видом, настроился сообщить радостный сюрприз. Активисты Гелия поймали ещё одного дельфина, притащили его, он, сторож, распорядился снести в бассейн. И ждал благодарности за распорядительность.
Я обругал его самыми нехорошими словами. Чужак мог подраться с Финией, искусать малыша. Бегом помчался я к бассейну. И даже не сразу, подбегая, обратил внимание на странный каркающий голос у воды.
— Юр-ра — ноги, — хрипел он. — Ног-ги — Юр-ра.
Слова перемежались обычным дельфиньим щёлканьем и свистом.
— Юр-ра-гри. Дел-гри.
И опять торопливое возмущённое щёлканье. Я всплеснул руками. Аж затанцевал на месте. Вот это событие. Значит, Делик мой говорит и осмысленно, и даже человеческими словами. Не попугайничает, а рассуждает, мол, Юра может говорить и я могу говорить, ничем я не хуже. И у Юры ноги… к чему ноги? Остальное я не слышал. А Финия делает ему внушение: молчи, разговаривай по-дельфиньи, как полагается воспитанному дельфину. Почему возражает? Произношение поправляет или угадал ББ: не хотят они общаться с людьми?
Возликовал я и от радости опять совершил оплошность Мне бы звукозапись включить, запастись документацией, а я кинулся к бассейну, закричал во все горло:
— Привет, друзья! Я все слышал, давайте поговорим о жизни! Юра-гри, Дел-гри, Финия-гри.
Испуганный свист, шлёпанье, бульканье. Молча глядят на меня из воды две хитроносые морды.
Добрый час убеждал я их вымолвить хотя бы одно слово. Свистят, щёлкают. Ни одного членораздельного звука. И гладил, и кормил сверх нормы, и упрашивал, и ругал. Упрямятся. Наконец уже за полночь махнул рукой и пошёл спать. И от усталости допустил вторую оплошность, не осмотрел нового дельфина. Видел, что он спит возле стенки. Спит и спит, стало быть, не дерётся, поладили с Финией Ну и хорошо, утром разберусь с ним.
А наутро выяснилось, что тот дельфин тяжело болен. Видимо, потому и поймали его пионеры Гелия, легко в руки дался. Теперь он уже и хвостом не шевелил, не всплывал сам для вдоха. Финия и Делик подпирали его снизу, чтобы он мог дышать, не захлебнулся бы. Утонувший дельфин, какой парадокс! Я быстро нырнул в бассейн и убедился, что Финия зря старается. Чужак был уже мёртв, дельфины подпирали бездыханное тело. С трудом выволок я тушу и стащил на помойку. Финия свистела мне что-то вслед, может, и жалобное. Я ещё не разобрался в её эмоциях. А у меня самого эмоций не было никаких: привезли полумёртвого чужака, навалили лишней работы. Надо было ещё воду сменить в бассейне, продезинфицировать. Полдня я возился… потом ещё полдня уговаривал Финию вымолвить хоть бы слово. Голосом уговаривал, не пустил в ход звуковизор Гелия, так испугавший их.
Зря потерял день.
На том беды не кончились. Наутро заболел Делик, видимо, заразился от чужака. Теперь Финия подныривала под него, поддерживала спиной и плавниками над водой. И меня встретила целой руладой свистов. Что-то хотела объяснить, взывала о помощи. Может быть, звуковизор что-то перевёл бы на образный язык, но я не стал тратить время на приборы. Осмотрел Деля. Он был жив ещё, но вокруг дыхала высыпал чёрный налёт, похожий на золу, — признак зловещей дельфиньей пневмонии. Вот когда я забегал. Это уж не чужак умирал, погибал мой малыш, мой собственный, моя любовь, моя надежда, первый в мире дельфинчик, назвавший меня по имени: «Юр-ра-гри». К кому бежать за помощью? Врача звать? Ветеринара? Кажется, есть звериная лечебница в Симферополе. Но там лечат собак, кошек, коров, не дельфинов же. И как лечат от чёрной пневмонии? От неё умирали ещё питомцы Лилли. Тогда не было средства и сейчас нет. Сам думай, товарищ Кудеяров.
Вспомнилось мне, что читал я где-то, кажется, в «Ошен Ревью», что чёрная болезнь эта вроде нашего дифтерита. От неё опухает дыхало, и воздух не проходит в лёгкие. Как лечат дифтерит? В наше время — прививками. Сыворотка есть противодифтеритная. Но чтобы сыворотку создать, годы нужны, а у меня день-два в распоряжении. А как лечили раньше, когда не было ещё сыворотки? Помнится, у Чехова доктор Дымов, муж «Попрыгуньи», заразился, высасывая плёнку трубочкой. Ещё в критических случаях разрезали горло, вставляли серебряную трубку. Серебряную трубку дельфину? Сколько нужно серебра, где отлить? Впрочем, в наше время есть нержавеющая сталь. Гибкая трубка от переносной лампы, пластмассовый чехол. Сумею вставить? Хоть бы практика была раз в жизни. Ведь я же зоолог, в конце концов, я не хирург, не ветеринар даже.
Обратно приволок я с помойки вчерашнего дельфина. Вскрыл его. Убедился, что в самом деле опухоль перехватила дыхало. Нашёл гибкий шланг, подобрал чехол, смазал вазелином погуще, попрактиковался. На мёртвом получалось, он не сопротивлялся. Ввёл — вывел, ввёл — вывел… Ну, была не была!
Сейчас вспоминаю — и то не хочется рассказывать про всю эту эпопею. Ужас сплошной, ужас от неумения, от кустарщины, самодеятельности хирургической. Все не так, все не приспособлено, неловко, не получается… а от моей удачи зависит, будет ли жить Делик. И все время страх: жив ли? Вдыхают дельфины через двадцать секунд, значит, каждый раз двадцать секунд я не ведаю, не последний ли вдох был. Отсчитал двадцать секунд, нет вдоха. Берусь за насос, велосипедный, не было другого. Втолкнул воздух, не повредил ли что, не знаю. Теперь трубку вталкиваю. И все зависит от меня, и ошибка непоправима, потому что вижу: необыкновенный у меня пациент. Не только любимчик, но и особенный дельфин: и золотоголовый, масти особенной, и выросты какие-то под плавниками, розовые, мягкие, а по форме похожи на человеческие ступни без пальцев, как бы в тапочках. Не эти ли наросты хотел показать мне Делик, когда твердил: «Ног-ги-Юр-ра»?
Сколько секунд прошло? Опять не дышит? Не пора ли браться за насос? А лёгкие не порву? Боязно! Ужас, сплошной ужас! Лучше я сразу скажу: выжил он у меня. На третьи сутки плавал, трещал весело, приглашал поиграть. Но тогда уж мне не до игры было.
Трое суток я не ложился. Лёг, не могу уснуть. Анатомия эта перед глазами, и тошнит, и голова мутная, мускулы болят в одной руке, в правой. Поставил термометр, больно под мышкой. Железки опухли. С чего бы? Прислушался, палец дёргает. Нарывает, что ли? Этого ещё не хватало. Кажется, не порезался, не чувствовал. Но в пасть Делику лез, мог и поцарапаться. 88 зубов у моего питомца, и он их не чистит, конечно. Царапины не видно, но бывает, что инфекция проходит и через заусеницы. Домерил. Тридцать восемь и четыре.
Я позвонил в город, вызвал «неотложку». Снова улёгся. Дёргает! Тут уж сомнения не осталось: палец всему виной. Что-то жгучее и тонкое, как проволочка, сверлило его изнутри. Сверлило и дёргало, ловко зацепив за нерв. Уф-ф! Глаза вылезали из орбит. Сверлило, жгло, дёргало, резало, кололо, пилило, давило, и палец все рос, раздувался, чтобы вместить весь этот ассортимент болей. Палец стал больше руки, больше ноги, больше меня, заполонил комнату. И Борис Борисович разлёгся на нём, а Гелий бегал туда-сюда, другого места не нашёл. И дельфины грызли его все трое; мёртвый тоже вцепился мёртвой хваткой. А когда пришёл врач из «неотложной», он тоже ухватился за палец, но несчастный палец, громадный, изгрызенный, безобразный, застрял в двери, словно громоздкий шкаф. «Эй, ухнем!» — кричали санитары, налегая. Кое-как протащили, обдирая кожу наличником. Потом они привязали меня за палец к машине и поволокли по горной дороге. Я вопил, я бился головой об асфальт, умоляя меня отцепить от пальца. Врач сказал: «Придётся расстаться с пальчиком». — «Только поскорее, — ответил я. — Нам с ним не ужиться, нам тесно на одной планете». — «Ну тогда считайте», — сказал врач». Один, два, три, четыре пальца…»
10
Проснулся я в больнице, бессильный, бескостный, какая-то выжатая тряпка. Даже нельзя сказать «проснулся», очень уж бодрое это слово. Я всплыл из полумрака на свет и долго щурил глаза. Белизна меня слепила: белое масло стен, белое пикейное одеяло и очень-очень много белого бинта на правой руке, этакая боксёрская перчатка из ваты и марли.
Я спросил, что у меня с рукой.
— Ничего не поделаешь, коллега, — сказал доктор. — С гангреной шутки плохи. Хирургия — вещь небезопасная, сами знаете. У вас был сепсис — заражение трупным ядом по-старинному. Спасибо, кисть удалось спасти, вам повезло. Но две фаланги пришлось удалить. Да вы и сами понимали необходимость, вчера криком кричали: «Доктор, избавьте меня от пальца, нам с ним не ужиться». И вот видите, все хорошо, температура спала. Даже и держать вас не будем долго, выпишем через день-два.
И он продолжал обход, этакий ходячий пульверизатор бодрости, направил струю оптимизма на следующую койку.
К моему удивлению, рука не очень болела. Противно ныла, как бы скулила, робко оплакивая невозвратимую потерю. И сам я уныло и вяло думал о том, что вся наша жизнь состоит из потерь. Мы теряем молочные зубы, а потом и взрослые, теряем навсегда, один за другим. Вырвали зуб, ходи всю жизнь щербатый или сталью сверкай, хочешь не хочешь. Теряем безвозвратно счастливое детство и теряем весёлую юность, молодость теряем, год за годом. Никогда мне не будет двадцать один, и никогда не будет двадцать два… Теперь вот без пальца остался, тоже на всю жизнь. И такой нужный палец был, самый нужный, указательный, на правой руке. Теперь и показывать нельзя, и писать надо переучиваться, вилку-ложку держать иначе, на гитаре уже не сыграешь, со спортивным плаванием кончено, гребки неравномерные, правая загребает хуже. Руку как следует не пожмёшь. И всем знакомым объяснять придётся, куда девался палец. Вздыхать будут сочувственно, жалость выражать. А я не люблю, когда меня жалеют, предпочитаю, чтобы завидовали. Эх, не повезло! Ну что бы стоило…
Изнурительные сетования: ну что бы стоило отойти на шаг в сторону! Что бы стоило ребятам не ловить больного дельфина, не проявлять усердия, не тащить его на станцию, что бы стоило сторожу не пустить его в бассейн, а мне бы прийти пораньше, не засиживаться у ББ, всё равно бесполезный был разговор, а, придя на станцию, сразу же выкинуть третьего лишнего. Может, и Делик не заразился бы, и я не заразился бы…
Что бы стоило, что бы стоило…
Днём ещё ничего: обход, процедуры, завтрак, обед, ужин, разговоры отвлекают. А ночью тишь, тиканье часов, стоны, освещение жёлтое, тоскливое такое. И таким обездоленным себя чувствуешь, таким несчастненьким. Жить неохота.
Но потом пришло жизнерадостное утро, и ко мне явились посетители, сразу двое: конечно, Гелий и… Борис Борисович. Я даже тронут был. Понимал, какой подвиг совершён ради меня. Пришлось с кушетки слезть, костюм надеть, на автостанцию идти, ехать, в автобусе трястись. Гелий, подобно палатному врачу, держался бодряком; впрочем, с его энергией унывать невозможно. Он способен либо ликовать, либо злиться. А Борис Борисович очень попал в тон, глядел на меня жалостливо, вздыхал сочувственно. И вызвал чувство противоречия. Я сам стал утешать его, объяснять, что не так уж много потерял. Даже повезло мне, руку удалось спасти.
— Ну что ж тянуть, — сказал Гелий. — Есть возможность поднять настроение Юре. Выкладывайте сюрпризы, Борис Борисович.
— Действительно, мы привезли вам сюрприз.
— Два, — поправил Гелий. — Один лучше другого.
— Со вторым я повременил бы. Я не очень уверен в нём. Может, в другой раз.
— Давайте, Борис Борисович, я люблю сюрпризы.
ББ покашлял, отёр лоб платком, поёрзал в кресле, словно испытывая моё терпение, и, набрав воздуха, вымолвил наконец:
— Дельфины заговорили.
11
— Не может быть! — воскликнул я невольно. Только астронома удивят пришельцы, только цетолога — говорящие дельфины. Сам же пытался втянуть их в беседу. — Как же вам удалось?
— Рассказывайте, Борис Борисович, — подтолкнул Гелий. — Это ваша победа.
— Победа? — ББ пожал плечами. — Допустим, победа. Как удалось? — спрашиваете вы. Разжалобил я вашу Финию, воззвал к её женскому сердобольному сердцу. Всегда я полагал, что дельфины — существа мягкосердечные. Вот лежу я против бассейна, Финия все выглядывает, вас высматривает. Ну я и догадался: надо объяснить ей, что произошло. Гелий мне помог, вырезали мы из чёрной бумаги силуэтики: вашу фигуру, Делика с открытой пастью, вашу руку у него в зубах, распухшую руку, хирурга с ножом, вас без руки… Преувеличил я малость несчастье ваше. И запустили мы все это в звуковизор: вот, мол, дельфины, что произошло по вашей вине. А вы даже говорить не хотите: «не гри, не гри». Ну и Финия заговорила. Сама-то она не способна произносить слова, это только Делику даётся. Но она высвистывала своё, а на экране все это появлялось. Возможно, мы не все правильно истолковали. Сами представляете: Финия объясняется силуэтами, а у Делика в запасе сотня слов, как у двухгодовалого младенца. И у Финии самой разум, как у десятилетней девочки, даже меньше во многих отношениях. Девочка рассказывает, двухлетний малыш переводит. Неполноценное сообщение. Но звучит заманчиво. Целый эпос: дельфинья «Калевала».
Но рассказ Бориса Борисовича я не буду приводить дословно. Его беседа с Финией продолжалась полных два дня, пересказывал он часа три с лишним. Даже если исключить паузы, эканье и хмыканье, наберётся страниц на шестьдесят. И всё равно, я же не стенографировал, так и этак передаю по памяти.
Изложу самую суть вкратце.
Финия утверждала, что их дельфиньи предки некогда жили на суше. Мало того, они были людьми, сутуловатыми, крутолобыми, с курчавыми бородами…
И это были нехорошие люди, жадные, драчливые и жестокие. И под тяжестью их грехов страна начала тонуть. Море наступало, заливая поля и города.
— Не Атлантида ли? — спросил я.
Борису Борисовичу тоже пришла в голову Атлантида. Но Финия упорно указывала на юг, а не на запад. К удивлению, у неё оказалось достаточно ясное понятие о географии. Она знала, что, если плыть на юг — на дневное солнце — целые сутки, наткнёшься на тот берег (турецкий), и, если плыть от него на запад, будет пролив, а за проливом ещё море (Мраморное), и ещё один пролив, и ещё море (Эгейское), а на нём много-много берегов. Вот за тем морем и была тонущая страна предков, где-то возле острова Крит. Впрочем, по одному из вариантов, именно там и была Атлантида. Финия уверяла, что и поныне там много-много храмов на дне.
«Откуда ты знаешь? Ты была там?» — спросил ББ.
«По слухам, — отвечала Финия. — Одна дельфинка говорила».
Для неё такое объяснение не звучало иронически, как для нас. Слух для неё выше зрения, «по слухам» — высшая степень достоверности, всё равно что для нас «своими глазами видела». Письменности у них нет, искусства нет. Единственный источник знания — устные рассказы. «Одна дельфинка говорила» — это то же, что для нас: «Я прочёл в трудах академика такого-то…» Финия очень гордилась своим умением запоминать и точно высвистывать услышанное. Всякое искажение смысла, всякую ложь она считала неумением правильно говорить.
Так вот, по рассказам одной дельфинки, страна их предков тонула под тяжестью грехов. Жители боролись как могли. По всем берегам строили плотины вроде голландских. И надстраивали их беспрерывно, днём и ночью таская землю на носилках. Носили, высыпали, трамбовали, мостили. Все жители были заняты плотинами, все учёные рассчитывали и проектировали плотины. Чертили и считали, чертили и считали. «Любить было некогда», — объясняла Финия с ужасом. Но страна продолжала погружаться. При каждом шторме, при каждом землетрясении море где-нибудь прорывало плотины, захватывало долины, оттесняло людей на бесплодные склоны гор. Даже принят был людоедский закон: убивать первенцев, чтобы сократить население. Подобное бывало на островах Тихого океана. Но откуда дельфины узнали о вывертах человеческой истории?
Детей спас самый великий мудрец страны. Финия высвистывала его имя, но ведь все свисты для нас условны, а ультразвуки вообще не слышны. Назовём его по-своему: Добрый Дельф.
Он сказал: «Люди, повремените с убийствами. Дайте мне три года срока».
А через три года, найдя спасительное средство, собрал всех детей города и каждому влил по три капли своей крови.
Но это было ещё не спасение, только самое начало спасения.
Дельф сказал: «Дети, прежде всего научитесь дышать. Дышите глубже, дышите в такт с сердцем. Четыре удара — вдох, два удара — пауза, четыре удара — выдох, два — пауза. Когда научитесь, меняйте темп. Дыхание медленнее, сердце медленнее. Дыхание быстрее, сердце быстрее. Вы были рабами тела, теперь тело — ваш раб. Оно живёт по вашему указу, оно растёт по вашему указу. Вообразите себя рыбами в море. Теперь прыгайте в море и думайте, что вы рыбы, у вас рыбий хвост и плавники, как у рыбы».
— Кстати, это методика ваших возлюбленных йогов, — заметил Гелий. — И там все начинается с тренировки дыхания.
Борис Борисович развёл руками:
— Не могу отрицать сходства. Видимо, были контакты и в прошлом. Больше того, у Бхактиведанты сказано: «Опытные йоги могут усилием воли переносить себя на другие планеты и там приобретают тело, пригодное для жизни на той планете». А предки дельфинов, видите ли, приобретали тело, пригодное для жизни в воде. Три капли чудодейственной крови старого Дельфа и три года тренировок с усиленным воображением сделали своё дело. Руки превратились в плавники, ноги — в хвостовой плавник. («Ошибка, — заметил я, — хвостовой плавник произошёл от хвоста наземных предков дельфинов, а ноги у них атрофировались за ненадобностью».) Детишки весело прыгали на волнах, играли, гонялись друг за другом, наедались досыта рыбой. И они не захотели вернуться на тонущую землю, таскать носилки на плотины. Даже в школу Дельфа не захотели вернуться.
Так они и остались в море. И некому было надстраивать плотины. И море поглотило землю их отцов
Любопытный пример тотемизма навыворот, — заключил Борис Борисович. — Дикарские племена считали своими предками зверей и птиц, а дельфины отомстили нам: людей выбрали своим тотемом. Между прочим, это объясняет непонятное расположение дельфинов к людям. Предок — для дикаря «табу», он неприкосновенен. Люди из рода медведя не убивали медведя, люди из рода кенгуру не ели мясо кенгуру. И дельфины берегут людей, потому что мы их предки, оказывается. Предков не кусают, предков не топят, предков вытаскивают из воды. Финия утверждает, что они и прыгают вокруг пароходов, чтобы родителям показать, как они счастливы в воде. У них, дельфинов, смутное понятие о времени. Прародина затоплена давным-давно, но родители ещё плавают на судах.
Борис Борисович долго объяснял, как Финия выражала силуэтами «плохо», «хорошо», «очень хорошо» и «очень-очень хорошо». «Очень-очень хорошо» он переводил словом «счастье». Так вот, Финия считала себя очень счастливой, потому что могла делать всё, что хочется. Хочется спать — дремлет, хочется играть — играет, прыгает, гоняется за подружками. Не надо вставать спозаранку, не надо варить обед, не надо таскать носилки на плотину, не надо то, не надо сё… Счастье Финии выражалось отрицанием: «не надо».
— Это не счастье, а отсутствие несчастья, — заметил я. — А что же они приобрели в море?
О любви, любви, любви твердила Финия. Только теперь, избавившись от житейских забот, молодые дельфины могли посвятить себя любви всецело. Они думают только о красавицах, о том, как любить красивее. И о чём им думать ещё? Не надо строить плотины, не надо строить дороги, чтобы возить на плотины камни, не надо домов, не надо печей, не надо одежды, не надо, не надо… Не надо учиться, не надо трудиться.
— Удивительная трудобоязнь, — вставил Гелий. — Впрочем, и Библия считала труд проклятием.
— Они боятся труда панически, — подтвердил Борис Борисович. — И с людьми не хотят разговаривать именно поэтому. Финия нарушила запрет ради вас, Юра. Все они страшатся, что люди силком вытащат их из воды, заставят работать и учиться.
— Не хотят расти духовно, — пошутил я. И попал пальцем в небо.
Оказывается, дельфины не считают учение ростом.
(Ликуйте, лодыри, нашлись у вас единомышленники!) Они даже смотрят на нас свысока. Считают, что мы предыдущая ступень развития, несчастные сухопутные труженики, не сумевшие одельфиниться, приобщиться к вольной жизни в океане и целиком посвятить себя духовному развитию, то есть утончённой любви.
Я слушал Бориса Борисовича с упоением, боясь проронить хотя бы слово. Как-то все складывалось, все объяснялось в этом невероятном рассказе. Почему дельфины прыгают вокруг кораблей? Родичам себя показывают. Почему благожелательны к людям? Считают себя потомками людей. Почему же не хотят говорить? Боятся, что вытащат, заставят трудиться.
А зачем дельфинам язык? Ведь это же было главное возражение против моей темы. У дельфинов не может быть языка, потому что он им не нужен. Язык возникает в процессе коллективного труда, а дельфины не трудятся. Даже рыбу ловят в одиночку, каждый для себя.
И вот ответ: язык унаследован от предков, которые трудились коллективно, плотины возводили.
А в самом деле, почему сохранился язык? Ведь разговаривать не о чём.
Не о чём? Как бы не так. Финия считала, что у них полно тем. Самая главная тема — любовь. Можете считать, что сплетни. У них, у дельфинов, очень сложная семья, отчасти сезонная, отчасти многосезонная. Есть группы мужские, есть группы женско-детские, и каждый год они перетасовываются. Вот эту перетасовку и надо обсудить заранее: кто с кем? И перемываются косточки всех самцов и самок, принимать их в группу или не принимать? Какие они: добрые, жадные, сердитые, сварливые, ревнивые, упрямые, уступчивые, трусливые, самоотверженные? У Финии были сотни знакомых во всех концах Чёрного моря, она без устали свистела о том, сколько у какой дельфинят и от кого, и кто из них выжил, кто созрел, и в какие группы вошли эти дельфинята, и сколько у них дельфинят-внучат.
А всё-таки язык умирал. Разговорчивых дельфинов, таких как Финия, осталось меньшинство. Чаще встречались выродившиеся, «замолчавшие» расы. И почти исчезла дарованная Добрым Дельфом способность к превращению. Ныне она встречается очень редко у особенных дельфинят, и только в детстве проявляется этот атавистический уже («Рецессивный», — вставил Гелий) признак. Вот Финии страшно повезло, что у неё родился такой рецессивный ребёнок с золотой головкой — наш Делик. Поэтому она обожает его и так бережёт и, говоря человеческими словами, чуть с ума не сошла, когда Делик заболел. И бесконечно благодарна Юре за спасение сыночка, даже запрет готова нарушить. Они, дельфины, надеются, что золотоголовые договорятся когда-нибудь с людьми. Выйдут на сушу и договорятся. Нет, не о мире и ненападении. Убедят людей бросить дома и поля, переселиться в море, где так просторно, сытно, спокойно.
— Ну вот и весь сюрприз, — заключил ББ. — Довольны?
Ещё бы. Я смаковал каждое слово. Сбылась мечта, пришло известие о долгожданной победе. И как приятно победить там, где столько умных людей бились-бились, ничего не добились. У американцев не вышло, у японцев не вышло, у канадцев не вышло, не вышло у наших в лучших океанариях. А вот я, в летнем необорудованном бассейне, в неплановое время, победил. Ну, допустим, не я лично. Аппаратура была от Гелия, переговоры вёл ББ. Все равно, и моя доля есть, мои дельфины заговорили. Допустим, мне повезло, мне попался редкостный золотоголовый с рецессивными генами. Ну что ж, а попался всё-таки мне. И даже могу я слать шефу в Антарктику нахальную радиограмму: «Есть голые факты. Бросайте все, спешите на вернисаж». И посмотрю я, какая физиономия будет у шефа, когда Делик скажет ему: «Здравствуй, дядя профессор. Какие у тебя вопросы к дельфинам?»
А это только начало… начало целого комплекса дельфинологических наук. Со временем я выпущу трехтомный труд «Мифология дельфинов»… или же лучше «Психология дельфинов». Да-да, психология, а не зоопсихология! Ещё лучше «Дельфоокеанология». Конечно, дельфины ныряют не так уж глубоко, с кашалотами им не сравниться, но все же трехсотметровая глубина для них доступна. Стало быть, весь морской шельф до 300-метровой отметки можно нанести на карту с помощью дельфинов. Затонувшие суда, затонувшие города, подводные месторождения. Да, дельфины — лентяи, но нырять — это же забава. Велика ли площадь трехсотметровой полосы? Побольше Азии? Вот это подарок человечеству от Б.Б.Бараша, Десницкого Г. и Кудеярова Ю. И Кудеярова Ю.!
— Изложите, товарищ Кудеяров, ваше мнение о перспективах поисков прародины дельфинов.
— Я не хотел бы высказывать преждевременные суждения…
— Ну как, по душе вам сюрприз, Юра?
— Ещё бы!
— Выкладывайте дальше, — сказал Гелий мрачноватым почему-то тоном.
— Может, повременим, Юра устал. Достаточно переживаний на сегодня. — Борис Борисович мялся.
— Юра имеет право знать всю правду. Ну, если вы жмётесь, я сам скажу. Знайте, Юра, что ББ выпустил в море ваших дельфинов.
— Как выпустил?
Я так и замер с открытым ртом. Вдохнул, а выдохнуть не мог. Где мой комплекс наук: дельфомифология, дельфопсихология, дельфоокеанология? Где подарки Кудеярова Ю. человечеству? Где голые факты, неопровержимые доказательства? Ищи их в Чёрном море, площадь — 413 тысяч квадратных километров.
— Но как же, как же вы?…
— Юра вам никогда не простит, — грозно сказал Гелий.
— Гелий Николаевич, но они же разумные. Можно держать в клетке разумное существо? Представьте себе, что вас заперли бы какие-нибудь пришельцы.
— Я сидел бы. Я сидел бы терпеливо, пока не наладил бы контакт.
— Но они просились в море.
— Кто они? Малыш-несмышлёныш и его хвостатая мамочка? Сами говорили, что у неё разум десятилетней девочки.
— А десятилетнюю девочку вы держали бы в клетке насильно?
— Надо было уговорить, убедить. Вы же убедили её помочь Юре. Временно не выпускали хотя бы…
Спорили они зачем-то, а я только глазами моргал. Плакать хотелось, как маленькому. Смахнули со стола любимую игрушку. Дзынь! И лежат осколки на полу, стеклянная пыль. Пыль, недостоверные слухи. Свидетельства двух свидетелей. Но наука не судилище же. Науке факты нужны.
— По крайней мере утешьте Юру, скажите о втором сюрпризе! — выкрикнул Гелий.
— Стоит ли сегодня? Да и не уверен я. Вероятнее, надо понимать это все иносказательно.
— Юра имеет право знать все, — отрезал Гелий. И продолжал, повернувшись ко мне: — Слушайте, Юра. Финия утверждает, что у Делика рецессивная кровь, такая же, как у их двуногих предков. Они превратились в дельфинов, а он мог бы превратиться в сухопутное существо, снова отрастить ноги и руки. И если вам влить три капельки этой крови, вы тоже сможете отрастить что угодно, палец, например. Мы взяли эту кровь, она у нас в термосе, в пробирке.
12
Мы долго рассуждали, стоит ли пробовать?
Борис Борисович сомневался. Он считал, что вся история с затонувшей сушей — миф: поэтическое оправдание дельфиньих обычаев. Не может же человек превратиться в дельфина. Ерунда!
А Гелий не видел ничего удивительного. Утверждал, что удивительнее противоположное: превращение одинакового материала, например рыбьего филе, в тело дельфина и в тело человека. Но наука уже разобралась: чудо зависит от генов, управляющих построением тела. Эти гены и вводятся с каплями дельфиньей крови. И вводится ещё какое-то вещество, подчиняющее гены воле.
— Вопрос в том, могут ли три капли перестроить организм. Как ваше мнение, Юра?
Я сказал, что могут. И три капли, и три сотые одной капли. Важно, чтобы организм подчинился им, дальше он сам будет работать на перестройку. Увы, так и с болезнями бывает. Клетки нашего тела сами размножают вирусы, забравшиеся в клеточные ядра. И вирусы гриппа, и вирусы оспы, и вирусы полиомиелита.
— Ну вот видите. А тут клетки вашего тела будут строить клетки дельфиньи… или клетки вашего пальца, что и требуется.
Борис Борисович напомнил, что нервные клетки не размножаются при жизни, стало быть, и в пальце они не вырастут.
— Но до рождения размножаются. В принципе способны размножаться. А потом способность эта затормаживается. Видимо, кровь Делика снимает торможение. Когда тритоны растят ноги, у них тоже снимается торможение. И у ящериц, потерявших хвост, — напомнил Гелий.
— Я бы не рисковал, — вздыхал ББ. — Юра только что перенёс тяжёлое заражение. Жизнь дороже пальца.
А я хотел рискнуть. Я настраивался на риск.
— Гелий, вы бы рискнули на моем месте?
— Решайте сами, — буркнул Гелий.
В конце концов мы договорились, что я попробую после выписки. Конечно, в больнице никто не разрешил бы заниматься мне самолечением. И читателям не рекомендую. А впрочем, у вас и не выйдет ничего. У вас же нет генов золотоголового дельфина.
Предписания Финии были очень просты. Надо было ввести три капли крови в вену, а затем настойчиво воображать, что у меня все пальцы на месте. И это было не так уж трудно. Труднее было бы не думать о пальце вообще, как в рецепте Ходжи Насреддина: «Ни в коем случае ни разу не вспомни о белой обезьяне». Рука у меня ныла, все время напоминала об увечье, а кисть мне забинтовали, воображай что угодно под повязкой.
И я воображал усердно, с нежностью вспоминая дорогой мой палец. Вспоминал, как в ранней юности наставлял его на все неведомое («Юрочка, не указывай пальчиком, это неприлично»), вспоминал, как исследовал мир, суя палец куда не надо, как мазал его чернилами, обучаясь искусству выписывать палочки и нолики, как впоследствии мой умелый палец виртуозно играл шариковой ручкой, заполняя целые страницы скорописью, как пощипывал струны гитары, выражая задумчивую грусть, и как проворно бегал по клавишам рояля, и по буквам пишущей машинки, и по кнопкам пультов, и как помогал мне в затруднениях, почёсывая макушку. Прекрасный был палец, сговорчивый и трудолюбивый. И я старался думать, что он не покинул меня, мысленно шевеля им, писал статьи, напевал мелодии, барабаня мысленно по одеялу, мысленно пробовал, горяча ли вода и гладко ли оструганы доски, и ножницы надевал на палец, и мысленно почёсывал макушку.
На второй день боль прошла, начался зуд. Почему зудело: потому ли, что зарастал палец, или же потому, что прорастал? Любопытство одолевало, я с трудом удерживался, чтобы не сорвать повязку. Но это не следовало делать: увидишь, что нет ни намёка на палец, и ничего уже не выйдет — не сможешь вообразить себя с пальцем. А может быть, прорастание не началось, должно было начаться вскоре. Финия объясняла, что рост идёт в обычном темпе. Но что означает «обычный темп»? Похудеть можно и на пять кило за сутки; такое бывает на спортивных соревнованиях. И потолстеть можно на килограмм-полтора за день. Но это простой рост — отложение жира в основном. Сложный рост медлительнее. Грудной младенец прибавляет граммов двадцать в день. Впрочем, это норма человечьего детёныша. Китёнок способен потолстеть на сто кило за сутки. Что же является обычным темпом для пальца, который тоже весит граммов двадцать?
Я положил себе три дня. Решил трое суток не разматывать бинт. И терпел. И обманывал себя, старался пошевелить пальцем, бинт нащупать изнутри. Что-то ощущалось вроде бы. Но после многочасового самовнушения я уже не отличал: то ли чувствую, то ли воображаю?
Снятие бинта было назначено на 4 июля в 19.00. До вечера томился я, чтобы Гелий мог присутствовать. А Борис Борисович все время был рядом: лежал на диване, читал свою «Книгу Мудрости». Молча читал, чтобы не отвлекать меня от мыслей о пальце.
Наконец примчался Гелий, кинул плащ на спинку дивана, руки сполоснул и взялся за бинт. Ему самому не терпелось.
— Больно?
Я терпел, морщась. Было больно. Бинт присох кое-где к коже, отдирался с трудом. Один оборот, другой.
Я затаил дыхание. Готовился и ликовать, и пригорюниться. Вероятнее — разочарование. Естественнее разочарование. Неужели всерьёз надеялся на чудо? Ну да, надеялся. Трое суток заставлял себя надеяться. Сейчас увижу. Страшно. Глаза закрыл. Ну!
Тут он был, миленький мой, такой симпатяга, нежный, розовенький, как у младенчика, такой умилительно-новенький рядом с сурово загорелыми взрослыми пальцами. Неполномерный ещё, поспешил я чуточку.
Но теперь ничего мне не стоило завязать руку снова и довообразить до полного роста.
13
— Ну поздравляю вас, — сказал Борис Борисович, — от всей души поздравляю со счастливым эпилогом. Поистине вы в рубашке родились, Юра. «Найти хорошо, вернуть потерянное — в сто раз лучше» — так сказано у Бхактиведанты. Гелий тут же бросился в контратаку:
— Какой же эпилог, ББ? По-моему, это пролог. Надо все начинать сначала, искать то, что вы так беззаботно выпустили из рук.
— Боюсь, что вам Чёрное море придётся осушать, — усмехнулся Борис Борисович.
— Нет, можно взяться с другого конца. — Пальцы Гелия не поползли к вискам: идея была выношена уже. — Нам нужны не дельфины, а гены, в сущности, один ген — ген податливости воле. Надо синтезировать его, вот и вся задача.
— Синтезировать ген, формула которого неведома! На это вам всей жизни не хватит. Придётся прибавить жизнь сына и жизнь внука.
Гелий в волнении бегал по комнате.
— А чему вы радуетесь, собственно говоря? Где ваше хвалёное человеколюбие? Гуманность обернулась бесчеловечностью. Гуманности ради хвостатую дурочку нельзя держать в клетке, и все остальные калеки останутся без рук и без ног.
— Насколько я знаю, Гелий Николаевич, — от вас и слышал, — современная медицина работает над преодолением несовместимости. Собакам уже удавалось прирастить ноги. В Китае, говорят, прирастили оторванную руку рабочему. Пройдёт два-три десятка лет, и гораздо раньше, чем вы покорите гены, руки-ноги будут приращивать в стационарах, заимствуя их у умерших.
— Заимствуя у трупов? Вы забыли все проблемы пересадки сердец? Одного спасают, другого решили не спасать. Не лучше ли каждому спасать себя, растить нужный орган за счёт собственного организма, никого не тревожа, не затрудняя, как наш Юра?
Борис Борисович присел. Видимо, и он волновался. Я никогда не слышал, чтобы он так многословно спорил.
— Гелий Николаевич, я уже говорил вам: вы человек-стихия, несётесь неведомо куда на волнах собственной энергии. Сегодня добавлю: вы опасная стихия. У вас зуд открытия, вы ломитесь открывать все двери, раз в жизни подумайте, что прячется за теми дверьми. Всем на свете калекам, потом всем желающим, всем подавшим просьбу вы дадите возможность переделывать своё тело так и этак. К чему это приведёт? Разве нет на свете милитаристов, нет преступников? Разве нет просто дураков и лентяев? Подумайте о поучительной истории дельфинов. Коварный дар получили они от старого Дельфа. В море сытно, тепло и вольготно, и люди превратились в животных. Утратили ноги, утратили руки, утратили охоту к труду, знания и культуру, теряют речь, почти потеряли разум. Стали животными: жрут сырую рыбу, и их жрут косатки, их люди бьют, чтобы жир на мыло вытапливать. И эпидемии косят их, по сотне тысяч за сезон в одном Чёрном море. Вот вам итог великого открытия гениального Дельфа. Нет, я очень рад, что выпустил Делика. Ищите пропавший ген, и пусть ваши дети и внуки и правнуки ищут.
— За битого двух небитых дают. Разумный учится на ошибках неразумного, — возражал Гелий.
— Будем надеяться, что сверстники ваших правнуков будут разумными все поголовно. Сегодня среднему человеку нельзя давать дар Дельфа. И хорошо, что этот дар уплыл в море.
И тут я поднял палец, свеженький, розовый.
— Прошу слова, — сказал я. — Дар не уплыл окончательно, он циркулирует в крови одного среднего человека. Человек перед вами: Кудеяров Юрий, 31 год, уроженец города Москвы, холостой, рост средний, способности средние, взгляды на жизнь обычные. Если верить Финии, я могу превратиться во что угодно, хоть в дельфина. И это можно проверить… и я намерен проверить на собственном опыте. Твёрдые знания, так учил меня шеф, даёт только опыт. И рассуждений шеф не признает, и в рассказы не поверит. Поверит только фактам, голым фактам.
Но так как опыты могут быть опасными, лучше сказать: не совсем безопасными, я записал все как было и положил рукопись в стол. Пусть полежит. Пока о ней знают трое: Гелий, ББ и я.
НЕЛИНЕЙНАЯ ФАНТАСТИКА ОДА СЛОЖНОСТИ
— А над чем вы работаете сейчас?
Стандартный вопрос и естественный. На всех встречах читатели задают его.
Сейчас вы прочли четыре моих рассказа, как бы четырежды встретились с автором. Наверное, вас интересует, что будет написано в будущем. Может, имеет смысл рассказать здесь?
Итак, я задумал, я хочу написать, я напишу, если успею в этой жизни, книгу под названием «Нелинейная фантастика».
Термин «нелинейная» взят у точных наук. Математика знает линейные уравнения, которые описывают простые процессы, зависящие от одной причины. Там и уравнения простые, с одним-единственным решением (корнем), точным и безупречным. Нелинейные же процессы зависят от многих причин, и у нелинейных уравнений много решений: два, три, пять, пятнадцать, действительные, мнимые… Путайся с ними.
С годами меня все больше увлекает сложность. Мне интересно следить, как из-за фасада выглядывает изнанка и как она превращается в фасад, как белое становится черным, а черное белеет, а то белое распадается на семь цветов радуги. Меня восхищает относительность времени и пространства, бесконечность космоса и неисчерпаемость электрона, переход количества в качество и единство противоположностей. Это захватывающе интересно, и мне все хочется рассказывать, как великолепно сложен мир, жизнь и человек.
Кажется, вы пожимаете плечами. Человек сложен? Да кто же не знает этого?
Знают… Но забывают, упускают из виду, игнорируют. Все мы знаем о сложности, но предпочитаем простоту.
С восхитительной простотой воспринимают мир маленькие дети, чем моложе, тем проще. Помню, как-то девятилетний сосед смотрел у меня телевизор о приключениях англичан в испанских колониях, поминутно вопрошая: «Это наши? Это беляки?» Для него, девятилетнего, мир делился на наших и белогвардейцев. Наши сражаются с ихними. Кто кого? Вот и все, что извлекается из фильма.
Ну, а вы, старшие? Вы же знаете, что каждый человек- неповторимая личность. И как определяете эти личности? «Плохой мальчик, хорошая девочка». Да кто же из нас (из ваших знакомых) всегда, при всех обстоятельствах, для всех на свете бывает хорош или плох? Впрочем, и взрослые литературоведы делят героев на положительных и отрицательных, требуют, чтобы был изображен во всей сложности достойный подражания образец. И даже ученые склонны утверждать, что природа склоняется к простоте, ищут простые законы.
Ничего подобного, природа ни к чему не склонна. Природа автоматична и равнодушна. Она плодит то, что получается в данных условиях. Но так как природа очень обширна и условия более или менее однообразны, получается много похожих предметов: очень много звезд, еще больше атомов, много капелек, много песчинок, много травинок, много комаров… даже слишком много. Но как же сложны каждая в отдельности звезда и каждый комар: летательная машина, кровососущий аппарат, пищеварение. Вот один из них сел мне на руку, чтобы сосать и переваривать мою кровь. Хлоп, и нет комара. Убивать-то просто. А природа изобретала его добрых два миллиарда лет.
Вся история жизни на Земле — это история преодоления простоты. Началось с примитивных кристаллов: атомы притягивали атомы, укладывали их по порядочку. Потом пришло разделение труда между молекулами: одни притягивали, другие перерабатывали, третьи укладывали, четвертые охраняли. Потом еще понадобились реснички, чтобы догонять пищу, потом еще нервы, чтобы управлять движениями, потом еще нервные узлы, где была записана инструкция, как двигаться, чтобы догнать пищу и не стать пищей. Но пожизненная инструкция не могла предусмотреть всех неожиданностей в мире, и пришлось к ней добавить (еще пятьсот миллионов лет на отработку) сложнейший из самых сложных органов: мозг — орудие знакомства с неожиданностями, бюро для выработки новых инструкций поведения. Так что природа вовсе не тянула к простоте. Это мы стремимся все упростить для ясности. Я сам стремлюсь упростить. Вот в пятый раз переписываю эти странички, чтобы сделать их попроще, вытянуть в линейную цепочку нелинейную тему. А она не поддается, завивается спиральной пружиной, да еще изогнуться норовит, выпятиться во второе и третье измерения.
Чего ради стараюсь я? Да потому, что простота проще, понятнее, доходчивее. Без простых объяснений сложности не понять. И тут я, воспеватель сложности, должен начать с оды простоте.
Простота не только прозрачна и понятна. Простота, кроме того, выгодна, экономична и продуктивна.
Шагать по асфальту просто, прокладывать новую дорогу сложно, долго и дорого. Практически невозможно заново для каждой машины строить путь. Если грузов много, их везут по старой дороге, даже в обход. По гладкой дороге сто верст — не крюк.
Работая, нельзя тратить время на обдумывание каждого движения. Руки рабочего движутся автоматически. Шофер автоматически жмет на тормоза. Если задумается, задавит прохожих и машину разобьет. Обучение ставит задачей привить автоматичность. Автоматичность проста, надежна и производительна.
И так как словами не объяснить, что надо стремиться к автоматизму, природа устроила так, что простое, привычное приятно… А непривычное, трудное вызывает напряжение… даже стресс.
Нам тоже приятно привычное и простое. Приятно читать понятное, приятно работать не думая. Приятно повторять, например, песню петь: раскрыл рот, произноси слова, придумывать ничего не надо. Приятно подчиняться, выполнять приказы не думая. Не на том ли утверждался гитлеровский психоз? Впрочем, командовать тоже приятно. Это гораздо проще, чем убеждать, доказывать правоту, спорить, обосновывать. Экономнее как-то.
Вы думаете, что поймали меня на противоречии? Я написал, что природа все усложняет жизнь, но заставляет живое стремиться к простому. Это не мое противоречие, это противоречие жизни. Простота экономна, но у нее есть недостатки. Природа усложняла организмы, чтобы они могли, преодолевая сложности, упрощать и облегчать жизнь.
Так в биологии, так и у людей, у мыслящих приматов.
Но у великолепной, производительной и приятной простоты есть недостатки.
Во-первых, она приблизительна. Природа-то бесконечно сложна, стало быть, простые формулы упрощенны. Они выражают основное, правильное, от сих до сих. Но где-то второстепенное становится наиважнейшим — и простота уже неверна.
Простота склонна к потребительству. Съесть обед совсем просто, купить продукты в магазине достаточно просто. Вырастить хлеб куда сложнее. Послушать музыку- просто, исполнить — сложно, еще сложнее — сочинить. И так далее, подбирайте примеры сами.
Простота консервативна, кроме того. Просто повторять, придумывать куда сложнее. Простота воинственна. Просто грабить, грабить природу, в частности. Вообще, ломать просто, строить посложнее. Просто решать вопросы дракой: победитель расквасил нос и диктует условия побежденному. Договориться куда труднее.
И вот, поскольку мы стоим за мир, приходится нам, и вам придется в свое время, вести сложные и трудные переговоры с упрямыми, не очень понимающими вас партнерами. И поскольку мы не хотим жить по старинке, как деды, даже не хотим жить, как сейчас живется (между прочим, на этой планете голодает около миллиарда жителей), строим лучшую жизнь, придется нам заниматься сложным делом — строительством. Строить, увы, сложнее, чем разрушать.
Повторять старое просто, создавать новое — сложно.
Но я хочу написать не только о том, что сложность необходима, она еще и увлекательна. Очень хорошо, что природа бесконечна и бесконечно сложна. На нашу долю осталось полным-полно неведомого. Простые истины открыты до нас, но, копаясь в сложностях, можно извлечь бездну неожиданного.
Сложность щедра. Ведь в бесконечной природе мы раскопали только самое близкое, знаем щепотку. Впереди больше, чем пройдено, стало быть, и найдется больше богатств, чем найдено.
И борьба со сложностями приятна по-своему. Она нелегка, она утомительна, требует воли и усилий, но тем почетнее победа. Ах, не велика честь взобраться по лестнице на второй этаж, но как же гордятся покорители вершин, где не ступала нога человека! Очень лестно распутать клубок, который никто до тебя не распутал.
Не знаю, как вы, а я люблю бродить в незнакомых местах. Идти и гадать: а что там скрывается за поворотом? И как же славно, что природа наготовила для нас столько головоломок, что пространство относительно, время сжимается и расширяется, космос бесконечен, электрон неисчерпаем, количество переходит в качество, плюс в минус, а минус отрицает минус, и противоположности едины, и противоречия движут мир. Славный мир. Очень сложный! Великолепно запутанный!
Вот я и хочу написать книгу о сложности.
НЕБЛАГОУСТРОЕННАЯ ПЛАНЕТА
Ломать просто, строить сложно. В строительстве поищу я примеры для иллюстрации сложности.
Не потому, что сам я инженер-строитель по диплому. А может быть, и потому. Именно инженерия знакомила меня с нелинейностью.
Вот, например, конструируется самолет. Бесконечная борьба прочности и легкости. Чтобы взлететь, нужен мощный двигатель, но двигатель много весит, как бы его облегчить? Взять побольше горючего, но горючее тоже весит. Облегчишь кузов, теряешь прочность. Пассажиров хочется побольше, кузов больше и тяжелее. Лететь выше, где меньше сопротивление воздуха? Но для взлета нужен двигатель мощнее, больше горючего. Нет сопротивления, но нет и воздуха, требуется герметический кузов, опять прочнее и тяжелее. На чем сэкономить? Уменьшить крылья, убрать крылья? Изменить форму носа, форму хвоста? Ломают голову конструкторы, решают нелинейные уравнения.
Нет, я не о самолете напишу, о строительстве фантастического размаха. О реконструкции планеты Земля, например.
Так стоит задача в глобальном масштабе: надо обеспечить население всей планеты, прежде всего прокормить.
Условия задачи: дана планета площадью в 510 миллионов квадратных километров, в том числе 29 процентов суши и 71 процент воды. Население — 4 миллиарда сейчас, 7 миллиардов к 2000 году.
Кормится оно от земледелия, в основном — хлебом, рисом, картошкой. Один гектар, в зависимости от урожайности и климата, кормит одного — трех, очень редко до десяти человек. Худо кормит. Четверть населения планеты живет впроголодь, десятки миллионов умирают от голода. Всего обрабатывается около 15 миллионов квадратных километров — примерно 10 процентов суши.
Кажется, что решение лежит на поверхности — на поверхности Земли. Десять процентов обрабатывается, девяносто — пустует. Подними эту целину… и вся недолга.
Увы, не так это просто. Те проценты пустуют не от глупости, не от лени. Обрабатываются все удобные земли, хлеба не дают неудобные, не приспособленные к земледелию:
Пустыни и сухие степи, где слишком мало воды для растений.
Болота и болотистые тропические джунгли, где слишком много воды.
Льды, тундра, тайга, полярные страны, где слишком холодно.
И горы с крутыми склонами, где неудобно работать, а иногда и дышать нечем.
Неудобная досталась нам планета, неблагоустроенная.
«Для веселия планета наша мало оборудована» — это Маяковский сказал.
А американский фантаст Шекли поведал с иронической усмешкой, что Землю строил деляга-халтурщик, лишь бы быстрее и подешевле. Материалы приобрел у утильщика, вот и насыпал пески где попало, залил огрехи соленой водой.
Кстати, соленая вода — еще одна пустыня. Там тоже нельзя пахать и сеять.
Как видите, непростое уравнение с пятью неизвестными.
Которую пустыню стереть с глобуса?
Как уроженец сурового Севера, столько натерпевшийся от унылых осенних дождей и ледяных зимних ветров, столько раз оттиравший обмороженные уши, я, конечно, прежде всего хотел бы отеплить полярные страны.
В бывшей тундре — розы, загорелые девушки в волнах теплого Карского моря, пальмовые рощи на Чукотке. Как компасная стрелка, мечта советских фантастов неизбежно поворачивается к отеплению Арктики. Г. Адамов, Г. Гребнев, А. Казанцев. Отепленная Арктика — неизбежный аксессуар романа о будущем.
Как подогреть полярные страны?
Атомные станции, пробуждение вулканов, подземные горячие воды, солнечные лучи, пойманные в космосе, поворот Гольфстрима, подкачивание Гольфстрима, закрытие Берингова пролива, расширение Берингова пролива.
Чтобы не путаться, перебирая детали всех этих проектов, разложим их на два основных варианта: перераспределение земного тепла и добавление тепла.
Пример с перераспределением — всякие фокусы с Беринговым проливом. Допустим, мы закроем пролив плотиной, льды останутся на севере, с юга подтянется теплое течение от Калифорнии. Видимо, станет теплее на Камчатке, но еще морознее в Якутии. В Японии станет прохладнее, поскольку теплое течение оттянется к Камчатке, там отдаст часть тепла. Портить климат чужой страны — это уже никуда не годится. Рассматривались и иные варианты, более сложные. В общем, инженеры сказали, что они могли бы закрыть пролив; климатологи возразили, что они не отвечают за последствия.
Так или иначе, пляжи на Чукотке нельзя оплачивать ненастьем в Японии.
Не лучше ли добавить тепло в атмосферу: атомными ли станциями, подземными скважинами или космическими зеркалами? Тут уж никто не пострадает.
Не пострадает? Не будем забывать о неизбежной изнанке.
Растает ледник Гренландии, лед превратится в воду, сольется в океан, уровень его поднимется на десять метров. Ленинградцы знают, что значит подъем воды на десять метров выше ординара. На всех островах будут залиты два этажа. Практически пострадают все порты мира. А таяние льдов Антарктики поднимет уровень океана метров на шестьдесят.
Нет уж, лучше не связываться с таянием льдов.
Не заняться ли ликвидацией пустынь?
Но и тут не стоит забывать о неизбежной изнанке.
Перед тем как писать эту главку, я составил таблицу. Привык мыслить таблицами. На графике два измерения, на нем видны простейшие нелинейные рассуждения второй степени с двумя решениями. Так вот, выписал я в столбик пустыни по цветам: желтую (пески), зеленую (джунгли), белую (полярные страны), коричневую (горы), синюю (море). А в соседнем столбце пометил, как скажется на соседних землях их уничтожение. Составил столбик потерь.
Орошение желтых пустынь, например, равносильно созданию мелкого моря. Ведь растительность испаряет много воды, примерно столько же, как море. В соседних странах климат станет влажный и прохладный. Если оросить Сахару, холоднее станет во всей Западной Европе. Если же осушить море, например Средиземное (есть и такой проект), пустыня Сахара захватит всю Северную Африку, полупустыней станет Южная Европа.
Горы создают резкую разницу климата. Если снести до основания Крымские горы (мы же фантазируем), возле Ялты и Алупки будет голая степь. Если же продлить Карпаты вдоль Черного моря и дальше — до самого Урала, в Одессе и Ростове будут магнолии и олеандры, как в Сочи, а в Киеве и Харькове — суровая зима.
Ох, лучше не трогать эту чувствительную планету!
О том и гудит вся мировая пресса. Не трогайте, не трогайте леса, воды и пустыни! Берегите муравьев, волков, бакланов и божьих коровок! У каждой твари свое место в балансе природы. Не нарушайте равновесие, лелейте экологию!
На том и порешили! Порешили?
Но припомним. Была поставлена задача: накормить досыта всех жителей планеты — 4 миллиарда сейчас, 7 миллиардов к 2000 году. Можно кормить, занимаясь только охраной природы? Можно не трогать пустыни, моря, горы, леса, поля и луга?
Где же кормиться тогда?
Человечество нарушало экологию, как только стало человечеством. За последние два тысячелетия вспахано полтора миллиарда гектаров, добрый миллиард гектаров леса превращен в поля. Миллиард гектаров — это около семи процентов суши. Конечно, мы уже изменили климат со времен Древнего Рима.
И дальше придется менять, но с умом, с расчетом.
И тут начинаются сложности. Мечтать просто, браковать мечты еще проще. Просто высмеять, но попробуй выполнить, да так, чтобы никого не обидеть.
Видимо, комбинировать придется орошение и осушение, снос гор, возведение гор, охлаждение материков, отепление материков…
К сожалению, нельзя все это испытать на опыте. Арктику не отеплишь на пробу. Громоздко. Тут приходится опыт производить мысленно: на бумаге, на машинах, в научно-исследовательских институтах.
Один из них я собираюсь описать: Институт Нелинейной Фантастики — Инфант.
ППП И П
Инфант (прошу не путать с инфарктом) сочинен для проигрывания самых фантастических идей.
Вообще-то литературная фантастика давно занимается проигрыванием. И ставит при этом три вопроса: «Что?», «Как?» и «К чему?»
«ЧТО» общеизвестно. Это «Что людям хочется?» О чем вы мечтаете вслух и про себя. Мечты испокон веков рисуются в сказках. Эликсир вечной юности, живая вода, скатерть-самобранка, шапка-невидимка… ковер-самолет и универсальная волшебная палочка, выполняющая что угодно.
«КАК» — как это все воплотить? Тут фантастика высказывает гипотезы, а воплощают-то научные институты или же научно-фантастические, в том числе самый удачливый — НИИЧАВО имени братьев Стругацких, где молодые и прыткие физики начинают в субботу решать проблемы понедельника, где даже волшебная палочка сконструирована.
«К ЧЕМУ» это все приведет — изучает Инфант.
Всяческие «что» из сказок и из умов мечтателей, всяческие «как» с конференций и из институтов присылают в Инфант для опробования. Производится оно на моделях, технических и математических, как во всех нынешних институтах. Для этого скатерть-самобранку или шапку-невидимку кодируют, то есть превращают в изящное нелинейное уравнение с полдюжиной корней, то бишь решений, переводят его в двоичную систему, записывают дырочками на ленте и поручают решать послушной машине.
Но поскольку Инфант — институт фантастический, в нем есть помимо обычных машин и ППП — Проектор Произвольных Параметров.
«Произвольные параметры» в переводе на человеческий язык и означает «все, что в голову взбредет». А проектор-это экраны, на которых машина дает решения не в цифрах, а в образах. Иначе говоря, машина ППП покажет вам, как будет выглядеть орошенная Сахара или отепленная Гренландия, как уставлена скатерть-самобранка и к лицу ли вам шапка-невидимка. Впрочем, это показать нетрудно: нет на экране ничего-ни шапки, ни лица.
Мало того, при ППП есть еще ПП — Приставка Присутствия. Каким способом, не знаю, еще не придумал, но приставка эта создает иллюзию присутствия. Вы не только видите орошенную Сахару, вам кажется, что вы гуляете там, ощущаете влажную жару, пробуете виноград, хлопок собираете. Вы не только видите голодных детей (четверть человечества), они за фалды вас хватают, показывают язвы, клянчат ноющими голосами: «Бакшиш, бакшиш!» И вы в Гренландии ради этих детей, вы рушите льды в океан, освобождая дымящиеся на солнце скалы. И вы в Ленинграде ужасаетесь, глядя на полузатопленного Медного Всадника, снимаете утопающих с подоконников Зимнего дворца. Может быть, в данном случае приставка ПП и не так уж обязательна. Достаточно проектора: посмотрел, убедился. Но есть и другие предложения.
На одной всемирной выставке видел я дом будущего. На соты он был похож или на кучу ласточкиных гнезд. Каждая сота — квартира, перед каждой — балкон. Твой балкон — крыша нижнего этажа. Выглядит оригинально, красиво, пожалуй. Но надо бы пожить в таком доме, испробовать, как это получается, удобно ли.
Отеплить Арктику на пробу невозможно, выстроить дом на пробу — накладно и времени требуется много. Быстрее и дешевле пожить в воображаемом доме с помощью ПП.
Или в воображаемом теле.
Тело обязательно надо испытать, прежде чем перекраивать. Тут нужнее всего баланс, всего страшнее вмешательство. Переделаешь тело — душу искалечишь.
А зачем его переделывать?
ВЕНЕЦ, ШИПЫ И РОЗЫ
Человек — венец творения. Самое совершенное достижение природы. Только в человеке природа познает себя. А Библия та просто говорит, что человек создан по образу и подобию бога. Выше некуда.
Но давайте поставим вопрос так.
О вы, совершенства и венцы творения, читающие эту книгу, вы-то довольны своим образом, своим организмом, своими силами, сроком жизни, ходом развития? Ничего не хотели бы изменить? Никогда не завидовали животным: птицам, рыбам, дельфинам, оленям, другим людям?
Первыми подают голос калеки, потерявшие руки, ноги, пальцы, глаза. Им нужна бы регенерация, ящерицам они завидуют. У ящериц отрастает оторванный хвост, у тритонов — откушенные ноги. Целый червяк вырастает из уцелевшего кусочка. Безжалостная природа отняла эту способность у высших животных. Жестокий естественный отбор работал против растяп, дающих свои ноги на съедение, поддерживал ловкачей, сумевших сохранить конечности. Но отбор этот не имеет никакого отношения к человеческому обществу. Мы лечим больных, мы кормим увечных, предпочли бы их вылечить. Регенерация нужна людям, тут не может быть двух мнений. Даже незачем проверять ее на ППП и ПП.
Затем вступают в разговор старшие из читателей, морщинистые, седые, сгорбленные. Вообще-то они довольны жизнью человека и хотят жить дальше… но по-человечески. Хорошо бы вернуть молодость, быть такими, как были: здоровыми, сильными, красивыми, энергичными, страстными лет до восьмидесяти… лучше до ста… до ста пятидесяти или до двухсот. Двести хватит, там уже жить соскучишься, наверное.
Наверное, вот это надо бы проверить. Надоест ли жить? Захочется ли умереть? И вообще, как сложится общество, где сосуществует семь-восемь поколений? У нас только три поколения рядом — деды, отцы и внуки, из них два неполноценных: деды ослабели, внуки еще не набрали силу. Практически, каждые двадцать-тридцать лет сменяются лидеры жизни — ведущее поколение. А если будут живы крепкие, мудрые, набравшие опыт деды, прадеды, прапра и прапрапра? Застой не получится ли? Замедление темпа развития? Это и надо проверить? Как? Двести лет пожертвовать на опыт?
Теперь расхрабрились и девушки — милые и добросердечные, но дурнушки, хорошие девушки, на которых привередливые парни не смотрят только потому, что они лицом не вышли: нос пуговкой, или веснушки, или талия не удалась, или голова ушла в плечи. Пусть они поменяют внешность — дурнушки! Пусть выберут лицо и фигуру в «Журнале мод». Каждая девушка имеет право на красоту. Каждая невеста должна иметь право на выбор. Но чтобы выбирать, надо нравиться многим.
Однако надо еще проверить, каково жить в мире, где люди меняют лица, как платье. Сегодня такой, завтра иной. Вышла замуж за плечистого, а он захотел быть стройным. Глядишь, и характер изменился с внешностью. Форма повлияет на содержание.
Это тоже надо проиграть в Инфанте. Не раз проиграть на ППП, меняя параметры произвольно. Что получится, если каждый венец красоты захочет украшать себя розами. И какие там шипы окажутся в венце — психологические и социальные?
Мы перебирали только самые простые предложения: восстановление нормы, пусть по высшему разряду — нормальное тело калекам, нормальный организм старикам, нормальную внешность женихам и невестам. Есть вопрос посложнее: так ли безупречна биологическая норма?
Идеально ли наше зрение? Микробов не видим, амеб не видим, а заражаемся амебными, микробными и вирусными болезнями. Не видим сквозь землю, не видим в темноте, не видим инфракрасных и ультрафиолетовых лучей, не различаем вредный рентген и опасную радиацию. Не нужен ли глаз на весь спектр лучей? Не добавить ли третий глаз на затылок, чтобы предупреждать об опасности сзади? Кстати, теменной глаз был у пресмыкающихся, человеку достался рудимент.
И пусть уши улавливают ультразвук, а также инфразвук, предупреждающий о надвигающемся шторме!
А запахи? Что стоит наше обоняние по сравнению со звериным? Так полезно было бы по следам находить заблудившегося ребенка или жулика, побывавшего в квартире без спросу.
Мускулы нам нужны посильнее. Машины машинами, а все равно и бегать надо быстрее, прыгать выше и дальше, и грузы поднимать потяжелее, и делать не два движения в секунду, а пять — десять — двадцать — сорок… И не возиться со скучной работой, с перепиской на машинке, например. Сорок ударов в секунду, за минуту — страница, за час-весь рассказ. Сорок шагов в секунду- и не нужен городской транспорт с чадом, бензином, грохотом и авариями. Улицы становятся чище и безопаснее… Безопаснее ли? При такой скорости и столкновения бегунов чреваты. Люди будут калечиться, налетая друг на друга. Впрочем, можно поднять движение в воздух. Взмахивая руками сорок раз в секунду, человек мог бы и взлететь. Вот где исполняется извечная мечта.
Неужели и тут шипы? Проверить надо бы.
Быстродвижущийся человек, быстродействующий. Быстродуманье, как у вычислительной машины.
Быть может, и быстрый рост. Зачем нам пятнадцатилетнее детство? Потом еще юность, среднее образование, высшее образование. Четверть века приготовления к жизни, четверть века раскачки к четверти века полноценной работы.
Нельзя ли так: родился человек и растет, как царевич Гвидон, не по дням, а по часам. Расти быстрее можно, биология тому не препятствует: киты набирают сто тонн веса за считанные годы. А как же с 25-летним обучением? Может быть, знания можно передавать по наследственности: вкладывать в гены таблицу умножения, два-три языка, врожденное знание грамматики, формулы геометрии, физики, химии?
Хорошо это или плохо? ППП покажет, ПП позволит попробовать.
От улучшения организма мы постепенно перешли к улучшению ума. Итак, наследственная память. А вообще памятью своей вы довольны? Запоминается трудно, забывается нужное. Столько хороших книг прочли, не помните наизусть. Столько красивых мест проехали, закрой глаза, не вспомнятся. Вообще мала емкость — на десять языков не хватает, на десять наук не хватает.
Память не сделать ли обширнее?
И дать гениальную чувствительность к музыке — абсолютный слух.
И абсолютное чувство цвета, как у художников.
И гениальную рассудительность.
Гениальное умение охватывать все сложности сразу.
Пусть каждый будет гением по собственному выбору.
Скороговорка пошла. Слишком много надо перепробовать. Пробами и занимается Инфант. Программирует произвольные параметры, смотрит, что получится. Чаще — ничего хорошего. Природа два миллиарда лет конструировала человека, трудно переделать с маху. Хочется сказать: берегите человека, уважайте человека. Человек — это венец творения. И не вплетайте в венец добавочные розы, лоб раскровяните шипами. Природа и так обеспечила, дала все нужное.
Да-да, обеспечила. Но почему-то венцы не довольны. Венцы завидуют птицам, купающимся в лазури, и рыбкам, носящимся в воде, и тритонам, умеющим отрастить утерянную ногу, и червякам, которые омолаживаются голодая.
Просто мечтать и просто отказывать. А выполнить попробуй. Перебирает Инфант произвольные параметры.
ВОЛЕТВОРЦЫ — НАШИ НАСЛЕДНИКИ
А как это ноги отращивать, внешность менять, творить новые способности? Все время обходили мы этот вопрос. Обходили потому, что «Как» не задача Инфанта. Инфант изучает «К чему?». «Как» добывается в других институтах.
Но может быть, человека просто невозможно усовершенствовать?
Давайте разбираться.
Для начала прошу настроиться на удивление. Удивимся общеизвестному. Так советует Сергей Образцов, знаменитый кукольник, автор фильма «Удивительное рядом».
Вот сидит на террасе семейство: папа, мама, бабушка и внучек. Обедают, кушают котлеты с гречневой кашей. Не удивительно ли, что из одинаковых котлет, из той же самой каши папа отрастит бороду, мама — мягкое женское лицо, бабушка — высохшее морщинистое, а ребенок — тугие румяные щеки?
На руке у мамы комар. Напился кровушки, полетел. Не удивительно ли, что он превратит человеческую кровь в маленьких комариков? И если даже не хочется думать о таком страшном, если маму в лесу разорвут волки, кровь ее превратится в клыкастые морды, лохматые спины, когтистые лапы. И между прочим (надеюсь, можно говорить об этом читателям среднего и старшего возраста), щекастый проказливый младенец тоже вырос из этой крови.
Хочу подчеркнуть, что из такого материала, как кровь, можно вырастить что угодно, любое живое существо.
Наука объясняет это чудо одним коротким словом «гены». У людей, волков и комаров, у каждого существа сидят в клетках гены, и они строят клетку по заданной программе, наследственной, человеку — человечьи клетки, комару — комариные.
Стало быть, все, что требуется: вложи в клетки нужные гены, и будет у тебя новое существо.
Строение некоторых генов уже известно. Кое-какие удалось синтезировать. Уже получила название, в будущем разовьется специальная наука — генная инженерия. Генетики будут проектировать гены, вставлять их в клетки.
С бактериями это уже получается. Со временем дойдут и до людей.
«Мамаша, какого ребенка вы хотите: мальчика, девочку, черненькую, беленькую, с музыкальными способностями или с математическими?»
Но вот, проиграв эту идею на своих ППП и ПП, Инфант высказал сомнение. Имеем ли мы право навязывать свои вкусы следующему поколению? Имеем ли моральное право проектировать собственных детей, определяя их внешность, способности, влечения? Запроектируешь дочку по своему вкусу, а потом она же претензии предъявит: «Напортачил ты, папочка, в таком теле жить невозможно. Навязал свои старомодные взгляды, теперь совсем другая мода, страдаю я из-за тебя».
Так что получается, что генетическое проектирование потомков — сомнительное достижение.
Удобнее было бы, если бы люди сами себя переделывали. Не понравилось, перелицевал лицо.
Волетворцами назвал я людей будущего, формирующих себя по собственной воле.
Возможно, волетворчество разовьется из генной инженерии. Недовольные собой отправятся в генное ателье. Генные модельеры предложат им эскизы нового тела, генные химики спроектируют гены, генные инженеры их изготовят, генные медики введут в клетки. Как? Так же, как проникает в клетку вирус, — генный инженер-подрывник, изготовленный природой.
Но Инфант предпочитает иной, еще более заманчивый вариант. Я описал его в статье, которая так и называлась: «Волетворцы — наши наследники», а потом в рассказе «Глотайте хирурга».
Суть в том, что у нашего организма пять систем управления: сознательная воля, чувства, нервы, железы и гены. Вообще-то они связаны между собой, но связь эта не жесткая, многоступенчатая. Воля командует чувствами, а чувства брыкаются, восстают, не слушаются.
Но представьте себе, что мы наладили жесткую дисциплину. Воля отдает приказ воображению, воображение мобилизует нервы и железы, железы посылают нужные ферменты и… клетки растут или подсыхают по приказу.
Именно этот вариант и будет проигрываться в Инфанте.
«КРОЛИКИ» ИНФАНТА
Научное изложено, фантастическое изложено. Пора, давно пора уже переходить к литературному: к сюжету и героям.
События происходят в научном институте. Фантастику такого рода в свое время я окрестил лабораторной. Сюжеты у нее бывают двух сортов: с узнаванием и без оного.
Сюжет без узнавания взрослее. Это просто психологический роман об ученых. Дан институт, научная тематика сообщается сразу же, не засекречивается; читателя не интригуют. Например, дан институт, идущий на грозу. Среди научных работников есть смелые, честные, бескорыстные; есть и корыстные, бессовестные карьеристы. Идет борьба. Честные побеждают, конечно, и в результате побеждают грозу.
Бывает такое в подлинных институтах. Бывает, к сожалению, и другое: честные и бесчестные бьются-бьются, колеблющиеся колеблются, равнодушные стоят в сторонке, беспринципные переходят со стороны на сторону. Наконец добродетель торжествует, а гроза не поддается. Равнодушна к морали равнодушная природа.
Сюжет с узнаванием занимательнее. Читатель не сразу узнает, какие чудеса «варятся» в НИИ, в первых главах автор о грозе помалкивает. Не знает этого и герой. Он посторонний. Самое убогое — корреспондент, и прескверный, не ведающий, куда его послали. Или же заблудившийся турист, или пронырливый мальчишка, перемахнувший через забор, или родственник уборщицы, или же несчастная жертва злоумышленных ученых, или отважный разведчик. Герой ничего не знает, ловит намеки, складывает догадки, читатель гадает вместе с ним. Только в эпилоге узнает: «Ух ты, на грозу идут! Ну и ну!»
Инфант настойчиво толкает меня на сюжет с узнаванием. Институт должен узнать, как чувствуют себя люди в фантастических условиях. Условия эти условны, созданы ППП. Эффект присутствия мнимый, разыгран ПП. Предпочтительнее, чтобы испытуемые не ведали, что проводится испытание, воспринимали свое присутствие всерьез.
Значит, они не сотрудники института. Они посторонние. Они не специалисты, люди без квалификации. Специалисты не поедут в некий невнятный НИИ в качестве подопытных кроликов. Но малограмотные нежелательны. Малограмотные не сумеют рассказать о своих ощущениях.
Ну вот и сузился круг выбора. Максимальная грамотность без квалификации. Очевидно, окончили десятилетку, а в институт не поступили. Свободны, немного растерянны, молоды, склонны нырнуть в неведомое. Лет семнадцать-восемнадцать.
Я долго подбирал имя главному герою. Это не так просто. Употребительных имен у нас немного, примерно сотня мужских, полсотни женских. Притом в литературе они приобрели смысловую окраску. Ваня — это простота, чистосердечие или же маска опрощения. Вася — бойкий ушлый малый, проворный и не слишком честный от прыткости. Андрей и Сергей — символы твердой правильности. Эдики — отрицательные пошляки, любители заграничных дисков и соблазнители. Валентины — из старой потомственной интеллигенции. Валерки в большинстве названы в честь Чкалова, родились перед войной, для Инфанта они староваты. Митя? «Митькой звали» — комично. Витя? Или Виталий, может быть? Не очень затасканное городское имя. Ну пусть будет Виталий. Все равно, в книге он — Я.
Он — я, не потому что он — я. От его имени идет повествование. Я, автор, предпочитаю эту лирическую форму, потому что она позволяет отвлекаться в сторону, рассуждать о том о сем, что в голову взбредет. Конечно, Виталий не я. Как-никак, сорок лет разницы. Но все равно сходства не избежать. Как и я, Виталий с детства хотел стать писателем. Он склонен наблюдать жизнь, наблюдать, а не активно действовать. А главное, как и меня, его восхищает сложность этого мира (а иначе я не поручил бы ему вести рассказ), радует возможность найти трудно объяснимое и объяснить все-таки. Он не слишком самостоятелен в действиях, но мыслит самостоятельно, даже (в отличие от меня) — самонадеянно. Есть тут и мальчишеская бравада, стремление отстоять от взрослых независимость своего Я. Мальчишеская бравада, конечно, к автору не имеет отношения.
В школе независимость Виталия похваливали, в институте на приемном экзамене он получил тройку за сочинение. Рецензент написал на полях: «Не разобрался в теме, не раскрыл творческий облик писателя».
В полном тексте книги я приведу это сочинение. Виталий сравнивал Чехова с Достоевским. Известно, что Чехов Достоевского не любил. И Виталию, начинающему наблюдателю жизни, позиция великого диагноста была ближе, чем позиция великого страстотерпца.
Сейчас даже трудно припомнить, откуда пришли ко мне другие герои. Большинство встречал в жизни, некоторых продиктовал сюжет. Десяток набрался их постепенно: семь парней, три девушки, целая учебная группа «кроликов».
Илья — математик. Лохматый, неряшливо одетый, неумеренно талантливый абстрактный мыслитель, с корявыми неумелыми руками. Из сочетания таланта с неприспособленностью иногда рождаются заносчивые, иногда растерянные. Илья добродушен, и неспособность кажется ему важнее прирожденных способностей. Он старательно подражает умелым. В общем, «кролики» любят его.
Филипп — обязательный в каждой компании балагур. Именно балагур, а не злой насмешник. Он очень общителен, потому что в душе не уверен в себе. Смешит, чтобы быть в центре внимания, в этом его самоутверждение. Готов даже жертвовать собой, пусть над ним смеются, лишь бы не забывали. Наедине с собой теряется, впадает в уныние, не умеет работать в одиночестве, потому и провалился на экзамене. В компании же парень дельный и исполнительный.
Павел — душа группы, самый взрослый духовно. Старший брат в многодетной семье, смолоду работник и добытчик. Не слишком способен, возможно, не успел развить ум чтением, некогда было. Зато превосходный организатор. Привык командовать братишками и подавать им пример, прежде всего. И тут он берется за дело первый, делает лучше всех и самое нужное.
Роман — спортсмен, перворазрядник. Не дотянул до мастера. Любит природу, любит физический труд, не очень любит думать. Может, потому и не дотянул до мастера, не сумел перехитрить соперников. «Не сумел навязать свою волю» — называется это в спорте.
Иван — Ваня, но по характеру Эдик — маменькин сын, потомок влиятельных родителей. Разыгрывает бывалого, намекает на похождения, которых не было на самом деле. Намекает на высокие связи и грозит ими. Но при первом испытании впадает в панику, в истерику. Его отчисляют сразу же. И в книгу попал он, бедняга, только для того, чтобы быть отчисленным.
Седьмой — безымянный соня. Тоже попал, чтобы быть отчисленным. Полная противоположность Ване-Эдику. Всегда флегматично равнодушен. Где бы ни поспать, лишь бы поспать. Его отчисляют, потому что Инфанту не нужны бесчувственные, бесполезные «кролики», способные проспать землетрясение. Что они расскажут о катастрофических последствиях?
Теперь о девушках. Первая — Ольга, моя любимица. Очень хорошая девушка — прилежная, трудолюбивая, принципиальная и, кроме всего, красивая, с удивительно тонким лицом и небывало тонкой талией, этакая березка, прорисованная перышком. Почти не подкрашивается, даже губы не мажет никогда. И так хороша от природы. Сознает свои достоинства и не снисходит до кокетства. Терпеливо ждет своего суженого. Когда-нибудь появится этот принц, оценит ее, полюбит и пообещает всю жизнь носить на руках. Так понимает любовь: ее носят на руках. Сама холодновата: Ольга, не Олечка. И несколько пассивна в жизни. Ждет, чтобы ее оценили, ей помогли. Но терпеливо ждет, без хныканья, даже в опасных положениях. Никогда не теряет достоинства.
Провал на экзаменах был большим ударом для Ольги. У себя в районе она была гордостью школы и роно. Привыкла быть отличницей, добивалась успехов настойчиво и сосредоточенно, не тратила времени на лишнее чтение. Не слишком начитанна в результате. Боюсь, что я добавил каплю дегтя в характеристику образцовой героини. Но что поделаешь? Наши недостатки-продолжение наших достоинств. Несовершенство Ольги от безупречной исполнительности, от старательности.
Ташенька (не Татьяна и не Наташа — Таисия) — подруга Ольги, одноклассница и не отличница. Кургузая толстушка, добродушная и добросердечная. Нянчится с детишками, щенками, котятами, птенцами, выпавшими из гнезда. Восхищается своей подругой, всегда поддерживает, но не завидует и даже не пытается подражать. Скромна… как-то громогласно скромна. Все время подчеркивает свою слабость и неприспособленность. Может быть, это своеобразная форма кокетства: «Глядите, какая я слабая! Скорее все ко мне, все на помощь!»
Алла — антипод Ольги и антипод Ташеньки одновременно. Не очень хорошая девочка в куртке с хризантемами и алых штанах. Длинноносая, сутуловатая, не очень красивая, но способная, даже талантливая девушка. Однако училась посредственно, потому что всегда увлекалась чем-нибудь: коньками, Кафкой, мальчиками, иконами, битлами, йогами. С ребятами дружит, с девочками не ладит, и они ее недолюбливают. В трудных обстоятельствах бывает смела и полезна. Склонна азартно рисковать, в отличие от боязливой Ташеньки и рассудительно-осторожной Ольги.
Кроме «кроликов», в книге будут еще «кролиководы»- руководители испытаний, наши добрые знакомые из предыдущего рассказа: Гелий и Борис Борисович. Прошло несколько лет, но они не переменились. Неуемный Гелий, как и прежде, убежден, что все на свете можно сделать; Борис Борисович считает, что все стоит продумать. Гелий все еще обожает спорить, даже против самого себя. Борис Борисович предпочитает лежать и думать, желательно с закрытыми глазами. Может быть, он и спит, но идеи во сне рождает. Он добрый и совестливый. К нему идут за советом и как на исповедь. Но постоянно руководит Гелий, все умеющий и все успевающий. Гелий и подберет «кроликов», Гелий найдет их на скамейках и пригласит в таинственный Инфант.
ТАБЛИЦА РОЛЕЙ
Ну вот, характеры есть, целая дюжина: сложные, противоречивые в большинстве, способные к развитию. Теперь можно их столкнуть, и завяжется интрига.
Так полагается по теории литературы. Иные критики считают, что только так полагается, иначе нельзя.
Но ведь для нелинейной фантастики не столь важно, кто с кем столкнется, кто кого победит: Ольга Аллу или Алла Ольгу? Я даже не знаю пока, кто в кого влюбится. Боюсь, что все шестеро парней, кроме сонного, полюбят Ольгу. Алле же и Ташеньке не достанется никто. Так оно бывает в жизни. Мальчишкам свойственно стадное чувство. Один влюбился, другие подражают.
Все это неважно для Инфанта, для его главной проблемы: как менять мир и человека, что получится от перемен? Испытатели — люди живые, они сталкиваются и дружат, но план их жизни подчиняется плану испытаний.
План испытаний и есть план романа.
Некогда я подивился, прочтя слова Алексея Толстого, что он не составляет план романа. Есть у него характеры, герои живут. Когда подходит очередная глава, надо решить, кто в ней участвует, как поступает. Я был потрясен тогда, верный приверженец плановости… в литературных сочинениях. Потом понял, что на самом деле план есть и тут. План за Толстого составила история. Есть последовательность событий: Софья-соправительница, стрелецкий бунт, Азов, поездка в Голландию, Нарва, Шлиссельбург, закладка северной столицы, Полтава. Есть герои исторические и созданные автором. Что делали они при Нарве, Шлиссельбурге, закладке Питера?
Нечто подобное получается у меня с Инфантом. Все «кролики» проходят через одни и те же события. Все они не попали в институты, все пошли на работу в таинственный Инфант, все встретились на пристани в Беломорске, потом всех их ночью высадили на необитаемый островок. Этот фокус инфантовцы придумали, чтобы испытать, как «кролики» реагируют на неожиданную обстановку. Потом всем им сказали: «Вы — волетворцы, можете выбрать себе любую внешность». Все они выбирали.
Одинаково и неодинаково. И даже непредвиденно. Автор волен наделить героев характером, но, получив характер, герой проявляет его упрямо и независимо, делает не то, что ему предписано. В одинаковых обстоятельствах по-разному проявляют себя мои герои. Я даже могу составить таблицу: по абсциссе характеры, по ординате- обстоятельства. Я даже составил ее.
Вот первая графа: все герои не попали в институт. Почему? Могу рассказать.
Виталий — из-за неуместной самостоятельности, выше говорилось это. Оригинальничал, написал такое, что не понравилось.
Филипп — из-за несамостоятельности. Скучал за учебниками. Всё компаньона искал для занятий. И подготовился плохо.
Илья-из-за неорганизованности, рассеянности гения. Зачем-то искал более красивое решение. Зря потратил время, не успел переписать начисто, заспешил, перепутал плюс и минус.
Павел стремился заработать. Мало времени отвел на подготовку.
Алла тоже не успела. Любовь крутила. Не подготовилась, сдавала кое-как.
Роман уповал на свои спортивные достижения. Но неосторожно подал в институт, где ректор был равнодушен к показателям на стадионе.
Иван-Эдик мог бы подготовиться, но он всегда считал знания делом второстепенным. Главное — родители. Вот отец позвонит — и все будет в порядке. Но отец не стал звонить, он произнес речь о том, что сам он начинал простым солдатом, не ведал, что такое скидка. А мамины звонки были не так уж весомы.
Ольгу подвела ее собственная школа. Школа делала из нее районное чудо и предъявляла пониженные требования. А девушка чистосердечно думала, что больше не требуется. В Москве она не вытянула…
И Ташенька не вытянула, бледное отражение своей подруги.
Что касается безымянного сони, он все проспал, конечно. Вообще он жил на авось. Повезет — примут, не повезет- не примут. Где бы ни спать, лишь бы спать.
Далее, все десять завербовались в НИИНФ, таинственный, закрытый, по-видимому, институт. И вот, встретившись и познакомившись на пристани (как они были одеты, тоже сказано в таблице), ребята гадают, что же такое НФ.
— Новейшая физика, конечно, — уверен Павел.
Виталий, словесник, напоминает, что с буквы «ф» начинается много наук: философия, филология, физиология.
Зачем же филологию прятать на Белое море?
— Институт Непланового Финансирования, — считает Иван.
— Небесного Футбола, — мнение Романа.
Нерешенные Формулы предпочитает Илья.
Новые Фасоны приходят в голову Ташеньке.
— Институт Наивных Фифочек, — язвит Филипп.
— Или Нахальных Фанфаронов, — отбривает Алла.
— Неограниченного Флирта, — находится Филипп.
У кого что на уме. Так они представляются друг другу и читателю.
Не в каждой сценке всем десятерым дается слово, но я, автор, знаю, что они делают и говорят… сказали бы. И даже они сами подсказывают. Только что я пожаловался на своеволие героев. Говорят, что вздумается, развиваются, как вздумается. Но с другой стороны, мне стало легче. Я уже пишу по их подсказке. Дан пароход. Что они делают? Иван быстро находит лучшую каюту и добивается, чтобы его устроили туда. «Держись за меня, не пропадешь», — говорит он Виталию. Надо же перед кем-нибудь красоваться. Соня спит в теплом месте возле пароходной трубы. Павел тревожится о доме: «Где почта, откуда можно деньги посылать?» Ну и так далее. Распределяйте сами.
НЕОБИТАЕМЫЙ ОСТРОВ
Именно необитаемый, не обитаемый. В Белом море полным полно этих островков: скала в полкилометра длиной, мох, черника, корявые, пригнутые ветром к земле карликовые березки. Вокруг туманно-молочная вода, сливающаяся с небом, угрюмые туши других таких же островов на горизонте.
Какая-то глыба используется инфантовцами, чтобы испытать своих «кроликов». Ночью их поднимают с коек, ведут на палубу… катастрофа будто бы… сажают в лодки, велят грести к берегу. И они выбираются на скользкие камни… десять новичков.
Я еще не решил окончательно. Может быть, всю эту сценку проигрывает ППП вместе с ПП. Но мне кажется, не так велик риск, можно и подлинный остров использовать.
Ночь. Темнота. Мокрота. Неизвестность. Как поведут себя «кролики», что скажут? И герои могут подсказать, и читатели тоже.
Ташенька плачет, испуганная насмерть. А Ольга крепится. Для нее самое важное — сохранить достоинство. Главное — выглядеть как следует.
Иван кричит больше всех. Кому-то грозит несусветными карами, куда-то обещает жаловаться, перечисляет влиятельных знакомых отца. Не делает и ничего не хочет делать. «Они обязаны спасать нас, прислать вертолет, парашютистов, пароход, линкор. Они обязаны. Безобразие!»
А Павел первым долгом думает, что можно сделать. Холодно и сыро, девчонки простудятся. Костер прежде всего. Навес. У кого есть спички? Собирайте дрова. И первый берется за дело. А по его примеру начинают работать и Виталий, и неумелый Илья, и Филипп. Филя уже балагурит. Он растеряется только в одиночестве, а на миру и смерть красна. Его слушают. Иногда смеются. Что еще нужно?
Роман приволок самое большое бревно, плавник нашел в темноте. Доволен. Этакую штуку никому не поднять, На Ольгу посматривает, ждет одобрения. Все они смотрят на Ольгу.
Виталий, конечно, все примечает, все запоминает. И подбирает слова, чтобы написать рассказ о смертельной опасности. А они в смертельной опасности? Не может быть такого. В смертельную опасность не верится в семнадцать лет. А все-таки сосет под ложечкой.
С утра проблема еды. Черникой не прокормишься. Грибы есть. И ловится рыба. Виталий разглядел в Беломорске, что здешние ребята ловят камбалу острыми палочками. Протыкают рыбу, так и нанизывают, так и носят улов. Впроголодь, но хоть какая-то уха. Вода, к сожалению, ледяная. Долго не походишь в ней.
День прошел; не летят вертолеты. Другой прошел. На третий Павел предлагает строить плот. Хорошо бы добраться до соседнего острова. Может быть, там есть какие-нибудь люди.
Кто рискнет плыть? Кто останется обеспечивать слабых?
А соня все спит. «Обойдется. Когда спишь, меньше есть хочется. Кто-нибудь должен побеспокоиться».
Вертолет прибывает на четвертый день робинзонады, когда посланцы (кто именно?) уже на плоту.
МАСКАРАД
Маскарад — это центральный эпизод, фокус приключений.
«Кроликам» задается вышепоставленный вопрос:
«Довольны ли вы собой, друзья? Что хотели бы переменить в организме, теле, лице, характере? Чего вам не хватает?»
И тут каждый проявляет свой нынешний характер.
Виталий, несостоявшийся литератор, жадный потребитель чужих душ, хотел бы чужие мысли читать.
Илья, к удивлению, верен себе. Он прирожденный математик и все же недоволен своими математическими способностями. Хотел бы иметь быстрорешающий ум, как у ЭВМ.
Павел выше ценит быстродействие. Хотелось бы проворнее проворачивать все житейские дела: семейные, хозяйственные, домашние, служебные. Скинуть их часа за два и сесть за учебники.
Роману же по душе быстрое движение. Сам он перворазрядник, мог бы и в мастера вытянуть, но для мировых рекордов у него нет данных. Одной тренировкой не возьмешь. Надо бы улучшить строение тела, удлинить ноги, корпус сделать стройнее.
А Филя хочет быть гением, просто гением, все равно в какой области.
Алла согласна менять свою внешность… как платье. Утром блондинка, вечером — брюнетка. Летать мечтает Ташенька, в небе купаться, как ласточка.
А Ольга, оказывается, вообще не хочет меняться. Будет такая, как есть. Отличная, образцовая. Пусть другие, несовершенные, подтягиваются, если сумеют. В ду-ше-то она уверена, что не сумеют дотянуться.
Но Гелий Николаевич, старший «кроликовод», ограничивает условия: менять можно только лицо, только тело; способности не меняются. И сообщает: завтра вам будет дано волетворчество на один день. С этим даром вы поедете в Беломорск, посмотрим, кто чего достигнет.
На самом деле «кролики» никуда не едут. Беломорск на экранах ППП. Волетворчество воображаемое. Переживания из-за ПП. Но они не знают этого. Им кажется, что все происходит в подлинной жизни.
Виталий (рассказчик) в недоумении сначала. У него нет планов на перелицовку. Потом появляется идея: он наденет личину Павла и в облике Павла поговорит с Ольгой. Виталий думает, что Павел нравится Ольге, а он и сам не равнодушен к красавице. Вот тут и выяснятся подлинные чувства.
Но Ольга оказывается не Ольгой. Это Алла приняла облик девушки, которая нравится всем. Потом появляются еще две Ольги — настоящая, не изменившаяся ни на йоту, и бывшая Ташенька, которая тоже хочет быть точно такой же, как подруга.
Еще и четвертая Ольга. Это Филипп преобразовался в девушку. Не понравилось. Парни на улицах пристают, заигрывают. И не пошлешь их подальше… по-мужски.
В кино бы такую сценку. Какой материал для артистки: четыре характера сыграть в одном гриме!
Но это все шуточки. Маскарадная забава.
Илья (этот тоже не стал меняться) сообщает, что Роман осуществляет свою мечту. Он приспособил свое тело для рекорда в беге. Будет выступать на городском стадионе.
У Филиппа тут же веселая идея. Пусть друзья сообща придумают ему этакое тело, чтобы шутя обогнать Романа. «Обштопать», — говорит он.
Главные выдумщики, Виталий-фантазер и Илья-конструктор, с охотой берутся за развлечение. Предлагают Филиппу довольно уродливое тельце: тонконогое и обтекаемое- голова убрана в плечи, на макушке шило, шеи нет совсем, рук тоже нет, зачем они бегуну?
И этот уродец ставит рекорд, обгоняя могучего, опытного и умелого Романа.
Бедняга оскорблен и обижен. Он произносит речь, самую длинную в своей жизни, о честности в спорте. На беговой дорожке сравниваются сила, воля, умение спортсмена, а не хитроумие конструкторов. Это уже не спорт, это соревнование моделистов.
А друзья возражают, что Роман и сам моделировал свое тело, стало быть, поступил не по-спортивному.
Дискуссия возникает и вторично. Алла перелицева-лась еще раз. Теперь она не Ольга, она смуглая испанка, с вороными косами, с талией в рюмочку, яркими губами, соболиными бровями. Оригинал известен — популярная кинозвезда. Ребята восхищены. Возмущена теперь Ольга. Она произносит спич против перелицовки. Человек должен быть таким, каков он есть от природы. Перемена внешности — обман, это все равно, что чужой мундир надеть. Это новая форма притворства, ее надо осудить как подлог.
Алла за словом в карман не полезет. Ольгу она обвиняет в «биологическом феодализме». Феодалы кичились благородной кровью, чтобы оправдать свои наследственные права на землю. А Ольга хвалится унаследованной красотой. Это же заслуги родителей. Нет, внешность надо менять по вкусу. Тут хоть свой вкус демонстрируешь.
— Или вкус портнихи, — парирует Ольга. — Или вкус друзей, как Филя показал на стадионе.
Нарочно я остановился на этом споре. Тут и выясняется лишний раз сложность. Хорошо ли иметь право на изменение внешности? Какая красота лучше: природная, наследственная, или же придуманная тобой, или же предложенная художником?
Вот Павел считает, что все равно, откуда красота. Каждая девочка имеет право на красоту. Если природа не дала, надо ей помочь. Если не может придумать, помочь сообща. Пусть всем девочкам будет приятно жить, а нам — приятно смотреть на всех.
Павел тоже не похож на Павла. Он вырастил себе огромные длани лопатой, а кроме того, еще две длани из лопаток, за плечами. Они торчат у него за спиной как крылышки. Оказывается, Павел уже успел потрудиться. Детский дом переселялся в новое помещение. Павел помогал перетаскивать детишек. Двоих на ладонях, двоих за плечами.
Глядя на его торчащие лопатки, Ташенька взывает:
— Мальчики, Илья, Виталик, придумайте, как мне стать птицей. Я хочу крылья, настоящие.
— Человек не может летать. Мускульной силы не хватит, — разъясняет Илья. И приводит цифры:-Десять лошадиных сил нужно.
— Ребята, а вы придумайте. Вы же такие умные.
Лестно и увлекательно. Виталий начинает фантазировать:
— А если облегчить Ташку? Ноги ей не нужны же в полете. И желудок не нужен. Пусть поголодает, пока не приземлится.
— Семь лошадиных сил. Все равно без мотора не обойдешься. Моторчик нужен или батареи.
— Батареи? Из живого тела не сделаешь. А впрочем… Электрический угорь не подойдет?
— Высокое напряжение, малая мощность…
Увлекательное обсуждение конструкции человека-
птицы прерывает сирена.
В городе бедствие. Волна цунами, за ней пожар.
Звучит анекдотически: пожар в сумасшедшем доме во время наводнения. Но так оно бывает в жизни: подводное землетрясение порождает гигантскую волну цунами, а от разрушенных печей и порванных проводов возникают пожары. И наводнение и пожар одновременно. Правда, в Белом море не бывает волн цунами, но инфантовцы ввели этакие произвольные параметры в ППП. Они испытали своих «кроликов» в нормальной обстановке, хотят испытать в чрезвычайной. А «кролики» все воспринимают всерьез. Они же собственными глазами видят, как нависает над крышами зловещая сизая волна. Бегут к ближайшему холму сломя голову, тащат за руки испуганных девушек.
Но на склоне Павел останавливает друзей:
— Ребята, мы-то спаслись. Других спасать не надо ли? — Глядя на ладони, добавляет: — Пожалуй, с такими лопастями плыть будет хорошо. И как весла подойдут.
— Жабры приделай, — советует Виталий, вспоминая «Человека-амфибию». — И ласты на ноги, и слой подкожного жира, как у кита. Вода-то ледяная.
Так складывается разделение труда: Илья и Виталий конструируют тела, остальные меняются. Под воду искать утопающих уходит Павел. За ним Роман, Филя и Алла.
— Ребята, я очень смешная, да? Совсем уродина?
Ольге не хочется приделывать ласты, накапливать слой подкожного жира. Ольга с Ташенькой разворачивают пункт первой помощи в соседнем доме. Откачивают, приводят в чувство выловленных детей и взрослых.
И тут еще пожар.
Противопожарное тело требуется, чтобы лезть в огонь.
Виталию. Больше некому.
Наскоро возникают идеи:
Толстенная кожа, как у носорога.
Под кожей изоляция.
Жир?
Лучше пористое, губчатое. Пробка? Пробка органическая — это же кора дерева.
Еще лучше воздух. Подкожные легкие. И в них запас кислорода. Можно не дышать.
Кашалоты ныряют же на полчаса. У них кислород в крови.
Толстый, словно подушками обложенный со всех сторон, Виталий кидается в горящие дома.
Главное, Ольгу вытаскивает он из огня. Не знаю, полюбит ли его Ольга. По литературной традиции полагалось бы. Но семнадцатилетним девушкам семнадцатилетние сверстники часто кажутся детьми. А Ольга очень знает цену себе, очень!
Замечаю я, что тут рассказ о романе резко расходится с романом. Там главным событиям отводятся самые емкие главы, а тут — одна строка: «Ольгу вытаскивает из огня». Дело в том, что в романе подробно описываются действия героев, а тут только обоснования: как, почему, почему он, а не другой? Как перестроить человека, как спустить на воду корабль, — здесь. А плыть и плыть по океану он будет в трехтомном романе.
На рассвете, глотая горький дым чадящих головешек, обтекаемые амфибии и огнеупорные толстяки беседуют с председателем горкома.
Беломорец доволен. Благодарит за помощь. Предлагает поселиться в городе, жилплощадь обещает. Городу очень нужны удивительные люди, способные лезть в воду и огонь. Катастрофы случаются не ежедневно, но дело найдется. Лесные пожары не редкость, и всегда есть что вылавливать из воды.
«Кролики» жмутся, переглядываются, отмалчиваются. Виталий с отвращением смотрит на свои огнеупорные подушки, Алла — на жабры, висящие на плечах. Даже у Ольги новшество — четыре руки: так удобнее было перевязывать и откачивать.
— Ташка с голоду умрет, мы ей желудок упразднили, — напоминает Илья.
— И вообще мы научные работники, у нас особое задание, — уверяет Филипп.
Павел предлагает приезжать на дежурство по очереди.
— Раз в неделю не страшно же, ребята?
И в заключение разбор приключений с обоими «кролиководами»: с Гелием Николаевичем и Борисом Борисовичем.
— Человек должен сохранить свое Я, — говорит Ольга. — Все, что мы насочинили, — уродство.
— Но вы же сами заявляли, что не довольны собой.
— Своим умом, способностями, а не телом, — уверяет Виталий.
— Беломорск доволен. Вы принесли пользу городу, — напоминает Борис Борисович. — И вот что интересно: чем дальше вы отходили от человеческого облика, тем больше пользы приносили.
— А нам-то каково? — вырывается у Филиппа.
Павел опять предлагает еженедельные дежурства.
В конце концов все приходят к единому выводу. В обычной жизни, в нормальных условиях волетворчество нужно только для приведения к норме. В чрезвычайных обстоятельствах — полезно. Очень полезно в чуждых стихиях: в воде, в воздухе, в огне…
— И на других планетах, — напоминает Илья.
— Но на Земле человек должен оберегать свое Я, — Ольга стоит на своем.
СПЛОШНОЙ ОБМАН
Обман не может длиться вечно. Истина рано или поздно выходит наружу. Так утверждает еще античная легенда об Ивиковых журавлях. Вскоре «кролики» Инфанта узнают, что их испытания кажущиеся.
За маскарадом следует испытание с реконструкцией планеты. Выше я описал проблематику.
«Кроликам» говорят, что создана уменьшенная модель Земли. Туда их и переправят. Модель уменьшена, а время там идет быстрее. Эта условность необходима, потому что изменения климата сказываются не сразу — через десятки и сотни лет.
Кто выбирает орошение, кто — осушение морей, кто отправляется наблюдателем в степи, тропики, на берега морей. Виталию я поручу строить горные хребты изо льда. Это одна из идей М. М. Крылова, инженера, лауреата, автора ледяных плотин, энтузиаста ледового строительства. (Он даже дочь свою назвал Льдиной.) Крылов предлагал строить за счет морозов, наливая зимой воду слой за слоем, сооружать так плотины, ледники для орошения, ледяную сушу, промораживая заливы до дна, ледяные острова и ледяные горы — климатические заборы. За год можно наморозить стену высотой метров в пять, за двести лет — горный хребет, например, хребет вдоль Арктики. Тогда к югу от него будет суше и несколько теплее, а к северу — еще морознее. Вот у Виталия так и получилось: тайга усохла, тундра сомкнулась с монгольской степью, а Северный морской путь забит льдами все лето.
И у других получалось не лучше. Так что Ольга могла заявить с полным основанием:
— Свою планету надо сохранять. Оставьте Землю в покое!
— Миллиард недоедающих, — напомнила Алла.
Павел считал, что просто работать надо лучше.
— Трудимся мы с ленцой, — говорил он. — Столько земли пустует, столько обработано кое-как.
Виталий, сторонник радикальных решений, предлагал переселяться в космос.
— Посчитать, посчитать надо, — твердил Илья. — Тут нет линейных решений. Уравнение со многими неизвестными, многими корнями.
Вероятно, он был ближе всех к истине.
И вот тут врывается Филипп с воплем:
— Все ложь. Сплошной обман. Нас продали, чуваки!
Филипп не участвовал в опыте с планетой. Он простудился, купаясь в море, а может, притворился простуженным. Но лежать в изоляторе ему надоело, скучно, поговорить не с кем. Он выбрался из палаты, побродил по институту, забрел в технический корпус. «Что стоишь, малый, помогай!» — крикнули ему. Филипп таскал с полчаса всякие агрегаты, и из разговоров техников узнал то, что «кроликам» знать не полагалось: нет никакой модели Земли и не было поездки в Беломорск, может, и необитаемого островка не было. Проекторы и гипноз, гипноз и проекторы.
Филя был возмущен и подавлен. Филя плакал настоящими слезами. Самое обидное: ведь он же героем себя считал. Рекорд ставил, тонувших вылавливал, рисковал, ныряя под бревна. Ничего не было, ничегошеньки! Проекторы и воображение.
— Вы нас продали, — крикнул он входящему Гелию Николаевичу.
И другие накинулись на него с яростью:
— Ложь! Аморально! Безнравственно!
«Кроликовод» пробовал объяснить:
— Иначе не получались опыты. Свои сотрудники не вживаются до конца. Нет искренности в переживаниях. Сквозь гипноз прорывается: «Это игра, это сон, сейчас проснусь».
Но «кролики» продолжали шумно высказывать возмущение. И вдруг в паузе раздался жалобный голос Ташеньки:
— Значит, мы не нужны больше? Нас отчислят?
И все замолчали. Страшнее всего было предстоящее отчисление, прощание с увлекательными опытами Инфанта.
— Как вы захотите, — сказал Гелий. — Полноценными «кроликами» вы уже не будете, но можете стать лаборантами, техниками-нелинейщиками, а со временем — и самостоятельными исследователями, такими, как мы…
— «Зубрами», — подсказывает Филипп.
«ЗУБРЫ» ИНФАНТА
В книге-то это будет вторая часть и по размеру не меньше первой. Первая — «Кролики» Инфанта», вторая- «Зубры» Инфанта». И войдет в нее. восемь рассказов, по числу молодых «зубров» — бывших «кроликов». Каждый рассказ — тема дипломного проекта. Только об этих темах я расскажу здесь.
Новую бактерию взялся опробовать Филя — анти-спиртовую. Хитрая бактерия эта за несколько минут превращает бутылку водки в газированную воду. Формула реакции простейшая, сомнения не вызывает:
С2Н5ОН + 302= 2СО2+ЗН2О.
Причем бактерия была в Инфанте подлинная, непроекционно-приставочная. Ее уже сделали в научно-фантастическом НИИ. Физики, начинавшие вынашивать идеи в субботу, терпеть не могли алкоголиков, у которых и в понедельник голова не работает с похмелья. Эту бактерию они создавали с особенной охотой.
А Филя тоже не любил алкоголиков. Отец у него выпивал, сыну испортил наследственность и детство испортил: приучил убегать из дому куда глаза глядят. Злой на всех выпивох, Филя своевольно не стал испытывать бактерию на проекторе, просто выпустил ее в Беломорске.
Представляете результат? Собираются люди за столом, произносят тост, чокаются… а в рюмках минеральная. Ни свадеб* ни поминок, ни встреч, ни чествований. Нет пьянки ни в домах, ни в ресторанах, ни в подворотнях. Негде о делах договориться: ты мне шифер, я тебе рыбу. Тёс и кирпич не привозят левые шоферы. Пьяных песен нет, пьяной удали нет, пьяных подвигов нет. Никто в луже не захлебнется, голову бутылкой не разобьет. И лишнее время откуда-то появилось. Раньше так просто было часы убивать: «Пойдем, друг, раздавим».
И спасения нет. Беломорск оцеплен, на дорогах патрули. Требуют: «Дыхни!» Если не пахнет водкой, значит, из Беломорска. Давай назад поворачивай!
Каким-то образом пьяницы узнали, что Филя всему виной. Схватили его, заперли в погреб, требуют: «Верни назад выпивку». Филя крепится, не сдается. Да и захотел бы, не мог бы назад повернуть. Как уничтожить бактерию? Бактериофагом. Но на проектирование бактериофага тоже время нужно — год, а то и два.
…Ташеньке тему подсказала ее любовь к чистоте и порядку, опрятность рачительной хозяюшки. Ташенька всюду наводила чистоту, даже Илью приучила причесываться, ей захотелось навести порядок в природе, замусоренной туристами, захламленной техническими отбросами. Почему в лесах было чисто раньше? В природе ничто не пропадает: все отбросы подчищаются пожирателями падали, навозными жуками, грибками, плесенью, гнилостными бактериями. Сгнило, и нет ничего. Но вот техника придумала негниющие, нерастворяющиеся вещества, изобрела и размножила непортящуюся синтетику. И в результате загажена природа, набросаны в ней банки, бумажки, стекло, целлофановые пакеты. Кто их съест? Несъедобны!
Вот Таша и взялась создать этакую симпатичную зверюшку- поросеночка или кролика (конечно, «кролики» выберут кролика), — которая подчищала бы леса, поедая брошенные туристами пакеты. Увы, и с этим зверьком хлопоты. «Кролики» размножаются, как кролики, пакетов не хватает досыта; голодные зверьки пробираются в поселки, грызут автомобильные покрышки, грызут оплетку кабеля, ведра, бидоны, игрушки, все, что ныне делается из пластика. Бедствием становятся, как воробьи в Америке, как обычные кролики в Австралии. И на мясо не годятся, карболкой пахнут. Собаки их не травят, волки отворачиваются — благородные санитары природы. Даже священные скарабеи, извините за неаппетитные подробности, гнушаются катать шарики из навоза синтеедов.
Как быть? Отравлять целлофановые пакеты? Премии охотникам давать за каждую шкурку? А может, приучить людей к порядку? Или это труднее всего?
Не очень хорошая девочка Алла, с ее повышенным интересом к чувствам, решила пересмотреть чувства. Всю жизнь она страдала из-за несвоевременных увлечений: увлекалась коньками, Кафкой, мальчиками, иконами, битлами, йогами, билеты стреляла на подходах к театрам, когда надо было зубрить неправильные глаголы, решать примеры на бином. Ну не лежала душа к биному сегодня, ну не хотелось на глаголы смотреть. И почему это всегда хочется то, что нельзя делать? Нельзя ли согласовать чувства с расписанием? Скажем, с 11 часов тебе надо заниматься алгеброй, и без десяти одиннадцать тебя так и тянет, так и тянет к учебнику, свет без него не мил. Взяла таблицу логарифмов — в ушах колокольчики. Решила, сверила с ответом, радость в груди, плывешь в розовом тумане. Доказала теорему: экстаз, поешь во все горло, себя не помнишь от счастья. Еще, еще, потруднее бы! Но глянула на часы. Уже 12! Пора собираться на стадион. И сразу к учебнику холодок, пресыщение цифрами, отвращение к ним. В голове мечта о гаревой дорожке, о туфлях с шипами; свет без них не мил. Чем ближе к стадиону, тем выше радостное напряжение, ожидание счастья. В упоении входишь в ворота, ликуешь, завидя раздевалку. Выбегаешь на поле в экстазе…
Получится? И хорошо ли? ПП покажет.
Ольга взяла неожиданную тему. Всегда она ревниво отстаивала существующее. (Человек должен сохранить свое Я. Человек должен сохранить свою планету.) И тут она сказала:
— Запишите мне тему «Сохранение юности». Сохранение! Но какой это переворот в жизни человеческой! Сохранение… и столько проблем! Вот юноши сохранят юность — на лишних десять, двадцать, тридцать… не знаю на сколько лет. Тело юное, ум зрелый, как они уживутся? И как уживутся между собой юноши разных поколений? Выше уже говорилось об этой сложности. Как сложатся семьи? Будут ли столетние верные пары, или супруги неизбежно надоедают друг другу? И не надоест ли и когда надоест долгая-предолгая юность? Вообще, полезная ли вещь сверхдолголетие? Нужно оно или не нужно для развития человечества?
Пожалуй, в самой Ольге заметно развитие, если она взялась за такую тему. Может быть, ей надоела позиция вечной защитницы сегодняшнего дня. Солидная, убедительная, практичная позиция, но почему-то не очень почетная. Другие активно изобретают новинки, а ты только ошибки подчеркиваешь. Неужели Ольга сама не может изобретать? Вечную юность, например. Нечто небывалое.
А может, и возраст сказывается. Ольге целых 22 года. Не девочка! Вышла замуж (не за Виталия), внешне меняется. Девушка-тростинка с неправдоподобно тонкой талией стала взрослой женщиной, мягкой, чуточку пышноватой даже. Ольга и сейчас красавица, но уже не все поголовно заглядываются на нее. Даже ровесники считают взрослой, на танцы приглашают «крольчих» нового набора. Не отсюда ли тема сохранения вечной юности? 17-летней Ольге она не пришла бы в голову.
…Парни меняются медленнее. Роман, как и прежде, увлечен спортом. Выбрал тему: «Спорт в космосе». На Луне пониженная тяжесть, вес в шесть раз меньше, а масса неизменна. Можно выжать штангу весом почти в тонну, а толкнуть ее не легче, чем на Земле. Прыгают в шесть раз выше, в шесть раз дальше, а скорость бега не увеличивается. А как будут выглядеть игры со сложным сочетанием движений: лунный футбол, волейбол, баскетбол?
И надо разобраться в сложности, с которой Роман столкнулся в Беломорске. Что такое спорт: соревнование наследственности, тренировки или изобретательности? Видимо, и то, и другое, и третье. Соревнуются бегуны, сравнивая силу легких и ног, соревнуются гонщики на автомашинах, соревнуются и конструкторы машин. Все это надо примерить и для Луны, и для безвоздушного пространства, для Венеры с ее давящей знойной атмосферой и для морозных пустынь Марса.
Илья еще добавляет сложностей спортсмену. Илье захотелось проверить все законы природы. Удобны ли они, целесообразны ли с точки зрения человека? Тяготение уменьшается пропорционально квадрату расстояния. Не лучше ли не квадрат, а первая степень, или же куб расстояния? Как это повлияет на звезды, Солнце, Луну и Землю? И как сложился бы мир, если бы рядом с тяготением было бы и антитяготение? Если бы, скажем, планеты притягивались бы к Солнцу, а друг друга отталкивали бы?
— Ну, ты замахнулся! — говорит Борис Борисович. — Хочешь самого господа бога переплюнуть?
— Но его же нет.
— Ну, а ты что возьмешь, Виталий, великий выдумщик? Кажется, Илья все захватил, ничего не оставил масштабного.
— Я хочу спроектировать его.
— Кого?
— Бога.
— Но его же нет.
— Тем лучше. Можно заложить произвольные параметры. Вот я и задам: вездесущий, всемогущий, всезнающий. Посмотрим, что изобразит машина.
— А зачем это?
Виталий объясняет: если люди так упорно выдумывают бога, значит, им хочется, чтобы бог был на небе. Одним полезно, а другим приятно. Говорят: религия — опиум для народа. Да, опиум, но торговцы наживаются на нем, потому что есть покупатели. Вообще люди верят в то, во что им хочется верить: в хорошую погоду завтра, в хороший урожай осенью, в хороших детей, когда вырастут. И в хорошего бога на небе. Зачем он понадобился? Сначала, видимо, как объяснение: все непонятное сделал бог. Послал дождь, послал ветер, урожай и неурожай, землю потряс, вулканы разбудил. Боги были причиной всего и творили, что вздумается, даже безобразное. Юпитер оскопил своего отца, а тот собственных детей пожирал. Венера изменяла мужу с кем попало, а тот поймал ее с любовником в сеть. Греков почему-то устраивали такие боги. Но другие народы, побежденные, взывали к добру, к совести, к правде. Персы «сочинили» двух богов: Ормузда — Добро и Аримана — Зло, Тьму, Ночь. Добро вечно боролось со Злом. Это было правдоподобно, но огорчительно: Зло побеждало слишком часто. Захотелось, чтобы добрый бог был сильнее. И люди, правдоподобию вопреки, передали всемогущество Добру, наделив доброго бога еще и обязанностями законодателя, и обязанностями судьи. Почему тебе живется плохо, человек? Сам виноват, грешен. А почему наказан младенец-несмышленыш? Это бог испытывает твою веру. На том свете воздастся за страдания. Здесь потерпишь, там получишь. Тот свет помогал свести концы с концами. Очень был полезен сильным, а слабым приятен: хоть какая-то надежда.
Но и в этом построении оказалась прореха. Если грешник получит вечное наказание на том свете, тогда нет интереса исправляться. Греши в свое удовольствие, пока жив. Все равно осужден. Потребовалась надежда и для скверных людей (в плен же никто не будет сдаваться, если заведомо известно, что пленных расстреливают поголовно). Христиане ввели второго бога — бога-адвоката для прошений о помиловании. Нагрешил, покаялся, прощен. И опять несправедливо. Если грешник получит прощение, стало быть, опять греши сколько угодно.
— В сущности, ты хочешь не бога проектировать, а нравственность, — заметил Борис Борисович.
— Может быть. Наверное, бог был олицетворением абсолютной нравственности: высший законодатель, высший судья.
— Но абсолютов быть не может. Сам видишь: за все семь тысяч лет не удалось придумать безупречного бога.
— Я тоже думаю, что нельзя придумать. Вот и докажу, что хорошего бога быть не может. Мы сами должны быть богами.
— Едва ли получится однозначное решение.
— А я нелинейщик, — напоминает Виталий.
Остается Павел.
Мнется он что-то, молчит, не похоже на него.
— Ну, а ты что, Павел?
— Пожалуй, я хотел бы себя испытать.
— То есть?
— Проверить, каков я буду в хорошей жизни, совсем хорошей.
Павел стесняется высказать все, что у него на уме. Друзья догадываются, зная его. Вот вырос он в трудной семье без отца, двое младших братишек, две младших сестренки. Привык с детства думать о других, знал, что следует делать. Дел всегда было выше макушки. Надо было зарабатывать рубли и считать рубли. Это вошло в плоть и кровь. И ставши взрослым, Павел думал о том, что надо заработать и послать семье, своим помочь, товарищам помочь. За то его и любили: человек, который о нас думает.
Но вот придет, и скоро придет, другая жизнь, совсем хорошая, когда все братишки и все сестренки бесплатно получат сколько потребно обедов, ботинок и платьиц; когда о заработках можно забыть, необходимость не будет подстегивать. Как поведет себя Павел в той жизни, где исчезнет денежный стимул?
— Павлушка, я тоже хочу испытать себя. Введи меня в свои произвольные параметры, — сказала Алла неожиданно.
— И меня.
— И меня.
— И меня…
— И нас с Гелием Николаевичем, пожалуй, — сказал
Борис Борисович. — Если вы не возражаете, конечно.
Если бы читатели не возражали, автор и себя ввел бы в список Павла. Интересно, как будет работаться в те времена, когда забудутся гонорары, договора, листаж, авансы, тиражи и прочая шелуха. Нет, конечно, и тогда я буду писать, но только то, что по душе. Только самое интересное. Но ведь интересы меняются. Сегодня одно хочется, а завтра — другое. Этак ничего не доведешь до конца. Так или иначе, надо характер выдерживать, себя пересиливать. И потом, мало написать, хочется, чтобы тебя прочли. Редакциям покажется ли интересным то, что волнует меня, читателя взволнует ли?
Кстати, о читателях. Вам не хочется испытать себя в Инфанте?
Ну вот и весь рассказ о романе. Остается написать роман.
Начало я уже придумал:
«Черное море бывает черным только ночью, Красное никогда не бывает красным, а вот Белое действительно оказалось белым. Было оно матовым, цвета чая с молоком и у горизонта сливалось с таким же матово-молочным небом. И в этом неопределенном мутном месиве глухо чернели массивные туши островов. Они были похожи на купающихся слонов, или быков, или динозавров. Некоторое время я упражнял свое воображение, но островков было слишком много. Не хватало зоологии на всех.
На пристани, где пахло мокрым лесом, солеными кожами и бензином, мне сказали, что «Лермонтов» придет через два часа. Не знаю, удачный ли это обычай, называть суда в честь поэтов. «Я прокачусь на «Лермонтове». Хорошо ли звучит, укрепляет ли уважение к Михаилу Юрьевичу? Тем более, что суденышко…»
Ну и так далее.
Обязательно напишу об Институте Нелинейной Фантастики… если только успею в этой жизни.
Комментарии к книге «Нелинейная фантастика», Георгий Иосифович Гуревич
Всего 0 комментариев