Ищу спутников для опасного путешествия. Небольшое жалованье, холод, долгие месяцы полной темноты, постоянная опасность. Вероятность возвращения домой невелика. Честь и признание в случае успеха.
Сэр Эрнест Шеклтон Tho’ much is taken, much abides; and tho’ We are not now that strength which in old days Moved earth and heaven, that which we are, we are, One equal temper of heroic hearts, Made weak by time and fate, but strong in will To strive, to seek, to find, and not to yield. A. Tennyson. «Ulysses»Посвящается советским исследователям и учёным — палеонтологам, геологам и полярникам, морякам и лётчикам. Людям, что сделали невероятное в самое сложное время и в самых сложных условиях и при этом знали, что нет ничего прекраснее процесса познания, который сильнее человеческой злобы и подлости. Этот процесс сильнее оружия и даже самой смерти. Познание окружающего мира и его плоды удивительнее любого приключенческого романа, и, что бы потом ни придумали писатели-фантасты следующих поколений, ничто не сравнится с их биографиями и научным подвигом.
ГЛАВА ПЕРВАЯ Посетитель музея и холодная зима в большом городе. Предначертание судеб и опись героев
Ленинград, январь 1942
59°57′00″ с. ш. 30°19′00″ в. д.
Была лютая зима, а может, так ему казалось от недоедания. Город вымерз, и жители уничтожали его, как термиты, выжигая мебель, книги, дверные косяки и всё остальное, что могло гореть.
Еськов прошёл по набережной, а потом спустился на лёд, утоптанный десятками тропок.
За спиной у него висел тощий вещмешок системы «сидор» и пистолет-пулемёт системы Дегтярёва. Оружие это сделали чуть севернее, в Сестрорецке, такие же голодные люди, как и те, кто сейчас грелся в городе горящей в печках мебелью.
Медный всадник смотрел Еськову в спину. Самого бронзового императора не было видно из-за мешков с песком, и оттого Еськов представлял его себе как пулеметчика в доте, пулемётчика, оставленного на крайний час, когда снимется и уйдёт охранение. В этот крайний для себя час пулемётчик ударит из своей засады и, наверное, успеет выкосить две-три волны наступающих.
Впрочем, всадник остался далеко позади. Еськов пересекал Неву, а вокруг него был осаждённый город.
Два с половиной века истории глядели на него через пустые проёмы выбитых окон.
Он поднялся по заметённым снегом ступенькам на Университетскую набережную и пошёл в сторону Дворцового моста, пока не остановился у цели.
Перед ним стоял Зоологический музей, и вахтёр, сидевший в своём закутке за стеклянной дверью, не обратил на него внимания. Перед вахтёром стояла кружка, видимо с кипятком, и Еськов, пожалуй, тоже бы не оторвался от неё, чтобы расспрашивать человека в форме. Если человек в форме пришёл в музей и знает, куда ему идти, то он главнее вахтёра.
Поэтому Еськов небрежно козырнул в грязное стекло будки и вступил в его гулкие выстуженные залы.
Одно окно было отчего-то не завешено, и в неверном свете зимнего солнца он остановился перед мамонтом.
Еськов встал так, чтобы стеклянные глаза чучела смотрели прямо на него.
Он говорил с мамонтом, который умер сорок четыре тысячи лет назад.
Мамонта сорок лет назад нашёл эвен-охотник. Охотник боялся мамонта, хотя от него торчала одна только голова. Охотник боялся мамонта, и его друзья-охотники боялись, и всё же они выломали один из бивней и повезли его продавать.
Бивень купил один казак, а потом приехал и за остальным.
Через год за мамонтом приехали белые люди. Они ехали долго — месяц за месяцем. Сперва они добрались до Дальнего Востока, затем до реки Колымы, потом поднимались по реке Берёзовке, и с каждым шагом идти им было труднее.
Мамонта это всё не касалось. Сорок четыре тысячи лет сидел он в вечной мерзлоте, и время текло мимо него, ничего не меняя. Белые люди достигли его в сентябре, и на свежем снеге выглядели диковинными птицами. Вокруг был снег и холод, потому что зима приходит в тундру рано. Белые люди построили над мамонтом избу, чтобы внутри оттаивать мёрзлую землю. Мамонт равнодушно смотрел на них пустыми глазами.
Его разрезали на части и повезли через начинавшуюся зиму. Мамонт равнодушно отнёсся к тому, что его ноги, голова и тело едут в разных кожаных мешках — за сорок четыре тысячи лет, которые он провёл в неудобной позе, это было даже развлечением.
Вокруг него суетились учёные, и он позволял им наново собирать свои кости.
К нему пришёл Император.
Мамонт смотрел на этого маленького человека с синей лентой через плечо и знал, что ни один император не вечен. И этому, что стоит перед ним, наверняка осталось недолго.
Так и вышло — и человека с лентой, и женщин, что были с ним, скоро постигнет та же судьба, и кости их будут жить в мешках — кожаных и некожаных, и их тоже будут трогать учёные, перекладывая от одной кучи к другой.
А теперь перед мамонтом стоял младший лейтенант Еськов, и снег на его валенках не таял.
У Еськова было ещё три часа, за которые он рассчитывал добраться пешком до места сбора. У него было две лишние дырки в спине, на которых, когда он нагибался, пульсировала новая розовая кожица.
Но мамонт этого не видел.
У мамонта было шестьдесят лет жизни и сорок четыре тысячи лет сна, а у младшего лейтенанта Еськова жизни было в три раза меньше, а последние полгода он вовсе не спал. Последние полгода он разве что дремал урывками.
Сон для младшего лейтенанта был чем-то вроде мечты, воспоминанием о том времени, когда он, ещё мальчиком, сидит на кухне и дремлет под бульканье огромной кастрюли на плите. Кастрюля ухает и жарко дышит белым боком, но в ней не еда, а грязное бельё в мутной мыльной воде. Но всё равно, она горяча, горяча, горяча, от неё исходит летний жар…
— А вы неплохо переносите холод, — сказал кто-то ему в спину.
По старой привычке Еськов резко обернулся, перехватив ствол своего автомата.
Но это был не враг, а человек музея. Просто за месяц госпиталя Еськов не мог отвыкнуть от страха, который вызывал неожиданный шум за спиной.
— Можете помочь? — тускло спросил музейный работник.
Еськов молча пошёл за ним.
Они спустились прямо к месту, где сидел вахтёр, и, подойдя ближе, Еськов понял¸ что он давно мёртв — быть может, уже несколько дней.
Вахтер сидел перед кружкой, как шахматист перед шахматной доской. Только в кружке уже был лёд странного цвета. И, стало быть, игра не задалась.
Вдвоём они вытащили вахтёра из-за стола, не стараясь распрямить его тело.
— А знаете, — сказал музейный работник, — ведь мы с Николаем Степановичем ровесники. Только он всю жизнь просидел здесь, а я стал академиком.
Еськов удивлёно посмотрел в лицо собеседнику. Голод сильно менял лица, и раньше младшему лейтенанту казалось, что музейному человеку лет тридцать. Но присмотревшись, он увидел, что у музейного человека лицо точно такое же старое, как у вахтёра.
Лица часто жили своей жизнью, в первую блокадную зиму Еськов видел, как лица умирали прежде людей. Но этот академик со старой пергаментной кожей крепко держался за жизнь.
— Сейчас придёт машина, она по чётным числам тут проезжает… — сказал академик и уже еле слышно прошелестел:
— Проезжает и собирает… Прилуцкий тоже умер, и позавчера некому было их позвать. Глупо как-то, будто в ноябре, я думал, что так уже не будет…
Они поставили чайник на примус и скоро допили морковный чай за мёртвым вахтёром.
Полуторка, что действительно скоро приехала, шла в нужном младшему лейтенанту направлении, и его подвезли.
Он ехал по темнеющему городу в кузове — вместе с вахтёром и ещё какими-то людьми, земное время которых уже кончилось. Теперь они находились в вечности, которая сорок четыре тысячи лет окружала мамонта. Мёртвый император со своей семьёй тоже находился там, лёжа глубоко под землёй.
И командир батальона, к которому ехал младший лейтенант Еськов, тоже уже находился в царстве мёртвых. Пока Еськов шёл по замёрзшему льду Невы, на их участке была танковая атака, и с тех пор верхняя часть туловища комбата лежала рядом с взорванным танком.
Всё дело было ещё и в том, какой был сегодня день.
Еськова спешно выписали из госпиталя потому, что фронт дышал началом очередного прорыва с той стороны, и каждый человек, который мог драться, был на счету.
В этот момент контр-адмирал Роберт Эйссен начал диктовать машинистке черновой вариант статьи «„Комета“ огибает Сибирь». Еськов ничего не знал о высшем офицере кригсмарине Эйссене, как не знал и о судьбах покойников, ехавших вместе с ним в кузове.
А старший лейтенант Серго Коколия осматривал вооружение своего ледокольного парохода и не знал, о чём больше тревожиться — о его слабости или о слабости обшивки.
Половина страны была занята неприятелем — впрочем, часть её жителей не считали его неприятелем, а, скорее, освободителем. А некоторым и вовсе было всё равно — как, например, крепкому украинскому парню Скирюку. Сначала он жил под поляками, и ему поляки не нравились, потом он жил под Советами, и Советы ему не понравились тоже. К немцам он тоже не испытывал радостных чувств — жизнь его почти не изменилась, и пока он сидел у себя в прикарпатской хате, особо не интересуясь войной.
Еськов двигался навстречу своей судьбе, ещё не зная всего этого.
Пока все они были там, в одной точке пространства и времени, мёртвые и живые, вместе с древним рыжим мамонтом. Они были вместе — с той только разницей, что, в отличие от мамонта, никто и никогда не будет разглядывать людей, что умерли сейчас и умрут позднее, через стекло музейной витрины.
А Еськов был жив, только дышал аккуратно, чтобы внутри его воздух вёл себя спокойно и не давил резко на простреленные лёгкие.
ГЛАВА ВТОРАЯ Окончание университета, сборы на север, секретарша Прилуцкая и убитый лейтенант Харченко. Мать Еськова и посылки странных людей
Москва, август 1950
55°45′20.83″ с. ш. 37°37′03.48″ в. д.
— Возьми обязательно ордена, — сказала мать. — Это добавляет авторитета. Тебе будет нужен авторитет, особенно с рабочими. Особенно с такими рабочими, что у тебя будут. У тебя в партии все рабочие будут судимыми. Обязательно.
Она несколько дней молчаливо наблюдала за тем, как собирается сын. А Еськов собирался тщательно, по списку.
Мать наблюдала за ним, и он чувствовал, как ей тяжело.
Она уже провожала его на войну, как до этого провожала отца — только вот отец не вернулся.
Мать и сама успела повоевать — два месяца она дежурила на крыше у зенитного орудия. А на третий месяц её сбросило с крыши взрывной волной упавшей неподалёку бомбы.
Здание было невысоким, и она уцелела.
Уцелев, она вернулась обратно в школу, но скоро заметила, что глохнет на правое ухо.
Поэтому мать Еськова старалась стоять левой стороной к ученику, а правой к окну и стене. Ученики быстро поняли, что к чему, но приняли условия игры. Они делали вид, что не знают, что мать Еськова глохнет, а она делала вид, что не догадывается об их знаниях. Один мальчик, впрочем, нарушил уговор и, встав с неслышной стороны, оттарабанил вместо ответа какую-то чепуху. За это товарищи его тут же избили за школой, и случай больше не повторялся.
И теперь мать оставалась в Москве, а сын уезжал — на Север. А «Север» было страшное слово, потому что был «Север» и был «Материк». Мать Еськова по рассказам знала, что время на Севере долго и идёт не так, как в остальном государстве. Оно идет год за два, а то и год за три — потому что в это время вложена цена расставания.
И когда закрывается навигация, люди с Севера уже никуда не едут и их засасывает иное время, медленное и снежное.
И тогда наступает настоящая глухота, которую не могут восполнить телеграммы.
Был человек — и нет человека. Съел его Север, будто присыпал снегом.
Она знала, чем занимается сын, и думала, что там опасность меньше, чем на войне. Война приучила её к разлукам и смертям, и если человек от расставаний не сходит с ума, то сердце его черствеет.
Сердце матери Еськова не успело зачерстветь — сын вернулся живой, но иногда она понимала, что прожить несколько лет в разлуке, просыпаясь посредине ночи от лишнего звука за окном, одинокой машины или лая собаки, — всё равно что жить одинокой.
Ей два раза делали предложения, да только смешными и нелепыми казались ей люди, что хотели заменить убитого мужа. И она думала, что просто не успеет к ним привыкнуть.
Тогда она шла на огромную, вытянутою кишкой кухню их коммунальной квартиры и курила, смотря в чёрное стекло.
Главное было переждать несколько часов до того мига, когда чёрная тарелка репродуктора захлебнётся гимном.
По этим звукам сразу просыпались несколько жильцов, жизнь текла, и одиночество уходило. Когда сын возвращался с летней практики, это было терпимо. А вот несколько тёплых месяцев, когда его не было в Москве, оказались самыми трудными.
Теперь он уезжал надолго, и она курила прямо в комнате, не стесняясь.
Она помнила давний рассказ знаменитого писателя-следователя, когда уезжающие на Север стоят счастливые на вокзале и надеются на лучшее. Следователю она не доверяла — что-то в нём было чёрное, неприятное. Наверняка он был хорошим другом и отцом, но в его рассказах было двойное дно, за которым плескалось мрачное отчаяние. Будто один из волков стал цветисто объяснять порочность овец и их предназначенность к пище.
Но образ не покидал её — солнечный вокзал, провожающие и полярники, что уезжают куда-то. Здесь жара, горький паровозный дым, запахи вокзала, а там, далеко, среди снега и льда притаилась смерть. Так или иначе, отряд недосчитается бойца, доктор с еврейской фамилией погибнет, а потом погибнут, будут расстреляны другие, и всё это заключено в сцене прощания на вокзале.
Нет, она не будет провожать сына.
Но и сын всегда говорил, что не любит проводы на вокзалах — это ненужная проверка тоски на прочность.
…Несколько раз заходили люди, что хотели передать посылки своим родственникам. Среди них было несколько людей особых, которые жали на звонок нерешительно, будто тайком. Оглядываясь, они проходили в комнату сына, и по этой оглядке она сразу научилась их отличать.
Это были родственники тех, кого Север не отпускал, тех, кого прибрали, — не каторжан, не заключённых, а людей, кого там оставили после срока.
Одному врачу (две книги по хирургии, впрочем, тонкие) так и сказали (его родственница, прижав посылку к груди, теребя шпагат, вздохнула скорбно, пересказывая эти слова): «Вы оставлены здесь до особого распоряжения». А потом добавили: «До построения коммунизма». Север держал людей крепко — не тот веками обжитой край Вологды и Архангельска, Мурманска и Северодвинска, а дальний край, где уже кончился Материк.
За одной посылкой Еськов сходил сам. Несколько лет назад на восток уехал Барятинский, едва не ставший полным академиком. Какая-то странная история случилась с ним тогда в Ленинграде, и он разом пропал с горизонта. Имя его ниоткуда не вычёркивалось, он был жив, но длительная экспедиция была сомнительной и уж слишком длительной.
Барятинский написал несколько учебников по фауне плейстоцена и голоцена Восточной Сибири. Еськов учился по одному из них и оценил стиль. Будто бы он сам бродил по кладбищам древних животных, как по склону высоты после долгой атаки на пулемёт.
Еськов должен был везти экспедиционное имущество и был своего рода квартирьером. Можно было отказаться, но у него был план.
Поэтому он пошёл в Старомонетный переулок к старику Харченко. Он был уже у старика — правда, лет пять назад и дома, а не на службе.
Он относил старику Харченко разбитые наручные часы и не сданные в штаб две медали, оставшиеся от его сына, лейтенанта Харченко.
Сперва он сидел в приёмной и разглядывал секретаршу. В белой блузке с кружевами она была похожа на дореволюционную институтку. Кружева опадали кондитерским кремом.
Еськов услышал её фамилию — Прилуцкая — и, заинтересовавшись, спросил, не было ли у неё знаменитых родственников. Он где-то слышал её фамилию.
Секретарша мотнула головой и холодно посмотрела на него.
Наконец, Харченко принял его.
Теперь старик Харченко стал геологическим начальником, и с ним, сам не подозревая, Еськов совершил невидимый обмен. В обмен на память о сыне, состоящую из наручных часов, переделанных из часов карманных, а также двух медалей, не сданных в штаб, старик Харченко продвинул вперёд мечту Еськова.
Старик обещал написать письмо на восток, и письмо это меняло маршрут молодого палеонтолога.
Когда Еськов уходил, то не обратил внимания на секретаршу. Она его не интересовала — дело было сделано.
А вот секретарша смотрела на него со страхом. Потому что разные родственники были у этой женщины — и были среди них и знаменитости. Но дед её был полным генералом, а отец — академиком.
Но не были они социально-близкими, а наоборот — социально-далёкими, вот и повымерли — кто в одну войну, кто в другую, а кто и промеж войн сложил свою голову.
Отец умер в блокаду, а она не жила, а бесцельно плыла между своей одинокой комнатой на Арбате и этой приёмной. Она была похожа на полярного путешественника, что обнаружил чужой флаг на полюсе: куда теперь двигаться — непонятно.
Оттого в анкетах у неё не всё было чисто и расспросов незнакомых людей она не любила. Особенно — если незнакомцы были в штатском, но с военной выправкой. И хотя после большой войны почти все были с военной выправкой, каждый раз сердце её сжималось от воспоминаний о древности её рода, шедшего от майора Прилуцкого, сгинувшего на востоке лет двести назад.
Россия вообще была сурова к древним родам и чужеземным пришельцам, что несли ей славу, — и об этом думал Еськов, когда шёл по переулку. Он не думал о чужой секретарше — вовсе нет, он думал об одном немце — препараторе, таксидермисте, зоологе и палеонтологе. На русский манер звали его Евгением Васильевичем Пфиценмайером, а на родине величали Евгением Вильгельмом[1].
Да только размышлял он недолго, оттого что на Ордынке его чуть не сбила машина.
Он перешёл через реку и двинулся к Зоологическому музею.
Еськов пришел в музей вовсе не для того, чтобы разглядывать экспонаты. Он пришел за книгами — туда привезли трофейных, почти на вес, и он договорился с давним товарищем, что пока их не каталогизируют, ему дадут порыться в ящиках.
Порыться значило кое-что прихватить с собой. В разумных, конечно, пределах: часто трофейные книги шли просто навалом, безо всякой описи. Поштучно, а иногда и вовсе приблизительно посчитанные. Еськов знал, что никакая библиотека не выдаст ему, уезжающему на Север, ничего — а тут была такая удача.
Вот он и пошёл в дальний конец коридора, что был свалкой экспонатов. Но свалкой мистической.
Под стеклом бежали на месте испуганные вейсмановские бесхвостые мыши, вытянувшие тела от ужаса, с прижатыми к черепу ушами. Рядом с ними были представлены реализованные химические опыты — из грязного белья, вослед руководству Яна Батиста ван Гельмонта, лезли через край народившиеся мыши, скорпионы возникали внутри кирпича. Был представлен вид плывущего ежа. Бобр с коленкоровым хвостом. У лестницы стояла внушительная алебастровая композиция — Жан Батист Ламарк с дочерьми, которые обкусывали ему ногти на ногах. Пальцы рук Ламарк засунул в огромную морскую раковину. Они застряли там, и на лице Ламарка застыло страдальческое выражение. Он предчувствовал, видимо, что его научный строй логически разовьёт Трофим Лысенко. Десятки разноцветных кроликов сидели в ряд на полках, демонстрируя действие генов и законы эволюции.
В углу притаилось чучело человека. Многие принимали его за охранника, а ещё более было страшно, что он время от времени свистел сусликом и ухал выпью — за ним стоял шкаф-магнитофон, усеянный именными кнопками зверья и птиц.
Вообще, тут был мир чучел — тысячи чучел наводняли это здание. Одна из родственниц ежа, специфическая родственница-землеройка, оказалась скверного характера и весьма ядовита. Ёжи, кстати, жили в центре Москвы, в простенках старых деревянных домов. Змея вцепилась в задницу пойманной ею летучей мыши и была выдана за дракона. Она зависла над страницами «Истории змей и драконов» Альдрованди, 1640-го, между прочим, года.
На маленькой запертой двери было написано мелко «Зв. 01».
Другой бы подумал, что за ней скрывалось загадочное промежуточное звено, которое требовали предъявить Дарвина. Но Еськов знал, что там должен сидеть библиотекарь Лазарчук, да вот не сидит.
А стало быть, нужно его ждать и от нечего делать разглядывать экспонаты.
Над маленькой дверью висела картина филетической эволюции.
На картине одно зверьё плавно переходило в другое: «Меритерий — фиомия — гомфотерий — овернский мастодонт — мастодонт Орсона и, наконец, южный слон».
Под ними в витрине были навалены зубы хоботных.
В этом углу, где сваливали не вошедшие в основную экспозицию предметы, вообще было интересно. Был тут слепок черепа нелетающей птицы диатримы и яйцо эпиорниса.
Рядом с продавленным креслом Еськов обнаружил ящик с немецкой коллекцией тараканов и стал думать о той ненависти, что вызывал таракан у всех. И больше — о том страхе и неприязни, которые вызывали у людей, видевших многое, тараканы. Его соотечественники видели смерть и познали ужас смерти, на их глазах рушился было мир, а потом создавался новый, а таракан был всё равно им омерзителен, и всё так же визжали женщины на коммунальных кухнях.
Враг на плакатах всегда был похож на насекомое. «Правда, — подумал Еськов, — разницы между насекомыми и членистоногими обычный гражданин не видит. И видеть не обязан: что ему до насекомых как класса членистоногих, высшего типа беспозвоночных животных. На кухне эти тонкости стираются и можно употреблять любое слово — всё едино. Всё едино для совокупности хитина и какой-нибудь отвратительной жидкости внутри. К тому же, как всякая чужая популяция — и насекомых в том числе, враг многочисленен. И плодится он всегда иным способом — страшнее, когда он вылупляется из яиц. Это подчёркивает его „чужесть“ человечьему племени.
Враг похож на таракана, а тараканы — биологически совершенные существа, и оттого к ним — ксенофобия у человека. Тараканы не мутируют и не эволюционируют. Простому человеку даже непонятно, сколько живёт таракан. У Брема по этому поводу, кажется, ничего не написано. Какова его смерть — естественная, а не от удара тапочком? Есть, правда, крысы, но и они бывали в сказках мудрыми помощниками. А уж таракан — никогда».
Еськов видел в детских магазинах множество плюшевых тигров, но невозможно там было найти плюшевого таракана. Нет ни одного свидетельства смерти человека от лап тараканов, но вот от лап и когтей тигра погибло множество.
Еськов сам подивился своей лихости и помотал головой.
Но место было такое — там на полу стояло еще несколько человеческих голов вкупе с обезьяньими — человек в этом музее был не совсем уместен, но тут он не играл собственной роли, а иллюстрировал учение Дарвина.
Губастый кроманьонец был удивительно похож на одного сержанта, которого хорошо знал Еськов по фронту. Как писали реконструкторы, были у него, как и у чёрного бюста, «некоторые признаки экваториального типа».
А в 1949 году в Дольни Вестонице нашли череп женщины средних лет. Волосы ее были собраны в конский хвост — реконструкторы просто повторили прическу женской статуэтки с этой же стоянки. Прототипу этого бюста было двадцать пять тысяч лет, но Еськову женщина смутно кого-то напоминала.
Он напрягся, перебирая события этого длинного дня, и понял: лицо женщины из клана охотников на мамонтов было точь-в-точь таким же, как лицо секретарши академика Харченко.
Еськов еще раз взглянул в глаза гипсовой голове, зачем-то покрашенной в черный цвет.
Да, точно, это она. Один в один. И как странно, что и все эти неоантропы были красивы.
Не то что палеантропы с их низкими лбами.
Еще Еськов подумал, что мамонтов убивали красивые люди. Но это, впрочем, было спорно — наверняка современникам просто приятнее смотреть на лица, схожие с их собственными. А эти европейцы, вылепленные профессором Герасимовым, были удивительно похожи на современных граждан.
А женщина из демократической Чехословакии, которая не знала ничего о своем будущем гражданстве, ни о демократии, ни о тирании, вообще ни о чем, что произойдет после нее за долгие тысячи лет, действительно была удивительно похожа на секретаршу академика со старорежимной фамилией.
Сейчас эта секретарша уже вернулась домой и пила чай под портретом отца в академической шапочке.
Отец умер в блокаду, и могила его была неизвестна, точно так же как могилы многих ее родственников.
Один из них и вовсе был похоронен по частям, но из этого соткана совсем иная история.
И вот плыла над Москвой летняя ночь.
Еськов сидел на кухне, а сверху над ним висел чёрный блин репродуктора.
Чёрнота доверительно говорила с Еськовым.
— …И в том и в другом случае наука перестает быть наукой, или превращаясь в беспочвенные умствования, или же схоластически и неверно освещая сложные и противоречивые явления с какой-то одной стороны. Указанные особенности палеонтологии приводят к тому, что при формальном, безыдейном развитии исследований разрыв между двумя основными способами подхода к вымершим организмам усугубляется и приходит в тупик, в противоречие с теми возможностями, какими вообще располагает данная наука. Такое состояние характерно в настоящий момент для зарубежной палеонтологии. Там исследователи или хватаются за формулы морганистской генетики, ища в них выхода и не считаясь совершенно с конкретным фоном геологической истории, или же объявляют палеонтологию «жалкой» наукой, пригодной только для того, чтобы помогать геологам устанавливать последовательность напластования горных пород, составлять геологические разрезы.
Еськов слушал чёрную тарелку внимательно, как демона из другого мира. Вдруг чёрный круг издал такой звук, который получается, когда на раскалённую сковородку случайно плеснуть воды. Но это был мужественный прибор, и, оправившись, он закончил:
— И то и другое направление сходятся в общем тупике признания непознаваемости мира, бессилия науки дать материалистическое объяснение всей великой восходящей лестнице развития живых существ. Диалектическая марксистская философия дает советской палеонтологии, как и всем другим наукам, возможность избежать тупиков формального мышления и схоластики.
Да, подумал Еськов, наверное, в этом ключ — это я использую для начальства.
Ещё несколько лет назад, когда в выстуженном зале ленинградского музея он глядел в глаза мамонту, Еськов назначил ему встречу.
Встреча была не с ним, давно жившим в Ленинграде и набитым соломой таксидермиста, а с другим — невидимым мамонтом, что всё ещё бродит по Северу.
Он был невидим и не найден, он был неощутим, но Еськов знал, что он есть — где-то там, последний мамонт земли.
Ради этого Еськов мог поступиться биологией и сменять её на науку о камнях.
Он уже давно учил книги с другого факультета, и некоторые геологи прямо говорили, что мёртвые гиганты прошлого укажут на месторождения пятилетки.
Против месторождений он ничего не имел, это была годная цена за то, чтобы ему позволили искать мамонта.
И поэтому, когда он двинется на Север кружным путём через Владивосток, будет жить в нём план перемены участи.
Когда Еськов вместе со своими товарищами отбил у немцев город Пушкин, иначе говоря — Царское Село, то с удивлением узнал, что в войну там умер один знаменитый писатель его детства.
И вот совершенно случайно в этом городе под Ленинградом Еськов прочитал короткий рассказ этого писателя. Писатель был популярен вовсе не из-за этого маленького текста, его любили за большие романы с летающими и водоплавающими людьми, но тут речь шла о мамонте.
А при слове «мамонт» Еськов делал стойку даже в военные годы.
В начале рассказа он обнаружил, что герой-палеонтолог летит на север, где нашли рогатого мамонта. И не просто на север, а на остров Врангеля. Летел палеонтолог не просто так, а на электрическом самолёте — «только что вступила в эксплуатацию первая воздушная линия электропланов, пользующихся электроэнергией, передаваемой по воздуху без проводов».
Дальше начиналась физика, Еськову не очень интересная, и прочие тайны материи.
Но тут в его голове случилась сцепка — остров Врангеля и мамонт.
Мамонт в этом рассказе в итоге оказался лишней деталью — это друзья палеонтолога выманивали его с Материка к себе на остров, в итоге предъявив ему череп коровы.
Рассказ был не про мамонтов, а про электролёты, но каждый находит свои путевые карты в особых местах. Места эти причудливы, и угадать их заранее невозможно.
На Север, на Север, кружным путём именно на Север, к островам в океане, где Еськова должен ждать последний мамонт.
Пусть даже он будет размером с корову.
На первом курсе Еськов в первый раз испытал обиду учёного. Это была не трагедия Галилея, конечно, но всё же трагедия.
Еськов обнаружил в трофейных изданиях, что привозили в университет валом, рисунки древнего человека. Среди них были фигуры мамонта из французской пещеры Руфиньяк. Там была чёткая деталь — специальная шишка под хвостом.
Еськова поразило то, что тысячелетия на стене был нарисован мамонт с анальным клапаном — специальной анальной складкой, вернее — двумя складками, хвостовой и анальной, которые смыкаясь, прикрывали мамонта от холода в самом интимном месте.
Эту складку потом нашли у Берёзовского мамонта, но Еськова восхитило именно то, как связан мир и как поворот линии на стене, сделанный неизвестным художником, в шкуре точно следует объекту палеонтологии. Это всё было описано зоологом Заленским ещё лет сорок назад, но связь вещей воодушевляла Еськова — значит, всё ненайденное будет найдено, непонятое — объяснено, и всё встанет в единую гармоническую картину мира.
Однако его выдал приятель, протрепавшись о восторге Еськова в общежитии. И два курса Еськова звали за глаза «анальный клапан». А потом — ничего, кличка стесалась, провалилась, исчезла куда-то — видимо, оттого, что Еськов не обращал на это внимания.
Так часто бывает с кличками — с ними невозможно бороться, они отпадут сами, как короста, а уж если приклеятся навсегда, так тому и быть.
Значит, таков тебе знак и знамение.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ Москвич в Магадане. Приём у начальства, академик в бараке, потусторонний мир, перспективы мамонтоведения на Севере, человек Михалыч и чёрные ангелы декабря
Магадан, осень 1950
59°34′00″ с. ш. 150°48′00″ в. д.
Из порта Находка Еськов плыл на теплоходе «Ильич». «Ильич» был огромен и пах свежей краской — потому что он был сперва никакой не «Ильич», а «Генрих Геринг». Как его ни красили, огромные стальные буквы немецкого имени так и остались видны.
«Генрих — Ильич» шёл на Магадан.
Там сошёл с трапа обычный человек — москвич-биолог Еськов, а вот на следующий день проснулся в общежитии совсем другой человек — сотрудник Дальстроя Еськов.
И было это так: пришёл московский человек в красивое здание с белыми колоннами, пришёл, стуча московскими башмаками по деревянному тротуару. Отсидел очередь и начал излагать своё дело.
Он излагал его громко и чётко, потому что за четыре года войны выучил, что начальство не любит длинных докладов. У начальства таких, как Еськов, много, а начальство одно.
И сначала всё шло как по маслу — так однажды было, когда одного генерала занесло в полный мартовским снегом окоп капитана Еськова. И такой вышел у Еськова доклад, что любо-дорого. А генерал вдруг переменил свой план — и генералу приятно, потому что думает, что он сам придумал остроумный ход, и Еськов не в обиде, потому что не лезть ему с бойцами на высоту снизу вверх прямо на пулемёт. А славы полководца Еськову не надо.
Вот что значит грамотный доклад.
И тут Еськов начал хорошо и продолжил славно — и про себя рассказал, и геологию с палеонтологией связал, и про тафономию ввернул.
Но человек в генеральском кителе, что сидел перед ним, вдруг выставил вперёд пятерню:
— На! Смотри!
И он загнул мизинец:
— Олово! Раз!
Загнул безымянный:
— Вольфрам! Два!
Он загнул третий и рявкнул:
— Кобальт! Три!
Указательный палец пришёлся на уран, четвёртый по счёту, прозвучавший в кабинете глухо, будто эхо особой и строгой тайны, и, наконец, был загнут последний, большой палец. Голос человека в генеральском кителе прозвучал почти ласково:
— Золото! Это пять! Где, парень, тут твои дохлые ископаемые? Дальстрой — это металлические ископаемые, а не биологические останки. Нефть и угли нас не интересуют — по крайней мере, пока. Нас интересуют кобальт и вольфрам, уран и золото, нас интересует касситерит, и твоя тафономия никому не нужна. Ишь, кладбищелогия! Да и была бы нужна, так тафономия твоя тут ни при чём — сорок тысяч лет твоим мамонтам, а нефти — пятьдесят миллионов, это как минимум. А так-то — и вовсе триста.
Человек в штатском тихо сказал:
— Харченко просил. Пусти парня, сын Харченко вместе с ним служил, на руках у него умер. Пусти его, путь едет. Он ведь к нам мимо плана пришёл, что тебе, жалко, что ль? Пусти, Валентин Александрович, Харченко нас просил.
Человек в кителе как-то сдулся. Холодный колючий воздух вышел из него разом, и мундир его опал, как приземлившийся воздушный шар.
— Перестань ты, Юра, на жалость давить…
Но что-то в воздухе кабинета стронулось, какой-то геологический сдвиг произошёл в пространстве вокруг стола.
Судьба Еськова решалась помимо им самим заготовленного шаблона. Его стройная система убеждения валилась под откос, как взорванный эшелон. Сыграла роль не наука о захоронениях, а короткая жизнь лейтенанта Харченко, которого убили на его глазах. Ни на каких руках Еськов его не держал, просто Харченко наступил на мину, и даже хоронить от него стало нечего — какие-то обрывки гимнастёрки и две медали. Захоронение, впрочем, было, но безо всякой науки.
И теперь мёртвый Харченко помогал его мечте.
— Ладно. Отдай там… — сказал начальник и черкнул что-то в блокноте, тут же оторвав листок. — Пусть готовят в приказ. Завтра распишешься.
И сам упругий воздух кабинета вытолкнул Еськова наружу, в предбанник, туда, где смотрела на него машинистка.
Металл действительно был важнее прочего — и металлов было пять. Золото и уран были важнее многих, но номера их шли в другом порядке. 27 был номер кобальта. Номер олова был — 50, номер вольфрама — 74, а золото шло 79-м. И наконец, номер урана был 92.
Так они сидели в своих клетках на стене Геологического управления. Цифры сидели на жёрдочках, как птицы в зоопарке: 27, 50, 74, 79 и 92 — и сверху на них глядел бородатый Менделеев, а сбоку — усатый Сталин.
Мамонтов не было в этой таблице, но Еськов, держа листок в руке, мысленно вписал его в одну из пустых клеток.
А на следующий день в кадрах, когда печати с грозными названиями мокро били в бумаги, ему зачитали много подробных правил, и под каждым он расписался. Ему напомнили про полевые и выслугу, про премии и звания, про то, что каждые полгода — надбавка в десять процентов, а через пять лет — сто на сто. Да и про отпуск в полгода длиной через три года — напомнили тоже.
Напомнили было, да глянули в глаза Еськову и осеклись.
Знал он, куда ехал, какую цену платил за приближение к северным островам, к могилам мохнатых древних слонов. А ценное слово было — «Дальстрой».
«Дальстрой» слово странное, удивительное слово, похоже оно на свист пули стрелка, которая тут догонит всякого, а не догонит, так бежать некуда.
Был Дальстрой рождён между знаком Скорпиона и знаком Стрельца в 1931 году. Расписался на бумаге сперва товарищ Молотов-Скрябин, а за ним товарищ Межлаук. Потом у товарища Молотова прибрали жену, а товарищ Межлаук и вовсе сгинул в 1938 году. Да и то верно: не подписывай страшных бумаг.
Но вовсе не Государственный трест по дорожному и промышленному строительству возник тогда на Верхней Колыме.
Возникло там государство больше иного европейского.
Было в нём два с половиною миллиона квадратных километров. И не было тут никакой Магаданской области и Советской власти, почитай, не было, а было государство Дальстрой.
Северная граница этого государства шла по побережью Восточно-Сибирского и Чукотского морей, а на востоке — по побережью моря Берингова, а на юге — Охотского моря. И на западе Дальстрой граничил с союзным государством СССР по правому берегу реки Лены. И граница шла от её устья до Алдан-реки, далее по Алдан-реке и по меридиану на юг до берега Охотского моря, там, где плавают в этом море Шантарские острова.
Вот какое чудо чудное, невиданная страна расположилась между двумя океанами.
И с этих пор стал Еськов подданным этой страны.
Несмотря на лето, тянуло холодным ветром, в Ногайскую бухту пригнало лёд. От порта пахло морской тиной, рыбой, нефтью и дёгтем.
Еськов день ходил по Магадану, где в центре тянулись к небу колонны и кучерявилась лепнина. В центре Еськов дивился на кинотеатр «Горняк». А сделаешь шаг от Колымского шоссе, так начнутся деревянные тротуары да одноэтажные и двухэтажные бараки.
Мимо провели колонну жён власовцев — все, как на подбор, одного возраста, с огромными номерами на спинах. Каторжные это были жёны — по много лет отвесили им за супружество, а это значит двадцать пять лет по девять часов в день без обеда грузить что-то в порту.
За ними провели и прочих — но уже из порта.
Их было немного, и шли они плотным строем.
Один из каторжных вдруг всмотрелся в лицо Еськова яростным ненавидящим взглядом — молодой крепкий парень. Еськов удивился — он не помнил этого лица. Может быть, это кто-то с фронта, кто-то из обиженных его подчинённых, а обиженные подчинённые всегда будут, как бы командир ни стремился защитить личный состав.
Но нет, этого лица он не знал.
А бандеровец Скирюк смотрел на Еськова с такой ненавистью вовсе не от того, что знал его. Просто Еськов был в хорошем московском костюме, сыт и гладок.
Бандеровец Скирюк был голоден и измучен. Собственно, бандеровцем он не был — Скирюк прознал о брошенном бандеровском схроне и отправился туда поглядеть, нет ли чего полезного для хозяйства.
Полезного не нашлось, и хорошо, что он сразу увидел несколько немецких прыгающих мин, которыми украсили подступы к логову его бывшие жители.
Тут-то его и принял взвод МГБ, который давно сидел там в засаде, — и бестолку было оправдываться, каяться и гнуться. Влип Скирюк, ушёл в болото по шею, и вот его вели по улице, чтобы потом погрузить в кузов и везти куда-то ещё дальше, дальше. И смотрел Скирюк с ненавистью на всякого штатского и военного и даже на гипсовых пионеров в сквериках.
Он пришёл к профессору, о котором время от времени думал всю дорогу.
Профессор жил на втором этаже длинного барака.
Даже для Еськова это жильё показалось несколько аскетичным, и всё же он приехал сюда не ради инспекции жилищных условий.
Профессор поставил на примус сковородку.
— Хотите оленины? Я её не очень люблю, тут ведь рабочих оленей на мясо пускают, старых. А зубов у меня мало. Ну ничего, вы молодой, привыкнете.
Тут еда неважная: всё сушёное, прессованное — даже лук. Мясо не берите, оно ещё американское — с войны лет пять лежало. Мы уж снова собрались воевать, а оно всё лежит. Я вам советую на рыбу налегать, тут её много и в разных видах. Консервами вас завалят — от варенья до крабов.
Теперь о деле: я поглядел вашу карту — в ней есть логика. Только надо всё продумать с климатом.
Начальства не бойтесь, отработаете своё. Да и блатных не бойтесь — главное, не пробуйте их ломать.
Но подумайте ещё: зачем вам мамонты, вы там, посевернее, ещё и динозавров найдёте. Ну хоть каких-нибудь, из позднего мела. Отчего не динозавров, последние тут могли бы быть динозавры.
— Тут, да и там холодно, — улыбнувшись, возразил Еськов.
— Да ладно, смотрите — среднегодовая температура там была градусов десять. Ну так в Москве меньше — градусов пять. А змей полно, это у вас ведь на курсе кого-то укусили на биостанции?
Еськов вспомнил: да, была, кажется, такая история.
— Бросьте вы ваших мамонтов, про них и так уже много чего есть, а вот с динозаврами будет весело. Это ведь парадокс для обывателя — ледяные динозавры. Хотя что там — к примеру, крокодил обывателя не удивляет.
А ведь крокодил удивителен! Крокодилы китайские-то до Пекина доползали, да и к холоду они устойчивее, зимуют в своих подводных норах, а сезонные колебания температуры в воде не такие большие. Сидит наше ископаемое на дне и всплывает как можно реже — как вам вариант?
Был же Leaellynosaurus amicagraphica, это австралийское зверьё просто наваливалось друг на друга и так грелось — будто змеи зимой в Подмосковье.
— Сейчас говорят, что Leallynosaurus скорее всего был теплокровен, поскольку оказался активен круглый год.
— Кто это говорит? Пенкин? Кучницкий?
— Нет, не очень мне верится во всё это — если и впадали ваши гипотетические ледяные динозавры в анабиоз, то их и пожрали давно. С хрустом. Ну где им тут было прятаться на сон грядущий?
— Всяко бывает. Мало ли — рельеф другой, но были уж и цветковые, и голосемянные, пища могла быть и кров.
Не отказывайтесь от теории, даром отдаю. Я верю, что когда-нибудь моих динозавров всё равно найдут.
Чем наши хуже каких-то аллозавров? Тем более это сейчас модно. Закричите: «Россия — родина динозавров!» К вам сразу журнал «Огонёк» приедет. Не говорить же, что Россия — их могила, если выяснится, что последние динозавры тут у нас и подохли. Представляете, вы докажете, что динозавры пережили конец мела? Утрёте нос этим надутым начальникам с их партийной совестью.
— А вы не боитесь? — спросил Еськов. — В смысле, не боитесь так говорить со мной?
— Нет. У меня рак, последняя стадия. Мне поэтому так жалко идей, что у меня постоянно появляются. Здесь есть хорошие ребята, но нет учеников — всё пропадёт втуне. А бояться… Я уже боялся в сорок восьмом — и как раз убежал сюда. Это не было связано с сессией…
«Сессия» была, понятно, одна — это Еськов понимал. Это была сессия ВАСХНИЛ сорок восьмого года, после которой были очереди на покаяние.
А причин уехать могла быть тысяча, с сессией прямо не связанных, и отчего убежал сюда человек, бывший заслуженным учёным, Еськов не понимал. Палеонтологов в общем-то целенаправленно не мучили, думал он, — нам не досталось какой-то отдельной «дискуссии», как это полагалось большим наукам. У нас просто время от времени сажали в чисто фоновом для того времени режиме.
Хотя всё могло обернуться и по-другому. Еськов помнил, как в 1949 году в «Правде» появилась статья «Об ошибках одного института» как раз про Палеонтологический институт: менделисты-морганисты, недооценка творческого дарвинизма.
Если б та статья была редакционная, то вариантов бы не было: суши сухари; но она оказалась за подписью академика грузинских наук Лео Кавиташвили.
Поэтому умным людям сразу стало понятно, что тут «возможны варианты». А самое главное — академик, который, как говорили, просто хотел сесть в очищенный от скверны институт директором, опоздал со своими разоблачениями: на дворе-то уже не 1948-й год, а 1949-й, и менделисты-морганисты совершенно уже неактуальны. Кто актуален? Правильно, безродные космополиты! А в руководстве института на тот конкретный момент тех космополитов — ну просто-таки ни одного, ну вот такие карты пришли на руки с той раздачи! Так что всё ограничилось открытыми партсобраниями с покаяниями. И, кланяясь на все четыре ветра, встал на трибуну каяться, к примеру, Борис Борисович Рененкампф, что он два года как перевел классическую книгу Симпсона про «квантовую эволюцию». Проявил Борис Борисович недостаток политического чутья, так ведь кто ж тогда-то знал, что Симпсон уже не классик, а мухолюб-человеконенавистник, вот, спасибо партии, что открыла нам глаза на это!
Но, в общем, отделались тогда легким испугом. А могли и не отделаться, да.
Еськов слушал умирающего, но бодрого внутренней бодростью старика и, как всегда, невпопад брякнул:
— А чего ж вы уехали-то?
Старый палеонтолог поднял на него глаза:
— Понимаете, у меня сын получил Героя посмертно. Мне даже прислали грамоту, а в сорок восьмом оказалось, что он жив и в Канаде.
Еськов отвёл глаза: да, это была неприятность.
— Но ведь жив! Какой хулиган! — дробным смешком рассмеялся старый палеонтолог. — Всех обманул. Вы знаете, я время от времени думаю, что он отсюда недалеко, и это даже бодрит.
Только когда Еськов вышел из барака, он сообразил, где он видел этого старика.
Он видел его в январе сорок второго в Ленинградском зоологическом музее, когда помогал грузить умершего вахтёра в машину.
Ему дали в помощники ушлого человека Михалыча. По документам у Михалыча была длинная немецкая фамилия, и Еськов не стал спрашивать, как он попал сюда. Явно ведь не романтика позвала Михалыча в дорогу, а коли так, то человек должен сам рассказать подробность своей жизни. А начнёшь эту подробность тащить клещами, так не выйдет ничего: засядет чужая биография внутри, а личное дело наврёт тебе с три короба — будто плюнет в спину.
Да и ушлый человек Михалыч молчал — семья его была навсегда обречена на полярные сияния, а предок его двести лет назад и вовсе сгинул в неприютных северных снегах.
Хмуро покрикивая на людей в бушлатах, они погрузили на предпоследний корабль необходимые ящики.
Михалыч задумчиво курил на палубе. Вдруг он сказал, глядя на закат:
— Это что, я вот ещё товарища Берзина помню. Я комиссара госбезопасности второго ранга товарища Павлова помню, генерал-лейтенанта Никишова наблюдал, а аккурат с сорок восьмого генерал-майора Петренко видел. Полковник Кузнецов у нас как-то мелькнул, а вот теперь, дорогой гражданин начальник Еськов, сдаётся мне, что князь мира сего и ваш князь тоже — горный генеральный директор 2-го ранга гражданин Митраков.
Тут места непростые, о них говорят мало, разве что какой писатель опишет кошмарное убийство, что используют кулаки и вредители в целях уничтожения Советской власти.
Помню я такое дело, бормотал Михалыч, как один врач с нарт упал по злодейскому умыслу начальника зимовки. Да от того весь Главсевморпуть на уши поставили, да потом, наоборот, нагнули.
Михалыч бормотал всё тише, и Еськов уже не слышал его.
А говорил Михалыч сам с собой о том, что вот однова — начальник, а как ободняет, так и завоняет. И вот гражданин главный прокурор всего Советского Союза выйдет на трибуну, и настанет любому начальнику карачун. Даже если он, начальник, пытался б попрятаться в северных льдах. Если бы Еськов слышал это бормотание, то он понял бы, о чём речь, но Еськов не слышал, а Михалыч был достаточно умён, чтобы не намекать молодому начальнику о том, что и здесь судьбы зыбки, как лёд по весне.
Михалыч помнил суд над человеком, что стоял над целым островом, и как не пощадили его прочие начальники, и не стало его могилы и могилы его подчиненного, и расточились их жизни и родственники их.
Жизнь их пресеклась, а может быть, отправляясь в северное странствие, они строили планы, стояли, вдыхая вольный воздух на вокзалах и пристанях, а вот их нет.
И писатель опишет их судьбы, как того сам захочет, а пуще — так, как ему велят, и останется от человека история того, как он притворялся марсианином, хотя, может быть, он не притворялся. И скажут, что ничего не было в нём человеческого, а ведь, может, и было.
И нет правды в мире, а есть лишь северное сияние, которое Михалыч видел много раз и оттого и ехал с новым начальником дальше и дальше со спокойным сердцем. Северное сияние искупало всё и служило всему оправданием.
Наконец, Еськов добрался до крайней точки своего путешествия.
Здесь предстояло зимовать, и, получив отдельную комнату в бараке, Еськов устроил её по своему вкусу.
По утрам он ходил на сопку, где стоял мрачный крест из звенящего, высушенного жёстким ветром дерева. Крест был поставлен выпускнику Навигацкой школы Алексашке Синюхаеву, что достиг этого берега, ничего, впрочем, не основал, а стремительно умер от цинги.
В правление Петра Алексеевича, когда Навигацкая школа находилась ещё в Москве и управлялась ещё Приказом морского флота и Адмиралтейств-коллегией, там читал лекции сам дьявол. Говорили, что он казался человеком лет сорока пяти; лицо у него было доброе и приветливое; глаза светлые и ласковые. Приятная улыбка почти беспрестанно блуждала на устах его; он говорил прекрасно, голосом сладкозвучным; много пил медовой сыти, потому что сахар на Руси ещё не привился, но курил много, оттого, что так велел делать всем Пётр Алексеевич. Он излагал искусство путешествий в страну гипербореев и к центру Земли, как нынешний ученый — начала динамики или теории бесконечно малых величин. Странный преподаватель Навигацкой школы утверждал, что искусство путешествия есть не что иное, как возможно более точное вычисление сил, производимых на двигающегося человека известным сочетанием магнитных и ветряных действий, смешением в воздухе чужих стран некоторых веществ, которые принуждают невидимые могущества производить над путешественником некоторые непроизвольные действия; степень этого повиновения, зависящая отчасти от большего или меньшего склонения к северным льдам, может быть подведена под законы, столь же точные, как те, которые управляют движением небесных светил. Это была алгебра, примененная к путешествиям вместо штурманской науки.
Лекции его, судя по названиям, были весьма примечательны: «Мнение Геродота о скифах, живущих во льдах», «Точное определение места, где находится путешественник, окружённый покровом вечной ледяной ночи», «О курениях, необходимых для оставшегося без провианта путешественника», «Простое средство сделаться тёплым, замерзая во льду, и стоит ли его применять», «Каким образом вернуться из царства снегов».
Лекции дьявола были бесплатными, лишь в конце он заметил, что в качестве вознаграждения за второе полугодие — когда будут раскрыты еще более замечательные тайны путешествий — он возьмет душу и тело одного из смертных, на кого падет жребий. Жребий пал на молодого Синюхаева, который, не смущаясь, вышел из классов последним, а когда дьявол потянулся к нему, сказал: «Вы обознались, тот ученик идет за мною». Нечистый схватил тень Синюхаева и исчез, а остроумный гардемарин отправился от Москвы посевернее и повосточнее и много лет после этого странствовал по Северу на благо России и расширения её границ.
На высокой сопке над бухтой была, по преданию, зарыта голова майора Прилуцкого. Майор был убит в сражении с великим северным народом двести лет назад, но о нём до сих пор рассказывали сказки в чумах.
Майор был воплощением зла для северного народа — потому что это был человек с запада, пришедший уничтожать непокорных.
В сказках он носил разные имена, но суть его оставалась одна — чёрный ужас войны.
В октябре они проводили караван.
Еськов в первый раз видел это — как, гудя, уходит последний корабль, а люди молча смотрят ему вслед. В толпе пили, передавая друг другу бутылки с женатым и неженатым спиртом. Папиросы сыпали на ветру искры, и эти искры летели, оставляя косые красные дуги в темноте.
А потом пришёл месяц декабрь, чёрный месяц.
Еськов выходил к океану и смотрел, как переливаются в небе разноцветные полосы.
Чёрный, чёрный месяц декабрь похож на одеяло, надвинутое мальчиком на голову.
Потому как придёт месяц декабрь, так меняется верхний мир, что чашей покрывает мир средний. А мир средний, что зовётся Ырт, становится совсем чёрным, и всё оттого, что солнце зацепилось за его край.
Эти дни странные, жди беды, когда развернёт над миром, что называется Ырт, своё одеяло младший бог, а по-нашему, ангел верхнего мира. Одеяло это складчатое, в блёстках и полосах. Если оно появляется на небе, то, значит, сон ангела верхнего мира беспокоен. Беззвучно ворочается ангел на краю верхнего мира, беззвучно шевелится его одеяло, и знак это недобрый, потому что мучают ангела люди, что ведут себя неверно. Лишают своими делами они ангела покойного сна, как блохи — собаку.
Ведь все люди, что живут на свете в мире Ырт, просто снятся ангелу наверху, и как начнут люди убивать и мучить друг друга сверх обычного, так сон ангела портится. А уж если он проснётся, то зальёт мир Ырт смертный холод и остановится время.
Встанет время навсегда, и замрут люди, кто как стоял. А ангел подоткнёт одеяло и снова заснёт — сном спокойным и пустым, будто большая плоская льдина.
Только не будет в этом сне никого, кроме большой рыбы, что живёт в океане и неподвластна ангелу верхнего мира.
Но пока спит ангел верхнего мира, пока он на своём месте, каждый год он ногой задевает солнце, что зацепилось за край его чёрного звёздного дома.
В крайние дни декабря сонный ангел задевает ногой солнце.
И только поэтому оно начинает всплывать в чёрной воде верхнего мира.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ Шеклтон и философия открытия Арктики. Дважды два капитана
Певек, январь 1951
69°42′00″ с. ш. 170°19′00″ в. д.
Еськов поселился с авиационным человеком Григорьевым. В принципе, можно было поселиться и одному, даже холостым геологам это как-то удавалось. Но все предпочитали общение одиночеству.
Еськов внимательно всмотрелся в своего будущего напарника. Григорьев был человек немолодой, годившийся ему в отцы, хотя всякое у людей в жизни бывает в этих местах.
Да и век такой, неспокойный.
Еськов уже познакомился со всеми сверстниками в управлении, и один из них, Олег, открыл тайну.
— Ты только его не дёргай, Кирилл. Он лётчик классный, только сбили его, да он в плен попал. На две недели, но это уж было всё равно. С тех пор у него всё как-то не заладилось, вот не заладилось — и всё.
Григорьев оказался молчуном, и Еськова это очень устраивало.
Да и в остальном сосед оказался идеальный.
— Слушай, — спросил он Олега. — А что он не при аэродроме-то живёт?
— Ему там тяжело. Он при штабе ледовой проводки служит.
Понемногу Еськов понял, как ему повезло. Это было то, что называется сто тысяч по трамвайному билету, и это не он согласился жить с каким-то чудаком, а этот чудак, словно колдун, выбрал его.
Был Григорьев человеком могущественным, причём он просто просил одних людей за других, и те никогда не отказывались помочь.
Когда Еськов как-то заикнулся о северных островах, то выяснилось, что Григорьев летал над ними ещё до войны на американской «Каталине», одной из трёх закупленных ещё Леваневским.
Но всего интереснее оказались гости Григорьева.
Видимо, Еськов и понравился старожилу тем, что сидел смирно, лишнего не нёс, к стукачеству был не склонен, а в остальном удачно дополнял компанию.
Он стал как бы секретарём этого молчуна.
Да и то — настанет лето, общежитие опустеет, все разбредутся по маршрутам.
А сейчас, когда полно камеральной работы и идёт подготовка к навигации, москвич разнообразил жизнь Григорьева. Особенно когда придёт южак — а южаков Григорьев повидал много, у него было особое чутьё на то, как вдруг появится особый вибрирующий звук, который не спутаешь ни с чем.
Южак в устье Колымы вовсе не таков, и в Тикси, когда он идёт с запада в морпорту и с юго-запада по взлётной полосе.
Страшен этот ветер — удвой его, и вот тебе скорость какого-нибудь «кукурузника».
А вот когда здесь, в Чаунской губе, южак валится с гор, жди беды, наружу не суйся. А уж если у тебя некрепки окна и не законопачены щели, будешь жить в сугробе. Это там, где-то далеко, южный ветер ласков и нежен, там другие приметы, как с Астафьевыми ветрами: коли дует северный и сердитый — будет стужа недалече, западный — к мокроте, восточный — к вёдру, а южак подул — к теплу.
Старожилы говорили, что южак может прийти и на два дня, и на две недели.
И перед приходом южака Григорьев всегда выходил на крыльцо, будто пловец, ловя воздух перед нырком.
Он смотрел на горы вокруг и если видел лёгкие кучевые облака, то с пониманием кивал головой.
Впрочем, он был материалистом и считал, что никакой мистики нет — феновые ветра всегда легко вычисляются по перепаду давления.
А барометр в голове Григорьева работал слишком хорошо, раскалывая её болью задолго до прихода южака.
В один из таких дней, когда они законопатили дверь, в гости к Григорьеву зашли его старые друзья.
Лоцман Конецкий с двумя приятелями сноровисто втащили в комнату ящики для сидения, и явно было, что это вовсе не пустая тара, из которой тут производилось всё — от табуреток до двухспальных кроватей.
Еськов подумал, что у таких начальников могли бы быть места для встреч куда лучше, чем комната в общежитии.
Но, видимо, промеж них было так заведено — они пришли сюда к Григорьеву, как новые волхвы по Полярной звезде. И эти щедрые дары были залогом какой-то просьбы или вопроса.
Было понятно, что в этот самый момент Еськова дружески попросят сходить к соседям за чем-нибудь и надо вернуться не слишком быстро.
А пока, пока тебе разрешают, можно слушать.
Вряд ли тут тебе расскажут про мамонта, но про жизнь расскажут точно.
И рассказывали моряки про свою жизнь, что была жизнью подданных другого государства, что дружило с государством Дальстрой, но не так чтобы не разлей вода, не так чтобы до самой последней рубашки.
И имя этому государству было Главсевморпуть.
Два государства были на северо-востоке, одно было более северным, а другое — более восточным. Иногда они мешали друг другу, иногда ревновали друг друга, но оба эти государства были союзниками большой страны СССР.
И был Главсевморпуть водяным, а Дальстрой — земляным, будто кит и слон были они. И на огромных пространствах и того и другого работали тысячи людей в ватниках, причём некоторые имели номера вместо имён. Но был Главсевморпуть знаменит, а Дальстрой — не так чтобы слишком. Но и в неизвестности своей был силён Дальстрой.
Дальстрой был старше своего морского собрата, а был Главсевморпуть рождён под знаком Стрельца в 1932 году. И не только ведал он лоцманами и кораблями, льдами и ледоколами. А ведал он северным промыслом и перьевыми ручками в школах на берегу, ведал никелем и метеостанциями, ведал портами и стройками. Всем он ведал, потому что товарищ Сталин, прохаживаясь в мягких сапогах перед своими визирями, сказал, что будет похож Главсевморпуть на Ост-Индскую компанию.
Могуч был Главсевморпуть, и если Дальстрой ходил в генеральском, то Главсевморпуть — в адмиральском сукне.
Было в нём романтики больше, однако ж не для тех людей, что носили номер на груди, на спине, да ещё и на шапке. В цифрах романтики нет, если уж ты не вольный математик, конечно.
Сейчас Еськов был тут один из земляных людей, зато морских людей было целых четверо.
Один из них был, впрочем, человеком воздуха, но всё же гражданином Главсевморпути, то есть ангелом воздуха, подчинённым ангелам моря. Этот человек был штурманом и был известен своим собеседникам давно. Они все давно были повязаны этим морским путём, как верёвочкой.
Оттого и говорили о любом прошлом как о недавно случившемся, а о знаменитостях — как о соседях.
Еськов тоже вспомнил вслух старую поговорку.
«Хочешь быстро и четко достичь цели — зови Амундсена; нужно провести научные исследования — ищи Скотта; но когда не знаешь, что делать, и ничто уже не помогает, вались на колени и моли о Шеклтоне».
— Да, я люблю Шеклтона.
— Повремените с этим, — сказал молчавший всё это время штурман.
— А что?
— Вы многого не знаете.
Его вдруг прорвало:
— Шеклтон, будучи полковником английской армии в период оккупации, возглавил операции по ограблению богатств Архангельского и Мурманского краев. Эрнст Шеклтон, национальный герой Великобритании, — в роли мародера, вот куда привела алчность!
Конецкий даже положил ему руку на плечо, успокаивая.
— Не горячись. Не надо.
— А что, думаешь, слова? Документы есть!
И документ стал ткаться из воздуха, из старой обиды и злости, будто специально его строчки ждали тридцать лет.
«Уполномоченному правительства его величества. Вам необходимо знать, что офицер Королевского флота Шеклтон, прославленный своей экспедицией к Южному полюсу, заключил с губернатором Северной области генералом Миллером соглашение о передаче в концессию Английскому акционерному обществу под председательством упомянутого Шеклтона всех богатств Кольского полуострова. Общество обладает капиталом в два миллиона фунтов стерлингов. Оно состоит из англичан с наилучшей деловой и финансовой репутацией. Концессия заключается на 99 лет.
Общество Шеклтона получает Мурманский район со всеми минеральными залежами, железнодорожную линию от Мурманска до Сороки, право вывозить лес в неограниченных размерах, строить лесопильные заводы, дороги и порты, ловить рыбу и вообще всячески использовать русский Север в интересах развития британского капитала.
Генерал Миллер получает взамен крупный транспорт продовольствия и обмундирования. Будут также доставлены иные предметы, необходимые для успешных действий русской добровольческой армии. Директор — распорядитель компании Шеклтон прибыл в Мурманск для работы. Вам необходимо поддержать среди организации русских офицеров уверенность (основанную на подлинном положении дела), что работа английских промышленников на Севере не только облегчит борьбу с большевиками на фронте, но упорядочит тыл добровольческой армии, каковой, как вам должно быть известно, носит черты беспорядка и анархии. Сообщаю вам для сведения, что флотилия его величества на реке Северной Двине пополнилась броненосной канонерской лодкой речного типа „Умбер“, пришедшей из Бразилии, и тремя номерными мониторами».
— И что? — хладнокровно сказал Григорьев.
— А то, что это донесение генерала Уолша, отпечатанное на папиросной бумаге, перехватили наши чекисты у одного офицера. А шёл офицер из Мурманска в Вологду! Офицер!
— Да ладно тебе, мы все теперь офицеры. Все, кто за столом сидит. Успокойся.
Но штурману было не до спокойствия.
— Шеклтон… Почти Нансен! Гуманист! Только Нансен ездил детей кормить, а этот вот так!
Конецкий жёстко сказал:
— Опомнись. Лет-то тебе сколько? У тебя в доме на Суворовском Шеклтон стоит? Такая толстая книжка, красивая, Владимир Юльевич Визе редактировал ещё? Всё оттого, что ты сотворил себе кумира. И сейчас ты мстишь ему за то, что он оказался обыкновенным человеком. Шеклтон так пил ещё крепко, что? А в книге полно интересных мыслей, и он ещё любил Браунинга и Теннисона.
— Нет, увы, яд капиталистической алчности растлил его душу, исследователь шестого континента стал грабителем и карателем!.. А книгу эту я переставил в самый темный угол шкафа, ибо потерял веру в его слова.
— Штурман, ты не на политинформации. Не надо тут этого, да и в других местах тоже не надо — пафосу убавьте, — тихо сказал Григорьев.
Чтобы сбавить накал разговора, Конецкий вставил:
— Я вот что скажу: Шеклтон ящик виски потерял. Мне британцы с конвоев рассказывали — на месте лагеря арктической экспедиции Шеклтон в 1907 году потерял виски марки Mackinlay’s. Подозрительный человек этот Шеклтон, вот что я вам скажу. Забыть!.. во льдах ящик!.. виски!.. Я бы принципиально устроил отдельную экспедицию поисков и спасения.
Я так вообще считаю, что самые главные люди в России — капитаны.
— А?
— Именно. Это звание специальное для подвигов — уже пообтесался, но ещё не стал думать о звёздочках больше, чем о деле.
Все главные люди русской литературы — капитаны. И в «Капитанской дочке», и Максим Максимович у Лермонтова, и капитан Тушин у Толстого.
Собственно, даже если имели другие звания — суть едина. Еськов, вы в каком звании демобилизовались?
— Гвардии капитаном.
— Вот видите?
— Нет, не вижу пока. Это всё романтика…
И, взойдя на трепещущий мостик, Вспоминает покинутый порт, Отряхая ударами трости Клочья пены с высоких ботфорт…— О, что вы знаете! Только не советую читать повсюду, — сказал Конецкий. Вот наш штурман только что чуть не расстрелял бумажного Шеклтона, а за этого контрреволюционера уже в вас пальнёт.
Штурман дёрнулся, но ничего не сказал.
— Так вот, молодой человек, это в городе подобное лечи подобным, это в городе мороз лишь повод к звону рюмок, а дорога между домов быстра и стремительна. Тяжелее — в дороге дальней, круче — в морском пути. Ещё тяжелее морская дорога в местах вечной зимы. Итак, мало того, что это движение на Север, но ещё и движение в прошлое.
Вы вот не помните, что раньше было такое — молодой капитан. Он был таким же символом, каким сейчас стал лётчик.
Это вам теперь не ботфорты, не трепещущий мостик, не
Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвёт пистолет, Так что сыпется золото с кружев, С розоватых брабантских манжет.(И Еськов понял, что не только он, но и Конецкий знает это стихотворение наизусть.)
Так вот сейчас вам вместо брабантских манжет:
Я закрою печь заслонкой, Чтоб пирог румянился. Мне, молоденькой девчонке, Водопьянов кланялся! Моё сердце ранено Лётчиком Каманиным. Эх, попасть бы среди льдин, Да что б вылетел один!Имеется в виду, конечно, только общественный восторг. Есть особая обывательская оптика популярных профессий. Тогда это были капитаны, чуть позже — лётчики. Затем полярники… И среди капитанов были, понятно, ужасные люди. Но когда-то принадлежность к ним была чем-то вроде принадлежности к победившей армии. Причём слово «романтика» здесь не подходит. Понятно, из каких частей состоял этот символ. Что же включает в себя образ мифологического капитана? Ботфорты, нет, ботфорты, как я уже сказал, исчезли к тому времени вместе с брабантскими кружевами, осталось давно знакомое вам, Еськов, с детства: «Над шкафом висел поясной портрет моряка с широким лбом, сжатыми челюстями и серыми живыми глазами».
Вы на этом выросли, Еськов, а для нас это старшие товарищи, а иногда сверстники. В крайнем случае — поколение отцов, родовая память профессионалов: «Помимо наблюдений, воспоминаний, впечатлений, в мою книгу вошли исторические материалы, которые понадобились для образа капитана Татаринова. Для моего „старшего капитана“ я воспользовался историей двух завоевателей Крайнего Севера — Седова и Брусилова. У первого я взял мужественный характер, чистоту мысли, ясность цели. У другого — фактическую историю его путешествия. Дрейф моей „Св. Марии“ совершенно точно повторяет дрейф брусиловской „Св. Анны“».
Я вам расскажу, Еськов, что было на самом деле: три экспедиции отправились в 1912 году на Север, три судна начали своё путешествие — «Св. Анна», «Св. Фока» и «Геркулес». Три имени — Брусилов, Седов и Русанов. Лишь у одного из них — Седова — известна та дата, что пишется на могильном кресте справа от черточки, но и у него нет могилы.
Бог любит троицу, но судьба трех экспедиций была трагичной. Нет, и раньше смерть была членом экипажа судов в северных льдах. Семен Дежнев шёл к Анадырю, его собственными словами, так: «А было нас на коче двадцать пять человек, и пошли мы все в гору, сами пути не знаем, холодны и голодны, наги и босы…» Один из наших героев — Владимир Русанов видел такую, едва ли не типичную, картину: «На большом полуострове, оканчивающемся Чёрным мысом, образующим юго-западный конец Новой Земли, в безымянном, безвестном заливе я был привлечён тремя высокими, тёмными, наклонными столбами: оказалось, это были кресты.
Страшные новоземельские бури уже давно сорвали их поперечные брусья, обломали верхушки и, как голодные звери, со всех сторон изгрызли дерево.
А жаль — на этом дереве были надписи, вырезанные большими, глубокими славянскими буквами. Но теперь уже не разобрать ни имен, ни чисел, ни лет. Буря и годы навсегда унесли с собой мрачную тайну этих надгробных крестов. Сгнили и развалились избы, в которых жили, мучились и умирали эти безвестные северные герои. Ушел ли отсюда живым хоть один человек? Почему разбросаны черепа? Что это: песцы и медведи разрыли могилы? Или умерли все, а последние трупы так и остались непогребёнными? Кто угадает? Старые повалившиеся кресты не хотят раскрыть свою тайну». На рубеже веков движение к Северу, даже не к земле, а к математической точке, стало родом спорта, а то и безумства.
История освоения Севера напоминает трагический военный навал, когда бойцы лезут на пулемёт, слоями покрывая поле перед врагом. Вторая мировая война доказала действенность этой тактики. Так и капитаны, ложась в лёд, растворяясь в белизне, поднимали температуру местности на долю градуса.
В 1879 году американский офицер Де Лонг на шхуне «Жанетта» выходит из Берингова пролива, но корабль раздавлен льдами. Американцам удаётся на шлюпках добраться до материка, но всё же большая часть экспедиции погибает от голода и холода в устье Лены в 1881 году.
1897 год. Швед Соломон Андрэ вместе с двумя товарищами летит к Северному полюсу на воздушном шаре «Орел». «Ничто не сломит наших крыльев», — произносит он перед стартом с Западного Шпицбергена. Почтовые голуби несут сообщения о благополучном полете, но через три дня из-за потери газа воздушный шар садится на лед. Аэронавты пускаются в путь к Земле Франца-Иосифа, но тщетно, они погибают от усталости и голода. Их тела были найдены на одном из островов только в 1930 году.
1909 год. Наконец, Роберт Пири достигает конца земной оси.
Но карты Арктики всё равно приблизительны, норов ледяного пространства не изучен.
Да и Пири ли был первым, собственно? Достиг ли он полюса, как утверждал?
Быт морских путешественников описывался так: «Много хороших вечеров провели мы в нашем чистеньком ещё в то время салоне, у топившегося камина, за самоваром, за игрой в домино. Керосину тогда ещё было довольно, и наши лампы давали много света».
Во время плаванья Брусилова на судне происходит раскол. Часть экипажа осталась на корабле с Брусиловым, а часть, во главе со штурманом, решает идти пешком на Большую землю. Сам штурман Альбанов пишет об этом восхитительным слогом с долгими периодами, которые выдают внутреннее напряжение: «По выздоровлении лейтенанта Брусилова от его очень тяжелой и продолжительной болезни на судне сложился такой уклад судовой жизни и взаимных отношений всего состава экспедиции, который, по моему мнению, не мог быть ни на одном судне, находящемся в тяжёлом полярном плавании. Так как во взглядах на этот вопрос мы разошлись с начальником экспедиции лейтенантом Брусиловым, то я и просил его освободить меня от исполнения обязанностей штурмана, на что лейтенант Брусилов после некоторого размышления и согласился, за что я ему очень благодарен».
В расставании было мало благости. Это был разрыв, а не прощание.
Если учесть, что Брусилов семь месяцев очень тяжело болел, превратился в скелет, обтянутой кожей, «причём выделялся каждый сустав», начал бояться дневного света, то ничего от романтики не было.
Холод — самый основной мотив сотен полярных дневников. Все пишут, как под копирку: «Лил проливной дождь, и не было от него спасения. Скрыться было некуда. Тщетно мы пытались построить убежище из плавникового леса, который выброшен сюда морем в огромном количестве. Это не защитило нас от потоков воды. На нашу беду, и лес настолько отсырел, что не удавалось развести костер. К счастью, у нас оказалась бутылка рома, поливая им колотые бревна, мы сначала заставили раздуться слабый огонь, а затем уже устроили настоящий пожар, нагромоздивши громадные брёвна друг на друга, так что никакой дождь не смог бы его погасить. Тем не менее высушить платья нам не удалось. Обернувшись лицом к костру, мы предоставляли потокам дождя поливать наши спины».
Впрочем, это не единственный случай использования алкоголя не по назначению — потом, спустя много лет, папанинская четверка перегоняла коньяк в спирт, чтобы консервировать образцы арктической фауны.
Когда у моряков экспедиции Седова кончалось топливо, в топке паровой машины горели туши белых медведей, подстреленных на пути.
Итак, среди льда люди кормили пламень. Особый бог жил в машинном отделении.
Ему всё годилось в корм. Переборки судов ломались и шли туда же — в огненное окошечко машины. В конце плавания корабль, лишаясь палубы и надстроек, становился похож на большую лодку, странный ковчег непарных и немытых.
Вещи получали иные предназначения, из людей вытаивал, становился виден загадочный нравственный стержень. Вы, Еськов, представляете себе фигуру полярного капитана изо льда, в глубине которой темнеет этот металлический стержень, прямой и твёрдый, как фрейдовский идеал, ничуть не тронутый ржавчиной. Настоящий Инвариант, религиозная сущность.
Теперь только герои, ввезённые по оргнабору, сидят там с жестяными кружками и за неимением драконовой крови купаются в снегу.
Главный закон путешествия был сродни законам физики — всё превратить в тепло. И всё подчинено одной цели — дойти и выжить. Или просто выжить.
Знаете, я как-то говорил с Николаем Васильевичем Пинегиным, другом Седова, одним из тех, кто после гибели начальника привел корабль на Большую землю. Мы шли по выстуженному Ленинграду, и я, молодой парень, почувствовал, что у меня мерзнут руки. «Засуньте за пазуху и приложите к голому телу», — сказал мне тогда Пинегин. Вот как меня начал учить Север зимним вечером на Пряжке… Это действенный совет — я сам им пользовался неоднократно.
Наследием правильных книг из нашего детства становится уважение к перемещению. Это неразлучная пара — перемещение и его описание. В одном из тех романов, где заглавие лучше всего остального, пегий пёс бежит краем моря своей дорогой, не размышляя о её правильности. Он думает о результате и, в отличие от путешественника, не ведёт путевых заметок. Со стороны кажется, что это именно берег Ледовитого океана. Но путешественнику важно не только куда, но и как. Путешественнику важна дорога, её запах и вкус.
Мы движемся, раздвигая воздух и воду, записываем происходящее. Всякий человек — путешественник. Вне зависимости от своего желания он движется, меняя хотя бы одну координату, он движется — вдоль оси времени.
Путешественник, пересекая линии магнитного поля земли, будто генератор — электрический ток, вырабатывает особую энергию странствий, которая сохраняется в путевых записках. Она живёт в них, как электричество живёт в электролите аккумуляторов.
Нужно пространство, чтобы душа обрела свободу. Чтобы пёс освободился от своего хозяина, чтобы его бег стал осмысленен.
Целые системы дорожных символов спят, как семена, под слоем вечного снега. Их почти невозможно отыскать логически, это можно сделать, только доверяя своему путевому собачьему чутью.
Взять ту же географическую карту. В начале прошлого века она была ещё не так счислена и отнюдь не была сфотографирована.
Самомнение путешественника было уязвлено в тот момент, когда белое на карте превратилось именно в снег и лёд, неизвестность была исключена, шар был измерен и уплощён, повешен на стенки туристических контор Кука. Именно тогда родился арифмометр, начался хруст цифр.
Русский Север — место окончательного уничтожения белых пятен на белом пространстве карты. И земли отменялись недавно — в ходе военной ледовой разведки, самолётами, что перекрывали белые пятна своими разведывательными вылетами. Это вам не скорбная история доктора Вольфсона, убитого каюром…
— Давай не будем об этом деле, — прервал его Григорьев.
«Вольфсон» и «каюр» были ключевыми словами, по которым всяк узнавал то старое дело, громкое, как пожар, и вовсе не забытое, как тлеющие угли под пеплом. С одной стороны была романтика и рвущиеся к полюсу капитаны, а с другой стороны — расстрелянный начальник станции и вместе с ним расстрелянный каюр, обвинённый в убийстве.
Их обвиняла вдова, которая потом работала в московской больнице, и было теперь вовсе не понятно, какова правда. Потому как много в истории было врачей, раскрывавших заговоры, вот и сейчас…
Но никакого «сейчас» в этой истории не было, и Конецкий продолжал читать свою лекцию, заведённую, как пластинка, специально для Еськова.
Говорил он теперь о том, как в бескрайних пустынях, на островах и скалистых берегах Русского Севера путешественники встречались, будто старые знакомые в московском метро. Нансен вместе со своим спутником — лейтенантом Иогансеном в 1885 году предпринял попытку достичь Северного полюса на собаках. Они покинули борт дрейфующего во льдах судна «Фрам» и двинулись… «Фрам», кстати, и означает «Вперёд» — и двинулись вперёд — на север.
Им пришлось повернуть назад, и, когда они, усталые и грязные, брели по берегу пустынной Земли Франца-Иосифа, навстречу вышел из-за поворота гладко выбритый человек в клетчатом костюме.
— Я англичанин Фредерик Джексон. А вы — не Нансен ли?
Так Нансен попадает домой — сокращая путь во много раз.
Точно так же, перед тем как встретиться с Богом, Ливингстон в сердце Африки встречает американца Генри Стенли:
— Dr. Livingston, I presume…
В этом величие англосаксонской (и всё же британской) традиции. Невозмутимость, некоторая чопорность. Только благодаря этой традиции британцы единственные, кто сейчас не потерял лицо при распаде своей империи.
Точно так же двое других бредущих к югу людей — штурман Альбанов и матрос Конрад встречают потрёпанного «Св. Фоку».
Их было четверо, но ещё двое не выходят к «Св. Фоке», стоящему у ледяного крошева. Двое сгинули в пресловутом белом безмолвии. Что с ними сталось — неизвестно.
А уже пустующий дом того самого Джексона сгорает в топке «Св. Фоки», приближая его к Большой земле. Так деревянный быт англичанина помогает другим полярникам, на этот раз — русским.
Экспедиция, оставив своего начальника, в вечном северном уединении движется к дому.
По пути выясняется, что встречные рыбацкие шхуны сторонятся разбитого корабля.
Наконец, в разговоре с рыбаками выясняется причина:
— Что нового?
— Да война.
— Какая ещё война?
— Да со всеми! Англичане воюют, германцы, французы…
— А мы?
— А как же-с, и мы воюем-с. Весь мир воюет.
Собственно, идёт четырнадцатый год.
Задолго до папанинской дрейфующей станции капитаны начали пользоваться дрейфом — это делали живые и мёртвые. Летом 1884 года у южных берегов Гренландии были найдены вмерзшие в лед личные вещи с экспедиции Де Лонга. Вместе с льдиной доски, матросские штаны и несколько дневниковых листков совершили путешествие от одного края океана к другому. Явлением дрейфа воспользовался Нансен для своего блестящего путешествия на «Фраме». Смотрите, палеонтолог, если вмёрзнете в лёд, то можете невзначай нарушить госграницу.
И это движение льда — с востока на запад, к Гренландии — рождает одну из самых интересных гипотез о судьбе «Св. Анны». Можно представить себе, как льды выносят дрейфующее судно в Атлантику. А там уже вовсю бушует война.
Судно Брусилова идёт под русским флагом, как раз там, где рыскают немецкие подводные лодки. Офицер-подводник ловит в перископ очертания шхуны, флаг, командует ко всплытию… Матросы ловят уже потрёпанный корабль в прицел палубной пушки…
А потом подводная лодка могла быть раздавлена английскими глубинными бомбами, могла дать течь, мало ли что могло случиться потом, и последняя запись об экспедиции Брусилова, занесенная в корабельный журнал подлодки по-немецки: «Потоплено неизвестное судно», осталась на дне Атлантики.
Капитаны плодятся и множатся, уже сотни кораблей ломают лёд.
От тех, прежних, остались только обломок дерева, вещь, чехол от ножа.
И тысячи книг.
Но тут Еськова попросили всё-таки сходить за хлебом к соседям. Понятно, что никакого хлеба пирующим не надо было. Хлеб у них был — вот он, на столе, но ему, Еськову, чтобы показать, что всё-таки любят его, сперва рассказали историю о капитанах, даже сказку о Брусилове, потопленном германцами, а потом всё же за хлебушком послали.
Просто Еськов не должен был слышать того разговора, что сейчас произойдёт.
И он ничуть не обиделся, а вышел, аккуратно притворив дверь.
Ни к кому за хлебом он не пошёл, а двинулся по коридору вправо. Постучал в дверь к своему товарищу Капкову. Капков тосковал. Что-то у него было неладное, то ли дурное письмо из дома, то ли заело его одиночество, поэтому у него можно было провести время, а заодно и ободрить.
Еськов стукнул в продавленную дверь — и раз, и другой, и третий, и только через несколько минут она открылась.
Он успел увидеть в щель только неестественно белую, как ему показалось, женскую ногу. Нога лежала на капковской кровати и, казалось, существовала без туловища — такая она была полная, красивая и неестественная здесь.
В дверной щели торчал нос Капкова.
И Капков сурово сказал, не спрашивая даже, «чего надо»:
Закон Главсевморпути — Третий должен уйти.Еськов понял, что проблема его товарищества с одиночеством, кажется, решена. Он вздохнул и пошёл дальше искать гостеприимных жильцов.
ГЛАВА ПЯТАЯ Еськов в геологическом управлении, свитер, связанный из мамонтовой шерсти, битва майора Прилуцкого, война современная, желания Ежова и Круглова, перевод Еськова на остров Врангеля
В несколько минут все было кончено: мертвые и раненые усеяли обширную площадку; десяток вампу, перескочивших стену и искавших спасения в бегстве, упали под выстрелами преследователей.
Сергей Обручев. «Земля Санникова»Всякий воин может победить сильного врага, если достаточно храбр. Но редкий воин побеждает самого себя.
Карл Гамме. «Большая эскимосская война»Певек, январь 1951
69°42′00″ с. ш. 170°19′00″ в. д.
Выйдя из управления, Еськов остановился у черепа быка-примигениуса.
Это было напоминанием об университете, напоминанием о прежней жизни и палеонтологии. Череп напоминал Еськову о том, зачем он здесь, он будто передавал ему привет, как останки Йорика передавали привет из детства Гамлета.
Казалось, что череп этот отрыли прямо здесь, но Олег давно рассказал ему историю черепа.
Олег говорил, что череп был найден на равнинном острове, нафаршированном костями мамонтов и прочих крупных зверей. Позапрошлый год Семен Копков, делавший приблизительную съемку острова, нашел в свежеобвалившемся береговом обрыве целый, заросший шерстью, бок мамонта. Волосы у мамонта были длинные, рыжие, под ними — эдакий пух. Копкову пришла идея — связать единственный в мире свитер из мамонтовой шерсти. Два дня ножом и ногтями он драл её, надрал, наверное, пуд и отмыл в морской воде. Рации Копков не имел, и Академия наук про того мамонта не узнала, потому что осенние штормы начисто слизнули торфяной обрыв.
Этот рассказ Еськов крепко запомнил, свитер щупал сам (отметив про себя, что шерсть там присутствовала разная, и овечья в том числе) и действительно сгорал от зависти.
Мамонты — это было его дело, дело особого рода.
Он пришёл сюда, на берег Ледовитого океана, как Ахав за своим Белым Китом.
Эту книгу украли у Еськова в школе, когда он не дочитал ещё последних страниц. Книга исчезла навсегда, но он ощущал, как и тогда, особый запах безумия погони за главной целью.
Он помнил, как сюжет в книге ускорялся, как страница за страницей действие становилось необратимым, коготок увяз — всей птичке пропасть, и команда сумасшедшего китобоя была не в силах скинуть липкий морок.
Еськов отдавал себе отчёт, что и он сам подвержен этому безумию, но считал, что может пока контролировать его.
Безумие привело его сюда, и он физически ощущал присутствие призраков с бивнями.
Бивни, кстати, валялись повсюду.
Бивнями тут никого нельзя было удивить.
Ещё в Москве он видел старинные рисунки, всегда восхищавшие его точностью гравировки, изображавшие древние палатки на мамонтовых бивнях вместо каркаса. Шесть бивней образовывали дом аборигена, а переменив место лагеря, кочевой народ оставлял каркас на старом месте, потому что на новом можно было выкопать из-под мха точно такие же кости. И верёвки из мамонтовых волос были ему не в новость — их находили тоже, хотя о других свитерах, кроме копковского, он не слышал.
Именно на островах они должны оставаться дольше всего — островах, отрезанных от материка водой, которую человеку было трудно преодолеть.
Об оценке временного лага он даже и не думал.
На севере Сибири сроки мамонтов могли быть уменьшены охотниками, и это занимало Еськова чрезвычайно. Первобытные охотники не могли конкурировать с тем, что в конце плейстоцена и начале галоцена климат стал тёплым и влажным. Тундростепь отступила к северу, и это было началом конца.
Но как, как это происходило именно здесь, было пока непонятно.
Еськов оказался как мамонты в своей климатической нише: Дальстрою мамонты были особо не нужны, Академия наук занималась ими в Якутии, и у Еськова, как он считал, было несколько лет форы.
Здесь мамонты должны были быть поменьше — в силу скудности рациона, но…
Иногда Еськов забирался на гору и задумчиво глядел на север, туда, где невидимые, плыли в холодном море редкие острова.
Гора эта стояла напротив Синюхаевской сопки и имела имя Майорской. А название это было дано по странной легенде, будто лежит внутри этой сопки голова русского майора. А как задует по побережью страшный ветер южак, то начинает эта голова говорить с северным народом о разных тайнах, отмеряя своим врагам сроки бытия.
Но история это давняя.
Майор Прилуцкий вышел из своего острога и отправился с отрядом на север, вдоль береговой линии.
Двигался он медленно, по десяти вёрст в день, и сейчас ехал на нартах. Были нарты в четыре оленя, а войско его ехало в обычных санях.
Однако знал майор, что скоро придётся идти пешком, вьюча всё, что можно унести, на оленей. Но хоть наложишь на оленя два пуда, но долго он их не утащит.
Он был майором с лета года 1742-го, и не так давно вернулся в свой острог. Коряки не сопротивлялись пришельцам с севера, и Прилуцкий пошёл наказывать тех, кто не успел спрятаться.
Приказы были сенатские, бессмысленные и неисполнимые. Провианта не хватало, и Прилуцкий писал скорбные рапорты: «Пришли в пропитании в великую нужду и голод, отчего уже и видеть жалосно».
А было майору лет около пятидесяти, и происхождения был он из города Тобольска, и махал саблей в Сибирском драгунском полку.
А у берега океана он дрался давно. Год сменялся за годом, а волны всё так же катились к подножию сопок.
Ещё будучи капитаном, в 1731 году он воевал северный народ, и воевал успешно. Тогда он вышел из своего острога с двумя сотнями казаков, а всего у него было пятьсот человек войска. По тундре брели олени и волочили на нартах лёгкие пушки. Понемногу олени превращались в еду, а пушки переходили к следующим. Те, кто присягнул короне империи и вышел в путь, были освобождены от податей на год, и это был дальновидный ход.
Но в этом краю текло своё, сжиженное холодом время и всё было по-другому — Прилуцкий будто вернулся во времена Смуты и, как во времена Смуты, стал носить стальной шлем с прорезями для глаз.
Шлем этот горел на солнце и пугал северный народ.
В сказках северного народа шлем также значился — как часть человека зла, зла абсолютного именно потому, что оно имело вид человека. Когда в остроге появилась оспа, Прилуцкий отпустил домой больных пленных. Расчёт оказался верен — северный народ поредел. Но и так он не жалел непокорных — карательные отряды под его началом жгли стойбища, угоняли женщин, детей и скот. И в тот момент, когда приводил он к присяге покорившихся, колыхались над северной земле три шёлковых знамени — тавтяное, дорогильное и киндяшное. На одном был образ Спасителя, на другом — Богородица, а третье выцвело так, что неведомы были на нём черты и резы.
Но всё это длилось и длилось так, что, казалось, война будет вечна.
Но не знал майор, что в дальнем стойбище земли Ырт уже собрались старики и едкий дым течёт по их лицам. Думают старики, что делать и как извести злом зло.
А молодые колдуны бьют в бубны снаружи чума, и звук этот тосклив и тревожен.
Решение пока не найдено, но водяное время майора вдруг стало течь по-другому, не плавно и мерно, а прерывисто и нервно, как течёт ручей перед тем, как схватиться льдом.
Майор стал бивуаком и принялся опрашивать разведчиков.
Дело ему не нравилось — он наступал в пустоту, и время работало против него.
Вместе с толмачом допрашивали случайного охотника, но так ничего и не добились. Враг был где-то рядом — и вместе с тем его нигде не было. Майор боялся оказаться в засаде и только по протяжному свисту чужого вождя узнать об атаке.
Он уже слышал этот протяжный звук, что издаёт дырявый олений позвонок, но, кажется, он уже казнил вождя-свистуна.
Майор был безжалостен, и враг был под стать ему. Лучше было умереть в бою, но пытали даже мёртвых воинов. Павших поджаривали, как поджаривали и раненых, резали и тех и других, а часто отрезали голову на память. Обряды были жестоки и просты, жизнь стоила мало, и северный народ так же спокойно лишал себя жизни, как и забирал жизнь у других.
Майор знал, что так убили его вечного соперника, капитана Шестова, лет десять назад. Зайдя с тыла, туземцы погнали прочь другое племя, присягнувшее империи, и потом уничтожили оставшихся стоять казаков одного за другим. Майору было жаль капитана, с которым он ходил в равных чинах и наперегонки писал доносы. Один писал в Якутск, другой — ещё дальше, но капитан Шестов навек остался в этом краю, и ему, убитому, высверлили голову, чтобы вышел вон его дух воина и не мстил больше северному народу.
И вот соперник навсегда растворился в тундре, а он, Прилуцкий, получил следующий чин и теперь снова едет по пустынной земле.
Только он не знает о том, что старики в дальнем стойбище уже сговорились, перестал тлеть и куриться волшебный мох и умолкли бубны.
Мчат нарты к войску северного народа что-то укутанное в оленьи шкуры, и готовится войско биться с ним, с майором, в час перемены времени.
Ничего этого не знает майор, хоть тревожное предчувствие нет-нет, а дёргает его щёку. Он жил тут долго и привык к медленной войне.
Как ему отступать? Казаки из Якутска давно набраны, и за картографом Роттенбергом тащат ящик с инструментами.
Картограф снимал чукотский чертёж, будто накладывал бумагу на снег — белое на белое.
Майор думает с печалью, что бумаги и карты эти будут сразу же утеряны, как утеряны все прочие его бумаги, кроме донесений, разумеется. Он к этому привык, как привык и к тому, что ведёт войну с северным народом вечно, а успех переходит то к нему, то к противнику. Русские, поделившись на несколько отрядов, нападают на северный народ, а северный народ тревожит русских.
Два раза выходит он против северного народа, и вот идёт на север снова — в третий раз.
14 марта 1747 года майор идёт наказывать северный народ за нападение на коряков.
И вот он с восьмью десятками казаков попадает в засаду.
Был двадцать первый день марта, по-новому, считай, апрель, — и вот северный народ показывается из-за каждой сопки, и бьют в уши майора боевые бубны, обтянутые человеческой кожей.
Вот они рассыпаются горохом по холмам — в своих панцирях из костяных и стальных пластин — и засвистели, запели в воздухе стрелы.
И люди в латах бросаются навстречу русским пулям под прикрытием лучников.
Они успевают добежать, прежде чем русские перезарядят ружья.
И тут майор видит самого себя.
Он увидел себя в рядах язычников, и второй майор шёл навстречу самому себе, как навстречу отражению в зеркале.
Другой майор был одет в такой же кафтан, то есть кафтан такого же цвета, но сшитый из оленьей шкуры.
Однако это был он, майор Прилуцкий, только воюющий с той стороны.
И вот зеркальный майор поднял лук и пустил в него стрелу.
И в ту короткую секунду, что она летела в воздухе, настоящий майор понял, что этой стрелы ему не миновать. Когда она пробила грудь настоящего майора, он понял всё: хитроумные колдуны, что не в силах были победить майора в бою, победили его волшебным образом. Они изготовили отражение майора и, вдохнув в него жизнь с помощью горького дыма палёного мха и заставив подняться с помощью рокота бубнов, пустили их в бой — друг против друга.
Он мог победить всякого вождя, но вот победить самого себя — не мог.
И обломав стрелу, торчащую из груди, понял, что это было начала конца.
Да, он обманулся с диспозицией и не подождал своего арьергарда. Да, он мог бы отсидеться в своём вагенбурге, составленном из перевёрнутых нарт, но всё это было ничтожным по сравнению с ним самим, в камзоле из оленьих шкур и блестящем котелке на голове.
Меньше половины русских прорвали кольцо и ушли обратно.
Лежал рядом убитый картограф Роттенберг и, умирая, измерял пальцами, как циркулями, северную землю. Быстро-быстро кругами ходили пальцы, а потом остановились.
Его именем в чумах пугали детей, а теперь Прилуцкий лежал на снегу. Кровь хрипела и булькала в его горле.
Со смертной тоской глядел вслед своим казакам майор, а к нему уже приближалось, скача прыжками, его отражение.
На него набросили аркан, и майор теперь наблюдал свою смерть сбоку — по весенней, одуряюще пахнущей земле бежал к нему зеркальный майор, и вот ударил зеркальный майор настоящего, они слились и стали неразличимы.
Майор был убит, а отряд разгромлен.
Ему быстро отрезали голову.
Северный народ увёз этот трофей, знамя, циркули картографа Роттенберга и даже ненужную одинокую пушку.
То, что осталось от тела майора, нашли спустя неделю. Мёртвый майор отправился в Анадырск, и специальный человек залил его тело, обёрнутое специальной бумагой, неспециальным воском. Мёртвый майор полгода лежал в лиственничном гробу.
Лежать ему было покойно, потому что погреб был вырублен в вечной мерзлоте.
И наконец, по санному следу его увезли в Якутск.
В марте 1748 года майор лёг в землю Якутского Спасского монастыря.
В 1765 году майорский острог оставили жители, а через шесть лет разрушили его стены. Но прежде комендант его Фёдор Христианович Плениснер составил карту окрестностей и написал комментарии к ней, что звались «Примечание о Чукотской земле». На карте этой изображены острова в Северном океане, помеченные надписями: «Земля Китиген, живут люди», «Живут оленьи люди храхаи».
Всего этого уже не знал майор Прилуцкий.
Голова и кольчуга долго кочевали вместе с северным народом, меняя владельцев, и, по слухам, были зарыты на высоком холме на берегу другого океана, с противоположной стороны полуострова.
Но война и сейчас не оставляла эту землю.
Один за другим пошли над ними военные борта.
На этот раз в небе гудели не транспортники, а пикирующие бомбардировщики.
Еськов неприятно удивился им.
Они шли у него над головой в таком же строю, как и десятки раз на войне.
— Учения, — пожал плечами Григорьев.
— Не нравятся мне эти учения, — хмуро сказал Еськов.
— А кому нравятся? Но ты что — газет не читаешь? Не видел, что ли, в своё время идиотскую карикатуру в «Правде»?
Еськов видел карикатуру — она была смешная. Американцы, вооружённые до зубов, пугали эскимосов и арктическую фауну. На американскую военную мощь с испугом глядели два медвежонка, олень, морж и пингвин, видимо пришедший из Антарктиды своим ходом.
Этот пингвин Еськова всегда забавлял, но сейчас веселья не было.
— Видишь ли, друг, всё очень просто: есть люди, представляющие мир как школьную карту, и люди, представляющие мир как глобус.
Люди, воспитанные на плоской карте, видят вытянутый слева направо СССР и тонкие границы его полярных владений, сходящиеся к полюсу. В левом краю они видят североамериканский континент, ну и кусочек Аляски справа.
Этой школьной картой, плоскостью, висящей в каждой школе, и ограничивается представление о мире большинства людей.
А вот другие люди смотрят на Арктику, будто представляя себе глобус. Они смотрят будто на макушку младенца — и видно, что самый краткий путь для бомбардировщика — через полюс. И трофейным «Фау» тоже лететь здесь удобнее, хоть она, конечно, не долетит. И тут всегда так было — вон спроси Михалыча.
Еськов действительно через несколько дней аккуратно расспросил Михалыча.
Григорьев действительно рассказал ему примечательную историю родом из тридцать первого года.
Эта история была подробной, потому что в ней не было ничего секретного — тогда про неё писали в газетах, просто со временем её перестали упоминать как нечто чужеродное в истории советского Севера.
Итак, летом 1931 года в северное небо вплыл немецкий дирижабль LZ-127 «Graf Zeppelin».
И в гондоле его сидел не только немецкий доктор Гуго Эккенер, но и профессор Самойлович. Даже Кренкель стучал что-то на своём аппарате из этой гондолы, где сидели немцы, шведы и американцы.
Дирижабль взлетел в Берлине, добрался до Ленинграда, затем до Архангельска, до Земли Франца-Иосифа. Дирижабль пролетел над Северной Землёй и Таймыром, а потом вернулся.
Дело было не только в метеорологах и географах. Дело в том, что земная поверхность Северной Земли и Таймыра преломлялась в лучших линзах Цейса.
Да только под конец немцы заявили, что вся плёнка, разумеется, тоже лучшая, засвечена. И в сорок втором, закончил Григорьев, когда мы таки начали их топить, оказалось, что ничего, конечно, не засветилось.
Ну и обнаружилось, что немцы, занимавшиеся изучением рыболовства в конце тридцатых, оказались вполне себе гидрографами, гляциологами, картографами.
Ну, а потом, ты помнишь, что было, — временная передышка.
Про временную передышку Еськов всё помнил.
В этот момент человек в генеральском кителе, с которым когда-то говорил Еськов, мудрый визирь государства Дальстрой сидел в своём кабинете. Боль ломила виски — работа здесь была нервная, и Золотая Звезда с тонкими лучами, что горела на его расстёгнутом кителе, досталась ему не просто так.
Человек в кителе читал секретную почту и тёр лоб.
При шторме пропала группа геологов, вышедших для съёмки на дальние острова. Вместе с ними исчезли и двое пограничников — и теперь некоторые стали подозревать, не склонил ли кто группу к побегу.
Потому что американский берег — вот он, рукой дотянись и потрогай.
Но побег невозможен, это в лагерях слагают легенды о смельчаках, махнувших через кордон.
Но всякое исчезновение, особенно сейчас, должно быть снабжено ворохом актов.
Также ему прислали секретный пакет, потому что все визири государства Дальстрой должны были быть ознакомлены с этой бумагой. Министр внутренних дел написал особую бумагу наверх — а для министра внутренних дел «верх» состоял из одного, ну максимум двух человек, и один из них тоже был одет в красивый китель с Золотой Звездой (такая же была у второго), и они все были обручены с геройством социалистического труда.
А писал министр тревожный приказ, обязательный к исполнению всеми визирями сопредельного государства Дальстрой, потому что все они носили форму его ведомства, да и картографы были его ведомства, и архивисты, и даже пограничники были его ведомства.
Про пограничников и писал министр: «Министерство внутренних дел СССР докладывало, что на участке 110-го пограничного отряда МВД, расположенного на Чукотском полуострове, возросла активность американской авиации и морского флота.
Организованным наблюдением за поведением эскимосов, прибывших с Аляски, было установлено, что американцы стараются использовать этих эскимосов для сбора разведывательных данных о положении на Чукотке. Если в прошлые годы с американской стороны обычно приходили эскимосы старики и женщины, в большинстве случаев имевшие на нашей территории бытовые и родственные связи, то в минувшем году этих категорий эскимосов не было, а в основном к советским эскимосам „в гости“ прибывали мужчины в возрасте от 20 до 35 лет, как правило не имеющие родственных связей в нашей стране.
Американские эскимосы в процессе общения с советскими эскимосами стараются получить путём расспросов данные о наличии на Чукотке советских войск, государственных учреждений, о состоянии экономики, военном строительстве и настроении населения.
На основании изложенного МВД СССР считает установленным, что за последнее время на Аляске проводятся военно-подготовительные мероприятия для дислокации сухопутных войск, авиации и морского флота.
Кроме того, ведётся воздушная и морская разведка Чукотского моря, Берингова пролива и побережья Чукотского полуострова.
Пограничными войсками МВД СССР проведён ряд мероприятий по усилению наблюдения за побережьем Аляски. В этих целях увеличено количество пограничных, наблюдательных постов, которые оснащены необходимыми средствами наблюдения.
Кроме того, начальнику 110-го пограничного отряда даны указания о подготовке для посылки на Аляску в разведывательных целях в 1948 году нескольких квалифицированных агентов из числа эскимосов».
Человек в красивом кителе помнил, как лет тринадцать назад другой министр, а вернее нарком, писал совершенно иначе. Человек в ежовых рукавицах писал: «Между американскими и советскими эскимосами, проживающими на побережье Берингова пролива и на Диомидовых островах, на почве родственных связей ежегодно происходит личное общение. Американские эскимосы один или два раза в год посещают наши селения и попутно привозят с собой кожсырье (моржовые и тюленьи шкуры) и сдают их нашим факториям в порядке товарообмена. Американские власти относятся к посещениям эскимосами советской территории и товарообмену с нашими факториями как к нормальному явлению и никаких ограничений в этом отношении эскимосам не делают.
Наша пограничная охрана, считаясь с тем, что поездки производятся с давнего времени, не препятствовала посещениям нашей территории американскими эскимосами, а равно и товарообмену с советскими факториями.
Полагаю, что для приезжающих в СССР американских эскимосов следует установить льготный порядок въезда, пребывания и торговли на территории СССР».
Человек в ежовых рукавицах хотел оформить это специальным международным соглашением.
Но время смыло и этого человека, и многих других наркомов с их заместителями, и мир изменился так, что не найти этих людей ни в каких геологических пластах.
А теперь пришла радиограмма из Певека от специальной экспедиции.
Её начальник подписывался под радиограммами Петров (а иногда — Иванов), так что человек в генеральском кителе сразу догадался, что все эти фамилии — пустой звук. Фамилии эти — только шесть стуков печатной машинки, а на самом деле и без фамилии чины у пришлого начальника немалые.
Этот фальшивый Петров вытребовал себе в подчинение его геолога.
Геолога этого он помнил — хороший парень, фронтовик. Довольно неплохо держался у него в кабинете.
Но зачем он ему?
Что он говорил про мамонтов? Может, в этом дело.
Но Петров или Иванов был не из Академии наук, а совсем из другого ведомства. Чутьё подсказывало главному геологу, что Иванов-Петров был из загадочного пространства специальных проектов, которое курировал их бывший министр, человек в пенсне.
Парня он им сдаст, хотя жалко, конечно.
Коготок увяз, всей птичке пропасть.
И он вдруг подумал, что будет, если случится война.
Как вдруг ломанутся американцы через пролив, как полетят самолёты, и, видно, будут сразу захватывать аэродромы подскока, чтобы лететь на Москву. Что будет с ним, с семьёй? Что будет с его делом? Нужно ли к этому быть готовым, или положиться на судьбу, что вывозила его в самые лихие времена?
Но один беглец всё же был, и не знал о нём ничего человек в красивом кителе, потому что человек в кителе был герой, важный государственный муж, а беглец — человек никчемный и простой.
Одно слово — бандеровец Скирюк.
Скирюк решил бежать давно. Он решил бежать уже в тот самый момент, когда ему на склоне карпатской горы ткнули автоматом Судаева под рёбра и велели поднять руки.
Он решил обмануть всех и бежать не по весне, когда в лагеря приходит безумие и Зелёный Прокурор стучится в двери бараков, когда сходят с ума от тоски даже самые циничные зеки, нет — он решил бежать по зиме. Он решил так, потому что собирался бежать не на Запад, домой, а на Восток, в чужие земли. Кто-то ему рассказывал, что в Канаде много таких, как он.
Но это было уже не так важно в том месторасположении Скирюка, для которого географический Восток становился политическим Западом.
Он бежал по зиме с оловянного рудника и удачно избежал поисков. Его сочли погибшим, а он выжил, пролежав пару недель в норе, как медведь, занесённой снегом. Потом он вышел на зимники геологической экспедиции и разжился там инструментом.
После этого он вышел к побережью и убил чукчу с нартами. Скирюк не хотел его убивать, чукча даже согласился везти Скирюка-геолога, куда он скажет, да потом вдруг засомневался.
И Скирюк теперь двигался на нартах в Америку. Правил он плохо, часто разнимал собак. Но потом приноровился. Одна беда — пользовался он геологическим компасом, а не звёздами. Определять направление по звёздам он не умел, и слово «секстан» он счёл бы обычной похабной шуткой.
Оттого забирал Скирюк к северу, понемногу отдаляясь не только от СССР, но и от берега Аляски.
Сам не зная того, он двигался к полюсу, будто Роберт Пири, но тот хотя бы знал разницу между Северным полюсом и магнитным.
На аэродроме часто садились военные самолёты с южного побережья Чукотки.
Там после войны с Японией стояла в бухте Провидения целая армия.
Армия генерала Олешева врылась в сопки, ощетинилась стволами пушек и попрятала в ложбинах танки. Армия ждала приказа на восток и жила неуютно, хоть и сытно.
Лётчики рассказывали Еськову, как в первую зиму уголь не успели довезти до частей и дороги вмиг замело. Тогда дивизии встали цепочкой и передавали уголь в вещмешках — как вёдра на пожаре.
За пять лет армия вросла в чукотскую землю, и аэродром, на котором раньше садились лендлизовские самолёты, был забит МиГами. Прилетели туда и Ла-11. Истребители Лавочкина уже повоевали в Китае и Корее, а теперь в особой модификации появились здесь. Самолёты стояли особняком, а потом снялись и, как стая птиц-переростков, ушли на север — говорили, что пилотов готовят к посадкам на полярные льдины у Северного полюса.
Летчик пил и признавался в любви к Северу. Он говорил, как прекрасен южный берег в начале лета, когда зацветёт Иван-чай и между его цветами золотой корень и когда горит красным скорая осень и вся тундра лежит перед ним, а самолёт закладывает вираж над аэродромом и…
Но тут лётчик заплакал и уронил голову.
— Ненавижу, — завыл он. — Ненавижу… Скорей бы домой.
— Вот приедет Малиновский, Малиновский вас рассудит, — сказал кто-то из-за спины.
— Родион Яковлевич — голова, — согласился лётчик.
Он поспал на сложенных руках минут пять, а потом очнулся и снова принялся жаловаться.
Лётчик жаловался на то, что жизнь угрюма и в бухте Провидения нет женщин.
До Еськова и раньше доходили слухи о непорядке на юге. Там женщины боялись солдат и старались не появляться на улице поодиночке.
Время от времени комендантский взвод кого-то расстреливал, но физиология была непобедима.
Еськов слушал это без удивления — если скоро грянет война, то ли ещё будет.
Через какое-то время откуда-то из-под Москвы прилетели бомбардировщики. Они шли по трассе Салехард — Норильск — Хатанга — Тикси — Певек. Лётчиков потом техники вытаскивали из машин на руках — так труден был перелёт.
Было видно, что они работают по им самим, может, неведомому во всех подробностях большому плану.
Григорьев сначала прятался, увидев эти самолёты. Ему было неприятно думать о том, что кто-то из его прежней, удачливой и орденоносной жизни может его узнать. И не то что давний знакомец задаст какой-нибудь неприятный вопрос, нет, неприятно было даже представить, как он посмотрит на тебя — молча и с сожалением.
Но потом он встретил кого-то из старых знакомых и перестал бояться. Всё вышло куда лучше, на его новое положение никто не обращал внимания.
А лётчики крутились над Арктикой, искали площадки, вели съемку и попутно закрыли несколько мифических островов.
Однажды по весне лётчики провели учения, бомбили какие-то муляжи, да так сноровисто, что условный противник не успел даже поднять перехватчики в воздух.
После всё надолго затихло.
Зато вскоре на аэродроме сел транспортный самолёт с истребителем сопровождения.
И вот с этого момента жизнь Григорьева пошла по-другому. Никаких предчувствий у Григорьева не было, хотя он обратил внимание и на сытых солдат, что разгружали какие-то ящики, и на странную парочку начальников — грузного майора и старика в полушубке без погон, но явно бывшего в чинах.
Через несколько дней Григорьева вызвали в Особый отдел и задали несколько формальных вопросов. Потом его пригласили в другую комнату, и он понял, что его прошлое снова вернулось к нему.
Речь шла о давней истории 1942 года, когда он пытался топить немецкий рейдер, но дело было не только в немцах.
Что-то другое интересовало этих людей, и Григорьев был им нужен. А он знал: единственный способ выстроить свою жизнь правильно — это быть нужным.
ГЛАВА ШЕСТАЯ Спирт и виноградное вино, восемь транспортов и танкер, возвращение на Север и верность избранным ценностям старшего лейтенанта Коколия
Русские всегда отчаянны, и, наводя орудия, мы всегда должны помнить, что пока они не уничтожены, от них всегда можно ждать неприятностей. Они отчаянны, вот в чём дело.
Фрегаттенкапитан Людвиг фон Боков. «Сражения во льдах»Карское море, август 1942
73°29′21″ с. ш. 80°14′42″ в. д.
Номер этому году был тысяча девятьсот сорок второй, и год этот был страшен.
Мир опять завис на краю, немцы были на Волге, а над Ленинградом шелестели, чтобы окончить траекторию разрывом, восьмисоткилограммовые снаряды врага.
В тот август батальон Еськова дрался на Ладоге, где рвалась к Дороге жизни финско-итальянская флотилия. Итальянские катера совершили долгий путь через пол-Европы, и теперь Еськов смотрел на них, превратившихся в далёкие точки на горизонте, в трофейный бинокль.
В этот момент в двух с половиной тысячах километров к северу от Еськова старший лейтенант Коколия задыхался в тесном кителе. Китель был старый, хорошо подлатанный, но Коколия начал носить его задолго до войны и даже задолго до того, как стал из просто лейтенанта старшим и, будто медведь, залез в эту северную нору.
Утро было тяжёлым, впрочем, оно не было утром — старшего лейтенанта окружал вечный день, долгий свет полярного лета.
Он старался не открывать лишний раз рот — внутри старшего лейтенанта Коколия усваивался технический спирт. Сложные сахара расщеплялись медленно, вызывая горечь на языке. Выпито было немного, совсем чуть — но Коколия ненавидел разведённый спирт.
Сок перебродившего винограда, радость его, Коколия, родины, был редкостью среди снега и льда. Любое вино было редкостью на Русском Севере. Поэтому полночи Коколия пил спирт с торпедоносцами — эти люди всегда казались ему странноватыми.
Впрочем, мало кто представлял себе, что находится в голове у человека, который летит, задевая волны крыльями. Трижды приходили к нему лётчики, и трижды Коколия знакомился со всеми гостями, потому что никто из прежних не приходил. Капитан, который явился с двумя сослуживцами к нему на ледокольный пароход с подходящим названием «Лёд», был явно человек непростой судьбы. Чины Григорьева были невелики, но всё же два старых, ещё довоенных ордена были прикручены к кителю. Капитан Григорьев был красив так, как бывают красивы сорокалетние мужчины с прошлым, красив чёрной формой морской авиации, но что-то было тревожное в умолчаниях и паузах его разговора. Капитан немыслимым способом получил отпуск по ранению, во время этого отпуска искал свою жену в Ленинграде и увидел в осаждённом городе что-то такое, что теперь заставляло дергаться его щёку.
Тут даже спирт не мог помочь. Григорьев рассказывал ему, как ищет подлодки среди разводий и как британцы потеряли немецкий крейсер, вышедший из Вест-фиорда. Что нужно было немцу так далеко от войны — было непонятно. Разве что поставить метеостанцию: высадить несколько человек, поставить на берегу домик или просто утеплённую палатку с радиостанцией. Такие метеостанции они ставили, но здесь её смысл был неочевиден.
Ветра в нашем полушарии были больше западные, и для чётких прогнозов нужно было лезть в Гренландию, а не к Таймыру. В общем, цели крейсера оставались загадкой.
Пришёл на огонёк и другой старший лейтенант, артиллерист. Он рвался на фронт, и приказ уже был подписан — один приказ и на него, и на две его старые гаубицы. За год они не выстрелили ни разу, но артиллерист клялся, что если что — они не подведут.
Спирт лился в кружки, и они пили, не пьянея.
А теперь Коколия стоял навытяжку перед начальником флотилии и слушал, слушал указания.
Нужно было идти на восток, навстречу разрозненным судам, остаткам конвоя, что ускользнули от подводных лодок из волчьей стаи, — и при этом взять на борт пассажиров-метеорологов.
При этом старший лейтенант утратил часть своей божественной капитанской власти. Оказалось, что это не пассажиры подчиняются ему, а он пассажирам.
Пассажиров оказалось несколько десятков — немногословных, тихих, набившихся в трюм, но были у них два особых начальника.
Коколия раньше видел много метеорологов — поэтому не поверил ни одному слову странной пары, что поднялась к нему на борт.
Один, одетый во всё флотское, был явно сухопутным человеком. Командиром — да, привыкшим к власти, но эта власть была не морской природы, не родственна тельняшке и крабу на околыше. Фальшивый капитан перегнулся через леера прямо на второй день. И это был его, Серго Коколия, начальник — капитан Фетин, указывавший маршрут его, Коколия, штурману и отдававший приказы его, Коколия, подчинённым.
Его напарник был явно привычен к морю, но измождён, и шея его болталась внутри воротника, как язык внутри рынды.
Коколия вгляделся в него в кают-компании и понял, что этот худой — совсем старик, хотя волосы его и лишены седины. Старика называли Академиком, это слово просилось на заглавную букву.
«Лёд» был старым пароходом с усиленной защитой — он не был настоящим ледоколом, как и не был военным судном. На нём топорщились две пушки Лендера и две сорокапятки — так что любая конвенция признала бы его военно-морским. Но конвенции пропали пропадом, мир поделился на чёрное и белое. Чёрную воду и белый лёд, полосы тельняшек — и ни своим, ни врагам не было дела до формальностей.
Старший лейтенант давно уравнял свой пароход с военным судном — и что важно, враг вывел в уме то же уравнение.
Коколия трезво оценивал свои шансы против подводной лодки противника, оттого указания пассажиров раздражали.
Он был вспыльчив и, зная это, старался заморозить свою речь вообще. Например, его раздражал главный механик Аршба, и тот отвечал ему тем же — они не нравились друг другу, как могут не нравиться друг другу грузин и абхаз.
Помполит Гельман пытался мирить их, но скоро махнул рукой.
Но Аршба был по сравнению с новыми пассажирами святым человеком.
Они шли странным маршрутом, и Академик, казалось, что-то вынюхивал в арктическом воздухе — он стоял на мостике и мелкими глотками пил холодный ветер.
— А отчего вас Академиком называют? — спросил Коколия. — Или это шутка?
— Отчего же шутка, — улыбнулся тот, и Коколия увидел, что у собеседника не хватает всех передних зубов. Я как раз академик и есть. Член Императорской академии наук. Никто меня вроде бы не исключал — только посадили меня как-то Бабе-Яге на лопату, да в печь я не пролез. Вас предупредили насчёт Фетина?
— Ну?
— Фетин отменит любой ваш приказ — если что. Но на самом деле Фетину буду советовать я.
— В море вы не можете отменить ничего, — сорвался Коколия. Но это означало только, что в душе у него, как граната, лопнул шарик злости. Он не изменил тона, только пальцы на бинокле побелели.
— А тут вы и ошибаетесь. Потому что всё может отменить даже не часовая, а минутная стрелка — вас, меня, вообще весь мир. Вы же начинали штурманом и знаете, что такое время?
Коколия с опаской посмотрел на Академика. Был в его детстве на пыльной набережной южного города страшный сумасшедший в канотье, что бросался к отдыхающим, цеплялся за рукав и орал истошно: «Который час? Который час?»
— Видите ли, старший лейтенант, есть случаи, когда день-два становятся дороже, чем судьба сотен людей. Это такая скорбная арифметика, но я говорю об этом цинично, а вот Фетин будет говорить вам серьёзно. Вернее, он будет не говорить вам, а приказывать.
— Можно, конечно, приказывать, но меня ждут восемь транспортов и танкер, у которых нет ледокола.
— А меня интересуют немецкие закладки, которые стоят восьмидесяти транспортов! — и Академик дал понять, что сказал и так слишком много.
Коколия хотел было спросить, что такое «закладки», но передумал.
Разговор сдулся, как воздушный шарик на набережной — такой шарик хотел в детстве Серго Коколия, да так ни от кого и не получил.
Они молчали, не возобновив разговор до вечера. Академик только улыбался, и усатый вождь с портрета в кают-компании тоже улыбался (хотя и не так весело, как Академик).
Под вождём выцвел лозунг белым на красном — и Коколия соглашался с ним: да, правое, и потому всё будет за нами. Хотя сам он бы повесил что-то вроде «Делай, что должен, и будь, что будет».
Академик действительно чуть не проговорился. Всё в нём пело, ощущение свободы не покидало его. Свобода была недавней, ворованной у мирного времени.
Война выдернула Академика из угрюмой местности, с золотых приисков.
И теперь он навёрстывал непрожитое время. А навёрстывать надо было не только глотки свободного, вольного воздуха, но и несделанное главное дело его жизни.
Гергард фон Раушенбах, бежавший из Москвы в двадцатом году, успел слишком много, пока его давний товарищ грамм за граммом доставал из лотка золотой песок.
И теперь они дрались за время. Время нужно было стране, куда бежал Гергард фон Раушенбах, и давняя история, начавшаяся в подвале университета на Моховой, дала этой стране преимущество.
У новой-старой родины фон Раушенбаха была фора, потому что пока Академик мыл чужое золото одеревеневшими руками, фон Раушенбах ставил опыты, раз за разом улучшая тот достигнутый двадцать лет назад результат.
И теперь одни могли распоряжаться временем, а другие могли только им помешать.
Настал странный день, когда ему казалось, что время замёрзло, а его наручные часы идут через силу.
Коколия понял, что время в этот день остановится, лишь только увидел, как из тумана слева по курсу сгущается силуэт военного корабля.
На корабле реял американский флаг — но это было обманкой, враньём, дымом на ветру.
Ему читали вспышки семафора, а Коколия уже понимал, что нет, не может тут быть американца, не может. Незнакомец запрашивал ледовую обстановку на востоке, но ясно было, что это только начало.
Академик взлетел на мостик — он рвал ворот рукой, оттого шея Академика казалась ещё более костлявой.
Он мычал, глядя на силуэт крейсера.
— Сейчас нас будут убивать, вот, — Коколия заглянул Академику в глаза. — Я вам расскажу, что сейчас произойдёт. Если мы выйдем в эфир, они накроют нас примерно с четвёртого залпа. Если мы сейчас спустим шлюпки, не выйдя в эфир, то выживем все.
А теперь, угадайте, что мы выбираем.
— Мне не надо угадывать, — сказал хмурый Академик. — Довольно глупо у меня вышло — хотел ловить мышей, а поймался сам. Мне не хватило времени, чтобы сделать своё дело, и ничего у меня не получилось.
— Это пока у вас ничего не получилось — сейчас мы спустим шлюпку, и через двадцать минут, когда нас начнут топить, мы поставим дополнительную дымовую завесу. Поэтому лично у вас с вашим Фетиным и частью ваших подчинённых есть шанс размером в двадцать минут. Если повезёт, то вы выброситесь на остров, он в десяти милях.
Но, честно вам скажу, мне важнее восемь транспортов и танкер…
Он просмотрел в бинокль на удаляющуюся шлюпку.
— Матвей Абрамович, — спросил Коколия помполита. — Как вы думаете, сколько продержимся?
— Час, я думаю, получится. Но всё зависит от Аршбы и его машины — если попадут в машинное отделение, то всё окончится быстрее.
— Час, конечно, мало. Но это хоть что-то — можно маневрировать, пока нам снесут надстройки. Попляшем на сковородке…
Коколия вдруг развеселился — по крайней мере, больше не будет никакого отвратительного спирта и полярной ночи. Сейчас мы спляшем в последний раз, но главное, чтобы восемь транспортов и танкер услышали нашу радиограмму.
Это было как на экзамене в мореходке, когда он говорил себе: так или иначе, но вечером он снова выйдет на набережную и будет вдыхать тёплое дыхание тёплого моря.
Коколия вздохнул и сказал:
— Итак, начинаем. Радист, внимание: «Вижу неизвестный вспомогательный крейсер, который запрашивает обстановку. Пожалуйста, наблюдайте за нами». Наушники тут же наполнились шорохом и треском постановщика помех.
Семафор с крейсера тут же включился в разговор — требуя прекратить радиопередачу.
Но радист уже отстучал предупреждение и теперь начал повторять его, перечисляя характеристики крейсера.
«Пожалуй, ничего другого я не смогу уже передать», — печально подумал Коколия.
И точно — через пару минут ударил залп орудий с крейсера. Между кораблями встали столбы воды.
«Лёд», набирая ход, двигался в сторону острова, но было понятно, что никто не даст пароходу уйти.
Радист вёл передачу непрерывно, надеясь прорваться через помехи — стучал ключом, пока не взметнулись вверх доски и железо переборок и он не сгорел вместе с радиорубкой в стремительном пламени взрыва.
И тут стало жарко и больно в животе, и Коколия повалился на накренившуюся палубу.
Уже из шлюпки он видел, как Аршба вместе с Гельманом стоят у пушки на корме, выцеливая немецкие шлюпки и катер. Коколия понял, что перестал быть капитаном — капитаном стал помполит, а Коколия превратился в обыкновенного старшего лейтенанта с дыркой в животе и перебитой ногой.
Этот уже обыкновенный старший лейтенант глядел в небо, чтобы не видеть чужих шлюпок и тех, кто сожмёт пальцы плена на его горле.
Напоследок к нему наклонилось лицо матроса:
— Вы теперь — Аршба, запомните, командир, вы — Аршба, старший механик Аршба.
И вот он лежал у стальной переборки на чужом корабле и пытался заснуть — но было так больно, что заснуть не получалось.
Тогда он стал считать все повороты чужого корабля — 290 градусов, и шли два часа тридцать минут, потом доворот на десять градусов, три часа… Часы у него никто не забрал, и они горели зелёным фосфорным светом в темноте.
Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день — пока не услышал колокол тревоги.
То капитан Григорьев заходил на боевой разворот — сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмёрке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.
Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью — так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.
И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолёта, к себе — но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.
В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом — и самолёт, заваливаясь вбок, ушёл прочь.
Тогда вновь началось время считалочки — один час на двести семьдесят, остановка — тридцать минут…
Потом Коколия потерял сознание — он терял его несколько раз — спасительно долго он плыл по чёрной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счёта: 290, 2, 10, 3…
И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах — чужих бинтах.
Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мёртвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.
Мёртвый Коколия (или живой Аршба — он и сам иногда не мог понять, кто мёртв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро — он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек — но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.
Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рёв танка, что снёс ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал — за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слёз, и пошёл выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошёл фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.
Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.
Иногда он вспоминал чёрную полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколия начинала бить крупная дрожь — и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после неё. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.
Иногда до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов — тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, что легли в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко — ему не нравились ледяные пустыни и чёрная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.
Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.
Человек в дорогом мятом плаще шёл прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поимённо и составляя специальный список.
В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин — только от брови к уху шёл у гостя безобразный белый шрам.
Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.
Дело у Коколия, как и прежде, было одно — подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе. Он не стал заходить в своё одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья и сунул её в кирзовый портфель вместе с лавашом.
Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.
Его спутник нервничал — отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чём. А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щеку.
Самолёт приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны Коколия вновь увидел Академика.
Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату — таких стариков Коколия видел только в горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но всё же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел — в тех местах за ушами, где ещё сохранились волосы.
Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина: теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то, как школьник.
Вот Академик бросил слово, и откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолёте, и винты пели нескончаемую песню: «Не зарекайся, Серго, ты вернёшься туда, куда должен вернуться, вернёшься, даже если сам этого не захочешь».
На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного лётчика. Коколия опознал в нём давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком — форма без погон на нём была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.
Коколия спросил лётчика, нашёл ли он жену, которую так искал в сорок втором, но лётчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто с ним заговорил призрак.
Моряка и лётчика расспрашивали вместе и порознь — заставляя чертить маршруты их давно исчезнувших под водой самолёта и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере — скорее с ними говорили как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.
Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении — хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.
В паузе между расспросами Коколия спросил о судьбе рейдера. Оказалось, его утопили англичане за десять дней до окончания войны. Английское железо попало именно туда, куда звал его раненый Коколия, — только с опозданием на три года. Судовой журнал был утрачен, капитан крейсера сидел в плену у американцев.
Какая-то тайна мешала дальнейшим разговорам — все упёрлись в тайну, как останавливается легкий пароход перед лёдяным полем.
Наконец, Академик сознался — он искал точку, куда стремился немецкий рейдер, и точка эта была размыта, непонятна, не определена. Одним желанием уничтожить конвой не объяснялись действия немца — что-то в этой истории было недоговорено и недообъяснено.
Тогда Коколия рассказал Академику свою полную животной боли считалочку: 290 градусов — два часа, 10 градусов — три. Считалочка была долгой, столбики цифр налезали один на другой.
На следующий день они ушли в море на сером сторожевике, и Коколия стал вспоминать все движения немецкого рейдера, которые запомнил в давние бессонные дни.
Живот снова начал болеть, будто в нём поселился осколок, но он точно называл градусы и минуты.
— Точно? — переспрашивал Академик. И Коколия отвечал, что нет, конечно, не точно.
Но оба знали, что — точно. Точно — и их ведёт какой-то высший штурман, и проводка сделана образцово.
Коколия привел сторожевик точно в то место, где он слышал журчание воды и тишину остановившихся винтов крейсера.
Сторожевик стал на якорь у таймырского берега.
Они высадились вместе со взводом автоматчиков. Фетин не хотел брать хромоногого грузина с собой, но Академик махнул рукой — одной тайной больше, одной меньше.
Если что — всё едино.
От этих слов внутри бывшего старшего лейтенанта поднялся не страх смерти, а обида. Конечно — да, всё едино. Но всё же.
Они шли по камням, и Коколия пьянил нескончаемый белый день, пустой и гудящий в голове. За скалами было видно огромное пустое пространство тундры, смыкающейся с горизонтом.
Группа повернула вдоль крутых скал и сразу увидела расселину — действительно незаметную с воздуха, видную только вблизи.
Здесь уже начали попадаться обломки ящиков с опознавательными знаками кригсмарине и прочий военный мусор. Явно, что здесь не просто торопились, а суетились.
Дальше, в глубине расселины, стояло странное сооружение — похожее на небольшой нефтеперегонный завод.
Раньше оно было скрыто искусственным куполом, но теперь часть купола обвалилась. Теперь со стороны моря были видны длинные ржавые колонны, криво торчащие из гладкой воды.
Тонко пел свою песню в вышине ветряной двигатель, но от колонн шёл иной звук — мерный, пульсирующий шорох.
— Оно? — выдохнул Фетин.
Академик не отвечал, пытаясь закурить. Белые цилиндры «Казбека» сыпались на скалу, как стреляные патроны.
— Оно… Я бы сказал так — забытый эксперимент.
Фетин стоял рядом, сняв шапку, и Коколия вдруг увидел, каким странно-мальчишеским стало лицо Фетина. Он был похож на деревенского пацана, который, оцарапав лицо, всё-таки пробрался в соседский сад.
— Видите, Фетин, они не сумели включить внешний контур — а внутренний, слышите, работает до сих пор. Им нужно было всего несколько часов, но тут как раз прилетел Григорьев. К тому же они уже потеряли самолёт-разведчик, и, как ни дёргались, времени им не хватило.
Академик схватил Коколия за рукав, старик жадно хватал воздух ртом, но грузину не было дела до его путаной истории.
Фетин говорил что-то в чёрную эбонитовую трубку рации, автоматчики заняли высоты поодаль, а на площадке появились два солдата с миноискателями. Все были заняты своим делом, а Коколия стремительно убывал из этой жизни, как мавр, сделавший своё дело, которому теперь предписано удаление со сцены.
Академик держал бывшего старшего лейтенанта за рукав, будто сумасшедший на берегу Чёрного моря, тот самый сумасшедший, что был озабочен временем:
— Думаете, вы тут ни при чём? Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов.
— Я не понимаю, что это всё значит, — упрямо сказал Коколия.
— Это совершенно не важно, понимаете вы или нет. Это из-за вас им не хватило двух с половиной часов! Думаете, вы конвой прикрывали… Да? Нет, это просто фантастика, что вы сделали.
— Я ничего не знаю про фантастику. Мне неинтересны ваши тайны. За мной было на востоке восемь транспортов и танкер, — упрямо сказал Коколия. — Мой экипаж тянул время, чтобы предупредить конвой и метеостанции. Мы дали две РД, и мои люди сделали, что могли.
Академик заглянул в глаза бывшему старшему лейтенанту как-то снизу, как на секунду показалось, подобострастно. Лицо Академика скривилось.
— Да, конечно. Не слушайте никого. Был конвой — и были вы. Вы спасли конвой, если не сказать больше, вы предупредили всё это море. У нас встречается много случаев героизма, а вот правильного выполнения своих обязанностей у нас встречается меньше. А как раз исполнение обязанностей приводит к победе… Чёрт! Чёрт! Не об этом — вообще… Вообще, Серго Михайлович, забудьте, что вы видели, — это всё не должно вас смущать. Восемь транспортов и танкер — это хорошая цена.
Уже выла вдали, приближаясь с юга, летающая лодка, и Коколия вдруг понял, что всё закончилось для него благополучно. Сейчас он полетит на юг, пересаживаясь с одного самолёта на другой, а потом окажется в своём городе, где ночи теплы и коротки даже зимой. Только надо выбрать какого-нибудь мальчишку и купить ему на набережной воздушный шарик.
Шлюпка качалась на волне, и матрос подавал ему руку.
Коколия повернулся к Фетину с Академиком и сказал:
— Нас было сто четыре человека, а с востока восемь транспортов и танкер. Мы сделали всё, как надо, — и, откозыряв, пошёл, подволакивая ногу, к шлюпке.
Вот что происходило на севере, когда значительно южнее и западнее старший лейтенант Еськов всматривался через бинокль в ладожскую воду и дивился тому, что ему, может быть, теперь придётся воевать с итальянцами.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ Мамонт. Всестороннее описание предмета
Певек, январь 1952
69°42′00″ с. ш. 170°19′00″ в. д.
* * *
Мамонт (Elephas primigenius) — вымершее животное четвертичного периода (см. Геология). По строению скелета мамонт представляет значительное сходство с ныне живущим индейским слоном, которого несколько превосходил величиной, достигая 5,5 м длины и 3,1 м высоты. Громадные бивни мамонтов, до 4 м в длину, весом до 100 кг, были вставлены в верхнюю челюсть, выставлялись вперед, загибались кверху и расходились в стороны.
Коренные зубы, которых у мамонта было по одному в каждой половине челюсти, несколько шире, чем у слона, и отличаются большим количеством и твердостью пластинчатых эмалевых коробочек, заполненных зубным веществом.
Кожа мамонта была покрыта густой шерстью, среди которой выдавались грубые, длинные, щетинистые волосы; на шее и задней части головы эти волосы вырастали в гриву, спускавшуюся почти до колен. Кости и особенно коренные зубы мамонта встречаются весьма часто в отложениях ледниковой эпохи Европы и Сибири и были известны уже давно и по своим громадным размерам, при всеобщем средневековом невежестве и суеверии, приписывались вымершим великанам.
В Валенсии коренной зуб мамонта почитали как часть мощей св. Христофора, и еще в 1789 г. каноники св. Винцента носили бедренную кость мамонта в своих процессиях, выдавая ее за остаток руки названного святого. Более подробно удалось ознакомиться с организацией после того, как в 1799 г. тунгусы открыли в вечномерзлой почве Сибири, близ устья р. Лены, цельный труп мамонта, вымытый весенними водами и превосходно сохранившийся — с мясом, кожей и шерстью. Через 7 лет, в 1806 г., отправленному Академией наук Адамсу удалось собрать почти полный скелет животного с уцелевшими отчасти связками, часть кожи, некоторые внутренности, глаз и до 30 фн. волос — все остальное уничтожили волки, медведи и собаки.
Собранный скелет мамонта находится теперь в С.-Петербурге, в музее Императорской академии наук. При исследовании в желудке и складках зубов мамонта обнаружены иглы хвойных и молодые побеги лиственных деревьев, служившие пищей названному животному. В настоящее время кости и зубы мамонта найдены в плиоценовых отложениях Норфолька в Англии и ледниковых образованиях почти всей Европы, за исключением Южной Италии, Испании, Скандинавии и Финляндии, а разновидности его населяли в плиоцен и ледниковую эпоху почти всю Сев. Америку. Но классической страной по обильному нахождению и прекрасному сохранению остатков мамонта считается Сибирь и особенно Ново-Сибирские острова. В Сибири бивни мамонта, вымываемые весенними водами и собираемые туземцами, составляют предмет значительной отпускной торговли, заменяя в токарных изделиях слоновую кость.
По Миддендорфу, за последние 200 лет из Сибири вывозились ежегодно не менее 100 пар бивней мамонта В 1887–93 гг. на ярмарке в Якутске продавалось ежегодно 1100–1700 пд. мамонтовых бивней, по цене 24–37 руб. за пуд, на сумму 30000–55500 руб. Нахождение на глубоком севере Сибири трупов мамонтов, между тем как ближайшие современные родичи этого последнего — слоны — обитают исключительно под тропиками, могло считаться загадочным только до тех пор, пока не ознакомились с особенностями организации мамонта. Поэтому предположение, что находки остатков мамонта свидетельствуют о более теплом климате в прежнее время тех стран, где эти остатки встречаются, или что трупы мамонтов перенесены на крайний север реками из более южных широт, не находит в настоящее время защитников. Напротив того, нахождение остатков мамонта в Европе, Азии и Сев. Америке считается доказательством более сурового климата этих стран в современную мамонту ледниковую эпоху.
Мамонтовая кость добывается преимущественно в июне, когда после спада весенних вод мамонтовые бивни (по-сибирски — рога) либо обнаруживаются на берегу, либо торчат в местах обмыва; инородцы обходят такие места и, в доказательство права собственности на найденные бивни, кладут на них две перекрещенные ветви, после чего никто другой уж их не тронет. Добывание мамонтовой кости не составляет правильного промысла, так как всегда носит случайный характер, но, в общем, доставляет населению довольно хороший заработок, впрочем уменьшающийся с каждым годом: в 1888 г. было добыто в Колымском округе 1500 пд., в 1889 г. — 950 пд., а в 1891 г. из Якутской области было вывезено только около 700 пд. На месте «рог» в 3 пд. продается за 10–30 руб.
См. И. В. Шкловский. «Очерки природы и населения крайнего северо-востока Сибири» («Землеведение», 1894, I).
Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона* * *
Сообщают, что австриец Гарбигер заявил, что, судя по всему, двенадцать тысяч лет назад Луна приблизилась к Земле и была захвачена её полем тяготения. На Земле произошли чудовищные катаклизмы, и гигантская волна, обойдя земной шар трижды, смела всё на своём пути.
Это и привело к гибели мамонтов. Профессор Вайцзеккер, впрочем, утверждает, что мамонты замёрзли вместе с полярными шапками, оттого что земная ось изменила своё положение в пространстве.
«Ведомости», декабрь 1912* * *
О гипербореях ничего не известно ни скифам, ни другим народам этой части света, кроме исседонов. Впрочем, как я думаю, исседоны также ничего о них не знают; ведь иначе, пожалуй, и скифы рассказывали бы о них, как они рассказывают об одноглазых людях. Но всё же у Гесиода есть известие о гипербореях; упоминает о них и Гомер в «Эпигонах» (если только эта поэма действительно принадлежит Гомеру).
Гораздо больше о гипербореях рассказывают делосцы. По их словам, гипербореи посылают скифам жертвенные дары, завернутые в пшеничную солому. От скифов дары принимают ближайшие соседи, и каждый народ всегда передает их всё дальше и дальше вплоть до Адриатического моря на крайнем западе. Оттуда дары отправляют на юг: сначала они попадают к додонским эллинам, а дальше их везут к Малийскому заливу и переправляют на Евбею. Здесь их перевозят из одного города в другой вплоть до Кариста. Однако минуют Андрос, так как каристийцы перевозят святыню прямо на Тенос, а теносцы — на Делос. Так-то, по рассказам делосцев, эти священные дары наконец прибывают на Делос. Некоторые путешественники, дошедшие до Гипербореи, рассказывали об удивительном военном искусстве гипербореев. Боевые слоны, используемые гипербореями, поросли жёстким волосом и имеют огромные бивни, куда длиннее обычных. Но эти бивни загибаются кверху, поэтому хозяева часто обрезают их или крепят на бивнях таранные орудия.
Этих животных гипербореи используют только на войне, ибо возделывать землю в их краях невозможно.
Геродот. «История греко-персидских войн»* * *
Сей зверь, по сказанию обывателей, есть великостию с великого слона и больше, видом чёрн, имеет у головы два рога, которые по желанию своему двигает тако, якобы оные у голода на составе нетвердо прирослом были. Оной зверь живет всегда под землею, с места на место приходит, очищая и предуготовляя путь себе имущими рогами, якобы некоторыми снастьми, но не может никогда на свет выттить; когда ж он так близко к поверхности земли приближится, что воздух ощутит, то умрет. О пище его не что иное мнят, как токмо самая сущая земля, притом же некоторые сказуют, что он не может в тех местах жить, где люди на земли поселились, но удаляется в места пустые и ненаселенныя.
Жители говорят, что сами видали, как этот зверь ходит и земля под ним поднимается великими буграми, а позади его остаются глубокие рвы и леса падают.
Клыки, что рогами именуют, целых и великих, довольно свежих, привезенных из Якутска и Берёзова… видом белых, слегка желтоватых, в работе твердых.
Череп на меру толст… Сия часть была верхняя правая четверть лба без морды… оная великостью никакой иной от знаемых зверей, кроме слона, примениться не может.
Василий Татищев. «Сказание о звере мамонте», писано на латыни в 1725 году* * *
Основываясь на этой великой победе, человек уничтожил «девственную» природу. Он внес в нее массу неизвестных, новых химических соединений и новых форм жизни — культурных пород животных и растений. Он изменил течение всех геохимических реакций, возможно, и часть древних животных, таких как мамонты, была уничтожена человеком. Лик планеты стал новым и пришел в состояние непрерывных потрясений. Но человеку не удалось до сих пор достигнуть в этой новой среде необходимой обеспеченности своей жизни.
В современной социальной организации существование даже большинства является необеспеченным. Распределение богатств не дает главной массе человечества условий жизни, отвечающих идеалам нравственным и религиозным. Новые тревожные факты, затрагивающие основы его существования, появляются в последнее время.
Запасы исходных для его существования сырых материалов, видимо, уменьшаются с ходом времени. Если их потребление будет увеличиваться с той же быстротой, как раньше, положение станет серьезным. Через два поколения можно ждать железного голода; нефть начнет исчезать еще раньше, вопрос о каменном угле может через несколько поколений сделаться трагическим. То же самое ожидает большинство других первичных основ цивилизации, материальной культуры. Каменноугольный голод кажется особенно тревожным, так как именно уголь дает человеку энергию, необходимую для его общественной жизни в теперешней ее форме. Это явление неизбежно, ибо человек быстро истребляет в виде угля запасы исходного для культуры сырья, образовавшиеся в течение мириады веков. Для сколько-нибудь заметного нового их накопления потребовалось бы такое же огромное время. Эти запасы неизбежно ограниченны. Если бы даже нашлись неизвестные новые их источники или если б стали обрабатывать менее богатые или более глубоко лежащие их концентрации, этим лишь отодвинули бы на время наступление критического момента, но тревожная проблема осталась бы нерешенной.
Глубокие умы уже давно убедились в необходимости радикальных социальных изменений, научных открытий нового порядка, чтобы отразить неминуемую опасность.
B. И. Вернадский. «Автотрофность человечества»* * *
У нас Индрик-зверь всем зверям зверь, И он ходит, зверь, по подземелью, Куда хочет идет по подземелью, Яко солнышко по поднебесью. Он проходит все горы белокаменные, Прочищает ручьи и проточины, Пропущает реки, кладези студеные, Куда зверь пройдет, тута ключ кипит, Когда этот зверь поворотится. Воскипят ключи все подземельные; Когда этот зверь возыграется, Вся вселенная всколыбается. Все зверья земные ему, зверю, поклонятся. Никому обиды он не делает.Или же иначе:
Все зверья земные к нему прикланятся, Никому победы он не делает. «Голубиная книга»* * *
Животное, называемое фан-шу, встречается только в странах холодных, по берегам реки Тай-шуны-шаны и далее до Северного моря.
Фан-шу похож на мышь, но величиной со слона. Он боится света и живет под землей в темных пещерах. Кости его белы, как слоновая кость, и очень легко обрабатываются, на них нет трещин. Мясо его холодно и очень здорово.
Маньчжурская летопись* * *
Подобно первой неудачной попытке создания человека, мамонт был тоже создан неудачно. Вместо того чтобы сначала создать мужчину, боги Верхнего мира создали женщину, так и мамонт был неудачным предшественником Земляных богов, наместников тех-кто-наверху на земле. Но мамонт оказался слишком большим и прожорливым. Понемногу мамонты съели все леса, и на их месте воцарились болота с ягелем, где пасутся олени.
Но мамонты из-за своего веса всё глубже сами уходили в трясину, пока, наконец, окончательно не скрылись с поверхности земли.
[Однажды зимой] болота замёрзли, и мамонты уже не смогли выбраться обратно сквозь лёд.
Из легенд юкагиров о иншо-хо и торба-хо* * *
Источниками для реконструкции мифопоэтического образа мамонта являются изображения мамонта (гравированные, древнейшее из них в пещере Ла-Мадлен, Франция; живописные, скульптурные), известные во всей северной зоне Евразии, Китае и на некоторых смежных территориях, а также бытующие там же мифы, легенды, сказки, поверья, приметы и т. п. Подавляющее большинство мифологических сюжетов, связанных с мамонтом, относится к одному из трёх циклов: мифы о творении (эвенкийские сказания о мамонте, сотворившем вместе со змеем землю, и шаманский миф о мамонте, забравшемся в воду и выворачивавшем бивнями песок, землю, камни; представление о мамонте, стоящем в космическом океане и поддерживающем мир, и др.), мифы этнологического характера, объясняющие те или иные особенности рельефа либо происхождение данной традиции; мифы о метаморфозах (мамонт как «превращённое» животное). Согласно наиболее распространённым представлениям (у народов Сибири и Дальнего Востока), мамонт — очень крупное («как пять-шесть лосей», по одному из определений), часто самое крупное животное, вызывающее страх или смешанное со страхом удивление и почтение.
…Возможно, и сама форма имени отразила распространённое у народов Сибири название мамонта типа ненецкого jĕar (jaз) hora, «земли бык», откуда могли легко возникнуть формы типа *jen-r-, ·jindr-, *jindor-, предельно близкие к русским обозначениям Индрика; ср. также хантыйско-казымское название мамонта «мув-хор», хантыйское «мы-хор», «мы-кар», мансийское «ма-хар», букв. «земли олень-самец».
Вместе с тем мамонт-рыба участвует и в сотворении мира (у алтайцев же известны и другие гибридные образы, так или иначе соотносящиеся с мамонтом).
Эвенки северного Прибайкалья описывали мамонта как большую рогатую рыбу, живущую в море; иногда мамонта представляли в виде полурыбы-получеловека с головой сохатого, нередко с ногами. Эвенкийское название мамонта (сэли, хели и т. п.) соотносится со словом «эхеле», обозначающим ящера — главного шаманского духа-помощника. Енисейские эвенки и якуты, заимствовавшие у эвенков слово для обозначения мамонта, напротив, считали мамонта враждебным и вредным животным, живущим в земле, на побережье Ледовитого океана, но оставляющим следы и на поверхности земли в виде троп и озёр; якуты связывают мамонта и с водой: для них мамонт (буквально «водяной бык») — дух-хозяин воды, водное животное, сокрушающее своими рогами лёд. У палеоазиатов северо-восточной Азии гибридные образы мамонта встречаются гораздо реже, описания ближе к реальности.
В кетской сказке-мифе о разорителе орлиных гнёзд мамонт — основное животное (видимо, хозяин) нижнего мира и противопоставляется хозяину верхнего мира — орлице. У алтайских народов käp-балык («мамонт-рыба») — основной спутник шамана. Вместе с тем в сибирских традициях мамонт, вероятно, соотносится также со средним и верхним мирами, а иногда и со всеми тремя мирами. Именно этим (помимо общей неопределённости представлений о внешнем виде мамонта) было, видимо, вызвано мифопоэтическое конструирование гибридных, смешанных образов, в которых элементы мамонта сочетались с характерными чертами других животных. В этом отношении весьма показательно, что мамонт соединяется не только с другими зооморфными классификаторами нижнего мира (рыба, змей, ящер), но и такими символами среднего мира, как лось, олень, конь (Индрик), медведь (впрочем, у селькупов медведь был главным духом нижнего мира, и в этой функции его образ сливался с образом мамонта), или верхнего мира, как птица (представление о мамонте как исполинской птице отмечено среди обских угров, селькупов и эвенков). Таким политерионам, как мамонт, иногда соответствуют развёрнутые цепочки зооморфных образов с той же символикой, что подтверждает свойственный мифопоэтическому сознанию принцип универсального моделирования (в этом контексте образ мамонта сопоставим с другими политерионами — макарой, Индриком, «комплексными» зверями на печатях древней культуры долины Инда, грифонами и т. п.) и трансформаций, предполагающих «склеивание» зооморфных образов или их переход из одной формы в другую во времени; ср. превращение лося в старости в мамонта.
Владимир Топоров* * *
В варианте этого же мифа, зафиксированном в Западной Сибири, у кетов, герой, спасаясь от преследований, попадает на дерево, качаясь в колыбели (способ шаманского второго рождения и перемещения на небо). Поднявшись вверх, он угрожает орлятам. Прилетевшая к гнезду орлица обещает герою орудие для добывания огня при условии, что он принесёт ей коготь. Чтобы выполнить условие, поставленное орлицей, герой спускается в нижний мир, где достаёт коготь (шип рыбы) с помощью мамонта — главного мифологического существа нижнего мира в сибирских мифологиях.
Мифологический словарь* * *
…Самого его убивают (помимо стандартного сказочного меча) стрелами, копьями и раскаленными камнями, которые помощники героя бросают ему в пасть… Не думаю, что будет большой натяжкой признать в этих сказочных приметах чудища обрисовку древнего мамонта (или мамонтов), загнанного огненной цепью загонщиков в ловчую яму, в подземелье.
…Следует учесть, что схватки с мамонтами происходили на протяжении по крайней мере 500 таких поколений, и на глазах одного рассказчика за всю его жизнь они повторялись сотни раз. Для того чтобы все героические и трагические стороны этих жизненно необходимых схваток запечатлелись в памяти людей, времени было более чем достаточно. Конечно, за те 240 поколений, когда рассказ велся уже о прошлом, не подкреплялся свежими впечатлениями и превратился в чудесную сказку с фантастическими (для слушателей) персонажами, многое забылось, перепуталось, смешалось с другими, новыми образами, но то, что, несмотря на вполне естественную путаницу, в сказках удается всё же выделить несколько устойчивых элементов, ведущих нас к палеолитической охоте, является очень интересным.
Борис Рыбаков* * *
Рассказывали также, что славный донской казак Ермак Тимофеевич, продвигаясь со своим войском, вдруг встретил в лесу большого лохматого слона. Язычники объяснили ему, что зверь этот до чрезвычайности важен и едом лишь в горькую бескормицу. Однако ж Ермак Тимофеевич не стерпел и велел установить самопал свой на рогульку.
Через два дни после этой охоты и был кончен срок его жизни.
Фаддей Булгарин. «Ермак Тимофеевич и сибирская царевна»* * *
Он [Пётр], прознав о странном звере, решил его разыскать и велел приказским писать по всей земле.
Однако ж зверя не было найдено, а костей привнесено немало.
Видя кручёные рога, государь считал, что это род элефантов, разбросанных по всей российской земле. Он был весьма образован и оттого произвёл этих элефантов от тех, что привёл с собой в Европу Ганнибал. После печального конца Ганнибалова они не были возвращены в свои пределы, а разбрелись по всей Европе, убивая и калеча людей и вытаптывая посевы.
Однако холода истребили их.
Некоторые же из элефантов нашли свой конец в Сибири, будучи уведены туда ушлыми московитами. Однако ничего не получил из Сибири, кроме костей, хотя купец Задов уверял, что видел дохлого мохнатого элефанта с мясом, объеденным росомахами, но объеденным мало, лишь по краю. Но Задов путался в словах своих и был бит плетьми, а будучи бит плетьми, и вовсе вышел из ума.
И когда нашли голову элефанта на Индигирке, оказалась она мохната, да не так, как у зверей Ганнибаловых, а на свой, особый манер.
Иван Корнхейм. «Жизнь государя московитов»* * *
…Их остатки находили во множестве, но считали, что принадлежат они не слонам, а подземным кротам-гигантам. Принимали их и за кости драконов, великанов, циклопов. Бивни мамонтов ловкие люди в Западной Европе выдавали за рога единорога или за когти сказочной птицы гриф (западный вариант нашего Стрефила).
Игорь Акимушкин* * *
Шло время, а имя всё не было найдено.
И вот явился Иоганн Блюменбах, врач и анатом. Сын Тюрингии, а затем геттингенский питомец, он там врос в кафедру клинической медицины и знаменит был тем, что первым описал пять видов современных человеческих рас. То была работа «О природных разновидностях человеческого рода», что вышла в 1776 году. Он был знатный краниолог, а коллекция черепов, собранная им, «Collectionis craniorum diversarum gentium decades VII» и «Nova pentas collectionis suae craniorum», известна повсюду. Увы, увлёкшись жонглированием своих пяти шариков разных цветов, темой кавказской — (белая раса), монголоидной — (жёлтая раса), малайской — (коричневая раса) негроидной — (чёрная раса), американоидной — (красная раса), всеми этими пятью темами, он стал связываться не с краниологией, а с расизмом.
Ибо первым систематически мерил гражданам носы и уши деревянными циркулями, ставшими столь печально известными позднее.
Но ровно в середине своей жизни, жарким летом 1799 года, он дал животному, лежавшему перед ним в виде костей и высушенных временем обрывков шкур, название.
Название это было Elephas primigenius — «первородный слон».
Так Индрик-зверь получил научное имя.
Роман Работман. «История мохнатого слона»ГЛАВА ВОСЬМАЯ История вспомогательного крейсера «Комета»
Северный Ледовитый океан, пролив Вилькицкого, лето 1940
77°57′43″ с. ш. 103°26′50″ в. д.
Григорьев вдруг пропал — день шёл за днём, и никто не мог понять, куда он делся. Еськов даже стал подозревать разные неприятные вещи, как вдруг Григорьев снова возник в их комнате.
Только теперь это был другой Григорьев, повеселевший, но всё такой же молчаливый.
Лоцман Конецкий со своим товарищем снова пришли в комнату Еськова.
На этот раз всё произошло иначе, чем думал Еськов: и правда, они хотели посоветоваться, но Еськова никто выгонять не стал. Но, видимо, тема была непростая, и гости сперва заговорили с Григорьевым о войне.
Они говорили о войне.
Эти поколения всё равно на самом деле говорили о войне, о чём бы ни пытались заговорить.
Ещё поколения два будут сверять свои разговоры войной, потому что родовая память идёт от деда к внуку. Потом она постепенно растворяется, как растворяются боль утрат и память о страданиях.
У каждого была своя война. И моряки говорили о своей — они дрались яростно, да только о войне в Арктике как-то не принято было говорить. Слухов поэтому было много, и в слухах этих жили не только тайные метеорологические станции на островах, в устье Лены и на берегах Таймыра. Из слухов выходило, что немцы даже добывали полезные ископаемые в тылу воюющей страны.
Еськов был неморским человеком и особо в это не верил. Нет такого металла, что выгодно везти подводной лодкой с такими рисками. Разве золото — но поди его намой сперва столько.
Подводные лодки делали другое дело, куда более реальное и более страшное.
Поэтому моряки вспоминали, как в сорок втором одна сожгла посёлок Малые Кармакулы, а другая потопила безоружный караван из порта Нарьян-Мар. А в сорок третьем в Карском море болталось уже тринадцать лодок группы «Викинг» и ещё одна сидела в море Лаптевых.
В последнюю военную навигацию немцы утопили пароход «Марина Раскова» — и наш горький счёт в этой войне вдали от фронта шёл не на десятки, а на сотни и тысячи.
Еськов слушал флотский народ и чувствовал неискуплённое унижение полярников. Оно не было до конца искуплено победой над врагом.
Мёртвые лежали под полярными льдами, и они вовсе не все были моряками. Среди них были рабочие, жёны и дети, учёные и техники. И они не были до конца отомщены.
Конецкий сказал, что его вызывали в политотдел и опрашивали по старому делу. Это дело касалось и Григорьева — не в прямую, но всё же касалось, и именно поэтому Конецкий пришёл к нему.
По старому делу родом из времени «до войны», когда всё было иначе — и жизнь, и форма.
Конецкий стал рассказывать, когда спирта у них оставалось ровно вполовину.
Рассказ его был неприятен, как неприятны бывают тайны из прошлого, как напоминание на свадьбе о прежней, брошенной невесте.
И история эта унесла Еськова в лето сорокового, когда он ещё даже не закончил школу. Едет маленький и нескладный Еськов на велосипеде по улице посёлка Новый Быт, что рядом с Акуловой горою, и ничего не знает о мире, кроме того, что у дачной соседки на коленке ссадина и смотреть на эту ссадину удивительно тревожно.
Еськов думал в то дачное лето о соседке Вере, которую потом сожгли в печи концлагеря Равенсбрюк, и не знал её будущего. Не знал он и того, что лежит в добротном сейфе папка, а на папке аккуратно написано «Фалль Грюн»2. И ничего зелёного в этом деле нет, потому что там написано, что предстоит делать капитану Эйссену на своём корабле среди белого снега и чёрной воды. А корабль этот уже сменил несколько имён, а потом будет менять их часто.
А сам капитан Эйссен уже идёт на своём вспомогательном крейсере «Комета» на восток.
Крейсер этот совсем не крейсер с виду, а торговое судно.
И всё потому, что хозяева сейфа договорились с русскими. На востоке война только что окончилась, и ещё дымились развалины Выборга и взорванные доты линии Маннергейма.
А на западе шла война, и французы сдались, а в небе над Британией, как гроза, набухала великая битва истребителей и бомбардировщиков.
Карта мира перекраивалась, границы выгибались и трещали. И ничего не было до конца решено.
Решено было разрешить проводку немецких судов по Северному морскому пути — вот это было решено ещё в начале 1940 года.
Вот поэтому капитан Эйссен двигался на восток.
Говорили, впрочем, о другом — о том, что в Юго-Восточной Азии застряли тридцать германских судов, которые со дня на день могли быть захвачены англичанами. Их-то и надо было вести обратно.
Тайна покрывала эти движения, как холодный северный туман. И под этим туманом передавался русским недостроенный крейсер «Лютцов», и давно уже прибыли в Мурманск суда-снабженцы, и начали русские с немцами торговаться о новой базе на Териберской губе.
Место это, впрочем, было гиблое, негодное — но такова дипломатическая торговля, которая идёт неспешно. Затем торговались уже о Западной Лице — и куда более успешно.
Куда быстрее готовились немецкими штабами карты норвежских фьордов, куда в апреле вошли германские войска.
И поэтому вместо всяких ненужных уже баз просят немцы только об одном судне. И русские сдаются — лично Сталин даёт указание начальнику Севморпути. И ухает неслышно в свои моржовые усы начальник Севморпути Папанин, потому как понимает, что дело это добром не кончится.
Вот поэтому неспешно начинает движение капитан Эйссен, и идёт его крейсер «Комета» к востоку.
А крейсер этот спешно переделан из теплохода «Эмс».
И в Гамбурге на заводе «Ховальдтсверке» поставлены на него шесть стопятидесятимиллиметровых стволов и девять зенитных установок. И брюхо корабля номер сорок пять набито четырьмя сотнями мин, и разобранный гидросамолёт лежит в этом брюхе, а также минный катер.
И козыряют капитану цур зее Эйссену без малого триста человек экипажа.
Идёт корабль номер сорок пять вдоль берега Норвегии, и тут с ним происходит первое преображение, потому что вьётся над ним советский флаг, и притворяется «Комета» ледокольным пароходом «Дежнев» с портом приписки в городе трёх революций Ленинграде. Единственно, что этот советский пароход недоделан: нет на нём четырёх больших букв USSR, которые несут все советские корабли с начала мировой войны.
Медленно идёт «Комета», потому что медленно мелют жернова дипломатических мельниц, но не теряет времени даром экипаж и меряет то, что можно измерить, фотографирует то, что можно заснять, и слушает всё, что можно услышать в русском эфире.
И вот наконец капитан цур зее Эйссен приходит в пролив Маточкин Шар, где его должен встретить ледокол «Ленин». «Комета» теперь называется «Донау», да только «Ленина» никакого нет.
Наконец, лоцман дошёл до того, как капитан цур зее Эйссен взял на борт лоцманскую группу.
Конецкий помолчал и стал набивать трубку. Еськов молча ждал — что-то ему подсказывало, что ему тут слова не давали.
Конецкий закурил, кашлянул и продолжил:
— Был у меня тогда начальник, капитан дальнего плавания Сергиевский. Человек светлый, к тому же прекрасный моряк. Он мне сразу приказал его не выдавать, а служить как бы переводчиком. Поэтому я и начал переговоры с немцами.
Всё как полагается — посмотрели роль, опросили немцев про осадку, борта и винты.
Ну приняли «Комету» под проводку. Пошли хорошо, пролив что столбовая дорога или там улица Горького: везде маячки и створные знаки, — а потом вышли в Карское море.
Потом, правда, пришлось вернуться в пролив, потому как ледокола для нас не было. Немец стал ужасно сердитый, скрипел зубами, но делать нечего. Мы при этом понимаем, что дело нечисто, и начинаем искоса приглядываться. От нас не скрывали, что команда военная, но вот притронуться к щитам и чехлам — ни-ни.
А приглядевшись, и вовсе мы затосковали — потому как на палубе хорошо замаскированные, но шестидюймовки, усиленные радиостанции и постановщики помех — ну, чувствуем, влипли.
Тут ещё нас стали просить разрешения сойти на берег. Москва далеко. А мы тут одни за Советскую власть — ну, прикрылись. Отбили радиограмму в Москву. Те разрешили. Немцы полезли фотографироваться и собирать оленьи рога.
Ну, наконец, пошли — тихо и медленно, встали у Норденшельда.
Тут немцы совсем озверели, потому что поняли, что карты у них неверны. Потом нас снова остановили радиограммой — и пошли мы как на плацу гауптвахты: два шага вперёд, шаг назад, отдание чести.
Мы-то знаем, что впереди идёт на Тихоокеанский флот «щука» из Мурманска, и светить её перед немцами неохота.
В море Лаптевых нас встретил ледокол «Иосиф Сталин», и пошли за ним.
На ледоколе немцев, правда, напоили прямо с утра, но тут уж деваться некуда — пожалуйте бриться.
Лед там был тяжёлый, шли трудно, а потом оказалось, что пролив Санникова свободен ото льдов.
Дальше «Комета» пошла сама, ориентируясь на наши ледовые сводки, а потом и на ледокол «Каганович».
Да только 1 сентября Папанин вдруг дал отбой. Нате — целый начальник Главного управления Севморпути говорит: вертайтесь назад, в Беринговом проливе англичане, туда нельзя. Натурально, шум и гам, немцы говорят, что они люди военные, — как я говорил, они этого не скрывали.
Мы вам, говорят, ужасно благодарны и всё такое, а четыреста миль по открытой воде мы как-нибудь дойдём.
Ну, я так думаю, что у нас наверху занервничали, потому как выходит, что СССР, натурально, воюет на одной стороне с Германией и запустил крысу в заповедный тихоокеанский амбар. Причём все мы понимали, что первыми попадём под раздачу, что бы ни вышло, — а как тут диктовать: ну-ка они стволы расчехлят? Радиостанция раскалилась от обмена яростными шифровками, но делать нечего.
Как ни тяни время, вечно его тянуть не будешь. Немец хлопнул по столу, вручил бумагу.
А бумага грозная:
«Я, капитан цур зее германского военно-морского флота Эйссен, командир немецкого транспорта, проводимого в навигацию 1940 года с запада на восток по Северному морскому пути на основании соглашения с советским правительством, заявляю:
1. До меня было устно доведено Вами распоряжение г-на Папанина вести транспорт на запад, так как в Беринговом проливе появились иностранные военные корабли, подстерегающие мой транспорт.
2. Мною получено сообщение о наличии в районе мыса Сердце-Камень японской китобойной флотилии, а также о присутствии в районе острова Врангеля какого-то военного корабля.
3. Ознакомившись с этими сообщениями, я не нахожу, что они представляют для меня опасность. У меня имеются все средства, чтобы покинуть советские воды незамеченным (установки для производства дымзавесы и пр.).
4. На основании данных мне в Берлине полномочий решать все вопросы, исходя из ситуации на месте, независимо от содержания приказов Берлина или Москвы, я намерен самостоятельно отправиться на восток 2 сентября 1940 года в 23.00 по московскому времени, причем полную ответственность за все последствия несу я один.
5. Несмотря на Ваш протест, я категорически отказываюсь ждать далее каких-либо переговоров и требую, чтобы ледовые капитаны Сергиевский и Карельский (описка Эйссена, правильно Карельских. — Прим. авт.), чью задачу я считаю выполненной, покинули мой борт, или, если таково будет их желание, я могу высадить их в любом месте на берег.
6. У меня нет никаких претензий в отношении проводки судна до настоящей точки 70°09′ с. ш. и 169°53′ в. д. Напротив, проводка во всех отношениях отвечала самым высоким требованиям и выполнялась в лояльном духе, за что я выражаю свою благодарность и одобрение.
Р. Эйссен. Чаунская бухта. 2 сентября 1940 г.».А потом уж предложил поужинать. Ну, ужинать у фашиста мы, конечно, не стали, и в шесть утра нас проводили до штормтрапа. Постояли ещё, и чувствовалось, что дальше они попрут во что бы то ни стало.
Мы напряглись, тут пришла радиограмма от Папанина — дескать, всё, валите.
Только мы их и видели — сразу ушли.
И вот скажи мне, чем они там ещё у наших берегов занимались, не обнюхивали ли берега — не знаю, во многое могу поверить.
Стыд и позор это наш.
Хоть по шапке нам никому и не дали.
Видать, сошлись большие начальники да махнули рукой…
— Вот так-то, Кирюша, — и Конецкий, посмотрев на Еськова, сам махнул рукой. Но что-то вспомнив, закончил:
— А Сергиевский-то погиб в 1942 году в Баренцевом море. Он, Царство ему Небесное, был на пароходе «Сталинград». А «Сталинград» шёл в убойной правой колонне конвоя PQ-18. Убойная колонна была ближней к немцам, правой, значит. Правый борт ближе к берегу.
Поэтому правая колонна принимала первые торпеды — вот «Сталинград» и принял, удивительно, что хоть кто-то уцелел, там ведь пятьсот тонн аммонала было, помимо прочего.
И вот уже корабль номер сорок пять вошёл в Берингов пролив. Но теперь он нёс и не германский, и не советский, а японский флаг. И кровавый круг трепетал над капитаном цур зее Эйссеном.
Он зашёл в бухту Анадырь и снова превратился в ледокольный пароход «Дежнев».
Рейдер прошёл Берингово море, претерпел без особых потерь тайфуны и штормы, а потом отправил в Японию офицера разведки, которому тут же выдали паспорт дипкурьера. Офицер добрался до Владивостока и проехал всю советскую территорию транссибирским экспрессом, прижимая к боку саквояж с секретными материалами.
В октябре «Комета» снова замаскировалась под японский пароход «Манийо-Мару» и встретилась ещё с двумя рейдерами. Вместе они весело топили чужие пароходы, экипажи, впрочем, брали в плен (потом их пришлось высадить на одном из островов).
В декабре корабли разошлись: транспортник двинулся в Японию, «Орион» ушёл для ремонта в тихие бухты, а «Комета» — к Новой Британии.
Но сколько верёвочке ни виться, про рейдеры стало известно. Но Эйссен всё же атаковал остров Науру и спалил большую часть портовых построек и складов. Но тут уже обиделись японские союзники — хоть жёг Эйссен английскую и голландскую собственность, но фосфаты, что шли в Страну восходящего солнца с Науру, национальности не имели.
И тогда «Комета» ушла к югу — по кромке льдов Антарктиды.
В феврале 1941-го она ограбила французский остров Кергелен и, двигаясь дальше, потопила ещё несколько судов.
Но знаете что, геолог? Помните ли вы историю с гибелью крейсера «Сидней»? Нет? А у нас про неё подробно писали. В том же 1941 году немецкий рейдер «Корморан» (на самом деле обычное судно, только тоже скрыто вооружённое пушками и торпедами) уничтожил австралийский крейсер. Гибель «Сиднея» воспринималась австралийцами как собственный Пирл-Харбор. Гордость флота, шестьсот человек экипажа, вдвое больше, чем у немцев, броня и пушки… Ну и всё такое. А дело в том, что командир «Сиднея» подошёл слишком близко к неизвестному судну. Австралийцы потом оправдывались, что имел резон, имел, имел… Но так или иначе — крейсер подошёл слишком близко, и тут на неизвестном торговом судне взлетел вверх флаг кригсмарине и австралийцев расстреляли из пушек в упор. Ответным огнём, впрочем, в «Корморане» наделали несколько дыр, и он потом затонул. Немцы организованно покинули судно, а потом сдались в плен. Австралийцы же утонули в полном составе.
Но я не к тому, молодой человек, что в разных странах есть традиция гордиться какой-нибудь военной неудачей. Это тема хоть и интересная, но дураковатая: расскажи громко о том, что французы надавали нам по шее при Бородине, так сразу начнётся драка, полетят пух и перья. Дело в другом — с рейдерами, когда на них начали охотиться, бывало и по-другому.
Тогда же в Южной Атлантике английский крейсер «Девоншир» зажал рейдер «Атлантик». Под «Атлантиком» болталась лодка U-126, которая качала с рейдера топливо. Англичане запустили гидросамолёт и тут же поняли, что на воде соляр, а подозрительный голландец улепётывает. Когда его догнали, то голландец стал путаться во флажках, но пока немецкие сигнальщики несли околесицу, англичане сверились по радио, нет ли ошибки. Уверившись, что ошибки нет, англичане расстреляли рейдер с дальней дистанции, развернулись и ушли. Тонущих они не спасали — считали, что на пиратов этот обычай милосердия не распространяется. Лишь недокормленная соляром подлодка забрала некоторых.
Вот так, молодой человек. Мне, конечно, жалко австралийцев — и не только по-людски, а потому, что они были частью того огромного механизма, что рука об руку с нами дрался против общего врага. Но дело, опять же, не в этом. Эта история должна показать вам мысль, которую вам ещё повторит множество людей — остроумных и нет, успешных и не очень: «Учи устав, учи боевые наставления, учи, учи, учи инструкции, ибо они писаны кровью далёких и неизвестных людей, учи, чтобы их смерть и увечья не пропали зря, учи». Мне-то говорил это сам Папанин, хоть и сам-то не был любителем инструкций, мне говорили это люди разных специальностей — и всё сводилось к тому, что нет никаких таинственных случаев, а есть исполнение и неисполнение своего долга. Как говорил нам когда-то нарком железнодорожного транспорта Лазарь Каганович: «Всякая катастрофа имеет своё имя, фамилию и отчество».
Учи, учи инструкции.
Ладно, слушайте дальше.
В ноябре «Комета» пришла во французский порт Шербур и через несколько дней прорвалась через Ла-Манш и достигла Гамбурга. Экипаж получил большие ордена и был принят высшим руководством рейха.
Тем и закончилось продолжавшееся 516 суток кругосветное плавание крейсера «Комета», потопившего девять торговых судов и расстрелявшего целый остров.
А потом кончилась и история самого крейсера.
«Комету» потопили 14 ноября 1942 года в Ла-Манше. Её обнаружили английские береговые локаторы, и торпедный катер MTB-236 вогнал в судно номер сорок пять две торпеды. Сразу же рванул боезапас, и ни один член немецкой команды не выплыл.
— Ничего не бойся, — сказал Григорьев. — Сегодня такой расклад, что бояться не надо. Верь мне, я уже с ними говорил.
Вспомогательный крейсер медленно выплывал из разговора, но Еськов всё же успел спросить:
— А нам-то какая радость была этого лиса в наш курятник пускать?
— Ну ты учти, в сороковом году ещё было непонятно, кто кого заломает: англичане немцев или немцы англичан. А у нас договор о ненападении, временная передышка, как нам и объяснили. Да и то: вставить пистон англичанам, да ещё и почти миллион германских марок получить за это дело — вот у кого-то в Наркомфине мозги и поплыли. А я так считаю — вредительство в чистом виде, хотя и расплатились с нами разными товарами как бы по-честному.
Еськов подумал, что пиратский крейсер похож на неправильного мамонта, злобного и опасного. Недаром англичане не верили в него, как они не верили в мамонтов.
Англичане, которым раньше принадлежал весь мир и во всякой стороне света можно было найти британца с его ромом и чайными чашками, ружьями и факториями, принимали мамонтов за слонов.
Ещё в 1611 году один англичанин привёз в Лондон из России слоновий бивень.
И трогая гладкую кость, другие англичане подозревали подделку и думали, что путешественник обманывает их.
Снова они поминали то заблудившихся слонов Ганнибала, то потоп, что носил по земле кости, будто мусор, и бумагу в пене вод.
Но путешественник клялся, что странный бивень куплен у туземцев, что являются туземцами для самих московитов, и случилось это на побережье Баренцева моря.
А один голландец и вовсе был на службе у русского царя Петра и отправился в Китай с каким-то поручением. Этот голландец вместе с казёнными бумагами и дорожной пылью принёс ворох рассказов о том, что вся Сибирь полна костей и клыков гигантских животных, похожих на слонов, да только лучше звать их как-то иначе. Говорили этому голландцу также, что в вечном льду, которым покрыта вся Сибирь, есть и мёртвые слоны, но и их лучше звать иначе — иншо-хо и торба-хо лучше звать их.
Натуралисты мало верили этим историям, но кости иншо-хо и торба-хо лежали перед ними немым укором.
Иногда натуралисты, как капитан судна, застигнутого рейдером, ещё надеялись на то, что это что-то знакомое и понятное. Но вот рейдер опускал маскировочные щиты и ревун оповещал об атаке. Картина мира не сходилась, хотя мамонтовую кость старались выдать за клыки моржа.
Но мамонт был мамонтом, как ни пиши наскоро другое название на борту пиратского судна, какой флаг на нём ни поднимай. А московиты так и звали кручёные бивни — «костью», а не «клыками».
А те туземцы, которых считали туземцами московиты (англичане звали туземцами и тех и других), и вовсе звали кость «бревном», «веткой мамонтового дерева», будто намекая на то, что великий повелитель подземного мира пустил в нём корни и родственен магическим деревьям судьбы.
А вот один пленный шведский офицер, по совместительству учёный (тогда все офицеры были своего рода географами — в силу подневольных перемещений по земле), получил в дар рисунок мохнатого гиганта. Рисунок попал в архивы, но никто, кроме шведа, не верил в существование мамонта.
Как не верили жители Галапагосских островов в крейсер, бродивший рядом.
Лоцман ушёл, но не только Конецкому предстояла встреча с пришельцами извне, но и даже Еськову.
Еськов увидел этих людей случайно.
Сперва он действительно думал, что Григорьева арестовали, прибрали, так сказать, за старые грехи. Но когда тот вернулся, розовый и гладкий, решил узнать, в чём дело.
И тут обнаружилось, что в штабе проводки Главсевморпути несколько комнат отданы пришельцам из центра и в коридоре сидит автоматчик, регулируя доступ.
Что там делал Григорьев, было непонятно, но выглядел он помолодевшим и довольным. Видимо, его знания Арктики наконец пригодились по-настоящему.
Зачем-то он повёл Еськова знакомиться со своим новым начальством.
Главный оказался стариком, обряженным в неестественно выглядящий на нём генеральский китель. Морщинистая шея торчала из его воротника так, будто бы из кителя выглядывала длинная шея петуха. Голова у старика была маленькая, да и сам он напоминал мумию — совершенно невозможно было понять, сколько ему лет.
Но Еськов уже много видел тут дальстроевского начальства, крепких хозяйственников, что стали генералами по должности, будто уральские горнозаводчики при царском режиме.
А вот заместитель главного его озадачил.
И не оттого, что он вспомнил фамилию, когда тот сухо представился, не подавая руки. Фетин, Фетин… Фамилия никакая, будто и нет её.
Но Фетина он вспомнил. У него вообще была отличная память на лица.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ История про Кёнигсберг, Фетина и Академика. То, как причудливо сочетаются судьбы разных людей, связанные одной географией, и как последовательно посетить дом и могилу незнакомого человека, самому не подозревая об этом
— Вы ведь привезли дневники, фотографии, может быть, даже черепа и шкуры животных, утварь онкилонов и дикарей? Вот так доклад мы устроим и поразим всех Фом неверующих!
— Да, всё это было у нас… Но всё, всё погибло!
Сергей Обручев. «Земля Санникова»Кёнигсберг, апрель 1945
54°43′00″ с. ш. 20°30′00″ в. д.
Дело было в Кёнигсберге весной сорок пятого.
Еськов ходил в усиленный патруль.
Накануне он плохо спал, и ему опять снились мамонты. Мамонты паслись в странной местности, под розовым небом на берегу у лилового океана. Один военврач сказал, что это из-за контузии.
Но мамонты снились ему всю войну, ещё с Ленинграда.
Когда его везли в тыл, он вдруг обнаружил, что санитарный грузовик обступило стадо мамонтов.
Мамонты шли плотным строем, один за другим, и Еськов боялся, что они его затопчут.
Впрочем, санитар успокаивал его и говорил, что это полк самоходок движется своим ходом к линии фронта. Грузовик с ранеными стоял на обочине, пропуская железные чудовища с поднятыми толстыми хоботами, и от каждого в кузов била волна сладкого отработанного соляра.
Давно уже раненых везли дальше, а Еськову всё казалось, что где-то рядом топчут снег боевые мамонты.
Мамонты ему всегда нравились, и, собственно, жизнь выстраивалась так, что он, двигаясь на Запад и удаляясь от своего мамонта в Зоологическом музее, не забывал о нём.
А тогда, в Кёнигсберге, они проверяли на сумрачной улице документы у какого-то майора. Бумаги были в порядке, пропуск путешествовал из рук в руки, попадал под свет электрического фонаря, затем так же кочевал обратно вместе с удостоверением.
Другой майор, задыхаясь, вдруг подбежал к ним — подбежал как раз тогда, когда они отпустили первого.
Тот давно двинулся дальше, как второй крикнул:
— Э… стойте, стой!
Они попросили предъявить документы и этого:
— Документы… — лихо, не по-уставному козырнул флотский капитан-лейтенант.
Патрульный солдат на всякий случай упёр ствол плоского судаевского автомата новому майору в живот. Тот машинально вынул предписание и снова выдохнул:
— Стой, — но уже почти шёпотом, и уже тихо, ни к кому не обращаясь, застонал: — Уйдёт, уйдёт.
Внезапно майор ударил локтем патрульного повыше пряжки ремня и тут же быстро подсёк его ногой, выдирая автомат.
Несколько метров он успел пробежать, пока они не поняли, в чём дело. Но уже заорали в спину, бухнул выстрел, и майор, видимо, решил, что вот ещё секунда — и не успеть.
Он прицелился в спину ушедшего вперёд и дал очередь.
Фигура в отдалении взмахнула руками, упала на четвереньки, дёрнулась и взвыла — тонко, по-кошачьи. Сделала ещё движение и покатилась вниз с откоса, к железной дороге.
Патруль уже навалился на стрелка, кто-то вырывал из рук автомат, наконец, его ударили по лицу, и всё кончилось.
Стрелка загрузили в старую полуторку, и тот очнулся быстро — лежа на грязном днище. Еськов приказал его развязать, прочитав, наконец, документы.
— Ну что там, Тимошин? Тимо-ошин! — орал старший патруля, каплей со шрамом.
Голос невидимого Тимошина отвечал:
— Ничего, товарищ гвардии капитан-лейтенант. Никого нет, не задело, видать. Только кошка дохлая валяется… Бо-ольшая!
И тут пойманный понёс какую-то околесицу, в конце концов, впрочем, властно приказав:
— Пусть его заберут.
Флотский с сожалением, как на безумца, посмотрел на майора и отвёл глаза. Еськов, почесав затылок, промолчал. Но в этот момент сержант Тимошин запрыгнул внутрь, и машина тронулась.
Еськов потом несколько раз вспоминал эту историю — в основном потому, что на следующий день заместитель коменданта орал на них за то, что они плохо искали труп. Он орал, полный какого-то собственного страха, и было понятно, что он просто передавал им какой-то нагоняй сверху.
Дело ничем не кончилось, но властное выражение на лице майора Еськов запомнил.
И теперь майор стоял перед ним.
Еськов не стал напоминать ему эту историю. Не то чтобы он был человеком пуганым, но его жизнь до палеонтологии научила не высовываться раньше времени из окопа и не бежать никуда по первому оклику.
После, после — когда время придёт, это может пригодиться.
И Еськов сложил это воспоминание в дальний уголок сознания, будто снова вернул на место папку с камеральными отчётами, сданную в архив десять сезонов назад.
Он всё замечал, но не позволял себе всплеска эмоций.
В чудесные совпадения он не верил.
Он вообще не верил в чудеса, хотя всё, что касалось мамонтов, аккуратно складывал себе в память — даже чудесное.
Одни книги говорили Еськову, что мамонт боится солнечного света, оттого он живёт под землёй. Там он сопит и ворочается. Страшный рёв его слышен накануне провалов почвы и землетрясений. По весне мамонт бредёт подо льдом рек, и лёд, синий и белый, играющий на солнце, трещит от его шагов. О том, что мамонт живёт под землёй и землю эту ест, знают все народы, только зовут его по-разному.
А на Руси звали его Индрик-зверь, только подойдёшь к нему поближе — и выходит, что он вовсе не таков, каким его представлял. То он похож на слона, то на лошадь, то у него голова коня, а тело рыбы.
Говорили и о том, что мамонт похож на большую щуку и выглядывает по ночам из-под воды чёрных озёр. И когда он высовывается оттуда, то озеро мелеет вполовину. А всё оттого, что мамонт — сын морского царя и слишком молод, чтобы сидеть смирно под водой. И вот тогда он ворует у людей рыбу, которая идёт в сети.
Может, земляной зверь и вовсе меняет свои обличья — в других книгах было написано, что сначала жил да был лось, а состарившись, стал он земляным зверем. Время унесло у лося рога, как уносит зубы у стариков во всяком племени. Но потом старый лось, как и все старики, переселяющиеся в другой мир, отращивает себе новые рога.
Иногда мамонт — это зверь, похожий на дракона, и иногда этот дракон помогает людям, а иногда враждебен им. А иногда вовсе не поймёшь, чего он хочет да и жив ли он. Иногда оголодавший северный народ собирался вокруг найденных костей, и шаман бил в бубен, причитая. Если он делал это правильно, то кости обрастали мясом на радость голодным.
У китайцев мамонт был похож на огромную крысу, ещё у кого-то на выдру, а у прочих — на медведя.
Но всё равно это был подземный зверь, гость из царства мёртвых.
Того царства, что принимало всех без разбора — будь ты человек северного народа или пришелец с материка. Иногда северный народ следовал давней традиции и убивал стариков — раньше их резали ножами, а теперь северному народу не жалко было истратить на отца патрон.
Старику стреляли в затылок, и он падал, отправляясь в последнее путешествие — туда, где под землёй живёт огромный лохматый зверь.
И старики шли в нижний мир большим подземным путём, широким ходом, протоптанным лохматым зверем.
А пришельцы не шли никуда, как погибший когда-то врач Вольфсон, по слухам, убитый каюром Старцевым по приказу начальника зимовки Семенчука.
Впрочем, что там было на самом деле, уже никто не знал.
А полярники, вмёрзшие в лёд, и лётчики, разбившиеся на своих машинах о горы полуострова, не шли вслед за мохнатым зверем нижнего мира. Они не шли за ним, потому что просто не знали, что это можно.
Мёртвые путешественники лежали в своих ледяных капсулах и сидели в кабинах разбитых самолётов и не ведали, где находится особый путь, проложенный для них давным-давно.
А Еськов был жив и находился в немецком городе Кёнигсберге, где жил на квартире у одной испуганной немки. Немка спрятала все фотографии и сняла портреты со стен, но выглядело это жалко — тёмные квадраты на обоях доказывали виновность.
Еськов всё понимал, но не ему было гонять хозяйку за неудобное родство.
Он нашёл в её доме книгу про мамонтов и читал её, лёжа в удушающей огромной перине. Сначала он пытался накрываться этой периной, но когда с него сошло семь потов, решил спать поверх неё, укрываясь грубым одеялом.
Мамонты жили внутри книги и говорили по-немецки.
За несколько лет войны Еськов выучил этот язык, но выучил криво, другие, пахнущие огнём и горелой сталью, слова мешали ему. И всё же книга была про мамонтов — и это было главное.
Неизвестный ему немец писал про то, как мохнатый зверь живёт под землёй и лишь иногда, запутавшись в координатах, выскакивает на поверхность.
И тогда повелитель подземного мира умирает, отравившись тем воздухом, которым так спокойно дышат люди. Также речь там шла о всемирном потопе, что вымыл кости мамонтов из-под земли и разнёс их по всему миру… Много чего интересного говорилось в этой книге.
К немцам Еськов не испытывал ненависти — нет, он убивал их, и убивал много, а они убивали его друзей, но Еськову повезло. Ему повезло оттого, что не были умучены его родные страшной смертью, не хоронили его детей в ямах и не вешали его родителей на базарной площади.
Да и немцев он любил, особенно тех, кто был причастен к великому мамонтову делу.
Вот, к примеру, был Пфиценмайер, про которого уже сказано, что на родине он был Евгением Вильгельмом, а в России — Евгением Васильевичем. Родился Евгений Васильевич в 1869 году, а приехав в Россию, служил в Зоологическом музее. Принял Евгений Васильевич на заре века русское подданство и ездил в Сибирь за знаменитым мамонтом, о чём потом написал книгу. А потом он уже был в Тифлисе начальником музея. Препаратор Пфиценмайер изучил Берёзовского мамонта, но мамонт всё ещё назывался Elephas berezovkius, будто индийский элефант.
Но и сам препаратор тоже имел два имени — на немецкий манер и на манер русский. Удивляться было нечему — разве тому, что Пфиценмайер нашёл внутри мамонта.
А нашёл он целый пуд пищи. Были там иголки сосен, елей и лиственниц. Нашёл препаратор Пфиценмайер там мох и шишки, кору берёзы и тимьян с шалфеем.
И обнаружил ещё немецко-русский человек Пфиценмайер, что кости мамонта переломаны — видно, погиб он разом, не успев переварить свой мох и кору.
Мамонт погиб, и именно погибшему, а не умершему мамонту глядел Еськов в стеклянные глаза. А вот сам Еськов, десятки раз, казалось, обреченный на гибель, выжил на страшной войне.
Войны всегда переменяют судьбы.
Судьба препаратора Пфиценмайера была переменена Первой мировой войной, иначе называемой империалистической.
Не помог Евгению Васильевичу ни русский паспорт с орлами, ни мохнатый зверь мамонт.
Оказался он человеком непростой и печальной судьбы: когда началась война с немцами, его было не тронули, но августовским днём шестнадцатого года всё же арестовали по подозрению в шпионаже.
Он просидел под замком полтора года, всё его имущество пропало, и известно только то, что в 1917 году он уехал в свой Вюртемберг.
Академические справочники заменяли дату его смерти вопросом.
Это всё очень грустно.
А ведь мог прожить долгую жизнь — подумал Еськов, — сейчас ему могло быть около восьмидесяти, если не погиб под бомбёжками.
Он помнил маленькую коричневую книжицу, что была переведена с немецкого. На книжице был изображён мамонт, будто нарисованный на стене пещеры. Еськов читал эту книгу ещё школьником — и вот теперь вспомнил в чужом городе, среди немецких книг, что не были никем переведены.
Вдруг что-то пришло ему в голову, и он отыскал на полке среди книг об Арктике и прочих путешествиях огромный том биографического справочника.
Как это не приходило ему в голову посмотреть это здесь. Евгений Васильевич вдруг сгустился из воздуха рядом, как правильный человек, который требует воспоминаний о себе.
И он сразу же увидел короткую строчку: «Pfizenmayer, Eugen Wilhelm, geb. 27.8.1869 Bebenhausen, gest. 20.12.1941 Ulm».
Чёрточка был отменена.
Это и была справедливость — и мёртвый немец её заслуживал. Сколько ему было? Семьдесят один? Семьдесят два? Еськов как раз тогда смотрел в глаза препарированного Евгением Васильевичем мамонта, а сам Евгений Васильевич умирал в городе Ульм земли Вюртемберг. Хотя, конечно, его могли накрыть англичане, запоздало подумал Еськов. Он с трудом, но представил себе юг Германии и Ульм. Кто там был сейчас — англичане, американцы, а может, даже французы?
Неважно, важна научная справедливость.
Учёные, как солдаты, должны иметь обе даты в жизненном списке. И если жизнь продолжалась и Евгений Васильевич ещё работал, писал книги и читал лекции о своих русских мамонтах, русском снеге и льде ещё двадцать лет после своего бегства из России, то это не должно быть забыто.
Еськов читал книги в этом кабинете как дневной урок, специально просыпаясь на час раньше, потому что вечером он так уставал от дежурств в комендатуре, от чужих поручений и приказаний, что валился в чёрный омут сна сразу, как приходил.
А будь у него больше любопытства, больше настойчивости, то он бы узнал, что хозяйка дома была замужем за офицером кригсмарине, да только сгинул этот офицер давным-давно. Хозяйка перестраховывалась, придумывала целый разговор с этим русским, если он всё-таки заставит её показать фотографии. Она рассчитывала этот разговор, как многоходовую шахматную партию.
Эта ещё довольно молодая женщина в воображаемом разговоре упирала на то, что её пропавший муж не воевал с русскими, а погиб за год до войны с ними. И погиб при странных обстоятельствах, не с оружием в руках, а от несчастного случая. И похоронен он был где-то среди полярных льдов, на Севере, в неизвестных ей самой местах, но он не воевал с русскими, точно нет.
Но офицер, определённый на постой, ничего не спрашивал и, казалось, был равнодушен к тёмным квадратам на обоях. Он уже начинал нравиться ей — не потому, что был особенно красив, а просто потому, что женщине побеждённой страны всегда хочется защиты.
Но русский ничего не спрашивал и делился с ней своим пайком, как если бы спал с ней. И её начинало обижать, что он не обращает на неё внимания, а проводит время с книгами её покойного мужа, шелестит страницами и аккуратно переворачивает пергаментные вклейки, отделяющие текст от репродукций.
Мужчины жестоки, думала она, они погружаются в книги, как в войны, и когда они перелистывают последнюю страницу, то мир становится ещё более жестоким, чем был.
Мужчины воюют, уничтожая не только друг друга, но и уют, фотографии и картины, всё-всё, что собирают вокруг себя женщины.
Так думала эта немецкая женщина, слыша шелест страниц за дверью кабинета.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Остров Врангеля — всестороннее описание предмета, геологическое совещание и история геолога, что, оказавшись в затруднительном положении, сам из него вышел, в видениях своих, впрочем, говорившего при этом с мёртвыми мореплавателями прошлого
Остров Врангеля, июль 1951
71°14′00″ с. ш. 179°24′00″ з. д.
ОСТРОВ ВРАНГЕЛЯ. ВСЕСТОРОННЕЕ ОПИСАНИЕ ПРЕДМЕТА
Мнение о существовании матерой земли на севере подтверждает бывший 22 июня юго-западный ветер, который дул с жестокостью двои сутки. Силою его, конечно бы, должно унести лед далеко к северу, если б что тому не препятствовало. Вместо того на другой же день увидели мы все море, покрытое льдом. Капитан Шмалев сказывал мне, что он слышал от чукоч о матерой земле, лежащей к северу, не в дальнем расстоянии от Шелагского носа, что она обитаема и что шелагские чукчи зимнею порою в одни сутки переезжают туда по льду на оленях.
Гавриила Сарычев. «Путешествие флота капитана Сарычева по северо-восточной части Сибири, Ледовитому морю и Восточному океану с 1785 по 1793 г.»* * *
Врангель Фердинанд Петрович (29.12.1796 (9.1.1797), Псков — 25.5 (6.6) 1870, Тарту) — русский мореплаватель, адмирал (1856), почётный чл. Петербургской Академии наук (1855), один из учредителей Рус. геогр. общества. Окончил Мор. корпус (1815). Участвовал в кругосветном плавании В. М. Головкина на шлюпе «Камчатка» (1817–19). В 1820–1824 возглавлял Колымский отряд экспедиции для поисков сев. земель; установил, что к С. от Колымы и м. Шелагского, где предполагалось существование суши, находится открытое море. Описал побережье Сибири от р. Индигирка до Колючинской губы. В 1825–1827 возглавлял рус. кругосветную экспедицию на корабле «Кроткий». В. был главным правителем рус. поселений в Америке (1829–35), директором Российско-американской компании (1840–49), мор. министром (1855–57). С 1864 в отставке. Протестовал против продажи Аляски США в 1867. Автор ряда трудов по географии. Именем В. назван остров в Сев. Ледовитом ок., гора и мыс на Аляске и др.
Советская военная энциклопедия в 8-ми томах, том 2* * *
9 марта 1823 года русский путешественник лейтенант флота Фердинанд Петрович Врангель, сидя в дымной палатке на мысе Шелагском, угощал одного из чукотских старшин-камакаев, а заодно расспрашивал его о том, не существует ли какой-нибудь земли к северу от берегов Чукотки.
Камакай — хороший знаток своего края — ответил ему: «Между мысами Езрри и Ир-Кайпио, близ устья одной речки, с невысоких прибрежных скал в ясные летние дни бывают видны на севере, за морем, высокие, снегом покрытые горы; зимой, однако ж, их не видно. В прежние годы приходили с моря — вероятно, оттуда — большие стада оленей, но, преследуемые чукчами и истребляемые волками, теперь они не показываются».
Таковы были первые сведения, полученные Ф. П. Врангелем во время его экспедиции по северным берегам Сибири и Ледовитому океану, об острове, которому впоследствии было присвоено его имя.
Георгий Ушаков. «Остров метелей»* * *
В этот летний знойный день на перроне Северного вокзала было особенно шумно. Провожали владивостокский экспресс. На остров Врангеля уезжала новая партия зимовщиков. У синих, щеголевато выглядевших вагонов толпились родные, друзья, знакомые. Шла обычная вокзальная суетня. Уезжающие возбужденно смеялись, давали адреса и обещали писать. Впереди их ждала Арктика, долгие полярные ночи, сумрачные просторы острова Врангеля.
Врач Николай Львович Вульфсон был в этой партии зимовщиков. С ним ехала жена — Гита Борисовна Фельдман, тоже врач. Оба они ехали в Арктику и были полны надежд и планов. Большая интересная работа, далекий Север, необычная обстановка зимовки радостно волновали Вульфсона и его жену.
В одном вагоне с ними ехал и новый начальник острова Врангеля — Семенчук, плотный мужчина средних лет с фельдфебельской выправкой и хмурым незначительным лицом. Рядом с ним стояла жена — вертлявая, безвкусно разряженная женщина с резким, скрипучим голосом и вульгарными манерами.
Но вот раздался последний звонок, пассажиры бросились в вагоны, и под нестройный хор прощальных приветствий экспресс тихо двинулся вперёд.
И почти через полтора года после этого в просторном кабинете прокурора Союза исхудавшая, вконец измученная женщина взволнованно, но твердо рассказывала о кошмарных подробностях событий, происходивших на зимовке острова Врангеля, о гибели своего мужа.
Лев Шейнин. «Дело Семенчука»* * *
Организованные в середине XIX века многочисленные поисковые экспедиции за Франклином, составившие эпоху в истории исследования Арктики, затронули также Чукотское море. В 1848 году английское адмиралтейство поручило парусным гидрографическим судам «Herald» (под командой капитана Г. Келлетта) и «Plover» (под командой капитана Мура) предпринять поиски Франклина к востоку от Берингова пролива. «Herald» прошел в 1848 году до залива Коцебу и, не застав здесь «Plover» (который зимовал в Анадырском заливе), вернулся на юг. Только в 1849 году суда соединились и приступили к своим операциям у северных берегов Аляски. 25 июля корабли достигли мыса Уэнрайт на северном побережье Аляски, откуда «Herald» пошел на север и достиг широты 72°51′N (на меридиане 163°48′W). Здесь, у кромки полярного пака, корабль сделал остановку с целью измерения температуры воды на различных глубинах. Это была первая глубоководная гидрологическая станция, выполненная в Чукотском море.
После этого «Herald» продолжал крейсировать в Чукотском море. 17 августа с марса вдруг раздался возглас вахтенного матроса: «Земля!» Мореплаватели увидели один или несколько небольших островов, а за ними обширную высокую землю. По глазомерной оценке капитана Келлетта, расстояние до ближайшего острова составляло около 25 миль, а до большой земли — 60 миль. На ближний остров, названный в честь экспедиционного судна островом Геральд, в тот же день была сделана высадка. Участник экспедиции натуралист Б. Земан произвел на острове ботанические сборы. До видневшейся вдали большой земли кораблю вследствие встреченных на пути тяжелых льдов дойти не удалось. Этой земле Келлетт дал название Земли Пловер — в честь второго экспедиционного судна. Мореплаватели думали, что Земля Пловер является южной оконечностью большой полярной земли, занимающей центральную часть Арктики. Только работами позднейших экспедиций было выявлено, что виденная Келлеттом земля (впоследствии названная островом Врангеля) представляет собою сравнительно небольшой остров.
В. Ю. Визе «Моря Советской Арктики»* * *
Сами чукчи рассказывают, что они получают меха от кергаулов или икергаулов… но что последние добывают пушнину тоже не сами, а привозят ее издалека; чукчи, однако, тоже торгуют не непосредственно с кергаулами, но между ними существуют посредники. По уверению моего друга Пангао, чукчи едут в своих кожаных лодках около дня Петра и Павла на остров Илир, на котором живет народ, носящий название иммалинов, говорящий совершенно особым языком, не похожим ни на язык кергаулов, ни на язык айгванов, обитающих среди чукчей между устьем Анадыра и мысом Пээк. Иммалины одеваются в платья из птичьих шкур. На острове торговля ведется с иммалинами, которые, таким образом, являются простыми посредниками, но изредка случается торговать тут и с самими кергаулами. Пангао утверждал, что однажды он решился даже посетить кергаулов и предпринял поездку в места их жительства, но что такое путешествие не совсем безопасно, потому что это дикое, разбойничье племя. Они жили в бревенчатых домах и ездили на собаках, оленей у них было очень мало и то только те, которых они выменивали у чукчей. Предметами торговли, на которые было больше всего спроса, являлись всегда оленьи шкуры, безусловно необходимые этому народу для одежды.
Гергард Майдель. «Путешествие по северо-восточной части Якутской области в 1868–1870 гг.»* * *
Любопытно отметить, что много позднее (в 1937 г.) на о. Врангеля были найдены остатки древнего жилища, подобного тем, какие русские застали на Чукотке в XVIII веке. Таким образом, бесспорно установлено, что на о. Врангеля обитали люди. Кто были эти люди — остается неясным. Возможно, что некоторые основания имеет бытовавшее среди чукчей предание о переселении на остров в давние времена какой-то чукотской семьи. После ухода или смерти этих первых поселенцев остров затем надолго остался необитаемым.
Леонид Старокадомский* * *
На востоке Чукотки расположен Чукотский массив. Он образует докембрийский выступ метаморфического фундамента и протягивается вплоть до востока п-ва Сьюард, где он ограничен надвигом. Здесь древние породы участвуют в строении гранито-гнейсовых куполов мелового возраста, которые облекаются ордовикскими и более молодыми образованиями.
На западной Чукотке расположена Чукотская (Анюйско-Чукотская) складчатая область. Она имеет в основании древний метаморфический фундамент, который залегает на незначительной глубине и перекрывается пермско-триасовым карбонатно-терригенным комплексом. Он сложен песчаниками, алевролитами и аргиллитами. Породы сильно деформированы, вплоть до образования изоклинальной складчатости. Они несогласно перекрыты аргиллитами, алевролитами и песчаниками триасового возраста, которые формировались за счет деятельности турбидитовых потоков. В северном направлении эти отложения сменяются шельфовыми фациями. Верхи разреза сложены верхнеюрско-нижнемеловыми образованиями, которые подразделяются на туфо-терригенную и вулкано-терригенные толщи. Вулканиты относят к известково-щелочной серии.
Остров Врангеля имеет площадь порядка 8000 км2. Центральная часть острова имеет горный ландшафт. Максимальная высота чуть менее 1100 м (г. Советская). Береговая линия в южной части острова представлена сериями обрывов с высотой до 450 м. На севере рельеф представлен полого наклонной равниной с высотами менее 50 м (Тундра Академии). Остров Геральда, расположенный восточнее о. Врангеля, представляет собой утес высотой около 380 м и площадью порядка 10 км2. Он сложен катаклазированными граносиенитами, песчаниками, филлитами, кварц-хлорито-серицитовыми сланцами, видимо, позднедевонского, раннекаменноугольного возраста.
Остров Врангеля сложен… серией тектонических пластин субширотного простирания, которые полого (около 20°) погружаются на юг.
Амплитуда горизонтального перемещения оценивается в 12–15 км. Структура нарушена многочисленными сдвигами северо-западного простирания. По характеру отложений и надвиговых структур обнаруживается большое сходство острова Врангеля с северными склонами хр. Брукса на Аляске.
А. О. Мазарович. «Строение дна Мирового океана и окраинных морей России»* * *
Комплекс геолого-геоморфологических, геофизических, литодинамических и литологических данных позволяет выделить в пределах шельфа Чукотского моря 11 фациально-седиментационных зон, существенно различающихся по характеру осадконакопления.
I. Зона интенсивного накопления отложений к северу Берингова пролива, где происходит разгрузка потока беринговоморских вод влекомого и частично взвешенного материала. В результате образуется своеобразная подводная «дельта», в пределах которой четко выделяются две самостоятельные фации грубообломочных отложений в непосредственной близости от пролива и песчано-илистых отложений, слагающих валообразное аккумулятивное накопление несколько севернее пролива.
II. Зона умеренного и незначительного накопления преимущественно алевритово-глинистых илов (0,1–0,2 мм/год) в прогибе Коцебу.
III. Зона интенсивного накопления глинистых кремнистых илов в Центрально-Чукотской области относительно прогибающейся котловины. Мощность голоценовых отложений, судя по сейсмоакустическим данным, достигает здесь 7 м. Накопление осадков в Центрально-Чукотской котловине, происходящее со скоростью около 0,5 мм/год, связано не столько с геоморфологическими и структурно-тектоническими причинами, сколько с гидродинамической обстановкой осадконакопления. Струи течений, охватывающих в виде огромной халистазы всю центральную часть бассейна, приносят сюда большое количество взвеси как терригенной, так и биогенной. В относительно спокойных гидродинамических условиях во внутренней части этой халистазы происходят осаждение тонкозернистого материала и устойчивое длительное накопление осадков.
IV. Зона накопления глинистых и алевритово-глинистых илов в пределах Центрально-Чукотского желоба. Здесь происходит постепенное заполнение желоба и нивелирование дна. По-видимому, вдоль оси желоба часть осадочного материала во взвеси уходит за пределы шельфа в Северный Ледовитый океан. Однако большая часть седиментационного материала, выносимого сюда струей течения, остается в этой подводной долине, о чем свидетельствует значительная мощность голоценовых отложений (не менее 3–5 м).
V. Зона умеренного накопления глинистых слабожелезистых, несколько обедненных аморфным кремнеземом илов окраинной зоны шельфа вблизи мыса Барроу. Здесь происходит, по-видимому, последняя разгрузка взвешенного осадочного материала из водного потока, струя которого проходит вдоль аляскинского берега. Некоторое увеличение содержания железа в осадках связано, очевидно, с существованием здесь окислительных условий и переходом части легко подвижных закисных форм железа в окисные высших валентных форм.
VI. Зона слабого накопления алевритовых и песчанистых илов в проливе Лонга и вдоль Чукотского побережья, как мы считаем, связана с устойчивым транзитом взвешенного осадочного материала, который уходит в конечном итоге в Центрально-Чукотскую котловину. Мощность голоценовых осадков здесь не превышает 0,5–1 м, сокращаясь местами до первых десятков сантиметров. Осадки очень плохо отсортированы. В проливе Лонга и в сопредельной части Чукотского моря голоценовые отложения отделены от нижележащих плейстоценовых осадков поверхностью несогласия, соответствующей значительному стратиграфическому перерыву.
VII. Зона малого накопления осадков и размыва дна располагается вблизи островов Врангеля и Геральда и совпадает с областью поднятия. Даже собственно в прибрежной зоне на юге о-ва Врангеля обломочные отложения на подводном склоне быстро выклиниваются, а пляжи имеют небольшую мощность.
Ю. Павлидис. «Обстановка осадконакопления в Чукотском море и фациально-седиментационные зоны его шельфа»* * *
Уже от мыса Пиллар глинистые сланцы заметно метаморфизированы, а в одном километре к северу от скалы Юлии начинается порфировый утёс мыса Уэринг. Этот утёс поднимается на 85–140 метров над уровнем моря. Волны выточили в нём огромные арки и гроты, оторвали три мрачных гигантских кекура. Под действием ветров и мороза на вершине утёса образовались огромные скалы и гребни, отчего утёс производит впечатление монументальной готической постройки с причудливыми башнями, башенками и балконами.
К западу от этого утёса тянется галечная отмель; потом берег, сложенный из тех же пород, что и утёс, снова отвесно обрывается в море. Но здесь он уже не так высок и идёт сначала на север, потом на северо-запад и, наконец, на юг, где изверженные породы опять сменяются тёмными глинистыми сланцами и берег снова поворачивает на северо-запад.
К югу от этого выступа расположена куполообразная гора, на двух вершинах которой выступают скалистые обнажения глинистых сланцев. Издали они походят на развалины больших построек. Это дало нам повод назвать гору Замковой.
Георгий Ушаков. «Остров метелей»* * *
Остров Врангеля расположен в 140 км к северу от Чукотского полуострова между Восточно-Сибирским и Чукотским морями. Благодаря своему положению остров является ключевым объектом для понимания структуры и истории формирования и эволюции Азиатского шельфа Восточной Арктики. Геологические данные по составу отложений, обстановкам их накопления, характеру и возрасту деформаций имеют важное значение для интерпретации геофизических профилей и прогноза размещения углеводородного сырья.
Остров сложен докембрийским метаморфическим фундаментом (врангелевский комплекс) и палеозойско-триасовым осадочным чехлом. Они образуют сложную покровно-складчатую структуру северной вергентности, осложненную сдвигами северо-западного простирания. Кроме того, известны проявления магматизма, основная масса которого связана с метаморфическим комплексом и имеет допалеозойский возраст. В центральной части о-ва к северу от Главного надвига, в бассейне рек Неизвестная и Красный Флаг развиты эффузивы кислого и основного состава, которые относятся предположительно к каменноугольному возрасту. В геохимическом плане эффузивы оставались слабоизученными, что не позволяло сделать вывод об их геодинамической принадлежности.
А. В. Моисеев, С. Д. Соколов. «Геохимическая характеристика палеозойских основных вулканитов о-ва Врангеля»* * *
Врангель несколько раз отправлялся к неизвестному острову на севере.
Его экспедиция готовила сани, но каждый раз лёд расходился и перед Врангелем оказывалась чистая вода. Когда они в последний раз вернулись на мыс Якан, то Врангель всё же нанёс на карту этот неизвестный остров.
Однако имени Врангеля у этого острова не было.
На старых картах у него тоже не было имени.
Был такой непростой прусский человек Бейтон, что пришёл в Россию и стал там Афанасием Бейтоном. Служил он в Сибири и оставил о себе много географической памяти. Детей его было четверо — один стал казачьим головой и был при Удинском остроге, другой — воеводой в Нерчинске и Иркутске. Стали они дворянами по настоящему московскому счёту, а вот двое других стали дворянами по сибирскому счёту. Из них Фёдор, селенгинский комиссар, занялся картографией и составил «Карту мест от реки Енисея до Камчатки лежащих», а также ландкарту пограничных мест Селенгинского дистрикта. И вот на этой карте видны два странных острова, коих звать никак.
А на карте дворянина якутского списка Ивана Львова и вовсе имеется остров, населённый северным народом.
Итак, как обычно бывает с открытиями, непонятно, как их считать: знали ли индейцы, что Колумб их открывает?
Так или иначе, с путешествия Врангеля прошло четверть века, в календарные списки которого были завёрнуты войны и мятежи, смущение на Сенатской площади, рождения и смерти многих знаменитостей.
В 1845 году по Северо-Западному проходу отправился Джон Франклин.
Его экспедиция вышла на двух шлюпах, и с тех пор никто их не видел. История с этой экспедицией была страшная, и страхи громоздились друг на друга. Оттого легко решили, что часть путешественников была съедена — то ли друг другом, то ли эскимосами.
Знаменитый Дарвин гневно спорил с теми, кто считал, что британский подданный может опуститься до каннибализма.
Часть вещей путешественников нашли через десять лет, а искали Франклина много и долго.
Он умирал после третьей зимовки, а спасательные экспедиции так и не могли напасть на след пропавших. Франклин уже умер, и эскимосы дивились на английские вилки, а поиски всё шли.
И вот, когда до какого-то результата оставалось ещё пять лет, 17 августа 1849 года капитан Келлетт на корабле «Геральд» обнаружил гористый остров. В журнал были записаны не весьма точно определённые координаты между 70°45′–71°30″ северной широты и 178–178°30′ западной долготы.
Но и Келлетт не ступил на остров Врангеля.
Но остров теперь звался островом Келлетта. Следы экспедиции Франклина так и не были обнаружены, а в атласе, что издали англичане, уже появилась Земля Келлетта.
Нерусское имя русского путешественника дал острову капитан Лонг в 1867 году, когда с юга подошёл к нему на китобойном судне «Нил».
Наконец, с севера его обогнул лейтенант Де Лонг на своей «Жаннетте».
28 октября 1879 года стало ясно, что это остров. «Жаннета» была затёрта льдами близ острова Геральд и раздавлена ими восточнее острова Беннетта.
Де Лонга тоже искали, и его соотечественники, рыскавшие среди льдов, подошли к острову.
25 августа 1881 года люди ступили на него и воткнули в хмурую землю палку с флагом.
Флаг трепетал на ветру. Цвета его были красный, синий и белый.
Полоскались на нём полосы и звёзды, коих было тридцать восемь.
Тридцать восемь звёзд представляли другую страну под чужим небом, но американский корабль через несколько часов ушёл прочь, оставив своё имя бухте на южном берегу.
Американцы провели первые исследования острова.
Они собрали образцы пород, определили высоту гор и составили приблизительную карту.
Через тридцать лет к острову приплыли русские.
Карта была уточнена, и ледокол «Вайгач», что приходил с Колымы, двинулся дальше. В 1916 году, после окончания работ гидрографической экспедиции Северного Ледовитого океана, министерство разослало всем державам ноту, объявив свои права на множество земель, лежащих среди льдов близ русского берега.
Как пишет по этому поводу Ушаков, «возражений на ноту не последовало, и позже на всех картах — как русских, так и иностранных — этот остров всегда обозначался цветом России».
Но остров был пуст и гол.
Кричали на нём полярные моржи и проходили медведи. А через пролив жил канадский человек Вильялмур Стефансон, что родился в семье эмигранта Йохана Стефансона. Он давно путешествовал по Арктике и в 1906 году изучал эскимосов на северном побережье Аляски.
В 1913 году Стефансон возглавил новую экспедицию на средства канадского правительства.
На судне «Карлук» он отправился в путь к северу от американских берегов. 12 августа судно вмерзло в лед восточнее мыса Барроу и начало дрейф. Корабль принесло к северу от устья реки Колвилл, где Стефансон отправился на материк, а «Карлук» неожиданно унесло в океан, и после долгого дрейфа в виду острова Геральд корабль пошел ко дну. Экипаж под началом капитана Бартлетта по льду добрался до острова Врангеля и остался зимовать.
Бартлетт вместе с одним эскимосом отправился за помощью на собаках. Он достиг русского берега и скоро достиг сибирского берега и дал знать о случившемся. И скоро «Таймыр» и «Вайгач» отправились на помощь. Дважды они подходили к острову, но каждый раз лёд не давал им приблизиться. Так же безуспешно пытался пробиться к берегу американский куттер «Медведь». Только через несколько месяцев Улаф Свенсон на промысловой шхуне «Кинг энд Уинг» снял канадцев с острова.
Русским долгое время было не до необитаемых островов.
Кровопролитные войны чуть не сделали необитаемой Центральную Россию.
В эти времена, 1 сентября 1921 года, Стефансон высадил на остров Врангеля экспедицию под руководством Крауфорда. Предполагалось, что пятеро колонистов будут жить охотой, оттого колония располагала всего лишь шестимесячным запасом продовольствия. Экспедиция была частной, но в хмурую землю острова воткнули новую палку, и в небе затрепетал «Юнион Джек», что британская корона не одобрила.
К ним пыталась дойти белогвардейская канонерская лодка «Магнит», но, так и не достигнув цели, отправилась прочь. Прочь и от холодного острова, и от Владивостока — напрямик в эмиграцию.
Трое колонистов двинулись на материк за помощью, и — тут выскакивает столь частый в истории Арктики оборот — с тех пор их никто не видел.
Весь отряд теперь составлял два человека, и один из них умер от цинги. Свидетельницей того была единственная оставшаяся в живых женщина. Это была эскимос-повариха со смешным именем Ады Блэкджек.
Через два года канадцы пришли снова, стараясь уже не изучить, а колонизировать остров. Тринадцать эскимосов с Аляски ступили на остров Врангеля, подчиняясь американскому геологу Чарльзу Уэльсу.
В ответ на это летом 1924 года из Владивостока вышла канонерская лодка «Красный Октябрь». Все эти канонерские лодки были раньше мирными кораблями — «Магнит» был посыльным судном, а «Красный Октябрь» в миру носил имя ледокола «Надёжный».
Но поздно — остров уже стал точкой спора держав, а державы, споря, всегда держат руку в кармане.
«Красный Октябрь» взломал лёд и навёл пушки на поселение.
Мимоходом проведя на острове астрономические и магнитные определения и подняв флаг Советской России, «Красный Октябрь» снял отряд Уэльса.
Путь обратно был тяжёл, канонерскую лодку затёрло льдами, и только внезапный шторм позволил ей дойти до бухты Провидения.
В тот момент, когда якорь был отдан, топлива оставалось на полчаса хода.
Судьба Уэльса была трагична — он умер во Владивостоке от пневмонии, не дождавшись отправки на родину.
И вот на острове Врангеля появился Георгий Ушаков, под началом которого на острове поселилось 59 эскимосов, что раньше жили в посёлке Провидение.
Больше флаг на острове не менялся, только ветер рвал выцветшее красное полотнище.
За годы войны по Северному морскому пути прошли сотни судов (в том числе и военных с Тихоокеанского флота), и около 180 — в режиме конвоя. Они перевезли свыше 4 миллионов тонн грузов. Лендлизовское продовольствие поступало в том числе на Север (чем была поддержана работа множества заполярных предприятий, на которых, в частности, работали заключённые, снабжавшиеся по минимальным нормам.
Нам известны имена судов, погибших на ГСМП (не считая конвоев из Великобритании, которые шли иными маршрутами): «Сибиряков», принявший бой с немецким рейдером-линкором и пароход «Крестьянин», потопленный п/л противника. Пароход «Куйбышев», торпедированный U-601 (1942). Гидрографическое судно «Академик Шокальский», потопленное п/л U-255 (артиллерийским огнем). В ходе нападения погибло из состава команды 11 человек. (1943) Гидрографическое судно «Норд» — потоплено п/л U-557. Погибло 18 человек. Пароход «Марина Раскова» и два тральщика сопровождения (1944).
Однако навигация по ГСМП открывалась каждый год, и этот скорбный список её ни в один год не закрыл.
Нужно ещё раз сказать, что эти проводки могли быть осуществлены лишь благодаря героической работе советских полярников до войны, и мужеству экипажей, понимавших, что они находятся в зоне боевых действий.
Виктор Рогинцев. Северный морской путь в годы испытаний.* * *
Еськов сидел на большом геологическом совещании.
На совещании им всем раздали задания на перспективу, а потом, в качестве третьего, сладкого блюда, устроили разнос.
Нашлось для каждого — и за не сданные вовремя и плохо оформленные отчёты. За утрату имущества, особо — за утонувший трактор. Начальник распекал их долго и сладостно.
Но отчего-то в его списке Олегу попало больше прочих — именно потому, что он не дождался помощи и переплыл пролив сам.
Они лениво ждали, пока он перестанет орать, потому что знали: когда начальство орёт, это верный сигнал того, что беда миновала.
А вот когда высший начальник вызывает тебя к себе и говорит подчёркнуто вежливо — туши свет, сливай воду. Пришла вкрадчиво беда, и тут только молись своим богам, у кого какие есть.
Даже сам Олег, потупившись, записал к себе в полевой дневник за начальником к слову брошенную фразу: «…и не лапай соседа, он тебе не коллекторша».
Но тут, когда начальник уже успокоился, Еськов вдруг брякнул:
— Николай Павлович, всё это хорошо, да только не пришёл бы никто за Олегом. Ни до, ни после контрольного срока.
Все вдруг поняли, что это именно так: сложность поисковых работ на островах всем была известна, шансов, что одиночку найдут, не было никаких.
То есть найдут, конечно, — при уточнении карт, случайно — лет через пять, а то и десять.
И в лучшем случае пальнут из карабинов, сложив из камней пирамиду над скелетом. А то и скелета никакого не будет — объедят зверки, как объедали тысячи лет всякое мёртвое тело, раскидывая кости. Это мамонту хорошо — его кости особо не раскидаешь, едино будет понятно, что это мамонт.
А человек — гость на этой земле, кости его тонки и хрупки.
И начальник это понимал достаточно хорошо — больше, чем кто-либо из присутствующих.
Оттого открыл начальник рот, взмахнул рукой:
— А, значит, некоторые, вернувшись с фронта, решили, что… — и тут пропал у него от ярости голос. Открыл начальник рот, да не сказал ничего. Пропел что-то на низкой ноте, да и хлопнул дверью.
Олег переглянулся с Еськовым, и они пошли к себе в барак.
— Знаешь, я всё-таки не понимаю, — сказал Еськов, — как ты решился. Я бы, наверное, так и ждал.
— Я просто думал, что сойду с ума. Я да собака, ну и череп — такой же, как у нас перед входом стоит. Огромный, как бронеколпак, череп быка примигениуса. Ползал по нему, обмерил. Мамонтов твоих любимых видел — но так себе мамонты, разрозненные кости. А потом у меня лодку унесло.
Начал, понимаешь, со знаменитостями говорить. И как понял, что с ума схожу, что ко мне то капитан Флинт заявится, то Дик Сэнд, решил, что медлить нельзя.
И тут от ужаса я решил плыть на плоту. Нашёл сухие брёвна, связал кое-как, порвав палатку на полосы, мотор у меня был и бензину немного. Просто повезло — в проливе не было волнения и погода прекрасная.
Ты в романтическую шелуху не верь, у меня был трезвый расчёт — пока волны нет, я успею пройти пролив.
А не успею, останусь жить внутри черепа быка навсегда, там и помру. Можно, конечно, но такое можно делать только ради какой-то идеи, а так-то что? Вот знаешь, как с Минеевым было?
— С Минеевым?
— Ну да. С Арефом Ивановичем. Он героический был человек, да что там, сейчас-то жив, поди. Был Ареф Иванович партийный секретарь в городе Коканде, да с чекистским маузером повсюду ездил. Ну и потом в Первой конной армии товарища Будённого воевал.
Да только потом сказали ему стать начальником острова Врангеля. Он и стал, а как ты понимаешь, между Кокандом и островом Врангеля есть некоторая разница. Но партия сказала, и он стал начальником, дело-то такое.
Привезли его в 1929 году на ледорезе «Литке» вместе с женой и сотоварищами на замену Ушакову, там он и просидел два года.
А в тридцать первом году к ним судно не дошло — льдами раздавило.
На следующий год — бац! — снова ледовая обстановка швах. Начали их вывозить самолётами, потому как угля нет, запасов тоже.
А Минеев и говорит, что нельзя бросать тех, кого Советская власть завезла сюда при Ушакове. Потому как Советская власть крепка и простого человека не бросает. И остался Минеев дальше сидеть на острове. Дальше — больше: сидит на острове Врангеля Ареф Иванович Минеев и ждёт пароход «Челюскин», который ему привезёт топливо и продовольствие, ждёт-ждёт, а «Челюскин» к нему не приплывает — по понятной тебе причине.
Ну и только летом 1934 года пришёл к Минееву ледокол «Красин», и Минеева увезли, чтобы вручить ему орден Трудового Красного Знамени. Да и потом он много чего разного делал — а тут, на острове Врангеля, есть горы его имени.
Так что я тебе скажу: если у тебя личный состав за спиной, дело какое великое, то зимовать резон есть, а если ты по глупости на остров попал, то сгинешь без следа.
— Знаешь, Олег, — сказал Еськов. — Тебе бы книгу написать. Ну, про Дальстрой — только честную, не всякое «Далеко от Москвы», а вот честную. Без экзотики, но про науку, я вот тебе завтра расскажу, что сам хотел написать…
Но на следующий день вдруг выяснилось, что Еськова откомандировывают в распоряжение особой научной группы, о которой никто не имел понятия. Прошелестел слух, что ищут уран, но этот слух тут же увял, как цветок при первых заморозках.
Дело, по всей видимости, было непростое, не тёплое, и Еськову никто не позавидовал.
Но ему было не до общего одобрения — он приближался к мечте, лохматой мечте с изогнутыми бивнями, последнему мамонту Земли.
На это он бы сменял любой орден Красного Знамени, который у него, кстати сказать, был — честный, заработанный кровью орден.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Приход весны, безумие, поэтика Михалыча, найденная могила немецкого моряка, Академик о науке и сданных яйцах, Еськов об организации научной работы
Берег Ледовитого океана, июль 1951
68°54′38″ с. ш. 179°27′32″ з. д.
Михалыча они взяли с собой, и его выдернули прямо из склада с образцами, где он не работал (а что делать завхозу среди проб), он там предавался тихому весеннему пьянству.
Михалыч сидел в камералке среди мешочков с пробами. Он был похож на колдуна, который вот-вот начнёт жечь какую-нибудь труху и лепить из горького дыма будущее.
Только приглядевшись, Еськов понял, что его съёмщик совершенно пьян. Кто и как достал спирт, было совершенно неясно. Сам Еськов был не против пьянства, но никогда не пил с подчинёнными по их инициативе.
Это осталось у него с фронта — нельзя управлять людьми, с которыми пьёшь. Нельзя приказывать людям, что видели тебя осоловевшим, не то чтобы даже пьяным, но просто изменившимся. Он пил со своими бойцами только на похоронах или когда из дивизии привозили медали — и то и другое случалось часто. Но тогда спирт уходил легко, как последнее дыхание раненых.
Спирт был короток, что военная жизнь, лишнего глотка не будет, и лишнего года не дадут.
И теперь в маршруте он пить запрещал, потому что в прошлом сезоне, когда его ещё тут не было, начали пить на съёмке, и трактор ушёл в полынью, смертельный закут, и изменённые сознанием рабочие, не успев ничего сообразить, превратились в начинку для речного льда. Они лежали там, как мухи в янтаре особого северного рода, намертво застыв с открытыми ртами.
И оставшимся в живых было неприятно смотреть на застывших во льду товарищей, и это приводило к падению нормы выработки.
А теперь завхоз, а по документам — съёмщик именем Михалыч был совершенно пьян, причём неизвестно по какому поводу.
— Ну? Что скажешь, Михалыч? Зачем сидишь?
— Жизнь горька, командир. Это весна, командир. Командир, это ж ангелы летят. Погоди, я тебе не рассказывал про перелётных ангелов? Ты вот не верь, что это белолобый гусь весной над тундрой идёт, это ангелы летят.
И не с Каспия, как твои биологи говорят, а с самой океанской середины.
И не с берега турецкого, как о том нам песня поёт.
Это серые ангелы летят, открывая полярное лето. Вот ты увидишь серого ангела, оторвавшегося от стаи, он подлетит к тебе и осенит серым крылом. Это значит, что не вернёшься ты на материк никогда.
Оттого трещат над тундрой карабины, и никому не хочется допустить до себя серого ангела северной пустоты.
Или подлетит к тебе младший ангел, птица-пискулька с полосатым брюхом. Не птица это подлетит, нет. Подлетит к матросу полосатая матросская душа, подлетит с Новой Земли, с полуострова Канина или с не известных никому берегов Сибири.
А время это страшное, когда вскрываются русла полярных рек, это время приходит не постепенно, а разом: ступишь из балка — и видишь, что солнце прицепилось к горизонту и съело весь снег, что повсюду вылез разноцветный мох, а вокруг и вдруг живут красные камнеломки, жёлтые лютики, алые маки, голубые незабудки и фиолетовые колокольчики.
Морошка и вороника оживают, и всё это пахнет одуряюще, лишая пришлого человека воли.
А в каждой талой луже идёт короткая и страстная — на три месяца — жизнь. И уж позже, в июне, зашебуршит везде, закудахтают, загогочут перелётные ангелы, продолжая свой ангельский род.
И если надышишься запаха талой воды, напьёшься воздуха цветения без меры, тоже останешься здесь навсегда — из года в год будет нестись криво по небу солнце, и будет год что день да ночь. Одна ночь и один день — это будет тебе год. А год ляжет к году — и вдосталь их не будет, оттого и рвётся так твоё сердце.
И перед смертью ляжешь ты к оранжевым лапам перелётного ангела.
— Курлык-курлык, — скажет он тебе, и ты уже сам расправишь крылья.
И был Михалыч прав — пришла на север весна, короткая и быстрая.
И сломал планы и графики этой весны, да и лета, что строил для себя Еськов, всё тот же старик Академик со своими солдатами-муравьями. Что-то щёлкнуло в отлаженной машине северных государств, и выплюнула она старику на ладонь не только бывшего лётчика Григорьева, но и Еськова. И в дополнение к нему — ушлого человека Михалыча. Еськов старался не думать, чем обернётся его бросок на острова, — Академик сделает своё дело и улетит, а ему тут жить долго.
Они говорили о будущем, а о прошлом вообще не стоило говорить. Здесь были особые отношения с прошлым.
Например, с Михалычем о его, собственно, прошлом Еськов осмелился заговорить только раз, когда они летели на остров Врангеля. Он сказал:
— А когда было лучше сидеть — до войны или после?
— Да кто ж его знает. В войну, наверное, хуже.
— Нет, — сказал Михалыч, — до войны лучше. До войны уран никому был не нужен.
И больше они к этому не возвращались.
Болтаясь в брюхе самолёта — трясло всё время недолгого стремительного перелёта, — Еськов вспомнил легенды о прежних жителях острова. Его товарищ по геологическому управлению говорил, что на восточном берегу острова Врангеля обнаруживали следы древних жилищ и вещи онкилонских охотников. Этими землянками никто не занимался — по крайней мере, пока — их наносили на карту, но Академия наук пока до них не добралась.
Онкилонов меж тем придумал сам Врангель, то есть он не выдумал их, а привёл за руку прямо из легенд северного народа. А потом академик Обручев оправдывался, что его роман был вовсе не так неправдоподобен. И говорил академик Обручев: уединённый остров, что был когда-то большим вулканом посреди Ледовитого океана, не так уж невероятен.
А уж если там тепло вулкана и уединённость, то самое место там и первобытному человеку, и мамонтам, и онкилонам, что отступили под напором северного народа на острова.
А кто поспорит с академиком, героем, первым штатным геологом Сибири? Никто. И если скажет академик: «Может быть», так значит — может.
И если напишет академик Обручев в своём знаменитом романе про морского офицера, что совершил смелое плавание в вельботе через Ледовитое море с Новосибирских островов на остров Беннетта, то не будут спрашивать, кого он имел в виду. Потому как мужественное лицо докладчика, обветренное полярными непогодами, и флотский мундир с золотыми пуговицами и орденами некоторым напоминал адмирала Колчака, да только много в России морских офицеров с мужественными лицами и вовсе не все из них стали Верховными правителями Сибири. И не главному сибирскому геологу задавать этот бестактный вопрос.
И вот они были на острове.
Еськов сидел в палатке рядом с балком и записывал: «Тундростепь отличалась тем, что травяной ярус её формировали в основном не мхи (как в тундре), а злаки; здесь складывался крайне криофильный вариант травяного биома с его высокой биомассой пастбищных копытных и хищников — мамонтовой фауной. В её составе были причудливо смешаны виды, приуроченные ныне к тундре (северный олень, овцебык, леминги), к степям (сайгак, лошадь, верблюд, бизон, суслики), а также виды, характерные лишь для этого сообщества и исчезнувшие вместе с ним (мамонт, шерстистый носорог, саблезубый тигр — смилодон, гигантская гиена)».
Еськов поделил листочек на две части вертикальной чертой и написал слева «климат», а справа «антропогенное вымирание».
Справа появилось — «жертвы человека» и «аргумент: все предыдущие межледниковья, когда еще не было человека, криофильная мамонтовая фауна пережила вполне спокойно».
Слева Еськов написал возражение: «Голоценовое вымирание было наиболее масштабным не в относительно густо заселенной Евразии, а в практически безлюдной в те времена Северной Америке (человек проник сюда лишь около 10–12 тысяч лет назад из Азии через Берингов пролив); на прародине же человечества — в африканских саваннах — никаких вымираний вообще не было. Кроме того, вымирание захватило не только крупных травоядных и хищников, но и целую кучу маммальной мелочи, которая никак не могла быть для кроманьонцев ни добычей, ни врагами, подлежащими целенаправленному уничтожению».
Академик, как иногда Еськову казалось, выкупил его у Дальстроя, как выкупали у кочевых племён детей. Надо бы невзначай расспросить, есть ли у него дети. Хотя дети могли быть, а когда Академик присел, могли отказаться от него.
Много чего могло произойти в жизни старика и заставить его искать себе собеседника.
Как-то Академик сказал:
— Я бы предположил, что, предвосхитив события, вы вовремя уехали из вашей Москвы, чтобы схорониться штатным геологом в системе Дальстроя. Я видал таких беглецов.
Вот уж отсюда, с Дальстроя-то, как с того Дону, выдачи нет! Ведите сейчас плановую геологическую съемку до посинения.
Еськов промолчал. С Севера действительно выдачи не было, но только если это не нужно было исходя из какой-то высшей целесообразности. Вся страна слышал речь Вышинского, когда судили начальника станции Семенчука и каюра Старцева.
И это помнил и он, и наверняка помнил и Академик.
Всё дело было в том, что в январе 1935 года на острове Врангеля погиб врач Вульфсон. Сначала, решили, что это несчастный случай, но жена покойного, тоже врач, стала говорить об убийстве.
Она написала письмо прокурору страны — и письмо это долго путешествовало по почте, пока не попало в руки адресату. Началось удивительное следствие — никто не поехал из Москвы на восток, всё было сделано в кабинете следователя, которым был будущий писатель Шейнин. Ничего, кроме подозрений вдовы, — и на основании этих подозрений обоих подсудимых потом расстреляли.
Лоцман Конецкий потом рассказывал Еськову, что Главсевморпуть специально издал после процесса его стенограмму. Видные полярники там говорили об особенностях арктического климата и о длительности полярной ночи. О том, как кормят собак в разное время года и как ведут они себя в пургу. Это была не стенограмма, а арктическая энциклопедия, но никакого отношения всё это к мёртвому врачу, покой которого не потревожили, не имело.
Мёртвый врач утащил за собой ещё двоих и сломал судьбы ещё десяткам, но ясности в дело это не привнесло. Одни потом говорили, что Вышинскому нужен был процесс с еврейской окраской, доказательство борьбы с антисемитами. Другие, наоборот, говорили, что всё дело в самом великом государстве Главсевморпуть, что сбоило, скрипело и тормозило свою работу. Процесс против одного из начальников сбивал спесь со всех, снимал хоть тонкую, но защиту, сделанную из славы и народного обожания.
Тогда Еськов спросил Григорьева и Конецкого, что они сами думают об этом. Конецкий отвечал, что врач вполне мог разбиться сам, да только теперь не поймёшь. Нельзя сомневаться в том, что слышали две тысячи людей в Колонном зале Дома Союзов. Много кого там потом судили, и говорить об этом не стоит.
А уж если сказал товарищ Вышинский, что Семенчук осмелился не просто игнорировать, а прямо нарушать замечательные указания нашего вождя и учителя о нерушимой дружбе народов нашей страны, то туши свет, сливай воду.
Еськов знал этот стиль, и хорошо помнил ещё со школы цитату без авторства: «Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи». Автора у неё не было, потому что человека, который придумал эти слова, расстреляли как раз после одного из процессов, что происходили в Колонном зале Дома Союзов.
Всё это было для выработки человека из материала, да и весь двадцатый век вырабатывал советского человека, его мужество — из страдания, войны и голода.
Оттого Еськов никогда не спорил и не пытался ничего доказать про советского человека, войну и голод. Он просто складывал это всё во внутренний архив, чтобы потом воспользоваться, если надо.
Вот если бы речь зашла про мамонтов, он бы стал спорить и драться.
Мамонты были другое дело.
— Но у вас ведь амбиции, у вас идея, — продолжал Академик. — Я тут был при обстоятельствах крайне неприятных, и вот что вам скажу: самая дорогая вещь — это время.
Вы наверняка что-то найдёте, да только здесь земля секретная, а уж то, что лежит в ней, и подавно секретно. Вы, судя по виду, упорный молодой человек и потянете две лямки: будете и съёмку делать, и заниматься своей наукой. Вы, разумеется, захотите это печатать, а печатать вам придётся это в дальстроевских секретных сборниках.
— Они не секретны, они всего лишь ДСП.
— Ну хорошо, для служебного пользования, третья форма. Но описание нового вида, это я вам как человек знающий скажу, по Кодексу зоологической номенклатуры должно быть общедоступно.
То есть вы откроете вид, а на самом деле нет.
Еськов и сам знал о казусе «дальстроевских видов», которые вроде как есть, а формально не существуют. Но он ещё раз вспомнил свою любимую историю — историю про объявление Шеклтона, который искал спутников для опасного путешествия: «Небольшое жалованье, холод, долгие месяцы полной темноты, постоянная опасность. Вероятность возвращения домой невелика. Честь и признание в случае успеха». И в этот момент понял, что эти обещания лживы — никакого признания обещать нельзя.
Один из уцелевших участников экспедиции Скотта пытался пристроить в музей пингвиньи яйца — на него смотрели как на сумасшедшего. Служители не могли понять, зачем и что им принесли. Им было неприятно, оттого что ход их размеренной жизни нарушился. Черри-Гаррард — да, кажется, это был именно он — чуть не плакал, потому что помнил, чего им стоило достать эти яйца.
Все зыбко и непрочно — как конфигурация льдов: признание получают совсем не те, кто шёл до конца, романтика улетучилась, а честь может быть перечёркнута одним единственным словом. Даже не словом, а простым движением плеча: «А что вы хотели? Ребята были просто плохо подготовлены».
Ребята всегда плохо подготовлены.
Еськов помнил, как в тундре нашли тело геолога. Один из нашедших точно определил год — это была первая экспедиция «Союззолота». Но кроме года смерти определить ничего было нельзя.
На войне Еськов часто хоронил неизвестных и честно наносил могилы на карту, хотя знал: никто не будет опознан. Иногда он хоронил только части человека: обрывок одежды, пропитанный кровью ватник — так было с Харченко. И может, в благодарность за эту заботу мёртвые помогали ему потом — точно так же, как помог ему убитый лейтенант продвинуться на север.
Но никто не давал обещаний — и честь мёртвых солдат часто оставалась под вопросом: они были не убитыми. Они были пропавшими, людьми, о которых нет вести.
На войне это плохо, плохо и в тылу, потому что жить вдовам пропавших голоднее.
А на Севере это внушало надежду — пока не найдено тело, человек считался живым. Впрочем, вдовам от этого было мало радости.
В этом смысле попасть под могильную плиту секретного сборника было не слишком большой бедой. Бедой бы было не попасть вовсе никуда — не найти искомого.
Сгинуть просто так. И только кто-то, спустя год или два, снисходительно пожмёт плечами: «Хороший парень. Только он был плохо подготовлен».
Самое обидное, что это всегда правда — путешествие в старину и работа сейчас упирались не в личное мужество, а в подготовку и организацию.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Исследование Еськова. Что такое темпоральные башни. Как устроена машина времени. Академик ищет своё, а Еськов — своё. Академик рассказывает об истории климата, а Михалыч не рассказывает о своём прошлом и Воейкове
Остров Врангеля, июль 1951
71°14′00″ с. ш. 179°24′00″ з. д.
Еськов продолжал писать в свою книжку: «Представляется, что наиболее близка к истине мысль о том, что каждый тип травяного биома производен от вполне определенной сукцессионной системы с лесным климаксом. При вторичном сильном сокращении площади травяных сообществ они могут полностью утратить комплекс… (тут он аккуратно вписал в цитату слова „поддерживающих их“ и заключил их в аккуратные карандашные скобочки) …крупных травоядных, а тем самым и эндогенную стабильность». Он помусолил карандаш и, открыв кавычки, вписал ещё: «…В этом случае они могут вновь приобрести статус сериальных. Ярким примером могут служить современные реликтовые тундростепи, сохранившиеся в таежных сукцессионных системах после полного исчезновения тундростепного биома».
«Значит, — рассудил Еськов на ходу, — в момент таяния ледника и резкого увлажнения климата расширяются моховые тундры и сокращаются злаковые тундростепи, служащие пастбищем для мамонтовой фауны. Дополнительные неприятности для популяций этих животных создает то, что тундростепной ландшафт оказывается „нарезанным“ на „острова“: и из теоретической экологии, и из современной практики заповедного дела известно, что для крупных животных несколько мелких резерватов хуже одного крупного (равного им по площади). Вот в этих-то кризисных условиях человек мог нанести мамонтовой фауне последний удар: выборочно уничтожая крупных копытных, он значительно ускорил превращение тундростепей в лесные сообщества — а дальше процесс этот пошел неостановимо, с положительной обратной связью, пока не исчез весь этот фаунистический комплекс (хотя часть его сохраняется ныне в фауне тундр и степей). Отметим, что дольше всего мамонт выжил на острове Врангеля (открытый недавно карликовый подвид, около 1,5 м в холке, вымер 5 тыс. лет назад — против 10–12 тыс. лет на континенте), где и поныне широко распространены реликтовые степи.
Самое же интересное — что итоговое воздействие катастрофических (по любым меркам) плейстоценовых оледенений на биоту Северного полушария оказалось совершенно ничтожным. Да, вымерло некоторое количество млекопитающих из мамонтовой фауны, но, во-первых, темпы этого вымирания не превышают средних по кайнозою, а во-вторых, как мы теперь знаем, мамонтовая фауна вымерла скорее в результате прекращения оледенения. Известен лишь один вымерший вид четвертичных насекомых (если не считать гигантского кожного овода, паразитировавшего на мамонте, и нескольких видов североамериканских жуков-навозников — те исчезли вместе со своими хозяевами и прокормителями); что же касается растений, то они, похоже, не пострадали вовсе. Создается отчетливое впечатление, что в плейстоцене менялось лишь географическое распространение экосистем (широколиственные леса временно отступали к югу, а на севере изменялось соотношение площадей, занятых сообществами гидро- и ксеросериального ряда) и отдельных видов (в перигляциальных сообществах Европы появлялись жуки, ограниченные ныне степями Якутии и Тибетом). Все это лишний раз свидетельствует о том, что экосистемы в норме обладают колоссальной устойчивостью, и разрушить их внешними воздействиями — даже катастрофическими — практически невозможно. Особенно замечательно плейстоценовая ситуация смотрится на фоне „тихих“ внутрисистемных кризисов вроде среднемеловой ангиоспермизации — заведомо не связанной ни с какими импактами и драматическими перестройками климата, но вызвавшей обвальные вымирания в наземных и пресноводных сообществах».
Еськов задумался. Он понимал, что плейстоценовые оледенения не происходили сами по себе, а были частью больших перемен в климате. Как только увеличивались ледники на Севере, так сразу изменялся тропический пояс, съёживались, как шагреневая кожа, дождевые леса в Южной Америке.
Сухие саванны приходили на смену лесам, да и современные пустыни возникли в плейстоцене.
Он вспомнил университетскую аудиторию и скамьи, уходящие ярусом вверх. Лектор жал на кнопочку, и чистый зелёный линолеум выезжал снизу. Профессор рисовал на нём кривую, и это была кривая зимних температур в Европе за последнее тысячелетие.
Кривая рушилась во времена малого ледникового периода3. Ледники наступали, на замёрзшем льду Темзы стояли торговые ряды, и голландцы резвились на коньках, царапая замёрзшие каналы.
Ледники наступали, снег лежал в горах Эфиопии.
Это было движение, противоположное бывшему раньше климатическому оптимуму. Циклы Миланковича, кажется… Чёрт, отчего он не читал про циклы Миланковича, теперь вот некого спросить. Сколько они — сто тысяч лет? Пятьдесят? Когда-нибудь учёные смогут обмениваться информацией быстро, чтобы проверить знание, пока догадка не протухла в голове, но сейчас, на берегу океана… И ещё он помнил споры в коридоре о странном названии Гренландии — понятно, что ничего зелёного там не могло быть, но всё же. В этом смутном видении из прошлого кто-то, стоя в коридоре, впрочем, говорил, что это всё анекдот и название выдумано было уже тогда, в первый день, когда марсовый крикнул «Земля!», — или кто там у них кричал, завидев серую полосу суши с прожилками снега?
Климат, вот что определяет всё.
Климат определил и судьбу маленького фальшивого царевича по прозванию Ваня Ворёнок. Ваня был сыном второго Лжедмитрия и полячки Марины, за это его и повесили на Красной площади. Его повесили в июле 1614-го, но было ему всего три года, и он умер в петле от московского холода уже ночью.
Но это всё было горькой лирикой истории, хотя его, еськовский мамонт должен был жить ещё при историческом человеке — ещё при историческом, вот в чём штука.
Солдаты прочёсывали остров.
Цепочка белых полушубков была уже не видна, когда Академик подозвал Еськова.
— Знаете, мне хотелось с вами поговорить начистоту. Я вижу, что вы многое понимаете, но из самолюбия не хотите спросить и утвердиться. Я вам расскажу, тем более что ссылать за разглашение тайны отсюда некуда.
— Ну, можно расстрелять.
— Бросьте. Вот уж возиться с оформлением всех этих бумаг. Если что, вы бы просто погибли при исполнении служебных обязанностей. С нарушением техники безопасности. Вышли бы в одиночку на лодке к материку… Да чего там — Фетин мастер на разные штуки.
Но только это не нужно никому — в том числе и стране. Тем более что мы оба с вами кончали один университет — ведь теперь в Москве опять один университет?
И Академик выделил последние слова, ссылаясь на не сразу узнанную Еськовым цитату.
— Мы ищем темпоральную башню. Темпоральная башня — темпоральная машина — машина времени. Вы читали Уэллса? Ну, конечно, читали. Так вот то, что мы ищем, не имеет никакого отношения к тому рассказу великого англичанина. Я сейчас всё объясню.
Но в этот момент старик запрокинул голову и показал Еськову тощую морщинистую шею. В этот момент Академик был похож на старого петуха, что набирается сил перед последним криком. Еськову даже стало не по себе.
— Вы, — начал Академик, — учили про третье начало термодинамики?
Еськов почувствовал, как перед глазами выплыла страница чужого учебника, и начал вглядываться в эти неверные строки, но память растворяла строчки. Все учебники, как ему казалось, были набраны одним шрифтом.
Но Академик начал сам:
— Третье начало термодинамики может быть сформулировано так: «Приращение энтропии при абсолютном нуле температуры стремится к конечному пределу, не зависящему от того, в каком равновесном состоянии находится система».
— Или иначе, — перебил сам себя Академик, — третье начало термодинамики относится только к равновесным состояниям. Мы можем использовать третье начало для точного определения энтропии, которая при абсолютном нуле температуры тоже будет равна нулю.
То есть при абсолютном нуле всё замрёт в каком-то восхитительном порядке, и мир в окрестности этой точки будет недвижим. Не знаю, читали ли вы про Планка, что ещё в одиннадцатом году… Впрочем, точно ведь не читали.
Еськов вдруг вспомнил тот давний рассказ, что читал в сожжённом Царском Селе, что было, конечно, не Царским Селом, а городом Пушкином. И в том рассказе тридцать восьмого года, где палеонтолог летел на электролёте откуда-то с Урала на остров Врангеля искать рогатого мамонта, было что-то похожее по сложности.
Там на массивной железной полке с толстыми металлическими подпорами, на которую пялились пассажиры, лежало нечто похожее на большой ком теста, был там и ковш под полкой, хобот которого уходил куда-то под пол. А в стороне от «теста» стояли чёрные кубики в сантиметр величиной.
— Попробуйте приподнять один из этих кубиков, — говорил пассажирам электролёта техник (Еськов давно заметил, что в фантастических рассказах его детства все техники и лаборанты были абсолютно безумны и постоянно предлагали пассажирам и посетителям что-нибудь потрогать). Естественно, никто кубики приподнять не мог, и техник объяснял, что они просто очень тяжёлые. Это, говорил техник, потому, что тяжёлая материя составлена из атомов, лишенных электронов. И она представляет собою положительный заряд огромной концентрации, идеальный аккумулятор. «И именно в силу этого она должна была с необычайной силой притягивать к себе отрицательные заряды-электроны. А где их нет? Таким образом, с самого момента своего рождения материя, искусственно ставшая тяжелой, стремилась возвратить себе то, что у нее было отнято, — электроны, отрицательный заряд, а вместе с ними вернуть себе и прежние свои свойства. Одним словом, к кубику тяжелой материи отовсюду потёк электрический ток».
— Таким образом, при помощи теста — тяжелой материи — вы высасываете электроны из невидимых проводов высоковольтной передачи? — спрашивал один пассажир.
— Правильно, — отвечал ему техник. — В данном случае тяжёлая материя заменяет нам землю, заземление. Настоящая земля далеко под нами, и отработанный ток поглощается тяжелой материей. Понятно?
Ничего понятнее не становилось, но в этом было какое-то указание свыше — остров Врангеля, мамонт и эта причудливая физика.
Правда, Еськов помнил, что там, у героев рассказа, случилась какая-то неприятность, тряхнуло, изоляция нарушилась и из кубиков полезло какое-то тесто как Мишкина каша, его начали выбрасывать вон, оказалось, что тесто это ещё и пахнет, и по изменениям запаха электролётчики нашли направление и вернули электролёт к лучу электрического питания… Но он думал не об этом, а о том, что речи Академика оставляют в нём то же ощущение надувательства, которое он испытывал, читая этот рассказ тридцать восьмого года в разорённом городе под Ленинградом.
Академик меж тем продолжил:
— Мы работали с этим накануне революции — и все, кто занимался темпоральной проблемой, куда-то пропали. Один из нас сгинул в тот момент, когда по Кремлю стали стрелять красногвардейские пушки, и мы считали его убитым. Другой бежал на юг после пары голодных лет, пытаясь вывести установку за границу, и следы его потерялись на Каспии. Третьего нашего товарища я хоронил сам — глупая смерть, он попал под лошадь пьяного нэпмана в двадцать третьем.
Но мертвецы имеют странную привычку оживать, и оказалось, что наш коллега вовсе не исчез в час мятежа. Он объявился в Германии — был он куда умнее и не вёз железо через границы, он вёз чертежи, а потом год за годом улучшал их.
И по всему выходило, что при абсолютном холоде, вымораживающем само время, можно пустить движение материи вспять — миновав точку спокойствия, абсолютный нуль, все частицы начнут колебаться, точно повторяя прошлое, возвращая наблюдателя в уже прошедшее время, окуная его в плюсквамперфектум.
Сперва мы считали, что абсолютного нуля температуры нельзя достигнуть ни в каком конечном процессе, связанном с изменением энтропии. К нему можно лишь асимптотически приближаться, но вышло всё иначе. Происходило волшебство. Хотя, как вы понимаете, мой молодой друг, наука если и содержит что-то волшебное, то только потому, что пока не пришли новые учёные и не стащили чудо на землю с помощью простых объяснений.
Когда пришла квантовая механика, это тоже доставило нам хлопот, пока мы выясняли, отчего там в модельных системах третье начало тоже нарушается.
И вот в прямом соответствии с первым законом термодинамики, который не устанавливает направление тепловых процессов, мы построили свою теорию. Все твердили, что тепловые процессы могут протекать только в одном направлении, то есть необратимы. Но жизнь, как всегда, оказалась сложнее наших представлений о ней.
Машина времени могла существовать — правда, двигаться в будущее мы не могли, а могли лишь прыгнуть в прошлое или затормозить-заморозить текущий ход времени.
— И что, немцы тоже над этим работали?
— В этом-то всё и дело. Пока я хлебал баланду деревянной ложкой, они продвинулись — и довольно далеко. Потом, во время войны, когда меня вытащили из этого ненаучного безобразия, отмыли и одели сначала в полковничий, а потом в генеральский мундир, я понял — насколько далеко.
У них уже был маленький заводик, и дело было поставлено на промышленные рельсы…
И за всем этим я чувствовал почерк моего давнего приятеля и коллеги.
Вот Фетин, которого вы теперь хорошо знаете, искал его по всей нашей зоне оккупации, да и с помощью своих ресурсов — по зонам союзников. Но мой приятель сгинул — ему не впервой исчезать под гром пушек.
— Теперь самое важное, — произнося эти слова, Академик был несколько небрежен (Еськов давно ждал, что ему сейчас расскажут что-то важное). — Я вам открою государственную тайну, потому что прока в этих тайнах никакого нет.
Я давно занимался этим делом и всё время опаздывал. Мы знали, что немцы рвались в Арктику, но не все маршруты можно было объяснить метеорологической надобностью. И у «Адмирала Шерера» была очень странная прокладка курса. Было понятно, что довольно глупо рваться линкором на восток, чтобы сжечь баржу на Диксоне. Их задержали, да, один маленький пароход. Впрочем, это другая история, я как-нибудь её расскажу.
Мы нашли одну темпоральную башню — а искали долго. Сначала наша лодка потопила у мыса Желания U-238, которая ставила мины в Обской губе. Но было понятно, что она идёт на Землю Франца-Иосифа.
Мы обнаружили следы кригсмарине на Новой Земле, и только сейчас «Семен Дежнев» пришел на Землю Александры.
Мы нашли четыре блиндажа и неснятую радиомачту.
И вот тут была последняя деталь — обрывок бумаги.
Я понял, с чем связана вторая точка.
Темпоральных башен должно было быть несколько — если добиваться устойчивого эффекта. А я оценил его в месяц заторможенного времени. Лето и осень сорок второго, Сталинград, бросок на юг — вы можете догадаться, как им были нужны два месяца медленной жизни Урала и Сибири.
Если бы башни заработали, сами понимаете, что бы было. Вы на каком фронте воевали?
— Сначала на Ленинградском, а потом на 3-м Белорусском.
— Ну, неважно. Меня выдернули из лагеря в сорок втором, и я сразу стал этим заниматься — всё-таки я давно работал с жидким временем. Если б меня не прибрали до войны, мы бы опередили немцев, а так они опередили нас.
— А потом — мы их.
— Ну да, мы их. Если б успели.
Однажды я выстроил геометрию темпоральных башен.
Это обычная объёмная проекция на глобус — и в этой проекции я искал место ненайденной башни, как если бы я её ставил.
Так вот — я ставил бы её здесь. Потом выплыл рейдер «Комета», и мне рассказали, что часть пути в этих местах он шёл безо всякого надзора. У них было время для монтажа установки, но судовой журнал «Кометы» лежит на дне Ла-Манша.
Наконец, мы нашли одного из матросов в Кёнигсберге, что был списан по болезни. Парень сидел в сумасшедшем доме, а после бомбёжек сбежал. Вышли на него случайно, но именно он и поставил точку в этой истории. Фетин его нашёл, кстати.
Когда мы начали облёт, то были обескуражены. Никаких следов темпоральной башни не было, и только потом мы догадались, что она может быть встроена в гору — на самом видном месте. Всегда надо прятать важные вещи на самом видном месте.
— А не может быть она под водой? Ну подлодки там, то, сё…
— Про это мы тоже думали. Технически сложно ставить башню под водой, и запускать генератор тоже. Вдруг запуск потребуется в тот момент, когда море будет сковано льдом? Хотя ход ваших мыслей мне нравится, молодой человек, у меня даже один подчиненный этим вопросом занимался. В одной британской газете была заметка, что мы провели Северным морским путём не только вспомогательный крейсер, но и подводную лодку.
Мы стали проверять, не мог ли крейсер использоваться как плавбаза для идущей под ним лодки, и, в общем, сразу отвергли этот вариант. Не сумели бы немцы даже со шнорхелем это провернуть.
Так что наш клад где-то над водой, и скорее всего на северном побережье острова — чтобы он не светился лишний раз перед полярниками.
Через два дня вместо клада, или, говоря проще, башни, они нашли неприметную кучу камней. Вернее, нашёл её сержант, который поднялся в цепи выше всех.
Солдаты раскидали камни, и все увидели могилу — причём наличествовал даже гроб, вернее, деревянный ящик.
В ящике лежал скелет в истлевшей чёрной форме. Китель истлел до состояния сожженной бумаги, а вот немецкий орёл со свастикой, шитый на этом кителе, сохранился как новенький.
Вдруг Григорьев пнул ящик, отчего кости в нём перемешались.
— Ты чего это?
— Не трогай его, у него с войны с ними счёты.
Меж тем Григорьев встал подбоченившись и вдруг заорал:
— Ахтунг! Мютцен аб! Штильгештанден! Фюнфцен пайче Вайтер! Цвай ур кникништейн!
Еськов даже присел, а Михалыч уронил лопату, потому что Григорьев воспроизводил не только слова, но и интонацию, заставившую поёжиться бывшего капитана.
Еськову немцы кричали в рупор через передовую совсем с другой интонацией:
— Ванья, сатшем тебье пролифать кроффь са Сталин унд юдише комиссарен? Ити на петшка с красаффицей Манья…
Вроде бы это было доброе приглашение, меж тем всякий понимал, что никаким добром оно не пахнет. Тоже не сахар, но уж этаких слов, что навсегда запомнил Григорьев, Еськову не досталось.
Академик тихо сказал Фетину:
— Если эта могила здесь, то башни рядом быть не может. Она неподалёку, но не здесь — никогда бы немцы не оставили такого маяка.
Они всё же накидали камней поверх истлевшего мундира кригсмарине, и никто так и не узнал имени этого моряка.
А звали его Карл Реттель, и был он оберлейтенантом цур зее. Если бы время и талая вода пощадили его мундир, Еськов мог бы определить по нашивкам-молниям его принадлежность к радиотехнической службе, но и нашивок видно не было, и Еськов не умел читать погоны кригсмарине. А был Карл Реттель рождён в Кёнигсберге, который уже давно покинула его вдова, депортированная оттуда с другими немцами. Вдова вышла замуж в Гамбурге и удивлялась сама себе, когда вспоминала перед свадьбой мужчин, бывших у неё раньше, — среди них, немногих, она отчего-то вспомнила русского капитана. Роман не случился, и она ощутила укол разочарования.
Но это происходило куда как далеко от острова Врангеля, и был Карл Реттель, оберлейтенант цур зее, никому не интересен.
Даже подземному мохнатому зверю-мамонту, повелителю нижнего мира.
Вечером, греясь у походной печки, они вернулись к разговору о науке. Впрочем, это был уже разговор не о движении времени, а о том, что происходит с научным знанием.
Академик со своим Фетиным закончил есть и вытянул ноги к огню.
— Я вам, дорогой друг, вот что скажу: я в вашей биологии специалист неважный, но вот про людей я вам расскажу. Люди любят мифологию. Люди любят, чтобы тайна. На всё это накладывается, что у нас обязательное начальное образование, семилетка и всё такое. Поэтому тайны у нас перемешаны с наукой. А вот спросите, почему летом тепло, а зимой холодно, так получишь ответы обескураживающие.
— Михалыч, — рявкнул Академик, — иди сюда за салом. Сала дам!
Михалыч, переваливаясь, подошёл к столу.
— Михалыч, скажи нам, почему летом тепло, а зимой холодно, и получишь сало.
— Так понятно: летом Земля ближе к Солнцу, а зимой — дальше. Земля-то вокруг Солнца летает.
— Молодец, Михалыч. Держи кусок. И хлеб, хлеб тоже возьми.
Когда Михалыч отошёл, Академик сказал:
— А вы, молодой друг, что так смотрите? Рассказали вам в Московском государственном, с позволения сказать, университете, отчего летом тепло?
— Рассказывали, — Еськов зло посмотрел на Академика. — Угол наклона земной оси…
— А, ладно, достаточно… Верю. Но посмотрите на нашего Михалыча, который, конечно, не образец русского крестьянина, а нормальный социально-чуждый элемент из кировского потока. У него есть образование, но в сочетании с его мозгом это даёт нам фантастический результат.
Михалыч их не слушал. Он сосредоточился на ощущении того, как медленно тает сало на языке. Образование у него было, и Иван Михайлович Роттенберг прекрасно знал, как зимой планета почти на пять миллионов километров ближе к Солнцу. Он в общем-то много чего знал и о том, как ведут себя солнечные лучи, и об угле в двадцать три с половиной градуса, на который наклонена земная ось к орбите. Его много чему учили в Санкт-Петербургском императорском университете. Но у него было три срока, если считать высылку 1935 года.
И за это время Михалыч стал обладателем удивительной способности: он наперёд знал, что и как хочет услышать собеседник. Это помогало ему сотни раз, и не только у следователей. Поэтому он медленно жевал сало и слушал разговор вольных.
— Вы знаете, молодой друг, — между тем говорил Академик, — зимой всякий гражданин, выглянув в окно, норовит цитировать Пушкина: «И вот уже трещат морозы…». Потому что Пушкин — наше всё и он лучший и современнейший поэт нашей эпохи… (Еськов в этот момент нервно сглотнул, вспомнив об авторе цитаты).
Так вот, самое время озадачиться вопросом: отчего это каждый январь происходит то, что мы называем Крещенскими морозами? И тут начинается пора удивления — оказывается, что у нашего гражданина никакого внятного объяснения нет.
В-первых, можно было бы услышать теорию о цикличности этого метеорологического явления, схожей с разливом рек. Вот на вершине Килиманджаро начинает таять снег, вот ручьи спускаются с гор, вот набухает река… Эта периодичность понятна.
Я, Кирилл, был знаком с Александром Ивановичем Воейковым, он умер в шестнадцатом. Александр Иванович был чрезвычайно деятельным человеком и успел многое, даже обосновать выращивание чая в Закавказье, но нас с вами интересует другое. Он открыл так называемую «ось Воейкова», разделяющую ветры с северной составляющей и ветры с составляющей южной. Вполне в рамках этой теории выходит следующее: в это время становится наиболее мощным термобарический (связанный с особыми значениями температуры и давления) максимум над Центральной Азией. Рядом монгольские пустыни, всё это место для формирования погоды особенное — и вот оттуда движутся огромные массы холодного воздуха, в частности на запад.
Поскольку Земля крутится сравнительно равномерно и материки движутся достаточно медленно, особая область будет возникать каждый год, и каждый год, с поправкой на время перемещения потоков в атмосфере, к нам на Крещение будет приходить похолодание. Различное по силе, конечно.
Но тут вы, молодой человек новой формации, фронтовик и командир производства (который хотя и замёрз сегодня, но верит в силу науки), начнёте теребить меня совершенно с другого края.
Вы меня сейчас спросите: а есть ли Крещенские морозы на самом деле? Вы меня спросите: а отчего ж у меня кончик носа побелел, и день сегодня сактировали, машины стоят, не говоря уже о прочем?
Нет, отвечаю я вам, мороз, конечно, есть, но совсем никакого отношения к Крещению не имеющий. Это совершенно не особенный мороз, а так — статистический.
Вот глядите, сейчас середина зимы, и похолодания относительно сравнительно холодной погоды сейчас наиболее вероятны. Из Сибири, то есть к югу от нас, из местности с суровым климатом равномерно приходят антициклоны, и вероятность, что они к нам дойдут в «цельном» виде, наиболее высока.
То есть похолодания будут случаться всю зиму, и Крещенские морозы от них ничем не отличаются. То есть температура весь год — и летом, и зимой, и весной, и осенью — чуть-чуть колеблется, но в остальные месяцы это мало заметно, а вот как зимой вкрутит — так все и охнут.
И получается у вас, палеонтолога в шубе и валенках, впечатление, что Крещенские морозы есть, а у скучного статистика, физика вроде меня — что вовсе нет. Потому что в движении от зимнего холода к летнему теплу и обратно температура всё время колеблется. И вот либо до Крещения, либо неделей после возникает одно из десятка годовых падений температуры, что происходят от неупорядоченного движения воздуха. Просто запоминаем мы его сильнее.
И вам говорят: «Никакой особой причины у них нет, никакого особого холода и мистики — а то, что вы, дорогой товарищ, нос отморозили — сами и виноваты». Судя по всему, так оно и есть. Мороз в наличии, а Крещенского мороза нету.
Народное сознание воспринимает как Крещенский мороз любое похолодание за неделю до православного праздника и неделю после — а уж за половину серединного месяца зимы оно неминуемо случится. Безо всякой мистики. Остаётся ещё раз увериться в том, что погода — одно из самых неизученных явлений. Для обычного гражданина — в частности. Ну а о летнем тепле и о том, что оно вовсе не понятно этому обычному гражданину, Кирилл, я вам уже говорил.
А Михалыч ел себе своё сало и вспоминал лекции Воейкова, которые он слушал в университете, вспоминал и странный овал поперёк карты. Этот овал, похожий на масляное пятно, ему уже тогда не понравился. Хотя тогда он не мог и подумать, что будет год за годом жить много севернее этого овала, на берегу Ледовитого океана.
А пока можно слушать знакомые слова и чувствовать, как исчезает во рту божественная свинья — животное нечистое, хоть и питательное. Мели, мели, глупый Академик, сало главнее тебя, а от глупой гордости и болтливости жизнь нас отучила.
На следующий день отряд снова отправился в путь.
Трактор бодро тарахтел, исходя сизым дымом, и тащил за собой балок.
Еськов с Академиком отстали и шли, разговаривая всё о том же — времени и знаниях.
— А убежать не думали? — спросил Еськов.
— Размышлял, да, — странно усмехаясь, сказал Академик. — Я-то как раз мог. Вот вы, к примеру, не можете — у вас ещё крепка в голове столичная жизнь, девушка, мама ваша жива, амбиции университетские, простите. Но только я ведь вам вот что скажу — бежать интеллигентный человек никуда не может, про это нам ещё Фёдор Михайлович Достоевский сказал: «Мужик убежит, модный сектант убежит — лакей чужой мысли, — потому ему только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит. А вы ведь вашей теории уж больше не верите, — с чем же вы убежите? Да и чего вам в бегах? В бегах гадко и трудно, а вам прежде всего надо жизни и положения определенного, воздуху соответственного; ну, а ваш ли там воздух?»
Я вот могу, потому что семьи у меня нет и кроме науки мне полагаться не на что. Ну занимался бы я своей наукой, сидел бы где-нибудь в американском лагере за тремя рядами колючей проволоки — что бы для меня изменилось?
Вот когда я баланду кушал, тогда — да, убежать хотел, даже придумал как. Но только я начал готовиться, как приехал вот этот — он ткнул в маленькую фигурку Фетина — и вынул меня из барака, как игрушку из коробки. Не сам, конечно, вынул, по высшему указанию, но всё равно спасибо.
Но знаете, что я вам ещё скажу: я сам поражаюсь тому, как пластично наше сознание. При мне ломали воров — среди них были довольно упёртые экземпляры, и если был хоть какой-то шанс, они выкручивались.
Но когда шанса не было — ломались. Так и я — многие мои товарищи по нарам не одобрили бы моего мундира, да и того, что я гоняю чаи со старшим офицером МГБ. Но в том-то и дело, что им не предложили.
А среди них было много таких, для кого наука была на первом месте. Они бы ей стали заниматься, даже если бы Гитлер победил. Но им не предложили, и они исчезли. Будто камни, брошенные в трясину, — исчезли, и всё мгновенно затянулось всё той же вязкой тканью, никакой пустоты, ничто, ничто не опустело. Пространство так же равномерно и изотропно. Мировые константы так же нерушимы и равнодушны.
В общем, оказывается, что колючая проволока во всех странах одна, а законы физики и колебания частиц к государственным границам отношения не имеют.
— Страшные вещи вы говорите и не боитесь.
— Так я вам это говорю, — прищурился Академик. — Я же вас, коллега, очень хорошо понимаю. Вы ведь удавитесь, а не настучите. Наверняка и всякие обстоятельства у вас были.
Обстоятельства действительно были, и Еськов вспомнил, как ему приказали на третьем курсе выступить против его же профессора.
Его вызвали в специальную комнату рядом с деканатом, но выбрали неверный тон. Если бы не было у него трёх лет войны, то, может быть, это бы сработало. Да только слушал-слушал Еськов, да начали у него двигаться уши и набухать шрам на щеке. Увидел это специально обученный человек, да только рукой махнул.
Еськов не знал, что сидевший на его месте контуженный аспирант и вовсе кидался в собеседника чернильницей — точь-в-точь как Лютер. Впрочем, нашёлся тогда более сговорчивый студент, и, так или иначе, спрятался профессор Розенгольц в недрах своей квартиры и начал распродавать свою знаменитую библиотеку.
Потом Еськов говорил со многими коллегами Розенгольца и услышал много дурного об этом студенте.
Выходил он хуже фашиста, ему объявили бойкот, несмотря на то что ректорат был на его стороне.
Еськов слушал эти разговоры, и понемногу ему стало казаться, что молва к студенту была жестока более, чем он заслуживал. Его дело представлялось Еськову тёмным, очень печальным. Однако теперь к нему был приклеен небольшой, но заметный ярлык стукача.
Когда он попал под машину — это случилось перед самой защитой диплома, — многие перешептывались, что вот она, расплата.
Но, думал Еськов, жизнь наша состоит из тысяч злодейств, мелких и крупных, и одни общественность легко прощает, а на других концентрируется.
Этот процесс прихотлив и во многом непонятен. Да и само слово «стукач» Еськову вовсе не нравилось — им много разбрасывались, палили вхолостую и оттого щёлкающий боёк внутри этого слова стёрся.
Но отвлёкшись от несчастного студента, который мог погибнуть в первом бою, а мог стать героем — такое на глазах Еськова бывало не раз, — он размышлял о самом механизме жизни. Отчего одним могут простить не просто злословие, но и донос, а другим — нет.
Один его родственник был белым офицером. Родство было дальнее, даже вне обязательных для заполнения граф анкет, но Еськов этого человека знал хорошо и специально встречался с ним после войны.
Этот родственник сидел ещё на Соловках, и ему повезло — он, потом попав в ссылку раньше прочих, миновал все более жестокие потоки и этапы.
Еськов встретился с ним посреди Сибири, на большой реке. С видом на эту великую реку, другой берег которой не был виден на горизонте, они пили дешёвую горькую водку.
Этот человек сказал Еськову одну важную вещь про другого их родственника, что был выдернут из лагеря как авиационный инженер в начале войны. Этот инженер сделал карьеру, но более значка лауреата Сталинской премии гордился тем, что никого не оговорил.
Бывший белый офицер сказал Еськову спокойно и весело:
— Не оговорил никого? Ну, мало били, значит.
Поэтому Еськова спасала наука: в ту пору многие оговаривали других, следователи садились на место подсудимых, и ряд исчезал — будто в гигантском, будто в китайской игре в костяшки. А ненаучный подход говорил: «Мог — значит, сделал, логично — значит, было». Душа Еськова сопротивлялась этой лёгкости: много всякого могло быть с человеком, а отчётность пожелтевших сводок и протоколов изобилует приписками не меньше, чем статистика социалистических удоев и успехов птицеводства. Может быть, может быть, а может быть, что-то другое.
Собственно, в этот момент он рассуждал не только о людях, но и о судьбах своего лохматого Моби Дика — логично было бы одно, но вовсе не обязательно, что так оно и было.
Его главная мысль сводилась к тому, что последний мамонт жил на островах, отрезанный от человека водой. Жил, угасая и вырождаясь, — но ему удалось продержаться дольше, чем материковым собратьям.
Но это нужно было строго и чётко доказать.
Нужно было объяснить и эту гибель, которая случилась с мамонтами материка и оставила их братьев на островах. Многие говорили о том, что мамонты могли быть вовсе не так морозостойки, но большинство замороженных особей было вовсе не истощено. Но на это находился простой аргумент: лучше сохранялись погибшие, а не умершие звери. Много спорили, есть ли на коже мамонта сальные железы или нет, для кого-то было очевидно и то, что бивни, кручённые бубликом, стали бесполезны. Другие говорили, что такими бивнями лучше пихаться, а жира лохматого зверя хватало для защиты от холода.
Надо, конечно, попасть на острова и понять, был там человек или нет.
Для того чтобы уничтожить слабеющих мамонтов, нужно не так много охотников и не так много удачных охот.
Но Еськов одёрнул себя — думая так, он снова строил теорию без основы. Было, конечно, красиво вообразить что-то вроде картины «Последний бизон» — только про мамонта. Картину «Последний бизон» он видел на репродукции в какой-то книге — там индеец (конечно, индеец, кого ещё могли нарисовать американцы) убивал бизона. Смерть последнего мамонта от руки человека была немного обидной, но журналисты стерпят всё, спишут на ужасы царизма или там что ещё.
Но Еськову было не интересно думать, как эта история повернётся в умах, ему нужно было знать правду. Правда всегда оказывалась скучной и прекрасной, фантастика блёкла перед поэзией факта.
В действительности, настоящей действительности, всё всегда было лучше, чем в воображении.
И скорее всего мамонты на островах уходили медленно и некрасиво, понемногу слабея, тощая от бескормицы. Группы мамонтов дробились и, измельчав, исчезали быстрее.
Но всё это нужно было доказать, и доказать аккуратно — не так, как молва назначает человека стукачом или предателем, не так, как ткётся из воздуха обвинение. Аккуратно и тщательно.
А толпа редко бывает тщательной и никогда — аккуратной.
Толпа будет мыслить простыми категориями: «Северный человек убивает последнего мамонта».
Потому что всё просто — на мамонтов охотились, и даже с собаками.
Еськов как-то слушал доклад одного археолога, который раскапывал стоянки древнего человека. Древний человек пытался приручить волков, и волки приручались. Это не были собаки, как и мамонты не были слонами. Этот неолитический человек оставил после себя стоянки, на которых лежали мамонтовы кости со следами волчьих зубов.
Восемь тысяч лет было неолитическому человеку, превратившемуся в прах, если, конечно, он не вмёрз в лёд, как мамонт. Но такого человека тут ещё не нашли, и Еськов иногда представлял себе такую находку. Но её не было, а вопросы оставались.
Мамонт кормил, обувал и одевал этого человека, а человек сводил мамонта, будто бизона.
Но как умирал последний мамонт, было, конечно, неизвестно. Еськову было понятно, что убивали мамонта все — и человек, и климат, — началось увлажнение и потепление климата, но увеличилась и высота снежного покрова, возникал лесной пояс, и вообще изменялось всё вокруг мамонта, тесня его на север.
И люди с копьями и прочей нехитрой оснасткой тоже теснили его на север.
А может, думал Еськов, дело в том, что мамонты просто устали приспосабливаться к окружающему их миру. Просто устали — и всё.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Мамонтово кладбище, чёртово капище, поиски темпоральной башни, а предложение «давайте попробуем» таково, что от него нельзя отказаться, — и всё упирается в движение мамонта в вечном холоде жидкого времени
Остров Врангеля, август 1951
71°14′00″ с. ш. 179°24′00″ з. д.
Было лето, и было Еськову счастье.
Еськов нашёл мамонтово кладбище и начал его описывать.
Всё нужно было делать по правилам, и, похоже, судьба благоволила к нему.
Мамонты тут были малы, как он и предполагал.
Время для него замедлилось, а вот время Академика неслось быстро.
Академик действительно был похож на капитана Ахава — ему не хватало чего-то в ландшафте, как не хватало движущейся точки среди волн. Ему был нужен свой Моби Дик — только из железа и трубок.
Но Еськов был благодарен ему, потому что путь капитана Ахава может долго ещё совпадать с линией пути поднятого на борт ученика.
Они перемещались по острову, покинув обжитой южный берег, — дальше от людей. Солдаты разбивали палатки, обустраивали лагерь, а потом, развернувшись жидкой цепью, шли к горам. Однажды им встретился охотник, и Академик долго говорил с ним о далёких годах.
Но в сознании охотника годы чередовались как холодные и тёплые, они делились на годы большого снега и годы малого снега, голодные годы и хорошие годы.
Охотник не помнил, чтобы на остров заглядывали чужие — десять лет, про которые спрашивал Академик, был долгий срок, да и не получалось объяснить охотнику, кто такие чужие. Потому как иногда добирались сюда эскимосы с Аляски, и чужими он их не считал.
Академик и его люди искали башню, а бывший старший лейтенант Серго Коколия спал в своей комнате. Дом его стоял у моря, на котором редко увидишь лёд. Была жаркая летняя ночь, и бывший старший лейтенант не думал о льдах и торосах. А даже во сне думал он о том, что после войны сложно поднимать пароходство — даже те суда, что пришли по репарациям, не заменят погибших. Внезапно в его сон вплыл немецкий крейсер, и снова отчаянье и страх охватили его, но кто-то сзади, за правым плечом сказал: «Восемь транспортов и танкер, за тобой восемь транспортов и танкер, капитан», и он тут же успокоился. Всё шло по плану — даже во сне. Делай, что должен, и будь, что будет. И снова в сон вплыли склады и ремонтные мастерские, а крейсер сгинул, растворился в слабосолёной арктической воде, как кусок плохого сахара.
Экспедиция огибала остров Врангеля, и солдаты ощупывали холмы и скальники, как слепые ощупывают палочкой дорогу перед собой.
Правда, в руках их были не палки, а щупы миноискателей — на всякий случай, если находка окажется заминированной.
Они искали башню, а мёртвый доктор Вольфсон восьмой год лежал в мерзлоте, совершенно равнодушный к тому, что происходило сверху над ним. Вольфсон лежал с разбитым лицом, и время для него остановилось — он не знал о расстрелянном начальстве и судьбе своей вдовы, и слов генерального прокурора о важном форпосте советской Арктики, и того, что его называли врачом-общественником. Он не думал в своём особом потустороннем мире ни о чём, кроме своей последней поездки в бухту со смешным названием Предательская и на мыс Блоссом.
И никто его не мог понять.
Еськов вместе с Академиком снова ехали на тракторных санях, а где-то далеко, к северу от них, совершал западный ледовый дрейф вместе с перевёрнутыми нартами бандеровец Скирюк. Он смотрел в небо равнодушными мёртвыми глазами, и застывшая рука его сжимала маленький компас.
Магнитный полюс действительно был в нужной ему Канаде, но он так его и не достиг, а вмёрз в лёд севернее Аляски.
Но наступил тот час, который всегда оказывается неожиданным.
Они уже обогнули почти весь остров по часовой стрелке и приближались к мысу Уэринга. Это были места, где Ушаков встретил крупные обнажения порфиров, излитых горных пород с кремнезёмом. Первому начальнику острова Врангеля они показались особенно красивыми, потому что глаз его за время путешествий по острову привык к чёрно-серым сланцам.
Аккуратный Ушаков записывал всё, даже сказки эскимосов, которых он сам же и привёз на остров, — и своё восхищение порфировыми утёсами тоже. Горы тут были причудливы, и Ушаков назвал одну из них Замковой — потому что она была похожа на старинные развалины.
Башня нашлась внезапно. Она была действительно на самом видном месте, но притворилась скалой и была раскрашена так, что отличить её от склона с воздуха было невозможно. Тысячи самолётов пролетали над ней, и никто не заметил странного расположения теней, да, впрочем, и видно это было всего секунду.
Да и не была она башней, а больше напоминала вязанку гигантских толстых труб с маленькой тракторной кабинкой снизу.
К кабинке вела ржавая железная лесенка.
Они стояли перед ржавыми колоннами, почти сливавшимися со склоном горы.
— А давайте попробуем, — сказал Академик.
— У вас будут неприятности, — хмуро предупредил Еськов.
— Молодой человек, когда у вас украли две пайки, свою и чужую, — вот это неприятности.
Глаза Академика горели весело, молодым жарким блеском.
— Мне вообще непонятно ваше поведение: я вам предлагаю абсолютно сумасшедший эксперимент, шансов вернуться у вас как во время ваших танковых атак, а вы мне говорите о боязни начальства. Я начинаю разочаровываться.
Они пошли к установке и залезли в пультовую.
Академик вдруг замешкался и поднял на Еськова растерянное, но всё же весёлое лицо:
— А знаете, я не ожидал, что у них контур-компенсатор так сделан. Чёрт, у них получилось даже лучше, чем у меня. Неприятно признавать, но это так.
Колонны задрожали, и воздух внезапно начал холодеть, он сгустился, обжигая горло.
Стало нестерпимо холодно.
Еськов на мгновенье отметил, что облака побежали по небу в обратную сторону, но внезапно картина смазалась, и только через несколько секунд мир принял чёткие очертания.
Они стояли на железной площадке пультовой посреди высокой жухлой травы. Океана не было видно, и степь уходила к горизонту.
Прямо перед ними, там, где Еськов помнил длинную ложбину, теперь был обрыв к реке.
И там, у реки, по берегу под обрывом шёл одинокий мамонт.
Мамонт трубил, он ревел, как пикирующий бомбардировщик, и от этого звука закладывало в ушах.
Еськов с Академиком стояли посреди холодного купола, и трава рядом с ними была покрыта инеем.
Мамонт шёл — огромный, красивый, и Еськов заметил про себя, что он отсюда не кажется таким уж низкорослым по сравнению с тем, что он ожидал.
Вдруг тон гудения у них за спиной изменился, и что-то стало потрескивать.
Всё вокруг заволокло сырым туманом, и Еськов почувствовал на заиндевевших скулах тёплый ветерок.
— Всё, заварка кончилась, — печально сказал Академик. — Считай, обошлось, коллега, — он подмигнул Еськову. — А то ведь и зависнуть могли бы. Кто же этих басурман-германцев поймёт, да ещё если у них адиабатический контур-компенсатор мог быть сделан с…
Вокруг них была хмурая поверхность острова Врангеля образца 1952 года.
Курился костёр на возвышении — там сидел Фетин с солдатами.
— Как вы думаете, коллега, это ваш последний мамонт? — спросил Академик.
— Вряд ли, — рассеянно ответил Еськов. — Он выглядит слишком здоровым, и вокруг наверняка было некоторое количество таких же. Чего бы он так ревел? Впрочем, нет, не знаю. А как нам больше хочется?
Они сели на ступеньку металлической лесенки и закурили. Академик — свою мгновенную самокрутку, а Еськов набил трубочку ядовитым табаком.
К ним подошёл Фетин:
— У вас что-нибудь будет, товарищи? А то непонятно — вокруг вас на сто метров иней выпал, а теперь оттаял. Это всё, что ли?
— Ах, Николай Александрович, пока всё.
А Еськов повалился на спину и стал смотреть в небо, глотая горький дым и не чувствуя, как уголёк вылетел из трубки и начал жечь одежду.
Рёв последнего мамонта стоял в его ушах.
Мамонт был пока жив, вечно жив в этом своём времени, и поэтому шёл по берегу реки и кричал о своей жизни победно.
СПИСОК ВАЖНЫХ ДЛЯ ПОНИМАНИЯ ТЕМЫ ПУБЛИКАЦИЙ И МАТЕРИАЛОВ
Ушаков Г. Остров метелей. По нехоженой земле. — СПб.: Гидрометеоиздат, 2001. — 600 с.
Красинский Г. На советском корабле в Ледовитом океане. Гидрографическая экспедиция на остров Врангеля. — М.: Издание Литиздата Н.К.И.Д., 1925.
Jennifer Niven, Ada Blackjack. A True Story of Survival in the Arctic. — New York: Hyperion, 2003. — 448 с.
Визе В. Моря Советской Арктики: Очерки по истории исследования: В 2-х томах. — М.: Paulsen, 2008.
Минеев А. Остров Врангеля. — М.—Л.: Изд-во Главсевморпути, 1946. — 430 с.
Старокадомский Л. Пять плаваний в Северном Ледовитом океане. — М.: Госиздательство географической литературы, 1953. — 339 с.
Городков Б. Анализ зоны арктических пустынь на примере острова Врангеля // Растительность Крайнего Севера СССР и её освоение. В. 3. — Л.: Наука, 1958. С. 59–94.
Минеев А. Пять лет на острове Врангеля. — Л.: Молодая гвардия, 1936. — 443 с.
Дело К. Д. Семенчука и С. П. Старцева. Стенографический отчет заседания Верховного Суда РСФСР. — Л.: Изд-во Главсевморпути, 1936. — 560 с.
Советская Арктика. Моря и острова Северного Ледовитого океана / Общая редакция И. П. Герасимова; ответственные редакторы Я. Я. Гаккель и Л. С. Говоруха; ответственные секретари Н. Г. Жадринская и И. В. Семенов. — М.: Наука, 1970. — 525 с.
Зеляк В. Пять металлов Дальстроя: История горнодобывающей промышленности Северо-Востока в 30-х — 50-х гг. ХХ в. — Магадан: Кордис, 2004. — 283 с.
Гаврилов С. Вдоль камчатских берегов. Транспортное и рыбопромышленное освоение охотско-камчатского побережья в конце XIX — первой трети XX в. — Петропавловск-Камчатский: Камчатский печатный двор, 2003. — 567 с.
Нефёдкин А. Военное дело чукчей (середина XVII — начало XX в.). — СПб.: Петербургское востоковедение, 2003. — 352 с. (Ethnographiса Petropolitana, X).
Воробьев В. Кругосветка рейдера «Коmet» // «Гангут», № 16, 19.
Белов М. Научное и хозяйственное освоение Советского Севера. 1933–1945 гг. // История открытия и освоения Северного морского пути. Т. 4. Л., 1969.
Бурыкин А. Таинственные земли и загадочные народы. Реальность и легенды источников по истории географических открытий и этнической истории народов побережья Ледовитого океана. Народы России: Единство в многообразии. Интернет-журнал.
Бурыкин А. Вера в духов. Сколько душ у человека. — СПб.: Азбука, Петербургское востоковедение, 2007. — 320 с.
Мировая война 1939–1945 гг. (Сб. статей и мемуаров) / Пер. с нем. — М.: Иностранная литература, 1957.
Руге Ф. Война на море. 1939–1945. М.: Воениздат, 1957.
Сендик И. Боевые действия флотов в Арктике. М.: Воениздат, 1966.
Татищев В. Сказание о звере мамонте // Татищев В. Избранные произведения. — Л., 1979. С. 39–50.
Пфиценмайер Е. В Сибирь за мамонтом. Очерки из путешествия в Северо-Восточную Сибирь / Пер. с нем. Н. Нейман. — М.—Л., 1928. — 179 [2] с.: ил., карт.
Тихонов А. Мамонт / Серия «Разнообразие животных». Вып. 3. — М. — СПб: Товарищество научных изданий КМК, 2005. — 90 с.
Иванов С. Мамонт в искусстве народов Сибири // Сборник Музея антропологии и этнографии. Выпуск 11. — М.—Л., 1949. С. 133–153.
Еськов К. История Земли и жизни на ней: От хаоса до человека. — М.: НЦ ЭНАС, 2004. — 312 с.
Vartanyan S. L., Garutt V. E., Sher A. V. Holocene dwarf mammoths from Wrangel Island in the Siberian Arctic // Nature. V. 362. 1993. P. 337–340.
David Nogués-Bravo, Jesús Rodríguez, Joaquín Hortal, Persaram Batra, Miguel B. Araújo. Climate Change, Humans, and the Extinction of the Woolly Mammoth // PLoS Biology. 2008. V. 6. No. 4: e79 doi:10.1371/journal.pbio.0060079.
Godefroit P., Golovneva L., Shchepetov S., Garcia G., Alekseev P. The last polar dinosaurs: high diversity of latest Cretaceous arctic dinosaurs in Russia // Naturwissenschaften. V. 96. 2009. P. 495–501.
Примечания
1
Евгений Васильевич Пфиценмайер (Pfizenmayer Eugen Wilhelm, 1869 — 1941) — зоолог-палеонтолог, препаратор, таксидермист.
Служил в Зоологическом музее с 1897 (Его специально позвали из Германии), принял в 1901 русское подданство и ездил в Сибирь за знаменитым мамонтом, о чём написал книгу (Пфиценмайер, Е.В. В Сибирь за мамонтом. Очерки из путешествия в Северо-Восточную Сибирь / Пер. с нем. Н. Нейман. — М.: Л., 1928 — 179 [2] с.: ил., карт.). С 1908 года он уже был в Тифлисе начальником музея.
Когда началась война с немцами (1914 года), его было не тронули, но 5 августа 1916 арестовали по подозрению в шпионаже.
Он просидел полтора года, всё его имущество пропало, и известно только то, что в 1917 году он уехал в Вюртемберг. ()
(обратно)
Комментарии к книге «Последний мамонт», Владимир Сергеевич Березин
Всего 0 комментариев