Вечер — время особое. Солнечный шар медленно наливается красной усталостью, от кипарисов и елей падают густые тени. Но словно не желая признавать близость ночи, все живое вскипает яростно и своевольно. По сухому песку стремительно проносятся ящерицы, необычно шустрые в это время суток, в ветвях розовеющих магнолий разноголосо вопит пернатое население, а там, где серый песок незаметно переходит в гниющее болото, начинают бурно готовиться к ночи рыбы и мокрокожие — гулкие шлепки, уханье и дробное кваканье разносятся в вечернем воздухе особенно далеко.
И в этот же час, перед тем, как погрузиться в ночное подобие смерти, свершается главное таинство жизни.
На пологой горушке у самого края болота сдвинулся, рассыпаясь, песок. Что-то зашевелилось там, отчаянно барахтаясь, стараясь выбраться из надоевшего плена к воздуху, багровому исчезающему свету, свободе. Родившееся существо еще облепляли кожистые пленки яйца, задние конечности вязли в глубине, но существо извивалось, размахивая миниатюрными ручками, билось… разлепило один золотистый глаз, впервые увидав мир, затем второй, и наконец выдралось наружу и неуклюже поползло по песку, волоча за собой смятую скорлупку, бывшую прежде его вселенной.
По всему пригорку, сухому, насквозь прогретому за день, творилось то же самое. Братья и сестры родившегося взрыхлили поверхность холма. Одни ползли куда-то, подчиняясь инстинкту, другие уже стояли на ногах, смешно раскачиваясь, не умея опереться на ненужный пока хвост. А из песка появлялись все новые, рвущиеся к жизни существа.
Родившийся подполз к воде, ткнулся носом в ее нечувствительную плоть. Вода понравилась, но откуда-то он знал, что в воду ему нельзя. Пока нельзя. Детеныш пополз вдоль воды и здесь, на мокром песке, наткнулся на улитку. Сама ли она выползла на берег, или ее оставила отошедшая вода, детеныша не заботило — он сразу понял, что надо делать. Он перевернул улитку, даже не успев удивиться, как ловко справились с работой пятипалые, с далеко отстоящим мизинцем, руки, и куснул мягкое тело. Улитка пыталась спрятаться в раковине, но детеныш мгновенно, словно всегда этим занимался, разгрыз раковину и принялся за еду.
Другой детеныш, точно такой же, мокрый, с налипшим на хвост и лапы песком, подобрался к найденной улитке. Первый недовольно забил ногами, отгоняя соперника, но неожиданно всем существом осознал, что новенький его брат, и почувствовал, как нестерпимо тому хочется добраться до улитки и попробовать, что это такое. Детеныш подвинулся, пропуская брата, вдвоем они живо разделались с остатками улитки, отползли от воды и растянулись на песке.
Солнце спустилось, быстро начало темнеть. Исчезающая красная полоса заката не грела, не грели и звезды, раскрывшие свои глаза. Песок остывал. Детеныш чувствовал, что начинает проваливаться в небытие, подобное тому, которое он испытывал, лежа в яйце. Он еще видел, слышал, осязал, но конечности и хвост не подчинялись ему. Детеныш лежал, тараща глаза в сгущающуюся темноту, не видя ничего, кроме звезд на небе. Но потом две звезды, красных и пристальных, оказались внизу. Они двигались, и их сопровождал легкий шорох и фырканье. Кто-то возился в темноте, постепенно приближаясь к детенышу. Вот он остановился совсем рядом, там, где лежал брат. Брат пискнул, потом детеныш услышал хруст, чавканье и понял, что «пришедший ночью» ест их также, как они ели улиток.
Глаза придвинулись вплотную, детеныш ощутил чужое дыхание и прикосновение волосков, ощупывающих его. Улитка могла хотя бы прятаться в хрупкую раковину, он же не мог ничего. Ночная прохлада сковала крошечное тельце и не давала пошевелиться.
Детеныша коснулся мокрый нос, но в это мгновение от болота, откуда прежде доносился лишь нескончаемый лягушачий концерт, прилетел низкий рокочущий рев, и кто-то двинулся к берегу, тяжело ступая и поднимая при движении волну. Ночной хищник замер, отпрыгнул в сторону — красные звезды описали дугу — и исчез.
Детеныш не испугался и не обрадовался. В его теле осталось слишком мало тепла. Он засыпал. И уже засыпая, всем существом почувствовал, как волной нарастает вокруг нечто могучее, не голос даже, а хор, говорящий сам с собой, сам себя спрашивающий и сам себе отвечающий. Но сил понять, что это, уже не было.
Утром солнце согрело песок и пробудило к жизни застывшего детеныша. Сперва он лежал неподвижно, лишь часто дышал, дергая тонким горлом, затем взорвался суматошными движениями. Рывком поднялся на ноги — впервые в жизни! — шагнул раза два, остановился. Перед ним валялся бесформенный серый клочок, а из него торчала крохотная рука с зажатыми в кулачок пальцами. То, что осталось от брата. Секунду детеныш стоял неподвижно, потом раскачиваясь, побежал дальше. Вечер был еще так не скоро, а внизу в просвеченной лучами теплой воде, ползали улитки.
Но вечер все же пришел. На багровую землю легли черные тени, солнце, коснувшись горизонта, погасло. Холодел воздух, остывал песок, и детеныша охватила вялая усталость. Беспокойство, овладевшее им при наступлении темноты, сменилось безразличием. Один страх тлел внутри: скоро придет сверкающий глазами, и на этот раз ничто не остановит его, — это была даже не мысль, а лишь обреченное представление.
Однако, ночной хищник медлил. Тьма сгустилась, от болота потянуло пахучей сыростью. Прохлада сковала тельце детеныша, но его брюшко было плотно набито едой — и это немного согревало его; так что сознание не ускользало окончательно, и когда вновь в бескрайних просторах, еще неведомых детенышу, родилась могучая музыка, сотканная из множества голосов, детеныш понял, что это не сон, это на самом деле кто-то говорит, радуется и негодует, удивляется и получает ответы, живет, не желая признавать смерти, приходящей после заката.
И детеныш присоединился к ночному хору, послав в пространство свое первое беспомощное «почему?». Он не ждал ответа, но ответ пришел.
— Спи, малыш, — сказали ему. — Ты еще мал, но ты вырастешь. Мы ждем тебя. А страшный с красными глазами больше не появится — мы не пустим его…
Ночь набирала силу, и успокоившийся детеныш подчинился приказу, уснул, свернувшись клубком в ямке, полной пустых скорлупок.
Третий день жизни был наполнен событиями. Детеныш испещрил следами весь берег, разузнал великое множество вещей. На дальнем склоне холма он нашел траву. Она оказалась вкусной, но слишком жесткой. Зато та трава, что росла в воде, понравилась ему необычайно. Кроме того, в воде плавали серебристые рыбешки и шустрые головастики. Детеныш хотел поймать одного головастики казались ужасно вкусными, — но тот скрылся в глубине, а детеныш, кинувшись следом, нахлебался от неожиданности воды. Потом он обнаружил, что умеет плавать, и снова погнался за головастиками. Другие детеныши тоже плавали и тоже гоняли головастиков, но неожиданно из глубины метнулась плоская тень — и у детеныша стало одним братом меньше.
Детеныш торопливо выбрался на берег. Ему казалось, что сейчас в темной воде мигнут два красных глаза, и на песок вылезет ночной страх.
Впрочем, через минуту детеныш успокоился и словно забыл о недавней трагедии. Он поймал стрекозу, но та ударила ему по глазам жесткими радужными крыльями, вырвалась и улетела. Детеныш побежал за ней следом, перевалил через горушку и здесь наткнулся на большую ящерицу. Ящерица была вдвое больше его, она раскорячилась на земле, не мигая рассматривала детеныша и медленно распахивала широкую пасть.
Хотя ящерица ничем не напоминала ночного убийцу, на секунду детенышем овладел ужас. Ящерица могла запросто заглотить его целиком. Детеныш сдавленно пискнул и издал громкую как крик мысль:
— Меня нельзя есть!.. Уходи!
Ящерица судорожно зевнула и побрела прочь, чертя по песку длинным хвостом. Детеныш понял, что большой зверь подчинился его крику, что он теперь может ходить за ящерицей и дергать ее за лапы, а она не тронет его. От сознания своей власти у него закружилась голова, он побежал вперед, не разбирая пути, быстро переставляя окрепшие ноги и подняв для равновесия хвост.
Остановился он, наткнувшись на живую гору. Это живое превосходило все, что встретилось ему за три дня. Но почему-то у детеныша не было страха, одно лишь любопытство. Детеныш подбежал ближе, и навстречу ему опустилась огромная ладонь, каждый палец которой был больше всего детеныша. Детеныш живо вскарабкался на эту ладонь, его подняло на неизмеримую высоту к золотистым озерам глаз. Детеныш ощутил снисходительную усмешку, доброту, легкое удивление, идущее от великана.
— Вот ты какой, — сказали ему. — Не уходи далеко, там ты пропадешь.
Тогда, слившись с этим огромным, детеныш сделал свое главное открытие — осознал себя.
— Это я! — закричал он, подпрыгивая. — Я! Я живой! Я ел траву и улиток, а меня никто не съел! Я могу бегать, я дрался со стрекозой, я приказал ящерице, и она послушалась. Это же я! Меня зовут Зау!
Проходили дни, Зау рос. Он привык не спать по ночам, а замерев, слушать беседу великанов, — это было огромным удовольствием, хотя он почти ничего не понимал. Самому говорить еще не хватало сил: задав вопрос, Зау почти сразу проваливался в небытие. Но все же Зау многому научился. Он узнал, что добрые великаны — это такие же существа, как и он сам, что когда он вырастет, он тоже станет огромным и сильным. Он выяснил, что зубастая рыба никогда не выплывает на мелководье. А потом увидел, как пришел взрослый и, взбаламутив воду и перетоптав половину улиток, поймал рыбу и съел ее на глазах у восхищенных братьев Зау.
Теперь стало безопасно плавать по всему болоту, можно было нырять, разгоняя ряску и путаясь в толстых стеблях кувшинок. Можно было доставать улиток с самой глубины, ловить мальков и головастиков.
Впрочем, улиток, головастиков и мелких рыбешек осталось гораздо меньше, чем вначале, и приходилось порой повозиться, чтобы раздобыть себе обед. К тому же, Зау подрос и ему уже не хватало обычных трех-четырех улиток. Все чаще малыши жаловались по ночам беседующим взрослым, что они голодны.
И вот однажды на берегу вновь появился взрослый великан и принес улитку. Такой огромной улитки никто из братьев Зау не видывал. Завернутая спиралью раковина казалась целым холмом, а длинные щупальца улитки свисали до земли, даже когда взрослый поднял улитку на вытянутых руках.
Зау вместе со всеми подбежал к расколотой раковине и стал есть упругое серое мясо. Давно он так не пировал. Но радость была омрачена неожиданным открытием. Он вдруг заметил, как мало осталось их на берегу. Некоторые, самые нетерпеливые, ушли в дальние заросли, где было много травы и мелкой живности, но где попадались звери, не понимавшие или не слушавшие приказов, поэтому оттуда почти никто не возвращался. Многие братья Зау уродились слабее остальных, а потом не сумели выправиться. Они чахли и умирали один за другим. Но самый большой урон нанес ночной страх.
Зау знал: того, кто приходит ночью, зовут молочником. Когда холод заставляет засыпать живущих, один лишь молочник не подчиняется ему и выходит на охоту. Еще дважды с момента рождения Зау молочник ухитрялся преодолеть ловушки, поставленные взрослыми, и устроить на берегу побоище.
К тому времени Зау настолько подрос, что мог, хоть и недолго, двигаться ночью. Правда, через несколько секунд непослушные конечности замирали, и Зау засыпал так крепко, что не слышал ночных разговоров, которые любил больше всего на свете. Поэтому запас энергии Зау берег, чтобы лежа в полной неподвижности, беседовать с маленькими и взрослыми, далекими и близкими братьями. Многого в разноголосом хоре он не понимал, многое забывал к утру, но приходила новая ночь, и Зау снова учился.
Однако, когда молочник пришел в четвертый раз, Зау, хотя мысли его были далеко, вскочил и побежал. Он не знал, что запаса дневной силы хватит ему лишь на десять шагов, а молочник видит в темноте и неутомим в беге. Просто крошечное тельце не желало быть съеденным, и Зау спасался. Сослепу он влетел в воду, а молочник, которому хватало добычи на берегу, не полез за ним.
Сидя по горло в воде, Зау обнаружил, что вода остывает гораздо медленнее песка. В теплой воде способность двигаться не покидала его, и Зау на ночь стал забираться в воду. Другие малыши последовали за ним, но потом случилась очень холодная ночь, вода на мелководье выстыла, и несколько братьев утонуло.
Такие холодные ночи почему-то стали повторяться все чаще. Зелень на берегу стояла скучная, не было молодых побегов. Выросли и пропали головастики. Если бы не помощь взрослых, в береговой колонии начался бы голод. Взрослые, беседуя между собой, называли случившееся бедствие «зимой». Самих взрослых зима не пугала, у них было что-то под названием «дом», в котором было тепло даже зимой. Взрослые строили дом из деревьев, и Зау тоже решил построить дом. Насобирал палок и воткнул их во влажный песок. Бегать между торчащими палками было очень интересно, но от ночного холода они не помогали.
Зима не нравилась всем. Ящерицы скрылись между камней, глупые мокрокожие зарылись в ил и не всплывали даже, чтобы глотнуть воздуха. Одни молочники любили зиму. Это было их время.
То, что молочник не один, что их много, потрясло Зау до глубины души. Когда ночью он услышал тяжелый удар, а потом резкий незнакомый визг, он не подумал о молочнике. Молочник ходит в тишине, лишь пофыркивание выдает его. Утром Зау побежал смотреть, что произошло за холмом, где стояли западни, настороженные взрослыми.
Застряв в узком проходе, оставленном в ограде, лежал незнакомый зверь. Он был невелик, лишь немного больше изрядно подросшего Зау, но вид зверя был чудовищно отвратителен: вытянутое тело покрывали какие-то нити, словно убитый успел прорасти небывалой травой или покрыться мерзкой черной плесенью. Хвост, слишком длинный и тонкий, чтобы помогать при ходьбе, тянулся нелепым червяком. В раскрытой пасти белели длинные тонкие зубы, а глаза, так страшно сверкавшие во тьме, теперь были почти неразличимы. Зау никогда не видел молочника, но сразу понял, что это он и есть. Только молочник мог быть столь беспредельно гадок. Длинные нити на кончике морды — ведь это они касались Зау в первую ночь его жизни! — обвисли, в ноздрях запеклась густая кровь. Молочник был мертв, раздавлен упавшим сверху толстым куском бревна.
Зау, охваченный неожиданной радостью, начал подпрыгивать, раскачиваясь и размахивая руками.
— Молочник умер! Большая деревяшка упала и убила молочника! Никто больше не придет ночью, никогда не раздастся шорох, красные глаза больше не засветятся! Молочник умер!..
Услышав мысли Зау, со всего берега сбежались остальные детеныши. Они смотрели, раскачивались на хвостах, подпрыгивали и пели:
— Умер молочник!..
Но потом пришел взрослый, веткой брезгливо отшвырнул раздавленный труп и начал приводить ловушку в порядок.
— Молочник умер! — закричал ему Зау. — Больше не надо бояться!
— Нет, малыш, — ответил взрослый. — Этот умер, но есть другие. Вам еще рано жить самим.
— Другие? — переспросил Зау. — Еще молочник?.. Много молочников?..
Это не умещалось в голове. Ужас может быть только один, и лишь один может быть молочник. И все же это была правда. Через несколько ночей молочник пришел и загрыз одного из братьев. А потом и этот молочник попал в капкан и был раздавлен. Зау смотрел, как взрослый вытаскивает убитого убийцу, и вдруг понял, что больше не может бояться.
— Когда придет молочник, — громко подумал он, — я возьму большую деревяшку и убью его. Я прямо сейчас возьму деревяшку, найду молочника и убью его.
Взрослый опустил на землю чурбан и сказал, не глядя на малышей, копошащихся у его ног:
— Эти молочники еще молодые, они недавно родились, у них мало опыта. Поэтому они так часто попадаются. Но если вы встретитесь со старым молочником, деревяшка не поможет.
— Он большой, как ты? — спросил кто-то.
— Он маленький, но вам лучше с ним не встречаться.
Зау понуро пошел к берегу.
Снова потянулась невеселая зимняя жизнь. Но все же Зау разыскал палку поувесистей и клал теперь ее рядом с собой, чтобы ударить молочника, когда тот придет за ним.
Через несколько дней пошел дождь. Такого дождя на памяти Зау еще не было. Струи воды впивались в землю, разбрызгивали песок, секли траву, сшибали с веток старые листья. Случись подобное полгода назад, когда Зау только родился, он был бы убит — с такой силой падала с неба вода. Зато сразу после дождя отовсюду полезла трава, деревья украсились свежими побегами. Зима кончилась. Не только днем стало тепло, но и после заката Зау мог долго бродить по берегу. Правда, он почти не видел в темноте, но и просто осознавать себя хозяином собственного тела было приятно. К тому же он мог теперь сколько угодно беседовать по ночам — и Зау непрерывно учился, узнавая тысячи новых вещей.
Почти ничего из того, о чем говорили взрослые, Зау не встречал, но образы, возникавшие в голове, были столь подробны, что Зау казалось, будто он знает все о мире, раскинувшимся за пределами болота и песчаного пляжика. Этот мир манил и отпугивал одновременно. Но Зау догадывался, что скоро желание видеть и делать пересилит страх.
С приходом весны молочник стал появляться реже, но Зау все равно таскал с собой палку и часто, воинственно взвизгивая, врубался с нею в камыши, круша их направо и налево и представляя, что вместо смирных растений перед ним злобный молочник. Однако, когда молочник пришел на самом деле, палка оказалась забытой.
Красные глаза просверлили темноту, обдав Зау волной ужаса. Но прежде чем молочник кинулся на него, Зау прыгнул сам. Он понимал, что бежать некуда, и на этот раз смерть не обойдет его стороной. Челюсти Зау, привыкшие дробить ракушки и перемалывать стебли, сомкнулись на холке не ожидавшего нападения хищника. Молочник издал скрежещущий визг, зубы его полоснули Зау по руке. Целой рукой Зау судорожно искал палку, но ее не было, а сила убывала, движения становились все слабее, медленнее. Острые как осколок раковины, резцы молочника вновь рванули по пальцам, но Зау не почувствовал боли. Расход энергии был слишком велик, Зау засыпал в самый неподходящий для этого момент. Он не чувствовал, как кривые когти дерут чешуйки на его животе, как извивается и верещит зажатый молочник. Последняя мысль, с которой Зау провалился в темноту, была: «Только бы не разжать зубы…»
Зау очнулся позже обычного, когда берег уже бурлил. Вокруг Зау толпились братья, а рядом на песке валялся задушенный молочник. Молочника подцепили на палку — она лежала совсем близко! — и потащили к границе участка. Зау поплелся следом. Искалеченная рука безвольно висела, мышцы были разорваны, два пальца словно сострижены начисто. Самое печальное, что молочник отгрыз мизинец, и Зау, глядя на болтающуюся руку, подумал, что больше он ничего не сможет ею схватить.
Пришел взрослый, забрал дохлого молочника, потом принес комок битума и помазал раны Зау. Услышав смятение в мыслях детеныша, сказал:
— Ты храбрый и сильный. А с рукой ничего страшного не случилось. Ты молодой, рука заживет. К осени вырастут новые пальцы.
Боли Зау почти не чувствовал, и хотя облепленная смолой рука мешала ему, вскоре он уже носился по песку вместе со всеми. Хотя беготня больше не приносила радости. Если прежде от кромки вода до зарослей, отгороженных заборами и рядами ловушек, Зау добирался больше получаса, то теперь покрывал это расстояние за пару минут. Днем проходы в ограде были открыты, но Зау лишь однажды, на третий день своей жизни, выбрался наружу, сам не заметив этого. Теперь он частенько околачивался возле зарослей, не смея углубиться в них, но и не имея сил отойти. Эта странная игра — ходить взад-вперед через ворота — отнимала у него все больше времени.
Другие подростки вовсю бегали в заросли, с каждым днем уходили все дальше и дальше. Возвращались возбужденные, обменивались впечатлениями. Некоторые не возвращались, и Зау не мог понять: погибли они или просто остались там жить, не захотев вернуться.
Сам Зау боялся уходить. Воспоминание о зубах молочника мучило его. Он понимал, что с одной рукой в лесу делать нечего. Сначала надо дождаться, чтобы выросли новые пальцы.
И вот, когда эти мысли окончательно определились, Зау решился и ушел. Кусты сомкнулись за его спиной, но он не остановился, не повернул назад, а продолжал идти, кося в разные стороны любопытными глазами, боясь и ожидая нового.
Кустарник сменился лесом, туи и тяжелые ели закрывали небо, лишь с полян можно было увидеть голубой простор, в котором на страшной высоте парил владыка воздуха — беззубый птеродонт. Вниз он спуститься не мог, каждый сучок опасно грозил его нежным крыльям, поэтому лес был отдан птицам. Эти смешные летуны перепархивали в дерева на дерево, наполняя воздух хриплыми криками.
Мрачный хвойный лес сменился светлым лиственным. Здесь было гораздо больше птиц, а внизу встречались не только безмозглые мокрокожие, но и настоящие звери: змеи, ящерицы, дикие двуногие зверушки, удивительно похожие на самого Зау, но бессмысленные и пугливые. Зау вначале решил, что это его пропавшие братья, и радостно кинулся к ним, но зверушки, услышав его мысли, в панике умчались. На бегу они громко щебетали и пересвистывались.
Двуногие очень понравились Зау, но догнать их он не смог. Тогда Зау спрятался в кустах, а когда двуногие вернулись, он приказал им стоять. Потом он попытался заставить их маршировать строем, но умения приказывать всем сразу у него на хватило, двуногие снова разбежались и больше уже не вернулись.
На полянах, заросших кустарником и высокой сочной травой, паслись другие звери. Они были столь колоссальны, что Зау на всякий случай, обходил поляны стороной, опасаясь, что его раздавят, не со зла, а просто не заметив.
А потом он наблюдал, как один из этих гигантов был повержен хищником, ворвавшимся на поляну. Хищник тоже передвигался на двух ногах, и Зау даже не стал прятаться, до того зверь был похож на взрослых его племени. Хотя настоящий взрослый едва достал бы ему до плеча, а руки пожирателя были такими же беспомощными, как у щебечущей мелкоты, да и безлобая голова оказалась лишь придатком к пасти. Зау, замерев следил, как чудовище раздирает сбитого великана на части. Но через несколько минут ошеломление прошло, Зау расслышал самодовольное ворчание, заменявшее хищнику мысли, и понял, что тот хоть и огромен, но глуп и не опасен. Из памяти эхом ночных уроков всплыло название зверя: тарбозавр. Зау подумал, что можно было бы отнять у тарбозавра добычу, приказав ему уйти, но не решился, догадываясь, что тот может и не разобрать приказа.
Зау развернулся и побежал через лес, громкой мыслью предупреждая всех, что идет пусть маленький, но настоящий хозяин. Ни зубастый тарбозавр, ни толстолапая эупаркерия не посмеют тронуть того, кто умеет говорить, а древним глухим хищникам не справиться с ним. Мокрокожий стегоцефал, что порой встречается на болотах, не сможет его проглотить, и широкоротая рыба уже не смотрит на Зау, как на добычу. Он вырос, он большой, никто не страшен ему.
«А молочник? — кольнула мысль, но Зау отогнал ее. — Сейчас день, молочник прячется в потайных норах, а если он вылезет оттуда, Зау снова задушит его.»
Впереди раздался громкий треск расщепляемой древесины. Зау кинулся на звук. Несколько неосмысленных гигантов, натужно упираясь, ломали деревья, другие — четвероногие, зацепляя бревна изогнутыми рогами, волокли их куда-то. Все это было абсолютно не нужно им, и в воздухе, казалось, висело удивление, излучаемое работниками. Но Зау прекрасно знал, что заставляет их трудиться. Где-то рядом находились его взрослые собратья, их приказы и выполняли большие, но неразумные звери.
Зау миновал взрытую изуродованную полосу, где проводилась ломка леса, и по краю широкой дороги поскакал смотреть, для чего нужно столько стволов.
Заросли кончились, Зау увидел окаймленный осокой песчаный пляж, поверхность воды, знакомо блестящую под лучами солнца. Но сходство этим и ограничивалось, потому что вместо небольшой болотистой лужи перед Зау расстилался огромный водный простор. Противоположного берега было не видно, ветер, разбежавшись над водой, вспенивал волны с крутыми гребешками.
По всему берегу шла работа. Рогатые монстры, распахивая песок, заталкивали стволы в воду. Там их поджидали взрослые братья Зау. Они отгоняли всплывшие бревна и что-то складывали из них в воде. Несколько пленных тарбозавров заколачивали в дно сваи. Зау восхитился, глядя, как лупят они безмозглыми башками по дереву, словно пытаясь нанести смертельный удар упавшей на землю жертве. А чтобы первый же удар не разбил тупую морду вдребезги, зубастая пасть каждого хищника защищена здоровенной дубовой нашлепкой. Зау взвизгнул от восторга, глядя на работу живых кувалд. Он не знал, что строится здесь, — дом или еще что-нибудь интересное, его просто переполняла радость и желание быть вместе со всеми.
— Я тоже хочу строить! — закричал он, бросившись вниз, к урезу вспененной грязной воды.
Ночь выдалась на редкость холодной, Зау влез в самую середину садка, где поднимающиеся снизу теплые струи не давали ему застыть. Рядом темным горбом выпирала из воды туша Хисса. За прошедшие два года Зау сильно вытянулся, но все же не доставал старшему товарищу и до пояса. Хисс был невероятно стар и огромен. Тело его, словно у мокрокожих было покрыто бородавками и наростами, тяжелые руки с годами стали неповоротливыми, будто лапы манжурозавра. Никто, даже сам Хисс не мог сказать, сколько времени он живет на свете. Иногда он упоминал зверей, которых никто уже не встречал, или говорил об эпохах, когда не было зимы, а молочники даже ночью боялись высунуться из нор. Но чаще Хисс молчал или тяжко перебирал в уме, что сделано за сегодняшний день и что предстоит сделать завтра.
Уже два года Зау работал вместе с Хиссом. Они обслуживали садки. После того, как строители вбивали в илистое дно лагуны сваи и укладывали бревна, наступал черед Хисса и Зау. Они заваливали дно мелким древесным мусором и травой, засеивали садок дрожжами и личинками белого червя, и вода в садке начинала бродить. По поверхности растекались масляные разводы, со дна поднимались пузыри. Жадные рыбы-воздухоглоты копошились на гниющем дне, их вылавливали сотнями, но они не убывали, пока весь сор и щепки не перегнивали и не ложились на дно плотным черным слоем. Тогда Хисс с помощником ремонтировал садок, вновь забивал его трухой и засеивал. А если стены садка приходили в полную негодность, начинал на этом месте строить новый.
Первое время Зау полагал, что все говорящие занимаются подобной работой, и удивлялся, зачем другие взрослые приезжают к ним за рыбой и жирными моллюсками в витых и двустворчатых раковинах. Неужели у них самих нет всего этого? Рыбы Зау было не жалко, ее вылавливали очень много, и Зау помогал укладывать живых вздрагивающих рыбин на повозки, запряженные меланхоличными горбатыми стиракозаврами.
Но потом он узнал, что говорящие занимаются множеством разных дел. Оказывается, рыбу увозили в поселок, где жило много говорящих. Зау тоже стал наведываться туда, чтобы походить среди настоящих домов (он уже знал, что это такое), полакомиться сладкими плодами, что выращивались вдоль реки, многоногой морской улиткой или куском мяса, отнятым охотниками у беспомощного в своей глупости хищника.
Хисс в поселок не ходил, в еде довольствовался рыбой, да иногда словно игуанодон объедал верхушки окрестных деревьев. Зау не знал, возраст ли причиной такому поведению, или просто когда-то все говорящие жили так.
Дома у Хисса не было, ночевал он в садке, погрузившись в воду по самую шею. Зау, еще не забывший обычаев детского пляжа, тоже залезал на ночь в воду. Вода в садке была теплой и вонючей, зимой над ней поднимался пар.
Молочников Зау больше не боялся, но ненавидел, как и прежде. Как-то, одно из этих существ, не дождавшись темноты, выбралось на пляж и, крадучись, направилось к раздавленным остаткам рыбы. Зау, ночью не видевший ничего, все же разглядел в сгущающихся сумерках юркую тень и удивился, каким маленьким оказался грозный некогда враг. Зау выскочил на сушу, чтобы растоптать отвратительную тварь, но молочник шмыгнул в сторону и мгновенно исчез — напрасно Зау метался по берегу. Потом, уже сидя в воде, он долго не мог успокоиться.
Утром Хисс подозвал Зау к небольшому обрывчику, где старые садки высушили берег, заставив воду отступить. Хисс поднял обломок бревна и мощным ударом обрушил бывший берег. Оказалось, что обрыв источен ходами: мелкие молочники брызнули в стороны. В этот день Зау не работал. Зато он расковырял весь берег, истребляя молочников: взрослых пытавшихся подпрыгнуть и вцепиться ему в живот, и детенышей, слепых, беспомощно сбившихся в норах. Зау мстил за год страха, за братьев, из которых почти никто не выжил. Утолить ненависть он не смог, а устав, понял, что так с молочниками не справиться.
Хисс к молочникам относился спокойно, говорил, что они всегда крали яйца и всегда убивали детенышей, так что ничего особенного в этом нет. Если бы детеныши не погибали в первый год жизни, то в мире просто не хватило бы места для разумных. Значит, и молочники тоже нужны. Зау слушал, соглашался, потом вспоминал леденящее ожидание гибели и — не соглашался.
И был еще один вызывающий недоумение вопрос. Дремучая мысль Хисса была, насколько воспринимал ее Зау, понятна ему, однако в ночном хоре Зау слышал голоса, обсуждавшие нечто невообразимое. Речь там шла не о садках и рыбе, а о вещах сложных и не имевших к повседневной жизни никакого отношения. Взрослых волновали тайны памяти, они спорили, что из чего состоит и во что переходит. Любой вопрос в их спорах разрастался, усложняясь, Зау терял нить рассуждений и словно в самом раннем детстве слушал ночной разговор как вдохновенную, но непонятную музыку, где лишь изредка мелькнет и западет в память знакомый звук.
Если ночью и поминались знакомые Зау садки, то говорилось о них с тревогой. Беспокоились, что все меньше остается мелких бухт, но главное, почему-то взрослых тревожило, что бревна старых садков пропадают под водой, заносятся илом. Все равно ведь старые бревна уже никуда не годились. Однажды Хисс выволок со дна такое бревно — оно было тяжелым и твердым, как камень: Зау лишь потерял время, пытаясь выпилить на нем пазы и снова пустить в дело.
Хисс в таких разговорах не участвовал, неясно даже, понимал ли он их. Он лишь порой одобрительно-иронически фыркал, а на вопросы Зау, о чем говорят дальние взрослые, пренебрежительно отмахивался:
— Маются. Хотят больше, чем могут.
Ненадолго этот ответ успокаивал Зау, но потом он снова вслушивался в песнь мысли, ожидая время, когда сможет не только задать вопрос, но и сказать сам — громко и сильно.
В холодные ночи Хисс порой засыпал словно новорожденный, хотя забродившая вода в садках всегда была теплой. Мысли Хисса прерывались, дыхание останавливалось, Хисс с головой уходил под воду и неподвижно лежал там. Лишь редкие удары его сердца доносились до Зау.
Начиналось утро. Зубастые птицы, разжиревшие на отбросах, орали в ветвях. Солнце начало пригревать, и Зау собрался на берег. Прежде всего он толкнул полузатонувшую тушу Хисса, чтобы старик очнулся от забытья. Но на этот раз Хисс не поднял иссеченную шрамами голову, даже не шелохнулся. И Зау вдруг осознал, что не слышит гулких ударов Хиссова сердца.
— Хисс! — закричал Зау.
Он нырнул в гнилую воду, обхватил руками тяжелую голову, поднял к свету.
— Хисс! — просил он. — Дыши, пожалуйста!
Хисс медленно открыл мутные глаза, затем снова закрыл их. Зау, хрипя от напряжения, пытался сдвинуть Хисса, подтащить его к берегу, но огромное тело оставалось неподвижным. А потом медленно из неслышимых глубин, нарастая и заглушая все, возник тяжелый вибрирующий звук, мрачное гудение, парализующее, лишающее сил и воли.
Зау, спотыкаясь, добрался до берега, упал на песок. Рев и гул, идущие от умирающего Хисса, захватили его целиком. Звук складывался не в слова, а в картины и ощущения. Зау не понимал, что творится с ним, он лежал, словно размазанный по гальке, и ему казалось, что его нигде нет. Был Хисс. Он, Зау, был Хиссом, древним, живущим несчетные тысячелетия, а вокруг бушевал невообразимо праздничный юный мир. Забытые звери и сгинувшие чащи окружали его, солнце палило в выцветшем небе, не знавшем зимы, прозрачные хвойные леса покрывали сухие плоскогорья. Казалось, ничто не может поколебать благополучия мира; говорящие жили повсюду: ловили рыбу, растили перистые пальмы с нежной сладкой сердцевиной, истребляли в сохнущих болотах последних гигантских мокрокожих, прожорливых и неумных. Ничто не могло угрожать разуму. Услышав звук мысли, двуногий горгозавр бежал прочь, судорожно дергая хвостом, изумленно замирала ненасытная челышевия, послушно сворачивал с пути упрямый моноклон.
Голос Хисса разносился на много дней пути, и никто вокруг, сколько хватало слуха, не занимался сейчас делами: говорящие стояли, где застал их звук, и, замерев, слушали прощальный рассказ старика, голос его памяти.
Так же, как и сегодня, из тысяч рожденных выживали единицы, но век их был долог, а умирая, они оставляли свою память. Теперь Хисс говорил от имени тех ушедших поколений, и нельзя было понять, идет ли счет на сотни тысяч или сотни миллионов лет. Двигались, сталкиваясь и расходясь континенты, истекали огнем горы, высыхали и рождались моря. Там, в забытой стране бродил, низко опустив тяжелую голову, хирозавр — зверь с ловкой пятипалой рукой, которая сделала его владыкой сущего. Это его потомки расселились по землям, вопль ужаса превратили в разумную речь, построили дома и рыбные садки, насадили рощи, подчинили всех живущих от безногой ящерицы до парящего в выси птеродонта.
Но что-то сдвинулось и сломалось в мире. Произошло это задолго до того, как новорожденный Хисс впервые замер в жуткой неподвижности, ожидая прихода молочника. Беда не торопилась, она накапливалась постепенно, не привлекая внимания мудрых говорящих. Ночи становились холоднее, но взрослые в теплых домах не замечали этого. Исчезали некогда процветавшие виды животных, но ведь большинство из них уничтожили сами говорящие, потому что неразумные соседи были не нужны или попросту мешали.
Немногие видели беду, но среди них оказался и Хисс. Он бросил дом, других говорящих и жил так, как жили его предки в те времена, когда они почти не отличались от бессловесных. Столетия Хисс молчал, слывя чудаком, и лишь теперь раскрывал перед другими свою боль и свое неумение предотвратить копящуюся угрозу. Его предостережение звучало мудро, но беспомощно.
Звук медленно замер. Зау шевельнулся, отыскивая свое крошечное «я» в том огромном, что растворило его. Потом вскочил и, вспенивая воду, кинулся к Хиссу. Но остановился, поняв, что Хиссу уже ничего не нужно.
Через час к садкам пришли все говорящие, что жили в поселке. Тело Хисса достали из воды, положили на высокий штабель из бревен, заготовленных для ремонта садков. Вспыхнул огонь, столб черного дыма поднялся к небу. Зау стоял, не принимая в происходящем никакого участия. Казалось, за первый год жизни он мог бы привыкнуть к смерти братьев, но Хисс был вечен, его голос еще звучал в голове, и там не оставалось места, чтобы понять, что всесильные взрослые тоже умирают.
Когда погребальный костер прогорел, собравшиеся двинулись обратно в поселок. Между собой они не говорили, в каждом слишком сильно звучал голос Хисса. Зау поспешил следом за уходящими. Он знал, что завтра в садках будут работать другие, знал, что и сам может остаться работать, и никто не прогонит его. Но гремело в голове завещание Хисса, и Зау спешил. Он хотел знать, что происходит. Он просто хотел знать, а здесь его больше ничто не удерживало.
Город можно было узнать издали. Собранные из камня и дерева дома окружали большие площади. На утоптанной множеством ног земле ничего не росло. Пустынен был и морской залив, на берегу которого раскинулся город.
В поселке, где бывал Зау, стояло всего два десятка домов, почти во всех жили разумные, и лишь в двух занимались работой: мастерили разные предметы из дерева и заготавливали впрок отнятое у хищников мясо.
В городе домов были многие сотни, но только половина из них оказалась жилой. В городе трудились, и даже сам воздух пах дымом, загнившей водой и еще чем-то резким и неживым. Этот запах пугал и притягивал одновременно. Звери в городе попадались редко и были словно придавлены непрерывной работой. Хотя в самом центре города оказалось несколько небольших озер, но мокрокожие здесь не встречались вовсе — вода была мертва.
А еще над городом разливалось монотонное басовитое гудение. Зау даже не сразу понял, что это не обычный звук, что гудит в мыслях. Ревело так мучительно, что даже собственные мысли Зау начали путаться, и он уже не понимал, зачем сюда пришел. Самое удивительное, что этот рев не был живым: в нем не было ни следа разума или чувства.
Понемногу Зау приспособился к шуму и начал различать мысли говорящих, хотя ничего не мог в них разобрать — шум был слишком силен.
«Как здесь можно жить? — недоумевал Зау. — Кто это сделал? Зачем?»
Выло со всех сторон, но Зау все же определил направление наиболее мощного рева и пошел туда. Он ничуть не удивился, оказавшись на самой грязной площади. Из ворот каменного здания лениво тек ядовитый ручей. Едкая жидкость, растекаясь лужами, жгла ноги. Это было не самое лучшее место в мире, но все же Зау вошел в ворота.
Он увидел ряды странных емкостей, похожих на крошечные рыбные садки. В них бурлили вонючие жидкости. Рев стоял невыносимый. Зау осторожно приблизился, наклонился над одной из емкостей. Для этого ему пришлось схватиться за блестящую полосу, идущую над садками. В это же мгновение жестокий удар сбил его с ног. Зау свалился на промасленный асфальтовый пол. Руку свело судорогой, обожженные пальцы не разгибались.
Казалось бы, удар должен был отбить у Зау охоту знакомиться с неприятным зданием, но именно в эту минуту Зау понял, что останется здесь. Он поднялся и побежал искать кого-нибудь, кто помог бы ему разобраться во всем.
Вскоре он встретил говорящего, который вытаскивал из бурого раствора сетку. В сетке бесформенными комами лежали какие-то предметы. Незнакомец промыл предметы в воде, несколькими ударами сбил с них корку, и Зау увидел блестящий металл. Теперь он знал, что тут делают! Топоры и гвозди, буравы и стальные скобы — все, что требовалось для работы в поселке, готовили здесь! Ради этого можно было простить вой и вонь, едкую землю и мертвую воду.
Зау подошел ближе.
— Я хочу помогать! — сказал он.
Ревущие медные полосы заглушили его голос, но все же незнакомец обернулся, смерил Зау недоброжелательным взглядом.
— Убирайся, я ничего тебе не дам! — прокричал он.
— Я хочу работать! — завопил Зау.
На этот раз взрослый расслышал. Он усмехнулся и рявкнул:
— Попробуй!
Зау с готовностью кинулся вперед и тут же получил еще один сокрушительный удар. Медная полоса над ваннами била беспощадно. Пока Зау поднимался, рабочий ушел в другой конец помещения. Зау, спотыкаясь, побежал следом. Он не понимал, почему незнакомец так безразличен к его боли, душу Зау заливала обида, но выше боли и обиды было желание самому научиться делать металл.
Взрослый повернул рычаг в каком-то ящике, встроенном в стену, в глубине ящика оглушительно треснули искры, и сразу наступила тишина.
— Наработался? — спросил взрослый, глядя на пошатывающегося Зау.
Лишь теперь Зау как следует разглядел странного собеседника. Несомненно, он был взрослым, хотя ростом превосходил Зау едва ли на палец. Вид у него был неважный: воспаленные глаза, нездоровое дыхание, изрытая оспинами кожа с редкими, неправильной формы чешуйками. Хвост он держал на весу, словно собирался бежать. Зау не сразу понял, что хвост «изрытого» покрыт язвами от едкой дряни, выплескивающейся из ванн.
Не дожидаясь ответа, взрослый повернулся и пошел прочь. Зау поспешил следом.
— Мне негде ночевать, — сказал он.
— Ну и что? — послышалось в ответ.
— И я хочу есть.
Вместо ответа «изрытый» остановился и ударил Зау в грудь.
— Не ходи за мной!
Зау покачнулся. Изрытый был слишком тщедушен, чтобы ударить сильно. С ног сбивал сам факт, что его ударил говорящий.
Ночь Зау провел на замусоренном городском берегу. Он не разбирал хора мыслей — мешало электрическое гудение невыключенных где-то машин. А ведь сегодня ему предстояло осмыслить самое невероятное: старший брат, такой же говорящий, как и Зау, не услышал его, не понял его боли, усталости и голода. Это было почти так же невозможно, как молочник.
Зау сполоснулся в нечистой воде залива, хотел было поискать на дне улиток, но раздумал — вода скверно пахла, по поверхности плыли нефтяные разводы; даже если здесь водятся улитки — есть их нельзя.
Сначала Зау хотел дождаться утреннего света и тепла и немедленно уйти из города. Но постепенно к нему вернулась решимость узнать о городе все. Утром, едва потеплело, Зау пришел на площадь. Изрытый появился чуть позже. Он шел, не глядя по сторонам, и поднял голову, лишь когда Зау преградил ему путь.
— Я хочу работать! — крикнул Зау. — И знать!
Изрытый оглядел напружинившегося, готового отпрыгнуть от удара Зау и проворчал:
— Ладно, одному все равно не справиться. Пошли…
За месяц Зау вполне освоился с новой работой. Он больше не боялся электрического тока, хотя истошный вой находящихся под напряжением проводов по-прежнему выводил его из себя. В памяти словно сами собой всплыли понятия, как под действием тока выделяется из раствора металл. Через месяц Зау управлялся с электролизными ваннами так ловко, что мог делать работу совершенно недоступную его туповатому учителю.
А вот жизнь в городе по-прежнему оставалась загадкой для Зау. Не менее странен был и Изрытый. Зау так и не узнал, как его зовут, а может быть, сам Изрытый не захотел выбрать себе имени. Порой Зау сомневался, говорящий ли его напарник. Старик Хисс тоже почти всегда молчал, но в нем угадывалась мощная работа интеллекта, которую Зау по малолетству не умел понять и лишь удивлялся тяжеловесной неповоротливости того, что долетало к нему. Изрытый не думал ни о чем. Дневной труд был ему неинтересен. Он любил много и вкусно поесть, но нажравшись, терял интерес и к еде. Задолго до наступления прохлады он замирал, затянув веками воспаленные глаза, и не думал ни о чем. Вместо мыслей он издавал негромкое жужжание, тягучее и монотонное, почти не модулированное по амплитуде, примитивное, как вой электролизера. Причем Изрытый был не один такой. Где-то в соседних домах начинали зудеть другие пустоголовые, и в этом подобии общения, ничего в себе не содержащем, Изрытый находил наркотическую сладость. Когда с приходом тьмы раздавались голоса подлинных говорящих, Изрытый находился уже в полном трансе и не слышал ничего.
Теперь Зау жил в доме, потому что ночевать в городе на улице было совершенно невозможно. Тем более опасно оказалось проводить ночь в воде залива, куда сбрасывались стоки мастерских. Несколько ночей Зау промаялся без приюта, а потом нашел дом. Говорящий, поселивший Зау в доме, объяснил, сколько он должен работать, чтобы иметь право здесь жить. В системе оплаты Зау разобрался довольно быстро, не понимал лишь, зачем она нужна вообще, но познакомившись поближе с Изрытым, понял и это. Если бы Изрытый мог получить кров и пищу даром, то он нигде бы не работал, лишь стоял бы под струями теплой воды, бегущей с потолка, и, закрыв глаза, гудел. Необходимость за все платить заставляла его работать. Та же система распределения была, оказывается в поселке, но Зау попросту не заметил ее, поскольку брал со складов много меньше, чем полагалось им с Хиссом.
Городской дом был великолепен. В нем была большая сухая комната и вторая, поменьше, где из труб под потолком лилась вода. В душе Зау проводил чуть не все свободное время. Днем и ночью, летом и зимой в доме было одинаково тепло. Деревенские дома согревались пузатыми газовыми реакторами, в которых бродили всякие отбросы. Реакторы грели слабо, и их приходилось то и дело чистить. Здесь тепло подавалось по трубам, и Зау не знал, откуда эти трубы идут.
С Изрытым Зау сработался, хотя старший товарищ по-прежнему был хмур и неприветлив. Изрытый предпочитал однообразную работу, он мог часами следить, как медленно вытягивается из ванны наращиваемая труба. Зау нравились хитрые многоконфигурационные детали, которые еще не сразу догадаешься, как делать, поэтому работу они делили мирно. Лишь иногда Изрытый, глядя на старания Зау, презрительно произносил:
— Университет!
Это слово было для него высшей степенью неодобрения и одновременно служило для обозначения всего ненужного и непонятного.
Через несколько месяцев работы Зау заметил, что его ноги и хвост начинают болеть. Обожженная разлитыми реактивами кожа трескалась, чешуйки на хвосте расслаивались. Тогда Зау заказал в столярной мастерской широкие деревянные решетки, которые было легко мыть. Ходить между ванн стало безопасно. Но Изрытый, увидав решетки, устроил Зау скандал.
— Что это за университет! — бесновался он. — Я и без них хорошо обходился!
— Но так удобнее… — возразил Зау.
— Удобнее должно быть дома! Я за твой университет работать не стану!
— А я, — сказал Зау, помолчав, — больше не буду отдавать тебе половину сделанного. Все равно ты уже давно ничему меня не учишь. Изрытый размахнулся и хотел ударить Зау, но тот отскочил, и Изрытый упал. С этого времени они больше не разговаривали и даже работу делили молча.
Так прошло два или три года — Зау точно не знал, зима в городе мало заметна. Зау вырос и сильно превосходил ростом Изрытого. Теперь Изрытый уже не пытался драться, а молча признавал превосходство бывшего ученика. В остальном их отношения не улучшились. Изрытый механически исполнял свои обязанности и при первой возможности уходил домой, запирался там, купался, жрал и жужжал. Он больше не восставал против нововведений, что время от времени изобретал Зау, но относился к ним с нескрываемой враждой, даже щипцы, которые Зау собственноручно смастерил, Изрытый не принял и продолжал лазать в ванну изъеденными кислотой руками.
Как-то Зау не выдержал и, нарушив привычное молчание, спросил, почему напарник работает именно здесь, а не отправился, например, в деревню или, как когда-то сам Зау, на рыбные садки. Сначала Изрытый хотел по обыкновению пройти молча, но взглянул на повзрослевшую фигуру Зау и ответил:
— А ты пробовал жить в деревне? Задарма грелки чистить, землю рыть. Здесь у меня дом — лучше не бывает. У меня все есть. Ты на садках хоть раз пробовал печень плезиозавра?
Зау пожал плечами. Печени плезиозавра он не пробовал. Не хотелось.
Единственная за три года беседа ясности в понимание города не прибавила. Зау продолжал жить один, перекидываясь несколькими словами лишь со служителями на складах, когда раз в неделю сдавал работу, получал новое задание и заодно набирал на неделю вперед продукты и немногие нужные вещи. Больше он не говорил ни с кем — заговаривать со встречными в городе было не принято. Если бы не ночной хор, Зау вообще мог бы разучиться говорить.
Провода, находящиеся под напряжением, своим воем мешали разговаривать, но возле домов, там, где жили разумные, их не было, и каждую ночь, когда в мире темнело, и ослепшие глаза могли различать лишь точки звезд и слабое пятно Луны, Зау, замерев от предвкушения счастья, посылал неведомым собеседникам привет.
Зау давно научился выделять в разговоре отдельные темы, узнавать голоса. В этих беседах тоже больше всего беспокоились о конкретных проблемах, но это были интересные проблемы. Зау и сам не раз спрашивал, как устроить то или иное новшество, и получал если не ответ, то дельные советы. Порой Зау отвечал на чужие вопросы, и это случалось все чаще. Но среди внешних разговоров звучали и иные речи. Говорили о глобальном: о смысле жизни, о тайнах мира.
Иногда голоса сами собой сливались в единый зов, и он был слышен на непредставимо огромном расстоянии. Тогда им отвечали другие говорящие. Они рассказывали о своих землях, находящихся за морем, куда никто не мог дойти. Эти земли были недостижимы, и ничто, кроме голоса иных говорящих, не долетало оттуда, но все же они были вместе, потому что когда слышишь голос брата, то значит, он рядом с тобой. В эти минуты Зау чудилось, что он вновь слышит рокот умирающего Хисса, и миллионы лет плывут перед ним. Хотя Зау понимал, что такое случается очень редко. От природы говорящие были долговечны, именно поэтому мало кто из них доживал до естественной смерти, когда разумный прощается с миром, но не оттого, что умирает, а потому, что перестает жить. Гораздо чаще живущего подстерегали несчастный случай или разрушительные болезни. Печальный пример Изрытого подтвердил это.
Изрытый с каждым месяцем чувствовал себя хуже, хотя и не придавал этому никакого значения. Он с трудом ходил, вяло работал, без радости жил в удобном доме, без удовольствия ел редкие фрукты или пресловутую печень. Ночами он, убаюканный собственным мычанием, младенчески засыпал, и хотя в доме всегда было тепло, лежал застыв и ничего не слышал. Жизнь проходила мимо него, но Изрытый этого не замечал. Постепенно и Зау привык не обращать на Изрытого внимания, стал относиться к нему как к бессловесной твари, которая покорно делает, что ей прикажут.
Теперь Зау был полным хозяином в мастерской. Он делал то, что хотел, и Изрытый не злился, что Зау тратит слишком много электричества. Теперь Зау раздражался, что Изрытый не способен понять, как сделать тот или иной диковинный предмет. Все реже в гальванических ваннах выращивались молотки, зубила или оси для тележек. Среди всевозможных заказов Зау выбирал самые сложные, радуясь, что создает части машин, о которых он лишь слышал по ночам. Иногда он делал деталь, не дожидаясь заявки, и сдавал ее в ту самую минуту, когда приходил заказ. Хотя случалось, что такая работа оказывалась зряшной, ибо никто не спешил заказывать любовно обдуманный и тщательно оговоренный предмет. Эти изделия Зау хранил некоторое время, стараясь угадать, чем они могли бы служить и отчего не потребовались изобретателю, а потом растворял их в ванне, пуская в переделку.
В тот день Зау привычно задержался после ухода Изрытого, чтобы без помех сообразить, как разместить в ванне громоздкие заготовки. Они казались зеркальным отражением друг друга, в ванне размещались удобно, и раствор равномерно обтекал их. А вот для растворяющегося анода места не было. Зау решил положить никелевую пластину на дно и не знал только, как лучше подвести к ней ток.
Зау возился с обесточенной линией, прикидывая так и этак, когда сзади раздался голос:
— Ты красиво думаешь.
В дверях стоял незнакомый говорящий, вернее — говорящая — в последнее время Зау начал обращать внимание на это прежде неважное различие. Польщенный похвалой Зау молчал, а незнакомка продолжала:
— Ты, должно быть, тот самый металлург, который умеет делать все, что угодно. У тебя сильный разум, и хотя я не интересуюсь металлургией, но твой голос различаю уже давно.
— Меня зовут Зау, — нашел что сказать смущенный металлург.
— А меня — Меза, — представилась незнакомка.
Зау был в растерянности. Впервые говорящий прямо признался при нем, что он тоже участвует в ночном хоре. До сих пор никто об этом с Зау не говорил, можно было лишь догадываться по богатой образной речи, что тот или иной говорящий не просто дребезжалка наподобие Изрытого, а подлинный Говорящий. И теперь Зау не знал, как себя вести, все это было настолько личным, что не поддавалось обсуждению.
Зау кивнул и натужно выдавил:
— Я могу быть чем-нибудь полезен?
Ответом был спутанный клубок мыслей.
— Да… То есть — нет… — и лишь потом Меза произнесла: — Вообще-то, мне нужны некоторые детали, но мне нечем платить. Металл дорог.
— Что именно надо сделать? — спросил Зау так решительно, что Меза против воли послала в ответ четкий, до осязаемого зримый образ. — Это же очень простая вещь, — сказал Зау. — Я делал этот предмет на той неделе, но заказа на него не поступило.
— Мы не давали заказа — нам нечем платить.
— Я сделаю все, что надо, без всякой платы, — сказал Зау, — только куда их потом отнести?
— Это далеко, на том конце города, за озерами, — произнесла Меза. — Я работаю в университете.
— Где?! — изумился Зау. — В университете?..
Большой, много крупней, чем обычные, молочник кружил по вольеру. Голый хвост волочился среди опилок. Время от времени тварь подбегала к стальной решетке и, приподнявшись на задние лапы, просовывала в отверстие покрытую бурым волосом морду.
Зау смотрел, и в нем медленно поднимался вопрос: «Зачем нужно плодить эту пакость, мастерить для нее клетку, кормить молочника, вместо того, чтобы убить его и постараться побыстрей забыть об отвратительном создании?»
Давно уже Зау не испытывал к молочникам никаких чувств, кроме брезгливости. Ушел в прошлое обреченный детский страх, погасла ненависть, когда-то заставлявшая ломать берег и гоняться за верещащей мелочью с обломком бревна. Теперь он был занят более важными делами, а осторожные молочники старались не показываться днем, так что Зау позабыл о них. Но при виде снующего по клетке паразита в руке, покалеченной в детстве зубами молочника, проснулась тягучая боль — выросшие, взамен оторванных, пальцы вспомнили о давней ране. Зау выронил принесенные решетки, которые, оказывается, он изготовил для молочников! — и сумев наконец объединить расстроенные мысли, задал вопрос:
— Для чего это здесь?
Меза появилась из-за стеллажей в дальнем конце помещения. Она послала приветствие, но почувствовав неладное, быстро подошла, спрашивая:
— Что случилось?
— Вот, — Зау показал на клетку с молочником.
С трудом разобравшись в сумятице мыслей, Меза ответила:
— Это и есть моя работа, точней, ее часть. В университете собрались те, кто знать хочет сильнее, чем иметь. Я изучаю животных. Всех. В том числе и молочников.
Это был довод. Зау на себе испытал тягучую муку бессилия, когда не мог найти ответа на вопрос, а хор говорящих не отвечал ему. Значит, для поиска ответов приходится заниматься и таким…
Зау наклонился, рассматривая мечущуюся гадину. Молочник, как и весь их род, был глух, он не слышал мыслей, не умел оценить ситуацию, но все же беспокойство ощутил, засновал по клетке, издавая время от времени дребезжащий писк. Волосины на кончике морды нервно шевелились. Зау передернуло от отвращения, он поспешно выпрямился и потребовал:
— Расскажи о них.
— Это странные существа, — сказала Меза, — нелепая боковая ветвь, тупик. Они произошли от древних мокрокожих и потому остались так неразвиты. Их внутреннее устройство еще дисгармоничней внешности. Они ушли из воды и не мечут икру, но без воды не способны прожить и нескольких суток, потому что сохранили примитивные лягушачьи почки. Шкура молочников не служит защитой от сильного солнца, поэтому они обычно прячутся днем. Это единственные животные, ведущие преимущественно ночной образ жизни. И здесь видно их родство с лягушками, ведь те тоже не засыпают, если вода теплая, и тоже имеют влажную кожу. Но из-за того, что по ночам, особенно зимой, холодно, молочники выработали у себя адскую способность. Их тело всегда сильно нагрето. На это уходит прорва энергии, из-за чего молочники вынуждены непрерывно и неустанно жрать. Пища им еще нужнее, чем вода, они воистину ненасытны. Зубы — единственное, что они развили у себя выше всякого представления. Вряд ли тебе приходилось когда-нибудь готовить такой набор инструментов, что каждый из них носит в своей челюсти. Если им дать волю, они сожрут весь мир.
— Среди говорящих тоже есть такие, — сказал Зау, вспомнив Изрытого.
В мыслях Мезы мелькнуло что-то сложное и противоречивое, не оформившееся в слова, так что Зау даже не смог понять, к чему относится этот всплеск. Казалось, Меза смотрит на чужую мысль сразу с нескольких сторон, одновременно соглашаясь и отвергая ее. Зау так не умел.
Меза распахнула двери, так что стал виден захламленный берег и черная поверхность одного из городских озер. Зау ждал, не понимая, зачем показывают ему эту давно знакомую картину. Молчание тянулось.
— Да, — наконец сказала Меза, — мы тоже способны сожрать мир, и делаем это довольно успешно. Город появился здесь потому, что на озерах могло кормиться много говорящих. Сегодня в озерной воде убита даже плесень, а мы травим залив. Так поступают не только пустоголовые, которые хотят поскорее заглотить свой кусок и отключиться, но и разумные говорящие тоже. Мы куда более непостижимые существа, чем молочники. Мы способны воспринимать боль и радость соседа как свои собственные, мы поднялись на вершину единства душ. Но мы спокойно смотрим на гибель ближнего, ведь из ста родившихся вряд ли один вырастет взрослым. Только разумные способны быть столь добры и жестоки, так предусмотрительны и беспечны, бесчувственны и сострадательны. Природа не создавала прежде и не создаст больше никогда существ, которые сравнились бы с нами в благородстве и мерзости одновременно. Возможно, это общее свойство разума, но каких бы иных разумных существ ни представить, мы все равно останемся непревзойденными и в дурном, и в хорошем. Наши мысли сливаются в единое целое, но в делах мы разобщены. Взгляни, каждый, даже думающий о вечном, делает лишь сиюминутные дела. От этого страдает Земля. Мы уничтожаем животных, перекраиваем растительный мир, пачкаем почву, воду и воздух. Скоро на Земле станет невозможно жить, а мы спокойны, словно чешуя покрывает не только наши тела, но и сердца…
Зау молча слушал. Это была знакомая нота беспокойства, всегда звучавшая в хоре, но впервые Зау слышал ее так ясно, и видел, кто произносит слова тревоги.
— …Мы с умиротворением и радостью, во имя дивной цели — облегчить жизнь говорящим, уничтожаем все, до чего можем дотянуться. А руки у нас длинные, достать мы можем далеко. Боюсь, что история разума закончится тем, что на Земле останутся одни молочники…
— Уж эти-то точно не выживут, — возразил Зау, — сожрут сами себя.
Вместо ответа Меза прошла между рядами клеток и террариумов, где копошилась всевозможная мелкая живность, и остановилась возле небольшого вольера, в котором на слое нечистых опилок лежал молочник. Рядом копошилось еще несколько вредителей, совсем крошечных. Молочник ткнул носом в одного из мелких. Зау ждал, что сейчас шкурка окрасится кровью, а затем послышится с детства до озноба знакомый хруст плоти, но все было мирно. Детеныш барахтался в опилках, а молочник вылизывал его, не торопясь вонзать зубы. Потом он перевернулся на спину, и мелкие все разом кинулись к нему. Они карабкались на голое розовое брюхо, тыркались беззубыми мордами, слизывая выступающую из бугорков на брюхе белую, похожую на гной слизь. Больше Зау не мог смотреть. Он чувствовал, что еще немного, и ему станет дурно.
— Они едят большого? — спросил он, отвернувшись.
— Не совсем. Тот сам кормит их. Это его детеныши, молочники не бросают своих детей, как мы, а заботятся о них, выкармливают своим телом, пока детеныши не подрастут. Вот почему они так живучи и неистребимы. Все иные животные угнетены нами и вымирают. Процветают одни молочники. Мало того, они меняются. Меня это тревожит. Посмотри, раньше таких крупных не встречалось. Ты знаешь, я иногда фантазирую, что было бы, если на Земле не стало говорящих. Древо жизни тогда уродливо искривилось бы, случайная боковая ветвь оттянула бы к себе жизненные соки, молочники несказанно размножились бы, подавив и уничтожив все остальные виды. Не сдерживаемые главной ветвью, они дали бы огромное разнообразие форм и лишь разума не смогли бы создать из-за своей глухоты, неумения сопереживать, слышать чувства других. Но и без разума им придется решать: что в них сильнее жадность, рожденная теплой кровью и требующая сожрать все, или удивительное стремление сохранить и накормить другого. Тогда мне начинает казаться, что прекрасные говорящие и безмозглые молочники, живущие в норах, очень похожи.
— Не надо, — попросил Зау. — Я не хочу себе этого представлять.
После похода в университет Зау решил начать реконструкцию мастерской. Кислота и ядовитые растворы солей из ванн стекали по дренажной системе в залив. Зау решил уменьшить количество стоков, а остатки отвести в мертвые озера посреди города, полагая, что там они принесут меньше вреда. Для этого требовались насосы и трубы. Зау мог бы изготовить их сам, если бы на дело годился металл. Но Зау лучше всех понимал, как быстро будет съедено железо, а тем более хром или никель, жгучими электролизными растворами. Приходилось искать другие материалы, для чего надо было часто покидать мастерскую. Вот только оставить ее было не на кого — Изрытый слег.
Он не появлялся на работе пятый день подряд, и Зау, потеряв терпение, отправился к нему домой. Издали он услышал самозабвенное жужжание Изрытый предавался зуду. Зау попытался разбудить напарника, он звал его, расталкивал, но все было напрасно. Изрытый глаз не открывал, конечности его были расслаблены, и лишь иногда коротко дергались. Язвы, тут и там изъевшие кожу, нагноились, чего прежде не было.
Зау забеспокоился, подумав, что Изрытый может умереть, но тут же постарался отогнать эту мысль. Ведь Изрытый молод, ему не исполнилось и ста лет, даже рисунок на чешуйках, где они целы, не стерся.
Зау отнес тщедушное тело во влажную комнату, промыл под душем язвы, потом стал искать какие-нибудь лекарства. Изрытый лежал неподвижно, его зудение наполняло дом.
Лекарств Зау не нашел. Не было даже ароматической смолы, чтобы покрыть раны. Нашлись протухшие остатки еды, заплесневелый настой дурманящего корня, увядшие листья табака. Не слишком много удовольствий получал Изрытый от своего большого заработка.
Жужжание усиливалось. По распростертому телу волнами пробегала дрожь. Зау понял, что Изрытый действительно умирает. Бессмысленное гудение единственная радость пустоголовых — захватило весь мозг, блокировало жизненно важные центры. Изрытый не только не мыслил, он не дышал, не билось сердце, остановились зрачки, а истощенное тело не могло заставить мозг вернуться к жизни. Звук оборвался неестественным взвизгом. И хотя у Изрытого еще вздрагивало сморщенное брюхо, подергивался хвост, Зау видел, что все кончено. Он вышел из дома, прикрыв дверь. Надо было позаботиться о погребальном костре.
Тело Изрытого вывезли за город и сожгли. Двое пустоголовых, занимавшихся этим делом, не могли понять, зачем Зау увязался за ними и помогает им. Ведь они предупредили, что работа эта случайная, они справятся сами и заработком делиться не станут.
Домой Зау вернулся не сразу. Сначала он пошел прочь от города, вверх по встретившейся реке. Шел и думал, пытаясь понять, зачем жил Изрытый, что собой представлял. Не было ответа ни на один из этих вопросов. Не жил Изрытый, а тянулся через годы, старательно убивая себя. И никем не был, даже имени себе не нашел. Был он функцией от еды, функцией от работы. Плохо, когда ты не существуешь и обозначаешься всего лишь функциональным прилагательным: «ученый», «рабочий», а не… — Зау запнулся и произнес еще одно прилагательное: «Говорящий».
Струи реки переливались под солнцем. В чистом негородском воздухе гудели жуки, тритон опускался на дно, мигая оранжевым пятном брюшка. Голенастые фламинго стояли на мелководье, выискивая добычу прямыми розовыми клювами, а потом, вспенивая концами крыльев воду, летели прочь, спасаясь от подползающего тонкомордого крокодила. Природа жила ради самой жизни, безразличен ей был разум, блестящие знания, мудрые откровения ночного бытия… Но когда говорящие начинали делать, то дела эти больно ранили природу.
Зау почувствовал, что не хочет возвращаться в нечистый город; настоящим счастьем было бы поселиться здесь, и жаль только, что Меза не видит всего этого.
Зау развернулся и поспешил обратно к городу.
Меза, как обычно была в лаборатории. Она вообще старалась как можно меньше времени тратить на самое себя и предпочитала сидеть голодной, чем зарабатывать на жизнь. На университет средства выделялись скупо, так что большинство говорящих, которые вели там исследования, работали где-нибудь еще.
Меза промывала в большой кювете икру какого-то редкого мокрокожего. Сквозь полупрозрачную оболочку были видны черные запятые свернувшихся зародышей.
Зау подошел, положил руку Мезе на затылок. Он не знал, что говорить, но даже неформулированные его чувства звучали громче слов. Меза замерла, и целую вечность они стояли неподвижно. Слова были не нужны, но все же прозвучали и они. Меза вздохнула и произнесла:
— Не надо.
Зау показалось, что он ослышался. Он же знал, видел, как Меза всем существом говорит «да», но то, что она произносила, опровергало очевидное.
— Не надо, — повторила Меза и, почувствовав, что сейчас Зау заговорит обиженно и недоумевающе, поспешила добавить: — Не сердись, я не хочу тебя оскорблять, ты хороший. Если бы эти отношения были для меня приемлемы, я не хотела бы никого, кроме тебя. Но это невозможно. Ты еще совсем молод, ты не понимаешь, зов тела кажется тебе прекрасным, а на самом деле мы ничем не отличаемся вот от них, — Меза встряхнула кювету с икрой. — Липкий стегоцефал выльет из брюха икру, а через день, забыв обо всем, сам же ее пожирает. Я так не могу, прекрасное должно быть долгим.
— Ты считаешь, что лучше быть, как молочники? — ошеломленно спросил Зау.
Меза запнулась, а потом, словно бросаясь с обрыва, произнесла:
— Да. У них лучше.
Через два дня Зау женился. Произошло это просто и буднично. Зау высмотрел себе жену на улице, подошел, сказал:
— Ты мне нравишься, — и дальше они пошли вместе.
Какой-то пустоголовый пытался остановить их, твердя, что он подошел раньше, но Зау лишь взглянул на него коротко, и тот проворно отпрыгнул, ожидая удара. И в эту минуту Зау действительно мог ударить. Это потом он со стыдом думал, что был, должно быть, похож на Изрытого.
Зау привел подругу на берег реки, где дышали спорами шапки плаунов и изгибал тонкую шею маленький пресноводный плезиозавр. Там они провели неделю. А потом Зау так же внезапно остыл. Подруга, имени которой он не удосужился узнать, стала ему совершенно безразлична, и он сразу заметил, что вода в реке не так уж и чиста — рудники в верховьях спускают в нее какую-то дрянь, а за узкой полосой леса курятся залитые черной жижей поля, и тянется лента дороги, по которой доставляют от далекой вулканической гряды пахучий порошок серы и бочки с кислотой для его электролизных ванн.
Сезон любви кончился.
Зау знал, что пройдет чуть меньше месяца, в теле его случайной знакомой созреют яйца, тогда она закопает их в песок одного из детских пляжей, и для нее тоже все кончится.
Зау вернулся в город. В университет он больше не ходил и делал лишь ту работу, на которую приходили заказы. Не начал он и переброску стоков от залива к радужным озерам. Все равно, одна мастерская ничего не меняла. А если во время бдений речь заходила об угрозе животным и растениям, об изменении условий, Зау отмалчивался, стараясь не откликаться на этот разговор.
Ежегодно весной Зау без труда находил себе новую подругу, а через неделю-полторы так же легко забывал ее. И его не тревожило, что так мало приходит в город молодых говорящих, и не волновало, есть ли среди них те, кто обязан своим существованием ему. То есть, порой Зау задумывался об этом, но немедленно вспоминалось оскорбительное сравнение Мезы, и Зау гнал из головы ненужные и вдвойне неприятные размышления.
Среди заказов Зау по-прежнему старался выбрать самые неординарные, требовавшие сообразительности и ловкости в работе. Особенно его привлекали задачи, связанные с изменением структуры металла. В зависимости от примесей и условий изготовления, одна и та же стальная пластинка могла быть покорно-гибкой или до звона упругой. Постепенно Зау вновь начал делать недоговорные работы, но теперь уже только для самого себя: не считаясь с расходом энергии, наращивал различные образцы, калил их в оглушительно визжащей муфельной печи, которую сам и сконструировал. Зау понимал, что то, чем он занимается, — тоже «университет», но бросать любимого дела не хотел, он лишь не произносил слова, которое однажды и надолго стало ему отвратительным.
Постепенно удивительные возможности металлов обрели известность среди говорящих, и, наконец, пришел первый заказ изготовить пружину. Описание заказа было составлено так, что Зау не понял точно, что именно нужно изготовить. В ближайшую ночь он пытался обговорить подробности, но на его вопрос никто не откликнулся. Зато на следующий день заказчик пришел сам.
Пальн, так его звали, был невысоким говорящим со странно замедленными осторожными движениями и необычайно тихим голосом. Неудивительно, что Зау ночью не расслышал его. Однако разум у Пальна оказался гибок и быстр, так что понять, что именно следует сделать, не составило труда. Но самое странное, что этот, второй за все годы предмет, заказанный не через склады, и лично, тоже был связан с молочниками! Только пружина, в отличие от клетки, должна была не сберегать, а убивать, так что Зау мастерил детали капкана с удовольствием, а потом вызвался сам установить звонко щелкающий механизм.
На рассвете шепотун Пальн зашел за ним. Зау взял не один, а четыре изготовленных капканчика и отправился вслед за проводником. Они вышли из города и двинулись вдоль берега залива, мимо рыбацких поселков, прочно связавшихся в памяти Зау с именем Хисса.
Теперь Зау и сам видел, как уступами отходит теснимое садками море, и как отступает истребляемый говорящими лес. Исчезли жавшиеся к воде последние кордаиты и легкоперистые гинковые — их было слишком легко ломать, и реликтовые посланцы древних лесов покорно исчезли с лица Земли.
Зау остановился, тряхнул головой, отгоняя наваждение. Это же было не с ним… Кордаитовые чащи помнил Хисс, а при Зау оголилась прибрежная дюна, началась ломка леса в болотистой низине за ней, и в воды бухты легли стволы темной туи и призывно пахнущей магнолии. Знакомые места, которые он никогда не вспоминал, но оказывается, никогда и не забывал.
Пальн свернул на дорогу, пропаханную хлыстами поваленных деревьев, потом двинулся напролом через кусты терновника, разросшиеся на месте бывших лесосек. Зау ломился следом. Через полчаса перед ними открылось небольшое, затянутое ряской болотце и пологий песчаный склон, огороженный забором, едва доходящим Зау до пояса. Они пришли к цели, преодолев за полдня путь, на который когда-то Зау потребовалось три года жизни.
— Тише! — предупредил Пальн. — Здесь нельзя громко. Оглушишь малышей.
Весь его мир, когда-то казавшийся бескрайним, лежал перед ним, и всего-то в нем было с десяток шагов. Но этот мир, как и прежде, был населен. Миниатюрные существа, крошечные копии самого Зау скакали по песку, бултыхались в воде, разгрызали витые ракушки прудовиков — какими огромными казались когда-то эти улитки, какими маленькими представлялись теперь! Сознание Зау наполнилось тонкими криками, визгом, звонкими восклицаниями бессмысленной радости. Перед ним, невообразимо уменьшившееся — лежало его детство.
— Им три дня, — прошелестел Пальн.
Один из детенышей, покинувший общую кучу, давно и целеустремленно штурмовал осыпающуюся песком горку. Вот он выбрался наверх и поскакал, размахивая хвостиком. Проход в заборе он миновал, похоже, даже не заметив его, и остановился лишь когда уткнулся в ногу Зау. Зау наклонился, подставил ладонь, малыш без тени сомнения вспрыгнул на нее, такую большую, что там могло бы разместиться десяток таких, как он. Зау поднес ладонь к лицу, разглядывая и узнавая себя самого.
— Это я! — кричал малыш, подпрыгивая. — Меня зовут Тари! Я живой! Ночью приходил страшный с красными глазами, но я зарылся в скорлупки, и он не нашел меня! Я тоже вырасту большим. Я буду!..
— Беги, Тари, — прошептал Зау, боясь, что голос его чересчур громок. — Ты обязательно вырастешь, но пока не выходи за ограду. Здесь для тебя слишком опасно.
Детеныш умчался, щебеча что-то. Зау смотрел ему вслед, стараясь ни о чем не думать, а потом пошел настораживать ловушки, чтобы «страшный с красными глазами» не пришел за маленьким Тари.
Но вместо молочника пришел другой «страшный». Вечером за холмами появилось багровое зарево. Там у нефтяных озер располагались мастерские, в которых варили асфальт и готовили пластмассы. От завода тянуло гарью и тошнотворно-сладким запахом растворителей. И вот там случилась авария, несколько мастерских сгорело. Клубы непроницаемого дыма окутали берег, дым рвал горло, разъедал глаза. Зау почел за благо не дышать, пока не выбрался из отравленной зоны, хотя и знал, что будет расплачиваться за это неделями головной боли. Детеныши остались в дыму, сами они выйти не могли, найти их в темноте полуослепший Зау не сумел.
Когда дым рассеялся, Зау вместе с Пальном вернулся к детской площадке. Берег был усеян комочками свернувшихся детенышей. Где-то среди них лежал и трупик крошечного Тари, который уже никогда не будет.
Через день Зау возвратился в город. Он шагал по захламленному берегу, топча взбитые прибоем серые шапки пены, смотрел на промасленную убитую землю, на отравленную зелень, местами еще вылезавшую из изуродованной почвы, и пытался представить себе: где здесь были рыбные тони, где выращивали рис или низкие пальмы с мучнистой сердцевиной, а главное, где могли лежать детские площадки, искрящиеся первыми звонкими словами, давно отзвучавшими, площадки, залитые сегодня мазутом и кислотой, среди которых новорожденный не прожил бы и четверти часа.
Несколько недель Зау не выходил из мастерской, готовя детали ловушек и всевозможный инструмент, который мог потребоваться ему в дальнейшем, а потом собрался и ушел к опустевшему болоту. Он понимал, что новая работа будет далеко не так интересна, как прежняя, знал, что будет обречен на многомесячное молчание и сможет лишь слушать других. И все же Зау не колебался, делая выбор, поскольку видел, что самые остроумные железки теряют смысл, если окажется, что с ними некому возиться.
Молчальник Пальн без лишних слов принял его помощь, показал изнанку знакомого с детства нехитрого хозяйства площадки. Главным в работе оказалась тишина — близкий голос портил слух детей и мешал слушать общий хор, из которого детеныши сами выбирали нужные сведения. Даже шептать без особой надобности Пальн не советовал. Жить Пальн предложил вместе с собой в примитивном деревенском доме, без душа и с отоплением в виде пузатого, булькающего самовара дрожжевой грелки, необходимость чистить которую так пугала Изрытого. А через несколько лет Пальн так же просто оставил дом Зау, а сам ушел на другую площадку, где не осталось почему-то ни одного воспитателя.
Каждый год по весне, когда у других начинался сезон любви, Зау, ворча про себя (единственное время, когда он мог себе это позволить!), здоровенными граблями прочищал дно болотца, которое без этого давно бы заросло, и засеивал мелководье микроскопической икрой улиток и зернистыми комьями лягушачьей икры. Потом, поглядывая на припекающее солнце, сгребал в кучи песок и начинал ждать рожениц. Те приходили, не глядя ни на кого, разрывали ямки, быстро оставляли кладки, присыпали яйца разогревшимся на солнце песком и уходили с сознанием выполненного долга. Зау с ними не разговаривал, и они не обращали внимания на него.
Когда на жарком склоне не оставалось мест, Зау перегораживал вход на площадку и отправлял всех дальше, за город, где в нескольких часах пути на краю больших болот были оборудованы еще две площадки. Иногда роженицы спрашивали, нельзя ли найти на площадке дополнительное место, тогда Зау молча отказывал им. Конечно, песчаных куч можно было нарыть сколько угодно, но тогда слишком много малышей погибло бы в перенаселенном детском саду.
Однажды среди опоздавших Зау увидел Мезу. Видно, и в ней голос крови взял верх над рассудком. Меза, услышав, что Зау узнал и вспомнил ее, заколебалась, но все же подошла и спросила о лишнем месте, хотя заставленные ворота говорили яснее слов.
— Я не могу идти к болотам, — сказала она. — В лаборатории не осталось никого, животные за это время погибнут.
Зау отвернулся. Он хотел сказать, что у него погибнут разумные, напомнить, как сама Меза твердила о необходимости заботиться прежде всего о своих детях, вспомнились и молочники, поставленные ему в пример, и думы о бессмысленности самой жизни, если она кончится вместе с тобой… Все это пропиталось давней, но неугасшей обидой и сплелось в такой клубок горечи, что когда Зау повернулся, чтобы коротко ответить: «Нет», — Меза уже уходила, вздрагивая, словно ее стегал источающий вопль оголенный электрический провод.
Две недели после появления яиц Зау жил спокойно, следил лишь, чтобы не добрались до песчаного инкубатора прожорливые ночные воры. А потом начиналась суматоха. За несколько часов теплый берег покрывался сотнями маленьких, неистово галдящих фигурок. Углядеть за всеми детенышами не было никакой возможности — они лезли в воду, срывались с забора, убегали и не возвращались. Многие болели, а бывало, что из целой кладки так и не появлялось ни одного живого…
К осени на площадке оставалось лишь несколько десятков воспитанников. Их Зау различал по голосам, заботился о них, подкармливал в голодный сезон, снисходительно, вполголоса беседовал с ними и вообще относился к ним, как к состоявшимся говорящим, хотя и понимал, что первую зиму переживет меньше половины детей.
Временами эта селекция, отбор на выживаемость, казалась Зау жестокой, но тогда он вспоминал краткие наставления Пальна: разум родился в борьбе за выживание, и каждый разумный обязан повторить этот путь. Если слишком заботиться о новорожденных, они вырастут слабыми и среди них не окажется ни одного по-настоящему разумного, а лишь пустоголовые жужжалки. Такие опыты ставились и обошлись говорящим слишком дорого. Потом на память приходили чадолюбивые молочники: безмозглые, хищные и глухие. Этот врезавшийся в душу образ помогал балансировать между равнодушием и ошибкой.
За неделю до нового сезона любви последние малыши покидали площадку. Обычно Зау сам отводил их в ближайший поселок, откуда они разбредались кто куда в поисках места. А Зау возвращался к песчаному холму и готовил его к приему нового поколения.
Следующий год повторял предыдущий, а потом сам повторялся с началом нового сезона. Катастрофы случались редко, хотя химические мастерские были восстановлены и даже разрослись.
Обычно больше всего жизней уносили холодные зимы и хищные враги. Порой случалось, что по весне Зау некого было отводить в поселок. Особенно досаждали молочники, изобретавшие все новые и новые каверзы. Теперь Зау жалел, что Меза куда-то исчезла, и ее голоса давно не слышно. Может быть она, первая заметившая мутации среди молочников, могла хоть что-то посоветовать. А так приходилось бороться вслепую, почти не зная противника.
Воспитатель — это была работа, все признавали ее нужной; и хотя Зау не сдавал на склады изделий, все же за ним резервировалась и еда, и кое-что из вещей. Заработок воспитателя было бы смешно сравнивать с тем, что получал Зау, когда был металлургом, но, с другой стороны, в университете вообще ничего не платили, Мезе с товарищами приходилось полагаться лишь на себя и щедрость таких, как Зау. Хотя теперь Зау не смог бы делиться с другими своим достатком. Впервые он столкнулся с ситуацией, когда заработка стало не хватать. Не на жизнь, разумеется, здесь его требования всегда были скромны, а на работу. Молочники наносили свои безжалостные визиты уже с появлением яиц, и Зау, видя, что капканы не спасают от напасти, решил испробовать яд. А поскольку личных фондов не хватало ни на яд, ни на приманки, Зау пришлось зарабатывать их на стороне.
Большие болота назывались так то ли по традиции, то ли по недоразумению. На самом деле это были большие поля. Затянутая илом и залитая водой низина ежегодно засеивалась съедобным тростником, рисом, другими влаголюбивыми растениями, которые охотнее прочих употреблялись в пищу говорящими. Туда и отправлялся Зау, когда ему не хватало нищенского содержания воспитателя. Приходилось по колено в жидкой грязи укоренять стебли рассады, убирать урожай, но больше всего трудов уходило на борьбу с вредителями. Невидимая глазу мушка дырявила листья, портила цветки. Трижды в сезон следовало обходить посевы и опылять их толченым в пудру порошком серы. Желтый налет плыл по воде, не смачиваясь взлетал с ее поверхности, но потом все же тонул, накапливаясь в торфяных толщах.
Туда же под воду попадали и другие вредные вещества. Семена перед зимним хранением окуривали, убивая жучков удушливым ядом, что варился на нефтяных озерах. Перед посадкой зерно смешивали с черным порошком урановой смолки. Когда Зау узнал об этом, он удивился и испугался. Он знал, как действуют на живое соли урана и тория, и даже в гальванических мастерских никогда не пользовался ими. Но потом ему объяснили, что без радиационной обработки нельзя надеяться на дружные всходы, а что касается ядовитых солей, то смолка нерастворима, в зерно она не попадает, а надежно задерживается рыхлым илом и остается там, в торфе.
Поработав на полях, Зау хорошо познакомился и с ядами, и с приманками. Молочники и здесь были первыми среди вредителей, безжалостно портя урожай. А вот яд на них почти не действовал — привыкли к яду сотни травленных поколений! Теперь дозы отравы на полях употреблялись такие, что Зау рисковал погубить детенышей, даже в том случае, если никто из них не тронет ядовитых приманок.
Химическую войну Зау благоразумно прекратил не начиная, но продолжал работать в двух местах, потому что решил строить дом. Новый дом потребовался для детей. Один год не приходился на другой, хотя обычно они отличались друг от друга не сильно. Но потом случилась страшная зима, солнце не показывалось несколько дней кряду, и к концу этих дней на песке не осталось ни одного живого детеныша. Их маленькие тела не смогли прийти в себя после слишком долгого оцепенения.
Тогда-то, получив печальную возможность нарушить обет молчания, Зау обратился к говорящим, требуя от имени погибших малышей большей к ним заботы. Он просил поставить на пляжике дом, чтобы в слишком холодные ночи детеныши могли в нем спасаться.
Ответом было повторение общеизвестных истин: о детях нельзя слишком печься, лишения оборачиваются к их же благу. А годы, когда погибал весь выводок, случались и прежде. Жалко, но… ничего не поделаешь.
Не получив поддержки, Зау решил строить дом сам и вновь отправился в ту слишком свободную весну на поля, чтобы на заработанное приобрести не полагающийся ему лес и немудреное домашнее оборудование. В строительстве Зау никто не помогал, но и не мешал. Это было его дело, его право на эксперимент, пусть даже то был эксперимент над будущими поколениями. Зау сам укладывал бревна, конопатил стены, устанавливал грелку. Родившиеся новой весной малыши толклись вокруг него, лезли под топор, и каждый предлагал в дело свою щепочку, палочку или веточку.
Строительство дома было приостановлено лишь однажды. Зау устанавливал потолочные перекрытия, когда среди бела дня послышался звук, словно сразу на полную мощность заговорил ночной хор. Но на это раз в хоре был всего один голос. Зау обмер, забыв, что неудобно держит на весу потолочную балку. Он понял, что где-то, может быть на другом континенте, повторяется высокая трагедия Хисса. Мудрый говорящий, достигший предела своих бесконечных лет, последний раз держал речь перед разумными. Эта речь сильно отличалась от того, что говорил Хисс. Неведомый старец не только передавал живущим память предков, но и кричал о многом, что он сам познал и увидел в жизни. Не только животный мир менялся, беднея на глазах долгожителя, не только уничтожались леса и отравлялось море. Гибла вся планета. Жизнь на холодной земле существовала лишь благодаря укутывавшему ее одеялу из углекислого газа, создающего парниковый эффект. Не будь его, тепло уходило бы в пространство, и в мире стало бы так холодно, что выжить смогли бы разве что птицы да вездесущие молочники. Что-то подобное уже было в мире двести миллионов лет назад, и возвращение доисторических времен казалось невозможным. Но тем не менее, в углекислотном одеяле уже зияли рваные дыры, которые продолжали расползаться. Носитель жизни углерод оседал в меловых отложениях морских рифов, огораживающих пастбища аммонитов и белемнитов. Уголь уходил под песчаные наносы на месте иссушенных рыбных садков, пропадал вместе с отравленным илом полей, оставался в настилах гатей и фундаментах состарившихся домов. Каждое лето безвозвратно уносило из атмосферы углерод, и всюду эти страшные процессы подстегивались умелой, знающей рукой говорящего. Не случайны суровые зимы — они будут еще суровей, не случайны дожди — ветры, рожденные еще теплыми и уже холодными зонами, поднимают с океана массу воды. Не зря Зау строит дом, скоро без него детеныши вообще перестанут выживать. Только поможет ли и дом?
Детеныши не много поняли из услышанного, а Зау долго стоял в прострации, привычно сдерживая мысли, но чувствуя, как против воли созревает в нем план очередного эксперимента.
Когда был достроен дом и отпущено в жизнь первое поколение побывавших там малышей, когда вновь пришел краткий весенний отпуск, который Зау уже давно не посвящал любви, когда наконец появилось свободное время, Зау позволил себе обдумать появившийся полгода назад замысел.
Он хорошо помнил свою неудачную попытку вновь пустить в дело мореную древесину, долгие годы пролежавшую под водой. Но сейчас он и не собирался использовать что-либо по второму разу. Надо было всего-лишь вернуть атмосфере похищенный у нее углерод. Для этого не годились затонувшие бревна и тем более, напоенный водой слежавшийся торф. Зау остановился на древнем угле, отложившемся в незапамятные эпохи и превратившемся в камень.
Неподалеку от города, там, где река, на которой Зау проводил свою медовую неделю, бурлила, переливаясь через пороги, на поверхность выходило несколько пластов каменного угля. Минерал этот за полной ненужностью никем не разрабатывался, так что всякий мог использовать его в любых целях. Зау решил вернуть углю жизнь. Сделать это можно было только с помощью огня.
С вечноживым, подвижным всепожирающим пламенем говорящие сталкивались лишь в смерти. Мертвых сжигали, так чтобы от них не оставалось ни единой кости, освобождая место на Земле новым живущим. Нигде больше опасный огонь не употреблялся, так что Зау пришлось идти на выучку к могильщикам. В грязных городах все больше погибало повзрослевших, но еще молодых говорящих, так что появилась и такая профессия. Это было невеселое учение, в могильщики шли почему-то исключительно пустоголовые, которые не умели толком объяснить, как добыть и поддержать огонь. Но все же Зау разобрался в этом, обзавелся он и необходимым для добывания огня инструментом.
Развести огонь среди черных глыб угля оказалось несложно, хотя сам уголь долго не хотел разгораться. Наконец, он взялся жарким беспламенным огнем. Легкий смолистый дым костра сменился беспросветными удушливыми клубами, так напоминавшими ядовитую гарь нефтяных мастерских. Зау, лихорадочно вспоминая, нет ли поблизости детских колоний, кинулся гасить огонь. К сожалению, этому его не научили вовсе. Задыхаясь и перхая, Зау голыми руками растаскивал исходящие багровым жаром угольные комья, лишь сильнее разнося огонь. Он не чувствовал жара и сперва не обращал внимания на то, как трескается чешуя на запястьях и вздувается волдырями ошпаренная кожа. И лишь потом острая боль заставила его прекратить бестолковую работу и вывалиться из пламени.
Дымное облако расползалось по окрестностям. Зау бежал сквозь едкую тьму, нечленораздельно мыча от боли, словно дошедший до экстаза пустоголовый. Руки, вначале не чувствовавшие огня, вспухли и болели нестерпимо.
Пожар остановить не удалось. Огонь ушел вглубь земли, и еще несколько лет из расщелин поднимались дымные фонтаны, а берег реки был усыпал крупной копотью. Гарь мешалась с водой, поганя чистое дно, в реке исчезли заводи с желтыми точками кувшинок, погибло, быть может, последнее в мире лежбище карликовых речных плезиозавров.
Год Зау не работам: болели руки. Зау надолго превратился в инвалида. Его из милости кормили, а жил он на детской площадке в собственноручно построенном доме. По утрам уходил от детей на безопасное расстояние и думал. В праздную голову приходили невероятные идеи, представлялось, будто сожженный пласт угля был когда-то, задолго до появления говорящих, залитым водой полем, и кто-то, опасаясь за урожай, посыпал его удушливым серным порошком, обрабатывал радиоактивными коллоидами. О чем тревожиться? Ил все поглотит, уголь все впитает. Вот и ушел уголь в землю навсегда, остудив воздух и море, и беда тому, кто вздумает ковыряться в старых помойках, добывать антрацит и сланцы: вместе с углем освободится и упадет кислотным дождем пленная сера, и вонючая гарь, и невидимая урановая гибель. А без этого углерода, когда-то кутавшего и гревшего землю, в мир явится — и уже идет — Великий Холод.
Логично все получалось и стройно. Почти как у Мезы в ее бредовых фантазиях. Вот только кто мог в древности возделывать эти поля? Неповоротливый мокрокожий мастодонтозавр или клыкастая иностранцевия со скошенным лбом? Или гигантский диплодок с мозгом улитки, первый из зверей истребленный предками Зау за то лишь, что был слишком легкой и большой добычей? Конечно, никто из них не смог бы так надежно уничтожить мир, это под силу лишь разуму.
А спасти мир вряд ли сумеют и разумные.
Однажды, в минуту надежды, Зау посчитал, сколько углекислоты он так катастрофически вернул в оборот. Результат получился столь ничтожен, что не стоил и упоминания.
Болели руки, болела голова. Выхода впереди не было.
Вторую неделю лил дождь. Мелкие капли, не по летнему холодные, безнадежно выравнивали песок пляжа, которому давно пора быть взрытым сотней маленьких ног. Но берег оставался пуст, и холмики кладок, сбереженные от набегов молочников, почти сравнялись с землей. За последнее десятилетие это был второй такой год, и Зау уже знал, что ему ожидать. Он разрыл один из холмиков. В нос ударил запах смерти. Никто не вылупится из яиц, равнодушно брошенных в холодную мокреть.
Опустив тяжелые, в шрамах и струпьях давних ожогов руки, Зау побрел к дому. Он привычно сдерживал мысли, хотя сейчас можно было говорить в полный голос, можно было кричать…
Вечером Зау разложил у воды погребальный костер для неродившихся. Когда огонь прогорел — залил угли, теперь он знал, как это делается. Смотрел на курящийся белый пар, перебирая в уме варианты поведения.
Теплый дом, уже не первый на этом пляже — первый давно сгнил — мог спасти и до поры спасал малышей. Но для яиц дрожжевая грелка не годилась, им было нужно горячее солнце. Хорошую температуру могли бы дать электрические нагреватели, но их шум еще в яйце убьет разум детенышей, они родятся глухими. А глухой говорящий — все равно что мертвый. Есть еще огонь, но он слишком горяч, и к тому же, вряд ли найдется сила, которая заставит его развести огонь в доме.
Впереди пустой год, за это время можно было бы что-нибудь придумать, — но что можно придумать одному? Давно уже говорящие, задавленные бедой, которую сами же вызвали, решают лишь сиюминутные вопросы. Много лет нет в городе университета — братства разумных, готовых бескорыстно взяться за исследование любой проблемы. Они не сумели помочь в главном, и их стало накладно кормить.
И теперь остается, вопреки очевидному, надеяться, что следующий год окажется удачнее предыдущего, а освободившееся время тратить на подготовку к зиме, потому что зимой теперь и взрослого говорящего тянет в сон, если он слишком долго пробудет на улице.
Летние месяцы ушли на пустые заботы о себе самом, а зима уничтожила последние надежды на чудо. Зимние дни стали такими холодными, что брожение в грелке почти прекратилось, и даже дома приходилось быть начеку, чтобы не уснуть ненароком.
И вот однажды утром, с трудом продержавшись до света, Зау увидел, что комната выстыла совершенно. Мороз победил грелку.
Зау распахнул дверь и собственными глазами увидел смерть — то, что он знал лишь теоретически, что предсказывали чудаки из университета. Вода замерзла и стала твердой, вместо дождя с неба сеялась мелкая белая крупка.
Жизнь на берегу кончилась, надо было уходить.
Зау собрал свой инструмент, постаревший как и он сам, стершийся от времени, аккуратно притворил дверь дома, последний раз обошел пустой детский пляжик. Ветер нес над песком снежную пудру. Снег зализывал пятипалые следы, оставленные ногами Зау, одинокая белая цепочка рассекала мир детства. Зау наклонился, погрузил в песок обе руки. На смерзшемся песке рядом со следами ног четко отпечатались две пятерни — оттиски рук, искалечивших мир. Выемки заносило снегом, потом поверх снега их забросает песком и, если никто больше не будет жить на этом пляже, то следы так и останутся там, в слежавшейся толще, уйдут в глубь земли, окаменеют, и, может быть, это будет самым долгим, что оставит он после себя.
Зау стряхнул ледяную сонливость, начавшую охватывать его, и поспешил к городу.
Зиму он провел в городе вместе с немногими оставшимися там собратьями. Колония жалась ближе к электрогенераторам, превращавшим всех в подобие пустоголовых, но в то же время несущих тепло. Питались жители старыми запасами, которые приходилось разваривать в горячей воде.
Окрестности города, когда-то плотно обжитые, были отданы во власть молочников. Молочники вышли из нор. Притерпевшиеся ко всему, травленные ядом и радиацией, привыкшие к холоду и темноте. Теперь их ничто не сдерживало — они множились и менялись на глазах. Какой удачей было бы для Мезы увидеть это разнообразие отвратительных форм! Иные грызли дерево и питались, кажется, одной корой, другие пожирали собственных собратьев, но все были мерзки и многочисленны. Они появились даже в домах, так что капканы Зау никогда не оставались без работы.
Жить в городе, мучаясь от круглосуточного рева электропечей, было невыносимо тяжело, и, с трудом дождавшись весны, когда зазеленел, казалось напрочь убитый морозом ивняк, а со дна оттаявших луж всплыли ожившие лягушки, Зау покинул город. Он двинулся на юг, откуда тянул теплый ветер и летели возвращающиеся птицы. Там, судя по всему, еще оставалась нормальная жизнь, если можно, конечно, называть происходящее нормальной жизнью.
Впереди были сотни лет и тысячи километров бегства.
Он потерял счет времени и местам. Долины рек и суровые плоскогорья проплывали мимо, не врезаясь в память, а лишь истирая ее своей необязательностью. Месяцы и десятилетия упруго сжимались и рассыпались трухой секунд, пропуская сквозь себя идущего.
Иногда Зау встречал поселения говорящих внешне вполне благополучные, но он замечал, как мало там живет молодых, видел, как расползаются от городов пятна рукотворных пустынь, — и уходил дальше. Никто не шел за ним следом, говорящие оставались на местах, жертвуя разумом и будущим ради сегодняшнего удобства и тепла.
Случалось, в закрытых от ветра долинах попадались нетронутые уголки, где Зау хотел бы жить. Тогда он останавливался, строил дом, ловил и приручал животных, если они еще водились в этой местности. Но проходил десяток лет, зима догоняла Зау, и он бежал, оставляя жилище, бросив все.
И наконец, он достиг предела. С гребня серой источенной ветром скалы он увидел океан. Материк был перейден из конца в конец. Дальше пути не было.
Под ногами мелко хрустел ракушечник — витые и двустворчатые домики морских существ, погубленных во время чужих попыток остановить выстывание атмосферы. Тем, кто жил здесь когда-то, удалось, опрокинув в море миллионы тонн ядохимикатов, уничтожить микроскопический известковый планктон, поглощавший драгоценный углекислый газ. Но вслед за планктоном и кораллами погибли упрятанные в раковины спруты — аммониты и стремительные белемниты, исчезли, лишившись пищи, эласмозавры и плезиозавры, чьей печени Зау так и не отведал, пропали пережившие многие эпохи шустрые рыбоящеры. Море опустело и потомки незадачливых рыболовов отошли на север, их выморочные поселения Зау оставил позади.
Но все это было напрасно, Великая Зима приближалась. Углекислотная шуба истончалась с каждым годом, планета замерзала. И вот холод загнал его сюда — на южную оконечность земли. Здесь ему предстоит строить последнее убежище, спасаться в нем и ждать неведомо чего, без надежды дождаться.
Океан ударял холодной волной в обрыв берега. Соленые брызги залетали наверх, высыхали, покрывая колючей сединой кожу. Зау стоял, напряженно вслушиваясь. Тишина. Ни одного голоса. На всем берегу, а может быть, и на всем материке, он единственный нарушает безмолвие, посылая в мир полную отчаяния мысль.
За спиной громоздится лес: корявые, изуродованные стволы — ветер свищет меж безлистных ветвей. Это ничего, лес оклемается, если ему позволит погода. Он сейчас без листьев, потому что зима и холодно. Даже сюда, на южную точку континента, пришел зимний холод. Все время льют дожди. Никогда раньше их столько не было — бесконечных, мелких, изводящих душу. Облака загораживают солнце, от этого холодает еще быстрее. Зау невесело вздохнул: даже сейчас он ищет объяснения происходящему.
Из-за леса донесся тонкий вой. Там бродят группы молочников, осмелевших, ставших опасными. Сбылось безумное видение Мезы: говорящие съели свою землю, и молочники без помех догрызают то, что осталось.
Где-то за морем — материки Гондваны. Там тепло, там еще должны жить говорящие. Но уже давно не слышно оттуда голосов — то ли не с кем беседовать через море, то ли и там беда, и разум задохнулся в собственных отбросах. Впрочем, даже если там и живы разумные, им не удастся отсидеться в теплых землях. Пройдут эпохи, но когда-нибудь страны соединятся, и по дну бывшего моря хлынут орды глухого, беспощадного, ко всему привыкшего зверья. Если они на его глазах так изменились, то что же будет потом…
Темнело. Воздух быстро холодел, и Зау поспешил к дому. Там тоже было холодно, грелка работала плохо. Зау прикрыл дверь и начал раскладывать на камнях набранные днем ветки. Еще один бессмысленный и опасный эксперимент. Мысль не может успокоиться, хотя надежды на победу давно нет. Что делать, таким он создал себя — сначала его покинут силы и только потом разум.
Огонь затрещал, вскинувшись по ветвям. Комната сразу осветилась, Зау стал хорошо видеть. Он осторожно взял еще одну ветку, бросил в огонь, быстро отдернув руку. В комнате постепенно становилось тепло, Зау ощущал это по тому, как исчезала сонливость. И все же его не оставляло чувство обреченности. Во все века огонь разводился лишь для того, чтобы хоронить умерших, давний опыт с углем был не в счет. И теперь Зау казалось, будто он хоронит самого себя.
Синие клубы дыма плотным слоем собирались под потолком. Дыму было некуда деваться, постепенно он заполнил помещение, заставив Зау лечь на пол. Но вскоре дым достал его и там. Несколько минут Зау лежал, не дыша и часто моргая, чтобы умерить резь в глазах, потом выскочил на улицу отдышаться и проветрить дом. Дым повалил следом из открытых дверей. Почему-то его не становилось меньше, густые клубы выплывали из проема и тут же сливались с затянутым облаками ночным небом. Зау сунулся в дом и увидел, что в комнате горит пол. Должно быть, угли провалились между подложенных камней. Зау плеснул в огонь запасенную заранее воду, потом метнулся было к берегу, но сделав два шага, остановился. В темноте он не видел абсолютно ничего и мог лишь разбиться, упав с обрыва.
Дом горел. Теперь с лихвой хватало и тепла, и света, только тушить было нечем и незачем. Зау стоял и рассматривал свои праздно висящие руки. Неужели это он? Неужели это его руки? Когда он успел стать таким? Это скорее лапы Хисса, натруженные и уставшие. Завтра с утра ему снова придется браться за работу. Одному, без помощников таскать бревна, строить дом, ночами спасаться у костров… Для чего? Чтобы в одиночестве протянуть еще несколько сотен мрачных лет? А потом? — Зау шевельнулся. — Потом он доживет до своего предела и перед смертью расскажет историю жизни и гибели могучей цивилизации говорящих. И может быть, если на материках Гондваны в Африке или Индии — есть еще разумные, они услышат его, и это поможет им хоть в чем-то. Далеко Африка…
К утру пожарище остыло. Бледное солнце выбралось из-за горизонта и тут же пропало среди облаков. С неба привычно засеяло мелкой водой. Зау, вяло двигаясь, натаскал сучьев, выломал в лесу два ствола, но донести их до берега не смог. Он понимал, что не сумеет разжечь насквозь промокший хворост.
Перед закатом налетел ветер и разогнал тучи, выстрелив на прощание в лицо снежным залпом.
Зау не мерз, он лишь чувствовал, как мороз сковывает его, убаюкивая бездонной чернотой сна. Трудно ступая, Зау вышел к пожарищу. Под ногами хрустел лед.
Остывшее солнце тяжело падало к горизонту, раздвигая размытые остатки туч. Наступил вечер. Один из бесчисленных вечеров на планете Земля. Скорее всего, для него этот вечер станет последним.
Ветер гнал к берегу мутные валы. Но ни один плавник не мелькал среди белых гребней. И воздух не прочерчивала распяленная тень рамфоринха, лишь несколько чаек-ихтиорнисов бестолково бились в воздушных струях. Свистел ветер, и в тон ему с пустой земли доносилось тонкое подвывание. Молочники дождались своего мокрого и холодного часа.
Солнце скрылось, лишь карминовая полоса заката кровавила небо. Быстро темнело, беспомощные глаза не могли служить Зау. Но все же, повернувшись к лесу, Зау увидел полукруг горящих точек. Заметив движение, молочники отскочили, переливчато перекликаясь. Даже эти, новые, они были ничтожно слабы по сравнению с ним, но они умели ждать, а за их спинами стояли тьма и холод.
Зау шагнул вперед, сознавая, что бесцельно тратит остатки сил. Огненная цепь рассыпалась, охватывая его со всех сторон.
Полоса заката обуглилась, слившись с чернотой.
Молочники выли.
«Оставлять этой пакости Землю, — с трудом подумал Зау, — обидно…»
Комментарии к книге «Закат на планете Земля», Святослав Логинов
Всего 0 комментариев