«Белые муравьи»

1910

Описание

Михал Айваз – современный чешский прозаик, поэт, философ, специалист по творчеству Борхеса. Его называют наследником традиций Борхеса, Лавкрафта, Кафки и Майринка. Современный мир у Айваза ненадежен и зыбок; сквозь тонкую завесу зримого на каждом шагу проступает что-то иное – прекрасное или ужасное, но неизменно странное.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Михал Айваз Белые муравьи

Я прогуливался по низкому смиховскому берегу Влтавы; мой путь лежал вдоль стены из каменных плит, в которой на одинаковом расстоянии друг от друга виднелось множество металлических дверей, скрывавших за собой какие-то вечно запертые склады; я проходил мимо гор песка и рассохшихся перевернутых лодок. Сверху доносился близкий и равнодушный шум невидимых автомобилей; если я задирал голову, то видел над однообразными клеточками металлической решетки, венчавшей каменную стену, последние этажи домов с затейливыми орнаментами, вьющимися вокруг окон, и с припорошенными пылью гипсовыми девичьими лицами, мечтательно глядящими на реку с середины карнизов. Был знойный июльский день; я вдыхал запах гниющего мусора, который покачивался на водной глади рядом с каменными ступенями, уходящими под воду. У железнодорожного моста стояли на якоре ржавые и поломанные прогулочные теплоходы, сквозь выбитые окна можно было заглянуть в их темное и пустое нутро. Я шагал вдоль бесконечного забора из высоких железных прутьев; между ними лез наружу густой кустарник с грязными листьями, побеги какого-то вьющегося сорняка кое-где достигали середины тротуара. Вдоль противоположной стороны широкой и совершенно пустой улицы тянулась серая стена завода. Кое-где кустарник был не слишком густым, и я сумел разглядеть на реке длинную низкую баржу, над которой неподвижно торчала стрела подъемного крана; за узкой полосой воды был виден берег острова с пришвартованными к нему лодками и своеобразными плавучими домиками; некоторые из них были скрыты под жестяными навесами. По коротенькому мостику за автозаправкой я перебрался на остров и сразу наткнулся на унылое двухэтажное строение из неоштукатуренного кирпича, явно принадлежавшее речному ведомству; в маленьком садике сохло белье, тут же стояли три пластмассовых стульчика.

И вновь я двинулся вдоль забора, за которым рос густой кустарник. Проходя мимо воротец с синей надписью на белой эмалевой табличке «Спортклуб Бланик – вход только для членов», я услышал доносившуюся от реки музыку. Я остановился и вслушался в ее тона. Тихая мелодия, пробивавшаяся сквозь кусты и иногда сливавшаяся с голосами автомобилей и трамваев, ехавших по смиховскому берегу, не походила ни на что из слышанного мною прежде. Я не мог определить, написал ли ее наш современник или она родилась в средневековье; я не знал, сочинил ли ее знаменитый композитор или это анонимное фольклорное произведение, был ли ее автор европейцем или же человеком, воспитанным на традициях совершенно иной культуры. Сначала я решил, будто у мелодии нет ритма, но потом мне внезапно открылась регулярность ее тактов; они были разной, но не произвольной длины, они то набухали, то опадали, как если бы музыкант подчинялся некоему странному метроному, маятник которого иногда пробуждается и начинает горячечно метаться, а иногда почти засыпает; и все же мне казалось, что время, измеряемое судорожно вращающимися колесиками наших прирученных приборов, ничуть не лучше этого сумасшедшего времени – разве что к нашему мы привыкли.

Я нажал на ручку, и воротца открылись. По тропинке, вьющейся по поросшему травой и кустарником холму, я спустился к реке. Мелодия доносилась с суденышка, которое стояло на якоре недалеко от берега и было укрыто ветвями склонившейся над речной гладью ивы. Судно представляло собой деревянную будку, стоящую на плоту, который держали на плаву пустые баки. На досках, из которых была сбита будка, виднелись ошметки облупившейся зеленой краски. По шатким сходням я забрался на борт. Какое-то время я помедлил у дверцы, вслушиваясь в мелодию; потом постучал, но никто не вышел ко мне, никто не откликнулся, и потому я открыл дверь и шагнул внутрь.

Казалось, что комнату, где я очутился, покинули совсем недавно. На полу морщинился складками выцветший ковер с персидским узором, окаймленный бахромой; рядом с круглой печкой и ящиком для угля стояло возле стены низкое канапе, с которого сползло на пол толстое серое одеяло, напомнившее мне своими очертаниями сидящую собаку. У противоположной стены разместились тяжелое кожаное кресло и солидный темный шкаф; на верху его стояли стеклянные консервные банки, которые почти касались потолка, внутри их просвечивали сквозь оранжевый и фиолетовый сироп какие-то плоды. В широком окне за колеблющимися ветками плакучей ивы виднелись восьмигранная фабричная труба и угол большого административного здания на смиховском холме. Музыка раздавалась из кассетного магнитофона, который стоял на столе у окна, рядом с керосиновой лампой и переносным русским телевизором на батарейках. Посреди стола были пустая коробочка от сардин с остатками масла и крышкой, скрученной в спираль, пивная бутылка и мятое субботнее приложение к «Свободному слову» с наполовину решенным кроссвордом. Я сел в кресло, которое с усталым вздохом опустилось подо мной чуть ли не до пола, и прислушался к музыке.

Больше всего удивляло то, что невозможно было определить, играет ли произведение один инструмент или целый оркестр. В пользу версии о нескольких инструментах, говорил тот факт, что из магнитофона раздавались очень разнородные звуки. Слышались тона, несомненно рожденные колебанием струны, звуки, какие вызывает поток воздуха, проходящий через трубку с отверстием, и звонкие голоса, которые пробудил удар в металлическую пластину. Время от времени я даже слышал звуки, которых в музыкальных произведениях не бывает: побулькивание густой каши, маслянистое капанье, войлочное шарканье, тихое странное позвякивание и проворное шлепанье чего-то, явно состоявшего из множества упругих и мягких плоскостей, соединенных с одного конца. Но это было не модернистское привнесение обыденных звуков или голосов техники в музыку, как могло бы показаться. Побулькивания, удары и шелесты, входящие в композицию, соотносились с обыденными звуками или с грохотом механизмов не более, чем тоны скрипки или фортепиано. Эти звуки были насколько чисты, так высоко вознесены над потоком голосов, сопровождающих нашу жизнь, что вступали в царство музыки равноценной противоположностью тонов, которые издают знакомые музыкальные инструменты, – и, таким образом, не вызывали у слушателя впечатления, что в искусство проникли какие-то незваные гости: скорее, слушателю начинали вдруг казаться необязательными и случайными те привилегированные звуки, из которых состоят наши музыкальные пьесы.

Однако между звуками композиции существовали плавные переходы, хотя звуки вроде бы и издавались различными музыкальными инструментами. Таким образом, невозможно было точно определить, где кончается звук ударного инструмента, а где начинает петь флейта, или уловить момент, когда звон тарелки превращается в колебание струны. Иногда даже слышались пассажи, где совершенно терялись не только голоса знакомых музыкальных инструментов, но и вообще тона, которые можно было бы отнести к какому-то известному типу звуков; эти пассажи состояли только из переходных звуков – и между ними, конечно, возникали новые, еще более странные переходные тона. Именно благодаря этим постепенным переходам от звука к звуку я в конце концов решил, что произведение все же играет один-единственный музыкант на одном-единственном – незнакомом и невообразимом – музыкальном инструменте. Хотя порою звучало сразу несколько разных звуков, их различие рождалось как бы из постепенного разложения одного тона, подобно тому как белый луч раскладывается на спектр различных цветов; потом тона снова неспешно сливались в один звук, но никакой тон при этом не умолкал.

Я попытался представить себе странный музыкальный инструмент, но – безуспешно. Была ли это сложная аппаратура, лабиринт клавиш, педалей, палочек, трубок, струн и натянутых перепонок, запутанный механизм с множеством приводов, ручек, шарниров и тяг? Такое сооружение, пожалуй, могло бы издавать самые разнородные звуки, но как объяснить переходы между ними? Как выглядит вещь, издающая звук, который является чем-то средним между колебанием струны и свистом? Что такое переходное звено между струной и дудкой? Наверное, нечто вроде струны, которая постепенно расширяется и при этом твердеет, в ее внутренности появляется полость, она все увеличивается, потом ее поверхность лопается и в ней открывается щель? Однако как смастерить вещь, которая могла бы так изменяться, и при этом добиться того, чтобы метаморфозы происходили в обоих направлениях и регулярно повторялись? Возможно, музыкальный инструмент – это вовсе не сложный механизм, а просто цельная масса, настолько пластичная, что какая-то сила может ежесекундно придавать ей новую форму; не исключено, что мелодия сыграна на каком-то невиданном пластилиновом пианино… Порою у меня появлялось ощущение, что силой, изменяющей форму музыкального инструмента, могла быть сама музыка, что инструмент изменяет та же сила, которая позволяет возникнуть тонам. И все-таки я не мог ясно представить себе, как выглядит инструмент, хотя мою последнюю гипотезу и подтверждал особый характер тонов – казалось, будто энергия, которая создает тоны, заставляет трепетать не только готовые, заранее приготовленные предметы; казалось, будто раздающийся звук часто оказывается звуком того действия, в результате которого и возникает вещь, что это голос того, как вещь откуда-то исторгается, поднимается и замыкается в самой себе. Более того, я чувствовал, что этот взмах, заставляющий звучать меняющую форму массу, не завершается в тот момент, когда форма сложилась, что тем же движением, которое позволило вещи возникнуть, он разрывает ее изнутри и уничтожает – так звуки рождения становились в то же время звуками распада; претворяющая сила, что бы ею ни было, никогда не успокаивалась и не позволяла вещи замереть в неизменном и молчаливом бытии.

Посреди такта раздался щелчок – кассета закончилась; в тишине снова вынырнули близкие шуршания и голоса, приглушенные расстоянием: шелест листьев плакучей ивы, трущихся об оконное стекло, тихое фырканье автомобилей на берегу, гудение тепловоза на смиховском вокзале. В этих голосах как будто звенели последние отголоски тайны, которую пробудила внутри всех звуков услышанная мною музыка, – ибо жуть, пробужденная этой музыкой, не была страхом перед голосами незнакомого мира; этот страх, скорее, вызывало то, что в не поддающихся классификации тонах композиции обнажилась вызывающая беспокойство материя, из которой созданы все звуки нашего мира и рождается некое поразительное и важное сообщение. Я еще немного посидел в кресле, глядя на потемневшие холмы над Смиховом, над которыми разлился по небу розоватый свет; я ждал, не придет ли кто-нибудь, кого можно было бы спросить о странной музыке и изумительном музыкальном инструменте. Однако никто не появлялся, и тогда я поднялся и вышел. Закрывая за собой дверь, я увидел на деревянной стене будки приколотый листок, которого прежде не заметил; на нем было написано чернильным карандашом: «Буду в 10 часов вечера».

Я направился обратно к железнодорожному мосту; стало прохладнее, но от асфальта все еще поднималось горячее дыхание. Окна вилл на холмах на другом берегу горели оранжевым светом. Обогнув заброшенное футбольное поле, я по пыльной тропинке добрался до моста и по его упругим, прогибающимся бревнам перешел реку. Спустившись к воде, я двинулся в сторону Манеса. За дугой моста Палацкого, возвышавшейся над моей головой, стояло несколько низеньких деревянных строений, выходящих верандами к реке; на верандах сидели люди – ужинали, пили пиво или вино. На одной из веранд на столиках, накрытых белыми скатертями, стояли лампы с абажурами из тугой зеленой ткани, с нижнего их края свисала бисерная бахрома. Веранда была почти пуста, только у одного дальнего столика сидели юноша с девушкой и молча держались за руки. Мне не хотелось домой, и я сел к столу возле деревянных перил. И когда через миг откуда-то из темной глубины кафе вынырнул официант, я заказал себе пиво.

Опершись локтем о перила, я наблюдал за мерцанием оранжевых и черных пятен на водной глади. Над темными силуэтами домов на смиховской набережной и в просветах сходящих к реке улиц теперь сияло ярко-оранжевое небо – будто после извержения далекого вулкана на город тек поток раскаленной лавы. Когда я почти допил пиво, от моста Ирасека подплыл катер и пристал к берегу. Окна его закрывали белые занавески. С палубы соскочил мужчина лет тридцати пяти, стройный, в шортах, в великоватой ему черной футболке с пальмами и надписью «Waikiki Beach Hawaii», и привязал судно канатом к металлическому кольцу, вделанному в гранит. Его уверенные движения замедляла тупая усталость. Мужчина поднялся на веранду и сел к столику у стены. Я глянул на него через пустые столики, и мне показалось, что его взгляд затянут пеленой каких-то давних образов или тягостных снов; но потом я перестал обращать на него внимание – в этот день я путешествовал по городу, а в мире прогулок и встреч лица не более важны, чем очертания вещей и покрывающие поверхности бесформенные пятна, они сливаются с ними в непрерывную череду. И вот я продолжал наблюдать за завораживающей игрой света и тени на потемневшей воде и пробовал про себя воспроизвести музыку из плавучего дома. Я сосредоточился на мотиве, который постоянно повторялся в композиции, а теперь ускользал от меня. Внезапно я ясно вспомнил его; чтобы мотив снова не потерялся, я стал поначалу тихо, а потом все громче насвистывать его. Мужчина с катера поднял голову и с изумлением посмотрел на меня. Застеснявшись, я тут же перестал свистеть, но незнакомец уже пробирался между стульями к моему столу. Он судорожно сжал рукой спинку пустого стула, наклонился ко мне и взволнованным голосом спросил, где я слышал эту мелодию. Я рассказал ему о плавучем домике и о странной музыкальной композиции. Когда я закончил, незнакомец пробормотал тихо, будто про себя:

– Эту запись я давно и тщетно ищу. Я уже перестал надеяться, что вообще когда-нибудь ее услышу.

– Так вам известен музыкальный инструмент, на котором играли эту музыку? – спросил я. – Интересно было бы узнать, как он выглядит.

– Нет, к сожалению, о музыкальном инструменте я не знаю ничего, кроме того, что для его изготовления использовались янтарь, кожа варана и кости броненосца. Мне важна сама музыка.

– То, что вы ищете, – это утерянное произведение какого-то композитора? – выспрашивал я.

– Я даже не знаю, кто автор мелодии. Чтобы объяснить, почему эта музыка так важна для меня, мне пришлось бы рассказать вам длинную историю. Но сейчас на это нет времени, я должен как можно скорее поговорить с человеком, который живет в плавучем доме. Пожалуйста, покажите мне, где именно вы были. Я отвезу вас туда на своем катере, тут же отвезу обратно, и вы сможете допить свое пиво.

Я видел, что в незнакомце пробуждается какое-то давнишнее беспокойство, его жесты выныривали из обширного причудливого пространства со множеством темных уголков; мне казалось, что жесты эти зарождались в тесных лабиринтах и сумеречных коридорах и теперь распространяли вокруг себя это просочившееся в них пространство. Но мне хотелось разведать что-нибудь о таинственном речном жилище и тревожащей музыке. Я спросил незнакомца, не знает ли он, по крайней мере, кто хозяин плавучего дома.

– Знаю, – нетерпеливо ответил он. – Племянник философа Гуссерля, но это совершенно неважно.

Мой интерес рос с каждой минутой. Какая может быть связь между странной музыкой, которую играет инструмент из костей броненосца, племянником Эдмунда Гуссерля и этим измученным человеком?

– Вам не стоит беспокоиться, что вы опоздаете, – успокоил я незнакомца. – Плот не покидал города, он стоит тут на якоре, по крайней мере, несколько лет. Кроме того, хозяин оставил записку, что придет в десять часов. Я с удовольствием покажу вам плавучий дом, но только погодим немного. Вы можете рассказать мне свою историю, а я тем временем поужинаю.

И я тут же подозвал официанта и заказал жареный сыр в кляре с картофелем фри и татарским соусом.

– Наверное, вы правы, – согласился мужчина в майке после недолгого колебания. Он вернулся за своим недопитым стаканом пива и сел к моему столу напротив меня. Мы оба сделали по глотку и одновременно поставили стаканы на стол. – Моя история началась два года назад, – заговорил он, устремив взгляд на темный холм Петршина. – Я археолог и в то время участвовал в экспедиции, исследовавшей отдаленный, малодоступный участок индийского побережья, покрытый густыми джунглями, над которыми возвышается несколько потухших вулканов, – к вершинам большинства из них пока что не удалось подняться ни одному человеку: мешает непроходимая опасная чаща. Мы искали следы древней, плохо изученной цивилизации, которая существовала как раз в тех местах. Она была создана народом, пришедшим туда четыре тысячи лет назад из глубины континента. Эти люди выкорчевали джунгли на побережье и основали там города с роскошными дворцами и просторными площадями. Империя просуществовала почти целое тысячелетие; после веков кровавых битв между родами и короткой, но славной эпохи расцвета пришли столетия усталости и воспоминаний о былом; конец же этому угасающему бытию положили варварские племена, разрушившие города на побережье и затем подавшиеся дальше на юг. В руины вернулись джунгли и остаются там и по сей день.

Вместе с нами работала и Сильвия, которая только что закончила университет; это была ее первая экспедиция. Она помогала мне на раскопках; наши пальцы, словно подземные зверьки, много дней подряд встречались во влажной, липкой почве джунглей, в изгибах и полостях предметов, которые мы осторожно извлекали из земли, опутанной корешками. Прошло много времени, прежде чем мы осмелились дотронуться друг до друга и вне подземных лабиринтов. Сильвия перебралась в мою палатку, каждый вечер перед сном мы беседовали о том, как вернемся в Прагу и заживем вместе; за брезентом палатки слышались крики зверей в джунглях, а мы обсуждали, как обставим квартиру, мысленно прогуливались по улочкам Старого города и Малой Страны, заходили в любимые кафе. Однажды утром мы вместе плыли на моторной лодке вдоль изрезанного скалистого побережья. Когда бок лодки коснулся густого кустарника, росшего на склоне высокого утеса, я ощутил дуновение холодного воздуха. Я остановился и прорубил своим мачете проход в переплетении ветвей и лиан. За листвой кустарника скрывался узкий лаз в пещеру, нижняя часть которой была затоплена водой. Мы выключили мотор и взяли в руки весла, с искрящейся глади моря мы вплыли в темноту и холод каменного коридора, терявшегося внутри скалы. Лодка быстро скользила по воде, каменный свод, в выступах и пустотах которого свет электрического фонарика пробуждал неспокойные тени, скользил над нами так низко, что порой нам приходилось нагибаться. Мы молчали, в тишине был слышен лишь плеск воды под веслами. Мы все глубже проникали внутрь скалы. Один раз мимо нас фантастическим облачком пролетела стайка мелких голубых птичек, которых мы спугнули из их скальных гнезд; кое-где на отшлифованную водой каменную поверхность падали с высоты тяжелые капли, звонкие голоса которых сливались в меланхолическую мелодию; потом мы достигли места, где со сводов свисали десятки белых сталактитов, их острия были погружены в воду, мы проплывали между ними, как по колонному залу затопленного дворца. Мы уже обсуждали, не пора ли нам возвращаться, когда за поворотом коридора показался далекий свет. Скоро мы вынырнули из скалы, нас ослепило яркое солнечное сияние… Когда мы снова прозрели, то были потрясены…

У нашего стола возник официант и зажег лампу. Археолог ненадолго умолк. Потом официант принялся включать лампы и на других столах, они зеленовато светились в темноте, как будто на столы слетелись тихие волшебные птицы.

– Мы обнаружили, что очутились на дне кратера одного из погасших вулканов. Узкий канал, по которому мы приплыли, выходил в озеро, блестевшее в центре кратера. Вертикальная стена вздымалась над нашими головами на головокружительную высоту; вверху джунгли подступали к самым краям кратера и свешивали вниз длинные ветви, перекрученные воздушные корни и гибкие лианы, колебавшиеся над пропастью. Между стеной кратера и берегами озера высились почти не разрушенные белые строения – пояс небольших замков, летних дворцов, беседок и колоннад. Они были построены на террасах, которые окружали озеро на трех уровнях и выглядели, как…

Археолог задумался и начертил рукой на скатерти, по которой разливался зеленоватый свет, три концентрических круга.

– …Как перевернутая форма для трехэтажного торта, – подсказал я.

– Да. Дальние комнаты построек на самой высокой террасе, судя по всему, были высечены прямо в скале; ступеньки, которые спускались от их входов в строения низшего круга, уходили в прозрачные воды озера. Все стены были украшены кручеными линейными орнаментами из ракушек и улиток, даже вокруг столбов вились ракушечные спирали. В колоннадах росли деревья и кусты, между густыми темно-зелеными листьями просвечивали разноцветные плоды. Быть может, семена деревьев занес сюда ветер джунглей, а может быть, растительность на дне кратера была остатком древних садов.

В местах, куда вел канал, соединяющий озеро с морем, круг строений был нарушен, так что сначала мы плыли между двумя стенами, которые соединялись между собой над нашими головами тремя сводчатыми мостиками – по одному на каждый уровень террас. С мостиков, касаясь глади воды, свисали тонкие побеги; их было так много, что они образовывали нечто вроде нежной вуали, сквозь которую мы скользили. Когда лодка вплыла в озеро, мы отложили весла и долго смотрели на белые стены и колонны в зелени кустарника. Мы пристали к лестнице, ступеньки которой были видны глубоко под спокойной прозрачной гладью, и поднялись по ней на первую террасу. Мы бродили по пустым залам дворцов, где в косых солнечных лучах плясали пылинки, и по внутренним дворикам с высохшими фонтанами, пробирались среди крупных листьев кустов, темнота которых скрывала белые статуи людей и животных; мы поднимались и снова спускались по широким лестницам и наслаждались прохладой помещений, вытесанных в скале. И всюду, словно длинные разноцветные змеи, нас сопровождали ракушечные орнаменты, вьющиеся по стекам, фантастически переплетающиеся и снова расплетающиеся, бегущие монотонными волнами. Вечером, когда солнце скрылось за краем кратера и белые здания погрузились в сумрак, мы лежали возле озера на все еще теплом песке. Я смотрел на ракушечных змей, которые настойчиво пытались заползти в каждый уголок стены, и не мог избавиться от ощущения, что это недвижное копошение скрывает в себе некую упорядоченность, ускользающую от меня. Потом мне пришло в голову, что смысл не обязательно должен содержаться в самих узорах, которые составляли раковины, – его может нести очередность расположения в цепочках раковин и улиток. И внезапно мне вспомнилась старинная история, записанная путешественником, который бывал в этих краях в эпоху их расцвета, и я понял: витые ряды моллюсков – это письмо. И я взглянул на них по-другому – раковины на стенах перестали быть пестрым узором, по волнам которого можно беззаботно скользить глазами, и превратились в текст, поблекший от источаемой им тайны, но в то же время сберегший ее.

У нашего стола снова появился официант и поставил на скатерть тарелку с сыром и картошкой. Я отделил ножом кусок мягкой массы и попытался поднести его на вилке ко рту. Отрезанная часть поспешила начать срастаться с тем, что осталось на тарелке, и, пока я поднимал ее вверх, между обоими кусками в зеленоватом сиянии протянулись длинные бледные нити, они постепенно истончались, рвались и завивались спиралью. На смиховском берегу зажглись уличные фонари, их свет отражался на темной речной глади в виде колеблющихся столбиков.

– В тот же вечер нам удалось расшифровать некоторые знаки. Это было не слишком сложно, потому что мы уже знали язык надписей – наречие, которым нынче пользуются в тех краях, близко к нему, – а кроме того, нам помогла любовь тех, кто некогда вставлял раковины в стены, к шуточным каллиграммам: частенько линия, которую создавали ряды букв данного слова, изгибалась в очертания вещи, этим словом обозначаемой. Находка ракушечных записей была тем более замечательна, что цивилизация, следы которой мы изучали в Индии, не оставила после себя никаких текстов: все время своего существования она отличалась ненавистью к письму – точнее, ко всем его видам, какие только встречаются в других культурах. Это не значит, что у нее вовсе не было письменности. Наоборот, там развилось звуковое письмо, способное выразить абсолютно все и в совершенстве отвечавшее требованиям, которые предъявляла к письму эта культура. Но народ не признавал письма, которое длилось во времени, и правители империи жестоко подавляли все попытки его введения.

– Однако длительность письма – это нечто, под чем каждый может представлять себе разное, – возразил я. – Ведь на самом-то деле ни одно письмо не является нетленным. Конечно, есть разница между надписью на песке на морском берегу и иероглифами, вытесанными на каменной стене храма, но ни один из этих текстов не вечен, в конце концов время сотрет и буквы на песке, и черточки на камне.

– Да, но временность письма, которое единственно разрешалось и развивалось в этой империи, была иного рода. Это письмо, в отличие от иероглифов и надписей на песке, исчезало прямо во время прочтения, его уничтожал без следа сам процесс чтения. Носителем значения были не формы, а вкус; читали не глазами, а ртом. Отдельные звуки обозначались вкусом мяса разных морских животных: рыб, ракообразных и мягкотелых. Были еще вкусы, исполнявшие роль знаков препинания: например, вкус мяса каракатицы означал точку с запятой. Искусство писаря было доступно лишь касте жрецов. Судя по сведениям, оставленным гостями империи, жрецы создавали тексты – неважно, письма ли, стихи или теологические трактаты – следующим образом: сначала в храмовых кухнях варили морских животных, а потом на тарелке из полированного черного камня раскладывались по спирали мелкие кусочки их мяса, причем начинали всегда от центра и шли к краю тарелки, так что последний завиток спирали непременно следовал тарелочной каемочке. В империи профессии жреца, повара и писаря сводились к одной, читальные залы и рестораны были одним и тем же заведением. Время от времени в главном храме устраивались мероприятия, которые были чем-то средним между банкетом и теологической конференцией.

Такой способ письменного обозначения сам побуждал к тому, чтобы тексты распространялись сериями, – возможно, он даже был ближе к печати, нежели к письму. Усовершенствовавшись за века, приготовление текстов, так сказать, автоматизировалось. В центре храмовой кухни стоял длинный стол, на котором размещали ряд черных тарелок. На возвышении сидел жрец – некое подобие главного редактора – и выкрикивал отдельные буквы в том порядке, в каком они следовали друг за другом. У стен ждали жрецы-наборщики, каждый из них держал в руке поднос с нарезанными кусками мяса одного из морских животных. Когда наборщик слышал звук, который обозначал вкус его животного, он бегом устремлялся вдоль ряда тарелок и клал на каждую из них по одному кусочку. Главный редактор тут же выкрикивал новую букву, и к столу подбегал следующий жрец. В конце стола жрецы поворачивались и возвращались вдоль другой его стороны на свои места. И так вкусовые книги выходили большими тиражами – жители империи словно бы компенсировали короткую жизнь текстов тем, что они появлялись в таком количестве копий, какое позже было достигнуто только после изобретения книгопечатания. В столице выходило даже некое подобие вкусовой газеты – газетчики по утрам разносили по улицам города тарелки со свежими новостями, набранными ночью в кухне храма и рассказывающими о жизни королевского двора, недавних событиях в загробном мире и о последних самых интересных чудесах и пророчествах.

– Разве нельзя было прочесть текст глазами, когда куски мяса еще лежали на тарелке?

– Нет, мясо животных, вкус которых являлся частью алфавита, выглядело одинаково, и было необходимо съесть его, чтобы узнать, о чем оно сообщает. Процесс чтения заключался в том, что читатель накалывал кусочки мяса, начиная от центра спирали, на специальное серебряное острие, клал их в рот, разжевывал и глотал. Поэтому образованные люди и страстные книголюбы отличались тучностью и их можно было легко узнать – полнота считалась там признаком духовности, а скульптурные и рельефные изображения бога мудрости, найденные нами в джунглях, напоминали изображения борцов сумо.

– Ну, от рыб и лангустов не очень-то растолстеешь, – возразил я.

Официант, услышав о лангустах, подбежал и стал рекомендовать нам лангуста «Манес», коронное блюдо шеф-повара. Нам с трудом удалось прогнать его.

– Да, но тексты, которые читали в те времена, часто были довольно длинными эпосами, – объяснил археолог. – Тарелка представляла собой что-то вроде одной страницы. Чтение целой вкусовой книги длилось порою несколько недель; все это время рабыни с утра до вечера подносили читателям новые и новые тарелки. Иностранцы, которые побывали в империи и оставили о ней свидетельства, пишут, какое странное зрелище представляли одинокие люди с тарелкой, которые, жуя и глотая, вздыхали, смеялись или плакали.

Я попытался представить себе, что вкус жареного сыра, татарского соуса и картофеля у меня во рту – это часть текста, слово, составленное из трех знаков. Были ли для читателей куски, которые они глотали, пищей, или они воспринимали их только как знаки? Чувствовали ли они удовольствие от вкуса рыбы и крабов или замечали только их значение? И за обедом или ужином казалась ли им еда запутанным и таинственным посланием?

– Все годы существования империи периодически возникали различные мистические течения, которые отвергали какую бы то ни было артикуляцию сообщения, полагая ее творением злых демонов. Приверженцы этих течений утверждали, что единственное познание абсолюта и единственное сообщение, которое действительно важно, содержат только тексты, которые возникли в результате разваривания всех видов мяса в однородную кашицу. Странствующие проповедники сами часто варили на рынках кашу из морских животных и выкрикивали над своими котлами, из которых валил ароматный пар, мистические тезисы об Одном и Всем. Священникам, разумеется, это не нравилось – подобные воззрения были теологически сомнительны, их нельзя было использовать в повседневной жизни, и они содержали внутреннее противоречие, ибо восставали против идентичных форм, заменяя их еще более фатальной идентичностью: однородной кашей, разваренной азбукой мира. Но эти течения были, в общем, безобидны, и оказалось несложно выделить им место на границе ортодоксии и тем самым уменьшить или вовсе устранить опасность, которой они грозили существующему порядку.

Гораздо более жестоко поступали с другой ересью, во все время существования империи возрождавшейся снова и снова, приверженцы которой стремились к тому, чтобы придать письму хоть какое-то постоянство. Конечно, на подобные мысли, кроме метафизических причин, наводил тот факт, что для создания спиралевидных текстов по большей части использовалось мясо морских моллюсков, чьи жесткие панцири, с одной стороны, сильно отличались друг от друга цветом и формой, а с другой – не менялись от времени. Таким образом, напрашивалась возможность заменить бесформенное и быстро гниющее мясо, только в момент исчезновения в темноте рта рождавшее вкусовые знаки, соответствующими ракушками и улитками, значение которых открывалось бы всем при свете ясного дня; в этом случае возникновение значения не было бы ограничено одним мимолетным мгновением и могло бы повторяться. Такими идеями, конечно, увлекалась только небольшая группка экстравагантных умников; общественное же мнение считало письмо, которое сохраняется, святотатством и непристойностью, гневящими богов. Жрецы строго следили, не предпринимаются ли тайные попытки создать какое-нибудь неисчезающее письмо. В истории империи были периоды, когда это пристальное наблюдение усиливалось настолько, что над империей нависала мрачная тень инквизиции. И тогда достаточно было, чтобы кому-то показалось, будто храмовый повар складывает панцири вареных моллюсков в определенном порядке, – и его уже могли заподозрить в том, что он – тайный последователь наук, утверждающих примат зрения над вкусом.

К таким репрессиям прибегали потому, что учение, провозглашающее сохранность текста, непременно подорвало бы и уничтожило экономику храмовых кухонь, из которых поступали огромные доходы в храмы и государственную казну; однако преследование приверженцев сохраняющегося письма имело и глубокие религиозные причины. Имперскую теологию следовало бы назвать платонизмом наизнанку. Верили, что человек до своего рождения и вещь до ее возникновения являются частью божественного мира, хаотического рая, который не знает никакого сходства и никакой протяженности во времени. Рождение живого существа или появление вещи случается тогда, когда злые демоны крадут капельку бесцельно и блаженно плещущейся райской жидкости и запирают ее в какой-нибудь из унизительных емкостей, которые подготовлены у них в темных сырых подземельях, кишащих серыми пауками. Емкость бытия сама по себе не меняется, ее изменения и возможная гибель являются только следствием того, что изнутри ее разъедает капелька божественного хаоса. Хотя с постоянностью и тождественностью в повседневной жизни все же приходилось считаться, они тем не менее рассматривались как порождение дьявола – божественными полагались только изменение и распад. Таким образом, ортодоксия, как и мистическая ересь, содержала в себе противоречие, ибо настаивала на неизменности учения, превыше всего почитающего изменения; однако этого противоречия никто не замечал, потому что оно скрывалось под патиной старинной привычки – подобное случается и в наши дни. Такие верования, по-видимому, зародились на древней родине этого народа – он жил прежде в суровом, выжженном солнцем горном краю, где и начал отождествлять постоянность и неизменность недружественных скал с деяниями злых демонов, в то время как в неуловимой переменчивости горных потоков видел проявление божественных сил. Эти люди читали бы Канта с ужасом, а Платон показался бы им кошмарнее маркиза де Сада.

За всю историю государства известен только один тридцатилетний период, когда идея сохраняющегося письма была поддержана непосредственно королевским двором. Тогда правил король, которого позже провозгласили олицетворением зла. Его отец умер, когда будущий монарх был еще ребенком, и регентами стали верховные жрецы, которые правили страной до его совершеннолетия. Когда он наконец занял трон, в его характере злополучным образом соединились энтузиазм, столь свойственный молодым умам, и фанатизм, воспитанный в нем недобрыми старцами. И молодой король стал преследовать еретиков, прежде всего тех, кто хотел ввести сохраняющееся письмо, еще более жестоко, чем его предшественники жрецы.

Официант унес пустую тарелку, мы оба заказали еще по одной кружке пива. Мне по-прежнему было непонятно, что за загадочная связь существовала между археологом, плавучим домом и таинственной музыкой. Однако было ясно, что рассказ ученого пошел по окольному пути, уводящему его в далекие края и былые времена, к некоему удручающему происшествию его жизни; сквозь повествование от этого события веяло холодом, волны которого вибрировали в звучании слов и мелодии фраз. Я чувствовал, что исследование истории древней страны некогда было для этого человека самой большой радостью: когда он заговорил о давних веках, из его голоса понемногу улетучилась напряженность, а его руки, которые сначала резко жестикулировали в подводном свете лампы, теперь покоились на скатерти. Мне казалось, что он отвлекся специально, дабы отдалить миг, когда течение речи принесет его к несчастью, омрачавшему всю его теперешнюю жизнь, и я не торопил собеседника, не спешил с разрешением загадки, я пил себе пиво и путешествовал с ним по древнему государству, образы которого выныривали из тьмы, пронизанные мигающими огнями вечернего города.

– В те времена в переплетении улочек имевшего дурную славу портового квартала столицы появилась секта еретиков, в учении которых гедонистическая этика удивительным образом слилась с неким кантовским формализмом avant la lettre. Духовный лидер секты провозглашал в сумраке тесных и вонючих распивочных, что этот мир, где царит блаженная тождественность форм нашей реальности, является райским садом и наше пребывание в этом раю вклинено между двумя слоями бесконечного ада хаоса: между адом, откуда мы пришли, и адом, который – вне зависимости от наших грехов и заслуг – поглотит нас после смерти. Высший нравственный закон был сформулирован почти теми же словами, что и нравственный императив Канта (согласно некоторым теориям, имело место прямое влияние: не исключено, что группа приверженцев этой веры попала на территорию будущей Восточной Пруссии, где ересь и дожила до восемнадцатого века); однако человек был привязан к этому закону не чувством уважения, как у Канта, а ощущением сибаритского наслаждения, наслаждения совершенно эгоистического, которое дает неизменность единства и провозглашалось высшей ценностью и смыслом бытия. Пророк этого учения, еще более странного, чем государственная ортодоксия, создал и письмо, в котором вместо вкусов носителем значения были разноцветные раковины и улитки. Люди все чаще и чаще обнаруживали по утрам на стенах домов и даже на каменной стене, окружающей королевские сады, ракушечные надписи. Молодой король устраивал облавы на еретиков, и вскоре их пророк был пойман и казнен. Однако секта не прекратила своей деятельности; во главе ее встала девятнадцатилетняя дочь пророка. В конце концов религиозная полиция схватила и ее, и король вынес девушке смертный приговор, как только ему сообщили, что она взята под стражу.

От реки подул слабый ветер, края легкой скатерти беспорядочно взметнулись и заволновались в полутьме, будто зеленый скат; потом скатерть снова опала и застыла в неподвижности.

– Казни происходили особым образом. Инструментом смерти были не топор или петля, но письмо. Звук «в» во вкусовом письме обозначал мясо очень ядовитой рыбы…

– Как видно, чтение было довольно опасным увлечением…

– Вовсе нет, звук «в» в тамошнем языке – как и в древнегреческом той же эпохи – вообще не существовал. Он был только в одном слове – с него начиналось имя бога моря, которое было взято из языка прежних обитателей края: народ, основавший государство, пришел из горных областей в глубине континента, и потому никакого морского божества в его пантеоне не было. Осужденный на казнь получал от судьи или от самого правителя тарелку с письмом, где упоминался бог моря, и должен был тут же прочесть его в присутствии гонца – официанта-палача. Часто письмо было только предупреждением или жестокой шуткой: в нем все время говорилось о разных событиях из жизни бога моря, и адресат брал куски, с которых начинались слова, с ужасом, ожидая, что вот-вот ощутит на языке вкус смертельного инициала, но имя с ядовитым звуком так и не появлялось. И напротив, иногда случалось, что кто-то получал от короля письмо, полное комплиментов и похвал, письмо, где говорилось о замечательных чертах адресата и о его заслугах перед страной, а на прощание изъявлялось пожелание, чтобы его охраняли боги; они были перечислены все до единого, включая и бога моря; после прочтения такого списка несчастный, разумеется, не выживал.

– Я не понимаю одного: как читатель мог понять, что это именно вкус, означающий «в»? Вы же говорили, что попробовать это мясо значило тут же умереть – выходит, что никто, кроме мертвых, не мог знать этого вкуса.

– Читатель понимал, что это ядовитое «в» потому что вкус, обозначающий этот звук, был ему незнаком. Когда он чувствовал во рту незнакомый вкус, он уже знал, что это «в» и что его дела плохи. Казнь осужденной должна была состояться в присутствии короля. Вечером стража привела девушку на террасу королевского дворца над морем. Правитель сидел за широким столом из зеленого мрамора, за его спиной неподвижно выстроились трое верховных жрецов. Королевские стражники посадили девушку напротив монарха, и палач поставил перед ней тарелку из черного камня, на которой светилась белая спираль. Всего тарелок было три, три белые мясные спирали пересказывали отрывок о сражениях богов при возникновении мира. Этот текст часто использовали при казнях, девушка хорошо знала его и знала, что имя бога с убийственным звуком находится на конце спирали, лежащей на третьей тарелке. И тем не менее, не дожидаясь приказа палача, она взяла в руку серебряное острие и спокойно, будто читая светскую хронику вкусовой газеты, принялась класть в рот куски мяса. Король с удивлением наблюдал за ней, смотрел на ее прекрасное и равнодушное лицо, рядом с которым приближалось к темнеющей морской глади красное солнце.

«Согласно твоей безнравственной и бессмысленной вере, через несколько мгновений ты окажешься в аду, который будет длиться вечно», – сказал король, стараясь, чтобы в его голосе звучали превосходство и насмешка.

«Ты прав, – ответила девушка, – но даже близящийся ад не может испортить радость от замечательной неизменности форм этого мира. Мне жаль вас, ведь вы такие глупцы. Вы уничтожаете наши записи, но при этом не видите, что вы сами – буквы огромного текста, что ваши кости – те же неизменные знаки для богов, переживающие столетия, как для нас – раковины и улитки. Боги – заядлые читатели, они составляют из нас слова и предложения и читают нас; все наши встречи, все события, которые мы переживаем, – части этого текста, этой божественной книги. Мой отец первым обнаружил, о чем та книга, в которой мы являемся буквами: это история о принцессе, бродящей по розовым комнатам дворца, в котором ее держит нежное и безумное чудовище, – его грустные песни без слов звучат за стенами как колебания самого времени, что преобразуется в действие и переваривает его. А некоторым животным боги надели на тело жесткие скорлупки, дабы их могли использовать как буквы мы, не наделенные божественной способностью видеть буквы костей, скрытые сначала в плоти, а потом под землей. Может ли быть более очевидное доказательство верности нашего учения? Между двумя царствами хаоса все – буква, буквы читают буквы, книги читают книги; буквы, слова, сложенные из них, и истории, которые рассказывают эти слова, составляют очертания других букв, и так каждая буква полна других алфавитов, полна слов и действий, и далее живущих в них скрытой жизнью и своим дыханием исподволь воздействующих на значение новых букв и слов, которые сложены из них. Случается, что стихотворение о воздушных феях, которые нежно гладят друг друга и целуются на облаках, сияющих при свете луны, написано буквами, сплетенными из историй о железных механических животных, бродящих по тихим и пустынным коридорам дворца. Как возможно, что ты и твои жрецы не замечаете очевидных вещей? Кроме того, меня раздражает, что ваши храмовые писари так отвратительно готовят, я ем этот пресный текст без всякого удовольствия. Хотя мы сами и предпочитаем ракушечное письмо, но, до тех пор пока эту божественную азбуку не принял весь мир, нам приходится использовать вкусовое письмо для связи с теми, кто пока не знает наших букв, – и мы постыдились бы предложить кому-нибудь нечто, настолько же несъедобное».

За спиной короля послышалось недовольное бурчание. Хотя закон и не позволял священникам вмешиваться в ход суда и казни, но, когда сначала приходится слушать такой нелепый вздор, а потом быть свидетелями поношения собственного произведения, становится просто невмоготу. Храмовая кухня была на хорошем счету не только потому, что тексты, которые там создавались, не содержали ошибок, но и потому, что они были вкусными; при их приготовлении использовались разные специи и травы, которые, конечно, не должны были перебивать собственный вкус букв. Текст, о вкусе которого дочь пророка отозвалась столь пренебрежительно, был приготовлен в кухне верховного храма, гордившейся тем, что там работали лучшие мастера.

Король стал спорить с девушкой о вопросах теологии. А поскольку до тех пор он гораздо больше занимался истреблением еретиков, чем философией, то неудивительно, что он просто опозорился перед образованной и умной собеседницей. Однако дочь пророка не воспользовалась разговором, чтобы прервать чтение и отдалить свою смерть; она доела первую тарелку и – со словами «надеюсь, это вам больше удалось» – подвинула к себе вторую. За спиной короля повисло зловещее молчание. Однако правитель забыл о присутствии жрецов. Его все больше очаровывали мудрость, смелость и блистательная красота осужденной.

Над нашими головами раздалась сирена полицейского автомобиля; археолог умолк. Через минуту автомобиль въехал на мост Палацкого, на его крыше мигал синий маячок, отблески которого отражались на темной водной глади. Потом синий свет затерялся среди домов на Смихове, вой сирены стал тише и постепенно растворился в городском шуме.

– Когда девушка доедала вторую грелку, король наклонился к ней через мрамор стола, который ослепительно сиял в свете заходящего солнца, и миролюбиво сказал: «Поверь, я не хочу сделать тебе больно. Если ты отречешься, я тебя помилую. Поразмысли-ка вот о чем: если твоя вера правильна, то ты сможешь отдалить момент своего попадания в ад, а если правдиво то, во что верим мы, то твое отречение будет означать лишь признание ошибки».

В тишине раздался резкий, звонкий звук – верховный жрец гневно ударил железным посохом о мраморный пол. Никто, даже сам король, не имел права миловать осужденного, а правитель к тому же косвенно подверг сомнению официальную религию. Однако король не обернулся. Девушка молчала; она подвинула к себе третью тарелку и воткнула серебряное острие в центр белой спирали. Солнце коснулось морской глади и быстро исчезло за горизонтом, столешница потемнела. Теперь король, осужденная и жрецы молчали, в тишине слышались лишь гул волн, бьющихся о скалу, на которой стоял дворец, крики морских птиц и удары серебряного острия о тарелку. Девушка была спокойна, король трепетал, жрецы улыбались. Когда на тарелке остался последний круг спирали, побледневший король встал и выбил у девушки из рук острие; было слышно, как оно звякнуло об пол, как катилось по гладкому мрамору, пока не упало в море с края террасы. Девушка положила руки на колени, подняла голову и спокойно, без интереса и без напряжения, смотрела королю в лицо. Тот немедля сообщил дрожащим голосом, что ему только что явился бог моря с радостной вестью – он одержал славную победу в бою с демонами, длившемся много сотен лет. При этом он также поведал свое настоящее имя, которое прежде должен был утаивать, опасаясь козней злых демонов. Теперь с их стороны не грозит опасность, и бог желает, чтобы далее его называли настоящим именем.

– А потом была пышная свадьба. Готов поспорить, что в настоящем имени морского бога не было звука «в». А как же казнили потом?

– Придумали другое слово, которое содержало ядовитую букву. Но свадьба и вправду состоялась. Король настолько любил свою жену, что попал под ее влияние и провозгласил ересь, придуманную ее отцом, официальной религией государства. Некоторые историки описывают это событие как победу угнетенной правды над царящими ложью и мракобесием; и такой конец мог бы считаться замечательным, если бы на самом деле и учение жрецов, и новая ересь не были одинаково бессмысленны – старая ортодоксия была даже несколько симпатичнее и идейно плодотворнее благодаря своей антиметафизической основе. Именно тогда все стены покрыли ракушечными и улиточными текстами, провозглашающими постулаты новой веры или описывающими сцены из жизни отца новой королевы, которого чтили как пророка и мученика за новую веру, – о том, кто именно велел его казнить, в легендах, разумеется, не говорилось.

– А потом? Что стало потом?

Археолог пожал плечами.

– Когда после тридцати лет правления король умер, его сын, как это случается, со временем вернулся к старым привычкам: письмо снова стали готовить и есть и все ракушечные надписи скололи. Тексты, покрывавшие стены строений на дне кратера, были единственными, которые сохранились. Нашей экспедиции, разумеется, прежде всего предстояло исследовать заранее намеченную территорию, поэтому руководитель поручил предварительное изучение строений в кратере только нам с Сильвией. Это было волшебное время. Мы поселились в круглой беседке на самой высокой террасе; ее крыша в форме китайской шляпы опиралась на двенадцать тонких столбиков из белого камня, между ними клонились внутрь кусты, на которых росли крупные яркие цветы. Когда утром нас будили солнечные лучи, мы спускались по широкой белой лестнице к озеру и купались нагие в его прозрачной воде. Потом до полудня мы читали и переписывали ракушечные тексты. Из них мы узнали, что здания в кратере были убежищем, которое велели тайно возвести молодые венценосные супруги и в котором они жили, когда хотели скрыться от мира. Мы читали на стенах признания в любви и стихи, которые воспевали красоту и мудрость королевы и храбрость короля. От надписей даже теперь, спустя тысячелетия, веяло страстью. В полдень мы отдыхали в тени и ели фрукты, которые собирала Сильвия, или освежались купанием. Когда жара немного спадала, мы продолжали работу до той минуты, пока на небосводе над кратером не зажигались звезды, а потом еще долго расшифровывали записи при свете карманного фонарика, привлекавшем огромных ночных бабочек, которые суетливо метались в сияющем конусе. Поздно ночью мы засыпали в беседке, и в наш сон проникал упоительный аромат цветов, что раскрываются в темноте…

Археолог возвращался из древнего царства в наш мир, и в его голосе нарастало беспокойство, руки снова забегали по скатерти, как испуганные крабы. Вдруг он замер на полуслове, точно ему не хотелось рассказывать дальше, и принялся жадно пить пиво. Я не торопил его, а терпеливо ждал, пока из тишины не вынырнут новые образы. Я заметил, что сквозь задернутые занавески в окнах его катера пробивается неяркий свет. Его ждут? Но если в каюте кто-то есть, то почему его не пригласили за стол? Археолог отставил пустую кружку и продолжил рассказ:

– Однажды я целый день расшифровывал сильно поврежденный текст, где рассказывались истории из детства королевы. В полдень за мной пришла Сильвия и принесла на блюде плоды, каких я никогда не видел; она сказала, что сорвала их с куста, который нашла в далеком углу старого сада. Это были кожистые шары размером немногим больше апельсина; сквозь прозрачную, молочного цвета кожицу просвечивала внутренность, полная розового сока, в котором плавали крупные темно-красные семена. Поверхность была усеяна мелкими порами; когда я взял один плод в руку и сдавил его, изо всех пор внезапно брызнули тонкие розовые струйки, которые засияли на солнце, как серебряные нитки, а воздух наполнился нежным сладким запахом. Сильвия надрезала один плод и выдавила в рот розовую жидкость. Она сказала, что у сока вкус клубники и кокосового молока. Я в тот момент был слишком поглощен текстом, а потому оставил фрукты на тарелке. Когда через несколько минут я потянулся за плодом, чтобы тоже попробовать его, то увидел, что Сильвия, тяжело дыша, лежит на песке с закрытыми глазами, а ее губы что-то беззвучно шепчут. Я звал ее и тряс за плечи, но она не просыпалась. Я отнес девушку в лодку и отвез в лагерь. По рации мы вызвали вертолет, который доставил ее в больницу в ближайший крупный город. Там врачи сказали, что Сильвия съела плод с ядовитого куста, о котором все думали, будто он здесь больше не растет, потому что последние сообщения о нем относятся к концу прошлого века. Было известно, что люди, попробовавшие розовый сок, проваливались в глубокий сон, полный злых видений, и пробуждались – всего на несколько часов – только три или четыре раза в месяц. Лекарство, которое заставило бы больного проснуться окончательно, неизвестно и по сей день…

Я отвез Сильвию в Прагу и, после того как ее безуспешно пытались лечить в нескольких клиниках, поселил в своей квартире на Виноградах, чтобы заботиться о ней самому. Когда мне приходилось надолго уходить из дома, за Сильвией присматривала моя мать. Она очень любила Сильвию, хотя и могла говорить с ней только тогда, когда та пробуждалась. В минуты бодрствования Сильвия рассказывала мне о злом мире, по которому она бродит в страшных снах. Сначала она говорила о прогулках по узким улицам какого-то безлюдного Манхэттена, где вершины старых небоскребов вздымались к темным тучам и где царил постоянный полумрак; людей на улицах, похожих на однообразную сеть с прямоугольными ячеями, не было совсем, зато из открытых дверей всех домов торчали головы и клешни многометровых омаров, чьи тела терялись во тьме холлов. Омары не двигались с места, когда она проходила мимо, только смотрели на нее глазами на подвижных стебельках и, вытягивая свои длинные усики, мягко проводили ими по ее лицу. Ей стало легче, когда она увидела, что в просвете улицы сияют витрины магазинов на проспекте. Приблизившись, Сильвия заметила в витрине движущиеся автоматические манекены в натуральную величину. У них были лица знакомых ей людей, а один манекен представлял ее саму. Скоро она поняла, что движущиеся и говорящие манекены участвуют в недоброй пьесе: секунду за секундой, ничего не пропуская, они играют всю ее жизнь; перед глазами чужих людей, в ярком электрическом свете здесь показали все, что происходило за закрытыми дверьми, в темноте и одиночестве. Самые интимные минуты заставляли толпу перед витриной взрываться грубым смехом. Она пошла дальше по проспекту и поняла, что во всех витринах демонстрируют одно и то же зрелище. Скоро люди заметили Сильвию: они показывали на нее, смеялись и изображали некоторые сцены из ее жизни в виде издевательской пантомимы. Она предпочла снова свернуть на боковую улицу, где к ней тянулись гигантские вибриссы, и брести дальше среди больших молчаливых омаров.

А однажды она оказалось в странной изменившейся Праге. Как-то на Балабенке она вошла в пустой прицепной вагон трамвая. В Карлине на улицах стали попадаться пальмы и тропические растения, их становилось все больше; на Флоренце растительность была настолько густой, что трамваю приходилось продираться сквозь практически непролазную чащу, большие мясистые листья терлись о стекло, упругие ветви рвались внутрь через полуоткрытые окна. За переплетением листьев не видно было домов, и Сильвия не знала, где именно она вышла из трамвая. Девушка пробиралась через джунгли, пока не добралась до изукрашенных дверей в стиле модерн – она узнала вход в отель «Амбассадор». Оказавшись внутри, она побрела через пустое кафе, тонущее в полутьме; на стекло больших окон давили снаружи деревья и кусты джунглей. В задней части зала у одного из столиков сидел ангел, а напротив него – женщина в темно-зеленом вечернем платье, на ее веки были наложены фиолетовые тени, и она показалась Сильвии знакомой; потом она вспомнила, что это манекенщица, которая снималась в телевизионной рекламе какого-то дезодоранта. Женщина сидела неподвижно, опершись локтями на столешницу, и держала в руке серебряную палку, на которую был намотан рулон черной бумаги. Ангел отматывал бумагу и сосредоточенно строчил по ней ручкой с золотыми чернилами, решая какое-то бесконечное математическое уравнение. Уравнение все длилось и длилось, исписанная золотыми цифрами бумага спускалась под стол; под столом сидела агама, и каждый раз, когда конец рулона приближался к ее морде, она вытягивала шею, отрывала бумагу и съедала ее.

Как-то Сильвия шла Ирхарской улицей к реке. Она чувствовала, что атмосфера вокруг тягостная: все люди, которые ей встречались, молчали. Когда она миновала Гете-институт и оказалась на набережной, то замерла от ужаса: река, острова и противоположный берег исчезли, за оградой набережной начиналось и простиралось до самого горизонта мутное холодное море. Люди шли мимо нее быстро и с опущенными головами; наверное, они боялись, что кто-нибудь остановит их и задаст вопрос об этих переменах. Сильвия все же окликнула пожилую даму, которая несла сумку с покупками, и спросила, что случилось с Петршином и Малой Страной, но дама покраснела, извинилась, что торопится, и быстро ушла.

Я смотрел на темный холм Петршина, протканный огнями фонарей. Его объемность точно истаяла в темноте, и теперь он выглядел как кулиса из тонкой ткани. Мне казалось, что эта ненадежная кулиса может каждую минуту сорваться и рухнуть; я представлял себе, что за ней окажутся пустыня, море или, например, фантастический скальный город с кострами, горящими в пещерах.

– Я обращался за помощью к многим врачам, ходил к целителям, магам и знахаркам, но никто из них не смог даже ненадолго сократить тяжелый сон Сильвии, никто не смог хотя бы облегчить ее кошмары. Я был в ужасном положении. Когда Сильвия просыпалась, она смотрела на меня со страхом и надеждой, но мне всякий раз приходилось говорить ей, что лекарства пока нет. Однажды на работе меня попросили встретить в аэропорту важного гостя, который прилетал из Лондона. Это было в конце ноября, над городом целый день ходили низкие, черные тучи. Когда я ехал на такси в аэропорт, я услышал тихое постукивание по оконному стеклу, а потом начался сильнейший ливень. Аэропорт не принимал, и я сидел в баре у высокой стеклянной стены, по которой хлестал дождь со снегом, вода текла по стеклу ручьями, и огни посадочной полосы превращались в них в немые холодные фейерверки. Я все сидел и сидел, хотя и понял уже, что сегодня не будет ни одного самолета; я пил коньяк и смотрел на колеблющийся свет. Начало темнеть, размазанные черты посадочной полосы стали растворяться, и на стекле медленно появилось тусклое отражение освещенного бара; я видел собственную призрачную фигуру и пропадающее лицо, по которому иногда переливались рои холодных искр. Я был немного пьян и завязал разговор с усатым загорелым мужчиной, который сидел в одиночестве. У соседнего столика и ел бутерброды. Мне нужно было поделиться с кем-то своими переживаниями, и я стал рассказывать ему о моих индийских приключениях. Когда я дошел до ядовитого плода, он положил надкушенный бутерброд обратно на тарелку и весь обратился в слух. А потом сказал, что он знает об этом растении и о воздействии его плодов и что ему известно лекарство, которое может разбудить спящего.

Это был этнограф, который занимался изучением племен, населявших какой-то островок, затерянный в Индийском океане. Он жил в одной из деревень аборигенов и был свидетелем того, как шестилетняя девочка выпила сок из розового плода с красными семенами и уснула. Родителей это нисколько не испугало – скорее они были недовольны тем, что их ждут непредвиденные расходы. Отец вывел из хлева козу – плату за лечение – и отправился в путь в горную деревню, где жил колдун, который лечил сонную болезнь. Этнографа это заинтересовало, и он попросил отца девочки взять его с собой. Когда они дошли до горной деревни, колдун для начала внимательно осмотрел козу, а потом глянул на девочку, которую отец держал на руках, и вернулся в свою хижину. Он быстро вышел оттуда, и на спине у него был огромный кожаный мешок, а на поясе болталась выдолбленная тыква. Колдун оставил отца с девочкой и этнографа ждать на террасе и исчез в джунглях, которые начинались прямо за его лачугой. Обратно он вернулся через три часа. Спрятав в хижине кожаный мешок, он с грехом пополам сплясал какой-то ритуальный танец (чтобы клиент не думал, будто получил за свою козу недостаточно), подошел к девочке и приложил к ее губам край выдолбленной тыквы. Девочка начала жадно пить, по лицу ее стекали ручейки какой-то ярко-зеленой жидкости. Через несколько мгновений она открыла глаза, прижалась к отцу и стала рассказывать ему страшные сны, в которых за ней гнались по лесу огромные обезьяны, кидаясь тяжелыми камнями и вонючими трупами животных.

Этнограф стал расспрашивать аборигенов о зеленой жидкости и выяснил, что это сок, выделяемый одним видом местных муравьев. Они немного меньше, чем наши лесные муравьи, совершенно белые и имеют странный способ защиты: чувствуя опасность, они стараются отпугнуть нападающего тем, что вся муравьиная колония сползается вместе и составляет из своих телец живое изваяние какого-нибудь хищника – обычно это лежащий тигр с широко раскрытой пастью. Весь тигр белый, за исключением глаз: те муравьи, которые изображают тигриные глаза, окрашиваются в зеленый цвет, – видимо, для того, чтобы усилить отпугивающий эффект. Этнограф говорил, что в горных областях острова белые тигры, сложенные из муравьев, – не редкость и что позже он видел нескольких таких в лесу.

Сок, который лечит сонную болезнь, выделяли в определенных условиях именно муравьи, которые зеленели. Однако добыть их непросто. Стоит кому-нибудь коснуться такого муравьиного тигра, как этот способ обороны теряет для муравьев смысл и тигр моментально распадается. Впрочем, даже если и удается поймать зеленых муравьев, это ни к чему не приводит, потому что, сразу после того как тигр распадается, муравьи снова становятся белыми. Тайну получения жидкости, которую выделяют зеленые муравьи, знает только колдун из горной деревни. Эту тайну он бережет как зеницу ока, – видимо, потому, что она приносит неплохие доходы: кустов с сонными плодами на острове много, и цвет и запах плодов то и дело привлекают какого-нибудь ребенка. У плодов настолько приятный вкус, а лечение колдуна настолько надежно, что зажиточные жители острова иногда заранее заказывают визит колдуна с соком, а потом устраивают пир, в конце которого как кульминацию подают сонные плоды. Колдун узнал эту тайну от своего предшественника и сам расскажет ее только своему помощнику и преемнику. Способ получения зеленого сока явно связан с содержимым кожаного мешка, с которым колдун перед каждым сеансом лечения отправляется в джунгли и который он старательно прячет в хижине.

Я хотел немедленно отправиться на остров, но этнограф отговорил меня. Он сказал, что без знания тамошних языков я бы вряд ли что-то смог сделать. Мне пришлось обратиться к нему, он как раз летел туда на месяц. Не задержи его ливень, он был бы уже в пути. Этнограф посоветовал мне не волноваться: ему, мол, будет нетрудно купить у колдуна жидкость за пару куриц. Самолет, которым он возвращался, прилетал в Прагу в ночь накануне последнего дня года. Этнограф предложил встретиться 31 декабря в десять часов утра в кафе «У Войтеха».

Я не мог дождаться возвращения этнографа. Когда спустя несколько дней Сильвия проснулась, я рассказал ей о встрече в аэропорту и об обещании, которое мне дали. Она была счастлива, говорила, что больше не может жить в призрачных городах…

Археолог надолго замолчал. По темной речной глади плыл пароход, украшенный цветными фонариками, с его палубы доносилась веселая музыка, мы видели танцующие тени.

– Этнограф вернулся с плохими новостями. Через стеклянную стену кафе, где мы с ним встретились, была видна маленькая площадь, покрытая только что выпавшим снегом. Он рассказал, что перед его приездом на острове случилась война между недружественными племенами и что в боях погибло много мужчин из деревни колдуна. Был убит и сам колдун, и его помощник, а хижина колдуна сгорела. От загадочного предмета, который колдун прятал в кожаном мешке, остался лишь пепел. Тайна лекарства от сонной болезни была утеряна навеки.

Закончив рассказ, этнограф нерешительно, с сомнением в голосе сказал: «Я все-таки кое-что привез для вас с острова». Он полез в портфель, достал оттуда цилиндр, завернутый в газету и перевязанный бечевкой, с виноватой улыбкой поставил его на стол и подвинул ко мне. Когда я развернул подарок, то увидел, что это банка из-под компота, в которой, словно фантастическое молоко, беспорядочно перекатывалась белая волна. Я не сразу понял, что это муравьи.

«Там есть и матка, – объяснил этнограф. – Она отложит огромное количество яичек, и, по моим расчетам, уже через два месяца муравьев будет достаточно, чтобы сделать тигра. Их можно кормить объедками. Потом вы сами можете попытаться добыть из зеленых глаз лекарство. – И добавил: – Не знаю, есть ли в этом смысл, но думаю, что это единственное, что еще можно сделать».

Я вернулся домой и вошел в комнату, где спала Сильвия. Через окно из заснеженного парка струился мягкий белый свет, за узорами задернутых гардин виднелись заснеженные ветви; они плавно покачивались от ветра и роняли белые хлопья. Я присел к круглому столику из темного полированного дерева, поставил на его столешницу, сияющую холодным светом, банку с муравьями и принялся наблюдать за их копошением. В тишине слышался невнятный шепот Сильвии, рождавшийся в глубинах ее мрачного мира. Вдруг шепот прекратился, Сильвия открыла глаза. Увидев банку с муравьями, она улыбнулась и спросила: «Твой знакомый уже вернулся с острова? Я проснулась насовсем?»

Мне пришлось рассказать о том, что произошло на острове. Сильвия долго молчала, глядя на белые ветви деревьев за окном. Потом сказала: «Меня теперь держат в огромной квартире на первом этаже дома, который стоит на окраине города, причем так близко к холодному темному морю, что в большие окна непрерывно бьется сильный прибой; днем и ночью я слышу равномерные глухие удары – это вода наталкивается на толстые стекла; когда я прохожу мимо окон, то вижу иногда, как мощная волна бросает в стекло тюленя или же большого черного кальмара. Я рабыня трех братьев, омерзительных обрюзгших стариков; они вовлекают меня в свои долгие оргии, происходящие на глазах у зрителей, с которых они собирают деньги, – я вынуждена делать самое гнусное из того, что только можно придумать; и все время слышится этот шум прибоя…»

«Это лишь сон, Сильвия», – тихо сказал я.

«Сон для меня теперь – те недолгие моменты, когда я оказываюсь в Праге… Однажды мои хозяева ушли и забыли запереть двери. Я поднялась на много-много этажей и очутилась на крыше дома. Был вечер; я видела, как внизу по улице, мокрой от дождя, ездят автомобили с включенными фарами, я слышала, как гудит море. С открытыми глазами, радуясь, что кошмар вот-вот закончится, я прыгнула вниз. Упав на асфальт, я ощутила страшную боль во всем теле. Пешеходы, которые собрались вокруг, пинали меня и били кулаками по лицу. Потом два маленьких мальчика схватили меня за ноги и поволокли обратно домой. Я поняла, что в этом мире не существует смерти, что она – всего лишь воспоминание из другой жизни; мысль, что я не смогу уйти из этого дома даже с помощью смерти, наполнила меня ужасом».

Потом она добавила: «Мне придется сделать это, пока я здесь, только так я могу избавиться от стариков».

Я просил Сильвию подождать, говорил, что выращу тигра, а потом мне как-нибудь удастся добыть зеленую жидкость. В Сильвии вновь проснулась надежда. Заслышав гудение стекол под натиском прибоя, доносящееся из неведомой дали, услышав голоса зовущих ее стариков, она взяла меня за руку и зашептала: «Мне надо идти, меня ищут; пожалуйста, поторопись с муравьями, давай им побольше есть, чтобы они поскорее размножились…»

И муравьев действительно становилось все больше. Через месяц я купил им трехметровый террариум и поставил его на пол посреди комнаты, стены которой были завешаны книжными полками. Сначала я боялся, что муравьи расползутся по квартире, но скоро понял, что, когда у них достаточно пищи, они не отдаляются от матки – поэтому они не убегали, даже когда я не накрывал террариум крышкой. Целыми днями на дне террариума вздымалась и опадала молочно-белая волна. Со временем из нее стали появляться зародыши форм, на секунду выныривала лапа хищника или же открытая пасть, но эти зыбкие фрагменты тел животных тут же растворялись. Еще из хаоса возникали клювы диких птиц и щупальца осьминогов, усеянные присосками, – как будто муравьи пытались вспомнить правильную форму, как будто искали ее наугад, шаря в некоей загадочной памяти, принадлежащей и им тоже. Однажды днем я брал с полки книгу и вдруг ощутил нечто странное. Мне показалось, будто за мной кто-то наблюдает; быстро обернувшись, я увидел, что за стеклом на дне террариума лежит и смотрит на меня зелеными глазами могучий белый тигр с грозно оскаленной пастью. Я долго любовался этим замечательным зверем. Ведь я даже не подозревал, что муравьи изображают тигра настолько совершенно. Можно было различить отдельные шерстинки в его шкуре и длинные усы, топорщившиеся над пастью. Я снял крышку с террариума и протянул руку к зеленому глазу. Но стоило мне коснуться муравьев, как тело тигра расползлось, превратилось в вихрящийся поток, который разлился по стенкам террариума; я видел, как зеленые глаза рассыпались зелеными лучами, мгновенно пронизавшими белую массу, как эти лучи разделились и, извиваясь, как черви, стали бледнеть, пока наконец не слились с белой волной.

К последним словам археолога примешивались какие-то резкие свистящие звуки. Археолог замолчал и огляделся по сторонам. Пока он рассказывал, на веранде прибыло гостей; у соседнего стола сидели мужчина и женщина; женщине почудилось, будто порция мяса, которую ей принесли, слишком маленькая, и она требовала, чтобы мужчина позвал официанта и вернул блюдо. Тому это казалось неудобным, и он пытался отговорить ее, а женщина дрожащим голосом, полным злости, упрекала его в трусости. Мужчина свирепо молчал; в конце концов замолчала и женщина, и с той минуты оба не проронили больше ни слова.

– Я испробовал все, что только можно, чтобы поймать зеленых муравьев, чтобы помешать им стать белыми и принудить их выделить зеленый сок, – продолжал археолог. – Однако мне не удалось решить даже первую задачу. Я покупал или мастерил самостоятельно всевозможные инструменты, которыми потом пытался вынуть тигру глаза; я пробовал делать это ложками, половниками, пинцетами, шпателями, разными стаканами и банками. Я делал хитроумные ловушки с пружинками и рычажками, ловушки, челюсти которых защелкивались мгновенно или, наоборот, смыкались потихоньку. Чтобы обмануть муравьев, я хитроумно маскировался: надевал костюм из листьев и веточек, а однажды даже сделал себе панцирь из книг, чтобы быть в библиотеке как можно менее заметным. Я пытался одурманить муравьев эфиром и сам при этом отравился, я брызгал в них духами и спреями, окуривал комнату индийскими благовониями. Но в самом лучшем случае мне удавалось поймать нескольких муравьев – и все равно те сразу же белели и не роняли ни капли зеленой жидкости. Живя с муравьями, я узнал много интересного об их нравах. Например, оказалось, что ночью, в полнолуние муравьи по каким-то непонятным причинам собираются в некие подобия платоновских тел. Однажды ночью я вошел в библиотеку и увидел при свете луны, что на полу возвышается правильный тетраэдр. Затем муравьи очень медленно, как в сомнамбулическом трансе, перестроились в куб и снова надолго замерли; потом они создали правильный восьмигранник и наконец двенадцатигранник, поверхность которого состояла из равносторонних пятиугольников. Изменения повторились еще несколько раз в том же порядке и в таком же медленном темпе, а потом вдруг прекратились, двенадцатигранник растекся в бесформенный блин.

– Какой смысл может быть в таком поведении? – удивился я.

Археолог пожал плечами.

– Ума не приложу. Я спрашивал об этом у энтомологов, но никто из них не смог мне ответить. Спустя какое-то время муравьи изменили свои привычки: теперь они пытались и днем создавать иные формы, а не только тигриные. Один зоолог объяснил мне, что эти попытки связаны со сменой климата, который сигнализирует муравьям, что они оказались в новом пространстве и что теперь необходимо выбрать новые образцы для устрашения неприятеля. Муравьи снова начали наугад искать формы. Казалось, будто какая-то скульптура, создавая саму себя, делает наброски, перед тем как окончательно остановиться на одном из вариантов. В колебаниях белых волн снова возникали прежние лесные и морские обитатели, но наряду с ними появлялись и очертания вещей, с которыми муравьи встретились в новом пространстве, например глобуса или стены библиотеки; им отлично удались шторы и даже сложный цветочный узор на них, а однажды я с изумлением заметил в муравьиных волнах собственное лицо – оно глянуло на меня зелеными глазными яблоками и медленно исчезла Муравьи, конечно, плохо ориентировались в нашем мире, и потому их окончательный выбор был не слишком удачным: они остановились на большом плюшевом медведе, который в память о детстве сидел в нише книжного шкафа. Его глаза тоже были зелеными, и составляющие их муравьи оказались так же неуловимы, как и те, что складывались в глаза тигра.

По реке плыла темная лодка с фонарем на носу, в ней была компания молодых людей, они пили вино из бутылки, девушка в белом платье играла на флейте. Мы немного послушали музыку, которая неслась над водной гладью, – печальную, как образы китайской поэзии.

– Так всю зиму и весну я занимался опытами с муравьями. Когда пришло лето, муравьи перестали искать новые формы и вернулись к тигру, который получался у них лучше всего. Сильвия бродила по темным городам, а у меня по-прежнему не было ни капли лечебного сока. От постоянного напряжения и неотступного отчаяния я и сам заболел. Друзья уговаривали меня съездить за город. И однажды утром (Сильвия после краткого бодрствования снова уснула, и я был уверен, что теперь она долго не очнется) я доехал на метро до смиховского вокзала и сел на ближайший поезд, шедший вдоль реки Бероунки. Я вышел на одной из станций, не доезжая замка Карлштейн. Это было в июле, и стоял такой же жаркий день, как сегодня. Все утро я бродил по лесам, которые были полны грибников и семей, веселившихся на пикниках. Примерно в половине первого я вышел на дорогу, ведущую из леса. Сразу за последними деревьями начинались участки дачного поселка. Я шел вдоль проволочных оград, за которыми тянулись грядки с помидорами и пионами; на верандах деревянных домиков у столов сидели толстяки с красными спинами, потные женщины в купальниках набирали еду из кастрюль и раскладывали ее по тарелкам. Я чувствовал запах гуляша и укропного соуса, мешающийся с вонью машинного масла, слышал звон ножей и вилок. Дачный поселок разросся вокруг деревни, состоящей из нескольких каменных домов. В одном из них – на площади – находилась пивная. Когда я проходил мимо ее открытых дверей, на меня повеяло давно забытым холодным и влажным воздухом деревенских сквозных коридоров. Я вошел внутрь и попал в зал. У одного из столов пили пиво несколько мужчин в тренировочных штанах или в синих рабочих брюках; они говорили о коробке передач автомобиля, принадлежавшего одному из них. Под столом на полу лежал, положив голову на лапы и закрыв глаза, лохматый волкодав. Остальные столы были свободны, над столешницами из коричневого ламината жужжали мухи. Я сел у окна, за которым виднелись ослепительно сияющие на солнце белые стены домишек. В задней, темной части помещения, рядом с дверью в туалет, возле черного ящика игрового автомата стоял мальчик лет десяти в плавках, он держался обеими руками за ручки прибора и сосредоточенно крутил их. На передней панели автомата мигали красные, зеленые и фиолетовые огни, слышались приглушенные механические звуки, какие обычно издают автоматы. Скоро один из посетителей поднялся и окликнул мальчика. Они ушли, а автомат продолжал тихонько гудеть и подмигивать в полутьме разноцветными огоньками.

Я пил пиво и наблюдал за мухами, бродящими по столу между липкими лужицами. Возвращаясь из туалета, я обратил внимание на странное изображение на экране автомата. Это был длинный прямой коридор без окон, освещенный слабыми лампочками, которые свисали с потолка: несколько лампочек были разбиты, так что отдельные участки коридора терялись в темноте. Вдоль стен, покрытых пятнами сырости, тянулись какие-то черные кабели и ржавые металлические трубы. Обе стены во многих местах прерывали черные устья боковых коридоров. Я подумал, что это технический этаж какого-то огромного здания. В верхней части экрана мигала красная надпись INSERT COIN. Я бросил в прорезь автомата монету и взялся за ручки. Скоро я научился управлять движением невидимого человека, глазами которого я и смотрел на коридор, – и вот уже у меня появилось ощущение, что это я сам иду по полутемному лабиринту. Всякий раз, когда я приближался к очередному перпендикулярному коридору, мне казалось, что оттуда выскочит какой-нибудь монстр или боец кунг-фу, с которым надо будет биться; но все коридоры были пусты, все терялись в монотонной перспективе, исчезали во тьме. Ничего не происходило, только время от времени из плохо заваренных трубных швов выходил пар. Странная игра, подумал я. Наверное, мне надо было найти что-то в лабиринте, но я не догадывался, что именно. На одном из перекрестков я увидел в глубине бокового коридора неясный фиолетовый свет. Я свернул туда и подошел к узкому жестяному ящику, похожему на те, в какие рабочие на заводах обыкновенно складывают одежду. Дверца шкафчика была открыта; внутри действительно висела на крючке грязная спецовка. Однако я увидел и кое-что еще: на полочке стоял компьютер; к нему было присоединено устройство с такими же ручками, за какие я сейчас держался, а на экране маячили многоэтажки ночного города. Он напоминал пражский Южный город, только все дома имели форму сидящих или лежащих животных; сотни окон светились в боках, шеях и головах огромных панельных собак, обезьян, кабанов и крокодилов. Только что прошел дождь; и на тротуарах, и на проезжей части остались лужи, в спокойной поверхности которых четко отражались светящиеся окна. За время игры я слился с героем, бродящим по подвалу, и теперь чувствовал, что должен взяться за ручки прибора, который стоял в шкафу, и начать управлять передвижением по ночному городу еще одной воображаемой фигуры. Но как же это сделать? Оказалось, достаточно, чтобы путешественник по коридорам приблизился к компьютеру так близко, чтобы края его экрана соединились с каемкой экрана автомата в пивной. С этого момента рычаги, за которые я держался, управляли движением фигуры по ночному городу. Скоро я совершенно забыл о подвале и слился с новой фигурой, с героем, блуждающим по городу с домами в виде животных. Теперь я шел вдоль длинных рядов дверей из матового стекла, в холодном свете мигающих лампочек огибал мусорные контейнеры, пересекал темные и влажные асфальтовые детские площадки. Я уже догадывался, что должен искать. За парковкой, где стояли ряды темных автомобилей, высился дом в форме лежащего лося; окна светились даже в широких рогах, на двух наивысших точках которых краснели сигнальные огни. Над одной из дверей в лосином боку вращался ярко-фиолетовый неон, фиолетовый свет разливался по крышам темных припаркованных автомобилей. Когда я подошел ближе, то увидел, что неоновые полоски составляют слова надписи над входом в бар. Двери были открыты, я ступил в грязный зал. Рядом с гардеробом, где на вешалке висело несколько пальто, стоял игровой автомат, над которым склонился парень в черной кожаной куртке. Я решил подождать, пока он закончит и вернется к своему пиву, и скоро уже стоял на его месте. На экране был великолепный заброшенный город, залитый ярким солнечным светом, город с гигантскими классическими постройками, белые фасады которых скрывались за огромными колоннами, город с широкими лестницами и с гранитными сфинксами на набережной огромной реки, с обширными площадями, в центре которых стояли конные статуи, отбрасывающие короткие черные тени на белый мрамор, раскаленный от солнца. В тени одного из памятников я обнаружил следующий компьютер; на его экране был зимний лес, и я бродил между причудливыми деревьями, покрытыми снегом, до тех пор, пока между стволами не засиял в сугробе свет еще одного компьютера. И так, будто по бесконечной лестнице, я спускался во все новые и новые лабиринты, которые открывались мне в уголках других лабиринтов. Некоторые из них были унылыми и напоминали города из снов Сильвии, другие были холодными и равнодушными, в иных из этих миров я чувствовал себя даже уютно. Я перестал думать о том, с какой фигурой отождествить себя и на каком именно уровне я нахожусь; все персонажи игры казались мне одинаково реальными, хотя это были лишь картинки в картинках, хотя их и родила череда воображаемых рук, управляющих рычагами приборов, которые не существуют в действительности. Я начал чувствовать, что и тот, кто стоит сейчас в деревенском ресторанчике у Карлштейна, ничем не отличается от фигур, бродящих в глубинах экрана, что он вовсе не заканчивает их ряд, а, скорее, является его составной частью. Я понятия не имел, где находится лестница, по ступенькам которой я спускался вниз, и где она кончается. Когда я потом спросил об этом у хозяина, он сказал, что ни одно из пространств пока не повторялось, но игровой автомат стоит в пивной лишь несколько месяцев.

– Есть и третья возможность: что если количество пространств конечное, и при этом их ряд не имеет ни начала, ни конца? Цепочка миров может составлять круг. И тогда мир, где находится прибор с экраном, будет одновременно пространством, которое – опосредованно, через длинную цепь других экранов – находится на экране стоящего в нем прибора.

– Хотя я и не уследил, к каким сказуемым относятся подлежащие в вашей фразе, мне кажется, я понял вашу мысль. Если бы образы соединялись в круг, это предоставляло бы нам парадоксальную возможность быть актерами в пьесах, поставленных светящимися персонажами наших игр, понимать что мы живем во снах, которые видят герои наших снов…

Спустя полчаса я попал в ночной город, белые дома которого выросли на крутых склонах горы, поднимающейся из моря. Остров был похож на гигантскую кристаллическую друзу. В ярком свете полной луны сиял лабиринт белых стен, горизонтальных крыш, одновременно служивших террасами домов, построенных над ними, лабиринт лестниц, мостов и мостиков, круживших на нескольких уровнях друг над другом, балконов, аркад и площадей с фонтанами, в темной глади которых отражалась луна. У подножия горы-города раскинулась пристань, на темном море покачивались яхты и лодки, на вершине горы высилась могучая крепость с четырьмя круглыми башнями по углам. Город спал, нигде я не видел ни одного светящегося окна, нигде на белой стене не мелькала тень припозднившегося прохожего. Я прогуливался по улицам и останавливался на площадях, поднимался и спускался по крутым лестницам, окаймленным садами, ходил по внутренним дворикам, где в деревянных ящиках росли карликовые деревья с белыми цветами. Мне казалось, что я ощущаю воздух жаркой южной ночи, дыхание еще теплых стен, мешающееся с ароматом цветов и соленым запахом моря. Двери из внутренних двориков в жилые помещения были открыты; прямо за ними обычно находились комнаты и спальни. Иногда я замечал кровать, на которой лежал спящий. Я хорошо чувствовал себя в этом городе, залитом лунным светом; я бродил по приветливому лабиринту и никуда не торопился, не искал следующий экран. Наверное, у этой игры, у этого спуска в глубины есть конец, думал я; наверное, целью блуждания является именно этот тихий город, который ничего не хочет от гостя и ни к чему его не принуждает; наверное, игра закончена.

Однако вскоре оказалось, что все иначе. На каменном барьере фонтана я обнаружил еще один компьютер, экран которого показывал какую-то мрачную Венецию, с изгибавшимися над каналами, полными раскаленной красной лавы, черными мостами. Итак, залитый лунным светом город был не концом; если бы я вошел в красно-черную Венецию, то продолжил бы свой путь, попал бы, наверное, в еще более страшные и еще более приветливые города. Однако я очень устал и не захотел покидать город, где мне было хорошо. Я обнаружил, что никто не заставляет меня соблюдать правила игры. Я заплатил десять крон и могу оставаться в любом мире, который предлагает мне игровой автомат, так долго, сколько мне заблагорассудится. И потому я оставил компьютер на прежнем месте и продолжил бесцельное блуждание по узким улицам и бесконечным лестницам. Оказавшись во внутреннем дворике одного из домов, я решил заглянуть в открытую дверь. Я не мог избавиться от ощущения, что делаю что-то неприличное, но убеждал себя, что все происходящее – лишь игра цвета на экране. И я вошел в дом и ходил по комнатам, пока не добрался до спальни, где под легким одеялом спала смуглая девушка. В окно светила луна, предметы в комнате были залиты ее светом. На столе у окна стояли правильный тетраэдр из гладкого гранита (я вспомнил, что это одна из фигур, которую ночью составляли муравьи) и ваза с цветком, рядом лежала открытая толстая книга. С моря подул ветер, всколыхнул белые занавески по обеим сторонам окна, взволновал нежные лепестки вокруг венчика цветка и перевернул несколько книжных страниц. Я посмотрел на открывшиеся страницы: луна светила так ярко, что можно было читать, и я увидел, что это какая-то немецкая энциклопедия, отпечатанная готическим шрифтом. Я стал разбирать текст, который начинался наверху на левой странице на середине фразы; это было продолжение словарной статьи с предыдущей страницы, которая рассказывала о каком-то музыкальном инструменте. Название инструмента, его описание и главные сведения о нем были на невидимой и недоступной предыдущей странице. В хвостике статьи, который я мог прочитать, содержался только намек на то, что для создания этого инструмента используются янтарь, варанья кожа и кости броненосца, и говорилось, что благодаря своему особому устройству инструмент может издавать звуки, переходные между, например, пением трубы и дрожанием струны под смычком. В тот миг, когда я читал этот пассаж, налетел порыв ветра и приподнял следующий лист; он покачался туда-сюда, и мне уже показалось, что он вот-вот опустится на ту страницу, которую я как раз читаю, и что я больше никогда ничего не узнаю о странном музыкальном инструменте из янтаря и костей броненосца; но лист все-таки лег на прежнее место, и я мог продолжать чтение. Закончив следующее предложение, я вздрогнул. В нем говорилось, что звуки музыкального инструмента имеют одну особенность – они заставляют цепенеть муравьев; поэтому якобы на некоем острове в Индийском океане при помощи этого инструмента ловят белых муравьев, которые выделяют жидкость, используемую в медицинских целях. В заключение была приложена нотная запись главной темы произведения, исполняемого при охоте на муравьев, – это была мелодия, которая с того дня неотступно звучит у меня в голове и которую я сегодня услышал от вас.

Таким образом, рассказ, миновав сгинувшую цивилизацию в Индии, квартиру на Виноградах и пивную под Карлштейном, добрался в конце концов до загадочного музыкального инструмента, из-за которого мы оба прервали свой путь и оказались за одним столом. Все время, пока археолог говорил, я ждал, в каком из пространств, которые открывали его слова, появится инструмент; удивительно, что он появился в игровом автомате из пивной. Наверное, таков уж был нрав у этого инструмента – он любил скрываться и оставлять в необычных местах странные и исчезающие следы. Действительно ли его поглотил огонь и от него остался лишь легкий пепел тонов и звенящих светящихся слов? Или его реальность всегда была неотделима от волнующихся переплетений знаков? Являлось ли его бытие иным, чем то, к какому мы привыкли у прочих предметов?

– Я забыл, что стою в деревенской пивной у Карлштейна, что книга, которую я читаю, – лишь игра электронного луча, двигающегося по запрограммированному сигналу, и протянул руку, чтобы перевернуть страницу и узнать о тайне мертвого шамана, которая одна только и могла помочь Сильвии покинуть царство чудовищ. Но тут же с болью осознал собственное бессилие, снова услышал звон кружек и голоса посетителей, которых давно не замечал. Я напоминал себе паралитика: книга лежала прямо передо мной и все же я не мог дотронуться до нее, не мог перевернуть ее легкую страницу, которую шевелил и вздымал морской ветерок, меня будто мучил какой-то насмешливый демон. Я долго ждал в надежде, что ветер перевернет страницу и я смогу прочесть, как выглядит музыкальный инструмент; я думал, что потом найду кости броненосца, кожу варана и все остальное, и сделаю инструмент, и сыграю на нем муравьям. Страница волновалась и поднималась все выше, несколько раз она почти поднялась, но всегда возвращалась обратно. Вдруг на экране возникла тонкая женская рука и резко захлопнула книгу. Я позволил персонажу в темной комнате отойти от стола и увидел его глазами, что девушка, которая спала на кровати, теперь проснулась и стоит – нагая, с черными волосами до пояса – у стола. Она открыла ящик, сунула туда книгу и задвинула его. Потом незнакомка повернула голову и улыбнулась. Она смотрела на того, кто был рядом с ней в комнате, – или на меня, стоящего в пивной в другом мире, через все экраны, разделяющие нас? Была ли она союзницей демонов, которые истязали Сильвию? Граничили ли где-то в глубинах миры дурных снов с мирами, скрытыми в игровом автомате, были ли между этими империями какие-то потайные переходы? (Когда позже Сильвия ненадолго проснулась, я нарисовал ей лицо девушки из игрового автомата. Сильвии казалось, что она видела ее в своих снах среди гостей, которые приходили к ее мучителям, но не была в этом уверена.) Потом девушка снова легла в постель, повернулась к стене и, похоже, уснула. Послышался писк, и над спящей девушкой замигала красная надпись GAME OVER. Так я наконец узнал, как поймать белых муравьев.

Однако это знание было мне ни к чему, потому что шансы найти инструмент, необходимый для охоты, были ничтожны. Я расспросил хозяина об автомате, но он только сказал, что купил его у какой-то фирмы-посредника, соблазнившись, главным образом, дешевизной этой модели в сравнении с другими. Он жаловался, что люди не очень интересуются игрой, и ждал нового заказанного автомата, где можно будет расстреливать на экране атакующих марсиан. Я внимательно осмотрел автомат, но выяснил только – по маленькой металлической бляшке на его боку, – что он был сделан в Гонконге. Вскоре к автомату подошел один из посетителей; я видел, как воображаемая фигура вышла из комнаты, какое-то время бродила по ночному городу в поисках компьютера на фонтане, а потом вошла в металлическую Венецию и направилась в бесконечное множество следующих миров.

– Наверное, наши клетки держатся вместе в форме человеческого тела тоже только при определенных условиях. Может быть, наше тело не распадается только потому, что эти условия до сих пор не были нарушены. А вдруг существует, например, какая-нибудь комбинация запахов, звуков музыки или речи, при которой наши клетки разбегутся и начнут существовать каждая отдельно или хотя бы будут жить, как муравьи, свободной колонией? Может быть, они построят что-то, похожее на муравейник, и поселятся там. Когда же условия вновь станут прежними, они вернутся к привычной форме обитания, словно муравьи, которые в случае опасности принимают форму тифа.

Однако археолог не откликнулся на мои биологические рассуждения и продолжал свой рассказ:

– Я стал искать таинственный музыкальный инструмент – расспрашивал музыкантов, композиторов и музыкальных теоретиков, но никто ничего о нем не слышал. Когда я говорил, что музыкальный инструмент, который меня интересует, сделан из вараньей кожи и костей броненосца и что это, по-видимому, нечто среднее между фортепиано, трубой и барабаном, с них слетала вся любезность. О том, что о существовании этого инструмента я узнал от игрового автомата в деревенской пивной, я и не заикался. Я не сержусь на этих людей, хотя они не верили мне и не хотели со мной говорить. Меня самого никак не покидало чувство, что мои поиски бессмысленны; я убеждал себя, что энциклопедия, как и ночной город, в котором я нашел ее, всего лишь игра электронных лучей, сливающихся и преобразующихся в соответствии с программой, которую придумал для развлечения кто-то в Гонконге. Косвенным доказательством того, что инструмент – всего лишь гонконгская фантазия, был тот факт, что его делают из костей броненосца, – броненосец живет в Южной Америке, как же его кости могли попасть на остров, затерянный в Индийском океане? То, что игра в чем-то соотносилась с моими переживаниями последнего времени, скорее всего, было простой случайностью. Возможно, эти сведения были правдивы в мире, частью которого является город на море. Возможно, в том мире броненосцы живут на островах в Индийском океане; возможно, ни Южная, ни Северная Америка в нем вообще не существуют…

– Возможно, в нем каждый вечер на закате броненосцы залезают на верхушки деревьев и распевают красивыми, чистыми голосами казацкие думки.

– Я также осознавал, что, даже если бы сведения из энциклопедии оказались применимы и к нашему миру и мне бы удалось разузнать об инструменте побольше, толку от этого было бы чуть. Это бы только означало, что инструмент и есть та вещь, которую колдун носил в кожаном мешке в джунгли, собираясь охотиться на муравьев. Судя по тому что рассказывал этнограф, такой инструмент был всего один и он сгорел вместе с хижиной колдуна; едва ли я смог бы самостоятельно сделать новый инструмент.

– Однако если верить тому, о чем говорила энциклопедия из игрового автомата, а именно – что музыка этого инструмента может парализовать муравьев, то не содержится ли вся сила в мелодии, а не в инструменте, на котором ее играют?

– К сожалению, нет. Сразу после возвращения из загорода я побежал в свою библиотеку; левой рукой я наигрывал на гребешке музыку, а правой пытался поймать муравьев, но сама мелодия на муравьев не подействовала. Я только заметил, что, прежде чем тигр распался, муравьи на долю секунды заколебались, как будто вспоминая о чем-то. Но я не оставлял попыток, я потратил кучу денег на всевозможных музыкантов, которых я нанимал, чтобы они сыграли на разных инструментах перед тигром с зелеными глазами определенную мелодию. Однако эти странные концерты не принесли результата. Музыканты с удивлением глядели на большое белое животное – они думали, что это скульптура, а у меня не хватало смелости заранее рассказать им, в чем дело; они с изумлением наблюдали, как во время их игры я подкрадываюсь к тигру на цыпочках со специальным приспособлением в руках и пытаюсь вынуть ему глаза. Когда после этого тигр расплывался, они обычно не выдерживали, бросали игру и в ужасе бежали из квартиры, налетая на мебель и путаясь в портьерах; я гнался за ними, ловил их в дверях или на лестнице и умолял вернуться и сыграть мелодию еще раз.

Спустя какое-то время мне стало понятно, что одной мелодии недостаточно, чтобы удержать тигра в целости. Необходимо было найти музыкальный инструмент, который описывала немецкая энциклопедия. Каждый день я ходил в университетскую библиотеку и пытался найти в книгах какое-нибудь упоминание о нем. Я прочел сотни страниц, но не встретился ни с малейшим намеком на то, что такой инструмент и в самом деле существует. Я снова потерял надежду. Когда однажды днем Сильвия проснулась, она была более молчаливой, чем раньше, и смотрела на меня со страхом. Сначала она не хотела объяснить мне, что ее пугает, но потом рассказала свой последний сон. «Мне снилось, что я проснулась в этой квартире, – говорила она, – и увидела, что на ночном столике у постели стоит стакан с зеленой жидкостью. Ты пришел ко мне и сказал, что тебе наконец удалось получить сок муравьев. Я выпила стакан до дна и ощутила необыкновенное счастье. Я попросила тебя пойти со мной погулять по городу. Мы шли вниз по Виноградскому проспекту, на фасадах домов лежал солнечный свет. Мы прошли Вацлавскую площадь, купили фрукты на Гавелском рынке и перешли по Карлову мосту на Малую Страну. Ты предложил отправиться на Петршин. Мы поднимались по тропинкам между деревьев, и возле ресторана „Небозизек" ты сказал мне, что нам надо немного отдохнуть. Мы сидели у белого круглого столика, я пила сок и смотрела на город, залитый солнцем. Вдруг на горизонте над жижковской телебашней вынырнула голова моржа высотой в несколько километров, на город легла тень. Я вскрикнула от ужаса, схватила тебя за руку и заглянула тебе в лицо, но увидела на нем злую усмешку. „Смотри же на город, отсюда прекрасный вид", – посмеивался ты и силком поворачивал мою голову. И люди, которые сидели за соседними столиками, смотрели на меня и радостно улыбались. Я поняла, что мое пробуждение не было настоящим, что зеленый сок – это образ из сна. Я кричала от отчаяния, но официанты схватили меня, затащили в ресторан и поволокли по темным коридорам в другие ужасные края и темные дома». Сильвия не верила, что и это ее пробуждение – не сон. Она все время со страхом смотрела мне в лицо, боясь, что на нем появится злая ухмылка, что оно превратится в морду чудовища. «Это я, не бойся, это действительно я», – непрерывно повторял я, хотя и знал, что мои уверения бессмысленны. Она встала и пошла к двери, но боялась повернуть ручку, она держалась за нее и, прижав голову к косяку, говорила: «Я боюсь, что, когда открою дверь, увижу бесконечную пустыню или поле холодных огней; боюсь, что за дверью стоит злой кенгуру, который преследует меня на глазах у многочисленных прохожих; он все время ходит за мной и иногда кусается, вся моя одежда пропиталась кровью, но никто из людей на улице мне не помогает, зато кенгуру норовит погладить каждый». Я отворил дверь – за ней была кухня, там не было никакого животного, но Сильвия так и не избавилась от страха: ведь за кухней было еще много других дверей, много стен и углов и из-за каждого могли вынырнуть унылые пейзажи и жестокие звери.

Вдалеке по железнодорожному мосту проехал поезд, свет его окон мигал между металлическими прутьями решетчатого заграждения.

– Однажды я снова провел целый день в университетской библиотеке. Вечером я зашел в буфет у главного входа и купил картофельный салат с рогаликом. Оглянувшись в поисках места у столиков, я увидел, что в углу сидит мой бывший однокурсник с философского факультета. Я не видел его с тех пор, как мы закончили университет, но время от времени встречал его имя, потому что он опубликовал несколько философских работ. Его удивили книги по музыке, которые я взял домой, чтобы там проштудировать, и я поведал ему о работе в кратере вулкана, об усыпляющем растении, о белых и зеленых муравьях и об игровом автомате в деревенском ресторанчике. Я сказал ему, что упорно ищу следы музыкального инструмента, хотя и не верю уже в его существование. Бывший однокурсник задумался, а потом проговорил: «Слушай, а я ведь читал где-то о таком музыкальном инструменте». Я пристал к нему с расспросами, и он изо всех сил напряг память, пытаясь вспомнить; он перебирал десятки книг, которые прочел, но ни в одной из них вроде бы не говорилось о музыкальном инструменте из вараньей кожи. Когда мы прощались, он утешал меня и обещал непременно вспомнить; потом я звонил ему по нескольку раз на дню – он искренне хотел мне помочь, и казалось даже, что он только об этом и думает, но ему все не удавалось пристроить на надлежащее место туманную цитату о музыкальном инструменте.

Шли дни, и я снова стал терять надежду. Но однажды в три часа ночи меня разбудил телефонный звонок. Это оказался мой однокурсник, который возбужденно рассказал, что ему приснился сон, в котором он был экскурсоводом в замке Глубока. Замок посетила группа молчаливых и неприветливых туристов. Четверо из них несли на брезенте мертвого тапира, которого они отказались оставить перед экскурсией в холле замка. Все надели войлочные тапочки и заскользили по натертым до блеска полам просторных комнат. Мой однокурсник пытался рассказать что-то о достопримечательностях, мимо которых они проходили, но туристы не скрывали, что все это их не интересует и что они хотят закончить осмотр как можно скорее. Они скользили в своих тапочках все быстрее и быстрее, даже те, что несли тапира, не отставали; мой однокурсник не поспевал за ними и, напрягая все силы, скользил в хвосте группы. Перед ним бежала дама в длинном вязаном шарфе, обмотанном вокруг шеи; шарф этот реял за ней в сквозняках коридоров и залов, бахрома на концах щекотала его лицо. Когда они скользили по покою, где висела картина эпохи рококо, изображающая группу музыкантов в напудренных париках, женщина в шарфе обернулась и недовольно сказала моему однокурснику: «Франц Брентано ошибается, утверждая, что отзвучавший тон музыкального произведения в следующий момент просто обновляется первоначальной ассоциацией». Однокурсник проснулся и осознал, что слова, которые он только что слышал, – из «Лекций к феноменологии внутреннего сознания времени» Гуссерля. И тут же вспомнил: о странном музыкальном инструменте он когда-то читал в одном из примечаний к тексту «Лекций». Примечание относилось к пассажу, где утверждалось, что при слушании мелодии последующий тон отмечен определенным ожиданием, базирующимся на характере предыдущих тонов. В примечании говорилось, что Гуссерль в своем настольном экземпляре «Лекций» именно возле этих фраз написал на полях карандашом: «Tardas Schallplatte». Комментатор ссылался на свидетельство Людвига Лангребе: по словам последнего, в Праге Гуссерль, читавший в 1935 году лекцию на философском конгрессе, встретился с семьей своего двоюродного брата из Простейова. Брат был на двенадцать лет моложе философа и отличался неугомонным и авантюрным характером. В пятнадцать лет он убежал из дома и нанялся в Гамбурге юнгой на трансокеанский корабль; он объездил весь мир как моряк, торговец, а впоследствии – корреспондент британских и немецких газет. Он хорошо знал Индию и некоторое время был советником индийского вице-короля. После окончания Первой мировой войны, когда ему было уже за пятьдесят, этот человек вернулся в Чехию и поселился в Праге. Он женился на чешской девушке, почти на тридцать лет моложе его; они тихо жили где-то на окраине города и растили сына по имени Ярослав. К тому времени, когда Гуссерль приехал в Прагу на философский конгресс, его кузен уже два года как умер от последствий болезни, которую перенес в тропиках, но философ встретился с его женой и четырнадцатилетним сыном. Ярослав с гордостью демонстрировал дяде экзотические сувениры, привезенные отцом-путешественником, и даже дал послушать граммофонную пластинку, которую тот записал на каком-то острове. Это была таинственная мелодия, не предназначенная для ушей непосвященных; колдун позволил послушать и записать ее на пластинку брату Гуссерля за то, что тот сохранил ему жизнь – отец Ярослава хладнокровно выстрелил в леопарда, который спрыгнул на колдуна с дерева и вцепился клыками ему в плечо. Музыка была необычна тем, что в ней встречались совершенно неожиданные переходы от одного вида звуков к другому, и Гуссерль якобы упоминал об этой музыке в разговоре с Лангребе как о примере ситуации, когда все ожидания постоянно не оправдываются и когда в конце концов не остается почти ничего, кроме чистой временной последовательности. Потом однокурсник говорил, что в минуты, когда абсурдные изменения разбивают все привычные связи, обнажается сама ткань времени, последняя неуничтожимая ткань мира, скрытая в другое время под слоем привычных связей. Я помню, он сказал, что именно тогда мы внезапно чувствуем аромат времени как такового. Повесив трубку, я встал с постели и принялся ходить по комнате, слабо освещенной ночником. Потом я долго стоял у окна и смотрел на темный парк, где между кустами проглядывал холодный свет фонарей. Слова моего однокурсника давали мне то, чего я и не смел ожидать: надежду, что звук музыкального инструмента, возможно, сохранился, даже если сам инструмент и превратился в пепел.

Археолог задумался. Становилось прохладно; от реки дул ветер, пальмы на майке археолога затрепетали. В тишине слышалось пьяное пение в ресторане по соседству.

– И вот я начал искать племянника Гуссерля. Я ходил по архивам, писал письма в Простейов и связался с фондом Гуссерля в Лувене, но казалось, что все следы потеряны. На своем извилистом пути я снова натолкнулся на стену и не знал, куда идти дальше. Сильвия бродила по темным мирам, она пробуждалась с постоянным тупым ужасом в глазах и о том, что было с ней во сне, молчала. Когда после одного такого молчаливого бдения она уснула, я в отчаянии проблуждал целый день по городу. Это было прошлой осенью, я шел по огромным паркам, мимо заводов и больших вокзалов, по набережным, где дул холодный ветер. Ближе к вечеру я оказался рядом с тускло освещенными пассажами «Люцерны», где в витринах, принадлежащих разным риелторским конторам, длинные ряды листков с цветными фотографиями предлагают купить или снять дома и виллы. Мне показалось, что я краешком глаза увидел что-то, похожее на лежащего тигра, но я не придал этому значения, ибо был так погружен в свои мысли, что неотступно видел вокруг себя белых тигров и странные музыкальные инструменты; когда я потом повнимательнее присматривался к формам, которые меня обманывали, то это оказывалось пятно на стене, клочок бумаги, складка на ткани или элемент оформления витрины. Образы в моей голове просто подстерегали момент, чтобы воплотиться в каком-нибудь предмете внешнего мира. Но, выйдя из пассажа, я не мог отделаться от мысли: «А вдруг на этот раз и впрямь белый тигр?» У «Макдональдса» я остановился и вернулся назад. Я пристально смотрел на витрины в пассаже, хотя и ожидал, что белый тигр обернется заснеженным кустом или альпийской садовой горкой. И тут я увидел фотографию заросшего лишайником домика, построенного в декоративном стиле двадцатых годов. Полукруглый фронтон над входом был украшен мозаичным люнетом. Мозаика изображала лежащего белого тигра с зелеными глазами; между его вытянутыми передними лапами рос куст, ветки которого перевились над головой тигра, их орнаментальные переплетения повторяли очертания люнета. На ветках висели розовые плоды, сквозь кожуру которых просвечивали крупные красные семена.

Слушая рассказ археолога, я пытался представить себе, как сложилась бы его жизнь, не проникни в нее азиатский яд. Изменила ли его судьбу та минута, когда между листьями засветился розовый плод, или лабиринт, который его поглотил, долго созревал в его крови? Не были ли сообщения в древних хрониках, которые влекли его в прошлое и в азиатские джунгли, лишь эхом таинственных и манящих голосов, звучащих на подвластных хаосу окраинах миропорядка? Мне казалось, что лабиринт был уже давно подготовлен и что отчаяние только раскрыло его коридоры – подобно тому как буря в пустыне обнажает город, засыпанный песком.

– Я узнал в конторе адрес виллы и тут же отправился туда. Она была где-то в Годковичках. Когда я поднялся из метро на Качерове, уже стемнело. Я долго ждал автобуса на пронизывающем ветру, вдалеке мигали сотни огней далеких жилых массивов. Почти пустой автобус ехал среди вилл, я вышел на остановке на пустой улице, где слабо горела фиолетовая лампочка и ветер гонял по асфальту сухие листья. Я отыскал ворота с номером, который мне сказали в риелторской конторе, и нажал на кнопку звонка. Послышался собачий лай, и зажглась лампа над входом в дом. Над кронами деревьев вынырнула из темноты картина с лежащим белым тигром. Скоро на лестнице появился приземистый лысый мужчина в тренировочном костюме и прикрикнул на собаку. Поняв, что я пришел не по поводу покупки виллы, он даже не стал открывать калитку. Он сказал только, что они с женой купили дом десять лет назад у пожилого господина, который жил в нем с детства. Тот много путешествовал и – видимо, из любви к авантюрам и ради воспоминаний о путешествиях, – уходя на пенсию, решил продать виллу, купить плавучий дом и поселиться на реке. Он, похоже, унаследовал горячую кровь от своего отца, который был известным путешественником и провел большую часть жизни на чужбине. Дом якобы выглядел как этнографический музей, он полнился вещами, которые бывший хозяин, а прежде его отец привезли из путешествий: повсюду лежали звериные шкуры, теснились точеные статуэтки, висели копья и раскрашенные щиты; но перед переездом тот пожилой человек все продал. Я спросил, не остались ли в доме старые граммофонные пластинки; мужчина в тренировочном костюме сказал, что видел какие-то пластинки среди барахла, которое оставалось на чердаке, но год назад они с женой делали генеральную уборку и выбросили все на свалку.

Я знал, что рассказ близится к концу. Я смотрел на лицо археолога, которое парило в приглушенном свете зеленой лампочки, напоминая тонкую маску, и думал о том, сколь различными путями шли мы с ним по городу: каждый его шаг был сделан ради единственной цели, тогда как для меня уже много лет назад все цели снова растворились в легком, безымянном биении, которое, подобно мягкой волне, накатывается на берег видимого, заливает все явное и ничего не минует. И все же топография наших путей удивительно схожа: из наших шагов родился общий город, похожая на лабиринт столица таинственного государства. Вот почему мы с ним смогли встретиться. Меня упрекали, что сетка случайных трещин наполнена для меня не меньшим значением, чем слова. Но ответы не рождаются из слов, они рождаются уже в том царстве шумов, из которых позже возникают слова; образы возникают не из других образов, а из бесформенных сплетений и пятен. Вот почему отчаянно ищущему может помочь тот, кто ничего не ищет. Оба покинули мир застывших форм и четких линий и перебрались в одну и ту же тихую страну, где слушают шелесты, из глубин которых поднимаются знамения – для того чтобы снова исчезнуть.

– Надежда, что у племянника Гуссерля до сих пор сохранилась пластинка с музыкой с острова, была ничтожна; но я все же отправился на поиски лодки, я искал ее возле берегов и в глухих речных рукавах, на пристанях и в доках. Постепенно я проникал в особый мир, который тянется вдоль реки. Весной этого года я уволился с работы, купил на все свои сбережения катер и поселился на нем вместе с Сильвией. На катере я мог попасть в те места, что недоступны с берега, – на частные участки и закрытые пристани. Я отправляюсь в путь каждое утро на рассвете, когда на водной глади еще лежит туман и на реке встречаются только баржи с горами песка; я проплываю вдоль заброшенных набережных, под сводами мостов, жду между высокими стенами шлюзов, пока поднимется или опустится вода. Капитаны кораблей и сторожа шлюзов уже знают меня и приветственно машут через стекло. Обедаю и ужинаю я в кафе на пристанях, лишь изредка поднимаюсь наверх, на улицы. Теперь я смотрю на город лишь снизу, с воды; дома для меня превратились в фантомы, которые возносятся к небесам в том мире, где есть вертикали, и из этого же мира долетают до меня сигналы автомобилей и трамваев. Но до сегодняшнего дня я так и не напал на след человека, которого ищу, мужчины, возможно владеющего пластинкой с записью голоса сгоревшего на далеком острове музыкального инструмента…

Археолог замолчал.

– Да, – сказал я, – уже почти десять, пора ехать.

Мы заплатили за пиво и жареный сыр и взошли на палубу катера, который покачивался у берега. Я приоткрыл дверь и заглянул в каюту, слабо освещенную настольной лампочкой. Стены и потолок были выкрашены в белый цвет, на полу лежал мягкий белый ковер. Слева я увидел большой террариум, в котором кружился белый вихрь; когда муравьи заметили меня, они тут же прильнули друг к другу и изобразили лежащего тигра, который скалил длинные острые клыки. Справа стояла кровать, с которой мягкими складками сползало на пол белое покрывало. На подушке в волнах рыжих волос виднелся прекрасный бледный профиль. Рыжие волосы и зеленые глаза тигра были единственными цветными пятнами среди всевозможных оттенков белого. Тихонько, будто девушка могла проснуться, я прикрыл дверь. Археолог зажег прожектор на носу катера, по темной водной глади заметался круг света. Потом он запустил мотор и встал к рулю. Катер задрожал и рванулся вперед, мы проплыли под сводом моста Палацкого, разминулись с кораблем с гирляндами разноцветных огоньков и закачались на бегущих от него волнах; мы направлялись к решетчатому железнодорожному мосту, темные очертания которого виднелись на фоне ночного звездного неба. За мостом катер вошел в узкий тихий рукав реки между островом и смиховским берегом. Теперь мы плыли медленнее, в свете прожектора из черноты один за другим выступали суда, стоящие на якоре у острова; почти все окна кают были темны. Я молча указал на лодку, которую посетил днем: за качающимися ветвями плакучей ивы в окнах мигал голубоватый свет телевизора. Катер повернул налево, и его нос тут же легко стукнулся о край плавучей поверхности. Когда мотор заглох, мы услышали доносящийся изнутри взволнованный голос футбольного комментатора.

Листья плакучей ивы нежно коснулись моего лица, когда я перелезал с катера на плот. Мы постучали, и в дверях появился высокий седой мужчина в вытянутых вельветовых брюках и фланелевой рубахе.

– Мне нужна ваша помощь, пан Ярослав, – сказал археолог. – Моя подруга съела два года назад в Индии розовый плод и уснула.

Пожилой мужчина кивнул.

– А белые муравьи у вас есть?

Из-за света прожекторов в глубоких морщинах его загорелого лица залегли резкие тени.

– Они у меня на катере, и моя подруга там же.

– Тогда подождите немного, – сказал пожилой мужчина, – мне надо все подготовить.

– Как вы думаете, на муравьев подействует запись? – с опаской спросил археолог.

– Не волнуйтесь, – успокоил его хозяин плота, – я хорошо знаю повадки белых муравьев. Когда я был маленьким, отец привез их из путешествия, и одно время мы разводили их в парнике в саду нашей виллы. Мама каждое утро ходила туда за зеленым соком – чтобы получить его, она ставила муравьям граммофонную пластинку, которую отец записал во время своей первой поездки на остров, где они живут. Пластинки у меня больше нет, но я переписал музыку шамана на кассету. Иногда я ставлю ее и вспоминаю детство.

– А что вы делали с муравьиным соком? – удивился я. – Разве в Праге нужно было лечить кого-то от сонной болезни?

– Нет, но зеленый сок питательный и полезный, он повышает сопротивляемость гриппу и, кроме того, имеет приятный ванильный привкус. В детстве я каждое утро пил его на завтрак. И теперь по утрам я порой скучаю по его вкусу.

– Но как можно заставить муравьев выделить зеленый сок? – выспрашивал я, хотя и видел, что археолог теряет терпение.

– Когда зеленые муравьи отделены от остальной колонии, они тоскуют и хотят вернуться к своим собратьям, но музыка парализует их. Это вызывает у них смятение и ужас; зеленая жидкость, которую они производят, видимо, является чем-то вроде пота, вызываемого страхом. Во всяком случае, мне кажется именно так, больше я об этом ничего не знаю. К сожалению, мы скоро лишились муравьев: однажды зимой крыша парника лопнула под тяжестью снега и они замерзли… А теперь – за дело, попробую успеть хотя бы на второй тайм. – Он оглядел крутой заросший берег и сказал: – Здесь мало места, нам нужно вынести муравьев и больную наверх, на свободное пространство.

Старик скрылся в комнате, а когда вернулся, в одной руке у него был включенный фонарик, а в другой – кассетный магнитофон и туго набитый пакет. Я и археолог вошли в каюту; он подхватил террариум спереди, я сзади, и мы с трудом выволокли его на палубу. Услышав наше кряхтенье, старик посоветовал оставить террариум на палубе и нести только муравьев. Он сказал, что если пойдет перед нами с играющим магнитофоном, то тигр не развалится. В Годковичках они переносили муравьев именно так.

Хозяин плота включил магнитофон, и снова зазвучала странная музыка. Мы подняли крышку террариума, осторожно вынули белого тигра – когда мы прикоснулись к нему, он даже не вздрогнул – и взвалили его на плечи. Муравьи и без террариума оказались довольно тяжелыми. Мы медленно перебрались вместе с муравьями по шаткому мостику и начали подниматься по дорожке к фонарю, который горел наверху, за забором. Старик шел впереди с магнитофоном, откуда лилась волнующая прекрасная мелодия. Когда мы ступили на асфальт, я захотел переложить тигра на другое плечо, но сделал это неудачно – загнутый хвост отломился и упал на землю. Я знал, что хвост для сеанса нам не нужен, но все-таки попросил археолога остановиться и поднял хвост из муравьев с асфальта. Увидев это, старик взял у меня хвост и сунул его в пакет. Когда мимо нас проезжала машина с горящими фарами, которая явно направлялась в ближайший кемпинг, нам с тигром на плечах пришлось вжаться в кусты, росшие вдоль дороги. Шум автомобильного мотора на миг заглушил музыку, и я почувствовал, что тигриное тело начинает трепыхаться и течь вниз по моей спине, но, к счастью, это продолжалось лишь долю секунды, и муравьи снова стали тигром. Мы добрались до кемпинга и прошли вдоль его забора; за забором рядами стояли темные автомобили с немецкими и голландскими номерами, за ними у костра сидела группа мужчин и женщин. Старик привел нас на газон, который простирался перед низкими строениями, принадлежавшими, видимо, какой-то секции по спортивной гребле.

Там мы медленно опустили тигра на землю. Он все же выскользнул из наших рук и боком упал на траву; нам пришлось взяться за него и перевернуть в нужное положение. Потом старик приложил к тигру отломившийся хвост. Теперь зверь неподвижно лежал в бледном свете фонаря, стоявшего возле дорожки. Хозяин плота остался рядом с тигром, а мы вернулись за Сильвией. На катере были больничные носилки; на них мы перенесли спящую девушку и положили ее возле тигра. Старик вынул из сумки пивную поллитровую кружку, пластмассовое ситечко и столовую ложку. Он поставил кружку на траву, положил на нее ситечко и ложкой начал осторожно вынимать зеленый тигриный глаз. Тигр заволновался, но не распался. Мне было неприятно: казалось, будто племянник Гуссерля ослепляет настоящее животное. Когда глаз был вынут, старик взял его большим и указательным пальцами, оглядел со всех сторон, соскреб краем ложки оставшихся белых муравьев и положил глаз в ситечко. То же самое он проделал с другим глазом. Мы сели на землю и, затаив дыхание, наблюдали, как из ситечка на дно кружки падают зеленые капельки; они падали все чаще, а потом слились в зеленые ручейки. Спустя десять минут, когда кружка была полна на треть, зеленый поток ослабел. Старик поднял кружку, посмотрел ее на свет – кружка засияла, как большой изумруд, – внимательно изучая содержимое. Из ситечка падали последние тяжелые капли. Потом племянник философа вернул зеленые глаза обратно в пустые глазницы в тигриной голове и снял ситечко. Он склонился над Сильвией, осторожно приподнял ей голову и приложил кружку к ее губам. Сильвия жадно пила с закрытыми глазами. Мы стояли молча, тигр подрагивал, из магнитофона неслись высокие звонкие звуки. Через минуту девушка открыла глаза. Она изумленно смотрела на газон, на белого тигра под фонарем, на высокие тополя и силуэт Вышеграда за рекой. Возможно, ей казалось, что она очутилась в новом сне, но археолог взял ее за руку и сказал:

– Вот все и кончилось, Сильвия.

Девушка неуверенно встала, покрывало сползло в траву. Археолог повел ее за руку к лодке, ее белая ночная рубашка светилась на дорожке, пока они не скрылись за деревьями. Я думал о том, заживут ли они наконец той жизнью, о которой мечтали ночами в джунглях, или же археолог навечно заблудился в открывшемся ему лабиринте, будет ли Сильвия всю жизнь с опаской поворачивать дверные ручки, боясь, что за дверью окажется ухмыляющаяся морда чудовища. Старик медленно складывал вещи в пакет.

– Отец когда-нибудь рассказывал о том, как выглядел этот инструмент? – спросил я его.

– Однажды он говорил об этом, но я тогда был слишком мал, чтобы что-то понять, и не очень-то слушал, потому что мне было неинтересно. Я только помню, что он упоминал кожу варана и кости броненосца.

– Но ведь броненосец живет в Южной Америке – как он мог попасть на остров, затерянный в Индийском океане?

– Да, это загадка. Однако мне пора. Я рад, что все прошло гладко; может, я даже успею к концу первого тайма. Я рад нашему знакомству, рад, что сумел помочь этой девушке.

Я поблагодарил его от имени археолога, который в волнении забыл об этом; старик пожал мне руку, взял магнитофон и ушел через газон к автокемпингу. Я остался наедине с белым тигром, тело которого в свете фонаря отливало фиолетовым, будто было из жемчуга.

Чем дальше уходил хозяин плота, тем тише звучала музыка из магнитофона, и тело тигра начало волноваться и покачиваться в ровном ритме – будто бы тигр был из желе и лежал в кузове едущего грузовика. Постепенно он стал напоминать отражение в кривом зеркале в лабиринте на Петршине. Глаза тигра превратились в морские звезды, лучи которых на белом фоне удлинялись, сужались и быстро бледнели. Наконец муравьи взметнулись ввысь, как белый костер, пламя которого металось из стороны в сторону; узкое пламя все больше вытягивалось, а потом согнулось, прижалось к земле и быстро, как змея, заскользило между травинками. Я оставил муравьев и отправился в обратный путь. Дойдя до моста, который соединяет остров со Смиховом, я услышал за собой тихий шелест. Я оглянулся и увидел, что по асфальту катится волна муравьев; нагнав меня, муравьи разделились на два потока и обогнули мои ноги. Передо мной потоки снова соединились; я видел, как волна течет по мосту и теряется в кустарнике на смиховском берегу. Встречусь ли я когда-нибудь с муравьями на пражских улицах? Возможно, их склюют птицы или убьют первые заморозки, но может случиться так, что они найдут убежище в городских щелях и перезимуют там; возможно, они быстро размножатся и создадут новые колонии; возможно, на ночных прогулках по городу я буду встречать на улицах и площадях белых тигров с зелеными глазами. Или они превратятся в белое пятно, неясно поблескивающее в глубинах памяти, где рождаются и умирают образы, из которых появляются новые образы, слова и мысли. Но пока узнать это было невозможно, и я перестал думать о муравьях. Я дошел до автобусной остановки у смиховского вокзала, где стояла группка молчаливых людей, сел на лавку и стал ждать автобус.

  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Белые муравьи», Михал Айваз

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства