Александр Потупа Ночь на январские сементины
О Инаеф, являющийся в Югерте,
я не клеветал на бога города своего.
«Книга мертвых»I
Он вылетел из своего последнего сна — липкий, скрюченный, разбитый, припечатанный к земле чудовищным щелчком. В ушах его каменным водопадом гремел хохот Юпитера. Подлый и безобразно страшный в своей подлости владыка Олимпа слегка ударил его большим пальцем правой ноги — словно раскаленная кувалда с размаху опустилась на голову. И он, кувыркаясь в струях расплавленного мозга, брызнувшего из темени, молнией заскользил вниз, к мраморному саркофагу, именуемому Римом.
Еще не наступила третья стража, когда исчез сон молодого человека, распластавшегося на роскошном ложе и судорожно ощупывающего треугольную плешивую голову.
Исчез, постепенно растворяясь в действительности, сон, и остался один на один с ночью третий император Рима, благочестивый Отец Отечества, четырежды трибун и консул, принцепс Гай Цезарь Август Германик по прозвищу Калигула, правнук божественного Октавиана Августа, Цезарь благой и величайший.
Он мучительно ощущал горящий ушиб головы, но из глубин его зыбкого, словно ряской подернутого «я» пузырьками поднималась радость, ибо в эту ночь перед январскими сементинами никто иной не был столь близок к небесному престолу, никто иной не испытал на себе прикосновение самого Юпитера.
Ему рассказывали, как хохотала недавно статуя его громоносного брата в Олимпии, где какой-то плебей по имени Кассий тут же решил принести в жертву быка. И это посчитали дурным предзнаменованием.
Но что рассказы, что предзнаменования!
Ведь он сам предельно близок к брату Юпитеру, и вообще — к брату ли? Не сам ли он настоящий Юпитер, ибо голова его так ладно подходит к любой из статуй небесного принцепса.
Да, да, он в есть Юпитер! Сейчас он выпьет несколько капель волшебного настоя чемерицы, и разорванный хоровод мыслей снова закружится в охлажденном мозге, вычерчивая разумные знаки воспоминаний и предчувствий. И вспышки молний, которые послал великий бог вдогонку несчастному брату своему второму или даже первому истинному я, — превратятся в мирное мерцание настенных светильников.
И вновь замелькают перед ним травы вокруг военного лагеря, утоптанные его мягкими солдатскими сапожками, могучие шеи легионеров, на которые он так ловко карабкается под дружный смех и радостные возгласы: «Смотри, смотри, наш Калигула, наш сапожок…»
И словно черный разрыв в сладкозримом полотне далекого детства — плащ падающего на ступеньки отца, непобедимого Германика, бледное лицо-маска, капельки пота на лбу, пронзительное сирийское солнце, дрожащие пальцы жены наместника коварной Планцины, огромные застывшие глаза матери…
И снова все смешается в бешеной вакханалии дорогих образов и ядовитых призраков, несущих разрушение и гибель. Они будут преследовать императора до рассвета, блуждать за ним по лабиринтам Палатинского дворца, и лишь утром немного рассеются, отступая в темные уголки памяти, растворятся в приветственных воплях друзей, в блеске преторианских щитов, в геркулесовых кубках великолепного вина.
Все это впереди, а пока над Римом распласталась ночь — одна из многих ночей, ушедших и грядущих, — хаос снов и бессонниц.
II
Ну и сон… Тут не только что в холодном поту — в крови проснешься. Надо ж так напиться… Клянусь Бахусом, свинство. Чуть руку не вывихнул, барахтаясь под этим столиком.
Должно быть, еще и третья стража не наступила.
Старею, совсем старею, вино в такие кошмары бросает. Ай-я-яй…
Это ж надо — заживо попасть в фаларидова быка!
К чему бы сон?
Не к добру, ясное дело, не к добру. Уж эта медная жаровня не привидится даром.
Интересно, мог ли вообразить Перилл, отливая быка, что Фаларид его же, искусного ваятеля, первым туда и загонит? Думал ли, что не чьи-нибудь, а его собственные крики превратятся в обычное тупое мычание, и жители Акратонта станут наслаждаться этими звуками словно дивной музыкой? Да, да, наслаждаться, сотрясаясь от плохо скрываемого злорадства…
Нет, конечно, не думал.
А предполагал ли сам Фаларид, что окончит свою жизнь там же, где и его любимый ваятель?
Тем более, нет.
Что поделаешь, любое творение несет в себе и смерть и бессмертие творца. Кто бы вспоминал теперь какого-то жалкого сицилийского тирана, не родись у него идея устроить самое удивительное в мире пыточное приспособление, внутри которого всякий протестующий вопль превращается в подлое мычание? Но с другой стороны, не объявись в Акратонте этот страшный медный бык, не пала бы так быстро власть Фаларида и сам он не был бы заживо изжарен.
Двулики деяния рук человеческих, ибо каждое начинание — жертва Янусу.
Что же принесет он на этот раз? Чем озарит свой месяц? Почему он послал в мой сон фаларидова быка?
Янус двуглавый, ты год начинаешь, безмолвно скользящий Ты лишь один из богов видишь все сзади себя.Кажется, так это сказано у Назона. Почему нам всегда легче заглянуть на тысячу лет назад, чем на один-единственный день вперед? Боги изуродовали нас, предполагая, что пристальный взгляд в прошлое подскажет мудрости правильный путь. Но они забыли даровать нам мудрость. С тех пор мы и двулики и слепы, особенно когда речь идет о ближайшем будущем.
Тревожное время.
Калигула совсем с ума сошел. Впрочем, для кого это секрет в наши дни? Как со старой стервой Цезонией связался, так и пошло, так и пошло околдовала его, приворотным зельем опоила. Все про это знают и молчат. Четвертый год правит нами сумасшедший, и все молчат… Пока он бегал по кабакам, переодетый в женские наряды, пока забавлялся с сестричками, а, дорвавшись до власти, лихо проматывал наследство Тиберия, было не так уж страшно. Но как его угораздило влюбиться в эту шлюху? Как могли боги допустить смерть Друзиллы? Ведь оттуда и пошло его настоящее безумие, словно погрузился он в какой-то иной, нездешний мир, где нет места обычным человеческим движениям души. Придет же такое в голову — провозгласить культ собственной сестры. Тоже мне Пантея! Ее же сызмальства развращали все кому не лень. И он, и его дружки…
Но если подумать как следует, страшная судьба на его долю выпала. Такой судьбе и в Плутоновом царстве не всякий позавидует. Отца отравили, братьев голодом уморили, мать сама от голодовки умерла — не в силах была снести тибериевы издевательства. Да и сам он столько лет под дамокловым мечом проходил, то ли наследник, то ли первый кандидат на плаху.
Тут и без всякой Цезонии, без всяких ее зелий озвереешь и ополоумеешь.
Нет предмета, который не имел бы тысячи оправданий и объяснений. На то и греки на землю пущены, чтобы изыскивать ко всему философские причины. Только мало толку от причин, если результат необъясним — сколько же лет сумасшедшие нами правят и сколько еще править будут?
Нет нам ответа от своих богов, все чаще взоры наши устремляются в древность, словно в могуществе египетских небесных владык — тайный ключ нашего счастья. Но не видим мы, может быть, не хотим видеть того, что и две тысячи лет назад страдания переполняли Египет и божества их были беспредельно скупы на справедливость.
Отчего-то всегда всплывает в памяти находка моей молодости — список с папируса гелиопольского жреца Хахаперрансенеба по прозвищу Анху, и сказано там: «И нет возмущенного, который возвысил бы голос свой. Каждодневно встают с болью в сердце. Долог и тяжек недуг мой. Нет сил у несчастного спастись от сильнейшего, чем он сам».
Две тысячи лет назад он страдал так же и, возможно, от того же, что и я. И окружающие молча страдали, дрожа за свои драгоценные головы.
Нет нам урока в древности, ибо души всегда одинаково опустошаются страхом, и сегодняшний живой, пульсирующий в висках страх подобно легиону саранчи изничтожает посевы вчерашней мудрости. Может, и моя хроника пишется впустую…
Что я, собственно, необычного выдумал? Что в большом государстве власть выходит за пределы естественных норм, теряет человеческие мерки, разрушает божественную гармонию между одним и многими? Неужели этого не знали древние — тот же Анху, не говоря уж о Платоне?
Все всё знают, но приходит очередной Александр или Юлий, и вспухают гигантские империи, закатываются звезды мудрых полисов.
Вот и благословенный Рим разросся, словно опухоль на плече раба Деметра, опухоль, которая дойдет до горла, задушит умнейшего грека и погибнет вместе с ним. Бедняга Деметр, если б ты умел не только проповедовать умеренность, но и заклинать ненасытность. За что боги наслали на тебя несчастье, с которым не способна справиться ни одна философия на свете? Завтра постараюсь добыть для тебя очередную азиатскую мазь — только поможет ли? Не исцелить нам восточными снадобьями истинно римскую опухоль, не исцелить. С кем стану я вести долгие беседы, когда твой дух решит посетить своих предков?
Уверен, что душа твоя недолго будет блуждать по кругу превращений, о котором ты так любишь рассказывать, словно и сам не раз наблюдал за недоступными человеческому глазу явлениями. Кто знает о своих превращениях в загробном мире? Тут любая неожиданность была бы понятна мне, ибо какие метаморфозы не способна испытать душа даже на обычном земном пути!
Все чаще спрашиваю себя — зачем, зачем стал я подыгрывать этому безумцу?
Простительно диким иудейским пастухам, которые в год смерти его матери Агриппины свидетельствовали о вознесении своего грязного назаретского мессии. Говорят, мессию выдал какой-то дружок за тридцать монет…
О боги! А просвещеннейший римский сенатор Гней Корнелий Тимид продал свое слово за три миллиона сестерциев, и теперь темная толпа убеждена, что потаскушка Друзилла на самом деле вознеслась на небо и слилась с богиней Пантеей. Мало ее братцу объявить себя равным Юпитеру, надо еще и подчеркнуть, что он не простой развратник, а сожитель Всебогини. Даже первую свою любовь не постеснялся он поставить на службу собственной власти и еще сильней надавил на горло римской свободе. С моей помощью — вот что страшно, с моей помощью. Ибо род Корнелиев верно служил принцепсам со всеми их божественными притязаниями только в надежде на возрождение старой доброй республики — подлинного Рима без проскрипций, без диктаторов, без ненасытной алчности, поглощающей остатки чести и разума. Кто укажет ту невидимую черту на пути верноподданности, за которой любовь к Отечеству превращается в беспринципную поддержку узурпатора? Неужели я перешагнул эту проклятую черту, потакая, казалось бы, невинному капризу молодого императора, изменил своему роду, продал единственное свое достояние надежду на свободу? Недаром ведь говорил милетский мудрец Фалес, что надежда суть общее для всех, ибо если у кого и ничего нет, то она есть. А что остается мне — метания, вино, фаларидов бык, изгоняющий меня из пьяных снов?
О боги! Разве вам не смешно, если надо мной насмехается каждый разумный римлянин, не исключая и Марка. Не в деньгах ведь дело, непослушный сын мой, не совсем в деньгах, не только в них…
Ты даже не догадываешься, что куда более страшный меч повис над нашим родом. Ибо в руках моих тайна ссылки поэта Назона, сладкоголосого Публия Овидия Назона, который имел неосторожность видеть и знать слишком многое из того, что поэту в золотой августов век видеть и знать — тем более знать! не положено. За странной его высылкой в варварские Томы кроется едва ли не главный секрет родословной богоравного Калигулы, для которого великий блюститель нравов Август стал не только прадедом, но и дедом…
И рад бы я все позабыть, стереть опасные знаки в памяти своей, но не могу. Подлый щенок откуда-то пронюхал про мое несчастье, и с тех пор я готов на любой шаг, лишь бы его бешеный гнев не обрушился на наш род. Самому себе не соврешь…
И вот досмеялся ты, сынок, и дошел твой смех до ушей Цезаря, и наступил час расплаты, который я любой ценой, даже жертвуя честью свидетеля, пытался оттянуть. Пытался, да не удалось. От нас ждали ошибок, обычных маленьких ошибочек, от которых никто из смертных не имеет противоядия, ждали, чтобы мы капля по капле отравились адом гнетущего страха.
Первый шаг к пропасти — твоя женитьба, безрассудный мой Марк. Туллия прелестна, слов нет, но она — дочь Макрона, и этим все предопределено. Немногие тогда знали, что будущий префект Египта — именно он и никто иной ускорил кончину Тиберия и открыл Калигуле путь к власти. Немногие знали, но разве многие имеют теперь путь к истине? И каждый, кто был причастен, понимал, что дни могущества Макрона сочтены, что вскоре он вынужден будет унести в подземное царство тайну предсмертных хрипов старого принцепса, а вместе с этим и счастливое будущее своей дочери. Предположим, тогда ты ни о чем, кроме прекрасных глаз своей Туллии, думать не мог. Предположим, что твоя женитьба сама по себе и не привела бы к трагическим последствиям.
Но смеяться вслух над отцом, оказывающим неоценимую личную услугу владыке Рима — хотя бы и ради приумножения семейного состояния! — разве это не смертный грех? Вслух! Вслух высмеивать божественность императорской сестры и подстилки!
Вот и настигла нас карающая десница Юпитера. Приглашение к ночному пиру — редчайшая честь и последняя ступень бесчестия. Не пойдет туда Марк, никогда не пойдет. Не пожертвует Туллией, даже если покатятся наши с ним головы. Он дерзко плюнет на приглашение принцепса, а дальше все просто, как в ателлане — хоровод масок с неизбежной победой злодея Доссена. И не воспротивишься, и не вскрикнешь.
Последует быстрый приговор, без всяких судов, сенатов и прочей юридической чепухи. Недаром же Калигула собирается отменить обычные законы. Зачем ему волокита — казусы, прецеденты, толкования? Суть — в его воле, и упаси Юпитер, если какое-нибудь мнение с этой волей разойдется.
Хорошо, если на этот раз он согласится на нечто несложное — меч или яд. Нет, не согласится! Ему подавай медленную смерть, явные и длительные мучения. И опять он издаст свой кровожадный клич: «Бей, чтоб он чувствовал, что умирает!» — не просто вопль человека, обезумевшего от близкого убийства, но приказ, ясный приказ императора палачу, приказ, за малейшее нарушение которого так легко поплатиться собственной жизнью. Но сейчас этот плутонов выродок придумывает вещи похлеще — то велит загнать в маленькую клетку, где, корчась на четвереньках, молят о смерти, то прикажет расчленить огромной пилой.
И меня ведь заставит высидеть всю казнь Марка от начала до конца попробуй только глаза в сторону отвести! Для него же главное наслаждение в отражении мук на лице моем. Он доставляет страдания, и тем жив и тем счастлив. Ему важна не гибель Марка, куда важнее отпечаток ужаса в моем взгляде, ужаса перед тем, что с единственным сыном угасает род мой.
Ему важно не удовольствие от совокуплений с Катуллом, а чтобы поясница у консульского отпрыска трещала, чтобы Пираллида на весь Рим от боли выла, чтобы Мнестер неделями не мог выступать в пантомиме…
О боги! И откуда, откуда черпаем мы силы переносить все это и по утрам, являясь во дворец, вовсю славословить его доблести? Что есть люди? Что есть разум человеческий? Разве не хуже любого варварства поклоняться этому толстозадому сопливому козлу, опустившемуся ниже всякого безумия?
Но ведь и я… И меня парализует страх, словно прикосновение железной решетки, словно зловонное дыхание крокодила, ощерившего пасть прямо перед носом.
И нет пути! Неужели нет пути, неужели я, все мы обречены на созерцание, уподоблены стаду жертвенных баранов пред алтарем бога Самовластия?
Неужели так страшно мстят нам духи покоренных варварских стран? Как нелепо обернулись грандиозные захваты Юлия и Августа — наше величие, наша избранность среди всех народов нас же и губят, губят беспощадно и зло. Бесконечные триумфы полководцев, приносившие земли, золото и рабов, претворились в безобразные прихоти ничем не ограниченной внутренней власти, и мы стали больше бояться своих палачей, чем косматых иноземцев.
Таков круг судьбы нашей, безвыходный круг, словно наглухо зарешеченная арена, где мечутся беззащитные гладиаторы духа во власти звероподобных богоравных цезарей.
Все мы загнаны в фаларидова быка — в огромную жаровню, известную повсюду как Великий Рим. И нет нам покоя и нет отрады…
III
Опять не спится… Бешеная жизнь… Словно льва оседлала — мчусь куда-то, и боязно и остановиться нельзя.
Вот и молодость пронеслась мимо огромной колесницей. За каким поворотом ждет меня гостеприимная Прозерпина?
Будь она проклята, старая колдунья Сульпиция, со своими зельями из страны желтолицых. Намертво прикрутила ко мне этого ублюдка, да вот вытерпеть его сил не хватает. Терпеть — страшно, потерять — еще страшней.
После каждой разделенной с ним ночи хочется бросить свои губы на жертвенный огонь, и если б только губы! За что боги такую судьбу мне послали? Чем я хуже этих дурех — Орестиллы или Павлины, почему не могу стать настоящей женой и горюшка не ведать? Конечно, я немного старше, зато куда искусней в любви и, говорят, повыносливей рыжей шлюхи Пираллиды. Но как ни старайся — я лишь затычка в его сердце, поганенькая затычка в той огромной дыре, которая зовется Друзиллой. Ни ласки, ни зелья не могут убить в нем память о сестре. Еще бы — первая любовь! Если только это чудовище, братающееся с Юпитером, способно кого-нибудь любить.
Я уже не способна. Я — жалкий комок ненависти, а любовь вся перебродила и скисла, словно позабытый в разграбленном и покинутом городе бочонок вина.
Как я могла родить эту несчастную Юлию, как могла? Привязать к себе Цезаря? Нелепость! Ибо привязанность безумца — губительное завоевание. Забросила трех чудесных дочерей ради змеиного отродья, которое по воле этого урода названо Юлией Друзиллой.
Мою же дочь, клянясь мне в вечной любви и извиваясь словно похотливый червяк на моем ложе, он велел назвать именем своей сумасбродной сестры и любовницы! Счастье еще, что обеих живых сестриц он загнал в дальнюю ссылку — невыносимо было мне барахтаться меж их потных тел… Мерзкие кровосмесители, проклятый род!
И я, видно, богами проклята, проклята его липкими, вонючими прикосновениями, проклята рождением этой дикой кошки Юлии, безумной подобно отцу, злой и трусливой, как гиена. Слишком явно проступает наше проклятие в пене на ее губах, в блеске звериных ее глазенок.
Все бы стерпела, все бы снесла, но… подумать страшно, невозможно представить, чтобы такое в голову пришло… Даже сумасшедшему! Неужели и этот позор придется принять?
А ведь придется, увядающая красавица Цезония, придется! Смотри правде в глаза — никуда ты не денешься, поступишь по его воле, как и раньше поступала, когда со счастливыми воплями принимала любое его поганство, когда при всех ублажала его мерзких дружков, одного за другим, одного за другим, без меры, ибо какая мера у безумца, кроме своего я?
Все могла выдержать за толику надежды на власть, но это! Боги, что вы творите? Неужели вы допустите поругание беззащитной вдовы?
Разве такое возможно в Риме? Или среди варваров? Ну, нет! Варвары не позволили бы подобного безобразия со своей женщиной, тем более — со знатной женщиной, даже с рабыней, с последней жалкой рабыней, захлебывающейся в луже гноя на зловонной соломенной подстилке в дальнем углу скотного двора, и то — не позволили бы!
Где это видано — совокупляться с конем! Конечно, Инцитат — необычный, пусть даже божественный конь, пусть даже в сенат его изберут. Плевать! Он такая же бессловесная скотина, как и остальные нынешние сенаторы, ничем не хуже, может, и лучше, ибо умеет ржать, никого не стесняясь. Пусть хоть консулом сделают, но за что же мне страдать? Что я — Пасифая какая-нибудь, чтобы влюбляться в животное!
Впрочем, сама же я безумна и любой казни заслуживаю за свою выдумку. Неплохая получилась издевка над сенатом, надо же как-то отомстить за тайные и явные насмешки надо мной. Боялись, видите ли, что я заберу много власти над Калигулой — получайте теперь коня в товарищи, пусть вместе с вами делает вид, что правит Римом. До чего ж ловко внушила я этому вонючему подонку насчет выборов Инцитата! Но кто-то оказался еще ловчей. Какая же тварь подсказала ему, что не познавший женщину не может стать сенатором? Как будто в сенате нет ни одного импотента! У меня бы спросили… Да добрая половина этих заплывших жиром патрициев только и способна, что малышей тискать и слюни пускать.
Кто мог ожидать столь страшной расплаты? Провались они все вместе в подземное царство! Пусть забавляются как угодно. Но мне! Мне! Мне лечь под Инцитата!
О Юпитер справедливейший и всеблагой! Какие жертвы принести тебе, чтобы не подвергнуться такой ужасной каре?
О вечно скорбящая Церера! Неужели ты допустишь такое надругательство и не заступишься за несчастную в память похищенной дочери твоей?
Однако Юпитер далеко, а Калигула все равно настоит на своем, от подобных сумасбродств он никогда не отступается.
Кто же подбросил ему эту мерзкую идейку? Конечно, кто-то из дружков, чтоб им на медленном огне всю жизнь гореть. Узнаю — глаза выцарапаю, под злую казнь подведу. Нет, не отделается этот подстрекатель перепиливанием или клеткой с голодными львами. Нет! Я придумаю ему кошмарную смерть — Рим содрогнется, и варвары на границах империи онемеют от ужаса.
Распять и забросать пригоршнями огромных пауков! Чтоб медленно умирал от страха и щекотки… Или лучше одеть в свинцовую тогу и оставить на солнышке, а под свинец — червей, побольше червей запустить, чтоб заживо ели, и мочу свою пить заставлю из раскаленного кубка… И небольшую жаровню под ступни, чтоб веселей было, и еще кое-куда горячую трубочку загнать… сквозь нее — кипящее масло… каплями, каплями… Пусть почувствует, каково над несчастной вдовой издеваться.
О, с каким бы удовольствием я устроила бы эту казнь самому Калигуле. И подумать боязно, а сладко, сладко… Дали бы мне раскаленные щипцы — что бы я с ним делала! О боги, что бы я с ним делала!
Многих, ох, многих в Риме настигнет месть моя. Кое-кого уже настигла. Вот и с Тимидом, считай, разделалась. Я ему покажу вознесение Друзиллы. Нечего всяким шлюшкам на небе делать, нечего. Пусть теперь сам куда угодно возносится.
Ловко я навела Калигулу на тимидову невестку, эту чистоплюйку Туллию. Пусть попробует вывернуться — ничего не выйдет, никто еще от влечений Цезаря так просто не отделывался.
А может быть, после открытия завтрашних игр Калигула немного размякнет, такое с ним бывает, раньше бывало… Нет, он не откажется скрестить Инцитата, но отчего же обязательно со мной? Пусть конь сам проявит свою божественную волю, сам выберет предмет своей страсти…
О боги! Благодарю, что вы надоумили несчастнейшую из падчериц своих! Прекрасная идея, клянусь небесным покровительством, прекрасная идея!
Итак, раздадим на следующем ночном пире всем знатным красавицам по пригоршне отборного пшена. У кого станет брать пшено златокопытый, той и суждено, той и суждено… А уж подходящей мази я у Сульпиции добуду, живой ей не быть, если в миг такую мазь не изготовит. И тогда Инцитат за десять стадиев меня обойдет…
Все-таки умница ты, Цезония, — разве такую судьбу должны были определить тебе боги! Нет справедливости ни на небе, ни на земле. У каждого для себя своя справедливость — только сумей настоять на своем, не отступить, не растеряться. А общая справедливость — глупая выдумка греков, потому от них и отвернулись бессмертные боги.
Сумею ли я стать когда-нибудь его женой? О, Рим дорого заплатил бы за все насмешки над будущей супругой принцепса, много голов собрала бы я с римских улиц и площадей. А потом, через несколько лет, отправила бы к Плутону и своего безумного Цезаря — пусть сливается с Юпитером, пусть блудит там, на небе, с Друзиллой, то есть с Пантеей, пусть делает, что хочет, лишь бы подальше отсюда.
Можно было бы и сейчас с ним разделаться, гадок он мне, до чего же гадок… Но боюсь, ох, боюсь — столько ненависти бушует вокруг, столь многие не могут простить мне возвышения, дурного, как они считают, влияния на Цезаря. В лучшем случае, сенат тут же вышлет меня по закону о прелюбодеянии, а в худшем, о худшем и думать не хочется… Нет, без Калигулы мне не выжить. Клавдия я не соблазню, ибо он тупее самого тупого из италийских волов, да и пуще огня боится своего племянника. А может, он просто хитер, как Меркурий, действительно хитер — не чета всем остальным, ведь, пожалуй, он единственный из калигуловой родни, кто не испытал казни или изгнания. Значит, хитер и осторожен, побоится приблизить меня, да и Мессалина не позволит. Валерий Азиатик? Он силен, но вряд ли станет рисковать ради поблекшей и трижды опозоренной любовницы Цезаря. Да и попробуй я сейчас искать у кого-нибудь заступничества — тысячи молний испепелят меня. В Риме — доносчик на доносчике, и ни один мой шаг не остался бы в тени.
Нет уж, придется скакать на загривке льва пока не расшибусь. На ходу не спрыгнешь — слишком легко сломать шею, а ведь хочется еще пожить, ох, как хочется…
Что же принесут мне наступающие сементины, что принесут?..
IV
Не идет сон… Совсем не идет сон, и мысли, словно толпа назойливых клиентов, раболепствующих и прячущих кинжалы. Их не прогнать, не вытолкать в шею, но и примириться с ними невозможно.
Взбесившихся зверей убивают — таков древнейший закон. Неужели во всем Риме не сыщется смелый меч, способный покончить со всеми его издевательствами? Неужели мы, гордые римляне, настолько лишены естественных порывов, что разучились своим собственным мечом расправляться с осквернителем очага, должны ждать чьих-то заговоров, плести сети сложных и опасных интриг?
Почему Херея не открылся моему отцу? Нет, старый Тимид никогда не был сторонником Калигулы — все что угодно, но он не сторонник этого выродка, глумящегося над трупом республики. Свидетельство о вознесении Друзиллы всего лишь простенький политический трюк, пусть даже пакостный, но что он может значить в море лести и высокопарного словоблудия, которое четвертый год плещется у ног принцепса? Все понимают это, но смеются, все время смеются над отцом и надо мной. Столько времени прошло, но никто не может забыть мелкого лжесвидетельства, словно в Риме это заморская редкость.
И теперь мы с Туллией вроде отверженных, особенно после смерти Макрона. Не нашел он покоя в Египте, да и где можно найти покой, прикоснувшись к тайне угасания цезарей… Казалось бы, Калигула должен ноги ему мыть и ступни благовониями умащивать, а сенат — устроить настоящий триумф. Разве не доброе дело избавить Рим от выжившего из ума правящего старца! А вышло наоборот — отцы города возненавидели тестя, а молодой принцепс запросто отправил своего благодетеля на тот свет. Как ясно почувствовал Макрон свою обреченность, когда получил приказ о назначении египетским префектом… Нет ничего страшнее затравленного взгляда человека, который только что, какое-то мгновение назад обладал несравненным могуществом, верой в себя и в правильность существующего порядка. И вдруг молния, в свете которой все опрокидывается, крошится, становится бессмысленным, все, включая собственное существование, становится бессмысленным…
Бедный отец, ведь он согласился на мой брак с Туллией только потому, что рассчитывал спрятать меня за широкие плечи императорского любимца. «Пережить тяжелые времена» — вот его постоянная идея. Как будто он видел времена легкие, как будто предполагал, что они когда-нибудь наступят! И глубоко презирая Макрона, словно уличного убийцу, все-таки согласился породниться с ним ради могущества и богатства.
А что теперь? Макрон отравился, семья его в опале, состояние захвачено ненасытным принцепсом. И отец мучается, молчит, но страшно мучается, думает, что он виноват в моих будущих злоключениях. А виноват только я, ибо должен был предвидеть, что насмешки над святынями властителя еще никому не сходили с рук, тем более мне. Легче выжить, прыгнув в яму с ядовитыми змеями, чем после открытого зубоскальства в адрес всесильного безумца.
И вот расплата. Одно из лучших изобретений Калигулы — казнь выбором, выбором между моей жизнью и телом единственной любви моей. О гнусный Рим! О гнусное время!
Выбора ведь нет. Разве я смогу отдать Туллию на поругание этому придурковатому уроду? А жизнь… жизнь имеет цену, когда она действительно жизнь, а не барахтанье в грязной луже священных прихотей.
И все-таки казнь выбором — страшная штука. Одно дело — неизбежный взмах меча, другое — ясное определение выкупа за этот взмах, своеобразное четвертование души, когда одна ее часть восстает против другой, и мозг становится ареной настоящей гражданской войны. Проходят дни, отведенные для решения, и нередко вместо гармоничного космоса мудрости в душе воцаряется подлинный хаос — повсюду дымящиеся обломки некогда процветавших принципов, мрак и запустение. И вот тут-то начинает побеждать таинственная глубинная сила, дарованная нам богами вместе с самой жизнью, сила-диктатор, предписывающая сохранить свое существование любой ценой, любой ценой. Это так, ибо иначе никто и никогда не увидел бы ни одного живого раба. Невидим ветер, но он может разрушить город, невидим раб, таящийся в каждом из нас и при должном стечении обстоятельств разрушающий человека.
Страшно себе признаться, но отец все больше теряет привязанность мою. Слишком он скользкий, слишком увертливый. Он думает, что по молодости я не понимаю, как надо относиться к власти и вообще что такое власть. Он идет на все, чтобы обезопасить свои последние годы и спокойно завершить хронику, он уверен, что только таким путем можно достичь истинного бессмертия.
Но зачем бессмертие тому, кто не живет человеческой жизнью? Он говорит: надо оставить отпечаток настоящего себя в иных поколениях — вот цель. Но устраняя из своей хроники все недостойные способы выжить, разве делает он добро этим поколениям? Разве не будут они вновь и вновь вступать в разлад с действительностью, проповедуя его принципы?
Он говорит: нельзя учить пакостям, заронять в юные неопытные души зерна чистой, беспримесной правды, ибо, осознав, что великие предки обладали многими дикими пороками, и это не мешало им быть великими, молодые люди начнут с пороков и кончат ими. Он все твердит о каком-то образе, который должны защищать люди, верящие в идею государства…
А по-моему, это пустые выдумки, выгодные таким, как Калигула. Ибо человек, не ведающий цены, которую нередко приходится платить за свою жизнь и благополучие, легче попадает в тиски неизбежности и быстрее склоняется к самым неприглядным поступкам, потом жалеет о них, но что этим сожалением искупишь?
Отца гнетет какая-то тайна, что-то опасное связывает его с императором — то, чего он сам боится, из-за чего способен на весьма странные шаги. Кажется, это относится к ссылке Овидия. Но что в ней особенного? Многих настигала и худшая участь. Конечно, причина опалы — не в «Науке любви», есть нечто более глубокое, ибо лишь последний осел способен узреть в поэме апологию разврата. Август же был далеко не ослом, скорее хитрейшим из хитрых. Значит, разгадка совсем в ином. Ходят слухи, что поэт был посвящен в постельные дела Юлии, а та вроде бы блудила с Августом. И сам Калигула пару раз хвастал, что он — настоящий внук Октавиана, а вовсе не правнук. Однако все помалкивают, поддакнуть боятся, отрицать — тем более, кто знает, что на уме у умалишенного. Кажется, у отца хранятся какие-то документы или письма Овидия, где открыта истина. А может, они уничтожены, давным-давно сожжены — кто знает? И вообще придает ли Калигула всему этому особое значение? Не наплевать ли ему на поведение своей несчастной бабки? Не создал ли отец из сущего пустяка вечный символ гнетущего страха?
И ведь никогда не поделится со мной своими переживаниями — боится приобщить к чему-то темному и опасному. Но что, связанное с Калигулой, светло и безопасно? Только сказка о его детстве, о любви к нему легионеров Германика. Но сейчас сказки не сглаживают, а напротив, оттеняют все безобразие жизни. Сказки — факелы, им безразлично, в какие уголки людских пороков они бросают свои яркие блики. Поэтому они и прельщают и отпугивают…
Падет ли завтра калигулова голова, этот уродливый котел, начиненный змеями, или Херею ждет неудача? Но в любом случае Кассий вряд ли уцелеет. Дрожь охватывает, когда подумаешь о звероподобных германских сателлитах, всегда окружающих императора.
А я бы сумел? Не знаю. Хотя теперь у меня в тысячу раз больше поводов ненавидеть Цезаря, чем у многих других, но все равно — не знаю. Наедине с собой поневоле приходится быть честным, и потому — не знаю. Может от взгляда какого-нибудь дюжего германца у меня дрогнула бы рука, а еще хуже дрогнуло сердце. Захотелось бы отскочить хоть немного в сторону, скрыться от блеска мечей. Ничего не поделаешь, я — не Муций Сцевола, я перенес бы мгновенную смерть, но болезненные раны, потом зловонная темница, пытки, страшная медленная казнь — это для меня уже слишком. А ведь такова, именно такова судьба большинства заговорщиков. Поэтому и хочется оказаться завтра подальше от Цезаря, чтобы в случае провала успеть проглотить яд и навсегда ускользнуть из рук палачей.
Наверное, это трусость и даже нечто похуже трусости. Однако в голову все время лезут лукрециевы строки:
Сладко, когда на просторах морских разыграются ветры С твердой земли наблюдать за бедою, постигшей другого. Не потому, что нам чьи-либо муки приятны, Но потому, что себя вне опасности чувствовать сладко.Герои так не думают, не должны думать, но Лукреций очень уж точно ухватил суть человека, не полубога, а человека из мяса и костей, смертного, которому небо ничего кроме его краткосрочной и крайне неспокойной жизни не подарило, который мечется между рождением и смертью, окунаясь то в память, то в предвидение, ошибаясь и в том и в другом, цепляясь за каждый день и блуждая в нем словно в потемках критского лабиринта.
Немного я унаследовал от отца, но одно — наверняка. Меня куда больше тянет к размышлениям и книгам, чем к грому мечей и триумфальных колесниц. Отец говорит: книга острее меча в борьбе с тиранами. Наверное, он прав, но все-таки книга слишком медленное оружие, причем обоюдоострое. И потом, откуда он взял, что книги кого-то чему-то учат, грамоте — да, но отнюдь не жизни. Учит сила, как бы ни изощрялись философы, учит грубая, тупая сила, та, которая способна привести к власти и удержать власть. Ибо человек стремится закабалить не только бессловесных скотов, но и ближних своих, подчинить, заставить делиться богатствами и возможностями. Для подчинения нужен страх, а для страха, чтобы он прочно сидел на тронах человеческих сердец, необходима сила.
Все просто, отец, все намного проще, чем мудрят мудрецы. И даже если бы до нас дошли все ужасы правления древних фараонов, мы по-прежнему дрались бы за власть, используя любые средства, ибо ни в одном стаде, кроме человеческого, власть не дает стольких бесспорных преимуществ, не служит предметом столь кровавых вожделений. Вся сила мужей Рима уходит теперь в одно — в борьбу за власть над городом, в борьбу за власть города над остальным миром.
Мы смеемся над беспечными греками, которые могли бы создать могучее государство, но не сумели или не захотели и превратились в жалкую провинцию. Смеемся, забывая, что впитали в себя их идеи мироустройства, а сами настолько увлеклись политикой, что ни одной новой идеи вообще не придумали — мы только и делаем, что перекладываем на свой язык и свой строй мыслей их достижения. А разве нас интересуют по-настоящему законы природы и человеческих отношений? Лишь в той степени, в какой это необходимо в борьбе за власть. Их боги, их мысли, наши мечи…
И несколько десятилетий назад мы утратили последнюю возможность подхватить и понести к новым высотам факел эллинов, а вместе с факелом право на свободу. Ибо возобладали иллюзии плебса, что сильная рука Цезаря позволит им жрать и пить задарма до конца дней, а беспредельно раздвинутые границы обезопасят их дерьмовые жизни от варварских набегов.
Чего мы добились? Того, что любой наместник Египта может за несколько недель задушить нас голодом, перерезав поставки хлеба. Что огромная армия, грабящая малые народы за тысячи стадиев от наших старых границ, приносит нам с потоками золота и рабов целое море ненависти. И если в один черный день варвары перестанут истреблять друг друга и обрушатся на наше застывшее мраморное величие, много ли останется от Рима? Что тогда завещаем мы векам — мудрость? Но почти вся наша мудрость — привозная, собственных мудрецов мы потихоньку устраняем. Нет, останется только бесконечная история борьбы за богатство и власть. И еще вечно сдавленные страхом глотки, позорная невозможность назвать белое белым, а черное — черным. И еще — пародия на республику, которая давно превзошла любую деспотию в подавлении свободы, в ликвидации тех, кто понимает или хотя бы делает попытку понять, во что же на самом деле превратился Рим.
Поэтому трудно представить себе, чему же учат нас анналы, чему научит потомков хроника, которую с такой любовью и самоотверженностью создает отец. Прочитают о событиях наших дней — хочется верить, что он обо всем этом напишет достаточно откровенно, — узнают о страшных преступлениях Тиберия и Калигулы, о притеснениях против умнейших людей, о ядах и кинжалах, о попытках уничтожить книги Гомера и Вергилия… Ну и что? Тяжело вздохнут, посочувствуют бедолагам, мысленно погрозят кулаком сумасшедшим цезарям, а дальше? А дальше — пойдут ублажать своего живого и грозного Цезаря, который и сам с удовольствием читал все эти мрачные хроники и даже радовался, что их читают приближенные, ибо будет кому восхвалять новые светлые времена, оттеняя их кровавыми ужасами древности. Вот и все прочитают, вздохнут, не слишком громко посочувствуют… А упаси Юпитер, узрит новый император вредную аналогию, так и неплохой костер из книг устроят.
Кому же польза? Разве что тем недоумкам, которые от рождения уверены в божественной сути каждого шага своих правителей и, лишь набив бока об острые грани всамделишной жизни, попытаются разобраться в происходящем. Ну, предположим, до кого-нибудь из них дойдет, что читая хронику времен Калигулы, они вроде бы без труда узнают окружающие события, повадки своего Цезаря, дикое беззаконие… Ну и что? Даже зная истину, надо жить, иногда просто выживать. И знание истины здесь помеха, ибо опасно быть острозрячим в царстве полуслепцов.
Если такой умник не проглотит свое открытие, а посмеет публично разорвать тонкую оболочку лжи, извергаемой императором и его приближенными, не удовлетворится аргументами, так сказать, умственными, то сквозь оболочку проступит иное — длинные ряды обнаженных мечей, тусклый блеск щитов, глухая подавляющая поступь легионов, последний и самый веский аргумент в споре о справедливости.
А против силы нет аргумента, кроме такой же силы. За преданность своей силы надо дорого платить. Значит, снова — кровь, деньги, власть, выжимание всех соков из слабейших, и снова словоблудие о наконец-то наступившей справедливости, и снова судорожные попытки подавить все и вся, сопротивляющееся твоей безграничной власти…
О боги! До чего же простой и безвыходный круг. Хитро устроен путь к свободе, величайшая ловушка, капкан на опаснейшую из подлунных тварей человека.
Сколько нас извивается в ржавых зубьях этого капкана, а скольким еще уготован он!
Неужели есть хоть ничтожнейший шанс восстановить республику? Не когда-нибудь, а именно завтра, после смерти этого ублюдка, олицетворяющего все отвратительные стороны Рима.
Как неспокойно ты спишь, Туллия. Мучаешься несправедливостью нашей судьбы, даже во сне мучаешься… Как хотелось бы мне разделить с тобой маленькую искорку моей надежды, осветить ею наше будущее. Но могу ли? Ведь это не мои личные планы, я играю в них очень малую роль, большей мне не доверили по молодости и по отсутствию бойцовских качеств. И я не имею права подарить тебе крупицу утешения в эту бесконечную ночь.
Завтра, в древний праздник посева, мы попробуем бросить на римские улицы зерна свободы. Взойдут ли они? Кто соберет урожай? Нам не дано это знать. Но я буду среди сеятелей, Туллия, пусть и не суждено мне встретить еще одну ночь на твоем ложе. Пусть и не суждено…
V
Милый мой, милый… Сколько несчастья я тебе принесла! Но ты молчишь ни словом, ни жестом, ни взмахом ресниц не выдаешь своих мучений. Над тобой уже занесен беспощадный меч тирана, но ты, как древний герой, молча и с достоинством принимаешь свою судьбу.
Вот и сейчас ты вовсе не спишь, просто, закрыв глаза, думаешь о своем, может быть, проклинаешь меня, может быть, строишь планы спасения, и оба мы, как потерянные дети в разных концах огромного ложа. И в молчании этой ночи наша любовь проходит последнее, наверное, самое последнее испытание.
О боги, снизошлите озарение на светлую голову моего Марка — пусть в притворном сне откроется ему путь к спасению его жизни, а значит, и моей любви.
Ты убил бы меня на месте, Марк, если бы узнал, что ради твоей жизни я готова пожертвовать всем, даже своей честью. Ибо для меня нет большего бесчестья, чем послужить причиной твоей гибели.
Но я знаю, твое решение не идти на этот проклятый калигулов пир единственно правильное решение, и никогда ты от него не отступишься. Что ж, Марк, нет сил, человеческих или божественных, которые могли бы нас разлучить. Мы уйдем вместе, если тебе суждено уйти, то и я не отстану.
Наверное, старый Тимид не зря меня недолюбливает — он всегда боялся, что не принесу я счастья его сыну, его единственной надежде. Так и вышло богатства отца разграблены, могущество его испарилось, даже память его многие проклинают. И ничего, кроме своей любви, дать я теперь не могу. Да еще и зловещий глаз кого-то из дружков императора не вовремя упал на меня.
Неужели конец всему?
Может быть, броситься в ноги Павлине или Цезонии, попытаться умилостивить их, вымолить заступничество?
Нет, ничего не выйдет. Павлине давно уже безразличен этот мир — при таком-то муже поневоле станешь равнодушной. А Цезония, по-моему, зла на старого Тимида за эту шутку с Друзиллой. Никогда не ревновала к живой, но воспылала ненавистью к мертвой, а заодно и ко всем, кто причастен к ее культу.
Как страшно ощущать безвыходность, словно раскаленный обруч, словно свернутую в кольцо, непрерывно сжимающуюся молнию, которая вот-вот коснется тела, проникнет под кожу, сожжет изнутри.
Если б ты мог, Марк, любовь моя, прервать свой сон наяву и лаской или простым прикосновением успокоить меня, разорвать огненное кольцо дурных предчувствий, дать мне хоть капельку надежды. Но ты застыл в молчании заслуживаю ли я твоего утешения? Так где же я добуду его, если руки твои неподвижны, а губы сомкнуты…
Каких только ужасов о нем не рассказывают! Говорят, вся его мужская сила — в кубке вина, заправленного смесью крапивного семени с перцем. Оттого-то и зверствует он на своих ночных пирах, а потом валяется обессиленный, пугаясь даже упоминания о женщине.
Мало ли что говорят. В этих сплетнях трудно разобрать, где правда, а где вымысел. Недавно придумали совсем уж невероятную историю, будто он заставляет Цезонию вступить в связь с Инцитатом, уподобившись влюбленной в быка Пасифае.
Люди — большие мастера по части страшных сказок о своих правителях. Когда сама не видишь, так и поверить невозможно в разные небылицы. Может быть, и лишнего немало придумывают или, например, враги императора и Рима нарочно распространяют порочащие слухи. Не удивительно, что принцепс сердится и пытается как-то отстоять свое доброе имя. Бывает, что страдают невинные, конечно, бывает, но ведь нельзя же подрывать божественную власть. Может быть, и зря насмехался Марк над вознесением Друзиллы — старый Тимид просто так ничего не засвидетельствует. Да и какое наше дело? Принцепс ближе нас всех к Юпитеру, и ему видней — приблизили боги его сестру или нет. И вообще — зачем его раздражать? Конечно, кровосмесительство — большой грех, но иногда мне кажется, что обычную привязанность брата и сестры, например, очень сильную привязанность можно принять за позорную связь. Хотя тут слишком много свидетелей… И с его конем тоже. Если он собирается пристроить златокопытого в сенат, то почему бы и не пожертвовать своей лучшей любовницей?
Нет, все-таки Калигула — настоящее безумное чудовище. Не знаю, каковы были Тиберий и Август, может быть про них и зря наговаривают, но этот…
И теперь судьба толкает меня в его объятия. Ужас охватывает, когда подумаешь, что эта пятнистая гиена коснется моего тела. И мне остается только вопрошать подобно овидиевой Брисеиде:
Будет ли злая судьба неотступно преследовать слабых?
Ветер попутный опять парус наполнит ли мой?
Пусть эта ночь длится вечно, пусть никогда не наступит постылое утро того дня, когда у меня отберут любовь мою, дыхание мое. Пусть не истекут часы ночных страж и не проснется Калигула. Пусть молния обрушится на этот заплывший сладострастием город и испепелит его…
VI
Как долго тянется эта ночь над Римом. Ночь внутри огромного фаларидова быка. Даже звезды исчезли, появятся ли они вновь? Увижу ли я их завтра, наступит ли для меня следующая ночь?
Как странно устроен мир. Страшно становится, когда увидишь, до чего же мало разума проявили боги, выпуская на волю человеческое стадо. Ибо мечемся мы во тьме, чавкая, тиская своих самок, радуясь чужой крови, упиваясь звоном монет, и мало кому дано проникнуть сквозь завесу предрассудков, узреть суть происходящего.
Проник ли я в эту суть? Наверное, нет, хотя всю свою жизнь отдал размышлениям. А что толку! Истины, открывшиеся мне, — опаснейший клад. Владеть им тяжко, а поделиться не с кем.
Бедный мой сын, тебе кажется, что ты повзрослел настолько, что постиг тайны богов. Ты увидел игры сумасшедших и решил рассказать всем о своем необычайном открытии. Ты вдруг понял, что Рим — совсем не такая республика, о которой говорится в «Акта попули романа», и вообще давно уже нет никакой республики, что над нами повисло нечто фараонообразное, огражденное тысячами и тысячами легионерских мечей, захватившее огромный кусок мира и безнаказанно предающееся любым сумасбродствам. И не просто предающееся, но заставляющее эти сумасбродства прославлять и обожествлять. И именно из-за этого твое юное неопытное самолюбие взбунтовалось, и ты утратил осторожность.
Ты решил, что обожествление Друзиллы — смешная выходка выжившего из ума императора и его извращенных дружков. Если б дело было только в этом, если б только в этом…
С одной стороны, действительно, странно — одну сестричку-любовницу посмертно отождествляют с Пантеей, а двух других отправляют в тяжелейшую ссылку. Но есть, сын мой, и другая сторона — как у любой монеты. Ее-то и не сумел я тебе показать. Не успел…
Калигуле надо отделаться от явных доказательств кровосмесительства и разврата членов своей семьи. Как это сделать? Тебе кажется, что его решение — бред безумца? Отнюдь! В таких делах он и его приближенные, вообще власть имущие, обладают превосходной логикой.
Агриппина и Ливилла постепенно превратились в дворцовых шлюх. Калигула не только спал с ними, но и раздавал направо и налево — всем очередным любимцам.
Друзилла — совсем иное дело, к ней Калигула старался никого не подпускать, и замуж за Кассия Лонгина она вышла лишь формально. Бедняга Лонгин, как нелепо поплатился он за имя свое, и на посту проконсула Азии настигла его рука Калигулы. Не знаю, какого Кассия имели в виду оракулы Фортуны Антийской, но вряд ли Лонгина. Он способен был устроить роскошный обед, но отнюдь не заговор против Цезаря. Прикрыв своим именем позор Друзиллы, он достиг высокого положения и был вполне счастлив. И поплатился просто за то, что имя его в неподходящий момент всплыло в воспаленном воображении императора. В сущности, дикая случайность.
А вот обожествление его жены и даже ее смерть — далеко не случайность. Поступки, простительные жалкому родственнику Тиберия, вовсе не к лицу полновластному принцепсу. Поэтому судьба Друзиллы была предрешена в тот момент, когда твердая рука Макрона прижала ворох одежды к лицу полумертвого старца. Через год не в меру пылкая женщина последовала за своим дядей и заняла пустующее место Пантеи. И все образовалось к лучшему, ибо связь Калигулы с Друзиллой оказалась любовью богов — ведь и Юпитер, которого этот психопат считает своим братом, никем из своих олимпийских красавиц не брезговал. Именно в этом логика Калигулы, он — земное воплощение Юпитера, и разве не естественна его связь с земным воплощением Пантеи?
Ему, как воздух, необходимо было именно вознесение на небо и причисление к лику богов, а вовсе не исторические экскурсы его придворных лизоблюдов, дескать, Кавн и Библида, Макарей и Эолида тоже были братьями и сестрами…
В годы юности моей так же негодовал Август, когда его глупые друзья напоминали о любви лесбосского царя Эпопея к дочери Никтимене или кипрского царя Кинира к дочери Мирре. Это не спасло Юлию от злой ссылки, и черным крылом гнева смело с римских улиц чудесного певца Овидия. Он должен был унести тайну рождения Агриппины Старшей подальше от Рима. О, если бы эта тайна ушла в могилу на берегах сурового Понта, не коснувшись меня!
Так-то, сын мой, так-то… Не терпел Август никаких помех в создании своего божественного образа, не терпел их Тиберий, не потерпит и Калигула. И никто из них не уподобится Салмонею-Эолиду, никого из них не поразит молния за нелепое подражание Юпитеру. Молнии поражают других — разрушителей образа, тех, кому кажется, что выплеснуть перед миром истину, сорвать покровы — самое главное.
Вовсе нет, вовсе нет, безрассудный мой Марк, ибо необходимость божественного образа принцепса — неприкосновенная истина, не менее важная для государства, чем многочисленные легионы, вино и зрелища, одурманивающие толпу, чем когорты добровольных доносчиков.
Выдать чаяния толпы за действительность — искусство из искусств, вожделенная цель любого правителя.
Так было в веках ушедших, и так будет в веках грядущих.
Чем могущественней оказывалось царство Верхнего и Нижнего Египта, тем труднее становилось в нем дышать, тем опасней искать и открывать истину. Тяжко приходилось жрецу Анху, а через две тысячи лет тяжко приходится нам. Падают под ударами Хроноса историки и поэты. Куда ушел Кремуций Корд, напомнивший Тиберию о том, что следует понимать под республикой? Где Тит Лабиен, усомнившийся в божественности Августовых деяний? Или Мамерк Скавр, обвиненный кровожадным Макроном в том, что трагедия «Атрей» оскорбительна для величия принцепса? Все они были загнаны в ладью Харона, и путеводным огнем для них послужил гигантский костер из книг того же Лабиена…
Проникшим в глубь образа нет покоя в этом мире. Ибо они — сеятели смуты, разрушители выдумок, которыми правители обильно начиняют головы своих подданных. Не знаю, наступит ли настоящий золотой век, когда немногие смогут указать правильный путь многим и повести по этому пути, и отношения между ними не будут пропитаны лживой отравой сказок о ясновидящих Отцах Отечества. Если и наступит, то не скоро — ни дети наши, ни внуки не увидят его.
А нам, Марк, пристало воспринимать мир, каков он есть, ибо другим он не станет. Созданный извращенным разумом богов, он и останется надолго, может быть, навсегда извращенным.
И в этом мире нельзя править могучими царствами, не выстраивая и тщательно не охраняя образ, угодный толпе. Толпа хочет жить в наилучшем, наисправедливейшем из царств. Объявим же его таковым, и горе тому, кто завопит от боли, прикоснувшись к реальной справедливости. Ибо для крикуна тоже найдется место в образе лучшего из царств — место клеветника и охульника, от которого надо всеми силами честных граждан, то есть тех, кто и не подозревает о существовании действительности, защищать божественного правителя и его мудрейших советников.
И вечно будет испивать свою чашу цикуты Сократ, посягнувший на лживый образ гармоничного полиса. И вечно будет наемное стило идти в бой рядом с наемным мечом. Неужели вечно? Неужели не наступит великий день, когда их предадут проклятью? Пусть вместе со мною, достопочтеннейшим сенатором, который ценой лжесвидетельства попытался отвести беду от своего дома. О, если б я стал так же молод, как ты, сын мой, я бы непременно поверил, что такой день наступит, и это будет день подлинного счастья, ибо люди станут, как боги, а может, и сильнее богов.
Но сейчас над Римом ночь, и еще не скоро взойдет солнце, и не скоро лучи его заскользят по мраморным ступеням, вонзятся в древние стены храмов, брызнут огненными струями в глаза людей, изгоняя ночные кошмары. Кто из нас уверен, что доживет до рассвета? Но каждому хочется, чтобы память о нем, кровь его дожили, проникли в рассвет.
О, если бы я знал, Марк, как выгородить тебя, как уберечь от нависшего над тобой сумасшедшего меча. Знаю только одно — ты не расплатишься Туллией за свою жизнь, а другой цены не примет Калигула. Поэтому я уверен, что ни тебе, ни, наверное, мне не дотянуть до февральских календ. Остается лишь молить Юпитера, чтобы смерть наша была легкой, и этот безумный щенок не крикнул палачу: «Бей, чтобы он чувствовал, что умирает!»
Может быть, он раздобрится во время завтрашних Игр? проберусь поближе, попробую уловить его настроение. Если все будет хорошо, умолю отпустить в небольшое путешествие, захвачу Марка с Туллией, и пусть нас поищут… Убежим в дальние земли, отсидимся вдали от Рима — вдруг что-нибудь произойдет. Очень уж много прорицаний о близкой гибели Калигулы. Говорят, астролог Сулла никогда не ошибается. Пусть он и его звезды не ошибутся и на этот раз.
Неужели звезды останутся равнодушны к нашим судьбам?..
VII
Голова… голова… обруч смерти… Где она, смерть, — в этой тени или в той? Может, за колонной? Притаилась…
Завтра же прикажу убить эту колонну, ибо она прячет смерть, страшную, как раскаленный терновник. Прикажу обвить ее медным или еще лучше золотым терновником — пусть мучается. Потом она дрогнет, обрушится свод… Я смогу снова увидеть тебя, брат мой Юпитер, проклятые каменные своды перестанут разделять нас. Твой глаз вечно парит над Римом, оберегая меня.
К чему наша ночная встреча? Ты призываешь меня? Ты устал — один без верного друга и брата… О, как я понимаю твое одиночество, ибо и в этом мы равны. Постой, а может, я еще более одинок, чем ты?
Куда я бегу? И откуда эта черная тень, неотступно преследующая меня? Опять смерть? Этот нелепый дворец просто начинен смертью. Я разрушу его, разгоню тени, лишающие меня покоя… О великий брат мой, не допусти моей гибели — Калигула, как и ты, должен быть бессмертен.
Зачем ты впустил в голову мою эти острые молнии? Они жгут меня, их зазубренные края рвут на куски мой мозг… Пошли же мне священное безумие, ибо я не вмещаюсь в этот мир совершенством гения своего.
Это стадо жирных баранов в сенаторских тогах думает, что я сумасшедший… Ха-ха… Я знаю — они шушукаются по углам, их ядом пропитаны мечущиеся тени этого дворца, и на всех перекрестках Рима змеями извиваются слухи о безумии богоравного Калигулы… Еще бы — ведь ни я, ни ты непостижимы для них.
Но сейчас и я не понимаю тебя, Юпитер, — зачем ты призвал меня, почему так больно ударил? Разве братья — всегда враги?
Я знаю, в ночь перед смертью божественного Юлия ты приходил к нему, пожимал ему руку, и твое пожатие предрекало гибель… Значит, я обречен?
Заплачет ли по мне Инцитат, как плакали Юлиевы священные табуны, отвергнет ли он пищу, сумеет ли удержать власть?..
Надо было бы сделать его консулом и как можно скорее — тогда я помог бы ему, оказавшись среди богов. Там мое место, ибо Рим не достоин меня. Пусть же правит Быстроногий! Но достоин ли Рим моего коня?
Я отдам ему в жены Цезонию, и он будет вечно благодарить меня, ибо нигде не найдет лучшего сосуда любви. О, какие жертвы возложит он на алтарь, воздвигнутый в мою честь! А я соединюсь там, в небесах, с Пантеей, и боги расступятся перед нами.
Не сердись, о брат мой Юпитер! Я тебя не забуду, ты станешь младшим и любимым братом, и мы будем надолго уединяться в золотых небесных рощах… Неужели ты менее достоин любви, чем сестра моя, неужели менее искусен в ней, чем жалкий пантомим Мнестер?
Только об одном прошу тебя — никогда не касайся Друзиллы, ибо гнев мой будет страшен, и ничто не спасет тебя. Призови кого угодно, ее не тронь! Я могу уговорить Инцитата, и он отдаст тебе Цезонию, кого хочешь бери, но Друзиллу не тронь, я не вынесу этого, как не могу вынести столь долгой разлуки с ней…
Я скоро приду к тебе, моя Пантея, приду и приведу за собой жриц твоих, они достойно ублажат тебя дарами.
Еще один пир в твою честь, богиня моя, и мы соединимся вновь, я чувствую это, я знаю… Я стану первым среди богов, брат Юпитера и Пантеи. Я уподоблюсь триединому Хору, но римский орел займет место сокола. Наверное, я, именно я, сын Осириса и Исиды, тайный плод их небесной любви, сокрытый до времени от безмозглых людишек…
Нет, нет… я не хочу идти сквозь эти легионы, не хочу идти к галльскому царю… оставь меня, отец, оставь… я снова побегу по высоким травам в своих мягких сапожках… никто не посмеет бунтовать, я усмирю их, только оставь меня, отец…
Явится божественный знак, я уйду на небо и сольюсь с тобой, подобно тому, как Хор сливается с отцом своим Осирисом, превращаясь из земного воплощения бога в небесное… И тогда мы убьем эту страшную колонну, за которой постоянно шевелятся тени моих врагов, ибо здесь все, все мои враги, все ждут одного — моей смерти…
Но я обману их, обману, обману… Я уйду на небо и сольюсь с тобой, отец, сольюсь, чтобы отомстить, отомстить…
VIII
И наступит рассвет, равнодушный к снам и бессоницам ушедшей ночи, несущей неизбежность нового дня, новых дней, десятилетий, веков. Наступит праздник посева — январские сементины, и во время открытия Палатинских Игр, в восьмой день до февральских календ, трибун преторианской когорты Кассий Херея страшным ударом меча в божественный затылок навсегда прервет мучительные видения императора Калигулы.
А через несколько часов центурион Юлий Луп зарубит достославную хозяйку Рима Цезонию и ловко размозжит об стенку маленькую злючку Юлию Друзиллу.
В толчее вокруг тела Отца Отечества меч телохранителя-германца поразит сенатора и хрониста Гнея Корнелия Тимида, и вместе с душой сенатора, которому в этот день очень хотелось уловить тень доброго настроения на челе принцепса, уйдет в подземное царство тайна ссылки поэта Публия Овидия Назона.
Избежавший во время правления ненавистного племянника тысячи смертельных опасностей престарелый Клавдий и на этот раз окажется на высоте. На высоте в буквальном смысле слова, ибо спрячется на крыше и, укутавшись в занавеску, будет снова терпеливо ждать гибели. Но преторианец Грат вытащит его из убежища и наречет новым императором.
И укрывшись в преторианском лагере за Коллинскими воротами, Клавдий потихоньку придет в себя за те два дня, которые протекут в непрерывных словопролитных сражениях сената и консулов, твердо решивших восстановить настоящую республику без нормальных или сумасшедших цезарей. И небольшая цена — по пятнадцать тысяч сестерциев на нос, предложенная им, вполне убедит преторианцев в его неотъемлемых правах и решит судьбу Рима куда проще и вернее, чем сенаторская словесная эквилибристика. И агония империи, которая на самом деле республика, то есть нет — республики, которая на самом деле империя, продлится еще на четыре с лишним века.
Клавдий возьмет власть в свои трясущиеся вечно потные руки, и тот же меч, который поразил Калигулу, обрушится на голову Хереи и ближайших его друзей, причем меньше всех повезет Лупу — он начисто лишится мужества перед казнью, будет так ловко и упорно дрожать и извиваться, что первый удар приведет лишь к неопасной ране, и придется всерьез добивать его вторым ударом меча.
Успешно испарив жиденькую республиканскую ересь, Клавдий примется неторопливо править империей, покряхтывая под пятой своей третьей супруги Мессалины. И это продлится до тех пор, пока ему будет под силу нести всемирно известные могучие рога, подаренные ею. Отделавшись от Мессалины, он женится на сестричке Калигулы Агриппине Младшей и тем самым вступит на свою финишную прямую — от усыновления отпрыска Агриппины маленького Луция Агенобарба до блюда отравленных белых грибов, которое подсунет ему супруга незадолго до семнадцатилетия своего любимого сына. Ибо Луцию придет пора стать императором Нероном.
Так и не попадет на последний калигулов пир молодой Марк Корнелий. Он обнаружит свое имя в тетрадке Калигулы под кратким и выразительным названием «Меч», а имя отца — в другой тетрадке под названием «Кинжал». И не вина бедного безумца, что некоторые его планы так и остались планами. Скорбь об отце не помешает Марку выполнить важное поручение сената доставить к морю и утопить императорский ларь с ядами. И долго будет всплывать на месте захоронения ларя дохлая рыба…
Марк и Туллия проживут немало счастливых лет. Молодой сенатор окажется достаточно разумным, чтобы подальше припрятать рукописи своего отца, где встречались весьма нелестные отзывы об умственных возможностях нового принцепса. И как-то само собой получилось, что хроника целиком исчезла…
Марк и Туллия проживут немало счастливых лет и погибнут одновременно Туллия сдержит свое слово — из-за того, что Нерон сочтет их сторонниками умерщвленной по его приказу матери.
Все это впереди, а пока над Римом занимается рассвет. Грядут сементины. Ожидаются обильные жертвоприношения в честь вознесенной на небо красивой сестренки императора Друзиллы, богини Пантеи, и ее вознесение должен будет еще раз засвидетельствовать на вечернем пиру почтеннейший сенатор и хронист Гней Корнелий Тимид. После этого молодой император исполнит ритуал священного совокупления с самой очаровательной из жриц Пантеи. И воздав должное своей первой любви, обратит свой взор на земных женщин. И будут сжиматься кулаки, и гнев будет испепелять сердца доблестных римских патрициев, пока липкие пальцы Отца Отечества станут неторопливо погружаться в роскошные одежды их жен…
Впрочем, все это выдумки, ничего такого не произойдет, честь первых красавиц Рима останется незапятнанной, ибо Юпитер не подарит следующий вечер любимому брату своему.
А пока над Римом занимается рассвет. Тяжелый сон сморил Кассия Херею. Ему могло бы присниться, что он — спаситель родины, и его чествуют ликующие толпы свободно вздохнувших римлян. Но Кассий спит без снов, ему не до пышных триумфов, все его воображение израсходовано на детали великого плана спасения свободы. Кассий спит без снов, он ни разу не подумал, что будет потом — наступит ли эта самая свобода, и хватит ли ему жизни, чтобы ею полюбоваться. Он чувствует — и нет слов, чтобы осознать это чувство, — что то самое «потом» для него, в сущности, не наступит. Ибо Кассию хорошо известна судьба Брута и судьба своего тезки, еще многие и многие судьбы. Его не устраивают лавры второго Брута, но что поделаешь — оскорбительное безумие императора устраивает его еще меньше.
Спят праведным сном вдохновители заговора Валерий Азиатик и Марк Виниций, считающие себя отцами новой республики. И каждый из них видит сладкий сон, где преторианская когорта в полном составе явилась в сенат и именно его требует объявить принцепсом, требует, требует, требует…
Минск, 1979
Эту книгу — наиболее полное собрание повестей и рассказов Александра Потупа — можно воспринимать как особый мир-кристалл с фантастической, детективной, историко-философской, поэтической и футурологической огранкой. В этом мире свои законы сочетания простых человеческих чувств и самых сложных идей — как правило, при весьма необычных обстоятельствах.
Комментарии к книге «Ночь на январские сементины», Александр Сергеевич Потупа
Всего 0 комментариев