Матери своей
Анастасии Ивановне посвятил автор
все это
Дорогiе мои, нeповторiмые!
Только вы сможете понять меня, вы одни. Все мои мысли, все мои надежды — вамъ. Никто не сумЪетъ, какъ вы, сохранить, уберечь отъ врЪмени все, что я нашелъ и чего не успЪлъ потерять.
Съ Новымъ Годомъ! Съ Новымъ Наступающимъ ВЪкомъ, родная моя, родныя мои.
31 дЪкабря 1899 года
Петербургь
Это письмо когда-то очень давно писал мой дед, известный русский физик. Я вклеил старинную открытку в новую глянцевую тетрадь… Пускай начинается мой дневник с нее, пожелтевшей открытки деда.
Тетрадь первая Лада
1
Мне подарили собаку, рыжую, мохнатую, как помело, которым отряхивают пыль с автомобилей.
Ребята сказали:
— Ты владелец машины, тебе нужна такая собачонка.
— Но меня прохожие засмеют!
— Много понимают они, твои прохожие. Ни один порядочный без такой собаки не поедет. Бери шавку, тебе говорят!
Я бросил игрушку над задним сиденьем.
Они улыбались, ходили вокруг, пальцами трогали капот, нюхали обивку, притворяясь пораженными, восхищенными, как будто перед ними стоял не автомобиль, а бог знает что.
— Молодец! Накопил и машину купил.
— Отличная коляска!
— Но ржавеют они моментально. Год или два проедешь, а потом все меняй. Железо дохлое…
— Ты к Валерьянычу… Пускай он тебе литерной донышко проварит, на века…
— И будет у него не машина — ископаемое бензозойской эры.
— Ну что напали на человека? Р-разойдись… Уехать не дадут, — сказал Шеф, обнимая меня.
Он вышел к подъезду, накинув на плечи осеннее пальто.
— Ты все-таки, знаешь… осторожней… близорукость, она… юбилейщик ты мой, — он едва не уронил пальто, неловко перехватил спадающую полу. — До свиданья, — поднял он руку.
— До свиданья!
— Позвони маме! — крикнул кто-то вдогонку. — Никак не может пробиться к тебе…
Машина мягко легла на влажную дорогу.
Позвонить? У мамы никогда не было телефона…
Сосны бежали навстречу в лесном коридоре. Он оборвался мгновенно, и дорога скатилась гибкой лентой в осененные вечерние поля.
Нам далеко. Низкое солнце мешает, морочит, путая в белой дымке тумана мокрый асфальт и озерные блики, желтые склоны, свет и звуки, синие стога и темные березы, крыши деревень, мычание коров и шелест вокруг: от листьев, от сена и дороги.
Нам далеко.
Мошки лупили в стекла, погибая на них крапинками.
Нам далеко. Дорога длинная-длинная. Где-то на половине пути мелькнет смешная тоненькая речушка Юрочка. Брякнет сухой деревянный мост. А за ним, как всегда в последние три-четыре недели, настанет ночь.
Я не привык, не умею водить машину в темноте. Ночная дорога слепит огнями, пугает невидимой кромкой. Поэтому каждый вечер я спешу, пока не смеркнется, проехать ее, нырнуть в шумный город, полный света, ясности, покоя.
Но темнота с каждым днем настигает меня все раньше и раньше. Летом первые сумерки набегали на самом конце дороги. Теперь я не успеваю доехать к Юрочке. — зеленому ручейку.
Так наступает осень, торопит она меня, догоняет…
Я резко прибавил скорость, и моя нелепая собачонка перевернулась, подняв мохнатые лапы.
Названия деревушек мелькали мимо: Вялки, Родники, Шмеленки.
Пахло дымом, лиственным горьким дымом костра. И казалось, дым от него натек в низину, плыл вечерним разливом, подкрадываясь к дороге. Клены повисли над белым неожиданным озером, боясь окунуть в холодное малиновые шапки.
Вдоль обочины в тумане шагал деревенский мальчик, наверное, лет семи. Не оглядываясь, топал он в зыбкой, взвеянной влаге.
— Эй, хлопчик!
Я затормозил. Мохнатая собака ударила меня в затылок и упала рядом со мной. Малыш поглядел на меня.
— Садись, подвезу.
— Не.
— Это почему же?
— Мамка не велит.
— А куда идешь?
— К бабушке.
— Не страшно? Садись…
— Не.
— Вот какой несговорчивый…
— Собака?
— Ну да, собака.
— Игрушечная? — он придвинулся ближе.
— Не лает и не кусается. Когда неправильно еду, бьет меня по макушке. Не торопись, говорит, в тумане в беду попадешь.
Паренек улыбнулся.
— Хочешь, подарю!
— Ага.
— Ну бери.
— Не.
— Почему?
— Мамка не велит.
— Не поедешь? Никак, значит? Ну, до свиданья…
— Подвезите меня!
В летучем наплыве тумана, подняв над головой руку, стояла девушка в модном полудетском пальтишке, с огромной дорожной сумкой на ремне.
— Подвезите меня…
Голос ее, влажный от осеннего мглистого, тающего над бетоном воздуха, был неуверенный, как у девочки. Влажное в росинках лицо, ботинки, ладони, темные волосы, губы, шарфик, сумка, пальто — все в меленьких брызгах тумана.
— Подвезите меня.
В ресницах у нее тоже брызги. Они блестят, я подумал, как растаявший снег, этакий слабый холодок снежинок. Делают взгляд насмешливым и…
— Садитесь, пожалуйста. Конечно, садитесь, прошу вас, — я поспешно толкнул переднюю дверь от себя.
Туманная девушка села рядом, неловко стараясь натянуть пальто на матовые, совсем не детские колени.
— До свиданья, малыш! — махнул я рукой.
Он солидно кивнул и пошел, не оглядываясь, по краю дороги, смешно вскидывая пятки.
Шелестела дорога, набегали деревни, желтые, зеленые проталины в белом тумане. Как сверчок, тонко пел ветер на стеклах.
— Вам не дует? Я закрою.
— Нет, ничего…
«Славная девушка, — подумал я, — кажется, приключение начинается».
— Бесплатно мы никого не катаем, — бросил я между прочим, как бы не для нее.
— Пожалуйста… Я заплачу.
— Деньги мы не берем.
Она повернулась ко мне. Я мельком поймал ее удивленный взгляд.
— Что же вы хотите?
— Сказку.
— Какую сказку?
— Правдивую сказку о том, как зовут, сколько лет, как живем, что любим, а что не любим.
— Воспитанные люди сначала про себя рассказывают.
— А вы угадайте, кто я.
— Не умею, — сказала девушка, улыбаясь.
— Попробуйте, — я на мгновение повернулся к ней. — Журналисты, говорят, забавляются так. По рубашке, по галстуку, по ручке в кармане, по штопке на рукаве сочиняют биографию незнакомому человеку, а потом проверяют, кто и что угадал.
Она посмотрела на мою собаку и, по-прежнему улыбаясь, помедлила немного с ответом:
— Вы артист?
— Неужели похож? Нет, вы не угадали.
— Тогда… тогда, наверное, младший научный сотрудник.
— Почему это младший? — сдвинул я брови.
— По глазам, по галстуку, по ручке в кармане, — засмеялась она.
— Продолжайте, продолжайте…
— Вам, наверное, тридцать лет.
— Благодарю вас.
— Никаких забот. Живете легко, машина, вероятно, папина…
— Ого!
— Были на собственной даче…
Кажется, я хрюкнул от восторга.
— Вы не допускаете, что я с работы?
Она вскинула брови.
— Не получается… В таких манжетах?
— У меня день рождения.
— Поздравляю вас.
— Очень вам признателен…
Такой получился между нами вежливый разговор.
— Значит, вы медик? — спросила девушка.
— Нет.
— Химик? Архитектор?
— Ни то, ни другое.
— Но кто же?
— Искатель чудес…
Она улыбнулась.
— Это я, наверное, чудо?
— Почему же нет?
— А вы с девяти до семнадцати… кроме дорожных приключений… в обычное время, кто вы?
— Искатель чудес.
Она даже не улыбалась. Она сияла.
— Понимаю. Через минуту вы назовете себя… ну, я не знаю кем… физиком, например. И скажете, что работаете в почтовом ящике, поэтому телефон и адрес девушкам у вас лучше не спрашивать.
— Это у меня такой вид? Бедная моя репутация, — всплеснул я притворно руками, бросив на мгновение руль. — Почему, наконец, я и в самом деле не могу быть физиком?
Она помолчала, улыбаясь какой-то своей веселой, наверное, мысли.
— Так получается… Я летом была на юге. Там все московские мальчишки называли себя физиками. Все, конечно, в почтовых ящиках работают… А недавно встретила на почте одного. Посылки принимает, крышки заколачивает… Физик из ящика… Модно…
Вот какая смешная девушка.
Редкими огоньками плыла дорога, стало заметно темней.
— Значит, я ничего не угадала. Но я не виновата. Уж очень много таинственности. Вы меня спутали… Расскажите за это, какие чудеса вы собираете?
Я собираю свет.
Какой свет?
— Разный… Который, например, излучают асфальт, глина, песок, туман… Ваши глаза, руки…
Она погрозила мне. Ресницы ее дрожали от смеха.
Вильнула и покатила вниз гаснущая дорога. Мы обгоняли одну машину за другой. Но я позволял себе такую «лихость» поглядывать на девушку и не смотреть на пружинящий стремительный бег асфальта.
— Какие смешные бывают номера! — сказала девушка, заметив мои косые грешные взгляды. — Вы обратили внимание, проехал МЯУ… Смотрите, — она даже привстала, — едет МОТ.
— У меня куда солидней звучит. МОЩ — это мой номер, — ответил я, чувствуя, как в голосе моем бренькает похвальба.
— Сила, — не то иронически, не то всерьез улыбнулась девушка. — Меня в прошлом году катал папа, и мы встретили «Волгу» с разбитым задом, и номер у нее был — эх, девяносто пять, девяносто шесть!
Я засмеялся.
— Ага! У вашего папеньки тоже есть автомобиль?
— Мой папа водит самосвал…
Пошел дождь, самое скверное в пути.
Неясная полоса дороги смешалась в непонятных расплывчатых бликах. Я зажег фары. Наступила мгновенная ночь. Одна дорога повисла в ней. Четкая прямая линия в мутных провалах по сторонам. Ни дома, ни дерева, ни огонька.
Мы ехали так, пока навстречу не вспыхнули потоки света. На секунду я почти ослеп, нажал на тормоз и выключил фары. В глазах у меня рябило. Ну вот и накатались…
Машина, как слепая, медленно лезла в гору. Тени прыгали налево, направо, шевелясь и покачиваясь, как рассеянные пешеходы, как поваленные деревья, как нахальные велосипедисты.
У-уу! Гукнуло позади нас, и, обдав мои стекла светом и грязью, прошел на запад ночной автобус.
У-ух! Рявкнуло сбоку, и громадный бетоновоз пролетел мимо.
Э-эй! Прогудело тонко, и двумя лучами лихо мелькнуло что-то за нами, слева, далеко-далеко впереди.
Свет мельтешил, нападал, нагонял, переливался в лужах, сверкал, а я ничего не видел. У меня прямо-таки дрожали коленки. Машина униженно хлюпала колесами.
«Э-эй! Посторонись!» — гудело со всех сторон, и машина тыкалась в темень, в дождь, в обочину, в масляные блики.
Девушка положила вдруг свою холодную ладошку на мою руку, сказала удивительно тихим и спокойным голосом:
— Это очень просто можно сделать. Надо за кем-нибудь прицепиться.
Пожалуй, она права. Мы догнали два красных фонарика, я сбавил скорость и пошел, не отставая, за ними, в мокрую, неприветливую ночь. Сел, как шоферы говорят, на хвост: кто-то сидит и смотрит вперед внимательно и напряженно, а ты за ним, как ведомый, тянешь уверенно свою машину.
Если бы не дождь! Он прыгал по стеклам, стучал монотонно, мерцая холодными каплями. Встречный грузовик плеснул по ним грязной жижей, перемешав для меня и ночь, и дождь, и свет убегающих фонариков.
Но когда прояснилось, фонарики были рядом.
Опять большое, грузное что-то плеснуло по окнам. Опять я нажал на тормоз, а фонарики ушли вперед. Но когда прояснилось, фонарики снова были рядом. Они стояли на черной дороге, малиновый свет растекался по ней.
Конечно, подумал я, фонарикам тоже досталось грязи, вот и стоят. Я так и называл их про себя — «фонарики».
Моя машина подъехала к ним, фонарики тронулись. По-прежнему хлестал бесконечный дождь.
Ему, наверное, тоже трудно, заметил я про себя, нашел кому сесть на хвост, и резко нажал на тормоз.
И фонарики замерли впереди. Никто не обгонял и не шел навстречу. Дорога была пустынной.
Фонарики ждали меня? Этого не может быть!..
Я нарочно сбавил скорость. Фонарики тоже остановились.
Этого не может быть!
Я поехал. Он поехал. Не за мной, а впереди меня…
Этого не может быть!
Кто-то вел меня за руку по ночной дороге, слеп ради меня от фар и дождя. Вдали маяками пылали крайние дома города. Мы летели к ним, и нам ничего не было страшно. Поворот, эстакада, еще поворот. Уличный свет над нами, витрины, окна, рекламы.
Но тут неожиданно мигнул правый фонарик. Я подумал, он идет на посадку, хочет остановиться, но вдруг замигал другой, левый фонарик, потом опять правый, потом левый… Правый — левый, правый — левый, правый — левый… Машина впереди набирала скорость.
Я понял: подмигивает мне! Левый — правый, левый — правый.
До свиданья, прощай…
Мы тоже включили мигалку. Правый — левый, правый — левый.
Прощай, друг!
Водители мимолетных машин кричали, махая руками. Нам было все равно. Левый — правый, левый — правый, левый — правый. До свиданья! До свиданья… Пока не раздался милицейский посвист. Ну, значит, мы в городе.
Машины летели, дождь перестал. Но залитый лужами, светом, непохожий, неузнаваемый город переливался брызгами, радугой, плеском, огоньками тысяч фонариков, плыл во все концы кутерьмой рубиновых созвездий. В ней почти затерялись мои путеводные звездочки. Но я догнал, заметил их у светофора.
— Куда? — крикнула моя случайная дорожная спутница.
Я буквально прыгнул на мостовую, брызгая лужами, спотыкаясь, подбежал к зеленой «Победе». Ко мне повернулось моложавое добродушное лицо в очках, под шевелюрой седеющих волос.
— Кто же вы?
— Попутчик, наверное, — сказал он весело.
Я залепетал не помню что, поймал его руку, звал куда-то. Но зеленый сигнал неумолимо увел его машину вперед, и, пока я дошел к своей, немигающие фонарики затерялись в радужном переливе огней.
Это необыкновенная штука — дневник, если ты сам его пишешь. Увлекает, и втягивает, и волнует непривычное такое для меня рукоделие. Кажется, я начал его совсем по другому поводу, с иной целью. Но стоило перу пощекотать бумагу — и вот необъяснимо повышается тонус, и непонятно, где пряталось раньше все это словесное, видимое как наяву, пережитое, но все-таки опять живое.
Случайная девушка и знакомая дорога, стоит ли вспоминать о них? А я читаю мои вчерашние записи и как будто снова пишу или снова еду в ночной влаге, словно «пишу» и «еду» одно и то же, и привкус тумана и зябкость плывут по комнате, веют от белой пустяковой бумаги.
Наверное, так начинаются книги. А я не смог бы и не смогу, потому что все у меня слишком неясно и туманно. Где, например, цвет ее глаз? Не помню… А прическа? Силуэт, извините за выражение, облик? Ничего об этом, ни слова. Так, я думаю, не положено в книгах. Но, по-моему, человек выразительнее всего, когда он говорит. Никаким описанием его не передашь так хорошо и точно, как он это сделает, разговаривая о чем угодно. Выдаст он себя до самых мелких и незаметных черточек.
Я, например, выгляжу в первой главе собственного дневника пижоном. И никуда не денешься. А я не хотел! Кому это нравится выглядеть пижоном! Значит, не умею… Но посмотрим, какой выйдет у меня вторая глава. Если это первая, допустим, она первая, то вторая, кажется; не лезет ни в какие ворота, не укладывается в один переплет с первой, такой лирической до щекотания в носу.
Пишу как было. Сегодня утром я…
2
Кто-то незнакомый сидел у нас в аппаратной. Шеф подвинул к нему дюралевый столик с бумагой, с отточенными карандашами, навел подсветку и встал рядом с ним, заложив руки за спину.
— Когда будет накладка? — спросил он.
Шеф говорит «накладка», я говорю «передача».
— В одиннадцать пятнадцать и сорок четыре секунды, — ответил оператор.
— Минута с хвостиком, — сказал я.
На ближнем экране медленно просиял ровный по цвету глубокий синий фон. Как, бывает, ложатся такие синие тени под елкой зимой на снегу, в лунные ночи.
— Опять увидим что-нибудь молитвенное?
По голосу можно было понять — Шеф улыбается.
— Наверное, — ответил я, — вчера так и было.
На синем плеснуло что-то белое, разнеслось кругами, вздрогнуло, ясный звук проник в аппаратную, как в открытую форточку.
— Айла, айла, айла!..
Там, по экрану, шла в синеве молодая женщина. Загорелыми руками она держала над головой наполненный чем-то влажным, поэтому, наверное, сверкающий на солнце кувшин.
— Айла, айла, айла! — звала женщина.
— Айля, айля, айля, — передразнил кто-то невидимый тонюсеньким голоском.
Гибкая женщина расплескала кувшин и сдвинула брови, как-то слишком притворно, забавно.
Милая, милая, не пропадай, пожалуйста, ну еще немножко. Ну подожди… Я хоть взгляну, какой на тебе наряд, какие бусы, какой узор на кувшине…
Видение погасло. Замер отдаленный звук, похожий на песенку-дразнилку.
— Время? — спросил я.
— Четырнадцать секунд, — ответил Шеф. — На две секунды больше… На этот раз ни одного молитвенного жеста.
— И картинка не прыгала, — сказал оператор и включил свет.
Кажется, у всех у нас были довольные физиономии.
— Банальные кадры…
В аппаратной сидел незнакомый человек. У нас посторонние как-то сразу привлекают внимание.
— Вот, познакомьтесь… кинорежиссер… большой человек в области кино… Вам понравилось?
— А вам?
— Это самые замечательные на всем белом свете картинки, — сказал я.
— Может быть. Но сделаны, мне кажется, плохо.
Режиссер говорил уверенно, громко, почти выкрикивая. Так разговаривают пилоты, привыкшие к постоянному гулу больших аэродромов.
— Как по-вашему, что было на экране? — спросил я.
— Несомненно, телевизионная документальная передача.
— Вы уверены?
— Да.
— Почему?
— Видите ли, передача была не только документальной, нехудожественной, передача была неумелой, непрофессиональной.
— А можно ли по такой небольшой передаче…
— Можно, можно, смею заверить, — он вышел на середину аппаратной. — Когда вы сидите в кино… вы, я надеюсь, ходите в кино?
— Ходим. Даже на детские сеансы, — необычайно вежливо сказал оператор.
— Ну так вот, — кивнул гость, — вам на экране все кажется легким, простым. Так ведь?
— Угу, — ответил наш оператор.
— И вот перед вами ходят актеры, спорят, едят, пьют. Кадры меняются перед вами, действие бежит или тянется нудно и долго, если фильм скучный. Вы не замечаете постановки маленького кадра, не знаете, что порой все мгновенные позы героев составляет, придумывает, рисует главный человек в кино — режиссер.
— Не замечаем, — вздохнул оператор.
— А для меня каждый кадр — это маленькое живописное произведение, созданное большим художником. Или ремесленником!.. Иногда кадрик живет секунды, но по тому, как он скомпонован, освещен, в какой крупности взят, можно видеть руку создателя… Кино делают иногда великие живописцы, но встречаются нередко мазилы, пачкуны.
— Значит, кино, которое мы с вами только что видели… — начал Шеф.
— Сработано плохо, неряшливо. Неряшливо! На левой стороне кадра зияла пустота, хотя фигура шла вправо. Над головой женщины слишком большое пространство. Ноги могли срезаться в любой момент. А ноги у нее необычайно красивы. Такую походку прятать… Затем ограда, кусты, ненужные тени, все движение было на правой, перегруженной стороне. Я бы взял крупнее, много левей, чуть выше, но в противоположной диагонали.
— Вы заметили даже тени?
— Конечно.
— Вам и такая мелочь не понравилась?
— В кино мелочей нет… Вы не представляете, что иногда не ко времени вымытая голова героини фильма заставляет прекращать съемку на три-четыре дня!
Горластый, небольшого роста, с резким движением рта, напористый человек, он распушил, унизил наши картинки, наше маленькое чудо.
Мне стало грустно. Я видел, как оператор вот уже минут пятнадцать усиленно трет бархоткой зеленый глазок на пульте. Наверное, всегда так бывает, если кто-нибудь шутя сделает неказистым, жалким твое маленькое тайное чудо.
— В нашей передаче вы заметили руку мазилы, так?
— Во всяком случае, никакая солидная студия такие кадры не выпустит. Похоже на скверную любительскую съемку.
— Но рука любителя могла сделать игровой, художественный фильм. А вы сказали, что кадры документальны. Вы уверены?
— Конечно… Почему я так решил?.. Во-первых, не было ритма. Камера неподвижна, действие затянуто. Не было игры, постановки. Но главное — звуки. Все было перемешано: стук и шелест, плеск и голос. Была так называемая звуковая грязь.
— По-вашему, передача все-таки была телевизионной? — вкрадчиво спросил я.
— А как же иначе? — ответил он. — Экран, телевизор…
Вот оно что! Просто не может представить себе ничего другого.
— Большое вам спасибо.
Консультант вежливо тронул кармашек у себя на груди.
— Не стоит благодарности… Подпишите, пожалуйста, пропуск. До свиданья! — громогласно, почти скомандовал он и ушел.
— Ну как? О чем думаешь? — спросил меня Шеф, когда гость удалился.
— Да так, ни о чем, — ответил я. — Думаю, как тебе удалось провести сюда постороннего.
— Он еще недоволен!
— Мне мало, ты уж меня извини, — сказал я.
— Попа хочешь? Все-таки попа?
— Да, его, преподобного батюшку.
— А ты не замечаешь, как странно звучит «поп» в этой комнате, у этих приборов?
— Замечаю, но мне плевать на звуки. Я предпочитаю свет… Пусть будет кто угодно, батюшка или сам нечистый, плотник или сапожник, маляр, садовник, портной. Пусть приходит кто хочет, кто может.
— Кто хочет, кто может… У нас не проходной двор.
— Но ты не хуже меня понимаешь, зачем они могут понадобиться.
— Не упрекай невиноватого, — сказал Шеф. — Я понимаю.
Только тебя никто убедить не сумеет.
— Помогло?
— Да как тебе сказать… Когда мы с ним побеседовали, я вдруг подумал: мои картинки не могут быть отражением телевизионных передач. Просто не могут.
— Не понимаю, что переменилось. Почему не могут?
— Беседа подсказала мне лишний довод.
— Какой?
— Вспомни главные сюжеты современного телевидения.
Он улыбнулся.
— Футбол!
— Ну и что?
— Мир сходит с ума! Ты не находишь? Но мои картинки не отражают это, не показывают самые популярные сюжеты.
Он поднял брови, не отвечая. Но я ждал.
— Пожалуй, твои слова не лишены смысла, хотя никаких доказательств пока нет.
— Почему? — возразил я. — Мы наблюдаем сюжеты. Бесконечные моления, шествия, ритуалы, погребальные звоны, молитвы. Я даже во сне вижу. Так их много в этих нелепых программах.
— А если мы ловим одну и ту же станцию?
— Какую? Набожную? Религиозную?
— Могут быть и церковные передачи.
— Но какой церкви, с какими молитвами?
— Не знаю.
— Ага! — воскликнул я. — Нужен все-таки поп! Самый настоящий поп, ученый батюшка… Есть у них такие академики.
Шеф рассмеялся.
— Ну и ну. Послушай, ты знаешь, кто ты?
— Физик из ящика.
— Кто?
— Я физик из ящика, и ты физик из ящика. Мы оба с тобой физики из ящика.
— Ну и жаргончик.
— Одна знакомая подсказала.
— Какая знакомая?
— Совсем, я тебе скажу, непроверенная девушка. Случайная спутница.
— Дорогой мой, ты ученый, — ласково сказал Шеф. Он всегда говорит ласково, если начинает подробно и долго убеждать. Бог с ними, с девушками, но поп… Неужели тебе не покажется диким привести в храм электроники… Научный консультант профессор духовной академии…
— Высокие мотивы, громкие слова. Будет у нас когда-нибудь этакий проверенный батюшка — никто не станет возражать… А мне все равно кто придет и посмотрит: булочник или медик, парикмахер или… Хочу понять — кто на картинке, что на картинке.
— Допустим. Но ради чего? Лишний раз убедиться, понять, какая станция мешает, когда можно легко выключить эти помехи. Ради чего? Получить возможность послать куда-нибудь в Рим, Ватикан: извещаю, синьоры, вас о том, что я видел программу вашей станции, передача доставила нам эстетическое наслаждение… Так, по-твоему? — спросил он. — Ради чего требовать консультации попа? Ради чего тебе открывать Америку, малыш?
— Не моя вина, что непонятное магнитное склонение падает на материк Америки. Не моя вина, что мы не можем взять и просто-напросто позвонить ученым Америки: найдите нам луч отклонения.
— Поэтому, ты хотел бы поехать туда с приборами, на которых стоит гриф «Государственная тайна»? Без них твоя поездка ничего не даст… И хочешь получить разрешение?
— Но ловушку можно спрятать в обыкновенную кинокамеру.
— Допустим. Допустим, тебе разрешат. И пока разрешат, — ласково предположил Шеф. — Но, повторяю, ради чего? Есть авторитетные свидетельства, что к твоим лучам примешиваются программы далеких телевизионных станций.
— Не дави на меня.
— Хорошо, не буду. Но сколько их на земле, ты знаешь? Несть им конца и края. В одних Соединенных Штатах пятьсот восемьдесят шесть! Они работают с пяти-шести утра до трех часов ночи. А некоторые — почти круглые сутки. Воздух нашпигован электронными сигналами. Сквозь них почти невозможно продраться, как в паутине. Ради чего ломать копья? Твоя система решена превосходно, великолепно. Работа кончена. И какая работа!
Шеф при этих словах почему-то укоризненно покачал головой.
Вошла Маринка, подала какие-то бумаги. Шеф мельком взглянул на них и отложил в сторону.
— Хочешь найти что-нибудь новенькое, — сказал он, — докажи сначала, что это не обычные помехи, а… ну я не знаю что.
— Разве непонятное, необъясненное плохая причина для поиска? Ты, например, знаешь, как могут примешиваться программы телестанций к лучам? Не знаешь. Я могу тебе объяснить? Не могу. Вычислительные машины могут? Не могут… В одиночку не осилить эту загадку. Нужна скрупулезная, дотошная проверка всех мелочей, нужна помощь разных ученых, самых разных.
— Ученых, а не попа. Тебе дадут ученых, если будет важная причина. Пошлют куда нужно людей. Но рисковать буйной твоей головушкой ради пустяковой затеи вряд ли мне кто позволит.
— Пустяковая затея?
— Конечно. Предположим, твои загадочные картинки что-то другое. Но что? Где? Кто передает их?
— Не знаю.
— Тогда сиди не рыпайся.
— На добром слове спасибо.
— Ну потерпи, неугомонный. Вот научимся фотографировать эти кадры, наделаем снимков и разошлем академикам, сапожникам и булочникам.
— Ты понимаешь, как это сложно, фотография…
— Думаю, когда-нибудь сумеем.
— А я не хочу ждать. Хоть убей, не хочу. Мои помехи не связаны с главной работой, не имеют грифа секретности, поэтому заниматься ими я буду сам. Поеду сначала к одному церковнику, сам поеду, покажу зарисовки, на словах объясню картинки.
— Значит, не веришь?
— Не верю.
— Молитвы батюшке своему как изображать будешь?
— Руками, ногами.
— Ну ладно, больше мне с тобой спорить некогда… Будь здоров… Что-то я хотел тебе сказать, не помню… Да, мама тебя разыскивала по телефону. Пока…
Мама.
Надо заехать к ней. Может быть, рано утром, если я буду в городе.
Представляю, как она входит с кошелкой в ту самую телефонную будку, с вечно разбитыми стеклами, рядом с двухэтажной поликлиникой Жевлюка. Входит, вешает сумку на левую руку. Поставить она боится, там очень грязно. Крюки давным-давно выдернуты кем-то из моих прежних уличных корешков,
Она входит, закрывает потресканную дубовую неостекленную дверь, как будто шум от этого станет хоть немного легче. По скованной булыжником земле гремят самосвалы, туда, к темной громаде мясокомбината, который все мое детство, я помню, давил на раскиданные вокруг него груды почерневших, деревянных, уютных домишек.
Она входит, она прижимает к себе трубку и сумку с молочной бутылкой (потом она пойдет в магазин). Она кричит: «Миленькая, дай мне два девяносто три…»
3
В пятницу динамик девичьим голосом позвал меня к Шефу.
— Привет, Искатель чудес.
Он стоял у окна. Кажется он всегда разговаривает, стоя перед своим окном. Непроглядные сосны прячут небо и делают внешний мир зеленым, пушистым, иглистым. Солнце не может пробиться к нему в кабинет. Шеф любит сумрак.
— Вот посмотри, мы подготовили для тебя сводку о телеспутниках.
Он подошел к столу и протянул мне сложенные в папку листы с отпечатанным текстом.
— Спасибо, — сказал я.
— Там показаны все траектории, даются некоторые совпадения. Взгляни.
— Ты предполагаешь, они виноваты?
— Я пока ничего не предполагаю. Даю тебе в руки ниточку. Проверь. Куда приведет — не знаю. Свое мнение навязывать не буду. Скажу только: подобные спутники появились недавно, помехи также обнаружены, открыты нами недавно.
— К сожалению.
— Не спорю. Возможно, помехи могли быть и прежде… Но спутник все-таки посолидней всех твоих средневековых палочек. Можно понять, — он подмигнул. — Обрати внимание, там будет «Синком-два», новый американец. Он синхронный, висит в пределах Бразилии. Рекорд связи для него пока двенадцать тысяч триста двадцать километров. Он совпадает иногда с твоими сигналами. Программы получает… Основная станция в Андовере. Своя станция. Другие две: в Племер Боду и в Гуахили, на западе Англии, вторая… Всем этим станциям через наше телевидение послан запрос о количестве, о содержании программ в последние три недели. Станция в Гуахили работает на трех растрах: английском, европейском и американском…
Я унос папку. Ну что же, спутники так спутники, можно проверить.
* * *
Ко мне приклеилось это название. Кличка не кличка, но Искатель чудес так и ходит за мной, как моя собственная фамилия. Не помню, кто первый, кто пустил по кругу, но им понравилось, они подхватили. Моего деда называли так — Искателем чудес.
Я негодовал, кипятился: не уважаете внука, пожалейте хотя бы светлую память великого деда.
Как бы не так! Бедный дед.
Им это смешно, я привык. Шеф улыбается. Он говорит: ученый должен искать, это понятно, искать, искать. Но кое-кто забирается в бесполезных поисках от главной своей дорожки в туманную даль, кое-кто сбивается на мистику.
Это про меня.
Виновен, други мои, виновен. Я стал искать созвучия, намеки там, где, наверное, никто, конечно же, никто не будет искать. Вы умные, толковые, решительные. Вас не удивишь никаким открытием. Логика прежде всего, но…
Шеф говорит: он фокусник, он сначала называет объяснимое необъяснимым, а потом хочет свое же необъяснимое растолковать необъяснимым.
Это про меня.
Говорите, смейтесь, я не обижусь. Я пока ничего не объясняю. Просто мне захотелось найти, собрать, записать в одной тетрадке все непонятные до сих пор явления, связанные с магнетизмом, приглядеться к ним. А вдруг они, собранные вместе, откроют мне таинственные связи между собой, откроют мою загадку. Она с ними одного, поля ягода. У них один великий покровитель — Магнетизм.
Вы утверждаете: электромагнитные волны телестанций примешиваются к лучам. Но вы не можете объяснить, как это происходит. И я не могу.
Поэтому давайте подождем.
Согласен, конечно, смешно. Мой плакатор и сосновая средневековая палочка.
Сегодня вечером я перелистывал эти пожухлые, старые книги деда.
«Лучи мiрозданiя», «Тайны магнетизма», «Управленiе на расстоянии», «ЗЪмля — магнитъ».
Слегка наивные как будто сочетания слов, с ятями, с твердыми знаками. Но до чего ж они перекликаются прямо-таки со всем тем, за что я, грешный внук, получаю зарплату! Он тоже, если говорить современным языком, был, как и все мы, «электронщиком». Но тогда и слова такого не было, поэтому в Искателя чудес попасть ничего не стоило. Какую книгу ни открой, все по тем временам чудо.
Разбираю мои зарисовки, сделанные с экрана. Художник из меня так себе, но кое-что понять можно.
4
С бетонки я повернул к лесу.
Деревья соткали над просекой мохнатый просвеченный свод. Я знаю, когда лесная дорога выйдет в открытое небо, слева до самого горизонта ляжет синяя равнина, с далеким золотым гребешком Лавры. Потом на излучине дороги будет щербатая колоколенка над сельским, затерянным среди бесконечных полей кладбищем. Блеклые, как стога сена, поникшие вязы над блеклым прудом.
Стало зябко. Ветер кольнул в открытые стекла. Машина взлетела на гребень холма. Дорога падала вниз, потом с отчаянной крутизной бежала к небу, к сизым облакам над куполами церквей.
Там, на холмистой гряде, стоял неожиданный сверкающий белый замок, с тонкими золотыми колокольнями, с далеким гулким перезвоном.
Под колесами громыхнул мостик. Пешеход в рясе машинально посмотрел в мою сторону. Закрестились бабки в темных одеждах. Я резко затормозил. Мой рыжий пес кувырнулся, как подстреленный.
— Батюшка! — закричал я вдруг. — Садитесь, подвезу!
Поп остановился.
— Подвезу, пожалуйста…
— Вы, однако, добрый, хороший человек, — молвил он, протискиваясь в машину, — добрый человек.
Мы поднимались в этот маленький, такой несовременный город, мимо двухэтажных домов, зеленых ларьков и розовых стен к синим от золота куполам, к черным от воронья березам.
Я не думал, что попаду сюда, в пряничный, в золотой фольге, в синих обертках, вылепленный город, именно теперь. Да, у меня было желание, но мне казалось это необязательным, отложенным на «когда-нибудь». И если бы не асфальтовые катки, перекрывшие бетонку, заставившие меня поехать кружным путем, если бы не этот поп, кто знает, пришел бы я сюда или нет.
У главных ворот я вышел вместе с ним. В гудящий колокольный звон проник отчаянный осенний крик ворон. Я сказал, тронув его за широкий черный рукав:
— Мама у меня, знаете, верующая.
— Похвально, — кивнул он, — похвально.
— Помогите мне.
— Чем я должен вам помочь?
— Вы знакомы с ректором академии?
— Да, я знаком, — ответил он. — Это необыкновенной глубины, мудрый, достойный человек.
— Мне во что бы то ни стало надо с ним поговорить.
— Мирянам попасть к нему чрезвычайно сложно и трудноисполнимо. Вряд ли получится.
— Ну постарайтесь, — я машинально сложил просительно руки. — Постарайтесь, пожалуйста.
— Не в моих силах требовать аудиенции для вас.
— Тогда передайте всего два слова…
— Кому вы хотите передать? Его преосвященству?
— Да, ему…
От любопытства или, может быть, удивления этот белесый моложавый человек в рясе даже остановился. Но мы загородили узкую дорожку из каменных плиток, и нас толкали. Правда, почему-то норовили толкнуть одного меня. Ряса была неприкосновенна.
— Какие слова я должен передать?
— Пожалуйста, всего два слова: «Настенька прислала».
— Как вы сказали? — он удивился пуще прежнего.
— Настенька просит.
— Ну хорошо. Я попытаюсь, — он задумчиво потер, обхватив
тонкими пальцами великолепно выбритый, надушенный подбородок.
— Прощайте, — поклонился он и пошел по каменной тропинке за угол к могучим каменным воротам.
Я ждал.
Как это будет? Позовут ли меня? Придет ли за мной какой-нибудь нарочный? Или никто не явится, и мне придется уехать восвояси?
В длинном черном автомобиле пожилой водитель, равнодушный ко всему, зевал. Крикливые стаи птиц носились над куполами, роняя серый пух на темные группы людей, на каменные плиты, на жалостных в серых своих дорожных одеяниях женщин — молодых, не молодых, — брошенных как будто на эти плиты женщин.
Там, в глубине, расплывчатой, как марево, медленно кружились огоньки свечей, на улицу шел от них ровный, спокойный гул.
По садовой дорожке, за металлической оградой, у самых стен, пряничных стен академии, прогуливались какие-то люди в болоньях. Крепкие, молодые, сильные. Двое были в темных очках. Они что-то весело рассказывали остальным…
Он подошел незаметно, сбоку. И, прежде чем я понял, кто стоит рядом, спросил так, что я вздрогнул:
— Неужели умерла?
Я молчал, не сразу понимая. Холодная стынь пошла к сердцу. Он внимательно, спокойно смотрел то на меня, то на моего случайного знакомого, который стоял поодаль за ним.
— Так в чем же дело? — спросили меня тихим, скорбным, хорошо поставленным голосом. — Она умирает?
И тут он, кажется, смутился.
— Я, право, не знаю, что привело вас ко мне. Мы так условились… меня позовут, если… если… Вы очень похожи на вашу матушку,
Я молчал.
Он бросил водителю в черном автомобиле:
— Федор Иваныч, мы едем.
Пожилой водитель включил мотор, не спеша, солидно вышел, открыл заднюю дверь машины, с белыми шторками на стекле.
Ректор пошел к нему. Я загородил дорогу.
— Позвольте мне подвезти. Я должен поговорить с вами. Пожалуйста, — попросил я.
— Хорошо, — кивнул он. — Федор Иваныч, вы поедете за мной следом.
Наша кавалькада плавно двинулась от собора вниз. Долго за нами гудел торжественный зов колоколен, криком кричал неуемный плач воронья.
— Прошу меня простить. Я не хотел вас обидеть, — проникновенно сказал он. — Я знаю, кто вы. Я слышал о вас премного. Ваша матушка говорила мне.
Я молчал. На изгибе дороги плыла навстречу маленькая щербатая колоколенка над затерянным среди бесконечных полей кладбищем. Блеклые, как стога сена, поникшие вязы падали в зеленый вечерний пруд.
За темной колоколенкой будет на изломе шоссе бугристый проселок. Он уводит в поля, к почти незаметному лесу на кромке видимой глазу равнины, дальше, дальше, мимо других таких же открытых настежь полей, уводит к новой далекой кромке, туда, наверное, где прижалась к ней видимая только мне в эту минуту небольшая деревня. Видимая только мне.
В прошлом году я привез маму в деревню, где прошли когда-то ее детские годы. «В последний раз», — тихо сказала мама, и я поспешил успокоить ее: «Ну, что ты. Мы приедем опять. И каждое лето будем…»
В прошлом году. Но почему я вижу теперь, как она шла тогда по деревне, как пожилая, плачущая подруга ее гладила мамины плечи, смотрела на меня и говорила: «Ну, вот, Настенька, и ты в люди вышла. На своей машине в дом приехала…»
В прошлом году. Но почему я слышу теперь, как мама сказала, проводив глазами колоколенку с темным деревенским погостом: «Похорони меня тут, сынок. Все как-нибудь зайдешь проведать… — она так и сказала. — И работа твоя рядом. В городе не хорони. Затеряется моя могила. Все некогда, все дела у тебя, родной…»
— Мы как врачи. Не обижайтесь, ради бога. Судите сами…
Я молча кивнул, не зная, что ответить ему. Невзрачная, словно прибитая к земле колоколенка, печальная вокруг нее, блеклая синева, щемящая, как наваждение, плавная равнина.
Да неужели так будет? Неужели когда-нибудь я приеду к нему, как сегодня, постучусь, и выйдет он, как вышел только что, буднично, деловито и спросит буднично и деловито… Неужели так будет? И я приеду? Я должен. А я не хочу!.. И что меня дернуло обратиться к нему? Но ведь я не мог иначе. Просить маму? Лишний раз напомнить ей про все это черное, колокольное? Может быть, она где-то в глубине души своей боится его? Может быть, это я боюсь…
Наваждение… Хочу не думать об этом. Но дорога плывет, огибая равнину, и опять одинокая в полях колоколенка маячит и тянет, и не может равнина спрятать ее от меня.
— Да, печальное, — вздохнул он, — печальное слово смерть… Никогда не удивляет, никого не огорчает сознание того, что мир многие тысячелетия жил без нас. Но единая мысль о том, что мир этот будет после нас, будет без нас, угнетает и ранит слабые души.
Я молчал.
— Веруете? — спросил он мягко.
— Нет.
— А ваша матушка набожный человек.
— Благодаря вам.
— Не думаю. Набожными людей делает не церковь, а жизнь. Ваша матушка — добрый человек, она глубоко верует… Мы беседовали подолгу, обстоятельно, душевно.
— И заслонили от нее все на свете.
— О, вы ошибаетесь. Хотя, может быть, в таких словах есть истина. Заслонить от мира нашего бывает необходимо.
— А мне иногда кажется, что спрятать надо ее от всего этого, — я сделал неопределенный жест в его сторону, — подальше от всех этих мыслей, от вас. Хоть вы, наверное, как я слышал, прекрасный человек. Я хотел видеть маму в ее последние годы совсем другой.
— Какой вы хотите видеть вашу матушку? — спросил он.
— Хочу радовать ее всеми радостями. Чем только можно радовать ее… Не вами, нет…
— Как это «вами»? — напевно, по привычке, наверное, тихо спросил он.
— Попами, — ответил я.
— Прежде всего я не поп. У меня иное звание, прошу вас помнить об этом.
— Извините, пожалуйста, — буркнул я.
— Религия — наука, не все желают понять это, — кивнул он.
— Я ученый.
— Ваш аспект — история верований? — как бы между прочим спросил я.
— Любопытно, кто вам это сказал? — Он оживился.
— У меня есть книга в издании патриархии.
— Моя книга? Вы читаете книги священнослужителя? Значит, вы не такой закоренелый безбожник. Вам нужна моя помощь? Вы стоите на пороге веры?
Я хмыкнул.
— Не вижу причины такому поведению, — сказал он. — По-моему, вы пригласили меня к себе не для насмешек.
— Простите, — ответил я, — не могу представить себя на пороге веры.
— Почему? Разве среди ваших коллег, особенно пожилых, нет верующих?
Он прищурил один глаз, доброжелательно, как мне показалось.
Ну что мне сказать ему?
В километре от нашей «фирмы» стоит придорожная пивная. Почему-то ее называют «студенческой». Такое же название можно прочесть у нашей остановки автобуса. Никаких учебных заведений в округе, насколько я знаю, нет. Почему «студенческая» — непонятно. Наш «институт» учебным никак не назовешь.
Ко мне подошел однажды некто с пьяными глазами и, глядя на пивные кружки в наших руках, пропитым дыханием сказал: «Могу продать библию, студент».
Я купил потрепанную библию девятисотого года издания. Прочел ее. Даже пытался разобрать славянский, напечатанный рядом с русским. А на последних страницах, белых (вернее, желтых), на которых ничего не было напечатано, там от руки сделаны кем-то записи:
«Молитвы св. о. Царю Небесн. Пресвятое Отче наш — 12 раз. Господи помилуй 50-й псалом Верую. 10 земных, 20 поясных и 70 умных». (В уме, что ли?) «Последняя четка с земным поклоном и пресвятая Вл. (Владимирская, наверное.) Мать Богородица. 4 четка — пресвятая владычица. 5 четка — пять земных поклонов, 10 поясных и 35 умных. Ангелу хранителю, пресв. Вл. Богор.»
И так восемнадцать страниц мелкого почерка, подробное расписание по всем дням недели, по всем святым неделям, и прочая и» прочая. А на последней рукописной странице карандашом: «Когда тяжело, не в силах справлять правильно, читай больше Евангелие, особенно от Иоанна 14 гл.»
Очень похоже на шпаргалку.
Честно говоря, я так и не знаю, зачем понадобилась мне библия. В той же «студенческой» мой Шеф, этот абсолютный, вполне законченный грешник, за два года купил несколько старинных икон.
Что это? Любопытство? Мода? Интеллектуальный продавец нашел интеллектуального покупателя? Непостижимая загадка века?
Право, не знаю.
Библию, потрепанные, замусоленные церковные календари купили такие наши «студенты», могущество которых в науке превыше любых сил небесных.
Смешно говорить.
— Разве те ученые, — мягко сказал мой собеседник, — ученые, которые сумели первыми расколоть атом, не служили накануне молебен господу? Или вы не признаете за ними право называть себя учеными?
— Не буду врать, — сказал я, — просто не понимаю, как могло такое случиться. Не могу понять и не умею. Физика и потусторонние силы. По-моему, нелепо до крайности. Очень хотелось бы передать вам это ощущение нелепости, которое вызывает во мне такое сочетание… Физик с нательным крестом… Пфа.
— Попробуйте, сын мой, попробуйте…
Он говорил с паузами, потому, наверное, что машина была не так удобна для беседы, как церковная кафедра.
Попробую, подумал я, сбавляя скорость. Уж если ты втянул меня в божественный диспут.
— Представьте себе, что кто-то хочет убедить вас в абсолютной, как у нас говорят, нуль-нелепости. Вы знаете, не колеблясь, как это нелепо, но вас убеждают, — начал я решительным, этаким жестким тоном. — Воздвигнут, например, некие люди высокий дом, назовут храмом, не в обиду будь сказано, и каждый день станут собираться в нем… — Я замолчал, подбирая нужные слова, дорога все-таки меня отвлекала. — Ну и при свечах, при всем, что положено, в экстазе будут петь как молитву песенку. Шлягер какую-нибудь… «Жи-ил-был у бабушки сереньквй козлик…» И все для того, чтобы легче стало жить.
Он слушал, медленно кивая в такт нашему движению по ровной широкой дороге.
— Никому не поможет песенка, ничего никогда не изменит, ничего на земле не исправит. А люди повторяют и повторяют… А как же? У них вера… Никчемно и бесполезно…
Он перестал кивать. Синие тонкие вены слева, у самого глаза и над ухом, напряглись.
— Вот и мне религия кажется примерно такой же бесполезной, — колотил я. — Выросли такие люди, которым не может прийти в голову — есть бог или нет. Им такое предположение, смешно. Их религия — наука, ваша наука — религия, то есть ничто…
Ректор беспокойно посмотрел назад — не видно ли там Федора Иваныча. Но за нами шла только серая «Волга».
— Вы дерзки, вам простительно, вы молоды, как вижу, — подумав, ответил он. — Судите не глубоко, зыбко, не понимаете сути явлений.
Плавная дорога резко ушла в сторону. Его качнуло.
— Скажите мне, закоренелый безбожник, вы сами решитесь, посмеете ли вы разуверить вашу матушку теперь, на склоне прожитых ею лет? Как после таких страданий сможет она уйти без веры в лучшее, в самую последнюю земную надежду? Как доживет закатные свои дни…
Меня раздражал неколебимый тон служителя церкви. Я ничего не ответил. Я никогда не говорил с мамой о религии, никогда не мог посмеяться наивным словам ее. Для меня вера мамы была неприкосновенна. Мой невольный проповедник, наверное знал это.
— Не хотите отвечать, — сказал он, — хорошо, не надо…
Беседа за круглым столом не удалась. Видно, я не рожден дипломатом.
— Вам куда? — спросил я не очень дружелюбно.
— Если вас не затруднит, главная резиденция…
5
Этот батюшка не подозревает, в каком переулке он живет. Несколько дней назад мокрым осенним вечером я привез в этот переулок мою случайную дорожную спутницу.
Ну, конечно, вот он, ее дом. С очень высокими старинными окнами, в шесть этажей. Балконы висят чугунными розетками лепные карнизы над последними окнами так велики, что тень от них падает почти на весь верхний этаж. Налево, за углом, уютный маленький сквер, где мы остановились тогда у такой же старинной ограды, похожей на решетку балконов…
Я сказал, открывая дверцу, «до свидания». Она задержалась на минутку, разглядывая мое лицо, потом улыбнулась и ничего не ответила…
В переулке тихо необыкновенно. Лишь там, в конце, как будто в большом окне, распахнутом на городскую площадь, мелькают стремительные машины. Мелькнет — и шорох колес отдается по всему переулку, вдоль каменных стен, слабым отзвуком по стеклам старинных домов.
Я стал выкручивать руль туда — в окно большой улицы, Потом неожиданно для самого себя, так мне тогда показалось, выключил мотор и вышел…
«Как они вздрогнут, как всполошатся тихие дома, если я нажму сигнал. Как они всполошатся», — подумал я.
Никого, ни души вокруг, одни голуби лениво ходят под колесами, да усатый кот у подъезда мурчит на солнечный зайчик. Над ним колеблется дерево, и зайчики эти прыгают. Им не лень…
В крохотном переулке, равнодушном и тихом, среди задернутых занавесок, там, где шелест мотора казался почти ревом, автомобильный сигнал прозвучал как набат, как зов пароходной сирены в голом океане.
Вздрогнули окна. Открылись непроглядные шторы. Я давил на сигнал.
Кто-то бранил меня, кто-то грозил в открытую форточку:
— Бездельник! Сигналы запрещены! Вот я в милицию позвоню…
Я давил на сигнал, вскинув лицо туда, к балконам и окнам, стараясь угадать, в каком окне услышит она меня, мой отчаянный зов.
И она вышла ко мне через две минуты.
Глаза и губы девушки смеялись. Кажется, не умеют они по другому, не умеют не улыбаться.
— Почему такой шум? — спросила девушка, словно ждала меня, и даже без удивления, что я здесь.
— Подскажите мне другой способ, — ответил я, волнуясь от собственной наглости.
— Вам самый простой? — она смеялась.
— Хотя бы.
— Нормальные люди спрашивают адрес, телефон.
— А я ненормальный.
— А вон идет нормальный милиционер.
Она оглянулась. Поигрывая палочкой, величественный, подчеркнуто медленный в походке, неотвратимый, как само наказание, шел к нам Сам Инспектор.
— Вам, кажется, надо удирать.
— А вас поймают как соучастницу, поведут на покаяние. Разве я могу бросить одну… Спасайтесь, еще не все потеряно.
— Все равно весь переулок видел, какой тарарам вы устроили.
— Бежим, пока не поздно, — трагическим тоном сказал я, увлекая девушку в открытую дверь.
Машина, подгоняемая пронзительным орудовским свистом и криками разочарованных болельщиков, рванулась прочь. Двое парней двинулись к нам. Один из них что-то крикнул, подняв руку.
— Это мой школьный товарищ, — пояснила вдруг девушка.
Она сказала: «Это мой школьный товарищ», хотя их было двое.
Но потревоженный переулок, инспектор, мальчишки, деревья, голуби, кот и солнечные зайчики — все отлетело назад…
У меня такой прыти, насколько я помню, раньше не было.
Так лихо, мгновенно вызвать, найти, увезти незнакомую девушку! Знай наших!
— Как вы сюда попали, а?
— Не спрашивайте… Священника привез.
— Этого еще не хватало. Кто же вы, таинственный человек?
— Я физик из ящика.
— Не верю! — Она засмеялась.
Машина летела в закрученный гулкий туннель. Белые фонари на потолке сплелись в каскад белых линий. Сбоку шальной, ревущий поток автомобилей.
— Кто же вы? — она хотела пересилить и гул и грохот.
— Я физик.
— Не верю!
«Верю! Верю!» — подхватили каменные стены, стремительные гулкие решетки. Замерло и оборвалось эхо вместе с гудящим позади, мгновенно померкшим туннелем.
— Как хорошо…
Ее глаза подсвечены испугом. Она взволнованно дышит. Ей весело и жутко, так мне кажется, потому что перед нами гордый полет эстакады, а скорость… Ой, какая скорость!
Внизу нескончаемый город, изогнутая плавно река. И ветер задыхается в окнах от яростного бега.
— Ой, как быстро!
Кто-то в милицейской форме грозит нам полосатой волшебной палочкой. Тогда мы тихо спускаемся в мохнатый зеленый коридор. Он шлепает густыми ветками о крышу, он темен и влажен. Я чувствую, вижу по лицу девушки, как ей хорошо.
Это, наверное, так романтично, посмеиваюсь я про себя.
Ворваться на темной, сверкающей фарами лошади в наивно-зеленый переулок, всех переполошить ради нее, только ради нее.
Девушка смотрит на меня. Она задумчива. Девушки любят музыку. Я включаю радио. Ветки шуршат по нашим стеклам… Где-то в непонятном лабиринте улиц-аллей, в котором я безнадежно заблудился, появилась хрупкая, как стекло, незнакомая песенка.
Женский печальный голос неторопливо, точно боясь высказать все и желая высказать все, но боясь обидеть кого-то своей обидой, молил, уговаривал, тая в глубине своей неутешную девичью беду.
Миленький ты мой… –
Возьми меня с собой.
Там, в краю далеком,
Буду тебе женой.
Память у меня великолепная. Стихи я запоминаю с лета. Наивные слова песенки звучали вдруг с непонятной, непосильной, казалось, для них, растерянной грустью.
Начали зажигаться верхние фонари. Свет шел от них в мелькании ветвей, делая мостовые загадочно-пестрыми, лицо девушки переменчивым, затаенным. А голос пел:
Милая моя, Взял бы я тебя, Но там, в краю далеком, Есть у меня жена…Потемнело. Девушка вздрогнула. Я закрыл окно.
Миленький ты мой…жаловалась, просила незнакомая песенка.
Возьми меня с собой. Там, в краю далеком, Буду тебе сестрой… Милая моя, Взял бы я тебя, Но там, в краю далеком, Есть у меня сестра.— Она же плачет, — вдруг еле слышно сказали губы девушки.
Миленький ты мой, Возьми меня с собой… — умолял и звал женский голос. Там, в стране чужой, Буду тебе чужой… Aх, милая моя, Взял бы я тебя. Но в стороне чужой Чужая мне не нужна.»Шорох листьев и шорох шин.
Мы стояли с ней у чугунной ограды набережной, смотрели, как темный, слитый с темной водой буксир тянет медлительную темную массу баржи или еще чего-то. Зябкий фонарик плыл в темноте, зябкий плеск шел от буксира, печальный осенний звук. На том берегу звенела музыка, светилось, вращалось таинственным кругом по темному небу колесо в парке.
Под нами, в осенней холодной воде, плескались электрические желтые блики. Но когда на соседнем кинотеатре вспыхивал фонтан рекламы, вода становилась огненно-красной, переливчатой, как пламя.
— Вы никогда не скажете, кто вы?
— Я физик. Самый что ни на есть обычный физик,
— Все необычные говорят про себя так.
— Вы не верите?
— Нет, я вам теперь очень верю.
Она сказала «очень». Разве я чем-нибудь заслужил это «очень»?.. Была только ненормальная скорость, был вечерний город, была грустная песенка. Больше ничего.
— Тогда, на дороге, я вам не верила.
— Конечно, вид у меня — разбойник с большого тракта.
— Вы сердитесь?
— Уж-жасно.
— Прошу вас, не сердитесь.
— Я подумаю.
— Вы не искали машину?
— Какую машину?
— С фонариками… Вот как на этом буксире… Я бы нашла ее на вашем месте.
— И что?
— Сказала бы спасибо, ну еще что-нибудь.
— Я не знаю номер.
— А я помню. МОИ-80-06.
— Спасибо, я запишу… Нет у вас карандаша?
— Нет у меня, взять не успела. Вы позвоните мне, — девушка улыбнулась, — я вам напомню.
— А телефон тоже записать нечем…
Она засмеялась. Ее глаза были рядом. А я, самоуверенный, читал в них примерно такое: «Раньше не догадался?»
Одинокий холодный фонарик тонул в черноте. Я снял и мягко положил ей на плечи, как это принято в романах, мою куртку.
— Холодно, — сказала девушка.
— Поедем домой?
— Я хочу в кино.
Кажется, мы понравились, отметил я про себя.
— Как все-таки тебя зовут? — неожиданно переходя на «ты», спросил я.
— Меня? — что-то внимательное было в ее темных от ночной реки, от мглистого блеска воды, окаймленных зыбкой тенью глазах.
Потом она, по-моему, слишком долго не отвечала. Потом она тихо, почти неслышно спросила:
— Вы так долго не решались об этом спросить? Почему?
Смешная, подумал я, просто не догадался.
— Вас об этом спрашивают, наверное, сразу, а я не хотел, как все…
Мой пустяковый ответ неожиданно показался ей, не знаю чем уж там, исполненным значенья, смысла, намека на что-то, чему, кажется, в эту минуту она и я, мы оба, должны были непременно удивляться и радоваться. Но чему?
Девушка точно вздрогнула. Я почти слышал, как таинственные пружинки, стеклянные пружинки, вдруг зазвенели, запрыгали в ней. Таким волнующим был ее взгляд.
— Это, наверное, как в стихах. Правда?
— Какие стихи? — рассеянно спросил я.
— «Так и с тобой мне придется разминуться…»
— С кем разминуться?
Она, эта улыбчивая девушка, снова улыбнулась:
Так и с тобой мне придется разминуться.
Скоро твоя мимолетная станция.
Сможешь едва на прощанье откликнуться –
Дым на мелькнувшем перроне останется…
Почему слабый голос ее над рекой, над изменчивой плывущей глубью, в плеске и шуме звучал для меня громко и ясно? Почему был он таким нежным?
Лучше с тобой мне теперь не знакомиться… В этой назад убегающей дымени Долго лицо твое будет мне помниться — Даже милей почему-то без имени…Вот оно что! Кажется, я начинал постигать неуловимый плеск воды, стеклянный перезвон таинственных пружинок.
— Правда, хорошие стихи? — спросили пружинки.
— Кто их написал?
— Один знаменитый безвестный поэт, — она засмеялась.
— Как же все-таки зовут? — я чуть было не сказал «пружинки».
— А вы не поверите.
— Я начинаю верить всему.
— Меня зовут Лада.
— Ну что же, пусть будет Лада.
— Не верите?
— Верю.
Лада. Очень уж… Лада. Но даже если ты придумала себе такое название, пусть будет Лада. Потому что все, начиная с туманной дороги, все — до стеклянных пружинок и бесконечно бегущей воды, наивных стихов и ночного шороха, темных твоих ресниц и непонятных слов — это все так идет к имени Лада.
Пусть будет Лада, если тебе так хочется. Если ты придумала, я не удивляюсь. Очень тебе идет — ЛАДА…
Этого я не сказал вслух. Но так я подумал. И теперь уже я разглядывал ее лицо, стараясь принять, осмыслить новое для меня… Только неправда, это не новое. Просто потерянное где-то в бегущем плеске, шорохе, давно забытое, не навсегда забытое. Не навсегда.
— Я хочу в кино, — сказала девушка. — Слышите, второй звонок.
Мы успели купить билеты. Протиснулись в теплый, меркнущий
зал, устроились где-то сбоку, и я подумал, что невероятно долго не был в кино.
Вспыхнул экран. Потом…
Вот и гадай — где найдешь, где потеряешь!
Я больше не видел экрана.
Я не помню картину.
Лада слегка тронула меня за рукав. Близко были встревоженные глаза.
«Что с вами?» — спрашивали они.
— Ладушка, мне так повезло! — слишком громко сказал я. –
Так повезло.
— Я не понимаю…
— Тише, граждане, — цыкнули слева.
— Ладушка, все меняется.
— Не понимаю… пожалуйста…
Я поцеловал ее руку.
— Не мешайте, граждане!
— Все меняется, Ладушка. Все!
— Не понимаю…
Глупо я, наверное, выглядел.
На экране что-то мелькало. Но если я, сидя в зале, захочу сию же минуту что-нибудь изменить на экране: подвинуть ближе ту нелепую тетю, сделать ей голову меньше или на весь экран, переставить изображение, посмотреть, кто кричит на нее за кадром… Разве я, разве кто-нибудь в зале сможет это сделать? Нет! Все навеки заложено в пленке, сколько ее ни крути.
Но мои картинки могут меняться.
Могут!
Однажды я заменил в одной ловушке постоянный контур, включил экран, и неподвижный всадник на лошади мгновенно переместился вправо. Потом я включил снятый контур, всадник вернулся.
Нет, я сам вернул его! Я сам вернул его на прежнее место. Как я мог не заметить, как мог забыть! Никто не обратил внимания. Картинка в ту же секунду погасла. Она, эта картинка, была из тех самых помех. Тогда…
Мне вдруг захотелось рассказать все это Ладе.
Не смотри на экран, который так заворожил тебя. Разве там что-нибудь есть? Хочешь посмотреть мои волшебные картинки? Самые чудесные в мире картинки?.. Можно изменять их, можно управлять ими. Значит, это не кино. ЭТО НЕ КИНО!
Подожди, надо все проверить… Честное слово, не кино!
Всю дорогу домой Ладушка была притихшей, маленькой, нежной какой-то. На влажных ночных улицах меркли дома. Ночь постепенно смывала свет окон — одно за другим.
Я ничего не стал ей рассказывать. Волнение прошло. Смешалось оно с радостной, освежающей легкостью. В этой легкости, мне казалось, было немножко маленького, притихшего, нежного…
Проводив Ладу, я наконец попал к себе домой. На дверь была приколота кнопкой развернутая кем-то телеграмма.
«Очень плохо мама в больнице»
6
Надо было сесть опять за руль, но я не мог. Пустые ночные улицы, ветер, звонкая мостовая, башни домов закружились вокруг меня, сплелись в мешанину поворотов и стен. Я никогда не был таким безнадежно усталым. В глазах что-то больно ежилось, руки дрожали, поташнивало. Я бросил машину и побежал навстречу равнодушному зеленому огоньку.
— Постойте, эй, подождите!
— В парк еду.
— Какой тут парк…
Я сунул ему в руку десятку и лег на сиденье.
Мы ехали, казалось, одно мгновение. Машина стояла у подъезда больницы. Кто-то в белом халате расстегивал мне пальто мягкими, прохладными руками. Шофер наклонялся рядом и говорил:
— Я сначала думал — он спит, зову — не откликается. Велел в больницу ехать. Больной, значит… На, бери свою десятку.
Потом я долго сидел в невероятно светлой комнате, ждал, пока звонили дежурному.
— Вам дают постоянный пропуск, можете пройти, — сказала сестра. — Подождите, я вам найду накидку. Гардероб ночью не работает.
Постоянный пропуск. Это было страшно. Постоянный пропуск. Значит, очень плохо. Постоянный пропуск. Надолго ли? Как же так, мама? Постоянный пропуск…
Вошла няня, пожилая, с очень добрым, как я теперь смутно вспоминаю, морщинистым лицом. Она помогла мне удержать на плечах накидку, поглядела на меня сбоку и, ничего не спросив, не знаю почему, взяла меня добро ниже локтя и повела по длинному белому коридору, ступая чуть впереди, осторожно, как слепого, направляя в больничную белую тишину.
Я шел за ней покорно, как больной, только что начавший ходить. Я шел, и такой же белый, пропахший лекарствами коридор, но другой больницы плыл перед моим сознанием.
Кажется, мне везло до сих пор, и я попадал в больницу лишь один раз. Это было что-то связанное с аппендицитом. Я лежал в Боткинской почти месяц, долгих изнуряющих четыре недели. Помню, как мама приходила ко мне в больницу. Нам полагался единственный день, когда родственники могли появляться в нашей палате. Мама приходила раньше всех и дожидалась под окнами своей минуты. Всегда раньше всех. Незаметная, седенькая, как будто смущенная оттого, что я вижу ее в окно, она махала мне рукой, придерживая другой кошелку с нехитрыми своими подарками.
Мне говорили: «Твоя пришла». И подходили к окну посмотреть на нее. Мне говорили: «Опять пришла!» И на другой день говорили, и на третий, потому что мама приходила каждый день, когда свидания были запрещены категорически нашим главным, очень большим и знаменитым врачом.
Она подолгу ждала врачей главных и неглавных, ловила нянечек и шепталась с ними там под окнами, выспрашивая что-то, умоляя передать.
А ей до Боткинской нужно было ехать, кажется, на двух трамваях. Я так и не знаю, как она добиралась ко мне… И, сколько я ни упрашивал ее не делать этого, пожалеть себя, она виновато гладила мою руку, и потом, почти каждый день, я видел ее в осеннем больничном парке, одетую в старенькое зябкое пальто. И сердце сжималось у меня от непонятной боли.
Мне говорили: «Твоя пришла».
Она лежала такая мучительно худенькая, невесомая. Лежала в пустой палате, уронив голову с больничной подушки на жесткий матрац.
И первый раз в моей жизни, в первый раз она, моя мама, не поднялась мне навстречу, не открыла всегда будто виноватые от радости глаза и ничего не сказала.
Кажется, я стал перед ней на колени.
«Родненькая моя, как же так?.. Я виноват, я виноват… Хочешь, я буду стоять около тебя всю ночь, весь день, всю неделю, — кажется, твердил я сам себе. — Буду гладить слабую твою руку, чтобы ты услышала меня. Передам твоей руке мою кровь, мою силу, мое тепло… Как же так, мама, горькая моя, неповторимая… Неужели твое такое родное, живое, любящее, заботливое станет всего лишь воспоминанием и теплый комочек, всегда и всюду носимый мною, заледенеет во мне?..»
Как в бреду, я не отпускал ее руку, добрую, ласковую, все на свете умеющую, такую сильную, такую слабую, бессильную теперь мамину руку. Гладил, как ребенка, напряженно слушая тихое неровное дыхание. Все, мне казалось, дыхания больше нет…
Потом я перестал быть взрослым человеком. Потом… Когда среди ночи мама посмотрела на меня затемненными, совсем непонимающими глазами, протянула неверные пальцы к белой тумбочке, на которой лежал сморщенный черный кусок хлеба, и сказала неслышно:
— Сыночек, ты голодный… кушай… вот…
Бедная моя… До конца дней моих, до самых последних мгновений буду я помнить, как ты это сказала. В затмении, совсем ничего не понимая, не видя, не слыша, только единственное для тебя: кушай, сынок… Только рука, протянутая ко мне. Кушай, сыночек, ты, наверное, голодный…
Разве такое придумаешь? Это больно до судорог. Это больно потому, что нет ничего, не бывает, не может, наверное, быть, нельзя ничего найти равное беспамятной нежности твоей, боли твоей…
Утром в больницу приехал Шеф. Он растолкал меня.
— Едем спать, — сказал он. — Едем, ну я тебя прошу. Все равно сиденьем тут не поможешь. Я договорился, будет постоянная сиделка, самая хорошая сестра. Доктора вызвали самого… Ну, едем, пожалуйста, едем. Ты и так похож на пугало, смотреть противно. Едем.
Он увез меня к себе домой, в арбатский переулок.
— Мои все на даче. Вот ложись тут. А я запру тебя на четыре замка. Спи. Вечером открою.
Старинная широченная кровать приняла меня, обхватила, увлекла в мягкий, бездонный провал. И сон этот был не сон… Разве я когда-нибудь записывал собственные сны?
Подходили ко мне седые люди в белом: один, другой, третий, четвертый, пятый, молча показывали на меня, пропадали, опять появлялись, пока самый настойчивый среди них, похожий на профессора, не сказал, не глядя на меня:
— Она никак не может пробиться к тебе.
Я хотел ответить ему, понимая, что это сон, хотел проснуться и не мог.
— Позвони маме…
Я кричал им, расплывчатым. И голоса не было, дыхания, слов, одна тянучая боль.
— Ты слишком легко позволил увести себя.
— Дайте мне микрофон, — просил я почему-то. — Я не хотел. Она же потеряла сознание…
— Тебя так легко уговорить?
Белый доктор качал головой, показывая на меня другим, и глаза у него были уже другие, глаза Шефа…
Я услышал, как он приглушенно переговаривается по телефону. Я встал, оделся и вышел к нему.
— Привет. Как спалось?
— Так себе.
— Ну вот и отлично. Садись, я посмотрю, какие запасы у нас в холодильнике.
Он, закатав рубашку до локтей, ставил на скатерть посуду. — Кстати, не знаешь, как сделать гудок в телефоне помягче? — спросил он, поднимая трубку. — Гудит проклятый, как труба. Вот послушай…
— Давай поковыряю, — равнодушно предложил я.
— Как же, доверю я тебе, — он загородил аппарат. — Видишь, мне поставили… плоский, голубенький. Вот ямка для руки. Переносить удобно. Игрушка.
— Тогда зови мастера.
— Придется. Мой прежний аппарат мяукал, а не гудел. Привык я, ласковый был аппаратик…
Мы пили чай кирпичного цвета, жевали соленые бутерброды.
Он подливал мне, подкладывал.
— Почему ты не женат? — спросил он.
— ???
— В самом деле?
— А ты?
— Не люблю этих интеллигентских штучек — отвечать вопросом на вопрос. Я был женат без малого пятнадцать лет.
— И, значит, у тебя есть возможность сравнивать, как было раньше и теперь.
— Она умерла.
— Прости, я не нарочно.
— Понимаю…
— Так вышло…
— Давай налью.
— Налей.
— Тебя надо женить, и как можно…
— Вот и мама так все время говорила.
— Надо. Сгоришь в одиночестве.
— А если попадется сквер-рная, злая? Как тогда? — вяло
отшучивался я.
— Все может быть, все…
Мы закурили с ним. Я никогда не курю. Но теперь взял у него протянутую машинально сигарету и задымил просто так, за компанию. Два мужика — чего ж не подымить.
— Я тебе скажу, как это бывает… — затягиваясь, начал он. — Моя, вот, брала у меня все деньги… как жены берут… Не потому, что жадная была… нет… А я как-то не умел удерживать их… То куплю ерунду какую-нибудь или потеряю… Не умел, как она говорит, ни хранить, ни тратить… Она стала прятать их вот в этот ящик, — он показал на письменный стол. — Я знал, где они лежат… Смеялись мы. Там и замка-то нет… Но каждое утро, давая мне что-нибудь на день, она говорила: «Ну-ка, ну-ка выйди, голубчик, на кухню, отвернись, хитрюга, тебе только покажи…» Смешно, правда?
— Нет.
— Больше никто ничего не прячет, а я…
— Ты прости, я ведь не нарочно.
Машинально я вдохнул дым, захрипел, а голос у меня и без того был ватный.
Он кивнул — «ничего, ладно уж». Я подвинул к нему пепельницу.
— Тебе нужен близкий кто-нибудь, — сказал он, стряхивая пепел. — Так нельзя. Человек не может ни о ком не заботиться… Почему ты не взял маму в свою квартиру?
Внимательные глаза были у него, такие же, как в моем сне. — Она сама не хотела, — чувствуя, что говорю шепотом, ответил я. — Живет в развалюхе почти сорок лет, а бросать не хочет… У нее там березки, мои ровесницы, большие теперь… — Я задохнулся дымом. — Она говорит, у детей своя жизнь, у нее — своя… Можно, я позвоню в больницу?
— Не надо звонить. Я только что разговаривал… Состояние прежнее, пульс ровнее. Все будет хорошо…
Мне показалось, он смотрит на меня так, словно хочет сказать: вот сидишь, бутерброды с чаем жуешь, толковать начал, а позвонить сразу не догадался.
— Мода, что ли, такая, не понимаю, — неопределенно, будто себе самому. — Мода или равнодушие? Нет равнодушия, конечно. Какое там равнодушие! Но попробуй скажи вслух «мама», напиши «мамочка», скажут — несовременно! Если не скажут — почувствуешь по неловкости взглядов, хотят сказать: Современному, шибко занятому человеку не идет это. Не идет! Видишь ли. Надо говорить: моя старуха, ну старушка… — Он скинул пепел и продолжал, не поднимая глаз от пепельницы: — Не только слова. Нежность, понимаешь ли ты, самую настоящую нежность прячем от них, откладываем на завтра, на потом. Все некогда нам, заняты, видишь ли, очень. И находим для всех, а для нее потом… Я не про ту заботу, что на хлеб с маслом… О другом, о чем не успеваем сказать, не успеваем сделать… И хлопочет она, и сохнет от любви к тебе. А ты все как должное. Все, что сам обязан и должен, — это потом, потом… И веришь в это «потом»… И вдруг обрывается, вдруг непоправимое, а ты ничего не успел… Подай мне, пожалуйста, спички… Я давно похоронил маму. Это я про себя говорю… Когда придет неизбежное, хоть перекручивай собственное горло, кусай пальцы, некуда от виноватости, от муки своей спрятаться. Так неутолимо хочешь вдруг делать и делать что-то необыкновенное, заботливое. Каждое слово, намек, желание мамы… все для нее… только некому… Страшно это — когда некому… Разве что гранитом полированным, камнем, оградами… Только тогда понимаешь: ограбил ты самого себя. Потому что нежность ее все равно с тобой, забота ее даже потом приходит к тебе. — Он затянулся дымом. — Я нашел в маминых шкафчиках недавно страховку… на похороны отложила. Чтобы этакий нуждающийся, бедненький сынок ее… чтоб легче ему, чтобы не утруждать его… Наши матери умирают, по-моему, только для того, чтобы снять с нас лишнюю обузу… Так мне кажется.
Он замолчал, будто сам испугался чего-то, страшных своих слов.
— А что это я раскудахтался? Ты не переживай. Твою мы спасем, спасем, вот увидишь. Ей шестидесяти еще нет.
— Я поеду к ней, — : сказал я.
— Да подожди ты, успеешь поехать. Лучше сделай что-нибудь для нее. Ну женись, например, — он улыбнулся.
— Шутишь все?
— Ой, не шучу… Надо им это, старушкам нашим, чтобы чьи-то ручонки мыть, крикушек успокаивать, нянькать их. Надо… И самому тебе. Почувствуешь вдруг, изменилось вроде что-то… Макушка смешная, ручонки. Дома игрушки в углах, под столом, под ногами. Аквариум, рыбки золотые — все почему-то появится, необходимое, знаешь. А потом вылазки в зоопарк, этакие походы, не спеша, вразвалочку по улицам и рядом крохотное что-то. Потом и кораблики вместе начнете мастерить. И неизвестно — кому это больше нужно: ручонкам или тебе самому?
— Я поеду к ней, — сказал я, вставая.
— Никуда ты не поедешь, — ответил он, сталкивая меня в кресло. — Не для того я кудахтал… Не хотел тебе сразу говорить, но мы решили: скоро начинается твоя командировка.
— Ты нарочно придумал?
— А разве ты сам не хотел поехать?
— Неужели туда?
— Нет, пока еще не туда, горе мое. Тут ближе. Километров этак семьсот. Мы для тебя схлопотали недельку на радиотелескопе. Он будет в полном твоем распоряжении.
— Спасибо, но я не могу.
— Понимаю, — вздохнул он, — только мамаше ты пока не нужен. Себя изведешь без толку, а пользы никакой. Вернется к ней сознание, первый тебя вызову. Если что изменится — пришлю за тобой вертолет. Обещаю. Можешь доктору звонить в любую минуту, мне звони, я буду знать. Словом, ты едешь.
— Не знаю.
— Пойми, дежурить в больнице глупо, врачи делают самое невероятное, поверь мне, пожалуйста. И чтобы себя не дергать, их не дергать, садись и кати.
— Не могу.
— Тебе необходимо развеяться. Поди куда-нибудь, просто гуляй. Ты меня слушай, пока я добрый. Вот передумаю, плакаться будешь, бегать, умолять, а я ни единым глазом не моргну, скажу — предлагали, сам не хотел.
— Цену себе набиваешь?
— С вами продешевить нетрудно. Говори: едешь или нет?
— Я подумаю.
— Ну вот и отлично. Собирайся потихоньку, поезд идет в одиннадцать семнадцать вечера. На станцию за тобой пришлют. К ним еще километров семьдесят лесом и полем… Край замечательный, северный, воздух и тот светится… Пока ты у них поколдуешь, я буду вести переговоры…
Он показал на потолок и очертил пальцем круг над головой.
— Туда не пустят, — сказал я. — С нашими картинками возиться не будут.
— Почему же нет? Все-таки природа самих лучей тамошняя, занебесная. Проверим…
— Блажен, кто верует.
— Ох какой ты! Все не так просто, как тебе кажется, бобылю-одиночке. Женить бы тебя, злость пройдет.
— Ладно, поеду, не ворчи. Все равно, как ни хитри, а ты на моей стороне. Помнишь, когда я показал тебе самую первую случайную картинку, мохнатого человека? Я говорил тогда выключаю, помехи. Ты первый сказал: «Непохоже».
— Помню.
— Вот видишь…
Он включил приемник, нашел отдаленную тихую мелодию, вжался в кресло, откинул голову на сиденье, устало прикрыл глаза.
— Ну вот опять о картинках, значит, все в норме, — как бы сам для себя заметил он.
Я подумал — сказать ему или не сказать о моем киношном открытии. Может быть, ерунда непроверенная. Вдруг мои картинки не станут…
7
Шеф позвонил утром и сказал, что моя поездка задерживается, просил на работу не являться, пойти в зоопарк или на выставку стекла. Там, говорят, удивительный пивной бар, темное чешское пиво.
Чудак.
Еще посоветовал поискать моего дорожного попутчика. Это, ему кажется, редкой души человек.
Номер машины — МОИ-80-06…
А я даже в поездах не замечаю попутчиков, закрываясь от них верблюжьим одеялом равнодушия. С некоторых пор у меня появилась милая привычка не смотреть на окружающих меня случайных людей, не замечать прохожих на улице, вернее, не видеть, какие у них у всех лица, не различать никого ни в троллейбусе, ни в толпе.
Я научился быть замкнутым.
Плохо мы устроены. Я, во всяком случае.
Незнакомый человек, без моей просьбы, даже без малейшего намека понял, как мне трудно было тогда в дороге, и помог, не тратя минуты на лишние разговоры. А я гадаю, кто же он такой. Что толкнуло его на этот необычный поступок?
Необычный? Все-таки необычный. Шоферы меня поймут. Есть у нас, у тех, кто ведет машину, я даже не знаю что, как это назвать, нехорошее, необъяснимое что-то.
Вы за рулем, и вам надо сделать поворот. Но сначала необходимо предупредить всех, кто на дороге, включить мигалку — тревожный малиновый сигнал. Смотрите, я поворачиваю!
Но тот, кто едет за вами следом, как подхлестнутый, увидев сигнал, спешит пересечь вам дорогу, вжимая ботинок в педаль газа. И летит, ударяя воздушной волной по вашим стеклам.
А если вы неуклонно идете влево, тревожно сигналя налитым опасностью красным стеклышком, он еще гукнет вам. А ну, сторонись! Не видишь, еду? Сначала я, потом ты.
И мелькнет перед вами полное надменного негодования, снисходительное этакое лицо, умеющее мгновенно становиться подхалимским не только под ироническим взглядом инспектора, но даже перед мальчишками, обыкновенными мальчишками с улицы, где он живет, пацанами, которые могут невзначай поцарапать гвоздиком его лаковую, сверкающую…
Попробуйте на улице сбавить скорость. И в спину вам ударит раздраженное гуканье, прошипят колеса, брызгаясь, плюясь дорожной грязью и пылью.
Догони, спроси: «Куда спешите, уважаемый?» А никуда. К теще на блины…
Что же это? Новые правила? Новый закон автомобильной улицы? А может быть, просто-напросто самый древний закон? Волчий? Не обгоняй.
Ах, птица-тройка! Лошадиные силы, карданы, цилиндры, приемистость…
Да простят меня великодушно романтики.
Но кто из нас, водителей, умеет в какое-то мгновение поступить однажды как мой попутчик? Разве так просто? Нет, куда нам. Едут по разным дорогам люди. Кто впереди — замечаем, где обогнать — видим, а кто за нами, те сами по себе, нам не до них.
И все же хотел бы я. знать, кто же он?
По номеру автомашины сделать это несложно. Поеду в ГАИ, там найдут карточку… Если найти не смогут, значит, я угадал сюжет. Если найдут — буду очень рад.
Я постучал в квартиру на последнем этаже огромного дома.
Звонок не работал, дверь открыла девочка лет восьми.
— Папа уехал на севел, — сказала девочка и повторила, — на севел.
— На севел?
— Не на севел, а на севел.
— Очень хорошо. Позволь мне, пожалуйста, написать записку и номер телефона.
— Пожалуйста.
Как все просто!
Двадцатый век. Настанет время, когда никто ничему не будет удивляться.
Он позвонил около двенадцати ночи. Я только что пришел из больницы. Он — это мой таинственный дорожный попутчик. МОИ-80-06.
— Здравствуйте…
Слышно было не очень.
— Я заходил к вам, хотел пожать руку.
— Спасибо.
— Где вы находитесь?
— В Архангельской области.
— Ничего себе!
— Мне позвонила жена. Сказала ваш телефон.
— Спасибо, я рад.
— Очень приятно.
— Я скоро поеду приблизительно туда, где вы.
— Мы на станции Вилюйка.
— Давайте встретимся.
— У нас поезда не останавливаются. Только семнадцатый на две минуты.
— Хорошо, приходите на станцию. Поеду послезавтра семнадцатым.
— Ладно.
— Вам что-нибудь захватить?
— Чернила для авторучки.
— Хорошо.
— До свиданья!
Двадцатый век!
Он далеко. Я радуюсь, я доволен. Приятно сознавать полную свою несостоятельность в угадывании «сюжетов». Грустно было бы разувериться.
8
Меня больше не волнуют вокзалы.
Когда-то Шеф говорил, если ты хочешь узнать, кончилась молодость или нет, поди на самый ближний вокзал, встань в конце перрона и проверь: тянет ли расстояние, зовет ли к себе дорога? Если не позовет — плохи твои дела. Значит, годы вершат свое равнодушное дело, значит…
Я вышел на перрон, и дальние сигналы дорожных светофоров не показались мне путеводными, тревожно волнующими, как в детстве, маяками. Синие рельсы были «путями», по которым нельзя ходить, а не той незнакомой, стремительной дорогой в далекое, в совсем неуловимое.
Давно ли сверкающие вагоны, готовые бежать на север, веяли на меня снегом даже в самый жаркий день, веяли звонкими деревянными тротуарами, северной черной сосной, комариной морошкой, льдом и горьким холодным дымом.
А вагоны южных поездов сами собой томительно пахли вечерними теплыми сумерками, станционными шашлыками, бородатыми пальмами, фруктовым базаром, нагретым камнем и газированной волной, вспененной горячим солнцем.
Наш вагон пахнул на меня пригородной прокуренной электричкой, больше ничем. Тесное купе, стертый коврик-дорожка в коридоре, стеклянный график движения, титан с кипяченой водой. Поезд громыхал где-то на самых последних окраинах.
Это была меленькая северная станция. Домишки на ней светились крышами, как серебряной чешуей. Мы стояли около минуты. Он появился на земляном перроне с чемоданом, в забрызганном грязью пальто, небритый.
Мы узнали друг друга сразу. Я побежал к нему навстречу, он замахал рукой:
— Не спешите! Я проеду с вами две остановки. Надо мне…
Я взял у него чемоданчик.
— Ну что ж, будем знакомиться?
— Будем.
— Я — могилокопатель, — сказал он.
Молоденькая проводница прыснула.
— А я собиратель чудес.
Он просиял.
— Эта глина из могил? — спросил я.
— Какая? Ах, на ботинках… Нет, она станционная, кондовая. Бежал к поезду напрямик через веси и хляби.
— Тогда вам надо согреться. — Я подмигнул.
— Надо.
Звенело стекло на зыбком столике. Он хотел поправить очки, но рука его неловко задела дужку, и они полетели на пол. Он долго шарил слепой рукой под столом, хотя очки лежали на самом виду. Я подал их. Он опять, как-то не сразу, нашел мою руку, с очками, сузив беспомощно близорукие глаза.
— Благодарю.
«Какой же ты слепой! — подумал я. — И как он разглядел меня среди ночи? Ах ты симпатяга…»
Чистенькие официантки, плафоны, шторки, белый день — словом, целый набор условностей, мешающих нам, когда мы перестаем быть восторженными школьниками.
Он и я… Была между нами какая-то неловкость. Ну что я могу сказать ему? О нем говорить?..
Он выручил нас обоих, спросил, кивнув на мелькавшие перед окном откосы:
— Вы знаете, почему рядом с нашей дорогой так много разных надписей, выложенных камешками?
— Камешки? Наверное, так положено: делать каменными всякие правильные мысли.
Он улыбнулся.
— Но зачем?
— Как зачем? — живо откликнулся я, довольный подброшенной темой для разговора. — Скучно пассажиру смотреть в окно, все кругом однообразно, а тут вдруг какой-нибудь лозунг на путевом откосе…
Он замотал головой.
— Нет, нет! Вот какие мы, задуматься не умеем, для чего так стараются люди, камешки перебирают. Где же наше любопытство?
— А вы задумались?
— Да я просто знаю, — ответил он. — Только не помню, где узнал про эти камешки. Но их история меня всегда удивляет своей, ну, что ли, наивной житейской мудростью… Так и видишь за ней лукавый мужицкий ум. Хотите, вам расскажу?
— Почему бы нет…
— Когда в России начали строить железные дороги, поняли, что новой технике не обойтись без путевых обходчиков… Расстояния громадные… безлюдные… вода, осыпи, обвалы… Да мужику что! Начальства не видно, Россия велика, не достанет. Авось ничего не случится. Рельсы, ведь они чугунные… Пройдет мужик один раз под светлый праздник отмеренный участок и дремлет себе или корзины плетет, а служба идет. А крушенья то здесь, то еще где-нибудь… Вот и нашелся тогда в начальстве кто-то из бывших мужиков… Пусть обходчики знаки дорожные выкладывают… Вода или ветер их разрушат, а начальство заметит — берегись, мужик. Значит, он давно тут не был… Хитрое начальство, не правда ли?
— Удивительно хитрое, — согласился я. — Начальство оно всегда… ему виднее… но почему бывший мужик… из мужиков? А если придумал это, скажем, иркутский губернатор или тайный советник?
— Э, нет! — воскликнул он. — Тут не могло быть иначе.
— Почему? — всерьез удивился я.
— Так мне кажется…
— Но если мне по-другому кажется?
— О, это почти необъяснимо… Как телепатия…
Он посмотрел на меня, точно проверяя, понятно ли мне слово «телепатия».
— Видите ли, не все можно взять и объяснить.
— По-моему, — не согласился я, — все простое объяснимо.
— Простое? Что значит простое?.. Давайте проверим… Ну, объясните мне… — Он привстал. — Вон, гляньте в окно… Мыс вами, кажется, привыкли смотреть на весь белый свет глазами путника. Плывет мимо, не волнует, не позовет: сойди наугад среди легонькой твоей дороги, постарайся разглядеть ближе незаметный для тебя целый мир…
— А что на него глядеть? Елки да палки…
— Надо смотреть… Надо смотреть на все, как смотрят, по-моему, дети… Вот проковылял мимо старый домишко среди синих елок. А до него километров на десять не было ни единой трубы. Вокруг одни леса да поляны с оврагами…
— Я видел.
— А что можете рассказать о нем? — быстро, словно поймав меня на слове, спросил он.
Я пожал плечами.
— Ну, заброшенный, совсем нежилой…
— Неправда! Ой, какая неправда… На плетне, вы заметили, сохнут ребячьи валенки. Почему так? В начале осени вдруг валенки. Кто промочил обуву?.. Не в этих ли валенках малец будет шагать зимой голым сугробным лесом в дальнюю школу?.. Рядом же ничего нет!.. Каким трудным покажется мне и вам быт в мимолетном этом домишке с маленьким учеником…
— Почему же так уверенно — учеником? — с неподдельным любопытством спросил я. — Учеником… А если ученица?
— А лодка? — Он прихлопнул в ладоши. — Лодка? Неужели вы не заметили? Старая настоящая лодка. Перед сараем, кверху днищем. Вот уж никак не придумать, зачем она сюда попала в сухопутье, с какой судьбой связана.
— Так что же лодка? Или она как-нибудь связана с маленьким учеником?
— Ну да. Вы заметили, к днищу лодки прилажена мачта. Мачта! Березовая жердинка с канатами-веревочками. Закроешь глаза — все равно видишь мальчика. Неужели не так?
— Допустим.
— А рядом с лодкой в траве начищенная миска с молоком… Для кота.
— ??!
— Ну, конечно, для кота. Во дворе нет, собачьей конуры. Я думаю, тут живет не лесничий… Кто же тогда?
Дом с настоящей лодкой, с валенками на плетне, с котом и мальчиком давно пролетел мимо. Я не заметил ни валенок, ни лодки с мачтой. Ну что можно видеть в одно мгновение?
— Мне вот захотелось когда-нибудь сойти на этом перегоне, — сказал он почему-то смущенно, если не ошибаюсь. — Пойду и спрошу, почему здесь лодка… Но вы не сумели объяснить мне самое простое.
— Ничего себе простое, — возразил я.
Он опять хотел поправить очки и опять как-то неловко задел их.
— Вам не трудно водить машину? — спросил я.
— Кажется, придется бросить, ответил он. — Глаза никуда… Но я к темноте привык…
Я подумал, что лишь только такой глазастый человек мог в темноте разглядеть, как ерзает на дороге чужая машина, как трудно кому-то ехать ночью. Нам тогда повезло, не каждому такое встречается.
Еще я подумал (кажется, в первый раз), мне всегда везло на редких людей.
— Хотите, я тоже удивлю вас проницательностью? — сказал я.
— Хочу, но оставляю «тоже» на вашей совести.
— Вы писатель…
Он помолчал. Осторожно поправил очки.
— Я бы на вашем месте так не сказал.
— Почему?
— Во-первых, я ничего «литературного» не говорил. И лишь хотел сказать, что в мире неинтересное не существует. За каждым предметом, за каждым лицом — неповторимое…
— Но ваша наблюдательность?
— А писать, по-моему, это значит не только видеть все подряд. Важно видеть главное, близкое многим, а не только тебе. Когда человек этого не понимает, он, очевидно, может написать книгу, но лишь одну из тех, что скопились на земле в непроворотные, бесполезные, мертвущие горы. Писатель начинается в тот миг, когда человек знает, верит: книга до зарезу нужна всем, а не ему одному.
Он сделал рукой неопределенное движение: вот, мол, оно как, а вы говорите.
— У них тогда появляется необычное состояние. Все им кажется, не успеют они дописать книгу. И работают взахлеб, и спешат неторопливо…
Мелькали в окне темные, чужие, неприветливо-холодные северные сосны.
— Был у меня, — сказал он, — Друг. Большой писатель…
Однажды ночью на безлюдном проселке он остановил хулиганов, напавших на девушку. Когда ему всадили нож в спину, он крикнул: не убивайте меня, я не кончил книгу… Вот он — писатель. А мы не всегда бываем так исполнены значением своей работы… Вы согласны?
— Пожалуй… Но стоит ли так возвеличивать свои дела?
— Стоит. Я думаю, стоит, — повторил он. — Каждый в себе несет… Я далеко не писатель, а вот меня вдруг одолевает суеверие: не успею сделать, камень какой-нибудь свалится, машина придавит, а я не доделаю…
Гукнул впереди гудок тепловоза. Шарахнул по стеклам встречный поезд. Позванивали пустые бутылки из-под нарзана.
* * *
Почему-то и меня все время покалывает это предчувствие, что не успею, не поймаю. Будто все надо хватать в один-единственный день, месяц. А иначе выйдет срок, упадет камень с крыши…
Мы смотрели друг на друга. Мне тогда казалось, он понимает мои мысли, понимает, что я понимаю, как он меня в этот миг понимает.
— А впрочем, — сказал он, — вы не гадайте напрасно. Трудно угадать. Я археолог.
— Но как вы попали в такую глухомань? Разве тут есть что-нибудь интересное?
— Мы ведем раскопки в Новгороде. На этой станции землекопы нашли берестяную новгородскую грамоту. Я приехал посмотреть, как и почему.
— Вы с вашей редкой проницательностью, наверное, не угадаете, что я вам хочу предложить.
— И даже не буду пытаться, — добродушно ответил он. — Вы преувеличиваете мои способности.
— Я хочу показать вам, именно вам, то, что почти никто не видел.
— Это любопытно.
— Разрешите мне пригласить вас в очень интересное место… Вы сойдете со мной?
— Ну что ж. Едем, если ненадолго.
9
Проникающий всюду, истомный, совсем ни на что не похожий звук. Мелодия — тянучка нескончаемая, как равнина, среди которой она звучит, нежная, грозная, необъяснимая, кажется, плывет она к дальним, уже невидимым звездам или спускается на землю от них.
Археолог стоял, подняв голову к зыбким осенним облакам.
— Небесная музыка! Что это, а?
— Ветер.
— Не может быть!
— Ветер.
Над нами до самого горизонта блестящей паутиной раскинулось марево металлических сплетений. Высокие мачты несли над полем таинственное кружево звонких линий. Ветер гулял по ним как по струнам, или, проще сказать, по телеграфным проводам. Но только струн этих так много, сплетены они в такой сложный фантастический узор, что бедняга ветер целый день мечется по ним и никак не может распутать и жалуется, гудит от натуги.
— Вот это и есть радиотелескоп. Эта махина, эти мачты — вся эта проволока в чистом поле, — сказал я.
— Больше похоже на рыбачьи сети.
— Но улов невидим.
— А мне кажется, ночью в такие сети можно вылавливать звезды, как жемчужины, а?
— Ваше призвание, по-моему, не в том, чтобы раскапывать могильники. Вы слишком поэтичны, уважаемый Археолог. Но звезды вам здесь не покажут. В этом телескопе они выглядят не так романтично, как вы к ним привыкли. Неровная зубчатая линия, звездная кардиограмма на бумажной лепте, вот и все. На звезды не смотрят. Здесь их слушают.
— Какой, наверное, мощный хор, какое несметное число голосов.
— Да, если сравнивать с обычным телескопом, этот создает богатое звучание. Световой телескоп, — читал я импровизированную лекцию, — одна лазейка в небо, и та не совсем удачная, узкая, слишком тоненькая замочная скважинка, еле нос влезает. А между тем небо рассказывает о себе множеством излучений, каждое выглядит широченным, распахнутым настежь окном. Рано утром вы услышите, как разговаривает вселенная.
…Мы ехали сюда на трясучем «газике» от полустанка на берегу реки. Мы устали. Но волшебная сетка над головой была и в самом деле такой непривычной, таинственной, великолепной, что под ней хотелось бродить и бродить, шагать и думать бог знает о чем, и слушать непостижимую симфонию разумной техники. Но бородатый молодой Начальник этого чуда позвал нас обедать в бревенчатую столовую. Потом проводил в маленький деревянный дом.
В низкой, пахнувшей лесом, тесноватой светелке были приготовлены две раскладушки с колючими одеялами. Два стула и четыре гвоздя у притолоки дверей — вешалка. Здесь мы будем жить. А в другом таком же крошечном доме поселятся мои аппараты, когда придет машина с багажом.
Я посоветовал моему гостю лечь пораньше, потому что на заре нас поднимут. Вселенная просыпается рано утром.
…Нас разбудили в условленное время.
Ночь холодела непроглядными черными окнами, пробираясь в комнату застылым несильным ветром. Когда мы оделись и вышли на воздух, под ногами хрустел иней. Потрескивал тонкий ледок на лужицах. Мы подняли воротники, спрятали руки в карманы и шагали, стараясь не потерять в темноте силуэт провожатого.
— Вот на рыбалку так же просыпаются. Бр-р, ну и холод! — сказал, поеживаясь, Археолог.
Мне показалось, он идет прихрамывая. Наш провожатый несколько раз останавливался, поджидая нас. А без него легко было заблудиться под плотно затянутым поющим черным небом, среди редких, озябших огней. Там, наверху, ни единой звездочки, там никакого просвета, но мы сумеем увидеть невидимую вселенную.
Где-то очень далеко протяжно крикнул осенний пароходный гудок. Ночь похрустывала, звенела тонкой сеткой мерцающих проводов.
…Мы на миг ослепли, зажмурились от лампы. К нам поднялся бородатый Начальник, приглашая занять свободные стулья.
— Вам повезло, — сказал он Археологу. — То, что мы сегодня, может быть, послушаем, ловится три-четыре раза в месяц, не больше.
— Доброе утро, вернее, добрая ночь, — ответил Археолог, и девушка-оператор улыбнулась.
— Добрый день, — сказал тогда молодой бородатый Начальник. — Присаживайтесь…
Непривычные дощатые стены были увешаны циферблатами, как светлица в деревенском доме, увешанная семейными фотографиями. Стрелки приборов жили почти незаметно, тихо, лишь кварцевые часы тикали на всю комнату.
— Подождем, — сказал я. — Но если вправду повезет, вы услышите знаменитые утренние хоры.
— А танцевальной музыки не будет?
— Говорят, в этой комнате все плясали, когда впервые заработал радиотелескоп… Но утренними хорами называют колебания электромагнитных волн, когда с ними начинает заигрывать Солнце. Необычайно звучит!.. У нас даже принято называть эти звуки голосом Солнца. Не будет излучения солнечных частиц, не будет хора… Подождите, сами ахнете…
Мы ждали минут пятнадцать, разглядывая, как автоматический самописец чертит на бумажной ленте кривую небесного пульса. Мелкие зубчики — это всплески земной жизни, отзвуки бессонных человеческих дел. Их много, таких зубчиков, утром, днем и вечером.
Летят самолеты, кричат в микрофоны летчики, далеко в океане разговаривают корабли. Вот, мешая друг другу, веселят и печалят мир наземные радиостанции. Каждый всплеск эфира зубчиком ложится на ленту. Но вот их становится меньше, зубчики опадают, пульс ровнее, дыхание глубже, понятнее. Спят люди, спит Земля. Но тогда громче начинает говорить вселенная. Вот они — резкие длинные зубцы! Вскрикивает мирозданье. Маленькое неутомимое перышко ловит эхо.
И вдруг кто-то свистнул в комнате разбойничьим посвистом, оглушительной соловьиной трелью, смахнув сонливость. Перышко запрыгало, заметалось.
— Говорит Солнце! — воскликнул бородатый Начальник. — Говорит Солнышко!
И тогда началось.
К этому нельзя привыкнуть. Нельзя быть равнодушным. Звуки наполнили мир. Сухие деревянные стены гудели, как чрево рояля, не в силах вместить в себя тысячи мелодий. Свисты, шелест моря, гул прибоя, веянье ветра, вздох миллионов людей, победный, ликующий крик, слитый в протяжную песню. Вот какая неразбериха чудилась нам, очарованным и притихшим.
Едва замирает свист, похожий на пение согнанных вместе неисчислимых птичьих стай, как набегает волна вселенского прибоя, шумит, рокочет, бьется в наступающем ровном ритме, выплескивая на берег не то крики людей, не то голоса всех на свете ветров. А потом опять оглушительный нежный посвист и шорох, шорох необъятного леса, гул звездопада, и снова крики — жалкие, грозные, победные, последние…
Мороз по коже! Все понятно, все, кажется, объяснимо, только неимоверная сила звуков скручивает слабое что-то внутри нас, делает вздрагивающим, как лепесток мембраны.
Постепенно звуки стали переходить в напевную тихую свистульку, замирающую, потом прерывистую. Наконец и она улетела, и стало тихо. Перышко самописца вычерчивало совсем ровную прямую линию. В маленьких сиреневых окошках светлел неясный день.
Мы вышли. Взволнованный Археолог жал руки всем, кто был в комнате.
— Ну как? — спросил я на улице, когда мы возвращались домой.
— Вы, наверное, будете смеяться.
— Почему и над чем?
— Я не могу избавиться от мысли, что звуки, те утренние хоры, которые вы так называете чудесно совсем не голос нашего солнца.
— А что же?
— Мелодия живой жизни.
— Как?
— Звучание дальних, населенных миров, — он поднял руку, точно предупреждая мои возражения. — Да, я понимаю, вам такое покажется наивным. А мне все казалось понятным, знакомым… Я слышал крики, может быть, и стоны, а?
— Вы и в самом деле говорите смешные вещи. Не вздумайте заикнуться об этом бородатому. Уважать перестанет. Все гораздо проще. Пожалуй, не проще, а прозаичнее.
— Сделайте одолжение, — попросил он. — Раз вы начали меня просвещать, — объясните популярно.
— Постараюсь, — кивнул я. — Коротко все выглядит так… Земля, как принято, большой магнит. От него идут в пространство магнитные силовые линии… Вспомните школьную азбуку. Там говорится, что силовая линия, выходя из магнита, проделывает как бы полукруг и возвращается к телу магнита. Земля — шаровой магнит, и она опоясана этими линиями, восходящими над ней как бы множеством невидимых радуг. Вершины радуг создают магнитную сферу. Мы с вами находимся теперь у основания одной такой радуги. Она поднимается и впадает в Землю опять где-то на маленьком островке в южном океане… Люди не сразу нашли две такие точки, основания одной радуги, такие, чтобы обе приходились на твердую сушу. Люди построили станции в двух этих точках… И для чего, как вы думаете? Затем, чтобы открыть секрет утреннего хора.
— Люблю секреты, загадки, тайны, — сказал он, улыбаясь.
— А я вам открою… Вот как он выглядит, этот секрет…
Когда Солнце излучает смертоносные заряженные частицы, они атакуют вершину радуги, вызывая колебания магнитосферы, создавая гидромагнитные волны. Тогда на Земле нарушается радиосвязь, и бывает всякая мистика вроде полярных сияний да утреннего хора. Как неживая пластинка начинает звучать от прикосновения корунда, если он оживлен радиосистемой, так и магнитная сфера звучит под острым потоком частиц, если мы включаем в эту немую систему радиотелескоп.
— Но Солнце работает круглые сутки, а хоры звучат редко и всегда только утром.
— Вот это пока и необъяснимо, дорогой Археолог. Я вам больше скажу: само происхождение хора мы не можем назвать окончательно доказанным, даже несмотря на такую солидную аргументацию.
— Вот видите! А вы готовы сделать меня смешным, еще почти ничего не зная. Ах вы, педанты ученые!..
…Через день приехал мой багаж: обыкновенный чемодан и два ящика с аппаратурой.
Вертолет опустился довольно далеко от наших домиков. Он, как ястреб, долго висел над нами, выбирая место посадки, а мы бегали, как цыплята, под металлической сеткой, оглушенные клекотом двигателя, махали руками, показывая каждый в разные стороны.
Пилот передал мне письмо от Шефа и кассету с магнитофонной пленкой.
Шеф писал, что «в больнице пока без изменений, но есть большая надежда и можно быть уверенным». Он посылал мне пленку, на которой была записана его беседа с одним полиглотом.
Я наладил магнитофон.
Шеф (говорит). Послушайте внимательно. Звуки могут наплывать на звуки.
Незнакомый голос (очевидно, переводчик). Пока я слышу только шум. Шум дождя.
Шеф. Да это был дождь. Он скоро кончится.
Переводчик. А вы как предполагаете, на каких языках будут передачи?
Шеф. Понять не могу, ничего не улавливаю, ни одного знакомого сочетания. Правда, сочетаний у меня совсем немного: русский да английский. Думаю, вам больше повезет. Сколько у вас? (Это он спрашивает, наверное, для меня.)
Переводчик. Владею девятнадцатью.
Шеф. Ого!
Переводчик. Не так уж много.
Шеф. А какой самый трудный у вас язык?
Переводчик. Легких нет.
Шеф. Закуривайте, не стесняйтесь… А все-таки?
Переводчик (смеется). Самый трудный был у меня язык… попугайский.
Шеф. Бывает и такое?
Переводчик (смеется). На свете чего не бывает… Однажды в Ленинград привезли полторы сотни попугайчиков, собранных по всему свету. Птахи вопили на всех языках. А зоологи надумали по этим крикам разобраться в происхождении попугаев. Пригласили меня. Слушаю каждого. Тут и английский с немецким, французский с испанским. Всех определил. Правда, не всегда перевести мог, потому что зоолог была женщина довольно симпатичная… Словом, каждому попугаю составил анкету, и лишь одного никак понять не мог. Кричит, а что — не пойму. Невероятный жаргон! Так и ушел ни с чем… Самолюбие задело. Но потом зоологи написали мне, что попугай был пойман в диком лесу и говорил на своем родном, лесном, попугайском наречии, лишенном всяких признаков цивилизации. Кто научил его разговаривать? Слоны, крокодилы, обезьяны?
Шеф смеется.
Шеф. Вот! Вот! Слушайте…
Тут пошла знакомая мне шумовая тарабарщина, звуковая неразбериха.
Шеф. Понимаете?
Переводчик. Ни слова! Звук не барахлит у вас?
Шеф. Думаю, что нет.
Переводчик. Мне показалось, говорят на шведском… Нет, не могу ручаться.
Шеф. А все же?
Переводчик. «Не может быть». Кто-то кричал «не может быть», если я не ошибаюсь.
Шеф. Благодарю вас. На сегодня хватит.
Переводчик. До свиданья.
Шеф. До свиданья. Мы приготовим для вас новые фонограммы.
Переводчик. Хорошо…
…Вечером я сам позвал Археолога. Он вошел, сильно хромая, когда у меня уже дымились экраны, тихонько сел рядом. Антенны радиотелескопа чуткими нервами живых сплетений посылали такой сочный сигнал, что у меня зарябило в глазах.
Я настраивал, крутил ручки, словно у себя на домашнем «Рубине». Мы, наверное, были похожи на двух коротающих вечер бездельников. Но перед нами плыли непонятные синие лодки с обнаженными гребцами, разгульные волны гасли вдруг, и казалось, прямо по ним, туда, в брызги, в пену, бежали стада диких пятнистых оленей. За ними вставали странные города с морщинистыми каменными башнями. На нас в упор глядели внимательные глаза, вплеталась в непрерывный гул незнакомая речь, а потом звон металла, мычанье коров, и плеск воды под веслом, и первый крик родившегося ребенка.
Ничего нельзя было по-настоящему разглядеть, остановить или услышать. Ничего.
— Нельзя ли, чтобы так не мелькало?
— Не получится.
— Посмотрите, как они все одеты, как нелепо. Дикари, наверное.
— Театральные костюмы.
— А этот голый, как он бьет его!.. Зверь…
— Актеры.
— Ну и ну.
Экран погас.
— Ваши впечатления? — спросил я.
— Полный сумбур. Кошмарный сон больного телевизионщика.
— Значит, и вы тоже? — Я заскучал. — Ну тогда назовите мне хотя бы смысл, происхождение передачи. Как вы думаете?
— Вы показали мне обрывки телевизионных цветных программ.
— Вот как!
— Посудите сами. Люди одеты не по-нашему, несовременно, города похожи на древние мексиканские поселения. Где можно такое увидеть? На киноленте, конечно. Логика подсказывает: мы видели обрывки приключенческого фильма, передаваемого некой телестанцией. Может быть, не одной станцией.
— Несколько станций передают одновременно приключенческие фильмы?
— Вам видней. А почему бы нет? Их так много в наше время.
— Но черт их всех подери, — взорвался я, — кому придет в голову передавать все время такое старье? Кто это делает? Кто? Неужели они сами не живут в современных домах, не видят автомобилей, не…
— Ого, вы не такой ровный, каким кажетесь. Но уж если вам так необходимо знать кто, это совсем не трудно сделать, уверяю вас. Попробуйте сначала угадать страну, землю, время, наконец, о которых сняты фильмы. Хотите, я помогу вам угадать? Разве какая-нибудь уважающая себя и свои доходы станция будет без конца показывать чужую историю? Нет, я думаю. Значит, мы на верном пути… Но как у вас мелькает изображение! Кто в этом виноват: ваши аппараты или…
— Мои, наверное… к сожалению.
— Не беда, разглядим! У вас, наверное, сделаны фотографии таких передач. По снимкам легче разобраться.
— Нет фотографий. Нечего показать вам. Невозможно пока сфотографировать. Если вы пытались делать снимки с экрана телевизора, вы должны знать, это не так просто. Непосвященный в секрет изображения может получить пустую пленку или небольшую часть картинки. Здесь у нас рисунок создается куда сложнее телевизионного, линейная развертка идет по кругу, по спирали, но в ней к тому же мгновенно рисуется множество картинок, одна в другой.
— Жаль, очень жаль, мы не сумеем разглядеть мелочи, детали. Вот если бы нам спросить все станции мира, что они передавали полчаса назад…
— Милый мой Археолог, вы думаете, надо кого-то спрашивать?
— Если можно…
— Где вы родились?
— В Тбилиси.
— Вы хорошо знаете город?
— Ну…
— Тогда смотрите сюда.
Я повернул ручку.
— Сколько до него от нас? Тысячи две с половиной, три?
— Да.
— Летим на юг!
На среднем экране, как с высоты орлиного полета, мелькнули горы, земля в трещинах рек, башенки древних развалин, гусеницы поездов, букашки автомобилей, муравьиная россыпь города в кольце холмов. И так стремительно, будто мы летели над всем этим на бешеной скорости, готовые метеором вбиться в землю. Громады гор, дома, растущие па глазах, улицы, пешеходы, весь этот город мгновенно развернулся в глубокой долине, разрезанной желтой, в зеленых солнечных берегах рекой. Стало видно синее томительное небо, дальние вершины в зыбкой бесконечности.
Мы неслись над южной шумливой улицей, над людьми в белых рубашках, над крышами троллейбусов, над мостом через речку. Все ниже, ниже, и вот мы точно едем по нагретой мягкой мостовой, мимо сверкающих на солнце витрин, продавцов мороженого, постовых милиционеров и нарядных женщин.
Археолог замер в удивлении.
— Узнаете?
Он молчал.
— Какая улица?
— Проспект Плеханова, — сказал он глухо.
Я выключил плакатор.
— Вот… А вы говорите, спросить кого-то. Я могу показать любой уголок Тбилиси, войти в каждый дом, все, что пожелаете, сколько хотите. Но я не умею распоряжаться теми сумбурными картинками.
— Спасибо. Я, наверное, первым вижу такое… серебряное блюдечко с наливным яблочком… А вам не попадет?
Я, кажется, махнул рукой.
— Ничего, лишь бы нам поймать ниточку, докопаться… Победителей не судят.
Московские куранты пробили полночь, грянул гимн. Потом весь эфир заполнила не по-ночному веселая музыка, разноплеменная, далекая, близкая, не очень далекая, но всегда понятная всем на Земле.
— Когда я был мальчишкой, — сказал он, зажигая сигарету, покачиваясь на стуле, — мне чудом из чудес казался плохонький детекторный приемник. А потом я увидел сказку, нереальное что-то — первый телевизор. Надо было смотреть в крохотное окошко. Там вертелся диск Непкова, там угадывалось изображение. Там, сидя в Москве, я видел военный парад в Берлине, орущих человечков, крохотные танки, те самые, которые через несколько лет огромными докатились до Москвы. Но как это было удивительно: смотреть Берлин!.. А мы теперь легко привыкаем к чудесам. Радарные установки действуют на отраженном сигнале. Говорят, есть аппараты, видящие в полной темноте.
— Да, они преобразуют в картинку температуру предметов,
— И нас это не поражает! До каких чудес мы еще доберемся?
Ах, эта великая привычка… Мы смотрим футбольный репортаж из Рима — и ничего. Даже не задумаемся, какое расстояние, какая даль.
Он курил, покачиваясь на стуле, отгоняя рукой синий дым.
Не знаю, как другие, по меня волнует именно это: я вижу. Вижу далекое. Пускай будет Рим, пускай футбол. Но вот камера показывает нам разных людей на трибунах — старых и юных. Улыбки, лица, руки, глаза… Ерунда какая-то, не правда ли? Но попробуй отвяжись от мысли, что перед нами капелька чьей-то жизни, совсем не срепетированной, не организованной хорошим или плохим продюсером жизни, может быть, очень интересной, сложной. Мы сидим далеко — мы видим!
А где-то в перерыве матча сквозь большие решетчатые ворота стадиона камера показывает нам осколок улицы. Машины пробегают совсем как в нашем переулке. Синьора идет с кошелкой, с кем-то здоровается, зовет кого-то., Старик читает у киоска журналы… Далекие люди становятся понятными на этой далекой улице…
Словом, это не кинофильм, где так же ходят люди, бегут машины. Это не документальная съемка, это сама жизнь, увиденная мной.
— Талантливый оператор, — сказал я, — видит в толпе, в мелькании трибун что-то неповторимое, человечное. Выхватывает, умеет найти выразительное в своем характере лицо, руки, мнущие перчатку, выразительные руки человека, взгляды, жесты, земные человеческие переживания. И все это очень далекое, затерянное среди миллиардов, живущих на земле… По таким отступлениям от программы всегда виден большой талант оператора-художника… Меня волнуют эти отступления.
Археолог сквозь дым улыбался мне, покачиваясь.
— Похоже на дом с перевернутой лодкой… Скажите, вы тайком от всех не пишете стихов или романа?
Смешной вопрос. Я не ответил.
…Утром я видел маму. Она лежала немая, неподвижная, закрыв глаза. На столике рядом стоял букет ромашек, трогательный девичий букет. Надо будет обязательно спросить, кто поставил эти ромашки…
В палату вошел доктор, позвал ее. Мама не ответила. Он взял ее руку, задумчиво глядя прямо на меня, постоял и вышел, прикрыв осторожно дверь.
Солнечный осенний зайчик белел на подушке. Я тихонько выключил аппарат, будто вышел из комнаты, прикрыв дверь.
Потом весь день я просидел над магнитными схемами. Заколдованные линии! Мои картинки не хотят, не желают с ними путаться, но природа их все-таки одинакова. Где же моя ниточка?
Лишь одно меня радует. Смена места привела к смене сюжетов. Я здесь не видел, не заметил, по крайней мере, ни одного молитвенного жеста.
Бородатый Начальник сказал:
— Вашему другу что-то нездоровится. Обедать не приходил.
В самом деле, где же он? Я пошел домой.
Археолог полусидел на раскладушке, вытянув левую ногу, не зажигая света, в сумерках смотрел в окно, дымил сигаретой.
— Нога, — сказал он виновато.
— Ранение?
— Какое там ранение. Просто вошел однажды напролом в стеклянную дверь… Не заметил. Звону было! Колено рассадил. С тех пор от непогоды болит. Холодно.
— Есть хотите?
— Нет, спасибо, мне принесли.
— Так я печку затоплю.
Я притащил из прихожей вязанку дров, сложил в печке «сруб», как учила меня когда-то мама, нащипал бересту, и пламя дружно схватило сухую березу. Теплая волна загудела, не умещаясь в дымоходе, пахнула в комнату искрами, засветилась на полу, на желтых стенках и потолке.
— Ловко у вас получается.
— Детство провел у печки…
— Не надо зажигать свет…
Я сбегал в столовую, принес чайник, пригоршню кофе, сухое печенье, два граненых стакана. Воду я согрел на плитке. В комнате у нас пахло березовым дымом и кофе. Дрова горели отменно.
— А я все думаю про ваши картинки, — сказал он, потирая ногу. — Можно, я буду их так называть… Скажите, если не секрет, между вашими двумя… программами… как они получены? Одинаково?
— Нет. Вторая, с Тбилиси, полностью подчиняется мне. Первая, сумбурная, та, что с оленями, стихийна, почти безконтрольна, как радиопомехи.
— Я почему-то понял именно так. Но аппаратура одна, значит, сумбурные картинки получены тоже без посторонней помощи. Без дальнего передатчика?
— Вы догадливы.
— Мне все больше начинает казаться, что половина картинок шла из Мексики.
— Почему?
— Растительность, похожая на кактусы, постройки, обнаженные люди, силуэты раскрашенных лодок. Правда, все мелькало, но…
— Я не посылал сигналы в Мексику.
Он говорил со мной, точно шел по темному, длинному, незнакомому коридору на ощупь и ни разу не споткнулся, хотя совсем ничего не знал.
Нега волной полыхала в открытую дверцу печки. Дрова трещали, пламя гудело. Когда я тронул горячую золотую россыпь брызнули искры, обдав жаром веки.
— Я не посылал сигналы в Мексику.
— Но как помехи…
— В это я не верю.
— И не уверены?
— Да.
— Можно ли найти какое-нибудь определенное решение?
— Да.
— В чем же дело?
— Я найду, если в другом, единственном на Земле месте, будет стоять второй такой же аппарат. Но сие для меня пока недосягаемо. Я даже не знаю точно до градуса такое место, куда можно поставить…
— Хорошо, забудем эти два неизвестных А и С. Но можно ли узнать, какие передачи в тот момент вела Мексика? Для вас это возможно?
— Разве там было что-нибудь похожее на постановку, на игру, на передачу?
— Нет, кажется…
— Тогда какая же Мексика? Древняя?
Он засмеялся.
— Ну это абсурд!.. Налейте, пожалуйста, еще стаканчик… Исторический сюжет в кино… История Мексики… Вы знаете, как это модно в наше время — исторические сюжеты.
— Далась вам эта Мексика! Вы же ничего не знаете… Ну представьте себе: луч, который пошел в Тбилиси, дважды был отражен магнитной сферой Земли. Кажется, я вам говорил о ней. Луч не мог вырваться наружу. Не мог! Как зяблик через броню! Понятна вам такая схема?
— Да.
— Зато «мексиканский» луч прошел эту сферу насквозь, как бумагу, но не туда, понимаете вы, не туда, — я показал на потолок, — а сюда, к нам?
Я подложил в огонь дрова, налил кофе, мы захрустели печеньем, обжигаясь, пили душистое варево. Печь накалилась, гудела.
— Тогда разрешите мне предложить вам еще одну версию, — сказал он, растягивая слова.
— Пожалуйста.
— Нет, я передумал…
— Что-нибудь смешное?
— Да.
— Говорите, мы с вами не в Академии наук.
— Сигналы идут из космоса.
— Даже с пятнистыми оленями?!
— Видимо, да.
— Ну, знаете…
Он остановил меня жестом.
— Самая красивая легенда на земле придумана в наше время.
— Какая легенда?
— Легенда о пришельцах из космоса… Хотите, я расскажу вам ее?
— Расскажите, — согласился я, — вы умеете увлекательно.
— Благодарю вас… Но если так, пожалуйста, приготовьтесь. Я заведу надолго. Это мой любимый конек. И если вы услышите что-то знакомое — не удивляйтесь. Я лишь один из фанатиков этой легенды, из тех, кто придал ей такую популярность.
Он посмотрел в окно, туда, где, наверное, были звезды.
— Итак, легенда… — словно приготовился он к дальней дороге. — Люди, говорит она, в далекой древности, когда вы не умели разводить огонь, боялись грома, дождя, затмения Луны, может быть, ели сырое мясо — к вам на Землю спустились боги, такие же, как вы, люди. Потому что вселенная-матушка едина…
Если есть одинаковые звезды, похожие планеты, если мир един в своем строении, значит, и живая природа всюду будет развиваться, похожая на вашу природу…
Так в один обыкновенный земной вечер к нам прилетели боги. Они сказали: «Мы были такими, как вы, а вы станете такими, как мы».
Люди поклонялись им. Боги были всемогущи, метали громы и молнии, сдвигали каменные глыбы для своих загадочных построек. Они ходили в шлемах, закрывавших наглухо лицо, разговаривали друг с другом на расстоянии сотен километров и даже видели все через моря и горы. От бога ничего не утаишь!
Боги научили своих малолетних братьев плавить металл, покорять огонь. Заронили в слабый дикий ум веру о справедливости, о другом, «божественной» укладе жизни, где все равны, где нет богатых и бедных, сильных и слабых, сытых и голодных, ленивых и тружеников, но есть люди — справедливые всемогущие боги.
С тех пор минуло много лет, а человеческая память хранит о них размытые временем воспоминания, в которых, по-моему, очень много подлинных сведений.
— О каких сведениях вы говорите? О легендах и сказках? Сомнительное доказательство. Мы с вами не ребятишки.
— Возможно. Правда, моя профессия научила меня верить легендам, как научным гипотезам, дорогой мой… Вы когда-нибудь замечали необыкновенную, прихотливую, неистребимую силу народной памяти?.. Не надо ворошить века. Даже теперь можно видеть курьезные тому примеры. Ну скажите, кому нужен и на кой ляд сдался мне и вам бывший владелец гастронома на улице Горького у нас в Москве. Но мы иначе, как елисеевским, его не называем. А почему, скажите, к названию современного завода мы старательно добавляем: бывший Гужона, бывший Путилова?
— В самом деле, — сказал я, — мы этого не замечаем.
— Но курьезы памяти остаются курьезами. Есть у нас другая поразительная память. Удивительная штука!.. Вот люди натягивают шпагат, намечая места работы, они вряд ли помнят, что это очень древнее движение, что точно так же натягивали в старину шнур на месте будущих каналов и крепостей, курганов и пирамид. Значит, столь обычное для нас движение — тоже исторический памятник, не менее древний, чем пирамида Хеопса.
— Тогда чиханье тоже памятник? — вставил я.
— О это модная манера быть язвительным! Я вас прощаю, но послушайте меня до конца. — Он поставил на подоконник стакан, стряхнул крошки печенья. — Казалось бы, самые обыкновенные наши движения, навыки, привычки, слова, в сущности, такое же наследие веков, такие же памятники человеческой культуры, как музейные сокровища. Где-то в современных словах и мелодиях, в узорах, вышитых на полотенцах, в сказках и легендах звучат песни, язык, история древних людей. Они живут в нас. И мы обязаны уметь слушать и видеть их.
Почему же я должен сомневаться, что в поведении, в рассказах древних не могло отразиться влияния «божественного»?.. Никакая легенда, никакой обряд не появляются из ничего, сами по себе.
Мне, археологу, надлежит знать очень многое: металлургию, химию, гончарное производство, историю, религию… Скажем, я сумею, могу догадаться, что первое железо человек нашел в метеоритах, а первый огонь получил, обрабатывая камень для своего топора. Но я не могу совсем отбросить легенду-гипотезу о Прометее, подарившем огонь людям.
— Почему?
— Потому что легенды часто получают материальное доказательство.
— Этот огонь в печке? — пошутил я.
— Нет, мой хороший, на свете найдено много загадочных предметов, земное происхождение которых труднообъяснимо. Но сначала послушайте примерное, как я его запомнил, описание летающего аппарата в древних индийских рукописях.
…В центре корабля большой металлический ящик, источник силы. От этого ящика сила идет в две металлические трубы, одна ведет на корму корабля, другая к носу. Кроме них, восемь труб направлены от ящика вниз. При взлете корабля сначала открывались нижние задвижки восьми труб, а верхние задвижки у них были закрыты. Сила вырывалась в открытые отверстия, поднимая корабль вверх. А когда он взлетал, нижние задвижки прикрывали до половины, чтобы корабль мог свободно висеть в воздухе, не падая. Тогда силу направляли в кормовую трубу, и она толкала корабль вперед… Понимаете?! — воскликнул он. — Ракетный двигатель описан в древнейшей рукописи, когда еще не умели делать бумагу и писали примитивными средствами… Сказка перед нами?.. Но сказка рождается из реального… Почему тогда на корабле нет крыльев орла? Почему не ковер-самолет?..
Он говорил свои «почему» так решительно, словно я, не кто-нибудь, а только я, должен ответить немедля, сию же минуту.
— В легендах, — рассказывал он, — и древних рукописях много таких современных явлений… Миф о сыне Солнца — Фаэтоне, который в огненной колеснице промчался по небу и, не умея сладить с нею, рухнул вниз… Мать его Алкимена вместо разбитого тела нашла камень. Омраченное горем Солнце в тот пасмурный день так и не появилось…
Это весьма точная картина полета и падения в Греции колоссального метеорита, затмения Солнца космической пылью. Картина реального события конца второго тысячелетия до нашей эры…
Знаменитая сказка из «Тысячи одной ночи» — «Волшебная лампа Аладдина»… Помните, как он попадает в сокровищницу? В сказке расположение подземелья, число и последовательность помещений целиком совпадают с устройством гробниц в долине Царей, гробниц фараонов позднего периода… Вот вам и легенды и вымыслы!..
Он легко рассказывает, отметил я, преподает, наверное.
— Кстати, о легендах… Вы, конечно, слышали про летающие диски, тарелки и прочие таинственные летательные предметы, о которых много пишут и говорят? — спросил он. — Их как будто видели в самых разных точках планеты. Многие связывают появление тарелок с небесными пришельцами… Очень модная тема современности. Вот, например, два сообщения: «На двадцать втором году в третьем месяце зимы, в шесть часов дня на небе появился огромный предмет правильной формы, который медленно двигался на юг…» Дальше не помню. Или такое:
«Над головами пастухов показалось овальное серебристое тело, похожее на диск, которое медленно пролетело…»
Могу добавить к этому лишь одно. Первое сообщение сделано за пятнадцать веков до нашей эры в официальной хронике жития фараона Тутмоса Третьего. Другая публикация найдена в латинской рукописи 1290 года.
Такие современные байки в древних манускриптах!
Но есть не только словесные, могу рассказать о вещественных уликах. Например, знаменитые древние рисунки, на которых изображены люди в скафандрах с антеннами на головах. Рисунки на скалах, найденные в пустыне Сахара и в пойме реки Шахимардан-Сай в районе Ферганы.
— Да, — перебил я, — но говорят, это всего лишь ритуальные маски. Где-то в Африке видели современных жрецов, которые, прислуживая богам, надевают на голову раскрашенные пустые тыквы.
— А священные ритуалы, как и мифы, тоже не могут появиться без причины. Люди подражали богам, прилетевшим с неба и постарались найти замену «божественным» гермошлемам. Кто не хочет походить на бога?
— Я не хочу, — сказал я.
— Вы скептик, а боги не могут быть рассудительными. Но скептики были во все времена. Так, один из них уверял, что клинописные знаки на стенах древних дворцов и храмов не что иное, как лазейки, проеденные червями. Другой такой скептик назвал иероглифы декоративным украшением и советовал не тратить попусту время на их прочтение… Не будем такими, как они.
Он переменил сигарету, сбросил потухший пепел с колен и продолжал:
— Совсем недавно в Перу нашли рисунки животных, растений, людей, рисунки с добрый километр величиной. Археологи расчищали площадку для раскопок и вдруг увидели в земле канавки шириной от пятнадцати сантиметров до двадцати метров. Сначала подумали, что обнаружены остатки древней оросительной системы. Но, когда взглянули на них с вертолета, увидели, что канавки — линии рисунков. Огромная долина сплошь была покрыта ими. Одинаковые фигуры некоторых зверей повторялись одна за другой с поразительной точностью. Похожие скорее на выбитые штампом в каменистой почве. Фигуры людей поразили ученых. На рисунках были странные люди с четырьмя пальцами на одной руке, зато с шестью на другой. Самое необычное в этих рисунках то, что сделать их могли только математики, отличные математики. Можно ли в наше время с предельной точностью провести по земле две параллельные длиннющие линии, расстояние между которыми равно почти двум километрам?
— Очень трудно, и, главное, смысла нет, — ответил я.
— В перуанской долине древние, малограмотные люди сделали это! — он ликовал. — Многие линии ведут с юга на север точно по меридиану, хотя компас был неизвестен племенам Южной Америки, а Полярную звезду в Перу не видно… Кто научил их таким современным знаниям? Кто начертил эти рисунки? Кому нужен такой астрономической чертеж или посадочные знаки, или картинки на вечную память?.. А если перед нами карта звездного неба, то ее могли сделать лишь замечательные астрономы, владеющие астрономическими приборами. Но их-то как раз и не было.
— Постойте, — возразил я, — вдруг это современная подделка, рекламный трюк, мистификация?
Он с удивлением и даже неким сожалением посмотрел на меня.
— В археологии, в раскопе такие подделки заметны даже профану, — сказал он. — А кто мог сделать, например, такую мистификацию? В глубине болотистых джунглей Мексики найдены гигантские каменные головы, каждая весит около тридцати тонн. Ближайшее месторождение базальта находится примерно в ста пятидесяти километрах от голов. Мексиканское правительство решило переправить их в национальный музей, в город, через болота и джунгли, по которым даже пешеходу почти невозможно пробраться. Удалось перевезти, кажется, парочку из них. Остальные пришлось оставить… Подумайте, с нашей техникой!
— Может быть, изменилась природа? — подливал я масло в огонь. — Леса и болота появились там, где их раньше не было.
— Но как же древние скульпторы носили камень? Тамошние племена еще не знали принципа обыкновенного колеса. И отсутствовал у них тягловый скот.
Он взглянул на меня, как строгий учитель на шалопая-ученика.
— Но я, кажется, вас утомил. Может быть, вам неинтересно то, что я рассказываю?
— Ну что вы, мне интересно… Давайте вашу чашку, налью свеженького.
— Пожалуйста… Ну так вот. Слышали вы, конечно, про знаменитую Баальбекскую террасу на другом краю земли, древнее сооружение почти первобытных лет. Она сложена из каменных, идеально сработанных прямоугольных монолитов размером с пятиэтажный дом. Из древней каменоломни плиты несли через овраги, поднимали на большую высоту… Египетские пирамиды строила более развитая цивилизация, строила из плит в сто раз меньших, чем баальбекские. Неужели примитивный разум не мог постигнуть, что из более мелких плит строить легче? Но тогда, как и какие он придумал средства постройки, примитивный ум? А?.. Мы, современники, сделать этого не можем. И не считаем нужным!
Он выпил остывший кофе, сразу полный стакан, и продолжал: — Таких загадок у древности много. Нас поражают больше всего научные загадки. Например, эта… В Китае на гробнице Чжао-Чжу, полководца, похороненного в 316 году, есть металлический орнамент. Недавно сделали химанализ металла. В нем обнаружено восемьдесят пять процентов алюминия. Загадка, непостижимая для металлургов! Получать алюминий без электричества невозможно, мы не умеем. А начало электрической эры 1786 год. Первый алюминий создан в 1808 году. Стоил он дороже золота. Монархи носили на парадных мундирах алюминиевые пуговицы.
— Какие мы с вами богатые, — вставил я, поднимая алюминиевую чайную ложку.
— Я думаю, хватит чудес. Их еще немало, да вы, наверное, без того устали, — смилостивился он. — Могу только добавить, что наука знает множество непрочитанных древних текстов, которые, может быть, подробнее говорят о самых тайных для нас тайнах. Никто не может, например, понять иероглифы на фестском диске с острова Крит. Ни одна известная науке цивилизация не пользовалась такой письменностью.
— Еще немного, и я переменю профессию. Вы сманите меня, так это все притягивает. Буду искать и отгадывать.
— Нелегко. Загадок много. Вы, например, когда-нибудь задумывались, почему религии так разны?.. А если тут сыграла свою роль та же причинность явлений?.. Древние скифы придумали идолов, связанных с кормилицей землей, с тенями усопших, с огнем. Скифы ничего не слыхали о пришельцах с неба. Те племена, которым посчастливилось увидеть «богов», создали свою, небесную религию…
В печке лежала груда красных углей. Красным горячим светом пылали стены, его лицо, гибкие руки.
Умница.
…На другой день к вечеру состоялось у меня свидание с Шефом. На экране он сидел у аппарата и видел меня так же хорошо, как я его.
— Какие новости? — спросил он.
— Мало. Надо подниматься выше. Телескоп не дает ответа.
— Когда поедешь обратно?
— В пятницу можно?
— Хорошо, будет вертолет.
— Нельзя ли как-нибудь узнать, какие программы вола вчера с двадцати двух до полуночи Мексика?
— Например? — он подвинул к себе чистый лист бумаги.
— Стада бегущих пятнистых оленей, синие лодки с голыми гребцами, бурное море, плетеные, похожие на циновки, паруса… Я думаю, вполне выразительно?
— Постараемся… Ну, давай! — он махнул, прощаясь, рукой.
— Ждем тебя с нетерпением. Когда прилетишь, я покажу тебе такую находку! Откопал в архивах… Это листок, исчерченный рукой твоего деда. Формула там… Необыкновенная вещь! Твоя формула, но рукой деда… Прилетай.
— Не может быть! Постой.
Экран погас. Я пошел обедать.
Какую там они видели формулу?
Шеф доволен. Это кое-что значит.
…Мы гуляем под металлической поющей кроной. Кидаем печенье нахохленным воробьям, смотрим, как бегут над нами в ажурной сетке темные по-северному облака.
Я не могу вспомнить лицо Лады.
Не могу вспомнить.
Так у меня было в те необъяснимо тревожные гулкие дни, когда женщина могла увлечь меня безоглядно, со всеми потрохами, надеждами, сомнениями, прошлым, будущим, настоящим и даже всем тем, что лежит за дальними пределами всего этого, прошлого и будущего, всех моих надежд и сомнений…
Помню, со мной тогда происходило что-то непонятное. Встречаясь, разговаривая с ними, я на другой же день уже не мог нарисовать в мыслях неповторимое, знакомое до муки лицо, представить в своем воображении всю мимику, все черточки его. Только неясный неудержимый зыбкий силуэт.
И лишь потом, когда все уходило, удалялось от меня во времени и пространстве, наступал такой день: я вдруг видел это лицо в мыслях своих с предельной резкой ясностью. И я знал тогда это все. Кончилось это. Не вернется…
Но что мне Лада, смешная девочка?
…Я выключил свет. Первое, что мы увидели, была печальная группа людей, одетых в короткие халаты. Они пели тягучее, молитвенное, кланялись, поднимая глаза кверху, и пели, не выпуская из рук легких носилок, на которых лежал неподвижный человек. Они остановились на ровной площадке, посреди необычных построек и, оставив носилки на земле, убежали, обхватив головы руками, боясь, наверное, что их догонят или окликнут.
А к брошенному, не торопясь, подошел старик в уборе, похожем на чалму, и заговорил с ним спокойно и дружелюбно. А потом запел, подняв очи к небу, молитвенную мелодию.
— Вот еще один религиозный обряд. Неужели опять моленье? Попробуй угадай, что это значит.
Археолог покачал головой.
— Непохоже. Здесь другое.
— Как другое? Разве старик не молится?
— Покажите мне что-нибудь более конкретное. Пуговицу, например, или пряжку, или монету найдите на этой площади, пожалуй, тогда я вам отвечу, — сказал он, улыбаясь. — Я должен знать время, когда это происходит. А время, как лес, роняет листья, по которым легко понять, какие деревья потеряли свои визитные карточки, в каком лесу. Время теряет пуговицы, рукописи, трамвайные билеты, битую посуду. Покажите мне кувшин, хотя бы разбитый… Ничто не выдает эпохи так верно, как монетка, пряжка или узор на кувшине.
Волнистая линия пересекла экран, и опять появились башни, рябые кирпичные башни, колокольный разбитый звон, цветущие. в белых одуванчиках поля, костер на берегу реки, стадо лошадей, сверкающий белый день, люди согбенные, как в молитве, синева ночи, опять южный день и затем картинка, заставившая вздрогнуть нас.
Двое в мохнатых одеждах волокли за руки почти раздетого юношу с лютыми от ненависти глазами. Они втащили его на груду хвороста, и в руке одного мелькнул матовый нож… А глаза были к небу, а рот выкрикивал воющее, молитвенное, резкое, неотвратимое, как нож…
И опять равнина в одуванчиках, и веселый прохладный лес, и крик птицы над рекой, звон бубенцов, и люди, согнутые молитвой… Неудержимый круговорот видений. Он мелькал, не желая хоть на минуту задержать, остановить наше внимание жадный взгляд.
Я приглушил звук.
— Что это? Посмотрите, что это? — мой сосед схватил меня за руку.
На экране была ночь, лунная, светлая среди равнины. Пустынный берег озера и след луны, оживленный водой.
— Ну, посмотрите же! У вас не двоится?
— Нет, изображение четкое.
— Две луны!
Только теперь я понял, почему стала такой неудобной, такой непривычной видимая картинка.
В золотистой ночной глубине сияли две одинаковые луны, два следа бежали через волны к дальнему берегу. Две луны! Два следа!
— Две луны!
Я вскочил. Он сиял от радости, как мальчишка.
— Драгоценный ты мой! — почти крикнул я, выдергивая, выбрасывая человека из уютного сиденья.
Мы заплясали с ним, два нормальных психа, запрыгали по комнате. Он говорил:
— А ты сомневался! Видишь, как необыкновенно здорово.
— Ты первый заметил! Ты первый среди людей…
— Да нет… я… понимаешь…
— Первый ты.
— А!..
— Две луны! Две луны! Две луны! — запели нормальные психи, выкатываясь в обнимку на улицу,
Хрусткий, подмороженный воздух подхватил наши пьяные голоса, далеко разнес по гудящим струнам телескопа.
Над нами стояла северная луна. Земная, в полном одиночестве, она, казалось, бросила на синие равнины сетку своих ледяных лучей, кружево мерцающих, звонких от мороза иголок.
— Не удивляйся! О, не удивляйся. Мы все в одном доме.
Вселенная постоянна. Пойми сам. Воздух, вода, свет. Все в ней одинаково… Появляется человек, первобытный, дикий. Чем укрыться ему в холодную погоду? Все равно где: на Земле холодно, значит, и там, далеко, тоже бывают зимы, холодные ночи. Тогда человек становится охотником, он думает, как убить зверя, он сочиняет оружие, берет в руки булыжник, мастерит первый топор, он убивает зверя, сдирает шкуру, надевает на себя…
Он говорил торопливо, как будто боялся, что я перебью его, но ему просто не хватало воздуха на медленную речь, так мы с ним запыхались.
— Надо человеку запастись водой в пещере. Но куда налить воду? Человек видит под ногами что, как ты думаешь? Глину! Обыкновенную глину! Глину, которая всюду одинакова, и начинает лепить сосуд… Понимаешь, если все так одинаково, холод, вода, глина… значит, и развиваться мир будет почти одинаково. Сначала шкуры, потом ткани, сначала кусок глины, потом фарфор, сначала каменный топор и стрелы, потом пулемет.
Волнение мешало ему говорить медленно.
— Конечно, трудно поверить… Я, когда увидел, как двое тянут с ножами третьего, подумал: очень похоже на скифский обряд поклонения мечу… Скифы клали меч на высокую груду хвороста. Меч ржавел, и надо было кормить его! На меч лили свежую кровь пленных врагов. Чем больше ржавел металл, тем больше просил крови… Но я не заметил меча на хворосте…
Потом этот одинокий на площади. В Древнем Вавилоне больных выносили родственники на городскую площадь. И зачем? Для того, чтобы каждый, кто пройдет мимо, спросил его о болезни, рассказал ему, как лечились от нее, может быть, соседи, знакомые прохожего… Почти современный метод. Психотерапия.
Правда, меня еще смутили кирпичи городских башен. Такой цвет, желтовато-зеленый, был у средневековых кирпичей… Но глина везде одинакова…
Мой Археолог торжественно поднял руки, прямо вознеся их.
— Они показывали нам свою историю!
Мы, закинув головы, смотрели на нее, далекую в стылом, жутко пустом пространстве, нашу единственную луну. Северные холодные звезды, как нерастаявшие колкие снежинки, бесконечно падали на мир, забрызганный лунным светом.
Где? Какая звездочка? Может быть, она та, заиндевелая, над самой крышей? Нет, пожалуй, не она. Тогда, возможно, две в сторонке. Подмигивают они ярко… Ну, где же ты? Отзовись!
— Подумай только, сомневались в поэтичной легенде, перечеркивая намертво лишь потому, что не было неопровержимых доказательств!.. Надо иметь в голове сушеный кизяк, чтобы так начисто не верить, отрицать… Ну покажите нам, подайте нам сюда скептиков! Мы дадим послушать им утренние хоры!
Он шагал с непокрытой головой, совсем седой от луны, в сверкании своих больших очков.
— А завтра весь мир может узнать: мы с тобой видели! Мы видели своими глазами! Первые на свете! Великолепно!..
Н тут с меня слетел восторженный мой порыв. Я взял его руку, взял, как берут в лапу ладонь друга.
— Подожди, — сказал я. — Постоим… Дай слово, никому ни о чем не говорить, пока я… Обещай мне. Так надо. Прошу тебя…
Глаза в холодных очках были виноватыми.
Какая нескромная мыслишка посетила мою голову: не стоит ли проверить хорошенько излучения (которые можно проверить не иначе, как с помощью ракет и спутников) равные — гамма, рентгеновские, космические…
Может быть, они «цепляют» в космосе невероятно случайные обрывки земных передач, а затем наши лучи перехватывают их у собратьев, не способных пробиться к нам через толщу атмосферы.
Но разрешат ли нам такие поиски ради «помех»?
10
Я вошел к маме в палату с мокрым осенним букетом. Она, моя мама, смотрела на меня прежним, таким знакомым взглядом. Немного печальным: я всегда был у нее горемыкой. Немного виноватым: она всегда винила во всем только себя.
— Родная, — сказал я тихо, — ты меня слышишь? Ты меня понимаешь?
— Да, — шепотом сказала мама.
— Ну, молчи. Пожалуйста, ничего не говори. Тебе нельзя. Не спрашивай, сам все расскажу… Не болею. Здоров. Дела вот как идут отлично! Мне везет…
Она снова могла держать мою руку. Я думал, как хорошо будет надеть на маму старенькое, знакомое пальто, провести по этим белым коридорам и стерильным лестницам к осеннему живительному подъезду, бережно усадить в машину, покатать ее по всему городу, по таким стремительным, веселым улицам, по синим от реки набережным, по мостовым, устеленным лиственным шорохом, по тихим, добрым переулкам приехать наконец в мамин деревянный дом.
Я не помню, когда мне хотелось подолгу бывать в ее доме. Я помню, как прибегал туда, говорил какие-то родственные слова, спрашивал о чем-то, спешил нетерпеливо к другим, суетливым, шумным, чужим для нее, моей старушки, домам. А этот бревенчатый, старый мамин дом…
Она садилась у темноватых окошек так, чтобы дневной свет и мягкое тепло печки соединились около нее, брала в руки спицы, положив на колени пушистый клубок, тихо-тихо вязала мохнатые носки, те, что лежат у меня до сих пор, ни разу мной не надетые… Мамин кот по-хозяйски тер спину о брюки. Пахло печкой, свежими занавесками, крепко-накрепко вымытым полом.
Она молча радовалась тому, что сын пришел, и можно сидеть рядом с ним, и задавать полные тайного коварства наивные мамины вопросы: «Не надо ли кому-нибудь связать маленькие, совсем крошечные шерстяные носочки? Так, на всякий случай. Костюмчик, шапочку, маленькие-маленькие?.. Не надо ли?»
Как же я не видел прежде незаменимой прелести маминого дома…
Я приеду к тебе, в наш, мама, старый дом. Я сяду к теплой, сухой печке. Мне будет совсем не скучно с тобой. Мне будет, родная, так хорошо и светло, только ты выздоравливай, только не уходи от меня…
— Седенький мой, — сказала еле слышно мама, — некому за тобой присмотреть… И когда ты сноху мне найдешь?.. Так и помру, не увижу внука…
— Не надо, не говори. Я все нашел. Ни о чем не думай. Выздоравливай… Хочешь, я поеду к нам домой, кота проверю?
Она улыбнулась.
— Ох и орет, наверное, бедолага… бродит голодный… Ступай сынок, дела у тебя, я знаю… Мне и так хорошо…
Из больницы я ушел к вечеру.
Я знал, каким будет у меня этот холодноватый, горький от палых листьев ясный вечер.
Я возьму Ладу и поеду с ней в мамин дом выручать кота.
Может быть, потом — я, Лада и кот — вернемся к маме. Сюда в больницу…
Но мы не вернулись.
Так получилось.
Я рассказал девушке по телефону грустную повесть о коте-сироте. Я церемонно попросил ее принять участие в спасательной экспедиции.
Лада смеялась. Моя повесть о коте-сироте вдруг показалась мне самому смешной. Мы стали вспоминать самые нелепые случаи с котами всех мастей, от рыжих до черных и полосатых.
— Ну где же вы пропадали? — спросила девушка. — Давайте лучше поедем в Сокольники…
— Отлично, едем в Сокольники, — мгновенно согласился я, довольный тем, что такая девушка сама зовет меня в Сокольники.
Когда я плавно-вежливым жестом распахнул перед ней дверцу, Лада вдруг сказала:
— Я вас очень прошу, поедем так, — и мягко толкнула дверь от себя.
— Не понимаю как?
— Без машины.
Кажется, губы у меня свело набок от удивления.
— Почему?
— Пожалуйста, мне так хочется. Пожалуйста, — повторила она жалобно.
— Может быть, на трамвае поедем? — пытался вроде пошутить я.
— На трамвае, — просто сказала девушка.
— Но я, наверное, разучился ходить пешком! — в легком недоумении протестовал я.
— Ну, пожалуйста… Мы очень редко… Мне так хочется.
Ей так хочется! Ну, если тебе так хочется…
Мы уходили от брошенной в переулке черной моей машины, и вид у нее был, как мне казалось, потускневший, обескураженный: «Как же так? А я?..» Ничего, постоишь, голубушка, привыкай… Не мне одному.
Девушка невозмутимо шла рядом, искоса поглядывая на меня, словно проверяя, что же я, как я буду без моей, пахнущей бензином, теплом и кожей…
Подошел трамвай, зашипел, открывая стеклянные двери. Мы поднялись по двум широким ступенькам, я полез в карман и вдруг похолодел. Потом, кисло ухмыляясь, я шарил по всем карманам, давно понимая, что у меня нет ничего. Не только на трамвай, но и на входные билеты, и на все остальное.
— У вас нет монетки? — несколько рассеянно спросил я.
— Нет, — она почему-то сияла. — Честное слово, ничего нет! — сказала она чистым своим голосом.
— Надо выйти, — очень дельно предложил я.
Девушка засмеялась.
— Нет, поедем зайцами, — шепотом сказала она.
Я пожал плечами.
— Не по возрасту.
— По возрасту, по возрасту, — зашептала она близко горячими губами.
Это несколько смягчило меня, и, сделав независимый для всех непосвященных вид, я стал трагическим шепотом, со всеми подробностями рассказывать ей, как поведут нас, горемычных, опозоренных безбилетников, в милицию, как будут составлять протокол и, качая головами, говорить о гражданской совести, а потом пришлют на работу «телегу».
Лада смеялась, обхватив мою руку.
— Итак, гражданочка, где вы работаете? — шипел я, сдвигая брови.
— В детской библиотеке.
— К тому же еще и комсомолка?
— Угу… Дяденька, я больше не буду, — она заливалась от смеха, припадая к моему плечу.
— Да что же вы, ребята, — вдруг сказала бабушка, сидевшая сбоку, — мало с кем не бывает, возьмите вот шесть копеек. Не обеднею.
Лада смутилась. Тут у нее в глазах было: «Это я виновата…»
— А на танцульку деньги найдут, — сказал чей-то решительный бас. — Повадились…
— А если мелочи нету? — осадил его тонкий голос.
— Да не слушайте вы, — сказала добрая женщина. — Берите, ребята… Меня тоже кто выручит…
— Спасибо, хозяюшка, — я взял деньги.
— Молодые, всяко бывает, — отметил тонкий голос.
Это я молодой…
Как входят в столичный респектабельно-ухоженный парк, если нет билета? Оказывается, налево по забору, за двумя киосками, в гуще зеленых кустов есть отогнутый слегка металлический прут. И через этот лаз еще год назад весь одиннадцатый «В» ходил на все зарубежные выставки.
Я тоже «вошел», оторвал пуговицу, но вошел. Постовой милиционер на аллее подозрительно оглядел нас, но ему, наверное, самому не хотелось верить… Разве такой респектабельный человек, то есть я, позволит себе при такой миловидной обаятельной спутнице…
— Вам кто-нибудь говорил, что вы красивая? — вдруг спросил я.
— Говорили, — не задумываясь, ответила девушка.
— Море обаяния — говорили?
— Да.
— И все неправда, между прочим… Вы смешная.
Она улыбалась.
— А я в одной книжке читала… чтобы привязаться к человеку по-настоящему, надо, чтобы он был чуточку смешным.
— А я смешной?
— Нет.
Не хватало мне, чтобы я хотел быть смешным ради этой девчонки.
Она шла то рядом, то переходила на другую сторону аллеи, трогая ладонью стволы берез, поглаживая ровную, стриженую стенку рдеющих осенних кустов.
— А вы помните, какой тарарам вы устроили в нашем переулке? — спросила девушка.
— Я и теперь могу, — ответил я.
— Но ведь я тогда случайно была дома.
— Я рисковал.
Она улыбнулась нежной своей улыбкой…
Да простят меня модные строгие стилисты, готовые любую «телячью нежность» объявить сентиментальностью. Но другого слова, более выразительного, к ее нежной улыбке, по-моему, нет.
* * *
Она улыбнулась нежной своей улыбкой.
— Значит, вы смешной.
— Спасибо. Но вам тогда было не до смеха. Нас хотели схватить.
— А-а, милиционер…
— Не только милиционер, и юноша какой-то.
— Мой одноклассник, — просто сказала девушка. — Его берут в солдаты, он провалил институт… А вы знаете, какие хорошие стихи он пишет? — добавила она, как будто речь идет о нашем общем и давнем знакомом. — Да вы послушайте, я вам прочту…
Я вежливо склонил голову.
…Мы плутали мягкими застланными дорожками. Далеко была неслышная почти музыка. Редкие гуляки попадались нам и смущались при виде нас, таких же заблудившихся гуляк. Я не знал, в какой стороне Сокольников мы находимся, куда ведут эти запутанные грустные дорожки.
Лада рассказывала стихи негромким, глубоким и нежным голосом. Что мне оставалось делать? Слушать.
Наступила туманная осень, Плачет по лету природа. Ночью ветер, уныл и несносен, Лез ко мне по трубе дымохода. Стучала ветвями о стекла Рябина под нашим окном, Продрогла, наверно, измокла В холодном разливе ночном. Словно кто-то никак не отважится, В дом не входит, боясь темноты. Может быть, мне поэтому кажется, Что в окно постучала ты. Голос девушки дрогнул. Рядом где-то могла заблудиться И пришла… Но ко мне сюда Каждый день кто-нибудь стучится, Только ты не стучишь никогда.Невероятная девушка. Читать мне чужие стихи, ей же, наверное, посвященные. Зачем она это делает?
Я шагал и смотрел. И она мне такая нравилась. Наивная мелодия стиха очень как-то шла ей.
Окна тихо царапают липки, В них стучат монотонно дожди. Ты случайно, пускай по ошибке, Постучись как-нибудь, приходи. Буду рад я, когда увижу Даже поздней порой ночной… Знаешь ты, я тебя не обижу, При тебе я совсем ручной. Я тебя, как никто, берегу, А беречь не могу. Не смогу… Мокнут, вянут озябшие липки. Шелестят монотонно дожди. Ты случайно, пускай по ошибке, Постучись как-нибудь, приходи.Я запомнил их. Память у меня великолепная.
— Это как же понимать: «А беречь не могу, не смогу»? — спросил я, пряча, как говорит Шеф, улыбку в ушах.
Она смутилась.
— Вам не нравится?
— Как-то уж очень без выкрутасов, несовременно, штучек не хватает… Он их на даче писал?
— У него нет никакой дачи, — сказала она обиженно.
— А на каком он живет, если не секрет, этаже?
— На восьмом.
— И пишет про дымоход? Про липы, которые в окошко стучат?
Она сказала совсем тихо:
— Он поэт…
— Знаете что, — спохватился я, — расскажите мне про вашу жизнь.
— Она такая маленькая.
— Ну, про школу…
Тема ей была близка.
Она подробно, с удовольствием рассказывала про свою школу, про какие-то школьные вечера, последний школьный рассвет у Москвы-реки… Так было хорошо и так сложно теперь: занятия вечером, библиотека днем.
И все шло мимо ушей моих. Я слушал добросовестно и почти ничего не улавливал. Как журчанье, как шелест окружающих нас листьев. Не знаю почему. Наверное, так вызывающе-великолепен был этот закатный лес. А может быть, наивные стихи увели мои…
Она, по-моему, тоже, как я, невольно поняла вдруг этот разлив, немую звонкую тишину красок и что-то еще, заставляющее нас умолкнуть.
Ладушка вдруг притихла. Березовый нежный свет упал на ее лицо. Пиликнула добрую песенку одинокая пичуга в сенокосном аромате, в гуще, среди белых стволов и красных оранжевых пятен…
Но вечер по-летнему теплый, березы высокие, небо в осенней дымке полоснула вдруг невероятная, нечаянная, совсем летняя гроза.
Я не знаю, что было бы, если бы на помощь не пришел дождь. Ну кто его просил, не было печали…
Говорят, это модно в книгах, такие дожди. Ни одна такая встреча не обходится в них без проливного дождя. Говорят, это красиво, когда льет он, дождин… Ничего хорошего… Но кто мне поверит? Я ничего не придумал. Дождь и в самом деле полил нежданный, оглушительный, как веселое весеннее половодье.
Сокольники зазвенели.
Взъерошилась, полетела, сверкнула блестками золотая кутерьма листьев, дождя и свежести. Забрызганная, мокрая Лада втянула меня под крышу тесной беседки, невольно прижалась ко мне и затихла.
Я поцеловал ее, как целуют, наверное, ребятишек. Нежность, всей нежности нежность вошла в меня вместе с грозовым дождем и запахом алых листьев, с открытыми, почти плачущими родными глазенками.
— Ты самый хороший… ты самый… меня еще никто… никто…
Так нежданно, так светло.
11
Надо хорошенько продумать все…
Вот начеркал эти слова и поймал себя на мысли, что «продумать» вполне можно было бы отнести к моему свиданию с Ладой, ко всему, что осталось на нескольких последних страницах дневника…
Но я совсем о другом. Случилось такое, чего нельзя было просто выдумать, не то что предположить. Поэтому все остальное для меня как бы не главное, все отодвинулось вдруг, отложилось на какое-то неопределенное время. Сегодня главное листок пожелтевшей бумаги с чертежом и выкладками деда.
Что в них? Что изменило ровное тиканье времени? У нас по этому случаю был настоящий служебный переполох. Рассказывают: один изобретатель велосипеда бухнулся головой о каменную стену, когда узнал, что велосипед уже изобретен месяц назад… Я похож на этого изобретателя, но шарахать в стену я не буду. Потому что в моем случае «велосипед» изобрел мой дед. А я люблю старика, хотя никогда не видел его живым. Он погиб лет за двадцать пять перед моим рождением. И я не виноват, я повторил то, что нашел когда-то мой дед. Нашел, а другие потеряли. Потеряли наглухо, навсегда, и мне пришлось идти вслепую, заново.
С этой минуты найденное мной будет уже не моим, будет еще одним открытием деда.
Но вечная слава Поиску! Тем более что поиск продолжается.
Дед намекает на пять формул, а я знаю только две. Одна из них врезана карандашом в потускневший от времени листок. Абсолютно моя формула! Остальные четыре должны были быть на следующей странице. К нам попал обрывок записей. Уверен, что среди этих четырех есть и моя вторая. Не может быть иначе! Моя вторая. Но там еще три.
Какие? Вот о чем думать надо. Голова идет кругом. Какие?
Что значит его чертеж? Вот он:
— И рядом слова: «Отъ самого себя».
В старинном пожухлом переплете она казалась невзрачной, суховатой, прямой по-стариковски. Она лежала на столе, немая свидетельница многих лет, многих внимательных рук. Это была книга деда «Лучи мироздания». Хорошо знакомая всем нам книга. У меня дома есть один экземпляр. Но в эту был кем-то вложен обрывок бумаги с карандашными записями деда.
— Больше там ничего не нашли, — сказал Шеф. — Не можешь ли ты поговорить с матерью. Какие бумаги у нее были. В архивах… больше ничего нет.
В кабинете у Шефа темно. Сосны закрыли небо в огромных окнах.
— Она рассказывала давно еще. Были две тетради, несколько писем, компас, географическая зеленая карта, бинокль и золотой перстень. Я не помню, что еще хранилось у нее… Перстень я продал, есть было нечего. Бинокль подарил…
— Но, кроме вас, у кого-то было еще что-нибудь?
— Усадьба сгорела в девятнадцатом. Книги остались, вот, пожалуй, все.
— Нет, милый, кроме книг, есть у нас этот листок, — он бережно погладил книгу. — Твой дед сумел найти формулу, которой нет ни в одной книге. Твою формулу, твою! Но теперь она уже не твоя, ничего не поделаешь, — он даже обнял меня. — К тебе она пришла потому, что мы с тобой живем в самый разгул телевидения. Когда жил твой дед, не было ни одной телестанции!
Он взял книгу, сказал:
— Поклонись памяти его.
— Тебе надо поклониться, если бы не ты…
— Что теперь будет, что будет… — Он открыл книгу, вновь достал из нее бумагу деда. — Можно рассказывать мне про две Луны, про четыре Луны. Я поверю. Но другие скажут, им померещилось. Двоилось у них… Другим не докажешь… Но твоему старику не могли мешать программы телестанций.
Шеф, по-моему, переживал не меньше, чем я.
— Им не дает покоя моя несговорчивость. Но если бы они знали, что все, за чем они так жадно и так щедро охотятся, заключено в этих пяти формулах… — повторил он вслух то, что было набросано карандашом на рыжем клочке бумаги.
Выглядят эти слова так:
«Если бъ они знали, что все, за чемъ они так жадно и такъ щедро охотятся, заключено въ этихъ пяти формулахъ…»
Он бережно спрятал бумагу в книгу, положил ее в стол.
— С этим я пойду. Вот бомба так бомба! В сказке не придумаешь. Повезло тебе. С того света дед помог… С того света. Видно, кому-то не давала покоя его несговорчивость, а? Что ты на это скажешь?
— Я знаю не больше, чем все. Дед был профессором физики Харьковского университета. Он позвонил однажды в местную больницу и просил его положить. А потом его нашли убитым. Дверь была заперта. Наган лежал на тумбочке… У меня дома старая желтая газета. В ней все подробно… Причина убийства неизвестна.
Потом он проводил меня к дверям.
12
Глупо устроен человек. Я не спешу звонить ей.
Почему? Разве она безразлична мне?
Настроение — хуже, конечно, бывает, но и такое совсем непохоже на то блаженное сияние, в котором тихо тлел я до вчерашнего дня. Утром я передвигал себя в пространстве этаким самодовольным пай-мальчиком, способным на все и ничего поэтому не делающим. Тогда я решил что-нибудь сделать, и все получилось не так. Все не так!
Я не хотел обидеть ее. Что теперь она думает? Я подсматривал за ней? Брр…
Планы были не хрустальные, самые обыкновенные. Встречу после работы, отвезу в институт, накормлю, между прочим, где-нибудь. Обыкновенная проза. Этакий заботливый покровитель с коляской. Она успела бы, я все рассчитал.
Я поставил машину сбоку, на другой стороне улицы. Мне виден был ее подъезд, похожий на двери банка. Ребятишки, наверное, пыхтят, когда раздвигают могучие дубовые створки. На синем стекле банковские золотые буквы: «Детская библиотека».
На окнах белые, гармошками, непроницаемые шторы. Но я заметил еще на повороте прозрачную черноту в одном окне и встал так, чтобы она меня видела, если, конечно, ходит она за этим окном.
Солидное здание, солидная библиотека… Но работает она с первоклашками. В зале, наверное, шмыгают носами, шелестят книгами, шепчутся, толкают исподтишка друг друга маленькие Ладушкины почитатели. Она сидит строгая, тоненькая, сдвинув брови для пущей солидности, мягкий воротничок делает ее похожей на практикантку-учительницу, на тетю Ладу.
Она выйдет, я поспешу к ней. Вздрогнут от неожиданности ресницы. «Я ждал тебя, — скажу я, — поедем сначала куда-нибудь, наверное, ты голодная. Потом в институт». — «Почему тебя не было два дня? — спросит она. — Почему ты не звонил?» — «Не сердись. Так много свалилось на меня…»
За черным окном, прилипнув к нему носом и растопыренной ладошкой, стоял человек лет восьми. Больше там никого не было видно. Человек смотрел на улицу, на меня и чертил пальцем по стеклу что-то похожее на волны и, кажется, не видел ни улицу, ни меня. Был он стриженый, маленький, ушастый.
Потом пришел он.
Тот самый вихрастый парень, которого мы встретили тогда в ее переулке в минуту нашего бегства от инспектора.
Ничего. Довольно приятная внешность. Рост подходящий.
Глаза, уши. Так себе. Мальчик и мальчик.
Он ходил по тротуару, солидно зажав сигарету в пальцах правой руки. Ходил, смотрел на часы, ходил мимо подъезда, мимо зашторенных окон, мимо единственного черного. Ходил, ходил…
Я тоже смотрел на часы.
Лада не шла.
Может быть, она видела его?
Может быть, ее до сих пор не отпускают?
Может быть… Все может быть!
Но я не знал, что я должен делать. Сказать ему — катись… Почему?
Может быть, она ждет, когда он сам уйдет восвояси? Может быть, она хочет, чтобы я подождал, пока он уйдет? Может быть, ее не отпускают?..
Лада не шла.
Может быть, она хочет, чтобы я догадался на минуту, на две, на десять уехать и позвонить ей?
Может быть, сегодня уехать? Не мешать ей? Нельзя так врываться…
В черном окне маленький человек рисовал на стекле таинственные волны.
Радость улетела.
Может быть, ее до сих пор не отпускают… Может быть, ее просто уже нет, и она ушла раньше…
Я включил мотор.
Он остался там.
13
— Тьфу ты, нечистая сила, — Шеф бросил на стол серебряный нож, который только что вертел в руках. — Одно постичь не могу: как ты меня, пожилого, серого, зубастого, заманил на эту лекцию? Почему я согласился?
Из Политехнического мы забрели в «Берлин».
Молодой, похожий на дипломата повар показал нам в серебряной посуде серебряного живого карпа. Большая рыбина звенела хвостом, и серебряный свет электрических ламп отражался в стеклянных ее боках.
Шеф крякнул: «Хо-орош…» И теперь мы ждали, когда этот карп вернется к нам золотым от корочки, в развале золотых картофелин и чего-то еще.
— Выпьем, — сказал он.
— А потом танцевать пойдем, — съязвил я.
Он поглядел по сторонам.
— Не вижу повода к веселью, да и приглашать некого… Ладно, закусывай.
— Так чем ты недоволен? Развлекся на лекции.
— Не выношу глупости, а еще пуще невежества… Летающие блюдца, тарелки… Шарлатанство!
— Если гибнут пилоты в погоне за этим шарлатанством?
— Иллюзия, мираж.
— Мираж нельзя уловить локатором, а ты слышал… они имеют плотную массу, объем.
— Смена воздушных слоев, — Шеф густо положил на калач слой масла. — Граница может быть настолько резкой, что луч радара будет отражаться как в зеркале.
— Не криви душой. Тебе сказали: сигнал не отражается, он усиливается летящей…
— Кастрюлькой, ты хочешь сказать? — он впился в калач.
— Блюдечком с голубой каемочкой, — отпарировал я.
Шеф промычал что-то полным ртом, судя по глазам, весьма ироническое.
— Не надо, как с нашими лучами, — воспользовался я беспомощностью собеседника. — Непонятно, значит, приклей причину, какая тебе удобней, выдай за неоспоримое — все остальное к черту.
— Огэя кукая моэ муумия, — процедил он.
Только я мог по едва уловимым сочетаниям слов и богатству моей эрудиции понять сказанное: «Очень кому-то мало мистики…»
— Даже при твоей скептичности, — ответил я, — можно и тут найти зерно… Если не пришельцы катаются в тарелках, то, может быть, хрустальки атмосферного льда, зеркальные слои путают наши лучи с отражением чего-то.
— Улуая моэки псс.
«Слушаю тебя, милый, и посмеиваюсь», — безошибочно переводил я. Тут он одолел калач и сказал на чистом русском языке:
— Много ты собрал этой всякой магнитной мистики? Помогает?
— Пока нет. А ты мыслишь, я это без пользы?
— Не знаю, тебе видней… Пропадаешь по разным лавочкам. Спрашиваю: где наш Искатель? Маринка плечиками ведет. Уехали в институт металлов, уехали в Магнитный, уехали на семинар омагниченной воды, уехали в Историческую древние книжки лузгать… А мне потом звонят, уговаривают. Руденко прямо домой звонил, просит: «Послушай, не мог бы ты отпустить к нам своего лаборанта». Тебя, значит… «Уж очень хватко и чисто он видит и мыслит. Зачем тебе такой? У тебя же электроника…» Обнаглели!
— Плохо, что ли?
— Зарплату где получаешь? У них разве?.. Толку не вижу, проку нет. Магнитная вода! Чушь какая-то, муть. Ничего не поймаешь в ней… Потом эти… летающие тарелки. Ну я понимаю, вода, магниты, куда ни ступи, кругом и всюду магниты, может быть, где-то хвостик уловишь. Но тарелочки!
— Да, лучше бы я не с тобой пошел на лекцию, — совсем ни к чему сказал я.
— Конечно, с девчонкой! — воскликнул он. — Так и делай. Они, глазастые, любят мистику, таинственность. А я стар.
Мимо нас прошли к фонтану в середине зала шаткие парочки.
Музыка повела тянущую, зыбкую, печальную мелодию.
Вот одна из девушек, в такой же, как у Лады, кофточке плавно мелькает за темными пиджаками. У другой волосы лежат как у нее…
Нам принесли карпа, дрожащего золотыми брызгами на сковородке. Шеф плотоядно потер ладонью о ладонь, опустил в сковородку серебряную лопатку.
— Смотрю я на тебя, чего ты грустный?
— Музыка томит.
— Так не сегодня. Вообще… день, два… На каждый звонок бегаешь… С нею не ладится? Ты скажи. Старику можно. Легче будет.
— Все тебе известно. Все. Даже это…
Он отвел глаза.
— Почему же не ладится? — небрежным тоном отрезал я. — Сам не очень стараюсь,
— У тебя, знаешь, не те годы, чтобы самому выкаблучивать.
— А я боюсь.
— Чего же ты, бедненький, боишься? — он положил мне кусок ароматной рыбы.
— Поймешь ли?
— Где нам! Но я постараюсь.
— Она, — сказал я, чувствуя напрасность, ненужность моей хмельной откровенности. — Она пришла… появилась так непохоже… так все минуты с ней были необычны, все до одной… Необычны, как фантазия. Вот и боюсь, вдруг она станет, окажется деловой, деловитой… ну, разбитной… Слова не подберу.
Шеф поставил рюмку на стол, прищурил светлые свои глаза:
— Эва, как тебя… Придумал, я вижу, ты ее. Придумал! — убежденно повторил он.
— Что? — не понял я.
— Разве тебе такое нужно? — громче нормального воскликнул он, и за ближним столом оглянулись. — Фокусы, романтику оставь им, юным… Тебе нужна женщина домовитая, деловая.
— Кандидат наук, а? — съязвил я.
— Конечно, башка непутевая… Придуманное всегда болью выходит.
Я разозлился.
— Что значит «придуманное»? Кому как… Один мой знакомый хирург жалуется, не может он, дескать, смотреть на женщину как прежде. Анатомию видит.
— Анатомия тоже полезна, — вдруг ласково сказал Шеф. — Только ты не путай. Меня словами не проймешь.
— А чем, скажи, старина, тебя пронять? Не хочешь ли ты открыть мне глаза на то, что все девушки, например, алчут выйти замуж и все так просто на белом свете. Меня таким открытием пытались убить не однажды. Но я живой пока! Помнишь ли ты, как звенели шпаги трех мушкетеров? Помнишь ли ты, как бились они во имя Прекрасной дамы? Помнишь ли ты, как стучало твое мальчишечье сердце?.. Один мой ровесник тогда просветил меня. Он в ученую книгу заглядывал. Они, говорит, мушкетеры твои, белье не меняли по году. А прекрасные дамы в семнадцатом веке спали на грязных простынях и вшей давили спицами в причудливых своих прическах… Вот как! Если теряем что-то, сами не можем, не умеем. Если видим в любой… два розовых уха, две круглых щеки да еще кое-что…
— Постой, постой! — он отодвинул дымящего в золоте карпа, лег плотной грудью на стол. — Грамотные, все понимаем. И то, что из какой-нибудь милой девушки можно средь бела дня сотворить сказку, а можно увидеть в ней же черт знает что. Мир одинаков для всех и неодинаков. Каждый несет его в себе, каждый творит свой мир. Кто как видит. Я, каюсь, может быть, слеп, но тогда расскажи мне, кто ее родители, чем она дышит. Богатая, бедная? Как одевается, болеет, не болеет?
Мимо нас опять прошаркали парочки. Мелодия сплелась в плавном, приглушенном танце.
— Не знаю… Бедно одевается.
— И все? Больше вопросов не имею, — он подвинул к себе карпа.
Мелодия колебала танцующих. Серебряный пьяный свет плескал воду фонтана.
— Плюнь, — сказал он вдруг, — плюнь. Хочешь, я тебе помогу? Потуши сияние — все пройдет, погаснет, коли нет основы.
Как ее зовут?
— Лада.
— Эва! Имечко словно подобрал… — он с упоением жевал рыбу. — Есть у меня приятель, Миша. Поэт, песенник. Он имена такие с огнем ищет. Ох и разбазарит он твою Ладу. Пыль от нее пойдет по закоулочкам…
— Тебе самому не грустно от этих?.. — спросил я. — Тебе не жаль?
— А что мне жалеть?
— Не знаю что, — сказал я. — Проклятая кабацкая музыка. Хоть бы кто их остановил.
— А мне нравится. Тепло, светло.
Шеф закурил, откинулся на спинку стула, кивнул официанту.
— Жалость жалости рознь, — высказал он. — Жалость, она слепа, — он достал деньги. — Вот моя купила раз живую рыбу, вроде этой. И жалко ей стало под нож ее. Дышит ведь. Не могу, живая, говорит, пусть плавает. Отнесла в ванну, открыла кран… Я через пять минут иду закрыть, вижу, — он засмеялся, — туман стоит от пара. Кипяток! Наша рыбка, бедная, вареная, кверху брюхом плавает… От слепой любви да жалости всегда так.
Я вздрогнул.
— Не прожалеть бы тебе твою Ладу и себя самого не прожалеть бы…
Лада моя, Лада…
Если ты придумана — будь навеки благословенна такая придуманность!
Мне,
тебе, старик,
всем нам,
так не хватает сказки.
* * *
Я позвонил ей через два дня. Был какой-то шорох. Мне сказали:
— Сегодня Лады не будет.
— А завтра?
— И завтра.
— А вчера была?
Бросили трубку.
Шеф, пожалуй, прав.
Кто мне Лада? Знакомая, найденная случайно, фантазерка, наивный ребенок…
Оставим это им.
Юным.
…Я лечу на космодром!
Ну и старик, добился, доказал.
Надо готовить служебный чемодан. Первый самолет идет на космодром в понедельник вечером. А там в запасе у меня четыре дня. Может быть, и три. Ждать они меня не будут, поэтому необходимо лететь сразу, не откладывая.
Надо успеть к маме.
14
Пилот, летевший со мной, спросил:
— Первый раз?
— Первый.
— Там, говорят, порядок.
— Говорят…
Внизу равниной лежала красноватая, в желтых разводах степь. Нарядный белый городок, похожий на макет загадочной стройки, плыл, то поднимаясь к нам, то вновь опадая в глубину. Самолет уверенно лег на крыло. Показалось, как всегда перед посадкой, что гул моторов неожиданно сник, или долгий ритм переменился, не знаю, но, даже не глядя в окно, можно было понять — идем на посадку.
Мелькнули огромные запрокинутые тюбетейки антенн. От них, туда, к земле, тянулись металлические конструкции гигантской мачты. Слева на красном фоне глины серым пятном лежала бетонная площадь с высокой башней ракеты в середине.
Вот он — космодром! Здравствуй, живая легенда!
Самолет низко прошел над ним и левым крылом повернул в степь, оставив где-то сбоку синюю гладь моря.
Мелькнуло под нами целое стадо грузовых автомобилей. Самолет покатил по бетонке, расположенной довольно далеко от городка.
Холодный ветер, по-степному разгульный, встретил нас, и мы надвинули шапки, застегнули пальто на все пуговицы. Пока мы садились в маленький голубой автобус, пока оформляли документы, я видел, как на бетонку лег другой огромный транспортный самолет и к нему от кромки аэродрома двинулись автомашины.
Ящики, похожие на вагоны, баллоны, похожие на цистерны, коробки, тюки, барабаны с кабелем осторожно укладывали в кузов, и машина уступала место под брюхом самолета новой машине.
Пахло синим бензином. Эхо звучало в степи от гула моторов. Утренний лед белел в придорожных канавах. Редкие облака обгоняли автобус и таяли вдруг на ветру, как иней в красноватых лужах. Вставало ровное, чуть подмороженное солнце. Мы ехали по широкой, прямо-таки столичной дороге.
С нами сидели две совсем обыкновенные женщины. Говорили они о том, что кто-то не успел вечером нарубить капусту, а ночная смена придет завтракать в девять. Земные женщины, земные разговоры.
Вдоль дороги скользнула тень самолета. Еще один транспорт садился там, откуда мы только что уехали. А мимо нас катили могучие серебряные фургоны, бензовозы, холодильники, самосвалы, автопоезда. И многие среди машин были седыми от пыли нездешних, дальних дорог. И рядом с водителем спал другой, положив голову на домашнюю несвежую подушку.
Нас подвезли к обыкновенному дому с ребристой шиферной крышей над неокрепшими тополями. Здешняя гостиница. Мы вышли, две обыкновенные женщины поехали дальше.
Нам отвели уютную комнату на втором этаже. Где-то совсем обыкновенно запел утреннюю песню петух. Под окном несколько молодых парней в тренировочных костюмах играли в мяч на волейбольной площадке.
Народу в гостинице немного. Или все уже разъехались по делам, или тут временное затишье. Но меня все это не касалось. Я должен был найти человека, от которого зависело мое пребывание здесь. Я спросил у пожилой доброй горничной, как и куда мне лучше пойти. Мой рабочий день уже начался.
По асфальтовой дорожке, усыпанной редкими кленовыми листьями, припудренной серым степным песком, тропинкой, по которой ходили самые знаменитые наши современники, я ушел в двухэтажное белое здание. Но главный для меня кабинет в этом городе был закрыт.
Он еще не приехал.
Дежурный посоветовал мне подождать, и я сел в большом зале, в середине которого стоял, как посадочный знак, длинный зеленый стол с приставкой. Наверное, здесь они собираются перед каждым запуском.
Я думал, как он выглядит, самый главный человек на космодроме. Будет ли он таким, каким я его себе представлял? И когда мимо кто-то прошел в сером немодном пальто, с опущенной головой, сутулый, даже не посмотрел ему вслед.
Я взглянул на часы: десять без пяти. Меня позвали.
В кабинете на вешалке серое немодное пальто. За письменным столом сидел он. Главный. Человек-легенда.
А разговор у меня был такой.
— Ну вот, а я проходил мимо, решил, сидит в зале еще один журналист. — Он улыбнулся. — Признаться, боюсь их. Так и кажется мне, ждут они мудреных афоризмов.
— Нет, я не жду.
— Так уж и ничего не ждете?
— Жду.
Он разглядывал меня, уверенный, спокойный человек.
— Мне говорили про вас. Это ваш дед первый придумал?..
— Мой.
— Таким дедом стоит гордиться. Его работы лежат в основе управления многими здешними приборами… Ну, как вам у нас понравилось?
— Я ничего не успел.
— Ну ладно, ладно, все успеется. Давайте сразу к делу. Я могу вам дать не больше двухсот граммов.
— Значит, я напрасно приехал.
— Не больше двухсот граммов и не больше двух дней на монтаж и установку, — повторил он веско. — Я познакомлю вас…
— Как же так! — перебил я. — Как же так! Две пачки сигарет весят больше!
Главный откинулся назад. Светлые прямые брови вздрагивали как от улыбки. Он слушал меня, кажется, удивленно.
— Вы что делаете сегодня вечером? — тихо спросил он и вдруг опять заулыбался.
Рядом приглушенно звонил телефон. Главный смотрел на меня, все так же улыбаясь. Дежурный заглянул в дверь. Там у него на разные голоса гудел народ.
— Когда я был таким же молодым, как вы, я преподавал в одном учебном заведении. Помню, был у меня экзамен. Приходит ко мне девица, нарядная, красивая, глазками постреливает. Берет билет, и вижу, ни черта не знает. Первый вопрос не знает, второй тоже. Я ручку беру, макаю в чернила. Она меня просит: ну поставьте хотя бы «удик». А я тихо так ее спрашиваю: «Вы что сегодня вечером делаете?» Она глазки потупила, говорит многозначительно: «Свободна». Я ей так же тихо: «Вот и позанимайтесь хорошенечко…»
Главный был в хорошем настроении.
— Вот и не надо паники. Время пока еще есть. Позанимайтесь хорошенько, поломайте голову. Больше я ничем не могу вам услужить. Не выйдет — оставим на следующий раз. Корабль не резиновый, не растянешь. Вы не один у меня единственный. Всем некогда. Есть у нас такой нетерпеливый, загадку багряных зорь ищет, в каждый аппарат свои приборы норовит всеми правдами… Ну заходите, рад был познакомиться. Дежурный вас направит к электронщикам.
…В этом полутаинственном городе много самых обыкновенных мальчишек. Они всюду. На улицах, в парке, в магазинах, в автобусах.
Они бегают, и шумят, и лупят один другого, как все на свете мальчишки. Но приглядись — видно, гордый народ эти мальчишки, все понимает. Они проникнуты значением происходящих рядом событий. Они внимательно разглядывают всех новичков на космодроме, заговаривают с ними как бы невзначай, тонко намекая на готовность получить автограф или сувенир. Их не проведешь.
Были случаи, когда вдруг никому не известный человек в один прекрасный день становился Третьим, Четвертым, Пятым. На всякий случай автографы надо брать загодя.
Пока мы с Электронщиком добирались к нему, как он говорил, в Заведение, мы оставили наши каракули в двух школьных тетрадях. Он подарил один или два значка. Я презентовал монетку. Других сувениров у меня почему-то не нашлось.
— Как? Ты недоволен?! — Электронщик легко перешел на «ты». — Взгляните на этого человека, он обижен! Ему дали двести граммов! Он обижен! А я поверить не могу в такую неслыханную щедрость Главного. Не могу! Это невероятно! Сам дает разрешение на двести граммов лишнего груза. Да понимаешь ли ты, что происходит, обиженный? Мы премии получаем за каждый снятый грамм, за каждый срезанный виток болтика, за каждый откусанный проводок. И даже не в граммах дело. Тебе разрешают залезать в конструкцию почти накануне запуска! Да, черт возьми, нам такое здесь и присниться не может! Мы заикнуться не смеем о таких приложениях! А тут Сам берет и приказывает…
— Ну и что? Я не гулять приехал. Не степным воздухом наслаждаться.
— Как это «ну и что»? Как это, позвольте спросить, «ну и что»? Посиди на моем стуле, побегай здесь — поймешь… Пальнуть в небо дело нехитрое. Самое главное — монтаж, подгонка, сборка. Самое трудное здесь, на земле, в монтажном цехе. Потом ничего не исправишь, хоть скули от ярости, ничего не изменишь. Перед каждым запуском снарядик испытывают на все, какие можно себе представить, неслыханные страсти. Вы, земные людишки, думаете, раз плюнуть, сложил — и тю-тю. А мы собираем, а потом крутим на центрифуге с десятой космической скоростью! Доводим перегрузки до нескольких сот единиц. Автомобиль и тот развалится. Как же им достается, моим схемам! Ничего, крутим. Потом на вибрацию. Трясем до того, что еще немного — и порошок будет. Потом нагреваем чуть ли не докрасна, потом охлаждаем до космоса, потом в барокамеру — на пустоту. Потом, черт его знает, что потом… И она работает и в тряске, и в холоде, и чуть ли не в огне. Работают все приборы, системы. И ни один проводочек не должен оборваться, и ни один полупроводничок не имеет права сдохнуть… И вот, когда все готово, проверено, слажено, прилетает самодовольный москвич, раз-два, и нате вам двести граммов.
— Еще два слова, и разговор пойдет по схеме: сам дурак, а еще в шляпе.
Он фыркнул.
— Беру назад самодовольного. Зато все другие слова запомни хорошенько. Подумай, чего стоит внести лишние двести граммов в отлаженную систему. Тебе надо в ножки поклониться Главному. Подойти, встать перед ним, бухнуться на колени: «Спасибо, свет наш, ясное солнышко…»
Нас окликнули.
— Мои ребята, — сказал Электронщик. — Обедать идут… Куда? — спросил он.
— В «Березку», — был ответ.
Они стояли у дверей скромного здания, в плащах и модных кепках, очень молодые, почти студенты.
— К нам гости, — сказал Электронщик.
И тут все как один сняли свои финские шапочки, все как один повесили шапочки на кустик у входа и склонили головы церемонно в мою сторону.
— Отбой! — скомандовал, посмеиваясь, Электронщик. — Это не журналист, ребята. Свой… Марш обедать.
Ребята ушли, пожав нам руки и не забыв надеть шапочки.
— Дурака валяют. Обыкновенный розыгрыш. Как ни приедут к нам журналисты, всегда какие-нибудь причуды хотят найти, разные «характерные» детали, частности вылавливают. Им обыкновенных даром не нужно. Им остряков без ограничителей подавай. Ну вот и стараются ребята.
— Не завидую журналистам.
— Придем, покажу тебе газету. Меня в этой газетке назвали не очень… Валя Ж. Но понять их все-таки можно…
Я спросил у него:
— Твои взгляды на возможную встречу с обитателями других миров?
— А что тебя укусило?
— Ничего, просто любопытно. Если в один прекрасный день твои приборчики скажут: «Привет. Мы ваши единовселенские братья…»
— Ну и что же, я не удивлюсь.
— Ты не из тех, кто отрицает?
— Не из тех. А чего здесь отрицать? Математика. В одной Галактике шестьсот сорок миллионов планет, похожих на Землю. Если только на одной из миллиона появился разум — выходит шестьсот сорок…
— К чему это может привести?
— Найдется, например, цивилизация, развитая на тысячу лет впереди нас. Такая цивилизация не может не быть щедрой, великодушной, благородной. Мы получим сведения, которые позволят перепрыгнуть нам тысячелетний путь.
— А как передать подобные сведения?
— Видишь ли, умные люди сделали такую математику… Например, на Земле количество печатных изданий равно ста миллионам. От первых книг до наших дней. Предположим, в каждой книге содержится по миллиону двоечных единиц информации. Но в книгах очень много повторов. Если от них избавиться, то весь поток наших знаний по всем предметам, получается, можно зашифровать и передать лучевым способом за минуту и сорок секунд. Вот как немного мы знаем.
— Значит, картинки передавать не будут?
— Вряд ли. По-ихнему это будет примитив.
— А какие лучи самые подходящие?
— Надо подумать… Свет отпадает сразу. Нашему свету не пробиться в космической пыли, он затеряется между звездами. Силы гравитации более живучи, но для нас они пока журавль в небе, усиливать или ослаблять их мы не умеем. Остаются радиоволны. Весь вопрос, па каких частотах. Но это, наверное, ты сам знаешь. Для сравнительно близких разговоров на волне двадцать один сантиметр, а для дальних — три-десять.
— А в наше время, скажем сегодня, можно поймать на таких волнах телепередачу из космоса?
— Нашу? Земную? Сколько угодно.
— Ихнюю.
— Ты не заболел?
…Мы сидели с ним до первых звезд. Он отчаянно дымил, крепко высинил воздух в комнате. Я задыхался, кашлял, но мне вовсе не хотелось, чтобы он бросил курить и ушел.
— Пойми, голова, — басил он, — привыкнуть надо. Начинка
станции уплотнена предельно, и вся она сгусток противоречий. Кто знает, каким будет удар. Надо подумать о надежности, но увлекаться прочностью тоже нельзя. Каждый килограмм — ни много ни мало добавочные тонны топлива. Куда их спрятать? Увеличить баки? Но сделай так, и придется новую тяжесть обеспечивать новым запасом топлива. Заколдованный круг!.. И потом, энергоемкость. Ее должно хватить на управление, на информацию, на торможение, на подогрев, на… Твой прибор сколько жует?..
Мы подбирали с ним крошечные детальки, замену тем, которые были в моей ловушке.
— Ну разве я теперь электронщик? Ювелир я. Могу нацарапать на рисовом зернышке свод анекдотов плюс песенку о том, как Луна качается… Нам у природы учиться… Возьми любую козявку. Это же сверхминиатюрный, сверхнадежный, самоуправляемый, сверхотлаженный, сверхэлементарный, сверхчувствительный автомат. Раздавишь его — так будто и ничего нет, а бегал, двигался, летал, реагировал… Ой как нам еще далеко до природы-матушки! Хотя, скажу тебе по секрету, у меня в отделе работает уже один биолог. Бионик. Смешной малый. Спрашивает: «А что, ребята, испытал бы Пушкин, если бы увидел телевизор?»
Он брал детальки пинцетом и складывал их на белый лист бумаги.
— Не дуй на них, улетят… А скорлупку выкини прежде всего. Коробка твоему прибору не нужна, сразу пустишь к антеннам, так и быть, разрешу… А с другой стороны будет трехкомпонентный магнитометр чувствительностью в две гаммы. Подойдет?..
Я провел на космодроме пять суток. Время подгоняло нас и заставляло больше смотреть в те маленькие трубочки, в которые глядят обыкновенные часовщики. Но если бы не он…
Меня поразила хватка, умение понимать схемы чужих приборов, самые нервочки, устройство их. Он даже не спрашивал, что, собственно, значит мой прибор. Или ждал, пока я сам расскажу, или я был для него кем-нибудь вроде искателя загадки багряных зорь.
А друзья-подчиненные обращались к нему так: «Валя Ж., позвольте на часок выйти».
Он притворно шумел и грозил кулаком.
Спасибо тебе, Валя.
Я заглянул в полуофициальный рабочий журнал электронщиков.
Это их дневник, в нем они записывают ход исследований, сложных опытов и многих отчаянных проб. А называют его — амбарной книгой.
Она полна уникальных записей, но вдруг рядом крик души, красным карандашом: «Больше не могу, будь она трижды неладна. Кручу, верчу, не получается. Господи, что же это такое? Эй, люди, помогите кто-нибудь!» И рядом синими чернилами великолепный кукиш и текст хроникально-исторический: «Мозгами шевели, мозгами!»
Потом опять страницы, бумага, залитая сбивчивым текстом, схемы, цифры. Но вот кто-то нечаянно прижигает ее сигаретой. Моментально следует:
Агитплакат.
Эй ты, придурок,
Имей привычку
Гасить окурок,
А также спичку!
О пожаре звонить 01.
Мелким почерком: «От такого слышу, а еще в шляпе, на такси надо ездить…»
А в середине амбарной книги совсем неожиданная анкета-интервью. В конце рабочей записи вопрос, за следующий день ответ:
«Ваш идеал?»
«Антуан де Сент-Экзюпери».
«Это модно?»
«Совсем не так. Он сгусток современности. Человек-формула двадцатого столетия».
«Рисуетесь, милый?»
«Чтоб мне лопнуть! В нем, как в линзе, наш век и настоящее отношение к веку…»
…В этом зале готовят ракету. Он гулкий, огромный, разговаривать в нем трудно, голоса путает эхо. Длинные галереи кружат по нему до самых потолков, теряясь где-то среди стеклянных витражей огромных окон. Воздух в ангаре чистый. Глянцевый пол, на котором нет, кажется, ни одной пылинки, отражает свет, белизну халатов, синеву металла, вспышки лампочек и огромных ламп. Ощущение стерильности. Оно удивляет, потому что нет в этих местах ничего, что могло бы спрятаться, уберечься от пылевых бурь, въедливых, всепроникающих пылинок. Они скрипят на полу гостиницы, они сугробами лежат кое-где у стен окраинных домов, они крошат местные автомобили, съедают их поедом, они приводят в отчаяние поваров здешнего ресторана. Только сюда не смеют пробиться, несмотря на то, что ворота в ангаре, настоящие раздвижные стены, могут пропустить поезд, локомотив с длинной платформой, на которой начинают свой путь наши «пакеты».
Это сюда несли свои драгоценные грузы многие сотни автомашин. Контейнеры, баллоны, коробки, ящики таяли где-то здесь. И ни разу никто не заметил, что чего-то не хватает, а что-то не довезли, а что-то забыли. Только все новые, новые фургоны подкатывали к разгрузочным площадкам, в едином, раз навсегда установленном ритме.
Она лежит на тележке-платформе не вся целиком, а только треть ее — матовый цилиндр шириной с тоннель Московского метро. У них это называется блоком. Несколько блоков соберут потом в «пакет», как выражается Электронщик, то есть соберут ее, ракету.
Люди в белых, как у врачей, халатах выстукивают блок, прослушивают, снуют по крутым бокам, забираются внутрь. И я вижу под синеватой оболочкой сплетение цветных проводов, шлангов и кабелей. Они пульсируют, как живые нервы, как сплетение чего-то разумного, понимающего людей. Когда они говорят «включаю, выключаю», кажется, это звучит, как «дышите», «не дышите». И оно дышит. Оживают постепенно глаза, уши, дыхательные системы, питающие сосуды, вздрагивают, вздыхают, подмигивают один за другим таинственные цилиндры, мохнатые от жилок-проводов приборы. Но вся эта громадина страшно тяжелая. Поднимать ее, передвигать, соединять будут мостовые краны. Как она может подняться в небо, трудно себе представить.
— Ну что же, — сказал Электронщик, — обыкновенный жук по всем законам аэродинамики летать не может, не должен, просто не имеет права. Но летает! И нам еще надо найти, почему летает. А эта штучка полетит…
Наш «Лунник», наша станция в другой стороне цеха. Мы работаем, как говорит Электронщик, на ринге, потому что весь участок огорожен белыми натянутыми лентами. Кругом такая неразбериха, настоящие баррикады из пультов и стендов. Мигание лампочек, блики, шипение зуммеров, треск разрядов, звонки, жужжание, паяльный запах, раздраженные голоса, шелест огромных, похожих на простыни монтажных схем, расстилаемых иногда прямо на полу. И все это в кромешной паутине глянцевых, желтых, синих, зеленых, алых проводов, соединивших станцию с контрольными пультами.
Лавируя среди всего этого, ныряя «под канаты», как боксеры на ринге, суетятся вокруг нее люди в шлемах с ларингофонами, спорят иногда буквально до хрипоты. Когда случайно или смеха ради один шутник подключил эту негромкую «мирную» беседу в общую звуковую систему, по цеху разнесся бешеный, громогласный, отчаянно гулкий крик:
— Ты, Сенюшка, чем думаешь, а? Это все надо к бабушке переделать! Свету мало, свету!
И мгновенно почти над самой станцией вспыхнул нестерпимо яркий свет. На высокой раме зажглись гирлянды сильных лампочек. Это наше «солнышко». Под ним проверяется работа солнечных батарей станции, похожих на фантастическую шахматную доску: на белой панели мерцающие синими бликами чувствительные пластинки. Потом на них наденут красные предохранительные щитки.
У «Лунника» новогодний, сказочно пестрый вид. Он весь опутан серпантином цветных проводов, на его корпусе блещут алые крышки оптических приборов, он как игрушка, нарядный таинственный шар с елки великанов, с елки добрых волшебников.
Я заметил, как прибористы, схемщики, баллистики, оптики, монтажники — все, кто работает рядом, иногда замирают перед ним в сторонке от суеты и глядят, глядят завороженные, пока не окликнут их, посмеиваясь, товарищи-зубоскалы.
Проверки, проверки, проверки без конца. «Что будет, если не будет этого?» «Что будет, если будет сверх этого?..» Соединения, включения, прикидки, раздумья.
Там ничего нельзя будет исправить, ничего.
…Ловлю себя на том, что начал записывать все подряд, совсем не обязательное для меня. Такие детали, без которых я, кажется, вполне обойдусь, тем более что многое здесь не в моем «профиле», многое просто непонятно. Пишу про «пакеты» и «блоки» подробнее, чем о своей собственной работе. Меня так и тянет записать подробно, как и что начинается, как испытывают каждый блок в отдельности, как соединяют их металлическими переходными рамами, как выглядят рулевые двигатели, жутковатые орудийные сопла, грозные даже в бездействии под прозрачными предохранительными стеклами, как управляют всем этим фантастическим ералашем новые мои знакомые, что делает ежедневно Главный, что говорит и что говорят о нем.
Словом, почти непреодолимая тяга писать обо всем здешнем.
Может быть, мной овладел обыкновенный дневниковый зуд или свойственный всем туристам-очевидцам, попадающим в мало-мальски значительные новые места, позыв к описанию всего, что попадается на глаза?
Думаю, что нет. Но буду стараться все-таки сдерживать себя. Когда-нибудь все подробно расскажет и опишет более сведущий человек. А я прочту и похвастаюсь: это мне все знакомо.
Какая невероятная сложность!
Я видел всего лишь испытания на предстартовой позиции, то есть повторение тех испытаний, которые были раньше на заводах и полигонах. Но даже по этим последним проверкам почувствовал я, даже в какой-то миг почти увидел невероятное количество незримых нитей, крепких ниточек людских отношений, связанных воедино в большом напряжении труда, и, кто знает, еще каких усилий, каких открытий в самых разных направлениях, соединившихся под сиреневыми корпусами блоков.
Ощущение необыкновенное. Как сказал Электронщик:
— Если бы ты знал, сколько человеческих страстей покоится в этой начинке! Для тебя здесь электроника, модули, штекеры. Для меня вот тот, например, под синим щитком клапанный переключатель — это схватка с Макарычем, ведущим по скелетной конструкции, настоящая словесная драка, хождение на суд к нашему Главному и, наконец, взаимные уступки, маленькие хитрости, обходы на повороте. В итоге и он и я уверены, что сумели все-таки надуть один другого, урвать на свои конструкции лишний допуск по весу и надежности… А чуть пониже, видишь, весь в красном, притих узелок с крылышками? Да за ним я вижу нахальную морду Васи тепловика. Того и гляди закричит Васькиным голосом. Ишь ты, сияет, усмехается… Тут за каждым прибором кто-то, за каждым характер, живые глаза, настоящие человеческие страсти, общение, конфликты, уступки, приспособление друг к другу не автоматов, а людей. Наша техника — драма желаний. Все надо связать воедино. А не уступишь, не найдешь контакта почти несоединимых противоречий, не будет ее, штучки. — Он постучал пальцем о полированный металл.
Я спросил у него, что такое метеоспутники, чем их набивают и нельзя ли в будущем закладывать мой прибор в эти аппараты.
— У них сильная телевизионная, инфракрасная и актинометрическая аппаратура и надежные системы управления, — сказал Электронщик. — Тебя, насколько я понимаю, волнует магнитный сектор…
— Радиус действия спутника?
— Весь мир! Он идет, скажем, на высоте в шестьсот километров и сможет охватить своими оптическими приборами полоску Земли шириной приблизительно в две тысячи километров. Точность работы необыкновенная. В полете он ориентирован идеально, парит, можно сказать, в пустоте, не переворачивается, не колеблется, не склоняется. На нем стоят электродвигатели-маховики. Они удерживают равновесие. Нацеленность приборов постоянная. В полете спутник собирает уйму всяких измерений, запоминает их, снимает изображение Земли, облаков, а при подлете к нам передает сведения станциям слежения. Инфракрасные приборы позволяют вести съемки в ночное время.
— Ты не можешь устроить мне знакомство с полученными данными?
— Какими данными? Ты наивный человек! Их так много, что электронные машины едва успевают все разобрать. Каждые девяносто шесть минут новые данные. Пока спутник делает один кружок, надо успеть принять, обработать полученное раньше, скорректировать изображение, привязать к местности, к сетке.
— Мне хотелось бы взглянуть на магнитные сводки, схемы.
— Так я для тебя закажу их на станции слежения.
— Вот спасибо! Ты великодушен, Валя Ж.
Он поднял к моему носу кулак.
…Отодвинули пульты, сняли паутину цветных проводов. Наш великолепный «Лунник», подхваченный мостовым краном, поднялся, торжественный, величавый, поплыл по цеху в первом своем полете.
Он опустился к ракетному блоку в самом центре зала, к тому, который пошлет его через несколько часов и минут в последний, решающий, долгожданный полет.
На ракетных заглушках висят, как флаги, красные ленты.
В цехе много народу. Все те же прибористы, монтажники, управленцы, баллистики. Свою работу они сделали, но почему-то никто не собирается уходить. У станции хозяйничают оптики. Они снимают красные футляры с объективов и датчиков. На «Луннике» не должно быть ни одного забытого красного пятнышка.
Начинается ловля «зайчиков». Если в один из объективов попадет случайный отблеск от корпуса «Лунника», от соседней металлической детали, может нарушиться работа многих систем, на Землю пойдут ложные сигналы. Безобидный зайчик пустит на ветер наши труды, все надежды.
Оптики ставят над приборами черные контрольные панели, не дающие бликов, замазывают густо-черной краской все подозрительные выступы, снимают с глаз аппарата невидимые соринки, ворсинки, пылинки, ходят вокруг почти не дыша.
Вот наконец откручивают заглушки с ракетных сопел. На станцию, как шлем, опускается металлический непроницаемый колпак.
До свидания, «Лунник», больше мы тебя не увидим. Прощай…
…Мы ехали к стартовой площадке.
Синее глубинное вдали небо раскалывала надвое монолитная башня ракеты. Маяк, заиндевелый серебром, ледяная сосулька, бьющая в голубое стекло, такая несдвигаемая, сильная даже на большом расстоянии.
Поближе она походила на гигантские солнечные часы. Тень от нее, длинная закатная тень, ложится на мягкий степной циферблат и медленно ползет по нему, подбираясь к заветному делению, к той последней отметке на земных часах.
Мы ехали к ней.
Рано утром, горячий, пахнущий маслом обыкновенный земной локомотив медленно-медленно вывез ракету к рельсам, проложенным от монтажного цеха прямо к стартовой площадке.
— Вам это, наверное, будет любопытно, — сказал Главный, обращаясь к сидевшему рядом с ним человеку. — Можете записать. В самый первый день я шел пешком от ворот монтажного до самой бетонки по шпалам за поездом. И, знаете, не отставал… Такая деталь вам подходит?
Мне послышалась в его словах добрая, но все-таки ирония.
Человек оживился.
— Это очень важно! — воскликнул он и что-то быстро-быстро зачиркал в открытом на коленях блокноте.
Когда мы садились в машину, я думал, что этот спортивного склада, симпатичный, с мягким лицом человек что-то вроде секретаря Главного. Так он усердно заглядывал в свои блокноты. Но, кажется, вместе с нами ехал столичный журналист.
— Очень хотелось бы знать ваши литературные привязанности, — спросил он.
— Это важно?
— Да, конечно. Для портрета все важно.
Я невольно посмотрел на заднее сиденье. Главный тер указательным пальцем аккуратный висок и вдруг обратился ко мне:
— Что вам понравилось у нас? — он кивнул туда, в ее сторону.
Симпатичный моментально чиркнул в блокноте.
Я сказал:
— Поражает необыкновенная, просто непривычная для меня сила организации всех работ. Обеспеченность и порядок во всем.
— Организация? — повторил Главный и словно с облегчением, искоса взглянул на соседа. — Обеспеченность? Пожалуй, вы очень верно… Мы тут избаловались, привыкли. Но куда ни глянь: и производство, и снабжение — все на отличном, даже не современном уровне.
— Организация будущего? — подхватил журналист.
— Да, это производство на уровне Будущего.
Впереди пылил автобус, постреливая мелкими песчинками в стекло и бампер машины.
Главный задумался, потом, поглядывая на соседа:
— Но разве кто-нибудь скажет нам: вы зря едите хлеб, вы раньше времени переселились в будущее. Мы опережаем время. Такое производство не могло появиться раньше назначенного срока. Оно возникло тогда лишь, когда накопились технические средства, знания, силы многих других наук. Она, космонавтика, сама возвращает всем им долги…
Симпатичный торопливо писал в своем журналистском блокноте, склонив голову. Наш водитель хотел обогнать автобус. Главный остановил его, тронув за плечо.
— Не надо, спешить некуда, — и повернулся ко мне. — Да, нам дают очень много, но мы не пуляем государственные деньги как в белый свет копеечку. Не думайте.
— Я не думаю.
— Кое-кто, если напрямик, думает. Мой школьный старый товарищ… — Главный почему-то смотрел на соседа. — Нет, мы никому не должны. Тут, понимаете, сработала, говоря языком техники, обратная связь. Нам понадобилась революция в электронике, металловедении, вычислительной технике, медицинской аппаратуре, в автоматических системах и многом другом, всего не пересказать… Началась великая цепная реакция. Новый металл требует новой производительной мощи, новая металлургия — новой организации химических, энергетических работ, новой электронной автоматики, новой системы доставки, новых знаний, новых институтов и школ, новых общественных отношений… Так во всем, так всюду. Мир на глазах меняется. Появилось нечто более нужное людям, чем военная техника.
Главный был в своей стихии. Он говорил немного торжественно. И все-таки что-то в его словах не для меня, для этого парня с коричневым блокнотом.
Я сказал:
— Но военная техника? Разве так уж они далеко стоят? Она и… ваши ракеты.
Главный ответил не сразу. Он спросил, поглядывая на коричневый блокнот:
— А что в наше время так или иначе не связано с обороной? Хлеб и тот мы назвали стратегическим сырьем. Такое шагает по земле трудное время… Да, космонавтика, вершина технической мысли, может показать всем иное, жуткое свое лицо. Но я верю, молодые мои товарищи, в наступление разума. Тогда перевороты в науке, тогда великие цепные реакции в промышленности, в государствах будет вызывать не космонавтика, тем более не военная техника, а медицина. Все будет, по-моему, ради нее, ради главного, ради каждого человека. Только тогда не станет на земле стратегического хлеба.
«Создатель фантастических аппаратов, он говорит о медицине», — подумал я.
Слышно было, как чиркает ручка по блокноту, шуршит бумага.
— Держу пари, — не выдержал я, — в эту минуту вы пишете: «Создатель фантастических аппаратов, он говорил о медицине».
— Что? — журналист удивленно поднял голову. — Да, в самом деле…
Главный хмыкнул, серые глаза его лучились морщинками от смеха.
— Да, пожалуйста, напишите, я больше всего люблю Толстого, — сказал он. — Читаю много, слежу за последними новинками, но больше Толстого…
— Классику? — согласно кивнул Симпатичный, так и не отрываясь от блокнота.
— Позвольте мне тоже взять у вас интервью, — Главный тронул его за рукав.
— Да, пожалуйста.
— Вы, я заметил, немного знакомы с формулами. Где вы учились?
— На факультете физической химии. Меня, так вышло, направили в школу.
— Учителем?
— Да.
— Много вы работали?
— Два года.
— Предметом своим занимаетесь?
— Нет. Я журналист.
Больше никто не чиркал. Стало совсем тихо.
— Да, — как бы никому сказал с придыханием Главный. — Быть учителем — значит быть подвижником… Такое славное дело.
Опять зашуршала бумага.
…Ночью в гостинице я долго сочинял письмо. На удивление, было в нем столько забытых мной, милых, смешных, таинственных, слов.
Я говорил ей, как весело, как светло и печально все вокруг меня перемешалось. Как похожи на материнские маленькие девичьи руки… Я просил не очень сердиться на далекого странника за то, что пропал, не успев позвонить, уехал неизвестно куда.
Жаль, я не мог рассказать ей, как волнует меня день, утро, всеми ожидаемое здесь, когда полетит несдвигаемая, нелетающая, многотонная серебряная башня с моим драгоценным, живым и чутким вкладышем.
Жаль, я не мог рассказать ей, как лифт поднимал меня к вершине, к полированной маковке башни, каким игрушечным выглядит сверху автомобиль Главного, какая даль открывается на четыре, на пять необъятных сторон света, как летят под нами запоздалые птицы на юг, как на матовой грани башни кто-то мелом вычертил: «Привет, Луна!»
Жаль, я не мог рассказать ей, каким черным провалом в подземную глубину кажется гулкая шахта в бетонной площадке под самым раструбом ракеты, шахта, куда потечет, содрогая спаленные недра, неутолимое пламя. И загудит провал, как труба, как победный ревущий рог исполина.
…Его бросили на деревянный белый диван, как бросают пальто, вбегая с улицы. На ходу, небрежно, просто шмякнули об спинку, и рукава свесились до самого пола. На разрыве соединений видна мягкая подкладка. На сгибах она уже потерта, малиновая шелковистая подкладка.
Так он и лежал, оставленный кем-то, рабочий костюм космонавта. Я не удержался, потрогал. Упругий панцирь небесных…
Вот и я, кажется, сбиваюсь на риторику. Но черт меня возьми, если этот скафандр не веет моим, да, моим, таким далеким от всего этого детством! Далеким не по годам, не по возрасту. По своему времени. Годы были другие. И все вокруг меня было другое. Жилось трудно. Усталая мама, вечные заботы, холодный, слепой деревянный дом, плохо одетые учительницы в школе, уроки, пионерские сборы. И нигде ни слова про космос, ракеты, полеты.
А я читаю всего Циолковского, которого можно достать в библиотеке, читаю не по школьному заданию — по велению сердца. Читаю… Нет, не формулы полетов, не законы вселенной, читаю все популярное, что есть у Циолковского, глотаю как самый увлекательный роман. И на уроках арифметики рисую ракеты. А ночью выхожу на стылую в сугробах улицу, долго смотрю на синий от холода в щербинках сияющий диск Луны, чувствуя, как леденит мое сердце необъятная пустота.
Почему?
Я не стал космонавтом. И я не мечтал быть летчиком или строителем самолетов. Помню только, что все началось с «Аэлиты», удивительной и «антинаучной» книги.
Вспоминаю теперь и улыбаюсь.
Вот они лежат, голубые доспехи. Мечта моего голодного детства. И подкладка уже потерлась на сгибах.
В бетонном бункере тесновато, потолок нависает над головой, поэтому все команды кажутся гулкими, торжественными. Главный стоял с микрофоном в левой руке и слушал, что говорил ему обыкновенный домашний динамик на столе, на котором звенела в стакане чайная ложка.
Не знаю, как проходил первый запуск, но теперь все делалось так, будто люди выполняют привычную, налаженную до последней секунды работу.
Вентилятор в углу приносил к нам в подземелье степной ветер. На длинной бетонной стенке, как маленькие прозрачные глазки в толще камня, земли, металла, горели пультовые лампочки.
Я посмотрел в зеленоватое стеклышко перископа.
Люди в кожаных шлемах и теплых куртках покидали переходы металлических ферм. Было видно, как ветер заставлял их цепляться, падать грудью на поручни, падать в открытые двери лифта. Было видно, как бьется натянутый на верхней площадке брезент, экран от ветра.
Люди покидали ракету прежде, чем она покинет их. Казалось, ветер подул в оставленный для него наверху высокий брезентовый парус. Громада железных опор медленно тронулась и поплыла от ракеты. Последний, кто крепко держал ее на земле, — каркас тоненьких лестниц, площадок и переходов.
И мне показалось вдруг, что стоит она, уже отрешенная от всего земного, от всех земных суетных дел и событий, от всех людей на земле. И вот уже лютый космический мороз опустился к ней, охватил, обнял ее ледовым белым, снеговым шлейфом, чтобы скорей окунулась она в беспросветный холод.
Это жидкий кислород одел ее в белую шубу. Он вытекает из клапанов, дымится, окутывая, делая призрачным, небесным великое создание человеческих рук.
Я видел в перископ желтую, в красных пятнах равнину. К нам в подземелье динамики донесли тишину. Я видел, как суслик, удивленный вдруг наступившей тишиной, встал над кочкой, поднял кверху забавную морду, шевеля губами, потянулся к небу и моментально сгинул. Длинная тень от ракеты, как стрелка солнечных часов, протянулась, легла на степь, отмерив минуты, годы, века.
— Ключ на старт!
— Есть ключ на старт.
И я увидел, как повернули ключик, такой, каким включают моторы автомобилей.
— Ключ на пуск!
— Есть ключ на пуск.
Но вместо пламени брызнули тяжелые струи воды, обдавая металл конструкций, бетон площадки, плиты подземелья. Видно, таким страшным будет затаенный, готовый к прыжку огонь.
— Зажигание!
Снова тихо.
— Предварительная!.. Главная!
Волнение поднимает меня с места.
— Подъем!
Оператор нажал мягкую резиновую кнопку.
Дрожь колыхнула бетонные стены. Шаровая молния блеснула под ракетой, заливая площадку дымом, пламенем, пылью, песком и паром. Вспыхнули мгновенно, как маленькие молнии, шары перекати-поля. Гул, мне казалось, не сверху, а снизу, от пола, докатился к нам, рванул перекрытия, звякнул чайной ложкой, заставил мигать, волноваться тревожную россыпь лампочек на стене.
Я видел, как неохотно, с трудом пошла, приподнимаясь над раскаленным бетоном, ракета. В огненных муках рвалась она от земли. Но секунда не успела сменить секунду — и не осталось ничего в степи, кроме дыма и грома. Широкие ладони ближних и дальних локаторов качнулись кверху, будто провожая навсегда небесный корабль, созданный людьми…
Главный допил остывший чай, подвинул на рубашке молнию, снял с крючка немодное серое пальто.
— Подышим пойдем…
Все торопились наверх, на воздух, по тяжким бетонным лестницам, туда, за массивную, кованую дверь с надписью: «Курить запрещается». Люди спешили закурить. Они хотели смотреть в небо, синее степное небо.
— Чего я хочу? Как ты думаешь, а? — спросил меня Электронщик.
— Спать.
— Я хочу барашка, молодого барашка. Славный ужин, сытный
ужин был бы нам, к примеру, нужен… А шашлык? Горячий, душистый, в молодой зелени!.. Кстати, первым космонавтом был барашек. Француз Клод-Фортуне Рюжжери лет полтораста назад в пороховой ракете запустил барашка. Барашек невредимый спустился на парашюте… А я хочу спать.
В бункере пахнет крепким кофе. Здесь очень тихо. Я сам обрек себя на заточение в подземелье. На трое суток заточенья, как говорит Электронщик.
В этом бункере нет перископов и стартовых кнопок. Здесь прячутся не люди, а приборы. Лишь очень слабые сигналы станции живут в приборах.
Она далеко. Над нею черное небо, внизу черное небо, вокруг черное небо. Кругом черное небо… И солнце как чеканное, без ореола, на жутко черном своде. И только в одной стороне, у кромки Земли, черный свод переходит в темно-синий, почти фиолетовый разлив, уплывающий в светло-голубое сияние, за которым опять синяя глубокая полоса. И под ней зеленовато-синий, желто-зеленый, желтый, слитый в оранжевый свет, солнечный красный ореол Земли.
Я знаю, так должно быть. Эти краски — моя стихия. Но теперь я могу только догадываться, как выглядит мир там, где плывет станция. Наверху, надо мной, в радиоцентре, люди, наверное, видят вселенную глазами станции. Гордые, закинутые к облакам антенны поворачивают гигантские ловушки на стальных мачтах, провожая в небе невидимый аппарат, ловят еле слышные сигналы приборов и телекамер. Они бегут сюда, в подземелье радиоцентра, текут по многим. каналам в усилители, динамики, на пульт управления, в экраны.
Люди волнуются каждому из них, отвечают им, шлют команды, ловят картинки вселенной. Только я вижу мир не таким, как видят его телекамеры станции. Нет на моем экране черного неба, ровного диска яркого Солнца, нет Луны. Я вижу картинки, непослушные, как прежде, загадочные картинки.
Но посмотрите кто-нибудь: я вижу, чем дальше поднимается мой прибор, тем спокойнее плывет изображение, тем…
Одно из двух. Или становятся ближе те, кто ведет передачу, или магнитное поле слабеет и гаснет, и не дает искажения. Почему?
Подождем — увидим. Луна близко. Аппарат уже рядом с ней. Почти вижу, как он повиснет над голыми скалами в чернильном пространстве, оглядывая лунную даль, наш величественный аппарат, и медленно сядет на лунные камни, встанет своими ногами. В первый раз. Понимаете, люди, в первый раз…
Я только что сверил данные вычислительных машин! Вот она, искомая точка! Луч отклонения падает, как мы думали, на материк Америки. Но…
В данной точке лежит большой американский город с необычным названием — Лахома.
Мой прибор говорит, мой прибор действует! Найдена проклятая точка. Вот она — лунная соната!.. Что же будет потом, когда он остановится на твердой поверхности?
Это будет ночью.
Сегодня.
…В моем подземелье тишина показалась, наверное, менее жуткой, чем там, наверху.
Минута, полминуты, секунды… шесть, одна. Морзянка, веселая, тоненькая, вдруг перестала звенеть в наушниках, лопнула цветная неясная картинка, погас экран. И деланно-спокойный хрипловатый голос передал:
— Не отвечает на команды,
— Следите.
— Восьмой передает, не отвечает.
— Одиннадцатый передает, не отвечает.
— Пятый передает…
— Седьмой…
Луна разбила нашу станцию. Мягкая посадка не удалась.
Я вышел из бункера.
На улице шумели сквозные тополя. Ночной потеплевший воздух таял во рту, как мороженое. Лиственная свежесть укачивала, дурманила. Мне хотелось не очень торопиться домой. В голове сонливо пиликали кузнечики, ныла спина, пошатывался на дорожке свет парковых фонарей.
Тишина была непривычной. Казалось мне, вокруг никого. Но красные светлячки сигарет плавали кое-где за деревьями, гасли, появляясь опять. Я видел их на балконе дома, в открытых темных окнах. Или у меня рябило в глазах, исколотых сигнальными лампочками?
Но самолет прошел над космодромом таким же рубиновым встревоженным огоньком сигареты. Вспыхнула, поднялась вдали сигнальная. В разрыве меж тополями на степном невидимом косогоре кто-то развел одинокий костер.
— Махнем туда, — неожиданно сказал в темноте негромкий знакомый голос. — Дышать хочется.
Он был в сером своем немодном пальто.
— Подышим, конечно, — с готовностью ответил я.
— Ну вот, угробили вашу придумку… Не станете в другой раз надеяться на меня.
Свет фонаря на минуту показал мне его лицо таким больным, таким нечеловечески усталым. Я не знал, что говорить ему. Шутить? Успокаивать?.. Я пригласил его сесть. Он жестом отказался. Мы пошли на свет полуночного костра мягкой степной дорогой.
— Техника не прощает никому никаких ошибок… Вам дорого стоил прибор?
— Пустячок.
— Один мой знакомый спать перестал однажды, разбив такой пустячок. В нем было шесть или семь лампочек… Вы не ругайте меня, старика. Мы опять попробуем. Хотите?
— Спасибо, — я назвал его по имени-отчеству. — Спасибо, но я, кажется, единственный среди вас, кто доволен полученным результатом.
— Вот как?
— Да, не обижайтесь, пожалуйста… Мои картинки, чем ближе корабль подходил к Луне, становились бледнее, гасли. На расстоянии десяти тысяч от нее они пропали совсем. Но зато я нашел другое… Я нашел фокус огромной магнитной линзы, где картинки должны хорошо просматриваться. Он здесь, на земле,
— Тогда используйте обыкновенные спутники.
— Они слишком высоко летают. Я должен стоять на земле.
— Выходит, я ничем не могу вам быть полезен? Разбил ваш прибор и теперь сам не нужен?
— Что вы… Я хотел просить вас…
— О чем?
— Если понадобится когда-нибудь, помочь мне.
— Если смогу.
— Для вас ничего невозможного нет. К вам прислушаются. Вы можете замолвить словечко там…
— А что вы хотите?
— Если понадобится ехать в Америку…
На горизонте фарами светилась дорога. Там непроглядно густела ночь. И если бы не этот пунктир, небо и степь слились в одно бездонное целое.
— Вы думаете, я всемогущий бог? Мне все дозволено?
— Думаю. Вы такой человек…
Дышалось ему трудно. Мы остановились. Он вдохнул степной воздух.
— Неужели вы не понимаете, какими противоречиями опутал нас двадцатый век? Значит, оберегают вас…
— А вам не кажется, не играем ли мы иногда в тайны-загадки? Я, например, даже в собственном дневнике не пишу никаких имен.
Он улыбнулся.
— Ну, мою фамилию разрешаю вам написать.
— Шила в мешке не утаишь.
— Это я, выходит, шило? Вай-вай.
— Извините.
— Да что вы… Только у меня тоже есть невыполнимые пока желания. Например, я хотел бы, не откладывая на будущий век, подняться на другую ступеньку в космос. Вы представляете, можно воздвигнуть мост в космическое пространство, лестницу подвесить прямо к небу!.. Поднять над землей вроде бы неподвижный снаряд и соединить землю с ним натянутым канатом, пустить по нему небесный лифт. Это не сказка! Он будет как праща, раскрученный камень, привязанный к веревке. Сила инерции будет вести корабли до космической скорости. Это возможно. Это экономия горючего, средств. Это новая, более высокая ступенька. Двадцать первый век. — Он вздохнул и пошел вперед, увлекая меня. — Противоречия века мешают, мешают науке, мешают мне, вам, другим ученым и неученым. Но противоречия обладают одним неизбежным свойством. Они не могут оставаться вечно. Рано или поздно, пускай нелегким путем, они разрешаются, рушатся… Придет время, и очень скоро, эта ракета будет стоять на выставке. Малыши станут карабкаться в нее. Все превратится в будничное дело. — Он взял меня под руку. — Не завидуйте футболистам, для которых открыты все дороги. Не завидуйте даже тем ученым, кто может ехать на любые конгрессы, референдумы, съезды. Не обижайтесь на то, что вас берегут. На такую голову могут найтись охотники…
Ночь успокаивала тишиной, звездами, пахла печеным на костре бродяжьим картофелем.
«Лахома — город на юге США, в штате Лахома, крупный узел железнодорожных и автомобильных дорог и авиалиний. Торговый и финансовый центр, распространяющий свое влияние не только на свой, но и на соседние штаты (торговля хлопком, нефтепродуктами и др.)… В годы второй мировой войны, 1939–1945 годы, были построены крупные самолетостроительные заводы.
Природа штата Лахома.
На юго-востоке лежит почти плоская равнина — часть низменности у берегов Мексиканского залива. Побережье Мексиканского залива сильно заболочено и окаймлено полоской песчаных кос и лагун. Среднюю и северо-западную части территории занимают плато Эдуардс и Льяно-Эстакадо, повышающиеся с востока на запад и с юго-востока на северо-запад до 1200 метров. На крайнем западе — отроги и массивы Кордильер, поднимающиеся к горе Гуадалупе-пик до 2666 метров.
Климат субтропический, на западе и северо-западе континентальный, на юго-востоке — морской».
(Большая Советская Энциклопедия.)
15
В Москве я побежал в «Гастроном». Сначала я хотел купить шоколадную плитку с каким-нибудь медвежонком. Но Лада стояла в памяти в зябком ситцевом наряде, с дешевым браслетиком на руке.
Я видел ее такой, пока самолет распутывал бесконечные облака. Я вспоминал ее такой всю дорогу с аэродрома к первым улицам города. В мягком отглаженном воротничке, с удивленными, прыгающими от радости глазами, в поношенных «чопах» на смуглых по-летнему, стройных…
Торт я купил круглый, с вензелями. Коробку шоколада неимоверной тяжести, глянцевую, как из мрамора. Потом я купил связку легких весенних шариков и напоследок, вспомнив, что у Лады нет зонтика (на дворе все-таки осень), выбрал очень красивый английский зонтик.
Для мамы я взял россыпь душистых упругих апельсинов.
Машина стала похожа на свадебный тарантас.
Ее переулок до блеска в старинных окнах, промытый синим воздухом, веял на меня покоем, тишиной, звоном листопада. Клен уронил цветную свою ладошку на ветровое стекло. Рыжий глупый котенок сидел на тротуаре, невозмутимо поглядывая на меня, единственный хозяин домов, тишины, листопада.
Кто-то вышел из подъезда.
Навьюченный, с яркими шариками над головой, толкнул я парадную дверь и побежал наверх по лестнице, когда прозвучал этот иронический негромкий свист.
Я оглянулся. Внизу в квадрате подъезда вихрастый парень с наивным лицом смотрел на меня.
— Что-то хотели мне сказать? — громко на всю лестницу спросил я.
— Шарики не потеряйте, в окошко дует.
Смешно бежать к нему «на разговор» с моими шариками. Я потопал наверх, мысленно представляя, как это все могло быть.
Я спускаюсь. Он ироничен, юн, в меру нахален. Это модно.
Я подхожу. Резкий поворот. Он бьет меня снизу и чуть сбоку. Так описывают подобные драки в книгах. Я падаю, роняя такие нелепые коробки… А если наоборот? Я бью. Он падает. Я неположительное начало в конфликте… Смешно.
Дверь открыла соседка, женщина в зеленом халате, с влажной морковкой с надкусанным кончиком.
— Я же тебе сказала… О, простите!
— Виноват, мне Ладу.
— Лада, наверное, занимается. Какой сегодня день? Пятница? Конечно, занимается. Мамаша у них на дежурстве. Максим Алексаныч в санатории. Что-нибудь передать?
— Передайте, пожалуйста, вот…
Соседка бережно взяла мои коробки. Я помог ей закрыть монолитную дверь и пошел вниз.
На улице глупый котенок ловил озорные кленовые шорохи, бегал, не зная, куда ему раньше прыгнуть. Машина фыркнула. Он рыжим листиком сиганул на дерево.
— Ну, извини, — сказал я котенку и отпустил тормоз.
На углу с поднятым воротником стоял вихрастый парень, заложив руки в пальто. Можно было подумать, он хочет поймать в суматохе машин такси. Увидев меня, он элегантно перекинул губами сигарету, независимо и небрежно поднял руку. Не высоко. Солидно. Уверенный в себе молодой человек.
Я притормозил, ошарашенный.
Парень элегантно чуть наклонил голову:
— Шеф, до Манежа?
— Подвезем, — ответил я, лихо распахивая дверь.
Ну что ж, принимаю твою игру.
Он вежливо кивнул, предельно вежливо закрыл дверь и открыл другую. Ну конечно, уверенные молодые люди катаются на задних сиденьях.
— Очень трудно с такси в нашем городе, — заметил он, как бы уставшим от подобных мелких неурядиц тихим голосом.
— Ничего, мигом доставим! Не стесняйся.
Парень сдвинул брови.
— Папы и мамы учат: незнакомым надо говорить «вы».
Он опять элегантно перекинул губами сигарету.
— Пардон. Мы, шоферы, грубоватый народ.
Он великодушно кивнул мне, дымя сигаретой. Он был так элегантно вежлив, что приоткрыл окно.
— Понимаю, накопил и машину купил. Баранку в руки, по рублику с носа. Вот и опять накопил. А книжки читать некогда.
Мы ехали как два добрых приятеля. Вдоль улицы автокраны устанавливали в приготовленных ямах взрослые деревья. На них золотились последние загородные листья, которым суждено было теперь опасть на городском людном проспекте.
— Лесная зелень очень благотворно действует на нервы, — заметил я.
— На ваши?
— На мои, на тех, кто устал от прогулок. Почему бы вам не заняться? Полезно, приятно и накопить можно.
Он кивнул, переложив сигарету.
— За музыку плачу дополнительно, шеф.
Я включил радио.
— Не устраивает зелень?
— А из елок-палок такая машина вырастет? — он похлопал по спинке сиденья.
— Да, не сразу.
— Ждать не могу. Нельзя ли поскорей, а не то я проиграю в одном занятном состязании. Козыри на моих руках не те.
Я повернулся к нему, кажется, более резко, чем надо было.
— Травка зеленеет, солнышко блестит, — он опять перекинул сигарету. — Зелень — это пенсионерам. Я хочу славы. Накопившим не понять, что такое слава. Им нужна тихость. А я тороплюсь.
— Тогда советую заняться футболом. Нет на свете славы легче.
— Благодарю вас. Я никогда не забуду ваших ценных советов. Нам не повредит истина. Знать — значит уметь. Я понял: все на свете легко дается, только не все можно купить… Приехали, шеф.
Он протянул мне бумажный рубль.
— А накопить нетрудно.
Он элегантно перекинул губами сигарету.
Я взял бумажку, сложил ее аккуратно и спрятал в карман.
— Премного вам благодарны. Желаем здравствовать.
Он ответил небрежным кивком и пошел, вихрастый, своей дорогой. Каналья.
В городе начинали мигать огни. Таяла синева над крышами. Торговцы мороженым катили свои тележки. Холод на улицах был заметен как никогда. Шел вечер, неуютный, неспокойный, холодный, как вода в стылой реке, серый, как асфальт. набережной.
…В больнице я надел халат и пошел к маме, стараясь не потерять упругие мячики апельсинов.
Глаза и лицо мамы ожили таким нескрываемым счастливым радушием, что полная врачиха сказала:
— Ну вот и нашли мы главное лекарство.
… «Привет из Ленинграда!
Как успехи, здоровье, мама?
Не можешь ли ты на день-два приехать? Я нашел в Эрмитаже чудо. Рассказывать бесполезно. Сам увидишь, поймешь. А то верить мне перестанешь. Попробуй вырвись на день хотя. Жалеть не будешь!
Успехов тебе и радости. Археолог».
Я решил поехать.
Ну и денек у меня сегодня…
Спорили до хрипоты. Шеф доказывает (а если он прав?) немагнитную схему поиска.
— Ты, — шумел он, запуская руку в бумажные ленты на столе, — прочти все это. Прочти, не ленись.
— А я читал, наизусть помню.
— Что ты помнишь, горе мое? Там нет магнетизма. Луна-старушка не имеет магнетизма! Вот и не было никаких помех, и картинки не прыгали.
— Зато совсем пропали.
— Значит, искать надо.
— Надо. Пошли меня в командировку недельки на две.
— Куда?
— В Лахому.
Он забегал по кабинету. Позвонил, приказал принести карту.
— Кем я тебя пошлю, будь ты неладен? Кем? Туристом?..
Вот, говорят, едут писатели, целая группа. К ним примазаться? Так надо будет речи вести по-ихнему: реализм, эквилибризм…
— Я научусь, это не трудно.
— Какой прок? Тебе все равно гулять не придется. Вот, может быть, футбольная команда?.. — Он оглядел меня скептически. — Не возьмут. И мяч — это не магнитометр.
— А я согласен массажистом. Сделаю себе массажный прибор.
— Видали! Он всерьез! Я над ним издеваюсь, а он всерьез. Ага, вот и карту принесли… Я тебя в такое место пошлю… Я тебя к черту на кулички пошлю! Вот где твое место. — Он ладонью хлопал по карте. — Вот где!.. Земные силовые линии мешают. Как сетка! Заставляет она лучи входить в нее, переплетаться. Магнитный шатер мешает! А если поставить ловушку в точке схождения силовых линий? Как на дне воронки? Одна ловушка здесь, у нас, другая там. Получится треугольник, вершиной которого станет незримая точка. Мы с тобой в углах основания. Лучи, посылаемые нами, на вершине сомкнутся, и если они совпадут по фазе колебаний… Там будет фокус линзы, там… Я, пожалуй, так и сделаю, чтобы ты не приставал ко мне. Пошлю тебя туда. И не надо нам никакой Америки.
— Лиса и виноград. И не надо мне винограда, сказала рыжая.
Он сел.
— Ну давай, давай басни. Осел увидел… петушка и кукух… Тьфу, кукушка и петух…
Он вскочил опять, пошлепал по комнате, подошел к окну и долго смотрел туда, на мрачные сосны…
Лада не позвонила.
Ни вчера, ни сегодня.
Какая томительная штука весь рабочий день ловить звонок телефона, все время тоскливо помнить о нем и не дождаться.
Можно скучать за рулем, а я по этому рулю соскучился. Город и я. Мы неотделимы. Осень и город. Желтые сквозные пролеты бульваров. И колеса шуршат как листья, словно сами они, бульвары, так шуршат в тихом осеннем… Ветра нет. Листья неподвижны, а шорох, шорох… Осенние листья, осенние лица женщин и девушек, нарядных и нежных, как осень.
Я сбавляю скорость, машина идет к перекрестку Арбата. Впереди красный свет. Но я подъеду к светофору, когда будет зеленый. Это у меня всегда получается. Так меня выучил в автошколе инструктор дядя Федя. Он был могучий седоголовый солидный мужик, и я не знаю, почему все будущие автолюбители называли его дядя Федя.
— Ты психом не будь, — говорил он. — Псих, он летит к перекрестку сломя голову, а потом жмет на красный так, что чуть не лопается. Потом, едва зеленого дождется, кубарем шпарит, как на Бродфее (так и говорил — на «Бродфее»), а тут опять перекресток, и тормозят психи до зубовного скрежета. Нам интуиция самое главное. Расчет и глазомер. Подойди плавно, тихонько, пока светофор с красного на желтый перемигивает, найди аккуратно щелку и в нее вжик и скорость набирай. Тут и самые лихие у тебя за кормой будут. И так все время. Помни: высочайший класс в этом! — Дядя Федя поднимал указательный шоферский неотмываемый палец. — Помни: светофоры тебе все равно, как ни старайся, не обогнать. Береги машину, пешеходов и нервы. Но помни: очень психи нервничают, когда их так обходишь и тем самым учишь уму-разуму. Все понимают, а злятся. Такова психология психа. Ревность! Инстинкт! И больше ничего…
Я подошел к перекрестку плавно, подкатил к стоявшим у светофора машинам, легко, накатом проскочил между ними, краем глаза видя, как желтый сменяется зеленым, и дал газ. Все, как учил дядя Федя.
Город и я, осень и я, мы вместе…
Лада не позвонила.
У меня, кажется, начинает появляться некое священное волнение при одном взгляде на древнюю книгу.
Сегодня в «историчке» со мной поздоровались двое постоянных читателей отдела редких книг.
Здесь у них стоит благоговейная тишина. Книги здесь не листают, а сдувают, наверное, своим дыханием каждую страницу. Шелеста и шороха нет. Пальцы никто не мусолит. И страницы как бы нарочно сделаны так, чтобы никто не мусолил пальцы. Они, страницы, бугристые, шероховатые, мягкие, но толстые, вроде картона. Древняя полотняная бумага. Переплеты кожаные, тисненные фольгой, и на многих книгах застежки. Маленькие прозеленевшие чемоданчики.
Девушка принесла мои фолианты, бережно подала их мне и взглянула на меня внимательно, как бы проверяя: можно ли доверить ему такое сокровище — семнадцатый век.
Милая девушка, я специально вымыл руки…
…Ночной город неуютен, влажен. Сырая мга стучит в окна.
Я ходил, как маятник, по скользкому переулку, смотрел на часы, много раз готов был бежать навстречу. Но знакомый темный силуэт приближался, принимая чужие очертания. Лада все не шла…
По каким улицам едешь ты, молчаливая, усталая? Детский шарфик, летняя шапочка стали колючими от холода. Маленькие родные лапы твои побелели на сумке с книгами.
Ночной город пахнет ожидаемым снегом.
Лада все не шла.
Я брел из конца в конец переулка, стоял, слушал, стоял, слушал…
И вдруг, как утешенье непонятной боли, отозвался в переулке стук ее каблучков.
Она!
— Здравствуй, — не нашел я ничего другого, как будто мы встретились ненароком и не было двух часов метания в промозглой мучительной сырости.
— Здравствуйте.
Видно, в голосе моем что-то кольнуло ее. Она замерзла, я видел, но домой, в теплый подъезд, не убежала,
— Я скоро уеду, Ладушка…
— Спасибо вам за роскошный подарок.
— На что ты сердишься?
— Теперь не сержусь. Мне безразлично.
Глаза ее были полны снегом.
— Я скоро уеду. Очень далеко.
— И нашли меня, чтобы…
— Лада…
— В загадки со мной… Не понимаю… таинственный… подарки… Все говорят…
— Кто все? Не тот ли вихрастый школьник?
— Не смейте о нем говорить.
— Ладушка, ты мое письмо получила? Я был так далеко, так скучал и не мог к тебе.
— Опять неправда, — она подняла руку в перчатке, зябко сжала пальто под самым воротником. — На конверте все печати здешние. В один день, — сказала она ледяным…
Вот как? Смеяться мне или что-нибудь рассказывать ей на мокром ветру? Кто посоветует? И зачем? Разве так не ясно? Будь у меня другое настроение, может быть, я рассказал бы ей все до мелочей.
Но кому? Этой? Чужой?
Она вздрагивала. Мокрая в тонкой перчатке рука уходила от меня колючим ежиком.
— Ладушка, милая, — шепотом сказал я, — ты совсем продрогла. Ступай, мой хороший, домой.
16
В круглых своих очках он был, как филин, зорок и неуставаем. Я не видел его таким раньше. Он тянул меня за руку по широким лестницам, не очень осторожно входил вместе со мной в залы, шумел, пугая смотрителей, гонял меня по галереям висячих садов, колоннад и окон, развернутых на Неву.
— Ты хочешь меня похоронить в Ленинграде? — спрашивал я, стараясь выдернуть руку.
— Проникнись, проникнись тем, что я тебе показываю, — шумел он.
— А сколько я должен проникаться? Месяц? Год? Сколько в Эрмитаже залов?
— Триста сорок пять, плюс подвалы…
— Вот видишь, а у меня день. Единственный день!
— Зачем ты приехал сюда с твоим днем? — он сверкнул очками.
— Ты позвал меня.
— Я позвал! Я позвал! Но каким надо быть наивным, чтобы не понимать Эрмитажа, бедный ты, убогий человек! Эрмитаж это айсберг… Он плывет огромный, потрясающе необъятный. Мы думаем, как он велик, и не знаем, что видим только малую надводную часть айсберга. Там под ногами, в подвалах, таятся глыбы сокровищ, немыслимых по своим размерам и богатству.
Я перебил его:
— Никак не думал, что айсберги начнутся в Ленинграде… Но ты пожалей меня, пожалуйста. Времени вот, — я провел пальцами по горлу. — Ты меня заманил, ты меня верни таким, чтобы я не уехал с камнем за пазухой.
Мы стояли в просторном вестибюле главного подъезда. Ряды белых колонн манили в сияющие катакомбы дворца. Мраморные ступени позолоченных лестниц приглашали нас подниматься, подниматься и подниматься. В голубые, штофные, золотые, багряные, стеклянные, дубовые, палисандровые залы, подниматься до самых потолков, металлических, кованых и поэтому гулких от множества тихих разговоров и шагов.
— Ну ладно, — вздохнул он. — Я позвоню, пришла ли Мария Семеновна… Тогда покажу тебе главное. Мы с ней уговорились.
Он, этот Археолог, был, по-моему, своим человеком в Эрмитаже. И скоро мы попали в зал, похожий своими размерами на городскую площадь.
Вдоль стен от пола до потолка стояли, как тома гигантской библиотеки, щиты с картинами великих и не очень великих мастеров. Дамы в кружевах и лентах, воины в доспехах, нарядные щеголи с дорогими шпагами на боку, старики надменные в позолоченных рамах и камзолах провожали нас удивительными своими взглядами.
Археолог махнул на них рукой, увлекая меня вниз по лестнице, прочь от любопытных старцев и щеголей. Мы наткнулись на дверь, похожую на дверь сейфа. Стальная, с мудреным замком, она распахнулась, и перед нами в свете лампочек сверкнуло золото.
Посуда, горящая на темном бархате, золотые короны, статуэтки, браслеты, пояса, клинки в алмазах, коробочки в изумрудах, полированное золото зеркал, подносы, похожие на зеркала, пудовая, сверкающая честолюбивая бесполезность.
— Вы находитесь в особой кладовой, — сказала нам высокая немолодая женщина, хранительница несметных сокровищ. — Перед вами семнадцатый — девятнадцатый века. В соседнем зале античное золото и золото скифских погребений.
— Пещеры Аладдина! — сказал Археолог поблескивая ставшими вдруг золотыми стеклами очков. — Но мы взглянем сюда… Пойдем, пойдем…
Он опять махнул рукой на все это золото мира, как там, наверху, на чопорных дам и седых вельмож. Он увлек меня в каменную келью к небольшому столу на гнутых резных ножках.
Я увидел икону в дорогой, с бриллиантами оправе. Темная краска в лучиках трещин, золотой нимб вокруг склоненной головы святого, руки, молитвенно сложенные, деревянная коричневая доска.
— Погляди внимательно, — сказал Археолог таинственным подземным голосом. — Поклонись ему, поклонись!
Я подошел ближе и наклонился над иконой.
Это была не икона. Маленький Христос, изображенный художником на древней доске, держал в руках игрушку: настоящий маленький вертолет с четырехлопастным ротором.
— Иконе много сотен лет! Она прислана к нам из Франции! торжественно вещал Археолог. — Ее реставрируют, а потом вернут музею, где она хранилась.
— Ты уверен? — спросил я.
— Научно доказано. Икона древняя. Написана задолго до Леонардо да Винчи, который оставил нам идею вертолета.
— Кто написал ее?
— К сожалению, других наводящих сведений пока нет и, кажется, не было.
— Мда-а…
— Чудо современной техники на древней церковной принадлежности в руках у бога! Тебя не поражает слияние несоединимого? Загадка происхождения? Тайна игрушки?.. Мир не видел ничего подобного на светских полотнах… Кто подарил богу вертолет? Не из древних ли церковных летописей-преданий взлетел он?.. Икона потрясает наши удобные привычные знания.
— Ты опять о пришельцах из космоса?
— Да… Но я мог сфотографировать ее и послать один только снимок тебе с моим клятвенным заверением.
— Значит, причина вызова не в ней одной?
— Конечно!
— Говори…
— Сомнения возникли у меня здесь, в Эрмитаже… Я убедил тебя в небесном происхождении твоих картинок. Я и теперь, как видишь, это доказываю. Но я не могу не сказать о том, что небесные передачи все-таки здорово перепутаны с нашими земными, телевизионными.
— Крой дальше.
— Не знаю, как с технической стороны… Помнишь, я доказывал тебе возможную одинаковость развития материальной культуры всюду? На Земле и там… Я уверен в этом. Но маленькие подробности, которые запомнились мне в твоих сумбурных сеансах, не дают мне покоя с тех пор, как я вернулся в эти залы. Я хотел, чтобы ты несколько дней побродил по ним. Ты больше видел своих картинок, больше запомнил разных случайных деталей…
— Вернее будет — ничего не запомнил.
— Ну, допустим… И все-таки о деталях. Это очень важно, и тебя касается… Вот пример… Охотничий лук мог появиться у людей, когда настало время этому луку появиться… Он обязательно появится и там, у них, и будет похож на земной лук, поскольку ветки дерева, сухожилия зверей всюду едины по нашей версии. Но детали! Детали не могут быть схожи до предела. Мы, археологи, дотошные люди. У нас от пустяковой мелочи до величайших открытий нет никаких расстояний. Мы по наконечнику стрелы видим эпоху и время. — Он кивнул куда-то в сторону: — Там среди злата лежит скифский наконечник, прилетевший к нам из далекой давности. Древко истлело, но бронзовый, втульчатый, трехперый наконечник, отлитый, как пуля, в литейной форме, с острыми ребрами — цел и невредим. Он застрял когда-то меж ребрами скифа и тем самым увековечил дату гибели человека, дату собственного своего происхождения… В погоне за живыми целями скифские наконечники разлетались от гор Алтая до степей Дуная. Мы находим их и знаем теперь, когда и до каких земель добирались воинственные племена скифов. Нам рассказали об этом детали наконечников… По форме, по количеству граней, по тому, как выглядят свистящие втулки, черешки — археолог «читает» историю предметов, найденных в земле…
Три или две грани у стрелы — и пожалуйста вам разница в два столетия. Мелочь!.. Один — пятый, другой — седьмой век… Детали не могут быть одинаковы…
— Ты умница, но когда я буду во всем этом разбираться? Время, время…
— Жаль, у тебя нет времени, Искатель чудес, — он вздохнул. — Я повел бы тебя на чердак. Там хранятся знамена шестидесяти стран. Флаги, значки, штандарты, победители и побежденные, символы разных лет, разных общественных устройств. Они похожи друг на друга, назначение у них одно, история появления одинакова, но детали несхожи… В рыцарском зале можно увидеть конных, блестящих, как самовары, внушительных рыцарей. На груди у многих — ленты королевских орденов. Их было много, таких наград. Но разве детали орденов могли быть одинаковы? Нет.
Меня эта лекция начала утомлять.
— Извини за такие долгие подробности, — сказал он. — Мне самому противно кидать в тебя мои сомнения. Только что же делать?.. Я попал в хранилище фарфора, увидел там знаменитый английский сервиз царицы Екатерины. Тысяча двести предметов! И на каждом своя картинка. Виды старой Англии. Покаюсь тебе, не могу избавиться от мысли, что видел эти пейзажи на твоем экране… Галлюцинация? Может быть. Но есть и другие детальки…
— Подожди, ловлю тебя на слове. Ты сказал: виды старой Англии. Но как они попали в наш экран?
— Ты удивлен? Англия — страна таких кондовых традиций. Неужели там не могли сохранить пяток из тысячи двухсот очаровательных старинных пейзажей, с древними целехонькими замками?
— А люди? Одежды людей?
— Ты наивен. Увидеть в наше время людей, одетых в костюмы средневековья, можно просто на улице, даже не в кино и театре.
— Ну, знаешь…
— Да, представь себе! Документальная телевизионная передача может показать нам фехтующих на улице мушкетеров и драчунов-рыцарей. Мне самому приходилось видеть в Праге на Градчанской площади представления для туристов. Одетые в костюмы прошлых веков, лучшие фехтовальщики устраивали там такие показательные побоища. Волосы дыбом! Страусовые перья на мушкетерских шляпах были очень забавны. А неподалеку из модерновых автобусов на этот спектакль смотрели наши современники… А смена караула перед королевским дворцом в Лондоне. Это же настоящее представление на историческую тему! А традиционные карнавалы, шествия во многих столицах Европы. А заседания современных ученых академий. Ленты, мантии, перевязи, колпаки, ордена и так далее. Все как триста, четыреста лет назад! Живая бутафория древности… — Он перевел дыхание: — Кто хочет разобраться в ней, бежит, летит в Эрмитаж. Я позвал тебя туда, куда приходят в поисках ответа на самые мудреные вопросы художники, филологи, медики, металлурги, ткачи, актеры, киношники. Об историках я даже не говорю. Все находят золотые крупинки для себя. Киношники особенно… Я хотел вместе с тобой проделать их работу, но с другого конца, шиворот навыворот.
— А киношники здесь при чем, фантазер ты неисправимый?
— Как при чем? Когда им надо знать, в каком платье была Наташа Ростова или какой мундир носил Петр Великий, они спешат сюда, рисуют, фотографируют, одевают актеров, как им подсказывает история. Мы с тобой в другом положении. Мы как бы видели неких актеров, одетых уже как надо. Мы не знаем их, но по нескольким предметам, «забытым» случайно здесь, в «Эрмитаже», сумеем угадать, кого изображают они, в какой стране действуют…
— Какая станция передает, — вставил я. — Ну тебя к лешему! Пойдем отсюда. Мы с тобой похожи на заговорщиков.
— Да, мы узнаем, кто мешает передачам из космоса, — без улыбки ответил он.
— Слушай, почему бы тебе не писать фантастические романы?
— Я попробую, — сказал он, раскланиваясь. — Но фантастика только тогда хороша, когда живет не вчерашним, не будущим днем, а самым близким. Иначе она до послезавтра не доживет.
— Благодарю тебя за твои усилия, но я не верю в магию деталей. Можно ли в этой лавке древностей найти вдруг деталь, мелькнувшую на моих картинках? Там одно мелькание, здесь этих деталей, как звезд в небе.
— Ты не ученый! — воскликнул он. — Ты не умеешь копать! Неверие твое тебя недостойно! Знаешь ли ты, скептик, цену поиска?.. Был такой великий пример. Один скромный работник британского музея взял однажды глиняную табличку, древнейшую клинописную табличку, на которой был начертан рассказ о потопе. Это был осколок древней поэмы. В Англию попал кусок таблицы. Так вот, незаметный работник музея подумал: а если поехать в Месопотамию, покопаться в руинах, в земле поискать? А вдруг найдется другая половина сказания! Ты понимаешь, о чем я говорю? Он хотел найти в море камней, среди гигантских развалин обломок, похороненный там тысячи лет назад. Он его нашел! Привез в Англию, сложил оба куска!.. Так должен работать ученый. Верить. Искать…
Мы забрали пальто и вышли в подъезд на Дворцовой набережной.
Волны, мелкие, рябые, холодные, сделали воду реки мутной, почти твердой, как лед. Еще немного, и застынут они в ледовой неподвижности, плотные, стеклянные, скользкие. Наверное, поэтому слова на берегу предупреждают: якорей не бросать. Кинешь якорь, и вмерзнет он в холодный, лютый звон, и закричит корабль, цепенея в ярости, вздрогнет в последний раз от боли, от скрежета.
Вон у дальнего берега не тают первые белые комья. Холодно им у воды. Катер, натужно ревя, мнет ее, раздвигая боками. Вода лениво с трудом колыхнулась, и белые комья неожиданно взлетели.
Чайки.
Ветер гонял под ногами поземку, белые капли снега.
Я спросил:
— Ты когда-нибудь устаешь? Не беги так резво, догнать невозможно.
— Привычка.
— Спасибо тебе за этот вызов. Он меня растрогал, но я в самом деле не могу задержаться. Не имею права.
— Ну ладно.
— К тому же я не запомнил почти никаких деталей. Сам видел, как трудно. Мелькает. Я помню обряды, в каждой передаче какой-нибудь религиозный обряд. В Эрмитаже их не увидишь, а куда пойти, не знаю.
— Мой тебе совет, будь осторожен с обрядами. Легко напутать, если нет хорошей подготовки. Обряд, ну что это значит — обряд? Самый нормальный жест, поведение могут показаться непосвященному обрядом, а настоящий обряд останется незамеченным… Я видел на твоем экране горящий костер. Ты о нем что подумал?
— Не помню.
— На третий, кажется, день мы поймали волнующую картинку, в озере купалась… помнишь?
— Помню, помню.
— Теперь скажи: озеро и костер, обряды это или не обряды?
Не спеши… В Индии до сих пор верят: купание в Ганге смывает грехи. У многих древних вода и мытье были связаны только с религиозным ритуалом. Геродот называл египтян фанатиками. За что?.. Мылись они два раза в день и два раза в ночь. Баня была духовным очищением. Зато в средние века мытье каралось, как тяжкий грех. Испанская королева Изабелла Кастильская хвасталась тем, что мылась только дважды. Когда родилась и когда выходила замуж… Костер еще более таинственная штука. Одни зажигали его, чтобы отделить мир живых от мира усопших, другие поклонялись ему как богу, а мы варим на костре чай.
— Никто меня так не обнадеживал, никто не запутывал, как ты. Попробуй разберись, где концы, где начало, путаник великий. Макнуть бы тебя в Неву по старинным обрядам и хорошей ледышкой сверху пристукнуть.
Вдали мигал весенний фонарик такси.
— Чудак-человек, а две Луны?! Ты помнишь две Луны? — сказал он. — Помни две Луны!
Машина приближалась.
— Я на вокзал. Хочешь, могу подбросить куда тебе нужно. Поедем?
— Не уговорил я тебя?
— Прости, некогда… Хочешь, я дам тебе новый адрес? Будет время — напишешь.
Он кивнул. Я выдернул из блокнота листок. Археолог прочел адрес и тихонько свистнул.
— Успехов тебе, Искатель чудес.
— Давай подвезу.
— Мне рядом. Проводить могу.
— Не стоит.
— Привет Москве!
— До свидания, Великий путаник. Спасибо тебе. До свидания, Пришелец из космоса.
— Ну тебя к черту.
17
Я исколесил весь город, пока не нашел две настоящие, крупные, еще пахнувшие летом, сказочно алые гвоздики. Продавец не мог разменять мои деньги, я пошарил в карманах и нашел аккуратно сложенный рубль.
Гвоздики похрустывали, искрились новогодним целлофаном. Девушки оглядывались, провожая глазами два огненных светлячка. Падал первый снег. Белый воздух затуманило, запушило. Мягко топали каблучки по снегу, машины буксовали.
Я торопился к Ладе, в белый, наверное, теперь зимний переулок.
Ах ты Ладушка-нескладушка! Сегодня тебе несдобровать.
Приеду, возьму тебя за плечи…
Попробую сказать ей такое, чего не сможет она, не посмеет не понять, колючая моя снежинка-смешинка.
Была суббота, вечер, свободный от занятий. Лада не шла. Торопились домой женщины с полными сумками, женщины с маленькими румяными, закутанными, как шары, человечками. Ходил из подъезда в подъезд белый от снега почтальон. Падал первый снег.
Вечер наступил незаметный. День сиял на белом снегу, падал в сумерки светлым, плавным дождем снежинок.
Я сидел в натопленной машине, усыпанной снегом. Я нарочно поставил ее за деревьями, чтобы Лада не сразу могла нас увидеть. Она все не шла.
Постепенно в кабине стало холодать, и я пожалел, что не позвонил утром к ней на работу. Не позвонил так, по великому принципу всех самонадеянных. Ты не звонишь, и я могу совсем тебе не звонить. Могу!.. Тоже мне характер.
Я не заметил, когда он появился.
Вихрастый парень стоял рядом за колючей бахромой снега на редких кустах. Он был неподвижен, тих и, по-моему, жалок. Воротник у него поднят чуть картинно, чуть модно. Поза его, пожалуй, несколько рисованная. Руки в глубоких карманах, а голова не покрыта, ничего, кроме шапки волос, мокрых от снега. Казалось, он пришел к ее дому задолго до меня, стоит и ждет ее упрямо и безнадежно, закоченел в снегу, шевельнуться, бедняга, не может…
Вот какая выходит история.
Мы жили с ним в одном городе. Мы ничего не знали друг о друге. Как мелькнувший прохожий на улице, он был необязателен рядом со мной. Вокруг меня жили понятные, близкие, необходимые до зарезу люди. За ними был очерчен тот невидимый круг, куда не мог ступить каждый вихрастый. Он был за этой чертой, в другом, равнодушном для меня пространстве. Я не знал его… Теперь он стоит рядом, не видя меня, залитый снегом, безропотный, синий от холода.
Мне, честное слово, хотелось крикнуть: иди сюда, погрейся! Подождем тут… Хотелось, но я не мог. Думал, пора уехать, и не умел уехать, как будто не сдвинуть мне сугробы снега, в которых увязла машина.
Сигналы отбили шесть, потом семь. Он их не слышал. Явключил радио, тихонько, негромко.
Весь мир жил субботними своими делами, звучал, играл, шумел, торопился навстречу зиме домашним теплом, песнями, звоном, нежной вязью далекой скрипки, вечерней суматохой многих и многих дел.
Мы, двое глупых, ждали единственного, неповторимого на всей огромной Земле маленького родного человечка…
Она пришла все-таки. Подбежала к нему, смеясь от нежности, светясь от нежности, с мокрыми глазами, такая милая, такая… Стала тереть побелевшие, отмороженные уши, стряхивая липкий снег с вихрастой головы, стала говорить ему что-то необыкновенное, греющее, как истома. Приникла к нему…
Кто-то нарочно послал в ночной эфир сверкающую снегом солнечную музыку.
…Темные сосны даже летом не пускают солнце в кабинет Шефа. Теперь они заставили его средь бела дня включить настольную лампу.
Шеф смотрит в окно. Лампочка делает его лицо грустным.
— Я уверен, там ответ на загадку. Там, больше нигде…
У нас такое настроение, как будто мы с ним прощаемся. Почему? Самолет уходит не сегодня и даже не завтра. Но, кажется, мы оговорили все: и что я должен сделать перед отъездом, и что буду делать там, и как надо беречь себя от мороза, и как лучше поставить антенны для новых ловушек. И какое место для них лучше: на поляне в километре на север в черном осеннем лесу или во дворе у самой проходной. Решили ставить в лесу, не так близко трансформаторы.
А еще мы говорили о том треугольнике на листке бумаги,
исчерченном рукой деда. Вот он:
А рядом слова: «Отъ самого себя».
Шеф убежден: эта фигура имеет самое прямое отношение к нам.
Треугольник, уверяет он, это наши два аппарата. Один увезу я, другой останется здесь. Мы запускаем луч от себя (от самого себя) и принимаем сигнал, который преломляется через фокус в условной верхней точке треугольника (если мы этот фокус найдем). То есть мы возвращаем луч к себе, но уже с картинкой, возникшей там, где гребешки волн совпадут, лягут один в другой в невидимой плоскости. Где бы ни находился аппарат, поиск надо вести от самого себя.
Очень похоже на истину.
— Видишь, у него, наверное, там была записана вся наша тайна. Вся отгадка. Пять формул — и готово!.. Ты подумай, а! Может быть, лежат они, те формулы, на пыльной архивной полке. Лежат готовенькие. Мы с тобой мечемся тут, и ничего пока найти не можем, а в них все давно сказано. Только найди. А как их найдешь?..
Так сказал Шеф.
…Ох какая суматошная неделя.
Домой заехать не успеваю, каждую ночь остаюсь в неуютной спальной комнате Шефа, расположенной рядом с его кабинетом.
Совсем недалеко от нас день и ночь прокладывают скороспелую дорогу в зимнем лесу. Грохот поваленных стволов, скрежет металла, команды будят меня по ночам.
Шеф торопит, нажимает на всех, покрикивает, чего никто за ним никогда не замечал.
А тут на беду всем для валки зимнего леса пригнали строительный батальон целиком из одних безусых новобранцев. Они спешат. Но дело пока не очень…
Я не выдержал и поехал домой отоспаться.
У дороги стоял тягач с огромным тяжким стволом на буксире. Водитель тягача не сумел развернуться между придорожными соснами, ствол заклинило поперек дороги.
Была суматоха. Ломались ветки, люди кричали, каждый советовал как мог. Я тоже бегал и давал ненужные советы.
Скрипя снегом, через лес подходил отряд солдат. В зимнем воздухе далеко раздавалось уверенное: «Ать-два, ать-два, ать-два».
И сразу на дороге стал порядок. Суматоха сама собой прекратилась.
— Ать-два! Ать-два! Ать-два!
Пар дыхания таял над серыми ушанками. Заиндевелая дорога подхватывала четкий ритм шагов.
— Ать-два! Ать-два! Ать-два!
Последним в колонне шел он. Вихрастый парень.
— Ать-два! Ать-два! Ать-два!
Он, спотыкаясь, побежал вдогонку за товарищами, в новеньком, неловко сморщенном зеленом бушлате, в ботинках-стукачах.
Трудно передать выражение, с каким он оглядел меня. Черное мое пальто, мохнатая шапка, черный автомобиль, наверное, были здесь нелепы, среди бушлатов и брезентовых рукавиц.
Я не стал смотреть, как солдаты освобождают мне дорогу, и пошел обратно пешком, чтобы кому-то позвонить из проходной.
В заснеженном лесу дятлами перестукивались топоры. Хвойный запах дыма делал воздух еще прозрачней, холодней. Падала звонкая бахрома с тонких высоких веток. Я вышел краем леса туда, где схваченная льдом речушка, белея, тянулась далеко-далеко в поле, как новая, причудливая, неожиданная дорога.
Поля, накрытые снегом, тишина, до боли в глазах дальняя тишина, холод равнины, запах снега, арбузный запах снега, молчаливый синий замороженный лес вдали, речка-дорога, по которой никто не ходил… Разве я когда-нибудь видел ее? Разве я когда-нибудь замечал, как неподвижны леса между полем и небом, как трудно, как, наверное, хорошо пойти, не оглядываясь, к ним белой бесконечной дорогой.
Меня потянуло туда. Я плохо понимал, что со мной происходит. Как в детстве, я видел уже мои следы на равнине, дышал синей сквозной неподвижностью дальнего леса; четко, ясно до слез видел и слышал, как перестукивают синицы его тишину, как падают хвойные шишки на снег, узорчатый в лапах синиц и воробьев.
О понятный, ближний, проверенный мир, каким обновленным, каким озвученным стал он для меня!
Когда по вечереющим сумеркам шел я назад к машине протоптанной в лесу глубинкой, мое внимание привлек одинокий солдат. Он, стриженый, с открытой макушкой, понуро сидел на поваленном колючем стволе, спрятав лицо в ушанку.
Солдат плакал.
И этим солдатом был он. Вихрастый.
Я растерялся. Мне показалось, будет лучше пройти незаметно мимо, удрать скорее прочь от него, от леса.
Ну что мне тебе сказать, если б я знал! Намекни, солдат, и я скажу тебе все, что ты хочешь от меня услышать.
Я сел рядом с ним. Он повернул ко мне мокрое злое лицо, но почему-то не встал и не ушел. Мы сидели рядом, и оба смотрели в затоптанный снег под ногами…
Теперь, когда я пишу, все выглядит проще. Слова делаются глаже, красивей, убедительней. Все не так трудно…
В лесу темнело. За деревьями на поляне горели костры. Высоко над нами падал вниз метеорный огонь электросварки. В луче прожектора сквозь лесную завесь мерцали фермы новых антенн.
У него на погоне были два крылатых колесика. Саперные войска.
— Тебя недалеко направили, — сказал я. — Ты почти рядом с ней, и она тебя подождет.
И он ответил, не поднимая головы, недружелюбно и тихо:
— Меня в Казахстан пошлют.
На снег упала пустая шишка. Мы оба внимательно смотрели на нее.
— Понимаю, — сказал я, — давай за тебя договорю: меня пошлют, а вы останетесь рядом с ней. Такой уверенный, такой опытный, в черной машине, в черном пальто, с коробками, шариками, цветами, ресторанами, театрами…
Солдат повернул удивленное лицо. Я продолжал изучать упавшую в снег корявую шишку.
— Только не ты один. Меня тоже пошлют, и ох как далеко!
Твой Казахстан — Малаховка рядом с моим Казахстаном. Честное слово.
Шишки падали в снег одна за другой, позволяя нам хорошенько разглядывать их. Белка, наверное, хозяйничала в кроне.
— Она тебя подождет.
— Не знаю… Вам легко говорить… Можно вернуться, когда хотите. А я три года… — он откинул сосновую шишку с налипшим снегом, пнул ее носком ботинка, взметнув колючий снег. Кто придумал? Кому это надо? — не то спросил, не то выкрикнул он. — Если нужны строители, зачем делать солдатом? Я хотел в институт. Я не хуже других, я мог бы…
Хрустнуло что-то над нами в завороженном сплетении веток, мягкий липучий ком снега разбился на жестком рукаве бушлата.
— Ты надень шапку, — сказал я, — холодно все-таки.
— Вам легко говорить! — взметнулся он. — Вам, наверное, все досталось так… и машина… и все… ваши три года никто не отбирал. Вас, наверное, в академики тянут, а вам лень, вы еще раздумываете. А мне в институт дорогу заказали. Айда, мальчик, провалился — топай в армию на три года. Не оглядывайся, топай. Невеста подождет… А если нет? А если кто на черной машине…
— Далась тебе машина, — перебил я. — Ты солдат, и давай говорить иначе. Мы не школьники. Но прежде всего помни: я к ней не вернусь ни за три года, ни потом. Она тебя будет ждать. Меня, такого благополучного, при деньгах и с машиной, всерьез не принимай. На твоем пути лишь один прохиндей попался, которому все на блюдечке досталось… Бывают исключения, редкие, могу тебя заверить… Он дорогу тебе не перебежит. О нем говорить не будем. Но кто тебе втемяшил? Думаешь, открыл дверь, прыгнул за мамин порог, и, пожалуйста, готовенькие лежат перед вами тысячи дорог. Выбирай любую по вкусу и цвету, и помягче, и песок чтобы не попал в ботинки, ноги не натер. А на них, на дорожках, люди с метелками для тебя коврики стелют, пыль смахивают, зонтики раскрывают. И взгляды ловят, куда повернешь, в институт или в академию. Путеводитель тебе предлагают, указатели на дорожках повесили, фонарики…
Я говорил ему приблизительно так и записываю, конечно, приблизительно. Куда глаже, чем было на самом деле. Я говорил:
— Иначе все. Трудно всем, и тем, кто выходит на дорогу, и тем, кто наши дороги планирует. Мы с тобой иногда смотрим на тех, кто над нами, как на привередливую чужую тетю. Хочет, одному пышки даст, а неугодному — шишки. Ты когда-нибудь попробуй шутки ради подумай о государстве как о собственной, понимаешь меня, собственной, а не чужой семье… Не сирота?
— Нет.
— Семья тоже маленькое государство. Там и свое население, свои финансы, просвещение, рабочий класс. Когда не может мать купить сыну или дочери велосипед, она скажет: у нас денег осталось тебе на ботинки, больше нет, подожди… Когда не в силах мать выучить всех своих детей сразу, она говорит: иди, сынок, зарабатывай пока на себя, на всех нас. Потом учиться будешь… И никто не плюнет в лицо матери за то, что не могла всех своих ребят в академики вывести. Семье трудно, государству тоже трудно. Разные, конечно, бывают семьи. В одной велосипед просят, в другой — автомобиль. Но все равно в любой семье выше головы не прыгают. И государства разные. Мы не имеем права не понимать нужд нашего…
Я говорил, но я, наверное, казался ему одним из тех, ради кого прислали его сюда, лишили всего, как он думает, и пригнали сюда. Можно ли убедить его, надо ли убеждать его перед этой нелегкой дорогой, называемой жизнью? Поймет ли он мое краснобайство, не дать ли ему сразу все, чего хочет он, искрошив навсегда Человека? Вряд ли будут и могут ли быть времена, когда человек станет свободен от Большого Долга перед всеми. Так или иначе мы все отдаем наш долг. Все равно этот мир, кроме нас, творить некому.
Утешать мне его? Сказать: все, дескать, относительно. Кто-то, может быть, сейчас тебе завидует. Ему настоящую солдатскую лямку тянуть, а тебя полезной профессии учат. Пригодится… Дохлое дело… Может быть, открыть ему глаза на то, как много «чужих» людей хлопочет над ним со дня его рождения, как много получал он и как мало давал до сих пор?
— Не пинай Семью, — сказал я, — будешь человеком. Всему настанет время. Учебе, наукам, карьере. Дорожек с мягкими ковриками на свете нет. А если есть, она тебя на них ждать не будет.
Пишу, и на бумаге все гораздо легче. Нет, он совсем не кидался мне на шею…
Тоже мне, старший товарищ…
Костер вытемнил все вокруг. Невидимы стали корявые шишки под ногами, следы на снегу, его лицо. Падали в темный зимний лес искры электросварки.
Был он когда-то Вихрастым, а теперь он Солдат.
Он ушел туда, где пылал костер и не таял снег под лучом прожектора. Там солдаты грелись у пламени, там было светло…
Теперь, когда я пишу, все это выглядит весьма красиво.
Неужели я так и говорил в лесу? Вряд ли. У меня так не получится.
А впрочем, сказка нужна все-таки всем.
Долг — это не сказка.
…Я позвонил Шефу.
— Ты не спишь?.. Я к тебе с личной просьбой. Добейся перевода к нам в охрану солдата из батальона строителей. Запиши фамилию… Обещаешь? Ну, спасибо… Не спрашивай. Мне так надо. Потом расскажу. Спокойной ночи.
Помог я солдату?
А если нет?
…Мой самолет поднимается в понедельник. Сегодня воскресенье. Лада, наверное, дома…
На город падает вечный снег. Белым, ослепительно свежим делая каждый самый незаметный раньше предмет, каждую веточку среди миллиона веточек. Люди не встряхивают шапки, воротники, плечи, несут как подарок нежный привет молодой зимы. Голоса тонут в мягком и пушистом…
Я выбрал понятную только мне, последнюю мою прощальную дорогу. Машина тихо несла меня по тем улицам, где незаметно поселилось что-то такое несказанное, такое, с чем не проститься никак нельзя.
Вот нарядный трамвай в напяленной по самые глаза мохнатой белой шапке медленно пробирается по колени в снегу, ворчит незлобиво.
Помнишь Ладу? Помнишь, как вез меня без билета, без копейки в кармане? Помнишь ты меня, самого богатого человека на свете, а? Помнишь? Ну, прощай…
Вот эстакада. В гулком падении, в льдистом воздухе затерялся где-то напуганный тихий смех Лады. Прощай…
Вот…
Я брел по нему, как странник, по давней заветной своей дорожке. Серый каменный дом. Ее дом. Снеговые клены в маленьком сквере. Чугунная старинная ограда, нескончаемый плавный полет снежинок, тишина. Все тут.
Я вошел в пустующий сквер. Два маленьких румяных человечка непонятного пола, в оранжевых комбинезошках лепили незамысловатую снежную бабу.
Я тоже загреб ладонями сверкающий душистый снег и начал сам лепить снеговичка.
Для нее.
— Ой какой! — сказал один оранжевый человечек. Они оба с мокрыми носами облокотились на мои плечи.
Другой сказал:
— Ты лепишь для маленькой девочки?
— Ага, для нее.
— Как тебя зовут?
— Дед Мороз.
— А где борода?
— К Новому году вырастет…
Я сделал снеговичку руки — смешные прутики, нос, глаза, колючий хохол на макушке, спрятал его, холодного, за пазуху, в пальто и…
Лада взяла мой подарок осторожно, смеясь унесла в комнату и посадила на большую тарелку.
Она ласкала меня своими ресницами. Она была рада мне, я видел. И первый раз я увидел, как живет моя Лада. Круглый стол посредине комнаты, поношенный шкаф для одежды, высокий старинный буфет с резными стеклянными дверцами, шкаф для книг, две металлические кровати, все тут.
— Не сердитесь на меня, пожалуйста. Я виновата.
Мне так не хотелось ничего спрашивать и выяснять. Я устал, и я понял — боюсь. Мне бы только побыть рядом…
— Он в армии, — сказала добрая жестокая Лада. — Не сердитесь на него.
— Стоит ли говорить о нем? И почему я должен сердиться?
— Не сердитесь. У него никого и ничего нет, — сказала она очень тихо.
«Кроме тебя!» — хотелось крикнуть мне.
— Да, конечно, у меня зато все есть… Машина, квартира, магнитофон, сберкнижка…. Ну что там еще бывает?
— Не надо, милый, так. Не надо, пожалуйста…
Она сказала «милый».
— Ты мне пиши, обязательно пиши. Он мне тоже пишет. Он смешной… Хочешь, я тебе покажу?
Кажется, я машинально кивнул. Она встала, прошла близко от меня, до боли близко, нежная, смуглая, взяла в каком-то своем тайничке листок школьной тетради и подала мне.
Память у меня хорошая. Вот они:
Солнцем разогрета Галька-цересыпка. Ходит в море где-то Золотая рыбка. Если попадется Эта рыбка в сети, Вам легко дается Все тогда на свете. Любая награда За ее свободу! Только рыбку надо Бросить в пену-воду…Я читал. Она смотрела на меня, словно говорила: «Вот видишь, какие стихи… Разве я могла иначе?..»
Или я хотел это услышать? Прячет рыбью стаю Синева-причуда. Если я поймаю Золотое чудо, В глубину-прохладу Брошу, не обижу. Может быть, в награду Я тебя увижу…Мой снеговик вдруг незаметно съежился на тарелке. Серые струйки потекли по его нелепой, смешной макушке.
Скажут: — Непонятно! Глупая ошибка!.. Приплывет обратно, Удивляясь, рыбка. Но отдам я снова Золотую рыбку За родное слово, За твою улыбку…В тарелке была синяя лужа. Мой мокрый, забытый. Снеговик отражался в ней.
В море гонит ветер Солнечную зыбку. Только я не встретил Золотую рыбку…Нежные волны плескали в ресницах. Синие, синие, теплые, несбыточные заморские дали светились в маленьком добром сердце, а в моем кто-то скалывал неосторожно хрустящую наледь.
Ничего, старина. Хуже не будет. Видишь, какая модная выходит история. Молодого, поэтичного, бедного юношу хотел обскакать состоятельный, перезрелый, коварный… Так ему и надо! Кати себе дальше.
Смешные руки-прутики упали в натаявшую воду.
Плачет мой снежный человечек ледяными слезами.
Тетрадь вторая Новый свет
1
Меня спрашивают: вернусь ли я когда-нибудь в Антарктиду еще раз? Говорят: она притягивает людей. Голая пустыня, вечная зима, лютый морозильник, вечный лед. Но стали почти легендами рассказы о том, как человек сначала боится жуткой равнины, устает, клянется больше не возвращаться и потом едет: один, другой, третий раз.
Говорят, лед имеет какую-то магическую силу. Неправда. Лед как лед. И не в нем секрет. По-моему, отгадка в другом. Антарктида страшна своей враждебностью к человеку. Но создает она такие необычные, такие крепкие условия для настоящей жизни человека, в которые попадает он только на переднем крае своих дел.
Романтика приключений? Трудностей? Побед? Ерунда! Я не о том. Весь ритм жизни, сна, развлечений, питания людей, — все направлено к одной главной, крепко связывающей цели. Таланты, знания, силы, даже слабости людей слиты воедино в одной большой задаче. Земной человеческий быт складывается по-особому. Никто не думает, как ему одеть и напитать себя. Об этом заботятся очень талантливые люди, полноправные участники общей Главной задачи.
Словом, Антарктида берет все, на что способен разумный человек, все духовное богатство людей, но дает взамен ощущение великой полезности, обеспечивает каждого всем необходимым и для себя лично, и для новых дел.
Конечно, Антарктидой называю здесь не материк, а то маленькое очень коллективное, хорошо обеспеченное государство, созданное человеком на льду.
Наверное, что-то похожее бывает и в армии: коллективизм и общая цель. Я видел, как скучают иногда люди, отслужившие срок в армии, как не могут они сразу вдохнуть огороженную «личную» жизнь, как на их привычках и поведении сказывается поначалу армия.
Но разве сравнить смысл существования там и тут, разную стоимость потраченных лет? В армии только долг и необходимость, а здесь, в Антарктиде, магия творчества, магия схватки ради новых усилий творчества.
В далеких, обжитых, уютных странах людей разделяют границы. Антарктида — государство без границ, таможен и армий. Люди работают вместе: русские, французы, американцы. Ничто не разделяет их, кроме холода.
А впрочем…
Все меня зовут Магнитологом. В дневнике стану также называть себя Магнитологом.
Ничем среди полярников я не выделяюсь. Разве что, когда радисты затевают разговор с американской станцией Мак Мердо и австралийской Mayсон, зовут меня:
— Магнитолог, переводи, пожалуйста…
Еще я знаменит арбузом.
В Ташкенте, когда полярный самолет сделал там промежуточную остановку, я купил громадную арбузину. Мне казалось, это будет самый удивительный подарок в Антарктиде. О нем теперь ходят байки-легенды.
Мне, отпетому горожанину, полярники виделись такими: борода, плечи, мохнатые шапки, лыжи под ногами, суровые, насупленные, сиплые, не очень добрые к таким белоручкам вроде меня. Да, вот так смешно и примитивно думалось.
Чем удивить их, думал я. Живые цветы? Ха-ха!
…Поселят меня в общей берлоге, в общий барак. И там, в своей мохнатости, не захотят они принять чужака, будут насмешливо-обходительны, иронически-вежливы на мои потуги примазаться к ним. И я уже представлял себе это вбитое в снег общежитие, пять или шесть моих «сокоечников», и все на одно лицо. Лицо «типичного» полярника.
В Ташкенте я увидел арбуз. Огромный, влажный, прохладный, такой летний со всеми своими косточками, зеленым хвостиком и полосками. И я уже видел, как дрогнули бородатые лица, как хлопнули меня по плечу полярники и сказали снисходительно: «Что ж, ничего, порядок…»
Я с трудом уволок арбуз по трапу самолета. Еще большего труда стоило уговорить пилотов спрятать его в холодильник.
Переворота арбуз не сделал, но ему были рады. Мохнатых и насупленных я не нашел. Были люди, каких я встречал в Москве. Каждый день.
…В бараке мне жить не пришлось. Хотя в поселке в дни прихода «Лены» тесновато, меня поселили в комнатке при каком-то складе аппаратуры. Пятый день я живу в крепком, очень теплом доме, в доме, который никогда не увижу. Дом завален снегом по самую макушку. От моих дверей к другим домикам ведет сложный лабиринт ходов и траншей, откопанных в снегу. На всякий случай в доме есть выходной люк. В сильные заносы придется гулять через потолок. Иногда почти по крышам ходит бульдозер, снимает излишки снега. Снег, оказывается, невероятно тяжелая штука.
Поселок расположен в сравнительно удачном уголке Антарктиды. Летом здесь очень тепло, например минус два градуса. По улицам-лабиринтам снеговая каша хлюпает водой. Вездеходы обдают прохожих зевак талой водичкой, смешанной с гремучими льдинками. Водитель ухмыляется, как московский лихач-таксист. Когда с юга поддувает ветер и льдинки цепенеют в лужах, на весь поселок раздается пронзительный визг снега. Бревенчатые сани-волокуши поют по снегу, орут, визжат, скрипят, как поросята на свиноферме, расположенной за поселком.
Снег, оледеневший, зернистый, сияет на солнце битым стеклом и хрустит и звенит под санями, как стекло. Весь день сани, прицепленные к тягачам, возят ящики с красной полосой на боку, доски, мешки, бочки, фанеру. Их выгружают па берег с «Лены». Там, где она стоит, у ледяного припая, темнеет жутко синяя, как сам, наверное, синий-синий цвет, морская равнина с таким ароматным названием — океан. Правда, называется видимая часть воды морем, но за ней лежит океан, а море никакими берегами не очерчено, поэтому все говорят: океан.
Если смотреть на воду в иллюминатор натопленной каюты, синева кажется горячей по-южному. Солнечный свет ослепителен. По-моему, ярче намного, чем в тропиках или в той же Индии. Но и солнечный свет, и синева обманчивы. На солнце я загорел и обжег по неопытности губы, а свет был как снег, а синева — как лед.
Мы ходим в оранжевых утепленных комбинезонах, в резиновых, с воздушной прослойкой сапогах, а рот у меня воспален от солнца, говорить больно, и на глазах очки последней пляжной модели.
Доктор наложил на мое лицо марлевую повязку, и я поневоле стал неразговорчивым.
— Привыкайте, — сказал Начальник станции, — вам ехать на полюс холода. Вот где страсти-мордасти. А здесь — акклиматизация, курорт.
Каждый день мы потеем на этой самой акклиматизации: помогаем выгружать ящики на складах или что-нибудь откапываем от зимних завалов: метеостанцию, баню, столовую, радиомачты, арку на въезде в поселок, бензобаки, госпиталь.
Работаем, пока слушаются руки, потому что вечер не наступает, не кончается день, а солнце только слегка склоняется к лиловым вершинам голых почему-то скал.
И это самое удобное время для работы, когда подмораживает, лед не так сильно плывет, и мы едем на вездеходах к берегу.
Берег — просто ледник, уходящий в море. Лед испитой, бурый, в трещинах, в ямах от воды, необоримый, кажется, никакими силами здешний лед, он искрошен по самой кромке, падает, бухает глыбами в синюю воду, и линия причала, у которого стоит «Лена», меняется прямо на глазах. Берег отступает от «Лены». Вмороженные в лед бревна с хрустом выламывают звонкие до предела швартовые канаты. «Лена» дрожит, подгоняя себя винтом к причалу. Плеск идет по щербатому срезу льда, шелест винтов и моря, шелест ветра в канатах, по крутым высоким бокам «Лены», по хрупающим битым осколкам, плеск и шелест.
Буксуют, плывут на ледяном спуске многотонные тягачи, взрезывая мокрый наст. Ревут моторы, отдаваясь глухим бочоночным звуком в распахнутых трюмах «Лены».
Спешим, пока не раскис лед, пока не ушел берег от якорей, пока не сломалась погода, пока… очень много разных «пока».
Надо себя сдерживать. Иначе опять захлестнет меня дневниковый зуд. Можно писать бесконечно. Ходишь этаким открывателем-путешественником, и все ново, просится на бумагу. Еле сдержал себя, чтобы не описать прибрежные айсберги, свистунов-буревестников на их синих впадинах и коричневые полоски у самой воды, что полоски эти, как мне рассказали, мириады мелкой вмороженной в лед водоросли — диатомеи. А еще зудела рука написать о том, что четыре скалы, пропоровшие кое-где ледник, называются нунатаки.
Мне такое ни к чему. Без меня опишут и описали. Но остерегаться все-таки надо.
Сегодня после ужина в нашей подснежной кают-компании был вечер обмена впечатлениями. Очень хороший, дельный малый, с которым я потопаю в глубь материка, читал нам, прилетевшим на самолете, своп путевые заметки. Он плыл сюда, как и многие, на «Лене».
И вот слышу: «В ноябре мы зашли на остров Святой Елены. Здесь умер в изгнании Наполеон. Его привезли сюда 15 октября 1815 года на английском корабле «Норсхумберленд»…»
Так вот почему я не стал ничего писать о моем перелете.
Инстинкт самосохранения!
Был каскад впечатлений. Изумрудно-синий душный Дели, голубая Джакарта, белый, как паруса в океане, Сидней, да еще маленький городок в Новой Зеландии, последний цивилизованный остров на пути сюда, где мы ожидали вылета двое суток, и я лазил в холодильник переворачивать с боку на бок мой арбуз, чтобы не пролежался. Городок стоит на реке Эйвон. И сразу потянуло: так же называется река в Англии, на берегу коей Стратфорд, где родился и умер Шекспир…
Я весь расплескался в полете, глотал видения, краски, слова и звуки, свернул шею, выслепил глаза. Но писать об этом? О Бомбеях, Рангунах, слонах, автомобилях и пальмах.
О чем бы я все-таки написал? О впечатляющей смене зимы и лета, жары и холода, снега и пальм.
О первой остановке в Антарктиде, американской станции Мак-Мердо. Первый лед, первый холод, все первое. Но там почему-то слишком уж много военных. Если у нас говорят: начальник экспедиции, то в Мак-Мердо называют: командование. Правда, кроме военных, там еще немало туристов, богатых туристов.
…Мы готовимся к походу в самые глубины материка. Там тоже будет неоглядный снег, и будет мертвый, никогда не тающий гранитный лед, и не будет синевы залива, и даже тех каменных выступов.
Мы скучаем о земле. Мы ходим смотреть на нее к нашим радистам. У них в плоском длинном ящике насыпана черная подмосковная земля. В ней растет великое чудо природы — обыкновенные кустики нормальных огурцов. Под ними в земле торчат веселые чудно-зеленые травинки — зловредные сорняки. Почему-то никто не спешит выпалывать их. Они пахнут весной.
Весна пришла в Антарктиду. Ее называют летом, но больше похоже на раннюю весну. Хлюпает снег под ногами. Вместо грачей шумят на улице, крякают пингвины. У ледяного припая, в зеленой каемке синей-синей воды выпрыгивают они черными поплавками с белыми снеговыми нагрудничками, выпрыгивают совсем как лягушки в тоненькой речке Юрочке.
Мы летим. Это первый для меня полет на материк.
Вертолет выскочил из тумана взвеянной снежной пыли, постоял над поселком, над радиомачтами с красными флажками, над россыпью машин и бочек и полетел от синевы залива туда, где белым-бела сияла нескончаемая белизна.
Ровное — белое, ровное — белое, вот и все. Лишь один живой предмет, на который поневоле смотришь в иллюминатор, как на лодочку в море, — это наша тень, живая тень вертолета. Бежит она под нами, ломаясь на сугробах, спешит, вздрагивая, стукаясь о ледяные коряжки, бежит она, торопится, боясь потерять нас, не догнать и остаться в белизне, в одиночестве, холоде.
В моем чемодане один магнитометр, больше мне пока ничего не надо.
Мы летели втроем, не считая пилотов: два геолога и я. Вертолет набрал высоту, и тень его побежала за нами все быстрей, быстрей перепрыгивая синие, вдруг появившиеся трещины. Было немножко жаль ее, маленькую бегущую тень. Потом она растаяла в белесой поземке, в струйках снежных ветров. И мир изменился. Мохнатое солнце поднималось вдогонку за нами в сиреневых, зеленых, розовых неожиданных струйках, в подкрашенных синим льдом струистых облаках, почти смешанных с небом, летучим и зыбким. Солнце вдруг растеклось по нему золотой каймой. Под ним заплясали видения, которых я давно искал.
Вот они. Геологи, наверное, к ним привыкли, ко всем этим радужным кружочкам, таинственным крестам и разливам полярных сияний. Геологи даже смотрели в окно. Сидя на своих ящиках, они дремали. Только пилот посмотрел в мою сторону, обвел вокруг себя ладонью и сказал:
— Видишь!
Я включил прибор и надел наушники. Посмотрим, чем дышит магнитный береговой эффект.
Показалось мне, хруст ледяных видений, осыпь алмазная шорохом коснулась меня, долетела из холодных мерцающих далей…
Первая посадка была в тишину, в пустыню.
Вертолет завис над снегом, распушив его, как метель, примериваясь, покачиваясь над этой нечаянной мимолетной метелью. Второй пилот открыл примороженную дверь, оглушив нас метельным грохотом, и спрыгнул на землю. (А есть ли здесь она, земля?) Он потоптался, походил, махнул рукой. Только тогда вертолет сел. В Антарктиде нельзя верить безмятежной глади. В ней могут быть провалы, трещины, в которых утонет легко небоскреб.
Я вышел на снег.
Летний жгучий мороз ударил в лицо, и ветер дымил, как будто наша вертолетная пурга разнеслась по свету и не может развеяться.
— Моторы я не буду выключать! — крикнул пилот. — Ветром сносит!
Я пошел прочь от массы металла в сугробы, в колючую дымку. И снег даже не мялся под ногами, не оставлял никаких следов, так он был тверд.
А если этот снег оплывает в невидимую глубину? Стало жутко. Не вернуться ли мне за веревкой? Но пилот воевал с метелью, ждали меня, сидя на ящиках, геологи.
Я достал прибор и включил запись…
Мы улетели через двадцать минут.
Внизу опять побежала синяя тень вертолета. Потом она скривилась, метнулась по ледовым развороченным булыгам, похожим на белый бетон, разбитый бомбами. Синие трещины, синие разломы льда, и резкий переход от ледяных скал и нагромождений к самым настоящим темным, коричневым скалам.
Вертолет ушел к побережью.
Теперь геологов нельзя оторвать от окон. Рыжие камни-утесы поднимались к нам из навалов снега. За ними, за этими скалами, ярко-зеленые разливы круглых озер.
Мы сели на каменную гальку, хрупающую под ногами, как у берега Черного моря. Геологи вынесли на камни свои мудреные приборы. Я видел, как они ходили по текучему склону, собирая камешки бережнее, чем цветы.
Здесь, когда мы стояли на твердой почве, скалы вокруг были не все коричневые. Розовые, серые, черные сломы делали гряду цветной. Только вершины скал таяли в невидимый воздух белесой дымкой снежной пыли, замороженной влаги. Ветер змеился по каменным граням, заставляя пилотов прислушиваться к нему и согревать моторы.
Я с моим чемоданом потопал к озеру, туда, где камни лежали громадными плитами, как обломки древней, разрушенной крепости.
Две машины-громадины с прицепленными к ним бревенчатыми санями-волокушами, средней величины тягач — вместе называются поездом, санно-тракторным поездом.
У машин солидный, уверенный вид. Машина как будто собрана из трех разных частей. Первая, самая нижняя, — половина танка, гремучие гусеницы. Над ними вместо люков и башен с пулеметами — верхняя часть мощного грузовика. Мотор под капотом, фары, кабина водителя и штурмана, прозрачный купол над ней, прожекторы, кузов типа «фургон». А над всем этим корабельная мачта с канатами-растяжками: антенна.
Сухопутный корабль!
В кузове кораблей жилые кубрики на шесть человек, электрокамбуз и каюта с научными приборами.
На санях-прицепах едут бочки с горючим: тепло, движение, свет.
В тягаче, который водители называют «малышом», — госпиталь и камбуз одновременно. Поэтому и поваром у нас молодой врач.
Наших в поезде пятнадцать человек. Шестнадцатым едет американец. Не ученый, а журналист.
2
И вот, грохоча гусеницами по свежему насту, поезд, оранжевый, новенький, блистающий мытым стеклом и краской, ушел в бесконечность.
Он миновал границу поселка, деревянную, с молотом и серпом арку. Водители включили прощальные сирены, развернулись на выезд и пошли.
Два единственных на холме домика, не заваленных снегом, антенны, похожие на связку велосипедных колес, вертолеты на выпуклой шапке аэродрома, люди, машущие нам вслед, красные бульдозеры медленно поплыли от нас в покидаемую даль. Все, кроме водителей, смотрели долго на этот заветный берег, надежный причал.
Скоро домики стали казаться игрушечными. Но так ясен воздух Антарктиды, что видно было ручки в оконных рамах, нитки антенн, буквы на вертолетах, ошейник собаки: все детали в полный цвет красок и тонов.
Поселок пропал за четким, ясным горизонтом, не смазанным дальневой дымкой. Туда вел один только гусеничный прямой след — единственный штрих на голом поле однообразия.
Ниточка-дорога.
Натужно гудели моторы, покачивало. В каюте было тепло. Мы сняли оранжевые малахаи. Американец щелкал набором своих фотокамер, записывал в блестящий блокнот наши фамилии. Пришлось опять послужить переводчиком. А вопросам не было конца.
Я переводил:
— Радист. Полярник. Много лет работал в Арктике. Был знаком с американскими военными летчиками. Летал на ваших самолетах. Война. Мурманск… Одинок…
Хозяин погоды. Синоптик. Молодой, но бывалый полярник. Не пьет. Женат. Курит. Спасибо. Сигареты отличные…
Гравиметрист… Очень трудно. Холост. Антарктида — континент исключительно мужского населения. Без них спокойней… Самая близкая женщина?.. Самая близкая — не ближе двух тысяч километров!.. Измеряем лед, вернее толщину льда… профиль основания Антарктиды…
Штурман-дублер. Женат. Скучаю. Дети. В первый класс. Москвич. Да, на таком поезде необходим штурман. Пока идем проторенной дорогой, затем повернем к югу. По целине… По звездам… Опасно. Трещины… Заблудиться легче легкого…
Магнитолог. Москвич. Холост. Магнитное поле Земли. Не курю, спасибо…
Машины упрямо везли упрямых людей в самое пекло холода. Мимо, как постовые на дороге, мелькали бочки из-под горючего. Их выбрасывали проходившие здесь поезда. На бочки смотрелось, как на березки в окно электрички.
Потом опять надоевшая белая гладина.
Ужинали мы на сорок втором километре от поселка, рядом с двумя порожними вехами-бочками. Повар-доктор выдал нам горячие судки с едой. В нашем кубрике запахло печеным картофелем, жареным луком. Тут Американец подмигнул в окошко двум бочкам и достал из пузатой сумы размалеванную бутылку рома. Его темпераментное «о'кэй» поняли все без моей помощи. Он разлил ром по кружкам, поднял свою, захватив ее в обе пригоршни, покачал на руках, призывая нас последовать его примеру.
И мы не стали осложнять международного положения. Хватили рому, вдохнули горячий картофель с тушенкой, пели «Подмосковные вечера».
Веселый, добротный Американец подмигнул мне и сказал:
— Антарктида — школа коммунизма.
Я не стал переводить. Меня тянуло в сон. Машины плыли по снегу, заглушая лязгом гусениц песню ребят, гул мотора, визг саней.
Мы спешили в глубь Антарктиды.
Мой дневник открывается теперь не так часто, как раньше, На ходу писать нелегко, прыгают буквы. Нас кидает о стены. Машины едут по ледяным застругам, как по надолбам, падают на лед, грохочут, бьются. Мы терпим. Я надумал писать во время стоянок: бумага покрывалась хрусталиками льда, и паста цвела на них, а потом и сама замерзала в ручке.
Холодно, очень холодно. Лето на дворе, ничего не скажешь.
На развилке, вернее, там, где отмеченный бочками след пересекал невидимую нашу тропинку, поезд остановился. Мы разминались, прыгали. Над машинами струился видимый теплый воздух. Как струится он в открытой горловине бензобака в жаркий летний день у подмосковной бензоколонки. Но выхлопные трубы, дымящие синим жаром, были покрыты слоем инея.
Красные тягачи, новенькие, нарядные в самом начале похода, заросли, оледенели в коросте, как сугробы.
Доктор-повар позвал к себе новичков и сказал:
— Не смотрите, что перед вами равнина. Мы все время лезем в гору. Высота около двух тысяч метров. Дальше — выше. Могут быть осложнения. Работайте не спеша. Прыгать и бегать запрещаю. Кто почувствует себя плохо — немедленно ко мне…
Мотористы полезли в моторы, ходили с кувалдами, смотрели гусеницы. Штурманы колдовали в рубке над картами. Доктор-повар допрашивал всех, кто неосторожно попадался ему на глаза: «Как вы себя чувствуете?»
Потом доктору надоело бегать за нами, он поймал Американца и велел ему натаскать снегу для воды.
Потом кто-то крикнул: «По машинам!» И поезд оставил позади последний привет обетованной земли — присыпанную снегом тропу с одинокими вехами.
Теперь не только меня клонит ко сну. Мы работали как прежде, но все делалось немножко медленней.
Поезд шел вперед, набирая незаметную глазам высоту. В мелодию мотора влилась гудящая нота компрессора. Машине подавали воздушную добавку. Иначе моторы встанут.
Нам никто не мог добавить.
Навстречу дул обжигающий лицо и руки ветер. Казалось, дыхни глубже, полной грудью, сильнее, чаще, тогда воздуха будет вволю. Но все прятались от него, плотно закрывали нос и рот мохнатыми шарфами. Вдохнешь неосторожно этот воздух и отморозишь легкие.
Машины, как люди, были укрыты шарфами-фартуками.
Лютый мороз хозяйничал в мире, делал снег крепким, стеклянным песком, загоняя людей в каюты.
Но в положенный срок все выходили в мороз и ветер, бурили в снеговом песке скважины, чертыхались над буровой установкой: движку не хватало воздуха, выносили в стужу незаменимые приборы, грели технику паяльными лампами.
Наш Гравиметрист голыми руками на морозе вставлял хрупкие детонаторы в заряд взрывчатки, а потом ее спускали в скважину. И гремели по льду гулкие взрывы. И поднимались в колючее небо шары-зонды. Мы брали на вкус, на цвет и на ощупь таинственное безмолвие.
Мои приборы, маленькие мои приборы, с теплыми глазами лампочек, ловили с каждым днем уверенней, чаще просветы в одеяле магнитных силовых линий.
Ветер наконец утих. Воздух был неподвижен.
— Теплеет, — сказал Американец.
Я полез на крышу вездехода повернуть антенны.
Теплеет, а дыхание застывает облачком и сыплется меленьким стеклянным шорохом. И все вокруг наполнено им. И небо, и воздух в искрах, и солнечный диск растаял в них. И нет больше неба, и нет под нами снега, лишь один стеклянный туман, причудливый, звонкий, слабый, как дыхание.
На скользкой крыше вездехода мороз окатил меня ведром колюче-ледяной воды.
Руки перестали слушаться. Металл приваривался к ним. Но иначе я не мог, в рукавицах ничего не сделаешь. Я подул на пальцы, легче не стало.
Американец был внизу, рядом. Я сказал:
— Вот где баня.
У меня вышло:
— Оо ээ ая…
Рот свело, непрошеные слезы кололи, мешали смотреть. А когда пришло время спускаться, рук у меня больше не было. Я мешком упал в снег.
Американец поднял меня и понес к тягачу Доктора. Доктор-повар долго растирал мое лицо и руки спиртом, какой-то мазью, рукавицей, вывернутой мехом наружу.
— Спирт полезно принимать внутрь, — говорил Американец и подмигивал мне.
— Все в порядке, — сказал отдаленный, как во сне, голос Доктора. — О'кэй!
Дорога испортилась окончательно. Бетонные заструги швыряли машину, как волны. Рыхлый песочный снег принимал ее в зыбкую трясину. Машина проваливалась, ревя, грохоча выдиралась на поверхность, оставляя за собой глубокую колею. Снег летел навстречу плотный-плотный, побеждая ревущие моторы, заваливая гусеницы вездеходов. Он останавливал нас. Мы выходили в пургу с лопатами разметать, отбросить его с дороги. А он летел и летел, и не было воздуха, мы дышали снегом.
По очереди шагали мы, связанные веревкой, перед нашим стальным поездом и вели его, потому что невидимые трещины, обвалы могли похоронить вездеходы.
Прожекторы светили в пургу на идущих впереди людей. Машины покорно плыли за ними. А люди были похожи на серебряных космонавтов, накрытые стеклом от мороза и снега. Только наждачный бешеный снег оставлял царапины, зарубки на их прозрачных масках.
А когда на заструге лопнула гусеница, механики вышли с кувалдами, чтобы дать настоящий бой свирепому от мороза металлу.
Кувалдой они вгоняли в гусеницу новые пальцы сцепления. Кувалда не слушалась рук, матовая сталь скрежетала зубами, как сам великий Мороз. Неохватный жидкий воздух заставлял механиков отдыхать после нескольких ударов, часто греть руки над бензиновым факелом.
— Почему вы поехали новой дорогой? Полюс холода освоен вами. Туда, я знаю, ведет проторенный путь. Вы любите приключения? — спросил Американец Начальника похода.
Начальник ответил глухо через лубяной от инея шарф:
— Мы суеверны. По старым дорогам не ходим… На старой дороге все найдено.
3
На плитке шипит кофейник. Пахнет кофе. Булькает иногда радиатор отопления. Все неподвижно, потолок и стены, пол не дрожит, не грохочет, не брякает. Уютно, светло. Да, у меня теперь целый домик из двух комнат: одна жилая, другая похожа на кабину штурмана — мое рабочее место.
Я живу поодаль от всех. Не потому, что мне понравилось одиночество. Мой дом называется магнитным павильоном. Такие павильоны должны стоять вдали от поселка, от радиопередатчиков, забивающих электронные приборы, от всяких машин и моторов.
По инструкции всем, кто не ведет магнитных наблюдений, вход сюда запрещен, чтобы не мешали магнитометрам и магнитографам часы, монеты в бумажнике, ножи, портсигары. В моем доме нет ничего металлического, ни одной железной детали, ни гвоздя, ни кнопки. Даже карты я не прикалываю, а клею на стены.
Мы на Полюсе холода.
Полюс холода и Магнитный полюс — так называется место, куда мы дошли, где мы живем и работаем. Он выглядит как любая другая часть Антарктиды. Но Полюс холода — это значит, зимняя температура почти девяносто градусов ниже нуля. Хозяин погоды уверяет: условия приближаются к лунным. Космический мороз!
А Магнитный полюс — не знаю какое чудо света. Магнитный полюс виден, ощутим для меня. Магнитные силовые линии сходятся в нем в одну точку. В ней, как в узкой горловине воронки, стоит мой дом с обнаженными трепетными нервишками антенн.
И шуршат в ледяном воздухе не колкие снежинки, не капельный алмазный лед, а голоса дальних-дальних миров, туманных от нечеловеческого расстояния. Льются ко мне таинственные лучи мироздания, как называл их мой дед.
Мы отвоевали наши домишки у снега. Поселок был необитаем целый год. Мы копали, пилили, рубили снег, плавили паяльными лампами. Окрашенные в яркие тона дома, как подснежники весной, один за другим вставали из-под снега.
Мы прокопали между ними глубокие дорожки. Но стены внутри домов заледенели, с потолка свисали белые сталактиты сосулек, и надо было снимать и надпиливать их, и сцарапывать и плавить осторожно, чтобы не спалить наши теплые дома. Страшно представить себя в этом поле без крыши над головой. Так устроен человек. Сколько дней мы жили, работали, спали в машинах — и ничего. Но вот приехали к жилью… Дело серьезное.
Потом надо было дать в наши выцарапанные домики тепло и свет. И мы сами стали механиками, водопроводчиками, электриками, сантехниками. Я скручивал муфты газовым ключом, хрустя пальцами от натуги, прожигал трубы факелом и свитым, как пружина, гибким тросом выбивал ржавые пробки в оставленных раньше трубах. Перемазанный, как все, в спаленной телогрейке, я вопил от восторга в минуту, когда по ломким настуженным трубам с домашним урчаньем пошла от радиаторов охлаждения электростанции горячая вода. И трубы защелкали своими суставами, точно расправили, распарили их в теплой истоме.
Все кричали. Правда, мы всегда говорили довольно громко.
Такая привычка. Всю дорогу приходилось напрягать глотку, чтобы пересилить грохот металла.
Поселок стал нарядным. Яркий флажок развевается над каждой крышей, там же висят лампочки. В метель они будут хорошо видны. От поселка в поля тянутся веревочные путеводы. Веревки, лампочки, сильный прожектор на мачте — все для тех, кто может легко заблудиться в двух метрах от поселка, в жутком свисте холода и снега.
Нет уютней дома, чем этот, и нет более тихой земной тишины, чем та, которая висит над ним, пока не гуляет ветер. За квадратным окном переливчатый снег и снег. Только растяжки антенного поля скрадывают ощущение великой бесконечности этой пустоты.
Очень тихо. Но в доме что-то все время поет, гудит еле слышно, тоненько, жалобно, будто притихший полярный холод забился в какую-то случайную щелку и поет, просит пустить его к теплым трубам. Сначала меня раздражало, потом привык. И я перестал искать причину и конопатить ватой несуществующие дырки в доме.
…Три дня мы готовили посадочную полосу для самолетов.
Нас удивил Американец. Он упросил дать ему трактор, и так лихо вел по снегу машину с прицепленной к ней волокушей, так заправски гремел рычагами, что я не выдержал и полез в другую машину, с катком.
Трясет, как будто верхом едешь. Мой тягач вилял и проскакивал мимо всех колдобин, стараясь против моей воли пойти по ровным, уже укатанным полоскам.
Прогнали меня если не с позором, то с крепкими словами.
— Учись, деревня, — сказал наш Механик, демонстративно показывая пальцем туда, где работал Американец. — И не садись в чужую телегу, поломаешь оглобли.
Начальник станции улыбался.
— Глядите, Америка работает на коммунизм!
Все засмеялись. Американец понял, тоже засмеялся, подмигнул мне.
— Я потомственный фермер, — сказал он по-английски.
* * *
…По телефону позвонил Американец и просил разрешения зайти на огонек. Ему, видно, кроме радио, поговорить не с кем.
Он вошел. Я налил в чашки кофе, пригласил его сесть, подвинув стул к батарее.
— Мистер Магнитолог, я вам не помешаю?
— Нет, не помешаете. У нас такое безмолвие, такая тишина, всегда гостю рад.
— Вы обратили внимание на ваши очки? Они поцарапаны. Метели бьют, как пескоструйные аппараты. Вы рискуете затуманить свое зрение.
— У меня есть очки в запасе.
— А я могу подарить вам защитные стекла. Вам от меня достается больше, чем всем, и я не мог оставить вас без этой маленькой благодарности.
— Какие пустяки…
— Я и в будущем рассчитываю на вас. Не то мне все кажется, что меня здесь не принимают всерьез. Вроде нахлебника.
— Что вы! Просто ребята привыкли видеть иностранцев обменных ученых. Обменных журналистов до сих пор не было. Стоит ли вашему брату лазить в такие дыры? Я, например, не полез бы ради писания… Какая газета?
— Я служу в отделе печати ЮНЕСКО.
— До сих пор смутно представляю, что значит ЮНЕСКО.
— О, между нами говоря, если бы в наше время жил Дон-Кихот, он, вероятно, служил в ЮНЕСКО. Нет выше идеалов, которые хочет посеять милый, близорукий, добрый дон Юнеско, и нет более наивного дона, чем Юнеско.
— Не понимаю.
— Мы призваны сближать несовместимое, утолять неутолимое, сеять невсходимое. Укреплять контакты, которые при ближайшем взгляде — видимость, не больше. Попробуйте соединить, сблизить наш непонятный больной мир, и вы поймете, как это сложно.
— Тогда зачем делать бесполезное?
— Вы хотите спросить, к чему нужны донкихоты? Вероятно, без них все-таки мир не обойдется. Вероятно, слабые зернышки всходят. В культуре, в науке, в образовании, в искусстве… Для меня то, что здесь творится, не очень большие, но первые плоды усилий донкихотов. Сблизилось несближаемое, поделилось неделимое, наладились контакты, и никаких раздоров. Это модель мира, каким он должен быть.
— Вы хотите рассказать об этом?
— Хотелось бы… Я не считаю себя донкихотом, но все последние годы я ношусь по свету в поисках тайны противоречий, всего, что может помочь преодолеть их. Меня касается все и всюду. Но, как сказал один из президентов Америки, противоречия губят нас.
— Я научен видеть противоречия сразу. По-моему, никаких тайн тут нет,
— Мистер Магнитолог, век реактивных передвижений, практически мгновенной связи между всеми так сблизил и так все усложнил, что события, противоречия в самых разных частях света глубоко зависимы друг от друга. Вот почему нужны донкихоты.
Он дымил сигаретой, большой добротный мужик.
— Вы не скучаете без газет?
— А вы?
— Я газетчик, мне трудно без них. Я люблю движение мысли, событий, новостей, споров. Я люблю сенсацию. Меня в безгазетную глухомань загнать очень трудно. Я всегда выбирал эксистории, сверхтемы.
— Тогда вам надо срочно уехать.
— Не гоните меня, мистер Магнитолог. Если я поехал с вами к бабушке на кулички, значит, я вижу тему.
— Но где же она, сенсация?
— Мистер Магнитолог, я по своему душевному складу, образованию, даже привычкам — юрист. Меня волнуют социологические проблемы. Сенсации общественного порядка. Современных людей сильнее всяких пожаров, крушений, ограблений захватывают сенсации общественного накала. Современный газетчик не может обойти социальные темы, если хочет быть фаворитом у публики… Я задумал сенсационную книгу. Не знаю, как она будет называться, но что-то вроде: «Социальная Антарктида»… Неплохо?
— Вроде бы неплохо, но какая в ней будет сенсация?
— Вы не замечаете? Рядом с вами сидит гражданин Америки. По всей береговой линии материка расположены маленькие штаты Франции, Бельгии, Австралии, Новой Зеландии. С вами работают поляки, чехи, немцы, болгары. Я, например, знаю, что в этом поселке будет построен американский научный дом. Это решено. И никаких виз, никаких политических и таможенных условий! Все помогают всем. Национальные колонии ведут работу глобального значения. — Он развел в стороны свои большие ладони. — Мне даже стало грустно, подумалось: неужели человечеству надо было найти этот непригодный к обитанию, суровый, страшный, губительный кусок земли, чтобы наконец-то люди могли ужиться рядом. Это как репетиция на космос. Дай бог, чтобы там ужились мы, как здесь, помогали друг другу, как здесь, на глыбе льда, раз не умеем жить в обетованных землях… Все работают на всех — девиз Антарктиды.
— Ну и что же?
— Такой безмятежный вопрос мог бы задать, очевидно, глубоко привыкший к подобным условиям человек. Вас не удивляет загадка Антарктиды? Здесь капиталисты работают рядом с коммунистами. Экономическая мощь разных систем подпирает эту работу. Поясните, что происходит? Если тут хозяйничает ее величество Наука, тогда не лежит ли в ее карманах граната коммунизма? — обыденным тоном произнес он такие слова.
— Ага, все-таки здешние, нормальные, по-моему, отношения вы называете коммунистическими?
— А почему бы нет, мистер Магнитолог? Если бы мне пришлось подбирать людей для таких суровых экспедиций, безусловно, я искал бы тех, кто понимает коммунистическое общение.
— Но такое нравится вам только здесь? А дома, наверное, пронеси господи? — сказал я.
— Не смотрите на меня, пожалуйста, как на примитива. Почему я не могу заметить сильные ваши стороны, к тому же ничего не меняя в укладе моих представлений? Ведь я репортер. Много видел, могу сравнивать, был однажды у вас в России… Меня у вас поразил воздух коллективизма, которым пронизаны самые крошечные поры вашего государства. Но я хочу жить по-другому. Я привык жить иначе. Я не боюсь работы, хочу зарабатывать много долларов и покупать на них много удобств. Часть моего труда все равно принадлежит всем. Я не хочу никаких ограничений.
Он говорил «доллары» на особый кокетливый лад, как у нас говорят «дйньгами», а не «деньгбми».
— Позвольте мне, американцу, выразить вам свое восхищение сверхъестественным походом, напряжением сил, затраченных в этой стуже. Я восхищен вами. Я умею видеть и принимать ваше величие, ваши качества, которым надо завидовать и сожалеть, если сам их не имеешь. Но я не хотел бы жить всегда при всем этом. А вы, я думаю, не хотите стать американцем, но, если так случится, легко сделаетесь им.
— Неужели?
— Давайте сыграем так. Мы поменялись. Я к вам. Вы к нам.
Он посмотрел на карту, висевшую за моей спиной, загадочно улыбнулся и начал искать что-то в карманах пушистой куртки. Он достал два значка: полосатый американский флажок и наш алый на контуре Антарктиды. Полосатый он приколол на точку Москвы, другой — на зеленое поле Америки.
— Вы попали к нам, — он показал широким жестом некое неоглядное пространство. — Я в это время нахожусь у вас. То, что я найду, меня восхищает во многом, но никак не удовлетворит полностью. Мне досталось то, что потеряли вы.
— Значит, с этой минуты я в Америке с моими потерями?
— Да, конечно. — Взгляд на карту. — И вам понравится невиданный размах, ее красота… Я, — продолжал самодовольно Американец, — у вас не изменюсь. Мне слишком недостанет многого. Но ваш человек, то есть любой человек, имея возможность получить все, конечно, переменится.
— Вы убеждены?
— Человек остается человеком. Всем или только себе. В этом одно из печальных земных противоречий. Восхищаясь вами, я не меняюсь. А вы, если…
— Ну что гадать, — остановил я. — Вы здесь наяву. За ваши слова можете сами ручаться. Меня у вас, как ни крути, все-таки нет. Я в Америке пока еще не был. Но позвольте спросить, кивая на других.
— Пожалуйста, — великодушно разрешил он.
— Рядом с вами лежит маленькое государство. Кажется, не было там ни газет, ни радио, воспитывающих в другом понимании. Были штыки солдат, оберегающих ее, вашу неограниченную… Все было. Почему тот самый «любой человек» однажды предпочел автомобилям и виллам бедность, карточки, неустройство, нелегкий труд и опасность?
— О, — сказал он, откидываясь на стуле, — теперь я чувствую, с кем говорю… Но хочу вам заметить, мир сложен, и современный человек сложен. Это не монолит чувств и мыслей, движимых в одном раз и навсегда установленном направлении. Современность надо уметь видеть в разных измерениях и в противоречиях. — Он зажег сигарету, затянулся несколько раз пахучим дымом, отогнал его в сторону ладонью. — Взгляните на Землю, сказал бы я. Там раскалывают атом и шлют приборы на Луну, а в джунглях Америки, Австралии, Африки прячутся первобытные племена. Каменный век! А в горах Индии племя тода хранит обряд жертвоприношения, добывает огонь трением дерева о дерево.
— Мистер Американец, вы, кажется, меняете пластинку?
— Ничего подобного! Вам хотелось положить меня на обе лопатки, но я выдвигаю довод, который для вас и для нас одинаково правилен. События не всегда укладываются в программы и расписания. Вы, например, умеете составлять графики на много десятилетий вперед. Но тогда скажите, мистер Магнитолог, объясните мне… Ваша Россия в течение жизни одного поколения ценой суровой дисциплины, беспримерного труда и лишений стала могучей промышленной державой. Она сумела совершить безысходный, как путь в Антарктиду, тяжкий поход… — он даже вздохнул, так ему стало кого-то жаль. — И понадобилось новое напряжение России, чтобы другим облегчить поход в незнаемое.
Он замолчал, предполагая, что нанес мне сокрушительный удар. Но я терпеливо слушал.
— Позвольте мне, — продолжал он, — усомниться в том, что вы сделаны крепче всех и слеплены из другой глины, что вам не надо было хороших квартир, автомашин и пирожных. Или вам не о чем волноваться, потому что вы составили некое расписание, каталог на все случаи жизни?
— Такое расписание не может составить никто. Ни бог, ни царь и не герой. Никто не может расписать жизнь по линеечкам. На то и жизнь.
— Как? Вы хотите меня уверить, что у вас, русских, ничего не расписано? Или вы боитесь полемики? Я же знаю, как все вы подкованы в политических науках.
— У меня по этим наукам всегда были тройки… Не знаю, как по-вашему отметки.
— О, превосходно! Я тогда не понимаю, кому ставят высокий балл. — Развел он руками.
Поздно вечером позвонил Начальник станции, просил, чтобы я, если не трудно, зашел к нему по неслужебному делу в дежурку при электростанции.
Надев малахай, защелкнув рукавицы, я вышел из дому и по узкому ходу, шурша мехом о снег, пошел в поселок.
В комнате пахло горячим паром, чайник огромных размеров сипел на плите, рядом парило полное до края ведро. Стекло в окошке стало сизым от пара, на стенах змеилась парная роса. Воздух был квелым и душным.
А сам хозяин встретил меня смущенно.
— Парная баня, — сказал я.
— Ты угадал, — он виновато моргнул рыжими редкими ресницами. — Помоги мне, пожалуйста… Позвоночник пошаливает. Надо прогреть, а я не хочу, чтобы кто-нибудь знал. Пока спят…
— А доктор? Почему не сказать ему?
— Давай напрямик. Ты у нас вроде гостя, сегодня с нами, завтра тебя нет. Нашим сказать — ужалеют. Могу выскочить отсюда, и, кто знает, пошлют ли снова. Шалости в позвоночнике не для этого курорта. Могу положиться только на тебя.
— Ну полагайся.
— Молчать будешь?
— Могила.
Мы прикатили железную бочку из тамбура. Я наколол снегу, и мы уложили его на дно бочонка. Потом опрокинули туда ведро горячей воды. Снег зашипел, в комнате запахло весенними талыми лужами.
Начальник станции разделся. Был он смугл до пояса, не по здешним краям.
— Удивляешься? Мы там загорали, на берегу, на базе. Минус два — но загорать одно удовольствие. Десять минут каждый день.
Он влез в бочку, оперся локтями на кромку, поежился.
— Потом подольешь мне кипяточку. Извини, если что.
— Глупости, — сказал я, — надо, значит, надо. Все равно спать в такую светлынь трудно.
— Ты у нас, я вижу, полуночный, время твое такое. А ребята приноровились, храпят… потомственные полярники… вместе мы…
Из бочки выглядывали плечи да голова.
— Говорю, как из бочки, — скаламбурил он.
— Пора?
— Подлей, — сказал он.
Я прихватил чайник тряпкой, стал подливать на внутреннюю стенку, чтобы не спалить ему кожу. Он покряхтывал, шевелил смуглыми лопатками, вгибал спину. Я сел, поставив чайник обратно.
— Повезло тебе, я смотрю, — сказал он, — замучает Американец.
— А куда ему податься? Говорить не с кем.
— Ну, я тоже по-ихнему знаю.
— Ты человек строгий, начальство.
— Пугливый он, что ли? На берегу спуску не давал.
— А я для него человек новый. Да и парень он интересный, пусть ходит.
— О политике небось? — спросил Начальник станции.
— Умеет.
— Нашим тоже палец в рот не клади. Как сойдутся на базе, что с американцами, что с французами, датчанами разговоры ведут. Охрипнут. А у вас как, а у нас как? Словно тебе международники «Известий»… Ох дерет. Все равно подлей…
Чайник опустел. Я долил горячей воды из крана, поставил опять, чтоб кипел и парил.
— Но, если что, мне скажи, я дам ему наряд в нарушение всех дипломатических норм, чтобы не приставал к тебе.
Признаться, я думал принять предложение Начальника станции, но случилось…
Американец пришел, как всегда, в неудобное для меня время, думал, очевидно, если я дома, значит без работы, скучаю, буду рад собеседнику.
Я достал шахматы. Играл он великолепно. После третьего мата моим королям я затеял кофе.
— Мистер Магнитолог, — сказал он, — объясните мне такую деталь, — он достал из кармана блокнот. — Ваш поселок, я так понимаю, частичка вашей большой земли. Здесь в уменьшенном виде все ваше, русское, со всеми деталями. Даже политический документ висит на стене в кают-компании. (Это он говорил, как я потом догадался, про стенгазету.) Даже партийное собрание было.
Ушлый ты, журналист, подумал я, все тебе надо.
— Почему вы называете организованность американской? Мы, как видите, умеем не хуже.
— Я доброжелателен, поверьте, пожалуйста, мистер Магнитолог, — он расплылся в улыбке. — Мы с вами частички двух разных полюсов магнита, мистер Магнитолог. Я не верю в слияние систем, не верю, что мы с вами найдем когда-нибудь общие принципы. Но здесь русские с американцами вполне могут сотрудничать и беседовать по душам.
— Согласен. И если вам нетрудно, расскажите мне, пожалуйста, о вашем городе. О Лахоме…
4
Оранжевый самолет ИЛ-14 грузно сел рядом.
Он еще был невидим, а к нам по снегу, по глади, как шум колес по рельсам, дошел почти неуловимый звук моторов.
Мы ждали. Все население поселка стояло за вехами самодельного аэродрома. Тишина была необыкновенная, мир не двигался. Мягкий войлок дымных сигналов замер над нами. Только снег похрустывал, как тишина.
И вдруг моторы, звук моторов, гул моторов, и радость, и объятия. Так полярники встретили первый самолет.
И пока он стоял на площадке, пока пилоты грели турбины, у нас не было тишины. Воздух дрожал и гремел. Мы вытаскивали ящики с фруктами, бочки с бензином, книги, приборы, газеты, посылки, письма, коробки, а все вокруг звенело моторным гудом, и летчики торопили нас и покрикивали:
— Скорей, скорей, моторы остынут!
А нам не хотелось их отпускать, не хотелось белой немой тишины, белого снега без красного самолета. И снег не желал отдавать самолет. Замороженный до крепости камня, колючий, как наждак, он впился в широкие полозья ледяной солью. Моторы надрывались, выли, а самолет не двигался. Мы пошли к нему с паяльными лампами, чтобы оплавить снеговую дорожку. Мы укладывали на снег тряпье, смоченное бензином, поджигали ветошь, потом толкали машину в хвост, под закрылки.
— Раз-два, навались! — командовал Начальник станции. — И-эх! И-эх!
Американец поставил на снег паяльную лампу и встал рядом со мной. Рукавицы у него пахли меховой гарью, сам он был неожиданно мрачен. Вокруг капюшона каймой наросла иневая бахрома.
— И-эх! И-эх!
Сильный мужик этот Американец.
Машина вздрогнула и подалась вперед. Кто-то упал на снег, кто-то засмеялся, кто-то крикнул: «Давай!» Полозья вжикнули, вихрь ударил, и в небе скоро был один белый след. В ярко-синем белая дуга. Словно это небо горячее, летнее, как дома в июле, потому и след на нем прозрачно-легкий, высокий. Но рукавицы сбросить нельзя, пальцы надо беречь.
* * *
Мы проводили самолет, и опять настала несдвигаемая лютая тишина. Словно боясь ее, мы устроили шумный обед по случаю прилета первой «ласточки». Доктор-повар призвал под ружье добровольцев и сумел устроить настоящий пир. Когда мы вошли в кают-компанию, на длинном столе среди запотевших накрепко бутылок, оранжевых, как полярные самолеты, апельсинов и ароматных цыплят, мы увидели чудо. Свежий, зеленый один-единственный огурчик.
Нам прислали его радисты с побережья в подарок. Этот огурчик вырос у них в ящике. Первый овощ Антарктиды.
Хозяин погоды — великий тамада произнес цветистую по-восточному речь, помянув огурчик и тех, кто его растил, и объявил открытым праздник огурца. Доктор-повар скальпелем разрезал огурчик на шестнадцать кружков и подал каждому на тарелке. Мы подняли стаканы. Кто-то вдруг негромко сказал:
— У метро «Новослободская» почему-то всегда пахнет борщом…
Зазвенело стекло, смешались голоса и громкий смех. Лишь один Американец был рассеян и вял. Он много пил, но это не оживляло его. Я спросил, почему он так мрачен. Американец махнул рукой, не ответив. А Начальник станции сказал:
— Ты его не трогай. Письмо получил, и, наверное, плохое…
В тот веселый день мне одному среди шестнадцати полярников не было писем, ни хороших, ни плохих.
А это я.
Это физик из ящика.
Захотелось нарисовать — и нарисовал.
Метель потянулась кручеными змейками. Синее небо стало вдруг низким и серым. Южный, самый холодный ветер больше не уставал ни на миг. Он взбаламутил весь, какой только был на свете, снег, он вьюжил, кидал, носил, перемешивал его, и домики наши постепенно вязли в снегу по самые фонарики.
Я пошел на свидание с Москвой на неделю раньше назначенного срока.
Почему я так волнуюсь? Почему по-дружески ясен, близок мне голубой квадрат экрана, живое видение, теплый взгляд приемника?
Я послал вызов на главный пульт, а потом через этот воющий снег полетел от моих антенн луч-ясновидец над водами, над землями, сквозь путаницу радиоволн, сквозь день и ночь.
…На меня с экрана глядел, подняв руки, Шеф. Он сложил их над головой, как на параде, он махал ими, он улыбался, далекий, далекий человек. Я тоже махал ему и улыбался.
— Ну как, родной? — сказал он.
— Да ничего, а ты?
— Москву, наверное, посмотрел? Погулял по ней?
— Хотел. Но как же я буду в одиночку. Здесь никто ничего не видит, кроме фотографий… Что мама?
— Не волнуйся, поправляется мама. Как-нибудь я тебе устрою с ней свидание.
— Спасибо. Ты умница!
— А что ты кричишь? Я тебя хорошо слышу.
— Далеко ведь.
Он засмеялся.
— Где нее далеко? Вот я сейчас тебя потрогаю. Вот я тебе усы намалюю. Давно хотел тебя щелкнуть по носу… Как работа?
— В двух словах: нужна вторая точка. Нужен этот проклятый Лахома. Я теперь убежден. Склонение падает на него. Правда, есть у меня кой-какие успехи. Магнитные записи отличные. Попробую сделать один маленький фокус. Вот примерно так…
Я показал ему приготовленную схему и подождал, пока он спишет ее с экрана.
— Да, — сказал он, — я потом погляжу… Мексиканские передачи помнишь?
— Помню.
— Так мы навели справки. Ни одна крупная станция мира, начиная с «Коламбия бродкастинг систем» и кончая последней мексиканской, зарегистрированной до первого декабря, в те часы не передавала бегущих оленей. Все станции на земле не проверишь. Но пока ничего похожего.
— Тем хуже для них, — сказал я.
— Почему?
— Значит, они к нашему открытию не имеют никакого отношения.
— Кто же имеет?
— Не знаю.
— Давай с тобой сделаем так: в определенное время ты будешь ловить помехи, а мы установим прямое наблюдение за крупнейшими станциями, за телеспутниками. Будем контролировать волны, которые могут к тебе добраться. Думаю, таким путем поймаем хоть одно совпадение в программах и в твоих помехах.
— Послушай, ты когда перестанешь называть помехами?..
— Когда подаришь мне другое название… Тебе удобно каждую пятницу в девятнадцать?
— Мне все равно.
— Тогда решено. Помни, пятница в девятнадцать.
— Помню.
— Что-нибудь передать кому?
— Скажи маме, я здоров и весел.
— А Москву ты все же погляди.
— Я хочу погулять по Лахоме.
— Проку не вижу. Сам понимаешь, послать в этот город аппараты не могу.
— Понимаю.
— Давай прощаться.
— До свидания.
— Обнимаю тебя…
…Очень трудно запускать в пургу шары-зонды. Снег колотит по ним, как по шкуре барабана. Ветер вытягивает из рук, бьет нас этими шарами, валит с ног, волочит, и приходится держать их вчетвером. И бежать сломя голову за этим упругим шаром, спотыкаясь и чертыхаясь. Он скользит по снегу, летит вместе с поземкой над самой поверхностью, никак не желая взлетать. Если отпустить его, шар так и побежит с пургой до берега, пока не утихнет вьюга. Надо ловить мгновение, когда меняется порыв стужи, броском кидаться вперед, стараясь догнать ветер, и он подхватит, возьмет у тебя шар, унесет в белый вихрь, закрученный спиралью над нами, падающими на снег.
Выглядит наша работа нелепо — все равно что выбрасывать на ветер оболочку и прицепленные к ней датчики. Мы бросаем их на ветер. Они больше к нам не вернутся. Но так нужно мне.
…По вторникам у нас в кают-компании вроде клуба интересных встреч. Мы рассказываем о своих профессиях кто как может.
Начальник станции придумал это не ради забавы. Нас очень мало, каждый помогает каждому: радист магнитологу, механик биологу, доктор синоптику. Надо знать хоть немного профессию того, кому помогаешь. Вторник — это повышение квалификации по смежным профессиям, как говорит Начальник станции.
Но ребята увлекаются и рассказывают самое-самое. Как будто хотят перещеголять один другого. Смотрите, мол, какая моя профессия. Начинают вспоминать быль и небыль. Накурят, надышат, но сидят и слушают внимательно, кивают, ахают, пока не наступает очередь самим рассказывать и удивлять.
Сегодня мой вторник.
Я рассказывал о чудесах магнетизма. Нарочно подобрал фактики для «вечерней беседы». Клюнуло. Не отпускали до часу ночи.
…Магия магнетизма. Волшебник Маг.
Надо вот как сегодня собрать его чудеса и тайны в одну беседу, и поневоле начнешь понимать, как он велик и таинствен, этот Маг.
Четыреста лет назад медики лечили магнитом печень, а теперь, когда в глубинах вселенной бушуют магнитные бури, у гипертоников начинаются приступы. И ни один современный профессор медицины толком не сумеет объяснить, как это происходит.
Водой, настоянной на магните, наивные медики омывали раны, а теперь магнитом пытаются лечить рак и облысение. Водой, настоянной на магните, вернее сказать, пропущенной через магнитные силовые линии, мои современники замешивают бетон, который делается чуть ли не в два раза крепче. Никто не знает почему.
Той же водой смывают накипь в промышленных котлах, и никто…
Я записал много таких магнитных загадок. По их вине попал я в Искатели чудес.
Вот, например, эффект вращения волшебной палочки — таинственная чертовщинка, выдумка средневековых алхимиков… Идет по чистому полю человек и несет на ладонях простую рогатку, срезанную с дерева. Но если под ним окажется клад, рогулька наклонится, повернется, радуя хозяина: копай здесь… Ходили с такими палочками кладоискатели, нагоняли мистику на темных.
И я рассказал о том, как был у французского короля, не помню какого Людовика, вельможа, вроде нашего министра геологии. Нашел этот вельможа своему королю ценные металлы при помощи такой рогульки. Но король очень боялся дьявола и немедля издал королевский указ, в котором обозвал вельможу колдуном и его супругу тоже…
У древних была своя технология. Медь покажет ясеневая палочка, серебро найдет ореховая, золото — металлическая, сосновая — свинец и олово. Так было сто, двести лет назад, но, пройди с этой рогаткой над электрическим кабелем, над обыкновенной трубой, зарытой в землю, деревяшка наклонится (говорят, не всегда), но только по трубе должна течь вода.
Невежда алхимик стучал по этой рогульке ревматическим пальцем и видел в ней лишь одно — чертов корень, сверхъестественную силу, рожки дьявола. Но что прикажете видеть мне? Пока ничего. Никто не может объяснить сей фокус: палочка в магнитном поле инфранизких частот.
Отклонение рогатки совпадает с аномалиями, с участками движения упругих волн, а ясности нет. Разве дерево намагничивается, как стрелка компаса?..
Их великое множество, таких загадок, у древних магнитов, несметное количество тайн. Даже как-то неловко, что магнетизм остается до сих пор таинственным явлением…
Раньше мы думали, что все планеты обладают магнитным полем, как у нашей Земли. Теперь оказалось: Венера и Луна практически не имеют магнитного поля.
Не он ли, могущественный Маг, виновен в том, что на Земле появилась жизнь, появился разум?
Кто собирает и конструирует живые клетки? Магнитное поле?..
В Индии толченый магнит сыпали в пашню. Один современный агроном выращивает семена, располагая корешки вдоль магнитных силовых линий. Ростки, ориентированные к южному магнитному полюсу, гораздо сильнее, крепче, выносливее расположенных в обратном порядке. Но почему? Неизвестно…
По древним заветам, хорошее настроение зависит от «магнетической напряженности души». Работники мощных радиостанций жалуются на общее недомогание, на слабеющее зрение… Магнитное поле?.. Да. Но почему?
Древние считали магнит способным делать «прозрачными» чужие мысли. А теперь оказалось, что некоторые металлические предметы в магнитном поле становятся прозрачными для радиоволн.
Магнитом куют металлы. Сильное магнитное поле становится молотом и кует!
Магнитная «рубашка» единственный пока сосуд, в котором возможно хранить плазму — кусок солнца.
Магнитное поле расщепляет спектральные линии, расщепляет свет! В магнитном поле наши лучи… моя загадка…
Про это не расскажешь. Отгадать бы только.
Магия.
…Мела пурга. Ветер кидал на домик пудовые пригоршни снега. Поселок тонул в снеговых стогах. Я лежал как медведь в берлоге, но лапу мне заменял мой дневник.
По узкому снежному ходу, который мы каждый день вылопачиваем у метели, ко мне пришел Американец.
Он скинул в тамбуре сугроб снега вместе с одеждой, сел у радиатора и долго тер пальцы.
— Что вы пишете, мистер Магнитолог?
— Дневник.
— Хотите напечатать его хорошим тиражом? Я вам помогу. Вы получите много долларов.
Я спрятал дневник.
Он был навеселе.
— Кстати, я хотел спросить у вас: почему вы так интересуетесь Лахомой?.. А что я спрашиваю? Когда в Лахоме убили президента Америки, город стал знаменитым. Весь мир наслышан о Лахоме.
— Вы угадали.
— Наш президент был отличным парнем. Я воевал вместе с ним. Черт бы их всех побрал.
— Я вас не узнаю. Чем вы раздражены?
— Ваша наблюдательность… Пожалуй, потом, потом я расскажу вам. Не придавайте значения. Все бывает, но, если я начну, вы не так поймете. Не та форма. Я потом. Хватил, признаться… Моя книга. Мой дом. Никто не хочет купить мой дом. Отличный дом на склоне холма.
— Вы хотели продать его?
— Конечно. Разве я не рассказывал? Такое выгодное предложение. Хороший покупатель — мой давний коллега… Теперь он отказывается. Почему? Шальная пуля в окно.
Я развел кофе и подал ему чашку. Он взял не расплескав, но пить не стал.
— Не хочет быть одиннадцатым или двенадцатым… Я сам одинок, но я никого не сделал одиноким. Я вошел в этот круг, он войти не хочет. Он думает, кто вошел, тот и обречен. Лужа крови, она как метка. Ты забрызган, значит, видел. Крышка тем, кто видел…
Пьяными руками он изобразил что-то зыбкое.
— Не хочу быть шестнадцатым, — подмигнул он.
…Вот какие дела. Совсем другой, неожиданный, человек. На полюсе такое бывает. Хандра. Ледовый шок.
Если бы знали все, кто грезит полюсом, романтики, глотающие полярные книги, как размерен, и одинаков, и долог наш быт. Потолок и стены, одинаковый снег за ними, один и тот же ритм, одни и те же приборы, одни и те же измерения, плавный бег ленты, графики, тикание стрелок, непослушные зонды, пилка снега, дежурства на камбузе, ночные вахты, потолок и стены, одинаковый снег за ними, одинаковый день за ними, а потом придет одинаковая белая, черная постоянная ночь.
Но зато, сколько доброго начинаешь видеть в них, в неодинаковых этих ребятах, сколько доброго ко всему, что осталось, удалилось от нас, пускай на время, но так далеко, так непостижимо далеко. Все, без чего нам никак нельзя, ни минуту нельзя.
Передайте, радисты: пускай не пишут нам горьких писем.
* * *
Он обронил у меня сложенную вчетверо бумагу, исписанную с одной стороны какими-то суммами: расходами или приходами. Я уж не знаю.
Развернул, посмотрел. Это печатный бланк анкеты отдела печати ЮНЕСКО. Вопросы такие:
«Не будете ли Вы так любезны ответить:
Позволяет ли Ваше здоровье пользоваться для служебных поездок самолетами и другими скоростными видами транспорта?..
Не можем ли мы, с Вашего любезного разрешения, запросить, если нам понадобится, отзыв о Вас в Вашем офисе?»
Место работы, стало быть.
И много таких вопросов. Умеют, ничего не скажешь.
Я увидел город в ту же ночь. Американец ушел спать, а я включил приборы.
Сначала был океан, летящие на меня корабли, пузатые черные танкеры, длинные китобои, серые вкрадчивые подводные лодки. Потом стали попадаться легкомысленные, в белом яхты. Потом луч коснулся побережья.
Вот Америка! Вот она, золотая лента пляжа. Береговые сооружения: волнорезы, маяки, причалы. Вот он, шумный, как игрушка, нарядный, цветастый берег.
Я погасил скорость луча, бросил его к земле и услышал английскую речь.
— Ну, давай же! Давай правее, бестолковый! Правей, тебе говорят!
Я засмеялся. Мне и в самом деле надо вправо.
— Есть направо! — сказал я.
Берег побежал на экране, как будто я летел над ним. Гудки теплоходов, шум прибоя, вскрики мелькающих птиц были звуковым сопровождением картинок. Я то взлетал высоко-высоко, и звуки гасли, то падал вниз, разглядывая транспаранты с номерами дорог, с названиями городов и поселков, и тогда голоса людей, сирены автомобилей звучали громко в моем заваленном снегом домике. Мир незнакомый жил на экране.
Через несколько минут по карте я угадал реку Тринити, а по ней добрался до города.
Был он высок и глазаст миллионами окон, шумен и проветрен.
Сначала, казалось, я не заметил жителей города. В нем почти не было пешеходов. Он весь был населен автомобилями. Они сновали по улицам, толкались, бегали, уступая дорогу только себе подобным, фыркали, недовольные тем, что кто-то обузил мостовые ради никчемных тротуаров. Улицы были красными, желтыми, голубыми, палевыми, шоколадными, белыми от автомашин. Город почтительно склонялся над ними, стеля перед этим разноцветным потоком эстакады, набережные, тоннели, мосты.
Я вошел в него, никем не замеченный. Полисмен, рядом с которым я стоял, стряхнул на меня пылинки с рукава. Три девушки, болтая, прошли на меня, смеясь мне в лицо.
Я гулял по городу, поднимался вдоль стен к балконам, на плоские крыши. Я садился в чужие авто и ехал по улицам, глядя на все через ветровое стекло. Я менял улицы как хотел.
Вот он, город моих загадочных «поисков»! Ну почему на него, на эти пестрые мостовые, на зеленые парки, на стеклянные дома, на рекламы, на площади, на широкие набережные падает склонение гидронических волн?
Жаль, я не могу вместе с лучом забросить сюда ловушки. Я вижу тебя, город-преступник, город-убийца, как там тебя еще зовут. Но я все равно вряд ли что-нибудь пойму на расстоянии. Вряд ли. Глаза и уши тут не помогут.
Я гулял по нему, никем не замечаем. Кстати, он совсем непохож на преступника, город нашего Американца.
…Мы опять бросали шары на ветер. Жилкой порезал руку. На морозе она как стальная.
…Он позвонил и пришел ко мне, как он сказал, на огонек.
Сначала мы с ним играли в шахматы, потом включили кофейник. Американец был прежним: веселым и выбритым. Он шутил. И курил уже не так запойно, как в прошлый раз.
— Кажется, я напугал вас тогда?
— Вы были не страшным, а скорее подавленным и растерянным.
— Минутная слабость. Виновата бутылка.
— Но я ничего не мог понять.
— Пустяки, не придавайте значения моим словам.
— Пожалуйста, но больше не рассказывайте, что кто-то не хочет стать кандидатом в покойники. Я не привык. Надо было видеть, как вы…
— Чисто американская вольность письма. Каждый говорит как ему вздумается.
— Ну да, свобода слова, — пошутил я.
— Смейтесь на здоровье, но мы к этому привыкли.
— Позвольте, к чему вы привыкли?
— Да возьмите любую нашу газету, вас удивят шапки, напечатанные в ней. Скажем: «Президент — кандидат на свалку истории». Никого у нас этим не удивишь.
— А меня?
— Вы из другого теста. У вас это невозможно.
— Я не вижу особой надобности в такой богатой возможности.
— Каждому свое, мистер Магнитолог. Для меня Россия страна слишком большой организованности. А для вас…
— Ну и ну. Вы недавно ругали нашу безалаберность.
— Я говорю об организованности слов и мыслей, — он постучал себя согнутым крепким пальцем по темени. — Прилетайте к нам, и вы заметите в любом городе сборища и демонстрации по самым разным, исключающим друг друга мотивам. Статьи в газетах, перечеркивающие одна другую. Мы американцы, нам такое нравится. Только в очень сильном государстве, с очень уверенным в себе правительством допустимы такие вольности.
— Наша царица Екатерина Вторая называла такие возможности «свободой шуметь». Она посмеивалась и подобных «вольнодумцев» повелевала не трогать: пусть их забавляются.
— Вы приятный собеседник. Я люблю такие неожиданные повороты.
— Сначала президент — кандидат на свалку, потом президент — покойник.
— Ну что же делать. Я говорил вам, современный мир сложен и страшен. В лахомской газете, например, накануне убийства президента был напечатан его портрет в черной похоронной рамке. Убийцы, как известно, себя не афишируют. Это могли сделать его политические противники, совсем не помышляя о злодействе. Случайное совпадение, ничего больше. Вам трудно понять это, как мне трудно понять сложность России.
— Мистер Американец, я так понимаю, что какие-то американцы не очень желали понять вас, тоже американца.
— Вы хотите меня уколоть? — спросил он. — Согласен, вам чертовски надоели мои выпады. Но, честное слово, не принимайте меня за вашего недруга, мистер Магнитолог. Я не желчен и не язвителен. Я всего-навсего работаю над новой книгой. Но я могу доказать, что мое отношение к вам совсем не такое, как вам, я думаю, кажется.
— Надеюсь.
— И не сомневайтесь, пожалуйста. Хотите, я расскажу, как мне, американцу, пришлось отстаивать алиби вашего коммунистического государства?
— Где? В Лахоме?
— Нет, определенно, у вас отношение к Лахоме выше нормального любопытства… Не хотите послушать?
— Я заинтригован.
— Вся моя беда, моя вина или мое достижение в том, что несколько месяцев назад я напечатал другую книгу. Я рассказал в ней мою версию преступления в Лахоме. Много было разных предположений, много их высказано в разных книгах. В моей тоже доказывается кое-что наперекор другим.
— Я читал в газетах, но послушать вас, американца, вдвойне любопытно.
— Говорят, убийцей президента был один-единственный человек. Его поймали практически мгновенно. Это кажется понятным при таком количестве невольных свидетелей. Президент умер на глазах у тысячи граждан, у сотен полицейских. Но, скажу я вам, не было никогда более запутанных, более загадочных преступлений. На мой взгляд, оно до сих пор не раскрыто и вряд ли будет отгадано в ближайшие тридцать-сорок лет.
— Но в газетах, помню, говорилось: убийцу допрашивали…
— Мистер Магнитолог, Предполагаемый ничего не успел сказать нам, журналистам. Он говорил что-то полицейским властям, но записи никакой не сохранилось. А потом в полицейское управление проник субъект, чей портрет вы, наверное, видели в газетах, и застрелил обвиняемого. Теперь уже на глазах миллионов людей. Там стояли камеры телевидения, были газетчики, репортеры вещательных станций.
— Ничего себе, развлекательная передача.
— Согласен, — вздохнул он. — Мороз по коже, до чего мы с вами дошли. Весь мир становится вдруг свидетелем, участником преступления. Весь мир! Кто-то в мягкой шляпе, рыхлый, домашний, сует пистолет в живот арестованному. Кидаются люди, крики, свалка. Падает, стиснув живот, застреленный. А мы, сидя в креслах, может быть, вздрагиваем левой бровью, но из рук не летит на пол сигарета, чашка чаю, стакан с виски… Мы свидетели. Мы видели все, но мы до сих пор ничего не знаем.
— Но главная версия?
— Да, по ней получается как по нотам. Предполагаемый убийца главы государства убит и не может быть судим. Но вся ответственность за преступление лежит на нем, на его психическом и нравственном состоянии. Внутри государства никто не был с ним связан, и поэтому не может быть речи о шайке, о заговоре американцев против своего президента. Ибо гражданам Америки незачем убивать президента. Но за пределами государства…
— Какие-нибудь иностранцы?
— Не спешите, мистер Магнитолог, не спешите. Вы не знаете нравственного облика убийцы. Предполагаемый, заметьте, я говорю, Предполагаемый, несколько лет жил в России, был женат на русской… Понимаете обстановочку? Русский агент!
— И вы поверили?
Он протестующе развел руками.
— Я не мог поверить. Очень много было таких неожиданных подробностей, неясных деталей, несовпадений, что я рискнул провести свое расследование. Только факты — мой принцип.
— Вы сами хотели что-нибудь проверить?
— Конечно! Главное, в чем я усомнился, мог ли один человек за пять секунд из окна шестого этажа сделать столько метких выстрелов но машине президента. Я сам когда-то слыл хорошим стрелком. Но я нанял для моих опытов отличного снайпера. Выкладки были такие. Мы знаем: три пули настигли цель. Но самый лучший стрелок не может сделать более двух прицельных в пять секунд. А Предполагаемый, по свидетельству командира части, в которой он когда-то служил, стрелял крайне плохо. Все это говорилось в нашей прессе. Но в моей книге напечатаны все расчеты и схемы… Жаль, я не могу подарить вам ее на память. Она вызвала большой переполох. Если хотите, я вам ее пришлю.
— Пожалуйста, буду рад.
Он слегка поклонился.
— Я пришел к доказательству: стреляли по меньшей мере два человека. Подготовку, обслуживание, своевременное отступление обеспечивали еще несколько человек, среди которых не могли не быть люди, одетые в полицейскую форму. Потому что в те минуты через оцепленные кварталы могли пройти и проехать лишь полицейские. Никто не мог выйти из дома, откуда прогремели выстрелы, а стрелок вышел, его пропустили.
— Но бывают, — сказал я, — в таких историях всяческие люки, подземные переходы.
— Бывают. Но здесь по-другому. Никто не знал еще толком, кто стрелял, а полиция передавала по радио приметы Предполагаемого, рост его до сантиметра и даже вес до грамма! Кто-то переусердствовал в точности. Такая скрупулезная точность и скорость информации могла быть лишь в случае, когда все заранее обусловлено и кому-то заблаговременно была уготована роль козла отпущения, даже если сей козел был второстепенным участником трагедии. Так я подумал.
— И что же?
— Предполагаемый совсем не ожидал, какую роль ему отведут в последнем акте. Он растерялся. Он готов был открыть все карты, но тогда в действие была пущена запасная пружина. Предполагаемый был убит. Он замолчал, приняв на себя тем самым тяжкое бремя ответственности.
Американец минуту молча курил, потом сказал:
— Меня поразила такая деталь. Его должны были переводить в другую тюрьму ровно в десять часов пятнадцать минут утра. Перевод по непонятным причинам задержали до той минуты, когда в помещение проник его убийца. Туда не мог пройти ни один посторонний вооруженный человек. Обыскивали всех. Проник лишь тот, кому это было нужно. И выстрел его прозвучал в прессе так: смотрите, патриот Америки мстит русскому агенту, убившему президента. Ой-ля-ля!
— Вам не понравилось?
— Я не мог не заметить липу. Она была чуть ли не в каждом повороте событий, ну, конечно, тех, которые нам показывали так усердно. Я подумал, зачем России наш президент? Кому это выгодно — убить президента, веселого, жизнерадостного, богатого американского парня?
Да, он был очень богат, но, пожалуй, за последние годы не было у нас президента более выгодного России, чем этот умница, талантливый политик, образованный человек и гуманист.
Он видел, куда может свергнуться мир, если дать волю темным силам. Он тушил как мог страсти, он искал пути ко всем разумным соглашениям. Он умел быть своим среди негров и белых, среди богатых и бедных, среди ученых и промышленников, среди солдат и художников…
Американец курил. Синий воздух нашей комнаты был жарок и неподвижен. Я включил вентилятор.
— Вот видите, как сложно, — сказал Американец. — Я никогда не был среди коммунистов, а меня уже называли красным, потому что я не поверил и не даю другим поверить в красного болванчика. Это унизит нас… Мне угрожали. Но в нашей трагедии виноваты мы сами. Красные тут ни при чем. Последнее надо будет еще доказывать.
— А разве то, что вы говорили мне, разве не доказательство?
— Мистер Магнитолог, — ответил он, — вы замечали, как убедительно звучат слова, сказанные последними. Вы слушаете речь, она кажется вам неоспоримой, потом начинает говорить новый оратор, он сомневается в справедливости сказанного раньше, и вы поддаетесь, начинаете верить ему… Есть книги, статьи, репортажи, в которых доказывается противоположное моим выкладкам. Уж очень вызывающе вел себя Предполагаемый, непонятно почему. Он жил в России. Многие американцы были в России. Но этот молодой человек трубил о своих политических симпатиях, бравировал своей, думаю, липовой принадлежностью к вам, коммунистам. Попробуй докажи — фанатизм это или ширма. Кое-кто раздувает веру в слова, и ничем, как прямыми уликами, их не собьешь. Нужны очевидцы, неоспоримые свидетели.
— Так позовите их.
— Вы нечаянно задели самое непонятное в преступлении, самое страшное. Гибнут свидетели. Таинственная группа удаляет их. Перед моим отъездом число погибших достигло девяти. Недавно к ним прибавилось еще двое. При загадочных обстоятельствах умер человек, заметивший выстрелы с другой стороны, совсем не там, где нам говорят, а с насыпи железной дороги. В преступлении века последнее слово еще не сказано, мистер Магнитолог…
Он ушел от меня в два часа ночи по нормальному времени, «ушел» через люк в потолке тамбура, потому что наша дверь была уже привалена снаружи сугробной кладкой.
Я вылез на воздух проводить его и подышать.
Снеговая равнина была живой, переменчивой, она шевелилась, дышала, перекатывалась, и небо над ней также было живым и переменчивым от разлива полярных сияний. Казалось, ветер и там шевелит и колеблет фантастически освещенное великое снежное поле.
Самое время включать аппараты.
…Не знаю, что будет. Но возможно…
Сегодня в полдень вспыхнул и замигал рубиновый светлячок обратной связи. Шеф хотел говорить со мной.
— Здравствуй, — сказал я.
— Приветствую тебя, — сказал он. — Ты не замерз?
— Мне жарко.
— Не пора ли домой?
— Не знаю.
— Что у тебя там за американец?
— О!..
— Нет, правда?
— Журналист.
— Я знаю.
— Тебе не нравится?
— Почему же? Я спрашиваю… Не надоел?
— Ему скучно. По-моему, хороший малый, пишет книги, рассказывает мне о Лахоме. Там был убит президент.
— Помню. Ладно, это я к слову. Но я тебя вызвал не ради него. Тут у меня письмо для тебя, вот оно. Был у нас твой Археолог, взъерошенный весь, просил передать, и чем скорей, тем лучше. Я спросил у него, в чем дело, так он ответил «смеяться будете».
— Чудак… А ты не посылай. Покажи мне письмо.
— Распечатать?
— Ну да.
Шеф надорвал конверт, вынул вчетверо сложенный лист, расправил его и поднес к моим глазам.
Там было написано так:
«Искателю чудес я шлю самый сердечный привет!
Хотел тебя увидеть, но говорят, это будет не очень скоро, поэтому решил написать.
Извини меня, хороший ты человек, за мои бредовые мысли о сигналах из космоса. Получилась ерунда. Мы с тобой видели на экране две Луны. Ты помнишь? Поскольку над Землей всего-навсего Луна единственная, мне пришла в голову та нелепая, как я понимаю теперь, идейка. Зря тебя попутал!
Недавно узнал я такую «новость». Много лет назад были над нашей Землей две Луны. Говорят, одна из них упала чуть ли не в Мексике. Было трясение земли, был всемирный потоп и всякое прочее.
Мы с тобой видели образовательную передачу. Говорят, в Америке много таких сугубо познавательных телестанций. Может быть, и нет, но говорят. Посему не ругай меня, прости великодушно за путаницу и мешанину.
Твой Археолог
(А я без тебя скучаю)».
Шеф положил письмо на стол.
Я, кажется, не смотрел на него.
— Почему ты побледнел? — спросил он. — Можно, я прочту
письмо?.. Да что с тобой?!
— Мы, — сказал я, — мы копались в отклонениях… Мы школьники, Шеф! Мы не догадались, мы не могли догадаться проверить еще одно отклонение. Четвертая инстанта. Отклонение времени!
5
Девятнадцатое февраля, четырнадцать минут второго.
Самый обыкновенный белый день. Я не знаю, какие слова написать в моем дневнике. Я хочу бежать к моим товарищам, я хочу передать по радио: «Всем, всем, всем!..» Я никуда не бегу, не имею права. Как трудно сидеть и никому не рассказывать, никому не хвастаться! Мне так хорошо, дорогие мои, так хорошо!
Девятнадцатого февраля в четырнадцать минут второго на маленьком экране моей ловушки я увидел себя.
Не в зеркале для бритья, не на старой фотографии. На маленьком экране аппарата, который путешествовал со мной в чемодане всюду, где приходилось.
Я увидел себя таким, каким я был четыре года назад.
Я шел по набережной в кожаном пальто, сношенном четыре года назад. Я вошел в дом, в котором жил четыре года назад. Я не сразу понял, кого я вижу. Мы не знаем себя. Когда первый раз пишем свой голос на магнитофонную ленту, мы не узнаем его, мы говорим: неправда, это не мой голос. Я слышу его другим… Если мы начнем рисовать себя, мы рисуем другого человека, с другой осанкой, походкой, выражением лица. Мы создаем себе свой образ не таким, каким видят его другие.
Например, я всегда представлял себя интеллигентом в очках, элегантным, легким и подвижным, человеком, несомненно, внушающим доверие. Но стоило мне зайти в магазин и встать в очередь рядом с гражданками с авоськами, сумками, чемоданами, как ближние ко мне хозяйки начинали подозрительно поглядывать и проверять сумки, даже не таясь от меня, как будто все дело в том, чтобы успеть схватить меня за руку. Ничего не скажешь, интеллигентная внешность!
Вот почему, наверное, когда на экране появился незнакомый гражданин в очках, неторопливо шагающий вдоль реки, я подумал: пижон и бездельник. Не торопится…
Но картинка не мелькала, не погасла, как виденные мною раньше.
Я не верил своим глазам. Я смотрел па часы. Минута, полторы, две, три! Не может быть! Картинка живет, братцы! А гражданин в очках идет себе, шагает. Я потянул ручку на себя. План медленно стал меняться. Голова приблизилась, выросла на весь экран. Пижон сказал кому-то: «Привет». И тогда я узнал себя.
На меня смотрел я сам.
Прошло пять минут. Самое главное, самое жуткое то, что картинка шла за моим искателем. Я вел гражданина, вел себя самого, как ведут киносъемщики, поворачивая камеру вслед идущему. Я вел даже не в след.
Я шел рядом с собой.
Ни одну картинку я не мог раньше проследить по-настоящему. Они гасли так же быстро, как появлялись. Теперь…
Я переключил диапазон, и я, то есть гражданин, вдруг оказался метров за двести позади своего движения.
Картинка повторилась!
Я шел по набережной, повторяя все мои только что виденные жесты.
Я (не тот, на экране, я — здешний) переключал опять и опять. Я повторял изображение, «прокручивал» снова, как самую завлекательную киноленту. Я мог бы это делать (я знаю теперь!) сутки, месяц, год. Я мог увеличить на весь экран мои глаза, руки, ботинки, пуговицу на пальто. Ведь мои картинки управляемы, это я помню!
У них была паника. Я просил найти Шефа немедленно. Кто-то бегал в аппаратные, в буфет, во двор. Шефа нигде не было. Я торопил их, настаивал, грозил, они отыскали его, кажется, в городе.
Он приехал, кивнул мне от самой двери, подвинул кресло поближе к экрану и сел.
— Ты меня, пожалуйста, не перебивай, — попросил я.
Он засмеялся.
— Понимаешь, я даже не собирался тебя перебивать.
— Пойми, это серьезно.
— Выкладывай.
— Но будет похоже на бред.
— Я готов.
— Мы видим прошлое.
— Не понимаю.
— Самому трудно поверить. Наши картинки — это виды прошлого… Того, что было… ушло. Мы это можем видеть… Я видел себя таким, каким я был раньше…
Глаза у него были веселые, как у человека, понимающего шутку.
— Тогда, значит, мы увидим и тетради великого деда? Может быть, и самого деда, и он сам расскажет о своих формулах?
— Не смейся, я говорю серьезно. Можно будет. Можно, поверь. Только не сразу…
Я, наверное, кричал. Он сказал:
— Ты не волнуйся. Говори.
— Кажется, я понимаю тайну фразы «от самого себя». Пока хорошо принимаются только те картинки, что связаны с персоной сидящего у аппарата. На других колебаниях они, как прежде, непослушны и почти неуправляемы. Тебе ясно?
— Говори.
— Я не знаю, как дальше. Но если мои предположения верны, то уцелевшая формула деда в самом деле связана со второй точкой склонения наших лучей.
— С точкой в Лахоме?
— Да, с ней. Мне кажется, если там поставить один аппарат, можно будет найти остальные формулы.
— Формулы управляемости?
— Да, формулы абсолютной управляемости всеми картинками прошлого, не только от самого себя.
— Ты предполагаешь, в бумагах деда потерялись формулы управляемости?.. Это похоже на правду.
— А все остальное разве не правда?
— Вылетай обратно, поговорим дома. Я пришлю смену. Там теперь и без тебя управятся.
— Когда же ты мне поверишь?
— А вот разгадаешь формулы деда — увидим.
— Я покажу тебе тетради самого деда! Я покажу тебе, как он их пишет. Сам пишет.
— Но только не сразу.
— Да, я пока не могу.
— А мне трудно поверить, понимаешь меня. Каждый нормальный человек усомнился бы.
— Ты никогда не был нормальным человеком.
— Спасибо.
— Ну до свидания.
— До скорой встречи… Постой, передай Археологу мое спасибо! Ты постарайся как-нибудь ему доказать мое великое восхищение, мою благодарность. А еще попроси, пускай пришлет мне все, какие он хочет, исторические загадки. Может быть, я увижу их и разгадаю.
— Не увлекайся. Рано…
— Будь здоров.
Кто не слышал такие слова: «прогулка в прошлое». Но в мире никто еще пока не гулял по-настоящему в прошлое, кроме, конечно, меня. Я, по-моему, самый первый путешественник в прошлое. Мистика, не правда ли? Но я начинаю привыкать к таким понятиям: вижу год назад, вижу пятнадцать лет назад.
Меня словно перестала удивлять фантастическая мысль: можно видеть бумаги давно утраченные, можно видеть людей, писавших эти бумаги, людей давно умерших. Можно, все можно! Я нашел необычную цепную реакцию в моих наблюдениях.
Как только диапазон менялся, картинки начинали прыгать с хаотической быстротой. Но стоило мне поймать изображение моей особы в любом возрасте, потом переводить плакатор на человека, появившегося рядом со мной (на картинке), вести за ним, переходить на людей, встреченных этим человеком, а потом на людей знакомых тем людям… Словом, я могу по такой цепочке уходить в бесконечность места и времени. Картинки слушаются меня, пока не нарушается та загадочная цепь. Как ни верти, выходит «отъ самого сЪбя»…
Это уже много. Можно увидеть их: давние события, потерянные бумаги.
Сам в глубине души удивляясь, почти не веря себе, я начал искать бумаги деда, и этот еще примитивный поиск увел меня далеко-далеко в сторону. Я заглянул в мои давние годы. Мне трудно писать о них. Я не знал, как это больно, видеть прошлое. Но записывать надо. Если пошел — не останавливайся. Ты пока единственный…
Первые ласточки полярной зимы, вихревые колкие метели закружили поселок, спрятали в подушки. Ветер над крышами выл не переставая, жалобно и нудно. С людьми на улице он был свиреп, яростен, жесток, а тут скулил, не умея раздуть сугробы снега над моей головой.
Раздраженный ветер вдруг налетел, упал на домик, завалив на него могучий сугроб, наглухо запечатав меня с моими невеселыми думами, с негаснущим, почти живым экраном…
6
Я увидел мальчика, смешного, головастого, ушастого. На щеках у носа конопушки, голос как у девочки. Рядом с ним тоненькая молодая женщина с удивительно добрым лицом.
Они жили в доме рядом с большим городским кладбищем. Когда-то дом этот был кладбищенской конюшней. Потом хозяйственные люди пришли, осмотрели деревянный сруб, настелили новые полы, врезали окна, поставили новую крышу, дали тоненькой женщине ключ и сказали: «Вот жилплощадь. Будьте здоровы, живите богато».
Женщина с добрым лицом усадила их за раздвижной деревянный стел, накрытый белой скатертью, поставила тарелки с кружочками колбасы, с нарезанными солеными огурчиками, поставила графин с водкой, налила в рюмки. Гости были довольны, хвалили женщину, солидно жевали огурчики, пели. Потом они встали, пожали руку женщине, потом, наклоняясь у входной двери, чтобы не задеть шапкой притолоку, вышли па улицу. Вот они потопали вдоль ограды кладбища, говоря друг другу: «Хорошая баба и одинокая…» — «Ну, муж-то есть…» — «Все равно хорошая…» Вот они сели в пятнадцатый номер трамвая, вот они поехали. Пока не погасла картинка.
Мне пришлось опять найти в хаосе лучей фигурку головастого мальчика, чтобы вернуться в домик при кладбище.
Тоненькая хозяйка домика была очень рада жилью. Почти каждый вечер она мыла, скоблила новый пол в горнице. Белый, душистый, он стал ее маленькой гордостью. Серая дорожка ложилась на полу настоящим ковром.
Она купила на радостях в магазине в центре города своему ненаглядному головастику синий костюм с морским воротником, с якорями на блузе. Она хотела, чтобы все видели, какой он красивый, маленький головастик.
Она звала его необычно — Седуля. Потому что виски у него были белесыми, как седина у взрослого человека. Мальчишки называли его Чижиком. За писклявость, малый рост и торопливую речь. Она слушала их и улыбалась, потому что все, связанное с ним, казалось ей значительным, добрым и нежным.
Когда он, обиженный, плакал, она садилась рядом с ним и рисовала ему смешных зайчиков. Без улыбки смотреть на них мальчишка не мог.
Она работала на заводе с красивым названием «Динамо». Приходила поздно, потому что хотела заработать больше денег.
Я видел, как спит в углу комнаты взъерошенный, маленький, в конопушках. Рядом открытая тетрадка с нарисованными зайцами, ружье на веревочке. А на улице, в палисаднике, рядом с домом, горит фонарь, уличный фонарь, и она стирает в корыте мальчишкины рубашки. На воздухе, при свете фонаря, чтобы не разбудить.
Где-то гремит последний трамвай, не видно прохожих, нет автомобилей. Мошки падают в мыльную пену. С кладбища пахнет сеном. Она берет ведра и не спеша идет мимо синих ночных тополей на колонку. Она улыбается каким-то своим задумкам или этой ночи, покою, запахам, тишине. Рядом с ней, как собачонка, мягко шагает кот.
Она приносит воду, полоскает белье, вешает на веревке. За ночь высохнет. Она тихонько что-то делает на кухне, готовит на завтра небогатый обед. А он спит безмятежно и сладко.
Вот на экране белый снег. Кусты перед окном в синих мохнатых шапках. Сугробы достают почти до самой крыши. Дымок над нею белый как снег тянется в пелену снежинок. Она сидит в комнате, она шьет. У нее было демисезонное пальто, синее, в рубчик. Она распорола его, горячим утюгом отгладила через мокрую тряпку. Теперь она делает себе зимнее пальто. Веселые дрова постреливают в печке, кот поднимает ухо, слушает, не открывая глаз.
И вот с мороза, ударив головой низкую притолоку, ругаясь, вошел мой пьяный отец.
По чистому полу хлюпала грязь. Она вздрогнула. Он подошел и ударил ее… За низкую дверь, и за чистый пол, и за снег на дворе, и за пропитые деньги, а еще, наверное, просто так, ни за что…
Я рванул на себя ручку ловушки. Синий свет пошел по экрану, блики смешались в черных наплывах, и все рухнуло куда-то, погасло…
Потом я видел, как мама плачет.
Я помню, раньше видел, давным-давно видел, но я не знал, что это значит — мамины слезы. Боже мой, как это больно видеть, как мама плачет. И я не могу подойти, не могу ничего изменить, ни утешить, ни заступиться.
Потом она рисовала мне смешного зайца. Потом она смотрела на меня с экрана печальными глазами, говорила мне: «Седуля, не разбей коленки, не бегай так, малыш. Надень шапку, холодно»… Потом она штопала мне маленькие детские носки худенькими руками, тихая, невеселая, родная. Кот мурлычет и ластится к ней…
Вот она собирает в карманах пальто, в комоде, в шкатулках рубль семьдесят копеек денег, старых, довоенных денег. Она идет к продовольственной палатке, покупает на них булку, пару котлет и готовый мясной бульон, который продают в палатке мясокомбината. Потом покупает одну конфету…
Потом она кормит ненаглядного и ничего сама не ест, потому что нечего. Не осталось для нее самой…
Родная, не надо мне! Видишь, у меня все есть, посмотри…
Нам доставляют самолеты, вам везут в холодильниках через море, нам шлют горы хлеба. Видишь, у меня все есть.
Я дам тебе сахар, белый-белый, как здешний снег, масло, свежее, как слезы, телятину, розовую, мягкую, нежную, как сметана. Я дам тебе сметану, густую, как масло. Дам тебе сгущенное молоко сколько хочешь банок. Дам ананасовый компот, яблоки, апельсины, шоколад…
Я все тебе дам… я все тебе дам…
Видение погасло. Мелькали один за другим случайные, не связанные между собой картинки.
По щетинистым лесам и голым пустыням, по душному зною, по глине, по грязи, по снегу шагали, шагали, шагали в серых ватниках люди с лопатами. Грязные тачки, скрипучие телеги, дощатые грузовики продирались вместе с ними сквозь глину и снег, сквозь песок и болото. И падали тяжкие камни в кузова машин, и скрипел раскаленный песок в неповоротливых тачках, и мягко шлепалась глина, хлюпала глина в телегах.
Потные, пыльные, обветренные, промороженные лица, каменные жилистые руки, ноги в сапогах и лаптях, ушанки, серые платки, брезентовые рукавицы, палатки, палатки, бараки, теплушки, землянки, вагоны с кирпичом и лесом, вагоны, шпалы, дым, дым, костры, костры.
Шагали в серых ватниках люди, падали камни с тачек в неудержимые реки, звенели по камню лопаты, земля раздвигалась под ними. Красные флаги, флаги, флаги…
Я видел, как вырастали мгновенно кирпичные стены, кирпичные трубы, железные крыши, бесконечные трубы, стеклянные крыши, дома и бараки, мосты, плотины, тоннели, дороги, станции…
Вот почему-то мелькнула школа, дети за партами в классе, учитель с указкой, твердые слова: «иприт, люизит, фосген, дифосген…»
Шагали в серых ватниках люди, гремели вагоны с камнем и лесом, углем и нефтью, зерном и солью, новыми станками, новыми тракторами…
Стояли в долгих очередях усталые женщины в серых ватниках, юные, пожилые, веселые, грустные, бесконечно усталые женщины.
Как велика и сильна, как бедна была наша Россия!
Мама.
Вижу тебя, смотрю на тебя и хочу поклониться негаснущей, не объяснимой никакими словами доброте твоей. Кто подарил тебе, кто научил в постоянной привычной бедности, в горьком твоем житейском невезении бескорыстной, как ты сама, доброте?
Все ладилось у тебя, когда, безотказная, хлопотливая, старалась ты для других, ничего для себя не выгадывая, не утаивая, не сохраняя. Ничего для себя. Для всех, кроме себя.
Ты помнишь, была у тебя подруга с таким смешным именем — тетя Марфуша. Некрасивая, с круглым смешным лицом, она работала вместе с тобой. Ты помнишь, как все надо мной смеялись, но я упрямо говорил, что вы очень похожи. Как родные сестры. Я верил сам, что вы похожи, и не мог объяснить, почему вы похожи. Теперь я знаю.
Вы были одинаково добрыми.
Как просто пишутся на бумаге эти четыре слова. Но знает ли кто-нибудь, что значит великая ваша доброта? Великая потому, что, ничего для других не жалея, не в порыве, не в подвиге, не в ярком свете появилась она. В утомительной будничности, в заботах и лишениях, за темными окнами, за каждым обыкновенным и таким сложным днем, за тысячью нелегких дней.
Разве тебе самой ничего не было нужно?
Ты любила сажать сады, маленькие, слабые на ветру яблоньки, тонкие былинки-березки. Они тянулись к тебе, росли, будто слушались тебя, выпрямляясь и радуясь, и никли к тебе так же, как множество крикливых твоих племяшек, потому что чувствовали в тебе неизбывную огромную нежность материнства.
Ты ничего не просила, ничего. Лишь бы рядом тихо и незаметно рос ненаглядный, незаменимый, неповторимый, никому, кроме тебя, не нужный…
Она пришла домой нарядная, молодая, схватила мальчишку, смеясь подняла к низкому потолку, закружила, запела:
— Мы с тобой ударники! Мы идем на Красную площадь. Вымоем завтра шею с ушами как можно чище.
В доме шумели такие же молодые, очень крепкие горластые женщины в ярких косынках. Они раздвигали стол, звенели посудой, гранеными стаканами. Они смеялись, пели.
— Ой, бригадир, — сказала подружка. — Ну кому такая выслуга, на самый Мавзолей!..
…По широченной океан-площади ревут моторами невиданные
машины. Рокочет музыка. Упоительный бензиновый туман окружает их. Бьют барабаны, алеют знамена, идут, идут красные армейцы, несут винтовки с настоящими патронами. Раз-два, раз-два, раз-два! Синее небо вдруг колыхнулось от гула серебряных самолетов. Раз-два! Как хорошо!
Тоненькая женщина с добрым лицом на трибуне Мавзолея. Тоненькая женщина — делегат слета ударников. Она самая красивая, потому что некрасивых сюда не пускают. Она самая добрая, потому что взяла на трибуну мальчишку.
Рядом с ней стоит усатый, легендарный, очень красивый, очень знакомый красный командир, с настоящими орденами на груди. Он улыбается, говорит:
— На коне скакать умею, саблей рубать умею, а вот речи говорить не выучился…
Командир берет у нее Чижика, поднимает на сильных руках.
Завидуйте, все на свете мальчишки! Завидуйте!
На командира смотрит невысокий человек, одетый почти по-командирскому. А люди вокруг, вся площадь-океан глядят на него, единственного, и машут ему, невысокому простому человеку в простой солдатской гимнастерке.
Мальчишка думает, что люди кричат ему — Чижику, потому что все знают, какая рядом стоит мама.
Вот молоденький командир подошел к ним и поставил рядом тонкие стаканы, корзиночки с пирожными. Чижик ныряет за парапет и с наслаждением пьет ароматный черный вкусный напиток с мороженым…
У здания детского сада веселая толпа. Нарядные папы с мамами. Звучит музыка. Весенние цветы падают из аплодирующих рук. По улице шагает умытый, отглаженный отряд октябрят. Сорок макушек, сорок звездочек на груди. Самый первый, самый важный барабанщик — он, Чиж. Он знаменит. Его поднимал сам легендарный командир! Кому же доверить барабан!
Отряд поет:
Мы шли под грохот канонады, Мы смерти смотрели в лицо. Вперед продвигались отряды Спартаковцев, смелых бойцов. Средь нас был юный барабанщик. В атаках он шел впереди, С веселым другом барабаном, С огнем большевистским в груди. Однажды ночью на привале Он песню веселую пел, Но, пулей вражеской сраженный, Пропеть до конца не успел…И ребята пели так, словно хотели за этого храброго, необыкновенного барабанщика донести его необыкновенную песню…
Я подумал: если у меня будет сын и когда-нибудь прочтет мои дневники, он скажет, наверное:
— Ты написал похожее на что-то, я где-то читал похожее…
Но я ничего, в самом деле ничего не придумал. Так было со мной. Так было со многими.
На миг я потерял изображение. Картинка погасла. На экране замелькали вдруг деревянные горящие дома, люди с вывороченными от ужаса, почти оскаленными глазами.
Удар, и падает кирпичная труба завода, пламя, крик, солдат раздавленный, самолеты, кони, повозки, люди на дороге, падающие сосны, окопы, дым. Все падает: стены, деревья, женщины, ребятишки. А над ними гудки паровозов, мучительный вой сирен. Тревога! Тревога! Навзрыд голосила, не умея никого спрятать и уберечь, сама неубереженная, проклятая всеми земля. Как женщины, выли сирены по каждому дому, по каждому ребенку, по каждому солдату. Тревога! Тревога! И бесконечные вагоны, длинные-длинные составы. На юг, на север, на восток, на запад бегут, перестукивая колесами, темные поезда…
Я погасил ручку плакатора, жуткую смесь видений, потом опять, осторожно поворачивая, нашел себя в нашем старом домишке…
Один раз в месяц мама приносит и прячет в буфете кулек с колотым сахаром. От кого прячет? От себя.
В доме не стало конфет. Хлеба мальчишке хватает. Он ест, сам не зная, за двоих. Мамины знакомые, знакомые знакомых и знакомые тех знакомых провожают кого-нибудь на войну.
Дядя Митя, дядя Федя, дядя Егор, дядя Ваня, дядя Сережа, дядя Миша, дядя Савелий рано утром идут на войну. Дяди уходят. Знакомые дяди уходят. Но мы никого не провожаем. Наш отец умер от пьяной горячки где-то вдали от нас.
Дяди уходят. И Чижик провожает их. Он встает рано-рано, чтобы успеть раньше других мальчишек.
Дяди уходят, чужие папы уходят, папы идут на войну, идут в герои…
Картинка срывается, гаснет, я нажимаю ручку и не сразу понимаю, что на экране.
Там покинутая людьми большая русская деревня, дымом горят соломенные крыши, ветер несет пламя, по улице катят на черных мотоциклах военные в касках, пылят машины с белыми черепами на боках, танки сбивают пламя, танки мнут одичавших кошек, едут на меня с экрана черные мотоциклы, едут машины, полные тех запыленных, здоровенных, деловитых, неудержимых.
Потом я увидел каменную почту на краю деревни, потом я увидел в окне силуэт женщины. Потом я машинально повел ручку плакатора, и на моем экране появилась комната внутри той самой почты.
Незнакомая девчонка лет шестнадцати в синем берете почтальона шепотом кричала в телефонную трубку:
— Еще девять мотоциклов. Еще… раз… два… три… четыре… двадцать один танк… пушки четыре… Снова мотоциклы! Раз… два… три…
А телефон был не армейский, не полевой, не штабной. Самый обыкновенный; по которому шлют приветы и желают здоровья. Кажется, наши части недавно были выбиты из деревни, кажется, где-то стоят они еще за рекой. А здесь, на почте, сидит незнакомая девчонка, смотрит в окно, как идет армада, и шепотом кричит:
— Раз… два… три… семь танков. Одиннадцать грузовиков. Четыре больших орудия. Семнадцать маленьких…
Они стоят за рекой, они были выбиты из деревни, они стоят, готовые к смерти, но их связывает еще с деревней тонкая ниточка телефонного провода.
Здесь осталась она одна. Смерти ждать не надо. Смерть рядом. Самые дорогие, самые близкие выбиты из деревни. Заступиться будет некому. Но ее связывает с ними тоненькая ниточка жизни.
— Раз… два… три… четыре…
Я видел, как начали бить прикладами в дверь неудержимые, деловитые, пропыленные. Видел, но я не могу написать, что было потом. Не умею написать.
Я все вижу. Я все вижу! От меня теперь ничего не скроется. Но я не могу изменить, ничего не могу изменить. Ни одного жеста, ни одной пули, ни одного сказанного слова.
Я не могу понять, почему не мелькнули сразу эта деревня, эта почта, эта незнакомая девушка. Почему не погасли мгновенно, как другие, не связанные с моей персоной картинки? Почему?
Какая связь между нами? Какое отношение имеет ко мне та замученная шестнадцатилетняя девочка, я не знаю…
Мама провожает меня в далекую дорогу. Нас много. Мы едем на восток, подальше от спаленных деревень, подальше от них, деловитых, неудержимых, запыленных, на черных мотоциклах.
Мама не плачет. Она бледная, худенькая. Другие мамы смотрят на всех нас. Мы сидим в открытом грузовике у школы. Мы едем на вокзал.
Нас везут поездом к большой пристани. Мы смотрим в окна. Поля, рощи, телеги, дома — все интересно. Как будто мы едем в лагерь, на лето, к белым палаткам, к солнцу, к реке и веселому горну. Мы приедем осенью, мама! Нет никакой войны. Мы вернемся! Мы едем в лагерь, мама…
Я вижу на экране пароход, потом телеги, устланные сеном, скрипучий паром через Волгу, снова телеги. Мы все едем и едем. И рядом сидят нахохленные, в платках наши, не похожие на учительниц, — учительницы.
…Река Ветлуга впадает в холодную спокойную зимнюю Волгу напротив села Троицкий Посад. Волга похожа на ровное снежное поле. По Волге чернеют узкие санные дороги, по Волге ходят пешком и едут на лошадях. Мы катим на Волгу с высокого снежного берега, летим кубарем, кидаемся, кричим до тех пор, пока воспитательница не зовет нас домой, в бревенчатую сельскую школу — наш интернат.
Мы жадно глотаем капустный жиденький суп, едим водянистую манную кашу, заедаем чай тонким ломтиком хлеба с морковным джемом, и воспитательница говорит:
— Мы вечером будем выступать в колхозном клубе. Одевайтесь понаряднее.
— Ура! — мы кричим.
Нас везут на тройках через индевелый березовый лес. Белое, березовое, белое-белое кругом и всюду. Как в забытом кино или сказке, волнуя, звенит колокольчик. Сбитый кнутом, падает с веток серебряный березовый снег, поют сани, хрупают кони. Ребята вертят головами, шальные от радости.
В бревенчатом холодном клубе люди сидят в расстегнутых шубах, добрые, скуластые. Хлопают нам отчаянно. Мы поем, читаем стихи, танцуем. Чижик выходит на сцену и поет отважную песню отважных ребят:
Однажды ночью на привале Он песню веселую пел. Но, пулей вражеской сраженный, Пропеть до конца не успел.Потом ребят ведут в зал, где убраны скамейки, где стоит длинный стол с кувшинами сладкого белого густого молока, где лежат бабашки ломкого пушистого горячего серого хлеба. Мы жуем самозабвенно и молча.
Женщина, почти спрятанная в платок, находит среди жующих ушастого маленького Чижа и ставит перед ним пирог. Настоящий пирог, в три слоя. Первый слой — тесто, второй слой — картофель с луком, третий слой — тоже тесто.
Женщина говорит нашей худой воспитательнице, у которой экзема на руках от недоедания: «Муж у меня погиб… А он очень похож на мужа».
Похож на погибшего солдата маленький, почти невидимый ушастый мальчишка.
Ночью по зимним, фиолетовым от луны улицам деревни ходят волки. Собаки рвутся в бешенстве за высокими оградами. Ночь позванивает льдинками-звездами.
* * *
Волга потемнела. Морозы падают. Но сторож дядя Василий пилит и колет еще дрова. Мы помогаем ему, носим поленья в дом. Осина пахнет арбузом. Она горит плохо. В школе всегда прохладно.
И вдруг в школу, как будто и не было зимы, войны, огромного расстояния, военных пропусков, бездорожья, голода, горя, вошла моя мама, в легком городском пальто.
…Их провожал весь интернат.
Все ребята называли мою маму — мама.
— Мама, найдите мою маму, скажите моей маме… Воспитательница говорила:
— Поживите у нас. Лед слабый. Там сильное течение. Волгу переходить опасно. Подождите, пока пройдет лед.
Мама качала головой.
— На работу опаздывать нельзя.
И ушла через лед, прижав ненаглядного к легкому своему пальто.
— Маленький мой, вошки тебя заели… Не могу без тебя.
…В комнате оглушительно загудел телефон.
— Магнитолог? Живой? Не унывай, старик. Идем тебя откапывать. Радистов уже откопали. Жди. Готовь горяченькое. В шахматишки сыграем.
На белом свете, наверное, затихла вьюга. Мои товарищи звонили ко мне в берлогу, а здесь на экране опять сорвалась картинка, и запрыгали танки по голым черным полям. Но это были танки с красными звездами.
Вновь по экрану бежал огонь, и падало все, и кружилось, и рвалось на части. Металл поднимался навстречу металлу, от лютой ненависти дрожали, бились орудия. Земля и танки, вода и танки, огонь и танки, города и танки, чужие города, наши танки с обгорелыми звездами.
Я нашел устойчивую картинку.
Мама идет со мной среди многих-многих людей. Мы кричим, как все, прыгаем от радости.
— Победа! Ура! Победа!
Синие, желтые, красные, малиновые, зеленые живые горящие блики падают на воду, на крыши домов, на мосты, на улицы города, на маму, на девочку-одноклассницу, на ребят, на мои подставленные ладони. Все ловят их, и никто не может поймать. Пушки гремят в небе, в домах, в реке, почти над нами, над мостом, по которому шагают в сиянии люди.
Я кричу. Я вижу девочку-одноклассницу, большие восторженные глаза: малиновые, синие, зеленые, темные, золотые, пурпурные глаза девочки-одноклассницы.
Какая сказочная девочка! Не помнишь ли ты, как ее зовут? Она, улыбаясь, кивнула мне. Вот она смотрит на меня удивленно и доверчиво. Гаснут ракеты, люди бегут за ними. Она стоит, синеглазый чертик.
Да, это я! Такой большой, такой взрослый, в очках… Такой уж далекий.
Гаснут ракеты, гаснет вода, все гаснет.
…А вот и моя школа. Идет урок. Пишем.
Кого-то нет на занятиях. Учительница ласково глядит на всех нас и говорит:
— Мы не будем его ждать, ребята. К нему отец вернулся.
Тихо, очень тихо в классе. Ко многим скоро придут папы.
Папы-герои, папы с боевыми орденами. Ко многим не придут. Чиж сидит, опустив голову. Стриженая макушка почти над партой. Мальчишке грустно. Долго смотрит учительница на него, не понимая. Потом подходит и гладит эту стриженую грустную макушку мягкой, доброй рукой…
Девочка жила в огромном каменном сером доме, в огромной квартире, с мамой, папой, братишкой, большой овчаркой, такой, какие бывают у пограничников. Папа Девочки-одноклассницы был ракетчиком. Все ребята знали такую тайну. Правда, в то время «ракетчик» означало совсем другое. Ракетчик — это непобедимые «катюши», гвардейские минометы…
Чиж пришел к Девочке домой, потому что Девочка разрешила ему проводить себя.
В нарядной столовой, среди сверкающих посудой шкафов, они вдвоем пили чай с малиновым тортом, а на хлеб с маслом, прохладным сливочным, даже не смотрели.
Потом они играли в шашки, ходили смотреть овчарку, запертую в комнате за стеклянной дверью. Девочка собаки не боялась, но собака рычала на мальчишку, поэтому добрая Девочка заперла собаку.
— Я тоже приду к тебе в гости, — сказала Девочка. — Ты не забудешь запереть вашу собаку, чтобы не рычала на меня? Девочка даже не спросила, есть ли у него собака.
Девочка спросила:
— Кто у тебя папа?
Чиж помолчал и ответил:
— У меня папа — разведчик. Он далеко-далеко. На задании. Только ты не спрашивай, где он, и никому не говори. Тайна…
Она посмотрела на него с уважением. В первый раз на него смотрели с уважением.
Тоненькая женщина с необыкновенно добрым лицом не узнавала мальчишку, не понимала, какая беда свалилась на стриженую макушку. Малыш ничего не рассказывал. Он уходил из дому, сидел где-нибудь в зарослях кладбища, молчаливый, нахохленный с виду. А на самом деле жуткие для него, непосильные до ослепления сверкающие звуки жили в нем. Девочка звучала в его душе. Девочка-синеглазка.
Где он, этот миг, когда не думают о том, что девочки тоже бегают с авоськами в магазины, ходят в школу, получают отметки, умываются, капризничают, стаптывают каблучки, завидуют, жадничают, болеют гриппом, боятся ходить по темным улицам? Где он, этот миг? Когда не умеешь подумать о всем этом, а воздух звенит от одного прикосновения имени девочки.
Когда навстречу тебе плывет в кружевном воротничке, в оборках и лентах нежное, хрупкое, навеки негасимое неуловимое сияние. Плывет и гаснет, и нет ничего. И думаешь ты: наверное, показалось. Где все это? Наверное, мне одному показалось, мелькнулось, приснилось… И думаешь ты, надо ли так видеть? Стоит ли так видеть? Надо ли все это беречь? И видит ли кто-нибудь еще то, что, может быть, видел ты?
А если никто? Чем ослепило тебя? Может быть, надо иначе? Мерить все лягушачьей несложностью. Или по-другому? Как ты посмела не заметить! Как ты посмела не ответить! Новый, атомный век?..
Где же оно, таинственное мгновение? В какой несветлый день утратили мы его?
Мальчишка страдал, что не может пригласить ее к себе домой.
Такую девочку в такой бедный дом приглашать никак невозможно.
И мама. Вдруг она скажет: нет у нас никакого разведчика. Не было никогда… Девочка, наверное, посмотрит надменно и, ничего не сказав, уйдет, уйдет навсегда.
Поэтому Чижик больше не ходил к Девочке.
Прости меня, родная, за мое наивное ребячье невежество. Прости меня. Я виноват. Я посмел обидеть порог дома, в котором жила ты. Я целую твои руки. Наверное, потому, чтобы не так сильно щемило… Я виноват. И никакие детские химеры, никакие годы не могут извинить меня. Я не хотел, но я виноват.
Если когда-нибудь сломают наш дом, я попрошу дать мне окно, за которым сидела ты, за которым ждала меня столько лет, с тех самых давних лет. Пусть оно будет со мной, прибитое к стене в моей комнате. Я никому не позволю, глядя на него, улыбаться.
Мальчишка по прозвищу Гога принес в класс трофейный фотоаппарат. Он щелкал им на всех подряд, важничал, никому не давал потрогать.
— Нельзя, — говорил он сопя, — можно сломать. Папу наградили этим аппаратом за храбрость.
— Неправда, — сказал Чиж. — В награду не дают аппараты на войне.
Гога обиделся:
— Дают, кому надо! Мой папа герой, а у тебя кто, а?
Чижик надменно, как, наверное, поглядела бы сама Девочка, посмотрел на Гогу и сказал значительно тихо:
— Мой папа — разведчик. Он далеко, мой папа…
Я смотрю на экран, и мне почему-то совсем не весело.
Над крышей гудит мотором бульдозер. Мигают лампочки на щите антенн.
Была у него такая богатая, такая неудержимая фантазия.
Чиж мог придумывать и рассказывать невероятные, захватывающие девчонок и мальчишек истории. Выходило очень ладно. Ребята после уроков не бежали домой, а просили рассказать о новых удивительных похождениях разведчика-папы, умоляли открыть по секрету, как папа сумел пробраться в динамитный склад, как спрятал в пироге семизарядный пистолет… Чижик изображал таинственность, говорил «не могу», но потом выкладывал с такими потрясающими подробностями, что у него самого бежали по спине мурашки.
Домой Чижик никого не приглашал. Он знал: разведчики в таких домах не живут. Он был немного сердит на свою неудачливую маму за то, что она не сумела поселить его где-нибудь в огромном сером доме…
Ребята не знали; что больше всех на свете верит в папу-разведчика маленький стриженый Чиж.
* * *
Ребята сказали:
— Когда папа вернется, пускай в школу придет.
Мальчишкам не терпелось увидеть знаменитого разведчика. Но папа все не ехал. Далеко-далеко затерялись дороги, по которым шагал веселый, сильный, храбрый, самый большой, самый добрый человек.
На мальчишку свалилось обожание. Никто не смел обидеть его. Никто не спрашивал: почему не едет папа, все понимали не может он просто вот однажды взять и на трамвае приехать: «Здравствуйте, я разведчик…» Тайна государственная.
— Ты нам его по секрету покажи. Мы на него одним глазком посмотрим и никому-никому не скажем, — просил Гога.
— Ну да, по секрету, — подхватили ребята. — Умрем, не скажем.
И глаза у них были решительные, блестящие, какие бывают у самых крепких людей.
Чижику ничего не оставалось, как согласиться. Мальчишка сам хотел увидеть его.
Однажды после уроков неожиданно для себя сказал:
— Приехал…
У ребят побелели уши.
Загадочно поглядывая по сторонам, они сели в трамвай, молча доехали до центра, вышли на большую площадь и встали за углом высокого здания так, чтобы можно было видеть огромный подъезд.
Около него замерли два могучих солдата с винтовками в руках.
Из этого подъезда выйдет папа, и Чижик незаметно покажет его мальчишкам…
Они стояли долго. Люди выходили самые разные. Папы не было.
Вот подошел один высокий, плечистый, мужественный. Мальчишка уже поднял руку, но высокий громко плюнул в урну. Ребята, конечно, поняли сразу, не он.
— Папа сегодня будет работать всю ночь, — вздохнул Чижик. — Я знаю. Так у него получается. Придем завтра.
На уроках сидели кое-как, ждали последнего звонка.
Всю дорогу ехали, разговаривая только так: «да… нет… уу… ээ…»
На площади каменели те же могучие солдаты. Холодом сверкали штыки. Папа не выходил. Ребята готовы были ждать его несколько дней.
И тут к подъезду подкатил черный автомобиль. Из него легко вышел высокий человек в мягком широком пальто, в надвинутой лихо шляпе. Человек посмотрел на ручные часы, покачал головой, свистнул про себя и вдруг подмигнул ребятам.
— Он! — в один голос догадались мальчишки.
Чижик важно кивнул.
Высокий человек ушел мимо каменных солдат, а ребята, забыв конспирацию, побежали к машине.
«Вот смотрите, какая красивая машина», — как бы говорил сын знаменитого папы.
Они обошли вокруг, не замечая водителя, который поворачивал за ними, как на шарнире, голову, разглядывая мальчишек зоркими глазами.
Домой ребята ехали возбужденные. Чижику прямо хотелось петь от радости…
Наступили каникулы. Мама сказала:
— Ты поедешь на две недели в Краснодар, к тетке. В Москве голодно. Поедешь один. Ты у меня большой.
Мама купила билет. Положила в мешочек немного сала и хлеба, печеного картофеля, конфет. Посадила сына в поезд, погладив стриженую макушку.
Поезд ушел на юг.
В общем вагоне было душно и тесно, казалось, на каждой полке лежат по два человека.
На другой день объявили, что по техническим причинам поезд пойдет кружным путем на Сталинград, а потом в Краснодар. Чиж ликовал. Чем длинней дорога, тем больше городов, деревушек, речек, машин, гусей, столбов, собак, лесных тропинок, ведущих неизвестно куда, мелькнет в окне вагона…
В ночном вагоне тускло горел синий свет. Поезд бежал на юг, качаясь, как длинный узкий корабль. Дрожала под койкой палуба от стука машин, и волны кидали каюту плавно и мягко, таинственно и добро.
Мальчишка не спал. Он думал о том, как в Краснодаре встретит его тот в мягкой черной шляпе, весело подмигнет ему и всем пассажирам океанского корабля, посадит мальчишку в черный автомобиль и скажет:
— Мама тебе не говорила, а ведь я на самом деле твой отец…
Как это хорошо! Мягкие, большие, добрые волны…
Скоро Чижик съел мамин хлеб.
И когда поезд где-то на четвертые сутки прибыл в Сталинград, голодный мальчишка побежал на станционный базар. Он выпросил у какой-то широченной, румяной тети лепешку в обмен за тридцать рублей. Она, эта лепешка, стоила дороже, но денег больше не было. И тут прозвучал гудок.
Он побежал к поезду, наступая на шнурки некстати развязавшихся ботинок и прыгнул в последний, чужой, вагон.
В Краснодаре на вокзале тетки не было. Чижик стоял и ждал…
Распахнулась дверь: Начальник станции, Хозяин погоды, снежные, мохнатые, гогоча ворвались в мою комнату, радостные, живые, большие, родные люди. Они затормошили меня, вытянули на воздух. И я с лопатой в руках начал с наслаждением рубить, колотить снег у соседнего дома, выкапывать наших товарищей, заваленных метелью.
Здравствуйте, живые люди!
…Меня тянуло к моему экрану.
Когда снег был усмирен, я проверил антенны, передал радистам небольшое послание Шефу, сварил кофе, черный как уголь и повернул ручку плакатора…
На мальчишку с нескрываемым любопытством смотрел капитан с черной повязкой на левом глазу.
— Ранение? — с уважением спросил Чижик.
— Нет, ячмень, — ответил капитан смущенно. — Тут вопросы буду задавать я!..
Чижик со всеми подробностями, чистосердечно рассказал про тетку в Краснодаре, про маму.
Капитан, сидя за лампой в зеленом стеклянном абажуре, подробно записал все и протянул мальчишке бумагу.
— Подпиши протокол.
Чижик подписал.
— Что ты мне нацарапал? Имя нам не надо! Фамилию пиши, — сказал капитан.
Чижик написал фамилию, подумал и добавил старательно: «4-й класс «Б».
На экране но темным улицам идет легковая черная машина. В ней за рулем сидит капитан с повязкой на левом глазу. Рядом притихший Чижик. Машина остановилась у вокзала. Капитан открыл дверь.
— Ну, тикай домой! Вот возьми билет и… деньги тут… Двести одиннадцать рублей. Возьми, больше нет… Бери…
* * *
…Он пришел домой голодный, продрогший. Дверь была завадена снегом. Уличный фонарь светил равнодушно и холодно. В черных окнах была пустота. Он шел по колени в снегу, мимо кустов, которые сажала мама. Он раскидал ногами сугроб, отодвинул доску и взял оставленный мамой ключ. Она и тогда про него не забыла.
Он хотел включить свет, но лампочка, наверное, перегорела. Он, шарахаясь в темноте о стулья, нашел кружку — напиться воды, но ведра были пустыми, только на дне мерцал тонкий лед. Он пошарил в буфете, на полках ничего не было, кроме запаха хлеба и полной коробки спичек.
Он стал зажигать их одну за другой. Мальчишка дрожал от холода. Спички гасли. На полу рядом с печкой не было дров… Они обычно лежали в тамбуре. И там их не было. Наверное, кончились, мама не успела купить.
Он снял ботинки, лег на кровать, залез под одеяло и замер, стуча зубами, как был в шапке, пальто и варежках…
Нет мамы — и не стало дров у печки, не стало воды в звонком ведре, не стало почему-то света, хлеба в доме, не стало тропинки, протоптанной в снегу к дверям уютного раньше, теплого маминого дома.
Мне хотелось найти погибшие тетради с формулами деда. Я не давал остыть моим приборам. Одна за другой менялись картинки.
Вот построен огромный комбинат. Звучит музыка. Стрекочут кинокамеры. Далеко в сторонке, незамечаемые камерами, стоят и смотрят они — строители. В их толпе я вижу маму. В телогрейке, в морщинках на добром лице. Мама держит руку у сердца, маме, я вижу, не очень легко дышать. Она стоит и не аплодирует, как все аплодируют, кто рядом с ней, потому что занята рука. Но мама улыбается гордой улыбкой, гордой, как она сама.
Шеф смотрел на меня с экрана.
— Я получил твою телеграмму… Ну-ка покажись. Ты, надеюсь, побрился?.. Ты неважно выглядишь. Пора домой, пора…
— Где мама?..
— За ней поехали.
— Когда?
— Минут сорок назад.
— Ее привезут к тебе?
— Да.
— Извини, я с тобой расстанусь, погляжу на нее.
— Ты знаешь, как найти санаторий?
— Найду.
— Хорошо.
— Пока…
Луч-ясновидец ушел от него через каменную стену, через кроны сосен, взлетел над нашими корпусами, над рощей, звонкой от снега и солнца, над белой дорогой, над пушистым холмом и ринулся вдаль, мимо сельских домов и знакомых полей.
На карте Московской области я нашел дороги, ведущие к санаторию, где была мама. Луч полетел над ними, так далеко от меня, так далеко. Развилки, мосты, перекрестки, светофоры, машины, деревенские сани, лошади… А я перед моим аппаратом словно ехал по снежным дорогам, и липли снежинки на ветровом стекле, плавно тянул мотор, и назад убегали сосны. Дороги, милые мои дороги…
Луч вышел на тихую лесную просеку, мимо замороженного пруда, мимо гипсовых львов к белому зданию санатория. Было что-нибудь около двенадцати — время лесных прогулок. Неужели она в здании, там, где сидят безнадежно больные? Хотелось увидеть ее среди сосен, крепкую, шустренькую, не больную…
Маму я нашел на скамейке в парке. Меж голых зимних веток угадал я темный родной силуэт и приблизился к нему так тихо, как никто не может приблизиться. Мягкий серый платок закрывал ее голову. Тихонькая, задумчивая, сидела она, прижав руку к сердцу, и слушала вечный снежный шорох леса.
Мама, ты меня видишь? Я рядом. Я так недолго бывал с тобой. Как ты плоха, какая ты слабенькая, мама. Ты казалась мне в детстве крепкой, сильной, но ты совсем другая, ты всегда была слабенькой, только я не замечал этого. Я не сберег тебя, мама… Как это вышло с твоим сердцем?
Я все могу понять, я все могу поверить разумом. Если меня убедить, я все могу понять и принять. И железную необходимость, и страшную сложность времени, жестокость века. Но кто вылечит сердце мамы?
Я все пойму, я все приму, как свое собственное. Хотите, я буду слышать, как вертится колесо истории?..
Но кто вылечит сердце мамы?
Вы научились говорить, вы умеете красиво рассказывать, какое оно сильное, сердце, какое оно доброе, мамино сердце. Мы привыкли знать, как много оно может вынести. Мы верим в его преданность и безграничную жертвенность. Одно мы с вами не умеем, одному только не научились — беречь материнское сердце.
Кто вылечит сердце мамы?..
* * *
Я видел, как приехал наш автомобиль. Я видел, как ей принесли корзину алых, как ягоды, гвоздик. Я слышал, как врач ответил им:
— Я не могу разрешить поездку. Не могу категорически…
7
Две недели я не открывал дневник.
У нас большие перемены. Скоро я лечу домой! Полетят и мои товарищи. Зимовать на Полюсе холода будет новый отряд. С ловушками останется оператор. В понедельник он прилетел, но бедного парня так скрутило, что самолет ушел без меня.
Теперь он освоился, дышит нормально, все в порядке. Ничего, со всеми так было… Надеяться на него можно, толковый. Мы с ним договорились: он будет средние ловушки держать на постоянном режиме, для контроля, и не выключит, пока не скажут. А я заберу только свой чемодан с малым экраном.
Еще немного, и я дома!
…Но попробуем сделать некоторые выводы.
Я постиг вас, таинственные лучи мироздания! Волны гравитации в магнитном зеркале…
Самое главное, самое первое достигнуто. Можно ловить изображение давних дней с первой точки, то есть от самого себя.
Можно вести устойчивый прием, если не мешают магнитные силовые линии. Преодолеть помехи можно или находясь на магнитном полюсе, или там должна работать одна из ловушек, а другие могут находиться в любой точке Земли.
Можно вести «цепную реакцию», то есть постепенно, по цепочке переходить от близких друг другу объектов.
Это все можно. А что же нельзя?
Нельзя вести прием никаких изображений прошлого, не связанных прямо или косвенно с личностью наблюдателя, с местом, на котором он в наблюдаемый момент находится. То есть разрешающие способности системы все-таки ограничены.
Будет ли когда-нибудь получена возможность включать аппарат на любую волну места и времени? Уверен, что да. Но для этого необходима вторая точка в условленном треугольнике, таинственное место на Земле, называемое Лахома. На пересечении двух лучей, исходящих от этих двух точек, лежит ответ на загадку.
Аппараты, установленные в них, позволят, очевидно, смотреть в прошлое всем другим аппаратам в любой точке Земли.
И наконец, мы знаем природу лучей, но можем лишь строить не очень основательные догадки, каким путем попадает на них давно исчезнувшее изображение.
Звук тоже!
Над всем этим стоит поломать голову. Дома работы будет много. Или же?..
Или найти погибшие тетради.
Я искал их две недели. Я старался поймать картинки, связанные с ними, с этими старыми дедовскими тетрадями, но все напрасно. «Цепочка» не давала возможности уйти в глубину времен, изображение гасло.
Впрочем, кто может быть уверен, что в них лежит отгадка на все трудные мои вопросы?
Я получил письмо от Археолога. Вот оно:
«Мне передали твое насмешливое послание. Понимаю, ты решил отомстить. Хохма за хохму. Ну что же, сам виноват.
Каких тебе нужно загадок и тайн? Современных? Исторических? Последних у нас, археологов-историков, невпроворот. Ну, скажем, тайна императора Наполеона. Есть версия, будто император бежал с острова Святой Елены и вернулся к жене. Погиб он пару лет спустя после своей официальной смерти. Говорят, он хотел тайком проникнуть во дворец и был застрелен часовым.
А на острове Святой Елены будто бы умер не сам император, а его двойник, похожий на него как две капли воды крестьянин Франсуа Робо. Но противники версии предполагают иное: кое-кто хотел «воскресить» императора в лице Робо и воспользоваться им для захвата власти.
С именем Бонапарта связана другая «колоссальная» тайна. При отступлении по Старой Смоленской дороге он приказал бросить награбленное русское золото в озеро. Нынче это модная тема: где лежит она, московская добыча императора?
Могу предложить еще несколько исторических загадок. Например: кто открыл Америку? Подожди смеяться. Мы думаем — Христофор Колумб. Но сохранилась древняя книга, в которой рассказывается, как венецианец Антонио Дзено плавал на пиратском корабле к берегам таинственной земли, расположенной к западу от Гренландии. На сто лет раньше Колумба!
Но и Дзено тоже не первый открыл Америку. В Англии найдена средневековая карта мореплавателей викингов. На карте записано предание о том, что Эрик, епископ Гренландии, ступил на богатую незнакомую землю в 1117 году. На карте Америка называется Винланде инсула. На карту нанесен восточный берег Винландии.
Скажи, пожалуйста, каким путем ты будешь отгадывать исторические загадки? Моя жена купила вчера банку сахарной кукурузы. Представь себе, с этой самой кукурузой тоже связана тайна открытия Америки. Ведь она, кукуруза, попала к нам после походов Колумба и других мореплавателей. Родина кукурузы Южная Америка. Но вот при раскопках древнего города Окрикулима в Италии на мозаичном полу бани было найдено изображение кукурузных початков. Значит, римляне открыли Америку?
Не спеши. В Эквадоре мои коллеги нашли на берегу океана памятники японской культуры, которым четыре с половиной тысячи лет.
Похоже на то, что Америка никогда и не закрывалась, а Колумб, отправляясь в дорогу, знал, на что идет…
Наконец, могу предложить вечную загадку Атлантиды. Скажи нам, пожалуйста, где был, куда сгинул остров или материк Атлантида?..
Ответь, пожалуйста, нам, как попала к Леонардо да Винчи карта земли, на которой ты в данную минуту читаешь мое письмо? Карта с нанесенными на ней реками, озерами. Ты, я надеюсь, этих рек не видел. Их никто не видел! Но как могла появиться любая карта в XVI веке, если Антарктиду открыли в XIX веке?
Может быть, хватит загадок?..»
Он смеется надо мной, конечно, смеется. Ну, подожди, Археолог, настанет время, тебя никакими силами не оторвут от аппарата. Посмеиваться буду я!
«Ты на меня сердит? Но тебе, наверное, там скучновато, можно и посмеяться минуту.
Если говорить серьезно, когда мне передали, что ты ждешь от меня загадок, я подумал, сколько мы находим таких маленьких исторических вопросительных знаков: наконечников стрел, черепков от посуды. Я сказал моим друзьям: приблизьте к глазам черепок, сделанный на гончарном круге, и вы увидите тоненькие бороздки, оттиснутые пальцами гончара в тот момент, когда они поддерживали и формовали вращающийся сосуд. Так выглядят звуковые бороздки на патефонной пластинке. И приходит странная мысль: а вдруг когда-нибудь изобретут такую иглу, такую чуткую мембрану — словом, такой совершенный звукосниматель, что под ним зазвучат голоса тех людей, от кого остался только легкий узор пальцев… Но увы, прошлое беззвучно! note 1
Лишь один раз оно по-настоящему зазвучало, когда были найдены флейта, древняя флейта и древние ноты, когда удалось прочесть эти ноты. Поистине зазвучало само прошлое!.. Если бы оно зазвучало! Сколько великих открытий современности было бы сделано!! Я не оговорился: да — современности! Прошлое служит настоящему. Есть великий пример такой связи времен.
В безводных пустынях Средней Азии мы нашли занесенные песками древнейшие каналы. Инженеры взглянули на схему каналов и сказали: трудно создать систему лучше древней… Так люди через громаду лет помогают своим потомкам…
Ты, наверное, знаешь, в академии работает комиссия по использованию данных исторических наук для хозяйственной практики. Могу предложить им твою кандидатуру на должность… А впрочем, на какую должность? Собирателя загадок или Отгадчика загадок?..»
Он смеется, ничего не подозревающий наивный Археолог. Если бы он знал…
Когда-то человек поднял острый камень и нацарапал им на стенке пещеры силуэт убитого мамонта. Человек ахнул, пораженный колдовством рисунка. Съеден убитый мамонт, а вот он ожил на глиняной стене, грозный мамонт!
Человек, стал рисовать оленей, птиц, носорогов, змей, деревья, лодки. Взволнованные соплеменники смотрели на чудо, затаив дыхание, смотрели на волшебный камень, и несли, может быть, и клали перед художником свои первобытные подарки, наивную дань поклонения.
Мир оживал в полутемной пещере под прыгающим светом огня. Потом, спустя много лет, новые художники, великие мастера сумели оживить на полотне рисунок, сделать его почти реальным. Цари, военачальники, милые женщины, крестьяне, ремесленники, дети замерли вдруг на полотне, замерли такими, какими увидел их мастер-художник, замерли навеки, для меня! Чтобы я мог спустя столетия взглянуть им в глаза и понять, как они жили.
Потом пришла фотография. Люди могли останавливать мгновения, события, факты, встречи, разлуки. Богатые, бедные, герои, мерзавцы 'теперь оставались на бумаге для будущих поколений в огромном своем разнообразном количестве. Мир людей не желал испаряться в прошлом, он искал, он хотел жить вечно, хотя бы немым и неподвижным.
Рисунок начал терять свою магию. Художники, долго смотревшие на фотографа, как смотрят на ремесленника, на мазилку-дилетанта, вдруг поняли, что рисование перестало быть главным зеркалом жизни. Простое, но великое чудо — фотография стала им. Картины, рисунки, уголь, кисти, карандаши, краски показывают нам теперь иное содержание мгновений, тайный смысл предметов, событий, глаз и рук.
А потом ожила фотография. Люди, которых нет, смеются, плачут, кивают нам, ходят, бегут, размышляют, гибнут не погибая. Замерло, не останавливаясь, мгновение. Мы не успели оглянуться, как живые тени заговорили с экрана, и голос и речь остановились как мгновение, которое можно повторять и повторять без конца.
Мир уходит, мир остается. Рядом живет прошлое. Фотография, кино, телевидение волшебной силой не дают кануть в Лету нашему веку.
Но там, за ним, была до сих пор туманная мгла. До сих пор.
Ее больше не будет.
Наблюдения на полюсе вряд ли нам теперь дадут что-нибудь новое. Правда, я настойчиво продолжал разглядывать и разрозненные картинки, не связанные с моей персоной. Правда, я смотрел на них уже не так, как раньше в Москве или в других местах. Кое-что я уже понимал и улавливал. Мне казалось, пыль веков падает на меня. Древнейшая древность и более поздние времена мелькали в них, переплетаясь, несказанно волнуя.
Но видения были все-таки слишком быстротечны для наблюдателя.
Мы удивлялись, почему так много религиозных сюжетов было на экране. Мы не могли, нам трудно представить иное время, пока мы сами не увидим, не попадем туда… Человек и религия. Он дышал ею: молитва утром, днем, вечером, среди ночи, в горе и в радости, по случаю победы и болезни, по случаю рождения и смерти… Молитвы, обряды, поклоны, ритуалы, шествия, заклинания, хоругви, статуи, храмы, кресты, колокольный звон, иконы, молитвы, молитвы, молитвы, молитвы… Главная примета прошлого! Боже, как темен был человек!
Мне вдруг захотелось взглянуть, а что было здесь, там, где я стою, ну, скажем, тысячу лет назад. Получится или нет? Сама по себе озорная, несбыточная совсем недавно мысль. И я включил поиск от себя, туда, назад, в бешеном темпе, в мелькании льда, метелей, северных сияний, бурь, столетий.
Может быть, в моих схемах ошибка. Скорее всего так, и мои аппарат способен выкинуть любую неожиданность, которую придется разгадывать и разгадывать.
Я увидел цветущие долины, высокие мохнатые пальмы, города с фонтанами на крышах, сады у этих фонтанов, колоннады, стеклянные здания, каменные гладкие дороги, мосты, огромные стадионы, и всюду люди, говорящие на своем непонятном языке.
Облик зданий, одежда людей напоминали давние в школьных учебниках описания легендарной Атлантиды. Но этого не может быть! Какой переворот вселенной мог произойти, чтобы на месте яркого миража возник мертвый материк и ледяной панцирь толщиной в несколько тысяч метров? Значит, ошибка? Или надо придумывать шкалу времени для контроля, спидометр дней, месяцев, лет? А как? Принцип его работы? Сколько надо, сколько еще надо и надо! Головы не хватает…
Маленькая победа!
Я нашел их.
Картинки, те, что не мелькают, можно фотографировать! Под ними нет прослойки тысяч других видений. Оставалось одно — угадать момент и выдержку.
Я нашел их.
Пересматриваю мой дневник и улыбаюсь. Можно теперь посмеяться над самим собой. Все пройденное кажется необыкновенно простым. Но почему ни я и ни кто другой не догадался, что мы видели прошлое? Все буквально вопило о нем, об этом прошлом, все приметы сводились к нему.
Легко сказать. Если бы это был не дневник, а фантастический роман, тогда я, наверное, мгновенно бы догадался. А так, представляю себе: вдруг кто-то увидит у себя дома, на экране телевизора, непонятную картину, а ему скажут: прямая передача из прошлого. Не поверит. И я такой же, как все.
Самолет американской антарктической экспедиции высадил у нас двух молодых ученых. Они будут зимовать на Полюсе холода вместе с нашими. Новичков тошнит, они еле живы, а тут еще Американец от радости намял им бока. Рад, что летит в Мак-Мердо, говорит: «Моя маленькая Америка!»
Но самое забавное — с ними лечу я!
Мне предложил Американец. Пилоты все равно сделают остановку в нашем главном поселке на берегу, возьмут наших ученых и полетят в Мак-Мердо. Сомневаться не в чем. Такие полеты у нас нормальное, будничное дело. Садимся в любой попутный самолет, как в трамвай.
Решено, лечу! Не все ли равно, каким самолетом, зато пораньше.
Меня приглашает Американец погостить в Мак-Мердо. Ну что же, приеду когда-нибудь.
Если бы он знал, как хочется домой!
Как удивительны, как неожиданны бывают иногда созвучия! Среди газет, которые нам прислали с Большой земли, я нашел одну, я прочел такие слова, я не мог не выписать их:
«Время, время… Если бы его можно было поворачивать вспять, наверно, мы бы все делали так хорошо, так славно, что сейчас нам бы не оставалось ничего другого, как только радоваться и гордиться. И опять было бы все так хорошо».
Пилоты греют моторы. Нам не придется бегать с паяльными лампами, жечь и плавить каменный снег. У самолета нет лыж, он стоит на гусеницах. Невиданная птица! Взлетает при любых покрытиях.
Мой багаж мы с оператором упаковали в чемодан.
Пилоты греют моторы.
Итак, летим! До свидания, полюс! Полюс Надежды, полюс Воспоминаний…
Тетрадь третья Последняя
1
Верный мой товарищ, потрепанный мой дневник, знаешь ли ты, где мы с тобой находимся?
Так вышло…
Самолет, подгоняемый пургой, завис в плотном и черном. В окнах, залепленных, забитых наглухо тьмой, была неподвижность, и он поэтому словно висел в пространстве, гудя моторами, не двигаясь. Только зыбкая дрожь передается нам от стен, от кресел.
Эта неподвижность и чернота были невыносимы. Я выключил свет в салоне, вытер ладонью пот с иллюминатора, напрягаясь, начал искать хоть маленький проблеск в чернильной вате, хоть звездочку или хлопья снега, подсвеченные бортовым огнем. Черта с два! Мрак и неподвижность.
Я встал и несколько минут, прильнув к стеклу, смотрел в иллюминатор. Вот она, красная точка, еле видимый огонек, фонарь на конце крыла. Он тоже висел, не двигаясь, но теперь стало казаться, мы не летим, а падаем, летим, летим сверху вниз, туда, где снег еще плотней, а ночь непроглядней.
Под ногами тонкий дюралевый живот самолета. Под ним, внизу, на дне пустоты — лед, лед и лед. Очень твердый лед!
Ко мне подошел Американец. Он тоже долго смотрел на этот красный уголек, тлеющий в снежном вихре. Машину лихорадило, как полотняную палатку. В открытую дверь кабины я видел на лицах пилотов нескрываемую беду.
Вокруг только ревущий ветер с ледовой шрапнелью. Нас било со всех сторон: в бока и брюхо, под самые ребра.
Внизу, на земле, когда в буране шли вездеходы, снеговая крупа стучала в машины с такой силой, что металл заряжался электричеством. Невольное прикосновение к нему вызывало удар тока. А здесь метель не стучала — бомбила, сверлила, грызла нас. Только чиркни пальцем о стенку, и громовый разряд всполыхнет могучий лайнер в куски. Так мне казалось. И я не мог заставить себя не вспоминать…
Я видел такие обломки. Рваные, скрученные крылья, смятый корпус, очень алые непонятные прутья, вывернутые наружу, как… Нет, это были застывшие на морозе пластмассовые провода. Самолет никуда не летел, он стоял, крепко привязанный там, внизу, на крепком, надежном аэродроме. Но ураган сорвал его с привязи, выдрал, понес, превратив машину в кучу обломков, гремящую груду, носимую по снегу вместе с листами фанеры, досками, бревнами, ящиками, баллонами с газом и железной бочкой, сквозь выбитую пробку которой хлестал бензин. Люди старались поймать, удержать все, чем швырялся ветер, они подымались, выгадывая мгновенья, бежали, пригнувшись, и падали при новом порыве бури, вгоняя в снег ледорубы. А снег не удерживал их, он летел в одном хлестающем вихре, волоча, перекатывая нас, как бревна.
Так было там, на твердой земле.
Там же, на твердой земле, на скалах, открытых ветру, в бетонных коробках могилы погибших. Черные торжественные пингвины сидят на них, и черные длинные тени тянутся к северу от обелисков.
Я поглубже сел в кресло. «Подумаешь, метель! — старался думать я. — Не первый раз, пошумит и пройдет, а на земле буду пить свежий, заварю сам, крепкий, душистый чай. Так и скажу: дайте прежде всего чаю… Надо насыпать в чайник двойную дозу… Только не смотреть в иллюминатор. Спокойнее… Включить свет, и все будет хорошо. Включить свет…»
Американец, желто-синий при свете лампочки, сел рядом. Он достал сигарету и забыл про нее, воткнул в пепельницу, а потом вынул из кармана зажигалку, посмотрел, спрятал.
Он хотел изобразить улыбку.
— Лучше лететь, если видишь звезды. Они как плывут: или вниз, или обратно вверх. Назад не убегают. Вы замечали?
Я не ответил. Он встал, направляясь к пилотам, долго разговаривал с ними, возбужденно показывая руками.
Самолет качнуло. Командир корабля резко повернулся и выставил Американца из кабины.
Значит, нервничает.
Опять колыхнуло нас, наклонило, вдавило в сиденье. Виляя, хватая поручни, Американец пошел ко мне. Самолет круто лез вверх.
Они включили в салоне музыку. Это не радио, слишком чисто, магнитофон. Мы летим с музыкой, летим ко всем чертям. И музыка не глушит скрежет снега за тонким бумажным бортом.
Американец ходил как маятник. Он опять выключил свет и долго смотрел в ночь.
Я закрыл глаза.
— Прожектор! — вдруг крикнул он. — Прожектор! Смотрите, прожектор!
Я вскочил, бросился к иллюминатору. Внизу тающей голубой сосулькой тянулся к нам слабый свет.
Американец побежал к пилотам. Я поспешил за ним.
— Садитесь по пеленгу! — заорал он.
Я подхватил:
— Конечно, садитесь по пеленгу!
Командир корабля резко сдвинул скулы.
— Здесь командовать буду я… Куда садиться? Куда? Вот послушайте.
Он протянул мегафоны сначала мне, потом Американцу. В наушниках тихо скулила морзянка и далекие голоса, перебивая друг друга, спешили что-то сказать, волновались, гасли, вновь пробивались в шумах и треске, звали в снежном тумане, звали, наверное, нас.
— Ваши передали: принять не могут, ураган. Австралийцы передали: не могут. В Мак-Мердо не могут. Посадки нет. Ураган, — сказал командир корабля.
Ураган.
Крепкий, надежный, твердый материк не мог принять единственный самолет, затерянный в буране, гонимый, как наказание людской самоуверенности.
Пилоты повели последнюю нашу надежду — хрупкий самолет вдоль воздушной волны в океан. Уйти подальше, скорей, скорей, пока не вспыхнули аварийные лампочки.
Потом когда-нибудь я удивлюсь, наверное, такому неслыханному прыжку. Или скажу: ничего не поделаешь, двадцатый век! Но тогда…
Мы вышли в обнимку с пилотами на зеленый, зеленый, сказочно зеленый газон. В наших малахаях мы, как медведи, катались по траве, запускали в нее жадные пальцы, рвали зубами. Я жевал ее, зеленую, колючую траву, и слезы от блеска и солнца, горячего солнца мешали мне видеть лазурное горячее небо, зеленые холмы, черную, теплую землю.
Мы смеялись, мы орали каждый на своем языке, мы гладили добрый спасительный металл. Мы дарили друг другу часы, монеты, шапки, рукавицы, авторучки, взмокшие смертельным синим потом. А вокруг сиял нежданный, как подарок, синий, зеленый день. И не было нисколько, ни капельки, нигде ничего белого, ни зернышка, ни крошки белого цвета, ни крупинки, ни пятнышка. Волшебная картинка, детский сон.
Мы прыгнули через океан. Мы опустились на суверенной территории Соединенных Штатов.
Потом… что было потом.
Антарктический лайнер сел на частном аэродроме. Около нас металлические птички были, как игрушки.
По словам командира получалось так: надо ждать появления властей, заправки горючим, полета на федеральный аэродром. Если учитывать погоду, перелеты, заправку, мелкие формальности, самолет сможет уйти в Антарктиду не раньше будущей среды.
Пилоты вынесли пакеты, банки с наклейками, виски. Мы легли на траву, пили одну бутылку, по кругу, закидывая голову к ослепительным небесам.
Почему в Антарктиду? Я больше не могу в белое, холодное, хочу домой, туда, на восток. А мой чемодан? Какие формальности применят к нему?
Я не думал о том, что будет, я не знал, что в таком случае делают.
Мой Американец кипел:
— Прыгнули, а! Вырвались! Ребята, едем ко мне. Отпразднуем. Тут недалеко, ерунда, восемьсот километров. Приглашаю всех.
Малахитовые пригорки, синие дали, вино и солнце пьянили нас.
Двое зевак в оранжевых комбинезонах шли к нам. Нарядные, как тропические жуки, маленькие самолеты-цыплята вокруг нашей громадной оранжевой наседки — все это как разлив эмалевых красок, дневное сияние разноцветных лучей.
— Едем ко мне! Я мигом найду аэро! К черту визы, мистер Магнитолог! Вы мой гость. Едем! А то нагрянут власти, журналисты… Едем. Ребята без вас не полетят, верно, ребята? Едем?
А в захмелевшей спасением душе моей звучало: «Близко Лахома! Понимаешь? Близко! Лахома, Лахома…»
В мире все казалось чудесно простым и легким. Поеду, вернусь, полечу. Мы так привыкли к невиданным расстояниям, а тут восемьсот…
— Едем! Я тысячу лет не был дома! Я мигом найду самолет, — уговаривал Американец.
— Едем, — сказал я.
Во сне кадры меняются, как заверяют врачи, с удивительной быстротой. В одно мгновение полжизни можно посмотреть.
Мы летели в нарядной мягкой бабочке. Вел бабочку веселый, румяный владелец аэродрома, в оранжево-глянцевом комбинезоне, как ветеран-антарктидец.
Я крепко держал на коленях мой чемодан.
Мимо нас к аэродрому прошел гремучий военный вертолет.
2
В сорока с небольшим километрах от города стоит коттедж Американца. В комнате, где я пишу, старинная смешная мебель — последний крик индустрии спален, кухонь, гостиных и прочих домашних апартаментов.
Камин электрический. В нем загорается рубиновым светом пластмассовый уголь. Нажмешь кнопку — слышны треск огня и гудение ветра в несуществующем дымоходе. Я сам включал, но погода стоит очень теплая, камин пока не нужен.
В решетке над камином — вентиляция, четыре кнопки. Нажмешь одну — в комнате прохлада, нажмешь другую — здорово пахнет сосновым лесом. И опять фокус: нажми соседнюю кнопку — слушай, как шелестит густой сосновый бор и стучат по стволам дятлы, чирикают, свистят птахи, даже кукует кто-то. За окном редкие платаны в садике, а тут первозданный лес.
Четвертая кнопка — соленый морской воздух, пахнут йодом выброшенные в песок водоросли. По желанию тут же будет гул прибоя, шорох пены.
А на кухне шипят вакуумные сковородки, жужжат таинственные аппараты, по дому плывет запах кофе, печенья, ванили, жареного, с луком барашка, маринованных огурцов, красного перца — домашний запах, на этот раз не фальшивый. Там колдует не очень старая негритянка — прислуга и одновременно сторож Американца.
Вчера, когда мы позвонили у калитки, она выбежала к нам, сияя белозубой радостью, чуть не плакала.
— Хозяин?! О, мистер! Как вы загорели! Как вы помолодели! Наконец-то вы у себя дома. Какая радость! Какая радость, о боже!..
Потом она дала нам похожие на ковер мохнатые простыни.
— Ванны готовы, мистер. Я вам рекомендую полотенце. Механический ветер не так полезен, как растирание.
Потом она угощала нас и причитала все время, жалуясь на то, что хозяин приехал без предупреждения, поэтому на столе не будет любимой хозяином душистой… не знаю, как перевести.
Хозяин водил меня по дому с огромным удовольствием. Он включал и выключал всевозможные кнопки, зажигал камины, проверял телевизор.
Он снял трубку телефона и прямо-таки с наслаждением набрал номер и слушал, не говоря ни слова.
— Это последние новости, — сказал он, положив трубку. — Я набираю нужный номер и слышу запись на пленке.
— По телефону?
— О, телефон у нас — это механический секретарь, иначе его не назовешь. Он сообщит новости, погоду, время, даст любую справку, разбудит, предупредит, расскажет, как быть, если вы случайно приняли яд. А если вы решили самоубиться, он соединит вас в любую минуту с дежурным психологом на предмет уговаривания. Телефон прочтет вам с пленки молитву или проповедь на данный день… Он записал всех, кто звонил в мое отсутствие, он…
— А подслушивать он умеет? — спросил я.
Хозяин развел руками.
* * *
После ужина мы спали как убитые, несмотря на светлый закатный вечер, спали, забыв о нашем полете, о Лахоме, о непонятном беспокойстве, которое…
Что, собственно, которое?
По дому тихо шлепала незаметная такая, невидимая, наверное, в темноте служанка.
Если бы кто-нибудь заглянул в мою комнату… Я, наверное, был похож на психа, на сумасшедшего, на…
Я стоял перед закрытым окном и говорил туда, в темноту, негромко, чтобы не слышали меня хозяева дома.
— Смотришь, да? Но послушай, ведь я не виноват, я пока не сделал ничего такого. И не сделаю, поверь мне. Буду осторожен… Как получилось? Разве ты не видел? Я сам пока не пришел в себя… Это похоже на сказку, не очень веселую сказку для взрослых. Я не знаю, что будет потом, но, если тебе она кажется не всегда логичной, поверь мне, я мог бы придумать ее куда более складную, размеренную, точную в житейской своей несгибаемой логике. Не сердись, если даже не сумеешь простить. Я не виноват… Метель началась там. Все было в допустимых… Потом закрутило. Мы сбились. Американец говорит, они хотели как можно выше или войти в теплые облака, но попали в течение, воздушный поток. Не помню, как эти потоки называются. Ураганная сила! Может унести на много тысяч… Мне давали наушники. Я слышал. Они потеряли сигнал нажатия! Нет, я не ребенок. Магнитофон? Вряд ли… Никаких подозрений. Обычное дело. Наши летают на их самолетах, садятся как в трамваи. Они в наши… Как видишь, я не упускаю все возможное…
В доме тишина. Я стою у окна и говорю — говорю в темноту.
— Жалею, что не могу тебя видеть… Но буду все объяснять. Надеюсь на тебя. Тебе видней, что надо и как дальше. Не волнуйся, не подведу. Буду ждать. Но я не могу сидеть, пойми, если можешь. Не могу. Судьба или не судьба, не знаю. Так вышло. Единственный шанс. Это рядом. Это пустяк. Это не больше того, что уже произошло. Пойми… Бежать к дипломатам? Как? А чемодан? Ведь я не мог уничтожить его прямо на аэродроме… Жду вестей. Не знаю, как лучше. Мне обещают. Вернут обратно… Тебе видней. Спокойной ночи. Ты, надеюсь, не потерял меня?
…Лимузин Американца поплыл от ворот по синей реке асфальта, глотнул ее мигом со всеми дорожными знаками, шарами бензоколонок и цветными домиками на холмах.
Американец блаженствовал за рулем. Он играл скоростью, ветром и далью. Мимо назад убегали, пятясь, большие фургоны с нарядными боками, не хотели, но тоже пятились низкие лаковые «форды», «кадиллаки», «бьюики».
Человек стосковался по рулю, по шумным асфальтовым рекам. И город бежал, надвигался по этой синей полированной глади.
Я не мог привыкнуть к разливу, мельканию красок, шороху асфальта, рокоту желтых, малиновых, зеленых, полосатых фургонов, у которых двигатели булькали солидно и неторопливо, как и подобает великанскому сердцу.
Я не мог привыкнуть к неожиданным звукам и голосам, к легкой рубашке и теплому воздуху. Я не мог привыкнуть. Мне казалось, я вижу все это моим лучом, на экране. Я далеко, меня здесь нет. Я только вижу. Я могу повернуть рычаг н выключить виденье с холмами, дорогой, машинами, зеленью, солнцем.
Или это луч перенес меня сюда?
Он сбавил скорость,
«Посетите Лахому, лучший город Юга!» — звал транспарант на борту эстакады, пересекавшей дорогу. «Лучшие в мире гостиницы Лахомы…» «Никто не хочет покинуть Лахому…» «Кто увидит южных девушек, забудет всех остальных!» Один плакат громче другого.
Мы ехали по городским улицам. Я слышал обрывки разговоров, я читал рекламы над крышами, на фасадах, на множестве разных фургонов и фургончиков. И незнакомый город казался мне давно знакомым, точно я был однажды в нем. Или это знание чужой речи делает незнакомое понятным?..
Я в этом городе! Несколько дней назад мог ли я думать…
Вот она, судьба, неожиданность, и черт знает что еще.
— Газеты! — сказал Американец таким голосом, каким говорят о неожиданном подарке.
Перед нами остановился фургон, и человек в глянцевом фартуке стал кидать из машин пачки газет в стеклянные раковины киосков на тротуаре. Их ловили киоскеры в таких же глянцевых передниках. Я заметил надпись на груди шофера и продавцов. Это было название газеты: «Лахома ньюс».
Фургон укатил дальше, к другим киоскам, а к этим прямо из окон автомобилей потянулись руки жаждущих новостей. Ну прямо-таки очередь автомобилей за газетами. Киоски стояли у самой кромки мостовой. Не надо выходить, протяни руку с монетой, получай новейшие новости Лахомы.
Американец полез в карман и достал монету. Киоскер вежливо наклонил голову к нам и протянул все, что просил Американец. А названия газет он произносил коротко, словно по кличкам: «ньюс», «дейли», «степ», «стар», «бич»…
Я не возражал против остановок. Главное для меня было, как можно больше колесить по городу. Я касался пальцем чемодана и улавливал биение моторчика магнитной записи.
Мы стали у светофора. Ни слева, ни справа не было видно ни тротуаров, ни мостовой, только бока и лаковые крыши автомобилей. Рядом ругался пожилой дядя в пушистой рубашке. Он смотрел на меня, выжидая сочувственных реплик.
— Иес, — ответил я.
Он из окна в окно протянул мне сигарету, я, некурящий, взял ее.
— Сволочные порядки, — сказал дядя.
— Иес, — ответил я.
— Никуда не проедешь у мерзавцев, — добавил дядя.
— Иес.
Американец открыл газету.
— О, — сказал он, — тема не умирает. Вдова Президента правит в Испании.
— Что? — спросил дядя в соседней машине.
— Заголовок здесь: она правит в Испании. Взгляните, вдова Президента катается верхом рядом с испанскими аристократами…
Он показал мне фотографию молодой холеной женщины.
— Все бабы одинаковы, — заметил дядя.
— Просто горе не вечно, — сказал Американец. — Молодость не стареет.
— Или кто-то в газетке хорошо знает, на чем заработать, — сказал дядя.
— К тому же Лахома любит печатать фотографии, обидные памяти погибшего Президента, — сказал Американец и, отложив газету, легонько тронул педаль.
— Сволочи, вот сволочи, — сказал дядя, кивая куда-то вперед на тех, кто наконец открыл нам дорогу.
— Вот вам и критика «американского образа жизни», — смеясь, сказал Американец.
Мы повернули у темного здания на площадь с маленьким парком в середине.
— Как вы думаете, куда мы попали?
— Не знаю, — сказал я.
— Это последняя дорога Президента… Смотрите, вот она, Дили-плаза — площадь Убийства.
Машина замедлила ход.
— Мы едем прямо на здание склада школьных учебников, откуда прогремели выстрелы, часть выстрелов… Оно впереди… На шестом, крайнее справа… Там, говорят, стоял убийца… Мы приближаемся к нему. Глядите, как удобно стрелять! В лоб, не целясь, почти в упор. Но стрельба началась, когда машина свернула налево, круто налево, на Элм-стрит, когда неудобно стало целиться, трудно попасть.
— Вы так темпераментно рассказываете, словно из окна сию же минуту пальба начнется.
— Здесь я не могу оставаться равнодушным. Дили-плаза — наша трагедия, наш позор. Мой отец говорил: если я вижу ночью в темном переулке человека с книгой под мышкой, мне бояться нечего. Это не гангстер. Бандит и книга несовместимы… Вот перед вами целый дом книги. Дом-убийца.
Площадь-убийца, дом-убийца… Дом как дом. Он похож на дом, в котором я живу, нормальный московский дом не последней архитектуры.
Вот машина поворачивает. Вот оно смотрит в наши затылки, окно с переплетом рамы, как смотрело, наверное, в затылок Президента. Вот и место, где погиб он, Президент Америки.
У самой дороги, на лужайке перед зданием склада, — не то венок, не то замысловатый куст пыльных роз и таких же нейлоновых блестящих веток папоротника. Розы пахли бензином. Никто не стоял в раздумье над ними, никто не обратил на нас внимания.
— Пойдемте, я покажу вам… Это стоит видеть, — сказал Американец.
Мы склонились над жестким венком из нейлона. Мимо шуршали, скользили моторы, заставляя тихонько звенеть бирку па ближнем дереве, жестяную бляшку с номером. Я невольно поискал глазами, нет ли бирки на розах.
Американец потянул меня к дереву.
— Когда машина плыла под этими ветками, раздался выстрел. Никто ничего не понял. Все улицы были забиты горожанами. Дети махали ему, женщины кидали цветы в открытый лимузин… И вдруг этот выстрел. Все подумали, взорвалась хлопушка. Но кровь залила букеты роз, одежду и лица тех, кто был рядом. Вот когда началась паника…
— Но этот венок, мистер Американец?
— Да, венок неприглядный, — он сердито встряхнул его, будто хотел смахнуть дорожную пыль.
Мимо все так же деловито скользили моторы, звякала бирочка на дереве.
Он крепко схватил меня за локоть.
— Идемте, русский! Здесь недалеко. Я покажу вам другое. Здесь недалеко. Там все иначе. Идемте…
Мы остановились у парка, полного нежной зеленой дымки. На цветных утрамбованных дорожках прыгали воробьи. Чистенький малыш кидал им хлебные корки. Женщины катили коляски по солнечным пятнам. А среди неокрепшей зелени брызгали водяной пылью фонтанчики поливалок.
Он привел меня в сторожку садовника. Мы вошли в нее. Там было на что посмотреть.
Горы венков, навалы зелени, сугробы цветов, когда-то буйно ярких, а теперь увядших и слабых, печальных от запаха сена и пыли.
Мы стояли, склонив головы. Американец был тих и торжествен.
Сюда, в эту сторожку, свалили венки, лежавшие там, у книжного склада, много венков, много букетов — скромных и дорогих, южных и северных, здешних и дальних, прощальных последних приветов,
Я заметил в одном из букетов записку, развернул ее. «Как это могло случиться? Какой позор!» — было написано там. Я показал Американцу.
— Их много, таких записок.
Он спрятал ее в карман.
Под ногами шуршала сухая лиственничная крошка. Две девчонки с мокрыми глазами вышли вместе с нами на солнечный свет. Пожилой садовник вздохнул, поглядев на них, и перекрестился. Девочки тоже.
Я подробно пишу о моей невероятной поездке в Лахому. Мне кажется, потом все пригодится!
Мы катались по городу. Я даже рискнул сесть на место водителя. Мой хозяин подсказывал, где и как повернуть, какой знак у нас на пути, где нажимать, а где не торопиться.
Он рассказывал мне о чем только мог: о самых больших зданиях в городе, о самых дорогих банках, о самых старых улицах, о речке Тринити, о полицейских и женщинах Лахомы.
— Посмотрите, у всех мятые спины, мятые форменки, мятые кофточки, мятые пиджаки. Мы нация автомобилистов, подолгу сидим в карах…
Приятно, честное слово, приятно пахло бензином. Поток уносил нас от улицы к новым улицам. Его машина слушалась меня безупречно. И вдруг…
И вдруг я увидел на черном лаковом «форде» маленький красный флажок.
— Посмотрите! — крикнул я. — Наши!
Американец поднял брови:
— Не может быть.
— Наши! Наши!
Я нажал на газ, едва не задев двухэтажный фургон. Алый флажок горел на солнце впереди нас, а этот проклятый фургон урчал и никак не давал мне дорогу.
— Наши!
Я хотел обогнать слева, но мимо сквозили ряды встречных машин, ослепляя солнечными стеклами.
— Ничего особенного, — бросил Американец. — Машина русского консульства. Подумайте, прежде чем догонять их.
— А что я должен думать?.. Наши!
— Вы русский, а для вас, обыкновенных русских, Лахома — это закрытая зона.
— Как закрытая?
— Так, закрыто, и все. Русским позволено бывать не всюду.
— Почему вы раньше об этом не сказали?
Я начинал злиться.
— Вы мой гость. Никто не знает о том, кого я катаю по городу, честное слово, никто! Через день я доставлю вас на лайнер, там вы потерпевший, которому не обязательно иметь визу госдепартамента. Вы сумеете вернуться в Антарктиду или вызвать советского консула, мистер Магнитолог.
Красный флажок уходил от меня. Проклятый фургон висел на кончике носа.
— Допустим, я не послушаю вас?
— Огласка вам повредит, мистер Магнитолог.
— А что может быть?
— Например, шапка в «Лахома ныос» — «Русский шпион в Лахоме!». — Он слегка толкнул меня в плечо и рассмеялся. — Недурная сенсация?
Флажок уехал. Я не стал догонять его. Настроение покатилось вниз, как разбитая колымага.
— Поедем домой, с вашего разрешения, — сказал я.
3
В доме спали. Предутренний воздух высветлил окно. Я посмотрел часы — половина четвертого. Посидел на кровати с минуту, потом открыл чемодан.
Мягко мигнул индикатор.
По голубому экрану пошел свет.
Рано утром за дверью начала тихонько шелестеть негритянка. В кухне затикали, зажурчали, забулькали таинственные приборы. Я видел, как она вышла из дому и встала у калитки, вглядываясь, как будто ждала кого-то.
На улице тишина. Спали дома на ближних пригорках, и полированная дорога к ним лежала пустая, без единой машины. Потом появилась первая. На дальнем от нас пригорке она замерла у цветного домика. Постояла и поехала к следующему, там постояла и двинулась дальше, постепенно приближаясь к нам.
А туда, к самому крайнему цветному домику, подъехала другая машина и тоже начала продвигаться по дороге от пригорка к пригорку, от коттеджа к коттеджу.
Вот и к нам подъехала первая. Человек в нарядном комбинезоне вышел из нее, приветливо улыбаясь хозяйке, что-то сказал ей, распахнул дверцу фургона и стал доставать яркие банки, бутылки, свертки, коробки. Хозяйка деловито взглянула на них, потрясла бутылки на свет, понюхала свертки. Человек помог ей внести коробки с бутылками в дом и вернулся к фургону, спрятав руку в нагрудном кармане.
Он уехал. Но тут подкатил другой фургон, и другой человек в нарядном комбинезоне стал улыбаться нашей темной хозяйке. Это был продавец фруктов и зелени. Он любезно распахнул дверцу и, улыбаясь, показывал негритянке ароматный свой влажный товар. Она понимающе кивала ему, и он помог ей внести покупки в дом и ушел, спрятав руку в кармане.
Потом подъехал фургон мусорщика, потом почтовый, потом фургон продавца галантереи. Последний уехал не очень довольный.
Так начиналось утро.
— Ты меня видишь? — сказал я в окно. — Добрый день, хотя у тебя вечер. Как вы там, без меня? Пожалуйста, не волнуйся, буду ждать вестей. Не дождусь, начну действовать сам. Пока настроен так: надеюсь вернуться на том же самолете. Не доверять причины пока нет. Аппарат уничтожу при малейшем подозрении. К тому же трудно понять. Усилитель как усилитель… Голова на плечах есть… А если ты потерял меня?.. Подождем.
После завтрака я попросил хозяина дать мне посмотреть его книгу, о которой он рассказывал там, в Антарктиде, книгу о преступлении века. Он ее так называл.
Американец, душистый, выбритый, всплеснул руками.
— Вас увлекло?! Вы хотите знать?! — воскликнул он, доставая книгу с полки шкафа. — Хотите прочесть, мистер Магнитолог? Отлично! Я вам подарю. Вы полистайте, а я пока займусь моей почтой.
Он ушел к себе.
Я читал ее медленно и внимательно. Тема книги не может не волновать, к убийству нельзя привыкнуть, но пусть она, сама тема, волнует меня потом, когда у нас будет больше свободных, некраденых минут. Пока что мне до зарезу нужно другое. Необходимо провести линию во времени от какой-нибудь определенной точки в сегодня туда, назад, в прошлое, с точностью до секунды.
Эта точка должна быть в Лахоме в квадрате не более сорок на сорок обыкновенных километров. Я должен знать абсолютно точно по времени расписание событий, связанных с той точкой в городе, от коей можно будет провести линию в прошлое.
Преступление века! Оно, я думаю, размечено до секунды, его снимали, за ним следили нечаянные свидетели, оно сохранилось в памяти людской до мельчайших подробностей. В книге Американца были выкладки буквально до сотых долей времени, движений, расстояний, кинокадров. Один выстрел в 12 часов 30 минут и 56 секунд, следующий через 1,6 десятых секунды, затем…
Спасибо ему!
Я читал и писал на листке мне одному понятные цифры. Потом опять надо будет ехать в Лахому. Кататься, искать, искать, пока скрестятся линии…
Хорошая книга. Но до чего же в ней силен американский привкус.
«В самолете у гроба Президента новый президент принимал официальных представителей… Потом он выпил стакан низкокалорийного апельсинового сока…» Или: «Новый президент выпил бескофеинового кофе».
Реклама у гроба.
— Итак, вы хотите поездить по местам, связанным с преступлением в Лахоме.
— Да, я буду просить вас подробнее рассказать мне, что было на тех местах и кто из определенных участников трагедии там был. У вас в книге есть их фотографии.
— Отлично, более хорошего читателя моей книги я не найду.
Мы ехали последней дорогой Президента.
Мы начали этот путь, как начал он — от въезда в новый лахомский аэропорт. Лимузин Американца проскочил расстояние до центральных улиц города в те часы, когда редеет поток машин, а пешеходов словно становится больше.
Мы едем к двум почти одинаковым колоннадам на шумной зеленой Дили-плаза. Монументы стоят у газона, покрывающего середину площади. Асфальт между ними делит площадь на равные части. Он продолжение улицы, по которой мы едем, это прямая дорога, но мы сворачиваем, как свернула тогда машина Президента, сворачиваем у дома с готическим старым фасадом и огромным куполом на крыше, сворачиваем туда, направо, к зданию склада школьных учебников.
— Видите, он мог бы ехать прямо, — сказал Американец. — Но там проезд без тротуаров. А здесь его ждали те, кто хотел приветствовать гостя. Убийцы великолепно знали, как он поедет. Кортеж направился в этот угол площади, затем свернул налево, прошел семьдесят пять метров. И тут грохнуло… Все выстрелы заняли пять с половиной секунд, было три попадания, мистер Магнитолог… Один стрелок, я вам уже говорил, не мог сделать из полуавтоматическом винтовки три метких залпа за такой малый срок.
— Значит: или в машину Президента стрелял не один человек, или выстрелов было меньше?
Американец пожал плечами.
— Нас уверяют: убийца был один, а их, я думаю, двое. Стреляли в окно двое, не меньше…
— Кто уверяет?
— Правительственная комиссия.
— Но ваша книга…
— Моя книга в этом событии похожа на свидетеля, которого не стали слушать. Многие свидетели показали, что слышали не два, но по крайней мере три выстрела.
— Почему не хотят им поверить?
— Иначе надо будет согласиться: был не один стрелок, не один маньяк, а несколько. Значит, заговор!.. Комиссия не хочет верить в заговор…
Мы тронулись от книжного склада вниз.
— Обратите внимание, деревянный забор, много зелени, там, за ним, автомобильная стоянка, линии железной дороги… Очень удобное место: легко приехать, легко удрать… А впереди железнодорожный мост. Я заверяю: там, на мосту, или здесь, где мы едем, находился второй снайпер. Это его пуля стала роковой. Он бил в упор… Взгляните левее, мистер Магнитолог, на башню железнодорожной станции. Работник этой башни видел двух подозрительных за тем забором, видел пороховой дым среди зелени… Важное свидетельство. Но бедняга свидетель погиб спустя некоторое время. Он почему-то врезался на своей машине в каменную стену… Попробуй теперь докажи, какой он видел дым… От хлопушки?..
— Один свидетель? А может быть…
— О, другой свидетель в ожидании торжественного проезда снимал киноаппаратом улицу, толпу, дома. В двенадцать часов двенадцать минут он запечатлел окно, из которого, как уверяют, были сделаны все выстрелы. На снимке четко видны два силуэта. Через десять минут убили Президента. Значит, все-таки убийца был не один… Или там стояли служащие склада, и за несколько минут перед началом трагедии убийца не занял свое «рабочее» место… Не верится.
— Предполагаемый тоже работал на складе?
— Он был средним служащим. Как уверяет комиссия, пока его товарищи смотрели на улице кортеж, он оставался там, на шестом этаже, в одиночестве.
— А потом?
— Потом пальба, вой сирен, кровь, паника. Смертельно раненного Президента увезли в госпиталь. А здесь полицейские мгновенно бросились к зданию склада. Он был окружен, все выходы перекрыты. Полицейские громыхали по лестницам. Один из них увидел на втором этаже в буфете предполагаемого убийцу и спросил у директора склада, кто это. Директор ответил: мой служащий. Полицейский ничего не заподозрил, побежал наверх. А еще через несколько… точнее, в двенадцать тридцать шесть радио передавало приметы убийцы: рост пять футов, десять дюймов, вес сто шестьдесят пять фунтов!.. А? Какая точность!.. Передавали через минуту после того, как преступник вышел из дверей склада.
— Шустрая полиция в Лахоме.
— Какая там шустрая!.. Дом был окружен, и все лазейки закупорены, и вес, и рост известен, а сам он, так получается, легко миновал кордон из пятисот полицейских. Они его пропустили, чтобы тут же начать лихорадочную погоню за ним!..
В двенадцать часов тридцать три минуты полиция врывается в дом; в двенадцать часов тридцать пять минут она выпускает убийцу, не найдя в нем ничего подозрительного; в двенадцать часов тридцать шесть минут…
— А как поясняет полиция все это?
— Смехотворно, мистер Магнитолог… Власти города лепетали, что приказ был передан после того, как по их просьбе заведующий складом сумел собрать всех своих служащих, более чем девяносто человек, проверил и не обнаружил среди них одного… Как он это сделал, когда большинство работников склада смешалось в панике с толпой на улице? Когда он успел это сделать? Между тридцать пятой и тридцать шестой минутами?
Значит, кто-то издал приказ об аресте, когда еще не было никаких улик. Значит, этот кто-то знал, какую роль играет в преступлении разыскиваемый человек. Знать это можно было при одном условии, когда вы сами участник преступления, сами участник заговора.
— Вы все-таки обвиняете полицию?
— Да, мистер Магнитолог, среди убийц может оказаться человек, одетый в полицейскую форму…
На перекрестке полицейский-регулировщик в белых перчатках плавно и лихо повернул движение в другую сторону. Смуглый, приветливый, огромный парень. Я подмигнул ему, и тот неожиданно для меня тоже подмигнул мне и таким же лихим поворотом плавно затормозил одно стадо машин и пустил в ход наше стадо, в котором ехали мы.
— Я поверну сюда, — сказал Американец. — По его следам.
Он спокойно дошел вот сюда, взгляните, к автобусной остановке… Вот он едет, как мы… Одна остановка… другая… здесь он вышел и в двенадцать часов сорок пять минут пересел в такси. Автобус его не устраивает. Шоферу такси он говорит не свой адрес, а другой, в пяти кварталах от своего дома.
— Он темнит? Он все-таки виноват?
— Я не отрицаю. Он был соучастником с определенной ролью, средним исполнителем, но никак не единственным и не главным.
— Вот он, его дом. Бекли-стрит, 1026. — Американец выключил мотор, достал сигареты, не спеша закурил.
— Сюда, в эту коричневую дверь, вошел Предполагаемый. Он сменил пиджак, снял его и надел куртку, взял для чего-то пистолет и сразу вышел… Если тут постоять, можно увидеть кое-что веселенькое. Перед вами новый «музей» Лахомы, памятник, приманка для туристов, — он усмехнулся иронически. А вот и веселенькое… Спасайся кто может.
Американец мгновенно включил мотор. К нам, улыбаясь, подходил невысокий тип с расставленными, как бы извиняющимися руками. Он что-то хотел сказать, но Американец увел машину.
— Это хозяин дома. Он собирает с наивных туристов деньги за фотографирование. Бедняга целый день торчит па улице. А как быть ночью?.. Сенсация — деньги. А что с него спрашивать? Мать убийцы продает его письма от одной до пяти тысяч долларов за штуку!.. Жена убийцы пишет мемуары, делает кино. Хозяин дома взимает пошлину с объектива. Кассир кинотеатра… Да мы увидим этот кинотеатр. Сначала посмотрим, что случилось дальше…
Он остановил машину.
— Выходите, я расскажу вам второе действие спектакля.
Мы стояли на углу той же Бекли-стрит. Американец поднял глаза к высоким окнам домов, посмотрел вокруг.
— Если мы с вами, — сказал он, — возьмем и подеремся, десятки этих окон откроются. Они будут смотреть на драку, на миленькое для них развлечение. Будет по меньшей мере сотня свидетелей… Там, где стоит моя машина, двадцать второго ноября в тринадцать часов шестнадцать минут стоял патрульный полицейский автомобиль. В нем, в нарушение принятых в полиции правил, сидели не два патрульных, а лишь один. От магазинчика, там, левее, к нему подошел, как уверяют власти, Предполагаемый, спокойно поговорил с ним, отошел, а потом застрелил. Опять среди бела дня, вторая смерть за какой-нибудь час. А полиция не могла найти свидетелей. Один, правда, был… Этот свидетель недавно погиб… Он упрямо доказывал, что видел не Предполагаемого… Но едем дальше. У нас на пути будет кинотеатр.
Мы снова ехали чужой дорогой, по следам уже не существующего человека, по следам прошлых событий.
— В этом кино разбитная дамочка рассказывает всем, кто пожелает, за деньги конечно, как она продала билет преступнику, а потом заявила полиции. В тринадцать часов тридцать шесть минут здесь он был арестован, избит полицейскими, обозленными за гибель товарища, и доставлен в управление полиции… Вы не устали?
— Нет, нет, это все не может не волновать. Я слушаю вас внимательно.
— Тогда едем к полицейскому управлению… Там его допрашивали два дня. Он отрицал свою вину. Он требовал адвоката, он все время напоминал о своем праве на юриста, но ему отказали… Почему? Наверное, потому, что готовилась для него иная судьба… Его допрашивали двенадцать часов, но никаких записей, ни магнитных, ни протоколов не сохранилось. А двадцать четвертого ноября в одиннадцать часов двадцать одну минуту он был убит в полицейском управлении… Как это случилось?.. А вот приедем к зданию, расскажу… Надо что-нибудь выпить, у меня пересохло в глотке.
Он вел машину, словно забыв о ней, привычно и легко, мимо стеклянных витрин магазинов, нарядных и ярких от солнца. Нагретая полированная мостовая слепила, почти как витрины. Бензиновый душный воздух не могли колыхнуть вереницы плавных машин.
Он остановил авто рядом с газетным киоском у тротуара, и мы пили с ним коричневую мятную влагу в картонных стаканчиках, не выходя из машины. Стоило только протянуть монету к тумбочке-автомату.
Я видел много других таких автоматов на улицах, и телефоны специально для тех, кто сидит в машинах.
— Пока мы с вами едем в главную полицию штата, хочу показать вам один интересный магазин. Давайте взглянем, он рядом. Все так близко: дом преступника, место гибели патрульного, дом, где жил этот патрульный, магазин. Вас не удивляет близость пунктов, связанных с участниками трагедии? Они как бы случайно сведены в одну игру… Но сначала магазин…
Витрина была как витрина. Стеклянная, большая, светлая,
всем глазам открытая. Там очень элегантно были расположены, подвешены, поставлены, пришпилены, воткнуты мерцающие вороненые пистолеты, автоматические винтовки с блестящими детальками. На полу витрины как ни в чем не бывало спокойно расположился пулемет. И цена — 750 долларов. И на каждом пистолете вежливые бирки с ценой, как на манекенах в соседнем универмаге, как на шляпах и зонтиках.
Это удивительное зрелище. Нормальная городская улица, нормальные люди, прохожие, веселые, деловые, торопливые, неторопливые. Рядом продавец мороженого, магазин колбас, аптека — и пулеметы по сходным ценам.
Симпатичная молодая женщина в магазине встретила нас радушно и спокойно, любезно пригласила сесть в мягкие кресла рядом с блестящей нормальной гастрономической, галантерейной, бакалейной кассой. Мы любезно отклонили предложение. Симпатичная женщина, оказывается, владелица магазина. Торгует не шляпками. Разрывными, бронебойными, обычными пулями. Если мистеры пожелают, им все принесут и покажут, объяснят, упакуют и доставят на квартиру…
В машине Американец сказал:
— Говорят, здесь Предполагаемый покупал оптический прицел для винтовки. Он пришел покупать его с женой и двумя детьми… Странное поведение: конспирации никакой…
— Двадцать четвертого ноября в одиннадцать часов двадцать одну минуту его застрелили в главном полицейском управлении штата. Он все время сидел на четвертом этаже… Вон там его окно с решетками… Начальник полиции сам ходил к нему для допроса. В коридорах, у лифтов и лестниц были часовые. Каждый, кто входил, подвергался тщательной проверке, обыску. В комнате на первом этаже нам, репортерам, выдавали пропуска на четвертый этаж…
Американец показал мне дверь с надписью: «Для прессы».
— И вот, — сказал он торжественным голосом, — пришел день двадцать четвертого ноября, воскресенье. В десять часов утра преступника должны были перевести в тюрьму. В девять полиция освободила весь первый этаж от посторонних. У входных дверей, у всех пяти выездов для полицейских машин стояли стражи. Весь дом обыскали, все углы, все шкафы, даже люки вентиляции, все машины, багажники машин в гараже. Все двери были закрыты… Но вместо десяти часов перевод преступника начался в одиннадцать часов двадцать минут. Ровно через минуту он был убит. Это сделал человек, приехавший всего на три минуты раньше… Никто не мог объяснить, как он попал сюда. Но, получается, его ждали! Если бы перевод состоялся в десять, что тогда? Почему его ждали? Кто его послал? И зачем?
— Кем он был, этот проныра?
— Владелец лахомского ночного клуба «Карусель». Полуджентльмен, полугангстер, человек с очень темными связями… Шерифу он сказал: ему стало жаль бедного Президента и его сироток… Хотя стоило пожалеть скорее своего близкого друга, а не Президента. Знаете кого?.. Патрульного полицейского, застреленного там, на углу Норт-Бекли-авеню!.. Чувствуете, какая деталь? Дом хозяина «Карусели» тоже рядом с домами всех действующих лиц… Конечно, кроме Белого дома.
— А потом?
— Потом в уголовном суде был процесс. Полуджентльмена, полупатриота присяжные приговорили к смертной казни.
— Он казнен?
— Что вы, мистер Магнитолог. Он сидит в уголовной тюрьме, из окна которой, может быть, увидит нас, если мы подъедем к ней.
— Когда будет казнь?
— Ее пока не будет. Его не могут казнить. Скоро должен состояться новый суд над ним. Но доживет ли он до второго суда, не знаю.
— Ваши предположения?
— Да, мои предположения. Последний участник драмы долго не протянет.
— Почему так?
— Он главный свидетель! Понимаете, главный свидетель, хотя и одновременно подсудимый. Так сложились обстоятельства, так идет ход событий, что я не дам цента на миллион долларов за то, что через год он будет живым и здоровым. Он главный свидетель, а свидетели в этом деле гибнут как мухи. Он к тому же, говорят, серьезно болен. Я видел его на первом суде… Взгляд исподлобья, сам худой, облезлый, речь невнятная… Скверно выглядит. На семьдесят процентов покойник…
Американец вдруг заулыбался, повернулся ко мне.
— Хотите, я повезу вас обедать в «Карусель»? — он подмигнул. — «Карусель» вертится на всю катушку! Денег невпроворот. Много туристов, очень много… Кстати, впереди слева здание суда, где, наверное, будет через некоторое время продолжение казуса. Правда, если наш обвиняемый ноги не протянет…
Я видел буквы на черном фоне. Я видел американский флаг на металлической палке. Мы проехали мимо.
— Юстиции не приходилось разбирать более запутанное, более опасное дело, — рассказывал Американец. — Кажется, просто: убил — садись на электрический стул. Но Фемида не смеет казнить его, боясь втайне, потому что, казнив, она как бы исполняет волю темных сил, нетерпеливо ждущих смерти главного свидетеля.
— Но позвольте, вы говорите о неясности, о сложностях, а сами делаете выводы, как будто вам все понятно. Главный свидетель чего?
— Заговора. Даже не свидетель, а соучастник.
— Вы утверждаете, значит, заговор был?
— Да!
— Какая же роль у владельца «Карусели» в этом заговоре?
— Пока мы знаем одну: заставить замолчать самого главного свидетеля, того, кто будто бы стрелял в Президента. Роль сыграна великолепно. Зрителей было много. Сделав дело, мавр автоматически попадает в патриоты. Но мавр такой же свидетель, как и первый, ничуть не лучше. Он должен подохнуть. Как он умрет — неважно. Лучше будет, если Фемида сама пошлет его на смерть. А старушка не торопится. Не был опрошен ни один из пятнадцати свидетелей, которых назвал адвокат. Но зато, с тех пор как был убит Президент, уже девять из них погибли. В самых разных местах и при самых разных обстоятельствах. Их, наверное, будет пятнадцать, если не больше. И одним из них станет владелец ночного клуба.
Американец жестикулировал одной рукой.
— Парадокс! Финал суда смотрела вся Америка. Три компании сыграли в орла и решку. Жребий на установку аппаратов в зале суда выпал Си-Би-Эс. Кажется, никакой тайны, все на виду… Виновен? Казнить!.. И ничего не ясно, и перевернута нелепая страница в истории правосудия. Кто-то хотел как можно меньше логики… Не названы причины. Если их нет, значит, тот псих, но тогда невозможен такой приговор…
В темноватом зале пахло почему-то лаком и сухой травой. Мы сели в углу, наискосок от сверкающей стеклом и никелем стойки бармена. Девушка в бирюзовой, почти невидимой блузке подошла к нам, улыбаясь, как старым добрым знакомым, и ждала.
— Хотите по-нашему, наскоро, пиво и гамбургер? Или посолидней? — спросил Американец.
— И то и другое, — сказал я.
— Дайте, как просит он, — мигнул Американец девушке, а та, больше ничего не спросив, ушла к стойке, по-прежнему улыбаясь, прозрачная, гибкая, сильная, в нежной помаде на губах.
Кроме нас, там было несколько молоденьких моряков, белых от головы до пят… Они сложили на стульях белые вещевые мешки, протянули ноги далеко от столиков и дымили сигаретами, разглядывая девушку. Морячки улыбались девушке. Все кругом улыбались. И румяный человек за хромированной стойкой, и девушка. Потом один из моряков встал, бросил монету в автомат, и началась музыка.
Нам принесли жареное мясо в чугунных тарелках, стаканы, салат, пиво «Шлитц» и две булки, разрезанные надвое бугристой котлетой.
— Так у нас едят на скорую руку: гамбургер, — Американец показал на котлету, — и пиво.
Гамбургер… До войны продавали у нас в Москве на улицах булки с котлетами. Я выпрашивал у мамы семьдесят копеек и бежал к мальчишкам, ожидавшим на улице, таким же любителям этих булок. Еда на улице была почему-то желаннее всех домашних обедов… А потом они, те самые булки, снились мне всю голодную войну.
— Здесь обычно днем было закрыто, но с тех пор как это случилось…
Я кивнул.
— Вы устали? — спросил он. — Этот город, эти рекламы, вечное волнение, вечный шум… Я вас укатал?
— Да, много реклам…
— У вас этого нет. А для меня как свое, близкое что-то.
Моряки надымили. В расплывчатом воздухе блюкала музыка.
Белые, как призраки, покачивались моряки.
Там, у стойки, рядом с нашей девушкой, стояли две другие, такие же насмешливые, прозрачные, видимые, казалось, до самой кожи, горячей, упругой, нежной…
— Сколько стоят эти девушки? — спросил я.
Стакан с пивом задрожал в его руке. Он засмеялся раскатисто и кончил тем, что хлопнул меня по спине.
— Вы становитесь американцем!
— Я никем не становлюсь. Пришла в голову такая блажь спросить, вот и… Денег у меня все равно же нет…
— Вы мой гость. Я за все буду платить…
— В долг?
Он засмеялся.
— Когда-нибудь вернете.
— Чтобы вернуть вам доллары, мне придется просить у вас работу.
— Вы ученый. Найдете моментально свою работу, — он подмигнул. — А то, в самом деле, оставайтесь в Америке, мистер Магнитолог. Не так уж плохо жить у нас. Попробуйте! Не каждому на земле дано иметь все. Для себя!.. Такой шанс! Подумайте… Выполнение любых желаний… Были бы только доллары, которые, конечно, будут у вас.
— Неужели всем так хорошо на вашей обетованной?
— Ну вам-то будет неплохо, ручаюсь.
— Вы уверены?
— О да… К нам переходят сотни ученых. Французы, немцы, англичане… Сливки науки, цветы академий…
— Так, наверное, легче: не воспитывать, не обучать, а покупать готовенькие мозги.
— Вы обижены?
— Почему? Разве кто-нибудь хочет меня купить?
— Ну что вы! — тут он просто назвал меня по имени. — Вас не купишь, и не мне заниматься такой сделкой… Давайте выпьем!.. А неплохой мог получиться репортаж. А?.. Заголовок: «Он случайно попал в Америку и решил остаться навеки…» Вы не обижайтесь.
— Мне обижаться на вас никак нельзя. Вы единственный человек, от которого я завишу, на которого я так или иначе могу полагаться. Вы обещали мне.
— Да! Да! Мы в любую минуту вернемся к нашему лайнеру. Вы сможете поступить как угодно: вернуться назад в Антарктиду, позвонить в консульство, как хотите.
— Может быть, сразу позвонить куда-нибудь… в посольство или…
— О нет, рядом с лайнером вы потерпевший крушение, в Лахоме вы человек, юридически не оформленный. Могут быть серьезные неприятности у нас обоих.
— А если самолет улетит?
— Не думаю, не может быть… А мы узнаем это сию минуту.
Он взял на соседнем столе газету и раскрыл ее:
— Ну вот смотрите: «Южнополярный супераэро… Флорида… Прыжок отчаяния… Вынужденная посадка за тысячи миль… На крыльях урагана… Они думают вернуться… Вырубка рощи для взлета… Джони Харнер не уступает. Семь тысяч долларов за десяток орешин! Бизнес падает с неба…» Правда, у них здесь ошибка. Пишут, будто мы летели с антарктической базы в Новой Зеландии… Вот, и ни слова про нас. Молодцы пилоты. От нашего брата не так легко утаить что-либо… Хотите, едем сразу, но я вам советую завтра вечером. Я договорюсь о частном аэро.
Мы расплатились и вышли.
— Не забудьте чемодан, — сказал Американец. — Он вам, кажется, дорог…
Мы поехали к дому Американца.
4
Я пишу свой дневник в спальне коттеджа, в уютной розовой комнате. Кончается второй день моего пребывания здесь, в Америке. Хозяин уехал навестить своих друзей. Мы ждали весь вечер. Мы — значит негритянка и я. Но хозяина до сих пор нет.
Негритянка все время ухаживает за мной, кормит, поит. Какие добрые глаза у этой женщины! Хотел спросить у нее, почему она здесь, про близких и родных, но передумал. Кто знает, удобно ли расспрашивать. Она, кажется, еще немного — и ляжет спать. Мы будем одни, с моим дневником…
Или с чемоданом.
Хочу записать все, как было.
Ночью мои приборы, ловушки магнитных полей горели, не остывая, но что-нибудь новенькое мне так и не удалось поймать. Я слушал магнитные пленки, «накатанные» в Лахоме, я скрещивал их на экране с теми сигналами, которые попадались мне сию секунду, и с теми, что плыли ко мне из Антарктиды. И снова моя персона была той печкой, от которой можно было танцевать.
Нет, я видел отгадку. Да, видел! Да, начинал понимать. Но маленькая деталь, до смешного маленькая деталька, мешала, не позволяла сказать: наконец-то я вижу, все понимаю, наконец-то я вижу…
Надо было соединить в аппарате всего-навсего два контура небольшим промежуточным усилителем. Я мог бы нарисовать, как он выглядит. Я понимаю, как он будет работать. Я думал, как легко поставить его: надо лишь подвинуть плату с одной стороны, включить, припаять, нижний контур загудит, а потом… Но сделать усилитель в домашней, забитой всякими бесполезными вещами комнате я не мог. Никакие проволочки, перестановки, натяжки не помогали. Я только содрал кожу на пальце.
Мой плакатор охотно показывал мне меня в машине Американ-
ца, в доме Американца, витрины Лахомы, венки в садовой сторожке, полицейских, автобусы, уличные автоматы. И ничего из того, что рассказывал он. А для меня это самое важное.
Рано утром проснулась негритянка. На кухне снова забулькала вода. К нашему дому, как и вчера, подкатил нарядный фургон. Яснолицый, румяный человек открыл дверцу фургона и стал показывать нашей хозяйке штабеля коробок с радужными наклейками, бутылки, банки, мешочки, булки. Румяный кивал головой, доставал коробку и ставил в тележку, потом вежливо кланялся, принимая деньги, потом она говорила ему что-то, румяный записывал и ехал дальше. Почти следом за ним на дороге появилась другая машина — белый фургон с надписью «Молоко». Молочник улыбался негритянке, он даже преподнес ей гвоздику. Я видел в кабине целый ворох таких цветов. Он оставил у нее дюжину пакетов и бутылок. Он так же кланялся, принимая деньги.
Потом подкатил зеленый фургон, потом оранжевый, потом синий. Последний был почтовый. Он предлагал газеты, бумагу… и детские шарики. Так начиналось утро, так начинался третий день в Америке.
Я не подошел к окну. Я сидел за столом и разговаривал сам с собой.
— До сих пор нет никаких вестей. Почему? Или ты не видишь меня? И я должен сам, по-своему… Пытаюсь представить себе, что можете сделать вы. Заявить о пропаже американцам? Но пока тихо. Не потому ли, что у меня аппарат? Вы ждете? Я сломаю его, но потом… Еще немного… И дневник тоже…
Хозяин приехал к девяти.
— Как вам спалось? Наверное, не очень спокойно? Мы улетим после обеда, я договорился.
— Но, — сказал я, — кажется, у них ничего не получается. Вот газеты. Владелец рощи не уступает.
— Не уступает? Еще бы! Хозяин аэродрома сорвал две тысячи только за право показать взлет по телевидению.
— Да, но взлет состоится, когда сумеют купить рощу.
— Конечно. Я думаю, не раньше понедельника. Цена растет.
— Вот видите, как получается.
— Не понимаю вас.
— Я не хочу сидеть в самолете, пока там слоняются покупатели рощ, владельцы лужаек и репортеры.
— Отлично! Вы остаетесь у меня?
— Если можно.
— Какие пустяки.
Тогда я решил пойти в открытую. У меня не было много выхода.
— Послушайте, — сказал я, — давайте поговорим по-деловому…
— Пожалуйста, мистер Магнитолог. О чем вы хотите со мной говорить?
— Кроме вас, я никому не могу довериться, и никто, кроме вас, не поможет мне. Вы один.
— А разве я…
— Подождите… Вы понимаете, как необычно, как сомнительно мое положение?
— Конечно, понимаю.
— Любой репортер оскандалит меня. Когда бы я ни вернулся к самолету — вчера или в день отлета, меня спросят, а что я им скажу? Кто, почему, зачем? Я не знаю, как выкрутиться. Помогите мне удрать незамеченным. Я не останусь в долгу и когда-нибудь заплачу вам.
Он улыбался.
— Как, например?
— Хотите, прилетайте к нам, живите сколько захочется, будьте в России моим гостем. Я достану визу, оплачу все ваши расходы.
Он улыбался, по-моему, дружелюбно и не отвечал. Я ждал.
Он улыбался, дымя сигаретой.
— Вы поможете мне, я помогу вам. Хотите, я достану вам фотографии всех, — медленно, почти но складам произнес я, участников преступления в Лахоме?
Американец побледнел, сигарета упала на ковер.
— Как это всех?
— Да, всех. Даже самых незамеченных, самых скрытых. У вас будут фото преступников… если вы поможете мне… Я вам достану фотографии.
Американец молчал. Я видел, как он изумлен.
— В Антарктиде, — оказал я, — вы получите кинопленку, на которой снят весь ход заговора, в мелочах и деталях.
— Вы… мне?.. Этого не может быть!..
— Может. Уверяю вас, может.
— Но, позвольте, мистер Магнитолог, я столько дней распинался, говорил о преступлении. Кому? Вам. Человеку, имеющему фотографии. Значит, вы, русский, можете показать убийц нашего Президента? Вы знаете, кто убил?
— Пока нет.
— Ничего не понимаю!
— Ну, допустим, знаю. Не волнуйтесь. Фотографии будут у вас.
— Когда?
— Хотя бы завтра…
— И пленка?
— Пленку вы получите в Антарктиде.
— Я не сплю, мистер Магнитолог?
— Не хотите ли вы спросить, здоров ли я?
— Ну и дела, — сказал Американец. — Я немедленно что-нибудь выпью.
— Но сначала о том, как я улечу.
— Это не трудно. Вы назоветесь репортером нашей газеты. Я дам свою карточку. В час отлета вы затеряетесь где-нибудь среди ящиков, а я возьму на себя не в меру любопытных и полицейских.
— О'кэй.
— Вы обещали фото?
— Завтра.
— Ну и дела.
— Но если вам не трудно, покатайте меня еще раз по тем улицам…
— Где было преступление?
— Да.
— Согласен.
— И пожалуйста, найдите мне хорошую радиомастерскую. Нам необходимо срочно заказать маленькую деталь.
— У меня племянник — шеф электронного цеха на заводе Хелма… Вам подойдет?
— Вполне.
— Едем?
— Едем.
…Он остановил машину среди сотен, а может быть, нескольких тысяч автомобилей. Кругом одно лакированное стадо, многоцветное сборище под названием: «Стоянки заводов Хелма». Так было начертано у въезда на лаковом белом щите.
Я ждал перед входом в стеклянное здание минут сорок. А мой Американец вышел наконец и увлек меня в прозрачное полированное нутро, извиняясь на ходу за то, что заставил меня ждать не по своей вине.
Мы шли по длиннющему светлому коридору вдоль стеклянных стен за которыми в абсолютно стеклянных со всех четырех сторон комнатах сидели за столами люди, склонившись над легкими чертежными досками, над элегантными счетными аппаратами.
Кругом сияние, чистота, полированное стекло, полированные полы, полированные потолки. Очень удобно, все как на ладони, полный надзор, и никто не отвлекается.
Мы шагали по длинному, насквозь прозрачному коридору и как-то сразу попали в огромный ангар, похожий на зал современного аэропорта. Трудно было найти границы зала, не сразу можно было понять, где растут липы, внутри цеха или снаружи, так много было прозрачности, полированности, света и чистоты.
По залу тянулись четкие, длинные белые линии. Люди в белых, почти полированных спецовках склонились над бесконечным столом-конвейером. Чуть выше стола, на уровне макушек, плыла тонкая металлическая, словно живая, гибкая тысяченожка: лента с различным инструментом. Она позванивала тихо, добродушно, сама тянулась навстречу рукам, и всюду было неподвижное движение: руки — тысяченожка, руки — тысяченожка, поворот головы, руки — тысяченожка, руки — тысяченожка.
Весь конвейер был украшен понизу окошками, созвездиями цифровых указателей, непрерывно и мягко поющих счетных машин. Каждое движение, каждую секунду, каждую деталь, каждую копейку (виноват: каждый цент) отмечают они своими «кассами», передавая цифры-сигналы другим, более солидным счетным приборам. И звучит в стекле и полировке мелодия чисел, мелодия хорошо смазанного металла, рук, макушек и человеческого дыхания. В ангаре стоял непрерывный шорох.
— Вы — репортер, мой старинный приятель, англичанин, — шепнул Американец. Перед нами возник энергичный, подвижной, не связанный тысяченожкой человек, стриженный под ежик. Он протянул мне руку.
— Вот этот парень, — кивнул в мою сторону Американец, помешанный любитель. Он хорошо заплатит, помоги ему, Билл. Не правда ли, Джордж, ты не обидишь Билла? — спросил он меня.
— Конечно, — сказал я, — ты меня знаешь. Я не торгуюсь.
— Ерунда. Не в этом радость, — ответил нам Ежик. — Дядя много для меня сделал… Чертеж у вас есть?
— Вот он, — я дал ему листок бумаги.
У Ежика была крепкая хватка.
— Занимательная штука, — сказал он, — попробуем сделать.
Приходите к вечеру к моей машине — 70-00-1, в третьем ряду… Я захвачу… Какой размер вам нужен?
— Размер чего? — не понял я.
— Размер блока. Вам удобней транзисторный, микро или сверхмикро?
Я пожал плечами.
— Пойдем, — сказал Ежик, — посмотрите сами.
Он привел нас в круглую комнату, подвешенную над ангаром. Половина круглой стены была стеклянной, другая половина сплошь занята экранами телевизоров.
Это, как я понял, его кабинет. Весь ангар виден отсюда, как площадь с балкона. Мы вошли, мигнула сигнальная лампочка, Ежик потянул кнопку на консоли перед экранами. Вспыхнули два экрана, показав нам часть конвейера.
— В чем дело? — спросил Ежик.
— На третьем нет подачи, — сказал невидимый голос.
— Вижу. Пускай запасные.
— Слушаю.
Экран погас.
Ежик подвел меня к столу.
— Вот обыкновенные транзисторные детали, — он показал на коробку с горошинами. — Подойдет?.. А если нет, имеются другие. Вот, — он показал прозрачный листок, размером с монетку, — на этой стружке отпечатаны сотни микросхем с полупроводниками.
— Сколько?
— Тысяча двести восемьдесят одна.
Я не мог удержаться и не взять эту пластиночку-листик в руки. Американец подмигнул Ежику.
— Сверхминиатюризация, — пояснил тот.
— Как вы с ними работаете?
— О, микро дает возможность наладить производство схем без прикосновения рук. Ничего не надо спаивать. Радиосхемы создаются в комплексе. Их размер позволяет помещать рядом одинаковые дубли. Возможность неполадок в приборе становится ничтожной.
— А еще какие достоинства? — спросил Американец, видно, далекий от всего этого.
— В обычном полупроводниковом приемничке можно вместить в сто пятьдесят раз больше радиосхем. Это позволило нам создать электронную вычислительную машину размером не более жестянки из-под сардин. Весит она двадцать восемь граммов и содержит пятьсот восемьдесят семь деталей, расположенных на стружке диаметром, как у зернышка риса.
Ежик явно гордился, называя цифры. Ну что же, он имеет на это право.
— У меня в цехе расположены арифметические блоки вычислительных машин, которым полагается иметь размеры с этот стол, а их можно спрятать в шляпе. А если вынуть из них дублирующие детали, они станут меньше.
— Это поразительно! — воскликнул Американец. — Детали невидимы, нужен микроскоп.
— Но зато надежность их намного выше, чем у транзисторных схем. Автоматическая сборка свела на нет ошибки при монтаже, пропуски в связях. Они более термоустойчивы.
Да, ими стоило восхищаться: микрофонами с булавочную головку и радиоблоками, похожими на золотистую пыль.
— Выбирайте, — сказал мне Ежик.
— Я предпочитаю транзисторы, у меня под рукой не будет микроскопа.
— Заказ принят, — кивнул Ежик, и мы направились к лифту.
В ангаре звучал все тот же непрерывный шелест. Позванивала тысяченожка, тысячи рук двигались в такт ее слабым звоночкам.
— У вас очень сложное хозяйство.
— О, да.
— Вы один управляетесь?
— С помощником.
— Вы помните всех, кто работает здесь?
— По номерам и цвету я знаю, кто на какой линии работает.
— По какому цвету?
— Наша фирма пользуется визуальной сигнальной системой. По всему зданию расположены щиты с цветными лампами. За каждым ведущим работником утвержден свой цвет. Мигание лампы означает вызов.
— У вас он есть? У вас какой цвет?
— Красный.
— А так, без лампочек, вы сумели бы?
— У нас управляют вычислительные машины. Они делают все. Гармонируют подачу всех деталей, сборку, включают и выключают обслуживающие приборы. Они составляют прямо на месте платежные ведомости на каждого, списки затрат энергии, списки полученных и отправленных на склад предметов. Они ведут весь, какой только возможен, учет и при малейшем сбое немедленно сигнализируют всем, кто в этом заинтересован. Они выписывают заказы на материалы и детали.
— Это интересно, — сказал я.
— Наша фирма применяет электронный учет кадров.
— Как понимать «электронный»? Она считает?
— О нет, вычислительные машины заносят в свою память кодированные данные всех основных и средних служащих фирмы. Когда открывается вакансия, машина подбирает наиболее подходящих кандидатов. Конечно, кого назначить, решает не она. Зато полная гарантия: ни один квалифицированный кандидат не будет обойден вниманием.
— Вот это и есть американский размах, американский стиль, — сказал Американец. — Вам это нравится?
— Нравится.
Мы пожали друг другу руки.
В ангаре вдруг зазвенели нежные старинные куранты, ласковый домашний звук. Белые ленты распались на сотни белых подвижных людей в халатах, зазвучала живая речь, я видел живые глаза, я слышал остроты, насмешки.
Люди, не толкаясь, бежали (по-моему, им просто хотелось побегать) в соседний с ангаром кафельно-стеклянный бассейн. Там журчала вода, фонтанчики бил и вдоль стенок бассейна. Собственный пронумерованный фонтанчик для каждой пары подвижных рабочих рук. Руки вниз, руки вверх, к дующим вокруг бассейна пронумерованным электрическим горячим ветеркам. Это воздушное полотенце. Руки вниз — руки вверх. А потом опять бегом в столовую, тоже рядом, тоже кафельно-полированную. Там несколько сот столиков, с пронумерованными сиденьями. Но почему-то никто не садится. Все хотят стоять. Они стоят и наслаждаются вкусной с виду едой, стоянием на двух подвижных ногах.
Мы прошли мимо них, потому что Ежик спешил на свое пронумерованное место. Ежик сел. Мы кивнули ему и направились к парадному холлу.
— Мистер Магнитолог, я понимаю, что спрашивать у вас больше того, что вы сказали, — нескромно. Это неудобно для вас, я чувствую. Но все-таки посмотрите свежую газету. Вот она. Здесь напечатана большая статья: «Политическое прошлое убийцы Президента». Как видите, спустя много месяцев после убийства. В ней прямо указывается, что предполагаемый убийца — русский агент. Он жил в России, факт неоспоримый, он был женат на русской женщине, он… Такие выводы печатались у нас и раньше, но я принимал их за чистейшую липу. А теперь…
— Вы хотите сказать, что, если другой русский имеет фотографии всех преступников, значит, первый действительно…
— Вы угадали. Само собой напрашивается.
— Но тогда поясните мне, зачем русскому или русским понадобились убить Президента. За каким чертом?
— Я не верю в это, не верю, несмотря на ваше неслыханное предложение. Поэтому я повторяю только версию, высказанную в последней статье о Предполагаемом убийце. Прежде всего Куба? Покойный Президент проявил известную твердость, когда на Кубе наша разведка засекла ракетные установки. Беседа между государствами шла на грани катастрофы. Газета уверяет, что русские будто бы начали террор против государственных деятелей, несогласных с ними.
— Чушь несусветная! Вы сами как думаете?
— Наш Президент был сильным и умным защитником капитализма. Он действовал в интересах близкого ему круга идей, близкого класса, как у вас любят говорить. Но он был умнейшим политиком, современным высокообразованным человеком… Что греха таить, любая война, которая всех других высасывает предельно, до состояния полной промышленной анемии, для наших как живительный дождь. На первые годы во всяком случае. Наша экономика лезет в гору. Кое-кто ждал, что война за Кубу начнется немедленно, кое-кто ждал от Президента самых резких действий. Но Президент этого не сделал. Он весьма плохо курировал и другой согревающий нас камин — Вьетнам. Он был слишком умен и миролюбив для середины двадцатого века.
— Не подошел, значит…
— У меня в книге, мистер Магнитолог, высказано довольно много соображений о том, что Президент погиб именно потому, что не подходил Соединенным Штатам шестидесятых лет. Популярность его росла, на перевыборы надеяться было нельзя, вот и была разыграна последняя карта…
— Вы американец и сами так думаете. При чем же тут русские?
— Так думают не все. Противники находят свои доводы, свою логику, свои факты. В статье пишут о том, как Предполагаемый за несколько дней до печальных событий в одном тире показывал всем вокруг свою поразительную меткость. В то же время он заходит в автомобильный салон, просит показать ему самый шикарный автомобиль и говорит продавцу, что скоро должен получить огромную сумму денег и поэтому присматривает себе машину. Затем он бросает многозначительную фразу. Я вам ее прочту… «Боюсь, мне придется вернуться назад в Россию, чтобы там купить себе автомобиль».
— Такая гласность накануне преступления пахнет липой.
— Согласен, я тоже думаю… Но если тем, кто видит иначе, сказать, что…
— Позвольте, кто бы вам ни дал эти фотографии, там будут реальные, настоящие убийцы, преступники без оговорок и намеков, без нелепых предположений, версий, догадок. Вы сами всех увидите, мистер Американец. А я буду спать более спокойно, потому что после этой дурацкой статьи…
— Я жду с нетерпением.
— Придется подождать. Я сам пока не имею… Словом, помогите мне понять… разгадать, какие фото к делу относятся, какие нет.
— Так покажите их!
— Рано еще, мистер Американец. Мы с вами многое должны выяснить, угадать приблизительное хотя бы направление поиска. Или, как говорят юристы: кому выгодно? Кто мог извлечь пользу из гибели Президента? Вы убеждены, что заговор был, а, насколько я понимаю, заговоров без ожидаемой выгоды не существует.
— Правильная постановка. «Бесполезных» организованных убийств не бывает. А ключ к ответу может быть найден в главном различии между политикой покойного и политикой, которую проводил бы человек, автоматически сменивший убитого.
В программу покойного Президента входило резкое ущемление налоговых привилегий лахомских нефтяных миллиардеров. А эти старые налоговые поблажки были весьма велики… Таким образом, исходя из правила «cui prodest», кому выгодно, следует искать подстрекателей к убийству среди лахомских магнатов.
— А какие зримые, я бы сказал, видимые, конкретные действия могли бы навести на такие подозрения?
— Их много, мистер Магнитолог, на первый взгляд не очень серьезных. Вот, например, двадцать первого ноября, когда Президент начал свою поездку по штату Лахома, прохожим на этих улицах всучивали такие листовки: «Разыскивается государственный преступник. Предательская деятельность, направленная во вред Соединенным Штатам…» Листовка издана человеком, весьма близким нефтяному бизнесу.
— Вам надо было стать прокурором в этом деле.
— Перед нами стена, мистер Магнитолог, стена, которую не пробить. Все улики уничтожаются или скрываются, живые свидетели гибнут. Все документы, фото и рентгеновские снимки похоронены в казенных сейфах на многие десятилетия. А таких, как я, власти не желают принимать всерьез.
— А если будут фотографии?
— О, тогда другое дело. Тогда мы пробьем! — он хлопнул о стенку.
Мы сидели в кафе на углу Элм-стрит, последней улицы Президента.
…Мы опять ехали с ним по городу. Он останавливался там, где я просил, и поворачивал, куда мне было нужно. Рассказывал он о погибших свидетелях.
— Одним из первых был убит у себя на квартире корреспондент лахомской «Таймс геральд». Он знал такое, чего никто не знал. Убийцу не нашли.
— Вы не знаете, где находится его квартира?
— Бывшая квартира? Вам нужно? Я позвоню в «Таймс».
Он звонил, и мы ехали к нужному нам дому. Я хотел посмотреть на дом.
— А квартиру вам не нужно?
— У нас нет времени… Как вы думаете, покойник не остался в доме?.. Его, наверное, повезли на машине вот из этого подъезда.
— Я думаю… Но зачем вам?
— Как он был убит?
— Приемом карате. Ударом в горло.
— Спасибо, едем дальше.
— Куда мы свернем?
— Как погибли другие свидетели?
— Репортер «Лонг-Бич пресс телеграмм» был застрелен полицейским, когда он сидел в зале прессы полицейского комиссариата… На следствии полицейский показал, что нечаянно выронил пистолет. Однако траектория пули не совпадала с этой версией. Тогда стрелявший легко переменил свои показания. Он, видите ли, поспорил с товарищем, кто из них быстрей достанет пистолет из кобуры. Он «случайно» спустил курок, но попал почему-то не в товарища, а в сидевшего корреспондента… Суд нашел объяснения нормальными.
— Поедем туда, где это случилось.
— В комиссариат?
— Конечно.
— Тогда нам придется ехать в Лонг-Бич.
— Пожалуй, не стоит. Расскажите о других.
— Я вам говорил, как в день убийства некий железнодорожник видел с башни управления стоянку автомобилей, расположенную слева от путей железной дороги, рядом с улицей, по которой шел правительственный кортеж… Он заявил полиции, что выстрелы были сделаны с этой стороны, а не с какой-нибудь иной. Там расположена стоянка частных машин полицейского управления. Он показал, что въезд на эту стоянку был закрыт одним полицейским примерно за два часа до приезда главы государства. Но за двадцать минут на стоянку въехали машины с номерным знаком из другого штата… Почему разрешили постороннему въехать на полицейскую стоянку, тогда как самим полицейским это не позволяли делать в последние два часа?
— Долго стояли эти машины?
— Первая не больше минуты. Вторая находилась там и после выстрелов. В ней сидел один человек. Но рядом прогуливались двое в штатском. Один был в темном костюме, другой в белой рубашке. Когда раздались выстрелы, некто в белом побежал вдоль железной дороги, а там, где он стоял, еще вился пороховой дым… Правда, как всегда бывает при большой панике, нашлись другие свидетельские показания, путаные, противоречивые. Кто-то уверял, что никаких выстрелов отсюда не было. Я, например, склонен думать, что стрелять удобнее с тройного железнодорожного моста, под которым сходятся улицы на Дилиплаза. Там каменная ограда, сложная система путей, лабиринт вагонов на станции, легко спрятаться… Но, видно, парень говорил чистейшую правду. Иначе за каким дьяволом его убрали?.. Машины сами собой на стенку не кидаются.
— Мы обязательно должны поехать к стоянке полицейских машин. Там, возможно, главная ниточка.
Он покачал головой.
— Как знать. Их теперь одиннадцать, погибших свидетелей. Будут новые жертвы… Как будто их всех переметили краской вроде цыплят и режут по одному… В какую сторону сначала кидаться, не могу вам сказать. У меня пока нет ваших фотографий.
— Не будем спешить.
— По-моему, если я не ошибаюсь, у вас их тоже нет.
— Верно, пока нет. При себе нету.
— Я ничегошеньки не понимаю, мистер Магнитолог.
5
Мои надежды, мои поиски, моя мечта, моя бессонница…
Я был один в комнате. Я даже подумал, почему я не волнуюсь, как раньше, почему я спокоен, уверен и прямо-таки похулигански нетороплив. Ожидание расхолодило меня? Или я все нашел гораздо раньше, а теперь наблюдаю понятное, знакомое, как батарейка фонарика. Светит, ну и что? Чудо? Конечно, чудо. Ну и что?.. Я вымучил его, или оно меня?
Загадки больше пет!
Я мог видеть все. Когда хотел, что хотел, куда хотел.
Я ставил наводку луча на двери этого дома, включал плакатор на склонение туда, в прошлое. И передо мной на экране мелькали, как в кино, все, кто входил в эту дверь, в эту калитку за десять лет, пятнадцать, семнадцать, пока сам дом вдруг не испарился, не разобрался, пока не появилась бугристая полянка на месте жилья.
При таком склонении кадры сменялись в обратном порядке, как бывает в кино, если пленку пустить с конца. Но вот нажим клавиши, бег останавливается. Перед нами один из дней прошлого. День у той же калитки. Я могу провести около нее свой (по времени) целый день. Я могу моментально «прокрутить» его от зари до зари, переместив склонение от прошлого к будущему. Я могу начать просмотр этого дня с любой минуты. Я могу отвести луч на десять, на сто, на тысячу, на сотни тысяч метров от калитки в любую сторону и начать бег по времени в той же точке.
Это не мистика, это не машина времени, это все реальное, понятное, как батарейка.
Я навел плакатор на книжный склад в Лахоме, на улицу под ним.
Вот замелькали шагающие задом наперед люди, пятились машины, поднимались, как бабочки с мостовой, садились на дерево листья, потом они мгновенно уменьшались, и дерево становилось голым…
Стоп!
Я вижу длинный открытый автомобиль. А в нем Президента чужой для меня страны. Приветливые группы людей на тротуарах. Улыбки, смех. Яркий солнечный день. Президент улыбается. Он приветствует горожан кивком непокрытой головы. Он улыбается. Рядом с ним женщина с удивительно приятной улыбкой. Шофер улыбается. Голова Президента ничем не покрыта. Мягкие волосы поднимает встречный воздух. А у меня мурашки по спине…
Я видел, как он дернулся. Как ему было смертельно больно. Как жутко вскрикнула счастливая женщина. Рука Президента рвала и не могла сорвать невидимый ошейник. А потом я слышал, как треснул череп… И хлынула кровь на мягкий пол машины. Там, где нога Президента вмяла этот пол, кровь натекла в ямку, и ботинок его тонул в ней.
Он задыхался. Женщина прянула к нему. Розы упали с ее коленей в кровь. «Боже, моего мужа убили!..» Она кричала жутко и совсем не громко. И заплакала, стараясь поднять голову мужа, запричитала по-бабьи, тонко и безнадежно… Это очень страшно, когда рядом с тобой убивают самое родное…
Машина рванулась вперед, на багажник прыгнул, повис на поручнях телохранитель. Он упал на багажник, лицом на кровь. Он поглядел на разбитую голову Президента и в ярости начал бить кулаками по крышке багажника. Слишком поздно…
Я ударил по кнопке отклонения. Луч резко ушел в сторону от машины, поплыл назад по окнам домов, по кровлям и снова к окнам. Я увидел огромное световое табло на крыше склада учебников. Оно показывало время — 12 часов 31 минута, и температуру воздуха — 18 с половиной градусов. Луч опустился на два этажа ниже. В том самом окне стоял человек в белой рубашке. Он отошел назад, бросил винтовку в щель между ящиками.
Это был другой, не Предполагаемый.
Он снял с ящика и надел на себя форменный китель полицейского, перелез через груду коробок, стряхнул с одежды пыль от этих коробок и ушел из комнаты, спокойный с виду, неторопливый. Слышно было, как на улице вопят сирены, видно было, как бегут по этажам и лестницам, обнажив пистолеты, сдвинув скулы, решительные полицейские. Человек постоял среди коробок, а потом, выхватив пистолет и тоже сдвинув скулы, начал, как все, бегать по этажам, искать самого себя.
Ну подожди, миленький, мы на тебя еще посмотрим, в какую сторону ты побежишь…
Я переключил аппарат. На экране снова мягко улыбался добродушный парень с громким титулом Президент. Люди улыбались ему. Женщина была счастлива и тоже улыбалась. Но теперь я заметил транспарант: «Мы не звали вас к себе!» Рядом был другой: «Лахома протестует!» Но под ними улыбки, улыбки, цветы.
Снова короткий удар выстрела. Другой, третий, четвертый. Луч побежал вперед, обгоняя машину раненого президента, луч взметнулся над площадью, показывая мне все и всех. Я видел тройной мост, под который летели машины, окруженные мотоциклами. Я видел, как человек на мосту, в коричневой шляпе, в длинном пальто, посмотрел вниз на полную крови машину и побежал в сторону. Я видел, как он бросил винтовку за каменный забор. Но этот, в коричневой шляпе, не стрелял.
Я видел с правой стороны склада зеленый бугор, стоянку автомобилей за ним, я видел бегущего человека в белой рубашке…
Стоп. Одну минуту назад, и вот он в белом стоит за оградой, стоит и целится, прищур его крепок, снайперский прищур, он целится, в руке у него пистолет с очень длинным стволом… Четвертый выстрел. Самый страшный выстрел… Он побежал, приседая, к железной дороге. Я потянул ручку. Этот бежал на меня, как заяц. Молодое, наглое лицо.
— Эй, парень! — крикнул полицейский. — Буду стрелять!
Он остановился.
— Куда летишь?
— Опаздываю.
— Придется им уехать без тебя.
— Вы ошиблись.
— Там разберут…
Я погнал эту «ленту» вперед и увидел, как спустя немного шериф сказал убийце:
— Ты свободен. Они поймали преступника.
— Олл райт!..
Я снова переключил плакатор. Опять машина Президента несла в неотвратимую смерть живого, добродушного человека. Опять улыбались прохожие, улыбались дети, веселые девушки бросали цветы. Жутко… Первый, четвертый. Но кто послал второй выстрел? Кто послал третий?
Он затаился на крыше другого здания. Он стоял на коленях за каменным парапетом и ждал, пока цель не будет открыта всем другим убийцам. Он прижимал к лицу приклад винтовки, приклад, мокрый от пота. Он едва не высунул язык от усердия. Он работал, уверенный, что его никто не видит.
А рядом стоял я!
Каюсь, меня захватила погоня. Луч метался над площадью, над городом, шарил по разным улицам и комнатам. Я, невидимый, сопровождал их всюду. Никто не ушел от меня. Холеные, благородные, худые, пропитые, степенные, хулиганские, наивные, хитрые, злые, добрые лица — их было много. Для головы Президента вполне достаточно.
Я летал с ними в самолетах, сидел в машинах, разговаривал по телефону, слал телеграммы, убегал и стрелял… Там, на площади, в здании склада, были двое — стрелок и помощник. Там. у стоянки, за деревянным забором, были двое — стрелок и помощник. На крыше соседнего здания был один. За дырявой оградой моста был один. Этот стрелять не стал. Этот на всякий случай — последний козырь… Шесть убийц… Но их было много. В патрульных «джипах», раскиданных по разным углам города, в отдаленных и нежилых домах…
Я видел, как гибли один за другим невольные свидетели преступления, видел убийц, видел, кто посылал их. Я видел. Но пусть в этом разбирается он, Американец.
* * *
…Потом я приготовил хозяйский фотоаппарат и наладил магнитофон. Виденья поплыли опять, но теперь я выбирал самое нужное.
Да, Предполагаемый совсем не ягненок. Он думал, что играет в главную дудку, руководит, направляет небольшую комедию под названием «Коммунисты-террористы». Будет игра, холостые в небо, для шума, для политических побед… Он руководит, и все берегут его, не дают самому стрелять (все равно промажет). А его готовили в те самые козлы, которых режут вместо волков. Он жил в России три года, он женат на русской женщине, он подходит на роль коммуниста-террориста. Он чего-то шумит о Кубе? Так надо!.. Он хотел создать некий липовый комитет в защиту Кубы? Так надо. Олл райт!.. Он из тех, значит, кто, по всей вероятности, мог бы отомстить Президенту за твердость, проявленную с Кубой. Он…
Он был агентом государственной секретной службы.
Я видел, как за несколько дней до преступления он сидел рядом с будущим собственным своим убийцей, с двумя другими заговорщиками. Я видел, как он звонил потом своему начальнику и предупреждал его, что преступление задумано всерьез. Игра может перейти в драму.
— Не беспокойтесь, — был ответ. — Ничего не случится. В наших руках инициатива…
И секретная служба не остановила поездку Президента. И секретная служба сама выдала своего агента заговорщикам и сама помогла его убить…
Это за ним началась потом облава, такая неумолимая, страшная погоня, за ним, а не за теми, кто убил. Они спокойно вылезли из укрытий, сели в ожидавшие их автомашины на глазах у полицейских…
Луч переносил меня из одной точки в другую. Следы вели в самые неожиданные места.
Вот группа загорелых темнокожих людей в защитных очках. Они сидят в домашней комнате, пьют что-то со льдом и беседуют, как приятели в субботний день, вяло, неторопливо, голосами вежливо-мягкими, не то равнодушными, не то сомлевшими от солнца.
— Жара совсем как у нас дома…
— На Кубе не так душно.
— Я хотел бы устроить им пекло.
— Хвастунишка, ну кто же тебе мешает?
— Президент Америки… Был такой шанс. Тут они почему-то смеются.
— Ты находишь его упрямым?
— Нет, он слишком вежлив.
— Тебя не устраивает?
— Есть кое-кто… Их тоже не устраивает. Они хорошо заплатят.
— О чем разговор…
Тогда я замечаю в комнате более светлое лицо, руку, впаянный в нее стакан, твердую руку снайпера, наглый знакомый взгляд. Один из них будет стрелять, один увозить из района покушения, другой…
— Агент из Майами доносит: наши кубинцы недовольны Президентом, они готовят убийство. Заговор очень серьезный. Покупаются люди, самолеты и машины.
— Куда хватили! Я тоже недоволен своим президентом, но я почему-то не бегу за винтовкой…
— Значит, накрыть?
— Не спешите. Я должен поговорить кое с кем.
— Но их потом трудно будет поймать. План подготовлен. Участники вербуются даже среди полиции Лахомы. Пока все на своих местах, мы…
— Я сказал: не торопиться.
— Но…
— Милый, спешка нужна при ловле блох.
— Слушаю, сэр.
Луч переносит меня в другое помещение, в иной город.
…— Мы думаем, надо взять игру на себя. Дадим ребятишкам позабавиться. Два холостых выстрела, не больше. Но зато какой шум!.. Красные хотели убить Президента!.. Не могли простить ему твердость… На всякий случай подберите подходящего агента, который мог бы стрелять уток…. Пиф-паф, холостыми в небо… Черт их побери, покупают полицию! Кто им столько платит? На субсидии так не спляшешь…
Я видел огромный кабинет в стеклянном здании.
— Передайте по всем каналам, строго секретно, двадцать второго ноября можно играть на повышение… скупать не только чужие, берите наши.
— Вы думаете, они смогут?.. Или хотят позабавиться?
— Мы начинаем при любом варианте. Комедии тоже полезны… Приглушенно гудели аппараты, напуганные, стучали зубами телетайпы. На проводе были Европа, Средний, Ближний Восток. Не очень понятные слова перекидывал океан.
— Там они замышляют что-то.
— С ним будет кончено?
— Предполагаю… Не уверен. Впрочем, не наша печаль.
— Вы наивны. Если этот молодой интеллектуал промямлит еще немного, акции упадут настолько, что нефтяные концессии будут конфискованы восточными дикарями.
* * *
Когда я проявил пленку и дал Американцу влажные отпечатки, у него затряслись руки. Он жадно разглядывал снимки один за другим, раскладывал их на столике веером. Я молча менял их местами в той последовательности, как все было.
— Мистер Магнитолог, мистер Магнитолог, мистер Магнитолог, — без конца повторял он, перебирая снимки дрожащими руками. — Значит, все-таки четыре выстрела, — сказал он.
— Четыре выстрела, но два залпа.
— Два залпа!
— Вот номера машин, которые въехали на полицейскую стоянку на пятнадцать минут раньше… В этом автомобиле по радио давали указания другим…
— Номер машины!.. Луизиана! — воскликнул Американец. — Новый Орлеан!
— Вам видней… А на этих снимках все путешествие туда и обратно.
— Бог мой!
— В этой пачке разные сборища в разных местах.
— Новый Орлеан! Майами! Господи…
— У вас на руках одни пешки.
— Вы думаете, пешки? Заговорщики, убийцы? Пешки?
— Пешки.
— Но если их поставить на шахматной доске, они помогут нам разобраться, куда подевались король и королева.
— Не надо ничего ставить. Вот короли.
Американец вырвал у меня снимки.
— Боже мой! Боже мой! Этот?.. Этот?.. Я не могу поверить. Не могу!!
— Вот магнитная пленка.
Мы слушали с ним деловые, хрипловатые голоса, требовательные, заискивающие, резкие, вкрадчивые. Перед ним открывалась паутина, сплетенная тысячью откормленных, жадных, образованных, элегантных пауков.
Он еще не видел снимков, на которых были последние минуты всех погибших свидетелей. Пленку с ними я не успел проявить. Я был измучен.
Он сидел на диване, слегка покачиваясь в такт голосам, приказам и выстрелам. А я думал, почему бы тебе не встать и не сказать громогласно по всем каналам, на всю Америку: «Посмотрите, люди! Как могло такое случиться? Каждому юристу понятно, если мрут как мухи один за другим все, кто был косвенно связан с каким-либо преступлением, значит, оно, преступление, само собой доказано, значит, заговор был и необходимо срочное вмешательство государства. Немедленное! Беспощадное! Злое!.. Преступно правительство, которое медлит. Преступен глава государства, который не вмешивается или делает вид, что ему ничего не известно. Преступны условия, породившие такое правительство, такой заговор».
Бедный Президент, Вечная память ему.
Я положил рядом два снимка. Предполагаемый убийца, погибший полицейский.
— Они похожи как близнецы, посмотрите, — сказал я.
— Да, невероятно похожи.
— А вот снимок: на стрельбище в Ирвинге показывал свою меткость не Предполагаемый, а его двойник, тот, кто стрелял на самом деле. Он умышленно говорил там чужую фамилию.
— Да, да, это ужасно!
— Выбирал автомобиль не Предполагаемый, а все тот же двойник.
— Разыграно по нотам. Ужасно, ужасно, мистер Магнитолог, — он поднял здоровенные свои кулаки, стиснул ими лицо. — Не могу поверить, не могу! Дайте взглянуть еще раз.
Он тасовал отпечатки, раскладывал их опять на полу, на диване, бормоча:
— Это государственный переворот! Это не что иное, как государственный переворот!
Опять он слушал магнитофон. Опять звучали приветственные возгласы, крики, выстрелы, четыре негромких щелчка. Четыре.
Паутина медленно заволакивала меня, и я уснул.
Американец разбудил меня.
— Сэр, — сказал он торжественно, — я хочу, чтобы вы пообедали. А потом спите, сколько вам захочется. Вы и так уже дремлете больше двух часов. Наша хозяйка приготовила нам роскошный обед.
Мы сели в столовой. Пока негритянка суетилась около нас, он опять разглядывал снимки, отобранные, как я понял, снимки. Одну четверть из тех, что я сделал.
Потом он ухаживал за мной. Подкладывал, и подливал, и убирал от меня все лишние пустые тарелки. Я не сопротивлялся.
— Вы знаете, — спросил он, — сколько стоят ваши снимки?
— Нет.
— По самым скромным предположениям пять миллионов долларов!
И опять он произнес это слово кокетливо, как у нас говорят дйньгами, а не деньгбми.
— Вы меня растрогали, — сказал я.
— Иронизируете? — кивнул он. — А я вполне серьезен. Вы понимаете, я только советую, деньги велики… Не остаться ли вам у нас. Фотографии могут вам дать и семьдесят и сто миллионов. А если будет книга о том, как эти снимки попали к вам, то при самых плохих обстоятельствах половина миллиарда у вас в кармане… Скажите откровенно, разве не соблазнительно? Почему вы не хотите остаться? Вас держат какие-нибудь моральные факторы? Или вы хотите, или вам хотелось бы, да вы не можете?.. Ну, представьте себе такую сказку: ваше правительство разрешает вам. Останетесь вы или нет?
— Нет.
— Почему? Не хотите?
— Не хочу.
— Скажите, пожалуйста, какие силы вас удерживают? Не понимаю… Неужели вы никем и ничем не обижены у себя на родине?.. Вспомните хорошенько…
— Я не знаю, что сказать. Мне просто не хочется, нет желания.
— Вы подумайте.
— К чему?
— Подумайте, шансы велики!
— Мистер Американец, у меня был один знакомый… очень способный физик… Он однажды взял и остался. Потом я получил от него письмо. Физик писал о том, как ему живется. Думаете, он плохо устроился? Машину, коттедж, фунты — все это он имел. Имел и с тоской собачьей писал о том, как с ним у нас всю жизнь гоношились и нянчились, как хлопотали над ним, начиная с детского сада, потом в школе, потом в институте, в армии… Никто больше не думает о нем, кроме жены. Вакуум, пустота. Нянчиться некому. Одна надежда на собственные мускулы. А мускулы не так уж крепки… Приедете когда-нибудь, покажу вам письмо. Я не придумал его. Оно лежит у меня в столе. Он пишет: если кто-то не понимает, что значило в нашей с ним жизни Государство, в котором живу я, пускай заимеет ребенка. Поймет… У него дочь родилась в Москве, а сын родился там.
— Ну что же, мистер Магнитолог, в этих словах… Как-то мы говорили с одним коллегой. Он сказал: в России полным ходом идет большая игра. Все играют в нее, все. Поэтому всеми владеет общая цель. А мы играем, он сказал, в одиночку. И страшно бывает иногда в пасмурный день. А вдруг проиграешь? Вот как… Я вас при желании мог бы понять. Но такие деньги?!
— Они ваши. Я хотел заплатить вам за мой отъезд.
— Спасибо, мистер Магнитолог.
— Они ваши при одном условии: вы дадите ход снимкам, лишь когда я уеду, улечу. В Антарктиде вы получите кинопленку про все это. Еще, наверное, миллионов…
— Я сегодня же отправлюсь туда, где стоит лайнер, и все подготовлю, мистер Магнитолог. Мне остается только сожалеть. Очень обидно потерять вас. Не сердитесь на меня, сэр.
Ну что мне ответить ему? Я кажусь Американцу ангелом с куцыми крылышками. Я не ангел. Будь у меня такие деньги дома, я, наверное, знал бы, как с ними расправиться. А так, честно говоря, не представляю, что я мог бы делать в десяти, в пятнадцати собственных комнатах, пяти автомобилях и прочее…
Я не могу без всего того, к чему я привык, без всех тех, к кому я привык.
Нет, все не просто.
Мы пили кофе.
— Признаюсь откровенно, — сказал он, — я думал, никогда не будет раскрыто преступление века. И вот… Я поражен.
— Вы сами убедились, как много было действующих лиц в преступлении. При таком количестве тайну сохранить почти невозможно. Рано или поздно…
— Есть преступления, которые не стали понятными до конца даже через добрую сотню лет! Вы слышали о том, что президента Линкольна убил актер Джон Бут?
— В школе.
— Позвольте, в театре.
— Я узнал об этом в школе.
— Ах да… Ну вот, застрелил и убежал. Сто лет назад. Очень давно. Сто лет назад, а нам и теперь не все понятно. Почему цензура, например, в течение первых пяти часов по неизвестным причинам заставляла выкидывать из газетных сообщений фамилию преступника? Это, конечно, было ему на руку… В Вашингтоне сразу прекратили работу все телеграфные линии. Для передачи специальных сообщений, связанных с розысками Бута, предназначалась только линия военного министерства. Но линия та вдруг испортилась.
— Опять заговор?
— Не знаю. Только и там несуразности. В учебниках истории сказано, что Бута, в конце концов, застрелили, но есть основания думать иначе. Он умер много лет спустя.
— Ну и что?
— Не могли бы вы открыть нам эту историческую тайну? Был заговор или нет?
Он засмеялся раскатисто, весьма довольный своей шуткой.
Я тоже смеялся.
— Тебе не смешно, я понимаю, — сказал я в окно. — суди меня как хочешь. Но послушай, ведь я в самом деле не знаю, как быть… во всяком случае, пока со мной аппарат. Вы молчите, значит, я прав? Или нет? Я до сих пор не ошибался? Не знаю… Разве тебе не нужно все, что я здесь открыл? И открою? В мое оправдание… Можно ли было иначе? Ты не понимаешь меня?.. Другие когда-нибудь поймут и простят. Мы все из одной колыбели, как говорил один… Я виноват. Почему я так сделал? Пойми, фотографии для него настолько реальны. Он может подумать любое, гадать самое несуразное, только не это. Расскажу — не поверит. Он человек. Для него это за гранью разумного. Никаких объяснений от меня тут никто не получит. Никто, поверь мне. Я готов погибнуть. Готов, ради всего сделанного. Поверь… Так и передай всем… Я помог им распутать самую сложную тайну. А ведь она была до сих пор так сложна, так нелогична, так несуразна до абсурда, большая, никем не придуманная тайна века, более несуразная, чем самый закрученный детектив. Так пускай в ней появится новая нелогичность, новая сложность… Я сам хожу как во сне. Только в моей грустной повести куда больше логики, чем в этой американской трагедии.
Ты скажешь: я не все могу объяснить. Но разве это главное? Ведь не хочешь ты, чтобы я изложил тебе эдакий детектив и, как принято, объяснил все от буквы до буквы. Ругай меня как можешь за мою нелогичность, но я не географ, не политик-обозреватель, не турист, глотающий все, что плохо видит. Я не составитель справочников, я… Верь мне… До свиданья… Береги маму, что бы ни случилось.
6
Не могу не записать главное.
Пришла наконец минута свидания с дедом.
Я уговаривал себя, не надо волноваться, подумай хорошенько, найдешь ли ты в бесконечном, как вселенная, Времени пылинку, секунду жизни? Тебе не помогут книги деда: он о себе не рассказывал. Никто не знает, в каких домах он жил, а без этой неподвижной точки не стоит и пытаться найти что-нибудь в море событий.
Он был не только великим ученым, он был искателем, вечным странником. Города и столицы менялись в биографии деда часто. В иные годы он пропадал неожиданно, сразу, непонятно куда. Его искали, но бесполезно, так пишет о нем журнал Физического общества, который лежит у меня дома. И журналу этому больше шестидесяти лет. Они даже в то время не могли найти. А я?..
Семьи у деда не было. На бабушке он так и не женился. Виделись они мало, и вскоре он был убит. Бабушка из Москвы. Но какой дом, улица, переулок?..
Значит, надо вспомнить, где и когда мог он бывать.
Первое: научные съезды. Они собирались в Петербурге, Москве, Париже, Киеве, Льеже. Но где? В каких зданиях?.. Слишком сложный путь. Не годится.
Попробуем набросать в памяти всю его биографию.
Родился, кажется, в Харькове. Кажется? Отпадает.
Затем университет. Но здание, помню, было разрушено в сорок втором году… Не пойдет.
Какие работы он вел? Исследования в области атмосферного электричества, геомагнетизма, ионизации атмосферы, явлений радиоактивности, рентгеновых лучей, поляризации света. Немало, пожалуй, для внешности ученого. Но где все это могло происходить? В Пулковской обсерватории? Нет. В Кронштадте? Вряд ли. Его работа, незаметная с виду, выражалась не так сенсационно и зримо, как первые лампочки на улицах или первобытная железная дорога.
Членом каких академий он был? Российской? Ну и что? Говорят, он избегал общения с коллегами. Королевской? Туда он так и не добрался, хотя на радиосъезде…
Стоп. О чем говорили на радиосъезде? О беспроводной передаче электроэнергии, о селективности радиоприборов. Короче говоря, управление по радио. Любимый конек деда. Вот, кажется, правильный путь!
Мой дед подает прошение министру, в котором он сообщает об открытых им способах управления на расстоянии. Военное министерство тянет. Он пишет, он требует, напоминает, ему нужны приборы, деньги… Ответа нет. Никто не верит в открытие. Научные журналы не принимают его статью. Дед публикует свои опыты в бульварной газетке «Черноморское обозрение». Коллеги в недоумении, коллеги морщатся. Военный министр готовит вежливый, не преисполненный «тонких остроумий» ответ. Как вдруг сенсация! Другой ученый впервые показал модель, управляемую по радио, показал ее здесь, в Америке, в Нью-Йорке.
Деда приглашают в министерство. Ему выделяют старое суденышко для опытов и несколько сот рублей… Он по дороге на юг останавливается в Харькове, неизвестно в какой гостинице, находит знакомого доктора и просит положить его на лечение в больницу.
Однажды утром кто-то входит к нему и стреляет в сердце.
Военный министр сожалеет. Убийцу не нашли…
Военное министерство! Конечно, военное министерство самый «близкий» дом для моего деда. Петербург… Не знаю, как раньше, а теперь улица Майорова, угол площади, сад, Адмиралтейство…
Я включил приборы на дальний попек. Мгновенно мелькнул океан, и линия берега па экране пошла сверху вниз, причудливо надрезанная волнами.
Ленинград. Я нашел его сразу, и на первой случайной улице, где были, по-моему, старые дома, навел отклонение резко назад.
И асфальт на экране как будто испарился. На улице в тот же миг выросли в два ряда невысокие каменные тумбы вдоль тротуаров, белые шапки снега на тумбах и воробьи на белой мостовой у навозной кучи.
Запряженная лошадь спугнула их, вынесла на экран скрипучие санки с ребятишками, румяными от мороза. Над ними громадный кучер с необыкновенной спецбородой, в тулупе, в шапке, с длинным кнутом в руке. Выразительней картинки не придумаешь.
Он погонял как бы снисходительно, так, шутя, невсерьез, великодушно, детской забавы ради. Но сбоку на темной лошади скакал не то воспитатель, не то родственник ребят и наблюдал.
Прохожие были в цилиндрах и шубах, в теплых шинелях и форменных картузах, в шалях и забавных шляпках с нимбами вокруг лица.
И я шел вместе с ними. Хрустел под ногами снег, пар дыхания, пар от лошадей заволакивал иногда экран.
Как это рассказать, что я чувствую, когда ловлю прошлое?..
Господин поглядел на меня и не заметил, человек, давным-давно не существующий, прошел, едва не задев меня плечом. И я могу знать о нем все, видеть всю его жизнь!
Солдаты шагают по Дворцовой набережной, смешные, как из оперетты. В окнах дворца горит свет, ну, конечно, свечи. Зимний день пасмурен, или утро не разыгралось, или тянет к вечеру.
Вышли из магазина молоденькие офицеры, тоже опереточные, но с такими не театральными, такими современными лицами. Наденешь на него мое пальто и шапку, и будет Сергей Петрович, а не Серж, как назвали его товарищи.
До свидания, Серж! Ты мелькнул, и хватит с тебя. Некогда мне разглядывать каждого. До свидания, румяные ребятишки! До свидания. Кем-то вы станете, чем запомнитесь у Времени, чем не запомнитесь?
Я мог бы остановиться тут, на Сенатской площади, поймать миг, когда на ней стояли в каре солдаты-бунтовщики, бесполезные в своей нерешительности. Увидеть весь ход великого поражения декабристов… Но это в другой раз. Как-нибудь…
Я вижу набережную Мойки, дом, рядом с которым я бродил с моим Археологом. Последний дом поэта. Я могу встретить его на улице, наверное, совсем непоэтичного с виду, маленького, невзрачного, смешного в желании выглядеть солидным. Я могу войти в дом. Окна светятся. Хозяин ждет меня! Я могу рассказать о нем такое, что сядут и ахнут историки, забегает, всплеснет руками, закричит Ираклий Андроников, бледный от волнения… Только пускай это будет потом. Некогда мне…
Вот он, подъезд. Угол дома и водосточная труба с наледью на ней. Наледи этой сто тридцать лет. Она давно растаяла. Нет ее, как дыма, как прошлогоднего тумана. Я вижу ее, столетнюю наледь…
Внизу, на Мойке, бегут на коньках молодые щеголи с красными носами. Подъезд отворяется… До свидания! Как-нибудь в другой раз. Некогда мне…
Я ускорил бег времени. Лошади, здания, солдаты, женщины, снег, цветы, парады, залпы сменяли друг друга. Я многое не понимал сразу. Я видел наших царей, русских самодержцев. Худого парня в белой тонкой рубашке, жующего булку. И другого, с книгой на скамейке в Дворцовом саду.
Я не узнал бы их, незаметных, улыбающихся, молодых прыщеватых и степенных пожилых. Только стены, среди которых они были, да возгласы окружающих делали их великими, божественными, порфироносными, единственными. Только медовые, липкие, приниженные взгляды, согнутые спины, трескучие слова…
Но луч убежал от них, торопясь и волнуясь, в другие отблески Времени.
Вот на парусной, глянцевой, чистой Неве задымили коптилки пароходы. В старый, медленный Петербург влетел, грохоча на стыках, поезд. На юг и север, на запад и восток потянулись телеграфные сети.
Я видел заводы, промышленные академии, станки, плавильные печи, смешные телефонные аппараты, электростанции, кареты-автомобили, нарезные винтовки, замковые орудия, велосипеды, фотографические аппараты… Над городом, как символ будущего, росли, поднимались выше церквей черные в копоти многочисленные трубы.
Я легко нашел здание военного министерства. Там, в щеголевато-казенном доме, часто бывал мой дед. Он одну зиму ходил туда целый месяц, как на службу, аккуратно к десяти утра.
Год и месяц поймать было тоже не трудно. Я заглянул в сторожку привратника. Над грубым столом в комнатенке висел календарь-численник, и мы вместе перелистали его за полминуты.
Год и месяц… Холодный декабрь. Нева под окнами не видна в тумане. Плывут по улицам, как деды-морозы, мохнатые снежные водители скрипучих саней с моторами в одну лошадиную силу. Везут к подъезду чиновников и генералов, укутанных снизу овчинами, сверху собольими воротниками…
Он шагнул из тумана ко мне в двадцатый век, едва не упав на скользкой мостовой, выпрямился, тонкий, молодой, в черной шинели, в осенних перчатках, с пристегнутым серебряным кортиком сбоку… Мой ровесник, похожий на меня, как уверяла мама, человек.
Ну, здравствуй, дед! Наконец-то мы встретились. Я долго не мог, ты меня понимаешь?.. Прости, я волнуюсь, уважаемый профессор, академик, член Российской, Тулузской, Австрийской да еще каких, не помню… Видишь, я нашел тебя, великий мой неудачник. Ты сам этого хотел. Расскажи мне твои загадки, беды, находки, поиски. Я должен узнать о них. Я — твой наследник…
Он вошел в здание.
Министр вежливо слушал.
— Предпринятые мною работы по вопросу о беспроволочной электрической передаче энергии привели меня к результатам, которые я не считаю вправе эксплуатировать за границей, не представив их прежде всего на благоусмотрение вашего высокопревосходительства…
— Русский патриотизм, уважаемый господин профессор, — основа нашей государственности. Похвальное ваше стремление будет примером для научной молодежи, которая восхищена была курсом ваших лекций в инженерной академии…
— Но лекции, к сожалению, не дают мне такого количества средств, которое могло бы обеспечить проведение опытов.
— Господин профессор, военное ведомство не располагает в настоящее время наличием средств для работ, не связанных с вооружением флота.
— Очевидно, я глубоко виноват в том, что не сумел обосновать значение моих изобретений…
— Дорогой мой, вы так молоды, а развитие наук уже нельзя понимать без влияния ваших работ. Но военная промышленность…
В узком длинном окне туман и туман. Ударила пушка на Петропавловской. На санях от Невы проехала бочка с водой. Грустно тебе, старик…
Нева прояснилась. По городу запрыгали брички на шинном ходу. Во дворе министерства, черный от лака, пыхтел вонючий автомобиль. Под окнами зеленела трава. Дед пришел опять, и снова ровный воспитанный голос. И Нева, и бочка с водой…
Он искал. Он ходил к промышленникам.
— Виноват, милостивый государь, а какая будет мне выгода?
К банкирам.
— Дайте нам гарантийное письмо,
К ростовщикам.
— Ваша недвижимость не обеспечивает залога…
По Неве колотится первый лед. В Эрмитаже днем зажигают свет. Он опять идет в подъезд на углу Вознесенского проспекта. Вежливый министр вежливо приглашает сесть.
— Меня заставили обратиться к вам причины, о которых я пишу в моей докладной записке на имя вашего высокопревосходительства.
— Я прочел ее, господин профессор.
— Новая система дальновидения, которую мы предлагаем осуществить, настолько важна, что я заранее взял на себя обязательство не делать никаких публикаций и хранить в тайне саму идею разработки необходимых аппаратов. Но я рассчитываю на благосклонное внимание ведомства и, конечно, финансовую поддержку.
— На какую сумму вы располагаете?
— Для начала пятнадцать тысяч рублей на заказы по изготовлению приборов. Нам будет необходимо среднего тоннажа быстроходное судно и…
— Мы не имеем таких финансовых средств на ближайшие годы… Его величество император всероссийский выехал на совещание монаршей ассамблеи по всемирному разоружению. В торжественный момент…
Как? И тогда все те же разговоры?
Помню, копаясь однажды в древних книгах, я нашел в русском «Политическом журнале» за 1789 год «заграничные вести»… «Англия призывает государства не делать более пушки, огнестрельные ружья… Похвальный совет, но лицемерный…»
Столько лет одни разговоры.
Его нашел на съезде в уютном бельгийском городе Льеже высокий, благожелательный, умный человек.
Он сказал:
— Господин профессор, у нас вы получите собственную лабораторию, неограниченный кредит, инженеров, которые будут счастливы помогать вам, и квалифицированных рабочих. Возьмите, пожалуйста, чек. Я не настаиваю, можете не брать, но подумайте. Наука не простит погребения таких идей. В наш высококультурный век (забавно звучат его слова: «наш высококультурный век… плохие паровозы, древний телеграф, самолеты-лучинки…»), общественные устройства не имеют права становиться на пути науки. Иначе она их сметет или наступит величайшая катастрофа…
Он вернулся домой. Были на экране свет, белая ночь, ясные блики на окнах, белая Нева, белые дома, и я невольно убавил яркость.
Он стоял у подъезда и смотрел на воду. Из окон ближнего дома звучала мазурка, смех очень юных людей, светлый, как воды Невы.
Потом на улицу вышли две девушки. Посмотреть на эту воду, на шпиль, отраженный в ней, облака, мосты, поднятые, как руки, на чаек, на что-то еще необъяснимое вдали.
Одна из девушек сначала оглядывалась на деда, потом подошла и спросила, как будто ей ничего не стоило подойти к незнакомому на берегу.
— Почему вы такой грустный? Пожалуйста, не надо…
— А вам, барышня, весело?
— Я первый раз в Петербурге. Как светло, посмотрите. Меня зовут Маша. Я хочу, чтобы всем нынче было светло…
Не могу назвать эту юную девочку, женственно красивую девочку — бабушка.
Ах мазурка, мазурка!
Военный министр докладывал кому-то сиятельному:
— Имеется неприятное сообщение дипломатических каналов.
Некий ученый показал на манеже в Нью-Йорке действующую модель аппарата, управляемого на расстоянии. Военные круги ассигнуют большие суммы на постройку таких машин.
— Я так и предполагал. У нас этого не могут сделать. Не по силам! Твоим ученым далеко до них, Роман Артурович.
— Я намерен пригласить наших профессоров, знающих электрические науки… поручить им разработку систем управляемых…
— Опоздал! Опоздал, ваше высокопревосходительство, Роман Артурович. Надо покупать готовенькое, коли продадут… Кто сей заморский ученый?
— Как пишут, он ровесник нашему профессору, а вот поди ж ты… Он одинок, имеет образование, полученное в Европе. У него даже имя такое, как у нашего, правда, на итальянский манер…
Я вздрогнул. Черт побери, неужели я становлюсь детективом-дефективом, раз мне приходят в голову такие предположения!
Ровесник? На итальянский манер?..
Но я, дорогие мои соотечественники, увидел это. Увидел, как он плыл в Америку, как работал, как его называли… У нас много таких имен. Павел — Паоло, Николай — Николо.
Я не оправдываю деда. Но если можно, простите его хотя бы когда-нибудь.
7
Вот она, тетрадь, которую мы искали! Я сфотографировал ее.
«Марiя, Милый, родной человЪкъ. Береги мои дневники. Оставляю тебЪ самое дорогое для меня. СумЪй сохранить мою душу для новыхъ, лучшихъ дней.
Оберегай тетради, какъ оберегаешь Настеньку.
Такъ я жилъ… Такъ получилось.
Петербургъ, январь 1908 года.
Съ техъ пор, какъ императоръ Неронъ посмотрълъ сквозь изумрудъ на своемъ перстнъ и увиделъ предметы увеличенные, сделавъ такимъ образомъ «открытие» свойствъ увеличительнаго стекла, было найдено множество способовъ его примъненiя. Черезъ какую-нибудь тысячу летъ Сальвино Армати придумалъ очки. Понадобилась еще половина тысячелетiя для появлънiя подзорной трубы, затемъ телескопа и микроскопа.
Телескопъ намъ приближаетъ миры такiе далекiе, куда человъкъ не сможетъ заглянуть инымъ путемъ, какъ только зрительнымъ.
Оптический микроскопъ увеличиваетъ предметы невероятно малые. Наконецъ, обыкновенныя очки мъняютъ наше зрънiе въ пользу для насъ.
Мы примъняемъ названные предметы, часто не задумываясь о томъ, что пользоваться ими возможно лишь благодаря изумительнымъ свойствамъ свъта преломляться, усиливаться, отражаться, ослабевать и проч.
Возможности свътоваго луча удивительны! Можетъ ли не поразить воображение такой примеръ.
Свътъ, какъ известно, проходить разстоянiе в 300 000 километровъ за секунду. Но къ намъ доходить свът многихъ свътилъ, расположенныхъ такъ далеко, что лучъ идетъ отъ нихъ мiллиарды земныхъ лътъ.
Значить, свътъ многихъ звъздъ рожденъ еще тогда, когда не было въ природе нашей Земли! Но мы видимъ этотъ свътъ, онъ живетъ, онъ пыветъ въ окъанъ пространства и връмени.
Темъ болъе поразительно, что звъзда могла умеръть, уже давно погаснуть, а часть ея преображенной матерiи, лучи свъта, все живутъ и живутъ.
Мы, при желании, можемъ этотъ лучъ запечатлеть на фотографической пластинкъ, отразить въ зеркалъ, и не одинъ разъ. Лучъ несуществующей звъзды!
Получается такъ, что мы видимъ несуществующей миръ! Очень далекiй миръ и поэтому зрительно плохо воспринимаемый.
Но представьте себъ, что хорошо видимая нами Луна вдругъ перестала существовать. А лучи отъ нея, то есть изображънie Луны, какую-то ничтожную долю секунды будутъ къ намъ поступать, существовать безъ своего оригинала, такъ сказать.
А въ глубины мирозданiя этотъ лунный свътъ, а точнъе солнечный, отраженный Луной, придетъ еще болъе «древнимъ».
Фантастическiй наблюдатель могъ бы, находясь въ безвоздушномъ пространствъ, видеть давно не существующiе кратеры Луны, отдельные камни. ОНЪ МОГЪ БЫ ВИДЕТЬ ПРОШЛОЕ!
Здесь необходимо вспомнить о локацiи, необыкновенной способности луча отражаться отъ предмъта и лететь въ иномъ направленiи, уже какъ бы неся на себЪ изображЪнiе данного предмета, изображънiе, которое такъ же можно повторить, ну, скажемъ, съ помощью зеркалъ.
Какiя практическия возможности таить въ себЪ такая способность луча? Я умышленно подчеркiваю, луча. Не только свЪтоваго.
Люди привыкли имЪть дЪло съ практическимъ, свЪтовымъ лучомъ и не понимаютъ пока значенiя другiхъ. Они думаютъ, что видЪть, передавать изображенiе возможно только съ помощью свЪтовых волнъ.
Къ счастiю для науки, это не такъ. Способности света, несмотря на все ихъ богатство, ограничены. СвЪтовыя лучи «глотаетъ» пыль, ихъ искажаетъ воздухъ, а такъже самъ свЪтъ.
Но можно ли найти въ природе лучъ, который, обладая многими свойствами свЪтоваго, могъ не иметь слабыхъ его качествъ?
Да, можно. Лучи такiе найдены мною.
Но прежде всего несколько словъ о разныхъ открытыхъ недавно излученияхъ.
Рентгеновскiе лучи, ультрафиолетовые, инфракрасные, радиолучи. Я нарочно говорю не радиоволны, а радиолучи, потому что природа свЪтовыхъ и радиоволнъ одна: электромагнитные колебанiя. Вся разница въ длинЪ волны, съ которой онЪ двигаются въ пространствЪ. Длина волны свЪтовыхъ лучей находится въ оптическомъ дiапазонЪ, то есть видимомъ нами, другiя не видны, хотя, повторяю, почти у всЪхъ у нихъ одна природа — электромагнитныя колебанiя.
Значить, въ недалекомъ будущемъ, я убежденъ, люди научатся передавать изображенiе съ помощью радиолучей, какъ и звукъ посредствомъ свЪтовыхъ волнъ. То есть видЪть при помощи звука и слышать благодаря изображенiю. Звучитъ какъ парадоксъ!
Электромагнитныя колебанiя рисуютъ изображенiе, передаютъ звукъ. Но это значить и тепловыя лучи могутъ рисовать. У нихъ одна природа съ лучомъ свъта. И магнитныя тоже! Сколько мы знаемъ подобныхъ излучений?
Все насъ окружающее, всЪ предмЪты, все мирозданiе, молекулы, атомы испускаютъ какие-нибудь волны.
Въ космосе гигантскiя разскаленныя тела излучаютъ во всЪхъ направленiяхъ смесь хаотическихъ волнъ разной длины, впбрирующихъ какъ попало. Эти волны смЪшиваются, сталкиваются съ волнами земнаго происхождения: гидроническими въ океане, съ магнитными силовыми линиями, съ электрическимъ полемъ. Кто можетъ найти въ этомъ хаосе порядок и систему? Кто сумЪетъ управлять ими? Станутъ ли онЪ, какъ свЪтъ, отражаться, преломляться, усиливаться, рисовать изображенiе, звучать? Безусловно, станутъ.
Подберите къ нимъ ключи, онЪ сыграютъ вамъ вЪликую симфонию мирозданiя, вы услышите голосъ ВрЪмени. Огромное множество незримыхъ излученiй будетъ открыто и будетъ служить разуму, какъ послужатъ ему найденные мною лучи невЪдомыхъ доселе возможностей. Лучи, способныя многократно отражаться, не теряя своихъ свойствъ, не ослабЪвая, не искажаясь.
Эти лучи открыты мною при долгомъ наблюденiи магнетизма, изученiи эффекта земныхъ миражей, а такъже лучей, посылаемыхъ къ намъ на Землю сквозь плотную завЪсу воздуха и всевозможныхъ полей.
Миражи до сихъ поръ остаются необыкновеннымъ явленiем природы. СуевЪрные люди принимаютъ ихъ за небесныя знаменiя, за чудо. Рассказамъ о миражахъ многiя не верятъ или принiмаютъ ихъ за галлюцинацiи больнаго мозга.
Въ раскаленной пустынЪ измученные путешественники вдругъ начинаютъ видЪть невдалеке отъ себя озеро чистой, прохладной воды, въ которой видны отраженныя пальмы. Путники спешатъ къ озеру, но вода все время уходитъ отъ нихъ, не допуская ближе чемъ на один-два километра, пока совсемъ не исчЪзнетъ, оставивъ на месте себя раскаленный пЪсокъ.
Taкie миражи давно получили объясненiе. Причина ихъ — разная плотность и температура воздушнаго слоя, то есть оптической среды, въ которой действуютъ, преломляются лучи света. Передъ нами обычная рефракцiя.
Но есть иная группа наблюдаемых многiми очевидцами явленiй природы, миражи, причину которыхъ никто не могъ объяснить.
На Лазурном берегу Франции мне довелось быть свидЪтелемъ видЪнiя, которое часто пугаетъ аборигеновъ своей загадочностью.
На ясномъ горизонте вдругъ появляются волшебныя синия горы, четкiя въ своемъ рисункЪ. Въ нихъ узнаютъ северный гористый берегъ острова Корсика, расположенный отъ Францiи не ближе чемъ за 200 километровъ. На такомъ расстоянiи, принимая во вниманiе кривизну земной поверхности, не может быть и речи о прямой видимости.
Этотъ случай самый обыкновенный по сравненiю съ другими, о которыхъ я расскажу.
Въ 1878 году обитатели форта Авраамъ Линкольнъ въ Америке увидели отрядъ солдатъ, который вышелъ изъ форта несколько дней назадъ въ карательную экспедицию противъ индейцевъ. Далекiй отрядъ маршировал по ясному небу, видимый крупно, какъ бы черезъ подзорную трубу. ВскорЪ этотъ отрядъ попалъ въ засаду и былъ уничтоженъ индейцами. Солдаты гарнизона истолковали миражъ какъ предзнаменованiе.
Жители бельгийскаго города Вервье однажды утромъ июня 1815 увидели въ небе настоящее сраженiе. Мелкия детали, ружья, костюмы, сабли, воинскiе знаки, все было предельно четко. По небу носилась конница, падали отъ выстреловъ люди. Картина жуткая въ нЪмой своей подвижности. МнЪ удалось достать рисунокъ, сделанный очевидцемъ виденiя. Другая такая зарисовка, по моимъ сведенiямъ, хранится въ публичной библиотеке города Вервье. Но какое сраженiе случилось въ тотъ памятный день?.. Последняя битва при Ватерлоо!
Добавлю къ этому: расстояние между Вервье и Ватерлоо — сто пять километровъ!
На юге Соединенныхъ Штатовъ Америки я нашелъ мЪсто, вблизи котораго довольно часто возникаетъ любопытный миражъ: дома съ колокольнями, деревья, склады, повозки. Сведущiя люди опознали въ немъ городокъ Санъ-Хозе въ Калифорнiи. Конечно, я навестилъ этотъ городокъ и самъ убЪдился въ правильности предположенiй. Расстоянiе между обеiми точками восемьсотъ километровъ!
ДалЪе, на восточномъ побережьЪ Америки я, какъ многiе другiе свидетели, могъ наблюдать миражи съ удивительно четкимъ рисункомъ даже самыхъ мелкихъ предметовъ. Поиски «оригинала» изображенiя дали, наконецъ, поразительный результатъ. Мы наблюдали небольшия города Северной Африки!!
Въ ночь на 27 марта 1897 года экипажъ бременскаго судна «Матадоръ» въ южной части Тихаго окЪана встретилъ необычайный призракъ «летающего голландца». Такъ называютъ подобные миражи въ море. Въ полночь вахтенный доложил капитану, что приблизительно въ двухъ миляхъ съ подветренной стороны большое парусное судно попало въ бурю. Но весь окЪанъ вокругъ, на всемъ пространстве былъ совершенно спокоенъ въ лунномъ свете. А неизвестный корабль между темъ напрягалъ последняя силы. Огромныя волны перекатывались черезъ палубу, срывая зарифленныя паруса, гнулися мачты. Виденiе было реальнымъ и не перевернутымъ, какъ обычно при подобныхъ мiражахъ. Поэтому никто не принималъ встреченное судно за призракъ. Оно летело прямо на «Матадоръ». Несмотря на полный штиль, капитанъ «Матадора», боясь, что неизвестное судно принесётъ вЪтеръ, приказалъ убрать паруса.
Но таинственный корабль изменилъ курсъ и на расстоянiи двухсотъ метровъ отъ «Матадора» пролетелъ на югъ вместе съ волнами и бурей среди ясного неба и спокойного моря. СвЪтъ на корме корабля вдругъ погасъ, а черезъ минуту онъ и самъ испарился на горизонте.
Загадка выяснилась, когда «Матадоръ» несколько недель спустя пришелъ въ портъ Колатеа Буэна въ Чiли. Тамъ капитанъ узналъ о томъ, что въ ночь на 27 марта на датскомъ судне, застигнутомъ бурЪй, взорвалась лампа и штурманъ судна получилъ сильныя ожоги.
Когда свЪрили время и градусы долготы «Матадора» и датского судна въ ночь на 27 марта, оказалось, что расстоянiе между нiми было въ 1700 километровъ!
Какая нечистая сила могла пЪредавать изображЪнiе въ натуральную велiчину, или многократно увеличеннымъ, къ тому же огибая земную поверхность, крiвизна которой на подобныхъ дистанцiяхъ вЪлика?
Никто не высказалъ даже гадательныхъ соображенiй. Никто не пытался научно, со здравымъ смысломъ, не отклоняясь отъ законовъ оптiки, объяснить эти сверхдальнобойныя мiражи. Никто не хотелъ собрать воедино въ четкую систему изобразительныя чудеса природы. Мiражи, полярныя сiянiя (кресты, силуэты, круги, такъ называемыя гало). Никто не искалъ. И напрасно!
Путешествуя въ погоне за мiражами по южной части Соединенныхъ Штатовъ, я сделалъ однажды весьма несерьезное поначалу предположение. Меня толкнули къ этому проводiмыя мною постоянно измеренiя магнитныхъ полей…»
Дальше в тетради вырван тот самый листок, найденный Генералом, тот самый, который был исписан формулами. Следующая страница начиналась так:
«Определить искомое можно лишь, если удастся провести лучъ сразу въ двухъ названныхъ точкахъ такимъ образомъ, чтобы лучи пересеклись, а гребешки волнъ совпали бы въ своихъ колЪбанiяхъ.
График магнитных отклоненiй показывает следующее: главная точка опоры, назовемъ ея такъ — гiгантскаго магнитнаго зеркала — находится где-то на Американскомъ континенте. ТочнЪе определить не удалось».
Здесь опять идут формулы, запись которых мы отложим до более подходящей минуты.
* * *
«Сделавъ теоретическое, умозрительное предположенiе — самый первый нетвердый шагъ, — я надумалъ проверить его на практикЪ. Для этой цели, мнЪ былъ нуженъ довольно яркiй (не ослепительный) внЪ зЪмныхъ предЪловъ источникъ свЪта. Имъ оказалась ночная наша спутница — Луна.
Въ одну изъ тихихъ ночЪй на велосипЪде я въЪхалъ на равнину, по которой шла довольно ровная дорога, и началъ искать возможную, повторяю, предполагаемую пока, точку.
Вдругъ я съ изумленiемъ увиделъ, что Луна увЪличилась въ объеме въ несколько разъ. Она оставалась такой, пока я не проЪхалъ съ дЪсятокъ мЪтровъ. Я вернулся назадъ, и снова на томъ же участке Луна мгновенно увеличилась. Она была нормальнаго цвЪта, но пятна ея растекались въ ширину, какъ, впрочемъ, и она сама.
Потомъ я шагами отмЪрилъ площадку, съ которой былъ виденъ мiражъ. 10Х10 мЪтровъ. И нигде больше.
Значить, они есть!
Возникаетъ вопросъ. Какое практическое значенiе могутъ имЪть открытые мною лучи?
Смыслъ отвЪта ясенъ, хотя само явленiе поражаетъ своими возможностями.
Если человЪк сумЪетъ использовать названные лучи съ помощью техники, сумЪетъ поймать и преобразовать ихъ, онъ овладЪетъ «эффектомъ погибшей звЪзды». Проще говоря, мы танемъ видеть «дЪла давно минувших дней, преданья старины глубокой…».
Четкiя рисунки прошлаго, многократно отражаясь отъ магнитныхъ зЪркаль мирозданiя, витаютъ по всЪленной. ЧеловЪкъ долженъ видеть ихъ!
Очень трудно пока решить, но мнЪ кажется, мои лучи «берутъ» у ВрЪмени озвученныя картины, то есть ведут локацию не только изображенiя, но и звука…»
Тут опять идет гениальная математика.
8
Я видел.
К деду пришел высокий, благожелательный, добрый, умный человек. Он сказал:
— Ваш отъезд оч-чынь похож на бегство. Я понимаю, Россия ваша родила, здесь ваш от-чый дом, но пора бы вернуться. Мы затратили много средств.
— Я сделал все договоренное.
— Договоры, понятие оч-чынь растяжимое, господин профессор. Мы платим не за ваши управляемые приборы, а за вашу светлую голову, за техническую мысль, основу материального прогресса. Нам нужен ученый такого калибра, как вы.
— Я, кажется, больше не могу быть вам полезен.
— Вы хотите сказать, что вам больше нечего дать прогрессу?
— Примерно так.
— А ваши поездки по Штатам? А замеры магнитных силовых линий?.. Как эта русская сказка? Серебряное яблы-чко и наливное блюды-чко. Вертись, вертись яблы-чко, покажи мне то, не знаю что… Будем откровенны, вам самому разве не терпится начать? У меня совершенно правильные сведения. Императорская казна дала вам сумму, которой хватит вам только на дорогу до Черного моря и на покупку двух или трех импортных аппаратов у нашей фирмы… Где же лучше понимают русского профессора?.. Кажется, в Москве у вас имеется любимая женщина? Возьмите ее к нам. Она любит вас, она поймет… Она оценит этот шаг, эту жертву во имя Великой Науки…
— А если я все же не поеду?
— Я не верю в такую вашу неспособность понять собственную выгоду и пользу для науки. Но… но, если так случится, мы будем вынуждены опубликовать некоторые сведения… Монархия не простит вам…
В Харькове дед позвонил у двери с табличкой «Докторъ Леоновъ». Шел дождь. Он снял мокрое насквозь пальто. Жена доктора Леонова, укоризненно покачивая головой, понесла пальто к широкой теплой кафельной печке.
Доктор Леонов и дед пили в гостиной горячий с медом и вареньем чай. Дед все время тер ладони, как делают, когда хотят согреть руки.
— Не отказывай, положи меня в психиатрическую.
— Не говори глупости.
— Видишь, у меня дрожат руки.
— Ты возбужден. И погода прескверная.
— Положи в нормальную. В любую положи! Только спрячь меня.
— От кого?
— От самого себя.
— Ты здоровый человек, а напускаешь на себя.
— Здоровые так не живут.
Я видел.
Рано утром в больничной палате он открыл свой саквояж, который любезный доктор Леонов разрешил ему взять в палату, и положил на тумбочку револьвер. Он лег, аккуратно укрыл себя одеялом и лежал так пятнадцать минут.
Потом он выстрелил себе в сердце. Хрипя от боли, сам положил на тумбочку револьвер.
Я не знаю, как это можно, только все было так. В него никто не стрелял…
Неужели я придумал мой аппарат, чтобы видеть, распутывать, разгадывать убийства, убийства, убийства, убийства, убийства?.. Не рано ли создал я тебя, мой плакатор? Имеем ли мы право все видеть, все понимать, все знать? Где он, этот смешной Археолог с наивными, детскими, чистыми тайнами, сказками-загадками?..
Вот и все. Кто-нибудь скажет: банальный сюжет! Непонятый русский ученый, косное правительство… Ну что же, придумать можно и завлекательней. Только я ничего не придумал. Многое было еще тогда напечатано в газетах. Я могу показать их.
Я машинально переключил отклонение.
По улицам Харькова шли солдаты с красными лентами на шапках.
Под ногами у них ветер листал газету. Я видел объявления, напечатанные в ней.
СРОЧНО ПРОДАЕТСЯ имЪние князей Кучинскихъ…
За 100000 рублей передамъ на 200000 р. акцiй доходнейш. дЪла на полн. ходу, место члена Правд, жалов. 6000 р. + % съ дохода, гарант, миним. 12 % и право купить 31 марта с. г. еще на 200 тыс. руб. акцiй въ 100 руб. по 50 р. Жить можно где угодно. Письм. предл. адрес…
ЭКСТРЕННО ПРОДАЮТСЯ два зiмнихъ барскихъ особняка, два сада очень фруктов., зЪмля 310 кв. с. за 60000 р.
РАСПРОДАЖА МЕБЕЛИ…
ПОКУПАЮ БРИЛЛИАНТЫ…
Прод. одинъ америк. чемоданъ-гардеробъ, два кожан. мал. чемодана и два морскихъ сундука…
9
Мы, кажется, доигрались. Хозяина все нет. Но вчера утром, когда приехал фургон с газетами…
Заголовки, фотографии…
Тайна века раскрыта!
Убийцы найдены!
Тень президента может быть спокойна?
Лахома и Новый Орлеан против.
Свидетель-инкогнито!
Заговор? Нет! Государственный переворот!
Были две группы с разными заданиями, ничего не знавшие одна о другой…
Америка, тебе стыдно?
Это позор!
Окружной прокурор обещает…
Эти не простили ему национальную гвардию, посланную для защиты негра-студента…
Эмигранты-кубинцы мстили за разгром тайных складов оружия…
Эти мстили за…
Фотографии, фотографии — мои снимки!
Про меня, правда, ни слова. Значит, он хочет получить пленку. Надеется, болтун. А кто виноват? Не я ли дал ему, насквозь отравленному жаждой сенсации, такую бомбу? Не вытерпел, газетная душа.
Что делать, не знаю. Как тянется время!
Сегодня к нашему дому не подъехал ни один фургон.
Я разбил аппарат. Скрутил ему нежные, тонкие нервишки, выбил молотком зубы, выдавил, вырвал и вдребезги сокрушил фоконы, в пыль, в стеклянную крошку.
Так надо, малыш…
Негритянка молится. Кто-то выстрелил. А кто? Пуля попала в дубовую дверь кабинета. Я вижу хвостик.
Нарядные домушки на склоне. Все как и прежде. Синяя дорога. Нигде никого, кто может поднять к плечу карабин. Зеленая долина, синяя дорога…
Почему не работает у нас телефон?
— Ухожу. Больше, наверное, ждать нечего. Так надо. Если ты не видишь меня, тем более. Но послушай на всякий случай. Нет оправдания. Некогда мне оправдываться. Если ты видишь, ты понимаешь больше меня. Я тоже мог бы следить за моим Американцем и узнать о нем больше, чем я знал. Но, к сожалению, был занят, а теперь нет у меня такой возможности… Я разбил аппарат. Я для них всего лишь Магнитолог. Я не сам приехал сюда, меня привез Американец, и я потребую возвращения.
Давай спокойно… Я все понимаю. Все взвешу вместе с тобой, если ты слышишь меня.
Кто Американец? Тот, за кого я принимал его? Думаю, да. Он пока что не выдал меня. Знает ли он, кто я? Нет. Будь все иначе, он давно передал бы меня в другие руки. Но давай предположим, я не прав. И он штатный разведчик, а я наивный олух. Если разведчик — он великий разведчик, а я великолепный олух. Но газеты? Фотографии? Посмотри, пожалуйста, их. Какой разведчик пойдет на такую преждевременную огласку? И какому здешнему разведчику нужна такая сенсация, как фотографии? Простят ли ему такие разоблачения? Могу быть уверенным, что я помог настоящему человеку?..
Но стреляют в него или в меня? Проверь, тебе, конечно, видней. Только в меня стрелять некому. Если я раскрыт, в меня стрелять не дадут. Если стреляют в него, лучшей характеристики о нем для нас нет. Ему не простили. Новые разоблачения привели к новому плевку злобы. Кто-то не хочет открытых тайн. А я могу быть спокоен…
Я смотрел в окно. Безмятежный, белесый вдали от влажных испарений чужой для меня день. А если опять кто-нибудь выстрелит?
Я сказал:
— Давай предположим дальше. Все предположим. Самое невероятное. За ним следят и те, кто стрелял в него, и те, кто следит за мной, подослали его, ничего не подозревающего, ко мне. Он пешка для ловли ферзя. Но тогда и в него стрелять не дадут? Правда? Как думаешь? Ни за что не дадут! Я смотрю в окно, видишь, и никто не стреляет…
Я подошел к окну и встал перед ним, чувствуя холодные мурашки на спине.
— Видишь?.. Но почему тогда никто не идет за мной? Может быть, идут? Или они хотят подождать? Но чего? Предположим, они толком не знали, что можно получить от меня. Тогда мое тихое пребывание здесь и то, что никто не искал пропавшего пассажира, — это все продуманное терпеливое ожидание, проверка смутных догадок. Тонкий сложный расчет. Тогда самолет унесло как будто бы не по их вине, а я пропал по собственной воле… Никаких дипломатических осложнений, только смотри, как поведут себя русские, чем откроют себя, чем откроет себя… Видишь, я все понимаю… Тогда этот выстрел, чтобы меня припугнуть, запутать окончательно. Сиди на месте, мы тебя не отпустим, поглядим на твое поведение… Если они знали, что каждый шаг, каждое слово, каждый поступок их виден, они должны были искать невероятный, какой-нибудь сложный способ. И нашли?.. Я не знаю. Мне пока все неясно, все непонятно. Тебе видней. Ты, конечно… ты обязательно будешь знать больше, чем я. У меня такой возможности нет и, боюсь, не будет. И времени выяснять совсем не осталось. Не в этом главное…
Прости меня за все, и даже за эту мою откровенность. Я сам отвечу за такую глупость. Об одном прошу, не заставляй меня уничтожать мой дневник. Я зарою, когда стемнеет. Верю, ты найдешь его. Но пока… Вдруг ты не видишь меня? И все пропадет? И никто не узнает мою наивную повесть… Я, кажется, хотел быть наивным. Не потому ли, что всем нам так не хватает сказки… Вы, судьи мои, прочтете, как это было. И не ищите во всем несгибаемой железной логики. Не ради нее писал и хранил я все это. Если вы не поймете меня, значит, напрасны мои… Вы хотите логики? Но двадцатый век натворил столько несуразного и нелогичного. Кто и когда сможет нам объяснить?.. Прощай. Не суди меня строго. Видно, этот мир не желает открытых тайн… Береги маму. Береги маму! Я не сумел уберечь ее…
Как тянется время. Жду, пока стемнеет. Уснуть бы. Закрываю глаза. Вижу мою комнату в Москве. Шторы, стекло, набережная, тишина. И вдруг выстрел. Как нелепо…
Вот и все. Не знаю, чем это кончится. Ему плохо, нужен доктор…
Вы, судьи мои, прочтете, как это было. И не ищите во всем несгибаемой железной логики. Не ради нее писал и хранил я все это.
Фамилию паренька назвать не могу. Не успел спросить. Ему нужен доктор!..
Мы с хозяйкой увидели фургон. Машина останавливалась там, на склоне, приближаясь к нам… Это молочный фургон…
— Вы? — спросил он по-русски. — Слушайте меня внимательно.
— Почему я должен вам верить?
— А что вам еще остается! — почти крикнул он зло. — Вас обвели вокруг пальца, как сосунка? Вы… Все лишнее уничтожить. Понятно?
— Уже.
— Тогда надевайте мой халат и слушайте. В кармане все документы, адрес нашего консула. Вы сядете в машину.
— А вы?
— Буду здесь.
— Как же?
— Надевайте халат немедленно! Я сам буду выкручиваться.
— Но…
— Живей! Надевайте!
Я надел халат, он взял в передней шляпу хозяина и вышел за мною следом.
— Подайте мне бутылки. Берите у меня деньги. Да кланяйтесь мне, кланяйтесь… не так низко.
Я сел за руль. Он, держа в руках четыре бутылки с молоком, пошел в дом.
Непонятный, легкий, как щелчок, ахнул вдали выстрел.
Он упал, я бросился к нему. Он крикнул:
— Уходите!
Я приподнял его. Перекошенный от боли, он сказал:
— Беги, или я дам тебе в морду.
Над нами опять просвистела пуля. Другая пробила кузов машины. Белая струйка полилась на дорогу. Он потерял сознание, сказав что-то вроде «поздно».
Мы уложили его на диван. Хозяйка бинтовала ему бок, пла-
кала и молилась.
Он открыл глаза.
— Вам нужен доктор, — плакала женщина.
— Хозяюшка, дорогая, спасите его, — сказал он ей по-английски, — ради самого бога. Помогите удрать, когда стемнеет… А доктор… потом.
Он бредит. Ему нужен доктор. Я пойду найду врача… Только дневник… Старый мой товарищ, ты никогда не покидал меня. Дай-ка я что-нибудь нарисую тебе на память…
…прощай, друг
Note1
Тут мы встречаем высказывания, хорошо знакомые нам по книгам замечательного нашего археолога В. Д. Берестова. (Прим. ред.).
(обратно)
Комментарии к книге «Прости меня…Фантастическая поэма», Юрий Дружков
Всего 0 комментариев