«Квинтет»

1107


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Томас Диш Квинтет[1]

– Вот я и говорю, – сказал Шалтай-Болтай. – Все на одно лицо: два глаза (и он дважды ткнул большим пальцем в воздухе)… в середине – нос, а под ним – рот. У всех всегда одно и то же! Вот если бы у тебя оба глаза были на одной стороне, а рот на лбу, тогда я, возможно, тебя бы за­помнил.

Л. Кэрролл. «Алиса в Зазеркалье» (пер. Н.Демуровой)

Хризантемы

У человека на койке болезненное чувство юмора. Это очень простая койка. Сосновая. Человека навещали и принесли ему цветы. Китайская хризантема означает: не унываю перед лицом несчастья. Красная хризантема означает: я люблю. Белые хризантемы – это истина. Сосна символизирует жалость, но койка, если на то пошло, вовсе не сосновая. Она стальная – стальная и выкрашенная в белый цвет; больничная койка. Человек лежал на больничной кой­ке. Он был болен. Это рассказ. В рассказе речь идет о хризантемах.

Однажды этот человек уже лежал на той же самой койке в той же самой палате – или дважды, или трижды. Вы когда-нибудь лежали в больнице? Вы медсестра? Сколько време­ни? Сколько сейчас времени? Семь часов. Восемь часов. Сейчас семь часов. Жизнь в боль­нице одновременно и драматичней, и скучнее, чем в каком-нибудь другом месте. Литература выделяет драматический аспект бытия.

Перечислите пятнадцать литературных произведений, действие которых происходит в больнице.

Даже на больничной койке мистер Кандолле не теряет своего болезненного чувства юмора. Живокость – это легковесность; шафранный крокус – радость. Время – это белый то­поль. Сейчас семь часов. Мистер Кандолле включает лампу на тумбочке. Ваза с хризантема­ми. Разноцветье. Ощущение чего-то прекрасного. Высказывания, затрагивающие природу их красоты, красоты вообще. Входит медсестра. Мистер Кандолле думает о медсестре. Я слиш­ком счастлив. Лишь смерть меня исправит. Умру позабыт-позаброшен. Все потеряно. Живу лишь ради тебя. Завтра умру. Я подумаю об этом. Я подумаю об этом. Бывают мужчины – например, мистер Кандолле, – которых способен возбудить один вид женщины в белом ха­лате. Она подобна белому жасмину, белой лилии, белому тополю, белой розе. Ему трудно представить, как эта женщина меняет простыни и ставит градусники в других палатах; ее се­ребристый смех. Она исчезает. Мистер Кандолле остается один. Разнообразные мысли его ползают по полу в поисках крошек пищи. Снаружи проносятся машины, и на жалюзи мель­кают тени от тополя.

Семь часов.

Рука его касается выключателя света, одним пальцем. Твой палец похож на его. При­коснись к нему. Поговори с ним. Твой серебристый смех. Твоя мягкость. Твое всеведение. Твое уединение, чем-то походящее на его. Семь часов. Койка начинает рассказывать анекдо­ты про докторов и медсестер, про посетителей, про мыслишки на полу; анекдоты, усеиваю­щие простыню, как сырое просо.

– Сестра, – зовет он. – Сестра!

Есть тысячи коек, тысячи больниц, тысячи хризантем – но стоит чуть изменить кон­текст, и каждая из них обретает уникальное значение. Мысли мистера Кандолле начинают объедать хризантемы. Медсестра сидит в другом углу палаты, в мельтешеньи теней, и, ниче­го не замечая, продолжает вязать. Красный свитер для мистера Кандолле. Красный пуловер. Красную лыжную шапочку. Красную хризантему.

Мистер Кандолле думает: можно ли сказать, что время – это четвертое измерение?

Медсестра думает: мистер Кандолле совсем плох.

Мысли думают: красные хризантемы.

Время поедает мистера Кандолле. Время поедает медсестру. Время плоское, круглое и красное. Время – это хризантема. Это не четвертое измерение.

Прикоснись ко мне. Поцелуй меня.

Это прекрасно до боли.

Символы

Нет, Юдифь, это значило б ожидать от тебя слишком многого – чтобы ты поняла меня. Изящество моей манеры всегда будет ставить тебя в тупик. Ты Семела, а я Юпитер. Оставь меня. Подойди к другой картине и рассмотри ее повнимательней. Подумай, как неудобны эти новые туфли, как они тебе жмут. Мне наплевать на твои туфли. Мне наплевать, какого у тебя цвета волосы. Когда я уйду, Юдифь, я никогда больше не вернусь.

Когда я сказал «Боюсь, я погублю тебя», – ты мне поверила? Разве согласиться с тем, что легче всего срывается с языка, так же легко? Смотрите, как изящно склоняет она голову, безмолвно соглашаясь; плавному изгибу шеи вторит плавный изгиб плеча.

Рассмотри, Юдифь, – ибо я намереваюсь звать тебя Юдифь, пока мне так нравится, – рассмотри это блюдо с лимонами, апельсинами и яйцами. Рассмотри их формы, цвета, про­странство, которое они занимают. Но тебе запрещено трогать их или даже заговаривать с ними. Ты одна и ты нема; а оранжевое платье слишком яркое и не идет к цвету твоего лица. Твои габариты не приняли во внимание. У тебя болит голова. Ты отходишь, а имя твое тя­нется следом на золотой ленточке…

Ты по-прежнему видна мне в высоком сводчатом дверном проеме. Такое впечатление, будто корова с картины у твоих ног силится выглянуть за раму; а ты стоишь в этих новых неудобных туфлях и недоумеваешь, как только люди брали за труд рисовать коров и подно­сы с фруктами, как другие брали за труд покупать нарисованных коров, что те означали для них в эмоциональном плане. Но, Юдифь, чем сама ты лучше картины? Посмотри на себя. Жесткие бархатные складки примостились на твоей внушительной груди, ступенчато нисхо­дят по бедрам, путаются в зудящих ногах. Облака идут трещинами. Нивы коробятся. Ты по­крыта стеклом. Никто не может тебя коснуться. Никто и не хочет тебя касаться. Ты висишь так высоко, что никто не берет за труд просто задрать голову, а то, что ты пытаешься выра­зить, смотрится, честно говоря, выспренне и малоубедительно.

Вчера, красавица моя, пока ты одеревенело и неестественно торчала в своей золоченой раме, я решил пойти на вечеринку к Кларкам. Мы пили дешевое вино из дорогих бокалов. Это было еще скучнее, чем даже ты могла бы себе представить. В девять часов вылезла их дочка в пижаме, и мы все столпились вокруг, восхищаясь ее манерой держаться и выражением лица, – в то время как мамаша переводила сонные реплики этой малолетней сивиллы. На окружающих полотнах Хоббемы, Сислея, Констебла[2]шелестела листва.

Солнечное пятно переползает, и к твоей рисованной плоти возвращается что-то от бы­лой притягательности. Если я признаю, что частично виноват, ты согласишься начать зано­во? Ко мне в комнату пойдем или к тебе? Как мы назовем наших детей – в честь римских бо­гов или не столь вычурно, наподобие Тома, Джона, Люси, Розалины?

Юдифь, взгляни на меня. Я стою перед Кейпом, но ты оставила меня ради Гвидо, Гверчино, Аннибале Карраччи[3]. Солнечный свет меркнет, а облака – розовые. Скинь туфли. Вот так. А теперь золотую ленточку со своим именем. Смотри, мы оба нагие, как рассвет. Мы снова дети.

Листва – зеленая с золотом, а ты босиком бежишь ко мне через высокую траву. Как восхищает меня твоя манера держаться, выражение твоего лица!

Юдифь, ты – шедевр; так что один сюрприз я приберег напоследок. Невнимательно ты смотрела: никакая это не корова.

Европа, живо прыг ко мне на спину!

Смерть Лерлин Уоллес

Равноденствие наступит сегодня вечером, вскоре после заката. Принц Эболи и его гос­ти намереваются отметить это событие в донжоне родового замка. Подобные великосветские развлечения регулярно упоминаются в «Нью-Йорк Таймс». Как легко затеряться на просто­рах его поместья или в лабиринте картинной галереи! По всем залам в изобилии рассыпаны присланные на отзыв книжные новинки. Раз в неделю садовник сгребает их в кучки и сжига­ет на заднем дворе.

Прислуга относит к ней в комнату багаж. Ее представляют Майлзу и Флоре. Гравий до­рожки испещрен глубокими рубцами от шипастых зимних шин, которые принц уже приказал шоферу установить на свой «крайслер-империал». Все очень милы с ней. Все совершенно банально. Мрачные завиральные фантазии, досужая детская болтовня; в их возрасте это со­вершенно естественно.

Но по вечерам, когда ей приходится занять свое место за столом, она чувствует себя не так уверенно. Гости носят маски. От их бесстрастных разговоров о равноденствии, о загряз­нении реки, о войне становится не по себе.

– Plus ça change, – замечает принц, – plus c’est la même chose[4].

В страхах гувернантки – пускай безрассудных – и заключена самая романтика. Разве не все мы тайком влюблены в этого разорившегося принца? Что бы там он ни совершил, что бы еще ни мог совершить. Подозрение, что кто-то заперт в башне, придает ласкам принца осо­бую пикантность. Ладони его бродят по твоему телу, и ты выслушиваешь велеречивые ком­ментарии по поводу президентской кампании, загрязнения рек, чикагских волнений…

Вазы с цветами. Драпировки. Предметы роскоши преследуют ее по всему дому, словно собачьи стаи. Безжалостные. Смертельно голодные. Какого цвета у него глаза?

Неотвратимость наступления осени видится птицам в верхушках августовских деревь­ев – и даже она теперь вынуждена признать реальность этого наступления, заполонившего долину красными стягами листвы. День недели и число не имеют значения. Время года – осень. Дети ищут мидий в ядовитой реке. С плеском, с хихиканьем. На глазах у связанной гувернантки, чей рот залеплен наклейками «Голосуйте за Уоллеса[5]», юный Майлз ласкает свою сестру. Негромко покрикивая, слуги принца резво играют в пятнашки среди тростни­ков, на заиленном берегу. Эта сцена снова и снова встает перед ее мысленным взором. Все­гда все одно и то же. Река. Полицейский в маске. Маленькие детские язычки путешествуют по ее телу.

Каждое утро к ней в комнату с завтраком на подносе является садовник. С чувством почти невыносимой роскоши она читает «Нью-Йорк Таймс». «Страна поражена недугом. Он не отступит, если отводить глаза или делать вид, что никакого недуга нет. Движение Уолле­са – зловещее явление».

Принц настаивает, чтоб она присутствовала на обеде.

Почти всю эту неделю света и тьмы примерно поровну. Газоны усеяны птичьими тру­пиками. Садовник сгребает их в кучки и сжигает на заднем дворе. Рука мужчины на портрете немногим отличается от клешни.

Читая этот роман, мы постепенно приходим к выводу, что садовник много лет портил детей. Ты с омерзением откладываешь книгу, но та принимается медленно, дюйм за дюймом, ползти к тебе через комнату, словно гусеница. Ты стремглав вылетаешь на улицу, в осеннюю полночь и запах горящих листьев. Из казематов башни голосят женщины в поддержку Джорджа Уоллеса. Ты лежишь на гравиевой дорожке, а он снова и снова переезжает тебя своим «империалом».

С деревьев опадают марши и польки. Ритм жизни. Скоро выпадет снег. Скоро реку ску­ет лед. Скоро, скоро, тишина.

Ты стала принцем Эболи.

Мат

И снова я спрашиваю, Регина: разве это честно? И если ты ответишь, что честно, то я скажу, что нет, нет и нет! Слишком уж долго прождал я за твоей дверью, надеясь получить ответ, и одно это нечестно. Более того, мне больно и неудобно; и хотя ты можешь заявить, что больно не все время, это очень слабое утешение. В любом случае может быть только бо­лее или менее больно, более или менее неудобно, и только сравнивая «более» и «менее», можно предпочесть второе первому.

Уже семь часов!

Может быть, альтернатива далеко не так проста. И, может быть, мое дело не самое важное из тех, что подпадают под твою юрисдикцию; но сам факт его незначительности только прибавляет к ощущению ничтожности, заставляя подозревать, что моя жалоба так никогда и не будет услышана. Попробуй поставить себя на мое место.

По крайней мере, Регина, ты могла бы хоть меня выслушать! Или взглянуть на меня. Я существую. Я осязаем. У меня даже есть зубы.

В конце концов, не так уж мы и отличаемся, ты и я. Правда? Знаешь, у тебя тоже есть свое слабое место. Тебе нужно внимание, признание, хвала. Твой пешечный дебют слаб. Твой слон оголен. Ты тонешь, Регина. Спасите!

Послушай. Я люблю тебя. Я склонюсь к лицу в пруду и прошепчу эти слова. Я люблю. Завтра я умру. Я усею цветами недвижную воду. Я высеку в мраморе твой лик несчастной утопленницы. Колышущиеся в воде волосы. Широко раскрытые глаза. Державу и скипетр. Тогда ты увидишь себя, как в зеркале.

Это только слова. Регина, я пытаюсь выразить, что я чувствую. Я не могу говорить об этом, не ощущая какой-то двусмысленности, не пребывая, некоторым образом, в смятении. Ты должна попытаться понять меня.

Который час?

Я бы тоже предпочел простоту. Отношение один к одному между этой вот лилией у меня в руке и тем, что она должна означать. Ты позволила всему иметь слишком много смы­слов, и они противоречат друг другу.

А иногда, Регина, когда тебе казалось, что я отвернулся, ты жульничала.

Конечно, ты можешь сказать, что никогда и не обещала поступать по справедливости, что это делалось другими от твоего имени и без должных на то полномочий. И хотя такую возможность я еще готов допустить, не согласитесь ли вы, мадам, что это только усугубляет дело? Не станем ли мы презирать ту власть, что не в силах воспрепятствовать творящимся ее, власти, именем беззакониям? Возрастет ли наше уважение к такой власти или же сойдет на нет? Не научимся ли мы с течением времени вообще игнорировать власть столь немощную?

Или, может быть, ты считаешь, что раз необходимость обратиться с подобной жалобой хоть к кому-нибудь настолько остра, то ни бездействие, ни несправедливость, ни некомпе­тентность, ни тщеславная гордость не в силах поколебать твоей позиции?

Увы, само существование этого документа должно, казалось бы, подтвердить, что все обстоит именно так!

Тогда забудь про меня. Забудь мою любовь. Забудь мою боль. Забудь все то, что я тут на­говорил. Я сдаюсь. Я потерял слишком много фигур. Не больно-то и хотелось, когда ты пред­ложила сыграть. Я прощаю тебя. Но, пожалуйста, пойми только одну вещь; если я немедленно не получу ответа, я опубликую полный отчет обо всем, что происходило между нами.

Ну что, еще партию?

Успение

Сказал он:

Я решил, что буду очень усердно учиться и внимательно слушать все, что мне говорят, и пытаться понять и, если пойму, решать, согласен ли с тем, что понял, или пытаться понять, почему не согласен, если не согласен, чтобы в конце концов лучше понять, почему.

Сказала она:

Снова лазоревый день, дети! Снова лазоревый день, и снова мы вместе!

Над классными досками на трех стенах комнаты 334 лежат маленькие желуди и скор­лупки грецких орехов; там живут дети. Сейчас все они послушно расселись по партам, слов­но снежные сугробики, наметенные поверх высокой кирпичной стены. У некоторых есть те­ла, но нет лиц. Некоторые вообще не более чем зигзаги. Она знает всех по именам. Она встречалась с их родителями. Цыпа-дрипа. Курочка-дурочка. Ути-плюти. Гусик-пусик. Пе­тушок-гребешок.

В саду ее – цветы, в шкатулке – драгоценности. Не ведая стыда, она ищет услады в ка­ждой слезе, скатывающейся теплым ручейком по щеке. Она изображена в самой гуще детей.Каритас[6].

Откройте учебники.

Откройте ротики.

Откройте глазки.

Пошире откройте. Сказала она. Чему сегодня мы научились?

Небеса полны их молитвенно воздетыми ладошками. Как те малы! Как крохотны!

Том. Сказала она.

Любой из нас, мисс Локси, может в любую минуту умереть. Умри я через минуту, я хо­чу быть уверенным, что проживу ее не зря. Сказал он.

Том, нам всем тебя очень не хватало бы. Но сейчас, пожалуй, лучше приступим к уроку истории. Сказала она.

Чему может научить нас история?

Если б эти дети выглянули из окон комнаты 334, они увидели бы прекрасный осенний день, реки и горы, тополя и дубы, дикую природу и бездонное голубое небо. Они б увидели, что небо падает, и хитрую лису. Но нас они не увидели бы, потому что мы невидимы. Писа­тель невидим. Читатель невидим тоже.

Дети, дети. Сказала она.

Некоторым людям – например, мисс Локси – нравится служить тем, кому не так повез­ло или кто в чем-то ущемлен; им больно смотреть на фотографии детей, голодающих в Би-афре; поцелуй их непредумышлен.

Она возносится в воздух, поддерживаемая их изящными ангелоподобными фигурками. Неисчислимые херувимы и серафимы выводят баллады и популярные песенки. Души детей, умученных поэзией. Экзальтация любви. У некоторых нет глаз. Некоторые изрисовали лица черными мелками, но крылья их белы – хотя и несостоятельны с точки зрения аэродинамики. Они жужжат, словно колибри. Выше и выше. Розовые облака. Мир остается далеко внизу.

На что мы их обречем?

И тут подошли они к реке.

Давай-ка ко мне на спину. Петушок-гребешок. Давай-ка ко мне на спину, Гусик-пусик. Давай-ка ко мне на спину, Ути-плюти. Давай-ка ко мне на спину, Курочка-дурочка. Давай-ка ко мне на спину, Цыпа-дрипа.

Сказала она.

Небо падает; надо сказать королю[7].

Перевод: А.Гузман

Quincunx (1969)

Примечания

1

Заглавие рассказа переведено весьма вольно. Строго говоря, слово «quincunx» означает такое расположение пяти предметов, когда четыре помещены в углах квадрата, а пятый в центре, – или соответствующий геометри­ческий узор.

(обратно)

2

Хоббема, Мейндерт (кр. 31.10.1638 – 07.12.1709) – голландский художник-пейзажист, продолжатель традиций и, возможно, ученик Рейсдаля. Сислей, Альфред (30.10.1839 – 29.01.1899) – французский живописец англий­ского происхождения, пейзажист; стоял у истоков импрессионизма. Констебл, Джон (11.06.1776 – 31.03.1837) – видный английский пейзажист, сыграл важную роль в развитии европейской пленэрной живописи.

(обратно)

3

Кейпы – голландские живописцы XVII века из Дордрехта, известны семеро. По семейной традиции писали в основном по стеклу – кроме Якоба Кейпа (портрет), Эльберта (пейзаж) и Беньямина (пейзаж, жанровые сцен­ки). Гверчино (кр. 08.02.1591 – 22.12.1666) – живописец болонской школы, творил под влиянием Караваджо, Л.Карраччи, Гвидо Рени. Аннибале Карраччи (03.11.1560 – 15.07.1609) – болонский художник-академист; его двоюродные братья Агостино и Лодовико – также известные художники.

(обратно)

4

Чем больше все меняется, тем больше все по-прежнему (фр.).

(обратно)

5

Джордж Уоллес (25.08.1919 – 14.09.1998) – американский политик, крайний консерватор; своего рода знако­вая фигура как сторонник расовой сегрегации, особенно в сфере образования. В 1962 и 1970 году выбирался губернатором Алабамы; в 1966 году он не мог по закону выдвинуть свою кандидатуру, но губернатором была избрана его первая жена Лерлин, которая в 1968 году умерла (рассказ Диша опубликован годом позже). На об­щенациональном уровне Уоллес дважды участвовал в президентской гонке. Выдвигаясь в 1968 году как третий кандидат (от антилиберальной Американской независимой партии), он получил 9% голосов выборщиков. В избирательную кампанию 1972 года Уоллес имел серьезные шансы быть выдвинутым в кандидаты от Демокра­тической партии, однако 15.05.1972 на его жизнь было совершено покушение; тяжело раненный и в результате парализованный ниже пояса, он на несколько лет отошел о политики, однако в 1976 году снова участвовал в избирательной кампании. В 1982 году был опять избран губернатором, причем – ввиду его публичного отрече­ния от политики сегрегации – со значительной поддержкой черного электората.

(обратно)

6

Caritas – любовь, привязанность; объект любви, привязанности (лат.).

(обратно)

7

Имеется ввиду английская народная сказка о цыпленке (вар.: курочке), но голову которому упал камешек, а цыпленок решил, что это кусок неба, и побежал докладывать королю. На пути к нему присоединились еще не­сколько домашних птиц (петушок, уточка, гусь и др.), и наконец им повстречалась лиса (Фокси-Локси), которая пообещала указать кратчайший путь к королевскому дворцу, и привела их к своей норе, и сказала заходить по одному. Дальше варианты разнятся. В одной версии (исходной, кельтской) лиса свернула всем птицам шеи, но петушок (предпоследний в очереди) успел прокукарекать, и курочка решила, что пора откладывать яйцо, забы­ла о падающем небе и побежала назад в курятник. В более щадящем варианте близ норы случается белка, кото­рая отпугивает лису, запустив в нее камнем, и птицы добираются до дворца, где король находит в перьях на голове у цыпленка/курочки застрявший камешек, и все завершается полным благолепием.

(обратно)

Оглавление

  • Хризантемы
  • Символы
  • Смерть Лерлин Уоллес
  • Мат
  • Успение
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Квинтет», Томас Майкл Диш

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства